Антология советского детектива-41. Компиляция. Книги 1-20 [Аркадий Иосифович Ваксберг] (fb2) читать онлайн

- Антология советского детектива-41. Компиляция. Книги 1-20 (а.с. Антология детектива -2021) (и.с. Антология советского детектива) 22.63 Мб скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Аркадий Иосифович Ваксберг - Теодор Кириллович Гладков - Александр Остапович Авдеенко - Аркадий Григорьевич Адамов - Константин Сергеевич Бадигин

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

АЛЕКСАНДР АВДЕЕНКО В ПОГРАНИЧНОМ НЕБЕ

Они надумали бежать туда, на родной им Запад, прямо с пляжа, в каких-нибудь ста метрах от центра большого приморского города... Безнаказанно нарушить границу, по их тщательным расчетам, можно было только здесь. И только в строго определенное время-ни пятью минутами раньше, ни пятью минутами позже. Сразу после захода солнца, когда пляж покидали, повинуясь пограничным правилам, все или почти все любители морских купаний и солнечного загара. Когда уже не властвовал во всю свою силу свет долгого июньского дня, но еще не наступили сумерки. Когда еще не прибыла тяжелая машина пограничников ближайшей заставы со своим передвижным прожектором и прожекторный расчет не успел высветлить побережье и морской простор ослепительным лунным лучом. Когда еше не вышли на охрану государственных рубежей сторожевые ночные корабли. Когда люди и природа были погружены в тишину, в раздумье. Когда в Приморском парке на магнолиях, на пальмах не шевелится ни единый лист. Когда птицы прекращали свои полеты и песни.

Быстро разделись, спрятали одежду в заранее облюбованном месте, под дном пляжной ивовой кабины, и в одних трусах, в резиновых шапочках, оба крепкие, мускулистые, вошли в прозрачную воду. Море было теплым, тихим, как бы дремлющим. На берегу не было видно ни единого человека.

Плыли они, Суканкасы, отец и сын, рядом, плечо к плечу, сильно загребая под себя воду и быстро продвигаясь вперед. Дышали равномерно. Торопились расчетливо, экономя силы для большого плавания. Сумерки надвигались им навстречу, с моря. Еще две-три минуты - и накроют пловцов. И тогда Суканкасы поплывут размашистее, смелее, без оглядки на землю. К тому времени, когда пограничники включат свой пляжный прожектор, беглецы будут уже в пределах недосягаемости для их пронзительного луча. Под покровом темноты, подбадривая друг друга и помогая, если понадобиться, они поплывут строго на юг, туда, где по морю проходит незримый государственный рубеж. Три-четыре часа усиленной, до кровавого пота, работы, мощными саженками, с короткими перерывами для отдыха, - и они выйдут на турецкий берег, где их встретят с распростертыми объятиями как беженцов от-туда, из-за "железного занавеса", как людей, ищущих политического убежища.

Все тонко рассчитали отец и сын Суканкасы, все учли. Кроме одного: выучки, опыта, ума, дальновидности пограничников ,их умения думать за противника.



Вертолет патрульной пограничной службы летел над Черноморским побережьем галсами, округлыми зигзагами: то приближаясь к суше, то уходя на сравнительно недалекое расстояние в море, то опять возвращаясь к зеленому побережью. Туда и сюда, вкривь и вкось разрезал воздушное пространство. С неуклонным продвижением вперед, на юг. Долетев до крайних строений нашей головной, сухопутно-морской, заставы, вертолет круто развернулся и лег на обратный курс, на север.

Воздушным кораблем управлял командир, пилот первого класса Вано Иванович Ермаков. День был на исходе. Летного времени оставалось в обрез: ровно столько, чтобы долететь домой и приземлиться.

Вертолет шел на высоте двухсот метров. Не ахти как далеко от земли. Не вообще от земли, а от той её плоской, засыпанной галькой полоски, которая тянется вдоль моря. Сразу же над ней поднимаются зеленые горы, а дальше - целые хребты, гранитно-голые и заснеженные. Высота их две, три, четыре тысячи метров.

Ермаков любил это особенное время черноморских суток. С его места, пилотского кресла, много и хорошо было видно. День, перед тем как закончить свою жизнь, полыхнул всеми красками радуги. Огромное солнце, багрово-красное, идеально круглое, тяжелое, уже коснулось нижним своим краем горизонта. Вполнеба, полные ветра и огня, стояли паруса вечерней зари - нежно-малиновые, карминные, темно-красные, пурпурные, вишневые, оранжевые, темно-желтые, бледно-лимонные. Хребет Поднебесный, облитый льдом и окаменевшими блистающими снегами, сейчас был розовым. Горные леса стали ночными-глубокими, темными, загадочными, неприступными. Вековые чинары и кавказские сосны, растущие на морских обрывах, не давали тени. Три Брата-три невысокие скалы, сросшиеся в основании, с отдельными острыми вершинами, стоящие в десяти метрах от берега на той, сопредельной, стороне, сверкали оплавленным золотом. Морская гладь от конца до края, насколько хватает глаз, усыпана самосветящимися поплавками - солнечной рябью. Облака, быстро идущие с севера, похожи на белые снежные горы, вдруг обретшие чудесную способность передвигаться. В горных расщелинах клокотали, перекатываясь с увала на увал, с камня на камень, бесшумно неслись, стремясь как можно скорее попасть к морю, речки, речушки, водопады, ручьи, кишащие форелью. В низинах рождался туман, пока еще жиденький, прозрачный. Фелюги иностранных рыбаков, оставляя позади себя грязный след отработанных газов, спешили к берегу, к своим хижинам, с маленькими и высокими оконцами, сложенным насухо из камней.

Во всех направлениях, к нам и от нас, плыли корабли под нашими и чужими флагами. Сухогрузы, нефтеналивные, большие и малые, новенькие, "с иголочки", и доживающие свой век. На севере, на просторной равнине, у самого моря, поднимался рафинадно-белыми башнями высотных домов, трубами нефтеочистительного завода большой приморский город. Прямо над ним, врезанный в лесистую гору, светился гигантский портрет Ильича, уже по-ночному подсвеченный, хорошо видимый даже издали. По извилистым дорогам, проложенным на горных карнизах, все время на виду у моря, сновали маленькие, будто игрушечные, автомобили. На аэродроме, расположенном у самой кромки морского берега, садились и взлетали пассажирские самолеты Аэрофлота. Эвкалиптовая аллея, ведущая к аэродрому из города, четко проглядывалась: пахучие богатырские деревья поднимались даже над пятиэтажными домами.

Любуясь родным краем, самым передним рубежом Родины, выдвинутым далеко на юг, в Чёрное море и горы Закавказья, Ермаков ни на одно мгновение не переставал чувствовать себя пограничником: наблюдал, нет ли в прибрежных водах чего-нибудь подозрительного, не нарушен ли кем-либо пограничный режим. Всё было в порядке на протяжении более чем двадцати километров-от головной заставы до окраин ближайшего города.

И вдруг...

Рация вертолета была постоянно настроена на волну штаба пограничного отряда. Ермаков, не отрывая взгляда от поверхности моря, уверенно ведя корабль, ровным сильным голосом проговорил в шлемофон:

-Я-"Прометей". Я-"Прометей". Докладываю: на траверзе городского пляжа, примерно в полумиле от берега, отчетливо вижу пловцов. Две головы в резиновых шапочках цвета морской волны...Лимит летного времени исчерпан до последней минуты. Иду на посадку. У меня всё.



Молодой пловец, младший Суканкас, хватая посиневшим ртом соленую и горькую воду, прижался плечом к своему пожилому напарнику по побегу.

-Нас засекли, папа! Пропали. Что делать?

-Не паникуй! Действуем по аварийному плану. Разворот на сто восемьдесят градусов. Вот так! Теперь загони страх внутрь себя. Полное спокойствие. Расслабься! Мы с тобой обыкновенные курортники. Обы-кно-венные! Думай только об этом. Чувствуй только это!

-Да, папа. Не уходи далеко. Плыви рядом. Мне страшно одному.

-Я с тобой, сынок!

Берег, когда они убегали от него, был зелёным и светлым, он удалялся от них ужасно медленно. Сейчас же, когда возвращались к нему не по своей воле, он стал черным, блистающим вечерними огнями, и приближался к ним, беглецам-неудачникам, со страшной быстротой.

Как только Суканкасы вступили на землю, на гальку городского пляжа, перед ними появились два рослых пограничника с автоматами в руках. Один из них приложил ладонь к зеленой фуражке и строго, но вежливо сказал:

-Пограничный наряд. Почему нарушаете режим? Кто такие? Документы!

Старший пловец, дрожа от прохлады, улыбаясь, развел руками.

-Какие могут быть документы у голяков? Все наши бумаги там, в одежде.

-Где ваша одежда?

-Спрятали, чтобы любители легкой наживы не присвоили! Разрешите одеться, товарищи пограничники, а потом и пытайте, что да как да почему.

-Одевайтесь!

Отец и сын Суканкасы извлекли из тайника две пары штанов, рубашки, обувь.

-Вот теперь, в приличном виде, другое дело: разговаривать легче. Человеком себя чувствуешь. Чем мы вам не угодили, дорогие товарищи?-спросил Суканкас-старший.

-Почему нарушили режим?

-Какой режим? Первый раз слышим о нем. Мы, дорогой, люди приезжие. Отпускники. Отдыхающие. Отец и сын. Третью неделю живем на турбазе, у вас, можно сказать, под боком. Второй этаж. Комната семнадцать. Можете проверить.

-Незнание законов не освобождает вас от ответственности за их нарушение, - нравоучительно сказал пограничник-сержант. - С наступлением темноты в море прекращается всякое купание, и тем более какие-либо заплывы.

-Так мы же вошли в воду еще в светлое время, товарищ сержант. Примите это во внимание. И вернулись не в темноте, а в сумерки. Поймите нас, товарищ сержант, правильно! Мы-любители дальних заплывов. Чувствуем себя в воде, можно сказать, как дельфины. Поплыли-и увлеклись. Извините. В другой раз будем умнее.

-Какие документы имеются при вас? Предъявите!

Внимательно просмотрел паспорта, записал номера, серии, фамилии. Возвращая, сказал опять строго и вежливо:

-На первый раз ограничимся предупреждением. Если же еще нарушите, будете привлечены к ответственности в соответствии с постановлением местного Совета депутатов трудящихся от двадцать восьмого марта сего года. Понятно?

-Так точно, товарищ сержант. Все понял. Намотал, можно сказать, на ус, которого не имею. Спасибо, товарищ сержант.

-За что благодарите?-удивился пограничник.

-За гуманное отношение к советским гражданам.

-За это не благодарят, гражданин. Наша святая обязанность-быть гуманным по отношению к каждому человеку.

-Даже к нарушителям границы?-улыбнулся старший Суканкас.

-Все, граждане! До свидания. Желаем вам хорошего отдыха и... добросовестного соблюдения пограничного режима.

Все время, пока отец разговаривал с пограничниками, младший Суканкас размахивал крест-накрест руками, согревая себя, и смущенно и приветливо улыбался солдатам. Когда пограничники зашагали своей дорогой, шурша сапогами по пляжной гальке, он бегло, кое-как осенил себя католическим крестом.

-Пронесло!... Слава пресвятой богородице, божьей матери!

-Еще вилами на воде писано, пронесло или не пронесло. Сержант записал наши данные. Зеленоголовые могут одуматься и нагрянуть на турбазу-заковать нас в наручники.

-Теперь ты паникуешь, папа? Мы не вызвали у них никакого подозрения. Всё будет хорошо. Вот увидишь.

-Не увижу. Я стреляный волк. Меченые мы с тобой. На длинном поводке будет нас держать госбезопасность. Не выгорит наше дело. Драпать надо отсюда, пока не загремели.

-А как же побег? Отказываешься?

-Ни в жизнь! Днем и ночью буду думать о нем. Что-нибудь придумаю. Найду подходящую щель. Любой ценой! По трупам, по черепам, по колени в крови, но уйдем! Вот так! Завтра или послезавтра улетим. Вернемся сюда месяца через два или три. Рано или поздно, но вернемся. Непременно! Во всеоружии, можно сказать.

Говорили они приглушенно, сидя на скамейке Приморского парка. Вблизи не было ни единой живой души. Но если бы кто и прислушивался к их разговору, то не понял бы ничего. Говорили они на литовском. Вряд ли в этом аджарском городе могли найтись люди, понимающие этот язык.

Посадив вертолет, Ермаков направился в штаб отряда. Оттуда по прямому проводу соединился с начальником передовой заставы, примыкавшей непосредственно к окраине города. Назвал себя и спросил:

-Что за люди оказались пловцы, которых я перехватил в море, напротив городского пляжа?

-Обыкновенные туристы. Литовские рыбаки. Отец и сын.

-Обыкновенные, говорите?

-Такое заключение сделала городская милиция. За что купил, за то и продаю, товарищ капитан.

-Недорого берешь. И какую награду получили любители дальних заплывов от нашей родной милиции?

-Отделались денежным штрафом за нарушение постановления местного Совета. Вы что, товарищ капитан, недовольны таким решением? У вас есть основания подозревать?

-Никаких оснований не имею, кроме интуиции. Очень мне не понравились шапочки пловцов цвета морской волны.

-Товарищ капитан, интуицию к протоколу не приложишь.

-Ваша правда, лейтенант. Будьте здоровы. Привет!

Ермаков положил трубку и сразу же забыл о литовских туристах-отце и сыне.



Прошел дождливый июль. Миновал жаркий и душный август. Наступил и быстро пролетел легкий и прозрачный сентябрь. В садах поспевали апельсины, мандарина, лимоны. Добрая тысачя всяких кораблей отдавала концы и причаливала у пирсов самого южного нашего черноморского порта. Ермаков за эти три месяца налетал вдоль моря, в пограничной зоне, не одну сотню часов. В первых числах октября он взял отпуск, а через несколько дней, надев свой лучший штатский костюм, налегке, с аэрофлотской синей сумкой в руках, вылетел в Сухуми. Никаких особых и не особых дел у него там не было. Рванулся туда просто так, от нечего делать в Батуми. По какой-то прихоти, совершенно необъяснимой тогда и совершенно ясной после того, что произошло в пограничном небе. Ему в ту пору казалось, что он захотел как следует освоить столицу Абхазии, побродить по ее улицам, паркам, окрестностям, поваляться и позагорать на ее замечательных пляжах.

Ермаков не был женат и не собирался совершать такую глупость, как он, смеясь, говорил друзьям, в ближайшие двадцать пять лет. В девушек он до сих пор не влюблялся, уделял им очень мало внимания, да и то большей частью несерьёзно, и потому среди летчиков считался принципиальным и несчастным холостяком, которому никогда не суждено испытать супружеского счастья и вообще счастья в любви.

Так бы, возможно, оно и было, если бы Ермаков, возвращаясь домой, в Батуми, не встретил Таню.



Таня снимала комнату в частном доме рядом с аэродромом. Самолеты, улетающие в Москву, на Кубань, на Крымское побережье, со страшным гулом проходили над крышей, под которой она нашла себе временное пристанище. Дрожали в окнах стекла, звенела ложечка в стакане.

Всегда было слышно, как бортмеханики зимним рассветом разогревали моторы машин, перед тем как выпустить их на стартовую полосу. А в штормовые ночи сюда, в маленькую комнату Тани, явственно доносились грозные раскаты моря на прибрежной гальке.

Шел пятый день болезни Тани. В одной рубашке, с неубранными волосами, непривычно бледная, с распухшим от сильной простуды носом, натужно кашляя, она полулежала-полусидела в кровати и царапала шариковой ручкой первую страницу толстой общей тетради.

"Дорогая, ненаглядная моя мамочка!

Валяюсь в постели, ничего не могу делать, злюсь на свою беспомощность, ужасно тоскую по тебе, реву, как теленок, и чувствую себя не самостоятельной, собственными руками зарабатывающей свой хлеб, девятнадцатилетней, а маленькой-маленькой, просто крохотулей, всеми брошенной, забытой. Ты неделю назад куда-то убежала и почему-то не показываешься. Мама, мамочка, где ты? Не могу без тебя. Умру, если сейчас же не приедешь. Приезжай! Немедленно".

В восемнадцать-девятнадцать лет люди с поразительной легкостью, бездумно, бесстрашно произносят страшное слово "умру". В эту пору, пору безбрежного оптимизма, веры в прекрасное, в свое бессмертие, они еще не знают, не желают знать, что такое смерть, не в силах себе представить, что жизнь может внезапно оборваться. Оттого так часто и слетает с их языка: "Умру".

Минут пять спустя Тане стало стыдно и своих слез, и того, что написала матери. Она размашисто, энергично написала на полях только что законченного, но еще не запечатанного письма: "Прости, мамочка, за глупые слова. Не я их писала, а поганый грипп. Все уже прошло. Завтра окончательно выздоровею и пойду на работу. Обнимаю. Целую".

Длинный и долгий путь совершило письмо, отправленное из Сухуми. Пока оно дошло до белых уральских предгорий, в поселок, заброшенный в лесной глухомани, произошло непоправимое.



Четверг. Пятнадцатое октября. Раннее теплое утро. Вчера и позавчера, в понедельник и воскресенье лил дождь. Сегодня ясно, солнечно, тепло.

Через открытое окно доносился гул авиационных моторов. Таня, румяная, полураздетая, сидела перед маленьким зеркалом, расчесывала густые светло-русые волосы и сама себе улыбалась:

-На сегодняшний день девчонка выглядит ничего, вполне на уровне. Не скажешь, что целых пять дней грипповала.

Засмеялась, запела:

...Никогда я не был на Босфоре,

Ты меня не спрашивай о нем...

В комнату, гремя каблуками, ворвалась Людмила, энергичная, разбитная девушка в темно-синей форме бортпроводницы.

-Доброе утро, Тюльпашка. Уже на ногах? Чистишь перышки? Поешь? Правильно! Хватит такой красавице прокисать и мух считать.

Людмила, непривычно шумная, возбужденная, поставила на стол корзину с мандаринами.

-Куда нам столько, Люда?-удивилась Таня.

-Не наше с тобой это добро. Подарочек. Мой! Ему! Ненаглядному, разъединственному.

-Ненаглядному? Откуда он у тебя появился? Вчера еще не было.

-Был. В секрете держала.

-Вот, оказывается, какая ты скрытная.

-А разве лучше быть такой, как ты? Вся душа нараспашку. Что думаешь, то и говоришь. Последнюю копейку отдаешь первому встречному. Ты дурочка, а я умненькая.

Люда засмеялась и быстро стала собирать волосы подруги и укладывать на её голове замысловатую прическу. Поцеловала, оттолкнула.

-Тюльпашка, говори честно, какое у тебя самочувствие?

-Отличное. Ты знаешь, болезнь, кажется, пошла мне на пользу: после занудного гриппа я чувствую себя так, будто только на свет появилась.

-Ничего себе новорожденная!-хохочет Люда. - Замуж пора, Тюльпашка.

-Здравствуйте! При чем здесь замужество? В огороде бузина, в Киеве дядька.

-При том, при сем. Твои переживания мне очень даже знакомы. Я тоже сейчас как новорожденная. Для любви родилась. Короче говоря, выхожу замуж, дорогая подружка. Радиограмму получила. От него, разъединственного. Требует срочно прибыть в Одессу для важных переговоров. На вот, читай!... Он штурман танкера-красавца. На днях в океанское плавание уходит.

В открытое окно заглянула пожилая женщина в аэрофлотской форме:

-Вы готовы, девочки?

-Как штык!-ответила Люда.

-Вот и хорошо. Вы у меня молодцы, всегда готовы. Таня летит в Одессу, а ты-в Батуми.

-В Батуми?! Что вы, тетя Вера. Ошибка. Я же просила диспетчера послать меня в Одессу.

-Нет никакой ошибки. Все правильно. Я сама вписала тебя в путевой лист.

-Перепишите, пожалуйста! Мне обязательно надо быть сегодня в Одессе. Вся моя жизнь там решается. Завтра будет поздно. Таня, ты согласна поменяться?

-Да, конечно. Перепишите, тетя Верочка. Я полечу в Батуми, а Люда-в Одессу. Искупаюсь. Позагораю. В Ботаническом саду погуляю.



Таня бодро, в самом отличном настроении идет по летному полю. Радуется своему здоровью, молодости, высокому чистому небу, теплому субтропическому солнцу. Прислушивается к гулу самолетов, как к самой лучшей музыке. Здоровается со знакомыми и незнакомыми. Спешит занять служебное место в Ан-24. Истомилась, истосковалась от безделья. Любит она немудреную работу бортпроводницы - первую свою работу в жизни. Вкладывает в нее свю душу.

Таня любила летать в своей скромной роли стюардессы. Любила мгновение, когда самолет только-только отрывается от земли и набирает высоту. Любила смотреть из-под облаков на города ,сады, леса, виноградники, горы, реки, моря, теплоходы, крейсера, эсминцы. Любила пилотов, штурманов, бортмехаников, наделенных, как казалось ей, сверхъестественной способностью водить под облаками и над облаками воздушные корабли. Любила пассажиров, доверчиво отдающих себя во власть молчаливых людей в синей форме, сидящих в пилотской кабине. Любила появляться перед ними и произносить с неизменной улыбкой: "Внимание, граждане!..." Сколько лиц пронеслось мимо нее! Любила шумную праздничную суету в аэропортах Батуми, Тбилиси, Одессы, Краснодара, Баку. Любила видеть внизу Кавказские хребты, сияющие вечными снегами. Любила возвращаться домой усталой, с ушами, полными гула двигателей и воя высотного ветра. Любила говорить подругам: "А мы сегодня ходили через все Черное море-в Одессу".

Летное поле Сухуми! Таня уверенно, быстро, по-хозяйски шагает по его бетонным плитам. Цокают по бетону острые высокие каблучки. "Тук-тук! Раз-два! Раз-два!" Свежий, с моря, ветерок развевает волосы. На груди алеет комсомольский значок. Радость жизни, вся её красота отражается на лице девушки.

Таня проходит мимо самолета Ил-18. Пилот отодвигает боковое стекло.

-Ты чего прохлаждаешься? Айда на борт! Пора занимать свое рабочее место.

-Вы мне разонравились!-смеется Таня. - Иду в Батуми. На Ан-24. С вами полетит Людмила.

-Людмила-это хорошо, а Таня - лучше. Слушай, аленький цветочек, как ты ухитряешься на этой грешной земле расцветать и блахоухать?

Она смеётся и проходит дальше. На неё надвигается громадный бензовоз. Останавливается. Шофер открывает дверцу, делает рыцарский жест.

-Пожалуйста, прошу! Преимущество за пешеходом. Проходите. Уступаю вам дорогу, Тюльпан!

Она опять смеется, грозит водителю кулаком.

Вот и бело-голубая машина Ан-24. Правый её борт. Передняя дверь, ведущая в багажный отсек и кабину пилотов, распахнута. Два летчика, первый и второй, штурман и бортмеханик стоят на земле, о чем-то спорят. Увидев бортпроводницу, обрывают разговор. Все искренне ей рады. Некоторые не прочь и пошутить.

-Привет, Тюльпан! С выздоровлением!

-Да разве она болела? Не похоже. Симулировала. Посмотри! Полюбуйся! Настоящий тюльпан. Только-только распустился. Сорвать бы!

-Ну, ты!-Один парень отодвигает в сторону другого.

Таня не обижается. Смеется:

-Вот трепачи! Давайте-давайте, язык без костей!

Один из членов экипажа, напустив на себя серьёзность, деловито докладывает:

-Тут тебя спрашивали.

-Кто?

-Тот самый... таинственный пассажир, который летает туда-сюда. Справлялся с удивлением, куда ты пропала. Вот обрадуется, увидев тебя живой и невредимой.

-По местам, друзья!-командует командир. - Начинаем посадку.

По трапу поднимались пассажиры. Среди них был и тот, таинственный. Он во все глаза рассматривал Таню. Лоб у нее высокий. Щеки детские, розовые. Губы алые и влажные. Глаза полны голубизны. Светло-русые мягкие и густые волосы падали на плечи. На ней был темно-синий форменный китель и жемчужная кофточка, оттеняющая сильную белую шею, такую белую и такую нежную, что по сравнению с нею ткань блузки казалась серой и грубой.

Ермаков остановился на вершине трапа и в упор ошалело, во все глаза, смотрел на стюардессу. Ему непременно надо было сказать ей что-то очень важное. Но он стоял, смотрел и молчал.

-В чем дело, гражданин? Почему остановились?

Её голубые глаза, огромные и правдивые, как у детей, с удивлением смотрели на него.

-Проходите, пожалуйста, не задерживайте остальных.

Так ничего и не сказав, он вошел в самолет, сел в первый ряд, в крайнее к окну кресло. Сел, а голова, как подсолнух к солнцу, повернулась к ней. Смотрел и смотрел. Мимо проходили пассажиры, толкали его, что-то говорили. Никого он не видел. Ничего не слышал. Одна она стояла перед ним, тоненькая, стройная, голубоглазая, с черными и тяжелыми ресницами, с влажными и алыми губами.

Посадка заканчивалась. Ан-24 с бортовым номером 46256 вырулил на взлетную полосу.

Пассажирский салон полон людей. Не все еще уселись, мелкие вещи не разложены, пальто не сняты, торопливо застегивались предохранительные ремни.

Таня, такая домашняя, такая доступная и в то же время такая далекая, недосягаемая, стояла в противоположном от Ермакова конце самолета, под светящимся табло с надписью: "Не курить" - и говорила:

-Внимание, товарищи! Командир и экипаж приветствуют вас на борту корабля Ан-24. Рейс Сухуми-Батуми выполняет бригада Грузинского управления Аэрофлота. Наш полет будет проходить на высоте тысача пятьсот-две тысячи метров. Продолжительность полета-двадцать пять минут. Со всеми вопросами обращаться ко мне. Кнопка вызова бортпроводницы-над вашим креслом.

Слова, обычные для бортпроводницы, всем предназначенные, Ермаков воспринимал как обращенные к нему лично. Она давала ему ясно понять, как он может подозвать ее к себе, заговорить, высказать все, чем томился. Так во всяком случае ему казалось. Вернее, хотелось. Сидел он в одиночестве, у окна, слева по ботру. В его руках была газета. Но он не читал. Взгляд его, полный мужского восхищения и юношеской робости, был устремлен на стюардессу.

-Товарищи пассажиры, кому жарко и душно, можете раздеться, включить вентилятор. Одежду я унесу на вешалку.

Раздавая пластмассовые плечики, она подошла к Ермакову. Вот и повод познакомиться, поговорить. Но он быстро опустил глаза, снял плащ, молча отдал его девушке. Она с наивным любопытством посмотрела на него. Вот тут бы ему еще и теперь не поздно заговорить! Но он уткнулся в газету и безмолвствовал. Она недоуменно улыбнулась и отошла.

Летчики разогревали моторы. Утреннее солнце врывалось во все иллюминаторы левого борта Ан-24.

Стюардесса повесила в багажном отделении верхнюю одежду пассажиров и, открыв металлическую дверь, вошла в пилотскую кабину.

-Ну и как, выдержала его взгляд?-спросил штурман и дурашливо подмигнул. - Ох и смотрел же он на тебя!...

-Кто?

-Этот...на переднем справа кресле.

-Ну и что? Все так смотрят. И вы тоже.

-Не так! Ничегошеньки ты не увидела, Таня. Молодая, а подслеповатая.

-Что я должна была увидеть?

-Он, этот таинственный пассажир, опять с нами летит. Сидит в первом ряду, в крайнем к окну кресле. Неужели не заметила?-спросил штурман.

-Заметила!...-подхватил бортмеханик.-Таких грешно не заметить. А он, между прочим, довольно симпатичный малый.

Бортмеханик и штурман расхохотались. Пилоты улыбнулись. Таня с сердитой миной заколотила кулаками по спинам своих товарищей.

-Вот вам, вот!... Старорежимные бабы вы, а не современные мужики! Да этот парень до сих пор ни одного слова не сказал мне. Боится как огня. А вы...

Штурман Бабаянц искренне изумился:

-Что с тобой, душа моя? Шуток не понимаешь.

-Не хочу понимать таких шуток! Не хочу!

Бортмеханик Филиппов виновато покаялся:

-Извини, дорогая. Мы не думали сказать тебе ничего плохого. По-дружески мы.

-Пошли вы к черту с такой дружбой!

-Извини, извини, пожалуйста. Тыщу раз извини.

-Все. Последний раз с вами летаю. Надоели!

-Успокойся! Больше никогда не будем так шутить. Честное слово. Прости, пожалуйста, дураков.

-Вот что я вам скажу, дураки! Как только прилетим в Батуми, я отправлюсь на прогулку в город с этим... таинственным. Назло вам! Вот так! Поняли?

Хлопнув дверью, Таня выскочила. Пробежав багажное отделение, она поправила прическу и с приветливой улыбкой, для всех и ни для кого в отдельности, вошла в салон. В её руках был черный, в розовых цветах поднос, полный так называемых взлетных леденцов. Началось традиционное угощение конфетами.

Сто раз Ермаков видел, как это делали другие стюардессы, - никто не остался в памяти. А Таню запомнит на всю жизнь. И ничего, на первый взгляд, особенного она не делала. Так же, как и другие, почтительно предлагала брать конфеты. Лицо бесстрастное. Глаза тоже ничего не выражали. И всё-таки она была прекрасна.

Прикрываясь газетой, Ермаков смотрел и смотрел на Таню. Неужели та, которую столько лет искал? Неужели нашел? И так просто? Так вовремя? Так вот оно, какое, его нежданное, негаданное счастье! В черных туфельках на высоких каблуках. Голубоглазое. Русоволосое. Теплое и нежное, как весеннее полярное солнце. Сколько ей лет? Не больше восемнадцати. Еще совсем девочка. А ему под тридцать. Староват для неё.

"Всё, Вано! Не зарься на чужое счастье. Не в твоем это характере. Образумься! Возьми себя в руки! Ну!"

Ермаков вздохнул и хотел отвернуться, но не помогло ему самовнушение. Смотрел и смотрел. А она не обращала на него ни малейшего внимания.

Наконец он отвернулся от бортпроводницы, достал из сумки маленькую флягу с коньяком и отпил немного прямо из горлышка.

Таня обошла всех пассажиров, каждого одарила взлетными конфетами. Остался один-единственный - Ермаков. Она приблизилась к нему и доброжелательно сказала:

-Здравствуйте, товарищ пассажир... Простите, не знаю вашей фамилии.

-Ермаков. Вано Ермаков!... Здравствуйте. Садитесь, пожалуйста, отдохните.

Она села рядом с ним и запросто, как с хорошим знакомым, начала разговор:

-Вы уже который раз летаете с нами из Сухуми в Батуми и обратно. Не надоело?

-И вы каждый день туда-сюда летаете. Вам же это не надоедает.

-Такая моя работа. А вы?...

-А у меня много друзей в Батуми. И еще больше в Сухуми. Вот я и летаю туда-сюда. Завтракаю у одних, ужинаю у других.

-Денег не жалко тратить?

-У меня их много. Девать некуда. Могу купить в Батуми все цветы и положить к ногам любимой.

Таня засмеялась:

-Где же вы берете деньги?

-Мандаринщик я, приусадебный сад имею.

-Вот и неправда. Ничуть вы не похожи на мандаринщика.

-Почему? Мандаринщик такой же человек, как и все.

Она недоверчиво посмотрела на него, ждала, что он еще скажет.

-Верно. Я не мандаринщик. Геолог. Ищу полезные ископаемые в районах вечной мерзлоты.

-Ну и как, находите?

-Ого!

-А сейчас у вас отпуск?

-Угадали. И не простой. Полярный. - Он показал четыре пальца. - Октябрь! Ноябрь! Декабрь! И январь будущего года!

-И все четыре месяца вы будете завтракать в Сухуми, а ужинать в Батуми?

-Посмотрим. Жизнь не стоит на месте.

-Желаю вам счастливого отпуска.

-Не уходите, пожалуйста! Я хочу вам рассказать правду о себе. Не геолог я. Летчик пограничной авиации. Командир боевого корабля. Капитан. Летаю на вертолете, южную границу охраняю. Так что прошу, как говорится, любить и жаловать.

-А почему же вы в штатском?

-В отпуске. Не в четырехмесячном, как я наплел, а всего-навсего четырехнедельном. Что вам еще о себе сказать?...

-Вы по виду русский, и имя грузинское. Почему?

-Не я выбирал себе имя. Воля родителей. Мама у меня... Ладно, я вам в другой раз о маме расскажу. Сейчас о себе буду говорить. Не женат. Алиментов никому не выплачиваю. Давным-давно ни за кем не ухаживаю-потерял всякую надежду встретить подходящую девушку. Вот как я расхвастался, Таня! И это естественно. Перед вами каждому человеку хочется выглядеть богатырём, красавцем, наилучшим человеком на свете.

Говорил и сам себе удивлялся. Не имел почти никакого опыта в сверхделикатной области человеческих отношений. Не добивался ничьей руки. Не объяснялся никому в любви. И всё-таки, кажется, не растерялся перед девушкой, которая пришлась ему по душе.

И она вроде бы не из тех девчонок, что теряются, краснеют и бледнеют, когда за ними начинают ухаживать. Она спокойно, нисколько не смущаясь, глядя на него ясными глазами, слушала красноречивые признания. Не принимала его слова всерьёз? Привыкла к поклонению? Или знала себе настоящую цену?

-А зачем вам всё это... красоваться перед такими, как я?-спросила она.

"Да ты еще и умница!"-подумал Ермаков.

-Как это зачем?-сказал он. - Хочу завоевать ваше сердце.

Он улыбался, шутил, но голос его дрожал. И взгляд был более чем серьёзным.

Она еще раз поразила его своей находчивостью, когда сказала:

-Моё сердце, товарищ капитан, уже давно вами завоевано. Я с детства восхищаюсь подвигами пограничников. Мой отец в молодости служил на границе, и братья мечтают, когда придёт срок, надеть зелёные фуражки.

Ермаков не стал уточнять, что он хочет в индивидуальном порядке завоевать сердце Тани. Выберет для этого более подходящее время и место. Остра она на язык, отважна-так может отбрить оплошавшего ухажера, что три года у него борода не будет расти.

-Поговорили, пошутили... Теперь я пойду, товарищ капитан.

-Зовите меня по имени. Если, конечно, у вас язык повернется.

-А почему ему не повернуться?

-Вано!... Непривычное для вашего уха имя.

-Имя как имя. Не хуже других! Вано! Вано!

-Мало сказать-не хуже! Хорошее. Отличное. Я не всегда так думал. До сегодняшнего дня был равнодушен к собственному имени. С той же минуты, когда услышал, как вы его произносите, полюбил.

Она засмеялась, решительно поднялась и ушла к себе.

Ермаков смотрел ей вслед, любовался изящной и гордой её походкой, тонкой талией и красивой осанкой. Она исчезла в служебном отделении, а он всё смотрел и смотрел на то место, где только что была Таня.

В багажном отсеке Таня столкнулась лицом к лицу с бортмехаником и штурманом.

-Ну видели, черти полосатые, как я с ним кокетничала? Назло вам. И это только начало! Между прочим, знаете, кто он такой, этот таинственный?... Капитан пограничных войск. Летчик. Командир боевой крылатой машины-вертолёта. Фамилия его - Ермаков. Имя - Вано. Слыхали? Запомнили? Ермаков! Вано! Капитан!



Ан-24 вырулил на летное поле. Остановился на широкой серой полосе, убегающей по зелёной равнине куда-то далеко-далеко. На полную мощь ревели моторы. Сейчас, через мгновение, самолет помчится на своих колесах-скороходах по шершавому бетону и у самого морского берега одолеет невидимую воздушную горку и зависнет между небом, землёй и водой.

Таня налетала уже немало часов. Но сейчас почему-то чувствовала себя новичком. Будто впервые попала на борт воздушного корабля. Сдерживая дыхание, напрягаясь каждой жилочкой, она с нетерпением ждала взлёта. Разбежались. Взлетели. Выскочили к берегу. Пошли по прямой над морем, оставляя на его гладкой сияющей поверхности косую, быстро скользящую крестовидную тень. Повернули направо. Набирали высоту. Пошли вдоль берега. Внизу-море и белоснежный, с темными островами зелени, город, дома отдыха, санатории, парки, пляжи, горы, блеск молодого утреннего солнца, корабли, "метеоры", "ракеты", катера, лодки.

Прильнув к иллюминатору, Таня смотрела вниз, прощально махала кому-то рукой. Люде, наверное, улетающей в Одессу, к будущему мужу. На лице светилась неизменная жизнерадостная, ликующая улыбка. Так улыбаются люди с чистой совестью, щедрые и бесстрашные, не умеющие говорить неправды и плохо думать о своих товарищах.

Таня родилась и выросла далеко отсюда, но полюбила этот южный край. Никогда он не казался ей таким просторным, солнечным, прекрасным, как теперь, после изнурительной болезни. Никогда так ярко не светило солнце. Никогда не было так хорошо, как сейчас, действительно будто сызнова начала жить.



На фронте, перед наступательными боями, где-нибудь на исходных позициях, в лесной землянке, в блиндажах, в окопах, мне не раз приходилось слышать сокровенные разговоры о том, что большинство людей, в силу тех или иных таинственных причин, как-то предчувствуют свой конец. Вряд ли это так. С общей меркой ко всем нельзя подходить. Сколько людей, столько и характеров. Кто-то, слабый духом, может, и предчувствовал свою гибель. Отважный, сильный, хорошо обученный солдат, знающий, с кем и за что сражается, жизнелюб, защитник Родины, Октября, перед боем думал, на мой взгляд, только о том, как побольше уложить фашистов и как самому остаться живым и невредимым, для того чтобы уничтожить врага, дойти до Берлина.

Это моя мысль, мысль бывалого фронтовика, четыре года воевавшего, понравилась Ермакову. Я поделился с ним своими размышлениями после того, как он вернулся оттуда с убитой Татьяной.

-Я согласен с вами, - сказал он. - Ни за пять часов до своей смерти, ни за час, ни за сорок минут, ни за пять Таня ничего плохого не предчувствовала. Ни на одно мгновение в своём последнем рейсе она не запечалилась. Она была такой жизнелюбкой, такой отважной, так долго и хорошо собиралась жить, что темным предчувствиям в её душе не было даже самого крошечного уголка.

Это очень важное свидетельство очевидца. Примем его к сведению. И будем через его "магический кристалл" рассматривать дальнейшие события.



Океанский лайнер "Шота Руставели" причалил к набережной Батумского порта. Утро. Солнце. Многолюдно. Празднично. По трапу спускался поток пассажиров. Среди курортников, туристов, экскурсантов и местных жителей на берег спешили сойти два человека в старомодных, глухо застегнутых плащах. Один-рослый, крупный, с юношеским пушком над верхней губой, другой-пожилой, начинающий лысеть. На первый взгляд люди как люди. Ничем особенно не приметные. Это наши давние, с июня, знакомые пловцы, Суканкасы - отец и сын.

Они преодолели последние ступени трапа и сошли на землю Грузии с большими и тяжелыми, допотопного производства, чемоданами в руках.

Выбрались из толчеи и, отойдя в сторонку, где не было солнца, в тень каштана, с тревожным любопытством огляделись вокруг. Отсюда хорошо был виден центр города, встающие над ним горы, грузовой порт с иностранными и советскими кораблями.

-Ну вот мы и прибыли! Можно сказать, на пороге рая находимся.

Тупым, грубо обтесанным подбородком отец кивнул направо, вдоль набережной:

-Аэродром там, в юго-западном конце города. Два-три километра. Граница - рядом с аэродромом.

-Тише!

-Не бойся. Через Батуми каждый день туда и сюда тысячи туристов перекатываются. Никому до нас нет дела. Туристы - и всё.

И как только Суканкас-старший произнёс эти слова, где-то протяжно завыла сирена патрульной милицейской машины. По мере того как она приближалась, рёв сирены нарастал.

Суканкас-младший со страхом посмотрел на съежившегося, сильно побледневшего отца.

-Что с тобой? Тебе плохо?

Суканкас-старший проводил глазами проехавшую мимо милицейскую машину, сел на чемодан, вытер рукавом плаща скошенный лоб, лысеющую голову. Придя в себя, перекрестился двумя пальцами.

-Ничего, ничего! Слава Иисусу! Давай пока избавимся от чемоданов и прогуляемся по городу. Свободного времени у нас много.

Выйдя из камеры хранения ручного багажа, Суканкасы направились в город. Шли по многолюдному бульвару. Руки засунуты в карманы. Головы втянуты в плечи. Старомодные просторные плащи всё так же глухо застегнуты на все пуговицы. Под ними спрятаны четыре пистолета, две гранаты, обрез охотничьего ружья и патронташ, полный патронов, заряженных картечью, способный наповал уложить медведя. Оружие так тщательно прилажено, что нисколько не выпирает из-под плащей.

Брели вразвалочку, праздно, молча, без особого интереса поглядывая на вывески, на витрины магазинов и кафе. Обозленные на всех и всё советское, хорошо натренированные, они в любой момент, при малейшей опасности готовы были открыть убойный огонь из пристрелянного оружия. Внешне же они выглядели как самые безобидные, самые аккуратные пешеходы. Осторожно, шага за два обходили встречного, чтобы не столкнуться с ним. Избегали и скрестить с кем-нибудь взгляды, боясь выдать то страшное, что таилось в темной глубине их глаз.

Прошли мимо газетного киоска, мимо ларька с прохладительными напитками. Остановились у стеклянного павильончика с местными сувенирами. Старший взглянул на младшего, усмехнулся:

-Купим что-нибудь на добрую память о Батуми?

Сын молча схватил отца за руку и потащил от павильона.

Шагов через двадцать Суканкас-старший опять остановился. Пошевелил ноздрями, чмокнул толстыми бледными губами.

-Чуешь?... Пахнет кофе. Чёрный! Настоящий. Турецкий. Выпьем, а? Надо подкрепиться. Пошли!

Младший на этот раз не возразил. Через узкий проход в чугунной решетке вошли в небольшой скверик, разбитый у самого морского берега, уселись за столик под железным грибком приморского кафе. К ним сейчас же подошла официантка в белом фартучке.

-Два кофе, пожалуйста, - сказал старший и облизал свои бледные, сухие губы.

Через некоторое время им подали две маленькие чашки дегтярно-темного дымящегося кофе. Они молча, обжигаясь, прихлёбывали ароматный напиток.

-Ну как? - спросил старший. - Похож?

-Угу. Крепкий!

-Не совсем. Жидковат. Их заварки. Ничего, здесь сойдет и такой. - Посмотрел на часы и, снизив голос, добавил: - Часа через четыре друзья угостят нас настоящим турецким кофе.

Сын толкнул отца ногой.

-Много болтаешь, старик!

Выпив еще по одной чашке кофе, они неторопливо поднялись, покинули кафе и приморский скверик. Снова вышли на бульвар с его пышными пальмами. Перебрались на другую сторону улицы.

Людской поток подхватил их и неожиданно понёс на площадь, а потом и в огромный крытый южный рынок, переполненный продавцами и покупателями, шумный, весёлый, щедро благоухающий осенними плодами субтропического края. Два этажа, широкие лестницы. Окна во всю стену, залитые солнцем. Километра два оцинкованных прилавков. Звон металлических монет. Шелест бумажек. Тугие виноградные кисти. Мешки с орехами, каштанами. Ящики с краснобокими яблоками, с желтыми, истекающими соком грушами. Пирамиды хурмы. Горы овощей: лук, фасоль, салат, картофель, редис, огурцы, помидоры. Бруски брынзы. Масло, молоко. Плахи кукурузной мамалыги.

С мрачным удивлением и затаённой злобой поглядывали Суканкасы на рыночное изобилие. Откуда всего столько?

-Живут, гады! - сказал старший. - Пошли отсюда.

Выбрались на рыночную площадь. Послышался цокот лошадиных копыт. По улице, мимо рынка, не спеша проезжал пароконный фаэтон. Сбруя наборная, старинная. Экипаж тоже старинный, видавший виды, но на резиновом ходу. На облучке восседал старый, с огромными усами аджарец.

-Эй, извозчик! - закричал Суканкас-старший.

Старик аджарец натянул вожжи, остановился.

-Свободен?

-Куда вам?

-И туда, и сюда, и никуда, можно сказать. Городом хотим полюбоваться. Вези куда хочешь.

-Денег у вас хватит?

-Не беспокойся, тебе попались нескупые пассажиры. Вот аванс. - Суканкас-старший сунул извозчику красную бумажку и развалился на кожаных подушках. - Садись, мой мальчик. Гулять так гулять!

Подмигнув сыну, фальшиво вполголоса запел:

Последний нонешний денечек

Гуляю с вами я, друзья!...

Резво бежали вороные. Шуршали колеса. Мелькали алые спицы. Сиял лак фаэтона и начищенная медь фонарей. Странно выглядел этот отживший свой век экипаж в потоке современных автобусов, "Волг", "Москвичей", "Запорожцев", "рафиков", "газиков". Но батумцы не обращали на него внимания. Привыкли.

Суканкас-старший хлопнул по плечу кучера. Тот повернулся, посмотрел на него грустными, старческими глазами.

-Ну как, приятель, доходное оно, твоё фаэтонское дело?

-Стариковское дело, кацо. И не мое собственное. Выручку сдаю в кассу коммунхоза. Твердый план имею. На месяц и на каждый день.

-Даже план?! - рассмеялся Суканкас-старший. - Настоящая хозрасчетная единица! Значит, ты не простой извозчик, а пан директор?

Фаэтон пересёк громадную площадь с памятником Ленину, проехал мимо белого обелиска, у подножия которого полыхал Вечный огонь, попал на широкую и прямую улицу, полную машин.

-Это что за проспект?

-Наша главная улица. Аджарское шоссе. Прямо -аэродром. Назад повернём - попадём на железнодорожный вокзал. Куда вам надо?

-Всё равно. Поехали прямо!...

Стоп! Дрогнула рука автора. Ловлю себя на мысли и чувстве, что пишу о бандитах и убийцах с величайшим отвращением. Каждое слово, произнесённое ими, кажется мне кощунственным. Но как быть? Нельзя же их сделать истуканами, глухонемыми. Мои собратья по перу, как известно, не лишают дара речи и кровавых злодеев своих драм и романов.



Гул авиационных двигателей сливался с цокотом лошадиных копыт по асфальту. Возница-аджарец натянул вожжи и остановил фаэтон перед аэродромом, у небольшого здания аэровокзала. Суканкасы щедро расплатились и сошли на землю. Осторожно озираясь, стараясь ни с кем не столкнуться, пошли к аэродрому и остановились перед зеленой невысокой металлической изгородью. Молча и внимательно смотрели на летное поле.

Со стороны моря, резко снижаясь, летел самолет. Коснулся бетонной полосы выпущенными шасси, приземлился. Замедлив ход, развернулся и подрулил к аэровокзалу. На фюзеляже отчетливо была видна крупная надпись: "СССР, 46256".

-Он!... Наш Ан-24! - хрипло шепнул сыну отец.

К машине, прилетевшей из Сухуми, аэродромные служащие подкатили трап. Дверь самолета открылась, и в её широком проёме появилась румянолицая, хорошо причесанная Таня. Кого-то поприветствовала взмахом руки. Кому-то улыбнулась.

-Она... стюардесса!... - Суканкас-младший прижал к глазам большой сильный бинокль. - Ещё девчонка. Красивая.

-Пожалел?

-Как не пожалеешь такую?

Суканкас-старший выхватил у сына бинокль, жадно посмотрел на Ан-24.

Из самолета первым вышел экипаж - четверо молодых, в синей форме, мужчин. Спустились на землю. Стояли около трапа, о чём-то оживлённо разговаривали, смеялись.

-Живые покойнички! - усмехнулся Суканкас-отец. - Крайний слева - командир, грузин. Рядом с ним - второй пилот, аджарец. Напротив летчиков - штурман и бортмеханик, русский и абхазец. Интернационал! Дружба народов!... Все - кровь с молоком, весёлые, горластые, рукастые, мордастые. Таким в рот палец не клади. Слыхал, сынок?

-Ты себя или меня подбадриваешь?

-Тебя! Моя рука не дрогнет.

-Моя тоже. Так что можешь не беспокоиться.



По трапу Ан-24 спускались пассажиры. Все вышли. В салоне остался только один Ермаков. Он сидел в своём крайнем кресле и, похоже, не собирался покидать его. Таня подошла к нему, вежливо спросила:

-Почему не выходите, Вано?

-Ноги отнялись, Танечка. Судорога. Подагра.

-У такого молодого? Неправду говорите. Опять шутите.

-Теперь и молодых подагра не щадит.

-Ладно, нечего вам надо мной насмехаться. Поднимайтесь. Выходите.

-А зачем выходить? - сказал он беспечно и весело. - Я с вами до Сухуми полечу. Имею обратный билет. Вот он. Законный пассажир.

Он произнес всё это полушутя-полусерьёзно, уже не скрывая того, что ему просто хочется поговорить с бортпроводницей. И она это отлично поняла, переменила полудружеский тон на деловой, строгий.

-И всё-таки вам придется выйти, товарищ капитан. Во-первых, обратный билет надо зарегистрировать в аэропорту. Во-вторых, мы улетаем в двенадцать тридцать. До начала посадки у вас еще целых три часа с гаком. В-третьих, вам, пограничнику, летчику, наши порядки давно известны. Выходите, пожалуйста!

-Категорически? Бесповоротно?

-Категорически! Но... с поворотом, раз у вас есть обратный билет.

-Не строжитесь, Тюльпан! Вам это не идет. Улыбайтесь-это вам к лицу. Хорошо?... Я и не собирался сидеть здесь целых три часа. Просто так... хотел, чтобы вы подошли ко мне, заговорили.

-Вот я и подошла, поговорила. Теперь - выходите.

-Выхожу, Тюльпан!... Кстати, почему вас называют Тюльпаном? Вы скорее Незабудка.

И снова его взгляд и выражение лица были исполнены такого искреннего уважения, почтительности, доверия, доброты,что Таня невольно, вопреки своим правилам и привычкам, не торопилась уйти. Ничуть не опасен ей и не неприятен этот капитан, боевой летчик. Наоборот. У неё возникло к нему ответное чувство доверия и дружелюбия.

-Почему, спрашиваете, Тюльпан?... С легкой руки мамы так называют. Когда я была малышкой, на моих щеках всегда полыхал румянец.

-Я так и думал!... И теперь он не погас. Значит, вы маменькина любимая дочь?

-Маме есть кого любить! Две младшие девочки на руках. Два сына. Есть еще одна сестра - Наташа. Мы с ней близнецы.

-Ого! Грузинская семейка. У вас отец, случаем, не грузин?

-У меня два отца, родной и неродной. И оба русские.

-Вот как! Целых два! Почему?

-Так вышло. Бросил нас отец. Мама второй раз замужем. Отчим оказался лучше родного. Вот он-то и носил в молодости зеленую фуражку.

-Простите. Я нечаянно затронул больное место.

-Ничего! Теперь я уже спокойно могу говорить о своём родителе. Все, что у меня есть хорошего, от мамы, всё плохое - от никудышного отца.

-У вас нет ничего плохого!-запальчиво, с азартом будто кто-то с ним спорил, проговорил Ермаков. - Зря вы на себя наговариваете.

-Ладно, товарищ капитан, заболтались мы. Выходите!

Он умоляющими глазами посмотрел на неё.

-Куда же я пойду? Совершенно некуда. И незачем. Ни на кого и ни на что, кроме вас, не могу смотреть... Таня, что вы будете делать до двенадцати тридцати?-вдруг спросил он.

Она немного помолчала и просто сказала:

-Посмотрю город, искупаюсь, позагораю.

-И вам одной не будет скучно?... Давайте вместе совершим экскурсию. Я же коренной батумец. Такие места вам покажу!... Договорились?

-А что скажут мои товарищи?

-Порадуются за вас и за меня. Особенно за вас. Славные они ребята. Поедем!

Таня колебалась: ехать или не ехать? Хотела отказаться.

В это время с земли донесся весёлый и лукавый, как показалось Тане, смех её товарищей. Над ней, конечно, потешаются. И она гордо, с вызывающей отвагой вскинула голову и отчеканила:

-Ладно, поеду! Но с одним условием. Вы будете рассказывать, как ловите нарушителей границы. И ни о чём другом не станете заикаться.

-Подчиняюсь даже таким кабальным условиям.

-Вот теперь договорились. Ждите меня около аэровокзала, в скверике.

-Это правда? Вы придете?...Сдержите слово?...Простите!...Я буду ждать.

Ермаков схватил свою аэрофлотскую синюю сумку, ринулся к выходу, сбежал по трапу вниз. Проходя мимо экипажа Ан-24, он снял шляпу, улыбнулся и сказал им по-грузински:

-Спасибо, друзья, за то, что в целости и сохранности доставили своего собрата в Батуми. И не судите, пожалуйста, меня слишком строго. Вспомните свою молодость, ребята!

Все эти слова он повторил по-армянски.

Штурман Бабаянц, кудрявый, с узкой полоской черных холеных усиков, со смехом откликнулся ему - тоже на армянском языке:

-А нам нечего вспоминать молодость. Мы ещё, слава богу, не старики.

-Тем более! - по-аджарски сказал Вано Ермаков. - Пока, ребятки. До скорого.

Он быстро зашагал к выходу. Скверик начинался сразу за металлической оградой и был полон людей, ждущих объявления посадки на самолеты. Невелик город Батуми, а пассажиров много в любое время года. Туристов. Экскурсантов. Курортников. Спортсменов.

Ермаков несколько раз, беспрестанно поглядывая сквозь деревья на лётное поле, прошелся по скверику. Верил и не верил, что Таня придет. Уж очень она быстро и просто согласилась провести с ним свои свободные три часа. Наверное, согласилась так, для видимости, пошла на хитрость, чтобы побыстрее выпроводить его из самолета.

Он курил сигарету за сигаретой и ждал. Несколько раз прошел мимо Суканкасов, отца и сына, но он был так поглощён ожиданием, что не обратил на них внимания. Жаль! Если бы он остановил свой взгляд на старшем, внимательно взглянул на него, он, может быть, вспомнил бы, где, когда, при каких обстоятельствах впервые столкнулся с ним. Тогда, конечно, и Таня осталась бы жива.

Суканкас-старший сразу узнал Вано Ермакова, но не выдал себя, ничего не сказал сыну. Зачем его тревожить? Потом расскажет, что это за человек.

Объявили посадку на какой-то рейс. Людей в скверике заметно поубавилось. Освободилась скамейка неподалеку от той, на которой расположились Суканкасы. Ермаков сейчас же сел и положил рядом газету: дескать, занята, братцы, проходите мимо.

Он докуривал пятую или шестую сигарету, когда увидел её. Она подошла к нему смущенно и робко и с явно преувеличенной храбростью объявила:

-Вот и я... экскурсантка!...

Он вскочил, снял шляпу и готов был схватить её руки и расцеловать.

-Всё-таки пришла!... Сдержала слово. Молодец! Честь надо беречь смолоду.

-Что самое интересное в Батуми?

-Зелёный мыс и Ботанический сад! - сказал Ермаков.

-Была. Видела. Давайте лучше поедем на пляж.

-С вами - куда угодно, хоть на край света.

-Вы опять за своё? Мы же договорились!...

-Не буду! Честное слово.

-Вы обещали рассказать, как ловите нарушителей.

-Расскажу.

Суканкасы издали, со своего места, чуть прикрытого низко опущенными ветками дерева, осторожно наблюдали за бортпроводницей. Старший посмотрел на часы, усмехнулся:

-Спешит жить девочка. Правильно делает.

И эти слова, как и все, что он говорил раньше, в порту, в кофейне и в городе, он произнёс с ожесточением, подхлёстывая себя, разогревая для предстоящего нападения на Ан-24.



Ермаков и Таня сели в такси и уехали в город.

Почти сейчас же вслед за ними на подвернувшейся машине укатили и Суканкасы. Развалились на заднем сиденье и неприязненно разглядывали улицу, широкую и богатую. Добротные, из литого бетона, дома-двухэтажные, с нарядными галереями, балконами, открытыми каменными лестницами, увитые виноградными лозами, с цветами, цветниками и садиками перед окнами, с железными кружевными оградами, выкрашенными в разные цвета.

Суканкас-старший опять, как на рынке, не сдержался, проворчал:

-Процветают, гады!... Ну, куда теперь подадимся? Давай купнемся. Смоем с себя все ихнее, советское.

И они свернули влево, в переулок, в конце которого светилось море.



Многолюдный пляж напротив парка и гостиницы "Интурист". Синее небо. Не по-осеннему жаркое солнце. Цветные кабинки. Лежаки, шезлонги. Ермаков и Таня сидели в шезлонгах друг против друга.

Ермаков, энергично размахивая руками, напустив на свое лицо нарочито страшное выражение, выпучив глаза, рассказывал Тане одну из пограничных небылиц, на какие был мастер.

-Понимаешь, он плывет в море, в запретной зоне, гол как сокол, а я, вооруженный с ног до головы, описываю над ним, как чёрный ворон, круги на своем многотонном вертолете. Он, понимаешь, боится, а я полон отваги. Такая храбрость меня распирает, что я решаю самолично схватить нарушителя. Снижаю машину чуть ли не до самой поверхности моря, высовываю голову из кабины и богатырским голосом кричу пловцу-нарушителю: "Как ты себя чувствуешь, гад?" Ничего, говорит, всё в порядке. Плыву, говорит, туда, за границу. И доплыл бы, говорит, куда надо, если бы не ты, зеленофуражечник, змий полосатый. Он ругается, костит меня, а я, понимаешь, проявляю здоровый юмор. Известное дело, победителю положено быть весёлым. Растягивая рот до ушей, бросаю нарушителю нейлоновую лесенку, говорю: "Давай, гад, поднимайся к зелёному змию! Гостем моим будешь". А он отвечает так: "Я лучше на дно морское пойду, а тебе в руки, змий такой-сякой, живым не дамся". И после этих слов зевает, хлебает соленой водички и скрывается под набежавшей волной. Нырнул, понимаешь, и не вынырнул. Сдержал, гад, своё слово. И кто бы мог подумать, что он такой!... Я, понимаешь, чуть не заплакал от досады. Не повезло! Если б я живого нарушителя доставил на берег, я бы в благодарственный приказ попал, прославился, а тут... Как докажешь начальству, что я проявил бдительность и героизм?... Вилами на воде все писано.

Таня слушала, смеялась и всё понимала, что творилось в душе Ермакова.

Закончил он свой рассказ так:

-Вот таким манером, дорогая Танечка, я оскандалился. С тех пор у меня навсегда пропала охота самолично задерживать нарушителей. Все, Танюша! Пограничник во мне выдохся. Остался просто человек... Очень любопытный Вано Ермаков. Он, понимаешь, хочет, чтобы теперь ты рассказала про свою жизнь. Давай начинай! Кто ты, дорогая? На какой земле родилась? Говори! Пожалуйста!

-Ничего хорошего не услышите. Моя жизнь была до прошлого года-сплошное несчастье.

-Не верю. Вы и несчастье-несовместимы.

Она печально покачала головой.

-Еще как совместимы!... Мама у меня хорошая. Я вам уже говорила о ней. Очень хорошая. Замечательная. А вот отец... Каждый день напивался и дрался. И матери и всем нам доставалось. Водка всякому смелости и подлости придаёт. А вы думаете, мы не сопротивлялись? Думаете, позволяли себя бить? Мы с Наташей ему сдачи давали.

-Это ужасно, Таня: драка отца со своими дочерьми!

-Вот, я же вам говорила!...

-Рассказывай, рассказывай!



А на другом конце пляжа нашли себе временное пристанище Суканкасы. Здесь малолюдно. Нет ни кабин, ни шезлонгов. Отец и сын, не раздеваясь, в плащах, особняком лежали на горячей гальке у самого моря и проводили генеральную репетицию нападения на Ан-24.

Старший выложил из морских голышей слегка вытянутый овал-салон самолета. Маленькими камешками были обозначены ряды кресел. Из трех спичек он сделал дверь, ведущую в переднее багажное отделение и дальше, в кабину пилотов.

-Проверим друг друга в последний раз. В самый последний. Значит, так... Давай начинай!

Младший нехотя и брезгливо повторяет давным-давно заученное:

-Мы входим в самолет первыми. Всякого, кто попытается занять наши места, вежливо оттираем. Без скандала прем к цели. Пересекаем пассажирский салон. Занимаем первый ряд справа. Ты садишься с краю, я-у окна. Ведем себя тише воды ниже травы. Ни на кого не смотрим. Ничем не интересуемся. Пистолеты и гранаты наготове.

Учитель перебивает ученика:

-Стюардесса подходит к нам, предлагает унести нашу одежду на вешалку.

-Не раздеваемся! Ни в коем случае! Читаем газеты. И потихоньку под плащами снимаем с пистолетов предохранители. Никто из пассажиров не обращает на нас внимания. Не до нас им. Все усаживаются. Укладывают вещи. Летчики греют моторы. Мы украдкой поглядываем на часы и терпеливо, без нервов, ждем своей минуты.

-Так. Хорошо. Когда придет эта минута? Как?

Младший Суканкас вошел в роль, воодушевился:

-Пассажиры усаживаются. Пристегиваются ремнями. Аэродром Батуми остаётся позади. Выходим в море. Разворачиваемся вправо, летим вдоль берега.

-Так. Дальше!

-Я нажимаю сигнальную кнопку. Подходит стюардесса, спрашивает, чего мы хотим. Я молчу. Одна моя рука сжимает гранату, другая готова выхватить из-за пояса "пушку". "Зачем вызывали?" - спрашивает красавица. Я опять молчу. В разговор вступаешь ты. Давай, старик, отличись!

И отец бойко, уверенно, как самый прилежный ученик, произносит свою часть затверженного урока:

-Я достаю из кармана письмо и вручаю стюардессе с такими словами: "Девочка, передай пилотам". Она, конечно, спросит: "Что это?" Я скажу: "Благодарственное послание экипажу за отличное обслуживание пассажиров". Стюардесса засмеется и побежит без оглядки в кабину пилотов. Постучит в запертую дверь условным знаком. Ей откроют. Я врываюсь туда на плечах девчонки и, если необходимо, ликвидирую её первой пулей. Ты в это время уже стоишь на пороге переднего багажного отсека и держишь под огнём пассажирский салон. Стреляешь в каждого, кто пытается подняться со своего места. А я расстреливаю всех лишних в кабине пилотов. Дальше что? Какова твоя задача?

-Хватит, старик. Сто лет назад всё уразумел. Зря тратим время. Давай лучше искупаемся. Это нам больше принесет пользы, чем еще одна репетиция. Хочу побултыхаться в Чёрном море. Надоело Балтийское.

-Я тоже не прочь освежиться, ради этого сюда и пришел. Но купаться мы не будем. Очень хлопотно раздеваться. И опасно. Как бы кто не увидел наши игрушки. Пока оружие греет мне живот, я чувствую себя сильным, неуязвимым. Боюсь остаться голым.

-Да никто поблизости не отирается. Никому до нас дела нет.

-Все равно. Береженого бог бережет. Потерпи. Искупаемся там...в настоящем Черном море.



Тане осталось жить менее трех часов. Так близко она находилась от своих палачей-и ничего не чувствовала! Была жизнерадостна, как всегда. Сидела в шезлонге напротив Ермакова, ближе, чем раньше, и доверчиво, как родному, улыбалась.

-Теперь опять ваша очередь рассказывать, Вано!

-Я же рассказывал...

-Вы говорили только о пограничнике капитане Ермакове. Но ничего не успели сказать о себе лично.

-Моя биография, Танюша, короче воробьиного носа. Родился в Аджарии, в рыбачьей деревушке. Отец погиб на войне. На торпедном катере был рулевым. Мама умерла с горя, дед и бабушка-от старости. Попал в детский дом. Закончил десятилетку. Поступил в летное училище. Получил диплом пилота. Летал на Севере. Теперь вот здесь, на юге, служу. Вот и всё.

-Почему у вас такое имя-Вано?

-Потому что я на одну треть, по матери, аджарец, по отцу-русский, а от бабушки есть и турецкая кровь. В нашей семье говорили на четырёх языках. Я хорошо знаю грузинский, армянский, турецкий. Дед украл бабушку где-то в окрестностях Трабзона. Лихой был рыбак. На своей фелюге он ходил до самого Босфорского пролива. Заглядывал и в Крым. Я помню его. Одного года ему до ста лет не хватило, когда умер.

-А вам сколько?

-Много. Скоро тридцать стукнет.

-Почему же до сих пор не женились?

-Потому что один раз здорово обжёгся. Женился и через год разженился.

-Вас разлюбили или вы?

-Во всём виноват один я. - Он тяжело вздохнул. - Не сумел уговорить жену поехать со мной на Север. Она осталась жить здесь, в теплых краях. Известное дело, не выдержала одиночества... Вот такая моя история. Тогда же я дал себе клятву: никогда больше не жениться и не знаться с вашей сестрой. Но...встретив вас, сразу забыл о своей клятве.

Таня, не дослушав, вскочила и побежала в море. Вано как бы нехотя последовал за ней.

Плавали, обгоняя друг друга. Смеялись. Добравшись до красных флажков, повернули назад, к берегу. Она, лежа на спине, не шевелясь, глядя в бездонное небо, о чем-то напряженно думала. Вано тихо пристроился рядом. Жадно, с мольбой вглядывался в её серьёзное, очень сосредоточенное лицо.

-Не надо морщить лоб, Таня. Пусть это делают старухи. Улыбнись! Нет, не так. Не вообще. Одному мне улыбнись-и я отдам за твою такую улыбку жизнь.

-Ну да! Так не бывает.

-А ты попробуй улыбнись.

Она, не глядя на него, не меняя серьёзного выражения лица, покачала головой.

-Не отдавайте, Вано, свою жизнь и за миллион самых очаровательных улыбок.

-Если бы я мог сделать для вас что-нибудь хорошее!...

-Можете, Вано.

-Что? Говори!

-Не догадываетесь?...А я думала, вы чуткий...Сверхчуткий.

-Я обыкновенный влюбленный, Танюша.

Умолк и долго вглядывался в неё печальными глазами.

-Странно. У меня такое чувство, будто я вижу тебя в последний раз.

-Так оно и есть.

Она медленно повернулась на грудь, поплыла рядом с ним. Её глаза тоже были полны печали. Тихо-тихо спросила:

-Это правда, что вы можете сделать для меня что-то очень и очень хорошее?

-Правда. Могу! Говори!

-Не надо больше летать с нами, Вано. Купите путевку в санаторий и отдыхайте себе на здоровье. Пожалуйста.

Он долго плыл молча. Потом твёрдо сказал:

-Ладно. Так и будет. Я останусь в Батуми.

-Я знала, что вы поймете меня. Вы очень чуткий, очень хороший человек, Вано.

-Ты...Ты это серьёзно, Таня?

-Да.

-Так почему же гонишь меня от себя?

-Почему?... Так вот не бывает в настоящей жизни, как у нас с вами.

-Как, Таня?

-Я вам понравилась с первого взгляда, вы-мне. Чересчур все ладно, хорошо. Просто чудесно. А я, Вано, не верю в чудеса. Что-то у нас с вами не так. Чего-то я боюсь, чего-то настоящего нам с вами не хватает.

-Понял тебя. Кажется, понял. Прости, Танечка.

-Не за что прощать. Ни в чем вы не виноваты. Я рада, что встретила вас. Долго, наверное, буду помнить боевого летчика капитана Ермакова.

-Спасибо и на том. А проводить до аэродрома можно?

-Можно и дальше. До Сухуми. Не пропадать же обратному билету.

Она смеялась. Вано горько улыбался.

Жить ей осталось около двух часов.



Суканкасы в наглухо застегнутых плащах тяжело шагали по дощатому настилу, проложенному поверх прибрежной гальки. Навстречу им неторопливо шел милиционер. Они медленно сближались. Никто не сворачивал с тротуара. Сошлись лицом к лицу. Суканкас-старший вдруг приложил ладонь ребром к непокрытой голове и развязно-насмешливо спросил:

-Товарищ начальник, который час?

-Семнадцать минут одиннадцатого.

-Благодарю, товарищ начальник. Порядочек на пляже охраняете?

Разошлись, уступив друг другу дорогу, в разные стороны. Суканкас-младший был бледен, губы дрожали. Укоризненно посмотрел на отца.

-Зачем тебе надо было лезть на рожон, старик?

-Тренирую хладнокровие и волю. - Оглянулся на удаляющегося милиционера.-Недогадливый, небдительный хранитель порядка! Безвестный старшина мог бы прогреметь на всю страну, орденок заработать, если бы скомандовал: хенде хох! Мимо своего счастья прошел, ротозей!

-Неужели бы ты поднял руки, старик?

-Я?...Нет, сынок. Я бы вдоль и поперёк прострочил его живот.

Суканкас-старший еще раз оглянулся и увидел бортпроводницу Ан-24 и её спутника, идущих по деревянному настилу. Смотрел на них и смотрел. Не мог оторвать взгляда. Сын потянул его за полу плаща.

-Что ты делаешь? Пойдем!

Поздно! К отцу и сыну подошли Ермаков и Таня. Суканкас-старший козырнул им, как и милиционеру, но теперь почтительно и ласково. Смотрел он только на стюардессу.

-Доброе утро, девушка.

-Здравствуйте, - приветливо откликнулась Таня.

С тем и разошлись.

Выйдя из парка, примыкающего к пляжу, Ермаков спросил Таню:

-Кто это?

-Не знаю. Наверное, пассажир. Бывший или будущий. У меня тысячи таких знакомых. Узнают. Здороваются. Этот, кажется, недавно летел с нами.

-И я где-то видел этого человека. Поразительное лицо. Собственно, не лицо, а скошенный лоб,широко расставленные глаза, вдавленная переносица... Странно! Память на лица у меня безотказная, а тут...никак не могу вспомнить.

Увидев проезжавшую машину с черно-белыми шашечками, Ермаков поднял руку, закричал:

-Такси!

Они уехали, а Суканкасы остались в приморском парке. Сидели в тени деревьев, на садовой скамейке, курили. Старший встревожен.

-Узнал или не узнал? И надо же было нам на него напороться!... Да еще за два часа до начала дела! Так все было хорошо, и вдруг...

Младший ничего не понял, но тоже всполошился. Озабоченно смотрел на своего папашу, ждал объяснений. И сразу получил их.

-Этот тип, с которым мы сейчас нечаянно столкнулись,-пограничный летчик. И можно сказать, мой крестный отец, будь он проклят. Судьба свела нас на Севере. Меня, беглеца из заключения, где я отбывал десятилетний срок, и его, командира пограничного вертолета. Дело было зимой. За ночь, прихватив чужую упряжку собак и сани с продуктами, я успел отмахать километров сорок и к утру добрался до берега океана. Вот он, Ледовитый, хлещет, плюёт пургой в морду!... Снежные сугробы, ледяные торосы. Белизна и солнечный блеск без конца и края. Где-то там, в каких-нибудь четырёх километрах, остров Ратманов, а за ним-Аляска, Соединённые Штаты Америки. Дав отдохнуть собакам и покормив их мороженой рыбой, я щелкнул бичом и погнал их дальше-в сугробы, в торосы. Вот тут он, пограничный вертолёт, и накрыл меня. Приземлился прямо на лёд. Выскочила солдатня в меховых унтах и полушубках, с автоматами. Схватили меня и моих собачек, погрузили в машину и улетели на заставу... Никто из пограничников не запомнился, а этот, командир вертолёта, почему-то врезался в память. Беседовал он со мной. Кто таков, откуда и почему бежал, за что осужден и всё прочее. Вот так, сынок!... Непредвиденное обстоятельство. Узнал он меня или не узнал?...-спрашивал себя Суканкас-старший. -Плохо, если узнал. Задержат. Начнут выяснять. Могут устроить обыск.

Жадно курил, размышлял. Швырнул сигарету, поправил под плащом оружие.

-Зря я всполошился. У страха, известное дело, глаза велики. Трудно сейчас во мне, чистеньком, узнать вонючего каторжника. В ту пору я был с бородой, черный от лютых ветров и полярного солнца. Не узнал! Не должен. Как бы там ни было, а мы не отступим.

-Может, всё-таки отложим операцию, а? Мне страшно, - пожаловался младший.

-Ну ты, щенок, подбери слюни! Ради тебя заварил я эту кашу. Кто ты и что для них, советских? Сын беглого вора, отродье социально опасного элемента. Не учишься. Не работаешь. Спекулируешь. Воруешь. Всю жизнь будешь мыкаться в ненадежных, подозрительных личностях. А там, в Америке, нам будет обеспечена роскошная жизнь. Слышишь? Неужели мы зря с тобой столько месяцев готовились? Слышишь?! Мы прилетим туда не с голыми руками. У нас есть доллары, золотишко, камешки. Здесь всё это пропадёт ни за что ни про что. Там мы раздуем собственное дело. Да ещё нам помогут земляки из "прибалтийского братства". Заживём припеваючи. Выше голову, парень! Каких-нибудь два часа отделяют тебя от райской жизни. Только два часа. Вставай! Пошли! Схватим в камере хранения свои чемоданы-и айда в аэропорт.



Вано и Таня подъехали к неказистому аэровокзалу Батуми. Ермаков вышел из машины, взял свою спутницу под руку, отвёл её в сторону и вдруг хлопнул себя по лбу с темпераментом южанина.

-Вспомнил! Это же нарушитель!... Пытался бежать в Америку через Берингов пролив. Сидел в тюрьме. Драпанул. Осужден за целый букет преступлений, в том числе и за побег. Срок, конечно, не успел отбыть. Значит, опять сбежал? Его фамилия Суканкас. Литовец по национальности.

-Вот это да! Не поздно ли вы спохватились? Теперь его, пожалуй, днем с огнем не найдешь. Он ведь вас тоже, наверное, узнал.

-Может быть, он еще там, в парке. Пока, Таня! Не улетай без меня.

Ермаков подбежал к стоянке такси и сразу же уехал. Навстречу его машине мчалось такси с Суканкасами, но Ермаков не увидел своего крестника.

Таксист, привезший Суканкасов, остановился на маленькой, окруженной зеленью площади, перед аэровокзалом. Достал из багажника чемоданы. Отец и сын вышли из машины на чуть подплавленный солнцем асфальт. Расплачиваясь с шофером, осторожно оглядывались по сторонам.

Пошли к вокзалу через сильно затененный сквер. Остановились под старой ветвистой пальмой, где не было людей. Старший достал пачку денег.

-С богом!... Ничего не забыл?

-Не беспокойся!... Подхожу к кассе...ну и так далее.

-Давай всё до конца.

-Хватит, старик, надоело! Я уже не мальчик.

-Не стыдись учиться. Стыдись лени и спеси!

-Заткнись, старик! Тоже мне учитель! Чему научил меня? Грабить сберкассы. Пить водку. Курить наркотическое зелье! Валюту скупать у туристов! Стрелять в людей! Вот и всё. За такую науку ты еще одного катордного срока или смертного приговора заслуживаешь.

Презрительно посмотрел на растерянного родителя, засмеялся, открывая широкие розовые десны и маленькие, уже стёртые и повреждённые зубы.

-Что, старик, в штаны наложил? Здорово я тебя купил, а?-Потрепал отца по плечу сильной рукой. - Успокойся! Я тоже закалял своё хладнокровие на твоей шкуре. Извини.

Небольшой зал аэровокзала полон людей. Шум, гам, теснота. Никто не обращал внимания на Суканкасов. Они скромно устроились в дальнем уголке. Старший сел на чемодан, младший с бравым видом направился к кассе. Вот на это, на бравый свой вид, на свою молодость, он возлагал большие надежды. Весёлого и беспечного парня, да ещё уверенного в себе, да ещё пригожего, с голубыми глазами, кудрявоволосого блондина, никто не посмеет заподозрить ни в чём плохом. И отказать ему ни в чем нельзя. Особенно со стороны слабого пола. Так думал и Суканкас-старший. Он вовсю, где только мог, использовал внешние данные своего красивого и в общем-то неглупого сынка. Далеко пойдёт-не здесь, а там, в Америке, Англии, Франции, - этот настоящий литовец, прямой потомок тех литовцев, которые когда-то властвовали не только у себя в Литве, но и в значительной части России, которую хотели прибрать к своим рукам.

Высокая загородка и стеклянные щитки отделяли молодого налетчика от пожилой, сильно накрашенной кассирши. Он небрежно выложил на стойку пачку смятых денег и, притворяясь чуть хмельным, прибежавшим откуда-то издалека, в последний момент перед отлетом нужного ему самолета, многозначительно сказал:

-Прошу два билетика до Москвы с пересадкой в Сухуми. На рейс номер 234.

Кассирша резко ответила:

-Билеты на рейс 234 проданы.

-Что вы сказали? Повторите, пожалуйста.

-Я вам русским языком сказала: билетов на Москву через Сухуми нет-проданы.

-Не все. Два билета должны быть оставлены для меня и моего больного отца. Так меня заверил хорошо вам известный Гоги.

-У вас что, броня?

-Правильно! - Суканкас-младший взял из пачки денег двадцатипятирублёвку, мягко положил её на стойку, мягко придвинул в сторону кассирши. - Вам звонили насчёт меня от Гоги.

Молодящаяся женщина заметно сбавила свой непримиримый тон.

-Так бы сразу и сказали... Ваша фамилия?

Суканкас-старший ждал в своём углу, чем кончится первая самостоятельная вылазка сына. Парень вернулся с сияющей мордой. В его руках шелестели фирменные аэрофлотские бумажки.

-Всё в порядке. Билеты в рай куплены. Те самые, которые нам нужны. Подумать только, сто презренных рублей-и мы там.

-Слава тебе, пресвятая дева, матерь божья!-Старший мысленно перекрестился. - Поздравляю с первой удачей, сынок! Лиха беда начало. Пошли сдавать вещи.

Минуты через три Суканкасы поставили на площадку весов два чемодана. Девушка, принимающая багаж, строго посмотрела на пассажиров, спросила:

-В ваших сундуках цитрусовые есть?

-Никак нет, барышня, - ответил голубоглазый молодой красавчик.

-Посмотрим! На слово никому не верим. Вывоз мандаринов и апельсинов из Батуми запрещен. Откройте!...

-Да ничего у нас запрещенного нет, барышня. Одни рубашки, штаны, трусы и прочая дребедень.

-Откройте!

-Пожалуйста.

Он распахнул чемоданы, потряс барахлом, презрительно засмеялся:

-Вот они, цитрусовые!...

-Закрывайте! Следующий!

Суканкасы выбирались из толчеи пассажиров, сдающих багаж. Старик облизнул языком бледные, пересохшие губы.

-По такому случаю надо того...горло промочить.

Они вошли в маленькое кафе.

Все столы заняты. Ничего, и стоя выпьют. Красавчик бросил на прилавок бара красненькую бумажку.

-Коньяк! Тот самый "Двин", который выделяется среди прочих вин, как танк среди пехоты. Два по двести.

-Берите в таком случае целую бутылку, - посоветовал бармен. - Не мелочитесь.

-Можно и так. Спасибо за совет. Открывай.

-Что прикажете на закуску?

-Ничего не надо. Рыбаки дымом закусывают.

Они устроились на подоконнике. Налили в стаканы светло-коричневую жидкость, чокнулись, выпили. Закусывали и в самом деле дымом сигарет. Раскраснелись. Повеселели, но не хмелели. Докурив сигареты, налили ещё, опять молча чокнулись, жадно выпили.

И в это время до них донесся голос диктора:

-Внимание! Объявляется посадка на самолет Ан-24, следующий рейсом номер 234 из Батуми в Сухуми.

Суканкасам жаль оставлять недопитый коньяк. Торопливо осушили бутылку и, вытерев рукавами губы, покинули кафе.

Невдалеке от железной ограды, отделяющей аэровокзал от летного поля, стоял приземистый бело-голубой Ан-24. По его небольшому трапу поднимались пассажиры. Первые-Суканкасы. В дверях стояла Таня и приветливо улыбалась. Всем. Не исключая и Суканкасов. Ей это было трудно, но она не выдала себя.

Красавчик вплотную подошел к ней и, дыша винными парами, приложил левую руку к виску.

-Вот и мы. Еще раз здравствуйте. Отгулялись на курорте. Возвращаемся на работу. Повезло нам: и сюда с вами и отсюда с вами! Помните, мы третьего дня летели вместе?

Он рассчитывал на ответную улыбку-редко кто из девушек не отвечал ему взаимностью. Эта не ответила.

-Проходите, не задерживайте других. Имейте в виду, товарищи, места в нашем самолете не нумерованы. Кроме первых двух кресел справа. Они забронированы. Рассаживайтесь, пожалуйста, где кому нравится. Проходите побыстрее, не задерживайтесь!

Суканкасы исчезли в салоне.

Растопырив руки, оберегая оружие, спрятанное под плащами, они пробивались вперед.

Стюардесса со своего места, от двери, следила за ними взглядом.

Отец и сын уселись на первые справа кресла, втихомолку, украдкой поправили под плащами оружие, вытерли потные лица.

Салон быстро заполнялся пассажирами. Таня пропускала мимо себя людей и время от времени встревоженно поглядывала на первые два с правого борта кресла.

Посадка приближалась к концу. Через пять минут надо задраивать дверь, а капитана Ермакова все ещё нет.

По трапу поднялись два последних, может быть, пассажира: красивая молодая женщина в черном строгом костюме с мужской прической и дивное создание лет четырех-пяти в красной шерстяной курточке, в красных рейтузах, в красных башмачках, с красной лентой в черных волосах, румяное и черноглазое.

Вот такой девчушкой в своё время, наверное, была и Таня. Тогда скорее всего и назвали её Тюльпаном.

Мать остановилась перед стюардессой.

-Скажите, а я не могу сесть с ребенком впереди? Лолита плохо себя чувствует, сидя в хвосте самолета.

-Можно, если вам уступят место. Только это заблуждение, гражданка, что первые места особые. В нашем самолете все кресла одинаковые. Проходите, проходите, пожалуйста!...

-Ну раз так, мы сядем сзади. Слыхала, Лолита? В этом самолете все места хорошие.

-Постойте! Я попытаюсь посадить вас впереди.

Таня оставила свой пост у входной двери и направилась в голову самолета. По дороге она нечаянно толкнула громадного, тучного, килограммов на двести, мужчину, наполовину загородившего проход между креслами.

-Простите, пожалуйста.

Толстяк добродушно отмахнулся.

-Напрасно извиняетесь, девушка. Это я должен у вас прощения просить за то, что бессовестно распух и что такой неповоротливый, всегда и везде всем мешаю.

Таня вежливо выслушала самокритику пассажира, улыбнулась и пошла дальше. Подойдя к первым креслам правого ряда, строго объявила:

-Товарищи пассажиры, это бронированные места.

-Да, нам это известно, - важно ответил Суканкас-старший. - У нас была броня.

-Предъявите билеты.

-Пожалуйста, милости просим.

Она внимательно прочитала вписанные в билеты фамилии пассажиров. Андреев! И еще раз Андреев. Не то! Обознался капитан Ермаков.

-Всё правильно,-сказала она. - А может быть, все-таки вы уступите свои места матери с ребенком?

Суканкасы растерялись, они почти в панике. И такого препятствия они не предусмотрели. Первым овладел собой старший налетчик.

-Что вы! Нет и нет! Мы чувствуем себя в самолете хуже всякого ребенка. Тошнит. Все нутро выворачивается. Только впереди находим спасение.

Таня пожала плечами, вернулась к трапу.

Человек в больших роговых очках, увешанный кинокамерой и фотоаппаратом, очевидно путешествующий корреспондент какой-то газеты или журнала, с нескрываемым презрением посмотрел на "бронированных" пассажиров. Потом, сняв очки, близоруко щурясь, резко сказал:

-Я бы на вашем месте, граждане, уступил свои особые места матери с ребенком, проявил элементарную сознательность.

Суканкасы никак не реагировали на его слова. Делали вид, что ничего не слышали. Глаза у обоих были закрыты.

Корреспондент расстегнул футляр фотоаппарата, навёл объектив на фокус, включил свет, щелкнул затвором.

Отец и сын вздрогнули, открыли глаза. Испуганы. Готовы были схватиться за оружие.

Фотокорреспондент язвительно ухмыльнулся.

-Всё, мужички! Ваши бронированные физиономии запечатлены на позор потомству. Уникальный снимок. Пошлю в "Крокодил" со своими комментариями.

Суканкасы успокоились. Ничего, оказывается, страшного не произошло. Снова закрыли глаза.

Человек с фотоаппаратом не унимался. Бывают же такие въедливые!

-Русского языка не понимаете? Иностранцев из себя корчите?

Прелестная Лолита и её мама нашли себе место в заднем ряду. Девочка сидела у матери на коленях и канючила.

-Перестань, Лолита! Я кому сказала? Нам и здесь хорошо. Уймись!

-А я плачу вовсе не потому. Жалко расставаться со Славиком. Я его люблю. Очень, очень люблю.

-Вот тебе и на! - засмеялась молодая мать. - Вспомнила!

Юные молодожены, сидящие перед ней, живущие только своей любовью, на время забыли о себе. Обернулись, ласково посмотрели на Лолиту. И так было ясно, о чем они подумали: "У нас тоже будет вот такая же очаровательная дочурка".

Пилоты включили моторы. Разогревали. Трап Ан-24 опустел. Пассажиры уселись на свои места. Не было только капитана Ермакова. Таня стояла в дверях и, не теряя надежды, поглядывала в сторону аэровокзала. Не опоздает Вано. Не должен.

-Что, утряслись? - спросил начальник пассажирской службы. - Можно отчаливать?

-Минуточку, товарищ Бакрадзе.

-В чём дело? Кого ты ждешь?

-Один пассажир помчался в город по срочному делу... Вот и он, слава богу, не опоздал!

Запыхавшись, по трапу взбежал Ермаков.

-Не нашел. Улизнул, собака!

-Он здесь, - шепнула Таня. - Летит с нами в Сухуми.

-Что ты говоришь? Вот удача!

-Но вы ошиблись, Вано. Его фамилия Андреев!

-В Сухуми разберемся, он это или не он. - Нежно взглянул на девушку. - Забудем о нём до посадки. Я рад, что успел. Было бы ужасно, если бы ты улетела, а я остался. Стоял бы, задрав голову, смотрел в небо и плакал.

-Вано, не надо!... Проходите, пожалуйста. Не задерживайте отлет самолета.

Ермаков вошел в салон. Сел на свободное место, рядом с молодой матерью и её нарядной, всё еще хнычущей Лолитой.

-О, какие у меня славные соседи! Здравствуй, девочка. Как тебя зовут?

Лолита сразу перестала плакать, с любопытством посмотрела на чужого, но, кажется, симпатичного дядю. Ей хотелось поговорить с ним, но она не знала, как и с чего начать.

-Ты что, не понимаешь русского? Пожалуйста, могу перейти на грузинский... Гоморджоба. Грузинского тоже не понимаешь? Ладно. Переключимся на армянский. На горе Арарат растет крупный сладкий виноград. Гм! И армянского не понимаешь? Ясно! Ты турчанка. Поговорим по-турецки. Как тебя зовут?

-Я не турчанка. Я аджарка. Меня зовут Лолита.

-Лолита? Странное имя для аджарки. Ты, наверное, испанка?

-Нет, аджарка. Спросите у мамы.

Вано перевёл взгляд на мать.

-Мою маму зовут Дина Александровна. Она тоже аджарка. И папа аджарец.

-Верю, верю! Итак, Лолита и Дина Александровна. Очень рад. А я Вано Иванович Ермаков. Не грузин, но говорю по-грузински. Прошу любить и жаловать всю дорогу, до самого Сухуми. Целых двадцать пять минут.



В этом месте, друзья, я вынужден вторгнуться в повествование. И не только как автор, имеющий святые права на так называемые лирические отступления, но и как человек, невольно включенный в сюжет этой повести.

Сентябрь и половину октября я жил в Батуми и был гостем пограничников. Собирал материал для новой повести. Кочевал с заставы на заставу. Ходил по горным дозорным тропам. Слушал рассказы пограничников о том, как они пресекают попытки лазутчиков нарушить государственный рубеж, как тревожные группы несутся по следу нарушителей, вторгшихся к нам оттуда; я жил тем, чем повседневно жила граница, был счастлив.

В тот день, утром пятнадцатого октября, я тоже был на городском батумском пляже. Купался. Плавал. Валялся на гальке. Сидел в шезлонге. Так как людей было не очень много, я сразу же обратил внимание на милую и стройную, с необыкновенно густыми и мягкими русыми волосами молоденькую бортпроводницу и её выдубленного до черноты симпатичного спутника. Все время, пока они были на пляже, я поглядывал на них и гадал, о чем это они неустанно разговаривают то оживленно, весело, то чрезмерно серьёзно.

Видал я поодаль, на пустынном конце пляжа, две фигуры в темном, лежащие на камнях, и, помню, очень удивился им. Что за странные люди? Такое теплое море, такое жаркое солнце, а они не купаются и даже верхней одежды не снимают.

Пришел я сюда, на берег, часов в восемь утра по московскому времени, чтобы распрощаться с Черным морем до лета будущего года. Сегодня, в двенадцать тридцать, на перекладных, самолетом Ан-24, рейсом 234, улетаю в Москву, с пересадкой в Сухуми. Мой приятель обещал мне доставить билет в гостиницу точно в одиннадцать.

Без пяти минут одиннадцать я оделся, последний раз взглянул на море и пошел к себе в гостиницу. Она рядом, за парком, на бульваре. Без двух минут одиннадцать я с удивлением обнаружил, что моего приятеля-пограничника нет в холле. Не было его и наверху, в моём номере. Пограничники обычно не опаздывают и крепко держат данное слово. Я подождал минут десять и позвонил в штаб части. Телефон не ответил. Тогда я переключился на дежурного, назвал себя, попросил разыскать товарища Сихарулидзе и пригласить к телефону. Мне ответили, что названный товарищ срочно, по тревоге, выехал ночью на Н-скую горную заставу.

-А билет он успел заказать для меня?

-Билет? Не знаю. Сомневаюсь. Вчера ему было не до того.

Всё ясно. Я остался на мели. Сегодня, кажется, не улечу. Худо. Я должен быть вечером в Москве, меня ждут. Надо попытаться самому достать билет. Времени у меня в обрез.

Кое-как, на скорую руку позавтракав и расплатившись с гостиницей, я схватил чемодан, выскочил на бульвар в надежде поймать такси. Напрасно прождал минут двадцать пять. Побежал на улицу Ленина, сел в автобус и примерно через полчаса был в аэропорту. В первом часу протолкался к кассе. Парень в синем плаще стоял передо мною с деньгами в руках и ждал билет, который ему выписывала кассирша.

-Второй пассажир кто? Фамилия? - не поднимая головы, спросила кассирша.

-Второй тоже Андреев, - вполголоса сказал парень.

Я не мог удержаться, спросил:

-Куда вы покупаете билеты, молодой человек?

Парень в синем плаще с золотистым пушком на верхней губе, который еще ни разу не касалась бритва, почему-то враждебно покосился на меня и не ответил на ясный вопрос. В другое время я оставил бы его в покое, но сейчас мне не терпелось узнать, есть или нет билеты в Москву, и потому, пренебрегая самолюбием и тактом, я спросил еще раз:

-Не в Москву, случаем, покупаете билеты?

-Да, в Москву, - буркнул парень.

У меня отлегло от сердца. Всё-таки попаду сегодня домой, не подведу ни себя, ни друзей.

Когда красивый, но неприветливый парень отошел от кассы, я достал 30 рублей, положил их на стойку и сладчайшим голосом, способным, как мне казалось, растрогать даже нерушимый гранит, попросил кассиршу:

-Пожалуйста, один билет до Москвы, с пересадкой в Сухуми.

Кассирша с недобрым удивлением посмотрела на меня.

-Поздно вспомнили, граджанин, что вам надо улетать. На рейс номер 234 все билеты проданы.

Я, как утопающий, хватаюсь за соломинку.

-И бронированные места тоже?

-Броня оказалась невостребованной. Два билета были пущены в общую продажу за минуту до вашего появления.

И тут опоздал! Всего лишь на одну минуту. Досадно! Если бы я не ждал такси, сразу поехал на аэродром, я бы успел. Что же теперь делать?Возвращаться в гостиницу? Лететь в Москву через Тбилиси или Ереван? Подождать у кассы час-полтора: может быть, кто-нибудь в последний момент откажется от билета? Нет, не стану больше надеяться ни на приятелей, ни на чудо. Надо покупать билет на любой самолет, способный доставить меня в Москву завтра, послезавтра, через два или три дня.

На моё счастье, оказалось одно-единственное место в московском самолете Ил-18, улетающем завтра, 16 октября. Я уплатил деньги, аккуратно сложил драгоценную бумажку, опустил её в самый надежный карман. Вот теперь могу быть уверенным, что непременно улечу.

Все, дело сделано. Можно покинуть аэропорт. Но я почему-то остался. Какая-то неведомая сила удержала меня здесь. День был жаркий, душный. Я зашел в кафе, попросил бутылку минеральной. Пил холодную воду стоя, так как все столики были заняты. Рядом со мной, у окна, притулились два человека в синих плащах и торопливо, молча стаканами глушили коньяк. Один из этих мужиков, кудрявый, самодовольный наглый красавчик, малость охмелевший, был тем самым парнем, который выхватил у меня буквально из-под носа два билета на рейс №234. И у меня к нему, к этому безымянному, неизвестного роду и племени парню, вдруг возникло острое чувство неприязни, будто он и на самом деле был виноват в том, что я задержался в Батуми на целые сутки. Я усмехнулся, мысленно пожурил себя и постарался больше не смотреть на мужиков в синих плащах.

Допивая боржоми, я услышал, как диктор приглашал на посадку пассажиров рейса №234. Того самого, которым я мог улететь и не улетел по своей собственной оплошности. Я вышел из кафе и направился к железной низкой ограде. Поверх неё хорошо было видно все летное поле и Ан-24 с приставленным к нему трапом. Я стоял и смотрел, как идет посадка пассажиров. Ничего особенно интересного не увидел, но не уходил. Стоял и смотрел, пока все пассажиры не вошли. Из сорока с лишним человек запомнились только мужчины в синих плащах, какой-то тучный, килограммов на двести, дядя в тирольской шляпе без пера и прелестная девочка в красном. Да еще тот молодой, сильно загорелый человек, который утром был на пляже с девушкой. Он почему-то взбежал по трапу самым последним, за несколько секунд до того, как была задраена дверь. А его спутницу, бортпроводницу Ан-24, просто невозможно было не запомнить. Такие, как она, запоминаются в любой толчее. Увидев её один раз, не забудешь всю жизнь.

Она взмахнула рукой и сказала аэродромным служащим:

-Ну, а теперь все сорок пять человек на месте. Убирайте трап! Будьте здоровы! До завтра!

Бортпроводница исчезла. Входная дверь задраена. Трап убран. Смотреть не на что, а я все смотрел и смотрел. Чего-то ждал. На что-то надеялся. Кому-то в чем-то завидовал. О чем-то печалился.

Так, именно так всё и было, как я написал о себе.

Вот почему то, что случилось с самолетом Ан-24, его экипажем, с пассажирами, я принял так близко к сердцу. И на меня нападали Суканкасы. И в меня стреляли. И мою кровь пролили. Я причастен душой и сердцем ко всему, что случилось с Ан-24 и его пассажирами.



Ан-24 медленно вырулил на взлетную полосу. Вдали сияло море. Часы на башне аэровокзала показывали двенадцать двадцать пять по московскому времени.

Тане осталось жить не более десяти минут.

Она стояла в дверях под светящейся надписью: "Не курить" - и некоторое время молча добрыми м приветливыми глазами смотрела на пассажиров.

Косые и толстые, как пшеничный сноп, лучи полуденного солнца били в иллюминаторы левого борта. Ковровая дорожка, казалось, была залита жидким золотом. Тепло. Светло. Шумно. Весело. Пассажиры местной линии, в отличие от тех, кто летит на дальние расстояния, чувствовали себя в Ан-24 как в электричке или автобусе. Сумки с яблоками, грушами, виноградом, хурмой, каштанами лежали на коленях, чемоданчики и пакеты под руками, пальто и плащи не сняты. Незачем основательно располагаться, так как рейс будет непродолжительным.

Таня набрала в грудь побольше воздуху и привычно, на одном дыхании объявила:

-Добрый день, товарищи пассажиры! Командир и экипаж приветствуют вас на борту Ан-24 и желают вам счастливого полета. Мы полетим на высоте 900-1000 метров. Продолжительность полета - 25 минут. Пристегните, пожалуйста, ремни. Не поднимайтесь до тех пор, пока вас не пригласят на выход. Со всеми просьбами обращаться ко мне. Повторяю: пристегните, пожалуйста, ремни!

Тучный человек в тирольской шляпе умоляющим жестом подозвал к себе стюардессу, доверительно шепнул:

-Кулечек бы мне, девушка.

-Что?

-Бумажный пакетик... Извините великодушно. Не воспринимаю крылатой техники. Противопоказана. Вынужден летать в силу необходимости.

-Вы не тревожьтесь, гражданин. Долетим хорошо.

Суровая старушка в старинном национальном платье, сидевшая рядом с тучным человеком, не выдержала, презрительно фыркнула:

-Тоже мне мужчина! - Достала из сумки целлофановый мешочек, бросила соседу: - Вот вам пакетик. Непромокаемый.

Таня, невозмутимо улыбаясь, отошла от толстяка. Взяла в багажном отсеке поднос с конфетами и начала свой традиционный, послевзлетный, обход пассажиров.

Человек в роговых очках, по виду корреспондент, машинально брал леденцы, один, другой, третий, а сам не сводил глаз с бортпроводницы.

-Ужасно милое лицо! Великая находка! Скажите, пожалуйста, можно вас увековечить на пленку моего аппарата?

-А зачем? С какой стати?

-Кто знает, может, попадете на обложку "Огонька" или "Смены". - И он молниеносно снимает смеющуюся стюардессу.

Пять минут, всего пять минут осталось ей жить.



Таня подошла с подносом к белокурой женщине, сидевшей рядом с корреспондентом. Пассажирка со страдальческим выражением лица брала конфету левой рукой, а правой пыталась снять с распухших ног узкие, на высоких каблуках, новенькие туфли. Когда ей наконец удалось освободиться от тесной обуви, по её лицу разлилось сладчайшее блаженство. Плохо быть простым, рядовым человеком. То ли дело - королева! У неё в числе прочих придворных служителей есть камеристка для особых поручений: разнашивать обувь, сделанную придворным башмачником. Разнашивала до тех пор, пока она на становилась мягкой, совершенно безопасной для вельможных ножек.

Бортпроводница перешла на правую сторону и молча предложила конфеты пассажирам...Андреевым, как она полагала.

Суканкасы переглянулись, отрицательно помотали головой. Ни тот ни другой не взглянули на стюардессу. Рано? Боялись потерять запал?

Таня не спешила уйти. Смотрела на глухо застегнутые плащи пассажиров и говорила:

-У нас жарко. Разденьтесь. Я унесу одежду на вешалку.

Ей ответил старший налетчик:

-Спасибо. Мы так и сделаем. Но не сейчас. Мы потом разденемся и позовём вас.

Таня пошла дальше. Во втором ряду справа сидели два солдата-отпускника с черными погонами связистов. Один успел крепко задремать. Другой бодрствовал. Он, смущаясь, сгреб с подноса целую горсть конфет.

Таня поощрительно улыбнулась ему: все, мол, хорошо, не стыдись, парень!

Делая своё привычное дело, она время от времени бросала взгляды в хвост самолета, туда, где сидел Ермаков. И он не сводил с неё грустных глаз. Тихо шевелил губами, шептал - для самого себя:

-Будь счастлива! Всегда! Везде! До глубокой старости. До последней своей минуты.

Ан-24 стремительно помчался по сухому, шершавому бетону взлетной полосы, отделился от земли и круто взмыл над морем. Стал виден могучий и мутный горный Чорох. Глубоко в море вторгся, но не желает растворяться в нём. Живёт особо. Коричневато-жёлтый остров в синем море. И с высоты это особенно хорошо видно.

Расчудесный осенний день в разгаре. После дождей, ливших днем и ночью в течении целой недели, на безоблачном небе пылало не осеннее, по-июльски жаркое солнце. Чёрное море переливалось перламутром, бирюзой и проглядывалось далеко-далеко, до самого горизонта.

Пролетев немного по прямой, Ан-24 свернул направо, пошел вдоль Батуми, с его резко обозначенными гнездами новых высотных домов. В порту и на рейде-целая эскадра кораблей. На пляже-многолюдно. Горы еще зелёные.

Прошло четыре минуты после взлета Ан-24. Мир для Тани был полон солнца. Она все еще не покинула пассажирского салона. Её внимание привлёк пассажир, пожалуй, самый весёлый. Молодой. В белой нейлоновой рубашке. Кудрявоголовый. С огненными глазами. Порядочно выпивший. Увидев перед собой стюардессу, он всплеснул ладонями, восторженно заорал:

-Вай-вай-вай! Девушка предлагает мужчине конфеты! Позор для рыцарской Грузии. Не по-зво-лю! Я буду угощать вас, девушка! - и, достав из портфеля огромную коробку шоколадных конфет, протянул бортпроводнице. - Вот, берите, пожалуйста!

-Что вы, что вы! Спасибо.

Таня замахала руками, убежала к себе. "К себе" - это значит в багажное отделение. Там она ухитрилась выгородить уголок для стюардессы.

Пассажир с огненными глазами, в белой рубашке, с восхищением посмотрел ей вслед. Сказал всем и никому в отдельности:

-Гордая девушка. Умная девушка. Правильная девушка. От незнакомого мужчины нельзя принять даже бескорыстную улыбку. Я знал, что она откажется. Ничем не рисковал. Эта коробка предназначается другой. Моей сестрёнке. Она сегодня замуж выходит. Весь Сухуми будет гулять в её доме. Настоящего джигита подхватила. Бочонок вина выпивал мой будущий зять-и не пьянел.

Пассажиры смеялись. Смеялся и рассказчик.

На самолёт надвигался Зелёный мыс, Чаква, Кобулети.

Таня подошла к молодоженам, но те не замечали её. Ермаков поднялся, взял стюардессу за локоть.

-Мимо, Таня, мимо! У влюбленных своих сладостей хватает. А вот нам с Лолитой и её мамой горько.

Послышался звонок, мелодичный и нежный. Палач вызывал свою жертву, им же приговоренную к смертной казни. В одном случае, только в одном готов её помиловать: если она передаст в руки пилотов его письмо-ультиматум, в котором под угрозой взрыва Ан-24 он требует лететь не в Сухуми, а в Турцию. Откажется девочка выполнить его волю-получит пулю в голову или прямо в сердце, смотря по обстоятельствам.

Таня обернулась и увидела над первыми справа по борту креслами зеленый огонек сигнальной лампочки. Оставила поднос с конфетами в заднем багажном отсеке и пошла на вызов.

-Я вас слушаю!

Она стояла вполоборота к своим палачам. Левое плечо слегка прислонено к закрытой двери переднего багажного отсека. На её лицо медленно наползала тревога. Ей стало не по себе от того, как на неё смотрели двое мужчин - отец и сын.

-Зачем вызывали? Хотите раздеться? - спрашивала нормально, деловито, а сама отчаянно искала взгляд Ермакова.

Он тоже встревожился. Отстегнул ремни. Приподнялся, готовый броситься на помощь Тане.

Суканкас-старший достал из кармана заклеенный, с красно-синей мережкой, конверт, всунул его в руки бортпроводнице.

-Что это? Зачем? - спросила Таня.

-Пилотам. От нас. Благодарственное письмо. Передай поскорее, пусть порадуются.

-Хорошо, я передам, когда приземлимся.

-Нет, сейчас передай.

Гениальная мысль или великое предчувствие осенило Таню. Она сказала:

-Я не имею права входить в кабину пилотов. Дверь заперта.

Это было неправдой. Её бы впустили, если бы она захотела войти.

-Постучи! Тебе откроют... Посмотри сюда, девочка! - Багровощекий вонючий мужик распахнул полы синего плаща, и Таня увидела в его руках гранату и пи столет. - Если хочешь остаться живой и невредимой, передай письмо.

-Это он, он! - во весь голос закричала Таня в сторону Ермакова.

Стремительно повернулась, ударом кулака распахнула дверь переднего багажного отсека, побежала к пилотской кабине. Бежала и предупреждала:

-Ребята, не открывайте! Нападение!... Бандиты!

Знала, догадывалась, чувствовала, что ей могут выстрелить в спину, и не боялась, не успела испугаться. Некогда было.

На её плечах в багажный отсек ворвался Суканкас-старший. Раздался выстрел. Таня упала у самого порога кабины пилотов. Налетчик еще раз выстрелил. Прицельно. Между лопатками. Добивал убитую.

Таня погибла мгновенно. Ни с кем и ни с чем даже мысленно не успела попрощаться. Две чужеземные пули, выпущенные из кольта, оборвали жизнь в цвету.

Третью, четвёртую, пятую и шестую пули Суканкас-старший хладнокровно, с некоторыми промежутками во времени послал в тонкую металлическую дверь кабины пилотов. Не как-нибудь пулял, не наугад. Тоже расчетливо, прицельно. На выбор. Убойно. Он знал, где и как сидели члены экипажа, скрытые от него перегородкой. Выводил из строя лишних и опасных. Лишними и опасными для него были командир корабля, бортмеханик, штурман. В живых, по его тщательно продуманному плану, должен остаться только второй пилот. Он и приведет самолет куда надо. Впоследствии, выступая по турецкому радио и телевидению, убийца скажет, что целых три месяца готовился к этому нападению.

Три месяца тренировался убивать людей, оттого и не промахнулся 15 октября, оттого и не дрогнула его рука с кольтом, нацеленным в тонкую, хрупкую, беззащитную Таню.

С экрана телевизора, не моргнув глазом, скажет он и о том, что ему и его сыну якобы было оказано вооруженное сопротивление со стороны экипажа самолета и потому, дескать, они вынуждены были стрелять. Те, кто брал у него интервью, сделали вид, что поверили его сказкам. А обыкновенные телезрители, люди со здравым смыслом, не лишенные совести, не ослепленные политическим расчетом, не торгующие человеческими жизнями, полагаю, с отвращением и ненавистью смотрели на кривляющегося пирата, попавшего прямо с угнанного корабля на телевизионный бал. Им было яснее ясного, что перед ними выступал не "политический беженец", а бандит, убийца, еще не смывший со своих лап праведную кровь ни в чем не повинных людей. Им было ясно и то, что такого типа нельзя было и на пушечный выстрел подпускать к телестудии. Его место - в тюрьме, на виселице.

Чего только не показывают на телевизионных экранах "свободного" мира! Вспомните хотя бы передачу из тюрьмы техасского города Далласа. На глазах у десятков полицейских и детективов, на глазах у миллионов телезрителей содержатель притона "Карусель" Джек Руби убил предполагаемого убийцу президента Кеннеди, закованного в наручники Ли Харви Освальда. Получился спектакль самого высшего гангстерского пошиба. Без актеров. Без репетиции. Но, разумеется, с заранее написанным сценарием и дирижируемым из-за кулис невидимым безымянным постановщиком.

Подавайте на экраны убийство, убийство, убийство и еще тысячу раз убийство! Оно без всяких ограничений отражается на экранах телевидения "свободного" мира. Только оно, убийство, способно пощекотать нервы сильных мира сего и их паствы. Убийство в Мемфисе. Убийство в Далласе. Убийство в Лос-Анджелесе. Повседневные, повсечасные, ежеминутные, ежесекундные, в течение многих лет убийства во Вьетнаме. Убийства в Иерусалиме, на западном берегу Иордана, в Газе, на берегах Суэцкого канала. Убийства в Лаосе. Ночные и дневные убийства в Центральном парке, в сердце Нью-Йорка. Убийство знаменитой киноактрисы Шарон Тейт и всех её друзей, бывших в её доме. Убийства студентов, протестующих против американских убийств во Вьетнаме. Убийства американских негров, осмелившихся добиваться равенства и хлеба...



Нападение пиратов произошло стремительно, в считанные секунды. Выстрелы были заглушены или приглушены сильно ревущими моторами. Кажется, никто из пассажиров, кроме капитана Ермакова и корреспондента с фотоаппаратом, не понял, какая беда обрушилась на Ан-24.

Ермаков, преодолевая головокружительную качку самолета, побежал вперед по неширокому проходу между креслами. В середине салона он вынужден был остановиться. Дорогу ему намертво преградил тучный человек в тирольской шляпе.

-Вы куда? К пилотам? Жаловаться на сумасшедшую болтанку? Правильно! И от меня передайте: это...это черт знает что за полет. Сапоги всмятку.

-Пустите!...

-Во времена Уточкина удобнее было летать, чем теперь. Так и скажите им...ломовикам.

-Пусти, иначе я разобью тебе морду! - заорал Ермаков.

-Что с вами? Разве я вас держал? Проходите.

Ермаков побежал дальше.

Не добежал. Не успел.

На пороге багажного отсека стоял Суканкас-младший, красноглазый, мохнатый и бледный, как сама смерть. Зубы ощерены. В одной руке он держал черный ружейный обрез, в другой - гранату-лимонку. Нижняя губа отвисла, верхняя дрожала, и на ней сквозь золотистый пушок сверкали капельки пота. Вано успел заметить, что на молодом бандите были грубые черные ботинки, синий расстегнутый плащ, синие штаны и поношенная куртку. А на шее, на длинном ремешке, висел большой бинокль.

Дуло обреза было направлено в грудь Ермакова. Глядя ему прямо в глаза, одному ему, Суканкас-младший низким, охрипшим от волнения голосом скомандовал:

-Эй ты, не подходи! Убью наповал, если сделаешь хотя бы один шаг!

Ермаков замер. Стоял и размышлял: что делать?

Из мужчин-пассажиров ближе всех к бандиту был корреспондент в роговых очках. Он сидел во втором левом ряду, позади женщины, сбросившей тесные туфли. Он очень внимательно, очень серьёзно выслушал речь парня в синем плаще с гранатой и "пушкой", все моментально понял и, вместо того чтобы испугаться, подготовил к бою свое оружие-киноаппарат. Действовал он стремительно и профессионально.

Вспышка блица и жужжание кинокамеры ошеломили молодого налетчика. Он отпрянул назад, бесприцельно, наугад пальнул из обреза и захлопнул за собой дверь багажного отсека. Едкий пороховой дым, многослойный и белый, заклубился вверх и тоненькой струйкой вытекал в потолочную круглую пробоину. Засвистел ветер. Посвежело.

Вот в это мгновение Ермаков снова ринулся вперёд. Метра три оставалось до цели, и тут он опять встретил препятствие. Белокурая босоногая женщина, сидящая впереди слева, вскочила со своего места с паническим криком, состоящим из одного душераздирающего звука-вопля "Ой-ой-ой!", сбила Ермакова с ног и устремилась в хвост самолета. Там не стреляли. Там не клубился белый пороховой дым.

Даже и теперь еще некоторым пассажирам было непонятно, что произошло.

Старушка в национальном платье, отделанном серебром, недоуменно спрашивала у своего тучного соседа:

-Что за грохот? Откуда дым? Куда побежала эта босоногая мадам? Почему люди кричат?

Человек в тирольской шляпе принял суматоху на собственный счет, усмехнулся, сказал:

-Я виноват, уважаемая! Везде и всегда, всем и каждому, - как бельмо на глазу мои двести килограммов. Извините!

Женщина с золотым зубом, беспечно грызущая огромное яблоко, авторитетно пояснила старушке:

-Кино снимается. Безобразие! Должны были предупредить пассажиров. Напугали нервных холостыми выстрелами. Надо коллективно пожаловаться в Аэрофлот.

Пороховой дым рассеялся. Свирепо свистел ураганный ветер в пробоине.

Ермаков поднялся, подбежал к дверям багажного отсека и нажал плечом. Не поддалась. Он заколотил по металлу кулаками.

В ответ раздались новые выстрелы. Звон стекла. Дым. Пуля-жакан просверлила дыру в том месте, где недавно светилась надпись: "Не курить". Еще одно сквозное отверстие зияло в правом верхнем углу перегородки. Сыпались раскрошенные кусочки дерева.

Выстрел.

Еще выстрел.

Теперь и старушка в национальном платье, и тучный человек поняли, какая беда нагрянула на Ан-24.

-Нападение!... Бандиты!... Спокойствие, товарищи! Возьмите себя в руки! Тихо!

До сих пор человек в тирольской шляпе разговаривал добродушно, едва внятно, расслабленным, очень тоненьким мальчишечьим голоском. Теперь же он гремел повелительным басом командира, ведущего своих бойцов на штурм укреплённой высоты. Его широкое мясистое лицо покраснело, дышало гневом, твёрдой решимостью, ясным знанием, что, где и кому надлежало делать.

-Всем оставаться на своих местах. Эй ты, босоногая крикунья, уймись! А вы, молодой человек, не лезьте на рожон. Кому я сказал? Вам, вам, дураку!

Легко неся свои двести килограммов, он подбежал к Ермакову, навалился на него, схватил в охапку и оттащил от двери багажного отсека. Бросил в первое кресло, затряс его плечи.

-Не безумствуй, приятель! Здесь ты не один. Подумай о пассажирах.

Женщина с золотым зубом машинально продолжала грызть яблоко. Недоумённо оглядывалась. И вдруг до неё дошло.

-Нападение?... Бандиты?... Вот тебе и кино! Мама родная! Среди бела дня! Между небом и морем! Напасть-то какая! Куда же мы? Как же мы? Я ж не умею плавать. И воды боюсь. Сыночки, братики, не дайте потонуть.

Последние её слова адресованы солдатам-связистам, сидящим позади неё. Они её не слышали и не видели. Один сладко спал. Видно, здорово намаялся парень перед отпуском. Другой, чуть приподнявшись в своём кресле, вытянул голову, напряженно смотрел вперед. Ему было любопытно. Хотелось быть там, впереди, где стреляли, но не успел отстегнуть ремень.

Молодожены мимо себя пропустили всю бурю: и выстрелы, и крики, и пороховой дым-все, все! Прижимались друг к другу и ворковали.

Лолита плакала навзрыд.

-Мама! Я боюсь! Боюсь, мамочка! Спрячь! Пожалуйста, мамочка, спрячь!

Мать держала её в объятиях, готовая погибнуть, но не расстаться с дочерью.

Смуглая, с пронзительными черными добрыми глазами женщина в мохеровом шарфе на плечах, врач Ангелина Ефимовна Славина, загорелая, полная сил, которых она набралась в одном из черноморских санаториев, не хотела верить тому, что слышала, видела. Недоумение вытеснило все иные чувства и мысли. В её сознании не укладывался какой-то налёт, какие-то бандиты, какие-то выстрелы. Невероятно! Она была за тридевять земель от всего этого.

После того как пассажиры вернулись в Батуми, я потратил уйму времени на то, чтобы верно записать, в каком состоянии находились люди в первые минуты нападения. Много достоверного услышал, но боюсь, что далеко не всё.

Слушая рассказы потерпевших-один, другой, третий...десятый...двадцатый...тридцатый, - я всё время мысленно пытал себя, а как бы я, попав в беду, вёл себя. Бил бы кулаком в запертую дверь? Спал бы, как солдат с погонами связиста, или недоумевал, как врач Славина? Безумствовал бы под огненным дулом бандитского обреза? Или был бы благоразумным, как человек в тирольской шляпе?

И теперь ещё, создавая эту повесть, я пытаю себя и пытаю. Ответа пока нет. Всё должно проясниться, когда допишу последнюю страницу. Я всегда, начиная с первой своей книги, осмысливал жизнь вместе со своими героями. Сообща открывал мир. Рос вместе с ними. Любил то же, что и они. Закалялся в одной купели. Становился человеком. Так будет, надеюсь, и теперь.



Ан-24 летел и летел вдоль родного берега. Все еще родного. На дюралевом полу, лицом вниз, теряя живое тепло, лежала Таня.

Джемал Петриашвили, командир корабля, с простреленным позвоночником, сидел в своём кресле и не отрывал холодеющих рук от штурвала.

Бортмеханик Саша Филиппов потерял сознание и истекал кровью.

Штурман Вартан Бабаянц держался обеими руками за живот, в котором, как ему казалось, бушевал огонь.

Молодой налетчик стоял спиной к пилотской кабине и перезаряжал свою "пушку". Гранату со вставленным запалом он держал в зубах.

Суканкас-старший топтался на безжизненных ногах убитой им стюардессы и рукояткой кольта молотил по тонкой железной двери и кричал:

-Открывайте! Иначе всех перестреляю! Всех до единого!

Молчание. Тишина. Гудели моторы.

Суканкас-старший заглянул в смотровое окошечко, вделанное в дверь, и увидел сгорбленную спину первого пилота, командира корабля. Разбив окно, он неприцельно стал стрелять. Раз, другой, третий. Вставил в пистолет новую обойму.

Самолет проваливался в воздушные ямы. Падал на одно крыло, на другое. Взмывал. И опять падал. Суканкас-старший крепко держался на ногах. Кричал:

-Предусмотрел я эти фокусы! Не помогут. Открывай!

Молчание. Тишина.

И тогда он просунул в разбитое окошечко свою длинную руку, нащупал фиксатор дверного замка и поднял его. Сопротивления не последовало. Некому сопротивляться. Всё. Вход в пилотскую кабину свободен. Но мёртвое тело стюардессы не позволяло ему открыть дверь. Таня и бездыханная преграждала ему дорогу. Он с руганью набросился на неё, схватил за ноги, оттащил в сторону и ворвался к беззащитным пилотам.

Штурвал уже выпал из рук Джемала Петриашвили. Голова плохо держалась на плечах.

Управлял самолетом второй пилот Заур Гогуа. Пуля убийцы расчетливо пощадила его.

Суканкас-старший сорвал с головы Джемала радионаушники с микрофоном, прижал к его простреленной спине дуло кольта, тряхнул зелёной гранатой.

-Взорву, если не повернёшь в Турцию! Слыхал? Одна минута на размышление!

Командир с каждым мгновением терял силы, всё больше и больше слабел - вот-вот свалится с кресла. Держался он только немыслимым напряжением воли и страхом за жизнь пассажиров.

Медленно повернул тяжелую, непокорную голову в сторону второго пилота, глазами, полными отчаянной тоски, вопрошал: друг, что будем делать? Второй пилот понял его. Но и ему трудно принять решение. Если бы только решалась твоя личная судьба: жить тебе или погибнуть? Сорок пять человек вверили свои жизни пилотам.

-Всё, кончилась твоя минута! - гаркнул Суканкас. - Если сейчас же не повернёшь - взрываю!

Заур зажмурился, слегка кивнул.

Джемал ответил ему таким же кивком.

Самолет круто изменил курс. Город Кобулетти, сады, чайные плантации и горы исчезли с горизонта. Впереди - море, только море. Надрывались форсированной работой моторы. Самолет швыряло вверх, вниз, вправо, влево. Крутой наклон на одно крыло, потом на другое. Море светилось во всех иллюминаторах и летело навстречу. Катастрофа казалась неминуемой.

Заур пытался закружить пиратов и посадить Ан-24 на одном из запасных прибрежных аэродромов. Бандит разгадал его маневр.

-Эй, ты, не балуй! Если повернёшь машину к берегу, взорву гранату! Себя я ничуть не жалею! Лучше сдохнуть, чем жить с вами! Слышишь, Сулико, или как там тебя?

Самолет приближался к Батуми. Он хорошо был виден с наблюдательной вышки аэродрома. Дежурного диспетчера по полетам изумили странные маневры Ан-24. Он запросил по радио:

-Что с вами случилось, Джемал, Заур? Почему повернули назад? Почему кувыркаетесь? Перехожу на приём... Почему молчите? Отвечайте! Джемал! Заур!

Внизу, на летном поле, тоже заметили как-то странно летевший вдоль берега АН-24. Подумали, что терпит аварию, и приняли противопожарные меры.

Вдоль взлетно-пасадочной полосы, завывая сиренами, мчались пожарные машины. Автоцистерны с горючим удирали подальше. Люди готовы были броситься на помощь терпящему бедствие самолету. Ил-18 искал укрытия на дальнем травяном покрове.

Бело-голубой АН-24 показался на траверзе аэродрома, но на посадку не пошел. Пролетел дальше, в запретную пограничную полосу.

-Промазал! - сокрушался один диспетчер.

-Не похоже, - встревоженно говорил другой. - Летит на юг, за границу.

-Не может этого быть! Нечего ему там делать. Вернётся.

-Летит!



Мы видели АН-24, его экипаж и пассажиров с разных точек зрения. Давайте теперь посмотрим на пассажирский самолет ещё с двух позиций: ПВО и пограничников.

Командный пункт зенитчиков. Полковник с артиллерийскими погонами докладывал кому-то по телефону:

-Пассажирский самолёт АН-24 с государственными опознавательными знаками "СССР, номер 46256" входит в нашу зону. Высота - 300, скорость - 450. Какие будут приказания, товарищ генерал?... Я вас понял!...

Положил телефонную трубку, мрачным взглядом проводил пролетевший мимо самолет.



Пограничный пост, врубленный в скалу, висящую над морем. Под железным грибком в маленьком домике со стеклом во всю стену, обращенную к морю, дежурный пограничник докладывал на заставу:

-Товарищ майор, вижу пассажирский самолет. Свой, товарищ майор, свой! Направление полета - государственная граница. Расстояние от берега - пятьдесят - семьдесят метров. Высота - не более ста... Есть, товарищ майор!...

Слышен нарастающий гул моторов. Почти у самой воды, отлично видимый, пролетел АН-24. Его усеченная тень скользила по воде, почти у подножия дозорной вышки, последней пограничной вышки.

-Пролетел, товарищ майор!... Пересекает государственную границу!... Удаляется!... Миновал скалу Три Брата. Скрылся за дальним мысом.



Ермаков с кровоточащим сердцем, сжав кулаки, скрипя зубами, сильный и бессильный, сидел в крайнем кресле слева по борту и смотрел то на продырявленную дверь багажного отсека, то в иллюминатор.

Промелькнуло советское Сарпи, расположенное на склоне горы, утопающее в мандариновых и апельсиновых садах, с белыми и розовыми бетонными многооконными домами, полными солнца. Осталось позади и турецкое Сарпи, тесное, с одним-единственным белым пятном-узкой и круглой башней минарета. Теперь всё. Позади - жизнь в цвету, твоя родная земля, порядок, свет, закон, всё, что ты любишь, чем дышишь, чему верен, что составляет твою сущность. Позади - Родина. Впереди - чужбина, мрак, хаос, бесправие, беззащитность.

Еще один человек припал к иллюминатору - кудрявоголовый, изрядно выпивший там, на земле, батумец в белой нейлоновой рубашке. Вглядывался в жалкие деревушки, в минареты, потом вскочил, с ужасом закричал:

-Вай-вай-вай! Мы уже в Турции. Почему? Зачем?... Эй вы, пилоты! Куда вы меня занесли? Не нужна Турция. Хочу в Сухуми! Я на один день, всего на один день отпросился с работы, чтобы погулять на свадьбе сестренки. Ни к чему мне это заграничное путешествие! Эй, вы, поворачивайте назад!

Тучный пассажир, забыв о том, что подвержен морской болезни, о том, что он всем и всегда мешает, легко и ловко пробежал между креслами и, преодолевая немыслимо тяжелые пируэты полета, внушительно и спокойно сказал своему земляку-батумцу:

-Что несёшь, друг любезный? До сих пор не понял, что самолёт захватили пираты?

-Пираты? В каком веке мы живём? Вай-вай-вай!..

-Не паникуй! Хладнокровие! Не поддадимся! Выстоим!

Белокурая, с босыми ногами, женщина бросается к нему, хватает за плечи, трясёт:

-Не выстоим!... Падаем! Погибаем! А я не успела написать завещание!

Тучный человек обнял её, усадил рядом с женщиной в мохеровом шарфе, попросил:

-Успокойте её, пожалуйста.

-Глубже дышите! - посоветовала Ангелина Ефимовна. - Дышите глубже! Самое лучшее лекарство при таком стрессе. Уверяю вас. Я врач.

Молодожены спустились с небес на землю и увидели, что наступил конец их жизни. Обнимали друг друга еще крепче, чем раньше. Прощались навсегда. Даже и теперь выглядели счастливыми. Прекрасная смерть - в объятиях любимого и любимой.

Человек в очках, верный себе корреспондент, профессионал до мозга костей, привёл в действие кинокамеру. Отчетливо был слышен журчащий звук работающего механизма. Корреспондент снимал молодоженов, еще живых, но уже распрощавшихся с жизнью.

Женщина в черном костюме, Дина Александровна, прижимала к груди Лолиту и, хотя сама была смертельно напугана, пыталась успокоить девочку:

-Сейчас всё кончится, сейчас! Потерпи, миленькая, скоро приземлимся.

Ермаков смотрел в простреленную в нескольких местах перегородку и сам себя мысленно спрашивал: что там произошло? что происходит?..

Ни звука не доносилось оттуда. Мёртвая тишина.

Ермаков вскочил, бросился грудью на дверь багажного отсека. Толстяк в тирольской шляпе снова схватил его, оттащил подальше.

Вано заплакал от отчаяния, от бессилия. Потом поднял кулаки над головой, закричал:

-Не можем мы, не должны вот так сидеть!... Что-то надо делать!... Как-то помочь людям!

-Здесь тоже люди, - рассудительно сказал ему грузный человек. - И мы с вами в ответе за них.

-Лучше погибнуть, чем...

-А ты спросил вот у этой девочки, у Лолиты, у её мамы, вон у той старушки, у молодоженов, что лучше: гибель или?...

Ермаков уже не слушал. Оттолкнул тучного человека и бросился на дверь. Грянул выстрел. К счастью, пуля не задела Ермакова.

-Что там произошло? Что происходит? - лежа на полу, вопрошал он.

Никто ему не ответил. Никто, как и Ермаков, ничего не знал.

-Таня!...Танюша! - вдруг во весь голос, не вставая с пола, закричал Ермаков. - Где ты? Что ты? Потерпи! Мы что-нибудь придумаем...

В своих бесчисленных полетах по тундре и в ледяных горах Севера Ермаков не раз попадал в трудные, и казалось, безвыходные положения. И всегда находил в себе мужество и волю, необходимые для того, чтобы принять быстрое и единственно верное решение: как спасти вертолет, себя и боевых друзей? Он не имел права ошибаться, так как это могло стоить жизни и ему, и товарищам. Вот и теперь...

Он посмотрел на плачущую девочку в красном, на её мать, на суровую старуху в национальном платье и сам себе мысленно приказал : "Тихо! Терпи! Грызи кулаки - и не двигайся".

В багажном отсеке, перед дверью, ведущей в пассажирский салон, навалена гора чемоданов. Никому её не сдвинуть. Баррикада сделана молодым налетчиком. Но и теперь он не чувствовал себя в безопасности. Дуло обреза направлено на дверь, на пассажирский салон и в любой момент может изрыгнуть огонь.

Позади Суканкаса-младшего, на дюралевом полу, в кровавой луже лежала Таня. Лица не видно. Рука подвернута. Синий жакет почернел на спине. "Такая девчонка дуба дала, - подумал молодой. - Сама виновата. Не покорилась нам".

Через раскрытую дверь пилотской кабины он видит командира корабля. Голова на плече. Руки повисли. Волосы и шея в крови. Всюду-кровь, кровь, кровь. На полу, на стенах, на чемоданах, на мундирах экипажа. Неподалёку от убитой, ниже и правее, стонали раненые штурман и бортмеханик, русский и армянин. Вёл самолет аджарец. Над ним с пистолетом, приставленным к спине, навис старик. Какой он старик? Помолодел, искупавшись в свежей человеческой крови.

И не стошнило молодчика с кулацким обрезом в руках при виде крови убитых и раненых - ни в чём не повинных перед ним людей. "Что ж, где бьют наповал, там и кровь льют. Побед без крови, без убитых, без раненых не бывает!" - подбодрил себя Суканкас-младший.

-У меня полный порядок, - сказал Суканкас-старший. - А у тебя как?

Дуло пистолета он не отстранил от спины Заура, лишь слегка повернул к сыну голову.

-И у меня порядок. Утихомирились мои. Трех или четырёх пришлось уложить.

-Пограничника укокошил?

-Не знаю. Стрелял так...поголовно, оптом. Кажется, и ему влепил в лоб. Он был самым настырным.

-Всё, карауль дальше.

Впервые после налета они заговорили друг с другом. Раньше было некогда. Каждый молча, в одиночку выполнял свою часть тщательно подготовленной операции.

Поговорив, оба почувствовали себя легче: отвели душу.

Мимо АН-24 летели турецкие берега. Скалы перемежались ущельями, высокогорная автомобильная дорога-зелеными долинами. Населенные пункты жались один к другому. Мелькали один за другим белые минареты.

Тяжелораненый бортмеханик приподнялся на локте, попытался встать. Суканкас-старший со всего размаха ударил его ногой под рёбра:

-Лежать, черномазый!

Второй пилот Заур, друг Жоры Бабаянца, бортмеханика, закусил губу и застонал, уронил голову на штурвал. Лучше загреметь, чем терпеть такое!

-Эй ты, не дури, если не хочешь заработать пулю в спину! - Убийца схватил штурвал и дулом пистолета приподнял подбородок второго пилота. - Управляй как следует-жить долго будешь!

Прошло тридцать минут после того, как погибла Таня.

Вдали, на берегу, у подножия гор показался какой-то белый, выжженный солнцем город.

-Это что такое? - спросил Суканкас-старший. - Самсун?

-Трабзон, - ответил Заур. - Все. Дальше лететь не можем.

-Полетишь, миленький! Прокладывай курс на Самсун. Понял? Самсун! Американская военная база. Там нас ждут друзья.

Заур кивнул на приборы:

-Горючее на исходе. Надо садиться.

-Горючее?... - Убийца посмотрел на приборы. Несколько секунд он размышлял. - Ладно, приземляйся в Трабзоне.

Подлетели к белому городу. Внизу-небольшой аэродром, прижатый к берегу моря.

-Сделай полный круг! - приказал старший пират. - Ракету!

"И про это он знает!..." - подумал второй пилот.

Заур нажал на особую аварийную кнопку, выпустил ракету - сигнал о том, что самолет терпит бедствие, - пошел на посадку.

Сел в центре аэродрома. И в самом пекле жары и духоты.

Отец и сын бросились друг другу в объятия. Суканкас-старший расплывался в улыбке. С этого мгновения его громадный, сомовий рот уже вообще не закрывался. Был он похож на человека, который обречен на вечный смех. Хлестнул сына по щекам. Заплясал, лавируя между лежащими на полу тяжелоранеными. Затаптывал дюралевый пол красными следами своих больших, как лапти, башмаков. Однако пистолет и гранату он всё еще не выпускал из рук.

Младший пытался остановить его:

-Перестань, старик!

-Не могу, сынуля! Радость распирает меня. Крылья выросли за спиной. Удрали! Перехитрили! Перемудрили. Ура-а-а!

-Не сходи с ума, папа! Приготовься к встрече.

-А чего там готовиться? Давно готов. Всё продумал. До последней точки и запятой. - Перестал дурачиться мгновенно. Повернулся к живому и невредимому пилоту Зауру, скомандовал: - Давай рули дальше! Подкатывай впритык к перрону. Желаю с шиком подкатить к иностранному вокзалу. Понял? Выполняй! - Безумствуя в своей животной радости, он склонился над мёртвой стюардессой, поворошил дулом кольта её прекрасные волосы: - Ну, девочка, чья взяла? Пыталась задержать? Меня?!

Суканкас-младший, запрокинув голову, сидел на чемодане. Руки сжимали "пушку". Лицо искажено гримасой. Белые губы тряслись.

-Перестань сейчас же, старик, или я и в тебя всажу медвежий жакан!

Отец с удивлением уставился на сына. Он искренне не понимал причины его припадка.



Прошло сорок минут после гибели Тани.



На летное поле аэродрома Трабзона примчались две военные грузовые машины, полные солдат.

К аэровокзалу медленно подруливал АН-24. Туркам хорошо были видны его государственные опознавательные знаки.

Солдаты выскочили из машин с ружьями наперевес и окружили самолет.

Пассажиры, не ждавшие и не гадавшие, что вместо Сухуми попадут в Трабзон, припали к окнам, жадно смотрели, что происходит на земле. Лишь один человек, солдат с погонами связиста, белобрысый рязанец, отменно здоровый парень, ничем не интересовался. Заснул в Батуми при взлете и до сих пор не проснулся. Его бодрствующий напарник ожесточенными толчками старался разбудить соню. Ему это не сразу удалось.

-Виктор, прибыли! Слышишь, что я тебе говорю? Да проснись же ты, олух царя небесного!

Белобрысый рязанец наконец открыл глаза, сладко потянулся, беспечно посмотрел в иллюминатор.

-Что, уже Сухуми?

-Турция это, а не Сухуми.

-Турция?... Какая Турция?... Откуда она взялась?

Но постепенно беспечно-сонная улыбка исчезла с его лица. Глядя в иллюминатор, он увидел вооруженных турецких солдат, чужой флаг с полумесяцем. И тут же он услышал чей-то чрезвычайно серьёзный голос:

-Товарищи! Мы попали на иностранную территорию. Спокойствие и выдержка.

Только что проснувшийся солдат обернулся и увидел, как по салону, между креслами, медленно проходил человек в сером пиджаке, с сильно обветренным и загорелым лицом. Взгядывался в каждого и внятно и властно говорил:

-Товарищи! Наше чрезвычайное положение обязывает действовать по-военному. Я - командир Советской Армии. Капитан, летчик, секретарь партийной организации. И посему объявляю себя осободоверенным лицом группы советских людей, попавших в беду. Нет возражений?

-Нет! - сейчас же выкрикнул толстяк в тирольской шляпе.

Его поддержали все пассажиры.

-Внимание, товарищи! - продолжал Ермаков. - Прошу не вступать ни в какие отношения с турками. Все переговоры с ними буду вести я.

Ермаков положил руки на плечи одному, другому, третьему пассажиру. Не миновал и солдата, только что проснувшегося.

-Одиночек среди нас нет. Боевая семья! Все за одного, один за всех. Друзья! Я хорошо знаю турецкий язык. Потребую от властей немедленно связать нас с советским посольством. Будьте уверены, через день или два нас отправят на Родину. Вот пока и всё... Женщины выходят первыми.

Он раздраил и распахнул заднюю пассажирскую дверь, соскочил на землю и, раскрыв руки, принял в объятия Лолиту, потом и её мать, суровую старуху в национальном платье и остальных женщин.

Все пассажиры вышли из раскалённого солнцем самолета. Мужчинам немедленно захотелось курить. И не только мужчинам. Задымила сигаретой и мать Лолиты, и белокурая молдаванка, которая боялась, что погибнет, не успев написать завещание. Покидая самолет, она не забыла прихватить обувь, засунутую в начале полета под кресло, - успела натянуть чулки и вогнать распухшие ноги в неразношенные, на высоких каблуках туфельки. И всю себя ухитрилась привести в порядок - как-никак за границу попала. Сигарету во рту она держала осторожно, оберегая свежую губную помаду.

Ермаков не сводил глаз с передней части самолета, где был экипаж и Таня. Что с ней? Жива ли? Сколько было выстрелов!... Пугали её бандиты грохотом выстрелов или били прицельно?

Он не замечал, что размышлял вслух. Корреспондент с фотоаппаратом и кинокамерой взял его под руку, вполголоса сказал:

-Я слышал крики, стоны. А вы?... Может быть, мне показалось?

Его сейчас же поддержал тучный человек в тирольской шляпе:

-И я слышал стоны и крики. Я даже видел, как упала стюардесса. Лицом вниз.

Ермаков вцепился в него.

-Упала?!

-Да. Она уже лежала, а он в неё еще раз выстрелил. Потом дверь захлопнулась. Они убили её.

-Думаю, не только её, - сказал корреспондент.

Ермаков молча жевал недокуренную сигарету.

Аэродромные служители в аккуратной форме, очевидно администраторы, подбежали к пассажирам Ан-24. Паническими жестами и невнятными криками они пытались им внушить, что те находятся на волосок от гибели.

Ермаков сплюнул табак, вытер рот платком и спросил по-турецки:

-В чём дело, господа?

Турки были приятно удивлены. Перестали жестикулировать, резко сбавили тон. Старший из них, низенький, тощий, с выпирающим острым кадыком и длиннющим костистым носом, вежливо сказал:

-Здесь курить воспрещено. Отойдите подальше.

-Только и всего? Сейчас отойдем.

Ермаков перевел товарищам по несчастью слова турецкого администратора и увел пассажиров Ан-24 метров на пять от самолета, на солнцепек. За ними потянулись и турки. Ясное дело, конвоиры.

-Скажите, в какой город мы попали? - спросил он у своих новоявленных опекунов.

-Трабзон. Турция.

-Есть в Трабзоне советские представители?

-Нет. Ваши здесь бывают очень и очень редко. От случая к случаю. Трабзон - запретная зона для русских. Требуется особое разрешение губернатора.

-Могу я связаться по телефону с Анкарой, с советским посольством?

Турок смущенно развёл руками:

-Не знаю, господин. Я человек маленький.

-А кто у вас большой? Этот? - Ермаков указал на офицера, окруженного солдатами.

-Он чуть-чуть выше меня. Самые большие люди в нашем городе - начальник полиции, начальник жандармерии, мулла, городской голова, богатые купцы.

Ермаков прервал словоохотливого турка:

-Я могу обратиться к офицеру спросьбой связаться с нашим посольством?

-Нет, господин.

-Почему?

-Имеем приказание держать вас...как это сказать...вместе, гуртом.

-Понятно. "Держать гуртом". Как стадо баранов. И вы приставлены к нам пастухом. Но мы же люди! Советские люди! Мы попали сюда не по своей воле. На наш самолет совершенно нападение. Бандиты стреляли. Среди членов экипажа есть убитые, раненые. Вы поняли меня?

-Мы пока понимаем только одно: иностранный самолет дал сигнал бедствия и пошел на посадку...к нам...в Турцию.

-Самолет угнан бандитами. Они здесь, в самолете. Так почему же вы нас, прежде всего нас, ни в чем не повинных пассажиров, хватаете? Нас, а не бандитов?! Куда мы попали? К сообщникам пиратов или в цивилизованную страну, которая подписала декларацию прав человека?

Низенький, с выпирающим кадыком турок опять развёл руками:

-Господин, я только выполняю приказание своих начальников.

-И что же именно вам приказали?

-Мы охраняем вас.

-От кого? От чего?

Турок молчал.

Ермаков перевёл товарищам свой диалог с "маленьким человеком". От себя энергично добавил:

-Подождём, пока сюда слетятся все здешние начальники. Будем требовать немедленной связи с посольством. Не посмеют отказать.

Турецкий офицер, обмундированный на американский лад, с толстой шеей, с толстой спиной, толстоносый, колотил кулаками по дюралевой обшивке передней двери и хриплым басом кричал:

-Именем закона Турецкой республики!... Выходите! Без оружия.

Ермаков плюнул себе под ноги. Именем закона! Смешно. Да разве для пиратов существует какой-нибудь закон?

-Открывайте! - повысил голос офицер.

Суканкас-старший слышал настойчивый стук снаружи, но не спешил откликнуться. Так рвался в заграничные края, а теперь почему-то медлил, чего-то ждал. Внимательно осмотрел кабину, багажный отсек и самодовольно ухмыльнулся. Все в порядке.

Штурман Бабаянц стонал и силился подняться. На это раз ему удалось встать на ноги, и пират не свалил его пинком ноги. Пришел в себя и командир.

Бортмеханик и стюардесса не поднялись.

Заур, второй пилот, обреченно склонился на штурвал. Он не ранен, но белый свет ему не мил. Заур чувствовал за своей спиной бездыханную Таню. Слышал стоны тяжелораненых товарищей. Бортмеханик, кажется, умирал. Еле жив его друг и командир Джемал, а он, Заур... Почему цел и невредим? Почему?

Суканкас ткнул ему под ребро дуло кольта:

-Эй, ты, очнись! Приехали. Ты своё дело сделал, кацо. Мы больше не нуждаемся в твоих услугах.

Заур одним рывком разодрал пополам свой наглухо застегнутый китель, подставил грудь под пистолет убийцы:

-Стреляй, подонок, бандит!...

Вот так, в яростном презрении к врагу, и умирать не страшно.

Суканкас медленно опустил кольт, вздохнул, ухмыльнулся:

-Не имеем права. И не хочу. Хватит! Иностранная территория. Живи, кацо! И не забывай, кому ты обязан жизнью.

-Гад ползучий! Если б не пассажиры, быть бы тебе на дне Черного моря.

-Это я учел. Все мыслимое и немыслимое предусмотрел. Мог бы и тебя в случае необходимости укокошить. Мой сын повел бы самолет дальше и посадил. Он клуб юных пилотов закончил. С двенадцати годков обучался. Башковитый парнишка. Там, в Америке, станет дипломированным летчиком. И твою Грузию, твою Россию бомбить когда-нибудь будет. С тобой, может быть, схлестнется в воздушном бою.

Стук снаружи самолета усилился. Колотили железом о железо.

Молодой Суканкас взял отца за плечи, оттащил от второго пилота:

-Открывай! Власти явились.

-Сейчас, мой мальчик, сейчас. - В последний раз оглянулся вокруг и, прижав кольт к животу, как это делали гангстеры в американских кинобоевиках, злобно скомандовал: - Очистить помещение! Всему экипажу! Живым, мертвым и недобитым! Мы покидаем самолет последними. В случае неповиновения влеплю каждому живому по две или три пули. Не посчитаюсь с иностранной территорией. Выходите!

Заур с трудом вылез из своего кресла: ноги еле-еле держали, колени тряслись, спина обмякла. Пересилив слабость, он помог подняться Джемалу, первому пилоту, вывел его из кабины. Оба остановились перед лежавшей ничком Таней. Заур наклонился над ней, взял её одеревеневшую руку:

-За что вы её убили, гады?

-Эй, ты, плакать будешь потом! Открывай!

Заур вместе сл штурманом Бабаянцем раздраили наружную дверь. Ударил в глаза яркий, полуденный свет.

В четыре руки подняли окровавленного бортмеханика Сашу Филиппова, осторожно спустили вниз. Положили на горячий, чуть подплавленный асфальт, в тень крыла самолета.

Турецкий солдаты и офицеры стояли поодаль, в позе невозмутимых наблюдателей. Заур резко повернулся к ним:

-Чего же вы стоите? Человек истекает кровью! Нужен врач! Врач, понимаете, врач!

Турки пожимали плечами, вежливо улыбались.

Ермаков энергично отстранил от себя аэродромных служителей, подошел к офицеру, с достоинством и властно сказал по-турецки:

-Вы же люди!... Где ваши глаза? Совесть? Честь? Человек, видите, умирает. Вызывайте "скорую помощь".

-На аэродроме, к сожалению, нет врача, - ответил офицер. - А "скорая помощь" есть. Пардон, будет. - И он сделал знак одному из солдат. Тот козырнул и побежал к аэровокзалу.

Ермаков повернулся к своим спутникам и спросил:

-Друзья, есть среди вас доктор?

От плотной группы пассажиров Ан-24 молча отделилась Ангелина Ефимовна Славина, смуглая, черноволосая, небольшого роста, плотная женщина. Она стремительно подошла к раненому, опустилась перед ним на колени, ловко расстегнула китель. Тугая горячая струя крови вырвалась из простреленной груди бортмеханика.

Ангелина Ефимовна зажала рану ладонью.



Прошло шестьдесят минут после гибели Тани.



Второй пилот Заур и штурман Бабаянц помогли своему командиру спуститься на землю. Джемал еле передвигал ноги. Спина согнулась, как у древнего старца. Лицо выбелено до синевы. Маленький, твердый рот крепко сжат - ни единого стона не вырвалось из него. Красный свитер перекручен, топорщится на груди. Руки вялые, безжизненные. Ермаков помог пилоту и штурману положить раненого в тень самолета. Дав ему немного отдохнуть, он склонился над ним, спросил:

-Куда тебя, друг?

-Не знаю точно, - с трудом прошептал Джемал. - Вся спина огнем горит. И ноги. И голова. И в глазах темно.

-Доктор, окажите ему помощь!

-Не могу отнять руки от раны-фонтанирует кровь. Снимите с него одежду, я так, наружно осмотрю.

Джемала кое-как раздели до пояса, посадили и повернули спиной к врачу. Ангелина Ефимовна, не отрывая ладони от бортмеханика Саши Филиппова, визуально осмотрела командира корабля.

-Рана серьёзная, но не смертельная: пуля вошла на уровне правой подвздошной кости, иначе говоря, пробила крестец. Ничего, будет жить! Уложите его аккуратнее. Ему нужен покой.

Таким же поверхностным способом она осмотрела и штурмана Бабаянца. Этот был ранен совсем легко: одна пуля пробила пиджак, не причинив никакого вреда, другая немного, по касательной, обожгла кожу в области восьмого ребра. Тем не менее Вартан Бабаянц какое-то время был в обморочном состоянии. Контузия? Самовнушение? Или чересчур сильным было впечатление от ран товарищей?

Положение Саши Филиппова ухудшалось с каждым мгновением. Он был без сознания, без пульса, сердцебиение не прослушивалось. Белое лицо желтело. Нос обострился. Глазные впадины провалились. Умрёт, если через 10-15 минут не попадёт в госпиталь в реанимационную палату. Есть ли она здесь, в Трабзоне?

-Где же ваша "скорая помощь"? - резко спросила Ангелина Ефимовна у турецкого офицера.

Ермаков перевёл её слова на свой лад:

-Доктор спрашивает, как называется здешняя помощь: скорая или долгая?

Офицер побагровел и ничего не сказал.



Прошло восемьдесят минут с момента гибели Тани.



Молодой Суканкас сидел в багажном отделении на своем огромном чемодане и, прижав к глазам бинокль, жадно рассматривал небольшое здание аэровокзала, прилегающие к нему домишки с плоскими крышами и маленькими, как в гаремах, оконцами. Все, что происходило вблизи, его ничуть не интересовало.

Отец пнул сына ногой:

-Чего расселся, как интурист! Приготовься!

-Зря шумишь, старик. Пора тебе знать, что я всегда ко всему готов. - Встал, пригладил свои белесые вьющиеся волосы, одернул куртку.

Суканкас-старший, в своём синем, теперь распахнутом плаще, в синих штанах ,в тонкой, защитного цвета рубашке, распялился в светлом дверном проёме. Кривые ноги в черных растоптанных ботинках широко расставлены. Потная, известково-белая, с тупым подбородком морда сияла. Сомовий рот растянулся до ушей. Руки с оружием высоко вздернуты над всклокоченной головой.

-Господин офицер, это наша работа - угон самолета. Моя и сына. Мы литовцы. Удрали из России по политическим мотивам. - Все это Суканкас-старший выпалил не переводя дыхания, как вызубренный урок, брызгая слюной и бешено ворочая воспалёнными красными глазами. После короткой паузы, облизав языком бескровные губы, добавил: - Мы просим политического убежища. И мы уверены, что вы, господа, представляющие страну свободного мира...

Ермаков не дал ему договорить, закричал:

-Какой ты политик?! Убийца! Пират! Налетчик! Каторжник!

Турецкий офицер спросил Ермакова:

-Что он сказал? Переведите!

-Бандит и и убийца прикидывается политиком.

-Переведите, пожалуйста, точно. Слово в слово.

Ермаков некоторое время молчал. Боролся с самим собой. Потом нехотя, с мрачным выражением лица дословно перевёл.

Офицер удовлетворенно кивнул, взмахнул рукой. Суканкасы восприняли его жест как добрый знак гостеприимства. Один за другим спустились на турецкую землю. Чуть прихрамывая, они сделали несколько шагов по направлению к офицеру, оставляя на сером бетоне отчетливые темно-красные сырые следы. Турецкие солдаты завороженно смотрели на кровавые отпечатки.

Офицер указал пальцем себе под ноги и вежливо приказал:

-Оружие!

Суканкасы и без переводчика поняли, что им было велено. Положили к ногам майора две гранаты, четыре пистолета, обоймы к ним, ружейный обрез и брезентовый патронташ, набитый охотничьими патронами. Бинокль оставили при себе.

Младший, с биноклем на груди, прислонился спиной к стойке шасси самолета и безучастно, лениво поглядывал на всё, что происходило перед ним. Выдохся, стреляя в безоружных? Позировал, демонстрируя перед иностранцами хладнокровие супермена? Старший топтался перед турецким офицером и заискивающе заглядывал ему в глаза.

Майор тупым носком черного начищенного ботинка коснулся гранаты:

-Целый арсенал. Зачем вам понадобилось столько оружия?

Ермаков не переводил. Свои слова выговорил:

-Бандиты угрожали перестрелять пассажиров, экипаж и взорвать самолет.

-Вы это слышали своими ушами?

Суканкас-старший недоверчиво, исподлобья смотрел на Ермакова.

-Что тебе сказал господин офицер?

-Он сказал, что бандитов и убийц в каждой цивилизованной стране принято сажать на электрический стул, расстреливать, вешать.

-Он не мог так сказать! Ты все выдумал! Господин офицер, уберите от меня этого переводчика, от него за целую милю коммунизмом несёт!

-Я давно знаю тебя, старый каторжник. Встречался с тобой на Чукотке, когда ты пытался драпануть на Аляску. Ты дважды осужден советским судом как закоренелый уголовный преступник.

-Чистое враньё! Злая выдумка! Поклёп на политического борца!

Холеный турецкий офицер вопросительно посмотрел на Ермакова:

-В чём дело? Переведите!

-Как переведёшь на человеческий язык вой шакала?

Офицеру не по душе был ответ Ермакова, но он не дал воли своим симпатиям и антипатиям. Кивнул на тяжелораненого бортмеханика, сдержанно-вежливо спросил:

-При каких обстоятельствах ранен этот человек?

Старший Суканкас догадался, чем заинтересовался офицер, и запальчиво закричал:

-Он оказал нам вооруженное сопротивление, и мы вынуждены были...

Ермаков с величайшим трудом сдерживался.

-Переведите! - попросил офицер.

-Не могу. Убийца издевается над своими жертвами.

Второй пилот и штурман тем временем бережно, головой вперед, спустили на землю Таню. Ермаков и врач Ангелина Ефимовна бросились к ним на помощь. Распущенные волосы убитой падали широкой и длинной струей и доставали чуть ли не до земли. Лицо девушки было такое же прекрасное, как и при жизни, только чуть-чуть бледнее.

Наши женщины, стоящие поодаль, все видели, что происходило под крылом самолета. Рыдали и сквозь слезы кричали Суканкасам:

-Убийцы!

-Изуверы!

-Ни за что ни про что расправились с девочкой!

Суровая старушка в национальном платье вышла из круга, подняла над головой сухую коричневую руку, отчеканила по-турецки:

-Арестуйте! Наденьте на них кандалы! Увезите в тюрьму! Судите! Расстреляйте!

Ермаков никогда в жизни не слышал более краткой, более гневной и справедливой речи, чем эта, произнесённая чуть ли не столетней аджаркой, матерью, родившей и воспитавшей семь дочерей и сыновей.

Турецкие солдаты мрачно переступали с ноги на ногу, крепче сжимали в руках винтовки, отводили глаза от убитой и беспокойно поглядывали то на пассажиров, то на своего офицера. Майор, не двигаясь с места, кивнул на лежащую бортпроводницу, цинично спросил Ермакова:

-Умерла от разрыва сердца? Пищевое отравление?

-Расстреляна в спину. Вот этими...недобитыми гитлеровцами. Повесить вас мало, подонки!

-Руки коротки!

-Достанем! Не сегодня, так завтра. Вот увидишь.

-Мы тоже не беззубые. Мы еще вернёмся на свою землю и расправимся с тобой и с такими, как ты.

-Будь ты проклят, отродье!

-Смотрите, пожалуйста! Беззбожники верят в проклятия!

Убийца нагло, во весь свой сомовий рот, ухмылялся. Он уже освоился со своим новым положением, так как почувствовал и увидел, что находится под крепкой защитой. Друзья не выдадут. Таких не выдают. Для этого вылощенного майора, одетого в новенький, с иголочки, американский мундир, обутого в тупоносые американские черные ботинки, с американским пистолетом в кобуре, он абсолютно свой человек. Свой в доску.

Суканкас окончательно осмелел. Он положил на плечо майора лапу, на которой алела свежая кровь наших людей.

-Господин офицер, мы устали с дороги. Не грех и отдохнуть. Доставьте нас в какой-нибудь отель. И не беспокойтесь насчет оплаты, мы имеем деньги. Не рубли, нет. Доллары! Четыре тысячи восемьсот. И кое-какие ценности. - И он еще раз ухмыльнулся и похлопал себя по карману.

Майор побагровел, покосился на чужую грязную, в крови руку и легким движением плеча сбросил её. Потом одернул мундир и вопросительно посмотрел на Ермакова. Но тот не стал переводить. Молча отвернулся.

Суканкас-старший ничуть не смутился, по-прежнему был уверен в добром гостеприимстве. Жестами и мимикой он бойко и ловко стал показывать майору, чего именно желает от него и от его державы. И чтобы турку все было предельно ясно, достал из кармана пачку долларов, ударял ими себя по груди и говорил:

-Отель! Отель! Платит моя, моя. Вот, наличными.

Где-то сверху, за бетонно-стеклянными павильонами небольшого аэровокзала, послышался истошный сигнал "скорой помощи". Через минуту около самолета заскрипела тормозами белая, заокеанской марки машина. Рядом с шофёром, там, где обычно сидит врач, было пустое место.

Подкатило еще несколько черных и длинных, со шторками на окнах, лимузинов. Из них вышли жандармы в мундирах, жандармы без оных - детективы в штатском. Майор угодливо бросился к ним навстречу. Что-то отрапортовал приглушённым голосом.

Ермаков подождал, пока важные турецкие чины подойдут ближе, под крыло Ан-24. Тут он встал поперек их дороги и медленно, внятно сказал по-турецки:

-Господа! Пассажиры самолета, угнанного бандитами, уполномочили меня обратиться к властям Трабзона с просьбой помочь нам связаться с советским посольством в Анкаре.

Ему ответил военный с тремя большими звёздами на узких погонах:

-Ваше посольство, господин уполномоченный, поставлено в известность об этом печальном событии. Представителям посольства уже выдано разрешение на право посетить город Трабзон и повидаться с вами... Есть еще какие-нибудь просьбы?...

-Да, господин полковник.

-Я вас слушаю.

-Надо немедленно отправить в госпиталь тяжелораненых членов экипажа.

Полковник кивнул и строго взглянул на майора с толстой шеей:

-Отправьте!

Белая санитарная машина была рассчитана на два места. На первые носилки положили Сашу Филиппова, на вторые - Джемала Петриашвили. Оба лежали с закрытыми глазами. Бортмеханик беспамятно стонал, а первый пилот только скрипел зубами.

Ангелина Ефимовна взяла Ермакова за руку:

-Раненых нельзя оставлять без врача. Я должна поехать с ними. Втолкуйте им это, товарищ... простите, не знаю, как вас величают.

-Меня зовут Вано. А вас?

-Ангелина Ефимовна. Просто - Ангелина. Скажите им, что нам без переводчика нельзя ехать в госпиталь. Вы поедете с нами, Вано!

Он молча посмотрел на товарищей по несчастью, в своем большинстве безымянных, но уже близкиз, навек дорогих. Ангелина Ефимовна поняла его взгляд.

Ничего, не беспокойтесь, все будет в порядке. Самое худшее, надеюсь, позади. Теперь за каждого советского человека отвечает турецкое правительство.

-Да, вы правы. А как же она?

-Кто? - переспросила Ангелина Ефимовна. И сейчас же она густо, до слез, плкраснела и сказала: - Ей мы уже ничем не сможем помочь. И за неё отвечают здешние власти. Пусть её тоже доставят в госпиталь. Для вскрытия. Скажите им и это.

Турки вежливо ждали, пока непрошеные советские гости закончат свои важные, как они догадывались, переговоры. Ермаков дословно перевел им то, что сказала ему Ангелина Ефимовна. Полковник кивнул головой:

-О'кей!

Это американское словечко "о'кей" за многие годы тесного общения с американцами так въелось в турецкого офицера, что оно употреблялось уже автоматически, где надо и не надо.

В переднюю кабину, рядом с шофёром, втиснулись два жандарма. Ермаков и Ангелина Ефимовна расместились около раненых. Она всё время не отнимала руки от раны Саши. Ехали быстро, с непрерывным воем сирены. Берегом моря. Мимо порта с его фелюгами и единственным корабликом каботажного плавания. Мимо лавочек, небогатый товар которых был выставлен и выложен прямо на тротуар или подвешен над тротуаром. Поднимались на крутые горы. Петляли. Море уходило всё ниже и ниже, а горный хребет, нависший над Трабзоном, приближался.

Минут через десять-двенадцать остановились перед приземистым, с плоской крышей зданием.

Медперсонал госпиталя был предупрежден по телефону о том, что к ним доставят раненых советских летчиков. Десятки людей в белых халатах встретили карету "скорой помощи". Выражение лиц доброжелательное, в глазах явное сочувствие.

Выдвинули носилки. Командир корабля Джемал пришел в себя. Ясно, осмысленно посмотрел на врача, тихо спросил:

-Где мы?

-Приехали в госпиталь. Джемал, обнимите меня правой рукой. Изо всех сил. Вот так! Поднимайтесь! Осторожно. Вот так! Теперь пошли.

А Ермаков взял Сашу Филиппова на руки и понёс в госпиталь. Откуда и силы взялись!

Бортмеханик Саша Филиппов был очень плох. Скоро его не станет. Истек кровью. Вано Ермаков положил его в приёмном покое на кушетку, обтянутую белой, в двух местах разорванной клеенкой, и поцеловал в холодеющие губы.

Ангелина Ефимовна тоже, мысленно, прощалась с Сашей, но в то же время и делала все возможное, чтобы спасти его.

-Пневмоторакс! Пневмоторакс! - энергично сказала она, глядя на турецких врачей.

Обоих раненых, пилота и бортмеханика, на каталках доставили в реанимацию. И тут Ангелина Ефимовна, увидевшая хорошо оборудованный кабинет и аппаратуру, предназначенную для оживления людей, находящихся на пороге смерти, вдруг поверила, что Сашу еще можно спасти. Будет жить парень. И еще налетает не одну тясячу километров.

Когда его раздевали, из раны снова ударила тугая струя крови. Теперь её не пришлось закрывать ладонью: врачи сделали все, что надо.

-Раненому необходимо сделать переливание крови, - сказала Ангелина Ефимовна и показала на шприц с иглой и на свою руку. - У меня первая группа. Подходит для всех. Айне группа. Тоталь!

Высокий, худощавый, с седой головой, с белой щеточкой усов врач, которого все называли Тафиком, видимо старший в госпитале, внимательно её слушал и пристально разглядывал. Смотрел-смотрел и вдруг сказал на отличном русском:

-Мадам, ваша кровь...

-Я не мадам, а врач с двадцатилетним стажем. И пусть моя кровь не беспокоит вас. Я уже вам сказала, что моя группа первая. То, что требуется.

-Я вас отлично понял, коллега. Не группа вашей крови беспокоит меня. Ваше состояние. Вы потрясены. Еле держитесь на ногах. Сейчас для вас каждая потерянная капля крови - большой, может быть, смертельный риск. Я предпочёл бы взять кровь у вашего спутника. - И он перевёл взгляд на Ермакова.

-Пожалуйста, я готов! - сказал Ермаков.

-Берите мою! Мой спутник не знает группу своей крови, а я знаю. Первая группа! Пригодна для всех. Берите, прошу вас! - И она вновь протянула турецкому врачу оголённую до локтя, сильно загорелую левую руку.

Взяли у неё пол-литра, гораздо больше, чем требовалось. Про запас.

Каждый донор, отдав свою кровь, какое-то время, по настоянию врачей, обязательно отдыхает. Приходит в себя. Ангелина Ефимовна отлично знала про строгое правило, но сейчас забыла о нём. Она была на ногах, деятельная, энергичная. Стояла перед операционным столом, на котором лежал Саша, и смотрела, как работают турецкие хирурги, и радовалась, что всё идет хорошо. Её выдавало лишь лицо: сквозь сильный южный загар отчетливо проступала нездоровая бледность. Турецкие врачи, глядя на неё, удивлялись её стойкости и мужеству.

-Прилягте, коллега, отдохните! - сказал ей седой Тафик.

-Ничего, доктор, ничего, не беспокойтесь.

-Вы беспощадны к себе, коллега. Вы ведь отлично знаете, что вам сейчас следует набираться сил.

-Ах, доктор!... Я отлично знаю, что мне сейчас надо быть не в вашем Трабзоне, а в своей родной Москве, на аэродроме, пересаживаться на самолет, улетающий в Белоруссию. Но я попала сюда.

-Коллега, извините, я должен вам напомнить, что в ваших жилах течет обедненная кровь. Её стало меньше на целых пятьсот граммов.

"Книжный язык у этого Тафика, - машинально подумала Ангелина Ефимовна. - Отвык от живого, разговорного. Когда и как он попал сюда, в Трабзон, к черту на кулички?"

-Прилягте, коллега! - настаивал Тафик. - Прошу вас.

-Спасибо. Я хорошо себя чувствую.

-Не может быть! Это противоестественно.

-Уверяю вас. Твердо стою на ногах. Голова не кружится, не тошнит. Словом, всё в порядке... Скажите, доктор, откуда вы так хорошо знаете русский?

-Когда-то, на заре туманной юности, я жил в Баку. Увдекался поэзией Лермонтова. Сам писал стихи. Поэт из меня, как видите, не вышел. - И он умолк, приласкав русскую женщину взглядом своих огромных печальных глаз, и продолжал операцию.

Вано сидел под присмотром жандарма в коридоре, перед операционной.



Прошло два часа с момента гибели Тани.



Саша Филиппов открыл глаза и слабым голосом попросил пить. Смерть от него отступала.

Положили на стол, залитый ярким светом, и Джемала Петриашвили. Обрабатывая его рану, турецкий хирург Тафик качал головой и говорил по-русски - для одной Ангелины Ефимовны:

-Не нравится мне эта рваная дыра. Коварная. Снаружи вроде бы ничего опасного, а внутри... Боюсь, что поврежден позвоночник. Придется этому красивому грузину несколько месяцев пролежать в постели. Ходить начнет не сразу. С палочкой или, на худой конец, с костылями.

Сделав своё дело, отправив раненых в палату, внимательно посмотрел на советского врача.

-Ну вот и всё!... У вас есть ко мне вопросы, претензии?

-Никаких. Спасибо. Я восхищаюсь вашими руками.

Он печально улыбнулся:

-До этого ли вам сейчас, коллега!

-Куда денешься от своей профессии! До последней своей минуты останусь врачом. И, умирая, наверное, буду привычными словами констатировать, что со мной происходит.

-Ну до этого, слава богу, вам ещё далеко. В Батуми вы были на курорте?

-Да. Отдыхала в санатории "Зелёный мыс".

-Зелёный мыс... Дивное место. Был я когда-то там. И никогда не буду еще раз. - Он глубоко вздохнул. - Вас не смущает, коллега, что я разговариваю во время операции? Знаете, привык. Когда молчу, работа не ладится. Слова придают уверенность и точность рукам. Я человек старый, верю в приметы и суеверия. - Он засмеялся.

Саша Филиппов чуть зашевелился, открыл глаза и сейчас же снова зажмурился. Щеки его немного порозовели. На губах пропала мертвенная синева. Мягче и теплее стали черты лица, отрешенные от мира сего каких-нибудь полчаса назад. Стало отчетливо видно, что лицо его еще далеко не старое.

Весь турецкий медперсонал вздохнул с облегчением. Седой и суровый доктор Тафик взглянул на Ангелину Ефимовну с улыбкой.

-Коллега, ваш кровный крестник вернулся с того света. Живет! И будет жить! Вы с блеском выполнили свой долг врача. И я считаю себя обязанным сказать вам об этом. Все мои товарищи преклоняются перед вашим мужеством. Позвольте узнать ваше имя.

Она назвала себя.

-Счастливого вам возвращения на родину, Ангелина Ефимовна! Мы, трабзонцы, просим извинить нас, что это случилось в нашем городе. Мы всей душой на вашей стороне. И весь город за вас. И вы в этом убедитесь. Турки - трудолюбивые, мирные люди. Турки, я имею в виду народ, уважают своих соседей, особенно советских.

Он подал Славиной сухую, костистую, но ещё сильную руку.

-До свидания. Наша машина доставит вас в гостиницу, в которой остановились ваши соотечественники.

-Нет, Тафик, я пока не собираюсь покидать госпиталь. Я просила полковника жандармерии, или как он у вас называется, доставить сюда с аэродрома тело убитой стюардессы.

Хирург склонил голову:

-Доставили. Судебно-медицинская экспертиза уже в морге... простите, в анатомическом театре. Сейчас будем вскрывать.

-Я хочу присутствовать и при вскрытии расстрелянной бандитами девушки.

Слово "расстрелянной" она выговорила так, что доктор Тафик вздрогнул.

-Пожалуйста, присутствуйте, но... боюсь, что это окончательно лишит вас сил.

-Ничего, выдержу!

Человек, попавший в трагическое положение, как правило, видит, думает, чувствует обостреннее, чем в обычное время, в обычной обстановке. На живую Таню, поднимаясь в Батуми по трапу в самолет, Ангелина Ефимовна едва обратила внимание. Взглянула на неё женскими глазами, удивилась про себя её красоте и - мимо. Через минуту уже не помнила её. Теперь же она стала для неё любимой сестрой, дочерью, другом, незабываемой Таней, Танюшей. Сердце её разрывалось от боли, от жалости к этой бесстрашной девочке с тоненькой талией, с хорошо развитыми загорелыми плечами, с длинными мускулистыми и сильными ногами спортсменки-бегуньи.

Увы, так нередко бывает. На смертном одре, на гранитном пьедестале, одетый в бронзу, человек кажется нам более величественным, чем при жизни.

Ангелина Ефимовна неотрывно наблюдала за тем, как умело, быстро и деликатно работали её турецкие коллеги. Ни во что не вмешивалась. Молчала.

Тафик внимательно рассматривал пулю, извлечённую из тела убитой. Назвал её калибр, систему оружия, из которого была она выпущена, как и куда вошла и в какой части правого бедра застряла.

Мужчина в белом халате бойко, всеми пальцами, выстукивал на пишущей машинке протокольные фразы.

Сиял никель хирургических инструментов. Отрывисто переговаривались эксперты. Стучала машинка. Лилась вода из шлангов.

Тафик диктовал сначала по-турецки, потом по-русски - для Ангелины Ефимовны:

-Вторая пуля вошла через правое плечо, со стороны спины, через правую подмышечную область, через грудную клетку. И вышла слева, на уровне шестого ребра, повредив сосудистый пучок правого легкого, аорту и сосудистый пучок левого легкого. Смерть последовала мгновенно.

Три часа работали эксперты. И все три часа Ермаков шагал по длинному сырому, без окон, освещенному одной маленькой лампочкой коридору. Жандарм сидел на табурете у двери, а он метался. Не видел, что и как делают за толстой беленой стеной, но ясно себе всё представлял. Все, все. И это было ужасно.

Еще сегодня утром он сидел с ней на берегу моря, смотрел в её чистые, бездонно-голубые глаза, видел, как шевелились её влажные, чуть пухлые губы, как билась жилка на виске, как светились её волосы, слышал её певучий ласковый голос. А сейчас...

Не дожила и до двадцати. Не испытала всех радостей, выпадающих на долю людей. Не повидала многого в жизни. Не познала до конца любовь. Не стала женой, матерью. А так любила жизнь, так хорошо жила, так боролась за неё! И долго, долго собиралась жить.

И в страшно сне не могло присниться Тане, что она погибнет на целом и невредимом Ан-24, в цветущий субтропический полдень, между небом, землёй и морем. От двух бандитских пуль. И, уже мертвая, будет лететь и лететь. Приземлится в турецком Трабзоне.

Гудели, гремели, грохали о бетон тяжелые башмаки Ермакова. Жандарм сидел и курил сигарету за сигаретой.

В сводчатом коридоре показалась Ангелина Ефимовна. Ермаков бросился к ней так, будто еще была какая-нибудь надежда, требовательно спросил:

-Ну что?

Она держала его дрожащую горячую руку в своей и скупо, щадя его, рассказывала, что там выяснилось. Он молча слушал.

-Теперь мы можем присоединиться к остальным, - сказала она другим голосом. - Наши разместились в городе, в отеле "Кальфа". Поехали! Госпиталь нам даёт машину.

-Я никуда не поеду. Останусь здесь.

-Вы с ума сошли. Вспомните, где находитесь!

-Останусь. Не могу же я бросить её здесь одну.

-Да вы и в самом деле начали заговариваться. Дорогой, милый Вано! Возьмите себя в руки. Ни вы, ни я и никто уже не может ей помочь.

-Да-да! - сейчас же подхватил он. - Опоздал! Готов был отдать за неё жизнь - и не сумел. Не прощу себе этого никогда. Я ведь мог отвести от неё руку убийцы.

-Ничего не понимаю. О чем вы говорите? Могли отвести руку убийцы?... Разве вы знали, что готовится нападение?

-Должен был знать. Должен был догадаться, почувствовать.

-Вы слишком к себе требовательны.

-Нет, я мало требовал от себя. Такого человека потерял!

-Вы её давно знали?

-Всю жизнь. И всю жизнь буду знать, видеть её, чувствовать, разговаривать с ней.

-Нет такого горя, которое могло бы затмить жизнь. Вы еще молоды. Вам предстоит долгая жизнь. - Она обхватила его за плечи. - Пошли! Вы не имеете права здесь оставаться. Будьте благоразумны.

Хлопнула входная, наружная, дверь, и в коридор вбежал инспектор в штатском. Ермаков запомнил его ещё на летном поле Трабзонского аэродрома. Смуглое до черноты лицо, сросшиеся брови, узкий лоб с наползающими на него жесткими угольно-черными волосами. Белый воротничок. Легкая, из рисовой соломы, шляпа. Толстое, с синим камнем кольцо на волосатом пальце. Инспектор снял шляпу, вежливо поклонился.

-А я за вами приехал, господа.

-Спасибо, - ответил ему Ермаков. - Мы сами доберемся до гостиницы. На машине госпиталя.

-Нет, я приглашаю вас не в гостиницу... в полицию.

-В полицию? Нас?! - переспросил Ермаков и ударил себя в грудь кулаком. - Вы, наверное, ошиблись, господин инспектор? Нам там нечего делать. Приглашайте налетчиков, убийц.

Инспектор растерянно повертел в руке шляпу, переглянулся с жандармом в форме и сказал повышенным голосом:

-Я настаиваю, господа!...

Ермаков ответил ему резко:

-Какое же это приглашение, если настаиваете?

На пороге морга, с зажженной сигаретой во рту, стоял седоголовый хирург Тафик. Он с удивлением смотрел то на инспектора, то на Ермакова, то на Ангелину Ефимовну.

-В чем дело, коллега?

-Нас тащат в полицию.

-Зачем?

Лицо Тафика покраснело, губы затряслись. Быстро подойдя к инспектору, он что-то стал говорить ему. Тот вполголоса отвечал.

Тафик вернулся к Вано и Ангелине Ефимовне и сказал:

-Придется вам поехать в полицию. Ничего не поделаешь, таков здешний закон.

Ангелина Ефимовна вспылила:

-Бесчеловечный закон! Мы еле держимся на ногах. Нам необходимо прийти в себя после всего, что случилось. Неужели господа из полиции этого не понимают?

Доктор Тафик закурил новую сигарету и молчал. Ермаков перевёл для полицейского слова Ангелины Ефимовны. По-русски, для неё, он добавил:

-Они всё прекрасно понимают. Наше состояние их вполне устраивает.

-Я не поеду в полицию. Не я стреляла в стюардессу, в пилотов, в пассажиров. Пусть допрашивают убийц.

Ермаков перевёл инспектору всё, что сказала Ангелина Ефимовна. Тот был неумолим:

-Мне приказано доставить вас в полицию. Мы вас не арестовываем. Мы желаем получить свидетельские показания.

-Какие? - спросил Ермаков.

-Турецкие власти должны знать, что вам известно о нападении на ваш пассажирский самолет.

В разговор вмешался Тафик. Он сказал по-русски:

-Коллега, я вам советую поехать в полицию и дать подробные показания. Другого выхода нет. И чем скорее вы это сделаете, тем будет лучше для вас. До свидания.

И с этими словами, бросив недокуренную сигарету в урну, он скрылся за железной дверью морга.

Ни Ангелине Ефимовне, ни Ермакову никогда в жизни не приходилось бывать в полицейском участке. И вот пришлось. За столом сидел угрюмый сутулый полицейский в чине капитана. Перед ним лежала пачка советских денег и американских долларов, отобранных, очевидно, у Суканкасов. Тут же были стреляные пистолетные гильзы. Оружия бандитов почему-то не было.

Допрос был нудным, долгим. Следователь дотошно выспрашивал, где, когда, при каких обстоятельствах было совершенно нападение на Ан-24, кто, откуда и как стрелял. На последний вопрос он особенно напирал. Ермаков и Ангелина Ефимовна ему обстоятельно ответили. Но он снова и снова повторял: где? когда? как? Ермаков и Славина еще и еще раз, для секретаря-машинистви и в микрофон магнитофона, повторили, что нападение было совершенно пятнадцатого октября, в двенадцать сорок по московскому времени, в воздушном пространстве СССР, на траверзе города Кобулетти. Стреляли только налетчики.

Одного допроса оказалось мало. Повезли еще куда-то. Ввели в белую, без окон, пустую комнату, приставили жандарма и запретили между собой разговаривать.

-Как здесь душно, - сказала Ангелина Ефимовна.

И жандарм - не тот, который был в госпитале, новый - сейчас же закричал на неё:

-Олмаз! Нылза гаварит! Молчок надо! Пожалста.

Второй допрос вел уже полковник. Допрашивал каждого в отдельности. И добивался того же, что и капитан: где? когда? как? кто?



Миновало более шести часов после того, как погибла Таня. А её мать Галина Ивановна, русоволосая, круглолицая, красивая женщина лет сорока, до сих пор не знала, какая участь постигла её любимую Таню. Она все еще получала и будет получать письма, написанные рукой дочери. Сегодня, пятнадцатого октября, пришло письмо, которое было послано в первых числах октября. В нем Таня сообщала, что нежданно-негаданно заболела гриппом. "Валяюсь в постели, - писала она. - Злюсь на свою беспомощность. Ничего не могу делать. Ужасно тоскую по тебе, мамочка, реву, как теленок, и чувствую себя маленькой-маленькой... Одна я, совсем одна во всем доме. Мама, мамочка, где ты пропадаешь? Не могу без тебя. Умру, если сейчас же не приедешь..."

Галина Ивановна прочитала письмо, заплакала и сразу стала писать ответ:

"Доченька, солнышко! Никуда я не пропала. День и ночь с тобой. Всегда. Прямо бы сейчас полетела к тебе, родненькая, если бы имела крылья. Дура я. Рано выпустила тебя из материнского гнезда. Ещё бы хотя год надо было тебе пожить под моим присмотром".

На крылечке дома послышались тяжелые мужские шаги, кто-то бесцеремонно застучал палкой в дверь. Галина Ивановна бросила писать, выскочила в сени и увидела поселкового почтальона в длинном, набухшем от дождя плаще с поднятым капюшоном. Сердце матери упало. Руки задрожали. Лицо стало как снег. Парень поспешил успокоить её:

-Добрый день, тетя. Вам срочный телефонный вызов из Сухуми.

-Из Сухуми?! - воскликнула Галина Ивановна, и её печальное, заплаканное лицо засияло от радости. - Таня!... Выздоровела! Бегу, сынок, бегу, одна нога-там, другая-здесь.

Кое-как оделась, всунула босые ноги в резиновые сапоги и понеслась на почту. Зря торопилась. Долго пришлось ждать звонка из Сухуми. Снова запечалилась, затосковала мать. Наконец телефонистка сказала ей: "Говорите, Сухуми на линии!"

Схватила трубку двумя руками, побледнела, покраснела и, не помня себя, не видя никого, ничего не слыша, закричала:

-Здравствуй, доченька! Хорошо, что позвонила! Я вся извелась после твоего письма! С выздоровлением! Что?... Это не ты? А кто, кто говорит? Вот тебе раз!... Какая подруга?... Дуня? А где же Таня? Что с ней? Почему не пришла?

Губы матери леденели. Она не могла выговорить ни слова. Молчала. С ужасом слушала. С ужасом вопрошала:

-Срочно вылетать в Сухуми?... Зачем?... Что случилось? Тане плохо? Очень даже плохо?... Алло! Сухуми! Алло! Где же ты, Дуня? Скажи еще хоть слово!... Ну?...

Уронила трубку. Прислонилась к стене ни жива ни мертва.

-Вот тебе и грипп! Да что же это?... Да как же?... Ах, доченька! Тебе плохо, а я за тыщу верст от тебя! Что же делать?

Галина Ивановна на минутку заглянула домой, переоделась, взяла деньги, паспорт, сказала домашним, что уезжает к Тане, и побежала на автобусную остановку. На её беду, машина где-то застряла на размытой дороге, и когда придет, неизвестно. Надо было что-то придумать. Вспомнила одного доброго старого человека, Егорыча, и его лошадку. Бросилась к нему. Не отказал. Быстро запряг и поехал. Увы, не довёз куда надо.

Осенняя просёлочная дорога была в колеях и рытвинах, полных воды. Грязь по колена. Падали крупные хлопья снега. Лошадь, окутанная паром, усталая до изнеможения, из последних сил тянула в гору телегу. На охапке сена, в черном пальто, накрытая пуховым платком, полузасыпанная снегом, сидела Галина Ивановна. Робко, умоляющим голосом попросила возницу:

-Егорыч, нельзя ли...

-Понимаю, милая, всё понимаю! Я бы сам, будь помоложе годков на сорок, впрягся в телегу, как конёк-горбунок, и помчал тебя в тёплые края. Эх, укатали сивку крутые горки. Давай, милая, давай, родненькая!... Всё, не идёт. Вконец выдохлась.

Телега остановилась на крутом разъезженном скате горы. Мать соскочила на землю.

-Куда же ты, милая? В такую-то непогодушку!...

Что ей непогода! В бурное море кинулась бы. В огонь... В самую гущу волчьей стаи.

Егорыч долго стоял на лысом бугре под ветром и дождём и тяжко вздыхал, смотрел вслед удаляющейся землячке. Закурил, помахал на прощанье рукой и сказал:

-Давай, милая, топай! Пробивайся через все преграды. Такая твоя материнская доля.

Галина Ивановна шла по просёлочной осенней дороге. Месила грязь. Перепрыгивала через канавы. Обходила рытвины, полные мутной воды. Спотыкалась. Падала. Всё было. Сапоги, облепленные комьями глины, стали свинцово-тяжелыми. Пропитанная влагой одежда давила к земле. Силы были на исходе. Но Галина Ивановна не останавливалась. Шла и шла. По воде. Сквозь дождь. Сквозь ледяную крупу. Сквозь густые хлопья мокрого снега. Через угрюмый черный лес. По мосту, высоко вознесённому над рекой, по которой плыли молодые льдины. Километр за километром оставались позади. Вышла на берег реки, на дорогу, покрытую булыжником. Мелькали столбы.

Её догнал грузовик-фургон. Остановился. С колёс скатывалась вода. Раскаленный глушитель окутан паром. Из кабины высунул голову чубатый, хмельной от молодости, жаждущий развлечений шофёр.

-Красавица, нам, случаем, не по дороге?

Мать смотрела на него широко раскрытыми, полными смертной тоски и тревоги глазами и молчала. Падал снег. Гудел мотор.

-Извиняюсь, мамаша. Садитесь!

Бросилась в кабину. Молча уселась. Шофер беспокойно, с сочувствием приглядывался к ней. Проехав километра три или четыре, набрался храбрости и спросил:

-У вас беда, мамаша?

-Дочь заболела, Таня. Очень плохо ей.

-Значит, в районную больницу вас надо подбросить?

-Нет.

-Куда же?

-Таня далеко отсюда. В Сухуми. Не знаю, как туда добираться.

Шофёр свистнул.

-Извините, мамаша, что мне не по дороге. До райцентра подкину, а оттуда вам придется на попутных добираться до Ижевска, если самолетом полетите. Или до Глазова - если по железной дороге. Советую ехать поездом. В такую погоду на аэрофлотские крылья нельзя рассчитывать... Чем же заболела ваша дочь? Не холеру, случаем, подцепила на юге?

-Что вы! Обыкновенный грипп. Какое-то осложнение.

-Грипп?... Ну-ну, бывает, бывает! - И шофёр надолго умолк, раскуривая "Беломор".

Грузовик проскочил несколько деревень, миновал лес и остановился у перекрестка, перед резным крылечком придорожного кафе. Несколько грузовых машин стояло на обочинах дороги, слева и справа. Шофёр распахнул дверцу своего фургона. Спрыгнул на землю и уже оттуда, обращаясь к Галине Ивановне, сказал:

-Вот мы и в райцентре. Отсюда до Глазова рукой подать, каких-нибудь километров сорок с гаком. Подождите, мамаша, я сейчас вам устрою поездку на перекладных.

Убежал. Ворвался в кафе. Его шумно приветствовали водители, сидящие за столиками.

-А, Вася! Здорово!

-Откуда? Куда?

-Давно не виделись! Садись!

-Ша, братва! Некогда! Кто идёт в Глазов?

-Ну я, - неохотно откликнулся краснолицый, толстогубый, лохматоголовый парень. - А что, есть попутчик?

-Надо подвезти одну женщину.

-Молодую? Симпатичную? Разговорчивую?

Вася снял с головы шапку, сунул её в лицо лохматому парню:

-Ну, ты, заткнись! У неё несчастье.

-Несчастных не возим, Васёк. Своего несчастья хватает. Так и передай.

-Эх ты, мурло!

-Ну-ну, потише на поворотах! От такого слышу.

-Ребята, кто на Глазов?... Я спрашиваю, кто идёт на Глазов?

Молчали водители. Вася нахлобучил шапку, вышел на улицу.

Мать сидела в кабине грузовика-фургона в той же скорбной позе, в какой оставил её Вася, безучастная ко всему на свете. Уныло смотрела на белую дорогу и ничегошеньки не видела. Чуть-чуть оживилась, когда шофёр открыл дверцу.

-Вы не замёрзли?

Она отрицательно покачала головой.

-Может быть, желаете закусить, чайку попить?

-Мне надо в Глазов, сынок. На поезд.

-Нет попытных машин. Придётся подождать.

-А ты не можешь подвезти? Я заплачу. Как за такси.

-Что вы, мамаша! Я бы вас бесплатно доставил, но не имею права. Путёвка не туда, не в Глазов, выписана. Автоинспектор водительское удостоверение отберёт за самовольное изменение маршрута. Калымство припишет. Так что извините. Водительские права - это мой хлеб насущный. Я им кормлюсь. Мать кормится, сестрёнки, дед. Не имею права голодными их оставить.

Галина Ивановна молча вылезла из кабины. Стояла на дороге под косыми струями мокрого снега. Беспомощно оглядывалась вокруг. Потом решительно вступила в белёсую мглу. Шофёр Вася проводил её печальными глазами и вдруг заорал не своим голосом:

-Куда же вы?... Поворачивайте! Садитесь! Поедем! Риск - благородное дело. Так мой столетний дедговорит.

Стремительно уходила под колеса дорога на Глазов. Неистово работали щетки, сгребая воду и снег с ветрового стекла. Грузовик-фургон мчался по лужам, врезывался в снежную завесу, вскакивал в глубокую колею, буксовал на горке, проскакивал железнодорожный переезд за мгновение до того, как на нём появлялся поезд.

Вася остановился у вокзала, снял шапку, вытер платком мокрое лицо, счастливыми глазами посмотрел на мать.

-Успели всё-таки! В одно дыхание отмахали такую дистанцию. Здорово!

-Спасибо, сынок.

Галина Ивановна в нерешительности: как отблагодарить парня? Полезла в карман. Вася схватил её за руку:

-Да вы что?! Ни за какие деньги я бы сюда не поехал. Ради вас рисковал. Ради вашей дочери.

-Ну, ещё раз спасибо. Жить тебе, сынок, и жить. Как твоему деду. Сто лет. И ради тебя в случае беды вот этак рискнёт кто-нибудь. Спасибо.

-Передайте привет дочери. Пусть скорее выздоравливает. Как зовут её?

-Таня.

Ему ещё хотелось поговорить с ней, но он торопливо кивнул:

-Идите, мамаша. Счастливо вам добраться.



Пассажирский поезд мчался по заснеженным полям со скоростью восемьдесят, если не больше, километров в час. Мелькали леса, перелески, белые деревни, высоковольтные линии, дороги, железнодорожные переезды, будки путевых обходчиков. И столбы, столбы. Белая пыль вилась под колесами. Гудела, сотрясалась земля. А Галине Ивановне казалось, что поезд недостаточно быстро пробивался к Москве. Некому её разубедить, некому приглушить тревогу. Одна в купе. Кутаясь в сырой платок, сидела в углу скамьи, раздавленная тоской и тревогой, и невидящими глазами смотрела в белое окно и час, и два, и три...

Приближался какой-то большой город. Гигантский мост перекинут через широкую, ещё не замёрзшую Волгу. Поезд остановился перед вокзалом Ярославля.

В купе к Галине Ивановне вошли две очень серьёзные девушки. Быстренько уселись и, не раздеваясь, стали читать газеты. Одна из них вдруг вскрикнула:

-Ты посмотри, какая она!... Молоденькая. Красивая. Девятнадцать лет. Моя ровесница.

Вторая пассажирка тоже охнула.

-Ой, как только у них рука поднялась!

-Бандитская лапа на кого угодно поднимется.

Сердце матери до сих пор было глухо ко всему, что её окружало. Теперь же оно мгновенно откликнулось на чьё-то горе. Галина Ивановна стремительно обернулась к своим спутницам.

-Беда-то какая страшная. Убили!... Где?... Кого убили?

Девушки передали её газету. Увидев фотографию дочери, Галина Ивановна закричала на весь вагон и потеряла сознание.

Поезд мчался.



Шумная площадь трёх вокзалов в Москве. Пробиваясь сквозь людскую толчею, ярославские девушки вели под руки убитую горем мать. Подошли к многолюдной стоянке такси. Машины подходили редко. Одна из девушек подошла к длинной очереди, схватила за руку человека в берете, стоявшего первым, и, захлебываясь словами, быстро-быстро сказала ему:

-Товарищ, уступите свою очередь! Пожалуйста! Не мне, а вот этой женщине... матери Тани, бортпроводницы...той самой. Она летит в Сухуми.

-Понятно!

Человек в берете распахнул дверцу подъехавшего такси, взял под руку Галину Ивановну, усадил на переднее сиденье, рядом с шофёром.

-Это мать Тани...той самой. Летит в Сухуми. Отвезите, пожалуйста, её на Внуковский аэродром.

Шофёр молча кивнул и помчался к железнодорожному виадуку. Выехав на Большое кольцо, он осторожно стал наблюдать за необыкновенной своей пассажиркой. Она безжизненно откинулась на спинку сиденья. Лицо белое, губы закушены. Глаза плотно закрыты.

-Вам плохо? Вот тут рядом "скорая помощь". Завезти?

-Не надо. На аэродром, пожалуйста, - не открывая глаз, тихо произнесла Галина Ивановна.

Больше ни одного слова не проронила до самого аэродрома. И глаз ни разу не раскрыла. Всю Москву насквозь проехала и не посмотрела на неё.

Такси вырвалось на Киевское шоссе. Шофёр одной рукой крутил руль, другой держал ледяную руку матери.

-Скоро аэродром, уже скоро. Каких-нибудь десять километров.

В недозволенном месте он обогнал колонну легковых машин и услышал позади свисток автоинспектора. Не остановился. Не имеет права рисковать жизнью матери. Помчался дальше.

Автоинспектор бросился на своём мотоцикле за нарушителем. Догнать такси ему удалось только у аэровокзала. Таксист остановился перед медпунктом, помог Галине Ивановне выйти из машины. В этот момент и появился милиционер. Вежливо приложил руку к козырьку фуражки, строго сказал:

-Нарушаете, товарищ водитель. Ваше удостоверение!

-Сейчас, сейчас. Одну минуту. Сами видите, каким делом занят.

Скрылся в медпункте вместе с Галиной Ивановной. Минут через пять вернулся. Достал документы, вручил их милиционеру. Тот просмотрел их, удивился.

-Ого! Стаж двадцать лет. Почему же нарушаете?... И не стыдно?

-Нет! Моя пассажирка - мать той девушки, бортпроводницы, которую бандиты убили в самолете.

Автоинспектор молча вернул таксисту документы и уехал.



Галину Ивановну прямо из медпункта подвезли к большому самолету, улетающему на юг, к Чёрному морю. Провожали её бортпроводницы, пилоты, кассирши, диспетчеры, контролеры, носильщики, бортмеханики, штурманы, аэродромные рабочие. Весть о том, что мать Тани здесь, на аэродроме, облетела Внуково.

Горе осиротевшей матери стало горем миллионов людей, всего народа. Люди дали ей крылья, чтобы она как можно скорее перенеслась к дочери.

В Сухуми сотни людей в аэрофлотской форме стояли на летном поле, у подножия трапа, и молча, со скорбной почтительностью встречали Галину Ивановну.

Неизмерима глубина горя матери, потерявшей дочь. Убита во цвете лет.



Непостижимы душевные муки матери, сын которой стал убийцей.

Мать убийцы кое-как доживала свой век в одном прибалтийском городке. В октябре она лежала в больнице и ничего не знала о том, что сделал её сын на далёком черноморском юге.

Палата в женском отделении. Врачи, совершающие утренний обход, остановились около седой суровой женщины, сидевшей на кровати. Её лицо - сплошные морщины. Волос мало, как у младенца. Врач сел рядом с ней.

-Как дела, бабушка?

-Лучше некуда. Грех жаловаться. Голова не кружится. Не тошнит. Съедаю всю пищу, да ещё прибавки требую. Сплю с вечера до утра. Выписывайте, доктор! Пора и совесть знать.

-А может быть, еще два-три дня полежите?

-Нет! Чужое место занимаю. Залежалась я у вас. Выписывайте!

Дело ясное. Но врач колебался. Смущенно переглядывался с коллегами. Те пожимали плечами.

-Мы, конечно, выпишем вас. Действительно, нам очень нужны свободные места, но куда вы пойдете из больницы?

-Не беспокойтесь, доктор. Вы своё доброе дело сделали. Поставили на ноги древнюю старуху. Спасибо. Низко кланяюсь. Человеку умирать не хочется, сколько бы ни пожил на свете.

-Но где же вы будете жить? Кто приютит вас?

-Свет не без добрых людей. В одном доме постираю и переночую. В другом сошью что-нибудь. В третьем детей чужих поколыхаю и чайку попью. Всё будет хорошо, доктор. Выписывайте.

-Подождите, бабуся, два-три дня. Мы будем ходатайствовать о принятии вас в дом престарелых.

Выцветшие, давно погасшие её глаза вспыхнули.

-Нет! - хрипло закричала она. - Я под забором ноги протяну, а в богадельню не пойду. Всю жизнь работала. И до последней минуты буду работать, сама себя кормить.

И тогда лечащий врач прибег к последнему средству, которое не собирался пускать в ход:

-Мы потребуем от вашего сына...

Она перебила его:

-Ищите ветра в поле!... Нет у меня сына. Был, да весь вышел. Не знаю, за что наказал меня господь бог... Пришел как-то к родной матери пьяный да сытый, приволок большущую, литров на сорок, флягу молока. "Вот, старая, должок свой младенческий тебе доставил. Всё, что затратила на меня, грудного, возвращаю. Всё до капли. Теперь мы квиты". Засмеялся и ушел. С тех пор, слава богу, и не вижу его морды. Мошенником стал. Воровал. Людей обманывал. Фальшивые документы делал. Насильничал. В тюрьме наказание отбывал. Жен менял. Сына по своей дорожке послал. Развратил мальчишку. Где-то шляется, шкодит. Нет у меня сына! Выписывайте, доктор! А на кашель не обращайте внимания. Нервный это кашель.

И её просьбу уважили. Помыли, прибрали, накормили и выписали. Это было утром шестнадцатого октября семидесятого года. Уже вся страна, кроме Марты, знала, что её сын убил русскую девушку Таню.

С хозяйственной сумкой и со свернутым черным зонтом в руках, седая Марта спускалась по наружной больничной лестнице. На старушке изношенная до предела, но всё еще аккуратная одежда: черная юбка, черное короткое пальто. Её морщинистое лицо исполнено независимости и достоинства.



Марта шла по городу, вдоль решетки бульвара. Падали желтые листья. Остановилась перед застеклённым щитом, на котором было расклеено множество объявлений, печатных и рукописных. Все они начинаются словом: "Требуются". Она долго изучала, кому и где требуются токари, шоферы, автослесари, механики, бухгалтеры, счетоводы, продавцы. Наконец нашла то, что искала: "Требуется няня". Долго выписывала адрес. Эта несложная работа потребовала от неё громадной затраты сил. Старуха еле стояла на ногах. Села на первую попавшуюся скамейку, отдыхала. Вокруг неё, на аллее, резвились дети: бегали, прыгали, хохотали, догоняя друг друга. Она сурово, почти враждебно смотрела на них. Нетрудно догадаться, о чём думала оскорблённая мать.

Малыш лет пяти-шести, весёлый и смелый, подбежал к ней, протянул какой-то свёрток:

-Возьмите, тетя.

-Что это?

-Бутерброды. - Малыш оглянулся на соседнюю скамейку, на которой сидела молодая женщина. - Моя мама будет очень рада, если вы возьмёте.

-А ты сам будешь рад?

-И я тоже. Съешьте, тетя!

-Я тебе в прабабушки гожусь, мальчик. Как тебя зовут?

-Пранас.

Печальное лицо старухи помрачнело. Она еле сдерживалась, чтобы не оттолкнуть мальчика. Тяжелой, дрожащей рукой отвела от себя руку Пранаса со свертком.

-Скажи своей маме, что я никогда не была и не буду побирушкой.

Встала, пошла по аллее. Сквозь медленный листопад. Бормотала себе под нос с тоской и болью:

-Пранас! Пранас!

Возбуждённые люди толпились перед газетной витриной. Читали. Потрясённо ахали. Возмущались. Печалились. До сознания старухи не сразу дошло то, что обсуждала городская улица. Постепенно она вникла в страшный смысл того, о чём говорилось.

-Бандитское нападение на пассажирский самолёт.

-Когда напали? Где напали?

-Изверг, а не человек! Ни за что ни про что убил стюардессу!

-Под угрозой гибели были сорок пять пассажиров, весь экипаж. Бандитская пуля могла пробить бензопровод, замкнуть провода. Представляете? Самолёт, объятый пламенем, рухнул бы в море. Это чудо, что он уцелел.

-Ужас!

-Я себя чувствую так, будто и на меня совершенно нападение.

-Откуда они взялись, эти выродки? Кто такие?

-Отец и сын, литовцы.

-Почему литовцы? В сообщении ничего об этом не сказано.

-Прочитайте внимательно. Здешние они, убийцы. Наши с вами земляки.

Марта, расталкивая людей, пробилась к витрине. Прочитала газетное сообщение раз, другой, третий. Протёрла глаза и снова стала читать. И не верила себе. Трясла головой. Закрывала и открывала глаза. Люди молча смотрели на неё. Перешептывались:

-Его мать...

-Бедняжка!

-Нашли кого жалеть. Не женщина, а ведьма, произвела на белый свет выродка. Ишь, сердобольные!

-Неправильно рассуждаете, гражданин. Родители за своих детей не отвечают.

-Чепуха! Родители за всё в ответе. И прежде всего за то, какие у них дети.

Люди ожесточённо спорили. Марта медленно, еле передвигая ноги, удалялась от них. Не видела, куда шла. Переходила улицу как раз в тот момент, когда двинулись два противоположных потока машин. Заскрипели тормоза. Надрывались сигналы. Шофёры чертыхались. Регулировщик бросился на помощь застрявшей в гуще машин старухе. Увидев милиционера, она сказала:

-Вот и вы! Я вас давно ищу. Ведите меня скорее в тюрьму. В тюрьму! В тюрьму! Не могу смотреть людям в глаза.

Закрыла лицо, глухо зарыдала.

Милиционер вывел её на тротуар, приложил руку к козырьку:

-Счастливого пути, бабушка. Держитесь поближе к домам.

-Почему бросаете? Ведите в тюрьму! Не имею права ходить по земле.

-Почему в тюрьму?.... Что вы сделали?

-Я мать этого...Пранаса. Если бы я не родила убийцу, Таня была бы жива.

Милиционер быстро испуганно отступил, беспомощно оглянулся. Он не знал, как ему поступить.

Марта бросила зонт и хозяйственную сумку, вышла на середину тротуара, закричала во весь голос:

-Стойте, люди! Послушайте!

-Куда смотрит милиция? - брюзжала почтенная дама. - В вытрезвитель её, пьянчужку!

-Это мой сын убил девочку-стюардессу! Я - мать убийцы! Плюйте на меня, люди! Бейте. Ругайте. Я все заслужила. - Упала. Лежала на земле, из последних сил шептала: - Будь ты проклят на веки вечные!



Уже под вечер, в сумерки, турецкий полковник сказал Ермакову и Ангелине Ефимовне, что они свободны. Их отвезли в гостиницу. Перед пятиэтажным, башенного типа отелем "Кальфа", главным фасадом своим выходящим на небольшую, с круговым движением площадь, стояла большая толпа турок и, оживленно разговаривая, смотрела на окна верхних этажей.

Весь город уже знал, что произошло в советском небе, над Батуми. Корреспонденты местного радио и телевидения Анкары побывали на Ан-24. Снимали. Пересчитывали пробоины. Описывали лужи крови на дюралевом полу, красные пятна на стенах.

Первое, что услышали Ермаков и Ангелина Ефимовна, войдя в отель, - это ликующий голос четырёхлетней Лолиты. Девочка в красном носилась по лестницам, с этажа на этаж, из номера в номер. Успела подружиться со всеми пассажирами Ан-24. Ничего она не ведала о том, что произошло над морем. Не понимала, куда попала. Её мама лежала в постели, а она резвилась.

Ермаков проводил Ангелину Ефимовну в отведённую для неё комнату, а сам пошел по этажам, рассказал, что было в госпитале, в полиции и в жандармерии, узнал от товарищей, как и когда они попали в гостиницу. Турки привезли их сюда на двух автобусах примерно через час после приземления. Выставили на столы брынзу, холодное мясо, лаваш, виноград, яблоки, персики, кофе. Позже водили в соседний ресторан обедать.

-Ну а вы небось голодны? - спросил человек в тирольской шляпе. Назвал он себя Мамедом Джафаровичем.

-Да, кажется, голоден, - сказал Ермаков.

-Кажется! Да и по вашим запавшим глазам, по голосу видно и слышно, что вы весь божий день ничего не ели. Мы тут для вас кое-что оставили. Поешьте!

-Спасибо. Не буду. Потом, может быть, поем.

Двери всех комнат распахнуты настежь. Люди тянулись друг к другу. Называли каждого по имени. Перезнакомились. Подружились. Одиночек не было. Молчаливых не было. Даже столетняя бабушка переходила от одной группы к другой. Говорила. Вспоминала. Советовалась. Утешала. Подбадривала.

Выветрился хмель у кудрявоголового батумца Аслана. Серьёзный и растерянный, он сокрушался, как там сестрёнка, что подумает о нём. Дал телеграмму о вылете - и пропал. Знает ли она, куда занесло самолёт, летевший из Батуми в Сухуми?

Солдаты с чёрными погонами связистов - Виктор Юдан, рязанец, и Николай Песков из Молдавии - не разлучались, как близнецы. Что один скажет, другой сейчас же подтвердит.

Корреспондент Лосев сидел у открытого окна и снимал центральную площадь Трабзона. На аэродроме он ухитрился запечатлеть убийцу в момент, когда тот складывал оружие к ногам турецкого офицера. Снял и его сынка с биноклем на шее, безучастно прислонившегося спиной к стойке шасси.

Молодожены Петя и Женя поняли наконец, что не одни они живут на белом свете. Жадно прислушивались к тому, о чём говорили другие. И сами говорили.

Босая, с опухшими ногами женщина всем задавала один и тот же вопрос: "Когда нас отправят на Родину?"

А женщина с золотым зубом, как и до катастрофы, с завидным аппетитом уничтожала крепкие горные аджарские яблоки и всем, всем улыбалась.

Мамед Джафарович составлял список пассажиров. Уточнял фамилии, имена, отчества.

Большинство пассажиров Ан-24 забыли сейчас все свои болезни, домашние неурядицы, важные и неустроенные дела. Всё отступило перед одной-единственной проблемой: когда они вернутся домой?

У доброй половины курортников были транзисторы. Они настроены на волны Москвы, Тбилиси, Баку. Все ждут, не сообщит ли Родина о злодейском нападении на Ан-24 и о тех мерах, которые предприняты для вызволения попавших в беду людей и самолёта.

Пока об этом ничего не сообщалось.

Ужинать отправились все вместе. Впереди всех, на руках у Ермакова, - девочка в красном, Лолита. Женщины - в центре группы. От отеля до ресторана не более ста метров. И на всём этом расстоянии слева и справа двойной шеренгой, спина к спине, лицом к пассажирам Ан-24 и спиной к землякам выстроились вооруженные полицейские. Боковые улочки перекрыты машинами-фургонами. Трабзонцы, обыкновенные турки, главным образом мужчины, мирно стояли по краям тротуара, за полицейским ограждением. Одни серьёзно и молча разглядывали советских людей, впервые попавших в запретную зону. Другие смотрели весело, с улыбками. Третьи осмелились махать руками, доброжелательно кивать и говорить.

За ужином Ермаков перевёл товарищам то, что ему удалось услышать на улице.

-Трабзонцы возмущены бандитским налётом на наш самолёт. Сочувствуют нам. Рады видеть нас на своей земле. Жалеют убитую.

Ужин тянулся долго. Небольшой ресторан не в состоянии был быстро обслужить одновременно сорок человек. Хозяину пришлось раздобыть на стороне дополнительную посуду, срочно закупить необходимые продукты и нанять официантов-поденщиков. Четверо молодых длинноволосых парней весь вечер таскали с кухни тарелки с салатом, с сыром, с хлебом, с пловом, с баклажанами, начинёнными мясом, с лапшой, замешанной на меду. И половину того, что было подано, не съели пассажиры. Хозяин стоял за буфетной стойкой и сокрушался:

-Почему всё не кушаете? Мы так старались угостить вас. Самые лучшие, самые свежие продукты приготовили. Ешьте, пожалуйста!

Ермаков кратко перевёл слова хозяина. Суровая бабушка в национальном грузинском платье ответила за всех пассажиров. Говорила она по-турецки:

-Спасибо, господин, за угощение. Пища ваша хорошая, а слова еще лучше. Слова доброго соседа. Приезжайте к нам в Батуми, мы вас тоже хорошо примем. - И, обращаясь уже к своим, ко всем, кто сидел за столами, она по-русски добавила: - Видите, товарищи, как оно получилось. И тут есть люди.

После ужина по знакомому живому коридору, между двумя шеренгами солдат и полицейских, вернулись в пятиэтажную башню "Кальфа". Хозяин отеля, худой, длиннолицый, стоял посреди вестибюля, радушно улыбался и перед каждым жильцом склонял свою лысую голову.

-Пожалста, пожалста, господа! Милости просим. Кто желает в нарды играть-пожалста! Кто журналы и газеты посмотреть-пожалста! Кто радио послушать-пожалста!

Лолиту, когда она поравнялась с ним, он подхватил на руки и подбросил чуть ли не до потолка. Поймал, поставил на ноги, засмеялся, ударил ладонью о ладонь:

-Батумская девочка! Красная девочка. Редкая девочка. Еще одной такой девочки нет ни в Трабзоне, ни в Самсуне, ни в Анкаре, ни в Стамбуле, ни во всём мире. Единственная девочка на свете!

Мать молча взяла Лолиту за руку и увела наверх.

Ермаков подошел к хозяину, спросил, есть ли какие-нибудь новости из Анкары или Москвы.

-Есть, господин. Радио Анкары полчаса назад сообщило, что в Трабзоне совершил вынужденную посадку советский пассажирский самолёт.

-И всё?

-Нет. Анкара сказала, что убита стюардесса и два члена экипажа тяжело ранены.

-Кто именно убил стюардессу, кто ранил пилота и бортмеханика - об этом что-нибудь сказали?

-Нет, господин.

-Ну а кто и как угнал самолёт - об этом говорилось?

-Да. Радио Анкары сообщило, что ваш самолёт угнали два литовца, отец и сын, и что они попросили у нашего правительства политического убежища.

-Ясно! Знакомая пластинка. Скажите, отсюда можно связаться по телефону с советским посольством? Но предупреждаю: лир у нас нет.

-Ничего! Можно. Пожалста. Я сейчас же соединю вас с Анкарой. А насчет лир не стесняйтесь. Ваш консул завтра будет здесь и рассчитается с нами и за ваше проживание в гостинице, и за питание в ресторане, и за перевозку в автобусах, и за телефонные переговоры.

Так вот, оказывается, почему так гостеприимен и сговорчив хозяин "Кальфы"! Хорошо заработает.

Анкару предоставили через несколько минут. Ответил дежурный серетарь посольства. Ермаков сказал ему, кто он и откуда говорит, и спросил, правда ли, что консул выехал в Трабзон. Секретарь подтвердил: да, выехал. К утру, если ничего не случится в дороге с машиной, он должен быть на месте. Потом, помолчав, он уже другим тоном спросил:

-Как вы там, товарищи?

-Держимся одной семьёй. Происшествий, кроме известных вам, нет и не предвидится. Спасибо, что позаботились о нас.

-А как же может быть иначе! Вы, в случае плохого обслуживания в отеле или в ресторане, не стесняйтесь. Не даром вас приютили. Все хозяйские счета мы оплатим.

-Не беспокойтесь. Всё пока хорошо.

-Ну а как себя чувствуют раненые?

Вано подробно доложил всё, что знал. Рассказал и о том, что штурман Бабаянц остался с товарищами в госпитале до тех пор, пока они не встанут на ноги. Кратко рассказал и о результатах вскрытия тела убитой бортпроводницы. Четко, ясно произносил официальные слова судебно-медицинской экспертизы и ужасался тому, что он способен так по-деловому об этом говорить. Секретарь посольства, однако, не нашел в его словах ничего предосудительного. Поблагодарил за важную информацию и сказал, что он немедленно сообщит обо всём в Москву.

-До свидания! - сказал он в заключение. - Передайте привет товарищам!

-Постойте! - закричал Ермаков. - Скажите Москве, что мы все желаем быть дома как можно скорее! Все! - подчеркнул он. - Вместе с Таней. Мы её здесь не оставим.

-Я понял. Москва уже предприняла соответствующие меры по линии Министерства иностранных дел. Думаю, завтра покинете Трабзон.

Пока Ермаков говорил с Анкарой, со всех этажей сбежались люди. Стояли вокруг него и нетерпеливо, с надеждой ждали добрых вестей.

Вано рассказал им всё. Мало сказал. Но и это малое обсуждалось целый вечер коллективно и во всех номерах отеля.

-Мы, конечно, завтра вернёмся домой, - убежденно сказал толстяк, Мамед Джафарович. - Это теперь ясно, как дважды два четыре. Ну а как быть с ранеными? Транспортабельны ли они, Джемал и Саша? Не лучше ли им остаться в госпитале до полного выздоровления? Всё это, товарищи, мы должны выяснить завтра утром и принять решение.

-Такие дела не нам с вами решать, дядя Мамед, - возразила толстяку женщина с золотым зубом.

-Почему не нам, тетя Поля? Кому же, если не нам? Нет, уважаемая тетя Поля!

-Какая я вам тетя? Я моложе вас лет на тридцать.

-Нет, Поля, мы сейчас с вами в ответе за всех и за каждого. Мы, и никто другой.

-Ну если вы такой ответственный, то и решайте сами, без меня.

-Нет, Полечка, мы и вам не позволим уклониться от своих обязанностей гражданина СССР, попавшего на чужую территорию.

Поля попыталась слишком серьёзный разговор перевести в шутку:

-Я передоверяю вам, дядя Мамед, свои высокие обязанности. Вы лучше меня справитесь с ними. Скажите, дядя Мамед, двери номера на ночь запирать?

-Это ваше личное дело.

-Запру. Ну а если кто постучит, открывать или не открывать?

-Чужие к вам не постучат. Их не пустит полиция. Да и мы выставим на ночь своих дежурных. Можете спать спокойно.

-Господи! Какой тут покой? Я, наверное, целый год буду переживать этот сумасшедший полет. Подумать страшно, как мы летели. На ребре крыла. Клювом вниз. Клювом вверх. Ныряли в яму. Выныривали из ямы. До сих пор внутри все заморожено.

Другая женщина, та, которая в самую страшную минуту горевала о пропадающем ни за что ни про что каком-то наследстве, - Марья Степановна, маникюрша из Кишинёва, - засмеялась и сказала со всей присущей ей откровенностью:

-А я уже совсем-совсем оттаяла. Все страхи остались позади. Рада-радешенька, что жива и невредима и скоро вернусь домой.

-Не рано ли радуешься, Марья? Дом твой еще далеко, за тридевять земель.

И снова - в который уже раз! - вспыхнул разговор о том, что и как было там, в небе над морем, между Батуми и Трабзоном. Каждому из пассажиров не терпелось самым подробным образом рассказать о своём душевном и физическом состоянии. И каждому казалось, что другой переживал катастрофу не так, как должно, видел не то, слышал не то, что было в действительности.

Прошло всего несколько часов после события, но оно уже обрастало мхом легенды.

Люди есть люди. Когда надо, они становятся героями, рыцарями без страха и упрека. И когда отпадает необходимость проявлять свою глубинную, истинную сущность, они позволяют себе быть обыкновенными пассажирами, тётями и дядями, без зазрения совести потакают своим маленьким слабостям. Ну и пусть! Тем более что таких было меньшинство. Ядро коллектива, сложившееся еще там, на самолете, в первые же минуты нападения, по-прежнему было на высоте своего положения и внушало добрую волю всем остальным. Разношерстных пассажиров больше не было. Были сплоченные, сильные люди, попавшие в беду. Была советская колония, заброшенная в глухой район иностранной территории.

Комната на пятом этаже №504, где жили Ермаков и Мамед Джафарович, стала штабом коллектива. Сюда шли и шли люди.

Вано курил и мрачно смотрел в окно.

Мамед подошёл к нему, постоял рядом, молча покурил вместе с ним, а потом сказал:

-Вано, тебе нельзя сейчас молчать. Надо говорить и говорить. О чём угодно. Вспоминай что-нибудь. Читай стихи! Пой, наконец!

Ермаков отошел от окна и стал быстро ходить по небольшой комнате.

-Да-да, ты прав, дядя Мамед! И тебе нельзя молчать. Давай разговаривать. Ты где постоянно живешь?

-В Батуми, я же говорил.

-Забыл. Там и работаешь?

-Конечно.

-И по какой части?

-Старший продавец хозяйственного магазина. - Он усмехнулся. - Какие у тебя будут вопросы к нему?

-Никаких.

-Так-таки никаких? И тебе не хочется спросить, живу я на одну зарплату или ещё где-нибудь и как-нибудь подрабатываю, слева и справа?

-Знаешь, я как-то не успел подумать об этом. Полагаю, у тебя есть приработок.

-Да. Отец и мать колхозники. Имеют приусадебный участок: мандарины, апельсины, виноград. Молоко своё. Сулугуни свой. Масло своё. Барашек свой. Вино своё. Хорошо живет родитель. И сыну с внуками перепадает. Вернемся в Батуми - так я для тебя и всех товарищей такой пир закачу, до Нового года хмельными будете! - Дядя Мамед посмотрел на часы. - Говорили, говорили, а пятнадцатое октября всё никак не кончается. Ну и денёк! Счастье пролетает мимо тебя молодым орлом, а беда ползёт по твоей жизни столетней черепахой. Есть у нас на Кавказе такая пословица. Слыхал?

-Слыхал и не признаю правильной, - ответил Ермаков. - Несколько дней и ночей я был счастливым. Ничего не имел: ни синицы в руках, ни журавля в небе - и был счастлив.

-Ты? Странно. Извини, Вано, не могу себе представить тебя счастливым.

-Был, честное слово.

-Давно?

-С двенадцатого по пятнадцатое октября.

-Какого года?

-Этого, семидесятого.

-Не может быть. Ты еще пять лет назад почернел от какого-то страшного горя. Сегодняшняя беда доконала тебя. Ты сейчас на всех чертей похож. Доходяга из Освенцима в сравнении с тобой - здоровяк.

-Был, был счастлив! По-настоящему! И уже никогда не буду.

-И кто же тебя так осчастливил?

-Человек. И какой это был человек!

-Понятно. Вопросов больше не имею.

-Нет, ты спрашивай, спрашивай!

-Всё ясно, Вано.

-А ты спроси, как же я допустил, как позволил ей погибнуть на моих глазах?

-Чего тут спрашивать?! Не ты один был в самолёте. На глазах у всех погибла Таня.

-Нет, дядя Мамед, я не хочу прятаться за спину всех. Я, прежде всего я должен был прикрыть её так, как она прикрыла собой экипаж. Не успел. Не сумел. Опоздал. Виноват я перед ней. Готов был отдать за неё жизнь, а когда понадобилось...

-Не выдумывай, Вано, чего не надо. Ни в чём ты не виноват перед ней. Твоя совесть чиста. Если бы мы не удержали, тебя бы изрешетили пулями.

-Зря удерживали.

-Мы это делали не только ради тебя одного. На самолёте было сорок с лишним человек. И многим из них не хотелось погибать вместе с тобой. Удивительно, Вано, как ты этого не понимаешь?!

Вано закрыл лицо руками:

-Понимаю! И всё-таки... стыдно людям в глаза смотреть.

Мамед Джафарович насупился и молчал.

Вано вскочил и выбежал на балкон. Где-то, надрываясь, кричал ишак. Круглый шар луны катился по краю неба. На горах лежали белые облака, и оттуда тянуло снежной прохладой.

Два поздних прохожих вышли из переулка и остановились на площади. Прикурили сигареты и посмотрели вверх, на вывеску отеля.

-Здесь, кажется, живут пленные русские.

-Войны нет, а они в плену. Среди них есть даже раненые.

Засмеялись, пошли дальше и скрылись за углом. Ишак кричал ближе и громче. Луна поднялась на середину неба. Белые облака спустились почти к самому подножию гор. В городском амфитеатре постепенно гасли огни - то верхние, то нижние, то средние. Их становилось всё меньше и меньше. И наконец потухли все. Только в центре, на Круглой площади, по-прежнему ярко полыхала реклама на автомобильном магазине "Шевроле". Ярко освещены были и здания муниципалитета и пожарное депо. Около хлебной лавки тускло светилась одна голая небольшая лампочка. На противоположном конце площади, которую пересекла прямая лунная дорожка, белела громада мечети и высокая игла минарета.

Вано медленно оглядывался вокруг, соображая, в какой стороне госпиталь. Кажется, вон там, за мечетью, ближе к морю. Да, определенно там. Одна, совсем одна лежит Таня в темном, глухом и холодном помещении. Мраморная на мраморе. Лунный луч пробивается в узкое зарешеченное окошко и сверху вниз падает на её лицо. Создаётся такое впечатление, будто светло-русый поток волос течет и светится.

Тяжкий стон вырвался из груди Ермакова. Он заколотил кулаками о железные перила балкона. Прибежал дядя Мамед. Схватил его за плечи и увел в комнату. Толкнул на кровать, сердито сказал:

-Не сходи с ума! - Минуты через две и следа не осталось от его гнева. Подобрел. Сел к Ермакову на кровать, обнял и мягко, как отец сыну, посоветовал: - Поплачь, Вано, легче станет. Нет лучшего лекарства, чем слезы. Знаешь, что мой столетний дед говорил в таких случаях? Настоящий джигит не стыдится плакать. Слезами он промывает глаза для того, чтобы лучше видеть своих врагов и друзей. Давай, Вано, плачь!

-И рад бы, но...

-Ну тогда сыграем в нарды!

-Пошли они, эти нарды!... Впрочем, можно и в нарды.

Минут сорок они молча сражались. Вдруг Вано вскочил и, подбежав к окну, прижался лбом к стеклу.

-Не могу! - простонал он. - Говори, дядя Мамед, говори! Всё равно что - говори!

-Хорошо бы тебе поспать сейчас. Ложись, а я подежурю.

-Какой тут сон! Ложитесь вы!

Дядя Мамед не позволил себя долго упрашивать. Плюхнулся на кровать, не раздеваясь, и быстро уснул.

Ермаков закурил сигарету, может быть сотую за сегодняшний день, вышел из комнаты и побрел по сумеречным этажам. Всюду было тихо. Люди спали. Дремали даже инспекторы и полицейские чины. Хозяин сидел за своей стеклянной конторкой и клевал носом с открытыми глазами.

И только в одной комнате третьего этажа была открыта дверь и горел свет. Ангелина Ефимовна сидела у столика и читала. Услышав шаги, она быстро подняла голову, и на её измученном лице выступила слабая, с робким намеком на радость, улыбка.

-Добрый вечер, Вано. Садитесь. Я к вам недавно заходила. И вы не соизволили меня заметить - так были увлечены какой-то здешней игрой.

-Как я мог вас не заметить?! Странно. А игра эта, между прочим, не только здешняя. В нарды играют во всех странах Ближнего Востока. И у нас на Кавказе.

Она пододвинула к нему коробку "Русские хлебцы", шоколад, мандарины:

-Угощайтесь!

Лицо его судорожно передёрнулось.

-Спасибо! Лучше угостите меня тройной порцией снотворного. Надо хоть немного поспать. Силы и завтра понадобятся. Есть что-нибудь у вас?

-Найдется. Только вряд ли вам поможет снотворное. Я за пятерых наглоталась димедрола - не берёт. И завтра не засну. И послезавтра. Я себя хорошо знаю.

Ей еще что-то хотелось сказать, но она остановилась и принялась жевать рассыпчатый хлебец. Они старались не смотреть друг на друга, чтобы не видеть, как изменились за этот день.

Вано рывком поднял голову, переплёл пальцы рук на затылке и шепотом, больше с восторгом, чем с печалью, воскликнул:

-Я всё время, беспрестанно, каждую секунду, каждое мгновение, вижу её, слышу!

-Ничего, Вано, ничего! Для такого рода потрясения это нормально. Пройдёт со сременем.

Он испуганно встрепенулся и почти закричал сердито, протестующе:

-Зачем пройдёт? Почему? Не хочу, чтобы проходило! - От сильного волнения он говорил гортанным, чуть хриплым голосом и с заметным грузинским акцентом. - Пусть всегда будет так, как теперь! Всегда! Всю жизнь!

Ангелина Ефимовна жевала сухой хлебец и смотрела в чёрное окно, за которым четко, объемно белела игла минарета.

-Ничего не хватает на всю жизнь - ни радости, ни счастья, ни любви, ни горя. Всё кончается.

Она широко зевнула.

-Извините. Хочу спать. Всё-таки подействовал димедрол. Примите и вы. - Достала из сумки снотворное, сунула ему в руки и вытолкала из комнаты. - Надо спать, Вано. Спать! Спать! Спокойной ночи.

И Ермаков снова окунулся в чужие сумерки, в тишину глубокой ночи, в воспоминания... Остался наедине с ней, Таней. Лицом к лицу. Слышал, что она говорила. Ловил её вздохи. Видел себя в голубом колодце её глаз. Вдыхал аромат её густых, мягких русых волос.

Ермаков поднялся на пятый этаж, в свой номер, принял снотворное, погасил свет и лег не раздеваясь. Мамед выставил свой толстый нос к потолку и храпел. В окно заглядывало серое предрассветное небо. Где-то, очевидно на окраине города, кукарекали обыкновенные деревенские петухи. Ишак возобновил свои вопли. Заревели дизельными двигателями грузовики - первые после тихой ночи. Первый продавец фруктов и сладостей загремел колесами своей товарной тележки под окнами отеля. С моря в сторону теплых озер пролетели журавли. Осенние. Наши. Из глубинных краёв России. Прошли низко над Трабзоном, над центром города, над "Кальфой" и, словно зная, что здесь русские, прокурлыкали. Ермаков вспомнил стихи Расула Гамзатова. Засыпая, он шептал особенно любимое им четверостишие:

Настанет день, и с журавлиной стаей

Я поплыву в такой же сизой мгле,

Из-под небес по-птичьи окликая

Всех тех, кого оставил на земле.

Спал недолго, но крепко. Проснулся внезапно. Разбудил его знакомый шелест шагов. Вскочил, сел на кровати и увидел Таню на пороге комнаты №504. Темно-синяя форма бортпроводницы тщательно отглажена, вычищена, без единого пятнышка. Блузка светилась жемчужной белизной. В распущенных волосах цвета ржаной соломы алел крупный свежий тюльпан. Лицо бледное, как у панночки из гоголевского "Вия". Голос сдавленный, глуховатый:

-Вот и я, Вано! Не ждал? Доброе утро. Восемнадцать часов не видела тебя.

Её лицо, её шея, уши, волосы и руки светились, как промерзший насквозь и покрытый мхом изморози мрамор. Голубой пламень глаз стал голубым льдом. И слова были ледяными.

-Почему ты бросил меня одну в холоде, в сырости, в темноте? Очень мне было плохо там, на мраморе, под семью замками. Ладно-ладно, не плачь, не буду больше так говорить!

Она шелестящими шагами быстро пересекла комнату и села на кровать Вано.

-Приляг, дружок. Вот так. Закрой глаза. Ты знаешь, я убежала оттуда. Сквозь железо и бетон проникла. Мимо всех сторожей. Весь незнакомый город прошла, будто сто лет его знаю. И вот пробилась к тебе. Сердцем почуяла, где ты живешь. Не бойся, я тихонько сюда пробралась. Хозяин отеля дремал за своей конторкой. Инспекторы пили кофе в боковой комнатушке и не заметили меня. Все наши тоже не знают, что я здесь, с тобой. Умаялись, горемычные, за тяжкий день, спят. Лежи, Вано, не поднимай головы. Вот так. Ты тоже, как и все, измотался. И я, по правде сказать, устала. Столько всего перенесла. Особенно там, в холодном подземелье. Как подумаю, что туда надо вернуться до рассвета...

Ермаков отчетливо слышал всё, что она говорила. Хорошо видел её. Но когда ему захотелось тронуть Таню - рука прошла сквозь пространство в том месте, где она сидела.

-Вано, ты заметил, какие у меня стали волосы? Белые-белые, как у столетней бабушки. Седая в девятнадцать лет. Седая юность. Не надо, не жалей. Люби. Как и тогда, когда я была жива. Значит, убил меня не Андреев?... Нет, не надо, не говори. Я не хочу знать его имени. Мой убийца - нелюдь. Двуногое без перьев, без шерсти и без рогов. Его уже повесили на сухом дереве? Расстреляли над черным оврагом? Ладно, я не хочу знать, где он и что с ним. И вам, живым, не надо думать о них. Думайте о людях, о жизни. Вано, ты всё видел, как это было?

-Да. Я горжусь тобой.

-Ты и тогда, еще до первого выстрела, гордился мною, верил в меня. Ты глаз с меня не спускал. И оттого я была неуступчивой, сильной, смелой. Жаль только, что я приняла бандитские пули спиной, а не грудью.

-Не жалей. Ты не спасалась. Ты бежала к пилотам, чтобы предупредить их. Увы, пули оказались быстрее тебя.

-Я кричала ребятам: "Нападение!" - а они почему-то не услышали меня - шум моторов, наверное, заглушил мой голос.

-Услышали! И сделали всё, что было в их силах.

-Я уже не видела, что они делали после того, как две пули сразили меня.

-О чём ты думала, когда падала?

-О маме, о сестрёнках, о братьях, о тебе, о пассажирах: останутся они живыми или погибнут? Петухи!... Слышишь?...

Она поднялась с кровати, вышла на середину комнаты и, откинув назад длинные седые волосы, прочитала, в своём переложении, стихи Гамзатова:

Настал мой час, и с журавлиной стаей

Плыву и я в печальной сизой мгле,

Из-под небес по-птичьи окликая

Всех тех, кого любила на земле...

...Вано проснулся. Теперь уже не во сне, наяву. Над ним стоял дядя Мамед и тряс его за плечи. В открытое окно заглядывало только что взошедшее солнце. С белого минарета доносился голос муэдзина, усиленный четырьмя радиорупорами. На площади, как и сто лет назад, во времена лорда Байрона и Эдгара По, раздавались крики мальчиков-разносчиков с корзинами на головах:

-Во имя пророка - купите кока-колу!

-Во имя пророка - купите апельсины!

Дяде Мамеду удалось наконец растормошить и поднять Ермакова.

-Консул еще не приехал? - сейчас же, как только встал на ноги, спросил он.

-Такой же вопрос мне задавали дипломаты из Анкары, из нашего посольства. Полчаса назад звонили. Консул, видно, задержался в пути. С часу на час должен быть здесь.

-Как себя чувствует наш народ?

-Надеется. Никто не хнычет.

-Завтракали?

-Еще нет. Тебя ждём.

-Меня?! Ну и ну! Могли бы и не ждать.

-Как же мы тебя, спящего, могли бросить здесь? И будить пожалели. Ты измучился больше всех. Вчера на тебя смотреть было страшно.

Мамед внимательно осмотрел Ермакова с головы до ног.

-Сегодня ты на нормального человека похож. Размочил во сне свои каменные слёзы. Ты так плакал, что мне даже завидно стало. Давай рассказывай, что тебе привиделось.

Да разве про такое расскажешь?

Сон был до того реальным, что Ермаков невольно оглянулся по сторонам: не оставила ли Таня какого-нибудь следа?

-Ну что же ты молчишь, Вано?

-Я всё еще там... во сне. Лучше бы мне не просыпаться.

-Вот так сказал! Хорошо, что тебя никто, кроме меня, не слышит. Люди на тебя надеются как на каменную гору, а ты...

И только после этих слов, произнесённых дядей Мамедом громовым голосом, Вано окончательно пришел в себя. И тут до его слуха донесся чистый, пронзительно-тонкий, безмятежный, истинно счастливый смех Лолиты. Девочка в красном носилась по этажам, по-прежнему не подозревая, что перелетела государственную границу, что отрезана от дома и неизвестно, когда и как вернётся туда. Она с одинаковой доверчивостью бежала и к хозяину отеля "Кальфа", и к инспектору в штатском, и к кудрявоголовому Аслану, и к Ангелине Ефимовне, и ко всякому, кто хотел играть с ней.

Ермаков взял девочку на руки и пошел с ней по комнатам - на людей посмотреть и себя с Лолитой показать. Их повсюду встречали улыбками. Не было ни одного хмурого лица.

Дорога испытаний... У пассажиров Ан-24 она была сравнительно короткой по расстоянию и недолгой по времени. Но она стала незабываемой на всю жизнь и, может быть, самой важной, ведущей в мир новых отношений. Вчера большинство из них не знали друг друга. Вчера в полдень они были просто пассажирами. Сегодня они стали побратимами, закалёнными орлиной высотой, молниями и громами. Вчера они еще не знали до конца, на что способны. Сегодня они готовы выдержать любую бурю, любой вражеский натиск.

Обо всём этом думал Ермаков, переходя из комнаты в комнату и приглашая своих спутников на завтрак.

Опять из отеля в ресторан и из ресторана в отель шли по живому коридору, зажатые слева и справа двойными шеренгами полицейских и жандармов. Опять боковые улочки были перекрыты машинами. Чего власти боятся? От кого блокируют простых турок? Почему не могут увидеть и почувствовать событие на Ан-24 в истинном свете?

Часов в десять приехал консул, а часом позже стало известно, что из Сухуми в Трабзон вылетел самолет с заданием доставить на Родину пассажиров и членов экипажа Ан-24.

Сборы были молниеносными. Погрузились в два автобуса и под эскортом полицейских машин и мотоциклов поехали на аэродром. Сеялся мелкий, нудный дождь, однако весь город был на улицах. Тысячи людей махали руками, шляпами, платками, улыбались, что-то выкрикивали. Мрачными оставались только жандармы и полицейские. Но в последний момент, когда все пассажиры покинули турецкую землю и заняли места на советском самолете, оттаяли и они.

Самолет разбежался и взлетел. Некоторое время шли к морю. Потом повернули и взяли курс на Батуми. Берег всё время был вблизи. Теперь все те, кто сидел по правому борту, с любопытством рассматривали через полупрозрачную завесу дождя чужие скалы, горы, леса, населённые пункты и вереницы белых минаретов.



Приземлились в самые последние светлые минуты. Пока подруливали к аэровокзалу, наступили сумерки, холодные и серые. Сотни батумцев хлынули на летное поле, чтобы встретить родных, друзей, знакомых и незнакомых. Первой выскочила на родную землю девочка в красном, потом и все остальные.

Ермаков сидел в последнем ряду, у багажного отсека, в котором стоял гроб с телом Тани. Сидел до тех пор, пока дядя Мамед не предложил ему выйти. Молча встал. Медленно спустился по трапу вниз и остановился. Ему некуда идти, нечего делать. Шёл дождь. С моря доносился гул нарастающего шторма. Плотный туман надвигался на горы. Наступала ночь.



Через несколько дней в Сухуми состоялись похороны Тани. Театральная площадь была заполнена народом. Над плотной толпой плыл гроб, поднятыймножеством рук, засыпанный цветами. Не умолкали траурные мелодии. Плакали люди.

Ермаков стоял вдали от гроба, в задних рядах толпы. Ему хотелось быть как можно поближе к ней, всё видеть, всё слышать, но он не смел протолкаться вперёд. Там, в Трабзоне, на аэродроме и в госпитале, он был для неё самым близким человеком. Теперь же - никто. Её окружали родные, друзья, товарищи по работе, руководители города и республики.

Гроб установили в беломраморном зале драматического театра. Мимо постамента прошли тысячи и тысячи людей. Среди них был и Вано Ермаков. Он положил у её изголовья цветы, вышел на улицу и здесь стал ждать, когда её вынесут. Стоял в стороне, в одиночестве, прислонившись к стене какого-то дома, курил и машинально прислушивался к разговору каких-то мужчин.

-Вот как бывает, - глубокомысленно сказал один. - Жила себе и жила девочка, ничем особенно не приметная, известная только своим сослуживцам. А погибнув при исполнении служебных обязанностей, сразу прогремела на всю страну.

-Всё дело в том, - сказал другой, - как она погибла. В самую последнюю минуту её жизни, в минуту подвига, открылась её истинная сущность, ранее никому невидимая. Она жила просто и скромно. Не искала бессмертия. Бессмертие само нашло её.

Ермаков резко повернулся к своим случайным соседям и сказал:

-Это неправда, что она жила неприметно, ничем не выделялась. Неправда, что при её жизни никто не догадывался о её истинной сущности. Некоторые люди задолго до пятнадцатого октября понимали и чувствовали, на что она способна.

Произнеся эти слова, Ермаков сейчас же пожалел, что вступил в разговор. Повернулся и отошел. Свои страдания он скрывал от чужого глаза.

В день её гибели он боялся остаться один, боялся молчать. Сегодня ему хотелось быть наедине со своим горем, ни с кем и ни о чём не говорить.

Люди подходили к её матери, Галине Ивановне, обнимали, говорили какие-то слова, плакали вместе с ней. Мог подойти и Ермаков, но он только издали поглядывал на неё и мысленно утешал. Никому на свете не мог он доверить сейчас того, о чем думал, что чувствовал.

Гроб вынесли из беломраморного зала театра и установили на площади. На трибуну поднимались друзья Тани, те, кто работал вместе с ней. Все слова, произнесенные ими, были справедливыми, необходимыми в такой момент. Но Ермакову казалось, что не было сказано самого главного. И это главное мог бы сказать он, если бы взошел на трибуну.

После траурного митинга гроб снова подняли и понесли в Пионерский парк. Там и состоялись похороны. Могила вырыта под старыми, еще полными листьев деревьями. Таню медленно опустили в узкую глубокую траншею. Прозвучал салют. Галина Ивановна бросила первую горсть земли на крышку гроба.

-Прощай, доченька! Мало ты прожила на свете. Прощай, моё сокровище!



Ермаков подошёл к свежей, засыпанной цветами могиле час спустя, когда около неё уже никого не было. Стал у изголовья Тани и почти беззвучно прошептал:

Настал твой час, и с журавлиной стаей

Плывёшь и ты в печальной сизой мгле,

Из-под небес по-птичьи окликая

Всех тех, кого любила на земле.

Миновал год после гибели Тани. Был такой же, как тогда, солнечный, вперемежку с дождями, черноморский октябрь. Было такое же теплое, прогретое еще с лета море. Было много цветов в руках пассажиров Абхазско-Аджарской линии. И был на летном поле Сухумского аэродрома тот же самый капитально отремонтированный Ан-24 №46256. И был на нём прошлогодний пассажир, военный летчик, отпускник Вано Иванович Ермаков. Всего лишь один год прибавилось ему, но возмужал он лет на пять-шесть. Лицо еще сильнее, чем раньше, прокалилось под южным солнцем. Прорезались морщины вокруг тёмных глаз. В волосах проступила седина. Беспрестанно хмурились брови. Отяжелела поступь. Присмирел вулкан. Бушующий огонь стал лавой.

Прилетел Ермаков в Сухуми три дня назад. Поселился, как и в прошлом году, у друзей. Но теперь не проводил с ними за столом, как раньше, по многу часов, не увлекался морем и пляжем. С утра, позавтракав, уходил в Пионерский парк. Бродил по его аллеям и дорожкам. Вокруг зеленой и цветущей могилы Тани.

Сидел где-нибудь на скамейке. Вспоминал, что было. И лишь изредка, когда в парке оставалось мало людей, позволял себе приблизиться к могиле.



На четвёртый день он сел в такси и поехал в аэропорт. Ему вдруг захотелось побывать на том же самом аэродроме, пролететь по тому же маршруту: Сухуми - Батуми. Приехал вовремя. До отлета оставалось пятнадцать минут, и на рейс №234 не был продан только один билет. Ермаков купил его.

Входил он в знаменитый самолет последним. Поднимался по трапу, не видя, кто был рядом с ним, впереди и сзади. Ничего не слышал. Смотрел только на фюзеляж, на котором крупными синими буквами размашисто было написано имя Тани. Самолёт её имени. Тот самый, ею спасённый от гибели, обагрённый её кровью, на котором она прожила последние минуты своей жизни.

Горячий туман застилал Ермакову глаза. Не заметил он, кто стоял на вершине трапа и встречал пассажиров.

Почти ощупью он пробрался в заднюю часть салона, сел на свободное место. Придя в себя, оглядевшись, увидел, что попал туда, куда и хотел. Пятнадцатого октября прошлого года он сидел здесь же, в правом ряду, у окна, в крайнем кресле.

Еще минуту спустя он увидел увеличенный портрет Тани, прикреплённый к перегородке багажного отсека, в двух шагах от того места, где она упала, сраженная двумя пулями. Тут же, под портретом, выписка из Указа Верховного Совета СССР о награждении её орденом Красного Знамени.

Ермаков поднял глаза чуть выше, ожидая увидеть сквозное отверстие. Но там не было никаких следов. И ничто не напоминало о том дне. Только она, Таня, её глаза, её сдержанная живая улыбка возвращали Ермакова в октябрь тысяча девятьсот семидесятого. Какая она красивая, жизнерадостная, приветливая! Как сладко и тревожно смотреть на неё!

Ермаков закрыл глаза. Так и сидел в темноте, отрешенный от всего, тихий, погруженный в воспоминания. До его сознания едва-едва доносились голоса пассажиров, гул разогреваемых двигателей.

Ему не стало легче, когда взлетели. Пусто было в сердце Ермакова. Не ждал он, затаив дыхание, как год назад, появления стюардессы в дверях багажного отсека. Появится не она, другая. Он даже мельком не захотел взглянуть на новенькую. Откинул назад голову, устроился поудобнее, чтобы проспать все 25 минут полета.

Он уже дремал, когда услышал поразительно знакомый голос:

-Граждане! Вы находитесь на борту самолета имени...

Вздрогнул Ермаков. Ему показалось, что новенькая стюардесса говорила так же певуче, нежно, как и Таня. Поразительное сходство! Таня говорит, да и только. Вот это да! Ермаков не поверил себе и не открыл глаза, чтобы взглянуть на стюардессу. Чепуха! Не может быть такого совпадения. Показалось ему, что голос стюардессы похож на голос Тани. Примстилось, как говорят северяне-уральцы. Нервы во всём виноваты. Слишком возбужден Ермаков, нахлынули тяжелые воспоминания - вот и одолела слуховая галлюцинация. И еще, наверное, сработала сила воображения.

Он не хотел слушать стюардессу, сопротивлялся, и все-таки её голос доходил до его ушей.

-Мы летим на высоте тысяча двести - тысяча триста метров. Продолжительность полета...

До него доходило не то, что она говорила, а как говорила. Нет, это не слуховая галлюцинация. Это её голос, её певучая, нежная интонация.

Открыл глаза и внутренне ахнул: перед передними креслами, лицом к пассажирам и спиною к багажному отсеку, на обычном месте стюардесс, стояла девушка в тёмно-синем костюме, в белой блузке, русоволосая, голубоглазая, с обаятельной улыбкой на влажных и алых губах, с румянцем во всю щеку. Точно такой же была и Таня, когда Ермаков увидел её впервые. Так же пленительно улыбалась - всем и никому в отдельности. Так же гордо держала голову. Так же приветливо и доверчиво смотрела на людей. Так же не понимала, не чувствовала неотразимой силы своего обаяния. Была скромна как свет.

Если бы Ермаков своими глазами не видел Таню убитой, если бы не верил в чудеса, он бы вскочил, бросился к ней, назвал её по имени. Еле-еле сдержался. Смотрел на новенькую стюардессу во все глаза и молчал. Поразительное сходство с Таней? Кто она? Откуда взялась? Почему и говорит и смотрит так же, как Таня?

Стюардесса, раздавая пассажирам "взлётные" конфеты, медленно приближалась к Ермакову. Его упорный, серьёзный взгляд привлёк её внимание. Она покраснела и опустила глаза. Такая же стеснительная, как Таня.

Через минуту-другую она будет рядом с ним. Вот тогда он и заговорит с ней. Прежде всего спросит: не сестра ли она Тане? давно ли работает бортпроводницей? как попала на именной самолет? И потом, если хватит духу, внимательно посмотрит на неё и скажет: "Я знал Таню. Вы очень похожи на неё".

Стюардесса подошла к пассажирам, сидящим впереди Ермакова, - к мальчику лет двенадцати и женщине в черной кожаной куртке и темных очках. Мать и сын брали конфеты и почему-то внимательно рассматривали стюардессу. Им тоже, очевидно, хотелось что-то сказать ей. Ничего не сказали. Постеснялись. Смущение соседей передалось Ермакову. Он мгновенно забыл всё, что собирался сказать.

Стюардесса стояла перед ним с подносом в руках. Расстояние, разделявшее их, было ничтожно малым. Он ясно, словно сквозь увеличительное стекло, видел её юное, высвеченное изнутри лицо. Вдыхал её весенний аромат. Он видел в её голубых глазах, как на дне колодца, свое темное отражение.

И теперь, когда она была так близко от него, он понял, что сходство с Таней было полное. Около него стоял её двойник. И тут он вдруг испугался тех мыслей и чувств, какие она воскресила в нём. Он снова любил. Ту - погибшую. И эту - живую.

Страх внезапно сменился озарением, и он спросил:

-Вы сестра Тани?... Наташа, да?

-Да, я Наташа. Мы близнецы с Таней.

-Да-да, я знаю! Таня мне рассказывала. Как вы сюда попали?

-Я приехала из Ижевска, попросилась на именной самолет и, видите, летаю.

Стюардесса стояла перед ним с печальным лицом и со слезами на глазах. Он скорее угадал, чем услышал её скорбный голос.

-Я понимаю, почему вы так смотрите на меня, почему летите на этом самолете... Вчера я видела вас там... в Пионерском парке...около Тани.

Больше ничего не сказала. Быстро отошла и скрылась за перегородкой. Минут пятнадцать не показывалась. Когда подлетели к Зелёному мысу, она вошла в салон, снова вплотную приблизилась к Ермакову, прильнула к иллюминатору левого борта и сказала:

-Вот здесь, в этом самом месте, её не стало.

Он кивнул.

-Да, примерно здесь. Пожалуй, чуть ближе к Кобулетти. Я видел её за несколько секунд до первого выстрела.

-Видели?... Значит, вы...

-Да, тогда я был пассажиром этого же самолета. Мог бы отвести от неё удар, но...не сумел. До сих пор кляну себя за это.

Теперь Наташа смотрела на него прямо, по-братски доверчиво. Он не выдержал её взгляда, потупился.

-За что вы клянете себя? - дрогнувшим голосом спросила Наташа.

-Я вам уже сказал.

Он внезапно умолк. Молчал и удивлялся нежданному и негаданному приступу откровенности. Не собирался ни с кем, даже с другом, делиться своими тайными чувствами и мыслями, и вдруг... Правда, она сестра Тани...

-Не поняла я вас. Скажите яснее.

-Что тут рассказывать? После драки кулаками не машут. Виноват я перед Таней.

-В чём же ваша вина? Растолкуйте.

-Не надо, сестрёнка. Что бы я ни сказал сейчас, все равно ничего не поймете. Нельзя переложить на слова то, что я чувствую. А чувствую я себя отвратительно.

Она умоляюще взглянула на него и, прижав маленькие беленькие кулачки к груди, быстро-быстро проговорила:

-Я всё, всё, всё пойму! Пожалуйста! Извините, не знаю, как вас величают.

-Иван Иванович Ермаков. По-здешнему - просто Вано... Ладно, Наташа, когда-нибудь я вам расскажу, как всё было. А теперь всё. Идите, сестрёнка, делайте свое дело. Подлетаем к Батуми.

Но она не уходила. Стояла перед ним - беззащитная, доверчивая, наивная.

-А вы домой летите или из дому?

-Дом мой, девочка, на воде... писан вилами... Я военный летчик, морскую границу охраняю. До свидания. Как-нибудь увидимся.

-Ну а как же ваш рассказ?... Где вас искать? Когда?

-Я сам вас найду. В свой час. Когда почувствую себя способным рассказать всё, как оно было. Может быть, завтра, может быть, через неделю. Не знаю. Я сейчас сам себе не хозяин. Всем ветрам кланяюсь. Приземлился я в Сухуми - молодец молодцом. Был уверен, что все переживания позади. Но как глянул на летное поле, как увидел её самолёт, её подруг, пилотов, диспетчеров, как побывал в Пионерском парке - так и нахлынуло прошлогоднее. Вот так, сестрёнка. Снижаемся. Идём на посадку! Счастливых вам полётов, Наташа! До свидания.

Ан-24 летел вдоль берега, несколько миль мористее. Накренился на левое крыло, развернулся и резко пошел на снижение. Море стремительно убегало назад. Навстречу мчался берег с прибойной волной и россыпями серой гальки, зелёный-презелёный луг, рассеченный взлётно-посадочной полосой, вышка Батумского аэровокзала, эвкалипты, чайные плантации, мандариновые и апельсиновые сады, мутный Чорох и гряды гор с чуть заснеженными вершинами.

Сели. Подрулили куда надо. Стюардесса раздраила заднюю дверь, впустила в салон потоки утреннего света, свежего горного воздуха, привычного наземного шума.

Ермаков выходил первым. Наташа стояла в дверях. Он молча, не глядя на неё, мотнул головой и сбежал по трапу вниз. Затылком чувствовал, как она провожала его взглядом. Хотел оглянуться, но не посмел.



У этой повести нет конца. Он будет дописан со временем. Есть пока что небольшое продолжение. Было бы несправедливо, прежде всего по отношению к Тане, если бы я пропустил его.



Прошло восемь лет с тех пор, как не стало Тани. Много событий произошло за это время в мире и в жизни героев этой повести. Наташа по любви вышла замуж за Ермакова. Он стал её мужем потому, что не мог жить без неё. У них родился сын Саша. Появилась на свет и беленькая светловолосая девчушка. Её назвали Таней.

А что же стало с убийцами Тани? Какова их судьба? Какое-то время они находились в одной из турецких тюрем. Совсем не бедствовали. Встречались со своими сообщниками из "прибалтийского братства", слетевшимися к ним со всего света. Потом каким-то чудом прямо из тюрьмы перенеслись в роскошный отель Рима. Оттуда, из Рима, чья-то сильная и позолоченная рука перенесла убийц Тани в Амстердам и Париж. Через какое-то время отец и сын Суканкасы перемахнули океан и попали в Соединенные Штаты Америки. Вот каким зигзагообразным оказался маршрут беглецов: через Сухуми, Трабзон - в Нью-Йорк. Все дороги отщепенцев, предателей любых мастей ведут в обетованные города "желтого дьявола", всемирные столицы капитала.

В прошлом, тысяча девятьсот семьдесят седьмом году наше правительство сделало заявление, в котором было твердо и ясно сказано, что убийцы - государственные преступники Суканкасы, где бы они не находились, подлежат выдаче Советскому Союзу и что их дальнейшее укрывательство будет рассматриваться как недружественный акт в отношении СССР.



15 октября 1977 года я увидел моих батумских друзей в Москве, в Центральном Доме журналистов, на прессконференции для советских и иностранных журналистов, целиком посвященной вопросам, связанным с укрывательством американскими властями преступников Суканкасов. За большим столом расположились мать и сестра убитой Тани - Галина Ивановна и Наташа Ермакова. Далее сидели бывший командир корабля Ан-24 №46256 Джемал Петриашвили, бывший штурман Георгий Бабаянц и другие работники Аэрофлота.

На столе перед Наташей Ермаковой, на специальной деревянной подставке, стоял небольшой фанерный щиток, на котором наклеен лист бумаги с тщательно выписанными строгими строчками: "Господин президент США! Почему убийцы моей сестры на свободе? Почему их приютили в вашей стране?"

Перед Галиной Ивановной стоял такой же плакатик, но с другой, не менее суровой, выразительной надписью: "Господин президент! Выдайте убийц моей дочери советскому правосудию - и тем самым вы защитите мои права - и материнские, и гражданские".

В зале полным-полно было журналистов, фотокорреспондентов, кинооператоров, советских и иностранных. Многие фотографировали и снимали на киноплёнку сестру Тани, её мать и плакатики, стоящие перед ними.

Пресс-конференцию открыл член коллегии Министерства гражданской авиации СССР. Он напомнил своим слушателям о том, что случилось семь лет назад, 15 октября тысяча девятьсот семидесятого года, между Сухуми и Батуми, в воздушном пространстве СССР. Потом он сказал:

-В Гааге в 1970 году была принята Конвенция о борьбе с незаконным захватом воздушных судов. Её ратифицировали свыше 80 государств. И США и СССР поставили свои подписи на этом документе, имеющем огромное значение для дела мира и дружественных межгосударственных отношений. Нет никаких юридических сомнений в том, что государство, скрепившее своей подписью конвенцию, обязано свято выполнять добровольно взятые на себя обязательства. Нелишне напомнить джентльменам, не помнящим, что они подписали в Гааге, такой пункт конвенции: "Государство, на территории которого оказывается преступник, если оно не выдаёт его, обязано без каких-либо исключений и независимо от того, совершено ли преступление на его территории или нет, передать дело своим компетентным органам для уголовного преследования..." Мы надеемся, что Соединенные Штаты Америки, как уважающее себя суверенное государство, с достоинством выполнят свои международно-правовые обязательства.

Автор этой повести присутствовал на пресс-конференции. Он не пропускал ни единого слова, произнесённого в маленьком зале Дома журналистов. Всё ему было интересно. Однако он с нетерпением ждал, что скажут Наташа Ермакова и Галина Ивановна.

От имени ЦК профсоюза авиаработников выступил заведующий отделом международных связей ЦК. Он выразил возмущение тем, что преступники Суканкасы свободно разгуливают по американской земле и пользуются, как суперзвезды, особым вниманием прессы, телевидения и кино. В заключение он сказал:

-От имени многотысячной армии авиаработников я требую незамедлительной выдачи и самого сурового наказания государственных преступников.

Сестра и мать Тани внимательно слушали каждого оратора. И все, что те говорили, одобряли энергичными кивками головы.

Предоставили слово и бортпроводнице Аэрофлота, молодой, прелестной Елене Мухиной. Она, в синей аэрофлотской форме, в жемчужной блузке, красиво причесанная, бледная от волнения, с гневно горящими глазами, уверенно и четко прочитала письмо, подписанное тремястами сорока четырьмя стюардессами и направленное президенту США Дж.Картеру. Коллеги покойной Тани призывали тогдашнего хозяина Белого дома выдать СССР преступников Суканкасов. Убийцы должны ответить перед советским судом за свои злодеяния. В письме были и такие строки: "Задержка выдачи преступников органам советского правосудия выглядит особенно дико в свете того, что иммиграционную службу от законных действий в их отношении к Суканкасам удерживает епископ Винцентас Бризгис, активный пособник гитлеровцев, снискавший в Литве в годы войны прозвище "гестаповский пастырь".

И опять сестра и мать покойной усиленно закивали головами, одобряя всё, что говорила Елена Мухина.

Выступили и Георгий Бабаянц и Джемал Петриашвили - боевые друзья погибшей Тани. Стояли рядом и, сменяя друг друга, говорили. Начал Бабаянц:

-В марте этого года мы, я и мой друг Джемал, направили в Белый дом письмо. Мы просили президента Картера выдать СССР убийц нашего друга Тани или сурово наказать преступников своим судом, к чему США обязывает Гаагская конвенция. Некоторые западные газеты назвали наше письмо фальшивкой: дескать, мы не сами его захотели написать, нас заставили это сделать. Чепуха! Кроме собственных сердец, никто нас не заставлял. Это наше право, к этому обязывает нас долг перед памятью Татьяны. И еще об одном хочу сказать. По какому праву президент Картер, столь много говоря о защите прав человека, грубо нарушает наши права? Укрывая угонщиков самолёта и убийц нашей незабвенной Тани, он тем самым фактически потворствует убийцам, которые посягнули на жизнь нашего товарища. Мы решительно требуем выдачи преступников советскому правосудию!

Джемал Петриашвили дополнил выступление Бабаянца такими словами:

-Мы с большим запозданием получили ответ президента Картера на своё письмо. Мы считаем, что официальный Вашингтон ушел от ответа по существу. Мы глубоко не удовлетворены уклончивостью президента. Нам кажется странной уклончивость президента, ему не присущая, когда он разглагольствует о правах человека вообще. В длинном послании Белого дома говорилось, что Суканкасам отказано в политическом убежище в Штатах и они могут быть высланы в Венесуэлу. Почему туда, в Венесуэлу? Почему только высланы? Мы считаем, что Белый дом не захотел пойти дальше формального расследования нарушения воздушными пиратами "иммиграционного законодательства США". Ответ Белого дома не оставляет сомнений в том, что американская администрация, признав действия Суканкасов "серьёзным преступлением, не носящим политического характера", вопрос о высылке Суканкасов в СССР даже не рассматривала. Подобная позиция американской администрации не может не вызвать у советских людей законного недоумения, если не возмущения.

Журналисты попросили выступить сестру и мать убитой Тани. Наташа и Галина Ивановна указали на плакаты, стоящие на столе.

-Мы уже высказались. Теперь слово за президентом Картером, - сказала Наташа.

Галина Ивановна, седая, сухонькая, не поднимаясь, добавила к словам Наташи:

-Мы слышали, что господин Картер очень любит своих детей. Так пусть же он поймёт и мою материнскую любовь к Тане. Поймёт и посодействует выдаче и наказанию убийц моей дочери. Любовь - самый лучший советчик в любых делах, господин президент.

Так материнскими словами о любви к людям и закончилась необычная пресс-конференция. Вот и всё продолжение. Еще одно продолжение, зависящее уже не от автора этой повести, а от самой жизни, надеюсь, появится в недалёком будущем.

1971, 1978

Аркадий Григорьевич Адамов Последний «бизнес»

Глава I ЗАПИСКА

Под высокие застекленные своды вокзала врывались паровозные гудки, то резкие и короткие, как удар хлыста, то длинные, тоскливые, как вой зверя. Ворвавшись, гудки, даже самые могучие, мгновенно растворялись в напряженном и, кажется, никогда не затихающем вокзальном гуле.

Дальние дороги, встречи и расставания, тревоги, волнения, заботы, обостренные последними минутами перед неизбежным рывком вдаль, заставляют людей особенно громко смеяться, иной раз плакать и всегда волноваться в накаленной сутолоке перрона, вдоль которого протянулись зеленые вагоны поезда.

Впрочем, Бориса Нискина, худого долговязого парня в ковбойке с закатанными рукавами и соломенной шляпе, все это не касалось. Его никто не провожал, за него никто не волновался. Он даже несколько свысока, независимо поглядывал сквозь стекла своих очков на окружающих, спокойно прогуливаясь по перрону. В руке у него был небольшой спортивный чемоданчик. Что еще надо для командировки на три дня?

Между прочим, больше всего места в чемоданчике занимали драгоценные четырехгранные пластинки к незатачиваемым резцам, ради которых Борис и приехал сюда в командировку. В его городе таких не оказалось. После невообразимого шума, поднятого бригадой токарей, Госплан республики выделил, наконец, им эти пластинки. И бригадир послал за ними Бориса. Здесь тоже пришлось побегать. Но все же Борис побывал и в театре и даже на стадионе: что делать, если сюда приехала любимая футбольная команда.

Борис разгуливал по платформе, рассеянно поглядывая по сторонам. Кругом шумели, суетились люди — до отхода поезда оставалось несколько минут.

Борис подумал, что можно, пожалуй, зайти в вагон, но в этот момент кто-то подбежал к нему сзади и закрыл ладонями глаза.

— Попался! Ну, теперь угадай, кто это? — прозвучал за его спиной веселый девичий голос.

Ладони были нежные, легкие и едва уловимо пахли какими-то духами, а голос был чертовски знаком.

— Ну, не знаю, не знаю. Сдаюсь, — снисходительно пробасил Борис, не пытаясь, однако, отвести от глаз девичьи ладони.

— Эх, ты!

Девушка рассмеялась, и в тот же миг Борис увидел перед собой Аню Артамонову. Вот так встреча!

Красивая девушка эта Аня, стройная, с пышной копной золотистых волос, небрежно собранных на затылке, и темными, веселыми, горячими глазами. На Ане было легкое красное в белых горошках платье, на загорелых ногах сандалии.

Аня была в Москве и возвращалась переполненная впечатлениями. Борис еле сумел пробиться сквозь поток ее восторженных слов и со сдержанной, чисто мужской солидностью сообщить о своей командировке.

— Знаю, — кивнула головой Аня. — Читала вашу «молнию», да и в райкоме у нас вы много шумели. Только я думала, что Николай сам поедет или…

— …или пошлет Тарана?

Борис постарался вложить в эти слова весь сарказм, на какой был способен. Но Аня лишь с улыбкой махнула рукой:

— Что ты! Его нельзя, он легкомысленный.

Но тут, покрывая гул человеческих голосов на перроне, раздался удар колокола.

— Ой, сейчас отходит! Бежим! — воскликнула Аня, хватая Бориса за руку. — У тебя какой вагон?

— Четвертый.

— Мой! Вот здорово! Бежим!

Оказывается, увлекшись разговором, они довольно далеко отошли от своего вагона.

Поезд уже тронулся, и полная симпатичная проводница шутливо погрозила им свернутым в трубочку желтым флажком.

Задыхаясь от бега, они вошли в узкий коридорчик купированного вагона.

— Приходи ко мне, слышишь? — сказала Аня.

Борис кивнул головой.

В купе оказалось всего два пассажира. Пожилой тучный человек, читавший книгу и поминутно вытиравший пот с разгоряченного, красного лица, не поднял головы, когда Борис вошел. Зато второй пассажир, паренек в черной с серебряной полоской нейлоновой рубашке, заправленной в узкие кремовые брюки, необычайно обрадовался его появлению.

— Ого! Какая радость! Вас само небо послало.

На подвижном лице его блестели черные, чуть навыкате глаза. Иссиня-черные волосы были гладко зачесаны назад. Тонкая ниточка усов и длинные, косо побритые виски придавали ему фатоватый вид.

Молодые люди познакомились.

— Жора Наседкин, студент, — представился паренек.

Потом Борис спросил:

— А почему меня к вам небо послало?

Жора быстро придвинулся к нему и, слегка понизив голос, горячо ответил:

— Конечно, небо! Я всю дорогу ломаю себе голову, как познакомиться с этой девушкой, и вдруг вижу тебя сначала с ней на перроне, а потом у себя в купе. — Жора легко и свободно перешел на доверительное «ты». — А чем она занимается?

— Инструктор райкома комсомола.

— Ого! — Жора даже присвистнул. — Серьезный товарищ. Но все равно. Познакомишь?

Борис ощутил некоторую неловкость. С одной стороны, для отказа вроде бы и нет никаких оснований, но с другой… Василий Таран, лучший друг, ухаживает за Аней.

Борис пробормотал сначала что-то неопределенное, вроде «как-нибудь потом», «если будет случай», но потом ему вдруг стали противны эти уловки, и он сказал, как всегда, прямо и серьезно:

— У нее уже есть избранник. Кстати, мой друг. Так что не стоит и знакомить.

Правда, насчет «избранника» Борис явно преувеличил, но ситуация в целом была изложена предельно четко, хотя и пристрастно. Борис ожидал обиды, но Жора оказался парнем миролюбивым и оптимистичным.

— Чепуха! — решительно ответил он. — Избранник еще не муж, это раз. А друг — это тоже не причина. Все равно от знакомства ты ее не убережешь, слишком красивая. А так по крайней мере у тебя на глазах…

Жора добродушно подмигнул. Но Борис не принял шутки. Давая понять, что он не намерен продолжать этот разговор, он демонстративно вынул из кармана дорожные шахматы и углубился в решение какого-то этюда.

Толстяк объявил, что идет в ресторан.

Не успела дверь закрыться за ним, как снова порывисто откатилась в сторону, и на пороге появилась Аня.

— Ну конечно, — смеясь, произнесла она. — Его ждешь, а он — пожалуйста, играет себе. Невозможный человек!

— Понимаешь, — смущенно ответил Борис, засовывая шахматы обратно в карман. — Я тут… в общем уже собрался…

— Вы его накажите, — посоветовал Жора. — А то он и сам не идет и других не пускает. Высшая степень эгоизма!

Аня улыбнулась.

— Кого же это он не пускает?

— Меня! Знаете, как рвался?

— Чуть поводок не оборвал, — иронически заметил Борис.

Жора в ответ свирепо оскалился и смешно завращал глазами.

— Можно, я его разорву на части? — осведомился он у Ани. — Тогда давайте сообщим суду имена поручителей. Как вас зовут?

Девушка охотно поддержала шутку.

— Милуем и берем на поруки.

— Согласен, — важно кивнул головой Жора. — Так непринужденно и весело состоялось знакомство. Только Борис продолжал хмуриться.

Между тем Жора достал из кармана сигарету, необычно длинную, с фильтром, и прикурил от изящной зажигалки, зажав ее пальцами так, что видна была только ее верхняя часть с фитилем.

— Жора, дайте посмотреть, — заинтересовалась Аня.

— Для дам у меня другая, — ответил тот и вынул из кармана другую зажигалку.

— Нет, я хочу ту, — возразила Аня.

— А эта, Анечка, для мужчин. Не могу.

— Вот как? Не ожидала.

Все это время Борис неприязненно молчал. Теперь замолчала и Аня. Жора, как видно, почувствовал неловкость положения. Он обвел взглядом купе и, что-то вспомнив, с наигранной веселостью сказал Борису:

— Ты, кажется, шахматный мыслитель. Сыграем? У меня это получается неплохо, предупреждаю.

— Можно, — буркнул в ответ Борис.

Жора ему не нравился, но отказаться от партии в шахматы было выше его сил.

— Только не в твои бирюльки, — сказал Жора, вставая. Я возьму у проводника настоящие.

Когда он вышел, Борис сказал:

— Дался тебе этот пижон.

Аня улыбнулась.

— По-моему, ты с ним собираешься играть в шахматы, а не я.

— Надо изучать людей, — назидательно возразил Борис. Если хочешь узнать характер человека, сыграй с ним партию. Если такой нахальный субъект только соображает в шахматах.

— По-моему, ты преувеличиваешь насчет этого парня, заметила Аня.

Борис насмешливо возразил:

— Я и не знал, что тебе так легко понравиться, и кое-кто тоже об этом не догадывается.

Аня нахмурилась.

— Без глупых намеков, пожалуйста. А понравиться мне, между прочим, не так просто.

В дверях купе появился Жора с большой коробкой шахмат. Ослепительно улыбаясь, он объявил:

— Матч на первенство скорого поезда № 13 объявляем открытым. Приз — бутылка коньяка в вагоне-ресторане. Согласны?

Они расставили фигуры. Борису достались белые.

— «Готовые к бою орудья стоят, на солнце зловеще сверкая», — продекламировал Жора.

Аня встала.

— Как говорят, желаю победы сильнейшему.

— Вы уходите? Кто же нас будет вдохновлять?

— Бутылка коньяка.

— Я предпочел бы вас.

— А я не приз. Меня выиграть нельзя.

— К сожалению. Не та эпоха. Вот, например, раньше хорошеньких женщин выигрывали на рыцарских турнирах. Красиво и просто! А теперь надо зарабатывать отличную трудовую характеристику, получать рекомендацию общественных организаций.

— Ничего. Мы лично эпохой довольны, — процедил Борис.

Аня молча вышла из купе.

Борис нетерпеливо посмотрел на Жору.

— Может быть, все-таки начнем?

— Прошу, маэстро, ваш первый ход.

Борис двинул пешку. «Проверим для начала его теоретический багаж», — решил он. Жора безукоризненно разыграл дебют. Борис остался доволен: противник вполне приличный, играть будет интересно.

Что ж, теперь надо готовить атаку.

Последующие несколько ходов показали, что Жора, пренебрегая сгущающимися тучами на ферзевом фланге, готовит атаку на королевском фланге, готовит лихорадочно и не очень точно.

Борис задумался. Противник до конца еще не ясен, в таком положении опасно рисковать. А что, если?.. Это опасный для черных маневр, и тут надо иметь крепкие нервы, чтобы не растеряться. Что ж, проверили теоретическую подготовку, теперь проверим его нервы. И Борис начал атаку.

Первые удары не смутили Жору.

— Так. «Смешались в кучу кони, люди», — задумчиво произнес он, пощипывая усики. — Что ж, посмотрим, «что день грядущий нам готовит».

Борис нетерпеливо ждал хода противника. Начнет обороняться или пойдет на жертву, но не изменит своего плана? Жора сделал ход. Нет, он наращивает силы для атаки, бросает вперед все резервы, пожалуй, даже слишком далеко вперед. Однако азартен!

Если следующим ходом он начнет атаку, это будет типичная авантюра.

Что такое? Жора сделал странный ход. Это и не оборона и не начало атаки. Он лишь толкает, соблазняет Бориса взять «за здорово живешь» пешку… Ах, вот в чем дело! Ну, это уже не корректно. Пропустить дорогой сейчас ход, чтобы поймать противника в элементарную ловушку. Вот это уже действительно пижонство. За такие дела надо наказывать. Борис рассердился. Противник не вызывал уважения.

Вперед! Теперь Борис выводил атакующие силы обходным маневром на королевский фланг, в тыл противника.

Жора нетерпеливым движением стряхнул пепел с сигареты и жадно затянулся.

— Ходы назад не берем?

— Кто как. Я, например, не беру, — иронически ответил Борис.

— Это лишь в порядке уточнения.

Жора, так и не начав атаки, стал торопливо перебрасывать силы на другой фланг. «Нервишки-то, оказывается, не того, шалят», — удовлетворенно констатировал Борис.

Атака белых нарастала. Борис хладнокровно забрал вторую, затем третью пешку и к тому моменту, когда черные фигуры появились, наконец, на месте боя, он давно рассчитанным ударом перенес сражение на королевский фланг. «Такого не видеть», — с презрением подумал Борис.

Силы черных снова шарахнулись на королевский фланг. Растерянность переходила в панику. А для паники, по мнению Бориса, оснований еще не было.

Положение черных было трудным, но далеко не безнадежным. Здесь требовалось мобилизовать волю, а противник от первой неудачи пал духом, больше того, он начал попросту терять голову и делал один слабый ход за другим.

— Что-то я сегодня не в форме, — Жора предпринял слабую попытку спасти свой престиж. Борис не ответил. Он играл с нарастающим ожесточением: противник не вызывал у него теперь даже жалости.

— По-моему, черные могут сдаться, — спустя некоторое время заметил он.

— А мы подождем, — с наигранной бодростью возразил Жора. — Есть кое-какие скрытые шансы.

«Пижон, — с презрением подумал Борис. — Просто рассчитывает на мой зевок».

В купе заглянула Аня.

— Битва еще продолжается?

— «Ни сна, ни отдыха измученной душе», — откликнулся Жора. — Берут на измор.

Через десять минут все было кончено.

Жора с неизменной улыбкой направился в купе, где, как он заметил, ехала Аня.

В коридорчике около этого купе стоял высокий светловолосый человек в сером костюме и курил, глядя в окно. Когда Жора подошел, человек слегка посторонился, бросив на него рассеянный взгляд.

Аня читала, забравшись с ногами под одеяло.

В купе больше никого не было.

— Видите, Анечка, — весело сказал Жора, — что значит вас не было. Проиграл! Опозорен! Как у Горького: «Ни сказок о вас не расскажут, ни песен о вас не споют». Представляете?

— Представляю. Борис, кажется, сильный игрок.

— Ничуть. Просто я торопился.

— Куда?

— К вам! Неужели трудно догадаться? — Большие выразительные глаза Жоры смотрели томно и грустно. — Я теперь «без вас не мыслю дня прожить».

— Боже мой, Жора! Вы начинены цитатами.

— Ничего не поделаешь. Так сказать, по долгу службы. Я ведь с филфака. Четыре года уже трублю.

— Любите литературу?

— В меру… Анечка, — вдруг проникновенным тоном сказал Жора. — Можно в память о нашей встрече сделать вам маленький подарок?

Жора достал из кармана коробочку. В ней оказалась красивая, из крокодиловой кожи пудреница.

— Прошу вас. Париж. Мировая фирма «Коти».

— Что вы, Жора! Не надо! Спасибо.

— Вы меня обидите. Ведь я от чистого сердца. Клянусь!

— От чистого сердца спасибо. Но не надо, — покачала головой Аня. — Это очень дорого.

Но сама помимо воли залюбовалась. «Какая прелесть! И откуда только у него такие вещи?»

— Анечка, возьмите! Хотя я понимаю. Инструктору райкома обязан носить такую пудреницу. Все-таки вы себе выбрали странную профессию.

— Во-первых, это не профессия. Профессия у меня еще будет. А во-вторых, почему странная? Я люблю это дело.

— Все-таки такая девушка, как вы… А что у вас будет за профессия?

— На вечернем учусь, в педагогическом.

— Вот это уже понятно. Ну, хорошо! Тогда я вам подарю косынку. Индийскую! Можно? — И он жестом фокусника вытащил из кармана пеструю нейлоновую косынку. — Вы только взгляните на эту экзотическую красоту, на эти сюжеты!

Но Аня сердито ответила:

— Я все равно ничего не возьму. Спасибо.

— Какая вы… — Жора с огорчением бросил косынку на столик рядом с пудреницей. — Но по крайней мере можно, я запишу ваш телефон? Мы должны еще увидеться!

— Должны? — невольно улыбнулась Аня. — Почему должны?

В купе зашел Борис.

— Ты, кажется, уже что-то должна? — спросил он, подозрительно взглянув на косынку и пудреницу. — Только этого не хватало.

— Ничего я не должна. Успокойся. И вообще, что ты взялся меня опекать?

— Анечка, вы не цените дружеского отношения, — вмешался Жора. — А теперь вот что. Есть предложение отправиться в вагон-ресторан. За мной долг чести. Анечка, умоляю не отказываться.

— Я и не отказываюсь. Но коньяк пить не буду.

Выходя из купе, Аня обратилась к высокому человеку в сером костюме, курившему у окна.

— Алексей Иванович, не хотите с нами в вагон-ресторан?

— Ну, что вы! — махнул рукой тот. — Я уж по-стариковски тут один постою, помолчу, покурю.

…Огнев посмотрел вслед удаляющимся молодым людям. «Милая у меня соседка попалась, очень даже милая. Вон пареньки как вокруг хлопочут». Он усмехнулся. Будь здесь его старший, Виктор, тоже небось мимо не прошел бы. Между прочим, действительно не плохо было бы выпить бутылочку пива похолоднее. Очень уж жарко сегодня. Но как-то неудобно, отказавшись от приглашения, сразу вслед за ними появиться в ресторане. Придется маленько обождать.

Огнев вновь повернулся к окну.

Незаметно сгустились сумерки. Подкрался вечер.

Начал накрапывать дождь, и на стекле появились косые полоски.

…Проходя из вагона в вагон, минуя жутковато лязгающие под ногами переходы, Жора галантно подавал Ане руку и торопливо поддерживал ее, когда вагон неожиданно наклонялся.

Улучив момент, Борис недовольно буркнул Ане:

— Тебе, кажется, нравится, что этот пижон…

Он не успел закончить. Шедший впереди Жора раскрыл перед Аней дверь вагона-ресторана.

В обоих застекленных отсеках столики оказались занятыми. Пришлось подождать.

Борис рассеянно наблюдал, как за высокой буфетной стойкой суетилась полная женщина в белом халате, как перебегала от столика к столику с подносом в руках молоденькая официантка.

Здесь, в вагоне-ресторане, Бориса охватило какое-то странное ощущение необычайности происходящего. Казалось бы, вот сейчас он удобно сидит за уютным столиком, выбирает себе закуску в коротком, но все же ресторанном меню, кругом люди спокойно едят, разговаривают, смеются. Но в это же время и он, и эти люди вокруг, и столики, за которыми они сидят, и хорошенькая официантка безостановочно несутся в вечерней тьме, сквозь ветер и дождь. И дробный стук колес под полом, мерное раскачивание вагона, гудки паровоза все время напоминают о стремительности этого движения.

Тем временем Жора уже сделал заказ, и за столиком завязался разговор.

— Смотрите-ка, — сказала вдруг Аня, с улыбкой кивнув на дверь вагона и шутливо погрозив пальцем. — Пришел все-таки мой сосед.

Огнев, усаживаясь за столик, добродушно кивнул ей в ответ.

В это время в противоположном конце вагона, за стеклянной перегородкой, при взгляде на Огнева неожиданно насторожился плотный, средних лет человек в хорошо сшитом летнем костюме. Несколько секунд он сидел неподвижно, низко опустив над тарелкой голову. Потом на грубоватом, сильно обветренном лице его мелькнула пьяная усмешка.

Привычным движением он потер пальцем за ухом, где начиналась и уходила под ворот пестрой рубахи тонкая полоска шрама. Потом, очевидно захваченный какой-то дерзкой мыслью, человек этот поспешно ощупал карманы, достал огрызок карандаша и, вынув из стакана бумажную салфетку, принялся что-то быстро писать на ней. Затем он сложил салфетку, надписал сверху и подозвал официантку:

— Получи-ка с меня, красавица.

Девушка улыбнулась и быстро подсчитала столбик цифр в своем блокнотике. Человек протянул деньги, но сдачу не принял.

— Лучше ты мне окажи услугу, — доверительно понизив голос, сказал он. — Видишь, во-он сидит один в сером костюме?

Девушка проследила за его взглядом и кивнула головой.

— Вот ему передай-ка эту писульку.

Человек протянул записку и, как только официантка отошла, грузно поднялся со стула, задев рукавом пустой графин из-под водки.

В ожидании заказа Огнев проглядывал газету.

— Вам просили передать, — услышал он над собой голос официантки.

Огнев быстро поднял голову и, не разворачивая записки, сказал:

— Кто?

— Гражданин какой-то. Вон там сидит… нет, ушел уже.

Огнев развернул записку. Неровным, размашистым почерком, местами разрывая тонкую бумагу, там было написано: «Крестник твой вернулся. Соскучился. Так что жди подарочек».

Минуту Огнев размышлял о чем-то, вертя в руках записку, потом снова подозвал официантку.

Девушка отвечала бойко, уверенно, с той особой, чисто профессиональной памятью на людей, которой отличаются официанты.

Спустя некоторое время Огнев вновь перечел записку и уже собрался было сунуть ее в карман, когда заметил, что соседка его по купе и ее спутники, расплатившись, поднялись со своих мест и направляются к выходу. Встретившись с веселым Аниным взглядом, он снова дружески улыбнулся ей. А девушка, проходя мимо, шутливо погрозила ему пальцем.

— Говорите, «по-стариковски постою один, подумаю», а сами записочки получаете? Мы все видели.

— Ничто человеческое нам не чуждо, — лукаво подмигнул Жора.

Огнев в ответ лишь усмехнулся и махнул рукой.

— Э, чего там! Разве это записка? Так… — он на секунду умолк, нахмурившись, потом решительно закончил: — Можно считать, чтозаписки этой не было.

Ребята удивленно переглянулись.

Глава II «ЧТОБ Я НЕ РОДИЛСЯ!»

Пронзительный звонок оповестил цех об обеденном перерыве. Один за другим, урча, затихали станки.

Коля Маленький, худощавый, вихрастый паренек с большими, цвета морской воды, плутовскими глазами и лихо вздернутым веснушчатым носом, шумно вздохнул и выпрямился, потирая затекшую спину. Он был в полосатой тельняшке с закатанными рукавами и в старых, промасленных брюках. Заботливо смахнув со станка стружки и вытерев капли масла на зеркально блестящих полозьях станины, он одобрительно похлопал станок.

— Силен, зверюга!

Работавший за соседним станком Николай Вехов усмехнулся.

— Одобряешь?

— Точность выдерживает астрономическую. А уж скорость можно дать — будь здоров! Как космическая ракета. Я так и хочу его назвать — «Ракета».

— У него, брат, другое название: «Один к шестьдесят одному».

Николай отличался рассудительностью и, как бригадир, не без оснований опасался полета фантазии у Коли Маленького.

В ответ тот небрежно махнул рукой.

— Не звучит! Скучное название.

— Ты только смотри, чтоб на твоей «Ракете» резцы не полетели.

— Все на высшем техническом уровне, — шутливо ответил Коля Маленький. — Консультант — трижды лауреат, заводской премии товарищ Куклевг Вот они, кстати, сами. В масштабе один к одному.

К друзьям подошел Илья Куклев, невысокий, широченный в плечах парень, на могучей шее — круглая, под короткий бобрик подстриженная голова.

И лицо у него было круглое, румяное, с широким носом и толстыми губами. Куклев был страстный рационализатор, «мозговой трест» бригады, как его окрестил Коля Маленький.

— Все треплешься? — добродушно, но без улыбки спросил он.

— Что вы, доктор! — все тем же шутливым тоном откликнулся Коля Маленький. — Просто характеризую вашу личность.

— Ладно уж. Пошли обедать. Где остальные?

Был тот редкий случай, когда вся бригада Николая Вехова работала в одну смену.

О чем-то споря, подошли долговязый Борис Нискин и Василий Таран. Василий, стройный чернобровый красавец в берете, пестрой тенниске и щеголеватых узких брюках, беззаботно и весело говорил:

— Красивая девочка, глаз не оторвешь. А как взглянула, ты бы видел. Все отдать — и мало!

— С Аней, значит, уже покончено? — сурово спросил Борис.

— Тихо, не касайся! Это тайная рана в моем сердце, — с напускной беспечностью возразил Василий. — Она меня только воспитывает.

— Бесполезное дело, — вмешался Коля Маленький.

Николай сердито посмотрел на него. Уж кто-кто, а этот молчал бы насчет воспитания. Вчера опять не явился на занятия по техминимуму. Переутомился, видите ли! А сам потом полночи не гасил свет в комнате, читал очередную книжку про шпионов. Это, мол, воспитывает бдительность! А то Кольке больше нечего воспитывать в себе, кроме бдительности.

Но главное его увлечение, от которого нет покоя. — космос. Сначала это были ракеты. Старший брат Коли Маленького, офицерракетчик, приехав однажды в отпуск, объяснил ему принцип их устройства, от самых простых вплоть до будущих фотонных межгалактических ракет. Коля Маленький самозабвенно увлекался ими до тех пор, пока окончательно не запутался и не запутал всех ребят в дебрях относительности времени и пространства.

А недавно он где-то прочел, что существа из других миров, побывали на Земле, и помешался. Ищет доказательства!

Николай уже в который раз с беспокойством подумал, что взбредет в голову Коле Маленькому после этого.

И, как бы отвечая на его мысли, Коля Маленький таинственным голосом произнес:

— Хлопцы, есть потрясающая новость! Вы думаете, только мы запустили спутники?

— Почему же? — небрежно возразил Борис Нискин, поправляя очки. — Американцы тоже запустили… Пытаются нажить политический капитал перед совещанием в Женеве. И, конечно, в глазах союзников. В Европе…

Борис был политик. Это очень шло к его красивым роговым очкам — такие очки ребята называли «дипломатическими». Следует учесть к тому же, что Борис выступал за первую сборную завода по волейболуэто было, кстати, неудивительно при его росте. Но главным его увлечением были шахматы.

Здесь он достиг выдающихся результатов: первый приз на областной олимпиаде — учебник дебютов с автографом самого автора (для чего книгу специально посылали в Москву от имени шахматной секции). Этот автограф любой член бригады Вехова мог в нужный момент процитировать наизусть.

При стольких талантах Борис Нискин в любой другой бригаде был бы ее украшением и кумиром.

Но бригада Николая Вехова блистала целым созвездием талантов. И Коля Маленький со своими захватывающими историями о шпионах (они воспитывают бдительность!) и особенно с космонавтикой занимал в этом созвездии достойное место.

Но и на звездах, вероятно, есть пятна, раз они есть на Солнце. Таким пятном у Коли Маленького был его второй разряд, единственный второй разряд в бригаде. А Илья Куклев, например, имел даже пятый, высший у токарей, разряд. В сочетании с тремя крупными рационализаторскими предложениями и постом заместителя председателя комиссии по смотру технической грамотности молодых рабочих такой разряд уже принес бы Куклеву славу отнюдь не меньшую, чем у других членов бригады Вехова. Но ведь, кроме того, медлительный и на вид неуклюжий Илья был второй боксерской перчаткой завода, а по мнению ребят из его бригады — даже первой!

При всем том, как убежденно рассуждал Коля Маленький, разве нет у Куклева недостатков? Есть, а как же? И у Бориса Нискина они тоже есть. А у Василия Тарана их, пожалуй, даже больше, чем достоинств. Не говоря уже о шестом члене бригады — Степе Шарунине, у того вообще нет никаких достоинств, кроме разве одного: удивительной способности первым узнавать самые потрясающие новости, а также слухи и сплетни и держать, таким образом, бригаду в курсе всех последних событий.

Наконец, даже у самого Николая Вехова, их бригадира, тоже, если присмотреться как следует, недостатки, наверное, обнаружатся. Посему Коля Маленький с неизменным хладнокровием относился к своему второму разряду, хотя во всем другом он был человеком с крайне беспокойным нравом. Когда же речь заходила о космосе, как, например, сейчас, в этот обеденный перерыв, Коля Маленький начинал горячиться уже не на шутку.

— Какие там американцы! — возбужденно воскликнул он, когда Борис Нискин упомянул о запущенных ими спутниках. Тоже мне! Чтоб вы знали, вокруг Марса искусственные спутники летают! Понятно?

— Ты что, спятил? — изумился Борис.

А Таран с сочувственной издевкой добавил:

— Милый, ты бы в поликлинику сходил, что ли.

— А-а, в поликлинику? Ну, глядите!

Коля Маленький с торжеством вытянул из кармана смятую «Комсомолку», развернул ее и ткнул пальцем.

— Вот! Пишет доктор физико-математических наук. Так и называется: «Искусственные спутники Марса». Фебос и Деймос. Это в переводе — Страх и Ужас. Видали, что делается?

Все склонились над газетой. А Коля Маленький принялся читать вслух, захлебываясь от волнения и путая строчки.

— Да-а… — произнес, наконец, Василий Таран. — Это же надо! Голова идет кругом, как подумаешь.

— Надо иметь крепкую голову, — язвительно ответил Коля Маленький и важно объявил: — Я лично тоже решил понаблюдать за этими спутниками. Вот только где у нас в городе телескоп, а? Кто знает?

При этих словах Николай сразу пришел в себя.

Еще не хватало, чтобы Коля Маленький занялся астрономией!

— Ты за собой лучше понаблюдай, — строго сказал он. Здесь, кстати, и без телескопа все видно. Последний раз предупреждаю: или ты сдашь, наконец, на третий разряд, или выкинем из бригады.

При этих словах лицо Коли Маленького приобрело вдруг выражение полнейшего равнодушия, и только в глубине глаз, как свет в дверной щелке, затаилось лукавство.

— Что значит «выкинем»? — невинным тоном возразил он. Это, знаете, проще всего. А людей воспитывать надо, убеждением действовать.

Борис Нискин возмущенно блеснул очками.

— Это уже чистая демагогия, вот что!

— Еще какая! — подхватил Таран. — Сам иногда этим грешу… Видал, но такого!..

Он с Колей Маленьким — два остряка и задиры — не упускали случая поддеть друг друга.

— Мы когда-нибудь в столовку пойдем? — не вытерпел Илья.

— Идем, — откликнулся Николай. — Вот только Степка Шарунин куда-то потерялся.

Наконец появился и Шарунин, щуплый паренек в замасленной серой рубашке. Степка был чем-то явно взволнован.

— Слыхали новость? — возбужденно спросил он. — Жуков Валька говорил. Ух, что будет!..

— Вот это новость! — весело отозвался Коля Маленький. Самого Вальку Жукова удалось послушать! Секретаря комитета комсомола! Надо же, такое счастье.

— И что теперь только будет? — подхватил Таран.

Степа Шарунин обиделся.

— Я могу и не рассказывать.

— Ладно, пошли уж, — скомандовал Николай.

Ребята гурьбой направились к выходу из цеха.

Очутившись во дворе, все невольно зажмурились: в глаза ударили нестерпимо яркие солнечные лучи.

Здесь было еще жарче, чем в цехе, только легкий ветер со стороны моря приятно обдувал разгоряченные лица.

По тенистой аллее заводского сада, над которой смыкались ветви могучих акаций и кленов, вышли к низкому зданию столовой.

Коля Маленький быстро встал в очередь в кассу, Таран и Куклев, взяв подносы, — в другую очередь, за оплаченными уже порциями, а Николай, Борис Нискин и Степа Шарунин направились занимать столик на шестерых.

Через десять минут вся бригада уже с аппетитом уплетала обед, и, только Степа, упиваясь всеобщим вниманием, рассказывал:

— Значит, на весь завод — дружина. Конечно, добровольная. Со штабом. Порядок охранять на улицах…

К его рассказу прислушивались обедавшие вокруг рабочие.

— И это по всей стране, во всех городах, — не то с удивлением, не то с опаской продолжал Степа. — Теперь и до нас докатилось.

Илья Куклев одобрительно кивнул головой.

— Давно пора. В газетах уж сколько об этом пишут.

Кто-то за соседним столиком скептически произнес:

— Выходит, еще одна милиция на нашу голову?

— И вообще, — подхватил Степа. — Вон недавно в газетах писали — одного дружинника убили. Ну, кто это захочет подставлять свою шкуру за здорово живешь?

— Нет, а по-моему, что ни говорите, красиво, мечтательно произнес. Василий Таран. — Форму какую-нибудь придумают, пистолет дадут. Девчата с ума сходить будут.

— Чушь городишь, милый! — вмешался сидевший неподалеку старый мастер из первого цеха Григорий Анисимович Проскуряков, член цехового партбюро. — Пистолет ему подавай! Форму придумывай! Правительство наше и ЦК только и мечтают, чтобы Василий Таран неотразимым кавалером стал…

По столикам прошел сдержанный смешок.

— Или вон Кириллов Иван Степанович говорит: «еще одна милиция на нашу голову», — продолжал неторопливо Проскуряков, поглаживая седые, с табачными подпалинами усы. — Я бы на твоем месте, Степаныч, на милицию не обижался. Ведь, гляди, после каждой получки она тебя целым и невредимым домой доставляет. Ну, со штрафом, конечно. Не без этого. Потому нрав у тебя становится буйный.

Кругом уже откровенно смеялись. Разговор принимал явно интересный оборот.

— А ты, дядя Григорий, сам-то в дружину не собираешься? — поинтересовался кто-то.

— Почему не собираюсь? — степенно ответил Проскуряков. — Вот такие орлы пойдут, — он кивнул на столик, где сидела бригада Вехова, — и я за ними. — Взгляд его остановился на Шарунине. — А ты, сынок, чего испугался? Мы же с тобой рабочий класс, основа основ государства. Это понимать надо! Царя прогнали, беляков передушили! Страну из разрухи подняли. Кто? Все мы, рабочий класс.

В голосе старика звучала такая неподдельная гордость, такая хозяйская уверенность в своих силах, в своей правоте, что окружающим невольно передалось это чувство.

— Гитлеру шею свернули, — прибавил рабочий, сидевший рядом с Проскуряковым.

— Верно, — согласился тот. — Так неужто дома у себя порядок не наведем?

— Эх, чтоб я не родился! — . задорно воскликнул Коля Маленький. — Будет порядочек!

Кругом засмеялись.

— В корень смотрит парень… Раз родился, то надо воевать!..

— Непременно надо! — вмешался в разговор подошедший инженер Рогов, технолог цеха.

Это был полный, розовощекий, с седыми висками человек.

— В чем же дело? Записывайтесь, Дмитрий Александрович, — задорно предложил Таран.

Рогов улыбнулся.

— Я, видите ли, готов. Но есть условие. Чтобы супруга не узнала…

Веселый смех заглушил на минуту его слова.

— …А так скажу: мол, совещание или собрание. И все тут, — шутливо продолжал Рогов, но вдруг с неожиданной суровостью добавил: — Я не зря сказал, что воевать непременно надо. Вот сегодня на работу сверловщица наша не вышла, Назарова. Почему? Потому, что в больнице возле сына сидит. Студент он, на одном курсе с Андрюшкой моим учится.

Нашлись подлецы, ножом его ранили.

— Это как же так? — спросил Николай.

— А вот так. У них при доме красный уголок есть. Вечер там был, танцевали. В это время хулиганы нагрянули. Назаровой сын вздумал было вмешаться, да один оказался. Ну, они его…

Николай нахмурился. Ох, до чего же ясно вспомнил он в эту минуту, как недавно они с Машей сидели вечером в парке, как окружили их скамейку подвыпившие парни. Николай тогда тоже оказался один, но те были потрусливей, и у них не было ножей.

А Маша, как она тогда испугалась!..

— Это что же получается, хлопцы? — тихо, с угрозой спросил он, оглядывая товарищей. — Выходит, наших бьют?!

Коля Маленький вскочил со стула и запальчиво воскликнул:

— Факт, бьют! А мы должны прощать, да? Мы что, христосики?

Разговор неожиданно принял новый, всех взволновавший оборот. Посыпались возмущенные реплики:

— Распустили!..

— Сажать их всех надо! Довоспитались!..

— Милиция куда смотрит?..

— Что милиция? Сами мы куда смотрим?..

А Коля Маленький с прежней горячностью добавил:

— Это дело так оставить нельзя!

— Есть конкретное предложение! — объявил Василий Таран. — Прошу внимания! Знаменитая бригада Николая Вехова целиком вступает в эту самую дружину. Ибо в такую эпоху, как наша…

— Даешь! — на всю столовую заорал Коля Маленький.

Николай махнул рукой.

— Ладно вам, «эпоха…», «даешь…»! Просто интересно с этим красным уголком разобраться, вот и все.

— Разберемся, — многозначительно пообещал Илья. — Не на бобиков напали. Найдем и так разберемся, что родная мать потом не узнает, душа с них винтом!

При этих словах старик Проскуряков нахмурился и погрозил пальцем.

— Ты, Куклев, не того… С них пример не бери. По-нашему разобраться надо, по-рабочему. Ясно?

— Это он не в том смысле, дядя Григорий, — лукаво усмехнулся Таран, — а в смысле перевоспитания.

— Я ваше перевоспитание знаю.

— Не. Мы еще сами его не знаем. Учимся.

— Вот я погляжу, как вы учитесь.

— Прежде всего, — вмешался Борис Нискин, — план надо составить.

На том пока и порешили.

И только Степа Шарунин вдруг со страхом вспомнил, что красный уголок, где ранили студента, находится от него по соседству и он знает тех, кто там бесчинствовал вчера.

Вспомнил, облился холодным липким потом и промолчал.

Вечером зной спадал. Погружались во мрак широченные тротуары: свет фонарей над мостовой не мог пробиться сквозь густую листву кленов и акаций.

И жизнь южного приморского города с шумом, весело выливалась из домов наружу: настежь распахивались окна, откидывалась легкая кисея с дверей, выходивших прямо на улицу, у подъездов домов и у ворот на длинных скамьях, а то и просто на вынесенных стульях отдыхали, наслаждались прохладой люди постарше. Они громко и оживленно переговаривались между собой, то споря, то сердясь, то сыпя шутками и остротами. А по тротуару говорливыми компаниями и парами растекалась молодежь.

В воздухе стоял терпкий запах цветущей акации и кружился белыми снежинками тополиный пух.

Ранняя и небывало жаркая весна стояла в городе.

— Это так же похоже на весну, как я не знаю что, вздохнула полная женщина, сидевшая на длинной скамье у ворот, за которыми тонул во мраке большой пустынный двор.

— И не говори, — подхватила другая женщина. — Днем чувствуешь себя, как скумбрия на берегу: нечем дышать абсолютно!

На другом конце скамьи пожилая, скромно одетая женщина, грустно перебирая в пальцах оборки платка, накинутого на плечи, говорила соседке:

— Не могу я этого понять, Вера. Ночи не сплю, все слезы выплакала. Вот у тебя сын как сын, человеком стал. А мой? И ведь жили мы с тобой вроде одинаково, обе вдовы-солдатки, обе последнее для сыновей от себя отрывали. И двор один, и школа одна. Ну отчего мой Коська таким получился, отчего?

— Себя ты, Катерина, не блюла.

— Себя… Так и норовишь уколоть. В двадцать пять лет вдовой осталась. Что же, и жизни конец? И полюбить нельзя?

— Смотря кого…

— А ей, любви-то, не прикажешь. Полюбила, и все тут. Красивая я была, веселая. От зависти это ты, Вера.

— Из нее платья не сошьешь и обед не сваришь.

— А я думаю, через характер Коська мой свихнулся. Вылитый отец. Ужас какой неуравновешенный! То тоска на него находит, то такое веселье, что удержу ни в чем нет. А другой раз прямо бешеный какой-то ходит, словно укусили его. Веришь, такая злоба в глазах, аж сердце у меня холодеет, думаю, убьет сейчас. Вот такой и отец был, просто копия фотографическая, — она вдруг уткнулась лицом в платок и, всхлипнув, прошептала: — С таким характером только в тюрьме сидеть.

— Будет тебе! Далеко еще до этого.

Не отнимая платка от лица, женщина горестно покачала головой.

— Ой, чует мое сердце, недалеко. Такой у него приятель завелся, что с ним только туда и дорога. Одно имя-то чего стоит — «Уксусом» они его зовут.

— Уголовный, видно, раз кличку имеет.

— Они и твоего «Петухом» зовут, — откликнулась полная женщина.

— А ты молчи!.. Молчи, змея!.. — вдруг пронзительно закричала женщина в платке, сверкая полными слез глазами.

— Ты мне не указывай!.. Я тебе не граммофон, пластинки выбирать! Что хочу, то и говорю!..

— Я тебе поговорю еще!..

— Катерина, уймись, — потянула женщину за рукав соседка. — Коська твой, кажись, во дворе, услышит. Каково ему будет?

И женщина вдруг так же внезапно, как закричала, безвольно обмякла, припав щекой к плечу подруги.

— Ой, нервы мои, нервы! — простонала она. — Вот так я и с Коськой психую.

К воротам подошел Илья Куклев и Степа Шарунин. Степа с опаской заглянул во двор и сказал:

— Ну что, зайдешь? Или давай подожди, я тебе ее сейчас вынесу.

— Это зачем еще? Сам заберу, не больной.

— Да нет, — замялся Степа, продолжая тревожно оглядываться. — Для быстроты это я предлагаю.

— Для быстроты!.. Тоже мне чемпион на короткие дистанции. Пошли!

Илья усмехнулся и направился к веротам. Степа поспешил за ним.

Друзья дошли уже до середины двора, когда откуда-то сбоку возникли неясные очертания людей и чей-то резкий голос окликнул:

— Эй, Степка, ты, что ли? А ну, топай сюда!

— Некогда мне, — чуть дрогнувшим голосом ответил Степа в темноту. — Товарищ пришел, книгу дать надо.

— Хо-хо-хо!.. — раздался иронический хохот. — Ученые господа за книгами идут!.. Стой! Хоть раз на живого ученого поглазеть охота!

К друзьям подошел из темноты длинный кадыкастый парень в мятой, расстегнутой на груди ковбойке и с нахальным любопытством оглядел Илью. За ним подошло еще трое парней.

— Глянь, Петух, — длинный кивнул на Илью. — Выходит, буйволы тожа наукой интересуются. Ну и… — он грязно выругался.

— Отодвинься, парень, — спокойно ответил Илья. — А то уроню — не встанешь.

Он сжал громадные кулаки и вобрал круглую голову в широченные, литые плечи, готовясь к удару.

— Эх, времени у меня сейчас нет, — все так же нахально усмехнулся длинный, — а то мы бы тебе… — он снова выругался, — кишки на сук намотали. Может, займемся, Петух, а?

Парень сунул руку в карман и зажал там что-то в кулак.

— Пусть он катится к… — лениво ответил другой.

Илья оценил обстановку и пришел к выводу, что самому открывать боевые действия невыгодно. Перепуганный Степка в расчет не шел, а соотношение один к четырем, да если у них ножи, не сулило победы… «Наших бы сюда», — с сожалением подумал он.

— Так, — с хрипотцой произнес Илья, не меняя позы. Значит, расходимся, как в море корабли? Или что?

— Давай, чеши отсюда, буйвол ученый, — зло ответил длинный. — А другой раз попадешься — шкуру попортим. Я нахальства не прощаю.

— А я тоже не бобик. И в другой раз один вот с этим, Илья небрежно кивнул на Степку, — к вам сюда не завалюсь.

— Степка!.. — вдруг дико заорал длинный, выхватив руку из кармана, в которой тускло блеснуло узкое лезвие ножа. Уведи гада!.. За себя не ручаюсь!.. Убью!..

Степка судорожно ухватил Илью за рукав и умоляющим голосом произнес:

— Пошли, Илья! Пошли! Он не тронет.

Илья секунду колебался, потом двинулся вслед за Степкой к стоявшему в глубине двора домику. При этом он ощутил неприятный холодок в спине, представив, что этот псих все-таки не удержится и ударит его сзади ножом.

Оба отдышались только в Степкиной комнате.

Отца и матери Степки дома не оказалось, и Илья почувствовал себя свободнее.

— У тебя тут телефон есть? — хмуро спросил он.

— Нету, — нервно ответил Степка и, в свою очередь, спросил: — Зачем он тебе?

— Может, кого из наших бы застал. Тогда другой разговор получится, душа с них винтом!

— Нету телефона! — У Степы задрожали губы. — И потом, тебе хорошо; пришел и ушел. А меня поймают и… все. Как того.

— Кого еще «того»?

— Ну, что Рогов сегодня рассказывал. В красном уголке… Сейчас я тебе книгу дам, — засуетился Степа.

Он подбежал к этажерке, торопливо перебрал лежавшие там книги и схватил одну из них.

— Вот, держи! Отец велел через три дня вернуть. Библиотечная.

— Ладно. Я только схему оттуда перерисую. Ну пока!

— Да я тебя провожу.

— Это еще зачем?

— Гляну, — понизив голос, сказал Степа, — ушли или нет.

— Защитник тоже мне, — усмехнулся Илья. — Ну пошли!

Они беспрепятственно пересекли двор и у ворот простились.

Оставшись один, Степа огляделся и робко двинулся в обратный путь.

Не успел он сделать и нескольких шагов, как раздался окрик:

— Эй, ходи сюда!

Степа вздрогнул от неожиданности и покорно свернул в темноту.

— Ну, вша матросская, — сказал длинный, появляясь перед Степой, — кого приводил? И насчет книги мне не лепи, понятно? Мы, брат, тоже не лыком шиты и не травкой биты, понимаем, откуда ветер дует.

— Чего молчишь? Ждешь, когда отвесим? — грубо спросил его коренастый рыжеватый парень с подергивающейся щекой, которого длинный назвал Петухом.

— Так он, честное слово, за книгой приходил.

В голосе Степы было столько искреннего отчаяния, что длинный заколебался.

— И кто он такой будет, откуда?

— С завода, из бригады нашей, токарь, — торопливо ответил Степа.

— А почему он сразу стойку боксерскую принял? — недоверчиво спросил Петух.

— В секции обучается.

— В секции?

К длинному вернулись все его подозрения.

— А ну, дай ему, Блоха!

Паренек лет четырнадцати без особой охоты подошел к Степе и неумело ткнул его в бок.

— Разве так дают?! — остервенился длинный.

Он развернулся, и Степа от страшного удара в переносицу пошатнулся и, не удержавшись, упал. Вставал он медленно, дрожащей рукой вытирая липкую жидкость под носом.

— А будешь водить сюда свою секцию, перо в бок получишь, — прошипел длинный. — Одному такому активному мы вчера уже крылышки подрезали.

— Не… не буду, — с шумом втягивая разбитым носом воздух, чтобы не разреветься, ответил Степа.

— Эх, и цирк же вчера был, — мечтательно произнес Петух и с залихватским присвистом пропел.

Помнить буду, не забуду
Зрелище такое.
Пойду беленькой добуду,
Закачу другое.
Длинный усмехнулся, покусывая тонкие губы.

— Погоди, Петух, не то еще закатим.

Он поглядел на Степку и неожиданно спросил:

— А про дружину у вас на заводе треп еще не идет?

— Идет.

— Так… Ну, об этом у нас с тобой особый разговор будет. А пока топай до дому. И чтоб ни одна душа… Ясно?

Степа в ответ только кивнул головой.

— Может, добавить ему на дорогу? — предложил Петух.

— Не надо. Задаток уже получил. — И когда Степа отошел, длинный тихо прибавил: — Парень этот еще пригодиться может. Есть один планчик.

— Ох, и головастый ты мужик, Уксус! — с восхищением произнес Петух.

— Со мной не пропадешь, — хвастливо ответил длинный и, понизив голос, сообщил: — Сегодня нежданно-негаданно встреча у меня случилась. Один корешок с того света раньше срока вернулся. Знаменитая личность! Давать гастроль приехал. Скоро весь город ахнет.

— Это кто ж такой?

— Помолчим, — многозначительно ответил длинный. — Я еще жить хочу…

В ту ночь Степа Шарунин долго не мог уснуть.

Больше, чем разбитое лицо, мучила его мысль об оеобом разговоре, который еще предстоит ему с длинным парнем по кличке «Уксус».

Глава III АНДРЮША РОГОВ ИЩЕТ СЕНСАЦИЮ

Редакция областной комсомольской газеты «Ленинская смена» помещалась на втором этаже старинного здания. Там были длинные гулкие коридоры, выложенные замысловатым паркетом, двустворчатые двери из резного дуба и потолки на такой высоте, что даже в самой большой комнате человек чувствовал себя, как на дне глубокого колодца.

Заведующий отделом литературы и искусства Викентий Владимирович Халатов, румяный, седой, артистичного вида человек с черным галстуком-бабочкой и лучезарным взглядом серых, совсем молодых глаз, был, пожалуй, самым старым журналистом в городе. Тем не менее он отнюдь не случайно работал в редакции именно молодежной газеты. Халатова ценили за громадный опыт и неиссякаемый, чисто юношеский энтузиазм. Начинающие журналисты откровенно молились на него и ловили каждое его слово. Приговор Халатова был окончательный и обжалованию не подлежал.

В тот не по-весеннему жаркий день, когда Андрюша Рогов, студент четвертого курса филфака, робко приоткрыл тяжелую дверь отдела, Халатов, отдуваясь и поминутно вытирая цветным платком багровые щеки и шею, хладнокровно расправлялся с чьей-то статьей.

Андрюша, бросив тревожный взгляд на эту статью, даже зажмурился на секунду от страха: то была его собственная рецензия на недавно выпущенную областным издательством книгу местного автора.

Дверь предательски заскрипела, и Халатов поднял голову.

— Иди, голубчик, иди, — поманил он Андрюшу. — Я тебе буду сейчас делать больно.

Андрюша заставил себя улыбнуться.

— Пощадите, Викентий Владимирович.

Но тот грозно спросил:

— Ты что написал?

— Рецензию, — не очень твердо ответил Андрюша.

Сидевший за столом напротив Халатова редакционный острослов Саша Дерюбин ехидно сказал:

— Вы разверните вашу формулу, Викентий Владимирович, а то, видите, человек не понимает. Он ведь еще…

— Саша, — сухо оборвал его Халатов, — я бы на вашем месте после вчерашнего фельетона, которым вы нас осчастливили, вел себя поскромнее.

Дерюбин густо, совсем по-мальчишески, покраснел.

— Со всяким бывает…

— Вы удивительно находчивы, Саша, А теперь умолкните. У нас начинается творческий разговор. Итак, голубчик, — обратился Халатов к Андрюше, — повесть Р. Обманкина тебе не понравилась. Почему, разрешите узнать?

— Очередная макулатура! Детектив! — горячо ответил Андрюша. — На потребу самым низким вкусам. Одно название чего стоит: «Призраки выходят на берег».

— Так. Если бы ты ограничился доказательством этой мысли, рецензия была бы хотя и мелкой, но в общем верной. Однако ты во всеоружии накопленных в храме науки познаний решил глубоко подойти к вопросу. Весьма похвально! В твоем материале появилась тема, появилось дыхание.

— Почему же вы недовольны? — не выдержал Андрюша.

— Стоп! Я тебе слова пока не давал! Ты пишешь… — Халатов пробежал глазами по странице. — Вот! «Детективный жанр со свойственными ему дешевыми „ужасами“ и „тайнами“ широко распространен на Западе и является типичным продуктом тлетворной буржуазной культуры».

— А что, скажете, неверно? — запальчиво спросил Андрюша.

Халатов вдруг задумчиво и мягко улыбнулся:

— Верно, голубчик, все очень верно. А скажи на милость, ты Эдгара По читал?

— Конечно.

— И нравится?

— Еще бы!

— И Конан Доила, конечно, читал, и Коллинза, и, может быть, даже Честертона? И тоже нравится? Ведь да? Только честно!

— Ну, нравится.

— А все это, — Халатов заговорщически понизил голос, не «продукт тлетворной буржуазной культуры», как ты думаешь?

Андрюша на минуту растерялся.

— Так ведь это… это когда писалось! В период подъема! В историческом разрезе надо брать.

Халатов досадливо махнул рукой.

— Я сейчас не о том! Значит, могут быть в жанре детектива и увлекательные и по-настояшему художественные произведения?.. А ты здесь что делаешь? — Халатов потряс страницами Андрюшиной рецензии. — Ты не борешься за качество произведений этого жанра! Нет! Ты зачеркиваешь сам жанр! Понятно тебе?

— Понятно, — сумрачно произнес Андрюша и потянулся за статьей. — Давайте переделаю.

Халатов отвел его руку.

— Одну минуту.

Он оценивающе взглянул на Андрюшу, на его расстроенное лицо и неожиданно спросил:

— До сих пор ты у нас печатал стихи и информации?

— Да.

— А теперь, юный друг мой, попробуй написать рассказ. Причем на свежем, фактическом материале.

— Какой рассказ? — удивился Андрюша.

— Детективный. Конечно, без тлетворного влияния Запада, а воспитательный, с характерами. И обязательно с острым, захватывающим сюжетом. Для воскресного номера. Чтобы его рвали из рук.

— Но про что писать? На каком материале?

— Э, голубчик, за этим дело не станет! Пойдешь, например, в уголовный розыск.

— Куда?!

— Чего ты пугаешься? — засмеялся Халатов.

Но Андрюшу уже охватил нетерпеливый азарт.

— Нет, это здорово — в уголовный розыск! Я там никогда еще не был. Значит, про бандитов писать?

— Вот ты завтра пойди посмотри, а потом посоветуемся, как и о чем писать.

Алексей Иванович Огнев любил в эти ранние часы не спеша пройтись по едва проснувшимся и словно еще умытым утренней прохладой улицам.

По старой армейской привычке, а может быть, из-за стариковской уже бессонницы, вставал он чуть свет, когда все еще спали, и, крадучись, выходил из комнаты, прихватив гантели старшего сына, сладко посапывавшего на железной раскладушке у окна. На кухне Алексей Иванович несколько минут заученными движениями, почти автоматически вращал и кидал гантели, потом умывался, тяжело ворочаясь под тонкой ледяной струйкой, и, выпив стакан чаю, выходил из дому.

Направляясь на работу, он выбирал разные маршруты. Если погода была хорошей, а главное — если требовалось обдумать по дороге что-либо срочное и важное, Алексей Иванович выходил пораньше и шел самым длинным и приятным для себя путемчерез Приморский бульвар, насквозь продуваемый легким бризом и в эти часы непривычно пустынный.

Внизу, за каменным парапетом, раскинулся порт.

У причалов толпились корабли, между ними сновали баркасы и легкие юркие катера. На внешнем рейде, как нарисованные, дремали танкеры. А дальше, до самого горизонта, величаво стыло море, золотисто-пепельное в лучах восходящего солнца, изрезанное синими и голубыми стрелами ряби.

В то раннее утро Алексей Иванович не спеша брел по Приморскому бульвару, пристально, но больше по привычке, чем из любопытства, вглядываясь в редких прохожих и машинально отмечая про себя появление в порту новых судов. Его высокая, чуть сутулая фигура в синем костюме четко вырисовывалась между черными стволами каштанов и кленов.

Выбранный маршрут свидетельствовал, что Огнева занимает какое-то трудное и важное дело.

Алексею Ивановичу действительно было о чем подумать. В городе опять появился Иван Баракин по кличке «Резаный», дерзкий, хитрый и опытный вор.

И появился он не с добрыми намерениями, это ясно, иначе бы не стал передавать через официантку в поезде ту глупую и наглую записку. Одного взгляда на нее Огневу было достаточно, чтобы догадаться, кто ее автор. Уж кого-кого, но Баракина Огнев знал так хорошо, как можно только знать человека, опасный характер и грязную биографию которого изучаешь подробно, кропотливо и отнюдь не ради пустого интереса.

«Жди подарочек», — припомнил Огнев слова записки и усмехнулся. Что бы это могло значить? Уж не угрожать ли вздумал? Нет, вряд ли. Баракин не дурак и знает Огнева не хуже, чем сам Огнев знает его. Поэтому такая глупая мысль ему в голову не придет. Вот если бы он, наконец, одумался и решил бы потолковать с Огневым о том, как дальше жить? Но это исключено. Об этом говорит весь тон записки — враждебный, нахальный, вызывающий. Зачем же он написал ее? Скорей всего, это обычная дешевка — порисоваться: вот, мол, я какой, ничего не боюсь! — желание подразнить, щегольнуть лихостью.

Алексей Иванович машинально пригладил взлохматившиеся на ветру светлые, с незаметной, но сильной проседью волосы и невольно поежился: всетаки прохладно еще по утрам, надо было надеть хоть плащ и кепку. Он ускорил шаг, чтобы согреться.

Бульвар кончился. Огнев свернул налево и двинулся вверх по улице под зеленый шатер акаций.

Усилившийся ветер с моря теперь порывисто и упруго напирал на него сзади, холодя спину.

Мысли продолжали вертеться вокруг Баракина.

Зачем все-таки он появился в городе? Займется прежними делами — кражами в гостиницах и квартирах? Вряд ли. По этим делам его связи известны и в большинстве оборваны, а если и сохранились кое-какие, он не будет ставить их под удар глупым оповещением о своем приезде. Ведь понимает, что теперь Огнев настороже и принимает меры. Против чего? Против таких преступлений Баракина, какими он занимался раньше. Выходит, не боится Баракин этих мер. А почему? Как видно, не собирается он вернуться к прежним делам. Что же такое задумал Баракин, какой опасный номер собирается выкинуть на этот раз?

Ровно в девять часов утра Алексей Иванович подошел к невысокому красноватому зданию управления городской милиций и поднялся на второй этаж.

Дверь налево вела в канцелярию и через нее — в кабинет начальника отдела уголовного розыска полковника Ивашова. Направо начинался широкий мрачноватый коридор, куда выходили кабинеты сотрудников отдела, там был и кабинет Огнева. Но прежде всего следовало повидаться с Ивашовым.

В канцелярии перед деревянным барьером, за которым сидела секретарь отдела Лидочка Влах, как всегда толпились сотрудники, отмечавшие в книге свой приход на работу. Формальность эту любили, потому что появлялась возможность обменяться новостями, пошутить, посмеяться и даже полюбезничать с Лидочкой.

Когда Огнев вошел в канцелярию, все шумно, наперебой стали здороваться с ним, расспрашивать о Москве.

Пробравшись, наконец, к барьеру, он спросил Лидочку, кивнув на дверь кабинета Ивашова:

— Пришел?

— Пришел, пришел, — ответила та и с напускной строгостью сказала: — Вот я сейчас открою дверь, пусть послушает, какой здесь базар устроили.

— Лидочка, вам изменяет память, — весело откликнулся кто-то из сотрудников. — Это так же похоже на базар, как вы на знаменитую его королеву по кличке «Резаная шейка». Вы помните эту даму?..

Огнев усмехнулся и, открыв дверь, зашел в кабинет начальника отдела.

Ивашов сидел за столом. Это был грузный, еще нестарый человек, на широком мясистом лице под лохматыми бровями светились умные, чуть смешливые глаза, густые черные волосы были гладко зачесаны назад, открывая высокий, с залысинами лоб.

Он, улыбаясь, встал и неторопливо подошел к Огневу.

— Ну, здорово, старина! С приездом!

Чувствовалось, что этих людей связывает большая, не вчера родившаяся дружба.

Ивашов обнял Алексея Ивановича за плечи и усадил рядом с собой на диван.

Через час, уже по пути к себе, Огнев заглянул в одну из комнат.

— Петро, — обратился он к лейтенанту Коваленко, молодому, розовощекому крепышу в щеголеватом коричневом костюме, зайди ко мне.

В самом конце коридора Огнев своим ключом отпер дверь кабинета, вошел и огляделся. Все стояло на своем месте, привычно, удобно, и Алексею Ивановичу показалось, будто он и никуда не уезжал.

И Москва с ее шумными улицами, магазинами, театрами, высотными зданиями и метро и уютная квартира брата в новом доме в Черемушках — все вдруг отодвинулось куда-то при взгляде на знакомый до последней царапинки письменный стол, на полукруглое кресло с потертыми ручками и старый, местами облупившийся несгораемый шкаф. Прежние и новые заботы еще плотнее обступили Огнева в этом кабинете, и он, вздохнув, опустился в кресло.

Постучав, зашел Коваленко. Огнев кивнул ему на стул:

— Садись.

Он неторопливо закурил, придвинул пачку через стол Коваленко и сказал:

— Была у меня интересная встреча по дороге домой, в поезде. Придется кое-что старое поворошить и кое-кого потревожить. И тебе один адресок перепадет.

Коваленко, вынул блокнот.

— А вот это уже ни к чему, — заметил Огнев. — Такие вещи в памяти надо держать. Голову, надеюсь, не потеряешь, а с книжечкой всякое может случиться.

— Понятно, — стараясь скрыть смущение, ответил Коваленко.

В этот момент в кабинет кто-то неуверенно постучал.

— Входите! — крикнул Огнев.

Дверь открылась, и на пороге появился плотный паренек в аккуратном сером костюме и красной тенниске. У него было румяное и нежное, как у девушки, лицо, золотистый пушок спускался от висков на щеки; карие глаза, обычно смешливые и задорные, сейчас смотрели с любопытством и чуть смущенно. В руке он держал серую фетровую шляпу.

Паренек шагнул в кабинет и неуверенно спросил:

— Не вы товарищ Огнев?

— Я. Чем могу быть полезен?

— Я к вам, — обрадовался паренек. — Моя фамилия Рогов, я из «Ленинской смены», сотрудник редакции, — и, сразу покраснев, добавил: — Внештатный пока. На филфаке еще учусь.

Огневу гость понравился, и он уже по-другому, добродушно повторил вопрос:

— Чем же я могу быть вам полезен? Да вы садитесь.

Андрюша сразу почувствовал перемену в его тоне и, опустившись на стул, начал торопливо излагать свою просьбу.

— …Материал нужен необычный, остросюжетный, — закончил он. — И даже, в хорошем смысле, сенсационный. Чтобы все прочли, из рук рвали.

— Значит, детективный рассказ сочинить хотите? — скептически усмехнулся Огнев.

Уловив новую интонацию в словах Огнева, Андрюша горячо воскликнул:

— Вы напрасно иронизируете! Этот жанр в принципе нам очень нужен. Знаете, как его молодежь любит?

— Да нет, я не возражаю, — засмеялся Огнев. — Пишите на здоровье. Только какое же вам дело дать? А, Петро?

Коваленко деликатно уточнил:

— Вам как, с убийством надо? Или просто кражонку можно, квартирную там или государственную?

— Можно и с убийством, — великодушно согласился Андрей, сам, однако, внутренне содрогнулся от мысли, что ему предстоит узнать, так сказать, из первоисточника о таких делах. Только чтобы в основе лежала какая-нибудь тайна, — просительно добавил он, — что-то непонятное, необъяснимое.

— Видишь, Петро, — весело сказал Огнев, — оказывается, тайна нужна, да еще необъяснимая.

Коваленко виновато вздохнул.

— Насчет этого я не знаю, Алексей Иванович. Какие же тут необъяснимые тайны?

«Никакого у них воображения нет», — с досадой подумал Андрюша.

Надо сказать, что уже с первой минуты знакомства сотрудники уголовного розыска разочаровали его. Он шел с мыслью увидеть настоящих сыщиков, людей необыкновенных, какими он воображал их себе, с пронзительными, читающими мысли собеседника глазами, пружинящей походкой, тонко и многозначительно улыбающихся, с пленительными, почти светскими манерами. А перед ним сидели самые простые, совсем обыкновенные люди, ничем не отличающиеся от тех, кого он встречал до сих пор.

На лице Андрюши отразилось охватившее его разочарование, и, заметив это, Огнев сочувственно спросил:

— Это у вас первый литературный опыт, или уже что-нибудь печатали?

— Конечно, печатал, — самолюбиво ответил Андрюша. Стихи, например.

— Вот как! — изумился Коваленко. — Люблю стихи. Трудно, наверно, их писать?

— Да, нелегко, — снисходительно согласился Андрюша.

На столе неожиданно зазвонил один из телефонов. Огнев снял трубку.

— Огнев слушает. Так… Так… Адрес?.. — Он взял один из карандашей и стал записывать. — Ясно… Сейчас еду!

Он положил трубку и извиняющимся жестом развел руки.

— Надо ехать. Неприятное происшествие в Приморском районе. Коваленко, едете со мной.

Огнев летал, застегивая пиджак. Коваленко стремительно поднялся вслед за ним.

Невольно вскочил со своего места и Андрюша.

— А я как же?

— Вы? — Огнев секунду помедлил. — Если хотите, можете ехать с нами.

Андрюша, заливаясь от волнения краской, радостно воскликнул:

— Конечно, хочу! Что за вопрос?

… «Победа» с непривычной скоростью неслась по улицам, обгоняя другие машины, трамваи, автобусы. Андрюша, зажатый между Коваленко и еще одним сотрудником, чувствовал, как гулко бьется сердце.

Машина свернула сначала в одну улицу, затем в другую, стремительно пронеслась вдоль бульвара, потом мимо драматического театра и большого «Гастронома».

И тут вдруг Андрюша увидел мать. Она выходила из «Гастронома» с сумкой, полной продуктов, в своем стареньком клетчатом пальто с большими пуговицами и черной шляпке — такая домашняя и привычная, что при взгляде на нее Андрюша вдруг с особой остротой ощутил всю необычность событий, в которых он сейчас участвовал. Черт побери, куда его занесло!

Машина резко затормозила около двухэтажного дома, почти невидимого за зеленой стеной акаций.

«Городской совет Союза спортивных обществ и организаций», — прочел Андрюша на небольшой, совсем еще новенькой табличке у входа.

Вслед за Огневым и другими сотрудниками он прошел по коридору, ловя на себе любопытные и взволнованные взгляды.

Около одной из дверей стоял милиционер. При виде Огнева он отдал честь и открыл дверь. Андрюша вместе с сотрудниками оказался в просторной светлой комнате.

Кругом царил беспорядок. Ящики всех письменных столов были выдвинуты, в них, очевидно, грубо и торопливорылись, на полу валялась опрокинутая пишущая машинка, истоптанные, порванные бумаги, папки, под ногами хрустело битое стекло.

Но не было ни трупов, ни даже следов крови, ни оружия ничего, что втайне, с замиранием сердца ожидал увидеть Андрюша. «Простая кража, — с огорчением подумал он, — и что тут вообще можно украсть? Вот если бы обокрали магазин, да еще ювелирный! На сотни тысяч рублей, это да!»

Между тем Коваленко уже расположился за одним из столов и, достав бланки, что-то записывал под диктовку другого сотрудника. Андрюша прислушался.

— Справа от двери, на расстоянии в пятьдесят сантиметров и на высоте метр семьдесят сантиметров, висит пустая вешалка, деревянная, светлая, с тремя металлическими рожками, — диктовал сотрудник, сантиметром измеряя расстояния на стене. — Далее, по часовой стрелке, в тридцати сантиметрах от нее…

«Какая скука», — подумал Андрюша. Он заметил, что Огнев разговаривает в стороне с каким-то человеком, и подошел к ним. Человек был невысокий, полный, седые волосы зачесаны назад, на щеках и толстом носу — паутинка склеротических жилок. Говорил он взволнованно, все время почему-то потирая руки:

— …Теперь, что взяли: во-первых, деньги. Я как раз получил под отчет полторы тысячи и, уходя, запер в стол. Потом вон из того шкафа все кубки, шесть штук, два из них серебряные. Что еще?.. Да, три коробки спортивных значков. А со стен сняли все почетные вымпелы. И, наконец, уже совсем смешные вещи. Вон из радиолы четыре лампы вытащили… А у Павла Семеновича на столе будильник стоял, старый, просто допотопный. Тоже украли! Ну подумайте… Да еще вон у той сотрудницы со стола коробку конфет украли. Знаете, ассорти шоколадное? Была бы еще коробка целая! А то Мария Николаевна тут всех товарищей из нее уже угощала в честь своего дня рождения.

Огнев слушал внимательно, не перебивая, а когда человек кончил, коротко спросил:

— Все?

— По-моему, вполне достаточно, — как будто даже обиженно ответил тот и вдруг, схватившись, воскликнул: — Верно! Забыл! — Он указал на столик в углу: — Макет унесли! Макет нового стадиона!

— М-да, — задумчиво покачал головой Огнев. — Радиолу оставили, пишущую машинку — тоже, а какой-то макет, который и продать нельзя, унесли.

— Не какой-то! А дорогой! — запальчиво возразил толстяк.

— Ну, не будем спорить, — примирительно сказал Огнев. Все, что вы мне сообщили, продиктуйте вон тому товарищу, он указал на Коваленко. И подробно каждую вещь опишите.

Когда толстяк отошел, Огнев с улыбкой посмотрел на Андрюшу и спросил:

— Ну как, интересно?

— В принципе, конечно, да. Но в общем-то самая простая кража, — немного разочарованно ответил Андрюша, — и совсем не крупная.

— Простая? — усмехнулся Огнев. — Не сказал бы. Кража странная.

«На деньги они наткнулись случайно, — подумал он, — это ясно. А вот остальное… непонятно!» И убежденно повторил: Очень странная кража.

Глава IV «ЖЕРТВА СОБСТВЕННОЙ НЕОСТОРОЖНОСТИ»

В большом читальном зале городской библиотеки, начиная с середины дня, уже трудно найти свободное место. Вдоль длинных столов с лампами под зеленым стеклянным абажуром сидят люди: одни пишут, другие читают, третьи что-то сосредоточенно подсчитывают на черновиках. Две девушки, обнявшись, читают одну книгу. Напротив взлохмаченный паренек в очках что-то шепотом объясняет товарищу, водя карандашом по маленькому, наспех сделанному чертежу. Рядом седой человек, обложившись толстыми книгами в потертых кожаных переплетах с бесчисленными закладками, делает выписки, недовольно поглядывая на своих беспокойных соседей.

В воздухе стоит шелест переворачиваемых страниц и ровный, приглушенный гул голосов.

Было половина третьего дня, когда Николай, запыхавшись, появился в переполненном читальном зале.

У кафедры выдачи книг совсем небольшая очередь, всего три человека, значит Машу можно на минуту отозвать в сторонку. Николай хотел только предупредить ее, что он не успеет в восемь часов, когда Маша кончит работать, встретить ее.

Эх, а как он ждал вечера! Не так-то часто выдается он свободным. Николай учится в вечерней школе, кончает девятый класс — это уже три вечера в неделю! А контрольно-комсомольские посты, за работу которых он отвечает? Это же идет одна «молния» за другой! Дня не проходит спокойно. Николай, кажется, никогда не забудет — и не он один! — историю с четырехгранными пластинками к резцам, из-за отсутствия которых его собственная бригада снизила производительность в три раза. «Молния» помогла вверх дном перевернуть весь заводской склад. Не нашли! Поехали в совнархоз. Там попробовали было отмахнуться. Тогда договорились с их комитетом комсомола и повесили «молнию» прямо перед кабинетом начальника управления, дописав в нее и его фамилию. Что было! Начались поиски этих проклятых пластинок по всем предприятиям города. Нет! Написали в Госплан республики. «Молнию» опубликовали в газете. И ведь все это — время, время! Тогда Николай не видел Машу целую неделю, несмотря на то, что за пластинками в командировку ездил не он, а Борис.

И вот теперь прибавилась еще дружина.

…В обеденный перерыв Николая вызвали в партком. Там он застал еще нескольких комсомольских активистов.

Молодой инженер Алексей Федорович Чеходар, высокий, поджарый и смуглый, точно прокаленный на огне, с копной прямых иссиня-черных волос, порывисто поднялся из-за стола.

— Мне поручено возглавить штаб народной дружины на нашем заводе, — решительно и немного торжественно сообщил он. — Районный штаб рекомендует создать ее в количестве трехсот человек. Есть мнение значительно превзойти эту цифру. Наш коллектив должен показать пример другим предприятиям района. Собрание сегодня. Надеюсь, товарищи, не подкачаем?

— Можно, конечно…

— Ясно, не подкачаем…

Послышались голоса.

— Вот только собрание отложить бы малость…

— Ни в коем случае! — Чеходар с силой рубанул воздух рукой. — Мы и тут должны быть впереди! Списки по цехам уже подготовлены, — он указал на секретаря комитета комсомола Валю Жукова, и тот кивнул в ответ. — Мы их сейчас огласим. А вы хлопцев подготовьте. Чтобы ни одного отказа не было! Теперь так…

Чеходар вынул из папки листок и, пробежав его глазами, сказал:

— Мы тут прикинули список, кто выступит на собрании. Ты, Вехов, первый. От имени своей бригады, с призывом, так сказать. Только горячо говори, с подъемом!

— Уж как сумею, — смущенно усмехнулся Николай. — Такое дело программировать трудно.

В тот же вечер состоялось собрание. Чеходар вел его так умело и энергично, что отказов действительно не было. Отсутствовавших избрали заочно. Вся бригада Николая Вехова была целиком включена в состав дружины.

— Оформились, — не то иронически, не то удовлетворенно констатировал после собрания Василий Таран. — И рекомендаций не потребовали, и биографию рассказывать не пришлось.

— Чеходар — мужик деловой, — одобрительно заметил Николай. — Будь здоров, дружину отгрохал.

Завод первым в районе отрапортовал о создании народной дружины, численность ее значительно превзошла первоначальные наметки. Об этом ребята с гордфстью прочли на следующий день в газете.

И вот сегодня предстоит, наконец, настоящее дело. Кто его знает, как оно еще обернется. Но одно ясно: свидание с Машей опять откладывается.

В это время у кафедры появилась улыбающаяся девушка со стопкой книг и журналов в руках. Высокая, тоненькая, в аккуратном синем халатике. Крупные волны каштановых, с бронзовым отливом волос, легкий, с изломом разлет бровей и большие, такие ясные и чистые серые глаза. Маша! Какая она все-таки красивая!

А Маша уже увидела его, кивнула головой и улыбнулась ему, только ему одному. И сразу, как по волшебству, волна радости подхватила его, все кругом засверкало, заискрилось, все стало другим. Удивительную, сказочную власть имеет такая улыбка.

Маша между тем пошепталась с другой девушкой в синем халате, и та стала за кафедру. А Маша, улыбаясь, уже шла к Николаю.

— Здравствуй, Коля.

Николай осторожно пожал теплую маленькую руку.

— Ты что так рано?

— Да вот в штабе дружины вечером надо быть. — Николай махнул рукой. — Дело тут одно затевается.

В глазах Маши мелькнула грусть, а потом появилось беспокойство. Ох, как научился читать в этих глазах Николай!

— Ну, чего ты? — грубовато и ласково спросил он.

— Какое же вы дело затеваете?

— Да так, — с напускной небрежностью ответил Николай. Паренька одного там… в общем обидели. Разобраться надо.

— Как так обидели? Где?

В больших Машиных глазах теперь стоял испуг.

— На вечере одном. Да ты не пугайся! С ним все в порядке, выздоравливает уже.

— Выздоравливает?

Николай почувствовал, что окончательно запутался в несвойственной ему попытке скрыть что-то от Маши, и с облегчением понял, что теперь уже можно говорить все напрямик.

— В общем какая-то шпана драку там затеяла, ну и порезала его… слегка.

— И вы туда пойдете?

— Надо.

Маша опустила глаза, будто боясь, что Николай прочтет в них что-то такое, чего ему не следует знать, и тихо спросила:

— Ты мне потом все расскажешь, да?

— Ну, ясное дело, расскажу, — улыбнулся Николай.

Маша минуту помолчала, потом, казалось без всякой связи с предыдущим, сказала:

— Я очень интересную книгу прочла. Она тебе понравится. Про капитана Невельского. И жена у него тоже смелая была.

— О Невельском знаю, — кивнул головой Николай. — Его именем бухта на Сахалине названа. Дикое место. Скалы кругом, об них волны, как пушки, бьют. А за скалами — горы и леса. Там народ такой — айны — живет. Длинные бороды носят.

— Ой, откуда ты это знаешь? — всплеснула руками Маша.

— Действительную в тех местах служил, — почему-то смущенно ответил Николай.

— И ничего мне не рассказывал!

— Просто случая не было.

— Обязательно расскажешь, — улыбаясь одними глазами, строго сказала Маша.

— Слушаюсь, — в тон ей шутливо произнес Николай и добавил: — Книгу эту ты мне отложи. И потом еще Гейне, кажется… Помнишь, ты мне рассказывала? Про медведя. Как он с ярмарки убежал.

— «Атта Троль»? — засмеялась Маша и мягко добавила: Конечно, это Гейне.

Николай покраснел.

— Ну, вот что, — он вдруг вспомнил, что ему надо спешить, посмотрел на часы. — Мне пора, Маша.

— Что ж делать, иди… — Она опять опустила глаза, но Николай успел заметить в них искру тревоги.

— Да не бойся! Полный порядок будет, — с вновь обретенной уверенностью сказал он.

Выходя из зала, он оглянулся. Маша стояла на прежнем месте и, встретив его взгляд, улыбнулась.

Штаб помещался в сером четырехэтажном здании заводоуправления. У входа прибили табличку: «Штаб добровольной народной дружины завода».

В этот час в просторной комнате народа почти не было: назначенные в патруль дружинники должны были собраться вечером.

За небольшим, покрытым куском красного сатина столом сидел дежурный член штаба старик Проскуряков в очках и новом костюме и о чем-то негромко разговаривал с сидевшим напротив него, спиной к двери, человеком.

В стороне на стульях расположилась вся бригада Вехова. Борис Нискин и Таран играли в карманные шахматы, а Коля Маленький громко, не стесняясь, говорил Куклеву и Степе Шарунину: — Вот, значит, один наш ученый и предположил: а может, такую площадку построили эти космонавты, чтобы обратно улететь к себе домой? Такой, значит, ракетодром. А почему нет?

— А почему да? — неторопливо спросил Илья Куклев. — Где доказательства?

— А кто же еще мог построить? Я же тебе объясняю, ей миллион лет! Человечество еще в обезьянах ходило. А плиты в тысячи тонн весом каждая и отшлифованы.

Таран сделал ход и, подняв голову, лукаво сказал:

— Обезьяны все могут. Я знаю.

— Ты как пошел? — сердито спросил его Борис. — Я же делаю вилку. Обезьяна и та увидела бы.

Коля Маленький не привык спускать насмешек.

— Так то обезьяна… — ядовито вставил он, — а то наш Вася Таран. Две, как говорят, разницы.

Илья Куклев задумчиво произнес:

— А может, и в самом деле другие миры есть? Может, и прилетал кто оттуда?

— Мы так же далеки еще от великих тайн вселенной, важно объявил Коля Маленький, — как первая обезьяна от кибернетики. Но путь этот мы пройдем быстрее.

Он явно где-то вычитал это. Но ребята, и Куклев, и Степа Шарунин не обратили внимания на книжность его слов. Даже Борис оторвался от шахмат и минуту задумчиво глядел куда-то в пространство, потом, вздохнув, заметил:

— Не может пока человеческий разум вместить все это.

Но Коля Маленький быстро возразил:

— А все-таки до Луны мы уже добрались. Значит, до Марса, например, добраться — это уже дело техники. Я так полагаю, это наш разум не может вместить, а ученые небось уже вместили.

— Между прочим, чем темнее человек, тем все ему кажется проще, — насмешливо заметил Таран.

Но его не поддержали. А Коля Маленький мечтательно произнес:

— Эх, я бы полетел, скажем, на Марс. Только бы разрешили. Честное слово, полетел!

В этот момент в дверях показался запыхавшийся Николай. Старик Проскуряков поглядел на него поверх очков и постучал пальцем по своим часам.

— Опаздываешь, Вехов. А хлопцы ждут.

— Мы ему все прощаем, — немедленно отозвался Коля Маленький. — Обождем своего бригадира.

Таран лукаво подмигнул.

— У него, дядя Григорий, уважительная причина. В библиотеке его задержали.

Ребята добродушно заулыбались.

— А вы — цыц! Заступники! — строго прикрикнул Проскуряков и, обращаясь к Николаю, тем же тоном добавил: — Иди сюда.

Сидевший у стола человек оглянулся.

— Ну, будем знакомы. Огнев, — весело сказал он.

— Вехов, — ответил Николай, пожимая протянутую ему руку.

— А ну, хлопцы, — все так же строго сказал Проскуряков, — подсаживайтесь.

— Твое счастье, — проговорил Борис Нискин, пряча в карман шахматы. — Через три хода ты бы у меня горел, как швед под Полтавой.

Таран покровительственно похлопал его по плечу.

— Запомни, Боренька, кому не везет в игре, тому везет в любви.

Коля Маленький не преминул вмешаться:

— Везет! Надо иметь нахальство, чтобы играть с самим товарищем Нискиным и еще на что-то надеяться…

Когда все разместились вокруг стола, Огнев спросил:

— Ну так что вы с этим красным уголком задумали?

За всех ответил Николай:

— Хотим шпану ту найти. Чтоб не повадно было впредь драки устраивать.

— Гм… Искать — это, кажется, в задачу дружин не входит, — покачал головой Огнев.

Василий Таран насмешливо заметил:

— Между прочим, только утюжить улицы тоже радости мало. Девчата, например, смеются.

Огнев улыбнулся.

— Зато надо. Очень даже надо и полезно. А что начальство думает? — обернулся он к Проскурякову.

— Искать — дело не наше, это верно, — подтвердил тот. Но работу в этом уголке наладить, чтоб хлопцы и девчата вечера там спокойно устраивали, это, полагаю, наше дело, кровное, — и строго сказал, обернувшись к Николаю: — Под таким углом и действовать. Ясно?

— Можно и под таким углом, — усмехнулся Николай.

Коля Маленький весело подмигнул товарищам.

— Нам главное — что? Действовать! А угол сам придет.

— Интересно, как драка началась, — вмешался Таран, Очевидцев надо найти, особенно девчат.

Коля Маленький в ответ презрительно сказал:

— Эх, темнота! А правила конспирации? Вон я читал, один шпион провалился из-за того, что женщине доверился.

— Положим, мы не шпионы, — рассудительно возразил Илья Куклев и, что-то сообразив, толкнул стоявшего рядом Степу Шарунина. — Ты ведь рядом живешь. Может, что слышал?

Степа метнул на него испуганный взгляд.

— Что ты! Ничего я не слышал…

— Что ты, что ты! — передразнил его Коля Маленький. Живешь рядом, так надо слышать! — И, обращаясь к остальным, энергично добавил: — Ну как, хлопцы, по коням? Надо хоть взглянуть на этот красный уголок.

Николай сухо подтвердил:

— Надо. Только пойдут не все. Ты, например, с Шаруниным сейчас на занятия отправишься.

— Какие еще занятия в такой момент?!

— Обыкновенные. По техминимуму.

— Нет, вы слышите?! — чуть не плача, воскликнул Коля Маленький. — А мы что, по-твоему, рыжие? Мы уже не люди, да?

Таран невинным тоном заметил:

— Рыжие тоже люди. Иногда даже третий разряд получают, чтобы бригаду не позорить.

Коля Маленький бросил на него уничтожающий взгляд и уже собрался было что-то ответить, но неожиданно передумал и набросился на Степу Шарунина:

— Ты-то чего молчишь, как божья коровка? Над нами тут измываются, власть свою, видишь ли, показать хотят, а ты только глаза таращишь?

— А я что? — растерянно ответил Степа Шарунин и с явным облегчением прибавил: — Раз надо, так что ж…

— Надо, надо, — не унимался Коля Маленький. — А сам небось рад-радешенек! Бочком, бочком — и в сторонку.

Но тут за Шарунина, как всегда, вступился Илья Куклев. Он не любил, когда придирались к этому безответному парню.

— Хватит тебе! — хмуро оборвал он Колю Маленького. Дело бригадир говорит. Резец и тот заточить как положено не умеешь. Красней потом за тебя.

Коля Маленький собрался было ответить, но Николай решительно пресек назревавшую ссору:

— Пойдешь на занятия. Все! В конце концов мы же только, посмотреть идем. Главное еще впереди. Навоюешься.

И Коля Маленький решил в предвидении этого главного подчиниться суровой действительности.

— Хорошо, я пойду, — с угрозой проговорил он. — Я вам подарю этот третий разряд, будь он неладен. И не надо аплодисментов!

Ни на кого не глядя, он направился к двери.

Вслед за ним двинулся и Степа Шарунин.

— Ну, пора и нам, — как можно спокойнее сказал Николай, взглянув на Тарана, Бориса и Илью Куклева. В их глазах он прочел плохо скрытое сочувствие к ушедшим и с теплотой подумал: «Хорошие все-таки собрались хлопцы, дружные».

Вся четверка молча вышла на улицу.

Идти было недалеко. Сразу же за углом начиналась улица Славы, и где-то посередине находился нужный дом.

Неторопливой походкой, словно гуляя, ребята вскоре подошли к новому дому, сложенному из больших желтых плит песчаника.

Пройдя вдоль фасада, они свернули в ворота и оказались в просторном дворе. За стеной высокого кустарника виднелись красные шляпы деревянных грибов на детской площадке. Оттуда неслись ребячьи голоса.

Около одного из подъездов виднелся спуск в подвальное помещение, туда указывала нарисованная на стене красная стрела, а рядом висела небольшая табличка.

— Вон он где, красный уголок, — толкнул Николая Илья Куклев.

— Вижу.

Они не спеша обогнули двор. С другой стороны его ограничивали небольшие деревянные домишки.

У дверей были вкопаны длинные скамьи. На одной из них дремал старик в толстой фуфайке и шапке-ушанке, на другой сидели две девушки, о чем-то оживленно переговариваясь, и с любопытством посматривали на незнакомых парней.

Ребята все так же неторопливо спустились в подвал.

Помещение красного уголка состояло из двух комнат. В первой, большой комнате было сооружено некое подобие сцены, но легкий ситцевый занавес оказался наполовину оборванным. Вдоль стен аккуратно стояли стулья, некоторые с поломанными спинками и сиденьями. На стене висели обрывки плакатов.

В углу, на столике, стояла радиола с отбитой крышкой. Пол был чисто подметен. Видно, кто-то пытался по возможности навести здесь порядок.

Ребята внимательно огляделись, потом прошли во вторую комнату. Она оказалась маленькой, душноватой, без окон. Здесь картина разгрома была еще более разительной. На круглом столе лежала гора разбитых пластинок. В одном углу были свалены поломанные стулья, в другом сметены в кучу истоптанные и изорванные газеты, журналы, брошюры.

Николай чувствовал, как в груди накипает злоба. Кто посмел здесь так бесчинствовать?

Ребята настороженно оглядывались по сторонам.

— Ну, это им так просто не сойдет, — процедил сквозь зубы Илья Куклев.

Они снова перешли в большую комнату.

Николай задумчиво произнес:

— Так… Что же делать будем?..

— Положение… — в тон ему отозвался Борис Нискин.

— Утро вечера мудренее, — махнул рукой Таран. — Завтра это дело обмозгуем. Пошли, хлопцы!

На улице стали прощаться.

Неожиданно за их спиной раздался чей-то веселый возглас:

— Кого я вижу? Товарищ гроссмейстер!

Перед ними стоял, широко улыбаясь, Жора Наседкин, как всегда франтовато и пестро одетый, с тщательно подбритыми усиками.

— Сколько лет, сколько зим! — продолжал он, протягивая Борису руку.

Тот без особой радости пожал ее.

— Всего три дня, если не ошибаюсь.

— Вечностью показались, — тем же тоном, нисколько не смутившись, продолжал Жора. — Привык, как к родному. Оттуда идете? — многозначительно спросил он, кивнув на двор за желтым домом. — Происшествием интересуетесь?

— Каким еще происшествием? — так естественно удивился Борис, что Таран даже поймал себя на мысли, что сам на секунду поверил в его неосведомленность.

— Вот тебе и раз! — воскликнул Жора. — Да об этом весь город уже говорит. Здесь такая драка была, боже ты мой! Одного нашего парня даже подрезали.

— Какого это вашего?

— С нашего курса. Юрку Назарова.

— Об этом деле я слышал, — сказал Борис. — Только не знал, что это здесь было.

— Именно здесь, — подтвердил Жора. — Я как раз сейчас в больницу к Юрке иду, проявлять чуткость.

Николая вдруг осенило.

— А что, хлопцы, — он многозначительно посмотрел на ребят, — может, и нам проведать этого парня от лица, так сказать, общественности? Все-таки геройски себя вел! И потом надо же быть в курсе дела? Как-никак наш район.

— Идея! — подхватил Таран и, не моргнув глазом, прибавил: — Время все равно есть, билеты на девятичасовой сеанс взяли, а сейчас только пять.

Жора от удивления заморгал глазами.

— Вы это серьезно?

— А чего же? — ответил Борис. — Мы тебе тоже, как родному, рады.

— По меньшей мере оригинально, — пожал плечами Жора. А впрочем, в компании даже веселее. Я вас представлю по всей форме. Пошли. Нам на «тройку».

Ребята гурьбой двинулись к остановке троллейбуса.

В просторном и светлом вестибюле больницы ребята заметили невысокого человека в очках и белом халате. Его окружили несколько женщин и наперебой задавали вопросы.

— Дежурный врач, — определил Жора. — Давайте наведем справку.

Всей гурьбой они подошли к человеку в халате, и Жора через головы женщины громко спросил:

— Доктор, как Назаров себя чувствует, из шестнадцатой палаты?

— С переломом ноги?

— Нет, другой, которого ножом ранили.

Женщины испуганно умолкли, а одна жалостливо спросила:

— Как же это его, сердечного?

Доктор осуждающе пожал плечами.

— Жертва собственной неосторожности. Не надо ввязываться в драку с пьяными.

— Пусть делают, что хотят, — совершенно серьезно, в тон ему прибавил Таран. — На то они и пьяные.

Врач сделал вид, что не слышал этой ядовитой реплики, и, обращаясь к Жоре, сказал:

— Ваш Назаров выписывается через два дня.

В гардеробной пожилая нянечка наотрез отказалась выдать халаты.

— У него, милые, уже три человека сидят. А собрания у нас проводить не полагается.

Ребята переглянулись. Первым нашелся Таран.

— Правильно, мамаша! — горячо воскликнул он. — Режим есть режим. Но мы его, между прочим, нарушать и не собираемся.

— А в таком разе куда пришли? — подозрительно спросила нянечка.

— Тоже в шестнадцатую палату, к Назарову. Но к другому. Наш ногу сломал.

Старушка, видно, почувствовала какой-то подвох в словах этого плутоватого парня.

— А от того только что жена с дочкой ушли.

— Именно! — подхватил Таран. — А мы с работы. Страхделегаты.

— Делегаты еще какие-то, — проворчала старушка. — Дам вот тоже три халата, и все. У меня и нет больше.

Таран хотел было продолжать диспут, но Илья Куклев сказал:

— Ладно. Мы тут с Борисом подождем.

На том и порешили.

Жора, Николай и Таран, накинув халаты, двинулись вверх по широкой лестнице.

Хирургическое отделение занимало весь второй этаж, и шестнадцатая палата находилась в самом конце коридора. На высокой белой двери виднелся синий стеклянный квадратик с цифрой «16». Жора, не стучась, уверенно распахнул дверь. За ним вошли Николай и Rаран.

В небольшой, очень светлой, вызолоченной последними лучами солнца комнате стояло четыре кровати. На одной из них, у окна, лежал светловолосый паренек, возле него сидели двое ребят и девушка. Таран бросил на нее восхищенный взгляд.

— Юрка, приготовься, — торжественно объявил Жора. Представители трудящихся Заводского района хотят тебя приветствовать за отвагу и геройство, проявленное…

— Жора Наседкин в своем репертуаре, — насмешливо сказал плотный румяный паренек в сером костюме и красной тенниске, выглядывавших из-под халата, — Андрей Рогов, — просто добавил он, протягивая руку Николаю.

Ребята познакомились.

Второго парня, очень высокого и худого, в сером с черными полосками заграничном джемпере и пестром галстуке, звали Валерий Гельтищев.

— Марина, — с улыбкой представилась девушка.

Она была хороша собой — черноволосая, стройная, с ярким румянцем на нежных щеках и большими темными и ласковыми глазами. Синяя вязаная блузка туго обтягивала ее высокую грудь.

Николай, пожимая руку Назарову, сказал:

— Мы, конечно, никакие не представители. А так, покомсомольски зашли проведать. Хороший вы пример нам дали…

— Ну что вы… — смущенно отозвался больной. — А вообще очень рад.

— Нет, не что вы! — горячо вставил Таран. — Мы еще в нашей заводской многотиражке об этом деле напишем.

— Юра, тебя ждет мировая слава, — иронически заметил Гельтищев.

Андрюша Рогов метнул на него сердитый взгляд.

— У тебя дурацкий тон, — резко сказал он. — Печать большая сила. Сам редактор, понимать должен.

Гельтищев снисходительно усмехнулся:

— У нашей газеты другое предназначение. За это нас, как известно, и преследуют.

— Преследуют? — вскипел Андрюша. — Не публикуйте глупых статей!

— Мыслить оригинально не значит мыслить глупо.

— Иногда значит! Один девиз ваш чего стоит: «Я мыслю, следовательно, я существую!» Сплошной идеализм разводите! Тоже мне Декарты двадцатого века!

— А что за газета такая? — поинтересовался Николай.

Андрюша досадливо махнул рукой.

— Да наша, факультетская. Вот доверили им, — и сердито прибавил: — Ленина читать надо!

— Не меньше тебя читал, — отрезал Гельтищев.

— Ну, об этом мы еще поговорим. И не здесь, а на бюро. Надо в конце концов оргвыводы делать. А то нашли себе, понимаете, трибуну! Воду мутить!

Гельтищев иронически усмехнулся и поправил галстук.

— Полная демократия, значит, и свобода слова? А между прочим, можно было бы с вами поспорить, к примеру, о так называемом идеализме.

— Долго спорить не пришлось бы! Поповщина сейчас не в моде!

— С ней в космос не полетишь, — авторитетно вставил Таран, вспомнив бесконечные рассказы Коли Маленького. — И другие миры не откроешь.

Присутствие хорошенькой девушки явно вдохновляло его.

Андрюша обрадованно подхватил.

— Слыхал? Это тоже не последний аргумент. Они, — он кивнул на Тарана, — умеют спорить. Народ там знающий и зубастый. Я как-то был у них на собрании, отчет в «Ленинскую смену» писал.

— А я в этой газете ваши стихи читал, — улыбнулся Николай. — Про любовь. Здорово написали.

Андрюша покраснел и украдкой бросил взгляд на Марину.

— Это так, первые опыты, — смущенно ответил он.

— Скромность украшает человека, — засмеялся Жора.

Андрюша зло прищурился.

— Много ты в этом понимаешь!

— А я во всем понимаю. Специальность такая.

— Мы твою специальность знаем!

— Андрей, что ты сегодня такой воинственный? — улыбнулась Марина. — Лучше стихи нам почитай.

— Настроения нет.

— Скажи, — обратился Николай к Юре Назарову, — кто тебя ножом-то ударил?

— Не знаю я их. У одного только кличку слышал — Уксус. Вот он и ударил.

— Узнаешь его?

— Еще бы! Длинный такой, в ковбойке.

— А больше никого не запомнил?

— Больше… — Юра задумался, — рыжий такой еще был. Щека дергается. Тоже кличка у него есть, забыл только какая.

Николай и Таран внимательно слушали.

— Всего-то их много было? — спросил Таран.

— Человек пять, один совсем пацан, лет четырнадцати. Все там разгрохали, гады. И еще предупредили: заведете опять шарманку, не такой бенц устроим!

Юра неловко повернулся и сморщился от боли.

Марина сочувственно спросила:

— Болит, да?

— И дернула нелегкая связываться! — беспечно вздохнул Жора. — Вот уж верно про тебя врач сказал: «Жертва собственной неосторожности».

Николай сухо произнес:

— Заяц он, этот врач.

— Верно! — с энтузиазмом подхватил Андрюша.

— А по-моему, всегда надо трезво взвешивать обстановку, — сказал Гельтищев, снова поправляя галстук. — Пять против одного — это много.

Но тут опять вмешался Андрюша, и снова разгорелся спор.

Вскоре начали прощаться.

Спускаясь по лестнице, Таран мечтательно произнес, кивнув на шедшего впереди Гельтищева:

— А мировой свитер на этом парне.

— Могу достать, — охотно отозвался Жора.

— Монета будет, так и сами достанем, — отрезал Таран.

В вестибюле Илья Куклев не спеша говорил Борису:

— …А резец надо затачивать под другой угол. Потому скорость на таких оборотах пульсирует. Опасный момент создается.

— Ну что, заждались? — спросил, подходя к ним, Таран.

— Вы бы еще два часа там сидели, — проворчал Куклев, вставая.

Гельтищев и Жора ушли вперед.

У гардероба Андрюша задержал Марину.

— Ты спешишь?

— Пока нет.

— Почему пока?

— Потому, что уже семь, а в восемь мне надо идти в гости.

— Каждый раз ты куда-нибудь спешишь, — с обидой сказал Андрюша.

Марина мягко взяла его под руку.

— Неправда. Ведь ты сам знаешь, что неправда.

Ее большие темные глаза смотрели на Андрюшу с ласковым упреком, и он честно признался:

— Мне почему-то всегда тебя не хватает.

Марина не ответила.

Они направились к выходу, издали помахав на прощание ребятам.

— Хороша девчонка, — мечтательно произнес, глядя им вслед, Таран и, вздохнув, добавил: — Но есть, конечно, и лучше.

— Он тоже парень свой, — заметил Николай.

Выйдя из больницы, они еще долго гуляли по улицам. Тьма сгустилась. Сквозь плотные кроны деревьев еле пробивался золотыми нитями свет уличных фонарей. Широкие плитчатые тротуары тонули во мраке. А рядом, за черными стволами акаций, проносились освещенные троллейбусы.

Ребята, все четверо, молча, плечо к плечу, шли по тротуару. Лишь огоньки папирос, на секунду разгораясь, освещали их лица.

— Жалко того парня, — сказал Николай. — Чуть двинется, и уже больно.

— И еще грозят, — зло прибавил Таран: — «Только заведите свою шарманку, и не такой бенц устроим».

Внезапно ребята остановились и переглянулись.

Потом никто из них не мог вспомнить, у кого именно вдруг возник необычный и дерзкий план. Но все мгновенно оживились, заговорили, перебивая друг друга, плотной группой стоя в темноте на пустынном тротуаре.

Николай, сдерживая возбуждение, как можно спокойнее предупредил:

— А в штабе объясним. Хотим, мол, жизнь в этом красном уголке наладить. Вечер организовать. Для начала под нашей охраной. Поняли?

— Вот это да! — самозабвенно воскликнул Таран. — Ну, держись, хлопцы!

Илья Куклев довольно кивнул круглой головой.

— Дело будет. Давно я до них добираюсь, душа с них винтом.

Борю Нискина лихорадило, как накануне ответственнейшей турнирной партии.

— Главное — план, — горячо объяснял он. — Это половина успеха, имейте в виду!

Таран вдруг хлопнул себя ладонью по лбу.

— Братцы, надо девушек пригласить, А то как же?

— Сами придут, — ответил Николай.

— Нет, своих. А то и чужие побоятся, — настаивал Таран.

Его поддержал Борис.

— Ладно, — неохотно согласился Николай. — Предупредим в райкоме Аню.

И вдруг все замолчали. Николай даже в темноте ощутил настороженные, осуждающие взгляды друзей. Ему стало не по себе.

— Ты это брось, Николай, — тихо сказал сразу ставший серьезным Таран. — Машу, значит, жалеешь? А других девчат, выходит, можно звать? За них тебе не страшно, да?

Николай, потупясь, минуту молчал, потом медленно произнес:

— За всех боюсь. И Машу я не позову.

Он вдруг с необыкновенной ясностью ощутил — до боли, до такого испуга, что оборвалось все в груди, — как дорога ему Маша, ее смех, улыбка, крутые локоны на хрупких плечах, теплый, лучистый взгляд больших карих глаз, ее губы, которые он лишь однажды осмелился поцеловать, — вся Маша, необыкновенная, чудесная, как из сказки, девушка. Только бы была счастлива, только бы видеть ее все время рядом или ждать встречи. Да как же можно хоть на миг рисковать всем этим? Как он будет жить, если вдруг… Нет, невозможно. Как они не понимают этого!

Николай провел рукой по разгоряченному лбу и упрямо, с расстановкой, повторил:

— Не позову!

— Хорош… Хорош наш бригадир… — сквозь зубы процедил Таран. — Свое бережешь, а на других наплевать?

— Ну ладно тебе, — вмешался Борис и, взяв Тарана за плечо, попытался увлечь за собой. — Завтра разберемся, когда у вас головы остынут.

— Ну, нет! — Таран в ярости стряхнул его руку и снова повернулся к Николаю. — Я ему все скажу. Он думает, у него одного любовь. Так, что ли? А другие, думаешь, не любят? А у других душа не дрожит? Да если хочешь знать…

Таран захлебнулся от нахлынувших на него чувств и на секунду умолк. И именно в эту секунду он понял, что нельзя говорить то, что собрался сказать сейчас, нельзя потому, что ему придется наврать, выдумать то, чего нет, чего он только хочет, чтоб было, хочет со всей силой, на какую способен, хочет даже тогда, когда убежден в обратном. Но… этого нет. Нет! А Николаю надо бросить в лицо то, что есть, то, что он сам, Василий, может потерять в случае чего. А разве можно потерять то, чего не имеешь?.. И все-таки Николай поступает подло, как трус, как собственник, как куркуль какой-то.

Таран перевел дыхание и глухо, с накипевшей злостью сказал:

— Валяй, бригадир, делай, как знаешь. Но нет тебе моего согласия, попомни это.

— Не пугай, — хмуро ответил Николай. — Не из пугливых мы.

И все-таки ему было не по себе. Он догадывался, почему вдруг взорвался Таран, и в душе не мог не согласиться с ним. Да, вообщето Таран, может быть, и прав, но… но пусть он лучше не касается Маши. Однако Николай видел, что и Борис и Илья Куклев — оба они осуждают его. Так еще не бывало в бригаде, к этому Николай не привык.

— Вот что, — решительно вмешался, наконец, Илья Куклев. — Не время тут ссоры разводить. Звать, не звать. Ладно. Обойдемся. О главном сейчас думать надо.

— Нет, почему же? — с вызовом ответил Таран. — В райком, Ане, мы сообщим. А то…

— Ладно, говорю, — угрожающе перебил его Куклев. — О другом договориться надо.

Они снова двинулись по темному тротуару, попыхивая огоньками папирос, непримиренные, только внешне спокойные, сдержанно и уже без прежнего азарта обсуждая план предстоящего дела. Но Николай, как тесно ни шли они, уже почему-то не ощущал плеча идущего рядом.

Недалеко от заводских ворот ребята остановились. Николай сдержанно сказал:

— Значит, завтра. Объявление Борис пишет сейчас, чтоб с утра уже висело. А я — на завод. Наших введу в курс дела. Занятия у них через полчаса кончатся.

Его выслушали молча, не перебивая.

— Да, вот еще что, — строго прибавил Николай. — Ни одна посторонняя душа знать об этом деле не должна. Ясно?

— Убивать будем на месте, — мрачно откликнулся Таран. Грамотные.

Было уже темно, когда Степа Шарунин подошел к своему дому. У ворот на скамейке, как обычно, сидели женщины.

Во дворе к Степе подбежал паренек, который в прошлый раз так неумело ткнул его в бок по приказу Уксуса.

— Пошли. Ждут тебя.

— Я спешу, — хмуро ответил Степа.

Паренек нерешительно посмотрел на него, и Степе вдруг стало страшно.

В глубине двора, около сарая, их поджидали двое. Длинный кадыкастый Уксус, ни слова не говоря, с размаху ударил Степу по лицу.

— За что бьешь?!

— За дело, вошь матросская! — Уксуса всего трясло от ярости. — Опять твоя секция здесь была. Чего вынюхивала? Ну!

— Я почем знаю?..

— А, темнить вздумал? Вешай ему, братва!..

И снова ударил Стену. Но как только замахнулся второй из парней, Уксус неожиданно скомандовал:

— Стоп! Серьезный разговор сейчас будет.

…В ту ночь Степа так и не смог уснуть, полный бессильной злобы и горького презрения к самому себе. Сухими, воспаленными глазами смотрел он, как заползают в комнату бледные клочья рассвета. Плакать он уже больше не мог — слезы кончились.

Рано утром на фасаде нового дома по улице Славы и во дворе, у входа в красный уголок, появились два больших, написанных от руки красной и синей тушью плаката: «Внимание! Сегодня в красном уголке вечер танцев! Играет музыка! Приглашаются все желающие! Начало в 8 ч. веч.».

А за два часа до начала вечера в штабе заводской дружины собралась вся бригада Вехова. Ребята уже успели побывать дома, побриться, переодеться.

Все были в праздничных костюмах, тщательно отглаженных рубашках, с галстуками. Настроение у всех было приподнятое, боевое.

Словно и не было вчерашнего разговора в темноте, после посещения больницы, и ничего не случилось между Николаем и Тараном. Но Николай чувствовал, что все это лишь отошло куда-то на время, притаилось, спряталось перед лицом того важного, трудного и опасного, что ждало их сегодня.

Только Степа Шарунин казался еще молчаливее, чем обычно. На бледном лице его под глазом растекся большой фиолетово-желтый синяк.

— Где это ты раньше времени схлопотал? — изумился Коля Маленький.

— Упал, — хмуро ответил Степа, смотря в сторону.

Таран сокрушенно вздохнул:

— Эх, и падать-то толком не научился. Тоже мне деятель.

В штаб подходили назначенные в этот день на дежурство дружинники. Старик Проскуряков формировал из них пятерки, назначал старших, выдавал красные нарукавные повязки, ставя галочки в списке, затем указывал по висевшей на стене карте маршруты патрулирования.

В это время зашел Чеходар в сопровождении полного, пожилого человека в очках, оказавшегося инструктором райкома партии.

— Вот наш штаб, — Чеходар широким жестом обвел помещение. — Теперь прошу познакомиться.

Он подвел своего спутника к Проскурякову, потом так же уверенно, по-хозяйски продолжал сказывать:

— Каждый день формируем патрули. Вот книга учета, книга задержаний. А сегодня еще одну операцию готовим, особого рода, — он усмехнулся. — Словом, активности нам не занимать.

При этих словах Проскуряков бросил на Чеходара сердитый взгляд, но промолчал.

В это время Коля Маленький ядовито спросил у Бориса Нискина:

— Надеюсь, ты свои шахматы оставил дома, или обыскать тебя?

Тот смерил его презрительным взглядом.

— Я только и ждал твоих руководящих указаний.

Таран взглянул на часы и повернулся к Николаю.

— Слушайте, начальство, — с вызовом сказал он, — не играйте на моих нервах. Меня ждут. Я опаздываю.

— Время еще есть, — как можно спокойнее ответил Николай, хотя задержка начинала беспокоить и его. — Сейчас поторопим.

Он подошел к Проскурякову.

— Дядя Григорий, нам пора. Где люди-то? Еще человек шесть нужно.

Проскуряков сдвинул очки на лоб и возмущенно развел руками.

— Нету! Такая дисциплина у нас. Назначено на сегодня сорок шесть человек, а явилось вот… — он подсчитал галочки в списке, — четырнадцать! Понял, елки зеленые?! — и посмотрел на Чеходара.

Тот нахмурил густые черные брови и со спокойным упреком произнес:

— Неужели нельзя без паники, Григорий Анисимович? В большом да еще новом деле всегда может случиться неувязка, и, обращаясь к инструктору, добавил: — Самая большая дружина в районе, сотни людей.

— Это должны быть надежные люди, — вежливо заметил тот.

— Совершенно справедливо, — подтвердил Чеходар. — Только таких и выбирали. Правильно я говорю, Вехов? — И, не дожидаясь ответа, снова обернулся к инструктору. — А теперь взгляните на эту карту. Здесь все маршруты наших патрулей. Необходимейшая вещь для каждого штаба.

Когда Чеходар отвел своего спутника к висевшей на стене карте района, Николай сказал Проскурякову:

— Может, мы пока одни пойдем? Начинать-то надо вовремя.

— Сколько вы гостей ждете?

— Говорят, человек пять их.

— Ну вот! — Проскуряков досадливо покрутил между пальцами усы. — На каждого такого гостя надо по два хозяина. Непременно наружные посты выставь, чтоб не разбежались в случае чего. И потом не забудь, ножи у них водятся. Тут, брат, мы и так на риск идем.

— Все понятно, дядя Григорий.

— А раз понятно, то обожди еще чуток. Первых, кто придет, вам отдам.

Прошло еще минут пятнадцать, но ни один дружинник больше не появился. Маленькая стрелка часов перешла на семь.

Чеходар, наконец, проводил инструктора и, облегченно вздохнув, вернулся к столу, за которым сидел Проскуряков. Тем временем ребята начали уже все вместе наседать на старого мастера, требуя отпустить их пока одних.

— Пусть идут и начинают, — распорядился Чеходар. — А мы им ребят подошлем. Не срывать же мероприятие в самом деле.

Николай на всякий случай уточнил:

— Человек пять-шесть надо, Алексей Федорович, не меньше.

— Не робей, больше пришлем.

— Робеть не привык, — сухо возразил Николай.

Чеходар усмехнулся.

— Ну, ну, не бычись. Надо понимать шутки.

— Шутки шутками, — сердито проворчал Проскуряков, — а из-за такой дисциплины мы своих людей под удар ставим, вот что я тебе скажу.

— Мне можешь говорить, что хочешь, — Чеходар уже но сдерживал раздражения. — Думаешь, я доволен такой дисциплиной? По при посторонних иногда можно и помолчать. Этот инструктор уже из твоих слов выводы сделал. «Все, — говорит, хорошо, а вот дисциплина из рук вон. Почему вас партком до сих пор не слушал? В других организациях это дело поставлено строже». Видал? Хорошенькую славу мы по твоей милости получим в районе.

— А это уж какую заслужим, такую и получим.

Ребята между тем торопливо направились к выходу. Таран должен был еще зайти в райком за Аней. Остальные направились прямо в красный уголок. Илья Куклев нес патефон с пластинками. Надо было еще успеть повесить новые лозунги и плакаты.

Уходя, Николай подумал, что в одном,пожалуй, Чеходар все-таки прав. Зачем в самом деле надо было начинать при посторонних такой разговор? Но тут мысли его невольно перескочили на события, которые должны были разыграться в красном уголке, и спор в штабе сразу отодвинулся куда-то.

Николай ускорил шаг, догоняя товарищей.

К восьми часам красный уголок наполнился молодежью. Пришло человек двадцать. Кое-кто сначала боязливо оглядывался на входную дверь. Но заиграл патефон, первые пары закружились в вальсе, и настороженность постепенно пропала.

Обещанные Чеходаром дружинники не появлялись. И Николай чувствовал, как злость накипает у него в душе. «Трепачи! Языком только болтать горазды, а как до дела, то их нет! Кажется, придется надеяться только на себя». Обстановка резко осложнялась.

Николай в который уже раз придирчиво огляделся. Все ребята на своих постах. Илья Куклев не отходит от двери, он якобы дежурит у патефона, меняет пластинки. Борис Нискин подпирает стенку около выключателя, не танцует. Плохо! Вон какая-то девушка даже сама его приглашает, а он… да, отказался. Надо подключить к нему Степку, пусть по очереди танцуют. Впрочем, Степка тоже не танцует, он вообще сегодня какой-то странный.

Николай думал обо всем этом, а помимо его воли в голове вертелся один и тот же вопрос: «Придут или нет?.. Придут или…» И это относилось сразу и к дружинникам, которых он так ждал, и особенно к «гостям», ради которых и был организован этот вечер.

И еще, когда среди собравшихся замечал он Аню, не мог не думать Николай о том, что случилось вчера. И тогда помимо воли смутное недовольство собой овладевало им. Что-то не так он решил, не так сделал. А как бы поступила в этом случае сама Маша?

Пошла бы? Наверно… Испугалась бы, но пошла. Ох, как бы трепетало ее сердечко, как бы волновалась она сейчас! И взгляд его опять отыскивал Аню.

Девушку позвали не только для «обстановки». По сигналу Николая она должна незаметно и быстро увести других девушек, а их здесь человек шесть.

Поэтому надо было со всеми познакомиться, не теряя времени. Аня это делала уверенно, энергично и быстро, со смехом и шутками. Незнакомые люди не пугали, наоборот, притягивали ее. Белое в синюю горошину Анино платье мелькало то в одном, то в другом конце комнаты. Вот что значит комсомольский работник, молодежный заводила и вожак!

И снова Николай мысленно сравнивал ее с Машей. Нет, Маша бы так не могла, она робкая.

И услужливая совесть подсказывала: зачем же тогда рисковать, зачем было звать ее сюда? Но мысль эта, казалось бы, вполне здравая, не успокаивала, наоборот, вызывала почему-то досаду. И Николай гнал ее, гнал все мысли, кроме одной, главной: «Придут или не придут?» Но сейчас это уже относилось только к «гостям». Да, да, главное — это они! И они придут. Должны прийти!

А в это время Таран уже кружился с Аней. У них это получалось так красиво, с таким огнем и азартом, что все невольно залюбовались.

— Приз, приз!.. — закричала какая-то девушка, хлопая в ладоши.

Таран был на вершине блаженства. Он почти забыл, где он и зачем, забыл, что еще впереди то главное, ради чего он и пришел сюда. Рядом с ним была Аня, раскрасневшаяся, вся светившаяся радостью. Золотом отливали ее чудесные волосы, серые глаза смотрели на него ласково и задорно, и Таран чувствовал, что теряет голову, а рука, обнимавшая Аню, начинает предательски дрожать. Нет, так хорошо ему не было ни с одной девушкой на свете!

Николай, поддавшись общему настроению, с невольной улыбкой следил за ними.

В этот момент входная дверь приоткрылась, и в комнату проскользнул худенький паренек лет четырнадцати, в потрепанном пиджаке и белой мятой рубашке. Он настороженно огляделся, разыскивая кого-то глазами.

Паренька увидели сразу три человека. Коля Маленький бросил на него быстрый, испытующий взгляд и, сам еще не зная почему, насторожился. Степа Шарунин при виде паренька испуганно спрятался за чьи-то спины. Сердце у него заколотилось медленно и больно. Илья Куклев рассматривал паренька в упор, тяжелым и подозрительным взглядом, стараясь вспомнить, где он его недавно видел.

Между тем паренек, осмотревшись, снова скользнул к двери. Но тут его остановил Илья:

— Нечего взад-назад шнырять.

В спокойном, уверенном тоне его было что-то такое, что напугало паренька.

— Пусти!

— Сказано: оставайся, значит все.

На глазах паренька навернулись злые слезы.

— Пусти! Пусти! — упрямо твердил он, пытаясь сорвать со своего плеча тяжелую руку Ильи.

Тот усмехнулся.

— Вот чудак!

За ними уже следили из разных концов большой комнаты пять пар настороженных глаз. Ребята поняли, что то, чего они ждали, начинается.

Действительно, спустя несколько минут в красном уголке появились один за другим пятеро парней.

Вторым вошел рыжий с подергивающейся щекой, последним длинный кадыкастый Уксус. От всех пятерых сильно пахло водкой, на лицах застыла одна и та же туповато-наглая ухмылка, в уголках рта прилипли слюнявые сигареты.

Николай подал сигнал Ане. Но уже и без нее все девушки заметили хулиганов и испуганно стали пробираться к выходу. За ними устремился и кое-кто из ребят. Но Николай заметил, что некоторые не торопятся уходить, видно ожидая, как развернутся события. И они не заставили себя долго ждать.

Рыжий парень перемигнулся с Уксусом и подскочил к патефону.

— Ша, музыка! — заорал он и ударом ноги сбросил патефон на пол.

Илья Куклев перехватил его ногу, рванул на себя, и парень грохнулся на пол рядом с патефоном.

— Громим легавых!.. — истерически завопил Уксус и, выхватив нож, ринулся на Илью.

Но Таран ухватил его сзади за ворот ковбойки.

Уксус обернулся и неловко полоснул его ножом по плечу.

— Вася!.. — раздался из дверей девичий крик.

Николай прямым ударом в скулу свалил Уксуса, и тут же на Уксуса навалился Таран, пытаясь вырвать нож.

Один из хулиганов, размахивая ножом, подскочил к выключателю. Борис Нискин оттолкнул его, потом схватил подвернувшийся под руку стул и угрожающе завертел им в воздухе.

Но кто-то из хулиганов все-таки разбил люстру, и три лампочки из четырех лопнули с пистолетным треском.

Возгласы, крики, ругань, треск ломаемой мебели наполнили помещение.

— Где Уксус?! — оглядываясь, закричал Николай.

— У меня… — тяжело дыша, отозвался откуда-то из угла Илья Куклев. Он коленом прижал своего врага к полу и стулом отбивался от другого.

Николай решил отыскать рыжего парня с подергивающейся щекой, но тут он увидел, как упал от зверского удара в лицо Коля Маленький, и кинулся к нему.

В этот момент раздался оглушительный разбойничий свист, и чей-то охрипший голос заорал:

— Полундра!.. Тикай отсюда!..

И сразу к дверям метнулись тени. Николай с одной стороны, Таран и Боря Нискин — с другой устремились вслед за ними.

— Держи их!..

Парень, лежавший под Куклевым, рванулся было тоже, но Илья только глухо предупредил:

— Лежи, сволочь! Убью!..

И тот испуганно затих.

Николай и Таран выскочили во двор и огляделись.

— Ушли… — задыхаясь, произнес Николай.

— Точно, — согласился Таран, держась за плечо; оно только сейчас напомнило о себе режущей, огненной болью.

Сзади, на лестнице, ведущей из подвала, послышались звуки борьбы.

— Пусти!.. — пронзительно закричал чей-то голос.

— Я тебе пущу! — раздался голос Бориса. — Кусаться вздумал!.. Блоха эдакая!..

Николай спустился вниз. Там отчаянно рвался из рук Бориса паренек, который первый заскочил на танцевальный вечер.

Ребята, подталкивая упиравшегося парня, вернулись в красный уголок.

Коля Маленький уже поднялся и теперь сидел на диване, вытирая платком кровь с разбитой губы.

В полутьме Илья Куклев тормошил лежавшего на полу парня.

— Кажись, я его маленько сильнее стукнул, чем надо.

Таран поднял валявшийся рядом нож, провел пальцам по лезвию и одобрительно кивнул головой:

— Ничего. Умнее будет.

Нагнувшись, он всмотрелся в лицо парню и досадливо прибавил:

— Эх, не того ты, Илья, прижал, кого надо. Не Уксус это. Верно, Николай?

Таран спросил так просто, словно и не было между ними ничего, словно и не ссорились они, и Николай, повинуясь тому же душевному порыву, ответил дружелюбно:

— Да. Ошибся малость Илья.

Но порыв этот тут же прошел. Оба вспомнили вчерашнюю ссору и умолкли, непримиренные и еще больше раздосадованные.

Таран даже устыдился перед товарищами за свою невольную слабость. Ведь все они бесповоротно осуждали своего бригадира, и не было, по их мнению, ему прощения.

Между тем Борис выдвинул на середину комнаты патефонный столик и принес из маленькой комнаты запасные лампочки.

Вспыхнул свет, и Николай огляделся.

— Наделали делов, а толку чуть, — сухо заметил он. Главных упустили… А все почему? — наливаясь злостью и не в силах уже сдержаться, добавил он. — Потому, что барахла в дружину набрали. Потому, что начальство только…

— Постойте, хлопцы! — вдруг опомнился Борис и тревожно застыл на своем столике. — А где же Степка?

Шарунина среди них не было. Все переглянулись.

— Сбежал, сукин сын! — зло констатировал Таран. — Испугался!

На лестнице послышались чьи-то шаги. Дверь распахнулась. В комнату вбежала Аня, за ней четверо дружинников.

— Эх, опоздали, — разочарованно сказал один из них.

— Спектакль окончен, — насмешливо отозвался со своего дивана Коля Маленький. — Вы бы еще позже пришли. Вояки тоже мне!

Аня подошла к Тарану и осмотрела плечо.

— До свадьбы заживет. Перевязать только надо.

— И так сойдет, — смущенно ответил Таран.

Коля Маленький не утерпел и засмеялся.

— Смотря на какой день свадьбу назначили.

В ответ Аня насмешливо подмигнула.

— Не скоро. Пусть он еще найдет такую, которая за него выйти согласится.

Николай посмотрел на лежавшего на полу парня.

Тот тихо стонал.

— Его надо в какую-нибудь поликлинику отвести, — сказал Николай дружинникам. — А этого шпингалета, — он указал на сидевшего в углу паренька, — мы с собой заберем.

В штабе старик Проскуряков, вздыхая, выслушал сбивчивый, возбужденный рассказ ребят.

— Эх, елки зеленые! Провалили дело, — сокрушенно сказал он. — Через нашу неорганизованность провалили. Нешто иначе упустили бы этих подлецов?

— Ничего, ничего, — бодро отозвался Чеходар. — Первый блин всегда комом.

Этого Николай стерпеть не мог.

— Ничего? — зло переспросил он. — А то, что вон его ножом полоснули, а могли и хуже чего сделать, это как? — он кивнул на Тарана. — А тому вон всю щеку раскровянили, это тоже ничего?

— «Жертвы собственной неосторожности», — отозвался Таран с напускной беспечностью, содержавшей, однако, изрядную долю яда.

— Ты, Вехов, остынь немного, — строго сказал Чеходар. А то забываешь, с кем говоришь.

Но Николай уже не мог остановиться.

— Знаю я, с кем говорю! Набрали дерьма в дружину, вот что! Зато первые! Зато больше всех! Мы передовые!.. А мы на первом же деле — мордой в грязь!

— Ты вот что, Вехов, — тихо произнес Чеходар, и уголки губ задрожали у него от сдерживаемой ярости. — На весь коллектив грязь не лей. Всю нашу дружину порочить тебе не дадим, учти.

Но Николай уже взял себя в руки. Этому помогли не слова Чеходара, а изумленные и чуть насмешливые взгляды ребят, никогда еще не видевших своего бригадира в таком состоянии.

— Я всю дружину не порочу, — уже спокойнее ответил он. — А то, что половину народа гнать из нее надо, это факт!

Чеходар снисходительно усмехнулся.

— Никого мы гнать не будем. И раздувать этот случай тоже не собираемся. Если тебе плевать на коллектив, на его доброе имя, то мы так поступать не намерены. И кончим на этом. Вот лучше им займитесь, — и он указал на понуро сидевшего в стороне паренька, которого задержал Борис Нискин.

Все сразу оживились. А Коля Маленький, решив окончательно разрядить обстановку, с обычным своим веселым оптимизмом произнес:

— Зато танцевать теперь в этом красном уголке можно, сколько влезет. Больше шпана туда не сунется.

И Чеходар сразу поддержал шутку.

— Правильно! Есть, оказывается, и достижения. Поэтому не будем сгущать краски.

«Не хватает еще, чтобы до райкома дошло, — с досадой подумал он. — В сводке мы уже первыми по городу идем. Из газеты даже звонили».

— А гнать кое-кого из дружины все-таки надо, — ни на кого не глядя, будто самому себе, упрямо повторил Николай.

И вдруг ему стало так тяжело на душе, так тоскливо и одиноко, как никогда еще не было. Он уже жалел о своей вспышке и удивлялся ей. Между тем в ней вылились вся горечь, вся тревога, которые накопились у него за последние дни и часы, но главным здесь была еще, кажется, не понятая им до конца досада на самого себя.

Николай отошел в сторону и, присев на скамью, жадно закурил. Его никто не окликнул. «Отчитал меня, как щенка нашкодившего, — со вновь вспыхнувшим раздражением подумал он о Чеходаре. — Ну, погоди еще…»

В это время старик Проскуряков посмотрел поверх очков на задержанного паренька и сурово спросил:

— Ну-с, а тебя как зовут?

— Никак не зовут, — хмуро отозвался тот, Боря Нискин пояснил:

— Они его Блохой называли. Я слышал.

— То кличка их блатная, — махнул рукой Проскуряков. Нам она не подходит. — И, обращаясь к пареньку, уже добродушно пояснил: — Ты, милый, пойми. Мы тебя с этим самым Уксусом не путаем. Среди своих находишься, ясно?

Паренек угрюмо смотрел в пол и молчал.

— А вот компанию ты водишь плохую. До добра не доведет.

— Давай, дядя Григорий, мы с ним сами потолкуем, предложил Таран.

— Ну, валяйте.

Ребята отвели паренька в сторонку и уселись вокруг него. Николай подошел тоже, но стал чуть поодаль, лишь прислушиваясь к начавшемуся разговору.

— Значит, называть себя не хочешь? — строго спросил Борис.

— Не хочу.

— Боишься?

— Ничего не боюсь, а не хочу.

— Фу! — вздохнул Коля Маленький. — Хоть разговаривать с нами начал, и на том спасибо.

— А тебя, что же, этот Уксус на разведку послал?

— Вас считать!

— Нас?! — изумился Таран.

Паренек вызывающе усмехнулся.

— А по-вашему, другие дураки, да? Одни вы умные?

Как ребята ни бились, паренек отказывался отвечать, сначала спокойно, даже вызывающе, а потом горько всхлипывая и растирая по грязным щекам крупные градины слез.

Пришлось его отпустить.

Когда за пареньком закрылась дверь, Николай, ни на кого не глядя, хмуро произнес:

— Что-то тут нечисто. Предательством пахнет.

Глава V «КАПЕЛЛА» ЖОРЫ НАСЕДКИНА

Расточительное южное солнце палило сверх всякой меры.

Печным жаром дышали улицы. Даже море не в силах было побороть такой зной и покорно млело в огромной чаше залива. Ветер запутался где-то в буйной листве каштанов и кленов на Приморском бульваре, и его еле ощутимые порывы не приносили облегчения.

Люди сидели лишь на тех скамьях, которые оказались в тени, вяло и без всякой надежды обмахивались газетами, веерами и шляпами.

Внизу, на внутреннем рейде, в сонной одури сгрудились у причалов корабли, шевелились ажурные хоботы башенных кранов нехотя и, казалось, через силу.

Огнев и Коваленко остановились у каменного парапета, оглядели порт. Алексей Иванович в сотый раз вытер мокрым платком струившийся по щекам пот и сердито взглянул вверх, где в раскаленном, золотисто-голубом мареве плавилось солнце.

— Меня интересует, что оно будет делать летом, скажем, в июле? — осуждающе произнес он. — Всетаки надо бы ему напомнить, что сейчас только середина мая.

— Беззаконие творит, — в тон ему откликнулся Коваленко и вдруг, оживившись, добавил, указывая рукой на море: — Глядите, Алексей Иванович!

В порт, огибая маяк, величественно и неторопливо входил большой пассажирский лайнер, белоснежный красавец с яркой красной полосой на широкой трубе.

С того места, где стояли Огнев и Коваленко, хорошо был виден пассажирский причал. Вдоль него уже вытянулась цепочка пограничников, группы встречающих, а в стороне, у длинных пакгаузов, стояли в ряд, сверкая на солнце, как новенькие игрушки, разноцветные интуристские автобусы.

— Так, пришел, значит, из загранплавания, — озабоченно констатировал Огнев. — Тебе работки тоже подкинет.

Коваленко усмехнулся.

— Я с дружинниками договорился. Ребята что надо. Дадут бизикам жизни.

Бизиками в городе насмешливо прозвали спекулянтов иностранным барахлом, которое они выпрашивали, выменивали или скупали у моряков и туристов.

То был беззастенчивый, крикливый и нахальный народец, делавший, как они выражались, «свой бизнес».

Отсюда вместе с презрением к их грязному промыслу и родилась кличка.

— Насчет дружинников — правильно, — одобрил Огнев. Только гляди, чтобы не подвели. И так бывает. Откуда они?

— С инструментального.

— Я хочу их попросить еще в одном деле помочь.

— Насчет Резаного? — удивился Коваленко.

— Нет. Баракин не по их зубам. А вот кража в Союзе спортивных обществ — тут есть о чем с ними потолковать.

Они отошли от парапета и не спеша двинулись по одной из боковых аллей, где больше было тени и потому казалось прохладнее.

Алексей Иванович задумчиво насвистывал себе под нос какую-то песенку, по привычке разглядывая прохожих. Но мысли его продолжали кружиться вокруг дела, которым он решил поделиться с дружинниками инструментального завода.

Огнев считал вопреки скептическому мнению некоторых из своих сослуживцев, что организация дружины — дело полезное. При этом он имел в виду отнюдь не будущее, не теоретическую сторону вопроса о постепенном переходе функций государства в ведение общественных организаций, а реальный или по крайней мере вполне возможный сегодняшний эффект от этого мероприятия. Подобную оговорку Огнев делал не случайно: реальный результат был, по его убеждению, пока значительно ниже возможного.

Во время недавнего разговора в штабе дружины инструментального завода Алексей Иванович вполне согласился с красивым чернобровым пареньком по фамилии Таран, который говорил, что скучно только «утюжить улицы». Вот это и натолкнуло Огнева на мысль привлечь дружинников к делу о странной краже в Союзе спортивных обществ. Мысль эта особенно укрепилась после того, как Алексей Иванович вновь изучил обстоятельства этой кражи — обстоятельства необыкновенные, в первый момент даже загадочные.

— Да, надо с ними об этом потолковать, — повторил он и невольно остановился.

Бульвар кончился, дальше раскинулась затопленная до краев жаркими солнечными лучами площадь.

На нее было страшно ступить, как на гигантскую раскаленную сковородку.

— М-да, а идти, Петро, все-таки надо, — усмехнувшись, проговорил Огнев. — Давай, брат, рискнем.

Они двинулись дальше по широкому тротуару, огибая площадь, и асфальт мягко оседал под их ногами.

Зной еще не начал спадать, когда Жора Наседкин появился на Приморском бульваре в сопровождении юркого брюнета с большими маслеными глазами, с тоненькой — тоньше даже, чем у самого Жоры, — черной ниточкой усов и длинными, на полщеки, косо подбритыми баками. Парень этот был известен под кличкой «Червончик» и в недавнем прошлом занимал пост помощника администратора театра.

Червончик пользовался большим влиянием среди коллег по «бизнесу» не столько из-за своей прошлой близости к миру искусств и знания всех сплетен и подробностей из личной жизни популярных актеров, сколько из-за своих «деловых» качеств. Хитрее и нахальнее его не было бизика на Приморском бульваре да, пожалуй, и во всем припортовом районе.

Кроме того, именно Червончик помог Жоре Наседкину создать, как они выражались, «капеллу». Вошедшие в нее бизики работали уже не на свой страх и риск, а от «хозяина», и это придавало делу особый размах и приятно щекотало самолюбие Жоры.

К своему верному другу и помощнику Жора относился со смешанным чувством превосходства и зависти. Превосходство объяснялось просто: Жора был студент. Багаж знаний, хотя и небольшой, позволял ему вести интеллигентный разговор и подавлять партнеров и конкурентов по «бизнесу» своей эрудицией. Последняя очень помогала и в общении с девушками, как и официальное представление: «студент филфака». Это «звучало».

Но в то же время Червончик вызывал у Жоры, по его собственному выражению, «хорошую зависть».

Ведь Червончик был свободен как ветер. Он нигде не работал, не учился и располагал своим временем, как хотел. На вопрос, почему он не работает, Червончик неизменно отвечал: «Пусть трактор работает, он железный».

Жил Червончик у своей тетки. Отца он не знал, тот ушел из семьи много лет назад. Мать умерла вскоре после войны. Тетка, сестра матери, высокая, седая, очень представительная дама, на вопрос о племяннике говорила, прижимая платок к слезящимся, красным глазам: «Этель завещала мне этого мальчика. Она хотела, чтобы он был счастлив. Я ни в чем ему не препятствую. Он растет жизнерадостным и восприимчивым. Это натура артистическая, как и вся наша семья. И потом это такой наив, такая чуткость». Она старательно оберегала племянника от редких визитов участкового уполномоченного и болезненно морщилась, когда тот произносил «грубое» слово — тунеядец.

Таким образом, Червончик жил удачливо, весело и беспечно. Были деньги, были легкие знакомства с интересными девицами, кутежи в ресторане.

Что еще надо молодому человеку в эпоху водородных бомб и межконтинентальных ракет, когда с цивилизацией может быть покончено одним нажатием кнопки?

Эту философскую «базу» подвел со свойственной ему широтой взглядов Жора и тем окончательно снискал себе уважение в глазах Червончика.

И все-таки Жора завидовал своему другу. Еще бы!

Ведь дома Жора вынужден был все время притворяться. Правда, мать в расчет не шла, но отец, заведующий одним из отделов облисполкома, был строг, хотя, к счастью, очень занят. Последнее обстоятельство оставляло Жоре очень много возможностей для «маневра», но первое заставляло прибегать порой к немыслимым хитростям, отнимавшим много сил и нервов. И все-таки отец был всегда недоволен сыном, и это создавало потенциальную опасность грандиозного скандала, все последствия которого Жора даже боялся представить.

Словом, Жоре было нелегко, и только его оптимизм и изворотливость позволяли ему радоваться жизнью и с неиссякаемой энергией действовать на поприще «бизнеса».

В этот день в связи с приходом большого корабля из «загранки» ожидались выгодные операции, и Жора лично прибыл на место событий. Кроме того, ходили непроверенные, но тревожные слухи о внезапном интересе к «бизнесу» со стороны дружинников ходили, и это тоже следовало проверить на месте.

Поэтому сначала в порядке рекогносцировки Жора и Червончик с независимым видом прошлись по бульвару и прилегающим к порту улицам, лишь издали кивая своим подручным. Но ничего подозрительного обнаружено не было.

— На Шипке все спокойно, — констатировал, наконец, Жора. — Валяй действуй. Попутного ветра вам!

Червончик, уже давно нетерпеливо поглядывавший по сторонам, мгновенно исчез в толпе на боковой аллее, а Жора лениво опустился на скамью в тени и закурил.

Тем временем из дальних ворот порта группами и в одиночку выходили в город моряки с пришедшего лайнера в синих парадных куртках и белых бескозырках. Они радостно улыбались, перебрасывались шутками. Вот тут-то на них со всех сторон, как стая галок, налетели бизики.

— Куплю сигареты!.. Любые сигареты! — волновался прыщавый, длинный парень в берете, хватая моряков за руки. «Кемл», «Филипп Морис»!.. Ну продайте! Ну что вам стоит?!

— Я интересуюсь резинкой, — вкрадчиво говорил другой, оттесняя конкурентов. — Американской, египетской, любой… Но если есть сигареты… Дайте мне! — вдруг сорвался он на крик, увидев пеструю пачку в руках одного из моряков. — Умоляю!

Одни из матросов отшучивались, другие презрительно, как плевок, коротко бросали: «Пшел!..», третьи мрачнели и, не говоря худого слова, без особых церемоний, широким плечом отталкивали с дороги особо назойливых.

Бизики не обижались и не сердились — они привыкли. Их могли даже стукнуть или обругать — всяко бывало! Но и это не умеряло их коммерческий пыл.

— Нет трикотажа?.. Ну поглядите лучше, может, есть! Дам хорошую цену! — неотвязно увивался вокруг матросов долговязый парень в берете.

— Я тебе сейчас дам цену, вобла сухопутная! — не вытерпел один из моряков. — Шугай их, братцы! — закричал он своим.

Но кое-кто из его товарищей — одни неохотно, уступая лишь бурному натиску обнаглевших бизиков, другие с лукавой усмешкой — все-таки отходил в сторону и, опасливо озираясь, совершал торопливые сделки. Из широких матросских карманов извлекались и быстро, из рук в руки, передавались целлофановые пачки с жевательной резинкой или сигаретами, скомканные пестрые косынки или нейлоновые кофточки. В ход шли даже поношенные носки и далеко не первой свежести носовые платки.

Неожиданно на углу площади, где троих матросов окружило плотное кольцо бизиков, раздался громкий хохот, в котором на мгновение потонул обозленный вопль долговязого парня в берете:

— Это обман!.. Верни деньги!..

— Почему же обман? — давясь от смеха, спросил один из матросов. — Ты же сам схватил. Еще вон этого парня оттолкнул. И правильно, классная партия носков.

— Мало что! Я думал — это Запад! А это наше!.. Верни деньги!..

— Еще чего! — матрос перемигнулся с товарищем. — Давай отчаливай, пока цел!

— Это же нечестно!.. Ну, это же нечестно!.. — заскулил парень.

— Верно! Деньги назад! — зашумели кругом.

Но моряки, не обращая внимания на разбушевавшихся «коммерсантов», двинулись вверх по улице к центру города.

Долговязый парень потащился за ними, ругаясь и требуя назад деньги.

Встречные прохожие оглядывались, обмениваясь то возмущенными, то ироническими замечаниями.

Пожилой человек в соломенной шляпе с усмешкой сказал морякам:

— Вы его доведите вон до того угла, там как раз патруль дружинников его дожидается.

Долговязый опасливо огляделся, потом грязно выругался и с независимым видом повернул назад.

Патруль дружинников, о котором говорил человек в соломенной шляпе, состоял из молодых рабочих инструментального завода. Ребята, спасаясь от солнца, сгрудились под тентом у магазинной витрины и обсуждали «план кампании», как выразился присутствовавший здесь Таран. — А чего вас сегодня недокомплект? Только двое, — спросил его высокий бритоголовый парень, слесарь из кузнечного цеха, кивнув головой на Бориса Нискина.

— Остальные, с вашего разрешения, вкалывают на трудовой вахте, — насмешливо доложил Таран и, в свою очередь, спросил: — Ну, а какие все-таки обвинения предъявляют этим деятелям?

Борис шумно вздохнул и сверху вниз уничтожающим взглядом посмотрел на приятеля.

— Я очень извиняюсь, — обратился он к остальным дружинникам, — но в нашей бригаде есть и такие, что сразу не доходит. — Потом строго сказал Тарану: — Смотри сюда! Во-первых, спекуляция: покупают дешево, а продают дорого. Элементарно? Во-вторых, опошляют городской пейзаж. В-третьих, слепое преклонение перед Западом. Ну как? Будут вопросы, или еще раз бегло повторим? Это, знаете, как в шахматах…

— Хлопцы! — воскликнул Таран, молитвенно сложив на груди руки. — Остановите его! Иначе дежурить нам уже сегодня не придется. Я-то знаю!

Ребята только дружелюбно посмеивались.

— Мировую бригаду Вехов набрал, — заметил кто-то. — От скуки с ними не помрешь, это факт.

Но шутил сегодня Василий Таран через силу, это мог заметить только такой друг, как Борис, если бы не рассердился. Таран действительно прослушал весь инструктаж. До этого ли ему было!

Никогда раньше Василий не представлял себе, что любовь может так овладеть всеми чувствами, мыслями, даже поступками человека, так терзать и мучить его, так мешать жить. Оказывается, это форменный гипноз какой-то, колдовство!

Ведь как было до сих пор? Почти каждый раз, когда Василию нравилась девушка — а случалось это довольно часто, роман начинался мгновенно. Правда, хотя и редко, но бывало и так, что девушка оставалась равнодушна к его ухаживанию. Это искренне удивляло Василия, порой даже ненадолго сердило и портило настроение. Но в большинстве случаев удача сопутствовала ему: статный, чернобровый парень, веселый и неглупый, пользовался, как говорят, «успехом».

Очередное увлечение нисколько не мешало ему радоваться жизни, спокойно и добросовестно работать, видеться с друзьями, участвовать в заводской самодеятельности.

Конечно, было очень радостно спешить на свидание, ходить вместе в театр или в городской парк, чувствовать на себе ласковый и взволнованный взгляд, обнявшись, сидеть полночи на скамейке, укрываясь пиджаком, и с увлечением рассказывать тут же придуманные веселые и трогательные истории или мечтать о будущем. В такие минуты Василию казалось, что нет счастливее его человека на земле, а для него самого нет ничего дороже вот этой дивчины, которая так доверчиво и нежно прижалась к его плечу. Однако на следующий день Таран даже с некоторым облегчением обнаруживал, что в жизни, оказывается, есть много радостей и помимо свиданий, и добродушно принимал подтрунивание друзей, когда делился с ними своим открытием.

Но Аня, веселая и строгая, скромная и дерзкая, иногда такая вдруг простая и добрая, но никогда не ласковая, всегда недоверчиво насмешливая, разом перевернула все его представления о любви. Какая там радость!.. Казалось, не было и минуты, чтобы Василий без тоски и боли не думал об Ане. Что она сейчас делает? С кем говорит? Кому улыбается? Не выдержав, он звонил ей по телефону, и Аня говорила с ним весело и строго, то охотно, то нетерпеливо, потому что он отрывал ее от каких-то спешных дел.

И за каждую минуту действительного, необыкновенного счастья, вроде той, в красном уголке на улице Славы, когда он танцевал с ней так, что даже одна девчонка закричала: «Премию!», за каждую такую минуту приходилось расплачиваться днями щемящей тоски, когда все валится из рук. В такие дни Василий старался казаться особенно бесшабашным, с подчеркнутой небрежностью говорил об Ане и строил из себя заядлого, даже, как говорил в таких случаях Борис Нискин, «злостного» ловеласа.

И все-таки ребята с недавних пор начали догадываться о его состоянии и между собой осуждали Аню. Зачем морочить голову парню? Нет так нет, отрезала бы, и все! А если да, если парень ей нравится, то уж совсем глупо так его мучить. Николай однажды даже пытался поговорить с Аней, но та сердито и резко оборвала его. Нет, по твердому убеждению ребят, Аня вела себя неправильно.

В последнее время у Василия было особенно тяжело на душе. Чтото так ослепительно ярко вспыхнуло у него в сердце в тот счастливый миг, когда они танцевали с Аней, так непередаваемо радостно стало ему вдруг, что наступившие вслед за этим дни, когда он больше не видел ее, показались невыносимыми.

Аня молчала, не звонила, не забегала в цех. Значит, для нее, для Ани, ничего не вспыхнуло в тот миг.

А раз так, то все! И Василий Таран поклялся, что больше не позвонит ей. Но от этого на душе стало еще тяжелее.

А Борис еще смеет сердиться, что Таран не слушал инструктажа! Спасибо, что Василий вообще как-то дышит, ходит, работает не хуже других и вот даже идет патрулировать. Это просто удивительно, как он умудряется все это делать и вдобавок еще острить и балагурить.

— Эх, напиться, что ли? Вот потеха будет, — сказал Таран, когда они с Борисом, немного отстав от остальных дружинников, подходили к Приморскому бульвару. — В жару только неохота.

Борис подозрительно покосился на друга.

— С чего это тебе напиваться?

— А! — досадливо махнул рукой Таран. — Не понимаешь ты человеческой натуры!

— Твоей, что ли?

— Хотя бы и моей! На все мне теперь наплевать, понял?

— Ты себя не очень-то распускай. Я понимаю, из-за чего другого, а то из-за девчонки…

Таран насмешливо и горестно присвистнул.

— А мне теперь она — до лампочки! Подумаешь! Свет не в одном окошке.

— Во-во! Главное, духом не падать.

— Точно. Вот как пущусь в разгул…

Теперь они шли уже по бульвару.

Зной постепенно спадал. И с моря, ставшего из плоского, золотисто-пепельного глубоким и переливчато-синим, потянул ветер. Приплывшие с юга редкие облачка временами закрывали солнце, и тогда по бульвару из конца в конец ползла спасительная тень.

На аллеях стало людно.

Неожиданно Борис толкнул Тарана:

— Гляди, вон наш красавец сидит.

На одной из скамеек лениво развалился Жора Наседкин, закинув ногу на ногу и покуривая сигаретку. Он тоже заметил ребят и приветственно помахал им рукой.

В этот момент к нему подбежал запыхавшийся Червончик и шепотом сообщил:

— Пахнет колоссальной сделкой. Засекли двух с той посудины.

— Что толкают?

— «Рок». Штук двадцать. Цена вполне приемлемая. Нужна наличность.

— Будет. Где клиенты?

— Решили промочить горло. Идут в «Южный». Вот они, Червончик указал на двух матросов, валкой походочкой направлявшихся в сторону площади.

Один из них нес в руке небольшой ярко-желтый чемоданчик.

— Предупреди, что я буду там через десять минут, — распорядился Жора, — пусть ждут. Берем всю партию.

Червончик с сомнением покачал головой.

— Многовато. Трудно будет реализовать.

— Пхе! У нас на курсе есть интересующиеся. Душу заложат.

— Это другая песня. Вопросов больше нет.

Червончик мгновенно затерялся в толпе. А спустя несколько секунд Жора, потягиваясь, поднялся со своего места.

Ни Таран, ни Борис не заметили этого короткого разговора. Совсем другое привлекло в это время их внимание.

В противоположном от площади конце бульвара, где за массивной стеной начинались дачи санатория, дружинники задержали двух парней в пестрых шелковых рубашках навыпуск и светлых брюках-дудочках.

Один из них, высокий, светловолосый, с ослепительной белозубой улыбкой, держал сверток, перевязанный бечевкой, другой — толстый, с поросячьими, злыми глазами — объемистый портфель из свиной кожи.

Высокий улыбался широко и обезоруживающе добродушно, лишь в глубине его светлых холодных глаз чуть поблескивали временами враждебные льдинки.

— Да вам все почудилось, дорогие товарищи, — говорил он в тот момент, когда подошли Таран и Нискин. — Какой «бизнес»? С чего? Мы просто имеем серьезный разговор с моим другом. Встали в сторонку. Ну и что? Зачем делать шум? Вон сколько хороших граждан потревожили, — и обвел рукой собравшихся вокруг людей.

— Плоды просвещения, Майкл, — с издевкой пояснил толстый. — Начитались газет и показывают сознательность. Или я ошибаюсь? Тогда извините, и «мы с вами только знакомы, как странно».

Таран не мог пропустить такой случай и немедленно ввязался в конфликт.

— Ничего странного! Я, например, и другие товарищи интересуются вашим портфелем, — обратился он к толстому. Попрошу предъявить.

— Обыскивать не имеете права! — вмешался высокий парень. — Кто вы такой? Я вас не знаю! Ты его знаешь, Фред?

Таран с изысканной любезностью показал ему красную книжечку.

— Народная дружина. Слыхали? Или вы только что из Штатов?

Высокий с подчеркнутым вниманием вгляделся в книжечку, потом иронически сказал:

— Печать, к сожалению, неразборчива.

— Ну, вот что, — не выдержал Борис, — балаган тут не разводите! Пошли в штаб.

— Верно, — поддержал его Таран. — Там мы поразборчивее печать приложим.

Кругом одобрительно засмеялись.

— Документов не спрашивал. А деятель вроде тебя — бизик.

Червончик обиженно нахмурился.

— Я не бизик, а такой же работяга, как и ты. В театре работаю.

— В театре? — недоверчиво переспросил Таран.

— Ага, — Червончик решил еще больше подогреть интерес к своей особе. — Хочешь, с актерами познакомлю? Интересно у нас.

Таран нерешительно усмехнулся.

— Это тоже, между прочим, разрешается, — но тут же, нахмурившись, спросил: — А зачем это барахло хватал? Зачем убегал?

— Так ведь жалко того парня стало. Не разобравшись, опозорите начисто, — с подкупающим простодушием ответил Червончик. — А парень знакомый. Вместе покупали. И потом деньги пропадут. А их горбом зарабатываешь, не как-нибудь.

— Вот и надо понимать, где их можно тратить, — наставительно и уже беззлобно сказал Таран. — А то городской пейзаж опошляете, — вспомнил он выражение Бориса.

Червончик охотно согласился.

— Все это, может быть, и верно. Тут, конечно, промашка. Хотя если не приглядываться, как вы, то ничего и не заметишь.

Постепенно разговор принимал все более спокойный характер. Задержанный парень казался таким безвредным, что Таран стал невольно проникаться к нему сочувствием. Особенно его подкупила близость Червончика к театру. А театр Таран любил горячо и восторженно. «С артистами познакомит». Таран вдруг вспомнил об Ане, на душе стало опять обидно и больно, и он мстительно подумал: «Воображает о себе слишком много».

В громадном полупустом зале ресторана было душно. Со стороны кухни тянуло запахом прогорклого масла, чеснока, лука, жаркого. В косых лучах солнца, лившихся сквозь высокие стекла окон, кружились рои пылинок.

У столика возле окна сидел Жора, напротив него — два моряка. Все трое раскраснелись от жары, выпитого вина и волнения. Сделка была крупной. Ей предшествовала долгая и горячая торговля за каждый рубль. Наконец чемоданчик из светлой кожи перекочевал к Жоре вместе с двумя целлофановыми пачками жевательной резинки и тремя дамскими нейлоновыми кофточками. Эти кофточки Жора тут же, не стесняясь двух-трех случайных посетителей ресторана, придирчиво рассмотрел со всех сторон. Теперь сделку «обмывали».

Моряки, перебивая друг друга, рассказывали о последнем рейсе. Иногда они опасливо озирались. Как выяснилось, они боялись всех, начиная от старпома и кончая своими же ребятами из команды, «сверхсознательными» и «идейными», как они выражались.

Жора рассказывал городские новости, сыпал анекдоты.

В этот момент в дверях зала появился запыхавшийся, взволнованный Червончик. Заметив сидящую у окна компанию, он, торопливо и чуть заметно прихрамывая, направился туда, лавируя среди столиков.

По его загадочному и торжествующему виду Жора понял, что с приятелем случилось что-то необычное. И, словно угадав нетерпеливое желание друзей остаться наедине, моряки, поглядев на часы, стали прощаться. Их не удерживали.

— Ну-с, какая сводка? — нетерпеливо спросил Жора.

— Колоссальный случай! Кошмар!

Червончик принялся рассказывать, захлебываясь от восторга, поминутно зажигая гаснувшую сигарету и отчаянно жестикулируя.

Когда он кончил, Жора восхищенно произнес:

— Артист!.. Народный!.. А как же зовут этого деятеля?

— С утра звали Василий, фамилия Таран.

— Что-о?!. Таран?.. — в изумлении переспросил Жора.

— Именно. Почему такое удивление? Это переодетый император Эфиопии?

— Таран… Мамочка моя родная, это же надо такое везение… — И, помолчав. Жора уже другим, деловитым и озабоченным тоном прибавил: — Вот что. Этого парня надо прибрать к рукам. Ему нравятся иностранные вещи, я знаю. Любит музыку и… интересуется девочками. Я это тоже знаю. Увязываешь? Это все надо обеспечить в лучшем виде.

— Вопрос! — пожал плечами Червончик.

Жора хлопнул приятеля по спине.

— Ну, а по этому поводу требуется подбалдить!

И он разлил по стопкам водку.

Но выпить им не пришлось.

К столику подошел плотный человек в хорошо сшитом летнем костюме. Светлые курчавые волосы его были зачесаны назад, глубоко посаженные серые глаза смотрели холодно, с хитрым прищуром. За ухом начинался и уходил под ворот белой рубахи длинный и узкий шрам.

Человек неторопливо, как-то по-хозяйски, оглядел обоих приятелей и спокойно сказал, обращаясь к Жоре:

— Пока я тут сидел и закусывал, — он кивнул на ближайший столик, — один разговорчик с вами наметился. Но без свидетелей. Жалеть не придется.

Он спокойно опустился на стул, достал портсигар и не спеша закурил от зажигалки.

Жора и Червончик переглянулись, потом Жора, ощущая внутри непонятно откуда взявшуюся вдруг робость, как можно небрежнее сказал:

— А у меня от него секретов нет. Так что как угодно.

Человек, прищурившись, внимательно посмотрел на Жору и холодно, веско ответил:

— Угодно говорить тет-а-тет.

— Ну, знаешь что, — вмешался внезапно заспешивший Червончик, — я, пожалуй, пойду. Кажется, мы все решили.

— Если гражданин настаивает… — пожал плечами Жора. Про то дело только не забудь.

— Вопрос!

Червончик поднялся со своего места, кивнул на прощание Жоре и торопливо направился к выходу.

— К вашим услугам, — с независимым видом, закуривая, сказал Жора.

Незнакомец усмехнулся.

— Я тут ненароком разговорчик ваш слышал с матросиками. Понял так, что иностранным барахлом интересуетесь?

— Допустим.

— Вот я и допустил. И на этот счет есть деловое предложение. Скоро буду иметь десятка четыре дамских кофточек нейлоновых, столько же отрезов, столько же часов, рубашки мужские, костюмы и прочее. Уступаю в три раза дешевле, чем платите…

Говоря, незнакомец не спускал глаз с Жоры, и тот вдруг почувствовал, как у него хелодок пробежал по спине и от волнения задрожала рука с сигаретой.

«Нечистое дело, — подумал он. — В два счета сгорю».

Незнакомец как будто прочел его мысли.

— Для собственной и вашей безопасности ставлю два условия. Железных! Первое. Полная тайна вклада. Обеспечивается вашим здоровьем, — в голосе его прозвучала нешуточная угроза. — Второе. Все вещи, до последней, толкать будете в других городах. Если хоть одну вещь в этом городе реализуете, отвечаете, обратно, своим здоровьем.

— Согласия я еще, кажется, не дал, — криво усмехнулся Жора, — а вы уже угрожать изволите?

В серых глазах незнакомца мелькнула злая искра.

— Вы мне подходите. А особого согласия теперь и не требуется. Я слишком много карт открыл, чтобы на попятную идти, студент Наседкин Жора.

— Вы… вы откуда меня знаете?..

— А вас тут все знают. И запомни, — неожиданно переходя на «ты», с угрозой произнес незнакомец, — штуки со мной короткие. А тебе еще жить…

— Вы меня на испуг не берите! — вскипел Жора. — И не таких встречали… У меня нет большой суммы. Обратитесь к Рокфеллеру.

— Найдешь. У тебя, я слышал, — незнакомец усмехнулся, на то «капелла» создана. Кредит широкий.

Но Жора не желал уже ничего слушать.

— Все! Я в этом деле кристальный. Пачкаться не желаю.

Незнакомец даже не изменился в лице. Только светлая полоска шрама на шее стала вдруг рубиновой.

— Ах, вот как!.. Ну, гляди, студент, не просчитайся… Мне терять нечего…

Он с силой размял в пепельнице свою папиросу и не спеша поднялся.

Жору вдруг охватил панический страх.

— А вы… вы… сами кто такой?

— На глупый твой вопрос не отвечают, — через плечо бросил тот и вдруг, резко повернувшись всем телом, в упор спросил: — Будет у нас разговор?

— Ну… допустим…

— Ага. Значит, кое-что уразумел.

И незнакомец снова плотно, по-хозяйски, уселся за столик.

Глава VI НА СТАРОЙ ПОСУДИНЕ

Уже смеркалось, когда Витька Блохин, по прозвищу «Блоха», оглядевшись, протиснул свое тщедушное тело в узкую щель ограды и оказался на территории судоремонтного завода.

Слева вытянулись длинные, потемневшие от времени здания цехов. Оттуда несся гул станков, глухие и тяжкие удары паровых молотов, то в одном, то в другом из закопченных окон вспыхивали голубые зарева автогена.

А впереди было море. Оно угадывалось по громадным плавучим докам, между стенками которых величаво дремали остовы кораблей. Другие суда, тоже старые, с ободранной краской, некоторые без труб и палубных надстроек, теснились у дебаркадера, дожидаясь каждый своей участи: либо возникнуть вновь и, сверкая свежей краской, легко и гордо резать форштевнем волны, а под самым клотиком мачты будет по-прежнему гордо полоскаться флаг, либо, честно отслужив свой срок, навсегда проститься с морем.

Здесь, на территории завода, среди штабелей досок, огромных ящиков с оборудованием, смолистых бунтов канатов и сваленных в кучу старых, проржавелых остатков кораблей Витька чувствовал себя уверенно и почти спокойно. Почти — потому что все-таки попадаться на глаза не рекомендовалось: могли и прогнать.

Поэтому Витька с величайшей осторожностью скользнул вдоль ограды и короткими перебежками, прячась за все укрытия по пути, направился в самый дальний конец территории завода, где поодаль от других судов стоял намертво заякоренный, старый-престарый и, казалось, насквозь проржавевший пароход.

Добравшись до него, Витька припал к земле и зорко огляделся. Убедившись, что никого крутом нет, он пулей пронесся по наклонным доскам, соединявшим берег с палубой. Среди ветхих палубных надстроек он на секунду остановился, чтобы отдышаться, затем юркнул в темный дверной проем.

В три прыжка Витька спустился по железному, дребезжащему от ветхости трапу, пробежал по темному коридору, проскочил через сломанную переборку, потом чepeз вторую, третью. Очутившись в другом коридоре, он еще раз в кромешной тьме сбежал по трапу и, наконец, остановился, чутко прислушиваясь. Откуда-то доносились неясные голоса людей.

Витька особым образом четыре раза стукнул по железной переборке. В конце коридора мелькнул луч света и мгновенно погас, потом снова мелькнул и опять погас. Витька терпеливо ждал. Вскоре за перегородкой послышались осторожные шаги и чей-то голос с угрозой произнес:

— Пароль или смерть.

Витька ответил серьезно и с достоинством:

— Наших трое, я четвертый.

Голос за перегородкой сразу стал обычным, мальчишеским:

— Давай дуй сюда. Сколько можно ждать?

И Витька через минуту оказался в большой, с заколоченными иллюминаторами каюте.

Под потолком висел фонарь «летучая мышь», бросая неверные, дрожащие блики на двух мальчишек, усевшихся около перевернутого большого ящика. На этом импровизированном столе лежала груда каких-то значков, пустая коробка из-под конфет, стоял большой, старый, громко тикавший будильник.

На стенах каюты висели спортивные вымпелы.

В углу, на другом ящике, в окружении мутно поблескивавших кубков стоял макет стадиона. У стены, тоже на ящике, лежали какие-то радиодетали, часть из них была уже смонтирована на небольшой полированной доске. Около другой стены лежали рядом два старых наматрасника с ржавыми следами кроватных пружин, прикрытые рваненьким байковым одеялом, в головах были брошены две подушки в перепачканных наволочках.

Витька небрежно, по-приятельски, кивнул обоим мальчишкам.

— Наше вам! Какие новости на берегу?

В это время за его спиной появился еще один паренек, тот, который спрашивал у Витьки пароль.

— Новости старые, — раздраженно откликнулся один из сидевших у ящика мальчишек. — Батька опять пьяный в стельку приперся. Мать измордовал будь здоров как. Ух, я б его!.. Вот только бы вырасти, увидите, что с ним сделаю… — и он погрозил кулаком в темноту.

Мальчишку звали Гоша, был он высокий и худой.

Чуть загнутый нос, черные как смоль прямые волосы, падавшие на лоб; отсюда прозвище — «Галка».

— А тебя вытурил? — деловито спросил Гошу сидевший рядом с ним плотный белобрысый паренек с круглым лицом, на котором еле умещались толстый кос, круглые, совиные глаза и широкий рот, полный крепких белых зубов. Паренька звали Шурик, а прозвище тоже пришло само собой — «Шар».

— А ты думал как? — с ненавистью отозвался Гоша. — Тебе хорошо — у тебя отца нет.

Но тут вмешался Витька.

— Брехня! Что ни говори, а когда бати нет — плохо. Вон у меня какой-никакой, а был. Так дед его возьми и выгони. Говорит: «Выродок в нашей семье». А какой он выродок? Веселый, деньги давал… И мать теперь ревет по ночам. А я, — он мечтательно посмотрел на потолок, — план строю, как его назад вернуть…

— Планировщик! — усмехнулся Шурик и рассудительно добавил: — Собирай манатки и айда к нему.

— Айда!.. — передразнил Витька. — Его еще найти надо. Знаешь, как он на деда озлился? Ушел и адреса не оставил.

Но Шурика смутить было трудно.

— Подумаешь… Через адресный стол узнай.

Витька хитро подмигнул в ответ.

— Через адресный стол пусть его кто другой ищет. А я одно место на привозе знаю, где он топчется. Как план придумаю, враз найду.

— Спекулянт он, да? — с любопытством спросил Шурик.

Витька сердито покачал головой.

— Не. Он так…

— Главное, какой-никакой, а отец, — примирительно сказал Шурик. — Глядишь, и пригодится. Верно я говорю, Стриженый? — обратился он к четвертому из ребят.

Это был гибкий и стройный паренек с капризным лицом и хитрыми зелеными глазами. Одет он был не в пример другим ребятам добротно, даже щеголевато, но голова была начисто, «под машинку», острижена. Звали его Олег.

— Точно, — лукаво согласился он. — Лично я на отца не обижаюсь. Пусть на него мать обижается.

— А ей-то чего? — поинтересовался Витька.

— Я, брат, такое про него знаю… — И, понизив голос, Олег насмешливо добавил: — С одной теткой крутит. Матери говорит, в магазине задерживается, собрание, мол. А я их сто раз видел, то на Приморском, то в такси куда-то катили. Думаешь, прошлый раз откуда у меня сотняга взялась? Отец дал. Я ему говорю: «Гони, а то матери все расскажу». Он и отвалил… — и Олег залился довольным смехом.

— А у меня, говорят, мировой отец был, — с сожалением произнес Шурик, и круглые, совиные глаза его стали задумчивыми. — Только помер рано.

Но Витьке уже надоел этот разговор. Он потянулся, оглядел полутемную каюту и довольно произнес:

— Эх, а здорово у нас тут стало! Шар еще радио соберет…

— Законно! — поддержал его Гоша и угрожающе добавил: А кто сунется — несдобровать!

— Фартово мы то дельце обделали, — хихикнул Олег. — И милиция — с носом! Скажи, нет?

— Лапитудники! — презрительно откликнулся Шурик. — Им на привозе тюлькой торговать. А приемник сегодня кончу, теперь все лампы есть.

Витька самодовольно усмехнулся.

— Со мной, братцы, не пропадете. Я еще и не такое выдумаю.

— Выдумаю… — передразнил его Гоша. — Ври больше. Я тебя прошлый раз с такими дядьками видел, что все ясно.

Витька ответил с напускным равнодушием:

— Кое-кто к нам во двор, конечно, ходит.

Неожиданно он насторожился и, предостерегающе подняв руку, произнес:

— Ша!

Все прислушались. За переборкой раздались чьи-то осторожные, неуверенные шаги.

Через минуту дверь каюты распахнулась, и на пороге возникла длинная, худощавая фигура.

— Уксус… — испуганно прошептал Витька.

— Он самый…

Уксус для убедительности смачно выругался и огляделся.

— Ничего себе подыскали хату!.. Способно, — одобрил он. — Два раза чуть башку себе не расшиб, пока добрался.

Ребята ошеломленно молчали. Никто из них, кроме Витьки, не знал Уксуса, и его вторжение казалось им загадочным, почти сверхъестественным.

Уксус вразвалку подошел к Витьке.

— Ну, Блоха, куда пропал? Почему носа не кажешь? Может, брезговать стал?

Витька, потупясь, молчал.

— Молчишь… — злобно прошипел Уксус. — Как в штабе у них побывал, так молчишь?..

И он с неожиданной силой ударил Витьку по лицу.

— Ой!.. — и Витька, громко всхлипывая, закрылся руками.

— Чего дерешься? — хмуро бросил Шурик.

— Цыц, вошь матросская! — грозно прикрикнул Уксус, оглядываясь на ребят и разыскивая глазами того, кто посмел ему перечить. — Ошметку из морды сделаю!

Он снова повернулся к Витьке.

— Ну, о чем в штабе разговор был?

Витька, не отнимая рук от лица, тихо ответил:

— Ни о чем. Как зовут, спрашивали.

— Ну?..

— А я не сказал.

— Брешешь, сволочь! Сказал!..

Уксус затрясся от ярости и, размахнувшись, снова ударил Витьку.

— Ой!..

Витька отбежал, но Уксус бросился на него, повалил на пол и стал топтать ногами.

— Брешешь!.. Брешешь!..

— Ой!.. Ой, больно!.. Ой, не надо!.. — кричал Витька.

Ребята, сбившись в угол, с испугом следили оттуда за этой дикой расправой.

Наконец Уксус, возбужденно сопя, отошел от рыдавшего на полу Bитьки и снова огляделся.

— Хе, устроились, гаврики, — усмехнулся он. — Откуда взяли?

Ребята враждебно молчали.

Уксус подошел к макету в углу и удивленно присвистнул.

— Фартовая вещица! Сперли?

Не дожидаясь ответа, он направился к другому ящику, небрежно смахнул с него радиодетали и уселся, откинувшись к стене. Потом опять, уже с интересом, оглядел ребят.

— Выходит, дельце обделали? Та-ак… Теперь, значит, заметут. Белый день в клетку… — мечтательно продолжал он, наслаждаясь испугом, отразившимся на лицах ребят. — Жизня еще та пойдет. А вот я, к примеру, о такой жизни не мечтаю. На кой хрен она сдалась! Вот морду кому набить — пожалуйста. И вообще повеселиться люблю. Душа у меня широкая… Тут мне не перечь! Или, например, кто продаст! — и покосился на уткнувшегося в пол Витьку. — Расчет короткий. А деньгу я завсегда и так получу. Первое дело — за баранкой сижу, на грузовой. Второе… вот ты, подойди! — Уксус неожиданно указал на Олега. — Ну, вошь матросская!..

Олег подошел, испуганно моргая зелеными, округлившимися от страха глазами. Уксус насмешливо оглядел его и приказал:

— Сымай пиджак! Ишь, папа с мамой приодели. Сымай, говорю!

Олег торопливо снял пиджак и отдал его Уксусу.

— Теперь часы сыман! — продолжал командовать тот. — Не дорос еще носить! Так бате и передай.

Он забрал часы и довольным тоном спросил:

— Скажете, грабеж? Никак нет, осмелюсь доложить. Наказание. За совершенное преступление. И скажи спасибо, что в уголовку не стукнул. Ну, говори спасибо! — грозно прикрикнул Уксус.

— Спасибо, — еле слышно произнес Олег.

— То-то же! — Уксус встал с ящика и потянулся. — Ну, я отчаливаю. И чтоб тихо было, как в могиле, ясно? Кровью умоетесь!

Он направился к двери, по пути с размаху больно ударив ногой Витьку.

— Детка, вытри носик, — насмешливо сказал Уксус, — чегой-то красное течет.

В дверях он оглянулся.

— Приветик! Как-нибудь еще наведаюсь. Фартово у вас.

Ребята молчали, пока не стихли за переборкой его шаги. Потом все заговорили разом, возбужденно и зло. Витька с усилием приподнялся с пола и, вытирая рукавом рубахи кровь на разбитом лице, молча перебрался на наматрасник и замер там.

— У-у, гад! — с ненавистью проговорил Гоша. — Таких расстреливать надо.

— Его злить нельзя, — опасливо сказал Олег. — А то он, знаете…

— Его не злить, его убить, гада, надо! — выкрикнул Гоша.

Шурик рассудительно заметил:

— Убить не убить, а придумать что-то надо…

При слове «придумать» ребята невольно оглянулись на Витьку: лучше него придумать никто не мог.

Но Витька лежал, закрыв глаза, и тихо стонал.

Ребята, приумолкнув, подошли к нему, и Шурик нерешительно спросил:

— Что, Блоха, здорово он тебя, да? Больно?..

Витька, стиснув зубы, только кивнул головой.

— Сам виноват, — сердито сказал Гоша. — Не надо трепаться кому не следует.

— Ему не расскажи… убьет… — с усилием, еле шевеля губами, ответил Витька. — Прицепился… Я думал, он так…

— Может, тебя к врачу?

— Никуда… не пойду… здесь останусь…

Шурик поглядел на товарищей, потом решительно объявил:

— Я с тобой тогда… только мать предупрежу, тревожиться будет.

— А она возьмет и не пустит, — заметил Олег.

Шурик презрительно усмехнулся.

— Это меня-то? Скажу, дело есть, и все.

— Ну и я останусь, — заявил Гоша. — Отец небось еще с соседями лается.

— А я как же?.. — растерянно спросил Олег. — Мне, знаете, как влетит за пиджак и за часы!

— Так оставайся, дело большое!

— Да-а, оставайся… А он опять придет. Всех нас тут поубивает.

И вдруг каждому из четырех стало окончательно ясно, что их убежище, казалось, самое тайное и безопасное на свете, стало теперь для них самым опасным и страшным местом.

— Что же делать? — спросил Шурик. — А дома, может, уже милиция нас ищет?

При эти словах мороз пробежал у всех по спинам.

— И… и на черта сдались нам эти значки, вымпелы? — с тоской проговорил Олег. — Так спокойно жили. Вот куда теперь деться?

И снова все взгляды устремились на Витьку…

В тот день Аня Артамонова собралась раньше обычного уйти домой: так уговорились с отцом. Вернее, он просто велел ей прийти пораньше, и она обещала. Еще бы, предстоит серьезное дело. Как это здорово, что отец теперь занят такими делами! Он совсем другим человеком стал.

Аня улыбнулась своим мыслям и принялась убирать со стола папки с бумагами. Сколько их у нее!

А ведь каждая папка — это низовая комсомольская организация, к которой прикреплена Аня, за дело которой она отвечает. Есть организации маленькие, в двадцать-пятьдесят человек, но есть и такие, как судостроительный, там больше тысячи комсомольцев.

А секретарь комитета там новый, совсем неопытный и, кажется, не очень инициативный. Аня к нему еще не пригляделась. И со всякими мелочами бежит к ней советоваться. Ну, на первых порах это еще ничего, но что будет потом…

Аня невольно задумалась, держа в руках папку с надписью: «Судостроительный». Из этого состояния ее вывел озабоченный и чутьчуть просительный голос Толи Кузнецова, тоже инструктора по группе промышленности.

— Анечка, значит договорились? Возьмешь у меня инструментальный? На следующем бюро тогда утвердим.

Аня оглянулась. Сердиться на Толю Кузнецова было нельзя, просто невозможно, до того это был обаятельный парень с белозубой улыбкой и светлым шелковистым хохолком на затылке. И Аня была непримирима к его попыткам, как она выражалась, «сыграть на обаянии».

— Как тебе не стыдно, Толя! Ты же знаешь, сколько у меня организаций!

— Но ведь ты там со всеми дружишь, часто бываешь. А у меня, кроме заводов, еще университет. Это шутка, ты думаешь?

— Мало ли что я дружу. Я вот и сегодня там буду, как тебе известно. Но если по этому принципу подходить, — Аня лукаво сощурилась, — то уж мединститут, безусловно, должен отойти к тебе. Согласен?

Толя никак не реагировал на намек, но все кругом заулыбались: в райкоме уже давно шел разговор насчет комсомольской свадьбы.

В комнату инструкторов зашел второй секретарь райкома Саша Рубинин и, обращаясь к Кузнецову, озабоченно спросил:

— Из университета еще не приходил Рогов?

— Нет, а что?

— Да заваруха у них на филфаке со стенгазетой. Надо разобраться.

— Знаю, знаю, — сразу загорелся Толя, мгновенно забыв об Ане. — Пресловутая их «Мысль» явно не в ту сторону загибается.

— Вот они там какие-то меры и наметили.

— А, интересно! У меня на этот счет тоже предложение есть.

…Высокая, светлая, хоть и небольшая комната в райкоме комсомола на первом этаже кирпичного дома. Дом этот стоит в глубине широкого двора и еле виден за пенистыми вершинами могучих кленов и за молодыми, бойкими кустами сирени, прошлой осенью посаженными комсомольцами во время субботника.

И поэтому в комнате райкома зеленоватый воздух напоен густым травяным настоем. «Санаторный воздух», — говорит про него Аня и не позволяет никому здесь курить. И все ее слушаются. Даже Саша Рубинин, заядлый курильщик, гасит папиросу, прежде чем зайти к инструкторам.

В комнате на тумбочке — макет боевого корабля, подарок подшефной части. На стенах висят плакаты, диаграммы. Но в глаза прежде всего бросается кра* сочная надпись: «Не курить! Смертельно», и черная стрелка от нее указывает на Анин стол: опасность грозит прежде всего оттада. Это тем более понятно, что за остальными тремя столами — трое ребят, двоим из них все равно, а третий, Толя Кузнецов, главный страдалец, единственный «безнадежно отравленный никотином», как его называет все та же Аня.

В комнате у каждого из четырех столиков всегда толпится народ, и часто серьезные разговоры, горячие споры вдруг прерываются заливистым, веселым смехом. Тогда все головы немедленно поворачиваются к одному из углов, и разговор становится общим.

Весело в райкоме, хорошо, приятно, хоть далеко не всегда ведутся здесь приятные разговоры. Бывает… впрочем, чего тут только не бывает!

Но сейчас в комнате инструкторов настал тот редкий момент, когда почти нет народу, если не считать троих девушек из текстильного техникума у столика Володи Коваленко и вихрастого паренька в полосатой тельняшке — члена портового комитета комсомола.

От Ани только что ушли ребята с судостроительного, горластые, задиристые, и у нее еще до сих пор шумело в ушах от их возгласов и споров. Поэтому, когда Толя Кузнецов заговорил с вошедшим Сашей Рубининым, Аня, облегченно вздохнув, торопливо запрятала в стол последние бумаги и сняла со спинки стула свой жакет, собираясь уходить.

Но почти сразу за Рубининым в комнате появилось четверо ребят из университета во главе с Андреем Роговым, и завязался такой интересный разговор, что Аня невольно задержалась.

— Пора принимать решительные меры! — горячо говорил Андрюша Рогов. — Это совершенно чуждые нам люди! Они используют газету как трибуну для пропаганды вреднейших идей.

— А вы с ними пробовали беседовать? — подчеркнуто спокойно сказал Саша Рубинин.

Он обладал удивительнейшим свойством. Если собеседник горячился, Саша становился спокойным и неторопливым, но если собеседник был хладнокровным или равнодушным, то Саша вспыхивал, как смоляной факел. Но сейчас горячился Андрюша Рогов.

— Или не пробовали! Нет, хватит цацкаться! Сейчас нужны меры организационные.

— Снимать, к чертовой бабушке, — пробасил один из студентов.

Саша покачал головой.

— Надо подумать.

— Чего думать?! — вскипел Андрюша. — Они отрицают социалистический реализм, пропагандируют буржуазные течения в искусстве. Например, сюрреализм, абстракционизм, модернизм…

Паренек в тельняшке ошеломленно посмотрел на Андрюшу, потом со всего размаха стукнул кулаком по столу.

— Ах, мать честная! Вот гады!.. Да таких в открытом море топить надо, чтобы территориальные воды не заражать.

— Но, но, Галушко, — строго сказал Саша Рубинин. — Не заносись, пожалуйста. Это тебе не девятнадцатый год и не Врангель какой-нибудь. Ничего себе рецепт для решения идеологических споров!

— Зато на комитет вынести и по выговору вкатить — самый раз! — сердито буркнул Андрюша Рогов. — Мы так считаем.

Но тут вмешался Толя Кузнецов.

— А мы не так считаем! Такие вопросы оргвыводами не решаются. Это, знаете, легче всего. Вот в последнем номере «Коммуниста» другой метод рекомендуют.

— Это какой же? — запальчиво спросил Андрюша. — Опять уговаривать?

— А ну, давай, давай, Толя, — одобрительно кивнул головой Qаша Рубинин. — В этом плане и твое предложение?

— Именно. Я предлагаю провести на факультете открытый диспут. Хорошо его подготовить. И разбить их взгляды публично. Бить фактами, убедительно, так, чтобы ни у кого не осталось даже сомнений в нашей правоте. Ясно?

— Здорово! — вырвалось у Ани. — Вот это я понимаю!

— А я не совсем, — упрямо возразил Андрюша. — Зачем столько шума? Вопрос-то ведь очевидный.

И снова вспыхнул спор. Убеждали Андрюшу и его товарищей горячо и дружно. В конце концов он дрогнул, а через минуту уже сам загорелся новой идеей.

— И откладывать это дело нельзя, — все так же строго и спокойно сказал ему Саша Рубинин. — Сколько тебе надо дней на подготовку доклада?

— Ну, неделя нужна, конечно. У меня еще одно задание от редакции есть.

— Важнее этого доклада ничего быть не может, — отрезал Саша. — Ладно. Неделя так неделя. Сегодня у нас что, суббота? Значит, в следующую субботу, так?

— Суббота не годится, — вмешалась Аня.

— Да, пожалуй. Значит, пятница.

Андрюша покрутил головой и впервые за весь разговор улыбнулся.

— Маловато времени. Доклад надо делать зубастый.

— Ничего, хватит, — ответил очень довольный Толя Кузнецов и шутливо добавил: — Парень ты талантливый, эрудированный. Мыслей у тебя много. Успеешь. А надо, так и мы поможем.

Взглянув на часы, Аня воскликнула:

— Ой, мне пора, товарищи!

— Иди, иди, — добродушно кивнул ей Толя Кузнецов, давно забыв о вспыхнувшем было у них споре. — Технические детали мы уж как-нибудь без тебя обсудим.

Аня не привыкла оставлять шутку без ответа.

— Надеюсь, крупных ошибок не сделаете, а мелкие поправлю завтра. Утром доложишь.

По дороге домой Аня зашла в магазин. Стоя в длинной очереди в кассу, она неожиданно услышала веселый голос:

— Вот так встреча! Видите, Анечка, это — судьба!

Аня удивленно оглянулась. Перед ней стоял Жора. Элегантный, оживленный, он, видно, был искренне обрадован встрече.

Аня улыбнулась.

— Ну, если судьба, то занимайте очередь в гастрономическом отделе. Чтобы быстрее.

— Слушаюсь.

…И вот они уже вместе шли по улице, направляясь к Аниному дому.

— Мы не виделись с вами сто лет, — говорил Жора. — А я так ясно помню нашу встречу в поезде, как будто это было вчера. А вы?

— Я тоже помню, — засмеялась Аня. — А вы все такой же поклонник красивых вещей? Эх, Жора! Надо иметь все-таки более высокую цель.

— А я имею!

— Какую же?

— Видеть вас! Честное слово, так хотел видеть вас!

Они подошли к подъезду дома, где жила Аня.

— До свидания, Жора. И спасибо вам. Без вас я бы так быстро не управилась с покупками.

— Давайте погуляем еще. Такой вечер…

— Не могу. Отец ждет. И притом голодный.

— Но мы увидимся с вами еще?

— Не знаю… — Аня помедлила и решительно добавила: — И вообще я вам хочу сказать: не надо за мной ухаживать. Ладно?

Жора опешил от неожиданности.

— Ого! Вы, оказывается, человек прямолинейный. Значит, вам неприятно?

Аня молчала.

— Хорошо. — Жора нахмурился и с непривычной для него серьезностью продолжал: — Тогда я тоже буду прямолинейным. Когда мы встретились в поезде, Борис сказал мне, что в вас влюблен один его друг. Только теперь я догадался, кто это. И вот что я вам скажу на прощание. Не думайте, не из ревности. Я говорю правду, чистую как слеза. Этот человек обманывает вас всех. Он предатель, вот он кто!

Аня взглянула на него с удивлением и тревогой.

— Я вас не понимаю.

— А я больше ничего сказать не могу, — развел руками Жора. — Увы, увы!..

Но Аня уже справилась с охватившим ее волнением и сухо сказала:

— Это похоже на подлость. Понятно вам?

И, круто повернувшись, она побежала вверх по лестнице.

С сильно бьющимся сердцем Аня открыла дверь своей квартиры.

Отец был дома.

Павел Григорьевич Артамонов, полковник в отставке, высокий, чуть сутуловатый, бритоголовый человек. Под косматыми бровями внимательные, очень спокойные, усталые глаза. Павел Григорьевич всегда сдержан, суров и энергичен. Таков был характер, под стать ему сложилась и жизнь.

Служба в контрразведке, трагическая гибель жены-военврача в последние дни боев в Германии, потом тяжелое ранение там же в Германии в пятьдесят третьем году, во время фашистских беспорядков в Берлине, и, наконец, отставка.

Павел Григорьевич забрал у сестры свою дочку-школьницу, поселился в этом южном приморском городе и начал новую жизнь — размеренную, спокойную, однообразную, как он сам выражался — «безответственную жизнь»: выступал по поручению райкома с лекциями и беседами, изредка писал статьи в областную газету.

Трудно свыкался Павел Григорьевич с такой жизнью, ибо под внешней суровой сдержанностью скрывался в нем беспокойный, деятельный xapaктер, страстный темперамент бойца. При таких качествах мог постепенно стать Павел Григорьевич сварливым и неуживчивым человеком, мелочно-въедливым и скандальным. Но верх взяли другие качества характера — ясный ум, сдержанность и незаурядная сила воли.

Да и Анка — бойкая, непосредственная, с веселым и упрямым нравом, порой до боли напоминавшая ему жену, Анка со своими полудетскими заботами и тайнами, огорчениями и радостями согревала ему жизнь светлым и ласковым светом.

И все же так до конца и не мог свыкнуться Павел Григорьевич с этой безмятежной жизнью, с этим пусть трижды заслуженным и потому почетным бездельем «коммуниста-надомника», как горько говорил он в минуту особенно острой тоски. Сколько раз за эти годы собирался он поступить на работу, но тут уже решающее слово было за врачами, а они в один голос заявляли «нет!», да и «гражданской» специальности у него не было, и поздно было ее приобретать.

Когда Павлу Григорьевичу передали, что его просит зайти секретарь райкома партии Сомов, это нисколько не удивило и не взволновало его: ясное дело, еще одна лекция или новый семинар, только и всего.

Но начало разговора невольно насторожило. Сомов приступил к нему подозрительно издалека, с непривычно общих и малоприятных вопросов.

— Ну так как она, жизнь? — спросил он, протирая платком стекла очков. — Не дует, не сквозит?

— Какая у меня теперь жизнь? — спокойно, с легкой горечью ответил Павел Григорьевич. — Сам знаешь, мохом порастаю, как старый пень.

— Неужто недоволен? — как будто даже удивился Сомов.

Павел Григорьевич усмехнулся.

— Ты со мной, знаешь… дипломатию не разводи. По глазам вижу, серьезное дело ко мне есть. Вот и выкладывай.

— По глазам… Не вовремя я, оказывается, очкито снял, — не в силах скрыть улыбку, проворчал Сомов. — Ну да ладно! Дело действительно серьезное. Как тебе известно, организовались в городе народные дружины. Так?

— Не у нас одних, газеты читаю, — невозмутимо откликнулся Павел Григорьевич и с легкой усмешкой спросил, подталкивая Сомова скорее раскрыть цель беседы: — Выходит, новую лекцию готовить придется?

Сомов улыбнулся.

— А ты до конца дослушай. Так вот значит — дружины! Десятки, даже сотни дружин. Дело нешуточное. Для руководства ими городской штаб создается.

В районах города — районные штабы во главе с секретарями райкомов партии. Вот и меня назначили.

Но руководить таким делом надо повседневно, оперативно, потому — новое оно и важности огромной.

Не тебе объяснять… И вот есть в горкоме партии такое мнение. Давай посоветуемся. Имеется у нас большой отряд старых коммунистов, опытных, знающих офицеров-отставников. Ценнейшие кадры! Что, если влить их в районные штабы, дать полномочия?

— Что ж, — не спеша, без колебаний ответил Павел Григорьевич, — дело это полезное, хотя и беспокойное. Я бы лично согласился.

…И вот с того дня захлестнула его волна срочных, нелегких забот: комплектование дружин, планы их работ, учеба дружинников, дисциплина. Потом то тут, то там появились «перегибы» — то администрирование и грубое принуждение вместо мер воспитания, то слюнявое уговаривание, когда нужны были решительность и сила. И тысячи дел другого рода — помещения, связь, удостоверения и значки, которых все время не хватало, литература…

Павел Григорьевич наконец-то почувствовал, как он стал опять нужен, до зарезу нужен десяткам, сотням людей, почувствовал, что по-прежнему коротки, оказывается, сутки. И, удивительное дело, прошли бессонница, головные боли, ломота в суставах по утрам, а главное — раздражающее, отравлявшее жизнь ощущение бесцельности своего, никому, казалось, не нужного уже существования, никому, кроме разве Анки.

И тут вдруг заметил Павел Григорьевич, что ей, Анке, стало интереснее с ним. Дочка теперь с особой радостью делилась своими планами и заботами, уже не детскими, а серьезными, взрослыми, и ему самому стало в сто раз интереснее вникать в них. И советы его были теперь тоже иными, к ним Анка не только прислушивалась, их она уже требовала.

Но чем больше сам Артамонов занимался делами дружин, вернее — чем шире развертывалось по городу это движение, чем больше людей втягивалось в него, тем сильнее охватывало Павла Григорьевича чувство недовольства и озабоченности. Что-то пока не ладилось, что-то не удавалось. И это «что-то» — он ясно ощущал — было сейчас самым главным, было смыслом, основной проблемой всего огромного и важного дела, в котором он участвовал.

Цель? Она ясна и правильна, она теоретически закономерна: подъем самодеятельности народа, активизация его роли и сил, передача все новых функций по управлению страной из рук государства в руки общества.

Но путь, но формы движения к этой цели, правильны ли они? Почему среди участников этого дела так много равнодушных? Почему то тут, то там живое дело подменяется бумажками — отчетами, сводками, рапортами? Почему, наконец, так много случаев, когда дружинники не являются на патрулирование? Трудно, не хватает времени? Но ведь это всего два-три раза в месяц. Скучно? Может быть. Но не это, видимо, главное. Что же тогда?

И Павел Григорьевич упорно искал и думал. Он не привык к поспешным выводам.

Вот и сегодня Павел Григорьевич с нетерпением ждал Анку. Им надо ехать на инструментальный завод. Там случилось ЧП: собираются исключать из дружины одного молодого рабочего, исключать, видимо, справедливо — за трусость и, кажется, за предательство.

Это тем более неприятно, что дружина там самая лучшая, самая активная и многочисленная. Районный штаб всегда ставит ее в пример другим. И вдруг такая история!..

Павел Григорьевич нетерпеливо расхаживал по комнате, заложив руки за спину, и то и дело поглядывал на стенные часы.

Но вот, наконец, стукнула парадная дверь. Анка!

Девушка вихрем вбежала в комнату, взволнованная, раскрасневшаяся.

— Папа! Кого сегодня исключают из дружины на инструментальном за… за предательство?

Павел Григорьевич внимательно посмотрел на нее.

Ах, папа! — Аня нервно сцепила пальцы. — Я сейчас встретила одного человека… Он мне сказал, что один человек — предатель… А этот человек…

— Постой, постой! — Павел Григорьевич невольно улыбнулся. — Один человек, потом еще один человек… Да не волнуйся так!

— Я не могу не волноваться! Как ты не понимаешь?!

— Гм… Ну, допустим, понимаю…

— Тогда скорей пойдем. Скорее, папа!..

Аня сама не догадывалась — об этом больше, может быть, догадывался даже Павел Григорьевич, — как много места в ее мыслях и мечтах занимал веседый, красивый и ловкий парень из бригады Вехова, не догадывалась потому, что каждый раз гнала от себя эти мысли и эти мечты. Аня была гордой девушкой, и ей казалось — она была даже убеждена, — что Таран ухаживает за ней просто по привычке, по капризу, так же как он, по слухам, ухаживал за многими другими девчатами. И ей хотелось наказать его за это, ей казалось, что иначе он потом обязательно посмеется над ней. Аня не верила ни одному его слову, ни одному поступку. И даже тогда, когда верила — ну как можно было не поверить, например, тогда, в красном уголке, когда они так упоительно танцевали! — считала это минутным увлечением и боялась, не хотела верить во что-то серьезное, настоящее. И еще Аня старалась уверить себя, что так же легкомысленно и цинично относится Таран ко всему в жизни. А этого в людях она не прощала, это презирала и ненавидела.

Но в то же время в Таране было что-то такое притягательное, такое хорошее и искреннее, против чего она могла бороться только, когда все кругом помогало ей, — люди, дела, волнения и хлопоты. Чувство беззащитности, охватывавшее ее, когда она оставалась одна, возмущало и оскорбляло ее.

И Аня мстила себе, говоря о Таране равнодушно, насмешливо, даже обидно. Так она как бы между прочим говорила и отцу, когда разговор у них заходил об инструментальном заводе и бригаде Вехова.

Но разговор этот заходил почему-то довольно часто.

А Павел Григорьевич был человеком опытным, наблюдательным и чутким, особенно если дело касалось его Анки…

Они приехали на инструментальный завод, когда заседание штаба дружины уже началось. В большой комнате за столом сидели Чеходар, старик Проскуряков, инженер Рогов и другие члены штаба. Тут же присутствовали и ребята из бригады Вехова, не было только Тарана.

Поодаль от всех на стуле сидел Степа Шарунин.

Лицо его покрылось красными пятнами, он, не отрываясь, смотрел в пол, теребя в руках мятую кепку.

Вся его тщедушная фигура в старом потертом пиджачке выражала предельное отчаяние и испуг.

При взгляде на Степу Аня почувствовала и облегчение и острую, режущую жалость.

Павел Григорьевич поздоровался с сидящими у стола членами штаба, добродушно кивнул ребятам и сел рядом с Чеходаром. Аню поманил к себе Николай. Ее вдруг удивили смущенные глаза, когда он смотрел на нее. Но все происходящее вокруг было так важно и необычно, что Аня тут же забыла об этом.

Говорил Чеходар:

— …Обстановку мы, таким образом, выяснили. Конечно, Шарунин вел себя трусливо, недостойно. Думаю, в этой части все ясно?

— Куда яснее, — сердито сказал Проскуряков, вертя в руках очки. — Позор, чистый позор на нашу голову.

— Из дружины придется исключать, — заметил Рогов.

— Не спешите с выводами, Дмитрий Александрович, — как можно мягче возразил Чеходар. — Парень он молодой, его воспитывать надо. Исключить всегда успеем. И потом… надо учесть и другой аспект этого инцидента. В каком же виде мы предстанем? Лучшая в районе дружина и вдруг…

Он покосился на Артамонова, но тот сидел с таким невозмутимым видом, что Чеходар при всем желании не смог уловить его реакции на свои последние слова. «Должен же он в конце концов понимать, что и сам окажется в неприглядном положении. Ведь всюду хвалит нас, ставит в пример». И, не вытерпев, Чеходар спросил:

— Как ваше мнение, товарищ Артамонов?

Все посмотрели на Павла Григорьевича, и он не спеша ответил:

— Надо выяснить картину и в другой части.

— Именно! — запальчиво вставил Коля Маленький и указал на угрюмо молчавшего Куклева. — Вот он кое-что добавит.

Тот неохотно возразил:

— Нечего мне добавлять.

— Как нечего? — взорвался Коля Маленький. — Это он просто его жалеет! — Вовсе я не жалею… — Тогда говори то, что нам сказал. Он, — Коля Маленький указал на Шарунина, знал эту тайну, знаком был. Это факт или фантастика? — грозно обратился он к Степе.

Тот молчал, взволнованно шмыгая носом и не отрывая глаз от пола.

— Отвечай, Шарунин, отвечай, — сурово сказал Проскуряков.

Но Степа продолжал молчать, только по впалым щекам его вдруг потекли слезы.

— Ну, а что бригада думает? — спросил Чеходар, взглянув на Николая, и мысленно прибавил: «Надеюсь заступитесь за товарища?» — Это вам лучше всего Борис скажет, — хмуро откликнулся Коля Маленький. — Объективнее по крайней мере.

Никто из посторонних не понял намека. Только Чеходар испытующе и чуть насмешливо посмотрел на Николая. И тот невольно потупился.

— Мы три фактора увязываем, — как можно спокойнее произнес между тем Борис Нискин, стараясь не глядеть на Шарунина. — Его знакомство с этой шпаной, бегство во время драки и то, что им, по-видимому, стал известен наш план.

Наступило тягостное молчание.

Николай с самого начала дал себе слово не вмешиваться. Ребята хотят решать без него — пусть решают. Он видел, что Чеходар пытается спустить вопрос на тормозах, не выносить сор из избы: для него главное — это не портить репутацию дружины в глазах начальства. Еще бы! Это ведь и его собственная репутация. А что от этого пострадает дело, его не волнует. Николай чувствовал, как растет в нем неприязнь к этому человеку. А тут еще и Куклев и даже Борис явно не договаривают. «Увязываем три фактоpa…» А какие выводы из этого делаем? И только Коля Маленький, который так открыто демонстрирует свое новое отношение к нему, Николаю, остается и здесь до конца непримиримым. «Что за парень!» — с невольным восхищением подумал Николай.

Молчание нарушил стоявший в дверях Огнев, он только что пришел.

— Я думаю, если Шарунин выдал план, то он должен сознаться! Ведь парень в конце концов свой. Ну, слабость, трусость проявил. Бывает… с некоторыми. Так ведь, Степа, а?

Но Степка молчал, с шумом втягивая ртом катившиеся по щекам слезы.

— Я не понимаю, — хмуро произнес Коля Маленький, — мы его уговаривать будем или судить?

Аня поглядывала на суровые, замкнутые лица ребят. «А еще товарищи! — думала она. — И Николай молчит… И Тарана нет… Почему его нет в такой момент?» Она уже собралась было спросить об этом Николая, даже наклонилась к нему, но вдруг Степа упрямо, с отчаянием произнес, не поднимая головы:

— Ничего я не выдавал, и… делайте, что хотите…

— А ребят этих ты все-таки знаешь? — поинтересовался Рогов.

— Факт это или фантастика, тебя спрашивают? — горячо подхватил Коля Маленький.

Степа упрямо молчал.

— Нехорошо ведешь себя, Степан, — покачал головой старик Проскуряков. — Стыдно мне за тебя.

Ну вот! И этот жалеет, и этот не видит, что произошло. А произошло самое худшее, что могло быть.

И Николай, не выдержав, хмуро и твердо произнес:

— Пусть не врет. Он выдал план. А это предательство. И нечего тут крутить.

Чеходар в упор посмотрел на Николая.

— У тебя есть доказательства?

— Это же ясно!

— Значит, основываешься на интуиции? — усмехнулся Чеходар. — Это, дорогой мой, мало, чтобы человека позорить. Да еще публично.

— Не надо так ставить вопрос, товарищ Чеходар, — прервал, наконец, свое молчание Артамонов. — Интуиция, между прочим, вещь не плохая. Но здесь еще и логика и кое-какие факты, — и жестко закончил: — Я согласен с Веховым. Полагаю, в дружине Шарунину не место. И пусть это нам всем уроком послужит, — и он мельком взглянул на Чеходара.

«Все понимает и рубит как надо», — подумал Николай. Аня с удивлением посмотрела на отца: вот он, оказывается, каким бывает!

С мнением Артамонова согласились все члены штаба. Только Чеходар счел нужным оговориться:

— В решении отметим, что это частный случай и честь дружины не марает.

— Ну, это как сказать, — покачал головой Артамонов.

— Позору теперь не оберешься, — мрачно констатировал Илья Куклев.

Коля Маленький шумно вздохнул и как-то неопределенно, в пространство произнес:

— Воспитываем людей, воспитываем, а они…

— Иди, Шарунин, все, — сухо сказал Чеходар.

В полной тишине Степа встал и, горбясь, направился к двери. Когда он вышел, Огнев сказал:

— Имею, товарищи, внеочередную информацию. Даже не то слово… В общем дело есть. Посоветоваться надо.

— Давай, Алексей Иванович, слушаем тебя, — с видимым облегчением ответил Чеходар. — Да проходи сюда, чего ты дверь подпираешь.

Огнев подошел к столу и сел на пододвинутый кем-то стул.

— Дело вот какое, — начал он. — Ровно десять дней назад произошла у нас в районе одна кража. Дерзкая и на первый взгляд странная. Разные у нас мнения о ней сложились. Но я лично полагаю, что дружина здесь большую помощь может оказать. Теперь расскажу все по порядку…

Но в этот момент в дверь постучались, неуверенно, боязливо.

— Кто там? — крикнул Чеходар. — Входите же!

Куклев, сидевший ближе всех к двери, встал и распахнул ее. На пороге появились две женщины и растерянно огляделись.

Одна из них, высокая, полная, в зеленой вязаной кофточке, беспокойно теребила пальцами накинутую на плечи косынку. Широкое скуластое лицо ее было взволнованно, глаза покраснели от слез.

Вторая женщина, маленькая, очень худенькая, с измученным, болезненным лицом, волновалась не меньше, чем ее спутница.

— Дядя Григорий!.. — бросилась высокая женщина к Проскурякову. — К вам мы, дядя Григорий!..

— Ксеня? — удивился тот и пояснил: — Это же Блохина, Захара Карповича невестка.

Старого и опытнейшего лекальщика Блохина на заводе знали все.

— Ну, чего ты? Что случилось-то? — обратился к женщине Проскуряков.

— Витька мой пропал, ночевать не пришел! — заплакала та. — И вот ее парень тоже, — указала она на вторую женщину. — Ума не приложим, где искать-то!.. Все обегали… В милиции были, в больницах тоже были… К вам вот люди посоветовали…

— Люди посоветовали!.. — с ударением повторил Проскуряков, обращаясь к окружающим. — Это вам не как-нибудь!

— Авторитет у дружины высокий, — многозначительно подтвердил Чеходар, покосившись на Артамонова.

— Куда же Витька ваш мог деться? — заинтересованно спросил Огнев. — Сами-то вы как думаете?

Женщина ответила не сразу. Она перестала плакать, вытерла концом косынки глаза и вздохнула.

Потом с сомнением поглядела на Проскурякова.

— Уж и не знаю, как вам сказать…

— Говори открыто, — строго сказал Проскуряков. — Свои кругом. Поймем, не бойся.

Женщина потупилась и неуверенно произнесла:

— Есть у меня одна думка… Может, он отца разыскал. У него остался. Его наш батя из дому прогнал. Повздорили…

— Постой! Что-то я тебя не пойму, — забеспокоился Проскуряков и взволнованно затеребил усы. — Захар прогнал? Сына, выходит? Да за что же это он так?

Не поднимая глаз, женщина смущенно ответила:

— Я же говорю, повздорили… Выродком его назвал. За то, что на завод работать не шел. Ну, Семен и не стерпел, она уткнулась лицом в косынку и, давясь слезами, зло проговорила: — Жизнь нам всю поломал… И Витька вот… Может… может, через то и пропал… Может, в живых уже нет…

— Ну, ну! — строго прикрикнул на нее Проскуряков. — Ты это брось! Найдем твоего Витьку! А с твоим что? — обратился он ко второй женщине.

— Пропал… — тихо ответила та. — Товарищи они. В одном классе учатся.

— А фамилия, зовут как?

— Савченко… Гоша…

— Ну и что ты думаешьоб этом? — продолжал спрашивать Проскуряков.

— Ничего я не думаю… Ищу вот…

— Да говори уж, Маруся, говори… — махнула рукой Ксения и, обращаясь к Проскурякову, прибавила: — Мужик у нее сильно выпивает, дерется. Вот в тот вечер парень и сбежал.

— Верно она говорит?

— Со стороны всегда легче говорить, — сердито ответила женщина. — Больной он. Его лечить надо, а все кругом… Да чего там! — досадливо сказала она. — Не про то сейчас речь.

— А раз надо, так и лечи, — заметил Чеходар.

Женщина горестно усмехнулась:

— Чужую беду — руками разведу, дело известное.

— Ну вот что, — вздохнув, сказал Проскуряков. — Вы пока идите себе. Мы этим немедля займемся. Так, что ли? — обернулся он к товарищам.

— Ну, ясно! А как же? — взволнованно откликнулся инженер Рогов. — Святой наш долг!

— Слыхали? — Проскуряков посмотрел поверх очков на женщин. — Так что будьте спокойны.

— Ой, спасибо вам, родненькие! — снова заплакала Ксения. — Ой, спасибо!.. Пойдем, Маруся…

— Спасибо вам, — сдержанно произнесла та.

Когда женщины ушли, Коля Маленький поднялся со своего места и сказал, обращаясь к Чеходару:

— У нас к штабу просьба есть.

— Какая еще просьба?

— Мы тут посовещались, — Коля Маленький указал на Бориса и Илью Куклева, — и решили. Думаю, что бригадир нас поддержит. Поручите нам найти этих хлопцев. В лепешку расшибемся, но найдем.

— Вы сначала своего найдите, — проворчал Проскуряков, а потом уже чужих. Где Таран-то?

— А он болен, — быстро ответил Коля Маленький. — Как раз собираемся идти проведать.

— Я поддерживаю перед штабом их просьбу, — вмешался Огнев.

— Ты сначала скажи, какое у тебя дело к нам было, вспомнил Чеходар. — Что там за кража?

Огнев хмуро усмехнулся.

— Пока придется отложить. Сейчас меня интересуют те хлопцы, что пропали…

Заседание штаба закончилось поздно.

Выйдя на улицу, Николай, ни на кого не глядя, спросил:

— Ну, а что же все-таки с Васькой? Кто знает?

— Никто не знает, — ответил Коля Маленький.

— Надо в самом деле проведать, — предложил Боря Нискин.

— Ну, счастливо, мальчики, — сказала Аня.

Коля Маленький ехидно спросил:

— Папочка ждет?

— Не болтай глупости, — резко ответила Аня.

…Таран жил с матерью недалеко от завода. Ребята дошли до его дома за несколько минут.

Дверь открыла мать Тарана.

— Вася? — удивилась она. — Он давно ушел. Сказал, что в штаб, на дежурство.

Ребята переглянулись.

— Ну и ну, — присвистнул Коля Маленький. — Вот жизнь пошла. Люди пачками исчезать стали…

Глава VII «РОК» С ИДЕОЛОГИЕЙ

В субботу лекции кончались рано, и Валерий Гельтищев немедленно направился домой. До вечера надо многое успеть, а вечером они сделают роскошный «бар». Старики едут на дачу к Федоровым с ночевкой. Отец еще вчера сговаривался по телефону с Иваном Спиридоновичем насчет пульки. Вообще преферанс это просто спасение: старики забывают о времени и, что еще важнее, о собственных детях. Кончается тирания.

Только бы ничего, у них не поломалось. Погода, слава богу, по-прежнему жаркая, у матери с утра мигрени не было, Федоровы тоже, кажется, в порядке.

Теперь надо только придумать причину, почему ему самому необходимо задержаться до завтра в городе. Занятия? Не поверят. Проведать в больнице Юрку Назарова? Мать тогда так умилялась. Не пройдет. Юрку позавчера выписали, и он, Валерий, сдуру рассказал дома об этом. — Что же еще? Собрание?

Ну, это уж совсем пошло. Вечер в институте? Но соседи могут потом трепануть, что у него собирались гости. Уж эти соседи!.. О, идея! Срочный выпуск газеты! На это многое можно навертеть.

Валерий весело присвистнул и, помахивая небольшим спортивным чемоданчиком с конспектами и книгами, ускорил шаг. Надо спешить.

С разбегу взлетев на третий этаж, он открыл своим ключом дверь.

Отец еще не приходил, но мать была дома, сегодня у нее в школе было тоже мало уроков.

Валерий поспешно чмокнул мать в лоснящуюся щеку и, почувствовав на губах приторный вкус крема, снисходительно улыбнулся.

— Валерик, мой руки, я накрываю.

— Папу подождем. Он скоро?

— Только что звонил. Уже едет. И надо еще успеть все приготовить с собой. На один час дают собственную машину, это же надо додуматься!

— Не собственную, а бывшую персональную, — засмеялся Валерий. — Бывшую!

Надежда Викторовна раздраженно отмахнулась.

— Вечно ты со своими глупыми шутками. Я не собираюсь никого осуждать…

Вскоре приехал и Евгений Петрович. Вся семья села за стол. Рядом с прибором мужа Надежда Викторовна поставила небольшой графинчик.

— Великолепно! — Евгений Петрович энергично потер руки. — Ну, так что нового на ниве народного образования? — обратился он к жене.

— Одни неприятности! — с досадой ответила та, разливая суп. — Из шестого «Г» пропало сразу четверо мальчишек. Прибегали матери. Крик, шум. Это еще счастье, что не из моего класса.

Евгений Петрович усмехнулся.

— Муза дальних странствий, наверно. Ничего не поделаешь. Море зовет.

— Какая там муза! Просто отпетые хулиганы. Безнадзорные.

Евгений Петрович выпил рюмку, крякнул и принялся за щи.

Валерий сидел скромно, не вмешиваясь в разговор и выбирая подходящий момент, когда можно будет сообщить о своей задержке в городе.

— Я договорился с Федоровыми, — сообщил Евгений Петрович. — Мы за ними заедем. Тесновато, правда, будет. Ну, да что поделаешь…

— Не так уж тесно, — сказал Валерий и с сокрушенным видом добавил: — Мне придется задержаться до завтра. Надо срочно выпускать газету.

— Гм, — недовольно покрутил головой Евгений Петрович, каждый раз у тебя что-нибудь…

— Ну конечно! Как с родителями ехать, так дела, — возмутилась Надежда Викторовна. — Совершенно выбиваешься из семьи. И потом, у тебя такой утомленный вид. Нет, я решительно против! Решительно!

Валерий с улыбкой пожал плечами.

— Ты хочешь, чтобы я заработал выговор? В конце концов это же моя общественная обязанность.

Обед закончился в молчании.

Потом Надежда Викторовна с сердитым и обиженным видом стала укладывать сумки. Евгений Петрович углубился в газету.

Валерий без дела послонялся по комнате, потом направился к телефону.

— Я, конечно, попробую, но… Рогов, как вам известно, человек принципиальный.

Он набрал номер телефона. В трубке раздались продолжительные гудки, потом послышался голос закадычного его приятеля Анатолия Титаренко.

— Рогов, ты? — спросил Валерий и, не дав Анатолию опомниться, продолжал: — Мне надо уезжать. Давай перенесем редколлегию на ту неделю?

— Ты что, спятил? — изумился было Анатолий, но тут же рассмеялся. — А-а, ну, валяй, валяй!.. Колоссально получается.

— Почему невозможно? — возразил между тем Валерий. — Ты всегда выбираешь самое неудобное время! Я поставлю вопрос, на бюро!..

Он некоторое время горячо спорил, потом с досадой бросил трубку.

— Ничего не получается! Только нервы треплешь с ним.

— Ну ладно уж, — ворчливо проговорила Надежда Викторовна. — Только завтра приезжай пораньше.

Когда родители, наконец, уехали, Валерий облегченно вздохнул. Теперь надо было не терять времени.

Он торопливо прошел в свою комнату, снял со стен фотографии, запрятал в чемодан под кроватью, а на их место повесил пестрые и головоломные репродукции с картин западных абстракционистов, вырезанные из каких-то иностранных журналов. Несколько этих журналов вперемежку с «Америкой» он небрежно бросил на стол.

В передней раздался звонок. Пришел Анатолий, толстый, рыжеватый парень, подстриженный под короткий бобрик. Несмотря на жару, Анатолий был в черном костюме с белым галстуком-бабочкой.

Приятели разложили на столе пачки иностранных сигарет, тонкие пластинки жевательной резины в пестрой глянцевой обертке, потом достали из-за шкафа бутылки с водкой и перелили их содержимое в замысловатые бутылки из-под заграничного коньяка.

Валерий натянул пеструю рубашку навыпуск с изображением обезьян, пальм и прочей экзотики, и приятели, развалившись на диване, наконец-то закурили.

— Ожидаются новые персонажи? — спросил Анатолий.

— Да, — кивнул головой Валерий и иронически добавил: В том числе из самых низов. Кадры нашего «технического директора».

— Надеюсь, идейно чуждых не будет?

— Ну, это само собой.

Шел восьмой час вечера.

В библиотеке можно было разговаривать только шепотом, и все-таки Андрюше Рогову казалось, что его шепот слышит весь читальный зал, а не только сидящая рядом Марина, столько гнева и боли вкладывал он в свои слова. И еще ему казалось, что если он не убедит Марину, если она все-таки уйдет сейчас из библиотеки и пойдет туда, в этот ненавистный ему дом, то все будет кончено. Из его жизни уйдет самое чудесное и дорогое, что наполняло ее, о чем он так мечтал, чем жил. И все, что он делает, потеряет всякий смысл, всякую радость для него — учеба в университете, стихи, газета, споры и дружба с людьми, семья, дом, небо, море… Андрюша даже не знал в этот момент, что еще вспомнить, что ему еще дорого.

А Марина улыбалась, слушая его горячий шепот, и отрицательно качала головой. Черт возьми, если бы она еще не была так красива, если бы не шла ей так эта синяя вязаная кофточка и большие, темные, смеющиеся глаза не смотрели бы на него так упрямо и лукаво!

— А мне с ними весело и интересно, вот и все. И они совсем неглупые, — ответила она. — И, пожалуйста, не командуй. Лучше пойдем вместе.

— Ни за что! — горячо прошептал Андрюша, краснея от волнения. — И я вовсе не командую. Но они идейно мне чужды, понимаешь? И тебе тоже.

— А мне нет.

— Чужды, я знаю! И морально тоже чужды! И потом, это слепое преклонение перед Западом!

— У них необычная музыка, необычные споры и взгляды на все. Нельзя жить девятнадцатым веком. Пойми, Тургенев уже устарел, даже… даже в любви.

— В любви?!.

Андрюша чувствовал, как у него разрывается сердце от переполнявшей его этой самой любви, а она, оказывается, может говорить об этом так спокойно и так несправедливо.

— Что ты понимаешь в любви! — с тоской прошептал он. Да во все века, если хочешь знать, люди любили одинаково. И… и ревновали тоже. Мне рассказывали в уголовном розыске, как один хороший парень из-за любви…

Марина тихо рассмеялась.

— Вот ты где, оказывается, черпаешь сведения о настоящей любви… Ты все-таки очень смешной, Андрюша. Пойдем со мной. Там ты с ними поспоришь.

— Я с ними не там поспорю, — угрожающе и зло ответил Андрюша. — Не под их дурацкую музыку.

— Да ты ее не слышал даже.

— Все равно дурацкая, даже вредная. Для этого ее слышать не надо. Я и так знаю. А ты… Я в тебе очень разочаровываюсь. Все! Иди куда хочешь.

Он резко отвернулся и уткнулся в книгу.

— Пожалуйста, — с деланным равнодушием ответила Марина, но в голосе ее все же звучала обида. — Я тебя не просила ни очаровываться, ни разочаровываться. Просто у нас разные взгляды на жизнь.

Она тоже отвернулась.

Несколько минут оба пытались читать. Потом Андрюша придвинул к себе тетрадь и принялся что-то поспешно писать на чистом листе. Перечитав, он зачеркнул написанное, подумал и снова стал писатьторопливо, взволнованно и неразборчиво. Марина краешком глаза следила за ним.

Андрюша в третий или четвертый раз перечеркнул и снова написал что-то, потом вырвал лист и, сложив его вчетверо, придвинул Марине.

Марина развернула записку и с трудом прочла: «Учти, я к тебе отношусь по-тургеневски. Но твои взгляды я уважаю. Ты, по-моему, очень хорошая. Пожалуйста, я готов пойти с тобой к ним. А примут они меня?»

Марина поспешно сунула записку в сумочку и обрадованно прошептала:

— Пойдем, Андрей. Они тебя примут. Ведь ты тоже очень хороший. И там так весело!

Она встала и принялась собирать книги. Андрюша, красный от волнения, сумрачно поднялся вслед за ней.

Они сдали книги, и Андрей все так же молча спустился вслед за Мариной по лестнице, чувствуя, что презирает себя за малодушие и беспринципность.

Наконец он не выдержал и уже в дверях остановился. Марина тревожно оглянулась.

— Не могу, — мрачно сказал Андрюша, не поднимая глаз. Я все-таки не пойду. Это… это с моей стороны будет подлость.

— Ну почему же подлость? Ведь ты со мной идешь?

Марина смотрела на него жалобно и огорченно.

Андрюша собрал все силы и твердо ответил:

— Подлость по отношению к самому себе.

— Как ты все усложняешь, Андрюша! Так невозможно!

Андрюша грустно покачал головой.

— По-другому я не могу.

— Ну и ладно! — рассердилась Марина. — А я пойду.

Она повернулась и быстро выбежала на улицу.

Андрюша с тоской посмотрел ей вслед, и ему опять, в который уже раз, показалось, что все рушится в его жизни. И вообще на кой черт ему нужна такая жизнь, без Марины?

Таран встретился с Червончиком в самом начале улицы Славы, около Приморского бульвара. В густой тени огромного клена он еле различил его тщедушную фигурку. Червончик лихо сдвинул на затылок шляпу и, взяв Тарана под руку, сказал:

— Полный вперед! Нас уже ждут. А тебя персонально ждет одна очаровательная особа.

— Откуда она меня знает? — обеспокоенно спросил Таран.

— Только с моих слов. Такую рекламу выдал, будь здоров, — засмеялся Червончик. — Иначе нельзя. Без паблисити нет просперити!

— Это что же значит?

— Американский принцип: без рекламы нет процветания. Здорово?

— Вообще-то, конечно, — не очень уверенно ответил Таран.

Ему было не по себе в этот вечер. Впервые он подвел, обманул ребят. Ведь ему надо быть сейчас совсем в другом месте. Там его действительно ждут.

«В конце концов имею я право на личную жизнь? — убеждал он себя. — Некоторые другие тоже имеют».

При мысли об Ане его разбирало зло и упреки совести окончательно отступили.

Некоторое время шли молча, причем Таран старался держаться по возможности в тени деревьев, обходя людные места.

Червончик одобрительно заметил:

— Избегаешь компрометажа?

Они свернули в одну из улиц, стороной миновали ярко освещенный кинотеатр, затем оказались на другой улице и вскоре подошли к подъезду высокого нового дома.

Дверь им открыл Валерий. Увидев Тарана, он воскликнул:

— О, кого я вижу?! Рад, сердечно рад! Прошу.

Ребята вошли в большую полутемную комнату.

Только в дальнем углу ее горела настольная лампа под плотным абажуром.

На круглом столе возле дивана валялись пачки сигарет, поблескивали целлофановые обертки от жевательной резинки, стояли замысловатые бутылки с пестрыми, незнакомыми этикетками.

Таран узнал сидевшего на диване Жору, возле него полулежали, облокотившись на подушки, две девушки и еще какой-то паренек в пестрой рубашке.

В стороне на кушетке сидела Марина — ее Таран тоже узнал — и о чем-то оживленно болтала с мордастым толстым парнем в черном костюме с белым галстукомбабочкой. Рядом с ними, около радиолы, столпились еще несколько молодых людей и девиц.

В комнате было шумно, накурено. Радиола играла что-то бравурное, бьющее по нервам и совсем незнакомое.

Жора поздоровался с Тараном весело, как со старым знакомым, и представил своих соседок.

— Это Стелла, — указал он на высокую яркую девушку с капризным лицом, и та ослепительно улыбнулась ему, изящно протянув тонкую обнаженную руку. — Жемчужина Черноморья, галантно добавил Жора, целуя девушку в плечо, потом указал на вторую свою соседку. — А это Кира. Шаловливая наша малютка. Знал бы, как она ждет тебя!

И Жора многозначительно подмигнул Тарану.

Невысокая, чуть полная девушка с большими карими плутоватыми глазами и курчавой копной каштановых волос задорно ответила, смерив Тарана быстрым взглядом:

— Ваши друзья говорили о вас слишком много хорошего. Это интригует. Садитесь.

Она подвинулась, освобождая Тарану немного места возле себя. Он сел, невольно опершись рукой на ту же подушку, что и она, и чувствуя сквозь рубашку волнующую теплоту ее плеча.

— Подбалдим? — спросил Жора, берясь за бутылку.

— За новых друзей движения! За модерн! — воскликнул Валерий, приветственно поднимая рюмку.

Все шумно подхватили тост.

Валерий развалился в кресле, положив ноги на край стола, и, обращаясь к Марине и Анатолию, продолжал прерванный приходом новых гостей разговор:

— Я утверждаю: они задушат газету. И это террор, черная реакция! Где их хваленая свобода слова? Я, кажется, не поджигатель войны!

— Правильно! — откликнулся с дивана Жора. — Война мешает бизнесу!

Валерий раздраженно махнул рукой.

— Я не о том! Итак, я не поджигатель войны. Но позвольте мне иметь свое мнение о живописи, например. Меня, скажем, волнует это, — он указал на одну из висевших репродукций, нервное сплетение стрел, каких-то молний, трепещущих линий. — Это искусство нашего двадцатого века. Тебя это волнует? — неожиданно обратился он к Тарану.

Василий посмотрел на репродукцию, где в фантастическом бедламе перемешались зеленые, красные, желтые линии, кляксы и брызги, и невольно пожал плечами.

— Разве здесь поймешь чего-нибудь?

— И не надо понимать, надо чувствовать! Воображать! Ассоциировать наконец! Здесь же вся наша жизнь! Это ты чувствуешь?

Таран усмехнулся.

— Я нашу жизнь по другому представляю. А этот… узор, может, на юбку какой девчонке сойдет. И то не всякая наденет, постесняется.

— О ортодокс! — насмешливо воскликнул Анатолий. — О плоды воспитания!

Валерий убежденно продолжал:

— Абстракционизм — это модерн, это знамя века. Он рождает, к вашему сведению, новые формы всюду. Вот литература, например. Кому нужен теперь неторопливый, последовательный рассказ, копанье в душе и психологии героя? Вот я читал недавно. Все летит вверх дном! Сюжет — в клочья! Логика развития характеров — тоже! Никакой психологической волынки!

— Да, да, колоссально! — подхватил Анатолий.

Валерий иронически улыбнулся.

— А официальная критика отнеслась отрицательно.

— Чепуха! — Анатолий раздраженно махнул рукой.

— Мне тоже это не понравилось, — заметила Марина.

— Детка, — с усмешкой обратился к ней Валерий, — оставь это для собрания. Там она нам всем не понравится. А здесь будем искренни.

Марина покраснела.

— Я всюду говорю искренне. Ненавижу лицемеров, — и упрямо повторила: — Мне не понравилось. Вот и все!

Жора вскочил с дивана и, притопывая, залихватски пропел:

Дайте прочесть, дайте прочесть!
Пошлую преснятину ведь надо же заесть!
Валерий, улыбаясь, вышел из комнаты и через минуту торжественно вручил ему журнал.

— Подбалдить! Немедленно подбалдить! — закричал Жора. Виват! Ура! Банзай!..

Все охотно выпили.

— Нох айнмаль! — не унимался Жора. — Повторим на бис!

И снова выпили. Лица у всех раскраснелись, возбужденно заблестели глаза. И только Марина поморщилась.

— Я не могу больше пить, — призналась она.

— Ей надо кальвадос! Как у Ремарка! — воскликнул Анатолий.

— И такую же любовь! — Валерий пьяно засмеялся. — Всех со всеми!

— Перестань! — У Марины на глаза неожиданно навернулись слезы. — Гадости говоришь! У него не так! У него…

— Нет, почему же «перестань»? А свобода слова? Теперь это модно!

— Не очень-то модно, — вмешался Жора. — Газету вашу все-таки прихлопнут. И охота вам в самом деле копья ломать? Вернее — шеи? Добрый мой совет — покайтесь. Авось простят.

Валерий возмутился:

— Какими же трусами и идиотами мы будем выглядеть?! Кайся сам!

— А в чем, в бизнесе? Пожалуйста! Попросят — покаюсь. С меня не убудет.

— И все бросишь?

— Ну, зачем так ставить вопрос? — тонко усмехнулся Жора и подмигнул Стелле. — Одно дело покаяться, другое дело бросить. Бизнес — дело реальное, солидное, а главное — прибыльное.

Жора, обняв Стеллу, развалился на диване и самодовольно продолжал:

— На что тратите свои молодые силы, мальчики? Надо жить весело в наш суровый век. Курите «Честер», жуйте вкусную резинку, выдавайте «рок», но без всякой идеологии, и будьте счастливы! Все это даст вам бизнес. Как говорил один великий человек: «Вы хочите песен? Их есть у меня!»

Из другого конца комнаты Червончик патетически воскликнул:

— Вот слова не мальчика, но мужа!

— Жора, ты прелесть! — засмеялась Стелла, прильнув к его плечу. — Ты почти мой идеал.

— «Рок» без идеологии, — презрительно скривился Валерий. — Какая трусливая и нищенская философия!

Жора снова усмехнулся, на этот раз снисходительно.

— Говоришь, нищенская? И к тому же трусливая? На этот счет могу дать одну деловую справку. Фамилий и цифр не называю исключительно из соображений здоровой конкуренции и личной безопасности. Я сейчас все наличные средства и все, какие только удалось достать, кредиты ставлю на одну карту. Случайно найденную карту! Если выиграю — могу приобрести тачку системы «Волга», даже две, если захочу.

— Бери выше, — откликнулся Червончик. — Любой дизельэлектроход на Черном море!

— Именно. А проиграю — буду стрелять у вас сигареты и клянчить на пиво. Это к вопросу о смелости и нищете.

Анатолий поморщился и сказал, обращаясь к Марине:

— Ох, уж эта торгашеская бравада! Он неисправим.

— Он противен, — тихо поправила его Марина.

Стелла пристально взглянула на Жору и отодвинулась, капризное лицо ее стала почти злым.

— А как к вопросу о дружбе? — тихо, с угрозой спросила она.

Жора поспешно наклонился и прошептал:

— Стеллочка, радость моя, к нашим делам с ним это отношения не имеет.

Стелла враждебно отстранилась.

— Но ты сказал, что все средства…

— Абсолютно все. И даже еще больше. Таковы суровые законы бизнеса. Но дело стоит того, будь уведена.

— Тогда скажи, что это за дело.

Жора загадочно улыбнулся.

— Это коммерческая тайна. Ты первая не будешь меня уважать, если я проболтаюсь.

— Ты меня не любишь… — Стелла капризно надула губки. — Я не останусь с тобой…

— Останешься, — Жора привлек ее к себе. — Твой дорогой уже пса спустил. Теперь не только ваш дом, а всю Красноармейскую за два квартала обходить надо. Представляешь? — обратился он к Тарану.

Василий усмехнулся. Прислушиваясь к их разговору, он не мог побороть в себе растущее чувство неловкости и какого-то смущенного протеста. Но росло в нем и любопытство. Никогда раньше не попадал он в такие компании, не слышал таких споров. За многими словами он угадывал какой-то скрытый и нехороший намек или иной, более широкий и важный смысл, который не мог понять. Ему даже казалось, что эти люди вдруг переходят в разговоре на другой язык, лишь внешне кажущийся русским.

И только Кира, сидевшая рядом и как бы невзначай прижавшаяся к нему плечом, казалась близкой, понятной. Он вдыхал крепкий запах ее духов и, то ли от этих духов, то ли от выпитой водки, чувствовал, как хмель туманил голову.

— Вы всегда такой скромный? — смеясь, лукаво спросила Кира. — Все молчите, что-то думаете. Вам приятно здесь? Правда, весело?

— В общем весело, конечно. А скромный… но все я не такой уж скромный, — усмехнулся Таран и, решив доказать свою нескромность, крепко обнял ее за талию.

— Ого, какой вы сильный! Пойдемте танцевать?

Из радиолы уже рвались раздирающие, прыгающие, визжащие звуки, и несколько пар скакали и кружились посреди комнаты.

Таран почувствовал, что танцевать так, как он привык, под эту музыку невозможно, она подмывала к чему-то необычному и азартному.

— Ой, ля!.. Ой, ля!.. — возбужденно кричал Валерий. — Больше жизни! Больше страсти!..

И Таран, подчиняясь охватившему его вдруг озорному, бесшабашному веццчью, завертелся с Кирой по комнате. Он смотрел на ее смеющееся лицо, ловил дразнящие искорки в глазах, а в чувственном изгибе ярких, влажных губ угадывал что-то вызывающе грубое и доступное. Василий неожиданно для самого себя нагнулся, и Кира, полузакрыв глаза, ответила ему долгим поцелуем.

Никто не обращал на них внимания, все вертелось и бесновалось вокруг. Дико взвизгивала, стонала и грохотала радиола.

Задыхающийся и взволнованный опустился, наконец, Василий на диван возле Киры.

— Ну и музыка… — только и мог он сказать.

Ему на минуту вдруг показалось, что музыка эта прилипчива и противна, как грязь на улице, что она испачкала его чем-то. Поглядывая на танцующих, Василий с невольным смущением подумал, что и он только что вот так же нелепо бесновался под эту сумасшедшую музыку. От этой мысли ему стало не по себе.

— Классический «рок», — тоном знатока ответила Кира и, кивнув на Жору, добавила: — Уж он понимает, что выдать.

— Вы с ним давно знакомы?

— Ревнуешь? — лукаво засмеялась Кира, легко и свободно переходя на «ты». — Не надо. Одно время встречались, но потом у нас все порвалось. И сейчас «сердце свободнее ищет любви», — пропела она и, проведя горячей ладонью по его лицу, сказала: — Ты хороший. Опиши немного о себе. Где ты работаешь?

Таран ответил и, в свою очередь, спросил:

— А ты?

— Я в магазине. Знаешь, на Черноморской? В отделе спорттоваров. Придешь?

— Приду.

— У нас такой зав, кошмар! — увлеченно защебетала Кира. — Мы на него все психуем. У него роман с Веркой из посудного отдела. Вот он однажды зазвал ее в кабинет, а она такая ехидна. И вдруг его сынок Олежка приходит. Ну, мы его туда и послали. Хорошо, она выскочила… А Олежка этот хитрый, хоть и в школе еще учится…

Таран плохо слушал.

Но вот радиола стихла, и пары, возбужденные, усталые, начали расходиться по углам.

— Это какой-то припадок, — говорила Анатолию Марина. А на некоторых это вообще плохо действует.

Анатолий шутливо потер руку.

— Я это почувствовал.

В это время Валерий озабоченно поглядел на часы и громко объявил:

— Дорогие друзья, я вас ненадолго покину.

Уважительная причина интимного свойства.

— Объясни, тогда отпустим! — крикнул Червончик.

Валерий театрально вздохнул и развел руками.

— Ну, если вопрос ставить так, извольте. Свидание. Девушка неслыханной красоты и обаяния. Постараюсь уговорить прийти к нам.

— Кто такая?.. Откуда?.. Как зовут?.. — посыпалось со всех сторон.

— Похоже на пресс-конференцию, — рассмеялся Валерий, затягивая галстук, который он достал из шкафа. — Это жемчужное зерно я раскопал… где бы, вы думали? В библиотеке! Как видите, иногда полезно туда заглядывать. Она там работает. В прошлом году окончила наш факультет. Мы разговорились, и я умолил ее сегодня встретиться. Ровно в десять.

— Это все, признавайся? — с напускной суровостью спросил Анатолий.

Валерий усмехнулся.

— Есть одна пикантная подробность: она пока влюблена в другого. И это вопиющий нонсенс, абсолютный мезальянс. Я уже все узнал.

— Почему нонсенс? — продолжал с пристрастием допытываться Анатолий.

— Отвечу текстом известной телеграммы: «Волнуйся. Подробности письмом». Мне некогда. Ждите нас через полчаса.

И Валерий, отвесив театральный поклон, сдернул со спинки стула пиджак и направился к двери.

Если бы кто-нибудь спросил Машу, чем ей понравился высокий белокурый парень с большими светлыми глазами на худощавом лице, в красивом заграничном свитере, она не смогла бы сказать.

Остроумный, неглупый, начитанный, Валерий весь вечер не отходил от стойки, где Маша выдавала книги. И ей было интересно слушать его — в этом она призналась себе сразу. У него были какие-то необычные, оригинальные суждения, широкие взгляды.

Часто ей хотелось с ним поспорить, иногда она вынуждена была соглашаться или вдруг сама удивлялась, как раньше не замечала того, о чем он ей говорил. А разговор у них, естественно, шел о самом дорогом и любимом для Маши — о книгах.

Разговор был отрывочный, потому что Маше время от времени приходилось принимать заказы, выдавать отложенные книги и журналы, бегать в книгохранилище. Но каждый раз в таких случаях Маша ловила себя на том, что с интересом ждет продолжения этого разговора, гадая, что возразит ей Валерий, что скажет такого, чего она не знает, чего не видит.

А он так же свободно, горячо, остроумно говорил и о живописи, и о театре, и о музыке, и Маша со стыдом признавалась себе, что многого она не видела, не слышала.

Маша с детства любила книги. Этой любовью был пропитан весь их дом. И мать, научный сотрудник публичной библиотеки, и отец, преподаватель литературы в школе, страстный книголюб и собиратель, вольно и невольно передавали дочери свою любовь к книге. И эта любовь, в свою очередь, окрашивала всю жизнь семьи, придавая ей особую, утонченную интеллигентность.

Игорь Афанасьевич, отец Маши, низенький, щуплый человек, очень мягкий и отзывчивый, был, однако, болезненно нерешителен в вопросах практических, житейских и этим доводил до отчаяния свою жизнерадостную и деятельную супругу. Наблюдая родителей, Маша рисовала в своем воображении совсем другой облик человека, которого она когда-нибудь полюбит. Отец — это отец, он был ей дорог со всеми своими недостатками. А вот тот, другой, должен быть обязательно высоким и сильным, решительным и умелым, ну и, конечно, благородным и добрым, как отец.

Таким, ей казалось, и был Николай, это и привлекало в нем Машу. Но только сейчас, встретив Валерия, Маша поняла, чего же ей не хватало в Николае.

Ей никогда не было так интересно с ним. Конечно, отец знал гораздо больше и умел рассказывать еще интереснее, чем Валерий. Но здесь прибавлялось то, чего не мог дать и отец, — молодой задор, будоражащее душу ощущение новизны и… кажется, влюбленность. Нет, нет, Маша не влюбилась, ей было просто интересно. Но он… он, кажется, увлекся, и серьезно. Что же делать? Ведь каждая встреча дает ему новый повод, новую надежду. А Маша не хотела этото. И не только из-за Николая. Каким-то особым чувством улавливала она в своем новом знакомом что-то непонятное и чуждое ей. Николай, тот был прост и прозрачен, он вызывал бесконечное доверие, а Валерий — нет, его она почему-то безотчетно боялась.

И все-таки после нескольких, казалось, невольных встреч в читальном зале она разрешила Валерию ждать ее после работы, хотя кончала она сегодня поздно. И сама, почему-то волнуясь, ждала этого часа.

И вот, наконец, Маша выбежала из освещенного подъезда библиотеки на мокрый от только что прошедшего дождя тротуар. От дерева отделилась высокая фигура в плаще. Валерий был без шляпы, светлые, небрежно зачесанные назад волосы потемнели от дождя, глаза блестели. Он бережно поцеловал Маше руку.

— Наконец-то! Мы вас так ждем.

— Мы? — удивилась Маша. — Вы же один.

Валерий засмеялся громко и возбужденно, громче, чем хотелось бы Маше.

— Остальные вас ждут в другом месте. Очень милая и веселая компания.

— Но… уже поздно.

— Что вы! Как раз! Мы совсем недавно собрались и даже не успели как следует выпить. Завязались только первые споры! На повестке дня абстракционизм и романы Ремарка. Сталкиваются самые крайние мнения. Кошмар! Можно ждать рукопашной.

Он нежно, но решительно взял Машу под руку.

Говорил Валерий так же громко и возбужденно, как и смеялся, низко наклоняясь к Маше и заглядывая в глаза. Неожиданно она ощутила на своем лице его дыхание. «Он же пьяный», — со страхом и отвращением подумала Маша.

— Нет, я никуда не пойду. И лучше ступайте к своим друзьям, я дойду одна.

— Ни за что! Вы пойдете со мной! Машенька, клянусь вам, мы больше не выпьем ни капли! Мы будем говорить о литературе! Читать стихи! Вы же любите стихи, правда?

— Очень. Но… но все-таки поздно, честное слово.

Валерий почувствовал нерешительность в ее тоне и усилил натиск.

— Нет, вы просто испугались! Действительно, идти в незнакомую, пьяную компанию! Отвратительно! Но это не так, клянусь вам!

Они медленно шли в тени деревьев по пустому, мокрому тротуару. Снова начал накрапывать дождь.

— Я не могу… поймите, не могу.

Валерий внезапно остановился и пристально, с вызовом посмотрел на Машу.

— Я знаю, почему вы не можете! Вы увлечены другим! Вам кажется, что вы его любите? Простите меня за дерзость, но вы ошибаетесь. Клянусь! Вам все только кажется. Это нонсенс, поймите! Простой рабочий парень. Что общего?

Маша опустила глаза и почувствовала, как краска залила ей лицо.

— Я не хочу об этой говорить.

— Надо! Пока не поздно, надо! Вы же никогда не будете счастлива. Подумайте, Машенька.

Валерий говорил с подъемом, сам почти веря в этот момент в благородство и чистоту своих слов.

Его на минуту как будто околдовали глаза Маши, такие чистые, глубокие и тревожные.

Но Маша снова, как и каждый раз при встрече с ним, уловила в его словах, вернее — в тоне, какими они произносились, что-то непонятное к чуть-чуть пугающее. «Боюсь всего, как папа», — мелькнула у нее протестующая мысль, но побороть себя она не могла и… и, пожалуй, не хотела.

— Нет, я все-таки… сегодня не пойду с вами.

Валерий еще долго уговаривал ее, и Маша не спорила, у нее не было для этого нужных слов, но чем больше он уговаривал, тем сильнее росло в ней убеждение, что идти с ним сегодня не надо, что ей этого совсем-совсем не хочется, и при этом она почему-то не думала о Николае.

— Ну, хорошо, — покорно вздохнул, наконец, Валерий. Сегодня вы не пойдете. А завтра, а потом?

Маша, не имея сил отказать решительно и бесповоротно, мягко, как капризному ребенку, ответила:

— Там видно будет. Ступайте, вас ждут. Я дойду сама.

— Пусть ждут хоть до утра! Я провожу вас.

Квартира встретила Валерия грохотом и визгом радиолы. Посреди комнаты кружились и прыгали две или три пары. А на диване, забравшись на него с ногами, о чем-то горячо спорили Анатолий, Марина, Жора и еще несколько человек. Рядом, прислушиваясь к спору, сидел и курил Таран. Кира, прильнув к его плечу, время от времени с лукавой усмешкой шептала ему что-то на ухо, и Василий беззаботно и пьяно улыбался ей в ответ, кивая головой.

Появление Валерия одного было встречено громкими возгласами удивления.

— Прокол, господа присяжные заседатели! — как можно беззаботнее объявил он. — Девица закапризничала.

Стелла насмешливо поморщилась.

— Фи! Это сейчас не модно! Познакомь меня с ней, я займусь ее воспитанием.

— Передаю в твои опытные ручки, о Жемчужина Черноморья, — иронически поклонился Валерий и захлопал в ладоши. — Наполним чарки, леди и джентльмены! Все к чертям! Пить и веселиться!

— Гип! Гип! Ура! Банзай! — пьяно заорал Жора.

Все снова выпили, и опять завизжала радиола.

На диване продолжался спор.

— О чем шумите вы, народные витии? — спросил Валерий, подсаживаясь на край дивана и небрежно обнимая одну из девиц.

— О Рогове, — ответил Анатолий. — Я считаю, он просто рвется к власти и хочет приобрести политический капитал на наших трупах. Он мечтает о кресле секретаря бюро.

— Глупости говоришь, — возмутилась Марина. — Он вовсе не такой. И лично против вас ничего не имеет.

Анатолий раздраженно махнул рукой.

— Слова, слова… Не идеализируй его, дорогая.

— Ты брось! Это парень что надо! — горячо вмешался Таран.

Он хотел еще что-то сказать, но Кира обвила его шею рукой и притянула к себе.

— Лично я не верю Рогову, — заявил Валерий. — Типичный карьерист, — и, обращаясь к Марине, спросил: — Он тебе, конечно, пел насчет своего благородства? Откуда ты взяла, что лично против нас он ничего не имеет?

— Он… он даже прийти сюда хотел! — запальчиво выкрикнула Марина.

Все громко расхохотались.

— Ну, это ты уж слишком, — сказал Валерий. — Чтобы Рогов… сюда?..

— Да, да! Мы сегодня с ним в библиотеке виделись! Он даже записку мне написал!

Валерий переглянулся с Анатолием, и они сразу поняли друг друга. Анатолий незаметно кивнул головой.

И снова вспыхнул спор.

— Если они запретят газету, — горячился Анатолий, — это будет нечестный прием! Нас лишают трибуны.

Между тем Валерий лениво поднялся с дивана и не спеша вышел в переднюю. Закрыв за собой дверь, он подскочил к столику у зеркала и, перерыв лежащие там сумки, шляпы, перчатки и косынки девушек, вытащил сумочку Марины и раскрыл ее. Воровато озираясь, он порылся в ней и, наконец, нашел, что искал: смятую записку Андрея Рогова. Он поспешно ткнул сумку на старое место и побежал на кухню. Там он несколько раз с усмешкой перечел записку и, бережно сложив ее, спрятал в карман.

…Василий Таран только делал вид, что ему сейчас так уж безмятежно хорошо и приятно. Он и себя самого пытался убедить в этом. Действительно, все было необычно вокруг. Бешеная музыка, к которой он не привык, взвинчивала нервы, возбуждала его.

Да и Кира — девчонка красивая, ласковая.

Но чем больше Василий пил, тем все противнее становилось на душе. Обманул… И кого обманул?

Своих, до гроба своих ребят. Как он посмотрит теперь в глаза Николаю, Коле Маленькому, Борису, когда они спросят: «Где был?» Соврет? Впервые в жизни соврет им? Все эти — Таран огляделся — враги Андрея Рогова. А он тоже свой. Выходит, это враги и его, Тарана? А Жорка? А Червончик? Да разве когда-нибудь он сможет признаться, что пил с ними? Эх!.. Все пропало! Николай после этого не подаст руки, и другие ребята тоже… Николай… Он тогда не позвал Машу, побоялся за нее. Только и всего. Но Таран видел, что ребята до сих пор не простили этого своему бригадиру. Таран тоже не простил. И Николай чувствует это, все время чувствует!

И мучается. Но ведь он поступил так только потому, что любит Машу. А почему поступил сегодня так он, Василий, почему пришел сюда? И что же будет, если ребята узнают о его поступке? И вдруг новая мысль обожгла мозг: Аня!..

Глаза Тарана сузились, сошлись у переносицы густые, черные брови, между ними залегла горькая складка.

Аня, Аня… Уж она-то этого но простит никогда.

Ребята, те, может быть, и простят, а она…

Но тут теплые руки порывисто обхватили его шею, и губы, нежные, влажные, коснулись его разгоряченной щеки. Кира томно прошептала в самое ухо:

— Ну что же ты молчишь? Я тебе не нравлюсь?

Она вскочила с дивана и потянула за собой Тарана.

— Танцевать, танцевать!.. Жорочка! — возбужденно крикнула она. — Поставь что-нибудь необычное, что-нибудь экстра!..

Жора понимающе рассмеялся и оглянулся на Стеллу.

— Поставим экстра, а? Из его товара?.. Айн минут!..

Он, как фокусник, опустил руки куда-то под тумбочку, на которой стояла радиола, и вдруг Таран увидел перед собой странные, полупрозрачные пластинки с бело-серыми тенями и силуэтами на них. Эти белые силуэты на сером фоне были чем-то удивительно знакомы ему.

Жора, наслаждаясь изумлением на лице Тарана, с усмешкой спросил:

— Непонятно, что к чему? — И, ткнув пальцем в какую-то длинную белую тень на пластинке, сказал: — Это же берцовая кость, понял?!

— Кость?! — не поверил своим глазам Таран.

Теперь уже вместе с Жорой смеялись и Стелла и Кира.

— Ну да, кость, — весело пояснил подошедший Червончик. — А все в целом — бывшая рентгеновская пленка. Теперь уразумел?

О да, теперь Таран уразумел. Он никогда не видел, но, конечно же, слышал о кустарных патефонных пластинках из рентгеновской пленки, продающихся из-под полы.

Он удивленно спросил Жору:

— Где ты их раздобыл?

— Связи, — лукаво подмигнул тот. — Умный человек делает свой бизнес.

— Какой же это человек?

— Ну вот, — Жора развел руками и посмотрел на Стеллу. Все ему расскажи. Ну, так и быть. Это некий…

— Жора! — резко перебила его Стелла, и красивое лицо ее вдруг стало неприятно-злым. — Язык тебя не доведет до добра.

— Что ты, Жемчужина! Твой семейный покой мне дороже всего!

— Ах, оставьте, мы не такие, — гримасничая, заявил Червончик. — Пожалуйста, без слез и подозрений. — И, обращаясь к Тарану, сказал: — Его зовут Король бубен. Неплохо, а?

Таран мрачно констатировал:

— Жулик.

— Ну зачем так? — поморщился Жора. — Законы создаются, чтобы их обходить. Это изречение великого мудреца. И так было во все века.

«Вот попал, — с горечью думал Таран. — И ведь не пойдешь, не расскажешь теперь. Эх! Хоть головой в море».

Но тут к нему снова, как будто чувствуя неладное, потянулась Кира и увлекла за собой.

Глава VIII В ДОМЕ ЗЛАЯ СОБАКА

Николай все время чувствовал изменившееся отношение ребят к нему, хотя вели они себя поразному. Коля Маленький, беспокойный, ершистый, ничего не умел и не хотел скрывать, даже тогда, на заседании штаба, не утерпел. Остальные были, правда, посдержанней. Но разве от этого легче?..

Кругом гудел моторами цех. Отдавшись своим невеселым мыслям, Николай заученными движениями снимал со станка готовые детали, укреплял новую заготовку и, включив мотор, подводил резец. Партия на этот раз была большая, детали требовали всего одну операцию, так что переналаживать станок, менять инструмент не приходилось.

И Николай думал. Ну в самом деле, как теперь он может спрашивать хотя бы с того же Тарана, если сам он, Николай, поступил тогда так… некрасиво, даже нечестно, как трус, как обыватель какой-то. Только бы свое сохранить, только бы свое было в порядке. Вот до чего дошло! Вот какие развороты, оказывается, могут случиться в жизни. И сам до поры до времени не знаешь, что сидит в тебе где-то хоть небольшая, а подлость. И вдруг — на тебе! — обнаружилось.

Надо сказать, что возникшая так внезапно размолвка, почти ссора, невольно приобрела в глазах Николая, как, впрочем, и других ребят, размеры куда большие, и переживалась ими куда острее, чем, вообще-то говоря, того заслуживала, именно в силу своей необычности. Подобного еще не случалось в бригаде, подобного никто из ребят, в том числе и сам Николай, даже помыслить не мог — так был велик авторитет бригадира. И вдруг…

Почему же он вдруг так испугался за Машу?

Этот вопрос Николай задавал себе уже много раз. Но только сейчас, вот в этот момент, когда он так неловко, словно ученик, порезал себе руку вороненой спиралью стружки, у него неожиданно мелькнула догадка. Почему? Да потому, что ему казалось, будто в случае чего защищать Машу будет он один, ведь она даже не знакома ни с одним из его друзей. Ну, а он, Николай, мог и не успеть, мог оплошать.

Как же это получилось? Почему он скрывал от ребят Машу, вернее — не скрывал, а не было у него потребности познакомить их с ней? Может быть, он стеснялся перед Машей за своих товарищей? Ну нет!

Еще чего не хватало!

И Николай неожиданно для себя понял, как требовательна, оказывается, дружба. И если хоть в чем-нибудь отступишь от ее законов, сфальшивишь или просто до конца не поймешь их, она мстит больно, очень больно.

Он вдруг на самом деле ощутил боль. Она нестерпимо жгла руку. Рубиновой неровной полоской проступила там кровь.

Возвращаясь из медпункта, Николайстолкнулся у дверей цеха с секретарем заводского комитета комсомола Валей Жуковым, плотным светловолосым пареньком в очках и лыжной куртке.

— Ага, ты-то мне и нужен, — наскочил на него Жуков.

— Что такое?

— Еще спрашиваешь? Ребята из кузнечного цеха тебя второй день ищут. Срочная «молния» нужна. Где ты вчера вечером пропадал?

— Заседание штаба дружины было.

— Опять дружина? Так вот, чтобы сегодня «молния» висела. Понятно?

— Сегодня не могу, — сокрушенно вздохнул Николай. Важное задание получили.

— Вы, кажется, стали уже штатными сыщиками? — ехидно спросил Жуков, потом совсем другим тоном, официально сообщил: — О работе контрольно-комсомольского поста будем слушать тебя на комитете. Если так пойдет дальше, выговор тебе обеспечен.

Николай рассердился:

— Да я не могу разорваться. Что-нибудь одно в конце концов: или дружина, или…

Но Жуков холодно отпарировал:

— Должен разорваться. Подумаешь, две нагрузки! У людей по четыре, и то ничего.

— Смотря какие нагрузки.

— А ты считаешь работу в дружине большой нагрузкой? Погулять по улице два-три раза в месяц, вечером, это что, много?

— Это мало и скучно.

Валька Жуков опять принял официальный тон.

— Вас не веселиться посылают, а за порядком смотреть. Честное слово, ты рассуждаешь, как ребенок!

Николай понял, что спорить бесполезно, и махнул рукой.

— Что, бригадир, не весел? — со скрытой иронией спросил Коля Маленький, когда они с Николаем выходили после смены из цеха. — Неужели товарищ Таран мог так вас расстроить?

— Он свое получил, — хмуро ответил Николай.

— Вот именно! Молодой — исправится, — Коля Маленький на этот раз был настроен благодушно. — Ну, прогулялся с какой-то девчонкой, ну, соврал…

При этих словах шедший за ними Таран невольно опустил глаза. «Если бы они знали правду…»

Ребята остановились у проходной. Через минуту к ним подошел Куклев. Ждали Бориса Нискина, но он, как всегда, где-то задержался.

— Вот что, — ни на кого не глядя, сказал Николай, — соберемся через час. У меня тут дело одно есть.

Коля Маленький невинным тоном спросил:

— Книги в библиотеку сдать хочешь?

— Машу повидать. Может, с нами пойдет.

— Ого! — удивленно воскликнул Коля Маленький и, испытующе посмотрев на Николая, добавил: — Это, между прочим, неплохая идея. Надо же когда-нибудь и познакомиться.

Когда Николай отошел, он сказал Илье Куклеву и Тарану:

— Переживает. И ко всему еще в субботу ее, говорят, с каким-то пижоном видели. Гуляла, — и, вздохнув, прибавил: Сколько эта любовь нервов стоит, кошмар! Верно, Вась?

Таран усмехнулся и как можно беспечнее ответил:

— Слишком много серьезности на это дело тратит. Они все того не стоят. По собственному опыту знаю.

— Нет, но Борис мне просто нравится! — посмотрев на часы, возмутился Коля Маленький. — Сколько можно опаздывать?

— Шахматами небось занялся, — невозмутимо заметил Илья Куклев. — Сегодня за обедом говорил, партия какая-то в газетах дана.

Коля Маленький вскипел от негодования.

— Ну, конечно! В городе пацаны пропадают! Искать надо! А ему что! Шахматами занимается!

Между тем Николай вышел из проходной на улицу и, увидев подходивший троллейбус, побежал к остановке.

Когда, наконец, он появился в читальном зале, Маши у кафедры выдачи книг не оказалось.

— Маша в каталоге, — сказала заменявшая ее девушка. Вы пройдите туда, — и при этом как-то странно взглянула на Николая.

Он вышел из зала, поднялся по широкой лестнице и в конце коридора толкнул дверь в большую светлую комнату, где вдоль всех стен тянулись шкафы с узкими длинными ящичками. Посередине стояли столы. За одним из них Николай увидел Машу. Рядом с ней сидел высокий белокурый парень в красивом заграничном свитере и пестром галстуке и что-то весело, увлеченно говорил. Маша внимательно слушала, потом отрицательно покачала головой. Они заспорили.

Николай узнал Валерия Гельтищева. «С ним, наверно, она в субботу и была», — подумал Николай, и на душе у него стало тоскливо и больно. Ну конечно, вон он как рассказывает, разве Николай так умеет? Может, уйти, пока его не увидели? Нет! И вообще, мало ли с кем Маша разговаривает, это еще ничего не значит. Но Николай тут же почувствовал, что именно этот разговор кое-что и значит.

Все же он подошел и с подчеркнутым спокойствием сказал:

— Маша, можно тебя на минутку?

— Конечно, можно! — поспешно и чуть смущенно откликнулась Маша и, обращаясь к своему собеседнику, добавила: — Извините.

— Да ради бога! — развел руками тот, бросив на Николая быстрый и иронический взгляд.

Когда они отошли, Маша оживленно сказала:

— Как хорошо, что ты пришел. Мне два билета принесли в консерваторию. Там сегодня «Пер Гюнт». Представляешь? Невозможно достать! — И вдруг, смутившись, добавила: — Это Григ, к драме Ибсена, чудесного норвежского писателя. Пойдем?

Николай заметил ее смущение. «Конечно, ему этого объяснять не надо, — с горечью подумал он. — Сам небось ей и билеты достал. Вот Маша весь вечер и будет нас сравнивать».

— Я не могу, — сдержанно ответил он. — Ребят искать надо. Помнишь, я тебе рассказывал? Думал, и ты с нами пойдешь.

Маша огорченно всплеснула руками.

— Ой, как же быть?

— Иди уж сама, — улыбнулся Николай. — Потом расскажешь.

Ему пришлось даже уговаривать, ее, но при этом он не мог избавиться от ощущения, что Маша с облегчением восприняла его отказ. А может быть, ему все это теперь казалось?

— Ты не сердишься? — ласково и как-то участливо спросила Маша. — Только не сердись. Но я не могу не послушать «Пер Гюнта».

…С тяжелым чувством возвращался Николай на завод. Случилось, кажется, самое худшее, чего он все время ждал и больше всего боялся: Маша встретила другого, из «своего круга», как выразилась она сама однажды, рассказывая что-то. Это выражение и тогда больно кольнуло Николая, хотя к нему оно в тот момент не имело никакого отношения.

Ребята ждали его на остановке троллейбуса. Никто из них не спросил, почему Николай один и где Маша. Они как будто чувствовали, что произошло что-то серьезное, о чем так просто спросить, а тем более пошутить, нельзя. Даже Коля Маленький при всем его нетерпении и любопытстве возмущенно шмыгнул носом, встретив строгий, предупреждающий взгляд Бориса Нискина: «Учить меня будешь чуткости!» Он только деловито осведомился:

— Значит, для начала — в школу? — И, неожиданно вытащив из кармана шахматного короля, протянул его Николаю: — Я очень извиняюсь, но пришлось украсть…

— Дай сюда! — ринулся к нему Борис Нискин. — Это, знаешь, как называется?! Да я из-за этого…

— …только и кончил, — иронически заключил Таран. — А то бы до утра просидел. Это же надо, а? Психическое заболевание! Мания, так сказать.

Борис сердито и многозначительно ответил:

— У каждого своя. Ты бы уж помалкивал, — и, вдруг улыбнувшись, добавил: — Между прочим, смотрите, что Илья делает.

Все оглянулись на Куклева, который, вытащив записную книжку, погрузился в какие-то вычисления.

Услышав свое имя, он поднял круглую голову и рассеянно спросил:

— А?.. Что сказали?..

Ребята рассмеялись. Даже Николай улыбнулся.

— Нет, это же удивительно! — насмешливо сказал Коля Маленький. — С одной стороны, вроде «мозговой трест» наш, великий техник, а с другой — боксер. Как это у тебя из головы все мысли не выколотят? Удивляюсь!

Илья усмехнулся.

— Наоборот. Крепче вколачивают.

Перебрасываясь шутками, ребята двинулись по улице.

Школа была недалеко. И уже через несколько минут показалось ее светлое четырехэтажное здание с громадными окнами.

Занятия второй смены уже начались, и широкие коридоры были пусты. На площадках лестницы, по которой поднимались ребята, стояли большие аквариумы, висели стенгазеты, таблицы спортивных состязаний, расписания дежурств и уроков.

В учительской находились несколько преподавателей. Двое из них — худощавый, невысокий старик с седенькой бородкой, в очках и пожилая женщина в скромном коричневом костюме, с сухим, жестким лицом и гладко зачесанными назад волосами — сидели у стола и проверяли тетради. На диване сидели две учительницы. Одна, совсем молоденькая, что-то весело рассказывала полной женщине в пестром платье. Еще один человек, как видно, преподаватель физкультуры, в легком тренировочном костюме, с мячом в руках, изучал висевшее на стене расписание.

Ребята вежливо поздоровались, и Николай сказал:

— Мы из народной дружины. Хотелось бы поговорить с классным руководителем шестого класса «Г».

— Это я, — ответила сидевшая у стола учительница. — В чем дело?

— Нас интересуют ваши ученики Виктор Блохин и Гоша Савченко.

— Ах, эта шайка, — вздохнула учительница. — Настоящая бандитская шайка. И главарь у них этот Блохин.

Коля Маленький не выдержал и спросил:

— Что, двое — уже шайка называется?

Учительница неприязненно взглянула на него и ледяным тоном ответила:

— Их четверо. Они уже второй день уроки прогуливают. Мы устали обсуждать их на собраниях.

— Этот Блохин, между прочим, необычайно любознательный паренек, — заметил сидевший у стола учитель с бородкой. — И фантазер! Такие, знаете, истории выдумывает, которые с ним будто бы произошли, — заслушаешься! Но шайка — это ужасно! Я просто не знаю… — разволновавшись, он то снимал, то надевал очки. — Это может превратиться… страшно даже подумать…

— Вечно вы, Игорь Афанасьевич, паникуете, — усмехнулся преподаватель физкультуры. — Ничего страшного. Живые, подвижные ребята, а вот Кузнецов, так тот даже перспективный для спорта. И я слышал, он еще радио увлекается, приемник собрал.

— Значит, в их компании еще двое? — спросил Николай и вынул блокнот. — Кто же? Я заодно адреса запишу.

— Одного вам назвали, это Кузнецов, — ответила классная руководительница, — второй — Вербицкий Олег. Семья вполне приличная. Отец — директор магазина, мать — портниха. А вот у Кузнецова — одна мать, отец погиб, в семье трое детей. Ей, конечно, очень трудно. А старший, вот этот, — отпетый хулиган. И понятно! Никакого контроля. Вот их адреса, — она открыла классный журнал.

Николай записал.

— Так. Семьи Блохина и Савченко мы знаем.

— Ну, а что же все-таки случилось? — с интересом спросила молодая учительница.

— Блохин и Савченко не ночевали дома. Матери прибежали к нам в штаб. Будем искать.

— Это ужасно! — воскликнул старик, которого назвали Игорь Афанасьевич. — Ну, разве их теперь найдешь? Что не случается в большом городе? Все! Абсолютно все!

— Ах, Игорь Афанасьевич, вас всегда страшно слушать, сказала сидевшая на диване полная учительница. — Нельзя же так всего — свете бояться!

— Ну, хорошо, хорошо! Я ничего не говорю, — нервно вертя в руках очки, ответил Игорь Афанасьевич. — Я буду счастлив, если их найдут. Дай бог, как говорится, дай бог! Но я просто-напросто знаю жизнь. Если бы это случилось, скажем, у нас в Кременчуге лет сорок назад… О! Тогда бы…

— Ну, мы их все-таки найдем, — улыбнулся Николай. — А учатся они, значит, плохо?

— Отвратительно, — ответила классная руководительница.

— Нет, почему же! — снова вмешался Игорь Афанасьевич. Вот Блохин, например, у меня по литературе учится совсем неплохо. К сожалению, он увлекается шпионскими книгами. Но вот недавно я им прочел «На смерть поэта». Вы бы видели, как он слушал! У него пылали щеки, а в глазах стояли слезы. Нет, у этого мальчика есть душа! Я знаю, что говорю!

— Это не мешает ему быть вожаком шайки, — ледяным тоном возразила классная руководительница, и лицо ее стало еще жестче. — А я исчерпала все меры педагогического воздействия на него.

Игорь Афанасьевич со скептической улыбкой осведомился у Николая:

— И вы в самом деле рассчитываете их найти?

— Конечно, найдем.

— Ну, знаете! — И, пожимая плечами, он развел руки, выражая крайнее сомнение. — Однако допустим. Но потом они могут опять убежать, если им захочется.

— Сделаем так, чтобы им не захотелось.

Игорь Афанасьевич недоверчиво покачал головой, потом поднял палец и снова спросил:

— Вы пойдете к ним домой?

Николая все больше забавлял этот старик. Как видно, он понравился и другим ребятам, потому что Коля Маленький неожиданно спросил:

— Не хотите с нами пойти?

— Кто, я? — удивился Игорь Афанасьевич. — Но… как же так?.. Вот ведь классный руководитель… Ольга Ивановна…

— Пойдите, пойдите, — охотно откликнулась та. — Я уже сто раз там была. Увидите, кстати, какая душа у этих бандитов. Дома им Лермонтова не читают.

— Ну, хорошо… я пойду, — продолжая, однако, сомневаться, ответил Игорь Афанасьевич. — Хотя, право… Но все-таки любопытно… Вот и молодые люди тоже. Знаете, их самоуверенность мне даже импонирует…

Учителя с улыбкой переглянулись. Только Ольга Ивановна осталась невозмутимой…

Ребята и Игорь Афанасьевич вышли на улицу.

И тут вдруг Николай с удивлением обнаружил, как незаметно для него самого почему-то начала исчезать скованность, медленномедленно начал таять холодок в его отношениях с товарищами. Николай не стал разбираться в этом радостном ощущении, сейчас было не до того. А главное, ему казалось, что попробуй только он начать разбираться, и это новое, еще совсем зыбкое, почти как мираж, ощущение мгновенно исчезнет. Но необыкновенное чувство облегчения овладело им, и давно, казалось, потерянная уверенность вдруг появилась вновь во всех его мыслях и поступках. Николай сказал:

— Надо разделиться, чтобы к вечеру всех обойти. А потом решим, что дальше делать. Мы, к примеру, с Тараном и вот с вами, — он обратился к Игорю Афанасьевичу, — пойдем к Блохину и хотя бы вот к этому, Вербицкому. А вы к двум остальным. Старшим будет Борис. Задача такая…

Слушая Николая, Игорь Афанасьевич снова пожал плечами и развел руками, но теперь это означало уже удивление.

— Ну, знаете… Вы, я вижу, прекрасный организатор. У вас ясная голова, молодой человек.

— У нас другого бригадира быть не может, — пояснил Коля Маленький. — Мы очень трудные.

— То есть в каком смысле?..

— Ну, по-разному, — в глазах у Коли Маленького мелькнули лукавые искорки. — Этот товарищ, например, просто больной, — он указал на Бориса Нискина, потом повертел пальцем у лба. — Немножко того… на шахматах. Знаете, бывает. А вот этого зовут Таран Василий, он насчет девушек — того!

— Ты лучше о себе скажи, — сердито заметил Таран.

— И скажу. Вот только сначала о нем, — Коля Маленький указал на Илью Куклева. — Страшный человек! Кажется, тихий, скромный, да? Но обожает бокс. И вы видите комплекцию? Если стукнет — все, мокрое место! Представляете, как с ним опасно?

Игорь Афанасьевич засмеялся, из-под очков разбежались к седым вискам веселые морщинки.

— Да, знаете… а о себе уже можете не говорить, тоже представляю…

— Я-то что… У нас еще один есть. Так его мы недавно из дружины исключили. Вот трагедия!

— Если не ошибаюсь… за трусость, да? — в полном смятении неожиданно спросил Игорь Афанасьевич.

— Вот именно!

— Позвольте, позвольте! — Старик с интересом и беспокойством посмотрел на Николая. — А вас, извините, не Николаем зовут?

Игорь Афанасьевич от волнения снял и снова надел очки.

— Ну что же мы, в самом деле, заболтались? Время-то идет!.. — и он суетливо поглядел на часы.

Николай пожал плечами, а Коля Маленький, подмигнув товарищам, сказал:

— Какая известность, а? Вот увидите, скоро еще автографы придется раздавать.

— Пока известность не очень приятная, — хмуро заметил Илья Куклев.

Ребята разделились.

Николай, Таран и Игорь Афанасьевич сели в троллейбус. Ближайшим из двух адресов был адрес Олега Вербицкого.

Дверь открыла его мать, высокая, представительная женщина в ярком платье с тщательно уложенными белокурыми волосами; глаза ее чуть припухли и покраснели. На груди висела подушечка с булавками.

— Вы насчет Олега?! — всплеснула руками она, и голос ее задрожал. — Он пропал! Его нет второй день. Вы его будете искать? Ах, умоляю!..

— Как он вел себя последнее время? Может, говорил что? — спросил Николай.

— Право, не знаю. Он очень скрытен, — и, обращаясь к Игорю Афанасьевичу, добавила: — Знаете, в таком возрасте… Вообще вам лучше поговорить с мужем. Воспитанием сына ведает он…

— То есть как так? — удивился Игорь Афанасьевич. — Это ведь и ваш сын?

— Ах, я не пользуюсь влиянием, — с улыбкой вздохнула Вербицкая, посмотрев на Тарана. — С отцом они говорят, как мужчина с мужчиной.

— А где ваш муж? — спросил Николай.

— Он на работе. В магазине. Черноморская, семнадцать. Здесь недалеко.

При этих словах Таран невольно вздрогнул: это был магазин, где работала Кира. Не хватает встретить ее там!

— Лучше вечером еще раз сюда придем, — поспешно предложил он.

Николай решительно покачал головой.

— Зачем терять время? Пошли.

И Тарану ничего не оставалось, как подчиниться.

Игорь Афанасьевич тоже не возражал. Он теперь с особым интересом присматривался к Николаю. Еще бы! Оказывается, это тот самый парень, в которого влюблена его Машенька. Это ужасно!.. То есть пока не ужасно, но что из этого получится? Он действительно не очень интеллигентен, тут жена права. Но, с другой стороны, он чем-то ему все-таки нравится. Ей-богу! И «что за комиссия, создатель, быть взрослой дочери отцом»! В последнее время Игорь Афанасьевич все чаще любил повторять этот грибоедовский афоризм. Но надо же — такая встреча! А вчера жена как раз перед сном говорила, что, оказывается, девочка начала критичнее относиться к этому парню. Почему вдруг? Любопытно, конечно. Но что из всего этого получится, лучше не думать. Ужасно просто!

Этим обычно и заканчивались размышления Игоря Афанасьевича о жизни и людях…

Большой магазин встретил их шумом и суетой.

Таран бросил опасливый взгляд на доску с указанием отделов и с облегчением вздохнул: спорттовары находились на втором этаже. Значит, только бы не подниматься на второй этаж.

Кабинет директора оказался запертым. Пожилая продавщица за соседним прилавком неохотно ответила:

— В какой-нибудь отдел вышел.

— Придется подождать, — решил Николай. — Вы бы присели, Игорь Афанасьевич, вот стул. — И, помолчав, не очень уверенно прибавил: — Я вас спросить хотел. Вы ведь литературу преподаете. Вот, например, «Пер Гюнт». Мне бы для начала прочесть его надо. А потом…

Игорь Афанасьевич удивленно переспросил:

— «Пер Гюнт»? А почему, разрешите узнать, вы начинаете именно с этого произведения?

— Так надо, — чуть смутившись, ответил Николай. — Одна знакомая…

Игорь Афанасьевич сердито перебил:

— Ваша знакомая, извините меня, ничего не понимает в самообразовании. Начинать надо с другого. Ибсен и Григ! Ну, знаете… Нет, нет! Для начала это слишком трудно.

— Мало ли что трудно, — упрямо возразил Николай. — А помните «Мартин Идеи»? У меня тоже ночи в запасе есть.

— Ого! — Игорь Афанасьевич одобрительно, хотя и с некоторым недоверием, улыбнулся. — Вы это серьезно? Что ж, тогда я вас научу читать Ибсена. Но сначала…

Таран отошел к галантерейному отделу и принялся рассматривать галстуки на вертящемся обруче.

Неожиданно за его спиной раздался веселый возглас:

— Вася, приветик!

Таран как ужаленный оглянулся. Так и есть! Перед ним стояла улыбающаяся Кира. Поверх ее синего халатика был кокетливо выпущен белый крахмальный воротничок кофточки, губы ярко намазаны, глаза подведены. Обеими руками она поправила пышную прическу.

— Здравствуй, — смущенно ответил Таран, скосив глаза на стоявшего невдалеке Николая.

Кира лукаво погрозила ему пальчиком.

— Ты что это зашустрил?

— Нет, что ты… Просто… по делу мы тут.

— Кто это «мы»?

— Да вот с товарищами.

Кира бросила сияющий, полный любопытства взгляд на Николая.

— Задушевный друг?

— Задушевный, — сдержанно ответил Таран.

— Значит, по делу пришли? А я-то думала, соскучился. По какому же делу?

— К вашему директору. Сын у него пропал.

— Что ты говоришь?! — Кира всплеснула руками, и в глазах ее зажглось нестерпимое любопытство. — Мамочка моя, как интересно! А ты знаешь, где он?

— Кто?

— Да сам, — и, понизив голос, Кира ехидно прибавила: Он в посудном. Вокруг Верки все вьется. Позвать?

Воскликнув напоследок: «Ой, мамочка, что делается!», Кира исчезла в толпе покупателей.

Таран неторопливо подошел к Николаю.

— Знакомую встретил, — сообщил он. — Сейчас она директора позовет.

— Видел, — сухо ответил Николай. — Что-то я раньше только не замечал ее с тобой.

Таран счел за лучшее промолчать.

Через несколько минут к ним торопливо подошел высокий, представительный человек с пышной шевелюрой, в хорошо сшитом бежевом костюме и зеленом галстуке. Вид у него был обеспокоенный.

— Вы ко мне, товарищи? Прошу.

Он отпер кабинет.

Через минуту Вербицкий уже взволнованно рассказывал:

— Олег способный, но нервный мальчик. Однако в последние дни он вел себя особенно нервно. Боялся каждого звонка. Я пытался с ним говорить, никакого эффекта! Только дерзит. Переходный возраст!

— Вот именно, — ворчливо вставил Игорь Афанасьевич. Здесь надо быть особенно чутким.

— Конечно! — подхватил Вербицкий. — Но я вам скажу о другом. У него подозрительные друзья. Очень отрицательное влияние. Например, Блохин Витька — отпетый разбойник. Олег говорил, что он связан с какими-то взрослыми хулиганами. Даже кличку одного из них называл. Уксус, что ли?

— Уксус?! — в один голос переспросили Николай и Таран.

— Да, что-то вроде этого. Вы его знаете?

— Немного, — ответил Николай и, посмотрев на Тарана, тихо прибавил: — Блохин — Блоха, похоже?

— Видите, какое окружение? — продолжал Вербицкий. — Вот в таких условиях и воспитывай. А школа палец о палец не ударяет. Кошмар просто! В милицию я уже заявил. Что еще прикажете делать?

Игорь Афанасьевич сердито ответил:

— Сейчас приказывать поздно. Проглядели сына.

— С вашей помощью, кажется, — ядовито заметил Вербицкий.

Вербицкий все больше распалялся. Полное лицо его раскраснелось, он гневно жестикулировал.

— Никаких благородных идеалов! Никакой моральной чистоты! Цинизм! Сплошной цинизм даже в отношениях с родителями!.. Я один тут, извините, бессилен!..

Уже смеркалось, когда Николай, Игорь Афанасьевич и Таран вышли из магазина.

— Вы, может, домой поедете? — обратился Николай к Игорю Афанасьевичу. — Устали, наверно.

— Что вы! — обиженно запротестовал тот. — Вовсе не устал. С чего вы взяли? Хочу еще того старика повидать. Как он сына выгнал, не понимаю! Но и этот директор — фрукт, я вам доложу! — он кивнул на магазин.

— Еще какой! — усмехнулся Таран.

Переговариваясь, они двинулись по улице.

— Неужели это тот самый пацан? — вслух рассуждал Николай. — Блохин — Блоха, похоже! Тогда он может и к Уксусу привести.

— А это кто такой? — поинтересовался Игорь Афанасьевич.

— Опасный тип. Мы с ним однажды познакомились, — ответил Николай и кивнул на Тарана. — Вот его он ножом угостил.

— Боже мой! Все-таки как вы так рискуете, не понимаю… Попал бы в сердце и — готово! Или, например, по глазам… На всю жизнь калека.

— Да нет, он по плечу попал, легко… — махнул рукой Таран.

— Мало ли что! А вы подумайте, куда он мог попасть! Поразительное легкомыслие! — Игорь Афанасьевич рассердился не на шутку.

— Мы уже все подумали, — улыбнулся Николай. — Поэтому и надо его быстрее поймать.

— Ну, знаете… Интересуетесь «Пер Гюнтом», а сами… Не понимаю!.. Где же логика?

«Положительно этот парень мне нравится, — подумал Игорь Афанасьевич. — Какое-то внутреннее благородство. Кажется, я начинаю понимать Машу».

Они вышли на улицу Свободы. Николай посмотрел на бумажку с адресом.

— Октябрьская, двадцать четыре. Теперь недалеко. Постой-ка! — он посмотрел на Тарана. — А ведь там Степка Шарунин живет?

— Кажется… — неуверенно откликнулся Таран.

— Не кажется, а точно! М-да… — И Николай пояснил Игорю Афанасьевичу: — Это тот самый парень, которого мы исключили из дружины. И он должен бы знать Блохина…

Вскоре они подошли к воротам, возле которых на длинных скамейках сидели несколько женщин.

В глубине большого пустынного двора в одном из домиков жила семья лекальщика Захара Карповича Блохина. Здесь под окнами росли кусты, стояла аккуратная скамейка, ступеньки крыльца и перила были наполовину из свежеоструганных досок, видно, их чинили недавно и добротно.

Дверь открыл сам хозяин — высокий кряжистый старик, на суровом лице от ноздрей к углам рта пролегли глубокие складки, короткие усы тщательно подстрижены, на широком носу чуть косо держались модные очки в изящной дорогой оправе. Блохин был в старых домашних брюках, косоворотке, на плечи он накинул серый ватник.

— Мы к вам, Захар Карпович, — сказал Николай. — По делу пришли.

— Милости просим.

Блохин провел гостей в большую, опрятно прибранную комнату. Над круглым столом, покрытым клеенкой, свисала лампа под большим оранжевым абажуром. У стенки стояло пианино, напротив широкая кровать с кружевным подзором и горой подушек.

Над ней висели фотографии, а в стороне — гитара с красным бантом на грифе. На другой стене Николай заметил несколько почетных грамот под стеклом.

Дощатый крашеный пол был чисто подметен. На окнах стояли горшки с фикусами и кактусами, в них бугрилась черная, щедро политая земля.

В комнате появилась высокая, под стать хозяину, опрятно одетая старушка с открытым и добрым лицом, но сейчас омраченным какой-то горестной заботой; темный платок прихватывал ее седые волосы.

За ней из соседней комнаты вышла молодая женщина. В ней Николай сразу узнал мать Витьки Блохина, прибегавшую к ним в штаб.

— Хозяйка моя Полина Осиповна, а это Ксеня, невестка, представил женщин Блохин, и те приветливо поклонились.

Но за внешним спокойствием всех троих угадывались тревога и напряженность, царившие в доме.

Невольно вздохнув, Николай сказал:

— Мы к вам насчет внука, Захар Карпович.

Блохин нахмурился и, бросив сердитый взгляд на невестку, зло и как-то мстительно произнес:

— Напрасно стараетесь, товарищи дорогие. Нашелся уже. Отец родной пригрел.

— Нашелся?! — с изумлением воскликнули Николай и Таран.

А Игорь Афанасьевич возбужденно прибавил:

— Боже мой, так почему же они домой не явились? В школу не ходят?

— Почему? — угрожающе переспросил Блохин и неожиданно с силой стукнул кулаком по столу. — А потому, что я подлеца на свет произвел! Такого подлеца, что свет не видывал! Вот я вам, люди добрые, сейчас покажу, какую он мне писульку сегодня подкинул.

Он тяжело поднялся и шаркающей походкой направился в соседнюю комнату. Все молча, не шевелясь, ждали его возвращения.

Через минуту Блохин пришел с письмом, опустился на стул и, хмурясь, стал доставать из конверта небрежно сложенный лист бумаги. Все заметили, как дрожат у него руки.

Развернув бумагу, он поправил очки, секунду всматривался в письмо, потом резко протянул его Николаю:

— Не могу я эту подлость еще раз перечитывать. На, читай сам. Вслух читай!

Николай взял письмо и громко, спотыкаясь на неразборчивых буквах и словах, прочел:

— «Батя, вы меня из родного дома выгнали, поперек жизни и воззрений моих стали. Нрав свой деспота и тирана проявили в отношении родного сына. Уж извините за такую не то рецензию ваших мыслей, не то откровенность с моей стороны. Но этот несчастный случай отложился поучительным уроком в моей жизни. С волками жить — по-волчьи выть. Извольте теперь обеспечить мою поломанную судьбу. Потрясите себя и любезных моих братцев-врагов и достаньте денег, сколько я перед уходом просил, и барахла-вещичек. А без этого я вам Витьку не верну, поскольку он у меня от гнева вашего и сумасбродства скрывается. Ну, а меня вам не найти, хоть всю милицию на ноги ставьте. Остаюсь ваш несчастный сын Семен».

Николай в полной тишине торопливо дочитал письмо до конца, потом поднял голову и со сдержанным негодованием спросил:

— Выходит, он родным сыном торговать решил?

— Ну, знаете… — растерянно проговорил Игорь Афанасьевич.

Старик Блохин вытащил из кармана большой пестрый платок, снял очки и промокнул глаза.

— Нет, вот вы мне скажите, — горестно обратился он к Игорю Афанасьевичу. — Человек вы ученый, молодому поколению воспитание даете. Откуда эдакая… ну, пакость, что ли, в семействе заводится? Три сына у нас, погодки. Вместе росли. Достаток один, и воспитывали одинаково, никого мы с матерью не выделяли, всем поровну и ласка, и забота, и строгость. В школу одну ходили, во дворе одном гуляли. И вот на же тебе! Двое гордостью моей стали, утешением и радостью, а этот позором! Выродком! Проклятьем вечным! Двое в люди вышли; один инженер, коммунист, цехом командует. Вот, между прочим, очки мне эти фасонные зачем-то прислал, — смущенно прибавил Блохин и с прежней болью продолжал: — Второй у нас — сталевар знатный, орденоносец. И люди спасибо мне за них говорят, о них в газетах пишут. А этот честным трудом жить не желает, все налево ловчит, все в мутной водичке ловит. Спекуляцией, темными делишками промышляет. От законной жены к другим бабам бегает…

— Не ловили вы его на этом, батя! — захлебываясь в слезах, перебила старика Ксения. — Со свечой над ним не стояли!..

— Цыц! — прикрикнул на нее Блохин и, как бы извиняясь за ее слабость, прибавил: — Ей, конечно, тяжело такое выслушивать. А мне каково? — грозно спросил он. — Каково этот позор выносить? Так вот я вас и спрашиваю, откуда это берется?

Игорь Афанасьевич минуту молчал, нервно теребя бородку, потом снял очки и, вертя их в руках, с трудом заговорил:

— Это очень сложный вопрос. Признаюсь, я над ним не раз задумывался. На мой взгляд, вот в чем тут дело. Но это только на мой взгляд! Есть еще один фактор, влияющий на формирование человека, который мы не учитываем. Это, извольте видеть, характер, с которым человек рождается. Это не «лист белой бумаги», как утверждают некоторые ученые педагоги. А если и «лист», то разного качества, и «чертить» на нем надо разными способами. А что такое характер, с которым человек рождается? Это наследственность! Она может быть легкой и тяжелой, благоприятной и неблагоприятной, даже опасной. Негодяем человек, конечно, не рождается, но какие-то черты характера, заложенные в нем, если их не учесть при воспитании, могут сделать человека негодяем. А мы детей своих воспитываем одинаково, подсознательно предполагая, что они у нас тоже одинаковые. А ведь они разные. И те, другие двое, оба хорошие, но тоже разные. Верно ведь?

— Ну, ясное дело, разные, — задумчиво ответил Блохин.

— Вот именно, — все больше увлекаясь, говорил Игорь Афанасьевич. — А раз так, то и воспитывать детей, даже в одной семье, надо по-разному, и это, я вам доложу, целая наука. Ведь вот рождаются люди, например, музыкантами или техниками. Спрашивают: «Откуда такие способности?» Говорят: «Or природы». Но ведь бывают люди мягкие, задумчивые, а бывают резкие, жесткие, решительные, деятельные. Откуда они такие? Тоже от природы. То есть рождаются уже с такими задатками. Хотя здесь и воспитание играет роль. Оно может исправить, улучшить характер, может, порой невольно, его ухудшить.

— Выходит, наша это беда — Семен-то? — тихо спросил Блохин.

— И ваша и не ваша, потому что не умеем, не знаем еще многого в этой сложной науке. — Игорь Афанасьевич покачал головой, потом бросил взгляд на Николая и добавил: — У меня вот одна дочь, а и то я ее порой не понимаю.

— Да-а, — тяжело вздохнув, произнес Блохин. — Умные слова вы сказали. Но сейчас думать надо, как Витьку у него отобрать, не дать парню таким же подлецом стать, как отец. О господи!..

Игорь Афанасьевич согласно кивнул головой.

— У внука вашего наследственность сложная. Есть что-то хорошее. Это я, как учитель, заметил. Но я же и многое очень плохое проглядел. Только сейчас вы мне глаза открыли.

— Где теперь ваш сын живет? — решительно спросил Николай. — Мы с ним сами поговорим. Будьте спокойны.

Блохин горько усмехнулся.

— Если бы знать! Я уж через милицию справки наводил. Нигде не значится. Думал, он в другой город подалея. Ан вот тебе…

— А друзей, приятелей его знаете? — продолжал допытываться Николай.

— У него, милый, такие друзья, что их небось только милиция знает. А честным людям они не открываются. Да и имени у них нет, все клички. И у моего-то, я ненароком слышал, тоже кличка имеется. Дай бог память… — он нахмурился, вспоминая. — Король бубен, вот! Тьфу, пакость какая!

— Король бубен? — не веря своим ушам, переспросил Таран.

Николай покосился на него и, в свою очередь, спросил: А ты что, встречал такого?

— Нет… так, знаешь, слышал, — смущенно ответил Таран, сам внутренне замирая и пугаясь сделанного им открытия.

Николай внимательно, как бы оценивающе, посмотрел на товарища, потом обернулся к Блохину и твердо сказал:

— Найдем мы этого Короля. Весь город поднимем, но найдем…

Было уже совсем темно, когда они вышли от Блохиных.

Прощаясь, Игорь Афанасьевич сказал Николаю:

— Не понимаю. Как это вы можете так ручаться, что найдете? Случай, конечно, ужасный! Страшно подумать, что будет, если мальчик там останется. Но так ручаться…

— Надо найти, а раз надо — сделаем! — убежденно ответил Николай.

— Ну, знаете… — Игорь Афанасьевич по привычке пожал плечами и развел руками, выражая крайнее сомнение, — я бы на вашем месте…

Николай весело рассмеялся.

— Что вы, Игорь Афанасьевич! Зачем вам на наше место? А мы тогда куда?

Старик невольно улыбнулся.

— Это не без остроумия замечено.

«Ей-богу, чудесный парень, — подумал он. — Поразительно цельная и сильная натура…»

Расстались они друзьями.

Штаб дружины, когда туда пришли Николай и Таран, жил своей обычной жизнью. Звонил телефон, приходили и уходили дружинники. С каким-то подвыпившим парнем сердито разговаривал Проскуряков.

Тот вначале пытался кричать и ругаться, потом вдруг утих и принялся сосредоточенно рассматривать свои большие, испачканные маслом руки.

В стороне о чем-то беседовали Павел Григорьевич Артамонов и Огнев. Они были очень похожи: оба высокие, светловолосые, подтянутые, и штатские костюмы совсем не шли к их военной выправке. Только лицо у Огнева было круглое, скуластое, загорелое, с веселыми карими глазами, а у Павла Григорьевича — тонкое, строгое. Огнев энергично жестикулировал и, как видно, в чем-то убеждал Артамонова, а тот лишь скупо усмехался.

Увидев Николая и Тарана, Артамонов поманил их рукой.

— Вас, голубчики, дожидаюсь. Где остальные?

— Сами ищем.

— Так. Ну, как поход? Вы у кого были?

Николай закурил и не спеша принялся рассказывать. Артамонов и Огнев слушали внимательно, не перебивая.

Только Таран не слушал. И не потому, что все, о чем говорил Николай, было ему известно. Одна мысль не давала Тарану покоя: Король бубен — отец Витьки Блохина. Но ведь о нем говорил в субботу Жорка этой самой Стелле: «Твой семейный покой».

Выходит, он ее муж? Таран усмехнулся про себя.

Какой он муж! Просто живет у нее, и все. И живет, видно, нелегально. Даже милиция не найдет. А найти его надо! Ведь он мальца украл. Конечно, украл!

И не одного. Но как рассказать сейчас о том, что он, Василий, знает об этом типе? Как рассказать, чтобы не узнал Николай о том вечере? И еще при Артамонове! Это же отец Ани… Положим, с Аней все кончено.

И вдруг Тарану стало так страшно от этой мысли, что он сам поразился. Ну да, конечно! И не он, а она тому причиной…

Но Таран не успел углубиться в свои переживания. Перед ним вдруг встало лицо старика Блохина, и столько в нем было горестного раздумья и сдержанной боли, что Таран почувствовал: нет, не может он молчать, не может!

А Николай уже кончил свой рассказ. И Огнев, раскуривая погасшую папиросу, сказал:

— Да-а… Значит, эта Блоха связана с Уксусом. Опасно. И очень важно. Дело тут вот в чем. Придется вам один секрет открыть. Люди вы свои, надежные, — и он почему-то посмотрел на Тарана. — Что такое секрет, понимаете? Так вот. Рассказывал тебе Борис, как мне в вагоне-ресторане записку одну передали?

— Да. Рассказывал.

— Была она от старого моего знакомца. Опасного преступника. Он сейчас в городе скрывается и какое-то дело готовит. Какое — пока неясно. Мы проверили все его старые связи нигде не появлялся. И тут всплыла одна новая кличка — Уксус. Данных на него у нас нет. Ни по одному делу он не проходил, ни в одном преступлении замешан не был. Но… есть сигнал, что связан он с тем, кто записку мне прислал. Значит, нам сейчас этот Уксус до зарезу нужен. А путь к нему один пока через Блоху. Ясно? Это первое, почему я сейчас особо вашими делами интересуюсь. Второе…

Но Огнев не успел договорить. В штаб с шумом вошли Коля Маленький, Борис Нискин и Илья Куклев. Они огляделись и, увидев друзей, направились к ним. Через минуту они уже, перебивая друг друга, рассказывали новости. Начал Борис, как всегда спокойно и последовательно.

— Сперва мы пришли к Савченко Гоше. Там — дым коромыслом! Папаша — алкоголик. Дерется. Мать плачет, собой младшую дочку закрывает. Ну, мы его так прижали.

— Он мне, между прочим, табуреткой по голове все-таки съездил, — деловито сообщил Коля Маленький.

— Погоди, — оборвал его Борис. — Это детали. Главное, ничего они о Гоше не знают. Мать только рукой махнула: найдется, мол!

— А папаша обещал тут же ему шею свернуть.

— Да погоди же! — снова оборвал Колю Маленького Борис. — Папашу мы в милицию сволокли, потому, беседу проводить с ним не было возможности. Потом поехали к Кузнецовым…

— Во, во! Тут уже поинтереснее!.. — вставил Коля Маленький.

— Точно. У Шурика этого отца нет, погиб. А мать и сестренок младших он, видно, любит. И вот два дня назад прибежал к матери, говорит: «Поживу у товарища. А спрашивать кто будет — говори: уехал, и все. И когда вернется — не знаешь». Очень боялся, что его разыскивать будут.

— Олег боялся… Шурик боялся… Интересно, — заметил Огнев.

— Да. Простился, значит, и все. Пропал.

Коля Маленький напомнил:

— А конфеты?

— Верно. Он сестренок конфетами угостил, дорогими. Мать еще удивлялась, откуда он их взял.

— Какими именно? — быстро спросил Огнев.

— Пожалуйста, поглядите, — с наигранным равнодушием ответил Коля Маленький и извлек из кармана две шоколадные конфеты. — Еле выменял. Всетаки след какой-то.

— Ишь ты, Шерлок Холмс! — усмехнулся Огнев.

Он не спеша рассмотрел конфеты, что-то, видно, припоминая, потом сказал:

— Да-а… Это, брат, не только след. Это, кажется, улика, — и убежденно заключил: — Надо найти этих ребят.

Артамонов покачал головой.

— Больше скажу: надо их спасать.

— Король бубен… — задумчиво произнес Николай. — Как же до него добраться?

Он посмотрел на Тарана, и тот, как бы повинуясь его взгляду, хмуро произнес:

— Я слышал о нем… Случайно. Два каких-то парня говорили. Он, кажется, на Красноармейской живет… у одной. Они ее Стеллой называли. И еще собака у них там злая. Вот и все, что слышал.

— Гм… Это уже кое-что. Хорошо бы туда пойти, — Огнев вопросительно посмотрел на Артамонова.

— Непременно, — кивнул головой тот.

В этот момент Николай увидел Чеходара. Тот склонился над столом, за которым сидел дежурный по штабу. Они просматривали регистрационную книгу, и дежурный что-то объяснял, водя пальцем по страйице.

Уходя, Артамонов напомнил Чеходару:

— Не забудьте, Алексей Федорович, завтра ваш отчет слушаем.

Чеходар поднял голову.

— Вот как раз готовлюсь. А товарищ Сомов будет?

— Думаю, что да. Обещал, — сдержанно ответил Артамонов.

«Уж наш-то подготовится, будьте спокойны, — с неприязнью подумал Николай. — Выдаст все в лучшем виде». И он невольно прислушался к тому, что говорил Чеходару дежурный.

— …Вчера воскресенье было, Алексей Федорович. Самая работа у нас. А явилось — видите? — всего двадцать человек.

— Так… — задумчиво проговорил Чеходар. — А патрулей ушло сколько?

— Как вы распорядились, так и сделали: вместо пяти — по два человека посылали, а то и по одному. Получилось двенадцать патрулей.

— Вот так и запишем: двенадцать. А сегодня?

— Сегодня опять по два человека. Получилось семь патрулей.

— Добавь еще два.

— Это кто же?

— Бригада Вехова. Тоже вроде бы патрулировала.

— А ведь мы ее уже к особым отнесли?

— Неважно.

Тут Николай не выдержал. Он подошел и самым невинным тоном сказал:

— Интересную я недавно книгу прочел. «Мертвые души» Гоголя. Не помните, Алексей Федорович?

Чеходар напряженно взглянул на него.

— Что ты хочешь этим сказать?

Глядя прямо ему в глаза, Николай ответил:

— Один герой оттуда вам кланяется. Чичиков.

— Я твоих намеков не понимаю, — сухо сказал Чеходар. А теперь, извини, мы заняты.

Но Николай и не думал отступать.

— Он тоже был занят. Как и вы, мертвые души считал.

— Уж не себя ли ты к мертвым душам относишь? — недобро усмехнулся Чеходар.

Он давно уже понял намек, но уклониться от разговора было теперь невозможно.

— Нет. Это вы нами так распоряжаетесь, — насмешливо возразил Николай. — Одна и та же душа у вас по двум ревизским сказкам проходит. Моя бригада, например.

Чеходар вспылил первым.

— Запомни, Вехов. Начальник штаба я, и мне лучше знать, что и как надо делать. Ясно?

— Нет, не ясно! Кому очки втираете?

— Ты ответишь за свои слова, — процедил сквозь зубы Чеходар, изо всех сил стараясь сохранить спокойный тон. — И демагогию свою брось. Я, кажется, за общее дело болею.

Его поддержал дежурный.

— И что у тебя за характер, Вехов? Ну, чего ты вредничаешь? Pепутацию себе зарабатываешь, да?

— Репутацию он себе уже заработал, — иронически заметил Чеходар. — Даже в собственной бригаде его, кажется, раскусили. Прошлый раз не позволили хлопцы ему от их имени выступать. Нискина выдвинули.

Чеходар ударил по самому больному месту, Николай не нашелся, что ответить.

В тот вечер он долго бродил один по улце, такая горечь кипела на сердце, что все кругом казалось немилым, все враждебным. «И что у меня за характер такой на самом деле?» размышлял он, куря одну папиросу за другой. И уже казалось ему, что и ребята из бригады нисколько не лучше стали относиться к нему и что Маша скоро тоже поймет, какой у него ко всему еще и несносный характер.

«Heт, нe скоро, а уже», — холодея, подумал он, вспомнив сегодняшнюю встречу в библиотеке.

Он все кружил и кружил по ночнкм пустынным улицам. И только когда кончиласьпоследняя в пачке папироса, он взглянул на часы и побрел домой.

Сонный вахтер открыл ему дверь в общежитии и хмуро проворчал:

— Носит тебя леший по ночам…

Ребята уже спали. Богатырски раскинулся на узкой кровати Илья Куклев. Напротив зарылся лицом в подушку Борис; ему, как всегда, мешал свет от лампочки у постели Коли Маленького. А тот так и заснул, не успев ее погасить, и книжечка в пестрой обложке вывалилась у него из рук на пол. Николай поднял ее и прочел название: «Призраки выходят на берег».

Вздохнув, он погасил свет и принялся осторожно раздеваться в темноте.

На следующий день Павел Григорьевич Артамонов и Николай отправились на Красноармейскую улицу. Решено было, что пойдут они вдвоем.

Был четвертый час дня. Солнце палило по-прежнему, и тоненькие, недавно высаженные вдоль тротуара акации печально поникли пыльными листьями.

Прохожих было мало.

Николай шел, погруженный в невеселые мысли.

Ему не давал покоя вчерашний разговор с Чеходаром. Все утро, во время работы, он настороженно просматривался к ребятам. Неужели Чеходар прав?

Неужели они так до сих пор и не простили ему то дело? Да, наверное, не простили.

Он не понимал, что его подозрительность невольно передалась и ребятам. Поэтому даже Коля Маленький; подойдя к нему в обеденный перерыв с самым безобидным делом, вдруг переменил тон и как-то резко оборвал разговор. Николай стал еще угрюмее. И это окончательно отбило у ребят охоту обращаться к нему.

— Не знаешь, что это с ним? — спрбсил Тарана Коля Маленький, кивнув на Николая.

Таран усмехнулся.

— Вчера в штабе с Чеходаром поцапался. Очковтирателем обозвал.

— Да ну? А за что?

— Кто его знает. Не расслышал. А подходить не хотелось.

— «Не хотелось», — перебил Коля Маленький. — А может, надо было?

— Может, и надо было, да не хотелось.

— Эх, ты! — Коля Маленький возмущенно шмыгнул носом. А я бы, например, обязательно подошел.

Борис Нискин с необычной для него резкостью сказал:

— Хватит ему переживаний. Кончать это надо.

Илья Куклев согласно кивнул головой.

Но всего этого Николай не знал, и его угнетало ощущение мнимой враждебности ребят к нему. А тут еще Маша… После смены он хотел было позвонить ей, но не решился. Боялся по тону ее угадать, как безразличен он ей стал.

Артамонов искоса поглядывал на своего молчаливого спутника, потом спросил:

— Случилось что?

— Ничего не случилось.

— Врешь, брат. И зря, между прочим.

Николай не ответил. Некоторое время шли молча.

— Слушали сегодня отчет вашего начальника штаба, — равнодушным тоном сообщил Артамонов. — Выходит, хорошо работаете, а?

— Как когда.

— Вот именно. Потому и не нравятся мне, скажу тебе по правде, слишком уж благополучные отчеты, слишком гладкие. Отдает от них чем-то таким…

— Очковтирательством от них отдает, вот чем! — не выдержал Николай.

Он вдруг почувствовал, что не может больше носить в себе все свои горести и сомнения. И еще он почувствовал, что именно Артамонов поймет его как надо. Павел Григорьевич умел одним видом своим, даже своим молчанием вызывать в людях это чувство.

— Запутался я что-то, — неожиданно произнес Николай, пристально глядя себе под ноги.

— Расскажи. Подумаем, — предложил Артамонов.

И Николай рассказал ему обо всем… кроме Маши.

Павел Григорьевич слушал молча, сосредоточенно, не перебивая. Он умел слушать. А когда Николай кончил, он коротко и твердо сказал:

— Человек ты настоящий. И надо, брат, всегда быть самим собой. И точка.

Весь остаток пути до Красноармейской оба снова молчали. Но молчание это было уже другим: доверительным и дружеским.

В глухой, сложенной из неровного песчаника стене, на калитке красовалась надпись: «Осторожно! Злая собака!»

— И не одна, — усмехнулся Николай.

Павел Григорьевич недовольно крякнул, вытирая платком вспотевший лоб.

— Эх, стучать да кричать не хотелось бы…

— А мы сейчас выясним обстановку, — откликнулся Николай.

Он подпрыгнул, ухватился за край стены и, подтянувшись, заглянул во двор.

Там в глубине, за акациями, стоял небольшой аккуратный домик, в стороне — какие-то сарайчики.

От них к дому была протянута проволока, от которой в конце отходила длинная цепь, другой конец ее прятался в собачьей будке. Людей не было видно.

У Николая заныли от напряжения пальцы. Он готов был уже разжать их и спрыгнуть, когда вдруг заметил, как в крайнем сарайчике открылась дверца и оттуда выглянул парнишка — худой, высокий, черные прямые волосы падали на глаза. Он был в закатанных по колено брюках и мятой рубахе. Осмотревшись, парнишка выскользнул во двор и, опасливо косясь на собачью будку, стал пробираться кружным путем, вдоль забора, к домику.

Николай оглянулся на Павла Григорьевича и взглядом попросил поддержать его. Тот, смущенно усмехнувшись, подставил плечо.

Николай подождал, пока парнишка не оказался совсем близко, и тихо окликнул его:

— Эй, пацан!

Тот испуганно поднял голову, но, увидев незнакомого парня, успокоился.

— Чего тебе? — недовольно спросил он.

— Король дома?

— Какой еще Король?

— Эх, ты! — усмехнулся Николай. — Короля не знаешь, собаки боишься. Меня Николаем звать, а тебя как?

— Гоша…

Паренек, видно, решил, что имеет дело с каким-то знакомым хозяина домика.

— Гоша… — повторил Николай. — Так, так… Об этом деле слышал. А Витька Блоха тоже здесь?

— Ага. Лежит еще. Вам открыть?

— Валяй.

Николай спрыгнул на землю. Павлу Григорьевичу объяснять ничего не пришлось: он слышал весь разговор.

Калитка открылась, и они вошли во двор.

В ту же минуту из конуры, как развернувшаяся пружина, выскочил черный крупный пес. Жалобно звякнула цепь, зазвенела проволока, и двор огласился яростным, густым лаем.

Из домика вышел худощавый, высокий человек в лыжных зеленых брюках и белой рубашке. Он подозрительно оглядел незнакомцев и Гошу, потом цыкнул на бесновавшуюся собаку.

— Вам кого? — сумрачно осведомился он.

— Вас, по-видимому, — ответил Артамонов. — Разрешите зайти?

Гоша с тревогой поглядывал то на Блохина, то на Николая и Павла Григорьевича, чувствуя, что происходит что-то неладное.

— Прошу, — отозвался Блохин и, обращаясь к Гоше, добавил: — А ты ступай.

В полутемной, неприбранной комнате занавески на окнах были опущены, над столом горела лампа.

На низкой широкой тахте, покрытой ковром, в беспорядке лежали пестрые подушки, женский платок и кофточка. Стены были увешаны фотографиями. Их было так много, что Николай спросил:

— Фотографией занимаетесь?

— Так точно. Патент имею, — Блохин усмехнулся. — Некоторым образом частный сектор. А с кем имею честь?

— Народная дружина.

При этих словах лицо Блохина расплылось в улыбке. Как видно, он ожидал чего-то значительно худшего.

— Мы к вам насчет сына, — сказал Павел Григорьевич. Ваши семейные отношения нам известны, но мальчик не виноват. Ему школу посещать надо. За ним уход должен быть.

— Совершенно верно, — охотно согласился Блохин. — Очень правильно. Но тут закавыка есть.

— Какая же?

— Не хочет он возвращаться к деду. Никак не хочет.

Павел Григорьевич невозмутимо и как бы мимоходом заметил:

— Мы, кстати, и ваше письмо читали.

— И даже значения не придавайте! — воскликнул Блохин. В сердцах написано, ей-богу! От несправедливости батиной!

— Так что вы мальчика не удерживаете?

— Конечно, нет. Хотя душой к нему прилип, это верно. Все-таки своя кровь…

Он говорил добродушно, чуть заискивающе, но глаза смотрели настороженно.

— А другие мальчики?

— Ну что же с ними поделаешь? — развел руками Блохин. Друзья-товарищи. Попросились — устроил. Я, знаете, такой. У меня просто.

— А ведь родители ищут, волнуются. Вы об этом не думали?

— Как не думать! Так ведь не выгонишь…

— Нехорошо, Семен Захарович. Они все-таки дети, а вы человек взрослый.

Павлу Григорьевичу с трудом давался этот спокойный, даже как будто доброжелательный разговор.

Он хорошо и быстро разбирался в людях и видел, что сейчас перед ним сидит законченный подлец, с которым в другое время он говорил бы безжалостно, и тот не посмел бы так нагло и безнаказанно притворяться. Впрочем, и так приходилось говорить раньше Павлу Григорьевичу.

— Значит, квартируете? Неплохо! — иронически сказал он, решив слегка поднажать на Блохина. — У Жемчужины Черноморья?

— Я… я вас не понимаю…

— Допустим. Это к делу не относится. А теперь, — Павел Григорьевич продолжал уже жестко и повелительно, — придется вам позвать мальчиков и уговорить их домой вернуться. Придется!

Он пристально посмотрел на Блохина, и тот, не выдержав его взгляда, отвел глаза.

— Попробую… — он неохотно поднялся.

— Вот, вот, попробуйте. А мы поможем. Да вы не трудитесь далеко идти, — не скрывая иронии, проговорил Павел Григорьевич, тоже вставая. — С крылечка им и покричим.

Ребята вошли испуганные и настороженные. Витя Блохин хромал, лицо его было в темных кровоподтеках, губа вздулась. При виде его Николай даже свистнул от удивления.

— Привет, Витя. Как же он тебя разукрасил!

Это «он» вырвалось у Николая случайно, но Витька опешил. «Откуда знает? — мелькнуло у него в голове. — Неужели Уксус попался? Вот здорово!» Но тут же новая мысль обожгла его: «Уксус был на пароходе! Он же все знает и, конечно, выдаст. А тогда…» Артамонов поймал испуганный и какой-то затравленный взгляд Витьки. «Чего-то боится, — подумал он. И что такого Николай сказал? Ах да! „Он“.

Наверное, какой-то „он“ его и избил. Уж не Уксус ли? Только его Николай, кажется, и знает из Витькиных знакомых. Ну, это мы еще выясним…» Ребят пришлось уговаривать долго. С непонятным упорством они отказывались возвращаться домой.

Блохин старался изо всех сил и вполне искренне.

Он, как видно, понял, что это теперь вопрос и его собственной безопасности.

Наконец Павел Григорьевич сказал:

— Вот что, хлопцы. По всему вижу — боитесь вы чего-то. И я вам от имени штаба народных дружин обещаю: в обиду мы вас не дадим. Ясно? Поможем. В любом случае поможем. Но при одном условии. На дружбу отвечайте дружбой. Идет?

Николай заметил, что требовательный, уверенный тон Артамонова, весь его суровый и твердый облик вызывали у ребят доверия куда больше, чем если бы тот говорил мягко, ласково, понимая и сочувствуя им.

Первая робкая надежда на что-то мелькнула в глазах у Витьки. Потом дрогнул Шурик. И Павел Григорьевич чутьем старого контрразведчика, привыкшего разбираться в куда более сложных движениях человеческих душ и мыслей, сразу уловил эту перемену, понял ее причину. И он все тем же тоном добавил:

— Во всем поможем. Слово старого коммуниста и старого чекиста. И еще вот что. Родителей, всех родителей, — с ударением повторил он, посмотрев при этом на Гошу, — предупредим. Дома будет порядок. И в школе, кстати, тоже. За вами теперь большая сила стоит — народная дружина.

Последние слова Павел Григорьевич произнес с таким убеждением, что даже Николай почувствовал какое-то особое волнение от мысли, что он-то как раз и есть эта большая сила.

Уходили от Блохина все вместе и, прощаясь на углу улицы Славы, условились, что Витька на следующий день после уроков обязательно придет в штаб к Артамонову.

Николай пошел провожать его.

— А полковник этот — мировой мужик, — солидно сказал Витька, но в глазах его светилось откровенное восхищение. Сколько он небось шпионов за свою жизнь поймал!

План Огнева пока что выполнялся точно. Но разве можно было все предвидеть в таком сложном и опасном деле?

Иван Баракин по кличке «Резаный» неожиданно смешал все карты.

Глава IX ПОСЛЕДНЕЕ ДЕЛО В ЖИЗНИ

Федор вышел из дому, огляделся, но тут же, спохватившись, тихо выругался: проклятая привычка! Ну чего он оглядывается, чего боится? Кажется, навсегда уже кануло то страшное время, когда каждую минуту он ждал опасности, когда в каждом человеке, с которым он сталкивался, Федор прежде всего видел врага.

Теперь все это отрезано, все «завязано», он такой же, как все другие, он так же может легко, беззаботно ходить по улицам, свободно дышать, спокойно глядеть вокруг.

И деньги, которые лежат у него в кармане, — это его деньги, никто не может их отобрать, приложив к протоколу обыска, никому не надо выделять из них «долю».

За эти деньги Федор честно отстоял у станка. Они, наконец, стали друзьями. Станок помогал Федору жить по-новому, он теперь доверял ему, раскрывал перед ним все секреты и требовал, требовал многого.

Хоть и странно, но станок прежде всего требовал, как и все вокруг, честности, честного отношения к себе и к их общей работе. Еще он требовал заботы, даже ласки. И Федор вдруг обнаружил, что он способен и на такие чувства. Это было целое открытие. Федор с удивлением приглядывался к самому себе: вот он, оказывается, какой!

Но, кроме станка, были, конечно, еще и люди.

Раньше Федор даже не подозревал, что может быть так много хороших людей. Теперь же он их встречал на каждом шагу в этом городе, куда он приехал ровно год назад, чтобы начать новую жизнь.

И вот Федор Седых, в прошлом Седой, вор-рецидивист, а теперь токарь четвертого разряда, неторопливо, чуть вразвалочку, шел по Приморскому бульвару, щурясь от солнца.

Недорогой костюм из серого шевиота, голубая майка, кепка с пуговкой — словом, все, до шнурков на ботинках, было свое, им самим купленное на трудовые «гроши», и это, честно говоря, еще не до конца привычное ощущение вселяло в Федора чувство уверенности и покоя. Оно было как бы разлито во всей его ладной невысокой фигуре и легко читалось на скуластом, курносом лице, тронутом первым загаром.

Федор направлялся в центр, к главному универмагу, с намерением «чистым, как слеза», по его собственному определению. Предстояло купить подарок знакомой девушке, к которой он был приглашен сегодня на день рождения.

Толпа перед универмагом особенно густая, толкают и мнут со всех сторон. И вот в тот момент, когда Федор готов был уже влиться в поток людей, кто-то взял его за руку повыше локтя, взял уверенно и крепко, так, как его уже давно никто не брал.

— Здорово, Седой! Вот это встреча!

Федор резко обернулся. Перед ним стоял плотный человек в добротном летнем костюме. Курчавые светлые волосы были зачесаны назад, у переносицы две резкие складки рассекли лоб, серые, глубоко посаженные глаза смотрели лучисто и добродушно, за ухом тянулась и исчезала под воротником рубахи узкая полоска шрама. Все было знакомо Федору в этом человеке, все, даже обманчивая ласковость взгляда.

Это была самая неприятная и опасная из всех встреч с прошлым, о которых мог только Федор подумать.

— Погуляем. Разговор есть.

Федор не посмел отказаться.

Они вышли из толпы и свернули в ближайшую улицу.

— Ну, что хорошего?

Федор в ответ натянуто усмехнулся.

— Аппетит хороший. Сон хороший. Некоторые говорят, характер стал хороший.

— Это мы еще проверим. Не забыл дружбу?

— Дело прошлое.

— Вот как? Завязать хочешь?

В серых глазах исчезло добродушие. Вот такими их больше всего и помнил Федор. Давно забытый страх вдруг поднялся откуда-то из неведомых глубин его сознания.

— Хочу. И ты мне, Иван, душу не береди. Мне такая жизнь, как сейчас, по вкусу.

— Иван… А кличку уже забыл?.. Закон переступаешь? — И с угрозой прибавил: — На нож решил встать?

Взгляды их встретились, и под яростным напором Федор первый отвел глаза.

— Оставь меня, слышишь… Резаный? Я скорей руки на себя наложу.

— Мы это раньше сделаем… Сам знаешь. Так вот! — Он хлопнул Федора по плечу. — Есть одно фартовое дело. Я уже все подготовил. А тебя мне сам господь бог послал… Зайдем сюда.

Они спустились по выщербленным ступеням к дверям закусочной, в гомоне и табачном дыму с трудом отыскали там свободный столик, и Резаный заказал пива.

Отхлебывая из мутной кружки, он сказал:

— Фон-бароном заживешь. На курорт махнем. Там такие крали ждут — закачаешься.

Федор молчал.

— Сбыт мой, — самодовольно пояснил Резаный. — Тут я такое надумал, уголовка в жизни не допрет. Но поворачиваться с этим делом надо быстро. Тут, знаешь, кто шурует? Огнев. Слыхал такого? Крестный мой. Два раза по пятьдесят девятой крестил. Я его хватку знаю. Но и он мою — тоже. Чего молчишь?

Федор мрачно цедил пиво.

— А чего говорить-то?

— Ладно. Молчи пока. Еще наговоримся. Но запомни. — Резаный отвернул обшлаг рукава и щелкнул по часам. — Сегодня в одиннадцать вечера здесь встречаемся. Инструмент я уже снес. Машина будет. И гляди, если что — на дне морском отыщу, добавил он почти равнодушно, как бы убежденный, что ничего такого случиться не может, но глаза его, мутные, студенистые, как медузы, не мигая, смотрели на Федора, леденя и парализуя его душу.

Вторая встреча в тот день не была уже для Резаного сюрпризом.

Ехать пришлось долго, сначала на одном трамвае по шумным центральным улицам, потом на втором.

Этот второй долго бежал мимо бесконечных санаториев, клиник, стадионов и садов, мимо аккуратных домиков за глинобитными заборами.

Иван Баракин, он же Баранов, Бариков, Баронов и Бакин, по кличке «Резаный», сидел у окна, вобрав голову в плечи, по привычке стараясь быть незаметным, и настороженно приглядывался и прислушивался ко всему вокруг.

В городе был Огнев. И хотя Баракин выкинул тогда нахальный финт с запиской — пусть, мол, Огнев знает, что не так-то просто покончить с Резаным, пусть душонкой зайдется, но о встрече с ним не мечтал. Да и вообще скоро пожалел о записке. Видно, выпил он тогда все-таки лишнего в этом проклятом вагоне-ресторане. Насчет «душонки» Огнева у него было особое мнение, «зайтись» она навряд ли может, а вот результаты этого необдуманного хода сказывались на каждом шагу: все старые связи его оказались оборваны. Резаный метался по городу, ему нужен был угол, нужен был напарник, а в результате чуть не влетел однажды в засаду.

Хорошо еще, что везет ему. Пьяный старик, которому он помог добраться до дому, приютил его. Теперь каждый день Баракин накачивает его водкой до одурения.

Вторая удача — этот Жорка. Щенок усатый!

Пусть только примет все барахло и уплатит, а потом распутывается, как знает. Он, Баракин, к тому времени будет далеко. Эх, и шум пойдет по городу!

Попомнишь меня, крестный!

И с Седым тоже удача, на пару дело провернуть будет легче и вернее. Правда, тут, кажется, не все благополучно. Чутье подсказывало: шатается Седой.

Ну да там видно будет. На крайний случай одним трупом больше. Баракин крови не боится. «Оставь его…» Ну нет, пусть таким вот одиноким волком, как он, тоже покрутится по городу.

От последней мысли засосало где-то под ложечкой. Стало вдруг горько и обидно, и, как всегда, эти чувства перешли у него в злобу на всех и на все, на весь белый свет! Эх, выпить бы! Баракин так скрипнул зубами, что заныли челюсти. Нельзя сейчас пить.

Слишком серьезное дело ждет его сегодня ночью.

В это время в просветах между домами замелькало море ослепительные синие вставки в белозеленой уличной ленте. Баракин увидел вдруг далекий дымок парохода там, где море смыкалось с небом, в необъятном пустом просторе, пронизанном солнцем и ветром. Там, далеко, плыли куда-то люди…

И опять что-то защемило в груди.

Но вот и конечная остановка. Баракин спрыгнул с подножки на песок рядом с белым павильоном трамвайной станции и по привычке незаметно огляделся. Все спокойно, никто не обращает на него внимания.

Так, а теперь вот в ту закусочную.

Баракин вошел в полупустое помещение. За столиками сидели люди. В углу развалился на стуле Уксус, пьет пиво, нервно курит. Он увидел Баракина, и с худого его лица разом слетела пренебрежительная, нагловатая усмешка, теперь оно встревоженно, в круглых глазах заискивающий испуг.

— Чего уставился? — холодно спросил Баракин, подсаживаясь к столику. — Гляди веселее.

Уксус не очень уверенно проворчал:

— Веселого мало. Ради веселья ты бы меня не звал.

— Это точно. С тобой только панихиду справлять. Баранку все крутишь?

— Кручу, а что?

— Сегодня ночью машина твоя мне нужна.

— Кто же мне ночью ее даст?

— Это твоя забота. Но чтоб была. Пять сотен за такое беспокойство.

Уксус трусливо огляделся и, собрав остатки решимости, лихорадочно прошептал:

— Слушай, я не берусь, ей-богу… Никогда на дело не ходил и не пойду. Ты меня не впутывай. Я перед уголовной чист как кристалл. Лучше так: ты меня не знаешь, я тебя не знаю.

Баракин презрительно усмехнулся.

— Что верно, то верно: ты меня еще не знаешь. Или хлебалу бы свою заткнул. Тебе, зануде, деньги с неба падают.

— А на кой мне золотой поднос, если я в него кровью харкать буду? — заикаясь от волнения, ответил Уксус.

— Поговори еще! — грозно прикрикнул на него Баракин. Ты у меня и без подноса захаркаешь! Запоминай адрес!

Уксус в замешательстве поскреб грязными ногтями затылок, вся его долговязая фигура в мятой, засаленной ковбойке выражала отчаяние.

— Но ведь не дадут машину!..

— Ты мне от фонаря не лепи! Я ваши шоферские номера знаю. На сторожа или там дежурного сотню накину, и все!

Примирившись, наконец, с неизбежным, Уксус покорно спросил:

— Ну и куда ее подавать?

— Вот это уже деловой разговор, — удовлетворенно кивнул головой Баракин. — Гляди сюда.

Он достал клочок бумаги.

Первое, что сделал Уксус, когда остался один, это заказал себе еще пива, круто посыпал его солью и, вытащив из кармана наполовину пустую четвертинку, незаметно влил ее содержимое в кружку. Затем, откинув голову, стал крупными глотками, не отрываясь, поглощать жгучую, соленую жидкость. На длинной жилистой шее судорожно задергался огромный кадык.

Крякнув, Уксус вытер рукавом мокрые губы. Почувствовав прилив новых сил, он принялся, наконец, соображать, что же ему делать в сложившихся обстоятельствах.

Обстоятельства эти были не из приятных. Уксусу, попросту говоря, было страшно. Страшно снова встречаться один на один с Резаным, страшно выпрашивать на всю ночь машину, страшно одному ждать где-то в переулке Резаного и потом гнать машину с награбленным добром по пустынным ночным улицам.

И это еще не все. От Резаного так просто не отделаешься. По всему видать, ему нужен подручный.

А значит, он не так-то скоро отцепится от Уксуса и чем дальше, тем больше будет прибирать его к рукам. А тогда рано или поздно, но гореть Уксусу свечой. Это уже верняк!

Что же делать?

Резаному надо кого-то подкинуть вместо себя. Но кого? Это должен быть человек верный, лихой блатняга, чтобы вдруг не сдрейфил, не стукнул в уголовку, чтобы любил «деньгу», не боялся крови и знал бы воровской закон.

И как-то само собой в памяти всплыл Петух.

Правда, насчет воровского закона он, кажется, не очень в курсе, но зато свой до гроба и ничего не боится ни на этом, ни на том свете.

Уксус был человеком дела. Раз задумано — все!

Да и времени оставалось в обрез, часа три, потом надо спешить в гараж. Там еще предстоит морока.

Он расплатился и с усилием поднялся из-за столика. Ого, выпил он немало! Голова еще ничего, а вот ноги…

В трамвае, пока добирался до центра, Уксус умудрился даже вздремнуть. Это придало ему бодрости.

Когда пришлось делать пересадку, он довольно резво соскочил с подножки, перебежал улицу и ухватился за поручни переполненного вагона, шедшего на другой конец города.

В просторном и знакомом дворе на улице Славы Уксус привык появляться лишь в сумерки. Поэтому сейчас, в ярком солнечном свете, этот двор показался ему чужим, неуютным и даже опасным. Людей до черта, все заняты, все спешат и подозрительно посматривают на праздного, пошатывающегося парня в мятой ковбойке. И, как нарочно, ни одного знакомого!

Больше часа слонялся Уксус по двору, сторонясь людей, пока в воротах, наконец, не появилась рыжая шевелюра Петуха.

— Фью! — присвистнул тот, увидев приятеля. — Каким ветром задуло в такую рань?

— Дело есть, — коротко отозвался Уксус.

Они отошли и уселись на скамейке в глубине двора. Закурили. Уксус не спешил начинать разговор, ожидая расспросов. Петух выглядел озабоченным, хмурил пшеничные, уже выгоревшие брови и нетерпеливо поглядывал по сторонам, но тоже молчал.

— Вот что, — словно нехотя сказал, наконец, Уксус. Фартовое дело наклевывается. Можно зашибить немалую деньгу. Сегодня ночью. К утру будем дома. Заметано?

— Не, — покачал головой Петух.

— Трухаешь, слизь?

Уксус ожидал обычной в таких случаях вспышки, но Петух, попрежнему озабоченно хмурясь, только небрежно бросил:

— Не в цвет это мне.

— Да ты не бойся, на мокрое дело не потяну.

— Это я и без того понимаю, — насмешливо ответил Петух и деловито добавил: — Не светит мне никакое дело. С этим лучше не подъезжай. Не столкуемся. Да и потом… Мать чего-то захворала.

— Тю, мать! Что ей будет?

— Ладно. Это моя забота, понял? Мать у меня пока что одна.

— Эх, держал я тебя за делового мужика, — Уксус начал сам заводиться, — а ты слизь, каблуком тебя растереть — и нету!

Петух зло блеснул глазами, губы у него задрожали, и он с угрозой ответил:

— Еще не стачали такой каблук… Запомни! И вообще я тебе присяги на верность не давал. Это тоже запомни.

Обстановка явно накалялась, и Уксус, застигнутый врасплох, решил отступить. Окончательно ссориться с Петухом в его планы не входило. Ишь, чувствительный какой, оказывается! Из-за матери переживает. А может, и в самом деле остерегается на дела ходить? Это бы все еще ничего. Но вот если Петух вообще зашатался, если вообще отходить задумал, то погано. А ждать от него можно всякого, псих он и скрытный, пока от злости не слепнет. Ну да от Уксуса тоже не так-то просто в сторонку уйти, это он понимает.

— Ладно. Для ясности замнем, — решил Уксус. — Я тебе ничего не говорил, ты ничего не слышал. Увязываешь?

Петух небрежно повел плечом и сплюнул.

— Ага. Замнем. Так-то лучше будет.

На том они и расстались.

Но уходил Уксус с неясным чувством какой-то новой, неожиданной угрозы, хотя Петух, казалось, и не дал к тому никакого повода.

Вечер наступил сырой и душный. Еще днем отгремела гроза, но не принесла облегчения. С моря ползли и ползли тучи, в их толщах полыхали зарницы.

Баракин пришел в закусочную часов в десять. Поставил в ногах чемоданчик, заказал пива и обильную закуску: впереди была трудная ночь. Ел он жадно и много, торопясь кончить к приходу Седого: угощать его он не собирался.

Кругом было шумно, накурено, кто-то громко и бесцеремонно хохотал, кто-то затягивал песню, в углу, недалеко от Баракнна, назревала ссора. Это последнее обстоятельство Баракину пришлось не по вкусу: где пахнет дракой, там пахнет и милицией. Сейчас это было особенно опасно.

Он взглянул на часы. Одиннадцать! Опаздывает Седой. А самое бы время сейчас уйти отсюда.

Баракин ждал, наливаясь злобой и нетерпением.

Но время шло, а Седой не появлялся.

Что с ним случилось? Замести его не могли, у него все в ажуре. Может, он сам решил стукнуть в уголовку? И сейчас здесь появится Огнев? Нет, этого Седой не сделает. Тогда что же случилось?

Баракин начинал терять терпение. Часы уже показывали двенадцать. Все! Больше ждать нельзя. Ну, держись теперь, Седой… Он небрежно расплатился, подхватил чемоданчик и, запахнув плащ, вышел на улицу.

До места Баракин добирался полутемными, глухими переулками.

Не доходя до одной из людных, ярко освещенных улиц, он внимательно огляделся и юркнул в ворота двухэтажного дома.

Баракин уверенно пересек пустынный и темный двор, вошел в подъезд другого дома и, пройдя его насквозь, очутился в следующем дворе. Как и в первом, там было темно и пусто. Справа небольшой двухэтажный дом выходил фасадом на шумную улицу.

В этом доме помещался один из крупнейших комиссионных магазинов. Со стороны двора к нему примыкала одноэтажная пристройка.

Баракин вплотную притиснулся, к стене и зорко оглядел двор. Ничего подозрительного не заметив, он осторожно, почти на ощупь, двинулся вдоль стены высокого дома, из которого только что вышел, потом перебежал к сараю. Около него по-прежнему, как и в те дни, когда Баракин только изучал обстановку, лежала деревянная грубо сколоченная лестница.

Она была совсем нетяжелой, и Баракин легко донес ее до пристройки, установил и быстро вскарабкался на крышу. Затем он осторожно втянул туда же и лестницу, уложил ее вдоль желоба, а сам протиснулся через узкое слуховое окно на чердак и в который уже раз чутко прислушался. Все в порядке!

Нельзя сказать, чтобы Баракин все это время не волновался. Но главным, конечно, была решимость любой ценой и как можно скорее добраться до цели. А цель была уже вот здесь, под ногами. В подсобном помещении магазина хранились принятые на комиссию вещи, и среди них то, что обещано было Жорке: заграничное барахло — костюмы, отрезы, кофточки, трикотаж, косынки, часы. Да мало ли чего там еще найдется! И при мысли об этом Баракина охватывал нетерпеливый, жадный азарт.

Но где-то в глубине все время дремал страх, липкий, холодный. Только замешкайся, и он уже расползается по телу, перехватывает дыхание, заставляет дрожать руки, они становятся непослушными, предательски вялыми.

Поэтому Баракин действовал как в лихорадке.

Прислушавшись, он раскрыл чемоданчик, вытащил и зажег фонарь, прикрыл его пиджаком. Потом из того же чемоданчика достал старые брюки, рубаху, тапочки и торопливо переоделся. В дальнем конце чердака он вытащил из-под балки мешок с инструментами. От неосторожного движения они гулко звякнули, и Баракин замер прислушиваясь.

Наконец, определив место, он принялся за работу.

Надо было спешить. Весь расчет сил и времени строился на двоих. А ему приходится теперь потеть одному.

Тонко взвизгнула дрель, заскрежетала, впиваясь в доски, и Баракин, похолодев, смахнул со лба внезапно выступившие бисеринки пота. Во рту появился неприятный горький вкус. Это был страх.

Дрель предательски повизгивала в чуть дрожащих руках.

В тот вечер Федор Седых напился.

Конечно же, ни на какой день рождения он не пошел, хотя еще утром мечтал об этом. Еще бы!

Такой девушки, как Вера, он не встречал никогда до сих пор. Вера была другой, она была из того мира, в который он только что пришел.

Как же он может явиться к ней после того, что случилось, после того, как он так струсил, встретив Резаного? Как ненавидел сейчас Федор этого человека! На «дело» с ним он не пойдет. Нет! Пусть Резаный убьет его, если хочет. Впрочем, убивать себя теперь он, пожалуй, не даст. Было время… но сейчас — нет! Сейчас Федор хочет жить. Но он ничего не сказал Резаному. Побоялся. И тот ждет его сегодня… Что же делать?

И Федор напился. В одиночку. Сидя в первой попавшейся пивной.

Он не стал орать и драться, нет. Когда Федор понял, что уже пьян, он тихо поднялся и, как ему казалось, печти не шатаясь, направился к выходу.

Но тут кто-то позволил себе пошутить над ним.

Пошутить, когда у Федора такое на душе! И он не стерпел. А потом…

Патруль народной дружины, в составе которого были Илья Куклев и Коля Маленький, оказался вблизи совсем не случайно. Закусочная — это объект номер один в их работе. Тут только и жди скандала.

Но на этот раз ждать даже и не пришлось.

Белобрысого невысокого парня в сером костюме и синей тенниске Илья сгреб в охапку и с помощью Коли Маленького вытащил на улицу. Парень свирепо отбивался.

— Куда его? — отдуваясь, спросил Илья.

Коля Маленький огляделся и махнул рукой в сторону соседнего сквера.

— Давай туда. На скамейке посидим.

Внезапно парень перестал сопротивляться, обмяк и покорно поплелся за ребятами.

В сквере было пусто и сыро. Над головой под порывами ветра шумели листья деревьев. Желтые головы фонарей на чугунных столбах безуспешно боролись с темнотой, она обступала плотно, со всех сторон.

Ребята усадили парня на еще влажную скамью и отдышались. Парень угрюмо молчал.

— Тебя как зовут-то? — спросил Коля Маленький.

— Федор.

— Так, Федя, рабочий человек. Выходит, развлекаешься, душеньку свою веселишь?

— Было бы от чего… веселиться.

Федор постепенно приходил в себя. И снова обрушилось на него все, от чего он пытался убежать в этот вечер: тоска, ненависть, любовь, а главное — презрение, глубочайшее презрение к самому себе, от которого хотелось выть и биться головой вот об эту скамью. Но сил не было. А тут еще эти… чего им надо от него?

И такая боль, такое отчаяние исказили его лицо, что Коля Маленький невольно присвистнул и многозначительно поглядел на Илью.

— Дела… Что с тобой, Федя, а? Видать, ты не от веселья набрался?

Федор молчал, безвольно откинувшись на спинку скамьи и опустив голову. Ему вдруг стало жалко себя, так жалко, что он даже застонал.

Коля Маленький встревожился.

— Что-то с парнем неладное, — озабоченно сказал он Илье. — Видал? Стонет.

— Может, болит чего?

Коля Маленький с досадой взглянул на приятеля.

— Душа у него болит, ясно тебе?

Он подсел к Федору и осторожно потряс его за плечо.

— Слышь, друг! Может, у тебя что случилось? На заводе какая авария или там по личной линии? Ты не таись. Мы же свои, поможем. Тоже ведь работяги.

Федор закрыл лицо руками и глухо ответил:

— Точно… авария… всей жизни моей авария…

Рукав его пиджака чуть съехал, и ребята неожиданно увидели на руке темные разводы татуировки.

Сюжет рисунка не вызвал сомнений в прошлом этого парня. Но только ли в прошлом?

Коля Маленький значительно поглядел на Илью, давая ему понять, что тут случай особый.

Потом он критически оглядел Федора. Нет, этот парень сейчас работает у станка, больше того — у токарного станка. Все это Коле Маленькому сказали руки Федора, заскорузлые, с мозолями и неотмываемыми следами масла. И ссадины на них одна совсем свежая — были как раз на тех местах, которые сбиваешь на старом токарном станке, особенно на первом году работы. Вот и рваные порезы от стружки, много порезов. Да, этот парень недавно стал к станку. Это ясно. А что было до этого?

Коля Маленький был человек наблюдательный и умел делать выводы.

— Федя, — мягко спросил он, — ты, может, кого из прежних друзей встретил? Потянуло на старое, а?

Это так неожиданно совпало с тем, что мучило сейчас Федора, что в его еще затуманенном водкой мозгу даже не вызвало удивления или страха. Наоборот, в голосе незнакомого парня было столько дружеского сочувствия, такое понимание беды, в которой оказался Федор, что исстрадавшаяся, одинокая душа его невольно открылась навстречу.

— А я не пошел, — упрямо мотнул он головой. — Вот напился и не пошел… Теперь один он там шурует…

При этих словах ребята настороженно переглянулись. Речь шла о каком-то преступлении — тут сомнений не было.

И Коля Маленький впервые, может быть, растерялся.

Баракин осторожно выломал последний кусок надпиленной доски. Глухо сыпалась штукатурка. Но это не пугало его: сторож находился далеко, у дверей магазина.

Наконец открылся темный, душный проем.

Баракин разогнул затекшую спину и взглянул на часы. Половина второго! Нормально.

Он раскрыл чемоданчик, вытащил оттуда свернутую жгутом толстую веревку и, прикрепив один конец ее к балке, другой спустил в выпиленное отверстие. Затем, подумав, он снова нагнулся к чемоданчику и достал оттуда пистолет. Щелкнув затвором, сунул его в карман.

После этого Баракин выпрямился, разминаясь, осторожно прошелся по чердаку, покрутил руками, затем опять прислушался. Все было спокойно. Тогда он потушил фонарь, пристегнул его к поясу и в кромешной тьме начал спускаться по веревке.

Подсобное помещение он как следует еще не успел осмотреть: дверь, ведущая оттуда в магазин, оказалась наполовину застекленной и была прикрыта лишь тонкой белой занавеской. Значит, сторож мог заметить свет фонаря.

Очутившись в подсобном помещении, Баракин в полной темноте снова прислушался, затем осторожно подкрался к двери и слегка отодвинул занавеску.

Большое торговое помещение магазина тонуло во мраке. Только в окна струился свет от уличных фонарей. Сторож спокойно дремал в тамбуре выходных дверей.

Баракин опустил занавеску и стал вслепую шарить вокруг себя. Через несколько минут у него в руках оказался тяжелый отрез какой-то материн. Он развернул его и, встав на стул, укрепил на двух крюках, которые нащупал над дверью.

После этого он зажег фонарь и огляделся. Вещей было много, самых разных. В дальнем углу Баракин отыскал пустые чемоданы и принялся отбирать вещи, придирчиво рассматривая их под узким лучом фонаря и время от времени настороженно прислушиваясь.

Наконец один чемодан был наполнен. Баракин запер его, оттащил в сторону и принялся за второй.

…В это время к тому самому дому в тихом, полутемном переулке, в ворота которого два часа назад юркнул Баракин, подъехала грузовая машина.

Долговязый кадыкастый Уксус опасливо огляделся по сторонам, потом взглянул на часы. Нет, он не опоздал. Только бы пронесло все благополучно. Он забился в угол кабины и принялся ждать. Его трясло как в лихорадке. Какие там пять сотен! Только страх, панический страх, еще больший, чем перед милицией, перед судом, перед самим чертом или господом богом, пригнал его сюда.

Еще задолго до того, как появился Уксус в этом переулке, в тихий и пустынный сквер на одной из центральных улиц приехал Огнев. Его вызвал по телефону Куклев.

Ребята, все трое, сидели на скамье. Коля Маленький что-то рассказывал о заводских делах. Федор вяло слушал, уронив голову на грудь. Не обратил он особого внимания и на человека, который дружески поздоровался с ним и его новыми знакомыми.

В голове у Федора еще шумело. Не хотелось ни о чем думать, не хотелось никуда идти. Но мысли, горькие, безнадежные, не давали покоя, буравили, жгли мозг. И Федор вздыхал, морщась, как от боли.

Ну что ему теперь делать? Как дальше жить? Резаный не забудет и не простит. С ним еще придется встретиться, придется сводить счеты. Что ж, Федор не трус. Не трус? А почему же тогда…

Но тут вдруг до него донеслись слова, которые заставили его прислушаться. Говорил тот, новый, что подошел недавно, говорил спокойно, задумчиво и убежденно, как будто самому себе. Но это были его, Федора, муки и сомнения, его мысли.

— Предать друга — нет, конечно, страшней дела. И этого, я вам скажу, прощать нельзя. Но бывает в жизни по-другому. Бывает, считаешь человека другом, а он оказывается врагом. Понял ты его наконец. А почему он враг? Потому, что зло в себе несет, отравляет им все вокруг. Что тогда делать?..

И тут Федор, не удержавшись, медленно, с ненавистью проговорил:

— Душить… Ногами топтать, гада…

— Душить, говоришь? — все так же задумчиво переспросил Огнев. — Это, брат, иногда страшно. Легче в сторонку отойти, чтобы он тебя больше не задевал, и помалкивать. А он тем временем…

Федор резко поднял голову и, подавшись вперед, на Огнева, возбужденно крикнул, потому что не было у него больше сил сдерживать кипевших и мучивших его слов:

— А он тем временем магазин берет!

Не давая ему опомниться, Огнев резко спросил:

— Где?

— Не знаю. Велел к одиннадцати в закусочную прийти. Теперь, конечно, один пошел. Уж он, гад, что наметил, то сделает. — В Федоре клокотала ярость.

От прежней апатии не осталось и следа. Он готов был сейчас задушить Резаного своими руками. Федор пришел в такое возбуждение, что Огнев положил ему руку на плечо и сказал:

— Спокойно, дружище, спокойно. Лучше скажи, чем интересовался этот твой бывший друг?

— О заграничном барахле толковал…

— Та-ак… — Огнев привычным жестом потер подбородок и, подумав, сказал: — Понятно. — Он пристально поглядел на взволнованное лицо Федора и с ударением добавил: — А тебе домой пора. Спать! И помни: спать можешь спокойно. И людям в глаза смотреть тоже можешь спокойно. Чист ты перед ними и перед самим собой.

— Говорить легко, — сразу погаснув, сумрачно ответил Федор.

Огнев тепло обнял его за плечи.

— А это, брат, смотря кому. Мне — нелегко. И далеко не каждому я такие слова говорю. А фамилия моя Огнев. Так что будем знакомы.

— Огнев?! — в изумлении произнес Федор, невольно отстраняясь и рассматривая своего нечаянного знакомого. — Так вот вы какой!

Спустя полчаса дежурные оперативные машины уже мчались по пустынным ночным улицам. Вся постовая служба города была оповещена.

Сигнал был короткий и досадно неконкретный: кража в каком-то магазине, где есть заграничные товары. А таких — десятки, даже сотни в большом городе.

И оперативные работники милиции метались от одного промтоварного или комиссионного магазина к другому, проверяли охрану, осматривали помещения.

Шел третий час ночи. В магазине по-прежнему было тихо. Баракин кончил набивать второй чемодан и с трудом защелкнул замки. Так. Порядком вошло. Но еще больше осталось. Баракин с сожалением осмотрел груды вещей кругом.

Он подтащил один из чемоданов к свисавшей веревке, привязал конец и, взобравшись по ней на чердак, стал подтягивать чемодан. В тусклом свете фонарика чемодан, словно нехотя, тяжело всплыл к потолку. Потом Баракин снова спустился и привязал второй чемодан. Вскоре он так же, как и первый, пополз вверх.

Но на полпути случилось неожиданное: чемодан отвязался и с грохотом рухнул вниз.

Баракин замер на чердаке, потом нащупал в кармане пистолет. Каждую минуту в подсобке мог появиться сторож.

Но время шло, а в магазине по-прежнему царила тишина. «Здорово дрыхнет старикан», — переведя дух, с облегчением подумал Баракин.

Что же делать, спуститься за вторым чемоданом или уходить с одним? Баракин минуту колебался, но победила жадность. Делать «дело», так до конца!

Он соскользнул по веревке вниз и прислушался.

Потом осторожно подкрался к двери и, погасив фонарь, отодвинул тяжелую ткань.

В ту же минуту в лицо ему брызнул яркий сноп света. Баракин увидел совсем близко перед собой бородатое, морщинистое лицо с испуганными глазами, большие, со вздутыми венами руки, державшие старенькое ружье.

Не раздумывая, он выхватил из кармана пистолет и, почти не целясь, дважды выстрелил. И сразу после двух сухих и громовых ударов наступила тишина.

За дверью — ни криков, ни стонов.

Баракин лихорадочно прикрутил чемодан и дрожащими руками ухватился за веревку. С трудом поднялся он на чердак, втащил туда чемодан.

Ох, как оттягивали ему руки эти проклятые чемоданы, когда выбирался он с ними на крышу!

Задыхаясь, чувствуя, как сердце колотится уже под самым горлом, он спустился во двор и поволок чемоданы к подъезду дома.Едкий пот заливал глаза, но остановиться Баракин не мог: страх гнал его вперед.

Но вот, наконец, и второй двор, уже видны ворота.

За ними, в переулке, должен ждать Уксус.

Баракин дышал громко, прерывисто и хрипло: воздуха не хватало. Онемели руки.

Около самых ворот он споткнулся и упал, больно стукнувшись лицом об замок чемодана. Из носа потекла кровь.

Вот такой, перепачканный в грязи и крови, всклокоченный, с синяком под глазом, он и появился около машины, упрямо волоча по земле два громадных чемодана. Уксус сам торопливо закинул их в кузов, спрятал между ящиками с каким-то грузом, потом помог залезть туда и Баракину.

Машина рванулась вперед и, набирая скорость, вынеслась на широкую улицу.

Но на первой же площади дорогу ей преградил неизвестно откуда взявшийся в такое время регулировщик. Уксус предъявил права и путевой лист.

Молодой светлоусый старшина спокойно проверил документы. Уксус, холодея от страха, наблюдал за выражением его лица, но оно оставалось невозмутимым.

— Следуйте дальше, — коротко приказал регулировщик, возвращая документы, и мельком взглянул на Уксуса.

Машина судорожно дернулась. От волнения Уксус едва удержал в руках баранку руля.

В глухом темном переулке на другом конце города Баракин, прощаясь, сунул Уксусу вместе с сотенными бумажками завернутый в тряпку пистолет.

— Храни. Потом заберу.

Он занес чемоданы во двор и, вспомнив о чем-то, бегом вернулся к машине. Уксус приоткрыл дверцу.

— Денька два-три домой носа не суй, — хрипло приказал Баракан и с усмешкой добавил: — Хотя ты и чистый в этом деле.

У Уксуса от страха перехватило дыхание, он хотел было что-то сказать, но Баракин уже исчез.

Только подъезжая к гаражу, Уксус неожиданно вспомнил об одном-единственном месте, где он, пожалуй, будет теперь в безопасности, и облегченно вздохнул.

К комиссионному магазину на улице Гоголя оперативная машина подлетела, когда уже начало светать. Это был четырнадцатый по счету магазин, в котором за эту ночь побывал лейтенант Коваленко.

Петр устало вышел из машины. Острота первых впечатлений уже прошла, волнения улеглись, начало даже закрадываться сомнение: а точен ли вообще этот сигнал о краже?

Коваленко подавил зевок и, кивнув старшине Свиридову, направился к дверям магазина. А Свиридов, уютно устроившись на заднем сиденье, закрыл глаза: последние объекты они решили осматривать по очереди.

Первое, на что обратил внимание Коваленко, это на отсутствие сторожа. «Пошел, наверно, чайку выпить в подсобку», — решил он и громко постучал. Сторож не появлялся. Коваленко постучал еще громче и требовательнее. «Заснул он там, что ли?»

Когда Коваленко нетерпеливо забарабанил в дверь уже в третий раз, из машины высунулся встревоженный Свиридов. Коваленко прильнул лицом к стеклу двери. То, что он увидел, заставило его отпрянуть назад: в торговом зале, у дверей подсобки, лежал, раскинув руки, старик сторож, рядом валялось его ружье. «Убийство!» — пронеслось в голове у Коваленко.

…Через несколько минут в магазине уже собралась вся опергруппа во главе с Огневым: еще два сотрудника, эксперт, врач, фотограф, проводник со служебной собакой. Приехал и следователь из прокуратуры.

Давно в городе не происходило таких тяжких и квалифицированных преступлений.

Люди работали сосредоточенно, обмениваясь короткими замечаниями. Постепенно во всех деталях восстанавливалась картина и время происшествия.

С момента смерти старика сторожа прошло уже около двух часов.

Пожилой толстый эксперт в выпуклых очках тщательно обследовал найденную на полу гильзу от патрона, инструменты, которыми пользовался преступник, и брошенную им на чердаке одежду. Затем, тяжело сопя, он подошел к Огневу. Тот только что спустился с чердака и отряхивал костюм.

— Ну-с, каковы первые впечатления, Алексей Иванович? — спросил эксперт.

— Неважные, — Огнев покачал головой. — Пока можно сказать только, что действовал не новичок, был он здесь один, под конец сильно нервничал. Ну да это понятно. Стрелять пришлось.

— Много взял?

— Надо полагать. Вызвали сотрудников магазина, они точно подсчитают.

К ним подошел запыхавшийся Коваленко.

— Собака через два двора вывела в переулок, доложил он. — Там его ждала грузовая машина. Следы протекторов остались.

— Хорошие? — быстро спросил эксперт.

Коваленко досадливо махнул рукой.

— Откуда хорошие? Еле разглядели.

Коваленко ушел, а старик эксперт по праву давней дружбы тихо спросил:

— Ну, а кто бы это мог быть, как полагаешь?

— Есть у меня одна мысль, — задумчиво ответил Огнев. Может статься, крестник мой один тут руку приложил. Уж больно почерк схожий. И если так, — с угрозой закончил он, — то это последнее его дело в жизни.

Глава X СТРЕЛЯТЬ НЕ ОБЯЗАТЕЛЬНО

Незаметная, но крепкая дружба постепенно связала таких, казалось, разных людей, как Павел Григорьевич Артамонов и Огнев. Каждый из них открыл в другом качества, которых ему недоставало. Огнев, например, был всегда весел и жизнерадостен, легко и быстро сходился с людьми, располагал к себе, заражал своим неиссякаемым оптимизмом. И это привлекало сдержанного, суховатого Артамонова. А Огнев, в свою очередь, восхищался способностью Павла Григорьевича хладнокровно, неторопливо и до дна, до последней мелочи разобраться в любой обстановке, в любом человеческом характере.

— Ты просто как эта самая… электронная машина, — смеялся Огнев, легко и как-то незаметно переходя на «ты». Вложишь в тебя данные и получаешь абсолютно правильный ответ. К примеру, с этими парнишками ты в самую точку попал. Помяни мое слово.

— Вот если Витька Блохин придет, то да.

— Придет! Они теперь молиться на тебя будут.

— Нашел икону.

— А как ты думал? Я сам на тебя молиться готов. От них, знаешь, какая ниточка тянется?

— Тут, Алексей Иванович, дело не в ниточке. Дело в них самих.

Огнев кивнул головой.

— Верно. Об этих ребятах у меня с тобой еще будет разговор. Но и ниточка — это тоже не шутка, не забава. Она к преступлению ведет. И к какому еще!

В ответ Артамонов досадливо усмехнулся:

— И раскрывай его. Разве я против? Я только за. Но не смотри на работу нашу, работу дружин, лишь как на подспорье тебе. Не для того все это задумано.

— Инструкцию читал, знаю.

— Инструкцию… Пора, брат, и без нее кое-чего кумекать. Слава богу, не молодой. Дедом скоро станешь.

— Еще вопрос, кто раньше, — лукаво подмигнул Огнев. Дочки-то скорей замуж выходят.

— Ну, моя на парней даже не смотрит. Был, правда, один… кажется, был, но… — Павел Григорьевич нахмурился и, оборвав себя на полуслове, закончил: — Впрочем, пусть сама разбирается.

Разговор этот происходил на следующий день после того, как Павел Григорьевич побывал у Семена Блохина по кличке «Король бубен», а Огнев провел остаток ночи в комиссионном магазине на улице Гоголя, где такие страшные следы оставил его старый знакомец Иван Баракин.

Поэтому оба в тот день не очень были расположены к веселью, и внезапно вспыхнувшая шутка тут же угасла.

Зазвонил телефон, и Артамонов снял трубку. После первых же его слов Огнев заметил, что лицо Павла Григорьевича стало вдруг упрямым и еще больше нахмурилось. А через минуту Огнев догадался, что звонит секретарь райкома Сомов. Но разговор оказался странным и тревожным.

— Не могу к тебе сейчас приехать, — с расстановкой проговорил Артамонов. — Человека одного жду.

При этих словах Огнев не мог сдержать улыбки.

— И вообще, на мой взгляд, не дело это, — продолжал Артамонов. — Ты все-таки начальник районного штаба, и не грех было бы почаще появляться здесь. Вчера, например, тебя ждали. Отчет инструментального был… А я вот понял, что порядка там мало…

Павел Григорьевич угрюмо выслушал то, что ответил ему Сомов, и с той же упрямой интонацией возразил:

— А у меня впечатление, что ты надеялся на меня это дело спихнуть. Извини, другого слова не подберу. Ты лишь сводки подписываешь, которые мы для тебя здесь составляем. Бюрократизмом это пахнет… Понимаю, что не одно… есть и важнее… Но ты бы об этом сказал на бюро горкома, когда тебя начальником штаба назначили. А сейчас, скажу тебе откровенно, совестно мне перед нашими соседями из Заводского района. Посмотрел бы, как их секретарь райкома делами дружин занимается! Да и в других районах…

Сомов, как видно, ответил что-то мало приятное, потому что лицо Павла Григорьевича стало еще более замкнутым и упрямым, и он, заканчивая этот неприятный разговор, прибавил:

— Что ж, скажу и на бюро, если позовете.

Он повесил трубку и посмотрел на Огнева.

— Ну, брат ты мой, — покачал головой тот, — и наговорил же ты.

— А что, грубость сказал?

— Не то что грубость, а…

— Неправильно?

— И правильно, конечно.

— Я твою мысль понимаю, — усмехнулся Артамонов. — Дипломатичнее, мол, надо, да? Отношений не портить? Я так не привык, запомни. А Сомов — коммунист настоящий, с ним таким образом отношений не испортишь.

— Оно конечно, но…

— «Но» тут другое. Ведь, смотри, что получается. Десятки дружин в районе. Ничего не скажешь, работают. Но какой-то формализм, будь он проклят, появляется. В чем? А вот, к примеру, присылают с завода сообщение: дружину создали. Во все инстанции — победные рапорты: мол, задание выполнено, даже перевыполнено. А начинаю интересоваться — дружина-то, оказывается, только на бумаге. Числится в ней человек пятьсот, а работает по-настоящему десятая часть из них. И рапортам всем — грош цена! Это как называется?

— Ты имеешь в виду инструментальный? — спросил Огнев.

— Хотя бы.

— А я тебе скажу, в чем тут дело.

Огнев закурил и протянул пачку Артамонову. Тот отрицательно покачал головой.

— Ладно. Я тоже брошу, когда в отставку выйду. — Огнев положил на стол папиросы и, собираясь, как видно, говорить немало и обстоятельно, поплотнее уселся в кресло. — Так вот. Главное, видишь ли, в том, что скучно хлопцам улицу утюжить. Мне так однажды паренек один и заявил. С инструментального. «Девчата, — говорит, — просто смеются». И я согласен. Полностью.

— А я не полиостью.

— Ты дальше слушай. Вот подвернулось им это дело с красным уголком. Как они взялись! Любодорого смотреть. Дальше. Загорелись они тех пареньков-беглецов отыскать. И отыскали! Совсем другая жизнь пошла. А за ними, обрати внимание, и вся дружина подтягиваться начала. Почему? Урок получила. Оказывается, через халатность и неорганизованность они своих ребят под удар поставили. Видят: дело не шуточное. Вот как надо работу строить. На интересных делах, на риске, на опасности, на разгадке чего-то.

Артамонов слушал внимательно, сам пытаясь разобраться в смутных и беспокойных мыслях, которые уже не первый день осаждали его. Он чувствовал в словах Огнева лишь краешек той правды, того главного, до чего он так давно пытался докопаться, что стремился понять.

Павел Григорьевич вспомнил: действительно, загорелись ребята a красным уголком, особенно после того, как познакомились в больнице с тем раненым студентом. А потом они уже сами вызвались разыскать пропавших мальцов — это было после того, как в штаб прибежали те заплаканные, измученные женщины и рассказали, что творится у них дома. И каждый раз при этом ребята волновались, горячились и не считали потраченное время.

Так в чем же дело? Неужели прав Огнев? Неужели главное во всех этих случаях — риск, опасность, поиски? Нет. Что-то другое, куда большее, двигало ими, хотя они и сами, наверное, не осознавали это.

Что же именно?

И вдруг мелькнула догадка. Ну, конечно! Как же он раньше этого не понимал?

У Павла Григорьевича даже чуть-чуть порозовели от волнения скулы, и он машинально потянулся к лежавшим на столе папиросам.

— Не в том дело, — резко произнес он.

Огнев, угадав его состояние, с удивлением посмотрел на Артамонова. Всегда спокойный, выдержанный, Павел Григорьевич сейчас действительно волновался, хотя внешне это выразилось в таких малоприметных деталях, что заметить их мог только опытный глаз Огнева.

— И тебя проняло. Ну, давай излагай, — сказал он.

Артамонов между тем уже справился с охватившим его волнением и заговорил своим обычным невозмутимым тоном, но слова его были необычны, ибо они отражали чувства, которые неожиданно пробудились в нем. И эти слова тоже удивили Огнева, так несвойственны они были Павлу Григорьевичу.

— Видишь ли, — не спеша заговорил он, — любая человеческая беда, любое человеческое горе всегда вызывает отклик в людском сердце, если оно, конечно, открыто добру. Ну, а если эту беду, это горе причинили какие-то люди, то появляется еще и злость и желание наказать таких людей. Так вот, разгромленный красный уголок, раненый парень в больнице это именно такая беда. Пропавшие ребятишки, их заплаканные матери и неустроенные семьи — это именно такое горе. И наши хлопцы не могли не откликнуться на все это. Будь спокоен, они не сыщики, и не так уж их увлекают сами поиски, сами опасности. Они просто добрые и хорошие хлопцы и идут на что угодно, чтобы помочь людям. Вот в этом и главная причина их азарта, их беспокойства и их хороших дел. В этом, я тебе доложу, и главный смысл нашей работы. Понятно тебе? Мне, например, уже понятно.

Артамонов положил на стол пачку папирос, которую все это время вертел в руках.

— Все верно, — задумчиво согласился Огнев, потом упрямо тряхнул головой, — но к этому все-таки надо приложить и риск, и опасность, и разгадку чего-то.

Павел Григорьевич усмехнулся.

— Приложить — да. Но это, повторяю, не главное. А что касается тех рапортов и сводок, то тут, брат…

Он не успел закончить. В комнату вошли Николай Вехов и Коля Маленький.

— Не пришел еще? — спросил Николай, подходя к Артамонову.

Павел Григорьевич взглянул на часы и озабоченно покачал головой.

— М-да, четыре. А занятия в школе в половине второго кончаются. Что бы это могло значить?

В это время Коля Маленький о чем-то допытывался у Огнева. И тот, наконец, ответил:

— Магазин этот нашли. Да жаль, поздно.

— Это как понять? Ну, не тяните душу, Алексей Иванович! Кажется, народ здесь свой. Доверять можно.

— Конечно, можно, — улыбнулся Огнев. — Так вот, сегодня я еще раз с Федором толковал. Ночью-то он пьяный был, да и я спешил. Оказывается, общий наш знакомый магазин ограбил и… — он вздохнул, — сторожа убил.

— Убил?!

— Да. А путь к нему пока только один — через того самого Уксуса. А к Уксусу — через ваших ребят, вернее — через Блохина Витьку. А его-то вот и нет.

Огнев досадливо махнул рукой.

— Нет, так будет! — воскликнул Коля Маленький. — Чтоб я не родился!

Артамонов озабоченно сказал:

— Наверное, в школе что-то случилось. Родителей мы предупредили.

— А как узнать? — спросил Огнев.

— В школу надо позвонить, — ответил Николай. — Ольгу Ивановну, их классного руководителя, вызвать, или еще там учитель есть, Игорь Афанасьевич.

Коля Маленький весело отозвался:

— Его, его! Это такой старик, обсмеешься!

— Почему обсмеешься? Старик что надо, — возразил Николай и, обращаясь к Артамонову, добавил: — Он Витьку Блохина хорошо знает и с нами дома у него был. С дедом его, знаете, какие разговоры о воспитании вел? Заслушаешься!

Артамонов позвонил в школу, но никого из учителей там уже не было.

Когда Игорь Афанасьевич возвратился домой, он с удивлением обнаружил, что жена и дочь тоже дома и обедать собираются вместе с ним.

— Ну, знаете… не ожидал… — обрадованно заявил он, Усаживаясь к столу и по старой привычке засовывая салфетку за ворот. — За последние дни просто одичал. Мы же, например, с дочкой и двух слов не сказали.

— Очень много работы в библиотеке, — вздохнула Маша.

Лицо Игоря Афанасьевича неожиданно приобрело тревожное выражение, и он взволнованно сказал:

— Ты вообще преступно относишься к своему здоровью. Когда ты, наконец, пойдешь к врачу? У тебя слабые легкие, больное сердце, повышенная утомляемость. И целый день без воздуха! Надо что-то предпринимать в конце концов! Я просто не знаю, чем это все может кончиться… Ты окончательно погубишь здоровье и тогда…

— Папочка, оставь Машу в покое, — вмешалась Софья Борисовна, худенькая, энергичная и жизнерадостная женщина лет сорока пяти. — Она вполне здорова и заболеть может только от твоих причитаний.

— Сколько раз я тебе говорил! — вскипел Игорь Афанасьевич. — Во-первых, я тебе не папочка, я ей папочка! — и он ложкой указал на Машу. — Во-вторых, это не причитания. Вы обе абсолютно неразумны. Думаешь, ты очень здоровый человек? А печень?

— А! — беззаботно махнула рукой Софья Борисовна. — Подумаешь, печень!

Игорь Афанасьевич пожал плечами и развел руками.

— Ну, знаете!.. Это просто ужасно! Живу среди каких-то… каких-то варваров!

По многолетнему своему опыту Софья Борисовна поняла, что надо срочно переводить разговор на другую тему, иначе обед будет сорван.

— Папочка, — ласково и кротко сказала она, — ты бы лучше рассказал Маше о своем недавнем знакомстве. Ей это будет интересно.

С лица Игоря Афанасьевича мгновенно слетело выражение тревоги и негодования. Из-под очков разбежались к вискам лукавые морщинки. Он многозначительно поднял палец и с видом заговорщика подмигнул дочери.

— Да, да. Ей это будет интересно.

Маша удивленно посмотрела сначала на мать, потом на отца.

— Что это за знакомство, папа?

— Один молодой человек, — лукаво произнес Игорь Афанасьевич, — который, кажется, нам нравится.

Маша невольно покраснела. «Это, наверно, Валерий Гельтищев, — подумала она. — Его мать работает с папой в одной школе, и Валерий к ней зашел».

— Он мне вовсе не нравится, — возразила Маша.

— Но, но! — погрозил пальцем Игорь Афанасьевич. — Кажется, с отцом можно быть откровенной. Ты уже не маленькая и имеешь право влюбиться. Да, да, это вполне естественно. Надо только уметь разбираться в людях. А ты такая, доверчивая. И какой-нибудь негодяй… подумать страшно!..

— Папа, я же тебе говорю: я не только не влюбилась, но он мне даже не нравится.

— Ну, знаете… — Игорь Афанасьевич обиженно развел руками и пожал плечами. — Я этого не заслужил. Такое недоверие… Кажется, я не чужой тебе человек, и я тебя люблю не меньше, чем мама. Но почему-то ей…

— Папочка, — весело объявила Софья Борисовна, — не лезь в бутылку.

— Я не папочка! — Игорь Афанасьевич даже покраснел от гнева. — То есть я папочка, но не тебе! И вообще, что за выражения! Это называется научный работник? Кандидат?!

Но тут уже вмешалась Маша.

— Ты мой, мой папочка, — она нежно положила свою руку на руку отца. — И, пожалуйста, так не волнуйся. Ну, а тебе самому он понравился?

Ласка дочери действовала на Игоря Афанасьевича, как бальзам. Он мгновенно успокоился и уже совсем добродушно сказал:

— Представь, да. Он чудесный парень. Уж я кое-что понимаю в людях.

— Чудесный?

— Да, да, — подтвердил Игорь Афанасьевич. — Конечно, он не очень образован. Тут мама права. Но у него есть душа и характер. А это самое важное. Да, да, самое важное! — повторил он, с вызовом поглядев на жену. — «Пер Гюнта» он мог не читать… но я уверен, он его прочтет.

— Что?.. «Пер Гюнта»? — изумленно повторила Маша и с неожиданной тревогой спросила: — Папа, как же его зовут?

— Ах, ты уже забыла? Очень интересно! Что ж, вспоминай, — и он строго погрозил жене пальцем. — Только ты, пожалуйста, молчи.

Софья Борисовна с улыбкой тряхнула головой.

— Нет! Это уж выше моих сил, — и, обращаясь к дочери, торжественно добавила: — Ты только подумай, он встретил Николая!

Игорь Афанасьевич покраснел от возмущения.

— Ну, знаете!.. Если я прошу молчать…

Но в этот момент в дверь постучали, и из коридора донесся голос соседки:

— Игорь Афанасьевич, вас к телефону!

Маша проводила взглядом отца и, когда дверь закрылась за ним, тихо спросила:

— Мама, как же это все случилось?

…Когда Игорь Афанасьевич вернулся в комнату, Маша, улыбаясь, сказала:

— Папа, ты, оказывается, чудесный агитатор. Даже мама…

Игорь Афанасьевич строгим тоном перебил дочь:

— Прошу быстрее кончать обед. Сейчас к нам приедут.

— Кто приедет?! — одновременно воскликнули Софья Борисовна и Маша.

Игорь Афанасьевич ответил со скромной гордостью:

— Из штаба народной дружины. За консультацией.

Женщины переглянулись, не в силах сдержать улыбки.

— Папочка, — озабоченно заметила Софья Борисовна, но в глазах ее светились лукавые искорки, — мне кажется, ты становишься чересчур воинственным.

— Я попросил бы… — строго оглядев жену и дочь, начал Игорь Афанасьевич, но тут же досадливо махнул рукой. — Ах, ну давайте же скорее второе!

…Маша едва успела собрать со стола посуду и заменить скатерть, когда в передней раздалось три звонка.

Игорь Афанасьевич сам открыл дверь.

— Прошу, товарищи, прошу. Вот сюда.

Маша оглянулась и увидела Николая, сначала только Николая, хотя он и вошел в комнату последним. Первым с Машей поздоровался Артамонов, потом Коля Маленький.

— Моя супруга… Моя дочь… — церемонно представил женщин Игорь Афанасьевич. — Прошу садиться. Так чем могу быть полезен?

Николай сел на краешек стула и, не поднимая глаз, смущенно, даже как-то деловито принялся мять в руках кепку. Коля Маленький чувствовал себя свободнее и с любопытством оглядывался вокруг. Рассказал о цели их прихода Артамонов, рассказал, как всегда, коротко и деловито.

— Так, так… вот оно, оказывается, в чем дело, — кивнул головой Игорь Афанасьевич. — Понятно, — и неожиданно прибавил: — Я бы, между прочим, на его месте тоже не пришел.

— Почему? — удивленно поднял брови Артамонов.

Даже Николай оторвал взгляд от кепки. В глазах Коли Маленького зажглись лукавые огоньки, и, наклонившись к Николаю, он восхищенно прошептал:

— Сейчас он выдаст… чтоб я не родился!

— Почему? — замявшись, переспросил между тем Игорь Афанасьевич. — Дело в том… э-э, что классный их руководитель не очень… как бы это сказать?.. не очень чуток. Я Блохина встретил в коридоре… и с Ольгой Ивановной говорил… Она его, извольте ли видеть, с урока удалила. Записки он, мол, не принес и домашних заданий не выполнил. Ну, знаете… — он по привычке пожал плечами и развел руками. — Это абсолютно антипедагогично, абсолютно! Я так и сказал, и на меня, конечно обиделись.

— Эх, всю музыку нам испортила! — воскликнул Коля Маленький, но тут же осекся под строгим взглядом Артамонова.

— Досадно, — заметил Павел Григорьевич. — Весьма. Теперь вернуть доверие к нам трудно.

Игорь Афанасьевич сделал протестующий жест.

— Почему вернуть? Вы его не теряли. И я, кстати говоря, тоже. Он парень справедливый и неглупый. Идея! — вдруг обрадованно воскликнул Игорь Афанасьевич. — Или я ничего не понимаю, и тогда… тогда меня надо гнать, или я для него кое-что значу.

Он подбежал к письменному столу у окна, нашел там чистый листок бумаги и стоя торопливо набросал несколько строк.

— Вот! — Игорь Афанасьевич вернулся к Артамонову. Пусть он, Николай, сейчас же идет к Блохину. У него это получится, он умеет. И передаст эту записку. Ручаюсь, Блохпн все поймет и все, что надо, сделает. У этого мальчика при всех наследственных и благоприобретенных недостатках есть душа. Да, да, есть! — с вызовом повторил он и от волнения снял и опять надел очки.

Николай ушел, так и не успев даже двух слов сказать Маше. Он был настолько ошеломлен открытием, что Игорь Афанасьевич — отец Маши, что в первый момент, еще в штабе, чуть не смалодушничал и решил было не ходить к старому учителю. Но тут уже вмешался Артамонов.

И надо же было познакомиться с Машиными родными и побывать у нее дома именно тогда, когда в их отношениях начался разлад. Правда… Николай решился взглянуть на Машу только перед самым уходом, когда прощался, а взглянув, вдруг подметил в ее глазах смущение и какой-то новый интерес к себе.

Что бы это могло означать?

Занятый своими мыслями, он не заметил, как пришел в штаб. Там его ждал Огнев. Оказывается, он специально зашел еще раз, чтобы узнать, чем кончился визит к старому учителю.

— Очень меня эти мальцы интересуют, — пояснил он. Особенно Вктька Блохин.

Услышав, что Николай собирается к нему и даже несет письмо, Огнев задумался.

— Раз уж вы над этими парнишками такое шефство взяли, сказал он, — то надо вам о них все знать. Слушай внимательно…

Когда он кончил, Николай запальчиво сказал:

— Что ж, берем ответственность на себя! — И, вспомнив слова Артамонова, прибавил: — Народная дружина — это сила, Алексей Иванович.

Огнев усмехнулся.

— Добре. Попробую вашей силе поверить.

…Было уже около шести часов вечера, когда Николай появился, наконец, на улице Славы. У высоких ворот с длинными скамейками по бокам, как обычно, отдыхали несколько женщин.

Николай вошел в темный пустынный двор и направился к домику, где жили Блохины. В окнах его горел свет.

Дверь открыла мать Витьки.

— Дома, дома, заходите, — приветливо и грустно сказала она, узнав Николая. — Может, хоть вы его разговорите. Чистое наказание, а не парень.

Витька встретил нежданного гостя угрюмо и настороженно. Волчонком посмотрел на мать и бабку, и те молча вышли из комнаты. Дед был на заводе.

— Ну, брат, дело у меня к тебе серьезное, — сообщил Николай и, подмигнув, добавил: — Знаешь пословицу: «Если гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе»?

— Знаю, — на всякий случай буркнул Витька, хотя слышал ее впервые. Но намек он прекрасно понял и почувствовал неловкость: мужчина должен держать слово, что бы ни случилось.

— Так вот, — удовлетворенно продолжал Николай. — Первонаперво, вот тебе письмо, — и он протянул удивленному Витьке конверт.

Стараясь изо всех сил сохранить на лице выражение равнодушия и солидности, Витька прочел записку.

«Виктор, — писал Игорь Афанасьевич, — учти, я лично поручился за тебя перед штабом потому, что знаю тебя и верю тебе. Не осрами же меня, старика, да и себя тоже. Люди эти хорошие и справедливые, не то что некоторые. Можешь им верить, как мне.

Твой Игорь Афанасьевич».

Никогда еще в жизни не получал Витька таких писем. Он был поражен. Самый уважаемый, самый любимый им учитель, в которого Витька верил, «как в бога», — если бы Витька вообще верил в бога! — обращался к нему с такими словами, будто он взрослый, будто он лучший его друг. Выходит, и эти люди из штаба тоже его друзья? А маленькое его сердце, затравленное, испуганное и исстрадавшееся, так жаждало дружбы, теплоты и участия!..

Но ведь они, все они, не знали самого главного, самого страшного, что случилось в Витькиной жизни!

Николай как будто и не заметил, как задрожали худые Витькины руки, грязные и исцарапанные. Он спокойно, как бы между прочим, как велел ему Огнев, сказал:

— Ну, а насчет того дела не волнуйся больше. Если пойдете на откровенность — все уладим. Наше слово здесьмного значит. Народная дружина — это тебе, брат, не шутка!

— Какого дела? — замирая от страха, спросил Витька.

— Да этого, с Союзом спортивных обществ. Конфеты вы, конечно, слопали, ну, а остальное сами вернете.

«Все знают, — с ужасом и какой-то отчаянной надеждой подумал Витька. — Знают и… и неужто уладят? А может, врет? Может, нарочно?.. Выпытать все хочет, а потом…» Но Витьке так хотелось верить, так хотелось все-все рассказать…

— А пока, — невозмутимо продолжал Николай, будто и не замечая, что творится в Витькиной душе, — пока надо найти Уксуса. К нему у милиции особый счет. И ты помоги, будь другом. Где он сейчас может быть, как думаешь?

— Не знаю… честное слово вот, не знаю, — ответил Витька и, указав на свое разбитое, в запекшихся ссадинах лицо, неожиданно прибавил, как бы отметая даже мысль о том, что он может скрывать Уксуса: — Это он меня так.

— Да-а, — сочувственно покачал головой Николай. — За что же?

Глаза Витьки сузились от ненависти, и он стукнул маленьким грязным кулаком по коленке.

— Потому что гад он!..

— А разыскал-то он тебя где?

— В одном… — Витька внезапно умолк, опасливо огляделся по сторонам и, заговорщически понизив голос, закончил: в… в одном тайном месте.

— Да ну? — тоже понизил голос Николай. — И никто про него не знает?

Витька решительно мотнул головой.

— Ни.

Глаза его внезапно загорелись, и он лихорадочно прошептал:

— Хочешь, покажу? Пошли!

Николай на секунду даже опешил от неожиданности.

— Прямо сейчас?

— А чего ждать-то?

— Сейчас нельзя. За ребятами надо зайти, а они, брат, кто где, — и, уловив тревогу в Витькиных глазах, добавил: То свои ребята, надежные. Будь спокоен.

— Когда ж тогда?

— А вот сейчас сообразим.

Николай задумался. Коля Маленький должен быть уже на занятиях, его Илья еле-еле небось загнал туда. Сам Куклев, наверное, на комиссии по смотру технической грамотности, у них сегодня — кузнечный цех.

И тут вдруг Николай вспомнил, что в этом цехе уже несколько дней висит «молния» об утечке воздуха из пневматической аппаратуры. Надо срочно проверить, что сделано руководством цеха по этому сигналу. Эх, черт возьми! Ну, нет времени на все.

А Валька Жуков, пожалуй, сдержит слово, поставит вопрос на комитете.

Но как быть с Витькой? Парень пошел, наконец, на откровенность, разве можно оттолкнуть его в такой момент? Другого, может, и не будет. И потом действительно интересно, да и полезно, между прочим, узнать это тайное место.

Нет, что-то надо сделать, но на этот вечер освободить ребят от других дел. Впрочем, часа через полтора у Коли Маленького кончатся занятия, а Николай за это время успеет побывать в кузнечном цехе. Но где еще Таран и Борис?

— Вот что, друг, — сказал, наконец, Николай, — сделаем так. Сейчас, — он посмотрел на часы, — полседьмого. Встречаемся здесь, в вашем дворе, ровно через два часа. Договорились?

Витька ответил нетерпеливо и энергично:

— Ага! Буду как штык!

…Когда добрались до ограды судоремонтного завода, уже совсем стемнело. По улице разлилось голубое сияние неоновых ламп.

Витька критически оглядел своих спутников и впервые пожалел, что согласился на такое расширение состава экспедиции. Ну как они пролезут вот в эту щель? Взгляд его остановился на Куклеве.

Николая в это время тоже одолевали сомнения.

Все-таки неловко дружинникам красться в темноте по территории завода. Правда, все получилось так неожиданно, что уже нет времени действовать официальным путем. Да и не хотелось подводить Витьку, ведь он доверил им свою тайну.

Заглушая все свои сомнения, Николай бодро спросил, указывая на щель:

— Нам сюда?

— Ага, — кивнул Витька и извиняющимся тоном добавил: Только мы на таких дяденек не расчитывали.

Таран, усмехнувшись, добавил:

— В крайнем случае Илья унесет на себе ползабора. Только и всего.

— Им все шуточки, — проворчал Илья и первым стал протискиваться в узкую щель.

Забор жалобно заскрипел, потом что-то громко треснуло, и Илья, чертыхаясь, провалился в темноту, выломав плечом соседнюю доску.

— Ой, услышат же! — испуганно прошептал Витька.

Но все обошлось благополучно.

Ребята вошли во вкус и, старательно прячась за ящики и бунты канатов, последовали за Витькой.

Короткими перебежками добрались, наконец, до парохода и залегли за штабелями досок, напряженно прислушиваясь перед последним броском.

И тут Боря Нискин вдруг огорченным тоном сообщил:

— Ребята, я, кажется, потерял очки.

— Что значит кажется? — прошипел Коля Маленький. — Тебе в темноте не видно?

— Не остри, пожалуйста. Тут не до этого, — обиделся Борис.

— Тоже мне компания собралась, — не унимался Коля Маленький. — Один ломает заборы, другой теряет очки… — Он вытащил фонарик. — Посветить, что ли?

— Ни! — испугался Витька. — Заметят враз.

Николай подполз к Борису и охлопал его карманы.

— Да вот же они! — досадливо произнес он. — Сам спрятал…

Инцидент был исчерпан. Все снова прислушались, потом вслед за Витькой один за другим перебежали по наклонным доскам на пароход и начали спускаться по железному трапу.

Здесь можно было зажечь фонари. Стараясь не очень греметь железными листами ветхих переборок, ребята уже без всяких задержек добрались до нужного коридора.

Но тут Витька, шедший впереди, неожиданно махнул рукой и застыл на месте, к чему-то прислушиваясь. Николай и Коля Маленький погасили фонари. В наступившей кромешной тьме откуда-то донеслись неясные голоса людей.

— Наших тут нет, — дрогнувшим голосом сообщил Витька.

— А кто может быть?

— Не знаю.

— Давай вперед, — скомандовал Николай. — Только тихо.

Ребята стали осторожно красться вдоль железной переборки. Голоса становились все явственней. Судя по бессвязным выкрикам, ругани, звону посуды и обрывкам песни, где-то рядом шла попойка.

Вскоре лишь тонкая переборка отделяла ребят от шумной компании. Минуту или две они стояли молча, не шевелясь, стараясь понять, сколько там людей и кто они такие.

— А ну, по последней! — перекрывая шум, раздался из-за переборки чей-то зычный голос. — Мне пора!..

— И нам пора, — тихо скомандовал Николай. — Пошли, хлопцы, посмотрим…

От сильного удара с визгом распахнулась на ржавых петлях металлическая дверь. В большой каюте с заколоченными иллюминаторами разом смолкли голоса.

Ребята огляделись. На перевернутом ящике лежала закуска, стояли бутылки из-под водки. Фонарь «летучая мышь», висевший под потолком, тускло освещал фигуры нескольких парней.

Один из них, развалившийся у стены на матрасе, внезапно вскочил, и Николай узнал Уксуса.

Между тем Коля Маленький весело сказал, щелкая по одной из бутылок:

— Кто здесь пьет, кто гуляет?

— А кого тебе надо? — угрюмо спросил один из парней, рыжеволосый, с подергивающейся щекой.

— Братцы! — заорал вдруг Уксус, остервенело рванув на себе засаленный ворот ковбойки. — Дружина!.. Бей!..

Он тоже узнал своих давних врагов.

Все парни, как по команде, вскочили на ноги.

В руках у некоторых блеснули ножи.

— Пусть сперва скажут, чего им здесь надо, — угрожающе произнес рыжий.

Но Уксус уже подскочил к Николаю.

— А ну, пропусти, — оттолкнул он его, дохнув в лицо водочным перегаром. — Меня дела ждут.

Николай покачнулся и снова загородил Уксусу дорогу.

— Погоди. Говорить, так всем вместе.

Прямо перед ним было сейчас худое, искаженное ненавистью лицо Уксуса. Большого усилия стоило Николаю удержаться от прямого удара в челюсть, какой показывал ему на днях Куклев. Но… нельзя.

Главное: удержать этого гада, любой ценой приволочь его в штаб.

Но и Уксус понимал, что любой ценой ему надо вырваться отсюда. Тем более что его действительно ждали. Он сунул руку в карман, где обычно лежал нож. Но пальцы нащупали совсем другое. Пистолет!

Уксус мгновенно отскочил в сторону, и Таран, заметивший что-то неладное, не успел схватить его за руку.

Обстановка накалялась.

— Так что же, будем разговаривать или как? — миролюбиво спросил Коля Маленький, зорко поглядывая по сторонам.

— Пусть он сперва… — начал было один из парней, кивнув на Тарана.

Но в этот момент Уксус заметил прятавшегося за спиной Куклева Витьку. Лицо его побелело от ярости, и, уже не владея собой, он бросился вперед.

— Вот кто продал!.. Убью!..

Илья прямым ударом отшвырнул его назад.

— Наших бьют!.. Полундра!.. — заорал один из парней, бросаясь с ножом на Колю Маленького. Тот увернулся, и парень с разбегу налетел на Борю Нискина. Оба упали, нож со звоном ударился о металлическую переборку.

Началась драка.

Но Уксус помнил только об одном: надо уходить.

Он кинулся к двери, обходя дерущихся, но его схватил Николай. Николай был сильнее, но Уксус вывернулся из его рук, и тут, поняв, что иначе ему не уйти, он выхватил из кармана пистолет и поднял его над головой.

— Разойдись!.. Убью!.. — исступленно завопил он.

И в ту же минуту, заглушая крики и шум борьбы, грохнул выстрел.

Все невольно шарахнулись в сторону.

И только рыжий парень по кличке Петух зло крикнул:

— Брось пистоль! Слышь, брось!..

В ответ снова грохнул выстрел. Пуля ударила в стальную балку на потолке. Раздался чей-то отчаянный крик.

— Что делаешь, гад!. - заорал рыжий и метнулся к Уксусу.

Но его опередили Таран и Николай.

Николай подскочил первый и ударил Уксуса по руке. Пистолет упал на пол. Его подхватил Таран.

В этот момент Уксус сделал отчаянный прыжок.

Около самой двери он со злобой ударил Куклева и бросился бежать по темному коридору.

За ним выскочили Коля Маленький, Таран и Николай. Два луча света от карманных фонариков ударили Уксусу в спину. Таран вскинул пистолет, но Николай резко отвел его руку.

— А нам стрелять не обязательно, — тяжело дыша, произнес он.

Невредимый Уксус, затравленным волком кидаясь из стороны в сторону по узкому коридору, взлетел по железному трапу и исчез.

Ребята вернулись в каюту.

Раненым оказался один из участников попойки.

Над ним склонился рыжий. Кругом в мрачном молчании собрались все остальные. О драке уже забыли.

— Ушел… — мрачно сообщил Николай.

Рыжий поднял голову, щека его подергивалась.

Он злобно ответил:

— Далеко не уйдет. Еще встретимся…

Раненый, не переставая, стонал. Пуля попала в грудь.

Его дружно и бережно подняли с пола и, неловко толкая друг друга, понесли к выходу.

— Вот, хлопцы, как оно бывает… — горестно произнес Николай. — Чужой он, этот Уксус. Всем чужой. Теперь поняли?.. — И, обращаясь к рыжему, который шел рядом и не отводил глаз от раненого, спросил: — Пойдешь с нами?

— Куда еще?

— Ловить этого…

Рыжий парень пристально поглядел в глаза Николая, щека его снова задергалась.

— Пойду… За друга я ему, знаешь, что сделаю?..

— Знаю… — усмехнулся Николай. — А парень ты в общем свой.

Рыжего парня по кличке Петух звали Костя, фамилия была Петухов. Отец его погиб в войну, когда Косте было четыре года. С тех пор у него сменился не один отчим: мать «искала счастья». Но каждый раз ее очередное увлечение кончалось трагедией и слезами. Костя с испугом наблюдал эти сцены, жадно прислушивался к осуждающему шепоту соседей. От отца он унаследовал характер горячий, вспыльчивый и самолюбивый, а от матери — ее беспечность и неумение упорно трудиться. Словом, это был трудный характер, а с годами он становился все труднее.

После шестого класса Костя, не спросив мать — ее он уже давно ни во что не ставил, бросил школу и некоторое время болтался без дела с такими же, как и он, по соседним дворам, научился курить, ругаться и делал это со смаком, видя в том особую мужскую доблесть. Потом поступил учеником в какую-то артель. Однако вскоре нагрубил мастеру, поссорился, и его уволили. С тех пор он переменил много мест, но профессии не приобрел.

С Уксусом он познакомился сравнительно недавно и очень быстро попал под его влияние.

Костю привлекли в этом парне отчаянная, беззастенчивая лихость, полная независимость и глубокое презрение к правилам и порядкам, кем-то и для чего-то установленным, привлекли наглая и жестокая беспечность, с какой жил Уксус, его грубость и злость в отношениях со всеми людьми вообще, ибо все люди, как казалось Косте, тоже злы и враждебны ему. Наконец, его привлекли кутежи и беспутство со всеми легкими соблазнами, которые он не мог да и не стремился побороть.

Но все же какая-то невидимая граница отделяла его от Уксуса, через какую-то черту Костя переступить не мог. За ней, за этой чертой, он угадывал преступления, угадывал такой цинизм, на который сам он не был способен, которого подсознательно боялся.

Однако всем, чем была наполнена его жизнь до сих пор, что стояло по эту сторону черты, Уксус распоряжался самовластно, уверенно, и Костя бездумно шел за ним от одной безобразной затеи к другой.

И только сейчас, когда этот человек ранил его лучшего, самого лучшего друга, Вальку Хитрована, Костя вдруг впервые подумал о своей жизни, о том, кем же он стал и кем ему надо быть.

Он пробыл в больнице всю ночь, и всю ночь был с ним рядом высокий молчаливый парень из дружины.

Прямо из больницы, даже не заходя домой, Николай привел Костю на завод, в отдел кадров.

— Ко мне в бригаду, седьмым, — коротко сказал он там.

Случай был исключительный, спорить и доказывать не потребовалось. Косте лишь пришлось сбегать домой за документами.

В тот же день он появился в цехе.

Ребята из бригады Вехова — в тот день они все работали в одной смене — встретили его спокойно и дружески, так, как будто ничего особенного и не произошло, как будто они давно этого ждали и иначе быть не могло.

Коля Маленький, подмигнув, сказал ему вполголоса:

— Я, брат, тоже в седьмой класс перешел, теперь вместе зубрить будем. А то тяжело, в случае чего и списать не у кого.

Таран запросто угостил его папиросой и подарил свой новый берет.

— Носи. Волосы здорово держит и вообще… мода пошла. Тебе, между прочим, даже идет.

А Борис Нискин, как всегда серьезный и чуть застенчивый, указав на железную тумбочку у своего станка, предложил:

— Ты, что надо, сюда клади. Только вон шахматы гляди не поцарапай.

Обучать Костю взялся Илья Куклев, пообещав:

— Через месяц ты им всем прикурить дашь, душа из меня винтом!

И только молчаливый, тихий Степка Шарунин лишь издали испуганно и удивленно поглядывал на Костю, так и не решившись заговорить с ним. Впрочем, он старался не заговаривать и со всеми другими в бригаде. Это Костя заметил сразу.

А после окончания смены Костя, не раздумывая, пошел за Николаем в штаб дружины. Он впервые за этот день вспомнил об Уксусе, и щека его задергалась от волнения.

В штабе собралась вся их бригада. Был здесь и Огнев.

Костя рассказал об Уксусе:

— Шоферяга он. На грузовой ездит. Где живет, не знаю. К нам во двор всегда приходил. А вчера там, на пароходе, ночевал, говорил, домой ему нельзя, заметут.

— А куда это он вчера вечером собирался? — спросил Николай.

Костя нахмурился и сцепил на коленях руки.

— Здесь дело темное. Впрямую он ничего не говорил. Но мы так поняли, что встреча у него будет с одним человеком. А послал его другой.

Огнев внимательно слушал. Еще вчера ребята из дружины принесли ему пистолет Уксуса. Баллистическая экспертиза установила, что из него был сделан выстрел и в комиссионном магазине. Неужели Уксус был там и грабил магазин? Нет, конечно.

Он шофер. Его машина ждала в переулке Баракина, тот и отдал ему пистолет. Значит, Уксус связан с Баракиным по последнему преступлению. И он, конечно, знает, где Баракин сейчасскрывается. Мало этого, он выполняет какое-то его поручение. Какое?..

Что сейчас больше всего может беспокоить Баракина? Сбыт! Сбыт краденого. К кому же он послал для этого Уксуса?

И Огнев спросил:

— А насчет заграничных вещей он ничего не говорил?

Костя исподлобья взглянул на него и мрачно кивнул головой.

— Говорил. Выгодное, мол, дело предстоит. Целую партию загнать можно одному человеку. Студент он вроде…

Куривший в стороне Таран вдруг поперхнулся ды-мом и мучительно закашлялся.

— О, среди них есть, к сожалению, большие охотники до таких дел! — взволнованно воскликнул инженер Рогов. — Мне Андрей мой рассказывал.

— А вы бы, товарищ Рогов, поговорили с ним, — посоветовал старик Проскуряков.

Огнев с симпатией посмотрел на полного розовощекого инженера с седыми висками. «Так это же его отец», — догадался он, вспомнив Андрюшу Рогова, который как раз сегодня заходил к ним в ОУР.

Огнев усмехнулся. Хороший паренек. Загорелся рассказом об уголовном розыске для своей газеты.

И, кажется, кое-что понял в их работе. Во всяком случае, рассказ получается правдивым: Андрей читал им сегодня первый вариант. Но насчет этого дела разговаривать с Андреем нельзя. Так Огнев и сказал:

— Нельзя. Одно неосторожное слово — и спугнем. Тогда сразу оборвем цепочку. А цепочка не простая — к убийству ведет, — он задумчиво потер подбородок. — Нет, тут что-то другое надо придумать.

— Я… я знаю, кто это, — вдруг каким-то чужим, сдавленным голосом произнес Таран.

Все удивленно обернулись. Василий стоял, низко опустив голову, и нервно мял в пальцах потухшую папиросу. Из-под щегольского синего берета свисала кудрявая прядь волос, на лице выступили красные пятна.

Нет, он больше не мог молчать! Будь что будет!

Но предателем он, Василий, никогда не станет.

А скрывать сейчас все, что он знал, означало предательство. Это Василий вдруг очень ясно понял.

— Что ж, рассказывай, коли знаешь, — предложил в наступившей тишине старик Проскуряков.

И Таран рассказал все, от первого до последнего своего шага, с того самого часа, когда он погнался за Червончиком и, поймав, отпустил его.

Он говорил, не поднимая головы, с трудом подбирая слова, не смея взглянуть в глаза стоявшим вокруг людям.

Когда он кончил, Проскуряков, нахмурившись, строго спросил:

— Что будем делать, товарищи?

Он сурово взглянул поверх очков на Николая, на сгрудившихся вокруг него ребят из бригады.

Николай, подавив вздох, ответил:

— Судить. Судом чести.

И при этом невольно подумал: «Хорошо, что нет Чеходара. Опять бы кричал, что доброе имя свое мараем».

— Верно, — согласился инженер Рогов, председатель недавно созданного суда чести дружины.

— Судить его, чтоб я не родился! — в отчаянии воскликнул Коля Маленький. — И что это за разнесчастная бригада у нас такая!

А Илья Куклев растроенно проворчал:

— Надо же, душа из него винтом…

Василий понимал: все правильно, другого не могло быть. И вдруг с тоской и неприязнью подумал: «А ведь сегодня вечером еще с Кирой надо в кино идти». Ни на кого не глядя, он хотел было протиснуться к двери, уйти, но Николай крепко взял его за руку повыше локтя и хмуро бросил:

— Куда? Никто пока не исключал тебя из дружины.

И Таран, такой своенравный, порывистый, смолчал и покорно остался стоять рядом со своим бригадиром.

— Ну, а что будем делать с тем студентом, с Жорой? — спросил Огнев. — Тоже надо подумать.

— По-моему… — неожиданно вступил в разговор Борис Нискин, — я его характер немного знаю… Однажды в шахматы с ним играл…

— Как же, помню, — улыбнулся Огнев.

— Так вот. Он, знаете, легко паникует и сразу делает неверный, даже глупый ход. На этом его и надо ловить.

— Гм. Интересно. Но главное в таком случае — неожиданность. Надо выбрать момент…

Огнев по привычке потер подбородок.

— Идея! — вдруг воскликнул Рогов. — Ей-богу, неплохая идея! Андрей мне говорил, что завтра у них на факультете необычный диспут. Ожидается большая драка. И факультет бурлит страстями. Это можно использовать…

В это время в районном штабе дружин — большой, просторной комнате на первом этаже здания райисполкома — сидели двое: Артамонов и Чеходар.

Последний выглядел взволнованным и сердитым.

— Как хотите, но я буду жаловаться! — запальчиво говорил он. — Что это за практика? Сначала вы нас возносите, хвалите всюду, ставите в пример, а теперь хотите с грязью смешать? Не выйдет! Если вы своим добрым именем не дорожите, ваше дело! Но мы свое пачкать не дадим!

— Вы кончили? — спокойно осведомился Артамонов.

— Нет, не кончил! И в чем мы, собственно, ошиблись? Патрули формировали неверно? Учет не точный? Поправьте! Это ваше право. Но вы же всю работу зачеркнуть хотите! Этого никто вам не позволит! Я буду говорить лично с товарищем Сомовым. В конце концов начальник районного штаба он, а не вы.

— Правильно. Давайте в самом деле с ним и поговорим, все так же спокойно проговорил Артамонов.

Он снял трубку телефона и начал набирать номер.

Чеходар беспокойно заерзал на стуле.

— Подождите! Сначала я хотел бы этот вопрос выяснить до конца с вами, — поспешно сказал он.

— Пожалуйста…

Артамонов повесил трубку.

— Буду откровенным, — проникновенно начал Чеходар. Мне кажется, дело не в том, о чем вы мне сейчас говорили.

— А в чем же?

— Вы лично настроены против меня. И я знаю, кто вас настроил.

— Вы так думаете? — усмехнулся Артамонов.

— Я уверен. Вам что-то наговорил Вехов. И я просто удивлен, как вы, человек умный и опытный, так легко приняли на веру слова этого мальчишки, этого начинающего склочника, которого даже его собственная бригада…

Павел Григорьевич нахмурился и приподнял руку.

— Вот что. Вы уже много говорили, и я вас внимательно слушал. Теперь послушайте меня.

— Пожалуйста…

Удивительно разными казались даже со стороны эти два человека. Чеходар, худой, поджарый, с черными длинными волосами, которые поминутно падали ему на глаза, и он нервным движением руки откидывал их назад. Разговаривая, он все время энергично и немного театрально жестикулировал, непрерывно курил.

Павел Григорьевич сидел неподвижно, упершись локтями в стол, и серые глаза его смотрели на собеседника понимающе и чуть иронически.

«Зачем так волноваться, зачем так дергаться?» — как будто говорили они.

Когда Чеходар сказал: «Пожалуйста…», Артамонов задумчиво потер подбородок и вдруг усмехнулся: вспомнил, что так делает Огнев.

— Так вот, — начал он. — Вы тут кое-что исказили. Во-первых, я не собираюсь зачеркивать всю работу дружины. Это было бы несправедливо. Вовторых, насчет формирования патрулей и учета. Это не ошибки, как вы выразились. Это сознательное очковтирательство.

— Да как вы можете так утверждать?! — вскипел Чеходар.

Артамонов остановил его движением руки.

— Могу. Я привык называть вещи своими именами. Теяерь, втретьих. Да, я настроен и лично против…

Пока Артамонов говорил, Чеходар сидел в напряженной позе, перекинув ногу на ногу и сцепив руки на колене. Глаза его пристально смотрели в одну точку на столе, широкие, вразлет черные брови нервно вздрагивали.

— И все-таки это ошибки, которые вы обязаны поправить в рабочем порядке, а не создавать вокруг этого нездоровый шум, — упрямо покачал головой он. — А ко мне лично вы можете относиться как угодно, но я старался для дела…

Артамонов строго поправил:

— Не для дела…

— Ну да, да, — торопливо перебил его Чеходар. — Я вашу точку зрения понял.

— Согласны с ней?

— Нет!

— Ладно. Перенесем этот разговор.

— Пожалуйста!

Чеходар заметно оправился от охватившего его было смущения и теперь говорил с прежним апломбом.

— Не думайте, что бюро райкома вас поддержит, — добавил он со скрытой угрозой. — У товарища Сомова свой взгляд на нашу дружину.

Глава XI ВОЗЗВАНИЕ К ТАРАСОВЦАМ

В тот день Андрюша Рогов поздно явился в редакции газеты «Ленинская смена». Вид у него был хотя и усталый, но довольный, даже чуточку гордый. Лучистые карие глаза его смотрели на всех с таким плохо сдерживаемым ликованием, что Халатов сочувственно осведомился:

— Ты, голубчик, никак опять стихи ночью кропал?

— И не думал даже, — солидным тоном объявил Андрюша. Я, между прочим, ваше задание выполнил. Вот, пожалуйста, — и он торжественно положил на стол рукопись. — Детективный рассказ.

Халатов усмехнулся и настороженно, но с явным интepecoм перелистал страницы.

— Называется «Будильник звонит тревогу». Любопытно. Чего он так звонит? Ну-с, а теперь… — он отложил в сторону рукопись, — рассказывай. Что увидел? Что понял? Кошмарный случай описал, конечно, с тремя убийствами, погонями и перестрелкой?

— Таких теперь у нас в городе не бывает, — авторитетно сказал Андрюша. — И вообще… У меня, понимаете, был выбор… За это время — два преступления. Одно — это неквалифицированная кража из Союза спортивных обществ. Ее совершили мальчишки, а раскрыть помогли дружинники. Второе…

Незаметно вокруг Андрюши и Халатова собралась чуть не половина редакции. Всем, оказывается, было интересно послушать «уголовные байки Рогова», как с наигранным пренебрежением выразился Саша Дерюбин, довольно энергично тем не менее проталкиваясь поближе к рассказчику.

— …Второе, — продолжал Андрюша, — это очень опасное преступление, совершенное опытным рецидивистом. Убийство сторожа и ограбление комиссионного магазина. С проломом потолка, с машиной и так далее. Я выбрал для рассказа первый случай.

— Правильно, — одобрил Дерюбин. — Нечего народ пугать. А нам второй случай расскажи. И поподробнее, пожалуйста.

Андрюша досадливо махнул рукой.

— Не в том дело, что народ пугать. Здесь же какая проблема воспитания! В семье, в школе. Дружинники тоже… И потом, характеры какие!

— Да, но все это… — кто-то прищелкнул пальцем, скучновато. Между нами говоря, убийство есть убийство. И, как о нем ни пиши, оно всегда волнует.

— Примитив! — авторитетно откликнулся Саша Дерюбин. Не тем волновать надо. Истинная художественность, дитя мое, заключается…

Халатов взъерошил седые волосы и с досадливой иронией произнес:

— Вас не туда повело, мальчики. Перегрелись. Что значит скучновато? И что значит примитив? Это значит, что и в том и в другом случае вещь плохо написана. Плохо! Неталантливо! Вот и все! О воспитании писал Макаренко в «Педагогической поэме». Это что, скучновато? Об убийстве писал, например, Достоевский. Что это, примитивно? Так о чем речь?

Андрюша подумал, что сейчас от этих великих примеров Халатов перейдет к его рассказу, и ему стало не по себе. Успокаивала, правда, мысль, что рассказа Халатов все-таки еще не читал и поэтому разносить его вроде бы рано. Правда, Халатов все может…

И, как бы подтверждая это мнение, Халатов обратился к Андрюше:

— К тебе один вопрос. Самих этих ребят видел? С дружинниками говорил? Где вообще был, кроме угрозыска? Так сказать, два слова о творческой лаборатории.

— Для будущего биографа, — вставил Саша Дерюбин.

Из довольно сбивчивого рассказа Андрюши выяснилось, что ни у ребят, совершивших преступление, ни у дружинников он не был.

— Плохо, — констатировал Халатов. — Я тебя, кажется, не торопил. Возьми свой рассказ и еще подумай.

Выйдя из редакции, Андрюша в сомнении потоптался перед подъездом, потом, взглянув на часы, решительно направился к остановке троллейбуса.

В штабе народной дружины инструментального завода жизнь шла уже своим чередом.

За столом дежурный член штаба Григорий Степанович Проскуряков то сварливо, то с шуточками инструктировал старших по патрулям.

— Опять, как прошлый раз, по одному да по два посылать будете? — недовольно спросил кто-то. — Не пойду я так больше.

— Я, кажется, еще не сказал, как вам идти, — строго ответил ему Проскуряков. — Я, может, и сам этот порядок не признаю.

— А кто ж тогда до него додумался?

— Кто додумался, тот пусть и посылает, — сердито насупился Проскуряков. — По пять человек пойдете, как положено.

В ответ все тот же парень ядовито заметил:

— Маловато патрулей получится. Отчетность пострадает.

А другой с откровенной насмешкой сказал словами Чеходара, которые уже стали в дружине как присказка:

— «Что ж, мы свое доброе имя будем пачкать? Тень на коллектив бросать?» — и вдруг с нескрываемой досадой прибавил: — И так уже половина дружины разбежалась.

— Оно и к лучшему, — сварливо ответил Проскуряков. Сами вернутся, когда мы порядок у себя наведем.

— Наведем, когда рак свистнет…

— А потому все, что набрали в дружину кого ни попадя, вмешался третий парень. — Вехов точно тогда сказал, а ему рот заткнули.

— Ничего, ничего, придет время — скажет, — многозначительно заметил Проскуряков. — Не на такого напали. В ближайшее время собрание соберем.

В ответ раздались возмущенные голоса:

— Во, во! Перцу там дадим…

— Молчать не станем…

На улице, у входа в штаб, в коридоре и в самом помещении штаба толпились дружинники, наперебой обсуждая всех взволновавшее известие: в субботу состоится первое заседание суда чести дружины, разбор дела Василия Тарана из четвертого цеха.

Самого Василия в штабе уже не было.

У окна беседовали Огнев, инженер Рогов и Николай.

Невдалеке, поджидая своего бригадира, играли в шахматы Борис Mискин и Коля Маленький. У их столика собралось несколько молодых парней. Собственно, партия уже закончилась, и теперь Борис разыгрывал варианты. Поблескивая стеклами очков, он небрежным тоном говорил:

— Конь на бе четыре не даст форсированного выигрыша. Пусть не брешут. Черные отвечают слон эф два…

Кто-то попытался возразить:

— А пешка там на что?

Борис снисходительно посмотрел на говорившего.

— Милый! Первым ходом черные берут эту пешку ладьей. Надо же помнить ходы.

Оппонент сконфуженно умолк. А Коля Маленький, оглянувшись, толкнул Николая и с лукавой гордостью сказал:

— Могучий талант воспитали!

— Ты лучше расскажи, как вы Тарана воспитали, — ядовито заметил один из дружинников. — За что его судить будут?

Коля Маленький насупился.

— Начальству виднее.

— Брось вилять!

— А я на пресс-конференцию согласия не давал, — попытался отшутиться Коля Маленький.

Про себя он горячо и бесповоротно осуждал Тарана. Предельно правдивый и искренний, он не представлял себе, как это можно было так обмануть и подвести всю бригаду, так опозорить ее. Но с другими Коля Маленький не был расположен делиться своими переживаниями.

— И на вечер вопросов и ответов тоже не было согласия, — решительно добавил он.

— Просто не желаете сора из избы выносить. Знаменитая бригада!..

Стоявший тут же Илья Куклев мрачно посоветовал:

— Шуточки на этот счет лучше оставить. Ясно?

Всем стало очевидно, что настроение у Ильи неважное, и это не сулило ничего приятного любому, кто попытался бы эти самые «шуточки» продолжать.

Хотя и было ясно, что Куклев не позволит себе продемонстрировать даже часть своих способностей, но на присутствующих действовала неизбежная инерция от впечатлений о его последнем выступлении на заводском ринге. А потому щекотливый разговор как-то сам собою иссяк.

Инженер Рогов между тем обратился к Николаю:

— Значит, решено? Выступать будете вы?

— Страшно, — признался Николай и виновато улыбнулся. Народ там, сами знаете, какой… И тема у них тоже…

— Поможем, — бодро откликнулся Коля Маленький. — У нас же какие мыслители кругом, — он указал на товарищей и скромно добавил: — Лично я кое в чем тоже помогу. По вопросам космоса, например. Очень интересуюсь.

В этот момент Рогов, оглянувшись на дверь, удивленно воскликнул:

— Смотрите-ка, Андрей! Что ему здесь надо?

— Собирает материал для газеты, — предположил Огнев, очень кстати.

— Не сказал бы, — проворчал Дмитрий Александрович. — Я вовсе не собираюсь афишировать дома свою деятельность. И если жена узнает…

Между тем Андрей уже заметил их. Подойдя, он, как старым знакомым, пожал каждому руку и, улыбаясь, сказал отцу:

— Папа? Не ожидал. Ты прогрессируешь на глазах.

— Об этом мы еще поговорим, — сухо отозвался Дмитрий Александрович. — К тебе тут есть дело.

— Ко мне? А что такое?

— Завтра на диспуте надо будет дать слово вот ему, Рогов указал на Николая.

Андрюша насторожился.

— Пожалуйста. Только… почему об этом просите вы, а не он сам?

— Разве это имеет значение? — усмехнулся Огнев.

В ответ Андрюша хитро подмигнул.

— Я недаром столько дней ходил к вам. Появилось оперативное чутье. Разве нет?

— А выдержка появилась?

— Еще какая!

— Тогда не задавайте лишних вопросов.

Андрюша засмеялся.

— Все. Обезоружили. Ну, а из другой оперы вопросы можно задать?

— Из другой — можно.

Андрюша деловито достал ручку и блокнот.

— Меня интересуют дружинники, которые помогли милиции раскрыть кражу в Союзе спортивных обществ.

Все невольно заулыбались. Андрюша смутился, лицо его залилось краской.

— Вы что?

— Тебе повезло, — продолжая улыбаться, сказал Дмитрий Александрович. — Вот он, Вехов, как раз и помогал со своими товарищами.

— Ага! Идемте в сторонку, поговорим, — оживился Андрюша. — Мне нужны важные детали.

Он увлек Николая за собой.

В это время в штабе появился Чеходар. Он вошел озабоченный и возбужденный, еще не успев остыть после разговора с Артамоновым. Увидев Николая, он зло прищурился и поспешно отвел глаза.

Подойдя к Проскурякову, Чеходар деловито сказал:

— Завтра соберем членов штаба. Кое-что обговорить надо.

— Что именно? — хмуро осведомился тот.

Чеходар наклонился и вполголоса сказал:

— На бюро райкома нас слушать будут.

— Нас, милый, вся дружина хочет послушать.

— Это успеется, — махнул рукой Чеходар. — Со своими всегда столкуемся. А вот там…

— Не столкуемся, — перебил его Проскуряков, — если ты прежнюю линию гнуть будешь. Помнишь, инструктор райкома у нас на днях был? Думаешь, он поговорил и ушел? Нет, милый. Он вчера на заседании парткома был и под конец вдруг о нашей дружине вопрос поставил. Остро поставил! Партком теперь специально нашей дружиной займется. Надо будет и там ответ держать. Вот так-то, милый.

Чеходар резко выпрямился и пристально, с враждой посмотрел на старика.

— Ах, так? Ну, посмотрим!..

К ним подошел инженер Рогов.

— Я вам не помешаю?

— Ну что вы, Дмитрий Александрович! — приветливо откликнулся Чеходар. — Вы мне тоже нужны. Давайте отойдем в сторонку.

— Ишь ты, — проворчал Проскуряков им вслед. — Как рассыпался! Индивидуальной обработкой решил заняться.

Домой отец и сын Роговы возвращались вместе.

— Я тебя попрошу, Андрей, — строго и вместе с тем несколько смущенно сказал Дмитрий Александрович, — не рассказывать маме о моей общественной работе. Сам знаешь, у нее слабое сердце и… вообще она все это не так поймет. Пойдут всякие страхи…

Андрюша, смеясь одними глазами, торжественно обещал:

— Клянусь, ни звука. — И, помолчав, в свою очередь, спросил: — Но зачем все-таки будет выступать Вехов, а, папа?

В тоне Андрюши сквозило нестерпимое любопытство. Дмитрий Александрович подозрительно покосился на сына и сварливо ответил:

— Это наше дело, понятно? И не бойся, он вам музыки не испортит. У него есть что сказать, и весьма важное. Лучше думай о своем докладе.

Андрюша вздохнул.

— Думаю. И чем больше думаю, тем труднее его готовить. Вчера, например, на комитете тезисы обсуждали. Говорят, негативно.

— Это почему же?

— А вот я тебе почитаю то место.

Они уже подходили к дому.

Перед тем как открыть ключом дверь квартиры, Дмитрий Александрович бросил на сына предостерегающий взгляд, и тот в ответ понимающе кивнул головой.

После ужина Андрюша разложил на освободившемся столе страницы доклада. Рядом уселся Дмитрий Александрович.

Мария Спиридоновна, мать Андрюши, возилась на кухне, домывая посуду. Ей помогала Верочка, десятиклассница, хохотушка и болтунья, к которой Андрюша относился со снисходительным добродушием старшего брата, много уже повидавшего на своем веку и даже несколько утомленного обилием жизненных впечатлений.

— Мамочка, скорее, — щебетала на кухне Верочка. — Андрей будет сейчас про рок-н-ролл читать. Это жутко интересно, правда? Девочки велели все-все запомнить!..

Наконец женщины появились в столовой, и Верочка умоляюще произнесла:

— Андрюша, только читай помедленней, а то я не запомню.

— Чего ты не запомнишь? — подозрительно осведомился Андрюша, раскладывая перед собой исписанные листы.

— Ну надо же, наконец, понять, что такое рок-нролл и что такое буги-вуги! Мы их вечно путаем, — с подкупающим простодушием сказала Верочка.

— Ты что думаешь, — вспылил Андрюша, — я тебе инструкцию буду читать? Пропагандировать буду эти… — он досадливо махнул рукой. — И не надейся!

Верочка смущенно пожала плечами.

— Я и не надеялась.

— Андрей, читай наконец, — вмешалась Мария Спиридоновка. — А то на плите суп.

— Суп, суп… Главное у вас в жизни — это суп, — проворчал Андрюша, принимаясь за чтение.

Доклад состоял из трех разделов: современная буржуазная упадочническая литература, музыка и живопись, и назывался «О вкусах, взглядах и цели жизни». Так же назывался и сам диспут. Доклад, как заранее оговорился Андрей, не претендовал на исчерпывающий анализ исторических и социальных корней, различных течений и их представителей. Нет, докладчик старался коротко, но в самых едких и бичующих выражениях охарактеризовать главные особенности изобличаемого явления и на конкретных примерах, взятых из газет и личных наблюдений, показать, к чему ведет увлечение подобными явлениями.

— Значит, я прочту о музыке, — сказал Андрей и, обращаясь к отцу, как самому серьезному из слушателей, предупредил: — Я беру только танцевальную музыку, поскольку именно ею кое-кто и увлекается.

— Правильно, это самое интересное! — горячо откликнулась Верочка. — Наши девочки…

— Слушай, по-моему, у тебя какой-то нездоровый интерес к моему докладу, — строго сказал Андрей.

— Нет, здоровый!

Андрей досадливо махнул рукой и принялся читать.

Речь шла о рок-н-ролле как о танце психопатическом, патологическом и безнравственном, который будит в людях самые низменные инстинкты, лишен благородства, изящества, веселья — всего того, что делает жизнь красивой и радостной. Музыка эта лишь бьет по нервам, толкает на дикие выходки, заставляет человека забыть, что он разумное существо, забыть о достоинстве, об эстетическом наслаждении. Недаром на Западе молодежь после этих танцев в зверином экстазе громит помещения, затевает кровавые драки. Недаром у нас этим танцем увлекаются те молодые люди, которым чужды и все остальные наши интересы, наши идеалы, взгляды, наши цели в жизни.

Андрюша читал громко, с выражением, так, как собирался читать свой доклад завтра. Это была как бы репетиция.

Кончив, он оглядел притихшую аудиторию и спросил:

— Ну как?

— Как в «Каштанке», — лукаво отозвалась Верочка. — Помнишь? Там гусь говорил горячо, убедительно, но непонятно.

Андрюша презрительно усмехнулся.

— Осталась непонятной разница между рок-н-роллом и бугивуги? Просто непонятно, откуда у меня такая сестра! Кажется, комсомолка… и родители вполне приличные, и брат…

— У тебя очень хороший доклад, — поспешно вмешалась Мария Спиридоновка. — Я, например, все поняла. Веруля, иди на кухню помешай суп.

Верочка неохотно поднялась со своего места и насмешливо бросила через плечо:

— Брат у меня все-таки потрясающий сухарь. И я не удивляюсь, что некоторым людям с ним скучно.

Андрюша даже покраснел от негодования. Эта несносная девчонка, кажется, уже что-то пронюхала. Ну, конечно! Недаром она вчера вечером все крутилась вокруг телефона, когда он говорил с Мариной. Иметь у себя в доме шпионку! Он собрался было поставить сестру на свое место, но Верочки уже в комнате не было.

— Это черт знает что! — возмущенно проговорил он. Воспитали, называется…

— А ты знаешь, — задумчиво произнес Дмитрий Александрович, барабаня пальцами по столу, — она ведь кое в чем права, по-моему…

— Что?!

— Да, да! Это в некотором смысле стихийный протест.

— Против чего, хотел бы я знать?

— Против твоей позиции в докладе. Ты сам разве не чувствуешь?

Андрюша в недоумении посмотрел на отца.

— Нет.

— Вот она, — Дмитрий Александрович указал на дверь, за которой скрылась Верочка, — это выразила словом «сухарь». А твои товарищи из комитета — более научно: «негативная». А смысл один: ты только отрицаешь, убедительно, справедливо, но ты ничего не предлагаешь взамен.

— Но что я могу предложить?! — возбужденно воскликнул Андрюша. — У нас ведь действительно нет интересных новых танцев!

— Но у нас есть старые, и совсем неплохие. Например, многие бальные танцы. Они так красивы и изящны.

— Их танцевали наши дедушки и бабушки сто лет назад! А молодежь всегда тянется к новому. Всегда! — Андрюша увлекся, торопясь высказать новые, внезапно возникшие у него мысли, которые уже обступили его со всех сторон. — И жизнь этого требует! Она теперь иная, чем сто, пятьдесят, даже двадцать лет назад! Она стала неизмеримо динамичнее, напряженнее, ярче. А танцевальная музыка у нас все та же и по ритму, и по мелодии, и по темпу.

Как радовался Андрюша этому спору с отцом! Еще бы! Ведь без этого у него не возникли бы такие важные мысли. Вот ответ на обвинения в негативности — надо создавать новую, нашу танцевальную музыку, веселую, искрометную, чистую! И пусть ее сочинят молодые композиторы. Они есть и здесь, у нас в городе, в знаменитом на всю страну музыкальном училище, в театре оперы. Надо объявить конкурс через газету, создать жюри.

— Между прочим, ты сейчас говоришь очень дельные вещи, — с улыбкой заметил Дмитрий Александрович. — Запиши это. Не то завтра от волнения все забудешь. А твои оппоненты на этот пункт будут обязательно напирать. Учти.

Андрюша задорно тряхнул головой.

— Они на многое будут напирать. Это будет такой бой, каких еще не знал факультет! Недаром он гудит как улей, — и, подмигнув, добавил: — А тут еще ваши дружинники что-то задумали.

— Тс-с! Я тебя, кажется, просил…

Дмитрий Александрович опасливо оглянулся на дверь в соседнюю комнату, откуда доносился голос жены.

Вечером в библиотеку к Маше забежала Аня Артамонова. Увидев подругу, Маша обрадованно всплеснула руками.

— Ой, Анечка! Как я тебя давно не видела! Подожди немного, я сейчас.

Она сунула Ане свежий номер «Огонька».

Пока Маша торопливо выдавала книги и журналы, подруги то и дело с улыбкой переглядывались, нетерпеливо ожидая минуты, когда можно будет, наконец, всласть поговорить.

Но вот растаяла очередь у кафедры выдачи книг.

Маша исчезла куда-то и через минуту, уже сняв свой халатик, в легком сером платье с большим отложным белым воротничком подбежала к Ане, схватила ее за руку, и подруги выпорхнули из зала.

Отдышались они только в тихой, полупустой служебной комнате, загроможденной высокими стопками книг. Маша завела Аню в самый дальний угол и опустилась на стул возле небольшого столика. Аня устало улыбнулась, приложив руку к груди.

— Ох, Машенька, ты меня просто замучила этим кроссом. Я даже не думала, что здесь так много лестниц и коридоров.

— А я тебя в святая святых привела. Гордись. Ты первая из простых смертных, — засмеялась Маша, привычным движением откидывая с плеч чуть растрепавшиеся от бега локоны.

Потом она внимательно посмотрела на подругу и, нежно проведя ладонью по ее щеке, сказала:

— Анечка, ты плохо выглядишь. Случилось что-нибудь?

— А, не выдумывай, пожалуйста!

Аня небрежно махнула рукой и, вздохнув, подсела к столику.

— Неправда! Я же вижу! — возмутилась Маша. — Как не стыдно! Я тебе что, чужая? — Но вдруг осеклась, пораженная мелькнувшей догадкой, и даже прикрыла ладонью рот. — Ой, ты влюбилась, наверное, да?

В ответ Аня решительно тряхнула русой головкой и не без иронии ответила:

— Надеюсь, что нет. Нельзя же нам болеть одновременно.

Маша невольно залилась краской.

— Ты напрасно смеешься. Это может быть очень серьезно и… и запутанно. Да! — вдруг спохватилась она. — Но у тебя все-таки что-то случилось?

В их дружбе Аня всегда была стороной активной, наступающей и потому невольно усвоила по отношению к мягкой, застенчивой Маше тон чуть-чуть покровительственный и нежно-снисходительный. А уж в том, что она старалась скрыть даже от себя самой, Аня, конечно, ни за что не призналась бы Маше. Поэтому, объясняя ей причину своего прихода, Аня старалась и себя уверить в искренности своих слов.

— Просто мне папа один случай рассказал, но я не поверила. Ужас какой-то! А официально, от имени райкома, я запрашивать не хотела. Вот к тебе и зашла.

— При чем же здесь я? — удивилась Маша.

— Ты раньше послушай до конца. Случай этот будто бы произошел на инструментальном, поняла? В бригаде Николая. Но это не может быть! Я его знаю, он честный!

— Кто? Кого ты знаешь, Николая?

Маша вдруг почувствовала, как тревожно сжалось сердце.

— У тебя только Николай на уме! Как будто он один там. Но разве он тебе не рассказывал, что одного парня из его бригады под суд чести отдают?

— Нет. Я… я давно его не видела, — и Маша робко добавила: — Но ведь разберутся. И если он честный…

Но Аня с досадой перебила ее, невольно выдавая этим свое волнение.

— Ах, ну как ты легко рассуждаешь! Разберутся! — И снова нетерпеливо переспросила: — Значит, ничего Николай не рассказывал?

— Ничего. Я же тебе говорю: я его давно не видела.

Тут только до Ани дошел смысл этих слов. Она внимательно посмотрела в огорченное лицо Маши, и та смущенно улыбнулась, но улыбка эта показалась Ане совсем не веселой, а скорей какой-то виноватой.

Аня шутливо погрозила пальцем.

— Ой, я вижу, что не у меня, а у тебя что-то случилось. Я даже знаю что. Ты поссорилась с Николаем, да?

— Нет, нет, — поспешно возразила Маша. — Я просто… я не знаю… ну, как тебе это все объяснить?

— Объясняй прямо и до конца, — решительно сказала Аня.

Она пересела на стул рядом с Машей, нежно обняла ее и, зарывшись лицом в ее локонах, шепнула:

— Ты же сама сказала, что мы не чужие.

— Да… конечно… — Маша сделала над собой усилие и, не поднимая глаз на подругу, сказала: — Я не знаю, как я отношусь к Николаю. Раньше уне казалось… а теперь…

— Ты же его любишь.

— Не знаю.

— Любишь, — твердо повторила Аня.

— Ах, Анечка! Я недавно познакомилась с одним* человеком. Только не думай, он мне не нравится. Совсем не нравится. Но он много знает, много читал, видел. И мне с ним интересно. Ты понимаешь? Интересней, чем с Николаем. А тут еще папа случайно познакомился с Николаем. И в восторг от него пришел. Это папа-то! Представляешь?

— Николай тебя очень любит, — задумчиво произнесла Аня. — Он так тебя любит, что… даже поссорился из-за тебя с друзьями.

— Из-за меня?!

— Да.

Аня коротко рассказала о том, что произошло две недели назад в красном уголке.

— Я только потом все узнала. К нам в райком один паренек заходил из их бригады. Они его зовут Коля Маленький, Аня улыбнулась, — чтобы с Николаем не путать. Знаешь, у них замечательная бригада. Это настоящие друзья…

— Я их никого не знаю, — грустно сказала Maшa.

— Вот возьму и познакомлю тебя с ними. Хочешь?

— Неудобно как-то.

— Удобно! Ну что это за привычка — людей бояться! Не понимаю.

Маша улыбнулась.

— Где тебе понять! Ты же всех воспитываешь. Вот и того парня, которого под суд чести отдают, тоже, наверное, воспитываешь. Анечка, а ты его хорошо знаешь?

— Еще бы!

— А по-моему, — Маша лукаво взглянула на подругу, — он тебе все-таки нравится. Ну признайся!

— Кто? Этот несчастный Дон-Жуан? Нисколько даже.

— Он вовсе не такой плохой.

— Ты-то откуда знаешь?

— Иначе он бы тебе не понравился.

— Очень странная логика.

Аня невольно засмеялась. Ей почему-то было приятно, что Маша завела этот разговор о Василии.

И, тряхнув головой, она нарочито бесшабашным тоном объявила:

— Вот пусть станет человеком, тогда я его, может быть, и полюблю. Не раньше. И потом, он слишком красивый.

— Полюблю, — тихо повторила Маша. — Как это у тебя просто получается! А ведь это… это же все вдруг по-другому начинается, все другим светом кругом тебя светится. И счастье приходит такое, что задохнуться можно. И мученье приходит…

Аня прижалась разгоряченной щекой к холодной щеке Маши и негромко спросила:

— Машенька, а кто этот человек, с которым ты познакомилась?

— Ах, этот, — Маша точно проснулась и равнодушно ответила: — Он студент. С филфака. Фамилия его Гельтищев.

— Гельтищев? Валерий?

— Да. Ты его знаешь?

— Слышала. У нас в райкоме был секретарь их комитета комсомола. Они завтра интересный диспут проводят. И вот этот самый Гельтищев…

Аня на секунду задумалась, потом вскочила со своего места и возбужденно объявила:

— Знаешь, что я решила? Завтра мы с тобой идем на этот диспут. И без всяких разговоров! Ох, какая там драка ожидается!.. Между прочим, — она лукаво взглянула на Машу, — там будут и с инструментального завода.

Маша удивленно взглянула на подругу.

— Кто будет?

— Увидишь.

— Все-то вы знаете, — улыбнулась Маша.

Аня ответила с нескрываемой гордостью:

— А как же? Райком должен все знать. И не только знать. Так решено: идем завтра?

В тот же самый вечер напротив входа в городскую библиотеку стояли Валерий Гельтищев и Анатолий Титаренко. Укрывшись от дождя под деревом, они, как видно, чего-то ждали.

Высокий худой Валерий в пестрой шелковой рубахе навыпуск небрежно перекинул через плечо плащ и нервно курил одну сигарету за другой. Толстый, в черном костюме Анатолий, с неизменным галстукомбабочкой, выглядел спокойным, даже веселым. Аккуратно сложенный плащ он перекинул через руку, другой рукой картинно опирался о дерево.

Свет уличного фонаря еле пробивался сквозь густую листву, и приятелей почти не было видно. Но сами они зорко наблюдали за ярко освещенным подъездом библиотеки.

— Она должна выйти с минуты на минуту, — заметил Валерий. — Главное, не проворонить.

— Но она, кажется, не мечтает, чтобы ты ее встретил, Анатолий лениво усмехнулся. — А жаль, девочка — люкс. У тебя есть вкус. — И уже другим, озабоченным тоном добавил: — Не очень только задерживайся, надо еще отшлифовать тот документ.

Валерий самодовольно кивнул головой.

— Будь спок! Бравые тарасовцы со всего факультета будут в восторге. Или я их не знаю, думаешь?

Удивленно подняв брови, Анатолий спросил:

— Какие тарасовцы, ты что?

— Ха! Забыл? А прошлой осенью мы в какой деревне трудодни зарабатывали?

— А-а! Тарасовка!

— Именно. Вечерние зори, соловьи, плачущие ивы над рекой, тихий шепот и лобзанья…

— Цыплята-табака пищат на дворе и роются в навозе, — в тон ему продолжал Анатолий, — белое столовое висит кислыми, пыльными гроздьями на кустах…

Приятели рассмеялись. Потом Валерий мечтательно произнес:

— Но Рогов будет у нас завтра нокаутирован в первом же раунде. Спасибо Мариночке…

— Она твоей благодарности не примет.

— Это меня мало волнует. А потом… потом мы дадим бой по существу. «О цели жизни», — передразнил Валерий. — «Зачем ты живешь на земле?» Демагогия! Софистика!

— А ты докажи!

— И докажу! — запальчиво ответил Валерий. — Прежде всего вопрос поставлен неверно. «Зачем живешь?» Или ставить его надо не перед нами, а перед природой: зачем она создала человека? А мы живем потому, что созданы ею. Вопрос надо ставить так: как жить? Они утверждают, что можно жить для себя, и это эгоизм, можно жить для других, и это хорошо.

Но все это тоже софистика и демагогия! Каждый живет для себя! Да, да, каждый делает то, что ему нравится. Даже они, считая, что надо приносить пользу и творить добро другим, делают это для себя, ибо им так нравится. Ну, а мне нравится творить добро для самого себя! Логично?

— Вполне. Один-ноль в твою пользу, — важно кивнул головой Анатолий.

— Теперь второй вопрос: «Цель в жизни». Что это по-ихнему означает? Очень просто! Всю жизнь надрываться, нести тяготы и жертвы, чтобы потом, под конец жизни, не было стыдно за бесцельно прожитые годы. Хорошенькая перспектива! Ведь это, в лучшем случае, только один миг радости. Мне, например, этого мало! Я не хочу надрываться ради какой-то там цели! Я хочу каждый день получать радость. Какое мне в конце концов дело до других? Это, надеюсь, тоже логично?

— Пожалуй, — без прежней уверенности согласился Анатолий, поправляя свой галстук-бабочку. — Но крика будет…

— И все-таки это уже два-ноль! — азартно объявил Валерий.

Внезапно Анатолий сделал предостерегающий жест рукой и негромко сказал, кивнув на освещенный подъезд библиотеки:

— А теперь попробуй, чтобы было три-ноль.

Валерий поспешно обернулся и увидел Машу.

— Через час я тебе звоню, — тихо сказал он. — Больше мне на этот раз не потребуется.

Приятели замерли в тени деревьев, дожидаясь, пока Маша простится с подругой. Потом Валерий небрежной походкой последовал за ней, все так же перекинув плащ через плечо, хотя дождь и не думал униматься.

Догнав девушку, он мягко тронул ее за локоть и сказал:

— Привет, Машенька.

Маша с удивлением подняла голову.

— Ах, это вы! Здравствуйте.

Они пошли рядом, обмениваясь веселыми замечаниями о погоде и городскими новостями.

Потом Валерий спросил:

— Машенька, вы придете к нам завтра на диспут? — И загадочно добавил: — Там будет жарко.

— Я знаю, знаю. Мы обязательно придем.

— Кто это «мы»?

— Я с подругой.

— С какой, если не секрет?

Маша засмеялась.

— Это не секрет. Ее зовут Аня. Она работает в райкоме комсомола.

— Боже, как серьезно! — с комическим испугом воскликнул Валерий. — Я буду смущаться.

— Ну, вас, кажется, трудно смутить, — улыбнулась Маша. — Вы всегда чувствуете себя так уверенно.

— Ах, Машенька, — голос Валерия внезапно дрогнул. — Если бы вы могли так же хорошо разбираться и в других моих чувствах.

«Что такое? — в недоумении подумал он. — Почему я так волнуюсь?» Ласковый и звонкий голос Маши, застенчивый взгляд ее больших карих глаз, чистых и ясных, не затуманенных ни одной дурной мыслью, трогательная морщинка на лбу, когда она вдруг задумывалась, ее веселый, радостный смех или вдруг взгляд удивленный и наивно-строгий, когда ей было что-то неприятно слышать от него, — все в этой девушке изумляло и притягивало Валерия. Он вспомнил слова Анатолия: «Девочка люкс». И сейчас эти слова его вдруг покоробили. Да разве можно так говорить о Маше, именно о ней?

Валерий вдруг поймал себя на том, что рядом с Машей он думает о многом совсем иначе, чем в привычном кругу друзей. И это порой сковывало его, делало их разговор трудным и напряженным. Он даже вздыхал с невольным облегчением, когда расставался с Машей. Но уже на другой день думал о новой встрече. Это было как наваждение, как колдовство.

— Вот мы и пришли, — донесся до него откуда-то голос Маши. — До свидания.

Они стояли у подъезда дома, где жила Маша.

На этот раз Валерий не стал ее задерживать.

— До завтра, Машенька.

Он наклонился и с непривычной для себя сдержанной нежностью поцеловал ее руку.

Таран с негодованием отвернулся и ускорил шаг.

«Еще ручки целует, тоже мне… — зло подумал он, узнав Машу и Валерия Гельтищева. — Морду надо бить за такие дела».

На душе у него было так тяжело, как никогда еще в жизни. Хотя именно в этот день Таран почувствовал все же некоторое облегчение: больше нечего было таить от ребят, рассказал все, и баста! И про этого гада Жорку рассказал и про всех других тоже, даже про Киру. Рассказал, а сам все-таки идет сейчас к ней. Но ведь раз обещал, надо идти. А зачем обещал? Эх, неустойчивый он, видно, человек, нет у него характера. Вот и Аня ему однажды это сказала. Аня…

О ней лучше не думать, а то вдруг охватывает такая тоска, что хоть головой в море…

Дождь усилился. Таран поднял воротник пальто, надвинул на глаза мокрую кепку. И чего он тащится?

На кой она сдалась ему, эта Кира? Но в кармане лежали еще вчера купленные билеты в кино, и Кира ждала его у входа. Эх, если бы его там ждал другой человек! Он бы полетел как на крыльях… Василий досадно тряхнул головой, отгоняя эти глупые мысли.

Кира действительно ждала его, стоя под деревом на светлом пятачке сухого асфальта. Она была в ярко-красном плаще, из-под капюшона кокетливо выбивались курчавые пряди волос. Несмотря на дождь, на ногах у нее были открытые туфельки с длинным игольчатым каблучком.

Когда Таран подошел, Кира сказала раздраженно и ядовито:

— Еще в любви я тебе не объяснилась, а уже ждать приходится. Другие…

— Задержали меня, — хмурясь, перебил ее Таран. — А на других мне наплевать.

— Ах, наплевать? Другие хоть подарки делают. Жорик мне однажды такой нейлон оторвал, жуть! А ты… Вот только в кино и можешь.

Она говорила быстро и громко, захлебываясь от обиды.

Таран беспокойно огляделся.

— Тише ты!..

— А чего мне тише! Что я, украла чего?

Не в силах больше сдержать накипевшую злость, Василий сказал:

— Я с тобой объясняться в любви и не собираюсь. Поняла? И подарки делать тоже. И в кино — тоже!

Он вынул из кармана билеты и со злостью разорвал их. Потом мстительно добавил:

— А от Жорика твоего завтра пух и перья полетят. И от всех других тоже.

— Уж не ты ли его щипать собрался?

— Найдутся поумнее.

Таран искал, что ему сказать Кире напоследок.

Больше он с ней никогда не встретится. Все! Хватит! Был дураком, да не остался. Пусть катится к своему Жорику и вообще куда хочет. Василий даже не подозревал, что он может так презирать какую-нибудь девушку, тем более такую хорошенькую.

Кира по-своему объяснила его молчание. Она усмехнулась, вплотную подошла к Тарану, почти прижалась к нему и, подняв глаза, лукаво спросила:

— Ревнуешь?

Но Таран в ответ обжег ее таким взглядом, что, невольно отпрянув от него, Кира всхлипнула:

— Прямо псих какой-то бешеный… Ну тебя!..

В этот момент дождь хлынул сплошным потоком.

Но Кира, не задумываясь, кинулась бежать через дорогу.

Внезапно взвизгнули тормоза, и большая грузовая машина резко вильнула в сторону, чуть не задев девушку. Кира испуганно вскрикнула, отскочила к тротуару и,поскользнувшись, упала.

Таран в два прыжка оказался около нее. Вся мокрая, Кира лежала на боку, обхватив руками неестественно вывернутую ногу, и тихо плакала от боли. И такой жалкой, беспомощной и одинокой показалась она Тарану в этот момент.

— Эх ты, неудачница!..

Он без всяких усилий поднял девушку на руки и оглянулся. Под деревьями темнели силуэты людей.

Кто-то уже бежал к нему на помощь.

В сером плаще подошел милиционер.

— Отнесите ее вон туда, в подъезд, — он указал на один из домов. — Справитесь? А я сейчас «Скорую помощь» вызову. Перелом, видно…

Таран кивнул головой. Один, легко и бережно, он понес Киру.

На следующий день в бригаде Вехова произошло чп: Коля Маленький «запорол» важные детали.

Потный и огорченный, стоял он у станка, вытирая ветошью перепачканные в масле руки, и угрюмо прислушивался, как Николай и Куклев вместе с мастером обсуждали, можно ли исправить бракованные детали.

С Колей Маленьким никто не говорил, его просто не замечали. И он прекрасно понимал почему. Проклятый второй разряд! Ну, ладно. Все! Что он, рыжий, да? И Коля Маленький с искренним ожесточением предупредил самого, себя: «В будущем месяце лопнешь, а сдашь на третий».

Подошел Костя Петухов. В цехе он, как тень, всюду следовал за своим учителем Куклевым, уважительно прислушиваясь к каждому его слову.

А Куклев тем временем уже принялся за дело и включил станок. Костя протиснулся поближе и замер в тревожном ожидании. «И надо ему за чужой брак отвечать, — с досадой подумал он. — А если не исправит?» И, не выдержав, он проворчал:

— Одни портачат, а другие потей за них.

— Со всяким, брат, может случиться. Тут взаимная выручка — закон. Понял? — со спокойной уверенностью сказал Куклев, не отрывая глаз от станка, где в бурном масляном потоке, как живая, дрожала и билась от напряжения, сверкая блестящими свежими бороздами, новая деталь.

Костя не ответил. Он, словно завороженный, следил, как уверенно, точно и красиво, почти вдохновенно, управлял Куклев могучим и, казалось, непостижимо мудрым, но удивительно послушным сейчас станком. И, перехватив его жадный и восхищенный взгляд, Куклев, усмехнувшись, добавил:

— Будет из тебя мастер, помяни мое слово.

И Костя, впервые, кажется, оробев, подумал: «А вдруг не брешет? Вдруг и по правде буду?» И ему, тоже впервые, захотелось вдруг стать таким же умельцем, как этот неторопливый, широкоплечий парень с сильными, чуткими руками и умным взглядом неулыбчивых, но добрых глаз.

А станок все гудел и гудел, и рождались одна за другой теплые блестящие детали.

Между тем во дворе, у проходной, Николая нетерпеливо поджидали Борис Нискин и Таран.

Таран с досадой посматривал на часы.

— Все! — наконец объявил он. — Опоздали.

— Ничего, — утешил Борис. — Самое интересное начнется в миттельшпиле.

— Что, что?..

Борис снисходительно пояснил:

— Это значит — в середине игры. Учишь тебя, учишь… А в данном случае я хочу сказать, что самое интересное начнется после доклада Рогова.

— Так и говори, — проворчал Таран. — Но мы свободно можем и на твой миттельшпиль опоздать.

Наконец из цеха выбежал Николай, за ним Илья Куклев и Коля Маленький. Они успели уже принять душ и переодеться. Мокрые волосы их блестели на солнце.

— Полный порядок, — бодро сообщил Николай.

Вид у всех троих был такой, словно самое трудное испытание уже позади.

— Полный или нет, это еще бабушка надвое сказала, — заметил Таран. — Шире шаг, хлопцы! Опаздываем.

…Ребята, запыхавшись, появились в огромном и светлом актовом зале университета, когда Андрюша Рогов уже заканчивал свой доклад.

Зал был переполнен.

Первым отыскал себе место Коля Маленький.

Он юркнул куда-то между рядами и через секунду подмигнул друзьям: я, мол, уже оформился! Николай и Таран пробрались вперед и уселись вдвоем на один стул. Борис и Илья Куклев задержались у двери.

Отдышавшись, Николай стал незаметно осматриваться вокруг. Вскоре он увидел Жору Наседкина.

Тот с независимым и ироническим видом откинулся на спинку стула. Он был в черной с серебряной нитью нейлоновой рубашке и узких кремовых брюках.

Черные, навыкате глаза его насмешливо щурились, на пухлых губах под тонкой ниточкой усов блуждала улыбка. Рядом с ним сидел какой-то толстый рыжеватый парень с коротким бобриком на голове и черным галстуком-бабочкой.

Невдалеке от этой пары Николай заметил светловолосого паренька в белой рубашке с отложным воротничком и закатанными выше локтя рукавами.

Лицо паренька было очень знакомо. «Да ведь это же тот самый, которого ранили! — вспомнил вдруг Николай. — Мы у него в больнице были». Он толкнул в бок Тарана и указал на паренька.

И в этот самый момент Николай неожиданно увидел Машу. Она сидела с Аней Артамоновой. Обе внимательно слушали. С другой стороны рядом с Машей сидел долговязый Валерий Гельтищев в пестрой рубашке навыпуск и, время от времени наклоняясь к девушке, шептал ей что-то на ухо. Маша улыбалась и один раз погрозила ему пальцем.

Николай поспешно отвел глаза. Как он будет выступать теперь, если здесь Маша? Он почувствовал, как напряженно замер рядом с ним Таран. Николай оглянулся. Василий неотрывно смотрел в ту сторону, где сидели девушки.

— Брось, понял? — через силу сказал Николай. — Чего уж там!..

Оба как будто очнулись и, смущенно оглянувшись на соседей, принялись слушать.

Андрюша Рогов заканчивал свой доклад, заканчивал горячо, с азартом, не заглядывая в написанный текст.

— …А для чего же мы живем тогда? — донесся до Николая его звенящий, взволнованный голос. — Ведь не трава мы? Ведь мы думаем, мыслим, ведь мы всегда ставим в жизни какие-то цели. Какие же это должны быть цели? Как же надо жить?..

«Правда, как надо жить? — подумал Николай и тут же себе ответил: — Жить надо счастливо. Все должны жить счастливо. Нет счастья одному. А в чем счастье? В работе, только настоящей, вот как, например, сегодня Илья, чтобы людям была польза, чтобы они тоже почувствовали, что это такое за радость — работа! И еще счастье… в Маше! — Он невольно поглядел опять в ту сторону, где сидела она, и упрямо подумал: — В ней. Для меня — только в ней!.. Нелегкое только это счастье. За него еще драться надо…»

До Николая опять долетел голос Рогова.

— …И у нас на факультете есть, к сожалению, люди, запальчиво говорил Андрюша, теребя в руках листки своего доклада, — которые вот так бездумно, из желания быть во что бы то ни стало оригинальными, не похожими на других, увлекаются пошлыми танцами, объявляют себя сторонниками абстракционизма в живописи. А этот самый абстракционизм есть не что иное, как ядовитая буржуазная диверсия против истинного искусства всех народов!

Ведь он не объединяет, он разъединяет людей и твердит о заумных «сверхчеловеках», которые, мол, только и могут его понять. Наконец, абстракционизм не помогает узнать и любить жизнь. Нет, он уводит от жизни, он оплевывает ее!

— Демагогия! — раздался чей-то возглас из зала.

Председательствующий, молодой, спортивного вида паренек в гимнастерке, с комсомольским значком на груди, поднялся со стула.

— Кто не согласен, выходи сюда, поспорим!

— Чтобы вы потом оргвыводы делали? — ехидно спросил тот же голос.

— А я не боюсь оргвыводов и хочу поспорить! — выкрикнул со своего места Валерий Гельтищев.

Председатель постучал карандашом по стоявшему на столе графину с водой.

— Тебе дадут слово. И бросьте насчет оргвыводов. У нас тут не суд.

— … и Рогов не прокурор, — добавил все тот же голос.

Николай в этот раз успел заметить, что реплики бросал мордастый парень, сидевший рядом с Жорой.

Гельтищев уверенно вышел на трибуну и оперся руками о ее края. Перед собой он положил свернутый в трубку лист.

— Я буду краток, — предупредил он. — И выскажусь по трем пунктам. Первый — о существе доклада. Он касался новых веяний в музыке, литературе и живописи и критики их с позиций классиков девятнадцатого века.

— С наших позиций! — запальчиво возразил Андрюша.

— Я вас, кажется, не перебивал, — с подчеркнутой вежливостью ответил Гельтищев. — Если не ошибаюсь, говоря о живописи, вы ставили в пример передвижников, Репина. Это, простите, какой век? И я отметаю все это! Нам нужна сейчас картина предельно простая, стремительная, картина, написанная совсем в другой манере, чем писали тот же Репин или, например, Левитан.

— Но не нарочитая бессмыслица! Не ребус! — взволнованно откликнулся Андрюша. — Когда мажет холст обезьяна или делают скульптуру из старых тазов, сковородок и проволоки!

И зал одобрительно загудел десятками голосов.

— Это кретинизм! — крикнул кто-то.

— Это оригинально, — снисходительно возразил Гельтищев. — А что вы скажете на это?

Он развернул свернутый в трубку лист и показал его залу.

На бумаге в хаотическом беспорядке переплелись зеленые, красные, желтые полосы, кляксы и брызги.

Таран узнал репродукцию, висевшую в комнате у Гельтищева тогда, во время вечеринки. И теми же самыми словами, как и тогда, Гельтищев с пафосом провозгласил:

— Это нервное сплетение стрел, каких-то молний. Это волнует. Ибо я дополняю это своим воображением. Здесь сама наша жизнь…

Зал ответил громовым и веселым смехом.

— Я хочу ответить! — вскочил со своего места светловолосый паренек, которого узнал Николай. — Я интересуюсь живописью.

Председательствующий обратился к Гельтищеву, который со снисходительным и насмешливым видом ждал, когда уляжется шум:

— Не возражаешь, если мы разобьем твое выступление и дадим слово Назарову?

— Возражаю!

Стихший было шум снова усилился.

— Дать слово!..

— Юрка, говори!..

— Нет, пусть Гельтищев!..

— Тогда я с места! С места! — закричал Назаров. — Это не живопись, не искусство! У художника есть свой язык, на котором он обращается к людям! Еще знаменитый французский импрессионист Кур говорил: «То, чего мы не видим, несуществующее, абстрактное, не относится к области живописи».

Абстракционизм — это отвлечение без обобщения, это полное отвлечение от жизни, то есть от того, что больше всего волнует человека, что является смыслом его существования на Земле! Это распад формы и содержания. А значит, и распад самого искусств! Смотрите! Его уже нет здесь!

Последние его слова потонули в шуме и возгласах:

— Верно!.. Правильно!.. Даешь настоящее искусство!..

Затем выступали и другие, выступали прямо с места, из зала, горячо, убежденно, кто весело, кто с издевкой, кто требовательно и серьезно. Некоторые приводили доводы и примеры из области литературы или музыки, некоторые только решительно отвергли то, что сказал Гельтищев. Выступали и его сторонники, правда, их было мало и говорили они не так решительно, больше стараясь примирить точки зрения, чем отстоять свою. Среди них был и Анатолий Титаренко, тот самый толстый парень с галстуком-бабочкой, которого заметил Николай около Жоры.

Диспут разгорался. Несколько пожилых преподавателей, сидевших в первом ряду, с улыбкой переглядывались между собой.

А Гельтищев все продолжал стоять на трибуне.

О нем как будто забыли, да и он сам забыл, где стоит, с интересом следя за разворачивающейся борьбой мнений, изредка выкрикивая что-то ироническое и насмешливое.

— Во дают, — с восхищением прошептал Таран на ухо Николаю.

Николай кивнул головой. Куда бы он ни смотрел, взгляд его неизменно возвращался к Маше. Девушка раскраснелась, глаза ее блестели, она что-то возбужденно говорила не менее взволнованной Ане, один раз они даже поспорили.

Но вот Гельтищев, улучив момент, когда в зале стало относительно тихо, торжественно произнес:

— Товарищи, минуту внимания. Второй из трех пунктов моего выступления заключается в следующем. Редакция бывшей, ныне закрытой газеты «Мысль» поручила мне довести до вашего сведения один документ.

В наступившей тишине он достал из кармана бумагу и громко прочитал:

— «Воззвание к тарасовцам!»

По рядам пробежал смешок. Студенты четвертого курса филфака невольно вспомнили тихое украинское село, где прошлой осенью работали на уборке урожая. После этого они себя в шутку и стали называть тарасовцами. Но чтобы публично адресовать им такой документ… да еще требовать поддержки только потому, что они гдето все вместе жили и работали…

Это уж слишком!

Гельтищев между тем продолжал читать. В «воззвании» говорилось, что редакция «Мысли» считает, что газета закрыта несправедливо, что это «голый диктат силы», лишение «свободы слова», что газета нужна и даже полезна, ибо она борется за настоящее советское искусство, в спорах рождается истина…

Но чем дальше он читал, тем все более нарастал возмущенный шум в зале. Послышались возгласы:

— Долой!..

— Нам нужна другая газета!

— Позор для факультета!

— Даешь новую газету! Новую редколлегию!..

Раздались голоса и кое-кого из бывших членов редколлегии газеты:

— Я не знаю такого воззвания!.. Я его в глаза не видел!..

— Последняя карта бита! — радостно закричал Андрюшка Рогов.

Гельтищев заметил, как Анатолий делает ему какие-то отчаянные знаки. Он кивнул головой и, вытащив из кармана клочок бумаги, замахал им в воздухе.

— Я не кончил! Есть еще один документ!..

И снова в зале воцарилась настороженная тишина.

— Мы можем спорить и не соглашаться друг с другом, издалека начал Гельтищев. — Но одно требуется от всех нас в таком диспуте — честность, принципиальность! Я больше всего ка свете ненавижу хамелеонов, людей двуличных, верящих в одно, а открыто отстаивающих другое, если это помогает им выдвинуться, сделать карьеру.

— Ближе к делу! — крикнули из зала.

— Я уже очень близок, — угрожающе произнес Гельтищев. Я хочу вывести на чистую воду такого человека. Вот эта записка, — он еще раз взмахнул клочком бумаги, — она носит интимный характер и попала ко мне случайно. Но кое-что в ней имеет общественное значение и позволяет выявить истинное лицо ее автора.

Гельтищев сделал рассчитанную паузу, накаляя атмосферу в зале.

— Да не тяни же, Валерий!

— Я не тяну. Речь идет о приглашении этого человека к нам в компанию. На словах этот человек против нас. И громко выступает так сегодня. А на деле он совсем иной. И вот он пишет одному из нас:

«…твои взгляды я уважаю… Я готов пойти с тобой к ним. А примут они меня?» — Гельтищев негодующе повысил голос. — И этот человек — наш сегодняшний докладчик Андрей Рогов!

Буря разразилась в зале.

— Ложь!..

— Это фальшивка!..

— Записку в президиум!..

Гельтищев сошел с трибуны и торжественно передал записку в президиум. Над ней сразу склонилось несколько человек.

Андрюша сидел у края стола весь пунцовый от стыда и волнения. Ему придвинули записку.

Наконец председательствующий поднялся со своего места и в мгновенно наступившей тишине объявил:

— Товарищи, записку писал Рогов…

И снова вспыхнула буря взволнованных криков.

— Пусть даст объяснения!..

— Позор!..

— Рогова на трибуну!..

Но Андрюша лишь отрицательно мотал головой.

Шум нарастал. Таран наклонился к Николаю и возбужденно сказал:

— Это что же такое происходит, а?

Николай с тревогой пожал плечами. Срывался не только диспут, срывалось и его выступление, а значит и…

Неожиданно откуда-то из середины зала раздался звонкий девичий возглас:

— Я дам объяснения!

Между рядами пробиралась Марина. Затихший зал провожал ее рядами встревоженных глаз.

Андрюша еще ниже опустил голову.

Марина взошла на трибуну и, будто боясь, что ей в последний момент изменит решимость, взволнованно и торопливо выпалила:

— Это моя записка! Ее у меня украли! Да, да, украли! В тот самый вечер! И это подлость использовать ее сейчас! Это я уговаривала Андрея пойти к ним. Я их не знала, я думала… А Андрей решил так только из-за меня! А потом все-таки не пошел. Он так и сказал: «Это будет подлость по отношению к самому себе». Я так на него рассердилась! А теперь… теперь я так рада… Я даже горжусь им!

Марина говорила сбивчиво, но с подкупающей искренностью и волнением. И зал сдержанно гудел, как туго натянутая струна, готовая вот-вот лопнуть.

И как только девушка в синей кофточке сбежала с трибуны, снова грянул шквал возмущенных возгласов:

— Позор!..

— Исключить провокаторов из комсомола!..

— Долой их с факультета!..

— Вон!..

Андрюша смотрел в зал сияющими, счастливыми глазами, потом он что-то возбужденно зашептал на ухо председателю. Тот согласно кивнул головой и поднялся со своего места.

Когда, наконец, в зале воцарилась относительная тишина, председатель сказал:

— Мы тут прослушали некое «Воззвание к тарасовцам». Оно нас не устраивает, товарищ Гельтищев! Оно фальшиво и противоречит нашим взглядам.

И чтобы всем это стало окончательно ясно, чтобы никто больше не попался на удочку таких вот «ультралевых», якобы прогрессивных фраз, есть предложение. Давайте напишем развернутое письмо в нашу газету «Ленинская смена» и попросим его обязательно опубликовать. В нем мы разоблачим поклонников буржуазных взглядов и морали так же, как сделали это сегодня на диспуте! Кто за это предложение?

Под одобрительный гул взметнулся в зале лес рук.

Затем была избрана комиссия для составления письма, первым вошел туда Андрюша Рогов.

Не давая минуты передышки, председатель объявил:

— Слово имеет от имени народной дружины инструментального завода товарищ Николай Вехов. — И многозначительно добавил: — Сообщение важное.

Николай тяжело поднялся со своего места, успев шепнуть Тарану:

— Смотри в оба.

По пути он обменялся взглядом с Колей Маленьким, и тот выразительно подмигнул ему.

Пробираясь к трибуне, Николай не удержался и взглянул в ту сторону, где сидела Маша. Девушка следила за ним с интересом и удивлением. Гельтищева рядом с ней не было.

Николай взошел на трибуну. На секунду екнуло сердце от сотен устремленных на него глаз. Он смущенно откашлялся.

— Я, товарищи, имею задание кое о чем информировать вас. Вы тут важный вопрос обсуждаете. Мы с товарищами прямо заслушались. — Николай улыбнулся, и сразу дружескими улыбками расцвел зал. — Здорово обсуждаете, крепко. Но у того вопроса есть и другая сторона. Важная и… как сказать?., тревожная, что ли. Кое-кто из ваших студентов увлекается не только абстракционистами, — он старательно произнес это слово, — или безобразными танцами, а еще и иностранным барахлом. И не на себе его носит, а торговлю открывает.

— Знаем!.. Знаем!.. — раздались возгласы.

— Знаете, да не все, — Николай покачал головой. — Мы знаем больше. Мы очень внимательно следим за такими. И не только мы… Потому что они не только позорят наш город и торгашество развивают. Есть у вас один такой особо опасный фрукт.

Его, так сказать, операции уже уголовный кодекс нарушают. Вчера был арестован человек, который незаконно изготовлял пластинки с этим самым рок-н-роллом. Кличка его — Король бубен. А сбывал их ваш студент. Есть у нас данные, что и краденые вещи он принимает.

— Кто такой?.. Назовите!.. — понеслись из зала взволнованные голоса.

Николай покачал головой.

— Пока рано. Но мы с него и так глаз не спустим. Я это зачем вам докладываю? Чтобы знали все, куда эта дорожка ведет. Чтобы вы пригляделись.

У вас, между прочим, сейчас тоже народная дружина создается. Надо нам…

Между тем Жора Наседкин, пригибаясь, торопливо пробирался между рядами к выходу. Он понимал, что поступает глупо, но ничего не мог с собой поделать. Сидеть спокойно на месте, услышав такое, было выше его сил. Надо было немедленно, сейчас же что-то предпринять.

Никто не обращал на Жору внимания, так заинтересовал всех высокий плечистый парень с инструментального завода.

У самых дверей Жора наткнулся на какого-то человека и, пробормотав извинения, выскочил в коридор. Человек внимательно поглядел ему вслед.

Через минуту, обменявшись с ним взглядами, в коридор вышли Коля Маленький и Илья Куклев.

Таран и Борис Нискин остались на своих местах: их Жора знал в лицо.

Глава XII ВСТРЕЧА СОСТОЯЛАСЬ, НО…

Ребята выскочили на улицу и огляделись.

В сгустившихся сумерках вдали мелькали фигуры прохожих, проносились темные силуэты машин. Под порывами ветра таинственно шелестела над головой листва деревьев.

— Разве его тут увидишь? — угрюмо произнес Илья. — Да тут…

Коля Маленький резко перебил его:

— Надо увидеть! Побежали!

Ребята устремились вперед, но, пробежав что есть духу два или три квартала, заглянув во все поперечные улицы, наконец, убедились в бесполезности своей попытки. Жора как сквозь землю провалился.

Запыхавшиеся и раздосадованные, они повернули назад.

— Душа из него винтом, — ворчал Илья Куклев, — бегай теперь тут, как бобик.

Коля Маленький задумчиво сказал:

— Хотел бы я знать, куда его понесло? Еще, чего доброго, с перепугу в море утопится. Я даже не ожидал такой нервной системы.

— Не утопится, — успокоил его Илья. — Кишка тонка.

У подъезда их встретил тот самый человек, на которого наткнулся, выбегая из зала, Жора. Это был лейтенант Коваленко.

— Вы зачем бегали? — строго спросил он. — Вам же было сказано: это не ваше дело преступников ловить. Это наше дело. Кажется, ясно.

— А если он убегает, а вы на месте стоите? — обиделся Коля Маленький.

— Я потому на месте стою, что так надо.

Петр Коваленко произнес это солидным тоном, очень довольный случаем показать перед этими хлопцами свои знания оперативной работы.

Но Коля Маленький сдержанностью не отличался.

— Как это так не наша забота? — запальчиво возразил он. — Наша! Недооцениваете дружины, вот что! Попробуйте-ка его теперь найти. За месяц не отыщете, чтоб я не родился.

— Точно, — из солидарности поддержал друга Илья.

Коваленко опять усмехнулся.

— Не бойтесь, раньше отыщем.

Скептически улыбаясь, Коля Маленький заметил:

— На бумаге все гладко получается.

Жора Наседкин, выскочив на улицу, никуда не побежал. Ему просто повезло. Затравленно оглядевшись, он внезапно увидел почти рядом старенькую «Победу», за ветровым стеклом ее уютно горел зеленый огонек.

Махнув рукой, Жора вскочил в машину, которая даже не успела еще остановиться, и с силой захлопнул дверцу.

— Осторожнее, гражданин, — недовольно проворчал пожилой водитель. — Куда вам?

Куда? Это Жора еще не успел решить. У него было сейчас только одно желание: мчаться, лететь куда-то, что-то немедленно делать. Ему казалось, что он гибнет, тонет и надо изо всех сил двигаться, все равно как, лишь бы не уйти на дно, не захлебнуться.

— Куда вам? — повторил водитель, искоса поглядывая на своего взъерошенного и явно чем-то напуганного пассажира.

— Прямо… — мотнул головой Жора. — И… и скорее!

Водитель пожал плечами и дал газ. Машина рванулась вперед.

Жора высадился около парка, торопливо пробежал через освещенный вход и устремился в одну из отдаленных аллей.

Очутившись около какой-то скамейки, он остановился. Сердце колотилось, и перехватывало дыхание.

Жора огляделся. Черт возьми, он совершенно подсознательно прибежал на то самое место, где встречался позавчера с незнакомым парнем по кличке Уксус.

Да! Именно этот парень и нужен ему сейчас. Жора скажет ему, что все отменяется, что он отказывается от всех условий и не возьмет ни одной тряпки.

Нет, нет, ни одной! Он не желает отправляться в тюрьму, не желает рисковать. Впрочем, это уж не риск, это верная гибель! И он не желает впутываться в чужие преступления. С него достаточно Короля бубен.

Боже мой, что он там уже наговорил! Но со стороны Жоры — это спекуляция, не больше. И это полбеды.

А здесь, если он свяжется с крадеными вещами…

Ну, конечно, с крадеными!.. Откуда еще может взяться у человека столько вещей!..

Так что же делать, что же делать?.. И где найти этого Уксуса? А найти его надо сегодня, сейчас. Потому что завтра он уже привезет в условное место вещи. И если Жоры там не окажется… А он не придет туда теперь, он скорей умрет, чем решится туда прийти. И тогда… Зачем только он сообщил им свой адрес! Жора помнил предупреждение Уксуса в тот вечер: «Не придешь — привезу все барахло к тебе домой и устрою бенц! Меня оно во как режет», — и с ожесточением провел рукой по горлу. И он привезет, ему терять нечего. А Жора тогда погиб…

У Жоры пересохло во рту от волнения. Он бегал из конца в конец по аллее, словно привязанный к той проклятой скамейке, где они сидели позавчера, и не мог остановиться. Где же найти того парня?.. Стоп!..

Жора внезапно вспомнил.

…Когда парень назвал ему свою странную кличку, он, Жора, иронически осведомился:

— Ну, а как вас зовут нормальные люди?

Парень усмехнулся и небрежно ответил:

— Мишка с Привозной, второй дом от угла. Мы не какие-нибудь беспаспортные.

— Фирма солидная. Наслышаны, — все тем же ироническим тоном заметил Жора. Но он был не только «наслышан». Он там знал все дома наперечет, а уж знаменитый «второй дом от угла» особенно.

И еще одну деталь вспомнил Жора, когда ему удалось, наконец, хоть чуточку успокоиться и собраться с мыслями.

Да, конечно, он видел этого парня еще раньше.

Однажды он зашел к Юрке Назарову, еще до той драки в красном уголке, когда Юрка был ранен.

И вот на обратном пути, во дворе Юркиного дома на улице Славы, он увидел Уксуса в обществе какого-то рыжего парня. Жора запомнил эту встречу потому, что в тот момент, когда он проходил, женский голос из глубины двора позвал кого-то, и Уксус, толкнув рыжего, сказал: «Видал, Петух? Матка кличет. А ну, живее!» И оба парня стремглав бросились на улицу.

Жора тогда еще удивился, почему они так поступили.

Да, да, Жора все это очень ясно вспомнил!

Но главное для него сейчас было другое. Главное было то, что он знал адрес Уксуса. А раз так, то надо немедленно мчаться к нему и, что бы там Жоре ни грозило, отказываться от вещей, отказываться безоговорочно!

Приняв, наконец, решение, Жора устремился к выходу из парка.

На Привозную он помчался опять в такси.

Первый же встречный парень «во втором доме от угла» указал ему квартиру, где жил Мишка — Уксус. Фамилия его оказалась Колосков.

Жора бросился вверх по слабо освещенной грязноватой лестнице, с трудом разбирая номера квартир.

Но Уксуса дома не оказалось.

— Три дня как не ночует, — сварливо сообщила пожилая соседка. — Может, бог даст, и совсем не вернется. Намучились мы с ним, не знаю как…

Это был страшный удар. Значит, Уксус скрывается? И если так, то выходит, что дело, в котором оказался замешан он, Жора, очень серьезное. Как же теперь поступить? Может, и ему тоже скрыться? Но куда? И вообще… что это будет за жизнь? Вот до чего он дошел! Разве мог он когда-нибудь предполагать такое? Уголовный преступник!.. Жора невольно поежился от страха и омерзения. А что будет с университетом? Что будет с родителями? У отца и так больное сердце. И он не простит этого, никогда не простит! Он уж такой человек.

Что же делать? Как разыскать этого проклятого Уксуса?

Жора стоял на полутемной, грязной лестничной площадке между этажами и не знал, что предпринять. Может… может, попробовать найти того рыжего парня? Вдруг он знает, где сейчас Уксус?

Проклиная все на свете, Жора помчался на улицу Славы.

Вот уже неделя прошла с того дня, как Степу Шарутшна исключили из дружины.

Ох, как тяжело было прожить эту неделю! Он не привык так жить, один. Ребята из бригады явно избегали Степку, словно ожидая от него чего-то. А чего, собственно, они ждали? Даже Коля Маленький, нетерпеливый и задиристый, и тот молчал, делая вид, что не замечает Степу. И Илья молчал, Илья, с которым он больше всех дружен. Тоже друг! И Николай, и Борис Нискин, и Таран…

Впрочем, с Тараном вчера что-то случилось. Степка от других ребят в цехе слышал, что Василий вчера в штабе дружины признался в каком-то деле, за которое его будут судить теперь судом чести. Вот ведь взял и признался! А он, Степка? Духу не хватило.

И еще одно, совсем уже удивительное событие произошло вчера в цехе: там появился Петух. Мало того, его привел Николай и взял в свою бригаду.

И Петуха, которого все зовут теперь Костей, приняли, как своего! Степка долго не мог прийти в себя от удивления и испуга. Он не осмелился подойти к нему и заговорить, как другие, он вообще старался не попадаться ему на глаза. А ребята… Да что они, не знают, кто такой Петух, первый друг Уксуса, того страшного Уксуса, который заставил Степку все рассказать и выдать план? А Петух? Он тоже бил Степку. И вот теперь… хотя теперь Петух, то есть Костя, ведет себя тихо. Его, например, уже второй вечер не видно во дворе. Поэтому Степка и может вот так, спокойно, сидеть сейчас на скамейке и думать.

Что же это в самом деле получается? Его, Степку, своего рабочего парня, выгнали, а Петуха приняли? Это все, наверное, потому, что Степка робкий, слабый. Он не может, как Коля Маленький, одним ехидным словцом поднять на смех и обрезать кого угодно или одним ударом кого хочешь свалить на землю, как Илья; он не такой красивый и нахальный, как Таран; не такой умный, как Борька Нискин, и, уж конечно, не такой авторитетный, как Николай.

Вот и все, вот они этим и пользуются!..

Степка горестно вздохнул и потянулся за папиросами. В большом, пустынном, окутанном сумерками дворе робко вспыхнул огонек, осветив на миг расстроенное Степкино лицо, и темнота снова cryстилась, поглотила его. Степка откинулся на спинку скамейки.

В мечтах своих он был другой, смелый и сильный.

Степка представлял себя то в бескрайной казахской степи, где он на мощном тракторе поднимает целину, то в сибирской тайге, среди бескрайных лесов на страшной высоте заканчивает он монтаж первой домны, а то он моряк и сквозь шторм ведет корабль. Он ставит рекорды, про него пишут в газетах…

И все это он может! Вот тогда они узнают, тогда пожалеют, что обошлись с ним так бездушно и несправедливо. Несправедливо?.. Нет, по-своему они, конечно, были правы.

А дела в дружине заварились круто. Степка со стороны слышал о них, слышал о пролавших мальчишках, о драке на пароходе, о краже в Союзе спортивных обществ. Один парень из другого цеха шепотом рассказал ему даже об ограблении какого-то магазина и убийстве сторожа. Слышал он, что с этим делом связан будто бы и Уксус. Его, кажется, даже ищут, а он пропал. Вот Уксуса ищут, а Петуха, главного его подручного, приняли на завод, в их бригаду.

Да разве можно ему доверять?

Степка недвижно сидел на скамейке. Было тепло и тихо. Только с улицы доносились голоса людей да шум проезжавших мимо машин. Степка стряхнул пепел, и уголек папиросы красным глазиком засветился во тьме.

Неожиданно в воротах мелькнула чья-то фигура.

Человек пробежал по двору несколько шагов и остановился. «Оглядывается, — решил Степка. — Да разве сейчас что-нибудь увидишь?» Но человек вдруг торопливо направился к скамейке, на которой сидел Степа.

Это был Жора. Подойдя, он торопливо спросил:

— Эй, парень, ты как, здешний?

— Допустим, — солидно ответил Степка.

— Мне, понимаешь, тут одного человека надо срочно разыскать. Поможешь? Я в долгу не останусь.

Жора говорил почти заискивающе.

В ответ Степка равнодушно пожал плечами.

— Может, и помогу.

— Так вот, — воодушевился Жора, — рыжий он, а кличка Петух. Знаешь такого?

Степка насторожился. Эге, оказывается, какие-то дела у Петуха водятся. А ребята, наверное, про то ничего не знают. Он осторожно ответил:

— Подумать надо. У нас здесь хлопцев много живет. А зачем он тебе?

— Это, брат, тебя не касается. Сказано — нужен, и все.

— Секреты, — усмехнулся Степка. — Ну да ладно. Приходи завтра, разыщем.

— Что ты! Мне его сегодня надо, сейчас! — И Жора торопливо добавил: — Четвертной получишь.

«Здорово ему приспичило», — подумал Степка и решил во что бы то ни стало разузнать, какие дела связывают этого типа с Петухом. Завтра он об этом расскажет ребятам. Пусть знают, что и он, Степка, кое на что годен; подумаешь, один раз струсил. Это еше ничего не означает! Но как подступиться к этому парню? Тут хитрость какая-то нужна, а то ничего не расскажет. И, приняв такое решение, Степка сдержанно ответил:

— Сегодня Петуху не до тебя.

— Не до меня? — испуганно переспросил Жора. — А что случилось?

— Ну, это тебя тоже не касается.

Жора, не помня себя от страха, воскликнул:

— Касается! Ей-богу, касается! Замели его, да?

Степка от изумления чуть не поперхнулся дымом от папиросы. Вот так дела!

Между тем Жора, все больше волнуясь, пояснил:

— Мне не он сам нужен, понятно?

— А кто?

— Приятель его один.

— Я его корешей всех насквозь знаю, — важно объявил Степка.

— Да ну? — обрадовался Жора. — Слушай, хочешь сотню?

— Хочу, — откровенно признался Степка, но тут же настороженно спросил: — А что делать надо?

— Ты Уксуса знаешь?

— Еще бы, — голос Степки невольно дрогнул.

— Вот его-то мне и надо разыскать срочно. Завтра уже поздно будет. Где он сейчас?

— Постой, постой! Дай сообразить.

Степка еле перевел дыхание. Уксус! Ему нужен Уксус. Но ведь его же разыскивает вся дружина!

А почему завтра будет поздно? И внезапно пришло решение, первое твердое Степкино решение, которое показалось ему сейчас самым главным испытанием его характера, его планов на жизнь. Он им всем докажет!

— Вот что, — объявил он, вставая. — Пошли.

— Куда?

— В одно место. Там тебе помогут найти Уксуса.

У Жоры закрались неясные подозрения. Этот парень вел себя как-то странно.

— Что за место?

— Там увидишь.

Жора рассердился.

— Никуда я не пойду. Не хочешь помочь, не надо. Твое дело.

Он повернулся, но Степка схватил его за рукав:

— Пошли, говорю!

Жора почти вплотную приблизился к Степке и с угрозой насмешливо спросил:

— Хочешь, чтобы я испортил тебе фотографию?

И, не дожидаясь ответа, он с силой толкнул Степку. Падая, Степка, ухватился за его ногу, рванул к себе. Оба оказались на земле.

Боролись молча, остервенело. Но Жора был выше и сильнее. В конце концов он подмял Степку под себя и выкрутил ему за спиной руку. От острой боли в плече Степка громко вскрикнул:

— А-а-а!..

Жора испуганно вскочил, собираясь бежать. Но в этот момент из темноты вынырнул какой-то человек.

— Кого бьют и по какому праву? — грозно спросил он.

Степка мгновенно узнал его и, морщась от боли, прошептал:

— Петух…

— Петух? Я как раз тебя ищу! — обрадовался Жора и с ненавистью пнул ногой Степку. — А этот тащить меня куда-то вздумал… Мне Уксус вот так нужен, — и он провел ребром ладони по горлу.

— Уксус? — недоверчиво переспросил Костя.

Степка между тем с трудом поднялся с земли и нерешительно произнес:

— Его в штаб нужно. К Николаю.

— Вот ты кто, сволочь! — воскликнул Жора.

У Кости от бешенства задергалась щека, но он все-таки овладел собой. Это было что-то новое, раньше он сдержать себя в таких случаях не мог.

— Пошли, — хмуро бросил он.

Жора встрепенулся.

— Куда пошли?

— Сказано куда. Ну!..

Николай, выступая с трибуны, видел, в какой панике убежал из зала Жора Наседкин, как вышли за ним Коля Маленький и Илья, а потом и тот парень из угрозыска, с которым Николай познакомился сегодня в штабе. Но вскоре все трое почему-то снова вернулись в зал. Только сейчас, по дороге в штаб, Николай узнал, почему это случилось.

— Куда же этот тип испарился? — задумчиво произнес он.

— Это они знают, — лукаво ответил Коля Маленький, кивнул на шедшего рядом Коваленко. — У них, понимаешь, план… — И уже совсем другим, восхищенным тоном прибавил: — Но ты, между прочим, здорово выступал. Буря оваций!

— Да, прозвучало, — солидно подтвердил Борис Нискин.

И Николай подумал о том, как незаметно, но прочно восстановилась старая дружба. Нет, дружба стала даже еще крепче. Ведь сколько пережито вместе за эти немногие дни, какую проверку прошла и выдержала их дружба! Вот только Степка Шарунин ушел от них. Эх, как только могли они допустить это?

Закрутились, забыли… А ведь Степка здорово переживает, это по всему видно. Нет, надо им заняться, надо его вернуть. Уж если к ним пришел такой, как Петухов, то Степка, свой, рабочий парень, должен быть с ними! И вот еще Таран… Ну… с этим все ясно, с этим проще. Василий никуда не уйдет, он останется. А случай тот будет ему памятной зарубкой на всю жизнь. Уж они постараются. Суд будет, суд справедливый и строгий. Пусть Василий не ждет снисхождения…

Николай вдруг поймал себя на том, что он сейчас так же, как раньше, тревожится за всех своих хлопцев и за всех за них чувствует какую-то особую ответственность. Как и раньше! А впрочем, это понятно. Ведь ребята снова признали его не только другом, но и вожаком. Когда же это случилось? После схватки на пароходе? Или, может быть, после того, как он привел в цех Костю Петухова? Нет, нет, раньше! И тут вдруг Николай вспомнил, как испытующе посмотрел на него Коля Маленький, когда он, Николай, сказал, что хочет, наконец, познакомить ребят с Машей. Вот когда это началось! Именно тогда, когда Николай открыто и честно признал, что был неправ в той ссоре. Конечно, неправ! И перед ребятами и перед Машей.

Маша!.. Что она сейчас думает о нем и о том длинном парне, который сидел с ней рядом, с которым она так весело и охотно переговаривалась в начале диспута? Ведь это с ним она тогда ходила в консерваторию. А недавно поздно вечером их видели вместе на улице… Ладно, лучше не думать пока об этом, лучше думать о другом. Например: куда сбежал этот самый Жорка, удался ли их план?..

Внезапно Коля Маленький взял Николая под руку и заставил ускорить шаг.

— Есть экстренное сообщение, — торжественным шепотом сказал он. — Соберись с силами. Не упади.

Николай внутренне весь напрягся: он видел, как после диспута Коля Маленький разговаривал с Машей.

— Как-нибудь не упаду, — с деланным равнодушием ответил он. — А дальше что?

Коля Маленький строго спросил:

— А дальше: почему ты в библиотеку четвертый день не показываешься? Особого приглашения ждешь? Оркестр тебе нужен, цветы, короткий митинг сотрудников?

— Я сам уже, кажется, там не очень нужен, — вырвалось вдруг у Николая.

— Кажется? — с убийственной иронией переспросил Коля Маленький. — Ему, видите ли, кажется! Да чтоб я не родился, если… А в общем я устал заниматься твоими личными делами. Учти! У меня на руках еше Васька, — и он кивнул на понуро шедшего сзади Тарана.

Николай схватил Колю Маленького за руку.

— Что тебе сказала Маша?

— Сказала, что ты круглый дурак. Ну, может быть, слова были другие, но за смысл ручаюсь.

Николай счастливыми глазами посмотрел на друга.

Когда уже подходили к штабу, Коля Маленький шепнул:

— Анька меня про суд чести спрашивала.

— Откуда она знает?

— Она все знает…

— Ну и что?

— Смеется. А по глазам вижу; на душе у нее кошки скребут. Тоже мне характер… Ох, наплачется еще Васька!

— Как-нибудь разберутся…

В штабе за сголом беседовали Проскуряков и Артамонов. Увидев входящих ребят, Проскуряков ворчливо спросил:

— Ну-с, отчитались? Жарко было?

— Полный порядок, дядя Григорий, — весело ответил Николай.

Проскуряков прихлопнул тяжелой ладонью по столу и строго сказал:

— А коли так, то вот вам решение штаба насчет тех ребятишек. Мы сейчас это с Павлом Григорьевичем утрясли. Можете брать их на поруки. Садись, Николай, и пиши заявление в народный суд. И чтоб вся бригада подписала, ясно?

Ребята одобрительно зашумели. Только Таран помалкивал.

Николай уселся в стороне, возле небольшого столика, и придвинул к себе лист бумаги. И тут же над первой строкой заявления вспыхнул горячий спор.

Старик Проскуряков с усмешкой посмотрел на них поверх очков.

— Ну, а я, пожалуй, пойду, — сказал Коваленко. — Доложу по начальству.

В этот момент дверь штаба распахнулась, и на пороге появился испуганный Жора Наседкин, за ним следовал Костя Петухов. Последним, как-то бочком, вошел смущенный Степка и робко огляделся.

— Вот вам, — хмуро и зло сказал Костя, указывая на Жору. — Душу из него, гада, трясите. Он знает что-то про Уксуса.

Поздно вечером в кабинете Огнева Жора Наседкин, всхлипывая, подписал последний лист своих «правдивых, как исповедь», показаний, в сотый раз поклялся, что «с бизнесом кончено и он даже забыл это кошмарное слово», что ему «хватит этих переживаний до самой смерти», и был, наконец, отправлен домой. Еще раньше ушли Степа Шарунин и Костя Петухов.

Огнев посмотрел на Коваленко и усмехнулся.

— Что ж, Петро, так или иначе, но дело вертится и час от часу становится горячее.

Уже стемнело, когда Уксус подъехал к воротам, но, прежде чем провести машину через узкий тоннель во двор, он настороженно осмотрелся. Два проклятых чемодана в кузове, тщательно прикрытые брезентом, жгли ему спину. Только бы скорее избавиться от них!

Тихая, плохо освещенная улица, редкие прохожие и ни одной подозрительной машины у обочины тротуара, казалось, могли успокоить кого угодно. Уксус поглядел во двор. Там было пустынно и гихо, ни одного человека, даже ребятишек. Это последнее обстоятельство чем-то не понравилось ему. Но стремление как можно скорее избавиться от вещей было так велико, что Уксус махнул рукой на свои подозрения.

Не успел он, однако, въехать во двор и затормозить, как к машине подошел какой-то человек, спокойно открыл дверцу кабины и самым будничным тоном, словно старому знакомому, сказал:

— Приехал? Ну, вылезай, раз так.

Уксус оцепенел от неожиданности. Потом скосил глаза на заднее окошечко кабины и увидел, как через борт в кузов легко вскочили еще два человека. Только теперь Уксус понял, что случилось то страшное, чего больше всего боялся: он «сгорел».

Тонкая кадыкастая шея Уксуса вдруг судорожно задергалась, худое лицо исказилось в истерической гримасе, он весь напружинился, готовый к сумасшедшему прыжку. Но стоявший перед ним человек невозмутимо предупредил:

— Давай только без спектакля обойдемся. Зрителей здесь не будет, а нас все равно ничем не удивишь.

Уксус понял, что обычная его «уличная тактика», рассчитанная на постового милиционера и сочувствие прохожих, здесь не пройдет, и счел за лучшее «спектакля» не устраивать.

Через полчаса в кабинете Огнева начался допрос.

За это время Уксус пришел немного в себя и решил все отрицать. Ясно, что «продал» его этот самый студент, а он знает и Резаного. Но Уксус ничего знать не обязан: его попросили, он довез. Что за вещи — тоже не знает и знать не хочет.

Главное, не выдавать Резаного. Лучшесуд, тюрьма — много ему все равно не дадут, — чем на всю жизнь иметь такого врага, как Pезаный. В последнем случае «вся жизнь» сокращалась до такого минимального срока, что при одной мысли об этом начинал бить озноб.

— Ну-с, давай знакомиться, Михаил Колосков, — начал Огнев, закуривая и удобно откидываясь на спинку кресла. Все-таки первая встреча.

— Дай бог, и последняя, — охотно поддержал разговор Уксус, хотя его и неприятно удивило, что уголовный розыск уже знает его имя и фамилию. Этого студент им сообщить не мог. Что же они еще про него знают в таком случае?

Вечный и проклятый вопрос: «Что они знают?», а в связи с этим как вести себя на допросе, что скрывать, а что охотно и как бы искренне рассказывать, в чем немедленно признаваться, — вопрос этот начинал все больше мучить Уксуса. Он решил пока что оттянуть время и, в свою очередь, как можно беззаботнее сказал:

— А раз знакомиться, то разрешите и вашу фамилию…

— Что ж, моя — Огнев.

Ого, Огнев!.. О нем предупреждал Резаный. И невольно у Уксуса вырвалось:

— Тот самый?..

— Другого нет, — усмехнулся Огнев. — А что?

— Наслышан.

— Ну вот и прекрасно! И я о тебе… наслышан.

Поэтому давай, Колосков, решать сразу: сам все расскажешь, или уличать тебя надо?

— Что рассказывать-то? — с глуповатым и как будто искренним удивлением спросил Уксус.

Огнев пожал плечами.

— Да все, что случилось с тобой, начиная… ну, скажем, со вторника.

Вторник… Тот самый день, когда Резаный ограбил магазин. И при мысли, что Огнев все это знает и увязывает с ним, у Уксуса холодок прошел по спине.

— Ничего со мной не случилось, — резко ответил он.

— Вот как? — Лицо Огнева стало строгим. — Давай, Колосков, играть в открытую, а? Не люблю я, знаешь, эти жмурки.

— А мне что? Валяйте.

— Так вот картина. Во вторник был ограблен магазин и убит сторож. Из пистолета. Вот он.

Огнев достал из ящика стола пистолет и положил перед Уксусом.

— Узнаешь?

— Нет!

— Плохо. Молодой, а память уже того… Это тот самый пистолет, из которого ты потом стрелял на корабле в среду. Вот показания свидетелей, вот акт баллистической экспертизы.

Огнев открыл одну из папок и придвинул несколько бумаг через стол к Укcycy. Тот даже не взглянул на них. Огнев усмехнулся.

— Пойдем дальше, — тем же ровным тоном продолжал он. Только что в твоей машине нашли вещи с этой самой кражи. Вывод? Вывод один. Ограбил магазин и убил сторожа ты. Это, брат, называется поймать с поличным. Лучших доказательств и не надо.

— Никого я не убивал, — зло сверкнул глазами Уксус. — И магазин не грабил.

— Тогда объясни. Опровергни факты.

Уксус испугался. Ему «шьют» нешуточное дело.

За такое могут дать и расстрел. О том, что Резаный убил сторожа, он не знал. Но на всякий случай Уксус решил для начала «толкнуть» свою версию, хотя внутренне он уже не верил в удачу.

— Пистолет этот я нашел. А чемоданы студент один подкинуть просил. Я и не знал, что в них.

— Та-ак, — как будто даже удовлетворенно произнес Огнев. — Здорово у тебя получается. Ну, а что ты делал в ночь со вторника на среду?

— Не помню, — и, подмигнув, Уксус добавил: — Может, где и задержался, человек я холостой.

Огнев добродушно спросил:

— Где же твоя зазноба живет?

— Да тут недалеко, почтового адреса не знаю.

— То-то, что недалеко. А в ту ночь тебя на машине задержали. Вот рапорт.

Огнев открыл было снова папку, но Уксус, словно только сейчас вспомнив, воскликнул:

— Да!.. В ту ночь я из колхоза возвращался. Путевка была в порядочке.

— В порядочке? — Огнев достал из папки не одну, а две бумаги. — Ну так вот рапорт старшины милиции. А вот справка из гаража. Путевочка-то, брат, была фальшивая.

Уксус растерялся. Никогда он еще не сталкивался с такими делами и такими допросами. Это было совсем не похоже на допрос в дежурке отделения милиции по поводу какой-нибудь драки. Это что-то совсем другое.

И Огнев, словно прочитав его мысли, строго сказал:

— Глупо ведешь себя, Колосков. А может…

Нервы Уксуса были напряжены до предела. И он не выдержал:

— Что может?

— Может, ты, дуралей, чужую вину на себя берешь?

Огнев спросил это так доверительно, с такой подкупающей искренностью, что Уксус вдруг необычайно ясно понял: он действительно ведет себя как последний дурак, хуже просто не придумаешь. Брать на себя такое дело, идти, может, под расстрел за Резаного, а тот будет себе спокойно разгуливать на свободе?

Дудки!.. Но выдавать его? А вдруг его не расстреляют, и он когда-нибудь выйдет на свободу? У него хорошая память!.. Что же делать?.. И тут вдруг изворотливый, хитрый ум Уксуса подсказал ему, кажется, один-единственный выход. Что ж, он, так и быть, «продаст» Резаного, но взять его они, пожалуй, не возьмут. Конечно, ие возьмут!

И, ликуя в душе, он с самым убитым видом сказал:

— Ладно! На чистоту так на чистоту. Дело сделал не я, а другой человек. Могу сказать, где он схоронился.

— Вот это уже серьезный разговор, — одобрительно кивнул головой Огнев.

Огнев понимал: время терять нельзя. Баракин уже встревожен, ведь Уксус еще час назад должен был вернуться с деньгами. Скоро он поймет, что стряслась беда, и улизнет из города.

Поэтому ровно через двадцать минут после того, как Уксус назвал адрес, где скрывался Баракин, маленький домик на безлюдной и тихой пригородной улице был окружен.

Но Огнев слишком хорошо знал своего «крестника», чтобы вот так, просто, подойти и постучать в дверь, рассчитывая, что Баракин немедленно откроет, и тут же схватить его. Нет, он не откроет. Для этого нужен особый сигнал, заранее с Уксусом согласованный.

Поэтому, получив сообщение, что дом окружен, Огнев и задал этот последний вопрос:

— А теперь скажи, как стучать, чтобы открыл.

— Да никак особенно не стучать, — махнул рукой Уксус. Он через дверь спрашивает, а я отвечаю, что, мол, свой, Уксус.

Он и пускает.

Он врал вдохновенно и нагло. Но Огнев слишком спешил и… поверил. Что ж, возможно, Баракин пускает «на голос», вполне возможно.

Через минуту Огнев уже мчался в машине на окраину города.

Был двенадцатый час ночи.

Кольцо окружения вокруг домика начали постепенно стягивать все туже и туже. Сотрудники с разных сторон проникли в чернильную темноту двора, неслышно стали у всех пяти окон, взяли под наблюдение крышу. В двух окнах за плотными занавесями горел свет.

К единственной двери первым подошел Коваленко и постучал осторожно, настойчиво.

Дверь не открывали.

Коваленко терпеливо подождал, потом постучал снова, еще осторожнее и еще настойчивее.

В это время к Огневу приблизился один из сотрудников и, кивнув головой на темное окно, возле которого он дежурил, тихо доложил:

— Храпит там кто-то.

Неужто Баракин? Нет. Он сейчас не может спать, он ждет Уксуса, ждет нетерпеливо, уже тревожатся и давно злится. Может быть, это хозяин домика? Пока вообще неизвестно, чей это дом, кто в нем постоянно живет.

Но размышлять долго не пришлось. Все, находившиеся во дворе, вдруг увидели, как в обоих окнах домика неожиданно погас свет.

Огнев стоял у самого крыльца и не спускал глаз с Коваленко, который постучал уже в третий раз и тут же предостерегающе поднял руку: он услышал за дверью какой-то шорох, будто подкрался к ней человек, дышит тяжело, беспокойно и ждет, чего-то ждет.

Коваленко тоже минуту выждал, потом глухо и торопливо, словно задыхаясь от волнения, произнес:

— Открой. Это я, Уксус. Ну!..

Секунда… И за дверью осторожно звякнул затвор. Она медленно приоткрылась, но на пороге, в черном ее проеме, никого не оказалось.

Прежде чем Огнев успел его остановить, Коваленко бросился в темноту коридора. И тут же раздался его крик, короткий, отчаянный, сразу перешедший в хрип.

На Огнева метнулась какая-то тень, отбросила его в сторону. Но он все же успел рукояткой пистолета ударить неизвестного, и тот, покачнувшись, глухо выругался. Огнев узнал Баракина.

В этот момент кто-то из сотрудников крикнул:

— Стой! Стрелять буду!

И через секунду опять:

— Стой, тебе говорят!

Огнев был уже в коридоре, где, раненный ножом в спину, лежал Коваленко, когда во дворе грохнул выстрел. Всего один выстрел, но его оказалось достаточно. Сотрудники Огнева умели стрелять.

Когда увезли раненого Коваленко, оперативная группа приступила к тщательному обыску. Пьяного старика хозяина разбудить не удалось.

Огнев зашел в одну из комнат, где на кушетке лежало тело Баракина. Злость и удивление застыли на его лице.

Следующий день был воскресенье.

С утра в районном штабе народных дружин было особенно людно.

Огнев остановился на пороге, огляделся и, заметив стоявших возле окна Артамонова и Николая Вехова, направился к ним.

— Ну, что нового в вашем хозяйстве? — спросил он, здороваясь.

— Вот суд чести вчера у них был, — Артамонов кивнул на Николая. — Проработали одного паренька так, что я, признаться, даже не ожидал.

— Исключили из дружины?

— Ну, зачем же, — спокойно ответил Николай. — Парень свой, не первый день знаем. Мозги прочистили.

Все трое на миг задумались. Потом Артамонов сказал:

— Это, милый, великое счастье, если ты всем честным людям, настоящим друзьям своим, можешь смело сказать, глядя прямо им в глаза: «Я свой! Я такой же, как вы, я — рядом, плечом к плечу с вами!» Но от тебя, Николай, и от твоих хлопцев требуется больше. Среди других, казалось бы, чужих тебе и даже враждебных людей должен ты уметь разглядеть таких же вот своих парней, которые только случайно, только по слабости или глупости своей отошли когда-то от вас. Но мало разглядеть это, надо заставить кх вернуться, как бы далеко они от вас ни ушли.

Великое это дело, скажу я тебе. И вы уже начали его делать, начали правильно. И это не только радость, это святой долг наш. Запомни на всю жизнь, Николай: люди должны быть счастливы, все люди на нашей Земле. Это я тебе как старый коммунист говорю.

Я для этого революцию делал и защищал ее в трех войнах.

— Хорошо это ты сказал, Павел Григорьевич, — заражаясь его настроением, задумчиво подтвердил Огнев и уверенно добавил: — А эти не свернут. На таких положиться можно.

Артамонов со своей обычной скупой усмешкой кивнул на Николая:

— Он к тому же еще и оратором стал. На диспуте в университете очень умную речь сказал. И вчера на суде тоже. Теперь выделили его общественным защитником по делу о тех ребятишках. Словом, растет человек. Вот только юридических знаний не хватает. — И озабоченно добавил: — Это для дружинников становится делом важным сейчас.

— Да-а, — покачал головой Огнев. — Вот так оно получается. Одни растут, а другие… Э, да чего там! — досадливо махнул он рукой и, чтобы переменить разговор, спросил Николая: — Идешь сегодня в патруль?

Тот отрицательно покачал головой, а Артамонов добродушно заметил:

— Культпоход у них в оперный. Вся знаменитая бригада Вехова в полном составе плюс представитель райкома комсомола.

— Уж не твоя ли стрекоза?

— Она самая, — усмехнулся Артамонов. — Суд чести странный результат возымел, доложу я тебе. Просто, знаешь, диву даешься.

Огнев хитро взглянул на Николая.

— А как насчет работников библиотечного фронта? Они тоже плюс или как?

Николай покраснел. Артамонов обнял его за плечи и ответил:

— Плюс, плюс. И все-то эти сыщики знают. Ничего не скроешь.

Огнев улыбнулся.

— Я еще знаю, что бюро райкома партии было. Решили догнать другие районы по уровню партийного руководства дружинами. Так ведь? Выходит, случай с инструментальным кое-чему помог?

— Ну и что? — пожал плечами Артамонов. — Я же тебе говорил, что Сомов коммунист настоящий.

Самое главное на этой неделе будет.

— Что именно?

— Общее собрание дружины партком собирает, Вот где будет жарко. Так, что ли, Николай?

— Еще бы, — кивнул в ответ тог. — Ребята как черти злы. — И многозначительно добавил: — Кое-кому из начальства придется солоно.

— Вот оно что! А я-то думаю, почему это самое начальство сегодня носа не кажет, — усмехнулся Огнев. — Теперь все ясно.

Артамонов вздохнул.

— Словом, жизнь идет, и все вполне закономерно получается. Между прочим, — обернулся он к Огневу, — зашел бы вечерком, потолковать кое о чем надо. У них суд чести еще один результат дал. Восемьдесят новых заявлений в дружину. Неплохо, а?

Огнев кивнул головой.

— За боевыми делами идет и боевая слава. Все, как ты говоришь, закономерно. Кстати, «Ленинскую смену» сегодня видели?

— Нет еще. А что?

— Читать газеты надо, дорогие товарищи. А эту сегодня все из рук рвут. Рассказ Андрея Рогова. Детективный, главное. Там и про них говорится, — Огнев кивнул на Николая. — И совсем неплохой рассказ, между прочим. Это первое. Второе открытое письмо про диспут в университете. Ох, и здорово там одной группке влетело!

— Это нам еще вчера было известно, — не без подковырки заметил Артамонов.

— Да? — Огнев хитро прищурился. — А то, что двое из них у нас сидят, это вам тоже известно?

— То есть как сидят?!

— Обыкновенно. С горя напились вчера вечером в ресторане. Шум подняли. А сейчас льют слезы и отрекаются от своих идейных заблуждений. Уж мы и родителей сегодня с утра вызвали и ребят из комитета комсомола. Даже валерьянкой поим. И смех и грех, честное слово.

— А фамилии их как?

— Гельтищев и… Титаренко.

— Они самые, — подтвердил Николай. — Главные крикуны.

— Ну, теперь у них совсем другой репертуар, — усмехнулся Огнев и, обращаясь к Артамонову, добавил: — А вечером я, так и быть, зайду. Стариковское твое одиночество рассею.

Артамонов улыбнулся и, указав рукой вокруг, сказал:

— Какое же тут одиночество? Тут, брат, все кипит, бурлит и никогда не затихает.

Огнев засмеялся.

— Что ж, все вполне закономерно.

Ему, как видно, понравилось это выражение.

Антоненко Б.Т. Прокурор Горайко и его коллеги

От автора

О следователях и прокурорах пишут немало. Пишут, конечно, по-разному. То их рисуют людьми с ограниченным кругозором, мыслящих только нормами законов, то какими-то чудаковатыми субъектами. Некоторые авторы изображают работников следствия особенными умниками, никогда ни в чем не ошибающимися, обязательно мыслящими ортодоксально и не знающими слабостей, свойственных каждому человеку. Реже следователь предстает перед нами как обыкновенный человек, без каких-либо особенностей или увлечений.

Спору нет, со следователя или прокурора спрашивается больше, чем с других. Как говорится, положение обязывает. Сознание такой повышенной ответственности за каждое свое действие, почти повседневная настороженность с годами не могут не наложить своего отпечатка на характер. И все же мы, следователи и прокуроры, никогда не чувствуем себя какими-то особенными существами и хотим, чтобы так о нас думали и все остальные…

Поэтому, взявшись за перо, чтобы рассказать о своих коллегах, да отчасти и о себе, я буду стараться придерживаться именно такой позиции. Мне кажется, что лучше всего в первую очередь сосредоточить внимание на том, чем занимаются следователи, за что и как они борются и при этом не скрывать случающихся неудач и просчетов.

Я не буду проповедовать здесь прописных истин о том, что прокуроры и следователи являются стражами законности — это и так всем хорошо известно. Но мне все же хотелось бы еще и еще раз сказать, что при всей своей романтичной заманчивости наша профессия отнюдь не подходит каждому, кого она прельстила только своей внешней привлекательностью. Она требует призвания. Без этого прокурор — не прокурор, следователь — не следователь, а именно тот самый ортодоксальный умник, о котором говорилось выше. Надо помнить, что путь следователя далеко не всегда усеян розами, он часто таит в себе и шипы.

В работе бывают не только успехи, но и горькие неудачи. И все же, несмотря ни на что, я с большим уважением думаю о трудной и нужной профессии следователя и прокурора.

Хочу с благодарностью отметить помощь, оказанную мне в подготовке издания этих очерков и рассказов на русском языке литератором Эмилем Александровичем Финном.

НЕСПОКОЙНАЯ ПРОФЕССИЯ

Припоминаю, что впервые я услышал о следователях в 1925 году, когда был учеником 5-го класса Краснокутской семилетней школы на Харьковщине.

…Отгремела гражданская война. В открытом бою была разгромлена контрреволюция, но в лесах еще прятались остатки банд, во главе со всякими «атаманами» и «батьками» из кулачья и уголовников.

— А ты слышал, сосед, что в лесу под Козиевкой бандитами убит следователь? — спросил как-то при мне старик сторож у партизана, большевика Василия Петровича Мищенко.

Тот не успел ответить, как я вмешался в разговор и спросил, кто это такой — следователь.

Василий Петрович задумчиво посмотрел на меня, взвешивая, как бы получше ответить любопытному школяру. Подумав, он сказал:

— Тот, кто нас оберегает.

Такое объяснение было для меня мало понятным, но я сделал вид, что понял. Ответ партизана как бы предвосхитил ставшие знаменитыми слова Маяковского о милиции, запомнившиеся мне на всю жизнь.

— Да, жаль, — с уважением заметил Василий Петрович. — Таких — один на сто. Какие дела раскрывал!

Гибель следователя от пули врага не являлась чем-то необычным в те далекие от нас годы, особенно на Украине, где еще долго после гражданской войны шныряли «зеленые» и «черные» банды, состоявшие из махновцев, врангелевцев, григорьевцев и прочей нечисти. То в одном селе, то в другом, то на дороге, то в лесу находили убитых милиционеров, судей, чекистов, партийных и беспартийных сельских активистов. Наших, краснокутских, хоронили в центре местечка, недалеко от школы, и мы, мальчишки, бывали участниками похоронных процессий. Каждый раз на таких церемониях выступали свои и приезжие ораторы, они громили контрреволюционную гидру и мировую буржуазию, все мы с воодушевлением пели «Вы жертвою пали…» и клялись довести революцию до победного конца.

Спустя два месяца после трагической гибели следователя все с облегчением узнали, что в лесу разгромлена банда, возглавлявшаяся грабителем Горбенко.

…В район приехал новый следователь по фамилии Вишневский. Я хорошо запомнил не только его фамилию, но и внешний вид: по дороге в школу мы почти каждый раз встречали его. Он шел к себе на работу и приветливо поглядывал на ребят. Мне он запомнился бодрым, веселым. Воротник его демисезонного пальто был поднят: на дворе стояла зимняя стужа, на голове — прохудившаяся кепка, на ногах сношенные солдатские сапоги. Прошло уже много лет, а перед глазами все еще стоит этот первый следователь, которого я увидел и которым по-мальчишески восторгался.

Его знали не только мальчишки, но и все село. Часто можно было услышать похвалу в его адрес. Передавали, например, как он умело раскрыл убийство по недокуренной самокрутке, которую оставил преступник на месте происшествия.

Василий Петрович к этому времени работал председателем исполкома райсовета и знал все новости. Я сидел за столом и, забыв обо всем, слушал его рассказ о том, как Вишневский раскрыл загадочное убийство в селе Пархомовка. А позже, ночью мне снились страшные лица убийц. Кто знает, быть может, именно в те дни и родилось у меня желание стать следователем!

После этого в течение нескольких лет мне не приходилось сталкиваться с работой следователей. Все дальше и дальше уходили мальчишеские годы и с ними, как думалось, прежние мечты.

Шел к концу 1929 год. Как-то декабрьским вечером нас, членов бюро комсомольской организации сельскохозяйственной Богодуховской школы, собрал секретарь партийной организации и объявил, что из центра пришло указание приступить к ликвидации кулачества как класса «на основе сплошной коллективизации» — так говорилось в полученной директиве.

«Как действовать — говорить не стану. Но помните, что это очень важное политическое дело. Опирайтесь на бедноту и не допускайте ошибок. Как начнет светать, пойдем по хуторам к председателям комитетов бедноты… И не забывайте о врагах», — сказал нам на прощание секретарь партийной организации.

Вскоре мы узнали суровую правду этих слов.

В конце месяца я возвращался глубокой ночью в школу. Проехать предстояло километра четыре, не больше, лошадь шла шагом, дрожки потряхивало на кочках замерзшей грязи. Вдруг лошадь бросилась в сторону. В тот же миг из-за тына прогремел выстрел. Лошадь понесла, и я чудом удержался на дрожках.

В ту же ночь раздалось еще несколько выстрелов: стреляли в окна активистов села. Вот тогда-то я и встретился снова со следователями…

…Харьков, 1930 год. Пушкинская, 81. Иду по коридору института народного хозяйства. На втором этаже на одной из дверей читаю: «Криминалистический кабинет». Надпись возбудила любопытство. А не зайти ли? Долго не решался, но все же зашел.

— Интересуетесь криминалистикой? — с приветливой улыбкой спросил меня находившийся в кабинете человек.

Я ответил что-то невразумительное. Он разрешил мне осмотреть лежавшие на стеллажах и полках шкафов гипсовые слепки рук и ног, образцы петель, пистолеты, ножи и разные другие невиданные предметы. Все это было интересно, напомнило мне о Вишневском, о следственной работе, разбудило старые мечты.

Посещение кабинета решило мою судьбу и на долгие годы связало со следственной работой.

Прошло больше тридцати лет. Можно подвести и некоторые итоги. За эти годы я и сам расследовал немало дел и видел, как это делают другие, работал со многими следователями. И теперь, каждый раз, как увижу следователя, мне хочется сказать ему какие-то теплые слова, пожелать ему успехов. С неостывшим чувством я безгранично люблю эту суровую, трудную, неспокойную профессию и ни на какую другую ее не променяю!

Вот они, отдельные эпизоды виденного и пережитого. Вот я и мои товарищи по оружию…

I

…Оперативное совещание у прокурора области. Докладывает мужчина, виски которого изрядно посеребрило время.

Он работает следователем уже несколько десятков лет, считается опытным работником. Но… часто нарушает установленные сроки следствия. То и дело приходится их продлевать и обращаться к прокурору республики за отсрочкой. Товарищи, шутя, прозвали его волокитчиком, хотя даже в шутку не следовало так говорить. Это было несправедливо: все знали, что ему очень часто попадались дела, требовавшие допроса многих свидетелей, проведения разнообразных экспертиз, выездов на место события. Однако, надо сказать, что, называя его «волокитчиком», товарищи по работе тем не менее признавали за ним мастерство в расследовании сложных и запутанных дел. Несправедливая «слава» так укоренилась, что однажды прокурор области, недовольный затяжкой следствия и необходимостью ехать в столицу республики во второй раз просить отсрочку, вызвал следователя, стал распекать его, а в конце сказал:

— Коль не справляетесь с работой в городе, перебирайтесь в какой-нибудь спокойный район.

Сказав это, прокурор ждал, что следователь начнет оправдываться, объяснять чем-нибудь затяжку, давать обещание никогда больше не тянуть. А он, к удивлению прокурора, спокойно спросил:

— В какой район и когда выезжать?

Прокурор оторопел от неожиданности, а потом начал смеяться. Ни о какой «ссылке» он и не помышлял, а просто переборщил…

Таким был тот, кто выступал на оперативном совещании с сообщением о своей методике расследования. Это были не многотомные дела, а чаще всего — дела рядовые, сообщение о которых в газетной рубрике «происшествия» едва ли займет пять-шесть строк.

Одно из таких дел запомнилось мне надолго…

Вечер. По улице Фрунзе двое неизвестных ведут под руки раненого. У одного из домов они останавливаются и, оставив раненого на тротуаре, разбегаются. Через пару минут собирается толпа. Вызывают скорую помощь. Раненый истекает кровью, тяжело дышит. На вопрос, кто его ранил, он слабым голосом успевает назвать имя — не то Генка, не то Герка.

Из беглого опроса жильцов с улицы Фрунзе и прилегающих к ней переулков выяснилось, что около десяти часов вечера группа пьяных парней и девушка «в синем платье» вышли из какого-то дома и направились в сторону рыночной площади.

В квартире, из которой они вышли, как выяснилось, оставался только один человек — ее хозяин, некий Григоренко, который был сильно пьян. Его задержали. При допросе он назвал кое-кого из участников попойки, но никак не мог припомнить, что произошло с Крохмалевым, — это была фамилия умершего на улице парня. Некоторых участников вечеринки милиция сумела разыскать, но никто из них не хотел сказать, кто и при каких обстоятельствах ранил ножом Крохмалева.

Прошло два дня. И вот в милицию приходит дворник соседнего дома по той же улице Фрунзе. Он подобрал на тротуаре окровавленный нож с металлической рукояткой и фирменным знаком Павловского завода «Металлист».

Свидетели, видевшие компанию пьяных парней с девушкой «в синем платье», рассказали, что парни о чем-то громко спорили, а потом один из них отошел и сел на ступеньку подъезда, держась за живот. Большего свидетели сказать не могли, но при осмотре указанного ими места около подъезда следователь действительно обнаружил следы лужи крови…

Эксперты высказали предположение, что ранение могло быть причинено ножом, который нашел дворник.

Все было установлено, кроме главного: кто же ранил Крохмалева? Простое, казалось бы, дело принимало затяжной характер. «Заволокитит», — промелькнула мысль у начальника следственного отдела, хотя он отлично понимал, что не так просто добраться до истины.

Предположений или, как говорят, версий было немало. Все они тщательно проверялись, но результатов еще не было. Трудность заключалась в том, что в вечеринке принимали участие пятнадцать человек!

Всех их надо было допросить, причем в рассказе каждого надо было уловить самые незначительные мелочи, ибо только они позволили бы обнаружить в показаниях противоречия и таким образом выявить истину.

Один из них, Леонов, вначале тоже говорил, что не знает, кто и как ударил Крохмалева, но самого факта не отрицал. Когда же следователь стал углубляться в детали, Леонов не выдержал и… выдал тайну. То ли испугался, что запутается в мелочах и тогда его могут заподозрить в убийстве, то ли понял, что лучше обо всем рассказать откровенно. Он заявил, что удар ножом нанес Дьяченко, а причиной была ссора из-за того, что Крохмалев чем-то обидел «девушку в синем» — приятельницу Дьяченко.

Однако другие продолжали отговариваться обычными в таких случаях «не видел», «не слышал», «выходил в этот момент» и т. п. Но упорство и настойчивость следователя взяли свое. Один из участников попойки — Цигелик, признал, что Дьяченко взял у него нож с металлической ручкой, а для какой надобности, он не знал. Он сразу же узнал предъявленный ему нож, как раз тот, который нашел дворник.

Предстоял допрос Дьяченко. Но его не оказалось дома, а для объявления розыска еще не было достаточных оснований. Вот тут-то и помогли те мелочи, которые были выужены следователем из свидетельских показаний. Один из свидетелей невзначай обронил, что мать участника вечеринки Петренко очень переживает смерть Крохмалева. И вот Петренко снова на допросе. На этот раз он более откровенен.

— Почему мать приняла так близко к сердцу смерть Крохмалева? Я ей рассказал, как все случилось, вот и переживает старуха, — говорит он.

Шаг за шагом Петренко признал, что Крохмалева действительно ранил Дьяченко. Почему не сказал об этом раньше? Боялся.

На допросе «девушка в синем».

Зная теперь, что Дьяченко назван другими участниками попойки, она уточнила, при каких обстоятельствах тот нанес удар ножом.

После этих показаний можно было смело объявить розыск Дьяченко. Через две недели он был разыскан и предстал перед следователем. Сначала Дьяченко отказывался признать свою вину, но потом, увидев, что и без него все обстоятельства случившегося известны следователю, покаялся, что в самом деле «пырнул» Крохмалева.

Так закончилось расследование этого дела, на первый взгляд не представлявшего сложности.

На оперативном совещании не нашлось никого, кто бы даже в мыслях упрекнул следователя в волоките.

— Побольше бы таких «волокитчиков», — подумал прокурор области.

У читателя может возникнуть вопрос, как мне удалось прочитать мысли прокурора. Раскрою этот авторский секрет: после совещания он сам сказал мне об этом.

II

Совершив однажды ограбление, преступник в спешке оставил на месте происшествия свою серую шляпу. Обыкновенную серую шляпу, каких на Буковине превеликое множество.

Дмитрий Пискарь — тот самый, дело о котором сейчас докладывал мне как прокурору следователь, — в местечке, где он проживал, ничем не привлекал к себе внимания. Работал буровым мастером, хорошо зарабатывал, жил в достатке. Жители местечка были о нем неплохого мнения, главным образом потому, что он воспитывал приемную дочь, относясь к ней, как всем казалось, не хуже родного отца.

Вот об этой самой дочери по имени Катя сейчас и шел разговор в кабинете прокурора.

Она, Катя, успешно закончила школу и поступила на работу. Вскоре была принята в партию. Когда в расположенном недалеко от местечка городе открылся филиал политехнического института, одной из первых студенток стала Катя. Училась она хорошо, но друзья и знакомые всегда обращали внимание, что девушка почему-то всегда ходит грустная и редко-редко улыбается. Было заметно, что она чем-то угнетена, но никогда ни с кем не делилась своими переживаниями.

Как-то однажды Катя не пошла на занятия, а отправилась к серому зданию на улице Чапаева, где помещалась прокуратура. Преодолев смущение, она рассказала прокурору о своей тайне.

— Я дальше так жить не в состоянии, — со слезами на глазах говорила она. — Отец постоянно запугивает меня, делает мне гнусные предложения. А мать знает, но молчит, так как боится его. Он страшный человек! Помогите!

Прокурор снял трубку.

— Товарищ Агинская? Сейчас к вам придет девушка, выслушайте ее и, если надо, возбудите дело.

Лида Агинская зарекомендовала себя хорошим следователем. Ей всегда поручали дела, где требовалось быть особенно чутким и тактичным со свидетелями или с обвиняемыми.

Беседуя с Катей, она подробно расспросила ее о приемном отце, о его поведении, о его прошлом. Многого Катя не знала, но со слов матери ей было известно о каких-то темных делах отца в прошлом. Она, между прочим, упомянула об одной таинственной поездке отца в Черновицкую область, откуда он почему-то вернулся без шляпы…

— Без шляпы? — спросила Агинская.

Она вспомнила, что пару лет назад слышала о шляпе, оставленной одним из преступников, ограбивших двух стариков в каком-то селе на Буковине. Не нашли виновников и другого ограбления, случившегося вблизи этого же села, примерно в те же дни.

Шляпа! — не каждый день можно услышать о таком вещественном доказательстве. Лида порылась в памяти и вспомнила другие подробности ограбления на Буковине. Не откладывая дела на следующий день, она отправилась по следам этой шляпы.

В Черновицкой области подтвердили, что действительно один из участников преступления (а их было двое) оставил на квартире ограбленных свою серую шляпу.

Дело вместе с этим вещественным доказательством поступило к Агинской, и она начала его расследовать. Жена Пискаря опознала шляпу, а он сам наотрез отрицал и поездку в Черновицы, и то, что шляпа его.

Мало ли одинаковых шляп на белом свете!

Конечно, совпадения возможны. Верно, серых шляп на Буковине и вообще на Украине немало. Но эта шляпа была тем «немым свидетелем», который изобличал Пискаря во лжи. Дело в том, что вскоре после обнаружения шляпы она подверглась тщательному исследованию и обнаруженные на внутренней стороне волоски были отправлены на биологическую экспертизу, результаты которой теперь сослужили свою службу: волосы Пискаря были очень сходны с волосками, снятыми со шляпы.

Взвесив все данные дела, прокурор дал санкцию на арест Пискаря.

Жена Пискаря, ранее запуганная угрозами мужа, после ареста его стала более откровенной и рассказала все, что знала о своем супруге. Он, действительно, пару лет назад ездил в Черновицкую область и что-то там «натворил». Он не говорил, что именно, но в беседе с братом — его соучастником, сетовал на свою рассеянность. Серой шляпы после этого Пискарь не носил, поскольку она осталась на квартире ограбленных.

Старики-потерпевшие опознали Пискаря и его брата, который тоже был арестован. В отличие от Дмитрия брат не отрицал своего участия в ограблении и рассказал обо всех остальных грабежах, совершенных ими в Черновицкой области.

…Однажды, будучи во Львове, я стал просматривать приказы Генерального прокурора СССР и обнаружил среди них приказ о премировании Лиды Агинской за умелое расследование сложного дела, как раз того самого, о котором я только что рассказал.

III

В одной из областей Украины работает старшим следователем Анатолий Василенко, выпускник юридического факультета Львовского университета.

На примере его работы я хочу показать читателю, как мы боремся за то, чтобы возместить государству убытки, причиняемые расхитителями народного добра.

На одном из предприятий была разоблачена орудовавшая там шайка воров, расхищавшая народное добро.

Как-то я задержался после работы в прокуратуре, изучая заявления и жалобы граждан. В дверь постучали. Вошел Василенко.

— Борис Тихонович, — сказал он, — мне кажется, жены Колесова и Дадиомова, арестованных по делу, должны знать о хищениях. Они помогали им сбывать краденое, получали деньги. Их надо задержать. Они, несомненно, знают, где спрятаны ценности.

Я дал санкцию на их задержание.

Следователь десятки раз допрашивал жену Дадиомова, но все безрезультатно, и очередной допрос он проводил, мало надеясь на успех. Вдруг он заметил, что Елена Дадиомова чем-то взволнована, что-то хочет сказать, но не решается. Василенко еще раз напомнил ей о значении чистосердечных показаний, о том, что от ее объективного рассказа зависит многое в судьбе ее мужа.

Слова Василенко дошли до сознания Дадиомовой. Она несколько секунд раздумывала, как бы колеблясь, и вдруг решилась:

— Пишите, я все расскажу, — и начала свою исповедь.

Я останавливаюсь на ней подробно потому, что это, с одной стороны, характеризует Василенко и его следственное мастерство, а с другой, — чтобы показать, как иные слабовольные люди катятся в бездну, хотя могли бы остаться честными людьми.

— Приехали мы в город сразу после демобилизации мужа из армии. Война окончилась. Имущество все до последней нитки было потеряно в войну. Муж начал работать. Как-то раз он пришел домой и рассказал, что его поставили перед фактом участия в хищении продукции. Оказалось, что он несколько раз подписывал накладные на готовую продукцию его цеха, которая по этим накладным и была вывезена с фабрики расхитителями. Муж переживал, нервничал, а я еще больше. Я умоляла его пойти в прокуратуру или милицию и рассказать о случившемся, но он не решался. Его уже крепко опутали опытные жулики. Потом муж начал приносить эти преступно полученные деньги домой, и мы махнули на все рукой. Приобретали сначала необходимые вещи, а потом, когда эти доходы увеличились, покупали и дорогие вещи, без которых вполне бы можно обойтись. Всего у нас было вдоволь, но жизнь стала неспокойной, тревожной.

— Как-то муж принес тридцать тысяч[1]. Я сначала испугалась такой суммы, а потом смирилась. На эти деньги можно было не только хорошо жить, но и кое-что положить на сберкнижку, на будущее. Потом муж приносил еще большие суммы, и я их прятала. Часть денег я отвезла к своей сестре в Белгородскую область. Положила их в стеклянную банку и закопала на опушке леса против дома…

Так шаг за шагом она поведала историю их падения, и по всему было видно, что она говорила правду…

Следователь уточнил, где именно спрятаны деньги, и пришел ко мне с докладом. Я, конечно, дал ему совет немедленно выехать в Белгородскую область.

Показания Дадиомовой подтвердились. Василенко без особого труда нашел «клад», в банке оказалось сто сорок тысяч рублей…

Но всю ли правду сказала Дадиомова?

— Думаю, что нет, — высказал я предположение.

Следователь решил допросить ее соседку Зинченко в надежде, что она поможет найти и другие ценности, припасенные расхитителями «на черный день».

Но Зинченко заявила, что о ценностях Дадиомовых ей ничего неизвестно. Впрочем, сама того не ведая, она подсказала следователю, где их можно искать. Когда арестовали Дадиомову, то племянница, проживающая у них, советовалась с Зинченко, ехать ли ей в Харьков (зачем — она не сказала), но она ей не советовала этого делать, чтобы не оставлять квартиру Дадиомовых без присмотра.

Не за деньгами ли тетки она хотела отправиться в Харьков? Предположение Василенко не было лишено оснований. В самом деле, в одной из сберкасс Харькова ему удалось обнаружить положенные на имя Дадиомовых пятьдесят тысяч рублей.

После этого Дадиомова была вызвана на новый допрос. Она была очень смущена, узнав о поездке следователя в Харьков, и поняла, что в ее искренность теперь уже не верят. Но ей очень хотелось добиться доверия. Чистосердечным признанием рассчитывала она облегчить участь мужа. И когда следователь стал ее расспрашивать о ценностях других участников хищений, она сказала, что у Колесова, несомненно, есть золото, но, где он его хранит, она не знает.

Следователь решил дать Дадиомовой очную ставку с Колесовой. Он рассчитывал, что Дадиомова, стремясь доказать свое желание помочь следователю, как-то повлияет на Колесову, которая уверяла следователя, что «никаких ценностей у них и в помине не было».

И вот в кабинете следователя встретились две хорошие знакомые. Сначала расплакались, а потом стали непринужденно беседовать. Дадиомова и в самом деле так повлияла на свою приятельницу, что та в результате сообщила, что золото она передала мужу, но, где он его спрятал, — не знает.

Новая очная ставка. Между Колесовым и его женой. Она подтвердила, что передала золото ему. После этого он не стал запираться.

— Золотые монеты, — признал он, — лежат на чердаке мастерской в старом ботинке…

С участием понятых следователь немедленно отправился в указанное место.

В углу чердака лежали старые, рваные ботинки. В них несколько баночек из-под горчицы. В этих баночках находилось сто шесть золотых десятирублевок царской чеканки. Почти килограмм золота!

Прекрасно! Но все ли это? Вопрос этот встал неспроста. Практика говорит, что чаще всего хапуги не сразу выдают награбленное.

— Все сдали? Расскажите правду!

— Поверьте мне, все отдал, — с деланной искренностью утверждал Колесов.

— А в Сочи? — спрашивает Василенко. Он знает, что там живет сестра Колесова. — Там ничего не осталось?

Колесов явно смущен… Но если изображать кающегося грешника, то уж до конца.

— Извините, — говорит он. — Вот уж действительно позабыл.

— Что именно позабыли?

— По-моему, — говорит Колесов, — там должно быть тысяч до двухсот денег и облигаций трехпроцентного займа около трех тысяч. Да, еще золотые вещи: часы, кольца, серьги, цепочки…

На следующий день Василенко вылетел в Сочи. Вот и дом сестры Колесова. Скажет ли она, где спрятаны деньги? Или придется обыскивать дом и всю усадьбу?

Сестра Колесова, разумеется, не ожидала этого визита. В доме все забегали и засуетились.

— Никаких ценностей и денег мне брат не оставлял, — взволнованно говорит Колесова. — Это выдумки! Впрочем, ищите, сколько заблагорассудится…

Василенко не заставляет себя уговаривать. С ним понятые и милиционеры: он приступает к обыску. Обыск длится долго. Уже все осмотрено, а ценностей и денег пока нет. Василенко еще раз оглядывает комнату. Фикус? Ну как же он раньше об этом не подумал! Следователь подходит к роскошному фикусу и, взяв его за ствол, поднимает из кадки. На дне ее в двух стеклянных банках лежат деньги, золотые предметы и облигации.

Хозяйка удручена.

— А вы говорили, что ничего нет. Зря заставили нас трудиться, — укоризненно сказал следователь.

Шаг за шагом разоблачал Анатолий Василенко шайку преступников и возмещал государству нанесенные ими убытки.

IV

Спокойные, чуть задумчивые глаза, тихий, энергичный голос. Отличное знание своего дела. Товарищеская взаимопомощь и непримиримость к недостаткам — вот те качества, которыми обладает Борис Сергеевич Коваленко. Опытный старший следователь. Более пяти лет я внимательно следил за работой этого человека. В бурю и дождь, в непогоду и слякоть Борис Сергеевич со своими постоянными спутниками — фотоаппаратом и следственным чемоданом выезжает на происшествия в села. Я никогда не слышал, чтобы Борис Сергеевич говорил «нет».

— Он наш постоянный советчик и старший товарищ, — как-то сказал мне о нем один из молодых следователей. Но Борис Сергеевич не только консультант в самом прямом значении этого слова, он — учитель, он на конкретных примерах учит, как надо расследовать дела.

…Машина городской станции скорой помощи, возвращаясь с ночного вызова, выехала на улицу Дзержинского.

— Что это? — подумал водитель и быстро затормозил. Подбежав, врач увидел, что это женщина, а когда пощупал пульс на ее руке, убедился, что она мертва.

О случившемся сразу же сообщили следственным органам.

Следователь прокуратуры Александр Иванович Груздев после напряженного рабочего дня спал крепким сном. И вот кто-то стучит в дверь.

— Товарищ следователь, на вашем участке обнаружен труп женщины. Лежит посередине улицы, просьба…

Но милиционер не успел закончить фразу, как услышал:

— Одну минуточку обождите. Сейчас выхожу.

По дороге следователь заехал к Борису Сергеевичу с просьбой отправиться с ним на происшествие. Тот, конечно, сразу согласился.

Наступал рассвет. Где-то на востоке показалась белая полоска. Она становилась все шире и шире. Посветлело. Начинался новый трудовой день…

На месте происшествия собрались работники автоинспекции, судебномедицинский эксперт и понятые.

Труп лежал на спине. Асфальт под ним был сухой. Невдалеке на мостовой и тротуаре — большие лужи крови, арядом валялась хозяйственная сумка. Документов в ней не оказалось.

На голове погибшей судебномедицинский эксперт обнаружил несколько ран.

На асфальте отчетливо виднелись следы протектора покрышек автомобиля. Работники автоинспекции высказали предположение, что неизвестная сбита какой-то автомашиной. Однако, по мнению судебно-медицинского эксперта, следы на голове не были характерными для удара автомобилем.

Вот тут-то оказалась очень кстати помощь Бориса Сергеевича. Вместе со следователем он всесторонне проанализировал обстановку на месте происшествия, положение трупа и повреждения на нем. Все установленное при осмотре позволило выдвинуть две версии: первая — о наезде автомашины, вторая — об убийстве неизвестной женщины в другом месте и последующем перемещении ее трупа на улицу, чтобы создать видимость несчастного случая.

Прежде всего надо было установить личность убитой.

Один из управляющих домами, вызванный для опознания трупа, сначала немного поколебался, а потом заявил, что знает погибшую.

— Это Валентина Бондарь из нашего дома, — сказал он. Рассказывая о ней, управдом сообщил, что у Валентины с мужем часто бывали скандалы.

Александр Иванович вместе с Борисом Сергеевичем немедленно отправились для осмотра квартиры Бондарей.

Александр Иванович спросил хозяина квартиры:

— Где ваша жена, гражданин Бондарь?

— А кто ее знает, где она ходит, — ответил тот, не выражая беспокойства. — Еще вчера во второй половине дня ушла на работу и домой не возвращалась. Мы с дочерью и ночевали одни…

Квартира Бондаря находилась на втором этаже и состояла из комнаты, кухни и коридора.

Осматривая кухню, следователь обратил внимание на свежевымытый пол, в некоторых местах он даже еще не просох.

— Да, я часто помогаю жене в домашних делах. Вечером помыл.

Бондарь явно говорил неправду. Если бы он пол вымыл накануне, то он давно бы уже просох, рассуждал следователь. Он поделился своими подозрениями с Борисом Сергеевичем. Тот тоже обратил внимание на еще не просохшие доски пола.

— Нужно произвести детальный осмотр и обыск, — предложил Борис Сергеевич.

Для начала Александр Иванович стал осматривать обувь. На мужских туфлях он сразу же обнаружил возле каблука пятно темно-коричневого цвета. Тщательный осмотр пола позволил обнаружить между досками такие же пятна. В кухне на топоре были обнаружены темно-коричневые пятна и волосы, приставшие к обушку. Такие же пятна были на дверях, на скамейке, на брюках и майке Бондаря и на полотенце.

— Почему у вас все в крови?

— Вчера купил курицу и зарезал, — спокойно ответил он.

Обыск продолжался…

Во дворе в выгребной яме нашли простыню и полотенце с темно-красными пятнами.

Бондаря задержали.

Перед следователем — восьмилетняя Люда. Присутствует, как того требует закон, учитель из ее школы.

— Людочка, скажи нам, где твоя мама? Когда ты ее видела в последний раз?

— Вчера вечером, когда ложилась спать, — отвечала девочка.

Люда рассказала, что «мама с папой часто ругались из-за тети Оли».

Соседи, проживающие на первом этаже дома, сообщили, что Бондарь часто приходил домой пьяным, ссорился с женой.

— А в прошедшую ночь, — показала соседка Бондарей, — я услышала глухой удар в потолок и крик женщины. Потом раздалось еще несколько ударов, но уже более глухих. И все стихло.

О том, что Бондарь сильно пил, устраивал скандалы и выгонял жену из дому, угрожая ей убийством, рассказали и другие жильцы дома.

Эксперт дал заключение, что смерть Валентины Бондарь наступила от ударов тупым предметом.

Исследование пятен на одежде Бондаря показало, что это была кровь, по группе сходная с группой крови убитой. Узнав о собранных доказательствах, Бондарь признался, что убил свою жену и глубокой ночью вынес труп на улицу, положив его посередине дороги. Конечно, хотел, чтобы все подумали, будто жена стала жертвой уличного происшествия…

V

Осень в Карпатах — самая прекрасная пора года. Меньше выпадает дождей, ярче светит солнце, деревья в горах покрываются какой-то особенной окраской, пьяняще пахнут опадающие листья.

…Приближались октябрьские праздники. Молодой гуцул Андрей Чеперчук, работавший на буровой, готовился отметить их.

В первый день праздников поздно вечером Андрей возвращался домой. Вдруг он почувствовал удар. Пелена заволокла сознание, и он уже больше ничего не помнил… Утром его обнаружили двое мужчин, шедших на работу. Андрей лежал у обочины дороги в кустах. Вызвали машину скорой медицинской помощи. Едва успев сообщить о том, что его что-то ударило, Андрей потерял сознание и по дороге в больницу скончался.

На место происшествия приехали следователь Карпусь и прокурор. Тот, кто сбил человека, не только не оказал ему помощи, но еще и оттащил раненого с дороги в кусты!

Кто сделал это? Много вопросов возникло перед следователем…

Александр Карпусь окончил университет и уже несколько лет работал следователем районной прокуратуры. На происшествиях он бывал не раз, но почему-то этот случай его особенно взволновал.

Прежде всего надо было тщательно «прочесать» местность, где был обнаружен пострадавший. Для этого следователь привлек группу молодежи из ближайшего села. Он попросил своих помощников детально осмотреть каждый метр дороги, обращая внимание на пятна и всевозможные предметы, но не трогая и не поднимая их.

— Товарищ следователь! — раздался через пару минут возглас одного из участников осмотра. — В траве на бровке лежит какой-то болтик.

Карпусь бросился в сторону говорившего и запротоколировал находку, а после этого сфотографировал ее.

Потом он еще раз осмотрел место, где лежал болтик, и заметил в траве несколько маленьких кусочков голубой краски. Он собрал их в пробирку, как драгоценность.

Вслед за этим он сделал гипсовый слепок со следа протектора на грунтовой бровке дороги.

В кустах участники осмотра нашли несколько мундштуков от папирос.

Какую роль будут играть все эти находки — еще было неизвестно, но кто знает, может быть именно они помогут в дальнейшем.

Карпусь позвонил в городскую автоинспекцию и попросил, чтобы его ставили в известность обо всех дорожных происшествиях и нарушениях правил безопасности, которые будут иметь место в последующие дни.

В тот же день ему сообщили, что накануне вечером около 22 часов возле поселка Н. задержали автомашину инженера Костырко. Он ехал с двумя женщинами. Инженер был навеселе и загнал свою «Волгу» в кювет.

— Какого цвета машина? — сразу поинтересовался следователь.

— Голубого.

Карпусь даже вскочил, узнав об этом.

— Поедали к нему домой и немедленно, — предложил он.

Через полчаса с участием понятых и работников автоинспекции был произведен осмотр автомашины Костырко. Болтик и кусочки голубой краски были от нее. Владельца голубой «Волги» задержали и доставили в прокуратуру.

Долго он не сознавался, но в конце концов рассказал следующее:

— Вечером, в первый день праздника, мы решили проехаться в машине. Я сел за руль, В машине нас было трое — я и две знакомые учительницы. Мы уже были немного навеселе. В местечке Д. я выпил еще грамм сто пятьдесят водки и пива. При возвращении меня осветил встречный автомобиль, и я вынужден был взять вправо. Тут я почувствовал удар и, проехав немного, остановился. Сзади лежал человек. Я взял его за плечи и перетянул через кювет в кусты. Моим спутницам я сказал, что все в порядке, и мы поехали дальше. А потом… заехал в кювет. Меня пригласили в милицию. Сделали внушение и отпустили. Вот и все, товарищ следователь. Я сказал правду…

Так меньше чем за сутки было раскрыто происшествие, случившееся на дороге в ноябрьскую ночь…

VI

Еще в ноябре 1950 года односельчане заметили отсутствие Ефросиньи Загоруйко — портнихи, которая, как говорила молва, носила с собой все свои деньги, не доверяя сберегательной кассе.

Разное говорили на селе. Одни — что она уехала к каким-то родственникам в другую область, чуть ли не на харьковщину, другие, — что она погибла в Быстрице, оступившись на крутом берегу, но были и такие, кто считал, что она стала жертвой преступления.

Так или иначе, но только пять лет спустя кто-то из односельчан сообщил в Киев о таинственном исчезновении Ефросиньи Загоруйко. Об этом стало известно прокурору республики, который поручил прокурору — криминалисту Борису Ивановичу Никоре выехать в Ивано-Франковскую область и начать следствие об исчезновении Ефросиньи Загоруйко.

Оно представлялось чрезвычайно сложным хотя бы уже потому, что со времени исчезновения Загоруйко прошло более пяти лет. Никто в селе не знал, при каких обстоятельствах это случилось, а те, кто мог быть заподозрен в убийстве, давно выехали из села, и где они жили теперь, — неизвестно.

Орешек был твердый, но все мы верили, что Борис Иванович с поручением справится. Необычайно энергичный и инициативный, он любил свою трудную профессию, постоянно совершенствовался в ней и дорожил ею.

…Чалого, Костюка, Коваленко и Петренко в селе знали как закадычных друзей и собутыльников. Чалый плохо жил со своей женой, был знаком со многими женщинами, в том числе и с некой Котило. Как-то однажды, после очередной пьянки, спустя четыре года после исчезновения Загоруйко, Чалый, Костюк и Коваленко стали избивать Петренко. Защищаясь, он крикнул: «Вы убили Фросю и меня хотите убить…».

Видя, что прислушиваются люди, собутыльники взяли Петренко под руки и увели.

Но слова его запомнили…

После случившегося Петренко через некоторое время уехал из села.

Борис Иванович, узнав об этом случае, разыскал свидетелей и допросил их. Он приступил к тщательной проверке слуха об убийстве Загоруйко. Ясно было, что надо во что бы то ни стало разыскать Петренко, а пока осуществлялась эта операция, Борис Иванович находил и допрашивал людей, которые что-либо слышали об исчезновении Загоруйко.

Один из них, по фамилии тоже Костюк, рассказал, что примерно лет шесть назад, проходя ночью возле дома Котило (там тогда жила Загоруйко), он услышал крик, доносившийся из дома. Заинтересовавшись, он перелез через забор, подошел поближе и увидел через окно, что в доме находятся Котило, Чалый и Коваленко. Потом он увидел, как они стали выводить из дома Ефросинью Загоруйко. На улице к ним подошли еще двое — их Костюк не распознал. Куда они пошли — он не знает. Вскоре после этого по селу прошел слух, что Чалый и его друзья ночью возле реки Быстрица убили Загоруйко. Об этом говорят и сейчас.

Необходимо было проверить, насколько правдоподобны показания свидетеля.

Борис Иванович сделал это с помощью следственного эксперимента. Он убедился в том, что свидетель мог видеть и слышать, что делалось в доме Котило, с того места, где он находился.

Борис Иванович установил, что между Чалым и Костюком, Коваленко и Петренко, с одной стороны, и свидетелем Костюком — с другой, ни ссор, ни недоразумений не было, так что оснований для оговора со стороны Костюка не должно было быть.

Котило на допросе категорически отрицала то, о чем рассказал Костюк, и заявила, что о Загоруйко ей ничего не известно.

Следователь прекрасно понимал, что от Котило ничего другого и нельзя ожидать, поскольку она находилась в близких отношениях с Чалым. Однако для дела имело существенное значение изобличить Котило во лжи. С этой целью Никора разыскал ее односельчан, которым она в разное время доверительно рассказывала об обстоятельствах исчезновения Загоруйко.

Один из таких свидетелей подтвердил, что ему Котило действительно говорила, как однажды ночью к ней зашли Чалый, Костюк, Коваленко и Петренко и, заставив Загоруйко слезть с печи, увели ее. При этом когда Загоруйко попросила дать ей возможность одеться, Чалый якобы сказал, что ей верхняя одежда уже не понадобится…

Еще ряд односельчан подтвердили на допросе, что и им Котило рассказывала примерно то же.

Узнав об этих показаниях, Котило стала «кое-что» вспоминать и подтвердила показания Костюка, хотя и с многими оговорками.

Из допроса свидетелей следователь установил, что Загоруйко незадолго до исчезновения продала корову и деньги хранила дома.

Теперь предстояло самое трудное — допрос предполагаемых преступников. Лучше всего было первым допросить Петренко, но он еще не был разыскан. Разыскивали его весьма активно, но Петренко как в воду канул. Между тем Чалый, Костюк и Коваленко не сидели сложа руки. Им было хорошо известно, кого вызывают на допросы, некоторые из свидетелей были их родственниками или хорошими знакомыми, и, используя их, Чалый, Костюк и Коваленко старались направить следствие по ложному следу. На тех, кого вызывал следователь, они пытались оказать давление: либо запугивали их, либо обещали отблагодарить за дачу выгодных им показаний.

Трудное это было следствие. Требовалось большое напряжение нервов. Приходилось производить очные ставки иногда лишь для того, чтобы восстановить детали давних событий, уточнить отдельные слова, сказанные несколько лет тому назад.

На одной из таких очных ставок выяснилось, что односельчанин Петр Федюк видел, когда Чалый, Костюк, Коваленко и Петренко вели Загоруйко.

Кто-то вспомнил, как однажды в сельмаге родственник Коваленко, обидевшись на него, сгоряча сказал, что он не будет больше молчать об убийстве Загоруйко. Но потом, спохватившись, умолк…

Многочисленные допросы позволили восстановить трагические события той ночи, когда исчезла Загоруйко. Увенчались успехом и поиски очевидцев расправы с ней. В том же селе проживала некая Анна Дудкало, которая, по имевшимся сведениям, должна была знать об этом случае более подробно, чем другие свидетели.

Так оно и оказалось. Она рассказала, что как-то осенней ночью, примерно лет шесть тому назад, к ней в дом зашли Чалый, Костюк, Коваленко и Петренко. Они привели Загоруйко. Дудкало оделась и вместе с ними пошла к Быстрице. На берегу реки Чалый застрелил Загоруйко и сбросил труп в реку.

Все эти показания дали следователю основания задержать Чалого и его соучастников. И на допросах, и на очных ставках они категорически отрицали свое участие в убийстве Загоруйко.

К этому времени из Кустанайской области в Ивано-Франковск доставили Петренко. Он не стал отрицать своей причастности к убийству Загоруйко и подтвердил, что после убийства они поделили между собой взятые у нее деньги.

Так было раскрыто преступление шестилетней давности. Попытались обнаружить труп убитой, но это оказалось явно безнадежным, хотя нашлись люди, которые будто бы видели, как лет шесть тому назад, после таяния льда, по реке плыл труп женщины.

СЛЕДОВАТЕЛЬ С КОСИЧКАМИ

В один из летних дней 1947 года в местечке Д. на Подолии был традиционный воскресный базар. К площади подъезжали автомобили, телеги, длинной вереницей по бровке дороги шли крестьяне из окрестных сел и деревень. Вскоре раскаленная от жары площадь гудела, как потревоженный улей. Людей столько, что взглядом не окинешь! Торгуются, покупают, продают, кругом смех, острые шутки.

И вдруг зловещий шепот прокатился по праздничной площади. Кто-то принес ужасную весть: на центральной улице, в подвале дома, где жил всеми уважаемый престарелый врач Петр Федорович Котенко, обнаружен полуистлевший труп.

…Доктор Котенко проработал в местечке Д. свыше двадцати лет. Все хорошо знали этого доброго, скромного человека, отличного специалиста. И днем и ночью, если нужна была его помощь, он спешил к больным. Ни одного дурного слова соседи не слышали от него. Жил он тихо и спокойно. Жена его давно умерла, два сына служили в Советской Армии, оба отличились в боях за Родину. И вот вдруг такое событие!

…На место происшествия прибыли прокурор, следователь и работники милиции. Из областного центра был вызван судебномедицинский эксперт.

Осмотр закончен. Составлен акт, в котором говорилось, что в каменном доме, построенном примерно десять — двенадцать лет тому назад, есть подвал, куда жильцы из года в год ссыпали золу. В связи с ремонтом дома подвал начали чистить и наткнулись на полуистлевший труп. По заключению эксперта, он находился там не менее трех лет. По распоряжению прокурора труп вынесли из подвала и закопали в саду около дома.

При этом судебный эксперт Микола Фирченко, весьма опытный в своем деле специалист, допустил ошибку. В пепле имелись различные мелкие кости, но он на них не обратил внимания.

Около дома собралось множество любопытных. Все ахали и охали, гадали, кто же все-таки убит.

Один из присутствующих высказал предположение, что это труп Розы Маркулис, владелицы половины дома, где все случилось. Она исчезла в годы войны, куда — никто не знал. Соседка врача утверждала, что во время фашистской оккупации Котенко очень хотел купить вторую половину дома, которую в былые годы продал семье Маркулис. Но Роза не соглашалась.

Кто-то сказал, что убийство — дело рук Котенко; мол, в тихом омуте черти водятся. Эти слова, брошенные на ветер, вызвали слух среди обитателей местечка.

«Ну кто бы мог подумать?» — удивлялись все.

В акте судебного медика было указано, что убитой женщине, труп которой нашли в подвале, 25—30 лет, что ее смерть наступила от выстрела в голову.

Следствие продолжалось. Другая соседка врача сообщила, что, когда фашистские войска в 1941 году оккупировали Украину, она оставалась в Д. Семья Розы и сама она оказались в гетто. Розе в то время было лет двадцать шесть — двадцать семь. По словам этой гражданки в гетто к ней приходил доктор Котенко и настойчиво требовал, чтобы она сказала, где спрятана купчая на вторую половину дома. Котенко будто бы при этом говорил, что Розе купчая ни к чему, так как ее все равно скоро расстреляют.

В извлеченном из подвала трупе Розу Маркулис опознали многие, в том числе и ее родственники, приехавшие из города. Долго всматривались они в изуродованный временем труп и все же пришли к заключению, что это Роза.

Котенко присутствовал при этом, охотно отвечал на вопросы, держался спокойно. Однако слух о подозрении, павшем на него, видимо, уже дошел до него. Было заметно, что спокойствие дается ему нелегко.

Следствие, естественно, заинтересовалось биографией Котенко.

По его показаниям, после окончания медицинского института он возвратился в родной край — Подолию. В середине тридцатых годов, уже сорокалетним человеком, он построил себе в местечке Д., где работал заведующим, районной больницей, дом. В 1939 году половину этого дома он продал матери Розы Маркулис.

Когда фашистские части подходили к Д., Котенко с женой эвакуировался, но в апреле 1942 года они вернулись домой — немцы настигли беженцев. Во второй половине дома вместо семьи Маркулис жили уже другие жильцы. Выяснилось, что долгое время там жила Мария Сокурина — заведующая районным отделом социального обеспечения, ее дочь, племянница мужа — Наташа Байдиченко и приехавшая к ним в 1945 году невестка Сокуриной Лида Коваль; одни жильцы приезжали, другие уезжали.

Между тем работники милиции продолжали опрашивать людей, которые могли хоть что-нибудь знать об обитателях дома. И тут кто-то высказал предположение, что убитая вовсе не Роза Маркулис, а Лидия Коваль. Что же, надо было проверить и эту версию.

Нашли и запросили по этому поводу Марию Сокурину.

«Моя невестка блондинка, а не шатенка, — писала Мария Сокурина, — живет она сейчас не то в Куйбышеве, не то во Львове. В Куйбышеве живет брат Лиды. Возможно, невестка изменила фамилию, но она безусловно жива…».

Из Одесского института судебной экспертизы сообщили, что по присланным фотокарточкам Розы Маркулис и Лиды Коваль так же, как и по черепу, извлеченному из подвала, совершенно невозможно судить о том, кому принадлежит труп. Эксперты установили лишь наличие в черепе двух пулевых сквозных отверстий, отсутствие двух резцов и одного коренного зуба в нижней челюсти. Никаких следов вставных зубов они не нашли. Это, между прочим, противоречило словам соседей о Розе Маркулис, которые дружно утверждали, что у нее было несколько вставных зубов.

Следствие зашло в тупик, дело попало в архив, а в местечке Д. постепенно стали забывать об этом случае…


В декабре 1947 года в район была назначена следователем комсомолка Валерия Барко. Худенькая, с косичками, как у школьницы, она не производила солидного впечатления. Так о ней думал и прокурор района, тот самый, что сдал дело о смерти неизвестной женщины в архив.

…Просматривая дела прошлых лет, Валерия Барко заинтересовалась этим делом. Она сразу же почувствовала, что следствие велось недостаточно глубоко, что многие обстоятельства остались невыясненными.

Неужели, думала Валерия, невозможно раскрыть это преступление? Неужели нельзя узнать, кто убил женщину?

Прежде всего Барко решила уточнить, где было гетто, куда и по какой дороге фашисты водили на расстрел мирных жителей. Нашлись люди, хорошо знавшие эту «трассу смерти»: Галина Дорчук, Анастасия Коломарь и другие.

Когда еврейское население местечка согнали в гетто, украинцы и русские, мужчины и женщины, старики и молодежь делились с заключенными своими скудными продовольственными запасами. В гетто передавали кто что мог, Галина Дорчук несколько раз приносила своей давней знакомой Розе Маркулис (они вместе служили в конторе «Заготзерно») молоко и хлеб. Однажды — это было летом 1942 года, — придя в гетто, Галина Дорчук увидела, что все обитатели его построены в ряды; их собрались куда-то уводить. Узники были окружены полицейскими и эсэсовцами, злобно рычали овчарки.

Роза Маркулис стояла во втором ряду, вместе с нею были ее дочь и муж. Лагерь был полон плача и стонов. Матери умоляли пожалеть хотя бы детей. Но эсэсовцы были глухи… Вскоре колонна двинулась в направлении села Теперовка к Яру… Это был последний день существования гетто в местечке Д…

Дом Анастасии Коломарь стоял как раз возле дороги, по которой вели на расстрел этих людей. Анастасия была знакома с семьей Маркулис и сразу узнала во втором ряду поседевшую Розу, которая вела за руку девочку. Рядом шел ее муж.

— Если в подвале нашли труп Розы, — рассуждала Валерия, — получается, что она спаслась из гетто.

Это было мало вероятно, но отдельные такие случаи известны. Каких только поразительных случаев не было во время войны. Бывало, и «мертвые» воскресали.

Валерия Барко ворошит документы тех лет, сохранившиеся в архивах. Она тщательно изучает фашистские приказы и секретные отчеты, от которых веет ужасом. Она находит список расстрелянных немцами в 1942 году обитателей местечка Д. В этом списке — имена Розы Маркулис, ее дочери и мужа.

Значит, в подвале нашли вовсе не ее труп. Тогда чей же? Но прежде следователь решила поближе узнать, что собой представляет Котенко. На него же брошена зловещая тень! Ведь он будто бы приходил к Розе Маркулис в гетто и требовал купчую на половину дома. При этом заявлял, что так или иначе Роза дома больше не увидит, ее расстреляют. По крайней мере так утверждала одна из свидетельниц.

Барко отправилась к старому врачу на прием, сказавшись больной. Котенко произвел на нее очень хорошее впечатление.

— Нет, он не может быть убийцей! — подумалось ей.

Кроме того, беседуя с десятками людей, Валерия установила, что в период оккупации немцы вели за Котенко слежку, так как его сыновья служили в Советской Армии.

Так кто же в конце концов убитая? И кто ее убийца? Эти вопросы ждали своего разрешения. Однако ответить на второй вопрос можно было только после установления личности убитой: только в единичных, редчайших случаях удается раскрыть убийство до того, как бывает выявлена личность жертвы преступления. Валерия Барко не раз слышала это на занятиях в университете и, не жалея сил, стала восстанавливать обстоятельства, относившиеся к давно ушедшим временам.

Упорству молодого следователя можно позавидовать. Она собрала сведения о всех проживавших в этом доме с 1940 по 1946 год и организовала их розыск.

В первую очередь она занялась семейством Сокуриных. Несколько человек из числа жителей местечка сообщили ей, что невестка Марии Сокуриной, Лидия Коваль, куда-то внезапно уехала.

Кто же такая Лида Коваль? Что о ней известно? Выяснилось, что она родилась в 1923 году в рабочей семье. Вскоре ее родители умерли, и Лида с братом и сестрой остались сиротами. Воспитывались дети в детском доме. Лида выросла веселой, жизнерадостной девушкой.

Когда началась Великая Отечественная война, Лида ушла в Советскую Армию. Служила на Востоке. Там познакомилась с младшим сержантом Кондратом Сокуриным. Полюбила его. Когда война кончилась, Лида ждала ребенка. Молодые люди задумались, как жить дальше. Можно было, конечно, разыскать брата или сестру Лиды и поехать к ним, но Кондрат решил, что лучше всего ей уехать к его матери в местечко Д.

Появление Лиды для Сокуриных было неожиданностью, так как сын им ничего не писал ни о женитьбе, ни о приезде жены. С первого дня мать Кондрата невзлюбила невестку. Она жаловалась соседям, что сын женился на девушке некрасивой, без образования, ничего у нее нет — «голь перекатная». Словом, Лида пришлась не ко двору, как говорили в старину.

Отношения между Сокуриной и Лидой не могли, конечно, не заинтересовать следователя. Валерия Барко еще раз перечитала заявление Марии Сокуриной, в котором та сообщала, что Лида выехала не то во Львов, не то в Куйбышев — туда, где живет ее брат. Вскоре из Львова сообщили, что Лидия Коваль в городе не проживает и никогда не проживала. Из Куйбышева ответа не было.

Валерии из дела было известно, что во время приезда Лиды в Д. у Сокуриной жила племянница ее мужа — Наталья Байдиченко, которая не могла не знать о взаимоотношениях свекрови с невесткой.

Наташа нашлась: она проживала в одном из районных центров Ростовской области. По просьбе Барко местный прокурор побеседовал с Натальей.

На вопрос о том, при каких обстоятельствах уехала Лида, Байдиченко ответила то же самое, о чем прежде писала Сокурина: уехала с сестрой и ребенком во Львов…

Через несколько дней прокурор района вызвал Байдиченко, на этот раз на допрос. Наталья рассказала немного больше.

— В мае 1945 года, — показала она, — к тете приехала невестка. Вскоре у Лиды родилась девочка, ее назвали Светланой. Сокурина часто ссорилась с Лидой, считала, что она недостойна ее сына, всячески унижала и обижала ее, попрекала куском хлеба. Лида не спорила со свекровью, а только уходила в сад и там плакала. Она стала очень грустной, замкнутой. В письмах к сыну Сокурина жаловалась на Лиду. Не раз свекровь, как бы вскользь, говорила, что на Лидином месте давно бы покончила с собой. Добра ей в жизни все равно не будет…

То была поистине страшная повесть о тяжелой жизни молодой женщины, затравленной жестокой свекровью.

Показания Натальи Байдиченко вызывали необходимость установить, куда девался ребенок Лиды. Достаточно ли тщательно был в свое время осмотрен подвал, в котором обнаружили труп? В связи с этим Валерия решила раскопать то место в саду, где был закопан обнаруженный в подвале труп.

Эксгумацию производили в феврале. Замерзшая земля звенела под кирками и лопатами. Барко и медицинский эксперт терпеливо ждали.

В земле были обнаружены прядь светлых волос, кости разной величины и два зуба.

Перед новой судебномедицинской экспертизой следователь поставила задачу: определить, кому принадлежат обнаруженные кости — взрослому человеку, ребенку или обоим вместе, а если ребенку, то каков примерно его возраст.

Поздно вечером скорый поезд увозил следователя в город, где высококвалифицированные специалисты — эксперты изучили извлеченный из земли материал. Эксперт дал заключение, что среди найденных костей имеются и кости ребенка в возрасте примерно двух-трех месяцев. Пролежали они в земле два-три года, а поскольку труп ребенка подвергается разложению значительно быстрее, ткани сохраниться не могли…

Итак, установлено, что в подвале были погребены два трупа — женщины и ребенка…

В Куйбышеве и Львове, между тем, продолжались поиски Лидии Коваль, ее брата и сестры. На вторичный запрос следователя куйбышевский адресный стол сообщил, что в городе проживает несколько десятков граждан по фамилии Коваль. Среди них была и женщина по имени Лидия.

Куйбышевская Лидия Коваль, когда ее спросили о родственнице по фамилии Сокурина, только пожала плечами — никогда таких родственников у нее не было. Посмотрев на фото Кондрата Сокурина, она заявила, что видит этого человека впервые.

Значит, это другая Лида Коваль! На всякий случай допросили всех женщин по фамилии Коваль.

Ни брата, ни сестры Лиды в Куйбышеве тоже не оказалось. Во Львове жило несколько Ковалей, но никто из них к убийству в местечке Д. не имел никакого отношения…

В руках Валерии Барко документ, присланный из Таганрога: письмо мужа Сокуриной к своей племяннице — Наталье Байдиченко.

Даже при беглом чтении ясно, что письмо — образец неумелой конспирации.

Вот что писал дядя:

«Здравствуй, Наташа! Я хочу написать тебе несколько слов об истории в местечке Д. В сентябре 1947 года тетя Маша получила от прокурора телеграмму — ее вызывали по делу Лиды, нашей невестки. А дело вот в чем. Когда я демобилизовался из армии в сентябре 1946 года, мы переехали в Таганрог, где живем и по сей день. Когда уехали из местечка, квартиру купил один врач. Вот там в подвале и нашли труп неизвестной женщины. Прокурор выясняет, что это за труп и кто убийца. Котенко пустил слухи, что это труп нашей Лиды и что убили ее якобы ты и тетя Маша. Ее вызывали в местечко Д., и она показала, как было дело с Лидой и как она уехала. Вспомни, как все было. Если забыла, я сам тебе напомню, тетя твоя все мне рассказала. Однажды тетя Маша уехала в областной центр. Мая была в школе, Лидка и ты оставались дома. В это время заявляется Лидкина сестра из Львова. Они стали собираться, а тебя, помнишь, еще послали достать денег на дорогу. Ты ушла, а они прихватили из чемоданов несколько отрезов шерсти и шелка. Когда ты явилась домой, они уже уехали во Львов. После того о них ни слуху, ни духу. Обокрали и уехали. А сейчас тетю Машу таскают и, как мне стало известно, тебя допрашивают. А ты не бойся, нечего тебе волноваться. Расскажи прокурору все, как было. Расскажи, что знаешь, и как все с Лидкой произошло. Что за труп обнаружен — кто его знает, и кто убийца — не наше с тобой дело.

Наташа! В сентябре 1947 года тетя Маша тебе писала, чтобы ты ей сообщила, как Лидка уехала, а ты ей не ответила. Писать кончаю. Вот и все с этой историей. До свидания…»

Для следователя Барко, да и не только для нее, было ясно, что сообщение Наташиного дяди, как говорится, шито белыми нитками.

Показания Натальи Байдиченко, а главное письмо ее дяди вызывали новые вопросы, разрешить которые Барко решила лично, не поручая этого кому-либо на месте.

Появление следователя из Подолии в районной прокуратуре Ростовской области многих удивило. Чего ради приехала Барко? Ведь Байдиченко допрошена? Барко объяснила, что должна еще раз ее допросить.

Байдиченко на допросе вела себя как-то странно: чувствовалось, что она чего-то не договаривает; только начнет рассказывать, но тут же спохватывается, и умолкает.

Вдвоем они просидели очень долго. Наталья говорила только о взаимоотношениях Сокуриной с Лидой, а едва дело доходило до того, куда та девалась, сразу умолкала и исподлобья глядела на следователя.

Барко чувствовала, что Байдиченко многое знает. Но как заставить Наталью заговорить?

Следователь решает взять ее с собой в Д. Может быть, там, на месте, где было совершено преступление, она станет более откровенной.

В дороге они говорили, о чем угодно, только не об убийстве. Постепенно официальные отношения уступали место простым, человеческим, почти дружеским. И вдруг, когда до Д. оставались уже считанные километры, Наталья призналась в том, что Лида и ее дочь были убиты.

И вот в кабинете прокурора Наталья Байдиченко рассказала страшную повесть: она говорит о своих родителях, о том, где она училась, кем ей доводится Мария Сокурина, о том, как в расцвете лет погибли молодая женщина и ее ребенок.

— «Лиде жилось у Сокуриной очень плохо. Но чем я могла помочь ей? Я ведь и сама целиком зависела от тетки, боялась, что она в любой момент выгонит меня. А куда я денусь — без специальности, без денег? Тетка часто возмущалась выбором сына. И писала ему об этом. Под влиянием матери Кондрат все реже и реже подавал весточки жене. Лида это очень переживала.

— Как-то раз мы с теткой сидели вдвоем. И вдруг она мне предложила убрать Лиду. Прямо так и сказала: «убрать». Я не поняла, что это значит. А тетка также спокойно ответила: «убить, значит». Я была в ужасе. Я вскочила и закричала, что она сошла с ума. «Ты у меня в руках: вот отравлю ее, а свалю на тебя. Мне поверят», — так говорила тетка.

— Однажды она послала меня за каким-то лекарством — хотела им отравить Лиду. Я разбила пузырек по дороге. Тетка тогда ничего не сказала. А потом снова завела разговор об убийстве Лиды. Я отказалась наотрез. Вскоре к нам явился какой-то мужчина. Фамилии и имени его не знаю, но видела его несколько раз в местечке. Я знала, зачем он пришел, и убежала из дому. Когда возвратилась, тетка говорит: «Тебе нечего бояться, он сам все сделает. Когда он появится, ты уйди куда-нибудь, а я в город уеду. Нас никто не заподозрит».

— Рано утром, когда Лида и ребенок еще спали, Сокурина уехала в областной центр. В это время в дверь постучали. Пришел «тот». Я впустила его в квартиру, показала, где спит Лида, взяла деньги, оставленные теткой, и пошла на базар. Когда вернулась, незнакомец сидел на кухне и пил водку. Лиды с ребенком не было. На полу и на подушке виднелись следы крови. Через несколько часов тетка вернулась. Мы с нею договорились, что распустим слух, будто за Лидой приехала из Львова сестра, и они, забрав вещи, в том числе и вещи тетки, уехали, а я в тот день ходила к соседке занять денег «на дорогу Лиде».

— После убийства Лиды я не могла оставаться в теткином доме и вскоре уехала к матери в село под Таганрогом.

— Как убивал этот мужчина Лиду, я не видела. Но, когда мыла полы, нашла револьверную гильзу и выбросила ее в сад. Наволочки на кровати, где спала Лида, были в крови, я их сняла и выстирала. Когда земля в погребе начала оседать, тетка велела засыпать яму золой. Она часто лазила в погреб, но что там делала, — не знаю.

— Вскоре после того, как нашли труп, тетка прислала письмо, в котором писала, что ее вызывали в местечко Д., допрашивали, но труп опознать не могут. Бояться нечего, только не надо ни в чем признаваться. Письмо это я уничтожила».

Кто же приходил к Сокуриным? Опять бесконечные допросы свидетелей. И вот всплывает некто Антон Кушевар. Он в свое время был осужден за какое-то преступление, в 1945 году вышел на свободу, но вскоре после этого умер. Все это было выяснено следователем. Наталья Байдиченко без труда опознала его фотографию, которую ей предъявила следователь среди других, близких по типу.

Мария Сокурина была арестована. Она категорически отрицала свое участие в убийстве Лиды Коваль и ее ребенка.

— Убежала она от меня, вот святой истинный крест, убежала. Да еще и вещи мои прихватила, — клялась и божилась Сокурина.

На одном из допросов Сокурина вдруг заявила, что после отъезда Лиды, примерно через месяц, она получила от нее письмо, как будто из Владимира.

— Где письмо?

— Наверное, выбросила.

Запросили Владимир. Ответ: по данным адресного стола, Лидия Коваль в городе никогда не проживала.

Дело Сокуриной и Байдиченко слушалось в открытом судебном заседании в местечке Д. Байдиченко подробно рассказала о всех обстоятельствах трагической гибели Лиды. Сокурина продолжала отрицать все и лишь в последнем слове заявила, что признает себя виновной в том, что не предотвратила преступления…

Суд воздал преступникам по заслугам.


Так молодой следователь «с косичками» показала высший класс следственного мастерства — пример, на котором могли бы поучиться и убеленные сединами прокуроры и следователи…

ВЫСТРЕЛ В ОКНО

На рыхлой мягкой земле перед окном дома Елены Волошиной отчетливо виднелись следы сапог. Старший следователь прокуратуры Юрий Клименко и капитан милиции Степан Коваль склонились над ними.

Закругленные носки, вдавленный каблук, вмятинки от гвоздевых шляпок. След как след.

— Считай, вся деревня такие сапоги носит, — заметил Степан Коваль.

— Пусть себе носит на здоровье, а проверить надо, — ответил Юрий Петрович.

Они снова тщательно осмотрели следы.

— Да, человек, оставивший их, тяжел на ногу. Чуть косолапит. Ходит отклонившись назад, — видишь, каблук как здорово вдавлен. И роста высокого, — рассуждал Клименко. — Впрочем, пока это ничего не значит.

Кроме следов на месте, откуда по предположению Клименко мог стрелять преступник, они ничего не нашли…

…Сухо щелкнул выстрел. Женщина упала.

— Елена, — не своим голосом тихо сказала мать. И потом громко и протяжно закричала:

— Ле-на!

Дочь лежала неподвижно. Побелевшие пальцы сжимали недочитанную газету.

Прижав руки к груди, мать остановившимися глазами глядела на нее. Потом безотчетно рванулась к окну, в стекле которого зияла дыра с паутиной трещинок вокруг. За окном осенняя ночь и ничего больше. Ни людей, ни шагов, ни шорохов. Тишина. Мать без сил опустилась на пол возле дочери и, вглядываясь в ее лицо, пыталась понять, что же произошло. Кому мешала ее дочь?

Свалившееся на нее горе спутало все мысли, не давало сосредоточиться, последовательно вспомнить, как прошел сегодняшний день.

Пришла Елена домой, зябко кутаясь в платок. Осенние вечера прохладны. Мать, как всегда, приготовила ужин. Поставила на стол тарелки. Лена устало опустилась на стул. Соскользнул с плеч платок. Мать невольно залюбовалась ею. Гордый профиль, чуть откинута голова под тяжестью золотого, туго закрученного узла волос. Наспех поела. Спросила газету.

И вот все кончено…

Утром Коваль разузнал, что и впрямь почти вся деревня носит такого типа сапоги, следы которых отпечатались под окном убитой женщины.

Пулю, извлеченную из тела, отправили на экспертизу.

«Да, вот тебе и завязка», — подумал Клименко, сидя вечером следующего дня за своим письменным столом с оранжевой лампой.

Дальше, как в детективном рассказе, должно развиваться действие и потом финал — развязка. Но до этого еще далеко. И действия пока никакого нет…

Коваль машинально пробежал глазами странички начатого им рассказа. Писать — это было не просто увлечением следователя областной прокуратуры. Это была вторая его жизнь, другое дело, не менее важное, чем то, которому «по штату» он отдавал свои знания, силы, нервы.

Юрий Петрович не раз говорил друзьям, что следственная работа помогает ему писать и, с другой стороны, творческий процесс развивает умение остро видеть окружающее, глубоко чувствовать и точно все анализировать, приходит ему на помощь при расследовании преступлений.

Свет настольной лампы ложился круглым, ярким пятном на листы бумаги, где теснились строки, перечеркнутые вдоль и поперек. Клименко писал не только детективы: они реже всего выходили из-под его пера. То тяжелое и мрачное, что приходилось встречать ему по роду своей деятельности, вызывало у него протест. Может быть, именно поэтому рассказы его — их нередко публиковала областная газета — были простыми и легкими, а люди в них жили радостные и хорошие.

…Но сейчас ему было не до рассказов. Перебирая исписанные листки, он мучительно думал о женщине, которую видел лежащей на полу, безжизненной. Какому негодяю понадобилось убивать ее? За что? Он вспомнил, как отзывались о Волошиной односельчане. Скромная, уважительная, она работала бухгалтером в колхозе. Люди говорят, что уж очень близко принимала все к сердцу, болела за правду. Слышал ее выступление на собраниях, где она не стеснялась критиковать самих руководителей.

Клименко снял телефонную трубку, набрал номер:

— Попросите капитана Коваля.

В трубке громыхнул густой бас.

— Степан? Скажи мне, в вашем селе за последние годы совершались убийства?

— В нашем-то нет, — ответил Коваль, — а вот у соседей в прошлом году чуть не убили человека, тяжело ранили в живот, да вот выжил, дюжий парень оказался…

— Дюжий, говоришь, — это хорошо, — раздумчиво произнес Клименко, кладя трубку на место…

Федор Бирюк был работящим. Трудодней в колхозе зарабатывал больше всех. Под стать ему была и жена Настя. Их неоднократно награждали. В тот год Федор и его жена получили в качестве премии поросенка. Старательно, как делали все, они ухаживали за ним. И вырастили кабана без малого в сто килограммов. Как положено, хотели к Новому году его зарезать.

Как-то ночью услышал Федор тревожный лай своей собаки. Она гремела цепью, рвалась, будто хотела на кого-то броситься. Не зажигая света, выглянул в окно. В потемках, во дворе возле сарая Федор разглядел фигуру человека.

«Кабана хочет выкрасть», — догадался он.

Федор был не из робких, решил выйти во двор. Мельком глянул на ходики — двенадцать.

«Время для вора подходящее», — подумал про себя. Быстро оделся, отпер дверь и, уже близко увидев незнакомца, спросил:

— Что вам нужно?

Человек от неожиданности вздрогнул и, подскочив к Федору, выстрелил. Федору обожгло живот. Теряя сознание, он упал. Очнулся в больнице. Врачи сказали, что нужна серьезная операция. Долго пробыл в больнице Федор. А когда вышел — не узнал себя. Тяжелое поднять нельзя, много работать тоже нельзя. Преступник сделал его инвалидом. Загрустил человек. И еще было обидно, что не разглядел Федор того, кто стрелял в него.

Несколько раз спрашивали его работники милиции о приметах стрелявшего.

— Ночь была, да так быстро все случилось, что не успел приметить, — виновато отвечал он.

— А колхозника Петренко вы знаете?

— Немного знаком. Стрелявший, кажется, чем-то на него похож: ростом, походкой.

Проверили. Петренко в ту ночь не было дома. Подозрение пало на него. Но пока собирали доказательства его виновности, он скоропостижно умер.

Дело прекратили.

…Клименко несколько раз внимательно перечитывал материалы того дела. И вот рождается то, что мы называем версией: Федора ранили в живот, а что если пуля, которую извлекли тогда…

Впрочем… надо проверить эту догадку. Пуля хранилась в архиве вещественных доказательств. ЮрийПетрович и сам не ожидал, что будет так волноваться, отдавая ее на экспертизу.

— Посмотрите ее хорошенько и сравните с пулей, которую извлекли из тела Елены Волошиной, — попросил он эксперта. Эксперт понимающе кивнул головой.

Вскоре Клименко получил заключение о том, что пуля, вынутая при операции из тела Федора Бирюка, и пуля из тела Волошиной выстрелены из одного и того же оружия. Но это не говорило о том, чьи руки держали это оружие, направляя его в Бирюка и Волошину.

Ведь тот, кто якобы стрелял в Федора, умер еще в прошлом году. Не воскрес же он, чтобы выстрелить еще и в Елену?

Следователь, волнуясь, ходил по комнате. В папке лежал недописанный рассказ. Давно не прикасался к нему Юрий Петрович. Там у него люди смеялись, любили, там было все светло и чисто. А здесь, в реальном мире где-то скрывался преступник. И Клименко не мог допустить, чтобы убийца жил в этом мире и вредил людям.

Юрий Петрович познакомился с родственниками умершего Петренко, говорил с его приятелями. Ведь должен же быть кто-то, у кого Петренко получил оружие? И должны же быть у кого-то сапоги сорок второго размера, — те, что оставили следы под окном Волошиной в ту страшную ночь? Клименко присматривался к жителям села. Один парень привлек его внимание. Здоровый, широкий в плечах, он шел по улице, слегка отклоняясь назад. Обычно люди при ходьбе наклоняются вперед. Это невольно заставило приглядеться к нему повнимательнее. Взгляд скользнул к сапогам. Так и есть. Размер, примерно, тот же. И ходит он, чуть косолапя.

Клименко узнал фамилию парня. Звали его Петр Синица. Жил он в селе, но работал не в колхозе — на заводе. В селе мало кто хорошо знал его. Клименко вспомнил давний разговор с председателем колхоза.

— Как-то вечером, — рассказывал тот, — собрались члены правления. Когда все вопросы были рассмотрены, поднялась Елена Волошина.

— Хочу сказать о людях, которые пользуются всеми льготами колхозников, а сами палец о палец не стукнут для коллективного хозяйства. Например, Остап Петренко и его племянник Петр Синица захватили около гектара земли в колхозе, а трудодня ни одного — ни у того, ни у другого. Пора призвать их к порядку.

С этим нельзя было не согласиться. После собрания у Петра и Остапа были урезаны земли, захваченные ими самоуправно под огороды.

Вскоре Петренко умер. Остался Синица, затаивший злобу на разоблачительницу Волошину. Недаром как-то при встрече с председателем он невзначай кинул:

— Вашей Волошиной давно пора язык прикусить. До всего ей дела больше всех.

Все это вспомнилось Клименко во время обыска в доме Петренко. Но огнестрельного оружия в доме не нашли.

И вот однажды раздался звонок Степана Коваля. Он сообщил, что во дворе школы в земле ребята нашли старый австрийский револьвер, обернутый в цветастую тряпку.

Следователь немедленно выехал на место. Земля была рыхлой, влажной. Без труда удалось установить, что револьвер спрятан сюда недавно. Клименко отдал его на экспертизу.

Через несколько дней пришел ответ: бороздки в стволе револьвера и царапины на пулях, попавших в Бирюка и Волошину, свидетельствовали о том, что в них стреляли именно из этого оружия. К тому же Коваль нашел в селе и свидетеля, который видел у Петра Синицы револьвер. И когда ему предъявили несколько револьверов, он сразу сказал:

— Вон тот, с барабаном, черный. Я точно помню, что он. Держал его в руках. Хотя револьвер австрийский, Синица стрелял из него патронами от пистолета «ТТ», он их как-то приспособил.

Впервые за все время следствия Юрий Петрович почувствовал некоторое облегчение. Все говорило о том, что ход мыслей его был верным. Чутье подсказывало ему — нитка тянется к Синице.

И тогда Клименко решил сделать обыск у Петра Синицы. Дверь ему открыла мать Петра. Сына дома не оказалось, она пригласила Клименко с понятыми зайти в комнату. Проходя через сени и кухню, Юрий Петрович профессиональным взглядом мгновенно и точно схватывал все, что было вокруг него. И вдруг сердце его дрогнуло. В сенцах, в куче вещей, наверное, приготовленных матерью для стирки, он заметил знакомый цветастый материал. Точно такой же, в котором был завернут найденный револьвер.

Клименко попросил дать ему цветастую тряпку. Старушка, словно почувствовала что-то недоброе, нехотя протянула ему кусок тряпки, оказавшейся рваным платком.

И снова экспертиза. И снова в руках следователя заключение экспертов. В нем говорится, что края тряпки, в которую был обернут револьвер, и платка, взятого у матери Петра Синицы, совпадают.

На допросе Синица все отрицал. Прищурив колючие глаза, он насмешливо глядел на следователя. Носком ноги, обутой в сапог сорок второго размера, он пристукивал по полу, как бы выражая нетерпение.

— Так значит, вы не признаете себя виновным? — спросил Клименко.

— Я уже ответил, что нет.

— Что ж, если вы скрываете правду, вас могут обвинить в убийстве двух человек, — спокойно заметил следователь.

— Как так двух?! — подскочил Синица.

— А вот как. Мы все уже знаем.

Клименко, глядя на сереющее лицо преступника, сообщил ему все, что было известно, и об убийстве Елены Волошиной, и о револьвере, и о цветастой тряпке, и о пулях, выпущенных из одного и того же оружия в Федора Бирюка и Волошину.

— Я все объясню, я все напишу, — засуетился сразу Петр, не я стрелял в Бирюка. Другой стрелял, а револьвер отдал мне, когда отрезали у нас землю. Это ведь все была ее затея, Волошиной. Дядя просил отомстить ей. Я обещал ему…

…Свет настольной лампы ложится круглым ярким пятном на листы бумаги… Юрий Петрович наконец дописал свой рассказ. В нем жили, смеялись и любили хорошие, веселые люди. Какие и должны жить в этом мире, под этим солнцем.

«ДИССЕРТАЦИЯ» ИГОРЯ БОРИСОВИЧА

Прокурору одного из районов Прикарпатья было поручено расследовать дело о хищениях в отделе рабочего снабжения леспромхоза. Первое, что бросилось ему в глаза, — это фамилия начальника орса — Логачев. Прокурор хорошо знал его, пару раз они ездили вместе на рыбную ловлю.

Долго не могла прокуратура района закончить расследование по этому делу. В конце концов следователь собрал много существенных доказательств злоупотреблений в орсе. В частности, было установлено, что орс получил со Львовской галантерейной базы неучтенное гардинное полотно и кое-какие другие товары свыше чем на тридцать пять тысяч рублей. Невольно возникал вопрос об источнике таких излишков и о том, почему они не были учтены.

Прокуратура района не стала углубляться в этот вопрос, и дело было принято к своему производству областной прокуратурой.

Исследуя документы, старший следователь прокуратуры области установил, что работники базы вступили в сделку с работниками гардинной фабрики в Коломые.

Было решено немедленно начать ревизию на гардинной фабрике; что-то уж больно подозрительны были связи работников базы с директором фабрики.

На следующее утро ко мне зашел прокурор следственного отдела Самойлович.

Игорь Борисович был одним из квалифицированных следственных работников. Он много лет работал в прокуратуре, отличался исключительной скромностью и добросовестностью.

— Вы знаете, — говорил он, докладывая дело, — в свое время прокуратура города неправильно прекратила дело в отношении экспедитора, подозреваемого в хищении двухсот метров гардинного полотна. Того, кто вывозил, осудили, а того, на кого ссылался осужденный, — экспедитора, выдавшего ему это полотно, так сказать, не заметили, и дело о нем прекратили. Я отменил постановление о прекращении дела и думаю, что вы со мной согласитесь.

— Странно, — подумал я, — только вчера мне докладывали о гардинной фабрике и вот сегодня опять… Не иначе, как там орудуют воры.

Постановление я, конечно, подписал и посоветовал проследить, чтобы дело доследовалось с особым вниманием. Мне при этом припомнилось, что по некоторым сведениям директор гардинной фабрики Гурский скупал золото и изделия из него… Имелись и другие данные о том, что Гурский живет явно не по средствам.

Объединив оба дела, мы решили произвести обыск у лиц, в отношении которых имелись достаточно веские сведения о том, что они совершают преступления.

Начали с Гурского.

Но прежде чем рассказывать о самом расследовании, мне хотелось бы вкратце познакомить читателя с биографией этого человека. Она небезынтересна и вместе с тем поучительна.

Когда-то Гурский влачил полуголодное существование, перебиваясь работенкой портного где-то в Прикарпатье. Пришла в эти места Советская власть. Изменилась жизнь Гурского. Его выдвинули на ответственную работу. Сначала он относился к работе добросовестно, упорно трудился. Но полная бесконтрольность, лесть и подхалимство подчиненных привели к тому, что он зазнался, у него появилась самоуверенность, стало выявляться чрезмерное самолюбие. Особенно же его охватило стремление к наживе, желание во что бы то ни стало стать богатым. Это и привело Гурского в конечном итоге на скамью подсудимых.

От жизни в глухом селе над Днестром до жизни в одном из красивейших городов Прикарпатья! От жалкого существования местечкового портного до поста директора фабрики! Таков его путь.

Гурский не оправдал доверия. Став на путь преступления, он не только крал сам, но и растлевал сознание многих людей путем подкупов, лести, обмана. Теперь пришел час расплаты…

Кто-то долго возился с дверными запорами, и когда, наконец, они были открыты, появилась заспанная женщина:

— Что надо?

— Разрешите войти? — спросил высокий мужчина в прокурорской форме. Это был младший советник юстиции Игорь Борисович Самойлович, возглавлявший группу по обыску в квартире Гурского.

— Я жена Гурского, — испуганно пролепетала женщина, — а он еще спит.

Когда Гурского подняли с постели, он долго не мог разобрать, в чем дело и почему его в такое раннее время беспокоят. Сначала он даже возмутился, но, когда увидел человека в прокурорской форме, поднялся, недоуменно оглядываясь и не понимая значения этого раннего визита.

Долго читал Гурский постановление о производстве обыска, санкционированное прокурором, изучая его и, видимо, соображая, как поступить в этом случае. Осознав цель прихода прокурора, он начал заметно волноваться.

Обыск длился почти двое суток.

Особенно заволновался Гурский, когда начали осматривать чемоданы. То вставал, то садился. Руки у него дрожали, глаза бегали. Когда прокурор взял в руки один из них, он удивился его тяжести.

Увидев чемодан в руках Игоря Борисовича, Гурский тяжело вздохнул и отвернулся.

Игорь Борисович видал виды, но такого он не предполагал: в чемодане лежали аккуратно сложенные в пачки деньги крупными купюрами. Подсчитали — около трехсот тысяч![2] А на дне чемодана лежали золотые монеты царской чеканки достоинством в десять рублей, золотые доллары и даже золотые австрийские кроны периода до первой мировой войны… В боковом кармане чемодана — около шестидесяти штук новых дамских швейцарских золотых часов, много разных изделий из золота, некоторые с драгоценными камнями.

Долго пересчитывали и проверяли содержимое. Гурский все время молчал…

Все, ради чего он жил, шел на риск и преступление, сегодня, сейчас, уплывало от него так неожиданно и бесповоротно.

— Сколько в этом чемодане ценностей? На какую сумму?

— Считайте, я не помню… только прошу записать в протокол, что среди золотых монет есть австрийские кроны и американские доллары. Это еще деньги отца, он передал мне их перед смертью.

— Обязательно запишем, все запишем, как есть, — ответил Игорь Борисович и с иронией добавил: — Отец ваш всю жизнь портным проработал, а смотрите сколько золота накопил!

— Это было до войны, — прошептал Гурский.

Самойлович на это заметил, с трудом сохраняя серьезность, что отец Гурского не иначе как был фокусником: умер до войны, а золотые доллары, оказывается, уже послевоенного выпуска. Чудо, да и только.

Затем в присутствии Гурского сделали обыск в его служебном кабинете на фабрике… В сейфе нашли всего две-три бумаги — обыкновенную переписку, но зато там было несколько пакетов с тюлевыми покрывалами и гардинами, судя по всему, приготовленными для подарков…

— Забыл отдать на склад, — беспомощно пролепетал Гурский, понимая, что этому никто не поверит.

Гурский был арестован, а вместе с ним главный бухгалтер фабрики, экспедитор, два начальника цехов и заведующий складом готовой продукции. Материалы следствия изобличали их как соучастников Гурского в хищениях социалистической собственности.

Следствие велось полным ходом. Обыски у других лиц тоже дали много ценного для дела. Например, у заведующего складом в столе обнаружили несколько копий «дополнительных» накладных на отправку товара во Львов, которые явились важной уликой виновности расхитителей народного добра.

Было описано много ценностей, в том числе и вновь выстроенные дома.

Гурский вначале долго отказывался давать показания, но потом «заговорил». Он подробно рассказывал о том, как организовалась шайка, как и сколько они, по его подсчетам, расхитили государственных средств, кто участвовал в этих преступных операциях, кому и сколько давали взяток, чтобы иметь в достатке сырье для фабрики и перевыполнять план.

Все делалось с расчетом, продуманно, направлялось опытной рукой Гурского. В ход пускались подкуп, шантаж, задабривание, подхалимство, «знакомства». Не гнушались ничем. Всесильный директор был везде хорошо, как говорится, принят.

В управлении легкой промышленности Гурского всегда хвалили и говорили другим директорам:

— Посмотрите, как Гурский работает! Он всегда перевыполняет план, хотя и у него есть трудности с сырьем. Учитесь!

По управлению издавали приказ за приказом о поощрении Гурского, главного бухгалтера Фрондыка и многих других работников фабрики.

…Когда Гурский знакомился с кем-нибудь, он неизменно спрашивал:

— Может быть, вы в чем-нибудь нуждаетесь?

Одни сразу отказывались, стыдливо молчали другие, третьи — кивали головой.

Как-то Гурский пригласил жену одного из руководящих работников города посмотреть изделия фабрики. У нее глаза разбежались: сколько красивых вещей ей показали!

— Нравятся наши изделия, Марина Григорьевна?

— Прекрасные, — и Марина Григорьевна глубоко вздохнула.

Когда она садилась в машину, Гурский вынес небольшой пакет и сказал:

— Это вам небольшой подарок…

…— У вас можно разжиться дровами, кубометра два, товарищ Гурский? — спрашивали из одной городской организации.

В телефонной трубке рокотал мужской голос:

— Пожалуйста, куда вам привезти? Машины не надо, найдем.

В одной из организаций созывали совещание. Нужно было немного денег, а их нет. Вспомнили:

— Позвоните Гурскому, он поможет. У него большой директорский фонд…

— Помогу. Сколько надо? — деньги были даны и «оправданы» счетом за какую-то фиктивную работу.

…Заканчивался год. Наступали сроки сдачи баланса. Как ни спешили в фабричной бухгалтерии, но сдать баланс раньше срока не смогли. В управление баланс отвезли сам директор и главный бухгалтер фабрики. Зашли в кабинет главного бухгалтера:

— И в этот раз опаздываете с балансом?

— Думаю, что мы не опоздали, — ответил директор и передал пакет главбуху. А после ужина в ресторане «Карпаты» главный бухгалтер управления сказал:

— В долгу не останусь. Отчет сдан на три дня раньше, получите премию за досрочную сдачу…

Все это рассказывается со слов самого Гурского, который в своих показаниях не щадил ни себя, ни своих соучастников, надеясь этим сохранить себе жизнь, отвести реальную угрозу высшей меры наказания.

Таково было положение дел на гардинной фабрике в Коломые, которая по иронии судьбы была размещена в здании, где в прежние времена находилась тюрьма.

Фабрика пользовалась хорошей славой далеко за пределами Украины. Но это вовсе не было заслугой Гурского и его «помощников». Славу изделиям фабрики создал труд народных умельцев, талантливых и трудолюбивых вышивальщиц красивых гуцульских орнаментов на гардинах, покрывалах и накидках. Вчерашние деревенские девушки становились первоклассными мастерицами, работая на сложных станках. Они-то и боролись за то, чтобы фабрика работала с прибылью, выпуская изделия высокого качества.

И если я вспоминаю о бывшей тюрьме, то лишь в связи с Гурским и его соучастниками. Для них в данном случае воспоминание о тюрьме, действительно, вполне подходит.

Бригада следователей под руководством Игоря Борисовича шаг за шагом собирала доказательства. Львов, Черновцы, Одесса, Киев, Донецк, другие города Украины — где только ни побывали следователи из бригады Самойловича.

Особое внимание следствия привлекала к себе фигура некоего Ройзмана — заведующего базой, с которым Гурский вступил в сделку для сбыта похищенной на гардинной фабрике продукции, ту самую сделку, с которой я начал свой рассказ.

Очень важно было установить, кому именно Ройзман сбывал похищенное. Это, с одной стороны, изобличало самого Ройзмана и стоявших за ним Гурского и их соучастников, а с другой — показывало, по каким каналам утекала похищенная продукция. Таким «сбытчиком» оказался заведующий одним из промтоварных магазинов Львова — Кириленко.

— Я его раньше знал как надежного человека, — рассказывал Ройзман на следствии. — Поэтому именно ему я и предложил сбывать неучтенные накидки и покрывала с тем, что он за это будет получать определенный процент, так сказать комиссионные. Кириленко уговаривать не пришлось, он сразу же согласился, так как кто из них, — цинично обобщил Ройзман, — не занимается «этим».

Сбыт похищенных у государства товаров с самого начала пошел успешно. По подсчетам самого Ройзмана было продано накидок примерно на сто тысяч рублей. Когда было решено арестовать Кириленко, его уже и след простыл. Пронюхав про начавшееся следствие и понимая, что оно его не минует, он сбежал.

Кроме Кириленко сбытом похищенного занимались и другие подобные ему проходимцы. Сеть сбыта была довольно разветвленной.

Преступные операции с каждым годом расширялись. В их орбиту были включены сообщники из баз в Станиславе, Черновцах и других мест.

На одну из баз в Киеве поступили накидки и гардины. Часть из них была забракована. По заданию Гурского в Киев едет главный инженер фабрики, молодая специалистка.

— Вот вам две тысячи рублей, поезжайте в Киев, пойдите в экспертизу и вручите деньги тому эксперту, который будет смотреть нашу продукцию. Если вручите, то и рекламации на наш товар не будет. Вы поняли?

Главный инженер согласилась и вручила эксперту в Киеве взятку. Рекламация не поступила.

Много сил, энергии и напряжения отняло у всех нас это дело. Ревизия установила большой материальный ущерб, нанесенный государству.

Обвинительное заключение, написанное Игорем Борисовичем, превышало двести страниц.

— Да вы диссертацию написали! — шутя воскликнул я.

— Легче написать и защитить диссертацию, чем вести расследование махинаций этих жуликов и изобличать каждого в совершенном преступлении.

Около трех месяцев шел судебный процесс. Подсудимые изворачивались, лгали, оговаривали друг друга, отказывались от ранее данных ими показаний.

Полностью отказался от своих показаний на предварительном следствии и Ройзман, увидевший, что ему все равно нечего терять, Гурский же продолжал решительно утверждать, что накидки он сбывал через львовскую базу, где заведующим был Ройзман. Создалась сложная обстановка. К тому же Кириленко был еще не найден.

Суд должен был поверить или Гурскому, или Ройзману. Несколько свидетелей утверждали, что получение контейнеров с продукцией фабрики обязательно оформлялось актами с участием представителей общественности, поэтому все оприходовалось на складе и изделия отправлялись в магазины только через экспедиторов.

Игорь Борисович съездил во Львов, осмотрел там все документы о получении товаров на базе и отправке их в магазины и выяснил, что ряд контейнеров с продукцией фабрики получал и разгружал лично Ройзман, а уже потом не в меру доверчивые представители общественности ставили свои подписи под подсунутыми им документами.

Таким образом, попытка Ройзмана прикрыться общественностью была разоблачена.

Но он продолжал утверждать, что дал на следствии ложные показания, что все написанное в обвинительном заключении о разветвленной сети сбыта — чепуха.

Ройзмана мог изобличить только Кириленко, но Кириленко не было. И Ройзман, а вместе с ним и другие подсудимые, не признавшие свою вину, поверив, что следственные органы не скоро найдут Кириленко, стали отрицать даже совсем очевидные обстоятельства.

Поэтому ни мне, ни Игорю Борисовичу, ни всем остальным участникам следствия отсутствие такого важного свидетеля и будущего обвиняемого, как Кириленко, не давало покоя. Каюсь, мне он мерещился даже во сне — этот грязный, но очень нужный в данный момент тип.

Мы не давали покоя милиции, прося ускорить розыск Кириленко.

Вечером, когда мы, усталые, вернулись с процесса в прокуратуру, чтобы подвести итоги судебного дня и наметить задачи на завтра, зазвонил телефон. На проводе Львов! И, о радость! Мы слышим, как начальник следственного отдела прокуратуры Львовской области говорит:

— Задержан Кириленко!

Игорь Борисович немедленно выехал во Львов. Он всегда отличался оперативностью и не жалел сил и здоровья, если того требовали интересы следствия, но на этот раз превзошел себя. К двенадцати часам дня он уже вернулся, имея в портфеле показания Кириленко, который во всем признался и подтвердил все то, что мы знали о Ройзмане и сети сбыта.

Когда началось дневное судебное заседание, Кириленко в специальной автомашине доставили во двор здания, где слушалось дело. Ройзман, услышав, что представитель государственного обвинения возбуждает ходатайство о допросе Кириленко в качестве свидетеля, так и замер от неожиданности… В зал ввели Кириленко.


Последующее уже не представляет интереса, да и всего, о чем говорилось на суде в течение почти трех месяцев, здесь не перескажешь. Главное было сделано: благодаря настойчивости и оперативности одного из рядовых работников прокуратуры Игоря Борисовича Самойловича раскрыто такое запутанное и сложное преступление.

РАЗГОВОР В ПОЕЗДЕ

Ехал я в Москву со своим другом прокурором Петром Горайко. Поезд шел быстро. Людей в вагоне было мало. Спать не хотелось; мы вышли в коридор и разговорились, стоя у открытых окон, обдуваемые ветерком.

— Вчера у меня на приеме была одна пожилая женщина, — говорил Горайко, — она с возмущением заявила: «Вы только одно и стараетесь делать — во что бы то ни стало обвинить человека. Знаю я вас… Прокуроры всегда такие…» Сына этой женщины осудили за участие в разбойном нападении.

— Вы не правы, — возразил я ей, — советский прокурор не только обвинитель, но и страж законности, там, где надо, он защищает человека.

— Пустые слова, — бросила она.

— Посмотрел я на нее, и обидно мне стало. Не за себя, а за тех, кто до сих пор не понимает существа деятельности советского прокурора.

И на память мне пришли многие дела и многие прокуроры, поступавшие совсем не так, как казалось этой женщине…

I

Это было еще до войны на Дальнем Востоке. Меня, тогда еще молодого следователя, вызвал прокурор Давид Евсеевич Качурин и сказал:

— Вот что, товарищ Горайко, примите к производству это дело. Не пугайтесь его многотомности. Начато оно давно, еще в марте 1937 года. Обвиняется заместитель главного инженера крупного строительства Овдиенко. Остальное вы сами прочтете. Сколько нужно вам времени?

— Ознакомлюсь с делом и доложу.

— Хорошо. Кстати, не забудьте прийти ко мне в воскресенье на обед. Ведь вы холостяк…

…Я начал листать дело.

«Овдиенко, будучи заместителем главного инженера строительства, допустил преступную халатность при сооружении жилых помещений для размещения рабочих. Были выстроены бараки, не отвечающие условиям жизни людей…» —

читал я постановление о направлении дела в прокуратуру.

У меня сразу возникло много вопросов, один из них — почему это дело так долго велось?

В первом постановлении о предъявлении Овдиенко обвинения говорилось, что он с целью вредительства утвердил неправильные проекты на строительство жилых помещений. Однако за два года следователь не смог доказать виновность Овдиенко; арест же оправдывал тем, что если даже вредительство не доказано, то уж преступная халатность налицо.

По существу мне полагалось сделать еще очень многое, так как в деле был собран только обвинительный материал. Надо было установить еще все то, что оправдывало действия Овдиенко.

Если им потребовалось два года для расследования этого дела, чтобы доказать преступную халатность, то мне, как представлялось, нужно не меньше времени, чтобы посмотреть, что делается, если так можно выразиться, на второй стороне медали; не окажется ли она более весомой. В последнее я очень верил.

Не скрывая своего настроения, я доложил обо всем прокурору. Давид Евсеевич испытующе посмотрел на меня и сказал:

— Рано свое мнение высказываете, товарищ следователь, здесь надо хорошенько разобраться. Для окончания следствия устанавливаю два месяца. Достаточно?

Я не стал возражать.

Давид Евсеевич производил впечатление болезненного человека: низкого роста, сутулый, ходил всегда как-то боком. Но это был человек исключительной работоспособности, всесторонне образованный, очень трудолюбивый, прекрасный специалист своего дела, принципиальный в решениях.

Нередко в воскресные дни он приглашал к себе на квартиру нас, молодых следователей, на обед или на чай. За столом мы часто вступали с ним в полемику по разным вопросам. Он горячился, отстаивал свою точку зрения, но, будучи гостеприимным хозяином, никогда не давал почувствовать, что он начальник, приговаривая, что гость всегда прав.

Совсем другим он был за служебным столом: требовательный, строго соблюдал закон и требовал от нас того же.

Помню 1939 год, события в районе реки Халхин-Гол. Качурин, как я уже сказал, сам был неутомимым и нас не жалел. Докладываешь, бывало, и видишь, что он закрыл глаза, кажется, дремлет. (Он только что вернулся из далекой поездки.) Невольно снижаешь голос.

— Почему замолчал?

— Вы устали, Давид Евсеевич, отдохните.

— Ничего, ничего, докладывай!

И пока все дела не расскажешь, он не ложился, а рано утром Давид Евсеевич уже докладывал начальству о прошедших событиях.

Требуя от нас много, он в то же время по-отцовски заботился о нас. Помню, как в одной из бригад случилось чрезвычайное происшествие: при наладке оборудования был по неосторожности убит один из инженеров. Давид Евсеевич предложил немедленно вылететь в эту бригаду. Герой войны в Испании и дважды Герой Советского Союза комкор Смушкевич, командовавший тогда авиацией, штаб которой был размещен вблизи от нас, приказал выделить самолет, чтобы как можно скорее доставить меня на место происшествия. Я летел на самолете впервые; Давид Евсеевич знал это и перед полетом напутствовал меня: рассказал, как нужно себя держать при взлете, в полете и при посадке и даже больше — он подошел к летчику и (так как я находился в кабине, где был пулемет, — это происходило как раз в период военных действий на Халхин-Голе) попросил летчика проинструктировать меня, как пользоваться этим пулеметом, если вдруг покажется противник.

Однако я отвлекся. Вернусь к делу Овдиенко, которое полностью завладело моим вниманием. Основное вещественное доказательство — проекты бараков — я разглядывал не раз. Много стояло на них виз с размашистыми или, наоборот, скупыми подписями вышестоящих начальников.

— Как же так, — рассуждал я сам с собой, — Овдиенко обвиняется в преступной халатности при строительстве жилья, но ведь проекты окончательно утверждались не им, а вышестоящими инстанциями. Комиссия приняла жилье с указанием, что отступлений от проектов при строительстве не допущено. В чем же тогда виноват Овдиенко?

Еще и еще раз проверялись и уточнялись все детали, допрашивались многие люди, истребовались дополнительные документы.

— Нет, не виновен, ни в чем не виновен Овдиенко, — не сомневался я, листая дело.

Вот анкета Овдиенко. Прапорщик в первую мировую войну, с 1917 года в Красной Армии. Может быть ему поставили в вину это офицерство? Нет, не может этого быть, чепуха! — возразил я сам себе. — Ведь у нас в Красной Армии и в партии было немало бывших царских офицеров. На память пришел Николай Васильевич Крыленко — первый Главковерх, большевик, но ведь и он был прапорщиком. А сколько генералов царской армии верно служили новой власти?!

Вызову завтра на последний допрос Овдиенко и пойду к Давиду Евсеевичу с докладом, решил я.

Утром следующего дня был доставлен Овдиенко. В который раз я внимательно разглядывал этого поседевшего человека, высокого, стройного и широкоплечего, с честным, открытым лицом. Что там ни говори, а внешнее впечатление тоже имеет огромное значение. Нет! Это не преступник, это ошибка, страшная ошибка…

И я загорался возмущением в адрес тех, кто арестовал и держал два года в тюрьме честного советского человека. Будь на то моя власть, я бы немедленно выпустил его на свободу.

— Опять отвлекусь немного в сторону, — как бы извиняясь, сказал Горайко.

…Спустя много лет мне как-то пришлось выступать перед студенческой аудиторией. Молодежь задавала много вопросов о имевших место в прошлом нарушениях законности. Наши враги злорадствовали, распускали всякого рода слухи, чтобы поссорить молодежь со старшим поколением: «Мол, вы жили, когда творилось беззаконие, и коль скоро вы мирились с этим, значит и вы виновны». Это, конечно, было выгодно только врагам. Но ведь известно, что и в эти годы не все было так уж плохо. Было много честных, принципиальных людей. Они и сейчас, находясь на пенсии, могут смотреть прямо в глаза современникам. Один студент меня спросил: «А вы не боялись тогда принимать правильные решения по делам?»

— Нет, не боялся, — честно ответил я. — И даже не думал о том, что кто-то будет меня за это преследовать.


Вернусь к Овдиенко. Я даже не задумывался о каких-либо плохих для меня последствиях, если буду настаивать перед прокурором об освобождении Овдиенко и о прекращении его дела за «отсутствием состава преступления».

— Как будто мы подходим к финишу, уважаемый товарищ, — сказал я Овдиенко.

Он вздрогнул, потом прошептал: «За два года меня впервые так назвали».

Я еще не мог ему сказать, как предполагал поступить в дальнейшем с его делом, хотя мне очень хотелось высказать свои мысли. Сказав конвоирам, чтобы они ожидали моего возвращения, я быстро пошел с делом к Давиду Евсеевичу.

— Прошу разрешения окончательно доложить дело Овдиенко.

— Но ведь прошел только один месяц. Неужто успел все сделать?

— Да, по-моему все ясно. Овдиенко ни в чем не виновен и его надо освободить из-под стражи, а дело прекратить.

— Что-то очень быстро к такому решению пришли, товарищ следователь.

— Он, Давид Евсеевич, ни в чем не виновен.

— Не виновен, говоришь? — прокурор выдержал паузу, как бы раздумывая над тем, что я сказал. — Вот что, дорогой, я давно уже хотел поговорить с тобой об этом деле. Но откладывал разговор, чтобы проверить самого себя и ни в коем случае не влиять на твое решение. — Давай-ка вместе еще раз допросим Овдиенко: хочу задать ему несколько вопросов.

Когда мы вошли в кабинет, Овдиенко встал.

— Сидите, сидите, — сказал Давид Евсеевич, — и сел за стол. Он спросил у Овдиенко:

— Ответьте мне откровенно: могли вы как заместитель главного инженера отказаться от строительства бараков?

— Нет, ни в коем случае.

— Еще один вопрос: кроме вашей в других организациях тоже строили бараки по этим проектам?

— Да! Во всех.

— Отступление от проектов было допущено?

— Нет.

…Вернувшись в кабинет Качурина, мы долго разбирали материалы дела, читали и еще раз перечитывали их.

Подняв усталые глаза, Давид Евсеевич внимательно посмотрел на меня и сказал:

— Пиши постановление об освобождении. Я тебе говорил, что хотел проверить себя и принять решение наверняка. Потому что могут найтись умники, которые будут жаловаться на прокурора, а мне не хотелось бы еще раз возвращаться к этому делу. Ясно, мой заместитель допустил ошибку, когда давал санкцию на арест еще тогда, в 1937 году. Пиши постановление и немедленно.

Я стремглав вылетел из кабинета прокурора. Потом взял себя в руки и спокойным уверенным шагом зашел в свой кабинет. Овдиенко сидел, положив голову на стол. Он дремал. Конвоиры переминались с ноги на ногу.

— Иван Иванович, где ваша семья?

— Жена уехала к родным в Саратов, там и сын. А почему вы заинтересовались моей семьей? — спросил Овдиенко с удивлением.

— Интересуюсь, куда вы направитесь, когда будет подписано постановление об освобождении вас из-под стражи.

Не успел я договорить, как Овдиенко закрыл лицо руками, плечи его вздрагивали, поседевшая голова покачивалась. Потом он попросил, чтобы зашел прокурор, и, когда появился Давид Евсеевич, Овдиенко молча крепко пожал ему руку.

…Позже я встретил Ивана Ивановича Овдиенко во время боев в районе Халхин-Гола. Это было в начале июня 1939 года незадолго до начала очередной атаки японцев.

Поздоровались, присели у подножья бархана, вспомнили о том, о сем, в том числе и о его аресте.

— А ведь как ни тяжело мне было, я верил, что разберутся. Меня эта вера не покидала все время, хотя, конечно, было трудно, очень трудно…

Потом я слышал, что Овдиенко отважно сражался в Великую Отечественную войну и погиб в 1941 году смертью храбрых, защищая Советскую Родину.

…Горайко замолк. Мимо окон поезда проплывали брянские леса, и он начал негромко напевать известную песенку о шумящем брянском лесе…

II

Глядя в темноту ночи, Горайко несколько минут молчал и возобновил свой рассказ о делах далекого и недалекого прошлого.

— Вспоминаю и другой случай, уже значительно поздний, когда мне пришлось работать прокурором на западе нашей Родины.

Как-то в городе Днестровске произошли два исключительно дерзких преступления. В разное время были убиты два человека. Все было загадочно и сложно. А так как преступления не были раскрыты, в народе пошли разговоры, весьма для нас нелестные. Следствие я поручил провести прокурору-криминалисту Александру Александровичу Чепурному.

Сначала я относился к нему с некоторым предубеждением: он был молод и, мне казалось, как криминалист недостаточно опытен. Потом, внимательно присмотревшись к нему и к его работе, я убедился в своей ошибке. Вот почему, когда возникли эти дела, я, не колеблясь, дал их Александру Александровичу.

Александр, или как мы его попросту называли — Саша, прекрасно знал теорию следственных действий и творчески применял на практике свои знания по криминалистике. Под стать ему был и сотрудник уголовного розыска — веселый, жизнерадостный, быстрый в своих решениях и отлично освоивший все премудрости сыска Федор Ефремович Закржевский.

Делом, о котором идет речь, они занимались с каким-то особым творческим вдохновением, не считаясь со временем и настроением. Их видели вместе всюду: в Петрозаводске и Риге, Киеве и Москве, Ульяновске и Харькове. Дела — сложные. Но трупов не нашли. А в том, что исчезнувшие убиты, никто не сомневался. Проведено было очень много следственных действий. Использовалось все, что знала тактика, техника и методика следствия. Появились целые тома протоколов и других официальных бумаг. Каждую неделю мы собирались и обсуждали ход следствия. Но все, увы, тщетно.

Как-то рано утром, придя на работу, я стоял у окна, мимо которого спешили на работу люди. В голову приходили чисто профессиональные мысли… А, может, среди них шагает и преступник, совершивший убийство? Он на свободе, среди нас, а мы не знаем его, не знаем потому, что работаем плохо. А кто ему помешает совершить еще какое-нибудь преступление? Нет! Мы должны знать и мы будем знать, кто это сделал…

— К вам можно?

— Заходите, друзья. Что нового?

— Сегодня получена телеграмма из областного управления МООП из города Н. Там в колонии несовершеннолетних преступников трое парней, уроженцы здешних мест, пришли с повинной к начальнику колонии и признались, что совершили в нашем городе два убийства. Надо срочно вылететь туда и разобраться на месте, — закончил свое сообщение Александр Александрович.

— Согласен. Сегодня же вылетайте.

Я ждал вестей из города Н. с исключительным волнением. Через два дня самолет доставил Чепурного, Закржевского и троих парней.

— Рассказывают все они подробно и очень убедительно. Расхождений в их показаниях почти нет, за исключением отдельных деталей. Но прошло ведь уже порядочно времени, могли и запамятовать, — докладывали мне Чепурной и Закржевский.

— Какие же это расхождения?

— Один из парней по фамилии Черный в момент совершения преступления был в отпуске и ездил с родителями в Одессу к родственникам. Мы уже вызывали мать Черного; она категорически утверждает, что сын был с ними в Одессе вплоть до сентября, до начала учебного года, а преступление совершено 25 августа.

Я дал совет немедленно отправить самолетом работника уголовного розыска в Одессу для допроса родственников Черного. Кроме того, я рекомендовал, чтобы каждый из доставленных в отдельности показал место, где они спрятали трупы. Они утверждали, что привезли их на машине и спустили в один из люков городской очистительной системы.

Прошел еще один день. Из Одессы позвонили: «Допрошены родственники Черного. Заявили, что за пять — семь дней до начала сентября он выехал из Одессы один. Его родные выехали позже».

Это как будто подтверждало показания Черного.

— Но не будем спешить с выводами, — предостерег я. — А как, кстати, с носовым платком, найденным на месте происшествия? Чей он?

— Носовой платок принадлежал одному из парней — Сычу. Он признал, что вытер этим платком кровь с рук и бросил его. О том, что носовой платок подобной расцветки был у Сыча, подтвердили и двое его приятелей.

— А вы возили их на место, где была оставлена автомашина?

— Да. Расхождений в их показаниях почти нет. Но, несмотря на все это, — ответил Александр Александрович, — мне кажется, что они нас пытаются обмануть. Особенно не нравится мне, когда они говорят то «примерно здесь», то «точно не помню».

Я не исключал самооговора и потому придавал этому следственному действию большое значение. Чепурной не возражал против такого варианта и, кстати, тоже с подозрением относился к явке с повинной.

Он вспомнил, что на вопрос, почему они долгое время не признавались в убийствах, а потом вдруг рассказали, один из них сказал: «Сразу мы боялись в этом признаться, но когда узнали, что больше десяти лет нам не дадут, а к этому сроку мы и так уже осуждены, то и решили покаяться. Зачем? Да чтобы «не висел груз за спиной».

Именно это заявление меня особенно насторожило. Им ведь по существу нечего терять. Узнали, что мы ищем убийцу, и явились с повинной, чтобы побывать в родных местах.

Весна в том году была поздняя, снегу лежало еще много, и стоки под городом были забиты. С нетерпением все мы ждали того времени, когда можно будет вывести задержанных к одному из сточных люков. Приближался апрель, а снег все еще лежал. Но вот он начал таять. Александр Александрович раздобыл рабочие костюмы, необходимое оборудование и вместе с работниками подземного хозяйства города спустился в тот люк, на который указали преступники. Разглядеть, к сожалению, ничего не удалось из-за большого количества испарений. Пришлось работы временно прекратить.

Когда Александр Александрович рассказал мне обо всем, я всю ночь думал над этим делом. Как легко совершить ошибку, и поддаться на признание арестованного, чтобы без труда и быстро окончить следствие. Но мы не можем, не имеем права пойти на это. Казалось бы, все так просто: люди сами явились с повинной, говорят, что совершили убийство. А мы им не верим и вот уже третий месяц проверяем правдоподобность их признаний.

Мои мысли прервал телефонный звонок. Было три часа ночи. Из района сообщили о происшествии. Поговорив с прокурором района, я снова лег. На память мне пришло другое, совсем простенькое дело, когда следователь, не проявив достаточной твердости характера, поверил признаниям задержанного и не проверил их.

В магазине была совершена кража, долгое время остававшаяся нераскрытой. В это время за другое преступление арестовали вора-рецидивиста Петрусенко. На допросе его спросили, не он ли совершил ту кражу из магазина. Петрусенко, как будто это не его касалось, ответил: «Можете и эту кражу на меня повесить».

Работник районного отделения милиции, занимавшийся данным делом, не стал проверять его и ограничился признанием Петрусенко. Когда же дело попало к прокурору, он, допросив Петрусенко, легко установил, что тот себя оговорил.

Много несправедливых упреков пришлось услышать тогда прокурору. Кое-кто даже поговаривал, что он необъективен, защищает вора-рецидивиста, мешает борьбе с преступностью…

Прошло полгода. И вдруг один из воров, задержанных по другому делу, рассказывая о совершенных кражах, назвал в том числе и кражу из магазина. Это признание подтвердили обыски, при которых были обнаружены краденые товары. И только тогда окончательно замолк разговор о прокурорском либерализме. Нет, мы не можем позволить себе так ошибаться, как тот работник милиции. Мы должны до конца разобраться в деле с этими тремя парнями: почему они решили взять на себя убийство? А может быть это и так, может быть они действительно совершили преступление?

Часы пробили четыре раза, а мне все не спалось…

Утром ко мне зашел Федор Ефремович Закржевский и сообщил, что, когда преступников всех в отдельности возили на место убийства, один из них — Черный откровенно заявил:

— Вы напрасно не хотите нас судить за убийство. Чего вам еще надо? Везде и всегда мы будем говорить, что совершили преступление, скажем об этом и в суде. И вы будете довольны, и мы не в обиде. Напрасно не соглашаетесь…

— Нет, Черный, на сделку с вами мы не пойдем, и одолжения вашего нам не нужно. Сами разберемся иустановим виновных. Лучше расскажите, почему вы это сделали?

— Откровенно хотите? Слушайте! Мы сговорились возвратиться в родные места и решили, что на признание, а тем более на явку с повинной органы следствия легко клюнут. Смотришь, суд, полно людей, знакомые. Опять же свидание с близкими. Напрасно вы не согласились.

Когда Чепурной и Закржевский рассказали мне об этой необычной беседе, я приказал немедленно отправить предприимчивых парней для отбывания наказания в колонию.

…Горайко помолчал и добавил:

— Дело это было нами вскоре раскрыто, а вспомнил я о нем в связи с тем несправедливым упреком, который бросила мне, да и не только мне, а всем нам — прокурорам, та женщина, что была у меня на приеме.

ВОЗВРАЩЕНИЕ В ЖИЗНЬ

С того дня, как мать не вернулась из фашистского плена и отец привел в дом новую жену, для Миши и его братьев начались тяжелые дни. Голодные, немытые бродили они по улицам. Часто их видели в чужих садах и огородах. А когда дети жаловались отцу, что мачеха их не кормит, он им не верил и бил.

В двенадцать лет Миша Гук уже знал, что такое украсть, обмануть, продать с выгодой. Постепенно отец совсем перестал интересоваться жизнью сына, и Михаил в четырнадцать лет стал преступником.

И вот однажды его поймали. Суд осудил Михаила к двум годам лишения свободы. Через несколько месяцев он был освобожден по амнистии, однако не прошло и полугода, как его снова поймали на месте преступления. И снова суд, снова колония…

Потом освобождение. На свободе Гук был недолго. Вскоре он — это был уже его пятый судебный процесс — снова оказался за решеткой. На этот раз приговор был суровым: двадцать лет лишения свободы!

В тюрьме Михаил Гук стал своего рода знаменитостью, хотя «славе» его мало кто завидовал. Никто в камере не смел противоречить Рукатому — такой была кличка у Михаила.

— Сегодня не пойдем на работу, — распоряжался Рукатый. И ему подчинялись.

Вскоре Гука отправили на лесоразработки. Когда конвой доставил заключенных на место, их выстроили, чтобы распределить по участкам. Михаил попробовал и здесь командовать. Но майор, заместитель начальника колонии, изолировал его от других заключенных и отправил на самый тяжелый участок.

По телефону он предупредил:

— Сейчас к вам отправлен заключенный Михаил Гук, обратите на него особое внимание. Его необходимо приучить трудиться, не давать возможности уклоняться от работы. Не забывайте о нем, лейтенант, разыщите пути к душе этого человека. Я понимаю, что путь этот очень трудный, но он существует, и вы должны его найти…

Так началась битва за Михаила Гука.

— Ну, братва, как живем? — спросил Игорь, старожил здешних мест, отличный лесоруб. Он сел на кровать, закурил.

— Лучше всех, — ответил Михаил, задирая ногу на кровать.

— Неужели прекрасно?

— А то как же! Живем не скорбим, хлеба не покупаем… Всем обеспечивают. На всем готовом, как на курорте!

— Кто это тебя обеспечивает?

В это время подошло еще несколько заключенных.

— Конечно, государство, — ответил Михаил.

— Тебя содержат твои товарищи, а ты лодырь, не хочешь работать, играешь целыми днями в карты. Паразит на шее своих товарищей — вот кто ты такой! А теперь подумай над этим. А если ничего не поймешь, приходи, поможем, — и, засверкав черными глазами, Игорь не спеша вышел из комнаты.

— И почему это я должен работать? С какой-такой стати? Проживу и так, срок большой, успею еще наишачиться, — ухмыляясь, сказал ему вслед Гук.

…Приближалась суровая сибирская зима.

Снег выпал глубокий. Каждое утро заключенные поднимались на работу. В помещении было холодно.

Шли они на целый день в тайгу, на лесоразработки. Вечером возвращались злые, уставшие, с одним только желанием — добраться до койки и уснуть.

Гук и его немногочисленная «свита» бросали насмешливые реплики:

— Ну как, архангелы, тайгу укротили?

— Хотите скорее на свободу? Ничего у вас не выйдет, на том свете вас отблагодарят.

— Работайте, работайте, таких иногда любят…

— Эй ты, Рукатый, замолчи, а то голову скручу, — кричал плечистый парень от умывальника.

— Попробуй! Жизнь надоела?…

…Прошёл год, как Михаил Гук прибыл на лесоразработки, но он еще ни разу не выходил на работу. Увещевания, строгие предупреждения, наказания — ничто не помогало. Как-то раз лейтенант Дудин зашел в барак и объявил:

— Сорокин и Беляев! Готовьтесь, завтра вас освобождают!

— Счастливчики, — с нескрываемой завистью сказал Гук. — Как я скучаю по родным местам! — тихо добавил он и отвернулся. Глаза его сделались влажными.

Это успел заметить Дудин.

— Да, — сказал он, — они досрочно освобождены. Хорошо работали, и командование колонии представило их к досрочному освобождению. Вот вы, Гук, скучаете по родным местам, а почему же не хотите работать? Сами себе удлиняете срок. Вы могли бы иметь семью, вам только жить бы да жить и честно работать, а вы «героя» из себя корчите, не хотите работать. Подумайте, Гук!

Дудин ушел. Сорокина и Беляева окружили заключенные, поздравляли, желали им успеха. Вечером их проводили. У счастливчиков, как их называл Гук, лица светились радостными улыбками.

Михаил начал всерьез задумываться над своей судьбой. После отбоя он долго не мог уснуть. События последних дней не выходили у него из головы.

— Начну работать, — решил он.

Утром, к всеобщему удивлению, он одним из первых встал в строй тех, кто направлялся в лес на работу.

— Смотрите, — крикнул кто-то, — Рукатый собрался лес заготовлять!

— Нет, братва, это я решил вас разыграть! — вынужденно засмеялся Михаил и стремглав выскочил из строя.

Но мысли о работе не давали ему покоя. Он не находил себе места.

Вечером в барак снова зашел Дудин.

— Гражданин лейтенант, хочу с вами поговорить, — обратился к нему Михаил.

— Слушаю.

— Надумал я работать…

— Давно пора, Гук.

Михаил было замялся, но потом, как бы собравшись с силами, сказал такое, что даже Дудин, уж ко всему, казалось, привыкший, недоуменно уставился на Михаила.

— У нас в колонии — сказал он, — есть такие, кто не хочет работать, особенно те, кто имеет по нескольку судимостей и большие сроки. Вот и назначьте меня бригадиром в такую бригаду! Я всех заставлю работать, поверьте мне!…

— Да, — промолвил лейтенант, еще не пришедший в себя от неожиданности. — Я доложу.

Прошло несколько дней. И однажды, ранним утром произошло нечто совсем исключительное: во дворе, со строгим выражением лица, стоял Михаил Гук, а его дружки сновали по баракам, откуда нехотя, ругаясь, выходили заключенные. Гук размахивал руками и кричал на тех, кто медленно пошевеливался. Некоторые заключенные, махнув рукой, с презрением сплевывали сквозь зубы и возвращались в бараки. Но большинство из числа вчерашних «отказчиков» все же становились в строй гуковской бригады.

…С каждым днем бригада численно увеличивалась, наращивала темпы и приближалась к выполнению плана.

Редакция газеты «Лесоруб» объявила конкурс на лучшую заметку. Михаила сначала это не заинтересовало, а потом он решил испробовать свои силы. Но о чем писать?

— А ты напиши о себе, расскажи, как стал преступником, как и почему долго не работал и как трудишься сейчас, — посоветовал библиотекарь.

Михаил сел, взял бумагу и… начал сочинять стихи.

— Человеком стать не поздно!
Я сегодня не стыдясь,
Не по-книжному серьезный,
Отмываю пыль и грязь…
Назывались они «Хочу стать человеком». Стихи привлекли к себе внимание редакции. Это был крик наболевшей души, мимо которого нельзя пройти. Кто же такой этот Гук? — заинтересовались сотрудники газеты.

Лейтенант Дудин дал о нем хороший отзыв.

С каждым днем работа становилась для Гука все легче и легче, и все необходимей. Он мог теперь смотреть в глаза товарищам. О Михаиле начали говорить как о лучшем лесорубе.

Стихотворение «Хочу стать человеком» напечатали в газете, читали в кружке художественной самодеятельности…

Как-то, просматривая почту, я увидел письмо:

«Многоуважаемый прокурор! Пишет Вам Михаил Гук. Вы меня, возможно, и не помните, дел у Вас много. Но я обращаюсь к Вам с просьбой.

Перед тем, как изложить свою просьбу, хочу написать о себе. Вот уже седьмой год, как я отбываю наказание. Долгое время поведение мое в колонии было плохим. Но на своем жизненном пути я встретился с хорошими людьми, которые вложили в мое воспитание много труда…

Мне во многом помог лейтенант Дудин. Вот уже четыре года, как я не только сам изменился к лучшему, но и воспитываю других.

Я полностью осознал свою вину. Есть ли необходимость человеку полностью отбывать срок наказания, если он уяснил свою вину, стал на путь исправления и сам воспитывает других? Думаю, что нет. Ведь Советская власть не мстит!

Хочу честно работать, устроиться на работу, иметь семью и стать полноценным гражданином нашей великой страны!».

И вот передо мной дело Гука, разысканное в архиве суда…

Это произошло в селе Рудках. Колхозники были в поле, и поэтому возле магазина сельпо людей оказалось немного. Из подъехавшей «Победы» вышли двое неизвестных, зайдя в магазин, посмотрели на прилавки, расспросили продавца, как идет торговля, большая ли выручка. Неизвестные были хорошо одеты. Продавец счел их за какое-то начальство. А когда стемнело, на сторожа магазина набросились грабители, связали и бросили на пол. Ограбив магазин, преступники скрылись.

Об этом рассказывали страницы дела, извлеченного из архива. А вот еще — оттуда же.

…Это уже произошло в городе. Варвара Петровна Мальченко собиралась на базар, когда кто-то постучал.

В комнату вошел незнакомый молодой человек. Поздоровавшись, сказал:

— Я насчет газа. Его вам еще не провели?

Варвара Петровна обрадовалась. Наконец прислушались к ее просьбам. Но не успела она спросить незнакомца, кто он и откуда, как тот уже закрывал за собой дверь.

Возвратившись с базара, Варвара Петровна увидела, что квартира ее ограблена…

Как выяснилось позднее, Мальченко обокрал один из участников шайки, возглавлявшейся Михаилом Гуком. Он и приходил на квартиру к Варваре Петровне. Эта же шайка совершила преступление и в селе Рудках, и в других местах.

Страницы дела рассказывали о том, как при попытке ограбить магазин задержали Гука. В карманах у него нашли документы на разные фамилии, а также студенческие и профсоюзные билеты, несколько разных бланков.

За все эти преступления и был осужден Гук.

Теперь нам предстояло решать его судьбу.

В моем кабинете собрались прокуроры, в том числе и тот, который выступал в свое время по делу Гука в качестве обвинителя. Долго обсуждали этот вопрос. И в конце концов пришли к выводу, что Гук заслуживает снисхождения.

…Приближался Новый год.

Я получил еще одно письмо от Гука. Он писал:

«За работой забываю все. Особенно, когда дело по душе. Когда видишь от своего труда пользу, так увлекаешься, что душа поет.

Жизнь моя сложилась неудачно, но какой она прекрасной будет еще!»

К письму была приложена фотография. На меня смотрел молодой, здоровый, красивый парень.

Через несколько дней мне позвонил брат Михаила Гука.

— Я решил вас побеспокоить, — сказал, он, — чтобы узнать, верно ли пишет Михаил, что он скоро вернется? Мы не верим этому, знаем, какой он был и что наделал…

— Можете верить Михаилу. На этот раз он пишет правду…

Прошло немного времени, и вот Михаил Гук у меня в кабинете. Просит помочь ему устроиться на работу. Я позвонил директору одного автохозяйства и рассказал ему кратко о судьбе Михаила Гука.

— Пусть завтра приходит ко мне. Примем его шофером на самосвал, — ответил директор.

Многие в прокуратуре знали о моей переписке с Гуком и теперь, узнав, что он у меня в кабинете, с любопытством рассматривали его. Когда он ушел, один из моих помощников с лукавой усмешкой спросил:

— Чем окончился ваш эксперимент, Борис Тихонович?

— Вы называете это экспериментом? Да, пожалуй, это действительно эксперимент, и нам к нему нужно почаще обращаться. Что касается Михаила Гука, то думаю, что все будет в порядке.

— Посмотрим, посмотрим…

Прошло три месяца. Молчание Гука стало меня тревожить. Я позвонил в автохозяйство и попросил Михаила зайти. Он явился, веселый и жизнерадостный.

— А вы знаете, Борис Тихонович, меньше чем на 140 процентов я план не выполняю. Все идет хорошо и начальство довольно…

Гук помолчал, а потом, немного смутившись, добавил:

— Помните, я когда-то вам рассказывал о своей жене. Она ушла от меня, так как я опозорил ее. Родив сына, она уехала в Польшу. Теперь пишет, что хочет вернуться ко мне… Как вы смотрите на это?

— Если жена столько лет помнит о тебе и есть сын… Теперь ей не стыдно будет за своего мужа.

Вскоре после этой встречи меня перевели в другую область и я на какое-то время потерял след Михаила Гука. Шли годы.

— К вам пришел какой-то Гук, Борис Тихонович, — доложила мне секретарь.

— Проси, проси, пусть заходит!

— Не ждали меня? Я сегодня приехал попутной машиной и через несколько часов возвращаюсь. Специально к вам… — И он стал рассказывать о своем житье-бытье, о служебных делах. С гордостью сообщил, как ему удалось разоблачить воров, которые чуть было не втянули его в свои грязные дела.

— Как-то вечером приехал я в гараж. Во дворе меня встретил завхоз автоколонны и попросил отвезти уголь. Говорит, здесь недалеко, всего несколько километров до села. Ничего плохого не подозревая, я согласился. Без меня нагрузили полный самосвал угля, дали адрес — куда и кому отвезти. Привез я уголь, сбросил. Хозяин дает мне деньги и просит передать их завхозу; только тогда я понял, что уголь воровали в автоколонне. Не долго думая, сажусь в самосвал и еду в городской отдел милиции. Все рассказал и деньги отдал. Как легко можно попасть в сети, расставленные мошенниками. Век живи, век учись. Теперь я свидетелем буду. Не хочется идти в суд, но надо.

— Нужно было документ взять на уголь, — заметил я.

— Был документ, но он оказался поддельным…

…Время шло, а известий от Михаила все не было. Я поинтересовался и узнал, что он ушел с работы в автоколонне и куда-то выехал.

Неужто я ошибся в Гуке? Не может быть, — успокаивал я себя.

Заканчивался 1964 год. Приближались Октябрьские праздники.

«Поздравляю с Великим праздником. Желаю больших успехов в работе тчк Ваш Михаил Гук тчк».

В начале 1966 года мне сказали:

— С вами хочет поговорить по телефону не то Гук, не то Чук…

— Это вы, Борис Тихонович? Говорит Михаил Гук. Я приехал в Ивано-Франковск к брату в гости и хочу заодно оформить семейные отношения… Шлю вам привет…

Мы пожелали друг другу успехов в жизни…

Через некоторое время я получил письмо от Гука. Он писал о том, что сдал экзамены на права водителя первого класса, что его выбрали председателем товарищеского суда…

Писал Гук и о своих семейных делах. Жена вернулась в Советский Союз, и они решили оформить свой брак в загсе. В свидетели пригласили прокурора города. Гук писал:

«Тот самый прокурор, который больше двенадцати лет тому назад выступал обвинителем по моему последнему делу. Это он потребовал для меня двадцать лет лишения свободы. Ну, подумал я тогда, если когда-нибудь выйду из колонии, расправлюсь с ним. Вспомнил я об этом, когда мы шли в загс. А теперь прокурор — мой свидетель и первый гость на свадьбе. Вот ведь как бывает, Борис Тихонович!»

Михаил писал, что работает внештатным корреспондентом республиканской газеты. Состоит он и в народной дружине.

Из письма я понял, что жизнь Михаила Гука налаживается. Он возвращается в жизнь.

БУДЬ СЧАСТЛИВА, СТЕФА!

Дело по обвинению Стефы Коломийчук слушалось в суде первым. Идя в суд, я думал о судьбе этой девушки. Из небольшого дела — всего в несколько десятков листов — я не успел составить себе полного представления о ней, и ее жизненный путь оставался для меня неясным. Но меня чем-то взволновала судьба этой девушки, которая, едва начав самостоятельную жизнь, сбилась с прямого пути. Мне хотелось поскорее увидеть Стефу и у нее самой выяснить причины, приведшие ее на скамью подсудимых.

В суд я пришел рано. Людей в зале было немного. На скамье подсудимых сидела молодая, красивая девушка.

Так вот она, Стефа. Даже не верилось, что такая девушка обворовала в трех гостиницах своих случайных соседей. Но факты…

Адвокат и я заняли свои места.

— Слушается уголовное дело по обвинению… — громко читала судья. При этих словах Стефа вздрогнула, еще больше втянула голову в плечи, опустила глаза.

Я подумал: хорошо, что она волнуется и переживает. И попросил ее подробно рассказать о себе. Она ответила не сразу, еще больше покраснела, нервно перебирая пальцами конец шарфика. Видно было, что ей тяжело и стыдно говорить о причиненном людям зле.

…В конце войны в семье слесаря Михаила Коломийчука родилась девочка. Ее назвали Стефа. Глава семьи в то время неплохо зарабатывал. Да еще не упускал случая и подработать на стороне. Появились лишние деньги. Вот они-то и испортили человека. Михаил начал пьянствовать. В семье начались скандалы и драки. В школе училась посредственно. Из восьмого класса ее исключили. Вскоре она выбыла и из комсомола. Тяжело жить без коллектива, без дружеской поддержки. Стефа обозлилась на людей, на весь мир. Одиночество и тяжелая домашняя обстановка привели к случайным знакомствам и связям.

Однако Стефа вовремя опомнилась и решила бежать от такой жизни, попыталась перечеркнуть свое прошлое. Собрав свои вещи, села в поезд и очутилась в большом, чужом для нее городе, где ее никто не знал и где она тоже никого не знала. Она рассчитывала устроиться здесь на работу и продолжать учиться.

Долго стояла Стефа на привокзальной площади, призадумавшись, полная надежд. А потом пришла растерянность. Что же ей, в самом деле, делать? Куда пойти, где жить и как вообще жить? Кто ей поможет?

— Вам куда? — неожиданно услышала Стефа.

Перед ней стоял высокий, красивый юноша. Вначале Стефа смутилась, но в глазах юноши, в лице его и во всей собранной фигуре было что-то такое непосредственное, человечное, что Стефа, отбросив недоверие, решила, что он, наверное, не из числа тех, кого она встречала раньше. И первым ее желанием было довериться юноше, рассказать о себе, попросить помочь…

Но она не сделала этого. Довольно ошибок! Видела она таких голубоглазых добрых «ангелов» с симпатичными лицами!

— Вам куда, девушка? — повторил юноша свой вопрос.

— Никуда, — усмехнувшись, ответила Стефа и, подхватив свой чемоданчик, вскочила в уже отходивший автобус.

Она сразу же пожалела о том, что сделала. Но вернуть упущенное нельзя. Автобус мчался к центру города.

Через некоторое время Стефа стояла в вестибюле гостиницы. На ее счастье оказались свободные места. Ночевала в теплой уютной комнате. Встала рано, раскрыла окно… Номер заполнил шелест листьев, опадавших с деревьев. Раньше такие звуки навеяли бы тоску, но сегодня в сердце теплилась радость. Отчего бы это? От надежды? От ласкового слова незнакомого юноши? Ведь в сущности совсем немного нужно человеку, чтобы он был счастлив.

Но наступил день, когда в кармане не осталось ни копейки и случилось непоправимое… Однажды, когда соседка, с которой Стефа жила в номере, ушла, она взяла ее платье, шарф и скрылась. Украденные вещи продала на базаре. Теперь у нее были деньги.

Затем то же самое в другой гостинице: кража манто у артистки. Потом еще гостиница и снова кража…

Милиция не смогла обнаружить виновника краж, и Стефа оставалась на свободе.

Однажды она снова встретила того самого юношу, который подходил к ней на вокзале. Оба они обрадовались этой встрече. Познакомились. Николай Карасев приехал в командировку из Ленинграда. У молодых людей возникло сильное взаимное чувство.

Стефа, не утаив ничего, рассказала Николаю о своей жизни. Он выслушал внимательно, но к ее истории отнесся строго. Николай понял, что любит ее, и когда он заговорил, в его словах было много доброты, заботы и поддержки.

— Я советую тебе, Стефа, я настаиваю — пойди и расскажи обо всем. Ты должна это сделать. Деньги за вещи мы возвратим, я помогу тебе.

Она поверила ему, поняла, что только так и надо сделать.

…Напрасно ждал ее вечером Карасев. Стефу арестовали.

И молодой, не опытный еще помощник прокурора города и следователь, расследовавший дело, к сожалению, не обратили внимания на причины, толкнувшие ее на преступление.

Судья, слушавший дело, тоже не стал детально разбираться в фактах, не подумал о том, что она сама явилась в прокуратуру и честно обо всем рассказала. И Стефа оказалась в тюрьме.

Через некоторое время я получил письмо от Николая Карасева. Он писал обо всем, что знал, о том, как Стефа шла в прокуратуру с чистым сердцем. Как же случилось, что юристы не учли этого? Он, Карасев, не сомневается, что подобное со Стефой не повторилось бы никогда, он обязуется возвратить потерпевшим стоимость украденного.

Николай не писал о своих чувствах к Стефе, но все его письмо дышало любовью к ней, верой в ее будущее.

Признаюсь, мне приятно было читать такое письмо. Как хорошо, что вокруг нас живут такие чудесные люди!

…История со Стефой Коломийчук закончилась счастливо. Областная прокуратура опротестовала приговор городского суда. Президиум областного суда удовлетворил протест, и ей определили условное наказание. Карасев уже приехал из Ленинграда и ждал ее освобождения. Стефа стала его женой.

…Прошло более двух лет. Однажды я проезжал через город, где когда-то жила Стефа.

Старенький домик на тихой улице… На мой стук дверь открыла немолодая женщина. Я сразу узнал мать Стефы, она в свое время была у меня на приеме.

— Вы спрашиваете о Стефе? У них уже есть сын. Она очень хорошо живет с мужем.

На этом можно и закончить рассказ о Стефе Коломийчук, снова поверившей в людей и ставшей полноправным советским гражданином.

Будь счастлива, Стефа!..

ТАКОВА ЛЮБОВЬ

В том году осень была особенно хороша. Шел я по городу рано утром, и сердце наполнялось радостью. По обеим сторонам улицы стояли деревья, задумчиво-торжественные, переливающиеся осенними красками. На небе — ни облачка. Очарованный, я не заметил, как меня догнал кто-то и взял под руку. Оказалось, это был мой старинный знакомый — Николай Иванович.

Навстречу нам шла группа студентов, и наш разговор как-то естественно зашел о современной молодежи.

— А ты знаешь, дружище, — заметил Николай Иванович, — на мой взгляд, теперешние молодые люди не умеют по-настоящему любить. То ли было в наши дни! Только в книжках сейчас читаешь об этом…

Я стал возражать. Николай Иванович, конечно, прожил большую жизнь, но, подобно некоторым людям его возраста, любил противопоставить «век нынешний веку минувшему». И как я ни старался защищать современную молодежь, он продолжал свое.

— Что ты мне, старику, говоришь! Никогда не переубедишь: не те теперь молодые люди. Нет, не те!

Я мог бы, разумеется, перестать спорить. Но меня заело. А так как до начала работы оставался, по крайней мере, час, я решил попытаться разубедить моего друга. Мы присели на скамейку под тенью широколистного клена, ровесника, как остроумно заметил мой собеседник.

— То, о чем я вам расскажу, Николай Иванович, — быль из моей собственной практики. Так что факты все проверены и сомневаться в них не приходится. Наберитесь терпения, не прерывайте меня, иначе я собьюсь. Считайте, что я читаю вам чей-то рассказ.

Николай Иванович с любопытством посмотрел на меня и кивнул головой.

— Итак, — начал я, — как говорится в сказках, жил на белом свете молодой человек по имени Валерий. Жил вдвоем с матерью. Отец погиб на фронте в Великую Отечественную войну. Мать служила старшим инспектором в одном из учреждений города. Зарабатывала неплохо. Валерий учился хорошо и, успешно закончив десятилетку, сдал экзамен в институт, стал студентом.

Наступила весна 1961 года. Как-то, возвращаясь из института, Валерий встретил Юрия Н. — своего школьного друга. Юрий был с компанией, веселый, подвыпивший.

— А, кого я вижу! Где ты пропадаешь, старина? Пойдем с нами, познакомься…

В обнимку приятели направились в сторону такси.

«Волга» стояла без водителя. Он куда-то отлучился, видимо, ненадолго, так как дверь автомобиля была открыта. Парни уселись в машину.

— Кто умеет водить машину? — спросил Юра.

— Я могу, — нерешительно ответил Валерий, — но не очень хорошо, — тут же добавил он.

— Так чего же ты молчишь, садись за руль. Смотри-ка, и ключ от зажигания здесь. Заводи и поезжай!

Не желая показать себя трусом, но все же нерешительно, Валерий сел за руль, включил мотор, и они поехали.

На Городецкой улице при обгоне машину занесло. Валерий сразу остановить ее не сумел. Произошла авария, правда, без особых последствий.

Сидевшие в «Волге» сначала разбежались, но, увидев, что никто их не трогает, снова собрались.

— Пошли выпьем! — предложил кто-то.

— Пойдем, — ответил Юрий. У нас даровые деньги завелись, — объяснил он Валерию. — Ребята, когда уходили из ресторана, взяли с вешалки чужое пальто, а дежурный не разобрался и отдал…

Громкий смех прокатился по вечерней улице. В это время к остановке подошел трамвай, и веселая компания вошла в вагон.

Людей в нем было мало. На одной из скамеек сидел средних лет человек, склонив голову на грудь, дремал и что-то невнятно бормотал. Потом он поднял голову, посмотрел как-то странно и заплетающимся языком спросил?

— Далеко до вокзала?…

Парни переглянулись: перед ними был пьяный человек.

— Следующая остановка и есть вокзал, — наврал кто-то из парней.

Когда трамвай остановился, компания вышла вслед за пьяным. Они завели его в боковой переулок и отняли часы и восемь рублей. Среди грабителей был и Валерий.

Когда ограбленный пришел в себя и обнаружил пропажу часов и денег, он заявил в милицию.

Работники уголовного розыска быстро обнаружили участников кражи пальто с вешалки ресторана и уличного ограбления…

И вот Валерий на допросе. На душе у него тяжело: прощай институт, прощай спокойная жизнь…

Следователь, недавний выпускник юридического факультета Львовского университета, прекрасно понимал душевное состояние Валерия и не спешил принимать решение. Он хотел сначала досконально разобраться в степени виновности каждого из молодых людей, в том числе и Валерия.

К этому времени стало известно, что один из них не явился на вызов к следователю, как бы притаился, чтобы выждать, авось пронесет. Следователь поручил Валерию разыскать неявившегося и посоветовать ему самому явиться к следователю, а не ждать привода. Получив такое необычное поручение, Валерий еще больше задумался над тем, что наделал. Доверие следователя вселяло в него надежду, что не все еще потеряно. Но вместе с тем он и здесь проявил нерешительность.

Встретив на улице одного из своих новых друзей, Валерий рассказал ему о случившемся. Тот, не долго думая, дал совет:

— Убегай-ка, ты, Валерка, пока не поздно…

Валерий нашел Юрия, посоветовался с ним. Тот высказал ту же мысль — скрыться.

— И я с тобой, — добавил он.

…Во Львове, где все это происходило, на одной из тихих улиц проживал некий Копейко. Он неоднократно был осужден и продолжал поддерживать связи с преступным миром. За определенную плату он отдал Валерию свой паспорт, на который тот наклеил свою фотографию. «Теряя» свое лицо, Валерий не отдавал себе отчета в том, что он рвет не только с тем, что случилось в тот роковой день, когда он ввязался в компанию подгулявших сорванцов, но со всем своим прошлым.

Не рассказав матери толком, куда и почему он уезжает, Валерий с Юрием покинули Львов.

Путь беглецов лежал в Харьков — там жили родственники Валерия. Он здесь и осел, а Юрий направился на Черноморское побережье Кавказа…

Вскоре в троллейбусный парк Харькова был принят на работу Николай Копейко. Красивый, всегда подтянутый молодой человек, Николай, а это, как нетрудно догадаться, был Валерий, стал передовиком производства.

Вполне допустимо, что Валерий, превратившись в Николая, часто вспоминал о том, что произошло во Львове, и это, возможно, заставляло его отлично трудиться: он наверняка верил, что хорошим трудом искупает свои проступки. По непонятным причинам он никогда не говорил о том, что имеет среднее образование, а тем более, что учился в институте.

Решив начать новую жизнь, Валерий поступил в вечернюю школу в десятый класс. Учеба давалась ему легко, так как все ему уже было известно, а во Львовской школе он был отличником.

И вот случилось то, что случается со многими молодыми людьми.

Как-то возвращаясь из школы, Валерий (я буду называть его настоящим именем) обратил внимание на черноокую девушку. Длинная коса придавала ей особую прелесть. Девушка, сходя с трамвая, улыбнулась, заметив устремленный на нее восторженный взгляд юноши.

Валерий, хотя это была и не его остановка, вышел вслед за ней. Он шел в каком-то приподнятом состоянии, не спуская глаз с шедшей в пяти шагах перед ним девушки. А она, чувствуя, что за ней кто-то идет, ускорила шаги и быстро дошла до своего дома, захлопнув дверь перед самым носом своего «преследователя». Не сомневаюсь, она догадывалась, что это были шаги красивого и статного парня, который загляделся на нее в вагоне.

Валерий запомнил номер дома и с того вечера почти ежедневно сходил с трамвая на той же остановке и шел к дому № 5, мечтая встретить черноокую девушку.

— Кто из нас, — со вздохом сказал я, — не грешен в такой настойчивости?

Николай Иванович хитро посмотрел на меня, но ничего не сказал: он умел слушать своих собеседников.

— И, конечно, — продолжал я свою уголовно-сентиментальную повесть, — расчет, проверенный многими поколениями молодых людей, оправдался.

В один из вечеров ему повезло: из подъезда вышла она.

Я при этом не присутствовал, но уж разрешите мне, Николай Иванович, пофантазировать, тем более, что потом Валерий примерно так рассказывал о своем знакомстве:

— Здравствуйте, — робко произнес он.

— Здравствуйте, — ответила девушка, слегка покраснев. — Но я вас не знаю, — добавила она как бы в оправдание.

Валерий растерянно молчал. Девушка молчала тоже. Потом, взглянув на Валерия, с усмешкой, сказала:

— Вы ведь шли куда-то?

— Домой.

— Ну что ж, пожелаю благополучного пути…

— Спасибо, — едва слышно произнес наш кавалер, умоляюще посмотрев на девушку.

— Можно проводить вас до остановки?

Возражений не последовало. Так завязалось их знакомство…

Шли месяцы. Валерий и Лена полюбили друг друга.

Накануне своего дня рождения Лена спросила:

— Мама, можно пригласить Валерия?

Так Валерий познакомился со всей семьей Леночки. Он быстро привязался к этой семье. Чувство между Леной и Валерием разгоралось, и, когда Валерий предложил ей выйти за него замуж, Лена согласилась.

Валерий вернулся домой. Вдруг его охватило отчаяние. Он ярко представил себе все то, что произошло недавно во Львове. Он начал листать свой «новый» паспорт и вдруг обомлел — там уже имелся штамп о регистрации брака.

— Что делать? Как поступить?

Валерий, при всей его нерешительности, был стремителен в своих поступках. Он мгновенно решил: «Поеду во Львов, уговорю «жену» написать заявление о согласии на развод. Если она потребует денег, все отдам, только бы согласилась».

С этим он и выехал во Львов. Не знаю, как там они договорились, но так или иначе «жена» Валерия дала согласие на развод, они вместе отправились к нотариусу, где она письменно подтвердила это. Валерий снова уехал в Харьков. Суд быстро развел гражданина Николая Копейко с его супругой.

Но теперь Валерий не спешил регистрировать новый брак, его очень тяготила двусмысленность его положения. Как-то, сидя вдвоем с Леной, Валерий решил ей во всем признаться.

— Леночка, а что если бы меня разыскивали? Если б я скрывался.

Лена оторопела.

— О чем ты говоришь? Что за чепуха. Я никак тебя не пойму. Иногда ты как-то странно себя ведешь: или беспечно веселишься, или часами сидишь молча.

Попытка поговорить с Леной откровенно не удалась. Не хватило у него мужества рассказать ей всю правду. Он испугался. Как посмотрит Лена на его прошлое? Будет ли по-прежнему любить его или он ее потеряет? Так он ничего и не сказал Лене.

Шли недели, месяцы, наконец, договорились о дне свадьбы. Он с нетерпением, но в то же время и с какой-то боязнью ожидал этого дня.

Свадьба состоялась, и Лена стала Еленой Копейко. Но на душе у Валерия было не совсем радостно. Лене казалось, что он стал каким-то другим: он все больше и больше нервничал, на каждый звонок, особенно в вечернее время, вздрагивал, не находил себе места.

Когда Лена сказала Валерию о том, что она ждет ребенка, он крепко обнял ее и сказал:

— Леночка, Ленок! Ты знаешь, как я тебя люблю, боюсь только потерять…

Он не договорил и смолк.

— А почему ты меня можешь потерять? — недоумевала Лена, предполагая, что он волнуется по поводу предстоящих ей испытаний. — Рожают же другие женщины, никто от этого не умирает…

Валерий смолчал. Он не спал всю ночь, а рано утром написал Лене письмо, в котором рассказал о своем прошлом, о том, что ему тяжело жить в ожидании рокового звонка, когда за ним придут, что он мог бы уехать куда-нибудь подальше, но не в состоянии этого сделать, так как горячо любит Лену. Узнав, что она станет матерью, писал Валерий, он пришел в ужас от мысли, что отец ребенка — преступник, который скрывается от суда и в любой день может оказаться в тюрьме. Нет, этому не бывать, и поэтому он едет во Львов: если поверят — все будет в порядке, если нет — лучше отсидеть теперь, чем потом…

«Жди меня, — писал он, — и это место его письма мне хорошо запомнилось, — жди меня, моя любовь и надежда. Ради вас двоих я на все пойду, только бы смыть с себя этот позор».

Лена проснулась, увидела на столе письмо. Еще не успела дочитать, как вошла мать. Лена только воскликнула:

— Мамочка, милая! — и прижалась к матери. Слезы лились ручьем.

В это время поезд уже увозил Валерия из Харькова.

Прокурор района Горайко частенько приходил на работу раньше назначенного времени. Не успел он открыть дверь, как к нему подошел молодой человек и, волнуясь, сказал:

— Вы прокурор? Прошу меня принять. От этого зависит вся моя жизнь.

— Заходите и рассказывайте.

Молодой человек присел у стола, но не мог сразу начать рассказ.

— Ну, смелей, — подбодрил его Горайко. Он сразу понял, что это — очередная явка с повинной.

— Я к вам сам пришел. Дальше жизни у меня нет. Что хотите, то и делайте со мной, но, если можно, не лишайте меня свободы. Я оправдаю доверие честным трудом.

— Не волнуйтесь, — успокоил его Горайко, — расскажите все по-порядку. Почему мы должны лишать вас свободы?

Валерий понимал, что именно сейчас, через секунду, решится его судьба. Он и тут было заколебался, но перед ним возник образ любимой. Он глубоко вздохнул и заговорил.

— Вы, наверное, не знаете, что я совершил преступление во Львове и скрывался, фамилия моя… — он назвал свою настоящую фамилию и подробно рассказал обо всем.

— Вы можете мне не поверить, но клянусь, что привела меня к вам любовь к Лене, моей жене. И вообще я не могу дальше так жить — обманывать и ее, и всех вокруг, — закончил Валерий свою исповедь.

Горайко, оставив Валерия у себя в кабинете, пошел посоветоваться с прокурором области.

— Ну, что ж, давайте поверим ему, — решили они. — Если он пришел к нам сам, доверился, то почему бы и нам не ответить тем же? Обманет? Он себя в первую очередь обманет, а потом уже нас. Его судьба нам не безразлична, тем более, что за ней стоят еще двое. Поэтому лишать свободы Валерия не следует, но окончательно этот вопрос пусть решит суд.

Валерия оставили на свободе. Вскоре был разыскан и Юрий Н., арестован и доставлен во Львов. Перед судом стояло два человека, в свое время скрывшихся от правосудия. Один явился с повинной, другой — разыскан органами следствия.

Суд вынес обоим обвинительный приговор: Валерию определили условную меру наказания, а Юрию — лишение свободы.

Валерий сразу же уехал в Харьков. На время суда Лена приезжала во Львов: ее волновала судьба мужа.

Горайко помог ей избавиться от фамилии Копейко и принять подлинную фамилию Валерия.

Валерий сейчас работает и одновременно учится на вечернем отделении технологического института. На сердце у него спокойно. В семье — любовь и согласие. Растет сын.

…Я закончил свой рассказ. Николай Иванович вначале помолчал, а потом сказал, усмехаясь: «Что ж, убедил ты меня…».

Мы посидели еще несколько минут под тенью раскидистого дерева. И мне показалось: что они оба помолодели — мой старый друг Николай Иванович и его однолетка — широколистый клен, тоже слышавший мой рассказ.

«СЕРЕДНЯНСКАЯ БОЖЬЯ МАТЕРЬ»

…Писатель и воинствующий атеист Ярослав Галан как-то заметил, что униатская церковь родилась в атмосфере предательства и что «проклятие многих поколений украинского народа висит над ней, как неумолимый приговор».

Так оно и было. Кровью, насилием, вероломством и провокациями отмечен путь унии через века вплоть до недавних дней. Люто ненавидели униаты все прогрессивное, революционное. Даже после ликвидации унии «мертвые продолжали хватать живых».

Вспоминается один из дней осени 1948 года. Мне, тогда прокурору города Львова, сообщили, что на улице только что убит протопросвитер Костельник, причем убийца застрелил себя. Спешу к месту происшествия. Совсем молодой. Руки раскинуты. Возле правой — пистолет. Он пустил себе пулю в лоб, потому что после убийства на людной улице не мог скрыться. Осматривая труп убийцы, я думал: «Во имя чего погиб этот парень? Ничто не угрожало ни ему, ни его семье, ни близким…»

Следствие показало, что он был слепым орудием неразоружившихся униатов, и пистолет в его руки вложили те, кто весной 1946 года не согласились с решением Львовского собора греко-католической церкви об упразднении унии. Они выследили протопросвитера Костельника, активно выступавшего за решение собора, и убили его.

Вероломно был убит и славный сын народа — Ярослав Галан. Следы убийц опять-таки привели к униатам и головорезам-оуновцам[3] ненавидевшим советский строй.

…Все это пришло мне на память, когда я перечитывал уголовное дело Игната Солтыса и его подручных.

Основатель религиозной группы «покутников», так сказать сценарист и главный постановщик «середнянского чуда» Игнат Солтыс — тоже воспитанник унии, а точнее — иезуитов. Именно они, члены ордена Лойолы, привили Солтысу ненависть ко всему прогрессивному, передовому. Сначала уроки давались в униатском монастыре студитов, куда Игнат попал совсем молодым человеком. А в конце 1941 года, когда гитлеровские захватчики вступили на землю Украины, Солтыс оказался в Станиславе за толстыми стенами духовной семинарии.

Чему учили там бурсаков? Сам Солтыс впоследствии так ответил на этот вопрос:

«В своей деятельности греко-католическая церковь на территории Западной Украины была подчинена непосредственно Ватикану, отношение которого к Советской власти и к коммунистическим идеалам враждебно. Мне известно, что и сама греко-католическая церковь была враждебно настроена к Советской власти, причем большое число униатского духовенства прямо или косвенно боролось с Советами. Во время Великой Отечественной войны это духовенство пыталось воспитывать верующих в духе ненависти к СССР и его политическому строю. В таком же духе воспитывались и будущие греко-католические священники — учащиеся Станиславской духовной семинарии, в которой я пробыл до 1945 года…»

Запомним: Игнат Солтыс был воспитан в униатской колыбели как враг социалистического государства. Он решает примкнуть к тем, кто продолжает борьбу против Советов в подполье. Но для этого, как Солтыс впоследствии рассказывал, ему нужны были имя и положение. Дело в том, что война не помешала Игнату окончить семинарию, но помешала получить ему сан священника. И вот Солтыс узнает, что в одном из селений Казахстана проживает высланный туда за антинародную деятельность бывший Станиславский епископ Лятышевский.

Игнат едет в Казахстан, разыскивает высланного и получает посвящение в сан священника. На Украину он возвращается не только «паном-отцом», но и доверенным лицом Лятышевского. Действуя согласно полученным инструкциям, Солтыс темными ночами пробирается от села к селу, собирает таких же озлобленных, как и он, одиночек и призывает их к активной борьбе со всем новым, что рождалось тогда на западноукраинской земле. Он устанавливает связи с бандитами из еще не разгромленных групп оуновцев, встречается с ними, договаривается о совместных действиях…

Так шли месяцы, годы. Солтыс находил единомышленников, но сколотить организацию ему не удавалось. Простые малограмотные селяне, и те не шли к Игнату. Население Прикарпатья твердо встало на новый путь, решительно осудив таких, как Солтыс.

Тогда рождается новая идея — получить благословение Ватикана и полномочия непосредственно от него. Солтыс связывается с бывшей настоятельницей Станиславского женского монастыря Ольгой де Клерк, в ту пору собиравшейся уехать за границу. Он просит ее сообщить главе Ватикана о деятельности униатов в западных областях Украины, а также о нем, Солтысе, и о его планах. Следует иметь в виду, что в Ватикане в те годы правил папа Пий XII — лютый враг нашей страны.

Несколько месяцев спустя старая станиславская монахиня Анна Жирук пригласила к себе Игната.

Сам Солтыс потом развивал такую версию: Ольга де Клерк якобы писала, что папа дает ему, Солтысу, благословение и полномочия «главы греко-католической церкви на Украине». А спустя несколько месяцев Игнат «скромно» признался следователю, что он «считал себя достойным этих полномочий».

Однако и сомнительное благословение умирающего папы мало помогло. Вместе со своими приспешниками Солтыс всячески стремился оправдать доверие Ватикана и привлечь хотя бы временно, внимание населения к своей деятельности. Так родилась еще одна идея — инсценировать чудо. Где? Конечно, на родине Игната, в селе Среднем, ныне Калушского района. Игнат знает тамодно очень живописное место: высокую гору, окруженную полями, а на краю поля — источник чистой и холодной воды.

Началась подготовка. Разыскали небольшую икону «богородицы». Солтыс собственноручно написал акт, удостоверявший освящение источника. Расписался сам и заставил расписаться подручных. Любопытная деталь: «актеры» этого первого акта позднее сообщили следователю, что когда они подписывали акт, то, повернув икону лицом вниз, использовали оборотную гладкую сторону святыни как обыкновенную доску.

Дождавшись ночи, они тайком от обитателей села Среднего пошли в лог, и «пан-отец» Игнат освятил родник. Икону и рукописный акт закопали в землю.

Таким было первое действие. А ко второму Солтыс привлек бывших монахинь и других религиозных кликуш. Переходя из села в село, они сообщали людям об освящении источника и «чудесном явлении божьей матери», которую они же позднее назвали «Середнянской».

И вот к источнику потянулись старики и старухи. Шли люди религиозные, чтобы помолиться, попить водички, которую Солтыс объявил целебной, и набрать ее про запас.

А Игнат, руководствуясь разработанным сценарием, продолжал действовать. Он ищет и находит доморощенную поэтессу, и та сочиняет несколько виршей о чуде.

Вот так и появились молитвы «покутников».

В конце концов Солтыс, потерявший осторожность и пойманный с поличным, когда он призывал крестьян к активному неповиновению Советской власти, был привлечен к ответственности и по приговору суда выслан на пять лет за пределы республики.

Воспитаннику иезуитов наказание не пошло впрок. Солтыс ничего не забыл и ничего не понял. Объявившись на Львовщине после высылки, он снова взялся за старое. Подпольно правил униатские службы, отпускал грехи, тайно выступал с проповедями, сообщая о «явлении на Середнянской горе божьей матери»…

По совету и указанию Солтыса несколько женщин из села Чепели и Луовец Бродовского района тоже начали проповедовать униатство: устраивались тайные моления, во время которых люди, выбивая из себя грехи, наносили друг другу серьезные увечья. Одна молодая женщина получила сильное нервное потрясение и была направлена на продолжительное лечение. В подпольные моления Солтыс и его компания начали втягивать детей. Когда одна из последовательниц Солтыса отошла от группы, униаты сожгли все ее имущество.

Сельский актив обратился в следственные органы. Было установлено, что Игнат Солтыс вместе со своей сестрой и еще двумя приспешниками вновь посетил Середнянскую гору, организовал там моление, после чего стал распускать слухи, что каждый, кто посетит источник, получит отпущение грехов, а это, мол, очень важно в связи с «близким концом света». Любопытно, что Солтыс дважды назначал срок светопреставления. Тогда же была сложена новая молитва, начинавшаяся словами: «Верую в Иисуса Христа и матерь божию середнянскую…» Так, придуманная Солтысом «середнянская богоматерь» возвеличивается и становится в один ряд с Иисусом Христом.

За деятельность, наносившую существенный вред здоровью людей, Игнат Солтыс снова был судим народным судом.

После процесса руководство религиозной группой Солтыса перешло к его сестре Анне и его последователю Антону Поточняку. Они создали легенду о последующем явлении «середнянской божьей матери с голубой лентой через плечо», заказали фальшивый фотомонтаж этого явления и, наконец, стали призывать своих последователей уничтожать документы, бросать работу на предприятиях, в колхозах и учреждениях, отзывать детей из школ, прекращать всякое общение с инакомыслящими и заниматься только «покутой» (покаянием) в ожидании светопреставления. Анна вручала «покутникам» мел, якобы освещенный Игнатом, чтобы те рисовали на дверях своих домов кресты. Эти знаки, дескать, спасут дом от гибели в день «страшного суда»…

Чего же добился Игнат Солтыс за двадцать лет своей деятельности? Он собирался воскресить мертвеца — возродить унию. А добился того, что бывшие священнослужители греко-католической церкви, оставшиеся верными ей, открещиваются сейчас от Игната Солтыса, от «середнянской божьей матери» и от «покутников», как черт от ладана.

Солтыс лелеял мечту о тысячах сторонников. А чего добился? В жалкой кучке сектантов-покутников Львовщины абсолютное большинство составляют малограмотные люди преклонного возраста, обманутые подлыми ловцами душ. Характерный факт: даже в самом селе Среднем Игнат Солтыс не нашел ни одного последователя из числа колхозников, если не считать семьи его родного брата Петра.

Игната Солтыса проклинают во многих семьях, которым он принес только горе и лишения.

Читатель вправе спросить: а зачем, собственно, вы рассказываете о крахе Игната Солтыса? Какое общественное звучание имеют эти факты?..

Нас побудила к этому одна очень веская причина. В последние годы за границей в реакционных газетах и по радио мы все чаще встречаем выступления недобитых гитлеровских приспешников — всех этих бандеровцев, мельниковцев, подручных Шептицкого, Слепого, Лятышевского. Они усиленно стараются убедить своих новых хозяев, что «уния — это национальная религия украинского народа», что трудящиеся Украины только о том и думают, как бы вернуться в лоно греко-католической церкви.

Это пишется ими издалека за тридевять земель. А вот Игнат Солтыс проводил эту антинародную политику много лет, действуя непосредственно на земле Западной Украины. И что же? Крах его дела — лучший ответ всем заокеанским вралям в поповских рясах. Простые люди нашего края весьма красноречиво дали понять, что уния для них — ненавистный труп, над которым висит «проклятие многих поколений украинского народа».

ГОРАЙКО ВСТРЕЧАЕТСЯ С МАКАРЕНКО

В своих очерках и рассказах я уже не раз вспоминал моего большого друга Петра Горайко. Он много повидал на своем веку, я никогда не терял с ним связи, и мне ли не знать его биографию, как собственную?

…Живописные украинские пейзажи. Степь, распаханные полосы жирного чернозема, изумрудные луга. По берегам рек — вербы и тополя, а дальше густой манящий лес.

Вьются дороги, обсаженные деревьями, путник всегда может отдохнуть под тенью листвы.

Въедешь в село — вокруг зелень. Сады, черемуха, акация и сирень, а среди них белеют хаты.

Люблю я родной край, его приветливых и трудолюбивых людей.

Вот и село Каплуновка, которое, по преданию, основал казак Ахтырского полка Каплун. Недалеко отсюда, еще на моей памяти, проходил Чумацкий шлях на Харьков и далее в Крым. Выйдешь за село, пройдешь километров пять и увидишь курганы — казацкие могилы. Взберешься на курган в ясный солнечный день — и далеко-далеко на горизонте увидишь темную полоску леса. Это правый берег Ворсклы…

Здесь родился Петр Горайко, здесь прошли его детство и юность.

В Каплуновке же Петр вступил в комсомол…

Заканчивалась гражданская война. Еще по селам раздавались выстрелы в окна активистов. Комсомольцы были в первых рядах борьбы с бандитизмом. Стойко защищал Петр в те неспокойные времена Советскую власть.

Проходила юность… Школа, техникум, а с 1930 года — Харьковский юридический институт.

Всего о нем не расскажешь, но вот о том, как в дни молодости он работал в исправительно-трудовой колонии для несовершеннолетних, мне бы очень хотелось поведать читателю.

Горайко попал туда вскоре после окончания института. В Наркомате внутренних дел Украины при направлении на работу его предупредили, что в колонии, куда он едет в качестве заместителя начальника, недавно была «волынка», но, что означает это слово, — не объяснили.

Сказали только: будут трудности, не робейте…

Бывший замок графа Понятовского, где помещалась колония, был расположен в старинном красивом парке. В главном корпусе проживало более пятисот воспитанников, бывших беспризорных, и ребят, осужденных за различные преступления.

Когда Горайко подходил к зданию, он заметил, что почти все окна лишены стекол, а в рамы вместо них впихнуты обыкновенные подушки.

— Удивительно, — подумал Горайко.

— Вы смотрите на наши подушки? Не удивляйтесь. Это во время «волынки» стекла повыбивали из-за неправильных действий начальника караула, — объяснил Горайко кто-то из воспитателей.

Начальник колонии Николай Михайлович и Горайко начали обход колонии.

В комнатах было холодно и неуютно. Группами возле печек сидели колонисты в черных бушлатах и шапках-ушанках. Кровати были не убраны. Все разбросано, все в беспорядке.

Когда они входили в комнаты, что-то исчезало в рукавах бушлатов воспитанников.

— В карты играете? — напустился на них начальник, — а ну-ка отдавайте, да побыстрей!

Никто не пошевелился. Все сосредоточенно и угрюмо молчали.

— Я хочу познакомить вас с моим новым заместителем, — сказал Николай Михайлович.

Опять никакой реакции. Парни даже не привстали.

От посещения главного корпуса колонии у Горайко осталось тяжелое впечатление.

Вернувшись в свою комнату, серьезно задумался над тем, что увидел. Сумеет ли он здесь работать? Справится ли? Может быть, надо немедленно, не откладывая этого ни на один день, уезжать отсюда. И в то же время: «В панику бросился, товарищ Горайко, сам сюда напросился, а теперь собираешься дезертировать. Хорош…».

Так боролись в нем два чувства, два желания: остаться и уехать. Нет нужды говорить, что взяло верх первое.

Не стану больше углубляться в психологические переживания моего друга. Скажу только, что он быстро освоился с новым для него делом, с новой, не совсем обычной обстановкой и вскоре жизнь вошла в свою колею. Он и здесь отдавал себя целиком работе. Конечно, бывали и ошибки, но он не прекращал попыток увлечь за собой разношерстную и норовистую массу воспитанников.

Многое уже было достигнуто. Здание колонии привели в порядок. Укрепилась дисциплина. Был создан совет колонии, что оказалось нелегким делом: уж больно сильны были еще «идеи» уголовщины с ее псевдоромантической подкладкой. Работа шла напряженно, но поскольку результаты уже вырисовывались, это воодушевляло Горайко. Коллектив стал организованнее, сплоченнее, почти все работали на производстве и учились в школе.

Из этой поры Горайко запомнился один эпизод, о котором много лет спустя он мне рассказывал, сохранив, однако, в памяти все детали эксперимента, грозившего закончиться печально для всей карьеры моего друга на воспитательском поприще.

Приближались первомайские праздники.

Недалеко от местечка, где находилась колония, километрах в трех-четырех, в лесу было несколько красивых прудов. Вокруг живописный лес. Горайко решил привести сюда человек двести воспитанников и провести с ними весь день в лесу. Идея, предложенная совету колонистов, очень понравилась всем и была встречена с большим энтузиазмом.

Первого мая, после того, как колония под звуки бравурного марша с развернутыми знаменами прошла по местечку, Горайко отобрал около двухсот колонистов и пошел с ними в лес. Веселые игры, катанье на лодках сразу захватили воспитанников. Когда же перевалило за полдень, Горайко заметил какое-то беспокойство среди колонистов. Он сразу понял, что кто-то сбежал, но не подал вида, что заметил это.

К вечеру, когда все игры были переиграны, когда колонисты порядком утомились и с огромными букетами черемухи стали выходить из леса, заиграл сигнальный сбор.

Отсутствовали восемнадцать человек. Горайко стоял перед строем и молчал. Значит, что-то недоработал, раз столько сбежало из колонии. Найдутся среди воспитателей такие, которые скажут: «Эксперимент на доверие провалился»… А что им возразишь?

Он не думал о взыскании со стороны начальства, не это его беспокоило; он был зол на себя за то, что все так быстро пошло прахом.

Воспитанники видели настроение Горайко, они стояли в строю и молчали. Некоторые из них сжимали кулаки, возмущенные поведением сбежавших. Именно это и успокаивало Горайко.

«Чего паникуешь, ведь большинство тебя поддерживает, они за тебя горой стоят!» — думал он.

Затем Горайко отдал приказание идти в колонию, а оркестру играть что-нибудь пободрей. Сам же он задержался в лесу. Может быть, кто-то просто отстал, подойдет, не верилось, что все 18 человек ушли. Нет, этого не могло быть!

Подождав, Горайко хотел было уже идти вслед за воспитанниками, как вдруг увидел, что человек пятнадцать воспитанников возвращаются.

— Петр Александрович! — сказал один из воспитанников, Володя Ковальский, — вы идите в колонию, а нам разрешите пойти поискать их. Мы всех доставим в колонию!

На Горайко смотрели полтора десятка надежных, стойких ребят. Ну как не поверить им!

— Идите, ребята.

Горайко в тот момент не думал о последствиях своего поступка, он просто верил, что эти колонисты не уйдут, и вот это-то и было решающим в такую напряженную минуту. Он понимал, что ребят окрыляло высокое доверие к ним, бывшим беспризорникам.

Вскоре Горайко догнал колонну воспитанников. У ворот колонии стоял начальник — Николай Михайлович. Все уже знали о случившемся.

— Ну, что, Петр Александрович, сколько сбежало? — спросил начальник.

— Восемнадцать.

— Нет, меньше, уже четырех задержали. Ничего, не падай духом, все будет в порядке.

В колонии среди воспитанников шло глухое брожение:

— У, сявки! Ушли, гады, доверием воспользовались.

— Ты убегай, но знай когда… — и сыпались угрозы в адрес сбежавших.

К ночи было доставлено еще восемь человек. Некоторые из них были избиты.

— Кто побил? — спросил Горайко двоих.

— Никто, когда убегали, упали в глубокий ров и ушиблись.

Ковальский, стоявший рядом, улыбнулся и сказал:

— Что ж вы такие неловкие? Надо учиться преодолевать препятствия, а то видите как — упали и разбились…

К утру убежавших и незадержанных осталось только трое.

Прошло несколько дней. Горайко написал объяснение и послал его в столицу. И вскоре почувствовал, что кто-то в центре не спешит с изданием приказа о его наказании. Только спустя много времени он узнал, что его эксперименты поддержал замечательный педагог и большой души человек — Антон Семенович Макаренко.


Много интересного поведал мне Горайко о буднях колонии. Всего не перескажешь.

Сильное впечатление произвел на меня рассказ Горайко о том, как он «переделал» одного из воспитанников.

…Оставшись рано без родителей, Петя Неизвестный связался с закоренелыми уголовниками и стал у них на побегушках. Сначала его посылали что-либо выследить, а потом начали брать на «дело». Выставляли форточку в окне магазина, подсаживали Петю, он залезал в помещение и подавал оттуда товары.

Потом Петя, когда ему было уже четырнадцать лет, совершил вместе с другими ограбление, был пойман и направлен в колонию, откуда вскоре сбежал. Так Петя Неизвестный убегал из разных колоний несколько раз.

Как-то Горайко находился на докладе у начальника отдела колоний в Киеве. Тот сказал ему, что к ним в колонию направляется Петя Неизвестный, уже имевший несколько побегов. Почему-то он не приживается в колониях. Может, все-таки из него удастся сделать человека…

Через два дня в колонию действительно доставили Неизвестного. Горайко пригласил его к себе.

— Ну как дела, Петя? — спросил он, рассматривая документы.

— Все равно я от вас убегу.

— Я у тебя спрашиваю, как дела, а ты убегать собираешься…

— Вы со мной баланду не разводите, ничего не выйдет.

— Ничего, Петя, поживем — увидим.

На этом кончился их первый разговор.

Как-то один из воспитателей; обращаясь к Горайко, сказал:

— Петя наш скучает по воле, собирается при первой возможности сбежать, говорит об этом откровенно. Что будем делать?

— Ничего делать не будем. Надо продумать, чем его заинтересовать, чтобы он выбросил из головы мысль о побеге.

— Разрешите, — предложил воспитатель, — мне побыть с ним в колонии в выходной день.

— Пожалуйста.

В понедельник воспитатель пришел к Горайко.

— Ну как, ваш эксперимент удался?

— Трудно понять Петю, неясно, чего он хочет. По-моему, мысли о побеге пока не оставил.

— Подумаем еще…

К этому времени к Горайко приехала его жена — Нина. Жили они не на территории колонии. В сентябре Нина родила сына Бориса. Мальчик рос быстро. Когда Горайко приходил домой, он подолгу стоял у кроватки сына и смотрел на него. Много мыслей проносилось у него в голове в такие минуты.

Как-то, направляясь домой обедать, он увидел сидевшего на солнцепеке Петю Неизвестного.

— О чем Петя замечтался? Почему не обедаешь?

— Что-то не хочется, товарищ начальник.

— Пойдем со мной.

Неизвестный нехотя поднялся и подошел к Горайко.

— Пойдем ко мне пообедаем, посмотришь на моего сына, славный карапуз растет.

— У вас есть сын?

— Пойдем, увидишь…

Обедать Петя не стал. Он сразу же подошел к кроватке, где лежал Борис, и начал с ним играть. Сколько ни звал Горайко Петю к обеду, тот все отказывался и от детской кроватки не отходил. Уже и обед был окончен, и Горайко надо было идти в колонию, а Петя все возился с мальчиком.

— Ты оставайся, Петя, а я пойду.

Шел Горайко в колонию и думал: «Вот остался Неизвестный один, уйдет он, и поминай, как звали».

Но Петя не сбежал и к вечеру появился в колонии.

На другой день он зашел к Горайко.

— Товарищ начальник, разрешите мне сходить к вашему сыну?

— Иди.

Петя ушел и только ко сну возвратился в корпус.

Мальчик очень привязался к ребенку. Не проходило и дня, чтобы он не забежал домой к Горайко. Мысль о побеге была забыта, он начал учиться. Вскоре Петя получил специальность слесаря третьего разряда и спустя два года уехал работать на один из заводов юга Украины… Он со слезами на глазах расставался с колонией и долго жал руку Горайко. Встретимся ли еще? — думал каждый.

И представьте — встретились. Это случилось в 1941 году. Однажды Горайко посетил полк, входивший в состав дивизии, где он служил военным прокурором. Горайко шел вместе с командиром полка мимо строя солдат. Вдруг вышел сержант и доложил:

— Воспитанник Таганческой колонии Неизвестный, разрешите обратиться?

Горайко подошел к нему. Они обнялись, расцеловались. И хотя поговорить им не удалось, так как полк должен был выступать, Горайко был рад, что из бывшего малолетнего преступника, колониста, считавшегося одним из самых трудных, вырос честный советский человек, готовый с оружием в руках защищать Родину от врага.


Вот еще один эпизод из жизни Горайко. Он произошел в тот год, когда колония осваивала производство автомеханических касс для торговых предприятий. Раньше такие кассы ввозились из-за границы. Было решено освоить их производство в колонии. Это дало бы воспитанникам квалификацию. Да и работа была бы для них привлекательной и интересной.

Начальник колонии Николай Михайлович вместе с главным инженером Михаилом Борисовичем Рябоклячем и мастером Моисеем Григорьевичем Гольдбергом день и ночь занимались конструированием и изготовлением образца отечественной кассы. К майским праздникам первая касса была готова, и ее повезли в Киев. Вся колония радовалась этому событию.

В Киеве одобрили инициативу колонии и началось освоение серийного изготовления касс. Не все сразу удавалось, бывали и срывы, но работа постепенно наладилась. Производственный план колония выполняла.

Весной должен был состояться очередной съезд комсомола Украины. Из наркомата позвонил Антон Семенович Макаренко и спросил:

«Как вы собираетесь встретить девятый съезд? Возможно, и от Вас делегация будет приглашена».

Работа закипела. Начальник колонии пригласил к себе Горайко и весь руководящий состав колонии. Решили к съезду перевыполнить производственный план, а колонистам-художникам дали задание написать маслом портрет Владимира Ильича Ленина и, когда делегация выйдет приветствовать участников съезда, преподнести этот портрет комсомолу Украины.

Художники принялись за дело. Вся колония ходила смотреть их работу, всем портрет понравился и об этом сообщили Антону Семеновичу.

Он одобрил инициативу колонистов, и делегация с подарком выехала в Киев.

В столицу Украины съехались делегаты от многих колоний. Все они были собраны Антоном Семеновичем на стадионе «Динамо». Он рассказал о задачах съезда, объяснил им, как надо себя держать.

Вечером Горайко со своей делегацией входил в большое серое здание на Владимирской улице. Заседание началось в девятнадцать часов.

Председательствовал секретарь ЦК комсомола Украины. Зал был переполнен. На сцене в президиуме сидели известные всей стране большевики, руководители партии и правительства Украины: Косиор, Постышев, Чубарь, Петровский, Якир, Затонский, Шлихтер.

— Приветствовать съезд прибыла делегация воспитанников колоний НКВД Украины, — сообщил председательствующий.

Зал встал. К сцене, где сидел президиум, под звуки военного марша устремилась колонна девушек и ребят со знаменем и подарками. Зал рукоплескал. Слышались крики: «Ура-а-а!»

Первым выступил четырнадцатилетний паренек. Когда он закончил читать приветствие и были вручены подарки съезду, зал снова поднялся, рукоплеща.

Шли месяцы, годы. Горайко стал уже опытным педагогом. Он многое узнал и понял, но это было только началом великой борьбы за нового человека. Огромную роль в этой борьбе сыграл Антон Семенович Макаренко.

С ним Горайко пришлось встречаться не раз. Вот как произошла одна из таких встреч.

…Перед бывшим графским замком стоял строй колонистов. Приятно было смотреть на них — крепких, хорошо одетых ребят. Никогда не видели стены замка таких жизнерадостных людей. Дежурный по колонии докладывал Горайко о ночном дежурстве.

— Товарищ начальник, совет колонии решил сегодня пойти с колонистами к озеру в лес. Просим вашего согласия, — обратился к Горайко Ковальский.

— Разрешаю, — ответил Петр Александрович.

Не успел Горайко отойти от строя, как увидел на дороге приближающийся к колонии автомобиль. Из машины вышел высокий мужчина в хромовых сапогах, синих штанах-галифе и зеленой рубашке, подпоясанной широким военным ремнем. Мужчина был в очках, с непокрытой головой.

Горайко на расстоянии не сразу узнал гостя, а когда подошел поближе, то увидел, что перед ним Антон Семенович. Макаренко в тот период работал заместителем начальника управления колоний несовершеннолетних наркомата внутренних дел Украины.

Пожали друг другу руки. На Горайко смотрели чуть прищуренные глаза.

— Слышал много о вашей колонии и вот приехал посмотреть… Хочу вместе с вами решить один важный вопрос: можно ли снять все эти высокие заборы и вышки с часовыми.

— Вопрос этот очень важный, — добавил Макаренко. — Если коллектив колонистов еще не подготовлен к этому, то как только снимем трехметровый забор, они разбегутся. Как вы думаете?

— Что вы, Антон Семенович, этого не может быть, — твердо заявил Горайко.

Макаренко улыбнулся и сказал:

— Я был уверен, что вы другого и не скажете.

Горайко давно уже думал об этом, и поэтому разговор с Антоном Семеновичем был для него особенно важным.

— Давайте это сделаем сразу. Что там откладывать.

— А что ж, я думаю, это предложение правильное, — ответил Антон Семенович. — Но сначала давайте соберем всех колонистов в клубе и по-деловому обсудим все: как и что следует делать.

Сигналист протрубил сбор. В большом зале клубного помещения собрались колонисты. На сцене за столом президиум.

Горайко рассказывал мне, что он на всю жизнь запомнил этот день. Прошло уже более тридцати лет, пройдут еще годы, но никогда не забудет он речь, сказанную тогда перед колонистами Антоном Семеновичем.

Макаренко поднялся из-за стола президиума, подошел к краю сцены, осмотрел всех приветливым взглядом и спокойным голосом начал:

— Товарищи колонисты! Посовещались мы с руководством колонии, членами совета и решили колонию сделать открытой.

В зале поднялось что-то невообразимое. Раздались громкие аплодисменты. Слышались возгласы: «Никто не будет убегать! Оправдаем доверие!».

Антон Семенович улыбался и наблюдал за воспитанниками.

— Мы верим вам, — сказал он, когда зал утихомирился. — Неужели кто-то убежит от этой прекрасной жизни? Возможно, будут и такие. Некоторые вспомнят своих родных, товарищей, жизнь на «воле» и захотят убежать. Это может случиться. Вот в такие минуты пусть подойдет воспитанник к маленькому заборчику, который будет окружать колонию, включит тормоз и даст задний ход.

Собравшиеся шумно реагировали на эту шутку, полную глубокого смысла. По залу снова прогремели аплодисменты и смех.

— Ну как, согласны? Можно ли снять забор с вышками для охраны или еще, может, рано? — улыбаясь, спрашивал Макаренко.

— Нет, не рано, давайте снимать и немедленно! Еще лучше будем работать и учиться! — слышны были в ответ дружные голоса.

Антон Семенович стоял, заложив руки за пояс, и внимательно прислушивался к этим выкрикам; он видел перед собой Петра, Ивана, Евгения или Степана, которых жизнь не миловала, из которых в колонии необходимо было воспитать граждан страны Советов.

Об этом Антон Семенович напоминал неоднократно. Его ученики тоже смотрели на своих воспитанников как на полноправных граждан и всегда доверяли им.

— Ну что ж, тогда будем снимать забор, — сказал Антон Семенович.

Чтобы работа спорилась, каждому отряду был отведен отдельный участок забора. Работа закипела с неслыханным энтузиазмом. Смех, шутки! А сколько песен было спето — и сосчитать невозможно, — вспоминал Горайко.

Все то время, пока ломали забор, Антон Семенович сидел во дворе колонии и любовался работой воспитанников.

— Думаю, что убегать из колонии никто не будет. Правда, все зависит от того, как воспитанники ценят свою колонию, как справляется коллектив воспитателей с работой… — Антон Семенович умолк. — Но могут быть и побеги, особенно, когда придут новые воспитанники, не знающие традиций колонии.

— Я видел, — продолжал Макаренко, — почти всех воспитанников, это прекрасные, жизнерадостные, трудолюбивые ребята. У них есть все, что необходимо человеку. Когда я приехал первый раз в Куряж, то у нас ничего не было: еще давала знать себя разруха гражданской войны. И, несмотря на это, мы создали крепкий здоровый коллектив, основанный на доверии, труде и энтузиазме…

А посмотрите что теперь! Сколько у нас колоний: имени Дзержинского, в Прилуках, в Виннице и много других. Государство отпускает большие средства на это великое дело. Вот и у вас в колонии — прекрасное оборудование, мастерские, школа, хороший клуб. Вы готовите токарей, слесарей, они получают нужную квалификацию, едут работать на заводы страны…

Он умолк.

— Совершенно правильно, Антон Семенович, — сказал начальник колонии Николай Михайлович. — Наши воспитанники хорошо работают на заводах Донбасса, Киева. Они окружены вниманием рабочих, влились в трудовую семью, и никто не напоминает им о прошлом. Мы интересуемся их жизнью, переписываемся с ними.

— Очень хорошо вы делаете, — сказал Антон Семенович. — Работа воспитателя среди покалеченных жизнью детей — дела очень ответственное и тяжелое. Но оно необходимо, благородно…

…Где-то за горизонтом заходило солнце. Приближался вечер.

Заканчивали снимать забор, и Антон Семенович, посмотрев на часы, сказал:

— Мне пора ехать. Дорога дальняя.

Он поднялся: крепко пожал всем руки, попрощался с воспитанниками, и вскоре его машина скрылась за поворотом дороги. Долго еще стояли воспитанники во дворе, провожая глазами этого близкого им всем, скромного и душевного человека…


Горайко не раз вспоминал свою работу в колонии, свои первые шаги, встречи с воспитанниками и воспитателями.

Уходя из колонии, он с болью в сердце оставлял воспитанников, которым отдал свои лучшие годы. Но он был рад, что его труд по перевоспитанию бывших беспризорников и правонарушителей дал положительные результаты.

Ему самому работа в колонии дала немало: в частности, научила разбираться в людях, и, когда он стал следователем, а затем прокурором, опыт этот ему очень пригодился.

В дальнейшем жизнь у Горайко сложилась примерно так же, как и у многих его сверстников. Но и в самые трудные дни войны Горайко помнил колонию в Таганче и ее воспитанников, большинство которых с оружием в руках отстаивали свободу, независимость и честь советской Отчизны.

ЧЕТВЕРТЬ ВЕКА НАЗАД

Вопрос шел о пенсии для вдовы военнослужащего Ивана Рахунова, в годы войны заочно осужденного как изменника. Его вдова явилась ко мне вместе с сыном и представила неоспоримые доказательства невиновности мужа, даже не знавшего о приговоре.

Так утверждали мои посетители, так оно, по-видимому, и было в действительности. Однако проверить их заявление было необходимо.

И вот передо мной архивное дело, уводящее нас к тем дням, когда шла ожесточенная борьба с гитлеровскими захватчиками.

Вряд ли есть необходимость останавливаться на всех деталях этого дела. Я ограничусь только теми материалами, которые касаются непосредственно Ивана Рахунова и его близких.

…Это трагическое происшествие случилось в конце 1941 года, в лютые декабрьские морозы, в районе озера Ильмень.

Иван Рахунов — старшина разведывательной роты получил приказание проникнуть в тыл врага, чтобы добыть «языка» и проверить некоторые данные. Выбрав группу из трех человек, Рахунов отправился с ними выполнять ответственное задание.

Очевидно, Рахунов не имел времени, чтобы проверить людей, с которыми шел на опасное поручение. Так или иначе, но он взял с собой первых попавшихся ему на глаза из числа добровольцев. Если добровольцы, то разве можно в ком-нибудь усомниться? Рахунову, по-видимому, тогда и в голову не приходило, что знать людей — первое правило для любого командира, даже такой небольшой группы людей, как та, что была под его началом… Потом Рахунов стал умней. Впрочем, не будем забегать вперед, скажу только, что Михаила Шавлака брать с собой, безусловно, не следовало…

Пурга. Шавлак почему-то отстает, потом берет автомат на изготовку и стреляет в идущих впереди. Двое падают убитыми, третий — Рахунов — тяжело ранен. Падая, он запечатлел в памяти фигуру предателя, еще не успевшего опустить автомат.

Считая и Рахунова убитым, Шавлак снял с него и его товарищей оружие, собрал их гранаты и мешочки с сухарями. Потом пошел вперед, в сторону вражеских окопов. Ему не терпелось сдаться фашистам, уж больно люто он ненавидел Советскую власть, при которой было кое-что отнято из его кулацкого хозяйства.

Несмотря на тяжелое ранение и стужу, Иван Рахунов не умер. Его, находившегося без сознания, подобрали бойцы другого полка, отправили в санбат. Попади он в руки санитаров своего полка — все было бы иначе…

Повезла Ивана санитарная летучка в госпиталь, оттуда в далекую Сибирь. Месяц за месяцем врачи боролись за жизнь и здоровье советского воина. Выжил солдат, не знал он, где его жена, где два сына. А они, оказывается, были эвакуированы в ту же Сибирь, в Томскую область и очень беспокоились о судьбе мужа и отца, от которого уже давно не было писем.

Весна 1942 года. Ивана направили на врачебную комиссию.

— Годен, можно выписывать, — к великой радости услышал Рахунов.

Как владевшего шоферским искусством его направили в танковую часть, где он быстро освоил новую для него технику. За достигнутые успехи его назначили командиром танка.

Командир полка говорил ему:

— Ты, Рахунов, уже стреляный, опыт войны имеешь, думаю, что с обязанностями командира танка справишься…

Иван уже успел хорошо узнать подчиненных. Теперь, помня случай с Шавлаком, он внимательно присматривался к людям, чаще говорил с ними, знал не только личные качества каждого, но интересовался их семьями, близкими. Иногда рассказывал он солдатам о случившемся с ним в разведке.

— Этого гада, Шавлака, под землей разыщу. Только дайте мне добраться до фронта. Он от меня не уйдет!

Точно ли так говорил своим товарищам Рахунов — не ручаюсь, но что об этом высказывался не раз в беседе с товарищами — несомненно, об этом говорят страницы архивного дела.

В середине лета 1942 года Рахунов уехал со своим экипажем на юг в действующую армию.

Между тем с Шавлаком происходило нечто совсем необычное.

Стоило ему пройти метров двести, как он услышал давно жданное «хенде хох». Он понял, что от него хотят, и с охотой поднял руки. Цель, как ему казалось, была достигнута: он у немцев.

А те отобрали у Шавлака четыре автомата и гранаты, пухлую сумку с провиантом и повели его в штаб — это была «голубая дивизия» испанцев, в которой, впрочем, хозяйничали немцы. Через переводчика допросили они предателя, который усердно отвечал на их вопросы. Но с точки зрения разведывательной все то, о чем болтал Шавлак, не имело большой цены. Шавлаку поверили, что он предатель, и оставили в штабе, рассчитывая, очевидно, его использовать.

Но на четвертую ночь пребывания Шавлака в добровольном плену случилось непредвиденное. В село ворвалась советская воинская часть. Солдаты, увидев его, немедленно освободили и, уходя обратно, взяли с собой, спасая от фашистского плена.

Но Шавлак не растерялся и в этой неожиданной ситуации.

— Как же ты попал в плен? — спросил старшина.

— Понимаешь, захватили, когда в разведку шел. Командир сволочью оказался, к врагу нас завел, — быстро соображая, говорил Шавлак.

— А где ж он и остальные?

— Видимо, в тыл отправили, а меня не успели…

— Вот сволочь!..

Только один красноармеец, пристально вглядываясь в бегающие глаза Шавлака, подошел вплотную и зло сказал:

— Врешь ты, вижу по тебе! Пришел сам, так и говори… А ты еще товарищей оговариваешь… Застрелить тебя, гада, надо!

Командир удержал его.

— Ты что, Вербицкий? Пусть им занимаются, кому надо. Там выяснят…

Привели Шавлака в распоряжение штаба дивизии и передали следователю. Дежурный направил Шавлака в блиндаж, где под стражей находились еще два человека…

Указанной версии Шавлак придерживался на последующих допросах. А когда ему «подсказали» и ряд добавлений к ней, — подлец есть подлец, — он их принял и подтвердил. Так появилось дело об изменнической группе из 15 человек, фамилии которых назвал Шавлак.

Ночью поднялась вьюга. Шавлак попросился в туалет. Конвоир отвел его, и, когда через некоторое время заглянул туда, Шавлака там не оказалось, а доска задней стенки болталась на одном гвозде…

Шавлак исчез. Навсегда ли?

…В разных полках, дивизиях и армиях служил Иван Рахунов танкистом, много дорог он исколесил, много гитлеровцев погибло под гусеницами его танков.

Сражался Иван под Сталинградом, когда наши войска окружили войска фельдмаршала Паулюса. Сражался и на Курской дуге. Несколько раз выскакивал из горящего танка.

В 1944 году Иван Рахунов воевал на Третьем Украинском фронте. Был освобожден Львов. В поисках семьи Рахунов написал туда на свой старый довоенный адрес, но ответа не получил. Семья возвратилась в город только в начале 1945 года.

В середине 1944 года в жестоком танковом сражении Иван Рахунов сгорел в танке вместе со всем экипажем. Погиб, защищая Родину. Героем погиб, не изменником. Похоронили останки экипажа бойцы танковой бригады на высоком берегу возле реки. И отсалютовали простым скромным солдатам, отдавшим свою жизнь за счастье людей. Но долго еще не знала об этом семья Рахунова. Только в 1945 году поступило из военкомата краткое сообщение:

«Ваш муж, Иван Рахунов, погиб смертью храбрых, защищая Советскую Родину…»

Осталась Людмила Васильевна вместе с ребятами без отца и мужа. Устроилась на работу, трудилась честно. Подрастали дети. Наступил 1948 год. Старшему уже шел семнадцатый, а младшему — двенадцатый.

Как-то вечером, когда вся семья была в сборе, к ним кто-то постучал. В комнату вошли три человека: дворник и двое в форме. Ей сообщили о том, что ее муж заочно осужден за измену Родине.

Но Людмила Васильевна не смирилась с тем, что ей сообщили, не верила, что ее муж изменник. Она написала несколько писем в разные учреждения, к ее голосу прислушались.

Судьба отца не давала покоя и сыновьям. Они тоже хлопотали, обращаясь в различные инстанции, где могли бы быть какие-либо сведения об отце.

Вскоре было установлено, что прокуратурой разыскиваются Шавлаки — сын и отец.

По крупицам устанавливалось, что Ивана Рахунова оговорил изменник, который с помощью оговора думал отвертеться от того, что заслужил.

Многие государственные, судебные, прокурорские инстанции и органы государственной безопасности занимались делом Рахунова и установлением его невиновности.

Москва, Харьков, Львов, Орел, Ленинград, снова Москва. Во многих городах и селах шли розыски людей-очевидцев, или хотя бы что-либо знавших о службе Рахунова, об его отношении к своим обязанностям, о судьбе его товарищей.

…Разыскан в Харьковской области некий Перепелец. На вопрос, что ему известно о Рахунове, он ответил:

— Я Рахунова помню, он служил старшиной роты в нашем полку, но о том, что Рахунов перешел к врагу, мне ничего не известно. Вспоминаю, что Шавлак действительно изменил Родине, нам об этом говорил комиссар полка, а о Рахунове ничего плохого не слышал…

В Киевской области был найден тот самый Вербицкий, о котором говорилось выше. Он сообщил:

— Помню, как мы осенью 1941 года пошли в наступленье на Ильмень-озере и там взяли в плен много испанцев из «голубой дивизии» и одного красноармейца, по-моему, фамилия его была такая, как вы назвали, — Шавлак. Некоторые хотели с ним расправиться, но командир роты дал приказание отвести его в органы НКВД. Когда я вел его, то спросил, сам ли он перешел к врагу, а он ответил — никто не мог заставить его это сделать, то есть, что пошел он сам.

Как дальше сложилась судьба этого человека, Вербицкий не знает.

Все материалы о Рахунове были переданы военному прокурору округа, а прокурор округа в ноябре 1964 года внес протест в вышестоящие судебные инстанции, поставив вопрос о прекращении дела в отношении Рахунова и о его реабилитации.

В декабре 1964 года сержант Иван Рахунов был полностью реабилитирован.


Читателю, без сомнения, интересно узнать, какова же участь Шавлака.

Вот о чем рассказывают документы…

Когда Шавлак вылез из туалета, он ждал окрика и выстрелов часового. Однако погони не было, тихо, только вьюга по-прежнему пела песню. Он бросился бежать. Бежал долго. Сколько пробежал без отдыха, он не мог определить, но, почувствовав сильную усталость, присел в снег. Потом поднялся и снова побежал.

Обнаружив побег, часовой дал сигнал. Прибежал начальник караула, но организовывать преследования не стали: снег сразу же заметал следы.

— Далеко он не убежит. Утром найдем его замерзшим, а ночью где его искать? — сказал кто-то.

Шавлак шел к линии фронта. Попал в воронку. Не успел подняться, как на него навалилось несколько человек. Это были немцы. Избив Шавлака, связали ему руки и повели.

— Я уже был в плену, добровольно сдался, но потом меня захватили русские, был арестован, сбежал, — объяснил Шавлак в немецком штабе. Но ему не очень-то поверили и отправили в контрразведку. Там тоже не стали долго объясняться с ним. Допрашивающий лейтенант снова избил его, бил долго и жестоко. Весь в синяках и крови сидел под стражей в холодном сарае Шавлак. Его решили утром отвести на передовую линию, чтобы он выступил по радио с обращением к русским солдатам.

— Если хочешь служить великой Германии, выступишь по радио с призывом к своим — пусть бросают оружие и переходят на нашу сторону. Не выступишь — расстреляем, — сказал ему немец. — Речь твоя уже написана, на, читай, — добавил он.

Несколько раз Шавлак повторял «свою» речь, пока не заучил ее.

Его повели по ходам сообщения в землянку и приказали говорить. Шавлак начал неуверенно:

— Я, красноармеец Шавлак, уроженец Украины, добровольно перешел на сторону армии фюрера и обращаюсь к вам, мои земляки, с призывом… — но не успел он это сказать, как раздались несколько разрывов снарядов и блиндаж задрожал, земля посыпалась, Шавлак упал на землю.

Потом на попутной машине отправили Шавлака в тыл. «Там может пригодиться», — заметил немец. И не ошибся.

В гестапо не долго раздумывали над его судьбой. Как раз шел набор в полицию, куда никто из честных советских людей не шел добровольно. Шавлака зачислили на службу в полицию, сначала без оружия, а после выдали старую винтовку.

Так изменник Родины Шавлак оказался на службе у немецких захватчиков. Он жестоко расправлялся с советскими людьми, избивал до смерти, вешал.

Но конец все-таки наступил…

Это случилось темной ночью, когда все спали. В дом, где жил Шавлак, вошли трое; дверь почему-то именно в ту ночь оказалась открытой. Эту тайну знали только те, кто был подлинным хозяином этих мест — партизаны.

Трое бесшумно вошли в комнату Шавлака. Секунда, вторая — во рту подлеца кляп. Еще несколько секунд, и его уносят в лес. Еще некоторое время — и он в лагере партизан. Короткий суд. Скорый, но справедливый. А потом сухие звуки выстрелов.

С предателем было покончено.

Мне думается, что такая концовка вполне устроит моих терпеливых читателей.

Бадыгин К. На затонувшем корабле




ПРЕДИСЛОВИЕ

Лет пятнадцать назад увидел я в витрине магазина книгу: «К. Бадигин. Путь на Грумант». Мелькнула мысль: уж не капитан ли Бадигин — тот, который перед войной около трех лет дрейфовал в Ледовитом океане на знаменитом «Седове»? Если он, надо книжку купить, наверно, это рассказ о дрейфе. Полистал. Нет, не о дрейфе. Оказывается, о древних русских мореплавателях, проложивших пусть к острову Шпицберген (Груманту).

Навёл справки. Да, тот самый капитан. О дрейфе у него другая книжка — «Три зимовки во льдах Арктики», — вышла ещё перед войной, а эта свежая и не документальная. Повесть. Читать я начал с предубеждением: наверное, не за своё дело взялся капитан… Но страница за страницей так увлёкся, что проглотил книжку залпом. Прекрасная вещь — содержательная и романтичная! Бесстрашный ледовый капитан оказался ещё и талантливым художником слова.

В 1954 году Константин Бадигин опубликовал повесть «Покорители студёных морей» — о мореходах Великого Новгорода пятнадцатого века, а в 1956 году — повесть «Чужие паруса» — продолжение «Пути на Грумант». Этими тремя книгами писатель воскресил известные лишьспециалистам славные страницы героической истории русского народа. Острые, увлекательные сюжеты с бесчисленными приключениями в студёных морях, характеры сильных, умных, бесстрашных русских людей, преодолевающих чудовищные трудности в борьбе с природой и с могущественными в ту пору ливонскими рыцарями, морскими пиратами.

Думается, тут будет к месту рассказать, как прославленный ледовый капитан стал писателем и как у него возникла мысль воссоздать образы древних русских мореходов.

— В моей жизни, — говорит Бадигин, — исключительная роль принадлежит известному писателю прошлого века Стивенсону. Он своими романами возбудил во мне страстную любовь к морю. Я родился в сухопутной Пензенской губернии. Отец был агрономом и меня к этой профессии приохочивал. Жили в деревне Суруловке, а потом в Москву переехали. Тут в 1924 году я и среднюю школу окончил. Прямая была мне дорога в Тимирязевскую сельскохозяйственную академию. А я вроде бы ни с того ни с сего махнул во Владивосток. Пришёл там в горком комсомола и сказал. «Хочу в море».

Дали мне путёвку на товаро-пассажирское судно «Индигирка» — матросом второго класса. Так я стал на всю жизнь моряком. И обязан этим Стивенсону, более всего его роману «Остров сокровищ». А позже Стивенсон подтолкнул меня и на писательский путь. Во время длительного дрейфа во льдах Арктики в корабельной библиотеке попался мне опять в руки роман «Остров сокровищ», и я задумался: а почему бы и мне не попробовать? Тот наш поход, на ледоколе «Седов» был очень драматичным. Почему бы мне не попытаться изобразить его в сценах, картинах, характерах? И я стал вести дневник. К концу дрейфа записей накопилась прорва. Но когда вернулся в Москву (в 1940 году), на меня насели в Главсевморпути: срочно давай подробнейший научный отчёт о дрейфе. Ну и для периодической печати надо что-то дать. Эпопея «Седова» волновала тогда миллионы людей. Так получилась документальная книга «Три зимовки во льдах Арктики».

Во время Отечественной войны, — продолжает Константин Сергеевич, — я водил корабли в Соединённые Штаты Америки и обратно: доставлял оттуда вооружение и продовольствие. И вот однажды в нью-йоркском клубе моряков возник спор: у какого флота богаче история — у английского или русского? «Ваш флот, — говорили мне английские и американские моряки, — начинал Пётр Первый в восемнадцатом веке, а развитие он получил лишь в девятнадцатом. Британский же флот берет начало в седой древности». Я кое-что знал — в мореходке ведь учился — о древних русских поморах, но спорил неуверенно. И дал себе тогда слово: при первой возможности копнуть наши морские архивы. Так возникла повесть «Путь на Грумант». Ну, а уж потом и «Покорители студёных морей» и «Чужие паруса».

Этот рассказ Героя Советского Союза Бадигина интересен и сам по себе — он даёт представление о его романтическом характере, а сверх того наталкивает нас на мысль: как ещё мало знаем мы героическую историю своего народа! Своими художественными произведениями, в основу которых положены исторические документы, Бадигин открыл читателям новый мир на студёных морях древности. При чтении его книг наше сердце наполняется гордостью за суровую и прекрасную нашу страну, за умный, предприимчивый и храбрый народ, и у нас прибавляется душевных сил для строительства нового, коммунистического мира.

Читатели по достоинству оценили исторические повести Константина Бадигина — их общий тираж давно превысил миллион экземпляров, а купить их можно разве лишь у букинистов. Не залёживаются они и на полках библиотек — всегда «на руках».

В 1966 году Бадигин опубликовал повесть «Секрет государственной важности» — тоже историческую, но уже близкую нам по времени — о последних месяцах гражданской войны в Приморье. И конечно же, как и во всех других произведениях Бадигина, на первом плане тут моряки. Действие происходит во Владивостоке и на кораблях — на море. Сюжет — острый, приключенческий, действующие лица — большевики-подпольщики, с одной стороны, и белогвардейцы и японские интервенты — с другой.

Два слова о приключенческом жанре, в котором пишет Бадигин. Жанр этот именуется обычно так: «Библиотека фантастики и приключений». Под словом «фантастика» подразумевается нечто исключительное, небывалое, например: человек-амфибия, или гиперболоид инженера Гарина, или жизнь на других планетах и т. п. Ничего такого мы не найдём в повестях Бадигина. Они строго реалистичны.

Отличается Бадигин от большинства, авторов приключенческих книг и манерой творчества. Он не ограничивается изображением действий героев в стремительном развитии хитроумного сюжета, а даёт и психологические мотивировки действий. От того его повести становятся как бы многомерными. Их нельзя читать «бегом», как читаются многие приключенческие повести иных авторов. Бадигинские наталкивают на серьёзные раздумья: о родине, о судьбах людей, об общественном долге, о жизни и смерти…

Литературная критика часто обращает внимание на бедность языка многих книг приключенческого жанра. Эти упрёки, как правило, справедливы. «Приключенцы» обычно сосредоточивают все силы на закручивании сюжета, а языковые изобразительные средства остаются на уровне газетного очерка. Писательский язык Бадигина богат, многообразен, индивидуализирован по характеру действующих лиц.

Константин Бадигин — ярко выраженный русский писатель. В своих повестях он воспроизводит картины русского национального быта разных эпох, изображает национальные нравы и обычаи, рисует разнообразные характеры русских людей в драматических обстоятельствах. Само собою разумеется, что он всегда на классовых позициях. Но ему чужд вульгарный социологизм.

Не все бояре, попы и генералы были негодяями, как и не все «работные люди» были ангелами. Я, например, считаю большой удачей Бадигина образ архиепископа Великого Новгорода Ефимия из повести «Покорители студёных морей». Этот хилый старик с живыми глазами и ясным государственным умом — подлинный патриот Руси. А в повести «Секрет государственной важности» в объективном свете выведены два белогвардейских полковника. Оба — ярые враги Советской власти, и мы видим, что они обречены, но субъективно это честные люди. Они воюют не ради личной корысти, как генерал Дитерихс. По их классовым понятиям, они борются «за спасение России» и считают себя подлинными патриотами. Разуверить их в этом может только жизнь.

Константин Бадигин — ярко выраженный морской писатель. И не просто морской, а живописец северных студёных морей, хотя большую часть жизни он водил корабли по тёплым морям. Впечатления юности, молодости — самые сильные в жизни. Бадигин в двадцать семь лет был капитаном прославленного ледокола «Седов». Он торил Великий Северный морской путь во льдах Арктики, и, естественно, самые сильные его переживания там. С Ледовитым океаном, с Балтийским, Северным и Белым морями связаны и большие думы его, с ними же связаны и исторические изыскания. Чему же удивляться, что он пишет о студёных морях, а не об Атлантике, не об Индийском или Тихом океанах, хотя исколесил их вдоль и поперёк. Да ведь и не наши те океаны. История русского мореплавания более всего связана с северным поморьем.

Предлагаемый вниманию читателя роман «На затонувшем корабле» охватывает время с конца Отечественной войны примерно до середины пятидесятых годов. По существу, изображается наша современность. Действие развёртывается в Восточной Пруссии, а после войны — в Калининградской области и на Балтийском море. Действующие лица — гитлеровцы разного ранга, с одной стороны, и советские люди, военные и штатские, — с другой. Кончилась явная война, продолжается тайная…

Не буду пересказывать сюжет романа — читатели этого не любят, — скажу только, что он не менее увлекателен, чем сюжеты повестей, о которых шла речь выше. И ещё хочу обратить внимание на одну важную особенность этого произведения. В числе врагов нашего общества (кроме осевших после войны гитлеровцев-шпионов) выведен матёрый бюрократ из управления пароходства, этакий лощёный демагог. Фамилия его — Подсебякин, но читатели взамен могут подставить и другую, более близкую им. Лица, похожие на Подсебякина, встречаются, к сожалению, не только в пароходствах.

Не знаю, чем объяснить, но писателей-маринистов ныне до крайности мало. Очень-очень жаль. Море извечно волнует и манит миллионы людей, воспитывает сильных, бесстрашных. Талантливые произведения о моряках пользуются огромной популярностью. О тиражах книг Бадигина в нашей стране я уже говорил. Есть сведения, что его повести издаются и за рубежом. «Путь на Грумант» издан более чем в десяти странах. Повесть «Покорители студёных морей» в минувшем году вышла в Чехословакии вторым изданием, роман «На затонувшем корабле» только что издан в Польше.

Константин Бадигин в расцвете творческих сил. На выходе у него новый роман — «Кольцо великого магистра» — о крестоносцах четырнадцатого века. Есть ещё много интересных замыслов. Но он меня не уполномочил выдавать его секреты.


Михаил Шкерин



КНИГА ПЕРВАЯ ПО ТУ СТОРОНУ ДОБРА И ЗЛА
ГЛАВА ПЕРВАЯ
СКЕЛЕТ В РЫЦАРСКИХ ДОСПЕХАХ, ПРУССКИЙ ГАУЛЕЙТЕР И ПОХИЩЕННЫЕ СОКРОВИЩА

С последним гулким ударом железный лом ушёл в пустоту. Налегая на лом всем телом, профессору Хемпелю с трудом удалось расшатать несколько кирпичей. Десятки раз ударяя в одно и то же место, он убедился в отменной прочности древней кладки: после каждого удара от стены отлетали только осколки. Когда, наконец, образовался небольшой пролом, профессор решил передохнуть и вытер со лба пот.

Он долго рассматривал в лупу окаменевшие куски извёстки. Да, несомненно, вход был замурован в начале восемнадцатого века. Подземелье не существовало даже на самых подробных планах старого орденского замка… Это было открытие!

Из пролома пахнуло чем-то затхлым. Профессор вынул из кармана огарок свечки, зажёг его и, прилепив к лому, сунул в пробитую щель. Свеча продолжала ярко гореть, наклонив пламя по течению воздуха. Хемпель удовлетворённо хмыкнул.

Отдохнув, профессор снова взялся за лом. Он решил, не откладывая, обследовать подземелье. Конечно, было бы разумнее спуститься туда с помощником, но в эти тревожные дни никому нельзя было доверять тайну. После часа тяжёлой работы ему удалось расширить брешь. Хемпель заменил свечной огарок фонариком и, окончательно отбросив колебания, переступил через обломки кирпичей и очутился в древнем царстве тишины и мрака. Нет, он не был трусом и никогда не отступал в трудных случаях. Несмотря на преклонные годы, он отличался, как говорили его друзья, твёрдостью духа, прекрасным здоровьем и пунктуальностью Эммануила Канта.

Карманный фонарик вырвал из темноты часть кирпичной стены, нависшие над головой мрачные своды. Профессор оказался в широком коридоре с потемневшими от времени стенами. Судя по размеру и форме кирпича, по манере кладки, подземелье сооружалось сотни лет назад.

Это не удивило профессора, замок возник не сразу: северное крыло возводилось в пору процветания Тевтонского ордена. Немало воздвигнуто и Альбрехтом Бранденбургским в шестнадцатом веке; кое-что подправляли позже и другие владельцы замка.

Коридор заметно уклонялся вниз. Желтоватое пятнышко карманного фонаря запрыгало по каменным ступеням. Осторожно ставя ноги, боясь поскользнуться, профессор пошёл по лестнице, своды подземелья скрывались в непроглядной темноте. Всюду, куда доставал пучок желтоватых лучей, Хемпель видел сводчатый потолок, незаметно переходящий в низкие кирпичные стены…

Учёный увлёкся, как мальчишка, впервые забравшийся в таинственный подвал соседского дома. Каждый кирпич, каждый обломок подвергался тщательному осмотру. Вот только мешала дрожь в руках, саднила кожа, стёртая от непривычной работы ломом.

Дышать становилось труднее. По стенкам подземелья сочилась тёмная слизь. Над головой, в лучах фонарика, искрились капли влаги. Профессор почувствовал озноб, поёжился, застегнул доверху пуговицы тёплой охотничьей куртки, из которой не вылезал в эту холодную зиму. Пройдя ещё десяток шагов, он увидел на стенах грибковую поросль, нежную и белую, пышно разросшуюся.

Вот ещё несколько крутых ступенек вниз, и коридор расширяется, образуя небольшую, почти квадратную комнату. Профессор медленно повёл вокруг фонариком. Из темноты выступил большой католический крест, упиравшийся вершиной в нависшие своды. За крестом что-то темнело. Слегка задыхаясь в спёртом воздухе, Хемпель подошёл ближе и, поражённый, остановился. Крест оказался распятием в натуральную величину. Фигура Христа, вырезанная из дерева рукой мастера, выразительно передавала страдание. Лёгкий налёт пыли смягчал резкость тонов — и это ещё более оживляло статую.

Профессор, убеждённый лютеранин, не признавал объёмных религиозных изображений. Он считал обожествление деревянных фигур идолопоклонством, язычеством. Он не выносил ханжества католических священнослужителей, презирал фиглярствующих отцов иезуитов и скептически относился к помпезности богослужения в католических церквах. Но фигура на кресте заинтересовала его, любителя древности, как произведение искусства.

За распятием на невысоком постаменте стоял гроб, крышка была сдвинута в сторону. Когда-то гроб, видимо, был покрыт орденским знаменем. Сейчас от знамени остались только истлевшие обрывки. Свет фонаря задержался на черепе, обтянутом лоскутками кожи, с выдающимися надглазными выпуклостями и жёлтыми кривыми зубами. На правой височной кости профессор заметил сквозную продолговатую пробоину — след от удара топором.

Поверх медных доспехов лежала длинная рыжая борода. Челюсть подпиралась рукоятью огромного меча. На сжатых суставах пальцев белела ссохшаяся кожа. Собственно, только рыцарское снаряжение и напоминало о прежних формах человеческого тела.

«Кем он был?» — спрашивал себя профессор.

История орденских времён, а особенно все, что относилось к прошлому Кенигсбергского замка, было близко его сердцу. Когда-то в юности, оправдывая нечеловеческие жестокости рыцарей, он преклонялся перед Тевтонским орденом. Захватывая чужие земли, орден создавал и укреплял немецкое государство. Со временем профессор несколько изменил точку зрения, однако, как всякий немец, к старине относился почтительно.

Он ещё раз внимательно осмотрел подземелье. Теперь он заметил ржавые железные кольца в каменной кладке… Но что это? На стене возле гроба чуть виднелись тронутые временем строки угловатых букв. Водя по ним лучом фонарика, профессор с трудом прочитал: «Я презираю греховность моего тела и принимаю обет послушания моему богу, святой церкви, святой Марии и вам, мой магистр ордена немецкой церкви, и вашим последователям. Правилам и обычаям ордена немецкой церкви буду подчиняться и буду послушен до самой смерти. Аминь».

«Присяга тевтонских рыцарей. Кому понадобилось писать её на стене? И герб ордена!» — Сбоку едва заметно проступал рисунок щита с чёрным крестом.

Профессор мысленно обратился к сочинению Христофора Харткнохта «Старая и новая Пруссия». Сколько раз он перечитывал объёмистый фолиант со множеством рисунков!

Тевтонский орден девы Марии возник в Иерусалиме ещё в двенадцатом веке. В начале монахи ухаживали за больными и ранеными, вели скромный образ жизни. Орден был вполне безобиден и даже полезен, пока одному из великих магистров, Герману фон Сользу, не пришла в голову заманчивая идея — поживиться чужой землёй. Ему помог польский князь Конрад Мазовецкий, призвавший божьих рыцарей завоевать язычников — балтийских славян, пруссов и литовцев — и привести их к вере Христовой.

Расположившись на пожалованных польским князем землях, рыцари вскоре не только овладели исконной землёй пруссов, но оказались хозяевами чуть не всей восточной Прибалтики.

Профессору пришла в голову похвальба Адольфа Гитлера: «Я начну своё наступление там, где были остановлены тевтоны много веков тому назад». Да, фюрер взял на себя трудную и опасную задачу — завершить дело, начатое монахами-завоевателями.

Мысли профессора снова обратились к средневековому покойнику в латах. «Я должен узнать, кем был этот человек, — повторял про себя профессор. — Почему рыцарь похоронен здесь, в подземелье. Может быть, мне посчастливится раскрыть что-нибудь новое из истории ордена? Следует осмотреть ещё раз все, каждую мелочь».

Основательно потревожив рыцаря, профессор обнаружил под черепом небольшое евангелие в переплёте из телячьей кожи и несколько серебряных монет с гербом ордена.

Профессор стёр пыль с евангелия, полистал пожелтевшие страницы, защёлкнул медные застёжки и положил в карман. Теперь его внимание привлекло старинное вооружение, валявшееся на каменных плитах. Тут были панцири и шлемы, кольчуги, алебарды, мечи — целое сокровище для музея. Большая часть военных доспехов, несомненно, принадлежала тевтонским рыцарям, бывшим хозяевам Кенигсбергского замка.

Иногда нога Хемпеля ступала на что-то мягкое, похожее на мох. Это были трухлявые обломки дерева, обрывки одежды, перержавевшие позументы, гвозди. Тут же на плитах подземелья он разглядел человеческие кости и белое вещество, напоминавшее извёстку: профессор знал — так выглядит мышечная ткань людей, умерших сто, двести лет назад.

Стены могли бы рассказать о многом. Профессор умел слушать и понимать язык древних камней. Но сегодня надо было спешить. О-о, если бы не эта ужасная война, все было бы иначе!

Без всякой брезгливости шагая по мягкой трухе, по костям, он торопился закончить осмотр тайника. То, что подземелье, видимо, уходило глубже под землю, его не удивляло. Он знал, что в старинных замках-крепостях потайные ходы часто спускались к подземному источнику.

Угнетала душная тишина склепа. Профессор слышал удары сердца. Казалось, урони он булавку — и гром разнесётся по подземелью. Когда же профессор попробовал крикнуть — голос прозвучал глухо, словно через подушку. Эхо не отозвалось.

Вот ещё несколько истёртых ступенек. Над головой в лучах фонаря поблёскивали кристаллики соли на кирпичах; все гуще чёрная слизь. В слабом световом пятне поперёк подземелья встала стена, сложенная из сглаженных ледниками плоских камней. Там, где ход упирался в массивную железную дверь, запертую на замок, профессора ждала ещё одна находка. Он рассмотрел в углу кованый железный ящик. Сундук был очень тяжёл: профессор не мог сдвинуть его с места.

Носовым платком и перочинным ножиком он очистил ящик от пыли и грязи и обнаружил на одной из стенок три замочные скважины. Хемпель обрадовался: видимо, ему повезло. В таких сундуках за тремя замками рыцари прятали орденскую печать, а кроме того, знаменитое кольцо Германа Сользы — подарок папы римского, единственную собственность, которую великий магистр мог передавать по наследству. Ключи хранились у трех должностных лиц орденского государства: великого магистра, великого комтура и казначея. Эти трое имели право открыть сундук и приложить к документу печать, только собравшись вместе. Не очень-то братья рыцари доверяли друг другу.

«Дольше оставаться в этой слепой кишке невозможно, задохнёшься», — подумал профессор. Да и батарейка в фонарике совсем ослабела. Хемпель, с сожалением оглядываясь на сундук, повернул обратно.

Вот и рыцарский гроб, тут дышалось легче, и профессор решил отдохнуть. Силы совсем покинули его, ноги подкашивались… «Нервы… ничего не попишешь». Он, не раздумывая, нарушил покой последнего рыцарского обиталища. Подвинув в сторону гроб, Хемпель сел. С наслаждением пуская ядовитый сигарный дым, он прислушивался к звукам, доносившимся с поверхности земли. В угнетающей могильной тишине они были вестниками жизни. Где-то над головой прошёл грузовик. Но вот опять все стихло.

Профессор, экономя свет, потушил фонарь. Тяжёлая, душная темнота тотчас навалилась на него. Даже сигара потеряла прелесть. Стараясь оградиться от тягостных размышлений, Хемпель задумчиво смотрел на её огненный кончик…

Сверху опять донёсся шум.

«Что это? Будто кто-то бьёт молотом?»

Ритмичные удары все усиливались. Когда грохот раздался прямо над головой, профессор, наконец, понял: рота солдат входит во двор замка.

Тяжёлая поступь войны доносилась даже сюда.

Посасывая сигару, профессор прикинул, под какой частью старого замка он находится, а потом стал перебирать в памяти обстоятельства, сопутствовавшие открытию подземного хода.

Дело было так. Три месяца назад, осматривая подвальные помещения крепости, он обратил внимание на каменную плиту пола в одной из комнат. Она была меньше истерта, чем соседние, и отличалась от них по цвету. Заметив несколько небольших углублений по краям соседних плит, он догадался, что это следы железного лома, которым приподнимали люковую крышку. Стукнув по плите молотком, он услышал глухой продолжительный гул: там была пустота.

Внизу, под каменной плитой, оказалось небольшое квадратное помещение высотой около двух метров. В одной из стен, сложенных из желтоватых кирпичей, профессор заметил замурованный вход. Именно тогда ему пришла в голову мысль: если придёт настоящая нужда, спрятать в этом тайнике все самое ценное из музейных сокровищ.

В марте, после разгрома хельсенбергских дивизий, профессор велел перенести музейные реликвии в комнату с потайным люком. А сегодня он решил осуществить своё намерение и надёжно укрыть все самое дорогое. Его подтолкнули к этому некоторые важные обстоятельства. Три дня назад крейслейтер Кенигсберга Вагнер приказал перенести сокровища музея, давно упакованные в ящики и готовые к эвакуации, в один из глубоких бункеров неподалёку от замка. Место хранения профессору показалось ненадёжным. Но приказ есть приказ, и первая партия ящиков была перевезена в бункер.

Однако учёный, до фанатизма преданный своему делу, решил дальше действовать наперекор всем приказам, на свой страх и риск. И вот хранилище найдено. Теперь он может быть спокоен, его коллекциям не грозит опасность от бомбы или пожара. Да, да, решено. Сегодня же он перенесёт сюда все самое ценное.

Но кем же все-таки замурован тайник? Профессор задумался: его мысли ушли вновь в туман прошлого, к стёртым временем именам и событиям.

…Тевтонский орден рвался к морю. Рыцарям удалось захватить изрядную часть балтийского побережья с родиной драгоценного янтаря — Земландским полуостровом.

А пруссы яростно сопротивлялись. Они не желали становиться христианами, не хотели быть рабами. Они боролись за право жить свободными людьми на своей земле. Много раз пытались они сбросить ненавистное ярмо тевтонцев…

Войну с язычниками-пруссами и литовцами орден превратил в крестовый поход против славян, населявших берега Балтийского моря. Великие магистры, не обращая внимания на протесты польских князей, продолжали завоёвывать славянские земли. Только в начале пятнадцатого века великая Грюнвальдская битва положила конец захватническим войнам орденского государства. Объединившись, поляки, литовцы и русские разбили врагов. Крестоносцы постепенно сдавали свои позиции Польше. Но, потеряв прежнее могущество, они все же оставались значительной силой.

Профессору казалось, что история в назидание снова повторяет Грюнвальдское сражение. Да, да, повторяет. Оно происходит сейчас в тех же самых местах, и вновь отстаивают в нем свою свободу храбрые, непокорённые потомки людей, победивших тевтонских рыцарей в той битве. Но несравнимы масштабы, несравнимы последствия…

Профессор вздрогнул от лёгкого шороха за спиной. Он включил фонарик. Желтоватый луч, метнувшись по стене, поймал большую серую крысу на самом верху каменной лестницы. Испугавшись света, крыса мгновенно исчезла. Профессор брезгливо повёл плечами, бросил сигару и через пробитую брешь вернулся в комнату. Люк в подземелье он тут же закрыл — снова пришлось немало потрудиться над тяжёлой плитой.

Наверху дышалось легко. В комнате ярко светила электрическая лампочка. Профессор присел на ящик с музейными экспонатами, снял кепку и пригладил остатки волос — они были светлые, слегка тронутые сединой. На выхоленном лице — почётные шрамы студенческих дуэлей.

Отдохнуть как следует не пришлось. Он услышал стук в дверь и испуганный голос своего верного помощника Карла Крамера:

— Господин профессор! Где вы, господин профессор?

— Я занят! Что случилось? Я просил меня не беспокоить.


— Гаулейтер Эрих Кох прибыл в замок и требует вас! Вы слышите, господин профессор, сам гаулейтер Кох.


* * *

В большой комнате с деревянным резным потолком и опустевшими стенами, развалившись, сидел в кресле гитлеровский вельможа. Все остальные: крейслейтеры, генералы, эсэсовская и нацистская знать — стояли, окружив высокую особу. Почти у всех на френчах и пиджаках поблёскивали золотые свастики. Несколько поодаль стояли сотрудники музея — три испуганных, но старавшихся сохранить достоинство человека. Возле кресла гаулейтера лежала собака — любимица Коха.

Когда-то здесь была столовая герцога Альбрехта Бранденбургского. Позже у одной из стен восседал на королевском троне Фридрих Великий. Ещё так недавно любопытным кенигсбержцам показывали трон — ничем не примечательное полумягкое седалище. Ещё недавно стены «тронного зала» украшались картинами знаменитых художников. Сейчас на них остались только крючья да тёмные квадраты на выцветших шпалерах. В разбитое окно врывался ветер, раскачивая бархатную занавеску. По углам пустой и неуютной комнаты расползлась сырость, на плиточном полу стекленели замёрзшие лужи.

Несомненно, историческое прошлое этой комнаты было известно Эриху Коху. Возможно, поэтому кресло его было установлено на том самом месте, где раньше возвышался королевский трон.

— Ха-ха! Глубокоуважаемый учёный муж! Посмотрите, в каком он виде. Чем вы занимались, позвольте узнать?

Приближённые наместника громко засмеялись.

— Вы меня звали, господин гаулейтер? — спросил профессор. Его голос дрогнул от сдерживаемого гнева.

— Долго вас пришлось разыскивать! Хорошо вы храните доверенные вам ценности! — заорал гаулейтер. — Они преспокойно валяются в здешних подвалах. Каждому негодяю известно, где и что лежит. Как вы допустили такое разгильдяйство, а? Отвечайте, я вас спрашиваю!

Эрих Кох, сидя в кресле, затопал короткими ногами в начищенных сапогах.

Профессор побледнел и сжал зубы. Чтобы успокоиться, он старался смотреть на гвоздь с обрывком бечёвки. На этом месте раньше висела картина Рубенса «Марс и Венера». Кто-то курил, Хемпель проглотил слюну — табак был явно настоящим.

— Почему до сих пор вы не выполнили моего распоряжения? — продолжал бушевать гаулейтер. — Недавно я предоставил музею превосходный литерный бункер! Разве крейслейтер Кенигсберга Вагнер не передавал вам моих приказаний?

— Вчера мы начали перевозку экспонатов, гаулейтер. И я уверен, сумеем сделать все как надо. Мои помощники думают так же. — Профессор произнёс эту фразу размеренно и настолько правильно, что можно было, слушая, расставлять знаки препинания. В минуты раздражения профессор имел обыкновение говорить особенно чётко.

— Ах, вот как! Только вчера вы удосужились взяться за дело. Хорош, нечего сказать… Это ваши помощники? — гаулейтер небрежно ткнул пальцем на трех коллег профессора. — Как вы могли оставить в замке янтарный кабинет? А другие шедевры, с таким трудом добытые мною на Украине и в Белоруссии?.. Где они, я вас спрашиваю? Государственное преступление! — вдруг взвизгнул он.

Лежавшая у ног Коха собака заворчала.

— Впрочем, мне наплевать на ваших коллег! Я требую от вас, понимаете — от вас, окончания всех дел немедленно. И сам прослежу за выполнением. Эй, кто-нибудь! — Кох чуть повернулся к своей свите. — Дайте лист бумаги, я напишу несколько строк на память…

Блокнот мгновенно очутился в руках Коха. Он вынул перо и оглянулся.

— Пожалуйста, гаулейтер! — уполномоченный по строительству укреплений Фидлер, крепкий высокий человек с тёмными глазами, угодливо согнулся перед Эрихом Кохом. — Яволь! Пишите на моей спине, гаулейтер. Лучшего стола сейчас вы не найдёте во всем королевском замке. — Повернув голову, он посмотрел на Коха таким же взглядом, каким смотрела на гаулейтера собака.

Усмехнувшись, восточно-прусский наместник Гитлера положил блокнот на спину Фидлеру и небрежно, неразборчиво набросал несколько строк.

— Возьмите, профессор, — смягчившись, произнёс Кох. — Здесь восемь пунктов, все они должны быть выполнены, все до последней буквы. Иначе я не посчитаюсь с вашими заслугами… Поняли? Не задерживаю…

И для гаулейтера профессор Хемпель больше не существовал.

— Из вас вышел превосходный дубовый стол, Фидлер, — милостиво пошутил вельможа, глядя на красные, налитые кровью щеки и растрепавшиеся волосы уполномоченного, — молодец, спина крепкая. И цвет лица прекрасный! Дерьмо с молоком.

— Яволь! Готов служить всем, чем вы прикажете, гаулейтер, — отозвался Фидлер.

Окружавшие гаулейтера сановники снова засмеялись, и сам Фидлер громче других.

— Прошу вас, крейслейтер, — Кох круто повернулся к высокому сутулому человеку с золотой свастикой на лацкане пиджака, — доложите, как вы укрепляете замок. Я уверен, старая крепость ещё послужит фюреру.

Крейслейтер начал было говорить, но Эрих Кох прервал его выкриком:

— Вы несёте чушь, Вагнер! Замок надо укрепить иначе. Я предлагаю установить на старой башне орудие. Тогда мы будем иметь преимущество перед русскими, замок и так стоит на возвышенности, да ещё и высокая башня…

— Это невозможно, гаулейтер, — хладнокровно возразил Вагнер, — если мы поставим туда орудие и начнём стрелять, русская авиация мгновенно уничтожит замок.

— Генерал Ляш! — позвал гаулейтер. — Что думаете вы?

Никто не ответил.

— Его нет, — сказал кто-то.

— Генерал Мюллер, — не оборачиваясь и не изменяя голоса, произнёс Кох.

— Я слушаю, гаулейтер. — Начищенный и наглаженный генерал возник перед вельможей.

— Мне надоело возиться с этим недоноском Ляшем! Я не могу больше доверять. Уберите!

— Будет сделано, гаулейтер, — вытянулся генерал.

Кох продолжал распоряжаться, раздавал направо и налево приказы, не забывая время от времени гладить собаку.

Сановники слушали молча, склонив головы.

Вошедший в зал эсэсовский генерал стал нашёптывать в волосатое ухо гаулейтера. Собака заворчала, а Кох быстро, не задумываясь, сказал:

— Недоверие к фюреру карается смертью. Повесить!

— Но, гаулейтер, полковник из хорошей фамилии, с боевыми заслугами, чистокровный ариец. Его братья сражаются в рядах рейха. Может быть, вы найдёте возможным…

— Ну, расстреляйте, — равнодушно бросил гаулейтер, — сделаем скидку на хорошую фамилию.

Эсэсовец удивлённо поднял брови.

— Думаю, вопрос решён, — заявил Кох. — Вообще я предпочитаю верёвку, и вы знаете моё правило: «Лучше повесить на сто человек больше, чем на одного меньше». Могу вас заверить — правило проверялось не раз и всегда с положительным результатом. — Гаулейтер засмеялся. Засмеялся и кое-кто из свиты, хотя афоризм был давно всем известен. — Что же касается красных: немедленно уничтожить всех без разбора Трупы облить керосином и сжечь.

Эсэсовский генерал удалился.

Гаулейтер зашагал по комнате. Низенький и толстый. Голова почти без шеи плотно сидела на коренастом туловище. Руки заложены за спину. Два пистолета болтались на поясе, придавая ему несколько опереточный вид.

Не раз ещё темно-синие глаза вельможи загорались бешенством и поток ругательств выливался на головы подчинённых. Собака неотступно ходила за хозяином. Партейгеноссе с каменными лицами дожидались конца приёма.


ГЛАВА ВТОРАЯ НОЧЬЮ В КЕНИГСБЕРГСКОМ ЗАМКЕ

В самом центре города, на одном из холмов у реки Прегель, высится старинная крепость. Тяжёлая каменная громада выглядит неприступной. Это знаменитый Кенигсбергский замок. Он стар: первые камни крепостных стен положены ещё в тринадцатом веке.

Шло время. Замок дряхлел, разрушался. Стены кое-где обвалились, подгнили стропила, прохудилась крыша. Но где взять деньги для ремонта? И королевский замок вынужден был зарабатывать их сам. Он превращён в музей и показывает в своих многочисленных залах уникальные исторические экспонаты, старинные документы и книги…

А сейчас свидетель орденских времён, словно средневековый ополченец в тяжёлых латах, собрался защищать город: у бойниц стоят орудия и пулемёты. Подступы к могучим крепостным стенам минированы. Улицы и переулки перекрыты надолбами и железными противотанковыми ежами.

В замке пусто, темно и холодно. Профессор Хемпель заканчивает вечерний обход дворцовых помещений. Сегодня это не вызывается необходимостью: все ценное убрано, сказывается многолетняя привычка.

То в одной, то в другой комнате вспыхивает свет: профессор иногда зажигает фонарь, а больше действует вслепую, на ощупь. Он проходит королевскую спальню с резным потолком, идёт коридором, попадает в маленькую комнату. По преданиям, здесь родился первый прусский король Фридрих. Это одна из самых красивых комнат замка. Профессор ощупал рукой холодные стены, облицованные полированным австрийским ясенем. На секунду фонарь осветил роскошный камин с фигурой подглядывающего шута, старинный медальон на стене с глубокомысленным изречением: «Мы знаем лучших».

Профессор несколько минут неподвижно стоял в темноте. Обычно очутившись здесь, он испытывал благоговейное волнение. На этот раз дело обстояло иначе. Он был распалён гневом. Гаулейтер Кох оскорбил его. Профессор много поработал сегодня, торопясь спрятать свои сокровища. Каждый ящик надо было спустить в тайник. Осталось только снова замуровать склеп, скрыть следы. Но годы брали своё, профессор устал, попробуй один повозись с тяжёлыми ящиками! С трудом он перенёс к пролому небольшой мешок с цементом и ведро с водой, а замуровать вход уже не хватило сил. «Оставлю до утра, ничего не случится, — решил тогда профессор. — Надо отдохнуть».

…А получилось иначе — он от слова до слова вспоминал разговор с сановным партейгеноссе и ругал себя за безропотность, беспринципность. Но спорить с Кохом что плевать против ветра; стоило ответить наперекор — и за жизнь профессора никто не дал бы и пфеннига. Где найдёшь правду? Время военное, у стен города — враг.

«А ведь у меня много ещё осталось дел, которые обязательно нужно закончить. Вот и живи с этим… Ну что ж, не умеешь кусаться, зубов не показывай».

Слабый луч фонарика пополз дальше: мазнул по стенам королевской спальни, потом осветил небольшую семиугольную комнату, когда-то здесь хранились знамёна врагов, отбитые в сражениях… В светлом кружочке луча сверкают замёрзшие на дорогом паркете лужи, сосульки, свисающие с потолка.

Профессор шагал и шагал за светлым кружочком. Он прошёл ещё много комнат и коридоров, поднялся по винтовой лестнице на самый верхний этаж южного крыла замка.

Глухие удары зениток заставили прислушаться. Профессор поднял маскировочную штору и раскрыл окно. Пахнуло холодом. Тёмная, звёздная ночь. Не видно ни одного огонька, осаждённый город притаился. А это что за огонь? Оранжево-красное зарево трепетало далеко-далеко на юге. Это пожары. Не спали зенитчики: несколько тонких голубых лучей то там, то здесь втыкались в небо… На мгновение погасив звезды, взлетела ракета и рассыпалась зелёными цветами, за ней другая, третья. Неужели русские так близко?..

Профессора Хемпеля охватил безотчётный страх.

Нахлынули воспоминания о многочисленных друзьях, приобретённых за долгую жизнь и погибших один за другим в дни войны, — они прошли вереницей перед глазами.

Сквозь ночной мрак Хемпель видел мысленным взором величественный кафедральный собор с могилой Эммануила Канта, берег древнего острова Кнайпхоф, где отражаются в реке стены Альбертина. Вот Ланггассе — улица с высокими каменными крылечками у каждого дома. Когда-то давно в тесных улицах старого города бурлила деловая жизнь. Отсюда уходили корабли в дальние страны. Поодаль, на другом берегу реки, высится здание фондовой биржи, ещё дальше — старый госпиталь из красного кирпича с двумя остроконечными башенками. Налево — обширный замковый пруд. О-о! С ним связано столько легенд… Направо — заводские трубы, такие знакомые, будничные. Внизу, почти у стен замка, несёт свои воды медлительный Прегель.

Но днём все выглядело иначе. Увы, королевский замок был окружён развалинами, одними развалинами. Многие улицы с узкогрудыми, словно игрушечными, домами превращены в мёртвые камни. Да и замок пострадал немало… А спокойные воды Прегеля по ночам отражают огненные языки пожаров.

Нахлынули воспоминания о многочисленных друзьях, приобретённых за долгую жизнь и погибших один за другим в дни войны, — они прошли вереницей перед глазами.

Профессор тяжело вздохнул и медленно побрёл дальше.

Для всех окружающих он был правоверным нацистом. Одним из первых кенигсбержцев Хемпель вступил в национал-социалистскую партию, казалось, был предан ей, искренне верил каждому слову фюрера. Верил в превосходство германской нации и, конечно, не сомневался в победоносном завершении войны. Поэтому он препятствовал вывозу из Кенигсберга музейных ценностей. «Во время войны все может случиться в дороге; на глазах в Кенигсберге будет надёжнее». Так думал доктор Хемпель, пока советские войска не перешагнули прусскую границу. А сейчас Кенигсберг в мешке, и русские стоят на подступах к городу.

В начале апреля сквозь все заграждения проникли слухи о разгроме хельсенсбергских дивизий. Это было неожиданно и страшно. А слухи все ползли и ползли, пробираясь во все уголки осаждённого города.

О поражении немецких войск шептались в бомбоубежищах, в конторах, в затемнённых квартирах, при встречах со знакомыми на улицах.

В последние дни профессор приходил домой как гость: пообедает, обменяется с женой несколькими словами и снова в королевский замок, ближе к своим сокровищам. Ночевал он в одной из полуподвальных комнат с низким облупившимся потолком, среди картин, запечатлевших победы крестоносцев, среди рыцарских доспехов и гипсовых статуй великих магистров — прежних владельцев замка.

Воздух здесь затхлый, отдаёт плесенью. Это понятно: замок не отапливали, пахло мышами и нафталином. Сегодня было особенно холодно, и профессор никак не мог согреть озябшие руки. Поёживаясь, он уселся в старинное кресло, на котором когда-то сиживали и прусские короли. Раньше это выглядело бы почти святотатством, но что делать, времена изменились.

Чтобы согреться, доктор Хемпель вскипятил воду в электрическом чайнике и, потягивая малиновый отвар, вспомнил о своём интересном открытии. Орденский склеп. Человеческие кости на полу. Рыцарь в старинных доспехах, с рыжей бородой снова и снова возникал перед глазами. И, как часто бывало с Хемпелем, вдруг отодвинулось все сегодняшнее, близкое. В памяти всплывали загадочные истории и легенды о Кенигсбергском замке… Отсчитывая минуты, медленно ползла по циферблату стрелка часов.

«Хватит! — профессор очнулся, возвратясь из далёкого похода в историю. — Надо отвлечься».

Посмотрев на часы, он включил приёмник: кенигсбергская станция работала. Передавалась Седьмая симфония Бетховена. Чем-чем, а классической музыкой горожан угощали вдоволь.

Как всегда, он с удовольствием слушал музыку. Дирижировал оркестром его приятель — государственный композитор Ройс. Раньше Ройс дирижировал в оперном театре. Хемпель представил себе чёрный фрак, прямую спину, белую властную руку. От театра теперь камня на камне не осталось.

Музыка закончилась. Стали передавать, в который уже раз, газетную статью Пауля Даргеля, заместителя имперского комиссара обороны, руководившего строительством укреплений. По его словам, длина противотанковых рвов, построенных в Восточной Пруссии, равнялась расстоянию от Кенигсберга до Мадрида. Даргель клялся, что город неприступен.

После статьи Пауля Даргеля для подъёма духа кенигсбержцев диктор с пафосом рассказал несколько историй о давних победах германской армии.

Захотелось курить. Профессор медленно и аккуратно срезал кончик чёрной эрзац-сигары и, прислушиваясь краем уха к назойливому голосу в приёмнике, стал просматривать списки музейных ценностей, спрятанных сегодня в подземелье.

Кто-то, заикаясь и неправильно выговаривая слова, перечислял фамилии горожан, отличившихся сегодня на оборонительных работах, объявил о наградах. Каждому был вручён ценный подарок: сигары, кофе, стандартный пакет с конфетами и печеньем или бесплатный билет в кино.

В эфире появился Эрнст Вагнер. Профессор положил ручку, насторожился… Когда лиса начинает проповедь, оберегай гусей. Грозный крейслейтер тоже без удержу похвалялся неприступностью Кенигсберга. Призывал немцев защищать город до последнего вздоха.

«Сказано очень много слов и ничего нового», — заключил профессор. Эту программу с успехом можно передать через десять дней. И никто даже не догадается об этом. Такой же она была и десять дней назад. А главное — ничего утешительного.

«Наш город обеспечен денежными банкнотами, — весело провозгласил под конец диктор. — Директор государственного банка Франц Зайдлер заявил представителю радио: денежные платежи будут производиться без всяких ограничений: жалованье чиновникам и пенсии выплачиваются, как всегда, неукоснительно в положенные сроки».

«Как не надоест повторять одно и то же», — с досадой подумал учёный, щёлкнув выключателем.

Нет, положительно профессор Хемпель был выведен из равновесия событиями сегодняшнего дня. Сначала такие открытия в подземелье, а потом этот наглый гаулейтер.

Трудно примириться с сознанием собственного бессилия. Все больше и больше сомнения терзали Хемпеля. Он был всерьёз обеспокоен излишним вниманием гитлеровского вельможи к сокровищам, его сокровищам. Опасность. Берегись, Альфред. Недаром говорится, что ночь — мать размышлений.

Сердце гулко билось. Пришлось принять успокоительные капли. Обернув шею тёплым шарфом и накрывшись двумя шерстяными пледами, он улёгся на узкий диванчик. Долго скрипели пружины.

В начале второго часа ночи профессора разбудил настойчивый телефонный звонок. Какой-то штурмбанфюрер Эйхнер сообщил, что выезжает в замок по срочному и секретномуделу.

— Вы мне совершенно необходимы, профессор, — добавил грубый голос, — не отлучайтесь.

Хемпель разволновался. Он не любил гостей из гестапо.

«А вдруг там догадались, что я прячу сокровища не только в литерный бункер… Кто-нибудь донёс!» — профессора бросило в жар.

Перед глазами возникла чёрная дыра в стене…

«Проклятье, вход не замурован. Какая оплошность! Кто мне поверит, что прятал не для себя. Когда человек поступает честно, они не верят, они всегда подозревают только плохое. Для них я вор, государственный преступник».

Профессор лихорадочно придумывал оправдания. На всякий случай он позвонил сотруднику музея, своему племяннику Эрнсту Фрикке и просил его немедленно приехать.

…Ровно в два часа Эрнст Фрикке, худощавый блондин с приятным лицом и голубыми глазами, вошёл в комнату дяди. Электричество выключили в двенадцать, и сейчас комнату, похожую на кладовую театрального реквизита, освещал стеариновый огарок в деревянном подсвечнике.

Профессор показался Эрнсту Фрикке взволнованным. Взглянув на дядю повнимательнее, он заметил дрожащие руки, покрасневшие глаза, седую щетину на как-то сразу постаревшем лице.

— Помоги отправить ценности, Эрнст, — с усилием сказал профессор. — Надо спешить, а я совсем болен, — добавил он едва слышно.

— Куда отправить? — с готовностью отозвался Эрнст Фрикке.

— Вас это не должно интересовать, молодой человек, — внезапно раздался грубый голос. — По приказу главного управления имперской безопасности транспортировкой ценностей займусь я, Эйхнер.

Эрнст Фрикке вздрогнул от неожиданности. Он только сейчас увидел человека в чёрной униформе с четырьмя звёздочками в петлице, знаками СС и нарукавной повязкой со свастикой. Лицо почти не различимо в тёмном углу.

— Хайль Гитлер! — поспешил поздороваться Эрнст.

— Хай… тлер! — бросил эсэсовец.

— Да, Эрнст, теперь это не наше дело, — услышал он грустный голос профессора. — Ты должен передать штурмбанфюреру все ящики, отмеченные зеленой буквой "М". На этом кончаются наши обязанности. Он погрузит их на машины и…

— Не совсем так, профессор, — вмешался опять эсэсовец. — Этот молодой человек нам не нужен. Вы должны сами сопровождать груз. Ваши советы пригодятся на месте

— Я не вижу необходимости ехать с вами, — Хемпель вскочил, вены на его висках вздулись. — Я все осмотрел раньше. Со мной согласованы все пункты.

— Вы напрасно пускаете в штаны, дорогой профессор, — пошутил эсэсовец, — уверяю, вам нечего бояться.

— Я ничего не боюсь, штурмбанфюрер, вы… позволяете себе разговаривать так, словно я русский. Если хотите знать, я больше вас имею право на доверие. Зарубите себе на носу… я…

Учёный покраснел от волнения, голос стал резким, крикливым. «То, что пришлось стерпеть от гаулейтера, я не намерен спускать этой мелюзге», — мысленно храбрился он.

— Ладно, профессор, — отмахнулся эсэсовец. — Я знаю ваши заслуги, и сейчас не время спорить.

— Меня беспокоит янтарь, — продолжал кипятиться Хемпель. — Да, янтарь, моя коллекция. Она насчитывает более семидесяти тысяч образцов. Уникальные собрания янтарной фауны: муравьи, мухи, комары, сотни образцов, их историческая и художественная ценность чрезвычайна. Среди уникумов — единственный в мире кусок янтаря с живой ящерицей…

— Живая ящерица? Это вы уж того, профессор, загибаете, — эсэсовец весело захохотал.

— Она как живая в своей прозрачной гробнице, моя маленькая мученица… Вам не понять этого, — профессор хрустнул суставами худых пальцев. — Пятьдесят миллионов лет прошло с тех пор. Янтарный кабинет! Вы представляете, штурмбанфюрер, что это такое? — волнуясь, он снял очки и замшевой тряпочкой стал протирать стекла.

— Действительно, что это за штука, янтарный кабинет, профессор? — спросил эсэсовец. — Когда приходится обрабатывать какое-нибудь дело, — добавил он, словно оправдываясь, — не грех узнать о нем подробнее.

— Неужели вы ничего не знаете о нем? — удивился учёный.

— К сожалению, профессор.

— Да ведь это чудесное произведение искусства! Представьте себе большую комнату, стены которой сплошь облицованы мозаикой из янтаря. — Профессор помолчал. Он успокоился и опять стал старательно расставлять знаки препинания. — Когда вы находитесь в ней, вам кажется, что светит яркое солнце, хотя на самом деле над городом туман.

— Понимаю, профессор, валяйте дальше.

— В янтарных стенах четыре рельефные картины, — все больше увлекаясь, продолжал Хемпель. — Это невозможно передать словами, это надо видеть. Картины в резных рамках: сказочный узор. Немецкие мастера создали неповторимое чудо!

— Я ничего не понимаю, профессор. Мне сказали, что этот кабинет трофейный и принадлежал русским. Выходит, русские хапнули его у нас?

— Янтарный кабинет подарил Фридрих-Вильгельм Первый русскому царю Петру, — с некоторой торжественностью пояснил учёный. — Русский царь гостил у нашего короля в Потсдаме и обратил внимание…

— Обратил внимание, и ему подарили такую драгоценность, черт возьми, — опять перебил гестаповец. — Не понимаю, для чего нужно было Вильгельму дарить кабинет какому-то царьку?

— Царь Пётр был не какой-то царёк, а великий русский император. О-о, это был действительно великий человек. Вы плохо знаете историю, у вас неверные представления. — Профессор поджал губы и мысленно поставил точку. — Россия и в те временя считалась сильной державой. Король Фридрих был очень бережлив и не разбрасывался подарками. Но Пруссия нуждалась в поддержке московского царя…

— У меня представление самое правильное, профессор, — перебил эсэсовец. — Фюрер нас учил: великими могут быть только немцы… Хай… тлер! — Эйхнер снисходительно усмехнулся. — И вообще, скажу откровенно, я не разделяю ваших восторгов. Подумаешь, кусочки древней смолы. Я не видел янтарного кабинета, но зато мне часто встречались янтарные мундштуки и запонки.

Заметив признаки знакомого вдохновения на лице профессора, Эрнст Фрикке со скукой отвернулся, дядины лекции о янтаре он знал наизусть. Рассуждения кретина эсэсовца его интересовали ещё меньше.

У Фрикке в голове бродили иные мысли. Сегодня днём его неожиданно вызвали в гестапо — разговаривать довелось с «засекреченным» партейгеноссе: отвислый нос на скучном лице и отличный серый штатский пиджак. Он сидел прямой как палка, положив большую волосатую руку на стол. Левая рука — протез в чёрной перчатке. Фрикке не сомневался, что перед ним большой начальник.

— Волк-оборотень Антанас Медонис, — сказал он, жёстко выговаривая слова, — скоро вы получите приказ от директора музея профессора Хемпеля… Выполните приказ и немедленно возвращайтесь. Запоминайте все, что профессор вам скажет, каждое слово… Наш разговор, разумеется, остаётся в тайне.

Фрикке вытянулся, руки по швам и, испытывая привычную робость перед начальством, подтвердил готовность выполнить любой приказ. «У того, кто должен, выбора нет, — повёл в его сторону носом штатский. — Вот паспорт на имя литовца Антанаса Медониса, изучайте вашу новую биографию». — Вислоносый протянул ещё несколько бумаг — и пошла беседа: мудрые советы и поучения потоком вливались в уши Фрикке. «Не ломался, был прост, а вместе с тем попробуй скажи что-нибудь не так, — думал Фрикке. — Знает ли он, что профессор Хемпель мой дядя?» На прощание партейгеноссе передал Фрикке янтарный мундштук с двумя золотыми ободками. И произнёс магические слова волков-оборотней.

— Не богохульствуйте, штурмбанфюрер, — услышал Эрнст Фрикке. — Янтарь… что может быть лучше. — Профессор Хемпель заговорил о янтаре и, как всегда, забыл все остальное. — И в древности дорожили солнечным камнем. — Словно жрец, он поднял над головой худые руки. — Народы верили, что янтарь отводит дурной глаз! — с пафосом воскликнул он, чувствуя себя на университетской кафедре.

Сейчас профессор будет рассказывать о чудесных свойствах янтаря. Ему все равно, слушает ли его штурмбанфюрер или нет.

— Римляне и греки лечили янтарём желудок и глаза. Заметьте, господа, в древности солнечный камень ценился выше золота. Благовонным янтарём кадили в храмах. Вы знаете, каких цветов бывает янтарь? — профессор вдохновлялся все больше и больше. — Янтарь бывает жёлтый, как мессинский лимон, оранжевый, как заходящее солнце, красный, как гранатовые зёрна. В солнечных лучах он переливается яркими огненными красками. Впрочем, на Ближнем Востоке больше всего ценили молочные, «облачные» сорта.

Профессор на миг замолк, пососал давно потухшую сигару.

— А какие изящные вещи делают из янтаря, — продолжал он, аккуратно положив окурок в пепельницу. — Я могу показать, господа, табакерку работы берлинского мастера. — Он вынул из кармана плоскую коробочку в золотой оправе. — Это моя собственность, семнадцатый век, — с гордостью пояснил он. — Инкрустирована слоновой костью. Сейчас я ношу в ней снотворные таблетки. Она интересна одной деталью. Обратите внимание на крышку, господа, — торжественно сказал он, словно фокусник, показывающий свой коронный номер. — Вы видите: матовая полупрозрачная поверхность, специальная обработка янтаря. А теперь, — профессор намочил носовой платок водой из стакана, в котором хранил ночью свои вставные челюсти, и провёл по крышке, — теперь смотрите. — Он показал табакерку, не выпуская из рук.

— Да вы проказник, дорогой Хемпель, — захохотал штурмбанфюрер. — Носите в кармане голых девушек. Я не прочь приобрести такую табакерку. Но объясните, откуда вдруг взялась эта красавица?

— Секрет очень прост, господа, — ликовал профессор. — Под крышкой табакерки спрятана белая фигурка богини Венеры из слоновой кости. Мокрая крышка становится прозрачной… Я вам расскажу ещё много интересного о янтаре…

— Мы должны торопиться, профессор, — посмотрев на часы, спохватился эсэсовец. — Секретные дела вершатся ночью. — Он встал, подтянул штаны, поправил сбившийся на толстом животе китель и шагнул к выходу. — Меня беспокоит тишина на фронте. — Он открыл дверь, обернулся. — Враг притаился, нужно ждать сюрпризов. Может статься, вашу замечательную коллекцию развеет в прах авиабомба русских.

На этот раз профессор не стал возражать. Он молча надел пальто, шляпу, взял под руку Эрнста Фрикке и направился за гестаповцем. Мелькнуло: не поручить ли племяннику замуровать стену, но он тут же отбросил эту мысль. Нет, не настолько он доверял Эрнсту.

— Ты будешь ждать меня дома, — шепнул он ему, — я скоро освобожусь. Успокой тётю Эльзу, слышишь. Ты заметил, какие у него руки? Страшные кулаки с ободранной кожей на суставах пальцев. Наверно, этом хам бил в лицо человека…


ГЛАВА ТРЕТЬЯ ПОВИНУЙТЕСЬ, СКРЕЖЕЩИТЕ ЗУБАМИ, НО ПОВИНУЙТЕСЬ

Во дворе замка было темно. Над головой — звёздное небо. На нем вспыхивали малиновые отблески далёких артиллерийских залпов, загорались и гасли голубоватые лучи прожекторов.

Впереди, твёрдо вышагивая по стёртым, камням, выступал штурмбанфюрер. За ним, сутулясь и немного прихрамывая, следовал профессор Хемпель.

Они шли вдоль средневекового крыла замка с деревянной галереей на толстых дубовых стойках. С этой галереи когда-то знатные гости любовались рыцарскими турнирами.

На том самом месте, где, по преданию, находился раньше застенок, один предприимчивый делец открыл винную лавку, а позже ресторан и назвал его «Кровавый суд». А ещё ниже этажом, в сырых подземельях, хранились винные запасы. В последние дни войны в ресторане обосновался штаб кенигсбергского фольксштурма.

Темно. Маскировочная лампочка — крохотная синяя точка — указывает вход в штаб. Ни огонька, ни полоски света в окнах…

…В большой продолговатой комнате было трудно дышать: сизые облака тяжёлого табачного дыма застилали глаза. Вошедших оглушил шумный разговор.

Шумели солдаты последней армии рейха. Это были пожилые люди — с больным сердцем, с камнями в почках, полуглухие, полуслепые, кое-как обмундированные, кое-как вооружённые, оторванные от привычной домашней обстановки. У некоторых на отвороте пиджака «бычий глаз» — значок члена национал-социалистской партии.

Дежурный офицер с повязкой на рукаве расположился у самых дверей за дубовым резным столом рыцарских времён и что-то надрывно кричал в трубку полевого телефона.

При появлении штурмбанфюрера разговоры стихли.

— Хал… тлер! — рявкнул эсэсовец, взбрасывая руку.

Послышалось разноголосье неразборчивых выкриков.

В дальнем углу, у оконной ниши толстый ополченец в очках, с офицерскими нашивками, держа в руках кенигсбергскую газету «Пройсшише цейтунг», медленно и внятно продолжал читать вслух:

— "…по приговору военного суда расстреляны за дезертирство рядовые Ганс Шульц, Роберт Носке, Иоганн Зимлих, Отто Глюке, Курт Мюллер…"

В былые времена профессор Хемпель с удовольствием заходил на часок-другой в этот подвальчик поболтать с приятелями. У него было любимое место в большом зале — отдельный столик справа от винных бочек. Огромные дубовые бочки с прусскими гербами были великолепны: их украшали изогнутые турьи рога и модели средневековых кораблей с распущенными парусами.

Профессор поднял глаза. Куда девались большие круглые люстры, похожие на герцогские короны! Из потолка торчали только ржавые держаки. От былого уюта и величия ресторанных апартаментов не осталось следа. Низкое, приземистое помещение со сводчатым потолком и грубым полом из широких досок, без мебели и украшений выглядело словно обшарпанная солдатская казарма.

У одной из стен громоздились тяжёлые ящики, сбитые из толстых обструганных досок. На ящиках сидели и полулежали ополченцы. Многие дремали, некоторые играли в кости и в карты.

— Эти? — кивнув на ящики, спросил эсэсовец, бросив взгляд на Хемпеля.

— Да, да, — заторопился профессор. — Эти, с зеленой буквой "М".

Штурмбанфюрер принялся рассматривать ящики. Только сейчас профессор заметил, что левое веко у штурмбанфюрера неподвижно. Оно закрывало ровно половину глаза. И когда эсэсовец хотел что-нибудь получше рассмотреть, он шевелил бровями, морщил лоб, стараясь приподнять веко.

— Что это? — спросил он, ткнув пальцем в наклейку из плотной бумаги на одном из ящиков.

— Это… это… — замялся профессор.

Заметив его смущение, эсэсовец рассвирепел:

— Написано по-русски! Что означает надпись?

— "Внимание!!! Здесь заключены большие исторические ценности, — взглянув в записную книжку, перевёл доктор Хемпель. — Вскрывать только в присутствии офицеров культработы".

— Что? — лицо штурмбанфюрера побагровело. — Куда вы хотели отправить эти ящики? Это предательство. Коммунистическая пропаганда. — Он быстро оглянулся по сторонам и понизил голос. — Если кто-нибудь из этих солдат умеет читать по-русски, то…

— Мне было так приказано, — перебил слегка побледневший профессор, — я должен был обеспечить сохранность этих ящиков при любых обстоятельствах.

— За эти штучки вы ответите головой. Кто мог отдавать такие приказы? — ледяным тоном спросил Эйхнер.

— Гаулейтер и президент Восточной Пруссии Эрих Кох, — громко и зло ответил профессор. — Бумага с приказом у меня в кармане.

— Приказ Коха? Невероятно, — эсэсовец медленно повёл по сторонам водянистыми глазами. — Вон отсюда! — заревел он на ухмыляющихся солдат. — Разлеглись, как на собственных постелях, вам не хватает только баб, скоты эдакие. Господин фон Минквитц, — бросил он подошедшему офицеру, — прикажите дежурному взводу немедленно грузить ящики. Машины стоят во дворе. А с вами, доктор, мы поговорим после.


* * *

Грузовики, миновав две-три улицы, въехали во двор трехэтажного дома с решётчатым железным забором и высокой черепичной крышей. У дверей, ведущих в подвальное помещение, в небрежной позе стоял вооружённый автоматом эсэсовец.

Совсем недавно подвал служил бомбоубежищем, и жильцы завалили его самыми прозаическими предметами домашнего обихода. Рядом с раскладной койкой — роскошное кресло, диваны, поломанные стулья, обитые бархатом или атласом кушетки. По стенам — какие-то сундуки и ящики с висячими замками. Под потолком — тусклая, пыльная электрическая лампочка.

Несколько человек с серыми, измождёнными лицами спали, прижавшись друг к другу, прямо на цементном полу. Сквозь дыры в лохмотьях проглядывала пожелтевшая кожа. Ноги у всех босые; десять пар деревянной обуви аккуратно поставлены к стене.

В креслах и на кушетках расположились эсэсовцы. Дежурный ротенфюрер, прижав автомат к груди, сладко похрапывал, облокотившись о спинку дивана.

— Транспорт прибыл, выводите пленных! — приказал Эйхнер заспавшемуся, с опухшими глазами офицеру. — Вход в бункер здесь. Надеюсь, вы не забыли, профессор? — И штурмбанфюрер откинул крышку люка. Ухватившись волосатыми руками за толстую скобу, Эйхнер, кряхтя, протиснулся в узкую горловину и стал спускаться, осторожно переставляя ноги по ступенькам железного трапа. За ним — Хемпель.

В нижнем этаже подземелья было светло и сухо. Стены и потолок бункера выбелены извёсткой. Десятка два ящиков с зеленой буквой "М", привезённые в прошлый раз, занимали немного места. В одной из стен виднелась клинкетная дверь под номером 29, выкрашенная темно-зеленой краской. Такие двери с резиновыми прокладками обычно ставят на водонепроницаемых переборках кораблей.

Хемпель отлично понимал, как велико значение экспонатов прусских музеев для немецкого народа, но страсть к янтарю брала верх. Хотел профессор этого или не хотел, а мысли по-прежнему возвращались к янтарному кабинету и любимой ящерице. Поэтому профессор лукавил, путал, менял надписи на ящиках, стараясь найти для своего янтаря самое безопасное хранилище. А самым безопасным, по его мнению, было то, о котором, кроме него, никто не знал. Но не удавалось профессору Хемпелю поступать так, как он хотел, кое-что из янтарных сокровищ пришлось перевезти сюда, в этот бункер.

Драгоценности, награбленные гаулейтером Кохом на Украине и Белоруссии, в эти дни перестали интересовать профессора. Может быть, бессознательно, но он отделил своё от чужого. А ведь Кох о своём добре беспокоился больше всего.

— Здесь вашему янтарю будет куда спокойнее, — нарушил молчание Эйхнер. — Даже если затопить кенигсбергские подземелья, этот бункер останется сухим.

— Не понимаю, для чего это делать, если решено не отдавать город русским? — огрызнулся профессор.

— А теперь, — продолжал эсэсовец, не обращая внимания на слова учёного, — подпишите эту бумагу. Вы подтверждаете, что в бункере, не опасаясь порчи, можно оставить на долговременное хранение ваше имущество.

Взглянув мельком на бумагу, профессор поправил очки, вынул ручку и размашисто вывел свою фамилию.

— Надеюсь, теперь я вам больше не нужен, штурмбанфюрер? — спросил он сухо. — Я хочу отдохнуть хоть остаток ночи.

Эсэсовец, сморщив лоб, посмотрел на подпись.

— Боюсь, вам не придётся сегодня как следует выспаться, профессор. Остались ещё кое-какие формальности. Мы их закончим после погрузки. Берегитесь! — эсэсовец бесцеремонно оттащил учёного за рукав. Сверху на верёвке, пропущенной через блок, плавно шёл большой ящик с зеленой буквой "М". Трое пленных, стуча деревянными подошвами, проворно спустились в бункер и оттащили груз в сторону.

Только после того как в подземелье был опущен последний ящик, профессор вместе со всеми поднялся наверх.

Двое пленных посадили на болты железную крышку люка, крепко зажали её гайками и залили бетоном.

— Молодцы, ребята, — похвалил штурмбанфюрер, взглянув на их работу. — Неплохо. Без подробного плана никому не найти нашу горловину. Я попрошу дать вам трое суток на отдых. — Он с добродушным видом вынул из кармана начатую пачку сигарет «Юнона» и бросил пленным. Один из них, маленький и юркий, поймал сигареты на лету и передал товарищу с бледным спокойным лицом, а тот, видимо старший, роздал всем по одной, остальные спрятал в карман.

Пленные закурили, их исхудалые, с запавшими глазами лица немного повеселели.

— Готово? — отведя в сторону подошедшего лейтенанта, тихо спросил эсэсовец.

— Так точно, все сделано по вашему приказанию.

Штурмбанфюрер посмотрел на часы.

— Сейчас ровно четыре. В четыре пятнадцать прибор должен сработать. За пять минут караульные закрывают дверь в подвал и уходят. Меня найдёте в пункте "А". Все ясно?

— Вы не сказали, куда доставить пленных.

— Пленные?! Они останутся здесь, — эсэсовец особым образом щёлкнул пальцами. — О них позаботится всевышний. Профессор, прошу вас, поехали.

…Улицы заснувшего города безмолвствовали. В темноте белели отметины на стволах деревьев, белела непрерывная полоса вдоль кромки панелей. Гигантские белые стрелы на стенах многих домов указывали на двери бомбоубежищ.

Проехав два-три квартала, штурмбанфюрер Эйхнер свернул под арку большого дома и остановил машину. Отдуваясь, он протащил сквозь узкие дверцы своё массивное тело, оправил складки кителя и, склонив набок голову, снова бросил взгляд на часы.

— Долго ещё мне торчать в этой подворотне? — вылезая из машины, с ненавистью спросил Хемпель.

— Придётся потерпеть, профессор, кстати, осталось совсем немного, — отозвался Эйхнер, не обращая внимания на гнев старика. Наморщив лоб, он опять взглянул на часы.

Небо посветлело, предвещая наступление хмурого утра. В предрассветной мгле выступили чёрные ветви деревьев. Грохоча, по булыжникам промчались грузовые машины, те, что перевозили ящики из замка. Профессор их сразу узнал. Они были окрашены в какой-то необычный цвет: не то кирпичный, не то оранжевый. На бледном небе вспыхивали едва заметными зарницами далёкие артиллерийские выстрелы. Стуча подковами сапог, пригнувшись, словно спасаясь от обстрела, куда-то пробежали эсэсовцы, охранявшие бункер; за ними, смешно выбрасывая ноги, бежал худосочный белобрысый лейтенант.

Штурмбанфюрер, утерев пот со лба грязным носовым платком, влез в машину и нажал на стартер. Мотор завёлся сразу.

— Садитесь, сейчас поедем, — Эйхнер с трудом повернул голову на толстой шее.

Профессор шагнул к машине. В это мгновение сильный взрыв потряс воздух.

— Боже мой, что это? — воскликнул он, взглянув на штурмбанфюрера.

— Да садитесь же, мы сейчас увидим, куда попали русские бомбы.

Машина вылетела из-под арки и, стреляя клубами дыма, помчалась по улице. Там, где только что стоял трехэтажный дом, дымилась груда развалин.

— Мой янтарь!!! — крикнул профессор, почти теряя сознание.

Доносились стоны раненых. По улице метались полураздетые люди. Толпа становилась все больше, голосистей. Отчаянно кричала молодая женщина, потерявшая дочь.

На развалинах появились сонные горожане с лопатами, ломами, кирками. Запыхавшись, прибежали дежурные противовоздушной обороны с сине-белыми повязками. Словно из-под земли, возникли люди в полувоенной форме с фашистскими значками — квартальные вожди, вожди ячеек, уполномоченные домов, надзиратели бомбоубежищ с голубыми нарукавными знаками, женские руководительницы и прочая мелочь, доносчики и подхалимы национал-социалистской партии. Вожди немедленно принялись наводить порядок.

— В убежище, все в убежище, выполняйте приказ! — кричали они на разные голоса.

— Идти в бомбоубежище, герр Хокман? Почему? Ведь по радио не объявляли тревогу. А я должна обязательно выспаться, не вы же будете за меня весь день делать фаустпатроны на заводе. Что вы на это скажете, герр Хокман? — высокая молодая женщина, подбоченясь, смотрела на тщедушного домового уполномоченного в огромном стальном шлеме.

Герр Хокман поднял на небо выпуклые глаза.

— Когда люди в убежище — больше порядка. Приказ есть приказ Мы заботимся о вашей безопасности.

— Спасибо за такие заботы, господин нацист. Вернули бы лучше наших мужей…

— На что вы намекаете, фрау Ретгер?

— На войну.

— Осторожнее. Я могу донести на вас куда следует, фрау Ретгер.

Женщина с ненавистью посмотрела на уполномоченного и, не сказав больше ни слова, отошла прочь.

— В самом деле, штурмбанфюрер, тревоги не было, — опомнился профессор, услышав слова женщины. — Что же произошло, столько жертв. Ведь в доме погибли все жильцы. А мой янтарь?

— Теперь-то ваш янтарь в сохранности. По счастливой случайности какой-то Иван угодил из пушки прямо в этот дом, — с явной насмешкой ответил эсэсовец.

Страшная догадка опалила сознание профессора.

— Это вы взорвали… вы, негодяй! — профессор открыл было дверцу, пытаясь выйти. — А я-то… Боже мой, все вы…

— Вы с ума сошли, — грубо отбросив Хемпеля на сиденье и захлопнув дверцу, сказал Эйхнер.

Машина рванулась.

— Нет, это вы сошли с ума! — кричал профессор. — Я немедленно сообщу обо всем моему другу крейслейтеру Вагнеру. Я вам не русский военнопленный. Я чистокровный немец, член национал-социалистской партии. Остановитесь! Я требую. Я должен сказать жене… — Доктор как-то сразу обмяк и схватился за сердце.

Сначала Эйхнер хотел покончить с надоедливым учёным привычным способом: удар кулака — и жертва затихает. Это первое, что пришло ему в голову, раздумывать, казалось, было нечего. Но имя Вагнера заставило насторожиться. Эйхнер искоса посмотрел на побледневшее лицо Хемпеля. Собственно говоря, никто не приказывал ему расправляться с этим стариком профессором. Напротив, Эйхнер получил совершенно ясное предписание: закончить акцию «Янтарь» и посадить профессора на одно из судов, уходивших на запад. Может быть, даже на подводную лодку. Но как быть с его женой? Никаких указаний насчёт жены профессора Эйхнер не получил.

— Какая блоха вас укусила, профессор? Вы волнуетесь из-за пустяков, в вашем возрасте надо беречь здоровье, — с трудом выдавил штурмбанфюрер. — Ровно через пять минут я позвоню своему начальнику. И все будет ясно. Я выполнял приказ, это надо понять, — закончил он примирительно.

— Надо думать, даже когда выполняешь приказы. Вы законченный идиот!

Эйхнер не счёл нужным обижаться. Затормозив у подъезда невзрачного домика, он вежливо помог профессору выйти из машины.

В небольшой душной комнате за обшарпанными канцелярскими столами сидели эсэсовские унтер-офицеры. Вытертый плюшевый диван, такое же кресло и четыре стула с резными спинками… На стенах, оклеенных грязными обоями, украшенные дубовыми листьями портреты Гитлера и Гинденбурга. Напротив висела засиженная мухами карта военных действий. Кое-где на ней ещё торчали флажки и булавки с разноцветными головками. После январского прорыва русских эсэсовское начальство запретило отмечать попятное движение немецких войск.

— Хай… тлер! — несколько более вяло, чем обычно, пролаял Эйхнер, появляясь в дверях.

Офицеры разом вскочили с мест, отвечая на стандартное приветствие.

— Звонили мне? — спросил Эйхнер.

— Несколько раз, штурмбанфюрер. Приказано немедленно доложить о прибытии на пункт, — одновременно ответили унтер-офицеры, словно вперёдсмотрящие на паруснике в доброе старое время.

Эйхнер снял трубку и, наморщив лоб, стал набирать номер.

— Докладывает штурмбанфюрер Эйхнер. Все исполнено, — он покосился на профессора, — согласно приказу акция «Янтарь» окончена. Входы замаскированы, много жертв от действий противника. — Эйхнер умолк и стал сосредоточенно слушать… — Да… да, благодарю вас. Лейтенанта с командой на передовую? Ясно. Профессор Хемпель находится здесь… так точно. Он требует немедленно отпустить его домой. Что? Да, у него жена. Но, но… Выполняю. — Штурмбанфюрер бережно положил трубку на замызганный чёрный аппарат и обернулся к доктору Хемпелю: — Почему вы стоите, профессор? Садитесь.

Запоздавшая вежливость не произвела никакого впечатления на учёного, он не пошевелился.

— Вот что, дорогой профессор, произошло недоразумение, — очень вежливо произнёс эсэсовец. — Идите домой, вы свободны. Ровно в одиннадцать за вами придёт серая машина «оппель-капитан», номер восемнадцать-двадцать. Мы поможем вам и вашей жене эвакуироваться из города.

— Но я не просил об этом… я не собирался эвакуироваться! — возмутился Хемпель.

— Приказ есть приказ, профессор, — развёл руками эсэсовец. — Курт, — сказал он, помедлив, — проводи профессора домой…


ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ БЕЗ ОДНОЙ МИНУТЫ ДВЕНАДЦАТЬ

Совещание при новом главнокомандующем окончилось около полуночи.

Генерал Мюллер горячо выступал перед старшими офицерами гарнизона. Он убеждал верить в победу, требовал самопожертвования, твёрдости духа, призывал дать сокрушительный отпор врагу.

— Отсюда, из Кенигсберга, — утверждал он, — начнётся новое большое наступление, которое выметет русских из Восточной Пруссии подобно штормовому ветру…

Речь его закончилась привычным славословием в честь фюрера.

Командиры дивизий: генерал-лейтенант Герман Ганле, генерал-лейтенант Шперль, начальник штаба крепости, командующий крепостной артиллерией полковник Вольф и другие штаб-офицеры — вместе покинули прокуренное бомбоубежище полковника Фелькера. Большинство из них промолчало все совещание. Хорошего по нынешним временам мало, а о плохом говорить не полагалось. «Молчание — золото» — было девизом офицеров вермахта.

Обособленной группой, громко рассуждая, ушли представители национал-социалистской партии во главе с заместителем гаулейтера Фердинандом Гроссхером. Эти, как всегда, расхваливали на все лады обстановку на фронте и мудрые деяния фюрера.

Денщик унёс переполненные окурками пепельницы. Смахнул со стола мусор, обрывки бумаг, убрал пустые бутылки из-под пива. Свернул трубочкой наклеенный на коленкор подробный план Кенигсберга.

Совещались в подвале университета, на командном пункте шестьдесят девятой пехотной дивизии. Здесь было удобнее, а главное — просторнее, чем в подземелье коменданта крепости.

Главнокомандующий генерал Мюллер и комендант крепости генерал Ляш, оба кавалеры рыцарского креста с дубовыми листьями и мечами, покинули университетский подвал позже всех. На площади их встретил тревожный шум войны. Где-то настойчиво, через ровные промежутки, бухала пушка, рвались мины, стучал пулемёт. Фронт был рядом, на окраинах города.

Генерал Мюллер давно не был в Кенигсберге. Как все изменилось! Сгорел оперный театр. Изрядно повреждён новый университет; война по-своему его приспособила — на каменных статуях-аллегориях, изображающих различные науки, висят провода штабной радиостанции, а в подвалах разместился дивизионный штаб. Похожие на овощехранилища, тянулись через площадь огромные солдатские бомбоубежища. Между ними восседал на бронзовом коне Фридрих Вильгельм Третий. Вокруг плотное кольцо полуразрушенных кирпичных зданий с выбитыми окнами. На площади вместо веселящейся, изысканной публики около развалин уныло бродили солдаты в длинных дождевых плащах. Кое-где торчали грустные мокрые деревья. Только что небо было ясным — и вот туман. Тяжёлые, низкие тучи медленно проползали над развалинами. Тучи шли от моря, высеивая на город мелкий нудный дождь.

— Вам не напоминают мертвецов эти дома, дорогой генерал? — спросил Мюллер. — Если смотреть отсюда на город, он кажется кладбищем. Городом мёртвых. Помпея, ни дать ни взять.

— Нет, мне не кажется, — вежливо и холодно возразил Ляш.

Генерал Мюллер проследил взглядом за группой нацистских чиновников. Они скрылись в убежище под развалинами областного управления национал-социалистов.

Искоса взглянув на прямую, будто негнущуюся фигуру Ляша, Мюллер сказал:

— Я хочу с вами поговорить, дорогой генерал… Разговор серьёзный, без свидетелей.

— Прошу вас ко мне, — Ляш любезно поклонился.

Около памятника Эммануилу Канту они протиснулись в узкую дверь бетонированного укрытия и стали спускаться вниз. На десятой ступени — площадка, на двадцатой — ещё площадка и железная дверь в подземные владения генерала Ляша. У входа вытянулся часовой.

Синий мертвенно-бледный свет. По обеим сторонам длинного коридора с голыми бетонными стенами расположились небольшие одинаковые комнаты для офицеров штаба. У кабинета Ляша их встретили начальник штаба полковник барон фон Зюскинд и дежурный офицер.

Мюллер уселся в уютное комендантское кресло. На маленьком столике появились горячий кофейник, покрытый попонкой из цветной шерстяной ткани, две чашки, пузатая бутылка ликёра, рюмки.

Гул войны не проникал в подземелье: было тихо. Вернее, в подземелье царили совсем другие шумы. Звонили телефоны, пели умформеры радиостанции. Однообразно и глухо ворчали вентиляторы. Совсем по-домашнему в уборной журчала вода.

Главнокомандующий продолжал молчать, рассматривая оттопыренный мизинец левой руки.

Отто Ляш не хотел первым начинать разговор. Он был рад минутной передышке — сказывалась усталость последних дней. Опустив изрядно облысевшую голову, он красным карандашом выводил узоры на листке бумаги.

— Я очень сожалею, дорогой генерал, — наконец подал голос Мюллер, — но я должен вам объявить прискорбную новость. Вы будете смещены.

Отто Ляш приподнял голову. На его бледном одутловатом лице ничего не дрогнуло. Большие, немного навыкате глаза смотрели спокойно.

— Гм… да, вам придётся оставить должность коменданта Кенигсбергской крепости. Собственно, для вас это не должно быть неожиданностью. Человек, потерявший веру, ну как бы выразиться, — генерал запнулся… — в надёжность обороны крепости, не может оставаться её комендантом. Вы это понимаете, конечно!

— Понимаю, господин генерал, — бесцветным голосом отозвался Ляш.

— А кроме того, вы осложнили службу, гм… недоразумениями с гаулейтером Кохом. Вы забыли — он имеет большое влияние на фюрера, — тоном дружеского выговора внушал главнокомандующий. — Шутка ли, имперский комиссар обороны. Скажу открыто, это грозит вам очень серьёзными последствиями. Осторожность — важнейшая добродетель в наше время.

Генерал Мюллер замолчал. Вздохнув, он взял рюмку ликёру, посмотрел зеленую жидкость на свет и, смакуя, выпил. Отхлебнул кофе.

Настольная лампа освещала мягким светом лицо главнокомандующего. Короткая стрижка, несомненно, молодила его, но мешки под глазами и чуть заметные морщинки выдавали возраст: пятьдесят два года. Нос у генерала прямой, губы капризные, с опущенными уголками.

Недавно Мюллер получил новую награду: как же, благополучно избежал полного разгрома в Хельсенсбергском котле, вывел из окружения остатки своих войск. Генерал всегда старательно выполнял все приказы фюрера, умел смотреть на все сквозь розовые очки, при этих качествах не только победы, но зачастую и поражения вознаграждались. Мундир главнокомандующего был новенький, с иголочки. Блестели генеральское серебро, пуговицы, лаковые голенища сапог. Мюллер благоухал хорошим табаком, тонкими духами и казался только что вымытым и накрахмаленным.

Генерал Ляш, несомненно, проигрывал рядом с Мюллером. Он был каким-то тусклым, будничным в мундире с потёртыми рукавами…

— Я не знаю, по правде говоря, как обосновать вашу отставку. Отзывы начальников самые хорошие, — начал Мюллер после небольшого молчания. — Считаю, что вы, как бы выразиться, вполне соответствуете своей должности… Я доложу о вас лично фюреру, — подсластил он пилюлю, — пожалуй, это будет правильно. Пусть фюрер сам распорядится.

— Я доволен вашим решением, — устало вымолвил Ляш. — Я действительно не вижу, чем и как оборонять крепость от русских. Защищать Кенигсберг против такой силищи все равно что пытаться из ночного горшка, простите генерал, затушить пожар в доме. Да и вечные столкновения с гаулейтером и его людьми делают службу просто невыносимой. Продолжать борьбу на два фронта, пожалуй, бесполезно.

Генерал Ляш залпом выпил кофе. Вынул из ящика пачку сигарет и с жадностью закурил.

— Только вчера, господин генерал, я беседовал об этом с гаулейтером, — выдохнув табачный дым, продолжал комендант. — Он заявил мне так: «Несмотря на трудности, Кенигсберг надо удержать во что бы то ни стало. Это личный приказ Гитлера». Тогда я решил объясниться начистоту, — Ляш выпрямился и в упор посмотрел на собеседника. — Оборона Кенигсберга и оставшихся в наших руках клочков прусской земли, — сказал я, — бессмысленна. Русский фронт находится на Одере. Другими словами…

— Так вести себя с гаулейтером? — всполошился главнокомандующий. Он бросил быстрый взгляд на телефон и стены комнаты. — Это сумасшествие! — понизил он голос. — Фюрер верит каждому его слову.

— Для меня существует прежде всего Германия, — отрезал генерал Ляш. — Ради неё я буду говорить правду всем, кому сочту необходимым. — Он сидел строгий и прямой. — Но послушайте, что мне ответил гаулейтер: «Ход событий уже нельзя понять с помощью разума, надо полагаться только на веру». Чепуха какая-то, мистика! Мне, боевому генералу, приказывают верить в чудо, — лицо коменданта покрылось красными пятнами. — А я, знаете ли, в чудеса не верю.

— Неужели, дорогой генерал, — живо возразил Мюллер, — вы не усвоили простую истину: если наш обожаемый фюрер приказывает защищать Кенигсберг, значит мы при любых обстоятельствах должны его защищать. Если фюрер говорит: «надейтесь на чудо», значит надо надеяться. Хайль Гитлер… — повысил он голос. — У вас сто тридцать тысяч солдат и офицеров, по нынешним временам это армия. Ваш пессимизм непонятен.

Комендант с удивлением посмотрел на генерала Мюллера.

…В одной из секретных комнат бомбоубежища на другом конце площади двое молодых людей в форме СС подслушивали генеральский разговор.

— Ты только подумай, Вильгельм, до чего может договориться господин комендант. Ему не нужна Пруссия, он хочет отдать Кенигсберг русским. Как ты смотришь на этого пораженца? — спрашивал худосочный эсэсовец с острым кадыком. — За такие слова ставят к стенке. Не правда ли?

Он сидел перед репродуктором с карандашом в руках и старался записывать в книгу дежурного все, что слышал.

Старший из юнцов, награждённый крестом «За военные заслуги», с фельдфебельскими нашивками и наголо обритой головой, подкрутил ручку регулятора, усиливая звук.

— …В январе, в самое тяжёлое время, когда русские взломали нашу оборону, ваш сверхчрезвычайноуполномоченный Кох оставил Кенигсберг. По существу, он убежал, — очень громко доносился из репродуктора голос Ляша.

— Прошу вас, генерал…

— Это главнокомандующий Мюллер, — шепнул фельдфебель, — бормочет, точно спросонок.

Микрофон в комнате Ляша регистрировал самые незначительные звуки. Молодым людям было слышно, как звякнула кофейная чашка о блюдечко, заскрипел стул. Назойливо лезло в уши чёткое тиканье настенных часов.

— Гаулейтер Кох в такой момент, я полагаю, должен был находиться в Кенигсберге, — повторил Ляш, — а не проводить время в имении Нойтиф…

— Ах, генерал, оставьте, пожалуйста. Имперский комиссар обороны, как бы это выразиться, волен находиться там, где он считает нужным, — поспешил вступиться Мюллер. — Я убеждаюсь, вы несправедливы к гаулейтеру.

— Вместе с гаулейтером бежали деятели национал-социалистской партии, — неумолимо продолжал генерал Ляш. — Остались крейслейтер Вагнер и обер-бургомистр Хельмут Билль. В городе творилось что-то ужасное… Пропаганда Геббельса сыграла злую шутку с народом. Я всегда утверждал: нет болезни тяжелее глупости… Немцы не ждали врага у себя дома. Бегство на запад было повальным, будто прорвало плотину. Обезумевшие от страха люди бросались на тонкий лёд залива… Я не могу без содрогания вспомнить об этой ледяной трагедии. Сколько погибло народу, знает один бог.

Слышно было, как комендант тяжело вздохнул, как чиркнула спичка. Задребезжала ложка о блюдечко.

— Пиши, Ганс, — шипел фельдфебель, стараясь как можно ближе придвинуть своё ухо к репродуктору. — Нельзя пропустить ни одного слова. Это настоящая измена… Проклятье! — Второпях вместе с прилипшей сигаретой он сорвал кожу с губы.

— Гм-гм… до нас доходили слухи, но я никогда не думал, что все зашло так далеко, — звучал в репродукторе ленивый голос Мюллера. — Мне кажется, дорогой генерал, вы сгущаете краски.

Звонко ударили часы. Два часа ночи. Собеседники умолкли. Послышались шаги — кто-то вошёл, попросил разрешения доложить обстановку на позициях.

…Дежурный офицер подал Ляшу стопку депеш. Зашелестели бумаги. Комендант мельком провёл глазами по строчкам и отложил документы в сторону. Их содержание так и не дошло до сознания генерала.

— Надеюсь, ничего серьёзного? — спросил главнокомандующий.

Мюллер сам не надеялся на победу, но всем говорил другое. Так поступали все, кто его окружал. Говорили одно, делали другое, думали третье. Кому можно верить, пойди разберись; чем хуже шли дела, тем больше твердили о победе. Приходилось немало шевелить мозгами, прикидывая, как уцелеть в этой кутерьме.

— Так точно, господин генерал, — ответил Ляш, — в сводках все по-прежнему. — Незаметно взглянув на фотографию красивой женщины, стоявшую на столе, он задумался, поглаживая пальцами серебряные волосы на висках.

Замолчал и главнокомандующий. Его не интересовали излишне и даже, как он считал, вредные откровения генерала Ляша. Будущее Германии сейчас его почти не трогало. Другой вопрос — что думает о его преданности фюреру гаулейтер Кох. Вот об этом стоит побеспокоиться. Он угодливо нёс на вытянутых руках свою преданность. О-о, Мюллер был совсем не из тех людей, которые могли с риском для жизни указывать фюреру на его ошибки. Пускай это делают другие, те, кому не жаль своей головы. И он стал вспоминать о предложении знакомого фабриканта, сулившем большие выгоды. А дело совсем простое: на одном из военных транспортов вывезти в Данию какой-то ценный груз. Половину выручки в твёрдой валюте обещано ему. Он получит эти деньги, не пошевельнув даже пальцем. Генерал Мюллер улыбнулся. О-о, какой прекрасный подарок он сможет преподнести Мине. А девочка умеет благодарить…

От приятных размышлений его снова оторвал резкий голос коменданта Ляша. По-видимому, тот все ещё не потерял надежды убедить главнокомандующего в своей правоте. Но Мюллер упорно пропускал все мимо ушей…

В комнате бесшумно, словно привидение, появился начальник штаба, он наклонился к генералу Ляшу.

Выслушав его, комендант чуть повернул голову в сторону Мюллера.

— Простите, господин генерал, какой-то штурмбанфюрер требует пропустить его в бункер, хочет видеть вас. — Слова «какой-то штурмбанфюрер» Ляш произнёс небрежно, сквозь зубы. — Вы будете с ним разговаривать?

— Что-нибудь важное? Конечно, впустите его, — торопливо согласился генерал Мюллер.

Толстый эсэсовец с независимым видом переступил порог, заметив на стене портрет Гитлера, он сказал во весь голос:

— Хайль Гитлер! Я к вам, генерал Мюллер, — добавил он.

— Не кричите, господин майор, здесь не… казарма, — оборвал его генерал Ляш. — Напрасно разряжаете батарею. — Он кивнул на электрический фонарик, пристёгнутый к пуговице чёрной шинели.

Толстяк потушил фонарь.

— Я выполняю приказ… — с добродушным видом начал он снова.

— Кто вы такой, господин майор? — оборвал пришедшего комендант и нахмурил брови.

— Штурмбанфюрер Эйхнер, уполномоченный главного управления безопасности рейха. — Эсэсовец подтянулся и понизил голос.

— Ну вот, теперь по крайней мере ясно, кто вы, — заметил Ляш. Он отвернулся с безразличным видом и взял со стола синий томик Гёте.

— Я вас слушаю, дорогой штурмбанфюрер, — сказал генерал Мюллер почти ласково.

Он был недоволен поведением Ляша. «Зачем дразнить опасного зверя, — думал он, — несносный характер… Как это он до сих пор сохранил голову? Неужели слух о его близости с Гиммлером правда? А Гиммлер не любит Коха… Но тогда?!»

— Мне приказано эвакуировать из города важную персону, профессора… Вместе с женой, срочно. Сегодня ночью уходит на запад военный транспорт номер восемьдесят семь. На пропуске должна быть ваша подпись.

Штурмбанфюрер расстегнул шинель и выбросил на стол из бокового кармана мундира два прямоугольника плотной зеленой бумаги.

— Не возражаю, — сразу согласился Мюллер. Искоса взглянув на пропуска, подписал оба.

— Скажите откровенно, генерал, часто удаётся транспортам вырваться из опасной зоны и благополучно прибыть, например, в Киль или хотя бы в Копенгаген? — спросил эсэсовец.

Губы генерала Ляша тронула усмешка. Он перевернул страницу книги.

Мюллер выразил на лице скорбь и развёл руками.

— К сожалению, другого ничего предложить не могу. Простите за любопытство, штурмбанфюрер, кто этот профессор: крупный специалист? Наверно, военная промышленность?

— Нет, так, пустозвон, янтарные запонки, — ухмыльнулся Эйхнер. — Но сейчас он дорого стоит. Если профессор попадёт в руки русских, они смогут выжать из него несколько миллионов золотых марок… Я пойду, генерал, время не ждёт.

Эйхнер спрятал пропуска.

— Хай… тлер, — сказал он негромко и, оглянувшись на Ляша, добавил: — Желаю победы, генерал.

В комнате наступила тишина.

Мюллера снова одолевала зевота, клонило ко сну. Так бывало часто, когда он нервничал. Эта склонность появилась у генерала ещё в детстве. В птичнике отцовского поместья он испугался индюка. С этого и пошло. Лечился Мюллер долго и упорно, ездил на курорты. Однако болезнь почти не поддавалась лечению. Вот и сейчас генерал нервничал: с одной стороны, беспокоила возмутительная болтовня коменданта, с другой — страх, он боялся попасть в руки русских. Машина приедет за ним только в шесть часов, сам виноват, черт возьми, надо было уехать раньше. Гаулейтер предлагал ему место на самолёте, он отказался. Хотелось ещё раз показать свою преданность, готовность умереть за фюрера… А вдруг начнётся штурм и ему придётся погибнуть в этой норе? Однако он держался бодро. Никто не догадается, что под самоуверенной личиной скрывались тревога и страх.

Мюллер больше ни о чем не спрашивал коменданта Ляша. Гораздо спокойнее, когда этот тип молчит…

Профессор Хемпель! Генерал прихватил-таки краем глаза фамилию на пропуске. Несколько миллионов золотых марок!!! Ого, генерал Мюллер прикинул, как выглядят эти деньги в подвале прусского банка. Десятки аккуратных кожаных мешочков. Можно ни о чем не думать до конца дней. Обещанная ему половина выручки от продажи каких-то товаров в Копенгагене казалась ничтожной суммой. Профессор Хемпель? Где он слышал это имя? Обладатель миллионов. Однако, по правде сказать, он, Мюллер, не хотел бы очутиться на его месте. Хемпель, наверно, знает об этом золоте больше, чем должен знать благонамеренный немец. Опека гестапо не приведёт к добру.

— Скажите, генерал, — все-таки не выдержал Мюллер, — вы не знаете, откуда у этого профессора могут быть такие деньги?!

— Простите, господин командующий, я не совсем вас понял. Какие деньги?

— Миллионы золотых марок профессора Хемпеля. Я только что подписал пропуска… Альфред Хемпель, гм! — генерал Мюллер вспомнил: королевский замок, пустой зал…

— Миллионы профессора Хемпеля!.. Но ведь он всего лишь директор музея. Я слыхал о нем. С его именем связано всякое упоминание о янтаре в Кенигсберге, — откликнулся Ляш. — Деньги! Меня интересуют снаряды и танки, господин командующий.

— Кстати, как в крепости обстоит дело с боеприпасами, дорогой генерал? — переменил разговор Мюллер.

Сжав узкие надменные губы, Отто Ляш искоса взглянул на развалившегося в кресле начальника.

— Несмотря на большие трудности, нам удалось наладить производство снарядов и фаустпатронов, — пересилив себя, сказал Ляш.

— Вы и сейчас имеете эту возможность? — с живостью спросил главнокомандующий. Желая прогнать сон, он налил себе остатки остывшего кофе и с сожалением посмотрел на пустой кофейник.

— Гм… мы не останавливали производство, снарядов. Двадцатого февраля мы отбросили противника. Шоссе и железная дорога на Пиллау…

— Я не прочь выпить ещё кофе, генерал, — с раздражением перебил Мюллер. — Ваша информация меня заинтересовала. Раньше я не вникал в эти дела. — Стараясь проглотить зевок, главнокомандующий отвернулся и посмотрел на часы. — Ого! Шестой час.

Вошёл денщик.

— Как только мы очистили дорогу, в городе снова появились всякие уполномоченные, — упрямо продолжал гнуть своё Ляш. — Неразбериха началась снова. Пожалуйста, господин генерал. — Он взял из рук денщика сверкающий кофейник и передал Мюллеру. -

Партийные чины по приказанию Коха совали свой нос во все дырки. Приказы гаулейтера и более мелких особ часто противоречили моим приказам, — генерал Ляш поднял левую бровь. — Никто не знал: кому и кем надлежало командовать… Что вам угодно, Кребсбах? — обернулся он к дежурному офицеру, появившемуся на пороге.

Подтянутый капитан молча подал коменданту радиограмму.

— Что-нибудь случилось, дорогой генерал? — обеспокоенно спросил главнокомандующий.

— В районе Шарлотенбурга противник начал боевые действия. Русским удалось проникнуть за противотанковый вал. Силы сравнительно незначительные. — Ляш хладнокровно отложил в сторону донесение. — Извините, господин главнокомандующий, нас прервали. Так вот, гаулейтер Кох, несмотря на мои возражения, стал командовать фольксштурмом через своих заместителей, конечно, сам-то он по-прежнему сидел в Пиллау. «Я займу своими ополченцами тыловые рубежи обороны и буду стрелять по вашим отступающим солдатам». Это его слова! — генерал Ляш сжал губы.

Мюллер, не поднимая глаз, с наслаждением пил горячий кофе. Вдруг он поставил чашку на стол и растерянно взглянул на коменданта.

— А вы не считаете, генерал, что ночная атака русских, как бы это выразиться, проба перед штурмом?

— Нет, мне это не кажется… — думая о другом, ответил комендант. — Впрочем, может быть и так.

Он не мог сразу переключиться. Кенигсбергская неразбериха легла тяжёлым бременем на беспокойную генеральскую душу. Он должен был кому-то высказать все.

И, несмотря на неудовольствие главнокомандующего, генерал Ляш продолжал:

— Гаулейтер вытворял все, что хотел. На неотложные требования военных властей не обращалось внимания, а совершенно ненужные работы по его приказу выполнялись немедленно. Мне кажется, болезненно раздутое самолюбие этого человека подлежит лечению у психиатра.

— Я протестую, генерал! — вдруг взвизгнул Мюллер. — Это уж слишком, вы не смеете оскорблять…

— И заметьте, господин главнокомандующий, — продолжал комендант, не поднимая глаз. — Вагнер и его присные не могут до конца договориться с уполномоченным гаулейтера. Они грызутся между собой, да ещё как грызутся! А сверху господин Борман даёт свои указания…

Главнокомандующий недоумевал. «Чего этот неистовый комендант хочет добиться своей неприличной откровенностью? Неужели он думает, что я буду поддакивать? Или, может быть, заступлюсь за него перед гаулейтером. Какая наивность! Может быть, другое? — усиленно соображал Мюллер. — Вероятно, и эта беседа, как обычно, прослушивается гестапо. Так, может, комендант решил скомпрометировать меня перед гаулейтером? Да, да! Негодяй, он метит на моё место! Это несомненно! Ах, скорее, скорее из этой проклятой крепости! Ляш — провокатор… Ляш — предатель! Проклятье… Немедленно рассказать все гаулейтеру. Пусть он доложит фюреру».

Бледно-голубые глаза главнокомандующего уже не были сонными, в них метались злые огоньки.

…В потайной комнате у репродуктора молодые люди, боясь пропустить хотя бы слово, работали дружно.

— Этот генерал Ляш возомнил, что у него по крайней мере две головы, — потирая онемевшие пальцы, усмехнулся фельдфебель. — Он замахивается на всех, даже на самого Бормана, правую руку обожаемого фюрера. Такую сорную траву надо вырывать с корнем. Я думаю, завтра Отто Ляшу приготовят отдельную комнату в городе. — Фельдфебель подмигнул, растопырил пальцы и закрыл ими лицо, изображая тюремную решётку.

— Предательство, — торжествовал другой юнец. Руки его дрожали. — Я счастлив, ты увидишь, Вильгельм, нас обязательно повысят в должности. А может быть, я получу вот такую штучку, как у тебя, — он с вожделением притронулся к бронзовой медали на груди фельдфебеля.


В комнате коменданта крепости разговор продолжался. Сюда, в репродуктор, по-прежнему чётко доносилось каждое слово, сказанное на другом конце секретного провода.


ГЛАВА ПЯТАЯ ЗАПРЕТОВ НЕТ, ВСЕ ДОЗВОЛЕНО

Дом покачнулся, в комнате рядом зазвенело стекло, раздались испуганные женские голоса. С потолка посыпалась штукатурка, заклубилась белая пыль. Почти в то же мгновение взвыла сирена воздушной тревоги.

— Военный транспорт, на котором ты сможешь покинуть наш печальный город, дорогой Эрнст, отходит на этих днях, — не обращая внимания на взрывы и воздушную тревогу, продолжал профессор Хемпель. — Время не конкретно, но, к сожалению, точность покинула нас окончательно, как видишь, запаздывают даже сигналы тревоги… Может быть, отход засекречен?! Но так или иначе сегодня ты должен выехать в Пиллау…

Профессор, как обычно, сидел в своём кресле. От вчерашней растерянности не осталось и следа. Он щелчком сбил соринку с рукава и, поправив очки, вынул знакомый Эрнсту бумажник из крокодиловой кожи.

— Вот пропуск в порт, а вот документ на посадку. Транспорт номер восемьдесят семь. Я знаю, о чем ты думаешь, Эрнст, — улыбнулся профессор, — не беспокойся. Твой начальник все знает.

Начальник?! Фрикке представил себе скучное лицо с большим вислым носом, снова услышал поучающий голос: «Если бы ты знал, дорогой дядюшка, о чем я думаю, ты бы не был так спокоен». Но Фрикке ничего не сказал профессору Хемпелю.

Два мощных взрыва один за другим снова потрясли дом. Дверь в кабинет приоткрылась.

— Альфред, — раздался испуганный голос фрау Хемпель, — мы тебя ждём! Надо бежать в бомбоубежище, здесь оставаться опасно.

Профессор отмахнулся. Дверь тотчас закрылась. Голоса в соседней комнате стихли.

Фрикке покосился на дверь, но не шевельнулся. Он всегда был готов рискнуть, если это было необходимо, но никогда не пренебрегал осторожностью. Если бы не дядя, он, конечно, предпочёл бы спуститься в убежище.

А профессор словно не замечал ничего. Он насупил брови. Две глубокие морщины легли поперёк его лба. Наконец веки его дрогнули.

— Дорогой Эрнст, — сказал он, — теперь мы можем спокойно беседовать. Я имею в виду прежде всего то обстоятельство, что нас никто не подслушивает; все, кто занимается этим делом, весьма дорожат своей жизнью. Ну так вот, слушай. С семнадцати лет ты рос возле меня. Я помогал тебе, как родному сыну, искренне хотел сделать из тебя честного, порядочного человека. Я следил, как ты учился старался привить тебе любовь к солнечному камню. И по крайней мере в одном я не ошибся: ты знаешь и любишь янтарь.

С рёвом промчалось звено самолётов, едва не задевая крыши. Захлопали запоздалые, разрозненные выстрелы зениток.

— Ты хорошо знаешь мои убеждения, Эрнст. Я до конца предан нашему фюреру… Или, скажем, был предан, — переждав шум, добавил профессор. — Но фюрер смертен, а бессмертные творения человеческих рук должны жить вечно. Они должны приносить радость и счастье великой германской нации. В этом я вижу смысл своей жизни.

Профессор Хемпель встал, прошёлся по комнате.

Фрикке выжидательно молчал.

— Настало тяжёлое время, мой дорогой, — продолжал профессор. — В борьбе за жизнь, против страшного врага мы напрягаем последние силы, — он тяжело вздохнул, — но, как видно, нам не суждено победить. Но не только в этом трагедия, Эрнст. Германия не раз проигрывала войны и оставалась великой. Наша трагедия — алчность партийных вельмож, — подойдя к Фрикке и понизив голос, сказал он. — Не все, но, к сожалению, многие, Эрнст, ведут себя просто как мародёры. Эти подлецы протягивают руки даже к музейным ценностям! Кто знает, если бы не я, что стало бы с нашими сокровищами, Эрнст. — Хемпель сел, снова вскочил и опять принялся ходить по комнате. — Они бы, наверное, умудрились продать за бесценок американцам даже уникумы: величайший памятник искусства немецкого народа — янтарный кабинет…

— Но, дядя, ты сам говорил: янтарный кабинет принадлежит русским!

— Это ровно ничего не значит; теперь он принадлежит нам, принадлежит по праву сильного. — Почти выкрикнув эти слова, Хемпель остановился. То гнев, то грусть, то отчаяние отражались на его лице. — А собственно говоря, почему по праву сильного? — Он снова сел в кресло. — Откуда у немецкого народа право на особую роль? Так сказал фюрер?! Но разве это справедливо? Да, да, эта мысль только что пришла мне в голову, словно я спал много лет и теперь проснулся. Мне тоже нравилось быть немцем.

Хемпель закрыл глаза и устало откинулся на спинку кресла.

«Ну что он терзается? — подумал Эрнст, глядя на дядю. — И почему он решил, что я влюблён в этот жалкий янтарь?» Морщины и тёмные круги под глазами стали на лице профессора особенно заметными.

— В нашей трагедии виноваты мы, все немцы. — Он провёл по лбу длинными пальцами и строго взглянул на племянника. — Мы считали себя вправе деликатничать и закрывать глаза на некоторые, не совсем приличные с точки зрения порядочного человека действия наших вождей, направленные якобы на благо немецкой нации. Сначала это мало затрагивало истинных немцев и даже несколько льстило их самолюбию… И это сыграло свою роль, помогло разрушить границу между дозволенным и недозволенным. Но, закрыв однажды глаза на малое, мы вынуждены были потом закрывать их на все, положительно на все — так уступчивость переходит в низость, делается подлостью. И вот финал — мы у разбитого корыта. Что возьмёт молодёжь у нас, стариков? Какой опыт приобретёт она сама? Позор. Унижение. Растленная молодёжь, ненависть всех народов. — Профессор закрыл руками лицо.

— Но, дядя, война ещё не кончена! — воспользовался паузой Эрнст Фрикке. — И даже если русские победят, они долго не смогут воспользоваться плодами своей победы. Восстанет Пруссия. Вся Германия!.. Каждый немец превратится в волка-оборотня! Гаулейтер Кох вчера выступал по радио, он сказал…

— Знаю, что мог сказать Эрих Кох, этот грубиян и невежда, — прервал Эрнста профессор, — нет никаких оснований предполагать, будто сказанное им сбудется. Но перейдём к делу. Вот здесь, — он взял со стола плоский цинковый ящичек, — хранится опись, где спрятано и что спрятано. Ящик хорошо запаян, — продолжал он упавшим голосом, — его можно хранить даже в воде.

Профессор пристально посмотрел на племянника.

— Слушай внимательно, дорогой Эрнст. По указанию гаулейтера списки были составлены в одном экземпляре — только для имперской канцелярии. Но я в предвидении всяческих случайностей, — тут профессор тяжело вздохнул, — составил второй экземпляр, он в этом ящике, ты вручишь его моему другу… Эрнст, ты должен сохранить ящик… Если у тебя останется хоть капля крови, мой мальчик, — ласково, но твёрдо сказал он. — Кроме того, я вложил сюда список, у которого нет ни одной копии; там перечислены уникумы, не попавшие в бункер гестапо… Где они спрятаны, знаю только я. Настало время, когда все может случиться, — продолжал профессор. — В чьи руки попадут планы захоронения музейных сокровищ, отправленные в имперскую канцелярию? Как знать, может быть, они потеряются, исчезнут навсегда. — Вдохнув изрядный глоток едкого дыма из чёрной сигары, профессор закашлялся и долго молчал. — Прости меня, Эрнст, — спохватился он. — Я заставляю тебя ждать. Итак, кроме списков, я вложил в этот ящичек самые свои любимые янтарные камни с редчайшими включениями. Ты знаешь какие, — профессор улыбнулся и ласково провёл рукой по крышке металлического ящика. — Я решил доверить тебе, дорогой Эрнст, все, для чего жил, для чего продолжаю жить.

Только теперь профессор Хемпель посмотрел на часы и заторопился.


— Тебе пора, мой мальчик. Возьми немного денег, в дороге их всегда не хватает. — Он вынул из бумажника несколько банкнотов. — Желаю успеха, счастливого пути. — Профессор обнял племянника, слегка прикоснувшись сухими губами к его лбу.


* * *

В этом году Эрнсту Фрикке исполнилось двадцать восемь лет. Жизнь Эрнста была не из лёгких. Отец его Ганс Фрикке, галантерейщик, держал лавочку и жил если не богато, то безбедно. Когда сыну исполнилось три года, умерла жена, и с её смертью удача оставила Ганса. Он разорился и в том же году умер.

Малолетнего Эрнста взяла на воспитание сестра отца, Гертруда, жившая в то время в Мемеле. Она была замужем за литовцем Балисом Жемайтисом, мелким почтовым чиновником. Они жили безбедно, у них было двое детей — мальчик и девочка, и приютить осиротевшего племянника они сочли своим долгом. Четырнадцать лет Эрнст прожил в Мемеле, на литовском языке говорил преотлично, будто и родился литовцем. Научился он болтать и по-русски у своего приятеля по гимназии, сына русского офицера-белогвардейца.

Когда Фрикке окончил гимназию, им заинтересовался Альфред Хемпель — профессор Кенигсбергского университета. Жена профессора Эльза, урождённая Фрикке, была младшей сестрой Ганса Фрикке. Профессорская чета жила дружно, но детей у них не было.

Жарким летом племянник, вызванный телеграммой доктора Хемпеля, приехал в Кенигсберг. Он должен был поступать в университет — так требовал профессор, взявший все расходы на себя.

В это время коричневая зараза охватила Германию. В немецких городах гремели фашистские барабаны. Под их деревянную дробь и воинственные выкрики маршировали все, кому были по душе истерические вопли сумасшедшего фюрера. Одни хотели выслужиться, а иные боялись за свою жизнь. Честность, порядочность — все, что немецкий народ веками собирал и хранил как самое дорогое, было растоптано сапогом нацизма и заменено лицемерием и угодничеством.

Нацисты вдалбливали в головы немецких лавочников и чиновников учение Ницше о сверхчеловеке, и это принесло страшные плоды. Филистеры, возомнив себя полубогами, убивали, насиловали, грабили. Вожди белобрысых хищных зверей разрешали все. Развращая людей, нацизм готовил «избранный народ» владычествовать над миром рабов.

Эрнст Фрикке очень скоро во всем разобрался. Союз гитлеровской молодёжи, потом национал-социалистская партия должны были открыть ему дорогу в жизнь, обеспечить приличное существование.

Партийное обучение Эрнста Фрикке началось с еврейских погромов. Первой жертвой Фрикке и его сообщников был крупный фабрикант, один из самых богатых людей Кенигсберга, Исаак Бронштейн.

…В тот день Эрнст Фрикке вернулся домой в шикарном «мерседесе», принадлежавшем сыну фабриканта, кстати сказать — его университетскому товарищу. Дебютант был немного возбуждён и, несомненно, доволен.

— Это разбой, Эрнст, — профессор брезгливо поморщился. — Как ты мог принять в этом участие?

— Благодаря нашему фюреру, дядя, — спокойно ответил Эрнст. — Не вижу, чем тут брезговать, машина отличная… Да, я привёз тебе подарок, — вдруг вспомнил он и, развернув бумажный свёрток, извлёк великолепную янтарную фигурку старинной работы: Перун, божество язычников-пруссов. Он был вырезан из цельного куска цвета спелой вишни и весил почти три килограмма. Солнечные лучи, живые и весёлые, пройдя сквозь янтарь, окрашивались в кроваво-багряные цвета.

— Подарок, мне? Что же, благодарю. Ты купил его? — Хемпель не удержался, взял божка в руки и поглаживал янтарь длинными худыми пальцами.

— Это трофей, — бойко ответил Эрнст Фрикке, — взят в кабинете старого еврея, с каминной доски. Хозяин, видно, любил его, — он кивнул на фигуру в руках дяди, — брыкался, не хотел отдавать.

Профессору стало совершенно ясно, каким путём попал к племяннику янтарный бог, но Хемпель уже не мог расстаться с великолепным произведением древнего искусства.

— Почему ты сказал «любил»? Я надеюсь, старый Бронштейн жив? — Подойдя к окну, учёный рассматривал янтарь через большое увеличительное стекло.

— Представь себе, дядя, он оказался боек не по годам. Вздумал бежать… Мы все очень сожалели, конечно, но как поступить иначе? — Эрнст пожал плечами.

Случилось непонятное. Профессор Хемпель нервно стиснул уродливую голову янтарного божка, но от дальнейших вопросов воздержался. Эрнст ещё раз убедился, как сильна страсть старика к янтарю.

С тех пор прошло немало времени. Фрикке был неразборчив в средствах, без рассуждений шёл на любое задание, яростно ненавидел всех «неарийцев», а эти качества местные сверхчеловеки очень ценили. Многие даже удивлялись, почему Эрнст Фрикке при своих способностях продолжает работать скромным сотрудником музея.

На это были немаловажные причины.

Как-то раз в середине войны у профессора Хемпеля был в гостях его школьный приятель, один из влиятельных помощников гаулейтера. Эрнст немало позабавил его, показав фокус с яйцом — одну из старейших шпионских уловок, применявшуюся немцами ещё в прошлую войну. На скорлупе сырого яйца Эрнст, обмакнув перо в уксусную кислоту, написал два изречения из книги «Моя борьба». Когда «чернила» высохли, Эрнст сварил яйцо вкрутую и предложил осмотреть его: никаких следов на совершенно чистой скорлупе гость не заметил.

И надо было видеть восторг фашиста, когда он, очистив яйцо, обнаружил на крутом белке написанные коричневыми мелкими буквами афоризмы фюрера: «Война — это я», «Истина есть многократно повторенная ложь», и микроскопическую свастику.

Гость хохотал, тряс руку Эрнсту Фрикке, прочил ему блестящую карьеру в контрразведке. Через месяц Эрнст Фрикке был зачислен под строжайшим секретом в одну из специальных школ. После битвы на Волге гитлеровцы стали готовить кадры для подрывной работы в тылу противника. Отборочную комиссию Эрнст прошёл отлично. У него оказались все качества, необходимые для разведчика: стопроцентная арийская кровь, хорошая память, выдержка и наблюдательность, знание литовского и русского языков, умение владеть собой. Занимаясь в школе, он продолжал в целях конспирации оставаться скромным сотрудником музея.


Фрикке окончил школу и в 1944 году стал эсэсовским офицером. В то время Советская Армия наносила фашистам поражение за поражением. Гитлеровские войска стремительно откатывались на запад. Фрикке должен был остаться одним из волков-оборотней в Литве. Предложение дяди, поездка на запад — все изменили. Собственно, этой перемене Фрикке был рад. Он надеялся как-нибудь выкрутиться. Ему совсем не улыбалась перспектива скрываться в Литве под чужим именем и ждать чьих-то таинственных сигналов.


* * *

Длинную песчаную косу к западу от Земландского полуострова прорезает узкий Пиллауский пролив. В берега его крепко вцепились каменными дамбами и причальными стенками порт и крепость Пиллау. Город построен над бухтой в том месте, где, по преданиям, в далёкие времена стояло городище могущественного прусса Свайно. Отсюда пруссы ходили войной на рыцарей, засевших в Кенигсбергском замке.

Издревле эти места на песчаной косе были центром богатейшего янтарного промысла и рыболовства. Здесь орден Богородицы построил крепость Лохштадт. Город и порт Пиллау возникли позднее.

…Узкие морские ворота связывали окружённые Советской Армией гитлеровские войска с внешним миром. По ночам, прикрываясь темнотой, между низкими песчаными мысами проходили в порт и уходили на запад гружёные суда. Сюда, к морским воротам, стремились многие немцы, но только избранные получали билет на отходящее судно.

Небольшой буксирный пароход «Дайна», приписанный к Кенигсбергскому порту, около десяти часов утра вошёл в морской канал, направляясь в Пиллау.

Эрнст Фрикке примостился на самом носу буксира. Лёгкий туман не мешал видеть дамбу, отделявшую канал от Кенигсбергского залива. На дамбе между голыми деревьями виднелись стволы пушек, бродили солдаты в стальных касках и резиновых плащах. С правой, северной, стороны виднелся низкий берег с торчащим кое-где сухим прошлогодним камышом.

Свинцовая вода в канале казалась неподвижной.

— Цум Тейфель! Нам повезло, — обратился к Фрикке стоявший рядом с ним высокий, пышущий здоровьем, полный человек в штатском. — Если даже мы и дальше пойдём так же медленно, как сейчас, то все равно через два часа будем в Пиллау. — Он не мог скрыть радости. — Было бы обидно потерять жизнь в самом конце войны, пройдя столько испытаний, не правда ли, приятель?

— В каких войсках служили? — полюбопытствовал Фрикке. — По вашему виду — в танковых? И были серьёзно ранены?

Эрнст посмотрел на серое драповое пальто, отметил новую шляпу, дорогое шерстяное кашне в пёструю клетку.

— К сожалению, моя служба куда более тяжёлая, — вздохнул незнакомец, выплюнув изжёванный огрызок сигары прямо на палубу. — Ранений нет, но совершенно износились нервы.

— Где вы служили? — опять спросил Эрнст Фрикке. — Надеюсь, не секрет?

— Что мне скрывать! — отозвался здоровяк. — Работал в эсэсконцлагере Освенцим, потом в Штуттгофе. Давайте познакомимся: Карл Дучке. — Он протянул огромную руку с мягкими, толстыми пальцами.

Эрнст Фрикке назвал себя.

— Вот как, значит, мы оба штурмфюреры, очень приятно… Нас, эсэсовцев, часто недооценивают, дорогой коллега. Цум Тейфель. Все говорят о фронте, там герои. А если рассудить здраво, то истинные герои у нас. На фронте начальство заставит всякого сопляка быть храбрым. В конце концов это не трудно. А у нас? Не каждый сможет расстрелять безоружного человека, особенно если он вопит о пощаде. Посмотрел бы я, как фронтовой храбрец справится с женщинами, когда они прячут детей в своих юбках. На нашей работе старики часто не выдерживают, у них башка набита всякой ерундой. Им не понять, как легко на душе, если до конца поверить фюреру. Всякие дурацкие мысли не лезут тогда в голову. Получил приказ — и баста. Я давно считаю людьми только немцев. Все остальные — животные. И до чего понятно объяснил это дело какой-то партейгеноссе Фридрих Ницше. Интересно, в каком он чине? — с почтением спросил эсэсовец.

Эрнст Фрикке сдержал улыбку.

— Я убеждаюсь все больше и больше, — продолжал нацист, — только тот может оценить наш труд, кто посмотрит на горы трупов… нашу продукцию, так сказать Цум Тейфель. Великий фюрер приказал уничтожить миллионы и миллионы недочеловеков. Хайль! Тут нужны нервы, и крепкие нервы. — Он вздохнул и без приглашения запустил толстые пальцы в сигареты Фрикке.

— Я уверен, в конце концов государству удастся воспитать истинного немца. Он-то уж не будет сентиментальничать, как мы с тобой, — философствовал эсэсовец, следя за волной, бегущей по каналу. — А все же мы счастливчики: получить разрешение на выезд из Кенигсберга в такое время, скажем прямо, счастье! Наверно, твой ангел-хранитель весьма влиятелен в земных делах, а, приятель? У меня, я открою секрет, дружище, есть толковый родственничек. Пауль Даргель. — Он улыбнулся с чувством превосходства и посмотрел на Фрикке, желая узнать, какое впечатление произвело упоминание столь громкого имени. — Собственно говоря, коллега, я троюродный брат Маргариты Мальман, жены Пауля Даргеля.

Эрнст Фрикке с особым интересом посмотрел на собеседника. Он слышал скандальную историю, связанную с её именем. Пауль Даргель, ну конечно, тот самый, заместитель имперского комиссара обороны, бросил жену и сошёлся с Мальман. Сейчас Даргель отсиживался вместе с гаулейтером Кохом в поместье Нойтиф.

— Скажу по совести, коллега, любезная сестричка мне здорово помогла, — откровенничал эсэсовец. — В прошлом году меня перевели из Освенцима в Штуттгоф, поближе к ней. Когда и там стало неважно, я очутился в Кенигсберге, в канцелярии гестапо. Ну, а сейчас, как видишь, еду к заботливому родственничку в его резиденцию.

Карл Дучке вынул из бумажника фотографию полной блондинки с двумя мальчуганами.

— Жена и дети, — самодовольно объявил он. — Жене, несмотря на войну, удалось сохранить свой вес — восемьдесят килограммов. Цум Тейфель. Для молодой женщины неплохо, дорогой Эрнст, а? Как ты думаешь? Надеюсь в самом ближайшем будущем смыться на запад, — продолжал он, не ожидая ответа. — Учти, приятель, при нашем положении попасть в плен к американцам единственный выход, если хочешь остаться в живых.

Эсэсовец вдруг замолчал.

Эрнсту Фрикке показалось, будто с грохотом рушится тяжёлое балтийское небо. Потом он понял: на севере, за лесом, там, где проходила шоссейная дорога, загремели орудийные залпы. Вот тяжёлый снаряд, завывая, пролетел над буксирным пароходом, срезал верхушки двух деревьев на дамбе и упал в залив. Пенистый гигантский гейзер взметнулся к небу и бесшумно опал. Бесшумно — так казалось в грохоте артиллерийской канонады.

Два снаряда угодили прямо в канал. Волны яростно ударили в стенку дамбы. Буксир сильно тряхнуло.

Капитан, узколобый, со вдавленными висками, встал сам за руль. Он быстро поворачивал штурвал и, рискуя каждую минуту сесть на мель, непрерывно менял курсы.

«Для чего он это делает? — подумал Фрикке. — Ведь стреляют не в нас? Мы слишком маленькая цель в этой битве».

Та же мысль, вероятно, пришла в голову капитану. Во всяком случае, катер перестало бросать из стороны в сторону, и он пошёл, как прежде, посередине канала, хотя артиллерийская канонада продолжалась.

«Но где же… — Фрикке оглянулся, ища глазами нового знакомого. — Только что был здесь, рядом…»

Троюродный брат благородной Маргариты Мальман при первом разрыве снаряда, с непостижимым проворством упираясь толстыми пальцами в палубу, согнувшись, подобрался к открытому люку и словно провалился внутрь судна.

«Однако с таким развитым инстинктом самосохранения ему трудно пришлось бы на фронте!» — подумал Эрнст Фрикке.

Старенький пароходик, дробно разбивая винтом воду, уходил все дальше от опасного места. Он торопился. Тонкая труба выбрасывала кверху густые клубы дыма и пара. Из кочегарки доносились позвякивание лопат о железный настил, возбуждённые голоса.

Орудийная канонада не ослабевала.

Над Кенигсбергом нависло окровавленное пожарами небо, появились пышные чёрные султаны дыма. Город горел.

Справа показалось небольшое селение: кирха, причалы, облицованный камнями берег. Какое-то кирпичное большое сооружение на самом берегу. У одного из причалов горело пассажирское судёнышко. Команда тушила пожар из трех шлангов, сбивая пламя упругими водяными струями.

Проплывали бетонные площадки с сооружением для оградительных огней. Иногда капитан сбавлял ход и осторожно обходил торчащие из воды мачты и трубы.

На шоссейной дороге — а она шла тут у самого берега — как-то сразу появились набитые людьми автомашины. Подавая частые пронзительные сигналы, автомобили проносились на запад с предельной скоростью.

«Беженцы из Кенигсберга, — отметил Фрикке, следя глазами за вереницей машин. — Плохо дело».

Однако гул войны стихал, отдалялся. Пароходик уходил все дальше и дальше, унося Фрикке из опасной зоны.

"Простая случайность, — размышлял он не без радости. — А как хорошо получилось! Могло быть иначе… Если доберусь на запад, черта с два вам удастся выкурить меня оттуда.

Канал резко уклонялся к югу, обходя песчаный выступ. Слева высокий поросший лесом мыс резко оттенял очертания берега.

Фрикке хорошо знал этот лесистый мыс. На нем развалины орденского замка Бальги. И там же, среди деревьев, пряталось каменное здание школы. «Домик над морем», где он изучал секретные науки. Прислушиваясь к далёкому кенигсбергскому шквалу, Фрикке старался выбросить из головы все то, что его связывало с осаждённым городом.

Город Пиллау перед глазами Фрикке возник как-то сразу. У причала застыло несколько высокобортных пустых транспортов. На рейде виднелся низкий серый корпус сторожевого корабля. Около него суетились буксиры. Ещё дальше, из глубины порта, выглядывали мачты и трубы какого-то большого пассажирского судна. На вышке сигнального поста у входа в гавань трепетал на ветру сине-красный флажок.

Пройдя мимо высокой башни маяка, стоявшего у гостиницы «Золотой якорь», буксир вошёл в ковш и пришвартовался у каменной стенки. Как раз напротив оказался красочный плакат, призывающий горожан к защите своего города. Плакат был украшен гербом Пиллау: на щите — синее море и красное небо. По волнам плывёт серебристый осётр с короной на голове; сверху на щите — пять крепостных башен.

Неподалёку — железнодорожный вокзал. По сутолоке на перроне Фрикке догадался, что кенигсбергский поезд пришёл раньше расписания. На причал высыпали пассажиры с испуганными лицами.

На буксирном пароходике двое вооружённых до зубов гестаповцев начали проверку документов.

Артиллерийская канонада с востока теперь едва слышалась, это успокаивало Эрнста Фрикке. Ощущение безопасности расслабляло, обволакивало тело приятной истомой. Вдобавок свежий морской ветер разрывал и расталкивал тяжёлые тучи. Выглянуло солнце, показалось голубое небо. Но долго любоваться весенней картиной не пришлось. Неожиданно многочисленные репродукторы, охрипшие за время войны, возвестили очередную воздушную тревогу. Русские! Улицы сразу опустели.


Над притаившимся городом среди каменных зданий ещё долго бился тревожный голос сирены.


ГЛАВА ШЕСТАЯ КТО БЕЖИТ ПЕРВЫМ, КОГДА КОРАБЛЬ ТОНЕТ

Проводив племянника, профессор Хемпель сразу успокоился. Ему показалось, что чёрные тучи, собравшиеся в последние дни над его головой, рассеялись. Он попросил жену сварить кофе покрепче из последних зёрен, выпил две маленькие чашечки и откинулся на спинку кресла.

Сегодня утро какое-то особенное. На улицах по-настоящему запахло весной. Мокрый асфальт, блестящие камни мостовой. Кора деревьев тоже сырая, потемневшая. На тонких веточках повисли прозрачные, сверкающие капли. Медленно уходит в этом году зима. Ещё дышит холодом Балтийское море. Но почки на каштанах набухли.

Пользуясь затишьем, кенигсбержцы выползли на воздух из душных, отсыревших за зиму квартир.

Туман стал редеть. Казалось, вот-вот проглянет синее, весеннее небо.

— Альфред, — словно издалека услышал он голос жены. — Ну что ты сидишь! Я с ума сойду! Что нам брать с собою?

Слова фрау Эльзы вернули профессора в мир действительности. Да, он оставляет Кенигсберг. Вернее, его насильно эвакуируют по приказу свыше. Приказ есть приказ, но… эти «но» иногда разрушительно действуют на логику мышления.

Профессор снял очки и вынул замшевую тряпочку.

— Мы возьмём только самое необходимое, — сказал он, закончив протирать стекла очков, — то, что войдёт сюда, — он показал на небольшой фибровый чемодан.

Фрау Эльза, кивнув, с печальной улыбкой смотрела на мужа.

Вдруг профессору Хемпелю показалось, что дрогнула и качнулась земля. С грохотом разорвался воздух, как часто бывает в весенние грозы, после сильного разряда молнии. Мощный и несмолкаемый гул распластался над городом. Тревоги не объявляли. Профессор не мог понять, что происходит. Радио по-прежнему молчало… Зазвонил телефон. В трубке знакомый голос штурмбанфюрера Эйхнера:

— Русские начали обстрел наших укреплений. — Он закашлялся. — Наша поездка не отменяется. Через полчаса я буду у вас…

— Хорошо, — с раздражением проговорил профессор. — Я вас жду. — И бросил трубку.

…Грохот, заполнивший город, не ослабевал, он звучал все на одной и той же грозной ноте. Машина мчалась на запад. Перед глазами профессора Хемпеля проносились знакомые места: кварталы аристократического Амалиенау с роскошными особняками, парк, кладбище, полуразбитая кирха. На улицах пусто и глухо. Куда-то тянутся и тянутся чёрные телефонные провода. Приходится объезжать опрокинутые трамваи, обгоревшие грузовые машины, завалы из железных балок и кирпича.

К небольшому домику изнемогающие от усталости ополченцы подносили мешки с землёй, у амбразур устанавливали пушки и пулемёты, закладывали кирпичом окна нижнего этажа. Несколько санитарных машин с большими красными крестами стояли на тротуаре.

Все громче и явственней тяжёлый гул канонады…

Промелькнул посёлок Юдиттер с сохранившейся кирхой из красного кирпича. По сторонам шоссе — надолбы и противотанковые рвы, наполненные талым, грязным снегом.

На каждом перекрёстке стояли солдаты. У них нарукавные повязки со свастикой — это проверочные посты. Но машина штурмбанфюрера Эйхнера не вызывала у эсэсовцев подозрений, её не задерживали.

Профессор Хемпель знал, что немцам удалось прорвать брешь в кольце русских войск, окружавших город. Теперь к Пиллау, как в старые добрые времена, вели железная дорога, шоссе и морской канал.

Из осаждённого города катили в комфортабельных лимузинах «коричневые» отцы Кенигсберга, не забывшие захватить и своё имущество. «Оппель-капитан» штурмбанфюрера то и дело обгоняли громоздкие дымные машины-дизели. Груз во вместительных кузовах был аккуратно укутан брезентом и крепко перевязан верёвками.

Штурмбанфюрер с неодобрением поглядывал на грузовики и что-то неразборчиво ворчал про себя.

По обочинам шоссе лежали подбитые ржавые танки, брошенные здесь в памятные январские дни…

Справа от шоссе артиллерийский снаряд угодил в небольшой кирпичный дом. Столб огня и дыма, туча черепицы, земли и камней взлетели в воздух.

Штурмбанфюрер Эйхнер сбавил скорость. Он осторожно объезжал воронки и выбоины повреждённого танками шоссе.

— Куда мы едем? — спросил молчавший весь путь профессор. — Там идёт сражение, русские могут перерезать дорогу, и мы попадём в ловушку.

— Это невозможно, — процедил сквозь зубы Эйхнер, — скорее королевский замок провалится в Прегель. Лучшие силы войск СС, гордость немецкой армии, защищают наши коммуникации. Защита Кенигсберга — престиж Германии.

Однако на душе у Эйхнера было неспокойно, и штурмбанфюрер часто вытирал лоб зелёным платком.

По сторонам теперь проносились густые сосновые леса. Потянуло тонким смоляным запахом. Сосны стояли гордые и прямые. Профессору казалось, что они с укоризной глядели на него и, покачивая вершинами, о чем-то шептались.

Ещё один крутой поворот, и открылось печальное зрелище: слева горел лес. Ветер дул с юга, и волны голубоватого дыма перекатывались через шоссе. В дыму, словно призрак, маячила одинокая фигура.

Пожилой ополченец в пилотке и очках, с лицом доброго малого, флажком загородил дорогу.

Эйхнер резко затормозил.

Оглянувшись, профессор увидел остов разбитого самолёта с чёрными крестами на крыльях. И рядом плакат: «Не курить! Берегитесь лесных пожаров!»

— В чем дело? — грубо спросил Штурмбанфюрер солдата — Разве не видишь? Машина принадлежит гестапо. Я еду в Пиллау.

Стараясь приподнять веко, Эйхнер сморщил лоб. Он с презрением смотрел на невзрачного солдата. Военная форма сидела на ополченце косо и криво.

— Дорога перекрыта русскими! — крикнул солдат. Он снял очки и вытер слезы, выступавшие от едкого дыма. — Проехать нельзя. Дальше русские снаряды жгут землю…

Солдат кричал, а профессор едва слышал его. Воздух сотрясали оглушительные разрывы снарядов.

— Проехать сквозь такой огонь нельзя! — крикнул солдат в самое ухо Эйхнера — Это чудовищно. Переждите, обстрел утихнет. — Он поправил съехавшую на затылок пилотку.

— И начнётся атака, дурак, — возразил Штурмбанфюрер, — это артподготовка. Придётся немного поскучать, профессор, — обернулся он к Хемпелю. — Если мне не изменяет память, здесь поблизости должна быть уютная норка.

Профессор промолчал, поджав губы.

Штурмбанфюрер, сопя, развернул машину и погнал обратно. Через несколько километров у столба с жёлтой стрелой-указателем он круто свернул влево.

«До городка три километра», — прикинул про себя профессор.

«Под корнями вековых деревьев города-парка, под мирными зелёными лужайками спрятан военный завод, — вспомнил профессор. — Сотни военнопленных под страхом смерти работали на заводе».

Он с любопытством смотрел на длинные здания — не то бараки, не то казармы. В парке с голыми ещё деревьями видны самоходные орудия, грузовые автомашины, небольшие танки. Дымились походные кухни. Несколько зенитных пушек подняли кверху тонкие длинные стволы.

«В этом городке есть дом, принадлежавший Эриху Коху, — вдруг пришло в голову профессора, — и какое-то особенное, ничем не пробиваемое бомбоубежище для двух человек. Наверное, трудно найти место на землях Восточной Пруссии, где бы у него не было какого-нибудь дома».

Машина миновала несколько улиц и резко остановилась у небольшого, приземистого железобетонного здания.

— Здесь нам будет уютно, как клопам в перине, — сказал штурмбанфюрер. — Это надёжное бомбоубежище для избранных.

Доктор Хемпель вышел, помог выбраться из машины жене, но пойти в убежище отказался наотрез.

— Останемся здесь, Эльза, — ласково предложил он, не глядя на сопевшего Эйхнера, — здесь по крайней мере свежий воздух, а нам пока ничего не угрожает.

Штурмбанфюреру свежий воздух был явно не по вкусу. Он поморщился, вытер зелёным платком лоб и жирную шею. Но все же, не сказав ни слова, остался с профессорской четой.

Сила артиллерийского огня не ослабевала.

Передглазами, словно в кинематографе, возникла растрёпанная, полураздетая женщина. Она сжимала в руках белокурого мальчишку в новенькой матросской курточке и бескозырке. Женщина тяжело дышала, испуганно озиралась, закрывая рукой голову ребёнка.

— Что случилось, фрау? — спросил, подойдя к ней, солдат в зеленой каске, с повязкой на рукаве.

— Русские открыли огонь… Все горит, земля горит…

— Обычная перестрелка, фрау. Скоро все кончится. Пройдите в убежище. Вот сюда, пожалуйста.

Женщина послушно побрела за солдатом.

— Только это не обычная перестрелка, — бормотала она, — нет, нет, это ужасно.

Неожиданно профессор услышал топот бешено мчавшейся лошади. Из переулка вырвался серый в яблоках жеребец с оборванными постромками и тёмной от пота спиной. Поводя налитыми кровью глазами, не разбирая дороги, запрокинув гордую голову, он ринулся в парк на танки, на пушки, на разбегавшихся в испуге солдат. Раздались выстрелы, и животное забилось на покрытой грязью площадке в предсмертной агонии.

На улице появились беженцы. Они спешили куда-то, жестикулируя и крича. Их разгорячённые, потные лица были измазаны копотью и покрыты пеплом. Они тащили свёртки и чемоданы. У многих на руках были дети. Людей становилось все больше и больше: они уже запрудили всю улицу.

Неожиданно в небе проглянуло солнце, как всегда ласковое и ясное. В гул артиллерийской канонады ворвались новые звуки: над головами показались самолёты штурмовой авиации. Самолёты шли волна за волной. В соседнем парке дружно, отрывисто залаяли зенитные батареи. Каплями раскалённого дождя падали на землю осколки снарядов.

В толпе кто-то хрипло читал молитвы.

Чёрные столбы бомбовых взрывов ударили в небо. Обезумевшая толпа шарахнулась, растекаясь по переулкам. Люди скрывались в убежищах, тесных, как братские могилы. Но народу на улице не убывало: наоборот, толпа делалась гуще, плотней. Кое-где между разноцветными пальто, шляпами и платками появились фуражки и зеленые шинели солдат.

— Форт Лендорф взят! — раздался вдруг исступлённый вопль. — Форт Лендорф у русских.

— Русские обошли Лендорф. Сейчас они будут здесь.

— Железная дорога перерезана.

— Предательство, спасайтесь! — истошно кричали люди.

Это казалось невероятным.

Штурмбанфюрер Эйхнер ухватился за ручку двери бомбоубежища, от страха у него подкосились ноги. Толпа колыхалась. Грязных, перепачканных землёй, испуганных солдат становилось все больше и больше.

Недалеко от «убежища для избранных» послышались пулемётные очереди. Штурмбанфюрер охнул и с необычайной для него живостью повернулся. Неподвижное левое веко совсем закрыло глаз, и он не старался его приподнять. Вдруг на испуганном и побледневшем лице гестаповца медленно расползлась улыбка.

Проследив за его взглядом, профессор увидел несколько грузовиков, поставленных поперёк дороги, вплотную друг к другу, и засевшую за ними пулемётную роту эсэсовцев. На их касках отсвечивали серебряные черепа.

Где-то совсем близко с рёвом рвались крупнокалиберные снаряды, посланные с фортов… И снова ураганный огонь русской артиллерии. Стоявшие в парке танки, орудия, автомашины с пехотой задвигались, медленно выползая на улицу. Лязгали, скрежетали гусеницы, ревели моторы.

«Где-то прорыв, — пронеслось в голове профессора. — Неужели русские смогли разорвать нашу неприступную оборону? Это ужасно! Почему так медленно двигаются танки?»

Танки остановились. Толпа испуганных беженцев окружила бронированные чудовища, словно вода, прорвавшая плотину. Войска, спешившие в бой, завязли в густой лавине беженцев.

Подоспевшие эсэсовцы особого батальона «Мёртвая голова» принялись спасать положение. Несколько автоматных очередей — и людей, словно скот на бойне, загнали в переулки и дворы. На шоссе остались трупы горожан и солдат. Их стащили в кюветы.

Громыхая, промчались по очищенной дороге танки, следом — артиллерия, пехота на автомашинах. Словно манекены, сидели рядами, локоть к локтю, обшлаг к обшлагу, серо-зеленые солдаты в касках, с автоматами в руках — однополчане солдат, только что расстрелянных эсэсовцами.

Яркими кострами горели дома. Впереди сквозь чёрную мглу и туман вставали огненные столбы взрывов и вспыхивали молнии реактивной артиллерии. Крупные хлопья сажи носились в воздухе.

Бой шёл где-то совсем близко.

Все это время профессора не оставляла мысль о неспрятанных сокровищах. Пролом в стене стоял перед глазами…

— Вы как хотите, — заговорил он, — а я намерен возвратиться домой. В моем возрасте таких приключений следует избегать.

Слова эти он произнёс раздельно и чётко.

Штурмбанфюрер хотел было возразить, но тут сквозь глухие выстрелы танковых пушек послышались раскаты русского «ура».

На лбу эсэсовца мгновенно выступила испарина. По ногам заструился пот, сбегая в сапоги.

— Я свяжусь с начальником, — сказал он, стараясь казаться спокойным, — и тогда решу, как быть дальше. — И Эйхнер быстро юркнул в подземелье.

Профессор подождал Эйхнера полчаса. Тот не появлялся. Тогда профессор спокойно предложил жене:

— Пойдём, Эльза, домой, здесь оставаться опасно. — Вынув из машины чемодан и вещевой мешок, учёный взял фрау Эльзу под руку.

Во дворе одного из домишек на самой окраине городка внимание Хемпеля привлекла жёлтая стрела-указатель с надписью: «Кенигсберг — 9 км». Стрела, сорванная со столба, служила порогом в бомбоубежище. Сорванный дорожный указатель почему-то особенно удручающе подействовал на него. «Куда девался старый, добрый порядок!» — Профессор грустно махнул рукой.

Путь к дому был долог. Супругов Хемпель часто останавливали эсэсовские патрули.

На шоссе по-прежнему встречались легковые машины, мчавшиеся на запад. Тащились телеги и фургоны. Две огромные ломовые лошади тянули чёрный «мерседес», набитый доверху пожитками. Из груды узлов выглядывала остроносая фрау.

Войска двигались в сторону Пиллау; громко топая и стараясь не сбиваться с ноги, мимо прошёл отряд мальчишек из «Гитлерюгенда». Они были вооружены не по росту большими старыми винтовками, фаустпатронами и гранатами. Бледные лица подростков искажал испуг.

Мальчик чуть постарше, шагающий впереди, что-то выкрикнул, взмахнул рукой. Неестественно громкий, вибрирующий голос завёл песню:

Мы стремимся в поход на Восток,
За землёй — на Восток, на Восток!
Разноголосо и недружно подхватили остальные.
По полям, по лугам,
Через дали к лесам,
За землю вперёд, на Восток!
В пригороде пожилые ополченцы и женщины под присмотром эсэсовцев ставили по обочинам шоссе противотанковые ежи. По дороге попадались вбитые в землю бетонные трубы в рост человека. Сверху их закрывала крышка, сбоку были прорезаны щели для пулемётов. Солдаты чувствовали себя в этих трубах, как в мышеловке. Таких вместилищ гаулейтер Кох велел изготовить тысячи. Профессор вспомнил, что обыватели их прозвали «ночными горшками Коха»…

Наконец супруги Хемпель оказались возле Луизен-парка: вот и облицованная серым камнем, почитаемая фрау Эльзой церковь с островерхой колокольней. Около входа в парк знакомая вывеска: «Аллармплац». Стрела, повёрнутая вправо. Здесь собирались специальные команды по сигналу воздушной тревоги. Недалеко — кладбище с рядами однообразных крестов на могилах погибших за возлюбленного фюрера.

Профессор взглянул на бледное, без кровинки, лицо жены, на посиневшие губы и решил, что надо отдохнуть. У жены слабое сердце. Но где?

«Готфрид Кунце! Вот кто живёт недалеко отсюда! — вдруг пришло в голову. — Как я мог забыть?» — профессор осторожно снял с плеч жены вещевой мешок.

Супруги миновали продовольственный магазин с пустыми витринами, разбитую телефонную будку, пекарню с выбитыми окнами, магазин бритвенных принадлежностей. Прошли погребок, некогда торговавший пивом и спиртными напитками. На дверях — эмалированная табличка: «Закрыто». Дальше, на небольшом кирпичном доме, красовалась знакомая вывеска весёлого ресторанчика «Старый кузнец». Заведение тоже было закрыто. Город, казалось, вымер. Прохожие почти не встречались: исключение составляли солдаты ополчения. То там, то здесь, приподняв край маскировочной шторы, из окон выглядывали испуганные, бледные лица.

Супруги Хемпель нашли приют на тихой Шарнхорстштрассе, в уютном особняке друга. Обессилевшую жену профессор почти внёс в дом на руках. Она так устала, что не могла даже волноваться

Господин Готфрид Кунце, преуспевающий коммерсант, кавалер ордена Крови, антиквар, большой знаток и любитель янтаря, неожиданных гостей встретил радушно. Накормил горячими картофельными оладьями. Чашка настоящего мокко помогла доктору Хемпелю окончательно прийти в себя, и теперь он, хотя и без особого внимания, слушал болтовню друга. Грохот артиллерийской стрельбы, взрывы фугасных бомб давно перестали его беспокоить. Вообще все оставшееся по ту сторону надёжных стен казалось далёким.

Сердцем и мыслями профессор был в соседней комнате: там уложили в кровать Эльзу.

— Иваны не войдут в город! Фюрер этого никогда не допустит, — говорил герр Готфрид Купце, низенький, лысый человек в пенсне, с круглым лицом и коротко подстриженными гитлеровскими усиками.

— Фюрер не бог, — спокойно отозвался Хемпель. — Его дела очень уж расходятся со словами. В последнее время я совсем перестал понимать что творится в Германии.

— Я верю фюреру. Мы слишком маленькие люди, чтобы понимать его намерения.

— Маленькие люди, — задумчиво повторил профессор. — Эти маленькие люди должны сами решать свою судьбу!

Кунце с удивлением посмотрел на собеседника.

— Я не узнаю тебя, Альфред. Только властная воля сверхчеловека… Ведь маленькие люди — толпа, и существует-то она только для того, чтобы над нею возвышался сверхчеловек.

— В таком случае я за посредственность. Мне кажется, я теперь склонен рубить все головы, возвышающиеся над толпой. — Профессор снял очки и посмотрел на свет сквозь стекла.

Готфрид Кунце даже привскочил. Фрау Кунце, мудрившая над пасьянсом «Индийская императрица», подняла голову.

— Как э… за посредственность, — поперхнулся Кунце. — Столько раз ты говорил здесь, на этом месте, о страшной роли посредственности! «Жизнь — это отчаянная борьба гения с посредственностью». Твои слова? А теперь? Если это шутка, Альфред, признаюсь, я её не понимаю.

— Гений и сверхчеловек — понятия разные, — спокойно возразил профессор, тщательно протирая очки замшевой тряпочкой. — Сверхчеловек в управлении государством — гибель и несчастье народа.

— Альфред, я решительно отказываюсь тебя понимать. И это говорит, ха-ха, член национал-социалистской партии!

— Да, да. Ты мне будешь приводить исторические примеры. Средневековье… Может быть, тогда и нужны были сверхчеловеки во главе государства. Образованные личности встречались очень редко. Сейчас образование не является уделом избранных. А если хочешь знать правду, в наше время в сверхчеловеки лезут далеко не самые образованные люди. Возьмём, к примеру, нашего фюрера…

— Ну это уж слишком, Альфред. — Кунце сунул трубку в рот. — Я думаю, нам следует переменить разговор. Прости, но ты… ты какой-то хамелеон. О-о, наш фюрер! Он умеет видеть далеко вперёд… Я понимаю, на тебя произвёл сильное впечатление сегодняшний день. Попросту говоря, ты струсил… — он ядовито поджал губы. — Если у тебя восковая голова, не лезь в огонь.

Круглое лицо Кунце, его рыжеватые усики и даже пенсне с золотым держателем выражали возмущение.

— Надо смотреть не только вперёд, но и себе под ноги, иначе обязательно споткнёшься, — пробормотал профессор. — Но, согласен, не будем спорить. А скажи, Готфрид, ты уверен, что русские не займут Кенигсберг?

— Уверен ли я, черт побери? С первых чисел марта оборону в центре города мы, наци, взяли в свои руки. У Эриха Коха крепкая хватка! О-о, великому Эриху можно верить. Кстати, я хочу показать тебе один документ, — с важностью заявил он и торжественно, словно святыню, вынул из бумажника изрядно потёртую бумагу.

— "Настоящим удостоверяю, что господин Готфрид Кунце с 1921 года является видным национал-социалистом, — медленно читал хозяин; по близорукости он поднёс бумагу к самым глазам. — Я знаю его с наилучшей стороны и могу рекомендовать ввиду его верности национал-социалистской идее, во имя которой он принёс величайшие жертвы (в частности, два с половиной года строгого тюремного заключения за убийство еврейского журналиста — подстрекателя Давида Ротштока в Данциге в 1925 году). Я считаю долгом чести каким-либо образом помочь господину Кунце… Эрих Кох".

Во всяком случае, — он спрятал свою реликвию, — преступно думать о падении крепости. Вспомни, Альфред, как русские держались в Севастополе. И приволжский город после ста тридцати дней мы так и не сумели захватить. Но Кенигсберг, наш Кенигсберг должен держаться не меньше года! Нашу крепость защищают люди высшей расы. Ты помнишь, дорогой Альфред, в тринадцатом веке славные рыцари-тевтонцы выдерживали не одну яростную атаку язычников, но Кенигсберг не сдался. Это было во время восстания пруссов.

— В шестидесятых годах крепость выдержала трехлетнюю осаду, — напомнил профессор Хемпель. — Да, Кенигсберг тогда не сдался. Ты сделал далёкий экскурс. Мне кажется, у тебя слишком густой оптимизм.

Сквозь толстые надёжные стены уютного особняка проникло грозное «ура-а-а», заглушая пулемётные очереди и стрельбу зениток.

Дверь с шумом отворилась. На пороге появился разгорячённый схваткой советский воин, прижимая к груди автомат. Взмокшая от пота гимнастёрка, рыжеватые волосы, суровое лицо, гневные глаза… На лице кирпичная пыль, прорезанная струйкой пота. Забинтованная рука на грязной тряпке подвешена к шее. Окинув комнату быстрым взглядом, солдат выпустил короткую очередь. Портрет одутловатого человека с усиками и чёлкой на лбу свалился на пол, тяжёлая рама рассыпалась.

— Дайте воды, — по-русски сказал солдат, не трогаясь с места.

С поднятыми руками, бледный как смерть встал с места герр Кунце. Обезумевшая фрау Кунце тряслась своим студенистым телом — от взгляда на неё по спине профессора Хемпеля волнами пробежал колодок. Толчками, словно заводная игрушка, фрау приблизилась к русскому, упала перед ним на колени и принялась хватать дрожащими руками пыльные солдатские сапоги.

— Дайте русскому солдату воды, — произнёс чей-то звонкий молодой голос на немецком языке.

Тут все увидели за спиной воина белобрысого подростка, тоже с автоматом в руках и красной звёздочкой на фуражке.

— Воды, — повторил солдат, осторожно освобождая ноги из цепких рук фрау Кунце.

— Не бойтесь, фрау, с женщинами не воюем, — успокоил её мальчик.

Профессор Хемпель взял со стола стакан, наполнил водой из графина, с поклоном подал советскому воину.

Наступила тишина. Было слышно, как за стеной женский голос с выражением читал молитву.

Солдат выпил воду.

— Спасибо, — сказал он профессору. — Пойдём, Генрих.

Русский обнял за плечи мальчика. Стуча сапогами, они вышли на улицу.

Когда дверь за ними закрылась, Альфред Хемпель уложил рыдавшую фрау Кунце на диван.

— Вот результат пропаганды Геббельса, — словно про себя, сказал он, с сожалением глядя на обезумевшую от страха женщину. — Четыре года мы пугали русскими наш народ.

Готфрид Кунце сидел, выпучив близорукие глаза. Пенсне в золотой оправе, как маятник, раскачивалось на чёрном шнурке.

— Ты поклонился Ивану, словно холуй! — Это были первые слова Кунце.

— Я поклонился русскому солдату за то, что он сумел в три дня взять Кенигсберг, который ты собирался защищать годы, — зло ответил профессор. — Однако ты не из храбрых, Готфрид, — с презрением добавил он,

— Можешь убираться, если тебе плохо в моем доме. Не смею задерживать. — Герр Купце свирепо уставился на профессора. — И вообще вряд ли нам можно говорить о дружеских отношениях… Я вынужден донести на тебя куда следует.

— Выйти на улицу сейчас было бы безрассудно. Эльза больна, — заметил Альфред Хемпель. — Окончится бой, и мы уйдём.

Профессор чувствовал себя на грани крайнего нервного истощения. Сохло во рту, словно железными обручами сжимало грудь, покалывало сердце.

— Если бы мы были в коричневой форме, русский солдат расправился бы с нами, как с портретом фюрера! — трясясь от злобы, крикнул Кунце. — Он не посмотрел бы на наши седые волосы… Погибнет Германия, погибнет немецкий народ.

— При чем здесь немецкий народ? — спросил профессор. — Гитлер и Германия — это не одно и то же. Нет, мы не поймём друг друга, Готфрид.

Они долго сидели молча, нахохлившись, недовольные, и прислушивались к страшным звукам, доносившимся с улицы,

— Ты узнал мальчишку, что прятался за спиной у русского солдата? — нарушил тишину в комнате Готфрид Кунце.

— Нет. Он немец?

— К сожалению, да. Это сын моего соседа Рудольфа Фукса. Хороший был человек Рудольф Фукс, и слесарь отличный, много лет работал на верфи Шихау. Он спутался с красными и угодил в концлагерь. В прошлом году фрау Фукс получила извещение — муж умер там… от сердечной недостаточности. Неделю назад мальчишка пропал; поговаривали, он сбежал к русским. Признаться, я тогда не поверил. Это наш недосмотр, — нахмурившись, добавил он. — Надо было вместе с папашей отправить на тот свет и этого выродка.

— Всех не уничтожишь, — отозвался профессор Хемпель, — так могут думать только кретины.

— Ты оправдываешь предателя? — зарычал Готфрид Кунце, снова уронив пенсне. — Я не желаю этого слышать! Хуже нет птицы, что гадит в своём гнезде.


— Нет, я не оправдываю его, — нахмурившись, медленно ответил профессор, — может быть, потому, что не могу его понять. По-моему, немец должен всегда оставаться немцем. Я всегда думал так. Но, может быть, если бы у меня убили отца…


ГЛАВА СЕДЬМАЯ ЛЬДЫ НАСТУПАЮТ НА МИНЫ

Лодка бесшумно подкрадывалась в подводных сумерках к месту, где пучком расходились морские дороги. Важное средоточие врага.

Командир подводной лодки Сергей Арсеньев стоял в рубке возле штурмана, прокладывающего курс. Мысли его были далеко.

«Закономерность должна быть. Образование разделов в студено-морских льдах зависит от течений — это бесспорно, — думал Арсеньев. — А как влияют ветры на состояние льдов? Можно ли заранее предсказать ледовую обстановку?» — Арсеньев давно старался ответить на эти вопросы, и, казалось, сегодня он, как никогда, близок к их решению…

— Товарищ командир, до пункта "В" остался ровно час, — сказал штурман Лаптев.

Командир не отвечал. Перед глазами снова возникли спина рулевого и вахтенные матросы в тёплой робе, томящиеся ожиданием; он нагнулся и взглянул на карту: карандашная линия курса обрывалась возле полукруглого обрывистого мыса, совсем безобидного на бумаге. Но там прятались дальнобойные пушки. У самого мыса проходила среди мин узкая безопасная дорожка.

Через час лодка всплыла на перископную глубину. Длинная огненная полоса заката лежала по краю моря. Красноватыми бликами взблескивали волны. Ночная тень своим краем коснулась земли, но ещё не закрыла её. Полукруглый на карте мыс выглядел ковригой ржаного хлеба.

Старший лейтенант Арсеньев оторвался от перископа и протёр глаза: ему мерещились какие-то огоньки и тёмные силуэты кораблей, но он тут же убеждался в ошибке.

Наступила ночь. Отвинтив крышку люка, Арсеньев с биноклем поднялся на мостик. Погода изменилась, небо заволокло тучами, стояли непроглядная темень и глухая тишина. Опять в голову лезли посторонние мысли. Посторонние?! Арсеньев вспомнил дочку Наташеньку и жену, они ждали его в старом деревянном домике на берегу Соломбалки. Как быстро идёт время!.. Два года назад Арсеньев закончил курсы подводников и был назначен на Балтику помощником командира субмарины. Он прошёл хорошую школу: лодка потопила много вражеских кораблей, но и сама не раз побывала в тяжелейших положениях. «Смерть в упор», — говорили о своих походах матросы, возвратившись на базу.

В это плавание старший лейтенант Арсеньев пошёл командиром подводной лодки. Казалось, он должен был думать о кораблях противника, о том, как он их будет торпедировать, прикидывать всякие там углы атаки, выходить на залповый пеленг. Но о всем этом думалось раньше, а сейчас, когда наступает решающий миг, в голове совсем другое. Идут и идут мысли о далёком, он и не гонит их. Перед трудным, опасным делом, когда томится душа, простые думы помогают обрести покой и твёрдость.

Арсеньев родился в Архангельске. Мать умерла рано, он не помнил её, отец ходил по морям боцманом и подолгу не бывал дома. Маленький Серёжа жил с бабушкой в Мезени, на самом берегу Студёного моря. Марфа Фоминична, простая деревенская женщина, воспитывала внука в строгих правилах. В её доме никто не лгал и не лукавил. Мальчик рос правдивым и честным… Вспомнилась крепкая мезенская зима. Мужики ходили на зверобойный промысел в лодках с полозьями. Брали с собой харчи, дровишки, оружие и мучились во льдах иной раз месяцами. Отцы Сережиных друзей часто рассуждали о ветрах, о водах, о сальном звере, о его повадках и, главное, о льдах. Промышленники говорили: сморозь, ропаки, нилас, стамухи, поляны. Тогда же он узнал о приливах и отливах: движение вод решало другой раз судьбу промысла. Ветры зверобои называли так: полуночник, всток, обедник, шелоник, побережник…

Иногда чей-нибудь отец или брат не возвращался с промысла. Говорили, сгиб во льдах, попал в относ. Других переворачивала крутая волна. Льды и море были коварными и страшными. Но они кормили людей.

Потом сбились в колхозы, прогнали кулаков, судовладельцев. Промышлять стало не в пример добычливей. Однако течения, льды и морозы остались. Вспомнил Арсеньев товарища — вихрастого, белобрысого Сашку Малыгина. С тех ещё пор повелась у них дружба…

Дизель все тянул и тянул однотонную песню.

Арсеньев посмотрел на сигнальщика, тот усердно рассматривал темноту в бинокль. Море по-прежнему пустынно. В открытый люк сквозь глухое постукивание двигателя из лодки доносились голоса; старший лейтенант тронул большую английскую булавку, приколотую к кителю. Булавка из тёплого шарфа маленькой Наташеньки.

— Вот тогда — вперёд колхозники! — расслышал он знакомый окающий говор. — Зверя что пня в лесу, аж черно… Корабль против ветра идёт — зверь сторожкий. Мужики в белых халатах, с карабинами и прочее тому подобное… Вернёмся с промысла, затопим баню, отпарим душеньку, тогда и погулять не грех. Веселье в деревне… Что уж там говорить, соскучали мы, братки, о своём… Однако ждать недолго осталось… Конец войне, и мы торпедой её, проклятую, поторопим…

Говорил боцман Попов — земляк Арсеньева.

Неожиданно снизу вырвался резкий металлический звук. Командир вздрогнул: напряжение последних дней сказывалось.

— Тише вы, черти, зверя распугаете! — сразу отозвался боцманский голос.

«Наверно, уронили ключ или плоскогубцы, — подумал Арсеньев. — А кажется, будто якоря в лодке громыхают».

Внизу затихло, смолкли голоса. Только дизель постукивал деловито да уныло гудел вентилятор.

Мирные мысли одолели Арсеньева. Он видел себя в Архангельском мореходном училище, он вступил в комсомол. В мечтах ходил в далёкие плавания, опять боролся со льдами. Арсеньев учился хорошо. В те трудные, но радостные годы Саша Малыгин опять был с ним.

Молодого штурмана Арсеньева, окончившего с отличием мореходное училище, назначили помощником капитана на один из ледокольных пароходов, промышлявших зимой морского зверя. Арсеньев умел в нужный момент действовать решительно и смело. Жил с раздумьем, друзей выбирал трудно. Много читал. В судно своё был влюблён. Он решил помочь мореплавателям и зверобоям: собрать воедино все о студено-морских льдах, обобщить, написать рекомендации… Решил и приступил к делу. На ледокольном пароходе его дружно приняли в партию.

Началась Отечественная война. Арсеньев стал военным лоцманом, водил через мелководный речной бар корабли и носил лейтенантские погоны. Но о льдах никогда не забывал, к морю был приглядчив, и каждый день плавания открывал ему что-нибудь новое.

«Как влияют ветры на состояние льдов? Можно ли заранее предсказать ледовую обстановку, даже если в море действуют течения?» — опять подумал он.

Арсеньева позвали в радиорубку. Кто-то быстро говорил по УКВ на немецком языке. В эфире начались оживлённые радиоразговоры.

Акустик уловил шум винтов большого корабля.


За береговой возвышенностью вспыхнул и погас прожектор. Лодку слегка покачивало.


* * *

Втиснув свой вместительный чемодан на багажную полку, Эрнст Фрикке с облегчением вздохнул. Теперь в каюте третьего класса, номер 222, оказавшейся чуть не в самой глубине пароходного чрева, все пассажиры были налицо. На нижних местах расположились немолодые супруги: оба небольшого роста и, несмотря на тяготы военного времени, не в меру полные.

На верхней койке Эрнст заметил серую ворсистую шляпу. Хозяин её, худой черноволосый мужчина в пенсне на кончике длинного носа, сидел на раскладном стуле и вертел во все стороны маленькой головкой. Время от времени он обмахивался газетой, сложенной веером. В каюте, тесной и душной, как камера-одиночка, все выглядело убого: койки, заправленные зелёными одеялами с изображением якоря и вензелем пароходной компании, умывальник, два складных стула, рундуки, выкрашенные масляной краской в палевый цвет, потёртый коврик под ногами. От паровых котлов, расположенных где-то неподалёку, доносилось жаркое дыхание.

— Черт возьми, — захныкал толстенький человек, вытирая большим платком вспотевшую лысину; голос у него был писклявый, как у евнуха. — Черт возьми… Да здесь, в этих катакомбах, задохнуться можно! Почему вентиляция не работает? Безобразие, распустились, все распустились!

— Альберт, — тронула его жена за рукав, — перестань. Мы должны быть благодарны. Вспомни, что делается в Кенигсберге. Сколько наших друзей не смогли получить билета на этот пароход. Они соглашались ехать даже на палубе.

— Благодарны! Хайль Гитлер! — истерически выкрикнул толстяк. — Мы благодарны! Пустили бы вентиляцию, — уже другим голосом добавил он, опасливо взглянув на Фрикке и на пассажира в пенсне. — Глоток свежего воздуха…

Внезапно в репродукторе что-то щёлкнуло, и спокойный голос произнёс:

«Если спуститься по штормовому трапу или канату нельзя, прыгайте ногами вниз. Нырять головой вниз опасно. Прыгая в воду, придерживайте нагрудник, охватив перекрещёнными руками плечи. В противном случае нагрудник может оглушить вас или сломать вам шею…»

— Альберт, выключи радио, — со слезами сказала женщина, — ведь это ужас какой-то!

Толстяк потянулся к металлической коробке и повернул регуляторы.

— Напрасно, господин, — поблёскивая стёклами пенсне, заговорил черноволосый мужчина, — судовая администрация передаёт инструкцию пассажирам на случай аварии парохода. Передача принудительная, выключить нельзя. Советую, вам, господа, примерить спасательные нагрудники.

Он поправил пенсне и дрожащими руками пригладил жидкие волосы с ровным пробором посередине.

— Ах, какой ужас! — опять сказала толстуха.

«Если судно накренилось, — методично продолжал радиоголос, — покидайте его через нос или корму. Прыгая с поднятого креном борта, вы можете удариться о бортовой киль или поранить руки о ракушки, прилипшие к корпусу… Если прыгать в сторону крена, то при опрокидывании судна вы можете оказаться под корпусом».

Выйдя из каюты, Эрнст вздохнул свободнее. Однако тесно было и здесь. Беженцы, не получившие мест в каютах, расположились прямо в коридоре. Со всех сторон слышались раздражённые голоса, горничные помогали пассажирам рассовывать чемоданы и саквояжи вдоль стенок.

Неяркие синие маскировочные лампочки лишали лица красок, превращая людей в живых мертвецов. Длинные, светящиеся ультрамарином стрелы указывали путь к спасательным шлюпкам.

«Восемь, десять, двенадцать, четырнадцать, — отметил про себя Фрикке. — Это шлюпочные номера. Мой номер двенадцать».

Он вспомнил дни и ночи, проведённые на причалах в ожидании посадки. К пароходу привозили в машинах тяжёлые ящики, обитые железом. Грузились солдаты, оружие, снаряды. Среди беженцев носились неясные слухи о поражениях немецкой армии. Кто-то сказал Эрнсту Фрикке, что фюрер отозвал солдат на защиту Берлина. Беспомощная толпа, заполнившая все причалы, волновалась. Со стороны Кенигсберга доносился гул артиллерийской канонады. Налетавшие с моря русские бомбардировщики то и дело заставляли прятаться в убежище. Но все снова и снова возвращались на причал. Одно желание владело всеми — попасть на пароход.

Когда он вышел на палубу, судно снималось с якоря. Дул свежий ветер. С бака доносились позвякивание якорной цепи, приглушённые выкрики. Одинокий огонёк бакена время от времени вспыхивал в темноте, указывая путь.

На носу ударили в колокол. С мостика перезвоном ответил телеграф. Фрикке ощутил, как под ногами заворочалось что-то большое, тяжёлое; это заработали машины. Хрипло прозвучал короткий гудок.

— Дюйм под килем, капитан, — раздалось откуда-то из темноты. — Счастливого плавания!

— Благодарю, — неторопливо ответил простуженный голос с мостика.

Привыкшие к темноте глаза Фрикке заметили отваливший от борта портовый буксир. Нос парохода стал поворачиваться к мигающему огоньку. Медленно проползли мимо два высоких здания на берегу. Позади остался маяк, чёрные камни волнолома.

Корабль вышел в море.

Где-то в крепостных укреплениях вспыхнул луч прожектора, осветил на мгновение верхушки корабельных мачт и застрял в тяжёлых облаках, нависших над морем.

Промелькнув у борта, погас единственный синий огонёк.

«У-ух, у-ух», — слышалось в темноте — бакен на фарватере подавал свой голос, провожая тоскливым рёвом крадущийся в ночи корабль.

Эрнста Фрикке внезапно охватило тревожное чувство. Казалось, опасность где-то здесь, близко: она пряталась в чёрной воде, в непроглядном мраке, в тишине, обступившей со всех сторон корабль… Ему почудились две быстрые поджарые тени сторожевых кораблей, промелькнувшие у борта одна за другой.

Три человека, закутанных в неуклюжие непромокаемые плащи, прошли мимо, едва не задев Фрикке.

— Проклятый дождь, — донеслось до него, — в двух шагах ничего не видно.

— Зато мы в безопасности. Пусть попробуют найти нас русские или английские лётчики… Утром мы…

— Ты забываешь о подводных лодках. Такая погода как раз для них.

— Нас охраняют два миноносца и сторожевики.

Зашумели, заговорили волны, разрезаемые стальным корпусом. Они изредка чуть-чуть толкались в пароходные бока. Корабль быстро набирал скорость.

Пронизывающий ветер забирался за воротник. Крепче закутав шею шерстяным шарфом, Фрикке поднялся на просторную прогулочную палубу. Толстые стекла надёжно защищали от дождя и ветра толпившихся здесь пассажиров. Но и тут, на веранде, царила тревога. Люди говорили вполголоса, словно боясь, что их может услышать незримый, подстерегающий враг.

— Я больше никому не верю, Фриц… Государство рухнуло, впереди нас ждут несчастья, может быть, смерть.

— Но фюрер…

— О-о, будь он проклят! Недаром англичане называют его сумасшедшим. Я слышала по радио…

Голоса умолкли.

— Вы думаете, мы все-таки сумеем удержать Кенигсберг, герр оберст? — раздалось с другой стороны на чистейшем «хох дойч».

— Удержать Кенигсберг?!

И рядом — другие, о другом, о своём:

— Ха! Дорогой герр Штольц, вы говорите о сомнениях. У вас они появились, я уверен, не сегодня. Вы ведь ещё в прошлом году продали вашу фабрику. Кстати сказать, я удивляюсь, как вам удалось найти покупателя…

Бросив в рот сигарету, Эрнст Фрикке чиркнул спичкой.

— Потушите огонь, здесь курить запрещается! — немедленно взвизгнул кто-то.

— Огонь?!

— Негодяй!

— Надо проверить документы!

— Успокойтесь, господа, — потушив сигарету о подошву ботинка, громко сказал Фрикке.

— Прошу вас предъявить документы, — услышал он повелительный голос. Повернувшись, увидел двух здоровенных молодых мужчин: они были в штатском, но их принадлежность к гестапо не вызывала сомнений.

Фрикке безропотно повиновался.

— Будьте осторожны с огнём, штурмфюрер, — возвращая документы, предупредил его один из патрульных. — Для курения есть специальные места. До свидания.

Понемногу негодующие голоса умолкли.

— Я так рада за детей, Фреди! — ворковал женский голос совсем рядом. Эрнст Фрикке почувствовал чьё-то горячее дыхание на шее. — Последние дни я совсем не могла спать. Мне казалось, русские ворвались в город. Что было бы тогда с нами, Фреди?!

— Теперь все позади, успокойся…

И Фрикке услышал звук поцелуя.

«Сентиментальные слюнтяи, — подумал он, отойдя. — Нашли место для нежностей». Его внимание привлёк другой разговор.

— Ты пробовал надеть спасательный нагрудник, Роберт? Без тренировки он может сползти, и тогда над водой вместо головы окажется задница.

— Это так, а кроме того, мой нагрудник из пробковой крошки…

— Безобразие, тратятся бешеные деньги на войну, а пассажиров не могут снабдить нагрудниками из настоящей пробки, — сочувственно отозвался бас.

— А у меня, представьте, на какой-то вате, — вступил в разговор низкий контральто. — Вряд ли он сможет выдержать что-нибудь тяжелее кошки.

— О-о, при вашем весе, сударыня, это маловато…

— Первый класс снабжён гораздо лучше. Я только что видел прекрасный нагрудник, — сообщал кто-то. — Вы не поверите: там есть фонарик, свисток и даже петля. За петлю можно легко вытащить из воды человека.


Эрнст Фрикке поёжился. Неприятное чувство не покидало его. Снова захотелось курить. Он толкнул дверь с надписью «Ресторан».


ГЛАВА ВОСЬМАЯ СПАСАТЕЛЬНЫЙ ЖИЛЕТ СО СВИСТКОМ И ФОНАРИКОМ

В пивном киоске худенькая девушка с заспанным лицом и синяками под глазами налила Эрнсту пива.

— Туго приходится кенигсбержцам, — сказала она, мучительно зевая, — говорят, русские не сегодня-завтра возьмут город.

— Всем туго сейчас, фрейлейн, — уклончиво заметил Фрикке, отдавая пустую кружку, — и вам, я вижу, здесь невесело.

— Ещё кружку, господин?.. Не хотите? Да, пиво у нас не первого сорта. Какое уж тут веселье! — девушка ещё раз зевнула, прикрыв ладонью рот. — За нами охотятся англичане и русские, того и гляди на голову угодит бомба. Скорей бы уж кончилось все.

— Что кончилось, фрейлейн?

— Проклятая война, — девушка кинула на Фрикке испуганный взгляд. — Я хочу сказать, скорей бы мы их победили.

— Спокойной ночи, фрейлейн, — посмотрев на часы, проговорил Фрикке — Третий час ночи, желаю вам… как следует выспаться.

Он прошёл мимо двухсветного ресторанного зала с медными решётками на больших декоративных окнах. Огромные позолоченные люстры… На столах — белоснежные скатерти, сверкающий хрусталь, серебро. Первый класс. Несмотря на позднее время, пустовало всего несколько столиков.

В курительном салоне — уютно и тепло Большие цветные витражи с изображением средневековых кораблей. Над головой — купол матового стекла, излучающего нежный свет. Глубокие мягкие кресла. Отделанные драгоценным деревом стены. Пальмы, раскинувшие вверх зеленые листья. В углу белый с золотом огромный рояль.

Утонув в кожаном кресле, Эрнст закурил. Среди гобеленов и мягких ковров он снова почувствовал себя лучше. Искусственный огонёк в камине располагал к воспоминаниям, воскрешая прежние радости и печали. Все чаще и чаще мысль возвращалась к самому главному.

«Что будет со мной? — раздумывал он, глядя, как бесконечно разгорается эрзац-огонь. — Наши войска пытаются задержать русских у Одера. Последний рубеж, а там Берлин… Дядя во многом прав, — вспомнил он последний разговор с профессором. — Наши вожди заботятся только о себе, им нисколько не жаль наших шкур. Несправедливость!.. Я шёл на многое, черт побери! И когда, наконец, получил своё место за столом, кто-то хочет вытолкнуть меня. — Волна глухой ярости поднималась в нем… — Проклятье!!! Кто виноват во всем этом? Фюрер? Что со мною?!»

Эрнст Фрикке оглянулся: не подслушивает ли кто его мысли?

«И мы высшая раса, и нам должен принадлежать мир» — издевательство! Я, господин вселенной, теперь должен все начинать сначала. Не имея гроша за душой… Зато у меня есть вот это, — с ненавистью посмотрел он на лацкан пиджака, где пауком присосалась хищная свастика. — Теперь-то меня не обманешь! Спасибо дяде за пропуск. Мне наплевать на все, слышишь меня, фюрер? Пусть все валится в преисподнюю. Только бы добраться до Копенгагена. А там я найду пути на другой континент. В Южную Америку, никаких фюреров, никаких приказов…"

— Господин, простите меня, — услышал он скрипучий голос.

Фрикке нехотя раскрыл глаза. В кресле напротив развалился старик с длинной жилистой шеей, орлиным носом и гривой седых волос.

— Простите меня, — ещё раз повторил старик, — я вас, кажется, обеспокоил.

— Что вам угодно? — не совсем приветливо отозвался Эрнст.

— Я хотел узнать ваше мнение относительно спасательного жилета последней модели. Он на мне. Вы видите, жилет вовсе не стесняет движений. Удобен. Я бы сказал, даже элегантен. С помощью этой трубки я быстро надуваю его — вот так, — старик вынул из кармана жилета трубку и взял её в рот. Жилы на его шее напряглись. — Утверждают, что с этой штукой можно продержаться на воде трое суток.

«Трое суток… вряд ли твоё сердце выдержит больше часа», — подумал Эрнст, а вслух сказал:

— Отличный жилет. Вам посчастливилось.

Несколько мужчин, весело разговаривая, вошли в салон и расселись, дымя сигаретами, вокруг низкого столика.

— Я не надеюсь на судовые нагрудники, — продолжал старик, — свой я выписал из Швеции.

Мощный удар потряс судно. С грохотом открылась и вновь закрылась массивная дубовая дверь салона.

Судорожно сжав пальцами ручки кресла, Фрикке, словно зачарованный, смотрел на картину в тяжёлой раме: улыбающаяся девушка с кистью винограда. Картина, занимавшая почти целиком одну из стен салона, угрожающе шевельнулась. Пепельница, скользнув по полированной поверхности стола, бесшумно упала на ковёр. Машины остановились. В тишине было слышно покашливание в репродукторе; хриплый голос торопливо произнёс:

«Внимание, внимание, внимание, пароход „Меркурий“ получил пробоину в носовой части. Пассажиров просят не беспокоиться. Непосредственной опасности нет. Судно продолжает плавание. Повторяю, пароход „Меркурий“ получил пробоину…»

Машины заработали снова.

Первое мгновение Эрнст Фрикке не знал, что делать. Вскочив на ноги, он хотел было выбежать на палубу, но голос диктора остановил его. «Продолжает плавание…» — значит, все в порядке.

Он посмотрел вокруг себя. Крикливо одетые штатские, несколько военных, уставившись на репродуктор, словно в столбняке, слушали диктора.

Хриплый стон привлёк внимание Эрнста.

Седой, с львиной гривой старик, его собеседник, лежал, откинувшись на спинку кресла. Глаза были закрыты, лицо побледнело. Пальцы безжизненно откинутой руки разжались. Выпавшая сигарета дымилась на ковре.


«Никого нельзя считать счастливым до его смерти, даже обладателя шведского жилета»! — подумал Эрнст Фрикке.


* * *

Старший лейтенант Арсеньев видел в перископ, как огненный язык взметнулся кверху, осветив гигантский корпус пассажирского лайнера.

Штурман отсчитывал секунды на корабельных часах. Прошла минута. Взрывов больше не было.

— Остальные две мимо, — не отрываясь от окуляра, сказал Арсеньев. — Право на борт, приготовить кормовые аппараты!

— Слышу шум винтов сторожевых кораблей, — торопливо доложил в это мгновение акустик, — идут полным ходом на лодку.

Командир повернулся к переговорной трубе.

— Отставить повторную атаку! К погружению!

В отсеке зашумел воздух. Стрелка глубомера двинулась по циферблату, отсчитывая метры. Подрагивая, лодка уходила все глубже в чёрную ночную воду.

— Слышен шум винтов транспорта, — опять предупредил командира акустик.

Арсеньев сжал кулаки и тихонько выругался. Транспорт не только держался на плаву, но и не потерял способности двигаться. Раздались первые взрывы глубинных бомб: сторожевые корабли принялись за работу.

Взрывы приближались. Одна бомба взорвалась где-то рядом, и лодку сильно тряхнуло, входные люки не выдержали, в лодку стала каплями просачиваться вода.

Винты сторожевиков на больших оборотах прошумели над головами. Ещё несколько взрывов. Наконец все стихло.

Старший лейтенант облегчённо вздохнул и подошёл к карте. Сейчас ему предстояло решить трудную задачу: каким образом ещё раз атаковать врага. Транспорт двигался по узкому коридору среди минных полей. Границы опасных районов, нанесённые на карте синим карандашом, назойливо лезли в глаза. Но вот крутое колено фарватера привлекло внимание командира. Фарватер поворачивал как раз в том месте, где сейчас находилась лодка. Измеритель в руках Арсеньева несколько раз прошёлся по карте. Появились какие-то цифры в записной книжке.

— Если самым малым ходом пройдём через минное поле, — сказал, ни к кому не обращаясь, Арсеньев, — то успеем повторить атаку.

У штурмана, стоявшего у карты, вытянулось лицо. Прогулка по минному полю — невесёлое занятие. Пересилив себя, он сделал вид, что внимательно слушает.

— Может случиться, что и мин-то в этом районе нет, — рассуждал командир. — Может, только пугают немцы, бывает ведь так, а… Николай Романович?!

Штурман кивнул не совсем уверенно. Он почти не обратил внимания на обращение по имени и отчеству, хотя в обычное время всегда был очень рад этой маленькой командирской фамильярности.

Арсеньев продолжал размышлять.

Риск, несомненно, есть, как и во всем на войне. Но когда старший лейтенант представил сотни гитлеровских солдат, заполнявших вместительное брюхо транспорта, тысячи тонн военного снаряжения и боеприпасов в трюмах, он решил действовать.

— По местам стоять, с грунта всплывать! — скомандовал он несколько более громко, чем обычно.

Лодка, прижимаясь к самому грунту, медленно двигалась в холодной балтийской воде, несколько раз стальной корпус лодки прикасался к тонким тросам из плетёной проволоки, как к стеблям, на которых покачивались железные бутоны, и тогда слышалосьзловещее скрежетание. Наконец лодка пересекла смертоносные плантации и вышла на позицию.

Командир, стерев испарину со лба, поднял перископ и снова припал глазом к окуляру. Стало светлее. Ветер успел разорвать сплошные облака, светила луна.

Арсеньев видел, как на фарватере, рыская по следу, пронеслись, словно голодные волки, сторожевые корабли.


Прошло ещё несколько напряжённых минут… В перископе появился силуэт огромного транспорта: он медленно наплывал на визирную нитку ночного прибора торпедной стрельбы.


* * *

Второй взрыв был сильнее. За ним наступила внезапная тишина. Корабль вдруг стал крениться на борт. Эрнст Фрикке, оглушённый и перепуганный, едва удерживался на ногах.

«Внимание, внимание! Все к шлюпкам, все к шлюпкам, — торопливо зачастил диктор. — Пароход „Меркурий“ торпедирован вражеской подводной лодкой. Пассажиров просят немедленно выходить к шлюпкам согласно своим номерам. Господа пассажиры, не создавайте паники, соблюдайте порядок. Повторяю: чётные номера проходят по левому борту, нечётные — по правому…»

Фрикке все ещё не двигался с места.

В курительном салоне, недавно таком уютном, никого не осталось, лишь на кресле лежал старик с запрокинутой головой. После второго взрыва он застонал и, не открывая глаз, теребил тонкими пальцами галстук…

Аварийный звонок, раскатившийся оглушительной дробью, вывел Эрнста Фрикке из оцепенения.

Не раздумывая, он бросился к старику и одним махом вытряхнул его из шведского спасательного жилета. Торопливо натянул жилет на себя, надул «согласно инструкции» и быстро пополз к дверям.

«Скорее вниз, третья палуба, каюта 222. Спасти документы… Спокойствие, спокойствие», — твердил себе Фрикке.

«Не должно быть нервов, должен быть весёлый кишечник, так, кажется, говаривал несравненный Ницше. Человек должен принести себя в жертву сверхчеловеку — это тоже Ницше! Почему вдруг пришёл в голову Ницше? Я не хочу приносить себя в жертву…»

Навстречу с нижних палуб к шлюпкам бежали пассажиры. Слышались призывы о помощи. Зловещий вой сирены ещё подхлёстывал нервы. Чёрный туман паники охватил людей.

Эрнст кинулся наперерез толпе — надо вниз, вниз, к своей каюте. Но слепой поток смял его, увлёк за собой. Он падал, его толкали, он поднимался и вновь падал.

«Все к шлюпкам, все к шлюпкам! — безумолчно выкрикивал репродуктор. — Следовать по указанному маршруту. Внимание, внимание! Просят пассажиров не волноваться. Наш сигнал бедствия принят, спасательные суда вышли на помощь. Внимание, внимание! Садитесь в шлюпки согласно своим номерам. Просят пассажиров не волноваться…»

Эрнст Фрикке очнулся в холодной морской воде. Он видел ярко освещённый тонущий корабль, сотни людей, барахтающихся в море. Каждый плавающий кусок дерева брался с бою, в борьбе за жизнь сильные безжалостно топили слабых Несколько наполненных до отказа шлюпок кружились вокруг корабля…

Эрнст Фрикке услышал глухой взрыв, за ним другой, третий… Сторожевые корабли метались по морю, разбрасывая смертоносные глубинные бомбы.


Шведский жилет держал превосходно, но, когда одна из спасательных шлюпок оказалась вблизи от Фрикке, он все же схватился за леер, идущий вокруг неё. Шлюпка угрожающе качнулась, её пассажиры испуганно закричали. Фрикке почувствовал сильный удар, один из гребцов, желая избавиться от лишнего груза, угостил его веслом.


ГЛАВА ДЕВЯТАЯ «БЛАГОДАРЮ ВАС, МОЙ ФЮРЕР, ЗА ВЕЛИКУЮ ЧЕСТЬ…»

Дверь в комнату коменданта крепости плотно закрыта. И все же Отто Ляш не в силах избавиться от надоедливых шумов: наглухо закупоренные в цементных стенах подземелья, они назойливо лезут в уши. Ясно доносится тонкое однообразное пение морзянки. Басовито гудят моторы. Разноголосо отзываются телефонные аппараты. Телефонисты, добиваясь связи, неустанно повторяют одни и те же призывы. А вдобавок ко всему чьи-то ноги неприятно шаркают в коридоре.

Отто Ляш, невыспавшийся и небритый, морщится и с неудовольствием посматривает на дверь. Его вызвал к телефону генерал Мюллер. Слышимость плохая, трещит мембрана, и Ляш напрягает слух, стараясь уяснить сбивчивые указания главнокомандующего.

— Противник непрерывно атакует на южном берегу Прегеля, у деревянного моста. — Пауза. — Вы правы, господин генерал, — без всякого выражения подтверждает Ляш в телефонную трубку. — Да, мосты будут взорваны. Да, на юго-западном участке под угрозой королевский замок… Нет, сомневаюсь, господин генерал. Полагаю, к утру в наших руках останется только центральный участок севернее Прегеля…

В дверь постучали.

— Господин генерал… — услышал комендант взволнованный голос.

Отто Ляш оторвался от трубки. Мутный взгляд усталых глаз задержался на почтительной фигуре дежурного офицера.

— Простите, господин генерал, одну минуту.

Комендант прикрыл ладонью микрофон.

— Слушаю вас, Кребсбах.

— Батальоны ополченцев под Прегелем ушли с позиции, — торопливо доложил дежурный.

— Что вы говорите, лейтенант?!

— Начальник штаба выслал связных для проверки, — испуганно дрогнув бровями, продолжал офицер, — один из них вернулся. Он рассказал, как ополченцы без боя сдавались русским. Он видел своими глазами, как они размахивали белым флагом и бросали винтовки. Артиллерийский обстрел с русских позиций невозможно выдержать, население бежит за нашими войсками. Женщины, старики, дети прячутся в подвалы, подготовленные для солдат, и не хотят выходить оттуда… Может быть, вы прикажете вызвать эсэсовцев, господин генерал?

Ляш, не отвечая, махнул рукой.

— Я полагаю, все решится завтра, — с усилием сказал Отто Ляш в трубку. — Войска больше не могут держаться, генерал, они беззащитны против артиллерийского огня русских, против бомбардировок с воздуха. Связные не могут пробраться через пожар и завалы. Они часами блуждают, потеряв дорогу. Штабы не в состоянии руководить обороной.

В кабинет вошёл начальник штаба полковник фон Зюскинд. Комендант, чуть улыбнувшись, кивнул головой и продолжал в трубку:

— Мы несём невосполнимые потери в людях и в технике… Тысячи раненых без медицинской помощи. Материальные и духовные силы обороны исчерпаны. Положение женщин и детей… Моё предложение?.. Я предлагаю, — в голосе коменданта прозвучала твёрдость, — я предлагаю в эту ночь пробиться со всем гарнизоном крепости на запад. Может быть, сегодня это ещё возможно. Пятая танковая дивизия поддержит прорыв.

Отто Ляш опять покорно слушает далёкий голос в трубке, по его лицу снова разлились безразличие и усталость.

— Бегство, позор? Но и для престижа германского оружия такой исход лучше… Ну что ж… Я понял, господин генерал. Слушаюсь.

— Вот, мой дорогой полковник, — положив трубку, обернулся комендант к начальнику штаба. — Вы слышали? Мюллер требует: «Я обязываю солдатской честью вас и ваших офицеров продолжать защиту Кенигсберга», — красивые слова? А нам, к сожалению, осталось одно: капитулировать.

— Я не ждал от генерала Мюллера другого, — мрачно отозвался фон Зюскинд. — Главнокомандующий, как попугай, повторяет слова гаулейтера. Что ж, угодничество тоже способ существования. — Полковник помолчал, собираясь с мыслями. — А самое главное, господин генерал, — нам некого защищать. Германия побеждена, и теперь каждый день войны — безумие. Я думаю, как и прежде: когда здравый смысл подсказывает, что сопротивление бесполезно, надо складывать оружие. И чем скорее, тем лучше.

— Благодарю, мой друг. Я был уверен в вашей поддержке. — Отто Ляш расстегнул воротник френча и потёр шею ладонью. — Не забудьте послать связного на Прегель. А пока, — генерал говорил все медленнее и тише, — я прилягу на час… У нас сегодня, кажется, восьмое апреля? — Он повалился на железную койку, покрытую серым шершавым одеялом, и сразу заснул.

Начальник штаба тихо закрыл за собой дверь.

Вскоре в комнату осторожно, на цыпочках, вошёл дежурный молодой офицер.

— Господин генерал, — рискнул он тронуть за рукав спящего. — Господин генерал.

— Что случилось? — Ляш мгновенно сел на кровати. — Русские? — Он непослушной рукой приглаживал растопырившиеся перьями волосы. — Докладывайте.

Но дежурный не успел сказать ни слова.

Дверь с шумом растворилась. В комнате появилась вельможная фигура Фердинанда Гроссхера, заместителя гаулейтера. За ним — другие, ни одного без золотой свастики на отвороте френча. Все в военной форме, с пистолетами. На рукавах — повязки с чёрной эмблемой. С ними пришёл и Хельмут Вилль, обер-бургомистр Кенигсберга, высокий, с презрительной усмешкой на породистом лице.

— Хайль, — поднял руку Гроссхер. — Безобразие, генерал, начальник штаба не пропускал к вам, прорвались чуть не силой. — Он с размаху бросился на стул.

Ляш медленно поднялся с койки, застегнул пуговицы френча, поправил на шее Железный крест.

— Это моё приказание, — сказал он, — я решил поспать — неизвестно, как пойдут дела дальше… У вас что-нибудь серьёзное, господа? — Генерал искоса глянул на развязного нациста. Он терпеть не мог, когда кто-нибудь сидел вот так, как Гроссхер, расставив ноги, но сдержался.

— Я получил приказ гаулейтера Коха вывезти из города женщин и детей, прорваться мне приказано этой ночью… — И он обернулся к своим партейгеноссе.

— Покажите приказ. — Ляш протянул руку, стараясь не смотреть на большой нахальный нос Гроссхера с противными волосатыми ноздрями.

— Я получил приказ по телефону, но это несущественно. Мы просим вас расчистить дорогу от русских силами гарнизона крепости.

— Без приказания главнокомандующего я ничего не могу предпринять, — невозмутимо возразил генерал. — Лейтенант, — бросил он дежурному офицеру, — соедините меня с генералом Мюллером. Придётся подождать, господа.

Денщик принёс раскладные стулья.

Нацисты молча расселись. Видно было, что они здорово напуганы.

— Детей и женщин необходимо срочно вывезти, — не совсем уверенно произнёс Гроссхер, — только тогда солдаты смогут успешно защищать город.

— Неорганизованная публика вносит в ряды защитников беспорядок, — вмешался широкоплечий, немного сутулый Вагнер, — получается вот что, дорогой генерал: солдаты видят страдания мирного населения и приходят в замешательство. Я бы сказал: это оказывает вредное влияние на солдатские головы.

— Женщины и дети… Да, и дети парализуют боевой дух нашей доблестной армии, — добавил Гроссхер, — они создают ненужное брожение в умах.

Его коллеги согласно закивали.

— И вы хотите взять на себя почётную задачу быть спасителем женщин? — несколько иронически спросил комендант. Ляш был уверен, что его собеседники готовы дать тягу под любым предлогом.

Раздался мягкий стрекот телефона. Генерал Ляш взял трубку.

— У телефона комендант крепости, — сказал он. — Мне приходится беспокоить вас ещё раз, господин генерал, — и Ляш точно изложил соображения нацистов. — Господин Гроссхер ссылается на указание гаулейтера, переданное ему по телефону. Как прикажете поступить, генерал?

Отто Ляш плотно прижал трубку к уху, стараясь не пропустить ни слова. Раза два он брал карандаш и записывал что-то на уголке карты.

— Ну вот, господа, — не спеша положив трубку на рычаг, объявил он, — я получил ответ главнокомандующего.

Нацисты насторожённо подались к коменданту.

— Для поддержки вашего прорыва, господа, мне разрешено выделить незначительные силы. Гарнизон должен продолжать оборону крепости.

Наступило тягостное молчание.

— Я требую, генерал, — снова заговорил Гроссхер, — бросить на прорыв все силы гарнизона и прошу вас лично руководить этой операцией.

Лицо и шея Гроссхера побагровели.

— К сожалению, у меня приказ главнокомандующего, — развёл руками Ляш. — Давайте обсудим, господа, как вы предполагаете провести операцию?

Гроссхер вскочил и истерично выкрикнул:

— Я не согласен! — Грозный заместитель гаулейтера принялся шарить по карманам. — Курить! — бросил он, ни к кому не обращаясь.

Несколько рук угодливо подали ему сигареты, кто-то поднёс спичку.

— Защищая крепость, я выполняю личное приказание фюрера, — отпарировал Ляш. — Фюрер приказал сражаться до последнего солдата. Благодарю вас, мой фюрер, за великую честь… — патетически закончил он, обернувшись к висевшему на стене портрету.

Отто Ляш с явным удовольствием оглядел присутствующих. Это был ход козырным тузом.

— Я не все сказал, господин Гроссхер, — добавил он. — Гаулейтер Кох приказал вам закончить операцию с янтарём… — Ляш брезгливо поморщился. — Все, кто прятал сокровища и остался в Кенигсберге, подлежат немедленному уничтожению.

Партейгеноссе переглянулись. Наступило молчание.

— Где этот мерзавец Эйхнер? — опомнился Гроссхер, поворачивая во все стороны голову, словно желая увидеть штурмбанфюрера. — Вчера он целый день мозолил мне глаза. Приказ Коха касается его в первую очередь… Поручаю вам, Фидлер.

Генерал Ляш на мгновение вспомнил эсэсовца в чёрной ворсистой шинели с фонариком, пристёгнутым к пуговице. Штурмбанфюрер должен был эвакуировать важную персону… несколько миллионов золотых марок. Профессор Хемпель…

На этом столе генерал Мюллер подписал пропуска. Где сейчас Хемпель? Теперь-то он, наверное, в безопасности.

Судьба драгоценностей ненадолго отвлекла внимание партейгеноссе. Страх перед завтрашним днём тревожил их не на шутку.

— Нам нельзя оставаться в городе! — крикнул один из высоких гостей. — Мы… мы, — он запнулся.

— Почему это вам нельзя оставаться в городе? — возразил Ляш. — Непонятно, прошу вас, объяснитесь. Наоборот, вам было бы естественней остаться. — Он выговорил эту фразу медленно, выделив слово «вам».

— Мы не можем спокойно сидеть в крепости, генерал, если на наших глазах гибнут женщины и дети, — сказал Вагнер.

— Вы думаете, женщины будут себя чувствовать лучше, если на их головы обрушится огонь русской артиллерии? Прорваться сквозь армейские части трудно. — Отто Ляш снова насмешливо оглядел нацистов. — Ещё хуже, если они попадут под гусеницы танков.

Все нацисты дружно изобразили на лицах благородное негодование.

— Ночью противник не разберёт, где женщины и дети, а где солдаты! — Ляш встал. — Перед вами, господа, мне скрывать нечего. Недавно я предлагал главнокомандующему свой план: ночью прорваться на запад всеми силами гарнизона. По-моему, это превосходный выход из весьма щепетильного положения. Как военные, мы не уроним славы немецкого оружия, а как немецкие патриоты — сохраним город и жизни многих и многих людей.

— Если таково ваше мнение, генерал, — прервал Фердинанд Гроссхер, — то почему…

— Наш обожаемый фюрер думает иначе…

— Черт возьми, фюрер не знает нашего положения! — выкрикнул Фидлер и тут же осёкся.

Вагнер бросил на него тяжёлый взгляд своих блеклых глаз.

Воцарилось молчание.

Да, многие боялись взгляда грозного кенигсбергского крейслейтера Эрнста Вагнера. Всех нацистов, возвращенцев из Пиллау, он считал дезертирами и обращался с ними надменно и пренебрежительно.

Сбежавшие из Кенигсберга в ту памятную ночь наци и сам Гроссхер не верили в героизм своего коллеги Вагнера. Они были убеждены, что остался он в городе случайно: «Опоздал на последний транспорт».

— И долго вы, генерал, собираетесь защищать Кенигсберг? — нарушил молчание Гроссхер. — Сколько солдат сейчас под вашим командованием?

— Могу сказать одно: исход предрешён, — ответил Ляш, — время, в течение которого мы сможем защищать крепость, измеряется часами. А солдаты, сколько их? Не знаю. Может быть, шестьдесят тысяч, а может быть, двадцать…

— Ну, а дальше, когда ваши часы истекут? — нахмурясь, спросил Вагнер.

Комендант промолчал.

— Если бы мы находились на западе и нашими противниками были бы американцы или англичане, — продолжал Вагнер, — я, пожалуй, поддержал бы капитуляцию, генерал. Больше того, я сказал бы англосаксам: добро пожаловать на германскую землю. Но мы окружены русскими. Как приказал фюрер, пусть русские получат только прах. — Последние слова Вагнер словно выплюнул.

— Капитуляция — предательство! — исступлённо закричал Фидлер. — Национал-социалистская партия не может согласиться на сдачу Кенигсберга. Мы до конца выполним свой долг перед фюрером и народом! Вы пораженец! Мы знаем, что вы болтали с генералом Мюллером, достаточно и одной десятой того, что мы слышали. Я требую назначения нового коменданта. Благодарите русских, генерал, если бы не штурм, то… — Рука его выразительно сжалась, как будто на горле Ляша.

На поясе Фидлера, совсем как у имперского комиссара Коха, болтались два пистолета.

— Господа, у меня нет больше времени. — И Ляш, надменно сжав губы, посмотрел на Фидлера, которого презрительно называл «пожарным генералом». Фидлер, по профессии инженер-строитель, несколько лет после прихода Гитлера к власти работал участковым пожарным инспектором и вдобавок имел магазин пожарного оборудования.

Ляш снял с вешалки потёртое кожаное пальто с серебряными витыми погончиками, надел его, подпоясался ремнём. Все это он делал медленно, преодолевая усталость. Сейчас ему как-то особенно отчётливо представилось, что выспаться он сможет, вероятно, только в плену.

— Обсудите план прорыва с полковником Зюскиндом! — засунув руки глубоко в карманы пальто, приказал Ляш. — План должен быть у меня через два часа.

В подземелье настроение становилось все тревожнее. Гул сражения теперь проникал и сюда сквозь толстые железобетонные стены. При взрывах снарядов и авиабомб головы нацистов втягивались в плечи. У грузного Гроссхера всякий раз подгибались колени.

— Господин генерал, господин генерал! — прозвучал голос дежурного офицера. — Господа, пропустите связного к генералу.

Нацисты молча расступились. В комнату вошёл пожилой офицер в обгоревшей пропылённой шинели.

— От майора Шмоцке, — козырнув, он передал коменданту жёлтый глянцевый пакет.

— Как там, наверху, лейтенант? — разрывая пакет, спросил Ляш. — Туман, дождь, солнце?

Офицер удивился. Стараясь припомнить, какая была погода, он машинально провёл ладонью по лбу. Пот, пыль и копоть смешались, образуя грязный след.

— Простите, господин генерал, — виновато ответил он, — не приметил, не помню.

— Как сражаются наши доблестные солдаты, дорогой лейтенант? — спросил связного Вагнер.

— Разве можно сражаться с ураганом, — офицер пожал плечами, — или с наводнением? Люди сходят с ума. Женщины поднимают белые флаги, вырывают оружие из рук солдат.

— Вы лжёте! — крикнул Фидлер, хватаясь сразу за оба пистолета.

Офицер даже не посмотрел на него.

Фердинанд Гроссхер отстегнул от пояса алюминиевую фляжку и пил, не обращая внимания на косые взгляды

— На западном и северном участках противник достиг центральной части города, — стараясь не выдать волнения, произнёс генерал Ляш. Он склонился над планом, лежавшим на столе. Красным карандашом очертил небольшой участок вокруг королевского замка. — Вы представляете, господа, что это значит? — устремив кончик карандаша во двор средневековой крепости, генерал испытующе посмотрел на нацистов. — Здесь все, что у нас осталось.

…Миновала ещё одна трудная ночь. От горящих где-то поблизости танков на Парадной площади все время было светло. Настало утро девятого апреля. В центре города бои продолжались без передышек.

Около полудня в подземелье генерала Ляша погас свет. Растерявшиеся штабные офицеры долго не могли найти свечей. Предполагали, что провода повреждены взрывом авиабомбы. Батарея большой ёмкости находилась в подвалах центрального телеграфа против замка. Током от этих аккумуляторов можно было из штаба генерала Ляша взорвать любой замаскированный объект.

Вскоре в штабе стало известно о взятии советской пехотой телеграфа. На очереди стоял королевский замок.

Новое совещание опять кончилось ничем. Гроссхера на совещании уже не было: его убили в ночной схватке. Крейслейтеры, оставшиеся в живых после неудачной попытки прорваться на запад, отвергли капитуляцию.

От фюрера поступали указания: во что бы то ни стало держать Кенигсберг. Однако дело сейчас было не в приказе фюрера — просто не было другого выхода. Охваченные звериным страхом, нацисты хотели ценой многих и многих жизней продлить хотя бы ненадолго свою жизнь.

Обозлённые крейслейтеры с бранью покидали бункер коменданта.

— Вас русские повесят на первом фонаре! — с вызовом крикнул кто-то генералу Ляшу. — Вы не лучше нас.

— Я не замешан в ваших делах, — сдержанно возразил генерал. — Я только солдат.

— Только солдат — как бы не так. У вас короткая память. Ваше рыльце основательно в пушку, генерал, вы немало насолили русским на севере. Как никто другой, вы всегда точно выполняли приказы фюрера.

Крейслейтер Вагнер задержался у порога комендантской комнаты.

— Вы полагаете, генерал, я не понимаю, что война проиграна?

Ляш взглянул вопросительно.

— Признаюсь. Ваша категорическая позиция…

— Я против капитуляции только потому, что каждая минута нашего сопротивления помогает спастись многим настоящим немцам, — прервал Ляша Вагнер. — Они должны надёжно спрятаться в Германии или отдать себя в руки западных держав… Я вижу по вашему лицу… для вас это безразлично. Стоит ли беспокоиться о наци. Но, генерал, — Вагнер повысил голос, — кто без нас организует народ? Кто подымет немцев на новую войну? Кто уничтожит всех евреев во всем мире? Вы думаете, с этим справятся дохлые социал-демократы?.. Нет, так просто мы не уступим своего места, как бы не так! — он перевёл дыхание. — Я верю, что немцы расправятся с большевиками прежде, чем мир станет красным. У неполноценных народов мы можем кастрировать волю. Мы… мы… — На губах крейслейтера выступила пена. — Вспомните, генерал, величайший из немцев поставил на карту свою драгоценную жизнь во имя национал-социализма.

— Кто будет спасителем Германии, мне все равно. Я буду его поддерживать, — хладнокровно отрезал Ляш, — но я удивляюсь вам, крейслейтер. Вы, именно вы, наци, намерены спасать Германию. Вам не кажется, что этого не допустят не только наши враги, но и наши друзья?

— Вы вычеркнули нас из жизни, генерал, — с бешенством продолжал Вагнер, — рано вычеркнули! Мы ещё придём и, поверьте, будем беспощадны.

— Выпейте воды, — с едва ощутимой снисходительностью предложил комендант, — нервы надо беречь…

— Свои берегите, — огрызнулся Вагнер и, резко повернувшись, вышел из комнаты.

Генерал Ляш, передёрнув, словно в ознобе, плечами, тяжело опустился в кресло.

Дежурный офицер доложил о потере связи со штабом кенигсбергских ополченцев. Штаб находился в королевском замке.

Из подвала университета позвонил командир 69-й пехотной дивизии полковник Фелькер.

— Господин генерал, — услышал комендант, — боеприпасы кончились. Прошу указаний.

— Хорошо, — ответил Ляш, — указания вы скоро получите. На боеприпасы не надейтесь.

Надо принять решение. Азы военного искусства, крепко вбитые в генеральскую голову, приказывали ему капитулировать.

«Напрасно разрушается город, напрасно гибнут люди», — думал он.

В то же время его душила злоба: генерал Отто Ляш не смирился, о нет. Он хоть сегодня был бы рад начать подготовку к новой войне с русскими коммунистами. И чем скорее кончит войну Германия, тем скорее она сможет снова воевать.

Ляш вызвал к себе начальника штаба фон Зюскинда.

— Дорогой полковник! — торжественно начал генерал. — Надеяться на чудо могут только враги Германии. Озарения фюрера больше меня не устраивают. Я принял решение — сложить оружие. Время работает не на нас, оно пожирает нас.

Как только офицеры узнали о решении коменданта, в штабе поднялся переполох, все встало вверх дном. В штабе суетились, рвали и жгли документы. Непрерывно работали спускные клапаны ватерклозетов — штабные чины прятали концы в воду.

Никто не думал об обороне. Офицеры лихорадочно упаковывали свои пожитки. Каждый думал только о себе. Бои на улицах города ещё продолжались, но штаб ими уже не руководил.

Наступили последние часы обороны Кенигсберга. После каждого удара советской артиллерии по укреплённым домам немецкие солдаты и офицеры бросали оружие, сдавались в плен.

Около девяти часов в подземелье коменданта крепости появились советские парламентёры во главе с начальником штаба одной из дивизий полковником Яновским.

Не успели закрыться за ними двери, как длинная фигура «пожарного генерала» с кобурами у пояса неожиданно возникла перед часовым, охранявшим дверь комендантского пункта. Часовой преградил ему вход и вызвал дежурного офицера.

Фидлера к генералу Ляшу не допустили.

— Генерал Ляш — предатель! — истошно вопил Фидлер, размахивая пистолетами. — Я уполномочен расстрелять всех изменников вместе с комендантом крепости. Я уничтожу всех, я запрещаю капитулировать!..

Покричав, Фидлер ушёл.

По требованию полковника Яновского Отто Ляш в своей подземной комнате подписал документы. В двадцать один час тридцать минут приказ разослали командирам частей.

Офицерам и солдатам кенигсбергского гарнизона гарантировалась жизнь, сохранение личного имущества, питание, медицинская помощь раненым, достойное солдат обращение. Ночью десятого апреля пленные офицеры штаба во главе с Отто Ляшем шли по горящим улицам города в штаб советского командования под охраной советских автоматчиков.


В брошенном подземелье ветер гонял по коридору обрывки бумаг, раскачивал на стене в комнате генерала Ляша портрет человека с выпученными глазами и чёрным пятном усиков. А на столе из-под цветной попонки сиротливо выглядывал забытый фарфоровый кофейник.


ГЛАВА ДЕСЯТАЯ ПЕРЕОЦЕНКА ЦЕННОСТЕЙ

Только на четвёртые сутки удалось супругам Хемпель покинуть дом Готфрида Кунце.

Супруги Хемпель шли по улице, где все напоминало о жестоких схватках. Вот перевёрнутые взрывом зеленые вагоны узкоколейки; маленький паровоз-кукушка стоял вертикально, словно собачка на задних лапах. Разрушенные горящие дома, изувеченные, вверх колёсами, трамваи, неубранные тела убитых. В городе пылали пожары. Клубы густого чёрного дыма плотной завесой закрывали небо. Коричневая пыль медленно оседала на улицах, на обнажённых деревьях, на лицах прохожих… Люди задыхались от едкого тумана, от него першило в горле и выступали на глазах слезы.

Из окон, дверей и балконов торчали самодельные белые флаги, на древке от половой щётки болтались простыня, салфетка, просто носовой платок. Белые флаги были водружены и на уцелевших домах. «Сдаёмся» — кричали они со всех сторон. «Мы сдаёмся! Пощадите!»

Совсем нелепо выглядели сегодня рекламные тумбы с цветными афишами.

Не успели отгреметь выстрелы, а на улицах разрушенного города появились беженцы. Люди, понурившись, уныло брели в поисках жилища. На их лицах застыли отчаяние и покорность. Трудно понять, что руководит ими: бесконечные потоки горожан шли навстречу друг другу — одни покидали негостеприимные места, другие искали там пристанища.

Переселенцы тащили на самодельных тележках уцелевший от бомбардировки и пожаров домашний скарб. Здесь и маленькие арбы, тачки, карликовые телеги, просто ящики на железных колёсиках. Среди убогих самоделок крытые цветным дерматином детские колясочки выглядели аристократически.

Гружённую скарбом телегу тащили за дышло двое взрослых. Подростки толкали сзади, девочка, уцепившись одной рукой за юбку матери, другой прижимала куклу.

В уличном потоке преобладали женщины, дети, старики. Одежонка на переселенцах небогатая, старая и какая-то однообразно-серая. Зато все, от мала до велика, тщательно кутали шеи чем-нибудь тёплым: платком, обрывком пледа, а то и просто тряпкой. Небритые мужчины в каскетках с матерчатыми козырьками тащили на спинах узлы. У многих на поясах болтались алюминиевые котелки.

Увидев на улице советского офицера, они снимали кепи и вежливо кланялись.

В сером, неприглядном потоке выделялись чопорной чистотой черно-белые монахини с постными лицами и дородные ксендзы с белыми круглыми воротничками.

Профессор заметил в небольшой нише дубовую дверь, украшенную вычурной резьбой. Это была превосходная старинная работа. Посередине бронзовый орёл держал в лапах тяжёлое кольцо, а по краям переплетались фантастические цветы. Наличники по сторонам двери изображали полуобнажённых бородатых воинов со средневековым оружием. Наверху — герб Кенигсберга, внизу — затейливый орнамент и ощеренные львиные морды.

— Дверь — настоящее произведение искусства, а домишко невзрачный, — сказал профессор жене, — дешёвые квартирки с удобствами под лестницей. Однако, — добавил он, приглядевшись к старому дому с бельведером, орнаментированным в стиле барокко, — если фасад очистить от пыли…

Он оживился и, проворно вынув из кармана небольшое увеличительное стекло в янтарной оправе, с которым никогда не расставался, принялся с интересом исследовать лапы бронзового орла.

Дверь с шумом распахнулась. Профессор едва успел отскочить в сторону. Его глазам представилось странное зрелище: несколько разгорячённых полуодетых женщин изо всех сил удерживали высокого толстяка. Лицо у него наглое, упитанное, волосы спутаны, он шумно дышал, раздувая широкие ноздри. На нем был поношенный короткий пиджак, явно с чужого плеча, и штаны, отвисшие сзади, протёртые на коленях. На ногах — большие башмаки.

Грязно ругаясь, толстяк старался вырваться, но женщины не уступали. Они крепко держали его за руки, за одежду. Когда мужчина повернулся, профессор узнал его. Это был штурмбанфюрер Эйхнер.

— Вот погоди, русские вырвут твой поганый язык, — кричала молодая простоволосая женщина, — многих ты заставил страдать! — Одной рукой она держала нациста, другой старалась застегнуть кофточку.

— Этот негодяй орал на всех перекрёстках: «город неприступен», и доносил в гестапо на тех, кто хотел вовремя эвакуироваться, — голосила старуха с синим мясистым носом. — Он наш сосед, я помню всех, кого он погубил. Есть ли после этого бог?

Штурмбанфюрер изо всех сил старался высвободиться. Он лягался, бодался, но все напрасно.

— Офицер, русский офицер! — закричала женщина в полосатом платке, наброшенном на голые плечи. — Он поджёг наш дом. Это наци, гитлеровец: арестуйте его!

— Помогите, помогите, он вырывается! — пронзительно завопила старуха.

Профессор Хемпель хотел вмешаться, но фрау Эльза крепко держала мужа.

Несколько вооружённых советских солдат и офицеров с красными повязками на рукавах, проходившие на дальнем перекрёстке, остановились прислушиваясь.

— Скорее, скорее! — кричала простоволосая женщина, с трудом удерживая разъярённого эсэсовца.

Патруль приблизился.

— Что здесь происходит? — по-немецки, с твёрдым славянским акцентом спросил офицер.

Штурмбанфюрер мгновенно перестал сопротивляться и волком посмотрел на автомат. Женщины наперебой объясняли:

— Он национал-социалист.

— Гитлеровский агитатор.

— Он все время обманывал нас.

— У меня четверо детей и нет мужа. Он поджёг дом. Мы едва потушили пожар.

Без приказания эсэсовец поднял руки и озирался на женщин: что они ещё скажут?

— Господин офицер, — неожиданно для всех заговорил профессор Хемпель, — я знаю этого человека. Это штурмбанфюрер Эйхнер из гестапо. Очень опасный человек.

Гестаповец вздрогнул и бросил на профессора взгляд, полный ярости. Он был жалок и противен с искажённым злобой и страхом лицом.

Старший лейтенант, посмотрев на дом, что-то записал в книжечку.

— Идите вперёд! — приказал он нацисту. — Руки держать за спиной. Предупреждаю, если попытаетесь бежать — буду стрелять. Гитлеровец будет наказан, — обернулся старший лейтенант к женщинам, — можете не беспокоиться.

Профессор спрятал увеличительное стекло. Заниматься исследованием бронзового орла работы восемнадцатого века он больше не хотел.

Вскоре навстречу чете Хемпель попалась толпа немецких офицеров и солдат под конвоем советских автоматчиков. Профессор равнодушно смотрел, не чувствуя ни гнева, ни сострадания.

Вот он видит, как из дверей серого дома, на котором написано огромными буквами: «Мы никогда не капитулируем», выходят солдаты с поднятыми руками.

«Так должно быть, — повторял профессор про себя, — это возмездие».

Где-то ещё стреляли: доносились пулемётные очереди, выстрелы танковых пушек, взрывы.

У кинотеатра сохранились обрывки старых афиш пропагандистского фильма «Фридерикус» — о Фридрихе Великом, бережливый король был изображён в рваных ботинках. И ещё афиша: «Фюрер на состязаниях по плаванию».

Хуфен-аллее перегораживали груды кирпича, вывороченные с корнем деревья, автомашины, перевёрнутые вверх колёсами.

Супруги Хемпель решили идти в обход, по Гинденбургштрассе.

Перед глазами знакомая вертящаяся дверь. Профессор остановился. Хорошо бы пройти через зоологический парк — ближе, безопаснее. Окно небольшого домика, где обычно сидел кассир, закрыто деревянными ставнями. Вокруг ни души.

— Можно пройти, мой милый, — сказала фрау Эльза, толкнув дверь, — цепь разорвана, идём.

— Что ж, — согласился профессор, — сейчас все дозволено.

Громкое карканье встретило супругов Хемпель. Растревоженное вороньё густо сидело на деревьях.

У клеток для хищников супруги замедлили шаг. Клетки оказались открытыми. Зверей не было, остался неприятный запах. Неподалёку зияла глубокая воронка.

— Тут были львы, — сказала фрау Эльза. — Я хорошо помню.

Львы валялись мёртвые в нескольких шагах от своей клетки…

Супруги шли по дорожке, мощённой квадратными плитками. У живописных серебристых елей их остановил резкий гортанный крик. В ветвях мелькнула чья-то тень.

— Обезьяна, — с облегчением проговорил профессор, присмотревшись, — голодная, наверно. — Он нащупал в кармане огрызок галеты. Повизгивая, обезьяна протянула лапы и, выхватив еду из рук человека, скрылась.

У пустого орлятника дверцы были открыты. У корытца копошились разноплемённые голуби и воробьи. В других птичниках валялись пёстрые трупики пернатых. Здесь хозяйничали два крючконосых ястреба.

В ветвях кустарника перед супругами Хемпель возник чёрный силуэт мужчины с надвинутой на глаза шляпой и поднятым воротником — это плакат.

«Пст! Молчи, нас подслушивают», — предупреждал он немцев.

На обезьяннике и аквариуме вкось и вкривь намалёваны фашистские приветствия и оптимистические лозунги: «Мы все-таки победим», «Мы не погибнем».

И повсюду белые стрелы, указывающие бомбоубежище.

На все это было грустно смотреть. Но солнце светило ярко и весело. Небо казалось особенно синим. Разноголосо щебетали весенние птахи. Деревья зоопарка стояли голые, неприветливые; доктор Хемпель чувствовал тонкий аромат набухших древесных почек.

Супруги подошли к разрушенному бомбой зданию. До войны здесь был ресторан с открытой верандой. С другой стороны, у входа в подвальное помещение, валялись окровавленные бинты, поблёскивал брошенный хирургический инструмент.

Вдруг фрау Эльза вскрикнула, испуганно прижавшись к мужу.

Из-за угла ресторана-лазарета появилась огромная морщинистая туша на коротких толстых ногах. Это был бегемот. Он остановился и глядел на супругов Хемпель красными глазами.

— Он скучает, бедный Ганс, — профессор безбоязненно погладил зверя по шершавой коже, — наверное, голоден. — Бегемот покрутил коротким хвостом.

Супруги Хемпель двинулись дальше. Бегемот, словно большая собака, тяжело переступая, следовал за ними.

Вот и мост. Недавно здесь кипел бой. На дне оврага, у маленькой речушки, в талом грязном снегу валялись трупы немецких солдат, искалеченные пушки, автоматы, обоймы и пустые патронные гильзы.

Стволы деревьев повреждены осколками, кора оборвана, деревья истекают соком. А на ветках весело трещат разыгравшиеся по-весеннему воробьи.

У развороченных танком ворот бегемот остановился, словно понимая, что переступать границы зоологического парка ему нельзя. На прощание он с шумом раскрыл и закрыл огромную пасть.

— Бедный Ганс, — вздохнула фрау Эльза, — скоро ли найдётся хозяин, который тебя накормит?

Напротив зоопарка среди развалин высилось уцелевшее здание. Этот большой кирпичный дом цвета синего баклажана принадлежал страховому обществу «Норд-Штерн». На нем сохранилась даже неоновая вывеска. У дома толпились люди, освобождённые советскими войсками из фашистских лагерей. Здесь русские и украинцы, французы и поляки, югославы, англичане. Их можно было различить по национальным флажкам, пришитым на груди. Опознавательные буквы, унижающие человеческое достоинство, сорваны. Много девушек и женщин с радостными, улыбающимися лицами. Слышатся музыка, песня, смех. Кто-то даже танцует.

Тут же прохаживались виновники торжества — советские солдаты.

Здание немецкого военного госпиталя по Ландштрассе, где когда-то размещалось финансовое управление Восточной Пруссии, тоже не разрушено.

Профессор Хемпель вспомнил разговор с врачом-эсэсовцем Клюге. Рассказывая о решении военного командования выложить на крыше госпиталя красный крест, Клюге утверждал: русские не обратят внимания и разбомбят госпиталь.

Но здание оказалось целым, и профессору было почему-то приятно, что русские пощадили госпиталь.

Вот и бронзовая статуя великого Шиллера: она повреждена осколками снарядов.

На пьедестале памятника выведено мелом: «Шиллер — памятник мировой культуры».

Профессор долго стоял возле бронзового поэта, пытаясь понять, что значат эти слова, написанные по-русски.

Полуразрушенное здание радио, вплотную к нему — уцелевший дом прусского архива. У сохранившегося огромного здания судебных учреждений по-прежнему стояли бронзовые зубры, свирепо нагнувшие головы. На площади, у здания вокзала, изрядно пострадавшего, раскачивались на ветру повешенные за ноги немецкие солдаты: дезертиры, казнённые немецким командованием. Лица мертвецов синие, руки протянуты к земле.

Супруги Хемпель свернули на Врангельштрассе, с трудом пробираясь среди бесконечных развалин, танков, пушек, надолбов и ежей. Не дойдя до Верхнего озера, они решили вернуться. Дорога на Врангельштрассе оказалась непроходимой.

Профессор Хемпель взобрался на кучу кирпичных обломков, откуда хорошо было видно озеро, окружённое деревьями. Тёмный от копоти пожаров лёд ещё не совсем растаял. В разводьях торчали дула орудий, колёса военных повозок, кузова машин. Многие деревья на берегу озера изувечены артиллерийским огнём. На противоположном берегу, среди развалин, виднелось здание больницы, размалёванное серо-зелёными пятнами.

Над круглым кирпичным фортом Дердона на ветру развевался красный флаг.

Профессор шёл молча, фрау Эльза, взглянув на мужа, как всегда, разгадала его мысли.

Недалеко — королевский замок, и Альфред обязательно вспомнит про свои дела, и это отвлечёт его от грустных мыслей.

— Эльза, дорогая, — произнёс, наконец, профессор.

— Да, Альфред!

— Мне нужно посмотреть замок.

— А там не опасно сейчас, мой милый?

— Не более, чем везде. Мы прошли через весь город, встретили много русских солдат, а нас никто не обидел.

— Это правда. Наверное, такие старики, как мы, никому не нужны.

Супруги шли среди руин и выгоревших каменных коробок. По-прежнему встречались переселенцы с детьми и скарбом на тележках.

Замок был пуст. Гулко раздавались шаги. Звуки проникали внутрь сквозь пустые глазницы окон и разносились эхом по пустым дворцовым залам. Нижнее окно круглой дворцовой башни, в углу, курилось едким, синеватым дымом: там дотлевала бумажная рвань.

Во дворе среди брошенного оружия лежали трупы солдат.

Повсюду кучи расстрелянных гильз и патронные ящики. Снова надпись на стене: «Мы никогда не капитулируем».

И никого живого.

Профессор вдруг представил себе, что он попал в заколдованный город из какой-то страшной сказки.

И робость незаметно вошла в сердце. Профессор стал говорить тише. Он нервничал, озирался по сторонам. Вдруг ему почудилось, что один из мертвецов зашевелился. Но нет, это не мёртвый, раненый. Солдат приподнялся и пополз, молча упираясь руками в булыжник, медленно волоча неподвижные ноги.

Профессор нагнулся над ним.

— Господа! Ради бога, сжальтесь, — прохрипел солдат. — Нужен врач… Рана в бедро, перебиты ноги. Я услышал немецкую речь. Пить, каплю воды…

— Я принесу воды, — предложила фрау Эльза и, взглянув на мужа, быстро пошла к воротам.

— Но почему вас не взяли в лазарет русские? — спросил профессор, в ужасе глядя на изуродованное тело солдата.

— Я спрятался, они добивают раненых, нас предупреждали…

— Это ложь, русские не добивают раненых.

Солдат поднял голову и внимательно посмотрел на старого учёного. Глаза раненого, тонувшие в глубоких чёрных провалах, были широко открыты, выпуклый лоб покрывался капельками пога, сухие губы растрескались.

Профессор вынул платок и вытер лоб солдату.

— Я вас знаю. Вы профессор Хемпель.

Учёный кивнул головой, мучительно стараясь сообразить, где он встречал этого человека.

— Я портной Ганс Фогель, — напомнил раненый, — два десятка лет я шил на вас. В сорок третьем году вы заказали однобортный серый костюм в полоску…

Теперь учёный узнал портного. Это был хороший мастер и честный человек. Но, боже, как он изменился! Это серое лицо, заросшее седой щетиной, лихорадочные глаза!

— Что здесь творилось, профессор! Теперь мне не страшен ад, — глухо бормотал раненый. — Когда русские… усилили обстрел из крупнокалиберных орудий, мы потеряли связь со штабом коменданта крепости… — портной торопился, говорил быстро, задыхаясь и глотая слова. — Солдаты нашли в подземельях вино. И страшно сказать, профессор… в такой час началось поголовное пьянство… Вахгольц… Заядлый нацист. Он был хорош, когда без умолку трещал языком… А когда дошло до дела, оказалось… В подземелье ринулись беженцы, чтобы укрыться от обстрела. Командир приказал стрелять в женщин и детей. Мерзавцы! — лицо Фогеля вдруг сморщилось, он всхлипнул и закрыл глаза.

Профессор присел на краешек чемодана.

Фрау Эльза вернулась с бутылкой воды. Портной жадно выпил все до капли.

— Спасибо, милая фрау Хемпель. Мне теперь гораздо легче, — сказал он, вытирая тыльной стороной ладони рот.

— Потом новое командование Кенигсбергской крепостипоявилось у нас в подвалах, — рассказывал солдат — В подвалах собралось полторы сотни эсэсовцев и полицейских да горстка нас, фольксштурмовцев. Это весь гарнизон крепости Кенигсберга… — портной устало помолчал. — Женщины вырывали у нас оружие. Потом меня ранили, — он заметно слабел. — Я подслушал разговор… хотели из подземелья замка достать какие-то ценности, продать американцам. Они говорили: надо сжечь, уничтожить замок.

— Кто хотел уничтожить, какие ценности, герр Фогель? — взволнованно спросил профессор Хемпель. — Это очень важно, постарайтесь вспомнить.

Для учёного последние слова портного приобрели страшный смысл.

— …Многие… я не могу стрелять в женщин… там дети, освободите меня, господин оберландфорстмайстер… стоять до последнего… я не хочу вина, дайте воды, воды…

Ганс Фогель вытянулся, затих, выражение лица его стало отчуждённым, голова сникла.

Профессору показалось, что портной уснул, он стал тормошить его.

— Вспомните тот разговор, Фогель, умоляю вас!

— Он умер, — сказала фрау Эльза, — оставь его.

Профессор Хемпель снял шляпу и долго молчал.

— Подожди меня здесь, — наконец сказал он жене, — я скоро вернусь.

Он решил сейчас закончить работу, начатую в тот памятный день. Путь в подвал был хорошо известен.

Долго пришлось дожидаться фрау Хемпель своего супруга.

Но вот и он появился на дворе замка, удовлетворённый и успокоившийся.

— Ты, Альфред, собрал на себя всю грязь и паутину, — ласково выговаривала фрау Эльза. — Ты был в подвале, это я вижу. А почему у тебя руки в цементе?

Профессор промолчал. Он с живостью оглянулся, посмотрел вправо, влево, прислушался.

В замке все было мертво, тихо и глухо.

У ворот их остановил советский патруль.

— Что у вас в чемодане? — спросил у профессора светловолосый майор, возвращая документы.

Заглянув одним глазом в чемодан, майор кивнул. Вещевой мешок за плечами фрау Хемпель он вообще не стал осматривать.

— Что вы делали в крепости?

— Профессор служил в этом замке, он директор музея, — ответила за мужа фрау Эльза.

Майор разрешил следовать дальше, и патруль скрылся во дворе замка.

В подъезде какого-то дома, куда зашли передохнуть супруги Хемпель, собралось несколько прохожих. У всех был подавленный, испуганный вид.

Пожилой немец, замотанный до ушей красным шарфом, курил изогнутую пенковую трубку. Из шарфа глядело лошадиное лицо. Вынув трубку, он весь подался к профессору, обдав его облаком тошнотворного дыма.

— Гарнизоны королевского замка и форт Дердона продолжают сопротивление, там засели эсэсовцы, — зашептали узкие синеватые губы, — мы не знаем силу, сопротивления военных частей, не пожелавших капитулировать по приказу генерала Ляша… Он оказался предателем. Приказом фюрера Отто Ляш лишён генеральского звания и приговорён к расстрелу. — На лошадином лице появилось выражение лютой злобы.

Профессор с поспешностью отстранился.

— Мне противно слушать, неужели вам мало… — Альфред задохнулся от негодования. Опять закололо сердце. Жена умоляюще посмотрела на него.

— Некоторые думают, что война скоро кончится, нет, она только начинается, — шипел господин с лошадиным лицом, — теперь за нас будут воевать американцы, англичане, французы…

— Я не могу больше слушать, Эльза, пойдём отсюда.

На улице профессор с облегчением вдохнул свежий воздух. То там, то здесь чернели закопчённые, развороченные укрепления, сгоревшие, разбитые дома. На некоторых улицах все было взорвано, У двух обгоревших танков, столкнувшихся лбами и вставших на дыбы, доктор Хемпель остановился и покачал головой.

Да, все это тяжко. Но сегодняшний день вызвал и новые мысли. Что-то небывалое рождалось в городе. Профессор чувствовал смутное волнение и подъем духа, но ещё не мог понять причину. Впрочем, кое-что уже было ясно.

Нет фашистских флагов, нет свастики.

Так ярко и весело светит солнце.

Родилось ощущение безопасности, больше того — свободы.


Неужели кончилось время, когда немцы даже богу боялись открыть свои истинные чувства?


ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ ДОБРОЕ ДЕЛО НЕ ОСТАЁТСЯ БЕЗНАКАЗАННЫМ

Тёмная ночь. Низкое небо покрыто тяжёлыми тучами. Ни звёздочки, ни огонька. Лишь белые гребни взбудораженного ветром моря сверкают фосфорическими вспышками. В непроглядной темноте невидима песчаная коса, соединяющая Земландский полуостров с городом Мемелем.

Но вот порыв ветра разорвал тучи, выплыла круглая луна, и все сразу изменилось. Луна осветила морские волны, мертвенно-белую песчаную косу и умытую дождём ленту шоссейной дороги. В серебряном свете отчётливо выступили пенистая кромка прибоя, протянувшийся вдоль берега невысокий песчаный вал, заросший жёсткой прошлогодней травой. За валом крепко вцепился корнями в песок низкорослый кустарник, за ним темнел густой смешанный лес.

Справа, у обочины дороги, если ехать из Кенигсберга в Мемель, стоит высокий деревянный дом под черепичной крышей. Дом освещён луной так ярко, что кажется наполненным голубым светом. Несмотря на холодную и сырую погоду, окна его распахнуты настежь. Лунный свет искрится в осколках разбитого стекла. Парадная дверь полуоткрыта; ветер медленно раскачивает её на ржавых петлях. Огромные сосны, обступившие дом со всех сторон, склонились в одну сторону, словно собрались бежать от холодных морских ветров. Только два могучих старых тополя у каменного крыльца держатся прямо и гордо.

Тучи снова закрыли луну, и все погрузилось в темноту. Заморосило. Мрак стал ещё непрогляднее, ещё злее. Ветер, море и дождь втроём тянули заунывную песню. Но дом не брошен человеком, как могло показаться на первый взгляд. В одном из окошек, невидимом со стороны шоссе, пробивался слабый огонёк. Это кухонное окно.

За простым сосновым столом сидел человек с обветренным лицом и читал вслух книгу при свете керосиновой лампы. Он медленно водил по строчкам указательным пальцем с грязным квадратным ногтем.

В комнате отчётливо слышится назойливый однообразный звук, напоминающий тиканье часов. В углу, где скопилась темнота, едва виден топчан, грубо сбитый из досок. На солдатском одеяле неподвижно лежит в неудобной позе, лицом вниз, человек в спасательном жилете. Под животом у него — грязная подушка из мешковины, набитая соломой. Стекавшая с мокрой одежды вода образовала на полу рогатую лужу.

Человек на топчане зашевелился. Он очнулся, расслышал мерный ход часов. И сразу надвинулся страх. Он ощущал опасность всем существом. Чутьё, обострившееся до предела, заставило его притаиться и выжидать.

Медленно приходивший в себя Эрнст Фрикке восстанавливал в памяти все, что произошло. Взрыв, гибель парохода, переполненная спасательная шлюпка. Удар веслом, беспамятство. Тёмное холодное море… Опять беспамятство. И вот жалкие, ободранные стены, жёсткий топчан, слабый огонь керосиновой лампы. Все это реальность. Он спасён, он жив! Шведский спасательный жилет стоил похвал того старика на пароходе.

Осторожно, стараясь не шевельнуться, он ощупал пистолет, нож у пояса. «Обыскали они меня или нег, знают ли они, кто я?»

Высокий плотный мужчина, придерживая от ветра дверь, вошёл в дом. Волна холодного сырого воздуха заполнила комнатку, пламя в тусклой лампочке заколебалось, плеснуло струёй копоти. Вместе с ветром в комнату ворвались рокот морского прибоя и далёкий гул артиллерийской стрельбы.

— Проклятая темнота! — тихо выругался вошедший, снимая зюйдвестку и отряхиваясь. — Езус-Мария, он шевелится, смотри, Петрас!

Человек, сидевший за книгой, отрицательно покачал головой.

— Это колышется пламя, Ионас. Ты достал что-нибудь?

— Жемайтис дал нашатырного спирта. — Ионас повесил плащ на деревянный гвоздь, вбитый в стену, и присел на колченогую табуретку. — Жемайтис велел намочить в спирте паклю и законопатить утопленнику ноздри. Если он не вовсе мёртв, должен ожить. Вот — Ионас вынул из кармана небольшой пузырёк, повертел его в крупных волосатых руках и поставил на стол.

Петрас издал какой-то неопределённый звук. Его угрюмое лицо, с глазами, глубоко сидевшими под густыми, мохнатыми бровями, на миг осветилось усмешкой.

Эрнст Фрикке вдруг успокоился. «Жемайтис, — мелькнуло в сознании. — Неужели дядюшка? Вот, значит, где я!..»

Ионас набил трубку и неторопливо продолжал:

— Я видел у Жемайтиса одного человека. Он порассказал много интересного. Езус-Мария, немцам конец. Кенигсберг взят. Русские захватили почти всю Пруссию, и недалёк день, когда Адольфу наденут пеньковый галстук…

— Разве я тебе не говорил? — прервал товарища Петрас. — Должно случиться именно так… Вспомни, ты ещё спорил…

— Ладно, дай мне сказать. — Он положил ладони на стол и наклонился вперёд. — Жемайтис советовал отвести этого, — Ионас снова покосился на тёмный угол и добавил совсем тихо, — в русский штаб. Да, да, отвести его в комендатуру.

— Это нечестно, — возразил Петрас. — Может быть, он неплохой парень. Смерть недавно похлопала его по плечу. Ты же знаешь, он чуть не погиб в море. А ведь каждый из нас…

— Ну, поехал читать мораль. Езус-Марня, если посмотреть на твою рожу, Петрас, никогда не скажешь, что у тебя душа совсем как у нашего ксёндза. И не у тебя одного, все вы, механики, на одну мерку.

Петрас рассмеялся. Смех его, похожий на клёкот птицы, внезапно оборвался, словно прикрыли ладонью рот.

— Я всегда стоял за справедливость, Ионас, — сказал он уже серьёзно сиплым, простуженным голосом. — Ты ведь хорошо знаешь меня… Проклятье, откуда у тебя этот табак?

— Справедливость… — пробурчал Ионас, разгоняя ладонью дым. — Это русский табак, махорка. Справедливость, — повторил он. — Этот человек у Жемайтиса рассказал, будто на пароходе «Меркурий» дали деру всякие там гаулейтеры и фюреры. Ищи здесь справедливость. Езус-Мария, может быть, и этот молодчик какая-нибудь сволочь из гестапо, ищейка-кровослед. Правда, эта штука, на которой он болтался в море, не с того парохода.

За окном уже посветлело. Слабый свет Фрикке ощущал даже через веки.

— И немцы не все такие, как ты считаешь, Ионас, — примирительно отозвался Петрас. — Я встречал иных. Нацист — это одно… Но ведь были и такие, что повиновались наци, но были не согласны. И ещё я слышал про немцев, которые боролись с фашизмом.

— Я и не говорю о всех. Однако многим фюрер вскружил голову. Молодчика надо обыскать, — решительно заключил Ионас. — Я хотел это сделать раньше, но постеснялся, неудобно шарить по карманам у беспомощного человека. Езус-Мария, что ты качаешь головой, Петрас, словно старый мерин? Мы только посмотрим его документы и, если… Словом, таскал волк, потащим и волка.

"Меня передать русским!.. Ах, мерзавец! — Эрнсту Фрикке стало жарко от ярости. — Литовцев надо уничтожить, всех до единого, они предатели… Неужели Кенигсберг пал? Хорошо, что они не тронули моих документов. Не знают, кто я. — У него отлегло на душе. — «Сволочь из гестапо», «ищейка-кровослед», — повторял про себя Фрикке, закипая снова, но не хватался за нож и пистолет, не порывался вскочить, не скрипел зубами: надо слушать.

Пожалуй, было бы вернее назваться литовцем, и тогда подозрение не коснулось бы его. Но фашистское нутро Фрикке оскорбилось.

«Пусть болтает, осталось недолго, я проломлю башку им обоим», — успокаивал он себя.

Крепкий махорочный дым не давал ему покоя. И как ни сдерживался Эрнст Фрикке, он чихнул. Чихнул беззвучно. Вспомнилось, как по совету одного из инструкторов школы разведчиков он долго и настойчиво приучал себя к этому фокусу.

— Езус-Мария, часы, что ли, идут, раньше здесь их не было. — Ионас прошёлся по комнате. Широкие голенища тяжёлых сапог с шумом тёрлись друг о друга. — Оказывается, это капает вода из умывальника, — сообщил он наконец.

Когда Ионас Шульцкас подошёл к топчану с пузырьком в руках, Эрнст Фрикке приготовился. Литовец нагнулся над ним, и Фрикке выстрелил в упор, отшвырнув от себя тяжёлое тело, упруго вскочил на ноги. Сейчас решали секунды.

Петрас выхватил нож.

— Руки вверх! — сказал Эрнст Фрикке по-немецки, направляя на него чёрное дуло вальтера. — Ещё одно движение, и я выстрелю.


Как подброшенный пружиной, Петрас бросился на Фрикке.


* * *

…Рассвет занимался серый, непроглядный: туман плотно закрывал море. Из белесой мглы едва проступали стволы ближайших сосен; они казались покачнувшимися гигантскими колоннами, на которых держалось тяжёлое небо. Даже здесь, рядом с берегом, шум прибоя едва слышался.

Потянул ветерок. Туман, освобождая землю, медленно отползал к морю. Стало светлее. Восток, набухая огненными красками, разгорался ярко и неудержимо.

В синем небе, умытом утренней свежестью, возникло белое пятно. Это лебеди — первые весенние гости. С грустным криком пролетела стая над верхушками сосен. И вдруг белоснежные сверкающие птицы, словно кровью, покрылись багрянцем. Утро пришло, край огненного светила показался над землёй.

При солнечном свете зелёная хвоя сосен казалась ещё зеленее. Воздух насыщался запахом смолы, моря, йода, рыбы и ещё чего-то неуловимого и волнующего.

Стояла тишина, торжественная, мирная.

Залп тяжёлых орудий, донёсшийся с моря, разорвал тишину. С победным рёвом промчалась на юго-запад эскадрилья бомбардировщиков. В небе появились кудрявые облачка зенитных разрывов. Завывая, пролетел над соснами артиллерийский снаряд.

В доме у шоссейной дороги раздались два пистолетных выстрела. Через мгновение дверь шумно раскрылась, и оттуда выскочил Эрнст Фрикке. Тяжело дыша, он прислонился спиной к высокому гранитному фундаменту и несколько мгновений простоял неподвижно.

Но вот Эрнст заметил пузатую бочку с дождевой водой. Он бросился к ней. Долго и жадно пил пригоршнями.

Над головой Фрикке то и дело завывали артиллерийские снаряды, проносились самолёты, но он оставался безучастным.

Однако лёгкий скрип двери заставил его мгновенно обернуться — лицо сразу изменилось, стало жёстким и хищным. Но это опять был ветер. Рука эсэсовца, напряжённо державшая пистолет, обмякла, он снова приник к холодным камням.

А в небе снова гул. Волна тревожного рокота быстро нарастала. Эрнст Фрикке поднял голову: бомбардировщики летели над самыми вершинами сосен. Были видны авиабомбы под брюхом. На фюзеляже алели звезды.

Фрикке словно сошёл с ума. С ругательствами он выпустил вверх все заряды своего вальтера. Огромная тень самолёта на миг накрыла его. Сотрясая воздух, мощные машины промелькнули над песчаной косой и скрылись вдали.


Эрнст Фрикке долго размахивал пистолетом. Заметив, что рукав в крови, он снял пиджак и, ворча, принялся отмывать рыжие пятна.


* * *

За домом тонкоствольные сосны торчали, словно редкая щетина. Надёжно укрыться здесь было трудно. Дважды, заслышав шаги, Фрикке бросался на землю, пережидая опасность. В первый раз по дороге прошли, смеясь и громко разговаривая, вооружённые советские солдаты. Потом его испугал паренёк в штатском, судя по всему — рыбак-литовец; за ним, принюхиваясь к следам, пробежала собака.

Чуткий и осторожный, как зверь, крался эсэсовец по древним дюнам. Вскоре ему преградили путь густые и низкорослые заросли карликовой сосны. Лесок взбирался на песчаные холмы. Пробраться сквозь заросли, казалось, было под силу только собаке или дикому кабану. Здесь Энрст почувствовал себя в безопасности. Он медленно продирался сквозь зеленую чащу и, отводя руками колкие ветви, поднимался все выше и выше на холм.

Вот и вершина холма: отсюда хорошо виден посёлок на берегу залива. С другой стороны — бесконечная линия гладкого морского берега. Зоркий глаз Фрикке отыскал красную крышу дома, где совсем недавно он расправился с двумя литовцами. На юге, между двумя песчаными мысами, должен был находиться Ниддэн — маленький курортный городок.

Тут же, на вершине дюны, он заметил какие-го сооружения. Да, на цементном фундаменте стояла разбитая пушка. В песке валялись медные гильзы от снарядов, зеленые солдатские каски, противогазы.

Фрикке сел на край бетонной площадки и сжал руками голову.

Неожиданно ему вспомнилась мемельская гимназия. Двенадцатилетний мальчишка, он сидит в классе на уроке географии. Учитель рассказывает о дюнах. Когда-то на этой косе песчаные холмы «прошли» через посёлок. Дома были засыпаны, жители остались без крова. Перед глазами встали рисунки в руках учителя: из песка торчат кирпичные трубы, верхушка каменной изгороди…

Сегодня, в солнечный день, холмы ослепительно белого песка резко оттенялись зеленовато-синими водами залива. Эрнсту Фрикке казалось странным: идёт война, рушится великая Германия, а белые, сверкающие холмы там, где человеческой руке не удалось их задержать, продолжают свою вековую поступь

Да, рушится великая Германия. А он, Фрикке, остался один в тылу противника. Что же делать?.. Пробиваться к своим на запад? Попадёшь в плен, будет ещё хуже. Его обманули: на востоке вместо почестей и богатства ему грозят нищета и смерть. Разделить лишения вместе со своим народом? Благодарю покорно! Остаться, не чувствуя за спиной поддержки гестапо, национал-социалистской партии… Нет, это не по вкусу Эрнсту Фрикке.

Самое разумное — переждать за границей: в Швеции, в Южной Америке. Но для этого необходимы деньги. Жизнь без денег — что трубка без табака. Несколько сот марок, что случайно остались в кармане, в счёт не шли.

Деньги… Надо добыть их любой ценой. Проклятье! Он совсем недавно держал в руках огромное состояние. Да, да, состояние, и в самой твёрдой валюте: планы захоронения сокровищ, которым нет цены! И все оказалось на дне моря! Нет, не на дне моря, а в каюте погибшего парохода. Да, в каюте номер двести двадцать два.

И об этом никто не знает.

Надо достать со дна моря списки и планы. Отыскать спрятанные драгоценности. Он-то уж сумеет превратить их в деньги! Это верный, хотя и трудный путь.

О том, как он будет жить на чужой земле, Эрнст не беспокоился — литовский паспорт у него в кармане. Недаром его готовили в волки-оборотни.

Но сначала он возвращается в Кенигсберг к дяде, может быть, у него остались копии планов. Фрикке ожил.

«У дяди в руках все нити. Итак, жребий брошен. Эрнста Фрикке нет. Я Антанас Медонис — антифашист, сидевший в концлагере».

Утопая по щиколотку в песке, он двинулся к морю. Вот оно, снова у его ног. Лениво накатываются волны. Море неумолкаемо шумит. Однообразно и резко кричат чайки, кружась над водой. Песок, сверкая на солнце, слепит глаза. Только у самой воды он тёмный и плотный. Здесь кто-то совсем недавно проехал на велосипеде, узорчатый след шин ясно отпечатался на влажном песке.


Далеко за горизонтом курились едва видимые дымки пароходов. «Что делается там, в другом мире?» Всего триста километров — один час на самолёте, и перед тобой Швеция, страна, где нет войны, нет гнетущего страха за свою жизнь, нет русских… Но деньги! Всеми правдами и неправдами надо добыть денег.


ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ МЫ ТРОЕ: Я, БОГ И Я

Шоссейная дорога упиралась в берег пресноводного залива и круто поворачивала на север. Здесь, среди высоких сосен, расположился маленький курортный городок с кирхой, аптекой, гостиницей у самого берега залива, двумя ресторанчиками…

Фрикке остановился у старого деревянного дома на окраине. Окна без стёкол и парадная дверь наглухо забиты досками. В красной чешуе черепичной крыши проглядывают стропила. Вокруг ни души, ни звука. Где-то далеко, на другом конце города, тоскливо выла собака.

На потемневшей стене фасада белела чёткая немецкая надпись: «Опасно — мины», и немного ниже другая: «Немецкие женщины и девушки! Евреи — ваша гибель».

Перед домом — маленький палисадник; на клумбе, пригретые солнцем, уже расцвели жёлтые и белые нарциссы.

Калитка во двор распахнута настежь. Здесь валяются в беспорядке ржавые ведра, несколько грязных эмалированных кастрюль. Из открытой двери сарая видна полосатая спинка шезлонга.

Между булыжниками мощёного двора жадно пробивается к солнцу зелёная травка. На крыше сарая Фрикке заметил большое бамбуковое удилище.

«Хорошо в заливе ловится окунь…» — он вспомнил свои воскресные поездки с дядей на косу Курише Нерунг. В рыбачьем посёлке они нанимали лодку и отгребались подальше от берега. За два часа они вдвоём налавливали целое ведро больших серебристых окуней. Ах, как они хрустели на зубах, поджаренные тётей Эльзой! Фрикке почувствовал приступ голода и выругался.

И вдруг Фрикке чуть не захлебнулся слюной. «Черт возьми, где-то жарят ветчину, — сразу решил он. — Ручаюсь головой, это так. — Он раздул ноздри. — Да, да, яичница с ветчиной, и жарят здесь, в этом доме».

Эрнст Фрикке замер: из трубы деревянного домика курился дымок, едва заметный в синем весеннем небе

«Враг или друг? — промелькнуло в голове. — Только враг. Запомни, Эрнст, с сегодняшнего дня у тебя нет больше друзей. Будь осмотрителен и осторожен!»

Однако Фрикке сразу успокоило то обстоятельство, что дом был заколочен. Значит, тот, кто сейчас топит печь, прячется. Это хорошо.

Он обошёл дом ещё раз и легонько толкнулся в заднюю дверь. Неожиданно она подалась вместе с крест-накрест прибитыми к ней досками. Фрикке оказался в небольшой прихожей, заваленной всяким хламом. Он прислушался. Тихо. Однако запах яичницы чувствовался здесь сильнее. Следующую дверь, как оказалось — в кухню, Фрикке отворил рывком. От плиты метнулась человеческая фигура, застывшая при грозном окрике.

Это была толстая женщина в цветном купальном халате, по-старушечьи повязанная платком, как принято в литовской деревне. Не снимая пальца с курка, он подошёл и сорвал платок.

— Вот как, это ты, Ганс? — Фрикке брезгливо отбросил платок.

— Да, это я, — заикаясь, ответил ряженый. — А ты Эрнст! Как ты меня напугал. Убери пистолет, он ведь, наверно, не на предохранителе.

— М-да, — пряча «Вальтер» в карман, промычал Фрикке. — Маскарад не гениален. Попадись ты под весёлую руку русским солдатам… хотел бы я видеть эту картину. — Эрнст раскатисто захохотал, оглядывая полнотелую, евнухоподобную фигуру неожиданно встретившегося приятеля по разведшколе. — Однако, — он потянул носом, глядя на шипевшую в сковородке яичницу, — аппетитные запахи, я голоден. Ну, здравствуй!

Они пожали друг другу руки…

— Дай-ка сигарету, Ганс, я умираю без курева. Накормил ты меня на славу, не могу отдышаться. Последний раз я ужинал ещё в Пиллау двое суток назад.

— У меня только американские «Честерфилд», из старых запасов.

Фрикке жадно выхватил сигареты и торопливо стал чиркать спичкой. Затянувшись, он блаженно откинулся на спинку кресла.

Они сидели в небольшой столовой с окнами во двор. Пол в комнате паркетный, посередине — стол на толстых ножках в виде львиных лап, стулья с высокими спинками. Камин, сложенный из кирпича, с затейливой кованой решёткой. В углу — огромный дубовый буфет старинной работы.

— Ты неплохо устроился, Ганс, — промурлыкал разнеженный Фрикке.

— В этом доме, наверно, принимали курортников, — заметил Ганс Мортенгейзер. — Одних халатов я нашёл десять штук, и все одного цвета. Что-то вроде небольшого пансиона.

— Куда ведёт та дверь? — кивнул Фрикке.

— Там моя спальня. Остальные комнаты пустуют.

— Значит, ты не успел вовремя удрать на запад из своего лагеря и решил переждать время здесь?

— Комендант, мой начальник, разрешил мне покинуть лагерь только после ликвидации… — Он запахнул полы халата из махровой ткани, укрывая толстые ноги. — Утром, ровно в восемь, я должен был закончить все дела, а ночью ворвались русские, и я едва успел унести ноги. — Он, словно в ознобе, повёл плечами. — Что делать, пропускная способность печей нашего крематория была весьма невелика.

Фрикке зевнул.

— Оставим эти технические подробности. Ты мне скажи, с какой целью ты захватил этот особняк?

— Я жду возвращения нашей доблестной армии.

— Что?! — Лицо Фрикке выразило искреннее удивление. — Ты не шутишь?

Заплывшее жиром веснушчатое лицо эсэсовца вдруг стало напыщенным.

— Пока жив хоть один немец, Германия не прекратит войну, — изрёк он, погрозив буфету пухлым белым кулаком. — Я думаю, русские почувствуют ещё не раз на себе немецкое оружие… новое немецкое оружие. Так сказал фюрер. Хайль Гитлер!

— Послушай, мы-то с тобой можем быть откровенными… — Фрикке налил в стакан тминной водки и выплеснул в горло. — Неужели ты не понял, что сейчас каждый заботится только о своей шкуре? Забудь ты о фюрере и его оружии. А будешь вспоминать — тебя же повесят. Повторяется обычная история — горе побеждённым!

Бабье лицо Ганса покраснело. Он вскочил с кресла и, прыгая на коротких толстых ножках, завизжал:

— Предатель!.. Ты не товарищ мне больше… Тебя купили!..

— Замолчи, болван! — Фрикке стукнул кулаком по столу. — Твой поросячий визг слышен за километр… Я думал, ты притворяешься, — с недоброй улыбкой добавил он, помолчав. — Видит бог, я хотел по-товарищески поговорить с тобой. Хотел взять тебя компаньоном в одно выгодное дело. Тогда ты, возможно, и сохранил бы жизнь. Но теперь я раздумал.

Мортенгейзеру стало не по себе от этих слов и тона, каким они были сказаны. Он выпил без всякого удовольствия и закашлялся, разбрызгивая слюну.

— Не сердитесь на меня, Эрнст, — промямлил он. — Последние дни я совсем потерял голову. Все рушится, тонет, не знаешь, за что ухватиться. А как раз сейчас мне особенно хотелось бы пожить, вырыть себе уютную норку… — В глазах у него затрепетал тревожный огонёк.

В какой-то миг Эрнсту Фрикке пришло в голову, что приятель его уже вышагнул из жизни, он только кажется живым, говорит, ходит, пьёт, ест. На самом же деле он мёртв или, во всяком случае, стоит одной ногой в могиле. Он даже посмотрел на него с сожалением, как обычно живые смотрят на умирающего.

— Именно сейчас? И почему это?

— Тебе, наверно, покажется смешным… — Ганс запнулся, — но я… полюбил девушку.

— Ты полюбил девушку! И сейчас думаешь об этом? Нет, ты просто идиот, ты действительно спятил. А потом — ты и любовь… Ладно, — миролюбиво заключил Фрикке, — каждый по-своему карабкается в жизни. — Он нащупал в оконной раме щель, из которой немилосердно сквозило. — Скажи-ка мне, — помолчав, начал он снова, — много ли у тебя запасено еды? Сколько дней мы смогли бы продержаться, не выходя отсюда?

Толстый эсэсовец засмеялся. Смех был жалкий, принуждённый.

— Еды на месяц хватит. — Он искоса посмотрел на приятеля. — Есть деликатесы: английское печенье, польская ветчина. Я поделюсь с тобой, Эрнст.

— Запаслив ты, брат. Недурно… Ты привёз все это на машине? На себе столько не приволочёшь, правда? — Фрикке ещё раз посмотрел на щель в оконной раме и пересел подальше от окна, чтобы не простудиться.

— Да, я нагрузил «оппель-адмирал». Я давно готовился к эвакуации… — Ганс вздохнул.

— А машина где?

— Спрятал в сарае. Она хорошо замаскирована, могу поспорить — не найдёшь.

— Молодец. А что у тебя в этом чемодане?

— Приёмник. Я регулярно ловлю выступления нашего фюрера, — он как-то виновато посмотрел на приятеля. — И сухие батареи.

— Ну-ка, настрой на музыку: послушаем Швецию.

Ганс послушно открыл крышку кожаного чемодана, покрутил ручки мясистыми пальцами с крашеными в темно-красный цвет холёными ногтями.

Приёмник донёс звуки рояля, и Фрикке уселся поудобнее. Он вновь ощутил прелесть земного существования. Да, жизнь прекрасна, стоит бороться за неё. Нервное напряжение утра проходило, его постепенно вытеснили тепло, водка, музыка.

Итак, завтра в Кенигсберг. На машине? Конечно. Весь запас продовольствия он возьмёт с собой. Только бы дядя оказался живым, а уж он-то, Эрнст Фрикке, сумеет воспользоваться его секретами. «Надо торопиться, пока всюду полная неразбериха. Запомним твёрдо: теперь я литовец Антанас Медонис. Но что делать с Гансом? У нас разные пути. Я одинок и беден, у Ганса богатые родители. Богатые, а вместе с тем он ещё безусым гимназистом был на содержании у одной особы неопределённого пола, — вспомнил Фрикке. — Слякоть, размазня. Верить ему нельзя. Кривая палка не отбрасывает прямой тени. И такой тип будет знать, что я остался здесь, у русских…»

Фрикке непрерывно курил. Массивная пепельница с рекламной надписью, приглашающей пить только светлое пльзеньское пиво, была засыпана пеплом и завалена окурками.

— Тебе приходилось убивать людей? — закашлявшись от дыма, наконец, спросил он приятеля.

Мортенгейзер поднял брови.

— При моей должности… ты меня удивляешь, Эрнст. Наш лагерь был, правда, не из больших, но три сотни человек в лучший мир мы отправляли ежедневно.

— Я не о лагере, я спрашиваю о тебе. Убил ли ты хоть одного человека своей рукой?

Ганс Мортенгейзер обиженно выпятил нижнюю губу.

— Ну, конечно, я уничтожил по крайней мере сотню. Я никому не давал спуску. Заключённые боялись меня. Малейшую провинность я наказывал смертью. Убить человека просто — это пустяк. — Эсэсовец оживился. — У меня был свой метод. Приведу тебе такой случай.

Сверкая дорогими перстнями на пальцах, жеманясь, Мортенгейзер чиркнул спичкой по полированной поверхности стола и зажёг сигарету.

— Не понравился мне один из поляков, у него был какой-то излишне жизнерадостный вид. Я приказал этому счастливчику повеситься. Дал верёвку, молоток и гвоздь и запер его.

— И что же?

— Через полчаса повесился. Он хорошо знал, что значит ослушаться меня. Перед смертью просил передать письмо жене. Я передал… в лагерный сортир. — Он захохотал. — А другому мерзавцу, еврею, я вложил в рот ампулу с ядом и заставил разгрызть. Через минуту он умер.

— А тот знал, что в ампуле яд?

— Конечно. Но он тоже догадывался, что его ждёт в случае ослушания. — Мортенгейзер расхохотался, словно вспомнив что-то очень смешное, и вытер слюнявый рот. — Знаешь, Эрнст, — мечтательно продолжал он, — как приятно чувство всемогущества. Ведь я обладал в концлагере властью бога. Каждую минуту мог вытрясти душу у любого из этих нечеловеков. Нет, я был выше. Я мог заставить каждого из них отречься от своего бога.

Мортенгейзер пошевелил ноздрями, вынул небольшой флакончик и, пролив несколько капель на платок, вытер им лицо и руки.

Эрнст Фрикке почувствовал резкий цветочный запах.

— Привычка, ничего не поделаешь, — спокойно объяснил Мортенгейзер, заметив пренебрежение на лице приятеля. — Пожил бы в концлагере среди вонючих скотов, представляю, как ты обливался бы духами. — И он расхохотался.

— Ничего смешного здесь нет, — оборвал Фрикке, — ты всегда был бабой и не мог жить без духов и прочей дряни.

Мортенгейзер обиженно умолк.

— Я вижу, Ганс, ты живодёр, — заговорил Фрикке, — да ещё хвалишься этим. Черт возьми, убить человека, если это необходимо, ну, если он тебе мешает или хотя бы наступил на ногу, — я понимаю. Борьба за жизнь. Но убивать, как ты… От тебя за километр несёт мертвечиной.

— Как?! И ты, член национал-социалистской партии, забыл о нашей великой цели? — Ганс привскочил. — Я удивлён. Мы расчищаем место в Европе для великой германской расы.

— А ты не думал, что тебе когда-нибудь придётся расплачиваться за такое усердие? Скажи, в твоём лагере сидели русские?

— О-о, их было немало. Для них я не делал исключения, даже наоборот. Это необходимо для Германии… Но я не виноват. — И Мортенгейзер с испугом взглянул на изменившееся лицо приятеля. — Фюрер раз и навсегда взял всю ответственность на себя. Я всегда действовал строго по инструкции.

Из приёмника лилась танцевальная музыка. Фрикке слышал аккордеон, скрипку, трубу и какие-то ударные инструменты. Сам того не замечая, он стал постукивать по столу пальцами в такт музыке.

И вдруг, заглушая оркестр, в приёмник ворвался властный голос. Кто-то на хорошем прусском диалекте спокойно сказал:

"К немецким генералам, офицерам и солдатам, оставшимся на Земланде! От командующего советскими войсками Третьего Белорусского фронта Маршала Советского Союза Василевского.

Вам хорошо известно, что вся немецкая армия потерпела полный разгром…"

Мортенгейзер бросился к приёмнику, чтобы выключить, но Фрикке поймал его за полу халата.

— Отставить, дружище, — миролюбиво сказал он, — если тебя не интересует, дай послушать мне.

Вырвав халат из рук приятеля, Мортенгейзер, ворча, уселся на своё место.

"…Немецкие офицеры и солдаты, оставшиеся на Земланде! — продолжал спокойный голос. — Сейчас, после падения Кенигсберга, последнего оплота немецких войск в Восточной Пруссии, ваше положение совершенно безнадёжно. Помощи вам никто не пришлёт. Четыреста пятьдесят километров отделяют вас от линии фронта, проходящей у Штеттина. Морские пути на запад перерезаны русскими подводными лодками. Вы в глубоком тылу русских войск. Положение ваше безвыходное. Против вас многократно превосходящие силы Красной Армии.

Сила на нашей стороне, и ваше сопротивление не имеет никакого смысла. Оно поведёт только к вашей гибели и многочисленным жертвам среди скопившегося в районе Пиллау гражданского населения.

Чтобы избежать ненужного кровопролития, я требую в течение двадцати четырех часов сложить оружие, прекратить сопротивление и сдаться в плен. Всем генералам, офицерам и солдатам, которые прекратят сопротивление, гарантируется жизнь, достаточное питание и возвращение на родину после войны".

— Пропаганда, ложь. Я не верю ни единому слову, — взвился Мортенгейзер. — Неужели ты можешь слушать это?

Теперь Эрнст Фрикке ещё больше уверился, что Ганс заслуживает смерти. Русские, как считал Эрнст, в первую очередь будут вылавливать таких, как этот, усердных «исполнителей», и в руках русской контрразведки он будет опасен.

— Ганс, — произнёс он негромко.

— Что тебе, Эрнст? — с удивлением спросил Мортенгейзер. Ему вдруг захотелось кричать, но слова застревали в горле.

— Подойди ближе. У тебя в кармане иностранная валюта, доллары, — наугад говорил Фрикке, свирепо глядя на него. — Дай их сюда. — Он внимательно наблюдал за его кадыком и думал: «Вопрос задан неожиданно. Ганс должен сейчас судорожно сглотнуть слюну… или по крайней мере у него непроизвольно задёргается веко».

Так учили в школе разведчиков. Но ничего этого не случилось.

К его удивлению, Ганс тотчас безропотно выложил солидную пачку узеньких зелёных банкнотов.

— Тебе известен приказ фюрера? Ты должен был давно сдать доллары в Рейхсбанк.

Ганс молчал, слышалось лишь его сердитое, натужное сопение.

— Ты понесёшь наказание за свой проступок.

Опять молчание.

— Где ты взял эти деньги?

— Многие заключённые зашивали их в одежду, — пробормотал Ганс Мортенгейзер.

— А ты присвоил их? — «Надо его прикончить, всех надо прикончить, кто знает моё прошлое», — билось в голове Эрнста Фрикке.

Мортенгейзер давно заметил: в пиджаке Фрикке что-то подозрительно оттопыривается. Теперь, когда рука товарища опустилась в карман, он не выдержал и с криком бросился на колени. Страх его был омерзителен.

Нехорошо усмехнувшись, Фрикке вынул пистолет.

Мортенгейзер вскрикнул гнусаво:

— Пощади, хочу жить!

— Не скули, — Эрнст Фрикке медленно цедил слова. Прозвучал выстрел.

Скрип открываемой двери мгновенно заставил Фрикке обернуться. На пороге замерла стройная высокая девушка с волнистыми каштановыми волосами.


Облако синеватого дыма медленно проплывало по комнате. Остро запахло пороховой гарью.


ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ ЭРНСТ ФРИККЕ ШАГАЕТ В НОВУЮ ЖИЗНЬ

В столовой у жарко пылавшего камина, засучив рукава полосатой фланелевой кофточки и повязав вокруг талии полотенце, хлопотала девушка. На огне стояла синяя кастрюлька с закопчённым боком. В ней булькало и клокотало, из-под крышки вырывался пар: там варился картофель. Девушка раскраснелась и казалась воплощением тепла и жизни.

Расходившийся на море ветер сердито выл в чердачных окнах и по печным трубам, но теперь он не заставлял Фрикке вздрагивать и испуганно озираться.

Накрытый на двоих стол выглядел нарядно. На белой скатерти, найденной Фрикке в одном из буфетных ящиков, стояли чистые тарелки, горела свеча в фарфоровой подставке. На тарелках возбуждали аппетит своим свежим видом ветчина, копчёная рыбёшка, гусиная печёнка и ещё какая-то снедь. В розовой вазочке торчали кружевные бумажные салфетки. Из кофейника разносился приятный аромат. Бутылка с тминной водкой и две рюмки дополняли убранство.

— Вы так устали, Мильда, столько хлопот, — сказал Фрикке, не сводивший с девушки глаз. Она ему все больше нравилась. Чистенькая, свежая и скромная. Красивое продолговатое лицо, высокая грудь, стройные ноги.

— Одну минуту, Антанас, картошка сейчас будет готова. — Девушка сняла крышку и потыкала картофелину вилкой.

Скоро дымящийся картофель, очищенный ловкими руками Мильды, горкой лежал в глиняной миске, а девушка сидела рядом с Фрикке.

— У меня очень болит голова, — сказала она, трогая лоб, — но это пройдёт, не обращайте внимания, пожалуйста. Я так рада встретить здесь земляка. Нет, этого вы не представляете. Вас я буду помнить всю жизнь, — продолжала девушка, зябко кутаясь в шерстяной платок. — Я столько пережила за последние дни, Антанас. Раньше я не знала, что такое нервы, а сейчас мне кажется, будто я опутана ими, словно катушка электрическими проводами; вы знаете, катушка Румкорфа с зелёными проводами; я видела её в школе на уроках физики… И будто через меня все время пропускают ток.

Эрнсту Фрикке её слова показались несколько странными, но он не стал выяснять их смысл.

— Выпьем, Мильда, за этот необычный день. — Подняв рюмку и глядя в глаза девушки, предложил: — И за будущую встречу.

— Антанас, у меня спокойно на душе, первый раз за долгое время. Мне хорошо с вами — вы такой сильный и смелый. — Девушка с трудом выпила содержимое рюмки. — Что-то очень крепкое, — прошептала она, задохнувшись.

— Вы мне не сказали, Мильда, как вы попали сюда, в этот дом? — спросил он после молчания.

— Ах, это длинная история. Два года назад мои родители и брат попали в руки гестапо. Я ничего о них не слышала и решила, что они погибли. Но в январе наш земляк вернулся из лагеря, где помощником коменданта был Мортенгейзер. Земляк рассказал мне про отца, они виделись, работали вместе. Он был ещё жив, но очень плох. О матери и брате он ничего не знал, — девушка заплакала. — Я боялась, что отца умертвят перед приходом русских, — всхлипывая, продолжала она. — И я решила помочь… Я пробралась поближе к лагерю. Вокруг него болота, лес и комары. О-о, Антанас, эти проклятые комары сводили с ума людей… В деревушке неподалёку я нанялась к трактирщику мыть посуду. Мне сказали, что в трактир иногда приходит помощник коменданта лагеря, пьяница и дебошир. Это и был Ганс Мортенгейзер, от него зависело все. Я с ним познакомилась. Наверно, отчаяние придало мне силы. Даже теперь я не понимаю, как я решилась… Он обещал спасти моего отца. Я работала в трактире три месяца, я натерпелась, Антанас, за это время…

— Невероятно!!! Ганс Мортенгейзер отличался неприязнью к женщинам, беспощадностью к заключённым.

— Но он влюбился в меня, Антанас, говорил, что хочет начать со мной новую жизнь.

— Негодяй! И вы ему поверили, Мильда?

— Об этом я совсем не думала, я хотела спасти отца, вот и все, а Мортенгейзер обещал помочь. Остальные заключённые должны были умереть. Это ужасно. А мать и брат погибли. Когда Мортенгейзер напивался, он делался разговорчивым и рассказывал мне многое, — Мильда заплакала.

Эрнст Фрикке, глубоко затягиваясь сигаретой, смотрел на вздрагивающую от рыданий девичью грудь.

— Но как вы могли решиться убить его, Антанас? Убить человека — ведь это такой грех! Но я знаю — так надо. Нужно иметь большую силу воли, твёрдость! — Она с восхищением посмотрела на Фрикке.

— Он фашист, враг нашего народа, главный палач в лагере, — с хорошо наигранным гневом говорил Фрикке. — Я литовец и решил отомстить. Он долго мучил моих родителей, и, наконец, — голос его трагически дрогнул, — мой час настал, я уничтожил негодяя.

Девушка доверчиво положила свою маленькую ладонь на руку Фрикке.

— О Антанас! Вы отомстили и за моих родных, — девушка помолчала. — Мне было трудно решиться рассказать русским о Мортенгейзере. А он последнее время не спускал с меня глаз. Сегодня мне удалось незаметно выскользнуть из дома. Мортенгейзер думал — я легла спать. Но, к сожалению, поблизости не было русских солдат. Он был так осторожен, даже переодевался в женское платье… Отвратительно. Но, боже, как я рада слышать литовскую речь!

Эрнст Фрикке придвинулся к девушке, хотя и без того сидел довольно близко.

— Мортенгейзер предложил мне уехать вместе с ним, я согласилась, — продолжала Мильда. В уголках её рта резко обозначились горькие складки. — Дело в том, что вот-вот должны были появиться русские. Мортенгейзер струсил. Я боялась, что он удерёт, а я не могла допустить этого. Я… хотела сама его убить!

— Вы были его любовницей! — швырнув окурок, воскликнул Фрикке. — Не скрывайте!

Настало неловкое молчание.

Девушка подняла на него удивлённые глаза.

— Вы меня оскорбили, Антанас! Он фашист. Палач моей матери… — На глазах Мильды выступили слезы. — Как вы можете? — чуть слышно прошептала она. — Мне холодно, принесите дров, Антанас, больше дров, чтобы хватило на всю ночь… Нет, я не сержусь. Бедный Антанас, значит, ваши родители погибли?

— Я буду и дальше мстить за них! — горячо отозвался он.

— Принесите дров, Антанас, — повторила Мильда, — в камине мало огня. Мне холодно. — Кутаясь в платок, она передёрнула плечами.

Фрикке вышел из дома. Над лесом по-прежнему стояла полная луна. Двор, облитый её светом, казался посыпанным золой, а дом серебряным. Только по закоулкам прятались ночные тени. Пахло мокрой корой и прелым прошлогодним листом.

Дрова были приготовлены в сарайчике. Ещё днём Фрикке принёс сюда и разрубил несколько колченогих стульев и ветхий дубовый комод. Прислонясь к двери, он курил.

Перед ним стояли большие глаза Мильды, такие голубые и простодушные.

«А, Ганс Мортенгейзер! Старый развратник! Он, видите ли, хотел начать с ней новую жизнь. Где он? Может быть, сейчас смотрит на меня откуда-нибудь оттуда?» — пришло в голову Фрикке. Он поднял глаза к небу.

С силой швырнув окурок на землю, Фрикке набрал охапку деревянных обломков. Когда он вошёл в комнату, Мильда, придвинувшись к потухавшему камину,неподвижно сидела в кресле.

Фрикке подбросил на тлеющие угли ножки и спинку старого стула. Сухое дерево мгновенно загорелось. Освещённое багровыми отблесками огня, лицо девушки казалось прекрасным. Взглянув на неё, Фрикке подошёл к столу и выпил ещё тминной водки. Поколебавшись мгновение, он спустил маскировочные шторы, запер на замок дверь и теперь стоял посредине комнаты, едва сдерживая частое дыхание.

— Садитесь к огню, Антанас, грейтесь, — пригласила его Мильда. — Мне холодно, так ещё никогда не было. Огонь ярко горит, а мне холодно.

— Я сейчас, — хрипло отозвался Эрнст Фрикке.

Но в этот момент раздался тихий стук в окно. Фрикке вздрогнул и мгновенно насторожился.

— Кто там? — спросила Мильда.

Фрикке вынул пистолет. Сдвинув предохранитель, он приблизился к окну и поднял штору. Прижавшись к стеклу, в комнату смотрело неправдоподобно измождённое человеческое лицо.

Эрнст Фрикке растворил окно.

— Я две недели питался древесными почками, — сказал незнакомец, — умираю от голода, ради бога, дайте что-нибудь.

Он был без шапки. Из-под суконного пальто выглядывал воротник солдатского кителя. Жёлто-соломенные волосы спутались, в них застряли два сухих листка. По его осторожным движениям можно было догадаться, что под грязным платком вокруг шеи у него болезненный нарыв.

— Кто такой? — спросил Фрикке.

— Я Бруно Кульман, котельщик с верфи Шихау. У меня двое ребят, — ответил незнакомец, болезненно кривя рот, — они ещё не ходят в школу. Нацисты взяли меня в солдаты насильно. — Он говорил монотонно, без выражения, словно сам с собой. — Я не хотел воевать, бежал из Кенигсберга. Помогите, товарищ, — солдат с мольбой посмотрел на Эрнста Фрикке, потом на тарелки с белым рассыпчатым картофелем.

Эрнст Фрикке вдруг заорал:

— Фашистский выродок! Когда немцы захватили Россию, ты нас волком рвал, издевался над людьми… Я литовец, — распалялся Фрикке, — верни, негодяй, моих родителей, их арестовали гестаповцы!

Солдат прижал руку к сердцу. Подбородок его дрожал.

— Я никому не хотел зла, — тихо проговорил он. — Мне жалко всех людей. Я всегда старался помочь пленным. Я учил своих мальчиков…

— Ты думаешь разжалобить меня! Не надейся, не получишь и крошки. Иди к русским, пусть они тебя накормят. — Фрикке злобно рассмеялся.

Солдат стоял у окна, держа руку на сердце, не в силах оторвать взгляда от тарелки с едой.

— Отдайте ему картошку, Антанас, — раздался жалобный голос девушки. — У нас есть ещё.

— Пусть он вернёт моих родителей! — рычал Фрикке. — Ну, ты, убирайся! — крикнул он на солдата.

Бруно Кульман повернулся и, пошатываясь, пошёл к воротам, хорошо различимый в пепельном свете огромной полнощёкой луны. Внезапно он споткнулся, загремев попавшим под ноги ведром.

Фрикке поднял свой вальтер.

— Что вы делаете! — вскрикнула Мильда, вскочив. — Не смейте, я запрещаю.

Стукнул выстрел. Бруно Кульман упал, уткнувшись головой в полосатое пляжное кресло у стенки сарая.

— Ненавижу немцев! Без разбора! Всех!.. — бушевал Фрикке. Он хладнокровно закрыл окно и опустил маскировочную штору. — Нечего волноваться, Мильда. Я отомстил за наших родителей, только и всего.

Девушка, откинувшись на спинку кресла, тяжело дышала. Глаза были закрыты.

Притронувшись к её пылающему лбу, Фрикке только присвистнул. Соорудив на диване из перин и подушек спокойное удобное ложе, Эрнст Фрикке перенёс туда больную.

«Бог посылает тебе клад, Эрнст, — размышлял он. — Если обстоятельства вынудят остаться в Литве, Мильда станет твоим ангелом-хранителем».

Несколько дней Мильда металась в бреду. Фрикке не отходил от неё, пичкая лекарствами, найденными в домашней аптеке, поил чаем, готовил еду. И только когда к девушке вернулось сознание, стал подумывать о своих делах: надо действовать, не упустить время.

Все эти дни Фрикке проводил в стенах дома, выходя на улицу только, чтобы принести воды или нарубить дров. На все, что окружало его, он не обращал ровно никакого внимания. Сейчас выйдя во двор и оглядевшись, он поразился удивительной перемене. Тёплые солнечные дни оживили спящую природу. На кустах возле соседнего дома появились крупные жёлтые цветы, листьев на них не было, только цветы. На ветвях деревьев проклюнулись листочки. Сброшенная почками коричневая кожура лежала на земле. Фрикке притронулся рукой к ветке. Он ощутил клейкую смолу. Пальцы слипались.

Только липы стояли ещё без листьев. Липа — осторожное дерево, его слишком часто обманывали северные весны, оно боится холодного ветра и заморозков, бережёт свою нежную зелень. На яблонях только-только лопнули почки. Дружно зеленели кусты бузины, а земля на солнечных местах покрылась нежной молодой травой, и ландыш вынырнул из-под земли, как зелёный весенний флаг. Голосистые скворцы и другая мелкая птаха весело возились на деревьях.

В одном из домиков на соседней улочке Эрнст Фрикке нашёл рыбака с женой. Это были литовцы, пожилые люди. Узнав про больную девушку, старики согласились помогать ей.

…И вот пришло время прощаться.

— Благодарю, Антанас, ты спас меня, — говорила Мильда перед разлукой. — Если тебе будет тяжело одному, приходи, я всегда буду рада. А дом у нас большой, места хватит.

Эрнст Фрикке прижал к губам тонкую, похудевшую ручку Мильды.

— У меня предчувствие, Мильда, мы будем вместе. Нет, я уверен в этом. Мы скоро увидимся. Я оставил все продукты здесь, — добавил он, — себе я беру немного, только вот в этом рюкзаке. Ты должна хорошо есть после болезни. Машина в сарае, ждёт твоего выздоровления, домой доберёшься быстро.


Вскинув за плечи рюкзак, Фрикке зашагал по дороге вдоль берега моря, направляясь в Кенигсберг. Он избрал кружной путь через Мемель. Так несколько дольше, но безопаснее.


ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ ВИЛЬГЕЛЬМ КЮНСТЕР ПРОДОЛЖАЕТ СТУЧАТЬ МОЛОТКОМ

Сухопарый блондин с энергичным лицом, в берете, серой куртке и рюкзаком за плечами сошёл с поезда, прибывшего на товарную станцию. Дальше железнодорожный путь был разрушен, и оставшийся до южного вокзала километр пассажиры шли пешком. В Тильзите советские солдаты-артиллеристы посадили Фрикке к себе в вагон. Поезд следовал из Тильзита без всякого расписания, вагоны были разные: несколько пассажирских, несколько товарных. На том, в котором ехал Эрнст Фрикке, сохранилась старая табличка с надписью по-немецки: «Только для военных». А на другом — полустёртая надпись чёрной масляной краской: «Мы едем в Польшу уничтожать евреев».

Кенигсберг. Могучие стальные арки вокзальной крыши остались невредимыми, только стекла разбиты. Под ногами хрустят осколки, льдышками устилающие платформы. Пусто и заброшенно. Рельсовые пути уставлены товарняком, битым и горелым. Среди вагонов — несколько платформ, гружённых колючей проволокой. На перронах от недавних боев сохранились почти незаметные для глаза бетонные дзоты с пулемётными бойницами.

Эрнст пробирался через развалины домов. Услышав голоса, он метнулся в сторону и осторожно выглянул из-за обгорелой стены. Собственно, бояться ему было нечего, но сказывалась давняя привычка.

Несколько десятков мужчин и женщин с кирками, ломами и лопатами, пёстро одетых, расчищали завалы. Медленно, с безразличными лицами работали кенигсбержцы, изредка перебрасываясь скупым словом. Поодаль дымили махоркой двое советских солдат. Сплошные холмы из кирпича и мусора остались в этих кварталах от страшных августовских дней прошлого года.

«Русские заставляют население расчищать город. Что ж, это правильно», — подумал Фрикке.

Он обошёл развалины и очутился на улице, ещё более разрушенной, кое-где курились свежие пожарища. Иногда от здания оставалась только передняя стена с надписями прямо на штукатурке: кондитерская, кафе, парикмахерская. Все остальное, за стеной, не сохранилось. Иногда, наоборот, передней стены не было, и этажи стояли с вывороченными внутренностями.

Но вот что удивило Фрикке. У некоторых полуразрушенных домов из труб поднимались дымки. Внизу, в подвалах, жили люди. Они молча и тихо копошились в руинах. По закоулкам шла торговля каким-то барахлом.

На стене одного из домов — надпись крупными буквами: «Единый народ, единая империя, единый фюрер». На другом ещё три: «Помните — наш враг всегда на востоке», «Победа или Сибирь», «Радуйтесь войне, ибо мир будет страшным». На синем плакате сверху изображена улыбающаяся картофелина. Внизу идут изречения: «Домашние хозяйки не должны чистить сырую картошку. Кто чистит сырую картошку, тот уничтожает народное достояние».

Фрикке пробирался через развалины старого города по улице Ланггассе. Перед глазами — разрушенный почтамт, королевский замок. В пустые окна просвечивает небо. Башни разбиты. Где-то наверху, на крыше, жалостно мяукает бездомная кошка. На массивных контрфорсах западного крыла крепости расклеены приказы советской комендатуры.

У пьедестала памятника Бисмарку — куча книжечек в коричневых коленкоровых переплётах. Фрикке взял одну. Это была «Памятка солдата». Он перевернул несколько страниц.

«Для твоей личной славы, — прочитал он, — ты должен убить 100 русских. У тебя нет сердца и нервов, на войне они не нужны».

Эрнст Фрикке бросил книжку. С опаской обернулся: нет ли кого?

«Черт возьми! Читали ли русские эти изречения? — подумал он. — Если читали, плохо нам придётся!»

Приходилось часто останавливаться, внимательно рассматривать остатки домов, чтобы узнать улицу.

На домах пестрели надписи метровыми буквами, сделанные рукою советских солдат: «Осторожно — мины», «Опасно — мины».

В одном из переулков Фрикке остановился над книгами, наваленными вперемежку с кирпичами. Дорогие переплёты всех цветов, кожаные корешки, золотые обрезы, разноцветные иллюстрированные журналы, газеты. Он поднял одну из книг, другую. На всех на внутренней стороне обложки были наклеены этикетки-экслибрисы с изображением человеческого черепа и надписью: «Мир — моё творение». Кредо идеалиста.

«О-о, Ганс Каммель, — вспомнил Фрикке, — это его библиотека. Теперь я точно знаю, где нахожусь. Через два дома мне поворачивать направо. Где-то здесь жил кузнец Кюнстер, приятель дядюшки. Перед входом в его мастерскую висел фонарь из кованого железа. Зайду к старику, узнаю, не случилось ли что с дядей. Русские в городе, все может быть», — решил Эрнст Фрикке.

От дома, где жил искусный кузнец, осталась кирпичная коробка: старый мастер обосновался в подвале. Но у входа на узорчатом держателе висел все тот же фонарь в железной оправе. Рядом, в квадратной рамке, подвешена наковальня с лежащим на ней молоткомэмблемой кузнечного ремесла.

На обгоревших дверях вывеска:

«Кузница художественных изделий дипломированного мастера Вильгельма Кюнстера. Специальность — внутренние украшения жилищ и парадных помещений».

Рабочий стол, на столе — молотки и молоточки всякого рода: железные, деревянные и даже резиновые; ящичек, похожий на соты, с набором зубилец и резцов. Ножницы, обрезки меди в круглом бочонке. В углу — моток железной проволоки…

Посредине мастерской — особая наковальня кузнеца-художника, тиски. По стенам — реклама: изделия Кюнстера. Медные тарелки: на двух — профили Канта и Шиллера, на других — герб Кенигсберга и королевский замок. Ещё на одной — голая ведьма на помеле. На большой полке во всю стену стоят и лежат железные подсвечники, фигурные дверные ручки, люстра для свечей, какие-то цепи, каминные решётки.

Новое, что увидел Фрикке, — это пустая кровать, сиротливо приткнувшаяся к стене, и медный таз для умывания на железном треножнике.

Эрнст Фрикке никогда не интересовался кузнечным ремеслом. Однако он не раз слышал высокие похвалы своего дядюшки мастерству Кюнстера. Профессор Хемпель называл старика художником и считал его единственным в городе достойным продолжателем этого старого немецкого искусства, с годами все больше и больше забывавшегося.

— Здравствуй, Эрнст! Вот так штука! Почему ты здесь? Я слышал от профессора, ты получил билет на пароход, — дружески встретил гостя тучный старик с белыми как снег волосами, в шерстяной фуфайке и кожаном переднике.

У Кюнстера умное, собственно, ещё не старое, почти без морщин, лицо, большой прямой нос, лохматые брови, белой щёточкой торчат усы, сквозь черепаховые очки светятся проницательные глаза.

— Да, и с этим билетом я чуть не попал к морскому царю, — отшутился Фрикке. — Пароход торпедировали, а я плавал в воде, пока совершенно случайно меня не вытащили. Теперь пробираюсь к дяде. Жив ли он? Его ведь хотели эвакуировать?

— Профессор Хемпель жив, он в старой квартире. Русские хорошо относятся к учёным. Но ты берегись, тебя могут сцапать. Я слышал: такими молодчиками, как ты, русские здорово интересуются.

Фрикке вспомнил, что старый мастер не любил нацистских порядков. Как-то раз в середине войны ему, лучшему мастеру в Кенигсберге, предложили выбить из меди скульптуру Гитлера. Местные нацистские главари готовили к высочайшему дню рождения подарок. Вильгельм Кюнстер отказался наотрез.

«Слишком большая честь, — скромно и несколько двусмысленно сказал кузнец. — Я никогда не решусь изобразить на простой меди такую великую личность».

Уговоры и угрозы не подействовали. Вильгельму Кюнстеру повезло: нацистские заправилы не тронули лучшего кузнеца-художника.

Мастер вынул из жилетного кармана луковицу старинных часов, и Фрикке показалось, что он кого-то ждёт.

— На мою продукцию находятся любители и у русских, — снова заговорил старик, пряча часы. — У меня сохранился штамп, и я делаю медные пепельницы с парусным кораблём.

Фрикке молчал.

— Ты меня прости, Эрнст, я займусь делом! Это не помешает мне говорить и слушать. В пять придёт заказчик, русский капитан.

Кузнец взял кусок листовой меди и положил на угли горна. Работая мехами, он раскалил пластинку докрасна. Не торопясь сунул её в воду, вынул, потрогал: мягкая ли, опять опустил в какую-то жидкость, протёр тряпкой, медь заблестела. Затем положил пластинку на сферический стальной штамп трехмачтового корабля, прибил по краям гвоздями и осторожно обстучал круглым молотком.

— Много ли, если не секрет, вы получите от русских за своё искусство, герр Кюнстер? — спросил Фрикке.

— Во всяком случае, у меня есть хлеб, и табак, и даже сахар, — ответил мастер. — Впрочем, то, что я сейчас делаю, совсем не искусство. У профессора есть моя пепельница. Одна из лучших. Там ручная работа.

Вильгельм Кюнстер бросил на медь кусок свинца, принялся с размаху сильно бить молотком. Свинец смягчал удары, рисунок лучше прорабатывался.

— Как русские обращаются с мирными жителями? Я полагаю, зверствуют? — словно невзначай спросил Фрикке.

Кюнстер перестал стучать молотком.

— Зверствуют? Я этого не слышал… Но и не слишком ласковы. И тут ничего не скажешь. Так было всегда, пока у победителя не отойдёт сердце. — Мастер хотел ещё что-то добавить, но раздумал и стал вытаскивать клещами гвозди, вбитые по краям медной пластинки. Снял её, посмотрел на рисунок, что-то хмыкнул под нос. Привычными движениями вырезал из квадратного листа диск, загнул края, выбил зубилом незатейливый узор, и кусок меди на глазах у Фрикке превратился в красивую пепельницу. Кюнстер не был простым ремесленником, недаром доктор Хемпель расхваливал его.

Старик подержал пепельницу в каком-то растворе, протёр её.

— Посмотри, Эрнст, медь почернела, так гораздо красивее. Я мог бы покрыть пепельницу вот этим составом, и на металле выступила бы прозелень. Тогда она выглядела бы так, словно её делал не Вильгельм Кюнстер, а какой-нибудь мастер лет триста назад. Немцы любили такую подделку… Вот так и живу, — опять повторил старик и добавил: — В нашем деле по-настоящему искусен тот, кто откуёт из одной пластины меди крышку чайника или человеческую голову.

— Я рад был застать вас в добром здравии, а теперь направлюсь к дяде, герр Кюнстер, — сказал Фрикке, которому надоел разговорчивый любитель медных тарелок и дверных ручек.


— Передавай привет господину Хемпелю, — вертя в руках пепельницу, сказал старый мастер, — пусть заходит поболтать. Я всегда ему рад.


* * *

Третий этаж, квартира номер шесть, знакомая дубовая дверь. Не решаясь сразу позвонить, Фрикке снял рюкзак и осмотрелся. На лестничной площадке темновато: небольшое окно из разноцветных стёкол завешено куском чёрной маскировочной бумаги. Дверь в соседнюю квартиру полуоткрыта, в прихожей виден платяной шкаф с разбитым зеркалом, потёртые плюшевые кресла. На полу — клочья морской травы, тряпки, деревянные обломки и прочий мусор, всегда остающийся после переноски громоздких вещей.

«Удивительно, почему пустует квартира?» — подумал Фрикке. Он заглянул в дверь. В стене виднелись большие проломы, пол провалился.

Только он потянулся к звонку дядиной квартиры, как звякнул запор, и дверь приоткрылась. В просвете он увидел профессора со свечой в руках и седого полковника Советской Армии.

Фрикке мигом нырнул в соседнюю квартиру.

— Я не хочу вас принуждать, профессор, — услышал он, — но, если вы согласитесь, это будет весьма благожелательно расценено советским командованием и пойдёт только на пользу вашему любимому делу. До свидания, герр Хемпель.

— Я подумаю, господин полковник, благодарю вас. Очень благодарю за внимание, — проговорил профессор.

На площадке лестницы они попрощались ещё раз. Только теперь Фрикке заметил, что рядом с полковником стоял рослый ординарец.

Эрнст Фрикке напряжённо вслушивался. Сапоги ординарца процокали по каменным ступеням. Когда шаги звучали уже на улице, он снова собрался позвонить к дяде.

— Приятель, вы к кому? — вдруг раздался из темноты мягкий мужской голос.

Эрнст Фрикке отступил на шаг от двери. Сунул руку в карман.

— Не трогайте оружия, приятель, — с вкрадчивой убедительностью произнёс незнакомец. — У меня преотличнейший вальтер, патрон — в стволе. И однако, вы живы.

— Благодарю за любезность, — отозвался Фрикке, разглядывая незнакомца. — Но что вам угодно?

— Вы давно знакомы с профессором?

— Да, я был служащим в музее доктора Хемпеля.

У незнакомца было нежное и приятное лицо, тонкие рубцы прорезали в двух местах его левую щеку.


— Благодарю вас. Не смею задерживать. — Незнакомец сладко улыбнулся и приподнял шляпу. — Нашу беседу мы продолжим позже!


* * *

Пока Эрнст Фрикке рассказывал, что с ним произошло на пароходе «Меркурий», профессор, нахмурясь, сидел и молчал. У Фрау Эльзы на глазах выступили слезы. Она комкала у глаз платок, шевелила блеклыми губами и жалко улыбалась.

Когда Фрикке закончил свою наполовину выдуманную повесть, профессор поднял голову и, посмотрев в глаза племяннику, спросил:

— Ящерица, где она?

— Осталась на судне.

— Это ужасно! Но я верю тебе, Эрнст, — после некоторого раздумья сказал Альфред Хемпель и замолчал снова.

— Дай бог здоровья рыбакам, спасшим тебя от смерти, — нарушила тишину тётка. — Бог не дал тебе погибнуть в море, он спасёт тебя и в этом проклятом городе.

Как только фрау Хемпель начала рассказывать о житейских делах, её удержать было невозможно.

— Стало голодно, — жаловалась она. — У кого были запасы — припрятали, и купить что-нибудь нет никакой возможности. Люди потеряли человеческий облик: одни доносят советским властям, другие какому-то крейслейтеру, оставшемуся в городе. Многие ещё верят, что войну можно выиграть. Людей обуяла жажда обогащения за счёт друзей, родственников, все стремятся добыть золото или драгоценности — все, что занимает мало места и дорого стоит.

Эрнст, дорогой, — продолжала Фрау Эльза, сжимая руки племянника сухими горячими пальцами. — Какими-то путями, за большое вознаграждение ещё и сейчас можно выбраться из Кенигсберга к нашим войскам, защищающим клочок земли на берегу моря, и уехать на запад. Кое-кому удалось благополучно добраться, но многие были убиты и ограблены своими же проводниками… Дяде тоже грозит большая опасность. Последнее время ему не дают покоя…

— Да, Эрнст, люди изменились, — заговорил профессор. — Ты ведь знаешь, я всегда был верен партии и всегда отдавал должное фюреру. Но выше всего для меня была наука. Всю жизнь я посвятил янтарю, этому волшебному камню. Музей — это моё детище. А сейчас, ты слышишь, Эрнст, хотят разграбить сокровища, которые мне удалось спрятать. Несколько высокопоставленных лиц, скрываясь друг от друга, пытаются заставить меня открыть тайники, где захоронены ценности. И знаешь что, Эрнст, они намерены вывезти их за границу и превратить в доллары. Мои коллекции! Какой позор! — Профессор схватился за голову. — Они говорят, что деньги им нужны для продолжения войны. Это враньё! Война проиграна, и надо сохранить оставшееся достояние нации. Кенигсберг в руках русских. Ты видишь теперь, что стоят обещания наших вождей? И это случилось не потому, что плохо сражались солдаты. Нет, солдаты сражались яростно, иногда фанатически, но они не могли отстоять насквозь прогнившее государство, — профессор произносил слова с несвойственной ему быстротой, нервно постукивая зажигалкой по сигарному ящичку. — Жаль мирных жителей. Я обвиняю гаулейтера Коха. Он виноват в том, что было много лишних жертв. Выслуживаясь перед фюрером, он запрещал эвакуировать население, когда это было возможно, а сам оказался жалким трусом. И вот теперь…

Профессор замолчал. Глаза его затуманились. Он, как всегда в затруднительных случаях, снял очки и стал неторопливо протирать их замшей.

— Все равно русские варвары все растопчут сапогами, — угрюмо вставил Фрикке. — Говорят, они жестоко относятся к мирному населению.

— Не знаю, у меня нет таких сведений. Но ты сам не должен забывать: миллионы русских сознательно уничтожены по приказу фюрера… Заметь, не русские, а англичане разрушили наш замок, кафедральный собор, университет… Русский полковник показал мне страшный документ: фюрер объявил все исторические и художественные ценности России не имеющими ровно никакого значения и подлежащими уничтожению. — Доктор Хемпель вскочил с кресла и заходил большими шагами по комнате. — Все, чем дорожила русская нация, русская культура, мы грабили сколько могли… А что не могли, уничтожали. А вот ещё. Я узнал это совсем недавно. В Кенигсберге почти каждый дом заряжён миной замедленного действия. Наци заставляли солдат минировать жилые здания даже в день капитуляции. А теперь русские минёры, рискуя жизнью, спасают немцев. Где уж нам называть их варварами!

— Альфред, ради бога не волнуйся. Ты ведь знаешь, тебе это вредно, — фрау Эльза взяла мужа за руку.

— Меня поразил один молодчик, — горячо продолжал профессор, — он был у меня два дня назад. Я выставил его за дверь. Этот негодяй предложил крупную сумму в американской валюте за янтарную коллекцию. Он обещал вместе с музейными экспонатами вывезти за пределы рейха и нас с Эльзой. — Профессор горько рассмеялся. — Он много болтал глупостей. Мне показалось, что у этого типа, вымогающего сведения о сокровищах, заметный иностранный акцент. По его словам, наши вожди ещё во время войны готовы были распродать Германию оптом и в розницу, лишь бы нашёлся покупатель.

Профессор опять снял, но тут же надел снова очки. Эрнст Фрикке хорошо знал своего дядю.

«Фанатик, — подумал он, слушая взволнованные речи учёного. — Трудно что-нибудь вытянуть из него. Во всяком случае, сейчас, когда он так настроен. Однако зачем приходил сюда русский полковник?»

— Все это очень прискорбно, — сказал он, желая переменить разговор, — каждый истинный немец сегодня переживает трагедию. Победители и побеждённые были всегда, с тех пор как существует человечество, но народы, я подразумеваю цивилизованные народы, продолжают существовать. Что вы скажете, тётя, если я попрошу вас сварить чашечку кофе?

И Фрикке, раскрыв свой рюкзак, положил на стол пакет кофе, сгущённое молоко, большую овальную банку польской ветчины и кулёк сахара.

— А это, дорогой мой дядя, подарок вам, — Фрикке подал ему ящичек гаванских сигар.

Глаза профессора блеснули. Он осторожно вынул сигару и перед тем, как зажечь, понюхал, вдыхая аромат табака.

— Да ведь это целое богатство! — радостно сказала фрау Эльза, зажигая спиртовку. — Где ты раздобыл всю эту прелесть? — Она поставила на огонь кофейник.

— Подарок старого друга… Но вот хлеба у меня нет. — Фрикке развёл руками. — Осталось только четыре жёстких сухаря.

— У нас есть хлеб, Эрнст, свежий, сегодняшней выпечки. — Фрау Эльза положила на стол несколько булок. — Подарок русского полковника, — с теплотой сказала она. — Очень славный человек, прекрасно говорит по-немецки. Мы сначала думали, что он немец. Сливочное масло и сахар тоже его подарок.

Фрикке резко повернулся к тётке.

— Вот как, подарки русского полковника? Такое внимание врага по меньшей мере странно. Он что-нибудь требовал от вас? — Фрикке старался скрыть волнение.

— Нет, ничего. Он предлагал нам службу в комендатуре, мне и мужу. Просил Альфреда помочь ему сохранить музейные ценности от расхищения. Сохранить наши ценности, Эрнст. Он даже сказал, что дядя, по его мнению, мог бы заведовать янтарной коллекцией, когда она будет найдена.

— И вы поверили ему?! — Фрикке вскочил со стула. — Вы, дядя, позволили так просто обвести себя вокруг пальца? Вы, умный, уважаемый человек…

— Ты напрасно горячишься, Эрнст, — осадил его доктор Хемпель, священнодействуя с сигарой. — Русский полковник… да, он предлагал, но ведь я пока не принял его предложения. А потом, почему я должен отказываться? В нашем положении это самый разумный шаг. Музейные ценности будут сохранены для немецкого народа, а кончится война, все встанет на свои места. Он много расспрашивал меня о янтаре, этот полковник. Вчера он спросил, правда ли, что из янтаря в старину делали очки? Конечно, это правда. Но, к сожалению, мало кто об этом слышал. Самые лучшие и дорогие очки были янтарные. И ты знаешь, он читал мои книги, — неожиданно заключил доктор Хемпель.

Эрнст Фрикке неодобрительно покосился на дядю, не сказал ни слова.

«Надежды на старика нет… — Быстро мелькают мысли. — Это ясно. Если планы захоронения попадут к русским, пиши пропало…»

— Дорогой дядя, — Фрикке решил прощупать почву. — Как бы вы ни решили в будущем, сейчас тайники оказались в опасности. Вы беззащитны, — он нагнулся к уху старика, — в любой момент могут прийти русские или наши, сделать обыск, и планы в их руках. Вы рискуете жизнью, дядя. Зная ваш вспыльчивый характер, я не дал бы за вашу жизнь паршивой оккупационной марки.

Доктор Хемпель насмешливо приподнял брови.

— Ты напрасно беспокоишься, Эрнст. После первого посещения ретивого группенфюрера Ганса Зандера, кстати сказать одного из моих приятелей, я понял, что сейчас самое мудрое решение — уничтожить документы… Да, мы так и решили с Эльзой. В тот же день я сжёг все бумаги, — профессор указал длинным костлявым пальцем на решётку камина.

«Гм… при данной ситуации, положим, это недурно, — решил Фрикке. — На затонувшем корабле остался единственный экземпляр планов, и если старик не проговорится, то я останусь наследником всех богатств. Да, если только он не проговорится. Надо все обдумать».

По лицу Фрикке медленно расплывалась улыбка. С плеч его будто свалилась гора.


— Это другое дело, дядя, как всегда, вы приняли единственно правильное решение, — заключил он, облегчённо вздохнув.


ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ ТЕНИ ЖИВУТ В ПОДЗЕМЕЛЬЯХ

Эрнст Фрикке совсем позабыл о незнакомце. Спускаясь по лестнице, он увидел его на площадке второго этажа.

— Ну, как вы нашли старика? — приятно улыбаясь, спросил господин со шрамом на щеке. — Удалось ли вам узнать, зачем приходил к профессору русский полковник?

— А вам, собственно, какое дело? — Фрикке вызывающе посмотрел на незнакомца. Вытряхнув из пачки сигарету, он ловко прихватил её полными губами.

— Разрешите и мне, — потянулся улыбчивый мужчина, видя, что Фрикке прячет пачку. — Согласитесь, это невежливо. — Затянувшись, он добавил: — Прекрасные сигареты… американские… Может быть, у вас есть и доллары?

— Ого, вы слишком любопытны, уважаемый герр…

— Людвиг Фолькман, к вашим услугам, — незнакомец поклонился, — уполномоченный главного управления безопасности рейха, оберштурмбанфюрер Людвиг Фолькман. Прошу. — И он вытащил из заднего кармана удостоверение.

Эрнст покосился на фотографию в чёрной форме СД, на знакомую печать с орлом и свастикой. «Да, подпись самого рейхсфюрера Гиммлера».

— И вы не боитесь носить с собой такие документы? — искренне удивился он.

— Государство находится в величайшей опасности, нам ли, верным слугам, пристало беречь свою жизнь, — уклончиво ответил эсэсовец. — А вот вы кто такой? — Он перестал улыбаться, голос его обрёл твёрдость. — Документы?

— О каких документах идёт речь? — с наигранным удивлением спросил Фрикке. — Я вас не совсем понимаю, оберштурмбанфюрер. Я литовец, спасшийся из концлагеря, ищу своих родителей. — Он вынул из маленького поясного карманчика янтарный мундштук с двумя золотыми ободками и принялся старательно всовывать в него дымящуюся сигарету.

— А-а, — незнакомец взглянул на мундштук. — Признаться, я думал, что волки-оборотни существуют только в реляциях гаулейтера Коха… Я слышал, в этих местах находят янтарь?

— Да, на берегу моря.

— Поднимите левую руку, заверните рубаху, — изменив тон, твёрдо сказал Фолькман. — Так, хорошо, все в порядке. Кстати, ваше имя?

Фрикке ответил, посмотрев в лицо эсэсовцу. Глаза у Фолькмана были красивые, ласковые, немного грустные. Но вместе с тем в них было что-то такое… Нет, врать ему было опасно.

— Так вот, дорогой Эрнст Фрикке, я спросил вас о долларах не ради любопытства, — безмятежно улыбаясь, продолжал оберштурмбанфюрер. — Недалеко отсюда есть превосходный уголок, там можно спокойно посидеть, потолковать, поужинать. Расчёт с хозяином на доллары. Пойдут и фунты стерлингов или другая твёрдая валюта. — Он, обжигаясь, затянулся и с сожалением бросил окурок. — Вас не откажутся обслужить на золото или драгоценности. Совершенно безопасно, — поспешил заверить эсэсовец, излучая добрые улыбки. — На валюту можно получить все, даже девочек… Ну?..

Напряжение последних дней требовало разрядки.

«Что ж, — решил Фрикке, — развлекусь, узнаю, что хочет от меня этот странный тип. Он больше похож на врача или музыканта, чем на оберштурмбанфюрера. Итак, бедный Ганс, сегодня я устрою тебе поминки».

— Я благодарен за приглашение, — сказал он, — воспользуюсь с удовольствием.

На углу улицы эсэсовец остановился.

— Надо принять некоторые предосторожности. Я кое-что выясню. Прошу подождать. — Эсэсовец мгновенно скрылся в развалинах.

«Интересно, что ему надо от моего дядюшки? — соображал Фрикке. — Столичная штучка, особая. А улыбка? Будто у ангелочка из детской книжки с цветными картинками. Однако не хотел бы я заиметь его как врага».

— Герр Фрикке, — услышал он приятный тенор, — прошу вас сюда.

Во дворе, на площадке, свободной от кирпичных обломков и мусора, стояли две длинные ручные тележки на небольших железных колёсиках. На тележках лежали завёрнутые в грязные простыни какие-то продолговатые свёртки.

— Прошу вас, вот верёвка, привяжите покрепче груз к вашей тележке.

Увидев на лице Фрикке откровенное удивление, он добродушно усмехнулся.

— Место, куда мы идём, расположено неподалёку от кладбища. На тележках — трупы. Это маскировка, специально для русских патрулей. Ясно? — Нежными белыми руками в веснушках оберштурмбанфюрер вложил свои документы в карман покойника. — Ему теперь все равно, не правда ли, штурмфюрер, — он дружески хлопнул по плечу Эрнста Фрикке, — а живым лишние предосторожности никогда не помешают. Ну, берите ваш лимузин, тронулись. — И Людвиг Фолькман громко рассмеялся.

Когда их останавливал патруль, оберштурмбанфюрер со скорбной миной протягивал клочок бумаги: там было нацарапано по-русски: «Везу хоронить соседей, умерли от сыпного тифа».

Прочитав записку, офицер обычно махал рукой, даже не взглянув на покойников, и эсэсовцы спокойно продолжали свой путь по набережной. Из реки торчали корпуса, мачты и трубы затопленных катеров и небольших пароходиков. У металлической баржи собрались горожане. Эсэсовцы переглянулись: русские солдаты дружно вытаскивали из полузатопленного трюма мокрые мешки с мукой и раздавали немцам. Известно, что мука долго не промокает.

На перекрёстке двух больших улиц тропинку среди развалин преградили советские офицеры. Они обнимались с радостными восклицаниями.

Немцы приостановились и вежливо ждали.

— Серёга Арсеньев! Какими судьбами? — радостно восклицал высокий белобрысый пехотинец с капитанскими погонами. — Слыхал, слыхал, ты подлодкой командуешь.

— Командую, Санька, — живо отозвался старший лейтенант Арсеньев. — А ты, капитан дальнего плавания Александр Малыгин, потомственный моряк, — и в армейском! Что ж это ты, брат Саша?

Офицеры обнялись.

— Под Ленинградом войну начал, — сказал пехотинец, — партизанил. Вот и пришлось серую шинель надеть. Теперь в разведке… А помнишь, как мы с тобой лесорубам помогали деревья валить? А морской зверь… После войны куда думаешь?

— На корабль, Саша, во льды. Соскучился.

— Я тоже. Скорей бы войну кончать, жду не дождусь. — Заметив немцев с тележками, капитан крикнул по-немецки: — Эй, что вам нужно?

— Дорога узкая, господин капитан, — с поклоном объяснил оберштурмбанфюрер.

Советские офицеры уступили дорогу. Немцы с тележками прошли мимо. Эрнст Фрикке обернулся и встретил любопытный взгляд рослого старшего лейтенанта.

Погода портилась, с моря наползал туман. Он опустился на город и прочно застрял между развалинами.

— Надо оставить тележки вон за тем забором, — сказал старший эсэсовец.

На тихой улице, обсаженной огромными липами, в тёмном подвале разрушенного дома оберштурмбанфюрер нажал потайную кнопку. Открылась дверь, искусно замаскированная в стене. Они вошли в небольшую прихожую. Щёлкнул замок, и сразу зажглась маленькая лампочка.

— Что вам угодно? — раздался глухой голос откуда-то сверху.

Приглядевшись, Фрикке заметил динамик, вмонтированный в потолок, и узкую щель в стене на уровне груди, похожую на бойницу.

— Укрыться от непогоды и выпить чашку горячего кофе, — торопливо ответил оберштурмбанфюрер.

Стена с бойницей тоже оказалась дверью, она медленно отодвинулась. На пороге их встретил высокий бледный человек. Искоса взглянув на вошедших и не сказав ни слова, он пошёл впереди, освещая путь электрическим фонариком. Несколько ступенек вниз, несколько шагов по узкому коридору. Перед ними ещё одна дверь, теперь бронированная, толщиной с полметра, коридор, покрытый мягкой ковровой дорожкой.

Снова открылась тяжёлая бронированная дверь; вошли в небольшое помещение. Здесь, у вешалки, надо было снять пальто. Ещё десять ступенек вниз, и Эрнст Фрикке очутился в зале с двумя десятками столиков. Почти все были заняты. Мужчины в униформе и штатские, разодетые дамы вполне определённого поведения. Зал был разукрашен фресками по мотивам тевтонской мифологии. Деревянная облицовка стен, массивные столы без скатертей, крепкие скамьи. По стенам — бронзовые тарелочки с гербами, на полках — несколько тяжёлых кургузых парусников, утопавших в полумраке. Помещение освещалось оплывающими в духоте свечами в дубовых канделябрах. В зале пахло потом, табаком, свечами и спиртным. Шум то утихал, то поднимался волнами.

— Сядем здесь, — показал Фолькман на свободный столик рядом с буфетом из морёного дуба.

Подошёл кельнер, молча поставил на стол подсвечник.

— Бутылку лучшего портвейна, нет, две бутылки и поужинать. Что-нибудь поосновательней, — распорядился эсэсовец. — А пока не откажите, штурмфюрер, в вашем «Честерфилде».

Из-за соседнего столика встал майор в парадной форме. На груди несколько орденов. На шее Железный крест. Покачиваясь, он подошёл к столику Фрикке и оберштурмбанфюрера.

— Кто вы такие? — спросил он.

Эсэсовец остановил Фрикке незаметным жестом: не связывайся, дескать, и стал смотреть мимо майора.

— Положим, мне и неинтересно, кто вы! — не дождавшись ответа, продолжал офицер. — Такие же мерзавцы, как и все. Я майор Франц Баденбух, танкист. — Тут он повысил голос и стал оглядывать всех сидящих в зале. — Эй, вы, слушайте меня, господа носители тевтонского духа! Прошло время, когда вы отсиживались в тылу за чужой спиной. Это тевтонский дух заставил вас снять военную форму рейха и прятаться по норам и щелям. Жалкие трусы, зайцы, прижавшие уши при первом выстреле, — он слегка покачнулся. — Что говорил генерал Бернгард Отто фон Ляш? — спросил он, оглядывая сидящих за столиками. — Вы помните? — Все молчали. — Он сказал: «Истинными героями могут быть только мёртвые». А сам, негодяй, — заскрежетал майор зубами, — сдался русским. А где преподобный гаулейтер Эрих Кох, я вас спрашиваю? Молчите? Гаулейтеры и фюреры продали армию, слышите вы!.. Национал-социалистская германская рабочая партия, с-собаки… Ты, — майор ткнул пальцем в грудь оберштурмбанфюрера, — раз ты снял форму во время войны, ты предатель.

— Хорош сам, хоть и в форме, — сказала из-за стола пышная блондинка. — Ругаешь других, а сам тоже сидишь. Попробуй походи по улицам. Пьяница несчастный. — И женщина, закинув ногу на ногу, с насмешкой посмотрела на офицера.

— Заткни глотку, девка! — рявкнул майор. — Ты смеешь так разговаривать с офицером рейха? Ах ты!.. — Он шагнул было в её сторону, но пошатнулся и грузно опустился на стул.

Только за второй бутылкой улыбчивый эсэсовец приступил к деловой части.

— Ну, мой дорогой штурмфюрер, — отставив рюмку, начал Фолькман. — Теперь я готов слушать. Вы помните, о чем я спрашивал там, на лестнице?

Да, Фрикке помнил. Он успел все обдумать и приготовиться к активной защите. Он понимал, что жизнь его в опасности, за неё нужно дать выкуп. Фрикке решил приоткрыть эсэсовцу карты, правда не в ущерб делу. Он даже собирался извлечь пользу из своей откровенности. Вкратце рассказав о своей беседе с дядей, Фрикке закончил так:

— Убеждён, рано или поздно профессор будет работать у русских и покажет, где спрятаны сокровища. Заставить его молчать невозможно.

— Старика надо ухлопать, пока он не развязал свой язык. — Фолькман посмотрел прямо в глаза Эрнсту Фрикке. — Так я вас понял?

— Если это нужно для фюрера, для Германии…

— Теперь расскажите все, штурмфюрер. Вы меня понимаете? — в голосе гестаповца прозвучали металлические нотки.

— Я вас понимаю и постараюсь вспомнить. Хотя знаю я немного…

— Ничего, ничего, — поощрительно усмехнулся гестаповец. — Здесь немного, там немного, глядишь, и разгадка найдена.

— Вас, наверно, волнует, — вздохнув, начал Эрнст, — янтарный кабинет?.. Да, этот кабинет недолго был утехой профессора. Как вы знаете, он восстановил своё сокровище в одной из верхних комнат королевского замка. Кое-кто из уважаемых кенигсбержцев удостоился осмотреть его. В августе прошлого года, боясь бомбардировок, профессор демонтировал этот кабинет и спрятал его в подвалах. Это было в те дни, когда англичане разрушили старый город. В январе этого года доктор Гольдшмидт — вы знаете господина Иоганна Гольдшмидта?..

Эсэсовец кивнул.

— Так вот, он приказал понадёжнее запрятать янтарный кабинет в ящики. Упаковывали во дворе замка. Профессор сам руководил работами. Я видел, как янтарные куски выносили из подземелья.

— Кто знает, кроме вас, об этих работах? — прервал Фолькман.

— Гм-м, боюсь вам сказать… в упаковке ящиков как будто участвовало несколько служащих музея… Потом ещё рабочие, — осторожно ответил Фрикке.

Он понимал, что быть единственным свидетелем — опасно.

— Сколько ящиков упаковал в тот день профессор Хемпель? — продолжал выспрашивать гестаповец, улыбаясь.

— Я видел больше двух десятков. Но и кроме янтарного кабинета через руки профессора проходили большие ценности. Десятки тысяч изделий из янтаря, причём некоторые экземпляры были уникальными и стоили огромных денег. А экспонаты наших музеев! — Фрикке помолчал, собираясь с мыслями. — Ну, а потом профессор, несомненно, знает, где спрятаны семьдесят восемь ящиков музейных трофеев, привезённых с Украины и из Белоруссии. Там редчайшие полотна, старинные иконы, фарфор. Наконец, через его руки прошло немало частных коллекций.

— Сколько могут стоить эти ценности?

— Мне трудно определить даже приблизительно. — Фрикке пожал плечами. — Несколько миллионов долларов — это, видимо, скромная цифра.

— Черт побери! — воскликнул улыбчивый эсэсовец. Выдержка на этот раз ему изменила. — Но куда старик упрятал эти сокровища? Может быть, вы предполагаете что-нибудь?

— …Ну, например, при мне упоминалось о каких-то бункерах, расположенных на улице Штайндам.

— Прекрасно, у нас сохранились подробные планы подземных сооружений Кенигсберга. — Гестаповец повеселел, отметив что-то в записной книжке.

— Знаю, что в подземельях Вильденгофского замка тоже захоронены ценности… не меньше сотни ящиков. Может быть, в том числе и янтарный кабинет… — ковыряя вилкой в остатках ужина, говорил Фрикке. — Я помню одну русскую женщину, — чуть помедлив, продолжал он. — По приказанию гаулейтера Коха она сопровождала музейные экспонаты из Украины. Однако профессор не верил этой женщине. Она-то, наверное, знала многое. Где она сейчас? Её бы следовало ликвидировать в первую очередь. Вот, пожалуй, и все, что я могу вам сказать… Правда, я… — Фрикке замялся.

— Говорите, я вижу, вы что-то скрыли. — Глаза Фолькмана хищно блеснули. Но тут же ласковая, ободряющая улыбка вновь появилась на его лице.

— И нет и да, — Фрикке искоса посматривал на собеседника. — Собственно говоря, это незначительное дело, оно может заинтересовать только вас. Оно слишком ничтожно для государственных целей.

— Я слушаю.

— Небольшое количество ценностей: золото, драгоценные камни, очень ценные картины — спрятал я сам. Я думаю… — Фрикке опять замялся, — думаю, что если оберштурмбанфюрер отправится на поиски вместе со мной, то не останется внакладе.

— Доктор Хемпель знает об этих спрятанных вами ценностях?

— Да, как всегда, я выполнял его поручения.

— Где они спрятаны?

— В Мариенбургском замке.

— Посидите здесь, через несколько минут я вернусь. — Приветливо улыбаясь,Фолькман ушёл.

Проводив его глазами, Фрикке огляделся. В зале так накурили, что казалось, слова плавали в табачном дыму. Кабак шумел.

— Пиллау неприступен. Вы только представьте — пятнадцать тысяч снарядов разного калибра выпускает в минуту зенитная артиллерия. В минуту! Нет, я не шучу… Недавно фюрер послал на защиту Пиллау большой флот.

— Нет, Эрнст Вагнер остался в городе. Это фанатик. Он верен фюреру до последнего вздоха.

— Русские думают, что заперли нас на замок в Кенигсберге, ха-ха… А мы просачиваемся, незаметно просачиваемся. Стоит только добраться до Фриш Нерунг, и вы — в Швеции!

— Говорят, русские подошли вплотную к Берлину.

— Безоговорочная капитуляция? Что будет с Германией? Нет, это невозможно.

— Кости судьбы упали не в нашу пользу.

— Благодарите вашего сумасшедшего провидца фюрера!

— Мы должны готовиться к новой войне. Нет, я не шучу. Разве вы не слышали выступления Геббельса?

— Ваш Геббельс только один раз в жизни сказал правду. И то в пору его юности. Помните фразу: «Деньги — это дерьмо, но дерьмо не деньги».

— Деньги совсем упали, рейхсмарка не стоит плевка.

Фрикке удивила вдруг наступившая тишина. По залу шёл крупный, широкоплечий мужчина в чёрном, сверкая золотой свастикой на отвороте пиджака. Фрикке показалось, что он знает этого человека… Жестокое лицо, прямой нос, большие губы, сутулый…

Фрикке старался вспомнить, где он мог его встречать, но безуспешно.

— Ну, дорогой приятель, — хлопнув Эрнста Фрикке по плечу, весело сказал внезапно появившийся Фолькман. — Рад, все окончилось благополучно. Я доложил шефу, что вы вполне искренни. Оказано большое доверие. Шеф поручил передать вам, что профессор нам больше не нужен. Срок — три дня.

Фрикке слушал потупясь. Когда Фолькман сказал «три дня», он отрицательно качнул головой.

— Ну, а потом, — продолжал гестаповец, словно не замечая колебаний собеседника, — мы отправимся за вашими сокровищами. Я и вы… Вы довольны? Скажу по секрету, я ничего не докладывал об этой экскурсии шефу. — Он заразительно рассмеялся. — Вы поняли? Чем скорее мы уйдём из этого города, тем лучше.

— Все-таки это мутное дело…

— Ясно, не прозрачное. Но за все в ответе фюрер… Слушайте! — Фолькман вынул записную книжку и перелистал несколько страничек. — "Если вы слишком слабы для того, чтобы создавать самим себе законы, то тиран должен надеть на вас ярмо и сказать: «Повинуйтесь! Скрежещите зубами, но повинуйтесь, и всякое добро и зло утонет в повиновении ему».

— Ницше! Узнаю кладезь мудрости.

— Вот видите, старый больной человек не боялся об этом говорить. Правда, Геринг о том же сказал ещё короче: "Моя совесть называется «Адольф Гитлер». Брось корчить из себя невинную девушку! В политике нет преступлений, только ошибки. Вот, запомни адрес: этот человек даст тебе средство, чтобы без шума переселить в лучший мир профессорскую чету.

— Мы находимся на среднем этаже бункера, — сказал он, помолчав. — Есть приказ в среду затопить его, а виллу сжечь. — Он прошёлся взглядом по залу и вздохнул. — Интересно посмотреть на них в четверг…

За концертным роялем сидел полковник.

Заклинание огня. Шелест леса. Полет валькирий. Могучая волна вагнеровской музыки подхватила людей и подняла их на свой пенящийся, сверкающий гребень. Музыка великого волшебника действовала как наркотик. Шум, разговоры замолкли. Музыка приказывает, повелевает, превращает сидящих здесь полупьяных людей в храбрых и сильных героев. Гремит где-то вверху, в высотах вселенной, музыка-чародейка.

Последний аккорд. Полковник положил руки на отзывчивые клавиши и долго сидел, низко склонив седую голову.

В зале наступила тишина. Все ждали продолжения концерта.

— Господа, — очнувшись, громко сказал полковник, — теперь для вас.

И опять Рихард Вагнер. Торжественно-трагические звуки похоронного марша наполнили душное бомбоубежище…

В глазах у многих появились растерянность, страх. Некоторые поднялись с мест, словно собираясь бежать, кто-то истерически вскрикнул.


И вдруг выстрел. Грузное тело седого полковника медленно сползло на ковёр.


ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ ЧЕЛОВЕК ДОЛЖЕН ПРИНЕСТИ СЕБЯ В ЖЕРТВУ «СВЕРХЧЕЛОВЕКУ»

— Дядя, я не отказался бы от чая, — сказал Эрнст Фрикке.

— Ну и прекрасно, я разделяю твоё желание, — подхватил профессор.

— Я боюсь, Эрнсту не понравится наш фруктовый напиток, — улыбнулась фрау Эльза.

— У меня есть прекрасный чай, — вдруг вспомнил Фрикке, бросаясь к своим вещам. — Нашёл. — Он повернулся, держа в руках металлическую коробочку. — Твой любимый.

— О-о, это замечательный букет, — отозвался профессор. — Ты волшебник, Эрнст. А к чаю у нас с Эльзой найдётся яблочный джем.

Подвязав белый кружевной передник, фрау Эльза пошла на кухню.

Эрнст Фрикке решил помочь ей. С чайником и спиртовкой в руках он направился вслед за тёткой.

Профессор, закутав ноги старым шотландским пледом, молча сидел в своём любимом кресле.

Война мало отразилась на домашнем мирке старого учёного. В кабинете все осталось по-прежнему: у окна большой письменный стол с разбросанными в беспорядке листками исписанной бумаги. На почётном месте стола — старинная чернильница в деревянной оправе, она давно служит только украшением: профессор пользуется автоматической ручкой.

Стена справа от стола до самого потолка уставлена книгами. Напротив «книжной стены» — скромный камин. Много лет, неизменно удивляя гостей, над камином висит свирепая кабанья голова — охотничий трофей молодого Альфреда Хемпеля. Коллекция всевозможных рогов украшает стены: от маленьких, неказистых козлиных рожек до огромных ветвистых рогов благородного оленя. На обычном месте красуется зелёная охотничья шляпа с кисточками и пером. Эта шляпа тоже напоминает профессору о молодости. С каминной доски глядят фотографии Шопенгауэра, Эммануила Канта; рядом — портрет Рихарда Вагнера.

— Не жалейте, заваривайте по-английски: ложка чаю на чашку. Я буду пить самый крепкий, — приговаривал Фрикке, топчась на кухне возле тётки.

Тётушка и племянник вернулись в комнату.

Фрау Эльза принялась накрывать на стол: появились любимые дядины чашки с зелёными ободками, джем, сахар и немного печенья.

— Посмотри, дорогой Эрнст, на улице почти лето, — профессор распахнул окно, — какое солнце! А эта нежная ароматная листва. Боже мой, какое счастье жить! Что может сравниться с жизнью. Это моё шестидесятое лето, мой мальчик. А я бодр…

Профессор подошёл к радиоприёмнику.

— И вы не боитесь слушать радио, дядя?

— Мне нечего бояться. — Хохлатые профессорские брови нахмурились. — Я получил разрешение русской комендатуры на приёмник и слушаю, что хочу.

Эрнст Фрикке криво усмехнулся, воровато бросил взгляд на дверь и, приблизив губы почти вплотную к дядиному уху, прошептал:

— Во всем виноват фюрер, это он оказался плохим стратегом и проиграл войну.

— О-о, я слышу от тебя что-то новое, — профессор отстранился от племянника, — но почему ты шепчешь? Мы можем говорить громко, слава богу, никто нас не подслушивает. Но разве не может быть так, что русские оказались хорошими стратегами, лучшими, чем Гитлер?

— Если бы он слушал своих генералов…

— Замыслы фюрера оплодотворили генералы, — возразил Хемпель. — Без них Гитлер бы был пустым звуком. Из бочки может вылиться только то, что влито в неё.

— Война проиграна, но мы ещё поборемся, дядя. Мы будем готовиться к новой войне с большевиками.

— Ты совсем сошёл с ума, Эрнст. Мне кажется, что, несмотря на поражения, Германия все же победила. Это парадокс, но это так. Победил народ. Только теперь я по-настоящему понял, что такое национал-социализм и чего стоил наш уважаемый фюрер. Диктатор, старавшийся превратить немцев в бездушных автоматов, в роботов… Маньяк, толковавший законы человечества по своему усмотрению. И поверь, если бы не русские, нам, немцам, никогда бы не сбросить его со своей шеи.

— Но, дядя, это делалось ради победы над коммунизмом; если бы мы выиграли войну, все было бы по-другому, и каждый немец стал бы повелителем. Для этого стоило потерпеть.

— Нет, теперь я ни о чем не жалею, — отчеканил профессор Хемпель. — Если с помощью русских нацизм перестанет существовать, это будет нашей общей большой победой.

— Дядя, я удивлён! — Фрикке казался взволнованным. — Стоило войти в город русским, и вы совсем переменились…

— Эрнст, — недовольно прервал профессор, — почему ты говоришь так громко. То шепчешь, то кричишь. Я хорошо слышу.

— Простите, меня задевают ваши слова, дядя. Война пока не окончена, но даже если мы её проиграем, какие будут порядки в новой Германии, неизвестно. Может быть, останется все по-старому.

— Старые порядки? Нет, это невозможно, Эрнст. Этого никогда не будет. Об этом позаботятся русские. — Профессор снял очки и кусочком замши стал протирать стекла.

— Русские, русские! — опять вскричал Эрнст Фрикке. — Мне кажется, дядя, ваш русский полковник сумел основательно вскружить вам голову. А что касается радикальных изменений в Германии, то… Откровенно говоря, мне трудно представить, как немцы будут жить без железного кулака национал-социализма. Народное единство распадётся.

— Добродетель, которую надо стеречь, не стоит того, чтобы её стерегли, — отрезал профессор. — Ты говоришь, я меняю свои убеждения, — уже спокойнее продолжал он, — это не совсем верно. В общем я расскажу, как было на самом деле, сейчас мне скрывать нечего. Я вступил в партию по двум причинам: первая — я искренне отрицал коммунизм и считал, что в нашей стране он должен быть уничтожен, уничтожен с корнем. И вторая — побуждение меркантильного порядка. Видишь ли, я не хотел, чтобы меня обогнали товарищи по школе, по университету только потому, что у них на отвороте пиджака партийный значок. — Профессор вынул из ящика сигару, нерешительно подержал в руках и положил обратно. — Вступив в партию, я был с ними на равных правах. Что же касается всех этих людоедских методов гестапо, беспринципности и произвола так называемого нового порядка, я их никогда не одобрял.

Эрнст Фрикке был искренне удивлён, слушая откровения профессора.

— Но, дядя, раньше я никогда не слыхал от вас ни одного слова порицания нашей партии.

— Гм… через пять минут об этом бы знали в гестапо. Ты не обижайся, Эрнст, но я уверен, что это так… Двойная жизнь — одна из язв бывшего порядка. Мы, немцы, были вынуждены скрывать мысли от товарищей, от родственников и, самое страшное, от детей. Ты спросишь: почему? Очень просто: из-за боязни потерять службу, жизнь, подвергнуться пыткам и издевательствам. Сколько разрушенных семей, сколько погибло хороших людей — настоящих немцев! Нет, с меня довольно! Я не хочу непререкаемых, посланных небом фюреров. Я за демократию, настоящую демократию. Я не устану говорить об этом. Ты не хочешь меня понять, Эрнст.

— Но, дядя, — примирительно заметил Эрнст, — над этими вопросами бесплодно раздумывали многие мудрые головы.

— А я как раз против мудрых голов, если они думают за всех нас, — отпарировал профессор. — Мы, маленькие люди, должны сами решать, как нам жить. Это единственно правильный выход. Да, вот так…

По комнате разливался тонкий аромат хорошего чая.

— Ты чувствуешь этот запах, дядя? — переменил разговор Фрикке и шумно втянул в себя воздух. — Но у меня есть ещё один сюрприз. — Он открыл жёлтый поношенный портфель и вынул оттуда бутылку с хорошо знакомой профессору Хемпелю этикеткой. — Нет, нет, дядя, это не эрзац, а самый настоящий, французский, — заторопился он, увидя скептическую улыбку профессора, — убедитесь сами.

— Да, пожалуй, ты прав, это настоящий «Мартель», — с пристрастием осмотрев бутылку, определил профессор. — Благодарю, Эрнст, как всегда, ты очень внимателен к нам. — И профессор хотел спрятать коньяк.

— Но, дядя, сначала мы вместе выпьем по рюмочке, по самой маленькой, за счастье многострадальной Германии… И тётя Эльза обязательно выпьет. Нет, нет, не отказывайтесь, тётя. Вот из этих рюмочек. — Эрнст встал и подошёл к серванту. — Из этих, с длинными ножками…

— А все-таки бутылка попалась неудачная, — заметил профессор, пригубив рюмочку золотистого коньяку, — странный привкус. Или марка другая? Может быть, коньяк военного времени? — Он опять внимательно осмотрел этикетку. — Да, коньяк странный, у него горьковатый вкус, словно берёшь в рот нож, которым недавно резали лимон.

Профессор, смакуя каждый глоток, все-таки выпил рюмку до конца. Фрау Эльза отпила половину. Племянник закашлялся и, словно боясь пролить драгоценную жидкость, поставил рюмку на стол.

— Коньяк отравлен, — вдруг сказала сдавленным голосом фрау Эльза. Потеряв равновесие, она покачнулась. — Альфред, мой дорогой… Мне страшно, Альфред.

— Отравлен? Ты права, Эльза. Я…

Профессор хотел помочь жене, но сам обмяк и стал дрожащими руками ломать и мять превосходную гаванскую сигару.

— Эрнст, помоги ему, — едва шевеля губами, прошептала фрау Эльза, все ещё силясь подняться, — ты должен ему помочь… врача… Слышишь, Эрнст?

Племянник не двинулся с места.

— Негодяй! Я поняла все, — неожиданно громко сказала фрау Эльза. Глаза её округлились, гневный взгляд остановился на побледневшем лице Фрикке. — И ты спокойно смотришь, как мы умираем?..


Эрнст Фрикке, споткнувшись о заботливо вычищенный тёткой рюкзак, выскочил на площадку лестницы.


* * *

— Плохо себя чувствуете? — посмотрев на бледное, испуганное лицо Эрнста Фрикке, спросил, улыбаясь, оберштурмбанфюрер. — У новичков это бывает. Когда мне в первый раз пришлось участвовать в ликвидации еврейской шайки, вы не поверите, меня едва не стошнило. — Он подошёл к распростёртому телу профессора и стал вглядываться в неузнаваемо изменившееся лицо.

— Такие вещи меня давно не волнуют, — стараясь быть равнодушным, заметил Фрикке. Однако замечание задело его самолюбие. — Евреи?.. Все это мы проходили в первом классе. Но вот убивать своих родственников не доводилось.

— О… о, так это ваши родственники?

— Да, дядя и тётя, — с некоторой гордостью ответил Эрнст Фрикке.

— Тогда сочувствую, — помолчав, сказал оберштурмбанфюрер. — В этих делах необходима чуткость. Расправляться с родственниками самому совсем не обязательно. Вы должны были предупредить об этом… Но все хорошо, что хорошо кончается. — Безмятежная улыбка снова появилась на лице Фолькмана. — Нам следует позаботиться о том, чтобы спрятать концы, в городе — русские. Вы уверены, это смерть? — Он слегка толкнул носком тело профессора.

— Конечно, — почувствовав дрожь в ногах, Фрикке опустился в кресло. — Англичане в средние века отравителей казнили в кипящей воде, — неожиданно для себя произнёс он громко.

Оберштурмбанфюрер взглянул на своего подручного, усмехнулся и вынул из внутреннего кармана пиджака сложенную вчетверо бумагу.

— Известный терапевт доктор Франц Краусзольдт, — изрёк он, разворачивая бумагу, — свидетельствует своей подписью, что господин и госпожа Хемпель умерли сего числа от дизентерии.

— От дизентерии? — удивился Фрикке. — Но если будет расследование… Профессор работал у русских. — Он тупо уставился на справку.

— Работал у русских?! Этот предатель Хемпель давно потерял всякое право называться немцем. — Фолькман ещё раз со злобой ткнул сапогом распростёртое тело.

Из кармана профессорского пиджака выпал небольшой листок картона.

— "Членский билет философского общества имени Эммануила Канта, Кенигсбергское отделение, 1944 год", — прочитал Фолькман, переворачивая билет и улыбаясь. — Посмотрите, дорогой Фрикке! Ваши учёные мужи умудрились отпечатать билет, позабыв о свастике. — Он удивлённо рассматривал на обороте чёрный силуэт великого философа. — Видать, в Кенигсберге давно потеряли головы.

И Фолькман рассмеялся.

— Однако к делу, — вновь стал серьёзным эсэсовец. — Расследование не состоится — это во-первых. Через несколько минут, — он посмотрел на часы, — мы начинаем похороны ваших родственников. Место, где они будут закопаны, останется навсегда неизвестным. Во-вторых, доктор медицины Франц Краусзольдт завтра перестанет существовать.

Заложив левую руку за спину, Фолькман молча прошёлся по комнате, заглядывая во все углы. Он рылся на полках серванта, рассматривая изящные безделушки. В спальне он заглянул в платяной шкаф. На широкой кровати с высокими изогнутыми спинками оберштурмбанфюрер зачем-то бесстыдно задрал одеяло.

— Какое яркое солнце, — проворчал он, вернувшись в кабинет, — действует на нервы. Я чувствую себя так, будто меня голым выставили напоказ всему свету. — Он посмотрел на маскировочную штору, словно намереваясь опустить её.

— Было бы чрезвычайно уместно, — снова заговорил Фолькман, — объявить о смерти… этих людей. Вам, как убитому горем родственнику, подобная процедура даже необходима. И справку доктора Краусзольдта отдайте соседям, пусть завтра утром отнесут русскому полковнику. Это вполне естественно, — добавил он, увидев сомнение на лице Фрикке.

Подумав, тот согласно кивнул и спрятал в карман справку. Сделав несколько шагов к двери, он, словно вспомнив что-то, вернулся.

Оберштурмбанфюрер с интересом наблюдал, как племянник, подойдя к тёплому ещё телу своей тётки, снял с её руки золотое кольцо с бриллиантом, сверкнувшим на солнце.

— Фамильная реликвия, — пробормотал Фрикке, пряча кольцо в поясной карманчик. Затем он подошёл к камину и взял янтарного божка.

Солнечные лучи просвечивали сквозь янтарь, расплывались кровяными пятнами на белой рубашке Фрикке, заботливо выстиранной и отглаженной тёткой Эльзой.

Внезапно Эрнст Фрикке почувствовал на своём затылке слишком пристальный взгляд. Он сразу насторожился.

«Я им больше не нужен, — молнией пронеслось в голове, — он хочет меня ликвидировать… этот негодяй сейчас выстрелит. — Усилием воли он подавил страх. — Осторожнее, Эрнст, осторожнее, выдержка, выдержка, игра идёт на крупную ставку — на жизнь».

Он медленно повернулся к Фолькману, все ещё сжимая в руках языческого бога и улыбаясь.

Чуть заметное движение правой руки эсэсовца подтвердило худшие опасения Фрикке.

— Посмотрите, дорогой оберштурмбанфюрер, — как ни в чем не бывало заговорил он, — полюбуйтесь. Это редкое древнее изображение Перуна, бога огня. Работа язычников. Между прочим, вещица стоит больших денег, тысячи золотых марок. Может быть, вы возьмёте… так сказать, на память о совместной работе.

Оберштурмбанфюрер слушал, все ещё держа руку в кармане. Однако он проявил несомненный интерес к предложению, только спросил, почему Фрикке не оставит себе Перуна.

— Очень просто. Это любимая безделушка профессора, — объяснил Фрикке. — Я помню, дядя говорил, что другой такой нет во всем мире. Но я… но мне… — замялся он, — мне была бы тяжела такая память.

Эсэсовец, очевидно, поверил, что Фрикке ни о чем не догадывается.

— Ну, уж если вы такой неженка, — он улыбнулся, — пожалуй, я не откажусь… На память так на на мять.

Эрнст сделал несколько шагов, глядя в лицо геста ловцу, но и не выпуская из виду его правой руки.

— Держите, — сказал Фрикке, — только не выроните, божок тяжёлый, почти три кило.


Оберштурмбанфюрер потерял осторожность и протянул руки. В этот миг тяжёлый янтарный бог обрушился на его голову. Охнув, эсэсовец медленно опустился на ковёр.


ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ КОГДА НЕОБХОДИМО, СМИРИСЬ И ЖДИ

Маленький литовский городок. Вокруг хутора вспаханные поля, зеленеющие озимые, темнеют лесочки. Главная улица — шоссе, идущее на Мемель. Между приземистым зданием почты и костёлом выступает двухэтажный дом, выкрашенный охрой. Над дверями нижнего этажа вывеска: чашка с дымящимся кофе и большой крендель. У дома топчется привязанная к дереву лошадь под седлом из чёрной потрескавшейся кожи. Несколько кур и петух неторопливо роются в конском навозе.

Мотоцикл с привязанным к багажнику стареньким чемоданом, основательно забрызганный грязью, подкатил к кафе. Приезжий, русоволосый молодой человек, выпив чашку эрзац-кофе и спросив у хозяйки какой-то адрес, завёл свою трескучую машину и завернул в одну из боковых улиц.

— Антанас Медонис? Вы!

Девушка с радостным изумлением взглянула на приезжего.

— Да, это я, Мильда. Помните, я говорил, что найду вас и на дне моря…

Девушка тронула тёплой ручкой грубую руку приезжего.

— Я понимаю, Антанас, — тихо сказала она, — все понимаю. Значит, я оказалась счастливее. Мой отец вернулся, но я ещё не совсем верю, Антанас… Он прошёл через такие мучения! Я ещё не совсем верю, что человек может столько перенести. На его глазах они замучили маму и брата.

— Это ужасно, Мильда.

Они помолчали.

— Но входите в дом, Антанас, — встрепенулась девушка.

— Мильда, — задержал её Антанас, — я могу надеяться на пристанище? Хотя бы на первое время. Тогда вы говорили, что дом пустует. Но теперь… Ваш отец возвратился, и, может быть, теперь…

— Как вы могли сомневаться, Антанас! Для вас всегда найдётся комната в нашем доме. Вы так много для меня сделали. Я не забыла… ждала. — Она покраснела и опустила глаза.

— Благодарю!

— Пойдёмте, — Мильда ввела Антанаса в дом.

На постели лежал человек. Перешагнув порог, Медонис остановился; он смотрел на худую, безжизненно-жёлтую руку, лежавшую поверх одеяла. Завёрнутый рукав белой рубахи был слишком широк для тонкой, похожей на кость руки — на ней видны несколько чётких цифр.

— Заключённый номер 103822, — пробормотал Медонис, не в силах оторвать взгляда от татуировки.

— Подойдите ближе, Антанас, — услышал он неожиданно твёрдый голос, — садитесь вот сюда. — Тонкая рука с татуировкой показала на деревянное кресло возле кровати. — Дочка, приготовь поесть нашему гостю.

Антанас Медонис сел. Он внимательно посмотрел в лицо больному и встретил насторожённый взгляд. Через мгновение припухшие веки закрыли ввалившиеся глаза.

«Проклятье, — ругался про себя Медонис, — как только держится душа в таком теле».

Голова больного по сравнению с шеей казалась несоразмерно большой. Хотя это был голый череп, обтянутый кожей. В открытый ворот рубахи видны выступающие ключицы. Во рту — обломки испорченных зубов.

— Мне ещё повезло, — заметив удивление гостя, снова заговорил отец Мильды. — Я, Иосиф Барайша, остался жив. Почти все мои товарищи погибли. Концентрационный лагерь СС — это далеко не курорт. В последний момент, перед приходом Советской Армии, нас хотели утопить в море. Но не успели, хотя уже погрузили на баржу… Я выжил и скоро смогу работать.

Больной потянулся к папиросной коробке.

Вошла Мильда. Девушка успела переодеться. На ней было синее бархатное платье с открытым воротом и туфли на высоких каблуках. Медонис-Фрикке не спускал с неё восторженных глаз.

— Папочка, ты же обещал мне — три папиросы в день!

— Ладно, дочка, ещё только одну.

— Как вы спаслись? — спросил Антанас.

— Эсэсовцы не успели вывезти баржи в море. Русские солдаты разогнали охрану и открыли выход на палубу. Через час было бы уже поздно, мы задыхались в трюме. Как видите, все очень просто. — Иосиф Барайша неглубоко затянулся папиросой. — Ну, а вы… что случилось с вами?

— Мой отец был учителем. В сороковом году стал коммунистом. Пришли немцы и всех нас, всю семью арестовали, — без особого воодушевления начал рассказывать Эрнст-Антанас. — Несколько дней я сидел в тюрьме, а потом под угрозой смерти мне предложили работать по специальности… Я согласился, другого ведь ничего не оставалось делать? — он выжидающе посмотрел на больного.

— Продолжайте, я слушаю.

— Меня взял к себе в имение помещик фон Браухер. Я был подручным электрика на мельнице. Там я работал всю войну. — Антанас заметил пристальный взгляд Барайши на своих руках.

— Работа была лёгкая, — поторопился объяснить он.

— Так, так, — пробормотал Барайша, смотря куда-то в сторону. Некоторое время они молчали.

— Где жили ваши родители? — нарушил молчание Иосиф Барайша.

— Вы хотите знать адрес?

— Да, — больной взял со стола карандаш и лист бумаги в клетку, на котором Мильда аккуратно записывала температуру.

«Это похоже на допрос, старик не верит мне, — мелькнуло в голове Медониса-Фрикке. — Ну, копайся, копайся, у меня за кормой все в порядке, об этом позаботились заблаговременно. Проверяй! Это пойдёт мне только на пользу. Семейство господина школьного учителя Медониса, увы, перестало существовать».

— Папа, ну что за расспросы, — вступилась Мильда. — Неужели тебе мало того, что я видела своими глазами. Антанас спас мне жизнь…

— Вы преувеличиваете, Мильда, — как бы застенчиво или обиженно сказал Медонис. — Дело было значительно проще… Господин Барайша, запишите, пожалуйста, адрес моих покойных родителей.

— Антанас будет жить у меня в доме и, как я вижу, собирается ухаживать за моей дочерью, — попробовал отшутиться Барайша. — Разве я не вправе им интересоваться в таком случае? Собственно говоря, я хочу помочь господину Антанасу. Кто знает, может быть, его родители ещё живы.

Антанас, а каковы ваши политические взгляды? — продолжал он расспрашивать. — Как вы думаете жить в освобождённой Литве? Предстоит большая работа… немцы нанесли колоссальный ущерб нашему социалистическому хозяйству.

— Ты поможешь Антанасу, папочка. Ну, конечно. Папа у меня секретарь райкома, — с гордостью объявила девушка.

— Помолчи, Мильда, — с притворным недовольством сказал больной и тут же ласково провёл рукой по волосам дочери. — Может быть, Антанас и не нуждается в моей помощи? — он вопросительно посмотрел на молодого человека.

— Собственно говоря, я не задумывался ещё над этим, — поколебавшись, ответил Медонис. — Фашизм ненавижу. К Советской власти отношусь терпимо, но в социализм, пожалуй, не верю. В Коммунистическую партию вступать не собираюсь. Что ещё сказать вам? А пока моя мечта — стать капитаном рыболовного судна.

— Посмотрим, посмотрим, — задумчиво отозвался Иосиф Барайша. — Пока отдохните, присмотритесь к нам. Кстати, какое вы получили образование? Что вы закончили?

— Каунасскую гимназию. Хотел поступить в университет, но… — развёл руками Антанас, — не хватило средств. — Он искоса посмотрел на больного.

«Кажется, — подумал он, — старик подобрел. Значит, я сказал все как надо. Мне повезло. Не всякому удастся попасть в квартиранты к секретарю райкома партии».

«Что-то мне не нравится в этом человеке, — размышлял в это же время больной. — Кто он? По разговору — настоящий литовец. Подкупает его откровенность. Прямые, честные люди, даже инакомыслящие, не опасны».

Молчание длилось недолго.

— Антанас, — сказала Мильда. — Идите, я покормлю вас и покажу вашу комнату…

Комната была светлая, уютная и чистая. Пол и оконные рамы недавно окрашены. У кровати лежал лоскутный коврик. Окно распахнуто настежь. Из сада доносилось деловитое жужжание пчёл, осаждавших цветущий сад.

— Здесь жил брат, — с грустью сказала Мильда, — за этим столом он помогал мне учить уроки. Для меня он повесил и эту карту…

Иосиф Барайша долго лежал не шевелясь, уставив взгляд в одну точку. Из его головы не выходили руки Антанаса.

«Что яснее всего выражает сущность человека? — задавал он сам себе вопросы. — Глаза? Иногда глаза действительно могут раскрыть душу. Однако глаза можно спрятать. Остаются рот, губы; но им можно придать бесстрастное выражение. Ты прав, Иосиф, лицо можно сделать непроницаемой маской. Руки — вот что выдаёт характер человека».

Иосиф Барайша мог много раз проверить свои наблюдения там, за колючей проволокой эсэсовского лагеря! Особенно выразительными ему всегда казались ногти. У них как бы своя собственная физиономия. Есть симпатичные ногти, посмотрев на которые чувствуешь расположение к человеку, есть вызывающие брезгливость и отвращение. Вот грубая рука насильника с огромной ладонью, узловатыми пальцами. Ногти квадратные, жёсткие. Эта рука будто приспособлена, чтобы ломать и корёжить. И другая рука, с длинными чуткими пальцами музыканта…

Нет, руки не могут лгать, они скажут всегда правду.

Барайша старался представить себе руки товарищей по лагерю.

Вот наборщик из Варшавы Иосиф Баславский. У него руки пропорциональны телу. Большая ладонь. Средней длины пальцы. Коротковатые ногти с белыми пятнышками выглядят добродушно. В жизни Иосиф Баславский был славным, покладистым человеком. А если судить по лицу, никогда не скажешь этого. Злые глаза, губы поджаты, углы их брезгливо опущены. Николай Беклимешев, русский скрипач. Нежная рука, длинные пальцы, продолговатые ногти. Такая рука может быть у человека чистого и порядочного. Иосиф Барайша хорошо его помнит, человека рыцарской души, делившегося последней крохой с товарищами. А губы у него надменные, тонкие. Парикмахер Берзиньш, латыш. Он постоянно обкусывал свои плоские ногти. Кожа жёсткая, шершавая. И масленые глазки. Здесь лицо подтверждало то, что говорили руки. Профессиональный преступник, один из тех, кто носил зелёный треугольник верхушкой вниз.

Сотни рук своих товарищей вспоминал Барайша.

Фриц Бауер, Пранас Риткус, Витаутас Шульцас, Федор Марковкин, Иван Любченко, Пьер Декасье… узнавал он грубые шершавые руки со шрамами и сбитыми ногтями.

У помощника коменданта лагеря Мортенгейзера руки были мясистые, с пальцами-сосисками, волосатые и веснушчатые, с розовыми холёными ногтями.

Мягкая рука с перстнями на пальцах и приторным запахом цветочного одеколона выросла до гигантских размеров и накрыла лицо Иосифа Барайши. Дышать стало тяжело. Силясь освободиться от потной ладони, вдохнуть как можно больше воздуха, он рванулся, застонал и открыл глаза…

Из окна по-прежнему доносился едва ощутимый аромат цветущих яблонь. Солнце светило ярко и весело. Положив руку на часто бьющееся сердце, Барайша радостно глядел на все живое, дышащее, согретое и взращённое солнцем! Тяжкое, страшное отошло навсегда…

Больной понемногу успокоился и опять задремал. Но и во сне привиделось недавнее. Эсэсовский лагерь на опушке леса. Иосиф Барайша снова за проволокой. Он, заключённый номер 103822, идёт по двору в тяжёлых деревянных башмаках на босу ногу, взмешивая жидкую грязь. Его окружают товарищи — худые, как сама смерть, призраки в полосатой одежде. Они самые сильные и здоровые, их спутники по эшелонам давно умерли.

У живых — постоянное чувство голода, щемящего, выворачивающего внутренности. И ещё страх, вязкий, противный…

Барайша — слесарь. Поэтому-то ему удалось попасть на военный завод, возникший на костях заключённых. Тем, у кого есть какая-нибудь специальность, легче, они кое-как существуют. Ещё бы, тюремщики добавляют к голодному пайку кусок хлеба. Иосиф Барайша стоит у высокого забора из колючей проволоки. Он ждёт. Сегодня день рождения его жены, ей исполнилось тридцать два года, она в лагере рядом. Барайша знает, скоро два десятка женщин потащат в лес мимо места, где он стоит, повозку, гружённую песком. Из леса женщины повезут тяжёлые бревна. Недаром на воротах лагеря написано: «Работа услаждает жизнь».

У Иосифа замерло сердце. Вот она, его жена Катрин, красивая, стройная, как девушка. Как легко идёт она по лесной дороге, даже впряжённая в повозку. Он видит её лицо, она тоже заметила его, улыбается, делает знак рукой. Сейчас Катрин будет близко, совсем близко…

Но что это? Вслед женщинам напрямик через лес, ломая ветки зелёных кустов, бежит здоровый как бык эсэсовский фельдфебель из охраны лагеря. Он тяжело сопит, лицо его покраснело. Боже, он подбегает к Катрин, хватает её за руку. Она вырывается, кричит. Эсэсовец хохочет и снова грубо хватает её.

Сейчас, кажется, разорвётся сердце Иосифа Барайши. Оцепенев, не двигаясь с места, он смотрит. Катрин озирается по сторонам, хватает горсть песку из повозки и швыряет в глаза эсэсовцу. Он громко ругается и трёт глаза руками. Быстрым движением Катрин вытаскивает из его кобуры пистолет и несколько раз стреляет почти в упор. Эсэсовец мешком валится в кусты.

Катрин бежит, протянув руки к нему, к мужу. Вслед ей уже летят автоматные очереди конвойных. Катрин, обливаясь кровью, падает, старается подняться, ползёт, умоляюще смотрит на мужа. О… о, Иосиф Барайша никогда не забудет этого взгляда. Товарищи хватают его, удерживают. Он бешено бьётся в их руках.

А через час худенькие тела одиннадцати женщин раскачивает морской ветер, они висят на деревьях с верёвками на шее. Катрин и десять её товарок. Катрин повешена мёртвой.

Перед глазами возникло бабье лицо Мортенгейзера. Он истерично выкрикивает команды, гонит заключённых смотреть на казнённых.

Потом товарищи рассказали Барайше все как было. История оказалась нехитрой. Катрин приглянулась кому-то из лагерного начальства, и её решили поместить в лупанарий для эсэсовцев.


Выдержит ли сердце заключённого номер 103822!


* * *

Ранним солнечным утром Иосиф Барайша полусидел в кровати. В руках у него книга, на книге — лист почтовой бумаги.

«…О себе довольно. Пройдёт ещё две-три недели, Ионас, и я смогу ходить без посторонней помощи и работать без всяких скидок, — выводила буквы слабая, ещё дрожащая рука. — У моей девчурки Мильды большое событие, на днях она выходит замуж. Её будущий муж Антанас Медонис — человек, по-моему, достойный. Мечтает быть моряком. — На этом месте Барайша остановился и тяжело вздохнул. — Ты, Ионас, живёшь в портовом городе. Если есть у тебя возможность пристроить парня, напиши не откладывая».

Закончив письмо и подписав адрес, больной откинулся на подушки и, долго о чем-то размышляя, глядел в сад и не видел ни цветущих яблонь, ни трудовой возни пчёл за окном.



КНИГА ВТОРАЯ НА ЗАТОНУВШЕМ КОРАБЛЕ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
У КАПИТАНА АРСЕНЬЕВА СДАЮТ НЕРВЫ

Каюта освещена настольной лампой с тёмным абажуром: в морском походе капитан Арсеньев не любил яркого света. Бывает, нужно выйти на мостик ночью, дело срочное, а ты как слепой. Глаза-то не сразу видят в темноте.

Сегодня ночь безлунная. В небе ни звёздочки. Снежные тучи тяжело нависли над морем. Ледяной ветер вздымает волны. Смутными белесыми пятнами выступает из темноты пена на гребнях.

Вахтенный штурман, приткнувшийся на левом крыле мостика, видит в бинокль едва заметные огоньки небольшого рыбачьего посёлка. У мыса Низменного ярко вспыхивает входной буй.

У форштевня и по стальным бортам голубовато светится мельчайшая морская живность, как будто корабль врезается в расплавленный металл.

Из корабельных глубин в каюту отчётливо доносится бархатное постукивание гребного вала, жужжит репитер гирокомпаса. Резко выстукивает лаг пройденные мили. Над головой шаркают сапоги вахтенного штурмана. Слышно, как завывает ветер в такелаже, всплескивает и глухо шумит бьющая о борт волна. По трубам и радиаторам со слабым шипением и пощелкиваньем течёт пар. Похоже, будто в трубах шевелится кто-то живой, горячий и своим теплом согревает судно. Это все привычные для морского уха звуки, с которыми капитан Арсеньев давно сроднился. Стоит какому-нибудь из них умолкнуть или изменить свой ритм, и капитан тотчас настораживается: почему сбавила обороты машина? Почему тихо на мостике? Почему замолк гирокомпас, лаг не отсчитывает мили, а ветер вдруг запел с левого борта? Если бы Сергей Алексеевич спал и вдруг все стихло, он тотчас бы проснулся.

В полумраке каюты едва различимы два человека, удобно расположившиеся в креслах. На столе, покрытом белой скатертью, дымится электрический чайник. Рядом — плетёнка с домашним печеньем, открытая банка сгущённого молока. Под светлым кругом лампы лежит промысловая карта Студёного моря с нумерованными квадратами, густо разрисованная цветными карандашами.

— Ещё чашечку, Александр Александрович… Чай отличный, сам заваривал, — угощает капитан Арсеньев. У него русское открытое лицо, русые волосы, прямой нос. За последние годы обнаружилась склонность к полноте и чуть заметная седина.

В гостях у него старинный друг и однокашник. Этот высок и сухоребр. Волосы белокурые — седины нет и в помине. Мужественное худое лицо. Впалые глаза, большой лоб. Александр Александрович Малыгин — начальник зверобойной экспедиции.

— Чай-то хорош, друг, да у меня мотор ни к черту, — отнекивался Малыгин, окая, как истинный архангелогородец, — оберегаюсь. — Он осторожно стряхнул пепел в глиняную миску. — Ну, пожалуй, ещё одну. — Он отхлебнул из чашки. — А знаешь, напророчил ты, парень. — Малыгин почесал затылок. — Запаздываем. Ежели и во льдах тяжело, то…

— Трудно будет во льдах. По разделам мы всегда пройдём, а дальше?! — Арсеньев взял измеритель и ткнул им в карту. — Течение здесь не поможет. Полуночник закупорил море, — Арсеньев не удержался от поморского словца. — Полуночник, — повторил он ещё раз. — Ты читал? — Он кивнул на книжку — томик Джозефа Конрада, лежавший на столе.

— "Зеркало моря", попадалась, — читая название на корешке, отозвался Малыгин. — Времена были другие: на деревянных судах железные люди плавали. Многие из нас мечтают о жарких странах, во сне пересекают экватор, плывут по рекам Африки, перевозят туземцев между зелёными островами Океании… Но мечты остаются мечтами. А Конрад испытал все…

И почти без паузы продолжал:

— Сегодня второе марта. Лётчики облетали все море и ничего не нашли, кроме вчерашнего большого пятна. Правда, пятно расплывается, зверь прибывает. Если доберёмся за трое суток, то и тогда начнём промысел пятого-шестого марта. М-да… Поздновато. На втором рейсе плана не выполнишь. В нашем деле часом опоздано — годом не наверстаешь. Не мне говорить, не тебе слушать. — И он закончил просительно: — Постарайся, Серёга.

— Да что я, — и Арсеньев снял с накалывателя метеосводку. — Полуночник удержится пять суток. Подул бы северо-западный, и то легче. — Арсеньев вздохнул.

— И льды расступятся перед нами, — нараспев произнёс Малыгин и лукаво посмотрел на капитана, — ибо нас поведёт великий мореход и знаток Студёного моря.

Арсеньев неожиданно рассердился.

— Такие шутки не доведут до хорошего, — почти крикнул он, вскакивая с кресла. — Я не бог. Я предлагаю лёгкий путь в Зимнегорск, только в Зимнегорск. И уж конечно, не при таком ветре. К сожалению, тюлени не читали моей работы и плодятся, где им угодно. — Арсеньев поправил ногой завернувшийся угол ковра. — Некоторые товарищи читали, а говорят, будто я зимой собираюсь разгуливать по всему морю.

— Не сердись, Серёга, — сказал Малыгин, усаживая друга. — Моё мнение ты знаешь. Работа твоя стоящая, нужная.

Приятели замолчали. Все важное давно обговорено. Успех промысла решали льды на подходе к залежке. Что без толку переливать из пустого в порожнее, можно и беду накликать. Оба были, как истые поморы, чуть-чуть суеверны. Арсеньев по старой привычке теребил бровь. Малыгин машинально глотал остывший чай.

«Всегда не больно разговорчив и суров на вид, — думал Малыгин, разглядывая своего друга, — а сейчас совсем бирюком смотрит. За нарочитой улыбкой что-то скрывает. Но я-то знаю его, меня не проведёшь».

— Мы ведь друзья, — нарушил он молчание, — не вчерашние друзья. Правда, Серёга?

Арсеньев, пощипывая бровь, молча кивнул головой.

— Скажи, что с тобой? Ты на себя не похож. Осунулся, морщин прибавилось. Серый какой-то стал!

— Дорогу во льдах пробиваю, осунешься!

— Врёшь! Скрытный ты человек. От подчинённых замыкаешься — понятно: капитанское дело. А со мной зачем прятки?

Молча Арсеньев взял из коробки папиросу, постучал мундштуком по крышке, чиркнул спичкой.

— Дочь у меня болеет, — дрогнувшим голосом сказал он. Лицо его как-то сморщилось, сжалось.

— Ты что, парень… — растерялся Малыгин. — Не думай об этом. Обойдётся, — и он потряс Арсеньева за плечо. — У меня три дочери, все время болеют. Можно сказать, из болезней не вылезаем: то одна, то другая… Да ты брось в самом деле!..

Малыгин пытался прикурить папиросу не с того конца, отложил, взял другую. Наконец затянулся, встал, подошёл к иллюминатору, постоял.

— Капитан, а нервишки ни к черту, — подытожил он, вернувшись в кресло.

— Сердечко у неё слабенькое, — грустно пожаловался Арсеньев. — Своё бы отдал, если бы можно… — Он прислушался.

Какие-то необычные звуки доносились извне.

Арсеньев отвинтил иллюминатор: в каюту пахнуло холодом и морем.

— Скоро наступят другие времена, — изо всех сил старался развеселить друга Малыгин. — Будешь, как Фамусов, плакаться: «Что за комиссия, создатель, быть взрослой дочери отцом!», а там, глядишь, и свадьбу сыграем…

Запела телефонная сирена. Арсеньев взял трубку.

— Слушаю. — Последовала длинная пауза. — Сейчас выйду. Ну вот, Александр Александрович, сам видишь, кто прав. По курсу лёд. — Он быстро надел шубу, сунул папиросы в карман. — В прошлом году здесь ни одной льдинки не было… Прошу извинить. Посиди, пожалуйста.

— Выдумал! И я с тобой.

Обманчивый свет едва зародившегося дня «Холмогорск» встретил в тяжёлых льдах. То там, то здесь дымилась чёрная вода разделов.

Капитану Арсеньеву пригодилось знакомство с этим маленьким, но свирепым морем. Словно лоцман среди мелей, вёл он корабль. Но вот разделы кончились. В поисках зверя корабль свернул к востоку и ударами форштевня пробивал себе дорогу. Тюлени выбирали для своих детёнышей самые крепкие сморози.

Ещё двое суток корабль ломал и крошил льды. Наконец вдали показались заснеженные холмы Терского берега.

В восемь утра Арсеньев вышел на мостик в кожаных сапогах, но пробыл там не больше получаса. Мороз. Ртуть свалилась чуть ли не на самое дно градусника. Пришлось надевать валенки.

Движение корабля в тяжёлых льдах — вперёд-назад, вперёд-назад — быстро утомляло однообразием и в то же время требовало большого напряжения. Корабль врезался в ледяное поле на два-три десятка метров и медленно отползал, как бы набирая сил. Широкая полоса смёрзшихся полей тянулась на десять миль. То там, то здесь встречались тяжёлые, многослойные льды. Особенно опасным был отход. Корабль быстро набирал скорость в ледяном крошеве, но за кормой-то всего-навсего стометровая полоса, дальше крепкие, как гранит, обломки. А корма — самая деликатная часть судна.

За четыре часа вахты Арсеньев устал и основательно промёрз. В полдень его сменил второй помощник — краснощёкий,самоуверенный штурман Сертякин. Сергей Алексеевич призадумался. По совести говоря, можно было приостановить продвижение, передохнуть — двести-триста метров за вахту не очень большое достижение. Да и можно ли оставить дело на Сертякина? В то же время стопорить машины не хотелось. «Пообедаю, выпью чайку — и сновалка мостик, — решил капитан. — А Сертякин пусть потрудится: глядишь, хоть немного пройдём».

— Семён Иванович, — сказал Арсеньев, снимая светозащитные очки, — продолжайте двигаться, но осторожно. Неосмотрительное движение, и…

— Все ясно, и не в таком льду бывали. — Хлопнув по привычке рукавицей о рукавицу, Сертякин спросил: — Разрешите начинать, Сергей Алексеевич?

В длинной шубе, подпоясанный куском верёвки, Сертякин чем-то напоминал толстую бабу. Он был очень спокоен. Но это спокойствие казалось Арсеньеву неуместным. Оно раздражало и даже как-то оскорбляло капитана.

Спустившись в тёплую каюту, Арсеньев сбросил тяжёлую шубу, покрытую льдом и снегом, и стал медленно разматывать шарф. И вдруг толчок, словно чья-то рука внезапно остановила судно! И — тишина. Не раздумывая, не понимая, что случилось, но предчувствуя нехорошее, Арсеньев вмиг оказался на мостике. Ему бросилось в глаза побледневшее, растерянное лицо Сертякина. Второй помощник уцепился за ручку телеграфа — стрелка указывала на «стоп».

Капитан бросился к штурвалу. Колесо свободно вертелось в обе стороны.

— Немедленно проверить руль, — ещё не веря в несчастье, приказал капитан. — В румпельную, быстро!

Сертякин кубарем скатился с трапа.

Корабль не двигался уже несколько минут. Не использованный машиной пар вырвался через клапан наружу. Протяжный, хрипловатый стон оборвал тишину. Подхваченный эхом, он долго метался в забелённых снегом прибрежных утёсах. Над трубой ледокольного парохода повисло облако: огромное и кудрявое. Облако причудливо разрасталось, и в синем морозном небе неожиданно возник гигантский белый цветок.

Зазвонил машинный телефон. Машина заработала. Ледокольный пароход чуть-чуть пополз вперёд. Рёв уходящего из котлов пара становился слабее, глуше: бросившись в цилиндры, он вскоре затих совсем.

По трапам застучали сапоги. Сертякин возвращался на мостик.

— С-сергей Алексеевич, — заикаясь, доложил он. — В-все п-пропало, Сергей Алексеевич…

— Что пропало? — стараясь быть спокойным, спросил капитан. — Говорите яснее.

— Руль, Сергей Алексеевич. Все сломано, Сергей Алексеевич.

Капитан не проронил больше ни слова. Из пачки «Казбека» он неторопливо выбрал папиросу, покрутил меж пальцев, закурил. Он едва сдерживал себя, чтобы не выругать самым последним словом Сертякина. «Хватил бы кулаком по его бабьей роже, — дрожа от возбуждения, думал Арсеньев. — Недаром говорят, что море и корабль всегда накажут дурака на мостике…» Но капитан должен оставаться всегда капитаном. Бездумно Арсеньев следил, как штурман прошёлся по мостику и стал что-то рассматривать в бинокль. «Зачем он смотрит, если сломан руль?» — шевельнулось в голове. Потом Сертякин подошёл к карте и долго сопел над ней.

А все-таки капитану Арсеньеву не верилось. «Посмотрю сам», — решил он. Многое передумал, пока шёл на корму, Сергей Алексеевич. Если руль действительно вышел из строя, промысел сорван. Зверь ждать не будет: жизнь развивается по своим законам. От рождения маленького тюленя проходит всего три недели, и он, сменив на льду тёплую густую шерсть на удобную для плавания щетинку, уходит в воду. Вслед за детёнышами уходят в воду матери. Промысел не сделаешь по своему желанию короче или длиннее. Арсеньева бросало то в жар, то в холод. «Позор, позор на весь флот!..» Он наперёд знал, как будет. Пошлют ледокол. Дадут буксир и потащат изо льдов, как беспомощную баржу. «Вот тебе и мастер студеноморских льдов. Нечего сказать, открыл зимнее плавание! — издевался он над собой. — Кроме насмешек, ничего не услышишь. Что значит одно мгновение! — не мог он успокоиться. — Доверил свою судьбу дураку. Кто теперь тебя послушает? Кто поверит тебе?» Арсеньев представил себе улыбку Малыгина и скрипнул зубами.

Румпельная была ярко освещена. Старший механик Захаров и старпом Веселов были уже здесь и осматривали поломки. Арсеньев несколько минут наблюдал холодящую душу картину. Да, так он и предполагал. Перо руля от удара подалось влево. Ограничитель сломан, разрушен механизм ручного управления. Тяжёлый сектор руля заклинился. «Это конец! — думал Арсеньев. — Как глупо!» Едва взглянув на капитана, стармех и старпом продолжали священнодействовать. В румпельной раздавались отчётливые звенящие удары молотка. Стармех Захаров осматривал механизмы, ощупывал раны, внимательно, словно врач больного. Арсеньев долго теребил бровь, наконец спросил механика:

— Иван Павлович, что с рулём?

— Исправим, — подойдя к капитану и вытирая руки ветошью, ответил Захаров. — Исправим, Сергей Алексеевич. Через двенадцать часов все будет на месте. — Он махнул рукой.

Захаров — человек надёжный. На своём веку он много исправил всяких поломок.

Арсеньев ждал всего, но только не этого. Он присел на холодный зубчатый румпель — плохо держали ноги. Если бы не условности, строго соблюдаемые на кораблях, он расцеловал бы старшего механика.

— Так как же, Сергей Алексеевич, дадите нам двенадцать часов? Скорее, пожалуй, не уложимся, — расценил по-своему молчание капитана стармех Захаров. — Работы много, однако глаза страшатся, а руки делают.

— Двенадцать так двенадцать, Иван Павлович, — улыбнулся Арсеньев. — Приступайте немедленно. Не теряйте ни минуты.

— Есть, Сергей Алексеевич, приступить немедленно.

И стармех, не сказав больше ни слова, отошёл. Сергей Алексеевич увидел болтавшиеся на его ногах белые тесёмки. «Бедняга, так торопился, что забыл подштанники подвязать», — с теплотой подумал Арсеньев.

Когда капитан поднялся по скобяному трапу на палубу, он встретил машинистов, которые, запыхавшись, тащили грузовые тали, клинья, ломы. Ощущение неловкости терзало Арсеньева, будто он сам, а не Сертякин наломал дров там, на корме.

Пройдя вперёд несколько шагов, капитан вернулся.

— Игорь Николаевич! — крикнул он старпому, нагнувшись над люком. — Помогите механикам: пошлите в румпельную боцмана, матросов.

На мостике Арсеньев обратил внимание на дым, поднимавшийся кверху чёрным столбом. Он улыбнулся и сказал вахтенному матросу:

— Ветра нет — к перемене погоды. Превосходно. Ведь так, Николай Фомич?

— Точно так, Сергей Алексеевич, — степенно подтвердил матрос, — перемена будет. — И решил про себя: "Наверно, с этим чёртовым рулём благополучно обернулось. Напугал только толстомясый дьявол Сертякин: «В-все пропало».

У дверей капитанской каюты Арсеньева поджидал радист Павел Кочетков. Он прибежал из рубки в одном парусиновом кителе.

— Только что с борта самолёта, — объявил радист, вручая депешу. — Зверя — тьма! — радостно добавил он, поёживаясь и притопывая ногами. — Не пятно — пятнище! План наверняка выполним, Сергей Алексеевич.

— Не тот зверь, что на льду, а тот, что в лодке, — ответил Арсеньев. — Пойди-ка доберись до него!

Оконтурив на карте границы «пятна», он совсем воспрянул духом. Оказалось, что зверя прибыло, восточный край залежки вытянулся, и граница её находилась теперь всего в двух-трех милях от судна.

В каюту не вошёл — ворвался Малыгин.

— Каков подлец! — сказал он с возмущением, напирая на "о". — С таким помощником не доглядишь оком, заплатишь боком! Чуть не сорвал промысел, а теперь льёт слезы: спасите, дескать. Показал бы я ему кузькину мать! Ведь шесть зверобоек отходил, пора бы, кажется и научиться…

Судно вздрогнуло один, другой раз, качнулось. Раздался протяжный скрипучий звук. И со всех сторон понеслись стоны и вздохи торосящегося льда. Лёд сжимало. Чувствовалось дыхание океана.

— Представление началось, — добавил, прислушиваясь, Александр Александрович. — Шевелится лёд, а толщина без малого метр.

— Ветер меняется, и приливу время. На лёд давят две силы, — спокойно заметил Арсеньев. — Выстоим, корабль у нас крепкий.

Но думал он о другом. Если, переменившись, ветер задует с юго-запада, лёд стремительно поплывёт в океан. Капитану Арсеньеву уже виделись подводные скалы и опасные мели.

— А как руль? — вспомнил он и, оставив Малыгина, снова поспешил на корму.

Ледяные ковриги медленно, толчками надвигались на судно. Они с шипением наползали друг на друга, ломались, дробились. Лёд неумолимо наступал, он шумел по всему борту. Арсеньев смотрел, как взламывает торосистую сморозь ледяной вал. Он мог обрушиться на руль. Но разве можно остановить стихию?

Капитан вернулся в каюту. Малыгина там уже не было. Капитан заглянул в атлас течений, подсчитал время полных вод, походил взад-вперёд. Взял из шкафа томик Лескова, присел на диван. Надо чуть-чуть утишить нервы. Наугад открыл книгу. «Асколонский злодей, происшествие в кировой темнице». Название заинтересовало. Он прочитал эпиграф: «Мужчина, любви которого женщина отказывает, становится диким и жестоким».

«Интересно, посмотрим, что здесь о любви», — думал Сергей Алексеевич. Мысль его работала лениво, медленно. Он успел прочитать всего несколько страниц. Корабельщик Фалалей потерпел кораблекрушение и вернулся домой нищим. За долги он попал в темницу…

Строки расплылись. Наступили блаженные минуты, глаза Арсеньева смыкались. Он любил засыпать вот так, приткнувшись на диване. В любую минуту сунул ноги в шлёпанцы — и на мостик. С годами у него появилась способность просыпаться, когда нужно, минута в минуту; стоило только захотеть. Но сейчас он старался ни о чем не думать: «Разбудят, если понадоблюсь».

Книга выпала у него из рук.

…Приснился ему сон, что он идёт не то в лесу, не то в большом парке. Лунная ночь. На ветру таинственно шумят деревья. Сердце сжимает тяжесть, воздух пропитан тревогой. С Арсеньевым овчарка Цезарь. В лунном свете чернеют знакомые контуры дома. Это его дом, вот и крыльцо. Он поднимается по ступенькам. Овчарка ощетинилась, заворчала и вдруг, оскалившись, с воем рванулась к двери. Может быть, не стоило её открывать, но Арсеньев, недоумевая и страшась, все же вставил ключ в замочную скважину. Дверь, скрипнув, открылась. Лязгнув зубами, пёс бросился в темноту. Арсеньев увидел на уровне груди медленно плывущее на него облако…

Он проснулся и резким движением зажёг лампочку над диваном. В зеркале напротив возникло почти незнакомое лицо с широко открытыми глазами и капельками пота на лбу. Часто-часто стучало сердце. Наяву Арсеньеву никогда не бывало так страшно. Выкурив три папиросы подряд и прочитав ещё страничку про корабельщика Фалалея, он снова заснул.

Второй раз Арсеньев проснулся от ударов льда. Корпус судна сотрясался. Все трещало и скрипело. Несколько толчков были особенно сильными. Где-то хлопнула дверь, что-то упало, разбилось. Капитан посмотрел на часы — пять утра, вахта старшего помощника. «Руль?! — это первое, что пришло в голову. — Почему не доложили?!»

Пронзительно свистнула над головой слуховая трубка.

— Сергей Алексеевич! — доложил старший помощник. — Лёд торосится вплотную у борта. В двух каютах выдавлены иллюминаторы. Жмёт сильно…

— Как ветер? — спросил капитан глухим от сна голосом.

— Юго-восток, баллов на пять, отходит к югу. Температура минус тридцать семь. — Старпом помолчал. — Прошу разрешения объявить тревогу.

— Объявляйте, Игорь Николаевич. Я сейчас выйду. Как руль, — вспомнил он, — исправен? Двенадцать часов прошло.

— Стармех просил отсрочить до шести ноль-ноль, не ладится у них что-то, — ответил голос в трубке. — Я не стал вас беспокоить. Темнота.

— Хорошо. Объявляйте тревогу. Больше света на палубу. Включайте прожекторы.

Загремели колокола громкого боя. Корабль ожил. Захлопали двери, застучали по палубам и трапам ноги многих людей. Зазвучали громкие, взволнованные голоса.

— Попросите начальника экспедиции на верхний мостик, — распорядился капитан и взошёл по крутому трапу.

Ясная звёздная ночь раскинулась над морем. Сильные прожекторы голубым светом освещали торосы. Около сотни промышленников с баграми, пешнями и топорами рубили, кололи и оттаскивали в сторону напряжённый, трепещущий лёд. Старший помощник и боцман руководили авралом. «Как работают ловко, будто играют!» — отметил мысленно Арсеньев. На полуюте, где борт был ниже, льдины завалили палубу. Твёрдый как камень лёд упирался в железный борт и протяжно скрипел. Студёное море то жалобно стонало, то грохотало гневно и страстно.

— Жмёт и давит, давит и жмёт, — услышал капитан за спиной голос Малыгина. — А попробуй скажи начальству, план, дескать, не выполнен из-за ледовой обстановки, что тебе ответят?

— Начальство ответит так, — тотчас же отозвался Арсеньев: — «Каждый капитан всегда-де жалуется, что у него ледовая обстановка самая тяжёлая. Капитан-де рассматривает события с высоты капитанского мостика, а оттуда, как известно, виден крохотный горизонт. Поэтому над капитанами поставлены особые люди — эксплуатационники, у которых кругозор побольше…»

Электрик Колышкин! — прервал свои иронические рассуждения Арсеньев. — Поверните прожектор немного влево… Так, правильно.

Люди работали с охотой, помогая попавшему в беду кораблю.

Арсеньев взял в руки микрофон.

— Игорь Николаевич, — очень спокойно заметил он, — сейчас лёд выдавит иллюминатор. Да, здесь, под мостиком, в каюте стармеха.

Когда распоряжался старший помощник, Арсеньев, как правило, делал вид, что следит не слишком пристально. В этих случаях, как говорят, невнимание часто бывает высшей формой вежливости. Но если необходимо…

Несколько человек с кирками и пешнями бросились спасать иллюминатор. Они вовремя отрубили опасный ледяной язык, упёршийся в круглое окошко. Глухой рокот и скрежетание льдов не утихали.

— Сергей Алексеевич, — перед капитаном снова возник Кочетков. — Срочная радиограмма. — На этот раз вид у радиста был невесёлый.

Аварийная, от капитана зверобойного бота «Нерпа»: «Терпим бедствие, корпус повреждён. Прошу вывести на спокойное место для ремонта».

— Н-да… — пряча телеграмму в карман, сказал Арсеньев. — Ну и ночка выдалась, как на фронте! Ничего не поделаешь, придётся «Нерпе» самой выкручиваться.

Но всему бывает конец. Из темноты прозвучало резкое стрекотание: «Та-та-та!» — будто заработал крупнокалиберный пулемёт. И вдруг сразу же затихло; слышался только шорох отступавшею льда.

Опасность миновала. Можно было спуститься в каюту и согреть промёрзшие в запястьях руки. Но какое-то непонятное чувство, словно заноза, торчало в душе и мешало обрести покой, всегда наступавший после таких баталий. И то, что тяготило Арсеньева, было рядом, близко, заставило его обернуться.

— Ещё что-нибудь? — спросил капитан все не уходившего Кочеткова.

Радист как-то жалобно посмотрел на Арсеньева и, помедлив, протянул ещё одну радиограмму.

— Погода, наверно? — Капитан развернул изрядно помятую бумажку. Взглянув, он качнулся, ощупью поискал планшир и тяжело налёг на него.

— Доченька… — выдохнул он едва слышно. Казалось, он оглох и ослеп.

— По носу трещина, на льду вторая… Справа трещина! — радостно закричал на крыле мостика вахтенный матрос. — Сергей Алексеевич, расходится лёд, смотрите, отходит от борта.

Капитан взял в руки микрофон.

— Все на палубу, кончай работу, — разнёсся его голос по репродукторам. — Спустите с правого борта ещё два штормтрапа. Савелий Петрович, поторапливай мужиков. Скорей, ребятки, спешите, а то придётся на льду ночевать!

Повеселевшие промышленники и матросы, стряхивая снег с валенок и полушубков, поднимались по верёвочным лестницам на судно.

Телеграмма жгла руки Арсеньева. Не было сил ни перечитать, ни положить её в карман. Страшные слова… Как выдержала их бумага? Не бредит ли он?

«Я должен торопиться, — давила мысль, — надо бежать. Я должен увидеть её!.. Бежать!.. Куда?..»

— Сергей Алексеевич!

Капитан обернулся.

Вытирая руки чистой ветошью, перед ним стоял старший механик Захаров.

— Руль отремонтировал, готов к действию, — доложил он. — Прошу проверить.

— Досталось вам, Иван Павлович, — печально и тепло сказал Арсеньев. — Столько трудов!.. Вахтенный, проверьте руль.

Лицо у механика блеклое, морщинистое, глаза, казалось, ещё глубже ушли под широкий лоб. Китель перепачкан. По-прежнему болтались грязные тесёмки кальсон.

— Всякое бывает, — улыбнулся Захаров. — Считаться нам не приходится. Я побегу к себе, Сергей Алексеевич?

— Благодарю, Иван Павлович. Завтра отдам приказ. Промысел без вашей помощи был бы сорван. Идите, дорогой, отдыхайте. — Капитан обнял за плечи механика. — Игорь Николаевич, — обратился он к старпому, — с рассветом будем двигаться. Вперёдсмотрящим на мачту поставить бочечника Селиванова.

Захаров пошёл было, но смешно оступился. Арсеньев заметил, как он, рассердившись, оборвал тесёмки, по очереди наступая на них ногами.

— Заработался наш Иван Павлович, — определил капитан. — То-то ему сейчас койка обрадуется!

Арсеньев приходил в себя медленно, с трудом, точно боксёр после нокаута.

— Ну, пойдём, Александр Александрович, попьём чайку — и в путь, — дрогнувшим голосом закончил он. — К восьми часам будем у залежки. Обещаю.

Арсеньев пить чай не собирался. Но с кем-то он должен поделиться оглушившей его бедой. Должен обязательно. Молчать невозможно.

Малыгин внимательно посмотрел на товарища и, не проронив ни слова, спустился за ним по трапу.

Дверь каюты закрылась. Капитан тяжело сел в кресло, положив голову на покрытый зеленой скатертью стол, и, сжав виски, глухо сказал:


— Нет у меня её, Александр Александрович… Большая ведь была…


ГЛАВА ВТОРАЯ СТУДЁНОЕ МОРЕ, ЛЮДИ И МОРСКОЙ ЗВЕРЬ

Широкая полоса спаянных морозом ледяных обломков, припорошенных снегом, казалась несокрушимой твердью. В сморози медленно двигался «Холмогорск». Он упрямо наползал стальной грудью на крепкий панцирь, давил его, разламывал. Подмятые кораблём льдины с шипением уходили в воду, переворачивались и, разбитые в мелочь, с шумом всплывали позади. Мачты и такелаж закуржавели. Иногда от удара иней отрывался и беззвучно, словно вата, падал на палубу. Покрытое крошевом русло быстро смерзалось, за кормой оставался серый шершавый рубец, рассекавший ледяное поле.

Пройдя две мили, Арсеньев развернул корабль в самую середину залежки. Испуганные тюленихи метались возле детёнышей, рычали на стального зверя. Чем дальше двигался корабль, тем больше было тюленей. Можно начинать промысел! Лучшего места не сыщешь.

Зверобои, довольные, спускались на лёд. Будут заработки! Среди охотников было много молодёжи, но немало и степенных бородачей. У иных в руках карабины и сумки с патронами, у других только багор и лямки. Ох уж эти лямки! Несколько столетий мозолили они плечи наших предков, и сейчас волочат на них по льду шкурье. Но, видно, другое придумать трудно. У всех, даже у девушек, большие промысловые ножи, на ногах бахилы, удобные в ходьбе.

Понемногу затихли человеческие голоса. Уткнувшись в, сморозь, корабль застыл в величавом спокойствии. Казалось, он дремал после тяжёлых трудов, но дремал сторожко, одним глазом. Когда нужно, он оживёт. Закрутится стальной винт, и тяжёлый корпус снова будет ломать и крошить лёд.

Постреливая и перебегая с места на место, зверобои разбрелись по окрестным льдам. Только бочечнику в «вороньём гнезде» заметны за торосами чёрные маленькие фигурки. Это резальщики. Сильными и точными взмахами ножа они разделывают зверя, срезают с мяса толстый слой белого плотного жира. Какие-нибудь три минуты — и тощая тюленья тушка лежит в стороне от «сальной» шкуры. Если мёрзли руки, резальщики грели их в теплом тюленьем жире или во внутренностях. Время терять нельзя: остынет зверь — шкуру не снимешь.

В каюте жарко. В открытый иллюминатор доносятся сухие стуки выстрелов. На столе клокочет электрический чайник. У вазы с вареньем ножка тонкая и длинная, не для моря. Но капитану Арсеньеву она дорога — подарок жены. Он сидит за столом, нахохлившись, и молчит.

— Да скажи хоть что-нибудь, черт! — дошёл до его сознания сердитый голос Малыгина. — Спрашиваю, как человека, а он…

Арсеньев вздрогнул и с удивлением посмотрел на друга.

— Как промысел? Доволен?

— Не люблю я вообще зверобойный промысел. — Арсеньев замолчал и снова принялся терзать бровь.

— Так-то оно так, Серёга, жаль зверя, да от промысла куда денешься, — будто не замечая настроения друга, окал Малыгин. — Мне бы шкур побольше присолить в трюме. Пять таких дней — и план в кармане. Вот моё счастье. Конечно, весенний промысел веселее, спору нет, азарта больше. То кучи по разводьям разъехались, то мужиков чуть не за Канин унесло, у самого душа в пятках, — иронизировал он. — А ты знаешь, в нем что-то есть, — сказал он, пробуя варенье, — кислое не кислое и сладкое в меру, а рот дерёт. Пикантность как у недозрелой морошки.

Малыгин искоса глянул на примолкшего товарища. Нет, не удалось ему отвлечь друга от тяжёлых мыслей. Арсеньев думал о своём.

«Надо расшевелить, обязательно надо, — размышлял Малыгин, — иначе скиснет совсем. Потерянный, и глаза нехорошие. Разве можно посылать человеку такие нести, когда он в море?»

Немало дел у начальника экспедиции в разгар промысла. А тут приходится друга утешать. Но что делать, раз человек в беде…

Малыгин припоминал, чем увлекался последнее время его друг, ерошил белесые волосы и немилосердно курил. «Поморы!» Он чуть не подпрыгнул на стуле, вспомнив статью Арсеньева. Она по-новому освещала вопросы истории северного мореплавания. Но не все были с ней согласны. С особенной яростью один историк клевал упомянутые в ней записки холмогорского морехода. Как возникли эти записки? Арсеньев объяснил так: с давних времён на севере были в ходу рукописные лоции: немало их разошлось по свету. Небольшие, всего несколько страничек, они передавались по наследству от отца к сыну. Опыт с годами накапливался, и каждый мореход добавлял что-нибудь от себя: описание неизвестной ранее губы или берега. Лоции, походившие по рукам два-три века, были пёстры, как лоскутное одеяло, и по стилю и по грамотности. В лоциях XVIII и XIX веков встречались сведения более ранних лет, изрядно искажённые переписчиками. Большинство мореходов не следило за правописанием: их прежде всего интересовала суть. Видимо, в такой пёстрой лоции и сохранились заметки древнего холмогорского морехода. Палеографам, филологам записки казались сомнительными, и не без основания, — слишком много людей приложило к ним руки.

— Сергей, — вкрадчиво начал Малыгин, — что у тебя с историком Клоковым получилось? По правде сказать, я его не понял. Твоя статья мне понравилась. А вот Клоков…

Малыгин увидел в глазах Арсеньева огоньки. «Клюнуло, — решил он, едва скрывая улыбку. — Теперь держись!»

— Иван Клоков… — тотчас отозвался Арсеньев. — Подобные личности готовы на все. Если им выгодно, они могут вычеркнуть из истории целые города и народы. Вот и Клоков. Вопреки здравому смыслу он решил, что расцвет мореплавания в России — семнадцатый век.

— Семнадцатый? — удивился Малыгин. — Насколько мне известно, это самое «сухопутное» время в нашей морской истории.

— Он превратил казаков и землепроходцев в мореходов, — продолжал Арсеньев, — и сказал: быть по сему. Хочу — и баста! А казаку Дежневу присвоил на веки вечные первенство в прохождении Берингова пролива. Ну, а я другой точки зрения…

Малыгин кивнул.

— Знаю, знаю: ты за то, что там прошли многие из мореплавателей-поморов. Ещё до Дежнева, и остались неизвестными…

— Именно. И уверен: так оно и есть. Это я старался доказать в своей работе. Не понимаю одного: почему люди, не зная мореплавания, берутся писать его историю? Почему, например, они не пишут историю медицины или французского балета? Не знают ни медицины, ни балета? А то, что они ни черта не понимают в мореплавании, — это их почему-то не стесняет. Ну хорошо. — Арсеньев несколько раз крепко затянулся, не замечая, что папироса давно потухла: — Ну хорошо, если ты хочешь быть хронологом, это ещё куда ни шло — записывай себе событие за событием, ищи документы, но делать самостоятельные выводы о качестве кораблей, об управлении парусами и методах постройки, рассуждать о морских картах, не зная, сколько румбов в картушке, возмутительно! Этот умник Клоков утверждает, что корпус деревянного корабля крепче, если в нем много железных скоб. — Арсеньев закашлялся. — А все как раз наоборот: если корпус разваливался, в него вбивали скобы. И делалось это почти всегда на реках, а Иван Клоков писал, что на Руси скобили лучшие морские корабли.

Малыгин расхохотался.

— Ты смеёшься, а вот попробуй поспорить с таким Клоковым. Записки холмогорского морехода… Здесь дело посложнее. — Арсеньев помолчал. — Я тебе сейчас расскажу, как уверовал в его скупые строчки.

Капитан, держа в руках стакан, несколько раз прошёлся по мягкому ковру.

— Холмогорец в своих записках, — начал он, прихлёбывая чай, — объяснил, как плавали зимой наши предки. На парусных судах! Да не чудесно ли это? На паруснике во льдах, где в наше время корабли идут за ледоколом. Своей очевидной абсурдностью записки привлекли меня и заставили как следует пошевелить мозгами. И что же оказалось? Мой коллега-предок, плавая во льдах, не старался попасть в Холмогоры, а выходил западнее, к Никольскому монастырю. Рекомендованные курсы пролегли примерно там же. Значит, холмогорец знал природу льдов, все эти разделы и колоба получше меня. Знал, где надо идти под парусами, а где пользоваться приливным течением. Восемь лет, как ты знаешь, я изучал студеноморские льды и пришёл к выводу, что зимняя навигация в Студёном море — экономически выгодна и возможна. Те, кто замкнулся в скорлупе, порвал с практикой, могут с пренебрежением смотреть на лоции, пусть даже полулегендарные. Я уверен, что неизвестный мореплаватель прав.

В дверь постучали. В каюту вошёл двухметрового роста бородатый детина с красным, будто дублёным, лицом — колхозный уполномоченный Савелий Попов. Каюта сразу стала меньше. Малыгин невольно подумал, что зверобои в крепких руках… Попов заговорил. Как всегда, по его лицу трудно было понять, собирается он улыбнуться или намерен заплакать.

— Поздорову живёшь, Савелий Иванович, — сказал Арсеньев. — Ты что, в гости или по делу?

— С просьбой к тебе, Алексеич, — топтался у дверей Попов.

— Входи, чего двери подпираешь?

— Постою, Алексеич, бахилы-то, видишь, сальные. Палубу шкурьем завалили. Замараю тебе ковёр.

От бахил Савелия Попова, перепачканных кровью и тюленьим жиром, исходил резкий, неприятный запах.

— М-да… однако проходи, — Арсеньев махнул рукой, — выдержит ковёр. Чайку выпей. — Он достал из буфета чистую чашку и поставил на стол.

Арсеньев питал слабость к колхозному старшине. Они вместе служили на подводной лодке: Арсеньев — командиром, Попов — боцманом.

— Не откажусь, — загудел Попов. Шагнув по капитанскому ковру, он оглянулся, не наследил ли. — А это кто у тебя? — продолжал он, присаживаясь. — Дочка, наверно? Красавица. — Попов осторожно взял в руки фотографию.

— Дочка, — сказал вяло Арсеньев. — Чаю свежего заварю. А пока выкладывай, с чем пришёл.

— Мужики говорят, торопиться надо. С эдаким ветром нас прямо на Моржовецкие кошки вынесет, пяти ден не пройдёт. Промысел упустим, и прочее, и тому подобное. — Попов замолчал и метнул глазом, чтобы проверить, как отнеслись к его словам. — Послали упредить.

— Это замечательно! — загорелся Арсеньев. — Слышите, что мужики говорят? А мужиков-то их деды и прадеды учили. Недаром мой мореход записки вёл.

Колхозный уполномоченный поставил на стол фотографию и удивлённо посмотрел на капитана, всегда такого ровного.

— Ты чего, Сергей Алексеевич, горячишься? Уж своё-то море как не знать! Незнайками без хлеба насидишься. На руку лапоть не наденем.

— Что ж, Савелий Иванович, — вмешался Малыгин. — Мужикам скажи: мы с капитаном согласны. Срок — трое суток. — Он посмотрел на Арсеньева, тот кивнул головой. — Больше здесь не задержимся. Пусть шевелятся мужики.

— Я не подведу, — улыбаясь, пообещал Арсеньев.

— Вот и ладно, — с довольным видом сказал Попов. — Авось не пропадём в согласии.

Выпив со вкусом чашку крепкого чая, Попов вышел. Друзья посидели в молчании. Арсеньев скользнул взглядом по портрету дочери и опять помрачнел. Он вспомнил тонкую шейку и маленькие косички — последнее, что видел с порога больничной палаты, — и кровь снова прилила к вискам, снова потемнело в глазах.

Не так уж много довелось Арсеньеву бывать с дочкой. Их разлучила война, потом бесконечные плавания. Он вспоминает немногие дни, когда они были вместе. Совсем крошечная, в кружевном платье, она сидит на коленях у отца и слушает сказку. Как любила Наташа папины сказки, сколько он их придумывал для неё!..

— Слушай, Серёга, — Малыгин прервал молчание. — Помнишь, мы в Кенигсберге встретились, война ещё была?

— Орден мне вручали, — чуть оживился Арсеньев, — как не помнить! Развалины, пожары… Встретили мы двух немцев, на тележках кого-то хоронить везли. Я ещё подумал: «Хорошие люди, не забыли свой долг перед соседями…»

— Хорошие?! — перебил Малыгин. — Сказать тебе правду, у меня на них зуб горел. Как раз мы нацистское гнездо искали.

— Ну и что? — Арсеньев повернулся и стал слушать внимательнее.

— Упитанные были молодчики те двое и глядели нахально. Взять бы их тогда! В то время в городе много всякой сволочи собралось со всей Пруссии. Хватились мы, да поздно, разлетелись птички. Кое-кого зацепили, не без того… Потом сокровища искали. Гаулейтер Кох ограбил советские музеи, а вывезти из Кенигсберга не успел. Искали, да не нашли: гитлеровцы хорошо концы спрятали… Своих убивали, кто про сокровища знал. — Малыгин даже прихлопнул по столу рукой. — Добра-то на большие миллионы! До сих пор, говорят, не нашли… Ты слышишь меня, Серёга?

Но Арсеньев опять смотрел отсутствующим взглядом.

— Тогда же одного старика встретил, — продолжал Малыгин, — правильный человек. Помню, в развалинах вывеску увидел, как сейчас перед глазами: «Кузница художественных изделий дипломированного мастера Вильгельма Кюнстера» — и наковальня с молотком, и старинный фонарь в кованой железной оправе. Зашёл в мастерскую, а старик постукивает себе молоточком, будто и не случилось ничего. Я ему медную тарелку заказал с парусником. Настоящий художник… И в политике разбирается. Я бы его, Серёга, без колебания в немецкие министры рекомендовал. Ты слышишь меня, Серёга?

Арсеньев задумчиво теребил бровь.

На окровавленной и затоптанной льдине лежали кучи шкурья и тушек. К ним со всех сторон вели красные полосы. Колхозники волочили на лямках тяжёлые шкуры.

Капитан Арсеньев включился в работу. Сертякин подручным стоял у телеграфа и выполнял его приказания. Не простая работа — собирать добычу охотников. Надо изловчиться и поближе подвести судно, не разбив лёд и не утопив кучи. И нельзя медлить. Люди намёрзлись, проголодались и с нетерпением ждут отдыха. Если капитан без толку елозит около кучи, теряет время, да ещё, не дай бог, неловко заденет её, тогда берегись — мужики не пощадят капитанского самолюбия.

Идут часы, сменяются вахты, надвинулась ночь. Ледокольный пароход все ещё бродит в торосах. Теперь кучи заметны по огонькам. К шестам у шкурья привязаны керосиновые фонарики. Около полуночи последняя тушка спущена в трюм. Капитан промёрз и устал. Без чая, не раздеваясь, лишь сбросив с ног валенки, он заснул на диване.

На третью ночь немного потеплело. Все же термометр показывал градусов двадцать ниже нуля. К полуночи ветер усилился, взялась пурга. Последние три большие кучи исчезли из виду. Ровно в двенадцать часов радиопеленги, скрестившись на карте, показали — корабль находится близко от каменистых банок. Ещё несколько часов — и хочешь или не хочешь, а надо уходить. Три кучи шкурья в конце концов погоды не делают. Но там остались люди… Снегом залепляло глаза. Пытаясь найти в метельной ночной мути слабый огонёк, Арсеньев несколько часов не сходил с мостика. От перенапряжения то там, то здесь ему чудились фонари — «мельтешило», как говорят поморы. Но стоило минутку отдохнуть глазам — и опять все темно. Ноги в валенках и меховых чулках закостенели.

…Шёл второй час ночи. Ледокол в который уже раз перепахивал льды. Нервы у всех были напряжены. Боялись за товарищей, оставшихся на льду, но вслух опасений не высказывали: об этом говорить не полагалось.

Попов прикуривал папиросу, свет просачивался сквозь пальцы.

— Стоп! — приказал он.

Сертякин с испугом дёрнул за ручку телеграфа.

— Включить прожекторы. — Арсеньев нажал кнопку. Пронзительный вой сирены оглушил всех на мостике. — Неужто не догадаются из винтовок пальнуть?

— Подожди, подожди. — Попов торопливо отбросил меховой капюшон малицы. — Слышно что-то.

— Выстрелы! — радостно крикнул молодой охотник, стоявший рядом с капитаном.

— Ложитесь на чистый юг, — скомандовал Арсеньев.

— Пачками палят. Ей-богу, Алексеич, — радовался колхозный старшина. — Намёрзлись небось ребята. И боязно. За ночь снегом заметёт, тогда уж нипочём не найти. Алексеич, — осторожно посоветовал он, — будто самое время остановиться. Ребята сами подойдут. Ей-богу, близко.

— Не божись, Савелий Иванович, — пошутил Арсеньев, — и так верю.

Сертякин с усилием перевёл стрелку телеграфа. На сильном морозе устаревший механизм ворочался трудно. Врезаясь в снежную, холодную тьму, горели синеватым светом прожекторы. Зажглись палубные огни. Матросы спустили за борт лестницу. Попов оказался прав: ждать пришлось недолго. Из темноты, как призраки, возникли белые от снега фигуры.

Медленно поднимались они по крутой лестнице.


Капитан долго ещё не уходил из штурманской. Брал радиопеленги, прокладывал их на карте, что-то рассчитывал по атласу течений, вертел транспортиром и так и эдак. Он решил вырвать у Студёного моря ещё одни сутки промысла. С рассветом корабль подошёл к западному крылу залежки. По расчётам, крыло проходило чисто, не задевая опасных камней.


ГЛАВА ТРЕТЬЯ КОЛОКОЛА КАФЕДРАЛЬНОГО СОБОРА

Неукротимый западный ветер, открывший капитану Арсеньеву дорогу во льдах, здесь, на балтийском побережье, натворил немало бед. В Студёное море он нёс тепло и помогал промышлять зверя, а на Балтике держал корабли в портах, мешал рыбному лову, выбрасывал на камни неосторожных мореплавателей.

На песчаном берегу среди отмелей и дюн неуютно в эти дни. Волны глухо шумят в темноте. Сосны качают вершинами, скрипят и стонут. Сквозь голые ветви кустарников видно, как пляшут на море белые гребни.

Пустынна прямая набережная среди сосен. Запорошённые снегом, маленькие аккуратные домики глядят на море. Жёлтые прямоугольники окон излучают тепло, а на улице метельный ветер сбивает прохожих с ног, слепит глаза.

Часы на старой церкви пробили девять. Жители давно разошлись по домам. И только в полупустом зале кафе «Балтийская волна» горячо спорят несколько завсегдатаев.

За углом сверкнули автомобильные фары. В лучах голубого света метнулась белая искристая мошкара. Машина остановилась у освещённого подъезда кафе.


Из машины с трудом вылез полный человек в теплом пальто и шляпе с узкими полями. Придерживая шляпу рукой, он медленно пошёл вдоль набережной. Красные сигнальные огоньки машины мелькнули и скрылись за поворотом. Острый луч фонаря на мгновение вырвался из рук приезжего и воткнулся в стену ближайшего дома. И снова стало темно.


* * *

Эрнст Фрикке-Медонис, лёжа на просторном диване и прикрыв глаза, прислушивался к потоку немецких слов. Они, словно круглые, тяжёлые шарики, катились мимо, почти не задевая сознания. В кухне жена чуть слышно позвякивала посудой.

Фрикке немного располнел. Щеки слегка округлились, отяжелел подбородок. Казалось, он был доволен своей судьбой. Да и было ли на что сетовать! Ему удалось получить в аренду дом на берегу моря. За годы, прожитые в Литве, он обзавёлся хорошей мебелью, одеждой, наполнил вместительный шкаф орехового дерева книгами на литовском и русском языках, а последнее время копил деньги на автомашину.

Никто не слышал о Фрикке ничего плохого. Сам он в беседах часто ввёртывал словечки насчёт своей скромности и честности.

«Колокол кенигсбергского кафедрального собора зовёт к размышлениям, — вещал диктор. — Немцы из восточнопрусского землячества, лишённые родины, к вам сейчас обратится герой обороны Кенигсберга генерал Отто Ляш».

Фрикке представил когда-то знакомое одутловатое лицо, мундир с высоким, неудобным воротником и окончательно проснулся.

Загрохотал барабан, запели фанфары.

Трескучий старческий голос кенигсбергского генерала, разжалованного за капитуляцию и приговорённого к смерти Гитлером, призывал немцев к реваншу. Эрнст Фрикке с интересом выслушал немудрёную генеральскую повесть. Тревожные месяцы в окружённом городе, три дня штурма, капитуляция… Плен… Да, так было! Это напомнило ему страницы собственной жизни. Поделившись с радиослушателями тягостными воспоминаниями о последних днях войны, Отто Ляш замолк. Его сменил у микрофона делец из ХДС.

За окнами стонал снежный ветер, грозно шумело штормовое море, из боннского «далека» гудели набатные колокола, а в маленьком домике на набережной тепло и спокойно. Эрнст Фрикке выключил приёмник. В ушах все ещё раздавался унылый звон и трескучий генеральский голос. Фрикке повернулся к стене и закрыл глаза. Он стал вспоминать, как прожиты последние годы.

Рекомендация отца Мильды помогла. Фрикке получил работу в порту: старшиной на разъездном катере. Став «моряком», он устроился на курсы штурманов малого плавания. Окончив курсы, командовал небольшим портовым буксиром. А теперь по воле начальства он помощник капитана порта. Время прошло быстро, как-то между рук.

Нюрнбергский процесс испугал его, заставил спрятаться в скорлупу семейной жизни. По ночам он чувствовал себя спокойнее за тёплой спиной жены. Её самоотверженная любовь иногда даже трогала Фрикке.

Но прошло время. Нюрнбергский процесс стал забываться. Оставшиеся в живых нацисты пока притихли. Кое-кто из военных преступников неплохо устроился в правительстве Федеративной республики. Эрнст Фрикке понял — западное правосудие больше не опасно. Его не беспокоили: люди с янтарными мундштуками не появлялись, и Фрикке решил, что он накрепко забыт. «Утеряны списки», — думал он.

С новой силой одолевали мечты о богатстве. Сокровища ждут. Фрикке должен заняться ими. Швеция не уйдёт. Он был терпелив. Теперь время настало. Но каким способом проникнуть на затонувший корабль, как, не возбуждая подозрений, достать дядюшкин ящичек? Он должен сделать это один: сообщники ненадёжны.

Каюта Э 222! Три двойки. Они снились ему ночами, мерещились при самых неожиданных обстоятельствах…

И вот Фрикке решил действовать. Сложна задача проникнуть в каюту затопленного корабля так, чтобы никто не догадался об истинной цели. Вероятно, надо заняться подводным спортом. Акваланг! Но как добыть его? Эрнст Фрикке обратился к Иосифу Барайше: он-де хочет заниматься подводным спортом, он будет первым аквалангистом-литовцем. Мильда буквально осаждала отца просьбами. Спортивная затея мужа казалась ей делом достойным, благородным.

Для Иосифа Барайши в то время достать акваланг было нелегко, но как отказать дочери? Пришлось обратиться к друзьям. И вот новенький французский прибор у Фрикке в руках. Два года тренировался он и в совершенстве постиг все премудрости подводного плавания.

В дверь постучали. Он шевельнулся, поднял голову. На пороге стояла Мильда. В модном коротком платье и прозрачном переднике с оборками. Она ещё больше похорошела после замужества.

— К тебе пришли, — сказала она, улыбаясь. — Я не хотела будить, ты так сладко спал, но человек просит…

— Ладно, — проворчал Фрикке. — Кому это так приспичило? — Он сел на диван, поднял с пола книгу. Сжав челюсти, беззвучно чихнул.

— Я его никогда не видела. — Мильда пожала плечами.

Фрикке надел грубошёрстный, в синюю крапинку пиджак, неторопливо пригладил волосы перед зеркалом и кивнул жене.

Мильда пропустила в комнату высокого тучного человека с красным лицом, белыми бровями и ресницами. Короткий тупой нос, большой подбородок заметно выпирал вперёд. Во рту торчала сигара.

«Я встречал его раньше», — мелькнуло в голове Фрикке. Дрогнуло сердце…

Незнакомец, осторожно ступая по ковру, сделал два шага, остановился, озадаченно крякнул и быстро взглянул на дверь.

— Эрнст Фрикке! — воскликнул он. — Штурмфюрер! Вот так встреча! Ну, никак не ожидал! Цум Тей-фель! Никак не думал, что Медонис — это ты.

Протянув руки, он шагнул вперёд. И можно было подумать, что он собирается обнять хозяина.

— Я именно Медонис, — холодно проговорил Фрикке, поспешно отодвигаясь и тоже взглянув на дверь. — Антон Адамович Медонис. И не имею чести вас знать.

— Ну как же, вспомни, — не унимался незнакомец. — Мы драпали из Кенигсберга к морю. Наш буксир обстреляли. Разве ты забыл, мы чуть не погибли в канале? Ну, здравствуй!

Фрикке мельком взглянул на протянутую руку гостя. Огромная лапа. На толстом пальце заплыл золотой перстень. Теперь он не сомневался: он видел эту руку.

«А-а, троюродный брат Маргариты Мальман! — как-то сразу пришло в голову. — Родственник Пауля Даргеля».

Перед глазами Фрикке встала давнишняя картина: палуба пароходика, морской канал, общительный грузный мужчина.

— И все же мне непонятен ваш визит…

Но гость уже вытаскивал из поясного карманчика янтарный мундштук с двумя золотыми ободками. Повертев его в руках, он спросил:

— Я слышал, в этих местах находят янтарь?

— Да, на берегу моря, — сразу ответил Фрикке по-немецки. Теперь все было понятно. — Кажется, вас зовут Дучке? Карл Дучке?

— Смотри-ка, — гость засмеялся, — запомнил моё имя! Да, я Карл Дучке, хотя тебе и не положено это знать. Ну что делать, если мы оказались старыми друзьями. А помнишь, я показывал фотографию Генриетты? Сейчас моя жена прибавила в весе, я ведь не люблю худых.

«Зачем я им понадобился?» — думал Фрикке.

— Как ты живёшь? — осматриваясь, сказал Дучке. — Вижу, окопался недурно. За тобой не следят? — Он понизил голос.

— Почему же за мной должны следить? — так же тихо, но твёрдо ответил Фрикке. — Ячестный литовец Антанас Медонис…

— Но бывает и так и эдак. Надо быть осторожным, — пыхтел Дучке. — Говорят, без осторожности никакая мудрость не поможет. Слушай, ты помнишь Фридриха Эйхнера? Тоже из Кенигсберга? — Он бросил пронзительный взгляд на хозяина.

— Эйхнер? — Фрикке на минуту задумался. — Главное управление имперской безопасности, — сказал он.

События последней ночи в Кенигсберге запомнились на всю жизнь. Он представил себе королевский замок, комнату дяди, уставленную картинами и деревянными рыцарями.

— Штурмбанфюрер?

— Да, да! — обрадованно отозвался Дучке. — Теперь полковник, ответственный пост в полиции. Десять лет отсидел в России как военный преступник. Весьма уважаемый человек. Никто так ловко не может накинуть наручники: раз — и готово! — Дучке щёлкнул пальцами. — Но об этом потом. Ты должен помогать в нашем великом деле, — важно изрёк он. — Мы начинаем все с самого начала… Да ты садись, у меня устали ноги.

Они уселись в кресло, пристально наблюдая друг за другом.

— Слушай, Дучке, мы даже не вспрыснули встречу, — состроив весёлую мину, сказал Фрикке. Он, не вставая, открыл дверку небольшого настенного шкафчика, достал бутылку. — Трепещи, приятель, это старый армянский коньяк.

На низеньком столике, стиснутом грузными креслами, появились рюмки, сифон содовой, яблоки. Все это Фрикке мгновенно достал из того же шкафчика за спиной. Это было его изобретение — не вставая с кресла, угощать гостей.

Дучке вынул из нагрудного карманчика пиджака новую сигару и стал молча рассматривать красно-золотую этикетку.

— Смотри, при наци мне редко удавалось курить такую, — медленно говорил он. — Разве после обыска арестованных. Три марки штука!.. Домик не хуже твоего. — Дучке оценивающе оглядел стены кабинета. — Правда, за него ещё не все выплачено. Детишки кончают школу, расходы большие, — добавил он, будто оправдываясь

Дучке чиркнул спичку и осторожно принялся разжигать сухие кручёные листья.

— Сигара должна загораться равномерно. Это сохраняет аромат, — неожиданно произнёс он каким-то неестественным для него сладким голосом. — Гаванцы, истинные знатоки и ценители табака, только так раскуривают сигару. — Дучке выпустил в потолок десяток голубых колец и опять замолк, наблюдая, как они увеличиваются, сливаются, образуя причудливое облако.

— Сказать по правде, — продолжал он, — при наци работать было легче. Главное — думать не надо: получил приказ — стреляй или руби голову. В прятки не играли. А теперь, если нужно кого-нибудь укокошить, боже мой, сколько разговоров!

Карл Дучке непрерывно подливал себе в рюмку, Фрикке был настороже. Он тоже смотрел, как тянулся нескончаемой нитью дымок с кончика сигары гостя, слушал, изредка задавая вопросы.

На письменном столе зазвонил телефон. Фрикке взял трубку. Гость вздрогнул

— Нет, вы спутали номер, — сказал Фрикке, — это квартира.

Неуклюже загребая мясистой ладонью, Дучке взял бутылку. Толстые, мягкие пальцы плотно обжали стекло.

«Однако ты, друг, не из храбрых». В памяти всплывала картина, как после взрыва на пароходике Дучке мгновенно уполз на четвереньках, словно провалился под палубу. Фрикке не мог сдержать улыбки.

Гость налил себе коньяку и, не глядя на хозяина, выпил.

— Может быть, я кажусь нескромным, Фрикке, но пойми: у меня за последнее время совсем расклеились нервы. — Он вытер губы и снова взялся за сигару. — Ты думаешь, мне приятно было ехать в эти края? Срочная командировка. Моя бедная Генриетта, мои сыновья… Они отговаривали меня. Но что я могу! Я никому не верю: ни одному человеку! Человек человеку — враг. Надёжный друг — только деньги, капитал, собственность, дающая деньги. Я брожу по свету, оскалив зубы и поджав хвост. Если кто-нибудь отвернётся, даст маху, я его схвачу за глотку.

Дучке все дымил. В комнате стало душно.

Фрикке на миг распахнул форточку. Порыв холодного ветра колыхнул штору. Упавшие на стол снежинки быстро таяли. Когда от них остались лишь мокрые следы, Дучке заговорил снова:

— Я написал в анкете, что говорю по-литовски. Я ведь родился в Мемеле. Это соблазнило американцев. Потом оказалось, кое-что позабыто. Они заставили учить заново. В придачу я должен был заниматься ещё одним языком — русским. — Дучке опять тяжело вздохнул. — Это было свыше всяких сил. Чужой синтаксис. Цум Тейфель! Попробуй запомни, куда пристроить глагол. У нас все ясно — ставь в конец фразы. А здесь: я не карашо на этому языку говору, — медленно произнёс Дучке по-русски и выпятил подбородок. — Правильно?

— Да, неважно тебя учили, — рассмеялся Фрикке. — Вот литовский ты знаешь сносно.

— Я недолго пробуду здесь. А потом опять в Западный Берлин. — Он закрыл глаза, и на лице его расплылась улыбка. — Ты знаешь разницу между светлыми и тёмными сортами сигар? — неожиданно перешёл на другое гость, и Фрикке заметил, что голос у него опять изменился.

— Нет, — ответил Фрикке.

— Тёмные крепче. Правда, после двух-трех затяжек сигара теряет свой аромат. А в светлых лёгкий аромат сохраняется до конца. Я курю светлые… Сигара, словно зимнее яблоко, должна созреть в ящике. Посмотри. — Дучке показал мясистым пальцем едва заметные бледно-жёлтые пятна на табачном листе. — Сигара созрела. Ты можешь купить сразу целую партию — и не прогадаешь, — неожиданно закончил он.

— Гм-м, но я не собираюсь покупать, — ничего не понимая, посмотрел на гостя Фрикке. — А ты что, торгуешь сигарами?

— Черт возьми, — Дучке рассмеялся, — действительно, я торгую сигарами! В Западном Берлине у меня табачная лавка. Без торговли я не прокормил бы детей. Ах, какой аромат в лавке! Порой думаешь, что тебя закупорили в сигарный ящик. Аромат лучших сигар и кедрового дерева. Пять марок штука… Моя Генриетта, она так божественно выглядит в этом душистом храме!

— Вот почему ты оказался таким знатоком… Вот откуда дорогие сигары. — Фрикке чихнул, беззвучно шевельнув ноздрями. — Ну и торгуй на здоровье, а зачем лезешь в драку?

— Гм, лезу! У меня выбора нет. Такие люди, как мы, не могут честно работать: слишком много укороченных человеческих жизней за плечами. Будем говорить прямо. Порядочное правительство не для нас. Нам нужен хозяин из нашего племени. Тогда и мы проживём. Я помню, в школе у нас было правило: если набедокурили — всему классу притронуться к какому-нибудь предмету. Ну, например, к камню, которым разбили окно. Тогда попробуй поищи виновного — виноваты все. Никому не удавалось отвертеться и уйти чистенькими. А мы все замараны. Мы должны поддерживать друг друга — и большие и маленькие. Цум Тейфель! Генералы хотят воевать? Ну что же, нам деваться некуда. И признаюсь: в воздухе густо запахло порохом.

Эрнст Фрикке насторожился. Разговор с Дучке был для него своеобразной отдушиной. Человека из знакомого мира можно было в какой-то мере не опасаться. Правда, он-то, Фрикке, не слишком откровенничал. Но последние слова гостя будили страх, от них несло мертвечиной.

Беседа дальше как-то не клеилась. Дучке налил себе ещё.

— Фрикке, — угрюмо начал он снова, — со мной творится что-то странное. Мне страшно. Очень страшно! В каждом углу вижу врага. Цум Тейфель… По ночам мучаюсь, плохо сплю. Ей-богу, даже читаю молитвы. — Дучке поймал на кончик мягкого пальца яблоневое семечко и стал возить им по гладкому столу.

— Послушай, у тебя есть дети? — вдруг спросил он. — С ними не так страшно. По ночам в тяжёлые времена я брал к себе в постель маленького ангелочка. — Дучке вздохнул.

— Детей у меня нет, — отрезал Фрикке. — Странно ими обзаводиться в чужой стране.

— Пожалуй, ты прав. Но тебе, должно быть, очень тяжело…

Дучке вдруг замолчал и прислушался. В передней хлопнула дверь, послышались голоса.

— Ты умрёшь страшной смертью, — плаксиво сказал он, тяжело дыша. — Мы безжалостны к предателям. Если я не вернусь… Серая рука… — Дучке проглотил слюну. Его выпуклые рачьи глаза налились страхом.

— Надо лечить нервы, — с презрением заметил Эрнст Фрикке. — К жене пришла знакомая, только и всего.

— Ты прав, я буду лечить нервы. — Дучке облегчённо вздохнул и вытер лоб. — Цум Тейфель. — Он обгрыз и закурил новую сигару. — Больше никуда не поеду, даже если придётся продать лавочку. У меня куча долгов… — Ноздри его трепетали, он словно принюхивался к собеседнику.

— Сказать по правде, я придерживаюсь твоего мнения. — Эрнст Фрикке говорил тихо, стараясь не обращать внимания на подозрительные взгляды Дучке. — Надо служить хозяину такой же масти, как и у тебя. И не принюхиваться, если смердит. Хочу заработать побольше денег и убраться восвояси подобру-поздорову. Вот и все!

Дучке опять густо задымил.

— Я слышу разумные речи, — донеслось из табачного облака. — Скажи откровенно, как другу, ты готов выполнить приказ?

Эти слова были произнесены с неожиданной чёткостью. Фрикке почувствовал напряжение в голосе гостя.

— А для чего я сижу здесь? — осторожно ответил Фрикке, жмурясь от едкого дыма. — Приказ есть приказ, я обязан его выполнять. Скажи мне, дорогой Дучке, — заискивающе добавил он, — на что можно рассчитывать? Ну, ты понимаешь…

— Не сомневайся, говорю тебе, как человек чести. Доллары. Мы откроем на твоё имя счёт в любом банке.

— Я согласен, — повторил Фрикке, с трудом изобразив благодарную улыбку.

Он мучительно соображал: «Как будет с личными делами? Выгодно ли влезать в большую политику? Хочешь не хочешь, придётся снова вступить в игру, — думал он, — или сделать вид, что вступил. Пока это не будет мешать моим планам. Летом я должен найти дядюшкин ящичек. А потом уеду в Швецию, пусть ищут! Отказаться? Они выдадут меня, уничтожат. Вот и все! Если гвоздь торчит не у места, его забивают или выдёргивают».

— Приказывайте, — подытожил Фрикке свои размышления. — Я готов.

— Превосходно! — Гость прошептал несколько слов на ухо Фрикке. — А теперь я хочу поужинать, — закончил он громко. — Ты меня угостишь?

— Откровенно говоря, я боюсь. Зачем тебе лезть на глаза? Моя жена любопытна, обязательно будет расспрашивать, а потом поделится с подругами…

— Ты прав: осторожность прежде всего, — с сожалением протянул Дучке. — Конспирация. Обидно: я голоден. Придётся идти в ресторан. — Он с кряхтеньем поднялся.

— Где я найду тебя?

— О встрече условимся так: получишь поздравительную открытку с голубком, приходи через три дня на почту. Ровно в полдень. Тут где-то недалеко я видел вывеску.

— Да, почта за углом. Что я должен делать?

— Скоро ты все узнаешь. Назревают серьёзные события. — Дучке улыбнулся. — Конспирация. Меня зовут Лаукайтис. Запомни: Пранас Лаукайтис. Карла Дучке нет, он умер.

Проводив гостя, Эрнст Фрикке долго сидел в своём кабинете. Потом включил радио. На боннской волне опять звонил колокол кафедрального собора.


А за окном по-прежнему свистел ветер и угрюмо шумело море.


ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ «МЫ С ВАМИ ЛЮДИ ГОСУДАРСТВЕННЫЕ…»

— И вы утверждаете, что в Студёном море можно плавать зимой, пользуясь этими… ну, как вы их называете?..

— Разделы.

— …пользуясь разделами, можно плавать, почти не прибегая к помощи ледокола? — Первый секретарь обкома Квашнин перевернул несколько страниц в лежавшей перед ним синей папке и взглянул на моряка с четырьмя золотыми нашивками и значком капитана дальнего плавания.

Прежде чем принять Арсеньева, секретарь не только добросовестно прочитал всю работу, но и советовался с министерством, а там, в свою очередь, консультировались с научно-исследовательским институтом. Отзывы из министерства и научно-исследовательского института были не совсем в пользу Арсеньева. Начальник пароходства, как оказалось, не интересовался льдами, считая их объектом деятельности морской инспекции. Он, как встречается среди хозяйственных руководителей, считал, что обязан только обеспечивать выполнение плана. Но Арсеньеву очень повезло, в это время проходило совещание капитанов и местных работников гидрометеослужбы, там одобрили его предложения.

Секретаря обкома заинтересовала возможность плавать во льдах без ледокола, и в душе он решил поддержать Арсеньева. Но, конечно, многое зависело от сегодняшнего разговора. Полное, добродушное лицо Квашнина выражало живейший интерес. Серые глаза, казалось, подбадривали собеседника,

— Но почему… — секретарь обкома закашлялся. Это обычно с ним случалось в затруднительных случаях, что-то вроде нервного рефлекса, — почему зимой не плавали, ну, скажем, в первую мировую войну? Ведь и тогда для царской России такая возможность была очень заманчивой. Ещё бы, важнейший стратегический фактор… Вы тут пишете, — он показал на страницу в папке, где красным карандашом были подчёркнуты несколько строчек, — Северный флот в те времена уже имел несколько мощных ледоколов.

— А вот почему, Андрей Александрович, — возбуждённо отозвался Арсеньев. — Не там, где следовало, плавали — наперекор природе, в Архангельск хотели попасть. А мы в Отечественную войну корабли в Зимнегорск водили, на Никольском устье.

— Но, видимо, не только выбор порта играл роль.

— Конечно, — подтвердил Арсеньев. — Но это печка, от которой следовало танцевать.

— Что необходимо сегодня для успеха таких плаваний, товарищ Арсеньев? Ладно, курите, раз невтерпёж, — недовольно пробурчал секретарь, заметив в руках капитана измятую папиросу.

— Аэрофотосъёмка. Несколько лётных часов. — Арсеньев торопливо, косясь на Квашнина, зажёг папиросу.

— Ежедневно?

— Что вы! Всего один раз. Здесь все расчёты, — капитан показал на папку.

— Но это чепуха! — снова закашлялся Квашнин. — Я хочу сказать: чепуха в смысле стоимости работы. И это все, что вы просите?

— Да, это главное.

— Удивляюсь! — Секретарь встал с кресла. Из полированного шкафа он вынул бутылку боржома и два бокала. — Изжога замучила, — пожаловался Квашнин. — Хотите?

— С удовольствием, Андрей Александрович. — Для пользы дела Арсеньев не отказался бы сейчас и от касторки.

Квашнин, морщась и поглаживая рукой живот, налил пузырящуюся жидкость. Сказать прямо, ему нравились дотошность и настойчивость этого капитана. Вопрос, конечно, стоит, чтобы им занялись. Главное — экономически выгодно.

— Так вот, товарищ Арсеньев, меня подкупает ваше предложение, — поразмыслив, сказал Квашнин. — Давайте подробности. Зинаида Петровна, — обратился он к вошедшей секретарше, — я занят, скажем, час. — Он посмотрел на Арсеньева. — Хватит?

— Вполне, Андрей Александрович. Я вкратце. — Капитан Арсеньев заметно волновался. — Сильные приливные течения в Студёном море…

Над телефоном вспыхнул зелёный глаз сигнальной лампочки. Квашнин взял трубку.

— Здравствуйте… Нашли новый район лова? Прекрасно!.. Кто обнаружил? Вот видите, а вы не верили в него! Хорошо, хорошо, завтра поговорим. Утром прошу ровно в девять.

Секретарь положил трубку и кивнул Арсеньеву.

— Сильные приливные течения в Студёном море…

Опять вспыхнул огонь. На этот раз Квашнин взял трубку чёрного разлапистого аппарата.

— Кто? Сергеев? Я слушаю. — В голосе слышалось раздражение. — Ну вот ещё!.. Прошу позвонить через час. Занят.

Положив трубку, Квашнин насупился и вызвал секретаршу.

— Зинаида Петровна, — он закашлялся, — я ведь сказал, занят, никаких телефонов, а вы… — Он опять закашлялся.

Секретарша мгновенно исчезла. Двери мягко закрылись.

— Сильные приливные течения в Студёном море… — быстро сказал секретарь загрустившему капитану. — Валяйте дальше.

— Течения в Студёном море создают районы — разделы и колоба, не подверженные обычным законам движения льдов под действием ветра, — несколько торопясь, говорил Арсеньев. — В разделах даже при сильных ветрах лёд остаётся разреженным, а в колобах, наоборот, он сбит в плотную массу. Ну, колоба мы оставим, они нам не нужны. А вот разделы… Практически они образуются на одном и том же месте и даже имеют свои названия. — Капитан покосился на молчавшие пока телефоны. — И ещё одно обстоятельство: разделы как бы продолжают друг друга и расположены на пути кораблей. Некоторые из них имеют свои названия…

— Кто же им дал названия? — полюбопытствовал секретарь.

— Поморы, в очень давние времена. В разделах — секрет зимнего плавания. Они расположены так. — Арсеньев мгновенно начертил схему беломорских разделов и показал Квашнину.

— Но зачем вам нужна аэрофотосъёмка? Тут у вас и так «зелёная улица», — прищурился секретарь.

Он наклонился, блеснув лысиной. Несколько мгновений Арсеньев продумывал ответ.

— Не всегда в разделах просторно, Андрей Александрович, через шесть часов течения меняются, и возникают сильнейшие сжатия. Если ежечасно фотографировать льды в прилив и отлив, можно составить атлас ледовитости разделов и пользоваться как атласом течений. Я, кажется, замысловато говорю?

— Вместо прикладного часа предлагаете ледовый?

— Да, да, правильно, — оживился Арсеньев. — Приятно иметь дело с моряком, — от души сказал он.

Секретарь обкома довольно усмехнулся. Он десять лет плавал механиком на судах торгового флота и, как все моряки, любил море и корабли. Но эти льды… Не всякий в них разберётся. «А справится ли Арсеньев? — думал секретарь. — Слишком необычное дело для капитана. У нас привыкли рассуждать так: раз ты капитан — значит, плавай, план выполняй. А в разные теории не лезь, на то другие есть. Правильно ли это?» На память пришли слова Перовского, министра внутренних дел при Николае I, сказанные знаменитому собирателю народной мудрости В. Далю: «Писать — так не служить, служить — так не писать». Далю туго пришлось со службой. Нет, Квашнин считал, что думающего человека всегда стоит поддержать. Но сейчас, по правде сказать, он не мог сразу до конца поверить Арсеньеву. Не укладывалось в голове: как это один человек может давать какие-то гарантии, обещать что-то в таком большом деле? Обычно за большим делом стояли большие коллективы, известные авторитеты. А здесь кустарь-одиночка. Если бы требовалось рисковать большой суммой, секретарь наверняка подумал бы, прежде чем высказываться за необычный проект. Но расходы невелики, и Арсеньев для себя ничего не просит. Увлёкся человек льдами и хочет открыть зимнюю навигацию. Что ж, разве это плохо?

— Я помню такой случай, — неожиданно сказал Квашнин. — Мы запоздали с выходом в море, и пришлось нашему пароходу вернуться и зимовать в Архангельске. Знаете, я и до сих пор не понимаю, как это нас угораздило!

— Очень просто, Андрей Александрович, — отозвался Арсеньев. — Капитан пошёл напрямик, по кратчайшему расстоянию, забыв поморскую ледовую азбуку. А напрямик не всякий ледокол пройдёт.

Арсеньев понимал, что секретарь обкома колеблется.

"Однако я должен убедить его, — повторял он про себя, — иначе вряд ли пробьёшь дорогу. Если обком скажет «нет» — считай сражение проигранным. Попробуй тогда доказать, что твоя работа нужна. Хорошо, что секретарь моряк, а будь он врач или, скажем, агроном. Толкуй тогда про льды… Что Квашнин, — подумал Арсеньев, — если в научно-исследовательском институте океанограф Туманова так и не поняла, почему льды на разделах надо фотографировать. «Толочь воду в ступе, — сказала она. — По вашему принципу весь Ледовитый океан фотографировать придётся».

Мысли Арсеньева работали необычайно чётко, все его силы были собраны.

— Министерство считает нереальным зимнее плавание, — в раздумье проговорил Квашнин.

— Мне кажется, вопрос серьёзно не обсуждался, а в разговоре руководящие товарищи обычно ссылались на суда типа, «Лена». Они, дескать, пройдут, если нужно. — Арсеньев натужно улыбнулся и вытер платком вспотевшее лицо. — Эксплуатационные потери при обычном плавании? Разрешите, я вам найду, — он быстро перелистал страницы. — Вот расчёт, смотрите, — сжигают вдвое больше топлива, и затрачено в три раза больше часов.

— Ну, хорошо, — перебил секретарь. — Атомный ледокол вы тоже сбрасываете со счётов?

— Атомный ледокол? Но ведь не станет же он обслуживать зимнее плавание в Студёном море. Не дороговато ли будет? У нас привыкли к широкому карману, — сказал Арсеньев громче, чем хотел. — Надо сочетать технику с дарами природы.

— Пожалуйста, огонёк, — чиркнул спичкой Квашнин, видя, что капитан никак не может зажечь спичку. — Сам хоть и не курю, а спички держу на всякий случай, — сказал он, чтоб подбодрить Арсеньева. — Продолжайте, продолжайте!


— Скажу вам откровенно, Андрей Александрович, если атомный ледокол поведёт корабли напрямик, по закрытым разделам, все равно будет большая потеря времени. Он пройдёт, а транспорты застрянут. Студёное море не Арктика, приливы дают знать себя крепко.


* * *

В это время в приёмной скапливались люди. Вспыхивал смех, громкий разговор, возникали споры.

— Потише, товарищи, прошу вас, — повторяла секретарша, с беспокойством поглядывая на дверь.

А там беседа все продолжалась.

— Кстати, как прошло совещание капитанов? Ведь ваша работа обсуждалась в пароходстве, — посмотрев на часы, спросил секретарь обкома,

— Капитаны приняли её благожелательно. Все прекрасно понимают, что значит ледовый атлас для зимнего плавания.

— Решено, товарищ Арсеньев, я поддержу вас. — Квашнин ещё раз мельком взглянул на часы. — В пять собираются рыбаки. Меня очень заинтересовал ваш доклад, — сказал он. — Течения, выходит, мешают.

— И в то же время они-то и создают возможности зимнего плавания, — продолжал волноваться Арсеньев. — Я, Андрей Александрович, пришёл к выводу…

— Пять часов, Андрей Александрович. Рыбаки собрались, — с некоторой торжественностью доложила появившаяся в дверях секретарша.

— Зовите, — сказал Квашнин, закашлявшись. — Извините, но больше у меня нет ни минуты. — Он вышел из-за стола, пожал Арсеньеву руку и уже раскладывал какие-то карты и планы.

«Все ли я сказал Квашнину? — подумал Арсеньев, медленно спускаясь по лестнице. — Как будто да».

Зарывшись в воспоминаниях, он не заметил, как подошёл к торговому порту. У проходной Арсеньев внезапно остановился. «Мне ведь в пароходство, — вспомнил он. — Надо решить, что делать с Глушковым. Черт побери, не люблю возвращаться, однако ничего не поделаешь!»

Шумная толпа кончивших работу грузчиков вырвалась из ворот. На какой-то миг она окружила стоявшего на дороге Арсеньева.


— Черти! — отряхиваясь, беззлобно ругался капитан. — Сами как мельники и меня одарили. Наверно, с «Брянска». У него во всех трюмах мука.


* * *

Не вставая с кресла, начальник отдела кадров пароходства товарищ Подсебякин, седовласый, с лицом английского джентльмена, торопливо подал маленькую костлявую руку капитану Арсеньеву.

— Присаживайтесь, пожалуйста. Вы ещё здесь? А я-то думал, давно в море. — Он прищурил блеклые глаза, напыжился.

С подчинёнными Подсебякин всегда пыжился. Поправив небрежно накинутое на плечи синее пальто и склонив голову к плечу, он вынул из ящика стола пачку сигарет, чёрный мундштук с антиникотиновым патроном и принялся вставлять короткую сигарету.

«Сейчас начнётся забота о людях», — подумал Сергей Алексеевич. Он, как и большинство моряков пароходства, был неважного мнения о начальнике отдела кадров.

— Как поживает ваша жена, товарищ Арсеньев? — услышал капитан. — Как здоровье дочери? Все ли здоровы в семье?

Подсебякин никогда не утруждал себя размышлениями о чьих-то жёнах и детях. Дежурная фраза и безразличное выражение лица никого не обманывали. Он произносил их, как монахи в начале разговора: «во имя отца, и сына, и святого духа». Но считал это обязательным вступлением, так сказать, признаком хорошего тона. Он держал всегда наготове ещё несколько внушительных изречений. «Мы с вами люди государственные», — часто говаривал Подсебякин. «С культом личности у нас покончено», «Не нам обсуждать, он номенклатурный работник».

Одевался Подсебякин по особой моде: синий шевиотовый костюм, синее пальто, синяя шляпа и обязательно белое шёлковое кашне.

— Спасибо, все нормально, — нехотя ответил Арсеньев, рассматривая диаграммы.

В кабинете начальника отдела кадров всем бросалась в глаза знаменитая подсебякинская статистика. На стене за спиной начальника красовались многоцветные чертежи. Тут и столбики, и квадраты, и разные кривые. Взглянув, можно было узнать все достижения отдела кадров за прошлый год. Особенно грандиозно выглядел раздел взысканий — от «на вид» и простого выговора до понижения в должности и увольнения. Тут фигурировали и всякие проценты и просто цифровые показатели, поквартально и помесячно — отдельно комсостав и отдельно рядовые. У Подсебякина эти статистические выверты назывались «работой с людьми».

Арсеньев вздохнул: назначение подсебякинского художества было ему непонятно.

— Пожалуйста, угощайтесь, — спохватился Подсебякин, подвинув сигареты. — С выходом в море не опоздаете? — Он улыбнулся, показав Арсеньеву подозрительно белые и ровные зубы.

— Спасибо, я курю только папиросы. На весенний промысел пока ещё рано, обычно мы выходим в середине апреля, — сказал капитан. — Но вот запоздать мы все же можем: к тому, пожалуй, идёт дело.

— Надеюсь, опоздание будет не по моей вине? — спросил Подсебякин, продолжая улыбаться.

— Нет, не по вашей. Однако и к вам есть претензии.

— Выкладывайте, товарищ Арсеньев, что ж, мы люди государственные…

В словах начальника отдела кадров как будто не было ничего обидного. Но тон, которым они произносились, задевал Арсеньева. «Удивительно, — думал он, — откуда взялась у советского человека эдакая вельможность! Индюк, настоящий индюк! Доверили тебе большое дело — кадры. Это обязывает: прежде всего ты должен быть скромным и внимательным к каждому человеку, а не демонстрировать своё превосходство. Хвалиться-то ведь тебе, по сути дела, нечем. А с должностью у нас не венчают».

Капитан вынул из большого кожаного портфеля потрёпанную тетрадь в клеёнчатом переплёте. Брезгливо перевернул несколько замызганных страниц.

— "24 февраля", — без всяких объяснений стал читать Арсеньев не совсем складные строчки. — «24 февраля. Третий механик делает замки из государственных металлов (бронза, сталь), наверное, на продажу».

«25 февраля. В каюте радиста Токмакова второй час сидит компания. Кто сидит — неизвестно. Говорят больше о бабах. Узнал голос Рудакова и, кажется, Лаптева. Справился у завпрода. Так и есть, радисты выписали литр спирта для промывки чего-то там в радиорубке, а в каюте распили остатки!»

«26 февраля. Начальник экспедиции Малыгин в кают-компании за вечерним чаем назвал капитана Серёжа. Панибратство! Снюхались на почве алкоголя».

«27 февраля. В каюту третьего механика Савочкина в 16 часов 30 минут зашла уборщица Турова. Два раза стучал — не открывают. Когда я собирался на вахту, Турова ещё сидела в каюте: разговоров не слышно. Безобразие, разврат, что смотрит старпом!.. Говорят, он сам заглядывает кое-кому под юбку. Надо проверить…»

Подсебякин делал вид, что слушает с любезным и снисходительным вниманием, но думал он совсем о другом. Там, где сидел Арсеньев, он видел Лялю Мамашкину. Подсебякин вспомнил витрину галантерейного магазина и усмехнулся: за стеклом выставлены худосочные женские ноги в нейлоновых чулках… Реклама! Видать, директор магазина ничего не понимает в рекламе. Вот если бы он выставил Лялину ногу у окна стояла бы толпа.

Подсебякин слушал, почти не вникая в смысл. На лице неприступность, а в голове Ляля Мамашкина. Вспомнить о ней и то сладко. Ляля пела лирические песенки под джаз в ресторане. Но своему неизменному успеху у посетителей она обязана отнюдь не голосу. У Мамашкиной была давняя мечта: она страстно желала побывать за границей. Не для того, чтобы любоваться экзотической природой Африки, Акрополем или развалинами Помпеи. Модные туфельки на шпильках, нейлоновое бельё, чулки, кофточки и, конечно, косметика — вот что влекло Лялю за границу.

Как-то в один из ресторанных вечеров ей шепнули, что пожилой, седовласый мужчина с внешностью англичанина за столиком у окна — начальник отдела кадров пароходства. Седовласый пожирал её глазами, и Мамашкина решила, что время пришло. Их познакомили. Подсебякин приглашён в гости. Ляля не миндальничала и выложила все сразу. Чего ради она будет играть с ним в прятки? Приличных денег он дать не в силах и сам уже не молод. Надо уметь взять от человека то, что у него есть. Ляля хочет за границу, она согласна пойти буфетчицей на выгодный пароход. Бдительное сердце Подсебякина растаяло.

Вспоминая её, он совсем забыл об Арсеньеве. «Ногти на ногах полирует», — удивлялся он. Это казалось ему верхом изящества и культуры.

— "28 февраля. В каюте у боцмана после ужина собралась компания, — читал в это время капитан. — Очень шумели, громко смеялись. Пошёл посмотреть: дверь открыта, голоса слышны хорошо, однако у дверей стоять неудобно. Зашёл в каюту рядом, к матросу Фёдорову, будто бы для разговора. Кое-что слышал. Очень критиковали начальство, особенно сам боцман (между прочим, он любимчик капитана). Пропесочили группового диспетчера, снабженцев, основательно досталось кадрам, да и начальнику пароходства перепало. Критика беспринципная. Считаю необходимым сообщить НОК…"

«Считаю необходимым сообщить НОК», — вдруг дошло до сознания. Подсебякина. «НОК — это начальник отдела кадров — значит, сообщить мне».

Подсебякин зашевелился в кресле и, напыжась, стал внимательно слушать.

— "Матрос Митрошкин говорит, что на хорошее судно у нас посылают по знакомству. А инспектор кадров Родионов будто берет взятки. Машинист Задорин злобно критиковал кадры, особенно НОК, говорил, нет чуткости, назвал НОК бюрократом. Говорит: «НОК всех в подследственные перевёл». А матрос Хвостов затронул даже начальника пароходства. Почему, дескать, он допускает такое безобразие в кадрах. С переднего-де крыльца отказ, а с заднего — милости просим! Похвалялся, что после зверобойки пожалуется в партком на НОК…"

— Довольно! — прервал Арсеньева Подсебякин. — Дневник прямо для «Крокодила». — Он сановито нахмурился. — Для чего вы все это читали?

— А вот для чего, — спокойно объяснил Арсеньев, — четвёртый помощник Глушков малограмотен и как штурман не соответствует своей должности. Об этом я вам дважды докладывал и просил замены. Вы ограничились обещаниями. Автор этого сочинения — Глушков; он потерял свой дневник на палубе. Дневник стал всеобщим достоянием. Команда возмущена и требует у Глушкова объяснить, для чего он вёл свои мерзкие записки. Они говорят, что НОК…

— Меня не интересует, что говорят ваши матросы, — буркнул Подсебякин. — Мы люди государственные…

— Я прошу прислать мне другого четвёртого помощника, — твёрдо повторил Арсеньев. — Дальше я держать Глушкова на судне не намерен.

— Вы будете держать Глушкова до тех пор, пока мы найдём нужным, — глядя в упор на Арсеньева, заявил Подсебякин. Он разозлился и решил проучить зарвавшегося капитана. — Понятно?

— Вот что, товарищ Подсебякин, — поднявшись, сдержанно сказал Арсеньев. Он решил не уступать. — Сегодня приказом по судну я уволю Глушкова. Если не пошлёте замены, обойдусь. — Капитан взял тетрадь со стола и сунул в портфель.

— Оставьте тетрадь. Мы разберём. — Лицо Подсебякина покрылось красными пятнами, в зубах запрыгал мундштук. — Проверим всю эту околесицу, перепроверим.

— Нет, я передам дневник в партком. Ваши перепроверки мне известны.

Подсебякин еле сдержался. По побелевшим костяшкам на кулаках можно было догадаться о мыслях, роем проносившихся у него в голове. «Эх, если бы несколько лет назад, я бы тебе ответил! Я бы тебе показал! Пригласили бы тебя, голубчика, куда следует да сказали бы негромким голосом парочку слов… Вот и все. А теперь… Изволь вежливо слушать да ещё улыбаться. Щенок! А задень попробуй — сейчас же жаловаться в партком. А там: „Когда вы, товарищ Подсебякин, научитесь с людьми разговаривать?“ Начальник пароходства опять начнёт делать свои намёки насчёт возраста и отставания от времени. Да и самого Арсеньева не подомнёшь, сразу не подомнёшь. Эх, жизнь!..»

— Так вот, товарищ Арсеньев, — сладким голосом проговорил Подсебякин. — Самодеятельность — вещь хорошая. Однако не бранись с тем, кому будешь кланяться. — Подсебякин старался сохранить вежливость, но это ему плохо удавалось. Блеклые глаза вспыхивали злыми огоньками. — С кадровиками ссориться противопоказано. Вы слишком возомнили о своей персоне. Нахватали орденов и думаете, вам все сойдёт с рук? Зазнались! Иметь фигуру ещё не значит быть фигурой… Заслуженный товарищ! У нас на прежних заслугах не выедешь. — Подсебякина прорвало. Это с ним редко случалось. — Порядки нарушаете. Кстати, почему не выполнено моё указание о выходных днях? Мы люди государственные и должны блюсти интересы государства.

— Я говорил вам и ещё раз повторяю: предоставлять людям отгулы в плавании я не имею права. Ваши объяснения, что отдых в рейсе — это забота о здоровье людей, считаю абсурдным. — Арсеньев стал нервничать. — Государство не может быть заинтересовано в этом безобразии.

— Вы забываетесь, товарищ капитан, — совершенно потеряв самообладание, взвизгнул Подсебякин и стукнул кулаком по столу. — Я научу, я заставлю вас!.. Перо в сиделку — и вон с корабля!..

— Вы непозволительно ведёте себя, товарищ начальник отдела кадров. — Арсеньев был взбешён, но держал себя в руках. — Разговаривать с собой в таком тоне я не позволю. И запомните: не вам распоряжаться капитанами.

— Ах, так?!. — бросил Подсебякин вдогонку капитану. — Ах, так?!. Советую…

Арсеньев вышел из кабинета, так и не услышав, что хотел посоветовать ему Подсебякин. Возмущённый капитан остановился у дверей в приёмную начальника пароходства.

— Серёжа, поздравляю тебя! — услышал он вкрадчивый голос морского инспектора Преферансова. — Давай лапу!

— Поздравляешь? А что произошло? — удивился Арсеньев.

— Очень много! Полчаса назад начальнику пароходства звонил сам Квашнин, — журчал Преферансов. — Потребовал протокол вчерашнего совещания капитанов. Твою работу велено принять на вооружение. Каково? Размножить и раздать на все зверобойные шхуны, идущие на промысел. Готовится аэрофотосъёмка. Поможем тебе составить ледовый атлас… Что ж, давно пора! За тобой бутылка коньяка! — Начальник морской инспекции взял за локоть Арсеньева и повёл по коридору. — Должен сказать, я всегда считал ледовый атлас необходимым.

Арсеньеву припомнилось, что в мореходке, где они вместе учились, Преферансова прозвали «Розовые подштанники». Сейчас Преферансов рассыпался в похвалах Арсеньеву.

— За эту новость и дюжины бутылок не жалко, — перебил его капитан. — Ты что меня уводишь от хозяйских дверей? — оглянулся он. — Хотел поговорить с начальником.

— Что у тебя?

— Да вот с Подсебякиным разругался. Ты бы послушал, как он разговаривает! Хам в государственном кресле!

— Слушай, Серёжа, не связывайся с ним! — посоветовал начальник инспекции. — Года у нас не работает, а себя показал. Учти: Подсебякин не без дружков-приятелей. Такую лесину в колёса вставит, что не скоро вытащишь, — тихо добавил он. — Понимаешь?

— Ты знаешь мой характер: я иногда спроста скажу, но оскорблять себя никому не позволю!

— Спроста сказано, да неспроста слушано, — подтвердил морской инспектор. — Вообще я смотрю, ты действительно простоват, Серёжа. Впрочем, не удивляюсь: ты настоящий моряк и думаешь только о своём судне. — Последние слова были произнесены несколько иронически.

Но Арсеньев уже входил в приёмную начальника пароходства.

Когда Сергей Алексеевич вышел на улицу, наступили сумерки. Погода была холодная. Ветер мел сухой снег. Покрытая льдом бухта выглядела сурово, неприветливо. Но на тёмном чистом небе виднелись звезды.

«Итак, ледовый атлас — реальность», — думал Арсеньев и неожиданно остановился посредине улицы. Ветер нёс на него снег, сухой и подвижный, словно зыбучий песок. Снег струился тонкими ручейками, они обтекали препятствия, разъединялись и снова сливались. Ручейков было множество, словно весь снег в городе пришёл в движение и наступал на него. Арсеньев вспомнил дочку. В прошлом году зимой она была совсем здорова. Вместе покупали ёлочные блестящие шарики, она сама их выбирала. Вместе ходили на колхозный рынок, искали ёлку. Вот так же разыгралась метелица. Последняя ёлка… Девочка радовалась, была довольна.

От ворот порта можно идти напрямик по булыжной мостовой, оставив в стороне берег. Но Сергей Алексеевич пошёл по причалам: он любил бурную жизнь, кипевшую здесь днём и ночью. Он мог часами смотреть на дружную работу грузчиков, лебедочников, крановщиков, водителей машин, составляющих ансамбль большого морского порта.

На «Холмогорске» сегодня заканчивались последние приготовления к весеннему промыслу. Бункера засыпали первосортным углём. Балластные цистерны залиты водой. Полки в кладовых ломятся от запасов продовольствия. Палуба завалена бочками и ящиками с солью.

Арсеньев осматривал «Холмогорск», прохаживаясь по причалу. Он заметил, как закреплены швартовые концы, примерил на глаз, сколько метров оставалось до кормы большого транспорта, почти закончившего выгрузку. Каждый раз, когда Сергей Алексеевич осматривал вот так, со стороны, своё судно, его охватывала гордость. Он относился к кораблю почти как к живому существу.


"Нам предстоит трудное плавание, старый друг, — думал Арсеньев. — Я верю тебе. Борта твои из надёжной стали. Твоя сильная машина, как здоровое бычье сердце, не даст перебоев.


ГЛАВА ПЯТАЯ ТЁМНЫЕ ПЯТНА НА БЕЛОМ ПОЛЕ

Апрель на исходе. Дуют весенние ветры. Две недели рыщет ледокольный пароход в поисках зверя. В трюмах не полно и не пусто — ещё несколько тысяч голов, и зверобои выполнят план. Наступила весна. Ослабели морозы, а это для зверобоя плохо: даже круто присоленный добытый зверь дал душок. А на корабле все давно привыкли, принюхались и попросту ничего не замечают.

Упромыслить тюленя делалось все труднее и труднее.

В отлив разводья тянутся десятками миль. Ночное дыхание моря порождает первые туманы, пока нечастые и непродолжительные. У ледокольного парохода появляются соперники — зверобойные шхуны. Они без устали наперегонки шныряют по морю. В иной день и ледокольный пароход в поисках зверя пробегает добрую сотню миль. Если нанести извилистые курсы судна на карту, они, как паутиной, покроют северную часть моря.

Студёное море, Студёное море! Много ты повидало героических дел с тех пор, как русские люди вышли на твои берега. Славные новгородцы бесстрашно пробирались все дальше и дальше на север, к неизведанным землям и морям. В тяжёлые времена татарского нашествия мудрая политика Великого Новгорода и отвага новгородцев защитили русский северо-запад от викингов, шведов и немецких рыцарей. Кто знает, не будь Новгородской русской вольницы, как повернулось бы колесо истории? Удалось ли бы тогда сохранить России свои обширные северные земли?

Ледокольный пароход «Холмогорск» шёл полным ходом по большому разводью, накрытому зыбкой молочной пеленой. Капитан, погруженный в раздумье, стоял у окна застеклённого мостика. Рядом с ним Наташа, жена. Он вспомнил свою недавнюю поездку домой. После первого рейса Малыгин дал ему пятидневный отпуск. Жены дома не оказалось. Он нашёл Наташу на кладбище. Она лежала, уткнувшись лицом в свежий могильный холмик. Он понял: оставить Наташу одну нельзя, в ней зарождалась новая жизнь, и эта новая жизнь должна спасти их обоих. Но сейчас ей надо помочь любой ценой. Арсеньев видел огненно-красный тюльпан, угольком горевший на могиле. Любимый цветок девочки. Где Наташа нашла его в такое время? Тяжко… Если бы вычеркнуть эти дни.

Арсеньев почувствовал лёгкое прикосновение. Наташа чуть прижалась к нему плечом. Он повернулся: на него смотрели печальные глаза жены. Её тёплые руки коснулись его руки.

— Серёжа, — спросила она тихо, — скажи, что случилось?

— Случилось? — Арсеньев ничего не понял, он недоуменно обернулся по сторонам. — Что случилось, Наташенька?

— Ты, наверно, запутался в тумане и не знаешь, куда идти? — Она смотрела ему прямо в глаза. — Ведь правда, Серёжа?

— Запутался? Ах, вот о чем ты, моя глупенькая! — Арсеньев улыбнулся.

— Ты стоял, молчал, и у тебя было такое ужасное лицо… А впереди ничего не видно. Я испугалась.

Арсеньев не ответил. Он прижал её к себе.

Арсеньев повернул её за плечи, подвёл к локатору и переключил рубильник. Под палубой глухо заворчали моторы. Загорелись зеленые и красные огоньки на щите. Экран локатора вспыхнул голубоватым светом. На стеклянном диске появились концентрические линии — указатели расстояний. Неторопливо двинулась по кругу светящаяся черта. Где-то недалеко от центра вспыхнула маленькая яркая звёздочка. Ледокольный пароход прозрел. Капитан переключил шкалу дальности. Яркая точка выросла в звезду первой величины. По курсу наметилась извилистая линия ледяной кромки. Несколько точек поменьше засветились в разных местах экрана.

— Вот мой глаз, Наташенька, — пошутил Арсеньев. — Здесь находимся мы, — показал он на точку в центре экрана. — Эта линия показывает, куда мы идём. От нас до ледяного поля с тюленями пятнадцать миль. Эта звезда — зверобойный бот. Он хочет нас обогнать и первым прийти к залежке. Вряд ли ему удастся. А маленькие светящиеся точки — льдины… Теперь ты видишь, я могу не беспокоиться и в тумане.

— Вижу, — не сразу отозвалась Наташа. — Мне так хорошо с тобой!..

Туман редел. Ледокольный пароход приближался к скоплениям льда. Пока на пути изредка встречались одинокие, будто забытые кем-то, льдинки. Над головой туман разорвался, и в иных местах просвечивало голубое небо. Лёгкий ветерок дул со льда. Корабль подходил к залежке с подветра, чтобы не учуял зверь. Осторожность и ещё раз осторожность: не дымить, не гудеть, гвоздя не забить. Это закон. На баке столпились охотники с карабинами в руках, одетые в белые маскировочные халаты. Ледокольный пароход шёл малым ходом, будто подкрадывался. Паровую машину не слышно. Сейчас «Холмогорск» похож на огромного зверя, выслеживающего добычу.

Как сквозь матовое стекло уже виднелись огромные, в несколько миль, ледяные поля. Они усеяны тысячами чёрных точек — это лежали утомлённые тюлени. Кончились драки за самок, началась линька. Ледокольный пароход подходит все ближе и ближе. Зверь не шелохнётся. Изредка какой-нибудь самец поднимает усатую голову, но, не видя ничего опасного в приближении корабля,снова засыпает. Пляж на льду. Под весенними лучами солнца тюлени по нескольку дней могут нежиться на ледяной подстилке. Иногда лёд протаивает под тяжёлой и тёплой тушей, и зверь оказывается в небольшой ванночке.

На мостик торопливо поднялись начальник экспедиции Малыгин и колхозный уполномоченный. Начальник доволен, видать по лицу. Савелий Попов сохраняет непроницаемость.

— Ну как, Сашка, — шёпотом спросил капитан Малыгина, — это тебя устраивает? Лево, лево немного, — чуть погромче командует он рулевому.

— Вполне, — тоже шёпотом ответил Малыгин. — Даже принимая во внимание, что зверь похудел. Любовные увлечения обходятся дорого — полкилограмма жира в сутки. В общем на свадьбах мы теряем двадцать килограммов с каждого зверя. Каково, а? Но ещё десять тысяч даже такого зверя — и план в кармане.

Разыгралось побоище. Не умолкала стрельба, перебегали с места на место охотники. Все больше и больше оставалось неподвижных чёрных пятен на бело-красном льду…

Арсеньева возмущала тупая покорность зверя. Так просто, без всякого сопротивления принять смерть! Не обращать внимания ни на выстрелы, ни на гибель своих собратьев. «Получается странно, — размышлял он, — иногда при одном выстреле враз уходят со льда тысячи голов зверя. И не только выстрел, звук человеческого голоса, даже дым гонит тюленей в воду. А другой раз зверь теряет всякую осторожность».


Стрелки, пригибаясь, перебежками, как во время атаки, уходят все дальше. В тылу идёт другая работа. Людей здесь больше. Одни снимают шкуры с убитых тюленей и потрошат зверя, другие складывают отдельно кучи шкур и тушек.


* * *

Отшумел ветер в такелаже. Замолкла неугомонная машина. Досыта набегавшись во льдах, «Холмогорск» стоит у причала, накрепко привязанный стальными тросами. Гремят судовые лебёдки, выгружая из трюмов связки тяжёлых сальных шкур и «душистые» тюленьи тушки. Да, по-настоящему повезло! План зверобои выполнили. У всех на душе радостно: недаром волновались. Из кают слышатся весёлые голоса: озябшие за зиму моряцкие жены приехали погреться около мужей и привезли шумливых детишек. Теперь в сборе вся семья. Пройдёт десять дней, и корабль опять уйдёт в море. Снова полетят телеграммы в оба конца с нежными словами и поцелуями. Снова старший радист Павел Кочетков обретёт почти божественную силу, и моряки будут ловить его взгляд, когда он входит в столовую с пачкой свежих телеграмм.

Арсеньев был рад вдвойне. Прежде всего с ним была Наташа. Пока кое-как, на живую нитку залатали они своё горе. Это был, конечно, самообман, но иногда и он утешает человека. Сейчас им кажется легче, но воспоминание ещё не раз больно обожжёт их души…

Арсеньев вытащил свою тетрадку о льдах. Ему удалось туда кое-что добавить. Он теперь разделил Студёное море на участки по характеру льдов и понял, пожалуй, теперь, почему холмогорский мореход, продвигаясь во льдах, выходил на Летний берег, к Никольскому устью. Как ему раньше не пришла в голову такая простая мысль! Арсеньев все твёрже верил в свою правоту. Он сможет написать руководство к ледовому плаванию. Ещё одна зима на Студёном море — и можно все подытожить.

В один из дней нарочный из отдела кадров принёс Арсеньеву бумагу. Подсебякин срочно вызывал его к себе.

…В коридорах пароходства капитана встретило обычное оживление. То и дело мелькали знакомые лица. Там, где размещался отдел кадров, народу толпилось больше.

Сегодня начальник кадров не вдруг принял Арсеньева. Давно известно, чем чревато ожидание в приёмной, — это самый надёжный способ лишить человека уверенности.

Из кабинета Подсебякина выпорхнула молодая женщина. Она была высока ростом и хороша собой. Кинув на Арсеньева любопытствующий взгляд, женщина чуть улыбнулась и поправила нейлоновую кофточку.

На этот раз Подсебякин не осведомился у капитана о здоровье его семьи. Нахмурив жидкие белесые брови, он небрежно сунул ему стариковскую руку и тут же прихватил из коробки щепотку скрепок.

— Как прошёл рейс, товарищ Арсеньев? — не глядя на капитана, спросил Подсебякин, забавляясь проволочными скрепками. Он соединял их сухими пальцами в цепочку и разъединял, потом снова соединял.

— В общем вполне удовлетворительно, — ответил Арсеньев.

Он заметил мешки под глазами начальника отдела кадров, бледный, нездоровый цвет лица.

— Точнее обстоятельства дела, товарищ Арсеньев. Давайте в процентах плана.

— Ровно сто.

— Но почему ни одного процента перевыполнения?

— Теперь мы охраняем зверя, перевыполнять запрещается.

Начальник кадров несколько смутился. Но тут же его лицо приняло строгое выражение.

— Это, собственно говоря, безразлично, — сказал он, поправляя накинутое на плечи пальто. — А вот поломка руля? Вы плаваете во льдах по научному способу. Хотите писать наставления для опытных капитанов — и вдруг ломаете руль… Конечно, на лёд все можно свалить. Но такие случаи теперь редки даже в Арктике. А тут, ха-ха, — не удержал ликования, — ха-ха, пожалуйте, в Студёном море! Недавно я разговаривал с одним капитаном. Он удивлён вашим невежеством.

— Мне кажется, будет лучше, если вы мнение вашего капитана оставите при себе. — Сейчас Арсеньев был похож на взъерошенную птицу, готовую к бою. Он взял папиросу и, постучав по коробке, сунул в рот. — Но знаете, какой поразительный результат дали мои ледовые прогнозы: они оправдались почти полностью. Начальник экспедиции дал прекрасный отзыв, вот посмотрите. — Он вынул из портфеля толстую тетрадь, а из неё вчетверо сложенный лист бумаги. Арсеньев ожидал увидеть интерес и внимание на подсебякинском лице — и ошибся.

«А что, если я назначу к этому капитану Лялю? — прикидывал в это время Подсебякин. — Правильная, пожалуй, мысль. Мне следует побольше знать про Арсеньева. Ляля молодец, обставит кого угодно. А если она ему понравится? Нет, вряд ли, этот Арсеньев какой-то ненормальный. Опасно интеллектуальный капитан. Пишет что-то, его докладные учёные изучают. А сам наивен, как овца. А если она спутается с кем-нибудь другим, тогда держись: капитан за все отвечает!» — Он отбросил скрепки и вынул антиникотиновый мундштук.

Ляля стала в тягость начальнику кадров. Пошли кое-какие разговорчики. Настал момент, когда певичка должна была исчезнуть с местного горизонта. «Черт возьми! — пришла ему вдруг новая мысль. — А что, если я назначу старпомом к Арсеньеву штурмана Брусницына Несомненная склонность к интригам. Идея!»

Подсебякин не мог простить Арсеньеву истории с Глушковым. Тогда он получил на партбюро хорошую взбучку. «Ты узнаешь, как жаловаться в партком! — грозил он Арсеньеву про себя. — Погоди, я тебе отплачу! Будешь от меня вперёд пятками выходить».

— Вы слышали, — Арсеньев поднял глаза на молчавшее начальство, — это мнение одного из довольно известных капитанов. — Он вынул ещё один документ. — А вот отзыв колхозников о моей работе. — В голосе Сергея Алексеевича слышалось торжество. — У меня копия. Они обратились даже в Министерство морского флота. Смотрите…

Начальник кадров со скучающим видом взял документы, быстро пробежал глазами, положил на стол. «Ишь ты, похвалили колхознички. Дурак», — решил он про себя.

— Да, вас хвалят. Но не об этом сейчас пойдёт речь. Мы с вами люди государственные, товарищ Арсеньев, а у государственного человека сердце должно быть в голове, будем говорить прямо. Вы признали вину в поломке рулевого устройства, не приведя ни одного довода в своё оправдание. Хорошо, что удалось устранить повреждение. Ваше счастье!

Он злорадно посмотрел на Арсеньева.

Капитан молчал, подрисовывая усы всаднику на коробке папирос. Он с признательностью думал о старшем механике Захарове. Вспомнил белые тесёмки и улыбнулся.

— А между прочим, — продолжал Подсебякин, — один из моих… м-м… ваших помощников доложил, что на мостике в момент этого прискорбного случая вас не было. Командовал второй штурман. Ровно в полдень вы сошли вниз пообедать. Видите, я все знаю. Удивляюсь излишнему человеколюбию. — Подсебякин вдруг замолчал, сморщив лицо. Быстро развинтив мундштук, он выбросил почерневший антиникотиновый патрон и вставил свежий. — Советую в рапорте начальнику пароходства указать виновника. Поверьте, я беспокоюсь только о вашей судьбе, — закончил он покровительственным тоном.

— Не извольте беспокоится, — ответил Арсеньев, вставая. — Я не стану сваливать вину на своих подчинённых. Произошла поломка — значит, виноват капитан, вот и все. Я вижу, вас нисколько не интересует моя работа о льдах. Жалею, что говорил с вами.

— Конечно, я могу заинтересоваться вашими трудами. Я знаю, сам товарищ Квашнин о них говорил положительно. Но сейчас зачем все это? — развёл руками Подсебякин. — Ведь речь идёт о том, что вы покалечили судно. Работать надо, тогда будет все в порядке. И вообще я считаю, пусть научными изысканиями занимаются институты.

— А я убеждён, что большую пользу могут принести не только кабинетные выкладки, — вспыхнув, возразил Арсеньев, — и докажу это. Но, пожалуй, вас я обременять не буду. До свиданья.

— Товарищ Арсеньев, я ещё не кончил, — окликнул его Подсебякин, — вернитесь!

Злорадные, торжествующие нотки в голосе начальника отдела кадров остановили Арсеньева.

— Мне кажется, ваша деятельность на «Холмогорске» не приносит пользы ни вам, ни кораблю, — сказал Подсебякин с неуместно слащавой миной. — Мы с вами люди государственные, будем говорить прямо. Поэтому я предложил руководству перевести вас на новый, большой теплоход в порядке, так сказать, выдвижения…

— Я хочу плавать на «Холмогорске», — быстро возразил Арсеньев. — Плавать во льдах. — Он ещё не понял, не ощутил всей силы удара.

— Это вам противопоказано. Я предлагаю кое-что поспокойнее. Новый теплоход. Будете плавать за границу. Совсем не плохо.

— Мне не нужна заграница! Поймите: я не закончил своей работы! — не удержавшись, крикнул он.

— Слушайте, довольно о посторонней работе! Она интересует только вас. Мы не обязаны считаться с капризами, даже капитанскими. Вы поедете в Швецию и примете новое судно. Оно больше вашего «Холмогорска» на целых две группы. Это повышение. Кстати, я вам подобрал буфетчицу — отличная девушка. Будете благодарить. — Подсебякин показал большой палец.

— А если я откажусь переходить на это другое судно? — Слов о буфетчице он даже не расслышал.

— Ваше дело. Назначение утверждено. Приказ подписан. Можете подавать рапорт о вашем несогласии. Рассмотрим. Только советую не кочевряжиться. За вами числится ещё одна неприятная историйка. За границей. Вы тогда плавали матросом. Скажете, давно? Да, но мы все помним. Ну, а кроме того, в Польше вы купили тарелку с гербом какого-то немецкого города. А на гербе — короны. Короны! Политика. — По губам Подсебякина прошла усмешка.

Странно, но Подсебякин был уверен в своей правоте — такой уж был человек. Он проявил бурную деятельность, рассылал запросы, выспрашивал, кого мог, надеясь нащупать слабинки, промахи в жизни Арсеньева. Но по-настоящему серьёзного, за что бы можно было уцепиться, не находилось, а разные пустяки теперь в дело не шли. Когда Глушков рассказал начальнику отдела кадров о поломке руля, он понял, что может лишить Арсеньева самого дорогого — любимой работы. Подсебякин умел находить больное место у человека.

— Вы занимаетесь ерундой, товарищ Подсебякин! — возмутился Арсеньев.

— Ерундой?.. — протянул Подсебякин. — Между прочим, вы слышали печальную новость? — словно невзначай, обронил он. — Товарищ Квашнин серьёзно заболел. Сейчас он в больнице.

— Что с ним? — участливо спросил Арсеньев.

— Говорят, язва желудка. — Подсебякин многозначительно крякнул. — А может быть, и посерьёзнее.

Из кабинета начальника отдела кадров капитан Арсеньев вышел опустошённым, оплёванным.

«А вдруг действительно в чем-то прав этот Подсебякин? Будь самокритичен. Может, твоя работа действительно никому не нужна? — думал Арсеньев. — Нет, — рубанул он воздух рукой, — не может быть! Что же делать?» Арсеньев бросился в кабинет начальника пароходства.

— Знаю, знаю, зачем прибежал, — улыбаясь, встретил его Лобов и, подойдя к Арсеньеву, хлопнул по спине. — Ишь, распетушился! Как друга прошу: выручи, принимай теплоход, сделай рейс, два, а потом опять со своими льдами обнимайся. Зашились мы с капитанами…

Арсеньев был обескуражен: просят на один рейс. И все же он ощущал несправедливость.

— Прошу тебя, Вася, не трогай меня. Я привык к своим товарищам, я должен… — робко попробовал он уговорить Лобова.

Начальник пароходства отстранился от Арсеньева и молча стоял, барабаня пальцами по столу.

— Всегда ты такой: к тебе с добром, а ты спиной поворачиваешься, — недовольно сказал он наконец. — Придётся ехать, ничего не попишешь. И то говорят, я тебе поблажки делаю: дружок, мол, учились вместе.

Арсеньев смолчал. Что толку возражать?

Если бы он дал бой по всем правилам, то, наверно, остался бы на «Холмогорске». В пароходстве его уважали и с ним считались. Поломке руля во льдах только один Подсебякин придавал серьёзное значение. Даже «Розовые подштанники», начальник инспекции Преферансов, не хотел затевать дело. Многие всерьёз думали, что новое назначение лестно для Арсеньева. Удар Подсебякина был коварен. Сердце Арсеньева кровоточило. Он понимал, что Подсебякин отомстил ему. Этот человек дубовой корой обшит. В самый разгар работы, когда все складывалось так удачно. А год отсрочки отодвинет завершение книги, Арсеньев почувствовал себя очень усталым. Он ходил, встречался с людьми, говорил. Но как-то странно было все, будто он смотрел на себя со стороны и слушал чужие слова.

Постояв немного, он, понурившись, вышел на улицу.

В одном Арсеньев был уверен: все окончится, как надо. У него была поистине неиссякаемая вера в торжество справедливости. Он снова будет на своём корабле. Иначе быть не может! Он искренне жалел заболевшего секретаря обкома, даже не подумав, что Квашнин наверняка помог бы ему.


На вопрос жены: «Что случилось?» — Арсеньев только развёл руками. Вечером они долго не зажигали в каюте свет. Сидели в темноте молча, забившись в одно кресло.


ГЛАВА ШЕСТАЯ В КОНТОРЕ КАПИТАНА ПОРТА

Через три дня после возвращения с тюленьего промысла капитан Арсеньев выехал в Швецию принимать новое судно. Наташа перебралась к родным. Потом пароход вышел к берегам Мексики в свой первый рейс. В Атлантическом океане начались дни плавания, похожие один на другой. И в море и в портах капитан чувствовал себя неспокойно, тревожно. Наступило 5 июля — четыре месяца назад умерла дочь… Арсеньев ходил хмурый. Если бы поговорить с кем-нибудь, поделиться!.. Нет, ему нельзя распускать нюни, никто не должен его видеть слабым.

Поднимался ли он в штурманскую, смотрел ли на карту, выходил ли на мостик, глядел ли на лиловое гладкое море — глухая тоска не отпускала его. Почему спокойна природа? Если бы шторм! Пусть все содрогается, трепещет вокруг!

Вечером Арсеньев не выдержал, выпил коньяку. Он ведь не был праведником…

И все получилось неожиданно и безобразно. Сергей Алексеевич сжал кулаки. Он помнил все до самых мелочей. Он сидел здесь, за этим же столом. Отяжелел, мысли путались. Но ведь корабль идёт! Ты капитан, и твоя голова должна быть всегда ясна. А если что случится? Судно ведь только построено, и люди на нем новые, едва познакомились с кораблём и друг с другом за короткое плавание.

Арсеньев вызвал буфетчицу.

— Алевтина Васильевна, мне чай… Покрепче, пожалуйста. — Он неловко повернулся и толкнул на столе бутылку. Она упала, что-то зазвенело, разбилось.

— Пьяных не обслуживаю, — отрезала буфетчица и шагнула к двери.

— Вернитесь, черт вас возьми! — крикнул капитан.

Но Ляля в ответ раздула ноздри и побежала к старшему помощнику.

— Твои мечты сбылись, милый, — сказала она, врываясь в каюту Брусницына. — Капитан меня оскорбил.

Старпом встал, прошёлся по каюте, потирая руки.

Он был высок ростом и черноглаз. Букву "х" выговаривал как "ф", был ревнив, подловат и непоколебимо убеждён, что давно созрел для капитанской должности. Когда буфетчица рассказала ему о происшествии в капитанской каюте, он решил: его час пробил, наступило время действовать! Старпом продиктовал Мамашкиной заявление на своё имя, круто исказив события. Прочитав. Ляля с удивлением посмотрела на Брусницына.

— Но он же не хватал меня за юбку? И ничего этого не было…

— Подписывай! Мы ещё не знаем, что бы случилось с тобой, если бы ты осталась в каюте. Живо! Не тяни!

Ляля подписала не без колебаний: уж больно нехорошо все выглядело на бумаге.

— Ну, Лялечка, скоро ты будешь капитаншей. — Брусницын возбуждённо прохаживался по каюте. — Фатит, Подсебякин умеет благодарить!.. Тут моргать нельзя. Учти: за такие фортели капитан тебя выгонит, и даже очень просто. И визы лишит. Потом доказывай, что он был пьян, а не ты. Надо делать так: или ты, или капитан. Вот что я фотел сказать.

За обедом Арсеньев попросил извинения у Мамашкиной. Она ответила ледяным молчанием.

Подлая мысль, осенившая старпома Брусницына, не могла прийти в голову Сергею Алексеевичу: он и не думал бы отрицать, что выпил в тот день.

Пришли в порт выгрузки. Судно ошвартоваться как следует не успело, а уж донос старшего помощника был на почте.

…Когда на судне появился Подсебякин, капитан не сразу принял его: в каюте у Арсеньева был начальник порта. Обсуждались сроки и планы выгрузки — дело важное и неотложное для прибывшего с грузом судна.

Увидев в дверях Подсебякина с накинутым на плечи синим пальто, капитан удивился и попросил подождать его в кают-компании.

«Подлец, — повторял про себя начальник отдела кадров, — подлец! Заставил ждать. Я это вовек не забуду!..»

И когда, наконец, разговор состоялся, Арсеньев сразу понял: хорошего ждать нечего.

Подсебякин спросил, что думает капитан о нравственности буфетчицы. Видимо, какие-то сомнения закрались в душу Григория Ивановича.

— Насколько мне известно, отношения буфетчицы со старшим помощником серьёзны и, вероятно, закончатся браком, — ответил Арсеньев.

Ошеломлённый этим известием Подсебякин не сразу нашёлся.

— Вы капитан. Вы отвечаете за все! — хрипло вскрикнул он, покраснев. — Как вы могли допустить? Ваш экипаж разложился. — Сухонькими, дрожащими пальчиками Григорий Иванович втискивал в свой чёрный мундштук сигарету, рвал её, доставал другую, опять рвал. Табак сыпался ему на грудь, на колени.

— Что я допустил? — возмутился Арсеньев. — Если два человека полюбили друг друга, то… В этих делах, товарищ Подсебякин, капитан не властен.


— Мы люди государственные. Мы отвечаем за все… — ослабев, бормотал Григорий Иванович.


* * *

Плотно пообедав в кают-компании, Григорий Иванович достал из чемодана бутылку коньяку, снял обувь и улёгся на мягкий диван. Он благодушествовал, пошевеливая пальцами в ярких полосатых носках. Подсебякин размышлял: «Почему каблуки моих башмаков всегда стаптываются внутрь? Непонятно! Есть же люди, у которых каблуки почти не стаптываются или стаптываются в другую сторону. Ляля смеялась над моими башмаками». Вспомнив её крупное тело, Григорий Иванович улыбнулся, мысли приняли другое направление.

Корпус теплохода мягко и часто подрагивал. Пепельница, пачка сигарет и карандаш на столе чуть-чуть шевелились. Непрерывная работа дизель-динамо мешала Подсебякину сосредоточиться. Его беспокоили и обычный в порту деловой шум, пароходные сирены, гудки автомашин, меланхолический звон портальных кранов.

Григорий Иванович потягивал коньяк, курил сигарету и мечтал… Ему представлялось, что он могучий центр. Вокруг вращается остальной мир. Его обступают люди, много людей: серые, плоские личности, все на один манер. Разница только в анкетах, характеристиках, справках — ведь на лицах у людей ничего не написано. Он, великий и мудрый Подсебякин, раздаёт всем анкеты, проверяет их, перепроверяет. Составляет характеристики, назначает на должности, увольняет, выносит выговоры, объявляет благодарности и чувствует себя крепко, как гвоздь в дубовой доске. Кто-то выполняет план, страдает, суетится, нервничает, а он всегда спокоен. Его обязанность знать про каждого всю подноготную. Он изучал человека с увеличительным стеклом, каждую болячку, какой-нибудь мелкий прыщик рассматривал долго и пристально. И нет нужды, что болячки исчезли давно с живого тела, они навсегда оставались на бумаге. «Чем лучше узнаешь человека, тем он делается гаже, — любил говорить Подсебякин, вздыхая. — Нам, работающим с людьми, трудно найти порядочного человека. Слишком хорошо мы знаем свои кадры. Мы люди государственные…»

Пока Арсеньев плавал, Подсебякин не терял времени: из тёмных закоулков, из-под семи замков он добывал порочащие Арсеньева сведения и каждой мерзкой бумажке радовался, словно дорогой находке. В руках Подсебякина оказался даже подленький донос двадцатилетней давности одного из однокурсников Арсеньева по мореходному училищу. Подсебякин делал все тайно, без шума, надёжно пряча документы в большой стальной сейф в своём кабинете. Уходя домой, он присургучивал дверцу ящика. Наконец документ был составлен. Заявление Мамашкиной и рапорт Брусницына помогли завершить этот труд. Он долго носил «справку» в синей дерматиновой папке с карманчиками и надписью «К докладу» и, наконец, при удобном случае подсунул начальнику пароходства.

Лобов внимательно прочитал и вряд ли поверил хотя бы слову — ведь он учился вместе с Арсеньевым. Вся жизнь Сергея Алексеевича прошла на глазах Лобова. Но перед ним бумажка, документ, напечатанный на машинке. А с бумажкой хочешь не хочешь, а приходится считаться.

— Откуда все это? — Лобов вздохнул и брезгливо отодвинул справку.

— Не беспокойтесь, Василий Сергеевич, источники информации самые надёжные. — Подсебякин многозначительно и преданно посмотрел начальнику в глаза.

— Если вы предлагаете лишить Арсеньева паспорта моряка, я — гм… гм… — буду возражать.

— Нет, что вы, Василий Сергеевич, пока об этом разговора нет. Я так, на всякий случай, решил вас познакомить. Это, знаете, моя обязанность. Арсеньев плавает капитаном за границей… Мы с вами люди государственные. Иногда жалко бывает человека, но, что делать, сердце у государственного человека должно быть в голове. Мозг растёт — сердце сохнет.

«Когда надо будет, ты подпишешь эту характеристику, — внутренне торжествовал Подсебякин. — Я составил, а ты подпишешь».

— Ах, так! Гм… гм… Ну хорошо. — Начальник пароходства ершил редкие бесцветные волосы.

Подсебякин полагал, и не без оснований, что «артиллерийская подготовка» удалась.

«Начало было отличное», — продолжал раздумывать Григорий Иванович. Старпом Брусницын оказался молодцом, организовал неплохой сигнальчик: прочитав его донесение, в обкоме, не задумываясь, одобрили выезд Подсебякина на место по делу капитана Арсеньева. То обстоятельство, что теплоход стоял не в порту, очень устраивало Подсебякина: он мечтал о встрече с Лялей вдали от дома и ревнивой супруги. Ляля, как сильный магнит, вытянула начальника отдела кадров из уютного кабинета с диаграммами и схемами, заставила его врать и притворяться. Подсебякин соскучился и захотел проведать Лялю, вот и все. Но ведь об этом не скажешь начальству. И дешевле: поездка ничего не стоила. Государство оплачивало дорогу в мягком вагоне, гостиницу, питание. Если бы не Мамашкина, Григорий Иванович и не подумал бы пороть горячку. В корабельных делах вполне можно разобраться и после прихода Арсеньева в свой порт, никакой тут срочности нет.

Мамашкина прервала его размышления. В ушах Ляли болтались серьги с большими подвесками и на руке звенел браслет. Причёска как войлочный колпак.

— Вы забыли десерт, Григорий Иванович, — проговорила она, осторожно прикрыв дверь, и поставила тарелку с двумя апельсинами.

— Ляля, — властно и томно произнёс Подсебякин. — Ляля, подойди ко мне.

— Уберите лапы, Григорий, вы мне надоели! — зло вырвалось у Мамашкиной. Она с отвращением глядела на сухонькие, стариковские руки.

— Сегодня я жду ровно в девять, — строго сказал Подсебякин, не обращая внимания на взгляды Мамашкиной. — Мы должны объясниться… — Ляля в ответ раздула ноздри. — Помни: от этого зависит твоя судьба, — наставительно добавил он. — Мы ведь хотим плавать и душиться французскими духами, не так ли? — Григорий Иванович глубоко вдохнул: в каюте плыл тонкий аромат.

— Мало вы меня мучили? Слышите! — плаксивым голосом протянула Ляля. — Из-за вас мне на судне проходу не дают. Дался вам капитан Арсеньев! Поперёк дороги встал? Многие вами недовольны, — быстро заговорила она. — Напрасно я написала заявление.

— Не твоё дело! — прикрикнул Подсебякин. — Арсеньев негодяй.

Перед Лялей он не считал нужным скрывать свои мысли — наоборот, перед ней он распускал перья: в её глазах приятно быть всемогущим. Выпитый коньяк тоже давал себя знать.

— Он будет помнить всю жизнь. Сволочь, он заставил ждать у дверей меня, Подсебякина! Я ему такую путёвку дам, все будут шарахаться. Сняли с судна, выговор объявят — это игрушки. А от меня, от Подаебякина, он получит волчий билет. — Сегодня Григорий Иванович был, как никогда, откровенен. — Пусть он даже лучший капитан на флоте, наплевать мне на это! Вот тогда поймёт Арсеньев, кто такие мы, кадровики. На четвереньках за куском хлеба приползёт. Ручки целовать будет. Поняла?

— Ваши дела, вы и разбирайтесь, — на лице Ляли мелькнуло испуганное выражение, — а мне понимать нечего. Опьянели совсем. — Она убежала, хлопнув дверью.

А в тесном буфетике, среди грязной посуды Мамашкина не выдержала и разрыдалась.

Ляле нравилось работать на пароходе. Пример суровых моряков, тружеников и энтузиастов мало-помалу оказывал на неё хорошее влияние. Она поняла разницу между работой на корабле и щебетанием в ресторанном джазе. Изменить свои привычки и взгляды дело не лёгкое, а у Ляли была позади трудная жизнь. Отец работал в порту грузчиком, крепко пил. Так случилось, что в семнадцать лет, прямо со школьной скамьи Ляля вышла замуж за бесталанного актёра областного театра. Вскоре муж её оставил. Специальности не было. Выручил небольшой голосок. Она стала певицей. Другого она ничего не умела, да и тут ей помогла больше внешность, нежели способности. А на корабле ловкая, проворная женщина вдруг оказалась на месте. Кроме того, Брусницын ей нравился.

С приездом Григория Ивановича Ляля попала между двух огней. Старпом Брусницын оказался на редкость ревнивым.

Григорий Иванович тоже ревновал, но прощал любовнице многое, привязался к ней, скучал, а иногда ему Мамашкина была просто необходима: надо же перед кем-нибудь покрасоваться, излить душу.

И любовь Педсебякина к большим женщинам сыграла свою роль. Как это нередко случается, жена у него была небольшая, худенькая старушка, а душа Григория Ивановича стремилась к молодым женщинам не ниже ста семидесяти сантиметров ростом. Каждая высокая, статная женщина казалась ему королевой.


Пригубив ещё чуть из бутылки и положив под голову вторую подушку, Подсебякин печально размышлял «Арсеньев оказался прав: дела Ляли и старпома быстро идут к свадьбе». Григорий Иванович поначалу вспылил и чуть было не наделал глупостей, но потом решил простить измену. По зрелому размышлению выходило, что оставаться в любовниках при муже было даже удобнее.


* * *

— Когда открылся огонь маяка Песчаный, вы были на мостике, капитан?

— Да.

— И далее не сбавили ход? На полных оборотах умудрились напороться на затонувший пароход.

Капитан Москаленко, сладкоречивый уроженец Одессы, высокий, краснолицый, с большим пористым носом, громко высморкался в цветной платок.

— Да, машина работала полным ходом, — недовольно пробурчал он. — Но зачем эти вопросы, товарищ Медонис? Документы у вас. Там есть все.

Антон Адамович, помощник капитана порта, отложил в сторону, лежавшую на столе папку с бумагами. Он был в суконном кителе с золотыми шевронами. По-русски теперь он говорил почти правильно, с едва заметным акцентом.

— Меня удивила грубая ошибка в счислении, Митрофан Иванович. Я ещё раз анализировал весь материал, — с достоинством ответил он. — Вместо пяти градусов с минусом вы приняли поправку со знаком плюс. Так есть! Посмотрите, — Медонис кивнул головой на карту, — склонение западное.

— К сожалению, ничего не могу добавить — заметил капитан, не взглянув на карту. — Иногда бывают, знаете, непредвиденные случаи. — В голосе его послышалась злость. — А ты ходи потом и красней перед всяким… — И он снова с шумом освободил нос. — Извините: гриппую. До свиданья, товарищ Медонис. Не стоило бы по таким мелочам и вам беспокоиться и меня беспокоить. — Капитан надел фуражку, плотно надвинув её на лоб.

Москаленко знал, что Медонис не силён в морских делах, и относился к нему без особого уважения, по имени-отчеству не называл, а это у Москаленко многое значило. «Протекция, — говорил он своим товарищам, — к добру не приведёт. Глядишь, такого никудышкина сунут капитаном на порядочное судно».

Москаленко заметил зеленоватый оттенок на полных щеках Медониса и удивился. Но, взглянув на окно, понял, в чем дело: огромное каштановое дерево закрывало пыльные стекла темно-зелёными ветвями.

— Ещё одну минутку, Митрофан Иванович, — задержал его помощник капитана порта. — Прошу учесть: я потревожил вас исключительно в целях, вам благоприятствующих. Так есть. Я разобрался, для меня ясен виновник этой глупейшей аварии.

Медонис побарабанил пальцами по краешку стола.

— Хорошо, если поняли, — подобрев, отозвался Москаленко. Он снова достал из кармана платок и, собираясь чихнуть, держал его наготове.

— Я хочу посоветоваться с вами, капитан. — Раздумывая, Антон Адамович по старой привычке вытряхнул сигарету из пачки щелчком большого пальца и прихватил её сочными губами. — Вот что, Митрофан Иванович, приходилось ли вам видеть лайнер «Меркурий»? Так есть. Тот самый, что у Ясногорска затоплен.

— Ещё бы, — ответил Москаленко, кладя фуражку на стол и снова усаживаясь. — Не раз мимо проходить доводилось.

Капитану Москаленко нравилось, когда у него просили совета.

— А если с берега на корабль смотреть, будут ли люди на нем видны?

Медонис затаил дыхание.

— Вот тебе раз, милый человек! — искренне удивился капитан. — Шесть миль до него от берега, да ещё с хвостиком. Разве простым глазом увидишь?! А зачем, простите за нескромность, эта справка?

— Аварию разбираю. Обстановка неясна. Так вот, в целях расширения кругозора, — отозвался Антон Адамович. — Если замкнуться в этих стенах и не общаться с опытными людьми, вряд ли справишься с работой, Разбор аварий — дело серьёзное.

Москаленко недоумевал, зачем понадобились эти сведения Медонису.

Наступило молчание. Капитан Москаленко, разглаживая жёсткие усы, обозревал комнату. Морские карты, основательно закрапленные мухами, приколоты кнопками к жёлтым обоям. Большая меркаторская карта мира с пунктирами морских дорог и следами грязных пальцев, генеральная карта Балтики, испещрённая какими-то таинственными значками, и крупный план порта с чернильными номерами причалов. Старый, занозистый пол, два брюхатых допотопных канцелярских стола прижались к стене. Огромный старый барометр в металлической оправе показывал «великую сушь». Напротив красовался плакат с чёрными тенями кораблей и разноцветными огнями — "В помощь изучающим «Правила предупреждения столкновения судов в море». Между столами приютился пыльный шкаф, забитый пухлыми серыми папками с номерами на корешках. Верхняя полка уставлена разнокалиберными справочниками. Испачканные фиолетовыми чернилами стулья дополняли обстановку: два с лоснящимися подушечками для сотрудников конторы и один жёсткий — для посетителей. Несмотря на лето, окна в кабинете заклеены бумагой. Между рамами торчит грязная вата, а к стёклам изнутри прилипли дохлые прошлогодние мухи.

На пустом столе у Антона Адамовича только и стоял медный тазик для окурков. Зато стол соседа завален всякой всячиной. Тут и компасный котелок, несколько длинных красно-чёрных магнитов, параллельные линейки, циркуль, транспортир, медная, с прозеленью машинка механического лага, красный керосиновый фонарь и ракетница.

— Вы знаете о решении министерства поднять «Меркурий»? — нарушил тишину капитан Москаленко. — Правду говорят, «что худа без добра не бывает». Моя авария подтолкнула на это. Немецкую гробницу поднимут и уберут с фарватера. В Калининграде слыхал, дело верное. А то ведь смешно сказать: на нем жильцы завелись. Чем черт не шутит, отремонтируют корабль и вновь по морям! — По-своему истолковав насторожившийся взгляд собеседника, Москаленко добавил: — Ей-богу, жильцы. Мои матросы людей видели, когда мимо проходили, огоньки по ночам. — Он спрятал, наконец, платок, который все ещё держал в руках, и достал коробочку с ментоловыми леденцами. — Ещё одна новость: пренеприятнейшая история с капитаном Арсеньевым.

— Теплоход «Воронеж», — механически отозвался Антон Адамович, — так есть, пришёл неделю тому назад. Груз — тростниковый сахар и апельсины. — Медонис растерялся, что с ним случалось редко.

«Мой „Меркурий“ поднимают!» Эта новость ошеломила его. «Скорей! Все может рухнуть. Берега Швеции никогда не появятся для тебя на горизонте!» Он думал только о затонувшем корабле. Все остальное перестало его интересовать.

— Правильно, — посасывая леденец, продолжал Москаленко, не замечая резкой перемены настроения собеседника, — сахар и апельсины. Сергей Арсеньев, капитан теплохода «Воронеж» — настоящий капитан. — Москаленко строго посмотрел на Медониса. — Так вот, снимают Арсеньева. Пьянство, буфетчица замешана. Старпом написал жалобу. Ей-богу, никогда не поверю старпому, который на капитана кляузы строчит! Негодяй и подлец, — это уж как пить дать! А что с Арсеньевым случилось, не знаю, — Москаленко развёл руками, — всегда был молодцом. Характерец, правда, у него скипидаристый, не всякому по нутру. — Он ещё долго говорил что-то лестное о капитане Арсеньеве.

Антон Адамович, сжав зубы, отделывался междометиями. Он хотел сейчас одного — избавиться от разговорчивого капитана.

— Сняли Арсеньева, а заменить некем, большой корабль, не сразу капитана подберёшь, — горячился Москаленко. — И ждать некогда. «Воронеж» завтра уходит. Вот и подвезло Лихачёву. Не удивляйтесь, он из старых, немало побороздил на своём веку солёной водички… Виза у него в порядке, а главное, начальник пароходства его хорошо знает. — Москаленко вынул из круглой коробочки ещё один леденец и положил в рот. — Третий день не курю: врачи запретили. Мучаюсь, не дай бог. — Он посмотрел на молчавшего Медониса. — Из поликлиники шёл, встретил капитана порта. Не хочет Лихачёва отпускать. С его стороны на дело посмотреть, вроде и он прав. Сегодня приказ из министерства пришёл насчёт буксира: «Шустрый» уходит в Ясногорск помогать водолазам.

— В Ясногорск? — переспросил Антон Адамович. Старый канцелярский стул затрещал под ним. Маска спокойствия скрывала жестокое внутреннее волнение.

— Выходит так… Лихачёв назначен на «Воронеж», а ваш буксир остаётся без капитана. Дела… — протянул Москаленко. — Случится с кем-нибудь происшествие, а по цепной реакции и других людей захватывает. Вот Федор Терентьевич Лихачёв, к примеру, околачивался в порту на своей балалайке, а теперь в Мексике серенады будет слушать. Ещё неизвестно, как у других судьба повернётся, кого ещё господин случай зацепит. Представьте, я в судьбу верю.

— А почему, Митрофан Иванович, вы на таком дрянном пароходишке плаваете? — оборвал Медонис капитана и подумал, что Москаленко без фуражки совсем не похож на моряка. — И рейс короткий, — добавил он, — туда и назад за сутки оборачиваетесь. Вам бы при вашей солидности новый дизель-электроход и рейсы в Джакарту.

Митрофан Иванович опешил.

— Имею тайных врагов, как говорили римляне, — не сразу ответил он. — Бывайте здоровы, товарищ Медонис. А вы что, ночевать в порту собрались? Женатикам опаздывать домой противопоказано. Смотрите, получите от супруги баню.

— Нам, литовцам, разрешается, — с усмешкой ответил Медонис. — Мы из доверия у своих жён не вышли. У нас в Литве…

Капитан ушёл. Антон Адамович долго сидел в кабинете, устремив взгляд в окно. Теперь ему никто не мешал. Сквозь зеленые ветви каштанов хорошо видны шевелящиеся хоботы кранов, мачты и трубы кораблей, но Медонис видел совсем другое.

Сегодня состоялась вторая встреча Антона Адамовича с Карлом Дучке. В условленной весточке с белым голубком было всего несколько слов: «Поздравляю с годовщиной окончания гимназии, желаю много счастья и здоровья! Не забывай старого друга. Твой П. Лаукайтис».

Антон Адамович ухмыльнулся и тут же уничтожил открытку.

В кафе «Балтийская волна» они просидели всего пятнадцать минут. Дучке по-прежнему непрерывно курил. Он пыхтел, пил чёрный кофе, часто утирал влажный лоб и ничего не говорил о приказе. Это казалось Медонису подозрительным. «Мне не верят, — подумал он. — Знать бы, чем это грозит. Пусть, может быть, отстанут!»

— Особого приказа нет, — внушительно играя бровью, изрёк Дучке на прощание, как бы прочитав его мысли. — Но шеф велел передать: ты скоро понадобишься, будь под руками. Дело очень важное… А пока возбуждай литовцев против русских. Надо их ссорить. Психологическая война. Русские плохо относятся к литовцам — вот твоя национальная политика. Тебе бояться нечего: ты играешь под настоящего литовца…

«Что они затеяли? — размышлял Медонис. — На большой риск не пойду. Но как отвертеться? Может быть, к тому времени я достану сокровища».

Сообщение капитана Москаленко повергло Медониса в смятение.

«Меркурий» будут поднимать советские водолазы. Надо торопиться. Но что делать?"

Антон Адамович курил сигарету за сигаретой…

Вдруг пришла простая мысль: «Если буксир откомандирован в Ясногорск, капитаном должен стать я».

Медонис бросился в кабинет капитана порта, обставленный мебелью красного дерева. Из книжного шкафа он достал большой тяжёлый том в синем коленкоровом переплёте.

«Меркурий» — двухвинтовой пассажирский пароход, водоизмещением тридцать тысяч тонн, мощность машин двадцать две тысячи сил, пять палуб, вмещает тысячу четыреста пассажиров", — прочитал он. — М-да, кают на такой громадине, наверное, сотни за четыре. Попробуй отыщи без чертежей двести двадцать вторую, под водой ведь. Придётся осмотреть весь третий класс. Работёнка, черт возьми!" В другом шкафу Антон Адамович отыскал канцелярскую папку под Э 28. Здесь было все, что его интересовало: промеры глубин возле затонувшего лайнера, координаты, описание торчавшей из воды части корпуса, подробный акт водолазного осмотра и даже фотоснимки.

Усевшись удобнее в кресло капитана порта, обтянутое потёртой кожей. Медонис не торопясь стал просматривать документы. Он почувствовал себя спокойнее.

— Бояться нечего, — проговорил он, — надо действовать.

Оторвавшись от бумаг, Антон Адамович потёр лоб и взглянул на штурманский стол — целый комбайн для карт и навигационных пособий. Из верхнего ящика достал большую мореходную карту. Это было подробное немецкое издание с отметками минных полей и фарватеров, случайно попавшее в коллекцию капитана порта. Медонис поводил лупой над цифрами глубин. Немного, всего четырнадцать метров. С аквалангом на такой глубине Антон Адамович чувствовал себя, словно рыба. Заглянув ещё раз в папку, он нанёс на карту подробные координаты затонувшего корабля. Вблизи от берега появился маленький крестик. Папку Медонис положил обратно в шкаф, а карту спрятал в портфель. «Все. Пойду домой».

В порту было ветрено. Промчавшаяся машина обдала Антона Адамовича клубами едкой пыли; он вытер лицо и по привычке повертел батистовый платок в руках, рассматривая сероватые пятна.


На маленьком деревянном причале разгружался тральщик «Вторая пятилетка». Над ним повис густой запах солёной рыбы. Крупные мухи тучей кружили над открытым трюмом и над нечистой палубой. Здесь Антон Адамович остановился и посмотрел на часы. После некоторого раздумья он пошёл по берегу вдоль причалов, мимо пароходов и теплоходов, прижавшихся к стенкам порта. У карантинного причала над его головой проплыла тяжёлая катушка свинцового кабеля в дощатой упаковке: огромный кран осторожно переносил её из корабельного чрева на железнодорожную платформу. Антон Адамович обошёл горы ящиков, бочек, мешков, выгруженных на берег или приготовленных к отправке за море, и пробрался к лесным причалам. Несколько старых пароходов с облезлыми бортами, длинными и тонкими, как макароны, трубами, грузились еловыми брёвнами. Антон Адамович нырнул в узкий проход между жёлтыми штабелями досок. Причал был густо заставлен пилёным лесом, приходилось пробираться, словно в траншеях. За последним штабелем он тщательно отряхнул приставшие к кителю опилки. Медониса всегда приятно волновали корабли, уходящие в море. Ведь на одном из них он собирался отбыть в свою Швецию, когда сокровища дядюшки будут найдены. Он представлял себе, как перед ним открываются долгожданные берега. Вот они синеватой волнистой полоской всплывают из-за горизонта…


* * *

Арсеньев закончил все формальности, постоял в чужой теперь для него каюте. Все предметы занимали свои прежние места, но все как-то неуловимо изменилось, потеряло смысл.

— Послушное судно, — вздохнув, сказал Арсеньев, ни к кому не обращаясь, и поднял чемодан.

Капитан Лихачёв, принявший дела, промолчал. Как всегда бывает в таких случаях, он чувствовал себя неловко. Он не был уверен, что Арсеньева надо было снимать с судна.

На спардеке матросы бросились к Арсеньеву. Из-за борта вылез плотник Котов, прибежал краснолицый повар в высоком белом колпаке. Появился моторист в замасленной робе и с ветошью в руках. Казалось, будто все только и ждали, когда капитан выйдет.

— Сергей Алексеевич, я понесу.

— Давайте сюда чемодан.

Моряки обступили Арсеньева со всех сторон.

— Сергей Алексеевич, — тихо сказал повар, — привязался ко мне начальник отдела кадров. «Подавай, — говорит, — на капитана объяснительную записку — компрометирующий материал… А хорошего, — говорит, — писать не надо».

Арсеньев пожал плечами, смущённо улыбнулся.

— Я отказался, Сергей Алексеевич, — добавил повар. — Начальник кадров озлился да как крикнет: «Смотри, как бы у тебя с визой чего не случилось!» И самопиской по бумаге чиркает,каждое слово записал.

— И я отказался, Сергей Алексеевич, — сказал матрос Кубышкин.

Подошёл старпом Брусницын, улыбался, но руку подать не решился.

Брусницын просчитался: корабль ему не доверили. Теперь он испытывал даже нечто похожее на раскаяние.

Как всегда, Арсеньев для каждого нашёл приветливое слово. Он старался шутить, но даже ненаблюдательный человек заметил бы, как ему сейчас плохо.

— Ждём тебя обратно, — крепко пожал Арсеньеву руку седоусый боцман с большой коричневой лысиной. — Ты не переживай больно уж, — сказал он, отводя Арсеньева в сторону. — Разберутся в пароходстве.

Моряки спустились по трапу на причал. Отойдя несколько шагов, капитан остановился, оглянулся на судно. Взгляд его пробежал по палубе, задержался на больших окнах капитанской каюты. Ещё недавно это был его дом. Теперь там поселился новый хозяин. Арсеньев быстро отвернулся и надел фуражку.

— Сергей Алексеевич, — сказал Котов, — не думали мы, что так выйдет… И помочь нельзя. Завтра в рейс. Вернёмся в свой порт, тогда не забудем. Мы этого гнуса Подсебякина на чистую воду выведем. Это говорит председатель судового комитета, — закончил моторист, ткнув себя пальцем в грудь.

— Спасибо, Семён Петрович, — вымолвил Арсеньев.

Он как-то некстати вынул платок и стал сморкаться.

— Вот и это никогда не забудем, Сергей Алексеевич… Всех вы помните по имени-отчеству, камбузник, молокосос и тот у вас Иван Ильич. — Котов запнулся. — Не подведём, Сергей Алексеевич.

Они обнялись.

Капитан сел в поджидавшую его запылённую «Волгу». Грудь его сжимала тоска. Ему казалось, будто он навсегда прощается с причалами, кораблями.

Медонис стоял, укрывшись за краном, и внимательно наблюдал. Он догадался, что моряки провожают своего капитана.

«Плотный, белокурый, — заметил про себя Антон Адамович, — лицо благородное. Представительный. Настоящий гросскапитан. Интересно, что там случилось? Надо узнать!»

И Антон Адамович не стал больше задерживаться. Уступая дорогу электротележкам, он свернул к кучам каменного угля, тянувшимся горным хребтом посредине пирса, пробрался между двумя чёрными вершинами и вышел на другую сторону — к пятому причалу. Здесь ветерок чувствовался сильнее. На пустом причале трепыхались два флага: на полотне — шахматное поле. Флаги указывали место швартовки. Коренастый буксир, отчаянно дымя, медленно тащил с моря тяжело гружённое судно.

Швартовка! Сколько умения требует эта на первый взгляд простая операция! Медонис знал: капитан должен умело рассчитывать манёвры, тонко чувствовать своё судно и обстановку. Умение появляется после многолетней практики. Моряки, оценивая хорошую швартовку своего товарища, говорят: «У него верный морской глаз». Действительно, основным инструментом пока остаётся натренированный глаз моряка. Можно много раз наблюдать за швартовкой опытного капитана и все-таки не суметь повторить её самому. Это понятно — обстановка каждый раз меняется, а раз так — и манёвры будут разные.

Антон Адамович остановился. Он хоть как-нибудь хотел восполнить пробелы своей скромной судоводительской практики. Ему пока не доводилось поставить к причалу грузовое судно, пусть самое маленькое. Буксир, конечно, в счёт не шёл.

Корабль медленно подползал к причалу. Вот на берег полетела выброска — длинная тонкая верёвка с грузиком на конце. Её поймали и потащили на причал. К выброске привязан стальной трос. Когда трос вышел из воды, швартовщики подхватили его и бегом понесли к железной тумбе.

— Готово! — кричат с берега, накинув петлю на тумбу. — Выбирай конец!

Судовая лебёдка натянула трос. Корабль повернулся носом к причалу и понемногу придвигался все ближе и ближе. На причал легла вторая выброска, с кормы.

— Готово! — опять закричали швартовщики.

Вбирая стальные концы, огромный корабль прижался, словно прирос, к причалу. После многих штормовых дней и ночей он, хоть и ненадолго, обретает покой в порту. К борту морского бродяги подкатила серая «Победа» карантинного врача. На «виллисе» подъехали пограничники. Пришли из портовой конторы служащие таможни. Обособленной цветастой кучкой сбились на причале моряцкие жены с детишками.

Как только спустят парадный трап, первым взойдёт на борт врач. Если экипаж здоров, жёлтый карантинный флаг сползёт с мачты, и начнётся церемония осмотра корабля, прибывшего из заграничного порта, — «открытие границы».

Медонис не стал смотреть, что будет дальше. На судне у него знакомых не было. Бросив взгляд на часы, он покачал головой. У проходных ворот он неожиданно увидел Мильду. Она пережидала поток грузовых машин, идущих из порта.

— Почему ты здесь? — нахмурив брови, спросил Антон Адамович. Таких сюрпризов он не любил.

— Ты мне очень нужен, Антанелис, — торопливо ответила Мильда. — Мне позвонила Ирена, ты её знаешь, моя знакомая из Курортного управления, и предложила путёвки. Можно выбирать: Чёрное море или Балтика. Я должна ответить сегодня до восьми часов. Я звонила, в кабинете тебя не было. Есть путёвки даже в Мисхор, на Южный берег Крыма. Санаторий полярников. Изумительное место! У самого-самого моря. — Мильда не могла скрыть волнения. — И в Ясногорск…

— Ясногорск! — вскричал Медонис.

— Да. Почему Ясногорск? Ничего особенного, ничем не отличается от наших мест.


— Бери отпуск с первого, — распорядился Антон Адамович, — поедем вместе в Ясногорск. Путёвок не надо.


ГЛАВА СЕДЬМАЯ КТО ВЫСЛУШАЛ ЛИШЬ ОДНУ СТОРОНУ, ТОТ НИЧЕГО НЕ СЛЫШАЛ

Оранжевая, как медный таз, луна показалась над Ясногорском. На темнеющем небе вырезались серебристо-чёрные остроконечные крыши. Воздух пропитан медовым нектаром. Могучие липы, соединившись кронами, накрыли Парковую улицу: сюда не проникал лунный свет. Листья на вершинах время от времени отсвечивали слабым багрянцем — это вспыхивал сигнальный огонь на мысе Песчаном.

В приморском городке по вечерам тихо. Из дальнего парка доносится едва слышная танцевальная музыка. Шуршат по асфальту ноги прохожих. Изредка заворчит на улице автомашина или залает собака. Море близко: слышно, как стучат уключины дежурной шлюпки, идущей под берегом, всплёскивают волны.

На Балтике вот уже неделя, как установилась безветренная, жаркая погода. Курортники радовались теплу и солнцу, считали погожие дни, с тревогой посматривая в метеорологические справочники: скоро ли иссякнет скудный запас тепла, отведённый природой прибалтийскому лету?

Небольшой одноэтажный особнячок на углу Парковой улицы и Малого Якорного переулка щедро освещён. Открытые настежь окна завешаны марлей от мошкары. Здесь живёт один из старожилов Ясногорска — капитан-лейтенант Фитилёв, специалист по подъёму затонувших кораблей. Дочь Фитилёва — Наташа Арсеньева — уже три месяца гостила у родных. Арсеньевы ждали ребёнка.

Фитилёв был озабочен, и, пожалуй, не напрасно. Его зять Сергей Алексеевич Арсеньев приехал вчера нежданно-негаданно. Заявился без предупреждения. А писал про Мексику, собирался опять туда отправиться в скором времени.

В столовой уютно напевает самовар. Василий Фёдорович сидел без кителя в полосатой матросской тельняшке и, дымя трубкой, читал газету. Но это только для видимости. Приподняв очки, он то и дело посматривал из-под густых бровей на зятя. А Арсеньев явно сам не свой: грустен, молчалив, на вопросы отвечает невпопад. Фитилёв давно догадался: стряслось что-то с ним.

«Черт возьми, — размышлял водолаз, — уходили, видать, молодца, обули из сапог в лапти».

Навязываться самому на откровенный разговор, залезать непрошеным в душу Фитилёву не хотелось. Он пошёл было на хитрость — предложил дорогому зятю, по русскому обычаю, водочки для душевной беседы, но Арсеньев наотрез отказался.

Фитилёва все больше и больше беспокоили дела зятя.

«Жена скоро родить должна, — раздумывал он, — надо радоваться, а он туча тучей».

Пожалуй, больше всего Василий Фёдорович обеспокоен был тем, что Арсеньев ни разу не заикнулся о своих льдах.

— Батюшки-светы, говорят, не бывает на Балтике жарко, — вытирая фартуком лицо, пожаловалась дородная супруга Фитилёва. — Вы, Серёжа, что-то совсем приуныли. Разморило, что ли?

Арсеньев не отозвался.

— Вы не знаете, — неожиданно спросил он, посмотрев на Фитилёва, — почему кусок хлеба с маслом обязательно падает маслом вниз?

Арсеньев взял горячий стакан в обе ладони, будто на холоде, и отпил большой глоток.

Ефросинья Петровна приготовилась послушать, что ещё скажет зять, но Сергей Алексеевич опять замолчал.

— Фрося, — отложив в сторону газету, вступил в разговор Василий Фёдорович, — нам бы через недельку собраться, самое бы время. На зиму глядя в Онегу ехать неохота, да внучонок через месяц пожалует… Неспособно Наташеньке с маленьким в поездах трястись. — Фитилёв взглянул на зятя: как-де он будет реагировать.

Арсеньев не реагировал никак.

— Одним словом, Фросенька, — продолжал Фитилёв, — я заявление подал — с первого августа на пенсию. Буду на колхозной пасеке пчёл глядеть. Сотовый медок к чаю, хорошо, а, Фросенька?

— Мечтатель вы, Василий Фёдорович, — махнула полной рукой Ефросинья Петровна, — Ежели в Онегу собрались, я не против.

— Наталья, а ты как?

— Мне все равно, папочка, — улыбнувшись, ответила дочь.

— А ты, Серета? — обернулся к зятю Василий Фёдорович.

На этот прямой вопрос Арсеньев должен был ответить. Обязательно должен. Но он вздрогнул и как-то непонимающе посмотрел на тестя.

— Вот что, друг, — не выдержал, наконец, Василий Фёдорович, — пойдём-ка ко мне. Секретное дело есть. — Он пригладил торчащие в стороны усы. — Хозяйка нам туда чайку принесёт, — и посмотрел на жену. — А, Фрося?

— Идите, ладно уж.

— Посмотри на него, папа, — сказала Наташа. — Похудел, виски заснежило. Раньше дома как убитый спал — хвастал ещё, что дома не на судне. А теперь ворочается всю ночь, бормочет что-то, не то ругается, не то плачет. — Наташа любовно и тревожно смотрела на мужа.

Беременность не наложила на неё никакого следа. Во всем её облике было что-то чистое и неуловимо привлекательное.

— Ничего особенного, — поторопился успокоить жену Арсеньев, — язва опять разыгралась. Нзжога страшная… Замучила меня

— Вы бы соду, Серёжа, — перебила Ефросинья Петровна. — От неё, говорят, легче. Коробок для вас держу.

— Спасибо.

— А у нас в Калининграде янтарную комнату ищут, — опять вмешалась Ефросинья Петровна. — Больших денег, говорят, стоит… И ещё сокровища, забыла рассказать, в газете не раз писано… Я тебе, Серёжа, как есть все выложу.

Василий Фёдорович выразительно крякнул. Жена замолкла.

Уютный и спокойный кабинет Фитилёва был своеобразным музеем редкостей, собранных Василием Фёдоровичем со дна моря и на затонувших кораблях. Пепельницы, тарелки, кружки, пролежавшие около десяти лет под водой. Медные буквы, когда-то составлявшие название корабля, отвинченные от борта на память. Редкие раковины и другие морские диковины. На полочках — модели поднятых судов, изготовленные самим Фитилёвым. Дыры в корпусе моделей закрывают маленькие пластыри, точная копия тех, что он когда-то поставил. Привязанные по бортам жестяные понтоны тоже совсем как настоящие. По стенам красовались фотографии знатных водолазов — товарищей. Среди самых почётных реликвий — потерявшая форму морская фуражка. Старый водолаз взял её в капитанской каюте корабля, затопленного во время войны, на память о погибшем друге. Из-за дорогих сердцу старого моряка сувениров шла непримиримая борьба между супругами. Ефросинья Петровна считала, что он завалил хламом и чердак и свою комнату. Но Фитилёв, уступавший жене во многом, тут и слушать ничего не хотел.

Василий Фёдорович усадил Арсеньева в лёгкое плетёное кресло и уселся сам. Помолчали.

Блуждающий взгляд Арсеньева скользнул по книжному шкафу. Там хранилась небольшая библиотека Фитилёва. Тут и русские классики, и книги советских авторов, и технические книги о море и кораблях. Очень любил Фитилёв английских писателей, они занимали в его библиотеке почётное место. Из французов ему нравился Виктор Гюго. Русский язык Василий Фёдорович знал хорошо и понимал тонко. Фальшь книги замечал сразу. «Не буду её читать, буквы-то русские, а написано не по-русски, — и тут же откладывал книгу. — Лучше я Диккенса почитаю. Этот известно, что английский писатель».

Несколько раз Арсеньев искоса посматривал на Василия Фёдоровича и, встретясь с ним взглядом, отводил глаза. Он чувствовал, о чем Фитилёв поведёт речь, и хотел этого разговора. Арсеньев уважал и любил своего тестя. Сегодня Василий Фёдорович казался ему особенно близким и нужным.

— Что с тобой, Серёга? Таким я тебя никогда не видел, — решился, наконец, Василий Фёдорович, испытующе глядя на зятя.

— Батя, не осуди, — как-то сразу задохнувшись, начал Арсеньев. Его лицо побледнело.

Рассказ о происшествии на корабле Фитилёв выслушал не перебивая и посапывал трубкой так, что летели искры.

— Не ждал от тебя такого! — с горечью произнёс он, когда Арсеньев замолк. — Ещё и в святом писании сказано: «Не упивайся вином, бо в нем есть блуд». Напился — значит, виноват, отвечай при всех обстоятельствах. Иначе нельзя — на капитанах все держится. Персона на корабле капитан, доверенное лицо государства. В чужих землях достоинство советского флага обязан беречь. Человеческие жизни доверены. Капитанское слово во всем мире на вес золота ценят.

Пока Фитилёв говорил, Арсеньев всматривался в давно знакомое лицо тестя.

Водолаз был настоящим помором. С детских лет он мечтал стать капитаном. Сколько слез он пролил когда-то, упрашивая отца отдать его в ученики на небольшой парусник. Знакомый кормщик обещал выучить мальчика морским премудростям. Но отец был твёрд и неизменно отвечал: «Если все мужики в море плавать пойдут, то и худого корабля некому будет построить». Василий Фёдорович родился на грани двух столетий. Отец его строил деревянные поморские суда — лодьи, карбасы. От отца Фитилёв кое-чему научился, и быть бы ему корабельным мастером, если бы не революция. Семнадцати лет он вступил в партию, участвовал в гражданской войне, выгонял из Архангельска интервентов. Потом попал на флот, служил водолазом, водолазным инструктором. Во время Отечественной войны награждён тремя орденами. Под конец войны поднимал затонувшие корабли. С детства у него осталась нежность к неуклюжим поморским кораблям, к родному городу Онеге, затерявшемуся между морем и дремучими лесами.

Помолчали. Арсеньев привычно принялся за бровь.

Василий Фёдорович спросил:

— Ну, а этот… Подсебякин с тобой как говорил?

— Так, беседовал для порядка. А через три дня торжественно заявил, что решением бюро обкома я освобождён от должности.

— Такое решение было?

— Соврал Подсебякин, это я потом узнал, а сначала поверил. Бесчестный человек!

— Эх, Серёга, у тебя против подлости иммунитета нет, не выработался! Подсебякин поторопился тебя сковырнуть, чтобы ты в наступление не пошёл. Ушлый, видать, человек. Ну ладно, а как вёл себя начальник пароходства?

— Он сказал, что Подсебякин переусердствовал, что можно было выговором ограничиться. Но теперь, дескать, переделать трудно. Сослался на бюро обкома, как там решат. — Арсеньев помолчал и взял новую папироску. — Вот, батя, приказ по пароходству. — Он вынул из нагрудного кармана кителя вчетверо сложенную бумажку.

— Подожди, подожди, — отвёл его руку Фитилёв, — приказ мы после посмотрим. Ты рассказывай. Все рассказывай.

— В общем не спал две ночи. Ждал решения бюро обкома. Хорошо, что в номере нас двое было, ещё старичок какой-то, инженер. Все толковал о новой гостинице, которую строит в городе. Отвлёк, спасибо ему…

Тени пробежали по лицу Арсеньева. Он сворачивал и сворачивал гармошкой приказ, пока бумага не превратилась в узкую полоску.

Фитилёв взглянул на зятя.

— На бюро ты получил выговор без занесения в учётную карточку?

— Да.

— Значит, обком поддержал обвинения пароходства не полностью?

— Все подсебякинские выдумки отвели.

— А ты расскажи, как все происходило.

И Арсеньев слово за словом вспомнил то заседание и в лицах изложил все тестю.

…Секретарь обкома Квашнин, прочитав документы, закашлялся, покраснел.

— Это для чего? — Он взял из дела бумажку, разорвал и бросил в корзинку. — В чем человек провинился, это и давайте обсуждать, а нечего археологией заниматься. А тут о пустяках каких-то расписано — короны какие-то, гербы, пошивка костюма, меню из столовой к делу подклеили, рекомендуете, что пить-есть человек за границей должен. Вы что, долго жили там? Зачем вся эта окрошка понадобилась? Расскажи-ка нам, товарищ Подсебякин.

Начальник кадров медленно поднялся и выпучил глаза.

— Капитан Арсеньев во время приёмки судна за границей купил медную тарелку, а на ней выбиты гербы и короны. Это антисоветская пропаганда. И ещё Арсеньев заказал костюм у иностранца, а уплатил меньше, чем обещал.

— Почему уплатил меньше? — спросил секретарь обкома.

— Портной испортил костюм, — объяснил Подсебякин, — Арсеньев не хотел брать. Потом согласился за меньшую плату. Но это не меняет дела. Советский человек не должен терять достоинства перед иностранцем. Стыдно вам, товарищ Арсеньев, — обернулся он, — вы, советский капитан, не должны так поступать. В столовой неправильно пищу принимали, не так, как все, по утрам требовали творог, от колбасы отказывались, жирного, говорили, не хочу. Мещанские, говорят, вопросы ставили перед директором-иностранцем. Стыд! Совсем вы потеряли достоинство советского человека, товарищ Арсеньев!

Кто-то из членов бюро спросил:

— Что же, по-вашему, советский человек перед иностранцем идиотом должен выглядеть, деньги на ветер бросать?

Подсебякин пропустил это замечание мимо ушей.

— Второго июня он выпил при исполнении служебных обязанностей и оскорбил женщину.

— При исполнении служебных обязанностей? — переспросил Квашнин.

Подсебякин надулся.

— Каждый моряк на судне всегда при исполнении служебных обязанностей.

— Ну, хорошо, второго июня, это мы знаем, а ещё? — потеряв терпение, спросил секретарь.

Подсебякин, помрачнев, стал листать бумаги.

— Так как же, отвечайте, товарищ Подсебякин.

Тут Арсеньез не выдержал и поднялся.

— Не пил я больше, товарищ Квашнин.

Ему было нелегко. Ещё бы! Не так давно здесь он целый час с секретарём говорил про льды…

А Подсебякин продолжал, ничуть не смутившись:

— Так вот, суммируя прошлое с настоящим, мы пришли к выводу: лишить капитана Арсеньева политического доверия.

— Что это значит и кто это «мы»? — снова раздался голос одного из членов бюро. — Натаскали всего!..

Подсебякин опять не ответил.

Квашнин взял из дела ещё одну бумажку и показал соседу. Тот прочитал и кивнул головой.

— Кто разрешил повару наводить справки о советском человеке у иностранца? — спросил Квашнин.

Подсебякин молчал.

— Товарищ Подсебякин, — спросил секретарь обкома, — что, по-вашему, должен делать начальник отдела кадров? Обязанности. Главное.

— Искоренять…

— Что искоренять?

— Негодные кадры.

Тут все зашумели, и Подсебякин сел…

— Плечами эдак пожимает: видать, не ожидал такого оборота, — заканчивал своё повествование Арсеньев. Я на своего дружка, начальника пароходства, посмотрел — красный сидит: подпись-то его на характеристике. Подсебякину на этот раз волей-неволей пришлось себя раскрыть. На бюро не отмолчишься. Квашнин-то небось сразу распознал его с головы до ног.

Арсеньев замолчал.

— А вообще с работой как? — спросил Фитилёв.

— Ушёл, батя, я из пароходства, — тяжело вздохнул Сергей Алексеевич. — По глупости ушёл. Теперь не поправишь. Кровь в голову бросилась, — разволновался Арсеньев, — плюнул я тогда и сгоряча заявление подал… А тут ещё Преферансова в коридоре встретил. Он руки не подал, а как-то бочком подошёл. «Товарищ Арсеньев, — говорит, — ваши ледовые рекомендации кажутся мне порядочной чепухой. Сомневаюсь, стоит ли на самолёт деньги тратить. Навертели дел, а сами в кусты! Как теперь будет с аэрофотосъемочкой?» Так и сказал — «с аэрофотосъемочкой».

В комнату, шлёпая мягкими туфлями, вошла Ефросинья Петровна. Она принесла два стакана крепкого чая, сахарницу и нарезанный тонкими ломтиками лимон.

— Хороший народ в обкоме, — сказал Фитилёв, когда шаги Ефросиньи Петровны затихли.

— Да, народ хороший… Ну, а потом я узнал, что Квашнин спрашивал про меня у начальника пароходства. «Напрасно отпустили Арсеньева, — сказал он, — потеряли хорошего капитана». Квашнин — настоящий человек. А вот Подсебякин… Где уж, как не на бюро обкома, коммунист должен говорить только правду!

— Так, — согласился Фитилёв, отхлебнув чаю.

— А вот когда Подсебякина спросили: «Что за женщина Мамашкина?» — он ответил: «Хорошая женщина. В производственном отношении есть некоторые промахи, зато морально безупречна».

— А что ты на это?

— Промолчал.

— Почему? — прикрикнул Фитилёв.

— Такой уж у меня характер: не люблю ябедничать.

Фитилёв неожиданно спросил:

— Ты читал, Серёга, французского писателя Виктора Гюго?

Арсеньев с любопытством посмотрел на него.

Фитилёв усмехнулся.

— Так вот, у него в одном романе описаны компрачикосы. Я к чему это говорю. Вот Подсебякин такой компрачикос — души человеческие калечит. Так надо не молчать, а тревогу бить! Ты всегда был твёрдым, Серёга. Ну как ты мог заявление об отставке подать! Все надо теперь сначала. Что ж, потерпим. Пройдёт время — все образуется. «Год — не неделя, покров — не теперя, до петрова дня — не два дня», — пошутил Фитилёв.

Арсеньев подумал, что из-за всей этой истории он забыл даже о своих льдах. Да, он за бортом, барахтается сейчас в мутной водице клеветы, а корабль ушёл, скрылся за горизонтом. «Что моя твёрдость, — растерянно думал Арсеньев, — кому она нужна?» В эти тяжёлые дни он не хотел никого видеть, прятался от людей. Почему это так, он и сам не знал. Может быть, это был стыд, необходимость что-то объяснять? Первый раз он свои дела скрывал от Наташи. Почему? Она могла не поверить ему? Или боялся её беспокоить? Так ли? По правде сказать, Арсеньев не чувствовал особого облегчения и здесь, дома. Мозг лихорадило, тупая боль разламывала голову.

Арсеньев много лет был связан с морем и кораблями — в этом была его жизнь. Переключиться на что-нибудь иное было не так просто.

Как только Фитилёв замолкал, в сознании Арсеньева снова крупным планом наплывало море… Арсеньев увидел себя в капитанской каюте. Судно стоит на рейде, до отхода остались считанные минуты. Но якорь пока ещё крепко держит. Когда придёт на борт лоцман, заработает брашпиль, якорь оторвётся от земли. Звенья чугунной цепи будут клацать, неторопливо один за другим скрываясь внизу, под палубой.

Мысли путались, разрывались… Вот видятся ему на штурманском столе карты с карандашными курсами, прорезающими моря и океаны. Впереди много опасностей, тяжёлых недель плавания.

Как-то в детстве отец прислал ему настоящую морскую карту Студёного моря — радости тогда не было границ. Серёжа выучил на карте все, вплоть до маленьких мысов и камней.

«А когда возвращается из рейса „Воронеж“? — внезапно пришло в голову. — Это очень важно». Арсеньев стал прикидывать: «Так когда же вернётся? Расстояние туда-обратно надо разделить на мили, проходимые кораблём в сутки, прибавить стоянки в порту под выгрузкой и погрузкой».

Арсеньев очнулся. Какие-то звуки с улицы заставили его прислушаться. Равномерное звонкое постукивание, гулкий раскат колёс. Стряхнув оцепенение, он поднялся и подошёл к окошку. Лошадь рысцой тащила высокую немецкую телегу по сглаженным временем булыжникам. На телеге тускло горел фонарь. В тёмных вершинах деревьев по-прежнему отсвечивал красным светом маяк. Лошадь, телега, тусклый фонарь… Почему-то все это показалось Арсеньеву чужим, ненужным. Даже отблески маячного огня какие-то назойливые…

— Уйти с корабля на берег — это не пересесть с одного стола за другой, — задумчиво сказал он тестю. — Ломается все… Море стало жизнью.

Через две недели, нет, через три недели, «Воронеж» придёт в свой порт, и тогда, тогда о нем обязательно вспомнят. Круглолицый механик в очках, никогда не унывающий председатель судового комитета Котов, седоусый боцман — парторг, повар, веснушчатый практикант, вечно перепачканный в краске, матросы, электрики… Перед ним стали вереницей товарищи. Сергей Алексеевич крепко на них надеялся, но даже себе не хотел в этом признаться. На корабле один человек ничего не значит, но все вместе — большая сила. Попадёт другой раз корабль в переделку, думаешь, и выхода нет, а дружный коллектив всегда из беды выручит.

Арсеньев вспомнил зимний промысел, поломку руля. «А если товарищ в беде? Обязательно помогут. А что, если забыли? Мало ведь вместе были, всего один рейс. Вот если бы „Холмогорск“!..»

— Но где твои друзья? — спросил водолаз. — Они должны были объяснить, что происшествие с тобой — случайность,

Арсеньев грустно улыбнулся.

— Что ж, говорят, молчание тоже немалый талант, — с раздражением буркнул Фитилёв, — Ты им овладел в совершенстве.

— Я молчал потому, что боялся — в рожу ему надаю, — с обидой выговорил Арсеньев. — Руки чесались с подлецам расправиться!

— Ну, ну, так уж и драться! Одно понятно: Подсебякин — личность дрянная. У честных людей бывают слабости, но подлецы с виду всегда безупречны.

Фитилёв попыхтел потухшей трубкой

— Что ж, как говорится. «Счастью не верь, а беды не пугайся. Беда вымучит, беда и выучит» Подождём движения вод. Я помогу тебе. Кстати, у нас, стариков, дружба ценится, видать, дороже… Скажи, хочешь работать по судоподъёму? Ты хороший водолаз, сам тебя учил, знаю. И расчёты осилишь. Англичане говорят: «После падения с лошади лучше всего встать и немедленно снова сесть в седло». Умно! Понял?

— Ещё как! Постой, постой, поднимать затонувшие суда — это интересно!

— Одно помни, больше так не ошибайся. Твоё военное звание — старший лейтенант?

— Так точно, товарищ капитан-лейтенант!

— Ну, а студеноморские льды, товарищ старший лейтенант?

— И со льдами расправимся!

— Вот это люблю! Не сдавай позиций. А то некоторые, осердясь на вшей, да и шубу в печь!

Арсеньев первый раз за весь вечер рассмеялся.

— Спасибо, Василий Фёдорович, батя…

— Полно, полно!

Мужчины обнялись и расцеловались.

— Вот уж не ждала от вас нежностей! — удивилась неожиданно вошедшая в кабинет Ефросинья Петровна. — Целуются, словно барышни. И пить ничего такого не пили… Идите в столовую, Наташенька беспокоится.

— Ладно, старуха, не твоё дело. Бывает, и без водки поцеловаться можно. Спокойной ночи, Серёга. Иди, иди.


Он ласково выпроводил из дверей Арсеньева и долго сидел, попыхивая трубкой.


ГЛАВА ВОСЬМАЯ НА КОРАБЛЕ ПОЯВИЛИСЬ ПРИЗРАКИ

Море шумит. По морским просторам лениво катятся волны. Летают чайки. Распластав крылья, чайки кружат в воздухе, высматривая добычу. Иногда птицы смело садятся на неподвижный корабль. Они привыкли к безмолвной громаде. Пронзительно гомоня, чайки усаживаются по закраинам палуб, влетают через разбитые иллюминаторы в пустые помещения, пестрят на, мачтах, на высоких надстройках.

Мертво и пустынно на заброшенном лайнере.

Стальной остов стойко отражает яростный натиск волн, но непогоды потрепали корабль: остались без стёкол иллюминаторы, спасательные шлюпки, подвешенные на металлических балках, разбиты, погнуты железные стойки и поручни трапов.

…Вечереет. Но до темноты ещё далеко. С запада упрямо наползают дождевые тучи. Порывистый ветер гонят к берегу крутую зыбь, сердито срывая пенистые гребни. Наталкиваясь на борт затонувшего гиганта, волны взлетают кверху и шумно отступают.

Мимо железного острова одно за другим идут рыбацкие суда, добычливо загруженные рыбой, и кажется, вот-вот их зальёт волной. На ветру паруса молодецки выпятили грудь. Суда спешат в спокойную воду, за надёжный волнолом из каменных глыб. Позади всех ныряет в волнах небольшой парусно-моторный бот «Медуза». На корме сгрудились четверо рыбаков в непромокаемой одежде и зюйдвестках. Ветер швыряет в людей тяжёлые морские капли.

— …Озолотить обещал, если к завтрему свинцового кабеля привезём. — Человек за рулём подставил спину налетавшим брызгам; они горохом забарабанили по твёрдой, как жесть, мокрой парусине. — Ванюшка Хомяк — тот, что утильсырьё на базаре скупает. Зелёная палатка, против почты, — добавил рулевой, когда бот снова вышел на волну.

— Спешка! — бабьим пронзительным голосом откликнулся бородатый мужик. — Видать, выгодное дельце, сукин кот, обтяпать хочет, вот и спешка. А не обманет?

— Пусть попробует… Пять кусков обещал. — Рулевой приподнялся. — Не зевай, ребята, подходим.

Поравнявшись с затонувшим кораблём, он ловко повернул мотобот и с подветра подвалил к ржавому корпусу. Стало тихо, как в гавани. Трое рыбаков с пустыми мешками в руках враз перемахнули на палубу.

Корабль, погруженный в море на четырнадцать метров, все же выглядел величаво. Главная палуба выступала над водой: над ней подымались этажи надстроек.

— Рыбу сдашь, вали домой спать, — распорядился Миколас Кейрялис, тот, что стоял за рулём. — Завтра, как выйдешь в море, сразу за нами. Понял? А главное — не трепись.

— Понял, чего там…

— Да смотри осторожней. Справишься один?

— Справлюсь.

— Фамилии не забудь счетоводу перечесть. Пусть запишет, не то пропадут денежки. Доказывай потом.

Затарахтев мотором, бот отвалил от борта.

Трое на затонувшем корабле медленно двинулись по палубе.

— Смотри-ка, маяк зажгли… — Бородатый показал на красный огонь. — Соли налипло черт те што! — Он остановился, вынул грязный платок и вытер лицо. — Жрать охота: видать, время позднее.

— За мной, ребята, — нетерпеливо командовал Миколас. — Нечего прохлаждаться. Поработаем. Гм… Потом закусим. У меня шнапс припасён. — Он чувствовал себя уверенно, не первый раз попадает он на это затопленное судно.

Стуча сапогами, приятели поднялись по трапу на спардек, повозились с тугой, разбухшей от сырости дверью и скрылись в надстройке. В пустых, просторных помещениях шаги отдавались глухим эхом. Компаньоны протопали по застеклённой прогулочной палубе, спустились вниз. В курительном салоне зажгли «летучую мышь». Фонарь прицепили на позеленевший медный крючок, служивший когда-то вешалкой.

Одну из стен салона, отделанного полированным деревом, украшал большой камин. В кормовом простенке уцелел витраж из цветных стёкол с изображением старинного парусника. В углу одиноко стоял исковерканный и облупившийся белый с золотом рояль. Возле камина была приставлена грубо сколоченная лестница. Миколас поднялся к потолку и стал безжалостно орудовать ломом: деревянная облицовка разлеталась щепками.

— Нашёл, ребята! — радостно закричал он, ощупывая что-то руками. — Тут он, кабель, целым пучком идёт. Клянусь Иезусом, с одного салона заказ выполним!

Миколас опять принялся со скрежетом отворачивать филёнки. От усердия у него вылезла из штанов нижняя рубаха. Доски с шумом падали на пол.

Бородатый Федя раскуривал огромную самокрутку. У него толстые уши и маленький нос с густыми складками на переносице. Увидавшему Федю первый раз казалось, будто он задрал кверху нос, как злая собака верхнюю губу. Третий, Юргис, молодой и бледнолицый, с модной кудлатой причёской, сорвал изящные, старой бронзы бра над камином, а теперь пробовал пальцем клавиши разбитого рояля: звуки получались жужжащие, расслабленные.

— Миколас, — лениво позвал он, сдвинув густые чёрные брови. — Если снять струны — и на базар? Тут для мандолины и для гитары басовитых много. Как думаешь, сколько дадут?

— К черту! — закричал сверху Миколас. — Дороже себе станет. В два дня не снимешь. А ты, Федя, брось курить, помогай.

Ругаясь тонким, плачущим голосом, Федя принялся крошить сухое дерево. Свинцовых жил обнажалось все больше и больше. На паркетном полу появились тяжёлые мотки; филёнки продолжали падать.

А скучающий Юргис вынул карманный радиоприёмник. Зазвучала музыка. Юргис стал перебирать ногами в зелёных брючках. На его чахлом лице появилось глупое и самодовольное выражение.

В разбитое стекло иллюминатора проникали яростный шум моря и хриплое дыхание ветра. Иногда от сильного удара волны тяжёлый корабль содрогался. Ветер со свистом врывался в щели. С размеренной точностью по стенам салона проползал багровый отсвет маячного огня. Жёлтый язычок пламени в закопчённом фонаре тянулся кверху, а тени в салоне на стенах шевелились.

— Страховито, — по-бабьи пропел Федя, — будто нечистый играет или ещё что… В море-то на мелкой посуде не того, неспокойно, — добавил он, почёсывая под рубахой.


Каждый раз, когда корабль вздрагивал, приятели прерывали работу и оглядывались. Страшно в непогоду на затонувшем корабле…


* * *

— Открылся маяк Песчаный, прямо на курсе! — закричал старпом Ветошкин.

Антон Адамович Медоиис вытер платком рот после очередной жертвы, принесённой морскому богу, и, закутавшись в плащ, вышел на мостик. Он волновался. Это был его первый рейс. Ему не приходилось выходить в море дальше внешнего рейда. Правда, рейс был короткий, всего несколько часов, и старший помощник не раз бывал в здешних местах, но капитан всегда волен сомневаться.

Маленькой букашкой полз по морю буксир «Шустрый». Ветер злобно свистел и бросал охапками солёные брызги на мостик. Откуда-то из темноты наступали непонятные, беспокойные волны с накипью светящейся пены. Они яростно бились о корпус. Медонис с опаской смотрел на чёрную воду. Нет, море не его стихия! Опасное занятие. Куда спокойнее сидеть в конторе, разбирать аварии и задавать вопросы: «Почему вы не сделали то? Почему не предусмотрели этого?»

Мало ли возникает вопросов у сидящего за канцелярским столом человека, да ещё начитавшегося разных справочников, где сказано, как надо поступать по правилам хорошей морской практики…

Антон Адамович с трудом подавил новые гнетущие позывы тошноты. И Мильду он не взял с собой только потому, что боялся уронить себя в её глазах. Неприятное дело — морская болезнь.

— Проверьте характеристику, возьмите секундомер, — распорядился Медонис, так и не рассмотрев маячного огня. Бинокль дрожал в его руках.

Но ничего проверить не удалось. Внезапно начавшийся дождь накрыл маячный огонь.

— Посвистайте! Скорее! — волнуясь и коверкая слова, сказал Антон Адамович.

Потянулись нудные сигналы: «Осторожнее», «Я ничего не вижу», «Осторожнее», — и так без конца.

Прошло ещё полчаса. Дождь, дождь…

Раздался тревожный голос вахтенного. Он указывал на что-то неразличимое из-за ливня. Антон Адамович остановил машину. Стало тише. Неестественно громко стучали струи дождя. Внезапно совсем близко оглушительно взревела сирена. У Медониса похолодело внутри и подкосились ноги. Он дал машине ход назад, даже не подумав, что нарушает правила, и в ужасе ждал, что будет. Перед глазами возникло чёрное пятно. Оно принимало все более отчётливую форму: появился мохнатый, расплывчатый огонь на мачте, труба, мостик… Пятно превратилось в огромное судно. Нависая высоким бортом над «Шустрым», шлёпая по воде полуоголенным винтом, оно медленно отвернуло борт с красным фонарём. Ещё минута — и потоки дождя снова скрыли чужой корпус. Сквозь дождь тускло отсвечивали ходовые огни.

— Разминулись благополучно, — поёживаясь, сказал старпом Ветошкин, — но могло быть иначе. Проклятый слон, там забыли про сигналы! Спят, что ли, на вахте?

— Я говорил, надо поставить локатор, — плаксиво пожаловался Антон Адамович. Нервы у него отказывали.

— Локатор! — презрительно фыркнул Ветошкин. — У этой бандуры наверняка есть локатор. Однако, как видите, не помогло.

Медонис немного успокоился. Значит, все правильно, и буксир когда-нибудь придёт по назначению. Черт, а ведь он едва уговорил капитана порта назначить его на «Шустрый»! Медониса угнетало предчувствие несчастья: то ли волна захлестнёт судно, и оно пойдёт как топор на дно, то ли разъярённый громадный вал все смоет с палубы, унесёт в море и мостик и капитанскую каюту; он и ощущал-то себя посторонним предметом, по недоразумению попавшим на корабль.

Медонис пугался каждого удара волны. Он не верил самому себе, не верил в свои знания. Словом, его капитанство подвергалось тяжким испытаниям. Все, что Медонис постиг в «инкубаторе», на краткосрочных судоводительских курсах, перевернулось, встало дыбом. Предложи кто-нибудь решить простенькую навигационную задачку — её не одолеть ему. Он был счастлив, что сейчас никто не может заставить его решать задачки.

Терзаясь и проклиная своё первое плавание, Антон Адамович утешался тем, что его ждёт. «Я взял в руки свою судьбу, — рассуждал он. — Как только найду дядюшкин ящик и достану сокровища, немедленно в Швецию!..»

Команда буксира присматривалась к капитану. За короткое время трудно определить, чем человек дышит. Но моряки народ понятливый, они сразу смекнули: с капитаном что-то неладное. Очевидно, он на отходе перехватил лишку спиртного и мучается. Плохо, конечно, но что поделаешь!

Буксир «Шустрый» бросало на волне, переваливало с боку на бок. Это доводило капитана до белого каления. Стараясь не показать слабости, он, широко и неловко расставляя ноги, хватаясь за все по пути, спустился с мостика. Поручни, солёные от морской воды, липли к рукам.

В капитанской каюте было неуютно. По полу разлита вода, вперемежку с окурками — конфеты: Медонис любил сладости. Билась и стучала распахнутая дверка шкафа. Жёлтые «штатские» ботинки Антона Адамовича проворно ездили по каюте. Позвякивал ручкой металлический чайник, колебалась на крюках одежда. Все предметы двигались из угла в угол, как бы переговариваясь на разные голоса. Иногда движение и шум на минуту приостанавливались, но, повинуясь неодолимой силе, тотчас возобновлялись.

Капитан лежал на диване с восковым лицом и не мог дождаться, когда кончатся его мучения. Пусть судно идёт хоть к черту на рога! Пусть все рушится, только бы прекратилась тянущая внутренности качка!.. Но охота, как говорят, пуще неволи. Курс ведёт на затонувший корабль. Как только Медонис вспоминал про дядюшкину шкатулку, ему становилось легче. Что бы ни было, а дело прежде всего. Он должен увидеть лайнер своими глазами. Старпом уверял, что сейчас под правым бортом лайнера как у Христа за пазухой. Никакой качки. Но что это? Антон Адамович насторожился. Ботинки остановились у дивана, занавески повисли перпендикулярно палубе, качать стало меньше.

Свистнула переговорная труба. Медонис проворно вытащил пробку.

— Подходим к «утопленнику», — раздался голос Ветошкина.

Словно пружиной Медониса вытолкнуло на палубу. Со свету он не сразу понял, что к чему. Перед ним постепенно вырастал тёмный силуэт огромного судна. Под бортом великана совсем не качало, было тихо, как в заводи. Старпом оказался прав. Антон Адамович сразу почувствовал себя лучше.

— Я осмотрю корабль, — сказал он. — Надо прикинуть, много ли здесь работы. Завтра велено подать заявку на уголь. А вам разрешаю сходить в порт, и через три часа быть здесь.

Антон Адамович знал, что многим не терпится на берег: их жены уже приехали подыскивать комнаты в городке — работа предстояла долгая. Слава богу, ему не надо беспокоиться. В Ясногорске нашлись знакомые, и Мильда сняла небольшую квартирку с отдельным входом.

— Есть через три часа обратно! — обрадовался старпом, хотя жены у него не было: он радовался за других.

Подсвечивая фонариком, Медонис перелез через поручни. Буксир отошёл сразу, мгновенно растворившись в темноте.

«Вот теперь я опять человек, — сказал себе Антон Адамович, чувствуя под ногами неподвижную палубу. — Сегодня особенный день — первый шаг к богатству».

У Медониса все ещё кружилась голова. «Может быть, это нервы? Я так долго ждал. Сегодня мой праздник».

Антон Адамович предусмотрительно захватил бутылку коньяку.

В левый борт корабля, как в скалистый берег, шумно била волна. Говорят, морские волны приходят неизвестно откуда и уходят неведомо куда. Нет, для Медониса все было ясно. Волны шли из Швеции и разбивались о железный борт. Корабль отзывался на яростные удары утробным гулом, похожим на вздохи какого-то гигантского животного. Вокруг все стонало и скрипело. Изо всех углов неслись таинственные, пугающие звуки. На всяком корабле без света невесело, неуютно, а уж в такую погоду…


Маяк на мысе Песчаном озарял кровавыми вспышками надстройки с остатками белил, трубы и мачты.


* * *

В это время в каюте «люкс» готовился пир. На письменном столе лежали открытые консервные банки, колбаса, хлеб. На почётном месте красовалась бутылка водки.

Коптящий фонарь «летучая мышь» освещал каюту. Окна были плотно занавешены обрывками бархатных шторок.

Приятели закончили работу. Они не без удобства расположились на ломаных стульях и сняли парусиновые куртки.

Порыв ветра неожиданно распахнул дверь. Рыжебородый Федя кинулся и проворно прихватил её за ручку.

— Неймётся проклятому! — ругался он. — В такую темень огонь беспременно заметят с берега.

— И тогда мы лишимся оптовой базы, — с живостью поддакнул Кейрялис, — ты прав, Федя!

Собеседники замолкли. Кейрялис, прижав буханку к груди и что-то напевая, принялся усердно резать хлеб.

— Ты веришь в загробную жизнь, Федя? — ни с того ни с сего спросил он у бородатого.

— Загробную? — Лицо мужика сразу стало серьёзным. — С чего это тебя на мёртвых потянуло?

— Знаешь, Федя, — Миколас положил нож на стол, — мёртвые всякого человека притягивают. Ты и я — все мёртвыми будем. Узнать бы, как и что после смерти.

— Помрёшь, тогда и узнаешь.

— Интересно бы заранее знать. Вот, к примеру, я в тюрьме слышал, будто чайки — это души моряков, погибших в кораблекрушениях. Поэтому эта птица от моря никуда. Над этим утопленником, — он пристукнул ногой об пол, — тучами чайки летают. Небось внизу мертвецов не один десяток.

На палубе бесновался ветер. Непогода разыгралась вовсю. Кейрялис посмотрел на притихших компаньонов.

— Выпьем по маленькой. — Он принялся разливать водку. — Выпьем, и мёртвые нам будут не страш… — Он замолк и судорожно глотнул слюну.

Явственно послышались шаги. Кто-то шёл по палубе. Бутылка в руке Миколасадрогнула, водка полилась мимо.

Дверь распахнулась, на пороге стоял Антон Адамович.

— Приятного аппетита, друзья, — окинув всех быстрым взглядом, сказал он. — Простите за беспокойство. Я думал, эта развалина необитаема.

Приятели молча переглянулись. Уж чего-чего, а гостя они не ждали.

— Спасибо, гражданин начальник, — выдавил Миколас.

— Разрешите сесть? — Медонис, не дождавшись ответа, примостился на сложенные в углу мешки. — Давайте знакомиться. Я сегодня приехал из области в творческую командировку. Литератор. Пишу очерки преимущественно из жизни преступного мира… Кажется, я не ошибся? — Он выразительно посмотрел на торчавший из мешков кабель.

— Мы не воры, — хмуро возразил Миколас. — Корабль ничейный… Сколько лет гниёт добро, вот мы… — Он надел кепку и тут же снял её.

— С точки зрения международного права и высшей юриспруденции вы правы, — вежливо откликнулся Медонис. — Но социалистическая мораль все равно не оправдает вас. Расхищение государственной собственности, а государственная собственность везде, — он развёл руками.

— Короче, гражданин, — тонким, плачущим голосом прервал рыжебородый. — Что вам нужно?

Антон Адамович окинул Федю оценивающим взглядом.

— Литовцы здесь есть? — не отвечая, по-литовски спросил Антон Адамович. Он как бы и не заметил угрозы.

— Я литовец, — откликнулся Миколас.

— У меня мать литовка, — сказал Юргис.

Федя продолжал с недоверием и беспокойством рассматривать незнакомца.

— Разве так литовцы встречают гостей? У нас в Каунасе это делают иначе, — укоризненно покачал головой Антон Адамович. — Мы, литовцы, всегда поддерживаем друг друга. Я, как католик…

— Виноват, гражданин начальник, я совсем упустил из виду национальный вопрос, — смягчился Миколас. — Садитесь за стол, подвиньтесь, товарищи, освободите нашему гостю место. — Он подал Медонису стакан. — Я тоже верю в непорочное зачатие и святую троицу.

— Ну, ребята, за ваши успехи! — Медонис причмокнул губами. — В такую погоду грех не выпить.

Через час литровая бутылка опустела. Водка располагала к откровенности. Потом перешли на коньяк, появившийся из кармана незваного гостя. Антону Адамовичу пришла мысль, что без помощника ему не обойтись, и он стал присматриваться к приятелям. Он болтал без конца, подливая собеседникам. Бородатый Федя и молодой Юргис скоро охмелели. Бросив на голые панцирные сетки кроватей грязные куртки, пропахшие рыбой, они мгновенно заснули.

— Теперь покурим и о деле поговорим, — ласково сказал Антон Адамович, выйдя вместе с Миколасом из каюты в широкий коридор. Он успел разглядеть, что пиджак Миколаса стар, потрёпан, и решил, что именно такой человек ему и необходим. За пиршеством он узнал, что Миколас сидел в тюрьме за кражу.

«По-видимому, советского в нем ничего нет», — соображал Медонис.

Советские люди всегда его пугали. Вряд ли он мог доверить тайну кому-либо из команды буксира. А Миколас? Что ж, Миколас, — схема этого человека проста: за деньги он согласится на все. Мораль его расплывчата. Несомненно, её сдерживают только рамки уголовного кодекса, да и то не всегда. Он жаждет подчиниться сильной воле. И внешность подходящая: простоватое лицо, маленький нос, близко поставленные глаза. Но соображает быстро, а это важно. «Однако куда он ведёт меня, этот каторжник?»

Протяжно запела дверь. Они вошли в огромный пустой зал. Антон Адамович зажёг фонарик и провёл по углам — нелишняя предосторожность на таком судне.

«Что за черт! — удивился он. Знакомые витражи с изображением средневековых кораблей бросились в глаза. — Да ведь это курительный салон. Вот и камин. Здесь стояли кресла. На этом месте когда-то сидел я, а напротив — занятный старик в патентованном шведском жилете».

Антона Адамовича отвлекли воспоминания, и он немного помолчал.

— Вот что, Миколас, — пыхнув в темноте сигаретой, наконец, заговорил он, — я вижу — ты хочешь заработать. Бери, закуривай.

Медонис сунул ему сигарету.

— Так точно, гражданин начальник, не против. — Миколас с наслаждением затянулся. — Американская, — определил он.

— Я буду говорить прямо, как католик католику. — Антон Адамович взял Миколаса за пуговицу. — Тебе я верю. Но смотри, будь настоящим человеком, не то что эти парнокопытные. Ты понимаешь, о ком я говорю? В одной из затопленных кают, — он показал пальцем вниз, — остался ящичек с драгоценностями. Я приехал за ними. Одному мне не справиться. Предлагаю вступить в дело. Риска никакого, денег получишь много.

Рассказывать незнакомому человеку о драгоценностях рискованно, но Медонис был уверен, что действует наверняка.

Миколас не сразу ответил. Он взвешивал все.

Ветер не утихал. Глухо шумело море. Слышно было, как в наветренный борт грохали волны. Брызги залетали в салон через иллюминатор.

— Что я должен делать? — осторожно спросил литовец.

— Все, что я прикажу.

«Черт возьми, как здесь неуютно! — Медонис поёжился. — Ветер шумит совсем как на представлении вагнеровской оперы. Что-то он долго думает, этот каторжник».

— Сколько я получу?

— Половину. — Антон Адамович с облегчением вздохнул. «Все идёт правильно. Жалкий пескарь схватил приманку». — Несколько дней — и деньги в кармане. Ещё есть вопросы?

— Вопросов нет, но я должен предупредить, гражданин начальник: не думаете ли вы, что я буду нырять, как ловец жемчуга? Это отпадает: плавать я не умею. Без водолаза нам не обойтись.

— Вопрос по существу, молодец Миколас! — похвалил Антон Адамович. — Но не беспокойся: водолаз — я. — Он ткнул себя пальцем в грудь. — Несколько лет готовился к этой операции, все предусмотрено.

— Где водолазный костюм! А помпа, шланги? Все стоит денежек, и достать не так просто.

— Я привёз акваланг, новый прибор для подводного плавания. Шланги, скафандр и разные там водолазные помпы — отжившая техника. Мне не хватает плана с номерами кают.

— Акваланг? Не слыхал. А что за каюта, вы знаете помер? — спросил Миколас, чуть-чуть поторопившись.

— Ты, я вижу, умен, с одного намёка понимаешь, — фыркнул Антон Адамович. — Правильно говорят, что человек — существо разумное, но… безнрав-ствен-ное, — и он погрозил пальцем.

Миколас сконфуженно захихикал.

— Ну, так что ж, друг, согласен? — причмокнув губами, спросил Медонис.

— Согласен, гражданин начальник.

— Если так, давай говорить серьёзно. Распределим обязанности…

Коньяк всегда вызывал у Антона Адамовича желание пофилософствовать.

— Хочу тебе посоветовать: никогда не жалей товарищей, думай только о себе. Топи всех, кто тебе мешает. — Антон Адамович не удержался, вынул из кармана записную книжку в гладком кожаном переплёте и вспомнил оберштурмбанфюрера. Давно это было, и так не похоже на теперешнее. Может быть, то было сном? Нет, оберштурмбанфюрер существовал, его рукой занесены чёткие строки в эту книжку.

Он зажёг фонарик. На страницах выступили буквы.

«Помогай сам себе, тогда всякий поможет тебе. Вот принцип любви к ближнему. Сострадание — величайшее бедствие человечества», — прочитал Актом Адамович.

— Будь сверхчеловеком, мой друг. — Он положил руку на плечо Кейрялису. — Ты знаешь, что это значит?

Миколас отрицательно мотнул головой.

— О-о!.. Сверхчеловек — это, это… — Медонш: не нашёл слова. — Например, у нас сверхчеловек не признает очереди, шагает мимо людей, будто их нет. Если может, он шагает по человеку. Из всех людей он замечает только себя, ну, и ещё тех, кто ему нужен. Ты понял, мой друг? Все хуже, а ты лучше. Для тебя главное — ты и деньги.

На лице Миколаса выразилось удивление.

«Что за птица? — размышлял он. — Пропагандирует, а что — неизвестно». Туманные речи незнакомца несколько его поколебали.

— Ты слышал что-нибудь о Фридрихе Ницше?

— Не слыхал что-то… А вы не оттуда, гражданин, не с той стороны? — насторожился Миколас.

— Политикой не занимаюсь, — Антон Адамович сразу отрезвел, — меня интересуют только деньги.

— Тогда пойдёт! А то тут всякие ездят…

— Пиши заявление, — с важностью предложил Медонис, — зачислю тебя матросом. Будешь сыт, обут, и деньги будут на карманные расходы. Я капитан буксира «Шустрый». Понял?


Миколас хлопнул себя по бёдрам, с восхищением посмотрев на Антона Адамовича.


* * *

Морские часы в кабинете начальника аварийно-спасательного отряда отбили склянки; два двойных удара — десять часов. Ярко горела дневным светом лампа под низким абажуром. За столом сидели два морских офицера.

— Работы много, — сказал капитан второго ранга Яковлев. — Тебе, Василий Фёдорович, повременить придётся с пенсией. Ты ведь двадцать четыре утопленника на ноги поднял — так ведь?

— Правильно, Иван Фёдорович, а что с того?

— Говоришь, совсем на покой собрался?

— Все готово. Чемоданы уложены. Еду на родину, в Онегу. Года подошли. Мужчина за пятьдесят лет что зрелая груша, — каждый день с дерева готова упасть, — пошутил он.

— Отмочил! Такой груше, как ты, не скоро ещё срок придёт! А я думаю, юбилей надо сначала отпраздновать.

Фитилёв удивлённо посмотрел на командира отряда.

— Какой такой юбилей?

— Поднимешь двадцать пятый корабль — будет юбилейный! — Яковлев подмигнул и вынул из стола пачку чертежей. — Большой объект на примете, как раз по тебе. — Он внимательно посмотрел на водолаза. — Так как насчёт юбилея?

— Да уж не знаю, как быть… — Василий Фёдорович развёл руками. — Старуха ругаться станет. А что за корабль, Иван Фёдорович?

— Я вижу, ты согласен, старый вояка. — Командир отряда понимающе улыбнулся. — Признаюсь, другого от тебя не ждал. Командование нам поручило поднять «Меркурий», — с ноткой торжественности в голосе пояснил он.

— Вот это здорово! — восхищённо отозвался Василий Фёдорович.

«Что-то ты быстро согласился, дружок», — отметил про себя Яковлев. Он прекрасно знал Фитилёва. Восемнадцать кораблей они подняли вместе. Если старик решил что-нибудь, отговорить трудно. А здесь уложил чемоданы, совсем собрался в свою Онегу — и вдруг сразу полный назад. «Гм… Ну, посмотрим…»

— Начальником судоподъёмной группы назначаю тебя, Василий Фёдорович, — сказал он. — Поднять корабль приказано в этом году. Надо торопиться: каждый день дорог. Предлагаю завтра приступить к подготовительным работам. Подумай, кого взять к себе заместителем.

— Благодарю за доверие. — Фитилёв поднялся и крепко пожал руку капитану второго ранга. — Я согласен, но… — он немного замялся, — уважь и ты старика.

— Я слушаю, Василий Фёдорович.

— У меня зять — капитан дальнего плавания, из торгового флота. Военное звание — старший лейтенант, в прошлом — командир подводной лодки. Грудь в орденах. Между прочим, — Фитилёв оживился, — «Меркурий» — это его работа: он потопил. А сейчас ушёл со своего корабля… временно. — Капитан-лейтенант замялся. — Огорчили его на службе, очень огорчили… А знающий человек. Водолазную школу окончил, сам его обучал… Так вот, Иван Фёдорович, его бы ко мне.

— Гм… Придётся мобилизовать. Значит, это он пустил ко дну лайнер? Интересно, интересно! А он-то согласится?

— Согласен.

— Ладно. Я подумаю, говори позывные.

— Арсеньев, Сергей Алексеевич.

— Хорошо. — Чиркая карандашом по блокноту, Яковлев кивнул головой. — Объектик-то неплохой, Василий Фёдорович?

— Интересный корабль. Такой на ноги поставить лестно. По городу много разговоров о нем. Конечно, все больше сказки…

— А что именно?

— Стоит ли повторять-то? — Фитилёв запыхтел трубкой. — Ну вот, например, говорят, что души погибших моряков на нем собираются. — Водолаз хитро улыбнулся. — Недаром чайки его любят… Будто по ночам иногда видят огни на корабле.

— Это уж чистая мистика, — рассмеялся командир отряда. Взяв бинокль, он подошёл к окну и отдёрнул занавеску.

— Вот твой «Меркурий». — Он поймал тёмный остов в окуляры. — Стоит как всегда. Что это? — удивился он. — Огонёк, или мне кажется?

— Огонь, — подтвердил и Фитилёв, — простым глазом вижу.


— Исчез, — передавая ему бинокль, сказал Яковлев. — Ну-ка, посмотри хорошенько. Странно, очень странно!.. А как задувает с моря, а? Смотри-ка на деревья. Шторм. — Он прислушался к завываниям ветра. — Я думаю, все скоро выяснится. А сейчас уточним один вопрос. — Он снял с полки модель большого пассажирского парохода. — Каким способом вы предпочитаете поднять корабль?


ГЛАВА ДЕВЯТАЯ ХУДОЖНИК НАХОДИТ СВОЁ ПРОИЗВЕДЕНИЕ

Остров — это часть суши, окружённая со всех сторон водой, по крайней мере так говорится в школьных учебниках географии. Разные бывают острова. Одни возникают бурно, их выносят на поверхность грозные вулканические силы — это высокие каменистые скалы. Иные, наоборот, медленно намываются течениями и волнами. Они низменны, песчаны и скучны. В тёплых морях встречаются коралловые рифы и атоллы — их веками строят моллюски; они невысоки, но очень опасны для мореплавателей. В холодных широтах встречаются ледяные острова — севшие на мель обломки глетчеров. Налетев на ледяной остров, судно ломается так же просто, как на каменных утёсах.

Затонувший корабль — тот же остров. Маленькая точка, укол на морской карте. Но остров остаётся островом, даже если он из железа и невелик.

«Значит, я создал новый остров. Оригинально! Раньше мне никогда не приходила подобная мысль», — думал Арсеньев, склонившись над столом.

Сергей Алексеевич вот уже три дня работал на затонувшем великане. Он был занят расчётами больших металлических пластырей — без них поднять «Меркурий» невозможно. Торпеды, выпущенные в ту памятную апрельскую ночь, основательно разворотили стальное брюхо. Есть простой и надёжный способ подъёма: закрыть пробоины, плотно пригнав пластыри к обшивке, и откачать из корабля воду.

Раз уж взялся поднимать, надо делать это во всю силу. По-другому Арсеньев не мог работать. Его всегда удивляло равнодушие людей к своему труду. Он пытался понять, почему иной раз грунтует матрос борт: знай ляпает краской по ржавчине — и ничего, будто так и надо. Нет нужды, что работа впустую. Только бы старпом или боцман не заметили. А спрашивается, почему? Разве матросу зарплату убавят, если он не торопясь ржавчину счистит? Так почему же такое безразличие к своему, народному? Этого Арсеньев понять не мог. И сейчас он копался в справочниках, расспрашивал опытных водолазов. Засыпая, думал о корабле, а поутру, со свежей головой, прикидывал заново. Ему хотелось поскорей увидеть плоды своих трудов.

Арсеньев чувствовал себя спокойно и уверенно: Фитилёв не связывал его инициативы. Мы почти всегда склонны доверять самим себе гораздо больше, чем другому. Фитилёва в этом нельзя было обвинить.

Ещё два-три дня, и расчёты будут готовы.

Подъем корабля, если палуба осталась над водой, — задача не такая уж сложная. Другое дело, когда он весь скрыт в воде и лежит на боку или вверх килем. Тогда требуется больше труда, умения, смекалки. Но и сейчас хлопот по горло: слишком велико судно, а заявки на бензин и материалы для пластырей должны быть через два дня на столе у командира отряда. Так приказал дорогой тестюшка Фитилёв.

Арсеньев проверил сделанные расчёты, сунул линейку в футляр и с наслаждением потянулся. На сегодня довольно. Три дня не уходил с парохода и работал не разгибаясь. Одно нехорошо: на этом корабле многое делалось вопреки традициям. Здесь все не так, во всем один беспорядок: какой только мусор не валяется на палубе, чего только не навешено по бортам! Нужно и не нужно, а все режется, вывёртывается, выламывается. Мертво сидевший на грунте «Меркурий», казалось, не мог вызывать в капитанской душе обычных чувств. И все же это был настоящий корабль. Душа заядлого моряка не могла быть спокойной, если на его глазах ранили, терзали, царапали поверженного скитальца океанов. Он возмущался, делал матросам замечания, спорил с Фитилёвым. Но капитан-лейтенант был другого мнения. Он, словно прозектор, привык работать на трупах. А если у трупа невзначай рассечь сухожилие или отхватить палец, не все ли равно!

А вот каюта пришлась Арсеньеву по душе. Раньше, когда на корабле были немцы, здесь жил старший помощник капитана. Каюта была окрашена светлой эмалью, от времени пожелтевшей. Сергей Алексеевич отмыл грязь, привёз банку цинковых белил и с удовольствием покрасил своё жилище. Теперь каюта сверкала белизной, и Арсеньеву казалось, будто он живёт на обычном судне. Мебель отчистил шкуркой и покрыл лаком. На столе поставил две карточки в металлических рамках — жены и дочери. И ещё тут стояла теперь медная пепельница в виде ганзейского корабля с распущенными парусами. Кто-то из моряков нашёл её в одной из кают и подарил Арсеньеву. Не корабль и не пепельница тронули сердце моряка. На кургузом борту ганзейца было выгравировано изречение по-латыни: «Navigare necesse, vivere non necesse». «Плавать — обязательно, жить — не обязательно», — повторял Арсеньев в минуты грустных раздумий. Человек, сказавший эти слова, неистово любил море и свой корабль.

На одной из стен висела карта Студёного моря, возле неё — барометр.

Новая работа захватила Арсеньева. И все же временами на него нападала тоска по настоящему кораблю. Есть своеобразная болезнь: ностальгия — тоска по родине; наверно, схожая болезнь охватывает моряков, лишённых возможности плавать, — тоска по кораблю.

Когда Арсеньев вспоминал о холодных льдах, в его душе словно зажигался огонёк. В свободные минуты он открывал заветные тетради, чертил схемы, перечитывал старые записки, составлял таблицы. Иногда ночь проходила в поисках. А бывало и так: едва заснув под утро, он вдруг, словно от толчка, просыпался, вскакивал с постели и наскоро записывал неожиданно пришедшую мысль. Ну, конечно же, он не мог забыть льды: это было невозможно! И сейчас, взглянув на карту, Арсеньеву ещё раз захотелось проверить свою формулу проходимости льдов.

Ведь как странно! Казалось, вопреки логике основная закономерность природы студеноморских льдов стала ему ясна не где-нибудь, а здесь, на затонувшем корабле, в самом как будто неподходящем месте. Догадка осенила внезапно, когда Арсеньев писал в Архангельск Малыгину. Он тогда с радостью ощутил в себе напряжение всех сил, его охватила сладостная дрожь — предвестница прозрения. И сразу все решилось само собой, из цифр возникли формулы. Арсеньев в тот вечер работал как одержимый — исписал несколько страниц. И когда пришла глубокая ночь, он не чувствовал усталости. Природа приоткрыла ему свои тайны. Некоторые считают, что вот такое состояние творческого подъёма и есть высшее наслаждение человека. Неправильно. Разве удовлетворение было бы так велико, не знай человек, для чего он творит, ради чего напряжена его мысль? Главное в другом: Арсеньев сознавал, что его труд необходим идущим вперёд людям. Пусть это пока самый маленький вклад. Но теперь можно действовать смелее, найденная закономерность — ключ к ледовым прогнозам.

«Несомненно, — повторял он свои выводы, — проходимость льдов прямо пропорциональна коэффициенту выноса и обратно пропорциональна температурному коэффициенту».

Вот и сейчас он опять вынул линейку. Все сошлось. Щеки пылали, глаза блестели. Арсеньев окончательно решил послать свои вычисления научному сотруднику исследовательского института Тумановой. Она в прошлом году читала его работу. Вчера Арсеньев написал Тумановой большое письмо, просил высказать своё мнение и надеялся, что она не задержит с ответом.

Арсеньев курил, курил, будто в табачном дыму хотел увидеть прошлое. Зверобойный промысел… Бесконечные белые просторы… Медленно движется торосистый лёд, подгоняемый ветром… На льдах чёрные точки — тюлени. Слышались знакомое скрежетание стального корпуса о лёд, мягкие толчки, удары. Как все это привычно для Арсеньева, как плотно вошло в жизнь!.. Но сейчас июль, ярко светит солнце, и не Студёное, а Балтийское море перед глазами. Арсеньев тяжело вздохнул и долго сидел неподвижно в облаке папиросного дыма. И вспоминалась ему лодья холмогорского морехода. На корме стоял высокий бородатый мужик в меховой одежде и разглядывал вздыбленные льды. Лодья медленно шла раздвигая тупым носом торосы…

«А что, если построить настоящую поморскую лодью, — думал Арсеньев, — и на ней проплыть вдоль северных берегов Сибири? Тогда для всех станет ясно, мог ли древний мореход добраться до Берингова пролива. Осадка лодьи в какой-нибудь метр-полтора позволит плыть вблизи берегов, под парусом и на вёслах, при любом ветре. Льды сидят в воде гораздо глубже, чем лодья, и они не смогут подойти близко к берегу. И по волокам такая лодья пройдёт».

Сердце Сергея Алексеевича вздрогнуло в предчувствии чего-то радостного, большого — так было всегда, если приходила интересная идея. В нем билась пружинистая исследовательская жилка. Как заманчиво: можно блестяще решить спор, доказав, что в давние годы поморы без затруднения плавали вдоль северных сибирских берегов! А как интересно пройти по древнему пути русских мореходов! Могут быть ценные находки на волоках. И обойдётся такая экспедиция недорого. Деревянную лодью с успехом могут построить курсанты мореходного училища. Судоводители войдут в команду. Желающих найдётся много, только кликни. Комсомол должен заинтересоваться.

«Закончу подъем, напишу предложение, — решил Арсеньев. — Поход во льдах обязательно должен быть совершён».

У борта раздался тонкоголосый свисток.

— Эй, гам, на топляке! — крикнул кто-то. — Примите конец. Лево, больше лево! — сердито добавил тот же голос. — Не видишь, в борт сейчас врежемся!

Почувствовав еле заметный толчок, Арсеньев по привычке выглянул в иллюминатор. Круглые окна каюты выходили вперёд, на носовую палубу. Очень удобно, особенно когда судно в море. К борту прислонился буксир «Шустрый». Арсеньев хотел было разнести в пух и в прах незадачливого шкипера. Надо смотреть, не спать на мостике, вовремя подкладывать кранцы. К судну швартуешься, не к причалу, в борту каждая вмятина в копеечку обходится. Вспомнив, что корабль все ещё сидит на грунте с двухэтажными пробоинами и одна лишняя вмятина ничего не решает, он махнул рукой.

Сверху, из каюты Арсеньева, носовая палуба представляла собой печальную картину. Ржавчина разъедала корабль, как экзема. По белой краске надстроек расплывались пятна и ржавые потоки. Ржавчина выступала на поручнях, контрфорсах. На первый взгляд — разрушение, смерть. Однако на палубе царили жизнь и созидание. Слышались удары топора, постукивание молотков, звон пилы. Настойчиво тарахтел компрессор на железных колёсах с широкими ободьями. Десяток матросов сколачивал небольшие деревянные заплаты с мягкими парусиновыми подушечками по краям. По палубе извивались шланги, провода. На верёвке, протянутой поперёк судна, размахивали на ветру брезентовыми рукавами водолазные рубахи. Такелажники вооружали талями стропы для спуска тяжестей. Качальщики безостановочно крутили маховики воздушных помп. Внимание! Под водой идёт работа. У поручней стоял только что поднявшийся со дна водолаз, товарищи отвинчивали гайки шлема. В море сверкнул ещё один медный колпак.

С буксира через поручни на палубу лайнера перебрался бравый на вид моряк, с тремя золотыми полосками на рукавах, в ярко начищенных ботинках, по возрасту — ровесник Арсеньеву.

«Наверно, капитан буксира», — подумал Сергей Алексеевич. Он слышал, как моряк спросил у высокого матроса в засаленном ватнике, перепоясанном ремнём:

— Товарищ, где тут дорога к начальнику?

Матрос перестал затесывать брус, воткнул топор и смахнул с носа каплю пота.

— Идите на корму, батя в библиотеке.

У другого борта ответственный за спуск мичман проверил, как сидит на водолазе манишка, хорошо ли привязаны калоши, и отошёл к железной лестнице, опущенной одним концом в море. Матросы у воздушной помпы с ярко-зелёными маховыми колёсами ждали команды.

Водолаз, тяжело стуча калошами, прошагал по палубе. Держась за поручни, сошёл на две ступеньки трапа. Вот ноги у него уже в воде.

— Воздух! — скомандовал мичман.

— Есть воздух! — отозвались качальщики. Ярко-зеленые маховики завертелись.

Мичман надел водолазу шлем, закрепил гайки, завинтил иллюминатор. Ещё раз внимательно все осмотрел и хлопнул ладонью по медной макушке. На языке водолазов это значит: «Все хорошо». Блестящий шлем медленно ушёл в море. Мичман ещё некоторое время приглядывался к пузырькам воздуха, бурлящим на поверхности, определяя, как действует клапан.

Арсеньева увлекла дружная работа. Его потянуло на палубу.

«Посмотрю на пластырь номер восемь, — подумал он, — как будто его заканчивают». Он спрятал бумаги в стол и распахнул дверь каюты. К югу раскинулся низкий, поросший зеленью берег, белели домики приморского городка. Из портовых ворот медленно выползал рыболовный тральщик. Он обошёл входной буй и взял курс на затонувший корабль. В ясную погоду моряки не боятся «утопленника», он даже удобен, как примета, зато в туман… О-о, в туман он несёт гибель, его обходят далеко! На горизонте, в морских далях, курились пароходные дымки, их было много, там идёт большая дорога Балтики. Новый теплоход, весь белый, вспенивал воду совсем близко: что-то знакомое показалось Арсеньеву в его очертаниях… Заколотилось сердце. Нет, этот под голландским флагом — «Луиза», порт приписки Роттердам.

Как хотелось Арсеньеву быть на мостике живого, движущегося судна! Он невольно вздохнул и спустился на палубу. У пластыря Арсеньев задержался. Ему показалось, что матросы плохо просмолили мягкую прокладку. Отрезав кусочек парусины, торчащий с края, Арсеньев долго мял в руках и нюхал её.

— Вот что, ребята, — нахмурив брови, сказал он, — этот пластырь оставим как есть, а для другого парусину в два слоя кладите. И смолить надо гуще. Понятно?

— Есть, товарищ старший лейтенант, в два слоя! — весело отозвались матросы. — Понятно. И смолить гуще!

Внимание Сергея Алексеевича привлёк чей-то хрипловатый голос, распевавший песню. «На буксире», — догадался он.

Приехала из Берлина

Коричневая форма

Измерила наши животы

И установила норму.

Измерила наши животы,

Продкарточки выписала

И назначила нам кормиться

На полтора гроша.

Вахтенный матрос «Шустрого» Миколас Кейрялис усердно надраивал медный колпак на главном компасе, сиявший маленьким солнцем.

Уже нельзя свиней резать, -

тянул матрос, -

Нужно идти к старшине

Разрешения просить

Придётся рябой уж каждый день

По два яичка класть,

А петушку, бедняге,

Цыплят выводить.

Арсеньев пошёл дальше, на самый нос корабля, где высился над палубой паровой брашпиль. Огромные цилиндры и поршни могли удивить всякого.

«Музейный экспонат, такие теперь не делают», — думал он, взбираясь по брашпильному трапу.

Пролетавшая чайка пронзительно что-то прокричала ему в самое ухо. Арсеньев успел разглядеть подвижную белую головку, хищный клюв и чёрные быстрые глаза птицы.

Возле брашпиля возился моторист, позванивая ключами о зубчатое колесо. Сергей Алексеевич вспомнил: Фитилёв распорядился приготовить брашпиль к работе с помощью сжатого воздуха.

С буксира «Шустрый» матросы дружно выгружали на корабельную палубу ящики с гвоздями, бочки, бухты пеньковых и стальных тросов, скобы, болты, компрессоры, электросварочные аппараты.

…Большой читальный зал с паркетом и окнами в медных переплётах был уставлен водолазным оборудованием. На стенах висели таблицы. Василий Фёдорович усердно наставлял молодых водолазов. Его лицо покраснело, наушники прилипли к коже. В одной руке Фитилёва микрофон, в другой — сигнальный конец.

В углу напротив стоял водолаз в полном облачении. Его рубаха, вздутая пузырём, стянута посередине верёвкой.

— Козолупенко, тебе говорят, опускайся на дно, понял? Дави головой на золотник, нажимай, говорю! — кричал Фитилёв в микрофон.

Воздух с шипением выходил из клапана; водолаз сразу «похудел», сморщился.

— Стоп! Теперь пошёл наверх!

Скафандр водолаза снова раздулся.

— Сигнал опять позабыл. Эх, Козолупенко, Козолупенко, горе с тобой!

Водолаз дёрнул за верёвку поздно, зато сильно. Фитилёв не удержался и, опрокинув стул, ринулся к нему.

— Тише, чертяка! Мичман! Отвинти Козолупенко иллюминатор. Пусть отдохнёт.

У другого водолаза Фитилёв попробовал, как привязаны калоши.

— Молодец, Линьков, — сказал он весело, — похвально!

Фитилёв прошёлся вдоль развешанной на крючках водолазной одежды, с пристрастием смотрел, как положены заплаты.

— Худо, худо! — ворчит он, ковыряя заплаты обломанным ногтем. — Чья рубаха? — У Фитилёва грозно зашевелились усы. — Твоя, Поморцев! Что?!

— Так точно, моя, товарищ капитан-лейтенант, — вытянулся матрос.

— Э-хе-хе, — кряхтит Фитилёв, — за такую работу…

— Вы заняты, товарищ начальник? — Медонис приоткрыл дверь. — Мне бы на одну минутку. Разрешите?

— Что там у вас? — Василий Фёдорович обернулся. — Одну минутку разрешаю. Что?

— Разрешите представиться, товарищ капитан лейтенант. Капитан буксира «Шустрый» Медонис. — Он щёлкнул каблуками. — Три дня как прибыл, но вас увидеть не мог: я на корабле, а вы на берегу хлопочете, я на берегу, а вы на корабль уехали. Так есть. Теперь будем вместе работать.

— Что? Новый капитан? А где Федор Терентьевич? Почему сменили? — зашевелил усами Фитилёв. — Я давно его знаю. И он наше дело знает. Умница! Что?

— Да, Лихачёв превосходный человек, — покорно согласился Медонис. — Поэтому его назначили капитаном на большое судно. Сейчас он на пути в Мексику. Выдвижение, так сказать, опытных кадров. А я с вами.

— Ежели так, что ж, я не против, — заметил Фитилёв недовольным тоном. — А жаль Федора Терентьевича! Ну, будем знакомы. — Он протянул руку.

— Медонис, Антон Адамович.

— Вы, что же, какой национальности будете? — прищурил глаз Фитилёв. — По-русски не совсем, я бы сказал, гладко говорите, и фамилия. Что?

— Я литовец, — с достоинством ответил Медонис. — Наша родина — маленькая страна, но мы любим её всем сердцем.

— Как же, как же, Антон Адамович, похвально. — Фитилёв наморщил крупными складками лоб. — Простите меня, голубчик: видите — подготовка кадров, — он кивнул на матросов. — Времечко будет, поговорим.

— Это я должен извиниться, — улыбаясь, возразил Медонис. — Оторвал вас от дела. Считал свой приятной обязанностью представиться, товарищ Фитилёв.

— Скажи-ка, Козолупенко, — Василий Фёдорович повернулся к Антону Адамовичу спиной, — ежели тебе воздуху не хватает, какой сигнал подашь, а?

«Невежа, — закрывая дверь, думал Медонис, — примитивный человек. Подожди, сволочь, постоишь у меня руки по швам!»

На палубе с правого борта нагишом лежали несколько матросов, загоравших после вахты. И они не понравились Антону Адамовичу.

«На этом судне развернётся соревнование, — стукнул он кулаком о планшир. — Они будут соревноваться со мной, не зная, кто вызвал их, не зная даже, что они соревнуются. Я человек-невидимка. На всякий случай надо поменьше попадаться корабельному начальству на глаза. Осторожность никогда не мешает! — Медонис скривил рот в усмешке. — Забавно, ничего не скажешь, и выгодно для меня».

Медонис не знал, с кем столкнёт его здесь судьба, но в превосходстве своём не сомневался.

«Сколько же мне предоставил времени господин случай? — раздумывал он. — Пока они только готовятся. Рассчитывают, подвозят снаряжение. Идут слухи о двух месяцах. Посмотрим. Собственно говоря, мои дела не так уж плохи. Надо отыскать подходящий компрессор для зарядки акваланга сжатым воздухом. Пожалуй, здесь опасно. Навлечёшь подозрения: то да се. Ну что ж, поеду в Кенигсберг… Тьфу, тьфу, в Калининград! Не дай бог так оговориться вслух!.. Интересно, как выглядит город? Неужели я не разыщу план расположения кают по палубам? Должен же он быть у водолазов. Моя палуба — самая нижняя, это я помню. Но если не будет плана, предстоит обыскать несколько десятков кают. Под силу ли это одному человеку? Нет, не под силу, — решил он. — Даже если есть акваланг, времени уйдёт много. С планом это просто. Опоздал я немного. Приехать бы мне на месяц раньше! Но я свободен в своих действиях — вот моё преимущество».

Затонувший корабль не казался Медонису таинственным и страшным, как несколько дней назад. Сейчас корабль ожил. Весёлые молодые моряки поселились в каютах «люкс». Ничего, что роскошные ванны не действовали, зато сюда, до верхней палубы, даже в шторм не попадала вода. Салоны и рестораны превратились в склады водолазного имущества, а на корме, там, где был раньше зимний сад, моряки поставили дизель-динамо.

По ночам вахтенные стали зажигать высоко, на грот-мачте, электрическую лампу. А в туманные дни Фитилёв распорядился предупреждать об опасности проходящие корабли частыми ударами в колокол. Но пока туманов не было. Светило яркое солнце, над головами сияло безоблачное небо. Когда дул ветер, волны били в борт и шумели, словно прибой в скалах. А чайки уже избегали садиться на оживший корабль.

Небольшой буксирчик капитана Медониса стал ежедневно приходить к «островитянам». Он привозил почту, пополнял продовольственные запасы, увозил и привозил людей отряда.


В напряжённом труде дни проходили незаметно. Вечером и ночью маяк на песчаной косе подмигивал морякам большим рубиновым глазом.


ГЛАВА ДЕСЯТАЯ СОХРАНЯЙТЕ ТРАДИЦИИ, ИБО МЁРТВЫХ БОЛЬШЕ, ЧЕМ ЖИВЫХ

В самый разгар работ на затонувшем корабле Сергей Алексеевич получил телеграмму от Малыгина. Александр Александрович сообщал, что через несколько дней приезжает в Калининград на совещание, и просил Арсеньева встретить его на вокзале. Это было неожиданно и радостно.

Когда подошёл назначенный день, Арсеньев с утра поехал в город в тесном вагончике местного пассажирского поезда. В подарок другу он захватил медную пепельницу — парусник. Случилось так, что в соседнем вагоне ехал Антон Адамович с женой.

Антон Адамович прилип к окну; он волновался перед встречей с городом. Навстречу бежали гладкие асфальтированные дороги, деревья с белыми кольцами на стволах. Как и тогда, в те дни, по шоссе мчались машины. Сквозь перелески то справа, то слева просвечивали зеленевшие поля. Поезд пересекал луга, врывался в старые дубовые леса.

Промелькнула поляна; на ней загорелые парни играли в футбол.

Поезд останавливался на маленьких станциях и шёл дальше. Неожиданно перед глазами Антона Адамовича проплыл разрушенный, заросший травой дот…

По просёлку пылили на велосипедах две девушки в ярких кофточках. Иногда Антон Адамович отрывался от окна и обращался к Мильде с какими-то пустячками, шутил, смеялся…

В долине закраснели сотни островерхих черепичных крыш, потонувших в зеленом море. Антон Адамович замолчал. Ротенштейн, Марауненхоф. Домики маленькие, уютные. Поезд теперь мчался по городу. Мелькнули оранжереи ботанического сада. Тоннель под бывшей площадью Адольфа Гитлера…

Поезд идёт в глубокой выемке, пересекает улицы, стучит колёсами по мосту через старый Прегель. Два рыбных тральщика стоят у причала. Буксирчик, пыхтя, тянет по реке ярко-жёлтую баржу с огромными цифрами на рубке. Вдали виден элеватор. Здесь ещё много развалин. Город как бы раздвинулся, стал просторнее. Мелькнул склад железного лома. Во дворике железнодорожной сторожки две женщины красили железную кровать в голубой цвет. Громыхая и раскачиваясь, поезд подкатил к Южному вокзалу.

Медонис ни разу до этих пор не сделал попытки побывать в знакомом городе. Сначала его сдерживала необходимость получить пропуск, а потом мучил страх. Ему казалось: стоит появиться Эрнсту Фрикке на улицах Кенигсберга, и его сразу же кто-нибудь узнает. Даже сейчас он чувствовал себя неспокойно.

Арсеньев и супруги Медонисы, так и не встретившись, вышли из вагонов и очутились под стеклянной крышей перрона. Они разъехались в разные стороны на такси. Наконец-то Медонис снова увидел Кенигсберг! Он сказал жене, что хочет посмотреть на виллу, с которой у него связаны приятные воспоминания. Вилла стояла целой. В саду играли малыши, на деревьях созревали яблоки. Ворковали голуби, гудели пчелы, собирая урожай с цветущих лип. Ох эти липы! В этом месяце они стали жёлто-зелёными. Цветы, похожие на жёлтый пух, усыпали ветви. Мильда удивилась: «Ну что так долго рассматривать самый обыкновенный дом, да ещё когда счётчик такси без устали отбивает копейки!»

На длинной и прямой улице с отлично сохранившимися особняками и тенистыми каштановыми деревьями внимание Антона Адамовича привлекло заброшенное бомбоубежище. На большой прямоугольной насыпи, поросшей травой, торчали квадратные отдушники из цемента. На местах были стрелы, сходящиеся у цементного входа со следами старой опалубки. Медонис умилился и, оставив Мильду в машине, проник в чёрный провал. В бомбоубежище Медонис пробыл считанные секунды, а потом долго со смущённым видом вытирал ноги о зеленую траву.

Очутившись на Парадной площади, Антон Адамович подвёл Мильду к бетонированной щели бункера коменданта Кенигсбергской крепости. Здесь подписал капитуляцию генерал Отто Ляш. Мильде хотелось посмотреть, как выглядит его последняя квартира, но Медонис не решился спуститься в бункер, зато он показал Мильде могилу великого философа Эммануила Канта, приютившуюся у разрушенного кафедрального собора.

Изрядно поколесив по городу, Антон Адамович вернулся к королевскому замку.

«Ну что ж, — подытожил он свои наблюдения, — прямо надо сказать, обозреватели из Западной Германии здорово привирают».

— Город как город, — бормотал он вслух. — Если и остались разрушения, то они естественны. Новые красивые дома. Много восстановлено старых. Много строится. Просто, порядок! Зелени больше, чем раньше. По существу, скопление развалин только в старом городе. Удивительное дело! Кенигсберг среди городов России — десятая спица в колеснице. Но вот смотри, Мильда, все же было разбито вдребезги, а теперь? А это не пропаганда — настоящие дома, школы, больницы. Словом, воскресший город. Тут, видно, много рук трудилось.

Дикие рощицы, самовольно возникшие на пустырях, ещё больше красили город.

Медониса гитлеровский режим научил быть двуличным. Игра ему удавалась.

У Мильды искренность мужа не вызывала сомнений. А в нем дружно уживались как бы два человека: один говорил, другой размышлял.

— Ну, а это антиквариат, — указал он на остатки крепостных стен, поросших живой, зеленой бахромой. — Скоро от крепости останется груда камней. Вот тебе, Мильдуте, главный бриллиант в прусской короне! Когда я видел эту крепость в последний раз, старушка ещё держалась. Отсюда немецкие рыцари покоряли пруссов и литовцев, моя Мильдуте. Наш бедный, маленький народ храбро оборонялся. Но что он мог сделать против могучей силы немцев! Теперь проклятая твердыня разрушена… — декламировал с наигранной радостью Антон Адамович. — А там был университет, — повернулся он вправо, — осталась одна коробка. Напротив университета — бункер генерала фон Ляша.

Антон Адамович окинул взором сглаженные временем, густо поросшие травой и кустарником холмы из кирпича и щебня. Они занимали целый квартал. Здесь был центр Кенигсберга.

Мысли Медониса вертелись возле одного: найдёт ли он спрятанные дядей сокровища, если даже план будет в его руках? Действительно, сложностей предстоит немало. Многие развалины разобраны, и на их месте теперь новые дома или скверики. Черт возьми, придётся поработать! Но дело стоящее. Дядя — старый педант. Если он начертил план, то, наверно, при любых перестройках можно найти приметы.

"Интересно, — вдруг задал он себе вопрос, — найду ли я в этих развалинах остатки ресторана «Кровавый суд»?

— Мильдуте, постой здесь, дорогая. — И Антон Адамович исчез за изглоданным куском кирпичной стены.

«Есть, нашёл!» — обрадовался он, отыскав среди кирпичей вход в подвалы.

Но забраться туда Антон Адамович побоялся.

«Ещё увидит кто-нибудь, — думал он, — донесёт, могут быть неприятные разговоры. Да и на самом деле, чем можно объяснить повышенный интерес к старым развалинам? Во всяком случае, гестапо не упустило бы случая поближе познакомиться с таким исследователем».

Антон Адамович не хотел навлекать на себя подозрений. Именно поэтому, отправляясь в Калининград, он взял с собой Мильду. За последнее время она стала ему изрядно надоедать. Он часто бывал с ней груб. Но Мильда, казалось, ничего не замечала. Её нежная, раздражающая кротость порой вызывала в нем злобу.

«Но вот интересно, — прикидывал он, — здесь был ещё один вход. Каменная узкая лестница в подвалы. Несколько шагов отсюда. Но сколько? В какую сторону?»

Пристально вглядываясь, он принялся вышагивать во дворе замка среди зарослей сорняков. Целые горы кирпичей. Антон Адамович остановился и, механически отшвыривая ногой щебёнку, размышлял: «Где могут быть входы? Где спрятаны сокровища? А может быть, их здесь вообще нет?» От этой мысли его бросало в жар и в холод. «Дядя в ту ночь, — мучительно вспоминал он, — перед отъездом, был в извёстке, пыли, паутине. Несомненно, он прятал свои драгоценности в подземелье. Да, конечно, они здесь! И я их найду, хотя бы пришлось все перебрать по кирпичику».

Медонис долго прохаживался взад и вперёд по двору крепости, что-то бормоча себе под нос. Он то останавливался, шевеля губами, то стремительно бросался к какому-нибудь обломку.

Наконец он вернулся к заждавшейся его Мильде, взял её под руку и обошёл вокруг разрушенного замка. Западное крыло, там, где помещалась церковь Святой троицы, сохранилось лучше. Все остальное — руины. На крепостных башнях по самому верху выросли ярко-зеленые берёзки, а на одной из башен темнела маленькая сосна.

Антон Адамович то и дело прищёлкивал языком и с самым глубокомысленным видом качал головой. Но если кто-нибудь подумал, что он сожалеет о старом королевском замке, тот ошибся бы. Медонис не придавал ровно никакого значения подобным вещам. Глупости, все это для тех, кто всерьёз принимает громкие лозунги: Отечество, Родина… Он космополит, сверхнационалист. Деньги, те, что открывают двери в любой стране, твёрдая валюта — вот чему поклоняется Антон Адамович! «Мало ли у нас осталось каменной дребедени, — думал он, — накладные расходы для государства. Только слюнтяи могут умиляться, глядя на эти развалины».

В общем он пришёл к выводу: если сокровища спрятаны в замковых подземельях, искать их — дело не безнадёжное. Но надо торопиться. Время может стереть и оставшиеся приметы.

Он закурил, настроение стало лучше. По какому-то движениюмысли Антон Адамович опять вспомнил дядю: «Вот кто сходил с ума от всех этих древностей! Последние свои годы он и дня не мог прожить без старого замка. Для него все здесь сохраняло какое-то особенное значение. Что сказал бы он, увидев эти камни! Да, вот она, жизнь человеческая! Не так давно дядя ходил здесь, о чем-то беспокоился, мечтал. Чудак!»

Размышления Медониса прервали ребячьи голоса. Из развалин вылезли двое подростков, засыпанных с ног до головы кирпичной пылью и извёсткой. Один держал в руках верёвку и лом, другой нёс лопату.

Это озадачило и насторожило Антона Адамовича. Здесь производятся раскопки? Проклятье!

— Кто вас послал сюда, молодые люди? — осторожно спросил он.

— Нас? Нас никто не посылал, мы сами.

Мальчики с опаской поглядели на незнакомца.

«Учитель, — решили они, — а может, директор школы. Теперь жди лекцию об опасностях, подстерегающих нас в развалинах».

— Что же вы здесь делаете? — уже смелее допрашивал Антон Адамович.

— Ищем янтарную комнату, — с вызовом ответил мальчик с верёвкой и ломом в руках.

— Зачем?.. Разве её не нашли ещё?

— Да вы откуда взялись? — с иронией осведомился паренёк с лопатой. — В городе все знают: целая комиссия ищет. Про янтарную комнату в газете даже писали.

— А больше ничего не ищут? — всполошился Медонис. — Может быть, нашли что-нибудь? Сокровища какие-нибудь, драгоценности? А вы из комиссии?

Подростки переглянулись.

— Мы-то нашли, — сказал школьник с ломом и верёвкой, — посмотрите. — Он вынул из-за пазухи обломок мраморной руки. — И ещё, — он пошарил в карманах, потёр что-то о штаны, и на его ладони Антон Адамович увидел монетку. — Старинная! А Юрка Семечкин из восьмого "Б" голову святого отрыл. Мать отобрала. Теперь голова на буфете стоит… А только мы не из комиссии. Те сами по себе. Разве они ищут? Они книгу пишут. Пойдём, Алёха, — обернулся он к товарищу.

Мальчики отправились в сторону, где виднелись остатки главных замковых ворот.

— Ребята! — крикнул им вдогонку Медонис. — А кроме вас, ещё кто-нибудь тут копает?

— Есть некоторые, — не оборачиваясь, ответил мальчик с лопатой. — И сейчас один старикан ковыряется. Он тоже сам по себе. А ещё пацаны в войну здесь играют.

Антон Адамович с раздражением выплюнул сигарету. Ясно! Надо торопиться: каждый потерянный день уменьшает шансы.

— Пойдём, Мильда. Нам надо устроиться в отеле. Возьмём хороший номер с ванной, — объявил он, поддерживая жену и осторожно ступая по острым обломкам, — отдохнём. Отсюда совсем недалеко есть превосходный «Парк-отель». Вот он! — Медонис показал на высокое, шестиэтажное здание. — Хороший ресторан, кафе. Кухня «Парк-отеля» славилась не только в Пруссии. Отелю повезло: он сохранился.

Супруги шли по берегу королевского пруда, среди развалин, по старинной улице без домов. Антон Адамович продолжал болтать, расхваливая достоинства отеля. Но по мере приближения к отелю энтузиазм Медониса стал утихать. Что-то непохоже на отель! У подъезда мусор, железный лом. Двери обшарпаны, окна не мыты. Ну, конечно, как могло быть иначе? «В здании „Парк-отеля“, — сказали ему, — общежитие строительных рабочих». И управдом явно не на высоте.

— Ничего, Мильдуте, в городе есть несколько других отелей. Мне хвалили «Москву». Поедем туда. Только сначала посмотрим на озеро и форт Дердона — нам по пути.

— Это достопримечательность? — спросила Мильда и с удовольствием согласилась.

Она очень любила осматривать достопримечательности. Когда Мильда была с мужем в Вильнюсе, она замучила его, показывая всякие древности.

Дорога вела прямо к озеру. Что это была за улица, Медонис так и не смог догадаться. Хинтертрагхейм, пожалуй. Действительно, понять было трудно. Здесь не сохранилось ни одного дома. «Черт возьми, — недоумевал Антон Адамович, — почему русским понадобилось оставить эти места в неприкосновенности? Прямо заповедник какой-то! Вокруг заново построили город, а здесь могильники. Может быть, действительно создан заповедник? Наглядное пособие по итогам войны, так сказать. Все может быть. Русские всегда были оригинальны».

Дорога шла среди холмов. Высокие травы, густые кустарники, яркие цветы скрывали от глаз дело рук человеческих. Жаркие дни после дождей всколыхнули природу, наступила пора буйного цветения. В кустах пели птицы. Мильда принялась рвать цветы. Медонис стоял на дороге и с удивлением рассматривал синие васильки, неизвестно как заронившие семена в развалины.

— Зимой это выглядит иначе, представляю, — хмуро сказал он.

— Сколько цветов! Что здесь было, Антанелис? — спросила Мильда, возвращаясь с огромным букетом.

— Центр города, — мрачно ответил Медонис.

— И это сделали русские?

— К сожалению, англичане, — помедлил Антон Адамович.

Двойная жизнь давила Антона Адамовича. Ему казалось: поделиться с кем-нибудь — и сразу станет легче Он хотел было поговорить с Мильдой по душам, немного пооткровенничать, но тут же остановил себя.

«Осторожнее, никогда не доверяй женщине, особенно той, с которой близок. Все несчастья и провалы происходят от женщин», — вспомнил он слова инструктора из разведшколы. — Да и великий Ницше относился к ним не очень-то почтительно: «Идя к женщине, не забудь захватить плеть».

Не отпуская руки жены, он подошёл к приземистой круглой башне из красного кирпича, напоминавшей шахматную ладью. Форт выходил на Врангельштрассе, теперь Кавалерийскую улицу, как прочитал Медонис на табличке.

Деревья окружали крепость густым зелёным кольцом. Живые струйки дикого винограда растекались по стенам. Бурливая речушка вливалась из озера в крепостной ров.

«А что там?» Медонису захотелось посмотреть форт с тыловой стороны. Раньше туда не пускала охрана. Он потянул Мильду к горбатому мостику. Форт был окружён рвом. Другой мост, побольше, вёл к воротам крепости Их тяжёлые створы с глазками были настежь распахнуты. Они перешли и этот мост, очутились во дворике. Ещё одни железные ворота. Над ними распростёр крылья ржавый орёл. Крепостные стены пронизаны сотнями бойниц.

Одна из стен особенно выщерблена пулями и осколками мин. На другой сохранились едва различимые надписи по-немецки. «Мы никогда не сдадимся», «Могущество народа — в мудрости его вождя», — разобрал Медонис давно забытые слова. Все вокруг заросло яркой зеленью, и разрушения в крепостных стенах были почти незаметны.

В воздухе стало свежее. Деревья зашелестели, по их ветвям прошёл ветерок, от моря потянулись тучи. Они тяжело, медленно плыли на город, закрывая небо. Ветер, бесшабашный морской разбойник, быстро набрал силу; он шумно сгибал вершины лип и каштанов. Тёмное, набухшее тучами небо внезапно сделалось враждебным.

Но Медонису не хотелось прерывать осмотра. Они вернулись на Кавалерийскую улицу. Около главных ворот крепости стояло несколько машин защитного цвета.

— Могу я увидеть начальника? — спросил Антон Адамович, подойдя к группе беседующих у ворот мужчин. Он долго не решался заговорить, но любопытство, наконец, взяло верх.

— Пожалуйста, я директор. Что вам угодно?

— Что здесь такое сейчас? — Антон Адамович с недоверием посмотрел на потрёпанный гражданский пиджак директора.

— Продовольственный склад.

— Да? — удивился Медонис. — И только?

— Отвоевалась крепость. Теперь здесь лук, картошка и сгущённое молоко.

— И можно посмотреть казематы?

— Кто вы такой? — поинтересовался директор, разглядывая Медониса.

Вспыхнула молния, пронизав небо пучком извилистых толстых и тонких нитей. Гром разорвал тишину. Заклубилась во дворе пыль. Ветер срывал листья. Они летели, кувыркаясь в воздухе. Крупные капли зашумели в зелёных ветвях, застучали по крышам, по древним камням крепостного двора.

— Мы с женой литовцы, — сказал Антон Адамович, глядя, как раскачиваются огромные деревья. — Приехали в Калининград к вам в гости. Мне здесь тоже пришлось повоевать с фрицами. Хотелось бы посмотреть, что внутри.

— Пожалуйста, — пожал плечами директор, — пойдёмте.

У входа в подземные казематы в стене виднелась гранитная доска с надписью. Антон Адамович остановился и прочитал:

«На башне этого форта 10 апреля 1945 года советские войска водрузили знамя Победы над Кенигсбергом, завершив разгром фашистского гарнизона».

— Я тоже один из тех, кто сражался в Кенигсберге, — заметил директор. — Ну и дождь, до нитки в минуту вымочит! — Было слышно, как тяжёлые капли шлёпали по лужам.

Спустившись в подземелье по винтовой лестнице с каменными ступенями, Антон Адамович потянул носом и сразу почувствовал, что здесь хранится картошка. Это были последние запасы прошлого года. На рынке давно появилась молодая, а из этих чёрных и сморщенных клубней в разные стороны торчали щупальцами бледные ростки. Подземелье содержалось чисто, сводчатый потолок и низкие стены были побелены извёсткой. Они обошли подвалы, и Антон Адамович убедился, что войной здесь и не пахнет. Странно, но его это как-то задело: в крепости — и вдруг картошка! Он был разочарован и обижен.

Во дворе у других дверей Медонис увидел ещё одну короткую надпись, высеченную на мраморной доске:

«Здание состоит на государственном учёте и охраняется законом».

Ниже чёрной краской от руки добавлено: «Э 331».

Как хорошо стало на крепостном дворе! Дождь кончился, ярко светило солнце. Небо улыбалось голубыми просветами. Ветер гнал куда-то на восток последние тучки, сбросившие дождевой груз. Посветлели умытые деревья, и трава стала ярче и зеленей.

— Наша погодка, калининградская, — усмешливо сказал директор: — Третий раз сегодня дождь… и солнышко.

Антон Адамович долго тряс ему руку, рассыпаясь в благодарностях. Но думал про себя: «Ты ещё постоишь у меня навытяжку, сволочь! Вспомнишь, что был директором крепости».

Прямо от красной крепостной стены начинался низкий каменный заборчик, очень широкий и массивный. Он тянулся по берегу озера. Налево виднелся небольшой мыс, красиво обрамлённый каменной загородкой. Несколько любителей-рыболовов неподвижно сидели и стояли по берегу с длинными удочками. Вокруг озера сквозь деревья проглядывали весёлые домики. По воде скользили две лодки.

— Антанелис, как замечательно пахнут липы! — шепнула Мильда. — Как-то особенно сильно пахнут, слышишь, милый!

С листьев ещё падали последние дождевые капли, жёлтая осыпь лилового цвета покрывала дорожку.

— После дождя они всегда пахнут сильнее, — буркнул Медонис

Трамвай четвёртый номер вёз их к гостинице «Москва».

На повороте у здания Балтрыбтреста трамвай свирепо заскрежетал. Мильда закрыла уши.

— Штрафовать надо за нарушение покоя и порядка в городе! — возмутился Антон Адамович.

Но вот театр произвёл на него большое впечатление. Он был ещё в лесах. Какие мощные колонны! Супруги вышли на остановке у памятника Шиллеру и со всех сторон осмотрели превосходное новенькое здание.

В вестибюле гостиницы "Москва у окошка дежурного администратора, не заметив сакраментальной надписи: «Свободных мест нет», Медонис достал из кармана паспорт.

— Мне комнату на двоих, — сказал он. — Если есть — с ванной.

Стоявшие и сидевшие в вестибюле переглянулись.

— Что вы, товарищ! В городе открывается совещание работников рыбной промышленности. Все номера заняты. Нам даже пришлось временно выселить некоторых граждан. — Дежурная показала на людей, со скорбными лицами сидевших в креслах. — К вечеру мы поставим дополнительные койки. Может быть, тогда, — бодро закончила она. — Вам ясно, товарищ?

— Нет, неясно. Я труженик моря, это моя жена. Нам нет места. И в то же время в превосходном «Парк-отеле» — общежитие. Это бесхозяйственность!

Дежурная строго взглянула на надоедливых клиентов. Звякнул телефон.

— Свободных мест нет, — сказала она и положила трубку.

Антон Адамович ещё раз окинул взглядом скопившуюся в вестибюле публику с чемоданами и вспомнил про акваланг. Баллоны он тоже носил в чемодане. «Надо найти компрессор и зарядить, без этого не доберёшься до дядюшкиных планов в проклятой каюте!» Мысли Медониса снова вернулись к затонувшему кораблю.

— Пойдём пока смотреть город, — сердито предложил он Мильде.

Внешне он был спокоен, но в нем клокотало бешенство.

С кресла в углу вестибюля поднялась плотная фигура и двинулась к выходу. Антон Адамович с Мильдой перешли улицу и остановились у окна книжной лавки. Карл Дучке мигом очутился рядом. Как всегда, он был с сигарой во рту. Шляпа сдвинута набекрень. Антон Адамович почувствовал лёгкое прикосновение и спросил с деланной улыбкой:

— Лаукайтис, это вы?

— Да, это я… Дорогая пани, — сказал Дучке, глядя на Мильду, — я на минуту похищу у вас мужа. Не возражаете?

В ответ Мильда улыбнулась.

— Иди в зоопарк, — прошептал Дучке, оглядываясь. — У клетки зубра встретимся. Немедленно, сейчас. Жену оставь здесь, — он показал на кафе-мороженое, приютившееся рядом с книжной лавкой.

…Клетку зубра Медонис искал недолго. Дучке-Лаукайтис стоял, облокотившись на ограду, и, казалось, внимательно рассматривал огромного серого быка. Вокруг — ни души.

— Куда ты запропастился? Я ищу тебя со вчерашнего дня, — злым голосом спросил Дучке, перекатывая во рту сигарету. — Шеф передал приказ.

— Приказ?!

— Тебя удивляет? На днях в порт приходят военные корабли. Они простоят считанные часы. Нас интересует одна деталь…

Бык, вытаращив выпуклые глаза, приблизился к ограде. Он спокойно что-то жевал. Дучке понизил голос.

— Особенно нас интересуют приспособления на палубе. Здесь все записано. — Он сунул смятую бумажку в карман Медониса. — Гляди, он смотрит на нас, — показал Дучке на зубра. — Твой буксир может в любое время зайти в порт, ведь так?

— Так, — подтвердил Медонис. — Но у меня на руках важное дело. Скоро начнётся откачка корабля. Буксир может понадобиться каждую минуту. Без разрешения начальства я никуда… Будут неприятности, навлеку подозрение. Если бы знать точно день, тогда можно устроить.

Слова Медониса убедили Дучке.

— Ладно, — согласился он, барабаня толстыми пальцами по железной балке ограды, — я приду ещё раз. Скажи твой адрес.

— Ищи меня на буксире «Шустрый», — предложил Медонис. Адрес он предпочёл не сообщать.

— Хорошо, найду. — Дучке выпустил облако дыма. — Но будь готов, я могу появиться в любую минуту, — добавил он и нехорошо усмехнулся. — Чуть не забыл! — спохватился Дучке. — Шеф велел спросить у тебя о ценностях, спрятанных в Кенигсберге. Нам стало известно…

— Что вам стало известно? — отрезал Медонис. — Ценности? Если бы я знал о них!.. — В нем закипала ярость: «Мне могут помешать. Кто-то протягивает лапу к моей собственности. — Он сжал кулаки. — Ну нет, от меня вы ничего не узнаете!»


— Ей-богу, этот бык подслушивает! — сказал Дучке, отходя от клетки. — Цум Тейфель, проклятый бык!


* * *

На втором этаже гостиницы, в одном из номеров с окном, выходящим прямо на ворота зоопарка, Арсеньев пил крепкий чай вместе со старыми друзьями. Кроме Сергея Алексеевича, в гостях у Малыгина был капитан Тимофей Иванович Федотов. Когда-то все трое вместе учились и работали на севере.

Стол украшали кусок нежной розовой студеноморской сёмги (любимая рыба Арсеньева, Малыгин не забыл), лимон, разрезанный на кружочки, и бутылка старого коньяка.

— Подсебякину здорово попало! — посасывая лимон и морщась, говорил Александр Александрович, — команда за тебя. Он бы и рад отступиться, да поздно. Я помню, отец рассказывал про охотника, который медведя за уши поймал. Руки устали, а медведя ни к себе оборотить, ни выпустить. Так и здесь. Котов до секретаря обкома дошёл, все начистоту выложил. И парторг поддержал, боцман-то твой. Секретарь обкома крупно говорил с начальником пароходства. — Малыгин лукаво поглядывал на Арсеньева. — Я, Серёга, не пророк, но могу сказать: пересмотрят твоё дело, по-другому все повернётся. В общем наша взяла, хоть и рыло в крови! — пошутил он. — А помнишь, какие ты мне письма писал? Забыл совсем, Серёга: неприятное дело. — Малыгин озабоченно посмотрел на друга. — Слышал, будто та, научный сотрудник Ольга Туманова, на твоём материале кандидатскую диссертацию написала…

— Так ведь она студеноморских льдов не видела! Что за нескладица! И со мной в самом главном не согласна была, — удивился Арсеньев. У него сразу заныло сердце.

— Не видела? Не понимала? А капитанам советы даёт, как во льдах плавать. Говорят, она баба хитрая. Узнала, что твои дела пошатнулись, вот и решила из чужой сети рыбку поймать.

На Арсеньева эта неожиданная весть подействовала, словно удар электрическим током. Кто-то взял да и воспользовался твоим трудом. Да как же так?!

— Очнись, Серёга, — тронул его за руку Малыгин. — Найдём на неё управу, друг. А пока мы зимой на зверобойку сплаваем. Это уж как пить дать. Подымешь свой «Меркурий» — и задерживаться здесь нечего. В чужом приходе худо пономарить. За подарок большое спасибо, — осматривая пепельницу-парусник, сказал он. — «Плавать — обязательно, жить — не обязательно». Мастер-то философом был… Погоди, погоди, и подпись есть: «В. Кюнстер!» Да ведь это тот немец, знакомый мой. Тимоша, — обернулся он к Федотову, — послушай-ка. Ехал я вчера с вокзала, развалины в глаза бросились. И ещё на пригорке крепость-развалюху видел, около неё трамвай поворачивает. Неужто королевский замок? Вместе с Серёгой ехал. Я спросил, да он не знает, сам здесь недавно.

— Он самый, — ответил Федотов. — Главная крепость тевтонских рыцарей в Пруссии. Тринадцатый век. Скоро совсем разрушится. Туда ей и дорога!

— А мне жалко, — сказал Арсеньев. — Замок немецкий народ строил. Это история. Сберечь бы! И кафедральный собор…

— Что замок, — возразил Федотов, — книг много сгорело!..

— Об этом и говорить больно, — сразу отозвался Сергей Алексеевич.

— Город у вас красавец! Кабы я жил не в Архангельске, к вам бы перебрался, — сказал Малыгин, ещё держа в руках пепельницу. — Но, как известно, Архангельск всем городам город! Вот зелени у нас маловато. А Калининград, как в лесу, только одно место, будто плешь, просвечивает. Дай-ка, Серёга, папиросу. Видать, не в почёте у вас старый центр.

Все трое помолчали, попыхивая огоньками в незаметно вошедшей в комнату темноте.

— Это пустяк, — нарушил тишину Федотов. — Два-три года, и закроем лысину. Ещё похорошеет Калининград. Сделано-то уже не в пример больше. Сам подсчитай. Если сложить в длину калининградские улицы, выйдет восемьсот километров. Улиц, заметь, а не развалин. Вспомнишь сейчас, сколько субботников да воскресников… Школьники цветы сажали, соревновались, чья клумба красивее. Кенигсберг, мрачный оплот пруссачества, место, где сам воздух, казалось, был пропитан духом милитаризма, превратился в обычный наш город с добрыми советскими традициями!

— За процветание Калининграда, — поднял рюмку Малыгин, — и за калининградцев!

И опять замолкли друзья. Каждый думал о своём.

Из ресторана, расположенного этажом ниже, послышались гулкие удары барабана, завывание труб и пронзительный голос певицы.

— Оглохнуть можно, — сердито сказал Малыгин.

Песня кончилась, но тишина длилась недолго. Из зоопарка донёсся печальный львиный рёв. Отчаянно заскрипел трамвай. Внизу опять заработал барабан.

— Выпьем за дружбу, товарищи! — неожиданно громко сказал Малыгин. — За морскую дружбу, где нет ни обмана, ни подлости.


В комнате стеной стоял дым. Два раза Малыгин выносил пепельницу с окурками. В репродукторе соседнего номера кремлёвские куранты пробили полночь.


ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ «ЖЕНЩИНА МНЕ БОЛЬШЕ НЕ НУЖНА»

Жаркий солнечный день. Таких даже в июле не много на Балтике. Штиль. Море гладкое и блестит, словно покрытое целлофаном.

В каюте командира судоподъёмной группы стекла в прямоугольных иллюминаторах опущены, дверь распахнута настежь. И все-таки парит. Вода не умеряет зноя.

В открытые иллюминаторы вместе с тоскливыми вскриками чаек врывались весёлые человеческие голоса, постукивание топоров и бойкое стрекотание компрессора. Каюта пропахла застоявшимся табачным дымом, резиной и столярным клеем.

Хозяин каюты Фитилёв сидел за письменным столом в полосатой тельняшке с наспех отрезанными рукавами и внимательно перечитывал страницы в объёмистой папке. Синий, видавший виды парусиновый китель с блеклыми орденскими колодками висел справа от него на большом гвозде. На табуретке пристроился старший лейтенант Арсеньев. Несмотря на жаркий день, он в чёрной парадной форме, новую фуражку с ослепительно белым верхом держал в руке.

Василий Фёдорович занимал на затонувшем корабле обширные капитанские апартаменты — кабинет и спальню. Когда-то это были отменные каюты, отделанные ореховым деревом, с удобной, красивой мебелью. Сейчас от прежнего великолепия осталось немного: письменный стол, кресло, маленький круглый столик в углу, а в спальне остов широченной кровати. Капитанская каюта растеряла все свои удобства. С водворением Фитилёва она обогатилась другим содержанием — правда, несколько необычным, но зато вполне отвечающим вкусам нового владельца: самое ценное и дефицитное из водолазного скарба нашло там своё место. Кроме того, в каюту перекочевало немало слесарного инструмента. Капитан-лейтенант питал давнюю слабость к молоточкам, свёрлам, плоскогубцам и всякого рода ключам. Вместе с гайками, клапанами, резиновым клеем и новым скафандром он хранил у себя ворох первосортной обтирки и стеклянную посуду с какими-то особо ценными маслами. Тут же находились небольшая чугунная печка и несколько грубых табуреток. В холодные, серые дни, когда на море буйствовал пронизывающий ветер, Фитилёв топил чугунку, кипятил воду и, обжигаясь, пил крепкий чай.

Посапывая трубкой-носогрейкой, Василий Фёдорович перелистал ещё несколько страничек.

— Изрядно, голубок, доклад хороший, — одобрил он, поставив на последнем листке свою подпись и закрывая папку. — Снабженцам передай, пусть присылают весь бензин, весь до последней бочки, — в четверг начнём генеральную откачку. Не забудь про резервные мотопомпы. Скажи, капитан второго ранга Яковлев обещал.

— Есть, не забуду, — отозвался Арсеньев. — А ты мне объясни, Василий Фёдорович, — спросил он чуть погодя, — лодью построить много ли времени нужно?

— Лодью? Какую лодью? — не сразу понял командир.

— Поморскую, деревянную.

Фитилёв сдвинул очки на лоб, с удивлением посмотрел на зятя, помолчал, потом улыбнулся.

— За три месяца можно вчетвером отгрохать всем на удивление!

— А ты, Василий Фёдорович, сумел бы?

Фитилёв пригладил сначала правый ус, потом левый.

— Гм… Что в молодые годы учено, того не забудешь. Ладно, после об этом, а сейчас бензин да мотопомпы. Закончишь дела в отряде, загляни домой. Расскажешь моей старухе, что и как. Обратно не торопись. Билеты в театр или кино достанешь — иди. Пусть Наталья посмотрит, развеется. Переночуешь, ежели что, дома. Одним словом, не торопись.

— Какой же театр, Василий Фёдорович? Наталье в родильный пора.

Арсеньев встал и надел фуражку.

— Делай как знаешь, — отозвался Фитилёв. — Иди, голубок, желаю успеха! Сколько раз под воду спускался? — неожиданно спросил он.

— Много, — ответил Арсеньев.


— Да, прошло времечко, когда я тебя, салагу, учил, — весело взглянул на зятя Фитилёв.


* * *

— Разрешите отходить, товарищ старший лейтенант? — встретил Арсеньева капитан буксира.

— Отходите.

— Отдать концы! Эй, Попов, шевелись! Боцман, возьми багор! — командовал Антон Адамович. — Прямо руль!

Медонис приобрёл удалый вид старого морского волка — фуражка лихо заломлена, на шее болтается бинокль.

— Как руль? — кричит Медонис.

Он высунулся по пояс в окно, наблюдая за медленно отдаляющимся корпусом затонувшего корабля.

— Руль прямо! — донеслось из ходовой рубки.

— Лево руль!

— Есть лево руль. — Матрос торопливо перебирал рукоятки штурвала.

Старпом Ветошкин нажал кнопку тифона: раздались два коротких гудка.

Антон Адамович двинул до отказа ручку телеграфа.

Арсеньев почувствовал содрогание корпуса, глухие удары винта и машинально посмотрел за борт: не болтается ли какая-нибудь дрянь? Привычка. Буксир быстро набирал ход, разгоняя невысокие волны по спокойному морю.

— Голубок! — раздался хрипловатый голос с мостика лайнера. — Сергей Алексеевич! — Над планширом возникла отливающая коричневыми тонами лысина Фитилёва.

Медонис с едва заметным поклоном сунул в руки Арсеньева медный, горевший на солнце рупор.

— План на картонке, что свечкой закапан, у начальства не забудь! — приставив ко рту ладони трубочкой, кричал Фитилёв. — Он с пометками, я там помпы расставил. Что? Понял? С моими пометками. Другой экземпляр отдай, если спросят. Слышишь?

— Есть, — отозвался в рупор Арсеньев.

С буксира был виден весь корабль. Если не присматриваться, затонувший гигант мог сойти за тяжело гружённое судно, чуть накренившееся на правый борт. Выглядело оно весьма величественно. Высокие мачты, две огромные трубы. Над верхней палубой высились этажи пассажирских надстроек. Снаружи надстройки, окрашенные когда-то белой краской, были густо пересыпаны оспинами ржавчины.

Коричневая лысина над планширом верхнего мостика исчезла.

Буксир, оставляя за собой пенный полукруг, развернулся и взял курс на узкую щель входных ворот порта. Небольшой кораблик с птичьего полёта казался бы насекомым с усами-волнами, расходящимися в стороны.

Антон Адамович раздумывал, искоса поглядывая на Арсеньева. Он даже не предполагает, этот Арсеньев, какие богатства скрыты в груде железного лома! Каюта Э 222… А ведь план у него в портфеле! Господин случай подарил разжалованному капитану миллионное дядюшкино наследство. Но он его не получит: законный наследник близко!

Антон Адамович ухмыльнулся и стал вспоминать, по какому случаю попал в немилость капитан Арсеньев: многое он слышал от Подсебякина, они недавно познакомились в ресторане «Нерунга».

Медонис воспринял все несколько своеобразно. «Капитан теплохода „Воронеж“, — думал он, — откусил от чужого пирога». Слишком пристрастными показались ему суждения Подсебякина. «Пострадал из-за бабы, ха-ха!» (Антон Адамович даже посочувствовал.) Мамашкина ему не понравилась: он не любил слишком высоких. Сложена неплохо, но тяжеловата. «Черт возьми, из-за рюмки коньяка лишился капитанства и очутился на затонувшем корабле! Ха-ха, капитан затонувшего корабля! Заботливый тесть пригрел под своим крылышком: наверное, больше нигде не берут».

«А выпить, видно, капитан Арсеньев не дурак…» И тут Антона Адамовича осенило. Он опять стал внимательно разглядывать Арсеньева.

Зелёный обрывистый берег, густо поросший деревьями и кустарником, быстро приближался.

Арсеньев оказался несловоохотливым и всю дорогу промолчал, уставившись на спокойную, без единой морщины поверхность моря. Он с удивлением посмотрел на Медониса, когда буксир пересёк линию створа и пошёл прямо на отмель к черно-белому бую. Отражение поплавка-великана заплясало под бортом, но Медонис спохватился и вышел на фарватер.

В порту Антон Адамович, увлечённый своими мыслями, едва не напоролся на швартовную бочку. Но и здесь как-то обошлось благополучно. Торопливо приткнувшись к стенке, он не стал дожидаться, пока матросы положат сходни на берег.

— Товарищ Ветошкин, — спрыгнув на причал, приказал он старшему помощнику, — ты останешься на вахте. Меня срочно вызывает начальство.

Антон Адамович долго стучал в дверь своего домика. Наконец она приоткрылась, выглянуло сонное личико Мильды.

— Все спишь! Смотри: располнеешь, — обнимая жену, пошутил Антон Адамович. — Скоро одиннадцать. Я тороплюсь…

— Я всю ночь не спала, — пожаловалась Мильда, оправляя халатик. — Читала новую книгу и плакала. Посмотри эту страницу, Антанелис, и ты сам…

— Не читал, но говорят, неслыханная дрянь, — перебил Медонис. — Я читаю книги, где автор признает твой ум, а поучений не терплю. Но довольно об этом. Настал решающий момент, Мильда. Ты должна показать, на что способна умная женщина, если она любит. Приведи себя в порядок. Познакомишься с одним русским офицером и пригласишь его домой.

Антон Адамович был возбуждён, что с ним редко случалось.

— Пригласить незнакомого офицера? — удивилась Мильда. — Для чего, Антанелис?!

— Мне надо поговорить с ним в домашней обстановке. Разопьём бутылочку, понимаешь? У него план затонувшего корабля, а там разрисована каждая каюта. В одной из кают — целый чемодан драгоценностей. Не беспокойся, только спортивный интерес, — пояснил он, заметив на лице жены растерянность. — Ведь мы собирались преподнести подарок нашему правительству. Просто я не хочу остаться в дураках. Как католик, я…

— Ну и приглашай его сам. — Мильда даже немного отодвинулась от мужа. Что-то в нем сегодня было чужое и пугающее.

— Мне некогда. Ты литовка, Мильда, и должна помочь. Почему нас должны обставлять русские?! Они и так прижимают наш народ. — Медонис отвёл глаза в сторону. Все же он чувствовал себя неловко. — Этот трезвенник, Мильда, должен с тобой выпить, пока меня нет… Иначе он не покажет план.

— Познакомиться, пригласить домой, пить с ним без тебя… Этого ты хочешь? — спросила Мильда.

«Вот сейчас Антанелис рассмеётся; поцелует — и все недоразумения развеятся, — надеялась молодая женщина. — Но разве так шутят?»

— Я так хочу. — Антон Адамович посмотрел на Мильду.

Спокойный пристальный взгляд. И она поняла: он все предлагает совершенно серьёзно.

«Черт с ней! — решил Антон Адамович. — Довольно притворяться! Осталось несколько дней, и я — в Швеции. — Медонис бросил на жену быстрый взгляд. — Надоела мне её любовь, пресная, как лепёшка на соде. Как бы там ни было, а если повезёт с розыском дядюшкиного наследства, Мильду придётся бросить».

— Я ничего не понимаю, Антанелис, — на глазах Мильды выступили слезы. — Это чудовищно! По-твоему, я должна…

— Понимай как знаешь, — строго сказал Антон Адамович, — но старший лейтенант Арсеньев должен быть сегодня у нас в гостях. Мне некогда. На буксир грузят водолазное имущество. Остальное объяснит Миколас, он будет ждать тебя на Приморской, у ателье «Люкс». Знаешь? Рядом киоск с водами.

— Антанелис, это выше моих сил! — Мильда в отчаянии протянула к мужу руки.

— Не можешь? — зло спросил Антон Адамович, поднявшись с дивана. — Да от тебя ничего и не требуется особенно — посидеть, поговорить с человеком, нужным для дела. Ну, состроить ему глазки. Это делают все женщины с малых лет до тех пор, пока у них не выпадут зубы. Помни, Мильда, ты моя жена! Нас венчали в костёле!

Голос Медониса был спокоен и даже ласков. Это испугало Мильду. Медонис понял, что одержал победу. Он вышел из дому, снисходительно кивнув жене.

На крыльце его дожидался Миколас.

У Антона Адамовича в потайном карманчике хранились три маленькие капсулы с чёрными цифрами, полученные ещё в Кенигсберге. Человек оберштурмбанфюрера Фолькмана дал ему три ампулы и для собственной надобности. Он сказал тогда: «Номер один — это нокаутирующее средство: приняв таблетку, человек теряет сознание на двадцать четыре часа. В капсуле номер два — мгновенно действующий яд, а здесь таблетка, восстанавливающая силы. Не спутайте: середина смертельна».

«Сейчас мне нужна капсула номер один, — Думал Медонис. — Но двадцать четыре часа — это много».

Он вынул из прозрачной трубочки белую таблетку и ножом разделил её пополам.


— Возьми это, Миколас.


* * *

«Как же мне поступить? — тем временем соображала Мильда. — Может быть, Антанелис прав? Он так загорелся своим спортом. А тут эти драгоценности. Но почему так грубо? „Ты литовка, я литовец, ты должна мне помочь“. Выходит, что из-за этого плана я должна унижаться перед каким-то офицером. И Антанелис как будто не против?!»

Мысль эта обожгла сердце.

«Как он смел! — вскинула она голову, но тут же её опустила. — Боже, а вдруг Антанелис обидится и уйдёт от меня?..»

Мильда всей душой любила мужа. Каждое его слово было законом для неё. Даже когда он потребовал венчаться в костёле, Мильда согласилась. «Он меня очень любит, хочет крепче привязать к себе», — решила она тогда, зная, как огорчится отец, когда узнает об этом. Повенчались они тайно. Мильда порвала с комсомолом. Она ни разу не осмелилась бы сказать мужу: «Антанелис, сегодня я иду на собрание». Она считала преступлением отнять у него хотя бы один свой вечер. Если бы он заставил вышивать ризу для приходского ксёндза, она бы согласилась.

Иногда ей казалось, что Антанас холоден, далёк от неё мыслями. Но тут же она находила тысячи уважительных причин и оправдывала мужа.

Сегодняшний разговор застал её врасплох. Впервые в её сердце заползло сомнение: «Любит ли он меня? Что-то в нем сегодня было чужое. Если бы можно было посоветоваться с папой, но он далеко. Что же делать?»

Наконец она смирилась: если Антанас так хочет…


Посмотрев на часы и тяжело вздохнув, она начала одеваться.


* * *

Духота. Воздух в городе неподвижен и горяч. От каменных зданий пышет жаром. Рослые каштаны с необъятными темно-зелёными кронами в изнеможении опустили покрытые пылью листья. У киоска фруктовых вод, спрятавшись в тень, беспокойно топчется Миколас Кейрялис. Он без шляпы, в синем рабочем костюме из плотной ткани со множеством карманов, прошитых белой строчкой. Матрос Кейрялис стал чем-то вроде денщика у капитана Медониса. По его поручению он бегал на базар, помогал Мильде убирать квартиру и даже мыл посуду, не отказывался от любых поручений, все делал весело, с охотой. Правда, Миколасу не совсем были понятны рассуждения Антона Адамовича, что-де матрос Кейрялис должен прислуживать капитану только потому, что они оба литовцы. Однако свои сомнения Миколас держал про себя и сумел заслужить доверие.

Миколас то и дело поглядывал на небольшой двухэтажный домик с черепичной крышей, затянутый зеленой гривой дикого винограда. На парадной двери виднелась вывеска золотыми буквами по чёрному полю:

«Аварийно-спасательная служба. Отряд Э 26».

На улице пусто. В этом маленьком городке все свободные от работы спасаются на пляже, в прохладной морской воде.

От нетерпения и от нечего делать Миколас пьёт газированную воду и следит за всем, что попадает ему на глаза. Вывалив шершавый язык, пробежала рыжая собака. За ней промчался верхом на палочке загорелый мальчишка в коротких штанишках. На конце палочки — серебристая ракета. Сотрясая киоск фруктовых вод, проехал грузовик, и все вокруг наполнилось едкой гарью. Миколас допивал стакан воды с вишнёвым сиропом, когда увидел в конце улицы стройную фигуру Мильды, и двинулся ей навстречу.

— Почему так долго? Я думал, все пропало… Почему так долго, Мильдуте? — спрашивал он озабоченно. — Каждую минуту старший лейтенант мог уйти. Гражданин начальник нас бы не поблагодарил.

— По-вашему, я должна прибежать сюда в халате? — с досадой проговорила Мильда. Ей было неприятно, что Миколас все знает. — Где старший лейтенант? — В душе она ещё надеялась, что все это шутка; она обязательно должна встретить мужа, Антанелис передумает. Он не заставит её приглашать незнакомого человека в дом.

— Старший лейтенант Арсеньев должен выйти из этих дверей. Смотрите, — шёпотом произнёс Миколас с таким выражением, будто ждал что-то страшное. — Вы пришли как раз вовремя, — продолжал он торопливо. — Смотрите, их двое. Арсеньев повыше, плотный, снял фуражку, вытирает лоб. Они прощаются.

— Вижу, — отрезала Мильда. — Вы мне больше не нужны.

Миколас с удивлением посмотрел на Мильду. Всегда скромная, тихая, а сейчас!

Арсеньев перешёл улицу, остановился у киоска.

— Прошу без сиропа. — Арсеньев с жадностью выпил. — Ещё один, пожалуй, — сказал он, пододвинув стакан девушке. — Ну и духотища сегодня!

— Идите на море, искупайтесь, — ответила продавщица, с улыбкой посматривая на его чёрный пиджак. — Вы так тепло одеты. — Сама она была в лёгком платьице с курортным декольте.

— Вы правы. Воспользуюсь вашим советом, — рассеянно ответил Арсеньев.

«Каково Наташеньке сейчас одной! — думал он. — Может быть, она уже в больнице? (Арсеньев неделю не видел жены.) Нет, тогда дали бы знать на корабль. Через час я буду дома. Окунусь раза два — и все! Ну, Сергей, скоро у тебя будет сын, непременно сын!»

Арсеньев улыбнулся так счастливо, что пожилая женщина, проходившая мимо, с удивлением посмотрела на него. Она даже обернулась ему вслед и смотрела, пока его крепкая фигура не скрылась за углом.

«В лотерею „Волгу“ выиграл, не иначе!» — решила женщина.

Пляж был рядом. Городок выстроился на берегу. От моря его отделяли густые заросли кустарника и огромные каштаны. Плотная зелёная стена скрывала море. Завернув за угол, Арсеньев сразу очутился на пляже. Жёлтые, красные, зеленые купальники, костюмы, разноцветные полосатые зонты, яркие платья женщин, сверкающий на солнце белый песок и неоглядная морская синь создавали удивительно радостное сочетание красок. Арсеньев снял башмаки — и обжёг босые ноги. Утопая в мягком горячем песке, он стал пробираться к воде, обходя раскинувшиеся на солнце тела, бело-розовые, золотистые, бронзовые. Две маленькие девочки с красными бантами и в красных штанишках ковыряли лопатками песок. Рядом двое мужчин, покрыв головы газетами, играли в шахматы. Под зонтом молодая мать грудью кормила малыша. И тут же весёлая компания глотала холодное пиво из отпотевших бутылок. Две белотелые женщины казались на песке густой сметаной. Они лежали неподвижно, спрятав под платками лица.

«Торопятся загореть, — мимоходом определил Арсеньев. — Каково будет им ночью!»

Сотни людей бродили по берегу — одни туда, другие сюда, громко взвизгивали плескавшиеся в море дети; двое юношей пронесли на плечах лёгкую байдарку.

«Тюленья залежка на льду!»

Арсеньев рассмеялся нелепой мысли.

Море совсем обессилело от жаркой истомы. Словно нехотя, оно шевелилось чуть-чуть, беззвучно трогая морской песок. На горизонте в лёгкой дымке пятнышком виднелся «Меркурий». Вдоль берега прошёл быстроходный катер, впереди бурлил слепящий глаза венок из белой пены. Терпко пахло йодом, горячей смолой, немного розами.

Арсеньев приглядел свободное местечко рядом с пожилым толстяком под красно-белым зонтом. Толстяк с сигарой во рту и в огромных дымчатых очках, уже загоревший под цвет скорлупы грецкого ореха.

Арсеньев быстро разделся, немного смущаясь своей бледной кожи.

— Товарищ, — проговорил он, разглядывая внушительный живот соседа и отвисшие, вялые мышцы, — прошу, постерегите портфель. Я вернусь через десять минут.

«Не дай бог обзавестись такой утробой!» — невольно подумал он.

— Купайтесь, товарищ офицер, — отозвался толстяк, перекатив сигару во рту. Он бесцеремонно вытащил потрёпанный, рыжий арсеньевский портфель из стопки одежды и положил его себе под голову.

По кромке застывшего от безветрия моря бродили юные искатели янтаря. Они весело переговаривались. Эти — без всякой одежды, их тела совсем коричневые. Вот мальчишки, толкая друг друга, с визгом кинулись в море.

— Янтарь!

Вода запенилась, вспыхнули брызги. Один вернулся с кусочком солнечного камня.

Немного дальше с невозмутимостью статуи, закинув руки за голову, лежала на песке девушка. Её смуглое от загара тело ослепительно красиво. А рядом, словно для контраста, худосочная пожилая красотка с синими венами на ногах. Тройка малышей совсем зарылась в песок.

Крякнув для порядка и плеснув себе под мышки, Арсеньев окунулся. Прохладная балтийская вода остудила кожу. Как хорошо! Все семь потов, обливавшие его в душных кабинетах, мгновенно смыты.

Арсеньев медленно плыл к чёрной точке буя, вспоминая разговор у командира отряда. Он был доволен сегодняшним днём. Работа получила хорошую оценку. Все просьбы Фитилёва выполнены: командир отряда тут же распорядился — помочь Арсеньеву во всем. Сергею Алексеевичу понравилась внимательность начальника. Вот бы только Наташа!

Арсеньев повернул обратно, радуясь бодрости, взятой у моря. Он издалека признал своё место на берегу. Над знакомым уродливым животом, словно кочкой на ровном месте, призывно маячил красно-белый зонт и курился дым.

Море с тихим шорохом облизывало берег прозрачными языками.

Арсеньев с наслаждением растянулся на песке. Горячий песок и сияющее небо! Он любил помечтать лёжа под солнцем.

Опять стали грезиться льды. Он стал подсчитывать, как растёт мощность торошения… Вспомнилась Туманова. Как она могла!

— Надеюсь, я не стесню вас? — произнёс возле самого уха мелодичный голос.

Арсеньев повернул голову и встретился глазами с хорошенькой женщиной. Захватив полные пригоршни горячего песка, она лениво пересыпала его.

— Весьма рад приятному соседству, — поспешил вежливо заверить Арсеньев, но тут же отвернулся.

Наслаждаясь теплом, он подставил солнцу другой бок и погрузился в полудремотное состояние. Тихое всплескивание волн ласкало слух, успокаивало нервы, убаюкивало.

— Ах, я забыла сигареты дома. Вы курите? — снова услышал он голос незнакомки.

— Курю, «Беломор». Если вас устраивает? — отозвался Арсеньев.

— Да, устраивает.

Стараясь не насыпать в карман пиджака налипший к рукам песок, Арсеньев достал папиросы. Чиркнул спичкой. Оба молча закурили.

Она спросила, заметно волнуясь:

— Вы Арсеньев?

— Да, я Арсеньев. Простите, но откуда вам известно?..

— Я видела вас… Вы работаете с моим мужем. Он хотел встретиться с вами… О, если бы вы могли, — она посмотрела на Арсеньева и густо покраснела, — у нас дома. Он очень просил, не откажите… по делу.

Неожиданно резким жестом она смяла и отбросила папиросу. Он внимательно посмотрел на неё. В больших синих глазах он прочёл смущение и испуг.

«Странный способ знакомиться! — подумал Арсеньев. — Ещё более странный способ устраивать дела!»

Что-то тронуло Арсеньева в её поведении. Может быть, этот непроизвольный жест, может быть, смятая папироса или испуг в глазах. Кто знает!

— Ну что ж, рад быть вам полезным. — Он улыбнулся. — Арсеньев Сергей Алексеевич.

— Мильда. Мой муж — капитан Антанас Медонис. Он будет вам очень благодарен. Простите, я так надоедлива…

Арсеньеву показалось, что Мильда с трудом заставила себя произнести эти слова.

— Антанас Медонис! — неожиданно вскрикнул толстяк, вскакивая, словно пружинный чёртик. — Это ваш муж? Цум Тейфель! — Сигара едва не вывалилась на песок. Он успел прихватить еёмясистыми пальцами. — Антанас — мой лучший друг. Я Пранас Лаукайтис. Как мне его увидеть? Я не знаю вашего нового адреса.

Мильда узнала толстяка. Это он однажды вечером приходил к мужу. Другой раз они его встретили в городе. По-литовски он говорил с чуть заметным акцентом.

Из пляжной сумочки Мильда достала блокнот, написала несколько слов.

— Пожалуйста, товарищ Лаукайтис — это наш адрес. Пожалуйста, заходите.

— О, благодарю!

Толстяк быстро оделся, возвратил Арсеньеву портфель, свернул красно-белый зонтик и мгновенно исчез.

— Странный человек, — задумчиво произнёс Арсеньев. — Какие неприятные руки! Вы заметили, Мильда?

— Я его видела… И уже два раза. Он — знакомый мужа. Но, Сергей Алексеевич, простите, Сергей. Я литовка и не привыкла к отчествам. Если вы можете, пожалуйста… — Она взглянула на часики. — Через полчаса муж должен быть дома.


— У меня мало времени, но если так надо…


* * *

Арсеньев сидел в кресле. Мильда удобно устроилась на широком диване. Темно-зелёный абажур торшера пропускал немного света, но и при таком освещении на лице Арсеньева можно было прочитать озабоченность и смущение.

На круглом столе несколько бутылок вина, закуски.

Миколас с поклоном встретил гостя на крыльце. Безмолвно откупорил бутылки и больше на глаза не появлялся.

— Сослуживец мужа, — ответила Мильда на немой вопрос Сергея Алексеевича. — Любит заниматься хозяйством.

Арсеньев выпил рюмку. Беседа не налаживалась. Он подержал в руках подушечку, расшитую синими сказочными птицами, положил её на место.

После второй рюмки появилось неприятное чувство. Арсеньев уже досадовал на себя.

«Зачем я пришёл? Идиотизм какой-то! На черта мне нужна эта женщина с глупыми загадками? Пусть их разгадывает кто-нибудь другой… Муж… Существует ли он вообще?»

Но как только Арсеньев порывался уйти, Мильда принималась умолять его подождать. И Арсеньев сидел, разглядывая фикусы в дубовых бочках, распятие на стене, картины с игривыми сюжетами.

«Познакомился на пляже с красоткой! — Арсеньев уже с раздражением смотрел на пригорюнившуюся Мильду. — Но у неё такие жалкие, растерянные глаза…»

Зато Мильда успокоилась. «Ничего плохого не произошло, — думала она, украдкой рассматривая Арсеньева. — Напрасно я обвинила моего Антанелиса во всех смертных грехах. Глупо представлять все в чёрном цвете. А все же Антанелис не должен был так поступать…» Мильда ждала мужа с минуты на минуту и чувствовала, что Арсеньеву ожидание было в тягость. Новый знакомый ей нравился: симпатичное, мужественное лицо, честный, открытый взгляд. «Кажется, он подозревает что-то дурное».

— Может быть потанцуем? — с отчаянием сказала Мильда, стараясь удержать Арсеньева во что бы то ни стало.

Она поставила пластинку, второпях иголкой уколола палец. «Я отвратительно себя веду, но что делать?!»

— Не хочется, Мильда. — Арсеньев посмотрел на часы и в который уже раз подумал, что не должен был принимать это приглашение. По привычке он теребил бровь.

— Вы очень торопитесь? Может быть, все-таки потанцуем? Ну, если не хотите, что ж. — И Мильда резко остановила радиолу. — Давайте тогда поговорим о чем-нибудь. И вы кушайте, пожалуйста, и садитесь сюда, ближе ко мне. — Если бы кто-нибудь сейчас спросил, для чего она это делает, Мильда не смогла бы ответить. Может быть, здесь сказалась обида на мужа? «Почему его нет? Как он смеет опаздывать! — думала она. — Разве он не понимает, в какое положение ставит меня!»

Молчание становилось тягостным.

— Я пойду, Мильда, — наконец твёрдо произнёс Арсеньев. — У меня нет больше времени. Поймите: моя жена в больнице, не сегодня-завтра мы ждём ребёнка. А я вот на берегу и даже не знаю, что с нею, пью коньяк…

Мильда покраснела, на глазах выступили слезы.

— Вы бог знает что подумали! Поверьте, я говорила правду. Муж тоже не виноват: наверно, его задержали на работе. Если бы я знала о ваших тревогах, клянусь, не стала бы приглашать! Но сейчас, наверно, остались минуты.

«Она говорит правду», — подумал Арсеньев.

— По бокалу крюшона, — сказал показавшийся в дверях Кейрялис, — фирменный, собственного изготовления. — Он подал бокалы Мильде и Арсеньеву и покосился на портфель у ног гостя.

Белая таблетка растворилась, оставив в розоватом напитке волокнистый след. Мгновение — и он растаял.

Кейрялис ушёл.

Арсеньев посмотрел на холодное, запотевшее стекло, на прозрачные кубики льда на дне, отхлебнул из бокала и сказал:

— Я совсем не сержусь на вас, Мильда, и верю вам. Но согласитесь, что мне может казаться странным поведение вашего мужа… — Он почувствовал такую усталость, словно весь день ворочал камни. Арсеньев смотрел на хозяйку. Мильда медленно вращалась вместе с комнатой. Темно-красные обои превратились в огненную завесу. Мгновение — и краски исчезли, стало темно.

— Наташа!.. — простонал Арсеньев, едва шевеля посиневшими губами.

Мильда вскрикнула…

Собрав все силы, Арсеньев шагнул было к двери, но тут же упал на пол.

Мильда бросилась к Арсеньеву. Его руки стали неподвижными и тяжёлыми, словно кожаные чулки, насыпанные песком. Лицо помертвело. Ей сделалось страшно.

— Он умер! — дико закричала Мильда. — Помогите!..

Она не слышала, как в комнату вошёл Миколас, не видела, как он рылся в портфеле Арсеньева и как, кряхтя, перетащил в спальню тяжёлое тело старшего лейтенанта.

— Пьян как свинья! — сказал Миколас, когда Мильда очнулась. — Видимость здоровая, а на выпивку слаб… Ишь, что вытворяет, послушай-ка, Мильдуте.

Из спальни доносился прерывистый громкий храп.


Мильда горько заплакала, уткнувшись в подушку, расшитую синими сказочными птицами.


ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ ОСТАЛОСЬ ТОЛЬКО ПРОТЯНУТЬ РУКУ

Над городом светлым пятном нависло зарево вечерних огней. Из порта доносились едва слышные свистки маневрового паровоза. На палубе затонувшего великана темно и пусто. Матросы давно спят, утомившись за трудный день. Ночь тёмная, но ясная. Над морем ночной воздух чист и прохладен. От дневной жары ничего не осталось. Моряки ворочаются в постелях. Иные не выдерживают, встают и укрывают ноги бушлатом или шинелью, ворча завинчивают иллюминатор.

Вдалеке, на плоском, как пирог, берегу, каждые десять секунд ярко вспыхивает рубиновый огонь.

«Берегись!», «Опасность!», «Берегись!» — упрямо твердит маяк одно и то же.

В окне капитанской каюты проглядывал одинокий тусклый огонёк. Трудный день выдался сегодня у Фитилёва. Прежде чем разрешить генеральную откачку, он спустился под воду и снова осмотрел корпус. За день он уходился и сейчас, прикрыв лицо клетчатым платком, раскинув на койке босые жилистые ноги, сладко всхрапывал, бормоча что-то во сне.

От раскалённой докрасна чугунки веяло жаром. Любил Василий Фёдорович после работы побаловать старые кости, отсыревшие на разных морях.

По палубе вахтенный матрос, размахивая керосиновым фонарём, шёл на нос судна, где висел корабельный колокол. Электрического света сегодня не было: дизель-динамо не работало. Готовясь к генеральной откачке, мотористы перебирали движок и к ночи не управились.

Над морем гулко раздались четыре басовитых двойных удара большого судового колокола. Тоненько отозвался колокол-малютка на буксире, стоящем бок о бок. И все опять тихо.

Отбивать склянки на затонувшем корабле вроде бы и не к чему, но капитан-лейтенант Фитилёв человек твёрдых правил, и вахтенные часы вызванивают минута в минуту. И беда, если «батя» замечал неточность, особенно в ночное время.

В капитанской каюте «Шустрого» — яркий свет. Согнувшись над письменным столом, Антон Адамович изучал корабельный план, ещё так недавно лежавший в портфеле Арсеньева. Надписи на немецком языке он разбирал легко, хотя план, вероятно найденный моряками в одной из командирских кают, был основательно захватан и густо испещрён пометками. Эти точки, крестики и завитушки, непонятные Антону Адамовичу, мешали читать чертёж. Номерами указаны насосы и пластыри. Шесть палуб, на каждой подробно размечены все судовые помещения. Левый борт. Вот и каюта Э 222. Наконец-то! Антон Адамович жирно чернилами обвёл маленький прямоугольник.

Да, план в его руках! Теперь-то он сумеет получить дядюшкин ящичек! Антон Адамович перевернул план. На обратной стороне были нанесены разные сведения о корабле: длина, ширина и водоизмещение, запасы топлива, воды, число пассажиров и многое другое. Медонис старался запомнить каждую мелочь. Внутрь корабля лучше всего входить через грузовые двери в борту. Здесь лестница вниз. Потом пройти половину коридора. Каюты второго класса. Около каюты Э 34 ещё лестница, по ней спуститься к ресторану. Потом несколько метров к корме — и снова лестница. Антон Адамович теми же чернилами обозначил пунктиром путь в каюту Э 222.

Услышав перезвон колоколов, Медонис поднял голову. Улыбка промелькнула на его лице. Да и как не улыбаться! С последним ударом колокола начинался знаменательный день. Он останется в памяти Антона Адамовича на всю жизнь. Ещё одно усилие — и цель достигнута!

Антон Адамович вскочил с вращающегося стула и, волнуясь, зашагал по каюте. «Довольно пресмыкаться! — со злорадством думал он. — Кончились мои мучения, все кончилось! Сегодня начинается новая жизнь. Не совсем новая, собственно говоря, я возвращаюсь к старому и прежде всего получу своё имя — Эрнст. Эрнст Фрикке… Как это приятно звучит!»

Он засмеялся.

— Антанас Медонис… Черт возьми, и эту дрянную кличку я носил столько времени! Постоишь у меня навытяжку, сволочь! — погрозил он вслух кому-то.

Размышления Антона Адамовича прервал осторожный стук в дверь.

Мгновенно спрятав чертёж в ящик стола, Медонис сказал: «Войдите», — почему-то решив, что это старший механик.

Последние дни Медониса почему-то раздражал этот угрюмый человек.

«Молчит и разглядывает, будто я какая красотка, а не капитан буксира. Одноглазый, брови мохнатые, смех будто клёкот птицы, квадратные ногти. Кажется, я его видел прежде. Но где?..»

— Это я, гражданин начальник, — ухмыляясь, доложил Кейрялис.

— А, Миколас! — с облегчением вздохнул Медонис. — Вахту принял?

— Принял, гражданин начальник. — Кейрялис развалился в кресле. Как же, стесняться нечего — компаньоны. — Матрос Гришкенас сразу лёг спать, — сообщнически добавил он, — даже и кофе не пил. Старпом лежит читает.

— Бери акваланг, выноси на палубу. Нечего рассиживаться. — Антон Адамович показал на аппарат с двумя светло-голубыми баллонами сжатого воздуха. — Осторожней, дурень, это тебе не дрова! — испуганно ругнулся, он, когда Миколас, выходя, зацепил аквалангом за дверную ручку.

Антон Адамович снова вынул план, посмотрел, потом любовно и бережно спрятал в ящик и стал готовиться. Раздевшись догола, он приседал, глубоко дышал, энергично взбрасывал руки, ноги. Натянув на себя шерстяное бельё, он задумался. Он превосходно изучил акваланг, мог, не боясь, идти под воду, обследовать корабль. И все-таки что-то щемящее заползло в душу… Ночное плавание в брюхе затопленной громадины, в одиночку, без помощника… Это могло окончиться плохо. Может быть, отказаться? Нет, никогда!

На палубе он ещё раз с отвращением взглянул на чёрную воду. На невидимом берегу вспыхнул красноглазый маяк, и его багровая тень коснулась, будто обожгла, Антона Адамовича.

«Что со мной?» — старался понять Медонис, пытаясь подавить неприятное чувство.

Шорох на палубе заставил насторожиться. Но нет, ложная тревога. Убедившись, что все спокойно, Медонис надел ласты, натянул маску, пристегнул к поясу нож. Миколас помог закрепить акваланг. Антон Адамович зашлёпал по палубе резиновыми подошвами.

— Пускаю воздух, — торопливо сказал Миколас, отвёртывая воздушный краник.

Медонис ещё раз посмотрел вниз, на чёрную, враждебную воду и не мог преодолеть колющий озноб. Пересилив страх, он осторожно сполз в море. Вот его со всех сторон сжала холодная вода. Возникло привычное чувство невесомости. Тишина. Он отчётливо слышит постукивание клапана и журчание воздушных пузырьков. Донёсся шум винтов далёкого парохода. В темноте мерцали огоньки мельчайших морских обитателей. Медленно проплывали вспыхивающие туманности медуз. Зеленовато светилась какая-то живность на песчаном дне.

Легко двигая ногами, Медонис быстро скользил вдоль ржавого корпуса. В холодном электрическом свете фонаря мелькали разнокалиберные пробки, небольшие деревянные заплаты, прилипшие к борту ракушки, зеленые скользкие водоросли. Антон Адамович нырнул глубже, круто согнул поясницу и отвесно пошёл вглубь. Маска плотно сжала лицо. В луче фонаря возникли гигантские винты, массивный руль. На светлом песчаном дне темнели какие-то железные обломки, камни, наполовину утонувшие в грунте. Подальше горбатилась перевёрнутая спасательная шлюпка с проломанным днищем, опутанная мотками рыжего стального троса. За шлюпкой торчала лапа старинного адмиралтейского якоря

Многое хранило на дне древнее Варяжское море! Вот в луч света попался округлый металлический предмет, выступавший из песка. «Что за штука?» — Антон Адамович осматривал железину. Ковырнул ножом. «Да это же авиабомба!» Медонис чуть не выронил загубник.

«Вот тебе раз! — размышлял он, торопливо отплывая в сторону. — Бомба, наверное, предназначалась для Кенигсберга. А ведь она может ещё взорваться, стоит только потревожить. Подальше от неё!» — решил Медонис, возвращаясь к корме.

Он уткнулся в деревянный пластырь величиной с хорошие ворота. Пластырь держался на толстых пеньковых канатах, привязанных к скобкам. Это было настоящее произведение подводного строительного искусства, сооружённое из брусьев, болтов, стального троса и парусины. Плотно подогнать к пробоине большой пластырь нелегко. По законам корабельной архитектуры корпус здесь двояко изгибался, а искалеченные железные листы превратились в гармошку.

Антон Адамович поводил лучом, вынул нож и обрезал верхние оттяжки. Пластырь легко отвалился, обнажив пробоину с рваными острыми краями; она могла впускать внутрь корабля около тысячи тонн морской воды ежечасно. Деревянный щит, утяжелённый толстыми болтами и кусками железа, медленно спустился на дно, накрыв несколько оранжевых звёзд и замутив воду.

Для чего он это сделал? Антон Адамович и сам не знал. Скорее всего, желая доставить врагам побольше неприятностей. Ему давно хотелось разрушить, растоптать ногами все, что сделано русскими. А приходилось лебезить, скрывать свои истинные чувства.

«Пусть ещё поработают с пластырем, — злорадствовал он, — пусть потрудятся!»


Обогнув корму, Медонис поплыл медленнее, освещая каждый сантиметр борта.


* * *

На мостике буксира Шустрый, облокотившись о холодные поручни, стоял вахтенный матрос Миколас Кейрялис и бубнил:

Приехала из Берлина
Коричневая форма.
Измерила наши животы…
Вдруг Кейрялис умолк и прислушался. Сегодня в его обязанности входили дополнительные занятия. Он должен караулить, когда покажется из воды Антон Адамович, помочь в случае чего. И ещё ему приказано следить за палубой затонувшего корабля, — вернее, за матросом, вступившим на вахту в полночь.

Придётся рябой каждый день

По два яичка класть,

А петушку, бедняге,

Цыплят выводить,.

Он помолчал и начал песню сначала,

— На «Шустром» вахтенный! — раздался приглушённый голос с палубы «Меркурия».

— Ну, что там? — не сразу отозвался Кейрялис. — Вахтенный слушает.

Он перешёл на другую сторону мостика и увидел тёмную фигуру матроса у борта.

— И я вахтенный. Это ты пел?

— Я.

— По-каковски это? Я не понял слова.

— Литовская песня.

— А-а… Тоску наводит твоя песня.

— Во время войны сложили про собак-гитлеровцев, как они Литву грабили. Спокойной ночи, товарищ. — Кейрялис забеспокоился, кинув взгляд на воду. — У меня работёнка… Капитан у нас прижимистый, живоглот, ночью работать заставляет. А как вы, когда откачивать собираетесь?

— Завтра в девять утра, батя приказ отдал.

— Завтра. Ну, ну… Желаю успеха! А песня хорошая, это я плохо пел. — Кейрялис спустился в кают-компанию, потушил свет и в иллюминатор из темноты стал наблюдать за матросом. Тот посмотрел по сторонам, зевнул и зашагал прочь от борта. Кейрялис слышал, как он шаркал ногами по резиновому коврику, как хлопнул дверью.

Миколас Кейрялис стал смотреть на море.


«Нет, — думал он, — ни за какие деньги не согласился бы я лезть ночью в воду! Бр-р!.. Мокро, темно, холодно».


* * *

Перед глазами Антона Адамовича проплывали те же бесконечные заглушки и заплаты. Посередине огромного корпуса плотно сидел металлический пластырь длиной в сорок метров. Пластырь закрывал рваную пробоину, давний след арсеньевской торпеды.

Наконец Медонис увидел бортовую дверь одной из нижних палуб. В прежние времена через неё грузили продовольствие. Медонис без труда сдвинул дощатый пластырь, прикрывавший оторванную половину железной двери, и проник в главный вестибюль. Здесь через все палубы проходила пассажирская лестница. Теперь она сохранилась только наверху. Идущие вниз ступени разломаны волнами, и лестничная клетка казалась чёрным провалом.

Антон Адамович напряг память, стараясь представить расположение кают. «Лестница внизу. Нужно пройти половину коридора, мимо кают второго класса, — лихорадочно вспоминал он. — Около каюты номер тридцать четыре ещё лестница; ещё ниже — ресторан. Потом несколько метров к корме — и снова лестница Я должен спуститься на три палубы ниже, потом свернуть к левому борту. Там, у дамской уборной, — каюта двести восемнадцать, следующая двести двадцатая, потом моя…»

Уходил воздух. Необоримая жажда богатства толкала Медониса на риск. Вода внутри корабля показалась ему ещё холоднее. Прокалывая лучом черноту, он опускался медленно, боясь за что-нибудь зацепиться.

Чего только не вставало на дороге! Сколько тут всякого хлама, пропитавшегося водой! Он различает изломанные диваны, кресла, столы… Все покрыто слизью. Но вот, наконец, и третья палуба. Здесь разрушений ещё больше, чем наверху. Из воды проступали чёрные бесформенные тени. Антон Адамович настойчиво пробирался к левому борту.

Но что это? Словно в тумане, он увидел впереди живое существо. Антону Адамовичу сразу стало жарко. Он шагнул вперёд. Туманная тень тоже сошла с места.

«Проклятие, зеркало!» — догадался он.

Коридор завален песком и деревянными обломками. Антон Адамович, задыхаясь, яростно расчищал себе путь к богатству, с трудом одолел неожиданное препятствие и, передохнув, стал продвигаться дальше. «Наконец-то Э 222! Вот она! Моя каюта! Неужели за этой дверью Швеция, богатство, новая жизнь?!»

Нервное напряжение достигло предела. Антон Адамович бросился к двери и рванул за ручку. Ручка вместе с замком осталась у него в кулаке.

«Дьявол!» — про себя выругался Медонис и приналёг всем телом. Но дверь крепко сидела в гнезде.

«Перекосило её, что ли? — мучился в догадках Антон Адамович. — Разбухла? Может быть, прижало чем-нибудь изнутри? Да нет, в каюте тяжёлых предметов вроде не было».

Он попытался одолеть упрямую дверь водолазным ножом, но не нашёл щели. Лицо Антона Адамовича покрылось испариной, взмокло. Стекла затуманились. Пришлось просунуть палец под маску и пустить немного воды, протереть стекла.

Несколько раз он с силой всадил нож в филёнку и наконец проткнул её. С каждым ударом отверстие расширялось. Он устал.

Но вдруг акваланг перестал подавать воздух, сработало предупреждающее устройство. Антон Адамович открыл резервный клапан за спиной. Опять можно дышать! Но теперь воздуха осталось ровно на пять минут. Грозный сигнал. Медонис заскрежетал зубами. За это время он едва-едва успеет доплыть к буксиру.

«Надо возвращаться. Но неужели я пробыл в воде пятьдесят минут?»

Выбираясь к выходу, Медонис посмотрел на часы — прошло только тридцать пять минут. «В чем же дело? Испорчен автомат или в баллонах оказалось меньше воздуха?» Он готов поклясться: манометр перед спуском показывал полное давление.

Перебирая в уме десятки всевозможных причин, Медонис забыл об одной: ему пришлось изрядно потрудиться. В таких случаях воздуха уходит куда больше.

Боясь ушибить голову о полузатонувшие, напитавшиеся водой деревянные обломки, Антон Адамович всплыл с поднятыми кверху руками. Наконец он выбрался из корабельного чрева. Снова море, глубина четырнадцать метров.

Возвращение заняло больше времени, чем ожидал Медонис. Поэтому в последний момент он поторопился и обогнал воздушные пузырьки, уходящие из акваланга. А такая скорость при подъёме недопустима. И резкая смена давления сказалась: зазвенело в ушах, ударило в голову. И ещё неприятность: он почувствовал ни с чем не сравнимый холод. С каждой минутой его все больше знобило. Тяжело дыша, Медонис ухватился за кранец на борту буксира.

Кейрялис помог своему начальнику подняться на палубу и снять акваланг.

— Не хватило воздуха, — стуча зубами, с трудом проговорил Антон Адамович. — Каюту нашёл. Завтра заряжу баллоны, и тогда…

— Завтра? — удивился Миколас. — Есть приказ завтра начать генеральную откачку. В девять часов утра Я узнал от вахтенного.

— Завтра? Ах свиньи собачьи! — Медонис даже перестал стучать зубами. Слова матроса ошеломили его.

«Все погибло, все полетело в преисподнюю! Зарядить баллоны можно только днём», — молниями вспыхивали мысли. Антон Адамович искал выхода. «Нет, не дам! Деньги принадлежат мне. Перегрызу горло всякому, кто встанет на дороге. Нет, господа! Вы поднимете корабль только после того, как я достану дядюшкин ящичек».

Но для этого надо задержать подъем судна хотя бы на сутки, задержать во что бы то ни стало!..

Собрав подводное снаряжение, не сказав больше ни слова, с ластами под мышкой Медонис ушёл в каюту. Через несколько минут он появился на палубе в тёплой пижаме.

— Вот тебе записка, Миколас. Передашь Мильде. Возьми шлюпку — и под парусом в порт. Обратно возвращайся на катере. Время не теряй: время у нас золотое. Понял?

— Это мы сейчас, моментально.

— Прочитай записку. Никого больше не слушай. Операция — под твою ответственность.

Антон Адамович вернулся в каюту.

«Все, все удачно складывалось — и на тебе! — бесновался он, приканчивая бутылку коньяку. — Все могло рухнуть, но я нашёл выход!»


— Посмотрим, — со злобой прошептал он, — посмотрим!.. Я даю бой, капитан Арсеньев. Посмотрим, кто кого. Постоишь ещё у меня навытяжку, сволочь!


* * *

«…Не думай, будто бы в супружестве заключается совершенное счастье, без малейших неприятностей: такого состояния не может быть в здешнем мире. Всегда помни, что особа, с которой соединяешься вечным союзом, есть человек, а не ангел. Если в супруге своём заметишь слабости, приписывай их несовершенству природы человека, не показывая, что они тебя удивляют. Проснувшись поутру, будь спокойною и весёлою. Ни для какой причины не дозволяй гневу иметь доступ к твоему сердцу. Никогда не противься мужу, а и того более не спорь с ним, хотя бы на твоей стороне была справедливость; пускай эта нежная уступчивость будет в собственных твоих глазах заслугою, и ты увидишь, сколь важную она принесёт тебе пользу».

Мильда перевернула страничку и несколько минут сидела в задумчивости.

Эту маленькую книжку, перевод с польского, подарил ей Антанас вскоре после свадьбы. Он восторгался «Советами, преподанными матерью дочери своей накануне её замужества» и рекомендовал их как рецепт счастливой семейной жизни.

«Кое-что, несомненно, правильно, — раздумывала Мильда, — но принять на веру этот опус столетней давности целиком, как катехизис? Могла же прийти ему такая нелепая мысль!»

Мильда сидела на диване, поджав ноги и укрывшись тёплым пуховым платком. Если бы не всхрапывание в соседней комнате, все могло показаться сном. Но все произошло наяву. Мильда и книгу-то стала читать, чтобы отвлечься, а может быть, и найти оправдание своим поступкам. Мужа она ждала с нетерпением. После всего, что случилось, они должны серьёзно поговорить. Многое надо выяснить.

Мильда снова склонилась над книгой.

«Власть женщины, — читала она, — вся сила и даже счастье зависят от уменья завоевать дружбу супруга. Узнай его характер, соображайся с ним в мыслях и склонностях. Его удовольствия да будут твоими; дели с мужем его печаль, неприятности и не давай ему заметить твоих собственных; скрывай его недостатки от всех и даже от него самого. И ты станешь драгоценным сокровищем для мужа, имеющего доброе сердце и благородный образ жизни, но если бы он был и самый злой человек, если бы имел сердце тигра, ты усмиришь его и сделаешься ему необходимою. Нежные знаки твоей любви супружеской да будут всегда закрыты скромною завесою благопристойности».

Стрелки на стенных часах показывали три.

В передней раздался лёгкий стук. Мильда бросилась к двери.

— Это вы?.. — не скрывая разочарования, протянула она.

Кейрялис, загадочно усмехаясь, подал Мильде письмо в измятом конверте. Прочитав страничку, исписанную угловатым почерком мужа, она вспыхнула.

— Я не позволю. Это мой гость, вы не имеете права.

— Гражданин начальник приказал, — усмехнулся Миколас, — ослушаться не могу. На чьём возу сидишь, того и песни поешь… Так-то. — Он кинул нескромный взгляд на ноги Мильды.

Платье от долгого сидения смялось в складки, приоткрыв приятную ямочку на полной коленке.

— Не смейте смотреть! — прикрикнула Мильда.

И когда Кейрялис выглянул в окно, она уже стучалась в соседний дом к подружке. Это был протест.


«М-да… С норовом молодица! Хозяюшка в дому как оладышек в меду, — подумал Кейрялис, — Ишь ты!..»


* * *

Трудно было узнать комнату, где вчера сидел Арсеньев. Скатерть залита вином, на столе осколки бокалов, черепки тарелок, все перевёрнуто, разбито…

Скрипнула дверь, вошёл Кейрялис. В руках у него, словно охапка дров, — обломки стульев. Тихонько разложив на полу «труды рук своих», он ухмыльнулся и подошёл к зелёным фикусам. Вырвать их с корнем и бросить на пол вместе с землёй — дело одной минуты. Горшки он вынес во двор, а оттуда возвратился с грудой черепков.

— Вот теперь впору, высший класс! — сказал Кейрялис, любуясь своей работой. — Сам гражданин начальник не узнает комнату. Эх, черт, разве колеру ещё добавить?!

С этими словами он взял бутылку красного вина, отхлебнул из неё добрую половину, а остатки выплеснул на белые оконные занавески. Кейрялис добросовестно относился к любой работе.

— Ну, кажется, все! Можно и отдохнуть, — решил он, позевывая, развалился на диване, положив под голову бархатную подушку со сказочными птицами, задумался.

Ему не очень-то по душе пришлась вся эта затея со старшим лейтенантом. Когда матрос договаривался с Антоном Адамовичем, корабль был ничей, и только дурак отказался бы от глупых денег, которые сами лезут в руки. Но сейчас другое дело: на корабле появился законный хозяин. Ему, бывшему батраку и сыну батрака, незачем ссориться с Советской властью. Надо хорошенько все взвесить. Он завтра поговорит. Что-то не нравится ему этот тип, ей-богу, не нравится! Гражданин начальник, Антон Адамович, может пулю в затылок пустить, если ему не потрафить. «А вот Мильду жалко. Хорошая девка!» — так думал Кейрялис, засыпая.

Часы пробили шесть. В соседней комнате заскрипели пружины. Послышалось долгое, мучительное откашливание. Пошатываясь, волоча ноги, из спальни вышел Арсеньев. Голова у него была взлохмачена, бледное лицо помято, губы спеклись. Он в одной рубашке, без ботинок. Арсеньев обвёл мутным взглядом комнату, заметил Кейрялиса.

— Товарищ! — нерешительно позвал Арсеньев. — Товарищ!

Кейрялис мгновенно проснулся, сел и неизвестно почему надел кепку.

— Товарищ, — повторил каким-то не своим голосом Арсеньев, — что здесь произошло? — Он сделал ещё шаг.

Под ногами хрустнули обломки патефонных пластинок, со слабым звоном покатился по полу хрустальный бокал.

— Ваших рук работа, гражданин начальник, — пахуче выдохнул перегар Кейрялис. — Целый литр водки вылакали.

Это было нестерпимо, невозможно!

— Вы что, шутите? — Арсеньев стиснул виски. — Этого не может быть! Кто вы такой? Что все это значит?

— Напились, вот и захотели показать свой характер, — грубо продолжал Миколас. — Ломать, бить и все такое… За дамочкой, как дикое животное, гонялись, платье на ней изорвали. Пьяный-то ничего не боится, ничего не стыдится.

Это казалось настолько неправдоподобным, что руки Арсеньева невольно сжались в кулаки. Откуда взялся этот наглец?

— Негодяй! — крикнул он во весь голос.

— Вот как? — нехорошо ухмыльнулся Кейрялис, показав бледные десны. — Выходит, «пьём да посуду бьём, а кому немило — того в рыло»?

Арсеньев сдержался и скрипнул зубами. Спокойный тон незнакомца привёл его в себя. Неужели правда?!

— А вы не кричите, здесь не палуба. Муженёк сегодня жаловаться пойдёт… Он хотел позвать сюда капитан-лейтенанта Фитилёва, — со вкусом фантазировал Кейрялис. — Пусть бы посмотрел гражданин начальник судоподъёма, как его офицеры развлекаются!

Арсеньев был ещё очень слаб от оглушившего его снотворного, он лежал на диване, пытаясь вспомнить хоть что-нибудь.

— И фикусы тоже я? — Он недоверчиво кивнул на обнажённые корни. — Что за наваждение?!

— Наваждение… — выпятив нижнюю губу, сказал Кейрялис. — Вы, гражданин начальник, между прочим, и мужу увечье нанесли. Он хотел унять вас, а вы зверь зверем.

Арсеньев так ничего и не вспомнил. Но разгром в комнате, женщина, вино, сон, самоуверенная наглость пришельца… Он остро почувствовал, что попал в скверную историю.

«Ну, товарищ Арсеньев, как вы теперь будете оправдываться?.. Да и могут ли быть оправдания? — бродили горькие мысли. — Сможете ли вы теперь смотреть в глаза людям? Милая Наташа, что я ей скажу!.. Сплошной туман! Все, что произошло, необъяснимо для порядочного человека. Такой уж я, видать, уродился. „Плохому кораблю всякий ветер страшен“, — вспомнил Арсеньев любимую поговорку Василия Фёдоровича. — Благородство, порядочность — кажется, вы любите эти слова?..»

И все же он не мог поверить. Нет, невероятно!..

— Бабы каются, а девки замуж собираются, — наблюдая за переживаниями Арсеньева, наставительно сказал матрос.

Однако втайне Кейрялису было жаль обманутого, истерзанного человека.

— Возьмите сигарету. Бросьте вашу, она порвалась. — Матрос зажёг спичку. — Эхе-хе!.. Никому не верь, и никто тебе зла не сделает. Так-то, гражданин начальник.

Сергей Алексеевич с отвращением отбросил сигарету.

А Кейрялис продолжал философствовать:

— Одному везёт в жизни, а другому нет. Попал один раз под красный свет, на всех семафорах задержат. А другому вся жизнь «зелёная улица». Вот что, гражданин начальник, хочу вам один совет дать. Дамочкин муж капитаном на буксире «Шустрый», спросите Медониса Антона Адамовича, извинитесь, объясните, как и что. Он не легавый, не побежит к начальству. У самого рыльце в пушку…

— Антон Адамович! — воскликнул Арсеньев. — Так вот кто её муж!

Он поднялся и медленно, с трудом стал одеваться. Мучительно долго повязывал галстук: плохо слушались руки. Посмотрел в зеркало — лицо отёкшее, бледное. Пойти домой не посмел. Но как Наташа? Побрёл к родильному дому. Там у дежурной сестры узнал, что Наталью Арсеньеву привезли ночью. Потом он пошёл к причалам.


Утро было мутное, серое, но Арсеньев не замечал пронизывающего ветра и промозглой сырости. На рейд его вывез портовый катер.


* * *

Когда старший лейтенант завернул в переулок, из деревянного сарайчика осторожно выглянул человек в шляпе с короткими полями, полным лицом, большим подбородком.

Это был Карл Дучке. Он ждал здесь со вчерашнего дня, прибежал прямо с пляжа.

Дучке давно почувствовал перемену погоды. Ещё ночью потянул сырой западный ветер, небо покрылось облаками. Зашумело море.


Холод донимал дозорного. Но Дучке необходимо было во что бы то ни стало повидать Медониса. Срочно. Строгий приказ шефа. Озябший Дучке устроился на поленнице дров. Отсюда в щель хорошо просматривалось крыльцо. Приказ шефа, и, как назло, этого дурака нет! Дучке теперь называл Медониса только дураком. Что делается у него в доме?! Придётся вырубать притолоку для пышных рогов. И он доволен своей женой, рогатый дурак!


ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ ДВОЕ В БРЮХЕ ЗАТОНУВШЕГО КОРАБЛЯ

В каюте Фитилёва сегодня светло и празднично. И сам хозяин был чисто выбрит, даже морщин на его лице будто бы поубавилось. Проснулся Василий Фёдорович, как всегда, рано и, хлебнув горячего чайку, успел к восьми часам прибраться по всем морским правилам. Сейчас он сидел на табуретке. Нацепил очки и, положив китель на колени, пришивал свежий подворотничок, его толстые пальцы с обломанными ногтями ловко орудовали иглой. Готово! Он надел китель, сверкнувший надраенными пуговицами; теперь капитан-лейтенант весь блестел — от лысины до ботинок.

Закончив дела, Фитилёв перебрался в кресло. В газете, припрятанной дней десять назад от любителей сигарет «пресса» (махорка в газетной бумаге), на третьей странице он заметил статью о пчеловодстве. Но что-то беспокоило Фитилёва и не давало оценить по достоинству рекомендуемые методы ухода за пчелиной семьёй. Он то и дело прерывал чтение, пыхтел трубкой и, поглядывая на часы, прислушивался к звукам, доносившимся с палубы.

В девять часов без нескольких минут, споткнувшись о новенький коврик, сплетённый из манильской верёвки, в каюту вошёл старший лейтенант Арсеньев. Он сегодня рано приехал на корабль и тут же лёг спать. Матросы едва разбудили его. Арсеньев долго обливался холодной водой. Он ещё и сейчас был не в своей тарелке.

Арсеньев долго обдумывал, как ему поступить. Рассказать ли тестю, что произошло вчера? Пропажу плана он даже не заметил, другой экземпляр плана с отметками Фитилёва лежал в портфеле.

— А, голубок! — встретил его Василий Фёдорович. — Бензин давно на борту. В шесть утра на портовом буксире прислали. Что? И резервные помпы схлопотал? Молодец! — Он пожал руку Арсеньева. — Сегодня наш праздник. В девять ноль-ноль генеральная откачка. Корабль-то юбилейный — двадцать пятый на своём веку поднимаю. Забыл?

Василий Фёдорович хорошо улыбнулся.

— Почему руки дрожат? Ты что, кур воровал? — спросил Фитилёв, заметив, как пляшет в руках старшего лейтенанта фуражка.

— Сегодня в девять ноль-ноль генеральная откачка, — автоматически повторил Арсеньев. — Но вчера вы сказали: начнём в четверг.

— Посмотри, голубок, — Фитилёв показал метеосводку. — Завтра во второй половине дня ожидается шторм. Да что с тобой? — Просунув палец за воротник, осторожно поскрёб шею. — Не болен ли? Что?

Арсеньева мучили сомнения.

«Что, если я прямо сейчас признаюсь во всем? Нет, надо повидать прежде Медониса. Извиниться-то все равно я должен. А уж если ничего не выйдет, тогда… Как болит голова!..»

Слова Василия Фёдоровича о штормовой погоде он пропустил мимо ушей.

— Съел вчера какую-то дрянь, Василий Фёдорович, — неопределённо сказал он, — рыбные консервы оказались не совсем, гм… доброкачественные.

«Скажи, пожалуйста, консервы!» — думал уже о другом Фитилёв.

— Завтра «Меркурий» должен быть в порту, — барабаня пальцами по ручке кресла, продолжал он. — Разве есть препятствия? — И вдруг забеспокоился: — Может быть, не все готово к подъёму? Что? Ты, того, говори прямо!

— Нет, что вы, Василий Фёдорович! Помпы на местах, бензина везде с запасом. Людей проверил: каждый свои обязанности знает.

— Ну раз так, порядок! — Фитилёв зашевелил усами. — Ты, голубок, обойди посты, поговори с народом. Сегодняшний денёк для всех дорог. Что? Ну, как там старуха, дочка? — улыбнулся он. — Почему не рассказываешь? Странный ты сегодня, не пойму! — вглядываясь в Арсеньева, с досадой добавил Фитилёв. — Что? Кисель, тряпка какая-то, прости меня старика за грубое слово. Опять о своём горюешь? Потерпи. Англичане говорят: когда дело дошло до худшего, оно начнёт изменяться к лучшему. Подымем вот корабль, все образуется…

Двойной удар в корабельный колокол мгновенно направил мысли командира отряда совсем по другому курсу.

— Девять часов, голубок. — Он выпрямился, поправил орденскую колодку и шагнул к открытому иллюминатору.

Едва затих колокол, как в каюту ворвался звенящий, захлёбывающийся вой сильного мотора.

— Пост номер пять на кормовом трюме. Молодец Гордеев! — обрадовался Фитилёв.

Через мгновение взревел второй мотор, за ним третий…

Командир распахнул дверь и, словно по команде «смирно», вытянул руки по швам. Теперь грохотало со всех сторон, и весь корабль чуть заметно дрожал. Каюта наполнилась гулом моторов и шумом лившейся за борт воды. Над палубой поднималось сиреневое облако выхлопных газов. Василий Фёдорович стоял радостный, счастливый.

— Товарищ капитан-лейтенант, — торжественно доложил подошедший мичман с повязкой дежурного. — По вашему приказанию запущены все наличные отливные средства. Помпы откачивают десять тысяч тонн в час. — Слова мичмана тонули в грохоте моторов.

— Хорошо! — Фитилёв махнул рукой. Мичман ушёл. — А ведь молодцы матросы, Серёга, изрядны в делах! За месяц, нет, и месяца не прошло, а такой корабль подготовили. Это понимать, голубок, надо! Что?

Он с довольным видом разгладил усы.

«Да, самый неподходящий момент для моих признаний», — подумал Арсеньев.

— Разрешите проверить посты? — Арсеньев приставил руку к фуражке.

Фитилёв кивнул головой.

— Иди, голубок. Не волнуйся: все образуется… Подожди. — Он порылся в бумагах на столе и подал Арсеньеву незамысловатый чертёж. — Возьми, просил ведь. Я и тряхнул стариной.

— Что это? — спросил Арсеньев с удивлением.

— Лодья.

— Спасибо, Василий Фёдорович, — спохватился Арсеньев. — Виноват, в голове другое ходит.

Прошло несколько часов.

Арсеньев увлёкся работой и совсем позабыл про свои горести. За это время насосы выбросили за борт около шестидесяти тысяч тонн воды — почти в два раза больше, чем вмещал корпус «утопленника». И в то же время уровень воды внутри судна понизился всего лишь наполовину. В кормовых отсеках дело шло ещё хуже. Вода уходила в несколько раз медленнее, чем предполагал Арсеньев.

Василий Фёдорович не очень-то разбирался в математике — все рассчитывал и вычислял Арсеньев, — зато был неисчерпаем на выдумку, без чего при подъёме судов не обойдёшься, и почти всегда интуитивно находил правильное решение самых сложных задач.

У поручней, спиной к Сергею Алексеевичу, стояли два матроса в чистых парусиновых робах. Сблизив головы, они перебрасывались словами под несмолкаемый гул десятков мотопомп.

— Смотри ты, и ветер не помогает, дышать нечем, — косясь на ядовитый туман выхлопных газов, говорил высокий, плечистый водолаз Петя Никитин. — Шуму, гаму!.. Всех чаек распугали.

— А как ты думал? Если тысячи тонн водички за час откачивать требуется. Ш-штука! Посмотри, шлангов-то батя Фитилёв распихал, — слегка заикаясь, заметил Ваня Фролов, друг-приятель Никитина. — Чувствуешь толчок? — Он схватил Никитина за рукав. — Всплывает, видно, корабль.

Приятели многозначительно переглянулись.

— Однако, друг, быть великому авралу. Небо-то, смотри! — Фролов показал на чёрные штормовые тучи на горизонте.

— Авось не будет! Мне бы только на берег добраться.

«А вдруг на самом деле всплывает? — Арсеньев тоже ощутил толчок, — Пора бы! Вот обрадуется Василий Фёдорович! Поглядим!» — Он легко перебросил через поручни на буксир «Шустрый» своё плотное тело.

— Всплывает! — весело крикнул он, взглянув на залатанный бок гиганта. — Фролов, доложи командиру, якорь надо готовить, а не то понесёт!

С низенького буксира была хорошо видна тёмная полоса непросохшего ржавого железа на корпусе «Меркурия». У самого корабельного носа ширина её почти в два человеческих роста. К корме она постепенно становилось уже. Корабль всплыл на высоту этой полосы. По бортам его торчали, словно стволы орудий, толстые гофрированные шланги. Содрогаясь от мощных усилий, они выбрасывали пульсирующие водопады. Море вокруг кипело, как в огромном котле, а немного поодаль перламутром переливались разводы нефти.

Антон Адамович стоял на мостике буксира и, сжав поручень, смотрел на бурлящую воду, истекавшую из корабельного брюха. После бутылки коньяку Медонис спал плохо и проснулся с тяжёлой головой.

«Что делать! Он всплывает! — с ненавистью думал Медонис. — Мне надо попасть внутрь корабля во что бы то ни стало! Дьявол! Может быть, сейчас выходит из воды моя каюта и кто-нибудь найдёт чемодан. Так, случайно, просто споткнётся о него. А старший лейтенант пока не думает извиняться. Нет, тут что-то не так. Он должен прийти, я играл наверняка… А если пустить дело на самотёк? Пусть всплывает судно. Попытаться попасть в каюту? — Медонис снова перебирал все доводы „за“ и „против“. — Но разве я знаю, когда каюта выйдет из воды? И буду ли я тогда здесь? Вдруг этот плешивый дьявол Фитилёв погонит меня в порт за бочкой бензина или мотком провода? В лучшем случае, если я буду на корабле, у каюты могут оказаться матросы. Они схватят чемодан на моих глазах, и я не смогу ничего поделать. Нет, нет, вчера я решил правильно! Подъем судна необходимо задержать. Под водой достать труднее, зато без дураков. Торопится, сукин сын!» — бранил он Фитилёва.

Злость душила Медониса.

Когда Арсеньев увидел на мостике его яростное лицо, радость от удачной работы, наполнявшая его, исчезла.

Он заставил себя подойти к Медонису.

— Здравствуйте, Антон Адамович, — натужно улыбаясь, он подал руку.

— Приветствую вас, товарищ старший лейтенант. — Медонис расцвёл в улыбке и ответил крепким пожатием.

— Я хотел бы серьёзно поговорить с вами.

— А-а, понимаю… — Антон Адамович продолжал улыбаться. — Неприятность у меня в доме сегодня ночью? — Он с трудом подавил торжествующие нотки в голосе.

— Да. Я просил бы вас…

— Мы поговорим после, в другом месте, — торопливо сказал Медонис и оглянулся, — без свидетелей. А сейчас к вам просьба: покажите, что делается внутри корабля. Для вас нетрудно, а мне очень интересно. Так есть.

— Интересно? Да, конечно. М-да… — Арсеньев озабоченно посмотрел на часы.

Как не хотелось ему отрываться от дела, связывать себя с этим пострадавшим мужем! На всплывающем кораблекаждую минуту появляются все новые и новые заботы. Но что поделаешь, он был виноват и должен как-то загладить случившееся.

— Сейчас много работы. Но, пожалуй… Часть мотопомп переставили на одну палубу ниже. Я собрался проверить. Идёмте, Антон Адамович.


Корабль неуловимо медленно всплывал. Издали он был похож на огромное чудовище, изрыгающее воду.


* * *

Каюты, коридоры, рестораны и много других помещений внутри корабля, как раз до кормовых трюмных отсеков, уже были освобождены от воды. Десятки людей трудились внизу, переставляя тяжёлые мотопомпы, перетаскивая толстые, «крупнокалиберные» шланги; в кромешной тьме мелькали слабые огоньки «летучей мыши». Электрики перематывали резиновые провода переносных ламп. Боцманская команда расчищала забитые илом и песком многоэтажные переходы, ставила времянки взамен сгнивших деревянных лестниц. Голоса людей терялись в лабиринте тесных и сырых коридоров, звучали глухо, как в подземелье. Работа шла споро, весело. Да и как не радоваться: оживает огромный корабль.

На нижних палубах сыро, грязно, скользко. Антон Адамович и Арсеньев осторожно шли по узкому и захламлённому коридору. У каждой мотопомпы старший лейтенант останавливался, сверял по записной книжке номер поста, осматривал, удобно ли опущен шланг.

— И что вам сюда захотелось, Антон Адамович? — спросил Арсеньев, поскользнувшись на каком-то гнильё. — М-да, место для прогулок, я бы сказал!..

— Один раз в жизни интересно все, — буркнул Медонис. — Все неведомое кажется великолепным. Так есть. Но не всем. Это относится только к личности с повышенным интеллектом. Однако запах здесь!.. — потянул он носом.

— До печёнок пробирает, — подтвердил Арсеньев. — Вы представляете, что значит очутиться без света в этих сырых лабиринтах?

— Это конец. — Антон Адамович беззвучно чихнул. — В темноте отсюда, пожалуй, не выбраться.

— А знаете, мне все равно нравится бродить внутри недавно поднятого корабля. Это осталось ещё с прежних времён, — задумчиво произнёс Арсеньев. — Когда-то я учился в школе водолазов. Мне всегда чудилось, что каждая закрытая дверь прячет свою тайну. Хотелось найти что-то важное, похороненное вместе с судном на дне моря. Я стараюсь представить себе трагедию, разыгравшуюся на корабле в последнюю минуту.

— Да вы романтик! — усмехнулся Медонис, вспомнив, что стоит на том месте, где в ночь гибели корабля пил пиво.

Трудно было представить, что в теперешнем царстве мрака и сырости лежали ковры, сияли хрустальные люстры, носились, звеня посудой, официанты в белоснежных куртках, прохаживались разодетые пассажиры, звучала музыка…

— Антон Адамович, корабль-то — мой крестник, — прервал Арсеньев воспоминания Медониса.

— Крестник? — удивился Медонис. Ему было известно, что при спуске со стапелей о форштевень корабля разбивают бутылку шампанского. Это называется крестинами. Бутылку обычно разбивает высокопоставленная дама, её называют крёстной мамой. Но про крёстного отца Антон Адамович никогда не слыхал.

— Я окрестил его торпедой, даже двумя. Поэтому и крестник, — объяснил Арсеньев.

— Это невероятно! — только и мог вымолвить Антон Адамович как-то сразу охрипшим голосом.

«Совпадение, неповторимая встреча на затонувшем корабле», — пронеслось в голове.

Медонис сжал кулаки, вены на висках его вздулись. Всем своим существом он ощутил в Арсеньеве врага. «Советский офицер, он стрелял в меня, Эрнста Фрикке, когда я плыл на этом корабле. Нет, господин Арсеньев, война не окончена, она продолжается. Она будет продолжаться, пока существует коммунизм, пока жив Эрнст Фрикке». Медонис дрожал от ярости. Он незаметно пододвинулся к старшему лейтенанту.

Дядюшкин ящичек, лежащий в каюте Э222, вовремя привёл его в чувство; закусив губу, Медонис подавил бешенство.

— Расскажите, как это случилось? — выдохнув, спросил он. — Феерическое зрелище, вероятно! Когда это было? Днём, ночью, какого числа?

— В ночь на восьмое апреля. Дождь был, видимости никакой! Первый раз я промазал, попала только одна торпеда. Лайнер продолжал двигаться. Через полчаса выстрелили ещё раз — удачнее.

— Молодец, черт возьми! — Антон Адамович притворно засмеялся. — Представляю! И многим людям пришёл капут. Так есть.

— Я не видел. Мою лодку сторожевые корабли буквально забросали глубинными бомбами. Пришлось удирать во все лопатки. Тогда казалось, что я потопил гитлеровское государство, — добавил, помолчав, Арсеньев, — уж больно велик пароход.

"Разве литовцы тоже говорят «капут»? — неожиданно пришло ему в голову.

— А сейчас своими руками поднимаете его из воды?

— Да. Так случилось.

— Вы должны гордиться, — с трудом сохранял спокойствие Медонис. — Пустить на дно такой корабль, о-о, не каждому удаётся!

— Ну что ж, пойдёмте дальше? Мне осталось осмотреть две помпы. Или вам надоело? Тогда вернёмся.

— Нет, что вы! Осматривайте ваши помпы. Ах, какая грязь, а, видно, был первый класс?

— По плану здесь второй класс. Осторожно, провал… — Арсеньев поддержал Антона Адамовича. — Не оступитесь.

Ковры, когда-то устилавшие коридор, давно превратились в слизь. Ноги скользили, разъезжались. Медонис несколько раз скатывался к правой стенке, хватался за неё руками. Его щегольскую куртку испестрила липкая грязь, ноги промокли.

— Появился крен, — обеспокоенно сказал Арсеньев. — Небольшой, а уже заметный.

— Это не опасно?

— Пока нет.

— Номер сорок восемь, — разобрал Антон Адамович, очистив от грязи белый эмалированный кружочек. — Посмотрим.

Он осветил каюту. Там, где были когда-то деревянные, до блеска отполированные койки, покрытые белоснежным бельём, теперь серел дурно пахнущий хлам. В углу из мокрого песка торчали ножки сломанных стульев. Вместо стекла в иллюминаторе — толстая деревянная пробка с ржавым болтом посередине: работа водолазов. С потолка клочьями свисали куски краски, по стенам бежала тонкими струйками вода. Полочки, деревянные панели разваливались, как только к ним прикасались. Из темноты послышался шорох.

Осветив дальний угол, Арсеньев увидел большого краба, копошившегося в мокром мусоре.

— Гадость, — поёживаясь, сказал он.

В четвёртом отсеке несколько матросов, перекидываясь короткими фразами, налаживали помпу. Они торопились. Стучали гаечными ключами, разгребали руками песок, тянули шланги и пели:

Куда он ни взглянет, все синяя гладь,

Все воду лишь видит да воду,

И песни устал он на гуслях играть

Царю водяному в угоду

И царь, улыбаясь, ему говорит

— Садко, моё милое чадо,

Поведай, зачем так печален твой вид,

Скажи мне, чего тебе надо?

Заглушая песню, дробью рассыпался мотор. Ещё одна помпа вошла в дело.

«Пост Э 17», — отметил в своей книжечке Арсеньев.

— Взяла! — радостно крикнул кто-то рядом, — Взяла, милая!

Двигатель сбавил обороты: тяжело!

Коридор привёл Антона Адамовича и Арсеньева к парадным дверям; внизу оказался большой зал с двумя потемневшими люстрами на облупившемся потолке.

«Здесь был ресторан, — вспомнил Антон Адамович. — Черт возьми, в эту яму я лазил сегодня ночью, — узнал он. — Тут недалеко и моя каюта».

— Придётся обойтись без лестницы, посветите, — сказал Арсеньев. Спрятав в карман свой фонарь, он легко спустился на руках.

Антон Адамович не отставал.

На свету заблестели лужи воды; отовсюду слышались звуки падающих капель. Коридор был завален кучами размокших книг, залитых жидкой грязью. Голоса людей, чавканье помп, перестукивание моторов доносились сюда приглушённо, будто издалека.

«Можно убить человека, и никто не услышит, — прикидывал Медонис. — И стрелять не надо. Удар чем-нибудь тяжёлым — и все! Странный человек этот офицер! Он не трус, этот подводник. На его месте я без колебаний уничтожил бы угрожавшего мне человека. А может быть, он так именно и думает, приведя меня сюда?»

— Товарищ Арсеньев, мне кажется, здесь было бы удобно свести счёты с врагом: кричи не кричи — никто не услышит. — Голос Антона Адамовича прозвучал хрипло.

— Я вас не понимаю, — удивлённо посмотрел на него Арсеньев. — Хотите вернуться наверх? — И бросил взгляд на часы.

«Ничего он не задумал», — успокоился Медонис.

— Простите, товарищ Арсеньев, — безразлично сказал он. — Я вас отрываю от дела. Но мне ещё хотелось бы взглянуть на каюты третьего класса. Я слышал, в западных странах третий класс весьма плох. Клетушки, наверно?

— Тогда придётся спуститься ещё на одну палубу ниже. Там стоит мотопомпа, — Арсеньев вынул записную книжку. — Правильно! Одиннадцатый номер. Но, кажется, внизу ещё вода.

— Вот машинное отделение, посмотрите.

Взвизгнула железная дверь с сохранившейся надписью: «Вход запрещён». Из петель потекла ржавая жижа. Медонис увидел вверху и внизу этажи железных решёток. Две огромные машины уходили своими основаниями куда-то вниз, в темноту.

Ещё несколько поворотов по узким захламлённым коридорам, и они очутились в огромном камбузе с электрическими печами и котлами. На полу из метлахских плиток валялась медная посуда. На тарелках, сковородках и кастрюлях — слой серой слизи.

— В описаниях лайнера, — сказал Арсеньев, — говорится о двадцати семи поварах, работавших в этом камбузе; кроме того, были ещё повара — специалисты по холодным закускам. Мало у нас хороших кафе, где вкусно готовят, — вдруг заметил он. — И клубов интересных нет. Вот моряки и оказываются подчас беспризорными.

Такой поворот мыслей старшего лейтенанта был неожиданным для Медониса. Он заговорил не сразу.

— Мало клубов? — решил он удивиться.

— Не такие клубы нужны морякам, — горячо сказал Арсеньев. — Жалкий зал для кино, две-три комнаты для самодеятельности. Директор, у которого одна мысль: как бы побольше выколотить денег! По-моему, клуб должен быть другим. — Он помолчал. — Дом — десять этажей современной постройки, много простора, света. В каждом этаже своё. На первом, например, моряк может выпить пива, покурить, встретиться с друзьями, музыку послушать. На втором — кафе. Можно вкусно покушать после приевшихся судовых блюд. Потом целый этаж спорта; ещё выше — танцы. Разные танцы, несколько оркестров. Ещё выше — кино, тоже не один зал. И без сеансов, ждать не надо. Библиотека. Ну, там какой-нибудь восьмой этаж — шахматы, разные тихие игры. И обязательно один этаж детский: родители могут оставить ребёнка. Да много ещё кое-чего можно придумать. Два лифта возят моряков и вниз и вверх. А самое главное — директор не думает о доходах. Отдых моряка — государственное дело. И в такой клуб моряки пойдут, семьями пойдут… Я написал письмо в профсоюз, — вздохнул Арсеньев.

— Ну и как?

— Пока не ответили.

— Все хлопочете, пишете, ломаете голову! А где благодарность? С вами расправились: попросили с капитанского мостика. Так есть. Несправедливость. Я все знаю.

Арсеньев сделал резкий отстраняющий жест.

— Не для себя хлопочу. Благодарности мне не нужно.

«Непонятный человек! — удивился Антон Адамович. — Да и не он один».

Антон Адамович прожил среди советских людей немало лет, а поступки и мысли их все ещё казались ему необъяснимыми. Вот тут он, Медонис, поступил бы так и сказал бы этак, а какой-нибудь Иванов или Жемайтис поступает совсем по-другому. В чем тут дело? Притворяются?

— Очень уж вы гуманны, — сказал Антон Адамович.

— Я опять не понимаю.

— Очень просто. За хамство у себя в доме я спрошу немало, — вдруг сказал Медонис. — Для вас это ясно. А вы и не думаете от моей персоны избавиться. Здесь легко, стоит только… Вы слышите меня?

— Странный вы, Антон Адамович! Слушаю — и будто читаю старый роман. Извилистые у вас мысли… Что вы хотите от меня потребовать? Я готов принести и приношу всяческие извинения.

— Разве у нас нет людей, готовых на все? — как-то не совсем кстати спросил Медонис.

— Нет, почему же, есть, но пакостить им удаётся все меньше. — Арсеньев запнулся. — Теперь их вовремя хватают за руку…

Грохот и скрежетание, напоминавшие шум обвала, прервали Арсеньева. Корабль вздрогнул и чуть покачнулся. В пустом железном корпусе судна звуки усиливались, приобретали какой-то особый смысл, казались зловещими.

— Что это? — Медонис машинально пригнулся и закрыл голову руками.

— Отдан якорь, — спокойно объяснил Арсеньев. — Теперь зацепились за грунт. Якорище у нашего корабля пять тонн: на двоих делан, одному достался.

Арсеньев представил себя на мостике. Теплоход медленно движется к стоянке. Вокруг корабли с чёрными шарами на стеньгах. Вот и удобное место. «На баке, стоять на правом якоре», — отдаёт он команду. Громкоговорители разносят по судну капитанские слова. Ручка телеграфа отброшена назад, как в лихорадке дрожит корпус. У брашпиля застыл боцман. Корабль остановился, чуть-чуть подался назад. Белая пена из-под винта бушует у бортов.

— Отдать якорь! — забывшись, сказал Арсеньев.

— Отдать якорь, — механически повторил Медонис, насторожённо прислушиваясь.

За бортом лениво шевелилась волна. «Я тебе не верю и поэтому не скажу больше ни одного слова. Лёд становится слишком тонким, — подумал Медонис. — Если заподозришь, чего я хочу, мне не выбраться отсюда живым. Так поступил бы каждый. Когда все хорошо, нетрудно быть добрым и мягкосердечным. Но если тебя берут за горло, то…»

— Лучше мы побеседуем у вас в каюте, — предложил он. — Может быть, вы отрицаете самооборону, так сказать, принципиально?

«Уж не сумасшедший ли он?» — пронеслось в голове Арсеньева.

— Да, самооборону в вашем понимании я не признаю.

— Почему? Ведь это инстинкт. Природа. Борьба за существование. Здоровый человек с сильной волей отстаивает свою жизнь. Слабый погибает. Логично. В борьбе за жизнь, за власть все дозволено. Мораль — это пошлость, выдуманная слабыми для своей защиты.

— Это Ницше?

— О-о, вы знаете учение Ницше?

— А что здесь удивительного?

— Но ведь он запрещён в нашей стране.

— Кто это вам сказал?

— Философия Ницше отрицает социализм, — с важностью ответил Антон Адамович. — Социализм по Ницше не спасает человечество от пороков и нужды, так же как не спасает от старости и болезней.

— Мне кажется, Ницше нам, советским людям, не страшен, — отозвался Арсеньев. — О могуществе социализма теперь не спорят — это ясно каждому человеку.

— Немцы считают Ницше мудрейшим учёным, — несколько запальчиво возразил Медонис. — Его взгляды обновились временем, прошли испытания временем, — поправился он. — Философия Ницше сейчас приобретает огромное значение. И не только у немцев!

— Почему вы так уверенно говорите за немцев? — ощетинился Арсеньев. — Далеко не все немцы исповедуют Ницше. Не спорю, реваншистам он по душе, вот у них он и в моде сейчас.

«Вот черт! Дался мне этот Ницше! — Арсеньев удивлялся своей горячности. — И что нужно этому человеку? Затеял какой-то идиотский спор».

Но Антон Адамович не отставал.

— Почему же Ницше сейчас в моде на Западе? — спросил он.

— Неужели вам непонятно? Ницше молился на войну и считал её панацеей от всех бед человечества. Да, да, он писал, что война отсортирует наиболее ценные индивидуумы, создаст высший тип человека и, наконец, породит сверхчеловека. В то же время война должна уничтожить слабых, лишних. Ну и вообще, мол, война — мать всех моралей. Самая плохая война лучше самого хорошего мира — вот что говорил этот философ. Народная мудрость утверждает наоборот. Ницше любил перевёртывать истину вверх ногами: видимо, это его забавляло.

Арсеньев вынул пачку «Беломора».

— Так вот, Антон Адамович, Ницше призывал любить мир как средство — обратите внимание, — как средство подготовки новой войны… Между прочим, Гитлер неплохо разъяснил все это немцам на практике.

Медонис и Арсеньев, экономя батарейки фонариков, разговаривали в совершенной темноте. Лишь изредка их лица освещались огоньками папирос.

Мимо них прошла группа матросов в высоких резиновых сапогах. Они ловко, с шутками раскатывали по коридору водонепроницаемый электрический кабель.

— Товарищ старший лейтенант, — крикнул один, размахивая «летучей мышью», — конец темноте и керосинкам, батя два ящика электроламп выдал!

— Аккуратнее, не разбейте, ребята.

— Никак нет, товарищ старший лейтенант.

Арсеньев, улыбаясь, смотрел вслед матросам, пока не исчезло пятно света. Кто-то из них громко бухал сапогами по палубе.

— Я вижу, вы неплохой пропагандист. — Медонис усмехнулся. — Простите, мне пришла несуразная мысль. Если бы вам предложили много денег… Не в рублях, а, скажем, в долларах, неужели вы бы отказались?

— Наверно, отказался бы. Они мне попросту не нужны, — не задумываясь, ответил Арсеньев.

— У нас делать с ними нечего, — сразу согласился Антон Адамович. — Но на Советском Союзе не кончается свет… За границей вы могли бы открыть на доллары своё дело. Ну, например, купить торговое судно — скажем, тысяч на десять грузоподъёмностью. Не плохо, а? Ведь вы капитан. Подумайте: капитан собственного судна…

— Нет, увольте, судовладельцем быть не собираюсь, — усмехнувшись, возразил Арсеньев. — Что же мы стоим? Идёмте.

— У меня несколько иная точка зрения на эти вещи, — с вызовом заявил Медонис, шагая вслед за Арсеньевым.

— Какая?

— Ведь моряки — космополиты; корабль — дом, море — родина, единая для всех. Если хотите знать, патриотизм присущ больше кошкам. Кошачий патриотизм. — Медонис захихикал. — Как кошки привыкают к печке, к дому, к ящику с песком, так и человек привязывается к всевозможным предметам, которые он считает своей родиной. Средне-Русская возвышенность, валдайские колокольчики, избы с петухами и прочее — ерунда.

— Так могут рассуждать бездомные люди, пригревшиеся у чужого очага, — гневно отпарировал Арсеньев, — люди, забывшие своё отечество. Родина не только отчий дом и совсем не колокольчики. Народ! Гордость за его великое прошлое и великое настоящее. Россия, — улыбнувшись, с чувством сказал Арсеньев. — Мне приятно произнести это слово и слышать его в устах других. Когда я вспоминаю, как любили мои предки русскую землю, как они мирно трудились, как мужественно оберегали её от врага, делается тепло на сердце. Я думаю, советский патриотизм — это прежде всего любовь к Родине. Каждый народ в нашем Союзе должен любить свою Родину. В своё время Ницше издевался над «смешным, ненужным патриотизмом». Он — да, он был космополитом. Сверхнациональная раса господ, сверхнациональная раса рабов — вот его мечта. Как её отделить от расизма? Странно, что можете думать иначе. У вашей родины, Литвы, — славная история, есть что любить и чем гордиться.

Медонис молча пускал дым в темноту лабиринта. «Скоро ты встанешь у меня навытяжку, сволочь! — злорадствовал он. — Посмотрю, как поможет тебе твоя Родина».

— О-о, вы националист, я вижу.

— Отнюдь, любовь к своему народу никогда не считалась национализмом, — отрезал Арсеньев. — Я всегда уважал другие народы. Но я не могу жить где-то на другом берегу. Нет, это не по мне, — продолжал он горячо. — Сколько приходилось бывать за границей, и всегда одно и то же: месяц проживёшь в Англии, Франции или ещё где-нибудь и уже ждёшь не дождёшься, когда домой.

— Многое, впрочем, можно приобрести и здесь, — примирительно сказал Медонис. Он зажёг фонарь и искоса глянул на старшего лейтенанта. — Доходный домик, например…

— Я против доходной собственности.

— Напрасно! Частная собственность как раз то, что отличает человека от животного. Не помню, кому принадлежат эти умные слова.

— Частная собственность может сделать человека животным, — снова загорячился Арсеньев. — Она несёт несчастье. Как только человек начнёт вышибать деньгу из собственности, он гибнет для общества. Да и себя обкрадывает.

«Вот экземпляр! — удивился Арсеньев. — Словно турист из Америки. Для чего эта вся болтовня? Деньги, собственность, космополитизм… Чего он хочет от меня?»

«Продолжать разговор в этой плоскости нельзя, — подвёл итог и Антон Адамович, — слишком скользко. Он говорит искренне. Чтобы его сломить, требуется что-то сильнодействующее. Кретин! С таким жирным пятном в биографии я запел бы другое».

— Вы бывали в США? — чуть замявшись, спросил он.

— Бывал.

— Мне не пришлось. Как вы считаете, что за народ американцы?

— Хороший народ, душевный, деловой, но…

— Что «но»?

— Слишком доверчивый.

— Слишком недоверчивый, вы хотите сказать?

— Я хочу сказать, слишком доверяет своим правителям, своей прессе. Что-что, а пропаганда у них на высоте. Как говорится в старом анекдоте, «делают из мухи слона и торгуют слоновой костью».

Впереди показался слабый желтоватый свет.

— Смотрите, здесь ещё одно помещение, — удивился Медонис.

В обширной кухонной кладовке навалом лежали оцинкованные ящики, бутылки с соусами. Разнокалиберные консервные банки раскатились по всем углам. Краснощёкий помощник повара судоподъёмной группы, поставив рядом керосиновый фонарь, сидел на корточках возле груды отобранных консервов и с аппетитом облизывал ложку.

— Товарищ старший лейтенант, — приглашающе сказал он Арсеньеву, — малиновое варенье, а по-ихнему — джем, вкусное.

— Спасибо, товарищ Заремба, ешьте на здоровье. — Арсеньев поднял небольшой зеленоватый чайник.

— На память Андрюшке, — объяснил он, вытирая находку рукавом изрядно выпачканной спецовки. — Вместе чайком будем баловаться.

— Какому Андрюшке? — поднял брови Медонис.

— Сыну, — сказал Арсеньев. — Пойдёмте. Время бежит.

Они миновали ещё несколько кают.

— Здесь можно спуститься в третий класс. — Старший лейтенант показал на квадратное отверстие в палубе.

Но спуститься не удалось: в нижнем коридоре ещё высоко стояла вода.

Антон Адамович посветил туда фонарём. Знакомые места… Там он пробирался вчера с аквалангом. Деревянный хлам, мешавший ему двигаться в воде, кое-где преградил палубу. Выступили холмики песка. Вот свастика на стене, выцарапанная ножом…

— Досадно, — с сожалением протянул он, — но что поделаешь! Моряки говорят: выше клотика не полезешь. А как вы считаете, товарищ Арсеньев, скоро ли вам удастся осушить третий класс?


— Боюсь предсказывать, — вздохнул Арсеньев. — Мы недавно остановили половину насосов. Остальными поддерживаем прежний уровень. В труднодоступных отсеках идёт подчистка. Кое-где ставим новые заплаты, чиним старые пластыри. Скучная, но необходимая работа. Без неё корабль не подымешь. Откачку скоро возобновим, — добавил он, снова посмотрев на часы. — Ну, а в третьем классе часа через три, думаю, можно будет гулять так же, как здесь.


ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ ВСЕ СЛАБЫЕ И ВСЕ НЕУДАЧНИКИ ДОЛЖНЫ ПОГИБНУТЬ

— Хулиганство несовместимо со званием советского офицера. Вижу, вы это хорошо понимаете. Но не все пропало. Я готов пойти вам навстречу, мы все забудем: ничего не было, никто ничего не знает. Но все это при одном условии… Что вы скажете?

Антон Адамович, развалившись в хозяйском кресле, говорил медленно и наставительно.

На брезентовой раскладушке устроился Арсеньев. Он сидел, опустив голову, тяжело задумавшись. «Нет, какой уж капитан, если память отшибло! — размышлял он. — С такими способностями ты опасный человек на морском флоте. Можешь такое натворить, что министру не расхлебать…» Он посмотрел на карту Студёного моря, висевшую над койкой, и вздохнул.

Слова Медониса коснулись лишь краешка сознания.

Как только из воды стали выходить нижние этажи, каюта Арсеньева потеряла свой прежний вид. На полу появились следы грязных ног, бумажки с цифрами и чертежами в беспорядке валялись на столе. На постели, едва прикрытой одеялом, лежал толстый справочник в серой обложке. Теперь сюда часто заглядывали моряки, и каюта смахивала на диспетчерскую. Чуть попахивало отработанным газом. Трескотня мотопомп стала тише: большинство насосов перенесены в нижние помещения.

Антон Адамович сделал паузу и испытующе посмотрел на Арсеньева.

Тот молчал и приглаживал бровь. Все, что говорил Медонис, теперь он слушал с нарастающим раздражением.

— Кстати, почему корабль так накренился на правую сторону? — Антон Адамович вопросительно кивнул на самодельный кренометр, вырезанный из куска меди. — Сидеть неудобно.

Арсеньев тоже машинально повернулся к прибору.

«Да, ещё крен, откуда он возник?» Он вспомнил: как только в кормовых отсеках снова заработали мотопомпы, стрелка показала пять градусов, потом восемь, и крен продолжал увеличиваться.

Арсеньев стал прикидывать; приподнялся, взял со стола логарифмическую линейку.

— Я жду вашего ответа! — напомнил Медонис.

— Согласен, — глухо отозвался Арсеньев. — Виновен, но заслуживаю снисхождения, — попытался он пошутить.

«Черт возьми, отчего же все-таки этот крен? Расчёты правильны».

Он отложил линейку.

— Превосходно, — оживился Антон Адамович, — сразу видно делового человека. Так вот, вы должны задержать подъем лайнера ровно на сутки.

— Что, что?! — Арсеньев вздрогнул и резко вскинул голову. — Задержать подъем корабля? Вы шутите!

— Я никогда не шучу, — отчеканил Медонис.

— Да зачем? — не веря своим ушам, переспросил Арсеньев.

— Я заключил пари. Если «Меркурий» будет поднят сегодня, я проиграю, — нагло ухмыльнулся Медонис. — На карту поставлена честь.

— Абсурд! Я не могу. Вы не подумали о моей чести. — Арсеньев все ещё не принимал всерьёз предложение Медониса. — Я согласен заплатить вам за весь ущерб.

— Вы играете в прятки, дорогой друг. Я прямо от вас иду к товарищу Фитилёву, — раздельно выговорил Медонис. — Попытку обесчестить мою жену вы думаете оплатить деньгами? — Он встал и шагнул к двери. — Вам поздно заботиться о своей чести.

В каюту вошло, казалось, что-то страшное.

— Мне это без смерти смерть! — крикнул Арсеньев. На его виске судорожно забилась тонкая жилка.

В дверь постучали. Вошёл матрос Евсюков. Его скуластое лицо с крупными веснушками сияло.

— Товарищ старший лейтенант, — торопливо заговорил он, не замечая напряжённости в каюте. — Разрешите доложить?

— Докладывайте, — не сразу отозвался Арсеньев, подавляя нервную дрожь в руках и ногах.

— В машине почти сухо, товарищ старший лейтенант, — взволнованно и не совсем складно продолжал матрос, — и мы с Бортниковым заметили, что из топливной цистерны номер шесть вытекает мазут. У корабля крен на правый борт, вот он и вытекает. Мы с Бортниковым рассудили: ежели во всех цистернах правого борта осталось топливо, а левые пустые, крен беспременно должон быть.

Матрос, не мигая, выжидательно смотрел на Арсеньева.

Арсеньев молчал, собирая все свои духовные силы, вытер платком лицо.

«Что говорит Евсюков?.. Да, где-то там, в машине, мазут. В топливных танках правого борта три тысячи тонн мазута. Ах, вот оно что: если откачать мазут, крена не будет!»

— Правильно, — подняв заблестевшие глаза, сказал он и неожиданно обнял матроса. — Правильно, Евсюков! Молодцы, ребята, спасибо! Мазут откачаем, не будет крена. Я-то, я-то каков, недодумался!

— Разрешите идти, товарищ старший лейтенант? — спросил оторопевший матрос.

— Иди, Евсюков. Молодцы!

Дверь за матросом закрылась. Наступила пауза.

— Вот вам удобный случай, — сказал Медонис, в упор смотря на Арсеньева. — Прежде всего не следует торопиться с докладом начальству.

«Помогай сам себе, тогда всякий тебе поможет» — вот принцип любви к ближнему! Сейчас, сволочь, ты встанешь на колени!" — торжествующе решил он.

— Продолжать откачивать воду опасно: крен увеличится, и может произойти несчастье, — вслух думал Арсеньев.

«Я пытался обесчестить его жену… — снова зажглось, заполыхало в мозгу. — Не может быть этого!» Арсеньев застыл в напряжённом ожидании: что будет дальше.

Антон Адамович взял со стола фотографию, повертел в руках.

— Кто эта особа, ваша дочь? — спросил он небрежно.

— Поставьте на место, — холодно сказал Арсеньев.

Медонис, взглянув на старшего лейтенанта, проворно поставил карточку.

Арсеньев смотрел на Медониса с открытой ненавистью. Взгляды их встретились. Медонис отвёл глаза и сказал:

— Не пугайтесь крена — это не помеха, а одно другому помогает. Если крен увеличится, командир прекратит откачку. И тогда я выиграю пари. Вы ничем не рискуете. Не бойтесь, будьте сильным. Великий Ницше утверждает: «Все слабые и все неудачники должны погибнуть. Таково первое положение нашей любви к людям. И мы должны в этом им помочь».

— Я все хотел спросить вас, зачем вы вчера пригласили меня к себе?

— Хотел просить отложить подъем корабля. Теперь я требую!

В каюте было прохладно, но Арсеньеву казалось, что он проходит экватор: рубашка прилипла к телу.

— Я вижу, вы согласны? — вкрадчиво спросил Медонис. — Так и есть. До свиданья. — И он вышел из каюты.

Зачем ему нужна задержка подъёма корабля? На одни сутки? Если бы Арсеньев мог предположить, допустим, диверсию, он действовал бы по-другому. И тому, что произошло у Мильды, он тоже нашёл бы иное объяснение. Но из-за кучи железного лома кто же станет огород городить, какая уж тут диверсия? Чепуха! Но почему такая настойчивость?

Чем больше он размышлял над этим, тем меньше понимал.

Сжав виски, Арсеньев с ужасом убеждался в безвыходности своего положения. Что делать? Проходит дорогое время, каждая минута на счёту. Голова должна быть светлой, и тогда решения придут сами собой, как на капитанском мостике в опасные минуты. Он всегда правильно определял обстановку и, как бы ни были тяжелы обстоятельства, находил выход. Это главное в его работе. Ведь капитан в своём роде изобретатель правильных решений в трудных условиях, только на изобретательство ему отпускается очень мало времени.

«Но как же теперь? Этот болван требует задержки на сутки. При подъёме корабля крен — опасность! Вот задача! Наташа!.. Как там с ней? Корабль всплывает — и крен… Берегись, Сергей Алексеевич, идёшь на красный огонь! Курс ведёт к опасности. Опасность не только для тебя одного — для всех, кто на корабле. Опасность… Я знаю, что надо сделать: прекратить откачку, убрать из танков мазут. Но почему ноги не идут, словно приросли к палубе?..»

Арсеньев представил себе положение корабля. Нос — высоко над грунтом, а корма ещё в донном песке. Дифферент немалый, как у подводной лодки, всплывающей на поверхность. Но помпы на корме продолжают отсасывать воду. Что это?.. Лёгкий толчок — так вздрагивает судно, слегка прикоснувшись к грунту. Он посмотрел на кренометр. Стрелка чуть-чуть качнулась и встала на место. Опять качнулась… Значит, корма приподнимается на небольшой волне, ещё немного — и корабль по-настоящему всплывёт. «Но если корма оторвётся от грунта, крен увеличится, — мгновенно представил он, — и тогда…»

Папироса, лежавшая на столе, быстро покатилась к правому борту. Шуршание чуть слышно, но Арсеньев уловил его. Он не спускает глаз с кренометра. Сама собой распахнулась дверь. В каюту ворвался ветер и разбросал бумаги.

Прибор показал десять градусов, потом двенадцать, тринадцать. Медлить больше нельзя: прекратить откачку, остановить подъем!

Арсеньев выскочил из каюты, но вернулся и спрятал в стол фотографию. «Девчушка моя!» — подумал он. Стрелка кренометра передвинулась ещё на один градус. В несколько прыжков Арсеньев очутился у кормовых отсеков.

— Стоп! — во всю силу закричал он, перегнувшись через комингс люка, и поднял руки. — Стоп! Остановить!

Моторист, находившийся на две палубы ниже Арсеньева, из-за стука мотопомпы не расслышал голоса. Арсеньев ринулся вниз, выключил мотор и, задыхаясь, присел на захватанную грязными руками скамейку.

«Пятнадцать часов сорок пять минут; старший лейтенант Арсеньев остановил мотопомпу номер восемь», — записал моторист в синюю тетрадку.

В последнем кормовом отсеке Арсеньева ждал ещё один неприятный сюрприз: небольшой по объёму отсек не откачивался. Мотопомпа добросовестно каждый час выбрасывала триста тонн воды, но уровень не снижался. Старший лейтенант тут же распорядился запустить ещё один насос. Но и удвоенная мощность не помогла.

«Недосмотр, плохая работа водолазов, чья-то халатность, — размышлял Арсеньев. Но как ни странно, теперь он вздохнул свободнее, отлегло от сердца. — Да, задержка, но не по моей вине. Но ведь и это нехорошо?! Я всегда отвечал за все, а сейчас разве нет? — Он прислонился к переборке и почему-то закрыл глаза. — И я спокойно думаю об этом!..»

«Он сумасшедший! — будто сверкнула молния у Арсеньева. — Как я не догадался раньше! Шизофреник с томиком Ницше в кармане! Разве нормальный может так говорить? Там, внизу, и потом у меня в каюте. Космополитизм. Задержать подъем! Деньги, собственное судно!»

— Старшего лейтенанта Арсеньева в каюту командира! — услышал он громкий голос. — Срочно, товарищ старший лейтенант!

Когда Арсеньев появился у Фитилёва, часы показывали четыре. Василий Фёдорович стоял у стола. Сапоги, ватная куртка, брюки и даже трубка — на всем следы зеленовато-серой грязи. От утреннего великолепия не осталось и следа.

«Вот беспокойный старик! — подумал Арсеньев, усиленно приглаживая бровь. — Опять облазил все судно: судя по виду, побывал на третьей палубе. Что делать? Я плыву по течению, а надо действовать».

— Товарищ капитан-лейтенант, — официально обратился он, — всплытие замедлилось. В кормовом отсеке вода не уходит. Топливо сжигаем впустую. Надвигается шторм, получили второе предупреждение. Крупная зыбь неизбежна, и тогда несколько ударов корпуса о грунт, и наши пластыри…

Фитилёв резко повернулся к Арсеньеву.

— Но почему, черт возьми, судно не выравнивается? Что? По твоим расчётам, к полудню корабль должен быть на ровном киле, с осадкой не более десяти метров, а сейчас четыре часа?

— Нос девять, корма тринадцать с половиной метров, товарищ капитан-лейтенант. Крен достиг двадцати градусов, корпус течёт.

Фитилёв с ожесточением раскурил трубку.

— Что? Крен… Действительно. Гм… Глубина портового фарватера всего десять метров. Так что ты предлагаешь?

— Поставить корабль в исходное положение.

«Неужели это я говорю? — ужаснулся про себя Арсеньев. — Боже мой! Какое странное стечение обстоятельств? Но разве есть другой выход? Он сумасшедший, этот Медонис, маньяк».

— То есть как же, например? — не сразу понял Фитилёв. — Затопить корабль? Нет, дорогой товарищ, рано заупокойную играть! Бросить коту под хвост столько труда! Нет, и ещё раз нет! Что? Серёжа, друг, — положив руку на плечо Арсеньева, совсем другим тоном сказал Василий Фёдорович, — да ты подумал, что говоришь? Выходит, для тебя так просто: «Поставить судно в исходное положение». Как в актах пишут. А что получится, подумал? Бензина нет, свой лимит мы израсходовали. А если в этом году не откачать, начинай все сначала. Мне скажут: «Сам виноват, старый дурак, зачем в помощники взял морячишку из торгового флота!..» Выходит, не оправдали мы себя, Сергей Алексеевич, — с горечью закончил он.

Фитилёв смолк.

Арсеньев стоял понурившись. Лицо его пылало.

— Вот, голубок, — продолжал командир, — раз вода не уходит — стало быть, есть дырка в днище. Да, там пробоина! — Он прищурил припухшие глаза. — Найти и заделать. Что? Послать лучших водолазов — Фролова и Никитина. Откачку продолжать всеми средствами. К рассвету начнём движение в порт. Буксиры заказаны. Выполняйте. Немедленно!

Когда Фитилёв говорил «ты» — это означало дружбу. Но если он «выкал» — то берегись, дело серьёзное, всего можно ждать.


Оставшись в одиночестве, капитан-лейтенант задумчиво потрогал усы, включил электрическую лампочку и, посапывая, стал проверять расчёты. А «Меркурий» в ожидании лучших времён спокойно подрёмывал на якоре.


* * *

— Ну, вот и водолазы, — объявил Арсеньев, открыв дверь обширного, в два света, зала, отделанного морёным инкрустированным дубом. Здесь тоже был склад. На тёмном фоне стен выделяются вырезанные из крепкого дерева, белого, как слоновая кость, фигуры древних мореплавателей.

Сергей Алексеевич покосился на викинга Эриксона: в шлеме и панцирной рубахе, в развевающемся плаще, он наклонился, вглядываясь вперёд, словно отыскивая в тумане путь своему кораблю.

Старший лейтенант думал о надвигающемся шторме: пророчат северо-западный, десять-одиннадцать баллов Волны и сейчас приходили к борту все крупнее и сердитее. Ветер крепчал. Арсеньев представил себе, как разъярённое море будет бить в борт и срывать пластыри.

«Шторм и крен, да ещё вдобавок этот Медонис…»

Матросы Никитин и Фролов курили в углу салона, усевшись на мешках с паклей.

Арсеньев подошёл к матросам. Они вскочили.

— Собрались на берег, товарищ старшина? — напряжённо улыбаясь, спросил Арсеньев Никитина.

— Так точно, по вашему разрешению, товарищ старший лейтенант.

— Видите ли, тут какое дело… — медленно подбирал слова Арсеньев. — Так вот, придётся отставить берег.

Никитин испуганно посмотрел на старшего лейтенанта, добродушная улыбка разом исчезла с его лица.

— Но ведь утром вы…

— Да, утром я разрешил, а сейчас обстановка переменилась.

— Т-товарищ старший лейтенант, — сказал Фролов, кивнув на Никитина, — ему надо быть на берегу. У него жена в родильном, сына сегодня ж-ждёт.

«И у меня жена в родильном, и я сына жду, — подумал он. — Странно… Почему все стало так безразлично?»

Водолаз Никитин улыбнулся, уверенный, что теперь, когда старшему лейтенанту известно, почему он должен быть на берегу, все будет в порядке.

Арсеньев посмотрел на Никитина, потом на деревянного Эриксона.

— Там обойдутся без нас… — устало сказал он, — без нас… Оба немедленно готовьтесь к спуску.

Никитин поражённо смотрел на Арсеньева.

— Что? — подражая Фитилёву, резко произнёс Сергей Алексеевич.

— Есть осмотреть корабль! — отчеканил Фролов.

Арсеньев медленно пересёк салон и скрылся за тяжёлыми резными дверями.

«Если всплывёт корабль, — продолжал он размышлять, — пластыри уцелеют. Но… но может увеличиться крен, мазут сразу не откачаешь».

— "Над морем красавица дева с-сидит", — неожиданно стал декламировать Фролов, подмигнув деревянному Христофору Колумбу.

И, к другу ласкаяся, так говорит:

— Д-достань ожерелье, с-спустися на дно.
Сегодня в пучину упало оно,
Ты этим докажешь с-свою мне любовь. —
В-вскипела младая у юноши кровь,
И ум его объял невольный н-недуг…
Он в п-пенную бездну кидается вдруг.
— Лермонтов, брат, сочинил, не кто-нибудь. — Фролов улыбнулся. — Видишь, Петя, вьюношу дева послала, так он слова не сказал, в воду полез, а тебе сам старший лейтенант Арсеньев приказал. Н-ничего, Петя, все будет как надо. Жена и вправду без тебя обойдётся…

— Приказать-то он приказал, да не так бы надо. Вот командир наш Фитилёв, — оживился Никитин, — он всегда спросит: как и что, от души спросит. Как мол, сына назовёшь? Как дома, здоровы? И сейчас бы вот про жену спросил. Понимаешь? Уж я наверно знаю: обязательно спросил бы.

— Н-да, п-подход другой у бати… Старший лейтенант тоже хороший человек, мрачный только, думает и молчит, молчит и думает. А сегодня совсем не в себе, по глазам видно. А в-вдруг дочка, — перешёл он на другое, — и в-выйдет, настраивал себя н-напрасно.

— Сын, — упорствовал Никитин.


— Ладно! — махнул рукой Фролов. — П-пойдём одеваться.


* * *

По тропам и решёткам машинного отделения рыжий, в веснушках матрос Евсюков и моторист Бортников медленно тащили вниз тяжёлую помпу для откачки мазута. Вокруг так грохотало, будто целая рота стучала молотками по жести. Все мотопомпы работали. Железные трапы и решётки в масле: ногам скользко.

Матросы осторожно поставили деликатный груз на решётки.

Бортников сел верхом на помпу и перевёл дух.

— Хорошо мы с тобой сообразили. Пока старший лейтенант на своей линейке считает, пока с докладом к бате ходит, пока то да се, а помпа, глядишь, на месте.

— А все это я, — отозвался Евсюков. — Как про мазут доложил, старший лейтенант целовать меня кинулся. Ей-богу, не вру, — добавил он поспешно, заметив на лице друга сомнение.

— И я рад, Женя. Чай, моряк, а не портянка!.. Уж как хочется корабль поднять! Ежели нужно, ведром стану воду черпать. А то с чего бы я тут кишку надрывал? Мог бы на постельке отдохнуть за милую душу, не вахтенный. Поехали, Женя, дальше!


Моряки с кряхтением взялись за помпу. Подбадривая друг друга, они спустили её на следующую площадку.


* * *

Арсеньев, не шевелясь, лежал на койке. Вялые мысли, казалось, прилипли к черепу. Прошло только полчаса с тех пор, как он разговаривал с Фитилёвым, а думалось — миновала вечность. Он забыл про матросов и про мазут, оставшийся в танках.

"Корабль сегодня не поднять! — вертелось одно и то же в мозгу. — Все равно придётся останавливать откачку. Выйдет так, как хочет этот шизофреник. Он может решить, что я нарочно. А разве не так? Все ли ты сделал, что от тебя зависит? Подумай, сообрази. Что это у меня, паралич воли? Недаром говорят: «Что вытягивается на дюйм, вытянется на фут».

Скрипнула дверь. Качнулся кренометр.

Арсеньев приподнял взлохмаченную голову, посмотрел на распахнувшуюся дверь, на стрелку, отклонившуюся ещё на два градуса, и снова уткнулся в подушку. «Черт с ним, крен так крен!» Ему казалось, будто он упал с большого судна в воду. Шёл с борта на борт по узкой сходне и поскользнулся. Два огромных железных корпуса тяжело ходят на волне близко от него. Он знает, что каждую секунду корабли могут сойтись бортами. Спасенья нет! Всем существом, каждым нервом ощущал Арсеньев это воображаемое сближение. Он чувствовал, как сжимается от страха каждая его клетка, чувствовал невыносимую тяжесть. Удар, скрежет железа о железо. Пронизала боль, будто все произошло наяву.

— Товарищ старший лейтенант, — появился в каюте Евсюков.

За ним стоял Бортников.

Арсеньев не откликнулся. Евсюков посмотрел на товарища и пожал плечами.

— Вздремнул, наверное.

— Буди, спать не время, — сказал Бортников.

— Товарищ старший лейтенант!

Арсеньев молча повернул голову.

— Мы с Бортниковым спецмотопомпу спустили в машинный отсек, просим указать место откачки. Если сейчас начнём откачку мазута, к утру корабль станет на ровный киль.

Несколько мгновений Арсеньев отсутствующе смотрел на матросов.

— К утру на ровный киль? — Арсеньев бросился к столу, схватил логарифмическую линейку. «Пусть позор, пусть любое наказание!.. Только не быть подлецом!» — лихорадочнодумал он, быстро нанося цифры на бумагу.

Мысль его заработала необычайно чётко, он напрягся, как пружина.

…На самом дне машинного отсека, на плитах, залитых мазутом, при свете переносной электрической лампы, работают трое: старший лейтенант Арсеньев, матрос Евсюков и моторист Бортников. Над ними высятся железные лабиринты решёток и трапов. Сверху дневной свет едва проникает сквозь заляпанные маслом стекла люков.

— А что, товарищ старший лейтенант, — готовясь запустить мотопомпу, спросил Евсюков; крупные веснушки на его лице сейчас особенно заметны, — обязательно корабль подымем? Вот только кабы пластыри не посрывало. Ветер-то как гудит, — помолчав, добавил он.

— На берег показаться срам! — вставил угрюмый Бортников, орудуя ключом. — Дразнятся друзья-приятели: на «утопленнике»-де зимовать собираемся. Готово, на месте гайка! А вы, товарищ старший лейтенант, слышно, капиталом плавали, большие корабли водили?

— Плавал… — отозвался Арсеньев. — А бояться, ребята, нечего: ветер теперь нам нипочём. Теперь-то уж всплывём, а наши расчёты — хоть в Академию наук: нате, старички хорошие, проверяйте! Давай, Бортников.

Моторист нажал стартер, мотор рявкнул и сразу раскатился дробным стуком. Из отсека послышалось сочное чавканье: шланги засасывали мазут.

— Ну все! — Старший лейтенант выпрямился. — Помпа работает. Бортникову оставаться здесь, а ты, Евсюков, мигом на палубу, передай приказание мичману Короткову: водолаза Никитина уволить на берег. Под воду вместо него пойду я. — Арсеньев не торопясь вытирал руки ветошью. — Постой-постой, капитану буксира приказываю — доставить Никитина в порт, и сейчас же назад!


«Пока этот сумасшедший Медонис со своим Ницше вернётся, корабль поднимется на поверхность!..»


ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ ПО ТУ СТОРОНУ ДОБРА И ЗЛА

Около шести вечера Антон Адамович уже был у дверей своего дома. Он нервничал, торопился, но выходило хуже: пришлось долго царапать ключом медный замок. Нащупать скважину удалось не сразу. Немало горячих слов досталось мастерам замочного цеха. Наконец ключ заскрипел, и замок щёлкнул. В прихожей Антон Адамович снял ботинки и надел мягкие туфли.

«Мильды нет дома», — подумал он.

Обычно жена с нетерпением ждала его, встречала на пороге. Нет, он ошибся. Сжавшись в комочек, она лежала на диване. Бросился в глаза её старый, потрёпанный чемодан, стоявший посередине комнаты, шкаф с выдвинутыми пустыми ящиками.

«Моя супруга что-то задумала, — насторожился Антон Адамович. — Ну что ж, посмотрим».

Он подсел к Мильде, обнял её.

Столовая ещё хранила следы ночного погрома, хотя Миколас после ухода Арсеньева кое-как смел в угол осколки посуды, разломанные стулья, искалеченные фикусы.

Жена не пошевелила пальцем, чтобы навести в комнате порядок. Это тоже отметил про себя Антон Адамович.

Мильда молчала и смотрела в сторону, губы её вздрагивали. Она казалась холодной и чужой.

— Ну, жёнушка, — весело начал Антон Адамович, — можешь меня поздравить! Все прошло удачно. Ты здорово помогла мне и честно заработала свою половину. Завтра я…

— Завтра утренним поездом я уезжаю домой, — перебила Мильда срывающимся голосом. — Мне надоели твои подлые выдумки. Я… я презираю тебя! — она отбросила его руку. — Как я могла решиться вести себя, словно продажная девка! Обмануть честного, хорошего человека…

«Хорошо, что она не знает всего, — мелькнуло в голове Антона Адамовича. — Вот и надейся на верную жену. Нет, так просто не расстанешься со мной, голубушка».

— Ты не поедешь, — вяло, безразлично произнёс он, медленно вставая с дивана. — Не поедешь, — повторил он уже с угрозой.

— Я уже взяла билет! — Мильда вскочила тоже.

Встретив холодный взгляд Медониса, она попятилась. Никогда Мильда не видела таких глаз.

— Чего ты хочешь? — Она подняла руки, словно защищаясь от удара.

Но Медонис опомнился, его глаза потухли.

— Хочешь ехать домой, пожалуйста, — тихо сказал он, — держать не стану. Но не забудь: от меня ты сама отказалась. Ах, как коротка память у женщин! — притворно вздохнул он. — Клятвы в любви до гроба — и вдруг… Вспомни, бог соединил нас.

У Мильды подкосились ноги и бешено заколотилось сердце.

— Я не могу остаться. Человек, который любит, не может поступать так, как ты.

— Не можешь остаться?.. — Медонис решил припугнуть Мильду. — Но ты не учла одного. Кража чертежей из портфеля военного человека, соучастие в краже, — поправился он. — В уголовном кодексе есть очень умная статья, она утверждает…

— Кража? Какая кража? — Сердце Мильды остановилось, ей стало душно. — Значит, у старшего лейтенанта похитили чертежи? Не может быть! Неужели ты способен и на это?

— Держи язык за зубами, девка, — процедил Антон Адамович. — Если хочешь жить, никому ни слова.

— Боже мой! Антанас, что ты говоришь? — Ноздри Мильды побелели. — Ты вернёшь чертежи старшему лейтенанту! — сказала она твёрдо. — Тогда я буду молчать.

— Арсеньеву ничего не будет, — буркнул Медонис, — я все уладил. Чертежи у него.

— Хорошо. Но тебе скажу прямо: все, что ты задумал, подло… Все, все! И как я сразу не поняла! Искать чьи-то драгоценности!.. Ты меня уверил, что это спорт. Я поверила, меня привлекало необычайное, экзотика: затонувший корабль, сокровища под водой… — быстро-быстро говорила она. — Но если это правда, зачем понадобились тайные подвиги? Ты мешаешь людям, выполняющим большое дело. Никто не запретил бы тебе обследовать корабль. Наоборот, все были бы довольны. Ты мог бы помочь им, а ты… ты пошёл на преступление. Ради чего? Эх, Антанас, Антанас! — Мильда заплакала. — Понятно, когда враг, — она задохнулась, — когда враг… Он ненавидит нас, все наше ненавидит, а ты, ты из-за денег на все идёшь!

— Довольно, бывшая комсомолка, — с презрением оборвал Медонис. — Жаль, что я не знал твоих способностей раньше. С детства не выношу проповедей с любой кафедры. Я ухожу на «Меркурий». Осталась одна несложная операция. Надеюсь, я провожу тебя завтра…

Мильда слышала, как он возился в прихожей с ботинками, как хлопнула дверь и скрипнули деревянные ступени.

У крыльца Медониса остановил Карл Дучке. Это было неожиданно.

— Ты не оставил адреса, — бросился он с упрёками. — Я жду целые сутки. Я пошёл за спичками, и ты в это время… Срочное приказание шефа. — Дучке стучал зубами от холода, пытаясь раскурить огрызок сигары.

Антон Адамович поёжился — ещё одно препятствие. Он совсем забыл про «Серую руку». Но сейчас ему наплевать на все. Он твёрдо верил в исполнение своих планов: Арсеньев задержит подъем корабля, и после того, как дядюшкин ящичек будет в руках Фрикке, «Шустрый» возьмёт курс на Швецию.

— Ты должен на своём буксире отвезти меня в порт. Я хочу много рассказать. О-о!.. Ты не заметил ничего странного у себя дома? Нет, ну, конечно, о-о!..

— Отвезу, не беспокойся, — заверил Антон Адамович. Он решил со всем соглашаться. — Мне надо на корабль срочно. Через час жди на причале, и тогда — прямо в Северный порт.


— Приготовь мне кофе, покрепче, погорячее, слышишь? — едва шевелил языком Дучке. — Кофе и коньяк… Ждать ещё час! Проклятый ветер! Цум Тейфель! Я буду счастливчиком, если не получу воспаления лёгких.


* * *

«Они хотят наложить лапу на моё добро. — Медонис вдруг пришёл в бешенство. — Не выйдет! Ходит по пятам, толчётся рядом. А что, если?.. — И он сразу остановился. — Да, так и сделаю. Анонимный доносик куда надо. Обезврежу их, а потом лови меня!»

Медонис вошёл в ближайшее отделение связи, купил конверт и на листке из записной книжки написал несколько строк.

Запечатав письмо, он бодро пошёл к почтовому ящику и без колебаний опустил его.

С высоты шести палуб смотрел Василий Фёдорович на маленький буксир, прижавшийся к борту. Густой чёрный дым валил из трубы. Ветер подхватывал его и расстилал над морем.

«Не ошиблись ветродуи», — размышлял Фитилёв, поглядывая на клубившийся у самой воды бархатный дым.

Густо морщилось беспокойными волнами море. Из-за горизонта тяжело наплывали чёрные тучи. Темнело. Огромный воздушный вихрь медленно двигался на восток. О его приближении радиостанции предупреждали тревожными метеосводками. В портах на мачтах поднимались грозные сигналы. Шторм.

Василий Фёдорович был очень озадачен делами на корабле. Да и шторм изрядно его беспокоил. И откуда он взялся, проклятый! Стояла превосходная погода — и вот на тебе! Фитилёв был уверен в одном: «Если утром корабль не будет готов к буксировке, неприятностей не оберёшься! И Серёга что-то мудрит».

Фитилёва встревожил их недавний разговор.

«Поставить корабль в исходное положение. Покривил душой Серёга, а зачем — ума не приложу!»

С того недавнего времени многое изменилось. Обнаружили мазут в топливных цистернах, Арсеньев сам надел водолазный костюм и сейчас осматривал подводную часть корабля. Фитилёва радовала дружная работа команды. Он видел, что все горели желанием поднять корабль. Сколько изобретательности, смётки проявили люди! Холодный искусственный мазут загустел, как дёготь, и помпа плохо брала его. По подсчётам, не откачать мазут до утра и от крена не избавиться. Подъем корабля был опять под угрозой. И тут моторист Бортников предложил попробовать корабельные насосы. Вместо пара подвели сжатый воздух. Наладчикам пришлось повозиться, но когда насосы заработали, всем стало ясно: победа! Василий Фёдорович с теплотой вспомнил про Бортникова: «Мой ведь воспитанник…»

— Товарищ командир! — подбежал к Фитилёву рассыльный. — Старший лейтенант Арсеньев просит вас к телефону.

К девяти часам вечера небо почернело. Могучий западный ветер все гнал и гнал грозовые тучи.

Удерживаемый якорной цепью, «Меркурий» медленно описывал огромную дугу. Ярко освещённый огнями, он всплыл почти целиком. Стоящий рядом буксир «Шустрый» казался игрушкой: его мачты едва достигали главной палубы великана. А вокруг судна — непроглядная темнота: у фонаря всегда темнее.


Грохотали мотопомпы, выбрасывая воду. Корабль сидел ровнее, крен заметно уменьшился.


* * *

В капитанской каюте буксира «Шустрый» Миколас Кейрялис подробно рассказал Антону Адамовичу о всех событиях.

— Не выгорело наше дело! — заканчивая, вздохнул Миколас. — Всплывает корабль. Гляди-ка, гражданин начальник, словно крепость какая, и крен меньше. Хе-хе! Видать, не испугался вас старший лейтенант. Матросики хвалят его, говорят: с мазутом он справился, сам пошёл пробоину искать.

— Это я им содрал пластырь. И не то ещё сделаю! — буркнул Медонис.

По правде говоря, он ещё не знал, что именно сделает. И вдруг перед глазами возникла авиабомба у кормы лайнера, впившаяся в песок.

— Не мучайте себя понапрасну, гражданин начальник. Пустое дело! В третьем классе, где ваша каюта, воды ниже чем по пояс, сам смотрел, — говорил Миколас. — Пластырь положат — и через час все будет сухо. А там буксиры в порт корабль потянут…

— В порт не потянут. В моих руках остался главный козырь, — медленно произнёс Медонис.

— Теперь, гражданин начальник, никакими козырями не поможешь, — решительно возразил Миколас. И удивился: на лице Антона Адамовича играла улыбка.

— Мой козырь — неразорвавшаяся авиабомба. — Медонис вдруг ударил кулаком о стол. — Понял? Торчит в песке недалеко от кормы… Сейчас я… — Он схватил блокнот и стал быстро черкать в нем шариковой ручкой. — Длина одной смычки, якорь-цепи, — бормотал он, сопя от напряжения, — двадцать пять метров. На брашпиле сейчас две смычки. Расстояние до бомбы было около половины длины судна, значит, — повысил он голос, — надо потравить якорную цепь, удлинить её на две смычки. Корабль навалится на бомбу — и тогда…

Миколас Кейрялис порывисто поднялся на ноги и с ужасом смотрел на Медониса. Его ржавые брови поднялись кверху.

— Ты хочешь взорвать корабль, погубить людей? — пятясь, спрашивал он. — На нем же две сотни матросов… Нет, гражданин начальник, я в таком деле помогать не стану!

— Дурак, этой ночью у нас будут деньги. — Антон Адамович зло посмотрел на морщинистое лицо Кейрялиса. — Матросы тебя своим считают. Потрави канат, всего две смычки, слышишь? Безопасно. Ты не мог знать про авиабомбу. Они не подберут статьи, даже если поймают за руку. Её нет в уголовном кодексе. Суд не сможет предъявить обвинение. А потом я, как помощник капитана порта, скажу. Если ветер поднялся, якорную цепь обязательно надо потравить. Значит, и с этой стороны удивительного ничего нет, коли цепь стала длиннее. Это я к тому говорю, если расследование будет. Понял? Ну как?

— Нет, гражданин начальник, я на «мокрое дело» не пойду. Пусть, если надо, водолазы цепь травят. Бог с ними, с деньгами, не согласен я топить корабль с народом.

Кейрялис решительно нахлобучил кепку на голову.

— Каторжник проклятый! — бешено закричал Медонис. — Деньги ведь… Половину тебе отдам. Видать, ты дурак полный. Мразь!

— Нет, гражданин начальник, я не мразь, — ответил Кейрялис. — Я Родину защищал от немцев. Вот смотри, — он быстро завернул подол рубахи, — на раны смотри, видишь, кровь проливал. Воровством занимался — виновен. За это в тюрьме сидел. А ты за деньги сгубить невинных людей хочешь. Выходит, гражданин начальник, не я, а ты мразь!

— Мели, мели, — глотнув слюну, пробормотал Медонис. — Не часто удаётся послушать философствующего каторжника. — Антон Адамович осклабился. — Ты уже виноват перед судом. Выкрал чертёж из портфеля старшего лейтенанта. Забыл? Смотри, если я донесу…

— И надо же, польстился на лёгкие деньги. Слабый я человек, выпить люблю, — неторопливо продолжал Миколас. — Если что плохо положено, украсть могу. Хозяева виноваты, что добро не берегут… А людей убивать не согласен. На донос твой плевал! Мою дружбу кулаком не завоюешь. Счастливо оставаться! — Миколас взялся за ручку двери.

— Нет, погоди. Сначала я хочу поблагодарить. — Медонис быстро сунул руку в карман пиджака. — Ты ведь работал и должен получить, что причитается.


Выстрел растворился в грохоте мотопомп и в шуме льющейся потоками воды.


* * *

Медонис, задрав голову, с тоской разглядывал высокий борт всплывшего лайнера. Крен у него ещё оставался, и поэтому верёвочный трап, не прилегая к стенке, болтался в воздухе. Пересилив страх, Медонис взобрался на палубу, постоял, осмотрелся. Здесь только одна мотопомпа. Вахтенный моторист, склонив голову набок, прислушивался к шуму мотора. Людей наверху было немного. Борьба за корабль развернулась на нижних палубах. Там грохотали моторы, хрипели донки, перекликались человеческие голоса. Люди напрягали последние усилия. Мощный, глухой шум доносился из железного чрева, палуба содрогалась.

«Я должен взорвать эту развалину, — сказал себе Антон Адамович, — другого не дано. Тогда я господин. Только бы удался взрыв! Черт, корабль будто вулкан перед извержением. Под ногами — ад. Эх, дурак я! Сколько времени готовился, а удобный момент пропустил! Вот и ходи трави канаты».

Он сделал несколько шагов. Кормовая палуба была ярко освещена. У двух воздушных помп — качальщики. Доносилось мерное перестукивание поршней. Мичманы Коротков и Снегирёв следили за сигналами водолазов. Все заняты, никто не обращал внимания на Медониса. Но он твёрдо знал правило: осторожность и ещё раз осторожность!

Медонис вернулся к тарахтящей мотопомпе и тронул матроса за рукав.

— Товарищ, — громко, чтобы перекрыть шум, крикнул он, — одолжи обтирки, обтирки, поиздержались мы на «Шустром», клочка не найдёшь.

Моторист молча достал из ящика пучок ветоши и подал Антону Адамовичу. Крышка ящика упала, но звука слышно не было.

— А что, товарищ матрос, выровняем крен, как думаешь? — кричал Медонис. — Мне бы в порт сходить. За водой для котлов… Да не знаю, как быть.

— Выровним, немного осталось, — уверенно ответил матрос. — Батя сказал, к восьми утра поставим к стенке корабль. Раз батя сказал — значит, так и будет.

— У стенки поставим, — повторил Медонис. — Да ну?! А хорошо бы! Спасибо за обтирку, товарищ!

Медонис решил ещё раз попытаться проникнуть в каюту. Но ему опять не повезло: на второй палубе матросы спускали по трапу бочки с бензином. Пришлось вернуться. Осталось взорвать корабль. Другого выхода не было.

Медонис незаметно перебрался на тёмный противоположный борт: здесь огней не зажигали. Как привидение, проскочил по длинному проходу и оказался на носовой палубе. За месяц он изучил затонувший корабль. У лобовой надстройки, под крышей из толя, работал мощный компрессор на широких колёсах. От него поступал воздух к топливным насосам, качавшим мазут.

Под лампочкой дежурный моторист читал газету. Он даже не поднял головы, когда Антон Адамович прошёл мимо.

«Удачно, весьма удачно! — радовался Медонис, пробираясь между брёвнами и досками, резиновыми проводами и шлангами. — Такой грохот, никто не услышит, когда пойдёт якорная цепь. Дурак Миколас, отказался. Пустяковое дело».

На носу корабля темно. Порывы ветра забивали дыхание. Антон Адамович схватился за фуражку. Одинокий якорный фонарь чуть-чуть освещал исполинский брашпиль. Фонарь раскачивался на ветру, чёрная тень от брашпиля колебалась. Медонис перегнулся через фальшборт — посмотрел, туго ли натянута якорная цепь. Да, туго, она скрежетала в клюзе. Ветер все-таки сорвал фуражку и унёс в море.

Медонис заметил, что нос судна смотрел на маяк, а совсем недавно маяк был по правому борту. Ветер изменил направление, Антон Адамович ещё раз оглянулся по сторонам. Все было по-прежнему спокойно. Маленьким фонариком-авторучкой он осветил маховики и зубчатые колёса брашпиля. Вот звенья якорной цепи, каждый метр весил немало. Круглый «пятачок» света нашёл стопор. Пришлось-таки повозиться с тугой рукояткой. С бьющимся сердцем вслушивался Антон Адамович в глухое рокотание железной цепи. В клюз проходит одна скоба, другая… Довольно! — Медонис застопорил.

Зловещая тень опасности накрыла корабль.

На две смычки удлинилась цепь. На пятьдесят метров отошёл корабль от прежнего места. Антон Адамович не стал задерживаться у брашпиля. Он поспешно перебрался на кормовую палубу к штормтрапу и, стремясь сохранить безразличное выражение лица, закурил. Ноги у него дрожали.

«На этом ветру, — кружились в голове беспорядочные мысли, — корабль скоро опишет свою последнюю дугу… Но где он сейчас? Далеко ли от бомбы? — Медонис судорожно затянулся. — Взрыв может быть через минуту и через полчаса. Скорей на буксир!»

Но какая-то сила удерживала Медониса на палубе. Он посмотрел на небо. Оно было тёмное, нигде ни одной звезды.

«Сколько времени будет тонуть корабль после взрыва? — спросил он себя. Пальцы его нервно теребили обтирку, он все ещё держал её в руках. — Немного. Если слетят большие пластыри, не успеешь сосчитать до ста. Вряд ли сумеют спастись матросы и все, кто внутри. — Он вспомнил тёмные скользкие коридоры, провалы вместо лестниц и хищно усмехнулся. — А, черт возьми, пусть гниют их кости!»

Вспомнились события сегодняшнего дня: убитый Миколас, разгневанная Мильда, пришёл на ум Ницше…

«Ницше поистине велик, — размышлял Медонис. Мысли разрывались на куски, и трудно было вновь соединить их. — Он разрешил сверхчеловеку любое преступление. Я сверхчеловек, господин среди стада. Мне позволено все! Я должен был уничтожить глупого литовца — и сделал это. Подождите, — грозил он кому-то в темноту, — Ницше ещё покажет себя! Дурак Арсеньев! Недаром наши философы прославляют Ницше. Они стараются уверить, будто не на его дровах Гитлер заварил кровавую кашу».

Антону Адамовичу почудился хрипловатый смех, словно клёкот птицы. «Старший механик!» Испытывая тошнотный страх, он обернулся. На палубе никого не было. Последние дни механик Пятрас Весулас все чаще и чаще смущал его. «Одноглазый мерзавец! Он следит за мной. Что ему надо?»

Красные отсветы скользили по судну. Маяк без устали открывал и закрывал свой глаз. Это тоже нервировало Антона Адамовича.

— Товарищ Медонис! — позвал чей-то голос.

Антон Адамович круто обернулся. Возле него каланчой высился замполит судоподъёмной группы Рукавишников.

— Вы без фуражки? Я, признаться, сначала не узнал!

— Унесло ветром, — объяснил Медонис. — Вторую за месяц. Жертвы морскому богу.


А ветер крепчал. По морю непрерывно катились волны, наседали на борт и чуть-чуть колыхали тяжёлое тело корабля. Балтика, наполненная до краёв западным ветром, бурлила и волновалась.


ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ ИСТИНА ВСЕГДА ИСТИНА

К длинному свайному причалу из толстых струганых досок прилепились рыболовные тральщики. Они стояли парами, словно влюблённые, слегка покачивая тонкими мачтами.

Вахтенный матрос с задумчивым видом сидел на люке. Из радиорубки доносились звуки вальса. На пирсе рыбозавода рабочие выгружали с деревянного сейнера свежий улов и с грохотом закатывали на борт пустые бочки. Одежда людей была густо покрыта блестящими чешуйками.

Механик Пятрас Весулас, скрытый круглой башенкой с надписью «Высокое напряжение», молча наблюдал за маневрированием буксира «Шустрый». Лопасти винта взбудоражили воду, она вскипала тысячами мелких воздушных пузырьков.

Медонис, как всегда, чувствовал себя на мостике неспокойно. Он бегал от одного борта к другому, несколько раз переставлял с места на место ручку телеграфа.

— Посвистайте, посвистайте! — раздался его тревожный возглас.

Буксир тонкоголосо вскрикнул три раза и задним ходом отошёл от стенки. Взбаламученная винтом вода быстро успокоилась. Небольшие волны, забредавшие в порт, сбивали у причала древесную кашицу и рыхлую грязную пену.

Буксир миновал сигнальный пост, выкрашенный белой краской. На мачте висел чёрный треугольник вершиной вверх. Капитан порта предупреждал моряков: «Ожидается шторм от северо-запада».

Проводив взглядом широкий корпус пароходика, шмыгнувшего за огромные каменные глыбы мола, одноглазый механик направился в город. Вдоль причала разрослись молодые яблони, посаженные работниками порта. Сразу за воротами начиналась улица с огромными липами, каштанами, вязами. Липы ещё цвели, на каштанах появились колючие колобки. Возле каждого дома зеленели деревья и пестрели цветники.

Весулас медленно шагал по дороге. «Её зовут Мильда, — размышлял он. — Вот Мильда и поможет мне опознать негодяя. Да, это он! Я уверен. Наглый взгляд, надменность, а главное — голос. Литовский язык ничего не значит. И тот ведь прекрасно говорил».

Пятрас Весулас… В домике лесничего на косе Курш-Нерунг солдаты обнаружили окровавленное тело, в нем ещё теплилась жизнь. Пятрас Весулас очнулся в лазарете.

Как он выжил, было загадкой для врачей. Железное здоровье, воля к жизни.

Упорство Пятраса Весуласа не знало предела. Когда он выздоровел, все поглотила мысль: найти, отомстить!.. Бывает же так: решил человек, ожесточился, и даже время не смягчает его.

Весулас не спал по ночам, вспоминая смерть товарища. Но кому он должен отомстить? Где отыскать подлеца, поднявшего руку на своих спасителей?

Проходили годы, но он не забывал грозных событий той ночи. В схватке Пятрас Весулас лишился левого глаза. Перебирая в памяти подробности, он старался мысленно воссоздать облик убийцы. Проклятый эсэсовец, кажется, он был выше среднего роста, худощав. Блондин с правильными чертами лица. Но разве по таким признакам найдёшь человека?! Ни одной, хотя бы самой незначительной чёрточки, но присущей только ему, не зацепилось в сознании.

Когда Весулас увидел впервые Медониса — нового капитана, зрачок его единственного глаза расширился. Охваченный смутными подозрениями, он долго не мог заснуть. Поднявшись утром с постели, невыспавшийся, Пятрас не знал, что предпринять. Слишком невероятной была мысль: капитан Антанас Медонис — убийца на косе Курш-Нерунг. Бывает же сходство!.. Ну и что же? И все-таки какое-то подспудное чувство не давало Пятрасу успокоиться. За завтраком в кают-компании Пятраса насторожил голос Медониса. «Неужели у двух внешне похожих людей и голос бывает одинаковым?! — размышлял он. — О-о, если бы Медонис заговорил по-немецки!»

Догадайся Антон Адамович, что замышляет угрюмый механик, искоса поглядывая единственным глазом, многое изменилось бы в его планах.

Пятрас решил поговорить с Мильдой.

Дверь открыла сама хозяйка. Пятрас как-то раз видел её мельком на буксире и теперь узнал не сразу. Его удивили пришибленный вид, растерянность молодой женщины.

— Пятрас Весулас, старший механик с буксира. Сослуживец вашего мужа, — представился он.

— Ах, это вы Пятрас Весулас, — тихо сказала Мильда, зябко кутаясь в платок. — Здравствуйте.

— Нам надо поговорить с вами, серьёзно поговорить. — И Пятрас без приглашения вошёл в комнату.

Жёлтый чемодан стоял на том же месте. В углу — мусор, буро-красные пятна на занавесках. Ничего не изменилось после ухода Антона Адамовича.

Мильда остановилась у двери и вопросительно смотрела на нежданного гостя. «Какое угрюмое лицо!» — отметила она.

— Где вы познакомились с мужем? — Пятрас Весулас решил идти прямой дорогой. — Откуда он?

Мильда не сразу ответила. Ей стало не по себе. «Почему он спрашивает?»

Пятрас Весулас молчал.

— На косе Нерунг, в посёлке… — тихо сказала Мильда, и губы её дрогнули.

— Нида? — хрипло выкрикнул Весулас. — В посёлке Нида? Когда?

— В апреле 1945 года. Но зачем вам? Разве он сделал что-нибудь плохое? Не может быть!..

Весулас сорвал чёрную повязку с глаза. Он расстегнул ворот, обнажив бледные рубцы.

— Это он убил моего товарища. Думал, что убил и меня.

Мильда, прижавшись к стенке, смотрела на Весуласа.

— Вы говорите неправду, Пятрас Весулас. Он храбрый литовец. На моих глазах Антанас застрелил эсэсовца, помощника коменданта лагеря. Его родители замучены немцами…

— Ложь! Скорее всего он расправился со своим, чтобы надёжнее замести следы. Я уверен в этом. — И Весулас задохнулся. — Так они всегда поступали. Он — господин, а мы — рабы. Поверь, Мильда, вырви жалость, — прошептал он, подхватив медленно сползавшую на пол молодую женщину. — Он не стоит твоего мизинца, девочка. Слышишь, Мильдуте!..

Перед глазами Мильды возникло лицо в окне.

«Одну картофелину!» — умолял голодный. Зачем Антанас в ту ночь убил его? Отвратительная, необъяснимая жестокость!

— Я должна рассказать обо всем папе… На машине через пять часов я буду дома, — собравшись с силами, проговорила Мильда. — Это все ужасно! Антанаса, наверное, арестуют. Я так во всем виновата! Бедный отец!..

— Мильдуте, я прошу тебя, не мешай! — Одноглазый механик с мольбой протянул к ней руки. — Я отомщу сам. Я ждал, долго ждал! — У Пятраса Весуласа заклокотало в груди, слова были почти неразборчивы. — Я сам уничтожу эту гадину. Ты слышишь меня, девочка? Я и за тебя отомщу, за всех…

— Папа, папочка, прости меня, прости!.. — в отчаянии повторяла Мильда. — Неужели так может быть?!

Медленно, обдумывая каждое слово, Весулас рассказал, как два товарища в море у косы Курш-Нерунг выловили полуживого человека, как старались его спасти и что произошло в заброшенном домике лесничего.

Мильду лихорадило. Она вспомнила сегодняшний разговор. Медонис затеял что-то плохое, это несомненно.

«Но ведь я прожила с ним годы. Как же теперь? Я должна ненавидеть его», — думала Мильда, а ненависти не было. Надо привыкнуть к мысли: «Антанас — враг, — повторяла она про себя. — Я должна ненавидеть его. Я должна помешать ему!»

— Боже мой! — вырвалось у молодой женщины. — Сегодня на затонувшем корабле что-то должно случиться. Я уверена. Нам надо быть там, Пятрас Весулас. Скорее, скорее!.. — повторяла Мильда в отчаянии. — Мой долг…

Она выбежала в соседнюю комнату. Слышно было, как открывались и закрывались какие-то ящики, хлопали дверцы. Через минуту, что-то набросив на себя, Мильда вернулась.

— Успокойся, девочка. Там настоящие люди, он ничего не сможет сделать, — сказал механик. — Оставайся дома.

— Нет, нет, я поеду с вами, Пятрас Весулас! Возьмите меня! — взмолилась Мильда. — Иначе я никогда себе не прощу.


— Ладно, поедем вместе, — внимательно посмотрев на неё, решил Весулас. — Надо быть справедливым. Ты тоже имеешь право.


* * *

Выходить из порта в дурную погоду, да ещё на ночь глядя, никто не соглашался. Пятрас Весулас с трудом упросил старшину рыбацкого бота — не обошлось без бутылки вина.

На сигнальной мачте на месте чёрного конуса горели два красных огня. Дыхание шторма усилилось. За входным буем бот стало изрядно валить с борта на борт.

Ветер нёс пенистые клочья, но Мильда не испытывала страха. Нервы были напряжены до предела.

Но вот и буксир «Шустрый».

Оставив Мильду на палубе, Пятрас Весулас спустился в машинное отделение. В протёртых до блеска железных плитах отражался свет электрических ламп. Вахтенный механик сидел на раскладном стуле и, напевая под нос, вырезал фигурную прокладку из куска кренгелита.

Из кочегарки доносился громкий, энергичный разговор и лязг чугунных топочных дверец.

— Какие приказания с мостика? — спросил Пятрас Весулас.

— Машину держать в постоянной готовности, Пётр Иванович.

Старшего механика, казалось, удовлетворил ответ вахтенного. Он немного постоял и, тяжело ступая по лестнице, поднялся наверх. При каждом шаге что-то позванивало: вероятно, оторвавшаяся одним концом подковка на каблуке.

В каюту старшего помощника Ветошкина Пятрас Весулас вошёл вместе с Мильдой. Хозяин отдыхал на узком и коротком диванчике.

— Мильда Иосифовна, здравствуйте, — сказал старпом, быстро поднявшись. Он вынул свои длинные ноги из каких-то таинственных глубин в деревянной стенке. — Очень рад вас видеть.

— Где Антанас? — спросила Мильда, волнуясь. — Он на судне?

— Ваш супруг ушёл на «утопленник», — ответил долговязый старпом. — С полчаса как ушёл. Я вас провожу в каюту. Одну минутку. — Он открыл стенной шкафчик и снял с гвоздя ключ. Из ящика письменного стола достал связку плоских медных ключей и долго их перебирал. На судне два комплекта ключей от всех кают. Одним ключом пользуется владелец, другой — у старпома, на случай если кто-нибудь ушёл на берег и оставил в каюте непотушенную сигарету. Пожар! Если ключа на судне нет, плохо: придётся ломать дверь. Иногда секунды решают дело. Или бывает так: не закрыли иллюминатор в одной из кают под главной палубой, а судно накренилось. Вода через иллюминатор хлынула в каюту. Авария. Много случаев знает морская практика, когда вовремя открытые двери предупреждали несчастье.

— Пойдёмте, Мильда Иосифовна. — Старпом отыскал, наконец, нужный ключ.

Втроём они вошли в кают-компанию, поднялись по небольшому трапу. Старпом открыл дверь.

Войдя в каюту, Мильда сбросила платок и поправила перед зеркалом волосы. Её опять терзали сомнения, и все, о чем рассказал недавно Пятрас Весулас, казалось ей не таким убедительным, как дома. Она раскаивалась, что погорячилась и приехала.

«Как объясню это Антанасу? Имею ли я право верить механику?»

Но мысль о чем-то страшном, что должно случиться, не оставляла. И ещё запах… Мильда чувствовала: в каюте пахнет чем-то горелым, и это тревожило.

Старший механик молча стоял у дверей и внимательно наблюдал за молодой женщиной.

— Вам надо на «Меркурий?» — спросила она нерешительно.

— Да. — Весулас кивнул головой. — Не бойтесь, Мильда, будьте твёрды.

— Я не боюсь, Пятрас Весулас… Простите, мне кажется, в каюте чем-то пахнет. Нет, нет, это не табак, — поспешно сказала Мильда, увидев в руках Пятраса трубку. — Боже! Так пахло в комнате там, на косе, где я впервые встретила Антанаса!

— Ты права, Мильда, — спокойно подтвердил механик. — Здесь недавно стреляли. — Спрятав в карман нераскуренную трубку, Пятрас Весулас заглянул в спальню, отгороженную от кабинета зеленой репсовой занавеской: там было пусто.

И вдруг они услышали, как в платяном капитанском шкафу что-то шевельнулось, раздался слабый стон.

— Антанас, Антанелис! — крикнула в отчаянии Мильда. — Антанелис! — И бросилась к шкафу. — Скорее откройте! — требовала она, дёргая изо всех сил медную ручку.

Пятрас Весулас всунул в щель между дверцами большой рыбацкий нож. Дверцы разлетелись в стороны. На ковёр вывалилось человеческое тело.

— Матрос Миколас Кейрялис, — признал старший механик. — Кажется, ещё дышит. Ковёр пропитался кровью, а мы даже не заметили.

Закусив нижнюю губу, Мильда уставилась на неподвижное тело. Кто его убил? Она боялась ответить на этот вопрос.

— Вахтенный! — крикнул Пятрас Весулас, открыв дверь. — Живо на «Меркурий»! Вызови доктора. Скажи: несчастный случай. — От ярости он дышал с трудом.

На крики и топот пришёл старпом Ветошкин.

— Миколас, — пробормотал он, наклоняясь над матросом. И взял его руку, пытаясь нащупать пульс. — Все! — определил он.

…С медицинской сумкой через плечо прибежал посланный Фитилёвым военный врач, лейтенант с новенькими погонами. Он долго осматривал холодеющее тело.

— Умер только что, — подтвердил врач и стал мыть руки. — Видимо, пуля задела сердце. Может быть, самоубийство? — добавил он вопросительно.

— Самоубийство отпадает, — засопел старший механик.

Нахмурив густые брови, он отвернулся, чтобы не видеть скорби на лице Мильды.

— Я найду преступника! — неожиданно объявил он. — Каюту надо закрыть.


— Валентин Петрович, — обратился Весулас к старпому, — распорядитесь вызвать по радио уголовный розыск. А Мильда пусть побудет у вас… — И он осторожно вывел из каюты растерявшуюся женщину, спустился вместе с ней по трапу, позвякивая, словно шпорой, полуоторвавшейся подковкой.


* * *

Под водой старший лейтенант Арсеньев чувствовал себя хорошо. Встав на песок, он подтянул крепче мешок с аварийным припасом и двинулся к корме. Ему предстояло осмотреть добрую сотню метров толстых стальных листов, прочно соединённых тысячами заклёпок. Освещая путь яркой электрической лампой, Арсеньев медленно переставлял в песке пудовые водолазные калоши.

Арсеньеву казалось, что корабль напрягает все силы, как борец, на спине которого сидит противник: он медленно подымается, стараясь стряхнуть непомерную тяжесть.

«Не падай духом, друг, нажми ещё немного!» Арсеньеву хотелось подставить плечо, помочь. Он похлопал брезентовой рукой по шершавому корпусу, нечаянно задев оранжевую звезду, примостившуюся на выступе деревянного пластыря; звезда пошевелила живыми лучами и загнула их кверху.

Над водолазом железной крышей простиралось чёрное днище, границы его сливались с темнотой. Неожиданно он почувствовал толчок, будто кто-то дёрнул его за шлем.

«Зацепились шланги», — пронеслось в голове. Арсеньев быстро повернулся. В упор на него смотрела большая пучеглазая рыба. Неподвижно застыв на месте, она лениво пошевеливала плавниками. «Со шлангами, значит, все в порядке», — улыбнулся Арсеньев.

Оглядываясь на клубы мути, медленно расплывавшиеся от тяжёлых калош, Арсеньев шёл дальше. Теперь рыбы, большие и маленькие, то и дело мелькали перед стёклами иллюминатора; их, словно бабочек в тёплую летнюю ночь, манил свет фонаря.

«Но где же пробоина?» Сергей Алексеевич вынул из брезентового мешка горсть опилок. Увлекаемые течением (был отлив), маленькие разведчики-крупинки дружной золотой стайкой медленно плыли под днищем корабля. Вдруг, словно притянутые магнитом, они стремительно понеслись вперёд и закружились на месте.

«Есть, нашли, голубчики! — обрадовался Арсеньев, ускоряя шаг. — Вот оно что, заклёпки выпали! Невелика беда», — рассуждал он, нащупав светом две круглые дырки в днище.

Стайка опилок, втянутая водотоком, мгновенно исчезла в чреве корабля. Заколотив вместо выпавших заклёпок две сосновые пробки, Арсеньев опять зашагал по песчаному дну.

«Нет, моряка не сравнишь с лётчиком, — продолжал он размышлять. — Ведь пилот отдаёт машине часы, а моряк кораблю — себя целиком. Вся жизнь проходит на палубе, в машине, на мостике, вдали от дома, от родных и близких. Мальчишкой приходит моряк на корабль, а возвращается на берег стариком. Не каждый выносит, многие не выдерживают. Надо быть стойким. Тяжелы бывают жертвы морю, ох тяжелы! Но кем бы я стал, если бы снова начал жизнь? — вдруг спросил себя Арсеньев и даже остановился. — Может быть, космонавтом?»

Он представил себе бесконечное пространство среди звёзд, холод, мрак. «Конечно, заманчиво и, может быть, необходимо для человечества. Но сколько ещё дела на родной, тёплой, радостной земле! Нет, стал бы опять моряком».

В луче фонарика мелькнул винт. Корма близко.

И вдруг Арсеньеву показалось, что огромное тело корабля медленно ползёт назад. Не может быть! Он пригляделся. Мимо прошла приметная деревянная заглушка, знакомая звезда на выступе пластыря. Точно! «Меркурий» пятится.

«Кто-то потравил якорную цепь, — догадался он. — Зачем?»

Корабль вздрогнул и застыл на месте. Арсеньев снова пошёл вдоль корпуса, считая шаги. Опять свет фонаря коснулся бронзового винта. «Пятьдесят метров, две смычки», — подытожил Арсеньев.

Он хотел спросить у мичмана, почему травили якорную цепь, но раздумал. Надо искать пробоину. Он выпустил в воду новую порцию опилок. Но теперь они повели себя иначе: стремительно метнулись вперёд и мгновенно исчезли.

Арсеньев почувствовал, будто его легонько подталкивают в спину. Через два шага он заметил, что мешок у него в руках сам по себе, как живой, потянулся кверху. Впереди гирляндой заплясали прозрачные пузырьки воздуха.

«Эге-ге! — понял Сергей Алексеевич. — Пробоина близко. Помпы работают, вот и тянут воду».

Он остановился и, высоко подняв фонарь, принялся шарить лучом. Идти дальше было опасно: вода мощным потоком всасывалась в пробоину, могла затянуть и его.

«Вот она! — водолаз увидел рваные края пробоины. — Ишь, заусеницы выгнулись. О такой ноготь только задень… Рубаху, что гнилую тряпку, распорет».

Даже сквозь шлем было слышно, как глухо бурлит водоворот.

— Товарищ Коротков, — сказал в телефон Арсеньев, обойдя тёмную рванину, — обнаружена пробоина. Нужен пластырь. Иду дальше.

У середины корпуса Арсеньев, стоя на грунте, доставал стальные листы вытянутыми руками, а здесь, под кормой, ему приходилось нагибаться. Возле винтов пароход почти касался грунта. Волны, покачивая судно, то подымали, то опускали его. Каждый раз тяжёлая корма с глухим скрежетом оседала в песчаное дно. Ветер медленно поворачивал корабль на якоре. Корма, забирая вправо, с каждым ударом входила в песок на новом месте.

Оберегая шланги, Сергей Алексеевич обошёл корму. Ни пробоины, ни даже маленькой трещины больше не нашлось.

Осмотр окончен. Остановившись под винтами передохнуть, Арсеньев задумался.

Напоследок он ещё раз осветил корабль. Над головой нависли могучие винты, чёрной тенью уходил вверх стальной корпус. Луч фонаря скользнул вниз, потом вправо, пробежал по неровной поверхности дна, вырвал из темноты остов затонувшей шлюпки, витки ржавого троса в песке, исковерканную шлюпбалку.

«А это что?» Из грунта, почти под самой кормой выглядывал какой-то странный продолговатый предмет.

Сначала Арсеньев решил, что перед ним кусок толстой трубы или обрубок дерева. Мало ли таких штуковин под водой! Когда-то и ему довелось оставить трехтонный якорь на дне морском. Якорь застрял в расщелине скалы, и его никак нельзя было вытащить. Шторм набросился столь внезапно и с такой яростью, что разрыв цепи и потеря якоря казались счастливым избавлением. А все же обидно. Жаль якорь. Небось ржавеет теперь в солёной водице.

К якорю у капитана Арсеньева было самое почтительное отношение.

«Это не просто три тонны отличного железа. Недаром якорь с древнейших времён считается символом надежды. В наше время каждый моряк знает: если, к примеру, машина вышла из строя и корабль несёт на берег, надейся: якорь выручит из беды. Замечательная штука якорь! Если кто-нибудь взялся бы перечислить заслуги якоря в мореплавании, много бумаги пришлось бы исписать этому человеку».

Арсеньев ещё раз осветил фонарём ржавую железину, застрявшую в песке. «Пусть лежит ещё сто лет», — решил он и собрался было уходить, но что-то его остановило. Он подошёл поближе, осторожно ступая, чтобы не поднимать муть. Осмотрел странный предмет со всех сторон. Яркий свет снова привлёк морских жителей: рой мелких рыбёшек замельтешил перед стеклом шлема, зарябило в глазах. Арсеньев взмахнул рукой, мелкота разом шарахнулась в сторону, но через несколько секунд снова дружно окружила водолаза. Прозрачная, в кружевных оборках медуза, пошевеливая своим огромным шлейфом, медленно спустилась откуда-то сверху. Две длинные большие рыбы быстрыми тенями промелькнули над головой.

«Всполошил все морское царство, — усмехнулся Арсеньев, счищая с шершавой поверхности округлого предмета густо налипшие ракушки. — Что за черт, тут ребра какие-то! — раздумывал он, пережидая, пока осядет муть. — Да ведь это авиабомба! — вдруг понял Сергей Алексеевич, инстинктивно отдёргивая руку. — Подожди, рано пугаться. В сорок пятом было пострашнее, а эта бомба выдержанная, ни с того ни с сего не взорвётся. Но, но… Ведь корма движется!»

Арсеньев замер. Стальная громада корабля действительно приближалась. Тревожно заколотилось сердце.

Корма развёртывалась по песку широкой дугой. Авиабомба как раз на пути: одна из точек этого полукружия.

Взглянув ещё раз на исполинские следы кормы на песке и заметив, что она садится приблизительно каждую минуту, он прикинул на глаз расстояние до бомбы.

«Через десять минут, — решил Арсеньев, — корма припечатает эту штуковину. Тогда конец… Взрыв».

В смятении он передал наверх все, что увидел, и тут же хотел дёрнуть три раза за сигнальный конец, что означало: «Поднимайте, выхожу наверх».

Но он не сделал этого. Его остановили чёткие удары, раздававшиеся внутри корабля. Кто-то часто и сильно ударял кувалдой. Арсеньев представил себе скользкие, тёмные палубы. Две сотни моряков копошатся, как муравьи, в огромном чреве корабля. Они не думают о грозной опасности — ведь они ничего не знают. Совсем уж неожиданно возникло перед ним добродушное, с крупными веснушками лицо матроса Евсюкова.

«Разрешите доложить, товарищ старший лейтенант, — застенчиво улыбнувшись, сказал Евсюков. — Ежели сейчас начнём откачку мазута, к утру корабль станет на ровный киль».

Сергей Алексеевич бросился к бомбе. Он попытался сдвинуть её, оттащить от кормы, но она будто вросла в песок.

«Тяжела, — задохнувшись отнапряжения, подумал он, — не осилить. А если копать?» Арсеньев схватил какой-то железный стержень, валявшийся под ногами, и с ожесточением стал ковырять слежавшийся грунт. Руками, точно крот, он отбросил песок, ещё разрыхлил, снова отбросил. Ещё раз!.. И налёг на лом. Бомба подалась, шевельнулась. Арсеньев почувствовал на спине ручейки пота.

Илистая муть окутала страшную болванку и, клубясь серым облаком, медленно расплывалась в тёмной воде.

Арсеньев яростно толкал, расшатывал бомбу, боролся с чудовищем, как с заклятым врагом. Все силы напряглись в одном порыве: одолеть!


Ничего не вышло! Оттащить бомбу не удалось. Арсеньев, обессиленный, отполз от нависшей кормы.


* * *

— Корабль наваливает на авиабомбу. Времени осталось десять минут… Старший лейтенант предлагает оттащить бомбу лебёдкой, просит стальной строп, — торопливо передал командиру отряда мичман Коротков, стоявший на телефоне.

Фитилёв, чувствуя неодолимую дрожь в коленях, прислонился к поручням. Последние слова мичмана донеслись до него, словно сквозь вату. Фитилёв рванул рукав, взглянул на часы — было двадцать два часа три минуты. Через мгновение слабость ушла. «Водолазов наверх! Судно затопить. Потом убрать бомбу!» Длинные усы командира шевелились. Он уже раскрыл рог, чтобы отдать команду, но мелькнула другая мысль: «Затопить? А если сядет как раз на бомбу? Да, так и будет! Только ускорю аварию!»

Фитилёв опять взглянул на часы. Прошла минута. Времени для размышлений не оставалось.

Выхватив трубку из рук мичмана, он закричал в микрофон:

— Сергей, сколько до бомбы?.. Да, это я, Фитилёв. Что? Четыре минуты?.. Никаких стропов, марш к подъёму! Немедленно! Приказываю!.. Что? — Фитилёв почувствовал удар корпуса по грунту и инстинктивно сжался. — Дурак! Не разговаривай! Снегирёв, — приказал он старшине, — со всех палуб наверх!.. Всех наверх!

И капитан-лейтенант не выдержал. Сунув телефон мичману Короткову, сам бросился к большому колоколу и ударил тревогу.

Три раза потух и зажёгся свет: это электрик у дизель-динамо вызывал по тревоге всех наверх.

Из всех дверей выскакивали встревоженные матросы. Одни находились близко, на первой палубе, другие поднимались с самого днища корабля перепачканные, мокрые, встревоженные.

Мимо Фитилёва пробежал замполит Олег Рукавишников и затопал вниз по лестницам. Командир понял — проводил его благодарным взглядом.

— Успеют ли? Скорей же, скорей!..


Фитилёв посмотрел на часы: «Как быстро движется стрелка!.. Все ли, все ли вышли наверх?»


* * *

Когда с буксира «Шустрый» подняли последний ящик, Медонис подошёл к открытой двери курительного салона.

Вдруг кто-то закричал снизу:

— Передайте бате, уровень воды понизился на сорок сантиметров! На третьей палубе в ботинках можно ходить.

Услышав это, Медонис всполошился. Путь к богатству открыт. А вдруг его сокровищем овладеет другой? Ходит же кто-то там. Но взрыв… «Может быть, со взрывом ничего не вышло, успею выбраться?» Слишком долго ждал Антон Адамович. Не раздумывая больше, он пошёл к трапу. В этот миг его увидел Пятрас Весулас и бросился следом.

В железном корабельном брюхе все выглядело теперь по-иному. Главные коридоры ярко освещены электричеством. Кое-где белые стрелки, наспех нарисованные мелом, указывали дорогу к постам.

Без всякого труда Медонис пробрался в коридор третьего класса. Дверь с выбитой филёнкой. Он потёр пальцем покрытый грязью эмалированный кружок с номером. Да, это она, каюта Э 222.

Антон Адамович плечом вышиб дверь вместе с петлями. Дрожа от нетерпения, он стал разыскивать среди размокшей, разложившейся рухляди свой чемодан.

Медонис не слышал тревожных ударов колокола, не обратил внимания на световые сигналы. Чемодан оказался под койкой среди обломков дерева и скользких тряпок: клейкий, пахучий, со ржавыми замочками и наугольниками.

«Цел и невредим! Как просто все оказалось!»

Антон Адамович засмеялся, всхлипывая и давясь слюной, сорвал крышку, схватил ящичек.

«Жизнь есть стремление к власти, — вспомнил он слова Фридриха Ницше. — Воля к власти, только она и делает человека господином». «А власть — это прежде всего деньги, — добавил он от себя, крепко прижимая ящичек к груди. — Значит, я господин. Господин есть господин, а раб есть раб!..»

Гулко прогремел взрыв. От внезапно наступившей темноты стало больно глазам. Рядом в отсеке что-то с грохотом ломалось и трещало. В кромешную темь обрушились бесчисленные водопады. Через пробоины, через все щели вода неудержимо вливалась внутрь корабля. Она шумела и плескалась со всех сторон.

«Авиабомба», — догадался Медонис, выскакивая в коридор. Он зажёг фонарь. Яркий луч прорезал темноту. Сверкнули тронутые светом потоки воды, вспыхивали прозрачные брызги. Шум воды грозно нарастал. Антону Адамовичу казалось, что многоводная река ворвалась внутрь судна. Он успел добежать до просвета, где матросы недавно поставили деревянную лестницу. На верхнюю палубу его вынесло вместе с бушующим потоком. Кружась в водоворотах, вода кипела и пенилась, как в огромном котле, с каждой секундой поднимаясь все выше и выше. С трудом одолев второй трап, наглотавшись морского рассола, задыхаясь, Медонис выполз на палубу. Впереди оставалась ещё лестница.

Но тут случилось непоправимое: Антон Адамович выронил фонарь. Перевернувшись и сверкнув раза два в чёрной воде, он лёг далёким огоньком где-то глубоко в коридоре третьего класса. Непроглядная тьма обступила Антона Адамовича. Бежать некуда. Вода наступала со всех сторон. Он заметался, бросаясь в разные стороны, натыкаясь на стенки, хватаясь за что-то скользкое, падал, поднимался… Вода подошла к его коленям, потом холод коснулся груди… В клокочущей темноте раздался дикий вопль. Неожиданно сверкнул свет. Чья-то сильная рука ухватила Медониса за шиворот. Дальше он ничего не помнил…

Он очнулся на панцирной койке в одной из кают «люкс». У окна недвижно, как изваяние, сидел одноглазый механик.

Снаружи доносились гулкие завывания ветра и тяжкий шум моря.

Антон Адамович хотел было окликнуть Весуласа, но по привычке ощупал задний карман, где хранился пистолет. Карман был пуст. Будто что-то ударило изнутри, он почувствовал страх. Что произошло?

— Это вы, — едва слышно спросил Медонис, — Пятрас Весулас?

— Мне пришлось два раза вытаскивать тебя из воды, — почти ласково ответил механик по-немецки. — Первый раз на косе Курш-Нерунг, ты помнишь? Тогда мне помогал товарищ. Ты отлично отблагодарил нас обоих… Но я остался жив.

Медонис шевельнулся. Ноздри его трепетали, он словно принюхивался к словам одноглазого. Чуть слышно скрипнула койка. Пятрас Весулас вынул из кармана «вальтер», недавно принадлежавший Антону Адамовичу, и осторожно положил его на стол.

— Не беспокойся, теперь тебе капут, — продолжал Весулас, не повышая голоса. — Каюта снаружи охраняется, — добавил он, увидев, что Антон Адамович смотрит на дверь. — Скажу правду, сначала я хотел расправиться с тобой сам, но ты убил ещё Миколаса — и теперь тебе придётся иметь дело с народным судом… Но прежде я хочу знать, что в этой коробке. Думаю, не напрасно ты так нежно хранил её за пазухой.

Пятрас Весулас, не спуская единственного глаза с Медониса, достал с полки металлический ящичек.

Антон Адамович молчал. Теперь он старался незаметно дрожащими пальцами нащупать капсулу в потайном карманчике.

— Не хочешь отвечать? Ладно, узнаю сам. — Механик вынул нож и стал спокойно, словно консервную банку, вскрывать дядюшкину шкатулку.

— Гм… бумаги. — Он вынул несколько листочков. — Письмо! — Пятрас Весулас бегло читал ровные мелкие буквы, не переставая приглядывать за Антоном Адамовичем. — Черт возьми, в нижних казематах южного форта спрятаны сокровища. Вот оно что! А, чертёж! — Он взял второй листок. — И в замке! Хитро! Хитро! Теперь мне понятно, почему ты кружился возле затонувшего корабля, как оса.

Медонис невольно застонал. Механик положил руку на «вальтер».

— Этот профессор, — продолжал он вслух, — сообщает в конце письма: «Сокровища остались в обречённом городе, и я с ними…» — Пятрас Весулас бережно положил письмо и достал свёрток в пергаментной бумаге. — Какой красивый янтарь! И внутри что-то есть. Езус-Мария, выйдет прекрасная брошка для дочери.

Это было выше сил Медониса, он не стал больше ждать. Да и что ждать: карта бита, игра проиграна. Быстрым движением он сунул все три облатки в рот и яростно разжевал их.

— Ты будешь ещё стоять на коленях, сволочь!.. — бормотал он, поводя красными, выкаченными глазами…

Его затуманенный взгляд остановился на кителе старшего механика, засыпанном пеплом и табачными крошками. Медная пуговица с якорем. Это было последнее, что увидел Эрнст Фрикке.


Взбудораженное ветром море ревело и билось о стальной борт корабля.


ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ ЧЕЛОВЕК ПРОХОДИТ СКВОЗЬ ВЕТЕР

Когда море хлынуло внутрь судна, палуба вздрогнула и повалилась вниз. Оборвалось чёткое постукивание дизель-динамо. Корабль стал медленно погружаться. Где-то за кормой с шумными всплесками падала вода, взброшенная взрывом. Ветер донёс оттуда тысячи мелких брызг, накрывших палубу проливным дождём. Замолкли голосистые мотопомпы; утих звенящий шум воды. Казалось, все замерло. Нет, качальщики без устали вращали воздушные помпы: в наступившей тишине слабое постукивание казалось морякам ударами тяжёлого молота.

Внизу, под водой, оставались Фролов и Арсеньев.

— Сергей Алексеевич, — неуверенно говорил Фитилёв в микрофон — Серёга!..

Оглянувшись, Василий Фёдорович увидел сотни внимательных глаз.

— Как люди? Целы все? — отрывисто спросил он.

— Водолаз Фролов идёт на подъем, — доложил мичман Снегирёв.

Рапорты посыпались со всех сторон.

— Затоплены все отсеки. Мотопомпы, оборудование остались под водой.

— Разрушено взрывом дизель-динамо.

— Сорван с места кормовой пластырь, носовой повреждён.

К Фитилёву протиснулся Рукавишников: мокрый, без фуражки, с окровавленным лицом.

— Все люди наверху, — доложил он. — Бортникова и матроса Носенко едва удалось спасти. Только корабль…

— Все исправим, — махнул рукой Фитилёв. — Вот люди… — Он вздохнул и сказал в микрофон: — Серёга! Это я, Фитилёв, слышишь?

Арсеньев молчал.

— Да жив он! — уверял себя Фитилёв, всматриваясь в манометр водолазной помпы. — Клапан-то ведь работает!

Сергей Алексеевич… Это я, — повторял Фитилёв.


Корабль, опустившись на дно моря, снова превратился в стальной остров. Волны, ударяя о борт, заплескивались на палубу. Штормовой ветер разговаривал на высоких нотах. Огонь маяка на Песчаной косе расплывался мутным пятном.


* * *

Взрыв оглушил Арсеньева, отбросил в сторону, лишил сознания. С первым проблеском мысли он почти автоматически нажал головной клапан: выпустил лишний воздух. Затем попытался встать. В голове шумело, глаза застилал туман. Ему удалось подняться на ноги. Шлем упирался во что-то твёрдое, неподвижное. Лампочка не горела. Густая темнота.

«Корабль… Взрыв… — припоминал Арсеньев. — Затонул корабль… На грунте стоит. Но где я?»

Он рванулся вперёд, ощупал стальные листы руками: всего два метра — и руки водолаза встретили песок. Кружа, он пополз дальше, упираясь то в песок, то в железо. Наконец нащупал свои шланги, застрявшие в плотном грунте.

Теперь он все понял, взрывом его отбросило в песчаный овражек на дне, а сверху лёг корабль… Вот оно как!.. А если бы не яма?! Он представил себе стальную махину в несколько десятков тысяч тонн, опускавшуюся на человека…

Арсеньева охватил страх. Туманилось сознание.

Тихо и темно. Совсем тихо и совсем темно.

«Хоть какой-нибудь звук! Чёртова тишина», — думал он.

И раньше бывали трудные минуты, но таким одиноким и беспомощным он никогда себя не чувствовал. «Слово бы услышать, одно слово», — повторял он, напрягая слух. Нет, тишина. Сигнальные концы накрепко зажаты судном. Но ведь воздух поступает непрерывно. Значит, о нем помнят?

Но вот все вокруг Арсеньева наполнилось странными звуками. Под тяжёлым корпусом заскрипел песок. Песка будто становилось все больше и больше. Оседая, он мягко подталкивал водолаза. Через несколько мгновений шорох прекратился.

Арсеньев попытался встать, но шлем сразу упёрся в корабельное днище. Лёжа на спине, он рукой легко доставал стальные листы. Корабль надвинулся по крайней мере на метр.

— Матушка, мама! — вырвалось по-детски.

Он ещё и ещё ощупывал шершавое днище.

— Я Арсеньев, — без всякой надежды сказал он в микрофон. Ему просто хотелось услышать свой голос. — Я Арсеньев, слышите меня?

Не слышат!

Тишина сделалась ещё злей. И вдруг…

— Разгильдяй, подлец! Что? Шею намылю! — вдруг ворвался в тишину шумный голос Фитилёва. — Смотри, провода оборваны, не видишь?

— Я слышу… — выдохнул Арсеньев.

Закончить фразу у него недоставало сил.

— Серёга! — радостно донеслось сверху. — Ну что ж ты! Как себя чувствуешь? Что? Успокойся, голубчик, все будет хорошо. Рассказывай, как у тебя…

Словно чья-то рука сняла с плеч Арсеньева тяжёлый груз. Он узнал, что под водой Фролов и ещё два водолаза. Ищут его.

Но что это? Опять заскрежетал песок, опять леденящие душу толчки. Но самым страшным было другое: к водолазному шлему прикоснулось железное днище.

Фитилёв, зажав до боли микрофон в руке, прислушивался к бессвязным словам Арсеньева. Но когда он умолкал и стрелка манометра подымалась, на душе командира становилось ещё хуже. «Он должен прийти в сознание!.. Во что бы то ни стало прийти в сознание, иначе смерть!..»

Вдруг Фитилёва осенила мысль.

— Серёга! — торжественно сказал он. — Сейчас получили известие. От жены… Ты слышишь, Сергей?.. Родился сын, слышишь? Родился сын! Почти пять килограммов! Богатырь!

— Сын? — чуть слышно откликнулось в телефоне. — Сын, Андрюша.

— Да, да, Андрюша, — с готовностью подхватил Фитилёв. — Ты того, держись, Серёга! Воздух, воздух не забывай!..

…Опять скрипит песок! Нет, это снег хрустит. Ему чудятся вековые ели, засыпанные снегом… Звонко поют пилы, стучат топоры. Среди лесорубов он, Сергей Арсеньев, шестнадцатилетний парнишка. Он, ученик мореходки, комсомолец, приехал помогать.

Бред и явь смешались.

Мучительное томление охватило Арсеньева. Нудно и тошно звенит в ушах, больно стучит сердце. Нет, не только сердце, все существо его пульсирует в неистовом ритме.

— Да Андрей же, сын…

Кто это сказал? Он сам или кто-то другой?

Отчётливо возник образ сына, каким он себе представлял его:

— Андрей! — почти кричит Арсеньев и приходит в себя.

Сколько прошло времени, он не знал. Час или мгновение?

Вернулось сознание, тишина отступила. Скрежещет песок, опять наседает корабль. И другие звуки проникают сквозь медный шлем; он слышит шум винтов, кто-то скребётся назойливо и громко. И вдруг удар… Перед глазами пошли круги: красные, оранжевые, жёлтые. Дыхание перехватило. Со всех сторон его окутала вата, мягкая, вязкая…

На поверхности моря у подветренного борта затонувшего корабля собрались буксиры Они пришли на вызов: человек в опасности! Водолазы по двое спускаются на грунт и лопатами роют песок. Воздушный шланг Арсеньева чёрной змейкой уходил куда-то под ржавое днище. Далеко. Удастся ли вовремя откопать? Ускорить, ускорить поиск!..

По просьбе Фитилёва на одном из буксиров спустим ещё два шланга с медными наконечниками. Ещё два водолаза пошли под воду и сильными струями воды стали размывать песок. Работать мешает серая муть, поднятая со дна.

Из порта пришло вспомогательное судно, на нем мощный насос, толстый гофрированный шланг с металлической решёткой на конце. Водолазы быстро подвели его к подкопу: шланг бурно потянул песок.

Зарываясь в волнах, прибежал катер начальника Ясногорского порта, на нем сотрудники уголовного розыска, вызванные старпомом Ветошкиным.

…Прошло два долгих и мучительных часа. Василий Фёдорович совсем сбился с ног. Водолазы наконец расчистили тоннель к Арсеньеву.


Сергей Алексеевич помнил, как он брёл под водой, поддерживаемый товарищами. Помнил, как взбирался на палубу. Но как только отвинтили шлем, он потерял сознание.


* * *

Яркий солнечный день. Торосистые поля покрыты сверкающим снегом. Во льдах медленно двигается пароход. Он упрямо наползает стальной грудью на твёрдый ледяной панцирь. Мачты, такелаж закуржавели. Иногда от сильного удара иней отрывается и тихо, словно вата, падает на палубу. По чистому, девственному снегу движется синяя косая тень ледокольного парохода.

На мостике капитан Арсеньев в полушубке и валенках. Холодно. Мороз за тридцать. Сергей Алексеевич прислонился к планширу.

"Я счастливый, — думал он, приглаживая бровь, — у меня все есть: сын, любимая работа, корабль, верные друзья, море…

Как хорошо! Я снова прокладываю путь во льдах. Какое наслаждение снова ощущать свои силы. А разве могло быть иначе?"

Арсеньев вспомнил Григория Подсебякина. Синее пальто, шляпа, белое кашне. Он долго сопротивлялся, доказывал, писал объяснения. Истина победила. Подсебякин распрощался с пароходством. И дружки-приятели, что вопреки справедливости пытались его спасти, едва-едва удержались в своих креслах.

Затонувший корабль подняли через две недели после взрыва. Арсеньев желал старому морскому бродяге хорошего ремонта и долгих лет плавания.

Арсеньев чувствовал себя сильным. «Поборемся ещё, — думал он, краешком глаза наблюдая за синеватой тенью, неотступно следующей за кораблём. — Мы таким Подсебякиным отобьём руки! Время работает на нас. Что главное в жизни? Быть честным перед самим собой, бороться за счастье, верить людям».

Арсеньев как-то неловко прижался к холодному планширу, обхватил его руками. Со стороны могло показаться, что капитан пытается обнять своё судно… Он быстро обернулся: не видит ли кто?

На мостике безлюдно. На левом крыле топчется вахтенный. Рулевой сосредоточенно смотрит вперёд, на горизонте все больше и больше разводий.

В небе появился самолёт — промысловый разведчик. Брошенный ловкой рукой, на палубу упал парусиновый мешочек. Хорошие вести: зверя много. Скоро должна появиться залежка.

Из штурманской вышел начальник экспедиции Малыгин, глянул на капитанскую спину, улыбнулся и долго рассматривал в бинокль морозные дали.

— Серёга, — окликнул он Арсеньева, — слыхал я, ты что-то новое задумал?

— Задумал, Сашка, — улыбнулся Сергей Алексеевич. — Разве остановишь жизнь?

Разбивая сморозь, корабль двигался вперёд. Подмятые льдины с шипением уходили в воду, переворачивались и, разбитые в мелочь, оставались позади.


Калининград — Гданьск — Штральзунд — Москва.

1960-1964.


Беляев Владимир и другие НЕЗРИМОЕ СРАЖЕНИЕ

Посвящается 60-летию

органов Государственной безопасности

и 100-летию со дня рождения

рыцаря революции Ф. Э. Дзержинского

ВЛАДИМИР БЕЛЯЕВ ГОРЯЧЕЕ СЕРДЦЕ

Помню: открывается дверь номера львовской гостиницы «Интурист», и меня встречает худощавый, смуглый, подтянутый человек. Он в мундире полковника Советской Армии, на кителе у него Золотая Звезда, четыре ордена Ленина, другие награды. Приглашает садиться. Это — прославленный командир партизанского отряда особого назначения Дмитрий Николаевич Медведев. Через минуту в номер входит невысокий, полный человек с пышной шевелюрой — Александр Лукин, бывший заместитель Медведева по разведке, мастер хитроумных замыслов, составитель надежных, «железных» легенд для подпольщиков, засылаемых в стан врага.

От всего облика Медведева веет собранностью. Угадывается большая сила воли. Это благодаря ей в августе 1941 года, когда гитлеровцы рвались к Москве, он перешел линию фронта, чтобы вести в тылу врага разведывательную работу.

Дмитрий Медведев внимательно разглядывает собеседников серыми пытливыми глазами. Постепенно завязывается непринужденная беседа.

Глуховатым, негромким голосом, удивительно просто говорит Медведев об исключительных делах своего отряда. Его будничный тон никак не вяжется с темой рассказа о необычных, легендарных подвигах партизан. Возникает вначале даже некоторая настороженность: да правда ли это? Что это за необыкновенные люди были в отряде? Как могли они столько раз перехитрить опытных гитлеровских разведчиков? Тогда еще не были написаны Медведевым книги «Это было под Ровно», «Сильные духом», «На берегах Южного Буга», и то, что я услышал от автора будущих произведений, меня поразило.

Часто в разговоре упоминался Николай Кузнецов. Я узнаю биографию замечательного комсомольца-чекиста, подлинного героя советской разведки. Легенда превращается в быль, железная логика событий убеждает, покоряет и восхищает нас. Так вот, оказывается, какие прекрасные люди, советские патриоты были в отряде полковника Медведева!

Чтобы лучше понять обстановку, в которой действовал отряд Медведева, следует заглянуть в прошлое.

Напуганные Великой Октябрьской социалистической революцией в России, полковники Пилсудского и священнослужители Ватикана по указанию Антанты пытались сразу же после Версальского договора проложить «санитарный кордон» против Советской страны.

Сюда, на пограничную Волынь, под защиту польской шляхты бежали изгнанные народом недобитки Петлюры, владельцы поместий над Днепром и около Умани, заводчики Екатеринослава и Черкасс — все те, кто поддерживал правительство петлюровской Директории, Центральную раду и разные националистические группировки. Ближайшими помощниками польских помещиков, кулаков-осадников и жандармов были тогда тайные агенты-пилсудчики, а также прежние военные союзники польской шляхты — петлюровцы.

От самого северного угла белорусского Полесья до того места, где Збруч впадает в Днестр, вдоль советской границы была расположена целая сеть представительств — «экспозитур» и других шпионских пунктов, откуда засылались на территорию Советского Союза разнокалиберные агенты. Они обслуживали не только «второй отдел» тогдашнего генерального штаба маршала Пилсудского, румынскую тайную полицию — сигуранцу, но и (по совместительству!) их фактических хозяев — множество разведок буржуазных стран.

…Начиная с двадцатых годов вместе с другими советскими чекистами-контрразведчиками на западной границе обезвреживал таких лазутчиков и Дмитрий Медведев.

Медведев преследовал шайку атамана Махно. Когда Махно обосновался в Румынии и вошел в тесные контакты с сигуранцой, было принято решение ликвидировать его по ту сторону границы, в Бессарабии.

Дмитрия Николаевича в мундире румынского офицера перебросили через границу на румынскую сторону возле села Меринешти. Он знал точно, где, на какой час в городе Бендеры назначена встреча руководителей румынской сигуранцы с Махно. С помощью верных друзей Медведев приехал на автомобиле в Бендеры и, имея заранее заготовленный пропуск, пришел на совещание, К сожалению, самого Махно среди собравшихся не было. Батько опаздывал. Пришлось разрядить маузер в крупных деятелей румынского шпионажа, а затем с большим трудом прорываться на советскую сторону.

Случай в Бендерах — только один из эпизодов чекистского пути Медведева.

Медведев принимал участие в ликвидации белогвардейской организации «Золотой якорь» на Херсонщине и в Одессе, в разгроме банды Каменюки и Ленивого, в уничтожении сионистских, антисоветских очагов в Одессе, в борьбе с украинскими буржуазными националистами из «Союза освобождения Украины» и Украинской военной организации (УВО) на Киевщине и в Харькове.

В напряженной многолетней борьбе с врагами Советской власти закалилась его воля. Находясь с молодых лет на передовой линии огня, Дмитрий Медведев научился постигать человеческие души. Он умел отличить явного врага от обманутых, заблудших, несознательных людей. И часто оказывал доверие запутавшимся во вражеской паутине, в перевоспитание которых он верил.

В книге Альберта Цесарского «Чекист» рассказывается о том, как Медведев убедил бывшего соратника Махно — пресловутого Левку Задова служить Советской власти. Этот пример — свидетельство того, как смело действовал еще в двадцатые годы будущий командир партизанского отряда.

…Воюя во вражеском тылу, на оккупированных гитлеровцами западных землях Украины, Медведев имел уже большой опыт борьбы и умело пользовался им в повседневной работе. К нему на огонь партизанских «маяков» шли не только испытанные революционеры, закаленные в боях за Советскую власть на Западной Украине, но и люди, которых еще следовало долго обучать искусству борьбы, воспитывать в духе советского патриотизма и пролетарского интернационализма.

Отряд цементировала партийная организация из пятидесяти коммунистов, комиссаром был Сергей Стехов. Даже в самых трудных условиях созывались партийные собрания, обсуждались злободневные вопросы. Направляющая сила партийной организации помогала командиру отряда особого назначения и его штабу действовать смело и решительно. Медведевцы помнили известные слова железного рыцаря революции Феликса Эдмундовича Дзержинского о том, что чекистом может быть лишь человек с холодной головой, горячим сердцем и чистыми руками. Тот, кто стал черствым, не годится больше для работы в ЧК.

На земле, где десятилетиями разжигался украинский и польский национализм с целью разобщить братские славянские народы, натравить их друг на друга, действовал сплоченный партизанский отряд, созданный из представителей многих национальностей. Здесь были русские и украинцы, белорусы и армяне, казахи и грузины, поляки и испанцы. Все они объединялись в общем порыве уничтожить ненавистный фашизм.

Все, кто сражался вместе с Медведевым, помнят, что их командир часто болел. Не совсем удачный прыжок с самолета, трудности партизанской жизни, расшатанные годами напряженной борьбы с врагами нервы — все это сказалось на его здоровье. Он нуждался в лечении, отдыхе. Но Медведев оставался на посту до выполнения поставленных перед его отрядом задач.

…Когда кончилась война, Дмитрий Николаевич считал своим долгом рассказать о подвигах еще неизвестных тогда героев. Из-под пера его вышли книги «Это было под Ровно», «Отряд спешит на запад», «Сильные духом». Написал он и несколько пьес, которые ждут своего сценического воплощения. Опубликована интересная повесть о винницком подполье «На берегах Южного Буга». Остался недописанным роман «Астроном». Большая ценность книг Дмитрия Медведева в том, что за ними стоят живые люди, бесстрашные советские патриоты.

Выдающийся деятель прогрессивного движения украинцев Канады журналист Петр Кравчук писал о книге Медведева «Сильные духом»:

«Эта книга представляет для меня особый интерес. События, описанные в ней, происходили в моей родной стороне (ведь Стоянов, откуда я родом, почти примыкает к Волынской области). Больше того, в 1928 году и в начале 1929 года мне довелось работать на Волыни — в Луцке, Горохове, Дубно, Ровно. Там я организовал отделы «Сельробединства». Кто знает, быть может, уже тогда мне приходилось встречаться и работать с героями этого народного движения. Далее события происходили во Львове, где я работал и жил последние полтора года перед своим отъездом в Канаду.

Читаешь эту правдивую книгу и видишь силу, которая не могла не одолеть врага, не изгнать его с украинской земли. Даже трудно поверить в подвиги разведчиков Медведева. Кажется — читаешь легенду. Но ведь это же действительность! Живут еще многие свидетели. Мне даже приходилось встречаться с некоторыми из них, например, с Марией Ких. Я прочел, как говорят, одним духом эту прекрасную, правдивую, искреннюю книгу. Как жаль, что автор преждевременно сгорел, сошел в могилу!

Пока что мы получили всего пять экземпляров этой книги. Но они уже переходят из рук в руки среди украинских рабочих города Торонто. Книга вызывает большой интерес у читателей. Начиная с первых разделов и до последней страницы книги перед твоими глазами, словно на экране, проходит большая эпопея — неутомимая, героическая, полная самопожертвования борьба народных мстителей в Цуманских лесах. Прочитав это произведение о великой борьбе, лучше понимаешь, почему советский народ так упорно, последовательно и решительно борется за мир. Он имеет право на мир и на радостную, творческую жизнь…»


Дмитрий Николаевич всю свою жизнь отдал служению партии и народу. В одном из писем он писал:

«…Я только прописан в Москве на постоянное жительство, имею здесь квартиру и семью, а сам беспрерывно разъезжаю по стране. Объездил я уже всю Волгу, весь Кавказ, неоднократно бывал в Ленинграде, в Таллине, в Киеве и в других городах. Слушают меня с большим вниманием, и я выступаю и выступаю со своими личными воспоминаниями. Мне доставляет огромное удовлетворение сознание, что выступления мои не проходят бесследно, они наталкивают наших людей на мысль заниматься серьезно подготовкой, чтобы заменить, если это потребуется, и Кузнецова, и Валю Довгер, и других».

…А скоро Дмитрия Николаевича не стало. Мы приехали в Москву с Украины на Второй съезд советских писателей, надеясь встретить Дмитрия Николаевича среди почетных и уважаемых гостей в Колонном зале Дома Союзов, как вдруг нас известили, что Медведев умер как раз в тот день, то есть 14 декабря 1954 года.

Через два дня группа делегатов съезда пришла в один из клубов столицы отдать свой последний долг покойному нашему другу, бесстрашному чекисту-дзержинцу, воспитавшему целую плеяду смелых, отважных людей.


Случилось это утром двадцатого октября 1958 года в польской столице. Небо над Варшавой было туманное, низкая облачность закрывала верхушку шпиля Дворца культуры, сеял мелкий, унылый дождь.

К большому серому зданию на аллее Сверчевского подъехала тюремная машина. Распахнулись задние дверцы машины, и два рослых милиционера вывели оттуда сморщенного усатого человечка. На нем была зеленая тирольская шляпа с кокетливым перышком, светлый пиджак, обвисающие коричневые брюки, а на ногах — комнатные туфли. Это был Эрих Кох — бывший гауляйтер Восточной Пруссии и рейхскомиссар оккупированной немцами Украины — та самая «крупная рыба», за которой так долго охотился на Ровенщине партизанский отряд Медведева, в частности его лучший разведчик Николай Кузнецов.

Одним из самых драматических эпизодов суда над Кохом было появление в зале свидетеля Юзефа Курьята — партизана из отряда Дмитрия Медведева. Советский разведчик польской национальности, рассказав о злодеяниях Коха на Украине, с гордостью и уважением произносил имя своего любимого командира Д. Н. Медведева. Все, что рассказывал Курьят (похищение партизанами гитлеровского генерала Ильгёна, личного шофера Коха — Пауля Гранау и другие акции медведевцев), казалось невероятным для присутствующих на судебном заседании, особенно для корреспондентов буржуазных газет, которые до этого ничего не слышали об отряде Медведева.

Один американский корреспондент в перерыве подошел к Юзефу Курьяту и язвительно спросил:

— Скажите, пан Курьят, а не вычитали ли вы все это в книге Мартенса «Где обер-лейтенант Зиберт?»

(Следует сказать, что незадолго до процесса такая книжка была выпущена издательством Министерства обороны Польши. В ней рассказывалось о делах партизанского отряда Медведева и подвигах Николая Кузнецова). На вопрос американского журналиста Юзеф Курьят спокойно ответил:

— Я слышал об этой книге, но, к сожалению, еще не читал. Она быстро разошлась. Да и разве можно в одной книге рассказать все, что сделал наш отряд?

На следующий день я видел в руках у многих слушателей процесса книжку «Где о бер-лейтенант Зиберт?». Она заканчивалась словами: «Вспоминаем сегодня снова, что совершили. Перед нами снова возникают люди, которые вели борьбу в тяжелейших условиях, постоянно находясь на краю пропасти. Николай Кузнецов был одним из тех, кого можно назвать самым отважным из отважных…»

А в кулуарах во время перерывов Юзеф Курьят снова вдохновенно рассказывал о своих друзьях и командирах — Дмитрии Медведеве, Александре Лукине, Николае Гнидюке, Яне Каминском, Вале Довгер, Николае Струтинском и Николае Кузнецове.

…Десятого октября 1964 года группа медведевцев вошла в здание посольства Польской Народной Республики в Москве. Посол народной Польши в торжественной обстановке вручил высокую награду — орден «Виртути милитари» заместителю командира отряда по разведке Александру Лукину. Орденом «Партизанский крест» были награждены бывший командир диверсионной группы отряда Владимир Григорьевич Фролов и бывший разведчик Владимир Иванович Ступин, ныне главный редактор издательства «Искусство». И в этом награждении тоже был отсвет боевой славы, которую завоевал в лесах под Ровно отряд Дмитрия Медведева в грозные годы войны.

В литературе дело Медведева продолжают сейчас его боевые друзья. С воспоминаниями и документальными повестями выступили бывший заместитель Медведева по разведке Александр Лукин, врач отряда Альберт Цесарский, бывшие партизаны Николай Струтинский, Николай Гнидюк.

Творчество боевых побратимов Медведева учит мужеству, бесстрашию, патриотизму. И каждая новая книга медведевцев является литературным памятником воспитателю многих славных чекистов Дмитрию Николаевичу Медведеву — человеку с горячим сердцем, отдавшему всю свою жизнь служению Отчизне.

РОМАН ФЕДОРИВ ХОЖДЕНИЕ МЕЖ СМЕРТЕЙ

Лет десять назад в далеком гуцульском селе Головы Ивано-Франковской области я записал в своем блокноте заклинание от трех смертей. Не думал я тогда, что записи когда-нибудь пригодятся. Просто меня поразили и взволновали своеобразные заклинания старой гуцулки, приговаривавшей нараспев: «А первой попавшейся дорогой не иди, обойди ее за горой и за лесом, потому что на первой дороге ждет тебя смерть от острой пули. А по другой дороге тоже не ходи… другую дорогу глубоким рвом перекопай, и пусть она зарастет колючим терном, и пусть она, та дорога, навек сотрется в твоей памяти, сгладится, рассыплется в прах, потому что на ней ждет тебя смерть от ножа. А на третью дорогу лучше бы ты глухим выходил… Лучше бы ты на третьей дороге не услышал ни звука, ни шороха, ни крика, ни слова. Потому что на ней подстерегает тебя смерть от слова…»

Долгие годы колдовские слова эти оставались в старом блокноте. Но однажды ко мне в номер новой ивано-франковской гостиницы «Україна» пришел гость. Рассказывая о своей жизни, он между прочим заметил, что не один год ходил меж смертей, как меж смерек в лесу. Это было сказано точно, образно, и я сразу представил его, молодого лейтенанта, идущим по земле — то прямо и гордо, то пригибаясь. Он идет, а за каждым поворотом подстерегает его в засаде белая госпожа с косой в руках…

Именно тогда, в гостинице, ко мне сквозь годы пришла старая гуцулка из Голов со своими заклинаниями. Я мысленно листал свой блокнот, мысленно видел три опасные дороги. И рассказал о них своему гостю.

— Только три заклинания от трех опасных дорог? — переспросил он. — А каким же должно быть спасение от других смертей?

Я ничего не мог ему ответить, да он и не ждал ответа, закурил и подошел к широкому, во всю стену, окну, за которым виднелось старое городское кладбище. Теперь там не хоронят, оно стало мемориальным парком, и мне рассказывали, что летними вечерами здесь гуляет много молодежи. Летом каменные серые склепы, покосившиеся кресты задрапированы буйной зеленью и теряются в ней. А сейчас только начинается весна… Деревья стоят голые, черные, каждая ветка на фоне голубизны неба больно ранит своей чернотой.

А он говорит дальше:

— Там… вы знаете… за деревьями, за склепами и крестами выстроились ряды солдатских могил. Скромные цементированные надгробья. Имена, имена… Многих из них я знал живыми… Многие были моими друзьями. Знали бы они эти три колдовских заклинания от трех смертей, тогда, может…

Его зовут Николаем Петровичем Ильиным. Подполковник в отставке, чекист, ему далеко за пятьдесят. Карие выразительные глаза смотрят на вас пристально, заинтересованно и совсем по-молодому. Вся его фигура собранная и крепкая. Только густая седина на висках говорит о годах, дорогах, о пережитом, потерянном и обретенном.

Николай Петрович — русский, родом из Ивановской области, но когда переходит на украинский язык, то кажется, что он уроженец Коломыи. На Прикарпатье он — с первого дня освобождения Станислава от фашистских оккупантов, тут родились и выросли его дети.

И здесь Ильин поседел…

Он рассказывает:

— Бывало, в те трудные послевоенные годы на меня иногда находили всякие мысли: я — ивановский ткач, в молодости работал мастером на меланжевом комбинате, в Иваново всегда найдется для меня работа… Так почему же я здесь, на Прикарпатье, в вихре жестокой классовой борьбы, среди опасностей? Не хватит ли с меня войны? Что меня здесь держит? Но открывалась предо мной вся красота земли карпатской. И я чувствовал, как соединяют меня с ней тысячи корней.


…Мы могли с ним встретиться еще летом сорок четвертого года, когда через мое село на Станислав катилась неудержимая лавина советских войск — артиллерия, танки, кавалерия, пехотинцы в белых от соленого пота гимнастерках. Молоденький лейтенант на вороном коне остановился перед группой подростков, голодными взглядами провожавших вкусно пахнущую солдатскую кухню, и, подмигнув, спросил:

— А что, братва, далеко еще до Берлина?

До Берлина еще был целый год пути, еще в той стороне, где Станислав, ухает артиллерия, там еще кипит бой. Мы пожимаем плечами, — откуда нам знать, сколько километров до ненавистного Берлина? — а веселый лейтенат, пришпорив вороного, догоняет своих.

Может, это был Николай Петрович Ильин?..

Он смеется.

— Нет, чего не было, того не было. На вороном коне во время войны не ездил. В основном своими ногами протопал от западной границы до Москвы и обратно. Был пограничником в Белоруссии, уничтожал под Оршей на Смоленщине фашистских парашютистов, принимал участие в знаменитом параде седьмого ноября 1941 года на Красной площади, защищал Москву, окончил школу КГБ. Не раз падал от вражеских пуль, но… никогда не падал с коня.

Мне почему-то не хотелось, чтобы Николай Петрович так категорически отрицал свое сходство с тем молоденьким лейтенантом на вороном коне: с тех летних дней сорок четвертого года я, например, никакого другого лица не запомнил — ни генеральского, ни солдатского, а молодое, задиристое лицо лейтенанта ношу в душе до сих пор. Почему-то в его образе вместилась вся наступающая армия.

Как тебя звали, всадник на вороном коне?..


Николай Петрович восстанавливает в памяти донесение, написанное им в первый день освобождения Станислава — 27 июля 1944 года:

«Докладываю, что вместе с младшими лейтенантами И. Никуловым и И. Юрченко прочесал порученный нам район города. На улице Коллонтая взяли в плен полковника венгерской армии. Возле бывшего комиссариата полиции с помощью местных жителей задержали и обезоружили двух полицаев…»

В тот день молодые чекисты были заняты по горло. В районе Софиевки и Пасечной еще шла перестрелка, еще мертвые смотрели в задымленное небо удивленными глазами, а младший лейтенант Ильин уже стоял на страже мирной жизни города.

— А еще, кроме всего прочего, мы тушили пожар в доме, где помещалось станиславское гестапо. Кригер, его начальник, удирая, приказал уничтожить архивы. Мы уже падали с ног от усталости, но горел архив, важные документы… И мы бросились в огонь, спасая их…

Спустя десятилетия я держал в руках обгоревшую папку из того архива Станиславского гестапо, в которой чудом уцелели протоколы допросов руководителя подпольной комсомольской организации в селе Зеленой Надвирнянского района Елены Смеречук. Через огромные временные расстояния — а происходило это в ноябре 1941 года, когда фашистские полчища угрожали Москве — долетали к людям гордые слова гуцульской девушки: «Да, я верю в дело Коммунистической партии! Да, я верю в победу Красной Армии!» И хоть пламенные слова комсомолки шеф гестапо перечеркнул красным карандашом: «Ликвидировать!», и хоть Елена Смеречук с товарищами пала от гестаповских пуль в Павловском лесу под Станиславом, — ее слова живы. Словно белые птицы, они долетели до нас и полетят еще дальше — в века, в вечность.

Может быть, в первый день освобождения Станислава от фашистов уберег Еленкины слова от огня младший лейтенант Николай Ильин?


Из характеристик того времени:

«…Старший оперуполномоченный отдела борьбы с бандитизмом тов. Ильин Н. П. в бою с бандитской сотней «Сулимы» вблизи села Тязив Станиславского района проявил себя смелым и сообразительным офицером. Бандсотня «Сулимы» уничтожена. Ноябрь, 1944 год…»

Бывало, бесконечными часами, а то и целыми ночами сидел он за столом, всматривался в лицо вытянутого из схрона какого-нибудь «Отавы» или «Сулимы» и спрашивал: «Кто ты такой? Как попал в банду? Во что, в кого верил?»

Ответы были разные. Что-то лепетали о «самостийной» Украине, хотя не могли объяснить, какое оно, это «самостийництво». Кулацкие сынки видели «соборность» сквозь призму классовых интересов; для мелких интеллигентиков «соборность» представлялась полем, на котором произрастали важные и высокооплачиваемые должности. Во имя своих шкурнических интересов они убивали, вешали, жгли.

Это называлось «строить Украину».

Николай Петрович, вспоминая осень сорок четвертого, вздыхает:

— Это был мой первый бой, первая, так сказать, встреча лицом к лицу с националистами. И хоть характеристики тогда писали на меня хорошие, начальник отдела Петр Федорович Форманчук оценивал нас по заслугам, но, признаюсь, я не был доволен проведенной операцией. Мы действовали напролом, надеясь только на свою храбрость и забывая, что перед нами враг хитрый, коварный. До сих пор стоит у меня перед глазами сержант… Ни фамилии, ни имени не помню, судьба свела нас вместе только в этом предрассветном бою.

Преследуя бандитов, мы прибежали к какой-то хате, в которой они скрылись. Я прилег под стеной, выжидая момента, чтобы бросить в окно гранату, а фронтовик-сержант встал во весь рост, крикнул: «Эй, сдавайся, сволочь!» и упал, скошенный пулеметной очередью счердака.

Я видел на войне много смертей… Были смерти героические; были смерти случайные, бессмысленные — от заблудившейся пули. А вот смерть сержанта поразила меня своей дикой несправедливостью. Ну, как же так? Человек прошел все фронты и гибнет на своей же земле. На рассвете. Это было жестоко… Во сто крат более жестоко, чем на фронте. Так, во всяком случае, мне казалось. Я тогда подхватил пулемет сержанта, ярость застила мне глаза, я косил и косил…


— Наш начальник Форманчук, этот отважный партизан из соединения Федорова, учил нас: «Мудрость борьбы с классовым врагом — не в одном только гневе, не в слепой злости. Если в борьбе с национализмом будем опираться на народ, если будем не только храбрыми, но и мудрыми, то мы гораздо быстрее справимся с задачей, возложенной на нас партией».

Ильин некоторое время молчит, а потом добавляет:

— Наверное, это и была самая высокая мудрость, во имя которой мы ходили между десятью смертями и сотнями пуль. И хотя часто падали от этих пуль, все же новое в Прикарпатском краю побеждало. Я спросил:

— Вы не собираетесь написать книгу воспоминаний о пережитом?

Ильин отмахивается:

— Что вы! И не думаю. Боев, операций по уничтожению фашистских шпионов, диверсантов, националистических банд было немало. Ни в какую книжку их не вместить. Я работал в Станиславе, Рогатине, Галиче, Печенижине. Но ведь не во мне суть. Это была борьба, в которой мне пришлось быть воином. Покойный Форманчук (он умер в прошлом году) любил повторять: «Боремся с врагами, чтобы не мешали новому. А в том новом не только гуцул из Жабье или бойко из Перегинска, а и мы с вами, наши дети…»

Николай Петрович лежал раненый в Черном лесу вблизи села Гутыська. Была ночь, тошнотно пахло свежей кровью. И он злился на себя, что не продумал операцию до малейших подробностей, как это обычно делал и почти всегда побеждал в поединках. Он умел беречь людей, каждая жертва оставляла рубец на сердце… Рубец тот никогда не заживал. А тут бандеровская пуля подкосила его самого. Спешили выкурить из схрона референта районного провода ОУН. Спешили — и не предусмотрели, что бандиты могли быть не в самом схроне, а в кустах вокруг. А тут неожиданно ударил пулемет…

И вот он, капитан Ильин, лежит…

Это было не первое ранение. В сорок пятом напоролся на засаду между Богородчанами и Лисцом. Смерть за ним охотилась, ходила по пятам. И он, капитан Ильин, мог зачерстветь сердцем, проклясть тех, кто выплодил кротов в схронах… Но… Однажды не то в разговоре с пожилым крестьянином, не то на собрании или в беседе с молодыми «ястребками» услышал: «Разве виновато ржаное поле, на котором между колосьями вырос и сорняк?» И не его ли, капитана Ильина, это обязанность — вырвать сорняки, чтобы родила рожь?

Он сроднился с землей, обагренной его кровью. В Черном лесу, под этими молчаливыми Гутыськами он понял, что отсюда никуда уже не уедет, что эта земля навечно стала для него дорогой, родной.

— А как же с референтом районного провода? — напомнил я о неудачном начале операции.

— Взяли живым.


— Расскажите, пожалуйста, Николай Петрович, о самой смелой своей операции.

Он улыбнулся.

— Ликвидация гитлеровской агентуры, националистических банд в послевоенные годы в западных областях Украины не была, как вы понимаете, простым и безопасным занятием. Достаточно сказать, что на Ивано-Франковщине не найдете села, где бы бандиты не оставили своих кровавых следов. Жестокость их не знала предела. Следовательно, каждая операция по уничтожению банд была смелой и рискованной. Наши художники рисуют почему-то бандеровцев преимущественно с обрезами, топорами, а они, к сожалению, были вооружены немецкими автоматами. Хозяева позаботились о лакеях…

— А все же, наверное, из многих операций одна вам особенно запомнилась?

И он рассказал, как ему поручили возглавить небольшую группу особого назначения, задача которой — вести глубокую разведку. С ее помощью руководству становились известны места, где останавливались банды, их склады, схроны.

— Собственно говоря, это была разведка боем, — уточняет Николай Петрович. — Случалось, что мы неделями были оторваны от своих и поддерживали связь со штабом только по радио.

Группа обычно появлялась в селах внезапно, иногда разведчиков принимали за бандеровцев — тогда автоматически срабатывали подпольные оуновские связи: темное, замаскированное вдруг раскрывалось.

Группа действовала, сообразуясь с обстоятельствами. Если представлялся случай, то прямо на месте арестовывали разных «связных», «станичных», «референтов», иногда приходилось вступать в короткий бой и опять — вперед.

Именно в те полные опасности дни и недели Николай Ильин увидел ненависть прикарпатского крестьянина к бандеровщине. Ведь не проходило и ночи, чтобы бандеровцы кого-то не повесили, не расстреляли, не изнасиловали. Это была ночная орда, которая, выползая из схронов, ломала и заливала кровью ростки новой жизни. Ильин искренне восхищался и этими здоровыми ростками, и людьми, их сеявшими и берегшими. Это были мужественные люди и, как сказал один газда[4] из Печенижина, «глубоко верующие в Советскую власть».

В лесу неподалеку от села Космач группа разведчиков наконец выяснила место расположения банды. Командование требовало проникнуть во вражеское логово. И вот такой случай представился. Хорошо, что успели закопать радиостанцию в определенном месте.

Бандеровцы их окружили, обезоружили и повели. Вели — как на Голгофу. Каждый разведчик понимал, что малейший промах, срыв сразу же обречет их на мученическую смерть. Больше всего боялись, конечно, за Ильина, недостаточно хорошо владеющего тогда украинским языком и поэтому изображавшего немого.

На допросе они повторяли легенду, что сотня «Спартана» нарвалась на засаду чекистов и под селом Белые Ославы была разбита. Спаслись только они. Теперь ищут, к кому бы присоединиться, чтобы продолжать борьбу с большевиками.

Им как будто поверили и даже выделили место для отдыха. Наверное, бандеровцы чувствовали себя здесь в относительной безопасности — вокруг леса, горы.

Разведчики понимали, что доверие было неискреннее. За каждым их движением следили днем и ночью. Главари банды, видимо, через свои каналы связи проверяли существование сотни «Спартана» и выявляли обстоятельства ее уничтожения.

Между прочим, такая сотня действительно существовала и действительно была разбита наголову. Но где гарантия, что какой-нибудь недобитый «боевик» из той сотни не приплетется сюда?

Разведчики увидели вооружение бандитов, подходы к лагерю. Ночью, обманув часовых, карауливших их палатку, Ильин с двумя бойцами ушел из лагеря, откопал радиостанцию и доложил штабу разведданные. Штаб приказал: дальше рисковать нет смысла, этой же ночью вывести группу из лагеря. Утром начнется операция.

Ильин и его люди благополучно выбрались из вражеского логова, да к тому же освободили пограничника Супертуладзе, которого бандеровцы истязали целый день. Странно, сколько лет прошло, а грузинская фамилия запомнилась. Наверное, потому, что во вражеском лагере каждый из разведчиков мог оказаться на месте пограничника.

…Прошлым летом Ильин побывал в тех местах, где когда-то, изображая немого, ходил с товарищами как по лезвию бритвы… Ничто не напоминало здесь о былых опасностях. Все заросло травой и мхом, и в этой зеленой тишине, в солнечной глубине сегодняшнего дня Ильину на мгновение даже показалось, что никогда ничего в этом девственном лесу не случалось, что все это ему приснилось.

Лес ничего не помнил. А Ильин не мог, не имел права забыть. Разве не здесь он поседел?


Может, кто-то удивлялся, что вокруг свистят пули, банды ночью жгут села, рассветы встают окровавленные, повешенные на воротах и деревьях взывают о мести, а писатель из Львова Антон Хижняк ходит по Крилосской горе под Галичем, по берегам Днестра и выискивает следы древних русичей для того, чтобы оживить их в своем романе «Данило Галицкий». Вслед за писателем ходят чекисты, которым Ильин приказал:

— Своей грудью защитите его от бандитской пули, если понадобятся. Он пишет ценную книгу.

…Кто-то, может, удивлялся, что в Станиславе на улице Дзержинского в древней подземной пещере чекисты обнаружили бандеровский схрон, ночами на окраине города слышны выстрелы, бандиты, обнаглев, напали на районный центр Лисец, — а в это время на товарную железнодорожную станцию в Станиславе прибывают из России, с «большой Украины» вагоны с оборудованием для завода, «позже названного «Станиславприбор».

…Кто-то плакал над убитыми и замученными, кто-то бросал комья земли на гулкие гробы, а Николай Петрович Ильин с двумя киевскими учеными ходил по Печенижину и разыскивал место, где стояла хата Василя Довбуша, в которой родился знаменитый Олекса Довбуш.

Абсурд? Ничего подобного. Новая жизнь стучалась в дверь. Она уже стояла на пороге. Ей служил, во имя ее ходил меж смертей Ильин.


Если бы Николай Петрович все же собрался написать книгу о своей боевой молодости, то в ней наверняка была бы глава о психологических поединках с задержанными националистами. Ильин прекрасно понимал, что иногда легче разгромить бандеровский схрон, бросив туда гранату, или, хорошо продумав каждый свой шаг, успешно провести боевую операцию, чем одержать победу в ходе следствия.

В свое время под Рогатином действовал некий «Белый», снискавший себе славу отпетого террориста. Но пришел его черед — «Белого» поймали. Как зверь, бился он в четырех стенах. Сначала не могли найти к нему подхода. А потом он скис, пал духом. Куда девались его высокомерие, напускное геройство. В животном страхе перед ответственностью за содеянные преступления Белый лепетал:

— Простите грехи — наведу на «Шувара». «Шувар» — птица высокого полета: руководитель Рогатинского провода ОУН. Ильин и его люди давно искали «Шувара», но он всегда исчезал как тень.

Теперь птичка сама шла в руки. «Белый» вел Ильина с бойцами на место условленной встречи со своим вчерашним шефом, перед которым выслуживался и похвалялся «подвигами» и которому теперь так легко изменил.

…Вечер. Пароль. Три фигуры на фоне ясного неба. Короткая автоматная очередь…

— «Шувар» был взят без потерь с нашей стороны. В тот вечер, собственно говоря, и закончился психологический поединок с «Белым», — вспоминает Николай Петрович. — А впрочем, иначе и быть не могло. За нами — справедливое и святое дело. А что было у националистов, кроме немецкого автомата и лютой ненависти ко всему новому, социалистическому?

Ильин рассказывает:

— В те годы случались события, которые могли бы послужить сюжетом для многосерийного телевизионного фильма.

Бандит из охраны «Шувара» на следствии проговорился, что в лесу за хутором Воронив ему приказали закопать под грабом, который он может указать, плотно закрытый бидон из-под молока. Правда, он не знает, что в бидоне. Типографские шрифты? Взрывчатка? Документы? Во всяком случае, бидон надо было найти. Привезенный на место бандит долго кружил по лесу. Все грабы были похожи друг на друга. Сперва искали хаотично, лихорадочно, тайна, спрятанная в бидоне из-под молока, подхлестывала. Потом взвод бойцов, взяв лопаты, начал планомерные раскопки.

Наконец бидон нашли и выкопали. Николай Петрович под охраной отвез его в Станислав. Здесь в служебном кабинете областного управления ему было поручено узнать тайну — открыть бидон. На всякий случай из кабинета все вышли — в бидоне могла быть и мина…

Обошлось благополучно. Бидон, оказалось, служил своеобразным банком для бандеровцев. В нем было шесть килограммов золота и других ценностей, 20 тысяч американских долларов. Между долларовыми банкнотами, между брошками и кольцами тускло поблескивали золотые зубы. Вот как. На золотых зубах, вырванных у жертв, держалась тайна «соборной» и «самостийной».


Николай Петрович живет на улице Московской в Ивано-Франковске. Именно на этой улице в задымленный и радостный августовский день 1944 года он начал свою работу. Тогда улица называлась иначе.

Он любит свою Московскую, она была первым микрорайоном новостроек, и ее даже называли «Станиславскими Черемушками». На этой улице выросли его дети. На этой улице как-то под вечер Ильин встретил человека — немолодого уже и будто знакомого. Человек тоже присматривался к нему, они остановились, и тут Николая Петровича осенило: вспомнился юноша с немецким «омпием»… Юноша просил поверить в его искреннее раскаяние. Не ему первому поверил Николай Петрович, не его первого наставлял на добрый и честный путь, выводя из схронов.

Они не обнялись. Тот «омпий», наверно, лежал между ними, но оба были рады встрече. И человек (имени не будем называть) с радостью сказал:

— А знаете, сын у меня здесь, на Московской, живет. Я к нему приехал. Инженер. У меня уже внуки есть. Время идет, товарищ капитан.

Ильин давно уже был подполковником, но не стал ни поправлять человека, ни хвастаться. Зачем? Разве в этом суть? Суть в том, что в далекие молодые годы он ходил меж смертей, быть может, во имя того, чтобы у этого человека сын стал инженером, чтобы рождались у инженера сыновья.

ПЕТРО ИНГУЛЬСКИЙ БАРВИНКОВЫЙ ЦВЕТ

Барвинок стелется низко. Не только корнями, а и стебельками, каждым листочком цепляется за землю. Он не гнется, а только шелестит под ветром; не вянет под солнцем, не боится грозовых ливней; его ростки не подвластны лютым морозам.

Барвинковый цвет — это свежие росы, щемяще падающие на сердца людей, это широко раскрытые синие глаза, проникающие в душу человека.

Я часто бывал в Трудоваче на Львовщине, с благоговением останавливался возле обелиска в центре села, и каждый раз на меня смотрели, ко мне обращались синие очи — барвинковый цвет.

«Расскажи о нас людям… Расскажи о нас нынешним комсомольцам, тем, кто водит комбайны, возводит новые здания, учит детей… У нас также были бы дети, может, и мы провожали бы сыновей в армию, а дочерей готовили б к венцу… Прошумели над Трудовачем десятки лет, а нам тогда не всем еще было по двадцать… Пойми нас правильно, товарищ-брат… Не слава нам нужна. Мы хотим всегда быть вместе с вами, жить в ваших сердцах, ваших делах. Мы — это не только шестерка трудовачских комсомольцев. Мы — это те, чьи имена высечены на обелисках возле сельских Советов, Дворцов культуры, школ…

Те, кто кровью своей оросили ростки новой жизни на западноукраинских землях.

Расскажи…. Расскажи…»

Рассказываю, как знаю, как умею. По крайней мере, хоть об одном из гордой стаи «ястребков».

Весной сорок пятого года, не простившись с товарищами, умчался Владик Иванюк во Львов.

— Хочу учиться и работать, — заверял он одного из руководителей школы ФЗУ.

О начале своего жизненного пути Владимир думал с горечью. Мучила совесть. Как и чем оправдает он то, что было?..

Володю затянули в лес «повстанцы», когда еще шла война. Немаков, швабов, мол, будем бить. Украина должна стать самостийной… Именно теперь, мол, надо об этом думать, пробуждать национальную сознательность у людей!

Юноше с романтическим характером импонировала таинственность лесных укрытий, конспирация, пароли, псевдо.

Оуновцы, как пауки, затягивали в свои сети несчастную жертву. Сначала невинное поручение: узнать, как трудовачцы, ну, к примеру, соседи, встречают воинов Советской Армии, о чем беседуют с солдатами, чем интересуются. Потом — что говорил секретарь райкома партии, приехавший в Трудовач? Кто его охранял? Собираются ли организовать в селе колхоз?

На «акции» Владика не брали. Очевидно, не понравилось поведение парнишки руководителю «надрайонного провода» Голубю, который заставлял деда Гаврилу пить деготь, чтобы впредь не угощал «советов» водой из колодца. Интересно, что бы сделал Голубь, ежели б дознался, что дед Гаврила бывало сам не съест, а их, соседских ребятишек, непременно угостит медом из собственного улья…

Володя твердо решил вырваться из-под опеки «надрайонного». Но как он появится в Трудоваче?

Когда сумерки окутали село, Владимир осторожно подошел к угловому окну своей хаты, легонько, словно кошка, стал скрести о стекло. На суровое отцовское «кто?» шепотом ответил:

— Я, Владик… Не узнаете?

Свет ночника дрожал то ли от сквозняка, подувшего из сенных дверей, то ли от подрагивания руки Дмитрия Андреевича — отца Владика.

— Чего притаился? — не поздоровавшись, грозно спросил отец. — Кто людскую кровь понюхал, людоедом становится. Прочь со двора! Ты опозорил наш честный хлеборобский род. Мать, родившую тебя, люди прокляли… Иди к ним, к людям, проси прощения. У меня больше нет сына! Нет!..

Несказанной болью обожгли сердце отцовские слезы. Ночник выпал из дрожащих отцовских рук, тьма заслонила глаза ему и сыну.

Владимир отшатнулся от родного порога, поднял воротник, насунул на лицо фуражку. Что-то терпкое подкатилось к горлу, мешало говорить, дышать, думать… Только протяжное материнское: «Сыночек мой, несчастье мое…» — донеслось из темного угла хаты.

Это тебе, Владимир, совет и напутствие в юной жизни!

Это тебе, Владимир, отцовское благословение!

За поворотом остановился, огляделся. Лес, подступавший к селу, пугал Владимира не только темнотой. Нет, туда Владимир не сделает и шагу… Убьют… Замучают…

На горизонте замигали огоньки… Нет, это не облава. Послышался гудок: «Ту-да!.. ту-да!..»

Владимир не колебался, пошел в манящую даль майского рассвета.

На станции бросил в почтовый ящик коротенькую записку секретарю райкома партии: «Уважаемый тов. Земляной! Дорогой Петр Васильевич! Отец мой родной! Берегитесь… Охраняйте комсомольского секретаря Михаила Кухту, инструктора Олю Головань, заместителя начальника райотдела госбезопасности Тимофея Антюфеева. Эсбисты вынесли вам смертный приговор».

Не подписался — не поверят. Возможно, письмо вызовет удивление, а может быть, их кто-нибудь уже предупредил? Владимир поступил, как подсказывала совесть. Он давно с любовью тянулся к Петру Васильевичу.

«Где он сейчас, хлопотливый, преждевременно поседевший товарищ Земляной? — подумал Владимир, возвращаясь из очередной прогулки по Высокому замку. — Может, сидит сейчас в низенькой, покосившейся от времени, продуваемой ветрами хате на околице Трудовача и вместе с секретарем сельского Совета думает думу?» Дошли до Владимира слухи, что в селе создали инициативную группу для организации колхоза. Подали заявления Дмитрий Болюбаш, Дмитрий Дикало, Павел Мокрый, Екатерина Болюбаш, Анна Мокрая… Хорошие люди — смелые, трудолюбивые, крепкие. Поняли они, что в колхозе — большая сила. От такой силы и схроны взлетят в воздух, как от взрывчатки.

Секретарь сельсовета — отец Владимира, Секретарь райкома никогда не упустит случая посоветоваться с ним. Мыслителями, сельскими философами величает Земляной отцовых ровесников-единомышленников.

На высокое и почетное звание мыслителя, сельского философа Володя не претендовал. «А отцовским сыном, его единомышленником все-таки стану, плечом к плечу буду шагать с ним по жизни, неотступно идти по его стопам», — с такими думами парнишка почти на ходу вскочил в вагон «двенадцатки».

«…Осиротели мы теперь, сынок… Отца замучили ироды, все выспрашивали о тебе… Будто убежал ты с поля боя. Предателя, дезертира, продажную шкуру, говорили, выплодил. Отец зубы стиснул, ничего им не сказад… А товарищу Земляному хорошее о тебе говорил. Верил, что с чистой совестью возвратишься ты в родной дом».

Слез не было на светло-серых глазах Владимира. Только что-то терпкое, как недозрелая груша, подкатилось к горлу.


Кабинет секретаря райкома в те дни напоминал штаб войсковой части. Там, где теперь висят карты грунтов, диаграммы роста урожайности в колхозах, висели, прикрытые шторами, топографические карты. На них почти ежедневно изменялись направления красных, синих и зеленых стрел, кое-где они перекрещивались. Немало на картах синих кружочков — это обнаруженные «схроны». Теперь во всех углах кабинета первого секретаря красуются экспонаты самого лучшего в районе льна, наиболее урожайной пшеницы, а в сорок пятом — стояли вороненые автоматы, в ящиках лежали гранаты, а на подоконниках — пулеметные ленты…

Владимир сидел перед широким столом, а секретарь поднялся и начал ходить по кабинету. Хотя на улице стояла не по-осеннему теплая погода, Петр Васильевич был в сапогах и в куртке военного образца. Наверное, только что возвратился с поля, с косовицы, а может, подавал снопы в барабан молотилки.

— Так это ты, говоришь, прислал записку в мае? — остановился перед юношей, спрятав руку за спину, под куртку. — Спасибо. И все же… — печаль пересекла лоб несколькими морщинами, — не удалось уберечь многих товарищей. Погибли работники государственной безопасности и райкома партии товарищи Глузда, Панив, Роспонин, Штахетив, Биленко… В Трудоваче уж нет в живых председателя сельсовета Степана Якубовского, председателя потребительской кооперации Степана Поленяка. А вот совсем недавно… — Петр Васильевич замолчал, подыскивая нужное слово.

— Об отце я знаю… Все знаю… Потому и возвратился. Если верите, — Владимир встал со стула, поправил пояс, вытянулся, — дайте оружие. Кровь за кровь! Они хотели воспитать во мне националистические чувства, а пробудили классовое сознание. С кулаками и поповичами мне не по пути, к какой бы национальности они не принадлежали. Я ведь мечтал: выучусь на электросварщика, огнем электродов буду расписываться на металлических конструкциях. А выходит, нужен автоматный огонь… Только поверьте. — Володя старался заглянуть прямо в душу Земляного. — Не подведу. Не бойтесь!

— Верю и ничего не боюсь… — Петр Васильевич подошел к нему вплотную, положил обе руки на плечи.

…До зари горел свет в кабинете заместителя начальника райотдела госбезопасности. Над картой склонились две головы: одна с большими залысинами, светловолосая, а другая курчавая и черная как смола.

— Я знаю псевдо нескольких верховодов. Знаю пароль. На карте могу показать некоторые схроны. Давайте завтра двинем на Гологоры, — страстно говорил Владимир. — Там и «Волк», и «Синица», и «Граб».

Капитан Антюфеев слушал возбужденного юношу, смотрел в его усталые глаза и мысленно повторял слово поэта: «Гвозди бы делать из этих людей…»

Не преждевременной и не завышенной ли была такая характеристика? Нет, капитан очень редко ошибался. Верить людям, советоваться с ними, опираться на них — таков закон чекистов. Это вообще. А в данном конкретном случае Антюфеев полностью полагался на партийную принципиальность, педагогический такт и отеческие чувства Петра Васильевича Земляного.

— Собирайся домой, в Трудовач. Подбери надежных хлопцев, о которых тебе говорил Земляной. Рассчитывай, товарищ Иванюк, на нашу всестороннюю поддержку… Отныне ты — чекист.

В Трудовач Владимир не пошел. Хотелось повидаться с матерью. Она после трагической гибели отца вместе с тринадцатилетним Андрейкой жила в Вильшанице.

Бабушкину хату он отыщет с закрытыми глазами. Вдоль леса, левадой, а там через ручеек. Третья за церковью. Туда Володя вместе с родителями ходил в праздники, любил и сам навещать старушку, хранящую в памяти множество сказок, интересных былей и умевшую красиво их рассказывать.

Как он теперь посмотрит в высохшие, словно полевой колодец, глаза бабуси? Что скажет матери «блудный сын»?

Родной порог кажется низким, когда выходишь из хаты, и очень высоким, когда возвращаешься домой, да еще с тяжелой ношей на сердце.

— Владик, сыночек! — всплеснула руками мать, увидев его в рамке сенных дверей, словно на портрете. — Живой, здоровый, — оглядывала, гладила, как тогда, когда он был еще совсем малышом.

— Ну и мундир… — внимание Андрейки привлекли блестящие пуговицы на форменной куртке «ремесленника». — А это что? — только сейчас он заметил автомат, который Володя поставил возле шкафа.

— Это мне товарищ Земляной вручил. Чтобы сполна заплатил врагам за зло, которое они причинили нашему народу, за невинную кровь отца, за ваши горькие слезы, мамо…

Слезы, слезы… Ими в тот вечер были окроплены поцелуи, неприхотливые яства, которыми угощала мать своего сына. Даже слова отдавали соленой горечью.

— Пора, мамо, собираться, — сказал Владимир, когда, казалось, все было переговорено.

— Куда же, сынок?

— В Трудовач, домой.

— Страшно…

— Пусть они нас боятся.


Боевой отряд «ястребков» сформировался где-то в начале сорок шестого года, когда бывшие школьные товарищи Григорий Гаврылив и два брата — Василий и Дмитрий Болюбаши выяснили отношения с Владимиром.

— Не так страшен черт, как его малюют! — философствовал Григорий Гаврылив. — Я уже не одному рога скрутил. Увидят нас вместе — десятой дорогой будут обходить Трудовач. Но мы найдем их, подлецов, и на краю света.

Как-то из Золочева позвонили в Красное. Сообщили, что группа самообороны вспугнула шайку бандитов, которые собрались на свою очередную черную раду.

— Встретьте их как следует! Мы ведем преследование.

— Есть встретить должным образом! — ответили из Красного.

Петр Васильевич Земляной знал, что милиция в полном составе выехала на «расчистку» Белокаменского леса; гологорскую группу чекистов срывать не решился — бандиты могут поджечь колхозную ферму, куда только что согнали весь общественный скот. «Поеду сам», — решил он. Через полчаса, преодолев на «газике» двадцатикилометровое расстояние до Трудовача, прихватил «ястребков» (ребята всегда были в боевой готовности) и поехали в направлении Золочева.

— Стоп! — приказал шоферу недалеко от Буды Хливецкой. — Машину сдай вправо в кусты. Остальным окопаться и ждать команды!

«Ястребки» без единого звука принялись за работу. Они не спрашивали командира, почему тот решил именно здесь сделать засаду. Знает ли он, сколько врагов движется в их сторону? В конце концов, они рассчитывали только на свои силы.

— Гляди, как в лес торопятся «друзи проводники», — первым нестройную цепь беглецов обнаружил Иванюк. — Много их, видно, из всех «самостийных» дыр повылазило.

«Нас только пятеро», — подумал Земляной, а вслух сурово приказал:

— Не будем вести подсчеты! Приготовиться! Огонь открывать только по моей команде!

Передний из банды увидел в перелеске машину, круто взял влево. За ним, запыхавшись, торопились остальные, прямо на «ястребков». Оставалось пятьдесят, сорок, двадцать шагов…

— По изменникам Родины — огонь!

Семь бандитов упали замертво. Остальные залегли. Перестрелка продолжалась несколько часов.

— Собрать оружие! — приказал Земляной и показал туда, где лежали трупы.

Какой он суровый и решительный, товарищ Земляной. Запыленный, вспотевший, Петр Васильевич совершенно не походил на того секретаря райкома, который искренне и сердечно умел беседовать с крестьянами, присаживаясь вместе с ними под копной в поле или на завалинке возле хаты. По давней привычке он сжимает руками колени, наклоняет голову. Секретарь никого не поучает, не читает нотаций, он всегда советуется, с людьми сверяет свои думы.

Вот и сейчас, собрав «ястребков» на обочине, Петр Васильевич превратился из военного в сугубо штатского. И разговор никак не походил на разбор боевой операции, скорее напоминал совет старшего товарища.

— Ты, Григорий, — обратился он к Гаврыливу, — слишком торопишься. Во время боя нужно думать не только о себе, но и о товарищах. Всегда чувствовать локоть товарища… А ты, товарищ Иванюк, рвешься поперед батька в пекло. Жизнь надо ценить и беречь, в будущем у нас еще очень много дел… А вообще, — это уже касалось всех, — действовали здорово! Молодцы! Только будьте осторожны!

Об этом наставлении Иванюк совершенно забыл, когда в своем же селе напал на след «Черногоры».

— Стой, негодяй, стой!

В усадьбе Михаила Рудника, куда успел заскочить раненый бандит, Иванюк устроил ему допрос. Он знал, что «Черногора» — главарь первой величины, что «проводникам» такой категории не разрешено появляться в селе без провожатых, да еще среди бела дня. Но мог ли думать в этот момент о собственной безопасности «ястребок», растревоженное, израненное сердце которого не находило покоя?

— Ты убил моего отца?

«Черногора» волочил перебитые ноги, оставляя за собой мокрый след. Скуля, как щенок, протягивал руки то к небу, то к ногам «ястребка», пытаясь прикоснуться к ним грязным лицом.

— Лежать камнем! — отступил Иванюк.

— Я виноват, я грешен! — скулил «Черногора». — Меня ввели в заблуждение. Под колокольней в тайнике — «Когут», «Кот»… Это они подговорили, они…

Гулкий, выстрел прокатился над селом и эхом отозвался в темнолесье: «Они! Они! Они!..»

Это они, ироды, затуманивали глаза людям, заслоняли им свет… Это они, наемники Берлина и Вашингтона, продавали Украину оптом и в розницу… Замахивались мотыгой на солнце…

Не получилось!

Выстрел Иванкжа в Трудоваче вселил людям надежду, разбудил силу. Колхоз зажил бурной трудовой жизнью. Вечерами собирались в конторе молодые хозяева, советовались, где что сеять, как лучше удобрить почву, где достать семена.

— Первый урожай — наш экзамен, — прикидывал председатель артели Дмитрий Болюбаш. — Экзамен перед людьми, зорко следящими за первыми, может, и неуверенными шагами общественного хозяйствования, перед государством, помогающим поскорее избавиться от нищеты, перед своей совестью, если хотите. Будущий урожай должен показать, на что мы с вами способны… К этому нужно готовиться заблаговременно.

Готовились. Гремели веялки в просторной, еще недавно кулацкой, риге, стучал молот в кузнице, что у пруда; из хлевов свозили столбы и доски, чтобы начать строительство животноводческой фермы.

Весело, призывно загорался в клубе свет.

Молодежь есть молодежь. Баян и песня стали спутниками зимних вечеров.

Чаще стали наведываться в Трудовач работники райкома комсомола — Михаил Кухта, Ольга Головань, Мария Бутенко. В кругу своих ровесников — Владимира Иванюка, Григория Гаврылива, Анны Дыкало и тех, кто демобилизовался из армии, вернулся из фашистской неволи, они вели разговор о создании комсомольской организации.

— Комсомол вписал не одну славную страницу в историю революционной борьбы на западноукраинских землях, — спокойно, убедительно говорил Михаил Кухта. — Вспомним Ольгу Коцко, Нафтали Ботвина, Юрия Великановича, Марию Соляк. В Народной гвардии имени Ивана Франко, действовавшей в наших краях в годы фашистской оккупации, большую часть составляла молодежь, комсомольцы. Так разве к лицу нам сегодня отставать, когда продолжается жестокая классовая борьба? Дети, внуки спросят, что мы с вами делали в эти дни…

В конце февраля 1946 года в селе Трудовач была создана одна из первых в районе комсомольская организация. Надо было видеть в этот день счастливых юношей и девушек, носивших у сердца маленькие книжечки с силуэтом родного Ильича на обложке… Нужно было слышать их бодрые песни…

АНДРЕЙ ЯКУБОВСКИЙ…
ЕКАТЕРИНА ТКАЧЕНКО…
ПАВЛИНА ГОРОДСКАЯ…
ЕКАТЕРИНА ДЫКАЛО…
ВЛАДИМИР ИВАНЮК…
МАРИЯ БУТЕНКО…
Эти имена высечены на обелиске, который возвышается в центре села Трудовач. 7 августа 1947 года их сердца запылали красными маками, а глаза засветились барвинковым цветом… Их убили оуновцы, те, что до сих пор слоняются на задворках Мюнхена и Вашингтона. Коварно, подло, из-за угла…

Выстрелы прогремели тогда, когда комсомольцы собрались в клубе, чтобы посоветоваться, как лучше закончить вторую артельную жатву.

«Ястребки» быстро выровняли свои ряды и взлетели ввысь.

К солнцу…

По крутой траектории жизни.

Возле автострады Львов — Золочев, на повороте к Трудовачу высится памятник, установленный к 50-летию Ленинского комсомола. Далеко окрест пламенеют огненные слова:

ВАШИ СЕРДЦА ПЫЛАЮТ В НАШИХ ДЕЛАХ
Это памятник трудовачским комсомольцам, отдавшим свои жизни за счастье грядущих поколений.

ИВАН ЛЮБАЩЕНКО ПОД ЧУЖИМИ ИМЕНАМИ

В один из теплых осенних дней 1940 года шел Петр Чуга на встречу с майором Халиным. Шел и думал о новом задании. Каким оно будет? Трудным? Опасным? Переход через границу дело трудное и всегда опасное. Приходится почти каждый раз выбирать новое направление и новый способ перехода, разрабатывать несколько версий на случай непредвиденных обстоятельств. Пока что все у него обходилось благополучно.

Вспоминая свой первый переход границы, Петр усмехнулся: как все несуразно получилось. Шел он тогда из оккупированной гитлеровцами Польши в Советскую страну. И инструктаж толковый получил, и участок границы, где ему предстояло переходить, хорошо изучил, и пароли запомнил, но от всего этого пришлось отказаться еще за несколько километров до границы.

Приехал в Лежанск, зашел в кафе перекусить, слышит — какие-то люди ведут разговор о пропусках в приграничную зону. «А как же я попаду туда без пропуска?» — мелькнула мысль. Увязался за незнакомцами. Куда они — туда и он. Тем, естественно, показалось подозрительным, что какой-то парень ходит за ними по пятам.

— Ты что это ходишь следом за нами? — угрожающе спросил Петра пожилой хмурый мужчина.

— Брат у меня на той стороне, — захныкал юноша. — Люди передали, что тяжело заболел, вот и собрался навестить его. А пропуска у меня нет.

Вид худющего, нескладного парня, его заискивающий, просительный голос, видимо, разжалобили незнакомцев. Решили взять его с собой. Вчетвером направились в магистрат за пропусками. Замолвили там и за него словечко.

По накатанной зимней дороге добрались в приграничное село. Остановились в доме богатого крестьянина. Хозяин угостил их самогоном, вкусным обедом. Захмелев, незнакомцы заговорили о переходе границы. И тогда Чуга узнал, что его попутчики — контрабандисты…

Границу перешли ночью, и совсем не на том участке, где должны были встретить Чугу. Лесом пробрались в незнакомое село. В одном из домов контрабандистов уже ждали. Хозяин дома, где они ночевали, поинтересовался, когда же немцы начнут войну с советами. И оружие есть в его доме. Да и его попутчики были вооружены. А может быть, они вовсе не контрабандисты? Может быть, их послали сюда фашисты? Тревожные мысли не давали покоя.

Странное поведение юноши, между тем, не укрылось от внимания попутчиков. Один из них, тот самый пожилой, хмурый, который заговорил с ним еще в Лежанске, больно сжав Петру плечо, сказал:

— Что-то не нравишься ты мне, парень. Как зверь, косишься… Смотри, проговоришься, с кем переходил границу, мигом прикончим. Из-под земли достанем, но прикончим!

На станции Петр решил улизнуть от своих попутчиков. Но не тут-то было! Те не отпускали его ни на шаг. Купили ему билет до Львова, посадили в тот же вагон, где ехали сами. Пристроившись на полке у окна, юноша задумался. Что же теперь будет с ним? Тщательно разработанный план перехода границы провалился. Тех, кто его ждал на советской стороне в определенные часы, уже нет в назначенном месте. Запасной явки ему тоже не дали. Глядя в окно на занесенные снегом села, мимо которых мчался поезд, Петр будто и позабыл, что едет по территории Советской Украины, куда так стремился попасть.

Очнулся Чуга от невеселых дум уже под Львовом. Куда же делись попутчики? Прошелся из конца в конец вагона, внимательно вглядываясь в лица пассажиров, но его знакомых среди них не было. Значит, все-таки скрылись. «Эх, Петро, Петро, не выйдет из тебя разведчика», — подумал о себе.

Поезд подкатил к главному вокзалу. Чуга вышел из вагона и направился в город. Во Львове он бывал не раз. Даже жил здесь в 1936 году три месяца, когда учился на курсах кооператоров. Но тогда город был совсем другим, По улицам расхаживали важные господа и нарядные дамы, из ресторанов неслись звуки модных танго, а толпы безработных осаждали биржу труда, нищие с изможденными лицами выпрашивали у прохожих милостыню. Теперь Львов будто помолодел. На зданиях полыхали красные знамена, поперек улиц висели лозунги, встречные прохожие были гордыми и счастливыми.

Чуга пошел к Степану Дашику. К тому самому Дашику, своему односельчанину, который разыскал когда-то Петра на курсах кооператоров, привел к себе в дом, завел с ним сначала осторожный разговор о житье-бытье, о настроениях крестьян Кросненского повета. Потом рассказывал о революционной борьбе львовского пролетариата, о своем участии в ней.

Может быть, жизнь Петра Михайловича Чуги сложилась по-иному, если бы он не повстречался тогда во Львове со Степаном Дашиком. Может быть, он жил бы и работал, как и десятки его односельчан, не ведая, что происходит в мире. Отец не смог дать ему образования. Семья была бедной, еле сводила концы с концами. Петр пахал вместе с отцом землю, собирал на ней скудный урожай, зимой нанимался на работу к кулакам. По-новому начал смотреть на жизнь уже во Львове, когда сдружился с Дашиком. Дашик рассказал тогда Петру о Советском Союзе — первой в мире социалистической державе, где у власти стоит рабочий народ.

После окончания курсов Петр возвратился в родное село и стал работать продавцом в местном кооперативе, но не порывал связей с Дашиком. Получал от него теплые письма, посылки с листовками и революционной литературой. Одну такую посылку у него конфисковала полиция.

В тюрьме Петр просидел два месяца. Выпустили как несовершеннолетнего под поручительство отца. Но тюрьма стала для сельского юноши настоящей политической школой. Здесь он познакомился и сдружился с польскими коммунистами, многое узнал и многому научился у них. После выхода из тюрьмы трудился на шахте, но его вскоре выгнали оттуда за участие в забастовке. Уехал в город Кросно и устроился грузчиком на склад к богатому коммерсанту. И здесь юноше повезло.

Попал на квартиру к шоферу Даниилу Белому. И этот рабочий, закаленный в революционной борьбе, завершил классовое образование Петра Чуги. Когда гитлеровцы в 1939 году оккупировали Польшу, Петр без колебаний встал на сторону польских патриотов, решивших бороться за освобождение своей родины. Однажды Белый завел с юношей разговор:

— Хотел бы ты побывать в Советском Союзе?

— Еще бы! — воскликнул Петр.

Польский коммунист рассказал ему, что гитлеровская Германия готовит нападение на Советскую страну.

— Долг каждого патриота — оказывать сейчас помощь ей, — подчеркнул Белый.

— Что же я должен делать?

— Для начала станешь связным между польскими патриотами и советской военной разведкой. Согласен?

— Да!

И Петр Чуга получил первое задание, первый раз перешел государственную границу. Неудачным получился этот переход. И он шел к Степану Дашику с горькими мыслями.

На другой день он уже сидел в кабинете майора Халина и рассказывал ему о расположении немецких воинских частей, оборонных объектов, о настроениях жителей Польши, оккупированной фашистами…

Так с декабря 1939 года Петр Чуга стал связным между польскими патриотами и советскими разведчиками. Переходил он границу обычно раз или два в месяц. Во Львов шел с разведданными о местах расположения военных аэродромов, дислокации воинских частей, складов с горючим и боеприпасами, сведениями экономического и политического характера. Из Львова нес польским патриотам новые задания, оружие, радиосредства.

Тихий, немногословный парень понравился советским разведчикам. Он не задавал лишних вопросов, отлично запоминал пароли, явки, номера немецких воинских частей, количество и марки военных самолетов, базирующихся на фашистских аэродромах, танков, проследовавших через железнодорожную станцию или населенный пункт. И притворяться хорошо умел, прекрасно знал, кроме украинского и польского, еще немецкий язык.

В оккупированной гитлеровцами Польше Чуга был на нелегальном положении. Ночевал иногда в своем селе у родителей, в маленьких городках находил приют у друзей и знакомых. Во Львове ему была предоставлена комната, где он отсыпался после перехода границы, ждал нового задания, учился ремеслу разведчика.

И вот теперь шел по знакомой улице к майору Халину…


Халин был не один. Рядом с ним за столом сидела молоденькая девушка с карими лучистыми глазами. Она метнула на Чугу быстрый и, как показалось Петру, настороженный взгляд и опустила глаза.

— Знакомьтесь, — обратился Халин к юноше, — Антонина Глыба. А это… — майор перевел взгляд на девушку. — Это и есть Петр Войтович, о котором я только что рассказывал вам.

Чуга подошел к девушке, пожал ей руку. «Уж не радистка ли это?» — подумал. Месяц назад он передал Белому задание подготовить в Кросно квартиру для радистки. Квартира уже найдена. Об этом Белый сообщил Петру несколько дней назад, назвал адрес, детально описал расположение дома и квартир в нем. Чуга слово в слово передал сообщение Белого майору Халину.

Майор подошел к молодым людям и обнял их за плечи.

— Вот что, друзья мои, — сказал он. — Вам надо хорошо познакомиться друг с другом. Погуляйте по городу, сходите в кино. Ко мене зайдете в это же время через два дня.

Простившись с Халиным, Петр и Антонина вышли на улицу и направились по тихой улочке к Высокому замку. Говорила больше Антонина. Она рассказывала, что родилась в Остроге на Волыни в зажиточной семье, окончила гимназию, мечтала стать учительницей.

Петр внимательно слушал собеседницу и не верил ей. Родилась в Остроге, окончила гимназию, но почему так безбожно коверкает польский язык, почему ее манеры так не похожи на манеры местечковых панянок, на которых он в свое время вдоволь насмотрелся? Проста, скромна, но держится с достоинством.

Чуга тоже рассказывал о себе. Рассказывал версию о своей жизни и тоже временами ловил насмешливый взгляд девушки. «Ведь и она не верит мне, — думал Чуга. — Что же это за знакомство, когда говорим друг другу неправду? А если открыться ей? Нет, нет! Значит, так надо. Иначе бы майор не назвал меня Войтовичем».

Постепенно сомнения о происхождении Антонины Глыбы у юноши рассеялись. Теперь он уже точно знал, что родилась и росла она не в Остроге, а где-то на Советской Украине. И, видимо, она и есть та самая радистка, для которой Белый нашел квартиру в Кросно.

Через два дня это подтвердил майор Халин.

Он усадил молодых людей напротив себя и начал их инструктировать:

— Антонина Глыба — радистка. Через три дня вы, Войтович, переправите ее на ту сторону. Ее легенда такая: родилась ивыросла в Остроге, окончила гимназию… — и Халин начал рассказывать о радистке то, что Чуга уже слышал от нее самой.

Халин разрешил молодым людям пробыть во Львове еще два дня, чтобы лучше узнали друг друга, досконально изучили план перехода границы. На третий день под вечер майор доставил их машиной в район Перемышля.

Когда стемнело, Петр повел Антонину к условленному месту. Шли молча, каждый думал о своем. Чугу беспокоило, сумеет ли девушка бесшумно пробираться по лесу, ползти по мокрой траве, не испугается ли холодной воды… Антонину волновало другое: сумеет ли прижиться на новом месте. Готовясь к работе во вражеском тылу, она получила солидную подготовку: отлично изучила материальную часть советских и немецких радиопередатчиков, научилась быстро принимать и передавать радиограммы, знала шифровальное дело, умела прыгать с парашютом, метко стреляла. И польский хорошо изучила, на немецком бегло разговаривала, а вот с произношением было не все в порядке.

Когда приблизились к границе, Антонина, как и было условлено, несколько отстала от своего провожатого. Наблюдая за ее действиями, юноша успокоился: она точь-в-точь копировала все его движения. Под ногами че хрустнула ни одна ветка, не хлюпнула грязная жижа в болоте.

Переправились через Сан. До рассвета, дрожа от холода, просидели в кустах у реки. С наступлением утра вышли незаметно на дорогу и присоединились к крестьянам, идущим на базар. Поездом добрались до Жешова, сделали там пересадку и выехали в Кросно.

Молодых людей встретил Даниил Белый. Он учтиво поздоровался с Антониной, крепко пожал руку Петру.

— С приездом, пани, — сказал, весело сверкая глазами. — Квартира для вас готова, работа тоже найдется. — Перевел взгляд на юношу и добавил: — Прощайтесь, время не ждет!

— Как прощайтесь? — воскликнула девушка. — Разве Петр уже уезжает? Куда?

— В Кельцы. Куда же еще… — промямлил Чуга и виновато посмотрел радистке в глаза.

Антонина вдруг погрустнела, растерялась. Чуга понимал ее состояние: остается в чужом городе с незнакомым человеком, да еще и среди врагов.

За несколько дней знакомства юноша привязался к Антонине. Ему нравилось в ней все: карие лучистые глаза, черные пышные волосы, ее улыбка, несмелое пожатие руки.

— Не бойтесь, Тоня, вы будете жить среди добрых и верных друзей, — сказал Петр потеплевшим голосом.

Склонил перед ней голову, неумело поцеловал руку и скрылся в толпе.


Для Антонины Чуга должен был ехать в Кельцы, где, согласно легенде, он жил до войны и где в первый же день войны под немецкими бомбами рухнул его дом, погибли отец с матерью. На самом же деле Петр должен был снова пробираться к границе, перейти на ту сторону, чтобы доставить в Кросно рацию для Антонины Глыбы.

Майор Халин не решился дать Чуге радиопередатчик, когда тот переправлял радистку через границу. Это было слишком рискованно.

Рацию Чуга пронес через границу благополучно. До утра отсиделся в кустах у реки, потом, как обычно, вышел на дорогу и присоединился к крестьянам, идущим в город. Но на этот раз ему не разрешили садиться в поезд в Саноке, а посоветовали пройти километров двенадцать от границы пешком и сесть в поезд на небольшой станции Новоселицы. Петр благополучно преодолел и эти километры. Но когда сел в вагон и поезд тронулся, случилось непредвиденное.

Оккупационные власти в то время требовали от населения поголовной сдачи скота для нужд армии. Крестьяне бойкотировали распоряжение оккупантов, тайком резали скот, продавали его горожанам. Почти ежедневно немецкие солдаты и полицаи врывались в поезда, делали поголовный обыск у пассажиров. За найденное мясо жестоко карали.

В такую ситуацию и попал Чуга. Не успел поезд отъехать от Новоселиц, как в вагон ворвались полицаи во главе с офицером-гестаповцем. Послышались рявкающие команды, крики и плач женщин. «Конец, засыпался!»—мгновенно пронеслось в голове. Хотел было выскочить из купе и оставить чемодан с рацией на произвол судьбы, но сразу же понял, что это не выход из положения. Из вагона улизнуть не удастся: ехал он в купе не один, попутчики видели, как он сюда вошел, небрежно бросил чемодан на сетку. Да и рацию он не имел права бросать. Что же делать? Решил играть роль немца. Распахнул плащ, вытащил из кармана свежий номер «Краковер цайтунг» с огромным портретом Гитлера на первой странице и сделал вид, что углубился в чтение. Не прошло и минуты, как дверь купе распахнулась. У входа встал высокий полицай в очках.

— Открыть чемоданы! — скомандовал он. Пассажиры бросились исполнять его команду, а Петр сидел, уткнувшись в газету, и делал вид, что команда его вовсе не касается.

— Чей чемодан? — строго спросил полицай. Пассажиры молчали.

— Чей чемодан, спрашиваю? — повысил голос полицейский.

Чуга отложил газету, медленно поднялся с места.

— Этот, что ли? — указал он на свой чемодан.

— Да, этот! — рявкнул немец.

— Мой! — в тон ему выкрикнул по-немецки.

— Мясо везешь?

— Нет! — крикнул Петр и презрительным взглядом смерил полицейского с ног до головы.

Немец внимательно взглянул на Чугу и почему-то смутился. Потоптавшись на месте, он приложил руку к козырьку фуражки и вышел из купе. Петр в изнеможении опустился на скамью, сердце его учащенно билось.

Что спасло Чугу от провала? Случайность? Нет. За год, прошедший после оккупации родных мест, он уже хорошо изучил повадки гитлеровцев. На их высокомерие, нахальство он отвечал тем же. И получалось неплохо. Вот, например, месяца два назад советской разведке стало известно, что 358-я моторизованная немецкая дивизия, дислоцировавшаяся в Париже, как в воду канула. Ее искали всюду: и во Франции, и в Польше, и в самой Германии. Дело в том, что эту дивизию немецкое командование использовало как наступательную силу, и если ее куда-то перебрасывали, оттуда надо было ожидать новой авантюры. На оккупированной немцами территории Польши 358-ю дивизию искали десятки разведчиков. Искал ее, по заданию советской разведки, и Петр Чуга. Он объездил много городов и поселков у восточной границы, но напрасно. И вот однажды в небольшом курортном городке увидел немецких солдат, военные машины. «Откуда они взялись здесь?» — подумал, так как месяц назад, наведавшись в этот городок по своим делам, он не видел здесь ни одного гитлеровца.

Стал внимательно наблюдать, куда идут машины и солдаты. Направлялись они к корпусам санатория, огороженным высоким свежевыкрашенным забором. Не раздумывая, Петр зашагал прямо к проходной. Воспользовавшись тем, что часовой стоял в будке и звонил кому-то по телефону, Чуга быстрым шагом прошел проходную и очутился на территории санатория.

— Стой! Назад! — услышал он окрик часового. Юноша остановился и широко улыбнулся.

— Извините, — сказал он. — Не заметил вас…

— Назад!

Часовой вскинул автомат и больно ударил Петра в грудь.

— Родственник у меня здесь работает, — начал оправдываться Чуга.

— Какой родственник? Здесь теперь нет санатория!

Петр и сам об этом хорошо знал, потому что успел прочитать над аркой: «358-я моторизованная дивизия». Теперь он думал лишь о том, чтобы часовой не задержал его, не вызвал кого-нибудь из штаба. Он продолжал улыбаться, а сердце стучало так, что, казалось, вот-вот вырвется из груди. Но все обошлось благополучно. Часовой, выпроводив Чугу за проходную, ударил его еще раз дулом автомата и повернулся к нему спиной…

…Поезд набирал скорость. Полицаи, искавшие мясо, ушли. А Чуга успокоился лишь тогда, когда вышел на привокзальную площадь в Кросно.

Для хранения рации Белый придумал надежное место. В сарае у него лежала старая колода, на которой обычно пилили и рубили дрова. В нижней ее части Белый выпилил небольшую нишу, тщательно замаскировал ее снаружи. В этот тайник и спрятали радиопередатчик.

— Показываю тебе этот тайник на тот случай, если со мной что случится, — сказал он Петру.

Белый в последнее время заметно похудел, осунулся.

— Что с тобой? — спросил Петр, когда тот спрятал в тайник рацию и нервно щелкнул зажигалкой, прикуривая сигарету.

— Война приближается, — ответил Белый. — По всему видно, что приближается… — он затянулся сигаретой, закашлялся. — Хорошо, что уже радиопередатчик есть. А то ведь столько сведений ценных собираем, а передавать их приходится раз в месяц. Отныне ты будешь ходить за кордон только в экстренных случаях. Переключаем тебя на другую работу: будешь вести разведку, ездить на связь с нашими людьми в другие города Польши…

Петр слушал Белого, и ему очень хотелось спросить: что с Антониной, где она? И он нашелся:

— Кто же будет работать на рации? Тоже я? Чуга в совершенстве овладел радиоделом. Этому научил его лейтенант Зимин, который иногда доводил своего подопечного до изнеможения, добиваясь, чтобы Петр четко передавал шифровки, быстро и безошибочно принимал их.

Но Петр понимал, что при его отличном польском и немецком произношении, знании местных условий нецелесообразно использовать его только как радиста. Конечно же, ему поручат работу посложнее. И все же такой вопрос задал.

Белый все понял и хитровато улыбнулся:

— Не беспокойся. С Антониной ничего не случилось. Живет на хорошей квартире, работает на железной дороге, имеет возможность разъезжать по многим городам. А это для нас очень важно.

Получив разрешение Белого навестить радистку, Петр в тот же вечер направился к ней.

Девушка встретила Петра с нескрываемой радостью.

— Все в порядке?

— Да.

— Вот и хорошо. Теперь и для меня найдется настоящая работа.

Долго проговорили они в тот вечер. И хоть не сказали друг другу ничего значительного, Петр почувствовал, что стал небезразличен девушке. Договорились встретиться на следующий день в городском парке.

Но встретиться в тот раз им не пришлось. Чуга получил задание выехать в Краков для встречи с некоей Славой Рудницкой. Белый не стал рассказывать о ней подробно, только предупредил:

— Встретишься с этой женщиной — ничему не удивляйся. Знай только, что она верный и очень нужный нам человек.


Чуга пошел по указанному адресу и попал в роскошный особняк, увидел красивую, с аристократическими манерами женщину. Слушая ее обстоятельный рассказ о расположении немецких воинских частей в Кракове, о их вооружении, передвижении танковых колонн к советской границе, он терялся в догадках: почему эта богатая и красивая женщина работает на советскую разведку? Ей ведь и при оккупантах жилось неплохо. Как будто угадывая мысли юноши, хозяйка особняка с улыбкой сказала:

— Не смотрите на меня, молодой человек, такими глазами. Не удивляйтесь. Сейчас каждый честный поляк должен бороться с фашистами.

Позже Чуга узнал, что пани Рудницкая — из богатой семьи, брат ее был крупным чиновником министерства иностранных дел. После нападения фашистской Германии на Польшу эмигрировал в Англию. Пани Славу принимали в лучших домах Варшавы и Кракова. Но никто из ее влиятельных друзей не знал, что в политике она придерживалась левых взглядов. Она оказывала даже материальную поддержку польским коммунистам. Когда же гитлеровцы оккупировали ее родину, стала работать на советскую разведку.

Сведения, поступавшие от нее в центр, всегда были очень важными. И на этот раз, передав на словех Чуге все, что ей удалось узнать за последнюю неделю, она добавила:

— Передайте, что война не за горами. Через три-четыре месяца Гитлер нападет на Советский Союз. Об этом открыто говорят во всех краковских салонах, совсем недавно это же самое доверительно мне сообщил один знакомый — важный чин вермахта…

Сведения к Даниилу Белому поступали со всех концов Польши. Он тщательно анализировал их, отбирал все важное для срочной передачи в центр. По вечерам с чемоданчиком в руках он направлялся на квартиру к Антонине Глыбе. После окончания радиосеанса забирал у девушки рацию и уносил домой.

За несколько недель до нападения фашистской Германии на нашу страну Кросно наводнили фашистские войска, В доме, где жила радистка, разместились немецкие солдаты, во дворе появился часовой. Белому уже нельзя было приносить Антонине радиопередатчик. Пришлось девушке обзавестись изящной, но вместительной дамской сумкой и самой брать рацию из тайника, приносить ее к себе в комнату. Каждую минуту рисковала жизнью: то пристанет во дворе часовой, то к ней в комнату на огонек заглянут непрошенные постояльцы.

Радиоаппаратура в те годы была еще не такой совершенной, как теперь. Во время радиосеансов рация издавала шум, треск. Вот и приходилось Антонине заводить патефон, укутывать рацию одеялом, ножки стола, на который она ставилась, обвязывать тряпками. Случалось, что после радиосеанса ей не всегда удавалось унести из дома рацию, прятала ее у себя и не спала потом всю ночь. Не спал, конечно, и волновался за свою подопечную и Даниил Белый.

Петр Чуга, выполняя задания центра, продолжал колесить по всей Польше. Часто наведывался в Варшаву, Краков. Бывал в Жешове, Люблине, Грубешове и других городах и селах, где спешно строились новые аэродромы, склады. По заданию Белого устанавливал связи с польскими коммунистами, подбирал для работы нужных людей. Встречался с рабочими, крестьянами, интеллигентами бывшими солдатами и офицерами польской армии Пользуясь их услугами, каждый раз вспоминал слова Рудницкой: «Сейчас каждый честный поляк должен бороться с фашистами».

Однажды по заданию разведцентра снова побывал во Львове, провел через границу радистку Марию, потом снова отправился за кордон, чтобы доставить ей радиопередатчик.

Границу переходил ночью в районе города Санока. До утра отсиживался в густом кустарнике. А утром увидел, что всюду куда ни глянь передвигаются немецкие войска. Выбрав момент, пробрался в лес, но и там наткнулся на фашистских артиллеристов. Повернул назад. Лишь когда стало смеркаться, покинул укрытие и направился в ближнее село. Поравнявшись с первыми домами, увидел, что навстречу идет наряд полиции. Свернул в первый же дом. Во дворе увидел хозяина, пожилого поляка. Тот сдержанно ответил на приветствие незнакомца, но пригласил его в дом.

— По делу? — спросил он.

— Нет, — ответил юноша. — Сам я из Кракова, задержался на несколько дней в Саноке. Теперь вот возвращаюсь назад, а пропуска у меня нет.

Хозяин внимательно посмотрел на гостя, с минуту о чем-то подумал, потом сказал:

— Да, хлопец, без пропуска тебе из нашего села не выбраться. Но не горюй, что-нибудь придумаем. Переночуешь у меня, а утром выйдешь из села с пастухами, которые погонят скот на выгон. Я договорюсь…

Хозяин в местном костеле играл на органе. Ушел на службу, вернулся домой часа через полтора, пригласил юношу поужинать и отвел его на ночлег в отдельную комнату. Укладываясь в кровать, Чуга поставил портфель с радиопередатчиком рядом. Не спал он больше суток. И потому сразу же уснул. Проснулся на рассвете. Первым делом протянул руку к портфелю, но его на месте не было. Петр как ужаленный вскочил с кровати, бросился к хозяину.

— Где портфель?

— Не волнуйся, — успокоил тот. — Портфель я твой спрятал. Ночью в дом приходила полиция. Видимо, вчера кто-то увидел, как ты входил в мой дом. Вот полиция и заинтересовалась, кто у меня ночует. Я сказал, что родственник. А портфель припрятал на всякий случай…

Во время своих странствий Чуга, случалось, заезжал домой. Для отца с матерью версия о роде его занятий была такова: в Кросно попал в облаву, немцы арестовали его и направили на принудительные работы в Краков, иногда отпускают на побывку домой. Об этом он говорил и односельчанам, если встречался с кем-нибудь. Многие верили ему, но были и такие, что сомневались.

К его односельчанину Василию Гриновцу, который был тайным осведомителем гестапо, приехал из Львова брат и рассказал, что несколько раз встречал Чугу в 1940 году во Львове. Гриновец, конечно, смекнул в чем дело, донес в гестапо. Фашисты поручили ему выследить Чугу, затащить к себе в дом. И хоть Петр обычно приходил в свое село по ночам, Гриновец выследил его, притворился перед ним патриотом, пригласил к себе на день рождения. А через несколько дней советский разведчик узнал, что Василия Гриновца застрелили. Почему — выяснилось позже. Оказывается, будучи пьян, он проговорился кому-то из односельчан, что напал на след советского разведчика и что этим разведчиком является Чуга. Об этом стало известно местным подпольщикам, они и ликвидировали предателя.


С Антониной Петр встречался редко. Но каждая встреча приносила ему радость. И девушка тепло относилась к нему, просила быть осторожным. Как-то пришла к нему не в назначенный час, взволнованная.

— Что-нибудь случилось? — спросил ее Петр. Антонина в изнеможении опустилась на стул:

— Послезавтра начнется война.

— Откуда такие новости?

— Услышала от постояльцев.

— А может, это только слухи?

— К сожалению, нет. Кстати, постояльцы из нашего дома уже выехали, так и сказали мне: отправляемся на фронт, послезавтра будем пить львовское пиво.

— А Белому сказала об этом?

— Не только Белому, но и в центр передала.

…Война застала Петра Михайловича Чугу в Варшаве.

Сообщение о начале боевых действий на востоке он услышал по радио в своем гостиничном номере. Бросился на квартиру радистки — не повезло. Хозяйка сказала, что Мария у нее больше не живет, новый ее адрес тоже не смогла назвать. Через адресное бюро Петр все же сумел разыскать новый адрес радистки. Но там ему сообщили, что Мария попала в облаву, и ее отправили на работу в Германию. Так и не узнал потом Чуга ни о дальнейшей судьбе этой смелой девушки, ни о том, куда она дела радиопередатчик.

Возвратившись в Кросно, Петр направился к Антонине. Застал ее растерянной, с заплаканными глазами.

— Что нового? — спросил он прямо с порога.

— Центр передал, чтобы ждали его указаний…

— Когда последний раз связывалась с Центром?

— Сегодня… — отрешенным голосом ответила девушка.

Неутешительным было указание Центра об их дальнейшей судьбе: переехать в г. Горлицы, подыскать надежное помещение для встречи людей и хранения оружия. Еще через день Центр предупредил разведчиков о том, что инструкции о дальнейших действиях группы Белого доставит им связной, который уже направлен к ним. Но связной в Горлицах так и не появился. Потом из Центра пришло еще одно сообщение: подготовить место для выброски парашютного десанта и оружия. Место это было указано в радиошифровке. Три ночи разведчики жгли костры в условленном месте, но напрасно. Самолет с востока не прилетел.

Разведчики продолжали собирать важные сведения, но передавать их не было возможности. Правда, Глыба еще несколько раз слышала Центр, который обещал организовать с ними связь, но этой связи они не получили. Так группа Даниила Белого осталась без связи с Центром.

Что же делать? Знать, что фашисты топчут советскую землю, продвигаются все дальше и дальше на восток, и находиться в такое время в бездействии они, естественно, не могли. Надо было искать другой путь борьбы с оккупантами. Группа Белого, куда входили Петр Чуга и Антонина Глыба, влилась в местную подпольную организацию, ведущую борьбу с оккупантами. О боевой деятельности группы Белого сказано немало теплых слов в военно-исторической литературе Польской Народной Республики.

Чуге и Глыбе удалось связаться с советской разведкой лишь в январе 1945 года, после освобождения Горлицы Советской Армией. Передали рацию, последние разведданные. Принявший Петра и Антонину представитель армейской разведки капитан Грачев пообещал быстро во всем разобраться и определить их дальнейшую судьбу.


Советская Армия стремительно наступала на запад, и Петр с Антониной остались в глубоком тылу. Обратились к советскому военному коменданту г. Жешова с просьбой зачислить их в армию, но тот посоветовал им выехать на Украину. Здесь разведчики отчитались о проделанной работе в тылу у врага, получили паспорта. И только в милиции, при получении паспортов узнали, наконец, подлинные имена друг друга. Вскоре они поженились, получили квартиру. Так и закончилась их боевая одиссея. В память о тревожных годах в военном билете Петра Чуги осталась лишь лаконичная запись: «С декабря 1939 года по май 1945 года — радиотелеграфист воинской части особого назначения».

Чуга стал работать в народном хозяйстве, заочно окончил университет, вступил в партию. Неоднократно избирался секретарем парторганизации, награжден многими похвальными грамотами, Ленинской юбилейной медалью. Сейчас возглавляет крупное учреждение и пользуется заслуженным авторитетом в коллективе. Антонина Глыба пошла на завод, работает техником-технологом, тоже награждена Ленинской юбилейной медалью, В 1946 году у них родился сын. Он окончил университет, работает в одном из институтов.

За эти годы Петр Чуга и Антонина Глыба не раз бывали у своих польских друзей по совместной работе в советской разведке, по подпольной борьбе с оккупантами. Даниил Белый уже на пенсии, за активное участие в борьбе с фашистскими оккупантами награжден орденом.

Не раз бывшие разведчики предпринимали попытки разыскать людей, которые учили их, под чьим руководством сражались они с гитлеровцами. И вот в 1951 году неожиданно встретились с полковником Васильевым, своим непосредственным начальником по воинской части особого назначения. Это он поручал им ответственные задания, разрабатывал сложные операции в тылу врага, писал на них представления на награждения. И награды нашли героев. В 1975 году Петру Чуге и Антонине Глыбе был вручен орден Отечественной войны первой степени.

У Петра Чуги и Антонины Глыбы много друзей: по работе, дому, совместным увлечениям. И никто из них не знает, что эта скромная супружеская пара в предвоенные годы, в годы Великой Отечественной войны сражалась с фашистами на самом трудном и опасном — незримом фронте.

НИКОЛАЙ ТАРНОВСКИЙ ВСЕГДА НА ПЕРЕДНЕМ КРАЕ

За несколько дней до личного знакомства с Александром Николаевичем Володиным я знал, что он много лет работал в органах государственной безопасности, имеет на своем счету немало успешно проведенных операций по выявлению и обезвреживанию вражеской агентуры.

По имеющимся у меня данным я мысленно создал портрет героя своего будущего очерка. Воображаемый портрет был похож на артиста Тихонова из телевизионного фильма «Семнадцать мгновений весны», имел отдельные черты Майора Вихря и других героев такого плана.

Когда же в комнату вошел человек среднего роста, в темном плаще, смуглый, с черными густыми вьющимися волосами и представился: «Я — Володин», я немного растерялся.

Но это чувство очень скоро прошло. В первые же минуты нашего разговора мы нашли много общего. Выяснилось, что мы с ним ровесники, в одно время начинали трудовую деятельность на учительском поприще, в один год призывались на военную службу. Потом мы на время поменялись местами: я в сорок втором освобождал от фашистских оккупантов его Смоленщину, а он в сорок третьем очищал от гитлеровцев украинскую землю. Великая Отечественная война обоих нас застала на западной границе Родины. Правда, уже в разных ролях: к тому времени он осваивал нелегкую и опасную профессию чекиста.

Своим боевым крещением Александр Николаевич считает участие в задержании трех агентов немецкой разведки. Было это в конце мая 1941 года. Стало известно, что в определенное время будут переброшены через границу вражеские лазутчики. Сообщены приметы агентов, приблизительный маршрут их продвижения и место возможной явки. В районе их высадки действовала специальная группа, в задачу которой входило «сопровождать» агентов до явочной квартиры.

Александр Николаевич был тогда в роли рабочего парня, который шел себе на работу, насвистывая веселую песенку. Шел он по переулку, имея задачу задержать лазутчиков, если они, почуяв опасность, будут искать спасения именно здесь. В соседних переулках были друзья, а здесь он был один.

Три вражеских агента были взяты у явочной квартиры. Сделали это такие же, как Володин, «рабочие пареньки», будто случайно сошедшиеся в одном месте и в одно время.

Мне не трудно представить ту обстановку, в которой приходилось работать нашим чекистам в тревожное предвоенное время в западных пограничных районах. Гитлеровская Германия мобилизовала все для того, чтобы наводнить приграничные советские земли своими разведчиками, диверсантами, террористами, сигнальщиками.

— Почти каждые сутки на нашем участке задерживали вражеских агентов, — вспоминает Володин те далекие дни. — Как только ни маскировались лазутчики! Пытались проникать под личиной пастухов, родственников местных жителей, даже выдавали себя за узников фашистских лагерей. Гитлеровцы, бывало, в одну ночь выбрасывали несколько групп парашютистов, почти каждый день «сбивались с курса» немецкие летчики. Под руководством небезызвестного Канариса немцы развернули массовую разведывательную деятельность под видом розыска и перезахоронения останков немецких вояк периода первой империалистической войны.

Всем этим и подобным ухищрениям немецко-фашистской разведки были противопоставлены продуманные действия чекистов.

— Mы были молоды и неопытны. Наши успехи шли от беззаветного патриотизма, умноженного на опыт старших товарищей-наставников, — констатирует Александр Николаевич. — Им приходилось обучать нас буквально на ходу, в процессе проведения той или иной операции. Они доверяли нам выполнение задач и при необходимости корректировали наши действия. Говоря это, я вспоминаю генерала Политику и полковника Зайцева, которые были в то время нашими учителями.

Володин на несколько минут умолкает, по-видимому, вспоминает из многих операций, в которых он принимал участие, самые характерные для тех времен. Но как сделать выбор, когда для него все они памятны, связаны с риском для жизни и, конечно же, очень важны для обеспечения безопасности Родины?

…Однажды днем в районе местечка Несвиж был выброшен немецкий воздушный десант. Сюда выехала небольшая группа чекистов. Силы были неравны. Но чекисты, навязав противнику бой, не дали ему развернуться, занять надлежащим образом оборону и таким образом сковали его действия. Подоспевшее воинское подразделение помогло окончательно разгромить десант.

Не успели еще обсудить этот случай, как очередная новость: фашисты перебросили в наши тылы группу диверсантов на лошадях, в одежде наших милиционеров, Охота за всадниками — а их было три десятка — длилась более суток и завершилась их полным уничтожением.

Воспоминания теснятся в голове, волнуют душу ветерана, переносят его в далекие огненные годы, воскрешают бессонные ночи, дерзкие операции, тревоги первых месяцев войны..

Тяжелые это были дни для нашей Родины и каждого из ее защитников. Но особая обязанность возлагалась в те дни на армейских чекистов. Им надлежало не только парализовать действия вражеской разведки, но, отступая вместе с воинскими подразделениями в глубь страны, готовить базы для наших партизан и для успешного выполнения разведывательных задач в тылу врага. Прятали в укромных местах оружие, запасы продовольствия, типографские машины, шрифты, бумагу.

— Самое главное в нашей работе, — уже не впервые говорит Александр Николаевич, — это надежная опора на людей, на советских граждан. Без их помощи и поддержки нам бы не удалось сделать так много, как было сделано в то тяжелое время.

И он снова возвращается мыслью к первым дням Великой Отечественной войны, когда гитлеровцы для обеспечения «блицкрига» привели в действие все звенья своей разведывательно-диверсионной машины в прифронтовой полосе и в наших тылах. Участники войны, чей путь к победе лежал через вынужденное временное отступление, помнят многочисленные вражеские десанты и группы лазутчиков, которые портили связь, «работали» регулировщиками на перекрестках дорог и направляли воинские колонны в засады, подымали стрельбу в наших тылах, имитируя окружение, раздували панику среди населения.

Вот один из эпизодов тех дней. После изнурительного перехода по болотам пехотный батальон разместился на отдых в небольшом хуторке, примыкавшем к лесу. Выставив охрану, бойцы и командиры отдыхали. Не ложился спать только работник особого отдела, оказавшийся в подразделении. Осмотрел хутор, его окрестности. Будто все нормально. Решил проверить еще соседний хуторок, состоящий из двух небольших дворов. Взяв на помощь бойцов из караульной команды, двинулся по проселку. Не прошел и сотни шагов, как навстречу, запыхавшись, бежит крестьянин. «А я к вам тороплюсь», — обрадовался встрече и начал торопливо рассказывать, что погнало его в такое время с хутора.

Оказывается, туда еще днем приплелся человек в красноармейской форме. Одна рука перевязана бинтом, будто ранен, в другой винтовка и вещмешок. Удивило крестьянина то, что боец не стал есть вареную картошку с простоквашей, как другие, а попросил кипятку, размешал что-то в своей кружке, выпил и попросился отдохнуть под навесом, на сене. Днем прошел дождь, к вечеру похолодало, раненому бы погреться в хате, а он рвется на «свежий воздух». И рану перевязывать отказался. Все это, вместе взятое, вызвало у хозяина недоверие к гостю.

Любитель свежего воздуха был схвачен в тот момент, когда заряжал ракетницу, чтобы подать сигнал вражеским артиллеристам. Ракеты полетели в противоположную сторону, к пойме реки. Вражеская артиллерия отозвалась скоро и в течение целого часа обстреливала непролазную топь. А тем временем бойцы батальона восстанавливали силы для новых боев и походов.

— Подобных случаев в практике фронтовых чекистов было немало, — говорит Александр Николаевич. — В трудном сорок втором году солдатская судьба забросила меня под Сталинград. Всему миру известно, как стремились гитлеровцы сокрушить эту волжскую твердыню, открыть себе дорогу на Урал, обойти Москву с востока, отрезать тылы от фронта. Но мало кто знает, какую жестокую борьбу за Сталинград вели наши чекисты. Маневрирование подразделений, смена, доставка боеприпасов и продовольствия — все это должно было делаться втайне от противника. Один вражеский лазутчик мог погубить много жизней, сумей вовремя передать информацию о готовящейся операции.

Александру Николаевичу и не вспомнить всех тех случаев, когда ему приходилось обезвреживать вражеских разведчиков. Но он до мельчайших подробностей помнит эпизоды, когда водил в атаку батальон. А такое случалось не раз и не два. Был он тогда уполномоченным особого отдела танковой бригады, день и ночь находился в ее боевых порядках. Кроме своих непосредственных обязанностей, он еще шефствовал над третьим батальоном и в самые трудные часы был со своими друзьями-танкистами.

— Для успеха нашего дела, — говорит он, — очень важно иметь тесную связь с людьми. Ведь чем больше друзей окружает чекиста, тем успешнее он выполняет свои прямые обязанности…

Но этого, как известно, на переднем крае мало. Солдаты отдают свои сердца и симпатии прежде всего храбрым офицерам. Ну, а Володину храбрости не занимать. Обстрелянный еще первыми залпами войны, он чувствовал себя в бою, как в обычном деле. Не случайно в танковой бригаде говорили: «С таким командиром в огонь и в воду — он не растеряется». Поэтому его везде встречали, как друга, старались помочь ему в его нелегком и очень важном деле.

…Далеко от Сталинграда собирались грозные силы, которые должны были уничтожить вражескую группировку под командованием фельдмаршала Паулюса. Даже несведущему в военном деле человеку ясно, что успех грандиозной операции во многом зависел от секретности ее подготовки. А готовилась она не день и не два. Необходимы были месяцы большой и многогранной работы по формированию новых и пополнению уставших от боев дивизий, потом их нужно незаметно для врага подтянуть к линии фронта, расположить на исходных рубежах. Раскрытие замыслов Верховного командования было бы равнозначно его провалу.

— Вспоминаю то время, — говорит Володин, — и до сих пор не могу понять, где брались у нас силы, чтобы работать по двадцать и больше часов в сутки, а то и вовсе не спать по несколько суток подряд.

Говоря это, Александр Николаевич не жалуется на свою неспокойную судьбу, а гордится, что на него были возложены такие ответственные задачи да еще на таких важных участках, как Сталинградский фронт.

А потом было освобождение Киева.

— Я принимал участие в осуществлении одного из замыслов советского командования, — заметно волнуется Володин. — Наше танковое соединение форсировало Днепр возле Дымера и наступало на юг через Бабинцы, Ирпень и далее на Васильков и Фастов, отрезая пути отступления немецких захватчиков. Стремительно продвигаясь вперед, мы задержали нескольких гитлеровцев, отбившихся от своих частей, и буквально на ходу узнали, что лесной дорогой между Дымером и Бабинцами продвигается колонна штабных работников противника, а среди них — армейские разведчики. Как говорят, на ловца и зверь бежит. У нас не было сомнения, что информация достоверная.

Успех дела зависел от быстроты действий. Штабную колонну во что бы то ни стало необходимо было ликвидировать и захватить документы. Немедленно была сформирована группа перехвата. В ее состав вошло несколько чекистов. Между ними был человек исключительной храбрости дзержинец Житков Петр Андреевич, которому посмертно присвоено звание Героя Советского Союза за отличие в этой операции. А руководил ею Александр Володин.

Вражескую колонну настигли в редколесье. На предложение сложить оружие гитлеровцы ответили яростным огнем. Володин принимает решение: живую силу уничтожить, а документы захватить. Поединок длился каких-то полчаса. В руках чекистов оказались важные сведения о воинских частях противника, а также десятки личных дел предателей, завербованных фашистской разведкой и оставленных в нашем тылу для выполнения заданий.

За успешное проведение этой операции Александр Николаевич был награжден орденом Красной Звезды.

— Когда меня спрашивают о наградах, я всегда говорю: самой высокой наградой для меня есть свобода и независимость моей Отчизны, слава моего поколения, которое одолело самого опасного врага — немецкий фашизм, — убежденно говорит Александр Николаевич и показывает групповую фотографию, сделанную в сорок пятом году в Праге возле дома, в котором в тысяча девятьсот двенадцатом году состоялась Пражская партийная конференция большевиков с участием Владимира Ильича Ленина.

Волнуется ветеран, вспоминая те необычные, насыщенные радостью победы весенние дни.

— Для чекиста война, можно сказать, никогда не кончается, — продолжает Володин свой рассказ. — Большинство людей даже не представляет, как и кто бережет их покой в мирные дни.

После войны Александр Николаевич Володин был в составе группы войск, которая выполняла свою миссию в Австрии и Германии. То было время дикого разгула холодной войны. Реваншисты, поддерживаемые империалистами всех континентов, делали все, чтобы развязать против нашей страны ядерную войну. Иностранные разведки делали попытки спровоцировать вооруженные конфликты, организовывали подрывную деятельность против нашей страны, пытались воздействовать на личный состав наших войск.

— За границей в одном из городов, где в первые послевоенные годы дислоцировалась наша войсковая часть, действовал офицерский клуб, — вспоминает Александр Николаевич. — Это был своеобразный гарнизонный центр. Ведь офицерам в чужой стране после рабочего дня деваться некуда, кроме своего клуба. Естественно, что там работают столовые, бары, буфеты.

Была приличная столовая и в том клубе, о котором ведет речь Александр Николаевич. А в столовой работали официантками местные девушки.

Некоторое время работала в офицерской столовой симпатичная официантка по имени… назовем ее Бертой. Обслуживала посетителей внимательно, со всеми была вежливой. Каждому приятно было обедать за столиком, который обслуживала Берта.

Спустя некоторое время оказалось, что взаимоотношения Берты с нашими офицерами не ограничивались столовой. Ее приглашали на разные представления, а в свободные дни — на прогулку в парк или же просто по городу… Приятно было иметь своим гидом смазливую девицу, которая любила поболтать обо всем. Но еще больше любила Берта слушать разговоры поклонников.

Однако она предупреждала своих знакомых, что не терпит «военных разговоров», мол, в таких разговорах могут быть секретные данные, а ее заподозрят в шпионаже.

Именно такое подчеркнутое отрицание шпионажа насторожило наших чекистов. Решили поинтересоваться Бертой. И открыли принадлежность ее к корпусу западной разведки, который в спешном порядке сколачивался во время победного наступления наших войск на немецкой территории. Берта оказалась в самом деле уроженкой города, в котором работала официанткой, но в начале сорок пятого выехала с матерью в западную часть Германии. Когда же обстановка стабилизировалась, многие беженцы возвратились на насиженные места. Вернулась и Берта. Только не для участия в строительстве новой жизни, а со шпионским заданием.

Слушаешь Александра Володина и все яснее, четче представляешь себе его поведение в сложных перипетиях, где весьма часто успех замысла зависит от мелкой детали, от ювелирной точности в действиях чекистов. Ведь им приходится иметь дело с обученными и многоопытными противниками, обнаруживать слабину там, где враг считает себя неуязвимым. Нужно мгновенно ориентироваться в самой сложной обстановке и не обнаруживать своих эмоций тогда, когда дело требует холодного расчета.

Возвратившись из-за границы, Володин стал работать в Станиславской области. То были неспокойные годы, разгар коллективизации. Стремясь сдержать этот естественный процесс, головорезы из оуновского подполья и их заграничные хозяева, можно сказать, ввели в действие все свои резервы, понимая, что победа социалистического способа жизни на селе будет концом их существования.

И вот чекиста Володина посылают в отдаленный Яблуновский район защищать людей от националистического террора, помогать им строить новую жизнь.

Задача не из легких. Нужно было не только вылавливать бандитов, но и помогать простым людям, запуганным бандеровцами, распрямляться во весь рост, становиться на правильный путь.

В результате целенаправленной деятельности партийно-советского актива в селах Яблуновского района в те годы появились десятки и сотни убежденных пропагандистов советского образа жизни, агитаторов за быстрейший переход на коллективную форму ведения хозяйства. Часто такими агитаторами становились люди, которые сами недавно освободились от пут национализма. И в районе, и в области хорошо знали, что в такой активности местного населения немалая заслуга уполномоченного обкома партии Александра Володина.

— Был среди моих знакомых старый украинский интеллигент, учитель начальной школы села Космач, — вспоминает Александр Николаевич с теплой улыбкой. — Честный человек, труженик на ниве народного образования, он плохо ориентировался в вопросах национальной политики Коммунистической партии Советского Союза, иногда даже оправдывал некоторые действия националистического отребья.

Много вечеров провели они вместе — уполномоченный обкома партии и школьный учитель горного села Космач. Выясняли свои политические позиции, дискутировали, искали истину до тех пор, пока учитель не пришел к окончательному убеждению, что счастливое будущее украинского народа возможно лишь при самом тесном содружестве со всеми советскими народами.

— После этого не было в гуцульском предгорье более рьяного агитатора за дружбу народов Советского Союза, — до сих пор радуется своему успеху Володин. — Начинал он разговор с людьми такими словами: «Братья и сестры мои родные, я многие годы искал правду вместе с вами, наконец нашел ее и хочу вам о ней поведать…» Позже он стал убежденным коммунистом, был избран депутатом Верховного Совета СССР.

Александр Николаевич называет имена многих людей, которым в свое время помог стать на верный путь. Наконец последний вопрос Александру Николаевичу:

— Какова по-вашому, характерная особенность вашей профессии?

Он некоторое время думает, потом говорит с таким видом, будто отчитывается перед своей совестью:

— Полагаю, что деятельность чекиста, весь ее смысл и особенность лучше всего вкладываются в такие слова: «Всегда на переднем крае».

Вероятно, точнее ответить просто невозможно.

ГЛЕБ КУЗОВКИН «ПОДАРОК» ПРОФЕССОРУ

Зал театра был переполнен. От сияния орденов и медалей, красующихся на груди военных и гражданских, рябило в глазах.

За столом президиума появились секретари обкома партии, руководители областных и городских организаций, передовики предприятий, представители интеллигенции, Советской Армии. Шло торжественное собрание, посвященное второй годовщине победы над фашистской Германией.

После доклада на трибуну поднялся видный ученый, активный общественный деятель, прошедший суровую школу антифашистской борьбы в подполье, профессор Павел Степанович С. От имени интеллигенции он приветствовал воинов Советской Армии, освободивших его родной город от фашистских захватчиков. Благодарил Советскую власть за все, что уже сделано на западно-украинских землях по восстановлению разрушенного войной хозяйства, по налаживанию новой жизни.

Профессор с гневом говорил о злодеяниях буржуазных националистов, призывал разоблачать их коварные замыслы, вырывать из их тенет отдельных обманутых и запуганных людей.

— Пусть никогда не вернется проклятое прошлое, — говорил Петр Степанович, — пусть не повторится страшная война, принесшая столько горя, страданий и жертв. Большое спасибо дорогим нашим воинам-освободителям. Никто никогда не разрушит скрепленную кровью дружбу русских и украинцев…

Бурной овацией приветствовал зал страстную речь профессора.

Взволнованный, с раскрасневшимся лицом, он сошел с трибуны и направился к своему месту в президиуме.

«Выступил профессор прекрасно, — думал сидящий с ним рядом один из руководителей областного управления государственной безопасности Василий Дмитриевич Коломиец. — Но эта речь наверняка кое-кому пришлась не по душе. И… не исключена попытка оуновцев «отомстить» профессору. Всякое может быть…»

После собрания Василий Дмитриевич на концерте не остался, а поехал в управление.

— Вызовите ко мне майора Гавриленко, —приказал дежурному.

— По вашему приказанию прибыл, — доложил майор, войдя в кабинет.

— В театре закончилось торжественное собрание, — начал Коломиец и рассказал о выступлении профессора. — Не исключено, что профессора попытаются «отблагодарить» за такое выступление. Это может произойти сегодня, завтра, послезавтра. Мы с вами знаем, что подобные «благодарности» стоили некоторым людям жизни. Помните последний случай?

— Вы имеете в виду «подарок»?

— Да. Возможно, и теперь попытаются применить тот же способ или что-то подобное. А может быть, ничего не случится… Но наш долг позаботиться о безопасности человека. Разработайте план действий и доложите мне. Пусть наши товарищи всесторонне обследуют улицу и дом, где живет профессор. Установите наблюдение. Словом…

— Понял вас, Василий Дмитриевич.

— Ну вот и хорошо. А сегодня после концерта обеспечьте проводы профессора домой.

— Будет выполнено.

— Желаю успеха.

…Когда закончился концерт, было уже темно. Электрические и газовые фонари тускло освещали притихшие, почти безлюдные улицы. Попрощавшись с товарищами у подъезда театра, профессор вместе с женой направился домой.

Через несколько минут мимо них проехала машина и остановилась в нескольких шагах. Открылась передняя дверца. Из машины выглянул человек в военной форме и обратился к профессору:

— Прошу извинить. Вы, случайно, не знаете, как проехать на Садовую улицу?

— Представьте себе, знаю! Всю жизнь прожил на этой улице. Поедете прямо, потом свернете на…

— Вот и хорошо! — перебил военный. — Оказывается, нам по пути. Садитесь в машину, сами доедете и мне путь укажете.

Любезность водителя показалась несколько подозрительной. Почему он едет именно на Садовую? Совпадение? Нет ли здесь подвоха? Он знал о том, что в городе случалось всякое. Иногда ночами раздавались предательские выстрелы из-за угла, и на мостовую падали поборники становления новой жизни. Поэтому он не соглашался ехать в первой попавшейся машине с неизвестным человеком.

— Вы поезжайте, а мы пешочком пройдемся по свежему воздуху.

— Да вы что — боитесь со мной ехать, что ли?

— Я никого никогда не боялся, — уже резко ответил профессор.

— Вот и хорошо. Я тоже из таких — не боюсь ни бога, ни черта. Не стесняйтесь, садитесь… И вас довезу, и сам доеду к дружку в госпиталь…

Последние слова шофера развеяли подозрения. На Садовой действительно располагалось какое-то военное лечебное учреждение.

— Спасибо за любезность. Поедем! — согласился профессор.

Машина быстро понеслась в направлении Садовой.

— Вы не спрашиваете, куда ехать, а едете правильно, — заметил профессор.

— Так вы же объяснили, а я на память не жалуюсь. И опять вкралось сомнение: «Знает куда ехать, а спрашивал».

— Теперь я уже припоминаю, как ехать на Садовую, — продолжал водитель. — Как-то раз я бывал в этих местах.

Машина шла на большой скорости. Водитель изредка бросал взгляд на сидящую рядом жену профессора, которой интуитивно передавалось волнение мужа.

— Ну вот мы и доехали.

Машина, скрипнув тормозами, остановилась у освещенного подъезда.

Шофер быстро вышел из автомобиля, открыл дверцу, подал руку женщине.

— Большое вам спасибо, — сказал профессор. — Может, зайдете чайку попить?

— Благодарю! Не могу, спешу. Дружка проведаю, гостинцы передам, заеду за начальником и обратно в часть…

— Вот ведь как бывает. Встретились незнакомые люди, да еще ночью, а расстаемся, как приятели. Будете в городе — заходите к нам.

— Спасибо! Постараюсь!

— Меня зовут Павлом Степановичем. А вас как?

— Михаил.

— Желаю вам всего наилучшего, Михаил! До свидания.

— Спокойной ночи.

Профессор и его жена направились к дому.

Как только они вошли в подъезд, водитель поспешил вслед за ними, держа что-то в руке. Вошел в браму и окликнул:

— Павел Степанович! Это не вы оставили в машине футляр от очков?

Профессор пошарил по карманам.

— Нет! Мой на месте.

— Извините.

— Всего хорошего.

Шофер поднял капот и начал что-то исправлять в моторе. Когда на втором этаже вспыхнул свет, водитель сел за руль. Машина ушла.

…Утром в кабинет подполковника Коломийца вошел Гавриленко.

— Товарищ подполковник, профессора вчера проводили. Остался доволен. Живет он на Садовой улице на втором этаже двухэтажного дома. Вход на чердак не закрывается. Подъезд освещен. Наши товарищи будут «ремонтировать» крышу. Оттуда хорошо просматриваются подступы к дому. Напротив этого дома живет работник милиции. Жена его с дочкой уехала к родственникам. С ним договорились. Дал ключ от квартиры. Есть телефон. Там будет находиться наш человек. Это на всякий случай… Профессор имеет родственницу в Польше — сестру жены, — продолжал Гавриленко, — и у нас в двух городах живут его братья. На работу выходит в половине девятого. Возвращается, как правило, к восемнадцати. Кроме жены и домработницы, в квартире никто не проживает. Наблюдение организовал.

— Хорошо. А как вы думаете, стоит ли в институте, где работает Павел Степанович, принять меры предосторожности?

Майор задумался.

— Правда, — продолжал Коломиец, — маловероятно, что станут сводить счеты с ним на работе. Скорее всего это может произойти либо в пути, либо в доме.

— Я такого же мнения, товарищ полковник. А что, если профессору подсказать, чтобы сам он был настороже? А может быть, вооружить его?

— Можно, но, мне кажется, не нужно. Человек он пожилой, здоровье неважное, был сердечный приступ. Жена тоже сердечница. Только запугаем людей. А в институт все же стоит наведаться…

Весь день ремонтировали крышу «кровельщики». Они видели, как утром выходил из квартиры профессор, выходила и приходила домработница с сеткой, нагруженной продуктами, а около восемнадцати часов возвратился домой Павел Степанович.

Услышав шорох на чердаке, он поднялся туда.

— Что вы тут делаете? — спросил, увидев двух молодых людей в комбинезонах с инструментами в руках.

— Велено отремонтировать крышу и заменить водосточные желоба, — ответил один из рабочих.

— Это очень хорошо. А то у нас в кухне и столовой во время дождя протекает потолок.

На следующий день ровно в восемь часов на улице появилась зеленого цвета машина, На переднем сидении — шофер в темном костюме, на заднем — человек лет тридцати, круглолицый. Курит сигарету, смотрит по сторонам, будто отыскивает нужный ему номер дома. Заднее окно автомобиля задернуто шторой. Номер машины 10–95.

На улице безлюдно. Автомобиль остановился. Из него вышел человек невысокого роста в серой шляпе и синем плаще. Он осмотрелся и быстро направился к дому профессора. Вошел в браму, побыл там минут пять и снова вернулся к машине. Открыл дверцу, сел в машину, и она тронулась.

Вскоре на Садовой появилась еще одна машина — темно-синего цвета с номером 12–40. Из нее вышел человек среднего роста, в темных очках, в кепке и сером плаще, с небольшим чемоданчиком в руке, взглянул по сторонам и пошел по улице. Перед домом профессора оглянулся, вошел в подъезд. В это время машина, тронулась, прошла по Садовой и свернула в первый переулок.

Человек в темных очках не спеша, бесшумно поднимался по ступенькам крутой мраморной лестницы, поглядывая вверх и вниз. Вот он остановился у двери, прислушался, поправил галстук и нажал на кнопку.

— Кто там? — послышался голос профессора.

— Пан профессор! — негромко сказал по-польски человек. — Вам письмо.

— Сейчас, сейчас…

Звякнул замок, и дверь открылась. Хозяин немного растерялся, увидев человека, явно не похожего на почтальона.

— От сестры вашей жены из Польши, — начал незнакомец, — имею поручение передать посылочку и письмо.

— Ах, вот оно что! — воскликнул профессор. — А я подумал — почтальон… Проходите, пожалуйста, раздевайтесь.

— Спасибо. Я забежал на минутку. У меня срочные дела в городе.

— Стася! — крикнул Павел Степанович жене. — К нам гость от Ядвиги…

Тем временем в подъезд вошел человек в легкой зеленой куртке, брюках галифе, сапогах с высокими задниками. Он прислушался, взглянул вверх и укрылся в нише.

«Кровельщик» бесшумно спустился с чердака и остановился у двери. До его слуха доносился разговор:

— Вот подарок и письмо от вашей Ядвиги. Я ее близкий знакомый. Сейчас спешу, а вечером обязательно зайду и расскажу…

В кабинете раздался телефонный звонок.

— Простите, это, наверное, с работы, — извинился профессор. — У нас сегодня горячий день, — и направился к телефону.

Гость с посылкой в руках присел возле стола, продолжая беседу с женой профессора.

Взяв трубку, Павел Степанович произнес:

— Я слушаю!

В трубке послышался тихий спокойный голос:

— Здравствуйте, Павел Степанович! Мне ничего не говорите. Вам передадут посылку и письмо, не распаковывайте ее. О нашем разговоре никому ни слова. Потом все узнаете. Объясните, что какой-то абонент не туда попал…

Оторопевший профессор не знал, что сказать и как поступить. «Кто это мог знать, что творится у меня в квартире? Что за чудеса? А я вот возьму и скажу гостю о телефонном разговоре. А может, не стоит?.. Нет, скажу!»

С этим намерением он вышел из своего кабинета.

Увидев, что гость почему-то еще не передал посылку жене, он вдруг передумал: решил послушаться совета неизвестного доброжелателя.

— Кто-то ошибочно набрал номер, — сдерживая волнение, сказал он.

Не успел сесть, как раздался длинный настоятельный звонок.

— Кто еще так рано пожаловал?

Открыть дверь было вызвался гость, но хозяин жестом руки попросил его не беспокоиться. И тем не менее в прихожей они оказались вместе.

Звонок повторился.

— Кто там? — спросил профессор.

— С газового завода, — отозвался голос за дверью. Гость махнул рукой и негромко произнес:

— Могут зайти позже.

— Зайдите позже.

— У вас неисправна колонка, утечка газа. Надо немедленно проверить, — слышался настойчивый голос. — Мы не можем ходить к каждому, когда ему вздумается.

Профессор, услышав такое бесцеремонное обращение к себе, рывком открыл дверь.

— Неужели нельзя повежливее? — с раздражением сказал он. — У меня, видите, гость из…

— Не надо шуметь, папаша! — молвил газовщик. — Ведь с газом шутить нельзя. Не досмотришь, не проверишь — и взорвется… Проверю и сейчас же уйду.

Газовщик взглянул на гостя и направился к счетчику, а потом в кухню.

Увидев, что жена профессора направляется к стулу, на котором лежит посылка, газовщик быстро подошел к ней и внушительно шепнул;

— Не трогайте!

Женщина обомлела от такой дерзости газовщика. Но, увидев жест, означающий «молчите», она села и не вымолвила ни слова.

Осмотр газовых приборов длился не больше двух-трех минут. Профессор, не закрывая дверь, стоял с гостем в коридоре, ожидая ухода мастера.

— Все в порядке, — весело произнес газовщик, направляясь к выходу. Он заметил, что гость делает вид, будто не замечает его, правую руку держит в кармане, стоит ближе к двери.

Поравнявшись с хозяином квартиры, газовщик легко оттолкнул его в сторону и, мгновенно выхватив пистолет, скомандовал гостю:

— Руки вверх!

Тот кинулся в дверь и тоже выхватил оружие. Газовщик — за ним.

— Что вы делаете? Что вы делаете?! — крикнул профессор.

— Павел! Это не газовщик, а бандит! Он меня запугивал! — кричала хозяйка.

— Надо звонить в милицию!

— Стой! — послышался громкий голос на лестничной клетке, и почти одновременно прозвучали выстрелы.

«Гость» убегал, отстреливаясь. Он не заметил взбежавшего по лестнице человека в зеленой куртке, который мгновенно нанес ему сильный удар в подбородок.

Ошеломленный профессор выскочил на лестничную площадку. Там он увидел раненого газовщика и услышал, как щелкнули наручники на руках лежавшего на лестнице гостя. Наручники надевал молодой человек в зеленой куртке.

В ужасе профессор вернулся в квартиру к телефону. Трясущейся рукой набрал номер милиции и задыхаясь закричал:

— В моем доме происходит невероятное! По-моему, орудуют бандиты. Кажется, убили моего гостя из…

— Не волнуйтесь! — послышался в трубке спокойный голос. — Сейчас примем меры.

Впопыхах профессор не закрыл дверь квартиры. В нее без стука и звонка вошел молодой человек в зеленой куртке и застал его за телефонным разговором.

— Что вам угодно? — крикнул ему профессор. — Я не беззащитный! Сейчас прибудет мил… милиция.

— Вы правы, Павел Степанович, — спокойно заговорил вошедший, — вы действительно не беззащитный. Вас есть кому защитить.

Эти слова и тон, каким они были сказаны, заставили профессора пристальнее взглянуть на стоявшего перед ним человека.

— Подождите! Постойте! — взволнованно заговорил он. — Не вы ли везли меня домой из театра? Или я ошибся? Вы не шофер?

— Вы не ошиблись, Павел Степанович. Я вез…

— Вы Михаил?!

— Так точно, — по-военному отчеканил Михаил. Услышав мирный разговор, вышла из кухни Станислава Богдановна, дрожащая от страха.

— Объясните же мне, Михаил, что произошло? Почему вы в гражданском костюме и здесь? Что вы сделали с моим гостем? Сейчас прибудет милиция…

— Скоро вы все узнаете и поймете. Могло быть намного хуже. А сейчас самое главное — успокойтесь и успокойте супругу. Вот валерьянка…

— Ничего не пойму, — пожал плечами профессор.

— Разрешите от вас позвонить?

— Звоните.

Молодой человек набрал номер.

— Товарищ майор, докладывает лейтенант Приходько. Операцию закончили. Да, отстреливался. Взяли живым, «отдыхает» в машине. Николай легко ранен. Перевязали и отправили. Что? А, машины обе задержаны. Взяли внезапно, почти без сопротивления, Да. Успокаиваю как могу. Передам. Понял.

Профессор с супругой оторопели, слушая этот разговор.

— Павел Степанович! — обратился Приходько. — Теперь вы знаете, кто я и зачем здесь. Что произошло за эти считанные минуты, вы видели и слышали, а что могло произойти, узнаете и увидите позже. Подполковник Коломиец Василий Дмитриевич просит вас приехать к нам в управление.

— Начинаю понимать, это, видимо, кто-то из ваших товарищей по телефону предупреждал — не распечатывать посылку.

— Конечно!

— Скажите, Михаил, а что случилось с газовщиком? Кто он? Наверное, из ваших?

— Да, Николай — наш сотрудник. Он «ремонтировал» у вас крышу.

— Он же представился газовщиком!

Не мог же он представиться вам в такой момент лейтенантом из управления госбезопасности! Он честно выполнил свой долг. Они выстрелили друг в друга почти одновременно. Николай угодил вашему «гостю» в левое плечо, а тот ему в правое.

— Боже мой! — всхлипывала жена профессора. — Ну что за день такой выдался? Выходит, из-за нас пострадал этот молодой газовщик… то есть лейтенант.

— Успокойтесь, все будет хорошо, — говорил Приходько. — А сейчас поедем в управление.

— А Стася? — спросил профессор.

— Ваша супруга — как хочет.

— Нет, нет! Я без тебя не останусь, — отозвалась Станислава Богдановна.

Быстро собрались и вышли из квартиры. Сошли вниз. У подъезда стоял автомобиль. Приходько открыл заднюю дверцу, пригласил профессора и его супругу в машину. Машина пошла по Садовой.

— Мне теперь ясно, — заговорил Павел Степанович, — что вы провожали нас в тот вечер во избежание… А если бы мы отказались с вами ехать?

— У нас было в запасе еще два варианта ваших «проводов» до дома, — смеясь, отозвался Приходько.

— Вот вы какие! — тоже засмеялся профессор.

— Наш долг оберегать…

Машина остановилась. Лейтенант вышел первым и пригласил Павла Степановича пройти в управление.

Из-за стола навстречу профессору вышел Василий Дмитриевич Коломиец.

— Рад видеть вас, Павел Степанович, — сказал подполковник. — Задал же вам и нам хлопот этот проклятый гость со своим подарком! Мы хотим вам показать, во что мог бы обойтись всем нам этот «подарок». Вы должны воочию убедиться в страшной подлости и коварстве наших врагов. Сейчас поедем на прогулку и там…

…Две машины на большой скорости шли по шоссе. За городом свернули в лесок. На небольшой поляне находились четыре человека в гражданском.

— Павел Степанович, — сказал Коломиец. — Вот у лейтенанта Приходько в руках та самая «посылка», якобы присланная вам от сестры вашей жены. Расчет у них был простой: вам передают эту посылку, вы благодарите вручателя, он быстро уходит, вы начинаете вскрывать ее и…

Профессор с нетерпением ждет, что же будет дальше. Он слушает Коломийца, глядит на Приходько, других чекистов, на посылку, правый глаз подергивается от волнения.

Лейтенант отходит с посылкой метров на двести, кладет ее за деревом, что-то привязывает и возвращается обратно.

Майор Гавриленко дергает за шнур, и тотчас же раздается сильный взрыв.

— Вот какой сюрприз подготовили вам бандеровцы, — сказал Коломиец.

— Все понятно, — заговорил Павел Степанович. — Мы могли вместе со Стасей взлететь на воздух… Я даже не знаю, как вас, дорогие друзья, благодарить.

— Для нас высшая благодарность — это то, что вы живы и невредимы.

Профессор обнял Приходько, потом Коломийца, крепко жал руки чекистам.

— На какие страшные уловки идут, — покачивая головой, говорил профессор, сидя в машине рядом с Коломийцем.

— Террор — излюбленный метод бандеровцев, — поддержал разговор Коломиец. — Не так давно в одном из сел они совершили расправу над председателем колхоза. — И Василий Дмитриевич поведал эту страшную историю.

…Произошло это весной. Поздно ночью председатель колхоза еще не спал. Раздался стук в дверь.

— Кто там? — спросил он.

— Свои! Открывай, не бойся! — послышался знакомый голос.

Председатель открыл дверь.

Вошли в хату четверо, изрядно выпившие. Двое — из их села, двое незнакомые.

— Ну что, начнем деловой разговор? — спросил один.

— Говорят, ты красной книжечкой обзавелся? — зловеще улыбнулся второй. — Ану, покажи ее.

Хозяин дома сразу все понял. Он недавно вступил в партию, и бандеровцы пришли мстить ему за это.

— Никакой книжечки не покажу! Пошли вон из хаты! — закричал он и кинулся к двери.

Отчаянно сопротивлялся председатель, но силы были неравными.

Бандиты избили и связали его. Один нашел партбилет, изорвал его в клочья. Головорезы вывели полуживого председателя в лес. Надели ему на шею удавку из колючей проволоки. Потом нагнули верхушку дерева, привязали к ней и отпустили. В страшных муках умер председатель…

— Ну, а этих зверей удалось поймать? — спросил профессор.

— Больше месяца мы искали их. Все были пойманы и понесли суровую кару. Такую же кару понесет и ваш «гость».

— Наш совет вам, Павел Степанович, — продолжал Коломиец, прощаясь с профессором, — будьте осторожны. А мы всегда с вами.

Так было предотвращено убийство одного из видных ученых.

Немало поймано шпионов, диверсантов, бандеровцев при личном участии Василия Дмитриевича и под его руководством за долгие годы работы в органах государственной безопасности на Харьковщине, Донеччине, Львовщине, Тернопольщине.

В памяти воскресают бессонные, тревожные ночи, боевые операции, опасные поединки с лютыми врагами Советской власти, нелегкая работа по перевоспитанию тех, кто, заблуждаясь, стал на путь преступления.

…В 1922 году семнадцатилетний Василий Коломиец по комсомольской путевке пришел на работу в Кременчугское ГПУ. Уже на первых порах Василий проявил себя сообразительным, отважным оперативным работником, не раз отличался умением и сметкой в операциях по разгрому вражеских банд, шпионских гнезд. С тех пор шел Василий Дмитриевич по нелегким жизненным дорогам, отдавая всего себя выбранной по душе профессии. От рядового работника ГПУ до начальника областного управления Комитета государственной безопасности вырос Василий Дмитриевич. Орденом Ленина, двумя орденами Красного Знамени, двумя орденами Трудового Красного Знамени, многими медалями отметила Родина ратный труд замечательного чекиста.

Перед нами листовка, призывавшая избирателей Шумского избирательного округа на Тернопольщине голосовать за кандидата в депутаты Тернопольского областного Совета депутатов трудящихся Коломийца Василия Дмитриевича. В ней изложена биография скромного, большой души человека, бесстрашного бойца-коммуниста, поставленного на ответственный пост по обеспечению государственной безопасности. Заканчивается листовка словами:

«Товарищи избиратели!

В день выборов все как один отдадим свои голоса за Коломийца Василия Дмитриевича, верного сына нашей социалистической Родины!»

Под словами этого воззвания подписались бы все, кто знал его по совместной работе в Харькове и Дебальцево, в Артемовске и Перьми, в Подольске и Львове, в Донецке и Воронеже, и особенно в Тернополе, где он проработал начальником областного управления КГБ семь лет.

Ныне Василий Дмитриевич, полковник запаса, на заслуженном отдыхе, но он так же, как и прежде, не знает покоя, оставаясь активным бойцом нашей партии.

В один из летних дней полковник Коломиец получил такое письмо:

«Дорогой Василий Дмитриевич!

С чувством большой радости сообщаем Вам, что Указом Президиума Верховного Совета СССР за достижения в хозяйственном и культурном строительстве Тернопольская область награждена орденом Ленина.

Высокую оценку, которой партия и правительство отметили нашу область, мы относим и к Вам, отдавшему в свое время много сил и знаний экономическому и культурному развитию Тернополыцины.

От всей души благодарим Вас за Ваш неоценимый вклад в достижения тернопольчан, искренне желаем Вам крепкого здоровья, новых успехов в плодотворном труде на благо нашей любимой Родины, большого личного счастья».

Вглядываясь в светлые глаза Василия Дмитриевича, слушая его, мы думаем о том, что он по праву заслужил такую оценку. Его жизнь и ратный труд — замечательный пример для многих.

ВАЛЕНТИНА КОЛОМИЕЦ НА ЛИНИИ ОГНЯ

Погода была премерзкая — моросящий нудный дождик проникал, казалось, до самого тела, до самых костей. Не спасала ни плащ-накидка, ни высокие сапоги. Подполковник Новожилов, сидя в машине, думал о том, что встретиться они могли бы и в другую погоду, и в другое время, и в другом месте. Сегодня он устал, ехать к Петру Савельевичу ему не очень хотелось. Но поскольку условились, надо ехать.

Петр Савельевич, старый приятель Новожилова, был рад встрече и даже приготовил угощение: на столе стояли два стакана в подстаканниках, маленький чайник для заварки, масло, голландский сыр и еще какие-то пакетики, а в углу на подставке запевал свою тоненькую песню электрический чайник.

— Ну, это еще ничего, — одобрил такой натюрморт Новожилов. — И притом я крепкий люблю…

— Знаю, не в первый раз, — улыбнулся Петр Савельевич. — Раздевайся, Василий Матвеевич. Чай готов.

За чаем Новожилов объяснил, для чего он тащился сюда, в такую даль, по дождю.

— Нам стало известно, — начал он, — что у вас в исправительно-трудовом учреждении есть два парня — Степан Р. и Григорий П. Оба — уголовники. Один попал сюда за пьянку и хулиганство, другой — за кражу. Оба скоро выходят отсюда. Поумнели они и исправились ли — об этом, Петр Савельевич, тебе судить, но срок кончается. Нам также стало известно, что эти парни слишком близки с неким Слинько, у которого темное прошлое. Что ты можешь об этом сказать?

— Я вижу, что ты не хуже нас знаешь, что делается в нашей хате, — улыбнулся Петр Савельевич. — Действительно, есть такой Слинько. Попал сюда за хищение колхозного имущества. Бывший кулак, бандеровец, в свое время прощенный Советской властью, но глубоко затаивший ненависть к ней. Вот эта дружба Слинько с парнями уж больно подозрительна. Ребята постоянно вертятся вокруг него и беспрекословно ему подчиняются. А Слинько — скрытый враг, в этом я более чем уверен. И кто знает, на что он может толкнуть таких вот, как эти… — и Петр Савельевич выжидательно посмотрел на друга.

— Нда… кто знает… — задумчиво произнес Новожилов.

Сроки выхода обоих парней, фамилии, постоянное место жительства, последнее место работы — все эти и другие данные Новожилов записал в блокнот.

— Ну что ж, давай вместе поинтересуемся уголовниками. Врагам нашим не на кого опереться, не у кого искать поддержки, вот они и ищут свихнувшихся. Я уже встречался с подобными случаями… — и подал руку другу, прощаясь.


Вот уж Нина постаралась! Не стол, а иллюстрация к книге «О вкусной и здоровой пище». Поблескивает жиром селедка с зеленой веточкой петрушки во рту; коронное Нинино блюдо — фаршированная щука роскошно разлеглась на длинной тарелке посредине стола; ветчина, сыр, шпроты — ну, этим гостей теперь не удивишь. А это что? Грибы — не грибы… А, ясно, подделка! Это фаршированные яйца… А из кухни доносятся такие запахи, что проголодавшийся глава семьи, стоя на пороге комнаты еще в пальто и ботинках, глотает обильно набежавшую слюну.

— О, пришел, наконец, виновник! — слышит он веселый голос жены за спиной. — Во-первых, посторонись, — Нина с тарелками салата в обеих руках ловко проскользнула в комнату, — а во-вторых, разденься. Голоден? Ничего, подождешь, сейчас все придут…

Торжество устраивалось по поводу награждения Василия Матвеевича медалью «За боевые заслуги».

Раздевшись, Василий Матвеевич полностью поступил в распоряжение жены. Приказы «начальства» выполнял быстро и расторопно, за что и получил «поощрение»— пару вкусных бутербродов.

— Чтоб не похудел, покуда гости придут, — весело объяснила Нина.

Потом всей семьей (кроме самого главы) спорили, какой галстук должен надеть папа и надо ли ему быть «при параде», то есть прикрепить ордена и медали. Решили, что не надо, нескромно.

Правда, потом, когда пришли гости, когда выпили по первой рюмке и разговорились, кто-то из друзей потребовал:

— Ну-ка, товарищ подполковник, похвастайся всеми наградами. Знаем, что есть у тебя…

И он надел их. И сразу все заметили, что…

— Папа! А ведь тебе еще одна медаль нужна! — высказала общее мнение Галя.

— Какая?

— «За отвагу»!

— Почему? — удивился он.

— Так ведь орденов Красной Звезды — два, медалей «За боевые заслуги» — тоже две, а «За отвагу» — только одна…

— Так то ж фронтовые… — задумчиво молвил Василий Матвеевич и под веселый говор гостей вспоминал, за что получил эти награды.

…Зеленым юнцом пришел он в мае 1942 года в пехотное училище. А в феврале 1943-го их часть была уже под Москвой, потом в Елецке. 916-й артиллерийский полк, 348-я стрелковая дивизия… Боевое крещение получил на Орловско-Курской дуге. С тех пор до самой победы — на фронте. Там же в 1944 году и коммунистом стал. В двадцать лет…

А в сорок пятом… Последний месяц войны… Все уже знали, что скоро победа. Но ее, окончательную, еще надо было завоевать. Когда второго апреля командир дивизии полковник Греков отдал приказ продвигаться к Франкфурту-на-Одере, все поняли: готовится решающее наступление на Берлин. И они будут участвовать в нем.

На рассвете 16 апреля дивизия вместе с другими соединениями пошла на прорыв обороны немцев. Фашисты отчаянно сопротивлялись. Особенно, помнится, под городом Ной-Цитау. Ох, и трудно там было! Каналы везде, мосты… После трехчасового боя из мостов уцелел только один. По нему и пошел в наступление их дивизион противотанковых пушек. В одну из пушек попал вражеский снаряд. Она горит, горит и мост — единственный путь наступления. Развернуться невозможно — по обе стороны обрыв.

Тогда командир батальона майор Рашкуев и его ординарец Воронцов под огнем противника подцепили тягачом машину с пушкой и оттащили ее в сторону. Бой разгорелся с еще большей силой, и вскоре город был взят…

В начале мая их часть была уже западнее Берлина, вела бои в Бранденбургской провинции. Встречались с союзниками на Эльбе… А День Победы застал их в районе Вархау… Что тогда было! Все обнимались, поздравляли друг друга с победой, салютовали…

— Э, Вася, не время сейчас задумываться! Вот в твою честь тост провозглашают, а ты… — вернул его к действительности чей-то голос.

И он поднял рюмку. И сказал:

— Спасибо.


Звонок Петра Савельевича напомнил об их последней встрече.

— Вышел один, — сообщил он Новожилову. — А через неделю второй уходит.

— Который же первый?

— Григорий П.

— Учту.

Григорий и Степан жили неподалеку друг от друга, в соседних селах, разделенных лесом. Наблюдение за ними не доставляло особых хлопот. Новожилов в этом случае делал большую ставку на местное население.

И время от времени подполковник получал известия о «приятелях», как он окрестил Степана и Григория.

— Вчера с колхозного тока украден мешок пшеницы. По некоторым приметам, это сделал Степан Р.

— Почему не арестовали?

— На горячем не пойман, а позже доказать трудно.

Невеселые вести приходили и о Григории. Но вмешиваться Новожилов пока что не считал нужным. «Посмотрим, что будет дальше».

И вдруг…

— Товарищ подполковник! В селе Н. ограблена школа. Из военного кабинета похищено учебное оружие — три ствола и компас.

— Что еще взяли?

— Больше ничего.

Село Н. Кража. Похищено только оружие… Кто бы это? И зачем? Ну-ка, где это село? Ага, вот оно… Недалеко от районного центра. Там живет Степан. А Григорий? Он — здесь. Хм, какой треугольничек получается… Ну что ж, поглядим…

Новожилов зашагал по кабинету.

Больше некому… Надо проверить… Как? Найдем способ. Да и люди помогут…

В голове уже рождался план расследования кражи оружия. Но зачем оно им? Интересно, а где тот Слинько, их «наставник»? Есть ли между ними связь? Ведь он тоже отбыл наказание.

Голова работала напряженно, но четко, и мысли выстраивались уже в последовательную, но еще не ясную до конца версию.

Теперь подполковник Новожилов уже не полагался только на добровольных помощников. Надо было знать каждый шаг «приятелей».

Что же выяснилось? Они часто ходят в гости друг к другу, но редко — днем, чаще — ночью. Почему? Это первое. Второе: они не ездят обычной дорогой, огибающей лес, а ходят узкой тропкой напрямик через лес — это и ближе, и от людских глаз подальше. Прячутся, значит. Опять же: почему?

Все это надо было объяснить.

А между тем односельчане «приятелей» рассказывали:

— Грицко на поле вел с хлопцами антисоветские разговоры…

— Степан грозился бригадиру отомстить…

«Надо брать, — думал Новожилов. — А то могут натворить такого, что…» — и он вздохнул.

Теперь с «приятелей» глаз не сводили. Узнали даже некоторые их тайники во дворах. Обследовали и лесную тропку, по которой они курсировали между двумя селами.

Неподалеку от этой тропки был обнаружен схрон, а в нем украденное в школе оружие и пять листовок, написанных карандашом, до смешного безграмотных. Оружие уже было переделано с учебного на боевое.

Опергруппа вместе с понятыми арестовала обоих. Вещественных доказательств их вины было достаточно. Из тайников во дворах тоже было изъято оружие.

Началось следствие.

— Зачем вы украли учебное оружие из школы? — задал вопрос следователь.

Обвиняемые мнутся, мычат что-то невнятное, на повторные настоятельные вопросы отвечают сбивчиво, вразнобой. Наконец следствию удалось выяснить, что обрез обвиняемые хотели использовать для нападения на часового воинской части, чтобы таким образом добыть оружие.

— А зачем вам понадобилось боевое оружие? Опять молчание или невнятные ответы. Но не для игры же хотели они заполучить его! Оказывается, для совершения дальнейших преступлений.

Значит, так: оружие, листовки…

Новожилов недоумевал: не может быть, чтобы только двое «делали политику». Затем удалось выяснить, что Слинько сделал свое черное дело — втянул парней в авантюру.

А потом был суд.

Обвиняемые признались, что готовились к новым кражам и грабежам.

— С какой целью вы написали эти листовки? — спросил судья у обвиняемых.

— А… боивку создать… еще кого-нибудь к нам… чтобы за самостийную…

— А почему же не создали?

— Да… никто не шел…

Громкий хохот в зале был ответом на эти слова.

Новожилов тоже смеялся, испытывая глубокое удовлетворение от того, что предотвращено новое серьезное преступление.

Такая у него работа — беречь покой, безопасность советских людей, их доброе имя. Работа нелегкая, но почетная.


…Вот и кончено дело с «приятелями», как прозвали подсудимых. А потом были дела «братвев», «игроков», «гробовщика». А был еще «злопыхатель» — редкостный теперь экземпляр!

«Злопыхатель» был хитер. Он поставил свое «дело» на, так сказать, «научную» основу.

…С некоторых пор в Киев, а потом и в Москву, в адрес высоких правительственных и партийных органов начали приходить анонимные письма, в которых содержалась клевета на нашу действительность, на ответственных партийных и советских работников.

Так как письма отправлялись из Львова, дело это было поручено львовянам, в том числе подполковнику Новожилову.

Начиняя свои письма заведомой ложью, анонимный их автор явно боялся разоблачения и делал все, с его точки зрения, чтобы остаться неизвестным.

Письма были написаны печатными буквами, неровно — видно, левой рукой. Ручка шариковая, с фиолетовой пастой, бумага из школьной тетради в косую линию.

Несколько раз письма были брошены в почтовый ящик в одном из райцентров. Аноним запутывает следы или поленился съездить во Львов? Тщательно проанализировали содержание писем — нет, они тоже наводили на этот райцентр.

— Как думаете, товарищи, с чего начнем поиск? — спросил Новожилов, собрав группу следствия.

— С семей этого района, где есть дети — ученики младших классов, — предложил кто-то.

— Да, круг довольно широкий, но… придется…

«Естественно, что «злопыхателя» следует искать среди тех, кто по каким-то личным соображениям недоволен нашим строем, советскими законами, — размышлял Новожилов. — Это человек, либо прощенный Советской властью за прошлые злодеяния и выпущенный по амнистии, либо бывший кулак… Но может быть и хулиган…»

Кропотливая работа по сбору разных сведений заняла немало времени. Были проверены лица, ранее привлекавшиеся к уголовной ответственности, амнистированные, учтены также возможности сведения личных счетов и т. д. Стоило уделить внимание и злостным тунеядцам, на которых не раз указывала общественность.

А «злопыхатель», как прозвали анонимщика чекисты, продолжал действовать. При внимательном анализе его посланий постепенно сужался круг поиска.

Наконец осталось буквально несколько подозреваемых. Но подозреваемый — не обвиняемый, пока его вина не доказана.

Вот, например, самогонщик Дерябко. Может, он «злопыхатель», а может, и не он. Настроение у него отнюдь не честного советского труженика, да и не удивительно — за самогоноварение закон по головке не гладит.

Или взять сапожника-кустаря Самоцкого. Этот тоже ненавидит всех — не дают пошире развернуть, «деятельность».

Но ни обыска, ни тем более ареста произвести нельзя без веских на то оснований.

Новожилов поручил участковым установить, кто покупает в сельских магазинах тетрадки в косую.

— Да кому они теперь нужны! — с досадой ответила чернобровая продавщица в сельпо села Н. и задвинула стопку тетрадей в дальний угол полки. — В школах ведь чистописание отменили. Вот они и лежат, только место занимают.

— И давно лежат?

— Давно. За последние месяцы, может, с десяток продала, не больше. Так разве кто для писем возьмет или ще для чего…

— А не помните, кто покупал?

— Да чего ж, вот этот… как его… Ну, который моему мужу сапоги шил. Ага, Самоцкий, кажется.

Узнав об этом, Новожилов оживился.

— Надо побывать в доме у сапожника, — решил он. — Только повод подходящий найти.

— За этим дело не станет, — заверил его участковый.

И действительно, повод скоро нашелся. В селе подрались два парня. Один, изувечив другого, убежал и где-то спрятался. Милиция искала его, обошла даже многие дворы в селе. Подошли к хате Самоцкого.

— День добрый! — поздоровались, войдя в хату.

— Добрый день, — буркнул себе под нос хозяин. — Что привело вас?.. — и быстро схватил веник, чтобы подмести мелкие обрезки бумаги на полу.

— Говорят, что вы видели драку. Не помните, куда побежал Мирослав Н.? Мы его ищем.

— Ничего я не видел, и не путайте меня в это дело, — резко ответил Самоцкий.

Участковый обвел комнату взглядом. Комната как комната — с добротной мебелью, с телевизором. Некоторые детали выдают занятие хозяина: шило на лавке, а под лавкой небольшой обрезок кожи. А на подоконнике… вот, на подоконнике школьная тетрадка в синей обложке. Из тетрадки край промокашки выглядывает. Промокашка? Значит, в этом доме пользуются чернилами. А анонимки написаны шариковой ручкой. Явно не то. Но проверить бы следовало…

…Он действительно писал шариковой. Оттиски последней анонимки остались на следующей после вырванной странице тетрадки. А промокашка? Просто она продавалась вместе с тетрадкой.

Ни один факт, приведенный в анонимках, не подтвердился.

Припертый к стенке фактами, Самоцкий уже не отпирался и не грубил, как это было в начале следствия. Он сидел, опустив голову.

На столе аккуратной стопкой лежали газеты с большими фотографиями на всю полосу и крупными буквами заголовка: «Информационное сообщение». Сегодня опубликован доклад Леонида Ильича Брежнева на XXV съезде Коммунистической партии Советского Союза.

После работы, поудобнее усевшись в кресле, Василий Матвеевич внимательно, обдумывая каждую фразу, каждый абзац, прочел доклад от первого слова до последнего. Как всегда, с карандашом в руках. Доклад вызвал много раздумий. Он ведь затрагивал все стороны жизни советского общества. И о них, о чекистах, говорилось в докладе:

«Надежно ограждают советское общество от подрывных действий разведок империалистических государств, разного рода зарубежных антисоветских центров и иных враждебных элементов органы государственной безопасности».

КОНСТАНТИН ЕГОРОВ ТРИДЦАТЬ ЛЕТ КАК ОДИН ДЕНЬ

Итак, тридцать лет чекистской работы. Виктор Иванович Лиходед счел этот юбилей сугубо личным и не хотел предавать его широкой огласке. Но, оказывается, товарищи не хуже самого Лиходеда знали об этом событии. Жизнь человека в родном коллективе всегда на виду.

В тот день были сердечные поздравления, крепкие рукопожатия, пожелания здоровья и новых успехов в трудной и кропотливой работе.

В такой день, конечно, принято и посидеть в кругу друзей, оглянуться на пройденный путь, многое вспомнить. «Но еще успеется!» — подумал Виктор Иванович и, как обычно, утром принялся за свои повседневные дела.

Раздался телефонный звонок. Знакомый голос начальника областного управления был особенно приветлив. Начальник поздравлял с юбилеем, сообщил о благодарности в приказе, а потом позвал к себе — есть важное дело.

Виктор Иванович оделся и вышел на улицу. Студеный ноябрьский ветер со свистом бросал в лица прохожих сорванные с деревьев последние листья. Зеленый ГАЗ-69, влившись в живой автомобильный поток, покатил в управление.

Тридцать лет как один длинный-предлинный день — в тревогах, раздумьях, непрестанной борьбе…

А начался этот большой день в 1946 году. Его, двадцатилетнего комсомольца, бригадира молодежной бригады токарей с Днепрогэса вызвали в райком партии. Секретарь райкома, просмотрев лежавшие перед ним какие-то записи, окинул пристальным взглядом щуплую, но крепкую фигуру юноши и, обращаясь к находившемуся тут же секретарю райкома комсомола, с удовлетворением сказал:

— По всем данным, кандидатура подходящая! — и уже к Виктору: — На Днепрогэсе вас знают как хорошего рабочего, боевого вожака бригады. О вас в газетах пишут. Так вот, товарищ Лиходед, комсомол рекомендует вас для работы в органах госбезопасности. Там нужны молодые, энергичные кадры… Как смотрите на это?

Виктор воспринял это как высокое доверие. Долго раздумывать не стал. Согласился.

Первое время работал в родном Запорожье, в областном управлении. Потом его направили учиться в спецшколу.

Становление молодого чекиста проходило в сложной обстановке первых послевоенных лет в горных районах западных областей Украины. Тут он и получил боевое крещение, первую закалку, первый практический урок.


Прошу Виктора Ивановича, нынешнего начальника районного отделения КГБ, рассказать о наиболее памятных операциях, проведенных при его участии, где особенно проявились сметка, находчивость, личное мужество.

Лиходед ответил просто:

— Без этих качеств — без сметки, находчивости и личного мужества — человеку в наших органах делать нечего. Это — норма поведения каждого нашего работника. Так что выделить кого-то затрудняюсь. Особенно самого себя. Что же касается операций, то их было очень много, и все разные по своему характеру. Вот, например…

Виктор Иванович достал из папки пожелтевшую от времени бумажку и прочел вслух: «Спецсообщение. В результате проведенной операции ликвидировано три бандита, у которых изъята оперативно ценная документация».

Немногим больше десяти слов в этом сообщении, датированном 1950 годом. Но если раскрыть, расшифровать эту телеграфную краткость…

…В пятидесятом году все реже раздавались выстрелы в лесах Прикарпатья. Банды оуновцев были ликвидированы. Оставались лишь отдельные мелкие группы, одиночки, которые выползали из своих схронов только по ночам.

Одна такая группа пряталась в глухом лесу в Сколевском районе. Местные жители сообщили, что три «лесных гостя» наведываются в горные села, отбирают у крестьян продукты питания, угрожают расправой всякому, кто осмелится их выдать. Сообщили также, что однажды ночью над лесом был слышен гул самолета. Это сообщение совпадало с данными службы наблюдения за воздухом. Значит, возможна выброска парашютистов, которые, очевидно, пойдут на связь с бандитами.

Оперативная группа, руководимая Лиходедом, получив задание произвести поиск, немедленно отправилась на место. Пробравшись сквозь густые лесные заросли, чекисты к полудню вышли к небольшому селению. Старые, почерневшие от времени деревянные домики поодиночке лепились к пригоркам и казались совершенно необитаемыми.

Подошли к самому крайнему, постучали. Долго никто не откликался. Наконец низенькая дверь приоткрылась. На пороге стояла женщина средних лет, настороженно вглядываясь впришедших. Одета она была необычно: новая шелковая кофточка серо-пятнистого цвета плотно облегала ее фигуру.

Кофточка-то и привлекла внимание Лиходеда. Вернее, не сама кофточка, а материал, из которого была сшита. Такой в магазинах не продается. Да и вообще в те годы шелковых тканей было мало, а в отдаленном селении, где торговая сеть только налаживалась, их и вовсе редко видели.

Вошли в хату, попросили воды. Женщина принесла молока.

— Где это вы, хозяйка, раздобыли такой красивый шелк? Может быть, родственники из-за границы прислали? — спросил Виктор Иванович с веселым любопытством.

— Что вы! — смутилась женщина. — Какие могут быть родственники у меня за границей! Этот материал я в лесу нашла. Вот там… Если хотите, могу показать…

— Покажите, пожалуйста.

Примерно в двух километрах от селения находилась плотно окруженная высокими деревьями зеленая полянка. Лиходед поднял голову и увидел свисающие с одного дерева шелковые лохмотья. Это было все, что осталось от застрявшего на ветках раскрытого парашюта. «Видать, не одну кофточку и рубаху выкроили из него жители села», — подумал Лиходед, осматривая истоптанную множеством каблуков землю вокруг дерева. Где уж тут найти следы чужака!

— Виктор Иванович, а вот отдельный след, — как бы отзываясь на размышления Лиходеда, сказал оперуполномоченный Валентин Дьяконов. — Единственный, который ведет в лес. Крестьяне ведь сейчас туда не ходят…

— Действительно! И счастье наше, что в последние дни дождей не было. След почти не тронут. — Лиходед исследовал едва заметные вмятины, оставленные на сухой глинистой почве.

Опергруппа отправилась по следу. Долго шли сквозь густые заросли, маскируясь, минуя открытые места.

Только на другой день обнаружили бандитов, притаившихся в глухом овраге, настороженных, очевидно, уже кем-то предупрежденных о преследовании.

— Сдавайтесь! Вы окружены! — крикнул Лиходед.

В ответ просвистели пули, срывая с деревьев листья. Бойцы все теснее сжимали кольцо вокруг оврага, отрезая бандитам путь отхода. И хотя положение их было безвыходным, они продолжали бешено огрызаться, отстреливались. А их надо было взять живыми, особенно того, который спустился на парашюте…

Когда бой смолк, на склоне оврага остались лежать три трупа. Лиходед бросился к тому, который был одет в незнакомую форму цвета хаки, резко отличающуюся от грязных ватников бандеровцев. Рядом с ним валялась кожаная полевая сумка. Ее содержимое не оставило у Лиходеда сомнения в том, кому она принадлежала. В сумке находилась аккуратно свернутая топографическая карта обширного района Прикарпатья. Красный кружок на ней обозначал как раз тот пункт, где произошла выброска парашютиста и где прятались оуновцы.

Все это Лиходед рассмотрел уже позже. А сперва, когда развернул карту, увидел, что отпечатана она на английском языке.

— Вот теперь ясно, откуда «гость»! — произнес Виктор Иванович. — То, что мы предполагали, подтвердилось, Валентин Васильевич! Заморская разведка засылает к оуновцам своих эмиссаров. Снюхались, сконтактировались…

Дьяконов тем временем продолжал исследовать содержимое полевой сумки. Вот он извлек из нее небольшой металлический предмет, напоминающий обломок пилки с острыми зубчиками.

— А это зачем, как ты думаешь? — подал находку Лиходеду.

Виктор Иванович взял пилку, провел пальцем по тому краю, где был надлом. Совсем свежий.

— Поищи, Валентин Васильевич, вторую половинку. Может, сломалась случайно пилка-то?

— Второй половинки не нахожу. Зато на самом дне сумки — пачка наших денег. Подожди минутку, сейчас подсчитаю… — Дьяконов считал долго, складывая бумажки в стопку. — Ровно сто рублей, и все по одному рублю. Причем деньги новенькие, будто только вчера отпечатаны.

— Сто бумажек? Что-то нерасчетлив заморский гость. Десятки меньше бы заняли места в сумке. Но и в ста рублях, мне кажется, есть какой-то смысл. Надо искать другого гостя. Я уверен, что их было не меньше двух…

— Надо искать, — согласился Дьяконов.

Прошло некоторое время, и южнее, в соседнем Болеховском районе нынешней Ивано-Франковской области, была захвачена другая группа оуновцев. Среди них оказался и второй агент, засланный иностранной разведкой. При нем нашли такую же кожаную сумку, как и у первого. А в ней — другую половину пилки с острыми зубчиками. Соединили оба обломка — сошлись точно. Где-то в условленном месте агенты должны были встретиться и предъявить друг другу этот пароль. Но их встрече не суждено было состояться.

Выяснили и то, для чего предназначались сто рублей по рублю. Оказывается, их номера содержали код для передачи по радио разведданных заграничному центру.

Лучшие качества чекиста Лиходеда проявились в этой операции. Но к сметке, находчивости, личному мужеству присоединилось еще умение анализировать, сопоставлять факты, не пренебрегать на первый взгляд незначительными деталями.

В не меньшей степени эти характерные для Лиходеда и его товарищей качества проявились и в другом эпизоде, по времени более близком к сегодняшнему дню.

Во Львове с некоторых пор стали появляться небольшие брошюрки — с ладонь величиной. Привлекали внимание их обложки — мастерски сделанные фотографии. На одной — сплавщики гонят плоты по бурному Черемошу, на другой — девушки-красавицы в национальных костюмах на фоне зеленых Карпат. Казалось, что за этими привлекательными обложками содержится какой-то этнографический материал. Но стоило раскрыть брошюру, как с ее страничек, размноженных фотоспособом, тянуло смрадным националистическим духом.

Брошюры эти находили в магазинах, почтовых ящиках, даже приколотыми к забору. И тот, кто находил их, приходил в областное управление КГБ.

— Какой же подлец занимается такой мерзкой стряпней?

Перед Виктором Ивановичем, которому поручили разобраться в этом деле, лежало несколько экземпляров брошюрки. Все они были тщательно просмотрены и исследованы.

Дело оказалось довольно сложным. «Издатель» не оставил четких следов, как тот заграничный парашютист, что в пятидесятом спустился в Прикарпатье. Но Лиходед и приданные ему в помощь оперуполномоченные Василий Алтунин, Николай Марусенко и Николай Пазычев были неутомимы.

И вот заметили как-то мелькнувшую у забора тень, после чего на заборе забелела брошюрка. Проследили за тенью. Проделав извилистый путь по улицам и переулкам, она у одного из домов приобрела облик реального человека. Предстояло познакомиться с ним лично.

— Но знакомство состоялось не скоро, — вспоминает Виктор Иванович. — Неизвестный оказался на редкость изворотливым. Когда мы зашли в тот дом, где должен был проживать «издатель», его там не оказалось. В интересовавшей нас квартире находились его жена и дети. Жена сказала, что муж ее дома бывает редко. В последний раз месяц назад приезжал…

— А где он работает?

— На лесоскладе.

Лиходед и его товарищи отправились искать этот лесосклад в один из предгорных районов области. И нашли неподалеку от районного центра. Старая, почерневшая крыша прикрывала от непогоды плотные штабеля дров. Этим складом и заведовал «неуловимый».

Посредине склада стоял деревянный, тоже уже состарившийся вагончик, в котором размещалась конторка заведующего.

Виктор Иванович и его оперативная группа застали завскладом за необычным делом: он спешно вязал в узлы одежду, обувь и всякие другие пожитки, что-то выкапывал из тайников в углу, а что-то выбрасывал в колодец, находившийся во дворе. Видно, предупрежденный женой, что его ищут, он готовился сменить место своего пребывания.

— Ну, хватит, отдохните от трудов праведных, — сказал Лиходед. — Теперь поработаем мы…

Хозяин вздрогнул от неожиданности.

Труд чекиста иногда сравнивают с трудом сапера. Сравнение, пожалуй, верное. И у того, и у другого — труд тяжелый и опасный.

Лиходед, Алтунин, Марусенко начали санкционированный прокурором обыск. Пошли сначала в жилую комнату, которую собирался покинуть завскладом. Там и обнаружили оборудованную по всем правилам фотолабораторию. Именно здесь проявлялись и печатались для привлекательных обложек девушки-красавицы на фоне зеленых Карпат, размножались странички написанного от руки текста антисоветского содержания. Покопались и под подоконником. Оттуда посыпались на пол пожелтевшие и новенькие книжонки одного и того же толка — националистического.

А Лиходеду все не давал покоя вагончик на складе. Заглянули в него, порылись в старой рухляди и вынули еще ворох антисоветской литературы.

— А что вы бросили в колодец?

— Я ничего… — начал было хозяин, но осекся, увидев, как Алтунин и Марусенко извлекали из темной глубины еще несколько пачек намокших брошюрок и… пистолет.

При виде пистолета завскладом сник.

А чекисты продолжали свою работу. Перед ними еще громоздились узлы, туго связанные веревками и ремнями. Что могло в них быть? Только ношеное белье, одежда, новые или стоптанные башмаки? Как сапер проверяет каждую пядь земли, чтобы убедиться в ее безопасности, так и чекист обязан с особой тщательностью исследовать все, что вызывает подозрение.

Едва Пазычев развязал первый, самый большой узел, как оттуда, глухо позванивая, выкатилась металлическая банка. Открыли ее… Хозяин побледнел и зашатался. Обнаружилось, наконец, то, ради чего он издавал и подбрасывал в почтовые ящики свои кустарные брошюрки и держал наготове пистолет. Из кубышки посыпались золотые монеты старой чеканки. Дождь монет! В узлах нашли еще золотые браслеты, золотые часы и много других драгоценностей. В общей сложности на сто тысяч рублей. Подсчитали это уже после…


Из своей тридцатилетней практики Лиходед вынес твердое убеждение, что чекистская работа не терпит шаблона, в ней нет раз навсегда выработанных правил и способов. Каждый раз новые методы диктует сама обстановка.

Когда Виктору Ивановичу предложили должность начальника районного отдела, он задумался. И задумался, пожалуй, более серьезно, нежели перед самой сложной операцией. Тогда над ним стоял начальник, который руководил и направлял действия подчиненных, предоставляя, конечно, им возможность проявлять самостоятельность и инициативу. Теперь же Лиходеду самому нужно руководить и направлять подчиненных, отвечать за них. Он, привыкший к повседневной боевой оперативной работе, считал себя всегда на переднем крае. А не уйдет ли он с этого переднего края во «второй эшелон», став начальником райотдела, не превратится ли в кабинетного работника? Размышляя так, Виктор Иванович перебрал в памяти почти всех начальников, под руководством которых прошел свой большой чекистский путь. Нет, ни один из них не был кабинетным работником! Все они были деятельными людьми, неутомимыми в делах. И нередко, когда он, Лиходед, отработав свой трудный день, собирался домой, его непосредственный начальник, пожелав ему хорошего отдыха, сам все еще оставался на посту.

«Второго эшелона» в органах госбезопасности не было и нет. Есть и, очевидно, еще долго будет только передний край.

Коллектив райотдела небольшой, но мобильный. Его силы умножают советские люди.

— Они — наши верные помощники, — говорит Лиходед.

В райотдел частенько приходят люди, сообщают о настораживающих фактах, делятся своими мыслями, высказывают предположения и предложения, И почти с каждым Виктор Иванович беседует сам.

Зашел как-то пожилой мужчина. Взволнован.

— Извините, пожалуйста, — сказал, садясь на предложенный стул. — Но это очень серьезно. Случайно я узнал, что один юноша с хулиганскими наклонностями (ему восемнадцать лет) обзавелся обрезом, гранатой и самодельным пистолетом. Для чего они ему?

— Это мы выясним. Спасибо за сообщение! — поблагодарил посетителя Лиходед.

К выяснению подключили милицию. Любителя оружия призвали к порядку.

В другой раз на прием попросилась одна гражданка. У ее знакомых гостит иностранка, приехавшая, по ее словам, полюбоваться Львовом, его достопримечательностями. Но посещает только ювелирные магазины и квартиры лиц, подозреваемых в спекулятивных махинациях.

Иностранка заинтересовала Лиходеда, однако в то время, когда товарищи из райотдела хотели с нею встретиться, она уже отбыла из Львова. Но…

Иностранка была ошеломлена, когда дотошные таможенники извлекли из ее чемоданов двадцать три золотых кольца и другие драгоценности.

— Много таких фактов, — говорит Виктор Иванович. — У райотдела — сотни зорких, всевидящих глаз. Население активно помогает нам раскрывать и пресекать действия противника, обезвреживать его.

…Виктор Иванович взглянул на часы. Через двадцать минут — заседание постоянной комиссии социалистической законности, членом которой он является. В общественной работе Лиходед так же аккуратен и точен, как и в своей основной. Он — член райкома партии, депутат районного Совета депутатов трудящихся.

После заседания постоянной комиссии он еще вернется в свой кабинет. И еще долго будет сидеть за рабочим столом, подводя итог дня, анализируя дела и события, намечая, что надо сделать завтра.

Рабочий день чекиста такой же трудный и напряженный, как и у токаря, строителя, тракториста, ученого, как у каждого советского человека, радеющего о благе Родины.

ЕВГЕНИЙ КУРТЯК ОБРУБЛЕННЫЕ ЩУПАЛЬЦЫ

Его кабинет исключительно скромен. Строгая простота, ничего лишнего. Телефон. Два сейфа. Несколько стульев. И свободный чистый стол. Когда же на этот полированный стол ложится очередное дело — серая папка с бумагами, тогда приходит тишина. Тогда — раздумья, анализы, выводы. И только после этого — соответствующее решение.

Полированный стол. И телефоны на нем. Один из них внезапно зазвонил. Но не резко. Он приглушил свои телефоны. Он не любит, если вдруг какой-нибудь из них застает его врасплох, прерывает мысль. Уже пройдено столько дорог, и так много было на дорогах всяких ям и колдобин, что он успел научиться исключительному спокойствию и сосредоточенности.

И когда вдруг зазвонил телефон, он совершенно спокойно поднял трубку.

— Подполковник Игнатов? — спросил металлический голос на другом конце провода.

— Да, я вас слушаю, — спокойно ответил Михаил Никитович.

— Товарищ Игнатов, — сказал тот же металлический голос. — Немедленно приходите к кинотеатру имени Щорса. Я вас жду.

Михаил Никитович улыбнулся. И сразу же потушил улыбку, как десантник тушит свой парашут. Чей это голос? Очень знакомый. Ну, кто же это? Игнатов напряженно вспоминал. Досадно: такой знакомый голос, а вот чей — никак не может вспомнить. Вот купили, так купили…

Он взглянул в зеркало, поправил пестрый галстук и по-юношески сбежал по ступенькам вниз. До кинотеатра имени Щорса — рукой подать. Он был уже шагах в десяти, как вдруг… Он забыл обо всем:

— Саша!

— Миша! Товарищ Игнатов!

Стоял холодный, удивительно холодный май. Подняв воротники плащей и пальто, люди спешили на работу, а двое солидных мужчин обнялись так крепко, как обнимаются ветераны войны, когда встречаются в День Победы на Красной площади.

— Сколько ж это мы с тобой не видались, а, Саша?

— Да, наверное, лет десять, — подсчитал в уме Ярчук, и уголки его губ сразу же выгнулись в улыбку. — Ты очень занят? Может, пройдемся немного?

— К счастью, не очень. — На какое-то мгновение черные брови Игнатова сошлись на переносице. — А знаешь, давай-ка я тебя попотчую нашим львовским кофе. Да и поговорить там удобнее будет — людей сейчас немного.

— Ты думаешь, у нас в Закарпатье кофе хуже? — уголки губ Ярчука опять выгнулись в такой знакомой Михаилу Никитовичу еще с давних лет улыбке.

— Всякий край своими пирогами славится…

Они пошли по проспекту Шевченко. Оба моложавые, оба статные. Никто бы не поверил, что им уже по пятьдесят. И удивился бы, узнав, как много пережито, как часто их подстерегала смерть.

В «Ласточке» было безлюдно, только в дальнем углу ворковала влюбленная пара, совсем забыв о недопитых чашечках кофе. Игнатов был доволен, что в зале пусто и можно будет спокойно поговорить со старым другом.

— А кофе действительно вкусный, — похвалил Ярчук.

— Видишь, а ты не верил… Так какими же судьбами во Львове?

— Обычными, служебными.

— Какая-нибудь государственная тайна?

— Да все та же, дорогой Миша. Политическая диверсия, о которой ты знаешь не меньше меня. Задержали мы у границы одного туриста. Такой невинный симпатяга, воспитанный, корректный. Остановил свой «Фиат» у дороги возле кафе. С ним такая же симпатичная дама. Еще не проехал по нашей земле и пятидесяти километров, а уже все расхваливает — так ему, мол, здесь все нравится, он так рад, что представился случай побывать в Советском Союзе… А в багажнике у него антисоветские листовки…

Игнатов слушал спокойно, не проявляя никаких эмоций. Случай этот его не удивил — с политическими диверсиями он имел дело не раз, сам таких «туристов» разоблачал.

— Вот я и прибыл во Львов, чтобы кое-что выяснить и уточнить, — закончил свой рассказ Александр Ярчук. — У этого «туриста» здесь, кажется, знакомые имеются.

— И все сделал?

— Иначе мы с тобой не встретились бы.

Да, все рассказанное Ярчуком казалось обычным делом, но Михаил Никитович понимал, сколько понадобилось усилий, находчивости, умения, чтобы схватить врага с поличным.

— И что же он говорит, этот твой «турист»? Интересно, о чем они думают, такие вот деятели? Они до сих пор не уразумели, что все их потуги бесплодны, обречены на провал…

— Бешеная собака пытается укусить, пока не сдохнет…

— Бешеная собака… А помнишь, как было в послевоенные годы?

— Как не помнить! Особенно ту операцию, которую мы провели в Рава-Русском районе.

И в памяти Игнатова пронеслись картины того события, о котором вспомнил друг.

Шел 1949-й год. Родина залечивала раны, нанесенные войной. Трудящиеся западных областей Украины строили новую жизнь. Рабочие возводили новые заводы и фабрики, крестьяне объединялись в колхозы. А в лесах бродили банды — недобитки украинских буржуазных националистов. Очумевшие от ненависти ко всему советскому, они никак не могли смириться с тем, что трудовой народ бывшей Галиции навеки влился в дружную семью советских народов.

…За окнами мела метель. На станции перекликались поезда. Рава-Русская была окутана серой пеленой. Сквозь замерзшее окно Игнатов видел, как рабочие усердно грузят шпалы на открытые платформы. Молодцы! Он всегда радовался, когда люди старательно выполняли свои обязанности. Там, где старательность, — там честность, искренность. Он не хотел их ни в чем подозревать, но враг хитер — он тоже умеет показать старательность в работе. Неужели кто-то из них? Возможно. Далеко в лесу, зарывшись в «схрон», сидит банда «Лиса». Мог же он, руководитель бандбоевки, послать своего человека сюда, на станцию? Мог это сделать и еще один проводник, носящий псевдо «Дуб». Впрочем, если они не имеют своих людей на станции, то имеют в другом месте. Сами они не сумели бы выследить Азарова. Эх, какой чекист погиб! Они же способствовали убийству заведующего районо Волонтивца, конечно, они! И листовки — их работа.

А листовки появлялись то в самом центре Равы-Русской, то на околицах, то в ближайших селах — антисоветские листовки, призывающие саботировать мероприятия Советской власти, бороться против нее. Какая-то ловкая рука руководила их распространением, кто-то хорошо знал, где в тот или в иной момент находятся чекисты.

Надев полушубок и подняв воротник, Игнатов вышел на улицу. Он любил побродить в одиночестве — лучше думалось, легче сопоставлялись факты, глубже удавалось анализировать их. А анализировать было что.

На станции Рава-Русская он работал недавно и для более полной ориентации в обстановке старался изучить город и даже его историю. Узнал, что здесь никогда не затухала борьба против социального гнета. В Раве-Русской до освобождения активно действовали местные комитеты КПЗУ. Это под их руководством происходили первомайские демонстрации рабочих, стачки, это они призывали трудящихся к борьбе за воссоединение с Советской Украиной. А в годы фашистской оккупации все честные люди этого города вели героическую борьбу с поработителями, своими действиями приближая день победы над врагом. В первые два дня войны в Раве было уничтожено более двух тысяч вражеских солдат и офицеров.

Может быть, в отместку за это гитлеровцы создали здесь концлагерь для военнопленных. Двадцать тысяч человек держали в нем и почти всех их уничтожили. Мертвых тракторными прицепами возили в Волковицкий лес, живых людей бросали в ямы и засыпали известью…

Но террор не запугал жителей города. Они спасали и прятали военнопленных, они помогали партизанским соединениям Наумова и Сабурова, многие из них были членами «Народной гвардии имени Ивана Франко», действовавшей на территории района.

А как рьяно взялись они за восстановление разрушенного фашистами города! За короткое время отстроили железнодорожную станцию, переложили железнодорожную линию, пустили электростанцию, водокачку. Досрочно стал в строй шпалопропитный завод — одно из крупных предприятий города. Теперь его продукция идет в разные концы страны. Продукция идет, а…

— Здравствуйте, товарищ Игнатов, — прервал его мысли рабочий угольного склада Печеный.

— Здравствуйте, — остановился Михаил Никитович.

— Извиняюсь, но… досадно мне, что окна у вас позамерзали. Может, вам немного уголька подбросить? Нет-нет, не со склада. Мы премию углем заработали…

— Да что вы? — смутился Игнатов.

— Это просто в подарок, — тянул свое Печеный.

— Спасибо, мы уж согреемся тем, что есть. Нет-нет, спасибо.

— Жаль, — Печеный обиженно сжал губы, а уши у него были красные-красные, как свекла.

Игнатов опять предался своим мыслям. События и факты говорили о том, что город твердо идет по пути советского строительства. А что есть в нем и враги, так это не удивительно — недобитки еще остались. И рано или поздно, но придет им конец.

Когда Михаил Никитович возвратился, его сразу же вызвал к себе начальник оперпункта капитан Сергеев.

— Вот еще одна, — Алексей Захарович протянул Игнатову листовку. — Только что получили. Из Ростова.

Листовка была на четырех страницах, написана на русском языке и отпечатана в типографии. Игнатов не стал читать — полмесяца назад они получили точно такую же из Адлера. Чья-то вражеская рука вкладывает их между шпалами в те эшелоны, которые отправляются из Равы-Русской во все концы страны.

— Да-а, далеко они протягивают свои щупальцы, — сказал Игнатов. — Они что — рассчитывают на какую-то поддержку?

— Ищут сообщников, чтобы с их помощью собирать разведывательные данные и передавать за границу, а также чтобы вредить на каждом шагу. Диверсанты есть диверсанты. — Капитан Сергеев долго молча курил. — Конечно, эти листовки можно было вложить на любой станции, через которую следует эшелон. Но они рассчитывают на логику наивных: если, мол, на русском языке, значит, Рава-Русская исключается.

«Мне бы его опыт», — подумал Игнатов. Да, пока что опыта у него не густо. Ему ведь только двадцать три. Правда, брал пример с отца. Никита Васильевич Игнатов был участником гражданской войны, громил Колчака, был ранен, потом вернулся в родную Тулу, работал на заводе. Во время коллективизации находился среди тех, кого партия направила в село, возглавлял колхоз, в войну эвакуировал его в глубь страны. В сорок втором пошел на фронт, защищал Сталинград.

На всю жизнь запомнил Михаил Никитович проводы отца на фронт. Обнимая сына, отец говорил:

— Ты теперь старший в семье, береги маму и братьев. И никогда, сынок, не отступай перед трудностями. Будь правдивым и честным, не останавливайся на полдороге. Тот, кто останавливается на полпути, обречен на неудачу.

А через год пришла похоронная. Михаил тогда уже учился в техникуме. Мечтал водить железнодорожные составы, но судьба распорядилась иначе. Райком комсомола направил комсомольца-активиста в спецшколу, и через несколько месяцев Мишка Игнатов стал чекистом. Стал… Смех! Безусый чекист! Полон энергии и ни капли опыта. Правда, было большое желание работать на новом поприще. Желание это подогревал и Верин отец, старый чекист.

— Извини, — прервал воспоминания Михаила Никитовича подполковник Ярчук, отодвигая остывшую чашку кофе. — А как твоя Вера Антоновна? Видишь, о главном забыл спросить…

— У нас теперь одни юбилеи, — как-то по-семейному улыбнулся Игнатов. — Недавно мое пятидесятилетие отпраздновали, а на пороге тридцатилетие нашей с Верой супружеской жизни. Вера уже внука воспитывает… Часто вспоминает, как приходилось детей растить — в постоянной тревоге, что могут остаться сиротами. Помнишь, как мы тогда на хуторе Загорном?..

Но перед событиями на хуторе Загорном было еще вот что: пряча листовку в сейф, капитан Сергеев сказал:

— Михаил Никитович, поговорите еще раз с комсомольцами, пусть они пристальнее — но осторожно! — смотрят, как грузят шпалы.

А через два дня капитан Сергеев озадачил его сообщением:

— А ваш Печеный исчез.

— Как?!

— А так. Почувствовал, что за ним следят, и, наверное, нервы не выдержали. Кажется, мы отыскали ниточку…

— Но ведь он не грузил шпал…

— Это ничего не значит. В конце концов, вы сами когда-то говорила, что подозреваете его.

— Да, говорил… Но…

— Считайте, что у вас неплохая интуиция. Еще немного выдержки, логики, анализа. Не вешайте нос, далеко он не уйдет. Главное — я уверен, что листовки исходят отсюда.

Резкий звонок прервал их разговор. Алексей Захарович поднял трубку. «Как же я упустил Печеного? — мучился Игнатов. — Вот будет наука!»

— Звонил старший оперуполномоченный Магеровского райотдела Костерин, — положив трубку, сказал Сергеев. — На хутор Заторный зачастили бандиты, готовится операция. Примете участие.

— Есть.

Бандитов на хуторе Загорном не удалось взять живыми. Зато при них нашли неоценимый документ — отчет какого-то «Червинка» о проделанной работе.

— Какая удача, что они не успели уничтожить этот отчет, — радовался капитан Сергеев. — Какая удача!

Он крепко обнял Игнатова. Вот она, ниточка! Нет, они не ошиблись, — листовки в шпалы вкладывали здесь, в Раве-Русской. Об этом докладывал своему проводнику «Червинко». Аккуратно карандашом, пункт за пунктом, было написано, в какие города Советского Союза шла антисоветская литература.

— Немедленно выясните, кто такой этот «Червинко».

— Товарный кассир, товарищ капитан, — тут же ответил Игнатов.

— Смотрите не вспугните, — предупредил Сергеев. — Сейчас надо узнать, каким образом у бандитов оказалась пишущая машинка и…

— …а шрифты, возможно, из районной типографии… — опередил капитана Игнатов.

— Ну, это надо проверить. Только не горячиться, а то погубим дело, — он прошелся по комнате. — А теперь подумаем, как организовать этому «Червинку» командировку, ну… скажем, в Киев.

«Червинко» не доехал до Киева. Его арестовали на станции Подзамче во Львове. При нем была антисоветская литература. А еще через день в кабинет капитана Сергеева вошел взволнованный Игнатов:

— Товарищ капитан, еще одна ниточка! Пишущую машинку передала бандитам… — он назвал фамилию. — Установлено, что во время немецко-фашистской оккупации она работала машинисткой в потребсоюзе, вместе с немцами уехала в Германию, а после войны возвратилась, вошла в доверие. Завербовала ее в организацию жена «Червинка».

— Жену «Червинка» пока что не трогать! — сказал капитан Сергеев. — Что еще знаете?

— Брат этой машинистки Андрей добровольно пошел в дивизию СС «Галичина», воевал под Бродами. Когда дивизию разгромили — бежал, его видели здесь. Есть подозрения, что скрывается дома… — Игнатов умолк, явно чего-то не договаривая.

— Почему вы замолчали? — почувствовал это Сергей.

— В этой истории… как вам сказать… За брата их, Володю, обидно. Он был бойцом Красной Армии, освобождал от фашистов Раву-Русскую. Погиб здесь, товарищ капитан… А они видите как опорочили его имя…

…Она шла на работу, как всегда, за несколько минут до начала, она была пунктуальна, аккуратна. Она была спокойна и уравновешена, а в это время в дверь ее дома постучали…

Ее мать долго не открывала. Игнатов не торопил. Зачем? Пусть ведет себя старуха так, как и положено матери, дочь которой работает в государственном учреждении. Даже интересно, как она будет вести себя.

— Прошу, — скрипнула дверь.

— Здравствуйте, мамаша, — добродушно сказал Саша Ярчук. — Не ждали таких ранних гостей?

— Садитесь, пожалуйста. Ой, а на столе не убрано, — она собрала в охапку какие-то вещи и бросила на кровать.

— А мы пришли выразить вам свое соболезнование по поводу гибели Володи… — не сводил глаз со старухи Ярчук.

— Погиб он, погиб на фронте…

Внимательный взгляд Игнатова упал на школьную ручку с еще не высохшими чернилами.

— А это вы не другому ли сыну письмо писали? — Игнатов взял ручку и протянул старухе. Та побелела как стена. Михаил Никитович сурово, но не повышая голоса, спросил: — Где Андрей?

— Какой Андрей? Боже мой… — начала было старуха.

— А это кто писал? — из кучи тряпья, брошенного старухой на кровать, Игнатов вынул тетрадку и прочел: «Список работников Рава-Русского отдела НКВД». Так кто писал?

— Клянусь богом, что…

Игнатов взглянул на коврик посреди комнаты. Под ним подвал или нет? Вспомнил, как выпустил из рук главаря банды «Дуба». Тогда чекисты обыскали весь дом, только одно место не проверили: на кровати-диване лежал в перине ребенок, а под ним… «Дуб».

— Значит, нет его здесь?

— Богом…

Но Игнатов не ждал ответа, ногой отбросил коврик. Так и есть, отверстие в подпол. Оттуда вытащили не только Андрея, а и все то, что было так важно для чекистов, — вытащили данные о населенных пунктах, характеристики на руководителей района, списки председателей и секретарей сельсоветов, планы Равы-Русской, Магерова, Нестерова, антисоветскую литературу.


…Уютная «Ласточка» уже становилась шумной — начинался обеденный перерыв. Игнатов глотнул холодного кофе, а Ярчук задумчиво молвил:

— Да, мы тогда неплохо провели операцию…

— Несмотря на молодость, — засмеялся Михаил Никитович.

Ярчук взглянул на часы.

— Мне пора, Миша, — и встал. — Передавай привет Вере. В следующий раз обязательно зайду. А сейчас, прости, спешу на самолет.

Они пожали друг другу руку. И разошлись — каждый на свой пост.

Михаил Никитович — ныне начальник райотдела КГБ — шел медленно, погруженный в раздумья. Он сознавал, что ему выпала высокая миссия — беречь покой советских людей. Этому он посвятил свою жизнь.

БОРИС АНТОНЕНКО СЛЕДОВАТЕЛЬ ПО ОСОБО ВАЖНЫМ ДЕЛАМ

Рвались бомбы, горели вагоны, рушились дома, падали убитые… Фашистская авиация бомбила станцию Лиски. Шестнадцатилетний сын железнодорожника Борис Малыхин, отставший от эвакуировавшихся родителей и попавший под бомбежку, стоял, не зная что делать.

— Ложись! Убьют! — крикнул кто-то.

Он упал, но было поздно: его контузило.

Долго лежал в больнице, потом его увезли в глубь страны, в Саратовскую область. Поправившись, окончил курсы, стал работать, все время мечтая попасть на фронт.

Наконец в 1943 году его направили в стрелково-минометное училище. А с марта 1945 года он уже воевал. В первых же боях показал себя стойким, храбрым офицером. За освобождение Праги был награжден орденом Отечественной войны II степени.

Окончилась война. После демобилизации долго раздумывал, куда ехать, чем заняться. В Радехове на Львовщине работал Дядя. Поехал к нему, взялся за учебу. Окончил юридическую школу во Львове. Получил назначение в прокуратуру. Стал следователем.


…Раскрываю пожелтевшее от времени личное дело Бориса Емельяновича. Читаю первую характеристику: «С 1 января 1949 года Б. Е. Малыхин работает следователем прокуратуры Бобркского района. Инициативен, дисциплинирован, к работе относится добросовестно, заметно совершенствуется в профессиональном отношении — в методике расследования дел. Объективен».

Разумеется, разные были дела, но первое запомнилось на всю жизнь. Встретился он тогда с бандитом, у которого на счету несколько убийств. Страшен, жесток был этот человек. А сидя перед ним, следователем, прикидывался казанской сиротой. Много пришлось тогда поработать, но преступник был уличен. В личном деле молодого следователя появилась первая благодарность.

В 1958 году Борис Емельянович перешел на работу в органы государственной безопасности.

Сейчас уже позади и юридический факультет университета, и много лет напряженной работы. И дети уже выросли.

Когда мы разговорились о работе следователя, Борис Емельянович сказал:

— Хотя она и неспокойная, сложная, но — интересная! Всегда надо быстро ориентироваться, в любой обстановке находить правильное решение, выход из создавшегося положения… И при этом строго соблюдать законы. У преступника, врага — одна цель и много путей к достижению ее, множество методов, способов. Нам же, чекистам, приходится проверять тысячи версий, чтобы напасть на верный след. И надо все делать быстро, ибо враг действует, вредя государству, народу. Следователь работает не один, он получает большую информацию. И его задача — правильно разобраться в этом обилии информации, чтобы найти, изобличить преступника…

Слушая Малыхина, я радовался за него. Радовался, что паренек из рабочей семьи стал опытным следователем-чекистом, продолжателем традиций чекистов-дзержинцев старших поколений.

В архивах хранится немало дел, в расследовании которых непосредственно участвовал Борис Емельянович.


Передо мной дело, о котором несколько лет назад сообщала пресса. Первый том. Фотография молодого человека. Смотрит со снимка с каким-то нервным напряжением, взгляд передает душевное смятение, растерянность. Внизу подпись: Ярослав Добош во время досмотра вещей на границе.

— В разоблачении этого шпиона и эмиссара Заграничных частей организации украинских националистов не только моя заслуга, — говорит Б. Е. Малыхин. — Здесь действовала группа чекистов. Должен вам сказать, что Добош хорошо был вышколен иезуитами и националистами за рубежом, но мы его разоблачили. При этом никакого ущемления его прав или унижения человеческого достоинства допущено не было. Я работал строго в рамках, предусмотренных законом. Что же касается тактических приемов, то здесь я, исходя из поставленной передо мной задачи, действовал по заранее намеченному плану. Встречался с ним, как с обыкновенным обвиняемым…

Да, из года в год к нам все больше и больше приезжает туристов. Советские люди гостеприимны. Мы с открытой душой делимся с гостями своими достижениями, успехами, признаем наши недостатки. Показываем самые красивые места и уголки страны. Короче говоря, относимся к туристам с большим уважением, доброжелательностью.

Но только к друзьям, честным людям. Тех же, которые едут к нам, чтобы собрать разведывательные данные, навредить, мы разоблачаем и будем разоблачать. И поступать с ними в соответствии с нашими законами.

Ярослав Добош, родившийся за границей (его отец в свое время бежал из нашей страны), ехал на Украину как турист. Но, воспитанный в духе ненависти к Советской стране, был настроен предвзято. Руководители 34 ОУН решили использовать его в качестве своего эмиссара.

Вот как об этом говорил сам Добош на пресс-конференции в Киеве 2 июня 1974 года:

«Я, Ярослав Добош, подданный Бельгии, родился в 1947 году в Западной Германии. Перед своим приездом в Советский Союз проживал в Бельгии, в селе Маосмехелен, Корган ст. 11, и учился на третьем курсе факультета социологии Лювенского католического университета.

В 1965 году я закончил «Папскую малую украинскую семинарию имени святого Иосафата», а в 1967 году — факультет философии «Университета Урбаниана»… Во время учебы в упомянутых мною учебных заведениях я воспитывался в духе ненависти к коммунистам и коммунистической идеологии. Возвратившись в 1967 году в Бельгию, я снова попал в националистическую среду, и это стало причиной того, что я вступил в организацию Союз украинской молодежи (СУМ). Эта организация состоит из молодежи, которая проживает на Западе и националистически настроена. Ее цель — борьба против Советского Союза…»

Далее он рассказывал:

«Зная меня как одного из активных членов, а также деятелей Союза украинской молодежи и о моем враждебном отношении к коммунистической идеологии, коммунизму, Емельян Коваль (один из активных членов провода ОУН. — Б. А.) в ноябре 1971 года предложил мне выполнить задание ЗЧ ОУН здесь, на Украине, на что я дал согласие».

Добош получил задание встретиться в Киеве и Львове с некоторыми гражданами нашей республики, которые занимаются антисоветской деятельностью. Он также должен был проинформировать их о том, какую деятельность против Советского Союза осуществляют антисоветские центры за границей. «На выполнение этого задания, — заявил Добош, — мне было ассигновано Ковалем 25 тысяч бельгийских франков и сто пятьдесят американских долларов».

На той же пресс-конференции он говорил:

«Я понимаю, что совершил тяжкое преступление против Советского государства. Сознавая это, я во время следствия откровенно рассказал о своей враждебной деятельности на Украине. Я надеюсь, что органы Советской власти примут по моему делу гуманное решение, принимая во внимание мою молодость и чистосердечное признание».

Разумеется, Добош не сразу начал рассказывать о полученном задании, о связях и встречах и многом другом. Его неоднократно допрашивал старший следователь Б. Е. Малыхин. А вести допрос умело — большое искусство. Если говорить о конкретном случае, то Борису Емельяновичу предстояло подобрать ключ к душе этого человека, и он подобрал его. И постепенно Добош раскрылся, стал рассказывать о своих преступных делах. Сначала медленно, сглаживая острые углы, затем более откровенно, а в итоге — полностью.

Конечно, достигнуто это было не сразу. Проделана сложная и длительная работа. Ведь перед следователем сидел молодой человек, никогда не бывавший на Советской Украине, не имевший представления о нашей действительности, воспитанный ярыми врагами советского строя. Годами ему вдалбливали ненависть к этому строю, нашему народу. И вот он оказался в кабинете советского следователя — враждебно настроенный, настороженный, возмущенный, напичканный жуткими рассказами о чекистах и ненавидящий их. Перед ним же сидел человек, хорошо понимающий его положение и спокойно ведущий беседу-допрос.

И после целого ряда встреч Добош понял: все, что говорили ему о чекистах, — блеф, сплошная выдумка. Они — люди, всегда находящиеся на передовой линии защиты Советского государства, советского народа, беззаветно преданы ему и непримиримы к его врагам. Возможно, поняв это, Добош заговорил.

Так советский следователь-чекист в моральном поединке победил воспитанника иезуитов, одного из редакторов бульварно-националистического листка в Бельгии.

Были приняты во внимание раскаяние и заверения бельгийского подданного Ярослава Добоша, что в дальнейшем он не будет заниматься антисоветской деятельностью. На основании его просьбы, в соответствии с Указом Президиума Верховного Совета СССР, он был освобожден от уголовной ответственности и выдворен за пределы Советского Союза.

Появление в нашей стране Добоша еще раз напоминает нам, советским людям, что в мире идет ожесточенная идеологическая борьба и нельзя быть беспечным, забывать о существовании в капиталистических странах всякого рода союзов, обществ и т. д., и т. п., представители которых под видом туристов нет-нет да и появляются у нас и пытаются причинить нам вред.


…В конце шестидесятых годов в управление Комитета госбезопасности по Львовской области поступило заявление. Автор его писал о злодеяниях украинских буржуазных националистов в годы фашистской оккупации в селе Староград и соседних селах Сокальского района, назвал фамилии убийц. Для проверки фактов, изложенных в заявлении, было назначено дополнительное расследование. Так возникло дело Маложенского Василия Ивановича, которое было поручено следственной группе под руководством капитана Б. Е. Малыхина.

Что же совершил Маложенский? Почему в ходе дополнительного следствия вдруг всплыла эта фамилия?

Обратимся к событиям недалекого прошлого.

…Июнь 1941 года. С кровопролитными боями отступали части Красной Армии на восток. У реки Буг вот уже несколько дней идут ожесточенные бои. На левом берегу, приготовив «мазепинку» с тризубцем, ожидал прихода немецко-фашистских захватчиков Василий Маложенский. На столе в комнате был расстелен рушник, а на нем — только что выпеченный белый каравай. Рядом закуска, водка… Хлебом-солью готовился он с кучкой приспешников встретить оккупантов. Заранее подготовил речь, а для арки, где до последнего времени висело красное полотнище, — транспарант на желтом материале с надписью: «Ласкаво просимо, панове, на Україну».

Маложенский встретил фашистов у арки. Немецкий обер-лейтенант принял хлеб-соль, а сопровождавший его фоторепортер щелкнул фотоаппаратом, чтобы потом в фашистской газете появился снимок: «Встреча немецкой армии населением в украинских селах».

Однако обер-лейтенант был недоволен:

— Какой же это народ? Семь человек взрослых, остальные дети.

На следующее утро Маложенский уже прислуживал оккупантам. Вскоре появился в селе представитель ОУН, и Маложенский был назначен «станичным».

— Я им теперь покажу! — говорил своим приближенным. — Они еще увидят, на что я способен.

Под «ними» Маложенский подразумевал односельчан, которые были активистами при Советской власти.

Как известно, гитлеровцы использовали украинских буржуазных националистов, своих прямых пособников, на различных должностях, в различных оккупационных органах. А когда стало туго, побуждали националистов создавать вооруженные отряды и соединения для борьбы с Красной Армией. Так была создана пресловутая дивизия СС «Галичина», провоевавшая очень недолго и разгромленная частями Советской Армии под Бродами. Остатки ее разбитых подразделений потом бродили по странам Европы, отступая вместе с гитлеровскими войсками. Среди них был и Василий Маложенский.

Вот с кем встретился теперь, ведя следствие, чекист Борис Малыхин.

…Перед ним сидел ужесостарившийся человек — на вид ему было за шестьдесят. Но держался он уверенно, и следователь понимал, что придется долго и упорно добиваться главного — разоблачения. Ибо человек этот битый, опытный, побывавший во многих странах и не раз вербовавшийся империалистическими разведками. Более того, побывал и в тюрьмах, о чем стало известно уже в ходе следствия.

Маложенский прекрасно знал, что чекисты не будут вести допросы недозволенными методами, хорошо выучил процессуальное право, в том числе свои права и обязанности как обвиняемого. Кроме того, он не допускал мысли, что следователю станут известны его похождения за последних двадцать четыре года, прожитых за границей и в разных областях СССР. А главное — он дрожал за свою жизнь и готовился отчаянно защищаться.

Итак, начался поединок между следователем и опасным государственным преступником. Малыхину предстояло изобличить Маложенского, доказать его вину.

Борис Емельянович понимал, что для ведения следствия по разоблачению активных представителей украинского буржуазного национализма нужно хорошо знать их тактику, мировоззрение, грызню между ними за власть и влияние. Надо иметь в виду и то, что они часто меняют свою организационную структуру, названия всякого рода союзов, обществ и т. д.

Следователь-чекист должен был также хорошо знать кровавые злодеяния оуновцев на западноукраинских землях в годы войны и после нее, потому что ему приходилось встречаться со свидетелями, очевидцами трагических событий, происходивших в то время.

Тогда перед Б. Е. Малыхиным прошло много свидетелей, видевших расправу оуновских бандитов над советскими людьми. На сельском кладбище в Старгороде похоронено много жертв националистов.

Немало честных тружеников пало от рук станичного ОУН Маложенского, который вместе с подручными совершал террористические акты по уничтожению неугодных оуновцам людей. Все это отражено в протоколах допросов Маложенского, которые вел Малыхин.

…У крестьянина Петра Бащука была дочь Стефания. Оуновцы предложили ей сотрудничать с ними. Отец воспротивился. Через два дня дружки Маложенского зашли к нему вечером, вывели из хаты, а через несколько минут жена услышала выстрел. Труп Бащука бросили в реку.

…В тишине весенней ночи слышался отдаленный грохот — это шли в наступление советские войска. Засуетились гитлеровцы и их лакеи. Оуновские головорезы затеяли очередную «акцию».

На околице села появились люди с автоматами и винтовками. Послышались удары в двери прикладами, выстрелы, автоматные очереди. К дому крестьянина Якова Лавренюка подошла группа бандитов во главе с Маложенским.

— Запрягай лошадей, поедешь с нами, — приказал он.

Много лет спустя Лавренюк вспоминал: «Мы приехали во двор Косюка Мирона, мой сосед и Маложенский сказали, чтобы я держал лошадей, так как на подводу будут класть трупы семьи Косюков. Через несколько минут стали выносить трупы и класть на подводу. Убиты были Косюк Мирон, его жена Мария, дочь одиннадцати лет, двое сыновей еще моложе и сын их родственника Федыны».

Очевидцы рассказывали: в ту ночь оуновцы выводили из хат всех подряд — детей, стариков, женщин, — и стреляли в них. Если не хотели выходить во двор, расстреливали прямо в домах. Убили тогда около двадцати человек.

Когда оккупанты и их прислужники были изгнаны с украинской земли, Маложенский очутился в составе немецкого карательного легиона «Айнзац-31». Побывал в Польше, Югославии, Италии, снова в Польше. Возле одного из польских сел каратели были обстреляны, а гитлеровский сотрудник СД убит. В ответ на это легионеры сожгли село. В 1945 году в Югославии легион участвовал в боях с партизанами. Летом того же года Маложенский очутился в Германии, в американской зоне оккупации.

Позже оуновцам понадобился человек, который переправлял бы их людей через границу в СССР. Таким человеком становится Маложенский. А спустя некоторое время он сам появляется на территории СССР. Разумеется, прячется под чужими фамилиями, часто меняет место жительства. Наконец, в 1966 году появляется в одном из лесхозов Львовщины. Здесь его и арестовали.

Шаг за шагом следователь устанавливал все эти факты. Маложенский не смог их опровергнуть.

Потом был суд, строгий, но справедливый.


По приказу губернатора дистрикта Галиция Вехтера в ноябре 1941 года во Львове в конце Яновской улицы был создан концентрационный лагерь, который фашисты назвали лагерем принудительных работ. А народ назвал его лагерем смерти. Территория эта была огорожена кирпичной стеной, усыпанной кусками битого стекла, обнесена колючей проволокой. Внутри лагерь делился на три части. В двух, как правило, содержались люди, которых фашисты потом уничтожали.

Весной 1942 года, после окончания специальной школы, в Яновский лагерь прибыла группа вахманов — бывших военнослужащих Красной Армии, изменивших воинскому долгу и предавших Родину. В числе их был Сергей Приходько, Николай Станков, Александр Миночкин, Георгий Панкратов, Алексей Жуков, Сергей Лагутин и другие. Сдавшись в плен, они добровольно пошли в услужение фашистам, убивали советских людей.

Чрезвычайная комиссия, а потом следствие по делу вахманов Яновского лагеря, которое вел старший следователь Б. Е. Малыхин вместе с другими чекистами, установили, что в лагере было уничтожено около двухсот тысяч человек, из них почти восемь тысяч детей. Особенно зверствовали комендант лагеря оберштурмфюрер Густав Вильгауз, его заместитель оберштурмбанфюрер Рокита и другие руководители лагеря, изощрявшиеся в издевательствах над узниками, придумывавшие различные методы уничтожения их, лично убившие многие сотни людей.

Читая показания очевидцев, опрошенных сразу после освобождения Львова от немецко-фашистских захватчиков, даже сейчас, спустя тридцать лет, не можешь оставаться спокойным. Они рассказывали, что комендант Вильгауз часто направлял свою машину, которой сам управлял, в колонну узников, шедших на работу или с работы, и давил людей, а затем заставлял заключенных переносить машину на чистую дорогу. На массовые расстрелы приводил свою жену и дочь, как на развлекательное зрелище. Часто, стоя на балконе, Вильгауз стрелял из пистолета в узников, а фрау Вильгауз разряжала автомат в толпу несчастных людей. Заместитель коменданта Корита ежедневно перед завтраком расстреливал пятьдесят-шестьдесят человек. И только после этого садился завтракать. Людей расстреливали под звуки «Танго смерти». Детей убивали, тренируясь на них, как на мишенях. Так вели себя фашисты. И вахманы Приходько, Миночкин, Панкратов, Жуков, Лагутин, Станков помогали им, зарабатывали их благосклонность и доверие.

Вот выдержки из показаний.

Миночкин: «В марте 1942 года принял присягу на верность Гитлеру, мне было присвоено звание вахмана немецких войск СС. Сначала охранял еврейское гетто в Любене, а в мае 1943 года был переведен во Львов, в Яновский лагерь, для охраны заключенных. В лагере гитлеровцы ежедневно расстреливали по 50–70 человек. Мы, вахманы, гнали этих людей к оврагу, били прикладами и, если кто убегал, расстреливали. Возле рва люди раздевались, и их заставляли прыгать в ров, а затем расстреливали. Расстрел продолжался с утра до 15–16 часов. Принимали участие в расстрелах Приходько, Жуков. В конце 1943 года фашисты ликвидировали Яновский лагерь, а нас направили в Бухенвальд, где я охранял и конвоировал узников… В конце войны, переодевшись в гражданское, сдался американским войскам, но американцы передали нас Советской Армии…»

Станков: «В начале 1943 года в Яновском лагере была проведена акция по массовому расстрелу. Мы, вахманы, гнали обреченных ко рву, они плакали, кричали, прощались друг с другом, знали, что их ведут на смерть. Мы прикладами их били и гнали к ямам, а там расстреливали, в том числе и я».

Аналогичные показания давали на следствии и в суде остальные подсудимые.

Все обвиняемые привлекались раньше к уголовной ответственности, некоторые их них уже отбыли сроки наказания. Но тогда им удалось скрыть свое страшное прошлое, свое участие в массовых расстрелах людей, и за эти преступления они ранее не были наказаны.

Вот почему велика заслуга многих чекистов, в том числе Б. Е. Малыхина и начальника следственного отдела В. Клименко, которые в шестидесятых годах, возвратившись к делу о массовом уничтожении людей в Яновском лагере в годы фашистской оккупации, сумели собрать достаточный и доказательный материал о конкретной вине Приходько, Миночкина, Станкова, Панкратова, Лагутина, Жукова.

Но, разумеется, не одни только долгие допросы заставили их признавать свои злодеяния. Было множество запросов, поиски очевидцев, свидетелей, изучение обширнейших архивных материалов, сопоставление этих материалов со многими другими данными.

— Это была большая и длительная работа, — говорил Борис Емельянович. — Ведь передо мной были обвиняемые, уже прошедшие выучку у фашистов, ранее судимые. К тому же жизнь научила их многому, поэтому они и начали признаваться только тогда, когда изобличались документами или очевидцами.


Идут годы. Все больше седины появляется на висках старшего следователя по особо важным делам подполковника Б. Е. Малыхина, но он, как и прежде, полон сил и энергии. Свой опыт передает молодым чекистам. В тридцатую годовщину Победы советского народа в Великой Отечественной войне Б. Е. Малыхин был награжден орденом Красной Звезды. Эту награду он заслужил огромным трудом, ведя борьбу с теми, кто посягает на покой и безопасность нашей Родины.

НИКОЛАЙ ТОРОПОВСКИЙ ОГНЕННАЯ БАЛЛАДА

— Товарищи, вам поручается ответственное задание, — сказал начальник Боринского райотдела госбезопасности. — В селе Рыково находится главарь банды «Роман», Его нужно захватить живым. Выполнение задания возложено на оперативную группу в составе младших лейтенантов Зуева, Ващука, «ястребков» Емельяна Деньковича и Владимира Сенькива. Возглавляет группу старший лейтенант Уланов.

…Было тихо. В темном небе угасали бледные утренние звезды. В окружении серебристых горных вершин лежало село, На рассвете чекисты окружили хату «Романа». Операция началась.

— Выходите, вы окружены! — крикнул Уланов. Напряженная тишина. Командир подал знак. Сергей Зуев, сжимая автомат, подполз к самому крыльцу и резко открыл дверь. Вошли в хату. Никого. В печи что-то кипело в казанках, пахло жареным мясом и картофелем.

— Денькович, взгляни-ка, что там на чердаке. А ты, Сергей, осмотри подворье, — приказал Уланов.

Зуев вышел во двор, и тут же утреннюю тишину раскололи автоматные очереди. Сергей вскочил в сени.

— Товарищ старший лейтенант, с гор спускаются бандиты! — вдруг подал голос с чердака Денькович.

Чекисты бросились к окну.

— Я, Сенькив и Ващук отходим к лесу, — сказал Уланов, — вы — следом за нами. Силы слишком уж неравные, но попробуем дать бой! А там соединимся и пробьемся.

Автоматы чекистов заговорили очередями. Отстреливаясь на ходу, Уланов, Ващук и Сенькив пробирались на окраину села, за которой метрах в двухстах начинался лес. Пули заставили их приникнуть к земле. Больше не было слышно автоматов Зуева и Деньковича. В село входила банда. «Зуев, милый Зуев, что же ты молчишь? Ну!!!»

Все. Теперь дорога отрезана. Вокруг гремели выстрелы. «Ти-у, ти-у!»

Уланов сказал, тяжело дыша:

— Ващук… мы тебя прикроем… а ты — двигай к лесу. Доберись к нашим, скажи… А мы вместе с Сеньковым обоснуемся вон в том сарае.

— Есть, — ответил Ващук и побежал по заснеженному полю.

«Как же там Зуев с Деньковичем?» — думал Уланов. А в то время Сергей Зуев и Емельян Денькович были уже окружены бандитами.

— Коммунисты, сдавайтесь, будем из вас ремни драть! — вопил кто-то из соседнего двора.

Сергей и Емельян сознавали сложность своего положения, но решили бороться до конца. Зуев уже был ранен в предплечье. Денькович — в шею.

— Емельян, давай свой автомат, — тихо сказал Сергей, — я останусь один. А ты постарайся добраться к нашим. Быстрее!

Денькович спустился с чердака, а Зуев сдерживал натиск бандитов, которые приближались к хате. Когда Емельян исчез из поля зрения, Сергей перестал стрелять.

Бандиты тоже прекратили стрельбу.

Но вот в сенях заскрипела приставная лестница, и Сергей услыхал сопение бандитов, поднимавшихся на чердак. Первым лез главарь.

Чекист тяжело поднял руку и выстрелил. Тот упал, сбил с ног напарника, который лез за ним.

Внизу дико заревели:

— Сдавайся, эмгебист! Ты в западне!

Младший лейтенант Зуев приподнялся. Лицо его было залито кровью. Он крикнул:

— Запомните, гады, чекисты не сдаются!

Сергей левой рукой вытер лоб. «Прости, мама!» — и выстрелил себе в висок.

«Все, — подумал Уланов, когда стрельба в селе прекратилась. — Я остался один». На поле возле леса лежал мертвый Ващук. Перед сараем в луже крови застыл Сенькив, а немного поодаль лежали девять убитых бандитов.

Вдруг зыбкую тишину разорвал взрыв гранаты — и соломенная крыша сарая вспыхнула ярким пламенем. На Уланова падали пылающие факелы соломы. Дым разъедал глаза, горло, но чекист продолжал вести огонь. Он видел, как после каждой автоматной очереди, выпущенной им, падала на землю фигура, и жалел, что скоро кончатся патроны.

Огромным факелом пылало деревянное строение, но оттуда гремели и гремели выстрелы. В одном месте крыша провалилась, и бандиты бросили туда гранату. На Уланове загорелась одежда.

Вдруг двери сарая упали от сильного удара изнутри, а на бандитов помчался живой пылающий факел, который прокладывал себе дорогу последней автоматной очередью.

— Хватайте его! Тушите огонь! Живым возьмем! — приказал бородатый бандит.

Уланова повалили на землю, начали сбивать пламя.


Окровавленный Денькович ввалился в комнату дежурного райотдела госбезопасности.

— Там… наши… гибнут… — едва вымолвил он.

В Рыково помчался чекистский отряд под командованием Александра Иванова.

Разделившись на две группы, бойцы всю ночь преследовали бандитов. Утром банда «Романа» была ликвидирована. Но Уланова так и не нашли. Через несколько дней взяли в плен бандеровского разведчика.

— Где держат Уланова?

— В районе Зубрицы… На горе Большая Шабела.

…На горе чекисты нашли четыре схрона, выбили оттуда бандитов, захватили важные документы. Но Уланов — как в воду канул.


— …Ну вот мы и встретились с тобой, Уланов, — сказал один из главарей бандеровцев «Бородач». — Видишь ли, вы не рассчитали: шли захватить «Романа», а попали в западню нашей боевки. А возглавляет ее «Довбня». Слыхал о таком? Ты храбрый, Уланов, стало быть, давай поговорим по-мужски, я буду спрашивать, а ты — отвечай. Договорились? Прежде всего нас интересуют методы работы госбезопасности, организационная структура, количество отделов, имена руководителей. И потом еще — кто вам помогает из местных жителей? Я слушаю… Ты молчишь? Но это ж несерьезно! Ты думаешь, мы напрасно спасали тебя?

Черный от ожогов чекист стиснул потрескавшиеся губы.

— Что ж, хочешь поиграть в молчанку — играй. Но предупреждаю: сейчас ты запоешь…

Уланова схватили и начали медленно загонять ему под ногти большие иглы. Лицо чекиста покрылось испариной, стало белым как мрамор. Он терял сознание. Откуда-то издалека до него доносился голос:

— Какие операции готовит против нас райотдел госбезопасности? Кто из крестьян помогает вам?

— Напрасно… стараетесь…

— Сделайте ему удавку, панове… — с улыбкой сказал «Бородач».

На шею Уланова набросили петлю и начали медленно закручивать палкой веревку. Комната поплыла перед глазами, утонула в кровавом тумане…

Уланов не скоро пришел в сознание. А когда собрался с силами, морщась от боли и отвращения, плюнул в физиономию «Бородача».

И снова — пытка.

Его подвешивали за руки к потолку, зажимали пальцы в дверях.

Ночью Уланов бредил. В фантастических видениях мелькали перед ним улицы Москвы, метрополитен, где он когда-то работал, потом все подернулось дымкой…

На следующий день «Бородач» приказал собрать руководителей боевок — он решил дать им пропагандистский урок.

— Ну хорошо, Уланов, — начал в их присутствии «Бородач». — Не хочешь выдавать своих секретов — не надо. Давай выясним, почему так резко расходятся наши взгляды. Мы, украинские патриоты, хотим, чтобы Украина была соборной и самостийной. И мы здесь боремся за эту идею. А ты? За что борешься ты, за что мучаешься? — «Бородач» сделал паузу. — Молчишь? Молчишь потому, что тебе нечего сказать! — он торжествующе оглядел своих сообщников.

Уланову было тяжело не то что говорить, ему трудно было даже думать. «Я должен… Иезуиты проклятые… Нужно говорить».

— Мы стремимся к одному, — брызгал слюной «Бородач», — освободить Украину!

— Стремитесь… сесть… на шею народу, — вдруг сказал Уланов, — Старая песня… А что им… вот этим обманутым людям, несет ваша идея? Будут работать на вас… кулаков, капиталистов. Плюньте, хлопцы, на этих кровопийц… Вам с ними… не по пути… Идите к нам!

— Заткнись! — крикнул «Бородач». — Смотрите на этого коммуниста, на этого фанатика! Их стрелять, жечь нужно!

— Вот и вся ваша философия — стрелять… жечь… Но далеко с ней вы не уедете…


Заграничный эмиссар «Бородач» переживал свою неудачу с «показательным пропагандистским уроком». Ущемленное самолюбие не давало ему покоя. Он выпил самогонки. Потом еще. Никак не мог избавиться от взгляда Уланова, исполненного ненависти и презрения. Захотелось жестоко отомстить чекисту, придумать для него изощреннейшие пытки.

Эмиссар злобно выругался. Ему не удалось ничего сделать с этим непонятным, непостижимым Улановым. Ведь перепробовали все. Если бы ему кто-то сказал, что человек продолжал молчать и после удавки, — не поверил бы.

«Бородач» опять налил в кружку самогонки, выпил, не закусывая. Хотелось забыть обо всем, но почему-то хмель не брал его. Во дворе слышались пьяные голоса его «хлопцев».

«Э-э-э, все они, паскуды, боятся за свою шкуру! Надеяться на них — напрасное дело. Где воинственное настроение, где результаты подпольной работы? Неужели людям ближе идеи этих коммунистов, нежели наши? Мужичье, быдло! Землю им отдали советы! И мои собственные морги тоже поделили! За них я готов горло перегрызть. И буду грызть, буду убивать, жечь!»


…Бандиты привели чекиста в лес. И вдруг Уланов сильно почувствовал зов жизни, Хотелось еще раз увидеть Клаву, детей, друзей. Пронзительно остро пахли сосны. «Земля моя! Я твоя песчинка… твой нерв… твоя кровь…»

Уланова распяли на большом дереве, обложили хворостом. Боялся ли он смерти? Нет, он старался не думать о ней. Он уже не чувствовал боли в размозженных руках. Перед мысленным его взором предстал светлый солнечный день Первого мая. Москва… Он на Красной площади… Вот она вдруг расцветает красными маками… А вот они с Клавой, взявшись за руки, идут по полю, и она смеется радостно и звонко…

Пламя пылало под ним сильно и ярко, оно поднималось все выше, лизало плечи, грудь, мускулистые руки. Но из пламени, ярче пламени, вдруг вспыхнули яростным огнем прекрасные человеческие глаза.

— Будьте прокляты, изверги! Да здравствует… коммунизм!


Прошли годы, давно канули в Лету «бородачи». Много раз прорастала земля хлебами, травами и цветами. Много раз приносили в дом радость натруженные руки хлебороба. И Федор Уланов, так просто и сильно любивший свою землю, сам стал ее частицей — стал зерном в пшеничном колоске, каплей росы на зеленых ветвях.

Со времени, когда широкий круг читателей впервые узнал о подвиге чекиста, минул не один год. И чем больше дней проходит с того момента, тем глубже и естественней входит в нашу жизнь Федор Уланов. Почтальоны уже привыкли приносить письма с разных концов страны на улицу, носящую его имя.

Скульпторы Петр и Минна Флит создали проект величественного памятника мужественному чекисту. В далеком горном селе Рыково, на месте, где был сожжен Уланов, пламенеет обелиск, — словно капля крови погибшего героя. У обелиска круглый год цветы, венки вечнозеленых карпатских смерек.

В музее горловского машиностроительного завода имени С. М. Кирова, на котором в юности Федор Уланов работал кузнецом, есть несколько стендов, рассказывающих о его жизни и героической гибели.

Несут в будущее бессмертное имя чекиста его сыновья Рудольф и Владимир, дочь Неля, пятеро внуков.

Идут по земле улановцы — пионеры дружины, носящей его имя.

Идет по земле Уланов! Живет среди нас Уланов!

СЕМЕН ДРАНОВ ДОРОГОЙ МУЖЕСТВА

Над Карпатскими горами витала осень. Ее дыхание ощущалось и в прохладном воздухе, и в терпком аромате соснового леса, так благодатно подействовавшем на уставших бойцов. Ведь от Цуманских лесов на Ровенщине до Карпат партизанский отряд «Победитель» прошел с ожесточенными боями. Преследуемые воинами Советской Армии и партизанами, в страхе и панике гитлеровцы покидали нашу землю. В слепой ярости они прибегали к любым методам, дабы затруднить продвижение советских войск на запад.

Отряд остановился на привал. Запылали костры, каждый занялся своим делом.

После обеда разведчика Николая Струтинского срочно вызвал командир отряда.

— Вы, товарищ Струтинский, завтра поедете в Москву.

Николай от такого неожиданного и радостного сообщения растерялся. Медведев улыбнулся, крепко пожал руку Струтинскому:

— Счастливой дороги и благополучного возвращения!


…По обеим сторонам железнодорожного пути, убегавшего на восток, чернели опустошенные селения. Леса и сады давно сбросили с себя листву и не могли уже укрыть от взора варварские разрушения, нанесенные войной.

Струтинский впервые в своей жизни ехал в Москву. В тылу врага он тайно слушал ее позывные, видел Москву в кино, восхищался мужеством москвичей. Какая она сейчас, в эти октябрьские дни 1944 года?

И вот наконец машина мчит его по широким проспектам и улицам. Сколько в них сурового величия! Сказочной показалась, Красная площадь с ее рубиновыми звездами, мавзолей Владимира Ильича Ленина — святыня, вобравшая в себя океан народной любви. Но вершиной радостного волнения стала минута, когда в большом зале Кремлевского дворца всесоюзный староста, Председатель Президиума Верховного Совета СССР Михаил. Иванович Калинин вручил ему высокую правительственную награду — орден Ленина.

Родина высоко оценила мужество и отвагу молодого разведчика Николая Струтинского, проявленные им в тылу врага в первые годы Великой Отечественной войны.

Что же совершил бесстрашный патриот?


В оккупированном фашистами городе Ровно улицы почти безлюдные, хмурые. На центральном перекрестке стоит группа фашистов. Мимо них на высокой скорости пронесся серый «адлер» с обер-лейтенантом и солдатом-шофером. Это были Николай Кузнецов, переодетый в форму немецкого офицера, и Николай Струтинский.

На одной из тихих улиц машина остановилась. Ровно в четырнадцать часов, как и предполагали разведчики, появился немецкий генерал в сопровождении чиновника. Фашисты направлялись к дому, увитому пышной зеленью, машина последовала за ними. И вдруг заглох мотор. Под угрозой оказалась вся операция. Что делать?

Вот открылась дверца, из машины вышел подтянутый, спокойный обер-лейтенант, а шофер принялся устранять неполадку. Драгоценное время истекало. Наконец мотор привычно заурчал. Струтинский включил скорость, и машина впритык подъехала к генералу, шедшему размашистыми шагами, Внезапное появление неизвестной машины вызвало у генерала бурю гнева. Лицо его побагровело, он сердито набросился на выскочившего из машины обер-лейтенанта.

— Что за фокусы? Что вам угодно?

Кузнецов мгновенно выхватил из кобуры вальтер, в упор расстрелял генерала и сопровождавшего его чиновника и, быстро сев в машину, скомандовал:

— Жми, Коля!

Машина на предельной скорости умчалась в объятия зеленого леса.

Двумя палачами стало меньше на поруганной земле.

…Их было четверо: Николай Иванович Кузнецов, Ян Каминский и Мечислав Стефанский — в форме немецких офицеров, а Николай Струтинский — в форме солдата рейха. Днем они подъехали на машине к особняку генералу фон Ильгена, командующего карательными войсками на Украине. На посту стоял часовой. Кузнецов спросил у него по-немецки:

— Дома ли генерал?

Часовой выпучил глаза на офицера и виновато ответил по-русски:

— Простите, не понимаю.

Часовой оказался из бывших военнопленных. Спасая свою шкуру, он переметнулся на службу к гитлеровцам. Вместе с ним тут и его земляк, который стал денщиком у генерала.

— Мы партизаны. Вы можете искупить свою вину перед Родиной, если поможете нам похитить генерала фон Ильгена. В противном случае, мы вас расстреляем на месте!

Долго убеждать перебежчиков не пришлось, они поклялись, что помогут партизанам и с ними вместе уйдут в лес.

К особняку подкатил роскошный «мерседес» черного цвета. Из него вышел широкоплечий генерал-майор фон Ильген. Он сделал жест рукой — и машина удалилась. В доме генерал неожиданно встретил рядового солдата и, возмущенный, раскричался:

— Как ты посмел появиться здесь?

В этот момент на пороге показался гауптман. Его появление в сопровождении двух офицеров еще больше возмутило Ильгена.

— А это что? Кто вас сюда впустил? — от негодования его лицо исказилось.

Взяв под козырек, Кузнецов спокойно и властно произнес:

— Вы, генерал, арестованы!

— Чей это приказ? — недоумевал немец, все еще не разобравшись, что происходит в его обители.

— Фюрера! — отчеканил Кузнецов.

На какой-то миг генерал растерялся, и этим замешательством немедленно воспользовались партизаны.

Струтинский сшиб генерала с ног, Кузнецов схватил его за руки, на помощь пришли Стефанский и Каминский, они связали Ильгену руки, заткнули рот кляпом. Захватив документы, Ильгена вывели на улицу. И тут произошло невероятное: резким движением генерал вырвал из петли руки, вытолкал изо рта кляп и истерически завопил:

— Помогите!

Положение партизан стало критическим. Но они не растерялись, вновь набросились на генерала. Фон Ильген жестоко сопротивлялся, сильно ударил ногой в живот Каминского, до кости прокусил руку Струтинскому. Его связали. Однако к месту происшествия прибежали три офицера, оказавшихся вблизи генеральского особняка.

— Что здесь происходит? — потребовали они объяснения у гауптмана.

Успев прикрыть мундиром лицо генерала, чтобы его не узнали подбежавшие офицеры, Кузнецов спокойно ответил:

— Я офицер СД. Мы задержали красного бандита, переодетого в форму немецкого генерала. Преступника сейчас доставим в гестапо. — И, чтобы придать своим словам большую правдоподобность, Кузнецов предъявил гестаповский жетон.

Офицеры осыпали проклятиями «красного преступника» и разошлись. Лучшего исхода и желать нельзя!

Связанного Ильгена втолкнули в «адлер». На переднем и заднем сидениях разместились Кузнецов, Стефанский, денщик и часовой. За неимением места Каминскому пришлось залезть в багажник. Перегруженную до отказа машину Струтинский на большой скорости повел к окраине города.


Боевые эпизоды… Их на счету Николая Струтинского немало. В многострадальном городе Ровно под руководством Кузнецова Струтинский и другие разведчики совершили ряд смелых актов народного возмездия над гитлеровскими палачами Даргелем, Функе, Гителем, Кнуттом., И сколько при этом проявлено самоотверженности, мужества и отваги!

В 1944 году Николая Владимировича направили на оперативную работу в только что сформированное транспортное отделение МГБ для борьбы против диверсантов на железнодорожном транспорте.

Гитлеровская разведка повсюду засылала своих агентов. Они вместе с бандеровцами пускали под откос поезда, взрывали, поджигали станции, склады, убивали партийных и советских работников, активистов.

Николай Струтинский, будучи начальником отделения, руководил борьбой с невидимым врагом. Опять начались бессонные ночи, бесконечные выезды на места происшествий. Он в своей трудной и опасной работе опирался на честных людей, активистов. Однажды от местного крестьянина он узнал, что небольшая банда скрывается в лесу и оттуда совершает варварские набеги на села, железнодорожные станции, расправляется с теми, кто активно выступал против оккупантов, помогал восстанавливать Советскую власть в освобожденном крае.

Оперативную группу возглавил Николай Струтинский. На рассвете чекисты окружили лесной участок, где, по словам крестьянина, находилась банда. Схрон был тщательно замаскирован, но его все же удалось обнаружить. Струтинский громко обратился к укрывшимся там бандитам:

— Сдавайтесь! Мы вам гарантируем жизнь!

В ответ раздались выстрелы. Прошипев в воздухе, разорвалась граната, другая…

— Приказываю в последний раз: сдавайтесь! — предупредил Струтинский.

И снова последовали выстрелы. Тогда чекисты метнули по схрону гранаты. Отстреливаясь, бандиты стали разбегаться. Несколько человек удалось взять живыми. У одного из них изъяли карту, на которой некоторые железнодорожные станции были обведены красными кружочками. Когда Струтинский спросил владельца карты, что означают эти кружочки, он неохотно открыл секрет:

— Нам приказали их взорвать.

— Кто приказал?

Тот низко опустил голову:

— Не знаю.

— Эх ты, вояка! За что же ты воюешь?

— Меня заставляют, — признался бандеровец. — Иначе, сказали, убьют.

Карта с кружочками и признание бандита пригодились Струтинскому. Враг был хитер, коварен, прибегал к различным уловкам. Нашептывая обывателям, что, мол, вот эта станция будет взорвана, диверсанты на самом деле готовили диверсию в другом месте. Таким образом они пытались отвлечь внимание чекистов, направить их по ложному пути. Но Струтинский разгадывал истинные замыслы врага.

Вот он, вопреки ожиданиям бандитов, скрытно сосредоточил силы не в том месте, где, по слухам, собирались взорвать станцию, а на важном железнодорожном узле. А чтобы настороженные вражеские агенты не разгадали его замысла, в район предполагаемого взрыва для видимости направили несколько оперативных работников. Военная хитрость, не раз применявшаяся Николаем Владимировичем в тылу врага, дала и на сей раз положительные результаты. Диверсия была вовремя предотвращена.

…На счету Николая Струтинского не одна рискованная операция по борьбе с коварным врагом. Не раз его подстерегала вражеская пуля, не раз ему угрожали расправой. Но не такой характер у него. Он смело шел навстречу опасностям, сознавая, что делает это во имя своего народа, Родины, которую он стал защищать в первый же год войны. Тогда, в 1941 году, не имея никакого опыта, он возглавил группу народных мстителей. В нее вошли его отец Владимир Степанович, мать Марфа Ильинична, братья — Георгий, Ростислав и Василий, несколько бежавших из плена бойцов. «Семейный» партизанский отряд наносил чувствительные удары по захватчикам и их приспешникам — украинским буржуазным националистам. И уже зрелым командиром Струтинский и его боевая группа вошли в состав партизанского отряда под командованием Д. Н. Медведева. О героической семье Струтинских тепло писал после войны Д. Н. Медведев в своей документальной повести «Сильные духом»: «Я много думал о семье Струтинских. Вот она, наша сила! Семья, от мала до велика поднявшаяся на борьбу с врагом! Такой народ невозможно победить».

В этих словах боевого командира не только дань мужеству, а и утверждение замечательных черт характера советского человека.

Прошли годы. Чертополохом заросли бандитские тропы. Поднялись из руин города и села. Расцвел и родной край Струтинских. Да и сам Николай Владимирович возмужал, обогатился профессиональным опытом. Почти все послевоенные годы он отдал трудной профессии чекиста. И в эти мирные дни, как и в годы войны, Струтинский всегда на боевом посту.

…Недавно я зашел к Николаю Владимировичу Струтинскому и застал его за разбором дневной почты. Ему пишут с разных уголков страны рабочие и школьники, студенты и колхозники, воины Советской Армии и ученые.

В каждом письме горячие слова благодарности за совершенные им подвиги в годы Великой Отечественной войны. Вот одно из таких писем. Пишут учащиеся профтехучилища города Куйбышева: «Дорогой Николай Владимирович! Память о Ваших подвигах достойна благоговейного преклонения и бережного хранения, а сила Вашего духа, выдержка, бесстрашие, героизм, любовь к людям заслуживают подражания.

Мы уже сегодня знаем: когда подрастем и выйдем на самостоятельный жизненный путь, нам предстоит принять от Вас эстафету и, если потребуется, так же самоотверженно отстаивать честь, свободу и независимость нашей Родины».

А вот письмо от комсомольцев из города Тюмени:

«…Наш народ стойко защищал Родину, проявляя подлинный героизм. В подвигах советских людей находят яркое отображение высокие моральные качества, воспитанные Коммунистической партией. Именно так защищали Родину Вы и наш земляк, легендарный советский разведчик, Герой Советского Союза Николай Иванович Кузнецов…»

Я беседую с Николаем Владимировичем, смотрю на его посеребрившиеся виски и подкравшиеся к глазам морщинки и думаю: как хорошо, что он унаследовал от чекистов-дзержинцев замечательные качества, присущие людям бесстрашной профессии.

Именно о них, героях невидимого фронта, Струтинский рассказал в своих документальных повестях. Но и сегодня не исчерпались его творческие замыслы. Его волнует необычная судьба ученого-коммуниста Николая Максимовича Остафова, проявившего бесстрашие в борьбе с врагом. А сколько еще не сказано о боевом друге, смелом соколе, разведчике Николае Ивановиче Кузнецове…

Пять лет он отдал поискам останков героя. Именно ему доверили возглавить поисковую группу, от которой ждали ответа: где, когда и при каких обстоятельствах погиб Герой Советского Союза Николай Иванович Кузнецов?

Прямо скажем, нелегкое задание. Ведь пятнадцать лет обстоятельства гибели разведчика оставались загадочными…

О годах настойчивых поисков Струтинский и теперь рассказывает с волнением. Ему и группе товарищей пришлось побывать во многих селах и на хуторах Волыни и Ровенщины, подолгу беседовать с местными жителями, следовать по пути Кузнецова в последние дни его боевой деятельности, изучить большое количество архивных документов гестапо, проявить выдержку, находчивость, чтобы достоверно установить обстоятельства гибели Кузнецова.

— Мне хочется, чтобы молодежь знала о нем больше, — говорит Николай Владимирович. — Какую короткую, но неповторимо яркую жизнь прожил этот советский богатырь! Мне приятно сознавать, что в тяжелые годы испытаний я был рядом с ним.

ЛЕОНИД ШАПА КОГДА БУШЕВАЛА ВЬЮГА…

Зима шла на убыль. Погода стояла мглистая, дождливая. В небольшой комнате райотдела былосыро и холодно. Александр Сергеевич Яковлев, начальник отдела областного управления МГБ, неторопливо перебирал лежащие на столе бумаги. Несколько дней тому назад выстрелом в окно убит заведующий отделом райкома партии. Убит во время выступления перед крестьянами.

Бандит, стрелявший в окно, при преследовании оказал отчаянное сопротивление и был тяжело ранен участковым милиционером. Не приходя в сознание, скончался по дороге в больницу, и старшему следователю так и не удалось установить, кто же стоял за спиной убийцы. Похоже, что в районе снова появилась банда «Клима».

Суровое и тяжелое то было время. Только недавно закончилась война, опалившая не только землю, но и души людей. По лесам и буеракам еще прятались недобитые бандеровские головорезы. Жестоким террором они хотели запугать людей, стать на пути всего нового, что входило в их жизнь. Особенно свирепствовала банда, возглавляемая надрайонным проводником под кличкой «Клим». Не было дня, чтобы в окрестных селах не пылали колхозные амбары, где хранилось общественное зерно, не совершались кровавые расправы над советскими активистами. Там, где появлялась банда, замирала жизнь. Люди старались не выходить на улицу, боялись смотреть друг другу в глаза.

Чекисты знали, что под кличкой «Клим» скрывается националист Евген Смук, в годы немецкой оккупации верой и правдой прислуживавший фашистам. Однако добраться к нему было не так просто. Сколько раз оперативная группа выходила на след банды! Казалось, кольцо вот-вот сомкнётся, но в самую последнюю минуту «Клим» ускользал, как уж… По его указке была зверски замучена отважная дочь украинского народа, депутат Верховного Совета УССР Мария Мацко, убиты десятки честных советских граждан.

Первая встреча с бандеровцами, вернее, с тем, что они сделали, запомнилась Александру Сергеевичу на всю жизнь.

Несколько суток бушевала пурга. Дороги перемело — ни пройти, ни проехать. Видно, сбились в ту ночь с пути и забрели на огонек возвращавшиеся из Германии на родину два демобилизованных солдата. Шли с открытой душой и сердцем. Им нечего бояться, потому что самое страшное — четыре года войны — осталось позади, Немногим выпало такое счастье, как этим двоим. И хотя их не раз и не два штопали и перештопывали в военных госпиталях да санбатах, они выжили!

Солдаты торопились домой. И если бы не злосчастная вьюга, вряд ли забрели бы на тот далекий хутор в горах. Случилось так, что в полночь туда же нагрянула банда «Клима». Сонным, не пришедшим в себя солдатам бандеровцы топором отрубили головы. Вывернули карманы, забрали документы. И все же у одного на гимнастерке каким-то чудом уцелели боевые медали «За отвагу», «За оборону Сталинграда» и «За взятие Берлина». Может, кто помешал или в спешке забыли снять их бандиты.

Нельзя было без боли смотреть на залитые кровью солдатские медали. Наверное, в тот день, когда Александр Сергеевич Яковлев приехал с оперативной группой на тот далекий хутор, и появилась у него на висках первая седина, а в сердце боль, которая с годами не проходит.

Знали чекисты и о том, что «Клим» поддерживает связь с бандеровским центром за границей и что со дня на день ждет оттуда эмиссаров.

Старший лейтенант Яковлев нисколько не сомневался, что убийство заведующего отделом райкома партии не обошлось без «Клима».

Ночь была на исходе, когда в кабинет следователя вошел дежурный по райотделу и положил на стол телефонограмму. В ней было всего несколько слов. «Вчера убит капитан Дидусь, его заместитель капитан Кривцов тяжело ранен. Немедленно выезжайте в Яворов».

Еще одно убийство. Решил тут же позвонить во Львов, в управление, уточнить обстановку. Там, кроме дежурного, никого не оказалось. Он слово в слово повторил то, что было написано в телефонограмме, и от себя добавил, что к утру Яковлеву приказано быть на месте.

Не дожидаясь, пока станет светать, вышел на улицу. Было три часа восемнадцать минут. В Яворов Александр Сергеевич приехал, когда уже рассвело. Здесь, на месте он попытался восстановить, что же случилось сутки тому назад.

То утро не предвещало никакой опасности. Кирилл Фомич Дидусь и Андрей Павлович Кривцов выехали в соседний Краковецкий район помочь опознать личность убитого бандеровца.

При въезде в село Наконечное-второе на тихой безлюдной улице их встретила бандеровская засада. Почти в упор, с близкого расстояния ударили автоматы. Дидусь был убит первой же очередью, Кривцов, отстреливаясь, успел вскочить в соседний двор и скрыться на чердаке сарая.

Один из бандитов вбежал за ним следом и стал стрелять в потолок. Капитан был дважды ранен — сначала в левое плечо, а затем в ногу. Теперь он не мог ни двигаться, ни прицельно стрелять.

— Сдавайся, совит! — кричали с улицы бандеровцы. Кривцов вынул гранату, выдернул зубами кольцо и швырнул ее на улицу.

— Получайте, гады!

Разъяренные крики и стоны свидетельствовали, что граната попала в цель. Однако через несколько минут бандиты снова появились у сарая.

— Несите огня, сейчас мы его подогреем!

Кривцов приготовил вторую гранату, перезарядил пистолет, решив на всякий случай приберечь для себя последний патрон. Тем временем бандиты подожгли сарай. Дым ел глаза, першило в горле.

Нетрудно предположить, чем бы закончился этот неравный поединок, не появись на дороге группа пограничников. Вспугнутая банда оставила Кривцова, выскочила на улицу и на санях умчалась в сторону урочища Хуки.

…Когда старший лейтенант Яковлев вместе с начальником райотдела майором Князевым и старшим оперуполномоченным Иваном Михайловичем Обманьшиным прибыли на место происшествия, село было блокировано бойцами оперативной группы.

— Что будем делать? — спросил у Яковлева Иван Михайлович Обманьшин.

— Думаю, что в первую очередь надо снять оцепление и отправить солдат на отдых.

— А как же бандиты?

— Здесь их давно нет и в помине.

Местные жители подтвердили, что «лисовики» покинули село и поехали в сторону урочища Хуки.

— Там и ищите их на хуторах…

Создали небольшие подвижные отряды и двинулись в путь. Во главе одного из них находились майор Князев, старший лейтенант Яковлев и оперуполномоченный Обманьшин.

Старший лейтенант Яковлев на оперативной работе не первый год. За его плечами была большая жизненная школа. Родился он в городе Тбилиси, там окончил индустриальный рабфак, работал на фабрике, вступил в комсомол. Неизменно участвовал в отрядах «легкой кавалерии», помогавшей органам милиции бороться со спекулянтами и жуликами. Однажды его вместе с группой молодых рабочих пригласили в ЦК комсомола республики. Там им вручили путевки для работы в органах ГПУ.

Он хорошо помнил свое первое задание. Было это в Батуми в тридцатые годы. Почти каждый месяц в порт заходило небольшое нефтеналивное судно под иностранным флагом. Чекисты заметили, что каждый раз с него сходил высокий смуглый мужчина. Сначала он заходил на базар и покупал кефаль, а затем поднимался по улице Шаумяна и входил в дом под номером 36, где на втором этаже жила одинокая молодая женщина. Через некоторое время мужчина возвращался на судно. Так повторялось часто.

Чекисты знали, что высокий смуглый мужчина, работавший на судне ресторатором, был матерым вражеским разведчиком. Чтобы задержать его, нужны были веские доводы, а их и недоставало.

В тот день, когда нефтеналивное судно бросило якорь в порту, Яковлев дежурил в паре с Дмитрием Одеговым. Всю дорогу от порта и до улицы Шаумяна они не спускали глаз с ресторатора. На этот раз в доме под номером 36 онпробыл меньше обычного. Когда вышел на улицу, Одегов двинулся за ним следом, а Яковлев решил задержаться у дома. Минут через десять рядом остановилась пролетка. Из нее соскочил мужчина и направился в тот самый подъезд, откуда только что вышел ресторатор. Яковлев бросился за ним следом. Он успел заметить, как незнакомец вынул из тайника какой-то увесистый сверток и положил в боковой карман пиджака.

— Руки! — резко скомандовал Яковлев, направляя на незнакомца пистолет.

Как позже выяснилось, в подъезде дома номер 36 был оборудован тайник для связи с резидентом. К одинокой женщине на втором этаже ресторатор поднимался, чтобы замести следы.

В 1934 году Александра Сергеевича командируют на Дальний Восток. Он закладывает фундамент города юности — Комсомольска-на-Амуре, прокладывает железнодорожную линию Известковая — Ургал. Навсегда запомнится ему суровая осень 1942 года, когда снимали в тайге рельсы, направляя их под Сталинград. Там решалась в те дни судьба Родины. И там нужнее была дорога, чтобы подвозить к фронту войска.

Он рвался в действующую армию, но ему отвечали: «Здесь тоже фронт».

Во Львов Александр Сергеевич приехал после войны и сразу же с головой окунулся в работу. Буквально на второй день его пригласил к себе начальник управления и предложил выехать в район.

— Работа у нас горячая, а людей, сами понимаете, не густо. С обстановкой познакомитесь на месте.

Так и прошли эти два года. Многое он узнал за это время. Увидел, сколько горя причиняли бандеровские выродки простым людям, как лилась невинная кровь…

Все это вспомнилось Яковлеву, пока он шел вместе с Обманьшиным и Князевым по изъеденной оттепелью, излизанной сырым ветром, перетертой в мелкое крошево снежной дороге. Над их головами шелестел легкий, словно крылья птицы, весенний ветер.

— Видно, хорошая нынче будет весна, — задумчиво обронил Обманьшин. — Скоро люди выйдут в поле.

Впереди сквозь жидкий березняк, за которым начинался лес, длинными полосами заиграли тени. Разбитую, искрошенную в месиво дорогу пересекала хорошо накатанная санная тропа. Чекисты свернули на нее и углубились в лес. Через некоторое время их догнал солдат со служебной собакой и ушел вперед. На небольшой поляне собака остановилась, навострив уши.

— Что с ней? — поинтересовался у собаковода Яковлев.

— Может, белку увидела на дереве.

Солдат был еще совсем молодой, неопытный и не знал, что служебная собака никогда не обратит внимания на белку.

Старший лейтенант приказал ему следовать дальше по дороге.

— А мы здесь подождем.

Князев и Обманьшин, вскинув автоматы, стали за деревьями. Впереди лежала ровная заснеженная равнина. На ней, словно игрушечные, торчали несколько молодых елок.

— Что-то не нравятся мне они, — сказал Обманьшин и, подойдя к одной из них вплотную, дернул за верхушку. Елка легко выдернулась, и под ней оказался люк.

Он не успел заскочить за дерево, как люк приоткрылся и оттуда полетели гранаты.

— Вот тебе и елки-палки! — прижимаясь к земле, вскрикнул Яковлев.

После взрыва гранат несколько минут стояла тишина, затем люк открылся, и оттуда показался человек, одетый в немецкую форму. Князев успел дать короткую очередь из автомата, люк тут же захлопнулся, и бандит остался один перед чекистами. Из кармана заношенных, землистого цвета брюк выглядывала ручка немецкого парабеллума.

— Руки вверх! — скомандовал Яковлев.

— Я сейчас, я сейчас, — пятясь с поднятыми руками в сторону кустарника, бормотал бандит. Он явно тянул время, чего-то выжидая.

Майор Князев первым увидел, как на другой стороне поляны поднялся еще один люк и оттуда показался ствол автомата. Бандеровец тут же, словно хищный зверь, бросился в кустарник. И тотчас одновременно ударили два автомата: один — майора Князева по люку, другой — Обманьшина по пытавшемуся скрыться бандиту. Когда выстрелы затихли, чекисты сначала услышали шорох, затем увидели, как мелькнули за деревьями какие-то тени. Неужели бандиты? Однако тревога оказалась напрасной. Это, услышав взрывы гранат и автоматные очереди, бежали на выручку бойцы из опергруппы.

Через несколько минут бандитское логово было окружено со всех сторон.

— Сдавайтесь! — предложил оставшимся в схроне бандеровцам майор Князев.

Оттуда ни звука.

— Сдавайтесь, иначе…

В ответ послышалась дикая ругань.

— Предупреждаем последний раз. И снова ругань.

…Через двадцать минут бойцы спустились в схрон и вытащили оттуда три трупа. Один бандеровец оказался живым. Он смотрел мутными глазами на чекистов, словно не соображал, что вокруг происходит. Лицо землистое, давно не мытое.

— Чья боевка? — спросил его Яковлев.

Бандит бормотал что-то невнятное. Только на третий день, когда понял, что сопротивляться бессмысленно, заговорил:

— Я «Орлик». Если хотите, покажу крыивки, где прячется «Зир». Пусть они все зальются кровью, не только я один…

На рассвете 5 марта 1947 года неподалеку от хутора Брошки Краковецкого района оперативная группа окружила в лесу схрон, где пряталась банда «Зира». Однако взять живым никого не удалось. В темном сумрачном подземелье нашли свой бесславный конец проклятые народом бандеровские выродки.

В схроне чекисты обнаружили ротатор для печатания листовок, склад с оружием и медикаментами, националистическую литературу, мешок муки, сахар, бочку топленого сала, большие суммы денег. Здесь же были обнаружены документы и личные вещи капитана Дидуся Кирилла Фомича.

И хотя отныне не существовало больше банды «Зира», операцию нельзя было считать оконченной до тех пор, пока на свободе находился «Клим». Где, в каком схроне он отсиживался в эти дни?

Пришлось снова вызывать на допрос «Орлика», еще и еще раз задавать один и тот же вопрос:

— Где «Клим»?

— Не знаю…

Чувствовалось, что Орлик что-то недоговаривает.

Все это время, пока шло следствие, старший лейтенант Яковлев не решался открыть «Орлику» правду, что на второй день после того, как он был задержан чекистами, бандеровцы уничтожили всю его семью. Теперь он сказал об этом.

— Неправда! — «Орлик» вскочил словно ужаленный и заскрипел зубами. — Неправда! — и тут же опустился на стул, закрыв глаза. Разве он сам по приказу «Зира» не расстреливал семьи тех, кто приходил с повинной?

— Хорошо, я покажу, где прячется «Клим», будь он трижды проклят богом и людьми, — выдавил с болью «Орлик». — Только скажите правду.

— Мне больше нечего добавить, — ответил ему Яковлев.

Несколько дней тому назад неподалеку от хутора Высевки старший лейтенант Яковлев встретил парнишку, назвавшегося Федором Вишней. Он не стал прятаться, а смело шагнул навстречу старшему лейтенанту.

— Ты откуда, брат, такой шустрый?

— Из леса.

— И что там делал?

Парнишка наклонился к уху старшего лейтенанта и, хотя поблизости никого не было, начал рассказывать, что неподалеку в кустах лежат книжки, которые ему дали «лисовики», чтобы он прочитал их односельчанам.

— А ты знаешь, где их схрон?

— Нет. Туда они никого не пускают, говорят, «Клим» не велит.

— Молодец ты, Федор! Беги домой и запомни: о нашем разговоре никому ни слова.

— Не беспокойтесь, товарищ старший лейтенант, я все понимаю.

Парнишка, конечно, мог ошибиться. Но «Орлик» тоже назвал хутор Высевки. Все сходилось. Необходимо было до мельчайших подробностей разработать план операции.

Из управления сообщили, что, по их данным, к «Климу» в ближайшие дни из-за границы ожидаются «высокие гости».

— Постарайтесь взять всех вместе.

В ночь с первого на второе апреля 1948 года, когда бандиты ждали курьеров из-за границы, чекисты залегли на склоне оврага, окаймленного неширокой полосой кустарника. Отсюда хорошо было видно дорогу на село Бунов, по которой, по всей вероятности, и пойдут бандиты. Где-то здесь, в этом районе их должен был встретить «Клим».

Глухая непроглядная темень опускалась на землю. Луйа давно погасла, только звезды все еще блестели сквозь облака.

Руководство операцией командование возложило на старшего лейтенанта Яковлева. Вместе с ним все эти дни находился и Иван Михайлович Обманьшин. Оба понимали, что с ликвидацией «Клима» банда перестанет существовать, разбежится на второй же день. Только страх и жестокий террор удерживали их. «Клим» умел держать в страхе как никто другой. За малейшее подозрение — петля. Сколько бессмысленных жертв!

Последняя его акция была не менее жестокой. Бандиты удавили шнурком Федора Вишню. Видно, кто-то дознался о том разговоре на лесной опушке или парень чем-то себя выдал. Жаль было Федора, ведь человек только-только начинал жить…

В цепи рядом со старшим лейтенантом Яковлевым лежали с одной стороны сержант Чубенко, с другой — Иван Михайлович. Лежали молча. Вдруг старший лейтенант услышал еле уловимый шорох. Шорох повторился, затем послышались чавкающие шаги.

— Слышишь? — толкнул его в плечо Обманьшин. — Это они…

Тяжелые неторопливые шаги становились все ближе и ближе. Можно было определить — шло трое. Яковлев осторожно дотронулся до плеча сержанта Чубенко, и в ту же секунду застоявшуюся предутреннюю тишину разрезали две ослепительно-белые ракеты. На некоторое время вокруг стало светло как днем.

— Стой! Руки вверх!

Тот, что шел впереди и нес на плечах тяжелый сверток, тут же бросился на землю, второй метнулся в сторону Графского леса, третий кинулся в кустарник.

— Огонь! — скомандовал Яковлев и выпустил длинную очередь по тому, что бежал к Графскому лесу.

Когда сержант Чубенко выпустил новую серию осветительных ракет, все три бандита лежали на талом, почерневшем от весеннего ветра снегу.

Неторопливо приближался рассвет. Над дальними лесами еще лежала мгла ночи, а здесь уже сквозил зеленый свет медленно рождавшегося утра. Среди тех, кто неподвижно лежал на снегу, был и «Клим».

Когда старший лейтенант Яковлев доложил об этом в управление, там переспросили:

— Вы твердо убеждены?

— Да, это «Клим».

Он ни с кем не мог его спутать: широкие скулы, светлые волосы, плоские, слегка приплюснутые ракушки ушей. Местные жители также опознали бывшего учителя гимназии Евгена Смука. Вторым оказался референт краевого провода Владимир Купанец — он же «Прут», «Ингул», «П-21». Третий — рядовой бандеровец из охраны «Клима».

В ту же ночь пограничники задержали и обезвредили группу бандитов, которые пытались перейти государственную границу. Среди них были эмиссары закордонного провода, шедшие на связь с «Климом».

…После зимней стужи всегда наступает оттепель. Пришла она и на прикарпатскую землю. Повеяло теплом, распустились березы и клены, ослепительное солнце звало людей к земле, к жизни. Группами и в одиночку выходили из лесов обманутые бандеровскими главарями крестьяне, истосковавшиеся по родному крову. Шли, низко опустив головы…

МИХАИЛ ВЕРВИНСКИЙ БЕЛАЯ КРИНИЦА

Легкий туман окутывал предгорные холмы, долины, и высокие хребты Карпат в сизой предвечерней мгле казались таинственными великанами. После захода солнца надвинулись тучи и стал моросить мелкий дождик. Анатолий, погруженный в раздумье, шагал безлюдной улицей. Остановился у своего дома. Открыл дверь, вошел в комнату. Столик, две кровати. Одна его, другая — Виктора.

Виктор… Добрый товарищ, верный друг… Но он больше не войдет в комнату, не улыбнется. Не скажет: «Давай, Толя, закурим». Не возьмет больше в руки палитру. А рисовал красиво. Вот написанные им картины. Широкая река, на высоком берегу утопающее в садах село. И подпись: «Днепр». Это его родные места. На другой картине изображен очаровавший его карпатский пейзаж: горный ручей, а кругом зеленые буки, ели… Третью так и не дорисовал. Сделал лишь эскизы — горка с родником, миловидная девушка в гуцульской одежде, а внизу скорописью: «Белая Криница».

Анатолий смотрит на опустевшую кровать, на незаконченную картину…

Тысяча девятьсот сорок восьмой год. Три года, как кончилась война, а друг его погиб от вражеской пули.


Ранней весной молодые чекисты лейтенанты Анатолий Лобанов и Виктор Черноусов приехали в прикарпатский город Станислав (ныне Ивано-Франковск). Разыскали областное управление Комитета госбезопасности, куда были направлены для дальнейшего прохождения службы.

— Работники нам очень нужны, — сказал начальник управления, пожав руку коренастому, широкоплечему лейтенанту Лобанову, а затем худощавому черноволосому лейтенанту Черноусову. Он долго по-отечески напутствовал новичков, после чего они направились к месту назначения. Поездом — до Коломыи, там сделали пересадку и очутились в Печенежине — местечке, раскинувшемся в предгорье Карпат.

Возглавлявший печенежеский райотдел майор — человек средних лет с орденскими планками на гимнастерке — встретил новичков радушно. Расспросил обо всем, познакомил с новыми обязанностями.

— Люди тут кругом хорошие, работящие, — рассказывал майор. — Крестьяне благодарны Советской власти за то, что избавила от кабалы помещиков и кулаков, за то, что получили земельные наделы. В колхозы объединяются… Только бандеровцы делу вредят. Нападают, грабят, запугивают население. Партийных, советских активистов, да и просто честных людей зверски убивают.

Майор рассказал, как свирепствует еще не пойманный бандит Стефарук, именовавший себя «Пидковой». Заместителя председателя сельсовета села Слобода Ивана Татарчука «Пидкова» и его подручные схватили среди белого дня и увезли в лес. Целую неделю мучили и сожгли на костре. Заведующую сельпо Прасковью Жолоб бандиты из шайки Стефарука забрали ночью, оторвав от двух малых детей. Женщине отрезали уши, груди, вырвали волосы… «Пидкова» все это делал своими руками.

— Бандит по кличке «Смилый» в одну ночь двух активистов убил. А его подручный «Горох» обходится без выстрелов — душит свои жертвы веревкой-«удавкой». Бандитов кучка, а беды людям причиняют много. Кругом леса, в них и прячутся бандеровцы, а по ночам выползают, как голодные волки. Надо обезвредить врагов. Работа это нелегкая. И смелость, и настойчивость, и хитрость нужны. Да смотреть всегда надо в оба… А еще скажу вам, друзья, что в действиях чекиста связь с людьми — главный его козырь.

Анатолий и Виктор слушали напутствия майора, как солдаты командирский приказ перед боем. Да, для молодых чекистов начинался трудный боевой экзамен.

— Доверяете — приступим к делу, — с готовностью заявили лейтенанты.

— Займитесь для начала «Смилым» и «Горохом», — сказал майор, глядя на Лобанова. — Они орудуют вот здесь, — указал он на карте точку близ Печенежина, где было написано: Слобода. — А Черноусое будет работать в селе по соседству.

Так начались трудовые будни молодых чекистов. Жили Анатолий и Виктор вместе.

— До свидания, Виктор!

— Удачи тебе, Анатолий! — расставались друзья, направляясь по разным маршрутам.

Весна. Теплынь. Темно-зелеными островками покрыты взгорья. Там массивы хвойных — пихты, ели. А где дубовые и грабовые рощи — там светлые, салатные пятна. На полянах тянутся вверх буйные травы и пестрят красные, голубые цветы. Благоухает черемуха…

Идет Анатолий и вглядывается в домики села Слободы. Одни из них выглядят нарядно, другие приземистые, убогие. «Связь с людьми — главный козырь в работе чекиста», — вспоминались слова майора. Анатолий заходит в одну из хат, в которой живет член правления только что созданного колхоза.

— Добрый день! — здоровается с хозяевами дома.

— День добрый!

— Как поживаете?

— Ничего. Хлеб есть, жить можно.

Поговорили еще о том, о сем. Попрощался лейтенант — ив другую хату. И снова разговор дружеский, житейский.

А под вечер, когда Анатолий разговаривал с хозяевами домика, стоящего на окраине села, вдруг из окна увидел торопливо идущего в лес мужчину. Спросил:

— Кто это?

— То старый Ровенчук пошел в лес хвороста насобирать.

— И не боится идти в лес, на ночь глядя? Ведь там бандиты — «Горох», «Смилый»… Или, может, он с ними заодно?

— Нет, он честный человек. А «Гороха» вместе со «Смилым» люди видели в том конце села, что под лесом. Говорят, они туда часто приходят…

На следующий день Лобанов со своими бойцами скрытно пробрался на холм между лесом и окраинными домиками Слободы. Три бойца залегли в кустарнике, откуда был хороший обзор. Невдалеке на склоне горки с молодым ельником расположилась вторая тройка и Лобанов.

В конце дня бойцы, находившиеся на склоне горки, заметили в лощине двух человек, двигавшихся к лесу. Лобанов вскинул бинокль. Неизвестные — с автоматами. Вот к ним присоединились еще четверо вооруженных людей.

По сигналу Лобанова бойцы, находившиеся на холме, стали отрезать бандитам отход к лесу. Поднялась стрельба. Из-за горки, где занимал позицию Лобанов, появился Виктор с двумя бойцами.

— Вблизи проходили, слышим — стрельба. Поспешили на помощь, — объяснил Черноусое.

— Спасибо! — обрадовался Лобанов. — Мы тут кое-кого вспугнули. Отрезаем им отход в лес. Заходи вон оттуда! — указал Анатолий на пологий склон горы.

Тем временем пальба усилилась. Бандиты, отстреливаясь, перебежками, ползком пробирались в сторону леса. Но на их пути трое бойцов. Здесь и Анатолий. Он видит, что один из бандитов упал. «Ползти хочет или ранен?» — подумал Лобанов. Определить пока трудно. Но вот к нему наклонился другой — ясно: перевязывает рану. Пытается тащить раненого на плечах. Но пули все гуще ложатся вокруг них. Раненый брошен, а его дружок, согнувшись, удирает.

Лобанов побежал к раненому бандиту, которого караулил один из бойцов. Остановился в нескольких шагах. Увидел: лежит на траве, приподнявшись на локоть, здоровяк с красноватым заросшим лицом, маленькими припухшими, как видно, от солидной дозы спиртного, темными глазами. По всем приметам, это был «Смилый».

Оставив его под бхраной солдата, Лобанов побежал в сторону леса, где продолжалась перестрелка.

За «Горохом» погнался Виктор, Стрелял по бандиту, но так, чтобы взять живым.

«Горох» пробирался к лесу, отстреливался. Лобанов видел, как бандит упал, затем чуть прополз, приподнялся и снова упал. Тут же падает сраженный пулей Виктор…

— Витя! — кинулся к другу Лобанов. Но поздно…

И сейчас, войдя в пустую комнату, Анатолий почувствовал, как давящий ком подкатился к горлу. Ну, пусть бы это на войне, на фронте… А то ведь…

Война… Когда она началась, его, Анатолия, послали на курсы, он стал авиационным механиком. Летом сорок третьего попал в действующую армию. Назначили его в полевую авиаремонтную мастерскую (ПАРМ). Ремонтники со своим оборудованием передвигались вслед за наступавшими авиационными частями. Трудно было Анатолию вначале. Он присматривался к другим специалистам, перенимал их опыт. Потом работал самостоятельно. Включили его в бригаду по испытанию двигателей.

Все время гудут моторы на испытательных стендах. Не шесть, не семь, а двенадцать часов в сутки раздается такой гул. Выключены стенды, а звон стоит в ушах, болит голова. Так хочется уснуть, когда наступает ночь. Но где там! Ночью налетали вражеские самолеты. Ухали бомбы. Однажды, когда находились в районе Бреста, от бомбежки загорелось одно их помещений ПАРМА. Бойцы бросились тушить пожар. И он, Лобанов, задыхаясь в дыму, обжигая руки, длинным крюком растаскивал бревна, доски, чтобы не дать распространиться огню. «Это тоже передовая», — думал Анатолий. Его, фронтового авиационного механика, наградили тогда медалью «За боевые заслуги».

…Смотрит Анатолий на недорисованную картину, на кровать, к которой никогда не подойдет Виктор… Эх, жаль друга! И голова сама клонится на скрещенные на столе руки…

В Слободе Лобанов стал своим человеком. Его уважают, с ним советуются, ему доверяют. У него здесь много друзей. Вот и сегодня на улице к нему подошел светловолосый веснущатый парень.

— Привет, дружище!

— Привет, Василий! — ответил Анатолий.

Несколько дней назад они познакомились с этим парнем здесь, в селе. Василий — местный житель, был на фронте, командовал отделением. В боях был дважды ранен. Осколки вынули, но рубцы на теле остались.

— Толя, мне бы поговорить с тобой надо, но не здесь. Разговор серьезный, не для улицы. Давай где-нибудь вечером встретимся, — предложил Василий.

Вечером Василий действительно сообщил важную новость:

— Знаю, где ходят «Марко» и «Орел», которых «гусями» у нас называют. За селом из-под горы вытекает родник — Белая Криница. Вот туда по субботам, обычно на рассвете приходят эти два «гуся» на «водопой» — на встречу.

— Проведешь?

— Конечно.

На следующий день Анатолий и Василий встретились снова. Лейтенант набросил на плечи Васе плащ-палатку. Пошли за село. Анатолий запомнил, где бугор, где лощина, где голое поле, где кустарник, роща.

— Вон там тропа, а у подножия горки бьет родник, — показывал Вася. — Это и есть Белая Криница.

«Белая Криница… Не с этой ли горки Виктор писал свою картину? — подумал Анатолий. — Может, у этой Белой Криницы увидел ту девушку-гуцулку, которую рисовал?»

У села Василий снял свою маскировочную накидку.

— До встречи.

В канун субботы Лобанов устроил засаду близ Белой Криницы. Бойцы сидели в кустарнике всю ночь, но бандиты не пришли.

В условленном месте встретились Анатолий с Василием.

— «Гусей» не было, — сообщил лейтенант.

— Сменили место «водопоя», — пожал плечами Василий. — Ничего, все равно найдем. Вон там в хатке, что у трех осокоров, живет молодая женщина, она у них связная. Там явка.

Вскоре Анатолий наведался туда. Женщина с малым ребенком. Запуганная. Проклинает тот час, когда приняла у себя бандитов. Не знает, как избавиться от них.

— Когда приходят? — спросил Лобанов.

— Ночью, в любое время…

Вечером лейтенант опять повел свою опергруппу в засаду. Расположились в трех местах на подступах к домику связной. Ночью на дороге, которая вела с поля, залаяли собаки. Посланный Лобановым разведчик был обстрелян. Лейтенат дал команду открыть огонь по бандитам. Чекисты целились в те места, где видели вспышки выстрелов. После перестрелки Лобанов и его бойцы осмотрели поле, кустарники. Обнаружили тяжелораненого. Одежда в крови, все тело дрожит, как в лихорадке.

— Доигрался? — спросил лейтенант, подойдя поближе.

— Меня послали проверить, нет ли засады…

— Кто послал?

— «Марко» и «Орел». Завтра они будут… — и он указал новое место явки бандитов.

Там, в заброшенном сарае недалеко от Белой Криницы, и задержали их чекисты.

Каждый день у Лобанова полно забот. Занятия в райотделе, оформление документов, боевые операции. А к ним надо готовиться.

Майор уже считал Лобанова опытным чекистом. Но иногда напоминал, что за лейтенантом должок—«Пидкова».

Как-то утром, выйдя из дому, Лобанов увидел у порога свернутый тетрадный листок. Развернул, читает: «Пан Лобанов! До встречи. Привет от Пидковы». Лейтенант вздохнул: «Охотится за мной пан Стефарук. Посмотрим, какой будет встреча».

Слобода… Сколько раз по этим улицам ходил Анатолий! И снова он здесь. В домике с островерхой крышей хозяин — пожилой мужчина с бурыми пушистыми усами — приглашает в горницу. Хозяйка подает яблоки.

— Угощайтесь, свои, уродили добре.

А Лобанов завел разговор с хозяином об урожае.

— Вот вы, дядя Ваня, за плугом все ходите, свою полоску обрабатываете. А ведь в колхозе трактора есть. Стальные кони! Не надо им ни овса, ни хлыста.

— Да поля, считай, у меня нет. Оно за Белой Криницей, в горах, но там такое творится…

— А что же там?

— Те, что по лесам бродят, на моем поле вырыли схрон. Зимуют там. Люди видели и мне рассказывали, так я туда и не показываюсь. Страшно.

Разыскать поле дяди Вани было нетрудно. Миновав Белую Криницу, Лобанов с группой бойцов, которых он называл следопытами, по заснеженной лощине вышли на пологий холм. На холмах чернели проталины. Таким пятнистым было и поле дяди Вани. По нему и разошлись солдаты в разные стороны. Опустив голову, бегала по полю поджарая собака Джек. Лобанов часто брал Джека на боевые задания.

На обнаженной земле с жухлой травой виднелись, следы колес, но тут же исчезали под снежными пластами. Встречались отпечатки сапог, притрушенные порошей. Следопыты ходили, присматривались. Вдруг один из бойцов окликнул лейтенанта.

— На ровном месте появился холмик, — указал боец на бугорок, выросший буквально на глазах.

— «Зимовщики» открыли отдушину, — объяснил лейтенант. — Тут схрон. Надо искать вход.

Джек покрутился вокруг отдушины, принюхался и повел к кустам. Здесь был обнаружен тщательно замаскированный люк схрона. С помощью щупа приподняли крышку люка.

Джек ринулся в схрон. Там раздались выстрелы и собачий жалобный визг.

— Стефарук! Я — Лобанов! Пришел на встречу. Сдавайся!

Ответа не последовало. Бросили в схрон гранаты. Оттуда донеслись глухие взрывы, и снова все затихло.

— Раскопать! — приказал Лобанов.

Никого, кроме убитого Джека, в схроне не оказалось.

— Вот как! Неужели обвел вокруг пальца «Пидкова»? — недоуменно покрутил головой лейтенант.

— От схрона ведет подземный ход! — доложили следопыты.

Приближался вечер, надвигалась темнота.

— Оцепить поле. Собрать хворост и жечь костры, — последовало приказание Лобанова. — Чтобы вокруг на триста метров было светло, как днем!

Вскоре поле было залито светом костров. Бойцы собирали и подбрасывали в огонь новые порции хвороста.

— Смотреть в оба! — требовал от всех лейтенант.

Один из бойцов, неся охапку хвороста, зацепился ногой за какой-то притрушенный снегом предмет. Присмотрелся, позвал лейтенанта.

— Не иначе, как люк нового схрона! — определили следопыты.

Загадка исчезновения Стефарука раскрылась. Перебравшись подземным ходом в другой схрон, бандиты намеревались удрать. Но свет костров не дал им этого сделать.

— Передайте Лобанову: я — «Пидкова»! — донеслось из вновь обнаруженного схрона…

…Новый трудовой день для Анатолия Лобанова начался в Печенежине.

— Значит, встреча с «Пидковой» состоялась? — намекнул на подброшенную записку начальник райотдела, беседуя с Лобановым.

— Состоялась. Хитро ведь придумал: два схрона с подземным ходом сообщения!

— Помогает тебе фронтовая закалка, Анатолий, Молодец. Хвалю за настойчивость и храбрость.


…Несколько лет Анатолий Лобанов работал оперуполномоченным в Печенежинском районе. Первые годы его работы были годами самых трудных испытаний. И он выдержал их с честью. К его фронтовым наградам прибавилась еще одна медаль «За боевые заслуги» и орден Красной Звезды.

— С тех пор и остался я в этом краю гор и долин, — говорит Анатолий Владимирович. — Приворожили Карпаты. Здесь женился, выросли дети…

Ныне подполковник Лобанов возглавляет один из отделов областного управления КГБ. В служебной характеристике сказано, что Анатолий Владимирович «является образцом в выполнении служебного долга по защите государственной безопасности нашей Родины».

Выступает он с докладами, беседами перед молодежью. Часто такие беседы проходят в комнате боевой славы, созданной при областном управлении. Портреты, фотоснимки, документы, другие экспонаты повествуют о многих чекистах, о их мужестве, отваге. Для Анатолия Владимировича все это знакомо. Он и его побратимы — участники многих событий, о которых рассказывают фотографии и документы комнаты боевой славы.

Вот одна из фотографий. На ней запечатлены Анатолий Лобанов и чекист Петр Тарасов в то время, когда Анатолий Владимирович работал в Печенежинском районе. Петр Тарасов приехал тогда из управления в командировку, и они вместе пошли на задание. Надо было застать бандитов в хате, где была их явка. Хозяин хаты долго думал, как помочь чекистам и не навлечь на себя мести бандеровцев. Наконец предложил:

— Спрячьтесь заранее в кладовке. Я даже замок повешу и закрою вас, чтобы никто туда заглянуть не вздумал. А потом, когда надо, выпущу.

Сидеть взаперти, когда за стеной бандиты, — это был большой риск. Но поверили хозяину хаты и не ошиблись.

Вера в людей… Эта вера, любовь к людям и ведет Анатолия Владимировича на заводы, новостройки, в колхозы. Его радуют разительные перемены на земле Прикарпатья. В полюбившемся ему Ивано-Франковске он видит корпуса новых заводов, кварталы новых жилых домов, новые улицы, проспекты. Радуется преображенному Калушу, ставшему важным промышленным центром. Радостно становится на его душе, когда видит бурштынские пейзажи. Здесь вырос новый рабочий поселок. На берегу огромного водоема, который тут называют Бурштынским морем, сооружена мощная ГЭС.

Как-то поехал Анатолий Владимирович в Печенежин, побывал и в Слободе. В селе построены новый клуб, школа, магазины. Сотни добротных домов поставили колхозники.

Наведался Лобанов и к Белой Кринице. Бьет источник прозрачной, как хрусталь, воды у подножия горки, поросшей молодыми деревцами и кустарником. Когда уходил от родника, туда приблизилась статная женщина в гуцульском наряде. Может, это та, которую Виктор тогда, в сорок восьмом, видел у Белой Криницы и воспроизвел на своей незаконченной картине?

Долго стоит Анатолий Владимирович за околицей села. На полях колхозных идет уборка хлеба. Гудут трактора, снуют автомашины…

Кругом бурлит жизнь. Делами и заботами наполнена она и для коммуниста Анатолия Владимировича Лобанова.

ВЛАДИМИР ОЛЬШАНСКИЙ ОСОБОЕ ЗАДАНИЕ

Все было потом. И слава лучшего следопыта западной границы. VI две медали «За отличие в охране государственной границы СССР». И самая высокая награда Родины — орден Ленина.

Уже потом молодые пограничники с благоговением и затаенной завистью стали произносить его имя и фамилию, а в душе (что тут скрывать!) буквально все мечтали хоть чуточку быть похожим на него, записать в свою пограничную биографию хоть часть того, чем прославился этот человек. С ним могли сравниться разве только несколько пограничных ассов из тех, что служили на западных рубежах в первые послевоенные годы, на долю которых выпали отчаянные схватки с матерыми лазутчиками, с бандами буржуазных националистов. И хоть Александр Смолин — а речь идет именно о нем — в своем даровании сугубо индивидуален, у некоторых пограничников послевоенного времени было немало общего с ним. Это общее имело один источник, одну основу. Все они прошли тяжелые испытания на фронте, все прямо с боя пришли на западную границу, где продолжался тот же бой, не менее жестокий, с не менее коварным врагом.

Но уже тогда Смолин отличался от своих товарищей более тонким пониманием складывающейся в каждом отдельном случае обстановки, умением разумно сочетать смелость и риск. В его действиях всегда чувствовались та мудрая простота и целесообразность, которые присущи людям опытным, обладающим незаурядным мастерством. И именно поэтому Смолина всегда посылали туда, где обстановка была сложной и запутанной, где требовались хладнокровие и смелость, риск и смекалка, осторожность и умение. И наверняка по той же причине Александр Смолин всегда выходил победителем в жестоких вооруженных схватках. Немало было таких схваток, больше сотни, а задержанных нарушителей и того больше — сто шестьдесят девять. Так что молодым пограничникам было чему завидовать, на кого равняться, у кого учиться.

Но случались схватки и другого рода, когда не раздавался треск автоматных очередей и глухие разрывы гранат, когда смерть не заглядывала в глаза. Да, случались поединки спокойные, неторопливые. Но это вовсе не значит, что победить в них было просто и легко. Именно об одном таком поединке речь пойдет дальше.

Если говорить откровенно, то Смолин предпочитал схватки горячие, опасные, когда приходилось распутывать замысловатые клубки следов, разные ухищрения и уловки врага. Когда он со своей овчаркой становился на след лазутчиков, им овладевал азарт преследователя, он оказывался в родной стихии. И хоть в пути возникало множество вопросов — ведь у лазутчика сто дорог, — Смолин действовал быстро, смело, решительно и всегда оказывался именно на той тропинке, по которой ушел лазутчик. Правда, свои победы он всегда делил поровну на двоих: на себя и свою овчарку. Сколько раз собака выручала его! Одна, по кличке Грозный, погибла в вооруженной схватке, приняв на себя пулю, предназначенную хозяину. И когда командир поздравил Александра с победой, Смолин ответил:

— Это победа наша общая с Грозным.

Командир тогда ничего не сказал, он хорошо знал, как Смолин любил свою овчарку, ухаживал за ней. В погоне он ей отдавал последние капли воды из фляги, а в кармане у него всегда находилось для верного друга несколько кусочков сахара или две-три конфеты. Смолин сам готовил пищу для овчарки, сам кормил ее, выводил на прогулку. И Грозный платил заботливому хозяину поистине собачьей преданностью.

Грозный мог точно проработать след большой давности, мог выбрать из кучи вещей только одну нужную и безошибочно найти хозяина этой вещи. Ну, а в обыске местности Грозному не было равных. Так подготовить овчарку, так выдрессировать ее мог только большой специалист следопытства, большой мастер своего дела, каким был Смолин.

Подробный рассказ о всех поединках Александра на границе вылился бы в солидную книжку. Правда, и написано о нем немало. Его боевая пограничная биография привлекает внимание многих писателей и журналистов. Но редко кому он рассказывал о поединке, который произошел без единого выстрела, даже без захватывающего азарта преследования. Смолин считает его обычным, рядовым заданием.

А между тем задание это, как писалось в документах, было особым, очень важным, успешное выполнение, его давало в руки органов государственной безопасности ключ к разоблачению опасного преступника и предотвращению тайно и тонко готовившегося преступления.

Дело обстояло так. Прошло два дня, как Смолин вместе с несколькими пограничниками обезвредил группу лазутчиков. В перестрелке один был убит, двое — тяжело ранены, а четвертый целехоньким попал в руки пограничников. Этим инцидентом занялись сотрудники органов госбезопасности. И вскоре выяснилось, что группа шла через кордон с важным заданием, а возглавлял ее тот самый лазутчик, который захвачен живым и невредимым. Это подтверждалось несколькими деталями. Во-первых, в перестрелке он подавал команды, которые остальные трое точно выполняли. Во-вторых, он был легко экипирован и все время отстреливался из пистолета, тогда как те трое были вооружены автоматами (деталь мелкая, но важная). И, наконец, трое вступили в бой, прикрывая отход этого четвертого.

Раненые пока не могли давать показаний, а четвертый все отпирался, изворачивался, прикидывался простаком, а на вопросы отвечал так, будто все — и нарушение границы, и перестрелка — произошло по чистой случайности.

— С какой целью перешли границу?

— Какую границу? — старательно разыгрывал свою роль лазутчик. — Никакой границы мы не нарушали. Мы просто шли себе да шли, пока за нами не погнались солдаты с собаками.

— А оружие?

— Гм, оружие… Оружие мы в лесу нашли, в сосняке, там еще есть. И патронов куча, и гранаты.

— Ну, а стреляли зачем?

— А мы стреляли вверх, чтобы солдаты отстали от нас.

— Не притворяйтесь, бой вы вели по всем правилам военной науки, двух пограничников ранили.

— Какая там наука! Неграмотные мы. А если ранили кого, так то совсем случайно.

Два дня бились над ним чекисты. Лазутчик отпирался, давал путаные показания, но тщательный разбор пограничной операции привел к версии: улики о целях заброски группы через границу надо искать в лесу, где лазутчики петляли почти сутки, пока их настигли пограничники. В выполнении этого особого задания старшина Смолин и должен был сыграть главную роль.

План обыска местности, маршруты движения разрабатывались до мелочей. На трассах выставлены патрули, чтобы предотвратить случайный заход посторонних лиц в эти места, на ближних дорогах усилили пограничный контроль. В группу обыска местности, кроме Смолина, включили несколько опытных пограничников. Александр попросил, чтобы задержанный был все время рядом.

— Овчарке будет легче работать, — пояснил он. Операцию начали на рассвете с того самого места, где была нарушена граница. По сути, работал один лишь Смолин, остальные находились в стороне, их помощь пока не требовалась.

Шли по чистому полю, вся группа передвигалась быстро, без задержек. Смолин хорошо помнил маршрут, пройденный два дня тому назад. На перепаханном картофельном поле кое-где еще сохранились следы недавней погони.

Овчарка шла легко, будто понимала, что главные события еще впереди и поэтому можно порезвиться. Смолин снял поводок, и Грозный то вырывался вперед, то замедлял бег.

Поле прошли относительно быстро, ничего подозрительного не обнаружили, да Смолин и не рассчитывал здесь что-либо найти. А как только вошли в лес, овчарка стала работать активнее. Александр глаз не сводил с Грозного, стараясь не пропустить ни единого его движения. Было тихо вокруг, как бывает в местах, далеких от шумных дорог и селений. Временами слышался только голос Смолина:

— Ищи, Грозный, ищи!

Теперь хватало работы и шедшим по сторонам пограничникам. Они внимательно осматривали местность, особенно деревья. Не исключено, что нарушители могли припрятать кое-что на деревьях в густых ветвях.

Вышли на круглую светлую поляну. Солнце к тому времени уже высушило утреннюю росу. Воздух был напоен хвойным ароматом. Дышалось легко. Хорошо в лесу в такую пору. Одно наслаждение пройтись с лукошком и поохотиться на боровиков и маслят, которых в здешних местах обилие, особенно ранней осенью. Или просто побродить, слушая лесные звуки.

Только не до звуков и не до грибов было сейчас пограничникам. Они охотились совсем за другим, хотя, по сути дела, никто твердо не знал, что именно они ищут и найдут ли вообще.

На поляне тропинка, которой придерживался Смолин, раздвоилась. Старшина на минуту задержался, а затем, оставив Грозного на месте, направился к той группе, где был полковник, руководивший операцией. Вторая группа, конвоировавшая задержанного лазутчика, остановилась метрах в пятидесяти позади.

— Мне кажется, товарищ полковник, — обратился Смолин, — что на этой поляне нарушители разделились на две группы и пошли в разные стороны.

— Какой смысл в этом? — спросил полковник. — В той стороне, куда ведет правая тропинка, — овраг, густой кустарник. Пройти трудно.

— Так-то оно так, — ответил Смолин, — только одна деталь меня беспокоит. Два дня назад, когда я шел по следу, на этом месте Грозный заметался. Вначале он повел по правой тропинке, к оврагу. Тогда я рассудил точно так же: какой смысл? Овраг непроходимый, к тому же в стороне от железной дороги. Вряд ли туда пойдет нарушитель. Ну, а если и пойдет, то никуда не денется, далеко не уйдет. А на левой тропинке хорошо заметны были следы. Помните отпечатки с подковками на каблуках? Вот я и пошел по левой, тем более, что это самый краткий путь к железной дороге. На крутом повороте поезда замедляют ход, вскочить на подножку — пара пустяков.

— Но овчарка могла и ошибиться.

— Не думаю, товарищ полковник, — доказывал свое Смолин, — Грозный ошибиться не мог. Но и я тогда не мог позволить себе роскошь продираться через непроходимый кустарник, когда нарушители в десяти километрах от железной дороги. Время не позволяло.

А теперь думаю так: нарушители разделились на две группы, двое пошли прямо, двое — через овраг. Затем они снова сошлись в километре от железной дороги. Там мы их и настигли.

— Зачем же двое пошли в овраг? — вслух размышлял полковник.

— Вот именно, зачем им было в овраг лезть? Не для того же, чтобы изорвать на себе все в клочья. Думаю, там и надо искать те самые улики, — убеждал Смолин.

— Что ж, давайте пойдем по правой тропе, посмотрим овраг, — распорядился полковник.

Тропинка вилась в зарослях густого орешника и ежевики, и пробиться здесь, не оставив заметных следов, почти невозможно. На это и рассчитывал Смолин. Да еще крепко надеялся он на собаку.

Шел медленно, старался не упустить ничего подозрительного. Он понимал, что имел дело с опытными лазутчиками, которые действовали осторожно и наверняка постарались замести следы, замаскировать их. Учитывал он и другое: нарушители торопились, стремясь как можно быстрее уйти из пограничной зоны. А спешка — союзник плохой.

Вот несколько сломанных веток. Смолин осмотрел их. Нет, за два дня они не могли так засохнуть. Значит, ветки сломаны раньше.

А тут разворочен покров прошлогодних листьев. Неужели здесь прошли? Непохоже вроде… Даже пригнувшись не пройти… А может, они проползли?

Александр лег и ужом пополз через кустарник. За ним поползла и овчарка. Через несколько минут Смолин был уже на склоне оврага. Снизу ударило прохладой и затхлостью.

Сзади раздался треск сучьев и приглушенный говор. То пробивались сквозь заросли остальные пограничники.

С каждым шагом становилось все прохладней и сумрачней, а когда Смолин спустился на дно оврага, где лениво струился небольшой ручеек, там было почти темно. «А ведь здесь следы могли остаться», — подумал Смолин и скомандовал:

— Грозный, ищи!

И без того возбужденная овчарка, опустив голову, метнулась вдоль ручейка. Вдруг Александр увидел две глубокие вмятины на илистом берегу ручейка. Следы сапог! Чуть дальше на траве заметил комок засохшей грязи.

Работа по следу — родная стихия Смолина. Теперь уже ничего его не интересовало — только следы и поведение овчарки. И он поторапливал;

— Вперед, Грозный, вперед!

Овчарка вдруг закрутилась у старой сосны, а затем передними лапами стала разгребать землю.

— Сидеть, Грозный! — приказал Смолин.

Овчарка нехотя уселась возле дерева. Пока подошли пограничники, Александр успел хорошо осмотреть это место.

— Что остановились, старшина? — спросил полковник издали.

— Кажись, не зря сюда пришли, товарищ полковник, — ответил Смолин. — Видать, торопились и не успели хорошенько замаскировать тайник. Вот здесь надо копнуть.

Два пограничника саперными лопатами мигом разрыли землю. В неглубокой яме лежало два наполненных вещевых мешка, прикрытых плащ-палаткой.

— Надо еще поискать, — распорядился полковник, — может, еще что найдем.

И снова Грозный запетлял по кустарнику. Александр дал овчарке полную волю, уверенный, что она ведет верно. Тем более, что сразу за оврагом Грозный взял направление к железной дороге, к тому месту, где была настигнута вся группа. Толькобы не проскочить мимо другого тайника.

Грозный привел к зарослям шиповника и заметался. Вслед за собакой Смолин пополз через заросли.

— Товарищ полковник, — вскоре раздался его голос, — нашел!

— Подождите, старшина, пусть сапер посмотрит сначала, — ответил полковник, и вмиг молодой солдат очутился рядом со Смолиным.

Александр вылез из кустарника с оцарапанным лицом. В руках он держал увесистый сверток, туго перевязанный куском медной проволоки.

— Вот здесь, наверное, то самое, что нам надо, — довольная улыбка скользнула по лицу полковника, и он приказал: —Теперь до конечной точки, старшина.

Через час, когда все собрались на опушке леса, откуда хорошо видна насыпь железной дороги, операция закончилась. На этом самом месте два дня тому назад и был захвачен тот самый уцелевший лазутчик, который сейчас сидит в тени под охраной двух пограничников.

Выложили на траву содержимое вещмешков. Радиостанция и батареи к ней. Много батарей. Видимо, долго собирались на ней работать.

Подвели лазутчика.

— Ваше? — коротко спросил полковник.

— Это еще надо доказать, — вызывающе бросил тот.

— Докажем. Только я хотел предупредить: чистосердечные показания… Сами понимаете.

— Ничего я не хочу понимать, не мое это.

— Что ж, посмотрим еще один сверточек, — полковник кивнул солдатам.

Нарушитель враз обмяк, плечи опустились и губы затряслись.

На подстилку с солдатской аккуратностью ровненько легли несколько пухлых пачек советских денег, какой-то блокнот, несколько паспортов и других документов.

Полковник взял в руки один паспорт, раскрыл на первой странице, а потом, прищурившись, посмотрел на лазутчика.

— Ну вот все и доказано. Здесь ваша фотография.

Прошло немало времени после этой необычной для Смолина операции. Александр, как и прежде, был далеко от пограничного отряда, переезжал с одной заставы на другую, хлопот у него хватало. На границу прибывали инструкторы служебных собак, и с каждым надо было позаниматься, помочь освоить участок границы, занять свое место в боевом строю заставы. Там и застал его приказ: немедленно прибыть в Москву. Оперативный дежурный, передавший это распоряжение, предупредил: нигде не задерживаться, явиться к начальнику политотдела.

Александр впервые ехал в столицу. Собственно, в Москве он уже бывал, но все проездом. Много ли увидишь, переезжая с вокзала на вокзал. А тут целых пять дней в его распоряжении! И он строил планы, куда пойдет, что посмотрит.

Смолина встретил на Киевском вокзале молодой капитан, комсомольский работник политуправления погранвойск. Усаживая Александра в «Волгу», он спросил:

— Что вы хотите посмотреть в Москве, Александр Николаевич?

— О, я многое хотел бы посмотреть, товарищ капитан, — ответил Смолин. — И прежде всего — памятник Дзержинскому.

В сплошном потоке машин «Волга» мчалась по широким столичным улицам. И вот перед взором старшины во весь огромный рост встала фигура в распахнутой шинели. Смолин вышел из машины.

Он медленно шел к памятнику и, казалось, ничего не замечал вокруг, кроме этой величественной фигуры.

Они вместе с капитаном постояли еще несколько минут перед памятником, а когда собрались уходить, Смолин тихо произнес:

— А ведь мы тоже его ученики, Дзержинского, первого славного чекиста…

— И неплохие ученики, — ответил капитан.

Через пять дней Александр уезжал из Москвы. На груди у него блестела новенькая медаль «За отличие в охране государственной границы СССР» — первая послевоенная награда.

АЛЕКСАНДР ФЕДРИЦКИЙ КОНЕЦ «ДАЛЕКОГО»

Утреннее солнце золотило верхушки сосен, когда невдалеке от бункера вспороли тишину автоматные очереди, а затем прогремел взрыв гранаты. Медленно закружились в воздухе срезанные пулями листья, и за кустами мелькнула фигура, убегающая в зеленый лесной полумрак. Беглец еще не знал, что вся местность была взята в надежное кольцо и что оно неумолимо сжималось…

А когда угасла последняя надежда на спасение и вплотную приблизилось горячее дыхание погони, с болота донеслось:

— Не стреляйте! Передайте начальству: я — «Далекий!»

Подбежав ближе, чекисты увидели лежавшего в болоте человека. Слишком уж хорошо, до мельчайших подробностей знали они его приметы, чтобы ошибиться. Да, это был «Далекий». Он же «Тома», «Юрий», «Богослов». Оч же Степан Янишевский, один из бандеровских главарей, известный особо изощренной жестокостью.

Так была поставлена точка в сложной и опасной операции. Впереди еще ждало не менее сложное и кропотливое расследование злодеяний «Далекого», с тем чтобы предъявить ему полный счет за все, что свершил он на своем предательском пути. Но главное все-таки было позади. И Корней, высокий, могучего телосложения боец, вытащив Янишевского из болота, устало вытер потное лицо.

— Все. Конец.

И улыбнулся. Так улыбаются люди после нелегкой, но как следует, на совесть выполненной работы.

А началась она 27 мая 1947 года, когда в нескольких километрах от Пустомытовского леса остановилась машина. Была ясная, тихая весенняя ночь. Люди, которые вышли из машины, не потревожили ее. Быстро, без суеты разобрали снаряжение и растаяли в зеленых сумерках, посеребренных лунным светом.

Семь человек ступали след в след, легко и неслышно. Младший лейтенант Владимир Ильяш еще раз мысленно отметил отличную выучку своих бойцов. На миг задержался взглядом на невысокой, подтянутой фигуре Виктора Коханюка, шагавшего впереди. Немного людей ведало, сколько отчаянно смелых дел было на счету этого совсем еще молодого парня. Деликатный, нередко смущающийся в разговоре с товарищами, он неузнаваемо менялся при виде пепелищ и тел замученных — всего, что оставляли за собой оуновцы. Острым блеском вспыхивали юношеские глаза, когда читал записку, приколотую бандитами к вербе возле убитой женщины и двух ее детей: «Хотела колхоза — имеешь!»

Коханюка не готовили к опасной и сложной работе чекиста в специальной школе. Он взялся за нее по зову сердца, и боевая наука, полученная на фронте, обогащалась вот в таких сражениях. Как и остальные, на практике изучал методы действий банд и оуновского подполья. Умел входить в доверие к самым осторожным и подозрительным лесным головорезам. О том, что «свой хлопец» был разведчиком-чекистом, они узнавали лишь потом, увидев перед собой черный зрачок автоматного дула.

Тогда донесения о поимке или ликвидации бандитских главарей и их подчиненных хранились в строгой тайне. Но придет время, и людям станет известно о славных делах и мужестве этого невысокого парня с открытым, приветливым лицом. А пока он в который уже раз шагает едва заметной тропкой навстречу неизвестности. Потому что для него война еще не закончилась. Потому что остается другой фронт — незримый, без тылов и флангов, но требующий не меньшего мужества, выдержки и сноровки.

Не закончилась война и для самого Ильяша. Для него солдатская судьба тоже не поскупилась на испытания. Первое ранение при обороне Москвы, второе… Тогда он был сапером, а саперам, как известно, ошибаться не позволено. Рядовой Ильяш помнил об этой пословице и в тот решающий миг, когда буквально из-под гусениц нашего танка отбрасывал вражескую мину. Она взорвалась невдалеке, и десятки осколков миновали солдата. Попал лишь один — настолько маленький, что не сразу и глазом заметишь. Но попал прямо в сердце.

Потом он узнал имя фронтового хирурга — своего спасителя. Из лап смерти его вырвал Борис Васильевич Петровский — ныне министр здравоохранения СССР.

Праздник Победы Ильяш встретил в чекистском строю. Сюда его направила партия, и вчерашний воин без колебаний ответил: «Есть!» Зарубцевались, не давали о себе знать в молодом теле раны. Но другая боль терзала сердце — за невинные жертвы, за сожженные хаты бедняков, за зверства, содеянные лесными головорезами с тризубцами на фуражках.

По следу одного из них, матерого и опасного, и двинулся сейчас Владимир Ильяш со своими товарищами. А где-то вышли на задание еще две поисково-разведывательные группы — Павла Распутина и Андрея Голубцова. Зоной их поиска также был Пустомытовский лес. Именно сюда, согласно последним данным, перебазировался со своей свитой «Далекий».

Чекисты понимали, что на легкий и быстрый успех рассчитывать не приходится.

Не было никаких сомнений в том, что «Далекий» проявляет удвоенную осторожность: оснований бояться за собственную шкуру у него более чем достаточно. И люди, которые вышли с ним на поединок, в который уже раз вспоминали и сопоставляли ранее известное с вновь добытыми сведениями, старались точнее представить своего противника и возможные его действия.

..СБ. Эти две буквы расшифровывались, как «служба безопасности», и бросали в дрожь не только мирных жителей. Их панически боялись и сами боевики из оуновского подполья. Эсбистские службы формировались из отборнейших бандитов и были своеобразной элитой среди националистического отребья.

Степан Янишевский вступил на пост руководителя службы СБ вскоре после прибытия на Ровенщину. А это значит, что его опыт и способности оуновское начальство оценило сполна. Ведь не за красивые глаза повышали его в званиях в охранном полицейском батальоне. Батальон, а затем созданная на его базе винницкая уголовная полиция служили гитлеровцам, принимали самое активное участие в карательных операциях, в борьбе с партизанами и подпольщиками. А Янишевский понимал толк в кровавых делах. Это и помогло ему дослужиться до заместителя начальника полиции.

Правда, вскоре успешно начатую карьеру пришлось оборвать. Как и другие оуновцы, он стал участником комедии «перехода в подполье» и «борьбы» с фашистами., К тому же гестапо начало искоса посматривать на махинации полицаев с ценностями: лакеи воровали из награбленного явно больше, чем им полагалось. В начале 1943 года уголовная полиция не досчиталась в своих рядах Степана Янишевского и верного его сообщника — Богдана Козака. Они исчезли, не забыв прихватить с собой чемоданы и узлы с часами, браслетами и вырванными у жертв золотыми зубами.

Словом, кандидатура на пост эсбистского главаря была вполне подходящей.

Новое амплуа Янишевского мало чем отличалось от предыдущего. То, что в оуновских документах громко именовалось разведывательной и контрразведывательной функциями, на практике сводилось к безудержному террору. Не случайно, выступая перед бандеровцами, «Далекий» неизменно высказывал самые пылкие чувства к подчиненной ему службе безопасности и призывал каждого быть эсбистом. Идеал борца за «самостийную» и «соборную» Украину он представлял не иначе, как с ножом за голенищем и постоянной готовностью поднять руку на любого, включая и родную мать.

Страшно читать безграмотные, на грязных обрывках бумаги «протоколы» допросов. Нацарапанные очумевшим от самогона бандитом, они решали человеческие судьбы.

Впрочем, эти судьбы были решены еще раньше. Эсбисты твердо усвоили и неизменно применяли на практике основной гестаповский принцип: лучше убить десять невинных, чем упустить одного, с их точки зрения, виновного. И росчерк пера или движение бровью означало: смерть. За то, что радуешься освобождению из-под сапога захватчиков. За то, что вышел с плугом на обновленную землю. Что подал заявление в колхоз и послал своих детей в школу. За то, наконец, что ты человек, а не зверь и не идешь в лес обрастать корой ненависти, не поднимаешь руку на отца и брата.

Давайте прочитаем эти бумажки. Вслушаемся в отзвук прошлых лет, в эхо страшных тайн, спрятанных в далеких лесах и оврагах.

Палащук Галина Кирилловна из села Малая Любаша Костопольского района. Простая крестьянка, для которой не было большей радости, чем смех детей и шелест спелого колоса. Бандиты отобрали у нее эту радость вместе с жизнью: застрелена «при попытке к бегству».

Тывончук Федор Григорьевич из села Головин того же района. Портной, долгие годы слепший над шитьем, чтобы прокормить семью. Расстрелян.

Нарольская Марина. Семнадцатилетний почтальон из села Казимирка тогдашнего Степанского района. Единственная дочь у труженицы-матери. Расстреляна.

От бандитской пули, от средневековой «закрутки» полегли они, не дожив до светлого сегодняшнего дня. Знайте: это дело рук «Далекого» — Янишевского. И «Дибровы», и «Днепра», и «Омелька». И других предателей, которые даже родной язык использовали для того, чтобы спрятать свое настоящее имя, свое черное нутро.

— Назвать точное количество советских людей, погибших от рук оуновцев, я не могу, поскольку не вел такого учета. Но знаю, что этих жертв было много.

Так заявит Янишевский на следствии. Заявит не потому, что у него короткая память. Просто перед лицом неминуемой расплаты не повернется бандитский язык, чтобы признаться в том, что реки крови пролиты с такой легкостью, будто это была обычная речная вода. Впоследствии, перед лицом неопровержимых улик, он назвал некоторые цифры, хотя и явно уменьшенные.

Да, во время следствия «Далекий» услышит многое, о чем, казалось, знали лишь он да один-два ближайших помощника. Не раз пришлось ему ошалело заморгать глазами и зажать между колен дрожащие руки. Особенно тогда, когда узнал, что в руках у чекистов оказался весь его личный архив.

Случилось это так. На одном из привалов кто-то из бойцов Ильяша заметил замаскированные объедки. Обратили внимание и на едва заметные следы. А когда разгребли песок и опавшую хвою, открылся вход в бункер. Здесь и хранился тот самый архив — протоколы допросов, приговоры, вся страшная эсбистская статистика.


Путь к первому успеху был долог и труден. Как всегда, группа обратилась за помощью к местному населению. Делать это приходилось осторожно, нельзя было подвергать опасности людей, да и бандитский пособник мог встретиться. Чекисты появлялись в селах в крестьянской одежде, ничем не отличаясь от местных жителей. А потом, разделившись по два-три человека, надолго уходили в лес. Одни — под видом крестьян, ищущих пропавшую корову, другие выдавали себя за лесорубов, сборщиков грибов и ягод.

Сломанная ветка, след на росистой траве, обрывок бумаги или свежая царапина на стволе дерева многое говорили острому, наблюдательному глазу. По крупице собирались данные, и ночью тихонько попискивала рация, передавая в Ровно: «В квадрате таком-то обнаружены следы стоянки. Поиск продолжается».

Сколько их было, боевых эпизодов, в которых сполна проявились и отличная подготовка членов группы, и молниеносная реакция, и предельное хладнокровие! Каждый раз Ильяш как бы заново открывал для себя своих побратимов.

За все время операции бандитам ни разу не удалось застигнуть их врасплох. Даже в ту памятную ночь, когда четверо бойцов шагали по обочине лесной дороги. Над стеной деревьев повисла полная луна, и глубокая тень надежно прятала их от недоброго глаза. И все-таки на пути оказалась вражеская засада. Но не успели грянуть первые очереди, как чекисты уже заняли оборону. Не было ни растерянности, ни суеты — каждый оценил ситуацию в считанные доли секунды. Бандитские пули впустую секли меднокорые стволы сосен.

По звукам перестрелки Ильяш определил: из наших бойцов не пострадал никто. И ясно представил себе жестокий прищур Коханюка, всматривающегося в прорезь мушки, его крепкие руки, сжимавшие автомат. Эти руки истосковались по извечному крестьянскому труду, им бы пахать да сеять хлеб, гладить детские головки. Но пока ходит по родной земле лесная нечисть, они будут посылать в нее, как сгустки ненависти, меткие пули. Многие бойцы имеют к оуновцам особый счет. Скажем, Корней, у которого зверски замучен отец.

Бандитов было намного больше, и все-таки не они победили в этой короткой и яростной схватке. Привыкшие показывать свою «храбрость» перед безоружным населением, оуновцы на сей раз поспешно ретировались, оставив на поле боя два трупа. Янишевскому пришлось вычеркнуть из списка своих телохранителей матерого головореза «Скорого». А очередное радиодонесение Ильяша заканчивалось лаконичным: «У нас потерь нет».

Учет всех возможных ситуаций, появление там, где этого меньше всего ожидает враг, — вот что обеспечивало успех чекистам. Разве не так было у хутора Круки? Добротные сараи, откуда слышалось мычание скота, обширная пасека — все свидетельствовало о том, что живет здесь крепкий хозяин. Именно такие хутора и оставались еще редкими островками, где бандиты могли отсидеться или пополнить запасы продовольствия.

Ильяш не ошибся в своих подозрениях: вблизи были замечены следы банды. Да вот беда: укрыться здесь нелегко. Перед хутором обширный луг с единственным островком кустарника.

Много раз проходили мимо этого островка хуторские жители, и никому в голову не пришло, что за ними неусыпно наблюдают зоркие глаза. Трое суток прятались здесь бойцы, не обращая внимания на дневную жару и ночной холод, на тучи надоедливых комаров. С каждым днем крепла уверенность, что все это не напрасно.

Их терпение было вознаграждено. 26 июня — Ильяш хорошо запомнил эту дату — с хутора направилась к лесу девушка, погоняя перед собой корову. В руках у нее был большой и, по-видимому, тяжелый сверток.

Она остановилась невдалеке от засады и, сложив рупором ладони, крикнула в лесную глушь:

— Ганю! Ганю!

Это был пароль. Зашевелилась листва, и из кустов появился человек. Он взял узел и молча двинулся обратно.

Сначала Ильяш решил взять его живым. Но для этого Виктору Коханюку и Михаилу Козлишину непременно надо было выйти на просеку и там обнаружить себя. Правда, бандит мог принять их за «своих» или в крайнем случае за обыкновенных сельских хлопцев, что значительно облегчило бы дело.

Но тот оказался не из доверчивых. Испуганно забегали глазки на заросшем лице, а рука рванулась к оружию. Но чекисты предусмотрели и такой вариант. Опередив бандита на неуловимое мгновение, в утренней тишине негромко треснул пистолетный выстрел, и тот упал навзничь на обочину. В стороне зашумели от чьего-то бега кусты.

Убитый оказался «Калиной» — командиром личной охраны «Далекого». Тогда чекисты еще не знали, что сам Янишевский в это время сломя голову мчится полуодетый по лесу, теряя оружие, одеяло, сумку и остальное свое добро.

Он бежал, тяжело дыша, проваливаясь в ямы и муравейники, не чувствуя боли от царапин и ударов веток. Потому что уже давно не был хозяином в самом диком лесу и на самом глухом хуторе. Чувствовал себя зверем, которого загоняют в западню.

В тот раз ему удалось бежать. Используя свой опыт конспирации, «Далекий» менял тайники и бункеры, переходил из леса в лес, из района в район. Но все старания были напрасными, сама земля горела под ногами бандитов. Еще недавно беззащитные села встречали их губительным огнем «ястребков». А главное, по пятам неотступно шли чекисты.

Все чаще получал «Далекий» панические «грипсы» (шифрованные донесения). Один из подчиненных, «Роман», жаловался: «Выкурили меня из одного гнезда, а через неделю из другого. Я уже забрался в такое место, что невозможно даже додуматься. Однако и туда наперло каких-то лесорубов, лазят целыми днями, так что удержаться совершенно невозможно…»

Ему вторил «Павло»: «…блокируют все переправы, и нет никакой возможности доставить продукты и все необходимое».

Таким образом, все три чекистские группы и войсковые части могли считать первую половину своего задания выполненной: деятельность бандитов в этом районе была надежно скована. Но оставалось главное — обнаружить место, где скрывался «Далекий», и захватить или уничтожить его.

А действовать было все труднее. Загнанные в капкан и готовые на все бандиты стали, в свою очередь, охотиться за подозрительными лесорубами. Бойцы усилили бдительность. Ночью замыкающие ходили, повернув автомат стволом назад и с пальцем на спусковом крючке — на случай внезапного нападения сзади. Обязательно тащили за собой по росистой траве ветку — чтобы уничтожить следы. Для маскировки вырезали из дерева подставки в форме копыт. И снова долгие часы просиживали в засадах, неделями были оторваны от всего мира. Иначе нельзя: малейшая неосторожность могла загубить всю операцию.

За это время поисково-разведывательные группы обезвредили около двух десятков бандитов, в том числе и таких отъявленных головорезов, как «Индус» и «Хмель». И окончательно лишили покоя «Далекого». После долгих скитаний он осел в Ведмедевском лесу, который и стал последним его пристанищем.

Когда лес окружили со всех сторон, чекисты, возглавляемые Федором Степановичем Вороной и Феодосием Ивановичем Гуреевым, уже более или менее точно знали, где находится бункер «Далекого». Начинать решили на рассвете.

Перед самым восходом солнца они услышали голос, доносившийся из-под земли. Потом открылся замаскированный люк, и из охверстия показалась рука. Короткая перестрелка, бешеный бег, и вот топкое болото огласилось отчаянным криком:

— Не стреляйте! Передайте начальству: я — «Далекий»!

Еще не так давно он требовал от своих подчиненных не сдаваться живыми, драться до последнего патрона. Приказывал беспощадно расправляться с семьями тех, кто вышел из леса с повинной. А вот у самого не хватило духу, чтобы следовать собственным наставлениям. «Далекий» поднял руки в надежде на то, что чекистам известно не все, что ему удастся выторговать себе жизнь. И лишь потом, подписывая сотни страниц своего дела, он поймет, что эта надежда напрасна. Животный ужас промелькнет в его глазах, когда прочтет в обвинительном заключении окончательный результат своей деятельности на Ровенщине: две с половиной тысячи террористических актов против мирного населения, включая стариков и детей. Его повергнет в ужас не сама эта цифра, а сознание того, что ему не хватило бы и сотни жизней, чтобы расплатиться за содеянное.

Одна операция… Одна из многих, в которых сходились в поединке люди и звери. И всегда побеждали люди. Такие, как Владимир Васильевич Ильяш, — скромный темноглазый человек, которого часто можно встретить на ровенских улицах.

МИХАИЛ ЛЕГЕЙДА ПОЕДИНОК

Полковник Нечаев, крепко обхватив загорелыми, мускулистыми руками баранку видавшей виды «Победы», гнал ее на предельной скорости.

Мелькали в белом весеннем наряде яблони и груши, высаженные вдоль шоссе, телеграфные столбы, дома. Навстречу гремели стояками лесовозы, временами ослепительно вспыхивали освещенные солнечным светом ветровые стекла газиков.

За Калушем небо вдруг потемнело. А вскоре зигзаги молнии известили о грозе. В лобовое стекло ударили сначала редкие, но крупные капли косого дождя, а затем начался ливень. Видимость резко ухудшилась, но «Победа» не сбавляла скорости. Стрелка спидометра по-прежнему лежала на правом боку. Полковник спешил в Станислав по вызову начальника управления.

Последних несколько месяцев полковник Нечаев с группой чекистов находился в Болехове, откуда руководил огранизацией розыска все еще скрывавшихся на территории области оуновских главарей «Севера» и «Петра». Розыск и ликвидация этих бывших гестаповских пособников, состоявших теперь на службе у англоамериканской разведки, были основной задачей Станиславских чекистов.

Ливень прекратился так же внезапно, как и начался. Станислав встречал забрызганную «Победу» яркими лучами заходящего солнца, появившегося между разрывами дождевых облаков.

Оставив машину у подъезда, полковник быстро поднялся на второй этаж, прямо к Костенко.

— Прибыл, Арсентий Григорьевич! — доложил он, едва открыв дверь.

Костенко встал из-за стола и, подавая руку своему заместителю, предложил:

— Садись, Алексей Андреевич, прибыл вовремя. Как только Нечаев уселся в кресло, приставленное к небольшому журнальному столику, Костенко начал тихим, спокойным голосом:

— В ночь на 20 мая в Майданском лесу на Дрогобыччине на парашютах сброшена шпионская группа. Самолет без опознавательных знаков. Парашютистов четыре. Обнаружено столько же парашютов американского производства. Группу возглавляет некий «Ромб», настоящая фамилия… — полковник открыл лежавший на столе блокнот в красной обложке и прочитал: — Охримович. Василий Охримович. — Закрыв блокнот, он продолжал: — Остальной состав группы пока не уточнен. Шпионам удалось оторваться от оперативной группы преследования. Все они, безусловно, хорошо подготовлены и, очевидно, будут пробиваться к «Северу» или «Петру».

— Теперь понятно, почему «Север» и «Петро» ранней весной ушли с Рогатинщины в Болеховские горы, — высказал свои догадки Нечаев.

— Возможно, они были осведомлены о предстоящей выброске «гостей» и поэтому двинулись навстречу им, — согласился Костенко. — Так вот, — продолжал он, — получено указание Центра: организовать захват шпионов при появлении их на нашей территории. В крайнем случае они должны быть ликвидированы. Оперативные группы наших соседей уже работают.

— Что известно о «Ромбе»? — поинтересовался Нечаев.

— Ориентировка о нем и других парашютистах будет завтра-послезавтра. Ее доставят товарищи из министерства, выделенные нам в помощь, а пока дайте указание следователям, пусть подберут все, что есть у нас на Охримовича.

Костенко встал и, заложив руки за спину, прошелся к окну, за которым уже спускались сумерки.

— Задача, Алексей Андреевич, как видишь, важная и не из легких. Шпионы прекрасно понимают, на какой риск они пошли. Кто-кто, а «Ромб» знает судьбу своих предшественников…

Взор Костенко остановился на подаренном ему рабочими Ворохтянского лесокомбината портрете Ф. Э. Дзержинского, исполненном резьбой по дереву. При взгляде на него полковник невольно вспомнил эпизод из своей многолетней и опасной работы, эпизод тридцатилетней давности, когда он, будучи еще молодым чекистом Харьковской ЧК, проник в одну из петлюровских банд и способствовал ее разгрому, за что получил личную благодарность от Феликса Эдмундовича…

— Да, поединок предстоит нелегкий, — нарушил короткое молчание Нечаев. — Оперативную группу надо увеличить.

— Не возражаю. Берите опытных чекистов.

— Необходимо включить в группу старшего лейтенанта Бокова из Войнилова, старшего лейтенанта Птицына из областного управления и некоторых товарищей из Рогатина и Бурштына. Не исключено, что события могут развернуться и там.

До полуночи сидели два полковника, два заслуженных чекиста, два бывших фронтовика, обмениваясь мнениями, обдумывая будущие действия.

На тускло освещенных улицах ночного города — редкие прохожие. Давно уже в ресторанах и кафе перестали звучать танцевальные мелодии. Окончились самые поздние сеансы фильмов. Город спал. Только немногие окна большого административного здания еще светились.

Горел свет и в кабинете Костенко. Там капитан Панченко, держа в руках голубую дерматиновую папку, докладывал полковникам:

— «Ромб» — довоенный агент немецкой разведки. Являясь формально членом экзекутивы ОУН, он главным образом выполнял инструкции абвера. В 1940 году его из Кракова, где, как известно, размещался тогда разведывательный орган гитлеровцев, нацеленный на нашу страну, нелегально перебросили во Львов, затем он прибыл в Станислав. Тут «Ромб» имел конспиративные встречи с местными главарями ОУН, которым передал указания о сборе шпионской информации.

— Могли бы вы конкретнее изложить доказательства по этому поводу? — спросил Костенко.

— Как раз перехожу к этому, — ответил Панченко и продолжал: — Факты и обстоятельства абсолютно достоверны и перепроверены. Накануне Отечественной войны Станиславскими чекистами под руководством полковника Михайлова была вскрыта и ликвидирована немецкая резидентура во главе с оуновским проводником, учителем Сенькивом Михаилом. Он сам, его заместитель, ведавший разведкой, Ганушевский Теофиль и городской «проводник» ОУН Дуда Матвей в один голос заявили суду, что «Ромб» заброшен в нашу область немецкой разведкой для организации сбора сведений военного, экономического и политического характера.

— Сенькив — это тот, что был потом заместителем у Луцкого? — спросил Костенко, когда капитан сделал короткую паузу.

— Тот самый.

— Помню. Он проходит по многим довоенным материалам. — И, посмотрев на Нечаева, добавил: —Луцкий до войны тоже забрасывался к нам немецкой разведкой, а потом был офицером в «Нахтигале».

— Этого прохвоста я помню, — сказал Нечаев и, повернувшись к Панченко, спросил: — Он же ведь пойман?

— Да, Луцкий осужден. Последнее время он являлся главарем душегубов из так называемой УПА. Луцкий хорошо знал «Ромба» и рассказал о нем. Из документов видно, что чекисты Станиславщины и Львовщины принимали в то время все меры к поимке «Ромба», но помешала война.

— Выходит, что «Ромб» — слуга двух господ и старый наш знакомый, — подвел итог Костенко и тут же сообщил следователю о выброске Охримовича-«Ромба», а потом спросил:

— Выявлены ли бывшие сообщники «Ромба»?

— Выявлены, товарищ полковник.

— Докладывайте!

— В Станислав Луцкий прибыл в 1940 году из Кракова по нелегальному каналу. По указанию гестапо он возглавил областной провод ОУН и всю деятельность этой организации подчинил интересам фашистской разведки, что, конечно, скрывалось от многих рядовых оуновцев. В первую очередь Луцкий связался с Ганушевским, оказавшимся, в свою очередь, агентом гестапо, завербованным еще в 1939 году немецким разведчиком Баумом, входившим в состав комиссии по эвакуации из области граждан немецкой национальности. От Баума Ганушевский получил задание собирать информацию о воинских частях в городе и области, следить за их передислокацией. Собранную информацию он должен был передавать прибывавшим к нему курьерам…

Взглянув на часы, стрелка которых давно перевалила за полночь, Панченко заторопился:

— По свидетельству Луцкого, Василий Охримович, он же «Бард», он же «Пилип», он же «Грузин» — из семьи униата, юрист по образованию, в 1939 году бежал в Германию, где поддерживал постоянную связь с гестапо, состоял в военной разведке заграничного провода ОУН.

…Через несколько месяцев Охримович покажет Военному трибуналу, что по рекомендации и прямому указанию главарей заграничного провода ОУН Лебедя, Лопатинского и Гриньоха и с их же личным участием он установил контакт с американской спецслужбой в Мюнхене, вместе с другими бандеровцами прошел специальный курс обучения шпионажу в Кауфберне, с американского самолета выброшен на Украину для организации шпионской и другой подрывной работы…

А пока… Пока полковник Нечаев, прощаясь с Костенко, твердо заверил:

— Задание выполним. Будем принимать все меры к захвату «Ромба» живым.

Два полковника разошлись по домам поздно. Алексей Андреевич долго не мог заснуть. Новое сложное и ответственное задание не давало ему покоя. Все двадцать с лишним лет службы в органах госбезопасности он постоянно находился на переднем крае, лицом к лицу с врагами.

За его плечами не один десяток рискованных и сложных операций по захвату и разоблачению фашистской агентуры, по ликвидации вооруженных банд. Но особенно памятна для него была проведенная в первые месяцы Отечественной войны операция по выводу группы украинских чекистов из вражеского окружения. Два месяца продолжался этот маневр в тылу врага. Все чекисты без потерь, с оружием и документами вырвались из вражеского кольца.

Родина высоко оценила заслуги Алексея Андреевича. Грудь его украшали шесть боевых орденов — высокое свидетельство беззаветной верности делу народа, символ самоотверженности и отваги, мужества и героизма в военное и мирное время. Каждая большая или малая операция — это предельное нервное напряжение, бессонные ночи. Вот и сейчас, ворочаясь с боку на бок, он отрабатывал в уме и раскладывал по полочкам различные варианты подхода к шпионам. «Их надо обязательно перехватить на подходе к «Северу» или «Петру», — сверлила мысль.

Логика и факты подсказывали, что «Ромб» будет идти к ним. На фоне хорошо известной полковнику обстановки отчетливо вырисовывались и будущие действия его группы. «Заманить в ловушку… заманить в ловушку…» С такими мыслями заснул полковник.

С восходом солнца Нечаев был на ногах. Наскоро выпиз стакан крепкого горячего чаю, он поспешил в гараж, а в начале десятого был уже в Болехове, прохаживался по двору райотдела, поджидая сотрудников, вызванных на совещание. Оно началось ровно в десять. Заслушав сводку за последние дни, Алексей Андреевич известил собравшихся о выброске парашютистов и поставил задачу:

— «Ромба» надо заманить в ловушку и взять живым. Необходимо принять решительные меры к розыску оставшегося охвостья, с которым могут связаться шпионы….

Вопросов не последовало. Не задерживаясь, чекисты разъехались по местам.

Работа продолжалась с удвоенной энергией и напряжением.

…Лето вступало в свои права. На полях колосились хлеба. Цвели розы. В садах дозревали вишни, наливались яблоки и груши. На полонинах готовились к сенокосу.

Борьба на незримом фронте не утихала. Как мелкие горные ручейки, сливавшиеся в один поток, так и отдельные отрывочные, порой, казалось, малозначительные факты и весточки, поступавшие с разных концов, стекались в Болехов, анализировались, сопоставлялись. Результат обобщения раскрывал многое.

…Раннее августовское утро. Группа бойцов истребительного батальона, растянувшись в одну линию, медленно движется берегом быстрого горного ручья. Впереди с автоматом на груди, в полевой форме, без знаков отличия — невысокая, плотная фигура старшего лейтенанта Птицына. Он ступает тяжело, медленно. Ночь, проведенная в засаде, дает о себе знать.

Не успел Птицын приблизиться к густым зарослям кустарника, где ручей круто сворачивает и скрывается в хаотическом нагромождении камней, как оттуда наперерез ему вышел средних лет мужчина, одетый в белые полотняные брюки и такую же рубаху. В руках у него коса, а за поясом болтается чехол для бруска.

— Кто из вас будет старший? — спросил он, поравнявшись с Птицыным.

— Буду я, — ответил тот, дав знак бойцам присесть.

— Из села Брязы я, — представился незнакомец. — В войну в полковой разведке служил. Слышал, что вы ищете бандитов.

— Ищем, — подтвердил Птицын, с любопытством рассматривая собеседника. — Вы что-нибудь знаете о них?

— Так, поэтому искал встречи с вами.

— Тогда рассказывайте.

— Два дня тому назад недалеко от полонины, где я косил сено, прошло их восемь вдоль потока в сторону Слободы Болеховской.

— Приметы помните?

— Помню. Особенно запомнил одного. У него широкие, черные, лохматые брови, большой нос с горбинкой, седина на висках…

— Ясно. Как был одет?

— На нем френч зеленого цвета. Автомат не наш и не немецкий, немецкие-то я хорошо знаю…

Расспросив о приметах других бандитов и поблагодарив незнакомца, который тут же исчез в кустах, Птицын с досадой сказал:

— Опоздали.

По приметам, рассказанным бывшим разведчиком, — а он, видимо, неплохо умел схватывать главное, — было ясно, что в группе бандитов был «Ромб». Приметы второго совпали с приметами «Севера».

Прибыв в райотдел, Птицын прямо с порога доложил Нечаеву:

— Опоздали мы, Алексей Андреевич!

— Что случилось? — заволновался тот.

Птицын подробно доложил о встрече с местным жителем, бывшим фронтовиком. Полковник долго ходил из угла в угол, молчал, о чем-то раздумывал, а потом, подойдя к телефонем, стал размышлять вслух:

— Они, очевидно, пробиваются к «Жару». Ведь «Ромб» и «Жар» — старые приятели по Кракову, оба до войны проходили там выучку у одних хозяев — гестаповцев, оба потом служили гитлеровцам в Тернополе. А теперь «Жар» готовится к приему каких-то важных гостей. Все стает на свои места.

Полковник поднял телефонную трубку и попросил срочно соединить его с Калушем…

…Шли дни. Для оперативной группы Нечаева они не шли, а летели. Заканчивалось лето, а задание еще не было выполнено. Появление Охримовича фиксировалось в Долинском, Выгодском и других районах. Но схватить его случая не представилось. Пока что он и его сообщники умело обходили расставленные секреты и посты.

Дальнейший анализ фактов подтвердил, что Охримович ушел на Рогатинщину, к «Петру». Это окончательно установили в начале осени, когда были захвачены живыми два охранника «Севера». Они показали, что оуновский эмиссар из села Тростянец Долинского района переправлен за Днестр, где и будет зимовать. С учетом этого основной состав оперативной группы переместился на Рогатинщину.

Осенью в Рожнятовском районе при активной помощи населения было обнаружено логово бандитов и в завязавшемся бою ликвидированы последние головорезы, а с ними и «Жар» — бывший следователь криминальной полиции гитлеровцев.

Чуть позднее в лесу, в обнаруженном там схроне нашла себе могилу вся верхушка банды во главе с «Севером» и «Петром». Охримовича там не оказалось.

В начале зимы было покончено с тремя парашютистами, выброшенными с «Ромбом». Средства радиосвязи шпионов с заграничным центром оказались в руках чекистов.

На Рогатинщине в результате ряда операций многие бандиты были обезврежены, а оставшиеся одиночки метались по Черному лесу.

Петля вокруг Охримовича затягивалась все туже и туже.

Работая на своем участке, старший лейтенант Боков напал на след бандитских курьеров «Клена» и «Березы», сопровождавших однажды Охримовича по линии связи. Захваченные охранники «Севера» показали, что эти курьеры заходят к вдове Кобяк Прасковий — жене погибшего в войну солдата. Боков тоже зачастил к ней. Несколько раз беседовали по душам. Прасковья не стала отрицать известных фактов.

— Пригрозили ироды, что убьют, — оправдывалась она в беседах с Николаем Петровичем.

Из этих бесед Боков уловил важное обстоятельство. Курьерам порядком надоела их служба. Прасковья не раз слышала, как «Клен» проклинал свою судьбу и оуновских главарей, затянувших его, молодого, малообразованного парня в националистические сети. На советы Прасковий бросить банду отвечал, что боится расправы над родственниками, да и не знает, простят ли ему прошлые преступления.

Это обстоятельство и решил использовать Боков. Обсудив свои соображения с руководителем группы и получив «добро», Николай Петрович явился однажды к Кобяк. Они долго разговаривали, и Кобяк согласилась передать курьерам гарантийное письмо и экземпляр приказа министра об освобождении явившихся с повинной от уголовной ответственности.

Упорство и настойчивость Бокова не пропали даром. Прасковья Кобяк передала письмо по назначению, и курьеры дали согласие на встречу с оперативным работником, выставив условие, что работник явится один и без оружия. Такое условие было неприемлемо. Чекисты предложили встречу на равных. Они понимали, что от этой встречи многое зависит, поэтому шли на риск.

Курьеры, между тем, согласились с доводами чекистов и назначили встречу на опушке леса, в районе одного из сел Бурштынского района. В записке они указали время встречи и сигналы опознания.

— Ну что ж, товарищи, это уже неплохая завязка, — прочитав записку, с радостью ответил Нечаев. — До встречи неделя, хорошенько обдумаем меры безопасности. На встречу, как я полагаю, должен идти инициатор этого дела!

Полковник прищурился и внимательно посмотрел на Бокова.

— Разрешите и мне, — отозвался Птицын.

— Не возражаю. Завтра все обсудим детально, а сейчас отдыхать.

..Моросил мелкий, нудный дождь. Птицын и Боков, еще раз проверив автоматы, уселись в «газик». Вскоре, сопровождаемый грузовиком с бойцами, он двинулся в направлении Бурштына. Потом к месту встречи с курьерами шли пешком. Они знали, что Нечаев с резервной группой находится недалеко. Меры по их безопасности приняты надежные. И если случится что-то, то курьерам из мешка не выбраться.

К полуночи Птицын и Боков были на месте. До решающих событий оставалось полчаса. Офицеры выбрали удобное место и залегли, накрывшись плащ-палатками. Дождь по-прежнему монотонно стучал по веткам и опавшим листьям. Холод и сырость пробирались под фуфайки. Пахло плесенью и прошлогодней травой. Кругом тишина.

Прошло примерно полчаса. Птицын взглянул на светящийся циферблат часов. Без пяти три. Через несколько минут где-то недалеко зашевелились кусты. В тишине отчетливо послышался шелест веток, а затем глухие звуки ударов по голенищу сапога. Птицын насчитал их три.

— Они, — толкнул он Бокова. — Давай отзыв!

Боков пробил ладонью по сапогу три раза. Через пару минут в стороне от них отозвался голос:

— Мы здесь.

Птицын и Боков с автоматами наготове присели на корточки и тут же увидели две приближающиеся тени.

Встреча состоялась. Она продолжалась около двух часов. Этого было достаточно, чтобы выяснить главное: где «Ромб». Вести оказались неутешительными, хотя было видно, что курьеры откровенны. Договорились о месте и времени более обстоятельной беседы и документальном оформлении явки с повинной…

Нечаев, расположившись в здании сельского Совета, всю ночь не смыкал глаз. Радист, находившийся с ним, не переставал настраиваться на волну группы прикрытия. Она молчала. Перед рассветом радист сообщил:

— Вышли на связь, передали: все в порядке.

— Отлично! Собираемся в путь! — распорядился повеселевший полковник.

На условленном месте, по дороге в Бурштын, встретились с Птицыным и Боковым. Когда те уселись в «Победу», полковник поинтересовался:

— Ну как?

— В порядке, Алексей Андреевич, — доложил Птицын, — хлопцы они неглупые.

— Хорошо, подробности в райотделе…

Освободившись от доспехов и развесив мокрые накидки над теплой еще печкой, Птицын начал докладывать:

— «Клен» и «Береза» поняли нас и со всеми нашими доводами и мыслями согласились. Задело их, что «высокий проводник», как они называют Охримовича, — американский шпион. Всем бандитам, с которыми ему удалось установить связь, он дал указание собирать шпионские сведения, для чего роздал специальный вопросник. В нем особое внимание обращается на нашу новую военную технику, авиацию… Курьеры поняли, что они — орудие в руках англо-американской разведки, поэтому решили порвать не только с Охримовичем, но и вообще с националистами. «Клен» прямо так и заявил: «Довольно! Сколько лет нас будут дурить?..» Где сейчас «Ромб», они не знают, сопровождали его однажды и передали «Буревому».

— Журавновскому эсбисту? — переспросил внимательно слушавший Нечаев.

— Да, ему. Кстати, курьеры предложили вариант его поимки…

Сомнения в отношении курьеров рассеялись.Но чекисты и впредь действовали по принципу семь раз отмерь — один раз отрежь.


«Клен» — Савуляк Иван и «Береза» — Клепик Петр прямых подходов к Охримовичу не знали, реальных возможностей к поимке в ближайшее время не подсказали. Поэтому чекисты неустанно думали, как выполнить задание.

Савуляк и Клепик, по их настоятельной просьбе, были приняты в истребительный батальон. Но до поры до времени явка их с повинной сохранялась в тайне. Птицын и Боков готовились к сложной операции по поимке «Буревого». Для пользы дела курьерам нужно было посетить их давнего знакомого, оуновского связного, проживавшего легально. Как-то поздним вечером курьеры в своей прежней экипировке отправились к нему. До села их сопровождал Николай Петрович. Он остался в километре от крайних хат, под одинокой развесистой грушей у дороги.

Договорились встретиться в час ночи. Стрелка на циферблате клонилась к цифре три, а курьеров все не было. Продрогший до костей на холодном и влажном ветру, Боков не находил себе места. Это был первый самостоятельный выход курьеров, теперь уже бойцов истребительного батальона. Все передумал лейтенант Боков за это время, которое показалось ему вечностью. Лишь около четырех в селе залаяла собака, а на дороге вскоре послышались глухие шаги и чавканье грязи. Боков увидел две тени, приближавшиеся к груше. На всякий случай вскинул автомат и зашел за дерево.

— Извините, Николай Петрович, — услышал он негромкий голос Савуляка. — Никак не могли раньше.

— Как обстановка?

— Все в порядке, нас по-прежнему считают курьерами, есть сведения и о «Буревом».

— Хорошо, поговорим потом, а сейчас домой, скоро рассвет, — распорядился Боков, довольный, что все обошлось благополучно.

В назначенный день и час «Буревой» — Малик Емельян, садист и убийца, был схвачен. Операция прошла без шума.

Сотрудники Нечаева знали наперечет всех бандитов, скрывавшихся на этом участке. Там оставались несколько отъявленных головорезов, прекрасно понимавших, что в случае задержания для них нет другой кары, как высшая мера наказания. Схватить живьем такого, как «Буревой», могли только смелые, отважные и мужественные люди. У него за плечами было несколько лет кровавого подполья. Там, где он появлялся, оставались трупы стариков, женщин и детей. Кровавые следы он со своей бандой оставил в ряде сел Войниловского, Долинского, Жидачевского и других районов.

Следователи задолго до его поимки собрали доказательства, что он по собственной инициативе и указанию своих верховодов из СБ — «Грома» — Твердохлеба Николая, «Жара» — Гаврилюка Степана и других гестаповских выкормышей явился организатором и непосредственным участником зверских пыток и убийств жителя села Стефанивка Константина Рудого, колхозника села Яворивка Ивана Тымкива, рабочего Калушского калийного комбината Владимира Бучака. По приказу «Буревого» в селе Тура Великая была схвачена и после жестоких пыток повешена учительница Анна Малик. Жертвами его банды стали учителя Ирина и Евгений Бомер из села Пчаны и некоторые другие ни в чем не повинные пюли.

В руках следователей находился страшный документ — инструкция главарей СБ нижестоящим звеньям. В ней для запугивания местного населения устанавливалась обязательная норма убийств. В одном из пунктов прямо указано: «В месяце июне… в каждом селе кррпнуть (убить) не менее двоих…» Такой же «план» был доведен на июль, август и другие месяцы. Убивали учителей, убивали тех, кто проводил в жизнь мероприятия органов власти по повышению материального и культурного уровня населения. Поджигали колхозные фермы, постройки. Грабили сельские магазины, жителей.

Банда Малика-«Буревого» не раз была бита, но ему самому удавалось уходить от возмездия. Теперь пришло время рассчитаться за все кровавые преступления. Вопреки предположениям, он не выкручивался. Видимо, понял, что заводить следствие в заблуждение или отрицать бесспорные факты и обстоятельства бесполезно. Цепляясь за жизнь, как утопающий за соломинку, бандеровский палач не скрывал мест укрытия своих сообща ников, рассказывал о содеянных преступлениях. Он подтвердил основную цель прибытия «на терен»» Охримовича — использование оуновцев в выполнении заданий иностранных спецслужб, сообщил о назначении гитлеровского разведчика «Грома» — Твердохлеба так называемым «проводником» вместо «Севера».

Через несколько дней Панченко докладывал Костенко и Нечаеву:

— «Буревой» неоднократно сопровождал Охримовича на встречу с бандитами. Последний раз он оставил «Ромба» в лесу в банде «Срибного». «Буревому» известно, что «Ромб» ожидает в этом году подкрепления из-за кордона…

— Это очень важные вести! — отметил Костенко. — Известны ли «Буревому» подробности?

— Нет, не известны. «Ромб» тщательно скрывал это. Как видно, он действует осторожно. Его подчиненный «Подкова»-Мартынец рассказал, что он втайне от «Буревого» по заданию «Ромба» ходил в Лататинский лес и искал там большую площадку. Хотя «Ромб» не сказал, для чего она нужна, мы поняли: готовится место для выброски очередной группы шпионов…

По ходу информации Костенко делал пометки в своем блокноте, посматривая поверх очков на капитана, когда тот замолкал, переворачивая очередной лист документа. Костенко и Нечаев слушали внимательно, вопросов не задавали. И только когда он закончил, последовал вопрос Костенко:

— Обусловлена ли у «Буревого» связь со «Срибным»?

— Нет, у него назначена связь с «Маком», который, как вы знаете, уже ликвидирован. Таким образом, связь через «мертвый пункт».

— Знает ли об этом «Буревой»? — спросил Нечаев.

— Нет, не знает.

— Хорошо! — лицо Нечаева повеселело. — Может ли он вызвать к себе «Мака»?

— На эту тему с ним разговора не было, — ответил Панченко.

Получив указания, Панченко собрался было уходить, как раздался звонок. Костенко поднял трубку.

— Вас вызывает Галич, — услышал он голос телефонистки, а потом знакомый бас начальника районного отдела госбезопасности:

— Сегодня на рассвете при попытке переправиться через Днестр убит бандит. Он шел один. Труп его опознать не удалось. В сумке убитого обнаружена записка, подписанная цифровой кличкой. Автор записи просит «Жара» связаться с ним, в чем ему поможет «Буревой».

— Как исполнена записка?

— Рукописно, карандашом.

— Все документы немедленно доставьте к нам, — распорядился Костенко. Повесив трубку, он обратился к следователю:

— У нас есть образцы почерка Охримовича?

— Есть. Их прислали из Тернополя, где Охримович в первый год оккупации служил бургомистром…

Содержание записки и криминалистическое ее исследование подтвердили, что она написана Охримовичем несколько дней тому назад.

Стало ясно, что Охримович находится где-то поблизости. Успешные операции по обезвреживанию бандитов перепутали все его карты и вынудили искать связь с оуновцами, о ликвидации которых сведения к нему еще не дошли. Обращаясь с запиской к «Жару», Охримович просит высылать связных на действовавшие ранее пункты связи. Естественно, в записке эти пункты не назывались. Перечитывая в который раз тонкий клочок бумаги, Нечаев вспомнил показания «Буревого»:

— А не протолкнуть ли нам, Виктор Александрович, письмо к «Маку»?

— Не уловил вашу мысль, Алексей Андреевич, — ответил Птицын.

— Пункты встреч ведь нам известны? — спросил полковник.

— Да, известны, — ответил Птицын. — Первый — в Вишневском лесу, второй — в Скалах.

— А «мертвые пункты» связи мы знаем? — продолжал Нечаев.

— Знаем. Они в тех же местах и пока пусты.

— Попробуем-ка мы получить записку от «Буревого» и послать ее к «Маку».

— Вот теперь понял, — сказал Птицын.

Долго еще они обсуждали задуманное. Тогда же и созрел смелый план…

Глубокой ночью, когда за горизонтом скрылся бледноватый диск луны, на окраине села появились трое. Они прошли в сторону леса и вскоре остановились недалеко от одинокой старой черешни, примостившейся около тропы, уходившей к опушке. Боков и его товарищи осмотрелись кругом. Было тихо. Николай Петрович нашел потайное место в дупле черешни. Там было пусто. Оставив записку, все быстро удалились в сторону леса и вскоре скрылись в его густых зарослях.

Направляя записку в адрес «Мака» через «мертвый пункт» «Буревого», чекисты рассчитывали, что она должна попасть к боевикам «Мака», которые, как стало известно, перешли в охрану курьерской группы «Петра». А это означало, что о записке «Буревого» рано или поздно узнает Охримович, который в силу сложившихся для него обстоятельств проявлял повышенный интерес к эсбисту и не преминет, очевидно, воспользоваться открывшейся возможностью для связи.

Шли дни. Чекисты еще раз посетили «мертвый пункт» связи. Ходили и на известные им другие пункты, но все напрасно. Там никаких признаков появления оуновцев не было, а записка лежала на месте.

Участники операции обсуждали, анализировали, сопоставляли факты. Просчетов вроде бы не было, но и убедительного объяснения молчания и бездействия бандитов тоже не было.

Наконец, спустя три недели, когда все надежды, казалось, рухнули, в дупле черешни оказалась долгожданная записка. Она была подписана «Демьяном» — бывшим охранником «Петра».

Сообщая, что письмо, адресованное «Маку», попало к нему и желая установить связь с «Буревым», «Демьян», в свою очередь, просит ответить на ряд вопросов. Это была проверка. Чекисты ее предвидели. Вопросов было много и довольно замысловатых. Ответы на многие из них мог дать только «Буревой» — Малик. В записке ставилось категорическое условие: люди от «Демьяна» придут на встречу только по получении правильных ответов.

Обсуждение плана дальнейших действий происходило у Костенко.

— Ну что ж! Экзамен трудный, но задачу надо решать, — констатировал Арсентий Григорьевич, выслушав доклад Нечаева.

— Содержание письма и характер вопросов свидетельствуют, что оно составлялось с участием «Ромба», — высказал свои предположения представитель министерства майор Пилипенко.

— Не вызывает сомнения. Значит, мы на правильном пути, — согласился Нечаев.

— Главное сейчас — не вспугнуть зверя, — добавил Костенко.

Ответное письмо было получено от «Буревого». В нем, кроме всех необходимых ответов, автор сетовал на невозможность пробиться к «высоким проводникам».

Письмо понесли в «мертвый пункт». Но там оказалась новая записка в адрес «Буревого». Боков отошел подальше от черешни и при свете карманного фонарика прочитал: «Друзья! Две недели тому назад я послал вам записку, но ответа нет. Прошу не тратить времени, а в любой день выйти на пункт связи, туда, где мы встречались летом… и куда привели человека, который пришел издалека с хорошей палаткой и еще кое с чем…» Записка была написана чернилами и подписана тем же «Демьяном».

Стало очевидным, что Охримович торопится. Его что-то подталкивает. Он клюнул на приманку и, как голодный зверь, лезет за добычей в капкан.

В оставленной Боковым новой записке «Буревой», ссылаясь на болезнь, на «гостей», которые совершенно не знают территории, невозможность посылки к «Демьяну» своих связных, просил его прибыть к нему в условленное место. Пункт, названный в записке, хорошо был известен «Демьяну» и «Ромбу». Его чекисты выбрали не случайно. Туда была одна проверенная бандитами дорога. Кстати, чекистам она стала известна из показаний «Буревого». Он рассказал, что однажды проводили по ней и «высокого гостя». Предполагалось, что если бандиты согласятся на встречу, то они, вероятнее всего, пойдут этим проторенным маршрутом.

…Шел мелкий, редкий дождь. В полночь возле старой черешни появились трое. Осмотрелись. Кругом тихо. В тайнике их ждала записка. Прочитав ее, Боков понял, что приближается развязка, и заспешил в райотдел. Там, как всегда, ожидал Нечаев.

— Ну что? — спросил он.

— Есть записка. «Демьян» просит ожидать его с 6 по 8 октября.

— Кто будет с ним?

— Не пишет. Надо полагать, будет и Охримович.

— Времени у нас достаточно, завтра обсудим подробно…

В восемь утра все, кто имел отношение к операции, собрались у Нечаева. Обсуждение предстоящих событий было коротким. Анализ показаний Малика, пояснений Савуляка, Клепика, переписки с «Демьяном», а также ранее имевшихся материалов показал, что с Охримовичем, кроме «Демьяна», скорее всего могут быть еще два бандита — «Потап» и «Довбня».

— Засаду выставляем в ночь на 5 октября, — распорядился Нечаев, закончив совещание.

Ночь уходила в прошлое. Ее мглистая темень медленно редела. Блекли звезды. Впереди различались контуры кустов, верхушки деревьев. Чуть позже над ними заалела оранжевая полоса. Наступал рассвет 6 октября. Красный диск солнца медленно поднимался над лесом. Заискрилась роса на ветвях деревьев и кустов.

— Кто-то идет! — доложил автоматчик, наблюдавший за тропой в бинокль.

Боков посмотрел в ту сторону. Бинокль помог ему увидеть, как между деревьями мелькали фигуры. Николай Петрович передал бинокль Савуляку, находившемуся рядом.

— Посмотри-ка, узнаешь, кто идет?

— Впереди… Охримович с «Потапом». Этого верзилу легко узнать и за километр. За ними двое: «Демьян» и, похоже, «Довбня»…

За считанные секунды все были готовы к схватке. И когда первая двойка бандитов миновала неширокую поляну, а вторая только что ступила на нее, из-за густого кустарника вдруг раздалась громкая и властная команда:

— Бросай оружие! Руки вверх!

Команду дополнила серия коротких автоматных очередей. Это Боков с группой захвата, выскочив из засады, отрезал «Демьяна» и «Довбню». Едва послышались первые слова команды, как выросшие будто из-под земли Птицын с бойцами набросились на Охримовича, сбили его с ног, скрутили руки и захлопнули наручники. Тут же сорвали ампулу с ядом, зашитую в ворот рубашки. Охримович не мог сообразить, что с ним случилось, а когда опомнился — хрипло простонал, зло выругался. Слова его потонули в автоматной трескотне. Это группа прикрытия преследовала бежавшего «Потапа»…

Капкан захлопнулся. Трудный и опасный поединок закончился.

«Ромб» — Охримович Василий, резидент двух разведок — гитлеровской и американской, предстал перед «судом Военного трибунала и получил сполна.

ПЕТР ФЕДОРИШИН КОНЕЦ БАНДЫ «СОКОЛА»

Светится синяя печаль глаз. Только иногда заиграют маленьким огоньком точки зрачков, наверное, отражается скалка, что тускло горит в хате, чадя черным дымом.

— Мама, слышите, мама! Кто-то в окно стучит.

— Спи, Ганя, спи. Это ветер. Затихла.

А темная нитка дыма от скалки струится вверх к потолку и сплетается с горечью Яреминых и Марийкиных дум. Грустно родителям, больно смотреть, как угасает единственная дочь.

Еще утром бегала по улице, играла, а под вечер вдруг желтая вся стала, как воск. И травы не помогают. Надо бы за врачом в райцентр сходить. Да близко ли? И страшно к тому же. Бандеровские изверги жить не дают. Прячутся по лесам, а как стемнеет, вылезают из своих бункеров, убивают честных людей.

Мария терзается этими неутешительными мыслями, а затем, лишь бы слово молвить и отогнать тишину, обращается к мужу:

— Что будем делать?

Молчит Ярема. Положил руку на голову Гане, будто этим мог отогнать тревожные мысли.

— Надо идти за врачом в Вишневец, — глуховато молвил и взял пиджак.

— Ты, доченька, не беспокойся. Я долго не буду. Под утро вернусь. — И, взглянув на жену, добавил: — Пойду к Ирине.

Ушел. Тишина. Только деревья в окно: тук-тук, тук-тук. Ганя прислушивается, прислушивается.

— Спи, доченька. Скоро придет тетя Ира и вылечит тебя…

Марийка сидит у кровати, не снимая руку со лба девочки.

Медленно идут минуты, часы.

Но вот уже рассвет бродит в верхушках деревьев, путается в густых ветвях и опускается вниз. Ярема с Ириной спешили миновать лес, когда услышали хриплое: «Стой!»

Какие-то горбатые тени, оторвавшись от деревьев, приблизились к ним. Ярема онемел: того, который шел впереди, узнал сразу. Это же тот поповский выродок! Знал его хорошо Ярема — еще до войны был батраком у его отца, А в тридцать девятом, когда установилась Советская власть, исчез из села попович Гарась Ястрив. Объявился, когда село захватили фашисты. В форме старшего полицая объявился. Про «соборную» кричал и немцам служил. А потом исчез куда-то. Больше не появлялся в селе.

— Кто такая? — к Ирине.

— Племянница моя, — Ярема не дает говорить Ирине. — Иду от сестры, и она со мной.

Кто-то из бандитов блеснул огнем. Выкроились из рассветного полумрака лица. Скрестились взгляды.

— Ба! Да это лекарка из Вишневец, советка! Яреме кажется, что сердце его вот-вот выскочит из груди. Видит, как Гарась ткнул обрезом. Понял этот страшный жест.

— За что же? Что она вам сделала? У меня дочь больная, к ней… — и не договорил. Тяжелый приклад врезался в лицо…

— На, получай, — злорадное шипение-сливается с тем ударом.

Стон у Яремы слетает с уст. Падая, услышал: выстрел, словно гром всколыхнул рассвет. То Ирину, И-ри-ну…


Утром шел серебристый дождь. Но недолго. Через час-два просветлело. Только небольшие лужи на дороге остались.

Сергей Степанович взглянул в испещренное струйками воды окно. Рассвело. Просыпались после короткой летней ночи хаты, а в кабинете начальника Вишневецкого отделения НКВД свет горел всю ночь.

Тусклая лампа освещала стол, шкаф со стопками бумаг, карту района, изрезанную красными и черными линиями. «Еще надо просмотреть вот эту папку, тогда и вздремнуть можно», — отошел от окна и вновь сел за стол. Слипались глаза, а в полусонном сознании оживали давно знакомые картины.

…Вот идет еще совсем молодой парень. Его после окончания курсов бухгалтеров направляют в родной Кондол Пензенской области на работу. Весело парню. Отныне он сможет самостоятельно работать, помогать родным, но…

Война. Окровавленный сапог фашистов топтал земли Украины, Белоруссии, Прибалтики. Стальной клин рвался к сердцу Родины — Москве.

Сергею Белову еще не было и восемнадцати, когда он попросился добровольцем на фронт.

Кто из нас может сказать, когда, в какую минуту пришла к нему зрелость, когда он почувствовал себя взрослым? Нет, не по годам. По восприятию мира, по своему возмужанию. Сергей Степанович убежден: для него — это та минута, когда надел военную форму, когда поклялся защищать Родину до последнего удара сердца.

Первое ранение старшина пехотной роты Белов получил в битве за Москву. Рана зажила, и уже через два месяца он был в разведвзводе одной из дивизий Юго-Западного фронта. Потом — второе ранение. После лечения в госпитале Белов возвращается в родной Кондол. Но он еще мог носить оружие, он еще мог и должен был воевать. Ведь враг еще не разбит.

В 1943 году стал чекистом. «Чекистом может быть лишь человек с холодной головой, горячим сердцем и чистыми руками», — запомнил тогда на всю жизнь слова Феликса Дзержинского.

Через полгода Белов едет в Киев на учебу.

Война заканчивалась. Бился в предсмертной агонии фашизм. Советская Армия избавляла Европу от коричневой чумы. Люди начали восстанавливать разрушенное войной народное хозяйство.

Свет новой жизни принесли воины Советской Армии и на западноукраинские земли. Хлебом-солью встретило население своих долгожданных освободителей. Но строить новую жизнь мешали оуновские головорезы.

Кажется, недавно, а вот скоро уже два года, как он прибыл на Тернопольщину. И сколько за это время таких вот недосланных ночей! Впрочем, что они по сравнению с теми ночами, в которые седеют матери, увидевшие убитыми своих детей. Он должен защищать их. Он обязался помочь людям жить счастливо — это его долг…

Тихий стук в дверь прервал его воспоминания. Вошел дежурный:

— Товарищ старший лейтенант, к вам просится какой-то человек.

— Пусть войдет.

В кабинет вошел Ярема Провальный. Старший лейтенант сразу узнал его.

— Проходите, садитесь, — указал на стул и, пока садился Ярема, успел восстановить в памяти обстоятельства, при которых впервые встретился с ним.

Это было прошлой весной. Операция по уничтожению банды, которую возглавлял оуновец по кличке «Серый», была проведена успешно. В бункере, где прятались бандиты, найдены медикаменты, оружие немецкого производства, несколько листовок. А место расположения бункера указали чекистам два крестьянина, которые видели, куда прятались бандиты. Один из них сидел сейчас в кабинете Белова.

Растрепанные волосы на голове Яремы, побелевшие последней ночью, напоминали тучи, разорванные ветром. Глаза, затуманенные слезами, смотрели на Белова. Видно, случилось что-то страшное.

— Успокойтесь, — поднес Яреме стакан с водой. Пока посетитель говорил, он не перебивал. Слушал.

Лишь после окончания рассказа спросил:

— Так, говорите, одного из бандитов вы узнали. Вы назвали его Гараськой. Фамилия его Ястрив? Да? Закурите, — протянул пачку сигарет.

Тонкая нить дыма повисла в воздухе и поползла в сторону окна. Хорошо натренированная память чекиста восстановила картину двухмесячной давности.

Возвратился домой. Усталый. Хоть было уже поздно, в окне его комнаты горел свет. «Может, сын заболел?» — мелькнула тревожная мысль. Ускорил шаг. Дверь открыла Лиза, жена. «К тебе каких-то два парня, — тихо предупредила. — Ждали, ждали тебя, да так и уснули».

Когда Белов вошел в комнату, двое еще совсем юных хлопцев вскочили на ноги, но, увидев Сергея Степановича с женой, виновато улыбнулись. Дальше рассказали обо всем. Как их бандеровцы обманули, как вынуждали доставать еду, быть связными, распускать фальшивые слухи о Советской власти, терроризировать крестьян сел Лозы и Катюжаны. Хлопцы поняли всю лживость оуновской пропаганды и не хотят, не могут идти против своего народа. Ведь люди повсюду смотрят на них, как на убийц и, организовывая отряды самообороны, дают вооруженный отпор.

На следующий день Белов с хлопцами был в районном комитете партии. Подыскали им работу. Но через месяц хлопцев нашли мертвыми. «За измену нации» — прочел Белов в записке, подброшенной возле мертвых. Большие кривые буквы врезались в память чекисту. Это был почерк бандита пад кличкой «Сокол», который вот уже около двух лет убивал ни в чем не повинных людей в Кременецком и Вишневецком районах, сжигал дома активистов, мстил всем, кто стремился к новой жизни. Долгое время следил за хитрым оуновцем Белов, но поймать его не удавалось.

Месяц назад в перестрелке с бандитами был убит «Сичкарь». Смерть «Сичкаря» показалась Белову странной. Оуновец был убит с близкого расстояния — прямо в затылок. «Прибрали, потому что был опасен им», — высказал предположение старший уполномоченный отделения Андрей Коваленко. В кармане оуновца была найдена записка. В ней сообщалось, что «в бою с советами убит «Сокол». «Сокол» — это кличка Гараська Ястрива, уроженца Вишневецкого района. Белову было известно, что он — один из тех, кто принимал участие в секретном совете, состоявшемся в июле 1944 года недалеко от Тернополя, в урочище Черный лес. Перед головорезами УПА, которых оставляли на западноукраинских землях, выступал худой немецкий офицер в мундире полковника вермахта, он давал указания, как действовать после ухода немцев с советской территории. Зная «Сокола», Сергей Степанович не поверил тогда записке, найденной у «Сичкаря». И сегодняшняя встреча Яремы с Гараськой подтвердила его догадки — «Сокол» живой и продолжает свои кровавые действия, а запиской, которую он специально подкинул, не пожалев для этого своего боевика, «Сокол» только хочет запутать следы. Хитрый бандит.

И еще — важное. Неделю назад был арестован «районный проводник» под кличкой «Джура». Он сознался, что седьмого августа должен выйти на связь с одним из членов референтуры СБ. В назначенное для встречи место был отправлен «Джура» с двумя сотрудниками отдела НКВД, но на явку никто не пришел. А что, если оуновцем, который должен был выйти на связь, был…

Сергей Степанович приказал ввести «Джуру».

— Говорите, что должны были встретиться с членом референтуры СБ? — в голосе Белова не слышалось прежней усталости, будто не было бессонных ночей.

— Да.

— С кем именно?

— Не знаю.

— Но на связь никто не вышел. Так на следующую вы должны… — Белов замолчал. Хорошо изучив систему оуновской связи, был убежден, что бандит знает и место запасного пункта встречи.

— Да, я должен через два дня между 10 и 11 часами ночи ждать в шестом пункте.

Сергей Степанович прошелся по кабинету. Через два дня. Значит, завтра. «Что ж, на этот раз на встречу с бандитом пойду я».

— А что, если эсбист не придет и на этот раз?

Внимательно посмотрел «Джуре» в глаза. «Ну, районный проводник, в правдивости твоих показаний мы скоро убедимся, так что можешь не крутить».

— Несколько западнее шестого пункта есть большое дерево. Под ним находится деревянный ящик, вкопанный в землю. Это наш «мертвый пункт». Если встреча не состоится, в ящике оставят грипс.[5] В нем должны быть указаны задания для моей боевки.

— Пункт известен только вам?

— Нет. О нем знает заграничный провод.

— Вы знаете «Сокола»? — этот вопрос Сергей Степанович задал неожиданно и впервые.

— Знаю, точнее, знал ли я «Сокола». Дело в том, что он уже мертв.

«Вот так, — подумал Белов. — Значит, «Сокол» не только для рядовых бандитов «убит».

— Что ж, увидим. Может, это так, а может, и нет. Когда вы последний раз встречались с «Соколом»?

Чем больше Белов слушал о Ястриве, тем больше почему-то был уверен, что бандит жив. И на встречу с «Джурой» должен прийти именно «Сокол». За два года работы на Тернопольщине Сергей Степанович разоблачил немало врагов, но этот по своей хитрости и коварству превосходил других.


На связь с «Джурой» и на этот раз никто не пришел. Зато в «мертвом пункте» была найдена записка, в которой говорилось о том, что встреча должна состояться в пункте семь десятого августа. Снова те же кривые линии цифр. Сомнений у Белова не было — почерк «Сокола». Значит, «Сокол» не знает об аресте «Джуры». Пункт семь — это сарай на одном хуторе.

Через день к начальнику райотдела НКВД зашел сын владельца этого сарая. Он рассказал, что его послал отец, чтобы предупредить: к ним приходили бандиты и приказали на десятое число приготовить ужин на несколько человек.

Сергей Степанович созвал совещание. Началась разработка плана операции. Врага надо было взять живым. Гитлеровский шпион и член референтуры СБ мог дать показания относительно места расположения других бандитских боевок. Но как захватить оуновца, если он, как было известно Белову, даже спать ложится с оружием? Сергей Степанович предложил простой, но надежный план операции. В ночь на девятое был подготовлен сарай. Три солдата остались в нем на следующий день, а когда снова стемнело, туда пробрался Белов.

Около полуночи едва заметно блеснул и сразу же погас свет в окне хаты. Это хозяин подавал условный сигнал — в хату зашли оуновцы. Свет погас быстро — среди них «Сокол». «Джура» осторожной поступью направился к хате, с ним — переодетый сотрудник НКВД. Пароль. И вновь тишина. Потом стало слышно, как к сараю кто-то подошел. Белов догадался — это «Сокол» послал одного из своих боевиков проверить обстановку. Тот просунул голову в дверь сарая, прислушался и, осторожно ступая, ушел в дом.

Четыре человека направились к сараю. Как было условлено, «Джура» шел последним. Вдруг блеснули три фонарика… «Сокол» успел сделать шаг к двери, но свалился навзничь. Вскоре все оуновцы были обезоружены.

Так успешно закончилась еще одна операция, которую возглавлял Сергей Степанович Белов.

Август семьдесят пятого года был теплым и сухим, как полагается месяцу уборки урожая. Мы встретились с Сергеем Степановичем Беловым на Тернопольском вокзале. Он прибыл из Симферополя. Бродили по улицам, разговаривали.

— Трудно узнать город, — говорил Сергей Степанович, — так он изменился. Красивым стал. А новостройки какие! Тридцать лет назад здесь были одни развалины и несколько чудом уцелевших домов.

Сидели в парке и думали. О тех, кто недосыпал ночей, кто не жалел своего здоровья, своей жизни ради счастья других. Думали о смелых чекистах — бойцах невидимого фронта. О тех, кто помогал западноукраинским трудящимся строить новую, прекрасную жизнь.

ВИТАЛИЙ КАЗИМИР ФЕДОРОВ — РОВЕНСКИЙ

Ровно… Свыше трех десятилетий назад это географическое название не вызывало особых эмоций. Теперь же оно ассоциируется в нашем представлении с именами таких героев, как Дмитрий Медведев, Николай Кузнецов, Василий Бегма и другие, явивших миру высокие образцы советского патриотизма. Партизанская борьба на Ровенщине вошла в летопись Великой Отечественной войны многими волнующими страницами. Одну из них и перелистываем сегодня. Эти строчки пишутся из города Хмельницкого, где живет Иван Филиппович Федоров, в те грозные времена известный как Федоров-ровенский.

Эта приставка к его фамилии появилась не столько из соображений конспирации, сколько для того, чтобы Украинскому штабу партизанского движения удобнее было различать двух командиров соединений — однофамильцев. Алексея Федоровича именовали Федоров-черниговский, а Ивана Филипповича — Федоров-ровенский.

Поединок с германским фашизмом для него начался задолго до 22 июня 1941 года. Скрестить оружие пришлось раньше, когда молодого чекиста назначили начальником районного отдела Управления государственной безопасности в местечке Морочном, затерявшемся в пущах и болотах украинского Полесья вблизи границы.

К Морочному вели не столбовые дороги, а извилистые лесные тропки. Но обманчивой была лесная тишина. Именно здесь, в приграничье, пролегла линия невидимого фронта жестоких схваток советской и фашистской разведок.

Готовясь к осуществлению плана «Барбаросса», абвер и гестапо забрасывали к нам шпионов, навербованных из бывших кулаков, украинских буржуазных националистов.

И когда ударил гром войны, Иван Филиппович Федоров, оказавшись в необычайно сложной обстановке, в окружении оккупантов, не только не растерялся, а стал одним из организаторов антифашистской борьбы на временно оккупированной немцами территории.

Созданный им отряд, а потом соединение «За Родину!» стало настоящей грозой для гитлеровцев и их приспешников. Оценка его деятельности дана в Указе Президиума Верховного Совета Украинской ССР от 31 марта 1944 года: «За образцовое выполнение боевых задач партии и правительства в тылу врага, за героическую борьбу против немецко-фашистских захватчиков и самоотверженную службу социалистической Родине и своему народу вручить соединению партизанских отрядов под командованием тов. Федорова И. Ф. Почетное красное знамя Президиума Верховного Совета УССР, Совнаркома УССР и ЦК КП(б)У».

Расскажем несколько эпизодов из боевой жизни Ивана Филипповича Федорова — сына украинского хлебороба с Кировоградщины.


Из приземистой, под соломенной крышей, избушки вышли двое — женщина с пустыми ведрами на коромысле и мужчина с салазками. Шли неторопливо, не оглядываясь — как люди, которым тут все хорошо знакомо.

У колодца, на перекрестке улиц, стоял немец-часовой. Мужчина помог женщине вытащить ведро с водой. Они переглянулись, только взглядами сказав друг другу: «Счастливо!» И он пошел дальше дорогой, уходящей за село.

Подняв воротник, путник ускорил шаг, радуясь, что метель надежно заметала его следы. Позади осталась избушка, пусть чужая, но гостеприимная. А что его ждет впереди? «Ничего, — успокаивал он себя. — На своей земле не пропаду».

Ему везло на добрых людей. Взять хотя бы тот последний бой… Когда затихла стрельба, те, кто остался в живых, увидели, что они окружены немцами. И каждый, чтобы не попасть в плен, выбирался из вражеского кольца как мог. Он, например, прополз по глубокому рву, пересидел до темноты под копной. А когда стемнело, через огороды пробрался на околицу Середина-Буды. Не давал покоя вопрос: есть в селе немцы или нет? Решил: «Буду действовать так, будто они есть. А если есть, то заняли они, конечно, лучшие, самые просторные дома. Следовательно, приют надо искать в хатах невидных, попроще».

Осторожно постучал в дверь. Выглянула женщина и, внимательно приглядевшись, тихо молвила:

— Заходите, товарищ, я вас знаю.

— Откуда?

— А вы в райотделе НКВД работали…

На пороге заколебался: где лучше скрыться — там, где тебя знают, или там, где не видели раньше? Но отступать было поздно. А тут еще хозяйка предупредила:

— К нам немцы за сеном ходят. Спрячьтесь пока в окопчике на огороде. Когда можно будет — позову.

Обессилевший от холода, голода, усталости, он притаился в яме. Пистолет наготове. Вот и шаги по двору… Чужая речь… Шелест ceнa…

Возились долго. Наконец — тишина. А немного погодя — женский шепот:

— Товарищ… Идите в хату…

Утром одели в гражданское, накормили. Дали салазки — будто за соломой идет.

Хорошие люди эта чета Козаков.

И вот он идет все дальше, сквозь снежную мглу; Вдруг перед ним вырастают две человеческие фигуры. На них рваная одежда, вместо обуви — какое-то тряпье. Лица изможденные, заросшие.

— Откуда и куда? — почти одновременно спрашивают путники друг друга.

— Бежали из лагеря военнопленных, — признался; тот, что помоложе, Василий. — А теперь идем по домам. Он — аж под Гомель, а я тут поблизости — на хутор Воздвиженский.

— Значит, пойдем вместе, — решил Федоров.

На развилке, возле обгоревшего фашистского танка передохнули, задымили самокрутками. Вокруг простиралось широкое поле недавнего боя — груды покареженного, закопченного металла, подбитые танки, автомашины, тягачи. Убитых фашисты уже успели убрать.

…Наконец добрались до хаты Кузьмы Андреевича Гука, отца Василия. А задержаться здесь, вопреки ожиданиям, пришлось на целый месяц. Было хоть тесно, зато тепло и, главное, почти безопасно.

С Кузьмой Андреевичем они поняли друг друга скоро.

— Надо мне за дело браться, — как-то в разговоре проронил Федоров.

Понимай, мол, как хочешь: то ли на харчи зарабатывать, то ли фашистов бить. Старик, поглядывая из-под косматых бровей, ответил:

— Я познакомлю вас с нужными людьми.

Вскоре старый Гук представил стройного брюнета:

— Игорь Иванович Кузьмин.

Начался осторожный разговор. Федоров ему вопрос — и он вопрос. Так друг у друга мысли выведывали. Наконец узнал, что он командир Красной Армии, член партии, тоже попал в окружение. Рвется в бой. Уже две винтовки припрятал.

Через Кузьмина познакомился с Фомой Трофимовичем Кудояром, партийным работником, бывшим инструктором райкома партии на Львовщине. Со временем к ним присоединились лейтенант Папир, сержант Дегтярев, Иван Гришин и Николай Орлов.

Теперь их было уже семеро.

Определили первостепенную задачу: вооружиться. С помощью мальчишек, которые всегда шныряли по местам недавних боев, подобрали еще пять винтовок с патронами, по паре гранат на каждого. Позаботились о конспирации, так как к этому времени фашисты уже поставили над хуторянами старосту, часто наведывались полицаи…

Чем же прикрыться? Вспомнил Иван Филиппович, как в детстве между делом учился сапожничать. А Михаил Дегтярев оказался мастером этого дела. Организовалась «фирма» на весь хутор.

А вокруг свирепствовало гестапо. На улицах Середина-Буды, Ямполя появились виселицы.

Как-то и к ним заявился фашистский офицер с тремя солдатами, за ними — староста. Уже с порога немец пошел на Ивана Филипповича, указывая на него пальцем:

— Партизан?

Хозяин встал перед немцем и провел ребром ладони по горлу — ручаюсь, мол, за него головой. Однако офицер поверил, наверно, не столько хозяйским уверениям, сколько неказистому виду сапожника, от которого пахло старой мокрой кожей, варом, дегтем.

Гитлеровцы ушли. Но все поняли, что это первый сигнал. Пришли, наверное, не случайно. И вряд ли нужно оставаться дальше здесь и ждать повторного визита оккупантов.

Сапожная «фирма» переехала на хутор Рождественский, где жили остальные члены группы. Чтобы не вызвать подозрения, Федоров и Дегтярев меняли квартиры каждый день — где работали, там и ночевали.

Так прошел еще месяц. Пришло время осуществить задуманное. Выслали разведку в Хинельские леса на Орловщине, откуда долетали добрые вести о партизанских делах. И вот что сообщили посланцы.

В старых борах и непроходимых чащобах Орловщины собралась немалая сила. Это уже были организованные партизанские части, успешно разившие врага в его тылу. Действовал там и отряд Красняка — секретаря Ямпольского райкома партии, старого знакомого Ивана Филипповича.

Но прежде чем отправиться в путь, надо было многое обдумать, спланировать. Например, как безопаснее добраться к партизанским лагерям? Ведь идти предстояло через степь, а на снежной целине далеко видна каждая точка. Кроме того, свое исчезновение с хутора надо обставить так, чтобы об этом не скоро узнал староста и чтобы на головы партизанских помощников не упала фашистская кара.

Все это долго обдумывали, взвешивали. Ведь безопасность местных подпольщиков открывала возможность для создания явочных квартир, что, в свою очередь, позволило бы активизировать подпольную борьбу против гитлеровцев.

Решили сделать такой ход. Иван Федоров, Игорь Кузьмин, Фома Кудояр под видом полицаев «арестовали» ночью остальных членов подпольной группы, и, захватив оружие, все вместе пришли к бывшей колхозной конюшне. Взяли лошадей, крепкие сани и растаяли во тьме морозной ночи.

В Хинельских, а потом в Брянских лесах подпольная группа И. Ф. Федорова выросла в хорошо вооруженный партизанский отряд. Впоследствии он влился в соединение А. Н. Сабурова.

Соединение Сабурова в декабре 1942 года базировалось в поселке Селезовка на северо-западе Житомирской области. С целью глубокой разведки командир соединения решил послать на запад небольшой отряд. В той стороне, куда должен был отправиться разведотряд, находилось местечко Морочное — родное, знакомое Морочное, где служил перед войной И. Ф. Федоров. Он и вызвался пойти с отрядом. Сабуров согласился.

Стояли крепкие морозы. Выпал снег. Погода была союзницей партизан. Маневренная группа в составе полусотни бойцов с 45-миллиметровой пушкой на санках выступила из Селезовки и двинулась на запад.

Под копытами партизанских коней уже стелилась ровенская земля. Один из разведчиков доложил командиру:

— Поезд!

— Автоматчикам — остановить! — приказал Иван Филиппович.

Небольшая группа смельчаков бросилась наперерез составу. Машинист, увидев партизан, сам остановил поезд, который вел на станцию Томашгруд. Платформы были загружены лесоматериалом.

Через несколько минут поездная бригада собралась возле Федорова и охотно отвечала на вопросы партизанского командира. Из разговора с железнодорожниками он узнал, что Томашгруд и соседняя с ней станция охраняются жандармскими гарнизонами.

У Федорова созрел план смелой операции. Замаскировав часть бойцов под командованием Темникова на платформах с лесом, в вагончике поездной бригады, в паровозной будке, Иван Филиппович приказал машинисту ехать так, чтобы в Томашгруд добраться в сумерках. А сам повел остальную часть отряда лесом. Сверили часы, чтобы прибыть одновременно.

На сердце у Ивана Филипповича было тревожно. За несколько часов могло случиться много непредвиденного. Успокоился только тогда, когда далеко в темноте засветился зеленый глазок семафора. Значит, поезд ожидали. А между тем поезд уже миновал входной семафор. Машинист показал партизанам посты и помещение, где были полицаи.

Стрелка часов подходила к условленному времени. Вдруг черное небо над Томашгрудом распорола зеленая вспышка сигнальной ракеты. Шквал огня и металла обрушился на полицаев с фронта и с флангов. В сухое стрекотание автоматов, в скороговорку ручных и станковых пулеметов вплетались басовитые взрывы противотанковых гранат.

Когда бой был в разгаре, обстановка вдруг усложнилась. С западной стороны к станции подошел товарный эшелон. Партизан Никитченко пробрался на паровоз и вывел его из строя. Уничтожили охрану. Вагоны подожгли. Пока группа конников под командованием Гришина вылавливала, обезоруживала и сгоняла в одну кучу остатки вражеского гарнизона, партизанские саперы во главе с Орловым заложили мины под стрелками и под остатками станции, взорвали два небольших железнодорожных моста. Таким образом парализовали связь с соседними станциями.

Красная ракета подала заранее условленный сигнал: «Сбор! Отход!» Отряд Федорова исчез в ночной тьме так же неожиданно, как и появился.

День провели в лесном селе Ельном. Выставили боевую охрану, так как не исключали преследования. Однако каратели искали партизан совсем в другом месте. И уж никак не ожидали, что они осмелятся совершить новое нападение.

Если хочешь выиграть бой — думай и за противника. И Федоров, точно рассчитав ход мыслей врага, понял: на железной дороге они партизан, по крайней мере следующей ночью, не ожидают.

Посоветовавшись с комиссаром Лукой Егоровичем Кузей, решили ударить на Остки. Разведданные не обещали легкой победы. Гарнизон там побольше, чем в Томашгруде. Союзник один — внезапность. Но удастся ли усыпить бдительность гитлеровцев? Продвигались полями, уходя от дорог и населенных пунктов. Разведку вели только визуально, не расспрашивая даже случайных прохожих. Только в селе Сновидовичи, в непосредственной близости от объекта атаки, взяли проводников. Те вывели рейдовую группу в таком месте, где густой сосняк ближе всего подступал к станции.

В полной темноте произвели боевое распределение. Первыми должны были пойти в атаку автоматчики, их поддержат с флангов пулеметчики.

С наскоро оборудованной огневой позиции ударят пушкари Виктора Дондукова. Сигнал к атаке — пушечный выстрел. Пушку установили как раз напротив каменного дома, в котором расположились главные силы вражеского гарнизона — жандармы и полицаи.

Ровно в час ночи Дондуков скомандовал:

— Огонь!

Снаряд сделал первую пробоину в толстой стене дома.

Из двери и окон белыми призраками (в одном белье!) выскакивали полицаи. Их встречали автоматные очереди партизанских стрелков. Дондуков блокировал полицейское логово. Почти одновременно вспыхнули лесопилка, помещение станции, депо, склад горючего. Территория станции была усеяна трупами гитлеровцев.

Когда партизаны выстроились для отхода, Иван Филиппович приказал рассчитаться по порядку номеров.Итоги боя радовали. Как и в Томашгруде, рейдовая группа не потеряла ни единого бойца.

Было чему и порадоваться, и посмеяться. Как только колонна партизан двинулась в путь, позади послышались жалобные возгласы:

— Ой, а что же с нами будет!

Их догоняли двадцать два полицая.

— Это что такое? — удивился Федоров.

— Мы в укрытии бой пересидели, а теперь к вам… Возьмите нас с собой, не оставляйте на растерзание немцам…

Веселая была минута. Неожиданное пополнение пришлось принять.


В первые дни 1943 года по Морочинскому району разнеслась молва: прибыл Федоров. Население обрадовалось такой новости, а гитлеровские приспешники засуетились.

Первый визит Иван Филиппович нанес на хутор Коники. Зашел к своему знакомому Антону Григорьевичу Шоломицкому — одному из старейших местных жителей.

— Господи, — даже перекрестился хозяин, так удивился. — Да вы не с неба ли упали?

— Нет, я, видите, без парашюта и не один.

Хозяин, не веря глазам своим, осторожно прикоснулся пальцами к красной ленточке на кубанке, потрогал каждую пуговицу на гимнастерке. И только тогда спохватился:

— Ой боже, да я же вас и сесть не пригласил. Растерялся от радости… Прошу к столу.

И начался обстоятельный разговор. Узнал из него Иван Филиппович, что старостой управы в Морочном немцы поставили Тарасюка — был он когда-то здесь богатеем, ярый националист. Теперь вершит Тарасюк суд и расправу. Особенно издевается он над семьями красноармейцев, сельских активистов. А перед немцами выслуживается до самозабвения.

— И сам я прожил на свете немало, и от людей слыхал да в книгах читал о янычарах, слугах султановых. Так вот, говорят морочнянцы, что Тарасюк хуже всякого султана. Одно слово — катюга несусветный.

То ли услышанное сравнение с султаном, то ли гнев, умноженный на презрение, подсказали Федорову мысль послать морочинскому старосте письмо-ультиматум, как когда-то запорожские казаки писали султану турецкому.

Сожалеет теперь Иван Филиппович, что не осталось копии того письма.

— Это, — шутит он, — мое лучшее творение в эпистолярном жанре. Боюсь, что теперь, по давности, процитирую его не совсем точно. Но хорошо помню, что начиналось оно словами: «Предателю Тарасюку, председателю фашистской управы в Морочном». А дальше крестил я его и кровавым псом, и кулацкой мордой, и фашистским прихвостнем, у которого руки по локти в крови советских людей. Приводил длинный список замученных им людей. И предупреждал: «Карающая рука народной мести скоро возьмет тебя за горло». А кончалось мое послание так: «Еще до первых петухов буду я в Морочном. Иду на тебя и на твоих полицаев с пехотой, кавалерией и артиллерией. Не вздумай оказать сопротивление — пожалеешь». И хоть со мной была только рейдовая группа, для острастки подписал: «Командир партизанской бригады И. Ф. Федоров».

Шоломицкий взялся передать письмо Тарасюку в собственные руки. Простился с женой и детьми, перекрестился на красный угол и отправился парламентером.

Прочел Тарасюк и побледнел. Когда жена подала тулуп, никак не мог в рукава попасть. Парламентеру зло прошипел:

— Ну вот что, пан Шоломицкий. Пойдемте к коменданту. Там разберемся…

— Помилуйте, пан староста, чем я провинился?

Тарасюк рассвирепел:

— Не выкручивайся! Пойдешь!

И старый Шоломицкий был вынужден вторично наблюдать действие партизанского послания. Уже у коменданта. Выслушав перевод, немец взглянул на Тарасюка:

— А может, это вранье? Может, какой шутник написал?

— Нет, герр комендант, молва о Федорове еще вчера разошлась.

— Почему же ты молчал?

— Не смел беспокоить. Думал — пронесет.

Последние сомнения развеял выстрел из пушки. Комендант ошалело крутил ручку полевого телефона и кричал в трубку:

— Алярм!

Сколько радостных встреч было утром в Морочном, сколько объятий! Местный подпольщик Леонид Иванович Семенюк — электромонтер местной конторы связи — докладывал Ивану Филипповичу о своей работе. С приходом фашистов Семенюк, как и раньше, продолжал работать монтером. Ему было поручено обслуживать небольшой мощности электростанцию, которая давала ток конторе связи и комендатуре. Изобретательный монтер тайно провел электролинию к своему дому. На квартире у него был кинопроектор, припрятанный от немцев, и пленка фильма «Ленин в Октябре». Вечерами у Семенюков собирались свои люди, и он крутил фильм. Такие сеансы превращались в агитационные беседы. Хозяин дома читал землякам сообщения Информбюро, которые он регулярно принимал с помощью самодельного радиоаппарата. Состоялся киносеанс и для партизан.

Из местечка Морочного группа И. Ф. Федорова вышла в рейд с большим пополнением. Пройдя тылами гитлеровцев много сот километров, рейдовая группа возвратилась в расположение соединения Сабурова 28 января 1943 года. А через несколько дней в селе Храпуны Пинской области Иван Филиппович встретился с Василием Андреевичем Бегмой. Полковой комиссар (позже генерал-майор) Бегма прибыл сюда по поручению ЦК КП(б)У разбивать партизанское движение на Ровенщине. Вместе с партизанским отрядом «За Родину» он отправился в северные районы области.

Почему именно с этим отрядом? Почему Василий Андреевич остановил свой выбор на партизанах, которыми командовал Иван Филлиппович? Раньше мало знакомые, в Храпуны они близко сошлись, увидели друг друга в боевой обстановке и подружились. И. Ф. Федоров стал членом Ровенского областного партизанского штаба, членом подпольного обкома партии. На базе его отряда позже было создано партизанское соединение.

Тогда началась новая страница в боевой биографии Ивана Филипповича, принесшая ему новую славу.

После войны до самого выхода на пенсию И. Ф. Федоров служил в органах государственной безопасности.

ГРИГОРИЙ ИВАНЕНКО НЕРАВНАЯ СХВАТКА

Мы ехали почтить память Ивана Михайловича Фядина, похороненного в братской могиле в центре города Сколе, где высится величественный монумент в честь погибших на фронтах Великой Отечественной войны и тех, кто отдал свою жизнь в борьбе за установление Советской власти на Сколевщине.

В машине, кроме меня, — сын Ивана Михайловича Фядина — подполковник Владимир Фядин с женой и сыном. На Львовщине Фядины недавно. Приехали сюда с Дальнего Востока, где Владимир Иванович служил на границе. Несколько лет искал он могилу отца. Не раз писал в разные учреждения, но ответы были неутешительными. Извещали, что отец служил в бывшей Дрогобычской области, что погиб в неравном бою с бандой украинских буржуазных националистов в Сколевском районе, а где похоронен — неизвестно.

В дороге Владимир Иванович рассказывал об отце, каким он его помнил. Помнил он, правда, слишком мало — ведь ему шел только пятый год, когда в последний раз видел отца.

Я слушал подполковника Фядина, а перед глазами стоял младший лейтенант Фядин. Живым я не видел его, не знал. Маленькая фотокарточка, сохранившаяся в личном деле, которую я долго рассматривал, тоже не давала представления, каким он был в жизни. И все же… Фядин будто стоял перед моими глазами. Высокий, сильный, с волевым лицом и светлыми, добрыми глазами. Я рисовал его образ, характер, узнавал его мысли на основе лаконичных записей в личном деле, характеристик с места работы и службы, справок врачей, донесения о его подвиге и последних минутах жизни.

Был ноябрь теперь уже далекого 1944 года. Европа еще содрогалась от взрывов бомб и артиллерийских снарядов, на фронтах еще умирали солдаты, а в дом Фядиных, которые жили тогда в городе Кулебаки Горьковской области, пришла радость: в телеграмме, полученной от Ивана Михайловича вечером 23 ноября, говорилось: «Собирайтесь в дорогу. На днях приеду и увезу вас на Украину, в Карпаты». Счастьем светились глаза у жены чекиста Клавдии Никитичны, радостью билось сердце у маленького Володи от ожидания встречи с отцом, а в это время над мертвым Иваном Михайловичем глумились бандиты.

Вот что рассказывают скупые строки донесения: «21 ноября 1944 года оперуполномоченный Сколевского райотдела НКГБ младший лейтенант И. М. Фядин с группой бойцов истребительного батальона выехал на задание в район сел Корчин, Крушельница, Пидгородцы, Ямольница… В группе было шестеро бойцов: Щепанский Вячеслав Мирославович, Онищенко Владимир Павлович, Варивода, Береза Емельян Юрьевич, Ильницкий Николай Иванович и Динтер Станислав Марсеевич». В донесении описывается, кто из них и какое имел оружие. Автомат, револьвер и четыре гранаты имел Фядин, остальные бойцы были вооружены винтовками, двумя-тремя гранатами.

Группа благополучно миновала Корчин, побывала в Ямольнице, Пидгородцах. 23 ноября Фядин с бойцами выехал из Пидгородцев. Было холодно. Бойцы Береза и Ильницкий сошли с повозки, чтобы размять озябшие ноги. И тут увидели справа за рекой, бандитскую засаду. Из-за деревьев, из кустов на них смотрели дула винтовок. Бойцы сообщили об этом Фядину не сразу, а когда повозка отъехала от места засады на двести метров. Фядин не раздумывая решил навязать бандитам бой…

Я не стану излагать всего донесения, так как оно не дает возможности представить картину неравного боя. Кроме того, донесение хранило следы поспешности, а настойчивые напоминания провести дополнительное расследование гибели Фядина оставались почему-то без ответа. Был в личном деле только один ответ на третий запрос. Он датирован 31 декабря 1945 года. В нем говорилось, что из старых работников, знавших Фядина, в Сколе уже нет никого, а следственный материал по делу его гибели разыскать невозможно.

И вот мы ехали в Сколе, чтобы узнать, как он погиб. Была теплая, солнечная погода. В Сколе уже зацветали деревья, у монумента павшим пламенели яркие весенние цветы. Фядины возложили венок к монументу, постояли возле него молча. Потом все мы направились в Пидгородцы.

В кабинете секретаря парткома колхоза имени Жданова М. Г. Павлишина собрались старожилы села, партийные активисты, бывшие бойцы истребительного батальона. Многие из них инвалиды. Вспоминали о тех страшных годах, когда в горах и лесах, окружающих село, орудовали банды «Черного», «Кровавого», «Скакуна», «Крука». От их рук погибло более ста пятидесяти жителей Пидгородцев. Не щадили никого. Вешали и расстреливали даже детей.

О Фядине никто из присутствующих не помнил. О крупном бое с бандеровцами, который длился два с половиной часа, как говорилось в донесении, тоже никто не знал. Приглашали старожилов с хутора. Нет, говорили они, крупного боя с бандеровцами в 1944 году у нас не было. Были стычки с бандитами в 1946 году, позже, но чтобы бандеровцы сразу убили шесть бойцов, такого не помним и не знаем…

— Был крупный бой! — воскликнул секретарь парткома Павлишин; Он поднялся с места и взволнованно заходил по комнате. — Именно 23 ноября 1944 года. Я это как сейчас помню. Только не у хутора, а за Сопотом. Мне тогда было восемь лет, я как раз пас овец в том месте…

И вот мы в Сопоте. Ходим из дома в дом. Разговариваем со старожилами, с бывшими лесорубами, которые по воле случая очутились тогда в гуще неравного поединка горстки бойцов с крупной бандой украинских буржуазных националистов.

Из разговоров с десятками людей, сопоставления их с донесением о гибели Фядина картина мало-помалу прояснилась.

…Советская Армия, освободив от гитлеровцев Сколевский район, продвинулась в глубь Карпат. Банды украинских буржуазных националистов, выполняя волю своих немецких хозяев, бесчинствовали в тылу наступающих советских войск: взрывали мосты и дороги, линии связи, убивали отдельных солдат. В двадцатых числах ноября в Сопоте, где у самого села работали лесорубы, появился советский офицер и двое солдат. Пришли они сюда договориться о поставках леса для нужд фронта. Пока разговаривали с лесорубами, в лес незаметно вошли бандеровцы. Советских воинов схватили, разоружили. В короткой стычке офицер был ранен в ногу.

Солдат, как утверждают свидетели, бандиты отпустили, а офицера повели в расположение банды. Сопровождающих было двое. Офицер попросил разрешить ему опираться на палку. Один из бандитов выломал палку и подал ее пленнику. Тот, выбрав удобный момент, нанес палкой сильный удар по голове одному из бандитов, выхватил у него автомат, застрелил обоих и побежал, прихрамывая, в сторону Пидгородцев.

Видимо, где-то в пути раненый офицер встретился с Фядиным и рассказал ему о случившемся. Бывшие лесорубы, работавшие тогда у Сопота, поведали, что молодой офицер и шестеро бойцов-«ястребков» появились в лесу буквально через два часа.

Это была группа Фядина.

— Кто разоружил советских солдат? — спросил Фядин.

— Бандиты, — послышались голоса.

— Куда же они ушли?

— Вот туда, — показал старый лесоруб в сторону Сопота за реку.

К Фядину подошел молодой лесоруб и сказал:

— Мы поможем их разыскать.

Добровольцев, решивших помочь Фядину разыскать бандитов, оказалось немало. Но были, видимо, тут и бандпособники. Пока Фядин и лесорубы советовались, как быстрее разыскать и ликвидировать бандеровцев, по какой дороге двинуться в путь, кто-то сообщил об этом в банду…

Да, так и было, как говорилось в донесении, утверждают свидетели. Повозка миновала бандитскую засаду, отъехала от нее метров на двести и остановилась. Офицер, пошептавшись о чем-то с бойцами, крикнул лесорубам:

— Разбегайтесь кто куда! Сейчас здесь такое начнется…

Он не успел договорить, как тишину надвигающегося вечера раскололи пулеметные и автоматные очереди. Бандиты открыли огонь первыми. Их не беспокоило, что от пуль могут погибнуть мирные, ни в чем не повинные жители. Офицер подал команду залечь. Бойцы залегли, открыли ответный огонь. Лесорубы стали советовать офицеру уклониться от боя, говорили, что с бандой ему не справиться, что в ее составе более двадцати человек. Но он и слушать об этом не хотел. Больше того — предложил бандитам сдаться.

Короткими перебежками бойцы занимали удобные места, и бой с каждой минутой нарастал. Многие лесорубы разбежались, но некоторые не сумели этого сделать. Вжавшись в промерзшую землю, они ждали конца неравного поединка.

Упал один боец, второй… Застонал раненный в ногу Фядин…

Об этой схватке чекистов с бандитами, об их отваге и человечности поведал шофер Михаил Назар.

— В тот вечер вся наша семья дрожала от страха. Бой разгорался невдалеке от хаты, а нам уже сообщили, что в самом его центре находится отец. Загорелось несколько хат в селе. Мать бросилась на пол, стала молиться, а мы, дети, плакать… Когда уже стемнело, в хате появился дрожащий отец. «Чуть богу душу не отдал, — сказал он. — Спасибо, офицер выручил».

И отец рассказал: во время боя он оказался рядом с офицером. Когда стемнело и появилась возможность покинуть поле боя, офицер сказал ему:

— Выбирайся из этого пекла, друг. У тебя, наверное, есть дети?

— Есть.

— Тогда бывай здоров. Расти своих детей настоящими людьми…

Офицер пожал отцу руку, улыбнулся.

А я, слушая рассказ шофера, снова вспомнил лаконичные строки из автобиографии Фядина, служебных характеристик, хранящихся в его личном деле. Он учился в школе фабрично-заводского обучения, работал на заводе модельщиком, машинистом завалочной машины. Был лучшим агитатором цеха, членом редколлегии стенгазеты «Мартеновец», хорошим товарищем и примерным селльянином. Когда Кулебакскому райкому партии поручили подобрать кандидатуру коммуниста для работы в органах НКГБ, выбор пал на Ивана Михайловича Фядина. И Фядин с честью оправдал высокое доверие. Он и курсантом был хорошим. Быстро освоил новую специальность, умело сочетал свой служебный долг с добротой к людям.

Да, так, как поступил тогда чекист Фядин с отцом Михаила Назара, с другими лесорубами, попавшими в беду, мог поступить только настоящий человек, коммунист, хорошо знающий, кто его друзья и враги. Он уже знал, что погибнет в этом бою, но сделал все возможное, чтобы из него выбрались мирные жители. Прикрывал их огнем, подбадривал добрым словом.

А бой у реки Стрый продолжался и в темноте. Дважды раненный, Фядин вместе со своими боевыми товарищами отбивался от наседавших бандеровцев до последнего патрона, до последнего дыхания.

Помощь подоспела поздно. На берегу быстрого, говорливого Стрыя чекисты обнаружили трупы бойцов и младшего лейтенанта Фядина. У Фядина была перебита переносица, выколоты глаза, перерезана шея. Видно было по всему, что бандиты издевались над мертвым чекистом…

Село — не город. В нем каждая новость быстро становится известной всем. Жители Пидгородцев, узнав, что в село приехал сын человека, который погиб здесь свыше тридцати лет назад, защищая их жизнь и счастливое будущее, пришли повидаться с Владимиром Ивановичем, выразить ему свое соболезнование и заверить, что дело, за которое боролся и отдал свою жизнь его отец, чекист Фядин, в надежных руках.

Об этом мы узнали из рассказов колхозников, видели сами.

Колхоз имени Жданова стал передовым хозяйством в районе. Здесь получают самые богатые урожаи, самые высокие в районе надои молока, А как преобразились за годы Советской власти Пидгородцы! Всюду выросли новые добротные дома, построены школа, Дом культуры, детский сад, баня, столовая. Руководят сельским Советом, колхозом, преподают в школе, управляют тракторами и комбайнами сами же пидгородчане.

Вечером нас пригласили поужинать в столовую. За столами собрались многие из тех, кто сражался на фронтах Великой Отечественной войны, активно боролся за установление Советской власти на Сколевщине. Минутой молчания почтили память погибших, поклялись никогда не забывать их подвига во славу настоящего, работать не покладая рук во имя будущего.

БОРИС ДУБРОВИН НА ПОСТУ ВАРЛАМ КУБЛАШВИЛИ

Днем и ночью идут поезда через большие и малые города, через мосты и границы. На пограничной станции поезд стоит недолго. Ровно столько, сколько требует неумолимый график движения. И за это время работникам контрольно-пропускного пункта, или, как его сокращенно называют, КПП, нужно определить, кто едет в нашу страну с открытым сердцем, а кто…

Более четверти века служит в пограничных войсках прапорщик Варлам Михайлович Кублашвили.

Ученик легендарного Никиты Карацупы, он сам стал легендой. Двенадцать боевых наград украшают грудь отважного пограничника, который многие годы отдал работе на Брестском контрольно-пропускном пункте. Недавно Варлам Кублашвили был награжден орденом Октябрьской Революции.

Расскажем о некоторых эпизодах из его боевой жизни.


Таможенный зал.

Холеный, в золотых очках иностранец поставил на стол увесистый, желтой кожи чемодан и, попыхивая сигарой, невозмутимо дожидался конца досмотра. Немигающие глаза твердо и холодно смотрели из-под выпуклых надбровий куда-то мимо таможенника в сером форменном кителе.

Кублашвили заглянул в декларацию. Западногерманский турист возвращался из СССР. Любопытно, кто он, этот человек? Зачем, с какой целью приезжал к нам?

Но об этом не спросишь. Гостям, кто бы они ни были, таких вопросов не задают. И Кублашвили осмотрел иностранца с головы, разделенной безукоризненным пробором на две части, до блестящих лакированных туфель. Гм! Странно: мужчина одет так, словно бы сошел со страниц журнала мод, а в руке… батон. Ничего удивительного нет, если ребенок держит бублик или пирожок, но чтобы такой элегантный господин… В чем же дело?

И подобно тому, как, повернув выключатель, мы видим, что скрывается в густой плотной темноте, так и Кублашвили все стало ясно.

«Сейчас я тебя проучу, сейчас я тебе, как говорится, подкачу бревно под ноги!» — подумал с веселой злостью и шепнул таможеннику:

— Возьми-ка у него батон!

Сначала на лице туриста промелькнула натянутая улыбка пойманного с поличным жулика. Но уже через мгновение сузились темные зрачки, и он, вызывающе расставив ноги, надменно процедил: «Я не позволяйт брать булька чужой рука».

— Послушайте, господин…

Эти два слова прозвучали так повелительно, что турист с тихим бешенством положил на стол румяную булку.

Кублашвили склонился над батоном, втянул в себя воздух и довольно улыбнулся. Все так, как он предполагал. Но надо отдать должное туристу — сделано ловко, с чисто немецкой аккуратностью. Хоть все глаза прогляди — ничего не увидишь. Только запах выдает. Слабый запах меда, которым замазана линия разреза.

Так и подмывало громко закричать, как кричал бродячий фокусник, давным-давно дававший представление в их селе: «Смотрите — редчайший фокус-мокус! Ловкость рук и никакого мошенства!»

Кублашвили подавил в себе это мальчишеское желание и молча взял батон. Легкое усилие, и батон распался на две половинки. Из середины выпали свернутые в трубку деньги.

— Один… Два… Три… — считал таможенник. — Десять сторублевых купюр на общую сумму тысяча рублей!

Кублашвили улыбнулся одними глазами и с уничтожающей иронией заметил:

— О, конечно же, господин понятия не имеет, откуда появилась эта удивительная начинка…

Майор Дудко пригладил поредевшие волосы и поднял глаза на Кублашвили.

— Не обессудь, Варлам Михайлович, что вызвал ни свет ни заря. Тут такие события… — майор не закончил фразу, но Кублашвили и без того понял, что не зря подняли его в четвертом часу ночи. — Задержан помощник машиниста поезда загранследования с золотыми монетами. Задержанный не очень хорошо говорит по-русски, однако… — на губах майора промелькнула улыбка, — однако довольно сведущ в наших законах, Знает, что чистосердечное признание учитывается при определении наказания, и кое-что, правда со скрипом, рассказал… В частности, сообщил, что одним из его покупателей был некий Мельничук. Этот Мельничук умело прятал, концы в воду и лишь сравнительно недавно попал в поле зрения. — Майор постучал согнутым пальцем по зеленой папке. — Дальше тянуть нет смысла. Будем брать Мельничука и еще кое-кого…

Укатанная дорога наматывается на колеса «газика». Свет автомобильных фар выхватил сидящего на лавочке коренастого мужчину с метлой в руках.

— Мельничук! — показал глазами майор Дудко. — Сидит, ждет…

— Только не нас, — заметил Кублашвили. Фыркнув мотором, машина остановилась.

— Рано поднялись чистоту наводить, — выскочив из машины, сказал Дудко.

Мельничук отвел в сторону красноватые глазки.

— Бессонница мучает, вот и решил похозяйничать… — и, кивнув на машину, сочувственно спросил — Радиатор закипел или еще что?

— Нет, радиатор в порядке. Мы к вам, гражданин Мельничук…

Мельничук как завороженный держал в толстых негнущихся пальцах постановление об обыске. Потом, беззвучно шевеля губами, прочитал и осторожно, словно хрустальную, положил бумагу на краешек стола.

— Так вот, предлагаю добровольно сдать имеющуюся у вас валюту. — Майор Дудко насупил белесые брови. — До-бро-вольно! — повторил по слогам. — В противном случае, будем вынуждены…

Мельничук обиженно засопел.

— Воля ваша… А только нет у меня никакого золота…

Второй час продолжался обыск. Мельничук со скучающим видом рассматривал свои широкие плоские ноги, словно все происходящее нисколько его не занимало. Но вот он покосился на окно и заерзал на табуретке. Заметив, что Кублашвили наблюдает за ним, тотчас отвернулся и равнодушно уставился в оклеенную дешевыми обоями стену.

Но человеческая воля не всегда подвластна разуму, даже самая железная воля. У Мельничука налилась кровью шея, он страдальчески нахмурил брови. Кублашвили задумался. Что вывело Мельничука из равновесия? Ведь как бы ни был хладнокровен человек, а волнение, тревога обязательно отразятся на его поведении.

Раздумывая над тем, что могло встревожить Мельничука, Кублашвили подошел к окну. Ровно шумел дождь. Жена Мельничука возилась с замком у сарая. Рядом стоял сержант Денисов.

В чем же все-таки дело? Что встревожило Мельничука? Никакого вывода он, Кублашвили, сделать не может. А когда-то Никита Федорович Карацупа наставлял их, своих курсантов: «Пограничник должен работать не только ногами, но и головой».

Думай, Варлам, думай, думай… И вдруг Кублашвили чуть не вскрикнул. Ну как он сразу не догадался?! Неспроста Мельничук так равнодушен к тому, что в доме ведется обыск, и так встрепенулся, заметив пограничника у сарая. Надо доложить майору свои соображения.

Подошел майор. Мельничук даже не поднял головы. Минуту-другую майор молча стоял перед Мельничуком, заложив руки за спину. Потом негромко сказал:

— Слушайте, Мельничук! В доме валюты нет, вы правы, пожалуй. — Небольшая напряженная пауза, и вопрос в упор, как выстрел: — Ну, а в сарае?

Губы у Мельничука непроизвольно вздрогнули. В глазах мелькнуло смятение. Но только на долю секунды. Он тотчас овладел собой, и глаза его приняли обычное тусклое выражение.

— Ищите где угодно, — буркнул и, упершись локтями в колени, запустил пальцы в спутанные темно-рыжие волосы.

Правый угол сарая был забит всевозможным хламом. Пустые консервные банки, ведра без днищ, запыленные бутылки, рассохшийся бочонок, проеденная ржавчиной велосипедная рама, сплющенная соломенная шляпа… Левый угол занимала поленница сосновых дров.

«Плюшкин! Самый настоящий Плюшкин!» — брезгливо подумал Кублашвили.

— Откуда начнем? — снимая ремень, спросил Денисов.

— А по-твоему, откуда? — вопросом на вопрос ответил Кублашвили.

Денисов пожал плечами.

— Перетряхнем хламье, что ли?

— Вряд ли валюта спрятана вот так, чуть ли не на виду. Поставь лопату, посмотрим, что творится под дровами.

— Что ж, пусть так, — согласился Денисов.

Земля под поленницей отличалась от грунта в других местах сарая. Мягкая и податливая, она говорила, что здесь побывала лопата.

Кублашвили и Денисов копали, меняясь через каждые десять-пятнадцать, минут. Вот уже голова рослого Денисова скрылась внизу.

— Фу-у, — запарился Денисов, сердито смахнул со лба крупные бисеринки пота. — Еще немного — и до центра земли докопаемся!

— Дай-ка я тебя сменю, — Кублашвили протянул руку и помог выбраться товарищу. — Отдохни, генацвале!

Не успел Кублашвили несколько раз копнуть, как лопата глухо звякнула. Он присел на корточки и еще раз ковырнул землю. Показалась труба.

Кублашвили стало жарко. Он опустился на колени и пальцами принялся обкапывать землю вокруг трубы. Обкапывал медленно, осторожно, словно то была мина, которая ежесекундно могла взорваться.

Наконец метровая труба очищена от земли. Один конец ее сплющен, на другом — дубовая затычка. Приподнял — увесистая.

— Денисов! — звенящим голосом позвал Кублашвили. — Где ты там, Денисов?

Заслоняя свет, над ямой склонился сержант.

— Есть! Понимаешь, есть! — Кублашвили довольно засмеялся. — Докопались! Беги доложи майору!

…Майор Дудко подровнял пальцем ближайший к нему тусклый столбик золотых десяток.

— Семьсот… Ровно семьсот штук… Что же теперь скажете, Мельничук? Вот вы уверяли, что отроду золотой монеты не видели, а тут такая неожиданность. Правда, вы можете все отрицать. Можете клясться и божиться, что ни сном, ни духом не ведаете про набитую монетами трубу. Можете… Но одна деталь опрокидывает все ваши возражения. — Майор прищурил левый глаз и разгладил рукой обрывок газеты, — Вы выписываете «Гудок»?

Мельничук вспыхнул.

— Один я, что ли, выписываю?

— Ай-ай-ай! — с притворным сожалением покачал головой майор. — Такая промашка. Очень непредусмотрительно поступили, Мельничук. Взяли да и завернули золото в газету, а того не учли, что это против вас обернется… Товарищи понятые, прошу поближе! Безусловно, не один Мельничук получает «Гудок», но вы смотрите: на газете пометка, которую обычно делают почтальоны: «Вербовая, 18». — Майор повернулся к Мельничуку: — А теперь отвечайте: где остальные тайники? — будто вытесанное из серого гранита лицо майора посуровело.

— Нет у меня никаких тайников, — уныло пробормотал Мельничук и прижал руки к груди.

Невысокий смуглый ефрейтор медленно водил квадратной рамкой миноискателя над поверхностью земли. Нередко зуммер тревожно гудел, но тревоги все были ложные. То рядом с замерзшим кустом крыжовника миноискатель обнаружил дырявую кастрюлю, то по соседству с корявой яблоней выкопали лошадиную подкову, то из вязкой мокрой земли достали пролежавшую много лет ленту от немецкого пулемета… Но ефрейтор продолжал выслушивать землю, как доктор выслушивает больного.

Кублашвили из конца в конец обошел обширную усадьбу Мельничука и остановился у заброшенного колодца. От навеса остались лишь два покосившихся столба. Цепь на вороте проржавела. Кублашвили сдвинул фуражку на затылок. «Хорошо бы проверить, что там творится… — И сам себя передразнил — Хорошо бы! Не хорошо бы, а обязательно проверить!»

Не один десяток ведер позеленевшей воды вытащил вместе с Денисовым. Когда ведро стало задевать за дно, заглянул через сруб.

— Метров шесть, а то и все семь наберется. Давай плащ, буду спускаться.

Воды на дне колодца было чуть пониже колена. Он вычерпывал воду ведром, потом доливал его консервной банкой. «Готово! Тащи!» Ведро подымалось вверх, раскачиваясь, ударялось о заплесневевшие стены колодца, и тогда на голову Кублашвили выплескивалась ледяная вода.

Дело подвигалось медленно, и на Варламе не осталось ни единой сухой нитки. Зубы стучали как в лихорадке. Дрожь пронизывала тело. Он потерял счет времени…

Но всему на свете приходит конец. Пришел конец и этой адской работе. Кублашвили опустился на корточки и негнущимися, онемевшими пальцами стал прощупывать холодную жидкую грязь. Под руку попало что-то круглое, скользкое. Бр-р-р! Что это может быть? Велосипедная камера! Но не целая, а кусок. Конец туго закручен медной проволокой. Он снова присел на корточки и взял камеру в руки. Камнями она, что ли, набита? Смотри, и на втором конце проволока!

Прислонившись спиной к мокрой стене, Кублашвили торопливо отмотал проволоку… Нет, не напрасно они с Денисовым выкачали воду из этого заброшенного колодца: старая велосипедная камера была наполнена золотыми монетами.

— …А всего обнаружено шестнадцать килограммов… триста пятьдесят граммов золота, — подытожил майор Дудко.


…Под высокие своды вокзала с грохотом влетел скорый поезд. В лучах полуденного солнца поблескивали огромные зеркальные окна, сверкали ярко начищенные поручни вагона. Паровоз тяжело дышал, словно уставший после трудной дороги конь. Пассажиры со своими чемоданами и баулами заполнили перрон, и поезд ушел в так называемый «отстойник».

Там приступили к досмотру пограничники. По крутой металлической лесенке Кублашвили и солдат Петров забрались на паровоз. Они проверили все укромные уголки, где может быть спрятана контрабанда. Ничего подозрительного. Полный порядок. Ну и отлично.

Светло и отрадно становится на сердце, когда убеждаешься в честности людей. Все, досмотр окончен. Можно идти. Кублашвили уже взялся за поручень лестницы, как чуткое ухо уловило вздох. Радость, откровенная радость прозвучала в нем. Словно гора свалилась с плеч у машиниста: мол, пронесло!

Кублашвили обернулся и окинул глазами паровозную будку. Манометры. Привод к свистку. Блестящие водопроводные краники. Вентили. Чуть припудренный угольной пылью кран песочницы… Десятки знакомых деталей и приборов.

И тут он заметил у ног машиниста масленку с длинным носиком. Казалось бы, какая разница, где стоит масленка? Но, по-видимому, разница была. Каждый предмет, каждый инструмент на паровозе имеет свое строго определенное место. Почему же масленка не там, где ей надлежит быть? Возможно, забыли поставить в инструментальный ящик. Или не успели. Не успели или забыли? А может… Он не сторонник мелочных придирок, но проверить обязан.

Несколько шагов по железному полу кабины — и масленка в руках. Машинист неопределенно пожал широченными плечами и что-то невнятно пробормотал.

— Одну минутку… — Кублашвили опустил в горловину масленки кусок проволоки.

Смазки мало, а масленка тяжелая. Ударил отверткой по корпусу. В верхней части звук глухой. Та-ак… Без сомнения, внутри что-то есть. Но почему крышка не поддается? Эге, оказывается, крышка-то припаяна и шов для маскировки замазан тавотом… С таким впервые приходится встречаться.

У машиниста вспотел нос, к большому покатому лбу прилипли взмокшие волосы, отвалилась нижняя губа. А Кублашвили тем временем уже доставал из вмонтированного в масленку тайника перевязанные крест-накрест пачки долларов и золотых монет…

Михаил Болтунов. Диверсант

ПО ИМЕНИ КСАНТИ

«Ехайте обратно, товарищ маршал…»

Спецпоезд Маршала Советского Союза Климента Ворошилова стоял на запасных путях под Могилевом. Шел седьмой день войны.

Позавчера за Оршей поезд Заместителя председателя Комитета обороны завернули обратно. Ворошилов ругался, кричал, но железнодорожник стоял на своем. Это был кряжистый, крепкий мужчина, лет пятидесяти, в форменной черной фуражке, куртке. Как оказалось, в Гражданскую войну он служил в Первой Конной под началом у Ворошилова.

Своего командира узнал сразу — в гимнастерке, с синими кавалерийскими петлицами, Ворошилов точь-в-точь как на предвоенном портрете, который висит у них в красном уголке рядом с портретом Кагановича.

— Товарищ маршал! Климент Ефремович! — увещевал разбушевавшегося Ворошилова железнодорожник. — Как же я вас пропущу? На следующем перегоне немецкие танки. Мне же никто этого не простит. Ехайте обратно в Оршу.

Ворошилов кипел, но поделать ничего не мог. Железнодорожник прав — немецкие танки перерезали железную дорогу на Минск. И он не солоно хлебавши возвратился в Оршу, а потом в Могилев.

Ворошилов сидел за большим столом, установленным посреди вагона, перебирал телеграммы, которые выучил почти наизусть, и слушал Шапошникова.

Борис Михайлович, бледный, больной, лежал здесь же на диване.

22 июня 1941 года, после немецких ударов, связь со штабом Белорусского особого военного округа была потеряна. Никто толком не мог сказать, что произошло, где находится командующий округом Павлов со своими генералами, что с ними?

Тогда же обеспокоился Ворошилов и судьбой заместителей наркома, двух маршалов — Бориса Шапошникова и Григория Кулика. Они находились в войсках — первый занимался вопросами строительства укрепрайонов на новой линии обороны, второй — инспектировал войска.

К счастью, вчера к западу от Могилева полковник Хаджи Мамсуров, откомандированный в его распоряжение, отыскал маршала Шапошникова. Вместе с ним был и командарм 1 ранга Павлов со своим штабом.

Ворошилов поехал сам, забрал Шапошникова и вот теперь слушал горький рассказ Бориса Михайловича. В маршальском вагоне находились также полковники Хаджи Мамсуров и Гай Туманян. Они помогали Ворошилову наводить порядок в войсках, а главное — разворачивали партизанское, диверсионное движение.

Климент Ворошилов опять перебрал телеграммы из Москвы. Ни одной доброй новости. Отступление, бегство, прорыв немцев, окружение… И это по всему советско-германскому фронту. Маршал протянул пачку телеграмм Мамсурову. Тот молча читал, передавал листки Туманяну. Лица полковников темнели.

Маршал вспомнил командующего Дмитрия Павлова, когда тот при их встрече отдавал рапорт. Осунувшийся, постаревший за два дня войны, он тянул ладонь к козырьку. Но ладонь не слушалась хозяина, рука дрожала, пальцы дергались…

Подбежал испуганный комиссар Фоминых. Фуражка набок,вздернута вверх.

Ворошилов заскрипел зубами.

— Твою мать… Член военного совета, бездельник… Спишь?

Фоминых лишь промычал что-то невнятное и отчаянно замотал головой:

— Да, печальное воспоминание…

Тем временем Шапошников закончил свой рассказ, замолчал и повернулся к Ворошилову.

— Н-да… — протянул Климент Ефремович, — наверное, как в старой русской пословице, допустим до Можая, а от Можая — гнать будем.

В вагоне стало тихо. Мамсуров глядел на Туманяна. Как позже будет вспоминать сам Хаджи Джиорович, после этих слов у него мороз пробежал по коже. Неужто, действительно, немец до Можая дойдет?

В эту минуту в дверь вагона постучали: на пороге стоял командующий округом Дмитрий Григорьевич Павлов. Он приехал доложить обстановку.

Ворошилов кивком головы пригласил его к карте, которая была разложена тут же на столе. Поднялся и Шапошников. Они оба внимательно слушали доклад командующего.

Чем больше говорил Павлов, тем угрюмее становились лица Ворошилова и Шапошникова. Они и без него знали обстановку, но в изложении командующего события последних дней прозвучали еще более трагически.

Едва дослушав доклад Павлова, Ворошилов взорвался.

— Помнишь, как ты жалобу на меня написал товарищу Сталину? — вопрошал Ворошилов. — Мол, зажимаю твой рост, не даю двигаться молодым. Да тебе не округ, тебе дивизию доверить нельзя!

Павлов, без кровинки в лице, слушал Климента Ефремовича.

— Простите меня, товарищ маршал, — бормотал он, захлебываясь то ли от слез, то ли от волнения. — Простите дурака… Виноват я перед вами.

Никто не вымолвил ни слова. Только Ворошилов крепко выругался и отошел в другой конец вагона.

Настроение, и без того паршивое, было испорчено вконец.

Павлов уехал. Мамсуров вдруг почувствовал, как душно в вагоне. Он вышел на улицу. Вокруг было темно, и только на Западе, по самому горизонту, сколько хватал глаз, полыхало зарево пожаров.

Хаджи присел прямо на насыпь рядом с вагоном и смотрел на зарево. Страшно ли ему было в тот момент? Пожалуй, нет. Он ведь понимал, что главное его дело — воевать. Беспокоило другое. Он, как и тысячи советских людей, задавал себе тяжкий вопрос: как это могло случиться? И не находил ответа. Больнее всего, что на этот вопрос, судя по всему, не мог ответить не только он, полковник Мамсуров, но даже прославленный маршал Ворошилов, который еще год назад был наркомом обороны, и маршал Шапошников — вчерашний начальник Генштаба. Уж они-то знали ответы на все вопросы, как казалось вчера. Ан нет.

Все звенели в ушах ворошиловские слова: «Допустим до Можая…» Что это: просто минутная слабость или действительно маршал допускает такое развитие событий?

«Нет, мы скоро его остановим, — отгонял дурные мысли Мамсуров, — ударим так, чтоб не повадно было…» Только чем ударим?

И вправду, ведь у них сегодня самые свежие данные. Мамсуров уже неделю мотается с Ворошиловым по фронтовым дорогам и видит, как отступают, бегут наши лучшие дивизии. Сам собирал командиров на этих фронтовых дорогах, ставил им задачу от имени маршала Ворошилова: не допустить прорыва танков. В его полевой сумке хранится блокнот с расписками командиров частей о полученной боевой задаче по обороне рубежей западнее Орши, Могилева, Рогачева.

И что же? Немцы прут и прут.

Это была уже четвертая война полковника Хаджи Мамсурова. В свои неполные тридцать восемь лет он успел повоевать на Гражданской, в Испании, на советско-финском фронте и вот теперь — новая война. Это потом, позже ее назовут Великой Отечественной, напишут песни о том, как «двадцать второго июня ровно в четыре часа…»

А 22 июня он лежал дома с высокой температурой, глотал таблетки, грел шею, которую невозможно было повернуть от боли. Оказалось война — лучшее лекарство. Видимо, первое потрясение от страшного известия было столь велико, что болезнь отступила.

Утром 24-го начальник разведуправления генерал Филипп Голиков вызвал Мамсурова к себе. Хаджи-Умар руководил 5-м разведывательно-диверсионным отделом. Признаться, он так и рассчитывал, что разговор пойдет о развертывании партизанской, диверсионной работы в тылу врага.

К разговору Мамсуров был готов, захватив документы, явился по вызову.

Однако начальник военной разведки завел речь совсем о другом. Оказывается, он получил приказ откомандировать Мамсурова в распоряжение маршала Ворошилова.

Голиков сказал, что это решение считает неверным и обратился в Центральный комитет партии.

Откровенно говоря, Мамсуров удивился такому заявлению начальника. Филипп Голиков никогда не отличался смелостью и мнение свое отстаивать не умел, а может быть, и не желал. А тут, по поводу него, всего лишь полковника, такой сыр-бор.

Что мог сказать Мамсуров? ЦК он и есть ЦК — как скажет, так и будет. Он ответил: «Я — солдат и выполню любой приказ партии».

В Центральном комитете подтвердили откомандирование, и Голиков сообщил Мамсурову, что Ворошилов ждет его на Белорусском вокзале. Поезд маршала уже стоял под парами.

До отхода состава оставалось меньше часа. Мамсуров успел забежать домой, захватил с собой пару белья и уже на лестнице столкнулся с женой Линой. Она возвратилась из-под Гродно, где в составе курса Военной академии имени М. В. Фрунзе была на стажировке. Переговорив несколько минут, они распрощались, и Хаджи поспешил на вокзал.

Когда он вошел в вагон Ворошилова и доложил о прибытии, маршал спросил, почему не явился утром. Мамсуров ответил, что ему разрешили уехать из управления всего час назад.

Ворошилов был явно не в настроении. Выругавшись, он сказал, что зря защищал Голикова, когда тот оказался в списке подлежащих уничтожению. Тогда Мамсуров даже не понял, о чем идет речь, — какие списки, какое уничтожение?

Ворошилов сказал, что едут они в Минск, так как с 22 июня потеряна связь со штабом Белорусского военного округа. Все попытки Генштаба выйти на Павлова до сего часа, 24 июня, ни к чему не привели.

Пока ехали до Орши, откуда поезд Ворошилова повернули обратно, Климент Ефремович не уставал сокрушаться, мол, старую систему укрепрайонов вдоль границы с прибалтийскими странами, Польшей и Румынией разрушили, а новую построить не успели.

Действительно, после того, как наши войска после 1939 года выдвинулись западнее старой границы на 100-300 км, поступила команда разрушить прежние укрепрайоны.

Строительством новых укрепрайонов заниматься было некогда — разгорелись бои на Халхин-Голе, потом на советско-финском фронте… Опомнились уже накануне войны, но поздно.

Мамсурову трудно было судить, в какой мере во всем этом виноват Ворошилов. Ведь до апреля 1940 года он оставался наркомом обороны. Однако Климент Ефремович упирал на то, что дров наломали сменивший его Семен Тимошенко и новый начальник Генштаба Георгий Жуков.

Правда, жизнь иногда преподносила поучительные уроки. Вот как об одном случае, произошедшем в дороге, вспоминал сам Хаджи Мамсуров: «Вместе с Ворошиловым мы ездили на машине в западном,северо-западном, юго-западном направлениях от Могилева в поисках штаба Белорусского округа.

Во время такой поездки проезжали мимо каких-то авиаремонтных мастерских. Ворошилов остановил машину, вышел. Ему доложили, что час назад мастерские бомбила фашистская авиация. Маршал оглядел развалины и с возмущением спросил: "Какой же дурак разрешил строить здесь мастерские?"

Совершенно не желая его обидеть, я сказал: "Наверное, без вашего ведома их тут бы не построили".

Ворошилов пристально посмотрел на меня и произнес: "Выходит, что я дурак? Старый дурак".

Я смутился. Мне стало его жаль, и в душе я корил себя за бестактность».

Но было ли это бестактностью? Будь вокруг Ворошилова побольше таких Мамсуровых, может и не гнал бы нас враг «до Можая».

…Хлопнула дверь вагона, прервав воспоминания Мамсурова, и на ступеньках появился Ворошилов. Мамсуров поднялся с насыпи.

Климент Ефремович долго молча смотрел на запад, на зарево, потом тихо, устало сказал: «Да, война разгорается не на жизнь, а на смерть».

Потом он велел разбудить шофера. Вместе они двинулись в штаб фронта. Ворошилов остался в штабе, а полковник Мамсуров убыл в район, где готовились люди для будущих партизанских отрядов.

«Не поминай лихом…»

Первые дни войны опрокинули доктрину «воевать малой кровью на чужой территории». Всем стало ясно — кровь будет большая и территория своя. Тут и воевать. Теперь уже никто не спорил, что нужны диверсанты, партизаны, нужны действенные меры по борьбе с фашистами в тылу врага.

Но ни профессиональных партизан, ни диверсантов после 1937 года в стране не сыскать днем с огнем. И по существу, 5-й разведывательно-диверсионный отдел ГРУ полковника Хаджи Мамсурова оказался единственным, кто мог хоть чему-то научить будущих партизан. На большее просто не было времени.

С началом войны в Белорусский особый военный округ выехал не только Хаджи Мамсуров, но и весь его отдел.

Помогая Ворошилову уточнять обстановку, искать маршалов Шапошникова и Кулика, полковник Мамсуров не забывал о своем главном деле — развертывании партизанского движения. Кроме них, этого сделать было некому.

Разумеется, руководство Белоруссии в лице Пономаренко, Эйдинова, Киселева, Мазурова нашло, организовало людей. Но их надо было ознакомить с тактикой партизанской войны, установить явки, связи, конспиративные квартиры, тайники, подготовить агентов для деятельности в подполье.

На эту огромную работу было всего двое суток. Практически весь отдел Мамсурова работал в Белоруссии: Гай Туманян, Николай Патрахальцев, Иван Демский, Василий Троян, Сергей Фомин, Валерий Знаменский, Николай Щелоков, Григорий Харитоненков, Петр Герасимов.

Это были опытные разведчики-диверсанты.

Гай Лазаревич Туманян еще в 20-е годы участвовал в ликвидации бандитских формирований в Чечне, после окончания Военной академии имени М. В. Фрунзе направлен в Отдельную дальневосточную армию. Позже несколько лет работал в Китае.

С 1935 года служил в разведывательно-диверсионном отделении ГРУ, участвовал в гражданской войне в Испании.

Василий Абрамович Троян также находился в Испании, потом был направлен на советско-финский фронт.

Под стать им и остальные офицеры отдела.

«Вся наша особая группа, — вспоминал Мамсуров, — в те дни работала по организации специальной сети агентуры в районе Рогачева, Могилева, Орши. Останавливали отходящие части, потерявшие связь с вышестоящим командованием. Именем Маршала Советского Союза Ворошилова направляли их в район Чаусы на сосредоточение и организационное укрепление в тылу.

Я каждый раз докладывал Ворошилову о том, что делала наша особая группа.

В первую же встречу с секретарем ЦК компартии Белоруссии Пономаренко мы обговорили вопросы организации партизанского движения и срочной подготовки специальных разведывательно-диверсионных кадров, набросали план мероприятий».

Известно, что 27 июня 1941 года специальная группа Мамсурова приступила к подготовке и обучению нескольких сотен партийных и советских работников, предназначенных для деятельности в тылу.

Самому Хаджи-Умар Джиоровичу пришлось срочно выехать в Могилев. Там он провел совещание с руководством области и города. О чем говорил Мамсуров? О том, что необходимо организовать население на строительство противотанковых заграждений, а также о создании противодиверсионных отрядов и подразделений по борьбе с фашистскими десантами.

«Ночью 28 июня я уехал в район подготовки партизанских кадров, — напишет позже Мамсуров, — и до наступления утра проводил занятия по тактике диверсионных действий.

Обучение шло, по сути, днем и ночью. Эту группу утром 29 июня (а их было около 300 человек) мы направили на выполнение боевых задач в тылу противника.

По моей просьбе в район приехали Ворошилов и Пономаренко, чтобы сказать будущим партизанам напутственные слова.

Так зарождалось партизанское движение в Белоруссии».

До 5 июля 1941 года особая группа Мамсурова продолжала готовить в районе Могилева партизан-диверсантов, руководителей подпольных организаций.

За Это время в жизни полковника Хаджи Мамсурова произошло много событий. По приказу Ворошилова ему пришлось арестовывать командующего Белорусским особым военным округом командарма 1 ранга Дмитрия Павлова.

До сих пор по этому поводу много суждений. В одном из фильмов, например, показано, как Павлова берут под арест сотрудники НКВД.

Во многих публикациях, вышедших в последние годы, высказано огромное количество гипотез — кто же сыграл роковую роль в судьбе Павлова? Были намеки, в том числе и на Ворошилова. Мол, маршал докладывал Сталину о состоянии дел на Западном фронте — он и виновен в гибели Дмитрия Григорьевича. Все это не более чем досужие вымыслы.

Мамсуров точно знал, что Ворошилов здесь ни при чем. Он стал свидетелем разговора между Шапошниковым и Ворошиловым о судьбе командующего Павлова.

Как же все обстояло на самом деле?

27 июня в разговоре с Шапошниковым Ворошилов сказал, что имеет указание отстранить Павлова от командования округом и отправить под охраной в Москву.

Шапошников согласился: Дмитрий Григорьевич — командующий никудышный. Однако высказал мысль о том, что арест Павлова был бы ошибкой, которая ничего, кроме вреда, не принесет.

«Не то теперь время, — повторял он. — Это вызовет тревогу и суматоху в рядах командиров».

Ворошилов надолго задумался, потом взял блокнот и стал писать шифрованную телеграмму на имя Сталина. Написав, прочитал ее Шапошникову. В ней он докладывал обстановку на сегодняшний день на Западном фронте и делал свои выводы и предложения.

Ворошилов просил Сталина не арестовывать Павлова, а просто отстранить от командования округом и назначить командующим танковой группой, сформированной из отходящих частей в районе Гомель-Рогачев.

По данным штаба округа, там находилось около двух танковых дивизий.

Однако Сталин принял другое решение.

29 июня Ворошилов отдал приказ Мамсурову арестовать генералов Павлова, Климовских, Клича. Уже были готовы машины с охраной.

Мамсуров так будет вспоминать об аресте генералов. «Первым подошел сам Павлов. Снял ремень с пистолетом и, подав их мне, крепко пожал руку, сказал: "Не поминай лихом, Ксанти, наверное, когда-нибудь в Могилеве встретимся". В отличие от вчерашней ночи он был почти спокоен и мужественен в эту минуту. Павлов первым сел в легковую машину.

Вторым сдал оружие начальник штаба Климовских. Мы с ним раньше никогда не встречались. Он был также спокоен, ничего не сказал и сел в ту же машину.

Третьим подошел ко мне замечательный товарищ, великолепный артиллерист — командующий артиллерией округа Клич. Мы прекрасно знали друг друга по Испании и всегда общались как хорошие товарищи. Клич был жизнерадостным человеком.

Он протянул свое оружие, с улыбкой обнял меня и тихо сказал: "Вот как дело обернулось из-за этого фанфарона и самовлюбленного павлина". Он имел в виду, конечно, Павлова.

Через несколько минут небольшая колонна двинулась в путь на Москву».

Мамсуров смотрел вслед удаляющимся машинам и думал о словах генерала Клича.

«А ведь действительно фанфарон». Вспомнилась их первая встреча в Испании в декабре 1936 года. Тогда весь день Хаджи — или Ксанти, как называли его испанцы — вместе с переводчицей Линой, шофером Муньосом и мотоциклистом Луисом мотались по фронтовым частям. Несколько раз попадали под бомбежку «юнкерсов» и «капрони», под минометный огонь и к вечеру, едва живые, прибыли в штаб обороны Мадрида.

Мамсуров зашел к главному советнику — комбригу Владимиру Гореву, чтобы доложить обстановку. В кабинете он увидел генерала Испанской королевской армии. На фоне скромно, по-фронтовому одетых наших командиров — Ратнера, Лукача, Львовича, Помощникова этот испанец гляделся странно — словно он только что прикатил с парада или высокого приема. Но Хаджи прекрасно знал — какие сейчас парады? Уже два месяца идут непрерывные тяжелые бои. Напряжение страшное. И вдруг в этом рабочем, фронтовом кабинете разодетый в парадную форму с золотыми нашивками и аксельбантами генерал. «Просто павлин какой-то», — подумал тогда Хаджи.

Комбриг Владимир Горев представил Мамсурова. И вдруг «павлин» на чистейшем русском языке отрекомендовался: «Генерал Пабло».

Мамсуров с недоумением глядел то на «генерала Пабло», то на Горева. Владимир Ефимович лишь хитро улыбался. Оказалось, этот разодетый генерал вовсе не испанец, а наш Дмитрий Павлов, танкист. Фамилию его Хаджи слышал, но прежде они никогда не встречались. Теперь вот повезло лично пожать руку.

Павлов оказался сильно навеселе, петушился, рисовался, однако Мамсурову было не до него. Хаджи вынул из-за пазухи карту и стал докладывать обстановку, сложившуюся на Мадридском участке.

Потом он прилег на несколько часов, а проснувшись еще затемно, уехал в район университетского городка и, откровенно говоря, забыл о Павлове.

Ему были больше по душе другие танкисты — героический капитан Арман (П. Арман) или полковник Мелле (С. Кривошеин), не вылезавшие из танков сутками.

Однако не знал Хаджи Мамсуров, что теперь судьба будет постоянно сводить с Павловым до того самого мига, когда на его долю выпадет горькая обязанность — арестовать Дмитрия Григорьевича и его штаб.

Вторая их встреча произошла там же, в Испании. Хотя и заочно. Мамсуров попал под огонь танковых орудий, которыми командовал… Павлов.

Он находился в 14-й интербригаде. Ею руководил Вальтер (К. Сверчевский). В операции под Лас-Роса кроме этой бригады участвовало еще несколько частей и соединений.

Интербригадовцы наступали, и для развития успеха командование ввело в бой бригаду Сверчевского. И вдруг по боевым порядкам, штабу был открыт беглый огонь из танков. Погибло более 60 командиров и бойцов.

Наступление сорвалось, несмотря на исступленные попытки Вальтера поднять батальоны в атаку.

Старший советник комбрига, а фактически начальник штаба бригады Александер (полковник Помощников) пытался добиться связи с вышестоящим штабом, чтобы прекратить огонь по своим. Однако ничего не получалось. Телефон не работал.

В штабе 14-й интербригады всегда были офицеры связи, представлявшие артиллеристов, которые поддерживали своим огнем ввод в бой подразделений. Поэтому всякого рода ошибки исправлялись достаточно быстро. Павлов этого не делал и офицеров связи не присылал. Вот и результат.

А дальше события развивались так. «Когда попытки поднять бригаду в атаку ни к чему не привели, — вспоминал Хаджи Мамсуров, — я поехал в полевой штаб Центрального фронта и застал там командующего — дряхлого испанского генерала Пасаса, а также наших советников — Мерецкова, Кулика, Воронова, пребывающих в благодушном настроении, видимо в результате успешно начатого наступления.

Но самое удивительное, что в штабе я увидел Павлова. Он был в изрядном подпитии, все в той же петушиной форме испанского генерала, оживленно беседовал с Пас асом.

Я подошел к ним с намерением сообщить Павлову о результатах огневых налетов его танковой бригады и срыве наступления. Но заговорить удалось не сразу. Дмитрий Григорьевич по-русски упорно объяснял ничего не понимающему Пасасу, что он — генерал Павлов, повторяя это в разных вариациях.

Увидев меня, Пасас спросил, что он говорит. Я ответил, что командир танковой бригады представляется ему, как командующему Центральным фронтом.

Пасас наконец понял — разодетый в золото генерал носит имя Пабло. Он улыбнулся и сказал, что его любимый святой — Павел и поэтому ему приятно познакомиться с замечательным генералом Пабло. При этом он не забыл упомянуть, что святой Павел тоже любил вино, явно намекая на подвыпившего Павлова.

Моя попытка обратиться к Дмитрию Григорьевичу не удалась, и я рассказал, что произошло с вводом в бой 14-й интербригады, стоявшему здесь же Кулику. Тот только развел руками.

Наконец Павлов отпустил измученного старика, и я поведал эту историю Дмитрию Григорьевичу. Он возмутился и стал все отрицать. Более того, заявил, что сейчас два его танковых батальона ведут бой в населенном пункте Махадаонда. Говорил так убедительно и напористо, что не поверить было нельзя.

Однако, каково же было мое удивление после возвращения в бригаду. Передовые подразделения оказались там же, где я их оставил, — залегшими под огнем врага у Махадаонда. Танки Павлова стояли где-то в тылу передовых подразделений и вели редкий огонь по селению, в котором к тому времени уже сосредоточились пять батальонов испанских фашистов с итальянскими танками "Ансальдо".

Словом, начавшееся первое контрнаступление республиканцев в районе северо-западнее Мадрида, было сорвано Павловым, который, видимо, даже и не понимал всей глупости и преступности действий».

Так завершилась их вторая встреча. Потом будет третья, четвертая… Опять в Испании, в Москве в Академии имени М. В. Фрунзе, в Ленинграде во время советско-финской войны. И всюду Павлов оставался самим собой.

Встретив однажды Мамсурова в штабе округа, он с этакой бравадой спросил: не хочет ли Хаджи войти в Хельсинки на его танке? На что Мамсуров, в ту пору командир особого лыжного отряда, ответил вопросом: «А не хочет ли Павлов прокатиться с ним на лыжах?» На том и расстались.

…Маршал Шапошников оказался прав. После ареста командующего Павлова и генералов обстановка в штабе ухудшилась. Возросли нервозность, неуверенность, страх.

3 июля штаб Западного фронта переехал под Смоленск. Ворошилов возвратился в Москву.

Но по его приказу особая группа Мамсурова еще оставалась в районе Могилева, готовила партизан-диверсантов и отправляла их в тыл, на территорию, захваченную противником.

Закончив работу, разведчикам предстояло убыть в штаб Западного фронта. Ворошилов лично отдал приказ наркому внутренних дел Белоруссии Цанаве выделить охрану и машины для переезда особой группы.

Однако после возвращения с задания в установленном месте не оказалось ни охраны, ни машин. Разведчики ждали всю ночь, не веря, что нарком Цанава наплевал на приказ маршала Ворошилова и их попросту бросили.

Спас положение предусмотрительный Туманян. Он оставил свою машину в другом месте, и шофер Лаппо, который оказался дисциплинированнее и порядочнее наркома, вывез разведчиков из-под удара наступавших фашистских войск.

5 июля 1941 года особая группа разведуправления прибыла в штаб фронта. Обстановка была угрожающей. Мамсуров так и не смог понять, кто теперь командует фронтом. Командовали все, кто находился здесь — Тимошенко, Мехлис, Буденный, Еременко. Это создавало путаницу, неразбериху. Начальники рангом пониже, приехавшие вместе с маршалами, тоже руководили, в основном угрожая направо и налево расстрелами. Однако такие методы только усугубляли ситуацию.

Смоленск сильно бомбила немецкая авиация. Центр города был разрушен, горел. На улицах трупы женщин, детей.

Вечером, когда стих очередной налет фашистов, Мамсуров, Туманян и Троян встретились с Михаилом Мильштейном, который был назначен заместителем начальника разведки Западного фронта. Особая группа «передавала дела» фронтовым разведчикам.

Они говорили, что Смоленск — это последний рубеж отступления. Здесь фашистам уготована смерть.

Вдруг во время разговора неожиданно началась отчаянная стрельба зениток. Оказалось, прилетели два наших самолета. Это было странно, поскольку во время немецкого налета зенитная артиллерия молчала. В штабе фронта поднялась тревога. Из окна штабного барака выпрыгнул известный военачальник, которого хорошо знали разведчики. Он вывихнул ногу, и его под руки увели в санчасть.

На следующий день Мамсуров увидел его с костылями. На груди военачальника появились две ленточки — золотая и красная, обозначавшие тяжелое и легкое ранение. Эти отличия были введены накануне.

С удивлением смотрел Хаджи-Умар на костыли, отглаженную щеголеватую гимнастерку, знаки ранения, полученные при прыжке из окна штаба. Этот военачальник чем-то напоминал ему командарма 1 ранга Павлова. Только, пожалуй, Павлов был честнее и умнее.

Через два дня в штаб фронта из Москвы пришла шифрограмма: Мамсурову, Туманяну, Трояну следовало немедленно убыть в столицу, а оттуда — в Ленинград для организации партизанского движения на Северо-Западе.

Жаль было покидать Западный фронт, где за первые две недели войны столько пережито и где, казалось, решалась судьба Родины.

Впереди был Ленинград. Война разгоралась… Четвертая война Мамсурова.

А все начиналось в 1918 году… с пропавшего буйвола, когда пятнадцатилетний Хаджи пас хозяйский скот.

Уходили в поход партизаны…

Хаджи выбежал в сад. Обида душила его. Внутри все клокотало. Отец, родной отец, накричал на него, да еще дал пощечину. В их семье воспитание было строгое, горское, к сыновьям относились особенно сурово. Сколько помнил себя Хаджи-Умар, никогда отец не говорил ему что-либо с улыбкой. Он всегда оставался серьезен и требователен. К этому привык Хаджи, но чтоб ударить?…

Он плакал от обиды, от несправедливого отношения к нему.

А всему виной кулики… С самой весны, когда трава в Осетии буйно идет в рост, Хаджи пас кулацких буйволов. В тот июньский день ему стало плохо, сильно болел живот. Это потом, с годами, он поймет, что у него случился приступ аппендицита.

Он не мог идти, падал на землю. Потом вновь поднимался. От жары, назойливых мух буйволы разбрелись в разные стороны, а когда пришла пора их собирать, Хаджи не досчитался одного буйвола.

Разгорелся скандал. Кулаки приехали в их дом требовать выплату за утерянного буйвола. Соседи рассказали, что животное в тот день возвратилось домой раньше стада, кулаки его спрятали, потом продали, но требовали компенсацию.

Кулацкая семья была богатой, мужчин много, и сила оказалась на их стороне.

На следующее утро кулаки подстерегли Хаджи на окраине аула и избили его нагайками.

Окровавленный, он с трудом дошел до дома. Мать уложила сына в постель, как могла успокоила.

В этот день к отцу приехала его сестра. У нее был болен муж, полгода уже не вставал с постели. А семья немалая, жили бедно, и она обратилась к брату Джиору за помощью. Тот и рад был помочь, только теперь он и сам не знал, как расплатиться с кулаками.

В общем, как говорят, пришла беда — открывай ворота. Хаджи не выдержал упреков, стал возражать отцу. А это не принято в их семьях. Вот и сорвался отец.

А тут еще тетя, обиженная, что отец ей не в силах помочь, подлила масла в огонь, посоветовала Хаджи уйти из дома. И он ушел.

Мать жалела его, но не удерживала. Она боялась, что Джиор решится отомстить кулакам за сына. Разгорится кровавая вражда.

Хаджи приехал во Владикавказ, поступил рабочим в железнодорожное депо. Он был рослым, сильным парнем, владел оружием. В Осетии юноша в 15 лет считается мужчиной. Может носить оружие — значит, мужчина.

А через несколько дней вместе с другими рабочими он вступил в отряд красногвардейцев Владикавказского Совдепа, который размещался в бывших казармах Апшеронского полка. Хаджи зачислили в так называемую горскую сотню.

Жизнь пятнадцатилетнего паренька резко изменилась. Где-то там, в прошлом, осталась тихая красивая долина в окружении гор. Внизу цвели сады, высоко вдали белела сахарная голова Эльбруса… Детство растаяло как сон.

Он попал в настоящий фронтовой город. Центральная часть Владикавказа была захвачена белыми, а по окраинам разбросаны красногвардейские отряды рабочих. Каждый день происходили вооруженные стычки, перестрелки.

В начале августа на Владикавказ совершили налет белоказачьи сотни. Они несколько дней удерживали город, шли уличные бои.

Хаджи сражался в составе горской сотни с частями генералов Шкуро, Назарова, участвовал в боях за города Кисловодск, Пятигорск, Георгиевск, Невинномысск.

В конце 1918 года на Северном Кавказе свирепствовал сыпной тиф. Заболел и Хаджи. Он лежал вместе с другими больными на станции Прохладная. К счастью, его подобрал местный житель, кабардинец, и увез к себе в аул, выходил, поднял на ноги.

До весны Хаджи под видом батрака скрывался в доме гостеприимного кабардинца, а потом стал пробираться домой, в родную станицу Ольгинскую.

Станица находилась километрах в шестидесяти. Днем он прятался в лесу, а ночью шел. Однако выйдя к своим, узнал, что в Ольгинской стоят белые части.

Пробрался к родственникам матери. Бабушка встретила его со слезами на глазах, рассказала, что белые выгнали семью из дома, разместили там солдат.

А еще по секрету сказала, что в селе тайно скрывается дядя Хаджи — Саханджери Мамсуров, член бюро горской фракции Кавказского краевого комитета партии, соратник Сергея Кирова и Серго Орджоникидзе.

«Как же так? — удивился Хаджи. — Ведь в селе белые». Бабушка объяснила, что Саханджери тоже был очень болен, лежал в доме его отца, но когда пришли белоказаки, он переоделся в одежду одного из родственников, взял два пистолета и прошел мимо беляков, которые сидели во дворе. Теперь он скрывается в доме Дадо Дзгоева.

Родственники Саханджери — Майрам, Тусултан, Сабазгирей, его отец — Джиор были готовы открыть огонь по белоказакам, если бы те остановили дядю. Но все прошло благополучно.

Однако Хаджи показалось, что укрытие в доме Дзгоева тоже не очень надежное. Многие знали об этом. И тогда, посоветовавшись с отцом, незаметно для семьи Дзгоевых они вывели Саханджери и укрыли его в заброшенном амбаре. Об этом укрытии, кроме Джиора и Хаджи, никто не знал.

А среди родственников и близких распространили слух, что Саханджери выздоровел и ушел в горную Ингушетию, где его ждал Серго Орджоникидзе.

Действительно, так оно и случилось, только позже, когда Саханджери окреп. Он установил связь с подпольщиками в городе Ардоне, перебрался туда, а потом через перевалы Главного Кавказского хребта перешел в Грузию.

Хаджи тоже начал осторожно наводить справки, где находятся партизаны. Как выяснилось, в районе Владикавказ-Грозный действовало несколько партизанских отрядов. Самый ближайший партизанский отряд находился в 25-30 километрах от станицы Ольгинской. Туда и подался Хаджи. Вскоре он уже вновь участвовал в боевых действиях.

Однако несмотря на то, что Хаджи бывал в боях, он по-прежнему оставался пятнадцатилетним юношей.

Как-то их вызвал командир партизанского отряда и поставил задачу — взорвать бронепоезд белых, имевший даже свое имя: «Смерть или победа». Была сформирована группа молодых ребят, как их называли в отряде, «орлов», и они вышли на задание. В 30 километрах от железнодорожной станции им поручили заложить мину.

Пока добирались до места диверсии, говорили о бронепоезде. Один партизан стал таинственно рассказывать, что на бронепоезде установлены новые секретные орудия, которые не стреляют снарядами, а направляют на противника особые лучи. Эти лучи все на своем пути сжигают.

Надо сказать, многие молодые партизаны были вовсе неграмотными, так что убедить их в страшном оружии было несложно.

Хаджи как самого младшего назначили коноводом. Когда все ушли к железной дороге, он остался с лошадьми.

Стояла лунная ночь, вдали шумел Терек. Из головы никак не шел рассказ партизана об огненных лучах. Становилось жутко. Ведь по древнему обычаю умершего человека должны похоронить родственники. «А если мы все сгорим?» — спрашивал себя Хаджи. От этого и других безответных вопросов становилось еще страшнее.

Вдруг он услышал шум приближающегося бронепоезда. Из его бронированных вагонов сверкнул яркий луч, протянулся далеко вперед и на мгновение осветил коней, самого Хаджу.

Ужас охватил его. Он закричал, стал звать товарищей. А бронепоезд с грохотом мчался вперед, Хаджи подумал, что «орлы» погибли и бросился бежать что было сил. Он мчался в партизанский отряд, по дороге потеряв шапку.

«Орлы» остались живы, но операцию провалили. Мина взорвалась далеко впереди бронепоезда, не причинив ему вреда.

В отряде все смеялись над Хаджи, и только командир был суров. Этот старый солдат объяснил назначение прожектора и сказал, что на войне трус погибает первым. Эти слова командира Хаджи Мамсуров запомнил на всю жизнь.

Шли месяцы, Хаджи взрослел, набирался боевого опыта. Вскоре он прослыл в отряде смелым разведчиком.

Однажды его включили в состав большой группы в несколько десятков человек для налета на Пластовскую бригаду. Задание было дерзкое и опасное. Ведь солдаты и офицеры бригады — опытные, обстрелянные воины.

Партизаны готовились долго и тщательно. Разведку поручили провести Хадже. Он обошел, облазил все дороги, тропинки, установил, где находятся посты и патрули, место и время их смены.

Штаб бригады находился в самом центре села, в большом доме. Хаджи знал расположение всех комнат, вход, окна.

И вот глубокой ночью диверсанты двинулись в путь. Сначала шли, потом ползли. Мамсуров возглавлял штурмовую группу в два десятка человек. Остальные были расставлены на путях отхода.

В штабе горела лампа, офицеры пили вино и резались в карты.

Хаджи подполз к стене, подтянулся, закинул ногу и уже сверху увидел во дворе часового. Тот стоял, опершись на винтовку. Мамсуров прикинул — в один прыжок часового не достать. Значит, надо ждать. Затаился, залег прямо на стене.

Часовой прошелся взад-вперед и, наконец, двинулся вдоль забора. Улучив момент, Хаджи в прыжке кинжалом снял часового. Путь свободен.

Дом был большой, в несколько комнат, но вход один, с улицы. У входа еще один часовой. Этого удалось бесшумно скрутить, предупредив: будешь кричать — убьем.

Когда диверсанты ворвались в дом, один из офицеров успел выхватить револьвер, но выстрелить ему не дали. Он упал, сраженный ножом.

В другой комнате находился начальник штаба. При виде вошедшего партизана он испугался, поднял руки вверх, заплакал. А ведь это он сжигал дома, избивал стариков и женщин, уничтожал целые семьи. О его жестокости ходили легенды.

Он попросил разрешения одеться. Подойдя к стулу, на котором лежала гимнастерка, начштаба схватил револьвер. Но партизан опередил его. Пуля свалила начштаба.

Однако диверсанты выдали себя. Во дворе поднялся шум, зазвучали выстрелы. Хаджи приказал группе отходить. На всю операцию ушло не более получаса.

У белых был сильный переполох. В ауле стреляли до утра. А партизаны к тому времени ушли. Группа в полном составе возвратилась в отряд. Командир поблагодарил диверсантов с успешно проведенной операцией.

Так проходила военная юность Хаджи-Умар Мамсурова.

В 1921 году он уехал учиться в Москву, в Коммунистический университет трудящихся Востока и, казалось, теперь его жизнь далека от армии. Но судьба распорядилась по-иному.

Через полтора года его вызвали в Главное политическое управление РККА и направили в распоряжение Революционного военного совета Северо-Кавказского военного округа, предварительно предоставив отпуск.

Приехав во Владикавказ, Хаджи погостил несколько дней у дяди Саханджери, который уже был председателем Совета народных комиссаров Горской АССР, и отправился в родную станицу Ольгинскую к отцу-матери, братьям, сестрам.

В Москве он очень скучал по родным местам. А когда из окна поезда увидел снежные горы, стремительно несущийся Терек, не сдержал слез.

Война на пороге родного дома

Хаджи Мамсуров отдыхал в родной станице, когда стало известно, что в середине мая на праздник объединения народов Горской АССР приедет сам Всесоюзный староста Михаил Иванович Калинин.

Празднование должно было проходить в красивом месте, у реки, между осетинским селением Ольгинское и ингушским аулом Базоркино. Собирались приехать представители разных народов — дагестанцы, осетинцы, ингуши, чеченцы, кабардинцы, казаки, ногайцы, балкарцы, карачаевцы, черкесы.

Однако праздник этот был не всем по душе. На Северном Кавказе — неспокойно, в горах и в дальних аулах еще скрывались остатки белогвардейских формирований. Они делали набеги в долины, убивали руководителей партийных и советских органов, бойцов и командиров Красной армии. Шла отчаянная борьба.

Ранним утром, в день приезда Калинина, в Ольгинскую пришла тревожная весть. Крупная банда белоказаков спустилась с гор и готовится к нападению на Всесоюзного старосту и его окружение.

Времени на раздумье не было. Хаджи Мамсуров собрал десяток местных комсомольцев. Вооружившись, на лошадях они выехали к предполагаемому месту засады.

Он хорошо знал местность в окрестностях родного села и не ошибся. Именно здесь, на повороте горной дороги, в камышах белые устроили засаду.

Как только группа Мамсурова углубилась в заросли, по ним открыли сильный огонь. Ольгинцы ответили залпом и, рассредоточившись, двинулись вперед.

Вскоре белоказаки не выдержали напора группы Мамсурова, стали отходить. Ольгинцы бросились в погоню.

На поле боя бандиты оставили два трупа и несколько убитых лошадей.

Из группы Мамсурова, к счастью, никто не пострадал. Не повезло только самому Хаджи. Он был ранен в ногу. Рана долго не заживала, его отправили в больницу.

Навестить Хаджи приехали руководители Горской республики во главе с дядей Саханджери Мамсуровым. Его благодарили за героизм и мужество и в подарок привезли «красные революционные шаровары», взамен изорванных во время преследования банды.

На вопрос Хаджи, знает ли Михаил Иванович, что я был ранен из-за него, председатель Совнаркома республики Саханджери Мамсуров долго заразительно смеялся: «Ну что ты, Хаджи, не могли же мы ему рассказать о банде и испортить праздник». И, подмигнув своим соратникам, сказал: «Ведь ты чуть не испортил праздник».

А Хаджи и вправду чувствовал себя немного виноватым. На праздник не попал, Калинина не увидел, да еще выбыл из строя на три месяца. Хорошо, что в штаб Военного округа сообщили, а то вообще признали бы дезертиром.

Кстати говоря, Хаджи Мамсурову еще придется близко столкнуться с Михаилом Ивановичем Калининым.

В 1928 году его, тогда военного комиссара Отдельного Дагестанского кавалерийского дивизиона, вызовет к себе командующий войсками округа И. Белов и член Реввоенсовета С. Кожевников. Будет поставлена задача: из лучших воинов отобрать эскадрон, совершить марш в район крепости Гуниб и организовать охрану этого района.

В селение Гуниб должен прибыть на отдых Председатель ЦИК СССР М. И. Калинин. Мамсуров получил приказ всюду лично сопровождать Михаила Ивановича и охранять, что, собственно, и сделал.

Он сопровождал его каждый день на прогулках на вершину горы Гуниб, по аулу, на встречах с кавалеристами, которые любил Калинин. Для молодого командира беседы с Председателем ЦИК были школой посерьезнее любой академии.

Они часто оставались наедине, и Калинин вдруг неожиданно спрашивал: «Как строить новую жизнь в селе, Хаджи?» Трудные задавал вопросы Михаил Иванович и очень интересно на них отвечал.

Позже Мамсуров скажет, что «за время пребывания с Калининым я закончил настоящий университет».

Но это было позже. А пока Мамсуров залечивал раненую ногу в госпитале. После выздоровления он прибыл в штаб округа в Ростов-на-Дону. Его направили начальником курса в окружную Военно-политическую школу.

Однако он чувствовал нехватку военных знаний и напросился подучиться. Просьбу удовлетворили. В мае 1924 года Хаджи закончил обучение и сдал экзамены за полный курс Военно-политической школы.

И вновь в отпуске в родном селении он столкнулся с Гражданской войной. Вот как о том времени вспоминал сам Хаджи-Умар Мамсуров: «У меня на курсе было два приятеля, молодые ребята, прошедшие Гражданскую командирами взводов — Леня Карнан и Арон Зак.

По окончании всем нам выдали новое обмундирование, дали месячный отпуск. И я уговорил их отправиться ко мне в Ольгинское.

Приехали в село. Леня и Арошка сразу окунулись в работу Ольгинской комсомольского организации, были в восторге от наших ребят.

Секретарем комсомольской организации был мой двоюродный брат Каспулат (Чопа) Мамсуров. У Карнача, Зака и Чопы завязалась искренняя дружба. Чопа обладал даром природного вожака молодежи и был общим любимцем.

Однажды вечером, когда мы сидели на камнях на краю улицы, подъехал верхом на лошади Чопа и сказал, чтобы шли домой. Там собралось много гостей отметить рождение его сына. Посидите, мол, погуляйте, потанцуйте.

Сам сказал, что напоит коня и присоединится к нам.

Мы с братом Бимбулатом пошли в магазин, чтобы купить папирос для гостей. Но не успели дойти, как услышали несколько выстрелов со стороны реки.

Выстрелы в ту пору были не редкость, но мы сразу почувствовали неладное и бросились к реке, к водопою.

Прибежали и нашли на берегу раненого Чопу. Наклонившись, я стал спрашивать его, кто в него стрелял. Он что-то хотел сказать, поднял руку, прикусил палец и лишь помотал головой.

Так Чопа умер у меня на руках. На его груди я обнаружил три пулевых ранения.

На другой день мои приятели Леня и Арошка пришли к моей матери, попросили у нее прощения, сказали, что они очень ей благодарны, но в такой дикой обстановке оставаться не могут и уезжают.

Она стояла и молча плакала.

Я отвез их обоих на арбе во Владикавказ, посадил на поезд. С тех пор мы больше никогда не виделись.

А когда возвращался обратно из Владикавказа, по дороге из зарослей, меня обстреляли бандиты. Возможно, это были те же головорезы, что убили Чопу.

Я был вооружен, да и стрелял неплохо. Выхватил револьвер, ответил бандитам. Видимо, моя ответная меткая стрельба заставила банду отойти».

Такие были времена на Северном Кавказе. Даже в отпусках в родном селе Хаджи Мамсурову приходилось воевать.

По ком звонит колокол?

О разведчике и диверсанте Мамсурове пресса вспоминает, как правило, в дни юбилеев.

С одной стороны, злую шутку сыграла пресловутая секретность. Достаточно сказать, что с большинства «испанских материалов» у нас в стране до сих пор не снят гриф секретности.

С другой стороны, надо с горечью признать: к событиям далеких 30-х годов прошлого века у российской молодежи нет особого интереса. Да и откуда ему быть? Ведь публикации на эту тему в наших СМИ практически отсутствуют. Вот и получается замкнутый круг.

Те же редкие журналисты, которые пытаются что-то сказать о Хаджи Мамсурове, сразу «западают» на самый яркий, на их взгляд, эпизод из жизни разведчика. Еще бы, именно Хаджи Мамсуров был прототипом главного героя лучшего романа Эрнеста Хемингуэя «По ком звонит колокол».

Одна из центральных газет в сентябре 1993 года писала: «Именно Хаджи Мамсуров послужил прототипом героя-подрывника Роберта Джордана в знаменитом романе…»

Но автору показалось и этого мало. Он идет дальше. «Еще точнее будет сказать, что действия полковника Ксанти, как звался он в Испании, и побудили у романиста замысел описать события национально-революционной войны испанского народа 1936-1939 гг. в такой интерпретации».

Действительно, Хаджи Мамсуров знал Эрнеста Хемингуэя, встречался с ним, рассказывал писателю о действиях партизан-диверсантов в Испании.

Илья Эренбург в своих воспоминаниях пишет так: «В Гейлорде Хемингуэй встречался с нашими военными. Ему нравился Хаджи, человек отчаянной смелости, который ходил во вражеский тыл (он был родом с Кавказа и мог легко сойти за испанца).

Многое из того, что Хемингуэй рассказывал в романе "По ком звонит колокол" — о действиях партизан, он взял со слов Хаджи».

Известный фронтовой кинооператор, тоже участник войны в Испании, Роман Кармен, высказывается еще более конкретно: «Хаджи никогда ничего не рассказывал. А на вопрос только качнет черной как смоль шевелюрой и улыбается застенчивой улыбкой, сверкнув из-под резко очерченных губ белоснежными зубами. Лишь одному человеку, после долгих уговоров товарищей, он дал вытянуть из себя подробный рассказ: два вечера Эрнест Хемингуэй просидел с ним в отеле "Флорида" и впоследствии сделал смелого Хаджи прообразом одного из героев романа "По ком звонит колокол"».

Егор Яковлев, журналист, редактор, один из немногих, кто встречался с Хаджи Мамсуровым в 60-е годы, когда тот уже занимал высокий пост заместителя начальника Главного разведывательного управления, считает, «что коммунист Хаджи не мог быть героем Хемингуэя. Человек ясных целей, бесконечно преданный победе нового строя, он герой иного романа. А те, о ком писал Хемингуэй, кого любил, отравлены горечью, живут в разладе с обществом. Да, они готовы воевать (и если воевать, то до конца), но лишь с несправедливостью, а не за переустройство всей жизни».

Кстати, Егор Яковлев задал тогда свой сакраментальный вопрос Мамсурову:

— Скажите, товарищ Хаджи, а себя вы узнали в романе?

— И да и нет, — ответил генерал.

И, думается, ответом подвел черту в споре о прототипе главного героя книги «По ком звонит колокол».

Хемингуэй сделал своего героя американцем. Иначе и быть не могло. Тем более что американские добровольцы тоже воевали в Испании.

В 1966 году в журнале «Иностранная литература» были опубликованы воспоминания Мирко Марковича, командира батальона одной из интербригад в Испании, под названием «Я знал Хемингуэя».

«Это случилось весной 1937 года, — рассказывает Маркович, — Хемингуэй находился в Испании в качестве корреспондента каких-то американских газет, а батальон американских добровольцев в составе XV интернациональной бригады занимал позиции возле Хармы, обороняя Мадрид.

Весенний день близился к концу, когда мне принесли записку командира бригады Владимира Чопича о том, что в батальон приедет Эрнест Хемингуэй…

В нормальной обстановке я, вероятно, был бы взволнован возможностью скорой встречи с писателем, которого знал по книгам, прочитанным до отъезда в Испанию: "Прощай, оружие!", "Снега Килиманджаро", "Иметь и не иметь". Но на Харме я не испытал такого волнения.

Вместо этого меня беспокоила мысль: как бы с ним что-нибудь не случилось, по крайней мере, тогда, когда он будет у меня. Об этом предупреждал и Чопич, да я и сам (правильно или неправильно) понимал, что несу ответственность "за все живое и мертвое" в секторе батальона.

Несколько успокаивало то, что у нас на позициях наступило вечернее затишье…

Однако Хемингуэй появился возле нашей землянки прежде, чем я рассчитывал: он застал меня с запиской Чопича в руках…

После того, как мы обменялись рукопожатиями, последовал его лаконичный вопрос:

— Русский?

И мой очень лаконичный ответ:

— Черногорец!

На лице Хемингуэя появилась тень разочарования, которую он даже не пытался скрыть:

— А я, черт возьми, слышал в Мадриде, будто нашими ребятами командует какой-то русский.

Я возразил, стараясь говорить помягче…

— Вовсе не хочу вас обидеть, в самом деле было приятно услышать это в Мадриде… Русские — хорошие солдаты, а я по опыту знаю, что значит иметь командиром хорошего солдата… Конечно, я — интернационалист, но все-таки эти американские парни, эти молодые дьяволы из Нью-Йорка, Пенсильвании, Иллинойса и других мест как-то мне ближе».

Думаю, Хемингуэй не кривил душой, говоря о «молодых дьяволах из Нью-Йорка и Пенсильвании», только тянуло его больше к русским. Отсюда и нескрываемое разочарование при встрече с Марковичем.

Просто русские славились в Испании своей смелостью и умением воевать. А о храбром Ксанти ходили легенды. Вот от того и «не слезал» Хемингуэй со своего коллеги и товарища из России Михаила Кольцова, уговаривая познакомить с Мамсуровым.

А Хаджи, откровенно говоря, этого очень не хотелось. Он руководил диверсионными группами и соблюдал строжайшую секретность, конспирацию и делиться с кем-то этими сведениями не собирался.

Но Кольцов уговаривал, просил, доказывал, что это необходимо. Мол, Хемингуэй напишет о героизме интербойцов. С трудом, но Хаджи согласился.

Их первая встреча произошла в 1937 году, после диверсии интербригадовцев, на аэродроме под Талаверой. Прошел слух, что в ходе этого налета убит подполковник республиканской армии Ксанти. Но Мамсуров, к счастью, был только ранен.

Хаджи Мамсурову Хемингуэй с первой встречи не понравился. Воспитанный в строгих горских традициях, Хаджи не пил и не любил пьющих. Хемингуэй же был нетрезв, более того, в разговоре все время потягивал вино.

Ксанти стерпел, но после разговора сказал Кольцову: «Хемингуэй — человек несерьезный. Много пьет и болтает».

И все-таки во время других встреч писателю удалось разговорить Ксанти. Они встречались три дня подряд. Беседовать начинали часов в пять-шесть вечера и заканчивали далеко за полночь.

Мамсуров рассказывал о делах и людях его диверсионных групп, не называя, разумеется, имен, а порой, и мест, где происходили события.

Если внимательно почитать роман Эрнеста Хемингуэя «По ком звонит колокол», можно заметить, что автор хорошо знает и тонко чувствует работу диверсантов-подрывников.

Но откуда? Писатель никогда не ходил в рейды, не подрывал мины. Однако все это делал много раз Хаджи Мамсуров. Он и поведал об этом Хемингуэю.

Обратимся к роману. Вот генерал Гольц провожает на задание подрывника Роберта Джордана и, напутствуя его, говорит: «Взорвать мост в точно указанный час, сообразуясь со временем,назначенным для наступления, — вот что нужно. Вы понимаете?»

Это правило знает всякий диверсант. Оно звучит так: «У каждой диверсии свой час».

Еще одна заповедь диверсанта, отправляющегося в тыл, — знать только то, что положено тебе, и не более.

«Смотрите, я сейчас покажу вам весь план, — обращается Гольц к Джордану. — Видите? Мы начнем не у входа в ущелье. Это уже решено. Мы начнем гораздо дальше. Вот — смотрите сюда.

— Я не хочу знать, — сказал Роберт Джордан.

— Правильно, — сказал Гольц. — Когда идешь за линию фронта, лучше брать с собой поменьше багажа, да?»

Эти, пусть и немудреные, профессиональные секреты украшают роман, доказывают, что Хемингуэй смог «подсмотреть» и «подслушать» у Ксанти важные детали.

«Впрочем, все это штрихи, — говорил в беседе с Егором Яковлевым генерал Мамсуров. — Еще радостнее — узнавать людей, которые действуют в романе. Я узнал почти всех…

В романе упоминается соратник Джордана по подрывной работе, его русский друг Кашкин. Он все время страшится попасть живым в руки фашистов. Джордану пришлось исполнять последнюю просьбу друга — он застрелил тяжело раненного Кашкина…

Он случайно оказался недалеко от истины. Кашка — вид цветка. В Кашкине я узнал старшего лейтенанта Цветкова. Он был опытный подрывник, но со временем стали сказываться усталость, перенапряжение. Цветков нервничал, храбрость его порой граничила с безрассудством. Так было и в последнем бою. Он взорвал эшелон с войсками. Надо было отходить. Но Цветков нарушил запрет и ввязался в бой. Его тяжело ранило. Цветкова вынесли товарищи. Он умер у них на руках. Похоронили его в глухом уголке Эстремадура».

Дальше генерал Хаджи Мамсуров рассказывал о старике-испанце, его звали Баутиста. Он был против убийства людей, считал это грехом. Ксанти поведал Хемингуэю о старике.

И вот в романе старик Ансельмо говорит: «По-моему, людей убивать — это грех. Даже если это фашисты, которых мы должны убивать». И тем не менее в критический момент он убивает часового и гибнет сам.

В жизни, к сожалению, было все трагичнее. После нападения отряда диверсантов на аэродром в Севилье, где они уничтожили семнадцать самолетов, старик Баутиста попал в руки фашистов. Его ждала страшная смерть. Фашисты соорудили крест, распяли на нем партизана и подожгли.

Узнал Хаджи Джиорович в романе и Марию, дочь мэра одной из деревень, который помогал партизанам. Фашисты надругались над ней. А ведь в жизни, в отличие от романа, она была совсем ребенком, двенадцатилетней девочкой.

Командир партизанского отряда, мексиканец Мигель Хулио Хусто, в книге предстает в образе Эль Сардо, а испанская Шура (так прозвал ее поляк Макс Тадек) похожа на одну из персонажей романа — Пилар.

Можно перечитывать роман еще и еще раз и находить в его героях все новые черты испанских интербригадовцев. Откровенно говоря, искал и я в литературных образах штрихи легендарного Ксанти. И находил: и в подрывнике Роберте Джордане, и в генерале Гольце, и, возможно, еще в ком-то. Хемингуэй наделил чертами Хаджи Мамсурова многих героев своего романа.

Судьба Ксанти оказалась ярче и счастливее, чем судьба литературного персонажа, даже такого писателя, как Хемингуэй. И это настоящее счастье, что Хаджи Мамсуров не погиб в Испании. Хемингуэй написал в своем романе поистине великие слова, которые, как мне кажется, так органично вписаны в жизнь Мамсурова, словно были рождены вместе с ним: «Пусть не говорят о революции те, кто пишет это слово, но сам никогда не стрелял и не был под пулями… кто никогда не видел, как пуля попадает женщине в голову или в грудь, или в спину; кто никогда не видел старика, у которого выстрелом снесло половину головы, кто не вздрагивал от окрика "Руки вверх!"; кто никогда не стрелял в лошадь и не видел, как копыта пробивают голову человека… кто никогда (пожалуй, хватит, ведь продолжать можно до бесконечности!) не стоял на крыше, пытаясь отмыть собственной мочой черное пятно между большим и указательным пальцем — след автомата, когда сам он закинут в колодец, а по лестнице поднимаются солдаты…»

Разведчик-диверсант Ксанти все это видел, все это было с ним.

Однако роман, пусть и великий, это далеко не одно и то же, что реальная война, жизнь на войне. Теперь, думается, пришло время отложить в сторону книгу Хемингуэя и рассказать об испанских фронтовых буднях Хаджи Мамсурова. Тем более, что реальность намного превзошла самые яркие художественные фантазии Хемингуэя.

«Я полюбил его…»

В тот день несколько разведывательно-диверсионных групп вернулись с пустыми руками. Они были заброшены в тыл франкистов с одной-единственной задачей — захватить языка. Желательно, штабного писаря, а лучше всего — офицера.

По оперативным данным, фашисты готовились к большому наступлению на Мадрид — подвозили боеприпасы, подтягивали резервы… Теперь оставалось узнать главное: когда будет это наступление.

Впервые за месяц боев Ксанти послал свои разведгруппы в тыл противника не с диверсионными целями. Приказал строго-настрого — ничего не взрывать, не шуметь. Тихо пробраться в расположение врага, взять «языка» — и домой.

Три группы разведчиков уже возвратились. «Языка» не добыли. Более того, одна группа была блокирована франкистами, но ей удалось вырваться. К счастью, без потерь.

Ксанти ждал четвертую группу. Данные нужны как воздух: когда же двинут франкисты? Они не должны застать врасплох защитников Мадрида. Интербригадовцы уже подготовили диверсионную операцию. Спланировано нанести удар по тылам противника, дезорганизовать его работу, сорвать наступление.

Но такая операция даст эффект, только если она будет проведена накануне наступления. Потому так важно знать точный день, когда Франко бросит свои отборные части в атаку.

Наконец, возвратилась четвертая группа разведчиков. Они захватили офицера. Правда, при захвате его ранили, и в дороге пленный умер. Разведчикам пришлось оставить его, но в нагрудном кармане офицера был найден приказ самого Франко. Приказ гласил: наступление начать 25 ноября.

Значит, упреждающий, диверсионный удар следовало нанести днем раньше — 24 ноября. И он был нанесен: взорваны железная и шоссейная дороги, группы партизан напали на аэродром, подорвали несколько самолетов.

Диверсанты спутали карты противника и добились своего — Франко отсрочил наступление на Мадрид.

В ходе диверсионной вылазки на аэродром, при отходе, был контужен Мамсуров. Рядом с ним разорвался снаряд, его оглушило, Хаджи потерял сознание. В горячке боя никто не заметил потерю. Никто, кроме переводчицы Мамсурова, Лины. «Курчавая, блестящая грива, большие губы на креольском лице», — так писал о ней Михаил Кольцов. Эта аргентинка, Паулина, или, как ее звали партизаны-интернационалисты, Лина, приехала на машине и разыскала лежавшего без сознания Мамсурова.

Так она спасла ему жизнь в первый раз. «Назавтра, — вспоминал Мамсуров, — когда стал чувствовать себя несколько лучше, я вышел из дома и не заметил, как фашистские самолеты зашли на бомбежку. Лина втолкнула меня в дверь дома, а самолеты буквально изрешетили то место, где я только что стоял. Так Лина спасла мне жизнь еще раз».

Паулина была бесстрашной девушкой. Как-то группа «юнкерсов» сбросила бомбы на площадь маленького испанского городка. Там в это время играли дети. Лина схватила санитарную сумку и под обстрелом бросилась перевязывать раненых детей.

Так началась их дружба — аргентинки Паулины и осетина Хаджи. Уезжая из Испании, он увез с собой в Москву свою переводчицу, они поженились.

Однако, все это будет потом, а сейчас возвратимся в Мадрид, где на подступах к столице идут тяжелые, кровопролитные бои.

Хаджи Мамсуров так рассказывал о боях под Мадридом: «Зона обороны создавалась и существовала как самостоятельный фронт с прямым подчинением Министру обороны и Президенту республики. Возглавил этот фронт так называемый Совет обороны Мадрида, во главе которого формально числился командующий и председатель Совета обороны генерал Мияха. Главным советником у него был комбриг Владимир Ефимович Горев — очень толковый, грамотный, смелый командир, владеющий английским и испанским языками. До приезда в Испанию он командовал одной из лучших в Красной армии танковых бригад, потом находился на посту военного атташе.

Помощниками у Горева были Ратнер и Львович.

Я по штату являлся советником при начальнике штаба В. Рохо. Однако приходилось работать и в крупных соединениях, прибывавших для обороны Мадрида с ноября 1936 года по январь 1937 г.

Так в один период был советником командира каталонского корпуса, известного боевика-анархиста Буэнавентура Дyppyтu».

На этом, собственно, Хаджи Джиорович и останавливается. Всего одна строка, одно имя. А ведь за этой строкой полный трагизма эпизод гражданской войны. К счастью, в своем «Испанском дневнике» Михаил Кольцов уделил достаточно большое внимание отношениям коммуниста Мамсурова и анархиста Дуррути.

«Он попросил себе советника-офицера. Ему предложили Ксанти, — пишет Михаил Кольцов. — Он расспросил о нем и взял. Ксанти — первый коммунист в частях Дуррути. Когда Ксанти пришел, Дуррути сказал ему:

— Ты — коммунист. Ладно, посмотрим. Ты будешь всегда рядом со мной. Будем обедать вместе и спать в одной комнате. Посмотрим.

Ксанти ответил:

— У меня все-таки будут свободные часы. На войне всегда бывает много свободных часов. Я прошу разрешения отлучаться в свободные часы.

— А что ты хочешь делать?

— Я хочу использовать свободные часы для обучения твоих бойцов пулеметной стрельбе. Они очень плохо стреляют из пулемета. Я хочу обучить несколько групп и создать пулеметные взводы.

Дуррути улыбнулся:

— Я хочу тоже. Обучи меня пулемету».

Анархисты, уезжая из Каталонии, подняли большую шумиху. Мол, они идут спасать столицу Испании от фашистов. Потребовали дать бригаде самый трудный участок.

Но прошло всего два дня, и они выдвинули совсем другое требование — отвести их на отдых.

Эту историю в своих воспоминаниях продолжает кинооператор Роман Кармен:

«— А какую позицию занимает Дуррути, — спросил я.

Хаджи задумчиво разминал в руках свой берет.

— Понимаешь, — сказал он, — я полюбил его. Вот полюбил и все. Верю в его честность. Он по-настоящему ненавидит фашистов, горячо любит Испанию. Но в каком он ужасном окружении! Меня иногда пугает его трагическая обреченность. В минуты откровенности он не в силах скрыть от меня своего отвращения ко многим авантюристам и негодяям, которые, как говорит он, позорят чистые идеи анархизма. Вот я убежден, что он против отвода бригады в тыл. Я еду к нему сейчас, хочешь, поедем вместе.

Нас привели в кабинет, где Дуррути диктовал что-то машинистке. Он порывисто встал и, кинувшись навстречу Хаджи, долго пожимал ему руку, словно боясь ее выпустить… Всего лишь несколько дней Хаджи прикомандирован к бригаде советником, а Дуррути уже не может прожить без него и часа.

Он полюбил Хаджи за отчаянную храбрость, за железную волю и жестокую прямоту — те качества, за которые все любят этого отважного молчаливого человека.

Хаджи молча взял его за руку, усадил на большой диван, обитый голубым атласом. Тот покорно сел и опустил глаза.

— Это верно, Дyppyтu, что ты отводишь бригаду в тыл? — спросил Хаджи. — Ты знаешь, резервов нет. Ты оголишь самый ответственный участок фронта.

— Да, я отвожу бригаду! — закричал Дуррути. — Люди устали. Устали от бомбежек и артиллерии! Люди не выдерживают! Я не могу!…

— Дуррути. Но твоя бригада всего лишь два дня на передовой. И знаешь, как оценил народ, что анархисты пришли, наконец, из глубокого тыла драться в Мадрид? Понимаешь, какое впечатление произведет уход из бригады? Что тебя заставляет предпринять этот шаг?

Дуррути опустил голову и, стиснув виски, тихо сказал:

— Знаю, все знаю, но они требуют. — Слово "они" он произнес со злобой.

Снова вскочил и зашагал по ковру.

— Поеду в бригаду. Сейчас же.

— Я с тобой, — предложил Хаджи.

— Нет, нет!

Мы с Хаджи поехали в штаб обороны Мадрида. Через час, проходя по коридору штаба, я увидел Хаджи. Он стоял спиной ко мне, глядя в окно. Я окликнул его. Он не ответил. Я тронул его за плечо. Он повернулся ко мне, его глаза были полны слез.

— Что случилось?

— Они убили его. Только что убили».

Потом Хаджи Джиорович всю жизнь корил себя, что не поехал с Дуррути. Как он считал, ему бы удалось предотвратить это безумство.

Так и не успел Мамсуров научить Дуррути стрелять из пулемета. Сам он, кстати говоря, являлся отменным пулеметчиком. В Испании было немало случаев, когда мастерство пулеметчика да поразительная смелость и выдержка помогали Хаджи выдержать, не погибнуть, победить.

Он не любил рассказывать о таких случаях. И все-таки однажды признался: «Как-то с одним батальоном я участвовал в бою. Сражались мы двое суток. Бойцы, устали. Наши части ушли вперед, и батальон оказался в крайне сложном положении.

И вот вдали показались шеренги марокканцев, опытных, сильных бойцов, на которых делал основную ставку Франко.

Они были одеты, в белые плащи. Мерным, уверенным шагом накатывали на нас. Психическая атака. Нечасто такое увидишь. Да лучше и не видеть.

Марокканцы находились метрах в 800-х от нас. Интербригадовцы открыли огонь. Некоторые "белые плащи" падали, но остальные, не меняя темпа, продолжали идти и идти.

И вот они уже в 300-х метрах от нас. Мы ведем огонь, а шеренги движутся вперед. Некоторые наши бойцы перестали стрелять. Я бросился к пулемету и нажимал на спусковой крючок так, что потом у меня долго болел палец.

Почувствовал: еще мгновение, и наши бойцы дрогнут, побегут. Напряжение было дикое. Не отрываясь от пулемета, я крикнул растерявшимся бойцам: "Гранатами! Огонь!" И метнул подряд три гранаты, когда марокканцы были уже в 50 шагах.

Однако не выдержали они. С протяжным криком: "А-лл-а…" белые шеренги повернули, показали нам спины и побежали.

Какое же было счастье видеть их спины».


В советские времена войну в Испании, нашу интернациональную помощь романтизировали, показывали только подвиги бойцов-интербригадовцев.

Однако там был не только героизм и самопожертвование. Хватало и предательства, трусости, разгильдяйства. В том числе и среди интернационалистов из Советского Союза.

Как и почему сорвалось наступление интербригадовцев в районе Французского моста и университетского городка? Эту операцию готовило мадридское командование своими силами в тайне от штаба Центрального фронта. «Мадридцы» подозревали, что в штабе работают продажные офицеры, связанные с фашистами.

Кроме пехоты в наступлении участвовали две танковые роты, все бронемашины, находящиеся в боевых порядках обороняющихся частей. Командовали этими ротами Арман, Кривошеин и капитан Панов.

После упорных боев в районе университетского городка командование ставит задачу Ксанти атаковать противника у Французского моста. Его подразделениям придавались две танковые роты и рота бронемашин.

Кривошеина на месте не было, Арман принял командование двумя ротами, подразделением бронемашин руководил Панов.

Огонь артиллерии корректировался с башни 17-этажного здания «Телефоник».

Наступление началось успешно, и интербригадовцы захватили плацдарм западнее моста, фашисты спешно отходили.

По установленному сигналу рота бронемашин Панова должна была вступить в бой и развить успех.

Однако все сигналы поданы, и не один раз, а Панова нет. Арман в бешенстве — и собирается ехать на поиски пропавшей роты, хочет, как он кричал «набить морду трусу Панову».

Однако, если бы Арман покинул поле боя, командовать танками было бы некому. Ксанти принял решение ехать самому.

Он нашел роту Панова около парка, километрах в трех от назначенного района сосредоточения.

Позже об этой поездке Мамсуров вспоминал так: «Я поехал к роте и обнаружил танки вдоль ограды парка. Они были брошены без охраны. Экипажи разбрелись. У машин я нашел только несколько человек. На мой приказ быстро найти командира и собрать экипажи реакция была весьма ленивая.

Рассвирепев, я сам стал искать Панова. И нашел его в одном из ресторанчиков с рюмкой в руке. На коленях у него сидела девушка.

От такой картины я долго не мог прийти в себя. Увидев меня, он вскочил, девушка упорхнула.

Панов стоял передо мной большой, побелевший от испуга, с росинками пота на рябом, круглом лице и что-то бормотал о своей вине.

От бешенства я не в состоянии был вымолвить ни слова.

А когда с его ротой мы прибыли к Французскому мосту, было уже поздно. Фашисты оправились от удара, подтянули дополнительные силы и начали яростно атаковать».

Что ж тут скажешь — на войне, как на войне. Есть такие, как Мамсуров и, увы, такие, как Панов.


…Осенью 1937 года Ксанти, он же Хаджи Мамсуров, возвратился в Москву.

Как-то в приемной одного из высоких начальников встретил Михаила Кольцова. После Испании они увиделись впервые. Крепко обнялись, как старые друзья, расцеловались.

Кольцов оставил свой телефон. Просил звонить. Но позвонить Мамсуров ему уже не успел. Михаила Кольцова арестовали.

«В приемной было человека три, — скажет позже генерал Мамсуров. — Так я и не знаю, кто же из них спустя несколько недель написал, что я обнимался не с тем, с кем следовало…»

Вообще, по тем меркам 30-х кровавых годов, зажигательный, прямой и честный кавказец Хаджи Мамсуров многое делал, чего не следовало делать. Сейчас, когда анализируешь эти факты, поражаешься, как он выжил? Ну, например, после того, как сказал в лицо Сталину правду о финской войне? После того, как пригвоздил Мехлиса к позорному столбу? Как? Но это уже тема отдельного разговора. Он — впереди.

Командир диверсионной бригады

Апрель сорокового года выдался холодный. Весеннее солнце иногда прорывалось сквозь свинцовые тучи, но мороз держался. Лютая зима, на которую пришлась советско-финская война, отступать не хотела.

12 марта 1940 года СССР и Финляндия заключили мирный договор. Советскому Союзу отошла территория Карельского перешейка с Выборгом, острова в Финском заливе, западное и северное побережье Ладожского озера с городами Кексгольмом, Сортавала, Суоярви, территория к северу от Ладоги с городом Куолаярви и часть полуостровов Рыбачий и Средний.

Полуостров Ханко переходил в аренду Советскому Союзу на 30 лет.

Красная армия победила. Но как-то тяжело было думать об этой победе. Полковник Хаджи Мамсуров видел ее изнутри, с изнанки.

В конце марта на сессии Верховного Совета СССР, со ссылкой на данные штаба Ленинградского военного округа, были обнародованы цифры наших потерь в финской войне — около 48,5 тысяч убитых, почти 159 тысяч раненых, больных, обмороженных.

Финны, по тем же данным, потеряли 70 тысяч убитыми и более 250 тысяч ранеными.

Мамсуров не мог не верить сессии Верховного Совета, но на войне он видел совсем другое. Что ж, возможно, ошибался. Трудно говорить ему, полковнику, командиру бригады за весь фронт.

Жена Мамсурова, Паулина, рассказывала позже, что Хаджи «вернулся с войны каким-то замороженным: больше молчал, ходил мрачный, наверное вспоминал своих ребят, заснеженные поля, густые леса, в которых прятались финские снайперы — "кукушки".

Ни о чем не рассказывал, желая оградить нас от взрыва своих чувств. Единственное, что я знала, он люто ненавидел Мехлиса…»

В начале апреля сообщили, с 14 по 17-е в ЦК пройдет совещание начальствующего состава Красной армии «по сбору опыта боевых действий против Финляндии». Полковник Мамсуров — среди выступающих.

Наступил день совещания.

Хаджи ехал в Кремль. Что он будет сегодня говорить на совещании? Те события еще свежи в памяти, словно были вчера. Дикий мороз в полсотни градусов. Суконные шаровары и кителя бойцов его бригады, которые сшила специально для них Ленинградская швейная фабрика, форма более удобная, чем длиннополые шинели, но на морозе в такой одежке не то что отдохнуть, остановиться порою невозможно, — замерзнешь. А ведь действуя в отрыве от основных сил, в финском тылу, приходилось и спать в снегу. Лучшее, на что можно было тогда рассчитывать, — шалаш из еловых веток.

Лишнего ничего не возьмешь. А возьмешь — проклянешь. Каждый грамм в дальнем рейде, как тонна. Диверсионные группы его особой лыжной бригады находились всегда в движении. Порой без еды и питья, в кармане пяток кусочков сахара. Проголодаешься, — пососешь сахарок — и вперед.

Это была третья война Хаджи Мамсурова. Вроде и не новичок, но никогда прежде не посещали его такие страшные желания: порою хотелось махнуть на все рукой, упасть на снег и уснуть. Он никому не признавался в этом, разве что самому себе. Но что было, то было. Как говорят, слов из песни не выбросишь, даже если песня больше похожа на стон.

Вспоминались погибшие ребята. Какие ребята! Володя Мягков, лыжник-рекордсмен, веселый, общительный, смелый. Как только Хаджи начинал подбирать бойцов в рейд, он тут как тут: «Товарищ полковник, разрешите мне пойти со своим взводом».

А студент-эстонец Круузе. Когда в небольшом доме их окружили финны, началась перестрелка, Круузе был ранен. Он приказал уходить бойцам группы, сам остался прикрывать отход. Попросил поджечь дом вместе с ним, чтобы не попасть живым в лапы врага. Группа отошла. Разумеется, ни у кого не поднялась рука сжечь товарища.

Круузе долго отстреливался, задерживая финнов, а когда закончились патроны, сам поджег дом.

Не хуже ребят воевали девушки. Их в бригаде было немного — связистки, финки-переводчицы, карелки. Переодеваясь в одежду местных жителей, они собирали нужную развединформацию, а когда становилось особенно тяжело, прятали под своими шубейками револьверы, гранаты — и в бой.

Вот о таких, как Володя Мягков, Круузе, Маня Богданова, и надо говорить. Но не только о них.

…Было еще рано, половина десятого, когда Хаджи сдал шинель в гардероб и вышел в фойе зала. Однако тут уже собралось немало командиров. Он увидел корпусного комиссара Хрулева, начальника снабжения Красной армии. Тот, наклонившись, что-то говорил комкору Чуйкову, командующему 9-й армией на финском фронте.

Мимо него прошел, куда-то торопясь, комдив Кирпонос, командир 70-й стрелковой дивизии. Он приветливо махнул Хаджи, мол, прости, тороплюсь.

Большинство собравшихся Мамсуров знал лично, с некоторыми служил раньше или познакомился в эту финскую войну, с иными воевал еще в Испании.

Испания… Прошло-то всего ничего — два с небольшим года, а кажется, как это было давно. Вот Григорий Иванович Кулик, обритый наголо, как колено, вышагивает важно. Понятно, он уже замнаркома обороны, командарм 2 ранга.

Странно, как такое могло случиться. «Купер» (псевдоним Кулика в Испании), сам по себе храбрый командир, но малограмотный, неумный, с солдафонскими замашками, стал заместителем наркома, а прекрасный тактик, глубокий интеллигентный человек, талантливый военачальник Владимир Ефимович Горев по возвращении из Испании арестован и расстрелян.

Хаджи не раз задавал себе этот вопрос. Там, в Испании, он был слишком занят, если не сказать больше, увлечен борьбой, и как-то не задумывался о таких низменных, на его взгляд, вещах, как зависть, злоба, интриги. А ведь Владимиру Ефимовичу завидовали. Да еще как! Героическая оборона Мадрида прославила Горева и его помощников.

Наверное, сыграл свою роль и острый горевский язычок. Он не раз поддевал Мерецкова, смеялся над неотесанностью Кулика, а Павлова попросту называл «генерал Бодега», как прозвали его многие испанцы, намекая на приверженность Дмитрия Григорьевича к вину. Так что врагов у Горева было немало.

А вон и «генерал Бодега», легок на помине. Павлов, теперь уже начальник автобронетанковых войск Красной армии, прохаживался вместе с Мерецковым, командующим Ленинградским военным округом и 7-й армией.

Все собрались в зале, где должно было начаться совещание. Мамсуров тоже прошел в зал, на ходу приветствуя знакомых командиров.

На совещании присутствовал Сталин, все руководство Красной армии. Выступающих было много. Сталин слушал, задавал вопросы, спорил, не соглашался.

Во время выступления комкора Василия Чуйкова, командующего 9-й армии, он неодобрительно отнесся к мнению о бережном, экономном отношении к боеприпасам.

«Если мало боеприпасов расходовали, то много людей расходовали. Тут надо выбирать одно: либо людей надо пожалеть, но тогда не жалеть снарядов, патронов, либо жалеть патроны и снаряды, тогда людей будете расходовать. Что лучше?»

Чуйков, пытаясь выкрутиться, сказал, что «лучше стрелять метко и попадать в цель», Сталин взорвался:

— Неверно. Старо. Если бы наша артиллерия стреляла только по целям, до сих пор бы воевали. Артиллерия выиграла, что она в один день 230 тысяч снарядов положила. Ругаем их за это, а я ругал, в свою очередь, почему не 400 тысяч, а 230?

И вот тут во время дискуссии произошел важный эпизод, связанный непосредственно с Мамсуровым. В своей книге «В походах и боях» генерал Павел Батов его описывает так: «…Вспомнил совещание руководящих военных работников, созванное ЦК партии в сороковом году после окончания военных действий на Карельском перешейке.

Докладывал В. И. Чуйков. И. В. Сталин, прохаживаясь, курил трубку, остановился, спросил, прервав докладчика: "Скажите, вам никто не мешал командовать?" В зале стало тихо. Вопрос был повторен».

Этот вопрос Сталин задал неспроста. До него дошли слухи, что начальник Политуправления Красной армии армейский комиссар 1 ранга Лев Мехлис совал свой нос повсюду. Его вмешательство в руководство войсками приносило губительные, а порой и катастрофические последствия. Но Мехлиса боялись. За ним прочно закрепилась репутация «серого кардинала». Этот жестокий, вспыльчивый комиссар был одним из организаторов репрессий среди командного состава Красной армии.

Во время советско-финской войны Лев Мехлис являлся Членом Военного Совета 9-й армии, но, по сути, командовал войсками армии.

Он лично посылает Сталину доклад «О причинах поражения и потерях в 44-й стрелковой дивизии». «…Дивизия по предварительным данным оставила противнику: 76-мм пушек — 20, гаубиц 122-мм — 16, 45-мм пушек — 25.

Материальная часть танкбата оставлена противнику. Т-26 оставлено — 15; Т-38 — 22, всего пулеметов — 37. Оставлено станковых пулеметов — 130, ручных пулеметов — 150, автомашин до 150…

Прибывший личный состав на 40 процентов не имеет винтовок…»

Цифры действительно впечатляют.


Но что же случилось с 44-й дивизией?

Соединение было в срочном порядке переброшено из Тернополя, как скажет позже Мерецков, «из украинских степей, без предварительного обучения бойцов в условиях лесисто-болотисто-холмистой местности и глубоких снегов. Она оказалась в совершенно непривычной для себя обстановке и понесла тяжелые потери, а комдив погиб». Кирилл Афанасьевич лукавил: комдив Виноградов вместе с начштаба дивизии Волковым и начальником политотдела Пахоменко были расстреляны.

Как сообщал начальнику Генштаба Лев Мехлис, «суд… состоялся под открытым небом в присутствии личного состава дивизии. Суд тянулся пятьдесят минут. Приговор к расстрелу был приведен в исполнение немедленно, публично взводом красноармейцев».

Скор был на расправу начальник Политуправления Лев Мехлис, и командарм Чуйков не смел ему возражать. Только вот где они были, и Мехлис, и Чуйков, когда дивизия отправилась с Украины на север в осеннем обмундировании — в шинелях и брезентовых сапогах. Телогрейки (о полушубках, разумеется, и речи не было) и валенки обещали доставить в вагоны в пути следования, но бойцы их так и не дождались. Только на конечной станции Кемь дивизия начала получать зимнее обмундирование, да так в спешке полностью и не была обеспечена ни валенками, ни телогрейками.

Не лучше обстояло дело в войсках 44-й дивизии с обеспечением продовольствием и фуражом. В своих докладах полковой комиссар Мизин это положение назвал «угрожающим». Оказывается, в частях запас продовольствия и фуража составлял одну суткодачу. То есть запаса, как такового, не существовало вовсе.

Продовольственная рота простояла три дня на армейском продпункте, но так ничего и не получила. Мизин также докладывал, что «до сих пор не прибыл полевой автохлебозавод дивизии».

Между прочим, доклад военкома датирован 27 декабря 1939 года. А уже 1 января 1940 года противник перешел в атаку на позиции 146-го стрелкового полка 44-й дивизии. Атака с большим трудом была отбита. В бою оказались все резервы.

На следующий день финны вновь ударили по полку и окружили его.

Контратаки ни к чему не привели. Финские части перерезали единственную дорогу, по которой перемещались дивизионные колонны. Так начиналась трагедия 44-й дивизии.

Безусловно, вина комдива Виноградова и его штаба велика. Но заслужили ли они такую страшную кару? Только ли на них лежала ответственность за разгром дивизии?

Масла в огонь подлил Мехлис. Кстати говоря, после расстрела Виноградова главный военный прокурор Красной армии издал директиву, в которой запрещал проводить суды (или самосуды? — Авт.), подобные тому, что совершил Мехлис. И что вы думаете, Лев Мехлис направил телеграмму прокурору. Он с гордостью заявляет, что они провели еще один подобный суд «над Чайковским и комиссаром погранполка Черевко, который дал замечательный результат. Сейчас проводим несколько процессов над рядовыми…»

И далее он требует у Главного военного прокурора «отменить вашу директиву».

Вот так, ни больше ни меньше. Мехлис жаждал крови.

Все, кто воевал на советско-финском фронте, безусловно, знали о судилищах Мехлиса. Не оттого ли, как пишет Батов, в зале стало так тихо, когда Сталин задал свой вопрос. Думается, все понимали, о чем и о ком идет речь. Но промолчали. И командармы высоких рангов, и бесстрашные комиссары, и героические комбриги, комдивы.

Однако нашелся в этом зале один человек. Звание его на фоне собравшихся было весьма невелико — полковник.

Предоставим слово вновь генералу Павлу Батову, чтобы завершить цитату из его книги. Напомним вопрос Сталина. «"Скажите, вам никто не мешает командовать?" В зале стало тихо. Вопрос был повторен. И только Мамсуров сказал в своем выступлении: "Я вам, товарищ Сталин, скажу, что нам действительно иногда мешали командовать".

Он резко критиковал армейского комиссара Л. 3. Мехлиса за то, что насаждал в армии порядки, связывающие творческие возможности командного состава».

Итак, обратимся к выступлению полковника Хаджи Мамсурова на совещании, ибо в нем он рассказывает главное — о своей боевой диверсионной работе.

«Я имел 10 лейтенантов из тамбовского училища. Должен сказать, что эти люди не были командирами. Они даже бойцами не могли быть. Первые действия показали, что командиром взвода, группы мог стать не лейтенант, а красноармеец, боец, который уже имеет двухнедельный опыт. Хотя командиры из Тамбова оказались очень вымуштрованы, добровольцам — ленинградским физкультурникам далеко до них, но в боевой обстановке они даже не знали хорошо компаса, карты.

В бою они боялись, а в тылу были хорошими командирами.

К этому делу (созданию диверсионных отрядов для действий в финском тылу. — Авт.) некоторые командующие отнеслись хорошо — тов. Мерецков, Штерн. Мы к концу января создали несколько отрядов, которые сделали большие дела.

Я выехал с таким отрядом в 9-ю армию, взял ленинградцев-добровольцев и студентов института физкультуры, получил задачу выйти на помощь 54-й дивизии. Выехали ночью на машинах, а потом прошли на лыжах за сутки 68 км и дошли до места действия в тылу противника. Погода была очень холодная.

Я решил, что, если идти прямо на противника всем отрядом, — с нами может случиться неприятная история. Сейчас надо было выяснить, кто нам противостоит, какие силы, оружие у противника, тем более, что в этом районе о финнах нам ничего не было известно. И вот начали прочесывать местность, начиная от линии границы или фронта. Группы, отряда работали на удалении вначале до 40 км, затем до 80 км и даже до 120 км. Группы разведывали полосу, примерно, шириной в 150 км, если брать веерообразно».

Сталин, внимательно слушавший Мамсурова, спросил: «Сколько было вас всего?»

«Около 300 человек, — ответил Хаджи. — Очень много времени отняла полоса, начиная от левого фланга 44-й дивизии и непосредственно до Кухмониеми и Соткамо. В этой полосе на удалении 100 км ни противника, ни населения абсолютно не было. Но сама территория потребовала много времени, чтобы ее разведать. В штабе армии было сказано, что в полосе от Пуоланка идет основная линия связи с Кухмониемской группой противника, и мне ставилась задача разведать этот район. Работали там около трех недель, так как выход одной группы на удаление до 100-200 км занимал 5-6 дней.

Должен сказать, что, несмотря на очень сильные морозы, отряд почти все время жил в лесу на снегу, у нас было только три случая обмораживания 1-й и 2-й степени. Затем, когда группа наткнулась на противника в районе Кухмониеми, тут произошел интересный случай. Группы действовали непосредственно в тылу 25-го пехотного полка противника, 65-го, 27-го пехотных полков, 9-го артиллерийского полка. Одна группа была на расстоянии 2-3 км от Кухмониеми, налетела на деревню, уничтожила пункт радиосвязи, несколько солдат и офицеров, а также две подводы с ручными взрывателями от мин. Ушла без потерь. Другая группа работала в 12 км восточнее. Засела на дороге, захватила машину, вторую, третью, перебила около 20 человек. В основном средний и младший комсостав, захватила их оружие, документы, подожгла машину, уничтожила линию связи и ушла. То же самое делали и другие группы.

Товарищ Запорожец говорил, что у них всего 13 финнов действовали в тылу. И то, как неприятно иметь у себя в тылу подобные группы. На фронте 9-й армии появилось несколько белофиннов. Они перешли нашу границу и, углубившись на 2-3 км, срезали один телефонный столб, который связывал пограничные заставы. В наших частях была паника, мол, здесь шныряет банда финнов, и говорили о них бог знает что. Представьте себе, что делалось тогда у финнов после нашей работы в тылу.

У нас был радиоприемник, который дали в политуправлении армии, мы слышали финские передачи о действиях нашего отряда. Они говорили, что целые батальоны парашютных десантов сбрасываются русскими, видимо думали, что на такое удаление наши люди пройти не могут. Кричали о новых видах военных действий и т. п. Наверно, мы им порядком насолили.

18 февраля прилетел начальник разведывательного отдела армии и отдал приказание: к 23-й годовщине Красной армии надо преподнести большой подарок. Я говорю, может быть лучше подарок сделать после празднования. У финнов поубавится бдительности. Он со мной не согласился. Говорит, приказываю.

Послали группу в 50 человек восточнее Кухмониеми на помощь 54-й дивизии. Эта группа погибла, причем должен сказать, что она состояла из красноармейцев. Остальная часть нашего отряда была укомплектована ленинградскими добровольцами. Пленные, которые были потом захвачены, рассказывали, что участвовали в уничтожении этих людей. Наши красноармейцы три дня вели бой, будучи в окружении. Ни один из наших не сдался в плен, три человека, оставшихся в живых, в последний момент взорвали себя гранатами.

Одновременно другая часть отряда пошла западнее Кухмониеми, разделившись на отдельные группы. Они должны были перерезать шоссейную дорогу Каяани-Кухмониеми. Одна из групп напала на штаб 9-й пехотной дивизии противника. Должен сказать, мы докладывали и раньше, что в этом районе расквартирован штаб. Но командование 9-й армии не обратило внимание на эти данные, считая, что штаб пехотной дивизии противника находится в другом месте. Так вот, группа в количестве 24 человек очутилась в расположении войск противника, куда она вошла ночью. Бойцы обнаружили это только на рассвете, увидев замаскированные бараки, полные солдат противника. Тут же недалеко был и крупный штаб. Они зарылись в снег и решили ждать ночи, чтобы напасть на штаб. Однако группа была случайно обнаружена в 16.00 из-за нечаянного выстрела. Один из товарищей очищал автомат от снега.

Тут начался бой малой по численности разведгруппы против полка пехоты, командного состава штаба и авиации. Группа вела бой с 16.00 до 2 ч. ночи. Наших было убито 14 человек, ушло 8. Они отошли с боем и соединились с другими группами, действовавшими правее.

К сожалению, в этом бою был убит секретарь комсомольской организации и другие бойцы. Люди, которые участвовали в бою, вели огонь из маузеров и автоматов и были одеты в финскую форму. Каждый из них уничтожил не менее 8-10 белофиннов, главным образом офицеров. Около 100 трупов противника осталось там.

Когда оставшаяся часть подразделения вышла на лед озера к островам, группа финских летчиков преградила им дорогу. Есть основания думать, что нашими был убит крупный финский начальник, поскольку у него была хорошая одежда, красивая сумка, золотые часы. Почти вся группа противника была перебита. Финны в тот момент были охвачены паникой. Начали вести беспорядочный артиллерийский огонь.

Есть и другие примеры героизма. К сожалению, этот товарищ убит. Он представлен к званию Героя Советского Союза. Речь идет о ленинградском лыжнике, замечательном гражданине нашей страны Мягкове. С группой лыжников в 13 человек для того, чтобы выяснить наличие войск в районе Кухмониеми, в течение 23 часов он совершил 90-километровый марш. Это на лыжах, когда человек утопает выше колена в снегу. Правда, у него была отменная лыжная подготовка, да и людей в его группу мы подобрали хороших.

Западнее Кухмониеми он влетел в расположение финской зенитной батареи, убил офицера и еще несколько финнов, поднял панику, узнал, что там есть зенитная батарея, несколько пехотных рот, через них проскочил и вернулся. Его с бойцами окружил в одной деревушке противник силой до роты с пулеметами, но они стойко дрались, нанесли большие потери противнику и вышли из окружения — пробились гранатами. Правда, Мягков потерял одного из лучших бойцов отряда. Товарищ Мягков провел ряд замечательных операций, жаль, что к концу событий погиб.

Нам учить надо людей. Мы работали всего месяц с лишним. Я считаю, что если бы у меня были подготовленные еще в мирное время бойцы, то удалось бы довольно много вреда нанести финнам.

Должен сказать, что отряду, который был у меня сформирован из ленинградских добровольцев-лыжников, очень тяжело приходилось. Тяжелее, чем частям, которые находились на фронте. Однако, можно с гордостью сказать, что это замечательные люди нашей родины.

Я считаю, что необходимо решить вопрос о создании специальных частей в ряде округов. Надо начинать их готовить. В составе армий эти части принесут большую пользу, выполняя помимо специальной работы задачи дальней разведки».

В конце своего выступления Мамсуров резко критиковал Мехлиса. Начальник политуправления не ожидал такого.

Мехлис побледнел и бросился в атаку.

— Это все клевета, я вас видел один-два раза.

Мамсуров спокойно ответил:

— Мне клеветать нечего, я говорю то, что есть.

Мехлис вновь подскочил:

— Это сплетня.

На сей раз не выдержал Сталин:

— Мамсуров сказал правду, — глухо отозвался он. — Нам нужно уважать то, что говорит товарищ, работающий на фронте. Мне говорил об этом еще один товарищ.

— Хорошо бы его назвать? — петушился Мехлис.

— Не буду называть, — ответил Сталин, — он сказал мне, Молотову и Ворошилову.

— Говорить надо в открытую, — не унимался Лев Захарович.

— Рычагов… — сказал Сталин. Он помолчал и добавил: — О клевете не может быть и речи. Товарищ Мамсуров говорит, у товарища Рычагова такое же мнение.

В зале наступила гнетущая тишина. Собравшиеся словно оцепенели.

В перерыве Хаджи Мамсуров вышел в холл. К нему подходили командиры, одобрительно жали руки, поддерживали. И тут он увидел своего старого знакомого, «генерала Бодегу» — Павлова. Он подошел, поздоровался и, понизив голос, насмешливо сказал: «Ксанти, не пропал ты, фашисты тебя не убили, теперь свои убьют. Гляжу я на тебя и не пойму — дурной ты, чи шо?»

Так и сказал: «Дурной ты, чи шо?» Мамсуров тогда и не понял, что означало это «чи шо». Позже значение украинского оборота объяснил ему Кузьма Деревянко, начальник штаба в его особой лыжной бригаде, и они долго смеялись.

Хотя в тот апрельский день 1940 года полковнику Хаджи Мамсурову, откровенно говоря, было не до смеха. Он обрел могущественного и коварного врага в лице Льва Мехлиса.

Однако враги никогда не пугали Хаджи.

Наш комдив удалой…

Шел четвертый год Великой Отечественной войны. Комдив генерал Хаджи Мамсуров верхом на лошади скакал в полк Автодиева. Его 2-я гвардейская кавалерийская дивизия, прорвав оборону немцев у города Кросно, вела бои в предгорьях Карпат. Впереди была Чехословакия, но фашисты не собирались пускать кавалеристов в Карпаты. Завязались тяжелые, ожесточенные бои. На острие атаки его соединения был полк Автодиева.

Братьев Автодиевых хорошо знали и любили в дивизии. Младший, Ваган, погиб в рукопашном бою под Гродно. Генерал помнил его еще курсантом. Старший недавно возглавил полк, после того, как Мамсуров отстранил от командования полковника Мизерского.

Когда комдив вспоминал о Мизерском, внутри все клокотало. Этот холеный бездельник не раз подводил в критическую минуту. А то, что случилось во время тяжелых боев под Кросно, стало последней каплей.

Ставропольский добровольческий полк, действуя на левом фланге дивизии, продвинулся вперед на 15 километров. Пехотинцы Москаленко тоже хорошо поддержали кавалеристов. Однако полк Мизерского топтался на месте.

Мамсуров пытался связаться со штабом Мизерского по телефону, но ему сказали, что комполка на месте нет, он в тылу, километрах в десяти от переднего края.

Комдив приехал в полк, нашел Мизерского. Тот… мирно спал. Генерал поднял его с постели и дал два часа на сборы. «И чтоб духу твоего не было в дивизии», — пригрозил Мамсуров.

Вместо Мизерского назначили храброго, толкового офицера Абдулу Автодиева.

Родные братья Автодиевы были очень разными. Младший, Ваган, стройный красавец,отменный кавалерист, а старший — огромный, кряжистый, с некрасивым, каким-то зверским лицом. Недавно его ранило, и товарищи подтрунивали над ним, мол, Автодиев получил ранение века. А вышло так, что в бою ему в лицо попала щепка. Абдула долго сокрушался: ранение должно быть металлом, а не деревянной щепкой. Это позор, считал офицер. У Автодиева душа была чистая и добрая, как у ребенка.

Комдив знал бесстрашие и горячий характер Автодиева и просил замполита Колотовского беречь командира.

…Генерал Мамсуров сразу проехал к штабу полка, спрыгнул с лошади. С первого взгляда стало ясно — что-то случилось. Опущенные головы кавалеристов, у повозки стоял ординарец Автодиева и плакал.

На повозке лежал командир полка. Бледный, без кровинки в лице, глаза закрыты. Комдив склонился над Автодиевым. Комполка с трудом разлепил тяжелые веки:

— Да, Хаджи, вот и погибли два брата. Обними меня…

Потрясенный Мамсуров обнял Автодиева:

— Ухожу вслед за братом, — еле слышно прошептал Абдула.

Комдив вскинул голову. Слезы душили его. Сентябрьское солнце садилось за вершины гор, охваченные осенним пламенем багрянца. Было тихо, словно остановилась война. Эта тишина рвала сердце. Хотелось выть волком.

Автодиев умирал на его руках.

…Вечером комдив Мамсуров возвратился в штаб дивизии. Он долго сидел за столом над раскрытой картой. Со стороны казалось, генерал думал о завтрашнем бое. Но мысли его путались, бежали, опережая друг друга, и были далеко от этих мест.

Стоя у повозки с телом погибшего фронтового товарища, Хаджи Мамсуров, может впервые за столько лет войны, остро почувствовал, как страшно он устал. Шел уже четвертый год войны. Как далек был сегодня тот сорок первый — Белоруссия, Смоленщина, потом Ленинград.

В августе 1941 года, когда фашисты прорвали наш фронт у Чудово, его, полковника Мамсурова, назначили командиром 311-й стрелковой дивизии. Сказали одно: ни шагу назад. И он держался зубами за тот клочок земли, который отвели его дивизии. Отступать было некуда, дальше — Ленинград.

В конце месяца на переднем крае его ранило в обе ноги и в руку. После госпиталя принял другую дивизию — 114-ю кавалерийскую, потом был 7-й кавкорпус, куда его перевели заместителем командира. Но в августе 1942 года — новое назначение — начальником Южного штаба партизанского движения, через четыре месяца — он уже начальник оперативного отдела — помощник начальника Центрального штаба партизанского движения. В марте Хаджи возвращается в Главное разведуправление.

Но он рвался на фронт. И, наконец, в апреле 1943 года его настойчивым просьбам уступили. Полковник Мамсуров назначен командиром 2-й гвардейской Крымской кавалерийской дивизии Юго-Западного фронта.

Дивизия была знатная, когда-то ею командовал Григорий Котовский. Бойцы немолодые, средний возраст около 50 лет, опытные, обстрелянные, прекрасные кавалеристы. Большинство казаки, но были еще и те, кого под знаменами 1-й Конной армии водил в бой сам Семен Буденный.

Хаджи сжился, прикипел сердцем к этой ставшей родной для него дивизии. Ему будут предлагать корпус. В ноябре 1943-го вызовет к себе генерал Иван Черняховский и скажет: «Ну что, Мамсуров, принимай стрелковый корпус».

Но Хаджи откажется, посчитает, что на дивизии он принесет больше пользы.

В декабре 1943 и в январе 1944-го такие же предложения поступят уже от генерала Ватутина. Мамсуров поблагодарит за доверие, но останется верен 2-й кавалерийской.

Сколько пройдено с ней, с этими удивительными людьми?

Вспоминался горячий бой под Киевом и тот испуганный молоденький сержант, который бежал вместе с красноармейцами с передовой, да наткнулся на комдива.

— Стой! — крикнул Мамсуров. — Куда бежишь?

Сержант остановился как вкопанный, увидев перед собой полковника. Комдив знал — перед ним артиллерист.

— Где твое орудие? А пилотка? Где пилотка?

Сержант замялся:

— Товарищ полковник, там немецкие танки. Много танков…

Комдив был вне себя.

— Так ты немцам отдал орудие, паршивец? А ну как отдал, так и назад отбей. И пилотку свою найди. Какой же ты мужик и солдат, коли орудие отдал, пилотку потерял:

Сержант испуганно вытянулся и выдохнул:

— Отобью, товарищ полковник.

Он действительно отбил. Собрал красноармейцев, попросил десяток гранат и пошел в контратаку, вернул орудие. И пилотку нашел. Дальше воевал героически, как и все бойцы Мамсурова.

Тогда его дивизия в составе кавкорпуса форсировала Днепр, прорвала немецкую оборону и захватила плацдарм, обеспечив переправу частям 60-й армии Черняховского. А когда немцы, собрав силы в кулак, пытались прорваться к переправам 60-й армии, на их пути встали кавалеристы Мамсурова.

5, 6, 7 ноября 1943 года дивизия освобождала Киев. А дальше?… Дальше прорвали оборону немцев на реке Ирпень, севернее Киева и стремительным ударом оседлали Киево-Житомирское шоссе, отрезав пути отхода фашистам.

11 ноября дивизия овладела городом Коростышев, а 12-го — Житомиром, продолжая наступать на юго-запад.

Однако на войне случается всякое. Порою так складывается обстановка, что передовые части наступающих войск далеко отрываются от главных сил, их коммуникации растягиваются, фланги становятся уязвимыми для контрударов противника. Так случилось на левом фланге 1-го Украинского фронта в середине ноября 1943 года.

Соединение Мамсурова и другие части оказались в тяжелом положении. Против них немцы бросили танковые и моторизованные войска.

По приказу командующего фронтом полковник Мамсуров возглавил всю группировку наших войск, расположенных у Житомира. Девять дней дивизия обороняла город. Численность противника на некоторых участках была в 10 раз больше наших войск.

В сводках Совинформбюро за 15 и 17 ноября говорилось: «Войска 1-го Украинского фронта вели тяжелые оборонительные бои с противником, перешедшим в контрнаступление из района западнее Фастова на Брусилов и из района южнее Житомира на Радомышль».

«В районе Житомира и Коростышева советские войска вели бои с крупными силами пехоты и танков противника и под его давлением оставили несколько населенных пунктов».

В этих скупых строках сообщений кровь и пот, жизни и смерти бойцов полковника Мамсурова.

Кавалеристы сражались в пешем строю, выкатывали пушки на прямую наводку и били вражеские танки. За неделю тяжелых оборонительных боев немцы потеряли 150 танков и больше тысячи солдат и офицеров. Но численное превосходство было за врагом. 19 ноября по приказу командования Житомир был оставлен. Конники Мамсурова отступили.

За умелое руководство дивизией, отвагу и героизм комдив Хаджи Мамсуров был награжден орденом Суворова II степени и стал генерал-майором.

В декабре дивизия оборонялась на участке города Малин, а в январе — новое наступление в направлении Сарны-Ковель. Условия были тяжелейшие. Местность лесисто-болотистая, да как раз ударила оттепель. Войска двигались по раскисшим лесным дорогам, в ледяной воде, тащили на себе боеприпасы, минометы, оружие.

Здесь действовал крупный отряд бандеровцев «Черный ворон». Пришлось выделить полк для борьбы с бандитами. «Черный ворон» перестал существовать.

Форсировав с боями реку Стырь в районе Руфалувка и северо-западнее, кавалеристы вышли на фланги и в тыл крупным Новоград-Волынской и Ровенской группировкам фашистских войск. Соединение Мамсурова имело задачу развивать удар в направлении Маневичи-Ковель и с ходу овладеть городом Ковель.

Но 28 января штаб фронта изменил задачу 2-й кавдивизии и повернул ее на юг, с целью взятия города Луцка. Уже на следующий день кавалеристы вели бои в районе населенного пункта Колки.

Фашистское командование не сразу осознало, что в тыл его группировке выходит крупное кавалерийское соединение. Разобравшись в ситуации, немцы бросили против 2-й кавдивизии авиацию. Правда, к тому времени у дивизии было хорошее авиационное прикрытие.

В район Колки фашисты выдвинули кавалерийскую дивизию, переброшенную из Дании. В ходе упорных боев 29 и 30 января немецкие кавалеристы понесли тяжелые потери под ударами наших войск.

А уже на следующий день дивизия Мамсурова захватила город Рожище и вела бои в районе населенного пункта Киверце.

В оперативной сводке штаба фронта говорилось: «В результате удара частей 2-й гвардейской кавалерийской дивизии 1 февраля 1944 года практически вся группировка фашистских войск в Киверце была уничтожена, в том числе и только что переброшенный из района Ровно батальон пехоты. Особенно большие потери понесли немецко-фашистские части в ходе кавалерийской атаки 2-й дивизии с флангов южнее Киверце».

Теперь перед Мамсуровым встал вопрос — брать Луцк с ходу или дать отдохнуть безмерно уставшему от непрерывных боев личному составу. Он понимал, что оттяжка в наступлении неизбежно повлечет сосредоточение резервов противника и укрепление обороны. И комдив принимает непростое решение — овладеть Луцком с ходу.

1 февраля передовые части дивизии вышли к северной, восточной и юго-восточной окраинам Луцка и к четырем часам утра полностью овладели городом.

Удар был стремителен, и когда конники входили в город, его улицы заполнились фашистскими солдатами и офицерами, которые нередко в одном белье в панике метались по улицам, пытаясь уйти на запад.

Таким образом, линия фронта установилась западнее Луцка.

За этот подвиг 2-я кавдивизия удостоилась ордена Богдана Хмельницкого.

Однако времени для передышки не было. В марте 1944 года в своем донесении в штаб армии комдив Мамсуров сообщал: «15 марта 1944 года прорвал оборону немцев на реке Иква в районе м. Тарговица и ударом в тыл Дубненской группировки немцев обеспечил наступление наших войск с фронта.

19 марта овладел г. Красноармейск, а 20 марта г. Броды и вел бои юго-западнее до подхода 13-й армии».

Умолчал генерал в своем донесении, что 19 марта он получил ранение в лицо, но остался в строю. Надо сказать, и его подчиненные были под стать своему храброму комдиву.

Позже, после войны, генерал Мамсуров часто вспоминал о героических бойцах своей дивизии. Вот лишь один эпизод, рассказанный Хаджи Джиоровичем: «В Бродах трое суток шли бои. Город мы захватили, но станция была в руках немцев, на южной окраине. До нее примерно полкилометра.

Однако станцию мы никак не могли взять. Фашисты подтянули туда свежие силы 361-й пехотной дивизии, танки. По данным разведки у противника было 120 танков, а у меня осталось всего 15 машин.

Надеяться нам не на кого. Наши части были еще далеко позади. И тогда, взвесив все "за" и "против", я отдал приказ отходить на восток.

Передвигаясь по городу, увидел командира противотанкового орудия Афанасьева. Его пушка стояла во дворе дома, но обзор впереди лежащей городской площади был хороший.

— Почему не отходите? — спросил я.

— Товарищ генерал, — обратился ко мне Афанасьев, — разрешите мне с артиллеристами и прислугой остаться. На комсомольском собрании слово дал, что подобью 15 немецких танков. Мы уже подожгли три танка.

— Хорошо, — согласился я, — бей побольше.

Мне самому стало интересно. Понимал, что наступают немцы, надо отходить, однако решил остаться.

И вот на площади появился немецкий танк. Афанасьев подпустил фашиста метров на двести и ударил в борт. Танк загорелся.

Вскоре послышался характерный лязг подходящей новой боевой машины. С ним повторилось то же.

— Вот и пятый горит, — сказал Афанасьев.

Потом он приказал поменять позицию. Артиллеристы быстро перекатили орудие на следующий угол дома и подбили еще один танк. Опять поменяли позицию и открыли огонь. Так Кирилл Афанасьев довел свой счет до девяти боевых машин.

Отважный был боец. Позже я отправил его учиться в артиллерийское училище».

К рассказу генерала Мамсурова остается только добавить, что кавалеристы 2-й гвардейской дивизии во взаимодействии с танкистами 3-й гвардейской танковой армии окружили в районе города Броды шесть немецко-фашистских дивизий. В этом котле было уничтожено до 30 тысяч солдат и офицеров противника, пленено 17 тысяч, захвачено более 11 тысяч орудий и минометов, 1500 машин, много другой техники и снаряжения.

За эту операцию комдив Хаджи Мамсуров был удостоен ордена Красного Знамени.

Вот так, с боями, дошел до Карпат.


…Генерал встал из-за стола, задул коптилку, подошел к окну. Светало. Солнце, которое садилось вчера за горы, когда он стоял у тела погибшего комполка Автодиева, сегодня, как ни в чем не бывало, поднималось над вершинами. Начинался новый день. Каким он будет для него, комдива Мамсурова, для его кавалеристов — счастливым, победным или, как вчера, горьким и тяжким? Кто знает?

Через час ему вручат приказ. Его дивизия в составе 1-го гвардейского кавкорпуса вводилась в узкую брешь, пробитую в обороне фашистов.

Свидетель и участник тех событий начальник инженерных войск армии полковник А. Немчинский в своей книге «Осторожно, мины!» напишет: «Корпус вошел в прорыв налегке. Имеющуюся в войсках тяжелую технику, которую нельзя было протащить по горным тропам, оставили на Большой земле…

Боевые действия перешли в узкие, горные проходы, на лесные тропы. Война здесь шла особая. Атаки следовали одна за другой. Все находилось в динамике. Характер боевых действий, навязанных противнику, имел свою специфику, днем мы вели упорные оборонительные бои, а с наступлением темноты стремительными ударами прорывали кольцо окружения и выходили в новый район. Так повторялось несколько раз».

Вспоминает А. Немчинский и о своей встрече с генералом Мамсуровым: «В овраге, заросшем леском, нам встретились два человека. Один был в бурке до пят, другой — в шинели, держал под уздцы двух лошадей…

Кавалерист в бурке оказался генерал-майором Мамсуровым. Выслушав рапорт, генерал улыбнулся в тонкие черные усы, весело поглядел на нас, спросил:

— А почему вы именно в эту сторону идете?…

— По следу подков шли, товарищ генерал, — доложил капитан саперов Дубровский.

— Молодцы, саперы. Обычно это только кавалеристы примечают… Поторапливайтесь, времени мало!

Генерал легко вскочил в седло. Его фигура слилась с лошадью, а смуглое мужественное лицо светилось спокойствием и уверенностью. Таким он и запомнился мне…»

Они пробьются через Карпатские горы, порой поднимаясь почти по отвесным скалам, и ударят по врагу там, где он не ждал.

…А на пороге уже стоял победный 1945 год.

В январе дивизия, действуя с Сандомирского плацдарма, будет участвовать в Силезской операции 1-го Украинского фронта. К 23 января кавалеристы Мамсурова выйдут в тыл Краковской группировки немецких войск, а уже через неделю форсируют реку Одер, захватят плацдарм и несмотря на превосходство противника в живой силе и технике будут удерживать его до 7 февраля, до подхода основных частей 60-й армии.

Потом будет марш на Бреслау. Далее конногвардейцы форсируют реку Нейсе и громят фашистов в их логове — Дрездене, Берлине, Торгау, переправятся через Эльбу и соединятся с американскими войсками. Победа!

Командование 1-го Украинского фронта, характеризуя действия 2-й гвардейской кавалерийской дивизии и ее командира, отмечало:

«Дивизия в период боев с 15 апреля 1945 года с честью выполнила поставленные боевые задачи, умело уничтожает противника в его собственной берлоге. Умелыми маневрами по тылам противника дивизия только за 20-24 апреля уничтожила 1230 солдат и офицеров, 3 тяжелых танка, 11 бронетранспортеров и много другого вооружения. Взято в плен 574 солдата и офицера, захвачено 8 паровозов, 250 вагонов, 117 складов с вооружением, боеприпасами и военным имуществом, 40 тракторов и тягачей, 480 автомашин, 1700 лошадей, 350 повозок. Освобождено два лагеря с военнопленными и заключенными количеством 15650 человек.

Лично Мамсуров в боях по неотступному преследованию противника проявил себя храбрым генералом, неустанно руководя боем частей в сложных условиях обстановки. За прорыв современной оборонительной полосы противника, успешную организацию преследования… за личную храбрость и мужество X. Д. Мамсуров достоин высшей правительственной награды…».

Весной 1945 года грудь генерала Мамсурова украсила Золотая Звезда Героя, рядом с которой были три ордена Ленина, четыре ордена Красного Знамени, ордена Суворова, Кутузова, Отечественной войны, медали.

После войны генерал Хаджи Мамсуров командовал отдельной гвардейской стрелковой бригадой. В 1948 году окончил Военную академию Генштаба и был назначен командиром механизированной дивизии, потом командиром стрелкового корпуса и командующим армией. В 1957 году его переводят в Москву заместителем начальника Главного разведывательного управления Генштаба Вооруженных Сил СССР. И вот тут разгорится скандал, который долгие годы будет сопровождать имя Хаджи Мамсурова. Сегодня этот случай стал уже легендой, и даже ветераны ГРУ не могут толком объяснить, как и почему такое произошло. Известно только одно — маршала Георгия Жукова обвинили в подготовке государственного переворота и сняли с поста министра обороны.

На пленуме Центрального Комитета партии Никита Хрущев заявил, что Мамсуров оказался настоящим коммунистом, он пришел в ЦК и рассказал о диверсионной школе, которую открыл Жуков без ведома руководства страны.

Откровенно говоря, непонятно все это. Мамсуров, сам от корней волос разведчик-диверсант, осознававший роль и задачи сил специального назначения, и вдруг выступил против, через голову руководства Минобороны прибежал жаловаться в ЦК.

Не в его это характере! Давайте разберемся подробнее…

«Подстава» от Никиты Хрущева

Сдается, что эту историю наиболее правдоподобно изложил друг Хаджи Мамсурова, тоже военный разведчик генерал Михаил Мильштейн в своей книге «Сквозь годы войн и нищеты».

«Мы были близки с ним, — пишет Мильштейн, — до последнего дня его жизни, и я горжусь этой дружбой.

После войны Мамсуров окончил Академию Генерального штаба, и через некоторое время его приняли на работу заместителем начальника ГРУ. В то время, когда министром обороны был Маршал Советского Союза Г. К. Жуков, начальником Главного разведывательного управления работал генерал армии Сергей Матвеевич Штеменко.

Вот что мне в свое время поведал Мамсуров (об этом я еще никому не рассказывал). Незадолго до поездки в Югославию Г. К. Жуков вызвал его к себе и поделился с ним своим решением о формировании бригад специального назначения, исходя из возможного характера будущих военных действий в том регионе. Эти бригады должны были быть сравнительно небольшими (до двух тысяч человек), вооруженные самым современным и мощным легким оружием.

Предполагалось собрать в единый кулак отборный, физически сильный личный состав, обученный приемам ведения ближнего боя, карате, десантированию с воздуха и пользованию современными взрывчатыми веществами.

Формирование этих бригад Георгий Константинович возложил на Мамсурова.

У Хаджи-Умар Джиоровича Мамсурова был друг, которого он знал много лет, — генерал Туманян. В то время он занимал должность заместителя начальника Бронетанковой академии по политической части. Туманян приходился дальним родственником Анастасу Ивановичу Микояну. Будучи женатыми на сестрах, они часто встречались и относились друг к другу по-дружески.

Мамсуров рассказал о встрече с Жуковым и его указаниях Туманяну, тот, в свою очередь, решил доложить об услышанном А. И. Микояну.

Микоян, в то время первый заместитель Председателя Совета Министров СССР, воспринял рассказ Туманяна очень серьезно. Первый вопрос, который он ему задал, звучал примерно так: "А могут ли эти бригады быть выброшены с воздуха на Кремль?" Туманян ответил утвердительно.

Услышав это, Анастас Иванович поспешил на доклад к Никите Сергеевичу Хрущеву. В воспаленном воображении Микояна, воспитанного на "теориях заговоров", по-видимому, сразу родилась мысль о намерении Жукова подготовить военный переворот с помощью бригад специального назначения. Именно в таком или примерно ключе он, судя по всему, доложил о разговоре Хрущеву. Тот, конечно, согласился с Микояном, испугался»…

Судя по всему, Никита Хрущев «испугался» давно, а тут и случай подвернулся. В октябре 1957 года был созван Пленум ЦК КПСС с повесткой дня: «Об улучшении партийно-политической работы в Советской армии и Военно-морском флоте».

Откровенно говоря, вопрос о создании бригад специального назначения сыграл свою, далеко не лучшую роль.

Вот что по этому вопросу сказал на пленуме секретарь ЦК КПСС М. Суслов:

«Недавно Президиум ЦК узнал, что тов. Жуков без ведома ЦК принял решение организовать школу диверсантов в две с лишним тысячи слушателей. В эту школу предполагалось брать людей со средним образованием, окончивших военную службу. Срок обучения в ней 6-7 лет, тогда как в военных академиях учат 3-4 года. Школа ставилась в особые условия: кроме полного государственного содержания, слушателям школы рядовым солдатам, должны были платить стипендии в размере 700 рублей, а сержантам — 1000 рублей ежемесячно.

Тов. Жуков даже не счел нужным информировать ЦК об этой школе. О ее организации должны были знать только три человека: Жуков, Штеменко и генерал Мамсуров, который был назначен начальником этой школы. Но генерал Мамсуров, как коммунист, счел своим долгом информировать ЦК об этом незаконном действии министра».

Что, собственно, было незаконного в этом решении Министра обороны, Михаил Андреевич Суслов не пояснил. Зато доступно растолковал Никита Сергеевич Хрущев:

«Относительно школы диверсантов. На последнем заседании Президиума ЦК мы спрашивали тов. Жукова об этой школе. Тов. Малиновский и другие объяснили, что в военных округах разведывательные роты и сейчас существуют, а Центральную разведывательную школу начали организовывать дополнительно, и главное без ведома ЦК партии. Надо сказать, что об организации этой школы знали только Жуков и Штеменко. Думаю, не случайно Жуков опять возвратил Штеменко в разведывательное управление. Очевидно, Штеменко ему нужен был для темных дел. Ведь известно, что Штеменко был информатором у Берия. Об этом многие знают, и за это его сняли с работы начальника управления. Возникает вопрос: если у Жукова родилась идея организовать школу, то почему в ЦК не скажешь? Мы бы обсудили и помогли это лучше сделать. Но он решил: нет. Мы сами это сделаем: я — Жуков, Штеменко и Мамсуров.

А Мамсуров оказался не Жуковым и не Штеменко, а настоящим членом партии, он пришел в ЦК и сказал: не понимаю, в чем дело, получаю такое важное назначение и без утверждения ЦК. Непонятно, говорит он, почему об этом назначении должен знать только Министр обороны? Вы знаете что-нибудь об этой школе? Мы ему говорим: мы тоже первый раз от вас слышим. Можете себе представить, какое это впечатление производит на человека».

Действительно, можно только догадываться, какое впечатление произвела «подстава» Первого секретаря ЦК КПСС Никиты Хрущева на Хаджи Мамсурова.

До 1968 года, до дня своей смерти генерал-полковник, Герой Советского Союза Хаджи-Умар Джиорович Мамсуров служил военной разведке. Еще при жизни он стал легендой этой разведки. Как жаль, что легенды так мало живут и так быстро умирают в тайных архивах ГРУ, где не раскрытые еще документы хранят подробности об операциях Ксанти, вдохновившем Эрнеста Хемингуэя на его лучший роман.

ГЕНЕРАЛ ДИВЕРСАНТОВ

«Прошу зачислить в кадры Красной армии…»

Начальник штаба 1530-го стрелкового полка, высокий, поджарый, в плотно облегающей фигуру гимнастерке, поднялся из-за стола, протянул Николаю руку:

— Садитесь, Патрахальцев, разговор у нас будет долгий.

Николай не скрыл удивления. Срочная служба позади, как и экзамен в Одесском пехотном училище. На «гражданку» он уйдет не рядовым, а командиром запаса.

Здесь, в полку, осталось уладить некоторые формальности, получить документы, попрощаться с однополчанами. Куда дальше? Николай особенно не задумывался над этим. На «гражданке» дел по горло.

Можно вернуться в родную типографию, где проработал четыре года, стал классным печатником-литографом. Там все его знают. До сих пор помнят. Еще бы — комсомольский секретарь, кандидат в члены киевского горкома комсомола. В этой типографии трудится переплетчицей его мама и гравером — отец.

А можно вернуться в Союзпечать. Там, после окончания одногодичного коммунистического университета им. Артема, Николай руководил отделом.

Но скорее всего он пойдет сначала в горком комсомола, посоветуется и тогда примет решение.

Николай Патрахальцев сидел напротив начштаба полка и ждал, когда тот пожмет ему руку на прощание и скажет обязательные в таких случаях слова: мол, будь здоров, не забывай, держи высоко армейскую честь… и тому подобное.

Он тоже в свою очередь приготовил маленькую благодарственную речь на прощание — спасибо за армейскую науку, не забуду, буду, буду…

Однако начштаба почему-то медлил.

— Вот что, товарищ Патрахальцев, — наконец произнес он, и Николай в его голосе почувствовал официальные нотки, — скажу откровенно: я давно присматриваюсь к вам. Из вас может получиться хороший кадровый командир. Не задумывались о военной стезе?…

— О чем? — растерянно спросил Николай, — словно приходя в себя и не совсем понимая, чего от него хочет начштаба полка.

— О карьере военного. У вас за плечами рабочий стаж, университет. Избирались членом горкома комсомола. Вы кандидат в члены партии… А главное, человек молодой. Знания и опыт придут. Так что предлагаю вам остаться в кадрах Красной армии, тем более, экзамены сдали за полный курс училища.

— «Вот влип», — подумал про себя Патрахальцев. Ему совсем не хотелось в армию, за пулемет.

— Нет, товарищ начальник штаба, — сказал он твердо. Хотелось добавить еще что-то веское, значительное, чтобы убедить начштаба. Но ничего веского не нашлось. И Николай замолчал.

— Подумайте, — предложил начштаба и поднялся из-за стола. — Идите пока в казарму, мы вас вызовем.

Патрахальцев вышел из штаба, на крыльцо, закурил. «Во как бывает в жизни, чуть военным не стал». — Он одернул шинель и направился в казарму.

Однако в конце дня ему пришлось проделать обратный путь из казармы — в штаб. Только теперь уже в штаб дивизии. Прибежал запыхавшийся посыльный: Патрахальцева срочно к начальнику политотдела дивизии. Николаю стало не по себе. Одно дела начштаба полка, другое дело — начальник политотдела. «Ну и персона ты стал, Патрахальцев, прямо нарасхват», — пытался он шутить про себя, пока поспешал в штаб.

Начпо в отличие от начальника штаба полка долгих разговоров не вел. Он молча вытащил из ящика стола лист бумаги и протянул ручку.

— Садись, пиши…

Патрахальцев вопросительно посмотрел: что писать?

— Я продиктую, — успокоил начпо. — Пиши… В правом верхнем углу. Командиру 51-й стрелковой дивизии… Ниже — от Патрахальцева Николая Кирилловича, 1908 года рождения, украинца, кандидата в члены ВКП(б). Все правильно?

— Так точно, — Патрахальцев привстал со стула.

— Вот и отлично. Понял, как я изучил твою биографию.

«Да уж, — подумал Николай, и вправду знает. Только вот радоваться или печалиться по этому поводу?»

— Написал? — переспросил начпо. — А теперь пиши главное: «Прошу зачислить меня в кадры Красной армии… В кадры Красной армии». Есть? Далее подпись… Дата. 25 ноября 1932 года, если забыл.

Начальник политотдела взял протянутый Патрахальцевым рапорт, внимательно прочел его и взглянул на притихшего Николая:

— Да, Николай Кириллович, сегодня у тебя особый день… Исторический, я бы сказал. Запомни его. Вся твоя жизнь теперь пойдет по-другому.

Патрахальцев, как и утром, вышел на штабное крыльцо. За спиной медленно закрылась массивная дверь. Она словно отрезала путь в ту, другую, гражданскую жизнь.

Короткий ноябрьский день угасал. Голые ветви деревьев зябли в пламенеющем закате. «Ну и зарево, видать, к морозу…» — подумал он и повел плечами. И только тут обнаружил, что выскочил из политотдела в одной гимнастерке.

Он вернулся в штаб, нашел на вешалке свою старую шинель и натянул ее на озябшие плечи. Подошел к зеркалу. Оттуда из глубины зазеркалья глядел на него сероглазый бравый пулеметчик с симпатичной ямочкой на подбородке.

— Что, Патрахальцев? Как тебе исторический день?

Николай крякнул и развернулся на каблуках. Ну и денек… И верилось, и не верилось, что все происходило с ним. Только потом, с годами, он осознает, насколько прав оказался его первый начальник политотдела. Действительно, с этого дня вся его жизнь пойдет по-другому. Да, собственно, другой жизни он и знать-то не будет. И тихий литограф, скромный работник «Союзпечати» станет первым из первых среди диверсантов Советского Союза. Его не обойдет ни одна война. Он получит самые высокие награды Отечества, станет генералом.

Генералом диверсантов, если можно так сказать.

Но ничего этого в ноябре 1932 года не знал двадцатичетырехлетний Николай Патрахальцев. Он получил приказ стать кадровым военным. И стал им. Да еще каким.

Под грифом «Секретно»

Ныне уже устоялось ошибочное мнение, что спецназ в его современном, классическом виде был рожден в 50-е годы прошлого столетия. Мол, задумал и организовал все это тогдашний военный министр маршал Георгий Жуков, за что и погорел.

А подписали Директиву 24 октября 1950 года уже новый министр маршал Василевский и начальник Генштаба генерал Штеменко.

В соответствии с этой директивой в общевойсковых и механизированных армиях начали формироваться отдельные роты специального назначения. А дальше их развернули в батальоны, потом в бригады. Вот вам и легендарные бригады спецназа ГРУ, ныне известные во всем мире.

Но дело в том, что отдельные подразделения специального назначения Разведуправления Красной армии разворачивались еще в 30-е годы, почти за 20 лет до известной директивы А. Василевского и С. Штеменко.

В основу действий подразделений была положена теория «малой войны» М.Фрунзе. «Если государство уделит этому достаточно серьезное внимание, — говорил он, — если подготовка этой "малой войны" будет производиться систематически и планомерно, то этим путем можно создать для армии противника такую обстановку, в которой при всех своих технических преимуществах, они окажутся бессильными перед сравнительно плохо вооруженным, но полным инициативы, смелым и решительным противником. Поэтому одной из задач нашего Генерального штаба должна стать разработка идеи "малой войны" с противником, технически стоящим выше нас».

Надо сказать, что идеи М. Фрунзе получили в нашей стране хорошую теоретическую разработку. Их развивают и воплощают в жизнь ведущие военачальники того времени — М. Тухачевский, И. Уборевич, И. Якир.

С начала 30-х годов оперативные планы приграничных округов предусматривают с началом войны ввод в действие партизанских формирований.

Один из вариантов таков — при углублении на нашу территорию войск противника до 100 км они встречают сильное сопротивление укрепрайонов и ведут затяжные бои по их преодолению. Партизанские формирования с первых дней войны начинают наносить скоординированные удары по железным дорогам и другим жизненно важным коммуникациям врага.

Под ударами Красной армии с фронта и подразделений партизан в тылу, израсходовав запасы материальных средств, противник вынужденно отступает. Партизанские формирования также перемещаются по вражеским тылам, в том числе уходя и за пределы границ страны, продолжая диверсионную работу.

Для успешной деятельности диверсантов на случай войны в приграничных округах, в первую очередь, вдоль западной границы были оборудованы тайники с вооружением, боеприпасами, продовольствием. На территории Белоруссии было тайно заскладировано 50 тысяч винтовок, тонны взрывчатых веществ. В Украинском военном округе в партизанских тайниках хранились также винтовки, пулеметы, мины, гранаты, и даже 10 тысяч японских карабинов.

«В 1932 году, — писал в своих воспоминаниях Илья Старинов, — наша оборона на западных границах зиждилась на использовании формирований партизан.

Это было очень хорошо продуманная система не только на случай оккупации части нашей территории. Базы закладывались и вне СССР. Очень важно было то, что готовились маневренные партизанские формирования, способные действовать как на своей, так и на чужой территории».

О размахе подготовки можно судить по следующему факту — работали три партизанские школы. Две — в ГРУ и одна в ОГПУ.

Однако Генеральный штаб еще больше расширял подготовку диверсантов. В 1935 году в приграничных округах разворачиваются диверсионные подразделения, залегендированные под саперно-маскировочные взводы.

Об этих подразделениях и до нынешнего дня почти ничего не известно. Не только широкому кругу общественности, но даже специалистам. И не только специалистам, но даже непосредственно в Главном разведуправлении. Это утверждение может показаться абсурдным, мол, в ГРУ разворачивали подразделения спецназа и здесь же о них ничего не знали. Не верится? И тем не менее документы подтверждают это.

После Великой Отечественной войны Николаю Патрахальцеву пришлось доказывать, что он сформировал и был первым командиром диверсионного подразделения. И доказывал он это своему же руководству.

В спецархиве военной разведки сохранился любопытный документ. Подписан он уже полковником Патрахальцевым. Привожу его дословно, сохраняя авторский стиль и пунктуацию.

«Генерал-майору т. Сафонову

В моем личном деле указано, что в 1935 и 1936 годах, я был по приказу НКО командиром взвода и командиром роты отдельного саперного батальона 51 стрелковой дивизии.

В действительности я не был на этих должностях, а командовал так называемым саперно-маскировочным взводом, созданным 4-м управлением РКК (разведуправление). Мое назначение командир взвода, роты и само название "сапмасквзвод" являлось прикрытием для выполнения спецзадач 4-го управления РКК и 4-го отдела штаба Киевского особого военного округа.

В 1937 году, в мае месяце я был вызван в ГРУ и направлен в командировку в Испанию. Таким образом, получилось, что мою службу в системе разведуправления засчитали не с 1935 года, а с мая 1937 года.

В подтверждение изложенного можно проверить в архиве 2-го Главного управления.

Так в архивном деле N 2648 "Общие директивы и переписка с Генштабом" листы 38-48, 73 и 81, подробно говориться о создании в 4-м управлении РККА разведподразделений с целью прикрытия названных "сапмасквзвод", в которых готовились люди для выполнения особых диверсионных задач.

В архивном деле N 5956 дело N 2 Киевского особого военного округа стр. 105 и 109 имеется приказ о моей работе в "сапмасквзводе".

Мою работу с мая 1935 года в разведке может подтвердить ныне заместитель начальника Академии им. Сталина генерал-лейтенант Туманян Г. А., который в то время работал в ГРУ и руководил мною, как в СССР, так и в командировке в Испании.

Мою работу в разведке может подтвердить бывший работник ГРУ, ныне комдив генерал-майор Мамсуров Х-У. Д.

Его адрес: г. Стрый, Дрогобычская обл., в/ч 37795.

Начальник отдела

полковник Патрахальцев».

Вот такая служебная записка нашего героя. К тому времени, действительно, не было уже в разведке ни Гая Туманяна, ни Хаджи-Умара Мамсурова, которые стояли у истоков создания этой службы. Так и пришлось Патрахальцеву отстаивать истину перед новым начальством. Чему же тут удивляться, что нынешние исследователи военной разведки и не подозревают об этих самых «саперно-маскировочных взводах». К счастью, в архиве ГРУ сохранился этот документ, проливающий свет на историю создания диверсионной службы.

Что это были за взводы? О них известно немногое. Во всяком случае доподлинно выяснено, что первым командиром такого «сапмасквзвода» в 1935 году в Киевском особом военном округе, а конкретно в Одессе, стал Николай Патрахальцев.

За два года службы в пехотном полку он показал себя с самой лучшей стороны. Он прекрасно владел оружием. И не только пулеметом (поскольку был командиром пулеметного взвода), но и винтовкой, наганом.

Занимался спортом. Физически крепкий, сильный от природы, Николай в армии времени не терял, увлекался гимнастикой, гиревыми упражнениями, любил рукопашный бой.

Его интересовало подрывное дело. Он с интересом изучал мины, способы их закладки, применения, разминирования.

Интересы пулеметного комвзвода Патрахальцева выходили далеко за пределы его служебных обязанностей. Никто специально не готовил из него диверсанта. Да и задачи такой не ставилось. Но когда возникла потребность возглавить подобное подразделение, из всех молодых взводных и ротных командиров дивизии выбрали именно его, Николая Патрахальцева. Оказалось, он больше других подходил для этой роли. Хотя роль эту, откровенно говоря, представлял себе весьма смутно.

Самое грустное, что помощь ему в своем родном соединении, мало кто мог оказать. Разве что дивизионный инженер — спец по подрывному делу, да прибывший то ли из штаба округа, то ли из самой Москвы майор Досик.

Имя этого офицера случайно сохранил в своих коротких записках Николай Кириллович Патрахальцев. Он передал их мне незадолго до своей кончины. Там было всего несколько страничек, написанных неразборчивым почерком больного, старого человека.

«В 1935 году, — писал Патрахальцев, — меня пригласил к себе начальник штаба дивизии и приказал срочно передать взвод другому командиру. Мне была поставлена задача из лучших старослужащих солдат дивизии сформировать команду в составе 44 человек.

Начштаб объяснил, что я выхожу из подчинения не только полкового, но и дивизионного командования и буду действовать по распоряжениям из Москвы. Мне предстоит готовить свою команду самостоятельно, по специальной программе, присланной из ГРУ.

Через несколько дней, в Одессу, в наш полк приехал офицер по фамилии Досик и объявил мне, что моя команда будет легендироваться под названием "саперно-маскировочного взвода". На самом же деле я обязан готовить разведывательно-диверсионное подразделение для действий в тылу противника.

Вскоре из Москвы на мое имя пришла программа подготовки подразделения. На ней стоял гриф "Секретно"».

Так летом 1935 года родилось одно из первых разведывательно-диверсионных подразделений ГРУ во главе с Николаем Патрахальцевым.

История с географией

Есть известное стихотворение Михаила Светлова «Гренада», ставшее гимном нескольких поколений советских людей.

Трудно сказать, были ли знакомы поэт Светлов и разведчик-диверсант Патрахальцев. Скорее всего, нет. Но судьба «мечтателя-хохла», описанная в стихотворении, настолько схожа с реальной жизнью Николая Патрахальцева, что невольно спрашиваешь себя, а может с него писал образ любимый поэт? Там ведь все на удивление совпадает — Украина, «испанская грусть» хлопца…

Патрахальцев родился в Киеве, учился в коммуниверситете в Харькове. А как он стремился в Испанию, как мечтал о своей «Гренаде»! И когда в апреле 1937 года его пригласил к себе комиссар полка и под большим секретом лишь намекнул о возможности поехать «туда», он с радостью согласился. Николай к тому времени многое знал и умел. К тридцать седьмому году он — не тот зеленый взводный двухлетней давности, а разведчик-диверсант, командир диверсионного отряда.

Правда, у него не было еще практического боевого опыта, но потому он и рвался в Испанию «постичь поскорей грамматику боя, язык батарей».

Да, он мечтал попасть в Испанию. А в следующем месяце того же 1937 года жена должна была родить ребенка. Он любил жену, думал о сыне (верил, что их первенцем будет именно мальчик), но прежде всего он любил Родину.

Право же, это удивительное поколение 30-40-х. Лейтенант Патрахальцев даже не мог себе представить, что он откажется от поездки за тридевять земель, в далекую Испанию, где, кстати говоря, мог запросто повторить судьбу светловского «мечтателя-хохла» и сложить голову за землю в Гренаде, оставив сиротой сына и вдовой жену.

К счастью, этого не случилось. Он вернулся живым. Но сколько натерпелась его семья… Ведь официально он уехал в Москву на курсы командиров саперно-маскировочных рот. Уехал — и пропал, как часто бывало в том, проклятом 1937 году, когда вдруг неожиданно «исчезли» командиры. Словом, исчез и он. И кое-кто уже поторопился зачислить семью Патрахальцева в число «врагов народа». Жене предложили побыстрее убраться из военного городка. Об этом она и написала в Москву мужу, на курсы ротных командиров. Пожаловалась, что скоро они окажутся на улице.

Знала бы она, на каких курсах сейчас ее муж! Разумеется, письмо Николай не получил, но неожиданно из Москвы пришел строгий приказ — семью Патрахальцева оставить в покое и даже выделить отдельную квартиру. Что и было сделано незамедлительно в течение суток.

Однако возвратимся в апрель 1937-го. После вызова к комиссару полка и согласия ехать в Испанию, дело закрутилось, его стали готовить к отъезду.

Испания стала первой войной Николая Кирилловича. Первой, но далеко не последней. Позже будут Халхин-Гол, оперативная группа Северо-Западного фронта, а иначе говоря, война с Финляндией, Великая Отечественная.

Каждая по-своему памятная, оставившая глубокие зарубки в душе, но об Испании — разговор особый.

В личном деле генерала Николая Патрахальцева есть две даты. Их не сразу найдешь, сопоставишь, задумаешься. А задуматься есть о чем.

Вот одна из них.

«Убыл в Испанию 13 мая 1937 года».

А вот другая.

«Сын — Патрахальцев Николай Николаевич, родился 13 мая 1937 года».

Что это? Возможно, это ответ на вопрос, как жило поколение Патрахальцевых, почему в 45-м они победили того, кого не в силах был победить никто в мире.

…Итак, 13 мая 1937 года. Лейтенант Патрахальцев отвез жену в роддом, а сам убыл в командировку в Испанию.

В этот день родился сын — первенец, и жена назвала его Николаем в честь отца.

А отец, прибыв в Москву, явился в разведуправление, доложил. Здесь и была сформирована небольшая группа из трех человек. Потом — короткий, но жесткий инструктаж. Ни в коем случае не попадать в плен. А если это случится, даже под пытками не признаваться, что вы— советские военнослужащие. Мол, прибыли в Испанию добровольно.

Задача — обучать испанских бойцов, а также интербригадовцев, прибывших из других стран. Самим в тыл противника не ходить.

Группу Патрахальцева вскоре отправили в Севастополь. Там в порту под погрузкой стояло испанское судно. На нем и предстояло разведчикам-диверсантам добраться до пункта назначения. Однако, едва успев приехать в Севастополь, они были отозваны обратно в Москву. Причин возвращения никто не объяснял.

В разведуправлении разработали новую легенду для их отправки в Испанию. Теперь они — молодые инженеры, едут во Францию на международную промышленную выставку.

Из Франции в Испанию их переправят французские антифашисты по своим каналам.

В Москве Патрахальцеву и его товарищам вручают советские загранпаспорта с германскими визами. И — прощай Советский Союз!

В Берлине поезд «Москва-Париж» стоял два часа. Выходить из вагонов немцы не разрешали, да и в родном разведуправлении прогулки по столице Германии не одобрили бы. Но на то они и разведчики-диверсанты. Не могли они сидеть в вагоне. Они ехали воевать с фашизмом в Испанию. И поэтому должны были увидеть лицо фашизма. И они его увидели. Словом, группа покинула поезд, они схватили такси и покатались по улицам Берлина.

Берлин произвел на них гнетущее впечатление. Угрюмый, темный город. Улицы освещены плохо. Видимо, Гитлер, готовясь к войне, экономил на электричестве, — так решили они.

Эту догадку подтвердил и ужин в вагоне, после возвращения с прогулки — им подали по чашечке суррогатного кофе и тоненький, словно бумажный лист, кусочек хлеба.

На вокзале, в городе было много людей в униформе, военных. Даже зная любовь немцев к форменному обмундированию, чувствовалось засилие военных. Тогда же, впервые в жизни, Николай Патрахальцев увидел людей с нарукавными повязками со свастикой.

Вернувшись в вагон на свои места, они долго молчали. Говорить не хотелось. Николай запомнил то первое чувство встречи со столицей фашизма. От этого коричневого города веяло опасностью. Страшной опасностью.

До начала Великой Отечественной было еще четыре года. Тогда в Берлине в 37-м он не мог предвидеть будущего, но тревога долго не оставляла его.

Бельгийскую и французскую границу они пересекли без приключений и вскоре прибыли в Париж. Там их встретили работники советского консульства. Во всяком случае, так они представились. Всю группу поселили в недорогой гостинице, на следующий день отвели на промышленную ярмарку: легенда, разработанная в разведуправлении, должна быть подтверждена фактами.

Еще через два дня всем троим вручили железнодорожные билеты на поезд Париж-Тулуза. Назвали номер дома на одной из улиц Тулузы. У этого дома они должны были расплатиться с таксистом, и, когда тот уедет, пройти полквартала вперед. Увидев маленькое кафе с приоткрытой на окне шторой, дождаться, пока их встретят и проводят.

Однако все получилось иначе. Таксист, прочитав на бумажке адрес, кивнул, не говоря ни слова, и пригласил в машину. Попетляв немного по городу, он остановился не у дома, указанного в записке, а прямо у кафе с приоткрытой шторой. Выйдя из машины, он сам постучал в окно кафе, а пассажирам указал пальцем, мол, сюда, ребята. Видимо, он не впервой привозил сюда подобных «гостей».

Из кафе вышел француз, пригласил пройти внутрь. Патрахальцев посмотрел на часы — было три часа утра.

Француз знал всего несколько слов по-русски. На столе уже дымились чашечки с кофе и лежал приготовленный заранее большой пакет с бутербродами.

— Быстро, быстро, — сказал француз, — чай, кофе, бери пакет кушать и айда самолет Испания…

Едва успев дожевать бутерброды, разведчики увидели, как у кафе на противоположной стороне улицы затормозил старый автомобиль. Сидевший за рулем человек вышел из машины, пересек улицу и оказался на пороге кафе. Он без всяких слов сунул каждому из троих в карманы плащей паспорта, и опять разведчики услышали единственное русское слово: «Быстро, быстро…»

Слегка подталкивая их вперед, он посадил группу Патрахальцева в машину, и все двинулись в путь. Через полчаса автомобиль выехал за город и помчался к аэродрому. Это был небольшой полевой аэродром, приспособленный для приема легких самолетов. Там стояли всего два маленьких самолета.

В один из них усадили разведчиков, и самолет, пробежав по взлетной полосе, оторвался от земли.

«Ну и денек, — подумал Патрахальцев, — вспоминая лица, имена, города, улицы. Хотелось верить, что этот самолет доставит их в пункт назначения, в Валенсию. Во всяком случае, так им обещали советские консульские работники в Париже.

Минут через сорок посадка, снова какой-то аэродром. Оказалось, они уже в Испании.

Правда, как выяснилось позже, не в Валенсии, а в Барселоне.

Французский летчик передал их из рук в руки какому-то испанцу. Тот лишь спросил: "Советика?" Разведчики кивнули "Да".

И вновь автомобиль, городские кварталы, и на этот раз — железнодорожный вокзал. Вот тут и стало ясно, что они в Барселоне, и им еще следует добраться до Валенсии.

Испанец с трудом втиснул их в битком набитый людьми вагон, крикнув на прощание: "Валенсия…"

Паровоз медленно тащил за собой маленький состав — всего четыре пассажирских вагона. Он то и дело останавливался, замирал, и тогда слышалось, как где-то впереди франкистские самолеты заходили на бомбежку. Судя по всему, франкисты бомбили железную дорогу, и разведчикам оставалось только гадать — доедут ли они до Валенсии, или нет.

Положение их было незавидно: без знания языка, страны, с непонятно какими паспортами они ехали непонятно куда. А если поезд застрянет в дороге, не доедет, попадет под бомбежку? Что делать дальше? Кто они вообще, и что делают в этой далекой чужой стране? Да, из Одессы, из Москвы интернациональная помощь виделась совсем по-другому.

Николай Патрахальцев вспомнил жену, сына, которого так и не успел увидеть, и вдруг понял — мысли о семье, унылый паровозик, переполненный вагон, вой вражеских самолетов, — это и есть его первая встреча с войной.

А чего, собственно, он ждал в истекающей кровью стране — рукоплещущих делегаций на перронах, цветов, хлеб-соль? Сколько людей занимались только ими тремя — в Москве, во Франции, в Испании. А таких, как они — тысячи. И всех надо переправить, пусть и под дружеское "быстро, быстро", но с кофе и бутербродами, организовать машины, самолеты, поезда. Если эти люди, передававшие их по цепочке, даже в условиях другой страны, в военной обстановке, так заботились о них, — значит, они нужны сражающейся Испании.

На исходе вторых суток паровоз доставил вагоны до Валенсии. На вокзале их встретил чернобровый красавец с завораживающей улыбкой. По началу разведчики не поняли, кто он, испанец, русский? "Ксанти", — представился он на чистейшем русском языке. Это был Хаджи-Умар Мамсуров, офицер военной разведки. Ксанти — его испанский псевдоним.

Пожимая руку Ксанти, Николай Патрахальцев еще не знал, что вся последующая жизнь в разведке пройдет бок о бок с этим человеком. Хаджи будет его начальником, учителем, другом, спасителем.

Мамсуров отвезет их в гостиницу "Метрополь", и здесь состоится первая откровенная беседа.

— Ты зачем сюда приехал? — спросит Ксанти Патрахальцева.

Николай смутится, но ответит прямо и четко, как, собственно, инструктировали его в Москве, в разведуправлении.

— Приехал учить испанских товарищей тактике действий в тылу врага…

— Учить? — удивился Мамсуров, — А ты воевал?

— Нет, не приходилось…

— Так как же ты будешь учить испанцев, которые уже год воюют в тылу врага? У них хороший опыт. А у тебя?

Патрахальцев не нашелся, что ответить.

— Тогда слушайте внимательно: всех троих я назначаю в отряды, которые действуют в тылу врага. Свои теоретические знания вы будете передавать испанцам в ходе совместных действий. Подчеркиваю — совместных действий в тылу врага. Конечно, и сами практики поднаберетесь.

Разведчики переглянулись. Это не ускользнуло от внимания Мамсурова.

— Есть какие-то проблемы?

Что поделаешь, надо говорить. За всех ответил Патрахальцев.

— Товарищ Ксанти, но в Москве нас предупредили — в тыл врага ни в коем случае не ходить…

— Знаю, — сказал Мамсуров, — но здесь я командир. Вы будете посылать других в бой, а сами отсиживаться?

Желваки заходили на его скулах.

— Мы должны быть примером для испанцев. Показать, что значит советский командир — смелый, грамотный в военном деле, бесстрашный в боевой обстановке. Кто со мной не согласен, возвращайтесь домой.

Разведчики молчали. Они были согласны с Ксанти. Тот, в свою очередь, не теряя времени, показал каждому на карте позиции размещения отрядов, назначил переводчиков, водителей автомашин, коротко охарактеризовал боевую обстановку.

Уже на следующее утро все выехали в свои подразделения. Николай Патрахальцев попал в недавно сформированный отряд, который располагался в деревне на берегу реки Тахо.

Командиром отряда был крестьянин по имени Мохин. Он плохо представлял свои обязанности, не знал, с чего начинать и как руководить людьми, и несказанно обрадовался "советико" Николаю».

Как складывались события дальше, вспоминает сам Николай Патрахальцев: «Первейшей задачей Франко было взятие Мадрида, у стен которого он сосредоточил большие силы.

Фашисты предприняли четыре попытки захватить столицу Испании. Три раза город штурмовали самые отборные войска франкистов — бойцы Иностранного легиона и марокканские наемники. В четвертый раз, в битве под Гвадалахарой, Франко вновь терпит поражение.

Для республиканцев сражение за Мадрид имело огромное значение. В сущности, это было сражение за сохранение республики. Все понимали, что падение столицы подорвет веру в возможность победы над фашистами и их пособниками. К Мадриду с надеждой обращал свои взоры весь испанский народ.

В декабре 1937 года республиканские войска провели крупную военную операцию за г. Теруэль, грозившую расчленить мятежные силы.

Франко был вынужден перебросить дополнительные войска под Теруэль. Он снял их из-под Мадрида. В боях за Теруэль и мне пришлось выполнить важное боевое задание, за что я был награжден орденом Красного Знамени».

Остается только добавить, что в личном деле Николая Кирилловича Патрахальцева за этот период сделана запись: «1937-1938 гг. Испания. Советник 14 корпуса. Подготовка диверсионных актов».

Что это был за 14 корпус? Вот как о нем рассказывал в одном интервью известный диверсант Илья Старинов: «В Испании было множество партизанских отрядов. Руководили ими два ведомства — О ГПУ и ГРУ. И каждый руководил как мог. И, наконец, нашему отряду, которым командовал Доминго Унгрия, у которого я был советником и инструктором, удалось под Кордовой пустить под откос поезд со штабом итальянской авиационной дивизии и уничтожить и командира, и штаб.

Это вызвало фурор, известие дошло до республиканского Генерального штаба. И Генеральный штаб впервые утвердил батальон специального назначения. Причем в этом батальоне был установлен полуторный оклад, летный паек. Без лимита отпускался бензин.

Батальону была поставлена задача вместе с другими подразделениями перерезать пути сообщения между южной армией противника и мадридской группировкой, вывести из строя железнодорожные и шоссейные пути вдоль реки Тахо.

Нам удалось это сделать при помощи массовых установок мин замедленного действия, а также подрыва моста через реку Аликанте».

Позже батальон «вырос» в корпус, в котором насчитывалось около 3000 человек. Он получил наименование 14-го корпуса. Диверсанты совершили сотни диверсионных актов и засад.

После поражения республиканцев бойцы корпуса захватили корабль и переправились в Алжир, а оттуда в Советский Союз.

Другая часть перешла испано-французскую границу и была интернирована. А когда французское правительство решило передать их фалангистам, бойцы бежали из лагеря и укрылись в горах. Они стали основой будущих партизанских бригад. Именно диверсанты 14-го испанского корпуса впоследствии повесили Дуче. Освобождали от фашистов Марсель и Париж. Позже четверо бойцов корпуса вместе с Фиделем Кастро высадились на Плайя Хирон. Большинство из них были учениками Ильи Старинова, Хаджи Мамсурова, Николая Патрахальцева.

Вот такая история с географией!

Энергичный, смелый командир

Из зарубежной командировки Николай Патрахальцев возвратился с отменной характеристикой. «Показал хорошие качества разведчика — смелость, инициативность, умение ориентироваться в сложных условиях. Преданный офицер, прекрасно знающий свое дело. Лично участвовал во многих операциях и боях, хороший организатор».

С орденом Красного Знамени, с такой характеристикой, боевым опытом, Патрахальцев, разумеется, не мог возвратиться в свой «сапмасквзвод» в Одессу. Он нужен был в Москве, в разведуправлении, к лету 1938 года сильно поредевшем после сталинских чисток.

Илья Григорьевич Старинов, вернувшийся из Испании на год раньше Патрахальцева, рассказывал автору этой книги, что на родине почувствовал себя, как в пустыне. Взяли одного друга, другого, у третьего не выдержало сердце… Звонил на квартиры знакомых, сослуживцев, — всюду отвечали чужие голоса.

Патрахальцев помоложе Старинова, до Испании в столице, в разведуправлении, не служил, многого не знал.

Но и он, придя летом 1938 года в центральный аппарат разведуправления, увидел, что нет уже командарма 2 ранга Берзина, героя Испании, что арестован его последователь на посту начальника военной разведки комкор Урицкий. Следом за ним в подвалах Лубянки оказался врио начальника разведупра комдив Никонов, потом старший майор госбезопасности Гендин. Комбрига Орлова арестовали уже при Патрахальцеве.

Так это только самые старшие начальники. А сколько арестовано тех, что рангом пониже, но настоящих мэтров разведки. Кое-кого он знал, о ком-то просто слышал. Комдив Стигга руководил агентурной разведкой в Европе, полковник Константин Звонарев был начальником восьмого отдела. Он читал его книгу «Агентурная разведка России».

Полковой комиссар Эдуард Озолин, нелегалы Вольдемар Груздун, Ян Тылтынь, полковник Рудольф Кирхенштейн, комбриг Владимир Горев-Высокогорец, военный советник в Испании… Никого из них уже нет в разведуправлении.

Приказом НКО Николай Патрахальцев сразу был назначен заместителем начальника отдела «А». Иными словами подразделения, которое занималось разведывательно-диверсионными делами.

Долго засиживаться в Москве не пришлось. Уже на следующий год разгорелись бои у реки Халхин-Гол. В августе 1939 года Патрахальцев выезжает туда, возвращается в октябре, а в ноябре он вновь на фронте. Теперь уже на советско-финском. Работает в оперативной группе Северо-Западного фронта.

Чем занимается Николай Патрахальцев на Финской войне? Об этом можно судить из документов той поры. В спецархиве сохранился весьма интересный приказ самого заместителя наркома обороны СССР, начальника военной разведки комдива Проскурова, отданный лично капитану Патрахальцеву в декабре 1939 года.

Этот приказ раскрывает не только суть работы Патрахальцева, но и подчеркивает важность его деятельности, если утверждает его сам заместитель наркома.

В нем Патрахальцеву предписывается «выехать в Ленинград для оказания помощи разведотделу Ленинградского военного округа».

А далее задача конкретизируется. «Подготовить роту авиадесантной бригады в тактическом и техническом отношении для диверсионной работы, сформировать из состава роты самостоятельно действующие группы. Помочь разведотделу ЛенВО в правильном использовании групп и постановки им боевых задач, а также в материальном обеспечении групп для выполнении спецзадач».

Однако капитану Патрахальцеву пришлось заниматься не только подготовкой диверсантов, но «проводить вербовку финнов на территории, занятой нашими частями, с целью заброски их в тыл врага, как в одиночку, так и в большом количестве с разовыми спецзаданиями».

Особо, на чем настаивал начальник военной разведки, — «завербовать 4-5 финнов, наиболее подготовленных, подходящих для нас, обеспечить их переброску обратно на сторону белофиннов с задачей обосноваться, обеспечить себя документами и в последующем перейти в Швецию или Данию под видом беженцев.

В Стокгольме и Копенгагене дать им постоянные явки».

В конце комдив Проскуров приказывал «своевременно доносить о ходе дел».

А дела на Северо-Западном фронте обстояли далеко не лучшим образом. Уже через несколько дней после отъезда в Ленинград капитан Патрахальцев сообщал: «Согласно приказанию прибыл в разведотдел ЛенВО, познакомился с состоянием спецработы (имеется в виду разведывательно-диверсионная работа — авт.), которая находится в следующем состоянии:

а) вместе с комбригом, комиссаром и командиром роты, проверил готовность роты к выполнению задач. Выяснилось: рота к задачам такого рода не готова.

Знание подрывного дела совершенно не достаточны. Методы и способы действий, которые хотели использовать при выполнении боевых задач, — не годны, и неизбежно приведут к провалу.

Снабжение разведывательно-диверсионных групп оружием, компасами, часами, другими необходимыми материалами, без которых не возможна работа в тылу врага, совершенно не достаточно. Так, например, компасы имеются только у старших групп, а не у всего личного состава, часов нет совсем, электробатарейки отсутствуют;

б) мною проведены занятия, в ходе которых были отработаны способы действий разведдиверсионных групп;

в) скомплектованы 6 групп по 8 человек в каждой;

г) перед начальником разведотдела поставлен вопрос о снабжении роты необходимым вооружением и обмундированием;

д) после материального обеспечения диверсионная рота сможет выполнять задания по подрыву железных дорог и автомашин.

Зам. начальника спецотдела

капитан Патрахальцев».

В это же время в личном письме начальнику спецотдела разведуправления полковнику Мамсурову Патрахальцев с горечью напишет: «Здесь не разведотдел, а пустое место… Даже сам начальник и его помощник не могут достать военное обмундирование финской армии. Хотя у нас достаточно пленных».

А командующий 7-й армии командарм 2 ранга Мерецков торопил. Он ставил весьма серьезные задачи. Разведчикам-диверсантам, которых таковыми можно было назвать с большой натяжкой, по плану активной разведки предписывалось: «Прервать движение путем устройства крушений на железнодорожных участках: Симола-Коувола; Хийтола-Елисенваара; Елисенваара-Имола-Ярви; на участках шоссейных дорог: Вийпури-Хамика». Ставились также сугубо разведывательные задачи на Мурманском, Кандалакшском, Ухтинском и Петрозаводском направлениях. Так, к примеру, на Карельском перешейке разведке надо было установить глубину и все (!) огневые средства и заграждения первой линии оборонительной полосы противника, нумерацию частей перед фронтом армии и на стыке дивизий.

Результаты Финской войны известны. Потом, когда будут подводить итоги, разведку попытаются сделать крайней, виноватой во всех просчетах наших политиков и военачальников.

Однако, как показывает внимательное изучение боевых действий на советско-финском фронте, как раз разведывательно-диверсионные подразделения и показали себя лучшим образом.

Полковник Хаджи Мамсуров, начальник спецотдела разведуправления, сам возглавил особый лыжный отряд, укомплектованный в основном студентами-спортсменами Ленинградского института физкультуры им. Лесгафта. Он же разработал предложения по эффективному использованию отряда.

С его предложениями согласился начальник военной разведки заместитель наркома обороны комдив Проскуров.

В совершенно секретном, особой важности, документе на имя начальника оперативной группы полковника Васильева он писал: «По вопросу использования отряда принимаю предложения полковника Мамсурова. Ему убыть вместе с отрядом и организовать использование мелких групп, а где надо, и всего отряда в целом».

Особый диверсионный отряд Мамсурова, действующий на Северо-Западном фронте, без преувеличения был на вес золота. Тот же Иван Проскуров подчеркивал: «Предлагаю основную массу отряда забрать тов. Мамсурову, а Щелокову (тоже сотрудник спецотдела разведуправления) выделить 30-50 человек для использования по указанию Штерна». Командарм 2-го ранга Г. Штерн руководил 8-й армией.

«Для дальнейшей подготовки и руководства разведывательно-диверсионными подразделениями из бригады Безгулого оставить тов. Патрахальцева. Их использовать в направлении перешейка только по указаниям Тимошенко». Командарм 1-го ранга С.Тимошенко, будущий нарком обороны, руководил с конца декабря 1939 года Северо-Западным фронтом.

Г. Штерн и С. Тимошенко прекрасно понимали, что разведывательно-диверсионные подразделения и есть самые подготовленные, самые профессиональные из всех, которые имеются у них в резерве. Примером тому действия лыжников-спортсменов отряда Мамсурова.

Вот как описывается подвиг Владимира Мягкова — командира взвода особого лыжного отряда в наградном листе на присвоение ему звания Героя Советского Союза: «Тов. Мягков был отобран комиссией из числа ленинградских добровольцев, как один из лучших. В особым лыжном отряде 9-й армии проявил себя образцовым воином Красной армии.

Вследствии особых личных качеств: смелости, храбрости тов. Мягков был продвинут в короткое время от бойца и командира отделения до командира особого взвода отряда.

Действуя в глубоком тылу противника, свершая большие сложные переходы с боями, в очень тяжелых условиях, тов. Мягков проявил себя как энергичнейший преданный своей Родине боец и командир.

В самом тяжелом положении, благодаря тов. Мягкову, руководимые им группы выходили с честью из боя.

11.02.40 г. тов. Мягков стремительно ворвался в расположение зенитной батареи противника и, уничтожив белофиннского офицера и выяснив наличие противника в районе западнее Кухмониеми, с боем нанося большие потери противнику, отошел с группой, вывел ее из окружения.

Ночью, в эти же сутки, попав вновь в окружение численно превосходящего противника, умело организовал оборону группы, сам уничтожил 10 белофиннов и, показывая пример бойцам, заставил противника отойти.

Затем, лично прикрывая отход группы, совершил в течение 23 часов 90-километровый переход, ускользая от преследования противника».

Что ж, это и есть действия настоящих спецназовцев, которые могут в лютый мороз совершать многокилометровые переходы на лыжах, при этом вступая в бой, нанося урон врагу и ускользая от него.

Были и другие примеры мужества, героизма и, несомненно, успешных действий диверсантов. Однако надо признать, что и провалы разведки оказались весьма существенными. Многие из засланных разведывательно-диверсионных групп, отдельные агенты часто попадали в плен, гибли, а то и просто замерзали в снегах.

Об этом беспристрастно повествуют документы. 4.02.1940 года капитан Патрахальцев сообщал в Центр: «В ночь с 4 на 5 января капитаном Зверевым был сброшен человек с диверсионными задачами.

14.01.1940 года была перехвачена и расшифрована радиограмма финских органов о том, что русскими сброшен с парашютом агент со специальным подрывным аппаратом.

До сего времени наш человек не возвратился».

«По приказу Тимошенко в ночь с 28 на 29 января были сброшены на парашютах две группы из состава отряда Сорокина по 7 человек. Десантированы в 30 км южнее и в 35 км восточнее Выборга. 31.01.40 года был финский радиоперехват, из которого стало известно, что задержано 3 человека — один средний и два младших офицера, спустившихся на парашютах южнее Выборга.

Эти две группы пока не вернулись».

Неудачную заброску разведчиков-диверсантов подтверждает и зарубежная пресса.

«Париж. 4 февраля (ТАСС). Агентство ГABAC передало 3 февраля по радио следующее сообщение корреспондента шведской газеты "Стокгольме тиднинген" …Отмечено также другое нововведение советских войск: применение парашютистов, которые должны уничтожать промышленные предприятия и дорожные сооружения. Парашютисты действуют маленькими отрядами — 7-8 человек, вооружены ручными пулеметами, снабжены радиопередатчиками и, естественно, одеты в форму финских солдат.

Все эти парашютисты были или уничтожены, или взяты в плен».

«Стокгольм. 6 февраля. Вчера утром группа вооруженных диверсантов появилась в 15 км севернее города Кеми. Они были замечены финскими зенитчиками, которые немедленно высадили патрули на лыжах для встречи и атаки парашютистов.

Ожесточенный бой произошел после того, как русские пытались продвинуться к железнодорожному узлу и мосту через реку, чтобы взорвать его. Русская группа была окружена финнами и после ожесточенного получасового боя одна часть уничтожена, другая — захвачена в плен.

Эти русские войска были снаряжены мешками с динамитом, большим количеством автоматических винтовок и легкими пулеметами».

Понимает ли Николай Патрахальцев и его сослуживцы из разведывательно-диверсионного отдела весь трагизм ситуации? Понимает, и даже по своему пытается противостоять этому.

Так на совещании начальствующего состава армии по итогам Финской войны, которое проводилось в ЦК ВКП(б) 14-17 апреля 1940 года, начальник ГРУ Иван Проскуров говорил: «Разведотдел допустил большую ошибку. Рассчитывали, что движение войск будет похоже на то, какое было во время Западной кампании, и посылали туда агентов, давали явку не на нашу территорию, а на пункты, находящиеся на территории противника. Через 10 дней, мол, придем в такой-то пункт и доложишь материал. А выхода наших частей в эти пункты не состоялось».

Сталин на это заявление отреагировал репликой: «Глупо».

«Конечно, глупо, — согласился Проскуров, надо сказать, что наши разведчики были заражены тем же, чем многие большие командиры. Считали, что там будут с букетами цветов встречать, а вышло не то».

Однако начальник военной разведки не совсем прав. Далеко не все разведчики думали, что на финской территории их будут встречать цветами.

27 декабря 1939 года капитан Патрахальцев отправил из Ленинграда письмо на имя своего начальника полковника Мамсурова, который еще находился в Москве.

Вот что он сообщал: «…Сижу и жду у моря погоды, но это меня не очень волнует. Я считаю, будет правильно, если мы своих людей забросим в тот момент, когда наши части начнут артподготовку. Это будет означать их скорое продвижение к тому району, где будут находиться наши группы.

Тем более что наши люди по местным условиям не смогут долго пробыть на той стороне».

Верно рассуждает капитан Патрахальцев, и предложение у него по использованию разведывательно-диверсионных групп, не «глупое», как сказал Сталин, а весьма дельное. Не желал он посылать своих людей на верную погибель.

Только, судя по всему, в верхах думали иначе, и мнение капитана не приняли во внимание. Что из этого вышло? Начальник ГРУ Проскуров сам ответил на этот вопрос на том известном совещании в Москве в апреле 1940 года.

«У нас были замечательные агенты… Люди, которые прыгали с парашютом, ходили по тылам и сообщали сведения через радиосредства. Правда, больше половины таких людей погибли, к сожалению».

В конце февраля Николай Патрахальцев написал в Москву, в разведуправление одному из сослуживцев письмо. Фамилии на нем нет, только имя. Скорее всего, оно предназначалось товарищу по спецотделу капитану Василию Трояну. Но сегодня доподлинно вряд ли удастся установить адресата. Да дело и не в этом, а в сути письма. Патрахальцев уже три месяца на войне. Чувствуется по всему, вдоволь нахлебался фронтовой действительности: провалов, крови, смертей. Он так и пишет: «Я измотался, здорово похудел, болею…» Но главная боль другая. «О делах могу сказать, что занимаюсь не своим делом, а общевойсковой разведкой. Обстановка такая, что мне приходится делать, то, что говорят начальники на участке.

Было у меня хорошее дело, но и то головотяпы сорвали. Эта операция могла сберечь много времени и жизней».

Вот такое горькое признание.

13 марта 1940 года советско-финская война закончилась. Через неделю директивой зам. наркома обороны Союза ССР оперативная разведгруппа была расформирована. Капитан Николай Патрахальцев возвратился в Москву.

Через месяц в аттестации на него начальник спецотдела 5 управления ГРУ полковник X. Мамсуров напишет:

«Занимаемой должности соответствует, достоин присвоения воинского звания майор во внеочередном порядке. В военное время может быть начальником разведки корпуса.

Энергичный, решительный, требовательный, инициативный командир. Свое решение может организационно обеспечить и настойчиво проводить в жизнь.

Получил большой боевой опыт. В боевой обстановке показал себя смелым и храбрым командиром.

Быстро ориентируется в незнакомой обстановке. Награжден орденом Красного Знамени в 1937 г. За боевые заслуги на фронте борьбы против финской белогвардейщины представлен к ордену Красного Знамени в 1940 г.».

В том же 1940 году Патрахальцев получит свой второй боевой орден и звание майора.

«Моя фактическая специальность — разведчик»

В декабре 1940 года приказом народного комиссара обороны майор Патрахальцев был назначен секретарем военного атташе в Румынии. В Бухарест ему предписывалось убыть после соответствующей подготовки 1 мая 1941 года.

К тому времени Николаю Кирилловичу исполнилось 32 года. Он был уже майором, заместителем начальника отдела, прошел две войны, да еще боевые действия на Халхин-Голе. Словом, опытный фронтовик, разведчик, подготовивший не одну сотню диверсантов. И тем не менее Патрахальцев хотел… учиться. За спиной у него была школа да одногодичный коммунистический университет, пехотное училище. А он мечтал о серьезном военном образовании.

В феврале 1941 года на стол начальника разведуправления Генерального штаба Красной армии генерал-лейтенанта Голикова лег рапорт.

«За период в Красной армии я всегда хотел получить военное образование, и потому несколько раз пытался поступить в академию. Мне никогда не отказывали, но поступление откладывали, говоря: "Поработайте еще год-два и тогда пойдете на учебу".

Так было в 1938 году, когда я прибыл из командировки (Испания) и имел возможность быть зачисленным слушателем Академии имени М. Фрунзе на льготных условиях, но был оставлен на работе в разведуправлении. Тогда же мне было обещано, что через два года я смогу пойти на учебу.

Работая в разведке фактически с 1933 года (включая командировку в Испанию), моя фактическая специальность, приобретенная опытом, — "разведчик". Однако недостаточная теоретическая подготовка не дает мне возможности быть полноценным разведчиком, каковым я желаю стать.

Посему прошу Вас рассмотреть мой рапорт и, если вы найдете возможным, зачислить меня слушателем Высшей специальной школы (ВСШ). При этом прошу учесть, что, находясь часто в командировках (с 1937 г. Испания, Халхин-Гол, война с белофиннами и ряд других), я не имел возможности подготовиться к сдаче испытаний в высшее учебное заведение. Но заверяю Вас, что, упорно работая над собой, я буду в первых рядах слушателей.

Майор Патрахальцев».

На рапорте есть резолюция одного из руководителей военной разведки: «После командировки не возражаю». И дата — 21 февраля 1941 года.

А через четыре месяца наступило 22 июня. И командировку Николаю Патрахальцеву выписала война на все четыре года, считай до самой победы.

Так он и не осуществил свою давнюю мечту, не поступил в военную академию. После войны успел поучиться на Высших академических курсах, да и то всего лишь восемь месяцев. И, судя по всему, остался недоволен, поскольку курсы эти мало что дали ему.

В рапорте на имя начальника управления ГРУ, где он просил перед очередной командировкой короткосрочный отпуск 10 суток, чтобы навестить родных, которых не видел три года, Патрахальцев сетовал: «На ВАКе в настоящее время я никакой подготовки не получаю, т. к. по моей стране преподавателей по языку, страноведению и вооруженным силам нет».

Но все это будет потом, после долгой, тяжелой, страшной войны.

А на третий день после ее начала руководитель военной разведки генерал Голиков своим приказом создаст оперативную группу, которую возглавит полковник Хаджи-Умар Мамсуров. Заместителем у него станет майор Николай Патрахальцев.

В нее войдут уже знакомые нам по Испании, Финской войне майоры Николай Щелоков, Алексей Мельников, Александр Трусов, капитан Василий Троян.

Как воздух нужны были разведчики-диверсанты. Следовало срочно развертывать партизанское движение.

Откровенно говоря, развертывать его следовало значительно раньше. Так оно, в сущности, и было до 1937 года, когда Народный комиссариат внутренних дел раскрыл «предательскую, контрреволюционную военную организацию РКК».

Высшие военачальники были обвинены в том, что «пытались подорвать мощь Красной армии и подготовить ее поражение в случае войны».

Следом за М. Тухачевским, И. Уборевичем, И. Якиром, В. Примаковым и другими были репрессированы тысячи командиров. Попали в эту мясорубку и кадровые разведчики-диверсанты. А поскольку мы собирались воевать только на чужой территории и официальная система взглядов на ведение войны больше не допускала мысли о возможности прорыва противника на нашу территорию, то и партизанские действия не рассматривались как боевая задача Вооруженных сил.

Все тайники с оружием, боеприпасами, продовольствием — ликвидированы. Слово «диверсант» стало чуть ли не ругательным и весьма опасным. Так теперь характеризовали только врагов.

Ничему не научил нас опыт Финской войны.

А вот Великая Отечественная война с первых же часов показала, что военно-теоретические взгляды руководства СССР на роль и место вооруженной борьбы в тылу врага не выдержали проверки практикой. Наш противник — немецко-фашистская армия — начала свои действия с нанесения диверсионных ударов.

В ночь с 21 на 22 июня 1941 года, тайно перейдя государственную границу Советского Союза, диверсионная группа полка «Бранденбург» во главе с лейтенантом Каттовицем вторглась на 20 километров в глубину нашей территории с задачей овладеть стратегическим мостом в селе Бобры и удержать его до подхода передовых танковых частей.

Диверсанты были одеты в форму солдат и офицеров Красной армии. Они уничтожили несколько советских пограничников и открыли путь другим группам «Бранденбурга».

Вскоре немецкие диверсанты напали на красноармейцев в районах Гродно, Голынок, Сувалок, Августово.

28 июня диверсанты-бранденбуржцы, опять же переодетые в советское военное обмундирование, захватили мост через Западную Двину в районе Даугавпилса. Они не дали нашим саперам взорвать мост и удерживали его до подхода своих войск.

В Главное разведывательное управление постоянно приходят сведения о дерзких действиях групп немецких диверсантов в тылу советских войск.


…Колонну отходящих войск догоняет мотоциклист-красноармеец. Естественно, он черен от дорожной пыли, в коляске у него раненый офицер. Они только что вырвались из лап фашистов. Офицер, превозмогая боль, рассказывает командиру, что оборона прорвана и что с минуты на минуту здесь будут немецкие танки.

Единственный шанс спастись — изменить маршрут движения и спешить в другом направлении. Маршрут меняется, и через некоторое время колонна попадает в хорошо подготовленную засаду.

На другом участке фронта почти та же картина. Мотоциклисты догоняют колонну, выясняют маршрут движения, запас горючего в баках танков и автомашин, а остальное — дело техники. Рассчитан пункт привала, и туда наводятся фашистские самолеты.

Таких примеров множество — взорванные столбы телефонной связи, переведенные железнодорожные стрелки, сломанные семафоры, переставленные дорожные указатели.

В ГРУ хорошо понимали, что за этими «беспорядками» в тылу советских войск стояли немецкие диверсионные подразделения.

А нам предстояло, по сути, все начинать сначала.

Исполняющий должность начальника ГРУ генерал-майор танковых войск Панфилов в июле 1941 года напишет в приказе по военной разведке:

«На спецгруппу возлагаю:

— подготовку по подрывному, зажигательному, парашютному и стрелковому делу;

— комплектование, вооружение и снаряжение мелких диверсионно-партизанских групп, отрядов для разведывательных отделов штабов фронтов и оперативных отделов разведуправлении, снабжение их оружием и боеприпасами;

— вести насаждение организаторов-руководителей диверсионно-партизанских отрядов на территории, временно занятой противником, руководимых непосредственно разведуправлением Генштаба Красной армии».

В январе 1942 года полковник Хаджи-Умар Мамсуров был назначен командиром 114-й кавалерийской дивизии и убыл в распоряжение Военного Совета Северо-Кавказского военного округа. Дела у него принял майор Николай Патрахальцев. В феврале того же года, накануне дня Красной армии, он стал подполковником.

В характеристике, написанной Мамсуровым, есть такие слова: «Тов. Патрахальцев смелый и боевой товарищ. За время Отечественной войны с немецко-фашистскими мерзавцами он много сделал для развития и усиления движений народных мстителей-партизан в тылу у врага».

Примечательно, что в предвоенные и военные годы Николай Кириллович готовил также разведчиков-нелегалов, отправлял их на работу в Италию, Югославию и в дальнейшем руководил их деятельностью.

Многих Патрахальцев знал еще по Испании. Так, вместе с агентом-нелегалом Пепе он воевал в Испании. Пепе был радистом на линии «Барселона-Валенсия».

Пепе и Эрна переправлены в Италию, Дана, Роман, Стефан — в Югославию. Кроме них, также подготовлены и боролись с врагом агенты Мрамор, Карло, Док, Гудзон, Кун, Декке, Чок.

В начале 1944 года — Николай Патрахальцев в Югославии. Что он знал о Югославии? Какова была политическая и разведывательная обстановка в этой стране?


…В феврале 1941 года премьер-министра Цветковича и министра иностранных дел Марковича пригласил к себе Гитлер.

Фюрер знал, что имеет дело с верными сателлитами, и особо не утруждал себя «переговорами» с руководителями Югославии. Он заставил их с дороги выслушать полуторачасовую речь о непобедимости рейха, потом, угостив чаем, распрощался с ними, не дав вымолвить ни слова.

После столь теплого приема Гитлером югославов судьба страны была решена.

25 марта 1941 года в Вене подписан Пакт о присоединении Югославии к странам фашистского Пакта. Казалось, закончился третий, и последний, «дипломатический удар» по Балканам. Германия еще раз продемонстрировала свою силу.

Но Гитлер просчитался. Через два дня после заключения пакта, в ночь на 27 марта, югославские военные совершили государственный переворот.

Регент Югославии Павел был арестован. К власти пришел молодой король Петр III Карагеоргиевич.

30-31 марта Югославию покидают все германские подданные, большая часть официальных лиц.

Таким образом, угроза военного нападения на Югославию стала очевидным фактом уже в марте 1941 года.

Наша военная разведка до 1940 года практически не имела источников на территории Югославии. Некоторые отрывочные данные об этой стране поступали через резидентуры в Болгарии, но они были редкими и большой ценности не представляли.

Только в 1940 году в связи с восстановлением дипломатических отношений между СССР и Югославией предоставилась возможность засылки разведчиков.

Почти вся вторая половина 1940 года была занята изучением страны, местных условий, агентурной обстановки. Конкретная разведработа началась по существу с 1941 года

Времени до немецкого вторжения оставалось очень мало. И тем не менее за столь короткий срок нашими агентурными работниками была создана сеть источников в главных центрах страны.

В Центр пошла ценная военно-политическая информация и, что особенно важно, — документация: разведсводки югославского Генштаба, карты дислокации соединений и частей германской, итальянской, румынской, венгерской, болгарской армий.

В марте 1941-го в Москву была передана фотокопия оперативного плана югославской армии.

Надо отдать должное нашей военной разведке, сумевшей за несколько месяцев завербовать ценнейших агентов в Генеральном штабе, в Министерствах иностранных дел, почт и телеграфа.

К началу немецкого вторжения в стране действовало несколько нелегальных резидентур, таких как «Антон», «Джина», «Роман».

Кстати, резидент Роман, он же Роман Занючковский, воевал вместе с Патрахальцевым в Испании, в интербригаде. В 1939-м он был подготовлен их отделом и заброшен на нелегальную работу в Югославию.

В июле 1941 года от другого агента — Вальтера — пришло сообщение, что при совершении диверсионного акта Роман был тяжело ранен и схвачен гестапо. Из последующих донесений Вальтера стало ясно, что Роману вырваться из рук гестапо не удалось и он, вероятно, повешен.

Трагическая судьба постигла многих агентов. Созданная нашими разведчиками еще очень молодая, неокрепшая организация, не подготовленная к работе в военное время, оставшаяся практически без руководства была быстро раскрыта и разгромлена опытнейшими немецко-фашистскими спецслужбами.

Некоторые агенты были уличены в шпионаже и арестованы, другие пропали без вести, некоторые эмигрировали или взяты в плен в ходе боевых действий на фронте.

Таким образом, после вторжения Германии уже в мае 1941 года наша агентурная сеть, по существу, прекратила свое существование.

Надо все было начинать сначала. Николай Патрахальцев отправлялся в Югославию, чтобы начать, вернее продолжить, свою борьбу с фашистами.

Он возглавил резидентуру Патрас. Резидентура располагалась в Словении, сначала в районе Дрвара, позже — в Черномеле. Официально он являлся помощником начальника Военной миссии СССР в Югославии.

«Совершенно секретно»

Из оперативной переписки

Сообщение Патраса от 20.03.1944 г.

«Патрас сообщает, что 17.03.1944 г. прибыл на место. Принят хорошо, все ждутнемедленной помощи вооружением. Места для приема готовы.

Электричества для радио нет, необходим движок и бензин. Из-за этого подготовка радистов невозможна».

Еще через два дня Патрахальцев вновь напоминает о себе. Он не может сидеть сложа руки, рвется в бой. Очень показательна его телеграмма в Центр.

Сообщение Патраса от 22.03.1944 г.

«Находимся в Словении, в районе Черномеля, людей для заброски в Германию нет. Нужен движок.

В Клагенфурт хотел послать Бура, лучше пойду сам.».

Из Центра следует срочный ответ: «Категорически запрещаю Патрасу ходить за границу Словении и отрываться от штаба».

Через неделю еще одна телеграмма.

Сообщение Патраса от 30.03.1944 года.

«Патрас сообщает данные на радиста, которого впредь будем называть Гудзон. 1920 г.р., словенец».

Далее в сообщении еще интересней: «Немцы с танками нас гоняют. Убедительно прошу выслать 10 противотанковых ружей (ПТР) с патронами и автоматами. Не откажите в просьбе».

Центр одергивает Николая Кирилловича. Он теперь резидент: за границу не ходить, от штаба не отрываться. А он просит 10 ПТР. Все-таки в нем неистребим дух диверсанта.

Уже 03.04. он вновь настаивает: «Первым самолетом прошу движок, бензин, противотанковые ружья».

Однако, это только кажется, что, получив ПТР, резидент Патрахальцев собирается гоняться за немецкими танками. Хотя, видимо, случись такое, он бы не упустил возможности поквитаться с фашистами

У него сейчас более важные, но менее громкие дела. И дела эти сугубо агентурного свойства — вербовка, подготовка и засылка агентуры в Германию.

Центром они сформулированы так: «Используя имеющиеся разведданные Верховного штаба, военнопленных и немецкое население в северной Словении, а также югославов, имеющих связи с Германией и Австрией, проводить вербовку, подготовку и заброску агентуры:

— на территорию Германии в районы: Мюнхен-Аусберг-Нюрнберг; Лейпциг-Дрезден-Берлин; Бреслау-Познань-Грюнберг, с целью к концу 1944 года обеспечить три радиофицированные точки (резидент, радист);

— на территорию Австрии в районы Вены, Граца, Линца-Зальцбурга, с тем, чтобы к августу 1944 года в этих районах иметь три радиофицированные точки;

— до июля 1944 года подобрать и подготовить двух курьеров и трех проводников на Германию и Австрию;

— разработать вариант засылки человека Центра из Югославии в Швейцарию;

— систематически подбирать документы об агентурной обстановке в Германии и Австрии».

Таковы были задачи. Как они выполнялись?

Говорят, что дипломатия искусство возможного. Это определение можно отнести и к разведке. Вот выписка из доклада об итогах работы военной разведки по Югославии за 1944 год.

«В течение 1944 года основная часть работы по укреплению и расширению агентурной сети была проведена через опергруппы наших работников, находящихся в составе Военной миссии СССР в Югославии и, в первую очередь, Патрасом и Гераклом».

Что же конкретно сделано Патрахальцевым-Патрасом? Ну, например, как отмечено в докладе о состоянии агентурной сети в Югославии: «Сплитская резидентура (резидент Судак) — работает слабо, информацию дает малоценную. Обладает ограниченными возможностями. Информация выше роты не идет. Загребская резидентура — в организационном плане дело плохо, люди знают друг друга. Нужна реорганизация».

А вот резидентура 4-й зоны: «Гудзон готовился Патрасом. Держит связь Бура с Патрасом, занимается обучением агентов радиоделу.

Резидент для работы в Австрии (Каро) — завербован Патрасом, направлен к месту работы. Для германской резидентуры агент Эрно — подобран Патрасом для использования в Германии, задерживается за отсутствием документов. Резидент Герберт для работы в Германии — находится на подготовке у Патраса».

Нельзя сказать, что у Патраса все шло гладко. Подготовленный им резидент Декке для австрийской резидентуры при добывании документов был захвачен немцами.

В Центре по поводу этого провала было сделано следующее заключение: «В течение 1944 года имел место провал австрийской резидентуры Декке.

Резидент Декке и радистка Гитана были завербованы Патрасом и готовились для работы в Австрии. Для полной легализации недоставало некоторых документов. С целью приобретения он отправился в партизанский отряд к австрийской границе, где в августе 1944 года ему была назначена встреча с его радисткой Гитаной.

При попытке достать документы Декке был арестован немцами и судьба его неизвестна. Он разыскивается.

Причиной провала Декке явилось недостаточное изучение обстановки и условий легализации. Не только на месте но и в Центре при известном стремлении и желании, надежные документы для Декке можно было изготовить и переслать резиденту».

И тем не менее из двух десятков резидентов, радистов, отдельных источников восемь агентов подготовил именно Николай Патрахальцев. Кроме того, агентура Центра, забрасываемая через Югославию в Германию, Австрию, Италию, Францию, Грецию, Албанию, шла в основном через Патрахальцева-Патраса, или помощника резидента майора Коваленко (Ковчег).

Были, разумеется, вводные и такого свойства:

Сообщение Центра Патрасу от 27.11.1944 г.

«По имеющимся у нас данным, немецкое командование сосредотачивает в г. Удин подвижной состав и паровозы для переброски войск.

Срочно установите количество перебрасываемых дивизий и направлений перевозок».

Или наоборот.

Сообщение Патраса от 17.08.1944 г.

«Сюда прибывают на днях для формирования итальянские бригады. После формирования идут в Италию. Можем ли мы прислать в эти бригады в качестве командиров, комиссаров, врачей итальянцев, которые были у нас на фронте, и соответствовали этим должностям.

Интересует ли вас этот канал?»

Оказывается, интересует. И вот уже Москва телеграфирует:

Сообщение Центра Патрасу от 23.08.1944 г.

«Сообщите, когда будут формироваться итальянские бригады из какого состава. Неофициально выясните, могут ли быть приняты в бригаду находящиеся у нас офицеры-военнопленные, проявившие себя в лагерях как активные антифашисты. Большинство из которых закончили специальные школы антифашистов при лагерях».

Оказывается, не все так просто. Личный состав бригад в основном формируется из рабочих (города Триест, Трзык), а также из крестьян-фурландцев. Но прежних, старых офицеров сюда не возьмут, отвечает Патрахальцев. И тут же предлагает свое решение проблемы засылки агентов разведки в итальянскую армию.

Сообщение Патраса от 25.08.1944 г.

«Я могу подработать другой вариант засылки предлагаемых вами офицеров в итальянские партизаны. Оттуда они переходят в итальянские бригады».

Вот так работал резидент полковник Патрахальцев. Однако, он не один решал все эти сложные разведывательные задачи.

Вместе с Патрахальцевым в Словении, в резидентуре Патрас, работали помощник резидента Борис Богомолов (Бур), радист Георгий Лихо (Лам), шифровальщик Павел Корнеенков (Петя).

О Борисе Богомолове мало что известно, а вот о Петре Корнеенкове можно сказать несколько слов.

Перед войной он закончил два курса исторического факультета Московского историко-философского института. В 1939 году был призван в армию, служил в батальоне связи в Краснодаре. Потом его направили на курсы военных переводчиков.

В 1.941-м он в разведотделе штаба Закавказского военного округа, в Тбилиси. На следующий год его переводят в штаб 45-й армии в Ереван, начальником спецрадиосвязи.

Петр Корнеенков хорошо образован, владеет иностранными языками, знает специальную агентурную радиосвязь, шифровальное дело.

В 1943 году его как опытного специалиста забирают в Москву в центральный аппарат ГРУ. Здесь он заканчивает Высшие академические курсы, а там и командировка в Югославию.

Вот как описывает прибытие в Словению шифровальщика Петра Корнеенкова уже работавший там радист Георгий Лихо.

«Площадка для сброса груза использовалась и для десантирования людей. Прыгали по 3-5 человек, а однажды — 20. В этой группе была девушка-радистка. Ее парашют накрыл дерево, и она зависла в полуметре от земли. Увидев, что земля близко, она торопливо отстегнула привязные ремни парашюта, юркнула вниз, нога скользнула по пеньку, который она не заметила, подвернулась и треснула. Перелом ноги у девушки-радистки задержал всю группу разведчиков до прибытия другого радиста.

После этого случая, встречая парашютистов, всегда кричал: "Если кто повис на дереве, не отстегивайся! Опасно! Жди помощи".

Вскоре такую помощь мне пришлось оказывать прыгнувшему к нам с парашютом шифровальщику Петру Корнеенкову. Рост у него был 195 см, вес за 100 кг, да и снаряжение с оружием. В общем не менее 140 кг. Он выпрыгнул из самолета третьим (ночь была лунной, и это хорошо было видно) и так энергично пошел вниз, что со свистом обошел первых двух парашютистов, вес которых вряд ли составлял вес Петра.

С тревогой наблюдал я стремительное приближение парашютиста к земле. Его парашют накрыл крону большого дуба, и Петр, скользнув между ветвей, завис у самой земли. Это избавило его от жесткого удара.

Когда он благополучно встал на ноги, я посоветовал ему бить земные поклоны, каждому встречному дубу за спасение».

Так шифровальщик Петр Корнеенков оказался в Югославии под командой Николая Патрахальцева.

Как он работал? Об этом говорят документы, хранящиеся в спецархиве ГРУ. «Петр Корнеенков все время обеспечивал бесперебойную шифропереписку с Центром. Во время выполнения оперативного задания участвовал в бою на реке Сава, показал себя храбро».

Надо пояснить, что участие в бою шифровальщика — это большая редкость. Его берегут пуще глаза, ведь он важнейший секретоноситель. За рубежом, даже в мирное время, шифровальщик за пределы резидентуры один практически не выходит. Его всегда кто-то сопровождает, страхует.

Однако война диктует свои законы. И Петру Корнеенкову пришлось участвовать в боевых действиях.

За время пребывания в Югославии он «подготовил несколько агентов, которые показали хорошее качество в отработке документов».

Павел Корнеенков удостоился высокой награды Родины — ордена Отечественной войны I степени.

Радист резидентуры Патрас Георгий Лихо, воспоминания которого мы уже приводили, был родом из Ташкента. Он закончил 7 классов школы, поступил на рабфак при Средне-Азиатском железнодорожном институте, а потом на 1-й курс этого же вуза. Однако вскоре из института ушел, уехал в Ленинград и стал курсантом военного училища связи.

В январе 1939 года окончил училище по первому разряду, получил звание лейтенанта и назначение командиром роты центрального радиоузла разведуправления. Потом стал дежурным техником на передающем центре.

В 1940-м прошел курсы усовершенствования командного состава разведуправления, где получил подготовку радиста-оператора в военной разведке, изучил агентурную радиоаппаратуру и был направлен в Китай начальником радиоузла в Ланчжоу, что в провинции Ганьсу.

Радиоузел работал круглые сутки, обслуживая связью 15 корреспондентов, причем с некоторыми из них осуществлял по три-четыре сеанса ежедневно.

Там Георгий Лихо встретил начало войны. Рвался на фронт, но получил приказ быть на своем месте.

Только летом 1943 года он возвратился из Китая, а вскоре — новая командировка.

Вот как о том времени вспоминал Георгий Леонидович Лихо: «После тяжелого ночного дежурства я с трудом был разбужен посыльным из штаба. Посыльный — сержант, рослая, белобрысая девица, с необъятным бюстом и икрами, распиравшими до блеска начищенные широченные голенища коротких кирзовых сапог, переминалась рядом и укоризненно выговаривала: "Ну, и спите вы! Как каменный. Собирайтесь. Срочно вызывают в штаб".

Кляня от всего сердца неурочный вызов, шагал из городка.

Начальник службы радиосвязи ГРУ В. Рябов, извинившись за прерванный отдых, сразу перешел к делу. Предложил выехать в ответственную командировку.

Я, всего пять месяцев назад вернувшийся из Китая, испугался. Не пришлось бы уехать в те же районы.

Спросил у Рябова: "В какую страну предстоит командировка? Если на Восток, и спрашиваете мое согласие, то его нет". Рябов с трудом подавил улыбку и ответил: "На Запад. Но почему не хотите узнать, с кем поедете?" С кем — было для меня совсем не важно, и я тут же согласился. Рябов далее пояснил, что меня вместе с А. Долговым и А. Карагашиным включили в состав Советской военной миссии, направляемой к партизанам Югославии».

Потом у радиста Георгия Лихо были беседы в Центральном Комитете партии, полет до Астрахани, оттуда в Баку и Тегеран. Далее путь лежал на английскую военную базу Хаббания, что располагалась в 90 км от Багдада, в Каир, в Тунис и, наконец, в город Бари. Там началась подготовка к броску через Адриатику в Югославию.

22 февраля 1944 года группа разведчиков, в которую входил и Лихо, приземлилась на планерах в районе Босанского Петроваца. Утром разведчики отправились в город Дрвар, где располагался Верховный штаб Народно-освободительной армии Югославии.

Дальнейшая служба Георгия Лихо уже проходила под руководством Николая Патрахальцева, и поэтому его воспоминания о резиденте Патрасе особенно ценны.

«Работы у меня было много, с раннего утра до глубокой ночи шел радиообмен, при этом 4/5 радиограмм предназначались на передачу. Связь держалась очень устойчивая, с отменной слышимостью. Так прошла неделя.

Как-то заходит ко мне в радиорубку-сарай Николай Кириллович Патрахальцев. Понаблюдав за работой минут тридцать, он спросил, скоро ли будет перевыв? Отвечаю: вот передам последнюю радиограмму и, пока не принесут очередную порцию, будет перерыв.

Патрахальцев предложил мне пойти с его группой на север Югославии в Словению. Моя задача обеспечить группу радиосвязью с Москвой и главной миссией при штабе Тито, готовить разведчиков-радистов, и, разумеется, поддерживать связь, когда они уйдут на задание в тыл противника.

Я согласился, заметив только, что я единственный радист у Леонида Долгова, и он вряд ли согласится меня отпустить. На это Николай Кириллович ответил, что он все устроит. И действительно устроил», — вспоминал Георгий Лихо.

В первых числах марта группа разведчиков — Патрахальцев, Богомолов, Лихо и переводчик Кульков двинулись из Дрвара на север, в Словению.

В ту зиму в Динарских Альпах выпал большой снег. Приходилось идти где по колено, а где пробираться и по пояс в снегу.

На пятый день пути, когда разведчики решили сделать привал в одной из босанских деревень, произошел случай, который потом долго со смехом вспоминали офицеры.

Группа Патрахальцева сидела у стены какого-то разрушенного дома. К ним с опаской подошла старая женщина — селянка и спросила, правда ли что среди них есть русские большевики? Кульков перевел вопрос, и Николай Кириллович с улыбкой указал на радиста Лихо, мол, он и есть русский большевик.

Старушка подошла к Георгию, сняла пилотку и стала ощупывать его голову. Переводчик спросил, что она ищет? «Рога, — ответила босанка, — ведь все большевики с рогами. Нам так говорили».

Весьма показательный случай. Такова была пропаганда в довоенной Югославии и отношение властей к Советскому Союзу.

По пути в Словению группа разведчиков побывала в Главном штабе в Хорватии, и потом через железную и шоссейную дороги Загреб-Карловец вышла к реке Куна. Закончился полуторасуточный переход, и разведчики были у цели — в Словении, в городке Метлика.

Резидентура расположилась в Черномеле. Георгий Лихо установил связь с Москвой и Верховным югославским штабом.

«Дней через десять, — вспоминал Георгий Леонидович, — я приступил к подготовке первых двух разведчиков-радистов. Опыта в их обучении у меня не было, поэтому все приходилось делать на ходу.

Готовность разведчика-радиста к самостоятельной работе полковник Патрахальцев определял просто: когда я докладывал о завершении подготовки, он давал радиограмму в Центр. В ней говорилось, что в обусловленный сеанс на радиосвязь выйдет ученик, которого надо проверить и дать заключение о его готовности.

Моя обязанность заключалась в выдаче радиостанции и необходимых радиоданных. Обучаемый самостоятельно разворачивал радиостанцию, вступал в связь, вел радиообмен, переговоры. Из 14 подготовленных мною разведчиков-радистов все были проверены, подобным образом и ни один из них не получил отрицательную характеристику».

Через некоторое время в резидентуре осталось всего два человека — сам Патрахальцев и радист Лихо.

Богомолов ушел на север к австрийской границе, переводчик Кульков возвратился в главную миссию.

Теперь всю работу приходилось делать вдвоем: принимать самолеты с грузом для словенских партизан, подбирать площадки для десантирования, готовить посадочные полосы для самолетов.

Случалось всякое. Как-то на площадке для сброса грузов услышали звук приближающегося самолета, зажгли костры и получили две бомбы. Немцы неоднократно пытались бомбить площадку, но вражеские самолеты удавалось отгонять огнем зенитных установок.

В ноябрьские праздники 1944 года радиостанция резидентуры «Патрас» замолчала на три дня. Стало известно, что фашисты спланировали карательную операцию на территории Словении.

И действительно, 7 ноября они начали наступление на освобожденную словенскую территорию, бросив против партизан пехотную дивизию. Фашисты быстро продвигались к Черномелю, и партизаны были вынуждены уйти в горы. Вместе с ними ушли и наши разведчики.

Двое суток немецкие каратели упорно преследовали партизанские подразделения. И только умелые действия батальона, состоявшего из бывших советских военнопленных, которые устроили фашистам засаду и уничтожили 250 человек, заставили немцев остановиться и отступить.

Партизаны, а вместе с ними и резидентура «Патрас», возвратилась в Черномель, радиосвязь была восстановлена, работа продолжена.

Война есть война, и задачи у резидентуры «Патрас» были самые разные. Вот как об одной из них вспоминал сам Николай Патрахальцев: «Начальник 2-го управления ГРУ "потерял" танковую армию. Немецкая танковая армия не иголка в стогу сена, но тем не менее это случилось.

Мне была поставлена задача найти эту армию. Видимо, руководство предполагало, что ее могли передислоцировать на мое направление — в Италию, например, или в Австрию.

Таков приказ. Надо выполнять. Осторожно провентилировали вопрос через американцев. Те ничего не знают.

Начал раскручивать своих информаторов среди югославов. Один партизан доложил, что видел, как 26 немецких грузовиков проехали в направлении Австрии. Это уже кое-что. Доложил в Центр. Но сам понимаю, а вдруг это какие-то другие грузовики.

Послал своего человека в Австрию, посмотри, мол, как дела в Вене, приглядись к немецким солдатам. По форме видно — с фронта они или тыловики, новенькие, чистенькие.

Вернулся мой человек. Да, действительно, говорят что танковая часть прибыла с фронта. Солдаты и офицеры бродят по бардакам. По обмундированию видно — фронтовики. Потертые, поношенные…

Так-то оно так, а как проверить, правду ли докладывает информатор? Может, он и вовсе не был в Австрии? Ну, что ж, говорю, хорошо, ты принеси мне трамвайный или автобусный билет, австрийский.

Билет он не принес, а вот газету австрийскую мне подарил. Интересная газета оказалась. Я ее внимательно, до мелкой заметки изучил. А в газете той было написано, что в ближайшее время в городском парке играет военный оркестр.

Запросил Центр: хочу съездить на праздник в Вену, послушать военный оркестр. Центр выезд запретил и попросил сообщить фамилию дирижера оркестра.

Проверили по картотеке информационного управления ГРУ и оказалось… маэстро был дирижером одной из дивизий той самой пропавшей армии.

Вот такое не совсем обычное задание пришлось выполнять моей резидентуре».


Командировка Николая Патрахальцева закончилась в апреле 1945 года. Закончилась неожиданно. Он был вызван в Москву для нового назначения — помощником главного резидента в Югославии. 12 апреля новое задание утвердил заместитель начальника 1-го управления ГРУ полковник Мильштейн, и Патрахальцев был готов возвратиться обратно.

Однако в это время произошел провал нашего оперативного работника Сульта, и на задании Патрахальцева начальник 5-го отдела генерал-майор Мельников сделал надпись: «В связи с провалом Сульта поездка Патраса в Югославию решением начальника ГРУ отменена 25.04 1945 года».

В Югославию на имя резидента ушла телеграмма:

Сообщение Центра Канту. 26.04. 1945 г.

«Провал, возможные последствия и перспективы работы вы оцениваете в основном правильно, хотя провал явился результатом недопустимого просчета.

Патрас к вам не приедет».

За успешное выполнение задания командования в Югославии полковник Патрахальцев Николай Кириллович будет награжден высшей наградой страны — орденом Ленина и югославским орденом Партизанская звезда I степени.

Командировка в Аргентину

Весной 1946 года начальник ГРУ Ф. Кузнецов установленным порядком обратился со служебной запиской к секретарю ЦК ВКП(б) Г. Маленкову: «Главное разведывательное управление Генерального штаба Красной армии просит разрешить выезд в Аргентину полковнику Патрахальцеву Николаю Кирилловичу, командируемому по линии Министерства внешней торговли на должность инспектора по транспорту Торгпредства СССР».

Секретарь ЦК дал добро. Так полковник Патрахальцев оказался в очередной своей командировке в Аргентине под «крышей» советского торгпредства.

Прошел год со времени окончания войны. Страна лежала в руинах. Теперь в цене были не солдаты, а строители. Красная армия стремительно сокращалась.

Во всех ведущих государствах мира части специального назначения попали в полосу кризиса. Советский Союз ничем не отличался от других стран. Боевые полки и батальоны, некогда гордость армии, расформировывались, сокращались.

Мир устал от войны. Мир наивно верил в светлое будущее без зловещих спецназовцев-диверсантов.

До 1950 года, когда в нашей армии появились роты специального назначения, было еще далеко, и, подчиняясь приказу, Николай Кириллович Патрахальцев убыл в Аргентину. Опыт оперативной работы к тому времени у него был достаточно богатый.

Вот как его характеризовали старшие начальники накануне командировки: «Тов. Патрахальцев имеет вполне достаточную образовательную и военную подготовку. Культурный, честный, волевой офицер.

Имеет специальную подготовку и практический опыт работы в этом направлении.

Хорошо владеет испанским языком».

И тем не менее, несмотря на опыт, работать в Аргентине было очень трудно. Обстановка в стране и, в первую очередь, в столице Буэнос-Айресе, в те годы складывалась крайне неблагоприятно для нашей агентурной деятельности.

Это определялось прежде всего политической конъюнктурой. Вот лишь один весьма показательный пример. Член кабинета министров, генерал в отставке Пистарини во время своего визита в США заявил: «Аргентина твердо стоит за США в ее "холодной войне" против России».

А вот что сообщает тогда же в Центр один из оперативных работников военной разведки: «На официальных выездах в другие города наблюдение ведется усиленное, открытое и довольно наглое, и наши представители ни на минуту не выпускаются из поля зрения».

Аргентинская военная контрразведка контролировала всю официальную деятельность советского атташата, торгпредства и стремилась никого не допускать в военную среду.

На официальных приемах контрразведчики окружали советских представителей большим числом своих сотрудников, которые осуществляли слежку за каждым человеком. Кроме самих контрразведчиков на этих приемах присутствовали их осведомители. Так что если кому-то из наших оперативных работников и удавалось познакомиться с офицером или генералом, это не ускользало от пристального взгляда контрразведки.

Кроме того, аргентинское военное ведомство делало все возможное, чтобы избежать приглашения наших представителей в войсковые части и в военно-учебные заведения.

Однако и эти весьма жесткие меры показались аргентинским спецслужбам недостаточными. Они попытались установить свой контроль даже на мероприятиях, которые проводил советский военный атташе. Требовали, чтобы приглашения на подобные приемы рассылались, например, через отдел иностранных военных атташе, который, разумеется, контролировала контрразведка.

«Следует заметить, — радировал в Центр оперативный работник ГРУ Хамис, — ни на одном нашем большом приеме не присутствовали ни военный министр, ни министр морского флота и ВВС, ни их заместители, или другие крупные руководящие работники».

Практически во всех документах подчеркивается одна мысль — за спинами аргентинской КРО стоят американцы.

«Советским офицерам, — отмечается в оперативном письме в Москву, — приходится иметь дело не только с аргентинской КРО, но и с американской, которая за последнее время ведет свою деятельность против нас более активно, чем аргентинские контрразведчики.

Американцы предпринимают большие усилия заслать к нам агента. Предлагали продать секретное оружие США последних образцов, подсылали с письмом одну из преподавательниц с просьбой принять ее на работу».

В такой напряженной оперативной обстановке начинает свою деятельность Николай Патрахальцев. Его потенциал в резидентуре оценивается достаточно высоко. Если один из сотрудников, назовем его Яновым, как сказано в документе, «по складу своего характера самостоятельно вербовочные работы проводить не может», другой — Боков «может проводить вербовку младших офицеров, мелких чиновников, обслуживающий персонал предприятий», то у Патрахальцева совсем иное амплуа. Он «способен самостоятельно вести вербовку среди старшего офицерского состава, чиновников правительственного аппарата, инженеров, врачей и некоторых лиц свободных профессий».

К сожалению, применить свои способности, опыт Николаю Кирилловичу не удалось. Через год он был возвращен в Москву и занялся своим делом — подготовкой разведчиков-диверсантов. Справедливости ради надо отметить, что работа в Аргентине была не самым лучшим периодом в его, безусловно, плодотворной, многолетней деятельности в разведке. Видимо, это поняли и в руководстве ГРУ и возвратили Патрахальцева к тому делу, в котором он был непревзойденным мастером.

Уже через полтора года, в 1949-м заместитель начальника управления ГРУ капитан 1 ранга Бекренев в аттестации на начальника отдела полковника Патрахальцева пишет: «Офицер большой воли и решительности. Решаемые отделом задачи в основной своей части хотя и являются недостаточно изведанными, однако выполняются вполне удовлетворительно.

Занимаемой должности соответствует. По опыту работы, а также по выслуге лет в воинском звании полковника (с 1943 г.) может быть представлен к званию генерал-майора».


Правда, звание это полковник Николай Патрахальцев так и не получил до увольнения в запас в 1956 году. И только когда на должность первого заместителя начальника ГРУ пришел генерал Хаджи-Умар Мамсуров, он вспомнил о старом друге и соратнике и посчитал, что опыт Николая Кирилловича еще пригодится в разведке.

Патрахальцев был вызван из Киева, где он уже обосновался на пенсии, и восстановлен в ГРУ. Еще тринадцать лет он честью и правдой будет служить военной разведке, возглавит агентурно-диверсионное направление, в последующем преобразованное в направление специальной разведки.

Вот как о том времени вспоминает генерал-майор в отставке Павел Агафонович Голицын: «Берлин в 1961-1962 годах был в центре всеобщего внимания. В силу складывающейся обстановки на острие событий оказалась разведка нашей 20 гвардейской армии. Мне как начальнику разведки, успешно справившемуся с задачами, много было предложений по дальнейшему прохождению службы: в разведотдел штаба Сухопутных войск, на кафедру разведки в Академию имени М. В. Фрунзе, на должность заместителя начальника разведки приграничного округа.

Приехал в это время в Берлин начальник направления ГРУ ГШ, ведавшего частями спецназначения, полковник Патрахальцев Николай Кириллович, предложивший пойти к нему заместителем. Я дал согласие и был назначен на эту должность.

Части специального назначения реорганизовывались и приобретали новое качественное состояние, поэтому как специалиста с практическим опытом борьбы в тылу противника и опытом послевоенной службы меня и пригласил Патрахальцев.

Реорганизация наших частей спецназначения была ответом на создание мощных специальных войск в американской, английской, французской и других армиях блока НАТО. Мы в этом вопросе отставали от вероятного противника».


Началом создания диверсионно-разведывательных войск в армии США послужили 6 сформированных батальонов "Рейнджерс" для ведения диверсионно-разведывательных действий в тылу противника.

В 1950 годы в штаты пехотных дивизий были включены диверсионно-разведывательные роты "Рейнджерс". 6 таких рот использовались американцами во время войны в Корее.

В 1952 году на базе этих рот в американской армии начали создаваться войска специального назначения.

В ту пору тотального противостояния Советский Союз тоже не мог сидеть сложа руки. Ведь главными особенностями частей специального назначения США была их постоянная готовность к боевому применению уже в мирное время. Руководство США считало: когда обычные вооруженные силы применять практически нецелесообразно или преждевременно, следует использовать спецназ.

В ГРУ было известно, что американские подразделения спецназа сориентированы и ведут специальную подготовку к действиям на конкретных театрах военных действий, конкретных объектах.

Американцы очень внимательно отнеслись к опыту немецких, советских, английских разведывательно-диверсионных подразделений, особенно военного времени.

Нам предстояло догонять американцев. Направление, которым руководил полковник Николай Патрахальцев, объединило лучших специалистов того времени по диверсионной работе — Героя Советского Союза Ивана Банова, Григория Мыльникова, Федора Побожеева, Василия Покидько. Курировал эту работу опытнейший разведчик-диверсант Герой Советского Союза генерал-полковник Хаджи-Умар Мамсуров.

У офицеров направления было много забот. В первую очередь, следовало разработать штаты наших частей спецназа для округов и армий. Структура частей должна соответствовать задачам, то есть быть гибкой, позволяющей применять их в различных операциях от небольшой разведгруппы в 3-10 человек до подразделений в 200-250 человек.

А какое вооружение более всего подходит спецназовцам? Тоже не простая проблема. Пришли к выводу, что это должны быть автоматы, пулеметы, гранатометы, минно-взрывные средства, агентурные КВ-радиостанции.

При глубоком анализе имеющегося в войсках вооружения стало ясно — в большинстве оно малопригодно для разведывательно-диверсионных групп, которым предстоит действовать в глубоком тылу противника.

Нужны были новая техника и вооружение. По инициативе коллектива направления специальной разведки началась разработка таких образцов — бесшумного стрелкового оружия, современных парашютов для большого радиуса действия, нового обмундирования, компактных средств связи.

Офицеры направления не засиживались в Москве. Они постоянно выезжали в округа, оказывали помощь в комплектовании частей специального назначения.

Однако пришло время проверить новые части спецназа в деле — на учениях. И такое учение было подготовлено офицерами направления во главе с Николаем Патрахальцевым. Оно было проведено на территориях Ленинградского и Прибалтийского военных округов.

Часть специального назначения принимала участие во фронтовой наступательной операции. Руководил учениями заместитель начальника ГРУ генерал-полковник Х.-У. Мамсуров.

В ходе учения отрабатывались важнейшие вопросы, такие как подготовка разведывательно-диверсионных групп, их десантирование, работа в тылу противника».

Пять лет руководил направлением специальной разведки полковник, а потом генерал-майор Николай Патрахальцев. В 1962 году он возглавит отдельную часть и продолжит свою работу. Будет обучать и воспитывать разведчиков-диверсантов.

Генералу Николаю Кирилловичу Патрахальцеву будет 61 год, когда он уйдет в отставку. Его ученики служат в войсках специального назначения и ныне.

КОСТРЫ НА СНЕГУ

Глава первая

Сов. секретно

экз. единств.

ПРИКАЗ

Капитана тов. Банова Ивана Николаевича назначаю помощником командира диверсионного отряда военинженера 1-го ранга тов. Г. М. Линькова по специальной работе. Отряд находится в 8—10 км западнее озера Червонное.

Тов. Банову И. Н. в ночь с 15 на 16 августа 1942 года вместе с грузом боеприпасов и материалом для диверсионной работы высадиться с парашютом в вышеуказанном районе на сигнал семи костров, выложенных буквой «Н».

Присвоить Банову И. Н. оперативную кличку Черный.

Начальник 5-го отдела 1-го управления ГРУ

Генштаба Красной армии

подполковник Патрахальцев

15 августа 1942 года

Моторы самолета мерно гудели. Иван Банов прильнул к иллюминатору. Вокруг темень, хоть глаз коли. На земле — ни огонька. Изредка из-за туч выглядывала луна, и тогда в ее бледном, тусклом свете он видел лес под крылом да редкие блюдца озер. Судя по времени — подлетали к линии фронта.

Капитан Иван Банов, а теперь он уже и не Банов, а Черный, летел в тыл. На фронте в понятие «тыл» они привыкли вкладывать иной смысл. Тыл — это отдых, хоть какое-то затишье, можно откормиться, отоспаться. Теперь все для него перевернулось — тыл становился фронтом, а фронт? Фронт по-прежнему оставался фронтом. Только теперь у него, капитана Черного, будет своя линия фронта. В тылу врага.

Он не переставал думать о предстоящей задаче. Многое было неясно. Вернее, теоретически, как говорят на пальцах, он все понимал.

В середине 1941 года парашютно-десантный отряд под руководством Григория Линькова из района Вязьмы был заброшен в тыл врага. Линькову предписывалось создать базу для длительной боевой работы партизан. И Григорий Матвеевич ее создал.

В отряде насчитывалось около ста человек. Состав — достаточно разношерстный: десантники, выброшенные вместе с Линьковым, окруженцы, вчерашние бойцы и командиры Красной армии и местные жители.

Действовали они в очень выгодном для командования районе. С северо-запада проходила магистраль Брест-Минск-Москва, южнее — дорога Брест-Пинск-Мозырь-Гомель. Через Барановичи пролегал путь на Ленинград, и в другую сторону на Могилев. Через Сарны шла железная дорога Брест-Ковель-Киев.

Отряд Линькова работал на этих коммуникациях, совершая диверсии, уничтожая вражеские эшелоны, останавливая движение на железнодорожных перегонах.

Батя (оперативный псевдоним Линькова — авт.) свою задачу выполнял. Но Центру этого было мало. От военной разведки требовали не только диверсий, но прежде всего разведданных. Верховный главнокомандующий, Генеральный штаб каждый день требовали новых, свежих сведений о перемещении живой силы и боевой техники противника, об их дислокации.

Нужна была четкая картина войны. Руководство хотело знать силу противника, которая противостояла советским войскам.

Но отряд Линькова исходно нацеливался на иные задачи — на диверсии. И в этом у них уже был накоплен опыт. А вот как вести разведку, добывать разведданные, насаждать агентуру партизаны Бати не знали и не умели.

Более того, интуитивно они сторонились городов, крупных населенных пунктов — там стояли немецкие гарнизоны, в прямое противостояние с которыми партизаны вступать не могли — пока не было ни сил, ни оружия, ни возможностей. Да и лишние контакты с местными жителями — это всегда утечка информации. Среди них могли оказаться предатели, немецкие агенты. Рисковать нельзя.

Теперь всю работу предстояло перестроить по-иному. Разведка должна была стать главным делом отряда.

Так считал Центр. Что думал по этому поводу Батя, Банов не знал. Ведь развертывание разведсети, особенно на первом этапе, дело трудоемкое, опасное и далеко не показательное. Пустил под откос поезд — есть что доложить в Москву: столько гадов погибло, столько ранено, техника сгорела, движение задержано. А что значит вырастить хотя бы одного агента? Его предстоит подобрать, да так, чтобы он работал в нужном месте, имел доступ к ценной информации. Прежде этого кандидата следует проверить, убедиться, что он наш человек, а не подсадная гестаповская утка. Потом надо уговорить работать на партизан. Но даже если и уговаривать долго не придется (среди местных жителей было достаточно патриотов, кто горел желанием бороться с врагом), от такого агента толку мало. Его надо научить осторожности, конспирации, умению легендироваться, скрывать свои истинные намерения. Иначе он и себя погубит, и других подведет под удар.

И только после всего этого, по прошествии времени, можно надеяться на разведывательные данные от него.

Но один агент — в поле не воин. Таких агентов надо немало.

Черный вспомнил, как предостерегал его наставник в Главном разведуправлении подполковник Николай Патрахальцев, когда он готовился к заброске в тыл:

— Практика показывает, Иван, в твоей работе будет много сложностей. Во-первых, в наших партизанских отрядах практически отсутствуют люди, знакомые с методами сбора данных о противнике. И отряд Линькова ничем не отличается от других. У него тоже нет таких спецов. Вот подрывники есть, а разведчиков, увы, — развел руками Патрахальцев. — Второе. В некоторых партизанских отрядах, как бы это помягче выразиться, этой работы…

— Боятся… — вырвалось тогда у него.

— Не то, чтобы боятся, — усмехнулся Николай Кириллович, — но относятся с недоверием, прохладцей. Скорее, не понимают ее важность. Придется переубеждать людей, доказывать… И запомни, капитан, возможности для развертывания разведки у нас очень велики. Ведь немцы находятся на нашей земле, за ними следят тысячи наших людей. У них бесценная информация, но мы не умеем ею воспользоваться.

Мы все время опаздываем, опаздываем… А устаревшая развединформация, сам знаешь, мертвая информация.

Черный вспомнил напряженный взгляд Патрахальцева. Тот повторял эти мысли ему изо дня в день. Видимо, эта проблема очень беспокоила руководство военной разведки.

Уже на аэродроме, перед посадкой в самолет, пожимая руку, Николай Кириллович сказал:

— Я очень надеюсь на тебя, капитан. Дело это, считай, государственной важности. Не увлекайся партизанством, диверсиями. Запомни, твое дело — разведка.

…За бортом самолета гулко ухнул разрыв снаряда, возвращая Черного к реальности. «Проходим линию фронта», — догадался он. Пробрался по тюкам к кабине летчиков.

— Линия фронта, — крикнул Черному штурман в подставленное ухо, — вон там Орел.

По темному небу шарили лезвия прожекторов, вспыхивали у невидимой земли «плевки» огней.

Капитан возвратился в салон, к своим тюкам. Огненные «цветы» за бортом увяли, самолет начал медленно снижаться.

Опять тревожно засосало под ложечкой. Откровенно говоря, вспоминая напутствие Патрахальцева, он совсем не был уверен в успехе. И чем ближе они подлетали к базе Линькова, тем муторнее становилось на душе.

Странно, но до чего все было понятно на фронте. Конечно натерпелся, намытарился, наголодался, но зато знал, что от него требуют, как это выполнить.

Уже 27 июня, на пятый день войны, его и еще несколько слушателей Академии имени М. В. Фрунзе включили в группу полковника Свирина, и вот так же, самолетом, доставили в Могилев, в штаб Западного фронта.

Летели в командировку, не надолго. Командировка затянулась на год.

Чего только не вместил этот год. Первым в их боевой практике был город Рогачев. Вместе с сокурсником по академии капитаном Азаровым комплектовали первые разведгруппы, забрасывали их в тыл противника. Там же в первый раз и сам сходил в немецкий тыл, вернулся, послал первое сообщение в Центр.

А потом, все как в калейдоскопе, — 63-й стрелковый корпус Петровского, Гомель и замок Мицкевича, где стоял штаб фронта, приказ двигаться на восток, четырехсоткилометровый марш через Дмитрий-Льговский и Орел на Карачев.

На марше наскочили на немцев, но из столкновения вышли победителями, даже с трофеем. Забрали у бежавших фашистов легковушку.

В Карачеве доложил о своем прибытии в штабе Брянского фронта и получил приказ — убыть в Курск для подготовки партизан-диверсантов.

Убыл. И уже через несколько дней разворачивал партизанскую школу, обучал бойцов тактике действий, умению вести разведку, совершать вылазки и диверсионные акты.

Однако в начале ноября враг прорвался к городу и Курск был оставлен нашими войсками.

Вместе с частями Красной армии отступал и он, разведчик Иван Банов. На душе — паршиво, хотя в какой-то мере успокаивало то, что в тылу врага оставались обученные им люди, агенты. Они сейчас были на вес золота.

Следующая остановка в Ельце. Там комплектовал диверсионный отряд из местных комсомольцев и вместе с ними убыл на фронт. Воевал.

А весной 1942 года его вызвал к себе начальник разведки Брянского фронта, напоил чаем, дал свою «эмку» и отправил в Москву. Всю дорогу до столицы Банов терялся в догадках: зачем его отправили в столицу?

Через несколько дней все стало ясно — он летит в тыл врага. И началась подготовка. Ею руководили подполковник Николай Патрахальцев, участник Испанской войны, Финской кампании и Герой Советского Союза подполковник Валерий Знаменский.

В середине июня он был готов к отправке в тыл. Но вот куда предстояло лететь? Банов терялся в догадках.

Практически всюду, на всех фронтах, летом 1942 года складывалась тяжелая обстановка. Ленинград задыхался втисках блокады, и войска Волховского фронта не смогли прорваться к Северной столице. Центральный фронт, встретив яростное сопротивление немцев, остановился в двухстах километрах от Москвы. Наступление под Харьковом захлебнулось, и враг, перехватив инициативу, сам пошел вперед, пытаясь прорваться через донские степи к Волге, предполагая отрезать нас от кавказской нефти.

Так что послать могли куда угодно, как говорят, на все четыре стороны.

20 июля догадки остались позади. На очередной встрече подполковник Николай Патрахальцев сообщил: путь капитана Банова лежит в белорусские леса, в отряд Григория Линькова. Он назначается замом по разведке.

Отряд располагался в глубине Пинских болот, в урочище Булево болото. С востока к болоту подступало озеро Червонное, с юга — озеро Белое.

Изучая, заучивая по карте все эти урочища, леса, озера Банов не мог предполагать, что на ближайший год вся его жизнь будет связана с этими, пока еще незнакомыми, названиями.

…Самолет продолжал снижаться. Из кабины вышел командир, наклонился, спросил:

— Готов к прыжку?

— Готов…

— Сигнал — сирена. Борт надо покинуть побыстрее. Понял?

— Да, да, — махнул Черный, пытаясь подтянуть лямки парашютной системы.

— Червонное, — крикнул командир корабля, указывая в иллюминатор. В стекле блеснула гладь озера в лунном свете.

Штурман со стрелком распахнули кабину и стали сбрасывать мешки. Самолет сделал разворот, штурман махнул рукой, подзывая поближе Банова.

Внизу горели партизанские костры. «А партизанские ли?» — вдруг подумал Иван.

Но времени на размышление уже не было. И он шагнул вперед, бросился в темноту.

Полет… Рывок… И белый купол заполнил почти все небо над головой.

Опустился он мягко, увяз во мху, и уже через несколько минут к нему подбежали какие-то люди.

— Я к Грише, — крикнул он.

— Я от Гриши, — ответили бегущие. Это были партизаны Линькова. Они окружили Банова и сразу в расспросы.

— Из Москвы? Из самой?

— А газетки привезли?

— Привез, привез, — успокаивал их Банов.

— Пойдемте, товарищ капитан, — сказал один из партизан, — сам Батя вышел, чтобы вас встретить.

Партизан повел его по болоту, остальные бросились на поиски мешков. Вскоре за деревьями замелькал огонь костра. Навстречу Банову поднялся невысокий, плотный, скуластый человек в армейской безрукавке. Иван понял — это и есть Линьков.

Поправив фуражку, Банов отрапортовал, как положено по уставу.

Линьков внимательно оглядел своего заместителя и протянул руку, крепко пожал ее.

— Рад, рад. С прибытием.

И тут же кивнул:

— Ну пойдемте…

…В командирской землянке было сухо и душно. Горела «керосинка», отбрасывая желтые блики по стенам, обтянутым парашютным шелком.

Собирались командиры, рассаживались. На печке кипел чайник, в чугунке варилась картошка, на столе расставлены кружки, нарезан каравай хлеба.

Выпили по маленькой, закусили. Все смотрели на Банова. Тишину прервал командир.

— Ну что, как там в столице? Что нового на фронтах? Тебе слово…

Банов рассказал о Москве, о нынешних строгих порядках, о том, что немецкие самолеты не так уж часто прорывались к столице и не нанесли ей ущерба. И подытожил:

— На месте Москва, как и прежде. Где ж ей быть, родимой.

Его рассказ вызвал оживление. Незаметно пролетело два часа. Совещание закончил командир, отправил всех спать, и Банову пожелал спокойной ночи.

Однако Иван Николаевич, прежде чем уснуть, попросил доложить о задаче, возложенной на него. Получив разрешение — доложил. Линьков выслушал с вниманием, но обсуждение перенес на утро. Засыпая, Банов подумал, что командир прав: утро вечера мудренее.

Сов. секретно

Москва. Центр. Радиостанция «Слива» 21.8.42 г.

«Черный принят отлично. Грузовых мешков прибыло только пять.

Прошу учесть наше положение. Люди есть. Они совершили четыре крушения без всякого оружия, но бойцы разуты. Таких много.

Снимаю свой маузер, отдаю людям, сам хожу с финкой. Добывать оружие в бою нечем. Мой человек дороже 50 фашистов. Терять хороших не желаем, плохие оружие не добудут.

Ссылка на недостаток оружия непонятна. Ведь много не прошу, а только 3-5 автоматов. Может быть, даже использованные на фронте. Шлите оружие хоть из музея.

Гриша[6]».

Глава вторая

Сов. секретно

Москва. Центр. Радиостанция «Слива» 23.8.42 г.

«Положение на фронте понимаю. Сил не жалею, жизни не берегу. Делаю все, что могу.

Возможности использования местного населения крайне ограничены. Связи с ним потеряны при переходе в другой район. Места, где нет наших людей, находятся на значительном удалении от базы. Сделаю все, что смогу.

Основное внимание уделяю железным дорогам с целью диверсий.

Под руководством Бринского направил тридцать человек в район озера Выгоневское с задачей проведения диверсий. Пятнадцать партизан ушли на минирование шоссе, организацию крушений на участке 61-94.

Под командой Садовского направил двадцать четыре человека в район озера Дикое, с задачей диверсионных действий на линиях Овруч-Мозырь, Мозырь-Гомель, Бобруйск-Гомель.

Гриша».

Утром капитан Черный услышал от командира отряда Григория Линькова то, о чем его предупреждал Патрахальцев.

Они пили с командиром чай, заваренный на малине, говорили о делах партизанских.

— Вот что я тебе скажу, Иван Николаевич, — прихлебывая из кружки, произнес Линьков, — думал я над новой нашей задачей. Дело непростое. Разведчиков у меня нет. Как подойти к этому делу, никто не знает.

И Линьков лишь развел руками. Что мог ответить на это Черный? Будем учиться.

После чая, разговора Черный познакомился с месторасположением отряда. Отметил про себя, что партизанская база была развернута весьма толково, можно сказать классически, как по учебнику. А классические требования Черный помнил почти наизусть. Она должна, с одной стороны, дислоцироваться рядом с природными ориентирами. Ну, например такими, как озера, которые хорошо видны с воздуха, чтобы летчики могли сбрасывать груз или делать посадку.

С другой стороны, само расположение отряда должно быть достаточно удалено от этих ориентиров. Иначе противник обязательно его обнаружит. Это что касалось воздушной связи с Большой землей.

Были и местные требования. Базу следовало разместить подальше от населенных пунктов и желательно в глухих, труднопроходимых местах. Куда, собственно, местные жители не заглядывают.

Однако при этом партизанам надо поддерживать отношения с жителями близлежащих деревень. Значит, расположить так, чтобы была возможность дойти до этих населенных пунктов и вернуться в отряд.

Еще будучи слушателем Высшей специальной школы ГРУ, Черный только улыбался над этими требованиями. Казалось, они взаимоисключающие и практически невыполнимые.

Но практика доказала иное. Он с удивлением увидел, что база Линькова именно так и расположена. Считай, как в учебнике.

Озера Червонное и Белое были хорошо видны с воздуха. Это мог засвидетельствовать он сам. Видел собственными глазами с самолета.

И в то же время от базы до озера, ни много ни мало, около двадцати километров по лесу и болоту. Расстояние вполне достаточное.

Что касается населенных пунктов, то до ближайшей деревни Восточные Милевичи на западе — верст семь, до городка Житковичи на юге — двадцать пять.

Штаб располагался в нескольких землянках: руководство отряда, радиоузел, охрана. Однако людей на центральной базе было немного. К дорогам и населенным пунктам выдвигались передовые заставы, прикрывающие базу от непрошеных гостей.

На заставах располагались основные силы отряда. Отсюда уходили партизаны на диверсии, сюда возвращались, отдыхали, готовились к новым выходам.

Рядовые партизаны знали только свою заставу, в центральный штаб приходили командиры групп, застав. Да и то, без большой необходимости здесь не появлялись.

Все верно. Лишней предосторожности в партизанских делах не бывает. Ведь гестапо тоже не дремало.

Однако база базой, а у Черного сидело в подкорке свое — с чего начать? Стали думать с командиром. Действительно, отряд работал в основном на диверсии. Бринский — у озера Выгоновское. Его люди наносят удары по магистралям Брест-Барановичи, Барановичи-Лунинец, Барановичи-Белосток.

Садовский работает под Калинковичами, Сазонов ушел на Украину, под Сарны. Есть еще два рейдовых отряда — Перевышко и Цыганова.

Выяснилось, что в ближайших деревнях партизаны бывали. Нечасто, правда. Боялись выдать базу. Оказалось, на сегодняшний день с местными у отряда есть всего одна ниточка — Матрена Мицкевич. Матрена — вдова с двумя детишками, печет хлеб для партизан. Об отряде мало что знает.

«Вот с нее и начнем», — решил Черный.

Однако Матрена неблизко, надо все обдумать, обмозговать перед выходом, а пока заместитель по разведке решил присмотреться к своим бойцам, которые жили на центральной базе, на заставах. Черный, знакомясь с людьми, присматривался, расспрашивал их о былой жизни. В разведке могут работать разные люди — по характеру, профессии, возрасту, вот только болтливых, хвастливых и недисциплинированных не должно быть.

Первым, на кого обратил внимание капитан Черный, был партизан Федор Якушев. Оказалось, он в прошлом начальник политотдела Оршанского отделения железной дороги, комиссар в отряде Константина Заслонова. Начинал партизанить еще осенью 1941-го. Здесь ходил в рядовых партизанах, но обойденным, обиженным себя не считал, спокойно делал свое дело. Во главе групп подрывников Якушев совершал вылазки под Барановичи и Молодечно, пускал под откос эшелоны врага. На личном счету Федора было восемь вражеских эшелонов.

В отряде его уважали. Однако он никогда не кичился ни прошлыми, ни настоящими своими заслугами.

Черный предложил кандидатуру Якушева в разведчики. Линьков согласился.

Вторым, кого отобрал Черный для своей работы, был Коля Кузьменко, боец из охраны центрального штаба. Правда поначалу Кузьменко сомневался. Он так и ответил капитану:

— Не знаю, как это делать.

— Ничего, научишься, — заверил Черный.

— Коли так, учите… — согласился Коля.

Линьков, пытаясь помочь своему заместителю, посоветовал использовать возможности подрывников-маршрутников. И действительно, на первый взгляд, это была палочка-выручалочка. Ведь подрывники отрываются далеко от базы, проходят порою не одну сотню километров, знают и наблюдают обстановку на маршруте, да и встречи с местными жителями для них не редкость.

Как раз в это время из дальнего рейда вернулись партизаны Седельников, Лагун, Сазонов, Яковлев. Черный побеседовал с каждым из них.

Однако тут его ждало разочарование. Главная задача этих партизан — подрыв эшелонов. И она диктовала все их поведение. Во-первых, без острой необходимости не вступать в контакт с местными жителями. Пройти тихо, прошмыгнуть подальше от населенных пунктов.

Во-вторых, маршрутники, как правило, не интересовались численностью гарнизонов, передвижением на железных и шоссейных дорогах. Это неизбежно отвлекло бы их от выполнения основной задачи.

Так что подрывники, как и партизаны на центральной базе, мало что могли сказать о противнике. Их наблюдения были отрывочными, бессистемными.

Яковлев вообще не мог взять в толк, зачем нужны сведения о том, куда и что везут фашисты. Взорвать их — и не довезут.

Что ж, во всяком случае было ясно — из Яковлева разведчика не получится.

Но оставались Сазонов, Лагун, Седельников. Они всей душой хотели помочь заместителю командира, но тоже мало что знали. Однако к разговору отнеслись по-иному, чем Яковлев.

Седельников оказался коллегой Черного по довоенной работе. Одно время Иван Николаевич работал в районной газете «Сталинский клич» на станции Белая Калитва, что на родине в Ростовской области.

Седельников тоже до войны был газетчиком, только в Красноярске.

Черный предложил вместе сходить к Матрене Мицкевич на хутор. За хлебом.

Ночью, ближе к полуночи, с партизанской базы вышли четверо — Черный, Седельников, Якушев и Кузьменко. По сути, это было их первое разведзадание. Впереди шел Седельников, он знал дорогу на хутор.

Тропа петляла между деревьев, идти предстояло долго и зам по разведке мог спокойно обдумать свое положение.

Трое разведчиков у него есть. Это, конечно, еще не разведчики, им многому предстоит учиться, но важно, что они понимают задачи, и, как ему кажется, хотят их решить. Правда, перед выходом на хутор, когда Черный предложил Седельникову стать разведчиком, тот засомневался. Нет, не потому, что не верил в свои силы, просто показалось, что его отодвигают от реальной диверсионной работы. А разведка… Это пока что-то неизведанное и неясное. Вроде бы удалось переубедить.

Позавчера Черный познакомился с командиром отряда, действующего по соседству, Василием Захаровичем Коржом. Угостил его московскими папиросами «Казбек», шоколадом, чем очень растрогал соседа-партизана.

Корж прослезился, глядя на эти подарки.

— Два года «Казбек» не курил… — сказал он.

— Так курите.

— Нет, капитан, я для отряда приберегу. Бойцам раздам по папиросе. Чтобы все видели подарок из Москвы.

Черный, откровенно говоря, подивился: никогда не думал, что пачка папирос может стать важным элементом пропаганды и поднятия духа партизан.

Как и предупреждал Батя, Корж просил взрывчатку и оружие. Он с обидой говорил, что Линькову с самолетов и оружие, и боеприпасы бросают, а им нет. У Линькова и радиостанция, связь с Москвой есть, а они и мечтать о таком не смеют. Это была правда. И хотя Григорий Матвеевич предупреждал зама, чтобы тот больших обещаний не давал, мол, у самих каждый патрон на счету, Черный не выдержал и дал слово: поможем.

Важно было и другое. Корж — бывший работник обкома партии, его хорошо знали в здешних местах, у него налажены связи с местными жителями.

Много интересного рассказал в тот день Корж. О капитане Каплуне, который после разгрома дивизии, через боевые порядки фашистов прорвался в Барановические леса, как потом чуть не попал в руки к фашистам, как организовал группу подпольщиков, которые писали листовки с сообщениями Совинформбюро и распространяли среди населения.

…Черный шел следом за Седельниковым — влево, вправо бежала тропинка. Казалось, нет ей конца. Но вдруг лес оборвался, впереди лежала полоса подлеска. Седельников остановился, предупредил шепотом — выходим.

Дом Матрены стоял одиноко в поле. Оглядевшись, партизаны подошли поближе, тихонько постучали в окно.

В распахнутую дверь первым шагнул Седельников, следом — Черный, остальные. В доме пахло теплом, уютом, квашней. Хозяйка встретила их улыбкой, усадила за стол.

— Хлеб еще не готов, — сказала она. — Отдохните с дороги.

Спросив разрешения, партизаны закурили, завели неспешный разговор — о довоенной поре, о колхозном житье-бытье.

— Ну а как сейчас? — спросил Черный.

— Да как, ладно, немцы, понятно, враги. Так ведь и свои гады есть. Вон начальник полиции в Житковичах да его заместитель — Герман да Кацюбинский. Пьянствуют, людей запугивают.

Поговорили не только о гадах, таких как полицаи Герман и Кацюбинский. Назвала Матрена и честных, на ее взгляд, людей из Милевичей — Пришкеля, Павла Кирбая, который работал в рыбхозе.

— А Пашка Кирбай честный, но, выходит, на немцев работает?

— Куда ж ему деться? — спросила Матрена. Он бы и в партизаны пошел. Да не больно вы принимаете. Не верите, выходит?

Матрену успокоили, а фамилии Пришкеля из Восточных Милевичей и Пашки Кирбая из рыбхоза запомнили. Ну и про Германа да Кацюбинского забывать не собирались.

За разговорами пролетело время. Хлеб испекся.

Партизаны поблагодарили хозяйку, взвалили на плечи мешок и двинулись в обратный путь. Войдя в лес, решили передохнуть.

— Ну вот, товарищи, наше начало. Фамилии запомнили?

— Да уж чего тут сложного, — ответил за всех Федор Якушев.

— Теперь будем искать Пришкеля и Кирбая.

Возвратившись на базу от Матрены, Черный доложил о встрече и разговоре Линькову. Командир сидел, склонившись на картой. Из-за спины Бати Иван Николаевич увидел знакомые очертания их района, штрихи, которые обозначали болота и кустарник с островками леса. Вон оно урочище «Булево болото». А вот и Милевичи, Барановичи, южнее Пинск, Лунинец. Да, территория немалая. Как ее охватить? Сколько же тут надо разведчиков насадить, чтобы знать, чем дышат немцы?

В это время в дверь командирской землянки постучали и на пороге появился Степан Скрипник, начальник радиоузла, сокурсник Черного по учебе в Высшей специальной школе.

— Разрешите, товарищ командир? Радиограмма из Центра.

— Давай, — протянул руку Линьков и поднес листок к глазам. Через минуту он передал радиограмму Черному.

— Читай.

Центр сообщал: «Имеем сведения, что противник из Франции перебрасывает на Западный фронт пехотные, танковые части.

Немедленно установите наблюдение за железными и шоссейными дорогами, с задачей проследить следование эшелонов, колонн автомашин. От имени Центра ставьте эту задачу партизанским отрядам.

Всемерно активизируйте свою деятельность, выматывайте немецкие части еще до подхода к фронту.

Сведения о передвижении эшелонов, автоколонн должны быть проверены, точны и подробны и передаваться всеми имеющимися у вас музыкантами[7]».

Телеграмма была подписана оперативным псевдонимом подполковника Патрахальцева Николай.

«Н… да… — подумал про себя Черный, — вот тебе и задачка. Обычная партизанская задачка из Центра, ничего особенного, но как ее решить без хорошо поставленной разведки, агентуры на местах?»

Легко сказать: «немедленно установите наблюдение», «сведения должны быть точны, подробны и проверены».

Командир и зам по разведке смотрели друг на друга. Говорить было нечего. Все ясно и без слов.

Центр неспроста подчеркивал важность разведки. Но и они не сидели сложа руки. Однако, видимо, этого мало.

Сов. секретно

Москва. Центр. Радиостанция «Слива» 26.8.42 г.

«После краткого ознакомления с работой пришел к выводу: шлите помощников. Большой район требует времени. Одному обслуживать трудно.

Черный».

Глава третья

Сов. секретно

Москва. Центр. Радиостанция «Пена». 1.9.42 г.

«Приказ об активизации действий в связи с наступлением наших войск на Западе и в районе Клетской получил.

Гриша».

Что ж, приказ об активизации был предельно ясен. Но для него, капитана Черного, это означало, в первую очередь, усиление разведывательных мероприятий, скорейшее насаждение агентурной сети.

Сегодня они вместе с Николаем Кузьменко и Федором Якушевым шли на очередную встречу с Павлом Кирбаем. Неделю назад с ним уже виделись Седельников с Кузьменко. Теперь Черный решил сам взглянуть на Павла.

Встретились на лесной дороге из рыбхоза в Залютичи. Кирбай, как и обещал, принес свежей рыбки.

Черный, поблагодарив за рыбу, спросил напрямую:

— А ты знаешь, кто мы?

— Догадываюсь, партизаны. У полицаев свежей газеты «Правда» не бывает.

«Верно подметил парень», — подумал Черный. В прошлый раз разведчики угостили его газетой для самокруток. Но, судя по всему, Кирбай ту газету не скурил.

— Ну раз так, давай в открытую.

Павел был не против и в открытую.

Черный спросил, почему не в армии. Оказалось, ждал мобилизации, да повестки так и не пришли. Ходил сам в Житковичи, сказали: сиди, вызовем. Да опоздали. Немцы опередили.

— Вот что, Паша, нам нужны сведения о немцах. Будешь рассказывать то, что знаешь.

Кирбай с радостью согласился. Черный предложил в следующий раз встретиться здесь же, на дороге. Однако Павел замялся.

— Тут увидеть могут наши залютические. Надо ли лишний раз обнаруживать себя?…

Что ж, Кирбай дело говорил. Решили подумать вместе, где удобнее устроить следующую встречу.

После ухода Павла обменялись мнениями и единогласно пришли к выводу, что Кирбай вполне подходящая кандидатура. Оставалось научить его, какие и как собирать сведения о фашистах, и договориться о тайниках, где он сможет оставлять записки для партизан, чтобы исключить частые встречи со связными.

Вторым, с кем предстояло познакомиться с подачи партизанского хлебопека Матрены Мицкевич, был Илья Пришкель.

Жил он в Восточных Милевичах, вел свое хозяйство, был женат, имел детей. К немцам на поклон не бегал.

Пришкель встретил партизанских посланцев с радостью. По всему чувствовалось — душа человек.

Когда заговорили о партизанах, о том, почему он не ушел в лес, Пришкель резонно заметил:

— А с чем партизанить? С бабским ухватом? Оружия-то нет. Ну, а коли вы пришли, — я готов. Берите меня с собой.

Откровенно говоря, Илья Васильевич приглянулся Черному. И в отряде бы он пригодился, но на месте нужнее.

— Нам очень нужны свои, преданные люди здесь, чтобы давать сведения о фашистах, об их войсках.

Пришкель смекнул в чем дело. Согласился. На прощание Черный попросил Илью Васильевича выведать о людях в Микашевичах.

— Очень наши люди нужны там, — заключил он.

А в это время уже начинал работать Кирбай. На очередной встрече он сказал, что через его сестру Алиму ищет выход на партизан некто Гарбуз, инженер.

Черный задумался. Это могла быть немецкая «подстава». Инженер работал на фашистской лесопилке. А с другой стороны, Гарбуз жил в Житковичах. Если это действительно честный человек, он был бы ценен для партизан.

— Вот что, — сказал Черный Кирбаю, — если Гарбуз появится еще раз, сведешь его с нами.

Так и случилось. Молодой инженер вскоре снова появился. С ним на встречу пошел Седельников. Вернулся сияющий.

— Стоящий мужик. Да не один. В Житковичах есть еще несколько человек, которые готовы нам помогать, — инженер Горев, Степан Татур и бывший офицер Красной армии Николай Корж.

На встрече с Седельниковым Гарбуз дал некоторые сведения по житковическому гарнизону. Оказалось солдат и офицеров там около ста пятидесяти человек. Отряд полевой жандармерии, состоявший из трех десятков жандармов, и отряд полиции во главе с известными уже Германом и Кацюбинским.

Фашисты имели на вооружении пушки, пулеметы, солдаты — автоматы.

Это были первые, весьма важные сведения, добытые разведывательным путем.

Порадовало Черного и еще одно сообщение Гарбуза. Оказывается, того самого Николая Коржа, который готов сотрудничать с партизанами, неоднократно звали на работу в жандармерию.

Известия были хорошие. Однако Гарбуза и его друзей следовало проверить. Вот тут пригодился Пришкель. Попросили Илью Васильевича съездить в Житковичи, узнать, что там нового.

По возвращении Пришкель сообщил — в Житковичах большой переполох, на улицах появились расклеенные листовки, а возле самой жандармерии кто-то газету «Правда» ночью вывесил. Немцы были в бешенстве.

Что ж, ребята Гарбуза не подвели. Вскоре через связных Алиму Кирбай и Евгению Матвиец группе Гарбуза-Горева были переданы две мины и пять термитных зажигалок.

Горев, Корж и Гарбуз взорвали два фашистских эшелона с горючим и подожгли склад.

Центр проникновение в Житковичи расценил как несомненный успех.


…Вскоре при очередной встрече Илья Пришкель рассказал о Ванюшке Конопатском — киномеханике в Микашевичах. Сам Конопатского он не знал, но рассудил так — в армию парень не попал, а тут немцы. Ну и заставили. Теперь вот крутит фашистам кинофильмы.

А для партизан проникновение на станцию Микашевичи было, что называется, мечтой. Станция эта маленькая, да важная — через нее проходят железнодорожные ветки из Бреста на Житковичи, из Барановичей на Сарны. И если в Житковичах у Линькова и Черного уже были свои люди, то в Микашевичах — пусто. А ведь посади своего человека, и треугольник Житковичи-Микашевичи-Барановичи был бы под дополнительным контролем. Ведь Центр все время требовал проверки и перепроверки разведданных.

Надо было прощупать Конопатского. Партизан из их отряда для такой работы не годился. В городе было полно гитлеровцев. Значит, нужно использовать только местных жителей. И использовать, как говорят разведчики, «втемную», не называя имени киномеханика. Иначе человек без соответствующей подготовки не выполнит задания, а то и провалится. Ему будут мерещиться несуществующие опасности, слежка, он поведет себя напряженно, неестественно.

Это, в свою очередь, насторожит и его собеседника, который заподозрит в нем «подсадную утку» гестапо.

Поэтому в Микашевичи по просьбе партизан поехала соседка Пришкеля, разговорчивая, добродушная женщина. Никаких особых заданий партизаны ей не давали, просто попросили послушать, о чем говорят в Микашевичах, какие новости на слуху.

В то же время Черный знал, что соседушка хорошо знает семью Конопатских, и надеялся, что она заглянет и в этот двор. Расчет зама по разведке подтвердился. Она зашла к нескольким своим знакомым, в том числе и к Конопатским.

Посидела, поболтала, поругала немцев, постыдила Ваню Конопатского, что тот сиднем сидит дома, а не идет в партизаны.

Киномеханик обиделся.

— Какие партизаны? Как к ним подступишься. Они небось меня давно во врагах числят.

Узнав о результатах похода соседки Пришкеля и взвесив все за и против, Черный решил киномеханика взять в разработку.

Послали к Конопатскому связного, пригласили через несколько дней на встречу. Эти дни партизаны напряженно следили за киномехаником. Однако он вел себя обычно. Вскоре успокоились партизаны, судя по всему, успокоился и Конопатский, который, возможно, подумал, что посланец был из гестапо.

Накануне из района встречи с Конопатским вернулась группа партизан, посланная для проверки. Засады на месте предстоящего свидания с киномехаником не было. И тогда разведчики во главе с капитаном Черным отправились на дорогу в Залютичи.

Они встретили Конопатского на дороге не на восьмом километре, как договаривались, а раньше. Пусть знает, что партизаны и тут и там.

— Вы кто такие? — настороженно спросил Конопатский у возникших перед ним людей.

Партизаны представились. Но по всему чувствовалось, Конопатский не верил им.

— Придется поверить. Мы не полицаи. Вот газета «Правда», посмотрите дату.

Киномеханик посмотрел на титульный лист газеты. И верно, свежая газета, наша.

— А ты наш? — спросил Черный, — Фашистам прислуживаешь.

— Заставили. Да и что я один стою?

— Дорого стоишь.

Конопатский поглядел на партизан с надеждой.

— Надо выполнить задание. Сможешь?

— Смогу.

Дальше спрашивали уже по делу. Много ли полиции в Микашевичах, какое движение на железной дороге, куда идут поезда? Кое-что Конопатский знал, но, чувствуется, специально не следил. А жил он в очень выгодном месте, рядом с железнодорожной станцией.

Задача была поставлена точная — наблюдать за движением немецких поездов на станции.

— Связного пришлем сами, — сказал Черный, — ему и будешь передавать сведения.

Конопатский кивнул, но почему-то медлил. Это не ускользнуло от взгляда Черного.

— Что Иван не так, говори сразу.

— Ту девчонку не присылайте…

— Чем же она тебе не нравится?

— Дело не во мне. Она приметная, в глаза бросается.

— То есть как? — не понял Черный.

— Ну не местная она, не из Милевичей и не из Милашевичей, потому и приметная.

— Ах вот оно что? Согласен.

— Лучше, если кто-то из Залютичей будет.

— Ладно, постараемся, Иван.

Конопатский ушел, а тревога осталась. С одной стороны, судя по всему, парнем был он неглупым, думающим, а с другой стороны, робким, трусливым, что ли. А может, и ошибался капитан Черный. В душу к человеку не залезешь. А душа человеческая — океан.

Для Конопатского нашли связную, портниху из Милевичей Леокадию Демчук. Она согласилась работать. Да и он сам действовал осторожно и очень ответственно. Теперь развединформация шла в Центр проверенная, точная.

А тем временем после появления листовок и газеты «Правда» в Житковичах шли обыски и аресты. Немцы расстреляли ни в чем не повинного бывшего председателя Житковического райисполкома Бортеля.

Об этих событиях надо было знать подробнее. Стало быть, следовало послать туда кого-то. Из житковического подполья брать людей для этой цели опасно. Но тогда кого?

Мужчина для такой работы не годился. Его тут же заподозрят немцы. Женщину? В отряде были женщины, и они готовы по первому приказу выполнить задание. Но никого из них не было родом из Житковичей. Зачем же рисковать?

Черный искал выход из создавшегося положения. На помощь пришел Павел Кирбай.

— Давайте пацана пошлем. Кто пацана заподозрит?

— Какого пацана? У нас нет таких в отряде.

— Ну и что? Найдем и не в отряде. Хоть бы тот же Николка Лавнюкович из Залютичей. Отец у него на фронте. Фашистов ненавидит.

— Давай попробуем, — согласился Черный, — только надо все тщательно продумать. Мальчишка ведь.

Словом, Николай съездил в Житковичи, побродил по улицам, послушал разговоры и вернулся. Рассказал, как приехал на базар, купил соли, заехал к знакомым и, оставив лошадь, ушел в город.

Лавнюковича поблагодарили, накормили обедом и подарили сапоги. Мальчишка принял подарок и прижал его к груди.

У всех, кто видел эту сценку, как-то запершило в горле и на глаза навернулись слезы.

Коля Лавнюкович стал настоящим разведчиком, выполняя сложные и опасные партизанские разведзадания.


…В середине сентября на центральную базу пришли партизаны с озера Выгоновского от Бринского. Они принесли доклад о проведенных диверсиях.

Посоветовавшись с командиром, Черный решил пойти к Бринскому. Надо было там поднимать разведработу. А здесь он оставил за себя Федора Якушева.

И вот настал день расставания. Путь лежал долгий и опасный: сокурсник Семен Скрипник обещал всячески помогать Якушеву и просил идти спокойно, не тревожиться. Несколько партизан с тяжелыми мешками — с толом, боеприпасами, продуктами, командир группы Гончарук и он, капитан Черный, двинулись в путь.

Стояло теплое и тихое бабье лето…

Сов. секретно

Москва. Центр. Радиостанция «Пена» 2.9.42 г.

«Во исполнение Вашего приказа ставлю боевую задачу Бринскому пустить под откос в сентябре 18 вражеских составов. Для обеспечения этого задания сегодня к Бринскому выходит Черный с музыкой и музыкантом Сливой.

Это задание при освоенной нами методике вполне реально. В его выполнении Бринским и Черным не сомневаюсь. Связь со мной держите через Скрипку.

Гриша».

Сов. секретно

Грише. Радиостанция «Пена» 3.9.42 г.

«Черного отправил к Грише напрасно. Он имеет специальную задачу по вербовке людей, работающих на различных важных объектах: заводах, электростанциях, железнодорожных станциях, портах на Припяти, складах, столовых и т. д., с целью разведки и организации там диверсий.

Невыполнение этой задачи будет расцениваться как невыполнение приказа со всеми вытекающими отсюда последствиями.

Черному обязательно завербовать и посадить агентов из числа работающих на железнодорожных станциях Пинск, Лунинец, Житковичи, Барановичи. Одновременно выяснить работающие предприятия в Барановичах.

Николай».

Сов. секретно

Москва. Центр. Радиостанция «Пена» 6.9.42 г.

«Уважаемый товарищ начальник, совершенно не понимаю, за что Вы меня ругаете. Ваш приказ о задачах Черному знаю. Создал для него все условия, дал нужных людей, связь, по мере возможности и сам занимаюсь этими делами.

Черный сделал кое-что здесь и заявил, что он считает необходимым для реализации данной задачи пойти в район Барановичей, где находится Бринский.

Я запретил Черному пустить под откос поезд, хотя он и просил меня об этом.

Гриша».

Глава четвертая

Сов. секретно

Черному. Радиостанция «Пена» 20.9.42 г.

«Сообщите, где, на каких объектах посажены люди. Называйте только район, предприятие или объект, а также оперативную кличку. Фамилию сообщать не надо.

Николай».

Дорога в бригаду Антона Бринского была долгой и тяжкой. Партизаны обходили деревни далеко стороной. Порою казалось, этому пути нет конца — под ногами бесконечные болота, кочки, мхи.

На четвертый день пути они вышли к деревне Борки. Позади остались железная и шоссейные дороги Барановичи-Лунинец. Теперь до родной базы, как сказал Гончарук, рукой подать — километров шестьдесят.

Сделав привал, отдохнув, партизаны вновь двинулись в дорогу. А когда под ногами Черный почувствовал скользкие кладки, понял: пришли.

Первым делом оценил подходы к базе. Как и у Линькова, здесь все было сделано толково, по уму. Партизаны располагались на островке в глубине болот.

Пройдет немного времени и жизнь сама докажет трезвый расчет и умение в выборе месторасположения базы. Неожиданно нагрянут каратели. Однако партизанам удастся скрыться. Но это будет потом.

А пока группа Гончарука вышла к родному отряду. Черному предстояло познакомиться с майором Бринским, которого он знал только по радиограммам.

Вот как этот момент описывает в книге «Боевые спутники мои» сам Антон Бринский.

«В пасмурный день ждали мы возвращения с базы группы капитана Гончарука. После обеда я вышел на восточную опушку лесного острова, на котором был расположен партизанский лагерь. Часовой (с вышки наблюдательного пункта далеко видно) доложил, что по лесной дороге движется большая группа партизан во главе с Гончаруком. Вскоре они показались на нашей тропке. Шли медленно, тяжело нагруженные. Это нас обрадовало. Значит, несут нам подарки с Большой земли.

Среди знакомых фигур наших бойцов мы сразу заметили несколько новичков, одетых в одинаковые черно-синие куртки десантников. Один из них шагал рядом с Гончаруком. Когда подошел Гончарук, доложил о выполнении задания: взрывчатку принесли, никаких происшествий в пути не было. И, отступив на полшага, вполоборота к своему спутнику, представил его:

— С нами прибыл товарищ Черный, заместитель Бати.

Он и на самом деле был черным — молодой, хорошо сложенный брюнет с правильными чертами смуглого лица и густыми бровями. И новая десантка с цигейковым воротником, и добротные сапоги — все на нем было хорошо пригнано, ладно сидело.

Здороваясь, он представился четко, по-военному:

— Капитан Черный.

— Майор Бринский, — ответил я, пожимая его руку…

Возвращение связных с Центральной базы всегда было для нас радостным событием, а теперь особенно: прилетел человек из Москвы, привез радиостанцию, свежие газеты, а главное, сам он расскажет, что делается за линией фронта, как живут наши советские люди.

В тот же день вечером Черный провел беседу с партизанами о положении на Большой земле и на фронтах. Казалось, конца не будет вопросам.

Иван Николаевич никому не мешал, "не строил из себя представителя Центра", а как-то незаметно, весело и просто вошел в наш круг. Партизаны полюбили его…»

Когда Черный познакомился с отрядом Бринского, он понял — по вопросам разведки положение точно такое же, как у Линькова месяц назад. Подрывники работали хорошо, а вот разведчиков в отряде не было. Ну что ж, следовало и здесь разворачивать эту важную работу.

Черный подобрал группу способных партизан и начал их подготовку. Открыл, как шутил Бринский, «лесную разведшколу». Учениками школы стали партизаны Караваев, Новиков, Шелест, Семенюков, Голумбиевский, Белорус, Хрищанович.

Пока партизаны осваивали нелегкую науку разведки, Черный внимательно изучал обстановку. А она была такова. В этих районах действовало несколько партизанских отрядов — имени Щорса, имени Чапаева, «Советская Беларусь», отряд Картухина. В меру своих сил и возможностей они боролись с немцами, но делали это как умели. Перспективы дальнейшей работы были для них не ясны. В рядах партизан крепко утвердилось мнение, что надо идти на восток, на соединение с Красной армией. В худшем случае они согласны были партизанить в прифронтовой полосе. Считали, что борьба в глубоком тылу, без связи с Москвой, со слабым вооружением не даст никакого эффекта.

Однако и Черный, и Бринский хорошо понимали ошибочность этих взглядов. Ведь движение на восток приведет к неоправданным жертвам и потере времени.

И тогда они решили побывать в отрядах и побеседовать с людьми, переубедить их. Словом, душа болела за эти «бесхозные» партизанские отряды.

В Центр Черный послал телеграмму следующего содержания: «В районе озера Выгоневское имеются три партизанских отряда, насчитывающие 800 человек. Эти отряды не имеют ни с кем связи, нуждаются в помощи и руководстве. Они взорвали 9 воинских эшелонов, портят железнодорожное полотно.

В Витебском районе немцы сожгли все деревни, угнали часть населения, остальные бродят по лесам, возможности для развертывания движения большие. Прошу указаний».

И он получил указание. На радиостанцию «Слива» пришла рассерженная радиограмма из Москвы.

«Вам поставлены задачи насаждения стационарной диверсионной сети из лиц, работающих на объектах, — негодовал Патрахальцев. — Пока мне ничего не известно, как вы выполняете этот приказ.

Уточняю его и ставлю задачу: создать на железнодорожном узле Барановичи не менее двух не связанных между собой диверсионных групп и руководить ими.

Их задача — сведения о воинских перевозках по этому узлу. Какие части движутся, какой идет груз, техника, когда и по каким направлениям? А также вывод из строя паровозного и вагонного парка и организация других диверсий. О ходе выполнения этой задачи доносите каждые пять дней.

Всякие другие вопросы, в том числе и партизанские, будут решать те, кому это поручено. Надеюсь, это тебе вполне ясно и ты меня не подведешь».

Центр упорно возвращал его к главной задаче — развертыванию агентуры и организации разведки, и очень болезненно относился к тому, что Черный занимался «не своим делом».

Однако, как он мог оставить сотни людей в неведении. За много месяцев борьбы партизаны впервые видели посланца Москвы, и хотя многие из них спорили, сомневались, не соглашались, слово командира с Большой земли было весомым и действенным.

Позже, в своих мемуарах Антон Бринский напишет: «Выступления Черного перед партизанами и местными крестьянами в то трудное время сыграли громадную роль. Вскоре деятельность партизан в этих районах заметно усилилась.

Особенно удачны были операции, проведенные отрядами имени Щорса, которые разгромили немецкий гарнизон в Чемолах. Отряд Картухина сделал налет на районный центр Кривошин, разрушил полотно на узкоколейной дороге Кривошин-Линок, уничтожил два паровоза на магистрали Брест-Барановичи, ликвидировал несколько бензозаправочных и продовольственных пунктов».

Разумеется, не забывал Черный и о своей главной задаче — разведке. В реальном выражении она формулировалась так — проникнуть в Барановичи, создать там агентурную сеть.

Однако Иван Николаевич ясно осознавал — Барановичи — это далеко не Житковичи. Крупнейший железнодорожный узел. Магистрали расходятся во все концы страны — в Минск, Брест, Гомель, на север в Ленинград, на юг в Киев. Именно поэтому Центр не уставал повторять: насаждение нашей агентуры в Барановичах крайне важно.

Правда и немцев в Барановичах было значительно больше. И гестапо работало весьма активно, без сомнения, имея разветвленную агентуру.

Обсуждая этот вопрос с Бринским, своими разведчиками, Черный пришел к выводу: надо начинать с городка Кривошин, который располагался верстах в тридцати от Барановичей.

Решили сначала просто наведаться в город, узнать новости, разведать, как говорят, «кто чем дышит».

Используя житковический опыт, Черный проинструктировал разведчиков: заходить в разные дома, пока никого не агитировать, не вербовать, просто приглядеться к людям получше.

Что ж, задача ясна: приглядеться. В первую вылазку вместе с разведчиками пошел и сам Черный.

Встречали их в поселке настороженно. Кто знает, откуда они? Народ был запуган арестами и расстрелами.

Потом партизаны появились в Кривошине второй раз, третий. Люди встречали партизан уже приветливее, видно пообвыклись, пришли к мысли, что вокруг них не одни фашисты да полицаи.

В очередное посещение поселка попали они в дом слесаря паровозного депо Ромуальда Лиходневского.

Слесарь угостил их обедом — картошкой, хлебом. Разговорились. Лиходневский живо интересовался событиями на фронте. Признались не таясь, что обстановка непростая — фашисты рвутся к Сталинграду.

Возможно Ромуальд Викентьевич и ждал предложения от партизан, но те промолчали, поблагодарили за угощение и распрощались.

В отряде на совете разведчиков пришли к выводу, что с Лиходневским надо начинать работу. В следующий раз идти на свидание с ним поручили местному, кривошинскому партизану-разведчику Голумбиевскому. Тот и сам подсказал: мол, хочу выяснить, где сейчас мои бывшие друзья детства, одноклассники, приятели.

Черный это предложение посчитал деловым. И Голумбиевский ушел.

Оказалось, что в Кривошине мало кто остался из друзей и знакомых Голумбиевского. Время такое — кого на фронт забрали, кто уехал, кто и вовсе пропал. Однако об одном своем товарище партизан разузнал — Иван Жихарь был жив-здоров, работал у немцев на аэродроме.

«На аэродроме это хорошо, — подумал про себя Черный. — Эх, кабы обоих привлечь — один на аэродроме, другой в депо. Что еще надо?»

Вскоре удалось договориться с Лиходневским. Он готов был работать на партизан. Ему дали оперативный псевдоним Курилов. Теперь партизанам стало известно все, что творилось в депо, на железной дороге.

Черный радировал в Центр:

«По железной дороге Барановичи-Брест за последние числа сентября переброска живой силы, особенно танков и артиллерии, на запад увеличилась. На разъезде Бронка-Гура находится 7 артиллерийских складов.

В депо Барановичи работает мой человек Лиходневский Ромуальд Викентьевич(Курилов)».

За вербовку Курилова Центр его похвалил, за разведсообщения — упрекнул. «Ваше сообщение об увеличении перебросок по дороге Брест-Барановичи очень важны, но не конкретны, — писал в ответной телеграмме Николай. — Вы же разведчик. Надо сообщать время, сколько, чего, куда направляется.

Например: за 28.9. на участке Брест-Барановичи прошло на фронт 7 эшелонов с танками (сколько танков), 5 с войсками, 3 с неизвестным грузом».

Черный лишь вздохнул над радиограммой: ничего, придет время, будет он знать и вагоны, и сколько танков в вагонах, и даже какие шевроны на рукавах у танкистов. А пока… Пока надо работать.

Разведчикам удалось выйти на Ивана Жихаря. С ним словно случайно столкнулся в Барановичах партизан Николай Голумбиевский. Жихарь удивился, он, оказывается, слышал, что Николай уехал из родных мест.

— Да нет, как видишь, здесь — сказал ему Голумбиевский.

— А ты где же, Ваня?

Жихарь сконфузился, но признался:

— Так… у немцев на аэродроме пашу.

Голумбиевский задал несколько провокационных вопросов об аэродроме, самолетах. Но Жихарь был настороже. От ответов ушел.

Словом, не получилась их первая встреча. Расстроенный Голумбиевский пришел в отряд, рассказал обо всем Черному. Иван Николаевич выслушал разведчика, успокоил и посоветовал:

— На следующей встрече выложишь ему все напрямую, предложишь сотрудничество.

Голумбиевский так и сделал. Жихарь обрадовался, сказал, что давно мечтал уйти в партизаны. Но тут Николай его остановил.

— Прежде надо выполнить задание.

— Какое задание, говори, — сказал Иван.

— Сможешь достать у немцев электробатарею? Для радиостанции нужно.

— Смогу…

И действительно, вскоре он притащил на встречу батарею.

После этого партизаны поручили Жихарю провести диверсию на аэродроме. Иван сиял — это было ему по душе. Разведчики рассказали, как надо подготовить диверсионный акт, снабдили соответствующими «средствами».

А вскоре немецкий бомбардировщик «Юнкерс-88» взорвался на взлете. Через некоторое время, едва поднявшись в небо, вошел в штопор еще один самолет.

Иван был готов и на дальнейшие подвиги. Пришлось его «притормозить» и объяснить важность не только диверсий, но и развединформации.

Первые же данные от Жихаря ошеломили. Стало ясно, что в Барановичах не просто аэродром, а крупная авиабаза, где базируются до сотни самолетов, которые совершают полеты на Москву, Киев и даже на Ленинград.

Задача Центра была выполнена: в депо и на аэродроме Барановичи теперь находились наши агенты. В партизанский отряд Антона Бринского стала поступать регулярная, проверенная разведывательная информация. Ее сразу же передавали в Москву.

Сов. секретно

Москва. Центр. Радиостанция «Слива».

19.10.42 г.

«7.10 в Барановичи с востока прибыли 2 эшелона кавалерии. Расположились на Сенатской и Технической улицах.

7.10. с востока в Барановичи прибыли 20 вагонов зенитной артиллерии. Заняли позиции на аэродроме.

Черный».

Глава пятая

Сов. секретно

Москва. Центр. Радиостанция «Пена» 8.10.42 г.

«Я получил сведения, что нашу радиостанцию немцы засекли из Житковичей. Ей приходится работать по 10-12 часов в сутки. Каратели приближаются к нашему району с двух сторон. Считаю необходимым Скрипке сократить работу в эфире до 1 часа в сутки.

Связь с Бринским прервана, предполагаю нападение на них карателей.

Гриша».

Сов. секретно

Москва. Центр. Радиостанция «Пена» 11.10.42 г.

«Каратели напали на базу Бринского. Раненые Криворучко и Максименко убиты. Ялуенков и Сидоров пропали без вести.

На задании подорвался командир группы Садовский.

Облава людей Бринского продолжается.

Гриша».

Партизан Бринского спасли собаки и опыт. Однажды ночью псы партизана Николая Величко вскочили, насторожились. Величко знал своих псов, просто так они тревожиться не будут. Значит, рядом чужой.

Пришлось разбудить Бринского, остальных партизан. Двинулись к западной окраине острова. Однако было тихо.

Вдруг стая птиц, взлетела, загомонила. Кто потревожил их?

Еще было темно, туман укутал болото. Прислушались. Действительно, кто-то шел им навстречу. Чавкание десятков ног доносилось все явственнее и четче.

Каратели! По болоту шли каратели. По звуку определили — их было много. Партизаны стали отходить, залегли в зарослях тальника.

Немцы прочесывали партизанский островок, открывали огонь по деревьям, кустам. Они были совсем рядом. Нашли лазарет Бринского, расстреляли раненых партизан.

Антон Бринский, Иван Черный, партизаны целый день пролежали в тальнике. Они ничем не могли помочь своим погибающим товарищам — слишком мало было сил.

Когда каратели ушли, они похоронили погибших, а назавтра… Назавтра опять за дело. Свое, родное разведывательно-диверсионное дело.

Теперь их целью был комендант особого полицейского участка, который располагался в Ляховичах, — Николай Четырько. Нет, партизаны не собирались его убивать. Расправиться с этим немецким прихвостнем было несложно. Каждую неделю, в субботу комендант приезжал в деревню к родне, напивался, клял судьбу. До войны он служил в Красной армии, попал в окружение, пробрался на родину, и тут за ним пришли немцы. В общем, пошел Четырько на службу в полицию.

В очередной раза, когда комендант, уже порядком подвыпив, сидел в избе у родственников, в комнату вошли партизаны, разоружили Четырько и повели беседу.

Полицай упирался, спорил, доказывал, что не сам, не по своей воле пошел на службу к фашистам, говорил, что людей не расстреливал, не вешал.

— Если бы вешал, мы бы с тобой не так разговаривали, Четырько, — сказал Черный. Уходя, он намекнул коменданту:

— Ты еще, надеюсь, нам пригодишься. Сам подумай. Хорошенько подумай. Зайдем в следующую субботу.

Через неделю Черный и разведчик Караваев вновь навестили Четырько. Теперь это был совсем другой человек — рассказал о своем полицейском участке, о немцах, расспрашивал о положении на фронтах, с удивлением рассматривал газету «Правда» недельной давности.

Так комендант Четырько стал агентом партизан.

В отчете о проделанной работе, написанном в сентябре 1944 года в Москве, Иван Николаевич Банов писал: «Четырько Н. Ф. — комендант особого участка полиции, осведомитель. Участок его находился в 3 км от г. Барановичи. Давал сведения о барановическом гарнизоне.

После неудачной операции полиция раскрыла его. Немцы казнили Четырько. На допросах он не проронил ни слова о своей работе и никого не выдал. Его повесили весной 1943 года».

Той же весной случилась страшная беда и в семье инженера Николая Дорошевича, опытного партизанского агента, диспетчера железнодорожной станции Барановичи.

Еще осенью 1942 года Черный вместе со своими разведчиками, привлекая к работе Дорошевича, казалось бы, все продумали — нашли связных, стариков — мужа и жену Морозовых, научили Николая, как составлять сводки о движении поездов, как пользоваться тайником для так называемой бесконтактной связи.

Дорошевичу дали удобный, безопасный псевдоним — Варвашевич. Попади такое письмо в руки гестапо, что из того? Варвашевичей в Барановичах не одна сотня — ищи его, свищи.

Важно было и то, что Дорошевич ничего не знал о другом агенте, работавшем в депо, — Лиходневском — Курилове.

Однако беда пришла с другой стороны. В последнее время, чтобы не вызвать подозрений, диверсионные акты все чаще совершал старший сын Дорошевича — Николай. Используя магнитные мины, он пустил под откос несколько эшелонов.

И надо же такому случиться, об этой опасной деятельности отца и старшего брата прознал младший Дорошевич — Саша. Взрослые, как могли, скрывали от него правду. Но Саша поставил ультиматум и потребовал дать ему мину. Самое страшное, что он по-мальчишески мог проболтаться, ведь ему было всего двенадцать лет.

Решили: лучше научить его пользоваться миной, чем ждать, пока он что-нибудь предпримет на свой страх и риск.

Отец и брат поговорили с Сашей, объяснили важность и опасность дела, взяли с него слово о молчании. Мальчик был потрясен доверием взрослых.

Младший сын Дорошевича часто бывал у отца в диспетчерской, на станции. Он давно всем примелькался, его хорошо знали охранники. Это и использовали партизаны. Саша незаметно закладывал мину, и где-то в пути поезд взрывался.

…В тот весенний день у Саши Дорошевича вновь при себе была мина. Механизм он уже установил: взрыв через три часа.

Однако на этот раз прибыл воинский эшелон. Весь перрон был забит солдатами. Подойти к вагону не удалось.

Он пришел к отцу, посидели. А время стремительно бежало. Прошел час, второй… Отец отправил его домой, осознавая, что сегодня совершить диверсионный акт не удастся. Саша ушел со станции, потом вернулся. Однако опять неудача, его вновь прогнали.

Подошел еще один состав, с цистернами. До взрыва оставалось четверть часа. Саша вновь прошмыгнул на перрон. Но вокруг много солдат — заметят, опять прогонят. И он уцепился за лесенку на цистерне, вытащил мину.

Его заметили немцы, закричали. И тут раздался взрыв. Он разметал все вокруг, загорелся вокзал, соседние составы. Немцы так и не смогли дознаться, что за мальчишка взорвал цистерну. А родители, если их расспрашивали, говорили, что отправили Сашку в деревню, к бабушке. Так они работали и молчали, до того самого дня, когда советские войска освободили Барановичи.

В своем отчете по итогам диверсионной работы с декабря 1942 года по ноябрь 1943 года подполковник Иван Банов приведет такие цифры: «взорвано воинских эшелонов — 457, разбито вагонов с боеприпасами — 163, вагонов с техникой — 94».

Где-то здесь и те вагоны, которые подорвал юный герой-партизан Александр Дорошевич.

Сов. секретно

Москва. Центр. Радиостанция «Слива» 2.11.42 г.

«23.10. на восток через Барановичи проследовало 11 эшелонов, что составляет 390 вагонов. Из них — 77 вагонов с войсками, 5 платформ средних танков, 280 платформ грузовых автомашин, 72 закрытых платформы, 10 платформ мотоциклов, 2 платформы полевой артиллерии, 13 вагонов дерева, 3 — пустых.

На запад проследовало 11 эшелонов — 195 вагонов. Из них 113 вагонов с войсками, 16 закрытых, 3 с деревом, 10 платформ автомашин.

Черный».

Сов. секретно

Москва. Центр. Радиостанция «Слива» 3.11.42 г.

«До 80 процентов немцев убыли из Барановичей в Германию. Из Барановичей идет отправка инженерного и технического состава на реку Буч (повторяю, Буч) для устройства укреплений.

Восстанавливается Барановический укрепленный район.

Кавалерия из Барановичей выехала на запад.

Черный».

Глава шестая

Сов. Секретно

Гриша. Радиостанция «Пена» 18.11.42 г.

«Разрешение на ваш прилет в Москву имеется. Заместителя подбираю. Самолет будет в конце ноября или в начале декабря.

Я несколько раз напоминал вам, что задачи, поставленные Черному, являются важными, очень важными.

По его донесениям он уже привлек некоторых людей, работающих на различных объектах, и это дело ни в коем случае прекращать нельзя.

Николай».

Сов. Секретно

Москва. Центр. Радиостанция «Пена» 20.11.42 г.

«О передаче дел Черному указание получил. Спасибо. Площадку готовим.

Гриша».

В середине ноября Черный возвратился на центральную базу. Тут и ошарашил его начальник узла связи Семен Скрипник. Сообщил, что Батю отзывают в Москву, а ему приказано принять командование партизанским отрядом.

«Не может быть, — подумал он тогда, — какая-то ошибка». Однако эту весть подтвердил и Линьков. Он сам в одной из радиограмм советовал назначить Ивана Николаевича командиром.

Почему отозвали Линькова, никто тогда не знал. Спрашивать было не принято. В конце концов, он провел в лесах больше года, развернул отряд, наладил диверсионную работу. Словом, это могла быть обычная ротация. А может, Батю назначают на новую должность?

Но была причина, о которой знал только сам Линьков, да его начальники в Главном разведуправлении.

Григорий Матвеевич был военным инженером. Война заставила его поменять профессию и стать диверсантом, но в душе он по-прежнему грезил изобретениями.

В конце октября Батя направил в Москву большую и, на первый взгляд, странную радиограмму. В ней не было ни слова о пущенных под откос поездах, убитых фашистах.

«Николай! — обращался он к Патрахальцеву. — Прошу тебя и тов. Панфилова доложить о моем изобретении в Совет обороны».

Суть изобретения коротко, в общих чертах, он излагал в этой же радиограмме.

«Еще до войны я много думал над созданием нового вида транспорта, способного передвигаться по снежной поверхности без дорог. И уже тогда этот транспорт мог появиться, но война сорвала проведение опыта.

Находясь 13 месяцев в тылу врага, я продумал все детали этого важного изобретения, которое может сыграть решающую роль в деле освобождения Родины от фашистских извергов.

Речь идет о металлических челнах, передвигающихся по снежной поверхности с помощью сжатого воздуха, нагнетаемого автомобильным мотором небольшой мощности. Коэффициент трения металла о снег настолько ничтожен, что позволяет привести в движение плоскость, имеющую большую нагрузку при очень малой приложенной мощности.

Мне известны работы ряда изобретателей, пытающихся решить проблему различными путями, но практического применения все эти изобретения не нашли.

Существующие у нас аэросани могут передвигаться по дорогам, да и то ненадежно, несмотря на применение моторов огромной мощности.

Предлагаемое мною изобретение построено на совершенно ином принципе.

Мой снежный транспорт будет развивать скорость до 40 км в час, иметь большой радиус действия и свободно преодолевать водные преграды.

Эти машины могут быть использованы для проведения фланговых и обходных маневров на фронте, но главным образом для глубоких рейдов в тыл врага».

Вот такое любопытное обращение. Для разработки и осуществления изобретения Линьков предлагал вывезти его на время в Москву. Трудно сказать, это ли предложение военинженера 1-го ранга оказалось принятым или причина его отлета была какая-то другая, но уже 30 ноября Батя сообщал в Москву: «Дела Черный принял, посадочную площадку держим в состоянии готовности. Жжем костры».

Так капитан Черный стал командиром партизанского отряда. Под его руководством действовали диверсионные группы — Бринского (80 человек) под Барановичами, Насекина (18 человек) в районе Ковеля, Садовского (30 человек) под Калинковичами, Картухина (20 человек) в районе Ковеля и группа Сазонова из 18 бойцов под Сарнами.

На центральной базе находилось 20 партизан. Всего списочный состав 186 бойцов и командиров.

Через год их станет 2500 человек. Но это будет в конце 1943 года. А до него еще надо было дожить. И доживут, к горькому сожалению, не все.

Что и говорить, год в тылу врага — целая вечность. Ведь даже за те три месяца, которые Черный провел у Бринского, здесь, на центральной базе, сколько всего произошло.

На Булевом болоте фашисты устроили бомбежку, хотели уничтожить штаб, радиоузел. К счастью, не удалось.

Фашисты пытались арестовать Павла Кирбая, да он их перехитрил. Когда немцы с местными полицаями пришли его арестовывать, Паша попросил сальца да хлебушка взять в дорогу. Разрешили.

Кирбай залез в подвал, где в куче картошки у него была припрятана винтовка. И уложил нескольких наповал, а сам огородами, да к лесу. Ранили его в плечо, но ушел, пробрался в отряд.

Ясно было, что кто-то выдал Кирбая. Но кто? Группа Горева опасности не чувствовала, слежки не заметила.

Тогда Черный со своими разведчиками и решили, что провал Кирбая никак не связан с работой горевской группы. Как оказалось потом, они глубоко ошибались.

В начале декабря из Житковичей придет страшная весть — арестовали подпольщиков Горева. С этим сообщением на южную партизанскую заставу прибежит связная Женя Матвеец. Она расскажет, что прислали ее Иосиф Гарбуз и Николай Корж, которым чудом удалось ускользнуть из лап фашистов.

Черный отдал приказ: собирать людей и выходить в рыбхоз. На помощь им были посланы партизаны. Они вывели в отряд подпольщиков Гарбуза, Татуру, Назаренко, Фетисова, Матюнина.

А вот Женю Матвеец схватили фашисты. После многокилометрового перехода она предупредила подпольщиков, а сама возвратилась домой и упала, обессиленная, на кровать, уснула. Здесь ее и взяли немцы.

Женя ошиблась, она пришла домой, хотя об опасности ее предупреждали партизаны.

Житковическое подполье было разгромлено. Как удалось выяснить потом, немцы начали с Горева. Устраивая повальные обыски, фашисты не могли пройти мимо его дома. В квартире и в сарае полицаи ничего не нашли. Но вот стог сена, который стоял недалеко от дома, насторожил карателей. Сено было не тронуто, а тропка оказалась заметной. Стали потрошить стог. Там оказался склад — мины, толовые шашки, листовки.

Горева жестоко избили и забрали в гестапо вместе с сыном. Туда же попали жена Гарбуза, семья Коржа, Василий Ярмош, Детковский, Женя Матвеец. Все они были замучены и расстреляны.

Что лежало в основе провала группы подпольщиков? Первая мысль — предательство. Но при тщательном анализе стало понятно — предательства не было. Однако пришло и еще одно горькое осознание — группа Горева не могла не провалиться. Она была обречена.

Подпольщики нарушили все правила конспирации. В чем-то они оказались виноваты сами, но порою так складывались обстоятельства независимо от их желания.

Во-первых, все они знали друг друга. Группа из нескольких человек сложилась стихийно. Горев, Гарбуз, Корж, Татура решили искать партизан. Тогда же их связной стала Матвеец. И опять все знали ее, и она в свою очередь тоже.

Со временем группа расширялась. В нее вошли Коробченко, Николай Ярмош — дядя Коржа, Василий Ярмош — двоюродный брат Коржа, Хомченко, Назаренко.

Подпольщики провели несколько удачных диверсионных актов. Это окрылило их. Казалось, теперь им все под силу. Подпольщики теряли элементарную бдительность.

В это время гестапо, встревоженное участившимися диверсионными актами, усилило свою работу.

Группа Горева была крайне уязвима. Достаточно арестовать одного — и под пытками он мог выдать всю агентурную сеть.

А подпольщики тем временем делали ошибку за ошибкой.

Примером тому может служить просчет Николая Коржа. По заданию командования отряда он устроился на работу в городскую управу. Однажды Корж явился на службу со свежими номерами газеты «Правда» во внутреннем кармане пальто.

Когда он вышел в другой кабинет, молодые сотрудницы, работавшие с ним, пошарили по карманам и неожиданно обнаружили… центральную газету Советского Союза.

Теперь девушки с восхищением смотрели на Коржа. Тот дознался, в чем дело, отругал их, приказал молчать. На том, как ему казалось, инцидент был исчерпан.

Девушки с гордостью поведали о Корже-подпольщике своим подругам, родным, и слух пополз по городу.

Даже провал Павла Кирбая не насторожил ни руководство отряда, ни подпольщиков. За ошибки пришлось расплачиваться кровью, жизнями боевых товарищей.

Уже после провала Черный и его разведчики поняли, что при первой опасности группу Горева следовало вывести в лес, а вместо них развернуть сеть новых информаторов, строго придерживаясь законов конспирации.

Однако были не только поражения и провалы, но и победы — настоящие, большие. Такой победой партизан стал подрыв кинотеатра в Микашевичах. И подготовил его тот самый Ваня Конопатский, который поначалу показался Черному робким и даже трусоватым. А Ваня совершил настоящий подвиг.

Он долго, не торопясь, продумывал и готовил этот диверсионный акт. Тут было о чем задуматься и Конопатскому, и его руководителям в партизанском отряде.

Как доставить взрывчатку домой Конопатскому? Придумали. Выручил Пришкель. Он приспособил в телеге тайник и перевозил тол. Одна ездка — десяток килограммов. Однако ездить пришлось три раза.

Теперь Ивану надо было не только сохранить его в доме, но и перетащить в кинотеатр. Носил по одной шашке в кармане брюк. Надевал пальто и на работу.

Шашки таскал не по ночам, а утром, когда шел на работу, и вечером, отправляясь на вечерний сеанс кино. Потом из кинобудки толовые шашки закладывал в подполье.

Но и это было полдела. Теперь предстояло протянуть проводку к электродетонаторам. Однако возня киномеханика с проводкой не вызвала подозрения ни у немцев, ни у полицаев.

Теперь новая задачка. Как произвести взрыв в нужный момент и самому остаться в живых? Разведчики разработали такую легенду. Накануне, перед тем как фашисты соберутся в кинотеатр, присоединить провода, идущие от детонаторов, к рубильнику.

Когда зал заполнится, киномеханик вдруг обнаруживает «неожиданные» неполадки с проводкой. Он просит любого полицая подежурить в кинобудке (пока не исправит неполадку), и минут через пять после ухода Конопатского включить рубильник для проверки «фазы».

Взрыв был назначен на 7 ноября, но немцы совещание перенесли на более поздний срок. И вот этот срок наступил. Фашисты собрались в клубе 17 ноября. Приехали несколько офицеров, некоторые из них только что прибыли из Германии, унтер-офицеры, немецкие солдаты, полицаи. Зал был забит до отказа.

Конопатский все сделал, как и планировалось. Он пригласил полицая, объяснил, мол, барахлит проводка, и попросил включить рубильник через несколько минут. Полицай все исполнил в точности. Микашевичи вздрогнули от взрыва.

Конопатский благополучно ушел в лес. Он чувствовал себя именинником. И по праву. А вот те, кто руководил его работой, могли поступить тоньше, умнее. Тогда бы и клуб поднялся на воздух, и Ваня, как ценный разведчик, остался бы вне подозрений в Микашевичах.

Ну, например, если бы Иван, когда выскользнул из клуба, не убежал, а подошел к стоящим в оцеплении полицаям и пожаловался, мол, выгнал из будки, не доверяют. Разумеется, его бы спросили, кто выгнал? Да, полицай какой-то.

Вполне жизненная легенда. Но увы, опыта у разведчиков еще было маловато: не додумали, не догадались.

Сов. Секретно

Москва. Центр. Радиостанция «Пена» 20.11.42 г.

«16.11. взорван кинотеатр в Микашевичах перед самым пуском картины. В зрительном зале разместилось 130—150 человек. В их числе 3 офицера, 2 инженера, только что приехавших из Германии, 6 унтер-офицеров, 60-65 солдат войск СС, которые за десять дней до этого расстреляли 240 мирных жителей — женщин, детей, остальные немцы из охраны гарнизона Микашевичей.

Исполнители и организаторы благополучно явились в отряд».

Сов. Секретно

Москва. Центр. Радиостанция «Пена» 23.11.42 г.

«По полученным сведениям в кинотеатре в Микашевичах взрывом уничтожено 80 гадов, 12 подохло в больнице. Считаю цифру преуменьшенной.

Фамилии исполнителей привезу».

Сов. Секретно

Грише. Радиостанция «Пена» 21.11.42 г.

«Вот это работа! Такого изумительного фильма в Микашевичах фашисты не забудут.

Николай».

Глава седьмая

Сов. секретно

Черному. Радиостанция «Пена» 10.12.42 г.

«Вышлите в район Бреста, Кобеля, Сарны несколько групп с одной "музыкой" с заданием охватить диверсиями магистрали Брест-Ковель, Ковель-Сарны.

Помимо этого в Ковеле, Сарнах следует посадить свою агентуру с задачей разведки и осведомления с железнодорожными перевозками.

Исполнение доложите.

Центр».

Сов. секретно

Москва. Центр. Радиостанция «Пена» 12.12.42 г.

«На магистрали Сарны-Ковель действует Насекин с девятью группами и "музыкантом" "Кемь" (смотри радиограммы о подрыве поездов на перегонах этой железной дороги). Туда же направляю Бринского с четырьмя группами для усиления диверсий и организации агентуры в этом районе.

Черный».

Брянский и Каплун со своими отрядами готовились к переходу.

Недавно из диверсионного рейда под Ковелем возвратился Седельников и ввел штаб в реальную обстановку. Оказалось, в том районе действуют отдельные партизанские отряды, но они разобщены, не имеют единого руководства и связи с Центром.

Положительным было то, что эти отряды поддерживали тесный контакт с местным населением. Иначе им было не выжить.

Стало быть, найдутся люди для развертывания агентурной сети.

Батя еще не улетел в Москву, находился на центральной базе и лично инструктировал Бринского и Каплуна. Ему помогал Черный.

Надо было объединить усилия ковельских партизан и отрядов Бринского и Каплуна. Партизаны Бати делятся с местными патриотами тротилом, оружием, боеприпасами, те же вводят их в курс дела, подбирают нужных людей для разведывательной работы. Важно и то, что у Бринского и Каплуна есть связь с Большой землей.

В январе 1943 года в отряд Бати пришла радостная весть. Центр прислал радиограмму: «Поздравляю с присвоением звания Героя Советского Союза и вручением ордена Ленина Линькову Григорию Матвеевичу».

Черный был удостоен ордена Ленина. Отпраздновали как могли, а через несколько дней отряды Бринского и Каплуна, нагруженные взрывчаткой, двинулись в путь. Улетел в Москву и Линьков. Вся ответственность за руководство отрядом ложилась на плечи капитана Черного. Ему в ту пору было всего 26 лет.

А жизнь тем временем готовила жестокую проверку молодому партизанскому командиру.

Гитлеровцы к тому времени были не на шутку встревожены активностью партизан. Удары по железным и шоссейным дорогам из редких, случайных превратились в постоянные, грамотно организованные. Они уносили жизни гитлеровских солдат, уничтожали технику, боеприпасы, продовольствие, прерывали движение на магистралях.

Фашисты сократили до минимума движение составов в темное время суток, гнали поезда в основном днем. Но на это партизаны ответили по-своему. Теперь Центр присылал больше мин замедленного действия. И эшелоны горели как днем, так и ночью.

Гитлеровцы выставляли усиленную охрану мостов, строили на наиболее опасных перегонах дзоты, создавали так называемую санитарную зону, вырубая леса вдоль железной дороги.

В одной из радиограмм в Центр Черный сообщает: «Немцы усиливают охрану железных дорог. Кроме казаков для охраны прибыли гитлеровцы. В Микашевичи — 170 человек, в Польска Гуру — 70 человек, в Лобчицы — 5 0 человек.

Поставили пушки, вырезают лес по сторонам дороги на 300 метров. Роют окопы, строят будки для охраны».

Однако и эти экстренные меры не помогали.

Радист радиостанции «Пена» в те дни передавал в Москву: «Группа Бокальчука сожгла зерносклад, 32 скирды сена, железнодорожную станцию, лесничество, разогнали охрану станции — 7 казаков и 10 полицейских.

Группа Горячева, Черкеса взорвала воинский состав 49 вагонов со скотом и бензином. Шел на фронт».

В ответ на это немцы еще более ужесточили полицейский режим.

Командир отряда Черный докладывал в Центр: «Гарнизон Микашевичи пополнился до 3 тысяч человек и ведет борьбу с партизанами.

Вдоль железной дороги Брест-Гомель на участке Микашевичи-Житковичи немцы роют дзоты. При появлении посторонних лиц в 1-1,5 км от железной дороги, всех расстреливают на месте. Доступ в гарнизоны невозможен. Туда пускают, оттуда нет. Большинство из тех, кто пришел в гарнизон, — расстреливают».

Несмотря на это диверсии продолжались — горели склады, летели под откос эшелоны, взрывались заводы.

Теперь в борьбе с мстителями немцы видели единственный выход — уничтожение партизанских баз.

Собравшись с силами, они начали свою карательную операцию из района Барановичей и двигались с запада на восток.

29.1.45 года радиостанция одного из отрядов, действующего западнее центральной базы, передала просьбу о помощи: «Ведем большие бои с немцами на протяжении троих суток. Истратили много боеприпасов. Немцы наступают.

Прошу срочно помочь самолетом, прислать боеприпасы».

11.2.43 года Черный докладывал в Центр: «Прошу срочной помощи: автоматов, патронов, гранат. Каратели наступают со всех сторон».

Больше рисковать было нельзя. Если радиоузел попадет в руки врага — центральная база окажется без связи с Москвой, с отрядами.

Приняли решение уходить на северо-восток, оставив на Булевом болоте небольшую группу партизан для обмана фашистов, обозначая таким образом присутствие отряда.

Подходы к базе заминировали, оставили для связи радиостанцию.

Однако какая бы сложная обстановка ни была, Центр ждал разведсведений. А сведения эти добывать приходилось с огромным трудом.

Фашисты перекрыли все дороги, ведущие к партизанским районам, взяли под наблюдение деревни, села. Опасно было посылать группы связи в Барановичи и Микашевичи.

Но если у барановических подпольщиков была своя радиостанция и с ними Черный держал хотя бы редкие сеансы связи, то микашевические агенты действовали только через тайники. И в этом была основная сложность. Ведь для молодых разведчиков очень важен контакт с более опытным руководителем, его подсказка, анализ проведенной операции или собранной информации. И если такого контакта, личных встреч нет, партизанскому агенту приходится туго. Он один, а против него работают матерые гестаповцы, профессионалы.

Черный всячески пытался оберегать свою агентуру. При первой опасности прерывал связь, выдерживал паузу. Это, безусловно, сокращало развединформацию, зато сохранило агентурную сеть.

Но даже в столь сложное время, пусть и в сокращенном виде, Центр тем не менее получал ценные сведения от партизанской разведки.

Радиостанция «Пена» сообщала, что аэродром в Барановичах насчитывает 174 самолета. Из них: 17 истребителей, 11 штурмовиков, 7 двукрылых машин, 139 двухмоторных самолетов.

Станция «Бук» передавала, что в «Ганцвичах гарнизон 1700 человек. Условные знаки на машинах, танках и других видах техники: черный крест, немецкий штык, лопата, лошадиная голова, лисица, волк, треугольный флажок».

Тем временем разведка сообщала: каратели вышли к Милевичам. А это рукой подать до центральной базы. Погрузив пожитки, радиоузел в сани, отряд двинулся в путь.

В Центр ушла радиограмма: «Сильная, почти повсеместная облава против партизан, фашисты очень дезорганизуют работу. Прошу выслать опытных разведчиков».

Черный вывел своих людей в район базирования отряда Василия Козлова. Месяц приходилось маневрировать, уходить от карателей. В марте, когда немцы отвели свои войска, отряд возвратился на старую базу.

Однако теперь обстановка в окрестностях расположения отряда была совсем иная, чем прежде. Не обнаружив партизан, фашисты в ярости сожгли все деревни вокруг, забрали скот. Жители ютились в землянках, голодали. Голод надвигался и на отряд Черного.

Иван Николаевич понимал, что приходит весна, надо сеять хлеб, без которого не выжить ни местным крестьянам, ни партизанам. Кое-как наскребли остатки зерна, дали крестьянам партизанских лошадей, запахали, засеяли поля. В Житковичах и Микашевичах у немцев удалось отбить коров, предназначенных для отправки в Германию.

Отряд Черного значительно вырос и теперь его именовали партизанским соединением. И то правда. Теперь под командой Ивана Николаевича Банова было две бригады — Бринского, в состав которой входило 425 человек и Каплуна, численностью до 400 человек, а также отряды Цыганова (105 человек), Садовского (100 человек), Сураева (100 человек), Картухина (98 человек).

Бринский действовал в районе Сарны, Ковель, Кобрин. Каплун базировался под Высоцком и Столиным, Цыганов обосновался у озера Выгоневское, Сураев находился под Пинском, Картухин — под Лидой. Садовский партизанил на линии Барановичи-Минск.

Если посмотреть на карту, бригады и отряды находились на большом удалении друг от друга. Порою это расстояние составляло до нескольких сотен километров. Достаточно сказать, что район, где действовало соединение Черного по площади равнялось территории Франции.

В каждом из населенных пунктов находились крупные гарнизоны фашистских войск, штабы частей, учреждения, военные объекты. Здесь также были расположены большие железнодорожные узлы с подвижным составом и депо, аэродромы.

Все это определяло исключительную важность этого района и то внимание, которое уделяла ему военная разведка.

Успешно действовать в таком районе можно было только при наличии хорошо отлаженной системы радиосвязи. И такая система безотказно работала в соединении Черного.

Все бригады и три отряда имели свои радиостанции — у Бринского — радист Николай Пирогов («Кемь»), у Каплуна — Александр Балагуров («Сак»), у Цыганова — Колоколов («Слива»), у Сураева — Анатолий Быков («Бор»), у Садовского — Тамара Ольховская («Благ»),

На центральной базе при штабе соединения располагался радиоузел «Пена». Всю огромную работу по обеспечению связи с Центром, а также бригадными и отрядными корреспондентами, ремонт, профилактику аппаратуры, шифрование и расшифровку текстов радиограмм выполняли три специалиста — начальник узла и два радиооператора — Семен Скрипник и в разные периоды радисты Александр Маслов, Николай Злочевский, Анатолий Косюков и оператор Юрий Ногин.

Радисты на центральном узле и периферийных радиостанциях работали не разгибая спины. Рабочий день их составлял порою по 10-15 часов в сутки. Не выдерживала и выходила из строя аппаратура. Только за 5 месяцев (с января по май 1943 года) в Центр было передано 860 важных сообщений.

При такой нагрузке часто перегревался и уже через полгода выходил из строя двигатель. Требовался его капитальный ремонт. Одного комплекта питания для радиостанции «Север» хватало всего на 5-6 дней. Лампы перегорали через два месяца.

Радиоузел с такой интенсивностью работы постоянно ощущал нехватку бензина, батарей, ламп и других запасных деталей. Поэтому Черный все время в своих радиограммах просил у Центра «питания к рациям, ламп 120-вольтовых, топлива для двигателя».

От однообразной работы, замкнутого пространства очень уставали радисты. Они все время просились на задание, в рейды. Командир иногда брал их с собой, но чаще отказывал. Слишком уж дорого могла стоить потеря радиста. Что поделаешь, их место здесь, в землянке, на узле связи. Тут проходит для них фронт.


…Заканчивалась весна. 18 мая 1943 года Центр передал радиограмму: «Установите и донесите номера полков и дивизий, расположенных в городах и деревнях вашего радиуса действия, а также номера их полевых почт и опознавательные знаки на машинах.

Задача большой важности.

Для ее выполнения привлекайте все имеющиеся средства: осведомителей, местное население, партизан и другие источники. Обязательно организуйте захват пленных и документов.

В донесении указать источники и достоверность данных. В дальнейшем организовать непрерывное наблюдение за перегруппировкой установленных, прибывших и проходящих частей, о чем доносите немедленно».

Черный перечитывал радиограмму и думал: приближается лето. Он еще не знал, каким оно будет, лето 1943 года, но предполагал, что горячим. Чувствовал это сам, да и строки радиограммы говорили о многом.

Задача, при той разветвленной агентурной сети, которую имел Черный, была не такая уж трудная.

Вскоре приказ Москвы разошелся по бригадам и отрядам.

Тем временем Центр подбросил новое задание. Его беспокоили сведения о том, что фашисты готовятся к химической войне. Пришло указание выяснить, где немцы сосредотачивают запасы отравляющих веществ, что это за вещества?

Проблемы нарастали как снежный ком. Черный разрывался, но чувствовал — сил, времени не хватает. Полгода он просил себе опытных помощников, но теперь понял: надеяться надо только на себя. Помощников не будет.

И вдруг — радиограмма. Оказывается, он ошибся, Центр не забыл его просьб.

Сов. секретно

Экз. единственный

ПРИКАЗ

Заместителю командира агентурно-диверсионного отряда Черного капитану Глумову Михаилу Сергеевичу, кличка Гора

«Капитана Глумова назначаю заместителем командира отряда Черного по агентурной работе.

Капитану Глумову совместно с радисткой Мальцевой Екатериной Ивановной

ПРИКАЗЫВАЮ:

Выброситься на парашютах в расположение лагеря отряда Черного на сигнал 7 костров, выложенных буквой "Н" (14 км западнее оз. Червонное) с задачей:

1. Принять от командира отряда Черного существующую легальную сеть агентурно-диверсионных работников, пересмотреть состав завербованной агентуры, отсеять ненужное. Оставшимся поставить конкретные задачи.

2. Используя связи Черного с местным населением, завербовать из числа лучших людей агентов и создать новую агентурно-диверсионную сеть в городах: Барановичи (3 радиофицированные резидентуры — 6 человек), Аунинец (1 радиофицированную резидентуру — 2 человека), Сарны (1 радиофицированную резидентуру — 2 человека).

Подполковник Пестров».

Глава восьмая

Сов. секретно

Москва. Центр. Радиостанция «Пена»

26.5.43 г.

«Имею возможность давать разведсведения по железнодорожным станциям и гарнизонам Ковель, Ровно, Сарны, Барановичи, Столбище, Аунинец, Пинск, частично Брест.

Прошу сообщить, какие города в районе нашего действия интересуют больше.

Черный».

Вместе с Глумовым (Горой) в отряд были десантированы Хаджи Бритаев, назначенный также заместителем командира, переводчик Горшунов и радистка Маляева.

Войдя в курс дела на центральной базе они вскоре отправились в периферийные формирования: Гора к Седельникову и Патыку сначала под Барановичи, потом к Пинску, Бритаев в бригаду Каплуна под Лунинец и Сарны.

Позже, уже в Москве, в своем отчете о проделанной работе подполковник Банов, характеризуя Гору, напишет: «Начальник оперативной группы при оперативном центре. По специальной работе вполне подготовлен, хорошо чувствует обстановку.

Умело передает опыт подчиненным. Разведку любит.

Как командир оперцентра считаю Глумова у себя лучшим разведчиком».


Эту высокую оценку Гора вполне заслужил. С первых своих шагов он показал себя сильным разведчиком-профессионалом.

Уже одна из его первых радиограмм из района действий отряда Седельникова обратила на себя внимание и крайне встревожила Черного.

«13 июня на станцию Брест, — радировал Гора, — прибыл эшелон из Варшавы. Состав эшелона: четыре пассажирских вагона, семнадцать платформ с грузом, тщательно укрытых брезентом. Поездная бригада немецкая.

Со станции перед прибытием эшелона были удалены все местные рабочие и служащие. Работу по смазке букс, проверке тормозов выполняла немецкая паровозная бригада с помощью солдат.

Эшелон усиленно охраняется. Во время его стоянки в Бресте к железнодорожным путям и к станции никого не подпускали.

Установить характер груза не удалось. Эшелон убыл в направлении Барановичи. Принимаю меры к установлению характера груза».

Первым делом команда ушла в бригады и отряды — проследить путь эшелона и, наконец, выяснить, что же так тщательно скрывают немцы.

Признаться, мысль работала в одном направлении — фашисты в секретном эшелоне везут какие-то отравляющие вещества.

Переписки с Центром в те дни о готовящейся химической войне было много, Москва нервничала. Накануне пришла телеграмма, в которой руководитель Черного требовал: «Вы до сих пор не ответили на мою телеграмму, какие приготовления ведет противник к химической войне.

Постарайтесь организовать захват баллона с ОВ».

И тут вдруг Гора со своим секретным поездом. Все вроде бы сходилось. Однако догадки и предположения в Центр не отправишь. Мол, загадочный эшелон, немцы никого не подпускают. Кого это волнует? Тут же поступит команда: Выяснить и доложить.

Вот и стали выяснять. А эшелон, как назло, двигался осторожно, медленно, только в дневное, светлое время.

Немцы пускали вперед обычные поезда, и только потом «отчаливал» этот.

Это разжигало страсти партизан. Вскоре со станции Колосово пришли первые известия — никаких баллонов с отравляющими веществами на платформах не было. Под плотно обтянутым брезентом удалось разглядеть то ли танки, то ли пушки.

Разведчики из Бытеня были конкретнее — на платформах точно танки. Но тогда почему такая секретность, если это просто танки.

Дальше — больше. Командир группы Хрищанович сообщал, что это не совсем обычные танки, посадка у них низкая, пушки длиннее, калибром поболее, гусеницы широкие, непривычные.

Так и сообщили в Москву, что знали — секретный эшелон, необычные танки. И тут же получили оплеуху от начальства. Центр указывал, что термины типа «длинные пушки» и «широкие гусеницы» непрофессиональны — нужен калибр, точная ширина гусениц, толщина брони, экипаж. Словом, обычный набор развединформации о тактико-технических характеристиках вражеской техники.

Черный проглотил горькую пилюлю. И все-таки не зря он так тщательно насаждал свою агентуру. Следующие сутки принесли полную ясность.

Во время ночной стоянки разведчики рассмотрели танки поближе, и, что самое ценное, подобрали обрывок газеты, где был во всей красе изображен новый немецкий танк «тигр» и расписаны его достоинства: неуязвимый для русской артиллерии, броня, пушки, пулеметы. Словом, само совершенство. Отбросив немецкие хвалебные эпитеты, Черный послал в Центр телеграмму следующего содержания: «Описание тяжелого танка "тигр" нового выпуска. Вес — 60 тонн, экипаж — 5 человек. В башне танка длинноствольное орудие 88 мм. Лобовая броня 8-10 см, задняя 5-7 сантиметров. Гусеницы более широкие. На танках нарисован черный крест. Экипаж одет в черную форму, на шапках эмблема — череп».

Центр поблагодарил за важную информацию и попросил проследить маршрут следования эшелона. За газетой, где был изображен «тигр» и его описание, Москваприслала самолет.

Как показало будущее, разведчики Черного выполнили важнейшую государственную задачу. Новое, секретное оружие танк «тигр» и самоходное орудие «фердинанд», впервые брошенные гитлеровцами в бой на Курской дуге, не явились неожиданностью не только для командования, но и для бойцов Красной армии. Их учили, как бороться с этими, якобы неуязвимыми танками. Оказалось «тигры» и «фердинанды» горели за милую душу!

Сражение на Орловско-Курской дуге, наступление наших войск на южном и центральном направлениях стремительно меняли оперативную обстановку. Надо было уходить дальше на запад. Но куда? Черный со своим штабом полагал — двигаться надо на Люблин. Однако Центр считал иначе. «Перебазирование в юго-западном направлении не требуется, — писал руководитель в ГРУ, — будет ненужное дублирование.

Переброску необходимо проводить на северо-запад, в район Лиды с последующим ориентированием на Гродно, Белосток.

Организуйте разведку нового места базирования в районе Лиды. Ваши соображения сообщите».

И в конце радиограммы начальство «порадовало»: «Просимое вооружение сократим, не обеспечим».

Что ж, он понимал трудности Центра. У них не один Черный, а оружие надо всем. Что же касается приказа, то Москве виднее. В Лиду, так в Лиду.

Уже в двадцатых числах июня Черный радировал руководителю: «Подготовил два отряда численностью 300 человек. Готовы выйти в район Лиды и Белостока. Ускорьте выброску раций с радистами, оружия и взрывчатых веществ.

Задержка в отправке только за вами. Молнируйте решение».

Однако до отхода многое надо было успеть сделать. Например, решить проблему, кто же останется руководить разведчиками в их старом районе базирования. Да и Гора, находившийся под Барановичами, только разворачивал свою работу по созданию радиофицированных резидентур.

Дело оказалось непростым, и часто оно не зависело от партизан. Для того, чтобы легализовать радистку в Барановичах, следовало порядком попотеть, продумать разные варианты, дать данные в Москву по легенде будущего агента, оформлению документов.

А тут свои тонкости. Мало, например, радистку снабдить советским паспортом, выданным в городе Рославле в 1937 году, надо придумать достоверную историю, как она попала в Барановичи, каким ветром ее сюда занесло? Лучше всего, если найдется документ, что она была вывезена в Германию. Но почему вернулась оттуда? По болезни. Опять нужна подтверждающая бумага с немецкой печатью. А такую бумагу мог сделать только Центр, да и то не всегда.

Но другого выхода просто не существовало. С «липовой» справкой гестапо расколет радистку в два счета.

Словом, нужно было время, тщательная, кропотливая работа и помощь Центра. Только так в Барановичах, Лунинце и в Сарнах (как было сказано в приказе Глумову) могли появиться радиофицированные резидентуры.

Центр запросил Черного, а нельзя ли на месте организовать обучение радистов? Уж очень заманчивая перспектива — организовать этакую «лесную школу—2», только для радистов. Хорошо бы, да вот аппаратура, оснащение для этого надо основательные.

Черный усомнился в успехе идеи, но на всякий случай заявку на аппаратуру и все необходимое для учебы сделал. Однако Центр не ответил, видимо уже поняв бесперспективность своего предложения.

А командира волновало другое: как обезопасить агентов, выходящих на встречу с разведчиками?

Не всегда это просто и безопасно, а порой и попросту невозможно агенту из города явиться в лес, а партизану — в город. Подтолкнул его к подобным размышлениям провал, когда прекрасный разведчик Семенюков, идя на личную встречу, попал в засаду. Как выяснилось позже, его выдал предатель. А кто гарантирован от предательства? То-то и оно.

Значит, надо создавать конспиративные квартиры.

Однако дело это новое, и потому Черный решил посоветоваться с Центром.

В очередной телеграмме он изложил свои предложения.

«Данная сложная обстановка требует от меня и моих подчиненных разработки новых форм работы.

Думаю практиковать организацию конспиративных квартир в интересуемом нас городе. На квартирах удобно и безопасно проводить встречи моих работников, командиров групп разведки с агентурой.

Личное общение повысит уровень и качество работы, облегчит учебу, повысит заинтересованность и целеустремленность агента.

Для этого мне необходимы документы. Если вы имеете возможность прислать специалиста с инструментами для выпуска документов на месте, то это будет хорошо. Также нужна маленькая лаборатория, фотографический аппарат, немного материала. В будущем все можно будет достать на месте.

Это предложение в жизнь не проводил. Прошу сообщить, можно ли его реализовать и чем вы можете помочь?»

Предложение было весьма толковым. И Центр поддержал Черного.

«Проникновение наших работников в города, — ответила Москва, — легальным или полулегальным путем и временное их проживание является делом нужным. Только при таком подходе можно иметь солидную агентуру в интересующих нас местах — штабах, госпиталях, учреждениях.

Специалиста и необходимый материал для документов будем готовить».

Что ж, сказано — сделано. Пока Центр собирался организовать подготовку специалиста по изготовлению документов, Черный со своими разведчиками подобрал конспиративные квартиры.

Однако очередная его партизанская задумка осталась нереализованной. Только в этом Черный был не виноват.

В конце июля Москва поздравила его с присвоением звания майора, а следом пришла радиограмма о том, что на центральную базу прибывает представитель Центра Марк. Что за представитель, с какой целью прилетает — не сообщалось.

Позже Москва все-таки раскрыла свои планы. Она приказала соединение Черного теперь называть оперативным центром и готовиться к организационным мероприятиям. Приказ доставил с собой представитель Центра Марк.

Представителем Центра оказался Афанасий Мегера. Приземлившись с парашютом, он лично вручил приказ майору Черному.

Сов. секретно

тов. Черному

Приказ

«Вашим коллективом проделана большая, положительная работа в тылу врага. Однако обстановка и требования времени заставляют пересмотреть методы всей работы.

Главный хозяин приказал:

Ваше хозяйство именовать оперативным центром в составе:

— оперативная группа командиров для организации агентурно-диверсионной работы в составе 3 человек во главе с Глумовым;

— до девяти самостоятельных, подвижных диверсионных групп, составленных из лучших боевиков по 12-15 человек каждая;

— разведузел "Пена" во главе со Скрипкой.

Весь остальной состав с вооружением, материальными средствами, одной радиостанцией и радистом передать партизанам на месте, по указанию нашего представителя Марка.

Срок исполнения к 1 сентября с. г.

Ваше умение, опыт, настойчивость вселяют уверенность, что поставленные задачи будут выполнены».

В тот же день пришла радиограмма о том, что «Бринский будет использоваться самостоятельно. В отношении бригады Каплуна указания получите позже».

Черный не верил своим глазам. Конечно, группы разведчиков, лучших боевиков, как писал Центр, сформировать не проблема. Проблема в другом — кто будет охранять штаб, если в нем останется три человека во главе с Глумовым? А хозработы, а охрана деревень и сел? Вопросов много, ответов — нет.

Афанасий Мегера строг и непримирим. Что поделаешь, ему по приказу Центра следовало провести оргмероприятия.

Черный понимает, приказ надо выполнять, даже если этот приказ, мягко выражаясь, не продуман. И тем не менее Иван Николаевич решил высказать свое мнение.

«Ваш приказ о реорганизации, — радирует он в Центр, — может быть деловое и хитрое решение неких крупных вопросов. Непонятно только, почему в этом важном деле вы обходите меня? Может быть, следует выслушать и мое мнение?

Если Черный как руководитель не справляется с делами, то его можно снять, но зачем играть втемную?

По приказу уже подобрал 50 процентов людей».

Позже этот приказ будет отменен. И, в первую очередь, потому, что изменит свое мнение представитель Центра Мегера. Пробыв на базе, в отрядах три месяца, присмотревшись, он поймет, что партизаны не только разведчики и боевики, но и представители советской власти на оккупированной территории. И если разорвать соединение на мелкие группки, партизанское формирование не сможет эффективно работать в тылу врага, потеряет контроль над своим районом, не сможет защищать ни себя, ни местных жителей.

В общем, реорганизацию отменят, оставят только название — оперативный центр. А вот бригады Бринского и Каплуна уже не вернут. Это будет теперь другой «оперативный центр», нацеленный на Украину.

Черному «нарезают» свой участок — разведка и диверсии в районе Барановичи, Аунинец, Луцк, а также поручают подготовку командиров разведывательных групп из местных жителей. Впоследствии предполагается придать им радистов с радиостанциями, чтобы они имели свою связь с Москвой.

Все это говорит о том, что скоро оперативному центру Черного в дорогу, на запад.

Сов. секретно

Черному. Радиостанция «Пена» 20.11.43 г.

«Продвижение Красной армии на запад не позволит без ущерба для дела оставаться с базой на старом месте.

Ваши предложения о районе базирования — утверждаю.

Предлагаю не позднее 10.12. с. г. перебазироваться со своим хозяйством в предложенный Центру район.

Для перехода составьте план с учетом предварительной разведки в районе базирования, организации беспрерывной связи с Центром и возможностью принять груз во время перехода в новый район.

Для руководства имеющейся агентурой оставьте группу людей на старой базе во главе с командиром и связью с вами.

План перехода и время донести. Получение радиограммы подтвердите.

Валерий».

Глава девятая

Сов. секретно

Черному. Радиостанция «Пена» 28.11.43 г.

«В район вашего расположения происходит перемещение штабов дивизий и корпусов противника. Вам ставится особо важная задача: не приостанавливая перехода вашего хозяйства в новый район, организовать подвижную группу, хорошо вооруженную, отважных бойцов для разгрома одного из штабов и захвата оперативных документов или вражеских офицеров.

Во главе диверсионных групп поставьте способных, смелых офицеров. Подразделение в готовности к действиям временно оставьте на месте, установив с ним связь. Места расположения штабов будут сообщены дополнительно.

Связь Центра с группой через вас.

Повторяю, задача очень важная, дело вашей чести достойно ее выполнить.

Получение и уяснение задачи подтвердить, готовность группы донести.

Валерий».

Итак, Красная армия приближалась к государственной границе. Разведчики-диверсанты должны были двигаться впереди наступающих войск. Ведь войскам, как воздух, нужны сведения о противнике, а еще поддержка партизан из вражеского тыла.

Казалось бы, задачи не новые, вполне понятные каждому партизану. Однако условия выполнения этих задач теперь были совсем иные. Во многом неизвестные, незнакомые.

Впереди лежала Польша. Что ждет их на чужой территории? Как встретят местные жители, какова реальная обстановка? Ничего этого разведчики Черного не знали.

Ясно было одно: там совсем другое государство и требовать сотрудничества с советскими партизанами не придется. Рассчитывать следовало только на тех, кто добровольно вступит в борьбу с врагом.

Позже, после Великой Отечественной войны, в нашей стране будет создан миф том, что на оккупированной польской территории еще до подхода наших войск успешно действовала развернутая сеть партизанских отрядов. Ничего этого не было. Ни реального партизанского движения, ни диверсионных актов в тылах противника.

В феврале 1944 года, уже будучи на территории Польши, в районе Люблина, Черный сообщал в Москву: «Поляки на сотрудничество идут плохо. По всей стране имеется 50 различных партийных группировок, которые ведут борьбу между собой».

Заметьте, ведут борьбу не с врагом, а между собой.

Четыре с половиной года, как гитлеровцы топчут землю Польши, убивают, насилуют, но несмотря на это, «партизанское движение находится здесь в зачаточном состоянии», радирует в Центр Черный. И далее сообщает: «Диверсионные отряды создаем из русских военнопленных».

Однако ничего этого пока не знают ни Черный, ни его товарищи по оперативному центру. Они еще на своей родной земле и только готовятся к переходу в Польшу.

Зима 1943-1944 годов — это не зима сорок второго. Красная армия наступает по всему фронту, и партизанские отряды растут численно. Однако эта волна прибивает к партизанскому берегу разных людей.

«Боец Татур Валентин Викторович, — докладывал в Москву Черный, — дважды дезертировал с боевого задания, около двух месяцев пьянствовал в окрестных деревнях. Был пойман и расстрелян».

Откровенно говоря, таких как Татур было немного, но они были. И, разумеется, на чужую территорию, когда никто не мог предположить, что ждет партизан там, в Польше, брать в отряд бойцов ненадежных, недисциплинированных, это значит подвергать опасности сотни других, а вместе с ними и все дело.

Именно поэтому и приходили в Центр радиограммы такого содержания: «Рядовой Латышев из отряда Цыганова систематически пьянствует, занимается мародерством. В пьяном виде дважды терял личное оружие. Меры воспитания совершенно не действуют. Брать его с собой на Запад не могу».

Москва понимала сложность положения Черного. Ведь партизанский отряд в далеком тылу — это не воинское подразделение в составе своих войск, где применимы все меры воздействия, где на страже авторитета командира и его приказа стоят комиссары, политотдел, органы военной прокуратуры, СМЕРШ. Ничего этого у Черного не было. И воспитывать латышевых, на которых «меры воспитания совершенно не действуют», приходилось самому.

Правда иногда Центр мог ему помочь рекомендацией, которую он получил на свою радиостанцию: «Латышева со всеми материалами передайте в особый отдел ближайшего партизанского соединения».

Таковы были истинные проблемы, которые стояли перед командованием оперативного центра накануне перехода в Польшу.

Как и приказала Москва, Черный укомплектовал подвижную, маневренную группу из 50 человек. Вооружили их всем лучшим, что было в отряде, — автоматами, карабинами, ручными пулеметами и даже противотанковым ружьем. Возглавил ее заместитель Черного Хаджи Бритаев.

Как и положено, доложил об этом в Центр. И тут же получил новую боевую задачу для группы Бритаева.

«Вами проделана большая работа по добыванию данных о противнике, — радировала Москва, — но эти данные добыты наружным наблюдением, документы от вас — явление редкое.

Одним подсчетом вагонов группировку противника и его намерений не вскрыть, нужна серьезная работа по захвату документальных данных.

Сейчас, когда штабы противника приблизились к районам ваших действий, а его коммуникации сократились, связь между войсками и органами управления осуществляется во многих случаях автотранспортом. Поэтому настоятельно необходимо использовать благоприятные условия для налета на легковые машины и захват документов, а также офицеров-секретоносителей.

Группе Бритаева организовать систематические налеты на легковые автомобили на участке грунтовой дороги Житковичи-Лахва».

Черный читал радиограмму и не без удовольствия отмечал: было время, когда Центр очень радовался «подсчетам вагонов», потому что эту работу в сорок втором только предстояло наладить.

Теперь Москва требовала качественно новых разведданных — документов. Что ж, будут и документы. В этом Иван Николаевич нисколько не сомневался. Опыт разведчиков его оперативного центра давал основания для такой уверенности.

В сущности, так и получилось. Когда основной отряд под руководством Черного совершал переход, Хаджи радировал:

«11.1.44 г. Группа Сударя четвертого числа в районе Милашевичи-Лахва подбили машину. Уничтожен унтер-офицер полевой жандармерии № 581. Взяты списки личного состава».

«13.1.44 г. Группа Сураева десятого числа напала на колонну, идущую из Лунинца в Милошевичи. Разбито 3 грузовых, 2 санитарных и 1 легковая машины.

Убито 20 немцев и взят в плен обер-ефрейтор Пауль Осес из 127-го интендантского управления. Ранее он служил в 77-м тяжелом артполку.

В Лунинце находится штаб 2-й армии, склады, главное интендантское управление. Захвачены документы, письма, приказы, газеты, ведомости, инструкции, принадлежащие 2-й армии».

«7.1.44 г. Семнадцатого числа в районе Лахва разбили легковую машину. Взяты документы 2-й армии и письма».

Центр был доволен. Начальник разведывательно-диверсионного отдела ГРУ Шерстнев сообщил: «Сураеву и его коллективу за проведенную операцию объявлена благодарность. Основное содержание приказов передать по радио, подлинники документов пакетом передайте Комарову.

Действия по захвату документов и офицеров активизируйте».

Примечателен и другой факт. Перед уходом с центральной базы к другому месту дислокации Черный передал свою агентурную сеть полковнику Льдову. Под псевдонимом Льдов работал недавно возвратившийся в эти края, старый знакомый Черного, его прежний командир Герой Советского Союза Григорий Матвеевич Линьков.

Так вот Линьков принял от Черного только в Барановичах 13 агентов-диверсантов и 20 связных. Среди них на железной дороге Брест-Москва-Ломов, в депо Барановичи — Воробьев, на станции Матов, на аэродроме — Паровозов и Роговец, на нефтебазе — Сидоров. Собственно говоря, это было своеобразное подведение итогов агентурной работы, начатой непосредственно еще самим Черным и продолженной его заместителем Горой.

Сам переход оперативного центра состоял из двух этапов. Сначала было решено по своей территории дойти до деревни Сварынь, что располагалась у Западного Буга, потом — бросок за Буг, преодоление железной дороги Владава-Хелм и шоссе Владава-Парчев.

Однако легко сказать — переход, бросок, форсирование. Но когда штаб оперативного центра стал в деталях прорабатывать движение, оказалось на пути огромное число препятствий. Например, преодоление магистралей Барановичи-Лунинец, Брест-Пинск, Днепровско-Бугский канал, а уж о реке Западный Буг и говорить не приходилось. Это крайне серьезная преграда для переправы достаточно крупного оперативного центра, вместе с обозом, узлом связи. Тем более, что Москва не переставала повторять: вы не партизанское соединение, которое всегда готово вступить в бой с противником, а оперцентр. И потому следует избегать соприкосновения с фашистами всеми средствами. Враг не должен знать ваш маршрут.

Но это, как говорят, в теории. Ведь даже на своей территории по пути к деревне Сварынь на партизанских тропах можно было нарваться на немцев. Они ведь тоже свою агентуру держали.

Значит, надо было искать другие, новые, нехоженые маршруты. Это, конечно, страховало от фашистских агентов, но вызывало дополнительные трудности по прокладке неизведанных маршрутов.

Казалось, предприняли все меры безопасности при следовании в новый район. Было решено идти только ночами. Практически все дневки проводить в лесах. Провизию добывать в деревнях, расположенных в стороне от маршрута движения.

Перед переходом крупных железных и шоссейных дорог дневки организовывать километров за 15-20, высылая вперед разведку, которая заранее находит место для переброски оперцентра через препятствия. Место переброски выбирать в стороне от маршрута.

Разумеется, походная колонна была выстроена по всем правилам тактики — с головным дозором, боковыми заставами, арьергардом.

Цель и маршрут движения знали только командование центра и командиры групп.

И вот 5 декабря 1943 года Черный послал радиограмму в Москву: «Все готово для марша. С питанием плохо. Группа под командованием Хаджи остается на базе. 6 декабря выхожу».

Как обещал, так и вышел. Железную дорогу Барановичи-Лунинец партизаны преодолели ночью и ушли в лес незамеченными. Трудно сказать, что тут помогло: везение, тщательная подготовка или просто не сработала немецкая агентура. Ведь двести человек с телегами, бричками, которые карабкаются по железнодорожной насыпи, грохочут по рельсам, картина не для слабонервных. И тем не менее фашисты каким-то образом пропустили колонну Черного. Партизаны ушли в лес, а тут уж ищи их свищи — места-то знакомые, родные — Кривошин, Залужье…

После небольшого отдыха еще один переход — теперь уже к пункту назначения — деревне Сварынь, что за Пинском. Этот этап оказался сложнее, места пошли незнакомые, партизанами малообжитые, можно было напороться как на фашистов, так и на националистические формирования, коих в округе бродило немало.

Поэтому Черный часто менял маршруты движения, особенно не задерживаясь в одних и тех же местах.

Подольше задержались только в населенном пункте Мотель, что под Брестом. Выдвинули усиленные сторожевые заставы, накормили людей, запаслись провизией в дорогу, отдохнули.

Через несколько дней опять новый переход, теперь уже до самой Сварыни. Впереди лежала железная дорога Пинск-Кобрин. Черному хотелось верить, что и эту магистраль они пройдут тихо, незримо, без единого выстрела, как и предыдущую Барановичи-Лунинец.

Однако на этот раз судьба не была столь благосклонна к Ивану Николаевичу и его боевым товарищам.

Казалось, что все было так же — они остановились на дневку километрах в пятнадцати от дороги, послали вперед разведку.

Ночь, на счастье партизан, выдалась ненастная, темная. Однако уже на марше снег затих, а когда колонна вышла из леса в чистое поле, небо, как специально, прояснилось. Выглянула луна — яркая, большая, хоть иголки собирай. А двести человек с обозом — это не иголка.

Что в этом случае делать — принимать решение командиру. И Черный решил все-таки идти. Шли, прислушиваясь. Пока было тихо. Шли дальше.

Вот уже и насыпь видна, черным длинным бугром перегородила дорогу партизанам. Партизаны все ближе, ближе…

И тут ударил пулемет — крупнокалиберный, немецкий. Значит, напоролись на фашистов. Колонна залегла, ответила огнем.

— Отходить! — скомандовал Черный.

Отряд разворачивается и отходит назад, к лесу.

Как оказалось позже, разведчики неверно поняли командира, они обеспечили переход колонны в другом месте.

Партизаны провели дневку. Немцы, к счастью, их не беспокоили. Ночью переправились через железную дорогу и двинулись к Днепровско-Бугскому каналу. Пришлось идти по льду канала, так как леса поблизости не было.

Днем на канале колонну «высмотрел» немецкий самолет-разведчик. Партизаны открыли огонь. Самолет отвернул. Это означало только одно — гитлеровцы обнаружили партизан.

Черный приказал взбираться на крутые берега канала и гнать к лесу, который показался на горизонте. Боялись, что немцы наведут авиацию, но обошлось.

Добравшись до леса, отдохнули немного и, сориентировавшись, двинулись лесными дорогами в сторону Сварыни. Судя по всему, до села было не так далеко — день ходу.

К вечеру партизаны на опушке леса обнаружили дома. Это и была Сварынь. Переход оперативного центра от Булева озера до Сварыни занял больше месяца.

Сов. секретно

Черному. Радиостанция «Пена». 11.1.44 г.

«Поздравляю благополучным прибытием. Груз вам выбросили до 20 января.

Валерий».

Глава десятая

Сов. секретно

Москва. Центр. Радиостанция «Пена» 21.1.44 г.

«В Польшу для разведки посылаю группы Горы и Степи, на Западный Буг на разведку оборонных сооружений — Седельникова.

Черный».

Соваться за Буг, на территорию Польши, без тщательной разведки было бы опрометчиво. Решено послать вперед опытных разведчиков — офицеров Михаила Гору и Федора Степь.

На душе у Черного тревожно: и Гора и Степь идут небольшими отрядами в незнакомые места.

Перед отходом долго говорили, прикидывали, обсуждали, по сути, как выйти из воды сухими — и дело сделать, и вернуться живыми — здоровыми.

Черный просил сообщать не только о противнике, но и о политической обстановке на польской территории. Он хотел разобраться, с кем ему предстоит иметь дело в будущем, на кого можно опереться, кого опасаться?

Первые радиограммы Горы и Степи не внушали большого оптимизма. В стране политическое противостояние, партизан кот наплакал. И тем не менее в течение месяца партизанским разведчикам удалось проникнуть и в Люблин, и в Лукув. «Немцы из Люблина эвакуировали эмиссионный и сельскохозяйственный банки, — сообщали они. — Строительство оборонительного линии по реке Буг производится очень медленно. Идут преимущественно земляные работы».

Кроме того, завербованный источник в люблинском депо доложил: в депо 50 паровозов, строится вторая колея на дороге Люблин-Парчев.

Еще один агент передал сведения о луковской школе подготовки унтер-офицеров.

Удалось проникнуть и на фашистский аэродром Бяла Подляска. Там базировалось около двух десятков штурмовиков и сорок бомбардировщиков Ю-88.

Это уже было кое-что.

Умело работал и Григорий Патык под Брестом. Москва получила от Черного следующую телеграмму: «Патык добыл план Бреста с точным нанесением воинских частей, учреждений и складов. Каким образом переправить вам план и агентурную обстановку?»

Чувствовалось по всему, у Патыка появились ценные источники. И действительно, интуиция не подвела Ивана Николаевича. Вскоре Патык прислал радиограмму. В ней кратко сообщал о своих агентах и приглашал Черного приехать к нему под Брест для знакомства с источниками.

Видимо, игра стоила свеч. Иначе Патык не стал бы по пустякам беспокоить командира.

Черный отправился к Патыку. Агент Сокол — молодая женщина, работающая на станции Брест в товарной конторе. Ее скромная должность давала большие возможности. Она могла свободно передвигаться по железнодорожному узлу, знакомиться с документацией.

Сокол уже подорвала три цистерны с топливом.

Агент Зайцев работал помощником машиниста и давал сведения о движении составов. Он также совершил два диверсионных акта — подорвал паровозы.

Но самым ценным оказался агент Жук. Он хорошо владел немецким языком, работал на брестском почтамте, имел обширные знакомства среди немецких офицеров и солдат. Жук готов был устроиться переводчиком в управу, а также совершить диверсионный акт. Черный запретил использовать Жука для проведения диверсий и оставил работать на прежнем месте, на почтамте, сказал, что тот получит персональную задачу.

После возвращения в Сварынь, среди ночи, Черного поднял радист Юрий Ногин. Радиограммы — одна, другая, третья. Обычные, рабочие — выброска пеленгаторной станции задерживается, сообщение о группе Хаджи и Сураева. И вдруг: «Указом Президиума Верховного Совета СССР звание Героя Советского Союза присвоено»… «Ого! Это кому же?» — спросонья не понял Черный… Еще раз перечитал: «Звание Героя Советского Союза присвоено Банову Ивану Николаевичу…»

— Поздравляем, товарищ майор, — радостно произнес Юрий Ногин.

И в следующую минуту комната заполнилась людьми. Все поздравляли командира с высокой наградой.

Однако, как оказалось, в Указе он был не один. Среди награжденных Глумов, Седельников, Бритаев, Каплун, Караваев… Всего более двухсот человек. Ордена, медали…

Партизаны устроили пир. Все что было в наличии из продуктов — на стол. Гулять так гулять. Не каждый день приходят такие награды.

…К концу февраля на центральную базу в Сварынь подтянулись Хаджи Бритаев и Виктор Сураев. Однако засиживаться в Сварыни было некогда. Вскоре с группой бойцов Хаджи Бритаев ушел к Михаилу Горе, в парчевские леса. Следом за ним, спустя неделю, двинулся основной отряд.

Центр в одной из радиограмм перенацелил Черного.

«Вы начинаете отходить на юго-восток, тем самым удаляясь от своих основных групп и основных объектов работы. Направление отхода измените строго на запад в район Малориты. Там находится Каплун, и вы можете с ним взаимодействовать».

Вскоре одна из групп Черного вышла к заставе бригады Каплуна. А Центр тем временем торопил: «Части Красной армии на вашем направлении усиленно передвигаются вперед. Срочно примите меры к вашему переходу на запад, взяв, в первую очередь, радиоузел и самое необходимое» — радировал начотдела Шерстнев.

Для переноски радиоузла и пеленгаторной станции по самым скромным подсчетам надо человек пятьдесят. Еще четыре десятка бойцов понесут боеприпасы и взрывчатые вещества. Это уже девяносто. А для надежной охраны такой колонны надо тоже человек семьдесят. Словом, расчет подбирается к двум сотням. Но где их взять? К тому времени у Черного в наличии не было и половины из нужного количества бойцов.

Пришлось обратиться в Центр. В конце марта из Москвы пришла радиограмма.

Сов. секретно

Только Черному

«Поставленный вопрос о подчинении вам хозяйства Каплуна мы принимаем как мероприятие, ускоряющее ваш переход за Буг.

Приказываю:

Бригаду Каплуна полностью подчиняю вам, о чем одновременно отдается приказ Каплуну. Из ваших и Каплуна людей отобрать лучших 300 человек. Хорошо вооружить.

С этим личным составом и техникой выйти за р. Буг и далее на р. Висла.

Остальных под командой Каплуна с радиостанцией, способной держать связь с Центром, оставить на месте для ведения разведки и диверсий.

Переход потребует большого внимания, организованности, дисциплины и скрытности. Порядок перехода определить по обстановке.

Разведка на себя должна быть непрерывного и подробной, охранение усиленным.

Желаю успеха вам и всему личному составу.

Валерий».

Таким образом проблема пополнения отряда была решена. Теперь все было готово к броску за Буг.

В это время Черный особенно внимательно следил за сообщениями от Михаила Горы, который, судя по всему, успешно разворачивал диверсионную работу в Польше.

Его агент из города Хелм заложил мину в офицерском клубе. Взрыв уничтожил ресторан и казино, вместе с их клиентами. Подрывник на железной дороге в районе Люблина устроил крушение поездов, другой диверсант подложил мину в вагон с боеприпасами. Взрыв разнес весь эшелон.

Приходили от агентов Горы и разведсообщения — о перемещении немецкого танкового полка из Люблина под Хелм, о складах боеприпасов и вооружения в местечке Бяла Подляска.

Судя по сообщениям, в Польше были патриоты, которые готовы сражаться с фашистами. Однако тревожных радиограмм оказалось не меньше.

«В здешних условиях, — писал Гора, — имеются подпольные организации Армии крайовой, чье руководство спит и видит, как вернуть прошлую панскую Польшу. Оно натравливает своих подчиненных на русских. Как они выражаются, Советам в Польше делать нечего…

По-моему, эти типы скорее согласятся сотрудничать с немцами или с польскими фашистами, чем станут воевать в одних рядах с нами».

В следующей радиограмме Гора сообщал: «Людей имею 215 человек. Приходится вести борьбу на два фронта, с польскими эндеками и с немецкими.

В Армии людовой тоже находятся люди, которые в своем кругу заявляют, что придет время, и они будут воевать с Советами».

В свою очередь Федор Степь радировал из своего района пребывания: «В Ягодинском лесу находятся националисты, называющие себя "народовцами". Это профашисты. Численность 200 человек. Руководство из Варшавы дает им только враждебные инструкции. С немцами борьбу не ведут».

Такова была правда о политической и оперативной обстановке в Польше. Советских партизан не ждали с распростертыми объятиями.

Основываясь на радиограммах Горы и Степи, Черный сделал вывод и сообщил в Москву: «За Буг можно посылать группы в 30-40 человек. Партизанские пятерки будут уничтожены националистами, а более крупные группы, смогут постоять за себя, если окажутся хорошо вооруженными».

Однако Москву беспокоила не только обстановка в Польше, но прежде всего разведданные для наступающих фронтов и армий.

«Войска 1-го Украинского фронта прорвали оборону немцев, — радировал Центр, — и успешно продвигаются на Тернопольском и Проскуровском направлениях. Противник, по имеющимся данным, пытается спешно перебросить в район прорыва подкрепление.

Всеми доступными средствами установите непрерывный контроль за движением противника к району прорыва через пункты Люблин, Брест. Захватив пленных, установить номера частей и цель переброски.

Ежедневный результат молнируйте».

Что ж, не просто было молнировать каждый день, но приходилось. И рация Черного посылала сообщения в эфир: «Под Брест прибыли части 2-й пехотной дивизии, находившиеся на финском фронте… В Хелм прибывают части 4-й полевой армии, ранее дислоцированные на берегах Ла-Манша…»

Эти разведданные дорогого стоили. Добывать их становилось все сложнее. Концентрируя войска для нанесения контрударов, фашисты всячески старались оградить себя от партизанской разведки. Они проводили контрпартизанские операции, облавы.

Дошло и до мест, где располагались отряды Черного и Каплуна. В лес фашисты соваться боялись, но окружили его плотным кольцом, заняли близлежащие хутора и деревни, обстреливали партизан из орудий и минометов.

Продукты в отрядах заканчивались, пополнить их не было возможности — вокруг немцы.

В те дни Москва получала тревожные сообщения от Черного и Каплуна.

«Обстановка района базирования усложняется. Противник наступает в составе 2-й дивизии, 23-й мадьярской и 5-й власовской дивизии…

Нахожусь у Каплуна, обстановка сложная, веду разведку. Самолеты принимать не могу. Кочевать мне с имуществом не удается».

Тянуть с переходом за Буг больше было нельзя. Следовало уходить, уводить людей из-под удара немцев.

Хаджи Бритаев, который уже преодолел этот путь, прислал заботливую радиограмму.

В ней он настоятельно советовал запастись ножницами, так как «на 157-м полустанке для перевода лошадей через железную дорогу следует обрезать семафорные провода, которые подняты над землей на 1,5 метра.

Перейдя железную дорогу в 2 км от хутора Лысая, можно взять 10 подвод для груза, — указывал Хаджи, — а для форсирования двух каналов перед шоссейной дорогой надо на хуторе Подшумы раздобыть 5 метров досок».

«Шоссе днем охраняется, — предупреждал Бритаев, — патрулируют пешие наряды и танки, ночью охрана слабее, поэтому лучше переходить его после 12 часов ночи».

Черный был благодарен своему заместителю за такие скрупулезные, точные рекомендации. Ведь, как известно, в разведке мелочей нет.

12 апреля 1944 года Черный направил радиограмму в Центр: «Выхожу 13 апреля. Сообщите Горе, что буду направляться в район Н. Орехово».

Темной весенней ночью партизаны вышли к Западному Бугу, нашли проводников, которые на лодках начали переправлять их через реку. Однако течение Буга бурное, стремительное, лодки сносило, и возвращались они только через четверть часа. Лодок было мало, и Черному стало ясно — за ночь всех партизан переправить не удастся.

Пришлось тем, кто хорошо плавал, брать лошадей под уздцы и грести в ледяной воде. Во второй половине ночи отряд, наконец, оказался на другой стороне реки. Пока пересчитали людей, оружие, имущество, огляделись, проводников и след простыл. Они тихонько отчалили к родному берегу, сбежали.

До рассвета еще было время, но следовало торопиться. А куда торопиться? К немцам в лапы?

Черный знал, изучая перед выходом карту, что где-то впереди должно быть местечко Сабибур. Надо бы обойти этот Сабибур, да поджимало время, так ведь можно с рассветом и в чистом поле остаться на виду у немцев.

И тогда он принял решение идти через Сабибур. В центр поставил радиоузел и пеленгатор, отделение пулеметчиков — и вперед.

Партизаны вошли в поселок сплоченной колонной. Каждый затылком чувствовал опасность. Из любого дома, огорода может ударить пулемет.

Пугало и то, что на улицах Сабибура стояла тишина. Не скрипнет дверь, не залает собака. Обычно это первый признак засады. Немцы, готовя засаду, приказывали местным жителям запирать домашнюю живность. Так они надеялись услышать приближение партизанского отряда.

Слышалось только тяжелое дыхание партизан. Отряд ускорял шаг. Люди хотели скорее вырваться из перекрестков улиц, быстрее в поле, к лесу.

Сабибур преодолели успешно, но командир гнал их вперед и вперед. До железной дороги и шоссе, которые надо было перейти, еще несколько километров. А спасительная ночная мгла уже отступает, из темных углов выползает рассвет. Вот уже действительно, в такой обстановке и солнцу не рад.

Мучили голод, жажда. Черный приказал конникам проехать по хуторам на маршруте следования, собрать продуктов. А сам командир торопил людей. Еще виден был на горизонте Сабибур, а там — немецкий гарнизон, который проспал партизан. Уж очень не хотелось, чтобы фашисты ударили в спину уставшим людям.

В колонну возвращались конные партизаны, привозили продукты. Пришлось раздавать хлеб, сало прямо на ходу.

И вот впереди железнодорожная насыпь, партизаны, задыхаясь, вскочили на нее и увидели впереди, в полукилометре, новое, не менее опасное препятствие — шоссе Владава-Хелм.

Не успели спрыгнуть с насыпи на шоссе — загудел ранний немецкий грузовик. Партизаны залегли. Лишь только он скрылся из виду, поднялись и бросились к шоссе. Теперь никого не надо было подгонять. Каждый понимал — здесь — смерть, там, за полотном дороги, спасение, жизнь.

А солнце уже золотило верхушки деревьев. Кто-то успел перескочить шоссе, кто-то оставался на той стороне, и вновь шум мотора. Вновь мчался фашистский грузовик.

Партизаны опять припали к земле. Машина проехала, не остановилась. Пронесло! Остатки отряда перескочили дорогу и бежали к лесу. Хотя какой там лес, редкие березки, кустарник. Но партизаны были рады и этим кустам. Упали, уткнулись в сырую апрельскую землю. И верилось, и не верилось — прошли.

Черный приказал не вставать, поесть и спать по очереди.

…Вечером, когда затихло движение на шоссе, партизаны огляделись. Судя по карте, впереди была деревушка под названием Сухава.

До Сухавы, что называется, рукой подать, но без разведки соваться опрометчиво — вдруг там немцы.

Командир посылает вперед разведчиков. Они возвращаются с известием — немцев в деревне нет, обед готов.

Пока обедали, выяснили, что немецкие гарнизоны находятся в Парчеве, Хелме, Владаве.

Через несколько часов отдыха, на крестьянских бричках партизаны покидают Сухаву. Теперь путь лежит к Парчевскому лесу, где их ждет Михаил Гора со своими партизанами.

Зная, что немцы боятся ездить по шоссе, Черный выводит брички на дорогу. С одной стороны, вроде как риск, а с другой — возможность скорее уйти от Буга, от деревни Сухавы. Ведь, надо думать, немцам уже известно, что они посетили Сухаву.


…Грохочут партизанские брички. Под колесами польская земля.

Проехали деревню Колаче, Сосновицы. Спешились, забрали груз, возниц отпустили с миром домой.

Командир принял решение идти на Липняки и там устроить дневку. Шли по азимуту, впереди разведчики, за ними отряд Парахина, дальше штаб, потом группа Христофорова, а за нею арьергард, прикрытие.

Перед Липняками Черный приказал Христофорову занять оборону на дороге, а Парахину перекрыть вход в деревню с противоположной стороны.

Отряд вошел в деревню. Люди устали, и командир приказал им устраиваться по дворам. Только устроились, как на заставе Христофорова грянул выстрел, потом второй. Тишину прорезала автоматная очередь. От Христофорова прибежал связной, сообщил: немцы. «Нагнали все-таки», — подумал Черный.

У фашистов — броневик и тринадцать машин с солдатами. Это уже серьезно.

Пока Черный пробирался к Христофорову, его партизаны уже подбили передний грузовик, и немецкая колонна застряла на узкой высокой дороге. Съехать машины не могли, а немцы чего-то ждали, спешиваться и шлепаться в грязь, видимо, не хотели. Это было на руку партизанам.

Подтянулся на помощь Парахин со своими людьми. Черный приказал ему заходить во фланг немцам. Те удачно, незамеченными развернулись и ударили вдоль колонны.

Гитлеровцам стало жарко, они наконец стали выпрыгивать из машин, но партизаны уже подтащили пулеметы и открыли огонь.

А Парахин уже заходил в тыл гитлеровцев. Первым кое-как развернулся и помчался прочь броневик, за ним покатили грузовики. Но шесть машин остались брошенными на шоссе.

После боя партизаны посчитали трофеи, убитых. Возвратились в деревню. Польские крестьяне впервые увидели, как бьют немцев, как бегут они с поля боя, бросая своих убитых солдат.

Теперь в Липняках оставаться было нельзя. Немцы могли опомниться, взять подкрепление и ударить по отряду. Черный приказал уходить.

Загрузились в немецкие грузовики, попрощались с селянами и вновь в дорогу. Шофера прибавили газу.

Вскоре на окраине деревни Лейно партизан Черного встречали Гора, Степь, Бритаев. Встречали как героев. Оказывается, слава бежала впереди них. Поляки говорили, что пришло много партизан, разбили немцев, подожгли броневики. Так-то.

Москва. Центр. Радиостанция «Пена» 26.4.44 г.

«25 апреля прибыл к Горе благополучно. Знакомлюсь с обстановкой. Груз готов принять. Он крайне необходим.

Черный».

Глава одиннадцатая

Сов. секретно

Черному. Радиостанция «Пена» 16.5.44 г.

«Для разведки условий работы наших людей за Вислой снарядить группу разведчиков, численностью 15-20 человек из наиболее смелых, дисциплинированных и преданных товарищей во главе с лучшим офицером.

О готовности группы донести к 25 мая.

Валерий. Косиванов».

Итак, оперативный центр Черного полностью переброшен на территорию Польши. По приказанию Москвы им предстоялодействовать в районе Варшавы, Люблина, Хелма, Демблина, Владавы, Лукова. Железнодорожные магистрали, которые следовало взять под контроль, пролегали на маршрутах Варшава-Брест, Варшава-Люблин-Хелм. Они вели к фронту. В сфере внимания партизан были также рокадные железные дороги Луков-Люблин, Владава-Хелм.

Задачи были прежние, знакомые — проникнуть в города, развернуть агентуру и давать разведданные о гарнизонах, аэродромах, железнодорожных станциях и других важнейших объектах жизнедеятельности гитлеровцев.

Второе важнейшее направление работы — диверсионные акты.

Однако, чтобы успешно действовать в тылу врага, тем более на чужой территории, следовало ясно представлять политическую обстановку в своем районе.

А обстановка эта была крайне сложной и противоречивой. Польшу «раздирали» два крупных политических движения — пресловутая Рада народного единства и Крайова Рада Народова. Однако они были крайне неоднородны. Под крылом Рады народного единства сошлись приверженцы эмигрантского польского правительства из Лондона, ярые поклонники Пилсудского, правое крыло крестьянской партии. Крайова Рада Народова объединяла Польскую рабочую партию, Социалистическую рабочую партию, левое крыло Крестьянской партии и другие мелкие политические организации.

У каждого из этих политдвижений — своя армия. Таким образом, на тот период в Польше было две армии — Армия крайова под руководством ставленника эмигрантского правительства Бур-Комаровского и Армия людова, которой командовал Роля-Жимерский.

Словом, армии в Польше вроде как были, только вот бороться с фашистами оказалось некому.

В сентябре 1944 года, возвратившись в Москву, Герой Советского Союза, начальник оперативного центра ГРУ подполковник Николай Банов напишет такие слова в своем отчете: «Боевых организованных групп польских партизан за Бугом не было. В открытую борьбу с немцами поляки не вступали.

Были группы русских партизан, но они в основном жили для себя.

В районе, который контролировал мой оперцентр, находилась всего одна польская партизанская группа подполковника Метека, и та на полулегальном положении. Местный партизанский актив жил дома и лишь изредка выходил на боевые дела».

Это подлинная оценка Черного, нашего легендарного партизанского командира, зафиксированная в документах спецархива ГРУ. Такова историческая правда. Пусть и горькая.

Так что начинать Черному пришлось практически на пустом месте, с нуля. Если не сказать больше. Ведь националисты, аковцы (представители Армии крайовой. — Авт.), напрямую противостояли советским партизанам.

И тому тоже есть документальные подтверждения.

Один из партизанских командиров Магомет в мае 1944 года сообщал: «Вооруженные поляки уничтожают наши мелкие группы 5-10 человек. Партизаны исчезают бесследно.

Обстрел партизанских групп на дорогах и в селах заставил ответить огнем. Результат: протест со стороны представителей Армии крайовой. Докладываю, что национальные польские группы себя не оправдали».

«В Луковских лесах, кроме нас, партизан нет. Есть польская вооруженная группа до 150 человек.

Эта группа открыто борьбы, не ведет, но всячески препятствует нашей деятельности, оказывая отрицательное влияние на местное население».

В свою очередь Центр предупреждал партизан: «Обстановка за Бугом коренным образом отличается от обстановки и условий работы на нашей территории. В связи с этим требуется изменить и методы работы.

Ваше хозяйство за короткий срок чрезвычайно выросло. При таком росте не исключена возможность проникновения к вам трусов, мародеров, шпионов и провокаторов.

Есть данные, что польские националистические организации специально засылают к вам своих людей».

Однако, несмотря на трудности, противостояние фашистов и польских националистов, советские разведчики не собирались отступать. Решили наладить связь с подполковником Метеком. Если уж в боевых делах его люди несильны, то связь с местным населением, надо думать, у него крепкая. Как доложили Хаджи и Гора, подпольщики Метека разбросаны по всему Люблинскому воеводству.

А это уже немало.

Следовало выйти и на русских партизан, активизировать их деятельность, помочь оружием. Решили, не докладывая, встретиться с командиром самого крупного местного партизанского отряда Серафимом Алексеевым. В прошлом Алексеев — сержант Красной армии. Попал в окружение еще летом сорок первого, собрал вокруг себя сотню людей, с тех пор и партизанил. Иное дело, что все эти нелегкие три года не было у его отряда ни связи с Большой землей, ни оружия, ни боеприпасов. Что отбивали, захватывали у фашистов, тем и воевали.

Обсудив и взвесив все «за» и «против», Черный решил, не откладывая, нанести удар по местной немецкой администрации в сельских районах, то есть по полицаям и солтысам, которые мешают их работе. Эти полицейские посты, разбросанные по деревням, селам, хуторам представляли реальную опасность для его оперцентра и, если не вооруженную, то информационную. Ведь полицаи были ушами и глазами фашистов в районе.

И Черный в одну ночь со своими партизанами громит двенадцать полицейских постов. Остальные полицаи в страхе бегут в города.

Следующее нападение — на немецкие склады. Отрядам нужно продовольствие. И оно добыто. Мясо, мука, яйца розданы партизанам.

«Нахожусь в треугольнике Демблин-Гарволин-Жилехов», — радирует Черный. И вскоре получает новую боевую задачу. Центр интересуют аэродромы в Демблине, Уленже, железнодорожные магистрали Демблин-Варшава, Демблин-Луков, шоссе Люблин-Варшава, а также оборонительные сооружения по западному берегу Вислы.

Казалось бы, задачи непростые, объектов много, агентуры практически нет, но сорок четвертый год — не сорок второй. Опыт — великое дело. И вскоре командир разведгруппы Николай Широков начинает давать сведения по Демблинскому аэродрому. Помогли молодые ребята, поляки, ставшие агентами советских партизан.

Демблин оказался достаточно крупной военно-воздушной базой фашистов, где готовились к боям молодые летчики. Они поднимались в небо на «юнкерсах», «мессершмиттах», «хейнкелях». Охрана и персонал аэродрома насчитывал более полутора тысяч человек.

Хорошо работали разведчики из отряда Серафима Алексеева. За три года пребывания на польской земле у них были наработаны хорошие связи. В Варшаве у Алексеева находился ценный агент, молодая девушка Стася, которая вращалась в кругах немецких офицеров и солдат, а информацию поставляла партизанам.

Разведчики Анатолия Седельникова проникли в город Люблин. Он был заштатным городком, промышленность не развита, всего несколько небольших фабрик. Но партизан интересовали не эти фабрики, а крупнейшая железнодорожная станция. Достаточно сказать, что люблинский узел имел сто пятьдесят путей — два главных и сто сорок восемь запасных, как для пассажирских, так и для товарных поездов. Два больших депо в сутки пропускали до пяти паровозов. На станции почти три тысячи рабочих. Словом, есть где развернуться.

В Люблине, кроме того, был расквартирован штаб танковой дивизии СС «Викинг», располагалась резиденция губернатора воеводства группенфюрера СС Вендлера, части ПВО, гестапо, военные учреждения.

Все эти сведения, добытые разведчиками, незамедлительно передавались в Москву.

Здесь, в Польше, Черный впервые узнал о фашистских лагерях смерти — Освенциме, Майданеке. Партизаны помогали бежать военнопленным из лагерей, находили для них надежные убежища.

С помощью разведчиков Федора Степи и его заместителя Владимира Оффмана удалось завербовать агентов в лесничестве «Плянта». В результате этой работы установили, что в Бялой Подляске расквартирован фашистский полк, прибывший с фронта на отдых, три пехотных батальона, а также несколько артиллерийских батарей. В городе Седлец размещается 7-й пехотный полк гитлеровцев, школа войск СС, полицейские подразделения.

Важно и другое — разведчики узнали — и в Бялой Подляске, и в Седлеце находятся фашистские аэродромы.

Проникли партизанские агенты и в Луков. Гарнизон там был поменьше, около полутысячи офицеров и солдат, зато усиливали его поляки — жандармы и полицейские.

Что ж, анализируя поступающие данные, Черный отмечал — начало было неплохое.

За годы нахождения в тылу врага оперативному центру Черного приходилось выполнять разную работу — готовить и проводить в жизнь диверсионные акты, вести разведку наблюдением, разворачивать агентурную сеть, захватывать документы, уничтожать представителей немецкой администрации и даже руководить крестьянскими хозяйствами на оккупированной территории, занимаясь севом, уборкой, сенокосом, заготовкой овощей. Всякое бывало, но вот внедрять разведчиков-нелегалов не приходилось.

Но как оказалось, и это партизанам под силу. По приказу Центра на базу Черного были десантированы два человека — резидент майор Фальковский и его радист Шепель.

Майор, не вдаваясь в подробности, доложил, что выполняет спецзадание и хотел бы с помощью разведчиков оперативного центра легализоваться и устроиться на работу на железную дорогу.

Черный, посоветовавшись с Горой, собрал на совещание всех командиров разведгрупп: Седельникова, Степь, Широкова, пригласил Серафима Алексеева. У него самые лучшие знакомства на железной дороге.

К этому времени Москва подбросила с самолетов продуктов, боеприпасов, оружия, медикаментов. Эти богатства поделили между отрядами, группами, устроили ужин. После ужина майора Фальковского представили Алексееву, объяснили задачу.

— Устроим, — уверенно сказал Серафим.

Действительно, через своих знакомых поляков начальнику станции осторожно подсказали, мол, есть грамотный человек, бежал от войны из Варшавы в деревню. Начальник станции клюнул. Вскоре Фальковский уже работал кассиром на станции. Охрану резидента обеспечивали партизанские разведчики, связь — Шепель. Фальковский и Шепель действовали без провалов до самого прихода наших войск.

Теперь, когда была налажена агентурная работа и разведданные поступали в Москву регулярно, Черный задумался о том, как по-настоящему ударить по немцам, провести несколько диверсионных актов. А то ведь немцы в Польше и вправду чувствуют себя хозяевами. Это в Белоруссии они гнали составы по ночам, осторожно, строили дзоты вдоль полотна, вырезали лес, а тут «край непуганых фашистов», как пошутил кто-то из партизан. «Вот мы их и пугнем», — решил Черный.

Теперь радист оперативного центра то и дело отстукивал в Москву — на перегоне Демблин-Луков подорван эшелон с войсками и техникой, движение остановлено на сутки; на перегоне Сарны-Свидры уничтожен эшелон с восемью платформами с автомашинами; на перегоне Сарнов-Кшивда пущен под откос паровоз и семь вагонов с солдатами; на перегоне Соболев-Грабняк взорван эшелон с семью платформами с танками и автомашинами.

После таких партизанских ударов немцев было не узнать — прекратилось ночное движение, днем эшелоны передвигались осторожно, медленно, пуская впереди паровозов платформы с песком.

Однако все это уже «проходили» партизаны Черного еще в Белоруссии. Подобные меры предосторожности не спасли фашистов там, не уберегали и здесь.

Москва время от времени напоминала командиру оперативного центра об осторожности. И это было не лишним.

Черный за все годы своего пребывания в тылу врага никогда не действовал шаблонно, однообразно. Его группы, отряды постоянно перемещались, направляясь в то или иное село, партизаны не ехали напрямую, только вокруг, через другие селения и хутора.

В деревне, останавливаясь на дневку, никогда не рассказывали откуда пришли. Местным жителям запрещали передвижение по ночам. Незнакомых людей, появлявшихся в деревне, задерживали. Старались, чтобы никто из поляков не наблюдал за перемещениями.

И тем не менее, несмотря на все предосторожности, чувствовали себя под постоянным надзором. Как-то в разговоре польский партизанский командир Метек признался, что они знают о всех передвижениях советских партизан.

Таким образом, знать мог не только Метек, но и националисты из Армии крайовой. Что ж, Центр был прав, предупреждая, что «обстановка за Бугом коренным образом отличается от обстановки на нашей территории». Теперь Черный и его партизаны прочувствовали это на собственной шкуре.

И все-таки, несмотря ни на что, время работало против фашистов. С появлением на польской земле оперативного центра Черного, после их крепких диверсионных ударов по фашистам, мелкие отряды, группы советских партизан потянулись к ним. Формировались новые бригады. Теперь партизаны становились реальной силой.

В свою очередь, в штаб Черного стекалась самая различная информация о противнике. В эти дни Центр особенно интересовали разведданные о новых немецких аэродромах. Ведь под ударами Красной армии первыми снимались с насиженных мест в Белоруссии и перебрасывались на запад именно авиационные части. Но куда перелетали фашистские стервятники? Москва требовала точной и оперативной информации. И партизанские разведчики без устали искали авиационные базы врага.

Вот Серафим Алексеев обнаружил у села Подлудова аэродром. На нем более двухсот самолетов, рядом — склад авиабомб.

Радиограмма полетела в Центр. Вскоре по аэродрому Подлудова был нанесен сокрушительный авиационный удар.

На северо-западе Варшавы разведчики обнаружили Молтинский аэродром, на юго-западе — центральный «Окенты». На первом базировалось сорок пять самолетов, на втором — почти триста. Их охраняли зенитки, прожекторы. Это тоже зафиксировали на своих картах партизанские разведчики.

Разумеется, все обнаруженные немецкие аэродромы подвергались неоднократной авиационной бомбардировке наших военно-воздушных сил.

Наносились удары и по нашему старому знакомцу — Демблинскому аэродрому. Тем более, что он недавно был усилен переброшенной из Франции авиаэскадрильей. Но случилось так, что удары советской авиации не достигали цели. Несколько бомбежек, однако ущерба никакого.

Командование ВВС не могло понять, в чем дело. Поступил приказ Черному — выяснить. Выяснили. Во время ночных полетов немцы полностью выключали свет на аэродроме и высвечивали ложное летное поле. Таким образом, наши самолеты бомбили пустырь.

Что ж, пришлось уточнить истинные координаты Демблинского аэродрома. Вскоре «французская» эскадрилья немцев перестала существовать.

Сов. секретно

Москва. Центр. Радиостанция «Пена». 2.7.44 г.

«Немцы в спешном порядке на восточном берегу р. Висла проводят усовершенствование укреплений, которые строились в 1940-1941 годах.

На участке Демблин-Гарволин, на полустанках Зеленка, Яблонка, крепость Модлин имеются доты, дзоты, блиндажи, противотанковые рвы, эскарпы.

Черный».

Глава двенадцатая

Сов. секретно

Москва. Центр. Радиостанция «Пена» 25.5.44 г.

«В районе Хелма, в местечке Фысув разведчики под командой Моисеенко наблюдали полет и взрыв больших, необычных "торпед". Взрыв был огромной силы. Никому прежде подобное оружие наблюдать не приходилось.

Разведчики Моисеенко выходили на место взрыва "торпед". Воронка в диаметре около ста метров, вокруг выжжены деревья, кустарник, земля.

Черный».

Запуски «торпед», как назвали их партизанские разведчики, немцы проводили на протяжении трех ночей. В Хелм прибыли несколько десятков представителей из Берлина, которые наблюдали за полетами «торпед»; выезжали на места их взрывов. Кто были эти представители, установить не удалось. Скорее всего — ученые, конструкторы, одним словом, изобретатели необычного оружия.

Ответ на радиограмму Черного пришел быстро. Центр крайне заинтересовало сообщение начальника оперативного центра: «Сведения о "торпедах" получены впервые и только от вас, — радировала Москва. — Приказываем приложить все усилия для выяснения типа этих снарядов, их устройства и места производства».

Легко сказать «приложить все усилия». Судя по всему, оружие это новое, секретное. Немцы берегут его пуще глазу. Тем не менее и эта задачка со многими неизвестными оказалась по зубам партизанам Черного. Через полмесяца его радиостанция передала в Центр радиограмму: «По проверенным данным воздушные торпеды, вернее ракеты ФАУ, производятся на заводе Сталева-Воля. Завод построен до войны, в настоящее время расширен, выпускает пушки и другие виды артиллерийского вооружения.

Ракеты ФАУ действуют на жидком горючем. По словам рабочих и охраны завода, они используются против Англии».

Черный вспомнил секретный эшелон с танками «тигр» и «фердинанд», раскрытый им накануне Курской битвы. Его люди не обделены орденами и медалями, сам он удостоен самых высших наград Родины, и все-таки очень приятно слышать признание Москвы, особенно такое: «сведения получены впервые и только от вас».

Эти слова Иван Николаевич прочтет еще раз, когда сообщит в Центр о новых танках «фюрер», которые были мощнее «тигров», с пушками большого калибра, а также о танках-бомбах «кошат». При столкновении с бронированными целями противника они взрывались.

Позже его разведчики смогут узнать тактико-технические характеристики новых фашистских танков. Центр высоко оценит эту развединформацию.

Вообще весной-летом 1944 года Черному, как никогда придется разгадывать множество фашистских ребусов.

Кроме ракет ФАУ, танков «фюрер» и «кошат» ему подбросят задачку с дивизией «Викинг». Он неоднократно докладывал, что дивизия дислоцируется в Люблине. Сомнений не было. И вдруг встревоженный Центр сообщает, что по данным армейской разведки части этой дивизии появились на фронте. Как же так? Значит, либо армейская разведка, либо партизаны Черного вводили Москву в заблуждение.

В общем, Центр ждал объяснений. Оказалось, правы и те и другие. В Люблине действительно находился штаб танковой дивизии «Викинг» и подразделения, которые пополнялись личным составом, оружием и техникой, а также проходили первую обкатку и слаживание. После этого части дивизии отправлялись на фронт, а потрепанные батальоны выводились в тыл, в Люблин.

По данным разведчиков Серафима Алексеева гарнизон города Хелм в последнее время значительно пополнился фашистскими солдатами. Предположительно, это были остатки гитлеровцев из разбитых на фронте дивизий. Черный, получив информацию, передал ее в Центр. В ГРУ заинтересовались этими данными. Попросили выяснить, а не полк ли «Великая Германия» находится сейчас в Хелме.

Оказалось, и вправду в Хелме, а также в Люблине, располагались остатки полка.

Определили разведчики и точное местонахождение штаба 4-й полевой армии фашистов. И то, что гитлеровцы начали демонтаж и вывоз в Германию предприятий из Варшавы. Это радовало. Крысы бежали с тонущего корабля.

Июнь 1944 года принес новые неожиданности. Союзники открыли второй фронт, и над Польшей появились английские самолеты. Они кружили над лесами и болотами и сбрасывали мешки с грузом, контейнеры.

Нет, этот груз не был предназначен советским партизанам. Их судьба не очень заботила английских союзников. А вот судьба отрядов Армии крайовой крайне беспокоила британцев. И они не скупились на подарки.

Так уж вышло, что некоторые из этих подарков попадали в руки советских партизан. Что ж отказываться, если продовольствие и оружие падало прямо на головы бойцов Каплуна, Горы, Седельникова.

«Предполагаю, английским самолетом, — радировал Каплун, — для польских "аковцев" в районе урочища Гурово сброшен груз на 8 парашютах.

Большую часть груза захватил. Пулеметов — 3, автоматов — 12, револьверов — 9, рации — 4, гранат — 250, мин разных — 2 коробки».

Интересно, что в тюках были листовки, содержание которых немало удивило партизан. Полбеды, что британцы призывали поддерживать «лондонское правительство», но они еще агитировали бороться против Советов, не пускать Красную армию в Польшу. Вот так союзнички!

О британских «подарочках» и листовках Черный, разумеется, постоянно сообщал в Центр.

А тем временем напряженность на территории Польши нарастала. Красная армия гнала врага. Фашисты отступали. Их тылы откатывались за Буг, сюда же перемещались штабы армий и корпусов.

Партизанский пеленгатор постоянно обнаруживал в эфире новые позывные немецких радиостанций. Они появлялись то в Люблине, то в Демблине, то в Парчеве. Концентрация фашистских войск на польской территории стремительно возрастала.

В то же время выросла и активность партизан. Диверсии на железных и шоссейных дорогах, участившиеся удары по тщательно замаскированным аэродромам, складам, штабам. Ничего этого прежде не было.

Черный понимал: долго терпеть немцы не станут. Жди облавы.

А что же партизанские силы? В силу сложившихся обстоятельств они были распылены, разбросаны по району.

Каплун находился на старой базе и в случае необходимости помочь не мог, мешал Буг, который в одночасье не форсируешь. Степь и Магомет действовали под Луковом и Седлицем, Седельников — под Люблином, Моисеенко — под Хелмом. Парахин «оседлал» шоссе Хелм-Владава, Христофоров — дорогу Демблин-Любартов.

Партизаны Серафима Алексеева и Горы были под Демблином, Бритаев — под Люблином и Хелмом. При штабе оставалось всегда полсотни человек. Для боя маловато. Поэтому вскоре Черный подтянул к штабу отряды Парахина, Моисеенко, Филатова.

Партизаны расположились в деревне Воля Верещанская. С одной стороны стоял польский отряд Барановского, рядом в Сосновицах располагался крупный отряд Армии крайовой.

21 июня стало известно — деревни, дороги, ведущие из Демблина, Лукова, уже заняты немцами. Разведчики доложили, что из Люблина, Хелма и Парчева выдвигаются гитлеровские колонны. Все стало на свои места.

К исходу дня немцы появились на дальних подступах к деревне Воля Верещанская. Черный договорился о совместных боевых действиях с Барановским, предупредили о приближающихся немцах и отряд Армии крайовой.

Оперативный центр Черного занял круговую оборону. Откровенно говоря, у Барановского сил немного, но вот аковцы могли постоять за себя. Но зря надеялся Иван Николаевич на бойцов Армии крайовой. Выпустив несколько очередей издалека, они драпанули из Сосновиц в лес. «Как же так, сильный, хорошо вооруженный отряд, а бегут как зайцы», — досадовал Черный.

Не смог выдержать удара и Барановский и отошел к лесу. Черный оставался один на один с немцами. Далее по самым скромным подсчетам фашисты значительно превосходили партизан в живой силе.

Однако и партизаны не лыком шиты. У них — несколько пулеметов, большая часть бойцов вооружена автоматами, было даже три ротных миномета. Партизаны решили дать бой.

Фашисты подъехали на бричках, в атаку пошли во весь рост. Их, видимо, вдохновили спины убегающих аковцев. Надеялись, что и советских партизан сомнут. Но не тут-то было.

Яростный бой длился около двух часов, а немцам не удалось продвинуться вперед. Наступило затишье. Видимо, гитлеровские офицеры собирались с мыслями: что делать?

Вскоре разведчики сообщили — фашисты привезли пушку. Это было крайне неприятное известие. Пришлось Черному отвести минометчиков к деревне, откуда просматривался перекресток дорог и немецкая пушка.

Установили миномет и уже вторая мина накрыла пушку, разметав орудийную прислугу.

Фашисты взывали самолет. Однако его удалось отогнать огнем.

К середине дня в тыл немцам ударили партизаны Седельникова, вызванные на подмогу.

Вновь наступило затишье. Вскоре со стороны Люблина прилетел самолет и приземлился на дороге. Из него вылез немец в коричневом полицейском мундире. Как стало известно позже, это был начальник полиции Люблинского воеводства.

Гитлеровцы ринулись в новую атаку.

А Черный вызвал бойцов с противотанковыми ружьями:

— Давайте-ка по ржи, ближе к самолету. Надо его уничтожить.

В бинокль Черный видел, как летчик завел самолет, полицейский в коричневом мундире залез в кабину. Самолет стал разбегаться, и тут грохнули выстрелы. Самолет, объятый пламенем, рухнул на землю.

К партизанам еще подошло подкрепление. Огонь немцев ослабевал. Смеркалось. Гитлеровцы спешно грузились на брички и отходили. Среди бойцов Черного не было ни одного убитого, только раненые.

Так завершился этот бой.

И вновь началась обычная партизанская кочевая жизнь. Центр ждал разведданных. И их, к счастью, удавалось добывать.

Агент Анджей сообщил, что северо-западнее Варшавы появились три батальона фашистов — пехотный, строительный и связи.

От бежавшего советского военнопленного стало известно о складе боеприпасов, который находился севернее Лукова. Охранялся он тремя ротами фашистских солдат.

Благодаря усилиям агентов Охотника, Руса, Любы, Лены удалось обнаружить новые аэродромы у деревни Копин, вблизи местечка Маринин, а также данные о дислокации частей противовоздушной обороны Демблина, Бялы Подляски, Лукова.

Партизанский информатор Славек узнал, что эшелоны, идущие через Люблин и Луков, перевозят гитлеровские части из районов Равы-Русской и Владимира-Волынского.

Не забывали партизаны и о своем главном оружии — диверсиях.

В начале июня 1944 года Черный сообщал в Центр: «29.6 отряд Алексеева на шоссе Люблин-Варшава разбил две грузовые машины и одну легковую. Убито семь и взято в плен четыре немца, среди них ефрейтор Вольдауер, старший фельдфебель Гюмьер, Роте».

Бойцы Седельникова организовали засаду на шоссе Любартов-Парчев, захватили немецкий грузовик, убили одного гитлеровца и взяли в плен двоих.

Советские войска двигались к Бугу. В немецком тылу это особенно ощущалось. Все госпитали, польские дома были забиты ранеными с фронта.

Центр требовал уходить дальше за Вислу: «Стремительное наступление частей Красной армии не позволяет вам задерживаться на восточном берегу Вислы.

Вам вместе с Седельниковым, не ожидая Магомета, форсированным маршем выйти в район Томашув».

Однако пока обстановка не позволяла это сделать. 7 июня 1944 года Черный радировал в Москву: «Мною были посланы две разведгруппы. Ни одна группа Вислы не достигла. Сразу же идут массовые доносы в полицию о продвижении групп. Население исключительно поляки. Очень сильно влияние националистов, которые заявляют, что за Вислу советских партизан не пустят.

По данным моей разведки базироваться партизанам, особенно русским, практически невозможно. Велика насыщенность отрядами польских националистов. Они хорошо вооружены и не только открыто выступают против партизан, но и доносят немцам о партизанах, помогают их уничтожению».

И тем не менее Центр настаивал на перебазировании за Вислу. Приказ есть приказ. Стали готовиться к переходу. На базе отряда Алексеева и группы Басарановича была создана одна бригада, вторая под руководством Горы формировалась из отрядов, действующих в луковских лесах. Целью бригад стал район города Лодзь.

Однако, несмотря на поражения на фронтах, в тылу фашисты не собирались мириться с партизанским движением.

Они применяли тактику, которую, образно говоря, можно назвать — разделяй и властвуй. Вклиниваясь между отрядами, выдавливали партизан из лучших мест. Так фашисты блокировали луковские и яновские леса. Партизанам Черного пришлось уходить к Парчеву.

8 июня в Центр ушла радиограмма: «Обстановка ухудшилась. Перешел в Парчевский лес».

Все сложнее было держать связь с малыми отрядами и группами — дороги взяты под контроль немецкими патрулями, широко использовались фашистские самолеты-разведчики. Пеленгаторщики Черного засекали все новые радиостанции полевой жандармерии.

Пришло известие — в яновских лесах тяжелые бои с превосходящими силами гитлеровцев ведут партизаны во главе с полковником Прокопюком.

Отряд Черного фашисты пытались блокировать с севера и с юга, заставив выйти всеми силами и Парчевский лес, а там окружить и уничтожить. Надо было торопиться.

Вскоре в Парчевском лесу скопилось достаточно много партизан — отряд Черного, отряды Белова, Крота. Здесь уже находился отряд Армии Людовой — Кжегоша. Правда, Кжегошу позже удалось выскользнуть из окружения.

Все остальные были блокированы в лесу. Проанализировав данные разведки, партизанские командиры пришли к выводу, что противник будет наносить удар с юга. Значит, прорываться надо на север, к Лукову.

Фашисты начали бомбардировки леса. Конкретно на прорыв решили идти к деревне Кшиваверба, ближе к городу Парчев.

Немцы никак не ожидали, что партизаны пойдут ближе к городу.

Планировалось сначала сбить гитлеровское охранение, и дальше группе Бритаева двинуться вперед, прикрывая обоз с фронта. Белов прикрывал обоз со стороны Парчева, группа Крота — со стороны Владавы, группа Моисеенко — с тыла.

Черный понимал, успех зависит от быстроты преодоления шоссе.

Двое суток разведчики наблюдали за передвижением фашистов между Владавой и Парчевом. Однако обстановка не благоприятствовала началу прорыва. Днем немецкие войска шли по шоссе сплошным потоком.

Ночью фашисты боялись передвигаться, но все равно у шоссе оставались наблюдатели с пулеметами и патрули. Было и еще одно обстоятельство, которое могло стать роковым — дорогу окаймляли глубокие кюветы. На бричках не проедешь. Пришлось готовить лаги из веток, сучьев.

Пришла радиограмма от Магомета. Он сообщал: «Доношу, что неоднократные попытки перейти в район Маковского леса не удались. Немцы, сделав полевые укрепления вдоль железных дорог, заняли оборону.

Разведку на проход на запад продолжаю».

«Кто знает, удастся ли прорваться ему или постигнет такая же неудача, как Магомета?» — думал Черный. Но на этот вопрос никто не знал ответа.

Наступил день прорыва. Партизаны выдвинулись к самому шоссе. С наступлением сумерек дорога опустела. Партизаны ждали. Черный отдал команду на прорыв в три часа ночи.

Бойцы бросились вперед и уже через несколько минут ворвались в окопы немецких наблюдателей. Фашистские пулеметчики успели дать несколько очередей и захлебнулись.

К шоссе неслись брички лазарета и обоза. Лаги заброшены в кювет, и лошади, храпя, уже поднимались на высокую насыпь дороги.

Где-то далеко, у Парчева, проснулись немцы, в небо взлетали ракеты. Фашисты открыли артиллерийский обстрел.

Еще несколько минут — и обоз перевалил дорогу. Партизаны уходили к лесу под артиллерийскую канонаду. И вдруг впереди стал нарастать гул пушек. Над головами уже свистели снаряды. «Неужто наши наступают?» — спрашивал себя Черный. А гул тем временем все нарастал. По немцам била наша родная артиллерия.

Черный остановился, дал команду дождаться отставших, собраться в единый кулак. Собрались, посчитали личный состав — убитых не было, раненых тоже.

Теперь одна дорога, на восток, к фронту. Спасение только в соединении со своими. Выбрали просеку, вытянули колонну. И тут над головами появились советские штурмовики, приняв за немцев, полоснули из пушек, пулеметов. К счастью, никого не убило, только несколько раненых.

И тут прибежал человек от Моисеенко.

— Товарищ командир, немцы отступают, бегут!…

— Значит прорвались наши, — сказал Черный. И тут на взмыленной лошади показался разведчик из авангарда.

— Наши! Мы вышли к нашим!

Вскоре и основной отряд соединился с советскими войсками.

Москва. Центр. Радиостанция «Пена» 25.7.44 г.

«22.7. соединился с частями 260-й стрелковой дивизии 47-й армии в деревне Коросента. Со мной Степь, Косюков, Оффман, Степанова, Ореховская и охрана. Иду к штабу армии.

Черный».

Глава тринадцатая

Сов. секретно

Характеристика

на подполковника Банова Ивана Николаевича, рождения 1916 г., русский, образование — среднее, военное — Орджоникидзевское пехотное училище в 1938 году и один курс Высшей специальной школы Красной армии в 1941 году, член ВКП(б) с 1939 года, в Красной армии с 1935 года.

Подполковник Банов И. Н. с первых дней Отечественной войны в действующей армии.

С августа 1942 по июль 1944 г. выполнял специальное задание Разведуправления Генштаба Красной армии в тылу противника. Работал командиром оперативного центра.

За время пребывания в тылу противника из разрозненных групп и одиночек организовал несколько боевых отрядов, которые своими действиями по коммуникациям врага нанесли большой ущерб в живой силе и технике. Кроме того, организовал добывание разведывательных данных о сосредоточении войск противника.

Смел, решителен, физически вынослив, обладает организаторскими способностями, пользуется авторитетом у офицерского состава и в среде рядовых подчиненных.

За образцовое выполнение задания Указом Президиума Верховного Совета СССР от 20.1.1943 г. тов. Банов награжден орденом Ленина и Указом от 4.2.1944 г. ему присвоено звание Героя Советского Союза с вручением ордена Ленина и медали Золотая Звезда.

Старший помощник 2-го отдела Разведуправления Генштаба Красной армии

подполковник Степанов

Начальник 2-го отдела Разведуправления Генштаба Красной армии

генерал-майор Шерстнев

Такую характеристику дали своему подчиненному Ивану Банову руководители 2-го отдела ГРУ в сентябре 1944 года, то есть сразу по его возвращении в Москву из Польши.

Остается только добавить, что партизаны под руководством Банова-Черного только за период с декабря 1942 года по ноябрь 1943 года взорвали вражеских эшелонов — 457, разбили паровозов — 184, повредили паровозов — 122, уничтожили вагонов с боеприпасами — 163, с войсками — 335, с продуктами — 277, с техникой — 94, с самолетами — 5.

В ходе диверсионных актов убито и ранено фашистов — 13783 человека, сожжено хлеба на складах — 898 тонн, отбито у немцев скота — 537 голов, обезоружено полицаев и казаков — 153, отравлено фашистов — 348 человек, убито генералов — 5 человек, взорвано железнодорожных мостов — 25 штук.

Эти цифры официально зафиксированы в материалах спецархива ГРУ. К сожалению, там же написано, что результаты диверсионной деятельности партизанского отряда Черного с ноября 1943 года по июль 1944 года не подсчитаны.

Но, увы, и в последующих документах этих результатов нет.

Однако цифры немецких потерь от ударов партизан и за эти одиннадцать месяцев впечатляют.

Так уж сложилось, что летом 1944 года война для Ивана Николаевича закончилась.

В октябре его направляют на учебу на Высшие академические курсы. Выпускается Банов уже в августе 1944 года.


Начальник курсов генерал-майор Капалкин так охарактеризовал своего слушателя: «Специальное дело знает и в процессе учебы уделял этому предмету много внимания. Имеет большое желание продолжить работу в этой области».

И он ее продолжил. После окончания курсов подполковника Банова назначают в разведуправление Северной группы войск, которая располагалась в Польше. Видимо, руководство учло его партизанский опыт, знание страны, обстановки.

Через год Иван Николаевич поступает в военную академию имени М. В. Фрунзе. По выпуску его направляют на Высшие академические курсы офицеров разведки Генерального штаба.

С 1950 года он заместитель начальника 5-го направления 2-го отдела ГРУ, исполняющий должность начальника того же направления, потом заместитель начальника 2-го отдела. С 1953 года старший офицер направления по руководству ротами специального назначения.

Работу Банова на этом, очень ответственном участке начальник 5-го управления ГРУ Генштаба генерал-лейтенант Кочетков оценил так: «Предпочитает работу с людьми, в частности с разведподразделениями и частями спецназначения, в реальные возможности которых он верит и их боевое использование ясно представляет».

В 1960 году Банов направлен в зарубежную командировку на должность советника военной миссии связи при штабе Главнокомандующего американскими войсками в Германии. Вскоре он становится заместителем начальника миссии, а потом и начальником.

В 1964 году возвращается в Москву и становится заместителем генерала Николая Патрахальцева. Вместе они занимаются подготовкой разведчиков-диверсантов.

В 1967 году Патрахальцев рекомендует его на должность начальника советской военной миссии связи при штабе Главнокомандующего английскими войсками в Германии.

По завершении зарубежной командировки Иван Николаевич, уже генерал-майор, находится на преподавательской работе. Действительно, опыт Банова был огромен. Пришло время передавать его молодым разведчикам.

Легендарный разведчик, партизанский командир, Герой Советского Союза генерал-майор Иван Николаевич Банов ушел из жизни в 1982 году.

БЕЗ ПРАВА НА ОШИБКУ

1

Июньское солнце быстрое, яркое. Выкатилось из-за верхушек деревьев и уже припекало лица солдат. Бессонная ночь не прошла даром. Командир взвода Павел Голицын оглянулся на своих бойцов… И не узнал их. В глазах — смута, в лицах не то чтобы страх, скорее, растерянность, подавленность.

Оглянулся Голицын, и все взгляды сошлись на нем. В них немой и тупой вопрос: что происходит с нами?

Закончились первые сутки войны. Бессонные, тревожные, с криками раненых, с кровью. Впервые они увидели врага вблизи.

Ранним утром, до восхода солнца навстречу цепи его взвода выехали немцы. Пятеро гитлеровцев. Они ехали на велосипедах по шоссе, открыто, не прячась, радостно переговариваясь друг с другом, гортанно гогоча.

Как это случилось, не понятно? Вечером их мотоциклетный полк завязал бой с фашистами на подходах к городку Браньск. Командиром полка была поставлена задача выбить немцев из городка.

Роты развернулись в цепь и двинулись вперед. Немцы открыли огонь, цепь залегла. Завязалась перестрелка, которая длилась всю ночь.

С рассветом все затихло. Никто не предпринимал никаких действий. Возможно, немцы подумали, что полк Красной армии отошел, и послали разведку. Только этих пять горланящих фашистов мало походили на разведчиков.

Словом, комвзвода Голицын подпустил их поближе и дал команду «Огонь!» Четверо фашистов были убиты, пятого захватили в плен.

А вскоре солдаты полка без какой-либо команды стали отходить. Фашисты открыли по отходящим сильный огонь.

Голицын сдал пленного немца какому-то майору и двинулся на мотоцикле в обратную дорогу.

Полк отступал.

Через полчаса езды колонна остановилась. Бойцы и командиры пополнили боекомплект, водители мотоциклов заправили машины. Потом прозвучала команда: «Строиться полку».

Роты выстроились по периметру лесной поляны. Перед строем полка появился комполка капитан Громов.

— Товарищи командиры и бойцы! Началась война. Враг перешел границу и уже в десятке километров от нас.

Капитан рубанул рукой в ту сторону, откуда они приехали час назад.

— Нужна дисциплина и порядок, — крикнул комполка, — железная дисциплина.

В это время из-за строя первой роты двое красноармейцев с винтовками вывели вперед солдата. Шеренги полка зашевелились, бойцы вытягивали шеи, чтобы разглядеть солдата. Маленький, щупленький солдатик, в грязном обмундировании, без пилотки и ремня замер перед строем полка. Он был ни жив ни мертв. Бледные как мел щеки, остекленевшие от страха глаза, обмякшее тело. Казалось, он только и держался на руках часовых. Разойдись они, и солдатик рухнул бы, как подкошенный.

В первую минуту Голицын даже не понял, что происходит. Откуда он, этот солдатик, и почему его вывели перед строем.

— Это дезертир, товарищи! — резко выкрикнул комполка. — Он бежал с передовой.

В следующее мгновение вперед вышел какой-то офицер и зачитал приговор трибунала.

Когда он произнес слово «расстрел», Павел Голицын услышал, как стрекочут в траве кузнечики и ветер шуршит в.листве деревьев.

Полк замер, застыл, словно заледенел. Голицын смотрел на взлохмаченного, опущенного солдатика и не верил словам офицера трибунала. Как расстрел? За что? Говорили, что солдатика этого кто-то увидел ночью, километрах в десяти от расположения полка. Скорее всего, он просто заблудился, сбился с дороги в этой беготне, пальбе и неразберихе.

Несмотря на душный июньский день, Павел Голицын чувствовал, как холодеет у него внутри. На месте солдатика мог оказаться и он, и любой другой из его взвода.

Солдатика расстреляли на глазах у всех и закопали здесь же на поляне.

На душе было муторно и гадко. Так прошел первый день войны…

Все последующие дни полк отступал.

Ночью отходили, днем пытались дать бой фашистам. Но немцы были сильнее и в технике, и в оружии, и в живой силе.

При подходе к Волковыску, на открытом участке местности, немецкие самолеты нанесли удар по колонне. Они расстреливали полк из пулеметов. Потери оказались велики — от личного состава осталась в лучшем случае треть людей.

Бойцы были измотаны бессонницей, боями. Тыловые подразделения где-то потерялись в дороге, есть нечего, из «НЗ» только сухари.

Однако выхода не было. Комполка приказал занять оборону западнее Волковыска. Но она не выдержала и первого удара фашистов. Началось беспорядочное бегство.

Мотоциклы с водителями находились в ближайшем населенном пункте. Когда Голицын прибежал туда, уже во дворе оставался всего один мотоцикл. Но его заняли командир роты и офицер из другого подразделения. Павлу места уже не было.

Комроты умчался, бросив своего взводного. В этот момент, глядя в спину уезжающего командира, Голицын вспомнил маленького, взлохмаченного солдатика, признанного дезертиром и расстрелянного в первый день войны. Кто был настоящим дезертиром — солдатик или его ротный командир?

Однако для долгих раздумий времени не хватало. Немцы наседали. Дав несколько очередей из автомата по цепи фашистов, Павел вскочил на лошадь, которая находилась в этом же дворе, и помчался к лесу.

До опушки леса он добрался благополучно, хотя в спину и стреляли. Лесными дорогами выехал восточнее Волковыска. Там нашел остатки своего полка, доложил о прибытии и получил задачу — возглавив два мотоциклетных экипажа, убыть на разведку западнее Волковыска, выяснить силы и средства наступающих фашистов и, возвратившись, сообщить.

Разведгруппа, проехав Волковыск, остановилась, залегла, стала вести наблюдение. Сначала подороге двигались остатки наших войск, а ближе к полудню появились немцы. Открыв огонь по фашистскому дозору, мотоциклисты вскочили в машины и помчались через горящий город назад, туда, где занимал позиции их полк.

В дороге попали под бомбежку немцев, под свой артобстрел, и наконец, выехали в расположение полка. Но полка на месте не оказалось. Не дождавшись разведки, подразделения снялись и ушли на восток.

Вновь надо было догонять своих. Только вот где они, свои? Осталось ли что-нибудь и кто-нибудь от его полка?

Павел Голицын вместе с отступающими частями прошел местечко Зельву и двинулся на Слоним. У Слонима разрозненные группы красноармейцев встречали офицеры и пытались сформировать взводы и роты и тут же направляли их на оборону города. Однако утром под ударами фашистской авиации, наспех сколоченные подразделения рассыпались, и вновь началось бегство.

В воспоминаниях Павел Агафонович Голицын так описывает свои впечатления: «По обе стороны шоссейной дороги горели машины, валялись трупы убитых бойцов, куча разбросанных документов разгромленных штабов, личные дела офицеров, брошенное стрелковое и артиллерийское вооружение. Картина была жуткая.

Ударные группировки танковых и механизированных войск противника, наступая со стороны Вильнюса и Бреста, 28 июня 1941 года овладели Минском и окружили основную группировку войск 3-й и 10-й армий Западного фронта в районе Лида-Барановичи-Слоним.

Отборные войска Западного фронта, лучшие в составе Красной армии, оказались беспомощными, деморализованными, окруженными гитлеровцами.

Десятки тысяч бойцов оказались в кольце окружения.

Снова и снова предпринимались попытки формировать воинские подразделения для отпора врагу, прорыва фронта немцев и выхода из окружения, но все было безуспешно».

Вдвоем — один из офицеров полка, старший лейтенант, и Павел Голицын, определив наиболее слабый участок в немецких войсковых порядках, дождавшись ночи, двинулись по лесу на юг. Пройдя в темное время примерно два десятка километров, они решили, что уже вырвались из окружения. Так оно, в сущности, и было. Из фашистского кольца они вышли, но оказались в немецком тылу. Ближайшая деревня на их пути оказалась занятой гитлеровцами.

Сухари закончились, мучительно хотелось есть. Утром, скрытно, по лощине Голицын вышел к деревне. Мужчина, вышедший из крайней избы, предупредил, что деревня занята немцами. Однако он лесом провел старшего лейтенанта и Павла Голицына к себе в дом, накормил, дал продуктов в дорогу.

Посоветовавшись, решили двигаться проселками по ночам, не выходя на крупные дороги. Жили надеждой, что вскоре удастся соединиться со своими войсками. Но этой надежде, увы, не суждено было сбыться.

И тем не менее Павлу Голицыну и его попутчику повезло, они вырвались из минского котла окружения и шли на восток.

Вскоре поняли, что дальше идти в военной форме опасно. В одной из деревень за Барановичами выпросили у крестьян гражданскую одежду. Автоматы пришлось закопать. Себе оставили только пистолеты да несколько гранат.

Где-то в районе населенного пункта Столбцы Павел, посланный старшим лейтенантом в разведку, едва не оказался в лапах фашистов. Он вышел на какое-то тыловое немецкое подразделение и столкнулся с фашистским солдатом. Тот, к счастью, принял Павла за местного жителя, криками отогнал его.

Голицын ушел к деревне, свернул в лес, но старшего лейтенанта уже и след простыл. Убежал, видимо испугавшись немецкого окрика.

Теперь Павел шел один. Он двигался на Минск, потом на Борисов. Вскоре впереди оказалась Орша. Надежды догнать фронт постепенно таяли. Фронт стремительно откатывался к Москве.

В октябре 1941-го Павел Голицын оказался в Толочинском районе Витебской области. Позади осталось 400 километров, пройденных по территории, занятой врагом.

Приближалась зима. Гнаться за фронтом не было сил. Износились одежда, обувь. Его приютили крестьяне из деревни Бошарово. В ней, кстати говоря, оказалось еще несколько таких же окруженцев, как он.

Здесь Голицын познакомился с бывшим курсантом-артиллеристом Григорием Севостьяновым, другими солдатами и сержантами.

Собрались, обсудили обстановку. Надо было создавать отряд, бороться с врагом. Но как? Оружия нет, боеприпасов тоже. Немцы уже вовсю формируют местную администрацию, насаждают старост, полицаев, издают приказы о регистрации граждан. Это означало лишь одно — начинать работу следовало втайне, скрытно. Иначе запросто можно было оказаться в подвале у полицаев, а там и в гестапо.

Первым делом ушли из деревни, в глубоком лесу со всеми предосторожностями вырыли землянку. Отделали деревом стены, потолок, поставили нары, притащили печку-буржуйку.

Оружие решили искать на местах боев, на путях отступления наших войск.

Кое-что нашли. Несколько карабинов, винтовок, пистолетов, патроны. Помогли местные жители. У некоторых было припрятано оружие.

Следующий шаг — установление контактов с другими партизанскими отрядами. А таковые, по данным Голицына, в районе были. Например, отряд Александра Симдянкина или Герасима Кирпича.

Вскоре Павлу Голицыну удалось познакомиться с Герасимом Кирпичем. Был он старше их всех, лет этак тридцать пять на вид. Интересовался что да как — состав отряда, вооружение, кто командует?

С тех пор связь с отрядом Кирпича стала регулярной.

Потихоньку-помаленьку отряд рос. В основном за счет местного населения. И хотя Севастьянов, Голицын всячески пытались местных оставить в селах — нужна была информация о немцах, но все-таки многие рвались в отряд. Приходилось включать их в состав партизан.

Зимой 1942 года все силы были направлены на формирование отряда, разведку, поиск оружия и боеприпасов.

Однако частые вылазки партизан не остались незамеченными местными жителями. А это было чревато утечкой информации.

Решили перебазироваться в другой лес, подальше от этой, уже ставшей известной, стоянки. Выбирали место, не торопясь, тщательно. И разместились на территории между деревнями Башарово и Свираны.

Вырыли две землянки. Расстояние между ними было около полукилометра. Землю уносили как можно дальше от места расположения землянок, тщательно маскировали.

К весне 1942 года в разных местах района, кроме отрядов Кирпича и Симдянкина, появились группы партизан под руководством Ивана Буланова, Бориса Ключникова, Барановского, Красякова.

Зимой все они занимались одним и тем же — вели разведку, добывали оружие, налаживали связи с местным населением.

Весной — ударили по полицейским участкам и волостным управам, разгромили их в Староселье, Черноручье, Воронцевичах, Туманичах. Пустили под откос эшелоны в районе Коханово, уничтожили немецкий склад в Зубревичах.

Что ж, это тоже была борьба, но большинство командиров партизанских отрядов и групп начинали понимать, что их операции носили эпизодический, разрозненный характер. На большее же не хватало сил. Так пришло осознание, что надо объединяться.

В конце мая собрались вместе командиры отрядов и групп и решили объединиться в партизанскую бригаду «Чекист». Почему «Чекист»? Наверное потому, что командиром бригады был избран лейтенант пограничных войск, командир оперативной группы одного из погранотрядов Западного пограничного округа Герасим Кирпич.

Что ж, возражений не было, «Чекист» так «Чекист». В конце концов важно не название, а дела.

Комиссаром бригады стал Федор Седлецкий, офицер-политработник, батальонный комиссар. Он тоже был окруженцем. Одним из первых начинал развертывать партизанское движение.

Начальником штаба бригады избрали Ивана Буланова, лейтенанта, командира взвода, попавшего в окружение под Минском и оставшегося в тылу.

Начальником разведки назначили Григория Севостьянова.

Началось формирование бригады. Вскоре она включала одиннадцать отрядов и групп, которые действовали на территории Витебской и Могилевской областей.

Объединение всех партизанских сил в единую бригаду дало большие преимущества — организованно и планомерно велась разведка, маневрирование силами, сосредоточение их для нанесения главного удара, расширение влияния на местное население, обеспечение партизан продуктами.

В составе партизанской бригады был также сильный резерв, крепкая маневренная группа и очень серьезная, хорошо поставленная разведка.

Начальнику разведки бригады Севостьянову подчинялся взвод разведчиков, командиром которого был назначен Павел Голицын. Осенью 1942 года, когда Севостьянов стал начальником штаба бригады, Голицын занял его место начальника разведки.

Так, впервые в своей жизни Павел Голицын стал разведчиком. Он еще и не мог предположить, что теперь вся его жизнь будет связана с разведкой, диверсантами, спецназом.

Пока Паша Голицын был сугубо гражданским человеком. Он мечтал победить фашистов и вернуться к своим штатским делам. Но судьба сложилась иначе. Разведка стала делом его жизни.

2

Партизанская бригада «Чекист» действовала в очень важном стратегическом районе. Здесь проходили железная и автомобильная дороги Москва-Минск, по которым гитлеровцы перебрасывали технику и личный состав на восток, к столице. Обратно шла эвакуация раненых, вывоз сырья и производственного оборудования с оккупированных территорий.

В треугольнике Орша-Могилев-Борисов располагались резервы противника — склады, военные базы, дислоцировались штабы.

Отсюда и роль разведки. Центральный и Белорусский штабы партизанского движения, штаб Западного фронта требовали от партизан постоянных и точных разведданных.

В каждом отряде действовала группа разведчиков, партизанские агенты работали на железнодорожных станциях, в полицейских комендатурах, в немецких управах.

Любой партизанской операции предшествовала серьезная разведка. Так летом 1942 года партизанами был взорван железнодорожный мост на магистрали Орша-Могилев. Пятеро суток вели наблюдение за мостом партизанские разведчики. Они выявили численность охранного подразделения, график смены часовых, их месторасположение, вооружение. Агент, работавший на станции в Шклове, сообщил пароль.

Разведчики подошли к мосту в немецкой форме, сняли часовых, заложили взрывчатку. Мост взлетел на воздух. Движение поездов было остановлено.

Павел Голицын, будучи командиром взвода, разрабатывал и участвовал практически во всех разведывательно-диверсионных операциях партизан.

В июле 1942 года партизаны внезапной атакой разгромили достаточно крупный немецкий гарнизон в местечке Головчин.

Однако вскоре немцы вновь разместили там своих солдат и полицаев. Уж очень нужен им был гарнизон в Головчине.

Сентябрьской темной ночью командир разведвзвода Павел Голицын с разведчиками Барчуковым, Ермаченко и Буяновым сняли часовых и забросали гранатами бывшее здание школы, где теперь располагались фашисты.

Партизаны уничтожили десяток гитлеровцев и пятнадцать фашистов взяли в плен.

Отряды партизанской бригады «Чекист» постоянно держали немцев в напряжении. Диверсионные рейды следовали один за другим.

Вот каков был «график работы» партизан летом 1942 года.

17 июля на перегоне Толочин-Коханово уничтожен вражеский эшелон; 20 июля там же пущен под откос еще один поезд; 24 июля нанесен удар по гитлеровскому эшелону на участке дороги Шклов-Могилев; 31 июля подорвано 2 паровоза и 18 вагонов на перегоне Коханов-Троцилово; 20 августа взлетел на воздух паровоз и 7 вагонов на участке Коханово-Толочин.

Начальник разведки бригады Григорий Севостьянов и Павел Голицын старались постоянно совершенствовать боевые возможности разведчиков. Были организованы конные разведдозоры, которые действовали на далеком расстоянии от центральной базы — под Оршей, Шкловом, Могилевом, Толочиным.

Разведчики не раз спасали партизанскую бригаду «Чекист» от карателей. Так было летом того же 1942 года.

Конные партизанские разъезды сообщили о выдвижении немцев из Шклова в сторону Рацевского леса. Из местечка Коханово тоже пришла весть — фашисты выгружаются и готовятся к маршу. Нетрудно было угадать конечный пункт движения и этой колонны.

Каратели планировали окружить партизан в Рацевском лесу и уничтожить.

К счастью, время для встречи незваных гостей было, и партизанские командиры решили дать бой. Подразделения заняли оборону на опушке леса с трех сторон — северо-востока, востока и юго-востока.

Подпустив фашистов на близкое расстояние, партизаны открыли сильный огонь. Немцы залегли. Но позиция у них была крайне невыгодная, они находились на открытом участке и несли потери.

О том бое Павел Голицын вспоминает так: «Немцы начали отход в сторону деревни Дымово. Партизаны атаковали Дымово, гитлеровцы не выдержали и выбросили белый флаг. Это был беспрецедентный случай в партизанской войне.

Фашисты через парламентеров попросили разрешения убрать с поля убитых и раненых и ушли в свои гарнизоны. Партизаны собрали оружие, оставленное противником на поле боя, и захватили в плен отбившихся от главных сил солдат.

Весть о нашей победе в бою под Дымовым быстро разнеслась среди местного населения, партизан приветствовали, поздравляли. Эта победа еще выше подняла моральный дух партизан.

Нам, разведчикам, был преподан урок о необходимости сочетать различные методы ведения разведки: наблюдение, агентурные данные разведчиков-подпольщиков, проживающих в гарнизонах, действия в отрыве от центральной базы конных разведдозоров».

Да, партизанская бригада «Чекист» превратилась в серьезную боевую единицу. Местное население активно помогало партизанам. И тем не менее бригада не имела связи со штабом партизанского движения, а значит, действовала часто на свой страх и риск, исходя из собственного разумения и понимания боевых задач.

Отсутствовали у бригады, как когда-то писал партизанский командир Отечественной войны 1812 года Денис Давыдов, «спасительные узы управления». Да и с оружием, боеприпасами в отрядах бригады «Чекист» было туго.

Оставалось одно — снарядить разведчиков и послать их через линию фронта, к своим. Чтобы узнал штаб партизанского движения о бедах и нуждах бригады.

В опасный путь назначили двоих — командира разведвзвода Павла Голицына и девушку из села Рыжковичи Шкловского района Любу Кривельскую.

О двух посыльных знали в бригаде только несколько человек — комбриг Кирпич, начштаба Буланов да начальник разведки Севостьянов. Думали, выбирали маршрут для разведчиков. Самый близкий путь, разумеется, на Смоленск, потом к Вязьме. Но это и самый опасный путь. Как говорили в тех белорусских краях, «ворона коротко летала, да дома не бывала». Ведь там, у Смоленска, и самая высокая концентрация немецких войск.

Стало быть, идти надо кружным путем — через Витебск, Торопец. Тут достаточно лесов, болот да и фашистов поменьше, легче проскользнуть.

Как показало время, «военный совет» бригады «Чекист» не ошибся.

Легенда для Павла и Любы была такова — они брат и сестра, идут к своим родственникам в местечко Городок, что в Витебской области. Партизанские умельцы изготовили для них удостоверения личности, разрешения на посещение родственников. Одежда самая обычная, крестьянская. В подкладку потрепанного пиджачка Павла Голицына зашили кусок материала, на котором было написано донесение о личном составе бригады, а также просьба о выделении оружия, боеприпасов, взрывчатых веществ.

Дорогу Москва-Минск решили перейти открыто, через охраняемые переезды, днем. Все прошло благополучно, партизанские документы не подвели.

Дальше шли так: ночевали в лесу, в стогах сена, в брошенных постройках. Двигались, огибая немецкие гарнизоны и полицейские участки. Не обошлось и без «острых моментов», когда сердце от волнения билось где-то в горле. В одной из деревень буквально лицом к лицу столкнулись с полицаями, были уже готовы стрелять, но те лишь на ходу спросили, куда, мол, путь держите? Услышав в ответ название близлежащей деревни, полицаи потеряли к Павлу с Любой всякий интерес.

Через несколько дней пути вышли к Западной Двине. Река Двина немалая, и сильному пловцу непросто ее преодолеть, а Люба, как оказалось, боялась воды, почти не умела плавать.

Единственный выход — найти лодку. Но немцы забрали у местных жителей лодки. Был в Старом Селе, которое располагается на берегу реки, перевозчик, но без разрешения полиции он никого не переправлял на другой берег.

Вечером, разведчики подошли к перевозчику. Павел вытащил из-за пояса пистолет, сели в лодку. Отплыв от берега, они услышали окрик полицая, тот интересовался пассажирами. «Свои, свои…» — успокоил перевозчик.

На противоположном берегу лодочник подсказал, как лучше и безопаснее идти дальше.

В районе Суража местные партизаны дали разведчикам проводника, который вывел Павла и Любу в расположение наших войск.

А вскоре они уже были в деревне Шейно, под Торопцом, где располагалась передовая оперативная группа ЦК Компартии Белоруссии, которая руководила партизанским движением. Их принял секретарь ЦК Компартии Белоруссии Эйдинов и капитан НКВД Косой.

Разведчики рассказали о бригаде «Чекист», как она была создана, о ее боевых делах, о связях с местным населением, доложили информацию о фашистах — об авиации в Балбасово, о гарнизонах в Орше, в Шклове, Толочине.

Последующие два дня Голицын писал подробный доклад о своей бригаде, об обстановке в районе, группировке немцев.

Прочитав бумагу, капитан Косой попросил также тщательно описать маршрут движения, по дням и даже часам и начертить его на карте.

С одной стороны, это, безусловно, была проверка, с другой — штабу нужны точные сведения о противнике, да и маршрут необходим для засылки разведгрупп в тыл врага. Когда Павел и Люба вычерчивали маршрут на карте, подсчитали: шли они без малого две недели, отмахали по вражеским тылам три сотни километров.

После отдыха пора было собираться в обратный путь. Теперь им предстояло идти не одним, а в качестве проводников, сопровождать отряд подрывников. Значит, снова 300 километров по тылам врага.

Теперь они отвечали не только за себя, но и за подрывников. А их набралось сорок человек. Считай, целый отряд. Это уже не два человека, брат с сестрой, идущие к родственникам. Проскочить незамеченными сложнее. Да и груз за плечами у подрывников немаленький, по три десятка килограммов тротила.

Фронт в районе Невель-Городок удалось проскочить тихо, без потерь, но потом отряд где-то «засветился», и немцы преследовали их на протяжении всего маршрута. Идти приходилось и днем, и ночью, на остановках занимая оборону. Населенные пункты обходили стороной. В районе деревни Крупки отряд подрывников разделился на группы, и они разошлись по разным направлениям, каждый в тот или иной партизанский отряд.

В бригаду «Чекист» также была направлена группа подрывников и радистка.

Теперь у партизан были специалисты-подрывники, взрывчатые вещества и, что очень важно,— связь со штабом партизанского движения. Эти обстоятельства дали сильный толчок в деле активизации диверсионной деятельности. Достаточно сказать, что только одна партизанская группа под руководством Горбатенкова за три с небольшим месяца пустила под откос 17 немецких эшелонов и взорвала 5 железнодорожных мостов.

Возросшая активность партизан была замечена немцами. В сентябре-октябре 1942 года фашисты подготовили большую карательную операцию. Для ее проведения вводились части 107-й пехотной дивизии, 286-й охранной дивизии, жандармские, полицейские и эсэсовские подразделения.

Сначала немцы планировали окружить Рацевский лес и разгромить бригаду «Чекист», потом уничтожить бригаду Жунина, которая располагалась у деревни Крупки.

Уже в первых числах сентября деревни, прилегавшие к Рацевскому лесу, были заняты фашистами. В штабе бригады предложения высказывались разные, начиная от жесткой обороны, кончая прорывом на запад, через реку Друть.

Однако комбриг Кирпич принял свое решение. Он оставлял в Рацевском лесу партизанские заслоны, которые, вступив в бой с немцами, должны были в течение ночи убедить противника, что перед ними действует бригада. На самом деле основные силы бригады выдвигались к дороге Москва-Минск и в следующую ночь переходили ее, углубляясь в леса.

С наступлением темноты подразделения бригады двумя колоннами двинулись в направлении села Коханово. Партизаны соблюдали все меры предосторожности. Запрещено было курить, громко говорить, бряцать оружием. «Максимум осторожности», — призывал командир.

Тем временем оставленные в лесу заслоны вступили в бой. Они умело маневрировали, создавая иллюзию деятельности крупного соединения.

К утру основные силы бригады вышли в намеченный район, к трассе Москва-Минск, и остановились в ожидании точного времени.

Гитлеровцы тем временем провели утреннюю артподготовку. Фашистские снаряды рвались там, где еще вчера располагались партизаны. Каратели тщательно прочесали лес, но партизан уже и след простыл.

С наступлением ночи отряды под командованием Кирпича, уничтожив немецкую охрану, перешли дорогу.

Вторая колонна попала в засаду и была вынуждена отойти.

Немцы продолжали свою карательную операцию, и партизаны несли серьезные потери. В окружении оказалось пять отрядов из бригады «Чекист». Это серьезно сказалось на боеспособности бригады. Требовалась срочная помощь — оружием, боеприпасами. В ходе боев была потеряна радиосвязь со штабом партизанского движения.

И вновь командир вызвал к себе Павла Голицына.

— Задача очень важная. Без помощи штаба выжить, а тем более бороться, нам будет трудно. Ты ведь и сам видишь, — сказал Голицыну комбриг. — На тебя, Паша, надежда, надо идти…

Надо, так надо. Действовали по прежней, отработанной схеме. Павлу в помощницы в этот раз дали партизанку Валю Воробьеву. Они, по легенде, были опять братом и сестрой, жителями деревни Заборье. С разрешения бургомистра шли к родственникам в Витебск.

Бригада двинулась в Лепельские леса, а Павел с Валей в обратную сторону, к фронту.

Теперь дорога была иной, чем в прошлый раз. Многие деревни, села немцы сожгли до тла, проселочные дороги безлюдны, пустынны. Люди боялись карателей. Любой человек на дороге мог вызвать подозрение. Потому чаще шли лесными тропинками, перелесками, спали по очереди, чтобы не быть застигнутыми врасплох.

Вышли к Западной Двине. Переправились на лодке с каким-то случайно попавшимся крестьянином. Железную дорогу Витебск-Полоцк решили переходить ночью.

Однако ночью чуть не угодили в лапы к немцам. А дело обстояло так. Едва перемахнув железнодорожное полотно, услышали шум приближающегося поезда и вдруг… взрыв. Вот такое совпадение. Судя по всему, местные партизаны совершили диверсию. И сразу же автоматные очереди, лай собак. Павел и Валя бросились в лес. Уйти удалось чудом.

В деревне Лосвидо нарвались на полицаев. Пришлось показать разрешение бургомистра. Поверили. Отпустили.

Еще через несколько дней Голицын со своей спутницей вышли в расположение знакомого уже отряда Шмырева, а там с проводником — через линию фронта.

И на этот раз Голицыну и Вале Воробьевой повезло. Армейская машина, на которой они добирались в Торопец, в штаб партизанского движения, застряла на дороге, перекрыла проезд. Павел выглянул из кузова, увидел легковой «ЗИС-101» и вылезающего из него секретаря ЦК Компартии Белоруссии Бориса Эйдинова.

Он соскочил с машины и подбежал к Эйдинову. Тот узнал Голицына, приветливо улыбнулся:

— А…а, «Чекисты». Что случилось у вас? Связи нет…

Павел рассказал обо всем — о карателях, о тяжелых боях, о большой просьбе командования бригады помочь.

Эйдинов обещал помощь. Валентину он забрал с собой, а Павла доставили в Бологое, посадили на поезд. В Москве из штаба партизанского движения его отвезли в госпиталь, сделали операцию на ноге. При переходе он поранил ногу, поднялась температура.

Недели через две он выписался из госпиталя, вновь побывал в штабе у Эйдинова.

Назад Голицын возвратился уже на самолете, который доставил партизанам оружие, боеприпасы, взрывчатку.

Так начальник разведки бригады Павел Голицын дважды ходил за линию фронта с важными сообщениями. И оба раза — удачно.

Осенью 1942 года он был награжден орденом Красного Знамени. Награду ему вручили в Кремле.

3

В 1942-м, особенно в 1943-м годах, партизаны Белоруссии устроили немцам нелегкую жизнь. Они нигде и никогда не чувствовали себя в безопасности.

В мае 1943 года бойцы бригады «Чекист» разгромили гарнизон Ельковщина. Многие полицаи были захвачены в плен.

В центре деревни комбриг Кирпич собрал местных жителей, выстроил пленных полицаев и произнес речь о том, как Красная армия громит фашистов. И тут лее приказал отпустить полицаев. Но большинство из них уже не вернулись к немцам — кто остался у партизан, кто скрывался.

Известие о разгроме гарнизона, помиловании полицаев прокатилось по всему району. Вскоре многие полицаи бросили службу у фашистов.

В июне отряд немцев и полицаев из Друцка попал в засаду. Несколько полицаев было убито, остальные бежали.

Разведгруппа обезоружила полицейский гарнизон, размещавшийся на станции Лотва. Партизаны установили связь с начальником гарнизона, и когда разведчики проникли на территорию, он первым сдал оружие, приказав это сделать подчиненным.

Эта же разведгруппа через несколько дней на той же станции пустила под откос вражеский эшелон.

В августе партизаны-подрывники в немецкой форме пробралась на территорию бензохранилища г. Орши и взорвали его. Сгорело 7 двухсоттонных емкостей с горючим, погибло 17 и ранено 13 гитлеровцев.

В сентябре партизаны, располагавшиеся в Кличевском, Быховском, Шкловском и других районах, совершили налеты на 11 вражеских гарнизонов. Гарнизоны были разгромлены.

В этом же месяце бойцы бригады «Чекист» успешно провели операцию, которую можно считать классической. Эта операция вошла в учебники по ведению партизанской войны, и право же стоит того, чтобы о ней рассказать подробнее.

В местечке Прыгань располагался достаточно большой и боеспособный немецкий гарнизон. Он контролировал дорогу Круглое-Белыничи и переправы через реку Друть. Немцы и полицаи из этого гарнизона доставили немало хлопот партизанам — они действовали агрессивно, часто устраивали облавы, засады в местах партизанских переправ через реку Друть. Партизаны несли потери.

Немцы хорошо продумали оборону и укрепили гарнизон. Он размещался на территории бывшей школы, которая была обнесена забором из бревен. По углам — установлены дзоты. Впереди забора — колючая проволока. На вышке — круглосуточный пост. Между зданиями гарнизона прорыты ходы сообщения.

Однако и этого фашистам оказалось мало. За околицей деревни всегда выставлялись сторожевые посты, патрули. Даже местные жители без специального пропуска не могли покидать деревню, а также в нее входить.

Словом, крепость Измаил времен Великой Отечественной войны, да и только. Комбриг Кирпич не претендовал на лавры Суворова, но гарнизон Прыгань решил разгромить.

Долго и упорно трудились партизанские разведчики. Комбриг и начальник штаба хотели знать все в подробностях — расположение зданий, систему обороны, охраны, количество личного состава, вооружение, связь. Вплоть до характеристики командира гарнизона обер-лейтенанта Ганса Мюллера и его заместителей.

Все было исполнено партизанскими разведчиками во главе с Павлом Голицыным в лучшем виде.

Однако данные, собранные разведкой, оказались далеко не утешительными. Гарнизон был крепким орешком. Мысль о штурме отпала сразу, сама собой.

Значит, предстояло придумать нечто такое, что станет неожиданностью для немцев и поможет одержать победу.

Командование бригады решилось на дерзкий шаг. Отряд партизан был переодет в немецкое обмундирование, получил немецкое оружие. Он входил в гарнизон днем, открыто, под видом полицейского подразделения, прибывшего в помощь прыганьскому гарнизону. В свою очередь другие отряды окружали деревню по периметру, выдвигали сильные заслоны на тот случай, если немцы подошлют подкрепление.

Командиром этой необычной роты назначили смелого партизана Карпушенко. В помощники дали лейтенанта Крымцева, хорошо знавшего немецкий язык.

День нападения назначили на воскресенье, 4 октября 1943 года. Рано утром партизаны выдвинулись к Прыгани, начали окружение деревни. Рота Карпушенко, погрузившись в повозки, в полдень выехала на дорогу, ведущую к гарнизону.

Полицай, стоявший на посту за околицей деревни, приветливо помахал партизанам и пропустил их.

В деревне полицаи также приветствовали роту Карпушенко. Партизаны заметили, что многие полицаи уже навеселе в честь воскресного дня.

Колонна остановилась перед гарнизоном. Роту в сопровождении охранников вышел встречать сам обер-лейтенант Ганс Мюллер.

Карпушенко ударил строевым шагом и доложил начальнику гарнизона о прибытии в его распоряжение роты полиции из Смоленска.

Карпушенко стал доставать из сумки пакет для Мюллера и скомандовал: «Привал. Разойдись».

Строй рассыпался, и партизаны стали приближаться к укреплениям.

Обер-лейтенант, видимо, что-то заподозрил, рванул кобуру, выхватывая пистолет. Но тут же партизаны открыли огонь, уничтожив начальника гарнизона и его охранников.

Начался бой. Самым сложным оказалось заставить замолчать дзоты. Партизаны забросали их гранатами.

Вскоре на помощь роте Карпушенко подошли отряды Иванова, Симдянкина и конники Шамарина. Неприступный фашистский гарнизон был взят. В бою погибли несколько десятков гитлеровцев и полицаев, захвачено оружие — пулеметы, автоматы, минометы, продовольствие.

Интересен тот факт, что операция по уничтожению немецкого гарнизона выявила эффективность агентурной разведки партизан. Дело в том, что она готовилась в условиях особой секретности. Местное население, партизанские осведомители ничего не знали о готовящемся нападении. Так вот, пока рота Карпушенко двигалась в сторону Прыгани, партизаны дважды получали сообщения от местного населения о «немецкой колонне».

Разгром гарнизона в Прыгани имел далеко идущие последствия. Расширилась сфера влияния бригады, переправы были взяты под партизанский контроль. Этот удар говорил о нарастающем движении сопротивления фашистам, его плановости и регулярности.

Кроме военного значения результатом этой операции стало и укрепление морального духа партизан, местного населения.

Таким образом, в течение 1943 года удары партизан становились мощнее, целенаправленнее. Разгром сильно укрепленного гарнизона Прыгали показал важность скрупулезной предварительной подготовки каждой операции проведения тщательной разведки и применения нестандартных способов ведения партизанской войны.

Впоследствии так же умело была проведена операция по уничтожению артиллерийского дивизиона фашистов, выведенного с фронта и размещенного в деревне Лотва, что южнее Шклова.

Гитлеровские артиллеристы вели себя крайне беспечно. После тяжелых боев деревенские тихие места казались им вполне безопасными. Село не было укреплено, в темное время суток артиллеристы выставляли лишь часовых.

Партизаны не замедлили воспользоваться беспечностью немцев. Они провели тщательную разведку гарнизона, составили схему расположения дивизиона, места расквартирования, стоянки орудий, лошадей, склады для хранения имущества и боеприпасов.

Внезапное нападение ошеломило фашистов и предрешило исход боя. Враг потерял 52 человека, были взорваны орудия, захвачено имущество и боеприпасы артдивизиона.

Однако война есть война, и нельзя сказать, что все партизанские налеты заканчивались победой и происходили без потерь. Неудачей закончилась операция по нападению на гарнизон в селе Голышево, не сумели партизаны выбить фашистов из деревни Ореховка.

Кроме нападения на немецкие гарнизоны, штаб партизанского движения ставил задачи перед бригадой «Чекист» по разведке и срыву движения фашистских войск по дороге Москва-Минск.

В 1942 году, когда практически не было взрывчатки, партизаны снимали рельсы с полотна дороги, вынимали костыли. Порою для подрыва использовали снаряды или бомбы. Нередко, когда совсем отсутствовали взрывчатые вещества, нападали на охрану дороги, громили железнодорожные будки.

Однако все эти кустарные методы были малоэффективны. Уже летом 1942 года после помощи штаба партизанского движения, который прислал в бригаду «Чекист» квалифицированных инструкторов-подрывников, в отрядах организовали подготовку доморощенных специалистов. Инструктора учили своих подопечных на боевом опыте. Брали с собой несколько человек и выходили на «железку».

Здесь молодые бойцы постигали тонкости диверсионного мастерства: закладывали мины не где придется, а на затяжных уклонах, высоких насыпях, поворотах дороги. Именно здесь их взрывы наносили наибольший ущерб врагу.

Выбирали также места, где после крушения сложно вести восстановительные работы.

Уже в 1942 году в бригаде организовали поиск неразорвавшихся снарядов и бомб, выплавку из них тола, производство самодельных мин.

В 1943 году со взрывчатыми веществами, минами стало легче. Их выбрасывали к партизанам на самолетах. Но и тогда партизанская смекалка, боевое творчество не было списано в запас.

Как-то штаб партизанского движения прислал партизанам противотанковые ружья. Ведь немцы в карательных операциях применяли и бронированную технику — бронемашины, танки.

Но бойцы бригады не стали ждать карателей на бронемашинах. Они нашли противотанковым ружьям весьма эффективное применение — били по железнодорожным цистернам бронебойно-зажигательными патронами. Получался отличный результат — вытекающее горючее вспыхивало, и вскоре весь эшелон был объят пламенем.

Оказалось, что противотанковые ружья — это весьма грозное оружие и против вражеских паровозов. Один — два точных выстрела — и паровоз взрывался.

Партизаны бригады «Чекист» умело организовывали и налеты на эшелоны. Например, с боеприпасами или продовольствием. Подрывался паровоз, уничтожалась охрана, а продовольствие перегружалось в партизанские подводы.

В 1943-1944 годах в бригаду стали поступать мины с часовым механизмом. В руках партизан это было грозное оружие. Мины, небольшие по весу, можно спрятать в сумку, корзину, даже в карман под пальто. Их раздавали девушкам-разведчицам, агентам из местных жителей. Они устанавливались на поездных цистернах, на вагонах, на складах, где хранилось горючее. Обнаружить человека, поставившего мину, было сложнее, ко времени взрыва ему удавалось скрыться.

На усиление диверсий фашисты ответили ужесточением карательного режима. Они строили дзоты вдоль железной дороги, вырубали лес, устраивали засады.

В таких засадах погибли партизаны Ситкевич, Павлович, были выслежены и окружены подрывники бригады Шугалей, Яблочкина, Сафронов, Безлюдов, Архипов, Якинец, Кабанов.

Важнейшим направлением в работе начальника разведки партизанской бригады «Чекист» Павла Голицына было развертывание широкой агентурной сети.

Так, в Шкловском районе действовал агент Шугалей. Он привлек к этой работе еще несколько человек: братьев Шустиковых, Гришанковых, Жарину и других. Ценным было то, что все эти люди работали на железной дороге в Шклове, на станции Лотва, кто машинистом паровоза, кто путевым обходчиком, кто ремонтником.

Они сообщали партизанам о перевозках немцев, графике движения поездов, а также о воинских частях, располагавшихся в этом районе.

В Могилеве у партизан была своя агентурная сеть — подпольщики Новиковы, Варламовы. Отсюда шли сведения о строительстве оборонительных укреплений по Днепру.

Агенты Благочинный и Фомина вели разведку в Орше. Они добывали бланки немецких документов.

Врач Урасткина, работавшая в немецком госпитале, старалась обеспечить партизан лекарством и медикаментами.

Агентурная работа — дело опасное и трудное. На этом пути были не только удачные дела, ценные добытые сведения, но и провалы, аресты, пытки, расстрелы.

В Орше случился провал агентов Благочинного и Медведской. Их схватили, допрашивали, потом расстреляли.

У партизан бригады «Чекист» была своя агентура не только в городах, крупных поселках, но практически в каждой деревне, селе. Так, Мария Глушанкова вела наблюдение за вражеским аэродромом у Балбасово. Ольга Гурикова, знавшая немецкий язык, работала у немцев в Толочине. Она информировала партизан о перебросках фашистских частей.

В местечке Круглое вели разведку Александра Титова и Владимир Поляков. Они добывали разведданные о деятельности штаба 286-й охранной дивизии немцев.

Александра Титова, работавшая в штабе дивизии, имела псевдоним Бабушка. Она была очень ценным партизанским агентом. О ее существовании в бригаде знали только комбриг, начальник штаба и начальник разведки.

Титова передавала партизанам копии приказов командира дивизии, сведения о выходе карательных подразделений, о мероприятиях немецкой администрации в отношении мирного населения — сборе хлеба, реквизиции имущества, угоне молодежи в Германию.

Однако, несмотря на все меры предосторожности, гестапо выследило Бабушку, и летом 1944 года она была арестована.

Большую работу проводили партизаны по разложению власовцев, полицейских формирований.

В сентябре 1943 года в город Толочин прибыл так называемый Туркменский легион — сформированный из туркмен, узбеков, таджиков. А уже в октябре фашисты разогнали этот «легион». Почему? Да потому, что после активной работы партизанских разведчиков во главе с узбеком Топиволдыевым на сторону партизан перешло 17 человек. Фашисты сочли подразделение неблагонадежным, и оно перестало существовать как штатная единица.

Такая же работа проводилась и в казачьем полку, который состоял при штабе 286-й охранной дивизии. В результате к партизанам перешел лейтенант Крымцев (который впоследствии храбро воевал против немцев и погиб в бою) с одиннадцатью казаками. А из гарнизона Дубровка в бригаду «Чекист» с повинной явились пять власовцев. Они принесли с собой целый арсенал оружия — 4 пулемета, 2 автомата, 2 винтовки, патроны.


…Наступил 1944 год. В бригаде «Чекист» теперь насчитывалось более 2 тысяч штыков. За эти годы разведка бригады, которую возглавлял Павел Голицын, обрела организованный, систематический характер.

Все данные от агентов, постов наблюдения, дальних конных разъездов, осведомителей из местных жителей, показаний пленных немцев, перебежчиков стекались в штаб бригады, обобщались, анализировались.

Начальник разведки бригады ежедневно докладывал новые разведданные руководству.

К безусловным достижениям разведки бригады «Чекист» следует отнести — сведения о графике движения поездов на железной дороге Москва-Минск, с подробной характеристикой перевозимого личного состава и грузов, данные о переброске немецких войск под Курск и Белгород, в том числе о перевозке новых танков «тигр» и «пантера», самоходных орудий «фердинанд».

Важный вклад в победу внесла разведка Павла Голицына и накануне проведения стратегической операции «Багратион». Партизанам удалось раскрыть группировку 4-й немецкой армии. Они докладывали в штаб фронта о том, что в районе местечка Городок располагаются части 230-й пехотной дивизии, а в районе Муханово, что севернее Орши, оперативная группа 27-го армейского корпуса, а также о перемещении войск 286-й охранной и 78-й штурмовой дивизий.

На самолете в штаб фронта была доставлена схема инженерных оборонительных укреплений фашистов на западном берегу Днепра. Схема, без сомнения, явилась уникальным разведывательным документом. Дело в том, что строительство этих оборонительных сооружений партизанские разведчики взяли под контроль с самого начала их оборудования. С этой целью были созданы специальные группы разведчиков, которые работали в районах Орши, Шклова и Могилева.

Кроме разведданных обобщались сведения, полученные от пленных немцев и полицаев, работавших на строительстве укреплений, от местных жителей.

Данные наносились на две карты. Первая охватывала расстояние от Орши до Шклова, вторая — от Шклова до Могилева. Отдельно велись карты предмостных укреплений перед Оршей и Могилевом.

Деятельность разведчиков под командованием Павла Голицына была высоко оценена руководством фронта. По личному указанию командующего фронтом в бригаду прилетел офицер разведуправления штаба фронта и вручил подарки комбригу Кирпичу, начальнику штаба Севостьянову и начальнику разведки Голицыну — по пистолету «ТТ», биноклю и офицерской планшетке.

23 июня советские войска перешли в наступление. Это было началом операции по освобождению Белоруссии.

2-й Белорусский фронт наносил главные удары через Борисов на Минск, 1-й Белорусский — через Бобруйск на Минск, и потому пленных в руках партизан оказывались сотни. Через полосу ответственности бригады «Чекист» отходили части 12-й, 14-й, 67-й, 78-й, 93-й пехотных дивизий.

Ночью, в последних числах июня бригада организовала засаду на путях отхода 14-й пехотной дивизии. В сущности, это был последний бой бригады. Немцы так и не смогли пройти по дороге, которую защищали партизаны. А утром 29 июня Павел Голицын с группой своих разведчиков соединился с частями Красной армии. Бригада «Чекист» в полном составе двинулась в Шклов.

7 июля под Могилевом состоялся парад партизанских формирований. После отдыха командиры писали отчеты о своей боевой деятельности. А потом пришла пора расставаться. Были слезы, объятия. Коллектив, спаянный в боях, разъезжался по разным сторонам.

Павлу Голицыну дали отпуск, он побывал у родителей на Урале и вернулся в Минск. Там ему вручили два предписания: одно — в военную академию имени М. В. Фрунзе, другое — в Высшую разведывательную школу Красной армии. Подписал предписания секретарь ЦК Компартии Белоруссии Борис Эйдинов. Он принял Голицына, тепло попрощался с ним.

А дальше была Москва. Голицын прибыл в Академию Фрунзе, но ему отказали в приеме, так как учебный год начался еще в сентябре. В Высшей разведшколе предложили пойти на курсы офицеров-разведчиков. Вскоре Павел Голицын был зачислен на 1-й курс. Обучение рассчитывалось на полгода. Учебный процесс оказался загруженным, интенсивным. Но с первых занятий Павел почувствовал, как соскучился он по мирнойжизни, учебе, новым знаниям.

Он с головой ушел в учебу.

Начинался новый, неизведанный этап в его судьбе. Теперь Голицын знал — война уже позади, а впереди… Впереди вся жизнь…

Однако он ошибся. Павел успеет еще на одну войну. Но до этого кажется еще так далеко.

4

На Краснознаменных разведывательных курсах Красной армии среди офицеров-разведчиков, съехавшихся с разных фронтов, Павел Голицын был единственным партизаном. Однако это нисколько не обескуражило его. Он уверенно вписался в коллектив.

Многое Голицын знал из практики, но некоторые вопросы для него были внове. Например, организация и ведение разведки в полку, в дивизии, способы добывания разведданных, их анализ, доклад командиру. Ведь он не занимался разведкой во фронтовой части или соединении.

Интересными были занятия по изучению иностранных армий — вооружение, состав, построение боевых порядков, форма одежды и знаки различия военнослужащих.

Интенсивно работали слушатели с картами. Завершался курс обучения написанием реферата. Павел Голицын взял тему: «Организация и ведение разведки в партизанском соединении». Пока работал над рефератом, словно заново пережил бои и походы по тылам врага. Реферат был оценен на отлично.

Учеба на курсах, пусть и напряженная, активная, после фронта, боев, крови, смертей, казалась офицерам райским временем. В свободное время можно было сходить в кино, в театр, в музеи, да и просто пробродить по мирной столице.

Пребывание на разведкурсах Павел Голицын воспринимал как подарок судьбы. Ведь он прекрасно осознавал, что еще идет война, гибнут такие же, как он, офицеры и солдаты.


…Наступил победный май. Пал Берлин. Что творилось в Москве! Любого человека в военной форме поздравляли, благодарили, поднимали на руки.

Вскоре в Высшей разведшколе началась подготовка к Параду Победы. Им сообщили, что по Красной площади вместе с батальонами фронтов пройдет сводный батальон офицеров-разведчиков. Такая честь была оказана разведчикам.

В списки участников исторического Парада Победы попал и он, партизанский разведчик Паша Голицын.

24 июня 1945 года он прошел торжественным маршем по Красной площади. До сих пор помнит гром оркестра, теплый летний дождь, свою парадную гимнастерку из английской шерсти и шпоры на сапогах.

Почему шпоры? Ведь они не кавалеристы. Кто знает? Наверное, так было более торжественно.

А через несколько дней после Парада Победы к ним на курсы приехали офицеры из Главного управления кадров. Предстоял выпуск и распределение.

Каждого вызывали, беседовали, спрашивали, где бы хотел служить. Большинство желали поехать в западные округа, а Павел Голицын сказал, что не прочь поехать на Дальний Восток.

— Ну, что ж, — загадочно улыбнулся полковник, — мы удовлетворим ваше желание.

Так оно и случилось. Уже в июле 1945 года Голицын прибыл в штаб Приморского военного округа в город Уссурийск.

После беседы в штабе получил назначение — помощником начальника разведки 105-й стрелковой дивизии.

Дивизия была не фронтовая, всю войну находилась на Дальнем Востоке. Словом, фронтовиков в соединении оказались считаные единицы.

А тем временем обстановка в Приморье накалялась. На границах сосредоточилась сильная фанатичная Квантунская армия. Оставлять ее как постоянную угрозу нашим восточным районам было бы верхом беспечности. Сорок первый год многому научил.

Так что все понимали — время предвоенное, не сегодня завтра начнутся боевые действия.

У разведки в эти дни было особенно много работы. Ведь нашим войскам противостояла крупная японская группировка. Вдоль границы развернуто 17 укрепленных районов, в которых насчитывалось более 8 тысяч огневых точек. Сама Квантунская армия — это тридцать одна пехотная дивизия, девять пехотных бригад, бригада специального назначения, укомплектованная смертниками, две танковые бригады. Всего — 1 млн 320 тысяч человек, более 6 тысяч орудий, 1900 самолетов, 1155 танков, 25 кораблей.

Советским командованием планировалось нанести два основных удара с территории Приморья и из Монголии, а также ряд более мелких ударов. Таким образом расчленить Квантунскую армию и уничтожить.

105-я стрелковая дивизия, в которой теперь служил Павел Голицын, по замыслу командования вводилась в прорыв на направлении Дунин-Ванцин.

9 августа началась мощная артиллерийская подготовка и авиационные удары по японским укрепленным районам.

В тот же день части дивизии пошли вперед. Голицын возглавлял разведотряд соединения — вел разведку в полосе наступления дивизии. Отряд двигался впереди основных сил примерно в десяти-пятнадцати километрах.

По маршруту движения разведотряда попадались разрозненные группы японцев, они не сопротивлялись, сдавались в плен. Оказалось, отступают солдаты из разрозненных укрепрайонов. Это как раз и беспокоило Голицына, поскольку регулярные полевые войска Квантунской армии, судя по всему, были где-то впереди. Но где, чем занимаются? Сосредотачиваются, готовятся для контрудара? Увы, ответы на эти непростые вопросы пока отсутствовали.

Складывалось впечатление, что дивизия двигалась в каком-то вакууме, в ожидании удара.

Через неделю, 15 августа, дивизия вступила в город Ванцин. Пришло известие, что японцы провели контрудар по соседям справа. Там шли тяжелые бои.

Теперь штаб дивизии располагался в самом городе, а Голицын со своим разведотрядом вновь был впереди — он вел разведку южнее Ванцина, выявляя группировки вражеских войск.

Как правило, при встрече с нашими разведчиками разрозненные группы японцев сдавались, но были и те, кто оказывал сопротивление.

От пленного майора, который сдался вместе со своим эскадроном, Павел Голицын узнал, что на юго-востоке находится полк специального назначения, укомплектованный смертниками. По свидетельству майора, полк складывать оружие не собирался.

Голицын доложил эти сведения командиру дивизии, а вскоре получил задачу — найти японский полк смертников, установить его местонахождение, выявить численность, вооружение.

Дозоры, которые были посланы на поиск полка, вернулись ни с чем. Голицын вместе с командиром взвода разведки Корниловым и еще тремя разведчиками на лошадях двинулись на поиск смертников.

Ехали по долине, между гор, вдоль небольшой речушки. День был ясный. На том берегу Голицын увидел японских солдат и помахал носовым платком.

Когда разведчики стали переходить реку вброд, на берегу раздался взрыв. Оказалось, один из солдат не захотел сдаваться в плен и подорвал себя гранатой.

Отобрав у японских солдат винтовки и направив их в деревню, где стоял разведотряд, Голицын с разведчиками двинулся дальше.

Долина сужалась, и они въехали в узкое ущелье.

Вдруг рядом из кустов послышался резкий окрик, лязг затвора — и в головы разведчиков уперлись стволы японских винтовок.

Голицын вновь помахал платочком. Опять окрик — не двигаться, поняли разведчики. Вскоре из кустов выскочил офицер, жестом приказал спешиться, сесть. Сели. Павел Голицын незаметно прошептал комвзвода Корнилову: «Наверное это и есть полк смертников».

Через несколько минут к ним подошел японский майор и с трудом выговорил на русском: «Что хотите?»

Голицын ответил, что они представители советского командования и прибыли узнать, когда полк будет сдаваться в плен?

Майор помрачнел и повел их к командиру полка. Разведчики-солдаты остались с часовыми, а на встречу с командиром смертников отправились только офицеры — Голицын с Корниловым.

Полк смертников располагался в очень выгодном месте. Проход к лагерю закрывало узкое ущелье, а действовать с господствующих высот было удобно.

Майор провел их между палатками. Японские солдаты с удивлением смотрели на советских офицеров.

«Ну и попали мы, — подумал Голицын, — в самое самурайское логово».

Вышли на лужайку, к большой палатке, у входа в которую стоял часовой. Майор пригласил разведчиков в палатку. В глубине ее на топчане сидел японский подполковник, командир части.

Он только раз поднял голову и взглянул на советских офицеров. Повторился тот же диалог, что и полчаса назад. Подполковник спросил, что хотят русские, Голицын сказал о сдаче в плен.

Подполковник ответил, что не имеет приказа об этом от своего командования. Разговор был окончен.

Разведчики в сопровождении майора покинули палатку и поспешили к своим солдатам.

Сразу по возвращении Голицын выехал в штаб и доложил обо всем командиру дивизии.

На другой день прибыл японский парламентер и сообщил — полк готов сложить оружие. Были согласованы сроки разоружения и сдачи в плен.

Японцы сдавались побатальонно, складывали оружие, имущество и отправлялись на сборный пункт военнопленных.

На второй день разоружения пришло сообщение — командир полка не выдержал и сделал себе харакири.

19 и 20 августа японцы прекратили всякое сопротивление, поток пленных увеличился.

Квантунская армия была разгромлена, и 2 сентября подписан пакт о ее безоговорочной капитуляции. Начался вывод советских войск с территории Маньчжурии. На место расположения наших частей вступали подразделения Народно-освободительной армии Китая, в некоторых местах — войска Гоминьдана.

По итогам боев, за проявленное мужество и героизм помощник начальника разведки 105-й стрелковой дивизии Павел Голицын был награжден орденом Красной Звезды.

Теперь местом дислокации дивизии стал город Сучан, ныне Партизанск.

Однако в декабре 1945 года соединение было расформировано, и Голицын попал на такую же должность в 9-ю пулеметно-артиллерийскую дивизию, которая размещалась в поселке Пограничный, в приграничном районе с Китаем. Шло ее формирование на базе укрепленного района.

Разведка следила за обстановкой в приграничной зоне с Китаем, а также за деятельностью китайских войск.

В ту пору к советской границе выдвигались то части Народно-освободительной армии, то войска Гоминьдана. Между ними возникали перестрелки, бои.

Наша разведка внимательно следила за всеми перипетиями вооруженной борьбы на территории своего соседа.

А тем временем в Приморье шло сокращение войск. Кадровики беседовали с каждым офицером, определяли его судьбу — кому служить, кому в запас, на гражданку.

Павла Голицына оставили в армии. Стало быть, судьба его теперь была связана с военным делом. Однако с военным образованием у помощника начальника разведки было не густо — только курсы офицеров разведки.

Зимой 1947 года в дивизию пришла разнарядка, а летом Голицын уже сдавал пробные экзамены для поступления в Военную академию имени М. В. Фрунзе. Набрав проходной балл, он был рекомендован для сдачи экзаменов в Москве.

Поступить в Академию хотелось. Она давала фундаментальные знания по общевойсковым дисциплинам. Однако сделать это было непросто. Экзамены чего стоили: по русскому языку и литературе, истории СССР, географии, иностранному языку, а также военным дисциплинам — тактике, боевой технике, военной топографии.

Но и тут Павел Голицын справился успешно — сдал хорошо и стал слушателем разведывательного факультета Академии.

Вот как он сам вспоминал о том времени: «Большинство слушателей нашего набора были старшими офицерами, а также участниками войны. Нас, офицеров — участников войны, не успевших еще как следует пожить и поработать в условиях мирного времени, академия поразила порядком, чистотой в аудиториях, учебных классах, методических кабинетах. Хорошо было налажено обслуживание слушателей в библиотеках, лабораториях, поликлинике, столовой и буфетах.

В планировании и организации учебного процесса прослеживалась четкость, дисциплина, тактичность и уважительное отношение профессорско-преподавательского состава к слушателям.

После войны и непродолжительной послевоенной службы Академия стала знаменательным поворотом в моей судьбе.

Когда подошел срок выпуска, комиссия ГРУ отобрала несколько человек для продолжения обучения уже на Высших академических курсах.

И если в Академии имени М. В. Фрунзе давали основательную общевойсковую подготовку, то на курсах, главным образом — специальную разведывательную подготовку, углубленное изучение иностранного языка, совершенствовались практические навыки по выявлению объектов противника, составлению разведдонесений.

На одном из таких практических занятий Голицына "приметили" офицеры разведывательно-диверсионной службы ГРУ полковник Иван Банов и майор Григорий Мыльников. Они и предложили Павлу после окончания курсов прийти к ним на службу. Голицын согласился, и в декабре 1951 года был назначен старшим офицером специального направления Главного разведуправления.

Что и говорить, назначение для молодого майора было более чем почетным. Однако за плечами у Голицына уже были две войны. И он на практике организовывал разведывательно-диверсионную работу в тылу врага. Словом, ГРУ нуждалось в таких офицерах».

5

В специальном направлении служили люди заслуженные, о которых Голицын слышал во время войны и потом, уже в мирные дни. О многих из них ходили легенды. Например, Герой Советского Союза полковник Иван Банов, руководитель оперативного центра ГРУ в тылу врага. Григорий Мыльников, диверсант, работал в соединении Федорова, лично пустил под откос несколько вражеских эшелонов. Иван Демский десантировался в тыл фашистов в район Минска для ведения разведки и диверсий.

Опытными диверсантами были также Федор Побажеев и Евгений Румянцев.

На плечи этих офицеров и легла основная ответственность по развертыванию подразделений специального назначения уже в мирное, послевоенное время.

Дел хватало всем. Надо было разработать оптимальные, боеспособные штаты спецподразделений, развернуть программы боевой подготовки. То есть, в сущности, определить, чему и как учить спецназовцев в новых реалиях.

Далее — следовало заняться разработкой методик, учебных пособий. И наконец, определить, какие нужны вооружение и техника спецназу, с тем чтобы оборонка получила ясный и четкий заказ. И тут нельзя было ошибиться. Речь шла о развитии нашего спецназа на десятилетия вперед.

Офицеры направления выезжали в округа. Изучали опыт, слушали мнения, предложения боевых офицеров, которых в те годы было немало в подразделениях.

Разумеется, шла и обыденная, каждодневная работа — проверялась боевая готовность и профессиональная подготовка уже сформированных подразделений спецназа в округах и группах войск. Многие теоретические разработки приходилось обкатывать в ходе учений и занятий.

В тот период заместитель начальника ГРУ генерал Рогов поручил Голицыну разработку задач по применению спецподразделений в армейской наступательной операции. Задание было выполнено, конечно же, не без помощи товарищей по спецнаправлению.

Словом, работалось продуктивно. И все-таки майор Павел Голицын чувствовал себя в среде убеленных сединами легендарных полковников не совсем уверенно. Не хватало войскового опыта. Хотелось на самостоятельную работу в войска. И когда подвернулся случай, Голицын обратился с просьбой к начальнику направления генералу Шерстневу отпустить его в округ.

Шерстнев согласился, и вскоре майор Голицын уже паковал чемоданы. Приказ гласил, что он назначен старшим офицером разведуправления штаба Группы советских войск в Германии по специальной работе.

Разведка в ГСВГ была на высоте. Войскам группы противостоял мощный противник — НАТО.

Майор Голицын в разведуправлении отвечал за подразделения специального назначения, их готовность, а в случае развязывания войны, к специальным диверсионным мероприятиям. Он был тем человеком, кто планировал боевое применение спецназа.

Однако планирование — это лишь полдела. Его спецназовцы должны были иметь высочайший уровень специальной, разведывательной подготовки, чтобы выполнить планы вышестоящего командования. А для этого их следовало научить, подготовить и обеспечить вооружением, боеприпасами, спецсредствами разведки, боевой техникой, парашютно-десантным имуществом, средствами связи, топографическими картами, приборами для ориентирования. Ну и, разумеется, всегда иметь в готовности самолеты, вертолеты, автомобили как средство заброски в тыл противника.

Традиционными для подразделений спецназначения стали полевые сборы в районе полигона Альтенграбов. Здесь спецназовцы совершенствовались в парашютно-десантной и тактико-специальной подготовках.

Разведчики совершали парашютные прыжки днем, ночью, на воду, лес. В ходе комплексных тактико-специальных учений подразделения отрабатывали способы ведения разведки ядерных средств нападения противника, пунктов управления, штабов и других военных объектов.

Усилия офицеров разведуправления и непосредственно Голицына не пропали даром. Самые высокие комиссии из штаба ГСВГ и даже из Генерального штаба неизменно оценивали подготовку спецподразделений как высокую.

Возможно, именно эти результаты и сыграли свою роль в назначении Павла Голицына на весьма ответственную должность — начальником разведки 20-й гвардейской армии ГСВГ.

Армия состояла из нескольких дивизий, которые дислоцировались вокруг Берлина. Отсюда и цель разведки армии — пристальное внимание к личному составу западноберлинского гарнизона, который состоял из частей американских, английских и французских войск.

Как известно, Западный Берлин был особым политическим и административным образованием и долгое время являлся очагом напряженности в отношениях между СССР и западными странами.

В августе 1961 года ГДР установила на границах с Западным Берлином бетонную стену длиной 106 километров.

Сооружение стены до крайности обострило и без того напряженную обстановку в Европе, и прежде всего в Берлине. Запахло войной.

В штаб ГСВГ из Москвы прибыл Маршал Советского Союза Конев. Войска 20-й армии были приведены в повышенную боевую готовность. Вот в такой обстановке и начинал свою деятельность на посту начальника разведки армии Павел Голицын. Напомню, речь идет об армии, которая была на острие событий. Когда американские танки вышли к границе с Восточным Берлином, именно танковый полк этой армии двинулся им навстречу.

Так они и стояли, советские и американские танки друг против друга у контрольно-пропускного пункта на Фридрихштрассе.

Война могла начаться каждую минуту. В этих условиях именно с разведки первый спрос. Руководство группы войск хотело знать о своих противниках все.

А противник был силен. Только у американцев в Западном Берлине квартировала пехотная бригада трехбатальонного состава с усилением из танковой роты, батареи гаубиц. Ее поддерживал отряд армейской авиации.

У англичан — три батальона, полки связи и военной полиции, танковая рота. У французов два полка — мотопехотный и танковый.

Сюда еще следовало присовокупить подразделения западногерманской полиции, которые были хорошо вооружены и обучены и напоминали скорее армейские части, нежели стражей правопорядка.

Кто знает, как в этих условиях поведет себя эта сила. Именно поэтому Главнокомандующий ГСВГ хотел знать каждый шаг противника. И он его знал.

Еще до возведения стены начальник разведки 20-й армии сам несколько раз побывал в Западном Берлине. Он хотел видеть собственными глазами, где располагаются части и подразделения противника.

Вокруг Западного Берлина были развернуты наблюдательные пункты, оснащенные оптическими приборами. Один такой пост установили даже на Бранденбургских воротах.

В активном режиме работали посты радиотехнической разведки, организовано патрулирование офицеров разведки на автомашинах по территории Западного Берлина.

Под пристальным вниманием была западногерманская пресса — переводились газеты, прослушивались радиопередачи. О значении развединформации, которую собирал разведотдел 20-й армии, говорит тот факт, что каждое утро от 6 до 7 часов на связь с Голицыным выходил сам Главнокомандующий ГСВГ генерал армии Иван Якубовский.

Он принимал краткий доклад. С этого и начинался рабочий день Главкома в ходе тех тревожных, напряженных событий.

Так продолжалось больше года. Ни о каком отдыхе, отпуске и думать не приходилось. Обстановка разрядилась лишь весной 1962 года. Некоторые офицеры были представлены к наградам. Начальник разведки 20-й армии Павел Голицын получил орден Красной Звезды.

Поскольку разведотдел армии успешно справился с поставленными задачами в дни кризиса 1961-1962 годов, Павел Голицын получил сразу несколько предложений — ему предлагали продолжить службу в разведотделе штаба Сухопутных войск, в Академии имени М. В. Фрунзе, в военном округе.

В это время побывал в Западном Берлине начальник направления ГРУ, ведавшего частями специального назначения, полковник Николай Патрахальцев. Поговорили, посидели. Николай Кириллович поинтересовался, не забыл ли Голицын родное направление? Павел только вздохнул — такое не забывается, спецназ как первая любовь.

— Ну так возвращайся… — предложил Патрахальцев.

— То есть, как? — не понял Голицын.

— Да очень просто, заместителем начальника направления. Будем работать вместе.

Голицын, не раздумывая, дал согласие. Так он во второй раз вернулся в родное направление, к любимому и дорогому его сердцу спецназу.

А части специального назначения вновь реорганизовывались, наращивались. Этого требовала обстановка.

В армии США развернули шесть батальонов «Рейнджерс» для ведения диверсионных действий. В штаты пехотных дивизий давно уже были включены диверсионные роты. Их американцы обкатывали еще во время войны в Корее.

Руководство НАТО считало, что проведением спецопераций с использованием диверсионных подразделений можно нанести значительный урон противнику, подрыв его политического, экономического и военного потенциала.

Силы специальных операций США уже в то время насчитывали более 35 тысяч человек. Чем мог ответить Советский Союз? Ничем. Пока таких сил спецназа у нас не было.

И тогда руководством Минобороны принимается решение — создать части спецназначения окружного, группового звена. То есть в округах и группах войск развернуть бригады ГРУ.

Постарались сделать так, чтобы организационная структура бригад была достаточно гибкой, возможной к применению в различных операциях — в составе небольших до 10 человек групп, отрядов — до 50 человек, и подразделений — до 200 человек.

Стало ясно, что обычного стрелкового вооружения для спецчастей недостаточно. Уже разрабатывались новые образцы разведывательного, минно-взрывного вооружения, средств связи.

Для бригад спецназа разрабатывались и новые программы боевой подготовки.

Осенью 1962 года на территории Ленинградского и Прибалтийского округов было проведено первое опытное учение бригады спецназначения. Она принимала участие во фронтовой наступательной операции.

Разработкой учения пришлось непосредственно заниматься полковнику Павлу Голицыну и начальнику отдела спецразведки ЛенВО полковнику Лиханову.

Руководил учениями заместитель начальника ГРУ генерал-полковник Х.-У. Мамсуров.

В ходе этих учений были отработаны такие вопросы, как подготовка диверсионных групп, постановка им задач, выход их на аэродромы, десантирование, выполнение специальных диверсионных и разведывательных задач, организация спецрадиосвязи.

По окончании учения опыт был обобщен и распространен в округах, группах войск, военных академиях.

Вскоре Николай Патрахальцев возглавил отдельную часть, а начальником направления ГРУ назначен Павел Голицын.

Учения бригады стали своего рода первым шагом, однако было необходимо разработать документы по боевому применению частей специального назначения, в которых изложить концепцию боевого применения, основные задачи.

Совершенствовалась парашютно-десантная подготовка, осваивались новые типы парашютов, в частях спецназначения создавалась учебно-материальная база — тренажеры, «тропа разведчиков», огневые, инженерные городки.

С участием спецназовцев проводились испытания новой разведывательной и специальной техники и оружия.

В упорной работе прошло несколько лет. Осенью 1970 года было проведено опытное учение по боевому применению частей специального назначения для ведения разведки в тылу противника в интересах Главного командования.

Оно проходило на территории нескольких округов — Прибалтийского, Белорусского, Прикарпатского.

В условиях близких к боевым отрабатывались вопросы применения частей специального назначения в случае угрозы ядерной войны, десантирование групп на реальную глубину, ведение разведки важнейших военных объектов, управление во всех звеньях.

Опыт обучения спецподразделений пригодился не только нам. В 1964 году Павел Голицын был командирован на Кубу, где помогал руководству кубинских вооруженных сил организовывать разведку и создавать части специального назначения.

О той командировке Павел Агафонович и ныне вспоминает с добрыми чувствами: «С офицерами разведуправления мы выехали в пригород Гаваны, где предполагалось развертывание частей спецназначения. В пустующем военном городке было человек пять офицеров и столько же солдат. В углу валялись в беспорядке винтовки, гранаты со вставленными запалами, и тут же стояли солдатские кровати.

Я побеседовал с офицерами в непринужденной обстановке, и мы приступили к практической работе. Разработали два варианта штатов: роты и батальона специального назначения, определили численный и боевой состав разведывательных групп, их вооружение и снаряжение.

Кубинские товарищи с таким воодушевлением приняли участие в работе, что можно было позавидовать их энтузиазму. Тут же я составил им примерную программу подготовки офицеров и солдат частей спецназначения и мы расстались уже хорошими друзьями.

В течение всей нашей совместной деятельности винтовки стояли в пирамиде вычищенными, кровати аккуратно заправленными, и порядок поддерживался во всем.

С морским офицером разведуправления мы поехали в курортное местечко Варадеро на берегу моря, в 40-45 км от Гаваны. Там предполагалось развернуть морской отряд разведчиков — боевых пловцов».

Сегодня Вооруженные силы Кубы имеют сильную военную разведку. И в этом есть доля труда и Павла Голицына.

Однако Павлу Агафоновичу не сиделось в Москве. Он любил живую работу в войсках. В 1970 году Голицын уехал в Прибалтику, на должность начальника разведки округа.

Округ был перворазрядный, приграничный, включал в себя территорию трех республик — Эстонии, Латвии, Литвы и Калининградскую область. Он прикрывал Советский Союз с северо-запада.

Реально округу противостояли войска НАТО на северо-европейской ТВД и нейтральной Швеции.

Прибалтийский округ имел только ему присущие особенности. Например, отсутствие сухопутных границ с сопредельными странами блока НАТО. Стало быть и разведку приходилось строить учитывая эти особенности.

Семь лет руководил разведкой Прибалтийского округа Павел Голицын, а в 1977 году угодил на свою третью войну. Пусть и в качестве советника, но на войну — эфиопско-сомалийскую.

Помогал организовывать разведку в армии Эфиопии. Находился в армейских частях, когда в ноябре сомалийцы предприняли наступление на города Харар и Дыре-Дауа, а также при нанесении контрударов эфиопскими и кубинскими войсками на город Джиджига и освобождение города Огаден.

Надо лишь отметить, что к началу войны между Эфиопией и Сомали в эфиопской армии разведки не существовало вообще. Все начинали с нуля.

По возвращении из Эфиопии в декабре 1979 года генерал Павел Голицын был назначен на высокую и ответственную должность начальника советской военной миссии связи при Главнокомандующем Британской рейнской армии.

Следует напомнить, что военные миссии связи были созданы еще в 1947 году по совместному соглашению СССР, США, Великобритании и Франции.

Советские миссии связи работали при Главнокомандующих американскими, британскими и французскими войсками в Германии. А при Главкоме ГСВГ были созданы военные миссии связи соответствующих стран.

Основная задача миссий — поддержание связи между штабами Главнокомандующих. Каждой из них представлялись одинаковые возможности передвижения, право на владение радиостанцией для связи со своим Главкомом. Курьеры миссий пользовались дипломатическим иммунитетом. Территории миссий имели полную неприкосновенность.

Разумеется, офицеры миссий как с той, так и с другой стороны, занимались разведывательной деятельностью. Однако работать было нелегко. Ведь, в отличие от военных атташе, командование Британской рейнской армии сотрудников миссии не приглашало на учения, маневры, полеты авиации. Это была своего рода преднамеренная изоляция. Приходилось проявлять изобретательность, инициативу.

«В английской и западногерманской местной прессе, — вспоминает Павел Голицын, — периодически помещались тенденциозные статьи о шпионской деятельности офицеров советской миссии.

Однако жизнь есть жизнь, служба есть служба. Наши офицеры продолжали почти ежедневно выезжать в зону, чтобы хоть как-то чувствовать пульс деятельности войск НАТО, изучать обстановку в стране».

Служба в Германии, на должности начальника советской военной миссии связи закончилась для генерал-майора Павла Агафоновича Голицына в 1983 году. Весной 1984 года он ушел в запас. За плечами было 42 года службы в армии и практически столько же в разведке.

ШАГИ В НЕЗНАЕМОЕ

«Готовься к трибуналу, лейтенант…»

Командир полка слушал доклад лейтенанта Стрельбицкого молча, не поднимая головы. Взводному казалось, что майор и не слышит его вовсе, а разглядывает стол, грубо сколоченный из наспех обтесанных досок.

Стрельбицкий не видел лица комполка, слышал только его сиплое неровное дыхание, да перед глазами всклокоченные, с проседью, волосы, крепко сжатые руки.

Шла война. Полк с тяжелыми боями отступал уже третий месяц. Разбитый под Бельцами, но сохранивший Боевое знамя, он пополнялся уже несколько раз, однако через неделю-другую от него мало что оставалось. Командир хотел знать, что за враг противостоит ему. И разведчики каждую ночь отправлялись за линию фронта, чтобы достать «языка». Порой им улыбалась удача и они притаскивали с переднего края испуганного до полусмерти, помятого фрица. Однако такие «языки» обычно мало что знали, а платить приходилось за них, ох как дорого — жизнями его ребят-разведчиков.

А сегодня случилось несчастье. И комвзвода разведки Владимир Стрельбицкий пытается объяснить, как это произошло. Но судя по реакции командира полка, его сбивчивый рассказ не убеждал майора.

Когда он закончил доклад, в землянке повисла тишина. Долгая. Мучительная. Молчал взводный. Как скала, уперев взгляд в стол, сидел комполка.

— Это все, лейтенант? — глухим, каким-то загробным голосом спросил комполка.

— Так точно, товарищ майор, — ответил Стрельбицкий.

— Тогда иди…

Лейтенант растерялся, не веря своему счастью. После всего случившегося его отпускали с миром? Он слегка замешкался, но потом четко, как учили в училище, развернулся и шагнул на выход.

У дверей, его, словно пуля в затылок, догнала вторая часть недосказанной командирской фразы:

— …Готовься к трибуналу.

Владимиру показалось он ослышался. Остановился, словно споткнулся, оглянулся, не веря ушам своим.

Комполка уже стоял за столом во весь рост.

— Тебе повторить? — зло бросил он вдогонку.

Повторять было ни к чему. Лейтенант дернул дверь и вырвался на улицу. Хотелось бежать подальше от этой землянки, да ноги не несли, хоть убейся.

Едва доковылял до расположения своего взвода, опустился на землю у сгоревшей старой березы.

Стрельбицкий чувствовал, нутром чуял — командир сказал такое не ради красного словца. За эти месяцы боев он нагляделся всякого. На войне командиры быстры на расправу, долго не разбираются, к стенке — и готов.

Обида заполняла сердце. Ведь вроде и не за что его под трибунал. С первого дня войны от немца не бегал, воевал честно и даже, как говорили ему в политотделе дивизии, вручая карточку кандидата ВКП(б), храбро и умело. Эти слова он не сам себе приписал.

«А-а, — с горечью подумал Владимир, — слова к делу не пришьешь». Да, но перед тем как его приняли в партию, был бой, и если бы не та бутылка с горючей смесью…

Лейтенант вспомнил немецкие танки, выкатившиеся на опушку леса, и их взвод в оцепенении замерший в окопах. Он тогда, как загнанный волк, почуял настроение стаи. «Надо что-то сказать им, крикнуть, — подумал Стрельбицкий, — иначе побегут».

Да и как не побежать — ни тебе артиллерии против танков, ни ружей противотанковых, по две бутылки «коктейля Молотова» в руках — и все.

— Не дрейфь, ребята, — заорал он что было силы. — Приготовиться к атаке!

И сам выполз на бруствер окопа.

Направо-налево не смотрел. Боялся, что никто не встанет за ним. Глядел на танк. Полз, бежал, упал. Метнул, что было сил, одну бутылку, вторую. И тут же услышал крик своих ребят: «Ура! Горит!» Увидел, как вспыхнуло, заиграло пламя на броне.

Танк словно уткнулся в невидимую преграду, остановился, медленно развернулся и стал уходить. За ним следом второй, третий.

К лейтенанту сбежались солдаты его взвода, поздравляли, радовались, хлопали по плечу. А через неделю на партийном собрании его приняли кандидатом в партию, и, вручая карточку, те самые слова про храбрость и героизм сказал комиссар дивизии.

Но это было вчера. А сегодня ночью со своими орлами-разведчиками он совершил такое, чем, выходит, заслужил трибунал.

«Черт, — выругался Стрельбицкий про себя, — знал бы, застрелил бы этого фрица собственной рукой. А то мучились, тащили, собаку, всю ночь по болоту…»

— Ты чего, командир, сам с собой разговариваешь? — услышал Владимир голос своего лучшего разведчика Копылова.

Тот подошел. Присел рядом.

— Да заговоришь тут… Завоешь волком… — махнул рукой с досады Стрельбицкий.

— Что, круто забрал комполка?

— А круче не бывает. Обещал под трибунал отдать.

— Это он для красного словца, товарищ лейтенант, — успокоил разведчик.

— Эх, Копылов, Копылов, хотелось бы верить…

Они замолчали. Копылов был правой рукой лейтенанта. Это он бесшумно подобрался и оглушил немца прикладом автомата в сегодняшнем ночном рейде. А когда тот по дороге пришел в себя и стал сопротивляться, «притушил» его еще разок. Правда потом тащить гада пришлось через болото на себе. Но, что поделаешь, работа у них такая.

— Знаешь командир, — сказал Копылов, — история, конечно, неприятная. Лопухнулись мы. Но ведь не преступление это. Разберутся. Ну посуди сам, в чем мы виноваты?

— Судить, друг мой Копылов, буду не я. Нас ведь в другом подозревают, понимаешь, — бросил Стрельбицкий. — И самое тяжкое — не верят ни хрена.

— А я думаю что, комполка с его трибуналом — полбеды, особистов боюсь. Вот беда… Злые ребята, в каждом изменника видят.

— Так на то они и особисты, — развел руками лейтенант.

Копылов в ответ на это промолчал.

Стрельбицкий и сам знал: от особистов доброго не жди. Приходилось с ними сталкиваться.

Как-то в одном из боев удалось подбить два немецких танка. Фашисты бежали, бросив машины, и Стрельбицкий сумел под огнем забраться внутрь танка. Товарищи по взводу залегли поблизости. Каково же было их удивление когда из люка танка показалась головка сыра, потом вторая.

Запасливые немцы сыр возили с собой. Он оказался хорошей добавкой к питанию взвода. Ведь кормили тогда скудно — в лучшем случае кашей-перловкой, а тут такое богатство.

Нашел лейтенант в боевом отделении и десяток наручных часов. Раздал сослуживцам, взял себе. Однако уже на следующий день о часах прознали в особом отделе. Ну и предстал лейтенант пред ясными очами «особняков». Сначала расспрашивали, что да как, а потом едва судилище не устроили, мол, мародерство, грабеж. На что Стрельбицкий резонно ответил: во-первых, с мертвых часы не снимал, достались они в качестве трофея, во-вторых, не прикарманил, не зажал их, раздал разведчикам, и себе взял всего одни.

Однако особисты не унимались, требовали вернуть. Только не понятно вернуть им, в особый отдел, или в немецкий танк назад отнести.

Сгоряча он сдернул часы с руки и запустил в дальний угол комнаты, где его допрашивали. Такой поступок явно не понравился представителям особого отдела, но, как говорят, тогда обошлось.

А теперь? Теперь все оказалось намного сложнее. Прав был Копылов. На следующий день в полк по душу комвзвода разведки Стрельбицкого прибыл майор-особист из штаба дивизии. И вскоре Владимир уже стоял перед ним, как Сивка-Бурка из старой сказки.

— Рассказывай, лейтенант, — майор, не торопясь, закурил папиросу, затянулся всласть. — Только я тебе не комполка. Лапшу вешать не надо. Быстро расколю.

— А что тут колоть, товарищ майор, я и сам расскажу. Каждую ночь мы ходим в поиск. И каждую ночь нужен «язык». Только где ж его взять? Три дня назад в ходе наблюдения за передним краем противника обнаружили, что по нашим войскам с той стороны ведет огонь немецкая артиллерийская батарея. Определили, что находится она километрах в трех от нас.

Ночью 13 разведчиков во главе со мной вышли через лес к батарее. Залегли у фашистских землянок, стали изучать обстановку. Надо сказать, что мы еще не успели обнаружить орудия, как из ближайшей к нам землянки вышел немец. Хотел малую нужду справить.

Разведчик Копылов оглушил его, и мы поволокли фашиста в лес. В пути разглядели, что нам попался не солдат, а лейтенант. Но придя в себя он стал кричать, сопротивляться. Пришлось «успокоить» крикуна, чтоб не шумел, уложить на плащ-накидку и тащить. Немец здоровый, волокли его по болоту, вода, грязь. На пленного особо внимания не обращали. А у него в кармане оказался браунинг. Вот он из этого браунинга и застрелился. Когда, как, ну не слышали мы выстрела.

— Стало быть, лейтенант, в расположение полка вы притащили труп.

Стрельбицкий пожал плечами.

— А ты сам веришь в этот бред, взводный? — майор поднялся из-за стола. — Я желаю знать, где вы нашли труп и как пытались выдать его за «языка»?

Особист подошел вплотную, схватил за грудки Владимира.

— Да ты знаешь, что я с тобой сделаю. Надоело в разведку ходить, ночь, грязь, болота мешают. Дураков из нас делаешь. Последний раз спрашиваю, где труп взяли?

— Какой труп, товарищ майор? — не выдержал взводный, — на хрен он нужен, чтоб его по болоту на своем горбу всю ночь таскать под немецким обстрелом. Я что сумасшедший… '

— Нет, ты не сумасшедший Стрельбицкий. Ты враг. Скрытый враг советской власти. Когда другие жизни кладут за Родину, ты со своими бойцами командование обманываешь. Вместо разведданных трупы подсовываешь. Да тебя расстрелять мало.

— Да как же так, товарищ майор, какой же я враг? — прошептал лейтенант.

— А это мы сейчас посмотрим, разберемся, — «особняк» вернулся за стол, раскрыл планшет, вытащил папку. — А скажи мне лейтенант, где ныне твой отец?

— Отец? — переспросил Стрельбицкий. — Он умер в 1932 году.

— Ну допустим. А братья?

— Братья воюют…

— Где встретил войну?

— В Одессе, на курсах политруков.

— В разведку как попал?

— Добровольно попал. Приехал в наш автовзвод комиссар полка и говорит: «Вот что Стрельбицкий в разведке у нас беда, всех перебили. Пойдешь? Только добровольно». Пойду, ответил…

— Ну и что?

— А ничего, товарищ майор. Неделю походим в ночные рейды — из 20 человек во взводе половины не остается. Наберу новых — и опять в рейд. Вот такой я враг народа, удумал трупы таскать. Свой лоб и своих ребят под пули подставлять… За труп, конечно.

Майор посмотрел на лейтенанта и захлопнул папку.

— Знаешь, Стрельбицкий, одного в толк не возьму, как он мог застрелиться у вас на глазах? И никто ничего не слышал. Как это объяснить?…

— Не знаю, как объяснить. Если б все на войне объяснить можно было, то немец не дошел бы до Александровки, — тихо произнес взводный.

Особист откинулся на стуле и долго смотрел на взводного. Потом расстегнул кобуру, вытащил из нее пистолет, положил перед собой на стол.

— Видишь? — спросил он.

— Вижу.

— Еще раз повторится, — майор вскинул ладонь, — вот этой собственной рукой пристрелю как собаку. Не забудь.

Стрельбицкий посмотрел на майора, на его растопыренные коротенькие, пухлые пальцы, на пистолет на плохо обструганном столе:

— Не забуду…

В поиск уходит разведка

В избе, где вповалку спали разведчики, распахнулась дверь. В ту же секунду лейтенант Стрельбицкий открыл глаза и нащупал цевье автомата.

На пороге стоял часовой.

— Командир, ребята! Немцы!

С окраины села уже слышались выстрелы, крики солдат. Разведчики быстро выбежали из избы. Часовой, наклонившись к Стрельбицкому, доложил:

— На левом фланге прорвались, товарищ лейтенант.

— Вижу, что прорвались. А где третья рота?

— Драпает третья рота…

Теперь взводный уже и сам видел, что драпает. По селу, прямо по дороге бежало десятка два солдат. Они даже не отстреливались. Иногда оглядывались, далеко ли немцы, и вновь бросались наутек. Разведчики сосредотачивались за домами деревни, вели огонь в сторону фашистов.

Стрельбицкий беспомощно смотрел, как мимо них пробежали бойцы третьей роты и уже с окраины села показалась цепь немецких солдат. На снегу их мышиного цвета шинели были видны издалека.

Лейтенант подал знак своим — отходим.

У сельского дома, где располагался штаб, он увидел, как из окна вылезает командир полка. Взводного не ко времени и не к месту разобрал смех: таким он своего строгого командира еще не видел. И тут Владимир вспомнил: у штаба полка всегда стояла зенитная установка. Четыре пулемета вместе, в едином кулаке. Почему они молчат?

Он бросился к дому и увидел установку без зенитчиков. «И эти сбежали, — в сердцах подумал Стрельбицкий, заскочив в кресло наводчика, перевел пулеметы из зенитского положения в горизонтальное и только тогда совсем рядом за деревьями разглядел фигуры фашистов.


…Зенитная установка — это лавина огня. В бескрайнем небе попробуй поймай самолет, а на земле — мощное оружие. Мышиные шинели сначала бросились на землю, укрываясь за деревьями икамнями, а потом — поползли обратно.

Лейтенант поливал огнем фашистов, сколько было сил. А когда кончились боеприпасы, посиневшие от напряжения пальцы разжать не смог. Уже с криком "Ура!" пробежала в обратную сторону третья рота, а он все сидел на месте зенитчика, не чуя ни рук ни ног.

Вокруг сгрудились его разведчики, подошел командир полка.

— Ну что, Стрельбицкий, молодец! — бодро сказал майор, оправившись от волнения.

Владимир лишь грустно усмехнулся, вспомнив задницу комполка в окне дома.

— Все свободны, — скомандовал комполка, — а взводный ваш останется со мной.

Майор отвел лейтенанта в сторонку.

— Давай к делу, Стрельбицкий. Я тебя уже собирался вызывать… А ты и сам тут как тут. В ближайшие две ночи во что бы то ни стало надо добыть "языка".

Комполка посмотрел на взводного, словно пытаясь понять, достаточно ли сильное впечатление произвели его слова.

— Есть товарищ… — взял под козырек взводный.

Договорить он не успел. Майор положил свою руку на ладонь лейтенанта и опустил ее вниз.

— Не надо, Володя, — неожиданно он назвал его по имени, — ты понял главное: во что бы то ни стало.

Командир вытащил из планшета карту, расстелил ее на земле, опустился на одно колено.

— Смотри, сегодня вечером, при поддержке артиллерии, ты со своими разведчиками проникнешь в тыл немцев. Выйдешь на окраину села Рай-Александровка. Укроетесь в разрушенных колхозных конюшнях. По нашим предварительным данным, на другом конце села немцы. Это все что я могу сказать. Остальное за тобой.

Когда стемнело, разведчики лейтенанта Стрельбицкого сделали все, как приказывал командир полка. Под прикрытием отвлекающего артогня пробрались в немецкий тыл, в то самое село, в разрушенные конюшни. Действительно в ходе наблюдения установили, что на противоположной окраине села немцы.

Под утро разведчик Копылов снял часового, четверо во главе со Стрельбицким вошли в дом. Немцы спали на полу, комната освещалась тусклой лампочкой, которая работала от аккумулятора. Автоматы стояли в углу, вдоль, стенки.

В первую минуту приглядевшись и увидев в полутьме такое количество немцев, взводный растерялся. Им нужен всего один "язык", а тут по меньшей мере десяток фрицев. Всех надо пленить здесь, в тылу, где вокруг вражеские солдаты, а потом с эдакой оравой еще добраться до своих. Задача казалась невыполнимой.

Но, как говорят в народе, глаза боятся, а руки делают. Стрельбицкий пнул ближайшего спящего фрица. Тот вскочил и что-то закричал по-немецки. Сонные вражеские солдаты сбились в кучу под дулами автоматов советских разведчиков.

Лейтенант как мог спокойнее сказал: "Ребята, будем выводить всех".

Немцам приказали снять ремни, взять штаны в руки и выходить из дома. В это время, скрываясь за спинами своих, один из фашистов схватил попавшийся под руку котелок и запустил им в лампочку. Однако промахнулся и попал в разведчика. Тот выстрелил, наповал уложив немца.

Все остальные замерли, потом подхватив штаны, стали быстро покидать избу. На улицу выбежало восемь человек.

Стрельбицкий приказал их уводить, а сам с тремя разведчиками остался прикрывать отход. Как всегда рядом с ним был его первый помощник Копылов.

Не успела основная группа отойти, как из окна дома прилетела граната. Ее бросил скрывшийся в комнате и незамеченный разведчиками немец. Упал сраженный осколком Копылов, легко ранены двое солдат, Стрельбицкий получил ранение в руку, в живот и в лицо.

Немца уничтожили. Однако ничего этого уже не слышал лейтенант. Он потерял сознание и очнулся лишь в полевом госпитале.

Разведчики не бросили своего командира, на плащ-палатке дотащили до переднего края. А вот тело геройски погибшего Копылова так и осталось на вражеской территории. Вынести его не было сил.

Восемь фашистских "языков" доставили в штаб. Так что задачу, которую ставил комполка, взвод Стрельбицкого перевыполнил с лихвой.

Сам же лейтенант в это время находился в медсанбате. У него поднялась высокая температура. Вскоре стало ясно, что ранения Стрельбицкого очень серьезны, и его доставили в госпиталь в городе Клухори, что на Северном Кавказе.

Там Владимир лечился полгода. На поправку он шел медленно, плохо заживала рука. О возвращении на фронт не могло идти и речи.

В октябре 1942 года лейтенант Стрельбицкий выписался из госпиталя и отправился к новому месту службы — в город Куйбышев, в Первое пехотное училище. Командование вспомнило о том, что перед войной он окончил курсы политруков, и назначило боевого разведчика помощником начальника политотдела по комсомольской работе».

Благодарность от товарища Сталина

Старший лейтенант Стрельбицкий приоткрыл дверь кабинета начальника политотдела училища.

— Разрешите, товарищ полковник.

Начпо широко улыбнулся, поднялся из-за стола и раскинул руки, словно хотел обнять старшего лейтенанта.

— Заходи, заходи, Владимир Васильевич!

«Что это с ним?» — подумал с тревогой Стрельбицкий и остался стоять там, где стоял. Он в училище почти год, но таким начальника политотдела видит впервые. Опять же это странное обращение по имени-отчеству. Видать, не к добру.

— Ты что там застыл. Заходи, коль зовут. Стрельбицкий сделал шаг в кабинет, доложил как положено по уставу: прибыл по вашему приказанию.

— Садись, раз прибыл, — начпо кивнул на стул у приставного столика. Сам опустился напротив.

— Знаешь, Володя, праздник у нас сегодня в училище.

— Какой праздник? — удивился старший лейтенант.

— Сдается мне, что, в первую очередь, твой праздник… — Полковник протянул руку и в стопке бумаг нащупал листочек, похожий на телеграмму.

— Вот слушай, — начпо поднес телеграмму поближе к лицу, — Первое пехотное училище. Город Куйбышев. Но кому, кому!

Он вскинул вверх указательный палец.

— Старшему лейтенанту Стрельбицкому В. В. Выражаю благодарность за помощь Красной армии. И подпись, заметь, — И. В. Сталин.

— Ста-лин?… — недоверчиво спросил Стрельбицкий.

Начпо развернул к нему бланк телеграммы.

— На, насладись сам.

Владимир читал, перечитывал телеграмму и не верил своим глазам. Он даже поначалу от волнения никак не мог вспомнить, за что его благодарит сам Верховный Главнокомандующий. Может, за тех «языков» на фронте? Так ведь столько времени уже прошло.

И тут вдруг обожгло: «За подводную лодку!»

Ну как же он мог забыть. Конечно, за подводную лодку. Стрельбицкий как помощник по комсомолу организовал преподавателей и курсантов на сбор денежных средств на постройку подводной лодки «Комсомолец ПриВО», что означало «Комсомолец Приволжского военного округа». Куйбышевское училище входило в состав округа. Удалось собрать немало — 5 миллионов! Он сам внес 10 тысяч рублей.

Начальник политотдела с удовольствием смотрел на взволнованного старшего лейтенанта.

— Что, Стрельбицкий, душа в пятки ушла? Не каждый день Верховный благодарит!…

Владимир только улыбался и бережно разглаживал на столе телеграмму.

Когда улеглось первое волнение, полковник хитро прищурился:

— А скажи, мой дорогой помощник, все хотел спросить, да не досуг было. Ты сам-то как этакую сумму собрал? 10 тысяч — деньги немалые.

— Да это премия… — отмахнулся Владимир.

— Ничего себе, премия. У вас что, в разведке за каждого «языка» по тысяче дают? Не слышал я такого…

— Да уж, за «языка», дадут. Меня как-то особист премировал. Обещал расстрелять собственной щедрой рукой. И расстрелял бы в следующий раз. Только не повезло ему, ранило меня сильно… А потом, сами знаете, к вам попал. А тут, вроде, расстреливать не за что. Даже вот товарищ Сталин благодарность прислал.

Владимир умолк, вспоминая злобную физиономию особиста и его вскинутую в гневе короткопалую руку. Встряхнул головою, стараясь отогнать дурные воспоминания: «Приснится же такое, как шутят фронтовики». Он глянул на сидящего напротив начпо и понял: полковник ничего не понял и ему, естественно, хочется узнать, где взял его помощник 10 тысяч рублей, и что же это за премия такая. Н-да, полковник был неплохим мужиком, но уж страсть как любопытным.

— Под Бельцами немцы разгромили наш артполк, и я служил в отдельной автороте дивизии. Дивизия отступала.

Стрельбицкий стал рассказывать, вспоминать, и словно в замедленном кино поплыли, потекли отрывки из его недавнего прошлого.

…Основные силы дивизии уже переправились на левую сторону Днепра, а он отстал и теперь со своей ротой догонял штабную колонну. Немцы только что бомбили город. Днепропетровск горел…

Машина, на которой он ехал, мчалась по улице к переправе. Слева у дороги Стрельбицкий увидел здание Госбанка и женщину, одну на пустой улице. Она испуганно смотрела то в небо, видимо опасаясь нового налета фашистских самолетов, то вдоль улицы, ожидая откуда-то помощи. У ее ног лежал банковский брезентовый мешок, в котором обычно инкассаторы переносят деньги.

— Тормозни, — скомандовал лейтенант водителю.

Машина остановилась, Владимир выпрыгнул из кабины. Обрадованная женщина замахала рукой.

— Товарищ военный! Товарищ военный!

— Что случилось?

— Здесь деньги нашего банка. Много денег, — сказала она, указывая на мешок, — он опечатан, опись внутри. Возьмите…

— Да куда ж я с ним?! — растерялся Стрельбицкий.

— Передадите командованию, или в другой банк по дороге. Жалко. К немцам попадут.

— Ладно, — он схватил мешок и забросил в кузов, — передам…

Владимир вскочил в кабину, водитель дал «по газам», и машина покатила по пустынной, дымной улице. Он оглянулся. Женщина неподвижно стояла на том же месте. Стало горько, обидно. В ушах — умоляющий шепот женщины: «Жалко, деньги к немцам попадут».

Через час она сама попадет к немцам. Стрельбицкий трясся в кабине, и злость яростной волной подкатывала к горлу: «Все бежим, бежим, бежим». Не заметили, как выскочили к переправе. Водитель надавил на тормоза. Машина дернулась и заглохла.

— Что? — не понял Стрельбицкий.

Водитель кивнул головой на ветровое стекло. За стеклом — Днепр и мост, охваченный пламенем.

— Я приказывал тебе тормозить? — Владимир чувствовал, как гулко стучит в его груди сердце, — Вперед! Только вперед!

Машина рванулась с места и понеслась с горы к мосту. Как они перескочили это пекло, одному Богу известно. На другой стороне Днепра лейтенант разыскал штаб дивизии, финчасть, и сдал мешок с деньгами, словно гору с плеч свалил.

Вполне довольный собой он вышел на штабное крыльцо, однако, не успел толком оглядеться, как услышал команду:

— Товарищ лейтенант, ко мне!

Поначалу подумал, обращаются не к нему. Однако вокруг не было больше лейтенантов, а начальник штаба дивизии красноречиво смотрел в его сторону. Он спустился с крыльца. Начштаба махнул рукой:

— В строй, лейтенант!

Так Стрельбицкий оказался в общем строю офицеров дивизии. Рядом стоял капитан с пехотными эмблемами, с другой стороны майор-интендант. Все удивленно оглядывались друг на друга. Никто не мог понять, зачем их строят, равняют.

Прозвучала команда: «Сми-и-рно!» Начштаба дивизии ударил строевым, и только сейчас Владимир разглядел на крыльце штаба, где только что стоял он, взял под козырек какой-то генерал. Да не просто генерал, а целый генерал армии!

— Генерал Тюленев, — прошептал рядом майор-интендант.

Начштаба доложил, что офицеры дивизии построены и к бою готовы. В строю, услышав такое, вдруг зашептались: «К какому бою? Что за бой?»

Тюленев поднял руку.

— Товарищи офицеры! Вы знаете о приказе товарища Сталина: «Ни одного немца на левом берегу Днепра». Но фашисты уже захватили авиазавод и создали плацдарм здесь, у нас под боком. Наша задача сбросить их в Днепр. Для этого я прибыл в дивизию и сейчас поведу вас в бой.

Прозвучала команда: «Направо. Шагом марш!» И офицерская колонна во главе с генералом Тюленевым двинулась к реке.

Стрельбицкий огляделся. Их было от силы полсотни человек. Все происходящее казалось кошмарным сном. Ни тебе подготовки, ни постановки задач, ни артиллерийской поддержки. Но, наверное, генералу армии виднее.

Перед передним краем, где располагались немцы, они увидели вспаханное поле. Заметив группу военных, фашисты открыли минометный огонь. Мины ложились все ближе. Несколько офицеров упали, раненные осколками.

Мина разорвалась рядом с Тюленевым. Он был ранен. Командир дивизии приказал эвакуировать генерала.

Стрельбицкий вместе с другими офицерами, положив Тюленева на плащ-накидку, потащили его по пахоте к лесу. Там за лесополосой их ждала лошадь, запряженная в телегу. Погрузили генерала на телегу. Он пообещал своих спасителей наградить, но в следующую минуту потерял сознание. Телега уехала.

Никого, разумеется, не наградили. Хотя, впрочем, через несколько дней лейтенанта Стрельбицкого вызвали в штаб дивизии и вручили премию 10 тысяч рублей за спасение государственных денег.

— А поскольку потом пошли бои, ночные поиски, «языки», негде мне было тратить эти тысячи. Вот я их сохранил и вложил в подводную лодку, — закончил свой рассказ помощник по комсомолу.

— Ты смотри-ка, а я ничего этого не знал, — сокрушенно развел руками полковник. Он взглянул на настенные часы, — Пора.

Начальник политотдела училища и его помощник по комсомолу вышли из штаба и, обогнув учебный корпус, оказались на плацу. Курсанты поротно выстроились перед трибуной. Начпо открыл митинг и сказал:

— Товарищи офицеры и курсанты! В наше училище пришла телеграмма от Верховного Главнокомандующего товарища Сталина!…

Курсанты ответили дружным «Ура!»

«Любите ли вы разведку?»

— Не понял, Стрельбицкий? — полковник удивленно глянул из под очков. — Вы не хотите в разведку?

— Не хочу… Я уже служил в разведке.

Полковник хмыкнул и принялся перечитывать рапорт

Стрельбицкого, который лежал перед ним на столе.

— Вот чудак. Это же Москва, Военно-дипломатическая академия. Да и разведка не полковая, а стратегическая. За границей работать будешь.

Нет, Владимир Васильевич в разведку не желал. На всю оставшуюся жизнь ему хватило ночных вылазок в тыл врага, яростных схваток лицом к лицу, когда даже в темноте видишь налитые кровью глаза фашиста, убитых боевых товарищей. Умом он, конечно, понимал: его зовут совсем в другую разведку, но перебороть себя не мог. Да к тому же здесь, в училище, ему нравилось. Он любил преподавательскую работу, свой предмет, курсантов. А от добра, как говорится, добра не ищут.

— К тому же, скажу откровенно: вы нам подходите, — прервал его раздумья полковник, — Боевой офицер, разведчик. Есть опыт комсомольской работы, высшее образование…

Он полистал личное дело Стрельбицкого.

— Вот смотрите, после ранения, с 1942 года вы помощник по комсомолу начальника политотдела Куйбышевского военного пехотного училища. Так? Так. Просились неоднократно на фронт, писали рапорта. А на фронте ведь могли попасть и в разведку?

Полковник вопросительно посмотрел на Стрельбицкого.

— Так то на фронте…

Действительно, он писал рапорта. Надоело в тылу отсиживаться. И его в октябре 1944-го отправили на курсы заместителей командиров по политчасти при Военно-политической академии с последующей отправкой в действующую армию.

Однако пока он учился, война закончилась. День Победы Владимир встретил в Москве.

Потом была учеба в Военно-педагогическом училище им. М. Калинина, и теперь вот уже третий год он преподает в Военном горно-артиллерийском училище в Тбилиси. Сюда и приехали неделю назад офицеры из Генштаба, а точнее, из Главного разведывательного управления, чтобы подобрать кандидатов для поступления в Военно-дипломатическую академию.

Стрельбицкий в это время находился в отъезде, в командировке, а когда возвратился, взору его предстало почти Бородинское сражение. Кого-то из офицеров уже отобрали в кандидаты, и они ходили в именинниках, иных отсеяли, и те были подавлены и несчастны. Вне зависимости от результата отбора члены комиссии с удовольствием отмечали, что в Москву, в Академию хотели, более того, рвались все. Кроме Стрельбицкого.

После приезда ему торжественно объявили — он в числе кандидатов. На что Владимир Васильевич совсем не выказал восторга и написал рапорт о том, что не хочет поступать в Академию и служить в разведке.

В столичной комиссии его рапорт вызвал настоящий шок. С ним решил побеседовать лично председатель комиссии. И вот теперь они сидели друг против друга, и полковник старался убедить Стрельбицкого в том, что он нужен разведке. Пока это у него плохо получалось. Стрельбицкий упирался.

— Хорошо, Владимир Васильевич, я дам вам время подумать. Посоветуйтесь с женой…

— Спасибо, но я уже подумал.

Эта фраза, судя по всему, стала последней каплей, переполнившей терпение председателя комиссии. Полковник оторвал голову от бумаг и вонзил холодный взгляд в Стрельбицкого. Потом медленно встал, демонстративно поднял на вытянутых руках рапорт и разорвал его пополам, потом сложил, и разорвал вновь.

— Ясно? Идите, товарищ майор. Вам партия приказывает…

Так Владимир Стрельбицкий попал в разведку во второй раз.

Пролетели четыре года учебы, и вновь он предстал перед комиссией. Теперь уже перед так называемой выездной комиссией, которая рассматривала кандидатуры выпускников академии на предстоящую командировку за рубеж.

Возглавлял комиссию заместитель начальника Главного разведывательного управления генерал Феденко.

Владимир Стрельбицкий планировался на выезд во Францию на должность помощника военного атташе. Учился он хорошо, язык освоил в достаточной степени, спецподготовка оценивалась на отлично. Биография была в полном порядке. Казалось, все должно пройти как по маслу. Так оно, собственно, и случилось. Комиссия уже проголосовала «за» единогласно. И тут вдогонку, неожиданно, генерал Феденко возьми да и спроси:

— Стрельбицкий, а вы любите разведку?

Генерал, конечно, ждал однозначно четкого ответа, в унисон своему вопросу. Это и стало бы красивой точкой в приятном разговоре. Однако Владимир Васильевич остался верен себе. Ответил совсем не так, как хотел и ждал генерал, а как думал сам:

— Люблю ли я разведку? — переспросил он, — Не знаю. Надо бы ее сначала попробовать.

Улыбка соскользнула с лица Феденко. Окажись они один на один, Стрельбицкий за свой ответ получил бы по полной мерке. Генерала в Главном управлении знали как человека грубого и несдержанного. Но тут он сумел обуздать свой гнев. На решение комиссии этот ответ не повлиял, но в итоговом протоколе Феденко тем не менее написал несколько нелестных слов в адрес столь дерзкого выпускника академии.


…Шел 1956 год. Помощник советского военного атташе Владимир Стрельбицкий прибыл в Париж.

«Я волнуюсь, заслышав французскую речь…»

Стрельбицкий приехал во Францию вместе с однокурсником по Академии полковником Героем Советского Союза Алексеем Лебедевым. Алексея Ивановича, несмотря на молодость и отсутствие опыта, назначили военно-воздушным атташе.

Обстановка в стране была крайне сложной. Венгерские события, ввод войск Варшавского договора в мятежную республику не лучшим образом сказались на отношении французов к сотрудникам советских учреждений. От советских шарахались как черт от ладана.

На стадионе, услышав рядом русскую речь, могли демонстративно подняться и уйти. Встретив у посольства, порою интересовались: «Советик?» После утвердительного ответа, да, советский, можно было получить плевок в лицо.

Контрразведка также ужесточила режим наблюдения и слежки за советскими представителями.

Военный атташе не был сторонником активной оперативной деятельности. Чаще обращал внимание «молодежи» на обилие прессы, открытых источников, из которых следует черпать развединформацию.

Однако Стрельбицкий и Лебедев придерживались иного мнения. Им хотелось настоящей, «живой» работы. Но начинать, по сути, было не с чего.

Впрочем, это не смутило Владимира Васильевича. Первым, на кого он вышел, был российский эмигрант. Он работал в крупной американской фирме, которая производила электронику. Впоследствии этот эмигрант станет нашим агентом и получит псевдоним Сокин.

А началась эта история с того, что Сокин однажды написал письмо на свою бывшую Родину в Советский Союз в журнал «Радио». Он хотел получить из редакции некоторые материалы, публикации. Журнал выполнил просьбу земляка и переслал материалы в посольство СССР в Париже. Там их и обнаружил Стрельбицкий. Выяснив обстоятельства дела, помощник военного атташе вызвался лично доставить материалы земляку.

Так они впервые встретились. Сокин познакомил Владимира с городом, пригласил в ресторан.

Стрельбицкий и представить себе не мог, сколько воспоминаний детства всколыхнет обычный французский ресторанчик.

Сокин, конечно, желал удивить своего русского товарища и заказал устрицы. Ну где, в послевоенные годы Владимир мог попробовать такой деликатес.

Когда официант поставил перед ним тарелку, Стрельбицкий вопросительно взглянул на Сокина.

— Прошу, — улыбнулся тот, — свежие устрицы!

— Устрицы? — удивился Владимир, словно увидел на тарелке крокодила. «Мули», — пронеслось в голове, и он почувствовал, как к горлу подкатывает тошнота. Сокин, увидев побледневшее лицо Владимира, кинул официанту: уберите.

— Что с вами, Владимир Васильевич? — сочувственно спросил Сокин.

— Простите и не обращайте внимания, — сказал, приходя в себя, Стрельбицкий, — Это меня догнало голодное детство.

Потом Владимир привыкнет, станет глотать устриц как заправский француз, и они будут казаться ему необычайно вкусными. Но в этот первый раз нахлынуло все сразу — ледяная апрельская вода, речные устрицы в ведре, или, как на Украине их называли, «мули» и он, одиннадцатилетний мальчишка, не чующий ног, бежит домой. Зимою умер отец, кормилец, и в их дом пришел голод. Впрочем, голод пришел во всю деревню.

Мать отчаянно боролась, пытаясь хоть как-то спасти детей. Но продукты, самые простые, за зиму в доме закончились, и есть было вовсе нечего. Сегодня утром мама сварила последние три картофелины и со слезами разделила их между сыновьями.

И тогда Володька вспомнил про речку, которая протекала через их деревню, схватил ведро и в ледяной воде набрал «мулей».

Мать как-то недоверчиво, с опаской посмотрела на Володькин улов, ведь никто прежде не питался «мулями», да и сейчас, в голод, она не слыхала, чтобы их варили. Но он просил сварить и сам первым стал пробовать их. Противные, что и говорить, но семью от голода спасли.

А теперь вот в центре Европы, в Париже, в ресторане его потчевали «мулями», вернее устрицами. «Свежайшими», как с гордостью подчеркнул симпатичный официант. А он, чудак, не мог справиться с тошнотой.

Они ушли тогда из ресторана. Сокин показал другие места, где отдыхают парижане. Словом, ввел в бытовую обстановку. В свою очередь Стрельбицкий, чтобы впредь «не светиться» на встречах, стал готовить Сокина к тайниковой связи. В лесу они выбрали тайник, обозначили его, опробовали. Владимир сделал закладку, выставил в городе сигнал, Сокин принял этот сигнал. В дальнейшем агент закладывал туда добытую техническую документацию. Стрельбицкий успешно изымал ее.

Сокин был первой ласточкой. Но останавливаться на одном завербованном информаторе Владимир не собирался. Однако надеяться на то, что появится другой такой Сокин и напишет в советский журнал «Радио», не приходилось. Значит, следовало самому выходить на «охоту».

Военный атташе, по сути, сидел безвылазно в Посольстве, и потому приходилось нередко действовать от его имени на свой страх и риск. Как-то Владимир узнал, что в японском посольстве состоится прием. Приглашения, к сожалению, не было, а попасть очень хотелось. А охота, как известно, пуще неволи. Подавив неловкость, Стрельбицкий приехал в посольство. Представился от имени советского военного атташе. Сработало, его пропустили. Огляделся, как говорят «пристрелялся». Все вокруг друг с другом мило беседуют, улыбаются как старые знакомые, и только он — один. Впрочем, нет, в уголке у окна Владимир заметил такого же приглашенного. Он тоже был один и явно скучал.

Стрельбицкий подошел к нему, поздоровался, поинтересовался:

— Вы друг японцев?

— Да нет, — засмеялся тот, — товарищ поделился приглашением. Сказал, здесь хорошие девушки. А я холостяк, решил посмотреть…

— О! Я тоже пришел один! — обрадовался счастливой возможности для знакомства Стрельбицкий.

Новый знакомый оказался американцем, служил в одной из военных структур НАТО.

Вечер прошел в приятной беседе. Договорились встретиться в другой раз.

На следующее утро, как и положено, Владимир доложил о встрече с американцем своему шефу — военному атташе. Тот поначалу не поверил: «Американец? Из НАТО? Сам пошел на контакт. Это точно подстава».

Стрельбицкий доказывал свое: на приеме американец оказался один, ему было скучно. Вот они и провели вечер вместе. Просто, как два обычных человека, не оглядываясь на страны и континенты. Однако руководство колебалось, сомневалось, прежде чем дать добро на дальнейшие встречи. Но Владимир Васильевич настаивал. Он чувствовал, что его знакомый нормальный мужик и никакая не подстава. Со скрипом, но все-таки ему разрешили продолжить отношения. И вторая встреча прошла еще лучше первой.

Американец пригласил своего нового русского товарища посетить… тюрьму. Правда называлась она игриво — шале-тюрьма. Оказывается, там, где в старые времена была тюрьма, ныне предприимчивые французы устроили, говоря современным языком, развлекательный центр: казино, стрип-клуб, для экзотики в подвалах оставили еще камеры, где прежде сидели смертники.

Странное было приглашение в обстановке шпиономании и антисоветских настроений. Однако новому другу Стрельбицкого, судя по всему, было наплевать на эти настроения. Он желал весело провести время и пригласил Владимира сделать это вместе. «А почему бы и нет?» — решил Стрельбицкий.

Признаться, они действительно провели незабываемый вечер: поиграли в казино, посмотрели стриптиз, а потом директор предложил им посетить подвалы тюрьмы. Там был выстроен огромный каменный колодец, по дну которого текла река. В стенах вырублены сиденья. Их как почетных гостей усадили на эти сиденья и для большей реальности накинули на шею цепи, чтобы они могли прочувствовать всю прелесть пребывания в тюрьме.

Директор рассказал, что когда смертники умирали, их сбрасывали прямо на дно колодца, в реку. Ныне подобными экстравагантными развлечениями вряд ли кого удивишь. Но это было полвека назад. И ничего подобного Стрельбицкий в прежней своей жизни и представить не мог.

Советский разведчик был неробкого десятка, однако тюремная экскурсия произвела на него достаточно сильное впечатление. Справедливости ради надо сказать, что и его друг — американец не стал задерживаться в тюремном колодце. Выбрались они — и поскорее наверх в стрип-клуб. Там и отогрелись душой.

Однако развлечения развлечениями, но Стрельбицкий голову не терял и не забывал, кто он есть. На этой встрече удалось узнать новые подробности службы американца. Когда Владимир доложил это руководству, вновь выплыли сомнения: уж очень серьезной удачей могло стать мимолетное знакомство. Начальство не верило в столь легкую удачу.

Тем не менее встречи разрешили продолжить. Доложили обо всем в Центр. Теперь пришло время сомневаться Москве. Посыпались те же вопросы: почему американец, да еще из НАТО, так легко идет на связь? И теперь объяснения Стрельбицкого об одиночестве американца, о чисто человеческих симпатиях друг к другу уже выглядели и вовсе несерьезно.

К счастью, Владимир Васильевич был новичком в оперативной работе и не очень-то задумывался, как резидент объяснит Центру их дружбу с американцем. Он знал — эта дружба неизбежно даст свои результаты.

В какой-то период руководству резидентуры пришла мысль: надо пригласить американца на квартиру к Стрельбицкому и записать их беседу на магнитофон.

Но теперь воспротивился сам Владимир. Не заглядывая начальству в рот, он сказал, что наша записывающая аппаратура скрипит как несмазанная телега. Велика вероятность, что гость это услышит, и вот тогда уже точно все полетит к чертовой матери.

Как ни странно, но старшие товарищи согласились с мнением молодого сотрудника. Решили не торопить события.

Но тут случилось непредвиденное: из Центра пришло неожиданное сообщение — должность помощника военного атташе сокращена, Стрельбицкий отзывается на Родину.

Что ж, на Родину, так на Родину. Откровенно говоря, решение было не совсем внятное, но начальству в столице виднее. Стрельбицкий, разумеется, огорчился, но горюй-не горюй, а ехать надо. Собрал чемоданы и вскоре уже был в Москве.

Самое интересное в этой истории то, что через восемь месяцев кадровая чехарда завершилась, и должность помощника атташе открыли вновь. Владимир Васильевич возвратился в Париж.

Что делать дальше? Понятно — надо продолжать работу. Стало быть, следует разыскать американца. Но как его разыщешь? Звонки по телефону результата не давали. Кто знает, что произошло за эти месяцы? Возможно, он уехал из Парижа, его перевели в другое место службы.

В доме, где жил американец, застать его также не удавалось. И все-таки Владимир Васильевич не терял надежды на встречу. Он постоянно приезжает в район, где жил знакомый. И однажды ему и вправду улыбается удача. В пробке, на улице замечает машину, а за рулем — его самого. Стрельбицкий окликает старого знакомого. Тот, обрадованный, выскакивает из автомобиля, пожимает руку, спрашивает, где был, куда пропал. В общем, отношения восстанавливаются.

А вскоре американец в первый раз выполняет просьбу Стрельбицкого — приносит важные документы.

…Они встретились в казино «Де-Пари». Американец с волнением, торопливо передал сверток с бумагами. Теперь пришло время волноваться Стрельбицкому. Материалы у него, а вдруг он ошибся в американце, и это действительно провокация контрразведки, как ему много раз твердили в резидентуре. Сейчас зайдут контрразведчики и под белы ручки. Словом… провал. Пришлось вернуть документы, предупредив его, что пока не время.

А казино есть казино. Музыка, веселье. На сцене кубинки о голые аппетитные ноги крутят сигары и бросают их в зал. Стрельбицкий с американцем, сидевшие ближе к сцене, тоже получают по сигаре. Закуривают и выходят из зала.

Владимир принимает документы и передает их стоящему за спиной офицеру нашей резидентуры, который в тот день сопровождал и прикрывал Стрельбицкого.

Подымив сигарами, они возвращаются в зал.

Часа через два, когда Владимир Васильевич и его агент покидали казино, их на выходе уже ожидал тот же офицер. Документы, к большому удовлетворению, были возвращены. Тот, откровенно говоря, удивился такой оперативности:

— О! С вами можно работать!

Так началась деятельность ценнейшего агента советской военной разведки в НАТО, который был завербован Владимиром Стрельбицким.

Перефразируя слова поэта, можно сказать, что оперативная деятельность разведчика за рубежом — это всегда «езда в незнаемое». Никто не ведает, что там впереди — государственной важности материал или наручники контрразведки.

Такую «езду» испытал во Франции и Владимир Стрельбицкий.

Как-то познакомился он с военнослужащим, который проходил службу в натовских структурах и имел доступ к секретной информации.

С помощью этого знакомого удалось выяснить некоторые данные оперативного оборудования Театра военных действий.

Дальнейшая работа с этим знакомым казалась весьма перспективной.

Однако все вышло иначе. Потом, анализируя причины провала, Стрельбицкий пришел к выводу: его информатор был неосмотрителен, жил не по средствам. Владимир Васильевич неоднократно предостерегал его, однако тот не внял его просьбам. Тем самым обратил на себя внимание контрразведки.

На последней встрече он признался Стрельбицкому в своих опасениях: ему кажется, за ним следят. Сказал, что решил уволиться из армии. И, действительно, уволился, но вскоре был принят на работу в воинскую часть на одну из должностей, дающую доступ к совершенно секретным материалам.

Такие «кульбиты» судьбы знакомого насторожили Владимира. Слежка, увольнение из Вооруженных сил и вдруг нежданное — негаданное трудоустройство, да еще в отдел, сотрудники которого всегда были очень привлекательны для разведки.

«Не западня ли это?» — задался вопросом Владимир. Возможно информатор уже на крючке у контрразведки, и теперь готовится ловушка для него.

Подтверждение вскоре пришло от резидента КГБ в Париже. Он сообщил, что информатора взяли, и теперь готовится провокация против Стрельбицкого.

Действительно, вскоре в аппарате военного атташе раздался телефонный звонок. Трубку взял Стрельбицкий. На проводе был старый знакомый. Владимир сделал вид, что не узнал, кто звонит. Тот представился.

— Что-то я вас не припомню, — сказал Стрельбицкий.

— Ну, как же. Мы встречались, — занервничал звонивший. — Давайте увидимся, вы меня вспомните.

— Ладно, приходите-

Договорились о встрече. Знакомый пришел с записывающим устройством в кармане. Он был одет не по погоде, да и во внутреннем кармане пиджака угадывался объемный посторонний предмет. Стрельбицкий спокойно спросил:

— И кто вы такой?

— Неужели не помните?

Собеседник заерзал на стуле. Сказать о документах, которые передавал прежде, значит еще больше подставить себя. Он что-то мямлил, пытался сказать, что теперь на новой работе, и работа та важна и ценна. Стрельбицкий молча выслушал провокатора и расстался с ним.

Позже из оперативных источников пришло известие: встреча, которую провел перевербованный информатор, была признана провальной. Провокация не удалась.


…Владимир Стрельбицкий в 1961 году уехал в отпуск в Советский Союз. Когда отпуск закончился, он узнал, что визу на въезд во Францию ему не дали. Это говорило только об одном: активность помощника советского военного атташе доставляет слишком много хлопот спецслужбам Франции. И они не хотят видеть его в стране.

«Провалишься, пеняй на себя…»

Владимир Васильевич остался в Москве, в Центральном аппарате ГРУ. Однако засиживаться в столице ему не дали. Через год с небольшим предложили новую командировку. На этот раз в Бельгию, в аппарат военного атташе, старшим помощником.

Все что случилось со Стрельбицким во Франции, разумеется, до тонкостей было известно в КГБ. И поскольку на них возложена обязанность по обеспечению безопасности офицеров военной разведки за рубежом, Комитет госбезопасности возражал против командировки Стрельбицкого.

В КГБ рассуждали вполне здраво: что такое год с небольшим? Для контрразведки, считай, это было вчера, и спецслужбы Бельгии прекрасно во всем осведомлены. Потому ехать Стрельбицкому в Бельгию, во-первых, бесполезно — местная контрразведка работать не даст, перекроют кислород напрочь, да и, во-вторых, опасно. Он теперь вроде как меченый, устроят какую-нибудь пакость, подставу.

Все это не хуже кагэбэшников понимал и сам Стрельбицкий, но ехать хотел. Даже очень хотел. У него были свои резоны. Насчет контрразведчиков, которые, мол, не дадут ни дыхнуть, ни пукнуть, он руководствовался старой русской пословицей: не так страшен черт, как его малюют.

Что же касается гадостей и подстав — от этого не гарантирован никто и нигде. На то она и контрразведка. Тут ничего не поделаешь, работа у них такая.

Поскольку военная разведка желала послать Стрельбицкого в командировку, а КГБ — возражало, решение принималось в ЦК партии, на Старой площади.

Накануне поездки в ЦК Владимира Васильевича вызвал к себе начальник европейского управления. Долго не разговаривал, только спросил:

— Не передумал ехать?

— Не передумал…

— Тогда собирайся, и вперед на Старую площадь. За ними окончательное решение…

Сотрудник военного отдела ЦК был внимателен к нему. Побеседовал, поговорил, поинтересовался:

— А этот иностранец давал тебе документы?

— Давал…

— Ладно, езжай. Только будь осторожен. В конце концов, за одного битого двух небитых дают.

По возвращении со Старой площади его вызвал начальник Главного разведывательного управления генерал-полковник Петр Ивашутин.

— Ну что, Стрельбицкий, на душе у меня неспокойно. Но управление за тебя, значит, нужен ты там. Смотри, провалишься, пеняй на себя…

Владимир Васильевич усмехнулся: «На кого же еще пенять?» Но начальнику ничего не сказал. На том и расстались.

Кагэбэшники оказались правы. Бельгийская контрразведка с первых дней питала особую любовь к Стрельбицкому. Он, конечно, по приезде взял некоторую паузу, однако надо было с чего-то начинать работу. И он начал казалось бы с самого безобидного — пошел в королевскую библиотеку, чтобы полистать книги. Среди прочих заказал издание, в котором описывались мосты Бельгии. В ту пору для военных разведчиков это была первоочередная задача — составление характеристик европейских мостов.

Через несколько дней Стрельбицкий вновь появился в библиотеке. Заказал книги. Однако среди них не оказалось самой необходимой, рассказывающей о мостах. Работник библиотеки с милой улыбкой объяснила: книга сдана на реставрацию.

Ну что ж, тогда Владимир Васильевич стал упорно и методично объезжать мосты. Кто мог ему запретить прогуливаться по бельгийским мостам? Да и дело более полезное, на воздухе у воды, чем скучное сидение в библиотеке и перелистывание пыльных фолиантов.

Невидимый «бой» с контрразведкой Стрельбицкий вел все годы командировки. Бельгийские «контрики» зачастую были бесцеремонны и нагловаты. Постоянно звонили на квартирный телефон по ночам. Проверяли, дома ли старший помощник военного атташе.

На учения звали, но выборочно. А вот, например, военный атташе Конго получал приглашения на все учения.

Стрельбицкий и тут нашел выход, поближе познакомился с конголезским военным атташе. Тот оказался весьма приятным человеком. Фамилия у него была интересная, грузинская — Бабия. Ничего секретного Бабия не рассказывал, но впечатлениями об учениях, на которые не попадал Владимир Васильевич, охотно делился. В общем, это обычная практика установившаяся между военными атташе во многих странах. Однако бельгийской контрразведке подобная практика была не по нутру. Сначала за Стрельбицким и Бабия установили слежку. Сидят в ресторане, а их «персональный контрик», которого они уже знали в лицо, обязательно располагается за соседним столиком. Они переезжают в другой ресторан, и тот за ними.

Вскоре Стрельбицкого пригласили в контрразведку.

— Вы дружите с военным атташе Конго?

— Дружу. А что, нельзя? Он же не ваш подчиненный.

Контрразведчик замялся, однако быстро взял себя в руки.

— Но мы ему очень доверяем.

— Прекрасно. В конце концов это ваше право. А у меня, как вы знаете, есть свои права.

— Господин Стрельбицкий, но, согласитесь: вы интересуетесь вооруженными силами Бельгии, НАТО.

— Я же офицер аппарата военного атташе, что же мне, кукурузой интересоваться?

Бельгийский «контрик» примолк: а ведь и вправду, чем еще заниматься помощнику военного атташе. Дабы разрядить обстановку неловкости, офицер спросил:

— А что конкретно вас интересует?

— Вот проходят учения. Тому же Бабия вы даете итоговый релиз с оценкой учений. Мне — нет. Опять же, списки офицеров Вооруженных сил. Они, насколько мне известно, не секретны. Так в чем же дело?

Контрразведчик молчал, видимо, понимая справедливость аргументов советского помощника военного атташе. Но напоследок у Владимира Васильевича был припасен «скелет в шкафу». Так, на всякий случай:

— И, наконец, я доподлинно знаю, мы не чиним препятствий бельгийскому атташе в Советском Союзе. На учения приглашаем регулярно, документы даем, — сказал он.

Собеседник только руками развел:

— Это удар ниже пояса, господин Стрельбицкий. СССР великая держава, в Варшавском блоке ни перед кем не отчитываетесь. А мы маленькое государство, у нас членство в НАТО…

— Понимаю… — сочувственно сказал Владимир Васильевич. — И тем не менее, что у нас в результате?

— Хорошо, — вздохнул контрразведчик, — мы будем вам предоставлять релизы по итогам учений. Ну и фамилии офицеров, вы верно сказали, у нас не засекречены.

Вскоре после этого разговора из контрразведки доставили три тома списков офицеров ВВС, ВМФ и Сухопутных войск. Стали чаще приглашать на учения, иногда вручали релизы.

Однако, несмотря на эти небольшие уступки, «повадки» бельгийской контрразведки в целом не изменились.

Как-то, будучи в Страсбурге, Владимир Васильевич остановился в одной из местных гостиниц. Вечером вышел прогуляться, проехаться по городу и обнаружил, что забыл ключи от машины. Возвратился, а номер заперт изнутри. Позвал консьержа. Тот долго извинялся, мол, номер, по ошибке, дали другому постояльцу.

Оказалось все значительно прозаичнее: его номер обыскивал контрразведчик, да Стрельбицкий не вовремя возвратился. «Контрику» ничего не оставалось, как упасть в постель и прикинуться спящим, а работникам гостиницы извиняться и раскланиваться за «ошибку».

Случалось, контрразведчики, позволяли себе и вовсе беспардонные поступки. Однажды на приеме в Доме правительства Стрельбицкий познакомился с офицером — авиатором и протянул, как обычно, свою визитку. Руководитель отдела внешних отношений бригадный генерал Депю, увидев это, подбежал и выхватил из рук офицера визитку советского военного дипломата.

Кстати, с бригадным генералом Депю произошла забавная история уже в Советском Союзе. Как-то в отпуске, летом, отдыхая в Сочи в санатории имени Фабрициуса, Владимир Васильевич с женой поднимался с пляжа в свой корпус. Издали увидел группу туристов-иностранцев. Они говорили по-французски. Каково же было удивление Стрельбицкого когда среди туристов он увидел генерала Депю. Как гостеприимный хозяин вечером Владимир Васильевич пригласил бельгийского гостя в ресторан, отменно угостил и подарил набор фирменных советских коньяков. Генерал был растроган до слез. Долго извинялся, говорил, что ему стыдно за тот случай, мол, вел себя неприлично. И все время приговаривал: что поделаешь, такая служба.

Что ж и вправду у Депю была своя служба, а у Стрельбицкого своя.

«Япредставляю великую страну»

Дверь кабинета начальника Генерального штаба распахнулась. Высокий, щеголеватый майор, в новом с иголочки кителе кивнул Стрельбицкому:

— Товарищ полковник, маршал Захаров ждет вас.

После возвращения из Бельгии прошел всего-навсего год, а начальник управления, уже в который раз, то ли в шутку, то ли всерьез говорил Владимиру Васильевичу:

— Что-то ты засиделся в конторе…

Стрельбицкий воспринимал эту фразу как спринтер команду: «На старт». Потом последует короткое: «Внимание!» — и выстрел стартового пистолета. Надо понимать, этот миг настал, и стартовый пистолет сейчас в руках у начальника Генштаба.

— Долго я вас инструктировать не стану. Это ни к чему, — сказал маршал.

Он взял со стола «объективку», в которой коротко излагались основные этапы службы Стрельбицкого, пробежал глазами.

— Вы человек опытный. Четыре года во Франции отработали, столько же в Бельгии, что мне вас учить. Теперь вы едете военным атташе в Швейцарию. Должность высокая и ответственная. И помните: Генштабу нужны разведматериалы. Ценные материалы…

Захаров пристально посмотрел на полковника Стрельбицкого, словно ожидая его реакции.

— Товарищ маршал. Мы готовы выполнить поставленные задачи, но обстановка тяжелая. Просто так в секретный сейф не залезешь, — пожаловался Владимир Васильевич, пытаясь донести до главного шефа всю сложность разведдеятельности за рубежом.

— А я никогда и не думал, товарищ полковник, что это просто и легко. Но это ваша работа. Вы разведчик. Поэтому давайте поглубже в сейф — и материалы мне на стол.

С таким напутствием маршала Захарова и отправился в Швейцарию полковник Владимир Стрельбицкий. Здесь, в Берне он прослужит шесть лет, и вся его деятельность будет подчинена проникновению в те самые секретные сейфы, о которых говорил начальник Генштаба.

Разумеется, советскую военную разведку мало интересовала крохотная швейцарская армия. По-прежнему задачей номер один было проникновение в НАТО.

В те годы Стрельбицкий «прославился» (если такое выражение применимо к разведчику) в Главном разведуправлении как умелый, высокопрофессиональный «добытчик» новейших образцов военной техники и оружия стран Северо-атлантического альянса. У него была небольшая по составу, но весьма работоспособная резидентура: офицеры молодые, амбициозные, но уже достаточно опытные и знающие.

Правда, первым важным сообщением из Берна в Центр стала информация сугубо политического характера. Стрельбицкий докладывал, что с территории Западной Германии в Чехословакию переправляется подозрительно большое количество «туристов». Да и, судя по-всему, «туристов» этих интересовали не красоты Златы Праги, а нечто другое. Телеграмма, к сожалению, не возымела действия. Более того, через год, когда Владимир Васильевич приехал в отпуск в Москву, в Центре ему высказали упрек: мол, «прохлопали» Чехословакию. Разумеется, этот упрек относился не к нему одному, и тем не менее его тоже поставили в общий ряд и, что называется, сняли стружку.

Возможно, другой бы промолчал, но Стрельбицкий не согласился стоять в этом ряду. Попросил поднять телеграммы из Берна годовой давности. Подняли. Оказалось, предупреждал атташе, да его не послушали. А может, и послушали, но ничего не смогли сделать. Но тогда, простите, подобные упреки не по адресу.

Второй раз подобное произошло ранней весной 1973 года. Афганский военный атташе в Индии отмахал полмира: из Дели приехал в Европу, в Берн, пришел к своему советскому коллеге Стрельбицкому, чтобы поведать тайну, за которую на родине его запросто могли повесить. Он рассказал Владимиру Васильевичу, что в Кабуле готовится вооруженный дворцовый переворот. Двоюродный брат короля, принц Мухаммед Дауд стремится свергнуть монарха Афганистана Захир-шаха.

Военный атташе был прозорливым человеком. Он считал, что приход к власти амбициозного Дауда ничего хорошего не принесет его государству. Полковник просил передать эту чрезвычайно важную информацию в Москву. Стрельбицкий выполнил просьбу военного атташе. Но информация канула в Лету.

Даже спустя много десятилетий Владимир Васильевич часто в мыслях возвращался к той встрече с афганским коллегой. Не зря афганец беспокоился. Дауд захватил власть, сбросил с престола короля Захир-шаха. Через три года сбросили и расстреляли его самого. И пошло и поехало… Амин приказал удушить Тараки. Советский спецназ ликвидировал Амина. Потом Бабрак Кармаль, Наджибулла, талибы, американцы… И не прекращающаяся война.

Что дальше? Опять война. Она уже длится которое десятилетие на афганской земле.

Эх, если бы строчки его шифрограммы смогли совершить чудо и мы предотвратили бы свержение короля. В Афганистане тишь да гладь, «шурави» здесь любят, как любили до войны, и в Советском Союзе матери не рыдают на могилах погибших сыновей, потому что нет могил. Здесь старый разведчик улыбался над наивностью своих мыслей.

Но приходит время и вновь накатывают воспоминания: 1973 год, тревожные глаза военного атташе Афганистана. Н… да… Хочешь не хочешь, а задумаешься о ценности информации.

Кстати, еще раз вернемся к этой самой ценности слова и дела разведчика.

Резидентура советской военной разведки в Швейцарии добыла много чего ценного и особо ценного в те годы. Нередко, когда мы встречались, Владимир Васильевич брался загибать пальцы — инфракрасная аппаратура, документация по артиллерии, электроника для ВВС… Но всякий раз сбивался. Дабы быть объективным, приведу один документ, чудом сохранившийся с той поры в семейном архиве Стрельбицких. Это заключение авторитетной комиссии на систему, добытую бернской резидентурой. Называть систему мы, разумеется, не будем. Скажем только несколько слов об эффекте ее внедрения.

«Ввод в эксплуатацию системы, — говорится в заключение, — и ее освоение проведено в сжатые сроки.

В настоящее время она используется при разработке сложных многопроцессорных устройств автоматизированной телефонной связи фронта, армии, дивизии.

В ближайшее время система будет использована в разработке комплексной аппаратуры полевой связи от армии и выше.

Использование системы позволяет повысить производительность разработки не менее чем в 3 раза, сократить сроки разработки, отладки программного обеспечения в 3-5 раз в зависимости от сложности аппаратуры, усилить надежность систем связи».

Добавлю только, что в документе названа цифра экономического эффекта от внедрения системы — 30 миллионов рублей!

Однако главным своим достижением в период работы в Швейцарии Владимир Васильевич считал обретение одного из узлов нового современного западного танка.

Надо признаться, что в те годы наша конструкторская мысль по некоторым направлениям отставала от западной. Советским танкостроителям удавалось многое, но не все — отдельные элементы танковой конструкции получались тяжелыми, громоздкими, ненадежными. И тогда военная разведка получила задачу — добыть либо документацию по этому узлу, либо сам узел.

Эту тему Стрельбицкий обсуждал со своим агентом еще в Бельгии. Однако выполнить подобное поручение агенту тогда оказалось не под силу.

Приехав в Швейцарию, Владимир Васильевич продолжил работу.

Но как, кто мог унести с воинского склада узел новейшего танка и переправить его в Советский Союз. Тем более, что склады находились в Великобритании, а Стрельбицкий располагался в Швейцарии.

О том, как была разработана эта, без сомнения уникальная, спецоперация, даже сегодня, через десятки лет, в подробностях говорить рано. Поэтому расскажем о ней лишь в общих чертах.

Итак, узел танка был отгружен с воинских складов в Великобритании и под видом холодильной установки переправлен через Ла-Манш в Амстердам, в Голландию. Туда прилетел наш транспортный самолет, и вскоре контейнер был уже в Москве.

Говорят, столь ценный груз на аэродром приехал встречать лично командующий танковыми войсками маршал бронетанковых войск Бабаджанян. Так ли было, не так — теперь трудно сказать, но важно другое — после этого события дела у наших разработчиков танков пошли на лад и Советский Союз стал обладателем самых передовых и лучших танков в мире.

Как-то итальянский военный атташе в беседе с советником нашего посольства признался:

— Стрельбицкий умело получает информацию. Он не крутит за пуговицу, однако то, что ему нужно, узнает незаметно.

Что ж, весьма тонко подмечено. Именно так и работал резидент советской военной разведки.

Но не забудем — Владимир Васильевич являлся военным атташе при посольстве СССР в Швейцарии и осуществлял представительские функции. В Берне у наших военных дипломатов были налажены не только деловые, но и вполне дружеские отношения с руководителями Вооруженных сил страны.

Стрельбицкий не только бывал на официальных приемах по приглашению армейского начальства, но и нередко встречался с ними в неформальной обстановке. Например, на обеде дома у командующего ВВС или у начальника Генерального штаба. Разумеется, были и ответные приглашения, и швейцарские генералы принимали их весьма охотно.

Военный атташе Советского Союза всегда присутствовал на парадах, на военных учениях. Журналисты никогда не обходили стороной Стрельбицкого. Просили комментарии чаще всего либо у американского атташе, либо у советского.

Как-то после очередной «атаки» журналистов обиженный атташе Австрии сказал Владимиру Васильевичу:

— Господин полковник, вы узурпировали всю власть над прессой.

— Господин атташе, — ответил Стрельбицкий, — ну какая власть может быть у меня над свободной европейской прессой. Сами видите, на интервью не напрашиваюсь. Просто я представляю великую страну.

Авторитет военного атташе СССР действительно был весьма солидным. Иногда он проявлялся в самых неожиданных ситуациях.

Однажды во время очередных маневров, на которые были приглашены военные атташе разных стран, им показали солдатскую столовую.

Все, что увидели там атташе, не могло не вызвать восхищение. В меню столовой были разнообразные салаты, несколько блюд первого, второго и даже… вино. В ту пору не всякий ресторан в нашей стране имел такой выбор блюд, как эта солдатская столовая.

Начальник Генерального штаба был доволен произведенным эффектом.

— Что скажете, господин Стрельбицкий? — обратился он к Владимиру Васильевичу.

— Да это же настоящий санаторий, а не воинская часть. Вы их очень балуете.

— Почему?

— Мне, кажется, столько еды для солдата многовато. Им тяжело будет действовать после обеда на учениях.

Сказал-то в шутку, а наутро вышли газеты с заголовком «Советский военный атташе считает, что на питание швейцарских солдат уходит много денег».

Этот вопрос был поднят в парламенте, и питание сократили на три франка в день.

На очередной встрече, пожимая руку Стрельбицкому, начальник Генерального штаба сказал:

— Берегитесь, господин полковник! Наши солдаты вас побьют…

Всякий раз, когда Владимир Васильевич вспоминает эту историю, всплывают в памяти строки поэта: «Нам не дано предугадать, как наше слово отзовется». Что и говорить, верно сказано.

В Швейцарии продолжил Стрельбицкий и свою давнюю работу, которую начинал еще во Франции, — поиск могил погибших советских воинов. Как правило, это были узники фашистских концлагерей, которые бежали оттуда и разворачивали на территории европейских стран партизанское движение. Таких захоронений в общей сложности в трех странах — во Франции, в Бельгии и в Швейцарии — Владимир Васильевич разыскал семнадцать.

…В 1974 году подошел к концу срок швейцарской командировки полковника Стрельбицкого. За плечами 6 лет работы в Берне. Пора было возвращаться в Москву.

Проводить военного атташе приехал лично начальник Генерального штаба.

— Отношения между армиями, — сказал он, — как известно, строятся на базе государственной политики. Так вот, военный атташе Советского Союза сделал много, чтобы эти отношения были дружескими.

Руководство военной разведки также высоко оценило деятельность полковника Стрельбицкого в Швейцарии. Он удостоился двух орденов — Красной Звезды и «За службу Родине в Вооруженных Силах» III степени.

«Марокканский» генерал

Начальник военной разведки генерал армии Петр Ивашутин и так и этак вертел в руках прибор, больше похожий на обычную шариковую ручку.

— Это и есть та самая лампа бегущей волны?

Генерал-майор Стрельбицкий, который сидел напротив, подтвердил:

— Да, она, родимая, как же ее трудно добывали.

Ивашутин на минутку поднял глаза на Стрельбицкого и опять стал разглядывать лампу. В ГРУ знали, их «большой шеф» технику любил. В молодости, пока не попал в органы, начинал свой трудовой путь технарем — окончил железнодорожную, потом профессионально-техническую школу, работал на механическом заводе, служил в авиации, учился в Военно-воздушной академии им. Жуковского. С тех пор у него осталась тяга ко всему техническому. Он следил за новинками техники, разумеется, в первую очередь, по линии ГРУ, и потому удивить его было непросто. Однако чувствовалось, что в этот раз Ивашутин немало подивился изобретению, которое держал в руках.

— И за вот эту, — он запнулся, видимо подбирая словечко покрепче, но только крякнул, не решаясь выругаться при подчиненном, — такие деньги?

Стрельбицкий понял это по-своему:

— Тогда, значит, товарищ генерал армии, обратно ее вернуть?

— Ты что, Стрельбицкий! Никаких «обратно». Заплатим. Я дам команду.

Генерал Ивашутин выдвинул ящик стола, бережно положил туда лампу и так же осторожно задвинул ящик. И только тогда обратился к Владимиру Васильевичу.

— Ну, рассказывай, как там наш отстающий разведаппарат.

У Стрельбицкого вытянулось лицо. Ивашутин улыбнулся и успокоил атташе.

— Пошутил я, Владимир Васильевич, столько лет марокканский аппарат у нас плелся в хвосте, что теперь даже и не верится…

И действительно, тот, кто служил в управлении в конце 60-х — начале 70-х годов, помнят, как на партактивах, на совещаниях у начальника Главного разведуправления постоянно склоняли «марокканцев». Марокко, конечно, не Европа. Хотя, как сказал однажды король Хасан II, если бы не Геркулес, который прорыл Гибралтарский пролив, то и Марокко было бы европейской страной.

Начальника военной разведки Советского Союза волновали, разумеется, не королевские экзерсисы на мифологические темы, а вполне реальная деятельность разведаппарата, расположенного в столице Марокко — Рабате. Именно поэтому в 1976 году военным атташе в эту страну и был назначен полковник Владимир Стрельбицкий. Там за свою работу он получил орден «За службу Родине в Вооруженных Силах» II степени.

Уже через год, в 1977-м марокканский разведаппарат вышел на одно из первых мест в ГРУ. За этот год было добыто 60 ценных документов. За все предыдущие 20 лет существования разведаппарата в Москву поступило 80 ценных материалов. Ну как тут не задуматься о роли личности в истории.

В следующем году Стрельбицкий со своими сотрудниками вышел за пределы Марокко, у него появились агенты в США, Италии, Франции, Германии, Великобритании.

Благодаря выходу в третьи страны, были добыты десятки ценных документов, новейшие образцы техники и оружия. Один из таких образцов только что бережно положил в ящик своего стола начальник ГРУ генерал армии Петр Ивашутин.

…Время встречи начальника военной разведки и его резидента в Марокко подошло к концу. Ивашутин пожелал Стрельбицкому успехов. Завтра Владимир Васильевич должен был возвращаться к месту своей службы.

Восемь лет прослужил в Марокко Стрельбицкий. Здесь он получил звание генерал-майора. За это король Хасан II назвал его «марокканским генералом».

Вообще с присвоением звания у Стрельбицкого вышла занимательная история. Прежде он не верил ни в предсказания, ни в вещие сны, но то, что произошло с ним, хочешь-не хочешь, заставило поверить.

После очередной успешной спецоперации по добыванию новейших образцов техники руководством было принято решение — наградить марокканского резидента ГРУ. Но чем? У него уже с фронтовыми пять орденов. Осталось, разве что, к ордену «За службу Родине в Вооруженных Силах» I степени представить. Правда, в ту пору I степень давали тяжело, скупо, но начальники Стрельбицкого верили в успех дела. Ведь награждать и вправду было за что. Получил бы орден и стал полным кавалером.

И все-таки грызли сомнения. Решили подойти нестандартно и посоветоваться с самим героем. Тогда и задали вопрос: орден I степени, или звание генерал-майора? Стрельбицкий, не задумываясь, выбрал генеральское звание.

Однако обещанного, как говорят, три года ждут. Да и не всегда дожидаются. Надеялся и Владимир Васильевич, но прошел месяц, другой, третий… Из Москвы никаких вестей.

И вот однажды снится ему сон. Утром заходит к нему в кабинет офицер резидентуры и вручает телеграмму. Стрельбицкий с удивлением спрашивает: «Почему ты, а не шифровальщик?» Тот улыбается: «Тут случай особый. Поздравляем, Владимир Васильевич, Вам присвоено звание генерал-майора». И действительно, утром у дверей аппарата военного атташе он встретил того же самого офицера и шифровальщика. Они и поздравили его первыми. Так Стрельбицкий стал «марокканским» генералом и поверил в вещие сны.


…В 1984 году закончилась последняя зарубежная командировка генерала Владимира Стрельбицкого. Ему было 63 года. В четырех странах — во Франции, Бельгии, Швейцарии и в Марокко — он отработал 22 года. 14 из них военным атташе и руководителем разведаппарата. Заслуги его перед Отечеством велики. В этом очерке рассказано лишь о малой толике этих заслуг.

КОМАНДИР ОТРЯДА «КАСКАД»

Неожиданный гонец

Декабрьской вьюжной ночью 1942 года дивизионные разведчики Сталинградского фронта притащили «языка». Немец как немец. Оглушенный прикладом автомата, испуганный, замерзший, он поначалу только невнятно мычал. А начальнику разведки надо было скорее привести плененного гитлеровца в чувство. Комдив торопил, и его можно понять. Предварительный доклад разведки озадачил: у фашиста оказались документы на имя унтер-офицера 206-й пехотной дивизии.

Начальник разведки не посмел бы потревожить генерала. Тем более, как сообщил порученец комдива, тот только прилег. Но дело не терпело отлагательств. На их фронте появилась новая дивизия. Предположительно, конечно. Иначе, что делает здесь этот унтер из неизвестного им соединения. Неужто фашисты скрытно перебросили под Сталинград новые, свежие части. У разведчика похолодело внутри.

Унтер тем временем приходил в себя, начал отвечать на вопросы. Как поняли разведчики, 206-я пехотная стояла под Калинином, а его послали с поручением доставить какие-то бумаги, документы. Какие — ему неведомо. Он доставил и уже возвращался обратно, как был захвачен разведгруппой.

Объяснения унтера ничего не прояснили. Наоборот, возникли десятки новых вопросов.

Немец, судя по его рассказу, не был фельдъегерем. Тогда почему его послали с документами? Какие это документы? Опять же, Сталинград и Калинин — свет неближний. Почему связь шла напрямую, а не через штаб армий?

Отсюда и выводы. Этот приезд из Калинина под Сталинград мог и действительно быть частной инициативой комдива той же 206-й дивизии. А если все обстояло иначе, и немец врет?… С кем не бывает, лопухнулись разведчики, не углядели, и фашисты скрытно перебросили новые части. А может, это далеко идущая дезинформация. Попробуй, отгадай.

О странном унтере из 206-й пехотной дивизии доложили по команде — в штаб армии, откуда в штаб фронта и, наконец, в Москву, в Генеральный штаб.

* * *
…Командир батальона 186-й стрелковой дивизии старший лейтенант Александр Лазаренко понимал — случилось что-то неладное. В третий раз за неделю на его участке обороны уходили в поиск группы разведки. Он делал проходы в минных полях, провожал группы, принимал их. Но разведчики возвращались ни с чем.

Начальник разведки ходил бледный, невыспавшийся и злой. Лазаренко сочувствовал ему, но у него своих забот был полон рот. Тем более, сути дела комбат не знал, а разведчики, как всегда, не любили распространяться о своей работе.

Неудачи полковой и дивизионной разведок вынудили штаб армии прислать к ним своего представителя.

Майор приехал в батальон Лазаренко, чтобы своими глазами осмотреть передний край, откуда в тыл врага уходили разведгруппы. Вот тут и пожаловался комбату майор, мол, не можем взять языка, а командующий фронтом вне себя, требует пленного.

— Ему тоже в Генштаб надо докладывать, — вздохнул майор. — А что доложишь, если разведчики каждую ночь ползают, да толку никакого.

И он рассказал Лазаренко о злополучном унтере, которого неведомым ветром занесло под Сталинград, а они теперь пупки надрывают, доказывая, что 206-я дивизия по-прежнему под Калинином.

— Да здесь она эта 206-я. Куда ей деться? — усмехнулся комбат.

— Это я тоже понимаю. Но ты докажи, — и майор ткнул пальцем вверх, намекая, видимо, на Генштаб.

— А что тут доказывать, у меня своя разведка есть.

Майор с недоверием посмотрел на Лазаренко.

— Какая у тебя разведка в батальоне?

— Да так, — отмахнулся комбат.

Но майор неспроста был из армейской разведки. Он словно нюхом почуял удачу.

— Давай, комбат, выкладывай, дело крайне важное…

Старший лейтенант Лазаренко, разумеется, рисковал, но, как говорят, где наше не пропадало. Так и быть, рассказал он майору, что у него в батальоне, в седьмой роте, есть санинструктор. Ловкий, бедовый мужик. Ночью он снимал мины, делал проход и подбирался к фашистским окопам. Поджидал немца и бил его наповал. Документы, разведданные санинструктора, разумеется, не интересовали. Ему нужен был заветный немецкий ранец, в котором он всегда находил любимый шнапс и закуску.

Лазаренко, приняв батальон, однажды «прищучил» санинструктора, мол, рискуешь, шляешься по немецким окопам, разживаешься шнапсом. На что хитрый санинструктор руками развел:

— Товарищ комбат, шнапс для сугубо медицинских нужд: промывание ран, дезинфекция…

— Смотри мне, дезинфекция…

Майор из разведотдела заинтересовался санинструктором.

— Вызывай-ка его, комбат

Вызвали, поговорили. Санинструктор согласился пойти в тыл к немцам, дело привычное. Только попросил в помощники еще одного солдата, с которым он уже ходил на дело.

В тот лее день майор-разведчик, комбат Лазаренко, санинструктор с помощником выбрали место для прохода на передний край врага, продумали детали рейда, захвата, отхода, прикрытия группы, отработали сигналы.

В полночь группа ушла в сторону немецких окопов.

Лазаренко с майором ждали их на переднем крае, готовые прикрыть, прийти на помощь.

Но помощь не понадобилась. Под утро санинструктор с напарником вышли к линии обороны. Они тащили связанного, с кляпом во рту немецкого ефрейтора.

После допроса ефрейтора майор обнял Лазаренко.

— Спасибо, комбат. Выручил.

И уже на пороге обернулся, показал на грудь.

— Крути дырочку для ордена…

Лазаренко отмахнулся, откровенно говоря, не поверив обещаниям майора.

Проводив разведчика, комбат возвратился к своим обычным делам. Фронтовая жизнь продолжалась. Заканчивался 1942 год.

А в начале 1943-го к комбату прибежал посыльный: прибыть в штаб дивизии к командиру. С собой взять того самого санинструктора и его помощника. Всем троим комдив вручил награды. Санинструктору — орден Ленина, помощнику — орден Красного Знамени, а комбату Лазаренко — орден Красной Звезды.

Видать, ценный оказался «язык».

Тот рейд доморощенных разведчиков из седьмой роты имел для комбата далеко идущие последствия. Нежданно-негаданно пришел приказ: назначить старшего лейтенанта Лазаренко Александра Ивановича начальником разведки 186-й стрелковой дивизии.

А исполнился Александру Ивановичу всего двадцать один год.

С тех пор вся его жизнь будет связана с разведкой — не только с войсковой, но и стратегической, не только с Главным разведывательным управлением, но и с Первым Главным управлением КГБ.

Но это будет потом, через годы, десятилетия. А сейчас он возглавил разведку родной дивизии, в составе которой в сентябре 1941 года принял первый бой, командуя взводом.

Праздничный «салют»

Что и говорить, начальник разведки дивизии — должность серьезная. Опыта подобной работы у молодого офицера не было. Фронтовой опыт был. Начинал в 1941-м взводным, дорос до комбата, знавал и победы, и жестокие поражения, но разведка — дело специфическое, тут просто военных, боевых знаний маловато.

Видимо, понимал это не только Лазаренко. Летом 1943 года дивизия вошла в состав 25-го стрелкового корпуса и приняла участие в битве под Курском. В ходе страшных боев на огненной дуге от их соединения в 17 тысяч человек осталось 144 офицера и бойца. Среди них — Александр Лазаренко. Вскоре он был направлен на разведкурсы в Москву.

В столице оказался впервые. Москва поразила его размахом проспектов, огромными, красивыми зданиями, мирной жизнью.

Ничего подобного за свои 21 год Александр не видел. Он родился в маленьком селе Александровка, в десятке верст от города Спасск, что в Приморском крае. Городок мало кто знал, но его прославила песня. Помните: «Боевые ночи Спасска, волочаевские дни…»

После окончания Спасского педагогического училища Александр преподавал географию в школе. Часто после уроков подолгу смотрел на карту. Москва казалась далекой, недосягаемой. Но произошло чудо, теперь он учился в столице.

Учиться было интересно. Совсем недавно ему приходилось на практике организовывать ведение разведки в полку, в дивизии, теперь же опытные преподаватели рассказывали, как это надо делать по всем правилам военной науки.

А способы добывания разведданных и их анализ — это труднейший этап деятельности разведчика, и, осваивая его, пришлось попотеть основательно.

Полюбил Александр и занятия по изучению иностранных армий — состав, боевые порядки, форма одежды, знаки различия.

Много работали слушатели с топографическими картами.

Несмотря на интенсивный курс обучения, у офицера оставалось время, чтобы отдохнуть, посмотреть Москву.

Учился Лазаренко на отлично, был подтянут, дисциплинирован. Понимал, иначе нельзя: там, на фронте, гибнут его товарищи, чтобы он мог хорошо учиться, осваивать в полной мере военную науку.

Однако, как говорят, и на старуху бывает проруха.

…Наши войска освободили Белгород. По этому случаю в Москве по приказу Сталина был организован первый салют.

Слушатели разведывательных курсов тоже отметили праздник. По-своему, конечно. Распили канистру спирта, привезенного кем-то с фронта, а когда начался салют, выбежали на улицу и с криками «ура» стали салютовать из личного оружия в московское небо.

Краснознаменные курсы находились тогда на Красной Пресне, как раз по соседству с зоопарком, и жертвой «салюта» разведчиков стала какая-то птица. Директор зоопарка позвонил начальнику курсов и пожаловался на самоуправство офицеров.

Генерал приказал построиться слушателям на плацу, обошел строй и строго спросил: кто открыл вчера стрельбу? Ответом было молчание.

Тогда начальник курсов изменил тактику. Теперь он останавливался у каждого офицера и вновь задавал свой вопрос. Отрицательно ответили первый, второй, третий офицер. Следующим стоял Лазаренко.

— Стреляли, товарищ капитан?

— Так точно, товарищ генерал, стрелял, — неожиданно для всех ответил Александр.

— Десять суток ареста!

И начальник продолжил свой путь вдоль строя. Однако, кроме Лазаренко, в содеянном больше никто не признался.

После построения генерал вызвал Лазаренко в кабинет.

— Товарищ капитан, гильзы от оружия найдены разные. Значит, стреляли многие. Кто, конкретно?

— Я стрелял, товарищ генерал, кто еще, не знаю.

Начальник внимательно посмотрел на офицера:

— Хорошо. Идите, Лазаренко.

Вскоре Александру сообщили, что генерал отменил свое взыскание и ему не грозит гауптвахта.

…Три месяца обучения на разведкурсах пролетели быстро. После выпуска предстояло вернуться на фронт. Куда? Это не имело значения. Он хотел просто возвратиться в войска и продолжать бить фашистов.

Перед распределением Лазаренко вызвал начальник курсов. Ему нравился этот капитан. После «салютной» разборки он внимательно следил за ним, присматривался, и вот теперь принял решение.

— Капитан Лазаренко, будете учиться в Высшей разведшколе Генштаба.

— Но, товарищ генерал… Я только что закончил обучение, хочу на фронт.

Начальник курсов грустно улыбнулся и как-то мягко по-отечески сказал:

— Хватит на твою жизнь фронтов, навоюешься, горько будет. А сейчас иди, учись, пока есть такая возможность. Ты нужен разведке.

Капитан Лазаренко вновь сел «за парту». Только теперь это были не трехмесячные курсы, а трехгодичное обучение в элитном учебном заведении Красной армии.

В июне 1945 года он принял участие в Параде Победы. После окончания Высшей разведшколы его отправили в Аргентину, помощником военного атташе.

Помощник военного атташе

Столица Аргентины встретила военного разведчика Александра Лазаренко далеко не с распростертыми объятиями. Советские офицеры аппарата военного атташе находились под неусыпным, жестким контролем местной контрразведки.

У правительства, возглавляемого Перроном, у министра национальной обороны генерала Умберто Coca Молино было достаточно прохладное отношение к Советскому Союзу. Достаточно сказать, что ни на одном крупном приеме, организованном советским посольством, не были замечены ни военный министр, ни министр морского флота, ни министр ВВС. Они не присылали даже своих заместителей. Приезжали, как правило, лишь мелкие клерки.

Военный атташе Советского Союза в письме в Центр признавался: «Лично со своей стороны я делал несколько попыток приблизиться к военному министру, начальнику Генштаба и министру ВВС, но успеха не имел».

Это была своего рода блокада аргентинских контрразведывательных органов.

Один из руководителей резидентуры военной разведки СССР в ту пору сообщал в Москву: «Общая обстановка в Аргентине и, в частности, в Буэнос-Айресе сложилась пока крайне неблагоприятно для нашей агентурной работы.

Аргентинская военная контрразведка находится при Генеральном штабе и контролирует, главным образом, нашу официальную деятельность, всячески стремится не допускать нашего проникновения в военную среду, как в Генштаб, так и в военное министерство, в гарнизоны.

С этой целью представители военной контрразведки на всех официальных приемах окружают наших людей достаточным количеством своих представителей, которые тщательно организуют слежку за каждым из нас.

И если на этих приемах нашим сотрудникам удается найти какого-либо офицера или генерала (не принадлежащего к военной контрразведке), то всякое общение с ним, знакомство не ускользает от внимания контрразведки. Кроме того, в последнее время аргентинское министерство стремится не приглашать наших людей непосредственно в воинские части и в военно-учебные заведения.

Думаю, по этим фактам ясна та изоляция, в которой мы находимся».

В свою очередь военный атташе признается, что «зарвавшиеся аргентинские контрразведчики стремятся установить контроль за гостями даже на мероприятиях, организуемых советским посольством», и рассказывает случай, когда он разослал дополнительные приглашения вне протокольного списка своим знакомым генералам и офицерам. «Контрразведчики, узнав об этом, всполошились не на шутку, — констатирует атташе, — и потребовали от нас подробные списки приглашенных. Но приглашения рассылались от имени посла. Пришлось сообщить аргентинцам, что я не считаю удобным требовать отчета от посла. Но если они будут настаивать — сообщу послу. Это отрезвило зарвавшихся контрразведчиков. Однако позже пачками приходили письма от приглашенных, с извинениями, что они не смогут присутствовать на празднике».

Другой представитель резидентуры также подчеркивает в радиограмме в Центр: «На выездах в другие города наблюдение ведется усиленное, открытое и довольно наглое, и наши представители ни на минуту не выпускаются из поля зрения».

В архиве ГРУ сохранилась телеграмма, присланная из Буэнос-Айреса, в которой рассказывается о том, как «советских дипкурьеров Джамая и Прохина задержали на аргентинской таможне на 8 часов, относились к ним по-хамски, намереваясь спровоцировать инцидент и завладеть почтой».

Почему же наглеют аргентинские контрразведчики? Ответ на этот вопрос можно найти здесь же, в оперативных делах резидентуры ГРУ.

В телеграмме военного атташе от 2.10.1948 года говорится: «Генерал армии в отставке Писторини, ныне министр общественных работ Аргентины, находясь в США, заявил: Аргентина стойко стоит за США в ее "холодной войне" против России».

И еще один документ в подтверждение.

«Москва. Гурову.

Оперативное письмо.

Приемы и действия контрразведки.

Приходится иметь дело не только с аргентинской контрразведкой, но и с американской, которая за последнее время ведет свою деятельность более активно, чем местная КРО.

Аргентина не желает раздражать здешних представителей США, которые настаивают на изоляции сотрудников СССР и особенно военных представителей».

Вот в такой поистине «блокадной» обстановке и приходилось вести разведывательную работу помощнику военного атташе Александру Лазаренко. Итоги его деятельности до сих пор засекречены, но известна общая оценка — она достаточно высокая.

Однако все, что случилось с ним потом, не укладывается в общепринятые правила. Обычно, успешно отработавшие за рубежом оперативные сотрудники военной разведки продолжают службу в центральном аппарате ГРУ, набираясь опыта и готовясь к следующей командировке.

Но Лазаренко не оставили в центральном аппарате в Москве. Более того, из стратегической разведки он оказался в войсковой и очень далеко от столицы — на Дальнем Востоке, в должности заместителя начальника разведки 37-го воздушно-десантного корпуса.

Что ж, дальневосточника вряд ли напугаешь медвежьими углами, но факт остается фактом. После пяти лет успешной работы в аргентинской резидентуре ГРУ Лазаренко оказался на краю земли, в десанте, в замах у начальника разведки корпуса.

Вскоре этот корпус попал под «хрущевское» сокращение, из трех дивизий оставили одну. А Лазаренко из корпусного штаба попал в дивизионный, начальником оперативного отделения.

Вот такие удары судьбы. Откровенно говоря, не всякому под силу выдержать их. Но Александр Иванович умел держать удар.

«Памятливый» кадровик

Однако вернемся к главной интриге. Ну не просто же так, за здорово живешь, опытного оперативного офицера после стольких лет пребывания за границей в одночасье убрали из стратегической разведки и загнали куда Макар телят не гонял. Разве место ему в начоперах десантной дивизии?

Один из разведчиков, выслушав эту историю, с уверенностью сказал:

— Да провал у него был, или какая-то аморалка, тут и к семи бабкам не ходи.

К семи бабкам-гадалкам я и вправду не пошел, но вернулся к личному делу Лазаренко. Никаких провалов, аморалок, взысканий, только поощрения.

Неудобно было напрямую спрашивать самого Александра Ивановича. Он тогда уже сильно болел. Но иного выхода я не видел.

Позвонил к нему домой, приехал. Жена на входе попросила не волновать его и долго вопросами не мучить. Пообещал, но минут через десяток нарушил данное слово и спросил, как казалось мне, о самом больном.

Но Александр Иванович, на удивление мне, рассмеялся.

— Это отдельная история. Кстати, очень поучительная для вас, молодых.

Он задумался, словно возвращаясь в мыслях на десятилетия назад, и продолжил:

— Это произошло во время моей учебы в Высшей разведшколе. Как-то вызывает меня к себе в кабинет начальник школы генерал-лейтенант Кочетков. Явился, доложил по форме. Смотрю, в кабинете, кроме Кочеткова, кадровик сидит да еще офицер особого отдела. Разволновался, конечно. Такое присутствие не предвещало ничего хорошего. И вправду, начальник школы, покопавшись на столе в бумагах, поднимает голову, смотрит на меня и спрашивает: «Скажите-ка нам, Лазаренко, вы, случайно, сами себе звание лейтенанта не присвоили?»

Стою как громом пораженный и не знаю, что сказать. Что-то пролепетал, мол, как это сам себе?

«Да вот, — отвечает генерал, поглядывая на кадровика, — не можем мы приказа найти о присвоении вам первого офицерского звания».

Меня уже трясет, однако думаю, если сейчас сплоховать, точно подумают, что самовольно лейтенантские погоны надел. Гляжу, а кадровик так плотоядно усмехается: попался, голубчик…

«Товарищ генерал-лейтенант, — рубанул что было сил, — я закончил Омское пехотное училище имени М. Фрунзе в 1941 году. Тогда же и звание офицерское получил. Вполне законно. У меня в дивизии 16 человек из моего училища, можно проверить».

«А ты не дергайся, Лазаренко, — угрожающе произнес кадровик, — мы проверим… Еще как проверим».

Вышел я тогда из кабинета начальника как в тумане. Обидно, досадно… Училище, фронт — взводный, ротный, начразведки дивизии, орден Красного Знамени, с сорок первого по сорок третий с передовой не вылезал, и на тебе… почитай преступник, погоны на себя навесил. «Ну и сволочь же этот кадровик, сам приказ, видимо, потерял, а на меня свалил», — подумал я тогда в сердцах. И как оказалось, не далек был от истины.

Александр Иванович закашлялся, в комнату вбежала жена, стала его успокаивать, мол, Саша ты не волнуйся, дала лекарство. Было очень неудобно, получилось, что я спровоцировал волнение больного. А ведь меня предупреждали.

Лазаренко заметил мое ерзание на стуле, махнул рукой:

— Не тревожься. Ты тут ни при чем. Хочешь дослушать историю?

Я только развел руками — еще бы!…

— Тогда слушай. На чем мы остановились?

— На сволоче-кадровике, — подсказал я.

— Да уж… — протянул Александр Иванович. — Ну, после такого душещипательного разговора, не ожидая их официального подтверждения, сам написал начальнику Омского пехотного училища. Объяснил ситуацию. Вскоре на мое имя пришло письмо. В конверте находилась выписка из приказа Командующего Западно-Сибирским военным округом о присвоении мне звания лейтенанта.

Наверное, надо было отнести выписку в отдел кадров, но я не мог вынести оскорбления и пошел прямо к начальнику школы.

Генерал Кочетков принял меня, прочитал выписку и вызвал кадровика. Это была показательная порка в моем присутствии, он «воспитывал» его долго и яростно, за то, что посмел «заподозрить офицера-фронтовика в подлоге».

Как мне казалось тогда, по молодости, я был полностью отомщен.

Однако, когда закрылась тяжелая дверь кабинета начальника школы, позеленевший от показательной порки кадровик злобно прошипел в лицо: «Ты меня еще попомнишь, Лазаренко».

Ну прошипел и прошипел. Мне ли офицеру-фронтовику бояться пустых угроз кадровых крыс. Тем более получил он поделом.

…А вскоре был выпуск в Высшей школе военной разведки и командировка в Буэнос-Айрес.

Сколько потом событий произошло за пять лет: Лазаренко вырос в звании, стал опытным оперативным офицером, его работу в Аргентине оценили достаточно высоко. Казалось бы, его ждут самые радужные перспективы. Возможно, именно так и случилось бы, да вот судьба преподнесла нежданный-негаданный «подарок».

После возвращения в Москву, Лазаренко, как и положено, явился в отдел кадров ГРУ. Открыл дверь кабинета начальника… В кресле сидел тот самый кадровик. Он тоже времени не терял, вырос в должности и теперь руководил кадрами не Высшей школы, а всего Главного управления.

Но делать нечего. Доложил: «Подполковник Лазаренко прибыл из заграничной командировки».

Кадровик словно не расслышал, выставил ухо:

— Как говоришь, фамилия?

— Подполковник Лазаренко.

— Помнишь меня?

— Так точно…

Ухмыльнулся злорадно:

— Теперь меня всю жизнь помнить будешь.

Так Александр Иванович оказался на Дальнем Востоке.

Командирское слово — кремень

Служил, как мы уже сказали, заместителем начальника разведки корпуса, потом начальником оперативного отделения дивизии. Служил хорошо, от службы не бегал. Прежде не видя в глаза парашюта, в совершенстве освоил воздушно-десантную подготовку, совершил 118 прыжков.

Командиром 98-й дивизии ВДВ в ту пору был полковник Михаил Сорокин, будущий генерал, командующий округом. Вызывает он однажды к себе начопера Лазаренко и говорит:

— Вот что, Александр Иванович, ты в войну батальоном командовал, а теперь полком командовать будешь.

— Каким, товарищ полковник? — спросил Лазаренко, холодея от собственной страшной догадки.

Дело в том, что в состав дивизии входил 217-й парашютно-десантный полк. «Это не полк, а исчадие ада», — горько шутили в штабе. Командиры там долго не задерживались, нарушения дисциплины сыпались как из рога изобилия.

Задав свой вопрос, Лазаренко еще надеялся на чудо. Хотелось верить, что из уст комдива он услышит название какого-либо другого полка. Но чуда не произошло.

— Александр Иванович, — укоризненно произнес комдив, — 217-м, конечно.

Лазаренко ответил «есть», развернулся и обреченно зашагал к двери.

— Погоди, — окликнул его Сорокин, встал из-за стола, подошел, протянул руку и мягко, совсем не по-военному сказал: — Ты моя последняя надежда, понимаешь?

Чего же тут непонятного. Лазаренко вернулся к себе в кабинет. Что ни говори, а подумать было о чем. Странную карьеру сделал он в последние годы: корпус — дивизия, теперь вот полк. Нормальные офицеры растут в обратном направлении, а он…

Стало быть такой он, дикорастущий в обратную сторону.

Однако долго грустить над превратностями судьбы не пришлось. Дело не ждало. И он, засучив рукава, взялся за работу.

Не стану утомлять читателя нудным описанием тяжелой рутинной работы командира полка и его офицеров. Скажу только — полк Лазаренко вытащил.

Два года на проверках 217-й получал круглые двойки, теперь впервые выполз на «удовлетворительно», а потом на «хорошо».

Нельзясказать, что с приходом Лазаренко в полку не было проблем. Когда в подчинении почти две тысячи человек, проблемы всегда найдутся. Так однажды комполка и сам едва не угодил под суд. И все потому, что дал слово, а отступить от него не в правилах Лазаренко.

Однажды в части случилось ЧП. Да еще какое: обворовали полковой магазин. Залезли ночью и унесли сотню золотых часов — в ту пору вещей редких и дорогих.

Александр Иванович прикидывал и так и этак — кто вор? Сначала вычислил роту. Магазин был как раз за столовой. А ночью в столовой дежурил наряд из третьей роты.

Принесли список наряда. Командир думал, взвешивал, вычеркивал фамилии. Осталось всего несколько человек, и среди них прежде судимый рядовой Коломиец. Прямых улик, конечно, не было, но комполка нюхом чуял — это и есть вор.

Наутро Лазаренко выстроил полк, вышел перед строем.

— Товарищи солдаты и сержанты, я знаю того, кто украл часы. Он стоит сейчас в строю. Даю ему трое суток.

Командир выдержал паузу. Полк затаил дыхание.

— Сам придешь, — обратился он к вору, — под трибунал не отдам.

Сказать-то сказал, слово дал, а военная прокуратура тут как тут. Подумать только, этакое ЧП. Что им слово командирское, они уголовное дело завели и к Лазаренко с претензиями: вы перед строем говорили, что знаете имя того, кто украл часы? Говорил. Называйте вора. Не назову. Тогда мы привлечем вас к ответственности за укрывательство преступника.

Так закончился первый день. Вор не пришел. Не было его и на второй день, и на третий тоже. А Лазаренко прокуроры чуть не на дыбу поднимают, того и смотри в наручники закуют.

И все-таки солдат пришел, принес часы, признался. Комполка не ошибся — им оказался тот самый Коломиец.

А от прокурорского гнева спас Лазаренко командующий округом генерал-полковник Пеньковский. Он приехал в полк как раз в этот день. Приехал и спрашивает: «Как дела?»

— Да плохи, товарищ командующий.

— Что случилось?

Рассказал Александр Иванович все как на духу. Нахмурился командующий.

— Слово ты, конечно, зря давал… Но уж если дал — командирское слово — кремень. Назад ходу нет.

Пеньковский заулыбался, тряхнул головой.

— Силен ты однако, Александр Иванович. Ладно, с прокурором договорюсь, а то ведь неудобно как-то получается. Я тебе повышение хочу предложить, генеральскую должность, а у тебя на хвосте прокуратура висит…

Видя, как растерялся командир полка, командующий расхохотался:

— Ну ты даешь, Лазаренко. Как с прокурорами, так ты кремень, а как на генеральскую должность, так дар речи потерял. Пойдешь ко мне начальником разведки округа?

— Пойду, товарищ командующий.

— Вот это другое дело… Четко и ясно. В общем, жди приказа.

На том и расстались.

А вскоре в округ прилетел командующий ВДВ генерал Маргелов. Поднял 217-й полк по тревоге, приказал совершить марш, десантирование.

Полк показал себя лучшим образом. Маргелов остался доволен. А после подведения итогов вызвал к себе Лазаренко.

— Вот что, Александр Иванович, у меня начальник разведки ВДВ увольняется. Пойдешь ко мне в Москву?

Комполка улыбнулся: ну, надо же, не было ни гроша — да вдруг алтын. Сразу два предложения, и какие предложения!…

— Я жду ответа… — сказал Маргелов.

— Согласен, товарищ командующий, только вот генерал-полковник Пеньковский хочет взять меня в округ, на разведку.

— А это уже не твоя забота. Завтра в Москву прилечу, приказ у министра обороны лично подпишу, и дело будет сделано.

Как сказал Маргелов, так и случилось. Через неделю пришла телеграмма: полковника Лазаренко откомандировать в штаб ВДВ в город Москву, в связи с назначением его начальником разведки Воздушно-десантных войск.

Два года отслужил в этой должности Лазаренко. Ничто не предвещало резких поворотов в его жизни. Но судьба вновь преподнесла ему сюрприз.

Однажды раздался телефонный звонок: полковника Лазаренко приглашали в Комитет госбезопасности. Что мог в ту пору думать человек, когда его вызывали в КГБ? Все что угодно, но никак не хорошее.

Так и начальник разведки ВДВ терялся в догадках. Перебирал события последних месяцев, что писал, что говорил, куда ездил. Вроде бы все в порядке, а на сердце тревожно.

На Лубянке Александра Ивановича проводили к генерал-полковнику Петру Ивашутину. Позже он станет начальником ГРУ, а тогда еще генерал служил в КГБ. Без долгого вступления Ивашутин сказал, что есть мнение предложить Лазаренко перейти в Комитет госбезопасности.

Лазаренко отказался наотрез.

Ивашутин долго молчал, потом тоном, не терпящим возражений, сказал: «Вы нам нужны». И добавил: «Это дело уже решенное».

Что тут скажешь? Он человек военный: решенное так решенное.

«Громкие» дела 13-го отдела

Теперь новая должность Лазаренко называлась — заместитель начальника 13-го отдела при Первом главном управлении КГБ. Отдел, надо сказать, был непростой. Дела у него громкие. В разведке среди своих его нередко называли «отделом мокрых дел». Он и действительно предназначался для проведения диверсионных актов за пределами страны.

История этого подразделения давняя, уходит корнями в 20-е годы, когда на Западном фронте была создана нелегальная военная организация (НВО). Уже тогда уровень секретности был такой, что о существовании НВО не знал даже командующий фронтом. Главная задача — противостоять диверсиям белогвардейских организаций.

В 1924 году за рубежом белогвардейцами создается Русский общевоинский Союз (РОВС). Он объединяет почти 30 тысяч солдат и офицеров бывшей Русской армии.

Формальный глава Союза — главнокомандующий барон Врангель, фактический — генерал Кутепов. РОВС представлял реальную силу. В Москве знали, что он сохранил строгую армейскую структуру, дисциплину, вполне активен и работоспособен. Отделы Союза охватили своей сетью всю Европу от Финляндии на севере до Италии на юге. Располагались они и в Египте, в Персии, на Дальнем Востоке, в Северной и Южной Америке и даже в Австралии.

Руководство Общевоинского Союза не сидело сложа руки, оно действовало — открывались учебные курсы и школы, летние лагеря для подготовки и обучения диверсионному мастерству. И хотя Врангель не поддерживал подобные методы борьбы, Кутепов сделал ставку именно на диверсии и террор.

Было совершено несколько террористических актов на территории Советского Союза. Особую огласку получил взрыв в здании партклуба в Ленинграде в июне 1927 года, когда погибло и было ранено 26 человек.

Кутепов не только разрабатывает диверсионно-террористические операции, но и лично провожает боевиков через границу.

В Москве становится известно, что готовится убийство Сталина, руководителей ОГПУ, командующих нескольких военных округов, а также взрывы на заводах.

Чекисты разрабатывают спецоперацию и похищают Кутепова. По одной из версий, у генерала во время проведения операции останавливается сердце.

Преемник Кутепова — генерал Миллер идет, по сути, той же дорогой, но задачи еще более масштабные — подготовка кадров для ведения диверсионной войны в тылу Красной армии. В Париже даже создается школа для подготовки таких специалистов.

В 1937 году Миллер, как и его предшественник, похищен, вывезен в СССР и казнен.

В этом же году был осуществлен захват архивов Троцкого, а еще через три года агент НКВД Рамон Меркадер убивает и самого Троцкого.

В 1938-м один из опытнейших боевиков диверсионной службы Павел Судоплатов подарил в Роттердаме главе ОУН полковнику Коновальцу коробку шоколадных конфет. В эту коробочку специалисты-оперативники подложили взрывное устройство.

Любимец Гитлера Коновалец погиб. Судоплатов благополучно возвратился на Родину.

В этот же период офицеры диверсионной службы выезжают в Испанию, где воюют с фашистами.

Потом была Великая Отечественная война, развертывание разведывательно-диверсионного управления под руководством Павла Судоплатова отдельной мотострелковой бригады особого назначения (ОМСБОН), работа по подготовке и заброске в тыл противника диверсионных групп.

В ряду величайших имен легендарный разведчик Второй мировой войны Николай Кузнецов. Вместе с командиром партизанского отряда «Победитель» Дмитрием Медведевым они разрабатывают смелые, дерзкие спецоперации, и Кузнецов вместе с боевыми друзьями казнит Верховного судью Украины оберфюрера СС А. Функа, заместителя рейхскомиссара Украины генерала Г. Кнута, министерского советника финансов Г. Геля, гитлеровского палача А. Винера, вице-губернатора Галиции Бауэра.

Это он, Николай Кузнецов, выкрадет из собственной резиденции командующего карательной экспедицией генерал-майора фон Эльгена.

Как узнает теперь Лазаренко, за несколько лет до его прихода в КГБ отдел разработал и осуществил ликвидацию Льва Ребета, ближайшего приспешника Бандеры, а позже уничтожит и самого Бандеру.

Правда, после того, как сбежит на Запад агент Богдан Сташинский, осуществивший эти акции, разгорится крупный скандал, и пришедший к власти в 1964 году Генеральный секретарь ЦК КПСС Леонид Брежнев прекратит практику политических ликвидаций.

Вскоре Александр Иванович Лазаренко убедится в этом сам.

«Увидев нас, Дубчек заплакал…»

А пока ему, как заместителю начальника, предстояло войти в курс дела. Шефом у Лазаренко был легендарный разведчик генерал-майор Родин. О нем еще Аллен Даллес писал в своей книге «Искусство разведки». Правда, фамилия там у Родина другая. Но это не меняет сути дела.

Отдел делился на направления: первое, второе, третье, оперативно-техническое, спецопераций и связи.

На отдел замыкалась бригада специального назначения, состоящая из 6 полков. Правда, полки были полностью кадрированные и разворачивались по полному штату только в военный период.

Еще в подчинении начальника 13-го отдела — ныне достаточно известные курсы переподготовки офицеров КГБ в Балашихе, так называемый КУОС.

Александру Ивановичу поручили курировать техническое направление.

Вот как он сам рассказывал о своей работе.

«Не стану хвастаться, но судите сами. За свои труды я получил Государственную премию СССР в области науки и специальной техники.

Вот, к примеру, пистолет, назовем его, к примеру "ВУЛ". Долго мы работали над ним, но могу с уверенностью сказать — получился шедевр. Убойная сила, как у пистолета Макарова, а бесшумность абсолютная.

Я как-то показал этот пистолет бывшим своим коллегам из ГРУ, те за голову схватились. Они что создали — макаровский пистолет с глушителем. Но он все равно издает шум.

Когда я был на Кубе, с разрешения начальника ПГУ Крючкова показал этот пистолет местным спецназовцам. Их бригадный генерал два раза выстрелил и побежал к Фиделю показать оружие.

Создали и мину принципиально нового принципа действия. Название мы ей дали музыкальное, красивое. Какое не скажу. Так вот там шариковый замыкатель. Положил ее, чуть сдвинул — и взрыв. Кстати, начальник ГРУ Ивашутин просил у нас эти мины.».

Разумеется, заниматься приходилось не только спецтехникой и оружием. Все самые малые военные конфликты, «заварушки», в которых в той или иной мере участвовал Советский Союз, не могли пройти мимо офицеров отдела.

Первой такой «заварушкой» для Лазаренко стала «Пражская весна» 1968 года.


…За несколько дней до ввода войск в Чехословакию, будучи уже в Праге, полковник Александр Лазаренко встретился накоротке с одним из своих чешских агентов. Тот был не на шутку встревожен.

— Что-нибудь случилось? — спросил Лазаренко.

Агент с недоверием посмотрел на московского шефа.

— Войска все-таки вводят…

Ничего не путаешь? — пришло время сомневаться Лазаренко.

— Да нет, не путаю, мне позвонили из Польши.

«Чертовщина какая-то…» — подумал полковник.

Он вспомнил прилет в Прагу Председателя Совета Министров СССР А. Косыгина, их встречу в посольстве.

Главком ГСВГ маршал Иван Якубовский, генерал КГБ Иванов, он — Лазаренко и еще два офицера. Косыгин внимательно выслушал каждого из них. Все были едины во мнении: войска вводить нецелесообразно. Маршал Якубовский поддержал их.

Косыгин поблагодарил генералов и офицеров и пообещал доложить их мнение на Политбюро ЦК.

Но кто знает, доложил ли он, да и вообще что там произошло, на заседании Политбюро, — трудно сказать.

Теперь уже известно, что решение о вводе войск было принято на расширенном заседании Политбюро ЦК КПСС и получило одобрение остальных представителей компартий, стран-участниц вторжения. Эта встреча состоялась в Москве 18 августа.

В ночь с 20 на 21 августа войска Советского Союза, Венгрии, ГДР, Польши и Болгарии вступили на территорию Чехословакии. Однако четкое и быстрое осуществление военной операции не было поддержано мерами политического характера.

По существу, политикам не удалось добиться намеченного — Президиум ЦК Компартии Чехословакии так и не обратился к государствам-участникам Варшавского Договора за помощью, марионеточное правительство не было создано, партийный съезд состоялся, и он осудил вторжение. Не получилось также справиться и с пассивным сопротивлением народа.

Член Политбюро ЦК КПСС К. Мазуров, прибывший в Прагу под именем генерала Трофимова, телеграфировал в Москву: «Правые активизируются, левые пассивны… Предлагаем еще раз переговорить с Дубчеком и Мерником. Вечером может быть поздно, и в Праге дойдет до настоящих сражений».

Положение усугублялось тем, что акция Вооруженных сил пяти государств расценивалась большей частью стран мира как агрессия. Ее осудили фактически все крупнейшие компартии, в том числе итальянская и французская.

Событиями в Чехословакии были встревожены Югославия и Румыния. Правда, США и многие западные страны «Пражскую весну» считали домашней разборкой на собственной коммунистической кухне и избегали открытого вмешательства в дела региона.

13-й разведывательно-диверсионный отдел Первого главного управления КГБ принимал самое активное участие в пражских событиях. Да иначе и быть не могло.

Еще 2 мая 1968 года замначотдела Александра Лазаренко вызвал к себе начальник ПГУ генерал-полковник Сахаровский.

Приказ звучал коротко: «Бери своих ребят, все что нужно для работы, и сегодня же в Прагу».

Еще не было московских переговоров, в ходе которых Дубчек пытался убедить Брежнева, Подгорного и Косыгина воспринять события в Чехословакии как поиск путей совершенствования системы, устранения пережитков сталинизма. Еще министр иностранных дел И. Гаек не услышал от А. Громыко упрека в том, что в Чехословакии контрреволюция поднимает голову. Еще не состоялась в столице СССР встреча пяти руководителей восточноевропейских компартий, обсуждавших положение в Чехословакии. Все это еще будет, но 13-й отдел КГБ уже летел в Прагу.

Не обошлось и без курьезов. Один из сотрудников отдела был прилично пьян. Все-таки 2 мая — праздник. Пришлось «загрузить» его в машину, потом в самолет. Пока летели, протрезвел.

Протрезвели и остальные, хотя и не пили. Обстановка развивалась стремительно и ухудшалась с каждым часом.

Военные развернули штабные учения «Шумава», политики пытались найти выход из создавшегося положения. Все чаще звучали речи о военной помощи Чехословакии.

Еще был свеж в памяти 1956 год, Венгрия, когда по советским солдатам и офицерам стреляли с крыш, с чердаков зданий, из подвалов. Потери исчислялись сотнями военнослужащих.

Ничего подобного нельзя было допустить в Чехословакии, дабы не пролить крови ни с той, ни с другой стороны.

Но как это сделать, если невдалеке от пражского аэродрома развернута танковая дивизия Чехословацкой народной армии. В соединении 450 танков. Мощная сила! Как поведут себя танкисты в случае конфликта, на чьей стороне они будут? На этот вопрос не брался ответить никто. Стало быть, выход единственный — ни один танк не должен двинуться с места.

Пригласили в посольство министра обороны Чехословакии Мартина Дзура. Предупредили: как бы ни развивались события, дивизия должна оставаться в местах постоянной дислокации. Дзур дал слово, что ни один танк не двинется с места.

Так, собственно, и случилось. Не отдай этот приказ Дзур, «Пражская весна» могла бы закончиться жертвами и кровью. К счастью, этого не произошло.

Как известно, в первоначальном варианте никто не собирался интернировать в Советский Союз Дубчека и его окружение. Москва видела Дубчека в отпуске, в это время из Президиума ЦК КПЧ выводились несколько наиболее «несговорчивых» деятелей, в результате чаша весов склонялась в сторону промосковской группировки. Потом сам Дубчек, опираясь на помощь союзных войск, наводит в стране порядок.

Увы, жизнь разыграла иной сценарий. Был получен приказ доставить Дубчека и его соратников в Москву. Выполнять приказ пришлось полковнику Лазаренко и его подчиненным.

Весь рассказ об этом укладывается у Александра Ивановича в несколько предложений. «Вместе с десантниками я вошел к нему в кабинет. Увидев нас, Дубчек заплакал. Ну что, вывели, посадили в бронетранспортер и отправили в Польшу, оттуда в Москву. Вот и все…»

Сегодня в России некоторые политики негативно оценивают ввод союзных войск в Чехословакию. Действительно, было сделано много ошибок, нанесен удар по престижу нашей страны. Отвергая любые силовые методы разрешения международных конфликтов, тем не менее нынешним политикам следует взять из «брежневского коммунистического арсенала» одно весьма нужное качество — стремление жестко отстаивать интересы своей страны.

Пусть брежневское Политбюро делало это тоталитарно неуклюже, однако оно это делало.

В июле 1968 года во время переговоров в Чиерне-над-Тиссой лидеров КПСС и КПЧ Предсовмина Косыгин сказал: «Осознайте, что ваша западная граница представляет собой нашу границу».

Возможно, кто-либо скажет, что от этих слов веет духом застойного времени. Возможно, но тогда хочется спросить: «А где сегодня наша западная граница?» Смею напомнить: у стен Смоленска, господа.

Убрать предателя…

Надо признать, что 13-му отделу не везло. В 1954 году на Запад сбежал сотрудник отдела капитан Николай Хохлов, которому было поручено уничтожить одного из лидеров Народно-Трудового Союза (НТС) Георгия Околовича; в 1961-м в ФРГ сдался властям агент отдела Богдан Сташинский, признавшийся в убийстве Льва Ребета и Степана Бандеры; через десять лет из лондонской резидентуры скрылся капитан Олег Лялин, завербованный английской МИ-5.

Ни с Хохловым, ни со Сташинским полковник Лазаренко, к счастью, знаком не был, а вот Лялина знал.

На допросе в британских спецслужбах Лялин наболтает такого, чего и в страшном сне не приснится. Якобы тот самый отдел, в котором ему пришлось служить, готовил диверсии в Лондоне, Вашингтоне, Париже, Бонне, Риме. Особенно он упирал на Англию. Мол, советские чекисты собирались затопить лондонское метро, взорвать станцию раннего оповещения о ядерном ударе в Северном Йоркшире, уничтожить стратегические бомбардировщики, а также другие военные объекты.

Эти дикие факты тем не менее были положены в основу обвинения Советского Союза в подрывной деятельности на территории Великобритании, и правительство Эдуарда Хита пошло на беспрецедентный шаг — выслало из страны 105 советских дипломатов. Разумеется, среди них было немало и разведчиков. Благодаря усилиям предателя Лялина британские спецслужбы нанесли мощный удар по лондонской резидентуре.

Газета «Правда» в сентябре 1971 года писала: «В шпионаже клеветнически обвиняют работников советского посольства, торгпредства, Совэкспортфильма, Интуриста и т. д. Но и этого мало. "Ньюс оф уорлд", расписывая "смелые и действенные меры" консерваторов, требует немедленно ополчиться против сотрудников посольств восточноевропейских стран.

"Санди телеграф" откровенно называет в качестве новых мишеней британских властей посольства Чехословакии, Польши, а также Египта и Ирана…»

До сих пор, как только в российской печати появляются публикации о предателе Олеге Лялине, сразу же возникают два утверждения. Первое — после побега Лялина отдел претерпел большую чистку, а некоторые авторы убеждают нас, что он и вовсе был закрыт, и второе — якобы взбешенный Председатель КГБ Юрий Андропов приказал ликвидировать предателя. Только вот почему он не был ликвидирован — неизвестно?

Что ответить на эти утверждения? Да, действительно, предательство Лялина нанесло большой вред как нашей дипломатии, так и разведке.

В одном из своих интервью генерал Юрий Кобаладзе, бывший в начале девяностых годов руководителем пресс-службы внешней разведки России, прокомментировал ситуацию с Лялиным следующим образом:

«Впервые в истории взаимоотношений Советского Союза и Англии была предпринята акция, когда выдворили сразу 105 человек. В практике международных отношений такого не существовало. Разведслужбы есть почти во всех странах мира, и, естественно, бывали случаи, когда кого-то ловили с поличным. Были и скандалы. Но, как правило, это делалось тихо — просто высылали из страны. А тут сразу огромное количество высланных, причем не все из них имели отношение к разведке.

…На самом деле, чем он (Лялин) был опасен — своей принадлежностью к подразделению "В". И, конечно, он там страсти-мордасти порассказал».

Сам же Александр Иванович Лазаренко о побеге Лялина и его последствиях вспоминал так:

«Вот пишут теперь кому не лень, мол, после побега предателя Лялина отдел пострадал, его расформировали. Да никто его не расформировывал! Просто стал называться по-другому — 8-м отделом. Убрали одного из замов начальника отдела Василия Власова. И правильно сделали.

Разумеется, Олег Лялин теперь не кто иной, как борец с коммунизмом и тоталитаризмом, который сражался как герой за светлые идеи демократии. А на самом деле он просто предатель, иуда.

Но дело в том, что предателя Лялина и последующей трагедии с высылкой 105 советских дипломатов и разведчиков могло не быть.

Однажды на имя начальника Первого главного управления генерала Сахаровского приходит письмо. Пишет ему наш ветеран КГБ из Второго главка: "Капитан Лялин в разведке работать не может. Он бабник и болтун".

Оказывается, этот ветеран был отцом любовницы Лялина. Тот часто наведывался в их дом, напивался и хвастался: "Не смотрите, что я капитан. Я большой человек, разведчик-агентурщик". И далее его обычно несло, как Остапа Бендера.

Ветеран наш хоть и был старенький, уже 84 года, слушал-слушал да и не выдержал: написал письмо Сахаровскому. Все рассказал. Поручили эту жалобу проверить полковнику Василию Власову. Он поехал к ветерану, побеседовал. И вместо того, чтобы прислушаться к мнению, серьезно разобраться, отмахнулся, а на письме этак высокомерно черкнул свое заключение: "Бред сивой кобылы". И отправил в архив.

А когда вскоре Лялин сбежал, сдал четверых наших ценных агентов, да еще 105 человек выслали из страны, письмо извлекли из архива и припомнили Власову этот "бред".

Мы ведь читали распечатку допроса Лялина там, в Англии. Он обо всех сотрудниках отдела рассказал: и о Филимонове, и о Ботяне, а меня назвал "хитрым хохлом". Так, что все у нас было, все знали. И достать его могли. Разведали, где прячется…

Помнится, слушая Лазаренко, я тогда искренне удивился:

— Так почему же не достали?

Александр Иванович отрицательно покачал головой.

— Вы что, сотрудников разведывательно-диверсионного отдела КГБ представляете себе, как неких "свободных стрелков"? Захотели — убрали, не захотели — помиловали.

Да, я всегда считал, что предатель должен отвечать за свои преступления, за страдания, а то и гибель преданных им товарищей. И мы писали Генеральному секретарю ЦК КПСС Леониду Брежневу. До сих пор помню этот конверт. Гриф: "Секретно. Особой важности" на письме, красная полоса — никто, кроме адресата, вскрывать не мог.

Но Леонид Ильич не дал "добро". Он вообще не был сторонником таких методов. А так ведь у нас все было подготовлено — и соответствующий нелегал, и оружие…»

…Почти четверть века после своего предательства прожил Лялин в одном из английских графств. А в 1995 году умер на 58-м году жизни.

Что поделаешь, приходилось заниматься и такими людьми — предателями, террористами, убийцами. Разгребать их грязные дела. Особого удовольствия подобная работа не приносила. Но работа была крайне необходимой. Сегодня, в период необычайного разгула терроризма, это становится особенно очевидным.

Полковник Александр Лазаренко был одним из тех, кто, по сути, первым принял удар террористов, оценил всю опасность этого явления и готовил адекватный ответ.

Итак, 1970 год. Человечество еще не осознало опасность «чумы XX века». До Мюнхенского кошмара Олимпиады 1972-го целых два года. Только Израиль в 1968 году в ответ на захват палестинскими террористами «Боинга-707» авиакомпании Эль-Ал, провел операцию «Подарок» и уничтожил 13 авиалайнеров в Бейрутском международном аэропорту. Но это было воспринято мировым сообществом как очередной виток арабо-израильского противостояния.

А мир тем не менее стоял на пороге эры воздушного терроризма.

В СССР в ту пору террористические акты были редкостью, а уж о захватах самолетов никто и не помышлял.

Однако такой захват случился. В 1970 году, в Советском Союзе.

Террористы отец и сын Бразинскасы бандитски захватили самолет, совершавший полет по маршруту Батуми-Краснодар. Они убили юную девятнадцатилетнюю бортпроводницу Надю Курченко, ранили двух членов экипажа и принудили командира корабля совершить посадку в Турции, в городе Трабзоне.

Ничего подобного прежде не происходило в нашей стране. Это был первый угон самолета в другое государство, да еще с такими трагическими последствиями. Советский Союз был в шоке. Обсуждалось предложение высадить в Трабзоне десантников и захватить террористов. Однако от него отказались.

Но если предложение о применении десанта было, скорее, из области фантастики, то в разведывательно-диверсионном отделе КГБ служили вполне трезвые, смелые и высокопрофессиональные сотрудники. Они считали, что кровавые убийцы должны понести заслуженное наказание. Ибо Турция не собиралась карать террористов: их сначала отпустили, потом старшего Пранаса якобы осудили, но он вскоре оказался на свободе, а его сын — Альгердас и вовсе оказался неподсуден по малолетству.

И тогда сотрудниками отдела была разработана операция по уничтожению террористов Бразинскасов.

О том, как она готовилась и осуществлялась, рассказал мне сам Лазаренко:

«Знаете, тот террористический акт, убийство Нади Курченко потряс нашу страну. К тому же он послужил дурным примером для других бандитов. Террористы, захватившие самолет в Грузии в 1983 году, что потом говорили на суде? Когда их спросили, почему они поступили так жестоко, не предъявляя никаких требований, пять раз выстрелили в лицо пилоту Шабартяну, три раза в пилота Плотко, убили бортпроводницу, они ссылались на Бразинскасов, что вот убили Надю Курченко, так их там с распростертыми объятиями приняли.

Так оно и было. Несмотря на все требования нашей страны, Турция не выдала нам террористов-убийц.

Наш отдел тщательно разработал операцию по уничтожению террористов.

Бразинскасы жили на вилле под Стамбулом. Всюду ходили вместе — в город, на рынок. Вот там, на рынке в Стамбуле, мы и решили провести операцию.

В Москву был вызван агент. Я работал с ним сам. Сначала предполагалось, что он уберет террористов из бесшумного пистолета, но потом от этой идеи отказались. Решили использовать микропулю. Специальное устройство зашили в подошвы туфель. Он поднимал ногу и делал бесшумный выстрел. Важно было просто попасть в террориста. Пули были отравлены и вскоре сделали бы свое дело.

Спасли террористов-убийц Бразинскасов… спецслужбы США. Они, заметая следы, вывезли их сначала в Италию, потом в Венесуэлу и, наконец, в Америку. Есть о чем задуматься, не правда ли?»

Да, истинная правда. Тем более, что эта история имеет поразительное продолжение, или, скорее всего, хочется верить, окончание.

Что уж греха таить, в последние годы эта кровавая история порядком подзабыта. И нынешние юноши и девушки вряд ли назовут имя своей ровесницы, которая была убита террористами на борту самолета. И вдруг в феврале 2002 года многие наши газеты, некоторые телепрограммы вновь вспомнили о теракте более чем 30-летней давности.

Что послужило толчком к этому? Оказывается, в США по обвинению в убийстве был арестован некий Альберт Виктор Уайт, 46-летний житель городка Санта-Моника. Но какое нам дело, спросите вы, до далекого американского городка и до убийцы Уайта? У нас и своих подонков хватает. Однако дело в том, что американский Альберт Виктор Уайт в какой-то мере тоже наш. Хотя очень не хочется причислять его к нашим. Но что поделаешь, так распорядилась история. Уайт — не кто иной, как Альгердас Бразинскас. Да, тот самый младший Бразинскас, который вместе со своим отцом, Пранасом Бразинскасом, захватил наш самолет. Они жили в Калифорнии, сменив фамилию.

И вот теперь 46-летний Альгердас убивает своего 77-летнего отца. Один террорист-убийца взрастил другого убийцу и сам пал от его руки.

Может быть, подводя итог этой истории, надо сказать: собаке собачья смерть — и поставить точку. Но нет, помните, как в песне «ничто на земле не проходит бесследно». Не прошел бесследно для нашей страны и кровавый пример Бразинскасов. Об этом говорил генерал Лазаренко. Они стали своего рода символом для последующих террористов.

А выдай их в ту пору Турция — и, возможно, не было бы у нас кровавых терактов в Тбилиси в 1983 году, в Ленинграде в 1988-м, в Орджоникидзе — в том же году.

Так что нам есть над чем подумать и о чем порассуждать. И не только нам. После событий 11 сентября и удара воздушных террористов в США вряд ли кто вспомнит Бразинскасов. Не до того им, да и не с руки. А ведь это они, американцы, и их спецслужбы спасли, вывезли, дали другие фамилии, приютили у себя убийц-террористов.

Наверное, если бы сейчас зашла речь, американцы в очередной раз попытались бы все списать на «холодную войну». Действительно, чего уж там. Иммиграционный судья Роберт Гриффит до последнего борется за террористов и настаивает на политическом убежище для этих подонков. Старший Бразинскас признан чуть ли не диссидентом: оказывается, он, бедняга, подвергался в СССР преследованиям за участие в «литовском сопротивлении» (так в США именуют банды «лесных братьев»).

Да уж, поразительная штука жизнь. Как по-иному с руин Всемирного торгового центра видится и оценивается преступление террористов-убийц Бразинскасов, то бишь Уайтов.

Говорят, что Бразинскасы последние годы прожили в забвении, не нажив себе славы и капитала за свое «диссидентское» прошлое. Но они прожили эти годы в тихой и благополучной Америке, а Нади Курченко, прекрасной молодой девушки, нет на свете уже тридцать с лишним лет.

Откровенно говоря, мне очень жаль, что Александр Иванович Лазаренко не «достал» их тогда в Турции. Но сын через столько лет сам «достал» отца-убийцу. И к этому нечего добавить.

«Афганистан» или «Авганистан»?

В 1979 году полковнику Александру Лазаренко исполнилось 57 лет. Возраст вполне солидный, чтобы с чувством исполненного долга уйти на покой. Послужил он Отчизне немало, правда, на пенсию пока не собирался — были еще силы, здоровье и, что самое важное, опыт.

Однако, скажи кто-либо в те годы, что впереди у него еще одна война, — не поверил бы. Великой Отечественной хватило за глаза… Но, как говорят, человек всего лишь предполагает…

В том же году, еще до ввода наших войск, Лазаренко послали в Кабул. Глава Афганистана Хафизулла Амин «бомбардировал» Москву постоянными просьбами об экономической и военной помощи, просил ввести советские войска на территорию страны для обеспечения независимости и защиты завоеваний Апрельской революции.

Следовало прояснить некоторые вопросы, и руководство Первого главного управления командировало в Афганистан Александра Ивановича. Вопросы он свои прояснил и даже встретился с Амином. Однако встреча эта, говоря языком дипломатов «на высоком государственном уровне», оставила тяжелое впечатление.

«Моя первая командировка в Афганистан, — вспоминал позже Лазаренко, — состоялась в мае 1979 года. Амин принял меня, мы долго разговаривали с ним. Помню, удивленный некоторыми его декретами, спросил: "Товарищ Амин, вы издали несколько декретов, паранджу ликвидировали, недовольство вызвали. Стоило ли это делать?"

Амин отмахнулся: "Какая паранджа? Мы скоро атомную бомбу будем иметь".

Страна в средневековье живет, всюду поразительная бедность, темнота, безграмотность, а он — атомная бомба».

Уезжая тогда из Кабула, полковник Лазаренко и представить себе не мог, что через год с небольшим он вновь вернется сюда. Только не для дружеских бесед с Амином, а на войну.

В декабре 1979-го воспитанники курсов переподготовки офицерского состава КГБ (КУОСа), объединенные в подразделение «Зенит», вместе с группой «Гром», при поддержке десантников и так называемого мусульманского батальона захватят дворец Амина и другие важнейшие государственные и правительственные объекты в Кабуле. В ходе штурма дворца погибнет начальник КУОСа полковник Григорий Бояринов и еще несколько офицеров. Бояринов посмертно будет удостоен звания Героя Советского Союза.

Вместе с бойцами «Грома» и «Зенита» в рядах идущих на приступ дворца Тадж-Бек будет действовать помощник начальника разведывательно-диверсионного отдела капитан 2 ранга Эвальд Козлов. Он также получит Золотую Звезду Героя.

Руководил и координировал действия спецназовцев начальник управления «С» (нелегальная разведка) генерал-майор Юрий Дроздов.

Так их 8-й отдел и подчиненные ему подразделения вступили в девятилетнюю афганскую войну.

Фронтовик полковник Лазаренко знал: война живет и развивается по своим законам. А это значит, что там, «за речкой», необходимы их подразделения. У армии на войне свои задачи, у спецслужб — свои. И им не обойтись друг без друга.

Так, собственно, и случилось. Едва успел вступить в свои права новый 1980 год, как начальника отдела и его, Лазаренко, вызвал к себе руководитель Первого главного управления Владимир Крючков.

Оказывается, руководством страны принято решение развернуть до полного штата бригаду особого назначения КГБ СССР. Офицеры этой бригады должны были организовать эффективную агентурную и оперативную работу, оказать помощь в создании местных органов безопасности и, разумеется, быть готовыми к проведению спецмероприятий против врагов нынешней афганской власти.

Лазаренко слушал Крючкова и чувствовал, как нарастает его внутреннее волнение: легко сказать — развернуть бригаду… Да это же несколько тысяч офицеров-оперативников. А где их взять?

На местах, в областных управлениях у них была совсем другая работа. Тоже важная, напряженная, но все-таки в условиях мирного времени и на своей территории. А там война. Это значит все иное — задачи, ритм работы, уровень опасности, местное население — афганцы, которых мы совсем не знаем, их обычаи, традиции, язык, история.

Он вспомнил, как недавно один из его подчиненных в шутку спросил: «Александр Иванович, а как правильно писать: "Афганистан" или "Авганистан", через "фэ" или через "вэ"». Откровенно говоря, он тогда едва сдержался. Только сдается, таких сотрудников по необъятному Советскому Союзу немало. И других у нас просто нет.

Тем временем закончив рассказ о задачах бригады, начальник ПГУ подвел итог:

— Командовать этой бригадой и выполнять столь непростые задачи поручено вам…

И он назвал фамилию начальника отдела.

— Вы опытный разведчик, оперативных знаний не занимать, вам и карты в руки.

Лазаренко видел, как побледнел его шеф, услышав собственное имя. Однако Крючков этого не заметил. К сказанному он весомо добавил:

— С Юрием Владимировичем Андроповым ваша кандидатура согласована. Здесь в Москве, на хозяйстве вместо вас останется полковник Лазаренко.

Повисла пауза. Крючков, видимо, был уверен, что сейчас услышит четкое по-военному «есть», или более демократичное, чекистское «все понятно, разрешите выполнять», но не тут-то было.

Начальник спецотдела со вздохом развел руками.

— Владимир Александрович, — обратился он к Крючкову, — поймите правильно, если соглашусь на это назначение, боюсь повредить делу. Войсковыми операциями я не занимался, оперативно-боевыми подразделениями тоже не руководил. Так что…

Генерал замялся. Да и продолжать не имело смысла. Все было ясно. Шеф спецотдела просто струсил.

Крючков молчал, в упор глядя на начальника отдела. Чувствовалось, что он едва сдерживает гнев. Начальник ПГУ перевел холодный взгляд на Александра Ивановича:

— Вы тоже боитесь навредить делу?

— Боюсь, — ответил Лазаренко, — но от дела не отказываюсь.

— Тогда вы, — бросил Крючков начальнику спецотдела, — свободны. А вы, Александр Иванович, останьтесь.

Начальник ПГУ сидел молча, не проронив ни слова. Молчал и Лазаренко. Он понимал «большого шефа»: тяжело вдруг сделать открытие, что много лет рядом с тобой работал трус, и в нужную минуту он просто бросил тебя.

Потом Крючков поднял трубку и позвонил Председателю КГБ Андропову, пересказал разговор с начальником спецотдела. Когда их беседа была окончена, он, обращаясь уже к Лазаренко, сказал:

— Вы назначены. Юрий Владимирович утвердил вашу кандидатуру.

Крючков встал и протянул руку. Взгляд его потеплел.

— Александр Иванович, начинаете, по сути, с нуля.

Лазаренко кивнул:

— Понимаю…

— И еще, — Крючков задержал его ладонь в своей руке, — учтите, Афганистан — это…

Начальник ПГУ задумался, словно подбирая нужное слово, а у Лазаренко мелькнуло: да уж, Афганистан — не Буэнос-Айрес.

А Крючков лишь улыбнулся:

— Вот вернетесь оттуда, и расскажете мне, что такое Афганистан.

«Отчего же не рассказать, — подумал Лазаренко, — только когда это будет?»

Особая территория на карте планеты

С чего начал полковник Александр Лазаренко свою деятельность в качестве командира бригады специального назначения? С того, что доложил начальнику управления генералу Юрию Дроздову о нецелесообразности развертывания бригады по полному штату.

Руководство выслушало его и с доводами согласилось. Решено было создать сводный отряд, который Лазаренко предложил назвать «Каскад». Состав — тысяча человек.

Вскоре отряд сформировали и перебросили в Фергану, на базу 105-й воздушно-десантной дивизии ВДВ. Здесь бойцы «Каскада» проходили доподготовку, готовились к действиям в Афганистане.

Своя доподготовка была и у командира. Уже первые шаги по осмыслению роли отряда, его тактики, оперативной деятельности показали: первая «горячая», еще не оформившаяся мысль о том, что «Афганистан — не Буэнос-Айрес», — верна и точна.

Но что делать после осознания этой верной и точной мысли? Изучать опыт. К тому же опыт не европейский, а по большей мере среднеазиатский. Например, борьбу с басмачами.

Позже Александр Иванович скажет: «Я собрал соответствующие материалы со всего Советского Союза. Даже историю и методы работы ЧОН изучал. Ибо в Афганистане классические методы разведки не подходили».

Помнится, тогда в одной из работ Лазаренко прочитал: «Через горные перевалы, через выжженные солнцем пустыни шли верблюжьи караваны из-за кордона. В тяжелых тюках были упакованы винтовки, пулеметы, ящики с патронами. Действия басмачей сопровождались жестоким террором, принимавшим изуверские формы».

Как часто потом, в Афганистане, командир «Каскада» станет вспоминать эти строки. Они окажутся похожи на сообщения из его собственных донесений в Центр. Словно и не было шести десятков лет.

Многое он почерпнул из документов, сохранившихся в архивах КГБ со времен махновщины, антоновщины. Позже, уже в послевоенный период — борьба с ОУНовцами на Украине, «лесными братьями» в Прибалтике дала пищу для размышления и изучения тактики националистических банд. Что-то было общее, традиционное в этой партизанщине, и в то же время — виделись разительные отличия. Ведь обстановка в Афганистане, как политическая, так и экономическая, идеологическая была иная. На дворе стояли 80-е годы XX столетия. К оценке обстановки следовало добавить еще время и место действия.

В те дни, листая пожелтевшие страницы документов, он записал себе в блокнот: начало басмаческого движения — 1917 год, окончание — 1926-й. Написал и удивился — девять лет борьбы. Нельзя сказать, что для Александра Ивановича цифры эти стали открытием. О долгой борьбе с басмачеством он знал и раньше. Но раньше эти цифры были где-то далеко, а теперь проступили ясно и зримо.

Лазаренко вспомнил, как невольный холодок пробежал по спине — девять лет! «Неужто и мы там застрянем?… — подумал он и тут же отогнал эту дикую мысль. — Надо же, взбредет такое в голову».

Проштудировал еще раз, заново и классический учебник М. Дробова: «Малая война: партизанство и диверсии».

Дробов был прав, хотя не все его поняли тогда, в 30-е годы, когда вышел в свет научный труд. Он говорил о том, что «малая война» станет играть значительную, а возможно и решающую, роль в будущем. Его критики основывались на опыте масштабных, мировых войн. И действительно, не забылась еще Первая мировая, пахло порохом уже новой вселенской бойни, какие уж тут «малые войны». Но оказывается, настало время, как теперь их называют, и «конфликтов малой интенсивности».

Поднял Лазаренко судоплатовские дела. Тут право было чему поучиться. На счету сотрудников 4-го разведывательно-диверсионного управления НКВД оперативные игры с фашистами, умелое проникновение в немецкие центры, штабы, эффективная деятельность как разведгрупп, так и талантливых разведчиков-оперативников.

Эти материалы Александр Иванович читал с особым волнением. Нет, в годы Великой Отечественной ему не посчастливилось работать в легендарном 4-м управлении, он был всего лишь войсковым разведчиком. Но Александр Иванович хорошо помнил тот день, когда Председатель КГБ Юрий Андропов вызвал к себе начальника спецотдела генерала Гусева и его, Лазаренко.

Гусев совсем недавно принял отдел и был не в курсе дел. А выполнять очередную задачу руководства пришлось Александру Ивановичу. Задача состояла в том, чтобы тщательно проанализировать обвинительноезаключение на Судоплатова, поднять документы и подтвердить или опровергнуть каждый пункт обвинения.

Судоплатовское уголовное дело уместилось в несколько томов. Обвинительное заключение было на 500 страницах. Но делать нечего: приказ есть приказ. Да и за каждой этой строкой годы заключения Павла Судоплатова.

Чего только не вменяли в вину Судоплатову, например, то, что он находился в плену у Петлюры и скрыл этот факт, вступая в комсомол.

Пришлось поднять комсомольские дела Павла Анатольевича. Сделали запрос на Украину. Выяснилось: ничего он не скрывал. Действительно, будучи в отряде у красных еще пацаном, попал в окружение к петлюровцам. Те его выпороли и отправили домой. Вот и вся вина «красного бойца». А через тридцать лет непонятным образом это лыко попало в строку.

Докопался Александр Иванович и до того, кто оклеветал Судоплатова. Им оказался некто Гольц. Потом он признался, что его заставили оболгать Судоплатова, но следствие почему-то не обратило внимание на это обстоятельство.

Словом, пройдя по всем пунктам обвинения, написал Лазаренко докладную записку на имя Председателя КГБ. В ней он доказал, что Судоплатов достоин реабилитации. Позже так и произошло.

…Однако теперь, в 1980-м, Павел Судоплатов нужен был командиру «Каскада» не как бывший заключенный Владимирского централа, которого следует реабилитировать, а как начальник разведывательно-диверсионного управления. Вернее, нужен был не сам Павел Анатольевич, а опыт, накопленный его службой за время войны…

И этот фронтовой опыт положили в копилку «Каскада».

Немало помогли Лазаренко и работы известного диверсанта Ильи Старинова — тут и дела испанские, и действия советских партизан в фашистском тылу.

В общем, перед командировкой в Афганистан полковник Лазаренко основательно изучил и аккумулировал опыт своих предшественников. Свой же опыт еще предстояло наработать. Тем более, что противники действовали не менее мобильно — уже летом 1980 года на территории Ирана и Пакистана оперативно разворачиваются лагеря подготовки моджахедов.

В свою очередь в «Каскаде» совсем немного сотрудников, которые владеют языком, знают обычаи народов Афганистана. Да и что значит, владеют языком, если в стране пребывания люди говорят более чем на 30 языках и.диалектах.

А местные нравы, обычаи… Тут столько тонкостей, особенностей. Что поделаешь, приходилось все осваивать в ходе работы, как говорится, с колес.

Как и прогнозировал Лазаренко, действовать «каскадерам» пришлось в крайне непривычных для себя условиях, нередко отказываясь от традиционных методов ведения разведывательной работы.

Сам Лазаренко по возвращении из Афганистана так вспоминал о том времени:

«У нас было 480 агентов. И все они внедрены в банды. Но чтобы встретиться хотя бы с одним агентом, надо не три остановки на метро проехать, потом пять на автобусе и помотаться по городу, проверяясь нет ли "хвоста". Тут следует чуть ли не целую войсковую операцию готовить. Зачастую под прикрытием бронетранспортера выезжали в поле и туда выходил агент.

А как проверить свою агентуру? В европейских странах это делается просто, но попробуйте сделать в Афганистане. Ладно, если речь идет о Кабуле, Кандагаре, Фарахе. Это достаточно большие города, они под нашим контролем. А маленькие селения банды контролировали. Отсюда и трудности, о которых не подозревают европейские разведчики».

Да, жизнь еще раз подтвердила, что Афганистан — особая территория на карте мира. Во всяком случае, для командира «Каскада» она стала именно такой.

«Придется тряхнуть стариной…»

Догорал ташкентский знойный июнь 1980 года. 25-го утром со взлетной полосы аэродрома стартовали несколько самолетов. Курс на Кабул, Кандагар, Шиндант. В грузовых отделениях лайнеров боевая техника — бронетранспортеры, радийные машины, а также боеприпасы, оружие, бойцы спецподразделения «Каскад».

К месту размещения в Кундузе и Мазари-Шарифе колонна отряда выдвинулась своим ходом.

Так «каскадеры» вошли в Афганистан. Штаб отряда расположился в Кабуле. Возглавил его опытный сотрудник КГБ Поляков.

На войне говорят, что штаб — всему голова. Это Лазаренко усвоил еще со времен Великой Отечественной. Да и потом, в послевоенные годы, Александр Иванович сам был штабным офицером и имел в подчинении штаб как командир полка.

Разумеется, задачи такого специфического подразделения, как «Каскад», отличались от задач, к примеру, десантного полка. И потому штаб отряда, кроме обычного, традиционного планирования и ведения боевой и кадровой работы, руководства оперативными группами, обеспечивал ежедневную связь с Москвой. Телеграммы подписывал сам командир.

На полковника Лазаренко возлагалось также взаимодействие с членами оперативной группы, в которую кроме представителя Комитета госбезопасности, главного партийного советника и советского посла входили маршал Сергей Соколов и генерал армии Сергей Ахромеев. Вскоре в эту группу включили и командира «Каскада». Александр Иванович прекрасно понимал, как важны для его отряда добрые отношения с армейцами. Как, впрочем, и наоборот.

Придет время, и в ходе разбора итогов армейской боевой операции, проведенной в районе Герата, один из комдивов 40-й армии обратится с просьбой к маршалу Соколову — при разработке всех последующих боевых действий соединения жизненно необходимо участие оперативных офицеров «Каскада». Это было уже серьезное признание результатов их разведработы.

Но все это придет потом, со временем. А пока «каскадеры», что называется зубами, вгрызались в боевую обстановку. Как воздух, необходимы источники информации. Позже Лазаренко с гордостью скажет: «У "Каскада" было 480 агентов. Однако мы начинали с нуля».

Да, среди агентов находились люди образованные — врачи, педагоги, инженеры, некогда закончившие советские вузы, владеющие русским языком, но большинство — крестьяне, духанщики, торговцы — были безграмотны, темны, религиозны. Попробуйте таких научить премудростям разведывательной практики, например операциям с использованием тайников. Это бесполезная трата времени.

Однако разведсведения нужны. И тогда на встречу с агентом в пустыню или в предгорные районы «каскадеры» выезжали на бронетранспортере, а в городе старались встречаться не на явочной квартире, а в самом людном месте — на базаре.

Так что сложности возникали самые неожиданные. Афганистан — религиозная, мусульманская страна, и авторитет муллы там незыблем. «Каскадеры» не раз предостерегали своих агентов об опасности чистосердечного признания в ходе исповеди. Но, увы, чаще верили не им, а мулле. А мулла не забывал докладывать тайны исповедующихся своим хозяевам из иностранных разведок. Таким образом, нередко самые ценные агенты оказывались в лапах врага.

А враг был силен. Для разведки он использовал все, что возможно — религиозный фактор, о котором мы уже говорили, родственно-племенные связи, подкуп, угрозы, кровную месть. Надо признать, моджахеды и их покровители имели сильную опережающую развединформацию.

Достаточно вспомнить охоту на одного из лидеров движения моджахедов — Ахмад-шах Масуда. Сегодня уже известно, что в его окружении находилось около полутора десятков наших агентов. И что же? Многочисленные операции «каскадеров» по ликвидации «Льва Пандшера» окончились неудачей. Каким-то образом Масуду становилось известно о них заранее, и он ускользал в самый последний момент.

И тем не менее, преодолевая трудности, осваивая премудрости разведнауки на афганском театре военных действий, «каскадовцы» обретали знания, опыт, авторитет.

Авторитет нужен был и самому командиру отряда. Ведь общаться приходилось с маршалом, многозвездными генералами, а Лазаренко, как ни крути, всего лишь полковник.

Однако это никогда не смущало Александра Ивановича. Наперед всех должностей, лампас и погон он ставил дело. Так произошло и в тот раз, когда оперативная группа обсуждала предложение армейцев об операции под Джелалабадом. Предлагалось войти в долину и силами двух полков очистить ее от бандформирований.

Все склонились над картой, представитель 40-й армии докладывал. Лазаренко сразу понял: замысел операции был так себе, слабоват. Ну войдут полки в долину, выдавят бандитов в горы. Те отсидятся и через неделю-другую вновь вернутся, опять установят свой контроль над долиной.

Но его ли это дело вмешиваться в спор общевойсковых командиров? У Лазаренко своих хлопот полон рот. И тем не менее он не смолчал. Обратившись к Ахромееву, высказал свои сомнения.

Генерал армии поморщился: мол, вот еще один советчик, и со вздохом спросил:

— Лазаренко, тут же войсковая операция. Ты в этом что понимаешь?

— Да кое-что понимаю…

Ахромеев только руками развел:

— Тогда докладывай.

Александр Иванович подошел к карте.

— Я бы, товарищ генерал армии, на отходных путях бандформирований выбросил крепкие десантные группы. Небольшие, с хорошим вооружением, мобильные. А потом силами двух полков вошел в долину.

Ахромеев задумался: толковые предложения у этого полковника-кэгэбиста. Тогда еще генерал армии не знал, что прежде, чем стать гэбистом, Александр Иванович как начопер десантной дивизии разработал не одну такую операцию, а как командир полка осуществил ее на учениях.

Кстати, та операция под Джелалабадом прошла успешно. И маршал Соколов, и генерал Ахромеев совсем иными глазами стали смотреть на гэбиста Лазаренко.

Когда в кишлаке Чаквардак группа «каскадеров» с ротой Царандоя и несколькими местными «хадовцами» попали в окружение, именно маршал Соколов передал под команду Лазаренко парашютно-десантный батальон.

А случилось это так. Опытный оперативник, преподаватель КУОСа, а ныне сотрудник «Каскада» подполковник Набоков нередко возглавлял группы, которые помогали на местах утверждать народную власть. Подобные рейды были зачастую успешными, однако и враг, как говорится, не почивал на лаврах. В кишлаке Чаквардак группа «каскадеров» натолкнулась на крупную банду. Завязался бой.

Набоков прислал радиограмму о том, что его атакуют 300 моджахедов, и он, в лучшем случае, продержится до утра. Телеграмма пришла в девять вечера. У Лазаренко оставалась ночь, чтобы выручить подчиненных.

Но как им помочь? Ведь у командира «Каскада» в подчинении не было войск, только офицеры-оперативники, да водители бронетранспортеров — и те разбросаны по всему Афганистану.

Лазаренко бросился к маршалу Соколову: погибают ребята. Тот отдает приказ комдиву Витебской десантной дивизии — выделить батальон.

— А вот командира дать не могу, — сказал маршал, — нет его у меня. Батальоном командует молодой старший лейтенант, только назначен.

И Соколов, выдержав паузу, улыбнулся:

— Придется тебе тряхнуть стариной, Александр Иванович. Ты же полком командовал, а с батальоном, уверен, справишься. Удачи!

Поблагодарив маршала, Лазаренко отправился на аэродром. Там его уже ждал батальон 103-й воздушно-десантной дивизии.

«Кишлак Чаквардак расположен в 80 километрах от Кабула, — вспоминал Александр Иванович. — Уже темно, вечер. Вытянулись в колонну — танки с тралами, минометная батарея. У меня командирская боевая машина десанта, связь со всеми ротными командирами.

Взял азимут на объект под Чаквардаком, координаты которого в радиограмме указал Набоков.

Колонна вытянулась километров на десять. Шли всю ночь. Под тралом первого танка взорвалась мина. Меня бросило на крышку люка, ударился челюстью, полетели зубы.

Однако мы упорно двигались вперед».

Утром батальон прибыл под Чаквардак. Судя по всему дозоры бандформирований известили своих о приближении колонны, и моджахеды отошли в кишлак.

Бронетранспортеры, посланные на разведку, были обстреляны из гранатометов. По точкам, откуда стреляли душманы, отработали «Грады». Однако в дальнейший затяжной бой Лазаренко решил не вступать. Батальон действовал в отрыве от основных сил, да и численный перевес над бандитами был незначительным.

В этом бою душманы потеряли два десятка человек убитыми. Лазаренко «тряхнул стариной», да и «каскадеры» увидели командира в новом качестве и убедились — даже в самых трудных ситуациях их выручат.

Конечно же, подобные марш-броски во главе батальона — исключение из правил. Но война есть война. Она преподносит сюрпризы. Руководитель «Каскада», не задумываясь, бросился на выручку своим боевым товарищам, став пусть и на несколько часов командиром парашютно-десантного батальона.

Но вот если десантный батальон он возглавил добровольно и сдал действующему комбату сразу после боя, то «отвертеться» от руководства отрядом «Кобальт» Министерства внутренних дел Лазаренко не удалось.

Однажды заместитель министра милицейского ведомства, приехав в Афганистан в командировку и побывав на совместном совещании, предложил Александру Ивановичу взять под свою команду и «Кобальт».

— Да ну, что вы, — возмутился Лазаренко, — у меня другие задачи. Дай Бог с ними справиться.

Но вскоре после убытия замминистра в Москву в Кабул пришла телеграмма из Центра, в которой говорилось, что отряд спецназначения МВД «Кобальт» переходит в подчинение Лазаренко.

Мало было Александру Ивановичу своих тысячи подчиненных, теперь еще 600 «кобальтовцев» добавилось.

Но и тут Лазаренко смог вынести пользу для дела — как для отряда «Кобальт», так и для «Каскада». Когда сотрудники милиции совместно с бойцами Царандоя обустраивали блок-посты на основных дорогах и магистралях, предоставилась возможность развернуть агентурно-оперативную работу. Особо пристальное внимание к тем, кто прибывает на территорию Афганистана из-за кордона — из Ирана, Пакистана. А «гостей», надо сказать, было немало.

Так набирались опыта и работали сотрудники спецподразделения КГБ «Каскад» во главе со своим командиром.

ХАД на страже безопасности

Разворачивая агентурную и оперативную работу в Афганистане, а также проведение спецопераций против наиболее одиозных главарей бандформирований, полковник Лазаренко никогда не забывал, что находится со своими «каскадерами» на чужой земле. И потому считал, что новую власть, пусть и с помощью «шурави», могут утвердить только сами афганцы.

Именно поэтому одна из трех основных задач спецподразделения КГБ СССР «Каскад» так и звучала — помощь афганцам в создании своих органов безопасности.

Однако и после того, как был развернут ХАД (афганское КГБ), вскоре стало ясно — мало иметь службу, отвечающую в целом за безопасность государства. Нужен эффективный инструмент в подавлении бандитизма. Так появилось управление, целью которого стало планирование и проведение спецопераций против моджахедов. Назвали его 5-м управлением ХАДа.

Опытного в оперативном отношении сотрудника не нашлось, и поэтому на должность начальника управления был назначен в прошлом медицинский работник, по афганским меркам достаточно образованный, политически грамотный человек.

В свое время он учился в Советском Союзе, знал русский язык, однако был себе на уме. Мог и обмануть, дабы подзаработать. Как-то убедил Александра Ивановича в том, что есть возможность захватить в плен нескольких американцев, агентов ЦРУ. И попросил на осуществление этой трудной операции 200 тысяч афгани.

Лазаренко сообщил в Центр. В Москве согласились выдать эту немалую сумму. Да и понятно, кто же откажется от подобного заманчивого предложения.

Но вскоре начальник 5-го управления только руками развел, мол, не удалась операция. Исполнители, судя по всему, оказались предателями, взяли деньги и словно сквозь землю провалились. Что тут скажешь? Лазаренко предстояло неприятное объяснение с Центром.

Этот пример говорит о том, с какими людьми приходилось работать в Афганистане.

Разумеется, все необходимое для работы 5-го управления было поставлено из Союза. Тут и оружие, боеприпасы, обмундирование, спецсредства. Одних автоматов Калашникова передали местным «хадовцам» более 10 тысяч единиц.

Да еще потом дополняли, когда вооружали специальный полк, подчиненный управлению.

Обучать афганцев порой приходилось самому элементарному. Например, правилам обращения с оружием.

В то же время Лазаренко понимал: для новой службы крайне необходима специальная радиосвязь. И вот, по его просьбе, из Советского Союза в Афганистан завозятся радиостанции, ремонтная база, приезжают специалисты.

Как ни горько это осознавать, но нередко подобную заботу афганцы воспринимали иждивенчески: вы нас обули, одели, вооружили, а теперь и в бой идите вместо нас. Ведь вы опытнее, умнее.

Нечто подобное случилось и у командира «Каскада». Однажды при обсуждении плана спецоперации по уничтожению лидера Исламской партии Афганистана Хекматьяра в Пакистане, начальник 5-го управления неожиданно предложил «поработать» советским специалистам. Мол, так будет вернее. На что Александр Иванович твердо ответил: проведение подобных акций — дело афганцев.

Начальник «пятерки» неспроста хотел переложить тяжесть проведения операции на «шурави». Его «спецам», к сожалению, так и не удалось уничтожить Хекматьяра. Правда, справедливости ради надо отметить, что мост, по которому ехал лидер Исламской партии Афганистана, был взорван, но Хекматьяр не пострадал.

Как выяснилось позже, у руководителей моджахедов были свои агенты в ХАДе, и даже в 5-м управлении. А вот «хадовская» контрразведка действовала неэффективно.

В работе «Каскада» и 5-го управления были, разумеется, не только провалы, но и победы. С годами «хадовцы» трудно, медленно, но набирали темп. К исходу 1981 года в управлении уже четко знали, где располагается какая банда, какова ее численность, откуда поступает оружие, финансовые средства.

Примером совместной успешной разведывательной деятельности «пятерки» ХАД и «Каскада» может служить итог операции по уничтожению крупной банды в крепости в районе Газни.

Разведданные оказались точны, и удар советской авиации навсегда похоронил бандформирование под обломками крепости.

На счету сотрудников 5-го управления были и другие успешно проведенные спецоперации, засады, захваты «языков», налеты на объекты и места расположения моджахедов.

«Четко трудится разведка…»

Разумеется, самые эффективные спецоперации проводили сотрудники «Каскада». Часто инициатором их являлся командир подразделения полковник Лазаренко.

В одну из наших первых встреч Александр Иванович поведал мне интереснейшую историю. А «выросла» она из крупного ЧП на аэродроме в Кандагаре. Там располагалась советская авиационная часть. Пилоты летали на «МиГах». Здесь же дислоцировались афганские вертолетчики.

Ночью на посту солдату-часовому показалось, что кто-то ходит у самолетов. Кто может ходить в такую пору? Разумеется, бандиты. Он сорвал с плеча автомат и дал очередь.

И надо же случиться такому — пуля, выпущенная из «калаша», попала во взрыватель одной из бомб, которые тут же были сложены в штабель. История почти фантастическая, ведь взрыватель — это не более чем двухкопеечная монета. Но тем не менее это случилось. От взрыва взлетели на воздух три советских самолета и два афганских вертолета.

Обо всем этом сразу после происшествия полковнику Лазаренко доложил руководитель команды «Каскад» в Кандагаре подполковник Алейников. Кстати говоря, Александр Иванович ценил Алейникова. Когда ему присвоили звание генерал-майора, свой погон положил на плечо подполковнику, сказал: «Вот тебе, Анатолий, один генеральский погон, второй сам заработаешь». И он действительно заработал, стал генерал-лейтенантом, первым заместителем Председателя КГБ. Правда, время, когда он принял эту должность, было тяжелое для Комитета Госбезопасности, 1991 год. Тогда КГБ возглавил печально известный Бакатин, и Алейников быстро понял, с какой целью пришел этот «демократ». Цель одна — разрушать. И справедливости ради надо сказать, Бакатину многое удалось.

Однако вернемся к событиям в Афганистане. Узнав о ЧП, Лазаренко сразу же вылетел в Кандагар. Его встретил подполковник Алейников, подробно обо всем доложил. Александр Иванович внимательно выслушал доклад и произнес:

— А теперь, Анатолий Аввакумович, начинается наша работа.

Судя по всему, подполковник поначалу и не понял: какая работа? А у Лазаренко уже родился оперативный план.

Пришлось кое-что втолковать поначалу командиру авиационного полка.

— Солдата оставь в покое. Пусть себе гуляет, только язык за зубами держит. А ты вместе с замполитом и начштаба всюду рассказывай, мол, это дело рук моджахедов. Напали, сожгли самолеты…

Командир полка не соглашается. Солдата уже задержали, началось расследование.

— А ты выпусти его, расследование закрой.

— Да не могу я, — кипятится командир. — Не в моей это компетенции: открыл расследование — закрыл.

— Тебе указания заместителя начальника Генштаба достаточно?

— Вполне.

— Добро, будет тебе указание.

Вечером того же дня комполка получил от генерала армии Ахромеева приказ: действовать по указанию Лазаренко.

«Дальше подполковник Анатолий Алейников, — вспоминал Александр Иванович, — с помощью местных "хадовцев" подобрал трех афганцев из числа кандагарской агентуры. Один был непосредственно офицером ХАДа, старшим лейтенантом, двое других — агентами. Целый месяц мы готовили их на своей базе. Учили основательно, и как тол из бомбы выплавлять, и как изготовить заряды…

Каждую ночь эта тройка ходила из города в аэропорт. А расстояние там не маленькое — 22 километра. По возвращении сам лично проверял, выспрашивал, что встречали по дороге — кусты, овраги, переходили ли речку?

Агенты заучивали легенды, условия связи, тренировались в обеспечении собственной безопасности.

Конечно же, не раз проводили мы репетиции и на аэродроме, отрабатывали детали якобы совершенного диверсионного акта.

А тем временем повсюду распространялись слухи о крупной диверсии на аэродроме, проведенной моджахедами».

После первичной подготовки наступил следующий этап спецоперации по внедрению агентов в бандформирования. Старший лейтенант— «хадовец» был заброшен в одну банду, двое агентов — в другую. Разумеется, всем троим устроили тщательную проверку. Они рассказали о «диверсии», о том, как после ее совершения уходили к границе с Пакистаном и по дороге потерялись. Двое агентов даже высказали предположение, что их старший, возможно, погиб.

Бандиты проверили, действительно уничтожены три «МиГа» и два вертолета, «шурави» уверены, что это нападение моджахедов. Контрразведка противника пыталась поймать агентов на мелочах, выспрашивала подробности «диверсии». Однако легенда, подготовленная «каскадерами», выдержала испытание. Агентам поверили. В Пешаваре им устроили торжественную встречу, чествовали, возносили как героев, наградили, хорошо заплатили.

И агентурная группа начала работать. Однажды, рассказывая о внедрении «тройки» в банду, Александр Иванович воскликнет: «Какие агенты были, какие разведданные давали!»

Действительно, двое вели наблюдение, слушали, расспрашивали и потом обо всем докладывали офицеру-«хадовцу». Тот в свою очередь записывал информацию и закладывал ее в тайник.

Теперь «каскадеры» знали имена лидеров банд, караванные пути, по которым везли оружие и боеприпасы, а главное — планы моджахедов.

Ценнейшей информацией стало оперативное сообщение группы о том, что главари бандформирований решили взорвать индийское консульство в Кандагаре, как раз во время визита Генерального секретаря ЦК КПСС Леонида Брежнева в Дели. Каков был бы резонанс в мире — советского руководителя принимают в Индии, а в это время на воздух взлетает индийское консульство в Афганистане. Конечно же, этот теракт удалось предотвратить.

К сожалению, судьба этой оперативной тройки трагична. После всех наград и поощрений им недолго удалось поработать. Их неожиданно арестовали и расстреляли. Долгое время «каскадеры» не могли понять и узнать причину провала. Уже накануне своего отъезда из Афганистана Лазаренко выяснил: виной всему — исповедь. Один из агентов признался о своих делах мулле. Тот сразу же доложил об услышанном своим покровителям.

А ведь агентов предупреждали.

Это рассказ лишь об одной агентурной группе, о трех агентах, а их у «каскадеров» (помните, признавался Лазаренко) было 480. Их разведданные сберегли жизни многим — от руководителей Афганистана до рядовых солдат.

Вот только один пример.

«В Кабуле, — вспоминал сам Лазаренко, — у нас был очень ценный агент — мулла. И вот накануне 7 ноября, дня Великой Октябрьской социалистической революции, он дает сведения. Во время приема в советском посольстве будет убит руководитель Афганистана Бабрак Кармаль.

Представляете, Бабрак убит в советском посольстве…

Мы накрыли банду, стрелки которой собирались засесть в дуканах и сделать роковой выстрел».

Вот лишь несколько эпизодов боевой работы «Каскада» и его командира. Хотелось бы рассказать обо всех или о многих, но, видимо, сделать это трудно, да и пока нецелесообразно. Не пришло время. И потому повествование о делах «каскадерских» завершаю стихами неизвестного автора. Мне кажется, поэт уловил суть работы подразделения специального назначения «Каскад».

Четко трудится разведка
Спят спокойно «Кобальт», ХАД,
Потому, что очень редко
Ошибается «Каскад».

«Не надо высоких наград…»

Командировка Александра Лазаренко в Афганистан продлилась без малого два года. Отвоевав положенный срок, убывали в Советский Союз «каскадеры», а командир оставался на месте. Таким образом он руководил «Каскадом-1», «Каскадом-2» и «Каскадом-3».

Весной 1982 года Лазаренко сменил полковник Евгений Савинцев.

За эти долгие месяцы войны Александра Ивановича дважды к себе приглашал Председатель КГБ Юрий Владимирович Андропов. Люди, знавшие всесильного шефа Комитета госбезопасности, утверждают, что он умел слушать и слышать.

Встречу с Андроповым Лазаренко вспоминал так: «Это было в 1981 году. Андропов вызвал меня из Афганистана. Обстановку я и без того знал хорошо, но все-таки шел к самому Председателю КГБ и потому выучил доклад на зубок.

Стал докладывать. А он — стоп, остановил. И начал задавать вопросы. Полтора часа спрашивал. "Кто готовит пищу?" "Сами офицеры, — отвечаю, — по очереди". "А кто стирает?" "Тоже сами". "А вши есть? Говори откровенно…" "Бывает, Юрий Владимирович, — признался я. — Живем-то непросто, война".

Андропов пристально посмотрел и спрашивает: "Что надо, чем помочь?" "Машины стиральные нужны". "Все, договорились, — ответил он. — Двадцать стиральных машин отправляем немедленно".

Вот такой был разговор.

В конце Андропов встал, подошел, положил руку на плечо:

— Мы вас очень уважаем и ценим, Александр Иванович.

А у меня ком к горлу. Такое не забывается».

После разговора с Председателем КГБ полковник Лазаренко получил пять суток отпуска.

После возвращения в Кабул, вскоре ему позвонил кадровик, генерал Андрианов. Они давно знали друг друга, были добрыми приятелями. Потому сообщение Андрианова о том, что его фамилия в проекте приказа на присвоение звания генерал-майора, воспринял скорее как шутку.

— Да ладно, Володя, какой генерал? У меня же должность полковничья.

— Полковничья, — согласился Андрианов, — но все в руках… Он замялся и добавил: «Все в руках Андропова».

Однако и вправду через несколько дней уже на проводе был сам начальник Первого главного управления КГБ. Он поздравил командира «Каскада» с присвоением ему высокого звания генерал-майор. Для вручения генеральских погон Лазаренко вновь вызывали в Москву.

«В Ясенево, в нашей штаб-квартире, — признавался сам Александр Иванович, — накрыли стол. Я из Кабула привез два больших арбуза. Генеральские погоны вручали не только мне, было еще несколько человек. Все шло как обычно: Крючков вручает, поздравляет. Новоиспеченные генералы говорят стандартные слова, благодарят партию, правительство, Председателя КГБ, а я думаю: что же сказать, как сказать?

Потом Крючков поздравил меня, сказал о мужестве бойцов «Каскада». Ответное слово за мной. Собрался с духом:

— Дорогие друзья! Есть старая поговорка: плох тот солдат, который не мечтает стать генералом. Но плох тот генерал, который, став генералом, перестает быть солдатом.»

Зал разразился аплодисментами. Какие это были аплодисменты!

На следующий день, едва успев примерить генеральский мундир, Лазаренко вновь улетел в Афганистан. Впереди была большая работа.

В следующем году, через двадцать один месяц войны, командир «Каскада» возвратится на Родину.

Ему исполнится 60. Однако на пенсию генерала отпустят только через пять лет.

Шла война в Афганистане, и ей не видно было конца. Опыт Лазаренко по руководству оперативно-боевыми подразделениями по борьбе с современными бандформированиями оказался весьма ценным. И он делился этим опытом, передавал его молодым сотрудникам.

Однако годы брали свое. В 1986-м генерал Лазаренко ушел в отставку.

Встречались мы с Александром Ивановичем в начале 90-х. Многое поведал он мне тогда.

— А что больше всего запомнилось из той, афганской войны? — спросил я однажды и тут же понял нелепость своего вопроса. Почти два года напряженной оперативно-боевой работы, огромное количество событий, ну как тут ответишь.

Но Александр Иванович воспринял мой не очень удачный вопрос вполне серьезно.

Он хмыкнул, усмехнулся:

— Не поверите, но в этом потоке дел, забот, встреч, боев запомнился один подарок. Когда я, получив звание генерала, возвратился в Кабул, на каком-то из «обмываний» моих лампас, кто-то из «каскадеров» подарил папку, а в ней листочек.

Александр Иванович позвал жену и попросил подать ему папку. Жена безошибочно открыла шкаф и протянула тоненькую ледериновую папочку. Генерал открыл ее. Там действительно лежал один-единственный, пожелтевший листочек.

Не надо высоких наград,
Ни к чему нам парадный мундир.
Да здравствует славный «Каскад»
И его боевой командир! —
прочел он.

Я видел, как слезы навернулись ему на глаза.

Фотографии

Хаджи Мамсуров (слева) со своим боевым товарищем Гаем Туманяном

Генерал-полковник Мамсуров принимает доклад командира разведывательной части

Ленинградский военный округ. Генерал Мамсуров в ходе учений беседует с разведчиками

Фото на память после учений. Генералы Мамсуров (третий во втором ряду слева) и Патрахальцев (четвертый во втором ряду слева). Ленинградский военный округ

Военный разведчик Николай Патрахальцев

На встрече ветеранов ГРУ. Патрахальцев второй справа

Н. Патрахальцев вместе с матерью, отцом и сестрой. Киев

А. Лазаренко (второй слева) с сослуживцами. 1944 г.

Помощник военного атташе в Аргентине А. Лазаренко (третий слева) с аргентинскими и советскими коллегами

Командир десантного полка полковник А. Лазаренко (справа) вручает грамоту отличившемуся воину

Афганистан. Командир подразделения «Каскад» А. Лазаренко (второй справа в первом ряду) с офицерами

Майор И. Банов. Снимок фронтовой поры

Полковник И. Банов

Лейтенант П. Голицын

Генерал-майор П. Голицын (в центре) на возложении венков

В. Стрельбицкий (справа) с братьями-фронтовиками. 1945 г.

Полковник В. Стрельбицкий

В. Стрельбицкий (справа) с иностранными военными атташе

Диверсионный рейд на железную дорогу

Минирование «железки»

Булгакова И. В. Только никому не говори: романы, повесть

В НАПРАВЛЕНИИ ДЕТЕКТИВА

Отечественный детектив еще находится в стадии становления. Долгие годы этот литературный жанр не разрешали по идеологической причине. Читатель довольствовался переводными А. Конан Дойлем; Г.-К. Честертоном, Ж. Сименоном, А. Кристи, тщетно ожидая появления своих детективных авторов.

Но время тем не менее шло. Печать раскрепощалась понемногу от всяческих «табу», и сегодня у нас в литературе детектив обрел право на существование. Повесть и романы Инны Булгаковой, составившие эту книгу, обладают всеми чертами классического детектива. И недаром названием первой повести стали пушкинские слова («Гости съезжались на дачу…»), а роман («Соня, бессонница, сон») имеет библейский эпиграф: «…Ибо крепка, как смерть, любовь…» (Песнь Песней). Связь с высокими образцами словесности, хороший язык, тщательно продуманная интрига — способствуют чтению произведений Инны Булгаковой «взахлеб». Раскрывать содержание детективов запрещено, чтобы не возмутить тех, кто еще с ними незнаком, и я запрет не нарушу, но как профессиональный литератор выскажу некоторые соображения.

Детективы Инны Булгаковой можно читать по-разному. Можно как детективы только: загадка преступления — подозрения, возникающие по ходу чтения, — неожиданная развязка. И, смею утверждать, такое чтение будет поверхностным. Природа человека, мотивировка его поведения в «пограничной ситуации» — главное в литературной работе Инны Булгаковой. Ее детективы — психологические, она дерзает решать вечные проблемы: добро и зло, любовь и ненависть, взаимосвязь эпох. Тот, кому станет явной булгаковская символика, получит при чтении ее произведений несравнимо больше, чем от заурядного детектива. Ее герои живут, мучаются, думают и тем самым создают атмосферу сегодняшнего дня, с его приметами и подробностями. Это вызывает читательское сопереживание как следствие общения с действительно художественным произведением. Приведу характерный для Инны Булгаковой отрывок:

«Сумрак внезапно перешел в ночь. Она распахнула настежь окно: великолепная августовская ночь с цветами и звездами вошла в душную, затхлую комнату. Потаенная реальность “пира во время чумы” постепенно раскрывалась, детали, слова, жесты проявляли подспудный смысл… все влеклось к беспощадной развязке — мертвому телу, вот здесь, на полу, подле стола. Бабушка Ольга Николаевна… чуть косо поднимающийся дымок-сквознячок сквозь щели и лазейки старого дома, нуждающегося в ремонте… вороватая фигура фотографа с потрепанным портфельчиком… Она ждала томительно и жадно, как никогда еще в жизни не ждала; упала ночь, и шепот из сада позвал:

— Дарья Федоровна!..»

(«Гости съезжались на дачу»)


Начало отрывка словно бы сошло со страниц романтической литературы XIX века: август, сад, героиня в окне. Но дальнейшее мироощущение героини, упоминание мертвого тела властно подталкивает наше сознание к «потаенной реальности», к свиданию отнюдь не романтическому. Это наши беды и наш век.

Есть, впрочем, люди, относящиеся к детективу пренебрежительно, свысока. Мне жаль их. Все дело в том, какой детектив. Достаточно вспомнить «Преступление и наказание», великий роман на детективной основе. Отход человека от нравственных норм жизни, нарушение заповедей не может не волновать и современного писателя. Совершенное преступление — это духовное падение, часто — крах личности. Обнажение скрытых пружин этого — задача автора детектива. В задачу входит и наказание, не обязательно лишь как судебное. В суде возможны и ошибки. Однако есть еще и раскаяние. Только тот, кто лишен его, — человек конченый. В таких случаях прежде говорили «от него Бог отошел». Создание художественного детектива, воплощение вышеизложенных тезисов в людские судьбы требуют особого писательского дара. Свидетельствую: Инна Булгакова обладает им в полной мере.

Она родилась в Орле, городе, который по праву зовется «колыбелью русской литературы». Образование получила в МГУ, окончив филологический факультет. Живет в Подмосковье.

Михаил Шаповалов

Только никому не говори. Роман

Прошлым летом почти весь июль и часть августа я провел в больнице, где явился свидетелем — нет, участником, даже в какой-то степени вдохновителем — событий странных и страшных. Короче говоря, я сыграл роль сыщика в самом настоящем детективе.

Подмосковный дачный поселок Отрада (сорок минут на электричке с Казанского вокзала). Примерно в километре от поселка в пяти флигельках размещалась наша больница, столетняя, когда-то еще земская. Запущенный парк, заросший пруд, дворянская беседка над ним, старинное кладбище, на котором не хоронили много-много лет. Отрадненская больница доживала свои последние деньки (часть отделений уже перевели в новое здание в самом поселке), и в создавшейся переходной ситуации я вовсю пользовался отнюдь не больничной свободой.

Мой опостылевший московский мирок был отрезан от меня напрочь: никто из близких и друзей не знал, что я лежу в больнице, да и об Отраде никто не знал. Зимой мне досталась в наследство от тетки дачка, куда я сбежал ото всех. В больницу я прихватил дачный запас сигарет и, по давней дурной привычке, два новеньких блокнота с шариковой авторучкой. В первый же день появились записи, и вскоре я был настолько захвачен чужой тайной, что забывал о неудачах собственных и жизнь наполнялась азартом и состраданием.

С каждым днем я все глубже влезал не в свое дело и медленно, словно во тьме, на ощупь, шел к разгадке — к развязке. И из кратких блокнотных записей, впоследствии мною литературно обработанных, выросла, так сказать, история расследования в чистом виде, куда включены события, разговоры, мысли, лица и обстоятельства, имеющие только непосредственное отношение к преступлению.

ЧАСТЬ 1 «БЫЛА ПОЛНАЯ ТЬМА…»

7 июля, понедельник.
— Была полная тьма, — сказал старик и улыбнулся мне доверчиво. Завороженный этой улыбкой — детски-бессмысленной на измученном лице — я ждал продолжения. И он добавил: — Полевые лилии пахнут, их закопали. Только никому не говори.

Я вопросительно оглядел присутствующих, они заговорили охотно и разом, с каждой новой подробностью, новой деталью (многие из которых оказались потом созданными игрой воображения) втягивая меня в эту необычную историю.

Впрочем, к необычному я был готов. Все сошлось: одиночество и опустошенность, зимой мы наконец расстались с женой, я засел на даче, не писалось, не думалось, нежданно-негаданно попал в больницу — сломал левую руку, поскользнувшись на мокрых ступеньках крыльца, — и вот лежу теперь в палате номер семь. Номер шесть, хотелось бы сказать, слушая и созерцая сейчас своих соседей в ядовито-розовых пижамах, да не позволяет критический реализм. Да, прошу прощения, я писатель.

Итак, я писатель и лежу в палате номер семь. Моя койка в углу у окна — кусты сирени и боярышника в предзакатном огне. Рядом через тумбочку расположился Василий Васильевич (бухгалтер из совхоза, под шестьдесят, перелом бедра). В углу по диагонали на доске, покрытой простыней, мучается Игорек (шофер, восемнадцать лет, два сломанных ребра в дискотеке). А прямо напротив лежит и смотрит мне в глаза тот самый старик.

Я начал отходить от сладковатого наркотического дурмана: утром хирург Ирина Евгеньевна занималась моей злосчастной рукой. Мы втроем успели слегка познакомиться и слегка разговориться, и Василий Васильевич уже успел пройтись недоверчиво насчет моего писательского удостоверения, и я его предъявил — как вдруг старик открыл голубые глаза и сказал:

Была полная тьма… — Помолчал и добавил: — Полевые лилии пахнут, их закопали. Только никому не говори.

Вот так он пугает каждого нового человека — именно этими словами, — отозвался Василий Васильевич на мой вопросительный взгляд. — Ноги кипятком обварил, кастрюлю с бульоном на себя опрокинул… Он, понимаете, не в себе.

— Нервный шок? От кипятка, что ли?

— Да что кипяток! Он совсем не в себе.

— Сумасшедший?

Можно, наверное, и так сказать, — Василий Васильевич поморщился. — А человек хороший тихий, никогда ни на что не пожалуется, все время молчит. Только вот мало что понимает и никого не узнает.

— Амнезия, — вмешался Игорек, — памяти то есть нет.

— И слава Богу, — ответил на это бухгалтер.

— Вы считаете память наказанием? — разговор все больше занимал меня, а тут еще упорный взгляд, устремленный прямо мне в лицо.

— Небось у каждого найдется какая-то гадость, о которой вспоминать неохота, правда?

— Правда.

— А Матвеич пережил настоящую трагедию. В одну ночь жены и дочери лишился.

— Что с ними случилось?

— Убийство, дело темное.

— Кто ж их?..

— Если б знать! Если б он знал, он, может, и не тронулся бы.

— Но убийц искали?

— А как же! Из самой Москвы следователь приезжал. И собака бегала ученая. И по всем улицам ходили, со всеми разговаривали, вызывали. Ну, не нас, конечно, мы из совхоза, все-таки три километра от поселка… а поселок весь переворошили.

— Когда же это произошло?

Давно уж, несколько лет. Сколько лет, Игорек?

— Давно. Пять или три. А вы сами ничего не слышали? — обратился Игорек ко мне. — У вас дача в Отраде?

— Я здесь недавно, с весны.

— Ну, тогда вы ничего не знаете. У них, говорят, золото было.

— Золото! — Василий Васильевич усмехнулся. — Какой дурак будет на даче золото хранить?

— А может, они на даче и скрывали как раз.

— Да, Матвеич наш валютчик известный — врачом в больнице московской работал. Горы золотые. А вот, болтали, кто-то там к кому-то ходил… то ли к жене его, то ли к дочери… кто-то, знаете, со стороны…

Дверь отворилась, вошла медсестра, молоденькая, хорошенькая, во всем белом, шуршащем (Верочка — впоследствии мы с ней подружились). Верочка принялась менять повязку Матвеичу, обнажая багровую запекшуюся кожу. Она снимала бинты медленно и осторожно. Старик дернулся, побледнел и закрыл глаза, но молчал. Наконец экзекуция закончилась, медсестра направилась к двери. Я продолжил разговор:

— А каким образом убили женщин?

Верочка остановилась и взглянула на меня с некоторым ужасом.

— Вот, Вер, писатель интересуется, — пояснил Василий Васильевич, — как Матвеич наш семью потерял. Так вот, трупы не найдены, бесследно исчезли…

— Василий Васильевич! — воскликнула Верочка. — Какие трупы не найдены? Вы ничего не знаете!

— А вы знаете?

— Я все знаю! Я из самой Отрады. А вы правда писатель?

— Да вроде.

— Детектив будете писать?

— Ну что вы! Я их и не читал тыщу лет, — Верочка и Игорек посмотрели на меня с жалостью. — Просто пытаюсь понять, что же случилось с этим человеком.

— С Павлом Матвеевичем? А вот что. Его дочка Маруся познакомилась на пляже… ну на нашей Свирке… с одним типом. Она ему понравилась, понимаете? Он выслеживает, где они живут, ночью влезает в окно в ее комнату. И убивает. После этого мать, жена Павла Матвеевича, умирает. Но своей смертью — от инфаркта. А он сходит с ума.

— Да-а, картинка, — Василий Васильевич покрутил головой. — За что ж он ее убил?

— Видимо, больной. Изнасиловал и убил.

— И сколько дали?

— А его не нашли. И труп не нашли.

— Так что ж ты нам голову морочишь? Она все знает!

— Я знаю то, что все у нас знают. Везде искали этого типа и всех расспрашивали.

— Значит, это была основная версия, — подал голос со своей доски Игорек.

— Да ведь больше некому! Некому, некому! Что ее, сестра родная убила, что ли?

— А откуда вообще известно, что Маруся убита? — поинтересовался я.

— Ведь исчезла. Уже три года прошло, — Верочка села на табуретку возле койки Павла Матвеевича, и я услышал очень неполный и приблизительный рассказ о давно минувших событиях.

Дача Черкасских расположена на крайней улице поселка — Лесной. Эту улицу я знал. Сразу за домами начинается березовая роща, потом луга клевера и речка Свирка, точнее, один из ее рукавов, густо поросший деревьями, камышом и кустарником. Если же пойти от домов не прямо, а направо, можно той же рощей выйти к проселочному шоссе. Это шоссе соединяет Отраду с нашей больницей и далее с совхозом, стоящим на магистрали, что ведет к Москве. Именно таким путем прибывают в Отраду дачники на машинах.

Три года назад летом Павел Матвеевич с женой куда-то уезжали, на даче остались две сестры. Старшая Анна и младшая Маруся. В одно июльское утро Анна, заглянув в комнату сестры, обнаружила, что Маруся исчезла. Окно было распахнуто настежь, диван застелен покрывалом, постель убрана внутрь, как обычно убиралась на день.

— Сестры на ночь закрывали окна?

— Конечно. Ведь они оставались на даче одни, и притом у нас комарья…

— И Анна ничего не слышала?

— Представьте себе — нет!

— Значит, Маруся сама потихоньку вылезла в окно? Так получается?

Не так. Во-первых, вся ее обувь осталась в доме, вообще вся дачная обувь в доме нашлась, понимаете? Ну куда бы она ночью босиком отправилась! И потом: на окне никаких отпечатков пальцев милиция не нашла. Ни на подоконнике, ни на рамах, ни на стекле.

— Отпечатки убийца стер, — вставил Игорек, — это понятно.

— А мне, например, непонятно, — заговорил Василий Васильевич. — Если ее в доме убили — как же сестра не слышала? Какую-нибудь муху прихлопнуть — и то шуму. А человека? Если же ее кто-то в окно живую тащил, отчего она голос не подала? Непонятно. Что-то ты, Вер, знаешь, да все не то.

— Все точно так и было, честное слово! — закричала Верочка, покраснев с досады. — Отпечатки стерты и обувь на месте. И собака служебная только на Свирку милицию и привела. Туда сестры каждый день ходили, жарища жуткая стояла. Там у них место свое было в кустах. Собака привела, а ничего не нашли. Все берега облазили, и рощу, и луг, и кладбище наше… я уж не говорю о самой даче. Нигде ничего! Ее убийца куда-то далеко занес.

— Да убил-то он ее где? — перебил бухгалтер нервно.

— Вот что я думаю, — заявил Игорек. — Убийца был ее знакомым, иначе она бы шум подняла. Ночью у них свидание было назначено. Она открыла ему окно, он влез. Ну, конечно, все по-тихому, чтоб Анна Павловна не услыхала. Тут он ее усыпляет каким-нибудь наркотиком… может, они вино пили. Усыпляет, делает свое дело и убивает. Затем пугается и тащит…

— Во нагородил! — восхитился Василий Васильевич. — Запомни, дружок, на будущее: если девушка ночью в спальню свою зовет, усыплять и убивать ее не надо. Она и так на все готова.

— Пожалуйста, другой вариант. Убийце стало известно, что на даче хранится золото…

— У них вроде ничего не пропало, — вставила Верочка.

— Это они так сказали, а там еще неизвестно. Убийца знакомится с этой девицей на Свирке. Или до этого он знал, или она ему проболталась насчет золота. И убивает он ее как свидетельницу кражи, вытаскивает в окно и стирает отпечатки. Ну а потом отнес подальше и труп закопал…

— Труп закопали, — неожиданно подтвердил Павел Матвеевич, открыв глаза и улыбнувшись.

— Он иногда чьи-нибудь слова последние повторяет, — нарушил Василий Васильевич внезапную и какую-то нехорошую тишину. — Золото и наркотики наш Игорек в боевиках видал. А вот вы как будто писатель, то есть не без ума. Что вы об этом думаете?

Я думаю об отношениях между сестрами. Верочка, вы были с ними знакомы?

— Марусю не помню. Анну Павловну знаю, конечно. Она к отцу в больницу ходит.

И ваше впечатление?

— Строит из себя… Анна Павловна! А сама почти моя ровесница…

— Учительница, — сказал Игорек со скукой.

— Девушка с характером, — включился Василий Васильевич. — К ней и правда не подступись. Никто до сих пор и не подступился. Вдвоем с отцом живут.

Живут Черкасские в новом московском районе, почти на окраине. Каждое лето, как у Анны Павловны начинаются в школе каникулы, переезжают на дачу. Неделю назад, в отсутствие дочери, Павел Матвеевич опрокинул на себя кастрюлю с бульоном. В больнице за ним ухаживает здешняя санитарка Фаина, которую наняла дочь.

— Старый друг к нему ходит часто. Человек интеллигентный, высокого полета, но душевный. Художник. Он приезжает…

Послушайте! — обратился вдруг ко мне Игорек в возбуждении. — А чего это вы насчет сестер намекали? Вы думаете, Анна Павловна ее прикончила?

— Потрясающе! — Верочка вскочила и всплеснула руками.

Воистину: молчание — золото! Я сказал поспешно:

— Не думаю! Мы не знаем, какая атмосфера была в семье Черкасских, как они относились друг к другу. Не исключено, например, что Маруся покончила с собой. Или убежала из дому…

— Босиком?

— А вдруг она убежала с таким мужчиной, который мог одеть ее с головы до ног. Да мало ли какая случайность, какая нелепость…

Я говорил и сам себе не верил. Возможно, рассказы моих первых свидетелей были нелепы — а если нет? Тогда случайность исключалась. Окно не может открыться само по себе, и человек, открывший его, постарался почему-то замести следы. Из дому не убегают босиком, тем более ночью. После самоубийства остается труп, который в конце концов находят профессионалы с ученой собакой. И наконец: какая нелепая случайность могла привести к смерти матери и безумию отца? Полевые лилии в полной тьме.

8 июля, вторник.
День был поистине золотой, знаете, когда лето набирает силу… душная дымка, дрожащее марево и жасмин в цвету. Воздух можно пить. Мы собрались на прощанье и на новоселье одновременно. Девочки переселялись на дачу. Маруся только что на аттестат сдала, у Анюты ее первые учительские каникулы начались. А Павел с Любой улетали вечером в Крым, в санаторий… у нее сердце — вот и результат. Мгновенная смерть. И хоронили мы ее в другое воскресенье — в следующее! Вы представляете? Прошла неделя — и семья истреблена, сжита со свету, нет ее. Звучит напыщенно, но поневоле вспомнишь какой-то древний рок в какой-то древней трагедии. Но это было потом, а в тот золотой воскресный день…

Дмитрий Алексеевич говорил с отчаянием и страстью, словно все случилось только что и милосердное время не успело смягчить боли. Со вчерашнего вечера я ждал встречи с ним и с Анной Павловной — Анютой — и готовил наводящие вопросы: все-таки сильно задела меня эта история. Он пришел первый — и никаких подходов не понадобилось. Едва Павел Матвеевич после долгого молчания закрыл глаза, старый друг, сидевший на его койке, отвернулся от больного и наши взгляды встретились.

Тонкое молодое лицо. Наверное, некрасивое, слишком худое, нервное, темное, как будто внутренний жар сжигает его. Черные глаза при русых густых волосах и ни одной морщинки. Удивительное лицо — живописное. При этом высокий рост, современная стройность, современная элегантная небрежность. Одним словом — художник.

— Вот, Лексеич, — бухгалтер ткнул в меня пальцем; мой сосед простоват, да не прост: иронический ум и свои «подходы». — Вот тут писатель у нас интересуется насчет друга вашего: как, мол, довели человека?

— Вы знаете? — спросил художник. — Вы уже слышали?

— Я мало что знаю.

— Я тоже. Вот уже три года занимаюсь этим делом. Июль, — он задумался. — И полная тьма. Заинтересовались?

— Очень.

— Ну что ж, я к вашим услугам. Человеку со стороны, наверное, виднее.

— Следователь был тоже человек со стороны.

— У меня к нему никаких претензий. Наверное, сделал все, что можно. Однако вы писатель.

— Я не детективщик.

— Тем лучше. Не соблазнитесь проторенными тропинками. А воображение — великая сила, правда?

— Правда. Коли оно есть.

Дмитрий Алексеевич засмеялся.

— Вот и себя, кстати, проверите: есть оно или нет. Согласны? Располагайте всеми моими данными.

Уговаривать меня не надо было, я спросил:

— С чего бы вы начали?

— С воскресенья третьего июля. Мы в последний раз, как оказалось, собрались вместе в Отраде. Мы — это Павел и его жена, его дети, его зять, некий юный Вертер — Машенькин поклонник — и ваш покорный криминальный слуга: Дмитрий Алексеевич Щербатов, — он слегка поклонился.

— Иван Арсеньевич Глебов, — в свою очередь представился и я. — О каком это зяте вы упомянули?

— Муж Анюты.

— Значит, она замужем?

— Была. Они развелись через полгода после случившегося.

— Интересно. Из-за чего?

— Анюта подала на развод. Больше я ничего не знаю. Итак, мы собрались в Отраде, обедали, пили чай с вишневым вареньем… стол в саду, самовар на кремовой скатерти, плетеные стулья и гамак… Много смеялись, купались, рощи и луга, и Свирка… присели на крыльцо перед дорогой, чтобы в последний раз взглянуть друг на друга, — и расстались навсегда, — он замолчал.

— Дмитрий Алексеевич, вы ведь, кажется, художник?

— Красиво говорю? Это что — когда-то я был и вовсе неотразим.

— Вы и сейчас хоть куда, — сказал я, и это была правда.

— Правда? Сорок шесть. Павел старше меня на четыре года.

— Да ну?! — дружно воскликнули Василий Васильевич, Игорек и я, и посмотрели на изможденного старика с крупной, породистой головой, сизо-белой гривой, волевым, что называется, подбородком и кроткими детскими глазами.

— А я вот все еще хоть куда, — Дмитрий Алексеевич усмехнулся горько… или едко. — Ладно, давайте без красивостей, по протоколу.

Вот список действующих лиц, который я составил после ухода художника (их данные к моменту преступления).

Павел Матвеевич Черкасский — хирург, сорок семь лет.

Любовь Андреевна — его жена, музыкантша, не работала по болезни, сорок три года.

Анна — его старшая дочь, школьная учительница (русский язык и литература), двадцать два года.

Мария — его младшая дочь, 21 сентября должно было исполниться восемнадцать лет.

Борис Николаевич Токарев — муж Анны, математик-программист, тридцать лет.

Петр Ветров (юный Вертер — прозвище, данное художником) — бывший одноклассник Марии, ее ровесник.

Дмитрий Алексеевич Щербатов — друг семьи, художник, сорок три года.

Маруся с Вертером собирались поступать в МГУ на филфак. Анюта должна была готовить сестру к экзаменам и вообще опекать, пока родители находились в Крыму… Кстати, как Люба не хотела ехать в санаторий, будто что-то предчувствовала. Вечером того же воскресенья я отвез их во Внуково… у меня машина… заодно подбросив в Москву Бориса с Петей. Сестры остались одни.

Место действия (из моего блокнота). Небольшая дача в саду. Вход с веранды. Коридор, куда выходят три двери. Налево комната Анюты, окно на улицу. Прямо — спальня родителей окнами на юг. Направо дверь в кухню, полутемную, поскольку единственное окно выходит на веранду. На кухне печка и люк, открывающий вход в погреб. Туда ведет лесенка, высота погреба около двух метров, электричество не проведено. За кухней комната Маруси — светелка, как ее называли, позднейшая пристройка. Окно в задней стене дома. Таким образом, Анюта ночью была отделена от сестры тремя дверями: своей, кухонной и дверью в светелку.

Соседи. Слева и справа (юг и север) находятся соответственно дачи Нины Аркадьевны и Звягинцевых. Нина Аркадьевна, пенсионерка, живет на даче все лето, встает в шесть утра, ложится около девяти. С ее участка просматривается только небольшое пространство между калиткой и фасадом дачи Черкасских. Справа, с участка Звягинцевых (муж, жена и ребенок), можно сквозь зелень сада увидеть вход в дом, то есть крыльцо и веранду. В будни эти соседи бывают в Отраде редко. Однако в среду вечером, накануне исчезновения Маруси, Звягинцев после работы, в восьмом часу, приезжал полить огород. Он видел свет на кухне у Черкасских: свет падал из окна, выходящего на веранду. И Нина Аркадьевна и Звягинцев со среды на четверг ночевали в Отраде, они благополучно спали и ничего подозрительного не видели и не слышали. Никакими данными о причастности соседей к исчезновению Марии следствие не располагает.

Дом Черкасских расположен прямо напротив калитки, метрах в семи от нее и в тридцати — от заднего забора. В левом углу у того же забора уборная и сарай. Участок двенадцать соток. Под окнами родительской спальни — огород. Все остальное пространство густо заросло деревьями и кустарником: вперемежку липы, яблони, вишни, черемуха, шиповник, сирень, жасмин. Участок просматривается плохо, особенно густы заросли за домом, под окнами Маруси. Тут, на маленькой полянке меж липами, стоит стол, за которым обедали в хорошую погоду. Забор высокий, но просветы между досками довольно большие; на задах — сплошной, две доски отодвигаются и можно сразу выйти в березовую рощу, а оттуда через луг на Свирку, точнее, на тот ее рукав, где сестры облюбовали себе уединенное место. На пляж, обычно многолюдный, идти ближе поселком.

Продолжаю мои блокнотные записи, сделанные тем же вечером, после ухода художника. Почти наверняка можно сказать, что преступник, если таковой существовал, воспользовался окном в светелке и проходом в заднем заборе. Иначе ему пришлось бы пройти мимо двери в комнату Анны. Кроме того, и калитка и крыльцо видны с соседних участков. Предположим, что преступник выбрался из Марусиного окна и, никем не замеченный в зарослях, пролез в дыру в заборе. Дальше он мог пойти либо на Свирку, либо на шоссе, а оттуда на отрадненскую станцию через поселок или на магистраль, ведущую в Москву. Но куда он дел труп и где наконец совершено убийство?

— Скажите, Дмитрий Алексеевич, по нашему шоссе вы обычно и приезжали из Москвы?

— Да. Доезжал до совхоза, сворачивал с магистрали и мимо больницы ехал в поселок на Лесную. И Павел и Борис так же ездили.

— У них тоже машины?

— Нет, я уговорил Павла сдать на права, а Борис потом подключился мечтал о машине. Но пока что они иногда пользовались моей.

— Через березовую рощу можно подъехать к заднему забору дома?

— Нет, исключено: там одни тропки.

— И в то воскресенье, третьего июля, вы ходили на речку через рощу?

— Нет, на пляж, по поселку. Время было ограничено. Кстати, если это вас заинтересует: Маруся с Вертером там поссорились.

— Из-за чего?

— Точно неизвестно. Они переплыли Свирку и удалились в лес на той стороне — плести, видите ли, венки. Петенька вернулся надутый, все время молчал и, когда уезжал, даже не попрощался с ней.

— А Маруся?

— Марусю надо было знать! Настоящий бесенок — все нипочем. Около нее таких Вертеров вертелось… Но вот она предпочла всем именно его.

— Это что, было серьезно?

— По-видимому, да. Она мне сама сказала — и вполне серьезно, — что его любит.

— Вы были так близки?

— Да, и с ней, и с Анютой. Не говорю уже о Павле и его жене. В сущности, кроме них, у меня никого нет. А теперь и их нет.

— Анюта есть.

— Она отдалилась от меня. Вообще ото всех отдалилась после катастрофы.

— Вот как?.. Ну а тогда, в воскресенье, молодые люди сплели венки?

— А как же! Наши прекрасные дамы, все три, были в цветах — ромашки и колокольчики. Господи, неужели это и вправду было? Любовь так женственна, вот именно — Любовь. Анюта в другом стиле, но прелестней женщины я не знаю. Впрочем, вы ее увидите. И Мария — сама юность, сама огонь, — Дмитрий Алексеевич помолчал, потом добавил с горьковатой иронией: — Одним словом, перед нами разворачивался весенний хоровод Боттичелли. А седьмого, в четверг, утром Анюта позвонила мне по телефону… до сих пор в ушах крик звенит: «Маруся пропала!»

— В четверг утром? То есть, как только обнаружила, что сестры нет на даче?

— Она сбегала на Свирку, покричала в роще и пошла на почту.

— Не слишком ли рано она подняла панику? Мало ли куда могла отлучиться Маруся…

— Женщина — тайна, Иван Арсеньевич, сами небось знаете. Однако на этот раз женские предчувствия оправдались — да еще как! Анюта с почты продиктовала мне телефоны Марусиных бывших одноклассников и учительницы.

— А почему она позвонила вам, а не мужу?

— Она ему звонила на работу, в институт, но его не нашли. Он работал на ЭВМ, на машине, как он говорил, в другом здании. Ну, я всех обзвонил…

— И Пете звонили?

— О, Петя! Петя уже скрылся. Дело в том, что за день до этого, в среду, он ездил в Отраду, но сестер на даче не застал. Они были на Свирке.

— И он не догадался там их поискать?

— Искал. Ему соседка сказала, что девочки на реку пошли. Но он не знал их места: в воскресенье мы туда не добрались. Он еще покрутился возле дома и уехал. Куда б вы думали? В Питер. Так что в четверг я до Петеньки не дозвонился: он уже гулял по Невскому.

— А он вообще собирался в Ленинград?

— В воскресенье об этом речь не заходила, впоследствии он утверждал, что собирался и на поездку у него были с собой деньги.

— Он что, не заезжая домой, в Ленинград махнул?

— Вот именно.

— И билет взял заранее?

— Нет, с рук купил — на вечерний поезд. В международный вагон.

— Шикарно. А багаж? Он его с собой в Отраду возил?

— Вертер уехал как был. Без вещей.

— Вообще-то странно.

— Юношеские порывы. Нам этого уже не понять. Итак, я обзвонил всех — без толку. И в восьмом часу приехал в Отраду. Анюта успела уже сходить в милицию…

— Не дождавшись известий от вас?.. Дмитрий Алексеевич, Анюта нервная женщина?

— Вы хотели спросить, не истеричка ли она? Напротив, ее можно назвать человеком гордым и сдержанным. Просто испугалась, ведь сестру оставили на ее ответственность. Да, одновременно со звонком ко мне она заказала разговор с родителями… телефон санатория был ей известен, те ездили туда почти каждый год…

Как перед финалом трагедии, события продолжали нарастать, нагромождаться одно на другое, покуда вся эта глыба не обрушилась и не придавила, разметала, разделила участников. Все случайности и неожиданности сошлись вдруг и вместе. В восьмом часу Дмитрий Алексеевич прибыл в Отраду, чуть раньше подъехал Борис, и сразу принесли телеграмму от родителей: они прилетают в Москву в шесть утра. Художник под утро отправился в аэропорт и привез их к девяти. Борис вышел встречать на крыльцо, Анюты не было: она бегала на Свирку. Едва Павел Матвеевич успел осмотреть дом, как появился участковый.

— Его встретила Люба, мы с Павлом, к несчастью, были в доме. Поделать ничего было нельзя, и она отправилась с нами: ночью в Воскресенском, в двадцати километрах от Отрады, был найден труп девушки, требовалось его опознать. Это оказалась не Маруся, но на мать, да и на Павла, было страшно смотреть.

— Убийцу той девушки нашли?

— Сам объявился. Там другая история, к нашей не имеет отношения. Вообще милиция досконально проработала множество версий. Я о них не упоминаю — все пустые. Так вот, когда мы вернулись, Анюта с Борисом ждали на крыльце. Она подбежала к нам, но Люба вдруг закричала и стала падать. Я подхватил ее на руки, Павел разжал ей зубы и заставил принять таблетку, у него всегда были при себе для нее… Потом он дал еще какое-то лекарство — наверное, самое сильное… наверное, он сделал все, что мог, но она не приходила в сознание и пульс прерывался. Мы вдвоем повезли ее в Москву в его больницу, надеялись, что успеем, я гнал как сумасшедший, но по дороге Люба умерла. Пятница и суббота прошли в каком-то чаду. Хоть Павел и был против, ей делали вскрытие: инфаркт, сердце не выдержало. Хоронили в воскресенье. Все было невыносимо своей внезапностью и каким-то ужасом, тайной. Я вполне очнулся только на поминках, поздно вечером, когда уже все разошлись и нас осталось четверо: Павел, Анюта, Борис и я.

— Как себя вел Павел Матвеевич?

— Павел — человек редкого мужества и самообладания, тут Анюта в него, они и вообще очень похожи. Он ни разу не сорвался — всё в себе. Но я-то его знал много лет и понимал, что он на пределе. Вообще эта семья… они любили друг друга до самозабвения. Обязательно имейте это в виду. Счастливые люди и заплатили за свое счастье полной мерой.

— Вы говорите, ваш друг был на пределе. Но вы не заметили каких-то странностей, которые уже переходили нормальный предел?

— Не замечал, покуда не ушел Борис.

— Борис ушел с поминок?

— Да. Он вдруг поднялся и молча вышел в прихожую. Павел — за ним. Они поговорили минуты две-три…

— О чем?

— К сожалению, я не подслушивал. Впоследствии выяснилось: Борис сказал, что у него болит голова и он уезжает к себе. Они с Анютой жили отдельно, на его квартире.

— Что за непонятная жестокость! Или он по натуре хам?

— Типичный технарь… знаете, с привкусом железа. Суховат, черствоват, прагматик. Рос в детдоме. Но вполне воспитан и в обществе приемлем. Во всяком случае, к Павлу был по-своему привязан.

— А к жене?

— Анюта не жаловалась, хотя мы с ней были очень дружны. Не тот характер. Но — прожили всего два года, так что…

А как она отнеслась к его уходу с поминок?

— Она была несколько не в себе, наглоталась снотворного. Не спала, а жила словно в полусне. Его ухода она, по-моему, не осознала.

— Какую же перемену вы заметили в Павле Матвеевиче после его разговора с Борисом?

Он вошел такой бледный, просто белый, глаза отсутствующие. Постоял перед столом, сел, нас не видит, где-то далеко. Вдруг поднялся и заявил, что пойдет пройдется. Я, конечно, стал навязываться в компанию, но он сказал очень резко: «Если ты пойдешь за мной между нами все кончено. Вы оба должны меня дождаться». Я остался. Было десять часов вечера. Анюта сидела на диване с широко раскрытыми пустыми глазами, я ходил взад-вперед по комнате. Наконец к пяти она пришла в себя, и мы поехали искать Павла.

— Куда?

— Сначала на кладбище, оно в получасе езды от их дома. Могилы на рассвете — какой-то невыносимый абсурд. Потом в Отраду. Он был там, но это был уже не мой Павел. Двери и окна распахнуты настежь. Мы зажгли на кухне свет — люк погреба оказался поднят, на лавке сидел мой друг, рядом догоревшая дотла свечка. Я его окликнул сверху, он поднял голову и сказал: «Была полная тьма. Полевые лилии пахнут, их закопали. Только никому не говори». Вы, наверное, все это уже слышали? Полгода он провел в лечебнице, но безрезультатно. Потом Анюта забрала его, теперь он на ее руках.

— Дмитрий Алексеевич, вы находите какой-нибудь смысл в его словах?

— Я долго думал над этим. Я бы объяснил их так. «Полная тьма» была в погребе. Лилии — не полевые, конечно, а садовые — мы с ним купили на Центральном рынке, целую охапку, они лежали на могиле его жены. «Лилии пахнут» — у белых лилий пронзительный горьковатый аромат. Почему их закопали, почему нельзя об этом говорить… не знаю, не могу понять. Между фразами отсутствуют связки, может быть, что-то важное скрывается у него в подсознании, а на поверхность всплывают вот эти обрывки.

— А как вы думаете, почему он сидел именно в погребе?

— По приезде из Внукова он прежде всего хотел поговорить с Анютой, но та металась в роще. И Павел принялся осматривать дом. Это он первый установил, что вся обувь, которую привезли на дачу, оставалась на месте, то есть Маруся могла исчезнуть только босая. Больше ничего интересного в комнатах не обнаружилось. Светелку мы осмотрели с порога, чтоб ничего там не трогать. Потом Павел спустился в погреб и зажег свечку. Я смотрел сверху, но ничего необычного и там не было. Тут Люба крикнула из сада: «Паша, скорей сюда! Скорей!!» Мы бросились к участковому. Возможно, последним впечатлением от дома застрял у него в памяти, уже затронутой безумием, именно погреб и ощущение, что он его не осмотрел до конца.

— Милиция, разумеется, погреб осматривала?

— Все там перекопали на следующий день после похорон. Ничего не нашли, как и везде. Тем же утром я отвез Павла в его больницу (правда, ему уже требовалась психиатрическая лечебница, куда его к вечеру и забрали). Я оставил их с Анютой в больнице, а сам поехал в отрадненскую милицию. После моего рассказа началось следствие.

— И конечно, все, что я от вас услышал, вы рассказали и следователю?

— Конечно. Но, видите ли, Иван Арсеньевич, неизвестно главное. Не найдено тело, орудие убийства, непонятны мотивы, не обнаружено место преступления. Одним словом, неизвестны те реальности, с которых обычно начинается следствие. Остается одна психология. И воображение. Разбирайтесь с нами, с действующими лицами, — вдруг зацепите какую-нибудь деталь, подробность, о которой мы знаем, но не придаем ей настоящего значения.

— Этим же занимался и следователь.

— Ну, Иван Арсеньевич, за три года кое-что могло измениться, пересмотреться, — художник усмехнулся, — кое-кто мог и расслабиться.

— Кое-кто мог и все позабыть.

— Вряд ли. Поговорите с Анютой, ее вы скоро увидите. Телефоны Вертера и Бориса я вам дам (также и мой), но попробуйте как-то связаться с ними без моей помощи. Если не сможете, тогда я подключусь. Я в свое время с этой историей им сильно поднадоел. Вообще берите врасплох, наглостью, особенно Петю: он трус.

— Вы, по-моему, к нему неравнодушны.

— Завидую. Молодость и беспечность. Глазом не моргнув, в университет поступил в самый разгар следствия. Не удивлюсь, если он уже давно женат… Кстати, а какие вопросы вам хотелось бы выяснить у них в первую очередь?

— Например, почему Анюта подняла преждевременную панику? Что сказал Борис Павлу Матвеевичу на поминках? По какой причине они развелись с женой? Из-за чего поссорились Петя с Марусей? И зачем он уехал в Ленинград?

— Что ж, Иван Арсеньевич, это мои вопросы, но ответа я на них не получил. Надеюсь, вам повезет больше.

После ухода Дмитрия Алексеевича я записал себе в блокнот еще один вопрос: в кого из трех — в женственную Любовь, гордую Анну или бесенка Марусю был влюблен художник?

9 июля, среда.
Она вошла в палату — я встретил ее с восхищением: высокая, тонкая, алый румянец, русые волосы, прямой пробор, учительский пучок. Хороша, равнодушна, даже высокомерна. Я полночи из-за нее не спал: «копал подходы». И опять они не понадобились.

Анюта бросила с порога: «Здравствуйте», прошла к койке отца, села на табуретку рядом и начала кормить его клубникой. Проглотив несколько ягод, Павел Матвеевич откинулся на подушку и закрыл глаза. Мы, трое недужных, сжигаемых криминальным жаром, глаз не сводили с ее затылка. (Сейчас встанет и уйдет!) И Василий Васильевич не приходил на помощь: они с Игорьком как будто перед ней робели.

Анюта вдруг обернулась — холодноватый, голубоватый взор, какой-то отсутствующий, словно смотрит в пустоту, — и спросила:

— Вы ведь знакомы с Дмитрием Алексеевичем Щербатовым?

— Совершенно верно, — откликнулся я даже с некоторым подобострастием. — Вчера познакомились.

— Вы что, действительно писатель?

— Стараюсь.

— А как фамилия?

— Глебов. Иван Арсеньевич.

— Не слышала.

— Удостоверение показать? — Вообще-то красавица действовала на нервы.

— Вчера вечером ко мне на дачу заезжал Дмитрий Алексеевич и просил оказать вам содействие. Вы собираетесь о нас фельетон написать или трагедию?

— Пока не знаю. На что потянете.

— Однако вы не очень-то любезны.

— Прошу прощения.

— Ладно. Он очень просил, и я дала слово. Но учтите: ваше так называемое следствие я считаю идиотством и пустой тратой времени.

— Учту. И не будем его тратить попусту.

— Что вас интересует?

— Ну, например, Дмитрий Алексеевич.

— Вы его видели.

— А каким его видите вы?

— Он человек оригинальный.

— Это я понял. Но это не ответ.

— Широк, щедр, горяч. Он самый старый папин друг.

— Как они познакомились?

— Через маму. Они в юности были оба в нее влюблены. («Так вот в кого был влюблен художник!») Но она предпочла отца, — Анюта усмехнулась, — несмотря даже на французскую драгоценность.

— Что за драгоценность?

— Воспоминание из детства. Дмитрий Алексеевич имел возможность преподнести обручальное кольцо, а папа… в общем, никаких колец у мамы так никогда и не было.

— И Дмитрий Алексеевич их простил?

— Он был одинок и любил их.

— Вы хотите сказать, что он остался одинок из-за этой своей любви? — Классическое благородство в современных условиях меня всегда как-то настораживает.

— Не думаю. Ведь женщин так много.

Коротко и ясно. Ай да Анюта!

— А теперь давайте вспомним, как вы остались с сестрой на даче. Вы можете об этом говорить?

— Выдержу.

— Ваш распорядок дня?

— Вставали рано, около восьми, завтракали, шли на Свирку, на наше место. Брали с собой термос и бутерброды, там оставались до вечера — Марусю домой было не загнать. Возвращались, ужинали и ложились где-то в одиннадцать. Вообще Маруся занималась, я читала. Так продолжалось все три дня.

— Чем она занималась?

— Готовилась к экзаменам в университет.

— А чем конкретно?

— Какое это имеет значение?

— Анна Павловна, я еще не знаю, какие мои вопросы имеют значение, а какие нет. Поэтому давайте не будем спорить.

— Русским языком. Билеты переписывала.

— Что за билеты?

— Экзаменационные. По которым якобы спрашивают в МГУ.

— Где она их раздобыла?

— Петя принес. Ему какой-то первокурсник их дал… что ли…

— Она переписывала, то есть должна была их Пете вернуть?

— Она не успела.

— Билеты так и остались у вас?

— Ну да.

— Опишите свое место на Свирке.

— Маленькая поляна в кустах орешника, березы, камыш. До пляжа минут пять ходьбы.

— Маруся ходила на пляж одна?

— Ходила. Но сексуальный маньяк, с которым она должна была там познакомиться, не найден.

— А по дороге к вашему месту, за эти пять минут, она имела возможность встретить кого-то?

— Не исключено. Тропинка вдоль речного рукава в зарослях. Утром в среду…

— Расскажите об этом дне подробнее.

— Меня уже проверяли. Мы встали в восемь, пошли через поселок на пляж окунуться, с соседкой поговорили о жаре. На пляже нас видели в течение дня, например, продавщица из местного продмага поздоровалась. Вечером Звягинцев, сосед, заметил свет на кухне…

— Понятно. Маруся была общительна?

— По настроению. Вообще-то от нее всего можно было ожидать. Когда мы с пляжа пришли на наше место, она сказала, что чего-то боится: «Не оставляй меня одну, я боюсь». Я хотела отлучиться за хлебом.

— Вы расспросили ее?

— Я поняла так, что это очередной розыгрыш.

— Вот как?

— Она всегда что-нибудь придумывала.

— Она была вруньей?

— Нет. Но непрерывно играла: и в жизни, и на сцене. Потом сама же признавалась в своих выдумках. Она была потрясающе забавна.

— Что значит «играла»?

— Врожденная актриса. Один актер, знакомый Дмитрия Алексеевича, смотрел ее в школьном спектакле, в роли Наташи Ростовой… у них кружок хороший, словесница ведет. Так вот, он сказал, что это Божий дар.

— Однако она не собиралась стать актрисой?

— Всю жизнь собиралась, но вдруг весной передумала. Она как-то с весны переменилась.

— Чем вы это объясняете?

— Очевидно, влиянием Пети, раз она с ним в МГУ захотела поступать. Предприятие безнадежное. Читала Маруся, правда, запоем — это у нас семейное. Но языки, история — середка на половинку. И хотя Петя с ней занимался, университетский конкурс она вряд ли выдержала бы.

— А как она сама свои шансы оценивала?

— По-моему, невысоко. Посмеивалась.

— Вы не знаете, из-за чего они поссорились с Петей, когда в лесу венками занимались?

— Она сказала как-то вскользь, со смехом, что он полез к ней целоваться и получил по шее. Но было ли это именно так — не ручаюсь. Возможно, очередная выдумка.

— Маруся была хороша собой?

— Очень. Ее трудно описать…

— Ну, если она похожа на вас, то конечно…

— Мы — две противоположности. Я — в отца, она — вылитая мама. Очень маленькая, мне по плечо, очень тоненькая… по-старинному: грациозная. Ослепительно черные кудри крупными кольцами, такое пушистое облако. Но главное, в ней было много чего-то, знаете…

— Огня?

— Ну да, жизни. Одним словом, в отличие от меня она и в семнадцать лет кружила головы. Жаль, вы не можете видеть наш портрет. Он у Дмитрия Алексеевича, тот все с ним возится. Мама в центре, сидит на скамеечке, а мы обе возле нее на коленях стоим, как два ангела. Смешно, конечно, но здорово.

— Дмитрий Алексеевич хороший художник?

— Буйство красок. На мой взгляд, слишком много азарта и темперамента. Я бы предпочла большей сдержанности. Но он имеет успех, он, можно сказать, знаменитость.

— Так, вернемся к среде.

— Мы пришли с речки в восьмом часу, перед сном я заглянула в светелку. Маруся уже лежала в постели и читала.

— Что?

— «Преступление и наказание». По программе.

— Она спала в ночной рубашке?

— В пижаме.

— Окно было закрыто?

— Мы закрывали на ночь, родителям обещали.

— В чем она исчезла?

— В пунцовом сарафане, в котором обычно ходила на речку, и в купальнике.

— В купальнике? Вы купались по ночам?

— Никогда.

— Но она зачем-то переоделась ночью… и босая…

— Да, «вьетнамки» так и стояли у дивана.

— Она ходила в Отраде босиком?

— Нет.

— А что-нибудь вообще тогда пропало с дачи?

— Красная шелковая шаль, огромная, еще бабушкина. Она ее очень любила, вот Наташу Ростову в ней играла, — Анюта помолчала. — Но тут какая-то странность. Мне кажется, эту шаль я видела на стуле в светелке в четверг утром, как Маруся исчезла. А вот потом, когда милиция вещи осматривала, шали уже не было. Но, может быть, я ошибаюсь.

— Интересно… Скажите, кто-нибудь из-за забора, из рощи, мог видеть, как она, например, раздевалась?

— Забор сплошной и сад весь заросший. Пол-окна закрывает куст жасмина. Чтобы ее в светелке увидеть, надо подойти к окну вплотную. Кстати, и диван из окна не виден, он в углу за письменным столом.

— Вы сами спите крепко?

— Когда как.

— Во сколько вы заснули той ночью?

— В двенадцатом, проснулась около семи, встала воды напиться и свет увидела на кухне. Удивилась, заглянула в светелку: Маруси нет.

— Значит, речь идет примерно о семи часах. И вы ничего не слышали?

— Ничего.

— Анна Павловна, у меня создалось впечатление, что вы, еще толком ничего не зная, восприняли происшедшее как-то сразу трагически…

— Родители уехали при условии, что сестра будет слушаться меня во всем и без разрешения ничего не предпримет. Она была слишком живая и беспечная, понимаете? Но раз обещала маме… И потом: Марусина светелка, пустая, прибранная, окно распахнуто… Вообще, если ее не будили, она могла спать до полудня. И еще эти слова, что она боится…

— Вы ничего не трогали в светелке?

— Нет, только взяла ее записную книжку из сумочки на этажерке.

— Отпечатки пальцев отсутствовали именно на окне? Но в комнате они были?

— Да, конечно.

— Чьи именно?

— Во-первых, Марусины…

— А как определили их принадлежность?

— По ее вещам — расческа, зубная щетка, зеркальце… Провели идентификацию и установили тождество отпечатков, так же определили и мамины: она входила в светелку перед отъездом в Крым.

— А еще чьи-нибудь отпечатки в комнате нашли?

— Мои, например. Папины, Дмитрия Алексеевича, моего бывшего мужа…

— Что же делали Дмитрий Алексеевич и ваш бывший муж в комнате Маруси?

— Они привезли в то воскресенье наши вещи на все лето: чемоданы, сумки… Ну, разносили их по комнатам.

— То есть вы «наследили» все. А Петя?

— Он единственный из нас никаких отпечатков в доме не оставил. Очевидно, он туда не входил.

— Вообще не бывал в доме?

Он впервые приехал в Отраду. Мы все на машине Дмитрия Алексеевича, а он позже на электричке, прямо к обеду. После обеда мы пошли на речку, там они с Марусей поссорились. И до отъезда он просидел в машине. Выходит, действительно в доме не бывал.

— И где Марусина комната, не знал?

— Окно она ему свое показала, когда мы в саду обедали. Похвасталась: живу отдельно, как взрослая. Это я помню.

— До приезда родителей вы сами осматривали дом?

— Да.

— И погреб?

— Да, я спускалась.

— Опишите мне его.

— Там полно разного хлама… мешки, рукавицы садовые, банки, ведра, кадушка пустая, гнилая картошка ссыпана в углу. Папа осенью купил, ценой соблазнился, а в Москву так и не забрали. Родители в июне на выходные ездили на огород и в доме прибрать, но до погреба руки не дошли. На нас с Марусей оставили. Во вторник мы было занялись уборкой, но ей это быстро надоело. Она меня уговорила отложить. Однако в четверг там все оставалось, как перед этим. Я ничего подозрительного не нашла. И папа не нашел.

— Вы не успели поговорить с Павлом Матвеевичем до его болезни?

— Не успела. Мама умерла. Сутки до самых похорон мы сидели у гроба.

— Павел Матвеевич был тогда здоров?

— Вроде бы да. Он как-то застыл.

— Вы не помните, как Борис Николаевич ушел с поминок?

— Смутно. Я осознала это потом.

— Скажите, такой поступок… ну, бессердечный… характерен для него?

Анюта, помолчав, сказала отрывисто:

— Все раскрылось позже.

— Что раскрылось?

— Именно в эти дни… еще до похорон, ну, вот он приехал в четверг, когда Маруся исчезла, — он стал другой, чужой. Наверное, именно тогда он полюбил какую-то женщину.

— Почему вы так считаете?

— Через три месяца после всех наших смертей он объявил мне, что любит другую, и предложил подать заявление на развод.

— А вы?

— Я? — Анюта усмехнулась.

— Он женился?

— Одинок до сих пор.

— Откуда вы знаете?

Мне все безразлично. Вообще все. Но общие знакомые считают своим долгом осведомлять. Он, как всегда, весь в работе.

— Он не навещает Павла Матвеевича?

— Он ни разу не видел папу с поминок и никогда им не интересовался.

— А как он относился к вашей сестре?

— Убивать ее было ему вроде незачем.

— Тем не менее вы сказали, что с того четверга, как исчезла Маруся, Борис изменился. На работе его не смогли найти. И именно после разговора с ним ваш отец сошел с ума. Как вы все это объясните?

— Никак. Я не поручусь ни за кого. Бывают такие ситуации… как их теперь называют — экстремальные?.. когда человек вдруг способен изменить своей природе.

— Вы знаете это по собственному опыту?

— Да.

— Что ж, буду ждать и надеяться, что когда-нибудь вы мне доверитесь настолько, что расскажете о своей ситуации.

— Я вам все рассказала. Вы, должно быть, хотите допросить и этих двух — Бориса с Петей?

— Мечтаю.

— Я сегодня собираюсь в Москву. Хотите, передам Пете?

— Сделайте одолжение. Вы продолжаете считать мое увлечение идиотством?

— Нет. Но все равно, Иван Арсеньевич, вам ничего не удастся.

Даже имя вдруг вспомнила! Дверь захлопнулась. Я перевел дух, я отдыхал под оживленный говор своих идеальных помощников: они не мешали, не лезли, не сбивали с толку, а наблюдали. Очевидно, на этой сцене, полный тайны-тьмы, перед ними — да и передо мной! — разыгрывался единственный в своем роде спектакль, где было все: и жизнь, и смерть, и слезы, и любовь.

— Ну, Ваня… вы позволите мне так вас называть? Я человек простой и старик… — Я кивнул. — Ну, Ваня, ты настоящий писатель. Сумел женщину расшевелить. Теперь она у нас забегает.

— Никак не могу понять, — задумчиво отозвался я, — никак не могу вспомнить… когда именно Анюта заинтересовалась нашим разговором. Просто почувствовал вдруг в ней перемену. Но что ее затронуло? Какой мой вопрос?

— Может, насчет мужа?

— Нет, раньше. Гораздо раньше.

— Сестру вспомнила — смягчилась.

— Нет, не то. Какой-то совершенно определенный интерес. Но к чему?

— Все понятно, — вмешалсяИгорек. — Испугалась. Вы заметили, какая она здоровая? А сестра, сама призналась, крошка.

— У нее-то сколько угодно было времени и прикончить, и следы замести.

— Не буровь! — отмахнулся Василий Васильевич.

— Что «не буровь»? Она ж ей завидует! Вы не заметили? Может, они Бориса этого не поделили. А он догадался — видишь, говорит, изменился — и донес старику. Тот с ума сошел, а Борис не захотел с убийцей жить.

— Что-то мне Борис этот самый не симпатичен, — заявил Василий Васильевич. — Но в Москву она за мальчишкой собралась, понял? Как-то ты ее Петей поддел, а?

— Когда исчезла Маруся, тот ехал в международном вагоне. Он был на даче почти за сутки — вот в чем дело! И никаких его отпечатков — и на окне их нет. Сама собой напрашивается связь. Но — Вертер весь обвешан ярлыками: алиби! не виновен!.. Хоть бы он завтра появился.

— А почему художник его Вертером называет?

— Двести лет назад один немецкий гений написал «Страдания юного Вертера» — о юноше, который покончил с собой из-за любви.

— Дурак! — отозвался на это Игорек, а бухгалтер заметил назидательно:

— Стало быть, в этом прозвище, по отношению к нашему Пете, заключена ирония.

11 июля, пятница.
Однако назавтра, в четверг, юноша не появился. Анюта дала мне новый Петин телефон и сообщила, что он наотрез отказался участвовать в этом деле. Я посовещался со своими помощниками, и уже после обеда Василий Васильевич сумел поймать нашу медсестру на удочку женского сострадания:

— Вот, Вер, писатель тут у нас одинокий, всеми брошенный. Как бы ему с Москвой связаться?

— Телефон только в кабинете у Ирины Евгеньевны, но она не разрешает не по делу звонить. Если попробую ее уговорить?

— Верочка, вы не могли бы сделать для меня одолжение — купить в Отраде на почте талончики для междугородных переговоров? Тогда, думаю, Ирина Евгеньевна разрешит.

Ирина Евгеньевна разрешила, оговорив: только коротко — на аппарате не висеть. И в тот же вечер я услышал голос юного Вертера:

— Да, Петр.

— С вами говорит член Союза писателей Иван Арсеньевич Глебов.

— Ну и что?

— Вам передали мою просьбу? Необходимо поговорить.

— Следствие закончилось, и вы не имеете права требовать…

— Я не требую. Однако срок давности на убийство не распространяется.

— Ну и пусть, а я не хочу и не буду. И никто не заставит…

— Мне не понятна ваша агрессивность. Ведь вы просто свидетель, не так ли? (Молчание.) Я собираю материал по этому делу, и каждый из участников охотно идет мне навстречу. А вы? Неужели вам не хочется восстановить справедливость? Не могу поверить. (Молчание.) Ваше поведение и эти детские какие-то препирательства на фоне преступления выставляют вас в… странном свете.

— Да у меня сейчас сессия, завтра португальский сдавать…

— После Португалии — сразу в Отраду. Там спросите больницу. Травматологическое отделение, палата номер семь, — не дожидаясь ответа, я опустил трубку.

Португалией не Португалией, но какой-то заграницей повеяло на нас при вступлении в палату Петеньки — во всей красе самых последних фирменных атрибутов. Широкоплечий бронзовый юноша вызывал в памяти дискобола или метателя копья на постаменте в каком-нибудь спортивном комплексе. Я глядел с любопытством: его любила Мария — загадочная прелестная актерка, бедный ангел на коленях и врунья.

— Это отец Маруси, — я указал на Павла Матвеевича, и Петя застыл у двери.

Больной, как всегда при виде нового лица, заговорил о лилиях в полной тьме, улыбаясь Петеньке, с которого мгновенно осыпались остатки спортсменского мужества.

— Присаживайтесь. — Он опустился на табуретку посреди палаты для всеобщего обозрения. — Вы сменили телефон?.

— Я живу у жены.

Ага, юный Вертер не только поступил в университет, но и женился. Однако Дмитрий Алексеевич психолог!

— И давно вы женаты?

— Три года.

— Прямо в то лето и свадьбу сыграли?

— Нет, пятого октября.

Через три месяца после исчезновения Маруси ее зять заговорил о разводе, а возлюбленный женился. Ничто не вечно под нашей банальной луною.

— А со своей невестой когда познакомились?

— В августе, на теннисном корте.

— Быстро вы управились.

— Ничего противозаконного в этом нет. А вы материал для детектива собираете?

— До сих пор, видите ли, я этим жанром пренебрегал. А вы?

— Увлекался когда-то. Из-за детективов начал и языки изучать.

— Португальцы стоящие детективщики?

— Нет, португальский для карьеры. У нас редко кто им владеет. А Агату Кристи я, наверно, всю по-английски прочел.

— Теперь охладели?

— Поумнел.

— После того как три года назад в реальном детективе приняли участие, а? Ну, мне приятно, что вы знаток этого жанра, филолог, человек духовной культуры, вам вкус не позволит уклониться от истины, так?

— Я и не уклонялся.

— Прекрасно.

Этот юноша, единственный из всей компании, был фактически неуязвим: оставалось только перебирать психологические струны.

— Вы любили Марусю?

— Никогда! — воскликнул юный Вертер. Ничего подобного!

— Даже так? — я удивился. — Что же вас с ней связывало?

— Чисто товарищеские отношения.

— А вы не могли бы припомнить, из-за чего поссорились товарищи третьего июля, когда плели в лесу венки?

— Мы поспорили. Я сказал, что театр — искусство отживающее. Маруся обиделась.

— А вы не обиделись?

— И я. Она меня обозвала.

— Как?

После молчания Петенька пожал плечами и признался:

— Кретином.

— Действительно обидно. Именно эту версию вы и преподнесли следователю?

— Это не версия, а правда. А что там ее сестра выдумывает, за это я не отвечаю.

— Понятно. Вам не пришло в голову, что Маруся о ваших поползновениях намекнет сестре, и вы придумали интеллигентную версию. А когда следователь с помощью показаний Анюты припер вас к стенке, отступать было уже поздно. Я прав? Надеюсь услышать все-таки, что же произошло в том июльском лесу.

— То, что я сказал.

— Ну, ну… Итак, вас с Марусей связывали товарищеские отношения. И давно связывали?

— С весны. Вообще мы принадлежали к разным компаниям.

— К какой принадлежала Маруся?

— К театральной. Они с Жоркой Оболенским все главные роли играли.

— Маруся дружила с этим Оболенским?

— Не там ищете. Он июль в Прибалтике провел с родителями.

— Ясно. Вы видели Марусю на сцене?

— Вся школа видела.

— Вам нравилась ее игра?

— Да ничего.

— А какая роль особенно запомнилась?

— Да ничего мне особенного не запомнилось!.. Ну, Наташа Ростова ей, по-моему, удалась.

— Расскажите об этом спектакле.

— Ну, второго февраля, на вечере встречи бывших учеников… Три сцены. Первая: Наташа с Соней ночью, она говорит, что полетела бы и тэдэ, а Болконский подслушивает. Потом пляска после охоты у дядюшки. А в третьей Наташа приходит к раненому князю Андрею. Вот и все.

— Что же вам больше всего понравилось?

— Пляска под гитару. Ребятишки в зале балдели.

— А вы?

— Произвело впечатление.

— В чем же она плясала?

— Она выступала в настоящих театральных костюмах. Ей дядя достал, художник, у него связи.

— Что за дядя?

— Дмитрий Алексеевич.

— Щербатов? Какой же он дядя?

— Она называла его дядя Митя. Я думал — дядя.

— И какой костюм на ней был?

— Платье длинное, старинное, в сборку, коричневое, вроде бархат, а на талии широкий замшевый пояс. И платок — большой, красный, с кистями: она ж плясала. В общем — эффектно.

Я представил ее, тоненькую, в тяжелом бархате, в русской пляске, ослепительные кудри и пунцовая шаль на плечах. Правда, эффектно.

— Однако какие вы подробности помните! Дмитрий Алексеевич был на спектакле?

— Он на все ходил. И родители ее, и Анюта с Борисом.

— Ага. Вся наша отрадненская компания в полном составе.

— Маруся собиралась стать актрисой?

— Ну да. Ее в школе и звали актеркой.

— А почему она передумала?

— Понятия не имею. Первого апреля, после каникул, она вдруг подошла ко мне в коридоре на переменке… мы, по-моему, с ней до этого и не разговаривали толком никогда… Она подошла и говорит: «Ты ведь на филфак собираешься?» Я подтвердил, а она в ответ: «И я собираюсь. Давай заниматься вместе, хочешь?» Ну, говорю — хочу.

— Мягко выражаясь, Петр, вы были к ней неравнодушны.

— Да нет же! Неужели не понимаете? Она была у нас звезда, элита. Никому в голову не пришло бы ей отказать. Наоборот. Если хотите знать, это… ну, своего рода честь: сама просит. Вы меня понимаете?

— Пока нет. Я пытаюсь понять ваши отношения и не могу. Вы шарахаетесь от ее тени, а она говорила, что любит вас.

— Мне она этого не говорила! Это ее родня пытается на меня все свалить.

— Что свалить — убийство?

— А я спокоен. Я был в Ленинграде.

— К Ленинграду мы еще вернемся. И я бы не сказал, что вы спокойны. Давайте пока поговорим о вашем визите на дачу в среду, шестого июля. Вы заранее договорились с Марусей, что приедете?

— Да, в воскресенье она сама пригласила, на среду. Наверное, забыла или подумала, что после «кретина» я не приеду.

— А вы приехали. Зачем?

— Помириться и попрощаться, ведь я в Ленинград уезжал.

— Итак, вас оскорбили, а вы на третий день едете мириться. Как хотите: или Маруся была вам дорога, или вы имели другие причины для приезда.

— Ну… это была самая блестящая девочка из моих знакомых, и все оборвалось как-то по-дурацки.

— Престижное знакомство оборвалось, так?

— Пусть так.

Я вдруг почувствовал, что ничего от него не добьюсь: этот юноша прикрывался удобными современными стандартами — иностранные языки, португальская карьера, теннисные корты, престижные связи… А вероятнее всего — и не прикрывался, вероятно, по этим стандартам он жил. Однако надо было продолжать.

— А может быть, вы приехали в среду за билетами?

— Какими билетами?

— Экзаменационными.

— А, за этими. Нет, билеты мне дали на неопределенное время. Я их и не думал пока забирать, ведь я уезжал.

— Ладно, продолжайте.

Петя прибыл на дачу Черкасских в три часа дня. Он постучался, подергал входную дверь (английский замок: уходя, дверь можно просто захлопнуть, не прибегая к помощи ключа). Обошел сад, заглянул в окно светелки: оно было закрыто. На всякий случай («Маруся была соня. Сама призналась») постучал в окно. («Отпечатки пальцев со стекла стерли, конечно, не вы?» — «Мне незачем»). В нерешительности Петя подошел к калитке и остановился. Тут с соседнего участка его окликнула старушка, половшая клубнику. Она сказала, что сестры на речке. И Петя отправился туда.

— Через поселок?

— Ну да.

— А вы знали другой путь — на место, где сестры обычно отдыхали?

— Не знал, но слышал, что в заборе есть проход. За обедом спорили, куда идти. Маруся хотела через рощу — показать местную красоту. Но пошли на пляж. И в среду я пошел туда же, но до их места, оказывается, не дошел. Там заросли, настоящий лес. Когда проводили следственный эксперимент, я показал, где был.

— Зачем проводили эксперимент?

— Анюту проверяли. Ну, где они были в ту среду, что делали. Я действительно их видеть не мог.

С пляжа Петя отправился опять на дачу («Я думал, вдруг они вернулись домой другой дорогой»), но там все оставалось по-прежнему. Посидев немного на крыльце и решив идти на станцию, он направился к калитке, но был вновь остановлен соседкой.

— Она у меня спросила, нашел ли я девочек, прошлась что-то насчет моего нездорового вида — лицо зеленое. Я объяснил, что перезанимался, экзамены и тэдэ.

— А в первый раз ее ваш вид не испугал?

— Как-то вы все поворачиваете ядовито. Я устал, потому и в Ленинград решил прокатиться. Так вот, соседка говорит: «Не ходите сейчас по солнцепеку». Я в тени на крыльце посидел немного, попрощался с соседкой и ушел.

— И уехали в Ленинград?

— Вот именно.

— Не захватив с собой даже пары трусов?

— Да я на три дня поехал, к тетке.

— Через три дня вернулись?

— Через неделю. Не хотелось уезжать.

— Но июль — самый разгар отпусков и каникул. Как же вы заранее не подумали о билете?

— Буду я о такой ерунде беспокоиться. Ведь уехал?

— Во сколько вы купили билет?

— Часов в шесть.

— А поезд отправлялся?

— В одиннадцать с чем-то.

— Почему же за пять часов вы не съездили домой?

— Зачем? У меня была встреча с приятелем. С Аликом. Все проверено. И проводница подтвердила, что я в ее вагоне ехал.

— Очевидно, разыскать ее было нетрудно. Вагон-то международный?

— «Москва — Хельсинки». Я хорошо выспался. И в четверг утром подъезжал к Ленинграду. Все проверено. Ко мне нет никаких претензий.

Не могло быть никаких претензий к нему и у меня — никаких, только смутное ощущение, что мальчишка врет, потому что смертельно боится. Впрочем, ощущение это могло объясняться антипатией, которую Петенька во мне вызывал. На прощанье я сказал сурово:

— До свидания. Если понадобитесь — сообщу. И он нас покинул.

Дурак! — словарный запас нашего Игорька был несколько однообразен. — Его кретином обозвали, а он тут же мириться прибежал.

— Любовь, — сказал Василий Васильевич, усмехнувшись.

— Ага, до гроба.

— Женатый Вертер, — я вздохнул. — И поймать не на чем. Чист, как слеза.

— Что ж это он так позеленел, аж в Ленинград махнул! Заметил, Ваня?

— Заметил, а толку-то? Сестры были на речке, либо Анюта с Петей оба врут. Но зачем?.. Ладно, остается последний свидетель, последняя надежда — или придется закрыть нашу лавочку. — И я пошел звонить Борису Николаевичу Токареву — математику.

12 июля, суббота.
— Была полная тьма, — сказал старик и улыбнулся доверчиво. — Полевые лилии пахнут, их закопали. Только никому не говори.

Математик сделал шаг назад к двери, огляделся затравленно и спросил, ни к кому не обращаясь:

— Зачем меня сюда заманили?

— Вас пригласил я. А это Павел Матвеевич, узнаете?

— Зачем вы меня сюда заманили?

— Не узнаете? Таким он стал после похорон жены, точнее, после вашего разговора с ним в прихожей, помните?

Он тяжело взглянул на меня, взялся за ручку двери и отрезал:

— Для шантажа это слишком глупо.

— Да Бог с вами, Борис Николаевич! Неужели не жалко старика?

Он поколебался — и все-таки дрогнул.

— Старика жалко. Он был умен. Но что вы хотите от меня?

— Вчера вечером у нас с ним состоялся следующий диалог по телефону.

— С вами говорят из отрадненской больницы. Здесь лежит ваш бывший тесть, Павел Матвеевич Черкасский. Вы не могли бы срочно приехать?

— Зачем?

— Это не телефонный разговор.

— Почему Павел Матвеевич не может позвонить сам?

— Он в тяжелом состоянии, не встает.

— А вы кто?

— Его сосед по палате. Травматологическое отделение, палата номер семь.

— Хорошо. Я приеду в течение дня.

Я совершенно не надеялся на успех, но он приехал, к счастью, после Анюты. Он приехал и остался, несмотря на жутковатую встряску, которой встретил его больной, несмотря на все эти годы, что разделили их, казалось, навсегда. Что привело его — любопытство, страх или сострадание?

— Вам жалко Павла Матвеевича, потому что он был умен? Вы принимаете в расчет только умных?

— Естественно. Разум — единственно надежный критерий.

— А дураков куда девать? Или того же старика? Ведь он лишился вашей последней надежды — разума.

— Послушайте, вы чем занимаетесь?

— Иван Арсеньевич Глебов. Прозаик.

— Ясно. Слова, слова, слова.

— А вы математик: цифры и цифры. Значит, человеку человека не понять?

— Вы вызвали меня на философский диспут?

— Меня заинтересовала судьба Павла Матвеевича. Хотелось бы разобраться в этом.

— И книжечку издать? — математик улыбнулся. — Правильно. Профессия обязывает.

— Я бы не назвал свой интерес профессиональным. Так же, как и вам, жалко старика.

— Никакая жалость его не спасет.

— Допустим. Но я хочу знать, кто его до этого довел.

— Я — кто же еще? Вы об этом прямо сказали.

— Я упомянул о факте и жду объяснений. Хотите мне помочь?

— Не хочу ко всему этому возвращаться.

— Вы боитесь?

Математик улыбнулся снисходительно, сел на табуретку и выжидающе уставился на меня. Мой ровесник — тридцать три года. Невысокого роста, крепкий, широкоплечий, широколобый, с уже приличной лысиной. Вообще лицо с первого взгляда кажется заурядным, но выражение силы — или злобы? — одним словом, характера — вдруг впечатляет.

— Дмитрий Алексеевич мне рассказывал…

— Ну как же я сразу не догадался! — воскликнул математик. — Ну конечно, Друг дома! Я его так и зову — Друг дома — с большой буквы. Он из этой истории прямо сделал себе хобби. Сознайтесь, ведь это он вас вдохновил? Он и ко мне подбирался.

— Вы не вдохновились?

— У меня в жизни, знаете, есть дела поважнее. Я ведь не свободный любвеобильный художник на собственной машине, который может ездить куда угодно в любое время суток, делать что угодно и по каждому поводу давать волю своим чувствам.

— Каким чувствам?

— Самым благородным, разумеется.

— Звучит двусмысленно. Вы что-то имеете против Дмитрия Алексеевича?

— Лично против Щербатова — ничего. Но в целом эстетов выношу с трудом.

— Эстет? Всего лишь? По-моему, он гораздо глубже.

— Вам виднее, вы с ним наверняка одного поля ягода: поклонники, так сказать, чистой красоты.

— Благодарю. И как же он к вам подбирался?

— Что я делал, где я был. Мне и так осточертели с этим алиби. Когда все версии о сексуальных маньяках и дачных соседях (Звягинцевым все лето отравили), вообще об убийцах со стороны все версии оказались исчерпанными, принялись за нас. И представьте: самой подходящей кандидатурой оказался я. Мальчишка этот, Петя, в Ленинграде, Анюта — сирота, в горе, художник — в творчестве. Всю среду писал портрет одного кавказского друга, а ночью они с ним ездили по гостям, даже ночевали у каких-то знакомых. Одним словом, все вне подозрений. Кроме меня.

— Что делали в это время вы?

— И вы туда же? Так вот, я алиби себе не подготовил и вел нормальный образ жизни. До шести часов работал на машине, перед уходом заглянул в свой отдел. После шести поехал домой и опять-таки работал — один. В двенадцать лег спать — и опять один. Отсыпался в одиночестве.

— Что значит «отсыпался»?

— А, у Анюты патологический сон: просыпается от малейшего шороха.

— Это новость! Она принимает снотворное?

— Нет, она где-то прочитала, что от снотворного не настоящий сон, а обморок.

— Так что же произошло, по-вашему, на даче в ночь исчезновения Маруси?

— Понятия не имею. Разве что какой-нибудь гений злодейства их обеих опоил и усыпил.

— По словам Анюты, они ни с кем в среду не общались. Так что это невозможно.

— Все возможно, если очень захочется. Например, пробраться в дом, пока они были на речке, и подсыпать чего-то в чайник. Он стоял на плите в кухне.

— Но Петя утверждает, что дом был на запоре: и дверь и окна. Следы взлома обнаружились бы.

— Да конечно, все это фантастика! Кому их надо было усыплять и зачем?

— У Черкасских имелись какие-нибудь ценности?

— Они годы жили на зарплату Павла Матвеевича и едва сводили концы с концами. Темная история. Эстет сказал бы: страшная и таинственная история.

— Борис Николаевич, когда вы впервые услышали об исчезновении Маруси?

— Анюта мне в четверг позвонила в институт, но я два дня подряд — среду и четверг — работал в другом здании. В три я зашел в свой отдел, и мне сказали, что звонила жена: на даче что-то случилось. Я поехал на дачу.

— Сколько времени занимает путь от вашего института до Отрады?

— Чуть больше часа.

— Однако вы приехали только в семь.

— Естественно. После окончания рабочего дня.

— Вас не отпустили раньше?

— Я и не отпрашивался.

— Завидное хладнокровие.

— А чего суетиться? Мою жену утешил бы Друг дома, — математик помолчал. — Ну, тут телеграмму от родителей принесли…

— Борис Николаевич, а вас не удивило, что Анюта как-то преждевременно восприняла все трагически?

— Меня ничего не удивило, женщины уже давно меня не удивляют. Утонченные натуры.

— Но ведь она могла предположить, как ее звонок отразится на матери?

— Да ведь звонила она все-таки отцу.

— А почему он так спешно вылетел, не дождавшись каких-то определенных известий?

— Очевидно, почувствовал что-то серьезное. Просто панике он бы не поддался. Анюта рассчитывала, что Павел Матвеевич сумеет приехать один. Но он не сумел. Он сказал жене, что у них несчастный случай в клинике, с его пациентом, нужна срочная операция. Вообще это в его духе, он был настоящий врач. Однако она не поверила.

— Откуда вы все это знаете?

— Павел Матвеевич говорил, когда мы ездили заказывать гроб. Любовь Андреевна была проницательна и слишком любила своих близких. И близкие отплатили ей за любовь полной мерой. Вот вам неразумный критерий.

— Вы полагаете, она жила и умерла бессмысленно?

— Так получается.

— Не верю. Ладно, она поехала с мужем…

— Да, она настояла. Он боялся ее брать, боялся оставить. Уже в самолете пытался подготовить: сестры вроде поссорились, Маруся вроде сбежала в Москву… А тут участковый сразу с трупом… Она, понимаете, не была к этому готова.

— А кто-нибудь был к этому готов?

— Вы меня не ловите — не поймаете. Они вернулись с опознания, Анюта их ждала, места себе не находила. Но когда она подбежала к ним. Любовь Андреевна вдруг крикнула: «Как ты могла!» — и потеряла сознание.

Любопытно! Уже с начала нашего разговора я чувствовал, как Борис упорно стремится нацелить мое внимание на художника и Анюту. Против Дмитрия Алексеевича он, видно, фактов не имел, ограничиваясь намеками: «свободный любвеобильный эстет, поклонник красоты… свободен в течение суток…» Против Анюты — имел. И факты любопытные: слишком нервный сон и последние слова матери. Восстановить справедливость он старался или хотел отвлечь мое внимание от себя?

— «Как ты могла»? Мне об этом никто не говорил.

— Мало ли что вам еще не говорили!

— Как вы ее слова объясните?

— Это очевидно. Она знала, что сестры поссорились, и обвинила старшую.

— Но на самом деле они не ссорились, так ведь?

— Мне неизвестно, что в ту ночь произошло.

— Борис Николаевич, об этих обстоятельствах… ну, о сне Анюты и о словах ее матери вы говорили следователю?

— Воздержался. Мы втроем с женой и Другом дома выступали единым фронтом.

— Почему же сейчас сказали мне?

— Догадайтесь.

— Попробую. Ведь вы не случайно проболтались?

— Нет.

— Вы считаете свою бывшую жену причастной к исчезновению Маруси?

— Не догадались.

— Ладно, на досуге подумаю. А о чем еще вы говорили с Павлом Матвеевичем, когда ездили заказывать гроб?

— Ему было не до разговоров.

— Какие-нибудь странности вы в нем заметили?

— Наверное, горе всегда производит странное впечатление. Но каких-то патологических отклонений я не заметил.

— Что вы сказали Павлу Матвеевичу, когда уходили с поминок?

— Что у меня болит голова, и я уезжаю к себе.

— И все?

— И все.

— Что он вам ответил?

— Что-то вроде того, что они без меня обойдутся. Он обиделся.

— Обиделся? С чего бы это? Ведь он всего лишь потерял жену и дочь, а вы в подходящий момент всего лишь бросили его.

— Давайте без фраз. У меня болела голова, а с ними оставался самый близкий друг.

— Поражает вот что. В свете «смертельных» событий ваш уход выглядит малозначительным эпизодом. Однако именно этот эпизод вывел Павла Матвеевича из нормального состояния, может быть, привел к безумию. Так что же вы сказали ему?

— Я вам все сказал.

— Ну что ж… А тогда в прихожей что-то необычное, болезненное в нем чувствовалось?

— Нет.

— Вы развелись с женой из-за другой женщины?

— А это уж мои собственные радости, позвольте мне их самому расхлебывать.

— Вы и следователю так ответили? А может, и это скрыли?

— Мы развелись, когда следствие, наверное, уже закончилось. Во всяком случае, никто по этому поводу меня не вызывал.

— Но следователь расспрашивал о ваших отношениях с женой?

— Интересовался.

— И вы, так сказать, ввели в заблуждение?

— Не люблю вмешивать посторонних, тем более официальных лиц в мои дела, которые абсолютно не имеют отношения к исчезновению Маруси.

— А мне так показалось, что в некоторых пунктах вы весьма откровенны. Но не во всех. Скажите, как вы относились к Марусе? Или это тоже запретная тема?

— К Марусе? — он помолчал. — Обыкновенно… нормально.

— Это не ответ.

— Ну подумайте: что между нами могло быть общего?

— Я подумаю. И все же: какой вы ее помните? Вы ее помните?

— Помню. Эта девочка играла с огнем.

— То есть?

— Просто ощущение — блеска и риска. Вот и доигралась.

— Она ведь, в сущности, была ребенком.

— Не скажите. Ребенком она не была. И вообще не стоит никого идеализировать, даже умерших. Либо их забыть, если можно, либо помнить живыми, а не покрывать патокой.

— Ваши воспоминания живые?

— Да.

— Вы сказали о ней слишком много и слишком мало. Точнее, вы намекнули на многое. Объяснитесь.

— Я же говорю: просто ощущение. Фактами не располагаю.

— Вы ходили на ее спектакли?

— Повторяю, то же впечатление: блеск и риск.

— Как вы думаете, она любила Петю?

— Петю? — он усмехнулся. — Ах, Петю! Не знаю.

— А из-за чего они поссорились на речке, знаете?

— Я об этой ссоре только от следователя узнал. Я на речку не ходил.

— Почему?

— У меня болела голова.

— Слабая у вас голова. Мигрень?

Математик встал.

— Ладно, бывайте! А я пошел делом заниматься.

— Думаю, мы с вами встретимся — и скоро.

— В зале суда?

— Здесь.

— Ну нет, поиграли — и будет. Больше вы меня сюда не заманите.

Он на мгновенье задержался возле койки Павла Матвеевича (я не видел его лица) и ушел, не оглянувшись.

Кончался первый круг впечатлений, разговоров и лиц… Трое мужчин и одна женщина. Довольно яркие индивидуальности, каждый гнет свою линию, что-то скрывает или недоговаривает. И одна общая черта, меня заинтересовавшая: та давняя история ни для кого из них не стала прошлым, дымка времени (пыль и пепел) не исказила в памяти малейшей подробности, не смягчила боли, ненависти и страха. Не говоря уже об Анюте и Дмитрии Алексеевиче, которые, казалось, и жили прошлым, даже молодой карьерист Петенька, вдруг разлюбивший детективы и скоропалительно женившийся, даже он не был равнодушным при всех своих «железных» алиби. А ученый-математик, поклонник разума, три года назад сознательно порвавший с прошлым, ошеломил меня потоком самых неразумных отрицательных эмоций. И Павел Матвеевич не уставал с надеждой повторять о лилиях в полной тьме. Что стремился он внушить, на что надеялся в своей действительной тьме потухшего сознания?

Итак, в субботний вечер, накануне новых открытий, я суммировал факты в такой последовательности.


3 июля, воскресенье. Обед в саду. Приезд Пети. После чая вся компания, за исключением Бориса, отправляется на пляж. Ссора Маруси с Петей. Художник отвозит старших Черкасских во Внуково, заодно подбросив Петю с Борисом в Москву.

6 июля, среда. Сестры встают в восемь. Разговаривают с Ниной Аркадьевной, на пляже здороваются с продавщицей. Маруся — Анне: чего-то боится.

15 часов. Петя на даче. Разговор с соседкой. Ищет сестер на Свирке. Возвращается. Нина Аркадьевна замечает его «зеленый вид». Посидев на крыльце и попрощавшись с соседкой, возвращается в Москву, ночью уезжает в Ленинград.

Сестры приходят с речки около восьми. Звягинцев видит свет на кухне. В двенадцатом часу Анюта заглядывает к сестре: та в постели в пижаме.

7 июля, четверг. Анюта засыпает в двенадцатом часу, просыпается около семи. Маруся исчезла в сарафане и купальнике, босая. Окно открыто настежь, свет на кухне. Сестра, поискав ее на Свирке и в роще, идет на почту. Звонит в Москву и отцу в санаторий. Дмитрий Алексеевич приезжает на дачу в восьмом часу, Борис — в семь. Телеграмма от родителей.

8 июля, пятница. Девять утра — приезд родителей. Анюта на даче отсутствует. Павел Матвеевич осматривает дом. Опознание трупа девушки. Возвращение на дачу. Мать, крикнув: «Как ты могла!», теряет сознание. Павел Матвеевич с художником везут ее в Москву, по дороге она умирает: инфаркт. Хлопоты, связанные с похоронами.

9 июля, суббота. Два момента: садовые лилии на Центральном рынке, разговор Павла Матвеевича с Борисом о звонке Анюты в санаторий.

10 июля, воскресенье. Похороны. Поминки.

Вечер. Четверо: Павел Матвеевич, его друг, Борис и Анюта. Уход Бориса. Его разговор с тестем в прихожей. Перемена в Павле Матвеевиче, отмеченная художником. Его слова: «Если ты пойдешь за мной, между нами все кончено. Вы оба должны меня дождаться».

11 июля, понедельник. Пять часов утра. Поездка Дмитрия Алексеевича с Анютой на кладбище. Дача. Раскрытые двери и окна. Погреб. Павел Матвеевич. Тьма, лилии, никому не говори. Больница. Отрадненская милиция. Начало следствия.

Таков внешний ход событий. В рассказах действующих лиц — неувязки и неясности.

Щербатов. Имеет алиби в ночь со среды на четверг. Три года занимается расследованием, вообще захвачен тайной Черкасских, но почему-то не упомянул о двух обстоятельствах, касающихся Анны (сон, слова Любови Андреевны).

Петя. Имеет алиби в ночь со среды на четверг. Неясны отношения с Марусей, причина ссоры. Соседка отметила его странный вид. Поездка в Ленинград похожа на бегство.

Анюта. Самое загадочное лицо. Резко отрицательно отозвалась о моем «следствии». В процессе нашего разговора ее отношение к этому переменилось. Алиби не имеет. О ночи со среды на четверг мы знаем только с ее слов. Возможно, преждевременная паника объясняется «женскими нервами». Но почему скрыла от меня (и от следствия) последние слова матери и то, что обычно просыпается от малейшего шороха? Насилие (единственный предполагаемый мотив преступления) с убийством или похищением могло произойти только в доме: Маруся не пошла бы никуда в ночь босая. И Анюта не могла не слышать шума. Вывод: ее показаниям, кажется, доверять нельзя.

Борис. Алиби не имеет. Охотно высказывается о других, умалчивая о себе. За его пресловутой «головной болью», похоже, что-то скрывается. Ярко выраженная ненависть к «эстету» и бывшей жене (комментарий Василия Васильевича: «Три года назад женщину бросил, а успокоиться никак не может»).

Да, вот еще любопытная деталь: пропажа пунцовой шали. Анюта вроде бы видела ее уже после исчезновения сестры.

Поздно вечером в субботу я кончил эти записи, прошел в кабинет хирурга и заказал разговор с Москвой.

— Борис Николаевич, ответьте: почему вы скрыли от следствия, что Анюта была любовницей художника?

После долгого молчания он сказал:

— Ладно. Ждите меня завтра в одиннадцать возле вашего флигеля.

ЧАСТЬ II «ПОЛЕВЫЕ ЛИЛИИ…»

13 июля, воскресенье.
— Почему вы скрыли от следствия, что Анюта была любовницей художника?

— Потому, что я был связан словом.

— И кто же вас связал?

— Павел Матвеевич.

Я ждал его на лавочке под березой, он приехал вовремя, подошел ко мне, сел рядом. Мы молча закурили. На этот раз встречи избежать не удалось: в начале кленовой аллеи, ведущей от шоссе к нашему травматологическому флигелю, показалась Анюта. Конечно, она еще издали увидела нас, но продолжала идти неторопливо в золотисто-зеленых пятнах древесной светотени. Бледно-голубое платье, загорелые плечи, нежный румянец. Прелестная женщина со стальными нервами. Она небрежно кивнула мне, Бориса будто бы не заметила, поднялась по трем ступенькам и исчезла за дверьми флигеля. Не сговариваясь, мы встали, пересекли аллею и двинулись куда-то в глубь парка по едва заметной в высокой траве тропинке. Тропинка привела нас к беседке с облупленными грязно-белыми колоннами: их преображенные отражения в темных застывших водах — минувшее благородство подмосковной усадьбы. На той стороне пруда — покосившиеся кресты в густой зелени, над ними — столетние липы.

В этой беседке на двух железных скамейках с ажурными изогнутыми спинками происходило мое дальнейшее общение с четырьмя действующими лицами. Первый, так сказать, официальный круг следствия закончился. Начинался второй — семейные тайны, неожиданные или ожидаемые признания — удачная игра могла вестись только с глазу на глаз, без свидетелей. Наши предыдущие диалоги неоднократно прерывались визитами многочисленной родни Василия Васильевича и Игорька, набегами медсестер и врачей. В своем расследовании я не зафиксировал эти досадные перерывы — меньше всего меня волнует бытовое правдоподобие. Моя цель: в подборе фактов, деталей и разговоров отразить тот путь, которым я шел к разгадке — к развязке.

— Неужели Павел Матвеевич знал об отношениях дочери и друга?

— Я ему сказал.

— Вы? Тогда в прихожей?

— Да.

— Вы выбрали на редкость подходящий момент.

— Такие моменты не выбирают. Я сорвался. А как вы догадались обо всем?

— Вы же хотели, чтоб я догадался.

— Хотел. Надоело слыть подонком в кругу незаслуженных страдальцев.

— И вы сделали все, чтоб я догадался. «Мою жену утешил бы Друг дома» и так далее. Вы не скрывали целенаправленной ненависти к ней и художнику. В этом своем чувстве вы их как бы соединяли… Удивляюсь только, как вам удалось провести следователя.

— Говорю же, мы выступали единым семейным фронтом. Я, в частности, заботливый сочувствующий муж. Ради Павла Матвеевича.

— Думаю, не только ради него. Очень самолюбивые люди вроде вас крайне дорожат мнением окружающих. Роль обманутого мужа смешна, жестокого — опасна. Уверен, что поэтому вы предложили Анюте подать на развод, а не сделали это сами. Считается непорядочным бросить женщину, у которой только что погибли все близкие.

— Ага, более порядочно изменять и врать. Я не мог с ней жить.

Анюте и Дмитрию Алексеевичу известно, по какой причине вы развелись?

— Я ничем себя не выдал.

— Когда вы узнали об их связи?

— Третьего июля, в воскресенье.

После чая все разбрелись по саду. Старшие Черкасские и Маруся с Петей пошли на огород по клубнику. Анюта с Дмитрием Алексеевичем стояли у куста жасмина, о чем-то оживленно беседуя. Борис лежал в гамаке. Вдруг она обернулась и крикнула: «Боря, ты на пляж собираешься? Мы уже все готовы!» Он поднялся и прошел в дом, в их с Анютой комнату. Любовь Андреевна подарила на Новый год дочкам по сумке; две одинаковые дорожные сумки на молниях, синего цвета. В них привезли вещи на дачу.

— Я расстегнул молнию и понял, что сумки перепутали, к нам внесли Марусину… ну, учебники, тетрадки. Отнес ее в светелку. Там на столе стояла наша. Я принялся искать плавки, и вдруг из открытого окна до меня донесся такой, знаете, страстный шепот: «Только с тобой я себя чувствую настоящей женщиной». Говорила моя жена. И Друг дома так же плотоядно отозвался: «Люлю, нам необходимо встретиться». Их не было видно за жасмином, огромный куст в белых цветах и сладковатый, пошловатый запах…

— А почему «Люлю»?

— Очевидно, интимное прозвище. Никогда не слышал, чтоб ее кто-нибудь так называл.

— Что же вы делали дальше?

— Да ничего особенного. Отнес сумку в нашу комнату, потом вышел: вся компания уже дожидалась меня у крыльца — объявил, что голова разболелась. — Борис помолчал. — Уверяю вас, эта любовь им бы недешево обошлась. Но я не успел. Как говорится, распорядилась сама судьба.

Нет, математик и в роли обманутого мужа был совсем не смешон. Он был опасен — вот подходящее слово.

— Судьбе кто-то крепко помог. Как вы думаете, почему Анюта скрывает, что чутко спит?

— Она и никогда не любила о себе распространяться. Но здесь что-то другое. Возможно, не скрывает, а кого-то покрывает?

— У меня постоянное чувство, Борис Николаевич, что вы многое недоговариваете.

— А вы думайте, анализируйте, вы ж писатель, психолог. Копаться в чужом белье — ваша профессия.

— Продолжаем копаться в вашем. Как вам взбрело в голову доложить отцу об Анюте в день похорон?

— Водки выпил — отказали тормоза, эти самые сдерживающие центры в мозгу. Ну, не смог больше выносить их присутствия, встал и вышел. В прихожей меня догнал Павел Матвеевич… не знаю, за мной он пошел или еще зачем… Во всяком случае, он меня окликнул и спросил: «Куда ты собрался?» Я сказал, что голова дико болит, поеду к себе, может усну. Он предложил свою спальню. Я уперся: поеду. Тогда он говорит: «Как вам угодно. Со мною и дочерью останется наш друг». Это «вам» и «друг» меня взбесили, и я высказался: «Вашему другу и вашей дочери мы мешаем. У них же большая любовь, не знали?» Он побледнел, схватил меня за руку и прошептал: «Не может быть». Я говорю: «Хотите, докажу?» И тут я почувствовал, что он сходит с ума.

— То есть?

Он молча смотрел на меня довольно долго, но как будто не видел. И вдруг пробормотал что-то неразборчиво… что-то насчет лисиц…

— Насчет чего?

— Лисиц… Точнее, про каких-то лис… Потом сказал четко и внятно: «Полевые лилии. Только никому не говори. Ты никому об этом не скажешь?» Мне стало не по себе, я вырвал руку и ушел. Да, я сбежал! От ужаса, от моей прошлой жизни, от всего. И вчера он меня встретил этими же словами. Писательская любознательность, черт бы вас взял!

— Бросьте! Вы три года мечтали высказаться, что, не так? Вы все четверо об этом мечтали, а теперь врете и скрываете. И помогаете убийце. Но со мной эти игры не пройдут!

Борис поглядел на меня пристально.

— Чего это вы так разволновались, а? Сегодня, кажется, я подкинул вам кое-какую пищу для размышлений. Или пища не нравится? Разочаровались в женщине? То ли еще будет.

Когда, расставшись с математиком, я вернулся в палату, Анюта еще сидела возле отца. Она явно дожидалась меня, обернулась на звук шагов и тотчас заговорила:

— Мне надо вам кое-что сказать.

Мне вообразилось вдруг, будто она хочет исповедаться в своих любовных похождениях, и я пробормотал вполголоса:

— Может, выйдем?

Анюта поглядела удивленно — безмятежный пустой взор, стальные нервы — и пожала плечами.

— Мне скрывать нечего.

Внезапная злость вспыхнула во мне. Интересно, с кем она теперь чувствует себя настоящей женщиной? С эстетом? Или ей нравится разнообразие?

— Помните, вы спрашивали, чем занималась Маруся те три дня, что мы жили вдвоем на даче?.. Ну, она переписывала билеты, помните? Так вот, билеты исчезли.

Я с усилием переключился на другую тему и глупо спросил:

— Куда исчезли?

— Не знаю. Их нет.

— Где их нет? Послушайте, Анна Павловна, давайте оставим все эти намеки и хитрости. Вы не хотите быть со мною откровенны? Ладно, перебьемся, но учтите…

— Кажется, вы бредите, — перебила Анюта высокомерно и поднялась с табуретки. — Я вам больше слова не скажу.

— Простите, — ответил я смиренно и повторил вранье математика: Дико болит голова. Присядьте, пожалуйста, и расскажите о билетах.

— Вы мне о них напомнили, заставили вспомнить. Маруся взяла на дачу учебники и несколько тетрадей. Милиция ее вещи осматривала, и я подтвердила, что все на месте. Я никакого значения этому не придавала: кому нужны ее тетрадки? Вообще мне было не до того. Все так и оставалось в светелке почти два года, дверь на крючке. А прошлым летом я наконец собрала Марусины вещи и отвезла в Москву. Учебники и тетради заперла в письменном столе в ее комнате. Мы с папой туда никогда не заходим: у нас трехкомнатная квартира, у каждого по комнате. Я хочу сказать, что к вещам сестры никто, кроме меня, не прикасался и как-то потеряться они не могли. Понимаете? Когда вы спросили, чем занималась те три дня Маруся. я вспомнила и как будто увидела у нее в руках эти билеты.

— Как они выглядят?

— Они переписаны в школьную тетрадку, от руки. Вопрос по русской грамматике — и тут же на него краткий ответ. Обыкновенная тетрадь в клетку, зеленого цвета, но Марусины были новенькие, а эта очень потрепанная, засаленная, видно, что переходила из рук в руки. Я вам тогда ответила, что билеты остались у нас, и вдруг подумала, что в прошлом году среди других тетрадей их, кажется, не было. Но точно вспомнить не могла. Съездила в Москву, проверила: да, билеты, переписанные Марусей, на месте, а та, Петина тетрадка, исчезла.

Вы просмотрели тетради в тот день, когда Пете звонили?

— Ну да.

— А мне говорите об этом только сегодня.

Анюта нахмурилась:

— Не советую на меня давить.

— Ладно… Итак, билеты. Могла их потерять сама Маруся?

— Не думаю. За те три дня мы с ней никуда не ходили, только на Свирку. Кому нужно подбирать какую-то грязную тетрадь? Через рощу и луг мы обычно шли своим маршрутом, не тропинками, а по траве. Уже в четверг я все эти места осматривала.

— Но в среду утром вы пошли на пляж через поселок. Маруся могла обронить…

— Исключено. В среду после пляжа на нашем месте она переписывала билеты, я помню. Кроме того, свою тетрадку она вкладывала в эту, Петину, и если бы потеряла, то обе. Однако ее тетрадь на месте.

Я подумал с минуту и сказал:

— Анна Павловна, меня удивляет не столько пропажа билетов… мало ли куда они могли деться за три года…

— Никуда не могли. Все Марусины вещи были заперты и все целы.

— Повторяю: удивляет не пропажа, а то значение, что вы ей придаете. Билеты никому не были нужны — только Пете, так?

— Так.

— Значит, перед нами два варианта: или билеты потерялись, или их забрал Петя. Но ваши показания исключают и то и другое. И билеты не терялись, и Маруся с Петей не виделись. Ведь так? Ведь вы в среду не разлучались с сестрой?

— Нет.

— В таком случае исчезновение билетов необъяснимо.

Какое-то время мы молча и недоверчиво глядели друг на друга.

— Анна Павловна, когда Дмитрий Алексеевич собирается к нам в больницу? Он мне нужен.

— Откуда я могу знать?

— Насколько я понял, это ваш самый близкий друг.

— Самый близкий папин друг. А мне никто не нужен, — сказала Анюта и ушла.

Едва дверь за ней захлопнулась, как мои помощники, прикованные к своим койкам, уставились на меня в нетерпеливом ожидании.

— Так вот, друзья, следствие вошло в стадию, которая требует соблюдения полной тайны. Никому ни слова, даже самому дорогому родственничку, самому верному дружку — или наши пути расходятся.

— О чем разговор! — заверилИгорек, а Василий Васильевич посмотрел на меня укоризненно и прямо приступил к делу:

— Ну, Ваня, виделся с математиком?

— Он расстался с женой, потому что она любовница Дмитрия Алексеевича, — я вкратце пересказал наш разговор с Борисом. — Тут особенно интересны два обстоятельства. Во-первых, реакция Павла Матвеевича. Или у него действительно начинался бред, или его слова имеют какой-то глубокий непонятный смысл. Полевые лилии. Он до сих пор об этом говорит.

— Иван Арсеньевич, они ж на базаре их купили на могилу. Ну, художник рассказывал?

— Если Павел Матвеевич вспомнил вдруг те лилии, значит, он уже помешался. «Только никому не говори» — почему? Почему о них нельзя говорить?

— Нет, ребята, — сказал Василий Васильевич задумчиво, — тут что-то другое, тут какой-то странный бред, главное — устойчивый, на годы. И ведь не садовые лилии он вспоминает, а полевые. У нас такие вроде и не водятся. В Библии про лилии полевые говорится. Вроде того, что вот они не трудятся, не прядут, а никакие царские одежды с ними по красоте не сравнятся. То есть смысл тот…

— А, я читал! Макулатурная книжка! — воскликнул Игорек. — Француз один написал про лилии… ну, старые времена. Здорово закручено.

— Вероятно, ты имеешь в виду роман Дрюона «Негоже лилиям прясть», — вмешался я. — Там лилии — символ французской короны, старинный королевский герб. Думаю, ни Евангелие, ни Дрюон нам не помогут.

Мы посмотрели на Павла Матвеевича, он спал. Неужели проклятое известие о дочери и друге и было тем последним ударом, что добил его? В полутемной прихожей (именно полутемной — так виделось мне: тусклая лампочка, завешанное простыней зеркало, духота и безысходность) стоят двое…

А второе обстоятельство, Ваня? Ты говоришь, два обстоятельства особенно интересны…

— Да сам Борис. Точнее, одна его фраза о художнике и жене: «эта любовь им бы недешево обошлась». Какую роль он сыграл в тех событиях, мне неясно.

— Все они хороши, — угрюмо отозвался Василий Васильевич. — И художник с учительницей, и мальчишка с этими билетами, и зятек. Добили нашего старика.

14 июля, понедельник.
Не знаю, случайно или неслучайно (возможно, сработали мои слова, сказанные Анюте), но Дмитрий Алексеевич приехал в больницу на следующий же день, после обеда. Поздоровался, подсел к Павлу Матвеевичу, зашуршал пакетами. Я тотчас вышел покурить на лавочке против дверей нашего флигеля. Художник появился вскоре и с готовностью поддержал мое предложение полюбоваться живописным видом из дворянской беседки над темными водами.

— Здесь закаты должны быть хороши, — заметил он, опустившись на железную скамейку. — Знаете, Иван Арсеньевич, чем я занимался эту неделю? Разыскал и прочитал два ваших романа. Занятно, очень — я в вас не ошибся…

— Это скучная тема, — отмахнулся я. — Сейчас меня куда больше занимают ваши романы, Дмитрий Алексеевич. Вы в эти дни виделись с Люлю?

— С Люлю я не виделся, — медленно ответил художник, глядя на меня с интересом и как будто с облегчением. — Слава Богу, Анюта опомнилась!.. Я рад. Теперь я не один.

— Вы скрыли от следствия отношения с Анютой, защищая, так сказать, честь женщины?

— Куда ж было деваться?

— И заранее условились с ней, что будете молчать?

— Не то чтоб условились, она попросила… Ну, я понял, что она не хочет семейного скандала и вел себя соответственно. Обо всех этих пошлостях не стоило бы и упоминать, но они, к несчастью, самым непосредственным образом связаны с исчезновением Маруси.

— Даже так? Кажется, вы считаете свои отношения с Анютой пошлыми?

— Ничего пошлого в них тогда не было. Я увлекся и очень, а она… я не обольщаюсь: просто ей не повезло с мужем. Кстати, вы его видели?

— Видел.

— Ну, так что ж объяснять… Одним словом, я во всем виноват и увлечение мое обернулось пошлостью и ужасом. Анюта вам все рассказала?

Я решил пока что не разуверять его на этот счет.

— Расскажите вы — все, что скрыли когда-то.

— Девочка исчезла в среду, когда Анюта была в Москве.

— В среду?.. Я так и чувствовал, что с Петей нечисто.

— Я тоже чувствовал, но поймать его не смог.

— В какое время Анюта была в Москве?

— Ко мне она приехала во втором часу. Я не ожидал ее так рано…

— Но вообще вы ее ждали?

— В воскресенье мы договорились встретиться в среду вечером.

— Почему же она приехала днем?

— До сих пор не знаю. Анюта не любит об этом говорить, вообще вспоминать. Знаете, в двадцать два года вдруг остаться совсем одной с сумасшедшим отцом…

— Разве вы для нее ничего не значите?

— Выходит, нет.

— А она для вас?

— Конечно, значит. Но что было, то прошло. Я имею в виду страсть.

— Так тем более незачем было скрывать от меня прошлое. Анюта разведена, близкие погибли. Неужели вас волнует ее репутация в палате номер семь?

Дмитрий Алексеевич засмеялся.

— Ну я-то в дурацком положении! Она запретила мне вам рассказывать — и тут же все рассказала сама. Люлю! Просто непостижимо.

— Запретила! Чего она боится?

— Ей бояться нечего. Но раз, слава Богу, все открылось, надо вам мое поведение объяснить.

— Да уж сделайте одолжение. А то втянули меня в историю, скрыв такой важный момент, как время преступления. Я ломаю голову, как Анюта проспала убийство, а она, оказывается, ездила в Москву.

— Видите ли, Иван Арсеньевич, три года назад она была так оглушена и несчастна, что я не мог взвалить на нее еще и семейный скандал: Борис не из тех, кто прощает. А я в мужья не гожусь.

— Что ж так-то?

— А вот не гожусь, Анюта мне так и заявила. У меня есть один недостаток — не один, конечно, но этот для женщин самый существенный — я не способен на вечную любовь. Нет, я конечно, слыхал, читал: спиваются, сходят с ума, идут на преступления. И я верю, но не способен. Значит, на следствии я смолчал, и к ней отнеслись с сочувствием.

— Как вы думаете, из-за чего они развелись? Может быть, Борис что-то узнал о жене и о вас?

— Откуда? — Дмитрий Алексеевич пожал плечами. — Анюта слишком горда, чтоб объясняться. Кончилась эта самая вечная любовь — и разбежались.

— А какие у вас были отношения с Борисом?

— Да никакие. Он меня презирал как «эстета», а я деловых людей как-то побаиваюсь.

— Он ведь пользовался вашей машиной?

— Редко. Три года назад уже на свою скопил, уж давно купил, наверное… Ну, общались, конечно, у Черкасских. Борис у них пропадал: занимался математикой с Марусей.

— Когда он начал с ней заниматься?

— Весной. Его Люба попросила. Все засуетились перед экзаменами. Маруся была вообще беспечна, а к точным наукам относилась с наследственным пренебрежением: в мать. Так вот, Борис с Анютой развелись, следствие иссякло — а тайна осталась. Не знаю, я в вас почему-то сразу поверил. И после нашего разговора заехал на дачу к Анюте. Она согласилась принять участие, но насчет всяких там признаний сказала, что сначала поглядит на вас. И первое впечатление, Иван Арсеньевич, оказалось не в вашу пользу.

— Так вы с ней виделись?

— Да нет. Она на вас «поглядела», в тот же день отправилась в Москву и позвонила мне вечером: все это пустое и вам, Иван Арсеньевич, доверять нельзя…

— И вы послушались! Прямо какая-то рабская покорность, прямо рыцарь с Прекрасной дамой. Сдается мне, Дмитрий Алексеевич, что она вам до сих пор дороже любой тайны.

— Не выдумывайте! — резко оборвал меня художник и переменил тему. — Итак, роковая среда три года назад. Анюта приехала днем, на квартире меня не застала и поднялась в мастерскую. Я живу на Чистых прудах, второй этаж, а мастерская в том же доме на третьем. С утра работал над портретом… так, один приятель, кавказский орел. Вдруг звонок. Открываю дверь — Анюта. Ну, мне стало не до портрета, и Гоги заволновался, однако она не вошла: сказала, что приедет позже, часам к семи. Мы поговорили на пороге и расстались.

— Она приехала?

— Позвонила в шесть по телефону. К тому времени я закончил портрет, мы спустились вниз, пили кофе. Анюта заявила, что уезжает в Отраду… настроение тяжелое, тревожное… что-то в этом роде. Я не стал объясняться, просто сказал: «Я тебя жду», — и повесил трубку. И она появилась в восьмом часу.

— А где она пропадала больше пяти часов?

— Как выяснилось, гуляла по Москве. Гоги намеревался нас покинуть (он из Тбилиси, остановился у меня на неделю). Но как-то сам собой возник общий разговор, друг-кавказец разошелся, выставил коньяк местного розлива, я, в свою очередь, французского и так далее. Где-то в десять Анюта внезапно сказала, что едет на дачу.

— Предполагалось, что она останется у вас ночевать?

— Подразумевалось. Но она не позволила даже проводить себя. Мы с Гоги поехали к его знакомым продолжать… Вообще тоска… Вернулся утром, как раз к ее звонку из Отрады: Маруся пропала.

— Так в какое же время она все-таки пропала?

— Анюта отсутствовала в Отраде с двенадцати дня до, примерно, одиннадцати ночи. Она оставила сестру на Свирке, на их месте. Можно предположить, что Маруся убита на речке, в сарафане и купальнике. Но это не так. Смущает открытое окно безо всяких отпечатков и Марусина обувь. Допустим, преступник мог подкинуть «вьетнамки» и вещи, что брали сестры с собой на пляж, ну, скажем, чтобы создать видимость, будто она исчезла из дому. Но, во-первых, все пляжные вещи оказались именно на своих местах. И потом: как он проник в дом? Замок вполне надежен, окна запираются на шпингалеты. Следы отмычки или взлома обнаружились бы.

— Маруся брала с собой на речку ключ?

— Обычно он лежал в верхнем ящике стола в светелке как запасной. Сестры не расставались и пользовались ключом Анюты. Но в среду обе взяли по ключу: Анюта сказала, что уедет в Москву.

— Значит, преступник мог воспользоваться ключом, взятым у убитой?

— Не мог. Ключ так и нашли на обычном месте в столе. На нем только Марусины отпечатки пальцев. Если бы убийца стер свои, стерлись бы и ее.

— У кого еще были ключи от дачи?

— У Павла с Любой и у Бориса. Все целы, ни один не потерялся. Нет, Марусю убили не на речке — это очевидно. Судя по всему, она пришла, отомкнула дверь своим ключом, положила его на место. И никуда не пошла бы босая. Она убита в доме, и, по-моему, об этом что-то знает юный Вертер.

— Вы располагаете фактами?

— Поймать его не на чем. Но, придя на дачу вторично, уже после пляжа, он так переменился в лице, что даже соседка заметила. Вы видели его?

— Имел удовольствие.

— Спортсмен, прямо-таки Аполлон… Мое мнение: он безумно испугался и сломя голову помчался в Ленинград, не пожалев денег и на международный вагон.

— А откуда у вчерашнего школьника деньги, если не от родителей, на Ленинград?

— От родителей, но не обязательно на Ленинград. Перед отъездом Петенька имел встречу с приятелем Аликом, собирался купить у того какую-то фирменную тряпку, но она ему вроде не подошла. Возможно, именно на эту тряпку ему и дали деньги.

— Откуда вам известны эти подробности?

— Я встречался с Вертером несколько раз после случившегося, в сентябре, пытался, как говорится, его расколоть, но не тут-то было.

— Он охотно встречался с вами?

— Еще бы! Он был пойман на такую приманку — устоять невозможно. Якобы я расписываю панно в спортивном комплексе, и его фигура уж больно подходит для увековечения. Символ юности и мужества. Одним словом, я делал зарисовки этого труса и беседовал, то есть осторожно допрашивал. Он ни разу не сбился, но, как только мог, всеми силами этой убийственной темы избегал. Почему — непонятно. Скажем, боль от потери любимой — нет… Я его расспрашивал об университетских экзаменах и так далее. Мальчик прошел через все, как танк: девятнадцать баллов, только по сочинению четверку получил.

— Какая там боль, Дмитрий Алексеевич! В сентябре он к свадьбе готовился, а в октябре женился.

— Тогда же в октябре! — воскликнул Дмитрий Алексеевич. — К тому же еще и предатель… Раздавить как паука — не жалко! Столько жертв… И ведь ничем себя не выдал, а любовным проблемам мы с ним целый вечер посвятили. Я хотел выяснить, что их связывало с Марусей. И у меня создалось впечатление, что не только к ней, но и к девочкам вообще Вертер довольно равнодушен, что в его возрасте даже странно. Знаете, как будто все его чувства подавлены страхом. Ну, за три-то года он, наверное, оклемался…

— Да нет. Страх я в нем тоже почувствовал. Вы сказали: «столько жертв»… вы считаете его виновным?

— Какую-то роль он сыграл… неясно какую. Он что-то видел там, на даче. Возможно, он видел убийцу и до сих пор боится его.

— Вы полагаете, сам Петя не способен на убийство?

— За те три сентябрьских вечера, что мы с ним общались, я примерял его и на эту роль. По-моему, он не тянет — тут кто-то похитрее и посмелее. Но полностью исключать из подозреваемых Вертера нельзя. Бывает, именно трус в безвыходном положении способен на все. Из инстинкта самосохранения. Мы не знаем их отношений с Марусей — вот в чем дело. Что произошло в лесу, когда они венки плели? Пытался он ее изнасиловать, или милые детишки поспорили о театре?

— Вы ведь видели ее на сцене?

— Не только видел, но и помогал чем мог. Талант — редкость. Все пошло прахом из-за этого мальчишки!

— Вы уверены, что она не догадывалась о ваших отношениях со старшей сестрой?

— Никто не догадывался. Наши, как вы говорите, отношения начались за год до этих ужасных событий, летом. Надеюсь, подробности вас не интересуют? (Подробности меня интересовали, очень, но я промолчал). Ну, в общем, за год мы с ней встретились всего четыре раза, я с ума сходил. И в ту проклятую среду она была неуловима, металась по городу, приезжала, уезжала… Не понимаю!

— Вы не связываете ее тревогу с исчезновением Маруси?

— Что за ерунда! Если женщина изменила мужу, значит, она и на убийство сестры способна? Она и так достаточно дорого заплатила за эти самые наши отношения. Что ж теперь, всю жизнь мучиться?

Очень любопытная парочка — бывшие тайные любовники, и с какой страстью друг друга защищают!

— Однако вы мучаетесь. И сдается мне, Анюта тоже, — холодно отозвался я. — Соблазнить дочь самого близкого друга, по меньшей мере, неосмотрительно, Дмитрий Алексеевич.

— Золотые слова, Иван Арсеньевич, больше не буду.

— Что Анюта увидела, когда вернулась ночью на дачу?

— Дом был пуст. На кухне горел свет, на это обратил внимание сосед Звягинцев, окно в светелке распахнуто настежь.

— При таких зловещих обстоятельствах она могла бы еще ночью обратиться в милицию.

— Не забывайте, что никто из нас, кроме Павла, не догадался осмотреть Марусину обувь. Анюта могла подумать, что девочка отправилась к кому-то на свидание.

— Пусть так. И все же: утром на речке Маруся говорит сестре, что чего-то боится и просит не оставлять ее одну. Но та уезжает в Москву. Там где-то гуляет больше пяти часов, порывается уехать в Отраду, но едет к вам, потом вдруг срывается на дачу. Потом врет в милиции, вводит в заблуждение следствие и так далее. Как вы объясните ее поведение?

— А как она объясняет? Ведь она рассказала вам обо всем?

— Она преподнесла мне то же вранье, что и следователю.

— Позвольте, — Дмитрий Алексеевич был поражен, — откуда же вы узнали о нас с ней?

— Догадался.

— Исключено! — он пристально глядел на меня. — Вы не могли догадаться, что я называл ее Люлю.

— Ну, это-то мне подсказали.

— Кто?

— Дмитрий Алексеевич, кто тут сыщик: я или вы?

— Вы, вы… я восхищен. Об этом прозвище знали только трое: мы с Анютой и еще один человек.

— А именно?

— Маруся.

— Выходит, что-то о ваших отношениях она знала?

— Да нет. В детстве у девочек была какая-то секретная игра, и маленькая Маруся так прозвала сестру. Анюта как-то вспомнила об этом, а мне понравилось. Я стал называть ее Люлю, но очень редко и только наедине. Поэтому ваша осведомленность меня поражает.

— Но, надеюсь, не пугает?

Будто огонь прошел по его лицу, скрытая страстность прорвалась наружу.

— Эх, Иван Арсеньевич, чтобы раскрыть эту тайну, я бы ничего не пожалел.

Так не говорят о прошлом. Я ему поверил: чтоб вернуть свою Люлю, художник ничего бы не пожалел. Несуществующая «вечная любовь» — а ведь не дает покоя.

15 июля, вторник.
— Как я вчера сказал по телефону, в деле открылись новые обстоятельства. Советую вам быть предельно искренним, иначе, Петр, эти обстоятельства могут обернуться против вас.

— Я и не врал, — бодро ответил Вертер, но я-то видел, как он встревожен.

Мы с ним сидели в той же беседке. Жгучий полдень, голубой покой больничного сада, солнечные блики на воде и стрекозы, тишь да глушь, наши голоса, боль, страх, жестокость — шло следствие, я шел по следу.

— Итак, поговорим об экзаменационных билетах, которые вы привезли Марусе в Отраду. Кто вам их дал и на какой срок?

— Один парень. Я уж и не помню.

— Постарайтесь вспомнить. Как его звали?

— Вроде Юра.

— Нет, так дело не пойдет. Мне известно, что билеты вам дал какой-то первокурсник. Сейчас вы перешли на четвертый курс, соответственно он на пятый. На филфаке учится не так уж много, как вы говорите, парней. И следственным органам не составит труда разыскать среди дипломников этого самого Юру. Он действительно Юра?

— Нет, кажется, Саша.

— Ага, вы начинаете вспоминать. Расскажите о вашем с ним знакомстве.

— В начале июля…

— А точнее? Третьего билеты уже отданы Марусе. Остается первое и второе.

— Да, второго, в субботу, я отвез документы в университет, сдал их в приемную комиссию и вышел на лестницу покурить. Там ребята стояли, я с ними разговорился… ну, о конкурсе, об экзаменах и тэдэ. Они оказались первокурсниками, у них как раз сессия шла. А один говорит, что у него билеты есть по русскому, по которым на экзаменах спрашивают. Ну, я у него их попросил, а он дал. Вот и все. А чего вам эти билеты сдались?

— Скоро узнаете. У него они с собой были?

— Нет, я ждал, пока он экзамен сдаст. Потом мы к нему домой заезжали.

— Он билеты насовсем вам отдал или на время? Учтите, Сашу отыскать легко, тем более вы знаете, где он живет.

— Дал на неделю, до следующей субботы.

— Он ими дорожил?

— Ну не то чтобы…

— То или не то? Только правду!

— Трясся он над этими билетами, потому и дал на неделю.

— И вы их отвезли Марусе на следующий день, в воскресенье, да?

— Да.

— В котором часу вы разговаривали с ребятами на лестнице?

— Днем. В двенадцать, в час.

— Потом вы ждали Сашу, пока тот сдаст экзамен, ехали к нему, возвращались домой… Одним словом, вы переписать билеты не успели, так?

— Так.

— И в среду приехали за ними в Отраду?

— Ничего подобного! — Вертер так и взвился. — Не за ними, а попрощаться: я уже надумал в Ленинград прокатиться.

— Ведь вы должны были в субботу Саше билеты вернуть?

— Позже бы вернул. Как-нибудь без них он перебился бы.

— Но вы не вернули?

— Не до них было. Маруся исчезла.

— А вместе с ней и билеты исчезли?

— Я ничего не знаю, я их потом в глаза не видел.

— А почему? Почему бы вам потом не забрать — скажем, у Анюты — чужие билеты?

— Мне казалось неделикатным суетиться из-за пустяков в такое время.

— Однако такое время — согласен, тяжелое — не помешало вам блестяще поступить в университет.

— Уж прям блестяще…

— Не спорьте. Я сам из того же заведения и знаю, чего стоят три пятерки на вступительных. И экзамен по русскому, пожалуй, самый ответственный. Билеты вам бы пригодились, а?

— Я не хотел беспокоить родных Маруси.

— Бросьте! В чем беспокойство-то? Подъехать в удобное для Анюты время и забрать? — я выдержал многозначительную паузу. — Но вы, конечно, знали, что билетов у Черкасских нет. Ну, знали? — и вперил в Вертера сверлящий взгляд: приходилось играть на нервах.

— Ничего я не знал, — прошептал он и побледнел.

— Знали, знали… Пойдем дальше. Саша на одном с вами факультете. Вы, наверное, встречали его?

— Встречал.

— Когда?

— Тогда же в сентябре, они с «картошки» вернулись. Вы мне ловушку готовите, да?

— Готовлю. Саша поинтересовался судьбой своих билетов?

— Поинтересовался… чуть драться не полез.

— И что же вы ему ответили?.. Думаете, что сказать? Советую правду — все это легко проверить.

— Сказал… — Вертер вздохнул. — Сказал, что тетрадку потерял.

— Зачем надо было врать?

— Я… мне не хотелось рассказывать… тяжело… — на него жалко было смотреть.

— Придется. Я вас предупредил, что у меня есть новые данные. Отвечайте четко и честно: когда и при каких обстоятельствах вы уничтожили тетрадь с билетами?

Вчера целый вечер я готовился к этому диалогу и предугадал почти все ответы на мои вопросы. Последний решающий вопрос логически вытекал из нашего разговора: билеты, ради которых Петя приезжал на дачу, исчезли, но до Саши не дошли. Однако подкрепить свой вопрос фактами я бы не смог — одни догадки и ощущения: испуг, замеченный соседкой, бегство в Ленинград, вранье Саше и страх. Пришлось идти ва-банк, взять «на понт», сделать ставку на трусость, рискнуть — и выиграть: мальчишка отвернулся от меня и заплакал.

— Я ее не убивал… — тихо сказал он.

— Вас никто не обвиняет, только просят помочь. Вы знаете, кто убийца Маруси?

— Не знаю… я не видел, честное слово! Но догадываюсь.

— Кто?

— Ее сестра, Анюта.

Его страх — какой-то непонятный, темный ужас — вдруг передался и мне. Довольно долго мы сидели молча. Наконец юноша шевельнулся, украдкой взглянул на меня. Я заговорил:

— Давайте восстановим те события. Третьего июля, в воскресенье, вы привезли билеты Марусе и договорились, что приедете за ними в среду. Кто-нибудь присутствовал при этом? Я хочу спросить: знал ли кто-нибудь о том, что вы встречаетесь в среду?

— Никто не знал. Я вошел в калитку, а Маруся как раз выходила из дому с тарелками. Я ей отдал билеты, она отнесла их в дом, и мы договорились насчет среды. И она никому об этом не сказала, как я понял впоследствии. Она была со странностями и любила всякие тайны. А вообще с ней было интересно, я никого интересней не встречал.

Драгоценное признание. Итак, в среду в три часа вы появились на даче и никого не застали, так?

— Так.

— Поговорив с соседкой, вы отправились на речку…

— Нет, сначала было на станцию — разозлился: точно договаривались. Но потом все-таки на речку двинул.

— Понятно. Не найдя сестер, вы вернулись на дачу. Что вы там увидели? Отвечайте спокойно, не упускайте даже мелочей.

— Это нетрудно, Петя усмехнулся. Я уже три года об этом рассказываю — самому себе. Ладно. Дверь была по-прежнему заперта, я постучал, подергал, прошелся по саду и увидел открытое Марусино окно (за час перед этим оно было закрыто). Я заглянул, но в комнате вроде никого не было… и позвал: «Марусь!» Да, дверь из светелки этой самой была приоткрыта, и в соседней комнате свет горел, чего прежде не было. Позвал — никто не отвечает. Вдруг смотрю: на письменном столе — он вплотную придвинут к окну — та самая тетрадка с билетами… протянул руку и взял. Там много тетрадей лежало, а эта — сверху. Я ее засунул за ремень джинсов. Опять позвал — молчание. Я решил записку оставить…

— То есть вы не хотели, чтобы ваша ссора с Марусей переросла в окончательный разрыв?

— Да, не хотел. Я думал, что они с речки вернулись и опять отлучились куда-то. Но у меня ручки с собой не было. Перемахнул через подоконник и стол и тут увидел Марусю, — он замолчал.

— Где она была?

— Она лежала на диване у самой стенки, из окна не видно… Знаете, я этого до самой смерти не забуду! Она мне каждую ночь снилась и до сих пор иногда снится… часто… Моя жизнь это кошмар какой-то, даже женитьба не помогла. Она была задушена, и главное — только что, понимаете? Вот прямо перед этим, еще совсем теплая…

— Вы дотронулись до нее?

— В тот момент нет. Что вы! Это был такой ужас… лицо нечеловеческое, язык наружу… а шея!.. и глаза — вот именно что вылезли из орбит… В общем, я как увидел — даже не помню, как в сад прыгнул и помчался к калитке. И вот подлетаю я к калитке и слышу: «Молодой человек!» Соседка, через забор. Говорит: «Вы девочек так и не нашли?» Я говорю: «Не нашел». И вдруг она руками всплеснула и как заорет: «На вас лица нет! Вы совсем зеленый! Видно, на солнце перегрелись. Может, воды вам принести?» Ну, тут я опомнился слегка, от воды отказался, чего-то там залопотал про экзамены, переутомление, а сам смотрю на нее и думаю: «Эта бабушка меня погубит!» Марусю только что убили, а кроме меня, тут нет никого, и всюду — на столе, на подоконнике — мои отпечатки. Вообще, надо сказать, меня подвела любовь к детективам, именно в том направлении голова заработала… а лучше плюнуть бы мне на все да уйти к черту! Не знаю, может правда, лучше…

— Что же вы сделали?

— Старушка говорит: «Не стоит ходить по солнцепеку, посидите в теньке — вдруг девочек дождетесь». Я ответил: «Посижу, посижу», — и пошел назад. Я решил стереть отпечатки: ничего не видел, к окну не подходил, Марусю ждал на крыльце. Упереться — и все. Фактов нет — докажите! Опять влез в светелку, на Марусю не смотрю, быстро в другую комнату прошел, оказалось, кухня — там свет. Я ни до чего не дотрагивался, взял какую-то тряпочку, вернулся в светелку и подошел к столу. А сам смотрю в сад, чтоб только не взглянуть на диван… И вдруг вижу: у заднего забора кусты зашевелились, там, где дыра, представляете? Кто-то идет, конечно, Анюта с речки, сейчас будет крик на всю деревню, а я около трупа следы стираю. И деться некуда: у калитки старушка засечет. Я решил спрятаться. То есть это я сейчас вам говорю «решил», «подумал» — а на самом деле как будто не я, а какая-то посторонняя сила в считанные секунды мною двигала.

— Инстинкт самосохранения, — подсказал я нетерпеливо.

— Он самый! Я потом высчитал: с моего возвращения с речки до окончательного ухода прошло всего двадцать минут, а я ощущал — вечность. Ну, понятно было, что просто прятаться глупо: крик поднимется, деревня сбежится, меня, конечно, мигом обнаружат… А кусты шевелятся все ближе и ближе к дому, кто-то подходит, очень медленно, но — вот, сейчас!.. Я подхватил Марусю на руки и побежал… сам не знаю куда… прятаться. В общем, я влетел на кухню, споткнулся о дерюжку — она как-то скомкалась у порога — и растянулся на полу. Тут я понял, что погиб окончательно, как вдруг увидел прибитое к полу кольцо — прямо у самых глаз — и сообразил, что здесь люк в погреб. Про погреб я знал: в воскресенье родители сестрам говорили, что прибраться там надо. Одним словом, я открыл люк, спустился вниз — к счастью, на кухне свет горел, было лесенку видно. Положил Марусю на землю, люк закрыл, при этом через щель расправил дерюжку, чтобы кольцо прикрывала… ну, чтоб люк не сразу, по крайней мере, бросился в глаза. Опять спустился вниз и замер. Полная тьма, вонь какая-то гнилая и ни звука. Я ожидал шагов от входной двери, но они раздались в светелке, значит, кто-то влез в окно, на секунду остановился, пробежал прямо над моей головой через кухню, очевидно, в другие комнаты заглянул, опять пробежал в светелку и полез в окно: слышно было, как стол заскрипел. Тут до меня дошло, что это, должно быть, убийца.

— Шаги были мужские или женские, как вы думаете?

— Не понял. Вообще: торопливый бег, быстрый, легкий шаг.

— Убийца имел время стереть отпечатки?

— Да вроде бы он сразу в окно вылез, а там черт его знает! Тряпка моя так и лежала на столе. И заметьте, стекло кто-то вытер, ведь я в первый заход кончиками пальцев в окно стучал, а отпечатков моих потом не нашли. Я стекло не вытирал.

— Так, дальше.

— Я решил, что мне пора выбираться, но сначала надо попытаться спрятать тело.

— В погребе?

— Ну.

— Вы воображали, что его там не найдут?

— Не такой уж я дурак! Милиция, разумеется, в два счета нашла бы, но они начинают следствие только через три дня, а пока запрашивают больницы, морги, сводки происшествий и т. д. У меня возникла идея не спрятать, а припрятать, чтобы впоследствии по состоянию тела было трудно определить точное время убийства — ведь это было как раз мое время, я там ошивался. А жара стояла страшная, за тридцать. В погребе, конечно, прохладнее, но все равно процесс разложения идет.

— Да, Петр, жажда жизни в вас горы способна сдвинуть. Вы не подумали, как затрудните поиск преступника, вообще работу следственных органов?

— Ага, пока б я думал, эти самые органы так бы мне все затруднили, что я только лет через пятнадцать освободился бы. Я тогда вообще ни о чем не думал, а действовал. Главное, чтоб сестра в тот же день не нашла Марусю и не побежала в милицию, а соседка не связала мой «зеленый вид» с убийством. Дальше я не загадывал. А вообще все было невыносимо.

— И что вы сделали?

— Как только я услышал, что убийца вроде скрылся, я чиркнул спичкой — у меня с собой были — и увидел на лавке огарок. Зажег свечку, огляделся. Хлама всякого кругом навалом, но я сразу засек садовые рукавицы — целый ворох — надел, чтоб отпечатки не бояться оставить. В углу за невысокой перегородкой была свалена куча гнилой картошки, от нее и шла вонь, но это было кстати. Туда я и спрятал тело. Найти его, конечно, не составляло труда, но если знать, где искать. А с виду ничего не заметно. Потом выбрался наверх, протер край люка, за который брался, и кольцо, стол вытер тряпочкой, спрыгнул в сад и вытер подоконник. Рукавицы и тряпку с собой взял, в карманы куртки засунул.

— В такую жару вы в куртке были?

— Да из хлопка, японская, с короткими рукавами и накладными карманами. Я ее поверх майки носил, не застегивая — удобно. Но это удобство мне таким боком вышло! Ну вот, к калитке подошел, со старушкой раскланялся — специально, чтоб она не думала, будто я до вечера на крыльце торчу. «Посидел, — говорю, — в теньке, полегчало». Пошел на станцию, тут электричка подошла, 16.35. Настроение, конечно… в общем, так: все ужасно, но, может, выкручусь. А когда я уж полдороги проехал, до меня наконец дошло: со мной все кончено. Я вспомнил про билеты. Они так за поясом и остались, под курткой не видно. Нет, вы представьте: столько перенести, убийцу перенести, эти кусты… как они шевелились!.. Маруся бедная — за что?.. погреб этот, будто я в могиле наедине с трупом — и шаги! А когда я спичку зажег, прямо в глаза ее лицо бросилось… мертвое. И главное — красный сарафан, красное пятно в гнилье!.. Нет, столько перенести, труп спрятать, отпечатки — будь они прокляты! — уничтожить — и такую улику с собой утащить. Я просто обезумел. И назад вернуться… ну, тетрадку подкинуть — не могу. Не могу — и все, хоть режь! Я ведь тогда еще ничего не знал, я думал: сестры нормальные, люди как люди. И только потом догадался, что у них вся семья сумасшедшая. Понимаете? Я представлял так. Они на речке, на каком-то там своем месте, которое я не нашел. Ладно. Маруся говорит, что я, как условились, в три часа за билетами собирался приехать, и уходит. Ну, что должна подумать Анюта, вернувшись на дачу и не застав сестру? Что она со мной. А когда тело найдут? Нетрудно догадаться, что она обо мне подумает. Меня допрашивают — я стою на своем: за дом не заходил, окна открытого не видел, сидел на крыльце и ждал. Никаких отпечатков, никаких улик. Все логично. А теперь? Где билеты, кому они нужны, кроме меня? Крыть нечем — на этом вы меня и поймали. Логично. Но поступки сумасшедших никакой логике не поддаются — вот, оказывается, в чем было мое спасение. Но тогда в электричке я об этом не знал, я знал одно: бежать. Умом понимал, что глупость… но — бежать!.. от этого погреба, красного пятна, от этих кустов и лица Марусиного… куда угодно — только бежать. В электричке народу почти не было, я прошел по составу, нашел совсем пустой вагон, выкинул в окно рукавицы с тряпкой, а тетрадку начал рвать на мелкие кусочки и выбрасывать… Как сейчас помню: Москва надвигается, серые башни, солнце палит — и так хочется жить. Потом эта жизнь мне порядком опротивела… чуть не каждую ночь: кусты шевелятся, погреб, я убиваю Марусю, она кричит, тут просыпаюсь… и снова: кусты, погреб, красное пятно, Маруся, крик… А тогда в электричке… вы себе представить не можете, как хотелось жить! С Казанского вокзала я перебежал на Ленинградский, шум, гам, толпы — безнадежно. Встал в конец очереди в кассу, вдруг дама подходит, именно дама — вся в белом, в драгоценностях — и заявляет: «Один билет до Ленинграда на вечер никому не нужен?» Я ее за руку схватил и закричал: «Чур, я первый!» Я вообще-то как в истерике был. Она засмеялась и говорит: «Молодой человек, билет дорогой, в международный вагон. Вам по карману?» Деньги у меня были, на английскую майку, а Ленинград я еще в электричке наметил: вокзал рядом с Казанским и тетка родная на Фонтанке. Даже приободрился слегка и отправился к Алику: на всякий случай, для алиби. А до этого матери позвонил на работу. Отцу бесполезно: он такую истерику закатит, а мать у меня — человек железный, понимающий. Я ей говорю: «Срочно уезжаю в Ленинград. Зачем — потом все объясню. Знай, что я ни в чем не виновен, но кто б обо мне ни спрашивал, отвечай, что Ленинград задуман давно, тобой и отцом: сыну нужен отдых между экзаменами. Поняла?» Она говорит: «Ничего не поняла, но все исполню, отца подготовлю, завтра вечером буду звонить Кате». То есть тетке, это ее сестра, тоже женщина толковая. У нее я и прожил неделю… не прожил, а прострадал. И главное — за что? Ну скажите — за что?

— Вот вам снится постоянно, что вы ее убиваете. Значит, подсознательно чувствуете свою вину.

— Я не убивал!

— Я не об этом. Вы только спасали свою шкуру — это не вина? Мы — не люди? Один инстинкт? Нет! Вы чувствуете свою вину, чувствуете. Вы думаете, Маруся не хотела жить?

— А, говорить легко! — отмахнулся Петя. — А если б вы были на моем месте — ну, только честно!

— Честно можно ответить, только побывав на таком месте. А так — одни слова. Но знаю, что до ваших комбинаций я бы просто не додумался, у меня ведь нет детективной, тем более зарубежной подготовки.

— Да нет, вы соображаете.

— Благодарю. Итак, вы страдали в Ленинграде.

— На седьмой день мать звонит: «Тебя вызывают в качестве свидетеля». Свидетеля! Гора с плеч, жизнь заиграла, думаю: убийца нашелся. Не тут-то было. Все оказалось настолько запутанным и странным, что я до сих пор понять ничего не могу. После разговора с матерью я сразу в Москву рванул и сразу Черкасским позвонил — наудачу, вдруг что-нибудь узнаю. И узнал. Анюта мне сказала, что Маруся исчезла, найти ее не могут, не знаю ли я что-нибудь о ней. Я обалдел. «Где ж ее искали?» — спрашиваю. Говорит, что везде, но вся Марусина обувь на месте, непонятно, куда она могла деться босая. Я-то, положим, знаю, куда, но вида, само собой, не подаю. «А дом, говорю, весь осматривали?» Оказывается, весь, с собакой, и погреб перекопали. Я подумал так: преступник вернулся еще раз, нашел убитую и унес. И вот тут-то Анюта меня и подкосила. Вдруг говорит: «Соседка сказала, ты у нас в среду был? Надо было заранее предупредить». Я понял, что Маруся о нашей предполагаемой встрече никому не сказала. «Был», — говорю. «Ведь ты нас на речке искал?» — спрашивает. Ага, думаю, подвох готовит. И осторожно отвечаю, что весь пляж осмотрел, на ту сторону сплавал — не нашел. А она так спокойно высказывается: «Мы до самого вечера на нашем месте просидели, в кустах. Там нас действительно найти трудно». Вы представляете? Я чуть трубку не выронил. Но продолжаю: «А когда Маруся пропала?» И она совершенно нагло отвечает: «В ночь на четверг. Утром я ее в светелке уже не застала». Полное равнодушие, и вдруг как зарыдает — артистка! — и трубку бросила. Ну, что вы на это скажете? — Петя глядел на меня чуть ли не с торжеством.

— Кое-что скажу. В среду примерно с двенадцати дня до одиннадцати ночи Анюта ездила в Москву.

— В Москву? — пробормотал Петя растерянно. — То есть как в Москву?

Конечно, откровенности я добился от Вертера потому только, что он считал, будто за все ответит Анюта. И вдруг в такой опасной ситуации он остался совсем один.

— Да вот, в Москву.

— Нет, извините! Зачем она врала?

— У нее были личные мотивы.

— Ах, личные! А алиби у нее было? Например, с трех до пяти, а?

— Нет.

— Ах, нет! Учтите, сумасшедшие на все способны…

— А почему, собственно, вы ее считаете сумасшедшей?

— Да разве с нормальными людьми такие истории случаются? Это патология какая-то! И алиби-то нет! Нету!

— Не суетитесь, Петр. Если обвинять кого-то только за отсутствием алиби, самой подходящей кандидатурой в преступники окажитесь вы.

— А вот и нет! Я свои данные, наверно, тыщу раз в уме прокрутил. Все равно остается неизвестным главное: куда делся из погреба труп? Вы согласны, что его мог перепрятать только убийца… ну, только он в этом заинтересован?

— Согласен.

— А я никак не успевал — по времени.

— Обо всем этом я слышал только от вас. Может, никакого трупа в погребе и не было.

— Ну да, я его на глазах у старушки на улицу вынес.

— Вы знали о проходе в заборе.

— Да как бы я успел за двадцать минут убить, с соседкой поговорить, вытащить, найти место, закопать, — ведь рощу потом облазили…

— И время убийства мне известно только с ваших слов. Соседка три раза видела, как вы уходили с дачи, но ни разу — как вы туда пришли. Вы говорите, что встреча с Марусей была назначена на три часа — а вдруг нет? А вдруг на час или на два? И убита Маруся раньше, а перед бестолковой старушкой вы потом разыграли… пантомиму. Теперь о трупе. Допускаю, что вы его спрятали в погребе и уехали в Ленинград. Но ведь ничто не мешало вам, при наличии толковых родственников, преодолеть страх и вернуться хоть на несколько часов, тело перепрятать и уехать обратно. Звучит, конечно, фантастично, но ведь и вы рассказали не менее фантастическую историю. В пятницу, субботу и воскресенье Черкасские, Дмитрий Алексеевич и Борис были заняты похоронами Любови Андреевны и находились в Москве. Дача была пуста.

— Да за что мне ее было убивать? — закричал Петя.

— Утром перед вашей встречей Маруся сказала сестре, что чего-то боится. Что произошло между вами в лесу, когда вы венки плели? Может быть, в среду вам удалось то, что не удалось в воскресенье, потом вы испугались и задушили ее. Вы не похожи на насильника — да кто в обычной жизни на него похож?

— Я вам всю правду выложил — как человеку, — после долгого молчания заговорил Петя вздрагивающим голосом. Если хотите знать, не вы меня с билетами поймали. Вы б и не поймали: уперся бы и все! — я сам вас выбрал, еще тогда, в первый раз. Я никому ничего не рассказывал, даже своим, три года молчал и не могу больше так жить. Мне страшно. Я думал, вы человек, а вы… охотник, вам бы добычу затравить любым способом.

— Не забывайте: эта добыча — убийца. Я должен прокрутить все варианты, чтоб не ошибиться. Кстати, а родителям как вы все объяснили?

— Понапридумал, выкрутился.

— Может, и сейчас понапридумали? Ладно, продолжаем. Вы плели в лесу венки…

— Ну да, я хотел ее поцеловать — ну и что? Она меня долбанула по голове и обозвала. Ну и что тут такого? Она мне нравилась, даже очень, я ж не знал, что у нее кто-то есть.

— «Кто-то есть»? Кто? Кто есть?

— Не знаю. Она сказала с таким презрением, сквозь зубы: «Кретин! Кому ты нужен? Я люблю человека, до которого вам всем, как до неба!» Я обиделся.

Очень интересно! Кого же она любила… и боялась? Да, любила и боялась. А художнику сказала, что любит Петю — зачем? Я изучающе посмотрел на него. Нет, не он. Дмитрий Алексеевич? Борис? Необязательно. Совсем необязательно. Какой-то человек, с которым она познакомилась на Свирке? Самое вероятное. Нет! Она говорит о нем Пете в воскресенье, сразу по приезде в Отраду, она не успела еще ни с кем познакомиться… Она изменилась с весны — и не из-за Пети. Несмотря на уговоры художника, бросила сцену — почему? Почему именно университет? Ведь догадывалась, что мало шансов. Ладно, это потом. Среда. У нее было свидание с кем-то на даче. С кем-то, кого она любит и боится… утром призналась сестре, что боится. Но почему на даче? Ведь она знала, что туда должен приехать Петя?

— Петя, вы точно договорились с Марусей на три часа? Именно на даче и именно на три?

— Я сказал: «Переписывай скорее: мне в субботу отдавать, а я еще сам не переписал». Тут она и сказала насчет среды: три часа. Я говорю, чтоб к среде было готово. А она: «Всегда готова!» Вообще к поступлению она относилась легкомысленно.

— А как вы думаете, она смогла бы поступить?

— Если б повезло, а так… смеялась: «Мне абсолютно все равно».

— Странно. Она всегда являлась на ваши вечерние занятия?

— Иногда звонила, что не придет, раза четыре.

— Вот скажите, Петя, вы очутились в светелке и увидели Марусю. А еще? Какие-нибудь мелочи, детали… Постойте! Когда вы в первый раз смотрели в окно, еще закрытое — ну, до речки — вы видели на столе ту самую тетрадь? Сосредоточьтесь, вспомните… стол, тетрадки, сверху ваша… ну?

— Не помню, не обратил внимания. Во второй раз окно было открыто, и тетрадка прямо бросилась в глаза.

— Жаль. Маруся брала ее с собой на Свирку и принесла назад. Когда? До вашего первого прихода или в то время, как вы ее на речке искали?

— Вы хотите сказать… — Петя передернулся. — Вы думаете, они уже были там вдвоем и видели, как я в окно стучал?

— Не исключено. Ведь не могла она назначить два свидания на один и тот же час. Возможно, на дачу она пришла гораздо раньше, и подошел он. Вам они не открыли… Знаете, Петя, в таком случае вы представляете опасность для убийцы, он вас видел из окна, но не знает, что именно видели вы. Да, наверное, все произошло раньше, и убийство…

— Нет, нет! Она была задушена буквально перед моим вторым приходом. Это точно. Она была совсем теплая, когда я ее на руки взял.

— В какой позе она лежала?

— На спине, ближе к стенке… В общем, если б не лицо, то спокойно лежит человек. В этом было что-то жуткое: как будто спит — и такое лицо. Нет, не похоже, чтоб она сопротивлялась, то есть никаких следов борьбы. Это был кто-то свой.

— А одежда? Может быть, что-то сдернуто, порвано?

— Да нет. Красный сарафан, такой пышный, в оборках…

— А шаль? Вы спрятали ее в погребе в пунцовой шали с кистями, да?

— Нет, никакой шали не было. Да! Была. Она висела на спинке стула, но я ее в шаль не заворачивал.

— И еще на ней был купальник, да?

— Опять ловите? — взорвался юный Вертер. — Про купальник я ничего не знаю, под сарафан не лазил!

— Да ведь вы с ней по комнатам бегали, падали, могли заметить.

— Не заметил! Вот браслет у нее был, на левой руке, я обратил внимание.

— Что за браслет?

— Не рассмотрел. Я в погребе его засек — темно. Помнютолько, что тяжелый. Он с руки сползал, я его вверх подтянул, ближе к локтю.

— Вы раньше видели на ней этот браслет?

— По-моему, нет… Нет. Она никаких украшений не носила. А знаете, — Петя оживился, — может, этот браслет ей убийца и подарил. Вот именно на свидание и привез, она и надела.

— Вполне вероятно, — рассеянно отозвался я. — Ладно, Петр, мне надо думать, думать, думать. Если понадобитесь — позвоню.

— Иван Арсеньевич, а можно я к вам буду ездить?

— Можно.

Действительно он нуждается во мне, потому что я его единственный поверенный, так сказать, единственная надежда? Или им руководят толковые родственнички? На убийцу Петя вроде не тянет, но все ли он рассказал, так ли рассказал?.. Труп в погребе! Загадка… И Павел Матвеевич… Зачем? В безумии? Я в полной тьме.

16 июля, среда.
— Я так и знал, что Анна Павловна, — рассуждал Игорек после завтрака, — только ошибся насчет мужика: не Борис, а художник. Сразу видно — ходок. Обеих сестер охмурил, а в среду чего-то там открылось, по чему-то там Анюта поняла, что у него с младшей полный порядок: та проговорилась на речке. Анюта ее заманивает на дачу — покушать или еще чего, — а той все равно на даче с Петей встречаться. Одним словом, она ее душит и уезжает к любовнику. Приходит, а у самой нервы… и раздумья: труп-то остался. Говорит ему, что к семи вернется, а сама мчится в Отраду прятать. Ну, тут влез этот Вертер с билетами — и она уезжает обратно в Москву. А нервы все-таки сдают. Возвращается ночью, обыскивает дом, находит труп и перепрятывает. Она, она — и по времени все сходится.

— Мало ли что по времени, — проворчал Василий Васильевич. — По времени и Борис мог успеть: на работе его видели утром и вечером, а на какой он там машине занимался — это еще неизвестно. Не время важно, а психология.

В наших прениях Игорек обычно делал ставку на Анюту, бухгалтер же «отдавал предпочтение» математику.

— Именно что психология! Мужчине незачем ее убивать, как вы не понимаете? Незачем! Она ж его любила — кого-то там… не сопротивлялась и так далее. Анна Павловна — больше некому.

— Она была в это время в Москве, — вмешался я. — Петя настаивает, что Марусю убили где-то в четыре. В пять минут пятого она была еще теплая.

— Конечно, теплая — жарища за тридцать. А Петя со страху еще и не то скажет, — Игорек задумался и добавил: — Впрочем, Анна Павловна и из Москвы успевала приехать, убить и опять к любовнику вернуться. Где она больше пяти часов шлялась?

— По Бульварному кольцу, — ответила Анюта, входя в палату; я похолодел. — Люблю старую Москву. Очевидно, Дмитрий Алексеевич уже всех ввел в курс дела. Тем лучше: не придется объясняться.

— Нет, Анна Павловна, придется.

— Зачем? Я разоблачена, передавайте материал в прокуратуру.

Анюта улыбнулась насмешливо и прошла к отцу. Я невольно улыбнулся в ответ. Сколько ж она успела подслушать? Неужели все, что Игорек нагородил?

Помощники мои затаились, Анюта принялась ухаживать за отцом. Горшок в больничном обиходе называется «уткой» — этот заветный предмет снится по ночам, ведь на мне трое неподвижных. Она бегала с «уткой», потом побрила, умыла, причесала отца, поила его молоком… Я наблюдал за ней и готовился к бою, уже наполовину проигранному: не удалось застать врасплох, надо же так попасться! Для полноты картины не хватало художника — и он пришел, остановился на пороге, огляделся, пожелал всем доброго утра. Подошел ко мне, вынул из полиэтиленового мешочка несколько пачек «Явы» и апельсины, выложил все это в тумбочку и сел на табурет рядом с моей койкой. Если б можно было все переиграть, хоть свидетелей ликвидировать на время, но… может быть, оно и к лучшему? Сама собой складывалась «очная ставка» с привкусом скандала. И я решил подогреть атмосферу.

— Анна Павловна! — громко сказал я. — Дмитрий Алексеевич вас не выдавал, не сверкайте так на него глазами. О том, что вы его любовница, я узнал из другого источника. Он только добавил подробностей.

Тут на меня сверкнул глазами художник и вскочил, но меня уже понесло. Я не знал, кто задушил девочку, возможно, никогда не узнаю, однако ее близкие, все четверо, своей крутней и ложью неимоверно запутали дело. Во мне закипал почти гражданский гнев.

— И меня, Анна Павловна, меньше всего интересуют переживания дамы, мятущейся между мужем и любовником. Это слишком высокая тема, чтоб я посмел ее коснуться… высокие, святые чувства: и хочется, и колется, и мама не велит…

Анюта вздрогнула, странно взглянула на меня и пробормотала:

— Откуда вы знаете?

— Все это уже отражено в классике: роковой треугольник, долг и чувство, любовные утехи и семейная скука. И самое страшное: а вдруг узнает муж? — я выбирал детали наиболее пошлые, я вызывал их обоих на возражения: что-то раскроется в споре! — но они молчали. — Вы испугались скандала и все скрыли — понятно, понятней некуда. Повторяю, в дамских переживаниях я копаться не намерен. Но скажите: вы догадываетесь, кого любила и боялась ваша сестра?

Анюта глядела на меня широко раскрытыми пустыми глазами, Дмитрий Алексеевич заговорил с недоумением:

— Но разве не мальчишку? Бросила сцену, загорелась в университет поступать… и потом: зачем бы она мне врала?

— Дмитрий Алексеевич, ну кого может напугать Петя? И девочка была не из пугливых, судя по всему.

— И все же она любила мальчишку, как это ни странно! — упорствовал художник. — Вы бы слышали, как она сказала об этом…

— А, перестань! — оборвала его Анюта. — Она была редчайшая актриса и жила этими своими выдумками…

— Ее смерть — не выдумка, Анна Павловна. Вы не знаете, с кем она должна была встретиться в среду, когда ее убили?

— Я ничего не понимаю! — закричала Анна.

Впрочем, мы кричали все трое, стоя друг против друга посреди палаты, а приговоренные к койкам свидетели лежали, замерев. Оригинальная очная ставка.

— Ничего не понимаю и знать не хочу ваших намеков! Что вам нужно? Да, я во всем виновата! Да, я ее бросила, уехала к любовнику, копалась в своей душонке, тряслась за свою шкуру. Довольны? А я ничего не хочу, вообще ничего!

Анюта бросила на меня прямо-таки ненавистный взгляд (давно уже никто не принимал меня так всерьез!), схватила матерчатую сумку и крупным, резким шагом вышла из палаты. Признаться, я превратился в «профессионала» и следил за ее походкой: «торопливый бег», «быстрый легкий шаг» в светелке, над погребом… Я опомнился и кинулся к двери, крикнув на ходу:

— Дмитрий Алексеевич, обязательно дождитесь меня!

Она быстро шла под кленами, я догнал ее и схватил за руку.

Засияли голубые глаза, и я вдруг забыл обо всем.

— Анюта, простите ради Бога…

— Ну неужели вы не понимаете? — сказала она равнодушно, но ее всю трясло. — С тех пор как я увидела папу там, в погребе — после маминых похорон — мне абсолютно все равно. Я умерла, понимаете? Меня нет.

— Нет, нет, это не так… так не должно быть, — забормотал — у вас есть жизнь, вы прекрасны, и мы раскроем тайну.

— Зачем? Они не вернутся.

— Мы найдем убийцу.

— Зачем он мне? Я их больше не увижу.

— У вас есть отец.

— Он меня не знает. Ему все равно, кто за ним ухаживает.

— Как вы ошибаетесь. Любовь чувствуют не разумом.

— Ань! — раздался сиплый голос: возле нас стояла санитарка Фаина, похожая на старую швабру, и с интересом слушала. — Твой вчера от котлет отказался, я их скушала сама. Чтоб ты знала…

— Пойдемте! — я опять взял Анюту за руку и увлек на боковую тропинку.

— Куда вы меня тащите?

— В беседку. Мне хочется с вами поговорить. Можно?

— А вы не будете копаться в дамских переживаниях? — с отвращением спросила Анюта. — Как вы сказали: и хочется, и колется, и мама не велит? Мама как раз знала и не велела.

— Любовь Андреевна! — воскликнул я.

— Да, да, случайно. И всё. Я поиграла во взрослые игры — все кругом играют — и будет. Доигралась. Чтоб больше к этому не возвращаться, скажу: ни муж, ни Митя мне и раньше не были нужны, а теперь подавно. Все — пустяки и пошлость.

— Какой такой Митя?.. Ах да! Он вас любит.

— Перебьется.

Я ей не верил: «Только с тобой я себя чувствую настоящей женщиной» — так ведь она сказала ему? — но настаивать боялся.

— Анюта, признайтесь, почему вы мне не доверяете?

— Это вам Дмитрий Алексеевич сказал?

— Да.

Она остановилась на мгновенье, улыбнулась насмешливо и нервно, как там, в палате, и ответила:

— А об этом вам ни в жизнь не догадаться. Ладно, давайте ближе к делу. Хотя я действительно ничего не знаю, и ваши да вешние вопросы о Марусе меня просто поразили.

Мы вошли в дворянскую беседку. Глаза слепил июльский плеск воды, камыш шуршал, легкие ветви шелестели, и отчаянно надрывалась какая-то птица на кладбище, на том берегу.

— Боюсь, кое-каких переживаний коснуться все-таки придется. Например, почему вы приехали к Дмитрию Алексеевичу в день исчезновения Маруси днем, а не вечером?

— Я сама не знала, поеду я к нему или нет. Утром на всякий случай сказала Марусе, чтоб она ключ с собой на пляж взяла: вдруг я уеду в Москву. Она ответила: «Поезжай. Я Боре не скажу».

— Она знала, куда вы собираетесь?

— Нет, конечно. Но догадывалась, что не к мужу. Год назад, тоже летом, — родители в санатории были — я два раза к Мите ездила и просила ее молчать. Ну, после ее слов мне стало так противно, что я решила покончить с этим не вечером, а пораньше, как можно скорее. Покончить — вы мне верите? — она глядела с тревогой, я кивнул, но не верил. — В двенадцать сказала, что уезжаю, а она вдруг взмолилась: «Не оставляй меня одну, я боюсь». Сыграть Маруся умела: я испугалась, решила остаться. Но она засмеялась и говорит: «Я просто хотела проверить, кого ты больше любишь: меня или своего друга. Поезжай, поезжай, ты мне мешаешь». Она меня как будто выпроводила, но дала слово, что перейдет на пляж. И не сдержала — на пляже ее Петя не нашел.

— Да, видимо, вы ей мешали, видимо, в тот день у нее тоже было свидание.

— С кем? С Петей?

— И с Петей и, наверное, с убийцей. А вы в ту среду так со своим другом и не покончили? — никак я не мог свернуть с этого пункта.

— У него там какой-то грузин все путался под ногами, все жаловался: «Вторые сутки в Москве, а по полдня сплю». Да это все ерунда, главное — другое. Главное, что я опоздала на последнюю электричку и проторчала всю ночь на Казанском.

— То есть как? Вы же ушли от художника в десять?

— Да, но я не сразу поехала на вокзал.

— А куда же вы поехали?

— Это не имеет значения. Ночь я провела на Казанском.

— Почему вы об этом никому не сказали?

— Кто б мне поверил? Я торчала на вокзале, а в это время убили Марусю.

— Вы полагаете, ее убили ночью?

— Я так думала.

— Сейчас уже не думаете?

— Не знаю. Просто меня поразило исчезновение билетов. Может быть, Петя все-таки виделся с сестрой? Но зачем-то скрывает? Неужели он… Вы у него о билетах не спрашивали?

— Спрашивал, все пока неопределенно.

— А тогда я была уверена, что Маруся пропала ночью. Во-первых, она на речке сидела до последнего, чуть не до темноты. А вечером дачников из Москвы наезжает, везде народ, дети играют. И потом: все в доме было так, будто она как обычно с пляжа пришла. Все пляжные вещи на месте… одеяло в моей комнате, сумка в прихожей, полотенце и мой купальник на веревке на кухне, термос в шкафчике и ключ в столе. Только окно открыто и свет на кухне. Этот свет меня и напугал…

— Что вы сказали Павлу Матвеевичу по телефону?

— Что Маруся пропала ночью. Он закричал: «Как это могло случиться?» Я говорю: «Мне надо тебе рассказать что-то очень важное. Только тебе! Ты можешь приехать без мамы?» Он спросил: «Да что такое?» Я думала рассказать ему о своих похождениях.

— Он ведь не знал о вас с Дмитрием Алексеевичем?

— Да вы что! Он бы меня убил. Или его. Не знаю.

— И все же вы собирались рискнуть?

— Да, я прямо по телефону начала, настолько обезумела: «Папа, ты должен знать…» Он крикнул: «Замолчи! Никому ничего не рассказывай, поняла? Ничего не предпринимай без меня. Я приеду». А телефонистка говорит: «Сходите в милицию. Может, им уже что-то известно». Я побежала, там сразу стали всякие вопросы задавать: когда и где… А я ждала папу. Я сказала то, что потом повторила на следствии: спала, ничего не слышала… и примерное время — с одиннадцати ночи до семи утра.

— И как же вы не поговорили с отцом!

— Не вышло. Я подбежала к ним, а мама закричала на меня и стала падать. Я ее убила.

— Анюта, — поспешно заговорил я, — перед похоронами, в пятницу и субботу, вы все были в Москве? Я имею в виду вас, вашего отца, Дмитрия Алексеевича и Бориса. Никуда поодиночке надолго не отлучались?

— Кажется, нет. В пятницу мы ездили по всяким учреждениям, что-то там оформляли… в общем, меня не оставляли одну, я только помню себя на заднем сиденье машины, а больше ничего. Да, на ночь папа дал мне снотворное и сказал: «После похорон ты мне все расскажешь о Марусе. А пока никому ни слова».

— Именно о Марусе? Не о вас самой, а о Марусе?

— Он так выразился. Наверное, про ее исчезновение, да?

— Так об этом все знали. Почему «ни слова»?

— Не знаю. Он и когда в погребе сидел… а мы с Дмитрием Алексеевичем просто окаменели, он все повторял: «Только никому не говори». Эти слова у меня в голове звенят. А потом мы папу в больницу привезли, где он хирургом работал, его увели наверх. Я сидела в вестибюле, Дмитрий Алексеевич пошел узнавать. Вернулся и говорит: «Пока неизвестно. Может, обойдется. Я еду в Отраду, в милицию. Мы должны все о нас с тобой рассказать, понимаешь?» А я говорю: «Сначала я все папе расскажу. Он велел молчать». Он сказал: «С Павлом ты, наверное, не скоро сможешь поговорить». Я ответила, что дождусь. Так до сих пор и жду. А Дмитрий Алексеевич меня не выдал, пожалел. Вы говорите: Митя меня любит. Не любит, а жалеет. Он очень добрый, вообще с ним было легко и радостно.

— Ну нет, это не жалость, а самая настоящая страсть. Он как будто ею и живет, я же чувствую. Пусть он человек легкий и радостный, но вы его задели сильно, и никаким цинизмом он не прикроется.

— Я ничего такого не замечаю. Вы, должно быть, более компетентны в страстях. И давайте переменим тему.

— Анюта, вы три раза в ту неделю видели погреб: во вторник хотели там прибраться, в четверг, осматривая дом, и в понедельник, когда там находился Павел Матвеевич. И в погребе ничего не изменилось?

— Ничего.

— А как вы осматривали… перебирали вещи, да?

— Там перебирать нечего, все на виду. А почему вы спрашиваете?

— Да просто интересно, с какой стати Павел Матвеевич оказался именно в погребе?

Но ведь он… — Анюта помолчала. — Он ведь с ума сошел. Дмитрий Алексеевич его позвал, а он сказал про какие-то лилии, что их закопали… Что за лилии?.. Мама их так любила…

— Любила? У вас они росли в саду?

— Да, за домом.

— За домом… Из светелки были видны?

— Может быть… там кусты кругом. В общем, они росли на полянке, где стол стоит.

— А сейчас?

— Нет. Я ничем не занимаюсь. Все равно.

— Но вы помните точное место, где они росли?

— Конечно… Анюта вдруг обеими руками схватилась за мою здоровую руку. — Вы думаете… вы хотите сказать, там Маруся… что ее кто-то закопал?

— Да нет… не знаю, — я и сам был ошеломлен. — Ведь сад осматривали?

— Весь осматривали, с собакой… Ведь если копать могилу, ведь заметно? Иван Арсеньевич!

— Анюта, погодите! — у меня мелькнула безумная идея. — Сегодня я не могу отлучиться из больницы, после обеда хирург из района приезжает смотреть снимки моей руки… — хирурга мы и вправду ждали, но я мог бы ускользнуть после его визита. Однако моя идея собрать их всех четверых на лужайке, где когда-то росли лилии, не могла осуществиться сегодня: надо было еще поймать Бориса и Вертера. — Сегодня не могу, а завтра мы проверим. Вот что, поезжайте в Москву прямо отсюда, переночуйте там. У вас есть с собой деньги?

— Я останусь. Я Марусю не боюсь.

— Зато я за вас… впрочем, как знаете. Я приду к вам в семь часов вечера завтра.

— Буду ждать.

Мы вышли из беседки и пошли в высокой пестрой траве, в ромашках и венериных башмачках. Анюта впереди. На ее волосы, на пышный блестящий узел, лежавший низко на шее, вдруг села бабочка — как драгоценное украшение, — прозрачные узорные крылья задрожали, вспыхивая на солнце. Я засмотрелся и заговорил задумчиво:

— Как бы мне хотелось увидеть тот портрет Дмитрия Алексеевича. Я представляю вас в голубом, а Марусю в красном…

— Да! — Анюта обернулась, бабочка вспорхнула. — Именно так. Я в бледно-голубом длинном балахоне из кисеи, а Маруся в пунцовой шали с кистями.

— И обязательно драгоценности, — продолжал я. — На вас, например, серебряный обруч с жемчугом и волосы распущены. А у Маруси на левой руке тяжелый золотой браслет. Нравится?

— У нас драгоценностей никогда не было, даже у мамы. Мы жили в обрез.

— Неужели Маруся вообще украшений не носила, хоть дешевых? Девочки любят всякую мишуру.

— Ей не нужно было. Она сама была драгоценность.

…Дверь в палату оказалась чуть приоткрытой, сантиметра на два. Я остановился: да, все слышно. С некоторых пор — даже не знаю когда, на днях — меня временами охватывало странное ощущение. Опасности? Да нет, слишком сильно сказано… чье-то невидимое, осторожное внимание — так, словно тень в окне, шорох в траве, след на песке.

Однако мои инструкции выполнялись четко: Василий Васильевич жаловался, что я ничего не рассказываю, «развел секреты, а ведь черт-те что творится, но непонятно». Стоическое молчание моих помощников на допросах компенсировалось полнощными беседами: бухгалтерский опыт и восемнадцатилетний задор.

— Дмитрий Алексеевич, — сказал я, входя, — прошу прощения за давешнюю сцену. Хотел спровоцировать Анюту на откровенность — и перестарался.

— Осторожнее, Иван Арсеньевич! — угрюмо отозвался художник. — Девочка слишком много страдала — я вас предупреждал. Уже три года…

— Я хочу вырвать ее из этого смертного круга.

— Каким образом?

— Найти убийцу.

— У вас есть какие-то предположения? Вы подловили Вертера?

— Пока не удалось. Он сидел в теньке на крылечке.

— А, черт, я так на него надеялся! Что значит ваша фраза «Маруся кого-то любила и боялась», и с кем она должна была встретиться в среду? Что вы знаете?

— Утром она сказала сестре, что чего-то боится, и тут же почти выпроводила ее в Москву.

— Но ведь это был розыгрыш? Или нет?

— Эти ее розыгрыши… Знаете, Дмитрий Алексеевич, один человек сказал, что она играла с огнем и доигралась.

Он пристально посмотрел на меня.

— Этот ваш человек, видно, хорошо ее знал, лучше, чем я. Но неужели Вертером она нас всех так провела, что мы просмотрели рядом с ней какого-то монстра?

— Что-то просмотрели. К Пете она обратилась с уже готовым решением поступать в университет. Актриса, завораживающая своей игрой и сама ею завороженная, — на что она могла променять это счастье? На филологию? Не верю. Женщина все отдаст только за любовь.

— Боже мой! — воскликнул Дмитрий Алексеевич. — А я ее считал капризным ребенком. И все же непонятно: любовь любовью, но зачем менять сцену на университет?

— Мне тоже непонятно. И для всех вас ее решение было неожиданным?

— Совершенно неожиданным. Павел говорил: «Подумай, больше ты ни на что не способна». В феврале ее смотрел мой старый друг — великолепный актер, — Дмитрий Алексеевич назвал известную фамилию. — Она играла Наташу Ростову и всех поразила. И вдруг!..

— Вы все почему-то вспоминаете именно этот спектакль.

— Он оказался последним. На эти ребятишек было смешно смотреть, но не на нее: она была в своей стихии — Наташа Ростова, в коричневом бархате, в пунцовой шали… Не убавить, не прибавить!

— А мне представляется, там не хватало последнего штриха — для полноты картины.

— А именно?

— Золота.

— Золота? Не понимаю.

— Я как-то вдруг представил эту шаль, пышный бархат, блестящие волосы в пляске и золотой блеск… знаете, вспыхивает золото… что-то такое — ожерелье или серьги… нет, браслет!.. именно тяжелый золотой браслет на левой руке.

Дмитрий Алексеевич задумался.

— Мне не приходило в голову… Я ведь так и написал ее, в этой шали — старинная, еще бабкина… Анюта в голубом, а между девочками Люба в белых одеждах. В общем, стилизация под средневековую аллегорию. Ника сравнил Марусю с отблеском пламени на бело-голубом. Нет, золото не вписывается — диссонанс — без украшений естественнее. Да у Черкасских золота никогда и не водилось.

— Кто такой Ника?

— Да вот актер — Николай Ильич. Он бывал на сеансах, его Маруся заинтересовала. Понимаете, он бы как раз смог ей помочь: для того я их и познакомил — да ей уже ничего не нужно было.

— Да, жаль. И как раз мой любимый актер, — вставил я мечтательно и вздохнул. — Каков он в жизни? Мне всегда хотелось разобраться в психологии лицедея: что остается, когда снимаются чужие маски…

— Знаете, Нику тоже потрясло это преступление. Я ему и о вас говорил, и о вашем оригинальном следствии в сельской больнице. Выздоравливайте — познакомлю. Заодно и портрет посмотрите. Он у меня, Анюта не в силах его забрать, а я не в сила? отдать.

— Благодарю, с удовольствием.

— Ну что ж, — Дмитрий Алексеевич поднялся, — на днях заеду.

— Если можно, завтра. К семи вечера на дачу Черкасских Я там провожу эксперимент.

— Вот как? Интересно.

Едва дверь за художником захлопнулась, Игорек завопил:

— Золото — я же говорил!

— Помолчи, — шепотом сказал Василий Васильевич. — Ты сегодня уже высказался.

— Золото, — зашептал Игорек в упоении. — Я с самого начала говорил. Золото — вот настоящий мотив преступления, а не какие-то там охи-вздохи. Убийца возвращался за браслетом.

— Помолчи ты! Ваня, что за эксперимент?

— Мне не дают покоя эти лилии Павла Матвеевича. В саду против Марусиного окна три года назад росли на лужайке лилии, их любила его жена, — я говорил тихо, тихо пересек палату и резко отворил дверь: в коридоре возле столика дежурной хохотали две медсестры, больше никого не было. Не успокоясь на этом, я выглянул в раскрытое окно над моей койкой: никого. Кусты сирени и боярышника отстоят от стены довольно далеко, метра на три. — Кажется, друзья, у меня начинается мания преследования. Но давайте поосторожнее.

— Ваня, ты думаешь, ее там закопали, а отец что-то видел и в уме тронулся?

— Василий Васильевич, это можно проделать, не оставив следов?

— Ну, в общем, в клумбе незаметно можно закопать. Снять верхний грунт, чтоб корюшки цветов не повредить, копать аккуратно, землю в кучку, лишнюю, которая останется… а обязательно останется, как ни утрамбовывай… так вот, ее потом занести куда-нибудь, хоть в Свирку ссыпать. А сверху положить тот же дерн — цветы и трава. Все можно, коли время есть… Вот только собака ученая — как она вот: почует сквозь землю запах или нет?

— Да чего она там почует! — нетерпеливо вмешался Игорек. — Если Павел Матвеевич что-то видел, то уж в ночь на понедельник, а она умерла в среду днем. При такой-то жаре все разложилось, а собака живую ищет, по обуви…

— Не тарахти. Ты, Ваня, хочешь это место раскопать?

— Эх, черт, и меня там не будет! — простонал Игорек.

— Хочу попробовать.

— Как же ты с рукой-то?

— Так ведь не я буду копать. Есть кому художник, математик, Вертер… А я за ними понаблюдаю. За ними и за Анютой.

— На испуг хочешь взять?

— Поглядим. Хочу на них на всех вместе поглядеть. Да и они давно не виделись.

— Ваня, а актер-то, ну, художников друг, мужик стоящий?

— Кто его знает. Актер сильный, я его видел в роли Отелло. Если уж выбирать, Вертеру до него, как до неба.

— Отелло задушил Дездемону! — крикнул Игорек во весь голос.

Вечером, когда уехал районный хирург, а вместе с ним и Ирина Евгеньевна, из ее кабинета я заказал разговор с Борисом и Петей. Москву долго не давали. Я сидел над блокнотом и размышлял.

Итак, по свидетельству Пети, Маруся убита (задушена) в среду третьего июля, примерно в четыре часа дня.

Версия о «постороннем убийце». Впервые он увидел Марусю на пляже — в понедельник, вторник или в ту же среду. Заметив, что она осталась одна (скажем, подслушав разговор сестер о поездке Анюты в Москву), он следует за ней. Она идет через рощу на встречу с Петей, в то время как Петя по поселку идет на пляж или ищет ее там. Преступник видит, что она раздвигает доски в заборе, проделывает то же самое, оказывается в саду и наблюдает за домом. Маруся включает свет на кухне, кладет на место пляжные вещи, открывает окно. Преступник проникает в светелку, насилует и убивает. Затем уходит прежним путем, но вскоре возвращается, возможно, с той же целью, что и Петя: стереть отпечатки пальцев.

Однако в версии о постороннем убийце есть ряд провалов. Во-первых, внешний вид убитой. Маруся, несомненно, отчаянно сопротивлялась бы, следы борьбы (царапины, синяки, порванная одежда и т. п.) должен был заметить Петя. Допустим, преступник после убийства, так сказать, придал телу спокойную позу, расправил сарафан, но спрашивается, зачем ему тратить драгоценное время на этот камуфляж? Понятно, что медицинская экспертиза без труда обнаружит следы насилия. Во-вторых, самый кардинальный вопрос: куда из погреба исчезло тело? Предположение, что преступник вернулся в дом в третий раз, обнаружил в незнакомой обстановке погреб, вынес тело и где-то закопал — не выдерживает критики. Подобные действия неоправданный риск для человека, не осведомленного о других обитателях дачи: в любой момент может кто-то войти и застать в доме чужого. И самое главное: никому — ни убийце постороннему, ни, так сказать, «своему» — не придет в голову, что под рукой окажется какой-то трус и спрячет концы в воду.

Вот он бежит, скрывается в роще, вдруг спохватывается (что-то упустил, например, уничтожить следы), возвращается. С момента убийства прошло всего несколько минут — а труп исчез! В ужасе он обегает все комнаты: тишина и пустота. Конечно, он не стал даже обыскивать дом и тем более возвращаться туда в третий раз, ведь убийца знает, что сокрытие трупа имело смысл только для него. Он уходит в тяжком, страшном недоумении.

Против «убийцы со стороны» свидетельствует и еще одна важная деталь: браслет на руке убитой. Его видел только Петя (ни Анюта, ни художник) и только после убийства. О чем говорит этот факт? Или браслет подарен только что на свидании (маньяку с речки, очевидно, не до подарков), или подарен раньше кем-то, знакомство с которым Маруся скрывает, а потому скрывает и подарок. Стало быть, на свидание с Петей она не надела бы украшение, хранимое тайно. Стало быть, в тот день у нее было другое свидание.

Стало быть, требуется другая версия. Мне все мерещится школьная сцена, дядюшкина гитара, кудри и пунцовая шаль, восторженный зал и замшевый поясок на тонкой талии. Случайно или не случайно этот спектакль оказался для нее последним? Кто такой Петя — первая любовь или подставное лицо, на которое ссылается она, чтобы как-то объяснить университет? Какой-то мужчина — не школьник, не ровесник: того скрывать нечего — видит Наташу Ростову, увлекается, увлекает и ее.

Но вот их встречи обрываются. Маруся переезжает на дачу, где должна, по требованию родителей, во всем подчиняться старшей сестре. Свидание девочки со своим другом (друг-убийца — насмешка! но как его назвать?) было, конечно, условлено заранее: тот не мог приезжать в Отраду, когда ему вздумается, из-за Анюты. И, наверное, Маруся не случайно выбрала для Пети именно среду — он подставное лицо (она и весной не всегда являлась на их вечерние занятия). Почему она скрыла от сестры, что в среду должна передать Пете билеты? Возможно, она собиралась сообщить об этом Анюте в последний момент, на речке, чтоб та не успела переменить планы на этот день, не осталась бы дома, одним словом, не помешала бы.

Между первым и вторым явлением Пети на даче происходит убийство. Найди, кому это выгодно, и ты найдешь преступника — святая заповедь Шерлока Холмса. Изнасилование, патологический взрыв сексуального маньяка, кража, шантаж, сведение счетов, устранение в качестве свидетеля — все эти мотивы ничем не подкрепляются. Немотивированное убийство тоже исключается: не было следов борьбы.

Состояние аффекта. Чем вызвано? Например, ревностью. Но, судя по всему, Маруся любила своего друга, до которого «всем, как до неба». И он — конечно, не мальчик и, конечно, это понимал. И какая непостижимая власть: ради него отказаться от своего дара, блеска, успеха, от того, чем до сих пор жила. Их отношения — загадка для меня. Может быть, ее слова: «Я боюсь» — не розыгрыш? Может быть, она попыталась освободиться от этой власти и погибла?

Итак, какой-то друг-убийца. Не представляю! Даже если полностью исключить «маньяка с речки», наверняка остается круг лиц о которых мне ничего неизвестно. Отправным моментом версии о тайном друге мне представляется школьных спектакль. Но на спектакле помимо десятиклассников, учителей и родственников присутствовали какие-то там бывшие ученики. В моем же поле зрения всего четверо, причем их роли, кажется, уже распределены: Петя, если ему верить, явился нечаянным соучастником преступления, остальные трое были заняты друг другом и играли в игры рокового треугольника.

Петя. На роль друга-убийцы вроде не тянет (Да! Если б он изнасиловал Марусю, то не унес бы билеты, грубо говоря, в штанах), но имеет толковых родственников, и все мои версии и размышления построены в основном на его показаниях. А если они не точны или лживы?

Дмитрий Алексеевич. Имеет алиби на время убийства (портрет Гоги), вряд ли стал бы назначать два свидания на один день и, кажется, до сих пор с ума сходит по своей Люлю.

Борис. Алиби нечеткое, никем не подкрепленное — с девяти до восемнадцати часов. Весной занимался с Марусей математикой, что-то знает о ней: «играла с огнем, вот и доигралась». Но вообще в те июльские дни, по-видимому, был занят романом жены и художника: «эта любовь им бы недешево обошлась».

Анюта. Ее душа — для меня темный лес. Я топтался на опушке, боясь углубляться, я не хотел, чтобы она оказалась причастной к смерти сестры. И все же: как согласовать ее намерение покончить с любовником как можно скорее и слова, сказанные за два дня до этого своему Мите: «Только с тобой я себя чувствую настоящей женщиной»? Где действительно она провела больше пяти часов? Как могла опоздать на последнюю электричку, уйдя от художника в десять часов? И наконец: чем я заслужил ее недоверие?

Ника, Николай Ильич, Отелло — новое любопытное лицо. Видел Наташу Ростову, заинтересован, присутствовал на сеансах портрета, потрясен происшедшим. Имеет смысл познакомиться.

Да, круг мой весьма ограничен. И слишком мало данных об убийце. Кто-то «свой»… быстрый легкий шаг… тяжелый браслет на левой руке — подарок… Что-то будет завтра? Неужели там, на лужайке, где когда-то пили чай за столом с кремовой скатертью, цвели лилии и смеялись дети — неужели там раскроется смысл таинственных слов Павла Матвеевича?

Зазвонил телефон. Дали Петю.

— Добрый вечер. Это Иван Арсеньевич. Вы мне завтра нужны на даче Черкасских. В семь часов вечера. Договорились?

— Зачем? — Вертер явно затрепетал.

— Там узнаете.

— А зачем?

— В общем, жду. До свидания.

До Бориса я дозвонился только в двенадцатом часу.

— Здравствуйте, Борис Николаевич. Я вас разбудил?

Здравствуйте. Я работаю.

— Очень надеюсь завтра вечером вас увидеть.

— А я думал, вы уже убийцу арестовали.

— Без вашей помощи — никуда. Вы в состоянии приехать к семи часам на дачу Черкасских?

— Что это вы затеяли?

— Следственный эксперимент.

— Ого!

— Да! Вот еще. Ни от кого не могу добиться толку. Вы видели у Маруси какие-нибудь украшения, например, серьги, ожерелье или браслет?

— Видел. Золотой браслет с рубинами.

ЧАСТЬ III «ПОЛЕВЫЕ ЛИЛИИ ПАХНУТ, ИХ ЗАКОПАЛИ…»

17 июля, четверг.
В колониальной рубашке цвета хаки, с погонами и накладными карманами (моя собственная, Верочка стащила ее из приемного покоя), в потрепанных джинсах и кроссовках, с рукой на перевязи я ощущал себя раненым, направленным на спецзадание. Мы с Верочкой углубились в парк, миновали пруд, прошли меж замшелыми плитами — «Покойся, милый прах, до радостного утра!» — я помахал рукой своей спутнице и перелез через символическую изгородь в рощу. В ту самую рощу, что подступает к домам улицы Лесной, через нее три года назад, должно быть, спешил убийца после непостижимого исчезновения убитой.

Примерно через километр в березовом кружеве, шелесте и вышине возникли дачные крыши с печными трубами. Я прошелся вдоль заборов, отыскал, по приметам Анюты, нужный — высокий, сплошной, когда-то зеленый, посеревший, — раздвинул две доски и очутился на узенькой заросшей тропинке в саду, в запущенном переплетении веток, листьев, полевых цветов и трав. Постоял, вдыхая жгучий июльский воздух, собираясь с духом (сколько раз представлял это место и представлял именно таким), и направился к дому. Вот маленькая полянка, длинный стол из сколоченных досок, утонувший в траве выше пояса, вот куст жасмина, наполовину закрывающий окно светелки, веранда, крыльцо, молчаливая компания расположилась на ступеньках… Так, дачники, коротающие вечерок на свежем воздухе.

Все собрались, голубчики. Анюта, Дмитрий Алексеевич, Борис, Вертер и еще какой-то респектабельный господин лет сорока пяти в твидовом пиджаке не сводили глаз с калитки. Я эффектно появился с противоположной стороны.

— Добрый вечер!

Присутствующие шевельнулись, отозвались нестройно, художник поднялся и заговорил:

— Вот, знакомьтесь. Николай Ильич — Иван Арсеньевич.

— Послушайте! — мелодично пропел Ника, в неудержимом порыве вскочил и прошелся взад-вперед по кирпичной дорожке (я следил за его походкой — это уже входило в привычку: да, быстрый, легкий шаг… как назло, народ подобрался нервный, поджарый, легконогий). — Послушайте! Это уникально! Я полностью в курсе: Митя ввел. Сегодня в театре свободен — и вот не утерпел. Не помешаю?

— Напротив. Мне нужны рабочие руки.

Это еще зачем? — угрюмо поинтересовался Борис, Вертер как-то поежился, Анюта молча глядела перед собой, в свою пустоту.

— Копать старую цветочную клумбу.

Иван Арсеньевич, объяснитесь, — попросил художник.

— Да, конечно, — я достал блокнот из верхнего кармана рубашки и с деловым видом заглянул в него. — Одной из загадок в том загадочном преступлении является, как вам известно, бесследное исчезновение трупа. Когда я впервые увидел Павла Матвеевича в больнице, меня поразили его слова… вы все, наверное, помните: «Была полная тьма. Полевые лилии пахнут, их закопали. Только никому не говори». Впервые он произнес их после похорон жены и повторяет до сих пор каждому новому лицу. Безумный бред? Или какой-то непонятный смысл скрывается в этих словах? Не знаю. Но вдруг Павел Матвеевич что-то видел в ту ночь в Отраде или о чем-то догадался? Может быть, образ полевых лилий — ключ к разгадке, а выражение «их закопали» — намек на то, что убийца где-то закопал тело Маруси?

— И на чем основаны эти доводы? На словах сумасшедшего! — перебил меня Борис. — Романтика какая-то…

— Потрясающе! — прошептал актер. — Труп в цветах…

Математик пренебрежительно взглянул на него и продолжал:

— Труп, цветы, убийца… Тухлая романтика. Ведь до сих пор неизвестно, что случилось с Марусей… Может, она покончила с собой или просто сбежала куда-то.

— Она была задушена в среду в четыре часа дня.

— То есть как?! — страшно закричал Дмитрий Алексеевич.

Я не рассчитал тяжести обрушившихся слов. В мгновенной паузе я уловил умоляющий взгляд Вертера и искаженное лицо Анюты. Математик резко отвернулся. Прозвучал тихий прекрасный голос:

— Откуда вы знаете? — Отелло легонько прикоснулся к моему плечу, сверкнули светлые прозрачные глаза. — У вас есть свидетели?

— Есть, — меня опять понесло, и я с упоением ощущал в себе зуд безрассудства.

— Выходит, вы знаете, кто убийца?

— Догадываюсь. Мне не хватает нескольких штрихов.

— Это кто-нибудь из присутствующих?

— Кто-нибудь.

— И вы нам скажете, кто именно?

— Не скажу.

— Любопытно! — сладострастный блеск в прозрачных глазах погас. — Очень любопытно. Я прибыл вовремя.

— Иван Арсеньевич! — воскликнул художник. — Мне не понятны ваши шутки!

— Никаких шуток! Есть свидетель, есть подозреваемый. Все есть! — я небрежно помахал блокнотом над головой. — Но прежде всего мне нужна полная картина преступления, пока что много темных мест.

— Если вы говорите правду, — сказал художник страстно, — а я вам верю! — то сейчас нас слушает убийца. Вы подвергаете себя опасности, себя и какого-то пока что неведомого свидетеля. Мое предложение: назовите имя убийцы при всех. Но если против него улик еще недостаточно и вы вынуждены соблюдать тайну — свяжитесь с милицией. Во всяком случае, сдайте туда блокнот, пока не поздно. Это самое главное.

— Самое главное, — подал голос Борис, — что мне надоел сумасшедший дом и я ухожу.

— Никуда ты не уйдешь, — со спокойной силой заговорила Анюта — впервые за все время. — И вообще все помолчите. Пусть он делает, что хочет.

— Итак, я буду делать, что хочу. Три года назад в саду за домом, где в хорошую погоду пили чай, росли на лужайке садовые лилии, любимые цветы Любови Андреевны… Я хочу проверить, есть ли связь между ними и безумием ее мужа.

— То есть вы полагаете, там могила Маруси, и Павел знает об этом? — в напряженной тишине спросил Дмитрий Алексеевич, и вновь раздался низкий, с богатейшими модуляциями голос:

— И хрупкий прах человеческий уже смешался с прахом земным! Должно быть, реплика из какой-то пьесы.

— Золото прочнее человеческой плоти. Вдруг мы найдем золотой браслет с рубинами, который был на левой руке убитой.

Я в упор поглядел на Отелло, светлые глаза вспыхнули и тут же погасли: он задумался.

— Золото… — пробормотал Дмитрий Алексеевич. — То самое золото, о котором вы намекали мне в связи с моей, так сказать, средневековой аллегорией, да?

— Что за аллегория? — поинтересовался Ника.

Они рассеянно перебрасывались репликами, никто не слушал, все ждали, все тянули время: идти на лужайку за домом было страшно.

— Портрет Любы с дочерьми. Он принадлежит Анюте, но пока висит у меня в мастерской, между окнами. Ты ж бывал на сеансах, не помнишь?

— Тот самый портрет! — закричал Ника. — Ну конечно…

Вертер внезапно поднялся со ступенек и в наступившей паузе направился ко мне. Я ожидал самого худшего (сейчас мальчик со страху выкинет штуку и, возможно, на самом деле подвергнется опасности впоследствии), но он только глухо спросил:

— Где копать?

Анюта спустилась с крыльца, пошла вдоль веранды, мы молча двинулись за ней. В проведении эксперимента Ника очень пригодился: словно играючи, выкосил траву на лужайке. Анюта указала место метрах в трех от стола, Дмитрий Алексеевич, подумав, согласился. Петя первым принялся за работу. Вначале дело пошло быстро: грунт оказался довольно рыхлым. Потом лопата из нержавейки все с большим трудом вонзалась в спрессованную тяжелую глину. Вертера сменил художник… Николай Ильич… Борис… вновь Петя… Страшная продолговатая яма углублялась, росла куча рыжей земли, скрежетала сталь, красные закатные лучи слепили глаза, сигаретный дымок улетал в безмятежное небо, легкой тенью метался актер по свежескошенной стерне. Все молчали. Меня убивала мысль, что среди нас, возможно, есть человек, который знает все. Он уже был здесь с лопатой, ночью, оглядывался и торопился, а откуда-то… из кустов или из окна на него глядел Павел Матвеевич. Мне очень хотелось увести отсюда Анюту и уйти самому: весь мой охотничий азарт куда-то пропал — страх и непонятная тоска. Я молился об одном: чтоб все это поскорее кончилось и кончилось неудачей — пусть с девочкой останется вечный покой, пусть она останется для нас Наташей Ростовой в пунцовой шали.

— Продолжать нет смысла! — откуда-то из-под земли донесся резкий голос математика. — Ее здесь нет.

Будто прошелестел единый, почти радостный вздох, все оживились, заговорили, задвигались. Петя помог Борису выбраться из ямы и стал поспешно сгребать туда кучи сырой земли, актер помогал. Анюта, словно обессилев, присела на краешек стола, я подошел к ней, Борис пробормотал со злостью:

— Романы пишите, писатель! Про гробницы и привидения…

— Нервы сдали, Борис Николаевич? Да, вынужден признать: эксперимент не удался. И все равно — тайна осталась, и где-то спрятан труп.

— А вы уверены, что Маруся действительно умерла? — вдруг задал Дмитрий Алексеевич дикий вопрос, на что его приятель отозвался задумчиво:

— Иван Арсеньевич не только уверен — он даже догадывается, кто убийца. Кто-то из нас. Надеюсь, вы меня уже включили в круг избранных?

— Ника, не смешно! — отмахнулся художник. — Иван Арсеньевич, сдайте ваш блокнот в милицию. Вот прямо сейчас, мы все вас проводим. Эта история мне не нравится: один вы можете проиграть, а тайна так и останется тайной.

— Дмитрий Алексеевич, вы годы занимались этим делом и выбрали меня в союзники. Благодарю! Посмотрим, кто кого!.. Но сейчас, к сожалению, мне пора в больницу. Петя, закопаешь яму? (Вертер кивнул.) А вы, Борис Николаевич, меня не проводите?.. Только подождите, пока осмотрю дом, хорошо?.. Остальные все свободны. Анюта, можно?

Она кивнула, но не двинулась с места.

В прихожей было темно. Я нашарил выключатель справа от входа. Вешалка с какой-то старой одеждой и мутное зеркало в резной раме. Дверь в комнату Анюты. Железная кровать коммунальной эпохи, круглый столик, стул, тумбочка с ночником, раскрытая книга — «Преступление и наказание». (Господи, ну сколько можно жить прошлым!) Бывшая родительская спальня. Такая же кровать с железными шариками, гардероб, комод, над комодом фотография: трое прелестных молодых людей стоят у подъезда старинного здания, юноши высоки, широкоплечи, русоволосы, в просторных пиджаках; меж ними девочка — тоненькая, с большим ртом, ослепительные черные кудри и белое полотняное платье с рукавами-крылышками. Митя, Павел и Любовь.

Кухня. Электрический свет ударил в лицо. Печка, стол с плиткой, настенный шкафчик, умывальник, на лавке ведра с водой. Я ногой откинул вытертую ковровую дорожку на полу. Кольцо, люк, лесенка. Свет из кухни ложился квадратом на земляной пол, углы тонули в подземном мраке. Чиркнул спичкой: деревянная кадка, дважестяных ведра, сколоченная из досок перегородка, примерно полтора метра высотой, отделяет пустой угол. Закрыл люк и сел на лавку. Полная тьма, сырой пронзительный дух земли… Какое-то неуловимое ощущение прошло по сердцу… Здесь он сидел после похорон жены. Именно здесь, где Петя спрятал убитую. Случайное совпадение? Или он что-то заметил в пятницу, когда осмотр погреба прервался с приходом участкового? Что? Блеск золота? Край одежды? Красное пятно сарафана в куче гнилья?.. Нет! Если б он заметил что-то в этом роде, он не стал бы медлить три дня: несмотря ни на что, несмотря даже на смерть жены, он нашел бы время проверить страшную догадку.

Ну хорошо, ничего не заметил, а просто вернулся на дачу, чтобы закончить осмотр погреба — и что он здесь нашел? Свою дочь? И куда она делась потом?.. Или он здесь выследил убийцу… Погоди, погоди!.. Он поехал в Отраду после разговора с Борисом. Борис только что ушел. Может быть, он поехал следом? Боже мой! Всю весну Борис занимался с Марусей якобы математикой, у него нет алиби на время убийства… а я столько дней потратил на роман Анюты и художника. И навел меня на их роман тот же Борис! Что-то преподнесет он мне сегодня по поводу царского подарка из золота и рубинов?

Я встал, нащупал перекладину лестницы, но вдруг замер… то же непонятное ощущение… да, мгновенное ощущение возникло и исчезло, как и вначале, когда я закрыл люк и сел на лавку. Я как будто что-то вспомнил. Спокойно! Вот я сел на лавку, полная тьма… да, слова Павла Матвеевича, дальше у него о лилиях. Нет, я не думал о лилиях. Я ощущал полную тьму и дух сырой земли… да, именно так!.. И тут мелькнуло какое-то воспоминание или ощущение… Нет, не вспомнить!

Светелка выходила на закат. Последние лучи багряными вспышками сияли сквозь листву. Вот этажерка — здесь лежала Марусина сумочка с записной книжкой, конечно, подробно изученной следователем. Небольшой письменный стол — стол заскрипел, когда кто-то полез в окно. Вот диван в углу, довольно широкий (как это говорят — полуторный?), раскладывается — как бы тахта для двоих. Да, для двоих. Я раскрыл окно в сад. Упоительный аромат отцветающего жасмина потек в затхлую комнату. Не с юностью и любовью ассоциировался теперь для меня этот запах — с сыростью погреба… мелькнувшее ощущение не удавалось поймать!

Как ходит тут она — одна по этим низким убогим комнатам: банальная дачная рухлядь выглядела бесприютно, даже зловеще, словно из дома ушла душа. Вот тут стоял Борис, а за кустом… ага, прекрасно слышно. Говорил Ника:

— …а через дыру в заборе можно вынести тело? Ты уверен? Надо осмотреть. Так вы, Анечка (уже «Анечка», актеры — народ бойкий), не возражаете, если мы у вас переночуем?

— Ночуйте.

— Анюта, — осторожно сказал Дмитрий Алексеевич, — ты бы переехала пока в Москву? Я бы тебя возил к отцу, а? Ну как ты терпишь тут одна?

— Нормально.

— Готово! — провозгласил Вертер. — Опять клумба получилась.

Борис ждал меня на крыльце. В прозрачных сумерках его лицо вдруг показалось старым и… несчастным, что ли?

— Самый близкий путь в больницу через рощу. Не возражаете?

— Все равно.

Мы остановились на лужайке. Анюта и двое мужчин стояли у стола, Вертер опирался на лопату и преданно глядел на меня: я его не выдал.

— Ну что ж, граждане, следствие продолжается. Милости прошу в палату номер семь.

— Иван Арсеньевич, — чарующе заговорил Отелло, — я давно уже не испытывал столь острых ощущений. Вы позволите мне на полных основаниях присоединиться к подозреваемым?

— Присоединяйтесь, — я широким жестом обвел присутствующих. — Но вы обязаны пройти через предварительный допрос. Когда вы ко мне приедете?

Актер подумал.

— Послезавтра днем, пожалуй. Вас устроит?

— Вполне. Я буду в палате или в беседке в парке. Допросы обычно провожу в беседке — не хочу своих соседей в это дело впутывать.

— Найду. И еще позвольте, Иван Арсеньевич, одно замечание напоследок. Моя профессия приучила меня к бережному обращению с авторским текстом. Если речь идет о полевых лилиях, то именно о полевых, а не о садовых. Вы меня понимаете?

— Да где у нас их взять — эти полевые лилии?

— А вы найдите, — актер тихонько засмеялся. — Кто аккуратно ищет, тот всегда найдет.

— Иван Арсеньевич, — Анюта подошла ко мне, — вы не заблудитесь? Уже темно.

Я отозвался беззаботно:

— Тут невозможно заблудиться. Тропинка прямо ведет от заборов к кладбищу. А там уж я у себя.

В лесу стояла ночь, беззвездная, беззвучная. Времени в обрез — на полдороге я решил с Борисом расстаться, а там будь что будет! Вероятнее всего, ничего не будет, но подъем духа, неизвестность, пленительная свежесть и голубой взор — кружили голову. Я тихо спросил:

— При каких обстоятельствах вы видели у Маруси браслет?

— Чего это вы шепчете?

— Так надо.

— Ах да, убийца крадется во тьме с кинжалом. Ладно. Я видел браслет в синей дорожной сумке. Помните, сумки перепутали и Марусина стояла в нашей комнате? Я искал плавки, расстегнул молнию: сверху какая-то красная материя — шелковая шаль. Я ее вынул, смотрю: тетрадки, учебники… в общем, понял, что сумка Марусина. Хотел положить шаль на место — вдруг из нее что-то выскользнуло и упало на пол. Поднял: браслет. Ну, завернул его обратно в шаль, в сумку положил, отнес в светелку, где подслушал любовный лепет.

— Опишите браслет.

— Вещь дорогая, старинной работы. Семь рубинов оправлены в золото и соединены в круг золотыми же крошечными звездочками или цветочками. Камни чистейшие, и золото высшей пробы. Ручаюсь: у меня уникальная зрительная память.

— Вы в этом разбираетесь?

— Разбираюсь.

— Откуда?

— Оттуда. Разбираюсь — и все. Просто интересовался драгоценностями.

— А почему вы не сказали о браслете на следствии? Ведь это очень важно.

— Все потому же: обещал Павлу Матвеевичу.

— Удобная позиция: за все отвечает сумасшедший. Так он знал о браслете?

— Я его предупредил. Мы с ним вдвоем справки оформляли. Он все молчал. Вдруг неожиданно будто подумал вслух: «Что же все-таки случилось с Марусей?» Я сказал: «А вы знаете, что она прячет ото всех старинный золотой браслет с рубинами?» Думаю, особого внимания он на мои слова не обратил — не до того было! — отозвался как-то рассеянно: «Потом, потом, все потом. Никому об этом не говори. Обещаешь?» Я обещал. А он, конечно, тут же забыл про браслет, смерть жены его с ума свела… В полном смысле этого слова.

— Борис Николаевич, дальше меня не стоит провожать: далеко вам возвращаться. Давайте постоим, покурим на прощанье. Так вы уверены, что тогда в прихожей Павел Матвеевич был уже в ненормальном состоянии?

— Это очевидно. Какие-то лисы, какие-то лилии ни с того ни с сего. Зачем-то поехал ночью в Отраду, забрался в погреб… Разве это поведение человека разумного?

— А вы, как человек разумный, после разговора с ним, конечно, отправились домой спать?

— Конечно.

— И заснули?

— И заснул. Кстати, Иван Арсеньевич, просветите и вы меня. Как Маруся могла быть убита в четыре часа дня, если в это время сестры находились на речке?

— В это время Анюта была в Москве.

— Вот как? У любовника? Так и думал, что здесь нечисто. Но в это же время на даче мальчик ошивался. Он свидетель или убийца?

— Ни то и ни другое. Он действительно сидел на крыльце и ждал сестер. Это подтверждает мой настоящий тайный свидетель.

— Так он существует в самом деле?

— В самом деле.

— И от него вы узнали про браслет?

— От него.

— Ну что ж, вы смелый человек. Берегитесь. А я пошел.

— Вы на машине?

— На какой еще машине?

— Вроде бы три года назад вы скопили на машину. Или у меня неверные сведения?

— Верные. Раздумал покупать, много мороки.

— А деньги?

— Что деньги?

— Деньги целы?

— А вам какое дело?

— Борис Николаевич, я вас серьезно спрашиваю: вы можете показать мне свою сберкнижку?

— Еще чего!

— А следователю?

— Что вам нужно от меня?

— Вы потратили деньги? Ну, потратили? На что?

— Догадайтесь! — математик засмеялся, но хрипло, с натугой. — Вы ж писатель — дайте простор воображению.

— Любопытный у нас с вами разговор завязался, Борис Николаевич, хочется говорить и говорить, точнее, слушать. Приезжайте ко мне… хоть завтра после работы? Или в субботу, а?

— Ладно, в субботу в двенадцать. Вообще-то я в отпуске.

— И давно?

— С понедельника.

— Поедете куда-нибудь отдыхать?

— Нет.

— И чем предполагаете заняться?

— Да вот вас, например, навещать. Довольны?

— Счастлив. С тех пор как я стал сыщиком, у меня появилась уйма друзей.

— То ли еще будет! — отозвался Борис как-то двусмысленно и мгновенно канул в лесную тьму.

Я громко крикнул:

— Жду вас в субботу в двенадцать! В беседке!

— Ждите!

Засвистев «Тореадор, смелее в бой!..», я двинулся дальше по уже едва заметной, скорее угадываемой, тропинке. Пройдя шагов пятьдесят, резко отскочил в сторону — аж что-то хряснуло в злосчастной моей руке — и замер в кустах. Тишина. Тишина, будь она неладна! Густая июльская мгла, одна звезда в высоких березовых кущах, терпкий ночной холодок и шаги. Наконец-то! Далекие шаги… ближе, ближе… быстрый легкий шаг в светелке, над погребом… Я почти не дышал, я жил полной жизнью!.. Вот, рядом!.. Кто-то прошел мимо меня во мраке и скрылся за поворотом тропинки. Я осторожно двинулся следом. Удобнее всего пристукнуть его у кладбищенской ограды, там, где березы расступались и было светлее. Кто-то крался впереди, шагах в пятнадцати, не оглядываясь. Как будто высокий, не ниже меня… значит, не Борис?.. Дмитрий Алексеевич или актер?.. Но ведь не она же! Вдруг захотелось плюнуть на все и скрыться, но я уже знал, что никуда не денусь. Нет, я узнаю все! Слабый просвет во тьме, и дальше плотная черная масса — столетние липы над могилами. В светлеющем прогале мелькнул силуэт и слился с кладбищенской тьмою. Уже не скрываясь, я бросился вперед, раздался крик, дикий, леденящий душу вопль, кто-то прижался к ограде и кричал. Я слегка ударил ребром ладони по горлу, он умолк и обмяк, я рванул его на лунную полянку, он упал ничком. Да что же это такое? Ведь едва дотронулся и… убил? Я перевернул его на спину. Передо мной лежал юный Вертер.

Полтора часа спустя бесшумно, «яко тать в нощи», я подкрался к нашему флигелю. Мое окно открыто. Посвистел, чтоб предупредить народ, полез в окно, кое-как одолел подоконник и рухнул на койку прямо на руку в гипсе. Не удержался и застонал.

— Ванечка! — задушевным шепотом заорал бухгалтер. — Где ж тебя черти носили? Это ты на кладбище кричал?

— Ну, откопали, Иван Арсеньевич?

— Нет там ничего, — устало отозвался я. — А главное, я рассчитывал поймать убийцу — все сорвалось.

— Ваня, рассказывай!

— Я дал понять этой публике… кстати, и Отелло объявился, просится в преступники… Так вот, я дал понять, что догадываюсь, кто задушил Марусю, что у меня есть свидетель. Если среди них убийца, вы представляете, что он должен был чувствовать: он убивает девочку, а кто-то заглядывает в окно и видит. Свидетель. В общем, я сблефовал, заострил их внимание на блокноте: вроде там все данные, целое досье. Причем я выдал такие детали… ну просто драгоценные детали — точное время и способ убийства, браслет на убитой в подробностях… золото, рубины. Если меня слушал убийца — ему теперь не спать. Я надеялся, он клюнет на блокнот, даже объяснил всем, каким путем в больницу возвращаюсь…

— Стало быть, ты сделал из себя мишень?

— Что значит мишень? Я пока что еще мужчина.

— Дурак ты, извини за выражение, а не мужчина! У тебя рука сломана, а у него, может, нож. Труден первый труп, а потом уже все трын-трава.

— Нет, меня убивать опасно. Останется свидетель, убийца понимает, что он молчать не будет.

— Понимает он. Он понимает, что свидетель этот три года молчал, а уж после твоей смерти навек умолкнет. И вообще… как будто в таких делах логика главное. Он, как зверь затравленный, в панике на все способен.

— Ну и я не инвалид. Правая моя работает нормально. Я в студенчестве занимался идиотством — каратэ. Пригодилось. Вертера бедного чуть не убил. Слегка дотронулся, но он очень испугался.

— Это он орал-то?

— Он. В общем, ничего не удалось.

— Где ты его прижал?

— В роще возле кладбища. Я туда увел на допрос математика. Причем эти двое, Дмитрий Алексеевич с Никой, остались у Анюты ночевать. То есть вся компания в сборе. Я думал, кто-нибудь соблазнится блокнотом, обстановка уж больно располагает. Допросил Бориса, отпустил, вслед ему закричал, засвистел, словом, навел в лесу шороху. И действительно, кто-то идет следом. Но ведь тьма, не видно ничего, и нет времени разбираться. Тут я и сработал правой. Смотрю — Петя. Привел его в образ. Оказывается, он шел за мной, чтобы узнать, как ему жить дальше, ну, он же свидетель… а главное — вы не поверите! — он решил меня защитить от убийцы. Даже трогательно. Петя-то поверил в мой блокнот, наверное, он один и поверил. Что ж, проводил его на станцию, кое-как успокоил, в электричку посадил…

Ну и тип! — возмутился Игорек. — Что ж это он всюду лезет, как банный лист! В погреб влез, теперь в рощу…

— И слава Богу! — проворчал Василий Васильевич. — Тут он вовремя влез. Против ножа в спину никакое каратэ не устоит.

— Как бы не так! — запротестовал Игорек. — Иван Арсеньевич абсолютно прав (как он меня вдруг зауважал), каратист запросто пятерых свалит…

— Помолчите-ка оба! Свалит, свалит — соображать надо. Пусть убивать он его пока не собирается — подчеркиваю: пока! — но блокнот в темени такой да при руке в гипсе вырвал бы очень просто и узнал бы про твоего липового свидетеля убийства.

— Василий Васильевич, я, конечно, дурак, но не до такой же степени. Вообще в моем почерке разобраться… но не в этом дело. Я ловил его на запасной блокнот, чистый. А тот, с записями, спрятан. Пусть ищет.

19 июля, суббота.
Вчера утром еще до завтрака в палате появилась Анюта. Я обомлел: в голубых джинсах и голубой майке, высокая, тонкая и загорелая, с распущенными русыми волосами ниже пояса — до меня дошло, что ей всего двадцать пять. Она занялась отцом, потом обратилась ко мне небрежно:

— Вы, оказывается, живы?

— Пока жив.

— И Борис?

— Надеюсь.

— А кто из вас вопил ночью в роще?

— Что, слышно было?

Анюта села на табуретку рядом с моей койкой, я продолжал расспрашивать, она отвечала рассеянно. В ней чувствовалось что-то необычное: чем холоднее и равнодушнее держалась она, тем сильнее на меня действовал какой-то внутренний жар ее — тревога, раздражение или надежда? Как будто что-то сдвинулось с мертвой точки, она уже не глядела в пустоту, но почти не глядела и на меня.

Я знал от Вертера, что после моего ухода с Борисом, он отправился якобы осмотреть проход в заборе, за ним увязался Отелло. Чтобы отвязаться, юноша заявил, что хочет погулять в роще — однако то же самое желание овладело и актером. Они дошли до тропинки, ведущей к кладбищу, и Вертер безмолвно сгинул в темноту. Его дальнейшие похождения более или менее известны, что же касается Ники, то он, как выяснилось, дышал свежим воздухом еще часа два. Появившись на веранде, где беседовали бывшие любовники, Ника принес последние новости: я закричал на всю округу, что жду Бориса в субботу в двенадцать часов в беседке, а минут десять спустя завопил уже нечленораздельно, не своим голосом где-то в отдалении. Благородный Отелло поспешил мне на помощь, но. никого не найдя, продолжил безмятежную прогулку. Услышав про вопли, Дмитрий Алексеевич поднял панику, и они уже все трое прочесали местность, но ничего подозрительного не обнаружили.

— А что у вас произошло с Борисом?

— Просто побеседовали.

Анюта вдруг коротко рассмеялась, я в первый раз услышал ее смех, я смотрел на нее и дивился: что делает с женщиной любовь!

— Да, просто побеседовали. Кстати, Анюта, а почему Борис так и не купил машину? Ведь еще три года назад он деньги на нее скопил, да?

— Не знаю. Страстная была мечта. Его страсти только на эту мечту и хватало.

— И на что он мог их растратить, как вы думаете?

— Это невозможно. В минуты нежности я называла своего мужа «скупым рыцарем».

— И тем не менее…

— Неужели растратил?

— Похоже, что так. Сумма была большая?

— Наверное. Он скрывал. Но все свободное время сидел над техническими переводами. Вообще наша жизнь была посвящена будущей машине.

— Ну а сколько все же: пять тыщ, десять…

— Считать чужие деньги, по-моему, вульгарно.

— А я человек вульгарный. Давайте посчитаем. Какая у него была зарплата?

— Вместе с кандидатскими двести семьдесят. Мне он давал сто.

— Таким образом, за два года семейной жизни, не считая холостяцких сбережений, он мог скопить четыре тысячи плюс гонорары за переводы. Если, конечно, за ним не водились тайные пороки: пьянство, распутство, наркотики.

— Пьянство и наркотики исключаются. А вот когда он предложил мне подать заявление на развод, то сказал, что влюблен. Но представить, будто Боря способен истратить тысячи на женщину, я не могу, не хватает воображения.

— Он ведь интересовался золотом, драгоценностями?

— Чисто теоретически, никогда не покупал.

— А разговор о разводе явился для вас неожиданным?

— Я смутно помню то время. Мерзкий сон. Я жила на квартире у своих. Он приехал, сказал, мне было все равно.

— Вы совсем не помните тот момент на поминках, когда Павел Матвеевич вернулся в комнату после разговора с Борисом?

Помню только, как Митя ходил взад-вперед по комнате, пока не рассвело… больше ничего.

— Вы не задумывались, почему ваш отец вдруг уехал в Отраду?

— Да вы же знаете! — сказала она яростным шепотом. — Он с ума сошел.

— А Борис? Он уехал домой спать?

Не знаю, где он спал, но домой вернулся только утром.

— Он вам сам сказал об этом?

— Соседка по площадке. Я на той же неделе ездила туда вещи кой-какие взять и поднималась с ней в лифте. Она выразила мне сочувствие по поводу маминой смерти. «Ах, Борис Николаевич так переживает!» Она в понедельник рано утром собачку свою выводила, а он дверь к себе отпирал и так странно ей говорит: «Все умерли, все кончено». Она даже испугалась: вид у него был невменяемый. Ну, он объяснил, что возвращается с поминок тещи. Я это вспомнила потом, когда мы разводились.

— Где же он был в ту ночь?

— Очевидно, у той самой женщины. Где ж еще?

— Та мифическая женщина, Анюта, придумана для вас. Не из-за нее он развелся.

— А, меня это не интересует! — отмахнулась она. — А вы не хотите последовать совету Дмитрия Алексеевича и связаться с милицией?

— Не хочу.

Я думал, она будет настаивать (художник всех настроил на мою неминуемую гибель), однако это ее мало трогало. Анюта вдруг склонилась ко мне — глаза засияли жгучим блеском — и очень тихо спросила:

— А может быть, вы мне откроете имя убийцы?

Я б наверняка не устоял, кабы знал. Но отозвался холодно:

— Не открою.

— Ну, так я вам помогу: поинтересуйтесь у Ники, зачем он ездил на сеансы нашего портрета. И не верьте ему.

Она поднялась, взяла свою матерчатую сумку и направилась к двери.

— До завтра? — спросил я.

— Завтра я еду на весь день в Москву.

— А она ничего, — снисходительно заметил Игорек после ее ухода. — На человека стала похожа.

— Вот, Ваня, воскресил женщину.

— Это не я. Вы же слышали: вчера весь вечер они провели с Дмитрием Алексеевичем («А может, и ночь!» — добавил я про себя). Во всяком случае, он переезжает к ней на дачу в понедельник. Ну да все это неважно! Важно то, что я до сих пор в полном мраке, — сказал я с каким-то даже отчаянием.

— Держись, Ваня! Остается еще Борис.

А что Борис? Допустим, он истратил свои тысячи на браслет. И сам же мне о нем рассказал? Зачем?

— Это хитрая игра. По твоему вопросу он сообразил, что ты знаешь о существовании браслета, и сочинил сказочку для отвода глаз. И Матвеича приплел.

Можно объяснять так, можно этак. А вдруг мы строим версию за версией на песке, бросаем вызов за вызовом в пустоту и сеем панику среди людей невиновных? А убийца спит спокойно, даже и не подозревая о нашей суете. Ну просто необходимы доказательства — хоть одно! — что он кто-то из наших подопечных.

Это долгожданное доказательство было получено на другой день в субботу. Блокнот лежал на перильцах беседки. Надо было готовиться к поединку, упорному, коварному (математик — отнюдь не юный Вертер), а я устал, меня разбирала тоска. Водяные пауки метались как угорелые по крошечному затончику. Июль дрожал в расплавленном зное, звенел в шелесте, плеске и щебете. А я должен думать о тех двоих в полутемной прихожей. Итак, двое в прихожей. Один уходит, другой возвращается к поминальному столу. Бледное лицо, отсутствующий взгляд. Вдруг встает: пойду пройдусь. Старый друг готов сопровождать — но: «Если ты пойдешь со мной, между нами все кончено. Вы оба должны меня дождаться».

Рассмотрим, так сказать, «нормальный» вариант. Допустим, Павел Матвеевич действует в полной памяти и рассудке (а что значат тогда его «лилии»… ладно, это потом, потом). Внезапное решение ехать в Отраду. Чем вызвано? Что-то узнал? Как-то догадался, что Борис отправился туда? Почему он ничего не говорит о своей догадке близким? Да потому, что Борис только что, выбрав подходящий момент, настроил его против них. Павел Матвеевич собирается проверить свою догадку один и едет вслед за Борисом. Тот спешит: завтра понедельник, начнется следствие, обыщут дом, последняя ночь — последний шанс вынести тело из погреба или хотя бы забрать улику: браслет. Откуда Борис знает, что убитая в погребе? Он мог обнаружить ее там в пятницу утром, когда Дмитрий Алексеевич ездил за Черкасскими во Внуково, а Анюта бегала искать сестру на речке и в роще.

По приезде в Отраду Павел Матвеевич должен был встретиться с чем-то поистине страшным, настолько страшным, чего рассудок не может вынести… Я не замечал сияющего полдня, я видел человека, спешащего по дачным улицам… Ночь, отчаяние, калитка, кирпичная дорожка, крыльцо, дверь, веранда, коридор, свет на кухне, открытый люк, свеча… дальше провал в моих ощущениях, не хватает воображения!.. воистину полная тьма и дух сырой земли… Попробую сначала: коридор, свет на кухне, люк, свеча, чье-то лицо… чьи-то шаги… Я очнулся. Подступающие к беседке кусты бузины шевелились… ближе, ближе… Слышались чьи-то шаги… Из кустов вышел Борис.

— Привет! Убийцу еще не поймали?

— Да вот вас жду.

— Напрасно. Мне сказать вам больше нечего. Все выложил как на духу.

— Поглядим. Присаживайтесь. Как вы полагаете, Борис Николаевич, у Маруси были способности к математике?

— Очень средние.

— Вы ведь, кажется, занимались с ней весной?

— Ну и что?

— Да вот пытаюсь определить тот момент, когда она в университет решила поступать. Вы помните, когда именно начались ваши с ней занятия?

— В марте.

— То есть после ее последнего выступления в роли Наташи Ростовой?

— Да. Меня Любовь Андреевна уговорила. По доброй воле я бы на это не пошел.

— А что, Маруся была туповата?

— Вполне смышленый ребенок, но голова черт-те чем забита. Актерки — опасные существа, никогда не знаешь, что они выкинут.

— Вы б с актеркой не связались?

— Вот уж нет! Жена должна принадлежать мужу, а не публике.

— А если б она не согласилась бросить сцену?

— Тогда катись на все четыре стороны.

— А любовь, Борис Николаевич? Или вы не верите в вечную любовь, из-за которой спиваются, сходят с ума, идут на преступления?

— Не знаю, не пробовал, — лицо его вдруг потемнело. — К чему это вы подбираетесь, а?

— Да вот хотелось бы знать, на что вы истратили деньги, скопленные на машину. Деньги немалые, правда?

— Что вы знаете? — тихо спросил математик.

— Кое-что.

— Ничего вы не знаете и не узнаете! Это абсолютно мое дело. Или спрашивайте по существу, или я уйду.

— Деньги, к сожалению, нечто весьма существенное. Ну ладно. У вас в институте есть какой-нибудь график работ на ЭВМ?

— Есть.

— Шестого июля три года назад была ваша очередь?

— Нет. Но почти весь отдел был в отпуске. Я работал на машине два дня подряд.

— Это где-то отмечалось?

— Утром и вечером я расписывался в журнале.

— Вы в помещении работали один?

— Одинешенек, — Борис улыбнулся язвительно. — Имел возможность съездить в Отраду, задушить Марусю, закопать ее на вашей полянке с лилиями и вернуться на машину. Никто б и не заметил.

— Напрасно иронизируете. Полянка себя не оправдала, а в остальном… может, так все и было.

— Доказательств у вас нет и не будет.

— Вы допустили несколько промахов, Борис Николаевич. Во-первых, скрыли от меня свои занятия с Марусей: сказали, что у вас с ней не было ничего общего. Во-вторых, потратили несколько тысяч и не смеете признаться на что. И в-третьих, соврали, будто провели дома ночь с десятого на одиннадцатое июля, то есть ту самую ночь на понедельник, когда Павел Матвеевич ездил в Отраду.

— Но я действительно был дома, — сказал Борис тревожно.

— Вот как? — отозвался я многозначительно. — А соседка?

— Какая соседка?

— По площадке. Она не только видела, как вы возвращались уже утром — вы даже разговаривали с ней.

— Разговаривал? — переспросил Борис.

— Вы сказали ей: «Все умерли, все кончено».

— Писатель, не выдумывайте!

— И вид у вас при этом был странный. Она испугалась. Вы объяснили, что пришли с похорон тещи. Всю ночь шли?

— Не было никакой соседки!

— А вы вспомните: соседка, которая по утрам выгуливает свою собачку. Существует такая?

— Существует. Болонка. Но вы что-то путаете и хотите меня запутать.

— Борис Николаевич, вы, конечно, не предполагали, что я докопаюсь до этой самой болонки, и многие детали не продумали.

— Вы, значит, воображаете… вы уверены, что я в ту ночь ездил в Отраду?

— Да.

— И у вас есть свидетели?

— У меня все есть, — туманно ответил я, взглянув на блокнот.

— А зачем я туда ездил? — как-то боязливо спросил Борис. (Не думал, что он так легко сдастся.)

— Вот я и жду ваших объяснений. Как человек разумный, что вы неоднократно подчеркивали, логичный и обладающий уникальной памятью, объясните три пункта: математика, деньги, ночь после похорон.

Но он уже собрался с силами — игра продолжается! — поднялся и сказал с вызовом:

— К черту! Я и без вас знаю, что не все поддается логике. Но объясняться не намерен. И вам никогда не доказать, что я способен на преступление.

Он вышел из беседки, я спросил вдогонку:

— Что значит ваша фраза о жене и художнике: «Эта любовь им бы недешево обошлась»? Что вы тогда задумали?

— Убийство! — крикнул он из кустов.

Я расслабился и какое-то время наблюдал за водяными пауками, потом вспомнил по Петину пуговицу, редчайшую, чуть ли не шотландскую пуговицу с фланелевой рубашки, которая, надо полагать, осталась на месте давешнего ночного приключения и о которой сокрушался Вертер на станции. Вышел из беседки, миновал пруд, кладбище, перелез через изгородь. С краю поляны трава была еще слегка примята, и кусочек перламутра блеснул мне навстречу. Я положил пуговицу в карман джинсов и проделал обратный путь. Сколько я отсутствовал? Минут пять, не больше. Но уже издали заметно было, что блокнот из беседки исчез.

Я недаром выбрал это место для допросов, глухое и уединенное. Никто сюда не наведывался: ни медперсонал, ни больные — далеко, а возле флигелей удобные скамейки и расчищенная аллея. К тому же — я взглянул на часы — сейчас время обеда. Нет, тут явно прошелся кто-то свой, кому этот блокнот нужен позарез. Теперь предстояло выяснить — кто?

Я пробежал в густой траве, выскочил на кленовую аллею, ведущую к шоссе. Там, на автобусной остановке, обычно томились те, кому было лень или тяжело идти в поселок пешком. Там стоял Борис, сосредоточенный и напряженный. Через плечо кожаная коричневая сумка на узком ремешке — наверняка в ней мой чистенький блокнот. Вот закурил, глубоко затянулся три раза подряд, отшвырнул сигарету в сторону. Ага, подходит автобус. Математик сел и укатил.

Проще всего провести проверку методом исключения. В нашем коридоре шла обеденная суета, я поймал Верочку и шепотом осведомился, где Ирина Евгеньевна. У главврача, каждую минуту может вернуться. Я проскользнул в кабинет и заказал срочный разговор с Дмитрием Алексеевичем. Он тотчас отозвался:

— Иван Арсеньевич! Я беспокоился и звонил вам вчера и сегодня. Никто не отвечает. Что за больница! Что у вас случилось?

— Ничего особенного, Дмитрий Алексеевич. Просто хотел у вас спросить (о чем спросить? Я не подготовился!)… вот о чем: где вы обычно храните ключи от машины?

— Вообще-то я человек безалаберный и вечно их ищу. Но чаще всего ношу в пиджаке, во внутреннем кармане. А что там с моей машиной?

— Вам случалось забывать в ней ключи?

— Сколько угодно. А в чем дело?

— Так, кое-какие соображения. Дмитрий Алексеевич, вы не могли бы прямо сейчас позвонить Вертеру? Пусть вечером ждет моего звонка.

— Ну, разумеется.

Я продиктовал Петин телефон.

— И еще Николаю Ильичу. Узнайте, собирается он ко мне…

— То есть как это собирается? Разве он не у вас?

— Вроде нет.

— Ведь он выехал к вам в больницу часа два назад. Проконсультировался со мной и отбыл.

— О чем же он консультировался?

— Волнуется человек. Это у него первый допрос.

— Ну-ну. Дайте-ка мне его телефон… на всякий случай… Значит, в отношении звонков я на вас надеюсь? А вы, кажется, в понедельник переселяетесь к Анюте?

— Да. Я завтра должен кончить один срочный заказ, у меня тут народ в мастерской. А то бы я еще сегодня к вам подъехал. — Он помолчал и добавил, понизив голос: — Странные дела, Иван Арсеньевич, творятся в Москве.

— Что за дела?

— Странные и непонятные. Расскажу в понедельник.

Когда я увидел в палате Отелло, поившего Павла Матвеевича «какавой» — так называл этот местный напиток бухгалтер, — сразу заломило левый висок. После Бориса трудно сосредоточиться на актерских тонкостях и выкрутасах.

Ника, цветущий, загорелый, красивый, в изысканном белом костюме, казался и здесь, в деревенской унылой палате, человеком на своем месте. Ловкость и обходительность и незаурядный талант. У ног его валялась сумка — точно такая же, как у Бориса, только черная (а блокнот-то не в этой сумочке?).

— Добрый день! — я сел на койку, прислонившись спиной к подоконнику — обычная поза сыщика. — Давно меня ждете?

С полчаса. Иван Арсеньевич, вас окружает атмосфера тайны.

— Даже так?

— Еще как! Вы пригласили на допрос в беседку. Я явился, подхожу, наслаждаясь природой, — благодать, летний сон. Вдруг из кустов доносится жуткий голос — одно слово: «Убийство!» Я похолодел. Сейчас мы туда пойдем?

— Необязательно. У нас с вами предварительное знакомство. Учтите — ничего, кроме правды. Итак, вы женаты?

— Неоднократно — истинная правда. Но в данный момент одинок.

— Жены небось были актрисы?

— Боже сохрани! На семью больше чем достаточно одного гения, то есть меня.

— Однако вы категоричны. А если б влюбились в актрису?

— Случалось, но вскоре и кончалось.

— И с каких пор вы одиноки?

— Да уж года три, — Ника задумался. — Да, четвертый год. «Где ты, моя юность, моя свежесть?» Гамлета уже не сыграть.

— Я вас видел в роли Отелло. Пушкин считал его не ревнивым, а доверчивым…

— Пушкин в этих делах понимал толк, я уверен.

— А как вы думаете, идея преступления в нем созревала постепенно или явилась вдруг — безумным порывом, вспышкой?

— Вас интересует трактовка образа или мой подход к проблеме вообще?

— И то и другое.

— Для Отелло убийство жены было не преступлением, а возмездием: воин, покаравший предателя. И раскаяние наступило позже, когда он понял, что погорячился: она любила только его. А что касается порывов, то у кого их не бывало… — Ника улыбнулся неопределенно. — Да ведь только единицы идут до конца. Порыв порывом, а внутренняя готовность к преступлению должна быть. Сила, свобода и раскованность. Я кое-что в этом понимаю, — он опять улыбнулся. — Специализируюсь в основном на злодеях.

— Сильное ощущение?

— Да как вам сказать… Игра — это всего лишь игра.

— В жизни не приходилось испытывать?

— Не убивал, — коротко отозвался Ника, прозрачные глаза его сияли, он наслаждался беседой.

— Когда вы узнали о трагедии Черкасских?

— Сразу же. От Мити.

— А чем вы сами в это время занимались?

— Лежал в больнице, — после паузы неохотно ответил актер. — Предынфарктное состояние.

— С чего бы это?

— Перенапрягся. И жара. Когда меня слегка откачали, позвонил Мите пожаловаться — и вдруг! Какая тайна! И какая актриса!

— Вы ведь видели ее в роли Наташи Ростовой?

— Имел счастье. Конечно, алмаз нуждался в шлифовке, но великолепные данные.

— Она там плясала в пунцовой шали, да? В которой потом исчезла…

— Да, пляска, конечно… гитара, русский дух — прекрасно! Зажгла всю публику. Но там еще были такие тонкости. Например, ночная сцена у раскрытого окна. Господи, от кого я только этот монолог не слыхал — совсем заездили… Когда на вступительных какая-нибудь душечка восклицает: «Ах, я полетела бы!» — я всегда думаю: «Шалишь, голубка!» А тут — да, вот, сейчас — полетит! Хотелось сказать словами Вольтера: «Целую кончики ваших крыльев!» Ну а приход к раненому князю прелесть! Эта девочка как будто знала любовь и умела любить — вот что поразительно, вот что такое талант.

— И вы бы взялись отшлифовать этот алмаз?

— Я — да. Но она передумала.

— Странно, правда?

— Да уж… Поглядел я на Петеньку: славный юноша, красавчик. пижон — но ведь ничего особенного! Кстати, насколько я осведомлен, этот Петя был на даче во время убийства, да?

— Он ничего не знает, ждал сестер на крыльце.

— Удивительное дело! Сидит на крыльце юноша и ничего не знает. А в доме черт знает что творится… Вам не кажется это подозрительным?

— Юноша тут сбоку припека… тут не юноша, тут кто-то другой, постарше да поинтереснее. Она любила человека, «до которого всем, как до неба». Какого числа вы попали в больницу?

— Одиннадцатого июля.

— То есть в понедельник?

— Именно в понедельник.

Мы помолчали, Ника вдруг рассмеялся.

— Иван Арсеньевич, это не я. «Как до неба» — сильно сказано, но не про меня: грешник… и даже не великий грешник, а так, по мелочам.

— Вы хорошо помните неделю, предшествующую вашей внезапной болезни? Например, в среду, шестого июля, что вы делали?

Ничего не помню. Состояние смутное, странное, предынфарктное.

— Так. А вы раньше бывали в Отраде?

— Позавчера впервые.

— И не побоялись заблудиться ночью в роще?

— Я не покидал вашу тропинку.

— Чем вы занимались там два часа?

— Тишиной и покоем.

— И подслушиванием?

— Уловил только концовку.

— Из которой, однако, узнали, что у нас с Борисом встреча сегодня в двенадцать в беседке?

— Так ведь, извините, вы заорали на весь лес.

— И приехали продолжать подслушивать? Можно взглянуть, что у вас в сумке?

— Пожалуйста. Ничего. Пустая, видите?

— Я извиняюсь, — вдруг вмешался бухгалтер. — В первый раз вы сюда заявились без сумочки.

— Вы наблюдательны. Я пришел на разведку, узнать, где сыщик. Потом беседку поискал, понял, что сыщик занят, и вернулся к машине забрать апельсины для доктора. И в этой моей сумочке…

— У вас есть машина?

— «Жигули».

— И давно?

— Давненько, — актер пристально поглядел на меня и внезапно захохотал. — Великолепно! «Господа присяжные! — заговорил он мрачно и торжественно. — Подсудимый сознается, что у него есть машина, зато нет алиби на среду, шестое июля, на четыре часа пополудни!» — «Я не виновен!» — «Убийца! Вас ждет электрический стул!..»

Актер обращался к Василию Васильевичу и Игорьку, с мольбой протягивая руки. Я наблюдал, наши взгляды встретились, Ника осекся.

— Иван Арсеньевич, вы прирожденный сыщик и буквально из ничего умеете сплести удавку. Я восхищен.

— К сожалению, в этой истории мало забавного. Вы узнали сегодня Павла Матвеевича?

— Доктора? Нет. Не ожидал. Мы встречались несколько раз у Мити. Он мне очень нравился, к нему я бы лег под нож. Я привык… все у нас привыкли к словам, словам, словам. А в нем чувствовалась сила и смелость. Знаете, чем он меня встретил? «Была полная тьма. Полевые лилии пахнут, их закопали. Только никому не говори».

Я даже вздрогнул: глуховатый голос, интонация задумчивая и в то же время страстная, жалобная — смиренный зов Павла Матвеевича. Больной напряженно, приподняв голову, следил за актером, повторил последние слова «никому не говори», откинулся на подушку и безразлично уставился в потолок.

— Не скажу. Не скажу, бедняга. А может, скажу. Надо подумать. Над этими словами стоит подумать.

— Он впервые произнес их в погребе, куда отправился прямо с поминок жены.

— А вы уверены, что впервые? Вы уверены, что он не принес их из прошлой своей, нормальной жизни? Ничто не возникает на пустом месте — все эти, как вы называете, порывы. А уж тем более помешательство — нужен толчок, неподвижная идея и подходящие обстоятельства.

— Смерть любимой жены — для некоторых обстоятельства подходящие.

— Согласен. Бывает. Человек теряет рассудок с горя… Какое горе? Смерть. Куда бы понесло его? На могилу жены, правда? Заметьте, Митя с Анютой именно на кладбище отправились его искать. А он сидел в погребе. Значит, был какой-то другой толчок, какое-то другое потрясающее впечатление — последнее, что осталось в его душе навсегда. Эти самые лилии.

— Да, если б не лилии, все более или менее объяснимо. В Отраде исчезла его дочь, он что-то не довел до конца, например, не успел осмотреть погреб — вот вам последнее впечатление из прошлой нормальной жизни. А лилии — так, безумный бред, но — я помолчал. — Но дело в том, что вы правы: впервые он упомянул о них не в погребе, а перед бегством в Отраду и повторяет до сих пор.

— А по какому поводу он упомянул о лилиях?

— Безо всякого повода. На поминках один человек сообщил ему новость… неприятную в обычных обстоятельствах, но в тот момент она вряд ли произвела на Павла Матвеевича такое уж потрясающее впечатление. И новость эта не имеет никакой связи с лилиями.

— А может быть, для Павла Матвеевича с ними как-то связан этот «один человек», выбравший подходящий момент для своей новости? Этот человек для вас вне подозрений?

— Не сказал бы. Не знаю. Главное, я не понимаю, что значат «полевые лилии» в данном контексте.

— Не ищите цветочки, Иван Арсеньевич. Это наверняка какой-то символ, какой-то знак.

— Ну понятно. С древнейших времен белые лилии олицетворяют чистоту и смирение. Но они «пахнут»! Вы понимаете? Нечто совершенно конкретное: цветы пахнут.

— Но кто ж закапывает цветы! — воскликнул Ника.

— А символ? Который еще и пахнет?

— Ну, это как сказать… Вот подумайте. Символ — условное выражение какой-то идеи, например, знамя — символ воинской чести. Для вас, Иван Арсеньевич, да и для меня, в силу специфики наших профессий, идея выражается обычно в словах. Слова закопать нельзя, а рукопись можно. То есть символ может быть воплощен в конкретном материале: мрамор, ткань, краски на холсте. Впрочем, это абстрактное рассуждение. Никакой статуи или картины Павел Матвеевич, конечно, не закапывал.

— Он ничего не закапывал, а вот убийца где-то надежно спрятал труп. Кстати, о картинах. Вы ведь присутствовали на сеансах Дмитрия Алексеевича?

— Раза два.

— Случайно попали?

— Да нет. Меня заинтересовала эта девочка.

— А теперь заинтересовала ее смерть?

— Очень. Я игрок по натуре, на этом мы с Митей и сошлись.

…Вечером я имел интересный разговор с Вертером:

— Тебе звонил сегодня Дмитрий Алексеевич?

— Да.

— Мне хотелось бы дать тебе одно поручение.

— Я сейчас очень занят, тяжелая сессия.

— Сколько экзаменов осталось?

— Два. Но сразу уеду.

— Значит, ко мне ты больше не заглянешь?

— Нет.

— Ну что ж, спокойного отдыха.

— Погодите! — тихо и отчаянно закричал Петя. — Не вешайте трубку. Я не могу к вам приехать… за мной, кажется, следят. Что мне делать, Иван Арсеньевич?

— Надо подумать. Когда у тебя следующий экзамен?

— Через два дня, во вторник.

— Надо подумать. Не отлучайся сейчас никуда, жди моего звонка.

21 июля, понедельник.
Поскольку дворянская беседка оказалась местом ненадежным, я решил проводить в ней беседы только с целью дезинформации моего невидимого, неуловимого противника. Его зловещее существование как будто подтверждалось исчезновением блокнота, сообщением Пети и. наконец, тем, что рассказывал мне сейчас Дмитрий Алексеевич.

Мы прогуливались по кладбищенской аллее, под сквозными, сумрачными сводами отцветающих лип — небесный аромат и сырой дух земли и прелого листа.

А в Москве и вправду творились странные дела. В пятницу утром после ночных воплей, поисков и прогулок художник с актером на «Волге» Дмитрия Алексеевича отбыли из Отрады прямо на Чистые пруды. Возбужденные происходящими событиями, они обсуждали их полдня на квартире Дмитрия Алексеевича. Затем художник отправился в свой клуб, по дороге подбросив приятеля домой на улицу Чехова. Лег спать в одиннадцать, утомленный предыдущей ночкой (интересно, сколько времени они просидели с Анютой на веранде?).

Глубокой ночью Дмитрия Алексеевича разбудил первый телефонный звонок. Спросонок он довольно долго и безрезультатно кричал в трубку: «Алло! Ничего не слышно!» Наконец очнулся, плюнул и снова лег.

Второй звонок раздался уже в предутренних сумерках. Повторилось давешнее: напрасный зов и глухое молчание. Было четверть пятого. Раздраженный до предела, художник закурил и, чувствуя, что уже не заснет, отправился на кухню варить кофе. Потом поднялся в мастерскую.

Легкое приятное головокружение, небывалая тишина старинного центра, утренний холодок, розовая заря… К необычному художник был уже подготовлен. И все же, когда он, закурив вторую сигарету, подходил к окну — первые лучи дрожали на крыше соседнего дома, — ему показалось на миг, будто он видит сон, вполне реальный, однако с элементом абсурда. В простенке меж двумя высокими окнами, где три года висел портрет, стилизованный под средневековую аллегорию, как-то нагло и вызывающе торчал голый гвоздь.

— Абсурд, — сказал Дмитрий Алексеевич, беспомощно пожав плечами. —Ничего не понимаю и за эти дни так ни до чего и не додумался.

— Ну что ж, давайте подумаем вместе. У вас когда-нибудь раньше случались кражи в мастерской?

— Первая. Но я всегда предчувствовал, что моя беспечность и безалаберность выйдут мне боком, — он вздохнул. — И замок ненадежный, как-то я его открыл обыкновенным перочинным ножом (ключ забыл, а дверь захлопнулась). А главное, я много курю за работой… ну и краски — тридцать лет дышу. Так вот, в хорошую погоду я иногда оставляю окна открытыми. Конечно, третий этаж, но рядом с окнами проходит пожарная лестница.

— Куда выходят окна?

— Два, между которыми и висел портрет, во двор, остальные четыре — в переулок. Одним словом, украсть портрет не составляло особого труда. Кому он понадобился — вот в чем вопрос?

— Возможно, вор принял его за старинную ценную вещь?

— Ерунда! В мастерской висит несколько действительно ценных вещей… Бакст, Коровин, Лансере… несколько икон. Все цело, все на месте.

— Опишите портрет.

— Размером он со среднюю икону — 25 сантиметров на 30. Выполнен маслом по дереву. Угол пустой комнаты. Пол из свежеоструганных досок, темные стены. Узкое оконце, закатный огонь подсвечивает группу из трех женщин. В центре на низенькой скамеечке Люба в длинных белых одеждах, пышные складки… плетет золотое кружево… словно сеть. Девочки сидят по обе стороны на полу на коленях и снизу смотрят на мать. Анюта справа в голубом, в руках раскрытая книга. Маруся, закутавшись в пунцовую шелковую шаль, протягивает матери пунцовую же розу. В позах скрытая динамика: все трое как бы в едином порыве льнут друг к другу, к золотым сетям на коленях матери. Вот и все. Ника назвал портрет «Любовь вечерняя». Ну скажите, кому, кроме меня… ну и Анюты — понадобилась эта любовь? Я в отчаянии.

— Вы связываете ночные звонки с кражей?

— Пожалуй. Словно кто-то вокруг меня затеял странную игру. Но в чем ее смысл?

— Вы связываете эту игру с событиями трехлетней давности и нашим следствием?

— Я боюсь себе в этом признаться, но… представьте: рядом на стенах мирискуссники, три иконы шестнадцатого века — и моя бедная аллегория, которая, может быть, драгоценна, но только для нас, для своих… память, любовь… тех двух уж нет, осталась одна Анюта.

— Кто из собравшихся в четверг на даче видел картину?

— Все. Анюта позировала, Ника бывал на сеансах, Борис — тоже, заходил за женой. Вертер видел позже, осенью, когда я пытался его допрашивать.

— Так. Вы помните, в четверг мы говорили о вашей аллегории в связи с браслетом?

— Да нет там никакого браслета! Я о нем впервые от вас и услышал, вообще никаких украшений нет.

— Понятно, понятно… Но может быть, какая-нибудь деталь… ну, не знаю… что-то такое, о чем убийца вдруг вспомнил и испугался?

— Да абсолютно ничего!

— И никакого намека на лилии? Скажем, вышивка на платье…

— Нет, нет, нет! И потом, Иван Арсеньевич, исчезновение портрета никаких преимуществ никому не дает. Чего можно добиться этой идиотской кражей? Я ведь пока жив. Ну неужели я не помню собственное, так сказать, творение? Да каждую складку, выражение лиц, движение рук и глаз… Я могу восстановить портрет по памяти, — он помолчал. — Может, когда-нибудь и восстановлю.

— «Я ведь пока жив», — задумчиво повторил я. — А ведь это опасная игра. И ночные звонки… Очень глупо красть и нарочно привлекать к этому внимание. Глупо. Или кто-то решил проверить, не ночуете ли вы в мастерской?

— По телефону не проверишь. Он у меня спаренный, звонит одновременно там и там.

— Дмитрий Алексеевич, вас хотят предупредить и весьма решительно.

— О чем?

— И виноват в этом, по-видимому, я. Я слишком в тот четверг разыгрался, слишком приоткрылся. Очевидно, убийца именно вас счел моим тайным свидетелем.

Мгновенная тень прошла по лицу художника.

— Иван Арсеньевич, мне не нужно никаких подробностей, никаких доказательств… вы все скрываете — и правильно. Скажите только одно, безо всякой игры — и я вам поверю. Вы действительно считаете, что в тот четверг среди нас был убийца Маруси?

— Да.

— Может быть, вы все-таки ошибаетесь?

— Нет.

— Ладно. Объясните тогда, каким образом он мог счесть меня тем самым свидетелем? Я рассказал вам то же, что и следователю, даже про нас с Анютой вы впервые услышали не от меня.

— А откуда кому известно, что вы вообще мне рассказывали?.. Известно, что вы уже давно и самостоятельно занимаетесь этим делом, по вашим словам, даже всем поднадоели, так? Может быть, по мнению убийцы, вы близко подошли к разгадке, вам остался один шаг — и тут вы подключаете меня. Я же сам ляпнул при всех, что вы взяли меня в союзники, помните? А вы стали уговаривать меня связаться с милицией, то есть как тайный свидетель испугались.

— Я испугался за вас.

— Это знаем только мы с вами, а убийца, например, подумал, что вы трясетесь за себя. И решил напугать вас еще больше, украв портрет.

Дмитрий Алексеевич задумался.

— Нет, не сходится! По вашим намекам в четверг нетрудно было догадаться, что ваш свидетель — чуть ли не прямой свидетель убийства или появился после этого на месте преступления. Он знает точное время, знает, что Маруся задушена, и видел где-то браслет. Так вот, в глазах убийцы я в такие свидетели не гожусь: я никак не мог быть в Отраде в это время. Следствием установлено, что у меня четкое алиби: показания Гоги зафиксированы.

— Все так. Однако не забывайте, что следствие, благодаря Анюте, делало акцент не на четыре часа дня, а на ночное время.

— Но Гоги дал показания и насчет среды: с девяти утра и до шести вечера, до звонка Анюты, мы занимались его портретом… ну, разумеется, с перерывами… обедать ходили и тому подобное. Но не разлучались. Он давал показания уже в Тбилиси, оттуда прислали соответствующие документы.

— Ну вот. Убийца вашего Гоги и в глаза не видел, очных ставок с ним не проводилось. Речь на следствии в основном шла о ночи со среды на четверг, а что вы там делали днем… Могли же вы просто приехать в гости к сестрам?

— Конечно. Я и Павлу с Любой обещал.

— Тем более. Приехали и кое-что увидели.

— И сразу сбежал? И потом молчал?

— Струсили, — я вздохнул, вспомнив Петю.

Дмитрий Алексеевич усмехнулся:

— Струсил, испугался, скрыл, сбежал… Черт знает что такое! И тем не менее придется довести эту роль до конца. Я прикрою вашего тайного свидетеля, я сам им стану — наживкой или приманкой? — на нее мы и поймаем убийцу. Разрабатывайте план ловушки. Не имеющих алиби у нас двое, так? Вертер и Борис…

— Почему только двое?

— Ну, в тот четверг…

— В тот четверг, кроме нас с вами, на даче присутствовали еще Николай Ильич и Анюта.

— Иван Арсеньевич, вы в своем уме? Анюта!

— Хорошо, будем джентльменами. Хотя у нее нет алиби на самое горячее время — с двух до шести.

— Она не стала бы красть портрет, который ей принадлежит, а у меня хранился только временно!

— Кража портрета похожа на демонстрацию.

— Иван Арсеньевич, я вообще отказываюсь впутывать Анюту в это дело! Она свое заплатила и слишком дорогой ценой.

— Ладно, будем беречь Анюту. А вот ваш приятель не смог припомнить, чем занимался в ту роковую неделю…

— Ника бесподобен! И куда он лезет…

— Однако факты, Дмитрий Алексеевич, факты. Второго февраля он видел Марусю в роли Наташи Ростовой, она заинтересовала его до такой степени, что он загорелся вдруг отшлифовать этот алмаз и даже ездил на ваши сеансы. В ту же весну он развелся с женой. У него есть автомобиль. Цветущий мужчина вдруг перенапрягся и чуть не заработал инфаркт, причем именно в тот понедельник, когда вы обнаружили Павла Матвеевича в погребе. И, едва придя в себя, он тут же звонит вам и узнает последние новости о Черкасских. Он сумел остаться в стороне. Но вот спустя три года вы вновь ворошите старое — и Ника тут как тут. В эту пятницу, когда пропала картина, вы с ним поднимались в мастерскую?

— Поднимались, но…

— Он имел возможность ее вынести?

— Ну, вообще-то я отлучался за сигаретами.

— А после этого «Любовь вечерняя» оставалась на месте?

— Я не обратил внимания. Мы сразу ушли. Но такой риск, при мне…

— А, в случае чего отделался бы шуткой — он человек находчивый. У него была с собой черная сумка?

— Да… была.

— Скажите, он имел обыкновение дарить своим женам драгоценности?

— Да, вроде бы… Да, дарил… Юлии серьги подарил. Но все это ерунда, вы подтасовываете. Все эти факты вы узнали от него самого, он ничего не скрывает!

— Ваш приятель, повторяю, находчив и неглуп и знает, как опасно скрывать то, что легко проверить. Развод с женой, история болезни, машина, сеансы…

— Иван Арсеньевич, да вы что — серьезно?

— Пока несерьезно, но смотрите: как бы в нашу ловушку не попался ваш друг!

— Если так, — художник нахмурился, — туда ему и дорога. Но я не верю. Он великий жизнелюб, такие до крайности не доходят. И вообще, о чем мы спорим, когда у нас есть мальчик, который околачивается на даче во время убийства?

— Такие, как Вертер, тем более до крайностей не доходят.

— Согласен. А Ленинград? А испуг? Что-то тут не то. Или он и есть ваш тайный свидетель?

— Вы думаете, что у Пети хватило бы духу рассматривать в подробностях браслет на руке убитой? Или я от него узнал о ваших отношениях с Люлю?

— Да, сдаюсь. Он не свидетель. А вдруг он все-таки убийца?

— Дмитрий Алексеевич, я уже тут провел один маленький эксперимент, у меня тоже кое-что пропало. Так вот, эксперимент этот исключил Петю из числа подозреваемых… а также вас.

— Благодарю. Итак, последний — Борис?

— Да, последний… Ваш Ника подозрителен мне тем, что у него есть машина, а Борис, напротив, — тем, что у него ее нет.

— Что вы этим хотите сказать?

— На машине легко вывезти труп, который пока не найден даже ученой собакой.

— Так вот почему вы интересовались ключами от моей машины!

— Да. А что касается математика, то он истратил свои, так сказать, машинные сбережения не по назначению. И не признается на что.

— То есть, вы полагаете — на браслет?

— Он любит деньги, золото и понимает толк в драгоценностях. Впрочем, тут много еще неясного. Как, по-вашему, он способен на убийство?

— А, я не знаток… не знаю. Как будто железный человек, жесткость, сила, упорство, но… чрезмерное самолюбие частенько прикрывает бесхарактерность, всевозможные комплексы… Я несколько раз ему звонил после случившегося, но он не пожелал со мной встречаться. Я хотел узнать, о чем же они все-таки разговаривали с Павлом тогда в прихожей.

— Это до сих пор вопрос довольно темный.

— После разговора Павел вернулся сам не свой. Он и так-то держался из последних сил, а тут сдал совсем.

— Что значит «сдал совсем»? Вы увидели перед собой сумасшедшего?

— Иван Арсеньевич, я не врач.

— Но вы художник — замечаете и помните каждую деталь. Что именно свидетельствовало о его безумии?

— Понимаете, образ Павла потом… в погребе… как бы заслонил все, наложился на мои впечатления. Я попробую… Вот он появился в дверях, прошел по комнате, движения быстрые, энергичные, его движения. Секунд пять постоял у стола и сел на свое место. Все бы ничего, но вот лицо… — Дмитрий Алексеевич закурил, присел на полуразрушенную кладбищенскую ограду; я пристроился сбоку. — Я вспоминаю лицо… очень бледное, глаза ускользающие, словно ничего не видят… Вдруг говорит: «Пойду пройдусь». Я предложил: «Я с тобой», и начал подниматься, и тут меня остановил его взгляд: в глазах стоял ужас… — Дмитрий Алексеевич задумался. — Знаете, вы, наверное, правы… это был, если можно так выразиться, осмысленный ужас… И все же, если он тогда с ума еще и не сошел, то несомненно к этому шел. Но ответил категорично и резко: «Если ты пойдешь за мной, между нами все кончено. Вы оба должны меня дождаться». Нет, это был еще Павел, вот в погребе был уже другой.

— Борис утверждает, что Павел Матвеевич лишился рассудка еще в прихожей.

— Как тут грань провести?.. Вот, пожалуй, наиболее точное мое ощущение: человек, собравший последние силы, чтобы противостоять безумию.

— А может быть, человек, собравший последние силы на чрезвычайное какое-то дело, например, на поездку в Отраду?

— Но именно это и свидетельствует о безумии. Почему Отрада? Я ждал его до пяти утра, я бы начал поиски раньше, но не мог оставить Анюту: она была в шоке. Но куда бы я поехал? Конечно, на кладбище, я был уверен… его любовь к жене…

— Кладбище далеко от квартиры Черкасских?

— Минут двадцать на автобусе, час, наверное, пешком. Это уже совсем окраина.

— А вы не подумали, что Павел Матвеевич мог отправиться следом за Борисом?

— Подумал, но, к сожалению, гораздо позже. Тогда я сам был оглушен, мне не пришло в голову позвонить Борису и проверить, дома ли он.

— Он вернулся домой утром.

— Утром? Где он был?

— Мне неизвестно.

— И вы думаете, что Павел поехал за Борисом в Отраду?.. Господи! Ну ладно, друг мой бедный с ума сошел — но что на даче делать его зятю?

— В понедельник должно было начаться следствие. Допустим, он хотел успеть уничтожить кое-какие следы.

— Да не было там никаких следов! Анюта смотрела, я, Павел…

— Он не закончил осмотр погреба. Да и что вы все могли знать о следах, например, о наличии или отсутствии отпечатков пальцев? К началу следствия следов на подоконнике действительно не было, а до этого?.. Да, вот тут возникает вопрос: как вы все провели дни перед похоронами — пятницу, субботу и первую половину воскресенья? Мог ли в эти дни Борис съездить в Отраду?

— По-моему, нет… нет! Около двенадцати в пятницу мы повезли Любу в больницу, Борис с Анютой явились следом. До самого вечера мы вчетвером ездили все оформлять… Вы представляете, что это такое?

— Да. У меня умерли родители.

— Понятно. Так вот, в пятницу на ночь Павел дал Анюте снотворное, она спала, а мы втроем не ложились. Мы сидели с Павлом в общей комнате, как она у Черкасских называлась, в креслах. Ну, подремали немного под утро. Но никто из нас не отлучался — это точно. С утра в субботу ездили за гробом и так далее. В двенадцать ее привезли, и мы уже почти не отходили от гроба… ну, если очень ненадолго. Ночь никто из нас не спал, прощались с Любой. Вообще жили на нервах, я теперь просто поражаюсь, как все выдержали… Правда, Павел не выдержал.

— Вот видите. Если Борис хотел уничтожить следы, то мог это сделать только в ночь после похорон… Кстати, а ключи от машины в те дни были все время при вас?

— С ключами вообще какая-то ерунда. Например, точно помню, что когда в понедельник в пять утра мы садились с Анютой в машину, чтобы ехать Павла разыскивать, ключи были там, а мне казалось — да что казалось, я бы поклясться мог! — что я их в пиджак положил… Нет…

— Дмитрий Алексеевич, это очень важно. Вы были уверены, что ключи в пиджаке, а они оказались в машине? Пиджак был все время на вас?

— Нет, кожаный пиджак… жара. Он висел в прихожей. Вы думаете…

— В прихожей… в прихожей… в той же прихожей! Погодите! Если кто-нибудь в ту ночь пользовался вашей машиной, вы б заметили? Ну, по спидометру…

— Да ну! До того ли было. На заднем сиденье я обнаружил комочки глины, на полу под ногами тоже была глина… Но это с кладбища, там глинистая почва…

— Понятно. Но вообще не исключено, что на вашей машине той ночью ездили в Отраду. Ведь у Бориса были права?

И у него, и у Павла. Но зачем брать машину в Отраду?

— Дмитрий Алексеевич, ну что вы в самом деле! Чтобы вывезти с дачи труп — зачем же еще?

— Да не было его там! Мы все осмотрели…

— Был. В погребе. В куче гнилой картошки.

— Да вы что? — Дмитрий Алексеевич схватил меня за руку, я почувствовал, что его затрясло. — Да что вы говорите? Каким же образом…

— Погодите, сейчас не об этом. Если убийца Ника, то он имел для этого несколько дней, пока вы все были в Москве. Если же Борис, то у него действительно оставалась эта последняя ночь.

Да как бы он посмел без моего ведома взять машину! А вдруг бы я вышел — машины нет. Я звоню в милицию…

— Но вы же наверняка собирались ночевать у Черкасских? Разве нет?

— Да, правда.

— Так что он ничем, в сущности, не рисковал. Он ушел от Черкасских в десять, в пять утра вы уже застали машину на месте. У него было семь часов. Надо узнать у Анюты, не пропадала ли с дачи лопата.

— Позвольте! Павел вышел в прихожую сразу за Борисом. Когда б тот успел…

— Борис мог взять из пиджака ключи заранее. Неужели в течение вечера он ни разу с места не вставал?.. А вообще вы мне подали новую мысль. Возможно, Павел Матвеевич как раз и застал зятя за этим занятием: он шарит по чужим карманам или уже вынимает ключи. И тут между ними возникает разговор… слово за слово… Павел Матвеевич о чем-то догадывается и спешит вслед за Борисом.

— А почему Павел нам с Анютой ничего не сказал?

— У него были на это причины.

— Какие?

— Дмитрий Алексеевич, когда-нибудь вы узнаете все, а пока не торопитесь.

— Хорошо. Что ж было дальше?

— Сколько времени занимает дорога на электричке от квартиры Черкасских до дачи?

— Они живут не очень далеко от Ждановской. Я-то всегда ездил в Отраду на машине… ну, примерно час с небольшим.

— А от них на машине?

— Ненамного быстрее… минут пятьдесят. Но при самых благоприятных для Павла обстоятельствах, допустим, сразу попалось такси до Ждановской, сразу подошла электричка, шла без остановок… он мог бы почти сравняться с Борисом во времени. Даже обогнать, если тот где-то прятал бы машину, например, в роще, шел бы оттуда пешком. Но что было дальше?

— Допустим, Борис опередил Павла Матвеевича. Спрятал машину где-то в кустах на обочине, прошел через рощу к заднему забору, проник в сад, открыл дверь… Ведь у него был ключ от дачи, не так ли?

— Он мог бы обойтись и без ключа. Мы ведь так и оставили окно в светелке открытым, все забыли, Люба умирала…

— Значит, все эти дни до понедельника окно оставалось открытым? Вот этим и мог воспользоваться ваш обаятельный Ника. Впрочем, сейчас не о нем. Итак, Борис зажег свет на кухне и спустился в погреб. В это время Павел Матвеевич идет со станции, входит в дом, видит свет, открытый люк и заглядывает в погреб…

— Дальше!

— Наверное, что-то очень страшное. Например, Борис не сразу замечает его и продолжает раскапывать картошку. Вот в дрожащем пламени свечи показался красный сарафан, руки в трупных пятнах, ноги, черное лицо. Перед ним убитая дочь — и надорванная психика не выдерживает. Он не в силах помешать, не в силах что-то поделать. Борис поднимает голову и видит, что в погреб заглядывает безумный. Борис это понимает, он должен быть уверен, что свидетель безумен, иначе он не пощадил бы и его. Может быть, Павел Матвеевич теряет сознание. Борис беспрепятственно выносит убитую из погреба, озирается в поисках какой-нибудь тряпки, хватает в светелке шаль, заворачивает тело и прежним путем возвращается к машине, стерев отпечатки пальцев с окна и прихватив по дороге из сарая лопату. И мчится куда-то в ночь по проселочным дорогам подальше от Отрады и где-то закапывает труп. Потом возвращается в Москву, ставит машину на место и уезжает к себе в невменяемом состоянии. «Все умерли, все кончено». Очнувшись, Павел Матвеевич ничего не помнит, кроме смутного ощущения ужаса, связанного с погребом. Он спускается вниз, садится на лавку, пытается вспомнить — и не может.

Я замолчал, самому тошно стало от картины, что я нарисовал. Наконец Дмитрий Алексеевич сказал отрывисто:

— Это невыносимо!

— Вы отказываетесь участвовать в этом? — взорвался я. — Вам невыносимы жестокость и грязь? Вам всем спокойнее думать, что девочка как-то незаметно и чистоплотно растворилась в космосе, а отец благородно, интеллигентно сошел с ума от любви к жене. Так вот не было же этого! Марусю кто-то задушил, и она, может быть, несколько дней валялась в куче гнилья, как падаль. И именно в погребе вы нашли ее отца. Совпадение? Нет, не верю. Не верю, что Павел Матвеевич сошел с ума на поминках. Не верю еще и потому, что где-то существуют и значат что-то совершенно реальное полевые лилии!

— Иван Арсеньевич, когда он заговорил о них там, в погребе, он был в ненормальном состоянии, уверяю вас.

— Он вспомнил о них раньше. И когда вспомнил, то собрал последние силы и поспешил к дочери. Эти лилии — какой-то знак, связующий два мира: его прежний, счастливый, и этот, в котором он живет теперь. Может быть, события развивались совсем не так, как я это изобразил. Может быть, он Бориса ни в чем и не заподозрил, а поехал в Отраду сам по себе, потому что что-то вспомнил. Только я не представляю — что. Вы ведь вместе с ним осматривали погреб?

— Он там ходил со свечкой, а я глядел сверху из кухни.

— В какой момент его поиски прервал крик Любови Андреевны из сада, то есть когда появился участковый?

Дмитрий Алексеевич зашептал как в лихорадке:

— Да, да, вы правы… вы абсолютно правы… да, это точно, я вижу, как сейчас!.. Он склонился в углу над кучей картошки!

— Спокойно! Ведь если б он увидел… даже не увидел, а уловил какой-то намек, что там его дочь, он бы не выскочил из погреба, он бы прежде убедился…

— Вне всякого сомнения!

— Тогда что же? Ну что, что, что?.. Надо мне еще раз там побывать… Знаете, я закрыл люк, оказался в полной тьме, запахло сырой землей — и словно какое-то воспоминание прошло по сердцу. С тех пор мучаюсь и не могу вспомнить… Ну не лилии же цвели в этой картошке!

— Вы полагаете, Павел поспешил на дачу, мучимый каким-то воспоминанием или ощущением…

— Не знаю, не могу представить! Он вдруг ни с того ни с сего говорит о полевых лилиях и срывается в Отраду. Вот он идет по улицам, входит в дом, зажигает свет на кухне, спускается в погреб. Свечка озаряет угол с картошкой. Он разгребает гнилье и видит свою дочь, и слышит шаги в светелке, на кухне, и замечает тень на земляном полу. Поднимает голову: в погреб заглядывает убийца.

— Но… кто?

— Вы были с Анютой на квартире Черкасских, она помнит, как вы до рассвета шагали взад-вперед по комнате. Петя в Ленинграде. Борис или актер.

— Иван Арсеньевич, — хрипло заговорил художник, — что-то мне от ваших сюрреалистических фантазий не по себе. Давайте уйдем отсюда.

Мы будто вырвались из-под темных столетних сводов на белый свет. Как переливалась, искрилась, вспыхивала солнечная рябь на воде, и густели жгучие небеса, и пылкий ветерок играл прозрачными березовыми светотенями. Но меня не отпускал дух сырой земли. Мы поравнялись с беседкой, я остановился, оглянулся на кресты и плиты, вдруг сказал:

— Все перебираю свои скудные запасы криминальных историй. В одном рассказе Честертона… не помню название… он с присущим ему блеском говорит… что-то вроде: «Где умный человек прячет камешек? На берегу моря. Где умный человек прячет лист? В лесу. А где умный человек прячет мертвое тело? Среди других мертвых тел», — я указал на старое кладбище. — Идеальное место для захоронения. И всего в километре от места убийства.

— Вы думаете, вам первому это пришло в голову? Следователь и без Честертона каждый камешек, каждый листик тут осмотрел с собакой. Исходили вдоль и поперек — никаких следов… — Лицо художника внезапно исказилось, и он закричал: — Что такое? Кто там?

Я обернулся на его взгляд: кусты сирени и шиповника шевелились на том берегу… кто-то шел?.. бежал?..

Дмитрий Алексеевич рванул мимо беседки к кустам, крича на ходу:

— Бегите в обход! Мы зажмем его с двух сторон в клещи!

Я помчался, не разбирая дороги, прижимая к груди здоровой рукой левую, в гипсе… Трава выше пояса… вот споткнулся о кочку… березы, камыши… вязкая топь… вырвался… сухой пригорок… дальше, быстрее… кладбищенская ограда… мне навстречу несется Дмитрий Алексеевич. Он отрицательно качнул головой, мгновенье мы стояли друг против друга, задыхаясь. Потом, не сговариваясь, побежали на ту сторону, где шевелились кусты.

Наверное, целый час мы прочесывали заросли по берегам пруда, кладбище, заглянули в рощу. Безрезультатно. Наш враг, если это был действительно враг, бесследно исчез.

Немного постояли под березами, приходя в себя от бешеной гонки.

— Иван Арсеньевич, — заговорил художник, — вы видели, как кусты шевелились?

— Видел.

— Точно видели?

— Да, видел.

— Слава Богу! А то я было подумал, что у меня от ваших кошмаров начались галлюцинации. Но вообще берегите себя.

— Вы тоже. Вы же теперь мой тайный свидетель. Займемся ловушкой?

22 июля, вторник.
Благодаря стараниям Верочки в нашей больнице обо мне сложилась благородная сплетня: одинокий, всеми брошенный член Союза писателей уединяется в парке для сочинения романа. «Просто так в наши дни мужчин не бросают, — многозначительно прокомментировала эти сведения Ирина Евгеньевна. — Про что роман?» — «Про любовь», — ответила Верочка. «Пусть сочиняет, не возражаю, — вынесла резолюцию хирург. — Но помнит: на утренних и вечерних обходах присутствие строго обязательно (намек на вечер, проведенный мною на даче Черкасских, после чего в больнице случился легкий, освежающий скандал). Вообще пациент очень нервный».

Итак, пережив утренний обход и хлебнув «какавы», я надел свою колониальную рубашку и удалился в парк сочинять. Оттуда через березовую рощу вышел на шоссе и направился к станции.

Слева совхозное поле пшеницы, дрожащее марево над ним, летучие тени и веселый вороний грай — говорят, так воронье веселится к дождю. Справа березы с довольно густым подлеском боярышника, сирени, бересклета… Одним словом, если туда загнать машину, с проселка она видна не будет.

Полное безлюдье, покой и безмятежность; мысль о том, что кто-то крадется за мной в кустах, кажется нелепой. Тем не менее, дойдя до первых отрадненских домов, я свернул в переулок, постоял у колодца, покурил, понаблюдал. Мимо по шоссе прошли две женщины с бидонами, пронесся на велосипеде мальчик, прошмыгнул рыжий кот… Становилось жарко. Тенистыми, заросшими травой проулочками я добрался до станции, где взял билет до Казанского и обратно.

В железнодорожный ад раскаленного асфальта, железобетона и скрежета я окунулся как-то вдруг, без подготовки. Контрасты возбуждают, я был возбужден и нервно колготился в нервной толпе возле телефонов-автоматов. Ворвавшись наконец в кабинку-парилку, позвонил Борису… занято… Нике… занято… Я упорствовал. Первым сдался Борис.

— Узнал. Прямо родной голос. Что вы тут делаете?

— По издательским делам отпустили до завтра.

— Книжечку пробиваете?

— Роман. Про вечную любовь. Если пробью — весь гонорар вложу в машину или в драгоценности. Как вы посоветуете?

— А идите-ка вы…

— А я и иду. В милицию. Сдаваться: не справился.

— Что? Прямо сейчас?

— Нет, на днях. Вот Дмитрий Алексеевич восстановит свою «Любовь вечернюю», вернет мой блокнот с данными…

— И тут любовь! У вас, у поклонников чистой красоты, одно и то же…

— Как? Вы ничего не слышали? У Дмитрия Алексеевича мастерскую обчистили. Кто-то украл портрет Любови Андреевны с дочерьми, помните?

— Что? — математик долго молчал. — Эту эстетскую штучку? Что за ерунда!

— Художник убит. Работает на закате в нашей дворянской беседке над портретом. Его закаты вдохновляют…

— А зачем ему понадобился ваш блокнот?

— Не знаю. У него какая-то странная идея, он скрывает…

— Не понимаю, зачем вы ему дали свой блокнот!

— Чего это вы так разволновались? Вы вот лучше скажите мне — в последний раз спрашиваю, — на что вы истратили деньги и где провели ту ночь?

— Неужели в последний?

— Да. В следующий раз вас уже будет допрашивать следователь.

— Это наконец невыносимо! — крикнул математик и швырнул трубку.

Потом отозвался и актер:

— Иван Арсеньевич! Счастлив! Вы в Москве?

— По издательским делам отпустили до завтра.

— Ну так ко мне?

— Некогда.

— Как там наши лилии?

— Пока в полной тьме. Слышали, у Дмитрия Алексеевича мастерскую обчистили?

— Боже мой! И «Паучка» увели?

— Какого «Паучка»?

— Он для меня написал — прелесть!

— Нет, украли только «Любовь вечернюю».

— Какую?.. А-а! Жуткая история. Вам не страшно?

— Я-то что! Художник убит. Сейчас восстанавливает эту самую «Любовь» по памяти.

— Так он в Москве?

— Нет, у нас, в дворянской беседке работает на закате. Его закаты вдохновляют. А я сдаюсь, иду в милицию.

— Как? Зачем?

— Не справился.

— Не торопитесь, подумаем вместе! — Актер помолчал, потом спросил сипло (куда-то исчезла чарующая напевность): — А меня тоже будут вызывать, как вы думаете?

— А как вы думаете? (Молчание.) Николай Ильич, вы же сами пожелали присоединиться.

Опять молчание.

— Нет, это невыносимо! И когда вы собираетесь?

— На днях. Как только Дмитрий Алексеевич вернет мне мой блокнот с данными.

— Вы ему отдали блокнот? Зачем?

— На время. Ему нужно для каких-то там деталей. Не знаю. Он скрывает.

— Иван Арсеньевич, давайте подождем!

— Чего? Смерти свидетеля?

Итак, подозреваемые сидят по домам (ах, отрадненские закаты! Пурпур, золото, зелень и синева небес!). Пока сидят. Путь свободен! Вперед!

Я вошел в прохладный гулкий вестибюль, куда не входил уже одиннадцать лет. Старушка вахтерша с любопытством изучила писательское удостоверение, вздохнула отчего-то и пропустила. Молодость вдруг нахлынула на меня ожиданием и надеждой. Какие надежды, какие ожидания? Опомнись, все ушло, разве что поймаю преступника, да и то сомнительно! Одинокий и всеми брошенный подошел я к лифту, вознесся на незабвенный девятый этаж. Аудитория 929. Вертер бросился навстречу.

— Здравствуй, Петя! Как успехи?

— Какие успехи?

— Экзамен сдал?

— А-а… пустячок! Зарубежка. Эдгар По с Бодлером попались.

— О, декаданс, символизм, сфера подсознательного… и какие у тебя с ними отношения?

— На пять.

— Удачно. Пойдем уединимся.

Мы вышли на лестницу, на ту самую лестницу, где я когда-то уединялся с девочкой с романо-германского и где три года назад Вертер выпрашивал злосчастные экзаменационные билеты.

— Ну, за тобой действительно следят? Или воображение играет?

— Не то чтобы… так мне кажется. Во всяком случае, мне звонили по телефону.

— Когда?

— После того четверга, в пятницу, в двенадцать ночи. Все уже легли… я имею в виду жену и ее родителей. А я занимался. Вдруг звонок. Выхожу в коридор, говорю: «Алло!» Кто-то спрашивает: «Это Петя?»

— Кто спрашивает?

— Черт его знает! Тихо-тихо, почти шепотом. Должно быть, через платок, голос какой-то придушенный. Я говорю: «Петя». И он заявляет: «Что ты видел и слышал три года назад шестого июля на даче Черкасских?» Я говорю: «Ничего». А он опять: «Расскажи, что ты видел и слышал, — так будет для тебя спокойнее». Представляете?

— А ты?

— А что я? Я сказал: «На крыльце посидел в тенечке и уехал в Ленинград. Ничего не знаю», — и повесил трубку.

— Молодец. Глядишь, с тобой еще можно будет пойти в разведку.

— Лучше не надо. Что мне теперь делать?

— Тебе — ничего. А вот у меня, чувствую, весь план к черту летит… Ладно, давай разберемся. Вспоминай. Борис: резкий, довольно тонкий голос… Дмитрий Алексеевич: горячий, страстный, чуть с хрипотцой… Актер: роскошный бас, редчайший… Ну?

— Так ведь шепот же!

— Голос-то хоть мужской?

— Наверное… Не знаю!

— Попробуем с другого конца. Твой новый телефон знали только Анюта и я. Дмитрию Алексеевичу я его продиктовал в субботу, а тебе звонили в пятницу…

— Да телефон я сам, дурак, дал.

— Кому?

— Актеру. Он спросил — я дал.

— При каких обстоятельствах?

— Когда мы яму закапывали… так тошно было. Я сказал, чтоб отвлечься, что я его по «Смерти в лицо» помню.

— Что такое «Смерть в лицо»?

— Фильм. Не видели?

— Нет.

— Боевик. Ничего. А он говорит, что сейчас в новом каком-то снимается. «Не хотите поприсутствовать?» Ну, интересно, конечно. И дал ему телефон.

— Кто еще слышал номер телефона?

— Все, кроме вас, могли слышать. Вы как раз дом осматривали.

— Петя, я ведь русским языком тогда сказал, что среди нас — убийца!

— Это убийца мне звонил?

— А кому еще ты нужен?.. Ладно, я тоже хорош, не сумел тебя прикрыть. Вообще-то я уверен, что никто тебя не тронет: нет смысла, и все же… Вот опять ты влез — и все идет насмарку!

— Иван Арсеньевич, — мужественно возразил Вертер, — не меняйте никаких планов из-за меня. Я продержусь. Постараюсь не оставаться один. Сейчас с ребятами на теннис, потом в бассейн, потом…

— Да, сегодня будь на людях, но вообще придется снять напряжение.

— А как?

— Василий Васильевич, бухгалтер наш, за меня сильно переживает. Он предложил пустить слух, что мои соседи по палате полностью в курсе и молчать не будут. Четверо тайных свидетелей, не считая меня, — какая уж тут тайна.

— А почему четверо? Я, бухгалтер и Игорь.

— И Дмитрий Алексеевич. Петя, ты видел в его мастерской портрет Любови Андреевны с дочерьми?

— Конечно. Я ж ему позировал три года назад. Портрет висит на самом видном месте, между окнами.

— Висел. Ты его рассматривал в деталях?

— Я вообще на него не смотрел. Там Маруся в чем-то красном… прямо бросается в глаза… неприятно.

— Портрет исчез в ту же ночь, когда тебе звонили.

— Ничего себе! А зачем он убийце?

— Дмитрию Алексеевичу тоже звонили той ночью, но просто молчали в трубку. Это-то и странно… если б его приняли за тайного свидетеля, как тебя, то принялись бы расспрашивать. Слушай, этот голос звучал угрожающе?

— Совсем нет. Меня как будто просили рассказать, просили как-то устало, почти безнадежно.

— Удивительно! Что же нужно убийце? Я его не понимаю… Как он сказал: «Что ты видел три года…»

— «И слышал».

— «И слышал». Интересно. Ты ведь ничего не слышал?

— Ничего.

— Допустим, он предполагает, что ты вернулся с речки раньше. Само убийство ты видеть не мог, он это понимает: с такими прямыми данными наши поиски уже б закончились. Но, значит, ты мог что-то слышать из открытого окна. Что именно? Голос убийцы? Полагаю, это был не шепот, ты б его узнал, искать опять было бы уже нечего. Крик Маруси? Их ссору? Какое-то имя, которое она произнесла? Какое-то слово… Нет, не понимаю… Мало данных: шаги и шепот… Ты единственный, кто их слышал. Ну, вспомни: шаги и шепот… Не соединяются? Никто не вспоминается?.. Ну, попробуй.

Петя вспоминал изо всех сил — напряженное лицо, чуть слышное бормотание:

— Кусты шевелились медленно-медленно… я под землей с Марусей… пауза… Вот пробежал из светелки над погребом в комнаты… легко, быстро… а шепот медленный, усталый, прошелестел безжизненно, словно совсем без интонации, знаете, словно текст прочитал, одинаково выделяя каждое слово…

— Ясно, боялся, что узнаешь. А с Дмитрием Алексеевичем и вовсе заговорить не рискнул… Или тот слишком хорошо знает голос, даже шепот убийцы, например, своего Ники… Или история с портретом гораздо сложнее, чем я думал. Кажется, я начинаю бояться за художника.

— Почему за художника?

— Почему за него, а не за тебя? — я улыбнулся. — Убийца знает, что твои сведения мне известны — я их сам выложил перед всей честной компанией, блокнотом махал… По телефону он хотел проверить, насколько ты осведомлен. А вот с Дмитрием Алексеевичем я просчитался. Видишь ли, я понадеялся, что не тебя, а его убийца принял за свидетеля… Но, во-первых, идти на такой риск: кража — не шутка… следы, свидетели и тому подобное — идти на такой риск, чтоб только попугать, глупо. А наш убийца не глуп. Он сообразил, кто настоящий свидетель, и принялся за тебя. Это во-вторых. А в-третьих, сам портрет, точнее, твое ощущение от него.

— Да, тяжелое, даже страшное… Но ведь это только потому, что я уже знал, что там изображена мертвая… Это красное пятно, этот красный сарафан… как я его забрасывал картошкой… Господи, Иван Арсеньевич! Раскройте вы поскорей это дело, ведь невыносимо…

— Не бойся, Петр, сегодня же объявится толпа свидетелей.

— Да я не об этом. Я уже, кажется, перебоялся… просто невыносимо.

— Убийце тоже невыносимо, недаром он так мечется. Он тоже знает, что там изображена убитая — им убитая! — он тоже, наверное, видел красное пятно в гнилой картошке. Но он знает что-то еще, он видит что-то еще на этом портрете и крадет его. И конечно, это что-то должен знать сам создатель, сам художник, понимаешь? Дмитрий Алексеевич знает… может быть, какая-то деталь, подробность, сочетание красок… какое-то воспоминание или ощущение — что он вложил в свою работу? Он писал самых близких ему людей, он что-то знает подсознательно, но не отдает себе в этом отчета. Пока не отдает. Но вдруг вспомнит?.. Возможно, это мои фантазии, но зачем красть портрет? А возможно, художник представляет опасность для убийцы, и я боюсь за него. Итак, с нашим планом покончено.

— А что за план?

— Предполагалась ловушка. У нас там, знаешь, тоже кусты шевелятся… И ведь хотел я взглянуть на этот портрет, но не успел. На сеансах присутствовали математик и актер. Надо мне побывать в мастерской, если… Поглядим, что будет сегодня.

— Ну вот, ловушка не состоится, объявятся свидетели, убийца притаится — и как же мы тогда его поймаем?

— Будем искать другие пути. Один у меня уже намечен.

— Какой?

— Более спокойный — научный. Когда у тебя последний экзамен?

— В субботу.

— Что сдаешь?

— Историческую грамматику.

— Не завидую. Эти дни готовься, выбрось все из головы. А потом займешься одним секретным изысканием историко-филологического характера.

…В четвертом часу я вернулся в Отраду и зашел на дачу Черкасских. Наш план, как мне казалось, был прост и красив. Мы решили поймать любителя шастать по кустам сразу на две приманки, за которыми он охотился: картина и блокнот. Художник в беседке, закат, краски, кисти, мольберт, раскрытый блокнот на перильцах, в который он, непонятно с какой целью, время от времени заглядывает. И не какая-нибудь там фальшивка, на которую вряд ли кто клюнет во второй раз, а мой настоящий потрепанный исписанный блокнот — я ничем не рисковал: легче, наверное, разобраться в шумерской клинописи, чем в моей кривописи. Как человек творческий, рассеянный, Дмитрий Алексеевич будет иногда отлучаться, например, за сигаретами, издавая при этом громкие раздраженные восклицания на свой счет. Что же касается частного сыщика, то он будет находиться неподалеку — в полуразрушенном склепе семейства Шуваловых: отличный наблюдательный пункт.

Василий Васильевич назвал наш план идиотством, Игорек — восторгом. По-видимому, прав бухгалтер: не творить художнику в беседке, а писателю в склепе, не любоваться прекрасными закатами, кустами и водами… все пошло прахом, впрочем, один шанс остался.

Дмитрий Алексеевич с Анютой как-то совсем по-семейному обедали на веранде. Очевидно, дело у них шло на лад. В палату номер семь она заходила теперь ненадолго и занималась только отцом, почти не обращая на меня внимания, холодная и равнодушная. Но жизнь вернулась к ней, я чувствовал, и радовался, несмотря ни на что, и мучился, и глядел — и не мог наглядеться. Она была в ярко-зеленом сарафане и босая.

— Анюта, у вас лопаты лежат в сарае?

— Да.

— Он запирается?

— Просто снаружи на щеколду.

— Три года назад ни одна лопата не пропала?

— Не знаю. Я не помню, сколько у нас их было: три или четыре.

— А сейчас сколько?

Она пожала плечами, Дмитрий Алексеевич встал, вышел в сад, вернулся вскоре, сказал:

— Там три лопаты.

Похлебав окрошки и выпив чашку превосходного кофе, я выразительно посмотрел на художника и откланялся. Он догнал меня в роще.

— Дмитрий Алексеевич, ловушка отменяется. Слишком большой риск.

— Для кого?

— Ну не для меня же.

— Бросьте! Кому я нужен?

— В том-то и дело, что не знаю. Но вдруг почувствовал: в краже портрета должен быть какой-то смысл.

— Вот мы и проверим. Если есть смысл — убийца испугается, и ловушка захлопнется. А вы понаблюдаете.

— Не имею ни малейшего желания наблюдать вашу смерть.

Я сказал истинную правду, несмотря на Анюту. Этот человек возбуждал во мне очень сложные чувства, но сейчас не время было в них копаться. Потом, потом… Я жил как в лихорадке.

— Иван Арсеньевич, вы — сюрреалист, ваш метод — чудовищная сфера подсознания… не чувства, а предчувствия, галлюцинации и сны. Давеча вы меня просто потрясли своим воображением: гнилая картошка, свеча, шаги, тень, кто-то заглядывает… ужас!

— Сны сыграли свою роль… — неопределенно отозвался я, вспомнив Петю: «Каждую ночь кусты шевелятся, погреб, шаги, красное пятно, я убиваю Марусю, она кричит…» — Дмитрий Алексеевич, если портрет представляет опасность для убийцы, то тем большую опасность представляет сам художник. Ну что, он и второй портрет украдет? Ерунда! А вот вы, войдя в работу, войдя в прежнее состояние духа, возможно, что-то вспомните, о чем-то догадаетесь.

— Я за три года ни о чем не догадался, а что-то вспомнить — странно… Неужели вы считаете, что я не помню самых близких мне людей? В общем, Иван Арсеньевич, давайте попробуем, я вас прошу. Все это невыносимо.

— Всем невыносимо. Но я боюсь за вас… ну, поверьте мне: неопределенное ощущение, но очень сильное. И поскольку сегодня я переполошил наш гадюшник и нацелил его на дворянскую беседку в закатных лучах, вы немедленно уедете в Москву.

— И не подумаю! У нас в руках единственный шанс…

— Поедете и исполните одно мое поручение. С сюрреализмом покончено… со всеми этими кустами, звонками и кражами. Мы снимаем напряжение.

— Каким образом?

— В Москве вы позвоните своему Нике и пожалуетесь на меня: мол, вы придумали какой-то план… сочиняйте что угодно — неважно. В общем, вы навестили сегодня Павла Матвеевича и совершенно случайно узнали от моих соседей по палате, что они, оказывается, с самого начала участвуют в следствии и все знают.

— Но ведь это неправда?

— Это правда. Василий Васильевич и Игорек — мои помощники и — чуть что — молчать не будут. Постарайтесь втолковать это Нике и Борису: найдите предлог позвонить и математику. Да, вот еще: я хочу побывать в вашей мастерской.

— Да пожалуйста! Когда?

— Потом договоримся. А сейчас уезжайте.

— Обидно. А вдруг уже сегодня все открылось бы!

— Дмитрий Алексеевич, я не сюрреалист, а кондовый реалист. К сожалению, эта история не сверхъестественная, а до ужаса реальная: и погреб, и кусты, и красное пятно на портрете, и лилии, и безумие отца. Ужас — именно в реальности. И я не до-пушу, по мере своихсил, чтобы все это и кончилось ужасом.

— Ладно, еду. И сразу разыщу этих двух, из-под земли достану.

— А вот этого не надо. Не торопитесь, пусть последний вечерок кто-то немного понервничает.

Художник резко остановился. Мы подходили к кладбищенской ограде.

— Ага! Вы меня отсылаете, а сами на закате усаживаетесь в беседке со своим блокнотом.

— Для меня нет никакого риска, уверен. И вообще, я сыщик, а вы всего лишь подчиненный. Извольте в Москву на спецзадание!

— Когда я могу вернуться?

— Уже завтра. Анюта ведь будет вас ждать?

Вопрос лишний, нескромный и к делу не относящийся, я не смог удержаться. Дмитрий Алексеевич закурил, прислонился к ограде и вдруг заговорил:

— Четыре года назад именно в этот день, двадцать второго июля, я привез девочкам продукты на дачу. Люба с Павлом были в санатории. К Марусе приехали ее театральные друзья — по кружку, и они все побежали на речку. Мы с Анютой сидели на веранде, глядели на распахнутую дверь в сад, ждали их, и началась гроза. Что это была за гроза! Никогда не забуду. Воистину гнев небесный… черным-черно, и свет слепящий, вспышки и раскаты — серебряное с лиловым… и ливень сплошной лавиной… Она хотела бежать искать детей, я ее удержал.

Он говорил как будто только себе, как будто меня не видел, а так… вспоминал вслух с усмешкой. И вновь, как тогда, в первом нашем разговоре о Люлю, меня поразила, задела скрытая, упорная, тяжелая страсть. Он любил. Я завидовал.

— А как она вышла замуж за Бориса? — не удержался я и от второго лишнего вопроса.

Он увидел ее на улице, выследил. И стал ходить — долго и упорно. Он ее, так сказать, выходил, а она его в конце концов пожалела. Конечно, она мне не рассказывала, но женщин я немного знаю. По-моему, ей было все равно, она считала, что неспособна любить, ну, не дано этого дара в общем-то редкого дара. Вот вам и гордость, и строгость, и сдержанность.

— Теперь она так не считает?

Художник тонко улыбнулся:

— Теперь она так не считает.

— Дмитрий Алексеевич, а как вы полагаете, что сделал бы Борис, если б тогда узнал о вас с ней?

— Ну, на это у меня воображения не хватает! — он засмеялся. — Воображение, Иван Арсеньевич, это по вашей части, это уже ваш чудесный… нет!.. чудовищный дар. Вы ведь свидетеля можете запугать и черт знает чего от него добиться… Ну, что там с Борисом?.. чьи-то шаги… кто-то заглядывает, чье-то безумие и чья-то смерть!.. А я человек простой и поехал на спецзадание. Будьте осторожны, я прошу вас… я как-то к вам привязался. И заката сегодня не будет — гарантирую. Парит. Ночью наверняка грянет гроза.

Мы взглянули вверх. Прямо над нами неподвижно летело лиловое облачко… вон еще одно… и еще… белый свет томительно темнел и сгущался, становилось трудно дышать.

22 июля, вторник, продолжение.
Заката, золота и пурпура действительно не было. Но беседка была, был блокнот и белесые сумерки. Я понимал, что дважды одна приманка вряд ли сработает, но я ждал… чего я, собственно, ждал?.. Вот зашевелятся кусты, и я успею перехватить… ну, не перехватить, ладно, с моей рукой… успею что-то заметить, хоть силуэт, край одежды, ощутить чье-то дыхание, испуг и ярость… Я ждал, потом забыл обо всем, задумавшись уныло и безнадежно («Теперь она так не считает!»), так что самому стало наконец противно. Встряхнулся. Надо заниматься делом.

Итак, четверг, семнадцатое июля. День знаменательный, в каком-то отношении даже роковой: я вспугнул убийцу и заставил его действовать.

С чудовищным воображением я ставлю себя на его место. Вот он бежит через березовую рощу, что-то упустил, возвращается, лезет в окно… Убитая исчезла бесследно! Непостижимый ужас. Он на этом не успокаивается, не может успокоиться: тело необходимо найти и закопать.

Свидетелем каких-то действий убийцы, возможно, становится Павел Матвеевич. Но его опасаться нечего. Вообще опасаться нечего: никаких улик, никаких доказательств, никаких свидетелей на следствии не всплывает. Убийца мог бы вздохнуть спокойно и постараться все забыть, как страшный сон — кабы не одна загадка, которая временами, наверное, все же должна была мучить его: каким образом тело оказалось в погребе? Значит, существует в этом мире человек, который незнамо с какой целью влез в это преступление и помог убийце — человек, который наверняка что-то знает, но молчит, не шантажирует. Убийца ощущает незримую, неуловимую зависимость от него.

Проходит три года. Шесть человек в саду Черкасских. Частный сыщик намекает на тайного свидетеля и приводит неоспоримые доказательства его существования: время, место, способ убийства, золотой браслет с рубинами. Что при этом должен подумать убийца: неужели всплыл тот самый его таинственный «благодетель» и наконец заговорил? Или «благодетель» и свидетель — разные лица и по-разному замешаны в преступлении? Впрочем, думать убийце особенно некогда. Художник уговаривает сыщика немедленно, в сопровождении всех действующих лиц, отправиться в милицию и предъявить блокнот с данными об этих свидетелях-благодетелях. К счастью, сыщик отказывается это сделать, и убийца понимает: никаких прямых данных о нем пока что нет, одни подозрения. Тогда чего он боится? Не чего (все улики и следы давно уничтожены, он наверняка избавился от браслета и уже невозможно отыскать труп), он боится не чего, а кого — именно: своего неведомого «благодетеля», поскольку не понимает смысла его действий.

На роль свидетеля среди присутствующих как будто годятся двое: юноша, который околачивался на даче в самое горячее время, и художник, давно копавший это дело и теперь из трусости готовый бежать в милицию.

Ночью в роще я допрашиваю Бориса, актер подслушивает. Они оба знают от меня, что в субботу в двенадцать я буду ждать математика в беседке, наверняка с блокнотом: я с ним не расставался на допросах. И преступник совершает следующие действия: расспрашивает Петю, звонит художнику, крадет блокнот и картину.

Кража блокнота логична и понятна.

Звонок Пете… словечко «слышал» не дает мне покоя (должно быть, и убийце). Из того, что я выложил подозреваемым в тот четверг, следует, что свидетель видел, а не слышал. Видеть он мог последствия преступления — мертвое тело, а слышать — живые голоса из открытого окна. Именно это, видно, беспокоит убийцу, этого признания он добивался от Пети.

Ночные звонки Дмитрию Алексеевичу. Почему убийца не заговорил? Хотел просто попугать? Или не решился подать голос, слишком знакомый свидетелю?

Кража портрета пока что совершенно необъяснима. Но меня она почему-то очень тревожит, возможно, повлияло тягостное Петино впечатление. Придется побывать в мастерской и расспросить Дмитрия Алексеевича (вот что меня тревожит! не портрет, а сам художник, точнее, опасность, которая, я почти уверен, ему грозит)… так вот, надо расспросить Дмитрия Алексеевича о сеансах, на которых он писал свою загадочную «Любовь вечернюю».

Кажется, из всего этого можно сделать вывод: преступление совершено одним из тех, кто присутствовал на даче в вечер четверга. И как у убийцы есть два предполагаемых свидетеля, так и у сыщика соответственно два предполагаемых преступника. Дмитрия Алексеевича и Петю я отношу к первому разряду (хотя бы потому, что они не могли украсть блокнот), Бориса и Нику — ко второму. Анюту исключаю вообще, безо всяких доказательств, доверяясь интуиции.

Борис. Именно после разговора с ним (а может быть, за ним?) Павел Матвеевич поспешил в Отраду. Я только не понимаю, зачем он рассказал о браслете… Вот зачем (ответил мне мой внутренний голос) — он расставил тебе ловушку, и ты в нее попался.

Допустим, он хочет проверить, что я знаю, и дает мне ложные сведения об этом браслете с рубинами: на самом деле, может, он серебряный с сапфирами или платиновый с изумрудами и т. п. Я при всех повторяю его описание и тем самым подтверждаю: о браслете мне известно только с его слов. Борис имел возможность вернуться в беседку и украсть блокнот.

Ника. Что значат слова Анюты: «Поинтересуйтесь у Ники, зачем он ездил на сеансы нашего портрета. И не верьте ему»? В его распоряжении было трое суток (и открытое окно), чтобы осмотреть дом и вывезти труп. Правда, если признать, что все это проделал не Борис, а Ника, непонятным становится поведение Павла Матвеевича, его поездка в Отраду ночью. Но, во-первых, могло случиться роковое совпадение: актер и отец убитой случайно встретились на даче именно в ту ночь. Во-вторых, если убийца Ника, можно поверить показаниям Бориса, что у Павла Матвеевича еще в прихожей начался безумный бред. И вот уже три года, как эти загадочные полевые лилии…

Тут я не увидел, не услышал, а как будто почувствовал, что на берегу, совсем близко, зашевелились кусты… кто-то идет? Выскочил из беседки и нырнул в предгрозовые тяжелые заросли, услышал отчаянный крик: «Иван Арсеньевич!», тотчас вынырнул, у меня пропала охота продолжать погоню, впрочем, я что-то не понял, я что-то… Верочка кричала, запыхавшись, возле самой беседки:

— Иван Арсеньевич! Обход! Скорей! Уже в третьей палате!

Ударили первые дождевые капли, засверкало и грянуло… Небесный гнев! Не помню, как мы пробежали лужок с ромашками и венериными башмачками, кленовую аллею, поднялись по ступенькам — и я очутился прямо в объятиях Ирины Евгеньевны в окружении свиты, шествующей по коридору. Меня журили строго, но по-матерински («Хотите остаться калекой? У вас вся жизнь впереди!», «Нервы, молодой человек, нервы!»). Я оправдывался, ссылаясь на законы художественного творчества, в том смысле, что «мы рождены для вдохновенья, для звуков сладких и молитв»… впрочем, не помню, ничего не помню. Гроза бушевала до рассвета, я убеждал себя, что ошибся… мираж, оптический обман: ну разве можно различить в сумеречной зелени мелькнувшее зеленое пятно — пышный подол сарафана из ситца? Нельзя! На рассвете я себя в этом почти убедил.

ЧАСТЬ IV «ТОЛЬКО НИКОМУ НЕ ГОВОРИ»

24 июля, четверг.
Вчера на рассвете я себя почти убедил, что Анюта не могла быть в кустах возле беседки. Она пришла после обеда в бледно-голубом платье, в том самом платье, в котором я увидел ее в первый раз. «Вот если бы она была в голубом, — размышлял я, наблюдая за ней, — или в джинсах, я б точно рассмотрел, а так… ошибся, конечно!» Я приободрился и робко спросил:

— Какая гроза страшная была, правда?

— Я не боюсь, — процедила она, не оборачиваясь.

— Но в лесу все-таки как-то не по себе. Эти вспышки…

Анюта наконец обернулась — чистые правдивые небесные глаза.

— Не знаю, что творилось в лесу, я не выходила из дому, и она ушла, не попрощавшись.

Врет! Я почувствовал, что она врет. Зачем? Кому она помогает? Да ведь не может быть!.. А чудовищное воображение — будь оно проклято! — уже работало. Она оставляет сестру на речке и едет в Москву к своему любовнику. «Только с тобой я чувствую себя настоящей женщиной!» Стоило мне подумать о ней или увидеть… Ну ладно. Она едет к своему любовнику, но что-то тревожит ее… Ее тревожат слова Маруси: «Не оставляй меня одну, я боюсь». Возвращается в Отраду. Пляж. Их место на Свирке. Дача. Еще из сада она видит открытое окно и свет. Вот она проникает в светелку… быстрые легкие шаги над погребом, где притаился Петя… Господи, да что это я! Ведь в окно влез убийца! Убийца, а не Анюта, у нее есть ключ, и она не могла задушить свою сестру!

Я ничего не знаю о ней, я совсем ею не занимался. Точнее, я все время ею занимался, но совсем не в том смысле: я никак не связывал ее с преступлением. Как она сказала: «Ни муж, ни Митя мне и тогда не были нужны, а теперь подавно». А ведь это вранье — может быть, не только по отношению к художнику (он живет у нее на даче!), но и к мужу… Может быть, она догадывалась о нем с Марусей, пережила потрясение, а потом помогла ему замести следы. Она его пожалела (страшнее нет бездны, чем душа человеческая!). А вдруг расстрел?

Допустим, она о чем-то догадывалась, и слова Маруси: «Я боюсь» заставили ее вернуться в Отраду. Сестру она не нашла, ощутила тревогу, увидела открытое окно, свет, а возможно, еще какие-то детали и следы, о которых мне неизвестно, которые она уничтожила. Она спешит в Москву, но не может разыскать Бориса, она бросается к Дмитрию Алексеевичу, но у того сидит посторонний. В десять часов она уезжает не на вокзал — на электричку она опоздать не могла, последняя уходит в первом часу, — а к мужу. Происходит объяснение, и они вдвоем вводят в заблуждение следствие (и теперешний ее намек на актера?). Три года спустя она приказывает Дмитрию Алексеевичу ничего мне не рассказывать, вообще со мной не связываться. Она мне не доверяет, то есть боится, что я раскрою ее игру? Нечего себя обманывать: я отчетливо видел зеленый сарафан в листве.

Дмитрий Алексеевич заглянул к нам вечером на минутку доложить, что задание выполнено.

— Дмитрий Алексеевич, вы ведь Анюту в наши ловушки не посвящали, надеюсь?

— Ну что вы! Она ничего не знает. Зачем волновать?

— Правильно. Как вы смотрите на то, чтоб завтра съездить к вам в мастерскую?

— Когда вам угодно. Лишь бы все это поскорее раскрылось и кончилось.

Он ждал меня утром на шоссе. Машина — довольно старая «Волга» цвета морской волны — стояла на обочине возле мощного дуплистого дуба, одиноко возвышавшегося над полем пшеницы. Миновали совхоз, выехали на магистраль, ведущую в Москву, и понеслись в смрадном автомобильном потоке. Я сказал:

— Ночью движение, конечно, гораздо тише. И наверняка он повернул не на Москву, а в противоположном направлении. Проселочных дорог тут хватает.

— Кто «он»?

— Наверное тот, кто позаимствовал у вас ключи из пиджака.

— Иван Арсеньевич, я не уверен, что сам не оставил их в машине. Кажется… а ведь правда не оставлял! — воскликнул вдруг Дмитрий Алексеевич. — Вспомнил! Когда мы вернулись с кладбища, Анюта с Павлом и Борис вышли из машины, а я еще возился, закрывал и догнал их уже в подъезде. Точно! Вообще фантастика какая-то.

— Никакая не фантастика. В понедельник милиция в погребе тело не нашла. На днях я к вам приеду на дачу, спущусь туда еще раз.

— А я видеть этот погреб не могу после Павла, а теперь тем более! И как убийце пришло в голову спрятать там тело? Ведь понятно, что найдут.

— Так ведь не нашли. Может, его в погребе спрятал не убийца.

— Вы полагаете, у него был сообщник? Но это невероятно!

— Дмитрий Алексеевич, чем больше я занимаюсь этим делом, тем более невероятным оно мне представляется. И неизвестно еще, что нас ждет впереди.

Нас ждал трехэтажный дом в стиле модерн начала века с затейливыми лепными выкрутасами по фасаду, высокими стрельчатыми окнами, овальной аркой. Оставив машину в узком, стиснутом домами переулке, мы прошли через гулкий с кошачьей вонью тоннель во двор — тоже узкий, заасфальтированный, без единого деревца.

— Вон мои окна на втором этаже, а наверху мастерская, видите?.. Тесно, неудобно, но — привык, ничего уже не хочу в своей жизни менять.

Обшарпанные грязные стены (по контрасту с благолепным фасадом), ржавая пожарная лестница… да, легко взобраться, окно рядом. Но представить, что Борис карабкается по ней ночью… действительно, абсурд. И тревога. Как только я вспоминал о портрете, меня охватывала тревога. А правда, поскорее бы все это кончилось.

Сначала мы зашли в квартиру. Темноватые комнаты, тяжелые портьеры, чудесный узорный паркет, одним словом, старинные покои. Художник явно прибеднялся: чего уж тут менять, жить тут да жить, тихо, уютно… но тревога не унималась. Книги, книги (и какие! завидую). Картины на стенах…

— Это все не мое. Пока работаю, горю, а закончу — сразу стараюсь избавиться. Неинтересно, скучно, надоедает.

— Знакомое чувство. Перечитывать себя неохота.

Мы поднялись на третий этаж. Дмитрий Алексеевич продемонстрировал, как открывается замок перочинным ножом. Я попробовал — получилось. Но представить себе крадущегося с ножом по лестнице Бориса… как будто это на него непохоже. Вот Ника… мелькнула усмешечка в прозрачных глазах… Нику представить легко (Дмитрий Алексеевич выходит за сигаретами, актер мгновенно подскакивает к «Любви вечерней», хватает, прячет в сумку… шаги художника. «Знаешь, Митя, мне уже пора. Подбросишь домой, а?»), Нику в любой роли представить легко. Впрочем, если в портрете таится опасность, хоть тень опасности, можно пойти на все — и на пожарную лестницу, и на взлом — для убийцы все роли хороши.

Просторная высокая комната, метров шестьдесят, не меньше, почти без мебели: два круглых столика на витых ножках, кресла, расписная китайская ширма в углу, за ней край тахты, полки, папки, тюбики, баночки, мольберт, холсты, кисти и так далее. Гвоздь в простенке… взгляд в окно — мрачноватая яма московского дворика… пестрое великолепие картин в разнообразных рамах — «Это не мое» — золото и пурпур икон… «А вот это мое» — на белом фоне букет белых искусственных роз в вазе. Я смотрел и дивился: стеклянная прозрачность и легчайшая пыль на потускневших лепестках, тончайшие штрихи паутины, намек на паутину меж проволочных стеблей и бумажных бутонов, а в одном из них притаился крошечный, черный, мохнатый, неправдоподобно живой паучок. Да-а… вот это мастерство, вот это тоска!

— Забавно? — художник закурил, опустился в кресло, я последовал его примеру. — Вообще-то для меня характерно буйство красок, как выражаются критики. Ну, сколько ж можно буйствовать, годы не те… Ника в восторге, это по его заказу подарок ко дню рождения.

— Дмитрий Алексеевич, как вы расцениваете такое признание: «Я игрок по натуре»? Какие качества эта черта, по-вашему, предполагает?

Он ответил сразу, без раздумий:

— Азарт и усмешку. Стремление дойти до крайности, забавляться опасностью, не думая о последствиях, наоборот, риск еще больше возбуждает. В экстремальной ситуации — игра с жизнью и смертью: рассудок подавлен страстью.

— А теперь расскажите, как Ника попал на ваши сеансы. Я так понял, что он специально приезжал, ради Маруси.

— Это он вам дал понять? — удивился художник. — Странно. Он ничего не знал, заехал ко мне случайно — я только приступил к работе.

— Случайно? А не Маруся ли предупредила его о сеансах?

— Сопоставляйте сами. В феврале я как-то заехал к Черкасским. Павел поил Любу лекарствами, сложный состав. И я понял внезапно, что больше нельзя откладывать. Я Бог знает еще когда задумал этот портрет, как бы не опоздать…

Как бы не опоздать! Вот она — «Любовь вечерняя». В основе замысла: мелькнувшая мысль о смерти и о ее преодолении — в любви… вечер, закат, книга, пылающая роза и золотая сеть. Название всему этому придумал Ника.

— Ну, объявил нашим дамам. Люба сразу согласилась. «Память будет дочкам». Это было где-то в середине недели, а к воскресенью я подготовил доску, и они приехали ко мне. И тут появился Ника.

— Он ведь собирался отшлифовать алмаз.

— Опоздал. Маруся уже передумала.

— Вот как? А когда именно она заговорила об университете?

— Да вот когда я заезжал, насчет портрета договорился. Мне этот день еще и потому запомнился.

— И сколько это времени прошло после спектакля? То есть после второго февраля?

— Давайте я расскажу все по порядку, — Дмитрий Алексеевич улыбнулся задумчиво, заговорил медленно, вспоминая: — Стояла зима, холодная и пушистая. В январе мне позвонила Люба, попросила взять из театра костюмы: Маруся будет играть Наташу Ростову. Я все продумал. Две сцены ночью, у окна и приход к князю Андрею длинное белое платье, вышитое гладью. А между ними русская пляска — по контрасту: яркое пятно, коричневый бархат и пунцовая шаль. Я как раз оформлял один спектакль, переговорил с костюмершей, забрал костюмы и встретил в театре Нику. Мы вместе вышли, и вдруг мне пришла в голову идея показать ему Марусю. С его опытом и связями он бы чудеса сотворил. Ника, естественно, заартачился: «Эти бездарные девицы мне вот так вот…» Я не разубеждал, я готовил ему сюрприз. Уже в первой сцене, когда она вышла, встала у воображаемого окна и сказала что-то вроде: «Соня, какая ночь!..» Ну, это трудно передать, это надо сыграть… даже не сыграть, а прожить… эту юность, прелесть и восторг! Одним словом, я почувствовал, как Ника вздрогнул и насторожился. Мне не надо было его уговаривать, он сам тут же после спектакля доложил Марусе, что счастлив будет с нею позаниматься.

— Все были счастливы с нею позаниматься! — вставил я. — Этот спектакль… вы хорошо его помните?

— Еще бы! Последний. Всех охватило возбуждение, ее вызывали, в общем, успех, триумф. Тут я впервые увидел Петю: он преподнес ей на сцене букет белых цветов…

— Да? Мне он сказал, что в апреле после каникул чуть ли не впервые с ней заговорил.

— А вы ему больше верьте, — заметил Дмитрий Алексеевич. — Он преподнес ей нарциссы. Видимо, тогда у них все и началось.

— Началась тогда, на спектакле, я уверен, но не с ним.

— Не знаю. Я запомнил его. Она взяла цветы и поцеловала Вертера. А дня через три примерно я заехал к Черкасским и задумал портрет. Там были Анюта с Борисом, сцены, женская половина в волнении: девочка решила посвятить себя науке. Я возражал и раздражался, Павел посмеивался. Он никогда ни на кого не давил, он любил их безумно…

— Всего три дня, Дмитрий Алексеевич! И так подчиниться, так полюбить какого-то монстра… — я все больше и больше волновался, я чувствовал, что мы подходим к главному — к завязке, к истоку, к мотивам преступления.

— Мне кажется, Иван Арсеньевич, у вас несколько неверное представление об этой истории. По-моему, она не полюбила — вот в чем дело.

— Но Петя утверждает…

— На вашем месте я бы не слишком доверял Пете. Пусть он не убийца, но с ним все не так-то просто. Я много думал над этим, анализировал. И мне кажется, любила она все-таки его, а не монстра — потому и погибла.

— Вы хотите сказать, что она не ответила на чувства, и он…

— Ну да. А какая еще могла быть причина? Вот представьте. Она, так сказать, не отвечает на чувства — и в то же самое время маячит в саду, заглядывает в окно юный поклонник.

— А дальше?

Понятия не имею. Но совпадение нехорошее, правда?

— Но из-за этого задушить…

— Согласен. Вряд ли только из-за этого. Поклонников у нее была тьма. Потому и говорю: должно быть, Вертер сыграл более значительную роль, чем нам представляется.

— Голова кругом идет, — признался я. — Роли, игры, игры, роли — где же истина? Хотелось бы мне хоть на мгновенье заглянуть в душу убийцы.

— Вы думаете, там истина? Там ослепление, ужас и тьма.

— Но ведь была же минута, может быть, секунда, граница между светом и тьмою, которую он посмел переступить.

— Как теперь выражаются, пограничная ситуация. Посмел переступить и наказать.

— Вот оно — своеволие! То есть свобода только для себя, самоутверждение за счет других. Если не мне, так и никому — лучше смерть!

Зазвонил телефон. Художник поднялся, подошел, взял трубку.

— Алло!.. Алло!.. Не слышно, перезвоните! — Вернулся, сел, как прежде, в кресло, пробормотал: — Напрасно отказались от ловушки, сейчас бы не гадали, а знали.

— И частенько вам вот так звонят и молчат?

Он вопросительно взглянул на меня.

— Вы думаете… Да нет, наверняка что-то на линии не сработало. Нашим общим друзьям известно, что я живу сейчас на даче. Может, чайку или кофе? Что хотите?

— Если можно, чаю.

— Я сюда принесу. А вы пока входите в атмосферу, осваивайтесь.

Дмитрий Алексеевич вышел. Я задумался, пытаясь определить причины неутихающей тревоги: нервы никуда, телефонный звонок чуть не вывел из равновесия. А тогда за окном, может быть, шел снег, они сидели в том углу, где сейчас пустой мольберт: Любовь Андреевна и две дочки. Чувствовала ли она, что ее девочек, ее красавиц, окружает опасность? Уверен, что да. Наверное, она знала, что недолго ей уже заботиться и любоваться на них. «Память будет дочкам» — «Любовь вечерняя». Белые одежды, золотая сеть. Анюта в голубом (зеленое в предгрозовой зелени! Боже мой! Что она скрывает? Что связывает ее с убийцей? Жалость?.. Ладно, это потом). Маруся в той самой пунцовой шали, в которой она играла Наташу Ростову и которая истлевает теперь где-нибудь в сырой земле. Трое мужчин — художник за мольбертом, актер и математик. Сидели, должно быть, в креслах, курили, наблюдали. Среди них кто-то… неправдоподобно живой паучок в белых бутонах. Юный Вертер подарил Наташе Ростовой белый букет, она поцеловала его. Все это он от меня скрыл. А позже, осенью, вдруг увидел портрет. «Я вообще на него не смотрел. Там Маруся в чем-то красном… неприятно». Спортивного Петю, взлетающего по ржавой лестнице, представить…

— А вот и чай!

Дмитрий Алексеевич возник с чайником и фарфоровым чайничком, взял с полки чашки, сахар и мед. Душистый парок поплыл по комнате, и вновь зазвонил телефон. Художник поднял трубку, повторилось давешнее.

— Однако действует на нервы, Дмитрий Алексеевич! Проверю-ка я, что там поделывают наши клиенты.

Бориса и Пети дома не было. Актер откликнулся:

— Иван Арсеньевич! Вы опять в Москве?

— Мы с Дмитрием Алексеевичем у него в мастерской.

— Это очень кстати. Я хочу забрать своего «Паучка». Боюсь, он следующая жертва.

Я передал трубку художнику со словами «Пусть приедет», он послушал и сказал сухо:

— Приезжай и забирай. Мне твой «Паучок» надоел… Да и Ника надоел, — проворчал он, усаживаясь. — Сумели вы, Иван Арсеньевич, заразить меня подозрениями.

Час спустя актер появился; тихая, доверчивая атмосфера сразу изменилась: шум, блеск, «ужимки и прыжки». Я был настроен недоброжелательно.

— Иван Арсеньевич, — сказал Ника, принимаясь за чай, — вам ни о чем не говорит такое название — «царские кудри»?

— Цветок?

— Совершенно верно. Наши отечественные полевые лилии. Испокон веков, оказывается, процветали в средней полосе. Возможно, в каком-нибудь потаенном месте еще остались. Цветы крупные, на длинных стеблях, метра полтора высотой.

— А окраска?

— Довольно зловещая: грязно-пурпурными темными пятнами. Мить, не помнишь, росли такие на даче Черкасских?

— По-моему, нет… Пурпурные, полтора метра… Нет, я б запомнил.

— Нет, — с удовлетворением повторил Ника. — Так я и думал. Доктор говорит не о цветочках. Иван Арсеньевич, надо копать с погреба. Доктор в погребе — концовка и тайна этой истории.

— Это концовка, — подтвердил я, внимательно наблюдая за актером. — А начало: Наташа Ростова на школьной сцене.

— Не вижу связи.

— Убийца, наверное, видит.

— Но я же не убийца, — Ника засмеялся. — Он охотится за нашим художником. Напрасно. Я бы на его месте занялся юношей на крылечке. Он ведь свидетель, а? Ну, будьте откровенны, сыщик, здесь все свои.

— И как бы вы занялись этим юношей?

— Будь я убийцей, — вкрадчиво и сладострастно начал актер, — я бы прежде всего узнал его телефон, позвонил и, изменив голос, поинтересовался, что тот видел и слышал в день убийства на даче Черкасских.

— А если б тот отказался ответить?

Ника пожал плечами:

— Тогда остается один выход — убрать свидетеля. Так ведь следует по законам жанра? — Помолчал и добавил мечтательно. — Неплохое название для детективного романа — «Смерть свидетеля».

— Банально. И вообще, Николай Ильич, вы бы этого не сделали. Кто б там ни был этот свидетель — его сведения имеются у сыщика.

— Прекрасная идея. Убирается сыщик с блокнотом. Свидетель — и так, судя по всему, великий молчальник — умолкнет навсегда. Иван Арсеньевич, берегитесь! Серьезно предупреждаю.

— Спасибо. А связь между сценой и погребом вот какая. Кто-то увлекся Наташей Ростовой, а поплатилась за это не только она, но и ее мать и отец.

— Так вы полагаете, на спектакле…

— Полагаю. Объясните, от кого вы узнали, что Маруся будет позировать Дмитрию Алексеевичу?

— От него, от кого же. Мить, я ведь от тебя узнал?

— Не от меня.

— Разве?.. От тебя, от тебя. Ты забыл.

— Я ничего не забыл.

— Давайте вспоминать вместе. Николай Ильич, вы прибыли на первый же сеанс?

— Ну да. Сидел в этом кресле, в котором сейчас сижу, а женщины располагались вон в том углу, где мольберт. Митя между нами. То есть я видел сразу и картину и натуру. Вот появились первые мазки, пятна, какие-то неясные еще контуры, потом проступили лица…

— Вы присутствовали и на втором сеансе?

— Да. Увлекательное занятие: из хаоса создается мир.

— И было в этом мире что-то такое, что могло встревожить убийцу, как по-вашему?

— По-моему… — начал Ника, его голос внезапно осип. — Я не знаю.

— Вы ведь придумали название? «Любовь вечерняя». Какую любовь вы имели в виду?

— М-материнскую… — он отвел глаза и вдруг поднялся, подхватил свою черную сумку с пола. — В общем, закат, вечер, мать… понятно. А мне уже пора. Ждут на телевидении…

— Николай Ильич, — сказал я вдогонку, — так для кого же все-таки портрет представлял опасность?

— Митька прав, я ничего не помню.

— «Паучка» своего забыли!

— В другой раз, не к спеху! — ответил Ника с порога и исчез.

Мы с художником в жгучем недоумении уставились друг на друга.

26 июля, суббота.
— А за что Отелло задушил Дездемону? — спросил Игорек.

Вопрос повис в больничной тишине, за окном жаркий день незаметно переходил в душный вечер, и звонко копошились воробьи в кустах сирени.

— Недоразумение вышло, — отрывисто отозвался Василий Васильевич. — Один гад ее оговорил. Средневековье — нравы жестокие. Да оно и теперь как-то не легчает. Сидит в человеке зверь.

— А с виду не подумаешь, да, дядя Вась? Шикарный мужик. Но когда он насчет болезни заюлил, я сразу про него догадался.

— Как же, догадался ты. Но похоже, правда, что он.

— Отелло, гад. Или Борис. Кто-то из них. Анюта отпала, признаю…

«Отпала»! Знали бы они. Вчера она с усмешкой отвечала на мои мимоходом заданные, незначительные вопросы. Да, в больницу она всегда ездит на автобусе, садится у магазина, где покупает продукты. «Нет, через рощу я не хожу, папа любит свежее молоко». Во вторник она приезжала к отцу утром, так что на закате возле беседки делать ей было абсолютно нечего. И все же она была там. Наваждение! Все безнадежно запуталось и перепуталось в бедной моей голове. Анюта в кустах, Борис с браслетом, Вертер с букетом, Ника и «Любовь вечерняя». Беспорядочные, безобразные пятна и мазки проступали во тьме — цельной картины не складывалось. Но в этом хаосе, путанице и абсурде я смутно ощущал целенаправленное движение чужой воли, отчаянной и непреклонной. Казалось, вот-вот появится кто-то — и хаос превратится…

Дверь тихо отворилась, и в палату вошел Петя (ах да, он же сегодня сдал последний экзамен). Поздоровался, сел на табурет против моей койки и сказал озабоченно:

— Иван Арсеньевич, надо посоветоваться.

— С исторической грамматикой справился?

— На четыре. Иван Арсеньевич, я хочу спросить…

— И я хочу. Петя, как ты все-таки относился к Марусе? Может, раскроешь тайну?

— А что?

— А то. По твоим словам, первого апреля, когда она подошла к тебе с просьбой насчет занятий, ты чуть не впервые с ней разговаривал, так?

— Может, когда и разговаривал, все-таки в одном классе учились. Но это был первый… как сказать?.. личный разговор.

— Первый? А до этого никаких личных отношений у вас не было?

— Никаких.

— Слушай, может, ты, выражаясь по-школьному, бегал за ней? Тайно вздыхал?

— Да ничего подобного!

— Странно. Проклятая история — никому из вас нельзя верить. Ну ладно, это потом, я тебе устрою очную ставку. О чем ты хотел со мной посоветоваться? (Петя выразительно огляделся.) Выкладывай, тут все свои.

— О лилиях.

— Ты уже успел что-нибудь узнать?

— Ничего интересного. То есть для нас, по-моему, ничего. Я после того разговора — в университете, помните? — в Историчку смотался. До закрытия проторчал — ничего такого не нашел.

— А что все-таки нашел?

— Сначала в «Брокгаузе и Ефроне» поискал, там только про цветы: луковичные, черт-те сколько видов… Ну вы же сказали на цветы акцент не делать. Пошарил в «Гранате» — там тоже про цветы и еще про деньги. Оказывается, при Людовике XIV была такая монета — «лилия». Это, видимо, намек на эмблему дома Франции, деталь геральдики, знаете: белые лилии по голубому полю. Стал я копать про этот герб — безнадежно. Известно только, что появился в XII веке, наверное, при Филиппе II Августе: проводил централизацию, Нормандию отвоевал. Вообще флёр де лис…

— Что?! — закричал я и вскочил с койки. — Как ты сказал?

— Флёр де лис, — Петя тоже поднялся, глядя на меня с недоумением. — Переводится «цветок лилия» — этот самый символ французской короны. Карл V в честь Троицы утвердил три лилии…

Я прямо-таки дрожал в предчувствии разгадки… неужели вот она, та самая деталь, которая рассеет хаос, просветлит полную тьму… Однако взял себя в руки, снова сел, усадил Петю рядом, спросил:

— Что ты узнал про тот символ?

— Почти ничего. Там одна старушка библиотекарша… надоело ей, наверное, кирпичи эти таскать… в общем, спрашивает, что я ищу в словарях. Я говорю: «Мне все про лилии надо знать». Она посоветовала «Жизнь растений», но в Историчке ее нет. Я говорю: «Мне не про цветы, а в символическом плане что означают лилии». Ну, произвело впечатление, тут она заинтересовалась (образованная старушка), стала вспоминать, что лилии еще в Древнем Египте были известны, вообще на Востоке использовались во всевозможных орнаментах, а потом вот на королевском гербе. И говорит: «Вам надо «Лярусс» почитать, там наверняка есть про лилии как символ».

А я-то, как назло, во французском — валенок… ну, английский, немецкий, теперь вот португальский… Ну, мы с ней нашли в «Ляруссе» эти самые флёр де лис, кое-что она мне перевела. Вот я и хотел спросить: переводить мне всю статью в «Ляруссе» или нет? Она огромная, шрифт убойный, без лупы не рассмотришь… Одним словом, провожусь я с ней… Нет, вы не подумайте, я готов, чтоб только кончилось все поскорее. Но главное — для нас ведь ничего интересного… Не про французскую же корону Павел Матвеевич три года твердит.

— Что тебе еще перевела библиотекарь?

— Да только то, что происхождение лилий на королевском гербе неизвестно: до сих пор спорят историки и археологи. Возникли в XII веке, вроде даже впервые в 1180 году. Есть работа какого-то Бомона «Исследование о происхождении лилий». Он считал, что название «флёр де лис» образовано от кельтского «ли» — король. Но это недостоверно, в общем, выдумка.

— И все?

— И все. Тут ее позвали, и она ушла. Я посидел-посидел, увидел там стишок в тексте, хотел перевести — ерунда какая-то получается. А под стишком, правда, одну фразу одолел, что-то вроде того: «Короли французские открыли герб: небесные три цветка лилии из золота, это девиз: лилии не трудятся, не прядут — связанный с притчей из Евангелия по Матфею».

— Что еще?

— В общем, все что успел до закрытия. Я, дурак, с королями, конечно, долго провозился, как-то увлекся: Меровинги, Каролинги, Капетинги — что вытворяли! Если б я сразу за «Лярусс» взялся… Да, вот еще, я перерисовал несколько орнаментов, — Петя вынул из кармана рубашки смятый листок, я с жадностью схватил: четыре геральдических цветка с тремя крошечными лепестками различных форм и пропорций.

— Они изображались на знаменах, на украшениях разных, на эфесах шпаг, — продолжал Петя, — эти самые французские лилии — флёр де лис. Я вот думаю, Иван Арсеньевич, не заняться ли мне историей?

— Какой еще историей?

— Может, средних веков? Знаете, я начал читать — не оторвешься, правда, вот для нас ничего интересного.

— Ошибаешься, — ответил я задумчиво. — Все это крайне интересно. И история средневековья крайне интересна. Попробуй займись.

— Значит, переводить статью?

— Пожалуй, не стоит. Пожалуй, мы и так обойдемся… Давай-ка помолчим десять минут, требуется подумать.

Я закрыл глаза, сосредоточился. Чудовищная идея — не может быть!.. Может, не может, а надо проверить…

— Так. Сейчас мы навестим Анюту… да и в погреб я давно собираюсь. Ты пойдешь со мной.

— Ага.

— Иди, я догоню.

Я подошел к койке Василия Васильевича, шепнул ему несколько слов — бухгалтер взглянул на меня с диким любопытством, но ответить не успел: я бросился за Петей.

Анюта, в своем ядовито-зеленом сарафане, слегка покачиваясь, полулежала с раскрытой книгой на коленях в гамаке, подвешенном за сучья старых корявых яблонь. Дмитрий Алексеевич сидел и курил в шезлонге рядом. Мы с Петей пристроились на лавочке возле стола; напротив продолговатая клумба без единого цветка действительно напоминала свежую могилу. Я вздрогнул, то самое ощущение, нет, воспоминание, что мучило меня с моего посещения погреба, вдруг вспыхнуло в душе ярко и пронзительно: я вспомнил.

Художник спросил:

— Есть новости, Иван Арсеньевич?

— Всего лишь одна, зато не просто новость, а прямо-таки драгоценность. — Меня не интересовал сейчас художник — я не спускал глаз с Анюты: она глядела исподлобья, хмуро и недоброжелательно. — Наш юный друг, — я кивнул на Петю, — занимался в эти дни французской историей. Интересные дела творились в этом королевстве при Филиппе II Августе.

— При ком? — недоверчиво переспросил Дмитрий Алексеевич, словно не веря ушам своим.

— XII век: мрачное средневековье, феодальная раздробленность, слабые еще правители по крохам собирали прекрасную Францию, — я выдержал паузу. — И представьте себе, именно тогда, восемьсот лет назад, случилось событие, имеющее связь с безумием Павла Матвеевича.

Среди моих слушателей произошло движение: у Вертера, как мы говорили в детстве, отвисла челюсть; Дмитрий Алексеевич всем телом подался вперед, выражая нетерпеливое ожидание; Анюта мгновенно выпрямилась, голубые глаза сверкнули тревогой.

— Иван Арсеньевич! — воскликнул художник. — Все это непонятно, конечно, но… Если вы догадались о тайне Павла, то, может быть, догадываетесь и кто убийца?

— Не догадываюсь, а знаю.

— Так кто же?

— Потерпите немного. В сущности, меня по-настоящему волнует только один момент, я должен его выяснить… Собственно, я пришел посидеть в погребе, с вашего позволения, — я вопросительно взглянул на Анюту, она кивнула нехотя. — Ну и просто поговорить, уточнить…

— Но послушайте! Неужели какой-то французский Филипп Август… чем он вообще знаменит-то? Все, что до «Трех мушкетеров», для меня в тумане… Нет, серьезно, в истории Франции вы нашли ключ к разгадке преступления?

— Да. Разумеется, помогли еще кое-какие обстоятельства. Например, история создания одного портрета…

— Моего? Вы знаете, где он?

— Он, по-видимому, увезен… далеко, за две тыщи километров… ну, что еще?

— А вот что еще, — Анюта тяжело глядела на меня. — Вот этот вот мальчик, который букеты кому-то дарил, а?

— Да, Петр, объяснись, наконец. Давай до конца выясним твои отношения с убитой.

— Да не было у нас никаких отношений! — заорал он в панике.

— Не было? — заговорила Анюта низким вздрагивающим голосом. — Букеты… билеты! Ты взял в ту среду у Маруси билеты? Признавайся!

— Какие еще билеты? — удивился художник.

— Да это уже неважно, Дмитрий Алексеевич, — начал я, но Анюта перебила:

— А для меня важно!

— Ладно, ладно… — сказал я рассеянно. — Помните, Дмитрий Алексеевич, сияющую, как вы выразились, весну Боттичелли? В то воскресенье Петя привез Марусе билеты по русскому языку, которые он выпросил у одного первокурсника, ну, по ним вроде бы на экзаменах спрашивают. Так вот, именно к среде она обещала их переписать, и Петя явился за ними. После этого билеты с дачи исчезли. Но сначала объяснимся с букетами. Ты дарил Наташе Ростовой нарциссы?

— Ну и что? Мне Елена Ивановна поручила, наша литераторша, от имени класса преподнести. Можете у нее спросить, если не верите!

— Возникнет надобность — спросим, — разговор все больше начинал занимать меня. — Не волнуйся так. Маруся тебя поцеловала. Почему ты мне об этом ничего не сказал?

— Не придал значения.

— Мальчик, не морочь мне голову!

Петя покраснел и отвел взгляд.

— Ну придал, придал. Слишком большое значение. Ну дурак! И не я один: все ребята решили, что она за мной бегает, когда ей вдруг вздумалось в университет со мной готовиться.

— Так она бегала или не бегала?

— Вы же знаете, — прошептал он.

— Знаю, не знаю… вы тут столько понакрутили… Расскажи для Анюты. Она этим очень интересуется. Правда, Анюта?

— Да, интересуюсь!

— Ну, Петя? Что произошло, когда вы с Марусей венки в лесу плели? (Он молчал.) Не стесняйся! Здесь, как и в палате, все свои.

— Ну… я хотел ее поцеловать, а она выдала мне по шее.

— И что сказала при этом?

— Иван Арсеньевич!

— Что сказала?

Петя вздохнул:

— Что я кретин.

— А еще?

— «Кому ты нужен! Я люблю человека, до которого вам всем, как до неба», — вот что она сказала, и отстаньте от меня.

— Слышали, Анюта? Вы удовлетворены?

— Нет. Куда он дел экзаменационные билеты?

— Он их порвал.

— Значит, он виделся в ту среду с Марусей?

— Виделся. С убитой Марусей. Он видел ее труп в светелке на диване. Более того, он видел ее в вашем погребе в гнилой картошке. (Анюта в ужасе глядела на меня.) Вы начинаете кое-что понимать? — спросил я с болью.

— Иван Арсеньевич! — решительно вмешался художник. — Мне не нравится ваш тон, я предупреждал. Давайте передохнем. Анюта, пошли чай приготовим, а?

Он подал ей руку, помог встать, она двигалась машинально — кукла-марионетка, — глаза потухли, и взгляд, как прежде, как в первую нашу встречу, был устремлен в пустоту. Ну и пусть! Я должен знать!

Дмитрий Алексеевич ходил в дом и обратно, принося чайную посуду, сахар, варенье и так далее… она не появлялась. Наконец был разлит чай, крепкий и душистый. Мы ждали, она подошла с блюдечком малины. За столом царила, если можно так выразиться, нервная тишина.

— Дмитрий Алексеевич, — сказал я, наспех покончив со своей порцией, — теперь вы позволите мне поговорить с Анютой? Поверьте, для меня это очень важно.

— При чем здесь он, — отозвалась она высокомерно. — Я еще не впала в маразм и полностью отвечаю за себя.

— Тем лучше. Когда Любовь Андреевна узнала о вас с Дмитрием Алексеевичем, помните?

— Люба! — художник чуть не опрокинул чашку. — Знала? Откуда?

— Знала, знала, — перебила Анюта брезгливо. — Обязательно нужно это ворошить?

— Обязательно.

— В мае. Я зашла к нашим, мама спала. Тут ты позвонил, — она взглянула на Дмитрия Алексеевича. — Не мне, маме, но я взяла трубку. Оказывается, она уже проснулась. Ну, по некоторым деталям… «ты»,«Митя»… она кое-что поняла и взяла с меня слово, что все между нами будет кончено.

— Как вы думаете, ее слова перед смертью: «Как ты могла!» — не намек на происшедшее в мае?

— Да, наверное.

Так. Павел Матвеевич, конечно, знал, что ночью вы имеете обыкновение просыпаться от малейшего шороха и не пользуетесь снотворным?

— Знал.

Теперь такой вопрос. Если не ошибаюсь, на следствии вы заявили, будто спали с Марусей при закрытых дверях, то есть вас с ней разделяли три двери: в светелку, на кухню и в вашу. Так ли это?

— Я соврала! — ответила Анюта в том духе раздражения, который точно характеризовал ее отношение ко мне: я ее безумно раздражал. — Да, соврала. Перед отъездом родители потребовали, чтоб наедине мы спали при открытых дверях. На всякий случай… они беспокоились.

— Понятно! — воскликнул я в неизъяснимом волнении. «Боже мой! Какая тайна и… как все необычно!» Но не радость открытия, подтверждения, а тоска сжигала меня. Взгляд упал на перекопанную цветочную клумбу… — Сейчас я спущусь в погреб, проверю одно свое ощущение. Прошу публику не расходиться.

Я зажег свет на кухне, откинул ногой потертую дорожку, поднял люк, спустился, захлопнул его и сел на лавку. Полная тьма и дух сырой земли. Вот оно! Да, все сходится. Поминки. Уход Бориса. Воспоминание Дмитрия Алексеевича: «Вот он появился в дверях. Лицо бледное, глаза ускользающие, словно ничего не видят. Прошел по комнате, движения быстрые, энергичные, его движения. Секунд пять постоял у стола, сел. Вдруг говорит: «Пойду пройдусь». Я предложил: «Я с тобой», — начал подниматься, и тут меня остановил его взгляд… в глазах стоял ужас…» Именно эти пять секунд у поминального стола решили дело: он вспомнил. Третьего дня в пятницу он ходил тут со свечкой, а художник смотрел сверху из кухни. Дмитрий Алексеевич: «Да, да, вы правы… вы абсолютно правы… да, это точно, я вижу, как сейчас!.. Он склонился в углу над кучей картошки!» Я чиркнул спичкой — и тут пережил самое страшное мгновение в своей жизни! Никогда! Ничего подобного! Я даже не подозревал, что может существовать такой ужас. И все равно: теперь я знаю, что испытал сотую, нет, тысячную долю того, что вынес Павел Матвеевич, но даже это было невыносимо. В полной тьме я метнулся куда-то, схватился за перекладину, припал к лестнице и замер. Сердце колотилось как бешеное, его стук переполнял тесное подземелье, я чувствовал, что сейчас задохнусь, глаза как будто ослепли. Нет, не ослепли! Только что, в мгновенном озарении спички так явственно, так реально вспыхнуло красное пятно за перегородкой, в куче гнилья. Да ведь не может быть! Прошло три года. Спокойно! Что со мной? Я схожу с ума?.. Вот лестница, вот перекладины, вот… я поднял руку… шероховатые доски — люк. Сегодня суббота, двадцать шестое июля, мы пришли сюда с Петей, я разгадал тайну полевых лилий… Нет, я не сошел с ума! Значит, надо… надо всего лишь зажечь спичку и посмотреть. Дрожащими пальцами я нащупал в кармане рубашки коробок. Надо! Мгновенное озарение. Вот оно что! Спичка обожгла пальцы, погаснув; какое-то время я стоял, прижавшись к лестнице, медленно приходя в себя. Затем вылез из погреба, миновал кухню, прихожую, веранду, вышел на крыльцо и крикнул:

— Анюта! У вас есть свечка?

В шкафчике на кухне! — донеслось в ответ. — А зачем вам?

— Нужно!

В шкафчике на верхней полке я нашел оплывший огарок в ржавой консервной банке и заставил себя вновь спуститься под землю. Вот лавка, полная тьма, дрожащее неровное пламя, закатный огонь в оконце, золотая сеть, книга, роза, пышные одежды, белое с голубым и яркое пятно — пунцовая шаль. С краю перегородки, прислоненная к сырой земле, в блеске сияла стилизованная средневековая аллегория. Анна, Мария и Любовь. Я долго сидел, восстанавливая цепь событий. Круг замкнулся. Какая наглость! Нет, последнее отчаяние.

— Анюта, — спросил я, подходя к чайному столу, — когда вы в последний раз были в погребе?

— В прошлом году, летом. А что?

— Дмитрий Алексеевич, а вы?

— Три года не заглядывал и не имею ни малейшего желания.

— Придется заглянуть.

Он стремительно поднялся, Анюта метнулась следом, я схватил ее за руку.

— Ни с места!

— Да что такое?!

Дмитрий Алексеевич бросился к дому, Вертер сидел ни жив ни мертв, Анюта отчаянно пыталась вырваться.

— Да как вы смеете?

— Смею!

Свободной рукой она хотела разжать мои пальцы, тогда я исхитрился, перехватил обе ее руки и сжал как в тисках. Она вскрикнула, я ослабил хватку и прошептал жарко, близко, прямо ей в лицо:

— О чем вы разговаривали с Дмитрием Алексеевичем третьего июля в воскресенье перед гибелью Маруси… вон там! возле куста жасмина! О чем?

— Вы бредите!

— О чем? Ну?

Она явно испугалась и начала тоже шепотом:

— Мы говорили… Да отпустите же меня!

— Не отпущу!.. О чем? Дословно помните? Только не ври — у меня есть свидетель!

— Мы говорили… Митя сказал: «Все как прошлым летом, да?» Я ответила… Да не сжимайте руки, мне больно!.. Я ответила что-то вроде: «Все да не все. Я ошиблась, прости. Прошлым летом мне на минуту показалось, что только с тобой я себя чувствую настоящей женщиной». Он сказал: «Люлю, нам необходимо встретиться». Я отказалась, он настаивал: «Я буду ждать тебя в среду вечером» — и отошел. Все. Вы довольны?

— Очень.

Я увидел художника и отпустил ее. Он медленно, с каким-то потерянным лицом шел к нам, держа в руках свою аллегорию. Подошел, устало опустился, упал на лавку и сказал с дрожащей улыбкой:

— Вот, Анюта, видишь? Нашел в погребе наш портрет.

Она вырвала доску у него, вгляделась и воскликнула:

— В погребе? Ты нашел в погребе?

— Анюта, — я из последних сил наблюдал за ней, — у Бориса остался ключ от дачи, так ведь?

— При чем тут Борис!

— Остался или нет?

— Остался, но он тут ни при чем. Я знаю, кто это сделал!.. Я помню, как три года назад он на нее смотрел на сеансах…

— Кто?

— Актер — этот подонок, кто ж еще!

— Анюта, не выдумывай! — вмешался Дмитрий Алексеевич. — Как Ника мог попасть в погреб?

— Я сама его впустила.

— Вы? Каким образом?

— Он явился сюда со своей черной сумкой. У каждого по сумке — оригинально, да? Как раз поместится «Любовь вечерняя». Любовь в сумке. Нет, я умру со смеху! Он сказал, что хочет осмотреть место, где папа… а!.. где папа тогда ночью с ума сошел. «Я хочу попытаться войти в его психологическое состояние». Психолог! По системе Станиславского! И попросил вам об этом не рассказывать: великий сыщик якобы будет недоволен, что вмешиваются в следствие.

— Когда все это происходило?

— В прошлую субботу, когда вы его в больницу на допрос вызывали.

В ту самую субботу! Понятно, понятней некуда! Вот теперь круг действительно замкнулся. Что делать? Я не мог поставить последнюю точку, я боялся. Нет, есть что-то пострашнее погреба и сырой земли. Я окинул безнадежным взглядом обращенные ко мне взволнованные лица, махнул рукой в отчаянии и побрел к дыре в заборе. К черту! Я не сыщик, пусть живут, как хотят, пускай корчатся в собственном аду! Постоял, упершись взглядом в посеревшие мирные дачные доски, услышал голос за спиной:

— Иван Арсеньевич, что с вами? Я могу вам чем-нибудь помочь?

Обернулся, вгляделся в юное открытое лицо: страх, но и надежда. А ведь есть еще и надежда!

— Что будем делать, мальчик? Разоблачать?

— Я не знаю, — Петя беспомощно пожал плечами. — Я как вы. Я вам верю, больше никому.

— Это ты зря. Но вообще правильно, надо ведь и верить;— я вдруг словно очнулся. — И чего это я панику преждевременно поднял, а? Ведь видимость может обмануть, правда?

— Правда. Со мной так и было. Но вы же мне поверили?

— Да, пошли. Я хочу выяснить и убедиться, что я не прав. Факты фактами, но должно же быть что-то и выше — что я чувствую, несмотря ни на что!

Дмитрий Алексеевич и Анюта молча стояли на лужайке, меж ними на столе лежала аллегория. Я заговорил:

— Анюта, помните, в пятницу, после того как клумбу копали, вы пришли к отцу в больницу?

— Помню.

— Помните наш разговор?

— Ну?

— А концовку? Я сказал вам: «До завтра?» Вы ответили: «Завтра я на весь день еду в Москву». Помните?

— Что вы ко мне пристали!

— Вы уехали в Москву? (Пауза.) Никуда вы не уезжали. Где вы были на самом деле?.. Не хотите говорить? Во сколько к вам явился Ника?

— Не помню. Днем.

— А до его появления? Вы были в кустах у беседки, да? Вы слышали наш разговор с Борисом?.. Анюта, я прошу вас!.. Вы украли блокнот?

Она расхохоталась дерзко.

— Ваш блокнот! Вы настоящий сыщик, расчетливый и предусмотрительный. Вы подсунули мне чистенький, новенький блокнотик. Профессиональный писатель заносит в такой блокнот курьезные случаи, психические аномалии…

Сумасшедший дом! — простонал Дмитрий Алексеевич. — Когда же все это кончится?

— Сейчас. Она нам скажет. Анюта, кому вы помогаете? (Молчание.) Вы кому-нибудь помогаете?

— А если даже так? А если жалко и страшно за кого-то? — ответила она после паузы устало; одно незабываемое мгновенье мы глядели глаза в глаза; лицо ее вдруг исказилось, и я понял, что действительно до сих пор совсем не знал ее.

— Кого вам жалко? — спросил я через силу. — Убийцу? Три года назад в июле вы так же ездили в Москву. (Она словно застыла.) Помните, что из этого вышло? Не пора ли задуматься?

— Я вас ненавижу, — произнесла она очень тихо, но вполне внятно, повернулась и ушла в дом.

Все было кончено — для меня, во всяком случае. Но официальную концовку еще предстояло организовать. Какой же я идиот! Нет, идиот облагорожен классикой, а я просто неудачник. Я сказал:

— Поезжай, Петя, в Москву. Сиди дома, не высовывайся. Но знай: про твои полевые лилии известно бухгалтеру. Жди моего звонка, наверное, ты понадобишься.

Петя кивнул озабоченно и помчался к калитке спортсменским аллюром. Я наконец взглянул на художника.

— Дмитрий Алексеевич, вы меня проводите до больницы? Вот теперь мы с вами имеем возможность заняться настоящей, великолепной, убойной ловушкой.

И березовая роща распахнулась нам навстречу.

27 июля, воскресенье.
Я почти не спал. Уже под утро увидел сон, до отвращения реальный. Будто просыпаюсь один в палате, гляжу в окно: пыльные кусты сирени начинают шевелиться, чуть-чуть, едва заметно, потом сильнее, дрожат листы, прогибаются веточки… И главное, я знаю, кто крадется там, в зеленой тьме, но не могу шелохнуться, крикнуть, встать. Ничего не могу, все безнадежно. А шевеление и шелест приближаются к моему окну… приближаются… вот!.. Просыпаюсь.

Мои неосведомленные о вчерашних событиях помощники спят безмятежно и крепко, о чем свидетельствуют матерый размеренный бухгалтерский храп, а в промежутках едва слышное юное посапывание. Лицо Павла Матвеевича в предрассветных сумерках кажется внезапно молодым, энергичным и собранным… наверное оттого, что не видно его кротких, беззащитных, впавших в детство глаз. Он не выдержал, ушел ото всех, ушел из этого мира и создал собственный — только теперь я могу хоть в какой-то степени его понять. Труднее понять другого. Действительно ли род людской — это «волки и овцы»? Или в каждом из нас есть частица того и другого зверя, и в этой самой пресловутой пограничной ситуации (граница — борьба добра и зла) никто не поручится за себя?

Однако надо начинать новый день. И он начался — для меня с приходом Анюты. Она быстро подошла к моей койке — я доедал манную кашу — и спросила:

— Куда вы дели Дмитрия Алексеевича?

— То есть как?

— Он исчез.

— Когда?

— Доигрались? Он предупреждал вас, чтоб вы связались с милицией? Предупреждал или нет? Он чувствовал…

— Анюта, погодите, ну что вы сразу так трагически…

— Как тогда… все, как тогда! Понимаете? Пустой дом, свет на кухне, окно распахнуто в светелке настежь…

— А где ночью были вы?

— После того как Митя пошел вас провожать, я уехала в Москву.

— Опять в Москву! Зачем?

— Надо.

— Так. Вы вернулись…

— Вернулась сейчас, утром, дом заперт, окно…

— Вы осматривали дом?

— Да.

— А погреб?

— Да, да, да!

— Машина на месте?

— Ее нет. Вы дали ему поручение?

— Да, пожалуй, но он… — я вдруг испугался и вскочил. — Он не должен был уезжать. Он должен был заехать за мной. Мы сегодня…

— Чем вы вчера занимались?

— Ловушкой, — сказал я упавшим голосом.

— О Господи! Да вы просто… идиот! Если уж вы все знаете, как хвастались, то должны знать, что он способен на все.

— Кто?

— Вы знаете кто. Или не знаете?

— А вы? Вы-то знаете?

— Да!

Я во все глаза глядел на нее.

— Анюта, я идиот! Я не подумал, я был уверен… Иду звонить, вы останьтесь…

— Кому звонить?

— Дмитрию Алексеевичу и Пете, ведь они оба… Не забывайте, Петя тоже вчера был здесь…

— Этот ваш Петя! А тому вы собираетесь звонить?

— Кому?

— Убийце.

— Я должен удостовериться…

— Ну так идите же!

Я промчался по коридору, распахнул дверь в кабинет: Ирина Евгеньевна разговаривала по телефону.

— Что надо? — поинтересовалась она любезно.

— Позвонить… срочно!

— Ах, позвонить! Хватит. Вы с моего телефона не слезаете.

— Ирина Евгеньевна, речь идет о жизни и смерти…

— Представляете, в какой обстановке приходится работать? — пожаловалась она кому-то в трубку. — Вот ворвался как сумасшедший…

Я вышел в коридор, тихонько прикрыв за собой дверь. Что же могло случиться с Дмитрием Алексеевичем? Никогда себе не прощу! Надо было идти в милицию, а не заниматься убойными ловушками — все сам, сам… Доигрался! Хирург выплыла из кабинета и поплыла по коридору, я не отставал.

— Ирина Евгеньевна, не могу поверить в вашу жестокость.

— А дисциплина?

— А женское милосердие?

— Не милосердие, а женская дурь. Привыкли на нас ездить.

— Привыкли, — согласился я покорно. — На кого ж еще и надежда, как не на вас?

— Ладно, только коротко.

Я заказал срочный разговор, минут через пять телефонистка проговорила безразлично:

— Абонент не отвечает.

— Перезвоните, пожалуйста! — На что я надеялся? Бездарность и дилетантство.

— Абонент не отвечает.

— Тогда вот по этому телефону попробуйте, — я дал номер Пети.

— Не кладите трубку.

И через несколько секунд я услышал далекий, но живой — вот что главное! — живой голос:

— Алло!

— Петя? Иван Арсеньевич. Как там у тебя дела?

— Нормально. Иван Арсеньевич, можно я к вам приеду?

— Приедешь, приедешь. А пока сиди дома и будь наготове. Сегодня или завтра — последний срок.

— Иван Арсеньевич, я забыл сказать. Эти самые лилии, они употреблялись как рисунок на тканях. И вышивка…

— Да, да, молодец. Можно сказать, ты и раскрыл эту тайну.

— Раскрыл! Понять ничего не могу, всю ночь думал. Этот Филипп Август, кстати, третий крестовый поход возглавлял…

— В так называемой тьме средневековья, Петр…

Верочка заглянула в кабинет с криком: «Человека убили!» и исчезла. Я бросил трубку, выскочил в коридор — она как сквозь землю провалилась. Да что ж это такое? Анюта стояла посреди палаты и ломала руки: так и врезался в память умоляющий жест прекрасных женских рук.

— Это он, — прошептала она, увидев меня.

— Анюта, вы…

— Это он. Его машина: старая «Волга» цвета морской волны.

— Где? В роще?

— На шоссе.

— Верка сейчас забегала, — заговорил Василий Васильевич виновато. — Там убитого нашли возле машины. Похоже, Ваня, что мы…

— Смерть свидетеля! — крикнул Игорек.

— Это он во всем виноват! — перебила Анюта, указав на меня. — Он все знал!

— Анюта, я правда не думал…

— Все умерли, кроме меня. Зачем? — она пожала плечами. — Ну не вы, не вы — я виновата, знаю, — она отвернулась и долго смотрела на отца; тот отвечал равнодушным взглядом. — Но в чем смысл? Объясните, ради Бога!

— Когда-нибудь потом я…

— Не подходите ко мне! — и она крупным резким шагом вышла из палаты.

Я побежал за ней. Больница вымерла, очевидно, все, кто хоть как-то мог передвигаться, собрались на месте происшествия. Идти было с полкилометра по шоссе в сторону совхоза. Еще издали я узнал ветвистый дуб, под которым ждал меня Дмитрий Алексеевич утром в четверг. Прошло три дня. А, будь оно все проклято! Прошло три недели, всего три недели провел я в больнице, а дел наворочал… будто жизнь прожил. Я взглянул на Анюту. Она шла чуть впереди, торопясь и тяжело дыша. Сейчас она увидит… Господи, хоть бы его уже увезли!

Труп уже увезли, машину тоже. На обочине толклась странная публика, большинство в ярко-розовых бумазейных халатах: театр-балаган! Анюта растерянно стояла в толпе, я старался не терять ее из виду. Ко мне сразу прицепился старичок язвенник, из тех, которые «все знают». Оказывается, убитого обнаружили еще в три ночи (а мы расстались в два — что же произошло за это время?). Какой-то дачник спешил из Москвы в Отраду, как вдруг фары вырвали из тьмы лежащего на шоссе человека.

— Он лежал на шоссе?

— Голова на шоссе, а туловище в траве на обочине.

— Как? — меня всего передернуло. — Голова отрезана?

— Зачем? Убит тяжелым ударом по черепу. Я при милиции тут не был, но все знаю. Лежал, говорят, аккуратно, ничком. Тот, видать, сзади подкрался — и наповал.

— Его личность установлена?

— Слишком быстро хочешь! Что ж он тебе, около трупа, что ль сидел? Он, должно быть, уж…

— Кто убитый, известно?

— Художник московский, удостоверение в кармане… и деньги, говорят… значит, не обокрал. Может, не успел? Этот дачник-то как увидал убитого — мигом в отделение подался. Ну а те быстро управились!

— Несчастный случай исключен?

— Какой тут случай? — удивился язвенник. — Самое настоящее убийство. И заметь, с машиной вот какая закавыка…

— Иван Арсеньевич! — позвала меня Анюта.

— Прошу прощения, — я подошел к ней.

— Вы собираетесь идти в милицию? — спросила она нервно.

— Придется. Думаю, вам необязательно, я сам опознаю, и вообще…

— Я пойду. У него, кроме меня, никого не осталось. Только… вы прямо сейчас идете?

— Прямо сейчас. Все это слишком серьезно. Хотите, пойдем вместе?

— Иван Арсеньевич… — она заколебалась, но все-таки продолжала, — а может быть, завтра?

— В чем дело, Анюта?

После долгого молчания она спросила шепотом:

— Вы точно знаете, кто убийца?

— Точно. Потому я и должен идти, не откладывая.

— Но все же… вы исполните мою просьбу?

— Постараюсь.

— Не объявляйте сегодня убийцу в милиции.

— Почему?

— Я хочу, чтоб вы пригласили его вечером к вам в больницу, в палату. Я хочу, чтоб он сам все рассказал. У вас есть, на чем его поймать, есть улики?

— Есть. Анюта, вы представляете, что вас ждет?

— Я вас прошу.

— Зачем вам это нужно?

— Потом узнаете.

Я задумался.

— Хорошо, но только до завтра. А в милицию я все-таки пойду. Я должен убедиться, что это Дмитрий Алексеевич.

— Я понимаю. Нет, не понимаю! Ничего не понимаю! Еще вчера… он все на картину свою смотрел, помните? И чай пили в саду — в последний раз… А! ладно! Мне не привыкать!.. Вам тяжело?

— Тяжело, Анюта, очень. Но так и быть, попробуем. Вы сами позвоните с почты — это будет, пожалуй, надежнее.

— Кому? — спросила она одним дыханием.

— Пете…

— Пете?!

— Борису…

— Борису…

— И актеру. Пусть тайное наконец станет явным… скажем, в семь часов вечера, сегодня, в воскресенье. Вас устроит? Но будьте готовы ко всему: вы этого хотели!

27 июля, воскресенье, окончание.
Ушли последние посетители, Ирина Евгеньевна (после раннего воскресного обхода), ходячее население больницы подалось в «терапию» смотреть по телевизору зарубежной детектив; мы ждали. Анюта, задумавшись, сидела возле отца; она застала только Петю: сумеет тот известить остальных?

Петя сумел. В восьмом часу послышались шаги в коридоре, вошел Борис и прямо с порога начал свару:

— Ну что вам еще от меня нужно?

— Сегодня узнаете все.

Наверное, в моем голосе послышалось что-то необычное: математик умолк, как-то съежился, постоял в нерешительности.

— А художник где?

— Его нет.

— В каком смысле?

Дверь распахнулась, в палату вошли актер с Петей.

— Добрый вечер! — пропел Ника. — Мне сегодня звонит юноша прямо в театр… требует на допрос. Я и его кстати подбросил. А тут полный сбор! Неужто разоблачать будете?

Все молчали, Ника огляделся и — странное дело! — тоже вдруг замолчал, глаза забегали. Потом спросил тихо:

— Где Митя?

— В морге, — ответил я.

Средь вновь прибывших взметнулось смятение, я посмотрел на Анюту, и меня поразило ее лицо, полное жадной жизни. Такой я ее еще не видел. Она упорно не сводила с кого-то глаз — мне не надо было проверять с кого.

— Прошу садиться! — громко заговорил я, все поспешно расселись по табуреткам. — Итак, Дмитрия Алексеевича нет больше с нами. Сегодня мы занимаемся разоблачением.

— И кого вы собираетесь разоблачать? — угрюмо поинтересовался Борис.

— Убийцу. Подойдите-ка ко мне, Борис Николаевич. Подойдите, не бойтесь.

Он криво усмехнулся, встал и подошел.

— Вот взгляните, — я протянул ему мятый листок бумаги. — Вам это ничего не напоминает?

— Что такое?

— Не торопитесь, рассмотрите внимательно. Вы ведь гордитесь своей зрительной памятью, не так ли?

Он поднес листок близко к глазам… пауза… вдруг лицо его выразило изумление, он быстро взглянул на меня.

— Узнаете?

— Да. Откуда вы это взяли? — он словно задохнулся. — Вы что — нашли труп?

— Нет. Как видите, здесь несколько образцов.

— Но откуда вы…

— Это не я, это Петя. Но я догадался.

— О чем вы еще догадались?

— Наверное, обо всем.

— Что вы этим хотите сказать?

— Помните, в роще вы меня просили догадаться, а? Ну вот: лучше поздно, чем никогда.

— Мне что — уйти отсюда?

— А как вам хочется?

— Иван Арсеньевич! — нетерпеливо вмешалась Анюта. — Мы попусту тратим время. Пусть уходит, если хочет, лишь бы не сбежал тот.

— И кто здесь тот? — раздался прекрасный бархатный голос — и в наступившей разом тишине все обратили взоры на Нику. — Что это вы так на меня уставились? Я, что ли, тот?

— А кто ж еще? — вкрадчиво спросила Анюта. — Кто спускался в погреб с картиной?

— Я ее не крал. Вы не понимаете главного. Иван Арсеньевич, я сбежал из мастерской совсем по другим причинам, поверьте мне.

— По каким?

— Теперь я не могу их назвать, язык не поворачивается. Но вам, как человеку тонкому и проницательному, признаюсь: я горько ошибся и раскаиваюсь. Вы меня поймете…

— А я не пойму! — грубо вмешался Борис. — Я не пойму, почему убийца среди нас разыгрывает благородную роль и его никто не остановит!

— Боря, ты прав! — сказала Анюта, и бывшие супруги обменялись молниеносными взглядами. — Глаз с него не спускай.

— Я — убийца? — голос Отелло внезапно осип. — Ну, знаете…

— Николай Ильич, помните вашу фразу о том, что вы игрок по натуре?

— Ну и что?

— Буквально помните?

— Да не помню я ничего!

— Эта фраза помогла мне проникнуть в психологию.

— В психологию убийцы, вы хотите сказать?

— Да.

— Мне просто смешно! Вот тут перед вами сидит человек, — актер ткнул пальцем в математика, — который годы ненавидел Митю.

— И вы, и ваш Митя…

— Ладно, хватит. — Ну чего я тянул? Ведь она сама захотела! — Вы оба не виноваты.

— Иван Арсеньевич, не томите! — взмолился Вертер, а Игорек завопил что есть мочи:

— Я с самого начала говорил, что это она!

Она поднялась, глаза вспыхнули, я сказал поспешно:

— Анюта, запомните это мгновенье. И берегите силы — они сегодня вам еще понадобятся.

Наступила затаившая дыхание пауза, в которой как бы со стороны я услышал свой голос:

— Хочу сделать заявление. Шестого июля 1983 года художник Дмитрий Алексеевич Щербатов задушил свою невесту Марию Черкасскую.

И в этой чреватой возгласами паузе прозвенело в ответ:

— Это правда, Иван Арсеньевич?

— Правда, Анюта. Он сознался, после того как я изложил ему свои соображения, выделив три момента, которые явились для меня ключевыми в расследовании убийства. Мне продолжать?

— Продолжайте и не обращайте на меня внимания.

— Это невозможно. Итак, три момента: французская драгоценность, портрет и полевые лилии. Обо всем этом я узнал, Анюта, от вас.

— Разве? Странно.

— И все же: два разговора — самый первый в палате и второй в беседке. Вы упомянули про обручальное кольцо, которое Дмитрий Алексеевич собирался подарить вашей матери ко дню свадьбы. Но она вышла замуж за вашего отца. Тогда и началась эта история, кульминация которой случилась три года назад, а развязка — только сегодня ночью. Он действительно любил вашу мать — так, как способен был любить: до самозабвения, до забвения всего, в том числе и всего человеческого. У вас на даче в бывшей родительской спальне я видел фотографию. Юные Павел, Митя и Любовь. Я видел ваш групповой портрет, я сравнил. В сущности, и не надо никаких доказательств, чтобы догадаться о движении его чувств, точнее, об их концентрации, превращении в неподвижную тяжкую манию.

— И об этом вы догадались, когда я упомянула, что мама отказалась от обручального кольца?

— Если бы! Догадался я только вчера. Вы слышали в детстве о какой-то французской драгоценности в связи со свадьбой. Ну, конечно, кольцо, по ассоциации: свадьба — кольца. В действительности Дмитрий Алексеевич собирался подарить вашей матери старинную, прабабкину еще, драгоценность — золотой браслет с рубинами. Этот браслет его прабабка купила в Париже. И много лет спустя он подарил его своей невесте. 21 сентября, в день восемнадцатилетия Маруси, они собирались объявить о своей свадьбе. Но тут, как всегда вовремя, встрял юный Вертер. Прости, Петя, но это так.

— Но это трагедия! — воскликнул актер. — И вы видели портрет — так я и знал.

— Я вовсе не имел в виду средневековую аллегорию или вашего, Николай Ильич, «Паучка». Эти создания художника очень любопытны в плане психологическом. А вот портрет Гоги помог устранить одно как будто неустранимое противоречие — непрошибаемое алиби убийцы. И Анюта подала мне идею, как это алиби можно прошибить. И наконец — полевые лилии, которыми одержим Павел Матвеевич. Ваш отец, Анюта, тогда в прихожей не сошел с ума, но, как выразился его старый друг, несомненно к этому шел.

— Ну конечно, — вставил актер, — его свел с ума этот погреб. Я там был и скажу…

— Его свела с ума любовь. Вечная любовь, о которой с усмешкой говорил художник, но из-за которой, однако, спиваются, сходят с ума, идут на преступления. Так, Борис Николаевич? Вы согласны со мной?

— Что вам мое согласие? Лучше скажите: наш эстет — сексуальный маньяк?

— Нет, нет, ему нужна была одна, и он, повторяю, любил вашу мать, Анюта, и продолжал ее любить в вашей сестре. Они — внешне, по крайней мере, — были будто один человек, вы знаете. Но он сумел подавить старую любовь, а новую не осознавал годы. Он жил легко и радостно, вы сказали. Да, в отместку за первую свою неудачу он брал от жизни все (своеобразный комплекс неполноценности) — все только самое лучшее. Так он взял вас… простите, что я касаюсь этого, но…

— Мне все равно. Столько всего прошло и разрушилось, что речь, в сущности, идет не обо мне. Меня той уже давно нет. Верите?

— Хочу верить. Верю. Так вот, когда он осознал любовь — было уже поздно. Уже были вы, дачная скука, веранда, гроза… нельзя все время радоваться — приходит возмездие и страдание. И оно пришло сразу же. Когда Наташа Ростова вышла, и встала у воображаемого окна, и заговорила — вместе с внезапным восторгом возник страх. Да, Петя, не вовремя ты поднес букет белых цветов, а девочка, в порыве успеха, поцеловала тебя. Дмитрия Алексеевича потряс собственный восторг и напугал чужой. Он стал опасен. И, как я понимаю, это ощущение опасности, риска и страсти увлекло «прелестную актерку». Она тоже в своем роде «играла с огнем». Но она полюбила иначе, она позабыла себя и опомнилась только в последний момент и с блеском сыграла последнюю роль — так, что он, вопреки своему чутью и опыту, поверил. Эта роль стоила ей жизни.

На другой день после спектакля Дмитрий Алексеевич ждал ее в машине неподалеку от школы. Предчувствуя препятствия, он был предельно осторожен, дождался, пока она осталась одна, усадил в машину и, не давая опомниться, сделал предложение. Он мне признался, что ему и в голову не пришло отнестись к ней, как обычно к женщинам, — «легко и радостно», она была нужна ему навсегда. По одному ее слову он откажется ото всего в жизни, но того же требует и от нее. Она согласилась на все с восторгом. Самый счастливый день в его жизни! Но, к несчастью… или во имя какой-то непостижимой высшей справедливости, от прошлого нельзя просто отказаться, за него приходится платить. И очень дорого. Но пока… Маруся, не задумываясь, обещала, что бросит театр, а он предложил МГУ в уверенности, что на эту вершину ей не взобраться: она будет принадлежать только ему.

Итак, обручение, старинная драгоценность.

Через три дня Дмитрий Алексеевич приехал к Черкасским, и Маруся заговорила о филологии. Семейные сцены, уговоры, забавная игра… Тут у Любови Андреевны случился сердечный приступ, и художник, готовый тогда обнять весь мир, решил выразить свою любовь свойственным лишь немногим избранным способом: он решил ее написать.

— Эх, Митька! — вскричал актер. — Какой художник! И дернул же его черт так влюбиться. Не понимаю.

— Да, черт дернул. А он, кстати, вас понял, да вот и Анюта…

— Признаюсь: девочка меня увлекла. Но поверьте, это был всего лишь эпизод, и я…

— Охотно верю. Вы живете эпизодами, «грешник по мелочам», сами себя определили. Поиграться и бросить. Но тут, мне кажется, вы ничего не добились бы. Ее поразила, подавила абсолютная страсть человека, которого она любила с детства. А его погубил и довел до преступления именно эпизод, как будто мимолетный эпизод с Анютой. Смотрите, Николай Ильич! Мелкие грешки однажды соберутся в смертный грех.

Художник пригласил вас открыть новый талант — тогда у него и мыслей не было о какой-то там вечной любви. Только увидев Наташу Ростову в тех одеждах, которые со вкусом и увлечением выбирал для нее, он понял, что погиб — и поспешил поставить условия. Как вы сказали, Борис Николаевич: «Жена должна принадлежать мужу, а не публике». Условие господина: только мое, не мне — так и никому. Господин — тот же раб: владеть — значит бояться потерять. Любовь для себя, а не для любимого — на грани ненависти.

Дмитрий Алексеевич готовил доску для портрета, когда к нему пожаловали вы, Николай Ильич. Сгоряча, поглощенный замыслом, художник проговорился о сеансах. Но вы стали восхищаться Наташей Ростовой — и приобрели врага. Впрочем, он сумел оценить ситуацию правильно (девочке до вас дела нет), но впоследствии его опыт, так сказать, дал сбой. И вот в самую горячку событий вновь вмешивается юный Вертер.

Художник обычно ждал свою невесту после уроков в машине два раза в неделю. Главное — осторожность! После весенних каникул, первого апреля, она вдруг сообщила, что один мальчик будет готовить ее в университет. Новая неприятность, но возразить нечего. И она показала ему Петю (ты шел домой из школы). Дмитрий Алексеевич сразу узнал красавчика с букетом и, выражаясь фигурально, с поцелуем на устах. Однако он смолчал: не стоит внушать вредных мыслей. Но мне кажется, девочка что-то почувствовала и, привыкнув играть всевозможные роли, беспечно вошла в новую: «роковая женщина», которую ревнуют. Не подозревая, конечно, в каком напряжении держит своего возлюбленного (который был на двадцать шесть лет старше, но дело не только в возрасте: он не мог быть с ней на равных, он тащил за собой прошлое и боялся). Несомненно, она была редчайшей врожденной актрисой, если ей удалось разыграть столь глубокого психолога, как художник. У меня есть веские основания считать его таковым. Он мгновенно раскусил меня самого и догадался о скрытых причинах моей заинтересованности этим давним преступлением — догадался гораздо раньше, чем их осознал я сам. И виртуозно сыграл на этом и сумел до такой степени запутать меня, что только вчера, с приходом Пети, глаза мои раскрылись для истины.

— Но если он был таким непревзойденным психологом, — нетерпеливо вмешался Борис, — как он мог поручить вам следствие? На что рассчитывал и зачем рисковал?

— Это очень интересный вопрос. Но — погодите. Пока вернемся к началу… впрочем, где начало этой истории? Выбирайте сами. Пятьдесят второй год. Люба отказалась от блестящего художника и выбрала своего Павла. Девятнадцатый век, Париж, русская женщина приобрела золотой браслет с рубинами. Французское средневековье, хоругви с королевскими лилиями: белое на голубом. Школьная сцена, Наташа Ростова у воображаемого окна: «Соня, какая ночь!» Или двое на дачной веранде, июльская гроза — небесный гнев, по выражению художника… Но тогда весной он был счастлив.

В мае он вдруг заметил, что отношение Любови Андреевны к нему резко переменилось, недоумевал, тревожился, удвоил осторожность, только сейчас до конца осознав: именно близкие способны все разрушить. Главная опасность — Анюта. Верно оценивая ее характер, Дмитрий Алексеевич знал, что скандала она не поднимет, но полной уверенности, что она ничем не выдаст себя, у него, естественно, не было. Он решает встретиться с ней наедине и раскрыть карты. Как бы вы поступили, Анюта, при таком раскладе?

Не представляю! — лицо ее пылало, глаза потемнели. — То есть, конечно, я устранилась бы. Еще до разговора с мамой я… я ведь не любила его… как мужчину.

— Он знал, на это и рассчитывал. И вот мы подходим к роковому дню — к воскресенью третьего июля. Именно тогда завязалось и перепуталось столько случайностей, что почва для преступления была, в сущности, уже готова. Обед в саду. Появление Пети. Маруся пригласила тебя именно на этот день?

— Она просто сказала, что с третьего июля на даче будет жить. «Если хочешь, — говорит, — приезжай».

— И ты прилетел мгновенно… «Никого интересней не встречал», да?

— Так до сих пор и не встретил.

— Дмитрий Алексеевич, несомненно, чувствовал этот пылкий интерес. Юноша с букетом проник и в Отраду, имея возможность появляться там часто, законно и открыто.

На обеде в саду важны четыре момента. Первый: родители наставляют дочек тщательно запирать на ночь дом и оставлять двери внутри открытыми, светелка на отшибе. Второй: просят прибраться в погребе — так о нем узнает Петя. Третий: Маруся показывает юному поклоннику окно своей комнаты. Наконец возникает спор, каким путем идти на Свирку, выбирают короткий на пляж — в среду Петя до тайного места сестер не добирается, он его просто не знает (в чем убеждается следователь — алиби Анюты не поколеблено). Актриса кокетничает, художник втайне беснуется, громовой удар: юные влюбленные переплывают Свирку и скрываются в лесу. И нет возможности поговорить наедине, успокоиться: родители уезжают при условии, что бойкая и умеющая далеко заходить в своих играх Маруся должна подчиняться сестре и не разлучаться с ней. Чрезмерные требования Любови Андреевны, которая знает, что случилось со старшей дочерью, и не доверяет ей.

Чтобы иметь возможность видеться со своей невестой, Дмитрий Алексеевич решается на крайнее средство: во всем открыться Анюте.

— Но он мне ничего не говорил!

— Он не успел. Знаменитая сцена у жасмина. Как будто самое безопасное место для разговора, просматриваются действующие лица на огороде с клубникой и Борис Николаевич в гамаке. К чему столько предосторожностей? Он не боялся никого и ничего, он бы выдержал любой скандал, не дрогнув. Но — Маруся: он чувствовал, что «эпизода» с сестрой она ему не простит. Так оно в конце концов и случилось.

«Все как прошлым летом, да?» — «Все да не все. Я ошиблась, прости. Прошлым летом мне на минуту показалось, что только с тобой я себя чувствую настоящей женщиной». Прекрасно! Но художнику мало убедиться в ее безразличии, она должна стать его союзницей. «Люлю, нам необходимо встретиться».

— Да, я согласилась, чтоб поскорей кончить этот разговор. Мне было страшно.

— Вам было страшно, что вас услышат. Вот почему вы удалили из сада своего мужа и просчитались: убедившись, что сумки сестер перепутали, Борис Николаевич прошел в светелку за своими плавками, где и услышал разговор… нет, к сожалению, всего лишь две реплики из середины: «…только с тобой я себя чувствую настоящей женщиной», «Люлю, нам необходимо встретиться». Эти слова ввели в заблуждение не одного мужа, но и сыщика. Я не понял, Анюта, ваших взаимоотношений с художником — главный (и не единственный) промах в моем следствии. Я ощущал в нем подавленную страсть, но относил ее на ваш счет. Ну и конечно, Дмитрий Алексеевич на этом крепко сыграл: ему как будто была известна ваша тайна.

— Что за ерунда! — вспыхнув, воскликнула Анюта.

— Разумеется, — поспешно согласился я, вглядываясь в ее лицо: неужели? неужели правда, ерунда? — Не будем этого касаться, игра воображения. А тогда я верил в классический треугольник: муж, жена и любовник.

— Я не в каких треугольниках не состоял, — процедил математик.

— Да ну? Что означала ваша фраза: «Эта любовь им бы недешево обошлась?» Что вы собирались сделать, кабы не помешали дальнейшие события?

— Ничего.

— Совершенно верно. Вас хватило только на то, чтобы бросить в беде человека, которого вы уважали, и женщину, которую любили. Любите и сейчас.

— Но, но, писатель!..

— Ты абсолютно прав, — обратилась вдруг к нему Анюта. — Какая б там беда…

— Нет! — отрезал я. — Ему не хватило великодушия, и он дорого за это заплатил.

— Чем? — поинтересовалась Анюта.

— Прежде всего тем, что потерял вас.

— Невелика потеря!

— Для него велика, правда, Борис Николаевич?

Анюта расхохоталась:

Да вы предполагаете в нем какие-то глубины…

— Предполагаю. На что, по-вашему, он истратил свои автомобильные сбережения?

— Я их пропил, — заявил Борис неожиданно. — За три года.

— Правильно. А пить начал еще на поминках, ночью продолжил и вернулся домой в невменяемом состоянии. Соседке в голову не пришло, что он пьян — впервые! И что б вам признаться в свое время! Я-то воображал, как Павел Матвеевич спешит за вами в Отраду, а та ночь просто выпала у вас из памяти. Ладно, мы отвлеклись. В диалоге у жасмина мелькнуло одно слово, которому ни я, ни Борис Николаевич не придали настоящего значения. А между тем в этом слове — ключ к мотиву преступления и ко всей той круговерти, что творилась вокруг меня и Пети во время следствия. Угадать его невозможно, мне его назвал сам Дмитрий Алексеевич. Это ваше детское прозвище, Анюта, — Люлю.

— Странно. Мы действительно играли в детстве в шпионов, наши подпольные клички Мими и Люлю. Но какая связь…

— Ведь эти клички были подпольные? О них не знал никто, кроме Маруси, так?

Ну да. Я как-то вспомнила… тогда, в грозу, на веранде… о нашем детском шпионаже. И рассказала Дмитрию Алексеевичу… ну, забавно. Он раза два так назвал меня. Вот и все.

— Нет, не все. Ваш «эпизод» с художником начался со слова «Люлю» — им окончилась его любовь с Марусей. Впрочем, давайте покончим с тем сияющим воскресным днем, о котором Дмитрий Алексеевич вспоминал с таким волнением, что я записал в блокнот: «В кого из трех, в женственную Любовь, гордую Анну или бесенка Марусю, был влюблен художник?» Да, Дмитрия Алексеевича я увидел первым из свидетелей, и он произвел на меня впечатление. Потом-то он частенько прикидывался непонимающим добрым дяденькой, но тогда… И его необычная внешность (некрасив, но на редкость молод, на редкость привлекателен), нервность, страстность. Вот мужчина, который сводит женщин с ума. Но главное: в нем чувствовалась тайна. Он уговаривал меня заняться расследованием — прямо горел. Он жил прошлым — черта, кстати, поразившая меня во всех четырех свидетелях. Может быть, кого-то из Черкасских он любил особой любовью?

Мой второй разговор с Дмитрием Алексеевичем имел огромные последствия, о чем я и не догадывался. Во-первых, он сумел направить меня по ложному следу, тонко сыграв напускное равнодушие к Анюте, под которым якобы скрывается вечная любовь. Художник надеется с моей помощью раскрыть тайну и вернуть возлюбленную. Во-вторых, он внимательно рассмотрел мой исписанный блокнот и впоследствии сумел избежать ловушки. И наконец, именно тогда он услышал от меня это подпольное прозвище — Люлю.

Картина преступления начала постепенно вырисовываться, но я исключал из нее настоящего преступника. И не только из-за алиби. Я исходил из неверной предпосылки: тайный друг, тайное, заранее условленное свидание. Дмитрию Алексеевичу незачем встречаться с сестрами в один день — можно просто не поспеть. Только вчера я вспомнил наш разговор с Анютой: «Вы в ту среду так со своим другом и не покончили? — «Да нет, у него там какой-то грузин путался под ногами, жаловался: «Вторые сутки в Москве, а сплю по полдня». Дмитрий Алексеевич писал портрет приятеля с девяти утра до шести вечера. В седьмом часу пришла Анюта. Когда Гоги спал? Когда художник куда-то отлучался?

Итак, день убийства. Почему все-таки, Анюта, вы приехали к Дмитрию Алексеевичу днем, а не вечером?

— Вы уже изобразили, Иван Арсеньевич, страдания дамы, мятущейся между мужем и любовником. Это не для меня, я не могла больше… вы мне верите? Одним словом, я решила покончить и с тем и с другим в тот день, но мне ничего не удалось. Мужа не было на работе, у Дмитрия Алексеевича сидел посторонний.

— И вы сбежали?

— Да, струсила, ненавижу сцены. Сказала, что заеду вечером. Он не стал меня удерживать и ответил, что будет ждать.

— Конечно, не стал. Маруся одна в Отраде — уникальная возможность! После вашего ухода он намекает Гоги (вы беседовали в дверях, тот ничего не слышал), что внизу, в спальне, его ждет эта дама, замужняя, ужасно боящаяся скандала, и что он надеется на скромность друга. Его надежды оправдались полностью: Гоги до сих пор нем как могила. Нет, он не покрывал убийцу, он был уверен, как и все, что Маруся исчезла ночью, когда приятели развлекались у общих знакомых. Вот почему и впоследствии он не выдал тайны друга и замужней женщины.

Дмитрий Алексеевич рассказывал мне, что он жил как одержимый — одним желанием: увидеть свою девочку, услышать, что она его любит, он бешено ревновал ее. Но ему не было известно, что именно в тот день к Марусе должен приехать Петя за экзаменационными билетами.

Вот что произошло. ДмитрийАлексеевич оставил машину на опушке рощи в кустах, в пяти минутах ходьбы от дачи. Он предполагал, что Маруся на Свирке, но по дороге решил заглянуть в дом — на всякий случай. Раздвинул доски в заборе, прошел по саду и постучал в дверь. Его никто не видел. Внезапно дверь отворилась. Маруся! Просияв от радостной неожиданности, она пустила его в темную прихожую. Они еще не успели сказать друг другу ни слова — вновь стук. Дмитрий Алексеевич сделал движение к двери: прятаться опасно, у Анюты ключ. Но Маруся обняла его и шепнула на ухо: «Тихо. Нас нет». Но он уже и сам понял, что на ступеньках топчется какой-то мужчина, приговаривая вполголоса: «Странно… условились…» Мужчина протопал вниз, томительная пауза. И вдруг — стук в окно светелки. Дмитрий Алексеевич резко освободился от ее рук и прошел на кухню. Дверь в светелку была открыта, а за окном стоял все тот же Вертер. Маруся подошла и встала рядом. «Ты ждала его?» — наверное, в его голосе ей послышалось что-то страшное, потому что она соврала — это было глупо! — «Нет, не ждала». — «Тогда почему ты здесь, а не на речке… и что значит «условились»? Вы условились?» Испуг ее, видимо, уже прошел, и она отозвалась беспечно: «Условились, не условились — какое это теперь имеет значение! Главное, ты приехал!» — «Так да или нет?» — «Условились позаниматься». Вертер исчез. Они быстро прошли через кухню, и Маруся раскрыла дверь в комнату Анюты, из окна которой видна калитка. Вертер в нерешительности подходил к ней, вдруг повернул голову и что-то кому-то сказал. «С Ниной Аркадьевной разговаривает, — объяснила Маруся. — Вот, поговорил и пошел. Куда? На станцию. Умница!» Петя, ты ведь действительно сначала на станцию пошел?

— Да. Потом развернулся.

— К сожалению, они этого уже не видели. Если б он знал, что ты тут бродишь в окрестностях, может быть… а, чего гадать! Почему она не сказала о билетах? Думаю, она продолжала игру. Он запретил ей сцену — тем с большим жаром она играла в жизни. наслаждаясь драматизмом ситуации. Ей нравилось ходить по краю, да, Анюта?

— Пожалуй. Она с детства любила тайны, игры — в этом была ее прелесть. Но никогда не врала: разыграет сценку — и тут же признается со смехом. Он научил ее врать.

— Да. Но она любила его. Ей удалось внушить ему, что она счастлива, и все прекрасно. На ней был пунцовый сарафан, она набросила свою любимую шаль и надела его подарок — браслет. Как я уже говорил, Дмитрию Алексеевичу и в голову не приходило отнестись к ней, как к женщине, «легко и радостно». Он ее еще ни разу не поцеловал. Но это последнее свидание было, как он выразился, жгучим и страшным. Маруся пошла на кухню попить воды и зажгла там свет. Помнишь этот свет, Петя? Сбросила шаль на спинку стула и открыла окно, было душно. Она лежала на диване и болтала о разных пустяках, а он ходил по комнате, смотрел на нее и слушал. Потом он помнит, как лег рядом, обнял ее и тут с ним случилось что-то странное. Он говорил мне, что годы бесконечно прокручивал эти мгновенья в душе, но так и не смог объяснить свой непостижимый, невероятный промах: сам себе отомстил — и если б одному себе! Он думал только о ней, смотрел на нее, слушал ее, потом обнял и сказал с последней нежностью: «Любимая моя, Люлю…»

— Господи! — перебила Анюта. — Какая нелепость! Он ошибся… случайный, ненужный эпизод!

— Четверо погибших за случайный эпизод!

— Четверо погибших за случайный эпизод. Не слишком ли дорого?

— Иван Арсеньевич! — возмутился Ника. — Вы идеалист и средневековый аскет. А между тем нет ничего прекраснее свободы и прежде всего — свободы чувств.

— Согласен. Но — обоюдной. Дорожишь своей свободой не души ее в других.

— Я тебя слушаю, Ваня, — заговорил Василий Васильевич дрожащим голосом, — и никак не могу понять, как у него рука поднялась, а?

— Состояние аффекта, как правило, возникает в ответ на сильный раздражитель, то есть потерпевший как бы провоцирует безумную вспышку ненависти. Любовь стала ненавистью. Нет, он не случайно обмолвился «Люлю», мне кажется, подсознательно он чувствовал всю запретность, невозможность своей любви в этой семье. Вдруг всплыли мелкие грешки и превратились в смертный грех… впрочем, судите сами. Вот его рассказ перед смертью… перед своей смертью. Как будто со стороны он услышал это страшное слово — детское прозвище… И долго ничего не мог выговорить. Маруся все поняла мгновенно: наверное, вспомнила прошлое лето, отлучки сестры, всякие мелочи… Если б она была взрослой, уже поднаторевшей в житейской сутолоке, она, может быть, отнеслась к происшедшему снисходительней, хотя кто знает… Но юность и предательство — две вещи несовместные. И она сыграла свою последнюю роль. Дмитрий Алексеевич ей поверил, но вчера согласился с моими доводами: роль. После паузы она сказала лукаво: «Ну что ты замолчал? Как будто я не знаю, что Люлю — твоя любовница. С прошлого лета знаю». — «Откуда? — смог он наконец выговорить. «От нее. Сама призналась, ведь ей приходилось от Бори все скрывать».

— Я ей ни в чем не признавалась, — прошептала Анюта; на нее тяжело было смотреть.

— Разумеется. Она актриса — и осталась верна себе. «И… как ты к этому относишься?» — осторожно спросил Дмитрий Алексеевич. «Нормально. А что тут такого? И сегодня она к тебе поехала на ночь, я знаю». — «Маруся, ты ошибаешься. Это было давно и случайно. Мне, кроме тебя, никто не нужен. Ты должна поверить». — «И чего ты вскинулся из-за такой ерунды? Наоборот, я рада, что не нужно больше притворяться». — «Так ты по-прежнему согласна выйти за меня замуж?» — «Конечно. А что изменилось? Я ведь и раньше знала». Тут его как будто что-то кольнуло в сердце: все-таки слова ее были странны для чистого ребенка, каким он считал ее. Он приподнялся на локте и поглядел ей прямо в лицо: безмятежное, лишь легкая дразнящая улыбка блуждала в черных глазах и на губах. «Я увидел совершенно незнакомое лицо, — сказал он мне вчера, — развратное и хитрое». Хитрость поразила его даже больше. «Маруся, что с тобой? — она слегка отвернулась, словно он застал ее врасплох. — Девочка моя!» — «Мне это надоело, — ответила она капризно (и вновь на него глянуло незнакомое лицо с нагловатой улыбочкой — вот оно, лицедейство!). — Говорю же, я рада, что мы наконец откровенны. И готова выйти за тебя замуж, — она повертела левой рукой перед глазами, любуясь жгучим золотом с багрянцем, старинным блеском. — Но давно боюсь, что не потяну: от Наташи Ростовой меня уже тошнит, понял?» — «Не понял!» — «Не ври, ты умный. Ты понял, кто сегодня нам помешал. Неужели не понял? — она захохотала с каким-то злорадством. — Видел бы ты сейчас свою физиономию!» («Я видел перед собой маленькую дрянь, — говорил Дмитрий Алексеевич, — и чувствовал, как бешенство накатывает на меня и освобождает от всего… еще слово!..» — «Маруся, замолчи!» — «Нет уж, я долго молчала. Я люблю Петю и хочу быть с ним… пока. Дальше не знаю. Но ты должен терпеть все — вот мое условие. Все, понимаешь?» — «Это почему?» — «Это потому… — она улыбнулась детской жестокой улыбкой, — это потому, что ты старик!» Он помнил только, что положил ей руки на горло и сжал… Больше ничего. Провал в памяти. Он увидел себя уже в машине и даже не сразу сообразил, где он и что с ним. Вдруг душная светелка и Маруся на диване — живая, мертвую он не видел — предстали перед ним с такой мучительной силой, что он застонал, повалившись головой на руль, — омерзительный рев автомобильного гудка врезался в мозг и привел в чувство. Все было кончено, жить не имело смысла, и он пошел к ней. Ни про браслет, ни про отпечатки он не думал.

— Так кто ж стер отпечатки со стекла? — перебил Петя.

— Ты удивишься, когда узнаешь. Итак, он хотел попрощаться с ней и пойти в милицию. Проник через дыру в сад, перелез через подоконник — и почувствовал, что мешается в уме: Маруся исчезла! «Может быть, ничего не было и я видел жуткий сон?» Обегал все комнаты, выскочил в сад, огляделся. Значит, я не убил, она жива и убежала… наверное, в Москву», — почему-то решил он (вероятно, подсознательно боясь оставаться на месте преступления) и побежал, задыхаясь, через рощу к машине, вывел ее на шоссе и погнал как сумасшедший. В голове все вертелось красное пятно шали на спинке стула, оно сливалось с пунцовым сарафаном, с рубинами на браслете — огненное пекло, в котором он задыхался и жил потом три года. В стрессовых ситуациях, как говорят медики, усиливается чувствительность к красному цвету.

Он приехал на квартиру Черкасских, долго звонил… Потом помчался к себе, решив просто дожидаться каких-то известий. По дороге начал высчитывать время, что было нетрудно, несмотря на провал в памяти: в течение свидания он машинально отмечал минуты, чтоб не опоздать на объяснение к Анюте. Выходило, что в светелке он отсутствовал не больше десяти минут. Что могло случиться за это время? Даже если кто-то там побывал и дал знать в милицию или в «скорую» — забрать ее, убитую или раненую, не успели бы. Значит, она ушла сама, убежала, спряталась от него. Он сидел у себя в кабинете. Говорил ей о любви, плакал и просил прощения — защитная реакция от невыносимого страдания. Вдруг зазвонил телефон. Было шесть часов. Схватил трубку, голос Анюты: тяжелое настроение, она приезжает в Отраду. Ему было все равно, говорить он не мог, но кое-как выдавил: «Я тебя жду»… («Зачем, зачем я так сказал — кого я жду?») Безумие! Надо взять себя в руки, ведь ничего еще не кончено. Наскоро принял холодный душ, выпил кофе, поднялся в мастерскую. Гоги спал, проснулся и поинтересовался: ушла ли дама. Ушла, но, возможно, вернется. «Какая женщина, прелесть, завидую», — жизнерадостно поздравил приятеля Гоги. Они спустились вниз, и вскоре появилась Анюта. Любопытно, как инстинкт самосохранения начинал овладевать Дмитрием Алексеевичем. Еще до ее прихода он дал понять Гоги, что никаких намеков на свидание с дамой не потерпит. Никакого свидания вроде бы и не было. «О чем речь! За кого ты меня принимаешь? Я вообще сразу уйду». — «Нет, ты не помешаешь, ты человек светский, остроумный, развлечешь». («В каком умопомрачении я пригласил Анюту? Я себя выдам. Пусть спасет человек посторонний».) И Дмитрий Алексеевич затеял вечер с коньяком. Гоги вел себя безукоризненно — и все же у него проскользнула фраза, которая помогла мне разрушить алиби художника. Анюта ушла в десять и каким-то образом умудрилась опоздать на последнюю электричку.

Я поняла, что здесь объяснение не состоится, и поехала к Борису.

— Который в это время работал дома, — вставил математик.

— Да, я видела свет в окне… но не решилась, просидела, как дура, во дворе. Иван Арсеньевич, я опоздала, вы мне верите?

Верю. Жаль только, что впоследствии вы не рассказали об этом Дмитрию Алексеевичу. Это избавило бы вашего отца от такой муки, может быть, спасло бы его.

— О чем вы?

Скоро узнаете. Дмитрий Алексеевич поехать с вами в Отраду не мог, он боялся. Всю ночь он пил, но не пьянел. И рано утром уже сидел у телефона. Звонок Анюты: Маруся исчезла. Значит, он не сошел с ума и есть надежда. Гоги он сказал, что ночью пропала дочка его друзей. Полдня он звонил бывшим Марусиным одноклассникам, на квартиру Черкасских, еще полдня заставлял себя поехать в Отраду. Прибыл в начале восьмого и с изумлением выслушал версию Анюты для мужа, которая и легла в основу официальной версии. Поразительно! Какие-то страшные силы хранили его.

Под утро Дмитрий Алексеевич поехал во Внуково, успев, однако, переброситься с Анютой словечком: зачем она все это сочинила? «Боишься мужа?» — «Папа велел молчать. Он, по-моему, что-то знает. Учти, я расскажу ему о нас с тобой. Будь готов, но сам не говори ничего».

На опознании, вспоминал Дмитрий Алексеевич, его так и подмывало сознаться, он был уверен, что не выдержит. Но вот милиционер откинул простыню: незнакомое девичье лицо в кровавых подтеках. Надежда оставалась. Как ни странно, надежда (нет, ее слабая, ускользающая, мистическая тень) оставила его только тем вечером на даче, когда я сказал при всех: «Она была задушена в среду в четыре часа дня». Начались игры затравленного зверя, в которые он играл с наслаждением.

Но в те дни, три года назад, он ничего не понимал. Лишь слова сумасшедшего друга, долетевшие из погреба, Заставили очнуться. Впрочем, из этого бреда он понял только два слова: полевые лилии. Люба, Митя и Павел. Полузабытый разговор в юности.

Он был полностью в курсе следствия, время шло — нет ее, ни живой, ни мертвой. «А кому, кроме меня, придет в голову хоронить концы? Может быть, трупа нет в природе? А есть непостижимая загадка?»

Шли годы — прошлое не отпускало. Помните, Николай Ильич, своего «Паучка»? В искусственных мертвых розах притаился живой гад — таким он видел себя. И однажды в сельской больнице преступник встречает человека, будто бы тоже одержимого «полевыми лилиями». И он сумел меня заразить.

Чего он, собственно, хотел? Чтобы ему объяснили, куда делась Маруся. И еще: углубляясь в эту тайну, в эту бездну, он хотел заново прожить прошлое.

Как он мог пойти на такой риск? Ответ ищите в личности художника. Его образ неоднозначен. Страстный игрок по натуре бросает мне вызов и вступает в борьбу — раз. Преступник, больше всех заинтересованный в раскрытии преступления, помогает мне — два. И наконец, человек иронический, потерявший желание жизни, наслаждается остротой ситуации и подсознательно ищет гибели. Именно это избавило меня от… скажем, неприятностей.

Вот моменты нашей с ним борьбы-игры. Она началась незаметно, исподволь. Самоотверженный друг семьи внезапно, благодаря показаниям Бориса Николаевича, оборачивается для меня… как бы поточнее?.. сладострастным эстетом. Дмитрий Алексеевич чувствует перемену во мне и с ходу переворачивает ситуацию: безнадежно влюбленный, с ума сходящий по своей Люлю.

Люлю — вот в чем загвоздка. Я подчеркиваю, что узнал об этом прозвище не от Анюты. Так от кого же? Он называл ее так без свидетелей, да, но в момент убийства прозвучало это имя при раскрытом окне. Вот почему, Петя, позвонив тебе ночью, Дмитрий Алексеевич спросил: «Что ты видел и слышал…» Неужели тайный свидетель существует? И художник тогда же, во время нашего разговора с Люлю, заинтересовался моим блокнотом: надо украсть его и узнать все.

На другой день Дмитрий Алексеевич приехал в больницу и привез мне сигареты и апельсины, что дало ему возможность заглянуть в тумбочку: блокнота с записями там нет. Зато лежит запасной, чистый, на который в тот знаменательный четверг художник уже не попался. Более того, разыграл роль человека благородного, переживающего за сыщика (вот, должно быть, позабавился). Да, сыщик блефует и все же знает много, слишком много: время, место, способ убийства, знает о браслете.

Вывод: тайный свидетель, которому что-то известно о Марусе, который зачем-то спас убийцу, спрятав или уничтожив труп, и который, наконец, открылся сыщику — такой свидетель существует. Дмитрий Алексеевич решил найти его, а заодно запутать и меня. Последнее ему удалось.

Свидетелей было двое: Петя и Борис Николаевич.

То, что случилось с Петей на даче, ни в какие ворота не лезет. Рассмотрим ход событий. Дмитрий Алексеевич в беспамятстве прошел через рощу к машине. Петя появился у открытого окна в 16 часов 5 минут. Взял тетрадь с билетами со стола, но, решив оставить записку, проник в светелку. Тут же выскочил обратно, заметив убитую, и помчался к калитке. Во время разговора с соседкой он принимает отчаянное решение вернуться и стереть свои отпечатки. Чтобы поверить во все дальнейшее, надо разобраться в натуре моего свидетеля.

Петя — знаток детективного жанра и свои знания в этой области (верхний слой сознания — шелуха цивилизации) призвал на помощь древнейшему животному инстинкту самосохранения. В пограничной обнаженной ситуации этот инстинкт проявился с редкостной силой. Пройдя через страдания, он стал человеком, но тогда… все душевные чувства его (жалость, боль, изумление, даже ужас перед случившимся и первое естественное в своем благородстве движение помочь) были задавлены страхом наказания.

Петя подходит к столу с тряпкой и замечает в окне, что кусты у заднего забора шевелятся: кто-то идет. С Марусей на руках он прячется в погребе и слышит быстрые легкие шаги Дмитрия Алексеевича. Потом прячет тело в гнилой картошке, вытирает стол и подоконник и уезжает, лишь в электричке обнаружив за ремнем джинсов тетрадку с билетами. В панике бросается в Ленинград, а по возвращении узнает от Анюты по телефону официальную версию, которой и придерживается. На руке у убитой Маруси Петя видел тяжелый браслет. Его краткое описание дал мне Борис Николаевич, обнаруживший браслет в сумке, где искал плавки.

Как только я впервые осторожно намекнул Дмитрию Алексеевичу о браслете, он сразу подставляет мне своего друга Нику. Но еще раньше он подсунул мне Бориса Николаевича: тот весной занимался с Марусей математикой.

На эти приманки я и попался, бесконечно разрабатывая две тупиковые версии. Но самый тонкий ход его был связан с Анютой.

В четверг, когда мы занимались клумбой, любознательный Отелло с Вертером отправились на прогулку в рощу, где я проводил допрос математика. Художник с Анютой остались вдвоем, и он тотчас, сгущая краски, заговорил об опасности, которой подвергаются сыщик и его тайный свидетель. Чтобы «охранять» меня, он просит разрешения у Анюты переехать на дачу: игрок стремится в гущу событий. И добавляет мельком: «Если б я не был в числе подозреваемых, я бы украл блокнот, сдал в милицию и поставил разыгравшегося сыщика перед фактом. Довольно жертв!» Дмитрий Алексеевич намекнул на своего друга как на реального кандидата в убийцы и сумел заразить Анюту страхом. Тут с прогулки возвращается Отелло — предполагаемый убийца — и сообщает, что в субботу у сыщика свидание с Борисом Николаевичем. «И я подъеду», — объявляет он.

И Анюта решается действовать. Соврав мне, что уезжает на всю субботу в Москву, она устраивается неподалеку от беседки и крадет чистый запасной блокнот. У Дмитрия Алексеевича уже второе, считая портрет Гоги, безукоризненное алиби.

Он идет дальше. Когда-то верно оценив характер Пети, он не заметил перемену в нем, связанную, очевидно, с тем, что для юноши кончилось его одиночество в страшной тайне. Художник звонит ему ночью, но ничего не добивается.

Что делать? Блокнот недостижим (кстати, он хранился у Василия Васильевича под матрасом). Дмитрий Алексеевич решает превратиться из подозреваемого в жертву и стать моей правой рукой. Он инсценирует кражу портрета. Шаг рискованный, странный, абсурдный. Художнику надо было сидеть спокойно, никто его не подозревал. Однако спокойствие не в натуре страстного игрока, к тому же не трясущегося за свою жизнь. А кроме того, он правильно угадал природу моего воображения, основанную на бессознательных, едва уловимых ощущениях. Я выразил желание посмотреть портрет — и он исчез. Мне кажется, если бы я увидел его вовремя, я бы не поверил в «вечную любовь» художника к Люлю.

Дмитрий Алексеевич привез аллегорию в Отраду и спрятал в родительской спальне, где ночевал. А я после кражи портрета окончательно растерялся, но неправильно истолковал причину своей тревоги: я начал беспокоиться за художника. Таким образом он стал жертвой и предложил план ловушки: тут-то в его руки и попал бы желанный блокнот.

Беспокоясь за него, я отменил ловушку, он попытался меня отговорить, потом вдруг вспомнил начало своего романа с Анютой: июльскую грозу — небесный гнев. Он дразнил меня и открывался, но я был по-прежнему слеп. Из-за Анюты. Когда я увидел зеленый сарафан в листве, я чуть с ума не сошел. Все та же железная схема Шерлока Холмса: кому выгодна эта слежка? Убийце или его сообщнице. А тут еще Дмитрий Алексеевич, уже невольно, подлил масла в огонь: говоря об отношении Анюты к одному человеку, он выразился, что она его пожалела. И ведь не просто пожалела на минутку, а думала прожить с ним из жалости всю жизнь. И разрушила чужие жизни.

— Моя жизнь не разрушена. — холодно заметил математик. — Или вы считаете меня алкоголиком?

— Ерунда! Каждый спасается как может.

— Наш сыщик, — иронически проронила Анюта, — не сыщик — а учитель жизни. Он все про всех знает. Он спустился к нам учить.

— Не знаю, а надеюсь. А вы, Анюта… — взорвался я внезапно (знала б она, чего мне стоит в этом копаться!). — Если б у вас хватило терпения ждать, а не метаться между мужем и…

— Что б вы ни сказали обо мне — слабо! Я думаю о себе еще хуже.

— Ладно, мы отвлеклись. Как бы там ни было, а у меня чуть не составилась новая схема. Борис Николаевич убийца, а бывшая жена из жалости его покрывает.

Однако посещение мастерской переключило меня на другую версию: Николай Ильич. Заметив мое болезненное впечатление от «Паучка», художник намекнул, что это — заказ друга. Далее: он подчеркнул пылкий интерес актера к Наташе Ростовой на сцене. И наконец, прямо соврал, что не говорил Нике о сеансах. Стало быть, тот узнал о них от Маруси? И странные телефонные звонки подогрели атмосферу, и вы, Николай Ильич, постарались. Своим бегством…

— Я ведь сбежал потому…

— Теперь понятно. Я заставил вас в подробностях вспомнить процесс создания аллегории — вы ведь, извините, живете эпизодами, память коротка. Не материнская любовь в замысле портрета, а другая: вечерняя, последняя любовь. Вы догадались, что своей ложью (ведь сам художник сообщил вам о сеансах), он специально подставляет вам под удар. Зачем? Причина может быть одна: вывести из-под удара себя самого. Значит… Тут и вспыхнуло в памяти пунцовое пятно на средневековой аллегории, так? И вы испугались. А Дмитрий Алексеевич уже действительно неоправданно рисковал, он ускорял конец.

В сущности, конец настал вчера — ко мне приехал Петя со сведениями. Несомненно, я счел бы слова Павла Матвеевича бредом, кабы не образ «полевых лилий». Они меня как-то задели. Вначале я воспринимал их только как цветы: сочетание «лилии пахнут».

Однако Николай Ильич настроил меня искать в них смысл переносный, символический.

Чем полевые лилии в этом смысле отличаются от садовых или от других цветов вообще? Их образ пронизан определенной символикой: полевые лилии использованы в евангельской притче. В «гранатовском» словаре Петя узнал, что символ лилии именуется по-французски «флёр де лис». Вот о каких лисах, Борис Николаевич, заговорил ваш тесть на поминках, а заметив, видимо, ваше изумление, так сказать, перевел: «полевые лилии».

Об этих «флёр де лис» Петя нашел некоторые сведения в словаре «Лярусс» — запомните это название.

Вот что перевел Петя: «Короли французские открыли герб: небесные три цветка лилии из золота, это девиз: лилии не трудятся, не прядут — связанный с Евангелием по Матфею». У нас этот стих переводится с древнегреческого, как «полевые лилии не трудятся, не прядут». А ведь мы рассуждали об этом, да, Василий Васильевич? Вы вспомнили Библию, а Игорек роман Дрюона «Негоже лилиям прясть», именно в этом заглавии подчеркнута связь между королевским гербом и словами Христа. Вот цепочка: евангельские «полевые лилии» — флёр де лис на французской короне — лилии из золота в качестве элементов, деталей на украшениях.

Петя перерисовал несколько орнаментов. В одном из них Борис Николаевич узнал те самые, по его словам, звездочки или цветочки, что соединяют рубины в браслете, подаренном Дмитрием Алексеевичем своей невесте.

Когда Петя сообщил мне эти сведения, первое, что зацепило мое внимание, — это выражение «флёр де лис». Я вспомнил лисицу в прихожей (демонстративное презрение к эстетике, Борис Николаевич).

И вдруг прямо-таки вспыхнула французская драгоценность, о которой упомянула Анюта: именно Франция, именно французская — может быть, не кольцо? И наконец — вот она, связка! — Павел Матвеевич знал от зятя, что младшая дочь прячет ото всех золотой браслет с рубинами.

И… старинные книги на полках в квартире Дмитрия Алексеевича? «Лярусс»? Впервые в беспощадном свете я увидел художника. Но если французская драгоценность — этот браслет, то как он оказался у Маруси?

Мгновенно возникла фантастическая версия: девочка шантажирует тайных любовников, от нее откупаются браслетом, а потом убивают. Фантастика, но в нее складно вписывается Анюта в кустах: не бывшему мужу она помогает, а любовнику.

И я бросился на дачу Черкасских. Прежде всего я очень туманно намекнул Дмитрию Алексеевичу о «полевых лилиях»: восемьсот лет назад во Франции случилось событие, имеющее связь с безумием Павла Матвеевича. Если моя версия правильна, он должен меня понять: в его кабинете стоят все тома «Лярусса» — а откуда еще старый его друг (не филолог, не историк) взял это выражение «флёр де лис»? И я коснулся алиби: помогла история создания одного портрета, завезенного за две тыщи километров. Гоги из Тбилиси — Дмитрий Алексеевич меня понял.

Но не французская история и не Тбилиси заставили художника сдаться: между Петей и Анютой возникла перепалка по поводу экзаменационных билетов и нарциссов, которые по поручению учительницы он преподнес Наташе Ростовой. Художник услышал рассказ о ссоре юных влюбленных, когда Маруся сказала. «Я люблю человека, до которого вам всем, как до неба!» Как же она ошиблась и как это признание мертвой потрясло вчера художника! Он поднялся и предложил Анюте заняться чаем. Она пошла собирать малину с кустов перед домом, а он, зная, что я хочу посетить погреб, отнес туда свою аллегорию. Художник до конца остался верен своей натуре игрока-эстета и обставил капитуляцию пышно. Но если у него было намерение свести в могилу сыщика — это ему почти удалось. Что почувствовал я, когда чиркнул спичкой и увидел красное пятно там, за той перегородкой, где в куче гнилья когда-то лежала в пунцовом сарафане мертвая! Потом в пламени свечки я долго глядел на портрет… вспоминал и сопоставлял различные моменты и детали. Например, ярко выраженную ненависть Дмитрия Алексеевича к Пете и редкостное сходство матери с младшей дочерью на портрете. Вспомнил один разговор с Анютой о мучительной страсти художника к ней. «Я ничего такого не замечаю», — возразила она с искренним недоумением. Да как же не заметить такую любовь… если она есть? А если нет? Однажды, пытаясь вызвать Анюту на откровенность, я почти оскорбил ее, а Дмитрий Алексеевич не обратил внимания, занятый только Марусей, точнее, моими вопросами о ней. И побежал успокаивать его Люлю не пылкий любовник, а сыщик. И так далее… Мелькнула мысль о мотиве преступления — да ведь сам же художник приоткрыл тайну! «… Она, так сказать, не отвечает на чувства. А в это время за окном маячит юный поклонник». Я вспомнил даже, с какой горечью он произнес слово «юный». Юный Вертер — вот оно что, вот в чем смысл этого прозвища! И исступленная ненависть: раздавить, как паука!

Я глядел на портрет — у меня не оставалось сомнений. Художник сам рассказал о своей любви — как сумел. Каждый из вас вкладывал в эту аллегорию что-то свое. Анюте представлялись два забавных ангела на коленях. Борис Николаевич видел эстетскую штучку. Пете мерещилось кровавое пятно. Глубже всех понял замысел Николай Ильич: отблеск пламени на бело-голубом. Голубое (холодная, высокомерная Анюта с книгой — такой ее ощущал художник), да, голубое — только фон для пламени. И все же в картине действительно все это есть: и изысканный эстетизм, и аллегорические ангелы, и золотая сеть на милосердных материнских коленях, есть и мысль о смерти в закатных лучах.

Но главное — это любовь, огонь, пунцовая роза, которую с радостным ожиданием протягивает Мария — Любови. Они похожи. Вечная любовь и — Петя тоже прав, я это испытал — красное пятно в гнилье.

Чтобы поставить последнюю точку, я вынудил Анюту пересказать ее разговор с Дмитрием Алексеевичем у жасмина. Да, это был отнюдь не любовный разговор.

Я попросил художника проводить меня до больницы. Было девять часов вечера, в два мы расстались, в три он погиб. Во избежание возможных эксцессов я предупредил убийцу, что о «полевых лилиях» на браслете известно Василию Васильевичу. Вот что рассказал мне художник. Старинный браслет переходил по наследству от прабабки к бабушке и матери. Давным-давно в гостях у него были Люба с Павлом, положение всех троих еще не определилось — и художник показал французскую драгоценность.

Люба заинтересовалась лилиями, Дмитрий Алексеевич нашел «флёр де лис» в «Ляруссе», где кое-как перевел фразу о евангельской притче. Очевидно, Павлу Матвеевичу так и запомнились флёр де лис, полевые лилии, браслет с рубинами. Причем юный художник намекнул, для кого предназначается подарок. Вот почему, Анюта, вы в детстве слышали о французской драгоценности.

— Всего лишь раз, мельком. Не было денег, говорили о продаже отрадненской дачи. Я испугалась — любила Отраду. А папа сказал: «Как-нибудь выкрутимся, не привыкать, — и засмеялся. — Надо было тебе в свое время за Митьку выходить, были б деньги, даже французская драгоценность на свадьбу».

— Которая дала мне ключ к преступнику. Мы бродили в сумеречной роще, его не надо было допрашивать: я выслушал исповедь человека раскаявшегося. Первым толчком к раскаянию был, оказывается, образ, созданный моим, по выражению художника, сюрреалистическим воображением. Образ его любимой девочки, валяющейся, как падаль, в куче гнилья. Наверное, тогда он подумал о конце. Конец приблизился, когда он узнал, что зверское убийство было еще и напрасным… не только в онтологическом плане (кто дал ему право отнимать чужую жизнь!), но и в плане души человеческой: напрасно — она любила его.

Мы решили наутро поехать к следователю, который вел дело об «исчезновении Марии Черкасской». И когда я узнал от Анюты, что художник сбежал… нервы сдали, паника, юный Вертер — свидетель… «Человека убили!» — и своим концом он распорядился сам, театрально восстановив сцену убийства: свет на кухне, открытое окно в светелке.

Сообщение участкового: по-видимому, Дмитрий Алексеевич развил на автомобиле огромную скорость и врезался на полном ходу в одинокий могучий дуб на обочине. Дверца распахнулась от удара, и его самого, уже мертвого, откинуло на пять метров от искореженной машины.

Как показал осмотр места происшествия, несчастный случай почти исключен. Самоубийство. Анюта, зачем вы ездили в Москву в эту ночь?

— Вы сказали, что безумие папы как-то связано с XII веком. Он когда-то вел дневник. Я читала всю ночь, но никакого упоминания о французском средневековье не обнаружила.

— А почему вы настояли, чтобы преступник был разоблачен здесь, в палате?

Она опустила голову.

— Да глупость! Мне вдруг показалось, что если папа увидит настоящего убийцу и все услышит — может быть, что-то случится, что-то сдвинется… В общем, глупость.

Мы посмотрели на Павла Матвеевича: он лежал, как обычно, глядя в потолок.

Среди присутствующих не было новых для него лиц, и он никому не рассказал сегодня о лилиях в полной тьме. И все же…

— И все же именно ваш отец, с помощью нас всех, разоблачил убийцу. Он сделал все, что мог, и погиб, это оказалось выше сил человеческих. Трагедия в том, что погиб он напрасно. Он все знал — но в искаженном свете… Нет, не напрасно! В сущности, все решили его слова, обращенные ко мне: «Была полная тьма. Полевые лилии пахнут, их закопали. Только никому не говори». Кажется, я разгадал эти слова.

Дмитрий Алексеевич в самом начале предупредил меня, что в семье Черкасских любили друг друга до самозабвения. Тут мы подходим, пожалуй, к самой таинственной части преступления: к бесследному исчезновению трупа. Свидетелей нет и не было, пришлось восстанавливать концовку по крупицам, обрывкам воспоминаний, ощущений, деталей и обмолвок. И в буквальном и в переносном смысле брести во тьме на ощупь.

Итак, начало. Бессвязные слова старика. Дмитрий Алексеевич: они с Анютой впервые услышали о лилиях от Павла в погребе.

Борис Николаевич: узнав в прихожей о связи друга со своей дочерью, тесть сходит с ума… какие-то лисы — и вновь полевые лилии!

Удивительно! Показания Пети. Меня поразило совпадение: отец оказался именно в погребе, где Петя спрятал труп его дочери. Совпадение? Безумие? Маниакальная идея довести до конца осмотр дома… все так. Но — образ полевых лилий, как бы сопровождающий, освещающий евангельским светом метания сумасшедшего!

Сумасшедшего? Так утверждали все. Анализ поведения Павла Матвеевича на поминках, проведенный художником (его самого страшно занимала эта загадка), представил события в иной плоскости: «Человек, собравший последние силы, чтобы противостоять безумию». «За поминальным столом был еще Павел, а вот в погребе был уже другой».

Когда я догадался о браслете с «полевыми лилиями», поступки Павла Матвеевича для меня почти объяснились. Почти. В березовой роще мы с убийцей восстановили потаенный ход событий. Но для этого придется вернуться назад.

Вспомним разговор Анюты с отцом по телефону: он узнает, что Маруся исчезла ночью. «Никому ничего не рассказывай. Ничего не предпринимай без меня. Я приеду!»

Как она могла исчезнуть ночью? Необычайно чуткий сон старшей дочери, обещание сестер не разлучаться и не закрывать на ночь внутренние двери дачи, истерический тон обычно сдержанной Анюты по телефону, намек на какие-то признания («только тебе!»)…

Еще в аэропорту Любовь Андреевна накинулась на друга дома с вопросами, но муж, выразительно поглядев на него, повторил версию о ссоре сестер. «Так ведь, Митя?» — «Кажется, так».

Осмотр дома Павел Матвеевич начал с одежды и обуви. Он был потрясен. «Я ничего не понимаю. Анюта сказала, что Маруся исчезла ночью. Босиком? Как же так?» — «Павел, Анюта тебе все объяснит. Все ужасно. Но я не могу тебе сказать: она мне запретила» (нет, Дмитрий Алексеевич не собирался исповедаться в убийстве, он продолжал надеяться; под словами «все ужасно» подразумевался «эпизод» с Анютой, о котором предстоит услышать его старому другу от дочери). «Запретила говорить? Странно. Ну ладно, дождусь ее. Скажи только, ты знаешь, где Анюта провела ту ночь? Ведь не на ее глазах исчезла сестра?» — «Павел, она тебе все объяснит. А насчет ночи могу точно сказать: она провела ее на даче».

По словам художника, Павел Матвеевич сразу замкнулся и больше ни о чем не спрашивал. Погреб. Участковый. Нетрудно догадаться, чего ему стоила поездка на опознание трупа и предсмертный крик Любови Андреевны, обращенный к Анюте: «Как ты могла!» Но пока что все заслонила смерть жены. Борис Николаевич, при каких обстоятельствах вы рассказали Павлу Матвеевичу о браслете?

— При самых трагических. Мы оформляли смерть Любови Андреевны. Когда чиновник стал аккуратно рвать ее паспорт, Павел Матвеевич покачнулся, сделал шаг назад и пробормотал, конечно, не вникая в слова: «Что же все-таки случилось с Марусей?» — а сам следил за руками чиновника. И я ответил машинально, чтоб его отвлечь: «А вы не знали, что она прячет ото всех старинный золотой браслет с рубинами?» Он прошептал: «Все это потом, потом. Только никому не говори, обещаешь?» Я обещал.

— Мои догадки: Павел Матвеевич в слова зятя не вник, но эта деталь — браслет — где-то осела в душе. Недаром в пятницу, давая Анюте на ночь снотворное, он сказал: «После похорон ты мне все расскажешь о Марусе». Может быть, о ценном подарке стало известно старшей дочери? И именно об этом она собиралась сказать по телефону?

И вот — кульминационный момент. В прихожей отец вдруг узнает, что Анюта — любовница художника. «Не может быть!» — «Хотите, докажу?» Старый друг открывается с неожиданной стороны. И, по ассоциации идей — молодость, любовь, только что умершая Люба — он вспоминает браслет и бормочет: «флёр де лис»… Случаются такие мгновенья в жизни-мгновенья страшной концентрации мыслей, воспоминаний, движений души. Вспышка, озаряющая потемки. Человек осознает все и разом. Это случилось с Павлом Матвеевичем за считанные доли секунды, он даже не осознал, а ощутил… Маруся исчезла ночью, я должна тебе признаться, как ты могла, Павел, все ужасно, она провела ночь на даче, у них же большая любовь, она прячет ото всех старинный… В словах это передать невозможно, получается длинный ряд… А может быть, к этому ряду прибавилось еще что-нибудь, Анюта?

— Я не понимаю… Неужели вы думаете, что папа…

— Да, да. Что-нибудь еще, Анюта?

— Неужели папа… — заметно было, что она дрожит. — Я на кладбище кричала, что во всем виновата, а он не подошел, не взглянул…

— Да, тогда в прихожей Павел Матвеевич вдруг осознал, что образовался невероятный треугольник: его дочки и старый друг. Словом, он окончательно решил, что вы причастны к исчезновению сестры. Он возвращается в комнату быстро и энергично, очевидно, с целью узнать правду, какой бы она ни была. Но вот он подходит к столу, останавливается, стоит пять секунд. И за это время в его отсутствующем взоре появляется ужас.

Все, что я скажу дальше, мои догадки, не больше, но они подтверждаются дальнейшими действиями Павла Матвеевича. Как ни страшно то, что он ощутил сейчас в прихожей — человеческому горю нет предела, — его ждал еще больший ужас. Ведь оставалась надежда, что влюбленные дочки действительно поссорились из-за друга семьи, и Маруся сбежала. Однако, подойдя к поминальному столу, он что-то вспомнил.

Вот мой путь к догадке. Когда я впервые спустился в погреб, и оказался в полной тьме, и почувствовал дух сырой земли — у меня мелькнуло что-то вроде воспоминания. Я не смог поймать этот слабый промельк, как ни старался. Озарение пришло внезапно, вчера. Я сел на лавку на лужайке, где когда-то цвели садовые лилии, взгляд упал на бывшую клумбу, сейчас напоминающую свежую могилу. И я вспомнил похороны своего отца в страшную жару — запах земли словно смешивался с запахом тления.

Вот он ходит со свечкой по погребу, а художник заглядывает сверху из кухни. Вот Павел Матвеевич склоняется над кучей гнилой картошки — и слышит крик жены из сада. Погреб на время отступает в сторону. Но сейчас у поминального стола, где только что лежала его Люба, он вдруг вспоминает слабый, сквозь картофельное гнилье, запах мертвого тела. «Полевые лилии пахнут!» — безумный бред, который Павел Матвеевич повторяет уже три года. Он хирург, он отлично знает, как пахнет разлагающийся труп.

И эту тайну он не решается доверить никому. Своим подавленным сознанием, больной душой, возможно, он чувствует за поминальным столом присутствие убийцы. И боюсь, Анюта, что убийцей он считает вас.

— Этого не может быть!

— Не может — в обычном, нормальном состоянии, но слишком многое обрушилось, психика подорвана — и он собрал последние силы, чтобы спасти вас. Неужели вы думаете, что он стал бы покрывать друга-убийцу?

Павел Матвеевич говорит художнику: «Если ты пойдешь за мной, между нами все кончено. Вы оба должны меня дождаться». В прихожей он берет из пиджака Дмитрия Алексеевича ключи от машины. Десять часов вечера. Он спешит в Отраду, зная, что завтра, в понедельник, начнется следствие и, если жуткое воспоминание его не обманывает, в погребе найдут тело младшей дочери, при том, что органам известно из слов Анюты: сестры провели вместе ту последнюю ночь. Криминалистика теперь творит чудеса, и мало ли какие тайны в этом случае откроются! Значит, все тайны необходимо устранить, спрятать, уничтожить немедленно.

— Замолчи! — закричала Анюта. — Устранить, уничтожить… Ты все врешь, выдумываешь, ты не знаешь папу…

— Анюта, ради Бога… я же говорил, вам потребуются силы. Ну кончим, кончим на этом, а потом…

— Нет, сейчас!

— Постараюсь короче. Павел Матвеевич действовал очень осторожно. Никаких свидетельств о его поездке не осталось. Наверное, он оставил машину в роще, вошел в дом, спустился в погреб, нашел дочь и браслет. Завернул ее в шаль и отнес в машину, по дороге взяв из сарая лопату.

— Я не понимаю! — не выдержал Борис. — Павла Матвеевича нашли на даче, а машину на месте?

— В ту ночь он ездил в Отраду дважды.

— Но зачем?

— Думаю, вот зачем…

— Да погодите вы! — перебила Анюта — Куда он дел Марусю, вы скажете наконец?

— У меня почти нет доказательств… одно, косвенное, но кажется, я не ошибаюсь. Это можно проверить — но нужно ли? «Сломанная шпага» Честертона навела меня на мысль… «Где умный человек прячет мертвое тело? Среди других мертвых тел».

— Так Маруся здесь? В Отраде?

— Нет, нет, кладбище почти рядом с дачей — зачем брать машину? Павел Матвеевич похоронил ее с матерью — я уверен. Там и браслет. «Полевые лилии пахнут, их закопали».

Он похоронил дочь. Небольшой промах, косвенное доказательство: лопата на заднем сиденье машины, Дмитрий Алексеевич обратил внимание, сиденье было запачкано глиной. Потом по дороге он где-то лопату выкинул, поскольку вторично поехал на дачу электричкой. Возможно, он предчувствовал, что у него не хватит сил вернуться в ту же ночь в Москву, и боялся, что милиция обнаружит машину в Отраде. Ему пришлось оставить в «Волге» ключи, чтоб не подниматься в квартиру, где его ждал убийца. Зачем он вернулся на место преступления? Вероятно, уничтожить следы, о которых мы уже ничего не узнаем. Понимаете, он был наедине с убитой дочерью и просто не мог думать в это время об уликах, отпечатках и так далее… Допустим, он вспомнил об открытом окне и решил его протереть (стер и твои, Петя, отпечатки на стекле). Или сложил в кучу раскиданную картошку. А возможно, его преследовал тот страшный смертный запах — вдруг догадаются?

И он вернулся. Раскрыл все двери и окна, спустился в погреб — и тут его измученную душу наконец отпустило в другой мир — великий мир забвения — и он смог сказать: «Была полная тьма. Полевые лилии пахнут, их закопали. Только никому не говори».

29 июля, рассвет.
Мы бесшумно спустились по ступенькам флигеля. Пронзительная деревенская тишина — нет, звонкий щебет в кустах, медовый холодок, розовое и голубое — нежная полоска зари. Небесная чаша сияла над старыми садами, русскими полями и темными водами.

Какое-то время мы постояли в кленовой аллее, словно задыхаясь от свежести, простора и жизни. Затем двинулись к машине Николая Ильича.

— Я всех подвезу — и прежде Анну Павловну. Вы позволите?

— Нет, я пойду через рощу. Не хочу. Я одна.

— А ведь она и вправду осталась одна, — с жалостью сказал актер, глядя вслед — легкой тени в предутреннем тумане. — Немое, разумеется, дело… я растроган, слезы сейчас потекут. Не мое дело, говорю, математик, но я бы проводил женщину.

— Вот и проводите.

— Кто вы там? Кандидат или доктор? До президента Академии наук ведь дойдете с такими железными…

— Может, я догоню? — подал голос Петя.

— Давайте-ка, свидетели, прощаться, — заговорил я. — Где машина?

— Да вон на обочине.

Мы подошли к «Жигулям», Петя по привычке спросил:

— Иван Арсеньевич, можно, я к вамбуду ездить?

— Можно.

— Тогда уж и мне разрешите продлить знакомство. Или с моими мелкими грешками я недостоин…

— Простите меня, я был не в себе. Я не победитель.

— Победитель! Как вы меня сегодня долбанули! Требуется продолжить и кое о чем поспорить.

— А я не хочу спорить — вы меня освободили, — вдруг заявил Борис и протянул мне руку. — Мы, конечно, больше с вами не увидимся вы знаете почему. Я хочу на прощанье старомодно, по-эстетски снять шляпу перед великим сыщиком.

— Ура! — рявкнул Вертер, и подхватил актер.

И они уехали. Я побежал. Кленовая аллея. Полянка. Смутно белеющие ромашки. Нежные венерины башмачки. Дальше пруд, кладбище, березовые кущи, старый забор, старый дом… Господи, как хорошо!

Я дышал, я жил полной жизнью и услышал тихий безнадежный плач. Так, она в беседке!

Она плакала в беседке.

Я ее почти не видел, но сильно чувствовал. Вошел и сел рядом. Мы молчали.

— Анюта, я в отчаянии.

— Почему? — недоверчиво, сквозь слезы спросила она.

— Всю ночь терзал тебя ревностью… как будто я сам, подонок, имел терпение ждать тебя.

— Как ты смеешь так говорить о себе! Замолчи!

— Да кто я такой, чтобы учить…

— Ты есть ты. — Длинная-длинная пауза. — Я чувствую, он сказал тебе.

— Сказал — да ведь не может быть?

— Может.

— Что может? — я замер.

— Ты знаешь.

— Что может?

— Я тебя люблю.

— Анюта!.. Он говорил мне, я не поверил, я неудачник.

— Как хорошо! — она засмеялась, слезы зазвенели смехом. — Ты не будешь копить на машину и дарить мне драгоценности?

— Никогда, — я коснулся губами пылающей щеки, жгучих слез. — Ты меня охраняла.

— Постоянно. Пряталась в кустах и подслушивала.

— Твой зеленый сарафан — мой самый любимый. Помнишь, я догнал тебя под кленами, и ты сказала, что умерла, что тебя нет, помнишь? Тут до меня дошло наконец, что ты есть, так есть, что… ну, вся жизнь моя — тебе, если ты возьмешь.

— Нет, я сразу поняла, как только вошла в палату и тебя увидела. Я испугалась и прямо из больницы поехала в Москву. Я просила его ничего не рассказывать.

— Да, да, он говорил мне, что уже по твоему звонку догадался, что ты…

— Что я тебя люблю. А я сказала даже, что не доверяю тебе, ты тот еще тип. Я ужасно боялась, что ты узнаешь про меня, ну, про все эти дамские мерзости… и все для меня будет кончено.

— А он-то понял сразу и разыграл нас как детей. Ну что б тогда Борису подслушать весь ваш разговор, а то… Представляешь? Любовь у жасмина — и вот он переезжает к тебе на дачу. Я был ослеплен тобой. Я с ума сходил, считал, все в тебя влюблены — и художник, конечно. Ошибочную версию гнал. Я понимаю теперь твоего отца… О нем можно говорить?

— Тебе — все можно.

— За что такое счастье?

— Это — счастье? Разве удастся все забыть?

— Нельзя и не надо, что ты! Это смерть, но ведь и жизнь, это трагедия — но ведь и любовь — вот что самое главное. Как я понимаю теперь твоего отца. Я пережил… ну, конечно, ничтожную долю того, что ему досталось — но я его понял. Знаешь, когда я в погребе чиркнул спичкой и увидел красное пятно — кажется, последний ужас, кажется, страшнее уже ничего не будет. Оказалось, будет. Тогда же в саду я вдруг догадался, что ты украла блокнот, то есть вроде помогаешь убийце, вот тут я почувствовал настоящий ужас, не сравнимый ни с каким погребом. Я хотел все бросить и знал, что не могу без тебя жить. И тут мне Петя помог, я поверил… то есть наоборот, я понял, что ничему о тебе не поверю, какие бы там факты…

— А вот папа поверил, что я убийца. Я убила Марусю, девочку мою…

— Он был болен и единственное, что мог сделать, — это отдать за тебя жизнь.

— Ну и как я теперь буду жить? — закричала Анюта. — Нет, ты скажи — как?

— Со мной и с папой.

Гости съезжались на дачу. Повесть

1
Гости съезжались в прошлом году. А жизнь складывалась так, что дачу требовалось продать немедленно. Двадцатого августа Дарья Федоровна отправилась на встречу с покупателями. Какие-то пенсионеры. Она ничего не знала о них, на днях случайно (нет, не случайно: освободиться от всего во что бы то ни стало!) наткнулась в «Рекламе» на объявление: «Муж с женой купят дом в Подмосковье. Звонить по телефону такому-то».

Позвонила, условилась и вот едет сейчас, прекрасным августовским утром, рассчитывая прибыть на встречу где-нибудь за час до назначенного срока: ровно год — завтра исполнится год, — как не была в Опалихе, надо хотя бы убрать остатки («Останки!» — Дарья Федоровна усмехнулась) «пира во время чумы».

Жалкая усмешечка. Дарья Федоровна — женщина тридцати пяти лет, экономист-международник, твердой поступью шедшая к диссертации, едет продавать наследство и безумно боится. Именно безумно, потому что страх ее не имеет реальной основы, все законно… «Нервы, — успокаивает себя Дарья Федоровна, задыхаясь в переполненной субботней электричке. — Просто нервы».

Москва долго не отпускает, тянутся и тянутся белые, серые и голубые башни, трубы с разноцветными дымками, ржавые свалки… Наконец простор, поля и перелески, дрожащий осинник, одинокие сосны, Опалиха, платформа, тропинка, по которой потянулись граждане с рюкзаками и сумками.

«Зачем я приехала одна? Зачем? Надо было взять кого-нибудь с собой…» Надо бы, но дело в том, что у Дарьи Федоровны нет друзей, у нее вообще никого нет.

Она поднимает щеколду, отворяет калитку и входит в сад — запущенный, пышный сад на исходе лета: высокие травы, малинник, одичавшие розы, старые, но плодоносящие еще яблони сливы… Легкий шорох — осот и мятлик заколыхались. Должно быть, крыса. В этом раю живут крысы.

Дарья Федоровна проходит по кирпичной дорожке, поднимается по трем ступенькам на открытую просторную веранду. Так и есть! Покрытый белой (серой в безобразных пятнах) скатертью длинный стол, ждущий гостей, нет, покинутый гостями: в беспорядке отодвинутые стулья, переполненные пепельницы, засохшие цветы, ножи, вилки, тарелки, блюда и салатницы (конечно, угощение доели крысы в ту же ночь). Как странно, что это сохранилось в неприкосновенности, пыльное, замшелое, что снится ей в бесконечных снах, — прах и тлен. Не хватает графина с наливкой и серебряных стаканчиков, их забрали на экспертизу… Ладно, ладно, все забыть, как страшный сон.

Дарья Федоровна пошла в сарай за ключом. Вот он, старинный тяжелый французский ключ в потрепанной, но все равно кокетливой, бабушкиной сумочке, хочется сказать «ридикюль». Но к делу, к делу — проверить комнаты, принести воды из колодца, вымыть посуду, подмести пол: не стоит пугать пенсионеров призраком отпетого притона.

Отомкнула дверь, вошла в прихожую, включила свет, распахнула окна на кухне, в столовой, остановилась у входа в кабинет (надо себя пересилить!..) и шагнула через порог.

Что это? Звенящим солнечным полднем продолжается сон — привет с того света. Дарья Федоровна зажмурилась, чувствуя, как подступает ужас: вдруг представилась та женщина… как она входит сюда, чтобы уйти навек. Галлюцинация. Стоит только открыть глаза и… Никакой мистики — предмет конкретный, материальный. На письменном столе напротив окна — блестящая металлическая коробка, в таких обычно держат шприцы. Именно на том месте, что и год назад. Но ведь этого не может быть? Надо дотронуться, открыть и убедиться… нет, опасно, отпечатки! Может быть, ее хотят свести с ума? Предлагают отравиться в скорбном ощущении вины? Дарья Федоровна прошла на кухню, взяла льняное полотенце, вернулась к письменному столу. Однако… тут еще кое-что есть: немецкая пишущая машинка, допотопная, бабушкина, на привычном месте с левого края, но в нее вставлен лист бумаги… кажется, из стопки, что лежит на столе, — да, именно так: привет с того света… Отпечатано: «Насчет драгоценностей можем договориться, тем более что их не хватает. Иначе — берегись!» Бред! Но блестящая зеркальная коробочка, стоящая перед нею, не бред. Осторожно, обернув руку полотенцем, она подняла крышку. Белый порошок. Шорох, под ноги бросилась серая тварь. Дарья Федоровна закрыла коробочку, прошла быстрым шагом по комнатам, заперла дачу и помчалась на станцию, забыв про пенсионеров, забыв про все на свете.

У нее совершенно выпало из памяти, как ехала на электричке, в метро, как шла к своему дому, поднималась в лифте на пятый этаж. Остальное забыть невозможно — вот она открывает кухонный шкафчик, на самой верхней полке пятилитровый старинный графин из стекла с узорами, десять серебряных стаканчиков и металлическая блестящая коробочка, в которой обычно хранят шприцы. Однако ни шприцев, ни белого порошка в ней нет, она пуста. Эту зловещую коллекцию могла бы дополнить записочка, исчезнувшая в недрах правосудия, но не исчезающая из памяти. Стремительные нервные буквы: «Прощай. Будь оно все проклято. Макс».

Итак, все на месте. Дарья Федоровна мрачно улыбнулась. Выбросить, забыть, продать дачу и жить дальше? Она не колебалась ни минуты. Если это вызов — вызов принят.

Достала записную книжку, села на диван, поставив на колени телефонный аппарат. К вечеру она дозвонилась до всех.

Список гостей, которые съезжались на дачу.

Супруги Загорайские — Виктор Андреевич (пятьдесят четыре года) и Марина Павловна (крепко за сорок) — экономисты, коллеги по институту, в котором она работает.

Братья Волковы — Евгений и Лев Михайловичи (около шестидесяти лет) — крупные деятели, соответственно в сферах коммерции и в дебрях лингвистики.

Малоизвестная, всегда молодая актриса Ниночка Григорьева, курортное знакомство.

Ее вечный рыцарь, драматург-неудачник сорока лет — Флягин Владимир Петрович.

Всем известный фотограф Лукашка (Лукьян Васильевич Кашкин) — книжный маньяк неопределенного возраста.

И Старый мальчик, Александр Петрович, Алик Веселов — бывший одноклассник Дарьи Федоровны, не затерявшийся в глуби времен, зубной врач.

Разговор по телефону, со всеми одинаковый.

— Здравствуйте. Это Дарья Федоровна. Вы помните, какой завтра день? (Все помнили; смущение, волнение, любопытство, тревога — странная смесь ощущений, будто волнами поднимающихся из трубки.) Я буду в двенадцать в Опалихе, на даче. Вы подъедете? Передайте жене.

Или: «Передайте своему брату». Или: «Передай, Нина, Флягину». Тут случилась заминка. «Я с ним больше не вижусь», быстро ответила актриса. «И давно?» — «Да уж с год.» — «Тогда — дай мне его телефон. Я позвоню сама».

2
Даша и Макс учились в одном очень престижном институте и уже на вступительных экзаменах из всей колготящейся нервной массы сумели узнать друг друга мгновенно, с первого взгляда, с первой улыбки и слова — и полюбить раз и навсегда («Эх, раз, еще раз, еще много, много раз» — обожаемая Максом цыганщина). Удивительно, что оба были сиротами. Макс — круглый, законченный детдомовец, не помнящий родства. У Дашеньки мать умерла при родах, но имелся отец — угрюмый солдафон, жизнь с которым была невыносима. Они скитались по Москве, снимая клетушки в коммуналках, покуда папа не освободил жилплощадь, скончавшись от инфаркта.

Тут перед возлюбленной парой открылись банальные возможности для устройства быта, о которых в убогих коммуналках они не помышляли: юность и счастье заменяли все. Поработав два года за границей, они с увлечением принялись вить гнездо — дешевую отечественную разновидность европейского «моего дома — моей крепости». Детей оставили «на потом» — надо успеть пожить! — в институте бодро пошли в служебную гору (особенно Макс, умевший обольстить всех и каждого, в тридцать защитивший кандидатскую и тут же приступивший к докторской, впрочем, способный, она предчувствовала, одним ударом разбить вдребезги налаженное житье; она чувствовала, потому что и сама была такой же — человек порыва, готовый на безумства). Однако благополучие процветало и уже надвигалась тоска — зачем? к чему? в чем смысл? — как вдруг жизнь подбросила совсем уж неожиданный сюрприз.

А именно: в прошлом году зимой Макса разыскала бабушка, родная бабушка по отцовской линии, и он неожиданно обрел родство, корни и дачу в Опалихе. Ольга Николаевна более тридцати лет разыскивала его — безуспешно, потому что попал он в детдом при обстоятельствах, может быть, и типичных для того времени, но достаточно трагических. В пятьдесят втором его отец, филолог, сгинул в лагерях за «низкопоклонство перед Западом», мать умерла, бабушка на год слегла в больницу, и двухлетним Максом занялись официальные лица. Любопытно, что сын повторил путь отца — с Запада на Восток, — скитаясь по приютам, из которых он убегал, а его ловили, водворяли, перемещали и так далее.

Бабушка успела оформить наследство и умерла светлой майской ночью, когда томительно и страстно надрывались соловьи в саду.

Макс был одержим (как-то угрюмо одержим) Опалихой и домом, где, по его словам, сконцентрировалась грозовая атмосфера — с того незабвенного довоенного тринадцатого года, по сравнению с которым народное хозяйство все круче набирает темп. Именно в тринадцатом году дед Макса построил дачу.

И вот — старый дом в старом саду. Хлам эпох. Самый древний дворянский слой: готовые стать прахом, но по сути своей бессмертные стулья с неудобными изысканными спинками, канапе и овальный стол; учтивое зеркало, в котором все лица — смутная игра светотеней — кажутся прекрасными, во всяком случае, пристойными; бюро драгоценного черного дерева, на котором стоят часы с нежной любовной парой — пастушком и пастушкой, — часы, как ни странно, идущие и даже отбивающие время; двенадцать серебряных стаканчиков с двуглавыми орлами; желтый комод и гардероб, расписной сундук на чердаке, набитый бумагами и письмами… и так далее и тому подобное.

Прошлым летом большую часть августа Дарья Федоровна провела в Крыму (им не удалось уйти в отпуск одновременно, и Макс собирался в Крым в сентябре) и вернулась накануне дня своего рождения, который они решили отпраздновать в Опалихе в кругу друзей… Нет, у них не было друзей, они не нуждались в них… в кругу знакомых: никто еще не видел старого дома. Кстати, вместе с домом они получили в наследство крыс — наглое полчище, особенно распоясавшееся после смерти престарелого, но отважного кота Карла. Кот умер через неделю после хозяйки.

Двадцать первого августа, в сияющий субботний полдень «гости съезжались на дачу» — так громогласно озаглавил это событие Макс, добавив как-то непонятно: «Пушкинский пароль, таинственный отрывок». Первыми приехали супруги Загорайские — институтское начальство, что-то вроде безысходной общественной нагрузки — и вручили напольные весы: «В здоровом теле — здоровый дух». Далее возник Лукашка с бодлеровскими «Цветами зла» (давняя вожделенная добыча для Макса). Лукашка — великолепный фотограф, которому особо удавались портреты вождей, книжный жучок, тот еще тип, изворотливый, но с готовой пролиться слезой, — знал всех и вся. И «все и вся» его также знали. По просьбе хозяина он привез знакомых через третьи руки влиятельных братьев Волковых, способных якобы помочь с ремонтом дачи (младший Волков был обязан Лукашке книжной редкостью — «Словом о законе и благодати»). Братья презентовали коньяк, коробку конфет и цветы, целый ворох пунцовых роз. «Оранжерейные, — заметил Макс. — А наши дичают потихоньку». Дарья Федоровна занялась цветами, расставляя их в вазах и вазончиках по центру стола на открытой веранде. Хозяин и Лукашка — с неизменным потрепанным портфельчиком — уединились в кабинете по своим меновым делам (у Макса каждое дело доходило до страсти). Однако вернулись вскоре: дело не сладилось. Лукашка, по обыкновению, лукавил, Макс не уступал.

Тут прибыла неразлучная парочка — актриса и драматург Флягин — с французскими духами. И все сели за накрытый стол, и появился последний приглашенный — Старый мальчик (прозвище ревнивого Макса). Да, что-то несоединимое поражало в облике зубного врача: элегантная стройность — и шаркающая стариковская походка; свежее румяное детское лицо — и потухший усталый взгляд. Он подарил Дашеньке серьги, поцеловал руку и вынул из прозрачного целлофанового мешочка блестящую коробочку, в которой медики держат шприцы.

3
— Здесь яд, — объяснил Старый мальчик.

— Яд? — протянула Дарья Федоровна. — И кого ты собираешься отравить — меня или Макса?

— Он просил. — Старый мальчик поставил коробочку на стол и уселся рядом с хозяйкой. — Я привез.

— Да, друзья, жизнь невыносима, — откликнулся Макс.

— Мрачноватый подарок, — заметил Загорайский. — Надежда нашего заведения Максим Максимович Мещерский во цвете лет…

— Типун тебе на язык! — отрезала супруга — дама с неутомимым и ядовитым языком.

— Крысы одолели, — Макс встал, взял коробочку. — Мне посоветовали положить мышьяк в кусочки фарша, а потом… — Он скрылся за дверью, тотчас появился, продолжая: — Кусочки разбросать в местах…

— Макс, ради Бога, за столом…

— Ах, ну да! Просто я без тебя тут за месяц осатанел. И ведь какая гнусная тварь. — Он взял бутылку шампанского. — Кому нравится роль виночерпия?

— Позвольте мне, — отозвался старший Волков. — Я за рулем, так что займусь розливом. За хозяйку?

— За тебя, красавица моя!

— За красавицу! — поддержал старший Волков, одобрительно взглянув на Дарью Федоровну, а младший поинтересовался любезно:

— Вы случаем не из князей Мещерских?

— Я-то? — Макс усмехнулся. — Я детдомовец.

— Но это не исключает… Известная фамилия. Сто лет назад князь Владимир Петрович, ретроград и мракобес, издавал журнал «Гражданин». Редактором, между прочим, был Достоевский.

— Думаю, мы не из этих. У нас все Максимы, и отец, и дед, и прадед… Макс нахмурился. — Моя родня никому не известна и не интересна. Вообще я только недавно узнал, кто я таков есть. Жил без прошлого — и неплохо жил.

Как необычно! — воскликнула актриса в каком-то даже экстазе. — Вот тебе, Володя, материал для трагедии.

— На трагедию не потянет.

— Все это тыщ на пятнадцать потянет, — вставил Лукашка. — А как тебя бабушка разыскала?

— Очень просто. Годы писала по всяким инстанциям — без толку. А незадолго до смерти обратилась в Мосгорсправку — и пожалуйста!

Кроме дома — что-нибудь ценное?

— Кой-какой антиквариат, бумаги, письма. Самые старые — дедовские с фронта. Первая мировая.

— И домик мировой. Но ремонт необходим, правда, Евгений Михайлович?

— Серьезный ремонт, — подтвердил старший Волков. — Прежде всего перебрать подгнившие бревна. И все-таки как строили! Признаться, нам далеко.


Вопрос следователя: «Куда именно ваш муж отнес металлическую коробочку с мышьяком?» — «На кухонный стол». — «Каким же образом яд оказался в кабинете?» — «Его перенес туда Лукашка». — «Кто?» — «Лукьян Васильевич Кашкин». — «Да, на коробочке отпечатки пальцев зубного врача Веселова, вашего мужа и Кашкина. Зачем он перенес мышьяк в кабинет?» — «Я попросила».


Старый сад млел в жгучих безучастных лучах, но под навесом на открытой веранде было не жарко, изредка тянуло легчайшим, едва заметным сквознячком. Они выпивали, закусывали и беседовали о ремонте, до которого никому не было дела, в том числе и ей. В бездумной беседе, взглядах мужчин и ответном женском смехе, в жгучем воздухе и в ней самой, она чувствовала, сквозил соблазн. Он не разрешился бы в классическом разгуле: народ подобрался воспитанный. Совершенно невозможен, например, секретарь ученого совета, откалывающий коленца; громящий посуду драматург; рвущий на себе ли, на ком-то — уже неважно! — рубашку Лукашка; братья, рыдающие «Степь да степь кругом…», или вцепившиеся в волосы друг друга соперницы. А почему, собственно, невозможно? Все возможно. Цивилизация давит, а темные силы подсознания требуют выхода. Но вероятнее всего, вожделение разрешится в легкой игре, цинизме и лепете.

— Чудесный сад! — пролепетала актриса Ниночка — прелестный мальчик. — А весной, когда все цветет? Яблони и…

— Да, совсем забыла! — воскликнула Дарья Федоровна. — Я ведь падалицу собрала, надо…

— Я помою.

Макс встал, прошел в угол веранды, поднял таз с горкой ярко-оранжевых яблочек. Горка разрушилась, яблоки покатились по половицам прямо под ноги младшего Волкова, покуривающего трубку.

— Я помогу, помогу. — Волков положил трубку в пепельницу, подобрал упавшие яблоки и, прижимая их к груди, удалился с Максом на кухню. Оживление и смех возрастали, покуда грустный Лукашка не заныл:

— Дарья, а Максимушка твой меня сегодня обидел. Четырех «Аполлонов» пожалел для старого друга. Ведь непереплетенные, в самом поганом виде… Люди добрые, скажите, стоит прижизненный «Огненный ангел»…

— Не плачь, останешься при своем «Ангеле».

— Я зла не помню, а вот он очнется и пожалеет. Еще как пожалеет, да поздно будет. Он думает, что Брюсов…

Тут вернулся хозяин с помощником, Лукашка умолк, все расхватали яблоки, наискосок, откуда-то, наверное из подпола, к ступенькам метнулась серая тень.

— Совсем обнаглели! — воскликнул Макс. — Средь бела дня, при народе… Видели?

— Говорят, чтобы крысы покинули дом, — сказал младший Волков, — надо одну из них поджечь. Она пронесется по комнатам, на ее визг кинутся остальные твари — и дом очистится.

— Гнусный способ, — отозвался Макс, передернувшись.

— Борьба за существование в известном смысле вообще гнусна. Попробуйте мышьяк.

— Кстати, а куда ты его дел? — поинтересовалась Дарья Федоровна.

— В кухне на стол поставил.

— С ума сошел! Там же еда, немедленно…

— Я отнесу, — вызвался Лукашка, ближе всех сидевший к двери. — Куда?

— Да поставь в кабинете, на стол, — ответил Макс.

Книжный маньяк исчез, но вскоре появился, заявив:

— Есть занятные вещицы. Господа, вам повезло.

— Максим Максимович, можно посмотреть комнаты? — осведомилась Загорайская.

— Разумеется, — Макс было поднялся, но она жестом остановила его:

— Занимайте гостей. Витюша!

Витюша помедлил, глядя на свой стаканчик с коньяком, залпом выпил и пошел вслед за женой; за ними двинулся и строительный деятель осмотреть, как он выразился, «фронт работ».


Вопрос следователя: «Когда ваш муж пошел мыть яблоки, он не взял с собой стаканчик с вином?» — «Нет, и у него и у Волкова руки были заняты». — «Больше он не вставал из-за стола до своего последнего ухода?» — «Вставал. Они с Ниной…» — «С гражданкой Григорьевой?» — «Ну да. Они ходили за гитарой». — «В кабинет?» — «Гитара висела в спальне». — «Итак, за три часа, что гости сидели на веранде, Мещерский три раза входил в дом: отнес мышьяк, мыл яблоки и брал гитару».


Прекрасный низкий, чуть с хрипотцой голос — и юное лицо мальчика-пажа: контраст, неизменно действующий на мужчин:

Вечер, поле, два воза,
Ты ли, я ли, оба ли?..
Ах, эти дымные глаза
И дареные соболи!
Як, як, романэ, сладко нездоровится,
Как чума, во мне сидит жаркая любовница…
— Браво! — рявкнул старший Волков, и все подхватили:

— Браво! Розу! Увенчать розами! Вон, из вазы… Нет, свежих из сада… Владимир Петрович, поднесите своей даме розы… Володь, по тропинке в угол сада…

Флягин, проворчав «знаю», спустился по ступенькам. Макс поднялся с серебряным стаканчиком в руке, подошел к двери в дом, Загорайская сказала вслед:

— Максим Максимович, можете считать себя с понедельника в отпуске. Я поговорю с директором.

— С понедельника? Превосходно! — он усмехнулся. — Нет, с сегодняшнего дня, точнее, с этой минуты у меня отпуск. — Макс приподнял стаканчик, театрально поклонился и исчез.


Вопрос следователя: «Через какое время после его ухода вы вошли в кабинет?» — «Минут через семь — десять», — «Зачем вы туда пошли?» — «Не знаю. Ни за чем. Просто почувствовала… тревогу». — «Почему тревогу?» — «Не могу вам объяснить». — «За столом произошло что-нибудь, что вызвало эту тревогу?» — «Нет». — «Ладно. Что вы увидели в кабинете?» — «Макс стоял спиной к двери, глядел в окно и повернулся на мои шаги». — «Коробка с ядом была на столе?» — «Да. Рядом стаканчик с наливкой. Он повернулся, пошел мне навстречу и начал медленно сползать на пол, цепляясь за стол. Его вырвало». — «Он что-нибудь успел вам сказать?» — «Нет». «У него были причины покончить с собой?» — «Если и были, я о них ничего не знаю». — «По своему характеру он мог пойти на это?» — «Наверное, мог. Он во всем доходил до крайности». — «То есть?» — «Я хочу сказать: если он загорался чем-нибудь, его нельзя было остановить. Он шел напролом — и всегда выигрывал». — «Вообще он был психически нормален?» — «Да». — «По-моему, вы хотите что-то добавить». — «Как выяснилось, у него была тяжелая наследственность. Его мать, когда Максу было два года, тоже покончила с собой». — «Каким образом?» — «Отравилась».

4
Он глядел на нее, задыхаясь, судорога прошла по телу, лицо дико исказилось. И вдруг затих. Она стояла посреди комнаты, потом сорвалась с места, быстро прошла на веранду и сказала изменившимся голосом (наверное, он прозвучал страшно, потому что все разом вскочили, отодвигая стулья). Она сказала:

— Там Макс!

Старый мальчик крикнул:

— Где?

— В кабинете.

— Что с ним?

— Не знаю.

Он промчался мимо нее, за ним гурьбой кинулись остальные, она в хвосте. Компания ввалилась в кабинет, Старый мальчик встал над ним на колени, щупая пульс, приказал:

Тихо! — Потом поднял голову и объявил. — Он умер.

То ли вздох, то ли стон пронесся меж собравшимися, зарыдала Загорайская, Лукашка прошептал:

— Но… почему?

— Откуда я знаю!

— Товарищи! — начальственный бас старшего Волкова покрыл смятенный ропот и рыдание. — Без паники! Во-первых, необходимо вызвать «скорую»…

— Никакая «скорая» ему уже…

— Они засвидетельствуют смерть. Взгляните на стол!

Посередине письменного стола стояла коробочка с ядом, рядом серебряный стаканчик, раскрытая авторучка с «золотым» пером и лист бумаги.

— Ни до чего не дотрагивайтесь. Я прочту издали, — и Волков прочел: — «Прощай. Будь оно все проклято. Макс». Дашенька, это его почерк?

Все взоры обратились на Дарью Федоровну, стоявшую на пороге, все вдруг осознали, кто здесь главное действующее лицо.

— Это его почерк?

— Евгений, опомнись! — воскликнул младший брат, подошел к Дарье Федоровне, бережно взял за руки, забормотал: — Надо как-то выдержать, пойдемте отсюда…

— Правильно, вдову на веранду!

— Какую вдову? — закричала актриса истерически и вдруг побледнела. — Он умер? Да вы что? Этого не может быть!

Рыдания оборвались, Загорайская грузно осела на пол, ее супруг ничего не замечал, не сводя воспаленного взгляда с мертвого тела подле стола.

— Воды… кто-нибудь! — приказал Старший мальчик, Лукашка метнулся на кухню, старший Волков скомандовал (вовсе не начальственно, а нелепо, идиотически звучал его голос):

— Всех дам на веранду!

— Евгений, да что с тобой!

Дарья Федоровна высвободила руки, подошла к столу, вгляделась, сказала:

— Это его почерк. — Помолчала, потом спросила: — Значит, все кончено? — Ей никто не ответил. — Алик, все кончено?

— Даша! — Старый мальчик оторвался от Загорайской, пришедшей в себя. — Тебе лучше уйти. Пошли… — Он обнял ее за плечи и повел из комнаты.

— Всем очистить помещение! — вновь встрял старший Волков. — Кто пойдет звонить?

— Я сбегаю, — вызвался Лукашка.

Гости гуськом двинулись на веранду; там стоял драматург Флягин с пунцовой розой в правой руке и задумчиво глядел вдаль.

— Где вы все… что случилось?

— Макс отравился! — брякнул Лукашка, губы его тряслись, желтые глазки бегали.

— Вот как? — Флягин вздрогнул и резким движением швырнул розу через перила в сад.

— Ничего еще не известно, — поспешно сказал младший Волков, взглянув на Дарью Федоровну. — Дашенька, где здесь телефон?

— Автомат возле станции.

— Лукашка, идемте?

— Ага, побежали.


Вопрос следователя: «Товарищ Загорайский, у вашего бывшего коллеги были в последнее время какие-нибудь служебные неприятности?» — «Никогда ни малейших. Его очень высоко ценил наш директор и я лично в качестве секретаря ученого совета. Несмотря на молодость, он считался крупным специалистом по вопросам Общего рынка и, без сомнения, блестяще защитил бы докторскую», — «Значит, вам ничего не известно о причинах самоубийства?» — «Абсолютно ничего». — «У него не было врагов среди присутствующих на дне рождения, как вы думаете?» — «Представить себе не могу!» — «А его взаимоотношения с женой?» — «Ему повезло, как всегда. Прекрасная женщина». — «Ну, насчет везения…» — «Да, да, конечно! Странно, непостижимо, не понимаю! Такой ясный… я бы даже сказала, насмешливый ум, никаких отклонений. Не понимаю!»


Вопрос следователя: «Александр Иванович, когда именно Мещерский попросил вас достать мышьяк?» — «Он позвонил мне за неделю до дня рождения Даши». — «Она в это время отдыхала в Крыму?» — «В Алуште». — «Он сам попросил вас о мышьяке?» — «Нет. Он пожаловался на крыс. Я предложил помощь». — «То есть яд предложили вы?» — «Я». — «Скажите, вы всегда ездили к Мещерским один, без жены?» — «Всегда». — «Почему?» — «Это мои друзья». — «И каковы были их взаимоотношения?» — «Они любят друг друга». — «Вы сказали «любят»?» — «Да».


Вопрос следователя: «Лев Михайлович, о чем вы разговаривали с Мещерским, когда мыли яблоки?» — «О даче, о саде. Он был как-то возбужден, кажется, приятно возбужден. Впрочем, я его совсем не знаю». — «Коробка с ядом стояла на кухонном столе?» — «Не могу сказать, не обратил внимания. Стол был весь загроможден. В общем, Максим Максимович мыл яблоки, я вытирал их полотенцем, при этом мы разговаривали и смотрели друг на друга». — «Вы хотите сказать, что Мещерский при вас к коробке не прикасался?» — «Это я могу утверждать совершенно точно». — «Вы не отлучались из кухни?» — «Ни он, ни я никуда не отлучались». — «Вы ведь были у Мещерских впервые? Какое впечатление сложилось у вас об этом знакомстве?» — «Самое отрадное, кабы не концовка». — «Что вы об этом думаете, как человек со стороны?» — «Тайна, должно быть, страшная тайна». — «То есть?» — «Просто так с жизнью не расстаются. До самоубийства нормального человека надо довести. Кто-то довел». — «Кто, по-вашему?» — «Я же человек со стороны».


Вопрос следователя: «Евгений Михайлович, насколько мне известно, за столом вы единственный не пили спиртное?» — «Я должен был вести машину. У нас с братом своеобразная очередь насчет этого дела. Мы с ним вообще не злоупотребляем. И уверяю вас, никто из присутствующих не зашел за пределы. Да и не с чего: наливка, по отзывам, почти безалкогольная». — «А сам хозяин?» — «Нет, нет, я лично разливал… все-таки занятие». — «Вы сидели радом с Мещерским?» — «Совершенно верно. Я слева, мадам Загорайская — так, кажется, ее кличут? — справа. По-моему… знаете, я б поклясться мог, что покойник себе за столом аду не подсыпал. Как он умудрился? Загадка». — «А может, кто-то другой умудрился?» — «Шутите! Под моим носом!» — «Но вы ведь вставали из-за стола?» — «Всего только раз, ходил осмотреть комнаты, однако в этот промежуток мышьяк не мог оказаться в стаканчике». — «Почему вы так думаете?» — «Логика, товарищ следователь. Народ выпил сначала бутылку шампанского, потом коньяка, а к наливке из черноплодки приступили позже. Яд обнаружен именно в наливке и именно в стаканчике Максима Максимовича». — «Который все время стоял на столе?» — «На столе перед моими глазами, покуда не был унесен хозяином в его последний путь. Безумно жалко вдову!»


Вопрос следователя: «Марина Павловна, вы ведь давно знали Мещерских?» — «Семь лет они работали в нашем институте. Максим Максимович кончал докторскую, я была в курсе. Честно сказать, снабжала его бумагой и папками… Я потрясена и до сих пор не могу прийти в себя. Только что он сидел рядом за столом, курил, смеялся — и вдруг труп. Все произошло слишком быстро, понимаете? В этом есть какая-то странность, необъяснимая и… невыносимая. Проклятый дом!» — «Почему проклятый?» — «Не знаю. У меня в глазах стоит кабинет и солнце падает из окна на мертвое лицо». — «Значит, дом произвел на вас гнетущее впечатление?» — «Теперь он мне представляется ужасным, но вначале… есть, конечно, прелестные вещи, антиквариат теперь в цене…» — «Когда вы осматривали кабинет, на столе стояла коробка с ядом?» — «Лучше не напоминайте! Да, да, на столе… Дарья Федоровна рассчитывает все продать, и я ее понимаю. Страшные воспоминания… правда, с ее нервами жить можно. Железная женщина, завидую. Ни слезинки не пролила».


…Вопрос следователя: «Товарищ Кашкин, вы перенесли коробку с ядом в кабинет?» — «Ну, я. А что тут такого?» — «Вы бывали на даче раньше и знали расположение комнат?» — «Не бывал. Но в кабинете мы сидели с Максом перед обедом». — «Почему вы уединились?» — «Хотели обменяться книгами». — «Какими книгами?» — «Видите ли, мне не хватает для полного комплекта, для полного, так сказать, счастья четырех экземпляров «Аполлона». Выходил такой журнальчик в начале века. Причем они у Макса в ужасающем состоянии, не переплетены… А я предлагал прекрасно сохранившегося Шопенгауэра». — «И Мещерский не согласился?» — «Нет. Но я его из-за этого не отравил». — «Неуместная шутка». — «А, все неуместно, все безумно, все черт знает что такое!» — «Вы о чем?» — «Отравление — психологическая загадка. Человек только что пожалел для старого друга потрепанных символистов, то есть собирался жить. Я так понимаю?» «Значит, за столом произошло что-то такое, что изменило его намерения?» — «Ничегошеньки. Говорили в основном о ремонте дачи и кто куда в отпуск собирается, актриса романсы пела, я фотографировал…»


Вопрос следователя: «Товарищ Флягин, как по-вашему, у Мещерского были причины для самоубийства?» — «Какие нужны причины? Жить надоело — и все». — «Вдруг надоело?» — «А что? Он был человек… игривый». — «В каком смысле?» — «Ну, способный на все». — «На что?» — «На все. Себя не жаль, и никого не жаль. В день рождения жены пошел и отравился. Записку читали? То-то же. «Будь оно все проклято». Цинизм и усмешка». — «А что именно проклято, как вы думаете?» — «Он же написал: все. Весь мир, и он сам, и мы вместе с ним, и любимая жена. Откровенно говоря, я не понимаю, чего вы от нас от всех добиваетесь? Ведь факт самоубийства налицо?» — «Да, вскрытие показало, что он отравился мышьяком, который обнаружен в наливке в его стакане». — «Правильно. Он прошел в кабинет, написал задушевную записочку, всыпал в наливку яд и выпил. Это же очевидно?» — «Не совсем. Мышьяк не мог подействовать мгновенно, исходя из той дозы, которая обнаружена в стаканчике. Он принял яд раньше. Каким образом — вот в чем вопрос. Ведь столько свидетелей и никто ничего не видел». — «А разве нельзя сыпануть незаметно?» — «Можно. Но зачем? Хозяину проще проделать все это в доме, чем при свидетелях». — «М-да, признаться, я его недооценивал. Принял яд и сидел с нами смеялся. Это ж просто сверхчеловек!» — «Вот и хотелось бы узнать, что этого сверхчеловека довело до самоубийства».


Вопрос следователя: «Нина Станиславовна, вы близкая подруга Мещерской?» — «Я ее обожаю. Это такая своеобразная натура. Ее все любят, не я одна». — «Что значит «все»?» «Ну, окружающие. А она совершенно равнодушна. Знаете, мое давнее наблюдение: женщин… как бы это выразиться… ускользающих, неспособных на глубокую привязанность, обычно обожают». — «Вы намекаете, что Мещерская не любила своего мужа?» — «Как его можно было не любить?» — «Вы сказали: она ускользала». — «Я неточно выразилась… существуют такие психологические нюансы… то есть, понимаете, она любила его, несомненно, но — чуть что — ушла бы не оглянувшись», — «Чуть что?» — «Ну, вы меня понимаете. Например, в Пицунде… мы ведь познакомились в Пицунде, да, уж лет пять назад…» — «Вы были там с Владимиром Петровичем Флягиным?» — «Это мой друг. Основа нашей дружбы чисто интеллектуальная: он пишет для меня драму. Но кругом завистники. Нет ничего страшнее зависти…» — «Так что же произошло в Пицунде?» — «Абсолютно ничего, понимаете?» — «Не понимаю». — «Сейчас поймете. Макс однажды не явился ночевать, познакомился с какими-то бродячими бардами, всю ночь пели песни у моря… ну, словом, что-то невинное, студенческое… Он пришел утром, Даша даже не стала объясняться, просто в тот же день улетела в Москву, представляете?» — «А Мещерский?» — «Полетел следом, разумеется. Знаете, что я вам скажу? Все это ужасно, конечно, но не удивительно: они оба сумасшедшие не в клиническом, конечно, смысле — а… отчаянные. Макс весь нервный, издерганный, прямо какая-то «мировая скорбь» — правда, правда». — «Нина Станиславовна, вы ведь ходили с ним в дом за гитарой?» — «Дашенька попросила». — «Сколько времени вы отсутствовали?» — «Не помню. Недолго». — «Хозяин имел возможность взять яд из кабинета?» — «Совершенно исключено. В кабинет мы не заходили и ни на мгновение не разлучались». — «Значит, вывод следует единственный: Мещерский прихватил щепотку мышьяка, когда заносил коробку на кухню. Удивительное самоубийство… задуманное буквально за секунды». — «Так ведь он просил мышьяк у Старого мальчика… то есть у Алика, еще когда приглашал его!» — «Не просил — в том-то и дело. Просто упомянул о крысах. И так театрально, так цинично отравить всем праздник… Загадочная фигура — ваш Максим Максимович Мещерский».


Следователь: «Что ж, Дарья Федоровна, позвольте пожелать вам, несмотря ни на что… ну хотя бы покоя. Надо жить». — «Самоубийство можно считать доказанным?» — «Да. Записка написана вашим мужем, его авторучкой (больше ничьих отпечатков на ней нет — только хозяина), запись свежая. Мышьяк обнаружен только в его стаканчике, который все время стоял на столе и на котором опять-таки остались отпечатки пальцев Мещерского. О мотивах, к сожалению, ничего не могу сказать. Возможно, он страдал какой-то формой невроза, однако психическое расстройство, на которое вы намекали в связи с тяжелой наследственностью, вскрытием не подтверждается: никаких патологических, функциональных изменений в организме нет». — «Хорошо. Прощайте». — «Одну минуту. Вот взятые на экспертизу вещи: десять стаканчиков, графин, авторучка и коробочка, разумеется, пустая. Записка остается в деле». — «Я ничего не хочу брать». — «Таков порядок. Можете все это выкинуть: ваше право. Распишитесь вот здесь, пожалуйста». — «Надеюсь, я вам больше не нужна?» — «Дело прекращено за отсутствием состава преступления. Примите мое искреннее сочувствие». — «Прощайте».


Наступил вечер, ласковый и безмятежный. Труп увезли на вскрытие, официальные лица покинули дом, оставив на веранде, посреди «пира во время чумы», ошеломленную потерянную группку из девяти человек. Дарья Федоровна находилась в страшном оцепенении, из которого боялась выйти…

— Даша, — сказал Старый мальчик осторожно, — тебе нельзя здесь оставаться.

— Где? Здесь? Почему?

— Ты сейчас не в себе. Выпей немного вина, расслабься, и потихоньку поедем…

— Вина? — она расхохоталась. — В этом доме все отравлено.

— Господи! — ахнула Загорайская.

— Дарья Федоровна, — вмешался Загорайский, — мы с женой будем счастливы, если какое-то время вы поживете у нас.

— Счастливы? Да ну? Марина Павловна, вы будете счастливы?

— Успокойся, Даш, он тебя не стоил, — пробормотал Флягин.

— Кажется, это вам, Владимир Петрович, надо успокоиться, — властно заговорил младший Волков. — Дашенька, полностью располагайте мною и братом. Мы можем остаться с вами здесь, если пожелаете, или отвезти вас на машине куда угодно и пробыть с вами сколько угодно. Мы с ним старики, и никто…

— Я хочу домой. Отвезите меня.

— Однако надо прибраться, — заметил Лукашка. — Я останусь. Кто со мной?

Все молчали. Было тихо-тихо, только приглушенная упорная возня доносилась с чердака. Там резвились крысы.

— Ничего не надо. Они все доедят, — сказала Дарья Федоровна, спускаясь в сад. — Я потом сама, я приеду (она приехала через год, чтобы обнаружить предназначенный — кому? ей? — белый порошок — привет с того света). Пойдемте скорей. Будь проклят этот дом.

— Там у меня портфельчик… в прихожей… — Лукашка подскочил к двери, открыл. — Я сейчас, мигом!

— Кстати, где ключ? — поинтересовался старший Волков, придержав полуоткрытую дверь. — Не в прихожей?

Фотограф вынырнул из тьмы с потрепанным портфелем, Старый мальчик крикнул Дарье Федоровне, стоявшей у калитки:

— Где ключ от дачи?

— В сарае, в старой сумке, на стене висит. Закрой и положи на место.

Все, опять сбившись в кучку, молча наблюдали, как Старый мальчик вошел в сарай — ветхое строеньице у самого забора на улицу, — вышел, поднялся на веранду, спросил:

— Даша, ты ничего не возьмешь?

— Сумочка в спальне на комоде.

— А подарки?

— Не хочу. Здесь все отравлено.

5
Она стояла на веранде, оглядывая длинный, покрытый белоснежной скатертью, сверкающий фарфором, стеклом и пунцовыми розами стол. Десять стульев с неудобными изысканными спинками, десять приборов, десять серебряных стаканчиков с двуглавыми орлами, пятилитровый графин с бабушкиной наливкой, хранимой в подполе.

Утром по приезде она завела, вспомнив, как показывала бабушка, часы с пастушком и пастушкой. И сейчас в пыльных закоулках дома глухо пробило полдень — настолько глухо, что она скорее не услышала, а почувствовала. Нервы натянуты до предела. Да нет, человек страшно живуч и, если можно так выразиться, беспределен.

С первым ударом часов Дарья Федоровна вошла в спальню. Раздвинула гардины, высветлился прах эпох, фигура в зеркале в бесформенном бабушкином бумазейном халате, подпоясанном веревкой… А там, за спиной, сад (он полюбил этот сад, этот жуткий дом с грозовой атмосферой двадцатого века… Полюбил? Нет, не то слово… надо подумать, вспомнить…) отразился, пронзенный солнцем, запущенный и пышный, дрожащая листва, оранжевые яблочки, сизая птица, угол желтого комода с французскими духами… Кто тогда принес духи? Ах да, актриса с Флягиным. А Старый мальчик? Золотые серьги и яд. «Прощай. Будь оно все проклято!» Вся жизнь ее отразилась в зеркале, она глядела в свои глаза, усмехнулась, изогнулись уголки губ, в голубой глубине отозвался огонек (однако есть еще огонь! есть! она не поднесет к губам чашу… серебряный стаканчик с ядом!), лицо преобразилось. Вынула шпильки, волосы обрушились на плечи, на руки, на спину (темные пряди вспыхивали красным лоском), сбросила бумазейную ветошь — прозрачный сиреневый сарафан, плетеные сандалии — и скорым легким шагом прошла через кухню и столовую, окна которой выходили на фасад.

Калитка отворилась. Так и есть! Загорайские первые — как тогда. Что сказал Макс: «Гости съезжались на дачу» — пушкинский пароль, таинственный отрывок». И все началось. Сейчас она выйдет к ним, к своре жадных соучастников, — и начнется следствие. Эту случайную разномастную компанию объединяло только одно: тайна смерти.

Оказывается, гости приехали все разом, словно сговорившись, на одной электричке, и тотчас за забором завизжали автомобильные тормоза: прибыли братья.

— Прошу садиться! — сказала Дарья Федоровна при полном молчании; поднялся шумок отодвигаемых стульев. — Нет, Лукаша, это стул Максима. Ты забыл?

— Чур меня! — Лукаша метнулся к перилам.

— Предлагаю расположиться, как год назад. Или вы боитесь, Марина Павловна?

— Мне бояться нечего. Но вообще-то странная затея…

— Кто-нибудь обменяется местом с Мариной Павловной? Ну, кто смелый?

— Я, конечно, сяду, но все это как-то… — пробормотала Загорайская, усаживаясь рядом с пустым стулом; по другую сторону от него молча примостился старший Волков.

— Евгений Михайлович, чья сегодня очередь на выпивку?

— Опять Льва.

— Удивительное совпадение. Ну так разливайте. Шампанского нет, извините, салатов тоже, так, собрала кое-что… да и праздника нет. Вот бабушкина черноплодная рябиновка.

— Дарья Федоровна, Дашенька! — заговорил младший Волков с состраданием. — Прошу прощения, но ведь вы родились в этот день. Жестокий праздник, согласен, и все же…

Атмосфера слегка разрядилась (что значит вовремя сказанное словцо!), и жизнь сразу заиграла жестоким праздником. Лукашка спросил:

— Помянем? — и пустил слезу.

И потек праздник с пустыми разговорами, намеками и подходами, с вечным солнцем, едва заметным сквознячком из каких-то подпольных щелей, крысиной возней на чердаке.

— Как ваша драма, Владимир Петрович? — любезно осведомился старший Волков.

— А… Главное не написать, а пробить.

— У нас в театре пробиться невозможно, — защебетала Ниночка, юный паж, лукавый отрок с золотистой челкой. — Интриги, сплетни, склоки — настоящая травля таланта. Господи, да я уж и не помню, когда была на природе… вот в таком вот раю, например.

— Да, в деревне есть своя прелесть, — согласился старший Волков.

— Не нахожу! — отрезал Лукашка. — Жизнь — это Москва, борьба, кипение страстей.

— Ну конечно, — вставил младший Волков с усмешкой. — Кто кого надует, обменяв Платона на Юлиана Семенова.

— Во мне не сомневайтесь, Лев Михайлович.

— Даша, ты теперь здесь живешь? — спросил Старый мальчик, и все замолчали.

— Мы собрались в последний раз. Дача почти продана. Пусть другие наслаждаются этим раем и делают ремонт, Евгений Михайлович.

— А я б его теперь и не осилил. Выпроводили на пенсию с легким скандалом, — старший Волков засмеялся. — Иные времена — иные нравы. А вот братец мой, напротив, процветает. Не шутите: перед вами член-корреспондент.

— Да-а! — протянул Загорайский с горечью. — И где это вы так процветаете?

— На просторах великого и свободного русского языка.

— Ведь это ж надо! — умилился Лукашка. — Мы с утра до ночи языком болтаем, а люди на этом дела делают.

— Дела, — членкор вздохнул. — Дела наши — прах и тлен. А вот слово — это жизнь. Во всяком случае, вся моя жизнь и любовь.

— Но все-таки, согласитесь, приятно, когда любовь вознаграждается, — уныло заметил драматург.

— Творчество само по себе счастье, независимо даже от результата, Владимир Петрович. Впрочем, простите, кажется, я впадаю в нравоучительный тон.

Актриса взвизгнула и проворно вскочила на стул, у кого-то с грохотом упала вилка.

— Ой, вон, видите! Видите? Вон! Уже в траве!

— Где?.. Что такое?

— Крыса! Боже мой! — Ниночка села, заметно побледнев и дрожа. — Вы представляете, что-то прикоснулось к ноге, что-то мягкое, мерзкое… Как ты терпишь тут? — она исподлобья взглянула на Дарью Федоровну.

— А я и не терплю. С дачей покончено.

— Дашенька, — заговорил старший Волков с отеческой лаской, — главное — не продешевить. Вы ведь единственная наследница?

— Единственная.

— Прекрасно. Мебель не продавайте ни в коем случае. Лучше сдайте в скупку свою московскую — ведь наверняка ширпотреб? А антиквариат с каждым годом растет в цене. Перевезете отсюда, это обойдется…

— Я продам дом со всем содержимым.

— Да вы что? — старший Волков задохнулся от возмущения. — Вы ж не поэтесса какая-нибудь, чтоб поддаваться святым порывам… Вы — экономист, серьезный человек. Я осматривал, так, мельком… ну, например, овальный стол, кресла и канапе. Побойтесь бога!

— Желтый комод в спальне, — прошептала восторженно актриса. — И зеркало.

— Да даже эти стулья, Дарья Федоровна, — включился в общий хор Загорайский, — на которых мы сидим. Где такое изысканное неудобство теперь найдешь?

— И не забывайте про часы, — горестно вздохнул нищий Флягин. — Пастушок и пастушка, помните? На них можно скромно протянуть годика два.

— Дарья, не суетись! Я найду знатока… — загорелся Лукашка, но Дарья Федоровна перебила его, в упор глядя на Флягина:

— Зачем? Знаток у нас уже есть. А, Володя?

— Я… не знаток.

— Не прибедняйся. Лучше объясни: откуда у тебя такие знания? Про пастушка и пастушку — про нежную любовную пару. А?

Драматург не отвечал, со странным выражением уставившись на хозяйку; та продолжала в гробовом молчании:

— Часы стоят в кабинете на бюро. И, кажется, ты единственный из всех соучастников там не бывал. Или бывал?

— Не бывал.

— Позвольте, — удивился старший Волков, — мы же все поспешили в кабинет, когда покойник скончался.

— Евгений, не торопись, — задумчиво отозвался его брат. — Владимир Петрович в это время спускался в сад за розой для своей дамы. Может быть, вы заходили в кабинет потом?

— Никто при официальных лицах не заходил туда, кроме меня и Алика, — отрезала Дарья Федоровна. — Однако целый год в сарае висел ключ. Так когда же ты бывал в доме?

— Никогда.

— Тебе кто-нибудь описывал часы?

Молчание.

— Кто-нибудь из вас описывал Владимиру Петровичу часы? — членкор выжидающе смотрел на присутствующих.

Молчание.

— Володь, когда ты их видел? — спросил Старый мальчик настойчиво.

— В окно.

— В окно?

— Я заглянул в окно кабинета, когда ходил за этой розой, будь она проклята!

— Куда-то ты не туда ходил, — Дарья Федоровна усмехнулась. — Окно кабинета выходит на огород, а розовые кусты растут в противоположном углу.

— Да, я не сразу пошел к кустам, а прошелся по саду.

— Заглядывая в окна?

Флягин не отвечал, и членкор заметил спокойно:

— Самое любопытное, что хозяин и драматург ушли с веранды почти одновременно: один навсегда в кабинет, другой на огород.

— Господи! — ахнула Загорайская.

— Не поминайте всуе! — огрызнулся Флягин. — Вам ли не знать, из-за кого погиб Макс.

— Что это значит? — спросил Загорайский дрожащим голосом.

— Поинтересуйтесь у своей супруги.

Загорайская откинулась на спинку стула, ловя ртом воздух.

6
— Изумительный дом! — доложила ученая дама, выходя на веранду. — Правда, Витюша?

— Однако денежек на ремонт потребует.

— Какой ты материалист. Поэзия и красота…

— Поэзия тоже требует денег, — перебил строительный деятель. — Чем выше поэзия, тем больше плата. Половицы, например, в кабинете и на кухне надо менять. Двери…

— А, все надо менять! — Макс махнул рукой. Я, собственно, пока и не собирался — это Лукашка деятельность развил. Тут ведь действительно нужны деньги и деньги. Разве что продать драгоценности жены?

— Если б они у меня были!

— Эх, Дашенька, с вашей красотой да сто лет назад…

— Ага, при князьях Мещерских!

— Если серьезно, Максим Максимович, я могу составить приблизительную смету. И возможно, — Волков выдержал многозначительную паузу, — возможно, дешевле построить новый.

— Нет! — возразил Макс, нахмурившись. — Мне нужен именно этот дом… несмотря ни на что. Заранее благодарен, но все это не к спеху: осень на носу.

— Бархатный сезон, — светским тоном подхватила Загорайская. — Кстати, Максим Максимович, вы уже достали билет в Пицунду?

— Нет. И не собираюсь.

— Раздумали? Понятно. В это время нужны просто нечеловеческие усилия, чтоб уехать, — продолжала Загорайская. — Но игра стоит свеч. Изумительное место, целебный воздух. Мы с Витюшей были там всего один раз, и я целый месяц спала, как ребенок.

— Хе-хе, — сказал Лукашка и отхлебнул наливочки. — На курорт, Марина Павловна, не спать ездят.

— Каждому свое! — черные глазки мадам Загорайской сверкнули победоносно. — Некоторых южная нега располагает к любви. Правда, Ниночка?

— Может быть, не знаю, — актриса умоляюще сомкнула детские ладошки. — Я так выматываюсь за год в театре, что во время отпуска действительно сплю, как ребенок.

— Вы и есть ребенок, — вставил старший Волков — неутомимый ценитель женской красоты. — В этом ваша тайна.

— Какие тайны! — капризно отмахнулась актриса. — У меня их никогда и не было.

— А я так думаю, у каждого что-нибудь такое отыщется, если хорошенько поискать, — гнула Загорайская свою линию. — Но вам, Ниночка, я сочувствую, работа действительно нервная. Я б, например, не выдержала, здоровья не хватило бы. — Все с сомнением оглядели мощную, мужеподобную фигуру ученой дамы. — Наверное, на гастролях переутомились?

— В это лето сумела отвертеться.

— Теперь, как всегда, на Кавказ?

— Нет, надоело! Только в Прибалтику.

— Хорошее дело, — заметил старший Волков. — Но там все зависит от погоды.

— Господи! — вздохнул Лукашка. — Мечутся, прыгают с места на место, деньги тратят. А ведь достаточно закурить сигарку. — Тут он и впрямь достал из внутреннего кармана пиджака гаванскую сигару. — О, «Ромео и Джульетта»! Что может быть лучше?

— Трубка лучше, — откликнулся младший Волков и закурил трубочку.

— Нет, сигарка. Так вот, закурить, говорю, в мягком кресле под настольной лампой, открыть, например, томик Рембо… «Пьяный корабль» — и поплыл. Какие там курорты! Вот Максимушка меня поймет. Тоже любитель. Правда, Макс?

— А?

— Декаданс, говорю, любишь.

— Какой декаданс?

— Только русский. Ты — славянофил, не отпирайся. И я тебя за это не осуждаю, даже уважаю…

— Отстань от меня.

— Я отстану, я зла не помню, — Лукашка занялся сигарой, старший Волков сказал озабоченно:

— Обратите внимание, Максим Максимович, на дым от трубки. Видите, откуда тянет? Откуда-то из подпола, щели, норы, лазейки…

— Это вы верно заметили, — Макс усмехнулся.

— Старое дерево, понимаете? Гниет. — Он повернулся к перилам, постучал. — Чуете звук? То-то же. И веранда наверняка позднейшая пристройка.

— Почему вы так думаете? — заинтересовалась Загорайская.

— Взгляните на скобы. А? Уверяю вас, это советские скобы.

— И все равно стоящий дом, — пробурчал ученый секретарь. — Прямо-таки драгоценность. Вам, Максим Максимович, как всегда, везет.

— Как ты считаешь, Даша, мне всегда везет?

— Тебе — всегда. Это опасно. Смотри не сорвись.

— Пойдем чаем займемся?

— Нет. Сегодня мой день. Что хочу, то и делаю. Все, что захочу, все сделаю, правда?

— Любое ваше желание, Дашенька, — закон, — подхватил старший Волков. — Сбросить бы мне годков десять, а то и двадцать…

— Евгений Михайлович, не прибедняйтесь!

— Значит, у меня есть шанс?

— Еще какой! Все согласны, что мое желание — закон? Нина, ты согласна?

— Дашенька, дорогая моя…

— Ну так я хочу, чтоб ты пела. Весь вечер. Ведь не похороны у нас, а праздник. Свобода — это праздник!

— Правильно! — загремел Лукашка и взял висевший на спинке стула фотоаппарат. — Шире улыбки, господа! Входите в образ! — Он вскочил. — Замерли! Готово!.. А теперь из личного расположения — академика… Лев Михайлович — индивидуально, во весь рост!

— Какой я академик!

— Будете! Прошу на ступеньки, вот так, с трубочкой…

— Ты будешь петь? — поинтересовался Флягин у Нины. — В этом доме есть гитара?

— Здесь все есть, — сказал хозяин; Ниночка поднялась, пробормотав:

— Пойдем, Макс, посмотрим, можно ли настроить.

Они ушли, Лукашка передвигался по веранде, дымя сигарой и выбирая натуру.

— Дарья, улыбайся, сегодня твой праздник! Прекрасно… Евгений Михайлович!..

— Я уже улыбаюсь.

— Прекрасно, а главное — бесплатно. Супруги Загорайские! Виктор Андреевич — к жене! Вот так… в лучшем виде… Алик!

— А? — Старый мальчик словно проснулся и пробормотал со сна: — Все идет к концу.

— Чего ты такой кислый? Снимаю.

— А, не до тебя!

— Что именно идет к концу? — спросил младший Волков, покуривая свою трубочку на ступеньках веранды.

— Все.

— Вы молоды, я старик. Запомните: ничего никогда не кончается.

Вошла Ниночка — золотистый паж в алых одеждах, за ней Макс нес гитару. Она занялась настройкой, фальшиво звенели струны. Он сел на свое место, младший Волков также присоединился к компании, его брат разлил бабушкину наливку по серебряным стаканчикам.

— Ну что, за хозяина? Кажется, еще не пили?.. За вас, Максим Максимович, за вечный успех и любовь? Будучи за рулем, присоединяюсь духовно.

Все потянулись к хозяину.

— Один момент! — Лукашка в последний раз щелкнул фотоаппаратом, сел и поднял стаканчик. — Максимушка, за тебя!

Макс отхлебнул наливки, раздались вкрадчивые, старинные, трогающую русскую душу аккорды, и прекрасный низкий голос запел:

Две гитары, зазвенев, жалобно заныли
С детства памятный напев —
Старый друг мой, ты ли?..
Ее просили еще и еще, праздник продолжался, изредка пробегал легчайший сквознячок, будто сквозили отзвуки золота, зелени, пурпура и лазури, уходила жизнь, душа разрывалась от боли и страха, опять прошмыгнула крыса. Последнее прощание. Макс шагнул в темный дверной пролом, прихватив с собой скорбную усмешечку и серебряный стаканчик и оставив слова: «С этой минуты у меня отпуск. Ухожу» — а также записку с вечным проклятьем.

Одновременно драматург Флягин, последовательный неудачник, последний рыцарь в духе средневекового «Романа о розе» и поэт, спустился в сад, но попал на огород.

7
Загорайская выпрямилась, обвела присутствующих пронзительным взглядом и заявила:

— Я всегда стою за справедливость и нравственные идеалы!

— Что это значит? — с тревогой поинтересовался ее муж — ученый секретарь.

— Это значит, — объяснил обычно молчаливый и сдержанный Старый мальчик, — что нос не следует совать в чужие дела.

— Уж вам бы лучше помолчать!

— Вам в свое время помолчать бы. Откуда вы узнали, что Макс собирается в Пицунду?

— Дашенька, — прошептала актриса, — я уже почти достала путевку на Рижское взморье.

— Год тебя не видел, — оборвал Флягин детский лепет, — и отдыхал душой.

— Да, я хотела вывести ее на чистую воду! — закричала Загорайская. — Но откуда ж я могла знать, что все так кончится!

— Может быть, из уважения к чувствам вдовы мы эту тему похерим? — начал было Лукашка, но Дарья Федоровна прервала холодно:

— Мои чувства свободны. Я вас слушаю, Марина Павловна.

Марина Павловна Загорайская кандидат экономических наук, дама властная и, если можно так выразиться, монолитная, заведовала в институте сектором, в котором работал Мещерский. От своих подчиненных, в силу субординации, она была отгорожена двумя шкафами с пыльными папками. В ту пятницу, за день до гибели Максима Максимовича, она вернулась с обеда раньше других сотрудников готовить докладную для директора и сидела в своем унылом уголке, охваченная редчайшим творческим вдохновением. Хлопнула дверь, кто-то вошел в комнату, почти сразу раздался телефонный звонок, и знакомый голос сказал: «Алло!.. Конечно, узнал. Здравствуй, радость моя (пауза). Мне б твои заботы… Похоже, я взвалил на себя непосильное бремя. Со мной такое впервые. Как сказал бы твой рыцарь: и страх и счастье… Не опережай события: все откроется в понедельник, во всяком случае, надеюсь (пауза). Тайна, которой я живу с весны (пауза). Я, разумеется, подонок… ну, мне лучше знать. Но в жизни появился смысл, может быть, позорный смысл… Нет, пусть тайное станет явным (пауза). Ничего ты не потеряла, твои серьги в Опалихе, забыла на даче в последний раз. Отдам в воскресенье… Даша? Утром приехала, сейчас бегает по магазинам (пауза). Если б кто знал, как меня все это мало занимает… Можно и в Пицунду, мне все равно, но с билетами, должно быть, глухо (тут ошеломленная Марина Павловна услышала шаги и голоса возвратившихся с обеда коллег). Ну, пока, Ниночка. Наплевать, я человек рисковый, до завтра.

— Фигурально выражаясь, из моих рук выпало перо, — заключила Загорайская свой пикантный рассказ (и впрямь в похождениях Макса был какой-то пошловатый шик: роковая тайна и актриса-любовница, Кавказ, драгоценности, кабы… кабы не мертвое тело в кабинете и лицо… не надо вспоминать!). — Докладная так никогда и не была написана, — грустно добавила заведующая сектором. Дарья Федоровна, я понимаю, как вам тяжело, и сочувствую от всей души, но я всегда за правду.

Ниночка, враз постаревший подросток-переросток, заплакала, утирая кулачком глаза.

— Я не виновата, — прошептала она, — то есть виновата, но… Даша! Ты должна мне поверить. Когда тут всплыла Пицунда… из-за этой вот ехидны (сквозь детские пальчики на Загорайскую блеснул остренький жесткий взгляд — та ответила ненавистным блеском), я дала себе клятву, я и раньше собиралась, но тут решила твердо покончить и сказала об этом Максу.

— Когда вы ходили за гитарой? — спросила Дарья Федоровна.

— Ну да, ну да.

— А что ответил Макс?

— Ни слова, — Ниночка опять заплакала. — И отравился.

— Стоящий был мужик во всех отношениях, — Лукашка всхлипнул, — царство ему небесное.

— Какая романтическая история, — пробормотал старший Волков и разлил наливку по стаканчикам. — Аж не верится.

— Вы не верите, что можно покончить с собой из-за любви? — ядовито поинтересовался последний рыцарь Флягин.

— Признаться, никогда не верил, но… факт налицо. Я, конечно, мало знал покойника, можно сказать, совсем не знал… Однако умереть на празднике, почти при всех, оставив такую, извините, безобразную записку… Патологическая любовь.

— Ну, именно в безобразии для него и заключалась особая сладость, — заметил драматург. — Оплевать все и всех.

— Не забывайте: он умер в муках, — сказал членкор тихо. — Имейте сострадание.

Помрачнели, помолчали, жгучая тайна сквозила, брезжила в грозовой атмосфере старого дома, старого сада, манила за собой в темный провал — темный ужас (по-старинному — ад), в котором она жила уже год.

— Нина, о какой тайне говорил тебе Макс по телефону? — спросила Дарья Федоровна.

— Наверное, о нас с ним.

— Наверное? Ты не помнишь?

— Слава богу, у меня профессиональная память… правда, и тут профессионалы собрались (косвенный взгляд на Загорай-скую). Не дадут забыть.

— Тайна, которой он жил с весны. То есть весной вы с ним сошлись, так?

— Ну неужели тебе доставляет удовольствие…

— Скверное удовольствие. Но я слушаю. И ты будешь отвечать.

Их любовь началась тою весной в «Славянском базаре» на банкете после премьера «Пиковой дамы», в которой режиссер-новатор доверил Ниночке роль Лизы (ненадолго — это было явно не ее амплуа). Флягин находился в творческой командировке (старался, но безуспешно, овладеть «молодежной» темой на очередной стройке века). Дарья Федоровна сидела дома с простудой и слушала слегка бредовые и жутковатые россказни старенькой Максимовой бабушки Ольги Николаевны, сумевшей как-то и зачем-то пережить близких (удачно, что старушка не дожила до двадцать первого августа).

Дарья Федоровна могла бы догадаться, что Макс, «мужик, стоящий во всех отношениях», не отказывается от того, что само плывет в руки, да и вообще не привык себе ни в чем отказывать. Могла бы, но не догадывалась, потому что не хотела: останавливал страх. Но в день своего рождения — самый страшный день — вдруг очнулась.

— Я позвонила просто так, пожаловаться: интриги душат творчество… впрочем, сейчас не об этом. Ну да, он действительно сказал, что ему бы мои заботы. Я спросила о его заботах, а он заговорил о каком-то бремени, с ним такое впервые, надо открыть тайну и так далее. Открыть именно в понедельник… Я поняла так, что он не хотел портить тебе праздник.

— Вы собирались с ним пожениться?

— Я ничего не знаю и не понимаю! — закричала актриса. — Я не собиралась, наоборот, я стала просить его ничего не рассказывать, а он обозвал себя подонком.

— А что значит «я человек рисковый»?

— А, я сказала, зачем он упомянул мое имя, может, мадам Загорайская подслушивает. Он засмеялся, а она и вправду…

— Значит, ты бывала в Опалихе без меня?

— Ради бога, я умоляю тебя! Зачем копаться…

— В этой грязи, — докончил ее рыцарь. — И вправду незачем.

— Погодите, — заговорил членкор. — Как только мы оказались здесь сегодня, я сразу понял, что не поминки устраиваются и уж, конечно, не день рождения. Идет следствие, так, Дарья Федоровна?

— Да.

— Вы хотите понять, почему погиб ваш муж?

— Да.

— Мне кажется, я не ошибусь, если скажу, что мы все этого хотим.

Членкор не ошибся, он выразил общую мысль, нет, чувство, даже ощущение, едва сквозившее в лицах, взглядах, словах, движениях: на пороге тайны. Души, заполненные житейским мусором, трепетали навстречу неизъяснимому. Почему он посмел умереть, черт возьми, такой же, в сущности, жизнелюб, как они сами, занятый карьерой, комфортом, сексом и тому подобным? Образ самоубийцы (пустой стул меж старшим Волковым и мадам Загорайской) волновал, беспокоил.

— Итак, Владимир Петрович, — продолжал членкор, — давайте послушаем современный «Роман о розе».

8
Связь драматурга с актрисой была давней, прочной, почти узаконенной (почти — потому что обе творческие личности взаимно предпочитали свободу, грубо говоря, они предчувствовали, что не смогут ужиться). В каждый бархатный сезон парочка отправлялась в любимую Ниной Пицунду, между тем как Мещерские, побывав там однажды, предпочитали Крым. Прошлым летом актриса, затравленная интригами (замена для пушкинской Лизы готовилась), объявила, что слишком переутомилась и нуждается в одиночестве. Флягин уступил (Пицунда ему осточертела), однако на праздничном обеде благодаря борцу за правду — Загорайской мигом догадался, какого рода «одиночества» жаждет его подруга. Первым порывом было послать их всех куда подальше. Вторым — затаиться… ненависть и странный страх. Дело в том, что Флягин был действительно «последним рыцарем», то есть всю жизнь любил одну женщину.

«Вечер, поле, два воза, ты ли, я ли, оба ли, ах, эти дымные глаза и дареные соболи…» Он спустился в сад оглушенный, не помышляя ни о каких розах, и пошел куда-то по узенькой тропинке в золотых светотенях. Под тяжелыми ветвями старых яблонь, в зеленом раю звенела тишина, горели оранжевые яблочки и блуждала тревога. Она шла откуда-то извне. Он резко повернулся: издали, из распахнутого окна, на него глядел Макс. Словно завороженный этим взглядом, Флягин зашагал к дому.

— Я никогда его таким не видел, — сказал драматург. — Глаза безумные, лицо белое и бессвязная речь. Словом, человек, покончивший счеты с жизнью.

Флягин подошел к окну и спросил: «Так как насчет Пицунды, Макс?» — «Ты понимаешь, как будто начиналась новая жизнь». — «Знамо дело. Новая любовь в бархатный сезон. Вы с ней спутались на «Пиковой даме», так?» — «Пиковая дама»! — Макс оживился и потер лоб. — Все к черту! Нет, я должен добиться с драгоценностями». — «О Господи, драгоценности! Обойдешься дешево, свозишь на курорт…» — «Брось, Володь! Это не имеет значения». — «А что для тебя, для подонка, имеет значение?» — «Вот именно. Подонок ей не нужен, а я без нее жить не могу». — «Пожить собираешься?» — «Я ухожу, — Макс тяжело дышал, — прямо сейчас». — «Давай, давай, в преисподнюю. И ее прихвати. Там вас ждут!»

— Цитирую точно, — завершил драматург свое повествование, — поскольку в ту же ночь записал этот разговор.

— Материал для будущей пьесы, — процедил Старый мальчик.

— Это мое дело!

— Владимир Петрович, — поинтересовался членкор, — а почему об этом разговоре вы не сообщили следователю?

— Зачем вытаскивать на белый свет эту грязь? Он за нее жизнью заплатил.

— Значит, вывод таков: Максим Максимович отравился, после того как Нина объявила ему о разрыве. Ведь он признался вам, что не может без нее жить?

— Признался, и совершенно искренне, — Флягин помолчал. — Странное ощущение осталось у меня от нашего диалога (потому я его и записал). Реплики совпали, но… знаете, будто бы я говорил об одном, а он — совершенно о другом. Должно быть, чувствовал, как смерть надвигается.

— И вы, посулив ему адские муки, сразу ушли?

— Ушел.

— Разглядев, однако, пастушью парочку на часах?

Флягин криво усмехнулся.

— Вы воображаете, будто я влез в окно, всыпал сопернику яду в стаканчик, заставил написать записку и выпить? Так вот, где-то в середине диалога послышались шипение и гул, Макс вздрогнул и обернулся, воскликнув: «Пиковая дама!» А я заглянул в окно: раздался бой часов, три удара. И жизнь его кончилась.

— Нина, — обратилась вдруг Дарья Федоровна к актрисе, — тебе Макс дарил драгоценности?

— Да что ты! У меня, можно сказать, их вообще нет, ну, цепочка, перстень… серьги — это Володины.

— Я, я дарил, сообразуясь со своими средствами. Назвать эти пустяки драгоценностями — дать простор игре воображения.

— Макс отдал те серьги, что ты здесь забыла?

— Отдал. В спальне, когда мы ходили за гитарой.

— Кстати, о серьгах, — заметила Загорайская вскользь. — Александр Иванович принес их вместе с ядом. Помните, Дарья Федоровна? Подарок на день рождения?

— Я все помню. — Она в упор поглядела на заведующую сектором. — Марина Павловна, а почему ваша докладная директору так никогда и не была написана?

— Потому что в ней отпала надобность, — угрюмо ответила Загорайская.

— Это почему же?

— Максим Максимович скончался.

— И какая здесь связь?

— Я писала на него характеристику.

— Зачем?

— Его собирались назначить секретарем ученого совета.

— Вместо вас, Виктор Андреевич?

— Совершенно верно, — Загорайский отхлебнул наливки. — Дело сугубо конфиденциальное, поскольку у руководителей института не сложилось единого мнения по данному вопросу и не хотели, так сказать, возбуждать коллектив. Вообще все должно было решиться в понедельник. Муж вам ничего не говорил?

— Нет. Я поинтересовалась по приезде, как дела в нашем заведении, он отшутился: «Там из-за меня полыхают страсти, а я отстранился и ухожу в отпуск». Я спросила, уж не собираются ли его увольнять, он сказал: «Кажется, наоборот».

— В понедельник откроется тайна, — пробормотал членкор. — Может, об этом он намекал Нине по телефону?

— Вполне вероятно. Он был в курсе. Директор с ним беседовал, а также я. Я был рад свалить с себя тяжкое бремя.

— Все сходится! — закричал Лукашка. — Он сказал по телефону, что взвалил на себя непосильное бремя, так ведь? Не любовная тайна, а служебная. Вы-то хоть это бремя свалили?

— Не на кого. Максима Максимовича я действительно уважал…

— Вы его ненавидели, — холодно возразила Дарья Федоровна. — И завидовали во всем, — она подчеркнула последнее слово. — Вы меня понимаете?

— Я не…

— Вы частенько повторяли, что Максу слишком везет.

— И на этом основании вы смеете утверждать…

— Не только на этом. Вы недооцениваете силу коллектива, Виктор Андреевич. Ходили слухи, что кое-кто вовремя умер, а секретарша Валечка донесла мне про ваше заявление директору: «Он влезет в это кресло только через мой труп». К сожалению, я узнала об этом слишком поздно, иначе вам пришлось бы повертеться перед следователем.

— Подобные намеки… — Загорайский побагровел и встал. — Марина, пошли отсюда!

— Никуда я не пойду, — черные глазки сверкнули злобно. — И тебе не советую.

— Грехи наши тяжкие, — вздохнул Лукашка. — Успокойтесь, Витюша, сядьте, успокойтесь. Неприглядная, конечно, картинка, но ведь не из-за этого Макс отравился, дураку понятно.

— Это абсурд! — закричал Загорайский, падая на венский стул. — Да, признаю, я считал, что ему везет не по заслугам. Но действительно, не из-за меня же он покончил с собой — неужели вы не понимаете? Казалось бы, должно быть наоборот. Перед ним, а не передо мной открывалась блестящая карьера, с выходом, может быть, в международные сферы… Он, а не я выходил победителем. Я мучился над этой загадкой весь год — и сегодня узнаю… — Загорайский захохотал нервно. — Ведь я оказался прав: не по заслугам! Беспечный и беспутный человек. Проклясть все и всех и собственную жизнь из-за какой-то шлюхи!

— Вы имеете в виду свою жену? — с улыбкой уточнила актриса, невинный маленький паж. — Любопытно было бы почитать ту самую характеристику на Макса… Она не сохранилась?

— Она сохранилась, — глухо ответила Загорайская. — А под шлюхой подразумевается…

— Никто не подразумевается, — сухо перебил ученый секретарь — на одно мгновение приоткрылся темный подвальчик подсознания и тут же закрылся намертво; перед ними сидел корректный чиновник. — Я увлекся, забылся и от всего сердца прошу прощения — инцидент исчерпан. А что касается характеристики, все они на один лад. Зачем ты ее хранишь?

Жена не ответила, членкор заговорил задумчиво:

— Я уже старик, и все моложе сорока кажутся мне юношами. Дашенька, сколько лет было вашему мужу?

— Тридцать пять.

— Молод. Для такого назначения и в таком институте молод. Надо думать, он был действительно талантливым человеком. Или у него была протекция?

— Как ни странно, не было, — ответил Загорайский. — Вот уже год, как я…

— Как вы разыгрываете весьма пошлый вариант «Моцарта и Сальери».

— Во всяком случае, — Загорайский усмехнулся, — яду я ему не подсыпал.

— Так ведь никто не подсыпал? — задал Лукашка риторический вопрос и прищурился, словно подмигивая. — Записка ведь настоящая? Он сам писал?

— Записку написал он, — сказала Дарья Федоровна. — И все же не исключено, что среди нас находится убийца моего мужа.

9
Гости переглянулись, украдкой, с соболезнующим видом поглядывая на вдову.

— Вы хотите сказать, что я этого Моцарта… — начал Загорайский угрожающе, но старший Волков перебил с ласковой укоризной:

— Дашенька, вам надо встряхнуться и осознать, что жизнь все-таки прекрасна. Съездить, например, на курорт…

— В Пицунду?

— Ну зачем вы так. Маниакальные идеи…

— А может, мне закурить сигарку и поплыть на «Пьяном корабле», а, Лукаша?

Лукашка вздохнул и опустил голову.

— Ну что ж, — пробурчал он, — Рембо у тебя есть.

— Правильно. Рембо есть. А вот Брюсова нет. Роман «Огненный ангел». Или есть? Как ты думаешь?

— Засекла все-таки. Ну женщина! Я всегда тобой восхищался.

— Дарья Федоровна, — вмешался членкор, — объясните нам, непосвященным…

— Охотно. На прошлом дне рождения Лукашка пожаловался, что Макс не захотел сменять своих «Аполлонов» на «Огненного ангела». Не захотел, Лукаша?

— Увы.

— Так каким же образом этот «Ангел» оказался в столе у Макса?

— Промашка вышла. Я тебе, Дарья, хотел все объяснить, помнишь, звонил осенью? А ты сказала, что видеть никого из нас не хочешь.

— Помню. Вы мне все звонили. Я бы тебя выслушала, если б ты не начал с дурацкого предложения руки и сердца.

— Ишь Лукаша наш какой прыткий! — изумился старший Волков.

— Не прытче других! — огрызнулся Лукашка, желтые глазки блеснули фанатичным огоньком. — Подумал: какая женщина пропадает.

— И библиотека, правда? Лукьян Васильевич мечтал объединить наши библиотеки. Так объяснись насчет Брюсова.

— Господа, вы должны меня понять. Во-первых, этих самых четырех «Аполлонов» мне как раз не хватало для комплекта. Во-вторых, я был выпимши. Теперь судите меня: я провернул обмен самостоятельно.

— Когда переносил мышьяк в кабинет?

— Именно тогда. «Ангел» у меня в портфеле обретался, в прихожей. Я его прихватил, а также яд. Ну, открыл верхний ящик стола — туда при мне Максимушка бедный «Аполлонов» спрятал, — папку с журналами вынул, а «Ангела» подложил. Все законно. Я же не украл?

— Ладно, ты не вор. Так почему бы не рассказать обо всем этом следователю?

— Э, нет. В уголовщину я не впутываюсь никогда — это мой принцип.

— Разве самоубийство — уголовщина?

— Я ничего не знаю. Но когда я увидел труп, моим первым порывом было переиграть, разменяться обратно. Не сумел, народу тут толклось.

— Но теперь-то, надеюсь, ты обменом доволен?

— Да как тебе сказать…

— Да так и скажи: обмена не было, «Аполлоны» остались тут же в столе. А?

Говорю же: промашка вышла. Я впопыхах не ту папку взял. Забавно, правда? — Лучистые глазки Лукашки бегали, он торопился покончить со скользкой темой. «Аполлоны», непереплетенные, в распаде, лежали в зеленой папке… в точно такой вот, — он нырнул под стол к своему портфельчику, вынырнул с папкой зеленого цвета в голубых накрапах. — Видишь, я привез, мне чужого не надо.

— А что в этой папке?

— Видимо, какая-то научная работа. Да я и не читал, почерк скверный.

— Здесь наверняка черновики докторской Максима Максимовича, — заговорила Загорайская. Я лично дала ему эти папки для работы. Три штуки.

— Точно! — заверил Лукашка. — Черновики: зачеркнуто, перечеркнуто. На последней странице подпись: Максим Мещерский.

Дай-ка сюда, — Дарья Федоровна открыла папку: рукописный хаос, в котором мог ориентироваться только Макс; обычно из такого хаоса, сбрасывая леса, вырастало стройное здание доказательств и выводов. Она рассеянно заглянула куда-то в середину рукописи — вдруг буквы поплыли у нее перед глазами и давешний страх (он сутки не отпускал ее, он год не отпускал ее) вспыхнул с новой силой. Она вздрогнула, закрыла папку и услышала пронзительный голос Загорайской:

— Дарья Федоровна, в память о Максиме Максимовиче необходимо издать монографию. Ведь труд почти закончен, я в курсе. Оригинальная концепция, великолепный подбор материалов, успех обеспечен. Особенно сейчас, когда пересматриваются и уточняются магистральные экономические установки. Правда, Витюша? Давайте черновики, мы поможем, разберемся. Его смерть…

— Я во всем разберусь сама, — стремясь побороть страх, Дарья Федоровна оглядела обращенные к ней тревожные лица. Почему они так смотрят на меня? Они думают, что я сошла с ума. Но я запомнила страницу. 287-я. Среди хаоса нервных строчек четко выписаны и подчеркнуты черной чертой четыре слова: ГОСТИ СЪЕЗЖАЛИСЬ НА ДАЧУ. Я ничего не скажу им. Это опасно. — Я во всем разберусь сама, — повторила Дарья Федоровна, поднялась, прижимая папку к груди, подошла к двери, взялась за ручку. Членкор сказал:

— Не покидайте нас надолго, Дашенька.

— Я сейчас вернусь.

— Может, ты мне отдашь «Аполлончиков», ну, ту, другую папку, а, Дарья?

Все может быть, — отозвалась она неопределенно, отворила дверь, миновала темную прихожую и шагнула через порог. Все на месте. Тикают часы с пастушком и с пастушкой. Металлическая коробочка посередине стола, лист бумаги в машинке. «Иначе — берегись!» Вновь представилась та женщина, разложившийся труп — что от него осталось через год?.. Господи, ну время ли тревожить давно исчезнувшие тени! Сегодня, сейчас, опасность, угроза, смерть… Окно! Она оставила открытое окно — точь-в-точь как год назад. Флягин подал идею: он перегнулся через подоконник, чтобы взглянуть на часы. Но ведь достаточно протянуть руку к столу, открыть коробочку… Сегодня кто-нибудь выходил в сад? А тогда? Не помню… я ничего не помню! Следователь выяснял, кто бывал в доме, а ведь подобраться к яду можно и другим путем, но я не помню. В глазах пляшут стремительные нервные буквы, и есть какая-то странность, что-то не то в этом тексте… Ладно, это потом. Гости съезжались на дачу — пушкинский пароль, таинственный отрывок… Ладно, потом, я разберусь, я тоже кое-что понимаю в экономических проблемах Общего рынка, куда затесались эти самые съехавшиеся на дачу гости. Кто-то поставил на стол коробочку с ядом, напечатал загадочную записку, затеял загадочную игру. Никакой мистики! Она разберется, если… Дарья Федоровна усмехнулась… если кто-то не успел еще спуститься в сад, подойти к окну, перегнуться через подоконник и протянуть руку… Она положила папку в верхний ящик стола, заперла окно и вышла на веранду.

Гости рассматривали, передавая друг другу, фотографии и негромко, подчеркнуто спокойно переговаривались. Очевидно, установка такова: отвлечь «безумную вдову» от маниакальной идеи. Старший Волков провозгласил жизнелюбиво:

— Здоровье Дарьи Федоровны!

— Вы присоединяетесь духовно?

— Увы!

Все потянулись к ней с серебряными стаканчиками, она взяла свой, заботливо наполненный до краев; внезапно всплыла фраза следователя: «Мышьяк — яд легко растворяющийся, не имеющий ни запаха, ни вкуса». Помедлив, она пригубила густую, отливающую багрянцем почти безалкогольную, но в избранных случаях обладающую смертельными свойствами, бабушкину наливку. Пусть будет, что будет! Она пойдет до конца.

Дарья Федоровна подняла глаза от стаканчика, почувствовала чей-то упорный, испытующий взгляд. Но разве разберешь, откуда идет опасность? Придвинула к себе пачку фотографий, вгляделась. Веселая компания, очевидно, запечатленная Лукашкой сразу после разговора о Пицунде. Она, как и сейчас, во главе стола (на противоположном от входа на веранду и в дом конце; на этом настоял Макс: «Удаляю тебя от кухни — сегодня твой праздник»). На другом конце, почти рядом с дверью в дом, располагался Лукашка, его, естественно, на фотографии нет. Зато все остальные налицо. Слева от нее, вдоль перил веранды, сидят соответственно: Загорайская, Макс и братья Волковы; справа — Старый мальчик, Нина с Флягиным и ученый секретарь (супруга его подсела к Максу). Стол уставлен розами, блюдами и тарелками; напротив старшего Волкова графин с наливкой и два стаканчика: один Макса, другой — самого виночерпия, так и неиспользованный. Отчаянным усилием она заставила себя взглянуть на мужа. Улыбается, со лба откинуты густые русые пряди, светлые славянские глаза глядят со странным выражением. Отстранился, ушел в себя. Рука протянута к пепельнице, сигарета в длинных пальцах, прозрачный дымок поднимается вверх, чуть косо (сквознячок из каких-то подпольных щелей). «Шире улыбки, господа! Входите в образ!» — приказал Лукашка: каждый создал свой образ и улыбнулся. Загорайская — с угрюмым торжеством; Ниночка — умоляюще, с опаской: шалунишка, побаивающийся наказания. В добродушном неведении относительно скрытого смысла Пицунды улыбаются старики братья (впрочем, не такие уж и старики: ну, старший — еще туда-сюда, толстый, лысый, а младший — «профессорская» бородка, глаза застланы стеклянным блеском очков — наверное, ровесник Загорайского, из тех, кто пошел в гору в шестидесятых: «Мы — шестидесятники», — подчеркнул он). Грузный, весь в нервных морщинах ученый секретарь и худой сутулый рыцарь рядом пытаются улыбнуться — и это им почти удается, только улыбочки отдают оскалом (волчья борьба за существование, за кресло, за женщину). Старый мальчик словно застигнут врасплох, словно в ту же секунду отпрянул, отвернулся от нее, от Дашеньки, и, рассеянно прищурившись, взглянул в объектив. И она — еще не вдова… нет, уже вдова («Даша, — заметил как-то драматург, посягнувший на трагедию, — инфернальная женщина»; она не поленилась посмотреть в словаре: «инфернальная», с латинского: «находящаяся в аду», «демоническая»; ужасно, но ведь не про нее?), итак, она, уже вдова, с легкой, дразнящей и непреклонной улыбкой вступает в свой одинокий ад.

Лукашка — настоящий художник. Замечательная фотография, нет, картина: «пир во время чумы» на сумеречной, в тенях от навеса веранде, открытой в шелестящий, пронизанный светом, покоем и жизнью сад.

Далее — целая стопка индивидуальных портретов. Те же неестественные праздничные улыбки, сквозь которые Лукашка сумел чуть-чуть проявить истинные лики. Нет Макса и Нины… ну да, они ушли за гитарой. Загорайский стоит, слегка наклонившись над стулом жены со стаканчиком в руке, значит, он по требованию фотографа подошел к их краю стола. Членкор на ступеньках с трубкой. И последний снимок — групповой, перед цыганскими романсами: все, кроме нее, тянутся к Максу со стаканчиками; он приподнял свой с ядом и вопросительно глядит на нее — она отвечает молча; все в движении, в смятении, которое вскоре перейдет в ужас мертвого тела подле письменного стола.

— Дарья, — сказал Лукашка нетерпеливо, — ну так как же насчет «Аполлончиков»?

— Бери.

— Где?

— Тебе лучше знать.

— Лучше… — проворчал Лукашка, встал и шагнул к двери. — Один раз уже напоролся… — Исчез в прихожей, и не успел никто слова вымолвить, как его вынесло обратно.

— Ну, знаешь! Ну, ты даешь!.. Или ты вправду…

— Да что такое? — воскликнул кто-то.

— Там на столе коробка эта самая с ядом стоит!

— С ядом? — переспросил Старый мальчик и вскочил. — Тебе следователь отдал мышьяк? Быть не может!

— Нет, пустую коробку. Она находится сейчас в Москве в кухонном шкафу.

— А… эта откуда?

— Не знаю, — Дарья Федоровна оглядела притихшие лица. — Кто-то из вас принес сюда и поставил.

В грозном, чреватом взрывом молчании членкор произнес сакраментальную фразу:

— Так посылали яд античным аристократам духа для самоубийства.

— Или я сошел с ума, или все тут… — начал его брат, а Старый мальчик поспешно двинулся ко входу в дом.

— Не пускать! — крикнула Загорайская. — Не подпускать его к яду!

— Я хочу только убедиться, действительно ли это мышьяк.

— Вам не хватило прошлого отравления, чтоб убедиться?

— Прошлого отравления, повторил Старый мальчик, на глазах присутствующих преображаясь в мужчину: схлынул розовый румянец детства и лицо затвердело. Вы на что намекаете?

— Это вы достали для него яд! Именно вы!

— Для крыс.

— Да замолчите вы оба! — оборвал Загорайский перебранку и вскочил. — Идиоты! Если среди нас опасный маньяк, мы, очевидно, все уже отравлены! Все, кроме одного!

Кто-то ахнул в наступившей мертвой паузе, старший Волков пробормотал:

— Что вы так на меня смотрите?

— Вы все еще за рулем? гремел Загорайский. — В прошлом году за рулем, в этом году… А графинчик — вот он, на столе. Икому какие дозы вы отливаете… всем кроме себя!

Старший Волков потерял дар речи, гости с ужасом уставились на свои стаканчики. Членкор раскурил трубочку и заговорил:

— Пока мы еще не умерли, давайте хладнокровно рассмотрим ситуацию. Все сели, ну? Дарья Федоровна предъявила нам обвинение в убийстве своего мужа. Пусть она объяснит, на чем основаны ее подозрения.

Она молчала, стараясь связать воедино мысли свои и ощущения. Флягин спросил отрывисто:

— Даш, если, умирая, он открыл тебе тайну, почему ты спохватилась только год спустя?

— Потому, — взвизгнула Ниночка, — что она собрала нас всех, чтобы отравить меня!

Лукашка хохотнул нервно, Старый мальчик спросил:

— Какую тайну, Володь? Ведь Макс умер молча.

— Он умер не молча, — ответил Флягин, и все вздрогнули. — Был разговор.

— С тобой?

— С женой.

— О чем?

— Не подслушал.

— Даша не стала бы скрывать.

— Однако скрыла.

— Не выдумывай.

— Трагедия моей жизни заключается в том, — заметил драматург, — что я не способен ничего выдумать. Даша, я уважал твою волю: умолчать о последних словах мужа. Но теперь, обвиняя нас в убийстве, ты должна объясниться. Я слышал ваши голоса, когда отходил от окна.

10
Актриса пела о цыганской любви, остро пахло свежескошенной травой из сада, Старый мальчик прошептал:

— Ты сама не своя! Что ты собираешься делать?

— Я уже сделала.

— Даша, можешь располагать мною как угодно, что бы ни случилось, ты знаешь.

Она поглядела на него долгим взором и усмехнулась.

— Может быть, ты и пригодишься.

Вокруг закричали «браво», Флягин поплелся за розами, Макс исчез в дверном проеме. Нарастала странная тревога, вытесняя постепенно другие, более жгучие и жестокие чувства. Тревога заставила ее подняться, пройти по веранде, окунуться во мрак прихожей, бесцельно заглянуть в столовую, спальню и наконец отворить дверь кабинета.

Макс стоял у раскрытого настежь окна, обернулся на звук шагов и сказал, задыхаясь:

— Ты все-таки пришла!

— Что с тобой? — закричала она.

— Ничего. Я счастлив.

— Счастлив? Ты еще свое получишь.

— Я на все согласен, только не уходи… Черт, голова так кружится и тошнит! А я хотел… Даша, ты ведь ничего не знаешь.

— Я все знаю.

— Разве? — удивился он, потер рукой лоб и пошел от окна навстречу. — Только не уходи… — Вдруг он согнулся напополам, и его вырвало. — Господи! — Лицо страшно исказилось, он начал медленно сползать на пол, цепляясь за стол и забормотав в бессвязном бреду: — Ты не знаешь, не уходи… предательства нет, эти драгоценности… — вдруг задохнулся, судорога прошла по телу… раз, другой третий… Он затих.

— Да, мы разговаривали в кабинете, — подтвердила Дарья Федоровна и холодно отчеканила странные реплики предсмертного диалога.

— Кто-нибудь что-нибудь понимает? — беспомощно вопросил старший Волков.

— Перед нами разыгрывается спектакль, — произнесла Загорайская. — Только я не знаю, с какой целью. Весь год я была уверена, что Максим Максимович покончил с собой, но если он действительно убит… нетрудно догадаться, кто это сделал.

— Ну, ну? — выдохнул Лукашка.

— Его жена.

— Мариша, тебе голову напекло или ты…

— Ничего мне не напекло. Когда актриса тут распевала, Дарья Федоровна сама призналась своему так называемому другу, что она «уже сделала», а тот ответил, что она может им располагать как угодно, что бы ни случилось. Я это слышала своими ушами. Убийцы! — глухо вскрикнула Загорайская, на миг обнажилась неукротимая натура ученой дамы.

— Вы за всеми своими сотрудниками следите или только за Мещерскими? — поинтересовался Старый мальчик.

— Только за нами, — объяснила Дарья Федоровна. — Марина Павловна так же любила Макса, как ее муж ненавидел его. И, заводя разговор о Пицунде, все рассчитала точно.

— Интересно! — протянул ученый секретарь, угнетенный безупречностью жены. — Интересно! — воскликнул он в предчувствии перспектив. — Очень интересно!

— Ничего интересного, — отозвалась Дарья Федоровна, загоняя Загорайских обратно в семейную камеру. — Чувство сильное, безответное, скорее материнское.

— Материнское? — недоверчиво уточнил старший Волков, но Загорайский, очнувшись от мечтательных перспектив, рявкнул:

— Так что же она рассчитала?

— Что после ее намеков я с Максом жить не стану. Он собирался якобы в Крым, и, конечно, я сразу догадалась зачем — точнее, с кем — он отбывает в Пицунду. И Марина Павловна знала, что я догадаюсь.

— Какая коварная женщина… — начала актриса печально, и Загорайская уже открыла рот, чтоб достойно ответить, но членкор заговорил властно:

— Все мелкие счеты — потом! Сейчас о главном. Дарья Федоровна, ваш муж тоже знал, что вы догадались?

— Конечно. Мы поняли друг друга, как всегда понимали — с первого взгляда. Он хотел, видимо, объясниться… или оправдаться. Словом, он предложил мне заняться чаем, чтобы поговорить наедине. Я отказалась. Все было кончено.

— Вы, Дарья Федоровна, опасная женщина. Вы не умеете прощать.

— Не умею.

— Значит, он покончил с собой из-за жены, а не из-за любовницы, — протянул старший Волков с недоумением. — Так получается, Дашенька?

— Не получается.

— Но предсмертная записка…

— Да почему «предсмертная»! Да, мы так решили, я целый год считала, что он запутался во всей этой пошлости и в порыве отвращения… к себе, вообще к жизни, все проклял и умер, тем более что его мать умерла так же. А между тем в записке речь идет не о смерти, а о прощании.

— Смерть и есть прощание, — заметил драматург.

— Володя, у меня осталось такое же ощущение от последнего разговора с ним, как и у тебя: мы говорили о разном, он об одном, я о другом. То же и с Ниной по телефону.

— И вы на основании каких-то ощущений… — начал Загорайский, но Старый мальчик выпалил, словно выстрелил:

— Коробка с ядом в кабинете! (Загорайский осекся). Макс прислал с того света?

Все вновь со страхом уставились на серебряные стаканчики с двуглавыми орлами. Незабвенный тринадцатый год — и крысиная возня на чердаке. А ведь кто-то из них знает. Вот в чем ужас: кто-то знает все. Раздался слабый, но четкий, «профессорский» голос членкора:

— Прежде чем идти дальше, позвольте мне, как человеку со стороны, восстановить более или менее известный ход событий. Итак, гости собрались на дачу…

— Гости съезжались на дачу, — неожиданно для самой себя произнесла Дарья Федоровна вслух загадочную фразу.

— Простите?

— Кажется, у Пушкина, Лев Михайлович, есть рассказ или повесть с таким названием?

— К сожалению, только начало повести. Таким образом, мы съехались на дачу. Марина Павловна заводит речь о Пицунде, и кое-кто из присутствующих понимает истинное значение ее намеков.

— Я лично ничего такого не понял, — процедил Загорайский, на что старший Волков заметил назидательно:

— Муж всегда понимает последним, Виктор Андреевич. Такова логика любви.

Актриса с ученой дамой отозвались немедленно и разом:

— Любовь не поддается логике.

— Уж в этом вы спец.

— Да помолчите вы все! — воскликнула Дарья Федоровна. — Лев Михайлович, я прошу вас продолжать. Наверное, вы единственный из нас способны рассуждать бесстрастно.

— Попробую. Я говорил следователю, что в смерти Максима Максимовича кроется страшная тайна, что кто-то довел его до самоубийства. Сейчас дело принимает иной, даже более трагический оборот. Давайте разбираться. Итак, кто догадался о Пицунде?

— Например, я, — сказал Старый мальчик. — Марина Павловна постаралась.

— Кто еще? Лукаша?

— Ни-ни. Я в любовных шашнях ничего не смыслю, а на курортах только деньги зарабатываю.

— Значит, мы с братом, Лукаша и Загорайский глядим и не видим, слушаем и не слышим, какие события разворачиваются перед нами. Муж разоблачен, жена дает понять ему, что между ними все кончено; то же самое, по ее словам, делает и любовница. Он уходит в кабинет, где пишет отчаянную записку и имеет два интересных разговора, с соперником и женой. Пошлая, извините, мелодрама неожиданно кончается смертью. Через год жена заявляет (и, видимо, имеет на это право), что среди нас находится убийца Мещерского. Я пока выдвигаю грубую схему, не касаясь множества деталей, по-видимому, очень важных. Исходя из этой схемы, можно следовать двумя путями. Первый: искать лицо, заинтересованное (или виновное) в гибели хозяина по мотиву преступления, если таковое имело место. Путь психологический. Второй, так сказать, технический: восстановить картину происшествия и тем самым выяснить, кто имел возможность украсть мышьяк и подсыпать его в стакан покойного. Мы все, в том числе и жена, уверовали в самоубийство, как вдруг она находит в кабинете Максима Максимовича коробочку с ядом, так, Дарья Федоровна?

— Вчера впервые после того дня рождения я приехала в Опалиху для встречи с покупателями дачи. В кабинете на письменном столе, точно на том месте, что и год назад, я обнаружила коробку с белым порошком. В пишущую машинку вставлен лист бумаги с отпечатанным текстом: «Насчет драгоценностей можем договориться, тем более что их не хватает. Иначе — берегись!»

— Очень любопытно, — пробормотал Флягин.

— Очень, — подтвердил членкор. — Что вы по этому поводу можете сказать, Дарья Федоровна?

— Ничего. Никаких драгоценностей у меня никогда не было. Насколько мне известно, у Макса тоже.

— Тут фигурировали какие-то серьги…

— Да вот они, на мне! — закричала Ниночка. — Бирюза в серебре… вот, глядите!

— Я подарил Даше серьги, — решительно вмешался Старый мальчик, — в виде очень тонких золотых колец. Они целы?

— Так и лежат в спальне на комоде. Это все не то. «Насчет драгоценностей можем договориться, тем более что их не хватает». Можем договориться, потому что не хватает? Что значит «не хватает»? Бессмыслица. Я не понимаю текст. А ведь кто-то из нас понимает.

Идиотская шутка, — пробормотал старший Волков. — Розыгрыш.

— Так ведь нет же! Не розыгрыш. Макс дважды перед смертью употребил это слово: в разговоре со мной и с Володей. Драгоценности! Что вы об этом думаете, Лев Михайлович?

— Дело представляется все более фантастическим. Дарья Федоровна, ваш муж в тот день употребил это слово трижды. Да, да, и в разговоре со мной, когда мы мыли яблоки на кухне. Но тогда я не придал этому значения. Мы рассуждали о прелести жизни в деревне, он пожаловался, что ремонт будет стоить кучу денег, вдруг спросил: «Вы не интересуетесь драгоценностями?» Я ответил отрицательно, он сказал вскользь, что они с каждым годом растут в цене, и заговорил о садовом участке. Что все это значит? Допустим недопустимое: Максим Максимович был связан с какой-то бандой, спекулирующей драгоценностями. Он умирает, однако за ним остается должок, о чем предупреждают вдову, думая, что она в курсе. Но… коробочка с ядом. Вполне прозрачный намек на прошлый день рождения. Или кто-то из членов банды сидит тут, среди нас? Абсурд!

— Да уж! — возмутился ученый секретарь. — Значит, для ремонта дачи Максим Максимович хотел продать какие-то драгоценности?

— Ничего подобного у нас не было!

— Дарья, не скажи, — возразил Лукашка. — Покойник правда был везунчик, земля ему пухом. Несколько книг у него — настоящие драгоценности, поверь, в этом я кое-что понимаю.

— Наследство, — неожиданно высказался Старый мальчик. — Получил драгоценности от бабушки вместе с дачей.

— Это мысль! — воскликнул членкор. — Ведь не исключено, Дашенька?

— Не знаю. При мне она ни о чем таком не упоминала. Она жила на крошечную пенсию и почти до конца работала уборщицей на станции.

— Да ведь она могла продать хотя бы часы с пастушками! — закричал Флягин. — Видимо, старческий маразм.

— Да нет, не сказала бы. Правда, она иногда заговаривалась, но ведь ей было уже под девяносто и перенести гибель сына, исчезновение внука… а мать Макса отравилась.

— Мышьяком? — вскричала актриса.

— Не знаю. Бабушка, выйдя тогда через год из больницы, не смогла оставаться в Москве и приехала в Опалиху. Здесь, в этом самом кабинете, она и нашла труп невестки.

— О Господи! — ахнул кто-то.

— И все равно она сохранила ясность ума и память, как это ни удивительно. Мне кажется, потеряв всех, она тем более дорожила этим старым хламом и надеялась сохранить его для внука. Все тридцать лет надеялась. Но драгоценности… откуда? Не верю. Ведь не из князей же Мещерских они в самом деле! Средняя интеллигентная семья. И потом: зачем бы Максу это скрывать от меня?

— Он еще и не то от вас скрыл, Дашенька, — вставил старший Волков. — В его жизни готовился какой-то переворот. Помните? Тайна откроется в понедельник.

— Кто-то узнал про эту тайну и убил его, — прошептала она.

11
В наступившей паузе запела сизая птица в розовых кустах, не заглушив, однако, крысиную возню; их игры то затихали, то возобновлялись, образуя постоянный тревожный фон. Странный контраст сияющего, такого живого сада и «пира во время чумы».

— Тайна понедельника, — сказал членкор, взявший на себя по просьбе хозяйки бремя следователя. — Поговорим в связи с этим о мотивах преступления, то есть пройдем первый путь.

Как известно, в понедельник решалась судьба одного служебного кресла. Об этой тайне знали супруги Загорайские. Вот вам первый мотив. Его психологические корни: зависть. Не перебивайте меня, Виктор Андреевич, уповайте, что будут затронуты все. Если не ошибаюсь, Марина Павловна, вы посулили Мещерскому отпуск с понедельника, то есть намеревались устранить конкурента мужа с поля брани.

Второй мотив: любовь, ревность. Именно с понедельника Максим Максимович, по его словам, собирался «начать новую жизнь», раскрыть тайну или, попросту говоря, сменить семью. Тут замешано много участников: жена покойного, его любовница, его начальница, товарищ драматург и друг жены, принесший яд. Выражаясь романтически, клубок страстей, который, возможно, был разрублен одним смертельным ударом.

Не могу обойти и еще один мотивчик: патологической страсти к обладанию. Да, да, Лукаша, патология. Закоренелый холостяк готов войти в семейную клетку ради, например, «Аполлонов», украсть и, кто знает, может быть, убить.

И последние соучастники — мы с братом. С мотивами я затрудняюсь. Но при уме изощренном и тонком…

«Соучастники! — словно прозвенело в голове неожиданно остро и уместно. — Мы все соучастники. «Гости съезжались на дачу» — зачем он написал это… предупреждение? Да, я схожу с ума. Братья-то уж совсем ни при чем, мы их и не ждали…» Она прислушалась к словам членкора:

— …Каковой я считаю вас, Дарья Федоровна. Прошу!

— О чем?

— Найти мотив для нас с Евгением.

— Пожалуйста, — она приняла вызов. — Например, когда вы мыли яблоки, то узнали от Макса о драгоценностях гораздо больше, чем сказали сегодня нам. Вы сообщаете об этом Евгению Михайловичу, тот, под предлогом ремонта осматривая дом, похищает часть потаенного и подсыпает яд хозяину. Психологические корни: алчность. Довольны?

— Превосходно!

— Ладно, это не игра. Если вы с братом не спекулянты драгоценностями, вас можно исключить из числа подозреваемых: тайна понедельника возникла, когда Макс и не подозревал о вашем существовании.

— Хоть Лев Михайлович и обозвал меня патологическим типом, — заявил Лукашка, — и холостяком (Дарья, на заре туманной юности я ведь был женат, продержался почти год, подумай!), так вот, член-корреспондент не спекулянт. Ручаюсь. Строительный босс также. О Максе они ничего не знали и не слыхали до самого дня рождения, равно как и он о них. Я просто пообещал ему пошукать насчет ремонта среди своих клиентов.

— Цицероновская речь, — членкор усмехнулся. — Что ж, нас пока опустим, а если надо — вот мы, перед вами, всплывем. Значит, круг сужается до семи человек: Дарья Федоровна и зубной врач, супруги Загорайские, актриса с драматургом и Лукаша.

— Даша разыскивает убийцу своего мужа, — вмешался Старый мальчик. — Зачем вы ее включаете в этот круг?

— А вот зачем, — слабый профессорский голос незаметно затвердел. — Ревность — чувство сильное и зачастую неуправляемое, согласны? Например, она стремится выведать, кто из нас проник на дачу с ядом и отпечатал записку, то есть кто-то догадался и шантажирует ее, требуя своей части за молчание. Как там: «Насчет драгоценностей можем договориться, тем более что их не хватает. Иначе — берегись!» Я правильно запомнил? Натура смелая и страстная, она не затаивается, а идет напролом. Нравится вам такой вариант?

— Нет.

Мне тоже. И все-таки мы проверим всех. Итак, коснувшись мотивов, двинемся дальше и постараемся восстановить наиболее полную картину. Дарья Федоровна отдыхает в Крыму, Максим Максимович занимается докторской, да, Марина Павловна?

— Именно здесь, — зловеще подчеркнула Загорайская. Я смотрела сквозь пальцы (время отпускное, дачное), но он… все забросил, каждый день рвался сюда, в этот проклятый дом.

— Понятно. Ученый горел творческим огнем или… и даже вероятнее всего — другим. Ниночка, вы часто бывали здесь?

— Ах нет, что вы!

— Ваши серьги…

— Один раз, всего только раз.

— Профессиональная память дает сбой! — фыркнула Загорайская. — А Максим Максимович по телефону упомянул, что она в «последний раз» забыла серьги. Значит, был еще и первый… раз, еще раз, еще много-много раз — цыганские романсы.

— Ну да, два раза… я забыла… я так люблю природу, ну и любопытно: старинный дом. Знаете, он сказал: «Я принял на себя проклятие».

— Проклятие, — повторил членкор. — То есть измену, прелюбодеяние?

— Но, но… выбирайте выражения! — зеленые глаза актрисы блеснули русалочьей усмешечкой. — И не колыхайте классических трагедий. Все гораздо проще.

— Бывает простота хуже воровства. И Максим Максимович, судя по всему, был не такой уж простак, да и вас никакой Пицундой не запугаешь. Зачем вы явились сюда сегодня, догадываясь, что вдове все про все известно?

— Я… — актриса запнулась, но тотчас нашлась: — Попросить у Даши прощения.

— Простите, что-то непохоже. Одним словом: для меня неясны ваши отношения с покойным, и я должен сказать…

— Я боюсь! — вдруг заявила Ниночка. — Я зря приехала, я боюсь находиться в этом доме. И Макс боялся, честное слово!.. То есть не боялся… Он жутко нервничал.

— Он нервничал с «Пиковой дамы», — объяснила Загорайская. — Не все, как видите, могут жить двойной жизнью. У некоторых есть совесть.

— И вы и ваша совесть…

— Проклятие! — воскликнул драматург, и все уставились на него. — Он сказал «проклятие»… проклятый дом. Просто поразительно, что мать и сын погибли в одной комнате.

Членкор спросил:

— А Ольга Николаевна — бабушка или прабабушка, так, Дашенька?.. — сообщала какие-нибудь подробности о смерти невестки?

— Бабушка? Нет. Очевидно, не могла об этом говорить.

— Я думаю! Ладно, пошли дальше. В пятницу, за день до смерти, Максим Максимович намекает актрисе по телефону на какую-то тайну, которой он живет с весны (то есть с «Пиковой дамы»), тайну, которая вызывает в нем и страх и счастье и которая откроется в понедельник. Я правильно запомнил, Марина Павловна?

— Правильно.

— И вы решаетесь действовать по евангельскому принципу: пусть все тайное станет явным. Однако мотивы ваши отнюдь не христианские. Что лежит в их основе: опасение за кресло мужа или подавленные чувства к своему подчиненному?

Загорайская молчала горестно, муж отрубил:

— Требую оградить нас от клеветы!

— Вы пытаетесь сохранить лицо, и я вам сочувствую… если вы не убийца, конечно. Я ведь проглотил «спекулянта». Посему ставлю условие: или каждый терпит любую клевету до конца или разойдемся. Не хотите? Вы все захвачены? Я тоже. Аморалка — словцо вульгарное, но всеобъемлющее — может послужить, как вам известно, Виктор Андреевич, серьезным препятствием для перспективной карьеры. Да, любопытно было бы ознакомиться с той неоконченной характеристикой… впрочем, уверен, в высшей степени положительной. Ведь так, Марина Павловна?

— Он был настоящий талант, и я…

— Вот-вот! Я склоняюсь к тому, что вами двигало чувство любви.

— Оригинальный вывод, — заметил Флягин.

— Владимир Петрович, вы же драматург, инженер, так сказать, человеческих душ. Женщина до сих пор хранит никому не нужную казенную бумажку, в которой как могла выразила свои чувства, — это очевидно. Итак, в порыве любви Марина Павловна одним махом — изящный, но опасный ход — разводит Максима Максимовича и с женой и с любовницей. Он идет в кабинет и пишет роковую записку. Кардинальный вопрос: прощание — смерть или прощание — уход?

— Уход, — ответила Дарья Федоровна — «Я ухожу, — сказал он Володе, — прямо сейчас». Это в его духе. Я знаю его самолюбие и стремление во всем идти до конца. Он решил расстаться со мной первым.

— Нет, после того как вы с ним уже расстались.

— И он пришел в бешенство, я почувствовала. Он никогда не написал бы такую безобразную записку, он бы раскаялся, прощаясь с жизнью.

— Ведь это что получается! — воскликнул Лукашка. — Убитый подыграл убийце?

— Не уверен, — возразил Флягин. — Даш, он обозвал себя подонком и признался, что жить без тебя не может.

— Без меня? — лицо ее вспыхнуло. — Или без твоей Нины?

— Без тебя — и ты это прекрасно знаешь.

— И он знал, что предательства я не прощу.

— Он же сказал перед смертью, что предательства нет.

— В том-то дело! Оно есть. Ведь есть, Нина? Есть. Все раскрылось, врать не имело смысла, он это знал. Он говорил о другом предательстве, неужели вы не понимаете? Он вообще говорил о другом. Володь, повтори, как он упомянул про драгоценности.

— Ну, я спросил: «Вы спутались на «Пиковой даме»? Он вдруг будто очнулся и воскликнул: «Пиковая дама»! Все к черту! Нет, я должен добиться с драгоценностями».

— Добиться драгоценностей?

— Нет, «добиться с драгоценностями». Я отметил машинально, что, видимо в возбуждении, он употребил странный оборот.

— Тут все странно. Должен чего-то добиться, когда знал, что вот-вот умрет. Если уж его так волновали какие-то бриллианты, он упомянул бы о них в предсмертной записке. Нет, он не собирался умирать. Его мучило что-то другое, помимо «любовных шашней», по удачному выражению Лукаши. Лев Михайлович, вы правы: разыгрывалась пошлая мелодрама, но за ней скрывалось что-то еще. Тайна исчезла вместе с ним, через год всплыла, кто-то из нас ее знает.

— Ваши соображения звучат убедительно, — согласился членкор, — и если не отменяют совсем, то сильно колеблют версию о самоубийстве. Только хочу заметить: «шашни» и «пошлость» — слова, не определяющие, Дашенька, ваших отношений с мужем. По-моему, все гораздо серьезнее и глубже… ну, это в скобках. И каков вывод? С мотивами явный перебор: психологически Максима Максимовича могли убить все (даже мы с братом, как вы остроумно заметили). Теперь давайте пройдем второй путь: кто из нас имел, так сказать, физическую возможность подсыпать яд в стаканчик погибшего. Александр Иванович, как специалист, скажите, какая доза мышьяка требуется для отравления взрослого мужчины?

— Я не специалист. — Старого мальчика и вообще-то было трудно назвать «душою общества», а сегодня он замкнулся напрочь.

— Я всего лишь имел в виду, что вы медик. Стало быть, не знаете?

— Знаю. Минимум тридцать миллиграммов на один килограмм живого веса. Для Макса требовалось не меньше 2,15 грамма.

— Видите, как вы все славно рассчитали. А говорите — не специалист!

— Рассчитал. После убийства.

— Вы знаете, что произошло убийство?

— Я верю Даше.

— Во всем?

— Во всем.

— Вам известно, в какое время Максим Максимович был отравлен?

— Примерно с половины второго до половины третьего.

— Вы и это рассчитали?

— Это данные экспертизы.

— Но если яд обнаружен в стаканчике, можно предположить, что Максим Максимович принял его с последней порцией наливки?

— В остатке последней порции яд слабой концентрации, сильно разбавлен. Выходит, принят раньше. Володя слышал три удара — часы в кабинете. Макс умер в 15.07.

— Ладно, будем исходить из этих данных. Дарья Федоровна, во сколько мы сели за стол и появился ваш друг с мышьяком?

— В двенадцать.

— И почти сразу же коробочка была унесена Максимом Максимовичем. Надо установить, кто за полтора часа — с двенадцати до полвторого — заходил в дом, то есть мог взять яд. Кажется, я первый. Мы с хозяином мыли яблоки. Лукаша, откуда ты взял коробочку?

— С кухонного стола. Она вроде за миской с огурцами стояла, я не сразу нашел. Еще там хлеб лежал, салфетки, посуда… В общем, весь стол был заставлен.

— Совершенно верно. Я на эту коробочку внимания не обратил.

— Хоть бы и обратили, — вставила Дарья Федоровна. — Стол вплотную придвинут к умывальнику. Вы не смогли бы на глазах у Макса открыть коробку, взять яд и стереть отпечатки.

— М-мда, рискованно, пожалуй.

— Лева, не отпирайся, — наставительно заметил старший Волков. — За те полчаса, что ты был знаком с покойным, ты успел возненавидеть его до такой степени, что заманил на кухню и отравил. Это очевидно. Прошу только помнить, товарищи: ни я, ни мой брат на учете в психдиспансере не состоим.

— Евгений, не смешно. Если не преступление, то какая-то тайна во всем этом кроется: откуда через год всплыла коробочка с ядом?

— Вот я пойду сейчас и посмотрю, действительно существует в кабинете коробочка или это плод воображения вдовы, потрясенной…

— Там она, Евгений Михайлович, — Лукашка зажмурился. Прям посередине стола. Я своими глазами…

Но старший Волков не дослушал.

— Дашенька, а вы нас не разыгрываете? Вы не сами ее сюда привезли?

— Я на учете также не состою.

Скоро все встанем. Чем-то таким, знаете, замогильным тянет, противоестественным от нашей игры, чем-то…

— Какая игра, Евгений! Речь, возможно, идет о преступлении, очень смелом, очень подлом и очень удавшемся. Итак, номер второй — Лукаша.

— А что Лукаша? Ничего не скрывал, отпечатков не стирал…

Только воровал.

— Обменял! Товарищи, есть же у вас здравый смысл! Ну хорошо, я отравил старого доброго друга за «Аполлонов». Но я же своего «Ангела» оставил — такую улику. Да что Дарья, неграмотная, что ли? Не знает, какие книги у нее есть, а каких нет?

— Дурачком-то не прикидывайтесь! — вставил Загорайский. — Не знаю ценности этих «Аполлонов» и никогда декадансом не интересовался. Но отлично помню, как у вас глазки заблестели, когда вы коробочку с ядом увидели. А что вы заявили, когда Максим Максимович ушел яблоки мыть? Что он еще крепко пожалеет, да поздно будет. А?

— Ну вы, Сальери доморощенный…

— Уголовный тип! Наверняка на учете состоит, не видите, что ли? Другую коробку на дачу подбросить и записку идиотскую отстучать — вполне в его духе. Да я больше никого из нас в этой роли не представляю, а его — просто вижу. Драгоценности — это книги, сам признался. Шантажирует Дарью Федоровну. Жених!

Однако Лукашку не так-то легко было сбить с панталыку.

— Если б я на дачу проник, я бы тогда Брюсова своего забрал и папку с докторской назад положил. Что, не так?

— Нет, Лукаша, ты бы этого не сделал, — возразил членкор задумчиво. — Ты не сумасшедший, а человек весьма смышленый и рассудил бы так: а если Дарья Федоровна уже была на даче и видела в столе Брюсова? Потом она вдруг замечает пропажу. Кто владелец «Огненного ангела»? Ты!

— Да где б я взял яд? Это только Старый мальчик…

— Какой мальчик? — удивился членкор.

— Какой, какой… перед вами сидит, медик наш. Все до миллиграмма рассчитал, и рука не дрогнула. Это его Макс Старым мальчиком прозвал… больно уж они любили друг друга. Взаимно!

— К медику мы еще вернемся. Думаешь, сумел перевести разговор? Учти: ты остаешься под подозрением. Дальше. Яд уже перенесен в кабинет. Кто следующий заходил в дом? Если мне не изменяет память, Загорайские и ты, Евгений.

— Понесла ж меня туда нелегкая! К сожалению, я ходил отдельно, сам по себе. Супруги сразу направились в кабинет, а я прихожую осмотрел, столовую…

— В кабинет заходил?

— И заходил, и коробочку на столе видел, и яд мог достать, и отпечатки стереть. Объясни мне только — зачем?

— Евгений Михайлович, вы ведь крупный специалист в своем деле? вмешалась Дарья Федоровна.

— Кое-что смыслю.

— К вопросу о наследстве Макса… если бабушка что-то скрыла от меня… — Она вдруг запнулась, задумавшись: «Бабушка скрыла… бабушка!» — это слово вызвало какое-то неясное подспудное беспокойство… кто-то что-то сказал… что-то осело в подсознании и не вспоминается… Дарья Федоровна очнулась — гости пристально смотрели на нее — и продолжала. — Так вот, в связи с наследством. Евгений Михайлович, как вы думаете, в доме может быть тайник?

— В этом доме может быть все. Но заверяю вас честным словом, я тайник не обнаружил и драгоценностей не крал. Однако… в такой ситуации честного слова, должно быть, мало?

— Для публики, Евгений, мало. Давай походим в подозреваемых, покуда не найдем настоящего убийцу.

— Вы уверены, что найдете? — поинтересовался Старый мальчик.

— Не уверен, но… кто знает. После того как Лукаша отнес мышьяк в кабинет, Марина Павловна выразила желание осмотреть дом и позвала с собой мужа.

— А ведь так и было, — заметил драматург. — Ну и память у вас.

— Пока не жалуюсь. Виктор Андреевич, если вы не состояли, извините, в сговоре с женой, смогли бы вы тайком от нее взять яд?

— Что за вопрос!

— То есть нет? А вы, Марина Павловна, что скажете по этому поводу?

— Мы были все время вместе, и я не понимаю, каким образом…

— Ну, это понять нетрудно. Например, вы осматривали часы в кабинете?

— Да. Дорогая вещь.

— А вы, Виктор Андреевич?

— Осматривал.

— Вдвоем?

— Что «вдвоем»?

— Одновременно с женой?

— Ерунда какая-то!

— Часы стоят в углу кабинета, при осмотре надо повернуться спиной к столу, а в это время…

— Ерунда! Объясните лучше, как вы это себе вообще представляете? Каким образом можно украсть мышьяк? Допустим, открываю крышку, беру щепотку — а дальше? В пальцах порошок держу? В карман сыплю? Ответьте!

Ответила Дарья Федоровна:

— На письменном столе лежала — и сейчас лежит — стопка писчей бумаги. Один лист из нее взял Макс для записки, другой — убийца, напечатавший предупреждение. Щепотку яда можно завернуть в бумажку и спрятать в карман.

Членкор кивнул одобрительно.

— Ну вот, а иронизируют над женской логикой! Тут вам и логика и интуиция. С такими данными, Дашенька, вы могли бы блестяще провернуть преступление. Однако насчет «убийцы» — повремените. Возможно, вас предупреждает друг, а не враг. А вот с карманами надо разобраться. Ну, с мужчинами нет проблем: все в брюках. Марина Павловна, сегодня вы в трауре…

— Не в трауре, а…

— В черном платье. А что на вас было надето в прошлом году?

— Я была в летнем брючном костюме.

— То есть при карманах, так? Ниночка? Что-то такое яркое, как факел…

— Да, да, в алом платье без единого кармана.

— Но широкие обшлага на рукавах, — заметила Дарья Федоровна. — Три грамма яда туда поместятся.

— Я вообще не заглядывала в кабинет! Мы ходили в спальню…

— И отсутствовали почти пять минут, — не выдержала долго молчавшая Загорайская. — И чем там занимались, неизвестно. К тому же она бывала на даче и отлично знает расположение комнат.

— Вот вам еще один пример женской наблюдательности, — одобрил членкор. — Дашенька, если не ошибаюсь, вы были в этом же прелестном сарафане?

— Да.

— Ну, с ним все прозрачно и ясно.

— Даша не могла украсть яд еще и потому, — вставил Старый мальчик, — что она вообще не поднималась с места.

— Подведем резюме: теоретически к яду причастны я, Лукаша, Евгений, Загорайские (в сговоре или по отдельности) и Ниночка. — Членкор вздохнул. — Слишком много соучастников. Исключение: хозяйка и драматург.

— Алик также не входил в дом.

— С вашим Аликом, Дашенька, дело обстоит сложнее. Ведь он привез мышьяк? И если задумал преступление, то мог держать часть порошка при себе.

— И отравить давнего счастливого соперника, — вставила Загорайская с неиссякаемой энергией. — Или передать яд Дарье Федоровне, сидевшей рядом, чтоб она, по ее словам, «уже сделала».

— Таким образом, непричастным остается один Флягин подытожил членкор.

— Володя, — заговорила Дарья Федоровна, — когда тебя послали за розами, кажется, ты сказал, что знаешь, где они растут. Ты спускался перед этим в сад? Я не помню.

— Спускался в туалет. Ну и что?

— Значит, ты мог подойти к раскрытому окну кабинета, протянуть руку и взять мышьяк. Это реально — я проверила.

— Так-то вот! — воскликнул членкор уныло. — И второй путь ничего не дал. Каждый имел мотив и мог украсть и отравить.

Его брат с усмешкой оглядел присутствующих и заявил:

— Самое забавное заключается в том, что никто этого сделать не мог.

12
Начальственный благообразный старик произнес многозначительную фразу так спокойно и уверенно, что все вдруг бездумно расслабились, словно высвобождаясь из кошмара в реальный, такой прекрасный мир. Предзакатные лучи, звон кузнечиков, тихий зеленый шелест, терпкий аромат летнего исхода. Только вот не стихала крысиная возня (кто это предложил поджечь одну тварь и очистить дом?)… Но ведь сказано же: среди них нет убийцы. Эта безумная вдова держала всех под гипнозом пять часов, а благородный мудрый старик освободил. Он продолжал:

— Мне всегда это было ясно, но я не прерывал. Подумайте, какие захватывающие, леденящие душу переживания! Ну о чем бы мы с вами беседовали? О погоде да о политике — а тут? Всё на нервах, обнажаются подкладки, изнанки, помыслы и замыслы. Потрясающе!

— Так объясните же, почему никто из нас не мог убить Макса.

— Потому, Дашенька, что я был за рулем и, следовательно, возглавлял застолье. Как известно и как я доложил следователю, мне довелось покинуть компанию всего лишь раз. В мое отсутствие подсыпать яд в стаканчик Максима Максимовича не могли, поскольку к наливке, в которой он обнаружен, еще не приступали. Стаканчик стоял рядом с графином — вот как сейчас (проверьте по фотографиям), то есть перед моими глазами — зрение у меня дай Бог, — а главное, перед глазами самого хозяина. Или находился у него в руке. Так объясните же, каким образом могло быть совершено злодеяние? Никаким — клянусь своей жизнью!

— Сильно сказано, — Дарья Федоровна усмехнулась. — Находясь под столь неусыпным наблюдением, и сам Макс не смог бы себе подсыпать яду?

— Я думал над этим вопросом в свое время, поскольку следователь пришел к выводу, что хозяину проще было бы отравиться в доме в одиночестве, чем подвергаться риску при гостях (вообще тащить из коробки яд на веранду — абсурд!). Однако человеческая душа, Дарья Федоровна, жуткие потемки. Может быть, он хотел совершить этот акт именно в вашем, например, присутствии, на ваших глазах. Своеобразное извращение. А физически, так сказать, совершить это возможно. Ведь стаканчик был в его руках: хозяин — барин. Самоубийство, Дарья Федоровна. И причины у него, как выяснилось, были: он потерял вас… или, пардон, актрису. Как сказал бы поэт: перед нами развернулась трагедия любви!

— Сказано еще сильнее. Итак, вы клянетесь своей жизнью, что никто из гостей подсыпать яд Максу не мог?

— Клянусь.

— Так что же значат отпечатанная записка и коробка на столе?

— Это какое-то недоразумение.

— Так почему же оно не разрешилось сегодня? — Дарья Федоровна тяжелым взглядом посмотрела на каждого — и каждый отвел глаза. — Кто-то зачем-то раздобыл мышьяк и металлическую коробочку, ехал сюда тайком, взял ключ в сарае, открыл чужой дом и вошел в кабинет. Враг или друг? Если друг — отзовись, объясни, расскажи, что ты знаешь о тайне моего мужа, об этих ужасных драгоценностях, о которых Макс трижды упомянул перед смертью и из-за которых, видимо, погиб.

Она говорила тихим, монотонным голосом, с каждым словом возвращая гостей («Гости съезжались на дачу» — предупреждение?) в давешний кошмар, в свой одинокий ад.

Она говорила, в то же время лихорадочно соображая: «Глупо, безнадежно… он не заговорит при всех — тот, кто прислал мне яд. Он придет один, ночью, может быть, сегодня — за драгоценностями. Надо выпроводить их всех и ждать. Ночью? Я боюсь!.. Неправда! Я уже давно ничего не боюсь…» Так она уговаривала себя, между тем продолжая с усмешкой:

— Ну? Кто смелый? Молчите?.. Никогда не клянитесь жизнью, Евгений Михайлович, — это опасно, особенно когда гости съезжаются на дачу. Отравить Макса было невозможно — и все же он был отравлен. Значит — возможно. Легче всего это было сделать вам.

— Идя на допрос к следователю, я продумал этот вариант… в качестве, так сказать, соседа за столом и виночерпия. Но у меня есть свидетель: мадам Загорайская, которая, извините, добровольно следила за вашим мужем.

— Да, Марина Павловна — надежный сыщик. Однако ее внимание раздваивалось: она вынуждена была, подслушивать наши разговоры с Аликом. И — не исключено — между делом подсыпать яду. Или вы, или она могли это проделать, когда Макс уходил за гитарой. Вы — когда Лукаша фотографировал Загорайских и они смотрели в объектив, она — когда фотографировали вас.

— Слушай, Лева, ты заметил бы, как я подсыпаю мышьяк своему соседу?

— Успокойся, заметил бы. Ты не отравитель.

— Лев Михайлович, вы ничего не могли заметить: вы в это время курили трубку на ступеньках веранды.

— Ага! — вставил Загорайский. — Фотограф крутился вокруг стола с сигарой и стряхивал пепел в пепельницу возле стаканчика Максима Максимовича. То же самое проделывал Старый… простите, Александр Иванович.

— Я не курю сигар.

— А сигареты? Я вот вообще не курю.

— Вы! — не оставался в долгу Лукашка. — Вы когда подходили к жене фотографироваться, то самостоятельно угощались наливкой из графина и могли поменять стаканчики.

— О господи! — простонал членкор, раскуривая трубку. — Опять эта чертова круговерть, в которой все соучастники…

— Кроме вас, — вставила Дарья Федоровна. — Когда муж уходил, вас просто не было за столом.

— Ну слава Богу, хоть ты оправдан! — беспечно откликнулся старший Волков. — Ерунда все это! Я был абсолютно трезв и видел все, что у меня под носом творится!

— Но, Евгений Михайлович, — не сдавалась Дарья Федоровна, — вы не можете утверждать, будто в течение часа не сводили глаз со стаканчика Макса. Например, вы обращали активное внимание на женщин. Наверняка оборачивались, чтобы взглянуть на сад, хоть раз…

— Не оборачивался, Дашенька, честное слово, не взглядывал, мне хватало пунцовых роз на столе. Я был занят своими обязанностями. Я… — старик внезапно побледнел, покачнулся и прошептал: — Что-то с головой… кружится…

Среди гостей пронесся то ли вздох, то ли вскрик.

— Что с тобой? — закричал членкор и, резко повернувшись к брату, схватил его за руку. — Он же ничего тут не пил?.. Ты ведь не пил?

— Нет, не пил… я… — забормотал тот со страхом. — Почему ты спрашиваешь?

— Да потому что в этом проклятом доме…

— Я не пил… я только… вон у Дашеньки водички попросил, как мы приехали…

— Дарья Федоровна, вы что, всерьез считаете моего брата убийцей?

— Не более, чем всех.

— О Боже! — вскрикнула актриса истерично. — И ты нас всех… Ну да, он старик, он умирает первый! Алик, какое есть противоядие?.. Впрочем, ты наверняка с ней в сговоре… Что делать?

— Тошнота и рези в желудке — похоже на симптомы холеры, — поставил диагноз Старый мальчик, затянулся сигаретой и стряхнул пепел в пепельницу. — Тошнота и рези. Кто-нибудь ощущает? Никто? Я так и знал.

Тут и остальные вышли из оцепенения, и жутковатый галдеж заглушил было крысиную возню, как вдруг умирающий огляделся затравленно, вырвал руку и поспешно спустился в сад.

— Не нравится мне все, — угрюмо сказал членкор и отправился вслед за братом.

Оставшиеся перед лицом смерти вели себя по-разному: невозмутимо продолжал курить Старый мальчик; золотистый паж рыдал на плече рыцаря-неудачника, повторяя: «Я приехала сюда только из-за тебя», — и тот гладил ее руки; ученый секретарь вскрикивал бессмысленно и безостановочно: «Сумасшедший дом… сумасшедший дом… сумасшедший дом…»; Лукашка бегал взад-вперед по веранде, глубоко дыша по системе йогов; Дарья Федоровна сидела в задумчивости; Загорайская (вот кто не потерял хладнокровия) не сводила с нее глаз; наконец Старый мальчик поднялся, пробормотав:

— Однако пойти успокоить стариков?

— Одного, должно быть, успокоили навеки! — заорал ученый секретарь.

— Не те симптомы, — отозвался Старый мальчик со ступенек. — Просто нервы.

— Куда? — крикнула Загорайская. — Он подойдет к открытому окну и достанет мышьяк!

— Окно закрыто на шпингалеты, — рассеянно объяснила Дарья Федоровна.

Старый мальчик скрылся, Загорайская тотчас придвинулась к хозяйке и зашептала на ухо:

— Вы действуете глупо. Членкор прав: вам предложили сделку за молчание. Отдайте эти чертовы драгоценности, не жадничайте — иначе кто-то потеряет терпение и заговорит.

— Кто?

— Я же говорю: глупо! Надо было с каждым из нас связаться по отдельности и договориться. Кто ж публично признается в шантаже?

— Это вы напечатали записку?

— Нет. Если б у меня были твердые доказательства вашей виновности, я бы рассказала о них следователю. А у шантажиста, очевидно, они есть.

— Как вы думаете, кто это?

— Да хотя бы этот нищий Флягин. Может быть, он подслушал ваш действительный разговор с мужем перед смертью, а не то, что вы нам преподнесли. Впрочем, что гадать? Закругляйте это бестолковое следствие и ждите. Он придет. Или она.

— Она?

— Крокодиловы слезы и хватка крокодила, не видите, что ли? Если драматург знает — знает и она. И неизвестно еще, что ей сказал Максим Максимович, когда они ходили за гитарой. Эта шлюха крутилась тут без вас целый месяц и мало ли что могла пронюхать. Мой совет: отдайте все, что потребуют.

Почему вы заботитесь обо мне?

— Вы страшный человек, Дарья Федоровна, и никогда не любили его. Но я не хочу скандала.

— Боитесь?

— Не хочу, чтоб трепали имя Мещерского.

— Как благородно! Вы не хотите, чтоб трепали имя Загорайских.

— Эх, Дарья Федоровна, если б вы знали, что такое любовь и кого вы потеряли.

Едва закончился этот разговор, как братья Волковы с зубным врачом поднялись на веранду. Старый мальчик повторил:

— Нервы, — и сел рядом с хозяйкой.

— Значит, есть надежда, что мы не отравлены? — Лукашка встряхнулся. — Тогда я пошел! — иподхватил свой портфельчик с пола. — «Ангела», Дарья, я тебе дарю в честь сегодняшнего… Что сегодня было-то? День рождения или поминки? В общем, дарю. Без «Аполлонов» перебьюсь, жизнь дороже. Прощайте, дорогие мои, надеюсь, мы больше не увидимся.

Поднялись Загорайский и Флягин с актрисой.

— Крысы первыми бегут из проклятого дома, — заговорил членкор, загораживая выход. — Однако я хочу добиться истины, и я ее добьюсь.

— Без меня, без меня…

— Прошу по местам!

Было в его голосе, в его глазах что-то такое, что не давало ослушаться; Лукашка покорился, и все расселись в прежнем роковом порядке; и так же шуршали крысы и зиял пустотой венский стул незримого хозяина.

13
Истина надвигалась исподволь, сквозила легчайшим сквознячком сквозь щели и лазейки, шуршала истлевшей соломой на чердаке, отзывалась жалобным, почти неслышным боем бабушкиных часов в недрах старого дома.

Членкор заговорил настойчиво:

— У моего брата, как справедливо заметил наш медик, сдали нервы. Он прогулялся по саду и пришел в себя. Так, Евгений? Тогда ответь при всех (раз уж ты отказался отвечать мне): что с тобой случилось?

— Старость, Лева, вот что со мной случилось.

— Ну, ну, здоровьем тебя Бог не обидел. И ты единственный из нас смотрел на это опасное следствие как на игру и забавлялся. Я не боюсь спрашивать при всех, потому что уверен в тебе, как в себе самом. Ответь: ты что-то вспомнил?

— Лева, не надо.

— Надо. Произошло убийство.

— Никогда не клянитесь жизнью, — забормотал старик глухо и бессвязно, — жена убитого права. Убитого — вот в чем ужас! И тогда на столе цвели розы вот такие же, пунцовые… нет, пышные, оранжерейные. Мы ж с тобой привезли, помнишь? А меж ними и стаканчиком Максима Максимовича вдруг появилась бумажка… Как же я забыл про нее? То есть не забыл, я и внимания не обратил, не придал значения… А ведь потом она исчезла. На фотографии ее уже нет, на той последней фотографии, когда пили здоровье покойника. Дарья Федоровна, дайте мне карточки! Он вгляделся: руки, державшие снимок, дрожали. — Ну да, ее нет… и в пепельнице нет, кто-то взял.

— Какая бумажка? — прошептала Загорайская. — Я ничего не видела.

— Бумажка… не салфетка, нет!.. клочок писчей серой бумаги, мятый… — Евгений Михайлович помолчал. С белым налетом порошка.

— Евгений!

— Да, да, ты прав — убийство… страшное, непостижимое. У меня на глазах! Дарья Федоровна, вы видели эту бумажку?

— Нет.

— Товарищи, кто-нибудь видел? Серая, мятая… ну?

Молчание.

— Может, кто ее выбросил? Вспомните!

Тяжелое, затаившееся молчание.

— Никто из нас ничего подобного не видел, — заявил Старый мальчик с напором, а Загорайский подхватил:

— Ну, если Евгений Михайлович настаивает на своем, значит, сам Мещерский всыпал себе под столом яд, положил эту бумажку, а потом убрал.

— Не мог он этого сделать! Он уходил за гитарой, а она исчезла, когда фотографировали меня, а Лева курил на ступеньках… нас отвлекли. Вот, глядите, — старший Волков лихорадочно листал стопку фотографий. — Вот следующий после моего снимок — Загорайские; возле стаканчика ничего нет, видите?

— «Нас отвлекли», — задумчиво повторил членкор. — Почему в саду ты мне отказался отвечать? Чего ты испугался?

— Мы с тобой среди чужих людей. Мы здесь никого не знаем, а там в кабинете стоит…

— Ты хочешь сказать… Погоди! Медик привозит яд, ученая дама разыгрывает эпизод с Пицундой, жена требует цыганских романсов, актриса увлекает хозяина за гитарой, фотограф организует суматоху и поднимает меня из-за стола, Загорайские позируют, драматург спускается в сад… Любопытный хоровод. Ты помнишь, когда увидел эту чертову бумажку?

— Кажется, после ухода Максима Максимовича с Ниной… Ну да! Я хотел положить ее в пепельницу: стол был так чист и красиво убран! — но тут Лукашка приказал нам улыбаться.

— И мы улыбнулись. Дарья Федоровна, какого сорта бумага лежит на письменном столе? Ну, на чем написана предсмертная… то есть прощальная записка?

— Дешевая, тонкая.

— Серая?

— Серая.

— Марина Павловна, вы такой бумагой снабжали Максима Максимовича?

— Да, низшего сорта, для черновиков докторской.

— Так. Дарья Федоровна, к вам съезжались всегда одни и те же гости?

— Да, уж пять лет, по праздникам.

— Зачем ты привез нас, Лукаша?

— Я хотел с ремонтом…

— У тебя опять промашка вышла. Товарищ драматург, вы точно записали последний разговор с Максимом Максимовичем?

— Точно.

— Сомневаюсь. Кому еще и в каких выражениях говорил хозяин о драгоценностях? — Пауза. — Ну? Он ведь общался со всеми вами перед смертью. По службе, по любви, так сказать, по обмену книг, приглашал на день рождения, жаловался на крыс, проклинал какую-то тайну и считал ее позорной. Кто кого предал — вы его или он вас? Или «предательства нет»? Что он знал о вас или вы о нем? На празднике в присутствии стольких людей незаметно подсыпать яд в серебряный стаканчик невозможно. Да, нас с братом отвлекли, однако он успел заметить серый клочок с налетом порошка.

Гости молчали, и странно прозвучал в этом странном молчании голос хозяйки:

— «Гости съезжались на дачу» — пушкинский пароль, таинственный отрывок», — сказал Макс, встречая своих гостей, свою смерть.

Открытая веранда выходила на запад, тень навеса отступала, вот исчезла совсем, и предзакатные лучи — золото с багрянцем — сквозь деревья старого сада вдруг ярко и пронзительно озарили «пир во время чумы», обнаженные застывшие лица без праздничных улыбок. И она сама сыграла свою зловещую («инфернальную») роль. Весь год Дарья Федоровна чувствовала и сознавала себя убийцей — не освободиться от этого ощущения, вспоминать детали и слова, оттенки интонации, смех, жест, поворот головы. Да и как освободиться — «пир» снился почти каждую ночь; и во сне и в бессоннице муж уходил в темный вечный провал — и напрасно гадать, воображать другой исход: если б она могла простить? Не было бы мертвого тела в кабинете. «Даша, пойдем чаем займемся?» — «Нет». — «Я тебя прошу». — «Нет». И все же я не выдержала, пошла, переступила порог. «Я счастлив, только не уходи», — сказал он, пошел мне навстречу и умер — слишком поздно я пришла! Ты не подонок, и я не могу без тебя жить. Разве это жизнь? Это сон. Продолжается бесконечный сон, в котором гости-соучастники продолжают съезжаться на дачу.

Последние слова она нечаянно — отчаянно! — произнесла вслух и нарушила застывшую тишину. Поднялся гул и ропот — крысиная возня, — но она продолжала упрямо:

— Мне кажется, в этих словах — ключ к убийству.

Ропот усилился; Дарья Федоровна не слушала: сейчас они совместно сплетут новую словесную сеть недомолвок, вранья и оправданий; они не знают, что Макс предупредил меня, подчеркнув четыре слова в черновиках своей докторской. И Лукашка не знает, иначе он не отдал бы мне папку. И я им ничего не скажу, я во всем разберусь сама.

— Мистика какая-то, — растерянно протянул ученый секретарь. — Мракобесие какое-то.

— Удивительно удачное словцо вы подобрали, Виктор Андреевич, — заметил членкор. — Мрако-бесие. Нет, не совсем удачное. То бесы во мраке. А у нас: как крысы, средь бела дня, на солнце, прилюдно и безнаказанно — вот в чем оригинальная особенность нашего преступления. И жертва не сопротивляется, напротив охотно идет навстречу. И бумажку с ядом отчего-то никто не замечает. Ах, кабы не ремонт да не два старых дурака — это мы, Евгений, с тобой, — как бы гладко все сошло!

— Лев Михайлович, — спросил Старый мальчик резко, — какая тайна, по-вашему, может объединять нас всех? Ученого секретаря, например, фотографа и актрису? Меня и мадам…

— Вам виднее, вы медик и можете рассчитать миллиграммы. Возможно, тайна смерти. Иногда мне кажется, это единственное, что объединяет людей вообще.

— Ладно, — Дарья Федоровна встала. — Когда виновны все виновного нет: так получается. Считаю наше следствие законченным.

— Ничего никогда не кончается, Дашенька, запомните, — сказал членкор задумчиво. — В пушкинском отрывке, так полюбившемся вашему мужу, все стремительно идет к катастрофе. Любовь, страсть, отчаяние. Концовки, к сожалению, нет.

— Концовка наступит в понедельник, — ответила Дарья Федоровна с усмешкой. — Ведь речь идет о тайне понедельника?

14
Гости уехали наконец, она осталась одна. «Мне надо прибраться, прощайте», — твердила она на предложение «поехать вместе» или «остаться вместе» Волковым, Старому мальчику, Загорайским, всем, всем, не желающим покидать «безумную вдову» на даче. Дарья Федоровна глядела с веранды вслед: молчаливая компания продефилировала вдоль забора и скрылась, взревел мотор, умчались братья. Выждав еще бесконечные пять минут, она бросилась в прихожую и вдруг остановилась во тьме перед закрытой дверью кабинета. «Я не боюсь!» — повторила вслух назойливую фразу. Да, там яд, там умерли мать с сыном, и, возможно, туда придет он. Или она! Или они? Но если я не узнаю истину, будет длиться и длиться этот мерзкий сон, темный провал, вечный упрек.

Дарья Федоровна понимала, конечно: надо бы остаться с верным человеком, свидетелем и защитником, — да где ж его взять? Она отворила дверь и шагнула через порог. Вот и та женщина давным-давно, после гибели мужа, так же отворила дверь, вошла и не вернулась. В прозрачных сумерках былую старинную прелесть обрел пыльный прах эпох, уютно тикали часы с возлюбленной пастушьей парой на бюро драгоценного дерева, кушетка в углу… здесь лежал истлевший труп, когда бабушка…

Хватит! Надо заниматься делом. Бабушка… Что я хотела? Сюда вошла бабушка и увидела… нет, не то! За столом кто-то что-то сказал о бабушке, что-то странное… меня задело какое-то слово, не могу вспомнить… Ладно, потом, может быть…

Она выдвинула верхний ящик письменного стола и достала зеленую папку в голубых накрапах. Сегодня никто не мог войти сюда и украсть, подменить, перепутать. Развязала тесемки. Разберет она что-нибудь в гаснущем закатном огне? Включать свет опасно: заметно с улицы — он, она, они могут не войти. Нет, пока видно: сумбурное нагромождение строк… Дарья Федоровна поспешно нашла 287-ю страницу — и вновь безумьем и абсурдом отозвались четыре быстрых роковых слова: ГОСТИ СЪЕЗЖАЛИСЬ НА ДАЧУ. Она глаз не могла отвести от подчеркнутой строчки, и чем больше вглядывалась, тем более необычным, несуразным казалось ей написанное. В чем необычность? Ну, ну, сосредоточься… Никакой мистики: это не его рука, это писал не Макс… Что писал? «Гости съезжались на дачу» под таким условным названием нам известно начало повести, при жизни Пушкина не публиковавшееся. Изменения, внесенные в текст автором…» Да что такое? Что же это? Держа раскрытую папку, она подошла к окну. Да, почерк похож, но это не его почерк! И бумага скорее желтая, чем серая. Как же она могла обознаться за столом? Дарья Федоровна торопливо перелистала таинственную рукопись. Вот начало. Совершенно верно, она не обозналась: знакомая серая бумага, которую выдавала в институте Загорайская, знакомые нервные буквы… Это Макс! Зачеркнуто, вставлено, переставлено, но разобраться можно.

«Сын за отца не отвечает? Кажется, так в свое время выразился Ваш вождь (чувствуя усмешечку под знаменитыми усами)? Ладно, не Ваш. — Вам самим крепко досталось, и почти весь семинар погиб по вине моего отца-предателя. Вы не пожелали в 57-м разговаривать с моей бабушкой Ольгой Николаевной. Помните? — Дарья Федоровна вздрогнула, во тьме сверкнул просвет… Бабушка Ольга Николаевна! Как же я не сообразила сразу? Кто это сказал?.. Не может быть! Мне просто померещилось… Дальше! — Мещерский недостоин реабилитации — пусть так! А если не так? Вы лично читали его показания? Между ним и Вами проводились очные ставки? Я прошу у Вас истины, какой бы «позорной» (Ваше словечко) она ни была: на каком основании существует столь тяжкое обвинение? Все это стоило жизни моей матери и в корне изменило мою собственную жизнь.

Да, я обрел отечественные «корни» но какие! Скажут: такое было время, ломались и самые смелые, кто имеет право судить и т. д. Я не сужу (я — благополучный и беспечный человек), не сужу, а безумно жалею их — и Вас — и хочу знать: как, почему были истреблены мои близкие? И другие близкие? У бабушки — годы молчания и страха, у меня — полного забвения. Тотальный страх и забвение — вот чего Вы хотите добиться своим молчанием (уверен, и отца народов частенько трясло от страха).

Впрочем, простите, я Вас понимаю: возвращаться к прошлому тяжело и больно. Почти месяц я занимаюсь бумагами и письмами нашей семьи (начиная с 13-го года) — жестокий и грозный мир. Но поверьте мне, и там я чувствую любовь и жалость. Это главное, это открылось мне раз и навсегда.

После ареста Мещерского и изъятия части архива мама собрала оставшееся, отвезла в Опалиху и сложила в сундук на чердаке. И на даче она покончила с собой: отравилась мышьяком. Сейчас я сижу в этой комнате, пишу Вам, а потом продолжу разбирать отцовскую рукопись — кажется, единственную цельную рукопись, оставшуюся от него (да и то страниц не хватает, все перепутано). Не знаю, издавалась ли она, я не специалист. Рассчитываю все закончить к понедельнику и передать Вам с надеждой и верой. Я — сын предателя — прошу последнего права: ответить за моего отца».

Далее были записаны телефон и ничего ей не говорящие фамилия, имя, отчество: Бардин Алексей Романович.

Тайна понедельника! Позорная тайна, которую они с бабушкой скрыли от нее. Дарья Федоровна глубоко вздохнула и перевернула страницу. Пожелтевшая от времени хрупкая бумага, черные чернила, заглавие:

«Драгоценности русской прозы»
(сравнительный анализ рукописных вариантов и окончательных редакций прозаических произведений Александра Сергеевича Пушкина)

Пушкин как «чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа…».

Едва слышно застонали ступеньки веранды, половицы… медленные осторожные шаги, тяжкий скрип входной двери, тишина… кто-то стоит в прихожей. Она пошла от окна навстречу… кому? чему?.. «Как, почему были истреблены мои близкие?» Дверь внезапно открылась — и в густом вечернем сумраке Дарья Федоровна, Дашенька, с нетерпением и ужасом увидела такое знакомое с детских, школьных лет постаревшее лицо.

15
Сумрак внезапно перешел в ночь. Она распахнула настежь окно: великолепная августовская ночь с цветами и звездами вошла в душную затхлую комнату. Потаенная реальность «пира во время чумы» постепенно раскрывалась, детали, слова, жесты проявляли подспудный смысл… все влеклось к беспощадной развязке — мертвому телу, вот здесь, на полу, подле окна. Бабушка Ольга Николаевна… чуть косо поднимающийся дымок-сквознячок сквозь щели и лазейки старого дома, нуждающегося в ремонте… вороватая фигура фотографа с потрепанным портфельчиком… Она ждала томительно и жадно, как никогда еще в жизни не ждала; упала ночь, и шепот из сада позвал:

— Дарья Федоровна!

— Да! — Она вздрогнула и выглянула в окно.

— Тихо! За нами могут следить.

— Как хорошо, что вы…

— Да, да, счел своим долгом, вернулся на электричке.

— Проходите в дом, дверь не заперта.

— Как вы неосторожны. Ладно, устроим западню… если он не здесь уже, конечно. Ничего подозрительного не заметили?

— Нет.

— Немедленно закройте окно.

Придвинувшаяся тень отдалилась, исчезла в ночи, едва слышно простонали ступеньки, половицы, двери. Тень надвинулась с порога и сказала:

— Окно закрыли? Свет не зажигайте. Опасно.

— Вы уверены, что он придет?

— Куда ему деваться? Вы ж объявили, что тайна откроется в понедельник. Понедельник надвигается.

Они стояли посреди кабинета друг против друга.

— Вам известен такой человек: Бардин Алексей Романович?

В неплотной звездной тьме она уловила движение его правой руки, скользнувшей за борт пиджака, и отскочила за стол, успев крикнуть:

— Знаю не только я, вы себя губите бесповоротно!

— В доме никого нет. — Он медленно приближался. — Но я не хочу пользоваться этим. Вы знаете, что мне нужно.

— Вам не найти, я спрятала.

— В таком случае… — Он вдруг схватил ее за руку и рванул на себя.

— Я согласна на сделку, — сказала она быстро, вглядываясь в блеснувшие безумным огонечком глаза.

— То есть?

— Я отдам, но сначала хочу понять, как погиб мой муж.

— Дался вам этот подонок!

— Ах, дело не в нем, — она пошевелила пальцами, освобождаясь из мертвой хватки. — Я просто хочу определить степень своей вины перед ним и получить наконец свободу.

— О Господи! — Он засмеялся, пошел и сел на кушетку между нею и дверью; пружины жалобно взвизгнули. — Никто ни в чем не виноват. И я не виноват. Естественный отбор, понятно?

— У меня есть доказательства.

— Их просто не существует в природе! — отрезал членкор. — Иначе я б тут с вами не церемонился, хотя… в своем роде, Дарья Федоровна, вы меня восхищаете, как выразился этот придурок Лукашка. Было бы жаль. Ладно, поэзию в сторону. Что за доказательства?

— Сначала несколько вопросов.

— Никаких вопросов.

— О, совершенно невинных. Вы кончали университет?

— Да.

— В каком году?

— В 52-м.

— Учились на семинаре Мещерского?

— С чего вы взяли?

— Вы себя нечаянно выдали: сегодня за столом назвали бабушку Ольгой Николаевной. Я никогда не звала ее по имени-отчеству — просто «бабушка»; Макс тоже. Стало быть, вы знали Мещерских раньше.

— Это не юридическое доказательство. Его не подтвердит никто из гостей, потому что никто ничего не заметил.

— Это подтвердит университетский архив. Да и Бардин, думаю, не откажется засвидетельствовать, кто был вашим научным руководителем.

— А я и не скрываю: Мещерский. Ну и что?

— Так почему же год назад, появившись у нас в Опалихе, вы это скрыли?

— Что значит «скрыл»! Я был здесь впервые и случайно, мне и в голову не пришло, что хозяин — сын моего учителя.

— Пришло, Лев Михайлович, пришло! Я уверена. Вас не могли не поразить такое удивительное совпадение фамилии, имени и отчества: Максим Максимович Мещерский. Сочетание редкое, и Макс упомянул, что это имя — родовое. Однако вы заговорили о князе, издателе «Гражданина», а не о своем учителе, что было бы естественней. Кроме того, по словам бабушки, Макс был вылитый отец.

— И это все ваши доказательства?

— Есть еще кое-что. Вы утверждаете, что, когда мыли с Максом яблоки, он спросил, не нужны ли вам драгоценности, и добавил, что они растут в цене. Так? Вы направили меня по ложному следу. Не о золоте и бриллиантах шел у вас разговор.

— А о чем?

— О «Драгоценностях русской прозы». Эх, Лев Михайлович, неужели вам неизвестно, что рукописи не горят? И не вы ли сами заметили, что ничего никогда не кончается?

— Сегодня сгорят — и все кончится.

— Вы — убийца!

— К счастью для вас, Дарья Федоровна, вам никогда этого не доказать.

— Не доказать? Вы были с Максом в кабинете, и он показывал вам папку с рукописью и письмом к Бардину.

— Из чего это вытекает?

— Из того, что папки оказались перепутанными. После разговора с Лукашкой перед обедом Макс положил «Аполлонов» в ящик стола, конечно, сверху, — верхнюю папку Лукашка и украл, то есть был уверен, что в ней журналы. Он подтвердит. Между несостоявшимся обменом и кражей никто в дом не входил, только вы с Максом. И, несомненно, переложили одинаковые папки.

— Никто ничего не подтвердит. Рукопись и письмо будут уничтожены, останутся три папки: с «Аполлонами», черновиками докторской и пустая — Загорайская засвидетельствует. Вам надо было раскрыть карты при всех, но вас заворожила фраза «Гости съезжались на дачу» — и вы сочли их соучастниками.

— Вы постарались.

— Я сделал все, что можно. Нет, не все! Как ни старался, до темноты задержать их не смог, и вы успели ознакомиться с папкой.

— Значит, вы сознаетесь в преступлении?

— Нет. И никогда не сознаюсь, не рассчитывайте. Бредом безумной вдовы сочтут ваш лепет в милиции… если вы, конечно, отдадите папку и останетесь в живых.

— Бред? А ведь я догадалась, когда вы подсыпали яд в стаканчик Макса.

— Вот что, дорогая моя. Вся эта комедия с «соучастниками» была рассчитана на женские нервы, чтобы оттянуть время. Я не мог отравить вашего мужа: когда он ушел за гитарой, я по просьбе Лукашки позировал ему на ступеньках, курил трубку и присоединился к компании после возвращения хозяина. То есть в отсутствие Максима Максимовича меня за столом не было. Вот это подтвердят все.

— Я помню — это правда. Вы подсыпали яд в присутствии Макса.

— Я же говорю: экзальтация, связанная с навязчивой идеей, дамский лепет, не имеющий никакой юридической силы. Кто видел, как я подсыпал яд? Никто. Вы видели?

— Нет.

— Ну вот. И наконец, главное: мотив! Вас прежде всего спросят о мотиве: из-за чего я пошел бы на убийство?

— Из-за рукописи — это очевидно.

— А зачем, по-вашему, мне чужая рукопись? У меня своих полно, тома.

— Чужая… — повторила она задумчиво. — Чужая! — мгновенный проблеск, молния в черных потемках. — Вы присвоили, украли! Ну? Скажите!

— Дарья Федоровна, — угрюмо отозвался членкор, — об этой рукописи знают только умершие. Смотрите не присоединяйтесь к ним раньше времени. Я не хочу идти на это: мне вас жаль.

— Жаль? — Она усмехнулась. — Жалость, любовь — вся эта, как вы говорите, «поэзия» вам недоступна. Вы явились из тех времен, когда подобные чувства успешно истреблялись. И не трогаете меня из-за одной моей фразы: «Знаю не только я». А вдруг это правда? А вдруг кто поймает вас на втором убийстве?

— В доме никого нет: я проследил за компанией до самой электрички, а потом наблюдал за улицей из рощи.

— Да, никого нет: можете проверить! — произнесла она громко, раздельно и твердо. — Но вдруг я успела что-то кому-то сказать, например, о бабушке Ольге Николаевне? Итак, у нас у обоих нет выхода — остается сделка. Вы раскрываете картину преступления — я вам отдаю папку. Отдам, не бойтесь: я хочу жить, как ни странно. А бреду безумной вдовы никто не поверит.

— Сначала отдайте.

— Нет, вы тогда уйдете.

— А, черт! Вам надо работать в органах.

— Я вас слушаю, Лев Михайлович.

16
Какое-то время они молчали, лишь слышались шорохи, скрипы, возня в кромешной тьме.

— Такое впечатление, — сказал членкор задумчиво, — что кто-то ходит.

— Крысы. Кажется, вы посоветовали поджечь одну тварь во имя борьбы за существование?

— Вот что. Давайте-ка осмотрим комнаты. Нет, нет, вместе, я вам не доверяю.

Они прошли по старому дому — прихожая, столовая, спальня, кухня, — включая на мгновение свет: вспыхивал прах эпох в грозовой атмосфере двадцатого века… желтый комод и учтивое зеркало… овальный стол, канапе и кресло… дубовый гардероб… Ни души — только серые тени, исчезающие в норах и лазейках. Вернулись, Дарья Федоровна присела на подоконник, убийца, как прежде, на кушетку.

— Да, я знал их всех. Я, любимый ученик, был вхож в дом. Ольга Николаевна — крепкая старуха, породистая, и Верочка, невестка Вера Васильевна, совсем еще молоденькая, — меня подкармливали. И младенца помню — вашего Макса. Так кто ж виноват? Он, только он, — мой учитель. Атмосферка-то была отнюдь не пушкинская, смертная, обличали космополитизм, преклонение… не перед тем, перед кем действительно надо было преклониться. На время, чтоб потом взлететь. Так и делали. Он не захотел. Он продолжал твердить о русском гении — «всечеловеке», об Александре Сергеевиче, который сумел — черт возьми! — охватить и отразить всю вселенную. И мы, молодые дураки, вместе с ним горели… как выяснилось впоследствии, синим пламенем. Я писал диплом по стилистике, то есть на грани литературы и языка. Диплом был почти готов, а у него окончена работа — семь лет жизни — «Драгоценности русской прозы». Он мне сам предложил — заметьте, сам! — свою рукопись в помощь… ну, вроде методического руководства… ну и, конечно, ему хотелось, чтоб хоть кто-то ее прочел. Дал на неделю, а за неделю много чего случилось. Короче говоря, его взяли, и он мгновенно всех заложил. Кроме меня: любимый ученик, так сказать, надежда. Я остался в аспирантуре, а через год стало известно, что Максим Максимович скончался где-то под Магаданом. Потом пошли реабилитации, Бардин вернулся, но никто не собирался заниматься предателем. Его имя сделалось табу. Вы не представляете, что творилось, какие горизонты внезапно открылись — расправляй крылья и лети!

— И вы полетели с чужими «Драгоценностями».

— Мой учитель, на которого я молился, предал. Ученик — пожиже, помельче — украл. Все хороши, круговая порука, виновных нет. Я переписал рукопись, сжег оригинал и на всякий случай изменил название.

— Однако вы человек рисковый.

— Никакого риска: о «всемирном гении» он писал тайно. Близких, в сущности, не осталось. Ольга Николаевна впала в детство.

— Жена, очевидно, тоже? Кстати, вы сидите на кушетке, на которой нашли ее труп (членкор шевельнулся, пружины взвизгнули, но с места не встал). Вся эта поэзия, то есть любовь, как видите, Лев Михайлович, неистребима ни в пушкинские, ни в сталинские времена.

— Я не виноват в ее смерти. Итак, женщины не в счет, младенец сгинул, чтоб всплыть как кошмар, как последний ужас через тридцать с лишком лет! А тогда — головокружительный успех, премия, докторская степень — все сразу. Ну, полетел, лечу до сих пор.

— Год назад вы не знали, к кому едете?

— Если б знать! Когда я увидел вашего Макса, что-то где-то во мне дрогнуло, но я не осознал. Осознал только, когда ученый секретарь пошутил, помните? «Надежда нашего заведения Максим Максимович Мещерский во цвете лет…» Я вдруг вспомнил, что у них была дача в Опалихе, именно в Опалихе! Но дело не в даче… Я увидел живого покойника. Похож — не то слово: со мной разговаривал мой учитель (только помоложе), сейчас он скажет: «Какими же средствами, Левушка, притча о блудном сыне отражена в «Станционном смотрителе»? Страх. Страх обретал реальность — да еще какую! — самую что ни на есть уголовную, как выяснилось впоследствии, когда мы удалились мыть яблоки. Я прямо приступил к делу и спросил: «Ваш отец случайно не покойный филолог Мещерский?» Сын сразу замкнулся, я, вопреки всякому благоразумию, настаивал: «Ведь Мещерский погиб при культе?» Внезапно он сказал с отчаянием: «Я не верю, что отец — предатель, и добьюсь реабилитации. Вы слыхали о «Драгоценностях русской прозы»? Нет? Тем лучше! Вы все, и Бардин в том числе, узнаете, что такое настоящий талант!» Ну, тут я понял, что он пойдет на все.

— И он пошел на все с убийцей! — отчаянно закричала Дарья Федоровна.

— Я понял и решил… да нет, в ту минуту еще нет. Дело, видите ли, шло к баллотированию меня в члены…

— Член-корреспондент! — она рассмеялась, как помешанная. — Человек погиб из-за… Член-корреспондент! О Господи!

— Нет, нет, вы не понимаете. Меня убили эти «Драгоценности», я понял, что погиб. Я погиб! Да, борьба за выживание, да, естественный отбор… да! Ведь он и не осознал, что умирает, в конце-то концов…

— Ладно, продолжайте.

— Коробка с ядом стояла за миской с огурцами, я чисто машинально отметил это. Идея не сформировалась, нужен был толчок. Знаете, — прошептал он вдруг доверительно, — человека убить не так-то просто: нужны идея и толчок. Я сказал: «Разрешите взглянуть на рукопись, я в этом кое-что понимаю». Мы прошли в кабинет, он достал папку, открыл, объяснил: «Тут записка к Бардину, а вот…» Я увидел то, что сжег, сам лично сжег тридцать лет назад. Воистину рукописи не горят! Ведь и тот сожженный экземпляр был весь в помарках и вставках, вроде бы черновик! И я решился. Покуда младенец-мститель прятал папку в стол, я быстро вернулся в кухню, оторвал кусок бумажной салфетки, с помощью носового платка открыл коробку и прихватил щепотку, крошечную… Да ведь и нужно-то всего три грамма, — членкор вдруг хохотнул и словно захлебнулся. — Три грамма, три секунды, открыть, схватить — и нет ничего, пустота, нем как могила, понимаете? Бумажный комочек с ядом я спрятал в кисет, в карман. Тут за столом разыгрался роковой треугольник… или четырехугольник?.. или пяти?.. Словом, эта самая пошлая мелодрама, которая прикрыла трагедию. Как вы все мне подыграли — как по дьявольским нотам! А я-то не догадывался, я мучительно соображал: как, как, как подсыпать? Украсть папку невозможно, в понедельник он едет к Бардину как подсыпать?

— Вам помог брат.

— Помог — совершенно невольно. Я все рассчитывал, рассчитывал. Сидящие напротив, Лукашка, вы и медик не заметят: мешают розы и графин с вином. Но брат, сам Мещерский и влюбленная мадам — невозможно!

— Вы все время возились с трубкой.

— Да, набивал, раскуривал, выбивал пепел в пепельницу рядом со стаканчиком — словом, к моим манипуляциям все привыкли. И все-таки — невозможно! Как вы догадались?

— Вспомнила. Был только один момент, один-единственный, когда внимание сидящих рядом с вами отвлеклось. Именно трубка, косой дымок-сквознячок сквозь крысиные щели и норы. Ваш брат сказал мужу что-то вроде: «Видите дым? Тянет откуда-то из подпола, старое дерево подгнило». Тут он отвернулся к перилам, постучал, заставил Макса взглянуть на скобы. Загорайская тоже заинтересовалась. Так?

— Точно!

— Когда Евгений Михайлович вспомнил сегодня про вашу трубку, ему стало плохо. Он что-то тогда заметил, да?

— Заметил, но не отдал себе отчета, настолько поверил в самоубийство… да и с какой стати мне убивать незнакомого человека? Заметил краем глаза, что я вынимаю под столом из кисета комочек бумажки.

— Вы с ним договорились в саду?

— Да. Исходя из вашего наваждения — «Гости съезжались на дачу»…

— Эту фразу я прочитала за столом в рукописи.

— Я видел, что с вами делалось. Так вот, исходя из этого, мне удалось на время создать иллюзию всеобщего соучастия. Я спустился в сад за братом, надеясь унести из кабинета папку, чтоб спрятать в кустах до лучших времен. Вы меня перехитрили — закрыли окно. Заявляю сразу: против меня брат показывать не будет.

— Ну, вы себя со всех сторон обезопасили, не сомневаюсь. Но рассказываете с увлечением, любуясь на дело рук своих — безукоризненное и бесследное!

— А разве не так? Именно безукоризненное, законное, неподсудное самоубийство. Однако требовалось уничтожить вторую рукопись — и в ту же ночь я вернулся в Опалиху. Ключ в сарае, хозяйка в Москве, все в порядке — только вот папка исчезла! На несостоявшийся обмен Лукашка жаловался, именно когда мы мыли яблоки на кухне. Я бы сообразил, помню «Огненного ангела» в столе. Промашка вышла. И все же я подумал на него: он единственный покинул дом с портфелем — в дамские сумочки «Драгоценности русской прозы» не поместятся. На время следствия я затаился: ничего не всплыло. Значит, кто-то собирается раскрывать тайну понедельника самостоятельно или шантажировать меня? Книжного маньяка я прощупал тщательно, обзвонил вас всех, намекал и разыгрывал роль; несколько раз будто случайно встречался и беседовал со стариком Бардиным — безнадежно! А между тем кто-то, как и я, возвращался в Опалиху той же ночью и сумел опередить меня, украв папку? С какой целью? Покойный кому-то рассказал? Дело представлялось все более серьезным и чреватым: член-корреспондент (меня уже избрали, и Бардин поздравил, и я тщетно искал на его лице зловещую усмешечку), член-корреспондент — уголовник, вор, может быть, убийца! В каком аду я горел, Дарья Федоровна, вам и не снилось…

— Мне снилось, — сказала она глухо. — Но у нас с вами разные адские отделения — круги, так кажется? — мы друг друга не поймем. А впрочем, что тут понимать? Вы тряслись за свою шкуру.

— Почему столько презрения? Этой самой тряской — инстинктом самосохранения — и жив человек. Отдельные аномалии (самопожертвование за идею, за отечество, например) только подтверждают всеобщее правило. Вы скажете: любовь к детям, к родным — это любовь к себе. Святая, неистребимая и единственная! Вот истина, о которой, однако, не принято говорить, чтоб зверье щипало травку в стаде, а не собиралось в хищные стаи.

— Вы хищник.

— Я-то? Всю жизнь трясся — с детства, с юности постоянный страх. Но этот год… я больше не мог, психически не мог. И решил пойти навстречу… черт его знает кому! Обыскать дом во второй раз было необходимо: может, по каким-то причинам сам хозяин перед смертью перепрятал злосчастную папку. Кроме того, имелась одна зацепка. Еще в ту, первую, ночь в нижнем ящике стола я нашел бумаги, исписанные рукой моего учителя. Целый ворох, оставшийся, очевидно, после обыска в 52-м. Среди них семнадцать разрозненных страниц из «Драгоценностей русской прозы» — мне ль не знать! Естественно, я сразу забрал их и уничтожил. Однако шантажист (образ борца за истину в моем сознании постепенно померк, поскольку рукопись не всплыла ни на следствии, ни у Бардина), так вот, шантажист, возможно, обнаружит недостачу и вернется за ней. Я решил предупредить его запиской и, так сказать, намеком на расправу: «Насчет драгоценностей можем договориться, тем более что их не хватает. Иначе — берегись!» Шантажист должен был меня понять и, если он в курсе, связаться со мной. Или просто испугаться: кому охота рисковать жизнью из-за давно позабытого профессора Мещерского, к тому же еще предателя?

— В этой коробочке, — Дарья Федоровна указала на стол, — обыкновенная сода.

— Откуда вы узнали? — Он насторожился. — Вы не специалист.

— Ну какая ж хозяйка не узнает соду?

— Да? — Чувствовалось, как напряженно он раздумывает. — А не бродит ли где-нибудь в окрестностях наш знаменитый медик?

— Вы ж следили за улицей и осмотрели дом.

— Следить-то следил, но… он мог подкрасться задами, каким-то кружным путем, а спрятаться в этом антиквариате нетрудно.

— Вы боитесь?

— Дарья Федоровна, вы очень опасная женщина. Признаться, год назад из-за всех этих перетрясок я вас толком не рассмотрел и не оценил. Прелестная, слегка капризная дама, убитая горем вдова — все банально, все можно предсказать заранее. Черта с два! Я не считал вас замешанной в кутерьму с папкой: в ту ночь мы с братом оставили вас на руках соседей почти в невменяемом состоянии. И вы, конечно, предъявили бы рукопись с письмом на следствии, объяснив, что мучило вашего мужа перед странным самоубийством. Ну а если б не шантажист, а вы напоролись на записку и коробочку и отнесли их в милицию, вас бы вежливо выпроводили с этой содой. Проделки безумной вдовы. Одним словом, я не считал, что иду на риск, и не принимал вас в расчет, а зря! Вы не побежали с содой в органы, а умудрились собрать всех оптом и блестяще провернуть следствие, хотя я всеми силами, как только мог, сворачивал вас на ложный след. Вы — и никто другой — прицепились к этим уголовным драгоценностям; вы поняли, нет, почувствовали, что в незабвенной пушкинской прозе («Гости съезжались на дачу») — ключ к разгадке. Именно вы еще засветло прервали следствие и выпроводили гостей, чтобы заняться папкой. И я не мог по оживленной воскресной улице невидимкою добраться до вас. И наконец, ловким ходом вы вынудили меня пойти на сделку. Я восхищен, однако учтите: меня здесь нет, брат устроит алиби, а ваши так называемые доказательства я сумею обратить в дамский лепет и безумный бред. Давайте папку.

Она подошла к бюро драгоценного черного дерева, бабушкины часы с возлюбленной парой принялись отбивать двенадцать ударов. Тайна понедельника. Две крысы внезапно выскочили из потаенной лазейки и закружились в яростной схватке посреди комнаты.

— Проклятый дом, — пробормотал членкор. — Здесь трупы. Разделайтесь с ним поскорее.

— Нет. Теперь нет. Он умер здесь.

— Повторяю: я восхищен. Одно для меня непостижимо: как вы могли полюбить такое ничтожество?

Она отозвалась холодно:

— Я вас вижу насквозь. Вы стремитесь возбудить ненависть к убитому, чтобы я простила убийцу.

— Вас не надо возбуждать, возразил членкор вкрадчиво. — После упоминания о Пицунде вы мгновенно возненавидели его. И сумели взглянуть в лицо истине: он променял вас на маленькую дрянь. Как говорится, по Сеньке и шапка, собаке — собачья смерть.

— Это не истина, — прошептала она, слезы любви и жалости подступили к горлу. — То есть не вся истина. Да, я чувствовала, что мы с ним погибаем в житейской пошлости, захотелось остренького, запретного… «Пиковой дамы». Он очнулся первый… несчастный ребенок, сирота, сын предателя, лишенный и детства, и юности. Я ничего не поняла! Себя я ненавижу, я ничтожество, у меня не хватило души простить… или хотя бы проститься с ним, когда он умирал вот здесь, на глазах… Алик! — закричала она, и впервые заплакала, и бросилась к двери, и вспыхнул свет, и старый школьный товарищ поспешил ей навстречу. — Алик! Я никогда его больше не увижу!

— Даша, милая… — он гладил ее по голове, словно ребенка. — Дашенька… гляди!

Старик зашевелился, достал из-за пазухи гаечный ключ (таким при желании вполне можно проломить череп), повертел его в руках, вдруг растянулся на кушетке — пружины в последний раз протестующе взвизгнули — и застыл, как покойник.


Вопрос следователя: «Таким образом, вы признаете себя виновным в предумышленном убийстве Мещерского?» — «Признаю», — «Вы пошли на это из-за вероятного публичного обвинения в плагиате?» — «Да». — «Это единственный мотив преступления?» — «Единственный». — «В архиве Верховного Суда СССР я ознакомился с материалами по «делу» отца покойного, профессора и доктора филологических наук Максима Максимовича Мещерского, начатого в марте и законченного в августе 1952 года. Там я нашел один любопытный документ: письмо, направленное в прокуратуру учеником обвиняемого Львом Волковым. Вы помните это письмо?» — «Тогда все писали. Такое было время». — «Время никого не оправдывает. Именно по этому доносу и было начато «дело» против вашего учителя, а также против ряда его коллег и студентов. Что вы на это скажете?» — «Я только защищался. Ходили упорные слухи, что Мещерского вот-вот посадят за Александра Сергеевича Пушкина и мы загремим как соучастники. Я всего лишь опередил события». — «Какие же мотивы двигали вами?» — «Страх».

17
— Алексей Романович, значит, вы разговаривали с моим мужем летом в прошлом году?

— Мне позвонил какой-то человек и представился как сын Максима. Второе явление из прошлого. Первое — в 57-м, когда я отказался встретиться с Ольгой Николаевной… Я только что вернулся из лагеря. Но меня ничто не оправдывает. Мы тогда, в пятидесятые, не довели дело до конца, не освободились духовно — и расплачиваемся сейчас. Если б я поспешил навстречу вашему мужу, убийства не было бы. Вот она, невыносимая истина!

— Но как же вы могли поверить, что ваш друг — предатель?

— Мне об этом говорил следователь, называл фамилии арестованных ребятишек с семинара Максима… Но дело не в этом! Я был готов поверить во что угодно: мы жили в искаженном мире, когда вековые законы и заповеди изгонялись и вытаптывались. Друг поверил в предательство друга, ученик предал своего учителя. К счастью, Дарья Федоровна, вам этого уже не понять.

— К счастью? Благодаря вам всем, вместе взятым, погиб мой муж. Здесь его письмо к вам.

Она протянула зеленую папку в голубых накрапах старику — глубокому старцу, высокому, изможденному, — в чем только держится его душа?

— Простите меня, — сказала она тихо.

Он прочитал медленно, шевеля губами, повторив концовку вслух:

— «Я — сын предателя — прошу последнего права: ответить за моего отца». И ведь он ответил.

Они долго молчали. Старик принялся листать рукопись, лицо преобразилось, засияли из-под седых бровей — сочувствием? жизнью? слезами? — ослепительно-синие глаза: однако есть еще огонь, есть!

— Боже мой! Ведь это Максим, я узнаю его… Блестящий, бесценный труд. Понимаете, он проследил по черновикам весь ход работы Пушкина над прозой… как бы это попроще?.. Словом, каким образом наш гений, изменяя компоновку предложений, убирая союзы и связки, создавал свою знаменитую краткую динамичную фразу. Неповторимый стиль, единственный в своем роде, — подражание невозможно. Да, русская проза началась с недосягаемого образца — воистину драгоценности!

— Вы ведь читали эти «Драгоценности»?

— Конечно, тогда же, в 57-м. Это была сенсация, все говорили: школа Мещерского. Лев Михайлович, еще почти юноша, сразу пошел в гору.

— Убийца!

— Да, да… И сам Максим с помощью своего сына разоблачил его. «Гости съезжались на дачу» — пушкинский пароль, таинственный отрывок, ключ к тайне понедельника.

Соня, бессонница, сон. Роман

«Ибо крепка, как смерть, любовь»

«Песнь Песней»

ЧАСТЬ I

«ЧЕРНЫЙ КРЕСТ»
(Судебный очерк)
Черная лестница, зыбкая вонючая тьма, один пролет, другой, третий… тяжелая дубовая дверь, негромкий стук… тишина… неожиданно с протяжным скрипом дверь сама по себе открывается. Путь свободен!

Год назад Москва была возбуждена слухами о зверском убийстве.

Это случилось субботним утром 26 мая 1984 года в угловом доме номер семь по Мыльному переулку. Сияло солнце, дети играли в песочнице. Василий Дмитриевич Моргунков гонял голубей, еще трое соседей следили за стремительной стаей… вдруг этот безмятежный мир раскололся криком с третьего этажа, из квартиры Неручевых. Соня Неручева, восемнадцатилетняя студентка, кричала из раскрытого окна что-то бессвязное («как будто безумное», по позднейшим воспоминаниям свидетелей, запомнивших слово «убийца») и внезапно исчезла в глубине комнаты.

Соседи (среди них жених Сони — Георгий Елизаров) бросились на помощь.

Рассказ Моргункова: «Я крикнул: «Ребята! Бегите через парадное!» А сам рванул по черной лестнице. На площадке первого этажа столкнулся с соседом Антошей Ворожейкиным (тот возился с дверным замком своей квартиры), взбежал на третий этаж. Дверь к Неручевым приоткрыта, чуть-чуть покачивается, постанывает, как живая. Стало, знаете, не по себе. Вошел. Ну, картинка! За кухонным столом лежала Ада (Сонина мать), лицо в крови. На столе топор, к обуху пристали рыжие волосы, рядом полотенце, тоже в крови. Словом, кадр из фильма ужасов, мороз по коже, а в парадную дверь звонят, колотят — Егор с Ромой. Кинулся в прихожую, темно, споткнулся обо что-то на полу, упал. Человеческое тело, под руками что-то липкое — кровь. Поднялся весь в крови, отворил дверь, ворвались ребята, кто-то включил свет — мы увидели Соню. Только что она кричала из окна. И вот — изуродованный труп, вместо лица — кровавое месиво. Что творилось с Егором! Я крикнул, вдруг вспомнив: «Там,на лестнице, Антоша! Я только что видел! У него рубашка в крови!» На площадке темновато, но пятно на белой рубашке заметно, просто я не отдал себе отчета, не до того было. И вдруг вспомнил. Рома побежал к Ворожейкиным. Егор сидел неподвижно на полу возле убитой. Я стал звонить в милицию и Сониному отцу…»

Роман Сорин. «Убийство на улице Морг» Эдгара По дает некоторое представление. Везде кровь, все в крови, два обезображенных трупа. Кошмар. Как во сне я спустился на первый этаж, звоню, долго никто не открывает. Наконец дверь распахнулась. Антоша, по пояс голый, босиком. Я спросил почему-то шепотом: «Ты сейчас был у Неручевых?» Он смотрит как безумный. Вдруг побежал от меня прочь по коридору и заперся в ванной. «Открой! Открой! Открой!» Молчание. Только шум воды. Я разбежался, высадил плечом дверь, схватил его за ремень брюк и потащил наверх к Неручевым. Отвратительная сцена, я был на пределе. Увидев Соню, он закричал: «Нет! Нет! Нет!» — словно в истерике. Вскоре подъехала милиция, и мы сдали старого друга… Друг детства… Да, перед этим в квартиру поднялась Алена, Сонина подруга, соседка, — мы только что вчетвером у голубятни стояли. Ну, реакция ее понятна… Слегка опомнившись, она рассказала любопытную вещь. Картина начала проясняться. Однако до сих пор для меня непостижимо главное: как он мог пойти на это?..»

Алена Демина. «Я услышала крик из окна: Сонечка в своем любимом платье и алой ленте в волосах (у нее волосы рыжие, редчайшего медового оттенка), а лицо!.. искаженное от ужаса. Она кричала так дико, что… в общем, непонятно, страшно. Хотя я и не из пугливых, честно сказать. Мужчины побежали в дом, а я не могу. Бедная Соня. И Ада Алексеевна. Зачем я только пошла туда? Трупы, кровь… Василий Дмитрич с Ромой кричали на Антошу, а тот, полуголый, молчал. Зверь. Таких надо расстреливать безо всякого суда. И тут я вспомнила. Накануне, в пятницу, праздновали помолвку Сони с Егором, я помогала накрывать на стол и нечаянно услышала, как Антоша просил у Ады Алексеевны денег взаймы: очень срочно, жизнь зависит. «Приходи завтра утром», — ответила она. И вот он пришел…»

Соседка Серафима Ивановна Свечина. «Я вязала во дворе на лавочке. Детишки в песке возились, а Роман с Егором и Аленой возле Васиной голубятни стояли. Вдруг вижу: из тоннеля, что на улицу ведет, выглядывает Антоша (в белой рубашке и с черной «бабочкой», — стало быть, с работы отлучился, он официант в ресторане). Осмотрелся внимательно, шмыгнул за кусты, пробежал и скрылся в подъезде. Я удивилась… как вдруг крик: Сонечка Неручева с третьего этажа. В словах ее смысла не было, впрочем, не берусь судить, нет. Такое впечатление, будто она помешалась, видя, как смерть приближается…»

Герман Петрович Неручев. «Я появился в разгар следствия. И был вынужден опознавать трупы жены и дочери. Нетрудно представить мое состояние… нет, пожалуй, трудно — это надо пережить. Тем не менее я тогда же машинально отметил, что убийство (особенно Сонечки) было совершено с исключительной, граничащей с садизмом жестокостью — это просто бросалось в глаза. Мне предложили осмотреть квартиру: не пропало ли что-нибудь? Все оказалось на месте за исключением одной вещицы — любимого украшения жены: довольно большой серебряный крест на серебряной же цепочке, выложенный черным жемчугом. «Черный крест» — так называла его Ада…»

Старинная драгоценность почти сразу была найдена при обыске у Ворожейкиных: в кармане старого плаща в коридоре на вешалке. На месте преступления обнаружены отпечатки пальцев Антоши (как задушевно звучит, не правда ли?); по его же собственным словам, он пытался стереть их с орудия убийства полотенцем — и все же один-единственный отпечаток (кровавая мета!) на топорище остался.

Итак, преступник полностью изобличен, справедливость восстановлена, наши нравственные чувства, казалось бы, удовлетворены. Ну а вопрос, высказанный Романом Сориным: как он мог пойти на это?

Как он мог?.. «…Боже! — воскликнул он. — Да неужели ж, неужели ж я в самом деле возьму топор, стану бить по голове, размозжу ей череп… буду скользить в липкой, теплой крови, взламывать замок и дрожать; прятаться, весь залитый кровью… с топором?.. Господи, неужели?..» Санкт-Петербург, Родион Раскольников, старуха процентщица и Лизавета — аналогия напрашивается сама собой. Но — другие времена, другие нравы: наш «сверхчеловек» (нет, «тварь дрожащая»!) не раскаялся, он даже не сознался в убийстве беззащитных женщин. Последнее слово подсудимого перед вынесением приговора: «Я невиновен.

Улики против меня неопровержимы, я не могу опровергнуть их. Я ничего не понимаю и прошу об одном: поверьте мне. Я хочу жить!» А из зала суда неслись крики: «Смерть! Смерть убийце!» В разговоре с ним я спросил: да разве ваши жертвы не хотели жить? Я видел перед собой слабого (не физически, нет!), жалкого человечка-садиста, бормочущего: «Я не убивал, нет, нет, я не убивал…» Любителю покера, проигравшему две тысячи и отдавшему в счет долга дневную ресторанную выручку, грозило разоблачение. Он просит взаймы у соседки и приходит в субботу утром за деньгами. Объективности ради приведу показания и самого преступника, которые убедительно опровергаются фактами. «Да, в субботу я должен был вернуть деньги в кассу. Ада сказала прийти утром. Я отпросился с работы — ресторан в десяти минутах ходьбы от дома. Боясь, что меня увидит жена — о карточном долге она не знала, — я постарался войти в дом незаметно…» Следователь — майор Пронин В. Н.: «Тогда логичнее было бы пройти через парадное, а не по двору, рискуя столкнуться с соседями и вашими собственными детьми». — «Совершенно верно. Но Катерина собиралась на рынок, я боялся встретиться с ней на парадной лестнице или в переулке». — «А не потому ли вы выбрали черный ход, что надеялись: авось кухонная дверь не заперта?» — «Мне это даже в голову не приходило». — «Но ведь она действительно оказалась незапертой?» — «Да. Я постучался, дверь внезапно распахнулась. Увидел кровь, мертвое тело — и застыл на пороге. Вдруг померещилось, будто труп шевельнулся. (Заметим в скобках: преступнику, по его словам, явилось и «натуральное привидение», но я не специалист в «черной магии», пусть останется эта очередная выдумка на его совести. — Е. Г.) Бросился к Аде, задел лежащий почему-то на столе топор, тот упал с грохотом, я подобрал его и тут сообразил, что оставляю следы. Схватил полотенце, начал вытирать… внезапно возникло жуткое ощущение чьего-то невидимого, неслышимого присутствия». — «Что конкретно вы увидели и услышали?» — «Не могу объяснить. Как будто неуловимое движение…» — «Вам же померещилось, будто труп шевельнулся?» — «Нет, это вначале, а потом… словно нечто сверхъестественное… невыносимое ощущение. Нервы сдали, я выскочил на черную лестницу, ощутил кровь на руках, побежал к себе. Замок заело, никак дверь не могу отпереть. Тут снизу сосед Моргунов кричит: «Соня Неручева! Что-то случилось!» А ведь Сони не было! Поверьте мне, ее не было…» — «Но вы слышали ее крик?» — «Нет. Не слышал и вообще не видел ее в квартире». — «Значит, вы признаете, что побывали не только на кухне, но и в других комнатах?» — «Нет, только на кухне, я неточно выразился». — «И ящик в настенном шкафчике не взламывали?» — «Я в комнату Ады не входил». — «Однако накануне, на помолвке, вы видели, откуда хозяйка достает украшение?» — «Все видели». — «Продолжайте». — «Бросился в ванную отмывать одежду. Звонок в дверь. Я боялся открывать…» — «Почему же? Ведь вы утверждаете, что ваша совесть чиста?» — «Я этого не утверждаю: я опустился… проигрался, проворовался…» — «То есть вы признаете себя виновным хотя бы в краже драгоценности?» — «Нет, нет и нет!» — «Так. Сейчас вы сочините сказку, будто подобрали мешочек на месте преступления». — «Не подбирал, не прикасался, вообще его там не видел». — «Каким же образом крест очутился в вашей квартире?» — «Не представляю!» — «Хватит. Опять сверхъестественная сила? Некая чертовщина убивает двух женщин, крадет крест и подкладывает в карман вашего плаща». — «Зачем вы так? Ведь настоящий убийца действительно существует». — «Существует. Это вы. По многочисленным свидетельствам очевидцев, с момента появления в окне Софьи Неручевой никто не выходил из дома; ни по парадному, ни по черному ходу. В доме всего три этажа, шесть квартир. И по роковому для вас совпадению в то субботнее утро никого из жильцов дома не было, алиби проверены. То есть никто не мог спрятаться, скажем, в своей квартире. Присутствие постороннего также исключено: побежав на крик девушки, соседи, так сказать, прочесали оба подъезда, никого не обнаружив, кроме вас». — «Но ведь это невероятно! Этого не может быть!» — «Это есть. Вы напрасно упорствуете. Советую сознаться». — «Не в чем! Неужели вы не понимаете?» — «Не понимаю». — «Тогда мне больше нечего сказать».

Убийце больше нечего сказать! Нет, аналогия с тем давним петербургским преступником беспочвенна, в нашем случае деградация личности необратима.

Остается добавить только, что суд под председательством судьи Гороховой А. М., согласно статье 102 УК РСФСР (умышленное убийство при отягчающих обстоятельствах), приговорил преступника к высшей мере наказания. Приговор приведен в исполнение.

Наш спец. корр. Евгений Гросс».

* * *
Егор уронил газету (вчерашнюю «Вечерку») на пол, сам остался лежать на диване неподвижно, глядя в оконный проем, распахнутый в майское небо. Было невыносимо лежать, ходить, говорить — было невыносимо жить. В дверь позвонили, он не шелохнулся… еще звонок… еще… Наконец встал, прошел, шаркая разношенными тапками, в переднюю, открыл дверь. Катерина. Вся в черном. Какое-то время они молча смотрели друг на друга, она сказала шепотом:

— Это вы погубили Антона.

— Кто — мы?

— Ты, Ромка и Морг.

— Он убийца.

— Нет.

— Катюш, — заговорил он бессвязно и беспомощно, — голубушка, я для тебя на все готов, так жалко, но… разве я смогу простить ему Соню?

— Егор, — отвечала она тоже мягко, даже нежно, — ты знал Антошу с детства, он любил тебя. Скажи мне, ради Бога, разве он мог?

— Если б ты видела их трупы!

— И он уже труп! — закричала Катерина и заплакала. — Даже страшнее — горсть пыли в жестянке!

Он бил ее по голове, — отозвался Егор деревянно. Вот уже год он жил как во сне. — Бил по лицу и по голове до тех пор…

— Замолчи! — Она пошла к ступенькам, толстая тетка в черном, на секунду сердце дрогнуло чужой болью, вот обернулась и прошептала отчаянно: — Будьте вы все прокляты!

Егор вернулся на любимый свой диван, уставился в окно в ожидании блаженного безразличия. «Напрасно я все это читал. Надо забыть — но как?» Встал, прошел на кухню, выпил воды из-под крана, подошел к окну, выходящему во двор. Сирень цветет неистово и жадно, Серафима Ивановна вяжет на лавочке, ребята играют в мяч. Среди них беленькие, в голубых штанишках дети Антона: мальчик и девочка — смеются беззаботно. Отец — горсть пыли в жестянке… А ведь вправду мальчик был тихий и застенчивый… к черту! все к черту!

Егор заставил себя умыться, одеться для выхода (а ведь уже четвертый час, но жизнь остановилась, и житейские условности казались нелепыми, впрочем, он просто забывал о них). Но эту условность он исполнит. Спустился по парадной лестнице в милейший Мыльный переулок, зашел на рынок, купил за непотребную цену белые розы и поехал трамваем на кладбище. У Ады (урожденной Захарьиной) там спит вечным сном родня, и Герману Петровичу удалось (ему всегда все удается) пристроить в старые могилы новопреставленных — жену и дочь.

Сквозь зеленую прохладу дубов и кленов сияло равнодушное солнце; пустынная аллея, поворот, еще поворот, покрашенная охрой ограда, низкая лавочка. Он сел, встретился взглядом с Соней и застыл, всматриваясь в черные глаза — черные очи, отвечавшие ему веселым любопытством. Нет, фотография в овальном медальоне на высоком кресте из дорогого камня лабрадор (Герман Петрович размахнулся) — фотография не могла передать всей прелести любимого лица, заключавшейся в игре красок: темно-рыжие волосы, ослепительно белая кожа при черных глазах, бровях и ресницах. Под фотографией дата: 1966–1984 годы. У Ады соответственно: 1946–1984. Восемнадцать лет и тридцать восемь лет. Ада тоже хороша, очень, смотрит гордо и улыбается слегка загадочно. Обольстительная гадалка. Егор вспомнил про розы, которые так и продолжал держать в руках, склонился к могильной плите. Последний раз он был здесь поздней осенью: голое кладбище, не преображенное молодой зеленью, точнее соответствовало пустоте душевной. Он и тогда принес розы, ага, вот останки букета… Егор взял двумя пальцами засохшие стебли, чтобы выбросить за ограду, — внезапный «нездешний» холодок прошел по спине, жутковатая дрожь; тотчас, без перехода, к нему вернулась жизнь, утраченная год назад, с ее отчаянием, ужасом и тайной.

Рассыпающийся в прах, истлевший букет был перевязан алой лентой. Трясущимися руками он развязал узел, выбросил цветы, разгладил атласную ткань. Рассудок отказывался воспринимать происходящее, но память… — «о память сердца! ты верней рассудка памяти печальной…» — лихорадочно заработала. Это ее лента: вот, концы подшиты небрежно, более темными нитками… я помню, я целовал душистые волосы — горьковатый, девичий аромат лаванды, лента упала, я подобрал и спрятал в стол, на другой день Соня ее забрала. И еще: лента, которую я держу в руках, свежая и чистая, она не лежала здесь, на могиле, долгую зиму и бурную весну, нет, она принесена только что… да, на рассвете шел дождь… Господи, да что же это такое? Кто-то пришел сюда с Сониной лентой, перевязал мои засохшие цветы и сейчас, может быть, стоит и смотрит, как я…

— И вы здесь, сударь? — послышался за спиной глуховатый, чуть-чуть картавящий барственный голос.

Егор вздрогнул, оглянулся: Герман Петрович с тюльпанами и нарциссами подкрался бесшумно, стоит, смотрит на крест из лабрадора. Егор инстинктивно сунул ленточку за ремень джинсов.

— Да, сегодня год. Вы давно тут были, Герман Петрович?

— Давно. — Старик разделил цветы на две охапки, положил на плиты и присел рядом с Егором на лавочку — не старик, а статный пожилой джентльмен с благородной проседью и военными усами-щеточкой. — Осенью сжег венки, ограду красил, под Новый год приходил, потом в апреле.

— Герман Петрович, когда вы опознавали трупы, на Соне была алая лента?

— Я предпочел бы этот момент не вспоминать.

— Я вас прошу! Когда мы стояли возле голубятни и она закричала в окно, на ней было американское платье… сафари — так называется? Волосы распущены и повязаны лентой, низко у лба. Вы помните?

— Как я могу помнить, если меня там не было?

— Нет, потом, потом!

— Я вам признаюсь: я ничего не видел, я был в шоке.

— Я тоже.

— Да, сафари помню, все в крови.

— А лента?

— Да какая там лента!

— Но куда она делась?

— Кто?

— Лента.

— О Господи! — Неручев пожал плечами. — Мне б ваши заботы.

— А потом вы ее не видели? В прихожей, когда убирались?

— Что с вами, Георгий?

— Меня страшно интересует эта лента.

— Прихожую вымыла Серафима Ивановна. — Старик внимательно вглядывался в лицо Егора. — А что касается ленты…

— Говорите тише, — перебил Егор, — нас могут услышать.

— Та-а-ак, — протянул Герман Петрович, поднял руку, приказал: — Посмотрите на мои пальцы, вот сюда… теперь взгляните вправо, влево…

— Да что вы…

— Реакции нормальны… положите ногу на ногу… так… — резкий удар по колену ребром ладони. — Нормально… Вы никогда не проверялись у психиатра?

— А, я в норме, не беспокойтесь. Можно к вам сегодня зайти?

— Сделайте милость. Уже уходите?

— Да.

На повороте аллеи Егор оглянулся: пожилой джентльмен сидел, закрыв лицо руками, очевидно, почувствовал взгляд, меж пальцами блеснули льдистым блеском совсем не стариковские, полные жизни и муки глаза.

Предвечерние, еще жгучие лучи, воскресные тишь и безлюдье старинных улиц и переулочков, Егор шел пешком, останавливался, озирался, ожидал — напрасно… «Вечерка» так и валялась на полу. Ага, Алена Демина. «Я услышала крик из окна: Сонечка в своем любимом платье и с алой лентой в волосах…» «Мне не померещилось, лента была на ней в то мгновение. А потом?.. Не могу вспомнить, не надо! — защищался Егор. — Надо! Здесь — тайна».

Итак, в прихожей вспыхнул свет (я включил, а Рома закричал что-то, затрясся, вцепившись в меня пальцами). Мертвая Соня. Какие-то секунды душа отказывалась воспринимать видимое. Вокруг бесновались, орали Ромка с Моргом. Он подошел к ней и сел рядом, охватив колени руками, глядеть на нее он не мог, просто сидел, отчужденный ото всего, и от нее тоже. «Этого не может быть! — твердил он про себя страстно и убежденно. — Это не может быть она, такая живая и такая любимая…» Медовые волосы намокли в крови, это он помнит, а вот лента… Егор разжал ладонь — алый клубок вспыхнул, распрямляясь, — спрятал непостижимую находку в верхний ящик письменного стола, встал, прошел на кухню и выглянул в окно: ребятишки по-прежнему играли в мяч, и вязала на лавочке Серафима Ивановна. Не верится, что прошел всего час с небольшим, но этот час он жил, а не умирал, как целый год.

* * *
— Добрый вечер, Серафима Ивановна. — Егор сел на лавку, следя за сверканьем, звяканьем спиц — крошечных рапир.

— Здравствуй. Ты помнишь, что сегодня год? Я заказала панихиду по убиенным.

— По Аде с Соней?

— И по Антону.

— Я был на кладбище. Серафима Ивановна, вы ведь у Неручевых убирались после убийства?

— Всю квартиру вымыла.

— Вам не попадалась на полу или еще где Сонина лента — красная, она ею волосы повязывала?

— Нет.

— И милиция не находила, не знаете?

— Знаю только, что ключ и тетрадку возле Сони в луже крови нашли, на экспертизу взяли. А на убитой ленты не было, что ли?

— Кажется, не было.

— Егор, что случилось?

— Погодите, пока не соображу. Мрак.

— Мрак, — согласилась старуха. — Про Антошу читал?

— Читал.

— Если б я своими глазами не видела, как он в кустах крадется, — ни за что бы не поверила. Кроткий отрок.

— Кроткий отрок из ресторана. Не смешили б вы меня.

— Тебе, вижу, не до смеха. А ресторан — детей кормить надо?

— И в покер играть надо.

— Егор, не ожесточайся. Он заплатил. И все мы грешники.

— Однако топором черепов не разбиваем.

— Он был больной. Умопомрачение.

— Совершенно здоров был ваш кроткий отрок — со всех сторон проверяли.

— И все равно, — упрямо возразила старая дева, друг всех детей и его друг, — убийством на убийство отвечать нельзя. Не вы дали — не вам и отнимать.

— Ох, Серафима Ивановна, и без того тошно.

— Ладно хоть ожил. А то боялась за тебя.

До визита к Герману Петровичу Егор успел поговорить с действующими лицами прошлогодних событий, благо все соседи под рукой.

Алена Демина — девятнадцать лет, продавщица из универмага.

— Ален, во вчерашней «Вечерке»…

— Так ему и надо, гаденышу! — отрезала милая девочка. — Жалко, просто расстрел, еще бы пытки перед этим.

— Прекрати! В статье твои показания: ты запомнила Сонину алую ленту. А потом, в прихожей, на мертвой ее не было?

— А ты сам не видел?

— Не знаю. Я ощущал что-то странное, но… не знаю. Я был не в себе.

— Я тоже. Я вообще старалась не смотреть.

— Ну да, мы были оглушены внезапностью, ведь только что она кричала из окна, а лента…

— Вся голова размозжена, а ты о какой-то… — Алена вздрогнула. — Кончим об этом.

— Я хочу тебя спросить… — Егор замолчал. Порядочный человек о таких вещах не спрашивает, но словно какая-то сила извне уже властно распоряжалась им, и он покорно подчинялся этой власти. — Вы очень дружили. У нее был кто-нибудь?

— В каком смысле?

— Мужчина.

— То есть как! — Алена глядела изумленно. — Разве не ты был ее мужчиной?

— Нет.

— Но ведь ты…

— Я соврал.

— Но ведь вскрытие показало…

— Да, да.

— Ну и ну!.. Дай-ка закурить. Может, этот подонок ее тогда изнасиловал?

— Следов насилия не обнаружено.

— А чего ты, собственно, в этом копаешься? Бедная Сонька. Теперь-то не все равно?

— Не все равно…

— Эх, ты! — Сколько презрения, да ведь он заслужил. — Ревнуешь, что ли?

— Мне надо знать.

— Поздновато спохватился. Ну, был, ну, спала с кем-то, такая, как и все, понял? Такая, как и все.

— Не верю.


Василий Дмитриевич Моргунков — сорок два года, голубятник, клоун из Госцирка, выступающий под псевдонимом «Василий Морг».

— Егор, «Черный крест» в «Вечерке» читал?

— Читал.

— А ведь это я ему расстрел устроил.

— Все помогли.

— Э, нет. Мои, лично мои показания.

— Ну и что?

— А ничего. Забавное ощущение… щекочет нервы. Знаешь, я в ту минуту и не понял, что это кровь… ну, на его рубашке.

— Ты и сам был весь в крови. Почему ты так долго не открывал?

— Разве?

— Рома звонил, я стучал… какие-то крики противоестественные…

— Это я взревел, когда на труп упал. Ведь предупреждал! Доигралась.

— Кто доигрался?

— Ада — кто ж еще? Цыганка-дворянка. Деньги очень любила и драгоценности — соблазн; для окружающих.

— А если кто из ее клиентов…

— Не было у нее никаких клиентов — проверено. Просто нравилась роль роковой женщины — вот и все.

— Чего ты злишься?

— А, очерк этот чертов, и тут ты еще. Думаешь, с Антошей промашка вышла? Нет, брат, я все до секунды рассчитал. Убийца просто не успел бы скрыться. Ведь мы после Сониного крика и парадный и черный ход перекрыли. Сразу! А ему еще надо было ее убить. Не поспел бы.

— Антон дал показания, будто чье-то присутствие ощущалось в квартире.

— Соврал покойничек. Я ведь, пока вам с Ромой открывать шел, во все комнаты заглянул: никого. Чердак заперт, вековая нетронутая пыль. А черный крест у него в плаще? Ничего умнее не придумал, как и такую очевидность отрицать. Наврал, запутался, с детства был дурачок.

— Зачем, не надо…

— Затем, что правильно расстреляли! — заорал Морг.

— Успокойся. Ты помнишь, как Соня появилась в окне — с алой лентой в волосах?

— Ну?

— Куда она потом делась?

— Кто?

— Лента.

— А она куда-нибудь делась?

— Но ведь на мертвой ее не было?

— Не помню. Я покойников боюсь. Я был…

— Ты был в шоке. Морг, тебе не кажется, что тут не все тайны раскрыты?

— Что там было на самом деле, — процедил клоун, — мы уже никогда не узнаем. Все умерли.


Роман Сорин — ровесник Егора, тридцать один год, журналист.

— Ром, во вчерашней «Вечерке»…

— Знаю я этого Гросса — дурак дураком.

— Да обычно, банально… впрочем, одно место меня как-то задело, надо бы у него уточнить.

— Что именно?

— «Натуральное привидение» — что это значит?

— Ничего. На эффект бьет. Обратил внимание, как цитата выделяется на фоне этой серости?

— Ну, понятно, не гений. Так и Ворожейкин наш — не Раскольников. — Егор болезненно поморщился: — Тот по царским законам десятку получил, наш — вышку.

— Антошу жалеешь? — В светло-карих, почти желтых глазах Романа промелькнуло страдание. Он сказал умоляюще, по-детски. — Но ведь Антоша убил? Или… не он? Что молчишь? — И тут же усмехнулся, пересиливая себя: — Нет, ты скажи, скажи, а то наши нравственные чувства, как пишет Гросс, никогда не будут удовлетворены.

— Не притворяйся, — отозвался наконец Егор. — Да, жалко… вопреки всему. И много непонятного.

— Например?

— Ада была щедра, при всей своей любви к деньгам. Она бы дала Антону две тыщи, она нас всех выручала. Ты ведь не будешь это отрицать?

— Но если не Антон — кто ж тогда?

— Больше некому… кажется. Но — мотив! Неужели только за крест?

— Убивали и по более мелким причинам, как это ни странно. Она его застала врасплох, на воровстве.

— Это первое, что приходит в голову. Но вот тебе и загадки. Всеми отмечено, что преступление совершено с патологической жестокостью. Мы ли с тобой не знали Антошу, а?

— Да! — воскликнул Роман. — Я думал, все время думал, все перебрал… Наверное, никто никого не знает до конца, даже себя. Испугался, озверел.

— Чего испугался? Ада не стала бы связываться с милицией. Отобрала бы крест и послала куда подальше.

— Егор, что произошло? Ты год молчал, уединился, ни с кем не общался, а сегодня…

— Сегодня все изменилось.

— Неужели Евгений Гросс так расстроил?

— Знаешь, Ром, я ведь считал себя противником смертной казни… теоретически, покуда меня самого не коснулось. Ну, тут взыграли языческие струны: око за око, зуб за зуб. Подлое удовлетворение. И сомнение.

— Сомнение?

— Представь себе склеп…

— Не надо.

— Нет, подходящий образ: гладкие серые стены, низкий потолок, нет пространства, внизу погребенные, все ясно и безнадежно. И вдруг!..

— Да что случилось?

— Даже боюсь тебе признаться, настолько все это абсурдно и противоестественно.

— Что такое?

— Был сегодня на кладбище. На Сониной могиле лежит мой прошлогодний букет, перевязанный ее лентой.

— Ты перевязал букет лентой?

— Не я — в том-то и дело! По некоторым признакам могу поручиться, что лента именно ее. И принесена она на могилу только что — свежая и чистая.

— Егор, ты серьезно? — прошептал Роман, потрясенный.

— Очень серьезно.

— Но… кто? Может, старик с ума сходит? Герман Петрович?

— Кто его знает… вообще-то на редкость здравый тип. Но тут и другая странность. Мы все видели Соню в окне с этой лентой, а в прихожей ленты на ней, кажется, не было. Ты не помнишь?

— Что ты! Я был…

— Все были в шоке.

— Ну, лента упала на пол.

— Следователь подобрал бы, ведь они прибыли до Неручева. А когда мертвых увезли, Серафима Ивановна полы вымыла. Я ее спрашивал: не находила.

— Кошмар! — Рома передернулся. — Убийца срывает ленту с убитой, уносит, через год подкладывает на могилу… так, что ли?

— Откуда я знаю! Я сообщил тебе факт. Кстати, только тебе, никому не рассказывай.

— За что такая честь?

— Ты вне подозрений. Ты был со мной.

— Что-о? Ты Морга, что ль, подозреваешь? Или Германа?

— Никого… правда, никого, но… Морг нам дверь долго не открывал, помнишь?.. А психиатр в это время совершал моцион по бульвару.

— У него есть свидетель.

— Знаю. Да, конечно, все это невероятно!

— Невероятно. Какой убийца принесет на могилу ленту? Зачем?

— Может, не убийца, а свидетель?

— Натуральный призрак, сверхъестественная сила, о которой Гросс пишет?.. Там никого не было, кроме нас.

— Не было. Но ведь кто-то принес!

— Сумасшедший.

— Не спорю. Но кто он? Кто украл ленту, с какой целью… кто убил?.. а вдруг судебная ошибка?

— Поздно, Егор. Смерть — процесс, необратимый.

— Истина не бывает ранней или поздней. Она абсолютна.

* * *
Он вышел от Романа и позвонил в соседнюю дверь с медной табличкой: «Неручев Г. П.». Нежная мелодия, серебряный перезвон колокольцев, сейчас дверь распахнется, и Соня скажет: «Это ты? Пойдем!» И они пойдут куда глаза глядят. Послышался шорох, потом щелканье японского замка новейшей системы. В разноцветных световых пятнах венецианского фонаря возник Герман Петрович. В домашнем костюме из черного бархата и вельветовых сапожках кофейного цвета в тон рубашке (в этих одеждах доктор обычно выносил мусорное ведро, ухитряясь не казаться смешным). Шестьдесят два года, но, как всегда, бодр, свеж, подтянут (уж не померещилось мне, как на кладбище он закрыл лицо руками?). Не опустился после ужасной смерти близких, держит себя «в струне».

— Прошу, — хозяин сделал учтивый жест, и Егор впервые после похорон вступил на место преступления.

Квартиру, бывшую коммуналку, уже много лет занимал целиком знаменитый психиатр. В обширную прихожую выходило, не считая кухонной, три двери: кабинет Германа Петровича, комнаты жены и дочери. В противоположном от входа конце — дверь в кухню, откуда по черной лестнице можно спуститься прямо во двор (парадная же ведет в Мыльный переулок). Трехэтажный особняк был построен в середине прошлого века и на протяжении нынешнего величественно ветшал — опустившийся аристократ в окружении домов тоже старых, но попроще. Предназначался он когда-то для одной семьи, и после классового уплотнения и возведения перегородок богатые лепные украшения высоких потолков не складывались в цельные картины, часть орнамента непременно оказывалась в другой комнате, а то и у соседей; навек разлученными существовали белокрылые младенцы-купидоны, Венера с Марсом, безобразный сатир со своею нимфой и тому подобное.

Егор окинул взглядом пушистый красный ковер, обои с шахматным рисунком: светло- и темно-красные квадраты под цвет ковра (во всем чувствовался вкус Ады, слегка экстравагантный, слегка капризный), трехстворчатое зеркало, телефон на подзеркальнике…

— Прошу! — повторил хозяин, указав на раскрытую дверь кабинета.

— Одну минутку!.. Я посижу тут в прихожей немного, ладно, Герман Петрович?

— Посижу?

— Ну да, на полу.

— Что за причуды!

— Хочу все вспомнить в деталях.

— Вам сколько лет, молодой человек?

— Тридцать один.

— Учтите, подобные эксперименты опасны для психики, — и Неручев удалился в кабинет.

Егор сел на ковер, охватив колени руками. Вот здесь в углу лежала Соня… точнее, полулежала, прислонясь к стене. Надо думать, от ударов топором она медленно сползала на пол, стена была в крови (Герман Петрович заменил кусок обоев), на полу лужа крови, в ней тетрадка и ключ. Ковра не было, накануне кончился ремонт. На ногах у нее были итальянские кроссовки, это я помню… и еще: сквозь острый душок крови — сильный запах лаванды, ее французских духов. Он не глядел тогда на убитую, а сидел бесцельно и бессильно, погрузившись в абсолютный ужас. Нет, не абсолютный… что-то мешало отдаться отчаянию целиком, что-то в ее облике настораживало, раздражало (о, проклятый, бесконечный, еженощный сон!)… кровь, ошметья мяса и мозга… нет, помимо что-то цепляло сознание, не давало полностью сосредоточиться. Может быть, тогда подспудно я отметил отсутствие алой ленты? Господи, до того ли было!

— Так и будем сидеть? — угрюмо вопросил хозяин, бесшумно возникнув в дверях кабинета.

Егор вошел в просторную комнату. Стены от пола до потолка уставлены книгами, аскетическая кожаная кушетка, немецкий письменный стол у окна, в углу низкий столик (на нем бутылка коньяка, две рюмки, ломтики лимона на тарелке, дымящаяся сигара в пепельнице), массивные кожаные черные кресла.

— Присаживайтесь. Что ж, за упокой души… вернее, двух душ.

Выпили, слегка расслабились, Герман Петрович взял сигару двумя пальцами, Егор закурил сигарету. В прозрачных, зеленовато-золотистых (от тополей в Мыльном переулке) сумерках тускло отсвечивали корешки книг, благородная французская жидкость в пузатой бутылке, хрустальные рюмочки; струйки дыма смешивались над столиком, поднимались к потолку, к лепному, тяжеловесному, словно погребальному венку, и медленно уплывали в приоткрытую балконную дверь. В комнату заглянул, потом зашел, брезгливо перебирая лапками, огромный черный кот — дюк Фердинанд, — мягко вспрыгнул на колени к хозяину и застыл в угрожающей позе, не сводя с Егора изумрудного взгляда.

— Не делайте резких движений — может броситься, — нарушил психиатр сумеречную тишину. — Итак, почему на кладбище вы спрашивали про Сонечкину ленту?

— Вдруг вспомнил, что на убитой ее не было.

— Не было, — подтвердил Герман Петрович. — Мне бы отдали после вскрытия вместе с остальной одеждой. Я сейчас осмотрел ее вещи: ленты нет. Удивительно. Если ленту — непонятно зачем — украл преступник, то при обыске у Ворожейкиных ее бы нашли. Руки официанта были в крови, соответственно запачкалась бы и лента. Страшная улика… — Он помолчал. — Еще одна загадка.

— Еще одна?

— Официальная версия стройна и убедительна, признаю. Так, микроскопические мелочи. Например, Ада ушла в прачечную, не заперев кухонную дверь. Подобная забывчивость совершенно не характерна для моей жены, одержимой порядком. Совершенно не характерна.

— А если Антон соврал, если она уже вернулась и сама ему открыла?

— Ему открыла бы. Незнакомому — никогда.

— Но к ней, должно быть, ходили гадать?

— Только свои, ее так называемое гаданье — блажь, чудачество, как теперь говорят, хобби. Безобразное словцо для русского уха.

— Как Аде пришло в голову этим заняться?

— При всем ее блеске в ней была некоторая ущербность, нервность, перепады настроения, в общем, она жаждала тайны. Так вот, она открыла бы соседу, да, но и дала бы ему денег — несомненно. Или ваш друг был одержим страстью к драгоценностям?

— Никогда не замечал.

— Да, кстати, вторая загадка. В шкафчике в шкатулке обитали и другие украшения, не менее ценные. Однако похищен только черный крест. — Герман Петрович встал, вышел из комнаты, почти сразу вернулся, держа в правой руке (в левой дымилась сигара) вышитый разноцветным шелком мешочек. — Вот он.

На полированной столешнице засверкало серебро, замерцали черные жемчуга.

— Я подарил его Аде пятнадцать лет назад…

— Позвольте, — перебил Егор, — она же получила его в наследство, это фамильная дворянская драгоценность.

— Это легенда. Так же как и фамильный склеп — слышали про склеп? Ее родня похоронена за той оградкой, где мы сегодня встретились. Каждый забавляется чем может: Ада обладала своеобразным «черным юмором». Таинственная гадалка — в глазах окружающих. Помните, на помолвке она сказала: «Пропадет крест — быть беде»? Дворянский талисман, приобретенный мною в антикварном на Арбате.

— Ее фразу я помню.

— Все это манерно, конечно, отдает мелодрамой… ну, как если в индийском фильме, к примеру, мелькнет сиротка — будьте уверены, она окажется дочерью раджи, на худой конец, миллионера. В отечественном варианте — князя. Бульварный роман — так выразился следователь, когда я доложил ему про талисман. И я с ним полностью согласен. Однако — так ведь оно и случилось.

— Вы действительно верите, что Ада обладала каким-то мистическим даром?

— Да ну! Человеческую природу она знала превосходно — вот ее дар.

— То есть в отношении жены у вас не было никаких иллюзий?

— Ну как же. И были, и есть. Все эти «чары» — женское очарование, сильное и опасное, особенно для мужчин. Но всерьез поверить в талисманы, склепы и индийские гробницы способен только неврастеник, с психикой обостренной, надломленной.

— Вы хотите сказать, — Егор пытался уловить самую суть, — что драгоценность украл человек, поверивший в ее фразу: «Пропадет крест — быть беде»? То есть желающий Аде зла?

— Мы знаем, кто его украл. Подходит ваш официант-картежник под такую категорию: восторженный, мстительный, экзальтированный, верящий в чудеса и проклятия?

— Нет, не подходит. Антон был прост, уравновешен, вполне земной. А покер — так, от скуки жизни.

— Так я и думал. Крест украден просто как вещица, первой попавшаяся под руку.

— А вы как будто нарисовали портрет женщины.

— Да, похоже.

— Но ведь женщине, наверное, не под силу нанести такие удары?

— Не сказал бы. Во-первых, смотря какая женщина, я имею в виду — физически. Во-вторых, при сильнейшем нервном возбуждении все жизненные силы собираются в единую силу.

— Герман Петрович, вы первый отметили, что преступление совершено с исключительной жестокостью.

— Да, да, да. Что это значит? Или убийца внезапно охвачен бешенством — безумием, или ненавидит свою жертву такой ненавистью, которая переходит также в своего рода безумие. Помните мысль Достоевского, что преступление — это болезнь? Впрочем, патология характеризует именно убийство Сонечки, он наносил удары уже по мертвой. Ада убита, если можно так выразиться, обычно, с одного удара, хотя ограблена именно она, а Соня — всего лишь свидетель. Послушайте, — психиатр проницательно посмотрел на Егора — серые, ледяные, лишенные чувства глаза, — почему именно сегодня вы заинтересовались алой лентой?

— Вдруг вспомнил Соню в окне, ее странный крик. Слишком много загадок, хотелось бы разобраться.

— Зачем?

— Не могу объяснить. Подсознательное стремление.

— Понятно: таким образом у вас постепенно пробуждается воля к жизни. Но я не советую. Решительно не советую, Георгий, вступать в этот круг. Переключитесь на что-то… жизнерадостное. Женитесь, например, и успокойтесь.

— Не могу.

— Что ж, вольному воля, а спасенному рай. Как правило, человек выбирает волю, не веря в рай.

— Герман Петрович, — начал Егор, поколебавшись, — за три дня до случившегося вы бросили жену, съехали с квартиры…

— Бросил — слишком сильно сказано, — перебил психиатр. — Таких женщин, как Ада, не бросают. Мы просто поссорились.

— Простите, я спрашиваю не из любопытства, я должен разобраться… Из-за чего?

— Не знаю. Не из-за чего. Я вернулся с работы, она разговаривала по телефону. «Я на все готова! — кричала она. — На все!»

— На все готова?

— Не удивляйтесь. Зная ее страстность… например, я на все готова ради «Шанель № 5» — вполне в ее духе. Увидела меня, бросила трубку, я поинтересовался чисто машинально, из простой любезности, ради кого она на все… Вдруг начался скандал. Она набросилась на меня и оскорбила… как только женщина может оскорбить мужчину, то есть смертельно. Я собрал кое-какую одежду и ушел. К старому приятелю, он как раз уезжал за границу, жилплощадь освобождалась.

— Это ведь неподалеку от Мыльного?

— Неподалеку.

— И не вернулись бы?

— Вернулся бы. Если б позвала. Вы не поверите: мы прожили с Адой девятнадцать лет, ни разу не поссорившись. Она женщина вспыльчивая, но всегда умела держать себя в руках. — Герман Петрович наполнил рюмки. — Ну, как говорится, мир праху, земля пухом, царствие небесное.

Егор готовился к следующему вопросу, он сегодня уже нарушил свой запрет — и все же тошно, невыносимо, мучительно в этом копаться.

— Герман Петрович, экспертиза установила, что Соня была женщиной. Вы знали об этом?

— А вы знали? — угрюмо откликнулся отец. — Этот вопрос я должен был бы задать вам.

— Я тут ни при чем.

— Следователю вы заявили обратное.

— Заявил. Но обстоятельства переменились: мне нужна правда.

— Вы уверены в том, что утверждаете?

— Господи, да чего бы мне скрывать это теперь!

— Вы меня поразили, — признался Герман Петрович с отвращением. — Чтобы впредь не возвращаться к этой теме, скажу, что Соня была чистой девочкой, как это ни старомодно нынче звучит, доверчивой и простодушной. Больше я ничего не знаю.

— Ада была против нашей женитьбы.

— Естественно. Я тоже. А вы бы мечтали о таком муже для своей дочери?

— Вы правы. Вас не устраивало мое социальное лицо.

— Ваша поза. Вы ведь не просто работаете сторожем, — психиатр усмехнулся, — нет, вы бросаете вызов нам, обывателям и конформистам, развращенному обществу, брезгливо отворачиваясь от его тяжких проблем. Старо, мой друг, старо. Ребячество, инфантильность в тридцать лет — какой вы муж?

— Да никакой. Вы напрасно подозреваете такие аристократические мотивы — вызов, поза, — так, скучно и неинтересно.

— Пролежите всю жизнь на диване?

— Может быть.

— Нет, серьезно, что вы вообще-то делаете?

— А ничего. Думаю. Спасибо, Герман Петрович, за вечер и за разговор. Что ж, вы так вот и живете — совсем один?

Да, Серафима Ивановна приходит убираться. Ничего не поделаешь, — он улыбнулся угрюмо, — за все приходится платить. Ну да это теории. На самом деле, как и вам, — все скучно и неинтересно.

Егор поднялся, заждавшийся Фердинанд очнулся от дремы, пушистым комком обрушился вниз, вцепился в джинсы гостя и сладострастно зашипел.

— Милейший зверь, — заметил Егор, отдирая разъяренного кота от вожделенной добычи — своей собственной ноги, — вышел за дверь, начал спускаться вниз, остановился… всегдашний укол в сердце на лестнице перед площадкой, где она стояла, облокотясь о перила, и сверху, из слухового оконца, на ее рыжую голову падал одинокий луч с порхающими золотыми пылинками.

* * *
Это случилось год назад, двадцать второго мая, во вторник. Он сидел у Романа, только что вернувшегося из командировки в литературную провинцию. Ромка, Антоша и Егор — друзья старинные, чуть не с рождения, из одного двора, дома, класса. После школы каждый пошел своим путем, но близость осталась. Например, ребят не шокировало, что, окончив истфак, Егор валяется на казенном диване в качестве сторожа, — значит, так надо, чего приставать к человеку? Антоша из бедных, Рома из богатых (с точки зрения обывателей Мыльного переулка), Егор — ни то ни се, интеллигенция: отца нет (ранний развод), зато мама — профессор-искусствовед. В качестве покорного сына своей матери он пытался пройти унылый благовоспитанный круг детства и юности: музыкалка, худкружок («Жора, заниматься!» — «Сейчас доиграем!»), медаль, институт, аспирантура, в ближайшей перспективе — диссертация (церковный раскол). Смерть матери потрясла тоской и бессмыслицей, благопристойная жизнь окончилась, он сказал: «Хватит» — и зажил как хотел. Ромка делал журналистскую карьеру, Антоша зарабатывал чаевые для семьи и поигрывал в покер, Егор лежал на диване, почти притерпевшись к тоске, как вдруг из обломовского состояния его вырвала — всего на несколько дней — любовь.

Итак, они сидели у Сориных (обширная квартира находилась в полном распоряжении Ромы, чьи «старики» трудились за границей), болтали, конечно, о проблемах глобальных, о судьбах нации: братья-славянофилы, рассуждал Рома, всегда следящий за новейшими веяниями… памятники преступно разрушаются… вот напишу разгромную статью… Егор слушал вполуха, не выспался на дежурстве… Потом он пошел к себе. «Пойти к себе» — значит спуститься с третьего этажа на второй. Дубовая парадная лестница с отполированными за столетие поручнями и резными столбиками перил, истертыми пологими ступенями, нишами (вместительными углублениями для канувших в вечность статуй и фонарей) на каждой площадке была также и лестницей социальной, иерархической. На третьем этаже, «наверху», обитали граждане счастливцы, не считавшие каждую копейку: Сорины и Неручевы. На втором — пожиже, помельче: сторож с дипломом Георгий Елизаров и Моргунковы (муж, жена, ребенок — клоун, акробатка, мальчонка уже помогал папе) — Морги, вносившие в особнячок элементы карнавала. На первом — в одной квартире ютились Демины (токарь, уборщица, Аленушка, процветающая в парфюмерном отделе универмага) и Серафима Ивановна Свечина, бывшая машинистка, исейчас иногда подрабатывающая на монументальном «Ундервуде». И наконец — семейство Ворожейкиных: родители-пенсионеры, Антон с Катериной, двое ребятишек. Из традиционной экономии, ведущей начало из «военного коммунизма», эта прекрасная старая лестница — парадный подъезд (как, впрочем, и черный кухонный) — была почти всегда темна; густую, застоявшуюся ночь чуть рассеивал зыбкий свет из восьмигранного маленького слухового оконца (единственного, еще два были заколочены фанерой).

На площадке между вторым и третьим этажами стояла Соня Неручева, привычно не замечаемый соседский ребенок. Егор вдруг остановился. Игра света, лучей, тьмы и теней, грозное сиянье черных глаз, милый отблеск волос, бирюзовая майка без рукавов, голые тонкие руки, поддерживающие лицо, — ослепительная картинка, бессмертные детали, вырванные из мрака. Это — Соня? Неужели? Юная, белая, рыжая, она задумчиво глядела на него снизу вверх. Егор спросил:

— Что ты тут стоишь?

— Дома скандал, — отвечала она небрежно. — Сумасшедшие все какие-то. Жду, когда кончат.

— Всегда считал брак добровольным несчастьем, — пробормотал он, и внезапно стало стыдно за эту жалкую пошлость неудачников. — Впрочем, ничего я не знаю.

— Совсем ничего? — спросила она серьезно, без улыбки.

— Совсем. — Он спустился по ступенькам, остановился рядом, уже отлично зная, что стоять вот так, ощущать едва уловимый чистый запах духов, глядеть на нее и слушать — счастье. — Соня, ты не хочешь стать моей женой?

Спросил словно против воли и сам удивился безмерно.

— Ты правду говоришь?

— Правду, — подтвердил он и действительно почувствовал, что говорит истинную правду; удивительно, но слова будто опережали чувство.

— Стало быть, ты меня любишь?

— Люблю, — опять с восторгом подтвердил он.

— И давно?

— Что давно?

— Давно любишь?

— Только что, сию минуту. Вот вышел на лестницу, увидел — и вдруг…

— Только что? — прошептала она в каком-то отчаянии. — Что же это за любовь?

— Не знаю. Я люблю тебя.

— И я. Только я по-настоящему, давно, с детства.

— Сонечка! Не придумывай.

— Я никогда не придумываю! — воскликнула она вспыльчиво. — Вот тебе доказательство: я пошла на твой истфак.

— Ну ладно, ладно, пусть так, допустим на минутку…

— Почему на минутку? Я принимаю твое предложение.

— Какое предложение?

— Уже забыл?

— Все на свете позабыл…

В черной нише на площадке метнулась тень, они вздрогнули, раздался сладострастный шип.

— Ах, это наш дючка-злючка, дюк Фердинанд.

Она взяла кота на руки, засмеялась, прижала мохнатую мордочку к лицу, потерлась щекой о лоснящуюся шерстку; а он любил ее все больше — хотя куда уж, кажется, — весь этот год с каждым невыносимым днем, с каждой бессонной ночью он любил ее все больше, как это ни безнадежно, как это ни безумно: любовь после смерти.

Он тоже погладил кота у нее на руках, еще не смея прикоснуться к ней, Фердинанд мгновенно зарычал, наверху хлопнула дверь, Герман Петрович быстро спускался по лестнице с большой дорожной сумкой, вот миновал их, гневно бросив на ходу:

— Иди домой!

— А ты куда? — спросила Соня рассеянно.

— Куда надо. Я тебе позвоню.

Два дня, среду и четверг, они почти не расставались (у нее наступила сессия, он сторожил через ночь), неутомимо ходили по Москве куда глаза глядят (глаза глядят в глаза) и говорили. В пятницу он дождался ее утром на лестнице (ни одна душа ни о чем не догадывалась, разве что дюк Фердинанд), они сходили в загс, заполнили анкеты и пошли бродить по звонким улицам, где бензиновый чад, весна, суета и сирень. Под вечер вернулись в Мыльный переулок. Предстояло объяснение.

Дверь открыла Ада, проговорив рассеянно:

— Ну где ты ходишь, Соня?.. Привет, Егор. Всё, ремонт окончен.

Переступая через какие-то тряпки и ящики, они прошли на кухню. Ада — впереди. Внезапно она обернулась, окинула взглядом их лица и спросила:

— Что случилось?

— Мама, я выхожу замуж за Егора.

— Глупости! — отмахнулась Ада. — Егор, ты-то, надеюсь, с ума не сошел?

— Сошел, Ада, прости ради Бога.

— А, делайте что хотите, не до вас!.. Нет, это невозможно. Отец знает?

— Я звонила, пригласила отпраздновать. Он так рад.

— Не ври. Что он сказал?

— Рассвирепел. Но придет.

— Куда?

— Сюда. Ведь мы устраиваем помолвку?.. Представляешь, какое счастье: Егор наконец обратил на меня внимание.

— Я тебе этого, Егорушка, никогда не прощу.

— Чем он так плох?

— А чем он хорош?

— Всем! Всем, понимаешь? Егор, я не могу без тебя жить и не буду.

— Я тоже. Ну, убей меня, Ада, ничего не могу поделать. Ну нет во мне ничего хорошего, сам знаю, — он вдруг испугался. — Сонечка, а ведь это правда. Ты еще как ребенок…

— Ты от меня отказываешься? — перебила она и заплакала.

— Господи, никогда!

— Ну и все. Кончили. Все. Я так испугалась. — Она бросилась к матери, обняла: — Ты молчи! А то Егор передумает.

— Нет, я умру! — Ада засмеялась, гнев и растроганность боролись в ней, поцеловала дочь. — Он передумает! Дожидайся. Когда вы решили… сочетаться?

— Через два месяца — так положено.

— Два месяца… — протянула Ада задумчиво и стукнула кулаком по столу; звякнули, подпрыгнув, гвозди. — Безнадежно! Егор, смотри! Она ведь серьезно, покуда ты на диване лежал и крутился со своими… ведь сколько женщин у тебя было!

— Да какие женщины!

— Всякие.

— Да я не помню ничего, никого…

— Главное, как не вовремя. — Ада потерла ладонью лоб. — На редкость не вовремя… Ладно, что надо? Шампанское у нас есть, так?

— Я сбегаю. За вином и за цветами.

— Деньги есть, жених?

— Есть!

* * *
Кто попался под руку, про кого вспомнил, тех он пригласил по дороге — Морга, Антошу, Алену, Романа. Серафимы Ивановны поблизости не оказалось (теперь, вспоминая в подробностях, чувственных и ярких, тот последний вечер, он так жалел об этом: старуха на редкость проницательна и памятлива). У Неручевых клубился послеремонтный хаос, собрались в комнате Ады за овальным столом драгоценного красного дерева. На блестящей поверхности проступают древесные срезы, карты ложатся в мистической последовательности — неизменный эффект, начинаешь верить в судьбу. Сейчас на столе светились ландыши и гиацинты; влажные гроздья персидской сирени и легкий сквознячок в открытую балконную дверь напоминали, что жизнь прекрасна, небесный младенец умилялся с потолка, высокие бокалы ожидали шампанское. Ада в чем-то прозрачно-лимонном («Женщина моей мечты!» — высказался Морг) собирала на стол, профессионал Антоша и Алена помогали. Незаметно появился Герман Петрович (значит, открыл замок с японским кодом своим ключом), наконец сели, Ада воскликнула:

— Мой крест!

Вскочила, подошла к резному шкафчику в углу, поколдовала над замочком, выдвинула верхний ящик (крошечный ключ обычно хранился в тумбочке, как выяснилось впоследствии; преступник же воспользовался гвоздодером — фомкой из инструментов, сложенных на кухне в связи с окончанием ремонта; там же дожидался своего часа топор).

— Ненавижу беспорядок, — сообщила хозяйка, — не выношу. Ты завтра с утра заниматься?

Соня кивнула.

— Ну а на мне уборка, прачечная… — Черный крест замерцал на белоснежной коже, она пояснила с едва заметной усмешкой. — Фамильная драгоценность. Черный крест — чувствуете символику? Черный. Пропадет крест — быть беде.

— Оставим псевдонародный фольклор, — процедил Герман Петрович, он сидел прямой и сдержанный — «чопорный», безукоризненно одетый, на жену не глядел. — Кто мне объяснит, что тут происходит?

— Ну папа! — закричала Соня. — Я же тебе все сказала. Мы с Егором…

— Внимание! — объявил Антоша, виртуозно открывающий шампанское. — Залп!

Раздался тихий выстрел, бокалы наполнились, клоун — лысый, маленький, но с мошной мускулатурой, с хищным обаянием, душа компании, — провозгласил:

— За любовь! Жизнь есть любовь!

Нежно зазвенел хрусталь. Ада заметила с иронией:

— Это у них в цирке так условились. А в сумасшедшем доме, а, Гера? Что там думают про любовь?

— А ты что думаешь?

— Мы живем на кладбище. Хороним и сами ждем. Кажется, чем скорее, тем…

— Нет, нет! — перебила Соня испуганно. — Ты же так не думаешь, ты очень добрая и любишь людей.

— Каких людей? — поинтересовался Герман Петрович в пространство.

— Людей. Она отдала столько вещей бедным, мои платья и…

— Ты теперь бесприданница, что ль? — вставила Алена.

— Да нет, мне купили взамен, не в этом дело! Вы никто ее не знаете по-настоящему.

— Сонечка, что за чушь! — Ада засмеялась. — Не разрушай образ колдуньи, а то и вправду подумают, что я добрая.

— Терпеть не могу кладбищ, — заявила Алена и закурила. — Тоска.

— Нет, я люблю. — Ада тоже закурила. — В юности одно время я постоянно ходила на кладбище…

— В свой склеп, — пояснил Герман Петрович и отпил из бокала. — В свое дворянское гнездо.

— Не иронизируй. — Ада задумалась, пробормотав рассеянно. — Дворянское гнездо — это бывшая усадьба. — Вдруг оживилась; она то оживлялась, то сникала. — Господи, если б можно было все вернуть.

— Усадьбу вернуть?

— Молодость.

— Ада Алексеевна, расскажите про склеп, — попросила Алена.

— Этим скептикам рассказывать… Ну ладно. Представь, весна, деревья распускаются — и так тихо, так хорошо. От дворянского гнезда надо пройти по старой улице, свернуть налево — видны липы за оградой, — войти в узкую калитку, справа церковь, слева звонница, маленькие колокола к обедне звонят. А прямо возле церкви похоронен герой Отечественной войны… ну, этот…

— Василий Теркин? — подсказал психиатр.

— Нет, дорогой мой, — отвечала Ада с ледяным терпением. — Знакомый Пушкина, к нему Пушкин заезжал… в общем, неважно. Дальше липовые аллеи, темные, влажные. Однажды иду, вижу — склеп…

Муж вздохнул и выпил из бокала.

— …навес, весь заржавевший, из кованого железа с узорами, — продолжала Ада, не обратив внимания на вздох; говорила она с глубокой грустью, а лицо действительно помолодело. — Вошла. Под ногами на плите наша фамилия: Захарiины. Представляете? Я даже не знаю, почему это меня так поразило. Мой прадед женился на цыганке, оттого у нас у всех глаза и брови черные, а волосы рыжие, гадать умеем. — Она помолчала и заключила неожиданно: — Именно там мне хотелось бы лежать. А что, сигареты кончились?

— Я сбегаю, Ада Алексеевна, у меня дома есть, — вызвалась Алена и выскользнула из комнаты.

— Замок на предохранителе, — пояснила Ада вслед, а Морг проворчал:

— Косточкам все равно, где лежать.

— Твоим все равно, а моим…

В прихожей зазвонил телефон, она осеклась, Герман Петрович вышел, проговорил что-то невнятное, вернулся, сел на свое место.

— Кто звонил? — спросила Ада.

— Похоже, кто-то из моих пациенток… или из твоих клиенток. Нечто бредовое.

— Вообще в этом что-то есть, — заметил Рома. — В наше героическое время мечтать о склепе — оригинально.

— Я лично предпочитаю кремацию, — сообщил Морг. — Во-первых, никаких отходов, никакого гнилья…

— Нет, лучше в гробу, — перебила Ада, тут вошла Алена с сигаретами, Егор не выдержал:

— Товарищ Морг, господа! Все это увлекательно, конечно, но давайте о чем-нибудь попроще. Антоша, милый друг, открывай вторую.

— Наши ряды редеют, — констатировал Рома весело. — Мне, что ль, жениться? — Красавец Ромка и официально, и неофициально женат бывал.

— Есть кандидатура? — поинтересовалась Алена.

— А как же! Егор меня восхищает, настоящий мужчина, Георгий победоносный: пришел, увидел, победил. Ада, Герман Петрович, поздравляю с зятем!

— Да, нам чертовски повезло, — кратко подтвердил Неручев.

Соня улыбнулась жениху так нежно, смягчая сарказм отца, так пылко, что он тотчас забыл обо всем и на какое-то время из общего круга выпал. Хороша она была невыразимо в будущем своем смертном наряде, в американском платье чистейшего небесного цвета с кармашками, погончиками, нашивками; тяжелые длинные волосы распущены и повязаны низко у лба алой атласной лентой; тонкие пальцы с продолговатыми розовыми ногтями теребят ветку сирени; черные глаза сияют ярче материнского жемчуга. «Господи, за что?» — в который раз со счастливым страхом подумал Егор, к нему потянулись чокаться, он очнулся.

— …счастья и радости!

— А я и не сомневаюсь, — заговорил Морг. — Это Герман Петрович почему-то хмур и сер… О доктор, что это у вас торчит из кармашка?.. Вон, из пиджачного! Никак черный крест? Глядите, ха-ха!

— Ты эти штучки брось, — хмуро заметила Ада, застегивая на шее цепочку. — Фокусник несчастный.

— Это он сейчас к балкону подходил. Ада Алексеевна, а вы нагнулись.

— Продолжаю, — клоун поднял бокал, — и уверен, что молодые наши будут редкостно счастливы…

— Не надо, — перебил Егор, а Алена воскликнула:

— Ой, это легко узнать! Ада Алексеевна, разложите карты.

— Ну, ну, это не шутки, это дело серьезное, требует определенной атмосферы.

— Ада, цыганочка! — взмолился Антоша. — Загадай на меня карту, ну хоть одну, пожалуйста!

— Официант проворовался! — провозгласил Рома. — Курицу украл.

— Антош, намеков не понимаешь? — Клоун ядовито засмеялся. — Нужна определенная атмосфера — деньги на стол!

— Мама и без денег… ну, мам!

Ада обвела жестким взглядом разгоряченные лица.

— Вы же не верите.

— Неверующий человек, как правило, суеверен, — сказал Герман Петрович.

— Я верю, — заявила Алена. — Ведь сбывается?

— А, редко, совпадение, — проронил Морг.

— Нет, внушение, — возразил Роман. — Человек якобы узнает про свое будущее и поступает в соответствии с тем, что узнал.

— Тонко подмечено, — одобрил психиатр, — и очень верно.

— Ада Алексеевна, покажите им класс. Все сбудется!

— Да вынь каждому по карте, чтоб отвязались, — предложил Морг.

— Ладно, вы этого хотели. — Ада достала из тумбочки колоду карт — пестрые роковые фигурки, разноцветные пятна на черном фоне — перетасовала. — Антон. Крестовый туз.

— Крестовый туз, — повторил Антоша с тревожным недоумением в голубых глазах; голубоглазый, светло-русый добрый молодец. — Казенный дом.

— Тюрьма, что ли? — заинтересовался клоун.

— Любой казенный дом, — пояснила гадалка. — Например, Антош, у тебя хлопоты в твоем ресторане. Кто следующий?

— Я! — вызвалась Алена нетерпеливо.

— Предстоит нечаянный интерес.

— Как интересно!

— Гера…

Герман Петрович вздрогнул.

— У тебя пиковый валет — пустота.

— В каком плане?

— Во всех. Пусто. Роман… дама пик.

— Ведьма! — закричал Рома в упоении. — Ну, спасибо, Ада, женюсь!

— На этой не советую — злоба. Ну, Морг, не веришь — держись… Странно, семерка — к слезам. Не подозревала, что ты такой чувствительный.

— Говорю же, вранье. По роду профессии я — «рыжий», лысый, добрый и веселый человек.

— Да ну? Однако гнусная карта идет — сплошь пики. Молодым не буду.

— Ну, мам! — воскликнула Соня в азарте.

— Сонечка, не надо, — быстро сказал Егор.

— Давай рискнем, а? — Она беспечно улыбнулась, готовая к счастью.

— Хорошо, рискнем.

— Напрасно потакаешь, — заметила Ада недовольно. — Вот видишь, я на нее загадала: девятка пик — больная постель. Будем надеяться: простуда… Ну, Егор, ты единственный из всех счастливец — червонная любовь. — Ада вытянула из колоды еще одну карту, взглянула, пробормотав: «Я сегодня в ударе», — и резким движением прекрасных белых рук сгребла разбросанные по столешнице картонки. — Все правильно.

— Мама, что у тебя?

— Что положено.

— А что?

— Счастье, — пояснил клоун. — Дочь пристроена удачно, ремонт окончен. Где только люди таких мастеров находят! Потолок, взгляните, идеальной райской белизны.

Все поглядели наверх.

— Правда, у вас лепнины немного. У меня, к примеру, нимфа смеется и маленькие такие дьяволята за нею, за нею…

Ада вдруг рассмеялась:

— Антон, налей шампанского. Все ужасно, мне все не нравится.

— Да что ты, в самом деле! — воскликнула Соня.

— Не нравится! — Ада залпом осушила бокал. — Не хочу пить за счастье, потому что его нет и не будет.

— Будет!

Соня тоже вспыхнула гневным румянцем; какие у обеих черные очи — глубокие, цыганские… «Она не ребенок!» — подумал Егор с восторгом и страхом; все молчали.

— Не смей так говорить!

— Счастье бывает только на минутку, ты не понимаешь, за все надо платить.

— Заплачу! Пусть минутка — но моя.

— Как вы мне все надоели. Не позволю.

— Ада, что с тобой? — холодно заговорил Герман Петрович. — Что ты не позволишь?

— Ничего не позволю, пока я жива.

Муж пожал плечами, все переглянулись, и тут, к своему собственному изумлению, Егор пошутил (идиотская шуточка эта потом вспоминалась и мучила):

— Что ж, Ада, тогда мне придется тебя убить.

А что касается гаданья, прав оказался Морг. Ничего толком не сбылось, так, незначительные мелочи, вполне согласующиеся с теорией вероятности: у Аленушки нечаянных интересов было более чем достаточно; психиатр заглушал семейную пустоту обширной практикой; однако ведьма не потревожила жизнь журналиста, и никто как будто не видел даже скаредной мужской слезы у клоуна; Антошу и Соню ожидала смерть, а любовь… любовь не ушла — но разве золотоносной, медовой, червонной оказалась она? Свою же карту цыганка никому не показала.

* * *
Ночью после помолвки (попросив накануне напарника подежурить за него до двенадцати) Егор сторожил маленький дворец в центре Москвы, в котором вальяжно располагался научно-исследовательский институт уголовного профиля (дворец правосудия, как называл его сам сторож). Ночь полубессонная, в полудреме мелькали красно-черные карточные пятна, стояло ее лицо, беспорядочные голоса звенели, мешались в ушах… Он вернулся домой утром, не лежалось, не сиделось, так не хватало Сони. «Что же это? — спрашивал он себя. — Наверное, я любил ее всегда, но не осознавал». Он знал, что она отправилась к сокурснице заниматься — в понедельник экзамен; Ада приводила в порядок квартиру после ремонта; несчастный муж продолжал пребывать в бегах, может быть, он и рассчитывал, что Ада предложит остаться, но она не предложила.

Егор послонялся по комнатам, сел на диван — и вдруг провалился в сон, как в яму. Так же внезапно проснулся — без двадцати одиннадцать, — бесцельно спустился во двор, он ждал. На лавке под сиренью вязала Серафима Ивановна. Вскоре появился Морг в оранжевой майке и широченных клоунских шароварах в голубую клетку, за ним — Алена в сарафане, собравшаяся позагорать. Они подошли к голубятне, Егор оглянулся, увидел входящего под арку гулкого тоннельчика Рому со всегдашней фирменной сумкой — ремешок через плечо, окликнул, и вчетвером, запрокидывая головы, они встретили стремительный взлет освобожденных из клетки белосизых, лазоревых, розоватых птиц.

— Жара, — Рома вытер ладонью мокрый лоб. — Сил нет.

— Ой, ребят, давайте в Серебряный бор махнем, я уже в купальнике. Соня когда придет?

— Жду.

— Ну, ты вчера выдал. — Морг гикнул, ухнул, свистнул по-разбойничьи. — «Придется убить!» С Адой такие штучки не пройдут. Эта баба, пардон, дама…

Пышное позлащенное облако (единственное в нежнейшем, прозрачнейшем эфире) вдруг покрыло солнце, потемнело, и страшный крик раздался откуда-то сверху, с неба, нет, словно сразу отовсюду, отражаясь от каменных стен. Соня в оконном проеме во вчерашнем платье, лента в волосах, лицо искажено нестерпимой мукой. Всплеснула руками. Кричит: «Надо мною ангел смеется…» Глаза их встречаются, пауза в доли секунды, она кричит: «Убийца!» — и исчезает.

Во всем этом есть нечто противоестественное: в тот миг ни отчаяния не почувствовал он, ни опасности, которая ей угрожала… один ужас, непостижимый — от ее взгляда, от ее последнего слова, звучавшего как обвинение… но почему она не назвала имя? Побоялась Антона, который находился где-то там, за ее спиной?.. Это сейчас можно вспоминать (да и то невозможно!), анализировать, а тогда… Какое-то время они, все четверо, стояли как камни.

Наконец Морг взревел:

— Ребята, бегите через парадное! — и понесся к черному ходу.

Они с Ромой пробежали затхлый тоннельчик на улицу (необходимо отметить, что улица в обозримом пространстве была абсолютно пуста, спрятаться негде, и главное — нет времени!), пять шагов — прыжков — за угол (и переулок пуст), мрак парадной лестницы, один пролет, второй, третий… вот ниша (почему-то я обратил на нее внимание, так, скользнул взглядом — та самая ниша, из которой зашипел на нас дюк Фердинанд, когда луч падал на рыжую голову)… истертые ступени, дверь с медной табличкой, стук, крик, рев, свет, кровь…

Официальная версия действительно стройна и логична (даже слишком, арифметически логична — кажется мне теперь, в свете новых фактов… факт? лента на могиле — факт? безумие! Неужели кто-то на Антоше затянул удавку?). Во двор, небольшой, тенистый и уединенный, выходит только один подъезд, черный ход из нашего особнячка; два других дома окружают двор глухими стенами. Маляры, накануне закончившие ремонт у Неручевых, обладают стопроцентным алиби. Соседи. Пошли снизу. Ворожейкины: старики на даче (в этом году уже не снимают — не на что), детей Катерина привезла искупать, они играли в песочнице, а сама отправилась на рынок. Серафима Ивановна сидела во дворе. Демины: Николай Михайлович на заводе — «черная» суббота, Настасья Никитична мыла полы в школе. Именно она по дороге на работу встретила Аду с бельем, та пожаловалась, что прачечная закрыта. Марина Моргункова была на репетиции в цирке, психиатр прогуливался по бульвару. И наконец, мы четверо те, что стояли возле голубятни. Четверка с совершенным алиби.

Итак, рано утром Соня уходит заниматься; одержимая порядком и энергией, Ада моет, чистит, прибирает (остаются отпечатки пальцев самой хозяйки — повсюду; Сони — в ее комнате на личных вещах, гребень, склянка с духами и т. д.; Антоши и Морга — на кухне и в прихожей; в прихожей, кроме того, «наследили» и мы с Ромой; взломанный ящик резного шкафчика, шкатулка и брошенная тут же фомка тщательно протерты, или преступник действовал в перчатках; мешочек с драгоценностью запачкан в крови, но на ткани идентифицировать отпечатки пальцев невозможно; на самом кресте установлены отпечатки, так сказать, вчерашние: Ады, Германа Петровича и Морга, проделавшего фокус; наконец, главная улика — на топорище след большого пальца Антона; в общем, эти данные работают на ту же логичную, стройную версию).

Ада собирает белье и идет в прачечную. Последняя суббота месяца — санитарный день. Возвращается, поднимается по парадной лестнице, открывает дверь своим ключом и сталкивается с Антошей, проникшим через кухонную дверь, которую хозяйка вроде бы забыла запереть. Убийство. Неожиданное появление Сони. Бросается к окну, кричит в невменяемом состоянии; очевидно, Антон преграждает ей выход из кухни в дворовый подъезд, она бежит в прихожую, где он и настигает ее. Вытирает топор полотенцем, спускается к себе (встретив Морга), прячет в плащ мешочек с драгоценностью, замывает следы.

Единственная версия, единственный мотив, единственный преступник. После казни (крики из зала: «Смерть! Смерть убийце!»), после очерка с претенциозным названием «Черный крест» — в реальный, застывший мир врывается, нет, осторожно проникает нечто… «Ну да, нечто сверхъестественное! — Егор усмехнулся во тьме, выйдя от Германа Петровича. — Натуральный призрак, что чудился Антоше на месте преступления… и труп шевельнулся…» Егор начал спускаться к площадке, где давным-давно золотой луч… вдруг показалось, будто в нише метнулась тень. Тогда был дюк Фердинанд, и Соня взяла его на руки. Егор остановился как вкопанный. Воображение разыгралось или действительно вспомнилось: когда они бежали с Ромой навстречу убийству, какое-то движение, шевеление почувствовалось в нише, уловилось боковым зрением?.. Да ну, это сейчас, задним числом, нагнетаются страсти. Егор подошел к нише — удивительное ощущение, будто он входит в тайну. На крюке — последняя деталь, оставшаяся от старинного фонаря, — висело, покачиваясь, поблескивая, что-то… и слышались осторожные шаги… ниже, ниже… негромко хлопнула парадная дверь. Он протянул руку, прикоснулся — что это? Как будто сумка? — сдернул с крюка и помчался вниз по лестнице, выскочил в Мыльный переулок. Тихо, пустынно, полная луна. Никого. Померещилось? Но вот же в руке — лаковая дамская сумочка. Пустая.

Егор одним духом взлетел на третий этаж, позвонил, хозяин возник на пороге мгновенно, словно стоял за дверью.

— Герман Петрович, взгляните, это не ваших сумка — Ады или Сони?

Психиатр взял сумочку, отступил в разноцветный круг венецианского фонаря, вгляделся.

— Совершенно не в их стиле. Нет, нет, исключено. Что внутри?

— Ничего. Пустая.

— Откуда она у вас?

— Сейчас в подъезде нашел.

— В подъезде?.. А почему, собственно, вы решили, что она могла принадлежать моей жене или дочери?

— Не знаю. Так… одно к одному.

— Молодой человек, — заключил психиатр, возвращая сумочку, — вы можете плохо кончить.

* * *
— То, что ты рассказываешь, Егор, совершенно неправдоподобно.

Они сидели с Серафимой Ивановной на дворовой лавочке, отгороженной от остального мира сквозной шелестящей сиреневой массой, томительным горчайшим духом. Худые руки со спицами праздно лежали на коленях, рядом на лавке черная сумочка.

— Неправдоподобно, — подтвердил он. — И все-таки это правда.

— Выходит, во всем этом мы не понимаем главного.

— Может быть, нам трудно понять логику сумасшедшего?

— Может быть. Только учти: по твоим словам, лента на могиле очутилась через год, день в день, когда, по обычаю, навещают покойных.

— Но какое извращенное воображение, предельный цинизм — трогать покой мертвых.

— Кто-то хотел, чтоб ленту увидели, подал знак.

— Какой знак? О чем? — воскликнул Егор в тоске. — Все умерли. Все!

— Значит, не все.

— Но почему через год? Почему целый год молчания?

— Газета… — произнесла Серафима Ивановна, словно ловя ускользающую мысль. — Сразу после газеты, на другой день.

— Я уже думал об этом. Но в очерке нет ни одного нового факта. Все, о чем пишет Гросс, выяснилось на ранней стадии следствия.

— А «приговор приведен в исполнение»?

— Так ведь еще в марте приведен, всем известно. Нет, это безумие! Свидетеля не было, физически не могло быть.

— Кто-то украл ленту, — напомнила Серафима Ивановна. — И Антоша кого-то почуял в квартире.

— Натуральное привидение, — пробормотал Егор. — Ночью увидел в нише сумку — и по ассоциации вообразилось, что когда мы к Неручевым бежали, я подсознательно засек какое-то движение в нише. Сегодня попробовал там спрятаться — не помещаюсь, ниша глубокая, но узкая, и крюк мешает… Антоша почуял, я почуял… игра воображения, нервы.

— Ты высокий, — заметила старуха. — А я, должно быть, помещусь.

— Серафима Ивановна, какой сверхъестественный ловкач стоял и смотрел, как женщин убивают? Допустил казнь невинного? Не объявился на следствии, на суде? А сейчас старается запугать меня?

— Его надо найти, — твердо сказала Серафима Ивановна. — Это опасно. Все больше укрепляюсь в мысли, что Антоша не мог убить Сонечку и Аду.

— А черный крест в его плаще?

— Да не пролил бы он кровь из-за драгоценности. Возможно — вон и следователь ему подсказывал, в очерке напечатано, — преступник обронил мешочек на кухне, Антон нашел, а признаться побоялся.

— Он здравый человек, уравновешенный. Унести такую улику с места убийства, возле трупа подобрать… и спрятать почти на виду? Бред!

— Бред, — тихим эхом откликнулась старуха.

— Серафима Ивановна, кто мог ненавидеть Аду?

— Что ж, она была женщина необычная.

— Герман Петрович пришел вчера к оригинальному выводу: кто желал Аде зла — тот украл ее талисман.

— Да, помню, она говорила: пропадет крест — быть беде. Да это все слова, ведьму из себя разыгрывала.

— Вот именно. Она врала, сочинила фамильную дворянскую драгоценность, а крест ей просто муж подарил.

— Ох, в ней было всего понамешано.

— Какая же она была?

— Ты, Егор, живешь — и ничего вокруг себя не видишь.

— Правда.

— Девочка была как девочка, только очень хороша, редкостно. Представь Сонечку, но более отчаянную, жадную к жизни. Школу окончила, в институт не прошла, ну, там-сям поработала, тут мать — жива еще была, медсестра из психиатрической больницы — ее к себе устроила. Мужчин она с ума сводила, а встречалась с Васькой…

— С Моргом?

— С Моргом. Удивляешься? Он привык шута горохового корчить, но что-то в нем есть… мужское, хищное, понимаешь? Вот если б тогда убийство произошло — я бы не удивилась.

— То есть она его бросила?

— Бросила. Васька рвал и метал, Ада сбежала, у родственников пожила, покуда он не уехал в Сибирь по распределению, училище кончил.

— Это все из-за Германа Петровича?

— Ну да. Он у себя в лечебнице царь и бог. Влюбился в красотку — так она и стала дворянкой, цыганкой, колдуньей, упокой, Господь, ее душу.

— А Морг?

— Там, в Сибири, женился на своей циркачке — на Марине. Так все и кончилось.

— А может, не кончилось?

— Морг занимался голубями у нас на глазах, — ответила на это Серафима Ивановна, как всегда поняв собеседника с полуслова. — Во двор он вышел сразу после тебя по черному ходу.

Залитый солнцем двор, разноцветно-серебристые птицы в небесной вышине, комичная фигура «рыжего», майка, обтягивающая могучие мускулы, необъятные шаровары, — свистит, беснуется, подпрыгивает с шестом в руках… небеса потемнели. «Ребята, бегите через парадное!» И исчезает в подъезде. «А ведь это я его под расстрел подвел».

— Удивительно, — сказал Егор, — убийство произошло у всех у нас почти на глазах — и сколько в нем тайны.

— Ты бы, Егор, поосторожнее, — Серафима Ивановна взяла в руки лаковую сумочку. — Не нравится мне все это. Ты ясно слышал шаги?

— Ясно. Очень осторожные и легкие, ступеньки чуть-чуть поскрипывали — вы ведь знаете, какая у нас лестница скрипучая. И стук двери — тоже негромкий. И лунный луч мелькнул. Тут я сглупил — когда в переулок выскочил. Все эти знаки, намеки, загадки настроили меня… ирреально. Я не осмотрелся толком, переулок был залит лунным светом — и ни души. А между тем за углом, в пяти шагах от парадного, — наш тоннель. Там он наверняка и стоял. А я к Герману кинулся с сумкой.

— Чья ж это сумка…

Никто не признался из наших. Ни Алена, ни Катерина, ни циркачка — я всем показывал, говорю: нашел в подъезде, хочу отдать.

Серафима Ивановна вертела в руках сумочку, поглаживая, пощелкивая замочком в виде позолоченной раковины.

— Дешевая, отечественная, кожзаменитель, не новая, но и не изношенная. Просто ею давно не пользовались. Видишь, чистенькая, но пыль… видишь, в складках внутреннего кармашка?.. Нет, Егор, у наших дам я такой сумки не видала — точно. И все же я их проверю. Во сколько ты вышел от Германа Петровича?

— Без четверти одиннадцать.

— Проверю. О, Морг к голубям отправился. Ну да, понедельник, в цирке выходной.

Морг, в шароварах и майке, шел по двору, посвистывая, поднялся по лесенке к клетке на невысоких столбах, раскрыл дверцу — птицы с ликующим гамом вылетели на волю — и сел на перекладину, глядя в небо.

— Пойду пообщаюсь.

Егор подошел к голубятне, клоун сразу поинтересовался:

— Слушай, про какую сумку ты у Марины спрашивал?

— Дамская сумочка, черная, лаковая. Сегодня ночью в нашем парадном нашел.

— С деньгами?

— Пустая.

— Черная, лаковая, без денег? Не наша. Хороши турманы, а?

— Я наш двор без твоей голубятни не представляю.

— Ну, я, еще когда в цирковом учился, увлекся.

— Когда с Адой встречался?

— Неужели ты помнишь? — удивился Морг.

— Смутно.

— Отчаянная девочка была, прелесть! «Я вас любил так искренно, так нежно, как дай вам Бог любимой быть другим». Тут Герман встрял — я уступил.

— Поэтому она к родственникам до свадьбы сбежала?

— А, ты в курсе. Правильно она сбежала — я был готов на все. — Морг помолчал, потом добавил с пафосом: — Они убили моего ребенка.

— Какого… ты что!

— А я ведь собирался жениться, благородно. Я человек благородный, не замечал? Хотя и не дворянин, склепа не имею. — Клоун засмеялся тихонько. — Никогда не прощу.

— Так она аборт, что ли, сделала?

— Ну. Ради старика…

— Ты думаешь, она за Германа Петровича по расчету пошла?

— А то нет! Он же на двадцать три года старше, развалина.

— Ну, уж развалина…

— Мерзкий старик, за деньги купил, — клоун хохотнул. — Любит девочек-пионерочек.

— Положим, Ада совершеннолетней-то была.

— Девятнадцать стукнуло. Как раз в феврале они закрутили и убили моего ребенка (рожать в августе собиралась), так в июне они уже поженились, в природе не существовало ребенка, а меня сослали в Сибирь. Славно все получилось, правда? Помнишь, вечером перед смертью она сказала, что за все платить надо? Вот и заплатила.

— В каком смысле?

— Ну не в буквальном — в широком, философском. Что и справедливо в конце-то концов!

— Справедливо? Неужели тебе ее не жаль?

— Нет. Соню жалко… Но Антошка-то как озверел — бить по мертвой… Эх, жизнь-тоска!

— А как ты думаешь, Ада с Германом хорошо жили? — Сам Егор, Серафима Ивановна права, жил настолько отъединенно, что про ближайших-то своих соседей ничего не знал.

— Великолепно — потому он и ушел, а? — Клоун подмигнул. — Или его выгнали?

— Выгнали?

— Ну, не знаю, что там у них стряслось, только семейка распалась. Ку-ку!

Поднявшись к себе, Егор долго стоял у окна, рассеянно глядя на голубятника, старую даму, гроздья сирени… Может, прав психиатр и не стоит вступать в этот круг патологии и ненависти? Страшно. Прошел к стеллажам — мамино наследство, — взял словарь, нашел слово «инцест» — кровосмешение, половая связь между ближайшими родственниками… «Любит девочек-пионерочек». Герман и Соня? Я с ума сошел! Мерзость, грязь, ангел смеется… Как я целовал ее волосы, и она сказала, что ни разу к ней не прикоснулся мужчина…

Егор швырнул словарь на пол.

— Любимая моя! — сказал он вслух. — Какая б ты ни была, что б ты ни скрыла от меня — я все равно тебя люблю.

* * *
Ночь прошла в привычной бессоннице во дворце правосудия. Вот уже год его мучили бессонницы, но он боялся и засыпать: всегда один и тот же невыносимый сон. Впрочем, сейчас не до этого. Главная загадка (он отдавал себе отчет, что в ней ключ ко всему): почему преследуют именно его? Я не свидетель, не преступник — почему такое внимание? Что хотят внушить мне? Просто испугать? Зачем? Угрожают? Но ведь я не представляю ни малейшей опасности ни для кого — я ничего не знаю: только то, что напечатал Евгений Гросс. А между тем чувствую, как суживаются круги — в этой тьме, на многолюдной улице, в зеленом дворике, — идет незримая охота.

Как бы там ни было, я готов. Друг, враг, свидетель, убийца («Назову его друг, — думал Егор, — ведь он вернул мне жизнь») должен как-то проявить себя — столь многозначительное начало требует продолжения. Главное, не растеряться, увидеть, услышать, понять, разрешить с ума сводящую загадку. Он спешил ей навстречу — безоружный, с открытым забралом, гуляя в одиночестве, заходя на кладбище, не запирая даже на ночь дверь черного хода, ожидая осторожные ночные шаги.

Вернувшись с дежурства домой, Егор быстро осмотрел все комнаты: мамину, свою и кухню (в силу социальной справедливости после смерти мамы его полагалось уплотнить, но, по слухам, особнячок обрекался на снос). Кажется, никто не навещал его ночью, никаких знаков, намеков… оставалось только ждать, хотя нервная энергия, жизненная сила требовала выхода.

До вечера он провалялся с книжкой на диване, и Смутное время в «Истории государства Российского» не казалось таким уж смутным в нынешних «сумерках богов». В сумерках прибыл Роман — прямо из редакции, продуманно небрежно одетый (эта «небрежность» стоит недешево), столичный журналист-проныра. Так хотелось бы выглядеть Роману (американский идеал) — и так он выглядел, хотя за внешним лоском «настоящего мужчины» (занимаюсь восточной борьбой), «своего парня» (пью водку с мужиками на равных) скрываются, Егор знал, мягкость, нежность и безволие, что так пленяют женщин, уставших от мужского самоутверждения. Ромка совершенно по-детски обожал своих друзей, бился в истерике при известии о казни Антона и в целом определялся одним словом: «Счастливчик!»

— Егор, — заговорил он оживленно, опустившись в дряхлое кресло у письменного стола, — возникла сплетня, будто ты нашел какую-то таинственную сумочку в парадном.

— Открой верхний ящик стола… видишь?

— Тут и лента!.. А что в ней?

— Ничего. Знакома тебе эта сумка?

— Откуда?

— У какой-нибудь твоей дамы…

— Мои дамы фирменные, а тут ширпотреб, — Роман содрогнулся. — Ужас, Жорка!

— Да неизвестно пока ничего.

— Ужас, — повторил старый друг. — На тебя ведется охота. А ты… идиотская беспечность, даже дверь не запираешь.

— Специально. Я иду навстречу с нетерпением.

— Кому навстречу?

— Не знаю.

— А вдруг это маньяк? Хочешь стать трупом?

— Ну, это мне все равно.

— Все равно? Так любил ее?

— Да.

— И как внезапно все у вас началось.

— Да.

— Тебе не кажется это странным?

— Что именно?

— Это наваждение.

— Это не наваждение. Наверное, это было всегда, просто я не понимал.

— Егор, очнись, она же мертвая. Поезжай куда-нибудь, развейся, давай я тебе устрою…

— Не хочу.

В сумерках без лиц (голова Романа на фоне раскрытого окна — вечернего небесного огня) разговаривать хорошо и вольно.

— Что же это происходит? — воскликнул Рома с силой. — Заворожила, околдовала… ведьма.

— Ну, ты, помолчи!

— Ведьма… и продолжает. Все эти штучки — с того света. — Он нервно рассмеялся. — Шучу, конечно.

— Все реально, Рома. Сумка висела на крюке в нише.

— В нише? В какой нише?

— Между вторым и третьим. А внизу слышались шаги. Одновременно, понимаешь? Увидел сумку и услышал… Да, вспомни, Ромочка, когда мы бежали на Сонин крик, ты ничего в этой нише не заметил?

— В каком смысле?

— Как будто шевеление в глубине.

— Не заметил. — Рома явно затрепетал. — Ты считаешь, там убийца переждал, пока мы…

— Мужчина в нишу не поместится, ну, если очень маленький и тоненький.

— Ага, злобный карлик или нежная фея.

— Ром, ты близок к Неручевым…

— Боже упаси!

— Самый близкий сосед — через стенку. Вот на твой взгляд, что это была за семья?

— С большими странностями семейка. Все трое. Про цыганку сам знаешь, ее весь Мыльный боялся. И муж все это терпел — крупный ученый, международного класса — все терпел. Это не странно? Да и сам он… всегда появляется вдруг, бесшумно, замечал? Глаза ледяные, пустые. Ну, если всю жизнь общаться с пациентами… — Рома замолчал в раздумье.

— Ты сказал: «все трое», — напомнил Егор.

— Разве? Оговорился. Соня… впрочем, я на нее и внимания-то особого не обращал. Красавица, конечно, но не в моем вкусе, детсадом отдает, прости, слишком наивна, слишком ребенок.

Егор жадно вслушивался в его интонацию, равнодушную, даже добродушную. Друг детства. Счастливчик, теоретически больше всех годится на роль…

— Ребенок? — переспросил он. — У нее был мужчина.

— Не знаю, что у вас с ней было…

— Того, о чем ты думаешь, не было.

— Серьезно? Так какого ж ты… а, понятно, сохранил репутацию.

— Не сохранил, как видишь. Противно. Самому на себя. Но меня это очень волнует.

— Жорка, ты — «рыцарь бедный», честное слово! Кого теперь волнует потеря девственности.

— Меня волнует убийство.

— Ты считаешь, есть какая-то связь…

— Не исключено.

— Намек понял. — Рома улыбнулся милой своей мягкой улыбкой. — Я ведь слабак, Жорка, не спорь, только тебе признаюсь. Меня волнуют женщины эмансипированные, не школьницы. А Соня — как будто сама невинность… что ж, я ошибся, она была дочерью своей матери.

— Ты помнишь ее глаза?

— Еще бы. Очи черные. Говорю же — ведьма, дочь своей матери. В Аде чувствовался огонь и очень сильный.

— Герман Петрович утверждает, что за девятнадцать лет они ни разу не поссорились.

— Не знаю, не подслушивал.

— Ну, невольно мог что-нибудь засечь… стены у нас не капитальные.

— Скандалов не помню, мата не помню. А сейчас вообще тишина, как в склепе. Тебя интересуют отношения Германа с Адой?

— Да. А также его отношения с дочерью.

— Ну, старик и поздний ребенок… оберегал, дрожал над ней, ясно. А вот с Адой… рассуждая теоретически: где страсть, эротика, деньги — там может быть все что угодно, вплоть до преступления.

— Герман Петрович гулял по Петровскому бульвару, — сказал Егор задумчиво. — И у него ключи от квартиры.

— Он мог по-тихому войти, но никак не мог выйти, — возразил Рома. — Он отнюдь не карлик.

Стало совсем темно, лишь уличный фонарь распространял слабый рассеянный свет сквозь листву, и зеленовато мерцала первая звезда — одинокая Венера. Егор сказал глухо:

— Кто-то предупреждает меня. О чем? Если расстреляли невинного, то где-то существует убийца. Как он существует? Как он вообще может существовать? Руки в крови, ты понимаешь, кровь кричит…

— Егор! — закричал Рома. — Успокойся!

— Я спокоен. Я найду его. И не буду связываться с так называемым правосудием. Своими собственными руками…

Протяжно заскрипела дверь черного хода, шаги, силуэт на пороге, Рома грохнулся на пол. Послышался голос:

— Егор, ты дома? Что в потемках сидишь?

— Дома, — он протянул руку, включил ночник.

Серафима Ивановна стояла в дверях, журналист лежал навзничь, неподвижно возле стола.

— Что это с ним?

— Ожидал натурального призрака. Я и сам струхнул… Ром, вставай, перед дамой не позорься.

— Да он в обмороке!

— Как бы не так! — Рома сел, прислонясь к креслу. — Здорово разыграл?

— Разыграл! — проворчала старуха. — Мужчины называются. Верите, ни разу не пожалела, что замуж не пошла. Так вот, у наших подъездных дам алиби нет ни у кого.

* * *
— Чем обязан? — поинтересовался психиатр учтиво, придерживая, однако, сильной рукой входную дверь.

— Герман Петрович, можно с вами поговорить? — Хозяин поморщился,Егор добавил: — Только вам, знатоку человеческих душ, под силу разрешить загадку.

— На лесть вы меня не возьмете. Проходите.

Они сидели в холодных кожаных креслах, потягивали тот же коньяк (Егор отметил, что уровень французской жидкости в пузатой бутылке с прошлого раза не понизился, — видать, хозяин не спивается тут в одиночку).

— О какой загадке вы говорите?

— Убийство. Герман Петрович, вы знали, что в юности Ада была близка с Моргом?

— Разумеется. Как бы она могла скрыть что-то от меня. К сожалению, я узнал об этом после женитьбы.

— То есть вы не женились бы, если б знали…

— Что за пустяки! — отмахнулся Герман Петрович. — Что за хилая любовь, которая не одолеет такое препятствие? Я взял бы ее любую, но не позволил бы избавиться от ребенка. Это мерзость. Это они придумали с матерью.

— Вы усыновили бы чужого ребенка?

— Не чужого, а ее. Я замечал кое-какие странности, но не до того мне было.

— Какие странности?

Психиатр отхлебнул из рюмки, холодно улыбнулся.

— У меня никогда не было потребности излить душу, то есть вылить собственные задушевные помои на собеседника. Но вы так любознательны и несчастны… Итак, вас интересуют мотивы, по которым я мог бы убить жену и дочь? Ну, конечно, из ревности к клоуну.

— Герман Петрович, я ничего не знаю, но после расстрела Антона со мной и вокруг меня происходит нечто непонятное.

— И вы начинаете издалека. Что ж, по мере сил я удовлетворю вашу любознательность, потому что, — он опять улыбнулся ледяной улыбкой, — вы меня заражаете… или заряжаете нервной энергией. Что вами-то движет, не пойму.

— Я сам не пойму.

— Ладно. Когда я увидел Аду — такой, знаете, непорочный ангел в белых одеждах — некоторым женщинам удивительно идет больничный наряд милосердия, — я сразу понял, что жизнь моя переменится. Отказа я не получил и в тот же день уволил ее из сумасшедшего дома — так она называла мою клинику. Тут бы заняться ею вплотную, но на мне висел бракоразводный процесс…

— Вы были женаты?

— Да. Ведь мне было уже сорок два. И хотя я сразу отказался от всего — имею в виду материальные дрязги, — дело требовало нервов и времени. Варвара Дмитриевна, будущая теща, — женщина ловкая, умница, я был к ней искренне привязан, — настояла, из каких-то преувеличенных приличий, не видаться с невестой до развода — как выяснилось впоследствии, Ада дожидалась отъезда клоуна, боясь скандала. Разумеется, я пошел на все, а они скрыли концы в воду. Ну, непорочного ангела я не получил, но я не мелочен. Месяца через три после женитьбы — пришлось переехать в Мыльный — я стал невольным свидетелем разговора жены с циркачом — тот приезжал на несколько дней в Москву, — разговора, который подтвердил мои подозрения.

— То есть вы поняли, что она любит Морга и что…

— Ничего подобного. Вас тянет на житейские схемы: старик муж, молодой любовник, коварная красавица. Нет. По заданию тещи я вышел с мусорным ведром, начал спускаться по черной лестнице, слыша ее голос снизу, из тьмы, и переживая минуту удивительную. Это было объяснение в любви: я безумно люблю мужа, не могу без него жить, мне не нужен никто, никто и так далее. А клоун твердил как попка: ты убила моего ребенка, ты убила моего ребенка… «Да, я пошла на все, — отвечала она, — я боялась, он от меня откажется». То есть мы с ней пошли на все навстречу друг другу. Вот тут-то, по вашей логике, мне и следовало их убить, вслед за ребенком. Представьте, как хорош я был, проходя мимо с мусорным ведром и с достоинством. Все разрешилось банально: я простил, Морг женился, а Ада прожила еще почти девятнадцать лет.

— Герман Петрович, извините, я как будто выражаю сомнение, но… вы говорили, что никогда не ссорились, — и вдруг бросили все и ушли.

— Повторяю: она меня оскорбила — и я до сих пор не понимаю из-за чего. Может быть, ее расстроил тот телефонный звонок, не знаю.

— А помните, на помолвке, тоже кто-то позвонил, вы сказали так странно: ваша пациентка.

— Я пошутил. Нечто забавное… или зловещее. Вероятно, ошиблись номером.

— А что сказали?

— Сейчас вспомню буквально… «Надо мною ангел смеется, догадалась?»

— Ангел! — закричал Егор. — Не может быть!

— Отчего же? — возразил психиатр невозмутимо. — Так и было. Вам это о чем-нибудь говорит? Мне лично нет.

— Герман Петрович, разве следователь не говорил вам о последних словах Сони?

— Что такое? — Психиатр нахмурился. — Ну да, бессвязный набор слов, она находилась в шоковом состоянии.

— Может быть, и в шоковом, но она крикнула: «Надо мною ангел смеется… убийца!»

Хозяин и гость уставились друг на друга, было очень тихо (тут бы к месту вспомнить старинную примету — тихий ангел пролетел, — да как-то не вспоминалось… нет, скорее чертик прошмыгнул).

— Что все это значит, черт возьми, — пробормотал психиатр машинально.

— Аде звонил убийца, — зашептал Егор, — по поводу тайны, связанной с этим, который смеялся. О нем узнала Соня и тоже погибла. Они обе убиты, потому что…

— Но позвольте! — Герман Петрович вышел из оцепенения. — Какой убийца? Звонила женщина.

— Ах да, пациентка… Вы уверены?

— Знаете, я еще не совсем в маразме…

— Голос незнакомый?

— Как будто незнакомый. Вообще я был взвинчен тогда… и с Адой и с Соней — все вместе. Постараюсь сосредоточиться. — Психиатр полузакрыл глаза. — Довольно молодой, несколько пронзительный голос, никаких дефектов, характерных особенностей, а вот интонация… вопросительная, эмоционально насыщена. Если можно так выразиться, вкрадчивая ненависть: «Надо мною ангел смеется, — пауза, — догадалась?» Ненависть и насмешка. В сочетании с красивым тембром и бессмысленным текстом произвело впечатление болезненное. И еще: звонили откуда-то рядом, словно из соседней комнаты.

— То есть из нашего дома?

— Не буду этого утверждать, но — рядом. Было слышно даже дыхание, слегка прерывистое.

— Алена сидела с нами за столом, — сказал Егор. — Остаются Катерина и циркачка… Да ведь Алена выходила! Помните? За сигаретами?

— Да, помню.

— Герман Петрович, вы бы узнали голоса этих трех?

— Наверное. Впрочем, повторяю, я был взвинчен, да и с соседками почти не общаюсь.

— Давайте проверим! Пожалуйста.

Они прошли в прихожую, Герман Петрович кратко побеседовал с каждой из «подозреваемых» о подписях против сноса особняка.

— Кажется, не они. Но утверждать не могу. Не голос мне запомнился — интонация, необычный текст, а тут… приличный светский разговор, никаких таких страстей.

За входной дверью требовательно мяукнули, Герман Петрович отворил, дюк Фердинанд проскользнул в прихожую, запел и потерся о ноги хозяина, игнорируя на этот раз гостя.

— Вот он, наверное, знает многое, — заметил психиатр, — наверное, видел убийцу. Да ведь не скажет.

* * *
Вновь наступило воскресенье, всего неделя прошла, как жизнь настигла его, солнце, отцветающая сирень, дети, лавочка, белое кружево и праздные спицы на коленях; они говорили вполголоса («натуральный призрак» не давал о себе знать, но мир вокруг неуловимо изменился).

— Все началось с телефонного звонка, — говорил Егор, пытаясь восстановить связь событий. — Ада кричала: «Я на все готова! На все!» — бросила трубку, и ни с того ни с сего они поссорились — впервые за девятнадцать лет. Может быть, Герман Петрович врет…

— Они вроде хорошо жили, — вставила Серафима Ивановна.

— …но второй звонок, на помолвке. Кому предназначалась странная фраза — глагол «догадалась» женского рода — Аде или Соне? Мне кажется, Аде. Во-первых, фраза звучит как продолжение недавнего разговора, а Соня с утра была со мной. Во-вторых, Ада нервно спросила у мужа: «Кто звонил?» Вообще она страшно нервничала, особенно в конце вечера, после гаданья, и не сказала, какую карту вытянула для себя. Что ж, по привычке именно в гаданье она находила подтверждение своим предчувствиям. Обратите внимание, как символический, несколько дурного тона антураж, которым окружала себя Ада — черный крест, роковая карта, дворянский склеп, — проявляется в реальности: кража, убийство, кладбище. И ангел. Кто или что скрывается за ним?

— Думаешь, шантаж?

— Похоже на то. Она умела держать себя в руках, но после звонков была на грани истерики и сорвалась оба раза: оскорбив мужа и поссорившись при посторонних с дочерью. Ангела упоминает Соня перед смертью, и «нечто забавное», как выразился психиатр, получает неожиданно страшный, ускользающий смысл.

— Ангелы не смеются, — пробормотала Серафима Ивановна, — они над нами плачут.

— Значит, здесь какой-то особенный. Женский голос спросил: «Догадалась?» А Соня как бы отвечает на другой день: «Убийца».

— Но если она догадалась, кто этот ангел-убийца, то почему не назвала имя?

— Я все время думал об этом. Выходит, убийца был ей незнаком, то есть она не знала его имени, а предупредила нас как смогла — этой странной фразой.

— Незнаком, — повторила Серафима Ивановна. — В дворовый подъезд никто чужой не входил: я сидела на лавке с восьми утра до момента убийства. Остается парадное.

— У Неручевых японский замок с кодом, — отозвался Егор задумчиво. — Следов взлома не обнаружено, все три ключа нашлись сразу: Сонечкин в луже крови возле убитой, второй — в хозяйственной сумке Ады с бельем, третий — у Германа Петровича. Правда, были открыты балконные двери, проветривалась квартира после ремонта.

— Ну, Егор! Поздним субботним утром на глазах у прохожих вскарабкаться на третий этаж по совершенно гладкой стене…

— Да, исключено. Дверь могли открыть только хозяева, и, по словам Германа Петровича, Ада не открыла бы постороннему. Ей, во всяком случае, преступник был знаком.

— Знаком-то знаком, — проворчала Серафима Ивановна. — Куда он потом делся — вот загадка. Или он — женщина, которая спряталась в нише, когда вы с Ромой бежали по лестнице.

— Как-то трудно представить женщину, способную на такое зверство, хотя примеры в истории имеются… и женский голос по телефону чуть не из нашего дома — ненависть, насмешка… Но женщина, которая смогла бы поместиться в нише, то есть очень тонкая и маленькая, вряд ли способна нанести такие удары.

— Не скажи. Циркачка наша мала и тонка — а мускулы? Каждый день тренируется.

— Вообще цирковой парой стоит заняться, — согласился Егор. — Но ведь у Марины алиби?

— В цирке была на репетиции.

— С сыном?

— Нет, он тут во дворе с ребятами играл. Катерина ходила на рынок, да она в нишу не поместится, очень крупная. Алена с вами у голубятни стояла.

— Разберемся с нами — с нашей четверкой у голубятни. У нас примерно одинаковые ситуации: каждый был у себя, потом вышел во двор. У троих есть алиби.

— У троих?

— Судите сами. Соня кричит в окно. Алена остается на месте. Мы с Ромой бежим через парадное к запертой двери. То есть мы трое не имели возможности убить Соню.

— Ты намекаешь, что Морг совершил преступление в два приема?

— Малоправдоподобно — и все же реально. На нем были старые клоунские шаровары, наверняка с потайными карманами. На помолвке он видит, где Ада хранит черный крест, и на следующий день около одиннадцати поднимается к Неручевым. Или Ада действительно забыла запереть кухонную дверь, или, уже вернувшись из прачечной, открывает соседу — не столь уж важно. Он убивает ее, крадет мешочек с драгоценностью (подготовившись заранее, действует в перчатках), кладет крест и перчатки в шаровары, затем спускается во двор, может быть, рассчитывая в голубятне спрятать драгоценность. Но тут подходим мы, и его настигает Сонин крик. Он-то понимает значение ее слов. Морг направляет нас с Ромой в парадное, сам бежит по черному ходу, зная, что кухонная дверь у Неручевых открыта. Встречает перепуганного Антошу и незаметно — фокусник! — засовывает ему мешочек, скажем, в карман брюк. Антон замывая одежду, обнаруживает опасную находку и впопыхах прячет в старый плащ. Морг врывается на кухню к Неручевым. Допустим, Соня узнала про «ангела» накануне от матери, она выдает себя, бежит от него в прихожую. Мы с Ромой колотим в дверь, слышим какие-то крики, клоун довольно долго не открывает, затем появляется перед нами весь в крови.

— А перед этим во дворе ты на нем пятен не заметил?

— Вроде нет. Но ведь Ада убита одним ударом, и кровь из раны натекла на пол позже, когда она упала. Упала навзничь, удар был нанесен спереди — так же, как и Соне. Последнее, что они видели в жизни, — это лицо садиста.

— Чье лицо… — пробормотала старуха. — Чтоб Васька девятнадцать лет такой ненавистью пылал — просто не верится.

— Может, он не мог простить ей убитого, как он говорит, ребенка?

— То грех для верующего, а для него одна болтовня. У вас аборт убийством не считается.

— А Соня — точно дочка Германа?

— Ты намекаешь на Ваську? Нет, по-моему, точно. Они поженились после отъезда Морга в Сибирь… в июне, да. А родилась Сонечка…

— Двадцать восьмого февраля, — сказал Егор.

— Ну вот. Отец ее очень любил, не сомневайся, это чувствуется. И воспитал он ее… да что я тебе говорю, — старуха взглянула выразительно. — Сам знаешь, кого потерял.

— Знаю. То есть… не знаю… — Тонкий луч зеленого золота падал сквозь листву… тот луч, в котором тогда в полутьме плясали пылинки, — и какая жгучая, какая невероятная тайна была во всем этом! Вдруг его прорвало — впервые за весь год: — Зачем она мне врала?

— Тут что-то кроется — или я ничего в людях не смыслю! — заявила Серафима Ивановна решительно. — Чистая, славная девочка. У Германа распорядок строгий, никакого ослушания он не терпел.

— Да, он рассвирепел, когда вдруг узнал, что мы решили пожениться.

— Естественно. С женой всякие страсти, а тут еще удар с другой стороны.

— Но зачем она-то врала? — повторил Егор; только с этой старухой, нянчившей всех детей в особнячке (и его самого), он чувствовал себя легко и свободно. — Как сказал Герман Петрович про жену: я бы взял ее любую. Я сам хорош — и она это знала…

— Ну, на себя-то не наговаривай.

— Хорош, хорош, чего уж там… Но она-то!.. Зачем — можете вы объяснить?

— Егор, ее кто-то изнасиловал и запугал.

— Ничего подобного! Мне любезно сообщил судмедэксперт, что она жила регулярной половой жизнью. Регулярной! — заорал вдруг он. — И спала с кем-то в те дни… нет, ночи, когда была моей невестой. Нет, я с ума сойду! Для меня она будто не умерла, она меня будет мучить до конца, всю жизнь… если это можно назвать жизнью!

— В те ночи… быть не может!

— Это так. Не хочу вдаваться во все тонкости экспертизы… но это так.

— Господи, Егор, ведь именно она была убита с патологической жестокостью!

— Именно она. Кто? Морг? Ромка? Антон? К кому она ходила по ночам, когда мы с ней расставались?.. Или Герман?

— Ты и вправду с ума сошел!

— Патология, извращение — неужели вы не чувствуете, чем несет от всего от этого? И при всем этом, — признался он в отчаянии, — для меня она сущий ангел. Можете себе представить такое раздвоение?

— «Надо мною ангел смеется», — Серафима Ивановна перекрестилась. — Страшно, Егор, и непонятно. Все непонятно. Ты, значит, следователю сказал, что с тобой она жила регулярной…

— Со мной, со мной… Ну, смешно, нелепо, согласен. О какой тут чести… А я говорю: честь. Ее, моя — все равно, я нас не разделял.

* * *
Егор шел по Страстному бульвару, сквозь июньские светотени, вечерний звон и гам, миновал «Россию», фонтан, Пушкина, спустился в подземелье — вокруг отпускная остервенелая толкучка, он ничего не видел — поднялся на белый свет, перешел на Тверской, побрел по пестро-желтой дорожке, остановился, оглянулся. Странное ожидание, когда чувствуешь чей-то упорный взгляд и должен убедиться… Нет, все тот же мир в древесных сумерках, ничего примечательного. Но ожидание не проходило.

Он поднялся во дворец по чудесным каменным ступеням, перебросился словами с уходящим вахтером, прошел в свою каморку-сторожку, лег на диван, закинув руки за голову на жесткий круглый валик, рассеянно глядя в окно. Как дома: диван — только обитый черной прохладной кожей; окно — только забранное стальной решеткой… что должен чувствовать смертник в настоящей камере? Скорей бы!.. Нет, нет, остановись, мгновенье, какое б ты ни было!

Опять меня заносит, а я должен разработать версию Германа. Герман! Забавно. «Три карты, три карты, три карты», — и дама пик, и сумасшедший дом. Психологически (психически) он более подходящий претендент, чем Морг. Более глубокие, потаенные страсти. Итак, Ада узнает об отношениях мужа и дочери. «Однако я вправду с ума сошел — ведь быть не может!» Итак, она узнает, бурное объяснение, смертельное оскорбление… А мы с Сонечкой в это время стоим на лестнице в золотом луче. Муж переезжает на другую квартиру. Через три дня — нечаянный удар: дочь сообщила, что выходит замуж. Психиатр (сексуальный маньяк?) задумывает убийство.

Утром в субботу по парадному ходу он поднимается на третий этаж, отпирает дверь своим ключом (Соня у сокурсницы, Ада в прачечной). Зная, разумеется, где хранится ключ от шкафчика, он имитирует кражу со взломом, чтобы отвести подозрения от себя (возможно, действует в перчатках). Приход Ады. Ужасная сцена. Он убивает жену, в это время появляется Соня, кричит в окно (ангел-убийца? дьявол! она не смогла выдать отца), он настигает ее в прихожей, наносит удары, озверев, опьянев от крови, срывает алую ленту… хочет уйти — вдруг с протяжным скрипом открывается дверь черного хода, на пороге кухни возникает Антоша. Он не видит Германа в темной прихожей, но подсознательно отмечает некое движение, шевеление в темноте — «возникло жуткое ощущение чьего-то невидимого, неслышимого присутствия».

Два момента в этой версии остаются загадкой. Как пришло в голову Антону забрать с места преступления оброненный, видимо, черный крест — страшную улику? И каким образом Герман Петрович скрылся из дома (в нишу он не поместится — высокий рост)? Если поведение Антоши еще можно объяснить полной растерянностью, невменяемостью, то исчезновение Германа сверхъестественно… а значит, от этой версии придется отказаться?.. Егор вздрогнул. Открытая балконная дверь! Все произошло с молниеносной быстротой. Соня закричала в окно, была убита, Антоша в ужасе побежал к себе, встретив по дороге Морга. Убийца чувствует приближение людей и выходит на балкон. Пока мечутся и кричат в прихожей, он перемещается к Сориным (что под силу даже инвалиду: перила не выше метра, балконы почти примыкают друг к другу и скрыты в густой тополиной листве от глаз прохожих). Затем из квартиры Сориных (замок английский, дверь изнутри можно открыть без ключа и захлопнуть за собой) проникает в парадный подъезд (вопрос: куда он дел окровавленную одежду? Например, прихватил из шкафа чистую и у Сориных надел прямо на запачканную, там же умылся). Далее: Мыльный переулок, трамвай, Петровский бульвар (где его действительно видел завсегдатай-пенсионер), квартира заграничного друга (обыск там не делали, вещички сожжены… нет, хлопотно… гниют, должно быть, где-то в сырой земле), звонок клоуна: убиты жена и дочь (Морг разыскал номер телефона, записанный Соней, в блокноте на подзеркальнике).

Таким образом, остается уточнить: была ли открыта у Романа балконная дверь? Если это обстоятельство подтвердится в пользу моей версии — поиск можно считать законченным.

Егор набрал номер телефона — длинные гудки, дома нет. Ну, конечно, «фирменные дамы»…

Могла ли им увлечься Соня?.. Как выяснилось, я очень мало знаю о ней, да, я поверил ей сразу и навсегда. «Не в моем вкусе, — сказал Рома, — слишком ребенок». А перед этим что он сказал? «Заворожила, околдовала — не его, меня — ведьма». Дама пик на помолвке. «Женюсь!» Как будто бы тончайшая, прерывистая связь слов и событий, но где тонко, там и рвется. (Егор, с цветами и шампанским в сумке, позвонил в дверь к Сорину: они стояли, разделенные порогом. Весть о предстоящей женитьбе Роман воспринял вполне жизнерадостно: «Ты и Соня? Забавно, старик, отлично! Прелесть девочка! Когда это ты успел? — Нервное возбуждение прорывалось в голосе, глазах, жесте, тонкие пальцы сжали руку друга. — Ну, я рад!» Радостное возбуждение, возможно, в пылу творчества. «Приходи сейчас к Неручевым, будет что-то вроде помолвки». — «Эх, черт, срочная работа — на завтра… обидно». — «О братьях-славянофилах?» — «В точку! Не обижайся, Егор, ладно?» — «Да ладно». — «Не обижаешься?» — «Да нет, нет»). Однако он пришел (дружба — дело святое), и, по-моему, они с Соней не обращали друг на друга особого внимания. И он не имел возможности убить ее — вот главное. Так с кем же она провела ночь перед смертью?..

Наконец в двенадцатом часу журналист отозвался:

— Слушаю.

— Привет. В то утро, когда убили Аду с Соней, у тебя была открыта балконная дверь?

— Дверь? Какая дверь?

— На балкон.

— На балкон?.. Не помню. А что?

— Мне пришло в голову, что убийца мог сбежать от Неручевых через твою квартиру… Алло! Что молчишь?

— Вспоминаю.

— Ты вспомни, как Алена предложила поехать в Серебряный бор.

— При чем тут бор?

— Было жарко.

— A-а… да, да, духота. Открывал, точно, в своем кабинете, когда работал.

— Кабинет граничит с комнатой Ады?

— Ну да. Егор, поздравляю. Потрясающе! И… кто, по-твоему?

— Наверное, не дальний, так сказать, а близкий: должен знать про смежные балконы, твою квартиру, замок… может быть, увидел из окна тебя с нами во дворе и сообразил, что путь свободен.

— Герман?

— Возможно. Спокойной ночи.

Стало быть, Герман? Стойко перенеся опознание, следствие, суд и расстрел невиновного, одинокий старик постепенно мешается в уме. А клиника, а обширная практика? Он помешался на одном пункте. Кровь убиенных не дает покоя — отсюда поступки, мягко выражаясь, эксцентрические: через год он приносит на могилу дочери ее ленту, вешает на крюк в нише сумку. Он говорит мне: «Решительно не советую вступать в этот круг», — но я вступаю в его безумный круг — и он врет, изворачивается, придумывает какой-то женский голос по телефону, а сам про «ангела» узнал от следователя, заметает следы… Лицо отца — вот что она видела перед смертью.

Мир за оконной решеткой темнел и сгущался — без просверка, без промелька — смертный мир, в который мы заброшены Бог знает зачем. Зазвонил телефон, и знакомый женский голос сказал:

— Если б ты знал, как мне тяжело.

Такой безысходный, душераздирающий голос, что Егора буквально затрясло от страха.

— Кто это?

— Не узнаешь? Не можешь решиться?

— На что решиться?

— Умереть. Ведь Антон умер.

— Ради Бога! — закричал он. — Не вешайте трубку! Кто убил Соню?

Где-то там, далеко, засмеялись, потом ударили тупые, короткие гудки.

ЧАСТЬ II

Надо пройти под каменной аркой ворот, прямая кленовая аллея ведет к церкви, справа и слева теснятся кресты и надгробья, свернуть, поворот, еще поворот… Егор вошел в оградку, сел на лавочку, встретился взглядом с Соней — невинное, почти детское лицо, — заставил себя посмотреть на плиту: увядшие цветы, розы, нарциссы, тюльпаны, больше ничего, никаких знаков и намеков. Он пришел сюда прямо с дежурства, после ночного звонка и бессонницы. Версии рушились, нет, усложнялись, Герман Петрович не выдумал женский голос: он был, он есть. Знакомый голос — пронзительный, искаженный полушепот, но что-то сопротивляется в душе, не дает признать… Во всяком случае, ясно одно: мне предлагают умереть. «Ведь Антон умер» — любопытная мотивировка. Что означает тогда лента на могиле — приглашение последовать за убитой? Какая-то загробная история, следы которой ведут на кладбище (или в сумасшедший дом, — может быть, меня преследует пациентка Германа Петровича… откуда она знает мой рабочий телефон… и я ее знаю, несомненно!) И здесь, где вечный покой, покоя нет. Бедная Ада мечтала лежать в дворянском склепе — грустная и нелепая выдумка, — и с каким чувством она рассказывала об этом. Все ложь. Егор вдруг заволновался. Все не соответствовало действительности, а между тем детали убедительны и реальны. Как она говорила?.. пройти в узкую калитку (калитки нет), справа церковь (церковь прямо против ворот), слева звонница (нет звонницы), липовые аллеи (клены и дубы)… Бесцельная ложь. Или она говорила о другом кладбище? Впрочем, легко проверить: возле церкви якобы похоронен герой Отечественной войны, знакомый Пушкина. Денис Давыдов? Егор подошел к храму, доносилось тихое пение, какой-то служитель — юноша в черном облачении — спускался по ступеням.

— Простите, — обратился к нему Егор, — вы не знаете, возле этой церкви похоронен герой войны с Наполеоном?

— Знаю, — отвечал юноша учтиво. — Не похоронен.

— Благодарю.

— Не за что.

«Историк! — упрекнул себя Егор. — Не знаешь, где могила Дениса Давыдова… Все — обман, выдумка…» Тем не менее он довольно долго ходил по прохладным аллеям, высматривая — глупейшее занятие — склеп Захарьиных с навесом из кованого железа. Такового не было.

Егор вышел за ворота как в другую действительность, с облегчением вдыхая автомобильный смрад, успел вскочить в трамвай, выскочил на своей остановке, впереди… да, Марина. Очевидно, ехала в соседнем вагоне. Откуда ехала?.. Егор пошел следом. Темноволосая женщина лет сорока, со стрижкой под мальчика, маленькая, гибкая, очень привлекательна. Она пересекла мостовую, завернула за угол. Мыльный переулок, парадный подъезд, рассеянный мрак, легкие осторожные шаги, на площадке она вдруг обернулась (Егор прижался к стенке), скользнула на третий этаж, коротко позвонила и скрылась за дверью психиатра.

Егор перевел дух. Скорбящий вдовец и прелестная циркачка. Бедный Морг — во второй раз. А может быть, отношения у них не любовные, а деловые? Что их связывает? И почему они эту связь скрывают? Да, скрывают: Герман Петрович говорил, что с соседками не общается. Егор прождал десять минут… двадцать… потом прошел к себе, привычно заглянул во все комнаты, на кухне пожевал кильки в томате, подошел к окну. Серафимы Ивановны на лавке нет, зато Алена в сиреневом купальнике дремлет на раскладушке в кустах. Видимо, почувствовав его взгляд, открыла глаза, потянулась изнеженно и крикнула:

— Привет! Какое солнце сегодня — блеск!

Егор напряженно вслушивался в голос. Вроде не похож… Во дворе показалась Катерина в трауре (мементо мори помни о смерти — в сияющий полдень, в цветущей молодости, в горячке поиска) и исчезла под аркой тоннеля. Егор вышел на черную лестницу, постучался к Моргам (никого, — значит, Марина все еще у психиатра, суббота, в сумасшедшем доме выходной), спустился во двор, подошел, сел на край раскладушки, прошептал:

— Катерина устроилась на работу, не знаешь?

— Чего это ты шепчешь? — спросила Алена с удивлением, но тоже шепотом. — Ее Серафима Ивановна устраивает.

И шепот вроде не похож, хотя полной уверенности нет. Вот так, постепенно у меня развивается мания преследования помни о смерти, — и жгучий воздух тронут опасностью… Егор усмехнулся… нет, соблазном. Юная обнаженная женщина, сильная, крепкая, с длинными, гладкими, загорелыми ногами, лежит перед ним и слегка улыбается уголками губ.

— Ален, ты хорошо помнишь нашу с Соней помолвку?

— Век бы ее не помнить. — Улыбка погасла, Алена села, поджав под себя ноги.

— Что так?

— Хочу забыть весь этот кошмар.

— Да как забыть?

— Все еще интересуешься, с кем Сонька крутила?

— Интересуюсь.

Нет, в роли сыщика, в этих выпытываниях и подвохах, есть нечто отвратительное.

— Она тебя любила: запомни и угомонись. Ни за что не призналась бы, но ведь заметно было. Вот сидим у нее, делаем уроки на кухне, чтоб двор видать, тут ты появляешься. И я уже знаю, что скоро она непременно скажет: ах, надоело, пойдем пройдемся… то есть во дворе на лавке будем сидеть и на тебя глядеть. Однажды идешь ты с женщиной…

— Ладно, Ален, не мучай.

— Какие мужчины чувствительные, прям на вас дивлюсь.

— Помнишь, на помолвке сигареты кончились и ты ходила за своими?

— Я все время бегала, на стол накрывала.

— Нет, мы уже сидели, и Ада как раз про склеп рассказывала.

— Конечно, помню. В этом-то весь и ужас.

— Что ты имеешь в виду?

— Она же сказала, что там хотела бы лежать, — и наутро умерла! Просто удивляюсь, как Герман Петрович ее последнюю волю не исполнил.

— Он не мог. Склеп выдумка.

— А ты, однако, циник. Такими вещами не шутят.

— Я все кладбище сегодня облазил — нету.

— Ты — все кладбище?.. Зачем?

— Нужно.

— Да, все кругом с ума посходили, честное слово…

— Кто — все?

— Вообще. Ну, снесли этот склеп, все сносят.

— И героя войны с Наполеоном снесли? Нет его могилы возле церкви. Она все придумала.

— Зачем?

— Ну, должно быть, ей нравилось воображать себя тургеневской женщиной из дворянского гнезда. Дворяне вновь входят в моду — сейчас их гораздо больше, чем было в Российской империи.

— Я читала, — сообщила Алена с усмешкой. — Красиво жили, красивые чувства, красивый интерьер. «Дворянское гнездо» шло по внеклассному чтению, но литераторша наша сочинение заставила писать.

— Пришлось одолеть?

— Знаешь, до сих пор помню: усадьба Калитиных в Орле — дворянское гнездо.

— Да все разрушено. Ада такая же дворянка, как мы с тобой.

— Ну и пусть. Зато гадала она здорово — все сбылось.

— Что сбылось-то?

— Все. У Антошеньки-садиста — казенный дом, тюрьма. Так? Герман Петрович в пустоте.

— Ты уверена?

Интересно, рассталась уже циркачка с психиатром?

— Но ведь один живет? У Сони страшная карта — больная постель, умерла в муках. У меня — нечаянный интерес. Все точно.

— Если не секрет — какой?

— Тебе скажу. Мы с Романом скоро поженимся.

— А, так ты и есть его ведьма? По картам?

— Ну, не знаю, похожа ли я на ведьму… — Алена улыбнулась польщенно и загадочно.

— Смотри, Ада сказала тогда: дама пик — злоба.

— Рома так не считает. Он называет меня сестрой милосердия.

— Странное прозвище для невесты.

— А мне нравится.

— Поздравляю, Алена, с первого этажа ты сразу махнешь на третий. Но учти: Ромку нетрудно завоевать, но трудно удержать, недаром он — Счастливчик.

— Никуда не денется, — Алена рассмеялась. — Дальше, Фома неверующий. Пиковая семерка — слезы Морга.

— Это нереально.

— Да? Когда я поднялась к Неручевым, ты сидел на полу рядом с Соней, Рома и Морг орали на Антошу, и лицо клоуна было в слезах.

— В крови.

— В крови и в слезах. Настолько необычно, что я даже в такой момент запомнила. Ну, — она улыбнулась, — Роману ведьма. И наконец, тебе выпала единственная червовая карта — любовь. — Алена близко заглянула ему в глаза. — В это ты веришь?

— Верю.

— Ну вот. А какая карта досталась Аде?

— Этого никто не знает.

— А я знаю. Она взглянула на нее и пробормотала: «Я сегодня в ударе». Что это значит, по-твоему?

— Подходящий настрой для гадания?

— Нет. Пиковый туз — нечаянный удар, что и подтвердилось на другой день. Убедился?

— Ален, — Егор глядел на нее в упор, — когда ты ушла за сигаретами, раздался телефонный звонок и женский голос сказал: «Надо мною ангел смеется, догадалась?»

— О чем я должна догадаться… — пробормотала она ошеломленно. — Я не понимаю… ведь Соня это крикнула в окно, ты слышал?

— Слышал. Так чьи слова она повторила?

— Ты думаешь… это я звонила? С ума сошел!

— Тебе известен мой рабочий телефон?

— Нет! Откуда?.. А что? — Алена придвинулась вплотную, схватила его за руки. — Что, Егор?

— Мне звонили ночью.

— Тот самый женский голос?

— Да.

— И что сказали?

— Предложили умереть.

— Кошмар!.. Чей голос? Ты узнал?

— Я боюсь, — вдруг сказал он.

— Умереть?

— Нет, сойти с ума.

Он высвободил руки, встал, побрел к дому, в подъезде обернулся — Алена глядит вслед расширенными от любопытства или от ужаса глазами, — на третьем этаже хлопнула дверь, он устремился вверх и на общей площадке рядом с помойным ведром столкнулся с циркачкой.

— Добрый день, Марина.

— Здравствуйте. — Она проскользнула к своей двери, держа наготове ключ.

— Простите, вы случайно не от Германа Петровича? Он дома?

— Почему вы решили, что я от психиатра?

— Наверху хлопнула дверь, и я просто подумал…

— Странное любопытство. У кого я была — это мое дело.

— Прошу прощения.

Она вдруг рассмеялась:

— Нет, это я прошу. На меня иногда находит. Он дома. Я поднималась на минутку по поводу сноса нашего особняка. Надо же собирать подписи.

— Это было бы ужасно, — подхватил Егор, но Марина уже скрылась за дверью.

* * *
Он лежал на диване и думал. Как ни странно, из нынешнего, пестрого впечатлениями, дня запомнилась и волновала картинка: две девочки делают уроки и поглядывают в окно. «Ах, надоело, — заявляет Соня, — пойдем погуляем». Они выходят во двор, и я здесь же — и не вижу. То есть сто раз видел этих школьниц на лавочке под сиренью, смеются беспечно, беспечально — и ведь ни разу не ударило мне в сердце, какая необычная судьба ожидает нас всех.

Она любила меня, да, я чувствовал — и обманывала очень нагло, проводя со мною дни, а с другим ночи, очень глупо, ведь обман должен был раскрыться, когда мы стали бы мужем и женой. Эта наглость и глупость никак не вяжутся с моей Соней, какое-то раздвоение личности. Шизофрения — расщепление ума; я приближаюсь к этому состоянию. Или Герман Петрович, в качестве психиатра, обладает гипнозом и не стесняется пускать в ход свой дар в своих целях? Опасный, страшный дар обладания над чужой душою… и над телом.

Помолвка кончилась на истеричной ноте («Ничего не позволю, пока я жива». — «Что ж, Ада, тогда мне придется тебя убить», — чертовски остроумно пошутил я), гости начали расходиться. Первым ушел Роман кончать статью о братьях-славянофилах (об Аксаковых, что ли?). Затем Морг, Алена и Антоша — шумно переговариваясь. Герман Петрович докуривал сигару, медлил, чего-то ждал, пока мы втроем (Ада, Соня и я) убирали со стола. Нет, Ада не обижалась на мою кретинскую шуточку, она вообще ни на кого не обращала внимания — ни на нас, ни на мужа. «Егор, — сказала Соня на кухне, — пойдем бродить всю ночь?» — «Обязательно. Только не сегодня. Я напарника до двенадцати попросил за меня подежурить. Завтра, ладно?» — «А мне сегодня хочется. Я вообще не буду спать». — «Что ж ты будешь делать, девочка моя?» — «Думать». И она засмеялась, вероятно, над доверчивым дурачком, который действительно не будет спать, а ночь напролет думать о ней.

Мы вышли втроем, спустились по парадной лестнице, остановились на ступеньках подъезда. Соня привычным, детским каким-то, движением обняла отца, поцеловала в щеку со словами: «Папа, как хорошо!» Он погладил ее по голове, пробормотав: «Не задерживайся, мать беспокоится», — и ушел. Шаги его долго и гулко раздавались в ночи. А мы никак не могли расстаться. Она порывалась проводить меня, я не позволял, было невыносимо хорошо. Господи, как хорошо мне было с этой девочкой, в такие минуты ощущаешь, что смерти нет, не может быть. Наконец я оторвался от нее и побежал к метро на последнюю электричку. А куда пошла она? Непостижимое соединение (раздвоение) ребенка и шлюхи — вот соблазн, который я не разгадал в ней. Никто не разгадал. Даже подружка, ловко устраивающая свою судьбу (Алена — сестра милосердия! — видать, Роман такой же лопух, как и я). Так куда же она пошла той ночью — к отцу? Герман Петрович подозрителен во всех отношениях, но зачем он рассказал мне про женский голос по телефону? «Надо мною ангел смеется, догадалась?» Если звонила его сообщница (Марина?), он должен был это скрыть. Или они сообща хотят запутать меня и довести… «Не дай мне бог сойти с ума». Кажется, теперь я понимаю, что имел в виду Пушкин: безумие — это постоянный, неотвязный страх. И я приближаюсь к нему, вхожу в него, когда вспоминаю голос, это страстное шептание: «Ведь Антон умер». Антон. Кого же, кого он чувствовал на месте преступления?

Я боюсь, поэтому лучше отдохнуть душой, отдаться созерцанию простодушному, прелестному: две школьницы делают уроки, например, пишут сочинение по внеклассному «Дворянскому гнезду». Красивые чувства, красивый интерьер (этим словечком можно убить любого классика… впрочем, они-то бессмертны) — «интерьер», который, видимо, завораживал и Аду. «Дворянское гнездо — это бывшая усадьба, — сказала она. — Господи, если б можно было все вернуть». Дальше про склеп. Бедные фантазии. Погоди… она как-то интересно употребила этот поэтический оборот: от дворянского гнезда надо пройти по улице и свернуть к кладбищу, где похоронен… А почему, собственно, Денис Давыдов? Разве не было других знакомых у Пушкина, к которым поэт заезжал… Куда заезжал?» Егор включил ночник, бросился к книжной полке. Третий том. «Путешествие в Арзрум». Начало: «…Из Москвы поехал я на Калугу, Белев и Орел и сделал таким образом двести верст лишних; зато увидел Ермолова. Он живет в Орле, подле коего находится его деревня». Совершенно верно: Ермолов был сослан в Орел, кажется, там и умер. Егор снял с полки старинный фолиант — биографии полководцев войны 1812 года. Ермолов… да, Троицкое кладбище в Орле. Ну и что? При чем тут Ада с ее фантазиями? Но зачем она вплела в них такие реальные детали? Как я запомнил: церковь, звонница… а прямо возле церкви похоронен герой Отечественной войны… тут Ада запнулась — забыла фамилию, муж съязвил, а она уточнила: к нему Пушкин заезжал. И… там склеп? Тьфу! Принимать светскую болтовню, разгоряченную шампанским, за что-то дельное! Но как она сказала — печально, но без горечи: «Именно там мне хотелось бы лежать».

* * *
На троллейбусной остановке в переулке возле привокзальной площади первый же орловец с позабытой в Москве готовностью, охотно и подробно объяснил, как проехать на «дворянку» — «дворянское гнездо» — место, оказывается, в городе знаменитое. Разумеется, никакого «гнезда», остатков, останков усадьбы в природе уже не существовало, но название осталось. Остался крутой обрыв, извилистая, узенькая речка Орлик в кустах и деревьях, частные домики на том берегу. На краю обрыва беседка — нет, не дворянская, хотя и с некоторой претензией (белые колонны), аляповатое советское сооружение. Егор постоял, покурил, облокотясь о перила, в самом сердце русской классики, потом пошел по улице Октябрьской мимо дома Лескова («от “дворянского гнезда” надо пройти по улице, свернуть налево — видны липы за оградой»), дошел до угла, огляделся (ничего похожего!), дошел до следующего (ничего! эх, Ада, Ада!), прошел еще квартал — и глазам своим не поверил. Улица, перпендикулярная Октябрьской, одним концом упиралась в каменную ограду, над которой зеленели вековые «бунинские» липы.

Егор ускорил шаг, почти побежал — пятиэтажки, кафе, какой-то сад, — пересек шоссе: узкая, старинной кладки калитка, ряд могил со старыми оградами, справа церковь, слева звонница… Ему казалось, будто он вспоминает давно прошедшее, будто он уже был здесь, настолько все сбывалось, сбывались слова Ады… Обошел кругом церковь — так и есть! В церковной стене ниша, сверху выбито «1812», под датой доска: лепные атрибуты воинской славы — лавровая ветвь, стволы орудий, знамя окружают барельеф — лицо в профиль. На каменной доске строки: «Герой Отечественной войны 1812 г. Генерал от артиллерии Ермолов 1777–1861». Чуть ниже цифр — черный чугунный венок. К нише примыкает ограда с могилой, отделанной белым камнем.

«В юности одно время я постоянно ходила на кладбище…» — «В свой склеп», — пояснил Герман Петрович с усмешкой. Егор огляделся: в тенистом влажном сумраке, в зеленоватой сквозной древесной глубине ощущается тайна, беспорядочно теснятся стародавние кресты и памятники, несколько уцелевших каменных и железных сводов… один — совсем недалеко от храма — покореженный навес на витых столбах из кованого железа. Егор пробрался меж могилами к склепу, дверцы нет, поднялся по трем ступенькам, ржавое кружево, пыль и паутина тления, высохшие листья, птичий помет… нагнулся, смахнул рукой сор забвения, Захарiины — явственно проступили выбитые на центральной плите буквы. А прямо посередине возвышается маленькая ребристая колонна с летящим грязно-белым ангелом из мрамора. Ангел не смеется, нет, детское лицо его кротко и печально, а два крыла за спиной устремлены ввысь — оттого и кажется, будто он летит.

Она говорила: весна, деревья распускаются, и так тихо, так хорошо. Уже лето, деревья входят в полную силу, тихо, но нехорошо. Тревожно, странно, словно сбывшийся сон. Он постоял на ступеньках, силясь обрести реальность. Неподалеку белоголовый старичок поливал цветы за аккуратной оградкой. Егор попросил у него веник — «голик», как выразился старичок, — тщательно вымел, выскреб плиты жесткими березовыми прутьями, погребальный текст проступил в полном объеме: здесь, в подполе, покоилось пятеро Захарьиных, последний — «отрок Савелий» — похоронен в 1918 году. «Приiми, Господи, раба Твоего». Давно заброшенное место (таких тысячи тысяч на Руси); и какое все это — летящий ангел, отрок Савелий, старинный шрифт на плите — какое все это имеет отношение к зверскому убийству в Мыльном переулке?

Егор пошел отдавать голик, старичок спросил с интересом:

— Родственников нашли? Смотрю, прибираетесь.

Не родственников, а… — Егор замялся. — Знакомых. То есть их предков. Не слыхали о таких — Захарьины?

— Нет, не слыхал. На Троицком давно не хоронят, только по особому разрешению. Жену я пристроил, а мне уж на новом лежать, некому похлопотать будет.

— Тут, я вижу, генерал Ермолов.

— Тут, тут. Это его уже в советское время к церкви перенесли. Кампания патриотизма. Вы не находите, — старичок смотрел на Егора выцветшими от старости, но очень живыми глазами, — что никак покойникам не дают покоя? Только и слышишь: прах такого-то перенесли туда-то. Правда, домик его уцелел.

— Чей домик?

— Ермолова. А вообще, сносят и сносят. Да я бы вам мог назвать… например, братьев Киреевских — за что?

— Снесли братьев?

— Особнячок ихний. А Грановский уцелел. Он какой-то прогрессивный был, да?

— Западник. Скажите, пожалуйста, а с какого времени на Троицком не хоронят?

— Хоронят — по знакомству. А официально… в начале семидесятых уже не разрешали, точно. А насчет склепа… затрудняюсь сказать. По логике вещей, при социализме дворянские усыпальницы должны были быть упразднены.

— Значит, Захарьины не могли уже пользоваться своим склепом?

— Мне кажется, нет. Потому как и для покойников требовалось равенство. Вот вы говорите: предок ваших знакомых похоронен в восемнадцатом,так? Что ж, с восемнадцатого никто из них не умирал?

— Но может быть, они просто уехали из Орла?

— Может быть? — удивился старичок. — Так вы спросите у своих знакомых, что сталось с их родственниками.

— Не у кого спросить: мои знакомые убиты, — ляпнул Егор в задумчивости.

— Убиты? — повторил старичок как-то обреченно. — Властями?

— Частным лицом. Но убийца неизвестен.

— Господи Боже мой! — старичок близко придвинулся к Егору, их разделяла оградка. — И вы полагаете, что он спрятал убиенных в этом склепе?

— А вы полагаете, там что-то спрятано? — пробормотал Егор.

— Я ничего не полагаю! — Старичок огляделся с некоторой опаской. — Вы, простите, кто такой?

— Сторож.

— Кладбищенский сторож?

Нет, караулю институт. Да я не сумасшедший, не бойтесь.

— А я и не боюсь.

— Убиты моя невеста и ее мать — не здесь, в Москве. И я из Москвы.

— А следы ведут на Троицкое кладбище?

Видите ли, накануне, перед смертью. Ада — Сонина мать, то есть невесты, — описывала эту церковь, склеп, липы.

— То есть она встречала тут убийцу?

Не знаю. Она в юности любила тут гулять.

— Гулять? Впрочем, вкусы бывают разные, — заметил старичок рассудительно, но чувствовалось, он захвачен. — Так что же случилось во время ее прогулок?

— Она нашла склеп Захарьиных.

И все? Стало быть, вы собираетесь вскрыть захоронение?

— Да нет же. Убитые похоронены честь по чести, в Москве.

— Но какое отношение имеет этот склеп к убийству?

— Наверное, никакого. Наверное, я зря приехал, — признался Егор устало.

— Вы ищете убийцу своей невесты — это благородно. Органы не управились?

— Управились. Расстреляли моего друга.

— Вы рассказываете кошмарные вещи… Кажется, в мои годы меня трудно удивить, и все равно каждый раз удивляюсь. Как же попался ваш друг?

— Он был на месте преступления и ощущал чье-то присутствие. А теперь, через год, кто-то преследует меня… Я понимаю, — добавил Егор поспешно, — что все это звучит неправдоподобно. Но это правда.

— Давайте-ка я осмотрю склеп. — Старичок отворил дверцу в ограде, вышел. — Позвольте вам заметить, что юная девица вряд ли будет прогуливаться в столь скорбном месте просто так, без причины. Значит, юность ее прошла в Орле?

— Нет! В том-то и дело. — Егор пропустил старичка под ржавый навес, сам остался на ступеньках. — В сущности, ей и гулять тут было некогда. Мы из одного дома, вся ее жизнь на глазах, она рано вышла замуж, муж об Орле не подозревает, над склепом посмеивался…

— Это он зря. Кто он такой?

— Психиатр.

— Вообще-то в вашей истории есть что-то такое… простите… болезненное. Не в вас — нет!.. а вообще. Посмотрите… если кто и трогал плиты, то давно, видите, никаких следов. Когда была юность Ады?

— Ну, лет двадцать назад.

— Тоже давно. Но если она скрыла Орел, то как вы нашли склеп?

— По ее косвенным намекам. Ей не верили, а она сказала: «Именно там мне хотелось бы лежать». Наутро — убита. Я приезжаю сюда — все правда, все детали совпадают.

И про ангела она говорила? — Старичок вынул из кармана тряпочку и осторожно протер фигурку — мраморное лицо словно засветилось. — Надо же, уцелел.

— Нет. Про ангела крикнула моя невеста — за секунды до смерти. Я сам слышал.

— Так ее убили в вашем присутствии?

— Почти. Она крикнула в окно: «Надо мною ангел смеется… убийца!» Мы с соседями вбежали к ним в квартиру: они обе зарублены топором.

— Невероятная история. Ангел-убийца — здесь подмена понятий, образ древний, потаенный. Но этот ангел не смеется, он печалится. Взгляните вон на ту плиту с выщербленными краями — выщерблины очень старые. Если ее поддеть ломом, например, откроется люк в усыпальницу. — Старичок внимательно смотрел на Егора. — Будете тревожить прах?

— Не буду.

— Правильно. Все это было так давно. И если она и виновата в чем-то, то сполна расплатилась.

— Она — да. А убийца?

— Смотрите-ка! — Старичок указал на что-то за склепом. — Кажется, написано: Захарьина… ну-ка, у вас глаза молодые.

Егор быстро обогнул ржавое сооружение, осевший, заброшенный (да нет, анютины глазки высажены чьей-то заботливой рукой) холмик в розовых кустах, простой железный крест, на поперечной планке надпись посеревшей «серебрянкой»: «Екатерина Николаевна Захарьина. 1882–1965 гг.».

— 65-й! — воскликнул Егор. — Двадцать лет назад!

— Вот видите, как все просто объяснилось, — проговорил старичок, впрочем, с сомнением. — В юности Ада приезжала на похороны своей родственницы, может быть, бабушки. И наше кладбище, а уж тем более фамильный склеп, навсегда поразило ее воображение.

— Похоже, что так, — сказал Егор медленно. — Одно непонятно: почему она все это скрывала?

— Знаете что, — ответил на это старичок решительно, — дайте мне свой адрес. Попытаюсь что-нибудь раскопать про Захарьиных. Судя по всему, род богатый, именитый — не мог же он исчезнуть бесследно. Меня зовут Петр Васильевич.

Возвращаясь в Москву, ночью в поезде Егор вдруг проснулся, как от толчка, и не сразу сообразил, где он и что с ним. Интересный материал для психиатра — как работает подсознание. Разговор со старичком. Какой-то факт насторожил меня и сейчас всплыл во сне… надо немедленно уловить, покуда не заспалось, не перебилось сном еженощным. Домик Ермолова уцелел… нет, не то. Дальше, дословно: «…например, братьев Киреевских — за что?» — «Снесли братьев?» — «Особнячок ихний. А Грановский уцелел. Он какой-то прогрессивный был, да?» — «Западник».

В восьмом часу утра Егор появился в родном Мыльном переулке, вошел в парадный подъезд, поднялся на третий этаж, позвонил.

— Здравствуй, Рома.

* * *
Этим утром Егор имел три многозначительных, чреватых последствиями разговора: с Романом, психиатром и циркачом.

— Здравствуй, Рома.

— А, проходи. Кофе будешь?

— Ничего не надо. Тебе же на работу.

— Есть еще время.

— У меня нет. Рома, вспомни: в прошлом году перед гибелью Ады и Сони ты писал статью о братьях-славянофилах — о Киреевских?

— И о них тоже. Вообще о разрушенных мемориальных памятниках. Тебе интересно?

— Очень.

— Так у меня сохранился экземпляр журнала. Проходи, я сейчас…

— Некогда. Перед этим ты ездил в Орел?

— Конечно. Я ж тебе рассказывал, когда вернулся. Забыл?

— Забыл. Тут меня закрутило. Ада знала о твоей поездке?

— С какой стати!

— Может, в разговоре упомянул?

— По-моему, нет. А что?

— На Троицком кладбище был?

— Где Ермолов похоронен? Да. А откуда тебе про Троицкое…

— Я сейчас оттуда.

— Ты? Что происходит?

— И на «дворянское гнездо» ходил?

— Ходил… А при чем тут Ада? Егор!

— Я нашел ее склеп.

— Какой склеп?.. А! — Роман, как всегда в минуту волнения (привычка балованного ребенка), схватил друга за руку. — Так она не врала?

— Нет.

— И ты его вскрыл?

— Это склеп, Ромочка, а не сейф, не путай.

— Доброе утро, Герман Петрович. Вы на работу?

— Меня машина ждет. А вы неважно выглядите, типичное нервное истощение. Бессонница мучает?

— Да. Но еще больше один и тот же сон.

— Сейчас мне некогда, советую…

— Герман Петрович, скажите, пожалуйста, у каких родственников скрывалась Ада перед вашей свадьбой?

— Понятия не имею. Ни с какими родственниками, кроме ее матери, я не общался.

— А вы не помните, они не ездили на похороны в Орел?

— Куда?

— Вы когда-нибудь слышали от жены про этот город?

— Никогда.

— Там находится склеп Захарьиных. Вы, кажется, не удивлены?

— Нет. В ходе нашей последней беседы, Георгий, я убедился, что у моей жены была тайна.

— Она не врала, я проверил. В какое время она жила у родственников?

— Апрель — май.

— Все сходится. Помните, она говорила: весна, деревья распускаются…

— Да, да, я не верил. Про какие похороны вы упомянули?

— Какая-то Екатерина Николаевна Захарьина, скончалась в 65-м году. Я видел могилу на кладбище.

— В том самом году. Надеюсь, вы не подозреваете Аду в убийстве ее родственницы?

— Екатерина Николаевна умерла в восемьдесят три года.

— Так. Что ж, по-вашему, делала моя жена в этом самом Орле? Догадываюсь, в каком направлении работают ваши мысли. Так вот: аборт делать было уже поздно, рожать рано.

— Она гуляла возле склепа.

— Оригинально. Но самое оригинальное, что она все это скрыла от меня.

— Со стороны мне трудно судить о ваших взаимоотношениях, Герман Петрович.

— Вы как будто на что-то намекаете.

— В какое время вас видел пенсионер на Петровском бульваре?

— Георгий, вы идете по ложному пути. Моя, так сказать, версия тщательно проработана следователем.

— У меня есть другая версия, Герман Петрович.

— В которой мне отводится главная роль?

— Да.


— Морг, привет. У меня к тебе несколько вопросов.

— На репетицию опаздываю.

— Я тебя до метро провожу. Когда именно Ада убила твоего ребенка?

— Но, но… шуточки!

— Прости. Я только повторил тебя. Так когда же?

— Ты мне действуешь на нервы.

— Пожалуйста!

— В феврале. Сразу как с Германом познакомилась.

— А не позже — в апреле или мае?

— Мне ль не знать!

— Чем ты ее так напугал, что она скрывалась в Орле?

— В каком Орле? — Клоун резко остановился. — Ты что-то раскопал?

— Не стал копать. Но склеп Захарьиных нашел.

— Тебе по ночам кошмары не снятся, Егорушка?

— А тебе, Васенька? Так чем ты ее запугал?

— Натурально, смертоубийством, — Морг засмеялся. — Молодой был, горячий.

— А про Орел знал?

— Кабы знал — убил бы! — Морг захохотал. — Ты считаешь меня графом Монте-Кристо? Даже лестно, отомстить через девятнадцать лет. И рад бы тебе услужить — так ведь у меня алиби. Стопроцентное! Ты же и подтвердишь.

— Не подтвержу. Потому что алиби у тебя. Морг, нету.


— И ты не решился трогать захоронение, — заключила Серафима Ивановна, выслушав целый рассказ о событиях последних двух суток.

— Зачем? Жертву замуровывают в склеп только в романах ужасов. А Ада любила там гулять, ей было там хорошо. Тут что-то другое.

— Другое? Я этих романов не читала, — заметила старуха, — но что касается ужасов, то у нас…

— Да, да, все запуталось, перепуталось безнадежно. Меня поразило, что накануне убийства Рома ездил в Орел. Что за совпадение!

— А как он туда попал?

— Самым естественным образом: командировка от редакции. Пробыл три дня. Он мне рассказывал тогда же, как вернулся. Я запомнил что-то о братьях-славянофилах.

— Он был на Троицком?

— Был.

— Видел склеп с ангелом?

— Нет. Очень удивился, когда узнал от меня, что это не выдумка.

— А вдруг он упомянул при Аде об Орле и тем самым вызвал ее на воспоминания?

— Утверждает, что не говорил. Они с Аленой собираются пожениться.

— Я знаю, — Серафима Ивановна помолчала. — Странная пара.

— А циркачка с Германом — не странная? У меня голова кругом идет.

— У меня тоже. Надо идти от голоса, Егор. Женский голос — вот главная загадка. Если б ты мог вспомнить!

— Не могу, боюсь. Не угрозы, не опасности, а… сам не знаю чего. Бессознательный, инстинктивный какой-то страх. И Герман Петрович не смог вспомнить.

— Может, не захотел? Если звонила его сообщница… нет, — перебила сама себя старуха. — Тогда б он тебе вообще об этом не рассказал. Ну, давай рассуждать логически. Он говорит, что звонили из нашего дома — раз. Голос молодой — два. Только три женщины у нас…

— Их голоса не вызывают во мне ни малейшего волнения. Зато стоит вспомнить этот ночной полушепот…

— Ты был соответственно настроен, Егор.

— Наверное. Этот голос вызывает ассоциации ужасные… нет, не то слово… чудесные, сверхъестественные. А вот факты. Эта женщина звонила Аде, потом во время помолвки, продолжая прерванный разговор про ангела. «Догадалась?» Вы представляете? Она преследовала Аду, Антон чувствовал чье-то присутствие на месте преступления. Я — какое-то движение в нише. И теперь она занялась мною: лента, сумка… иду на работу — мерещится чей-то упорный взгляд. И наконец — мне предлагают умереть.

— Повтори дословно.

— «Если б ты знал, как мне тяжело», — сказала она. Я спросил: «Кто это?» — «Не узнаешь? Не можешь решиться?» — «На что решиться?» — «Умереть. Ведь Антон умер».

— Боже мой, — прошептала Серафима Ивановна, — Сонечку и Аду убила сумасшедшая.

— Не знаю я никаких сумасшедших! — закричал Егор. — А голос мне знаком, знаком!

— Но ведь она засмеялась, когда ты спросил, кто убил Соню. Засмеялась!

— Серафима Ивановна, — взмолился Егор, — давайте о чем-нибудь другом, что-то мне нехорошо. — И добавил после паузы. — Сегодня я объявил Герману Петровичу и Моргу, что у меня есть основания подозревать их в убийстве.

— И как они это восприняли?

— Клоун посмеялся, психиатр заявил, что готов принять меня без очереди, на дому.

— Все это не так забавно, как кажется, Егор. Ты раскрылся — и теперь должен ожидать всего.

* * *
На другой день, после дежурства во дворце правосудия, Егор с часок погулял по утреннему центру, наблюдая, как целеустремленные граждане спешат к своим местам под солнцем. Кишела будничная жизнь, в которой дворянский склеп, черный крест, летящий ангел и раздробленный череп кажутся немыслимыми. Потом он спустился в метро, уже полупустой электрический вагон помчал его сквозь подземную тьму (худое, сумрачное… «сумеречное» лицо — его собственное отражение в окне, черном зеркале, напротив). Обширная площадь со скульптурной группой борцов против царизма, стеклянный вестибюль, оживленный коридор. Егор потолкался среди газетчиков и жалобщиков, наконец ему указали на упитанного человечка неопределенного возраста, задумчиво стоявшего с дымящейся сигаретой возле урны.

— Здравствуйте. Вы — Евгений Гросс?

— Здравствуйте. Он самый.

— Вы не могли бы уделить мне немного времени?

— По какому вопросу?

— Убийство в Мыльном переулке.

Гросс вздрогнул и уронил сигарету в урну.

— Ага! — и тотчас закурил новую. — Узнаю, видел на суде. Вы — жених.

— Да.

— Сочувствую.

— Благодарю. Вас удивило мое появление?

— Не очень. Не вы первый — не вы, может быть, и последний.

— А что, к вам уже обращались по поводу прошлогодних событий?

— Обращались.

— Простите, кто?

— Некто.

— То есть вас попросили соблюдать тайну?

— Приятно беседовать с умным человеком.

— Взаимно. И все же вы позволите задать несколько наводящих вопросов?

— Валяйте.

— К вам приходила женщина? Или мужчина?

— Мужчина.

— Из тех, кто, как я, выступал свидетелем на суде?

— Из тех.

— Этот мужчина приходил недавно?

— На днях.

— И интересовался вашим последним разговором с Антоном Ворожейкиным?

— Интересовался.

— Краткость — сестра таланта, Евгений…

— Ильич. Я стараюсь.

— Евгений Ильич, если вы сейчас постараетесь и назовете имя этого человека, разговор наш станет образцом содержательности и законченности.

Гросс улыбнулся снисходительно.

— Потому что, — настойчиво продолжал Егор, — это имя, возможно, наведет нас на след убийцы.

Гросс перестал улыбаться, заметив меланхолично:

— Убийца уже в мирах иных.

— У меня другое мнение. А этот таинственный человек объяснил вам, почему через год интересуется подробностями преступления?

— Объяснил — и вполне удовлетворительно.

— Что ж, тогда поговорим о вашем творчестве? После опубликования очерка «Черный крест» в этом мире стали происходить интересные события.

— О моем творчестве — с удовольствием. Всегда. Но не сейчас. На выходе в шесть.

Евгений Гросс имел вкус к жизни, и уже около семи они сидели в полутемном, мрачно-уютном подвальчике, о существовании которого Егор до сих пор не подозревал.

— Итак. С кем пью пиво?

— Георгий Николаевич Елизаров. Сторож.

— Фигуральный оборот? — уточнил Гросс. — То есть вы стоите на страже закона?

— Я работаю сторожем.

— Понятно. Вы — диссидент.

О Господи!.. Просто работаю сторожем. Евгений Ильич, ваша аналогия с «Преступлением и наказанием»…

— Чисто внешняя, — перебил Гросс. — Я подчеркнул. Некоторые детали совпадают. Процентщица — гадалка. Лизавета — Соня: убиты как свидетельницы. Топором. Украденная драгоценность в мешочке. Даже фигурировали невинные маляры, делавшие ремонт. Как у Достоевского.

— И камень, под которым, может быть, окровавленная одежда лежит, — процедил Егор.

— Ваш Антоша одежду замыл. Я не ошибся, сказав «ваш»? Он был вашим другом?

— Да.

— Но ваш Антоша не годится в Раскольниковы. Сама по себе кража — мотив вульгарный, в нем отсутствует тот психологический элемент, загадка, феномен, которые делают преступление произведением искусства… в своем роде, конечно. Словом, данный случай на роман не тянет. Так, на очерк. Хотите пари на ящик пива?

— Да я не собираюсь ничего писать!

— Тогда зачем вы собираете материал? Сторожа-интеллигенты все пишут.

— Егор с любопытством вгляделся в поблескивающие в полутьме глазки.

— Вы считаете нормальным заработать на гибели близких?

— Ах да, вы жених. Забыл. И что вы хотите?

— В показаниях Антона, приведенных в очерке, есть неясный момент. Как я понял, вы с ним разговаривали лично?

— И до, и после вынесения приговора. Знали б вы, чего мне стоило этого добиться! Использовал все связи, надеялся расколоть убийцу, выслушать исповедь.

— Исповеди не было?

— Не было.

— И какое он на вас произвел впечатление?

— Какое может произвести впечатление садист?

— Вы заметили в нем патологические черты?

— А вы видели труп своей невесты?

— Евгений Ильич, отвлекитесь от официальной версии. Вот перед вами человек. Вы знаете, что его ожидает скорая смерть. Как он вел себя? Что говорил?

— Знаете, — после некоторого раздумья сказал Гросс, — если отвлечься от пошлого мотива преступления — карточный должок… пожалуй, я готов признать, что ваш Антоша — личность незаурядная.

— В чем это выражалось?

— В упрямстве. До самого конца не сломался, не признал себя виновным, что при таких уликах нелепо, безрассудно… но нельзя отказать в своеобразном мужестве.

— Вы же писали: слабый, жалкий человечек.

— Я создавал тип. Привлекательные черты исключаются. Пресса должна воспитывать.

— На лжи? Вам не приходила мысль о судебной ошибке?

— У вас есть новые данные? — быстро спросил Гросс.

— Есть кое-что.

— За кордоном, — сообщил журналист, — я б вас накачивал пивом, выкачивая сенсацию. А у нас наоборот.

— Евгений Ильич, вы не могли бы повторить то, что вам рассказывал Антон?

— Я все могу, я профессионал. Но — все изложено в очерке. — Он помолчал. — Разве что одна деталь… слишком сюрреалистическая для газетного жанра.

— Натуральное привидение?

— Оно самое. У вашего друга это был какой-то пункт.

— Вы можете описать подробно его ощущение?

— Сказано же: я профессионал. Дословно: где-то в глубине мелькнуло, пролетело что-то голубое. Ну, как вам нравится?

— Тихий ангел пролетел, — шепотом сказал Егор, а Гросс подхватил жизнерадостно:

— Там чертик прошмыгнул. С топориком.

— Где в глубине — вы спрашивали?

— Спрашивал. Он не знает — был занят: стирал свои отпечатки с топора. Что-то якобы зацепилось боковым зрением.

— Евгений Ильич, вы помните, что крикнула в окно Соня Неручева?

— Только давайте без мистики. У девочки случился психический срыв, а мы здравые люди и пьем пиво. Я предупреждал — еще до приговора: придумайте правдоподобную версию. Еще лучше — покаяние. Со слезой, с надрывом. Отказался. — Гросс осушил полкружки. — Впрочем, не спасло бы. Зверское убийство. Вышка обеспечена.

— Обеспечена, — повторил Егор. — А убийца на свободе.

— Голубой ангел, — проворчал Гросс. — Что, у вас тоже пунктик?

— Мания преследования, думаете? Так глядите же: кто-то к вам ведь приходил и расспрашивал. История никак не кончится.

— Жуткая история. Жут-ка-я.

— Так кто же, Евгений Ильич? Отец или клоун?

— Он вне подозрений.

— Ошибаетесь. Я могу разбить их алиби вдребезги.

— Так разбейте.

— Этого мало. Я ищу… точнее, жду твердых доказательств.

— Кто ж вам их даст?

— Тот, кто меня преследует.

— Кто?

— Маленькая женщина с пронзительным голосом, мне знакомая.

— Тяжелый случай, — пробормотал Гросс. — Давайте лучше выпьем.

— Евгений Ильич, что вам сказал Антон на прощанье?

— «Передайте Катерине, что я умираю за кого-то другого».

— Вы передали?

— Передал.

— И после этого написали свой очерк?

— А почему я должен был ему верить?

* * *
В глубоких сумерках Егор был уже дома на своем диване. События развиваются с катастрофической быстротой, кто-то отчаянно, судорожно (ритм судорог: пауза — вспышка) спешит к цели. К какой цели? Убийца, надо думать, достиг ее, подставив под расстрел невиновного. Так кому же нужна эта круговерть? Кто затеял игру? Свидетельница, молчавшая год? Вряд ли. Сообщница, не вынесшая тяжести преступления? «Эта женщина безумна, — с грустью думал Егор. — Она засмеялась, когда я ее спросил о Соне, — ужасный смех! Она меня как будто ненавидит — и все-таки ведет игру. Если Герман держит ее в своей лечебнице, то как она сбегает оттуда… Ну позвони! — умолял он незнамо кого. — Позвони, ведьма ты или ангел, назови имя!» Он уже приходил к Евгению Гроссу и расспрашивал, и просил молчать о своем визите. Журналист не принадлежит к разряду людей, неспособных нарушить слово. Гросс — способен. Хотя бы в обмен на мою информацию (он был заинтригован — и очень). Так что же его сдержало? Почему он не «заложил» человека, в сущности, ему постороннего? Очевидно, ему дали или пообещали дать нечто большее, чем могу предложить ему я. Ну и, разумеется, Гросс уверен, что к нему приходил не преступник: с уголовщиной такой тертый орешек связываться не станет. «Он вне подозрений», — сказал Гросс. Как бы не так! Своими намеками и прямым обвинением («У меня другая версия, Герман Петрович», «Потому что алиби у тебя. Морг, нету») я встревожил убийцу. Значит, он существует — до сих пор я сомневался? все-таки сомневался в Антоне? ни разу не взглянул ему в лицо на суде! — он существует, мы встречаемся во дворе, на лестнице, в Мыльном переулке, здороваемся, беседуем — и я ничего не чувствую. То есть чувствую, конечно, — помни о смерти, но не догадываюсь, от кого исходит опасность.

Я пытаюсь удержаться, так сказать, на реальной почве. Но что, если к Гроссу действительно приходил человек «вне подозрений»? Ну просто кому-то из «наших» («из свидетелей, выступавших на суде») неймется, любопытство, сомнение: вдруг судебная ошибка? Остается мистика, сюрреализм. Ангел-убийца. Голубой, смеющийся, летящий… натуральный призрак (пунктик) Антона. Это женщина. Она не побоялась снять с трупа влажную от теплой, еще живой крови алую ленту и принести ее на кладбище. Стоп! Сумасшедший дом, камера, склеп — и я безнадежно бьюсь головой о серые гладкие стены.

Серафима Ивановна права: в этой истории мы не понимаем главного. Хладнокровно, осмотрительно, не торопясь, пойдем сначала. Непорочный ангел (этот жуткий образ меня преследует) в белых одеждах, некоторым женщинам удивительно идет больничный наряд милосердия (Алена — сестра милосердия, все-таки странное прозвище для невесты). Она убила моего ребенка. Это мерзость, это они придумали с матерью. Зачем Ада ездила в Орел? Скрыться от Морга или избавиться от ребенка? И что значит в наше время «избавиться от ребенка»? Не в склеп же его замуровывать — сдать в энергичные руки государства (о чем мечтали еще классики марксизма). Допустим, насчет сроков она Моргу соврала или сама ошиблась и родила в Орле. И вот через девятнадцать лет звонит ребенок-мститель… Тьфу, какая ерунда! Во-первых, звонили из нашего дома, во-вторых, голос мне знаком. Стало быть. Орел отпадает? Но почему она его скрывала? Заколдованный, проклятый круг (Катерина: «Будьте вы все прокляты!»).

Известно одно: на следующий день после звонков той женщины Ада и Соня убиты.

Весь этот год мне снится один и тот же сон: я сижу возле мертвого тела в прихожей, вокруг кровь и пахнет лавандой. Но не это ужасает меня во сне (и наяву), а чувство отчужденности к моей любимой. И в этом чувстве — будто бы самая последняя, самая страшная тайна. Умом я понимаю, что все это, должно быть, наложилось позднее, когда я услышал, что в ней действительно была тайна греха, и, узнав ее, я узнаю все. Мне представляется слипшийся от крови клубок, из которого я вытягиваю отдельные нити, а клубок еще больше запутывается. Нити — версии Морга и психиатра, загадка женского голоса, Троицкого кладбища, посещение его Ромой перед убийством…

Кто-то негромко постучался с черного хода. Он вскочил, бросился на кухню, включил на ходу свет, толкнул рукой дверь, едва не сбив с ног… из тьмы выступила циркачка, сказав с досадой:

— Как вы меня напугали. Можно войти?

— Да, конечно.

Они прошли в его комнату, Марина села в кресло у стола, он на диван. В красновато-тусклом свете ночника она вдруг показалась девочкой — маленькой, изящной, в голубых джинсах и мужской рубашке в голубую клетку (ее обычная одежда). Егор с жадностью вглядывался в некрасивое, но прелестное лицо.

— Жизнь артиста, — сказала она, — просто убийственна. Вы меня понимаете?

— Не… совсем. Морга что-то убивает?

— Почему Морга? — Она удивилась. Я говорю о себе. Я постоянно должна быть в форме. Вот мне хочется кофе…

— Кофе нет, — вставил Егор. — Если чаю?

— Я к примеру. Все равно не смогу себе позволить на ночь, у меня кошмарный сон.

— И давно у вас кошмары?

— Сколько себя помню. Впрочем, — испуг мелькнул в темных глазах, — я, конечно, преувеличиваю, по женской привычке. Просто заурядная бессонница.

— У меня тоже.

— Я знаю. Всегда ваше окно светится. Вы у нас бывали в цирке?

— В детстве.

— Осенью повезем в Швецию новую программу. Любимчики уже отобраны.

— А вы?

— Мы под вопросом.

Пауза; он напряженно ждал (не о бессоннице пришла она поговорить в одиннадцать ночи!); Марина продолжала светским тоном:

— А вы так и не нашли владелицу той лаковой сумочки, помните, вы меня спрашивали?

— Не нашел. — Егор говорил медленно, стараясь уловить неуловимый взгляд. — Сумка висела на крюке в нише между вторым и третьим этажами. Там может поместиться разве что дюк Фердинанд или маленькая женщина вроде вас.

— Где? — прошептала Марина; темный испуг уже вовсю полыхал в ее глазах.

— В нише.

— Как странно вы говорите.

— Со мной случались и более странные вещи. Хотите я вам доверю тайну? Морг не знает.

— Что? — выдохнула она.

— В тот день, как найти сумочку, я был на кладбище. Представьте себе, на могиле Сони оказалась ее алая лента. Хотите взглянуть?

— Я, пожалуй, пойду, — заявила Марина вдруг.

— Нет, давайте поговорим, пожалуйста, надоело одиночество. Расскажите о своей работе. Вы выступаете в группе?

— Нас трое.

— И репетируете всегда втроем?

— Как правило.

— А могли бы вы. например, отлучиться с репетиции незаметно?

— Куда отлучиться?

— В дом номер семь по Мыльному переулку.

— Хотите, я вам дам совет? — холодно отозвалась Марина. — Бросьте вы это дело.

— Какое дело? Убийство?

— Убийство? — переспросила она. — Я совсем не имела в виду… да, вы одержимы. Это опасно, поверьте мне.

— Вам? Или Герману Петровичу?

— Великолепный человек. Сильный и умный.

— Имеет власть над душами, правда? — подхватил Егор. — Во всяком случае, Ада предпочла его вашему мужу.

— Жуткая история. — Марина передернула плечами, словно вздрогнула.

— Юношескую любовь вы называете жуткой?

— Я говорю про убийство.

— Ну, у вас ведь алиби.

— К счастью. Мне не пришлось давать показания и видеть этого несчастного вурдалака.

— Вурдалак, — повторил Егор задумчиво. — Оборотень. Выходит из могилы попить кровушки… — Он потер рукой лоб. — Однако вы своеобразно выражаетесь.

— Антон и есть оборотень. Никогда бы на него не подумала.

— А на кого бы вы подумали?

— Из вас троих на эту роль больше всего подходите вы.

— А вы действительно своеобразная женщина. («Она выбрала нападение-лучший способ защиты»). Во мне чувствуется садист?

— Нет. Но страсть, безрассудство от вас просто волнами исходят, заражают.

— Опять повторяете слова психиатра?

— Ничего подобного! Вспоминаю. Вы были, как теперь говорят, лидером. Придумывали игры и играли в них главные роли.

— Я давно уже не способен ничего придумать.

— Ребята подчинялись вам безоговорочно, — продолжала Марина, — и по приказу пошли бы на все… особенно Рома — нежный, как девочка.

— Неужели вы помните?

Она ответила милой улыбкой воспоминания.

— Помню трех мальчиков во дворе… нет, подростков, вам уже по двенадцать-тринадцать было.

— Невинных отроков. — Егор усмехнулся, вспомнив Серафиму Ивановну: «Антон — кроткий отрок».

— Отрок — это красиво, — согласилась циркачка. — Насчет невинности вам виднее. Вы всё околачивались возле голубятни.

Вдруг вспомнилось: бессрочные каникулы, бездонное небо, птицы — серебряные стрелы в лазури, — и вся жизнь впереди. Один расстрелян, другой в очередной раз женится, третий разыскивает убийцу.

— Морг задушил голубя, — внезапно сказал он; иллюзия детского рая разрушилась.

— Приблудный вожак мог увести стаю, — пояснила Марина.

— Как же я забыл! Ваш муж…

— Это не он. Он нашел его уже задушенным, голова была оторвана.

— Не врите! Я вспомнил. Морг повторял: «Этого голубчика надобно придушить!»

— Мне он говорил…

— Еще б он сознался! В Морге есть жестокость.

— Не более, чем в каждом.

— Ада сбежала от него в Орел, она его боялась. И сейчас он признался, что не может простить, что ему не жалко…

— Мало ли что он буровит, он большой болтун. Но вы-то чего нервничаете?

— Вечером перед убийством клоун продемонстрировал нам свои таланты. Фокусник.

— Вы его в чем-то обвиняете?

— Он один из претендентов. Вас не интересует, кто второй?

— Кто? — выпалила циркачка.

— Ваш тайный друг психиатр. Претенденту — назовем его так — в преступлении помогала женщина. Вы следите за ходом моей версии?

— Егор, не надо. Это может плохо кончиться.

— Вы мне угрожаете? Так вот. Какая-то почти сверхъестественная женщина, она не оставила абсолютно никаких следов. Тем не менее она существует…

— У вас было слишком большое потрясение, я понимаю.

— Только не надо делать из меня сумасшедшего. У меня есть доказательства ее существования — вполне материальные. — Егор поднялся, она вскочила, метнулась к двери, но остановилась; он подошел к письменному столу, рванул на себя верхний ящик. — Смотрите!

Ящик был пуст. То есть лежали там старые тетрадки, письма, однако лента и сумочка…

— Она их взяла, — пробормотал он оторопело, роясь в ящике; ворох бумаг с тихим шелестом просыпался на пол. — Вы их взяли?

— Егор! Опомнитесь!

— Зачем вы приходили?

— Я хотела попросить вас…

— Ну, ну?

— Ни о чем никому не рассказывать.

— О вас с Германом не рассказывать?

— Да.

— Чего вы боитесь? Что вас с ним связывает, черт возьми!

— Я его пациентка.

Так я и думал! «Надо мною ангел смеется, догадалась?» Это вы положили Сонину ленту на могилу!

— Господи, какой кошмар! — закричала циркачка и исчезла.

Егор кинулся следом, голубой силуэт впереди проскользнул бесшумно и скрылся во тьме черного хода.

* * *
«Многоуважаемый Георгий Николаевич!

На другой день после нашего разговора в склепе я отправился к заутрене в Троицкую церковь с целью порасспрашивать прихожан по интересующему нас вопросу. И представьте себе, довольно скоро мне удалось (с помощью женщины, торгующей в храме свечками) познакомиться с некоей Марфой Михайловной — старушкой древней, но обладающей, как ни странно, памятью. Марфа Михайловна некогда была соседкой Екатерины Николаевны Захарьиной, умершей летом (точная дата не установлена) 1965 года.

Сообщаю сведения. Захарьины — род старинный, богатый, владевший под Орлом поместьем, в силу чего некоторые члены были расстреляны в эпоху «красного террора», некоторые рассеялись по Руси-матушке, остался же в Орле один юноша, почему-то нетронутый, кажется, Иван (говорит Марфа Михайловна). Иван и женился впоследствии на Екатерине Николаевне, дочери сапожника, имевшей полдома по улице Октябрьской, возле «дворянского гнезда» (во второй половине и сейчас проживает Марфа Михайловна). У Захарьиных родился сынок Алексей, который, окончивши школу, уехал учиться на рабфак в Москву, где, в свою очередь, завел семью. Иван погиб на полях Отечественной, и Алексей умер от ран в сорок шестом, успев, однако, родить дочку Аду. Как я понимаю, она и есть героиня нашего расследования.

Московские Захарьины (мать с дочерью) отношений с Екатериной Николаевной почти не поддерживали, ограничиваясь поздравлениями по праздникам. Как вдруг в шестьдесят пятом (Марфа Михайловна помнит точно, поскольку именно в тот год похоронила соседку), весной, кажется, в апреле, они обе явились в Орел. Причем мать (насчет имени тут у старушки провал — вроде бы Варвара) сразу уехала обратно. А Ада, молоденькая красавица, беременная (хотя с виду и незаметно; бабушка ее говорила Марфе Михайловне: в захарьинскую породу — рыжая, белокожая, глаза черные), Ада осталась рожать. Почему именно в Орел? Тут целый роман с любовными тонкостями и переживаниями. Изложу как смогу. Оказывается, Ада принимала ухаживания (и даже более того) соседа-студента Васьки, не задумываясь о последствиях, поскольку молодые люди собирались пожениться. Однако, на беду или на счастье, мать устроила ее санитаркой в психиатрическую больницу, где она, как говорится, встретила свой идеал. Нет, не больного, а самого главного врача, знаменитого доктора (надо думать, того психиатра, что не верил в дворянский склеп? — ученые часто неверующие в своей гордыне). Как бы там ни было, красавица рассказывала старушкам, что жить без него не может, что он называет ее «ангел мой», но, узнав про беременность, наверняка от «ангела» откажется. Такой, стало быть, высоконравственный господин. А спохватилась Ада избавиться от ребенка, когда аборт делать было уже поздно. Словом, простая история, обычная, и если б она не вспомнила наш город перед ужасной своей кончиной незачем было эти семейные тайны ворошить. Но я продолжаю с уверенностью, что все в мире имеет связи, причины и следствия.

Меж обитателями домика на Октябрьской все дебатировался вопрос: куда девать будущую малютку? Естественно, Ада в Орел приехала, чтобы подбросить дитя государству, но старорежимные старухи восставали против этого со страшной силой. Ко всему прочему, боялись покинутого Ваську, способного, по слухам, на все. Ото всей этой нервотрепки красавица наша с утра уходила как будто в одиночестве — куда? Вы, конечно, уже догадались, Георгий Николаевич: на Троицкое кладбище. Марфа Михайловна вспоминает, что Ада, барышня с волей и характером, была в непрерывном трепете и волнении, что в ее положении, впрочем, понятно. И в результате произошло событие печальное, которое, однако, развязало все и всех (а может быть, наоборот — связало и отозвалось через много лет): в начале июня Ада родила семимесячную девочку, тут же и скончавшуюся.

Похоронили ее вроде бы (говорю «вроде бы»: старушки на погребении не присутствовали, выносили гроб прямо из морга при роддоме, всё уладила срочно приехавшая мать), так вот, лежит она вроде бы на том же Троицком, но точное место неизвестно. Сегодня утром я туда наведался, могилку, разумеется, не нашел. Сколько их, безымянных, заброшенных, затоптанных видимо-невидимо. Неужто так атрофировалась наша «любовь к отеческим гробам»? Или уповать на диалектику: когда дела доходят до худшего они невольно поворачиваются к лучшему? Вам не кажется. Георгий Николаевич, что до худшего мы уже дошли? Где поворот?

Но — я отвлекся. Вот что запомнила Марфа Михайловна. Ада почувствовала сильное недомогание, и бабушка дала в Москву телеграмму (зашифрованную, так было условлено из-за изверга Васьки). Мать приехала в тот же день под вечер, наняла такси и увезла дочь в роддом. Вернулись они обе наутро с известием о смерти. Ада была в очень тяжелом состоянии, слегла и бредила, молоко у нее пропало. Оставлять ее одну было нельзя, поэтому старушки дежурили у постели (интересно, что визитов доктора Марфа Михайловна не запомнила). Мать быстро управилась с похоронами, Екатерина Николаевна просила показать могилку, и та обещалась, но, поскольку бабушка едва таскала ноги, договорились, что пойдут на кладбище, когда невестка приедет в Орел устанавливать младенцу памятник. Но этому не суждено было сбыться.

Через несколько дней после отъезда московских Захарьиных (на прощанье Ада заявила, что ноги ее больше в Орле не будет) Екатерина Николаевна скончалась от астмы и, по хлопотам соседки, нашла успокоение возле старинного склепа. Невестка приезжала ее хоронить и еще раз — продать наследственную половину дома. Больше никого из них Марфа Михайловна не видела и никогда о них не слышала.

Вот все, уважаемый Георгий Николаевич, что мне удалось узнать. Думается, памятник умершему ребенку так и не был установлен, иначе я бы его сегодня нашел (впрочем, неизвестно, под чьей фамилией похоронена девочка, похоронена ли она вообще и если да — то не в семейной ли усыпальнице?). Грустью и тленом веет от этой истории, но пока что ничего криминального я в ней не вижу. Однако что-то нехорошее чувствую, недосказанность, странную поспешность, горячечность и ложь.

Если жизнь сложится так, что придется потревожить прах мертвых (ведь мертвые продолжают тревожить живых), так и быть, я Вам помогу. И все-таки лучше сначала исчерпать все пути и средства на земной поверхности. Вы не находите? Итак, жду от Вас ответного письма. Дай Вам бог успеха.

Петр Васильевич Пушечников».


«Уважаемый Петр Васильевич!

Ваши изыскания удачливы и ценны, умозаключения проницательны. Особенно вот это высказывание: о печальном событии. которое развязало все и всех, а может быть, наоборот, — связало и отозвалось через много лет. Прекрасно понимаю, что у нас легче вскрыть склеп, чем навести нужные справки, — и все же большая просьба. Постарайтесь, пожалуйста, узнать в роддоме (или в месте, где располагается его архив) следующие сведения. Находилась ли там в начале июня 1965 года Ада Алексеевна Захарьина? Действительно родила она ребенка и ребенок этот умер? А если остался жив — то какова его дальнейшая судьба, то есть отражение ее в документах?

Если моя просьба окажется слишком затруднительной, приеду по первому Вашему зову. Пока же привязан к Мыльному переулку, где, вероятно, проживает убийца и происходят события странные.

Заранее благодарен. Всего Вам доброго.

Егор Елизаров».

* * *
Он вышел из дома опустить письмо в почтовый ящик на углу, наискосок от дома номер семь. В гаснущем свете июньской зари провизжал пустой багряно-красный трамвай. Электрический визг полоснул по сердцу. Поздно. Егор постоял на углу — все мерещился троицкий склеп в зелени — и медленно двинулся к подъезду.

Выходя с письмом, он включил электричество — выключатель внизу, в тесном тамбуре между уличной и внутренней дверьми, — сейчас на лестнице было темно. Значит, кто-то из соседей успел навести экономию. В глубокой тьме Егор начал подниматься — и вдруг остановился. Возникло ощущение чьего-то невидимого, неслышимого присутствия (как у Антона там, среди мертвых, мелькнула мысль), что-то мягкое, летучее коснулось ноги, он спросил хрипло: «Кто тут?» Молчание. «Кто тут?» В ответ — крик, исступленный, нечленораздельный, гибельным гулом пронзивший парадные покои, старый особняк, испуганную душу.

Он так и остался стоять столбом посреди лестницы. Здешний, земной шум — скрип двери, смутные голоса, шаги — заполнил пространство. Вспыхнул свет. Действующие лица застыли на ступеньках, на истертых плитах, словно застигнутые врасплох. В тамбуре возле выключателя — Серафима Ивановна, Алена в розовой пижаме у начала лестницы, Катерина (и ночью в трауре — помни о смерти) на своем пороге. Эксцентрическая пара: циркачка в джинсах — ближе всех к Егору, за ней замер клоун, сощурив острые глазки, руки в складках шаровар. Повыше: невозмутимый Герман Петрович в черном домашнем бархате и небрежно-элегантный Рома. А в нише между вторым и третьим этажами кружился на месте и нежно пел дюк Фердинанд.

— Кто кричал? — угрюмо спросил психиатр.

После паузы все заговорили бессвязно и разом — разноголосый звук, ничем не напоминающий давешний потусторонний крик.

— Кто? — повторил Егор, наконец встряхнувшись. — Кто выключил свет?.. Что же вы молчите? Я только что выходил, включил… потом темно. И кто-то пролетел, коснулся… — Взгляд упал на свирепого кота психиатра, продолжающего уютно урчать. — Может, дюк Фердинанд…

— Стало быть, это мой кот кричал?

— Герман Петрович, — сказала Серафима Ивановна, — творится что-то странное.

— Не могу не согласиться. С тех пор как этот молодой человек вообразил себя сыщиком, жизнь стала невыносима.

— И чертовски разнообразна, — подхватил Морг. — Разве вы не слыхали последней новости? Убийца-то не Антон, а я.

Катерина мгновенно исчезла, громко хлопнув дверью.

— Слушайте, вы, оба! — Егор перевел взгляд с клоуна на Германа Петровича. — Против моей воли я был втянут в тайну.

— Кем втянуты? — холодно поинтересовался Герман Петрович.

— Двадцать шестого мая кто-то принес на могилу Сони ее алую ленту и перевязал мой прошлогодний букет.

— Не может быть! — крикнула Алена, клоун ухватился за перила, словно боясь упасть, его жена озиралась с жадным любопытством.

— Покажите ленту, — сказал смертельно побледневший Неручев.

— Ее у меня украли.

— Да ну? Я предупреждал, что вы плохо кончите.

— Рома, скажи!

— Я видел ленту у него в столе.

— Кто сейчас кричал в парадном? — прошептал психиатр.

— Вы тоже улавливаете связь между… начал Егор напряженно, как вдруг Марина заявила:

— Мне страшно, — определив тем самым всеобщий настрой: страх иррациональный, бессознательный, который иногда всплывает во сне. В жидком светепросматривался тамбур, лестница, ниши без фонарей и статуй. Никого — кроме семерых свидетелей.

Психиатр заговорил властно:

— Вы скрыли от меня ленту на кладбище.

— Я боялся, нас там кто-то слышит или видит, а потом…

— Вы смеете подозревать меня?

— Герман Петрович. — вмешалась Серафима Ивановна, — успокойтесь.

— Я абсолютна спокоен.

— Давайте отложим на завтра.

— Нет! Карты на стол.

— Так кто убийца-то? — пробормотал Морг. — Я или Герман?

— Замолчи! — воскликнула его жена, а Неручев заключил, барственно растягивая слова:

— Кого происходящее интересует и касается, прошу подняться ко мне.

И все без исключения медленно пошли наверх, причем очнувшийся от непривычного умиления дюк Фердинанд сопровождал это шествие поистине змеиным шипением.

В прихожей под венецианским фонарем — радужные блики играют на створках трельяжа — Герман Петрович сказал:

— У меня в кабинете уже постель разобрана. Прошу сюда.

Приглашенные прошли в комнату Ады и расселись за овальным столом драгоценного красного дерева, на котором не благоухали ландыши, персидская сирень и гиацинты, не сверкал хрусталь и не притягивали глаз роковые карточные фигурки и пятна.

Герман Петрович открыл балконную дверь (она была открыта в день убийства, и кто-то, может быть, воспользовался… «Не суетись!» — приказал себе Егор, едва сдерживая лихорадку следствия), в комнату вошла ночная, утомленная гигантским городом свежесть.

— Можете курить, — хозяин положил на полированную столешницу, отражавшую искаженные лица, пачку «Золотого руна» и спички, поставил пепельницу, закурил, сел напротив Егора и произнес: — Вечером накануне убийства мы сидели за этим столом. Зазвонил телефон, женский голос сказал злорадно: «Надо мною ангел смеется, догадалась?»

— Ангел! — Морг вскочил и опять сел. — Про него Соня крикнула перед смертью в окно, я отлично помню! Егор, ты же был во дворе!

— Мы все помним. Герман Петрович, после звонка вы сказали, что это ваша пациентка.

— Я неудачно пошутил.

— Вы набросали в разговоре со мной ее психологический портрет: мстительная, экзальтированная, надломленная, верящая в чудеса и проклятия.

— Принести на кладбище ленту мертвой… — произнес Неручев ледяным тоном. — Психоз, навязчивая идея… или предельный цинизм, вандализм — тоже, знаете, отклонение не из легких.

— Может быть третье объяснение: мне подан знак. Именно через год, когда навещают умерших.

— Кем подан? — тихонько вопросил Морг. — Умершей?

— Или вы ведете себя пристойно — или я вас удаляю, — заявил хозяин с неожиданно прорвавшейся холодной яростью.

Клоун ответствовал добродушно, но глазки блеснули ответным чувством:

— Я рыжий и нужный, я подозреваемый, черт возьми!

— Вась, угомонись, — вставила Серафима Ивановна. — Егор, ты догадался, что означает этот знак?

— Кажется, догадался. Она хочет призвать убийцу к покаянию и смерти.

— Убийцу? — переспросил психиатр. — Кого именно?

— Меня.

Присутствующие остолбенели, клоун пробормотал, упорно поддерживая репутацию весельчака:

— Ага, третий проклюнулся. «Что ж, Ада, тогда мне придется тебя убить», — хороша шуточка! Надеюсь, ты этому призраку веришь и оставляешь нас с доктором в покое?

— Я ручаюсь за каждый свой шаг, но… Тогда на дежурстве я почти не спал и, когда вернулся домой, провалился в сон, как в яму… почти до одиннадцати. Вот этот двухчасовой провал…

— Егор! — воззвал Рома. — Мы ж вместе бежали на Сонин крик, у нас взаимное алиби!

— Да, мы бежали, а кто-то стоял в той нише.

Циркачка вздрогнула, заявив:

— Опять начинается этот бред. Я сегодня не засну.

— Да поймите же! — закричал Егор. — Меня преследует женщина, которая звонила на помолвке по телефону и недавно ночью… дала понять, что я убийца. Она была на месте преступления. В нише кто-то прятался… не кот. Я уловил движение на уровне человеческих рук, плеч, я вспомнил… Дальше: как к ней попала лента с головы убитой? И наконец — показания Антона: невидимое, неслышимое присутствие. И уточнение: где-то в глубине мелькнуло, пролетело что-то голубое. Сейчас в прихожей…

— Этого нет в очерке, — испуганно перебил Рома (настоящая «трепетная лань», самозабвенно поддающаяся чужим эмоциям). — Где ты разговаривал с Антоном?

— Эта деталь не попала в публикацию из-за своей мистической окраски. Мне о ней сообщил сам автор Евгений Гросс. Кстати, не мне первому: кто-то из вас («из свидетелей, выступавших на суде», — подтвердил Гросс) приходил к нему и расспрашивал.

— Кто? — выпалил Рома.

— Он не выдал. — Егор оглядел взбудораженные лица; их отражения в столешнице кривлялись и дергались. — Предлагаю признаться и объясниться, чтоб, по крайней мере, покончить с этим обстоятельством.

Внезапная, все углубляющаяся пауза.

— Молчите?.. Вы понимаете, что означает это молчание?.. Среди нас — убийца.

Напряжение взорвалось междометиями, он спросил:

— Герман Петрович, можно мне пройти на кухню?

— А, идите куда хотите.

Егор прошел через прихожую в кухню, включил свет, отворил дверь на черный ход. Антон вошел, увидел убитую Аду, бросился к ней, по дороге задел лежавший на столе топор… К сожалению, в чистом виде эксперимент провести не удастся из-за другого освещения. А дело именно в освещении. Допустим, утренний луч падает из комнаты Ады в прихожую, отражается, играет в зеркале, еще более оттеняя, подчеркивая черноту пространства за ним. Егор встал у стола, слегка нагнулся (вот он будто вытирает окровавленный, с прилипшими к обуху волосами топор) и крикнул: «Марина!» Легкий шум, в прихожей мелькнуло что-то голубое, циркачка появилась на пороге.

— В чем дело?

Вы помогли мне проверить одно умозаключение. Пойдемте. — Их встретили нетерпеливые взгляды. Он сел и сказал: — В основе преступления лежит не бред, а реальность, голубой ангел — тоже реальность. Отражение отражений. Кто-то, стоявший во тьме возле двери, отразился на миг в створке трельяжа. Она, в свою очередь, отражается в створке напротив, видной из кухни. Антоша почувствовал кого-то. В голубой одежде.

— Я была в цирке. — Отмахнулась Марина.

Алена заявила:

— А я, слава Богу, во дворе. — Помолчала и добавила: — Катерина теперь всегда в черном, а ведь прошлым летом она носила голубое платье в белый горошек. Серафима Ивановна, вы не помните, кажется, в том платье она пришла с рынка?

— Не трогайте вы ее.

— Од-на-ко! — протянул Морг. — Она могла найти ленточку у себя в квартире, куда муж принес черный крест.

Егор перебил:

— Вот последние слова Антона журналисту: «Передайте Катерине, что я умираю за кого-то другого».

Должно быть, каждый из сидящих за столом ощутил вдруг близость бездны (расхожий оборот: все там будем) — ощущение невыносимое, от которого каждый защитился как мог: задвигались, заговорили, Серафима Ивановна перекрестилась. психиатр встал и подошел к балконному проему. Морг крикнул агрессивно:

— Он украл крест! На топоре его кровавый отпечаток! Рубашка в крови!

А Рома вцепился сильными пальцами в руки Егора (они сидели рядом) и застонал, задыхаясь:

— Друг мой! Антоша! Мой друг! Везде кровь, все в крови!

Алена подлетела к жениху, прижала его голову к груди, поглаживая густые каштановые волосы, приговаривая, как ребенку: «Ну, Ромочка, ну, успокойся, ты же не виноват… вспомни Серебряный бор…» Егор пытался освободиться от цепких пальцев, психиатр резко обернулся, уставившись на журналиста с профессиональным интересом.

— Спо-кой-но! — Ледяные глаза расширились, негромкий голос, но какая в нем сила! — Всем расслабиться! Всем хорошо… очень хорошо… хорошо… У вас, Роман, на редкость сильная внушаемость.

Цепкие пальцы разжались, Рома сказал слабеющим голосом: Когда он замывал одежду, а я тащил его наверх… Спокойно, Роман. Вы испытываете комплекс вины…

— Вины? Я не виноват!

— Разумеется. Комплекс в данном случае иллюзию. Мы, здесь собравшиеся, невольно способствовали его гибели. И потому испытываем это чувство…

— А я нет! — вставил клоун.

— …в большей или меньшей степени, конечно. Вы — в большей. Вам такие стрессы не под силу.

— А вам под силу, Герман Петрович? — Егор внимательно наблюдал за статной фигурой в бархате в ночном проеме.

— Опять, Георгий?

Не обижайтесь, ради Бога. Мне нужна истина. Вы могли скрыться с места преступления через соседский открытый балкон и квартиру Ромы.

Это — истина? — Психиатр едко улыбнулся. — Что еще?

— Что вас связывает с Мариной?

— Это профессиональная тайна.

— Что-что? — С клоуна вмиг спала дурацкая маска. — Какая тайна?

— Однако, Егор, вы не джентльмен, — бросила Марина безразлично, а муж пообещал:

— С тобой мы дома разберемся. — И обратился к Егору: — Ты хочешь связать ее с убийцей?

— То есть со мной, — уточнил Герман Петрович задумчиво. — Георгий, назовите мотив преступления.

Егор молчал: он не мог выговорить слово «инцест».

— Этот мотив начался двадцать лет назад, — заявил Морг, — с убийства моего ребенка.

Алена ахнула, Серафима Ивановна заметила укоризненно:

— Вась, ты хоть выбирай выражения.

— Не желаю! Как же я не сообразил? Балконы были открыты, помню, я в комнаты заглядывал. Он смылся, пока мы обличали несчастного Антошу. Все ясно!

— Не все, — перебил Егор. — Как попал в плащ Антона черный крест?

— Ну, с пола подобрал. Какое это имеет значение!

— Очень большое. Или мы верим Антону до конца — или не верим вовсе. Почему именно в этом, безобидном в сравнении с убийством, пункте он солгал? Так вот: если он не лгал, крест ему подсунули.

— Кто?

— Подумай.

— Ты на что намекаешь?

На фокус с крестом вот в этой комнате, помнишь? А наутро ты столкнулся с Антошей на лестнице.

— Ты… ты… ты… — забормотал Морг, но Егор продолжал, не слушая:

— Марина вроде была в цирке. А ты что делал до того, как спуститься к своим голубям?

— Чай пил.

— Миру провалиться, а мне чай пить, — Егор усмехнулся, — так, кажется, классик выразился? Раскольникова среди нас нет — согласен с Гроссом. Антон умер за кого-то другого. За кого, а? — Егор вгляделся в застывшие лица и спросил с трудом, шепотом: — С кем из вас моя невеста провела свою последнюю ночь? Ну?.. Она лежала в углу у стенки… — Он говорил, как во сне, чувствуя, что где-то рядом истина, что невыносимые, жгучие детали и подробности вот-вот сложатся в картину потрясающую… — Запах лаванды, — сказал он. — Вы не чувствовали тогда в прихожей сильного запаха…

— Помню! — перебила Алена испуганно. — Ее духи. Французские.

— Да при чем тут… — начал психиатр с откровенным ужасом.

— Сейчас. Не могу сосредоточиться, — пожаловался Егор. — Сейчас… — реальность вернулась к нему, но пропало чувство озарения. — Нет, не могу. Словно подошел к какому-то пределу и испугался. Попробуем разобраться, ладно? Соня душилась чуть-чуть, слегка — так, скорее намек на аромат. А когда я сидел возле мертвой, она прямо благоухала лавандой.

После жутковатой паузы циркачка заметила глухо:

— Значит, перед этим надушилась.

— Перед чем? Она появилась в разгар такой сцены.

— Почему вы так уверены? — заговорил Герман Петрович медленно. — Она могла прийти чуть раньше. Или когда Ада была с этим «другим» на кухне. Соня могла пройти сразу к себе и надушиться.

— Герман Петрович, тетрадка по истории лежала в крови возле убитой. И ключ. Когда Соня кричала в окно, то всплеснула руками, я помню ее руки… — он вдруг сбился, — ее руки…

— Ну, руки! — Психиатр потерял обычную невозмутимость. — Дальше что?

— Все произошло внезапно. Мне представляется: она вошла, увидела или услышала что-то, выронила тетрадь с ключом, побежала на кухню, крикнула в окно, назад в прихожую, где он настиг ее. Тетрадь пропиталась кровью. Нет, ей было не до лаванды.

— Но ведь это нонсенс! — крикнул Неручев. — Кто-то вылил на мертвую духи, снял ленту… кто собрал нас сегодня в парадном?

— Не знаю. Ничего не знаю. Кстати, флакон с духами никто, кроме Сони, не трогал: на стекле ее отпечатки пальцев — и больше никаких следов.

Егор взял сигарету из пачки, закурил, отметив, как дрожат руки. Откинул голову на спинку стула, стараясь успокоиться. На белоснежном после прошлогоднего ремонта потолке в сплетении лепных гирлянд недвижно летел младенец с устремленными ввысь крыльями.

— Глядите, над нами ангел. Только он не смеется.

ЧАСТЬ III

Впервые за этот год она приснилась мне живая. Она что-то говорила вспыльчиво, блестя черными глазами, вдруг рассмеялась — и как только сердце не разорвалось от восторга, от нежности и жалости? Проснулся в слезах, однако надо было зачем-то жить.

После сна и связанного с ним потрясения размышлять, с кем Соня спала перед смертью, казалось противоестественным. И все же: она могла уйти с отцом (если он ждал ее в полночном переплетении переулочков), подняться к Роману (да, он любит искушенных женщин, но может быть, он ее сделал искушенной?), встретиться в подъезде или во дворе с Моргом… нет, с Моргом, человеком семейным, не так-то просто… вот, кстати, мотив: циркачка застает мужа с соседской девочкой… Господи, как все это пошло и убого, как не соответствует бессонному свету в душе.

Он встал, натянул джинсы и футболку, бесцельно прошелся по комнатам, вышел в парадное. Свет не уходил, он сконцентрировался в золотом луче, падающем из восьмигранного оконца на площадку между вторым и третьим этажами, где она стояла (в момент убийства единственное в небе позлащенное облако затмило солнце, тьма залила парадное и поглотила кого-то в нише). Итак, давным-давно она стояла, облокотясь о перила, и бессмертные детали в золотом луче ослепили его. Удивительно, но он помнил их диалог наизусть, каждое слово, движение лица и рук. Но не вспоминал, отгонял, спасаясь от боли. Как вдруг это пришло — своевольно и неотвратимо. «Я люблю тебя». — «И я. Только я по-настоящему, давно, с детства». — «Сонечка! Не придумывай». — «Я никогда не придумываю! Вот тебе доказательство: я пошла на твой истфак». — «Ну ладно, ладно, пусть так, допустим на минутку…» — «Почему на минутку? Я принимаю твое предложение». — «Какое предложение?» — «Уже забыл?» — «Все на свете позабыл…» В нише зашипел дюк Фердинанд, она взяла его на руки и засмеялась.

Господи, почему же так страшно? Но он уже знал почему, однако сопротивлялся этому знанию как мог и даже себе не посмел бы признаться. Внезапно обессилев в неравной борьбе, сел на ступеньку, прислонился к перилам.

Он не помнил, сколько просидел во тьме, пронзенной одиноким лучом. Человек разумный не может долго находиться в таком состоянии (это удел душевнобольных). Разум ищет лазейки, трещинки, щели в стене страха — и обычно находит. Вот вспомнилось, как они ребятишками играли здесь в шпионы и сыщики (существование в доме двух лестниц, парадной и кухонной, создавало неоценимые удобства для игры). «Должно быть, и для убийцы, — всплыла трезвая, отчетливая мысль. — Пока я тут впадаю в детство, близко, рядом бродит зло, и можно догадаться, кого выберут в этот раз!»

Егор вскочил, помчался по лестнице вверх, всматриваясь в потаенные уголки детства… вниз, в тамбур, в переулок, в тоннель, во двор, опять на улицу… наконец взял себя в руки; в душе, вопреки всему, восстановился давешний утренний свет. Не торопясь, оглядываясь, вглядываясь в лица, обошел близлежащие улицы и переулки — никогда никого он так страстно не искал! — прошелся по Тверскому, где в зеленых сумерках однажды ему померещилась слежка, миновал свой маленький дворец правосудия, вернулся в Мыльный и отправился на кладбище.

Каменная кладка сразу отрезала звон, гам, суету и жар живых. В зыбкой лиственной полупрохладе аллея, поворот, еще поворот, оградка, лавочка, никаких безумных знаков и намеков, черные глаза глядят с веселым любопытством. (Неужели я вправду отгадал твою тайну? Не отгадал, нет, всего лишь прикоснулся, вошел в твой минувший мир и вспомнил). Послышалась далекая, душераздирающая музыка, ближе, громче, музыканты фальшивили кто во что горазд, раздирая души, уши: красный гроб плыл над фигурами в черном. (Я ведь совсем не помню похороны; мамины — свежо и отчетливо; Сонины — клочки и обрывки. Морг сейчас сказал бы с якобы шутливой улыбочкой: встреча с покойником — к счастью. А безутешный вдовец: спокойно, всем хорошо, очень хорошо…). Чтобы узнать тайны мертвых, надо заниматься живыми. Егор легко поднялся и ушел не оглянувшись.

Он соскочил с трамвайной подножки возле метро, выстоял очередь в Мосгорсправку, получил бумажку с адресом, нырнул под землю, вынырнул на другом конце Москвы, сориентировался… Каменная ограда, раза в два выше кладбищенской, ворота, турникет, проходная, вывеска «Психоневрологическая больница». Самого дома почти не видать из-за безнадежно-желтой ограды: от сумасшедших мы отгораживаемся еще плотнее, чем от мертвых. В стеклянной будке пожилой вахтер читал газету, за турникетом покуривали два амбала, санитара, по двору медленно прошла женщина в белом. Уилки Коллинз. «Женщина в белом». Некоторым женщинам удивительно идет больничный наряд милосердия. Где-то в этих желтых недрах беременная Ада — непорочный ангел в белых одеждах — встретилась со своим Германом. Банальная история, окончившаяся совсем не банально (да ведь конца нет — вот в чем дело!). Вахтер оторвался от газеты, амбалы от беседы, все трое уставились на Егора, тот медленно двинулся вдоль стены: прочная, надежная крепость, в которой, по выражению Серафимы Ивановны, наш доктор царь и бог.

Она вязала свое бесконечное белое кружево в уютном, устоявшемся мирке игр и забав, куда хотелось бы вернуться навсегда, но он уже повидал и ощутил миры иные. Сел рядом на лавку и сказал:

— Здравствуйте, Серафима Ивановна.

— Что с тобой?

— А что?

— Какой-то ты… не такой.

— Серафима Ивановна, у меня такое ощущение, что надо спешить.

— Куда?

Он неожиданно рассмеялся:

— Снимать покровы с тайн.

— Ты знаешь, кто убил Соню?

— Понятия не имею. Разве что похитить Гросса? Перед пытками он не устоит.

— Да что с тобой?

— Молчу. — И тут же заговорил: — Вы мне не поверите, я сам себе не верю. У меня ничего нет — ни мотива, ни следов, ни улик. На чем ловить? На новом убийстве? — он наконец выговорил вслух мучившую его мысль. — Вот пока мы тут с вами сидим… Где Морг?

— Успокойся, вернулся с репетиции, сейчас к голубям выйдет. Циркачка в цирке пока. Герман Петрович в клинике, с утра отбыл, Рома сидит у себя, статью печатает. Катерина тоже печатает, на моей машинке учится. Алена в своем универмаге. Доволен?

— Ну, Серафима Ивановна, вы прямо «красный следопыт»!

— Приходится… на старости лет. — По лицу ее прошла тень. — Не могу забыть ночной крик. А ты еще все козыри перед ними выложил.

— Карты на стол! — подтвердил Егор и словно наяву увидел на полированной столешнице разноцветные картонки… точнее, одну из них. Ада нагадала!

— Всех сумел напугать, и меня в том числе, — продолжала Серафима Ивановна. — А улик действительно нет. Как Рома-то кричал: везде кровь, все в крови. Убийца был залит кровью.

— Морг и был залит, когда нам открыл.

— А до этого, как к голубям спустился? Сам говорил: ни единого пятнышка. А Герман Петрович на бульвар отправился с пенсионером общаться. Что-то тут не то.

— И тот и другой успели бы переодеться. — Егор помолчал, вдруг сказал машинально: — И камень, под которым окровавленная одежда лежит… кому это я говорил?.. Ах да, Гроссу. Вот великолепная улика, а?

— Возможно, где-то и лежит, — согласилась Серафима Ивановна. — Сжигать в наших условиях слишком хлопотно.

С черного хода появился Морг и направился к голубятне.

— На ловца и зверь бежит.

— Бестолковый я ловец… и, как назло, сегодня дежурю! Ладно, попытаюсь отвести опасность. Особняк оставляю на вас, Серафима Ивановна.

Дверца клетки распахнулась, нетерпеливая воркотня и хлопанье крыльев вырвались на свободу. Морг гикнул, свистнул, уселся на перекладину лестницы и запрокинул круглую лысую голову в небесные сферы с редкими, безобидными еще тучками. Самое время для задушевного разговора: в голубином гоне нрав клоуна несколько размягчается и можно вообразить — при наличии воображения, — что перед тобой добродушнейший шут.

* * *
— Здравствуй, Морг.

— Вот ты врешь, — начал Морг сварливо вместо приветствия, — будто я засунул Антоше мешочек с крестом. Ты ведь на это ночью намекал?

— На это.

— Я — профессионал высокого класса, будьте уверены! Но ты врешь.

— Докажи.

— Логика, батенька ты мой недоразвитый. Ло-ги-ка. Рассмотрим проблему с нравственной точки зрения. Если, по твоим словам, верить Антоше до конца — почему же он не признался, что нашел крест в кармане собственных брюк и перепрятал в плащ, а?

— Почему? — Вопрос Морга ударил в самую точку, как в солнечное сплетение.

— Егор опустился на нижнюю перекладину лесенки; клоун нависал над ним, затмив полнеба с птицами.

— Ну, побоялся, что в такую фантастику никто не поверит, — пробормотал Егор, сам себе не веря.

— Ага, ты сам нашел точное словцо: фантастика. И вообще: как можно верить до конца игроку?

— Страсть к игре, случалось, мучила и людей великих.

— И они крали казенные деньги.

— Он сказал: я опустился. Гросс пишет, помнишь? Перед смертью он…

— Ладно, нравственную проблему пока опустим. Далее. Ты забыл, что обнаруженный в плаще мешочек был запачкан кровью. Когда я спустился к голубям, кто-нибудь видел на мне хоть пятнышко? На руках или на одежде?

Да, клоуна голыми руками не возьмешь, он как будто подслушал их разговор с Серафимой Ивановной: и камень, под которым окровавленная одежда лежит.

— Морг, а ведь ты теперь ходишь в других шароварах.

— Нет, ты не увиливай: видел кровь?

— Не видел. Я как-то не обращал внимания… у тебя были шаровары в голубую клетку, да? А эти зеленые.

— Я те выбросил. Старье.

— И майку выбросил?

— И майку, — ответил клоун с усмешечкой. — И парусиновые туфли. Все пропиталось кровью, я ведь в лужу крови упал, забыл?

— Куда выбросил?

— В землю закопал и камнем придавил, чтоб скрыть следы, которые вы все видели! — огрызнулся Морг. — В мусорку — куда ж еще? Вон, полюбуйся!

По двору неторопливым шагом шел психиатр в бархатном пиджаке с пластмассовым ведром (что-то он сегодня рано покинул свой сумасшедший дом… катастрофа надвигается, дальновидные действующие лица концентрируются в Мыльном переулке, соблюдая античный принцип единства места, времени и действия, а я должен идти на дежурство), поклонился, сказал: «Георгий, зайдите ко мне, пожалуйста, когда освободитесь», — скрылся в тоннеле, где стоит бак для мусора, вновь возник и удалился в подъезд.

Зачем он тебя зовет?

— Не знаю.

Морг размышлял, наморщив сократовский лоб.

— Будь с ним поосторожнее, жутковатый тип. Я б скорее скончался, чем доверился такому врачу. Ладно, черт с ним. Так я тебя убедил?

— В чем?

— В своей непричастности.

— То есть в причастности Антона? — уточнил Егор.

— А ты вдумайся в его прощальную фразу: «Передайте Катерине, что я умираю за кого-то другого». За кого, а?

— Ну?

— За нее.

— Морг, ты ведь не в цирке.

— Да погоди ты! Мы загипнотизированы образом вдовы в черном — моменто мори, так сказать, — а в тот день она была в голубом. Алиби у нее, в сущности, нет: какое может быть алиби на базаре? Все несообразности в поведении и показаниях Антоши объясняются тем. что он покрывал жену. Именно она отражалась в зеркале в прихожей, пряталась на лестнице, а теперь…

— Ерунда! Как она могла поместиться в нишу, она крупная, высокая…

— Женщина все может, женишься — узнаешь. Съежилась. скукожилась… не в этом суть. Главное, она до сих пор не в себе, спроси у Серафимы Ивановны, спроси! Помешалась она еще тогда, на месте преступления… лента, духи (кстати, мертвая, благоухающая лавандой, — сильный образ) — так вот, женский антураж, женский почерк — разве не ясно? Ты ее видел в тот день, как на могиле ленту нашел?

— Да, она ко мне приходила.

— До или после кладбища?

— До.

— Ну, одно к одному! И что сказала?

— «Будьте вы все прокляты!»

Клоун засипел Егору прямо в ухо:

— После этого пассажа в нервном порыве она едет на кладбище, перевязывает твой букет лентой… Ты согласен, что на такие штучки способна только ненормальная?

— Не смей называть ее ненормальной! — сорвался Егор.

— Тихо, тихо, голубь, видишь, окно у Ворожейкиных открыто? После могилы она звонит тебе и намекает, что ты убийца. Может, даже искренне, поскольку — клоун покрутил пальцем у виска — все смешалось в доме Облонских. Все, Егор, прикрывай лавочку: не в милицию ж ее сдавать? Действовали супруги в сговоре или так уж совпало — не столь важно. Они между собой разберутся на том свете, адскими угольками поделятся. — Морг засмеялся злорадно.

Егор внимательно вглядывался в бегающие глазки. Спросил тихо:

— Так кто приходил к Евгению Гроссу?

— Это я могу сказать тебе точно. — Клоун выдержал эффектную паузу: — Герман.

— И зачем бы его туда понесло?

— Егор, у тебя неверный подход к этому моменту. Я сам сегодня ночью, когда мы под ангелом Ады сидели, тоже на него подумал. Он и приходил к журналисту, но не в качестве убийцы, а как психиатр. Если можно так выразиться, с научной точки зрения приходил. Знаешь, что его интересует? Изменение психики в экстремальных условиях. Так-то вот.

— Почему ж он не признался?

— Неудобно. Он — холодное чудовище, однако понимает: неудобно наживаться на смерти близких. Даже во имя научного прогресса. Негуманно.

— Морг, ты до сих пор его ненавидишь.

— Да, я в своих чувствах постоянен, — подтвердил клоун без гримас и кривлянья.

И Егор ему поверил, и холодок — озноб — охватил душу, как в приближении к тому пределу, к которому лучше не приближаться, за которым — зло.

— Господи, неужели все эти годы…

— А почему я должен был прощать? — Он вдруг рассмеялся хрипло. — Да не боись, это не я. Я не способен.

— Ты убил голубя.

— Неправда! — воскликнул Морг, нимало не удивившись странному повороту в беседе под сияющим сквозь тучки небом, у старой голубятни.

— Ты повторял: надобно придушить голубчика. Я слышал, мы с ребятами тебе клетку помогали чистить.

— Мало ли что я повторяю. Я вообще зануда. Мне он мешал, не спорю. Я не пустил его в клетку, он тут прикорнул на перекладине. Наутро смотрю: мертвый.

— Хочешь на чью-нибудь кошку свалить?

— Не хочу. Целехонький, необглоданный, невзъерошенный, просто голова оторвана. Да ты же помнишь, ты же подошел, в школу бежал, а?

— Да, я запомнил.

— Он, дурак, доверчивый был, — пояснил Морг, — на руки шел. А ты в каком мире живешь, Егорушка? Про естественный отбор слыхал?

— Убийство — отбор противоестественный. — Егор встал. — Кто посмеет ее тронуть — конец, крышка!

— Кого? Катерину?

— Я предупреждаю.

— Да у меня и в мыслях нет, ты что!

— Я все знаю. Морг. Новое убийство не поможет, понял?

— Не понял!

— Ладно, пока. Пошел к психиатру.

— Ты вот что, — сказал Морг быстро, — никому не рассказывай про Марину с Германом, хорошо?

— А что я не должен про них рассказывать? Просвети.

— А, ты прекрасно понимаешь. Все это так не вовремя.

— Что «это»?

— Да лечение это. В общем, я на тебя надеюсь.

— За границу собрались, да? Швеция — идеал свободы… — Егор пошел к дому, обернулся, спросил: — Как ты споткнулся о мертвую, если она лежала в самом углу прихожей, не на дороге?

— Сам не знаю. После Ады и топора меня так шатало и крутило… И все равно я сразу про Антошу догадался!

— Хочешь разговор перевести? Догадливый ты парень. Морг. Может, ты догадался, и кто ночью в парадном кричал?

— Отстань от меня, — прошептал клоун. — Сам же слышал… так перед смертью кричат.

* * *
Узкая черная лестница с крутыми поворотами на каждой крошечной площадке, где стоят ведра с отбросами для каких-то мифических свиней (призыв жэка: пищевые отходы — на подъем сельского хозяйства!), едва освещалась слабым рассеянным светом. Как там Гросс писал? Черная лестница, зыбкая вонючая тьма… негромкий стук, протяжный скрип… приговор приведен в исполнение!

Егор поднялся по разноголосым ступенькам, прошел к себе на кухню, постоял, вспоминая… кажется, на второй полке шкафчика… отворил дверцу, достал старый охотничий нож в потертом кожаном футляре, вынул — блеснуло хладнокровным блеском лезвие, — провел пальцем по кромке. Годится. «Неужели я решусь? («Не можешь решиться?» — «На что решиться?» — «Умереть. Ведь Антон умер». — «Ради бога! Не вешайте трубку! Кто убил Соню?») Решусь!» Вложил нож в футляр, засунул потенциально опасную безделушку за ремень джинсов, в прихожей надел солдатскую куртку — память о студенческом стройотряде, — вышел в парадное, поднялся на третий этаж, остановился на площадке. За дверью слева, с медной дощечкой, ждет психиатр. Справа от Сорина доносится еле слышный стук пишущей машинки. Сведения Серафимы Ивановны необычайно точны. Он поколебался и позвонил.

В кабинете журналиста (а ведь я год у него не был, с того дня, как он рассказывал о братьях-славянофилах) обстановка, атмосфера на должном «закордонном» уровне. Егор сел в вертящееся кресло у секретера с раскрытым бюро: телефон на кнопках, машинка с вставленным листом бумаги, кофейник, кофе в фарфоровой чашечке, пачка «Пел-Мел», стеклянная зажигалка. Одним словом, наш специальный корреспондент творит.

— Не помешал?

— Жора! Совсем меня забросил, вот уже год… — Рома исчез за дверью, вернулся с чашкой, налил Егору кофе, придвинул сигареты, сам расположился на широкой тахте, на зеленом ковре, как на лужайке. — Год не был!

— Ром, ты ведь говорил, что знаешь Евгения Гросса?

— Почти нет. Как-то в домжуре в одной компании пиво пили.

— Ах, пиво. Ну, конечно. Как ты думаешь, если на него поднажать, он выдаст ужасную тайну?

— Какую? — Рома с удивлением посмотрел на приятеля. — Ты сегодня странный. Что-то случилось?

— Да.

— Что?

— Давай не будем… пока.

— Ну хоть намекни!

— Все равно мне никто не поверит.

— Но с чем это связано?

— Червонная любовь. Помнишь, на помолвке мне выпала эта карта?

— Ничего не понимаю!

— Так как насчет Гросса?

— Черт его знает! Давай я с ним поговорю? Точно! Возьму за жабры. В общем, располагай мною во всем.

— Созрел, значит?

— Все время думаю об Антоше, — признался журналист с сильным чувством. — Смертная казнь — подлость.

— Особенно когда умираешь за кого-то другого, — заметил Егор.

— Но ведь какие улики были!

— Улики, алиби — вещь относительная, пуля абсолютная. — Егор помолчал. — Горсть пыли в жестянке.

— Но ведь мы найдем убийцу, Егор? — спросил Рома доверчиво, как ребенок у взрослого; темно-карие глаза глядели умоляюще.

— Найдем, если он забудет про осторожность и нападет на нее.

— На кого?

— Помнишь крик в парадном?

Рома кивнул горестно, в наступившей паузе Москва отозвалась трамвайным скрежетом, детский солнечный зайчик влетел в полуоткрытую балконную дверь, заскользил по косяку, по обоям в золоченый цветочек, Егор рассеянно следил за веселым круженьем… выше, выше… грустный голос Ромы словно оборвал полет зайчика:

— А помнишь, как мы в парадном играли в сыщика?.. Кстати, Егор, ты всегда был сыщиком.

— Ну нет, мы чередовались.

— Ты был сыщиком, — упорствовал Рома, — Антоша преступником, а я жертвой. «Сдавайтесь, сэр, ваша игра проиграна!» Антошка удивлялся, на чем ты его поймал.

— И с его простодушием идти в ресторан! — Егор стукнул ладонью, так что пальцы обожгло, по откидной крышке бюро, подпрыгнули «Пел-Мел», зажигалка, расплескался кофе в чашечках. — Он должен был плохо кончить, но не так, не так!

— Если б можно было туда вернуться, — заявил журналист.

— Куда?

— В детство.

— Не выйдет. Все пойдет на снос. Ведь ты у нас спец по охране памятников?

— Да ну! В прошлом году статью заказали, а так я все больше по моральным проблемам. Обличаю.

— Все на снос, — повторил Егор. — И кружевные балкончики, и лестница с нишами, и ангелы… Ангел Ада. Звучит. А у Морга нимфа… смеется. Одинокая — сатир ее у меня. Наш особнячок переполнен потусторонними силами.

— Неужели после всего тебе хочется здесь жить? — спросил Рома с тоской. — Здесь мертвые и убийца. Условная кличка — Другой. — Он проницательно посмотрел на друга. Каждый из нас должен сыграть свою роль в твоей версии.

— Нет у меня никакой версии.

— Но роли ты уже распределил. И затрудняешься насчет меня. Я знаю, о чем ты думаешь: «С кем из вас моя невеста провела свою последнюю ночь?» Тут я чист, могу поклясться своей бессмертной душой, если она есть и если она, не приведи Господь, бессмертна.

— Боишься бессмертия?

— А, пустяки, мне оно не грозит. Каждый получает по своей вере.

Рома говорил беззаботно и искренне — вечный Счастливчик. Егор заметил:

— Все-таки интересно: своей ли поездкой в Орел ты навел Аду на воспоминания?

— Кажется, нет. Хоть убей, не помню.

— Но с чего бы на помолвке дочери она стала вспоминать про склеп?

— Может, вспомнила себя невестой… на кладбище… — Рома задумался. — Задание я получил внезапно: коллега заболел. Заехал в Мыльный за зубной щеткой. Аду не видел — точно. Кстати, а как ты дошел до склепа?

— Классики помогли — Тургенев и Пушкин. Ада упомянула — зашифрованно.

— Я был там. И на «дворянском гнезде», и на Троицком, но никогда бы не связал… Знаешь, милый городок, но теперь из-за этого склепа вызывает ассоциации ужасные, как будто мимо загробной тайны прошел. Ну, вернулся, Аду, конечно, видел… вот мы курили, каждый на своем балконе… — Рома старательно вспоминал. — Говорил я или нет про командировку? Может, вскользь… А впрочем, какое это имеет значение?

— Меня интересует, вызваны ли воспоминания Ады внешним толчком — твоим путешествием, например, — или на то были более глубокие причины.

— Какие причины?

— Пока не знаю. Необходимы достоверные сведения о смерти одного ребенка.

— Смерть ребенка? — изумился Рома. — Какого ребенка?

— Не расспрашивай.

— Да что же это такое, Егор? В каком мире мы живем?

— В смертном. Здесь зло.

— Да, зло. — Рома вздрогнул, провел рукой по лицу, пожаловался: — После трупов у Неручевых, а особенно как я Антошу наверх, на смерть, тащил… у меня прям какие-то припадки, честное слово! Видал сегодня ночью? Дикое головокружение, будто в пропасть падаю.

— Ну, тебя спасает твоя сестра милосердия. «Вспомни Серебряный бор…»

— Она помогла мне пережить тот день. Мы встретились случайно… а может быть, нет? Может, не случайно именно в тот день… судьба!

В день убийства?

Ну да. Ты помнишь, как все было? Я работал, сигареты кончились, иду в киоск, смотрю, вы у голубятни. Алена говорит: поехали в Серебряный бор. Ты как-то сказал о Соне: это было всегда, но ты не осознавал. Похоже, у меня так же. Я не осознавал, но Серебряный бор где-то застрял в подсознании.

— И вы с ней поехали загорать?

— Какой там, к черту, загар! Что ты делал после того, как мертвых увезли на вскрытие?

— Смутно помню, как во сне. По улицам ходил, на бульваре сидел, какая-то дама вскрикнула: «Вы в крови!» Встал, пошел куда-то. Невозможно было домой вернуться.

— Именно невозможно. Необъяснимо, непостижимо. Может быть. Егор, ты и раскроешь загадку, ты сильная личность, не спорь, но я все равно не пойму никогда: как можно убить? То есть как это происходит: только что ты был одним — и вдруг становишься другим. Ты смог бы?

— Не знаю. — Он все время ощущал чужеродный предмет у левого бедра за ремнем брюк.

— Покуда не подопрет, никто, наверное, не знает, — согласился Рома. — И наш Серебряный бор — наш, Егор, вспомни! — зафиксировался в душе как последняя реальность, как надежда. Вот почему я говорю — судьба.

— Ада нагадала тебе ведьму.

Рома рассмеялся:

— Я ее прошу уйти из магазина, там есть шанс стать… Ну ладно. Я находился под впечатлением: неужели наш Антоша?.. И вообще я крови боюсь. Не замечал, куда еду. Вышел из троллейбуса на конечной, пошел бродить, кругом толпы, суббота… И тут со мной случилось странное происшествие. Я оказался вдруг на совершенно безлюдной тропке, и чей-то голос позвал: «Рома!» Ну, конец света! Я чуть не упал, голова закружилась, уселся на траву, смотрю: Алена идет в своем сарафане. «Боюсь», — говорит.

— Как она туда попала?

— Именно об этом я ее и спросил. За тобой, говорит, слежу. Ну, шутит.

— Шутит?

— Егор, ты ведь понимаешь, мы все были в шоке. Напряжение разряжалось потихоньку — у каждого по-разному. Они с Мариной…

— С Мариной? — перебил Егор. — Может, там и Морг с психиатром в кустах сидели?

— Я видел только Аленушку. Они, оказывается, за мной ехали, в следующем троллейбусе, ну, она меня разыскала. Девочка, нуждается в утешении. — Он улыбнулся мягко, нежно. — Мы друг друга утешили.

— Положим, Алена не такое уж чувствительное дитя… — Егор осекся: поосторожнее, речь идет о невесте друга, нельзя чрезмерно увлекаться ролью сыщика. — Ладно, поздравляю, будьте счастливы, а я пошел на дежурство.

— Еще рано, Егор.

— Мне надо к психиатру заглянуть.

— А потом ко мне, я провожу тебя, — Рома легко вскочил с зеленой лужайки. — По-моему, ты ночью бросил вызов нашим потусторонним силам.

— Ни в коем случае. — Егор пошел в прихожую, хозяин следом, они остановились на пороге. — Я должен быть один, иначе она может не подойти.

— Та, что звонила по телефону?

— Да.

— Может подойти другой.

— Пусть попробует.

— Но я боюсь за тебя. Мы ведь имеем дело с силой сверхъестественной. Сам же говорил о показаниях Антоши.

— На меня гипноз Германа Петровича не действует.

— А на меня действует.

— Ну, ты же отличаешься особой совестливостью. Все мучаешься, как Антошу наверх, на смерть, тащил?

— Мучаюсь.

* * *
— «Дворянское гнездо» и «Путешествие в Арзрум», — повторил психиатр задумчиво. — Надо перечитать. Узкая специализация — считается, чем уже, тем глубже, — приводит, в сущности, к невежеству. В чем с горечью сознаюсь. Знай я получше русскую классику, может, и сам бы докопался до Орла.

Они сидели в тех же кожаных креслах в зеленовато-золотистом сумраке тополей милейшего Мыльного переулка и пили (допивали наконец) французский коньяк. Дюк Фердинанд на кушетке то ли спал, то ли подслушивал.

— А когда-нибудь раньше Ада вспоминала свою родословную?

— Всего лишь раз, давно. После смерти Варвары Дмитриевны дочери остались деньги. «От нашего дворянского гнезда», — сказала Ада с иронией. Я поинтересовался, почем нынче гнезда. Семь тыщ? Экая дешевка! Тут и всплыло какое-то поместье, дворянский склеп… словом, прелестный женский вздор. Дворянка-цыганка. Так склеп и остался семейной шуткой. Как и фамильный черный крест.

— То есть она не захотела привести какие-то факты и доказательства?

— Не захотела. Наоборот, сама же все обратила в шутку. И как я теперь понимаю, у нее для этого были основания.

— А именно?

— Она там избавилась от ребенка. Когда вы мне сказали, что Ада скрывалась в Орле, я сразу понял: не из-за клоуна. История с клоуном вскоре стала известна, но про Орел мне не проговорились. И не аборт она поехала делать в такую даль. С этим и в Москве нет проблем, тем более если мать медик. Однако здесь они не смогли бы скрыть от меня беременность. Нашу свадьбу Варвара Дмитриевна планировала на сентябрь, а поженились мы двадцать пятого июня — очевидно, ребенок родился недоношенным. Господи, что за проклятье!

— Она с ума сходила, что вы от нее откажетесь, она сама говорила.

— Вам, что ли?

— Своей бабушке — Екатерине Николаевне Захарьиной.

— Георгий! Вы меня поражаете.

— Я ведь ездил в Орел, кое-что удалось выяснить. Ребенок вроде бы сразу умер.

— Вроде бы?

— Могилу не нашли.

— Младенца замуровали в склеп, — Герман Петрович пожал плечами. — Индийский фильм.

— Удивительно, Герман Петрович, — заметил Егор после паузы, — в первом нашем разговоре вы упомянули про индийский фильм, про сиротку, которая непременно окажется дочерью раджи или миллионера.

— Или клоуна… — Психиатр отпил коньяку. — В нашей действительности сироток миллионы, на всех миллионеров не хватит. В общем, я не вижу связи между склепом и убийством Ады.

— Да, непонятно. Орловская история как будто обычная, житейская, отражающая наш нравственный уровень. Точнее, всеобщую безнравственность.

— Всеобщую? — переспросил психиатр с отвращением. — Вы намекаете, что ложь повторяется?

— Я не имел в виду Соню! — воскликнул Егор, и даже только звук имени — Соня, бессонница, сон — обжег душу.

— Имеете. Аналогия напрашивается сама собой.

— Не аналогия, а… тончайшая связь событий и лиц. Надо спешить, а я могу только ждать, потому что не уверен в главном, потому что…

— В главном? — перебил Неручев. — В чем?

— Серафима Ивановна как-то сказала, что во всем этом мы не понимаем главного. И если я правильно понял его, оно настолько страшно и невероятно, что… Готовится еще одно убийство. Я не позволю — предупреждаю всех.

Ледяные глаза напротив блеснули острейшим прозрачнейшим блеском.

— Вы знаете, кто убийца?

— Знаю. Но это не столь уж важно.

— Это не столь… — Психиатр задохнулся, произнес раздельно и с сарказмом: — Что же тогда важно, позвольте узнать.

— Разве вы не знаете?

— Я?

— Вы, вы! — Егор с жадностью вглядывался в суховатое, отчужденное лицо. — Вспомните в мельчайших подробностях, как вам позвонил Морг, как вы шли в Мыльный, вспомните прихожую в крови, мертвое тело…

— Я уже говорил вам, — отчеканил Неручев, — что предпочел бы этот момент не вспоминать.

— Почему, Герман Петрович? То есть я понимаю — тяжело. Но не примешивается ли к боли другое ощущение? Ну скажите правду! Ощущение иррациональное…

— Я не боюсь мертвых, — перебил психиатр, — по роду ли профессии или по черствости сердца… выбирайте сами. Но своих, особенно Соню, боюсь — вот вам подсознательное ощущение. Предпочитаю его не анализировать.

— Давайте попробуем?

— Что вам нужно от меня? Я до сих пор не представляю даже, из-за чего их могли убить!

— «Пропадеткрест — быть беде». Кто-то услышал и исполнил.

— Да говорю же вам: крест, склеп — все это обыгрывалось давным-давно в качестве семейной шутки.

— Шутка, Герман Петрович, обернулась трагической реальностью. Все шиворот-навыворот, как в метафоре: «ангел смеется». Вас не поражает двуликость Ады? Ее образ двоится. Ведьма — ангел.

— Ну, она стремилась так выглядеть.

— Она была такой. В ее сумасшедшей любви к вам в основе — обман, может быть, преступление. Страсть к деньгам уживается с щедростью. Вот она отдала какие-то вещи бедным…

— Вот уж это действительно легенда! — отрезал Неручев.

— Герман Петрович, ее легенды слишком часто подтверждаются. Помните, на помолвке Соня похвалилась, что мама…

— Я готов поверить даже в склеп, но только не в бедных!

— Господи Боже мой! — пробормотал Егор. — Вы не верите в бедных?

— Не верю! Никакой сентиментальностью моя жена не страдала.

— Но ведь это значит…

— Что это значит?

— Нет, не скажу, — прошептал Егор суеверно. — Мне надо подумать… Герман Петрович, ведь Ада была необыкновенно аккуратна?

— Да, в ней как-то любопытно сочеталась широта натуры с женским вниманием к мелочам. Знаете, все на своих местах, ни пылинки, ни соринки. Ремонт ее угнетал.

— Ремонт ее угнетал, — повторил Егор машинально. — Она встала спозаранок и принялась наводить идеальный порядок. А вдруг она отдала вещи малярам? — спросил он с отчаянием, на что психиатр ответил наставительно:

— Эти бедняки зарабатывают больше меня и уж гораздо, гораздо больше, чем вы, Георгий.

— Но ведь у вас и частная практика, Герман Петрович. Надеюсь, это кое-что дает?

— Кое-что давало. Я потерял вкус к жизни, я старик. — Неручев усмехнулся едко. — Ада объявила мне об этом прямее и грубее.

— После того телефонного звонка? Когда вы поссорились?

— Да. Тогда она была несправедлива. Я любил ее… как юноша, как в первый день. Теперь — да, теперь мне все безразлично.

— Она вам нагадала пустоту.

— Работа спасает.

— Герман Петрович, вы излечиваете психические болезни?

— Психоз? Нет.

— Никогда? Ни одного случая?

— Ну, помогаем более или менее адаптироваться, снять напряжение, смягчить страх. Психозы, в отличие от невротических состояний, захватывают самые глубинные слои психики.

— А у нашей циркачки что?

— Ничего страшного. Тривиальное переутомление, муж отнюдь не подарок, работа нервная. Там идет борьба за поездку в Швецию. Понимаете, что это значит для советского гражданина? Клоун совсем извелся.

— А вы можете загипнотизировать человека, чтоб он оказался в полной вашей власти?

— Я ж все-таки не в цирке выступаю, молодой человек. Я вообще не занимаюсь гипнозом, а провожу обычный психоанализ. Проще говоря, путем наводящих вопросов помогаю выловить, восстановить забытый факт, подавленный инстинкт, которые мешают жить.

— Вы когда-нибудь проделывали такое с Адой?

— Никогда.

— Вы бы выловили Орел.

— Тут другой случай, тут не болезнь, вытесненная в подсознание, а сознательная ложь. Могу сказать только: если за девятнадцать лет она не проговорилась про Орел, значит, это ее действительно мучило. — Психиатр помолчал. — Расскажите, как найти склеп.

— Зачем вам?

— Хочу разобраться наконец, с кем я прожил лучшую свою жизнь.

— От вокзала надо проехать на Троицкое кладбище троллейбусом номер три. Я же шел от «дворянского гнезда», по ее маршруту. Калитка, звонница, церковь. Метрах в тридцати от могилы Ермолова ржавый навес на витых столбах, три ступеньки, плиты над усыпальницей, мраморный столбик с летящим ангелом.

— Он не смеется?

— Нет, троицкий ангел не смеется. Кругом вековые липы, тишина и прохлада… и очень странно, что именно это место выбрала Ада для прогулок.

— Как раз ничего странного, — возразил Неручев. Кладбище соответствовало ее настроению: она мечтала о смерти своего ребенка.

— Что-то есть ненормальное в нашем мире, где женщин одолевают такие мечты, — сказал Егор.

В уголке кожаной кушетки зашевелился дюк Фердинанд — черный комок на черном фоне, — потянулся, сверкнув изумрудным взором, поднапрягся и, описав изящную дугу, опустился на колени к хозяину.

— Герман Петрович, в жестокости к животным есть что-то патологическое?

— Безусловно, если пациент получает от этого наслаждение. Это показательный фактор.

В прихожей раздался серебряный перезвон колокольцев, хозяин и гость поднялись с кресел, дюк Фердинанд шипанул, Егор спросил:

В вашей клинике режим тюремный или можно время от времени сбегать?

— Исключено.

Японский замок солидно щелкнул; в кабинет Неручева, отразившись в створках трельяжа, проскользнула циркачка, не взглянув на Егора: он шагнул на площадку, начал спускаться по лестнице, затылком чувствуя упорный взгляд. Не поддамся! Резко обернулся: психиатр стоял на пороге, отбрасывая гигантскую, до самого тамбура, гротескную тень.

* * *
Он шел в сиреневом сумраке от сгущающихся туч — охотник с охотничьим ножом в каменном фантастическом лесу, где знакомы каждая тропка, проулок, тупичок и перекресток, каждый фонарь и подземный лабиринт, — напрасная тревога прожгла на Тверском, и чей-то смех заставил вздрогнуть возле «Художественного», прохожие тени обгоняли, отставали в шуме и шелесте шин, истертые ступени, проходная, каморка, прохладный диван, оконная стальная решетка. Он лег, закинув руки за голову, и принялся ждать.

Все ли я сделал, что мог? Отвел удар или нет? Как я могу рассуждать хладнокровно (хладнокровия не было и в помине, каждый нерв обнажен в напряжении), как я могу рассуждать, когда в Мыльном переулке наступает ночь, в отдаленье гремит последний трамвай, между дверями в тамбуре гаснет свет, и ниши для канувших в вечность статуй и фонарей темнее самой тьмы, и старые ступени слегка скрипят под осторожными шагами… наш особнячок переполнен потусторонними силами?

Егор не выдержал, схватил телефонную трубку, набрал номер.

— Серафима Ивановна, что там у нас новенького?

— Пока все тихо, — отвечала старуха почти шепотом («Ах да, коммуналка, может услышать Алена!»). — Морги в цирке, Рома отправился в свой Дом журналистов («На поиски Гросса, что ли?»), Герман Петрович уже в халате, читает «Дворянское гнездо».

— Спасибо, Серафима Ивановна.

Неручев в кабинете на кушетке, в халате и с сигарой, читает «Дворянское гнездо» — картинка из давнопрошедших времен. В ногах дюк Фердинанд (Егор опять заволновался), черный кот, принадлежность ведьмы, свирепый сторож разгромленного очага. «Вот он, наверное, знает многое, — сказал психиатр, — наверное, видел убийцу. Да ведь не скажет»… Однако дюк Фердинанд сказал — по-своему, как сумел, заменив слова шипеньем и мурлыканьем, — помог мне вспомнить. А если я ошибаюсь? Ведь ни разу я не признался в своей догадке даже самому себе. Не уверен? Или догадка эта слишком фантастична и безумна, отдает мистикой?..

Июньская ночь — бедная, городская, искаженная электричеством и визгом моторов — прильнула к стеклам, к решетке; дохнула грозовым сквозняком в форточку, грохнула натуральным небесных грохотом, на мгновение покрывшим убогие шумы цивилизации… Хорошо! Нет, я не ошибаюсь, мгновенное озарение (золотой луч во тьме) подтверждается фактами — бесценными свидетельствами истины. Алая лента, запах лаванды (на склянке с духами только отпечатки пальцев Сони), «мы все были в шоке» — и страх… черный крест в плаще Антона (если верить ему до конца — почему же он не признался, что нашел крест в кармане собственных брюк и перепрятал в плащ?), невидимое, неслышимое присутствие — в глубине мелькнуло, пролетело что-то голубое (не оставив, заметим, абсолютно никаких следов), одежда для бедных (психиатр не верит в бедных, это очень важно, это позволяет взглянуть на убийство под другим углом), открытый для проветривания квартиры после ремонта балкон в шелестящей тополиной листве… Кажется, в руках у меня все доказательства… нет, не доказательства, не настоящие, полноценные улики, а всего лишь мои догадки — вот почему я не могу его изобличить. Моя версия состоит из отдельных клочков (ниточек в слипшемся клубке), не связанных единой сквозной идеей — мотивом преступления. Двуликость Ады, раздвоение, двойник, подмена, ангел-ведьма. Неручев: «Я до сих пор не представляю даже, из-за чего их могли убить!» Из-за черного креста. Не из-за серебра и жемчуга, имеющих определенную денежную стоимость, то есть не из-за денег. Гросс прав: кража — мотив вульгарный, в нем отсутствует тот психологический элемент, загадка, феномен, которые делают преступление произведением искусства… в своем, конечно, дьявольском роде. «Пропадет крест — быть беде», — небрежно повторяла Ада, входя в роль обольстительной гадалки; кто-то услышал и исполнил. Отомстил? За что? Орел. Тут у меня слишком мало данных, разве что фраза Морга: «Да, я постоянен в своих чувствах» — и незабываемое ощущение, что я приближаюсь к пределу, за которым — зло.

Было сказано слово о прощении врагам своим, но мы живем по куда более древнему инстинкту: «Око за око, зуб за зуб». Разве сам я не почувствовал мстительное торжество, правда сразу перешедшее в тоску и ужас — и все-таки торжество: «несчастный вурдалак», убивший топором мою Соню, наш запутавшийся, загнанный игрок, старый друг — расстрелян! И разве не я прихватил с собой охотничий нож — на всякий случай?.. Невыносимо смертный древний грозовой мир бушевал за решеткой, окружая сторожевую каморку (сторож — на страже закона!) молниеносными просверками, грохотом и погружением в ночь: молния — удар — ночь. Я соврал им, что все знаю, направил на себя потусторонние силы, текут ночные минуты, возможно, кто-то (условная кличка «Другой») тут, неподалеку от дворца правосудия, и стоит ему постучаться в окно, как я рвану навстречу — но он не решится. Меня охраняет мой ангел, я охраняю ангела, мы охраняем друг друга — вот почему, несмотря на то страшное (нечаянный удар), что меня ждет впереди, я ощутил вдруг блеск жизни.

Итак, продолжим продвижение к истине. Герман Петрович набросал психологический портрет своей, как он удачно пошутил, пациентки: верящая в чудеса и проклятия. Морг, в свою очередь, тоже пошутил:‘женский почерк, женский антураж — духи, лента… Однако мне был подброшен еще один, как говорят в судебной практике, вещдок, что я постоянно упускаю из виду, не представляя, куда, в какой разряд элементов его поместить: дамская лаковая сумочка — отечественный ширпотреб, которую никто в особнячке не признал за свою. А между тем эта сумка висела на крюке в нише, где в момент убийства (или сразу после него) кто-то прятался.

Сумка пустая. В такой обычно держат зеркальце, духи (нет, лавандой не пахло!), косметику, документы. Документы. Надо сосредоточиться, сделать усилие… без толку! Я не знаю даже имени того ребенка. Если сумка была украдена с места преступления… неправдоподобно, совершенно неправдоподобно. Какое ж хладнокровие надо иметь, чтоб в такую минуту, возле мертвых, остывающих тел рассчитывать на какие-то документы. Однако сумочка демонстративно пустая! Не обольщайся надеждами. Зачем красть, зачем сбегать и прятаться, допустить казнь Антона, обвинить в убийстве меня — зачем! Есть единственное объяснение — видение безнадежно-желтых стен и женщины в белом, медленно бредущей по двору.

И все-таки мне была подброшена пустая дамская сумочка, — упорствовал Егор, цепляясь за материальную реальность — вещдок. — Как же мне дожить до письма Петра Васильевича? Или рвануть в Орел? Нет, Другой живет в Мыльном переулке и, вероятно, готовится к новому убийству.

Кстати, о вещественных доказательствах. Они были украдены. Еще один непонятный ход. А почему, собственно, непонятный? Я обвинил циркачку, но куда логичнее проделать это Другому — убрать чудом доставшиеся мне улики. Хотя для настоящего следствия (если б начался пересмотр дела) эти «знаки» мало что значат — для меня, только для меня…

Да разве я веду следствие? Какое же это следствие (майор Пронин надо мной посмеялся бы)? Ожидание, движение жизни, история любви. Год назад там, в прихожей, я умер вместе с тобой — ну, я ходил на службу, лежал на диванах, казенном и домашнем, пробовал запить (не берет!) и так далее… душа умерла. Оказалось — нет: на кладбище (вот ведь парадокс!) жизнь вернулась, подарила мне вещественные доказательства, я ожил.

Известная истина: основа любви — духовное единение… да, да, любовь не кончается со смертью, с биологическим распадом плоти. И все же это не вся истина. Убеждая себя, что любовь моя чиста и духовна, я корчился от одной мысли, я носился с этой мыслью, покуда не посмел высказать ее вслух: с кем из вас моя невеста провела свою последнюю ночь? Вот она — главная тайна, в которой, однако, я боюсь признаться даже себе.

Три часа ночи. Гроза отбушевала и успокоилась в ровном гуле, прозрачном падении струй за окном. Скоро рассвет, молюсь и надеюсь, что в Мыльном переулке все по-прежнему, граждане спят… нет, одному, конечно, не до сна. И пора повернуться лицом к проклятой реальности и прямо ответить на прямо поставленный вопрос: что мне с ним делать?

«Я найду его, — похвастался я однажды. — И не буду связываться с так называемым правосудием. Своими собственными руками…» Я не сумел тогда окончить, не умею и теперь. Ответить на удар — да! Поддаться инстинкту «око за око, зуб за зуб» — нет. И все же: не честнее ли, не мужественнее совершить мгновенный суд самому, чем отдавать несчастного оборотня в руки правосудия на куда более медленную казнь? Господи, что за смертный мир, в котором кроткий зов Серафимы Ивановны: «Убийством на убийство отвечать нельзя. Не вы дали — не вам и отнимать» — заглушается криками из зала: «Смерть! Смерть убийце!»

Вечная тоска человека: вернуться назад (детство, отрочество, юность), туда, в бессрочные каникулы, где серебряные стрелы в небесной лазури… и где убитый голубь — падаль с оторванной головой.

Сегодня я прощаюсь с детством навсегда, поздновато, конечно, но лучше поздно, чем… Никогда не пройти мне по парадной лестнице и по черной, по зеленому дворику и милейшему Мыльному переулку, с легким сердцем вспоминая шпионов и сыщиков, голубиный гон, купанье в Серебряном бору… Особнячок, очень кстати, идет на слом вместе с потусторонними силами, ну, Серебряный бор, возможно, пока и не вырубят (оно и надо бы для грядущих пятилеток — да куда девать иностранцев? — там по дачам они плотно сгруппированы и легко поддаются наблюдению: взрослая игра в шпионов и сыщиков).

Однако! — Егор задумался. — Какое-то подсознательное ощущение возникло у меня, когда я вспомнил… да, украденные из стола лента и сумочка… я обвинил циркачку… они с Аленой ездили в Серебряный бор в день убийства. Я хожу вокруг да около, боюсь — да, боюсь! — назвать вещи, события и лица своими именами.

Итак, я пройду вокруг да около. Вокруг прудов с утиными стайками и разноцветными лодками, заблужусь в трех соснах, выйду на безлюдную тропку, найду поляну. Я бы нашел поляну меж соснами, поросшую кустарником (дурацкий Гросс с его дурацкими аналогиями!). И все же: что бы я сделал, живя в центре столицы, в каменном лесу, где из-за многолюдья нельзя приткнуться для совершения дела необычного (кровь, все в крови!) и где по пятам, возможно, идет охота? Я бы нашел настоящий лес.

* * *
Утро встало прохладное и пасмурное, вверху столпотворение разодранных в клочья туч, на земле — невыспавшихся чиновников и секретарш. Егор шел по площади, где борцы с царизмом взмывали мощные кулаки к взметенным небесам, вошел в стеклянный вестибюль, потолкался, оттягивая неизбежное, по коридорам. Евгений Гросс, как в прошлый раз, стоял задумчиво с дымящимся окурком.

— Доброе утро, Евгений Ильич. Вы меня узнаете?

— Георгий Николаевич Елизаров. Сторож-диссидент. Ну как, нашли убийцу?

— Нашел.

Гросс заволновался и прикурил от окурка новую сигарету.

— Сдали в органы?

— Нет. У меня улик нет, только подозрения.

— Детский лепет, — отрезал специальный корреспондент. — Дело закрыто, понятно? И заводить новую волынку возьмутся только в случае чистосердечнейшего признания преступника. И то если чистосердечие будет подкреплено железными уликами и вещественными доказательствами. Кто убил-то?

— Тот, кто приходил к вам за сведениями. Так тянет материал на роман, Евгений Ильич?

— Ну-у… — разочарованно протянул Гросс. — А я было вправду поверил, что вы Георгий победоносный, так сказать, «рыцарь бедный», мстящий за свою невесту.

— Она была не моей невестой.

Гросс отличался сообразительностью и с готовностью подхватил:

— Понимаю. Понимаю: показания экспертизы. Но я думал, она с вами…

— Не со мной.

— Ага, вы полагаете: с тем, кто приходил ко мне… Стало быть, по-вашему, мотив убийства — любовь?

— Наверное. Адская любовь.

— Сильно сказано. — Журналист помолчал. — Почему же вы не называете имя того, кто приходил за сведениями? Или хотите взять меня на понт?

— У меня есть сомнение, — признался Егор. — Ну, сотые, тысячные какие-то доли… а все-таки есть. Мне кажется, я назову, произнесу вслух — и эти доли улетучатся.

— Произносите хоть сто раз — ничего не изменится. Потому что вы ошибаетесь. Элементарно, так сказать, арифметически… психоз на почве ревности. Ну. валяйте! Я подтвержу. Ведь вы за этим пришли?

— За этим. Вы уже подтвердили.

Они поглядели друг другу в глаза сквозь голубой летучий дымок, сомнения улетучивались.

— Нет! — воскликнул Гросс.

— Да, — сказал Егор угрюмо и пошел прочь по коридору между дверями, за которыми в словах, словах, словах формировался сегодняшний газетный миф.

Надо было спешить — куда? Он сошел с трамвая — наискосок через мостовую дворовый тоннель с мусоркой, — перешел на противоположный тротуар, миновал два квартала. Приторный парфюмерный аромат проник в ноздри (даже свежий душок крови не смог заглушить то предсмертное благоухание). Подошел к прилавку, сказал рассеянно:

— А французская лаванда продается?

— Ты что, пьяный? — зашипела Алена пышная фея в розовом, бесчисленные Алены отражались в зеркалах. — Напугал до смерти, черт бы тебя взял!

— Прости.

— Что надо?

— Расскажи, чем вы с циркачкой занимались в день убийства?

— Тише ты!

За соседним прилавком оживились, переглянулись еще две феи.

— Чем мы занимались… ничем!

— А Серебряный бор?

— Откуда тебе… Ромка, что ль, донес?

— Рома.

— Вот трепло!

— Чего ты злишься?

— А то, что из него веревки можно вить. Как ребенок, честное слово!

— Тебе это должно нравиться.

— Это почему?

— Прибрала молодца к рукам — и еще спрашиваешь?

Алена слегка улыбнулась, смягчаясь.

— Все равно он не должен был рассказывать про Серебряный бор. И вообще: чего ты ко мне пристал, если тебе все известно?

— Может, выйдем покурим?

— Зой, постоишь за меня? Я сейчас.

Одна из фей кивнула, подмигнув шаловливо. Они вышли через подсобку во дворик с нагромождением коробок и ящиков, закурили, Алена заявила вполголоса, но вызывающе:

— Любовью занимались — вот чем. Подробности интересуют?

— А Марина?

— Не знаю, она сбежала.

— Как вы вообще туда попали?

— На троллейбусе.

— Почему вы поехали в Серебряный бор? — спросил Егор раздельно.

— Неужели это так срочно, что ты прибежал как угорелый?..

— Срочно. Вспомни крик в парадном.

Она умерила агрессивность и принялась рассказывать:

— Мертвых увезли. Дома было страшно одной…

— Я всегда считал тебя смелой девочкой.

— Сама удивляюсь. Я покойников ведь не боюсь, но… страшно. В общем, я сидела на лавке во дворе. Тут Марина появляется… — Она помолчала многозначительно. — В голубых джинсах и рубашке, между прочим.

— Откуда появляется?

— С черного хода. Только что из цирка вернулась, говорит: Морг невыносим, орет, трясется над каким-то узелком…

— Должно быть, с окровавленной одеждой, — вставил Егор.

— Ну, я ее просветила, она перепугалась — нервы. И мы решили смыться. Сходили переоделись… я еще, кстати. Германа Петровича встретила, сумку с вещами волок — ну, думаю, вдовец занимает свою жилплощадь, торопится. А как кот выл, слышал?

— Нет, я по улицам ходил.

— Этот ведьмин кот все понимает! Под кровать Ады Алексеевны забился — еле достали. Ладно. Почему-то мы двинулись в Серебряный бор, — Алена пожала плечами. — С утра как-то в голове застрял. Знаешь, Соня любила, мы с ней…

— Любила? — переспросил Егор.

— Там одна полянка есть, поросшая кустами, и сосны на глиняном бугорке. Если по тропинке к лодочной станции идти, стоит избушка на курьих ножках, детская… свернуть на тропинку — вот там. Но мы туда не пошли, конечно. Да! Выходим из троллейбуса — Рома впереди идет, я окликнула — не слышит. Ну, мы у лодочной станции расположились. Тоска, неуютно, солнце палит, а Сони уже нет. Я говорю: пойти, что ль, Ромку поискать?

— Я еще на помолвке заметил твои маневры.

— Не твое дело. Почти сразу нашла, прям неподалеку от нашей избушки сидит, бедный, и решает проблему. Как ты думаешь — какую? Убийца Антоша или нет, то есть правильно он у него дверь в ванной вышиб и к Неручевым притащил. Из-за каждой ерунды готов на стенку лезть! Что тут думать? — Алена осеклась и все же добавила упрямо: Я ни в какого Другого не верю.

— Напрасно. А Марина на лодочной станции осталась?

— Представляешь, домой уехала. Я когда назад пришла — лежат мои вещички, полотенце с сумкой, никто не польстился. Я ей потом высказала, она говорит: ко второму отделению в цирк надо было ехать. — Алена вдруг замолчала, потом спросила жарким шепотом: — Ты думаешь, это она в парадном кричала?

— А ты как думаешь?

— Не знаю. Крик донесся сверху, не от входа. Я как раз по телефону в коридоре разговаривала, Серафима Ивановна может подтвердить. Прям мурашки по коже, забыть не могу.

— Ты сразу выскочила в парадное?

— Ну нет. Серафиму Ивановну дождалась, пока та халат надела. Мои уже спали. Мы с ней вышли: все тихо, только…

— Ну, ну?

— Словно бы лязг… или стук, тихий-тихий. И еще как будто свет мелькнул.

— Свет?

— Не свет, а… — Алена задумалась в поисках слова. — Луч. Лунный луч… нет, не могу назвать. Тут соседи зашуршали, на лестницу повалили, Серафима Ивановна включила электричество.

— Ты узнала голос? — спросил Егор напряженно.

— Какой голос! Жуткий вопль, так человек не кричит. Егор, что-то должно случиться.

— Не каркай!

— Я побежала.

— Пока.

Он пошел по улице куда глаза глядят. Лунный луч. Красиво. Лунный луч. Лязг или стук. Что-то мягкое, летучее касается ноги… так человек не кричит. Она права. Господи боже мой, за что? Почему я был так слеп? Раньше, гораздо раньше, когда две школьницы сидели на лавке под сиренью, а я в упор не видел, проходя с кем-то… с кем? Неважно. Не было, Соня, у меня никаких женщин, никого не было, кроме тебя, потому что я никого не помню, кроме тебя. И никогда не смогу тебе об этом сказать. Никогда. Разве так может быть: никогда?..

Он опомнился уже в троллейбусе, далеко от Мыльного переулка. Куда меня несет? Безрадостный, бессолнечный день летел в окне, вяло висели листы лип, круглая клумба кровавых настурций влачила борьбу за существование в бензиновом чаду на маленькой площади, на которой троллейбусы делают круг. Однако и у меня застрял в памяти Серебряный бор, где я не бывал с детства… точнее, с отрочества, далекого, короткого (как бы не так!) отрочества. Все не то, все переменилось, асфальт, только сосны хороши по-прежнему, но меньше их стало, и весь-то бор, необозримый, казалось, таинственный, можно обойти за… Нет, таинственный — по-другому… — Егор углубился в переплетенье тропок, клочья тумана висели меж кустами. — Здесь избушка на курьих ножках (в их детстве ее не было), Сонина полянка, здесь где-то и «камень, под которым окровавленная одежда лежит». Конечно, камень Раскольникова неповторим, таких совпадений не бывает, но кровь есть кровь, ее нужно спрятать. Вместе с одеждой, чтобы из вещдока она в конце концов превратилась в землю, влагу, траву.

Он сел в траву, влажную от ночной грозы, пахнувшую сырой землей. Достал из-за ремня джинсов охотничий нож (чужеродный предмет, который вот уже почти сутки ощущал физически и, если можно так выразиться, метафизически, который мешал жить). Зачем жить, если впереди нет ничего, кроме нечаянного — отчаянного! — удара и тоски? Как пишет Петр Васильевич: грустью и тленом веет от этой истории, но пока ничего криминального я в ней не вижу (а я вижу!), однако что-то нехорошее чувствую, недосказанность, странную поспешность, горячечность и ложь. Чудовищная ложь, в существование которой невозможно поверить, как не верим мы в вурдалаков-оборотней. Хватит дожидаться улик и доказательств, сейчас я приду к нему и подарю охотничий нож.

* * *
Однако Серафима Ивановна, на своем посту во дворе, сообщила, что действующие лица в этот вечер (неужели уже вечер?) перестали блюсти единство места, времени и действия. Старая дева на своем старом «Ундервуде» составила трогательную петицию в защиту старого особняка (коронная фраза: «Можете «сослать» нас на далекие окраины, мы согласны, но пощадите красоту, ведь ее так мало осталось!»), но выяснилось, что подписать челобитную некому: особняк был пуст, словно вымер.

— Я час всего и провозилась-то, — оправдывалась Серафима Ивановна.

— Ничего, будем надеяться. — утешал Егор рассеянно. — Я до утра глаз не сомкну.

— Кстати, Герман Петрович до утра читал «Дворянское гнездо». Не знаю, что он там вычитал, но только утром, когда я убираться пришла, с ним творилось что-то страшное.

— Что-что? — Егор встрепенулся в предчувствии нечаянного удара.

— Я даже подумала, что он в уме тронулся. Увидел меня и говорит: «Могила вскрывается!» Вот ужас-то! Небритый, в халате, совсем, совсем старик… Правда, взял себя в руки, поздоровался, но когда я сказала, что сегодня пятница, полы буду мыть, он заявил твердо и как будто нормально: «Благодарю вас, Серафима Ивановна, я в ваших услугах не нуждаюсь».

— Он так сказал? — пробормотал Егор ошеломленно.

— Именно так, в этих самых выражениях. Я поклонилась и ушла. В качестве «следопыта» я стала самой назойливой и несносной старухой в мире. Так вот, сведения. Алена говорила, что с женихом сегодня в театр идут. У Моргов с утра пораньше скандал разразился, так что, кажется, дубовая дверь трепетала. Они ведь за границу собираются, слыхал?

— Слыхал. Значит, Герман Петрович из лечебницы так и не возвращался?

— Не возвращался. Или не хочет открывать. Это очень серьезно, Егор?

— Наверное. Да.

Проворные пальцы, сверканье спиц-рапир, бесконечное белое кружево — прощай, детство, навсегда.

— Серафима Ивановна, можно ли предположить, что я — убийца?

— Господь с тобой, Егор!

— На помолвке я так неудачно пошутил, так нелепо, по-идиотски!

— Шутка неудачная, правда. Но какому же здравому человеку придет в голову…

— Здравому, нездравому — где граница… Вон циркачка сказала, что из нас троих, отроков кротких, на эту роль больше всего гожусь я.

— Не понимаю. Егор, почему ты так волнуешься. Ведь совесть у тебя чиста?

— Серафима Ивановна! — взмолился он. — Ну, может, что-то в моем поведении, в словах или… не знаю в чем, со стороны виднее… есть что-то такое…

— Перестань! Я тебя знаю с детства. И если кто подумает такое, он просто ненормальный или тебя перед ним оговорили. Она болтает бог знает что, а ты с ума сходишь. — После паузы старуха спросила тихо. — Ты уверен, что это она тогда была в прихожей?

— Кто?

— Марина. Ангел в голубом.

— Ох, Серафима Ивановна, не спрашивайте ни о чем, ради Бога. Я просто проверил показания Антоши и убедился, что они реальны.

— Может быть, и реальны, только… Ты вот говорил, что Антону надо верить до конца либо не верить вовсе. Человеку в таком состоянии что не померещится! Вспомни: труп шевельнулся.

— Я забыл, — медленно сказал Егор. — Совсем забыл про эту деталь, настолько фантастичной она кажется. Если Ада была еще жива…

— Морг застал ее уже мертвой.

— Он плакал, представляете? Слезы на лице смешались с кровью.

— Ах, Егор, ты еще молод, ты еще не можешь судить…

— Уже не молод. И мне придется судить.

— Не судите, да не судимы будете. Ибо каким судом судите, таким и вам отмерится.

— По-вашему, проявить великодушие и забыть?

— Величие души не в забвении. Сказано: не убий. Тяжкий грех. Только не становись судьею. Ты понял меня?

— Понял. Я знаю, что сделаю. Если у меня будет время.

А время шло к ночи, беззакатной, безлунной, бесшумной, ни одно окно не зажглось в особняке. Красные следопыты разделились, Серафима Ивановна, закутавшись в шаль, мужественно осталась на лавке во дворе; Егор сел на ступеньку в парадном возле знаменитой ниши в твердой решимости дождаться психиатра. Ни скрипа, ни шороха, ни просвета, не чувствуется потустороннего присутствия, плотную тьму не прорезает лунный луч, нечеловеческий крик. Даже обаятельный дюк Фердинанд, с давних пор облюбовавший нишу с крюком в качестве засады, откуда так удобно бросаться и пугать двуногих, — даже дюк Фердинанд находился в бегах или за дверью с хитроумным японским замком. Егор тихо поднялся на третий этаж, подошел к двери, прислушался: безмолвие, как в могиле. Уместное сравнение. Спускаясь вниз, заскочил на минутку к себе, вдруг сердце прихватило. В темноте, чиркнув спичкой, нашел в маминой аптечке столетний валидол, положил под язык, прилег — на одну минуточку! — на любимый свой диван и мгновенно, как после сильнейшего снотворного, провалился в глубокую, не проницаемую для сознания кромешную яму.

* * *
Боже мой! Жаркие лучи за окном сквозь легкий тополиный шелест. Без двадцати одиннадцать! Да что же это такое? Да как же я мог? Мама предсказывала, что кончу Обломовым.

Егор вскочил с дивана, побежал на кухню, бросился к окну. Безмятежное субботнее утро, играют в песочнице дети Ворожейкиных и сынишка Моргов, Серафима Ивановна («красный следопыт», последний солдат в позабытом окопе — таким образом можно выразить ее преданность и чувство долга) вяжет на лавке под сиренью. Вот подняла голову.

— Никудышный я сторож, Серафима Ивановна.

— Да вроде все спокойно.

Егор посмотрел на охотничий нож в руке (ведь так и спал с ножом — как дико все это выглядит в свете дня), сунул за ремень джинсов под куртку и спустился по черной лестнице в уютный, зеленый, дышащий покоем (и выхлопными газами с улицы) двор.

Тут из подъезда показался клоун в ярко-зеленых клетчатых шароварах; наследственная лысина его сверкала, сверкали глазки; буркнув нечто нечленораздельное, он направился к голубятне. За ним, как по команде режиссера-демона, вышла Алена в розовом сарафане. Егор застыл, завороженный зрелищем. Все это уже было! Сейчас появится Рома. Нет! Сначала мы втроем подойдем к голубятне. Так, подошли; причем его партнеры явно не чувствовали горестной иронии, абсурдности происходящего. Егор оглянулся; не удивившись, увидел Романа с фирменной сумкой, подходящего к тоннелю, окликнул; тот подошел, сказал:

— Сигареты кончились. Вот жарища, а?

— Ален, что ж ты молчишь? — подал реплику Егор. — Ты должна сказать: поехали в Серебряный бор.

— Иди-ка ты со своим бором…

— Зато совершенно необычно повел себя вдруг клоун: зажмурился. подпрыгнул, как мячик, и простонал:

— Покойница! Он ее выкопал…

Стоявшие у голубятни подняли головы и увидели картину, от которой воистину кровь застыла в жилах. За двойными стеклами кухонного окна Неручевых кто-то стоял недвижно, глаза закрыты на бледном, восковой, неестественной бледности, лице, однако драгоценные пряди распущенных темно-рыжих волос горели огнем и сияло чистым голубым цветом американское платье-сафари. Сейчас она закричит: «Надо мною ангел смеется… убийца!» Закричала Алена, страшный рыдающий вопль, Серафима Ивановна медленно поднялась, сверкнули падающие оземь спицы-рапиры и белое кружево, Роман вцепился в клетку, а Морг взревел бессмысленно:

— Окружаем! Ребята, бегите через парадное! — и рванул на черный ход, за ним Серафима Ивановна, мрачно-страдальчески оглянувшись на Егора, а тот никак не мог оторвать от железных прутьев железные пальцы (голуби сбились в кучу, отчаянно воркуя), наконец оторвал последним усилием — и так, рука в руке, они пробежали затхлый тоннельчик, тротуар, пять прыжков, прохладный мрак парадной лестницы, ступени, ниша между вторым и третьим этажами. Остановились на секунду перевести дух, а сквозь все стены и запоры несся дубовый стук, звериный крик Морга: «Открывай! Вурдалак! Дверь разнесу!»

— Я хочу подарить тебе охотничий нож, — шепотом сказал Егор и протянул, вынув из футляра, старому другу старую безделушку; блеснуло лезвие в золотом луче, падающем из восьмигранного оконца. Помнишь, играли в детстве?

— Ты что? — прошептал Рома, отталкивая дар друга, и всхлипнул, как ребенок. — Что ты?

— Можешь использовать его по своей воле, я перед тобой безоружный. Можешь убрать себя или меня. Мне все равно.

— Жорка, друг!..

— Помнишь плащ в прихожей? Старый, поношенный?

— Только в этом! — вскрикнул Рома страстно и искренне. — Только в этом! Перед Антошей! Перед ними — нет!

— Нет? А куда ты собрался? На поляну, где избушка на курьих ножках стоит?

— Я тебе говорил… это все она — ведьма!

Егор положил нож на ступеньку и медленно пошел наверх, ожидая удара в спину, — все равно! — ведь там, за дверью с медной табличкой, его ожидал удар сильнейший. Отчаянно зазвенели серебряные колокольцы, рев Морга нарастал, подкрепленный и другими голосами, — действующие лица концентрировались в едином месте, на грязной черной лестнице с отходами, где невинный, невидимый игрок — кроткий отрок в запачканной кровью рубашке — будет вечно открывать, не попадая ключом, свой замок.

Через долгое время совсем близко за дверью раздался негромкий голос:

— Это вы, Георгий?

— Я.

— Боюсь вас впускать.

— Смотрите сами, Герман Петрович.

И опять через долгое время нежно защелкал японский замок, засияли разноцветные пятна венецианского фонаря, он шагнул через порог, уже ничего не видя, не слыша. — Господи, как можно это пережить во второй раз? вторую смерть, еще более страшную? — и как-то вдруг сразу увидел ее на кухне в углу за столом, где год назад лежала Ада. Дубовая дверь сотрясалась, стук, крик, ропот только подчеркивали неестественную, запредельную тишину места преступления.

Он подошел к ней и сказал:

— Соня, я люблю тебя.

Она молчала, глядя в сторону, а в глубине глаз вспыхнул и тотчас погас блеск жизни.

— Бесполезно, Георгий, она все время молчит.

— Нет, нет! — прошептал он, вбирая душой бессмертные детали золота и лазури, вырванные из мрака (Орфей и Эвридика в маленьком кухонном аду, где замытая кровь). «Нет! — молился он про себя. — Это моя Соня, она не безумна, нет! Я знаю, почему она молчит!»

— Народ собирается вызвать милицию, — пробормотал психиатр и резким движением вздернул крючок — старинный кованый крюк.

Морг с багровым лицом ввалился первым и замер, за ним столпились остальные, созерцая и не веря в чудо. Меж чужеродных ног проскользнул дюк Фердинанд, запел, закружился, принялся тереться спинкой о ножки в стоптанных синих кроссовках. Тогда она нагнулась и взяла его на руки.

— Я знаю, почему ты молчишь, — заговорил Егор легко и свободно, никого, кроме нее, не видя и не чувствуя. — Ты считаешь меня убийцей.

Она наконец прямо взглянула ему в лицо, обожгла взглядом, в черных очах, вопреки всему, разгорался, разгорался блеск жизни.

— Если я просто скажу тебе, — продолжал он пылко, уже входя в ее жизнь, включаясь в любовный поединок, уже невольно испытывая ее, — скажу без доказательств, что я не виноват, ты мне поверишь?

Тут наконец пришел в себя, нет, напротив, — вышел за пределы здравого смысла Морг, заявив:

— Но ведь она знает, кто ее убил, черт возьми!

Легкое безумие взметнулось в кухонном аду, а ведь еще необходимо вывести ее отсюда.

— Морг, замолчи!

Клоун смотрел бессмысленно перед собой.

— Или Герман инсценировал похороны?..

Из глубины черной лестницы возникла Катерина в черном, как тень, прошла по кухне, взяла Соню за руку и спросила:

— Соня, Антон не виноват?

Губы ее дрогнули, она будто проглотила пересохший комок безмолвия и сказала первое слово:

— Нет.

— Ну слава Богу! — прошептал неверующий психиатр. Я боялся, рецидив затянется. Теперь спать, спать… господа, прошу всех вон.

— Нет, — повторила Соня, не сводя глаз с жениха. — Я не могу тебе ответить, потому что я дала слово.

— Кому? — быстро начал Егор.

— Маме.

— Серафима Ивановна! — воскликнул он. — Труп шевельнулся, вы понимаете?

— Бедная ты моя девочка!

В выцветших глазах старухи стояли слезы, циркачка тоже заплакала, а Алена закричала истошно:

— Сонька! Ты жива?

— Герман Петрович! — заговорил Морг официально. — Вы обязаны объяснить этот казус, или я за себя не ручаюсь, то есть я на грани оказаться в вашем заведении.

Дальше Егор уже ничего не помнил, кроме любимого лица, юного, страстного, измученного. Из преображенного мира его грубо вырвал один вопрос, и он увидел себя и всех остальных сидящими за овальным столом в комнате Ады, где приоткрыта дверь на балкон, колышется прозрачная занавесь, отец крепко держит дочь за руку (какие у нее красные, огрубевшие руки), и светлый ангел умиляется с потолка.

Вопрос задала Алена:

— Егор, куда ты дел Рому?

— Я выпустил его на волю.

— В каком смысле?

— Он пошел за сигаретами.

— Нашел тоже время!

Банальный бытовой диалог, но потаенным холодком повеяло вдруг, все переглянулись, со страхом обходя взглядом Соню, помня, видя ее мертвое тело в прихожей, в луже крови, в италья-ских кроссовках, в американском платье, ее волосы редчайшего медового оттенка, благоухающие лавандой. И она заговорила.

* * *
— Меня мама рано разбудила и отправила заниматься.

— Ты не взяла с собой никакой сумки? — спросил Егор, с удивлением ощущая в себе охотника, идущего по следу любимой, тогда как еще вчера считал, что не посмеет и взглянуть на нее.

— Мама собиралась абсолютно все мыть и чистить. Я пошла в этом сафари, тетрадку в карман засунула и ключ, тут ведь рядом. Но ничего не лезло в голову…

Она мельком взглянула на Егора, он возликовал, душа разрывалась: вот она — любовь, и смерть — там, на парадной лестнице; от последнего испытания ее надо уберечь во что бы то ни стало — он все взял на себя.

— Около одиннадцати я вернулась, позвонила, никто не открывает, думаю: мама в прачечной. Отворила дверь, захлопнула и остановилась. В прихожей было тихо и темно, только узкий луч падал из маминой комнаты и отражался в зеркале. Я остановилась, потому что вдруг услышала скрип и увидела, как медленно открывается в кухне дверь на черный ход. Стало как-то не по себе. И тут появился Антоша. Я хотела его окликнуть, подойти, но его лицо… Господи, что это было за лицо!

— Сонечка, — отец быстро погладил и поцеловал ей руку, — не останавливайся на подробностях, не вороши…

— Нет, я хочу, мне же надо все сказать! — Она опять мельком взглянула на Егора. Или не надо?.. Катерина, голубушка, не надо?

— Говори все.

— Искаженное ужасом-вот какое было у него лицо. Он бросился вперед в сторону, что-то грохнуло, нагнулся, поднял топор в крови, положил на стол, схватился руками за лицо, застонал, огляделся, как сумасшедший, взглянул на руки, взял полотенце и принялся вытирать топор. А лицо-то все в крови!

Она говорила, будто их не видела, будто стояла там, у зеркала, не в силах шевельнуться, осмыслить происходящее.

— Я хотела подойти, даже сделала шаг…

— Да, да, все так, — пробормотал Егор, — ты отразилась в зеркале, в створке трельяжа, и Антоша почувствовал голубого ангела.

Он говорил, но она не глядела на него, давно не глядела, она была вся там.

— Я сделала шаг, как вдруг Антоша исчез за дверью. Я побежала на кухню и увидела маму. Она лежала, на лице кровь — вдруг губы шевельнулись. Я наклонилась над ней и сказала: «Боже мой! Потерпи, я сейчас врача…» — «Не надо, я умираю, прости, и я прощаю тебя». Она говорила почти неслышно, с трудом, а глаза как будто подернуты пленкой. И она сказала… — Соня словно задумалась, опершись подбородком о ладонь, подняла голову, глядя прямо в глаза Егору. — Я не стану говорить.

— Я прошу тебя!

— Нет.

— Соня, я не виноват.

— Ах, не виноват! Так слушай. Она сказала: «Твой жених убийца. Но никто не должен об этом знать. Поклянись!» Я поклялась, я ничего не соображала.

Егор чувствовал на себе тяжесть чужих глаз, чужих душ — соединенных отрицательных энергий, окружающих плотным охотничьим кольцом: «Ату его!» И Морг процедил злорадно: «Алиби-то, выходит, липовое!» Но она сказала, опередив Серафиму Ивановну:

— Я всегда знала, что ты убийца, но не верила.

— Знала и не верила?

«Да, да, это так, — думал он, — и я знал, арифметически знал, что ты жила регулярной половой жизнью, — и не верил».

— Да, — ответила она пылко и смело. — Мама сказала: «Ты беги… далеко, чтоб никто тебя не видел». И еще — последнее: «Надо мною ангел смеется». Она умерла, я подбежала к окну, ты стоял и смотрел на меня, веселый. Я сразу нарушила клятву и крикнула: «Убийца!» Потому что, — глаза ее утратили блеск, она все время колебалась между верой и неверием, — потому что ты, убийца, стоял спокойно…

— Сонечка, ангел мой, — заговорил психиатр властно, — все будет хорошо, вот увидишь.

— Сонь, ты ведь крикнула про ангела, мы все слышали, — вставила Алена боязливо, — мы стояли рядом с Егором возле голубятни.

— Он был один… то есть я его видела одного… и еще голуби. Они так страшно летали, кругами, так низко.

— А когда ты успела надушиться лавандой? — спросила Алена шепотом, все замерли, прахом и тленом потянуло вдруг, кровь, везде кровь. — Но ведь ее отпечатки на флаконе — что вы так на меня смотрите!

— Нет, я с ума сойду! — вскрикнула циркачка истерично. — Объясните же кто-нибудь… Егор!

— Соня, ты позволишь, я буду задавать вопросы?

— Задавай.

Черные очи глядели на него с надеждой, а за спиной — смерть на парадной лестнице… Долго ли я выдержу это раздвоение?

— У тебя были тетрадка и ключ. Куда ты их дела?

— Кажется, бросила на пол.

— Ты не заметила в прихожей ничего необычного?

— Нет.

— Ты крикнула в окно:«Надо мною ангел смеется. — Пауза. — Убийца!»

— Разве? Я не помню.

— Очевидно, ты просто повторила слова Ады. А что они означают, не знаешь?

— Нет. Я вообще почти ничего дальше не помню. Помню себя в парадном, снизу, из тьмы, голоса, и мне надо прятаться, мама велела.

— Ты спряталась в нише между вторым и третьим этажами?

— Да. Там был дюк Фердинанд, мимо меня кто-то пробежал.

— Мы с Ромой.

— Несколько человек. Я вышла из ниши и споткнулась обо что-то, подобрала.

— Черную лаковую сумочку?

— Да, сумку. Только я ничего не осознавала. Пошла по улице, шла, шла, вечер наступил, села на лавку.

— Нервный шок, — пробормотал психиатр, — сильнейший нервный шок.

— Ко мне пристал какой-то мужчина, я вырвалась и побежала. Оказалось, я на Садовом кольце, спустилась по Каланчевке к Казанскому вокзалу, там место нашла под землей и просидела долго — почти три дня. Как вспомню скрип двери и Антошу с топором, а во дворе стоит веселый жених. Только что он ударил маму, так что кровь…

— Сонечка, — перебил психиатр, — не надо, вернемся на вокзал.

— На третий день захотелось есть. Я вспомнила про сумочку, она так и лежала у меня на коленях. Открыла: косметика, духи…

— Лаванда? — не удержалась от вопроса Алена.

— Розовое масло. Еще документы и кошелек. Я решила занять немного денег, потом отдам вместе с документами. И тут меня как ударило, я очнулась и поняла, что не будет у меня никакого «потом». Я не смогу вернуться. Никогда. И не потому, что мама велела бежать. Просто я не смогу жить в одном доме, в одном мире с убийцей, молчать и при этом… — она вдруг расхохоталась, Егор похолодел, — при этом его любить! Вы когда-нибудь слыхали про такое раздвоение? Папа, ты рассказывал про раздвоение личности, про двойника — это шизофрения, да?

— Нет, радость моя, никакой шизофрении у тебя нет. У тебя реакция нормального человека, столкнувшегося с тайной невероятной, потрясающей.

— Так ты меня поймешь? — спросила она жадно; голос — пронзительный полушепот, как тогда, по телефону. — Ты поймешь, почему я не пришла к тебе, не дала о себе знать?

— Ты хотела умереть, исчезнуть.

— Я умирала. Но это не просто, нужно усилие… в общем, я оказалась трусом, не смогла. Вернулась с путей, села прямо на пол (мест не было) и услышала случайный разговор двух женщин, пожилых. Они ждали пригородную электричку и говорили, что вот на ферме работать некому, лимит дают, прописку дают, а молодые не хотят надрываться. «Вот погляди на них, — говорит одна и на меня указывает, — во всем заграничном, ручки нежные — разве она пойдет?» А вторая что-то почувствовала и спрашивает: «Что с вами?» Я говорю: «Мне плохо». Они меня спасли, электричку пропустили. Спрашивают: как тебя звать? Тут я поняла, что можно исчезнуть по-другому. Пошла в туалет, достала из сумочки паспорт, на фотографии незнакомое лицо, никогда не видела. И подумала, что эта девушка меня простила бы, кабы знала, что мне некуда пойти. Ну просто некуда!.. В общем, я поехала с ними, сказала, что скрываюсь от мужа: пьет и бьет. И если бы не очерк какого-то Гросса «Черный крест», я бы никогда…

— Как зовут ту девушку? — спросил Егор.

— Варвара Васильевна Захарьина.

— Герман Петрович, я бы не догадался про имя. Фамилия и отчество понятны.

— Я сам догадался только позавчера ночью. Догадался про подмену. Когда у нас родилась дочка, я хотел назвать ее в честь бабушки, в благодарность за все… имя теперь редкое. Однако обе они — и Ада и Варвара Дмитриевна — отказались так резко, с таким испугом, что… я удивился, не понял, но запомнил. Софьей была моя покойная матушка.

— А кто она такая вообще — эта Варвара Васильевна Захарьина? — поинтересовался Морг с напором.

Психиатр ответил сдержанно:

— Ваша дочь.

И клоун впервые в жизни не нашелся что ответить.

— Пресвятая Богородица, — пробормотала Серафима Ивановна, осенив себя крестом, — помилуй грехи наши тяжкие.

— Егор! — сказала Алена жестко. — Что ты сделал с Ромой?

— Подарил ему охотничий нож.

— Ты?..

— Я сейчас вернусь. — Егор встал. — За мной ни шагу, я этого требую.

* * *
На ступеньке возле ниши сидел Рома в какой-то немыслимой позе, голова между коленями, руки распластаны по дубовой половице. Конец! Егор замер. Да что же я, палач? Или надо было умыть руки и сдать друга куда подальше? Спустившись по ступенькам, встал напротив, коснулся руками плеч, безвольное туловище откинулось назад, ударившись об угол ниши. В золотом луче из оконца блеснуло красное пятно. Кровь. Тут только заметил он кровь на ступеньке, на руках, на лице. Рома открыл глаза и сказал:

— Не смог. Крови испугался. Видишь? — Поднял левую руку: запястье перевязано носовым платком, пропитанным кровью.

— Ты… вены вскрыл?

— Ты же велел.

Егор заплакал, как не плакал с детских позабытых лет.

— Ромка, беги! Беги, скройся, черт с тобой!

— Некуда, — он улыбнулся ужасной улыбкой. — Я больше не могу, надо сдаваться.

— Тебя расстреляют.

— Говорю же, я не виноват.

— Ну, в психушке будешь сидеть.

Господи, что за тоска! Егор поднял голову: конечно, они были здесь, стояли на верхней площадке и слушали. Раздался возглас:

— Вы убили мою жену?

И дальше с равномерной последовательностью упали беспощадные реплики:

— Мама! За что?

— Ты? Моего ребенка!

— Даже не отдали урну с прахом!

Рома поднялся перед обвинителями, твердя как заведенный: «не виноват… не виноват… не виноват…» Звенящий голос его «сестры милосердия» покрыл бормотанье:

— Да поглядите же на него! Он муху обидеть не способен! Он слабак. Что ж ты молчишь, Егор? Друг сердечный! А вы, Серафима Ивановна, куда подевалась ваша святость?

— Аленушка! Сестра… — И недоговорив, подсудимый грохнулся на дубовые половицы.

Она сбежала по ступенькам, положила его голову на колени, заявив буднично:

— Обморок. Это у него бывает. Ничего, пройдет.

Поколебавшись, психиатр спустился, взял руку Романа, подержал, слушая пульс, приподнял двумя пальцами веки, обнажив закатившийся, будто мертвый, зрачок.

— Давно это у него?

— Последний год.

— Как часто?

— Примерно раз в неделю. Теперь чаще. Теперь он будет спать несколько часов.

— Понятно, защитная реакция. И все же вынужден огорчить вас, Алена: он вполне вменяем, то есть отвечает за свои действия перед законом.

— Так что, органы вызывать? — спросил присмиревший клоун.

— Если у кого-то из вас есть улики и доказательства, если кто-то знает мотив преступления и как произошла подмена — возможно, потребуется эксгумация. — вызывайте. В противном случае майор Пронин поднимет вас на смех.

Все смотрели на Егора. Плюнуть бы на всю эту свистопляску, взять ее за руку и уйти куда глаза глядят. Но у ног валяется полумертвое тело… друг сердечный!

— Улик нет, доказательств нет. Точнее, есть одно, вещдок, но о его местонахождении знает только Роман.

— Давайте-ка, люди добрые, — заговорила Серафима Ивановна, — отнесем человека отдохнуть, пусть поспит.

— Отнесем на место преступления, — процедил Неручев. — Нам еще из него показания выбивать… Да он в крови!

— Хотел вскрыть вены, — пояснил Егор.

Минут через десять Рома спал как убитый на кушетке психиатра. запертый на ключ. Действующие лица, стражи закона, расположились за стенкой, за столом красного дерева, где вместо сирени, ландышей и гиацинтов лежал охотничий нож с пятнами крови.

— Соня, ты можешь продолжать? — робко спросил Егор: в глазах ее сиял черный свет, обращенный к нему.

— Ну что? Научилась доить коров, получила койку в общежитии.

— А где была прописана Варвара — твой двойник?

— Нигде. В паспорте стоял штамп выписки из города Орла. Она почти на девять месяцев старше меня, внешне мы не очень похожи, судя по фотографии, но и различий резких нет. В общем, паспортистка ничего не заметила. — Соня задумалась, и опять он почувствовал, что она уходит от него — в другую жизнь, в другую боль. — Я думала так и прожить в чужой жизни… как во сне. Но однажды, накануне маминой смерти, двадцать пятого мая. Наташа — доярка, мы в одной комнате четверо живем — привезла из Москвы «Вечерку»: вы, говорит, только послушайте, прямо детектив. Она читала вслух о том, как убили маму и меня… — Соня вдруг усмехнулась «взрослой», незнакомой ему усмешкой. — Странное ощущение. На мгновение подумалось: может, так и надо — меня нет. Но последняя фраза вернула и жизнь и ужас. Я ее помню наизусть: «Остается добавить только, что суд под председательством судьи Гороховой А. М., согласно статье 102 УК РСФСР (умышленное убийство при отягчающих обстоятельствах), приговорил преступника к высшей мере наказания. Приговор приведен в исполнение. Ваш спец. корр. Евгений Гросс».

Я почувствовала, что другая жизнь не удастся, история никогда не кончится, кровь за кровь, убийство за убийство. Ужас заключался даже не в том, что меня каким-то образом убили… Антоша! Не знаю, Катерина, сможешь ли ты меня когда-нибудь простить. Ведь требовалось всего лишь объявиться вовремя и дать показания. Но мне ни разу даже в голову не пришло, что на него подумают. Не пришло — потому что я не вспоминала и не думала. Только сны. один и тот же сон: кровь, топор, мама, мой жених — любовь моя! Так пусть же ответит! Сам, добровольно. Пусть знает, что я жива и буду преследовать его до конца. Ведь ты все понял там, на кладбище, когда нашел мою ленту?

— Нет, Соня. Я видел тебя убитой в прихожей, тебя каждый опознал, а потом мы тебя похоронили.

— Ты видел меня…

— Да, да! Видел, знал, как дважды два четыре… только душа моя тебя не признала. Подсознательно я ощущал странное отчуждение. раздвоение, не мог сосредоточиться на прощании с тобой.

— Сонечка, — заговорил психиатр, — лицо убитой опознать было невозможно: размозжено, раздроблено ударами топора — не меньше восьми — десяти ударов. Но твои рыжие волосы, намокшие в крови, белая кожа, твое платье, в котором тебя только что видели в окне… Пойми, мы все были в шоке. Могу сказать только, что я боялся вспоминать, меня что-то раздражало, пугало в тебе, то есть не в тебе…

— И меня, — пробормотала Алена. — А я ведь покойников не боюсь.

— А ты. Морг? — спросил Егор.

— Я плакал.

— Как странно. Ты плакал над своей дочерью.

В наступившей тишине тихий ангел пролетел… нет, чертик прошмыгнул с топориком.

— Если б там была Серафима Ивановна! С вашей необыкновенной наблюдательностью… Произошла подмена.

— Это она подстроила, — сказал Морг таинственно.

— Кто?

— Ада. Ведьма. Вспомните, что она нам нагадала накануне.

— Все точно, — зашептала Алена, — и казенный дом, и нечаянный интерес, и даму пик, пустоту, слезы, любовь… себе — удар! А Соне — пиковую девятку, больную постель… Рома не врет, он не виноват, тут силы потусторонние и ангел смеется…

— И чужая фотография на могиле, — начал клоун и умолк.

В тяжелой паузе Егор спросил:

— Соня, ты была на кладбище двадцать шестого мая?

— Да. Поехала маму навестить и посмотреть на свою могилу.

— Сонечка, ты с нами, — опять заговорил психиатр ласково и властно. — Все будет хорошо.

— Я хотела сорвать фотографию и вдруг увидела тебя за поворотом аллеи, — она взглянула на Егора, — ты шел, опустив голову. И решила подать тебе более существенный знак.

— Ты хотела довести меня до самоубийства?

— Я слишком любила тебя, чтоб терпеть в тебе убийцу. Я видела в руках у тебя белые розы и чуть с ума не сошла от твоего… извращения.

— Ночью ты повесила пустую сумочку Варвары на крюк в нише?

— А зачем тебе документы? Ты-то должен был знать, кого убил.

— Сонечка, — сказал отец терпеливо, — не забывай, что Георгий ничего не знал.

— Но в конце-то концов! — закричала Соня. — Неужели ты не узнал мой голос по телефону?

— Узнал. Но, конечно, не поверил. Я все время думал, что схожу с ума.

— Так когда же ты опомнился?

— Позавчера ночью ты была в парадном, так?

— Да, я стояла в нашем дворовом тоннеле, ты опустил на углу письмо. Вошла в парадное, погасила электричество… не в силах говорить с тобой при свете, видеть, а мне нужно было сказать все напоследок: я сдалась, кончила борьбу. Но когда ты приблизился ко мне, убийца, нервы сдали…

— Как ты закричала, Боже мой!

Я убежала, чтоб никогда сюда не возвращаться.

— Лунный луч во тьме, — пробормотал Егор, — лязг или стук двери. Вспыхнул свет. В нише пел и кружился дюк Фердинанд. Почуял хозяйку. Но еще гораздо раньше я догадывался, что не кто-то из «наших дам», как выразилась Серафима Ивановна, меня преследует, все гораздо страшнее и чудеснее. Сообщница убийцы? Свидетельница? Но почему она так странно себя ведет?

— Ты пришел к выводу, что я сумасшедшая.

— Да! Я боялся, что предстоит еще одно прощание с тобой — а ты меня даже не узнаешь. Нет, это невыносимо! Детали и явления выстраивались в неизъяснимый абсурдный ряд. Алая лента, лаковая сумочка, чей-то упорный взгляд на Тверском, чей-то голос — зов к смерти, дюк Фердинанд, запах лаванды. И вдруг сон: ты живая, упрекаешь меня в чем-то и смеешься — впервые за этот год (обычный кошмар: я сижу в прихожей возле мертвой и силюсь понять, кто она). Проснулся, вышел в парадное, и началось словно продолжение сна — благословенная бессонница, — так явственно я услышал тебя и увидел в золотом луче, в бирюзовой майке, ты как будто снова взяла на руки черного кота и засмеялась. Мгновенное озарение: этот смех, этот голос по телефону — только отчаянный, далекий. Я сказал себе: этого не может быть, потому что не может быть никогда! С того света звонят пациентам Германа Петровича. В панике, в страхе бросился искать тебя. Ничего еще толком не осознав, я решил, что тебе грозит опасность. Наши улочки и переулки, кладбище: ты там? или здесь?.. Ваше заведение, Герман Петрович: безнадежно-желтые стены и женщина в белом, проходящая по двору. Вот так моя Соня?.. Картина преступления начала постепенно проясняться, меняться, обрастать новыми подробностями. Если убитая — не Соня, а вдруг меня преследует ее сестра, ведь кто-то по телефону из нашего дома сказал Герману Петровичу про смеющегося ангела, когда моя невеста сидела за столом рядом? Но если убитая не Соня, то рушатся алиби. В первую очередь — мое. И Ромы. Фраза Морга: если верить Антоше до конца почему же он не признался, что нашел крест в кармане собственных брюк и перепрятал в плащ, — действительно, почему? Да потому, что он его не находил и не перепрятывал. Так кто это сделал? Кто побежал за Антошей, когда Морг сообщил об их встрече на лестнице?

Я пошел к Роману. Я думал раскрыть перед ним карты, застать врасплох или услышать разумное объяснение. Этот пунктик, маниакальную идею, комплекс вины перед Антоном я заметил в нем давно, но относил за счет известной чувствительности, культа дружбы и тому подобного. Я повторил ужасные слова Катерины: Антон — горсть пыли в жестянке. Сейчас убийца — если он вправду убийца! — забьется в припадке и выложит… Ничуть не бывало! Он говорил со мной искренне и доверчиво, он действительно не считает себя виноватым. Герман Петрович, попрошу вас объяснить этот феномен.

Психиатр пожал плечами.

— Могу повторить только, что он вменяем, никаких отклонений от нормы я не нахожу. Впрочем, говорю интуитивно — требуется более тщательное обследование. Никаких — кроме некоторой инфантильности и чрезвычайно редкостной внушаемости.

— Неужели можно внушить идею убийства?

— Все можно, как вам известно из мировой истории. И мы уже вспоминали гениальную догадку Достоевского, что преступление — в своем роде болезнь.

— Тогда как вы объясните… вот я думал, что Соне грозит опасность, недаром она скрывается. Чтобы отвести, переключить эту опасность на себя, я соврал вам всем, каждому по очереди, что знаю, кто убийца. Он, конечно, все понял, но не сделал даже попытки расправиться со мной — притом, что одержим восточной борьбой с детства. Почему?

— Вы же сами сказали: чувствительность, культ дружбы. И инстинкт самосохранения. Дома соседи, окна раскрыты. Наконец — и вы мужчина, прямо скажем, не хилый. Слишком рискованно. Но вот он мог пойти за вами на службу. Там, ночью…

— Нет. нет, исключено. Он знал, что меня преследует Соня и может увидеть… — Егор улыбнулся устало. — Меня охранял мой ангел…

И она с трудом и так же устало улыбнулась в ответ, лицо вспыхнуло той, бессмертной красотою в золотом луче — и он позабыл обо всем на свете.

Нет, не забыть! Запачканный нож на блестящей поверхности стола. Не надеясь на ангела, я прихватил его с собой и таскал двое суток. Но ведь я же боялся за Соню… Все забыть — вот она. передо мной. Но сварливый голос клоуна вернул из блаженных краев:

— Я не понимаю, как тут оказался мой ребенок.

— Не торопись. Морг. Орловская линия, в которой, очевидно, скрыт мотив преступления, почти не разработана. Герман Петрович, как вы разыскали Соню?

— Именно вы, Георгий, навели меня на ряд мыслей. Теория сновидений у нас исследована слабо, но известно, что во сне растормаживаются сдерживающие центры мозга, всплывают забытые, подавленные рассудком ощущения. Вы видели во сне убитую Соню и не верили. Что-то подобное творилось и со мной. Я ни на минуту не мог забыть жену. О Соне — не смел и подумать, боялся. На опознании я был почти в невменяемом состоянии, лицо неузнаваемо, но, видимо, что-то не то, какая-то деталь, особенность в ее облике застряла, как заноза, в мозгу. Вы просили меня вспомнить, возвращали к этому ужасному моменту. После нашей беседы, ночью, я вспомнил. Руки дочери — ухоженные, длинные ногти, маникюр… только что, на помолвке… ветка сирени в пальцах. И пальцы мертвой: ногти очень коротко, как говорится, почти до мяса, острижены. Как когда-то у добросовестных, настоящих сестер милосердия.

— И у машинисток, — вставила Серафима Ивановна, а Соня пробормотала:

— Теперь у меня такие же.

— Видите, Георгий, — продолжал Неручев, — и у меня был миг озарения. Страшный, очень. Но остановиться я уже не мог. Мертвая благоухала лавандой. Надушилась перед смертью? Абсурд. Дальше — важный момент: одежда для бедных. Я восстановил тот диалог за столом. Сонечка говорила о доброте Ады преувеличенно, с пафосом, которым обычно заглушают собственные сомнения о том, что та отдала вещи бедным, «мои платья» — ты сказала. Твоя подруга поинтересовалась: «Ты теперь бесприданница?» — «Нет, — ответила ты, — мне купили взамен». Что тебе мама купила взамен?

— Это сафари, летнее платье, джинсы и кроссовки.

— Все сходится, вещи фирменные, стандартные, легко подменяемые. А если действительно подмена? Фантастика!.. Но я не мог взять себя в руки, шел все дальше и дальше. Мы говорили с Георгием о необычайной аккуратности моей жены — ни пылинки. ни соринки, то есть ни следов, ни отпечатков… Чьи отпечатки на флаконе? Убитой. Но Соня не успела бы надушиться… Кто сказал мне по телефону: «ангел смеется»? Я сошел с ума или весь мир вокруг? Я держал в руках роман Тургенева «Дворянское гнездо» — страсти и события, разыгравшиеся в провинциальном городе, откуда Захарьины ведут свою родословную, и прадед моей Ады женился на цыганке, и женщины в этом роду имеют рыжие, редчайшего медового оттенка волосы, ослепительно белую кожу и черные очи. сводящие с ума не меня одного… Георгия, например. Может быть. Романа. А если мечты Ады возле фамильного склепа не сбылись и ребенок не умер? Допустим такую гипотезу: сиротка из индийского фильма, явившаяся мстить, как пишут в слезоточивых очерках, за поруганное детство. Мелодрама. И все же: каковы могут быть ее паспортные данные (не на диком Западе, слава Богу, мы процветаем, все при документах)? Фамилию я предположил дворянскую, родовую. Про отчество также нетрудно догадаться: вот он, отец, перед нами…

— Я и не отрекаюсь, — заявил Морг.

— Про имя я уже говорил. Итак, в нашем мире, возможно, существует Варвара Васильевна Захарьина. Вероятнее всего, в Орле, если жива (дворянские, а заодно и гражданские привилегии упразднены, каждый, как правило, сидит на том шестке, где прописан). Но — вдруг? Место и год рождения известны. В обычном справочном бюро мне дали адрес: подмосковный совхоз «Заветы Ильича». Там я нашел Соню. Ваша невеста, Георгий, ночь перед убийством, как и все свои ночи, провела одна.

— А кто-нибудь в этом сомневался? — бросила Соня надменно, гордо, до боли напомнив вдруг свою мать, обольстительную гадалку.

— Соня, я же говорю: произошла подмена. Под той плитой на кладбище, рядом с матерью, лежит другая.

— Что за проклятье! — крикнул Морг. — Кто приходил к Гроссу?

— Роман, — ответил Егор. — После алой ленты на кладбище в разговоре с ним я упомянул, что надо бы уточнить у Гросса показания Антона. Он меня опередил.

— И советский журналист покрыл убийцу?

— Гросс ни в чем Романа не подозревал. Они коллеги. Очевидно, тот предложил специальному корреспонденту написать совместно книгу, имея в руках такой сенсационный материал. Гросс прощупывал мои намерения на этот счет.

— Если вы все такие умные, — заговорила Алена с горечью, — объясните же доступно и по-человечески: кто убил, за что убил и кого?

— Говорю же, все подстроила ведьма… — начал Морг таинственно, как вдруг Егор крикнул:

— Рома!

В густеющих тополиных сумерках к стеклу балконной двери прижимался полумертвый сердечный друг. Страшное зрелище: расплющенное бесформенное лицо в крови. Вурдалак! Вдруг исчез.

— Сбежал через свой балкон, — констатировал психиатр. — Как же мы забыли про балконы?

— Далеко не убежит, — отмахнулся клоун. — Его песенка спета: столько свидетелей.

— Он ни в чем не признался, — сказал Егор медленно, уговаривая себя: «Я не палач!» И все-таки добавил: — Отправился уничтожать или перепрятывать единственное вещественное доказательство. Хочет жить.

— Он хочет жить? — Катерина встала. — Ты позволишь ему жить?

— Ладно. — Егор тоже поднялся. Все согласны с Катериной? Серафима Ивановна!

— Лучше пусть ответит здесь, — сказала старуха твердо. — На земле.

— Ален, ты передала своему жениху наш вчерашний разговор в магазине?

— Ну и что?

— А то! Поехали.

— Куда?

— В Серебряный бор.

* * *
— Я, Сорин Роман Викторович, прошу занести в протокол мое добровольное чистосердечное признание и раскаяние в содеянном.

— То есть вы признаете себя виновным в предумышленном убийстве Ады Алексеевны Неручевой и Варвары Васильевны Захарьиной? — спросил майор Пронин В. Н.

— Я раскаиваюсь, но виновным себя не признаю.

— Давайте не будем. Вас уже обследовали и признали вполне дееспособным.

— Я хочу все рассказать, а там уж решайте сами. Восемнадцатого мая 1984 года я получил срочное задание редакции, — кто-то «наверху» вдруг озаботился охраной памятников, требовалась оперативность. Перед поездкой заскочил к себе домой, вышел на балкон, там сушились носки — будь они прокляты! — и все началось, закрутилось и никак не кончится… На соседнем балконе стояла Ада и попросила у меня сигарету. Ну, такой женщине ни в чем отказать нельзя…

— Какой «такой»?

— Красавица и к тому же колдунья.

— Вы состояли с ней в интимных отношениях?

— Я на нее взглянуть-то лишний раз боялся. Итак, мы закурили, я сказал, что спешу, командировка в Орел. Куда? В Орел? Вдруг Ада схватила меня за руку и принялась умолять раз-искать в этом городишке одного человека, она не может уехать, ремонт и так далее. Нет проблем! Записал под диктовку данные в записную книжку…

— Вы можете представить запись?

— Я ее впоследствии уничтожил. Узнав, что сейчас поезд, Ада быстро собрала пакет с вещами, так. что под руку попалось.

— А именно?

— Американское платье-сафари голубого цвета, белое платье из шифона, джинсы фирмы «Лэвис» и итальянские кроссовки. Сонины вещи, почти новые. И еще триста рублей. Приказала никому об этом не рассказывать.

В Орле я устроился в гостинице «Россия» в отдельном номере. И на другой день в субботу, покончив с делами, очень легко разыскал Варвару Васильевну Захарьину, 1965 года рождения. Она жила в заводском общежитии и работала секретарем-машинисткой.

— Что вы молчите?

— Она была одна в комнате, и я понял, что погиб, — с порога, с первого взгляда, я себя полностью потерял, когда в ответ на мои действия — я выложил подарки, деньги — она расхохоталась, как Настасья Филипповна у Достоевского, и вышвырнула все — не в камин — в окно. Потом я подобрал вещи там, в садике. Она велела. Чего это я разбросалась, говорит, благородные порывы оставим классическим героям, пригодятся и обноски, и купюры. Да, это не тургеневская девушка, это новый тип, я таких еще не встречал.

— Она была похожа на Софью Неручеву?

— Чертами лица не очень, но захарьинская порода ярко выражена: волосы, кожа, глаза, прекрасное тело, гибкое, удивительно изящное. В ней было столько прелести, в старинном библейском смысле — соблазна. Азарт, безрассудство, цинизм… и что-то детское, как ни странно. Вот этим, пожалуй, она напоминала сестру, а вообще… свет и тьма, день и ночь, а я люблю ночь, тайну. Про мать она сказала так: испугалась, я ее слегка шантажирую по телефону. Просто так, мне от нее ничего не нужно. Оказывается, она сумела обольстить новую заведующую детдомом (она там росла), новую — потому что старая ее адскую натуру слишком знала. И сирота выведала мамочкин адрес — только что, на днях, — ведь как все совпало, и я, дурак дураком, бросился в эти женские страсти — да еще с каким наслаждением!

— Продолжайте.

— Разбросав фирменные тряпки, она ходила взад-вперед по комнате (а какая бедность, четыре железные койки, одежда под простыней на стене, потолок в потеках). Я сказал: «Поехали со мной в Москву?» По-моему, только тут она меня заметила по-настоящему. Вдруг села ко мне на колени… не развязно, нет, в ней вообще при всей раскованности не было ничего вульгарного, — а как благовоспитанный ребенок, маленькая, легкая. Говорит: «Может, ты и пригодишься. Иди в гостиницу, мне подумать надо, я приду». Она пришла — и два дня пролетели мгновенно. Мне кажется, именно тогда она задумала преступление.

— Поконкретнее.

— Она расспрашивала про мать, Соню, Германа Петровича — так, мельком, небрежно. Задаст вопрос и как будто сразу забудет, но на самом деле помнила все до мельчайшей мелочи. Например, я рассказал про крест Ады с черным жемчугом: «Пропадет крест — быть беде». Она вроде бы не обратила внимания, но на другой день спрашивает: а где Ада держит крест? Не знаю. Надо знать.

— Вы хотите сказать, что она разрабатывала план ограбления?

— Не хочу. Она не была корыстной: Ада ей предлагала и Москву, и официальное удочерение, и драгоценности, и деньги.

Стало быть. Ада Алексеевна не боялась разоблачения… перед мужем, например?

— Ада ничего не боялась… ну, в молодости — да. А теперь… ведь она пошла на разрыв с Германом. Ее, видимо, мучили какие-то запоздалые комплексы. Вообще с дочкой они друг друга стоили, как я теперь понимаю.

— Так что же хотела Варвара Васильевна?

— Странствовать.

— За границу, что ли?

— Просто ходить пешком и ничего не делать. Быть абсолютно свободной. И прежде всего освободиться от матери.

— Разве она не была от нее свободна?

— Нет, одержима. Это связано с каким-то детским кошмаром. Варя не рассказывала.

— Что значит «освободиться от матери»?

— Убийство.

— Она говорила вам. что готовит убийство?

— Что вы! Я и не догадывался. Но минутами, когда она задумывалась, уходила в себя, мне становилось с ней страшно.

— И вы не пытались бежать?

— Я без нее жить не мог.

— Продолжайте.

— Я просил ее уехать со мной в ночь вторника, но она отвечала, что еще не решила. Она колебалась, понимаете?

— Но ведь ей надо было уволиться, выписаться и так далее?

— Плевать она на все на это хотела… но и уволилась, и выписалась — то есть приготовилась к исчезновению, понимаете? Приехала в пятницу. Позвонила мне в редакцию, я сразу ушел, мы встретились у метро. И мне как-то тревожно стало, когда она предупредила, что ее никто не должен видеть у нас в Мыльном. Почему? Сегодня узнаешь. Аде я сказал по приезде, что вещи передал, видел Варю одну минуту.

— А у Варвары Васильевны были с собой какие-то вещи?

— Она их оставила на Курском, в автоматической камере хранения. С собой у нее была только черная лаковая сумочка, она была в том сафари и дареных кроссовках. Мы прошли через парадный ход ко мне. Тут я совсем голову потерял, она спрашивала: ты на все ради меня готов? На все! Действительно на все? Да, да, да! Я не то что странствовать — я б в преисподнюю с ней пошел. И ведь пошел! Господи, что ж это за сила такая, за мука такая! Она ходила по комнатам — шикарно живешь, — звонила матери: привет, мамуля! А на кухне — я за ней всюду ходил — сказала, глядя в окно: а вон идет моя сестра (да, шли Соня с Егором) и одета как я, забавно! Жаль, я не догадалась носить алую ленту, оригинально, блеск… скажи, напоминает рану, череп раздроблен, кровавые подтеки… Я любил ее все больше, и все страшнее мне с ней было. Вдруг звонок в дверь. Егор. Приглашает на помолвку. Я, естественно, отказываюсь: работы много. А он вдруг говорит: о братьях-славянофилах пишешь? Значит, я ему проболтался, куда ездил, город не называл, но… Он философ, интеллектуал, сам в своем роде славянофил.

— Вы имеете в виду сторожа Елизарова?

— Историка. Словом, он догадался, потом. Обо всем догадался. Ну, Варя подслушивала, тут же приказала мне идти на разведку. Зачем? Хочу немного растрясти мамулю, не на милостыню же мы будем существовать в странствиях. Я говорю: все продам, японское стерео и видик, сберкнижку опустошу, все тебе куплю. А она: мне нужен черный крест, обрати внимание, где хранит, и присмотри инструмент, ведь у них ремонт? Радость моя, да она тебе отдаст, только попроси по-хорошему. А я сама все возьму! Или ты боишься? Нет, нет, все сделаю. Когда она посмотрит на меня черными своими глазами, без блеска, я буквально терял волю. А подспудно чувствовал, что сам на пределе, какой-то протест в душе нарастал, и во что все это выльется… На помолвке Ада нагадала мне ведьму, даму пик, я все разведал, но Варя чуть не испортила дело, позвонив. Психиатр решил, что это его пациентка, — ну разве нормальный человек такое скажет: надо мною ангел смеется. После звонка Аду словно подменили, она и до этого взвинчена была… склеп, кладбище… а тут как с цепи сорвалась, на Соню наорала. Когда я ушел, кто-то в дверь, потом по телефону долго звонил — наверняка Ада. Варя сказала не отпирать, не отвечать. Ладно, думаю, возьму я этот чертов крест: не в суд же она будет на дочь подавать? Постранствуем во время отпуска — и с повинной вернемся. Зато она — на всю жизнь моя. Мы всю ночь не спали — что это была за ночь; опасность, неизвестность, переменчивость моей невесты только обостряли наслаждение. Я надеялся, но ведь знал, что впереди — бездна. Даже если все обойдется, жизнь с нею бездна! Какой-то психический надлом в ней был.

Утром я подслушивал в прихожей, когда у Неручевых хлопнет входная дверь. Ада собиралась в прачечную, она была одна в квартире. Наконец — стук. Я уже был готов, то есть в перчатках. Вышел на балкон, перелез на соседний — он у Ады всегда летом открыт, она много курит, — взял на кухне фомку, подошел к шкафчику, вижу, сзади надвигается тень — и Варя сюда перебралась. Я говорю: «Уходи, я сам справлюсь!» Она не послушалась и, напевая тихонько, прошла, кажется, в комнату Сони: судя по дальнейшему, она там перебрала флаконы, гребень, надушилась. Я взломал ящик, вынул мешочек с крестом, положил в карман трико. Пошли, говорю, дело сделано. Она отозвалась с насмешкой: «Пропадет крест — быть беде. Забыл?» — «Варя, пошли!» Вышел в прихожую, чтоб вытащить ее из комнаты Сони, — тут щелкнул замок, вошла Ада.

— Ну, ну, продолжайте, я вас слушаю.

— То, что произошло в дальнейшем, я могу объяснить только наваждением, колдовством. Не смейтесь! Какие-то потусторонние силы существуют — и вне нас и в нас. Я ведь не хотел, не собирался… какое-то мгновение мы с ней глядели друг на друга молча. «Ну-ка, убирайся отсюда!» — процедила Ада (она ведь видела меня в перчатках, догадалась) и прошла на кухню, где поставила сумку с бельем. Я бросился за ней, пробормотав: «Ада, это несерьезно, это розыгрыш!» — «Говорю, убирайся!» И она сняла крючок на двери черного хода. Тут на пороге кухни возникла Варя. «Это моя невеста», — сказал я поспешно. «Убирайтесь оба!» — «И не подумаем, мамуля!» Они уже были поглощены друг другом, на меня — никакого внимания, я был третий лишний, нет, орудие, игрушка в нежных женских руках. «Ладно, — сказала Ада с презрением, — грабьте что хотите, но чтоб я больше вас обоих никогда не видела». — «Мы не грабители». — «Так что тебе нужно?» — «Тебя, мамуля». — «Не посмеешь!» — «Мой жених посмеет». Она поглядела на меня пронзительно, а Ада произнесла роковые слова (она меня спровоцировала): «Этот жалкий трусишка? Этот слабак?» Я подошел к кучке инструментов в углу, взял топор, оглянулся на Варю, она смотрела выжидающе. Когда я шел к Аде, а она пятилась от меня, побледнев. но молча, я еще не верил, что смогу. Поднял топор и вдруг услышал крик шепотом (можно так сказать?): «Нет! Не смей! Мама!» Но было уже поздно — протест перешел предел, и бес вырвался наружу… их бес, не мой! Я действовал как под наркозом. Опустил топор с размаху. Ада упала. Варя закричала (все шепотом): «Я ее убила!» — и бросилась к окну, чувствовалось, что сейчас раздастся крик настоящий, на весь мир: «Я ее убила!» Оттащил ее от окна, она — в прихожую, я за ней: «Ты! Ты убила! Моими руками! Ведьма!» Она прижалась к стенке в углу, я ее ударил обухом по голове, а она не падает, стоит и смотрит, чувствую в темноте, не умирает, а ведь должна умереть. Я начал бить уже как попало, а она стоит, ведьма, кровь ручьями течет… наконец начала медленно оседать на пол.

— Как вы думаете, почему Софья Неручева не увидела, по ее утверждению, тело убитой сестры в прихожей?

— Так ведь прихожая метров двадцать, не меньше, это ж не современные клетушки. Она лежала в дальнем, темном углу, а Соня была невменяема… Мать, Антон…

— Продолжайте.

— Я кинулся на кухню, топор почему-то на стол положил — и к себе. Весь в крови, быстро переоделся, умылся, одежду с черным крестом в сумку сунул, пошел в прихожую, по дороге прихватил ее сумочку (на подзеркальнике лежала) — и в парадный подъезд. Вдруг на площадке между вторым и третьим этажами на меня что-то бросилось, из тьмы, из ниши. Я совсем с ума сошел, метнулся назад к себе в квартиру… дюк Фердинанд, конечно, черный кот, нет дороги! Пришлось идти по черной лестнице. Вышел во двор, ничего не вижу, подхожу к тоннелю, слышу голос Егора: «Рома!» А у меня такой финт в голове, будто все всем уже известно. И вот я иду к голубятне с повинной. Ничего подобного, разговор о жаре, что надо ехать в Серебряный бор. Я понимаю, что скрываться надо со своим жутким тряпьем, и внезапно вспоминаю: сумочку Варину не успел в свою сумку спрятать, тут кот напал — и я ее выронил. Что делать?

Как вдруг — крик, тот самый запоздавший крик на весь мир. Я их перепутал на мгновение, честное слово, решил, что не добил, что мертвая восстала… но лента на Соне! Алая — как кровь из раны. Егор хватает меня за руку и тащит в тоннель, в парадное, я думаю: на казнь, пусть, чем скорее, тем лучше. Я никого в нише не заметил, даже про сумочку забыл. Стучим, стучим, тут Морг открывает — весь в крови. Зажегся свет. Господи Боже мой! Я в потемках-то не ведал, что творил! Месиво, крошево вместо лица, лужа крови. Тут начинается мистика: мой друг опускается на пол возле трупа и говорит одно слово: Соня. Этого я уже вынести не мог, забился в припадке — вот тут в первый раз на меня напало, что-то вроде падучей, головокружение, однако на ногах удержался, — да на меня никто внимания не обратил. Морг — фантастика! — плакал и вдруг как взревет: «Там, на лестнице, Антоша! Я только что видел! У него рубашка в крови!» Какой еще Антоша? Какая рубашка? У меня даже припадок кончился. Я сказал: «Иду за ним!» Я не собирался за ним идти, просто невмоготу тут было и сумочку ведь надо подобрать. Однако ее нигде не оказалось — ни в нишах, ни на лестнице — разве что кот унес?

И тут из человека порядочного, хоть и поддавшегося демонскому внушению, я превратился в подонка и преступника. Как-то незаметно вкралась в голову мысль: а не навестить ли и вправду Антона? Тот сначала не открывал, потом появился полуголый и босой — неужели действительно замывает кровь? откуда она на нем? — увидел меня, бросился в ванную, заперся. Как-то само собой я расстегнул «молнию» на сумке, достал мешочек — тоже запачканный в крови, трико пропиталось, — положил его в карман старого плаща, прямо передо мной висел, руки вытер о край своей майки, ну, в сумке лежала, застегнул «молнию» и начал вышибать дверь ванной, нервная энергия требовала выхода.

Потом приехала милиция, явился Герман Петрович. Все. все без исключения опознали Соню! Я с ума сошел или весь мир? И где она? Когда явится разоблачать меня — убийцу с безукоризненным алиби? Увезли мертвых, увезли Антона. Я все время чувствовал у бедра сумку с одеждой. Как избавиться? Серебряный бор! Милый детский бор с утра застрял в голове, туда, скорее, там мне будет легче, я найду поляну, поросшую кустами, лягу в траву, прижмусь к земле… нет, сначала припрячу где-нибудь окровавленную одежду. Конечно, я не рассчитал, что суббота, толпы, но в конце концов все так и вышло: поляна, кустарник, огромный трухлявый пень, под него я и засунул вещественные доказательства. И вдруг почувствовал, что никогда уже не приду, не лягу, не прижмусь: Серебряный бор для меня загажен кровью. Как в детстве, когда я задушил голубя (клоун подговаривал), я никогда уже не смог гонять голубей, а ведь любил. И Варя — после всего этого месива и крошева ничего у меня к ней не осталось, кроме ужаса и отвращения.

И тут судьба подарила мне шанс, сначала до смерти напугав. Я свернул с поляны на тропку, там еще избушка на курьих ножках стоит. Сумрачно от сосен и уединенно. Слышу тихий голос: «Рома!» Думаю, она зовет.

— Кто зовет?

— Варя. И пошел навстречу, жить-то, в общем, незачем, да и разве я все это один вынесу? Господи, Алена! Тут у меня начался второй припадок, она не испугалась, успокаивала, уговаривала, целовала. Я так к ней привык, что потом уж и обходиться не мог. Сделал предложение — приняла. А жизнь обесцветилась, обеднела: о том не подумай, о том не вспомни, Антона я вообще из памяти вычеркнул, спал со снотворным, даже как-то притерпелся ко всему. Вдруг — расстрел. Удар первый. Устоял. Егор приносит с могилы алую ленту. Второй удар. Значит, Соня объявилась. Алиби — тю-тю! Значит, снова убивать? Какая, извините, скука, какой я запрограммированный болванчик: по кругу, по кругу, по кругу. Самоубийство? Так ведь это ладно — ничто, пустота, небытие — я согласен. А если что-то? И там мучиться? Я пошел к Гроссу, Егор сказал, какая-то тайна есть в показаниях. А вдруг человек перед смертью, законной, уже внесенной в списки, прозревает? Вдруг Антон что передал? Нет, все то же, земное: «Передайте Катерине, что я умираю за кого-то другого». И — голубое видение в глубине, никуда от этого дешевого символизма не деться. Это Соня там стояла, конечно, и неизвестно еще, что она видела. Так я рассуждал.

То есть вы задумали убийство Софьи Неручевой в качестве свидетельницы?

— Да нет. Так, мелькала иногда мыслишка насчет нее… или Егора. Да ведь они счастливцы, избранные, они охраняли друг друга. Она — преследуя его как убийцу; он — в поисках мертвой. В сущности, его расследование — не настоящее, он все время ждал и искал свою любовь.

— С какой целью Георгий Елизаров передал вам свой охотничий нож?

— Он хотел предоставить мне выбор между убийством и самоубийством.

— Не слишком ли много этот человек на себя берет?

— Нет, он сам рисковал — значит, имел право. «Можешь использовать его по своей воле. Я перед тобой безоружный». И был моментик: я глядел ему вслед, как он поднимается по лестнице, медленно, ступенька за ступенькой… Он — человек. Нас трое было — Жора, Антоша и я. Мы там играли в прятки, в шпионов и сыщиков… У нас ведь две лестницы, знаете…

— Знаю, насмотрелся я на ваши лестницы, на ангелов этих, купидонов. Мне уже строгача из-за ваших штучек вынесли. Вы вот что скажите: почему, догадавшись, что вы преступник, Елизаров не сдал вас куда следует?

— «Сдал»… я все-таки не вещь, гражданин следователь.

— Не придирайтесь к словам. Почему он не сообщил в органы?

— Во-первых, он меня любит. Да, любит! Во-вторых, он сомневался. В-третьих, с чем бы он меня сдал? Улик не было.

— Зачем вы поехали в Серебряный бор?

— Сдуру. Испугался. Алена слишком много знала, она ведь меня почти у пня видела. Перепрятать захотел, на этом они меня и застукали.

— Вот опись вещей: майка, трико, кеды, перчатки — всё в пятнах застарелой крови. А также красная атласная лента и пустая дамская сумочка. Два последних предмета как туда попали?

— Мне их Егор показывал в ящике своего письменного стола. Я как-то зашел к нему под вечер. А он, с тех пор как на могиле ленту нашел, кухонную дверь не запирал — ее ждал, Соню.

— Кого?

— Подсознательно ждал. Его не было, я зашел к нему в комнату, открыл ящик и взял.

— Таким образом, вы украли вещественные доказательства?

— Можно и так сказать. Я б все воспоминания уничтожил, кабы мог.

— Однако вы ничего не уничтожили.

— Негде. Костер разжигать — морока. И опасно. Вообще я вам скажу: воспоминания неистребимы. Никак! Я все надеялся: вот-вот наш проклятый особняк снесут. Новая жизнь, знаете, на новой земле, под новыми небесами.

— Это я вам обещаю.

— Жизнь?

— Насчет жизни весьма проблематично, но в особнячок свой вы не вернетесь — это факт. Давайте-ка сформулируем мотив преступления, вы журналист, человек образованный.

— Кража — нет, отпадает. Не в драгоценности дело, там у Ады полная шкатулка… Месть. Но ведь она пожалела мать, в последнюю секунду пожалела. Колдовство, черная магия, ведьма.

— Давайте без этих штучек.

— Остается любовь. Я любил ее и возненавидел просто физически, когда пролил кровь. Кровь не соединяет, нет, нет, наоборот! И все равно я не понимаю главного: как он мог пойти на это?

— Кто?

— Я.

* * *
«Многоуважаемый Георгий Николаевич!

Согласно Вашему письму (и собственному желанию), я предпринял некоторые шаги по интересующему нас делу. Опуская все подробности моих похождений (в родильный дом, детский, в заводское общежитие), сделаю резюме. 7 июня 1965 года Ада родила девочку, названную, очевидно, в честь бабушкиВарварой. Варвара Васильевна Захарьина — так она значится в документах. Ребенок родился столь слабым, что мать предупредили: если она оставит его в казенных руках, он почти непременно погибнет. Ада пошла на такой противоестественный для женской природы шаг (и как она потом жила девятнадцать лет?). А девочка, к несчастью, выжила. К несчастью: ребенок умненький, здоровый, красивый, в восьмилетием возрасте подвергся ужасному насилию (усугубленному еще тем, что извергов было четверо). Она долго болела, но в конце концов жизнь взяла свое. Страдания, как считал наш величайший гений, укрепляют, смягчают, даже возвышают человека — но только не в восьмилетием возрасте, нет. нет! Она не потеряла разум (надеюсь, и душу), но психический надлом произошел: во всем случившемся она стала винить свою мать, бросившую беспомощное дитя в нашу юдоль земную. Тут не мне судить, тут я отхожу со смирением. Предупреждаю только: она опасна — хотя и сознаю, что предупреждение мое наверняка запоздало. В прошлом году Варвара Васильевна уволилась с работы, выписалась из общежития. В домовой книге в графе «Куда и когда выбыл» зафиксировано: двадцать четвертое мая, г. Москва.

Что тут еще добавить? Молюсь и надеюсь, что у нее не хватило твердости следовать изуверскому принципу «око за око, зуб за зуб», что она не посмела, не захотела отплатить. И хотя наследственные черты (вспомним студента Ваську, которого боялись старорежимные старушки; Вы не замечали, что дети всегда отвечают за грехи отцов?), тяжелая наследственность могла способствовать, подтолкнуть на шаг непоправимый — она, может быть, опомнилась. Может быть, может быть… будет ли когда-нибудь разорван круг зла, где один грех влечет за собой другой — и так до бесконечности?

Остаюсь с уважением и с ожиданием ответа

Петр Васильевич Пушечников».

«…И она опомнилась, Петр Васильевич, в самую последнюю секунду, когда было уже поздно, и погибла. И все-таки эта секунда много значит! Во всяком случае, я так чувствую.

Итак, произошла подмена моей невесты. Происходит всеобщая подмена. Детей, ангелов, материнских чувств. Разброд, шатание, предательство. С равным усилием, в равном внушении мой друг сердечный пойдет на подвиг и на преступление.

А ведь эта история, Петр Васильевич, началась с любви — с непорочного ангела в белых одеждах милосердия. Любовь — любой ценой. Конечно, Ада думала, что девочка умерла. Тем большим нечаянным ударом — или счастьем и облегчением? кто знает! — явилось для нее воскрешение. А знаете, может быть, счастьем. Как она кричала по телефону: «Я готова на все! На все!» Действительно на все, раз без колебаний рассталась с любимым мужем (а вот в Орел ехать побоялась, вы писали: на прощанье Ада заявила, что ноги ее больше там не будет. Побоялась, только вспоминала «дворянское гнездо», церковь, звонницу, ангела на плите усыпальницы: «Именно там мне хотелось бы лежать»… Именно там, где мечтала о смерти ребенка). Она готова на все ради дочери — а та является воровать драгоценности. И все же у Ады была своя «секунда», когда кто-то в голубом склонился над ней и сказал: «Боже мой!» Она простила и попросила прощения.

Так как же разомкнуть, разорвать тот круг зла, о котором вы пишете? Легко, конечно, говорить, но прежде всего это должен сделать каждый в самом себе, и уж совершенно необходимо остановить беспощадный ход государственной машины. «Смерть! Смерть убийце!» — кричат из зала. Да разве пожизненное одиночное заключение — этот земной ад — не страшнее будет? И все-таки не горсть пыли в жестянке, воровски, тайно от близких (именно так совершаются неправедные дела), в землю закопанной.

Со страхом и надеждой жду предстоящего суда. И как хотелось бы верить, что не в какие-то там мечтания о светлом будущем, а сюда, сейчас — в мерзость запустения, в тоску и отчаяние, вернется заповедь «не убий».

* * *
Нежно и печально прозвенели колокольцы, легкие, бесшумные (душой услыхал) шаги, вспыхнули червонным золотом волосы в разноцветных венецианских бликах.

— Это ты? Проходи.

Быстро прошли в ее комнату, она села с ногами в кресло, он — на пол, на ковер, глядя снизу вверх в черные очи.

— Где ты был?

— Виделся с адвокатом.

— Зачем? — спросила она враждебно.

— Он просит кое-что передать.

— Кто? Убийца? — Она вскочила и заходила взад-вперед по комнате — от окна к двери, от двери к окну. — Если ты помогаешь ему — ты мне не нужен.

Но ничто — ни ее враждебность, ни непривычная «взрослость», ни горячка, в которой он жил сейчас, — ничто уже не могло поколебать бессонного света в душе.

— А ты мне нужна, — сказал он с робкой улыбкой, — прямо сейчас. Ты должна помочь мне совершить преступление.

Она остановилась против него.

— Что за юмор?

— Квартира Сориных опечатана. Родители его еще не приехали. Я хочу попытаться проникнуть туда через балкон. Можно?

Она опустилась на колени рядом с ним, слегка, едва касаясь, потерлась щекой о его плечо, словно вымаливая забвение и ласку. Он боялся шелохнуться, спугнуть. Господи, вот так бы и сидеть всю оставшуюся жизнь. Не выйдет! Захочется больше, больше, больше, начнется страсть, уже началась, уже невыносимое желание, бессонница и сбывшийся сон!

— Однажды вечером я шла за тобой по Тверскому.

— Да, я чувствовал.

— Солнце садилось, ты шел под липами в своих старых джинсах и вот в этой футболке. Вдруг остановился, оглянулся и посмотрел мне прямо в глаза.

— Сонечка, я не видел тебя.

— Ты посмотрел мне в глаза, и мне показалось, что ты прежний, ну, не виноват. Почему мама так сказала?

— Она сказала истинную правду, но в предсмертном страдании она вас с сестрой перепутала: твой жених — убийца. Она запомнила, что тут, на кухне, Варя, как она кричит: «Нет! Не смей! Мама!» Она же не знала, что Варя убита.

— Вместо меня. — Соня помолчала. — Слышу, не верю, еду на кладбище. Моя фотография, еще школьная — кто ж там. под плитой? Ты идешь по аллее, папа, пришли ко мне…

— Девочка моя, ангел мой… — Егор осекся.

— Что надо делать? — спросила Соня после паузы.

— Тебе — ничего. Позволь мне пройти в комнату Ады.

Он открыл балкон, перелез через перильца, поддел охотничьим ножом нижний шпингалет (все ветхое, едва держится в распаде, в сломе, в наступлении бетонных башен), поддел дверь, верхний шпингалет услужливо опал сам по себе. Шагнул через порог, горячий ветер ворвался в духоту и затхлость. Подошел к секретеру, сзади надвинулась тень, надвинулся голос:

— Она была здесь, у него, да?

— Да.

— Она сидела вот в этом вертящемся кресле, — продолжала Соня неспокойным, вздрагивающим голосом, — и звонила маме. — Соня села в кресло, он взял ее за плечи, пытаясь удержать. — Не надо, я хочу понять, она тогда уже задумала убийство?

— Соня, — сказал он строго, — она была несчастный ребенок, замученный садистами.

— Я знаю, — она откинула голову на спинку кресла. — Вот он — ангел!

У самой стены в гирлянде из роз на потолке парил небесный младенец с крыльями и с какой-то кривой, похотливой ухмылочкой.

— Он смеется, посмотри! Я так и знала.

Егор молчал потрясенный, потом спросил с трудом:

— Знала? Ты бывала у Романа?

— Я все время думала над мамиными словами, последними. В ее комнате ангел тоже летит как-то нелепо, у самой стенки, может быть, есть парный?..

— Ну конечно! — воскликнул Егор. Небесные силы разделились после социального уплотнения. Она звонила за этим секретером, вот телефон, она сказала: «Надо мною ангел смеется, догадалась?» То есть она хотела предупредить: я здесь, совсем близко, рядом.

— И мама догадалась. — Соня глядела вверх, говорила задумчиво — Морг стал восторгаться ремонтом, помнишь? Все посмотрели на потолок, и она сорвалась, закричала: «Ничего не позволю, пока я жива!» Но почему он смеется?

— Мистический эффект объясняется, по-моему, причинами реальными: потолок протекает, видишь трещину?.. многочисленные побелки, лучшие в мире советские белила, подвыпившие маляры и так далее… Этого ангела создали минувшие десятилетия.

— А как ты думаешь, убийца понял эту фразу?

— Думаю, понял. Во время нашего разговора здесь, у него, в окно влетел солнечный зайчик, трамвай загромыхал… Зайчик поднимался вверх, вверх, я следил — и тут Рома заговорил, отвлек внимание.

— А что он просил передать?

— Книгу. — Егор снял с верхней полки секретера старинный «Новый Завет» в потертом кожаном переплете.

«ОБОРОТЕНЬ» (возвращаясь к напечатанному)
Наше время, бурное, насыщенное событиями воистину эпохальными, стремительно уносит в прошлое день вчерашний. И все же внимательный читатель, человек чувствующий и думающий, помнит мою публикацию о таинственной трагедии, разыгравшейся почти два года назад в доме номер семь по Мыльному переулку (помнит — чему свидетельство: многочисленные письма, поступающие в редакцию в связи со слухами о состоявшемся прошлой осенью судебном процессе). Журналистская добросовестность, стремление к истине и мне не позволяют забыть об этом. Да и как забыть, если обвиненный в грабеже и убийстве Антон Ворожейкин оказался невиновен, что выяснилось в ходе нового расследования. Разумеется, и следователь, занимавшийся тем давним уже делом, и судья, вынесшая приговор, строго наказаны, что, однако, не избавляет нас от неизбежного вопроса: как это могло случиться, при каких обстоятельствах произошла судебная ошибка?

Тут не может быть двух мнений: и следствие, и суд, и общественность, наконец, были введены в заблуждение — и кем, вы думаете? Самым близким другом покойного (увы, покойного!) Ворожейкина, отца двух маленьких детей. Роман Сорин (с сожалением вынужден признаться — мой. так сказать, собрат по перу), человек с явно садистскими наклонностями (хотя и признанный психически полноценным), совершил бесцельное, немотивированное двойное убийство, а чтобы отвести от себя подозрения, подбросил в квартиру Ворожейкиных старинную драгоценность. принадлежавшую убитой. По несчастному стечению обстоятельств Антон Ворожейкин (с самыми мирными целями) оказывается на месте преступления и оставляет свои отпечатки пальцев. Нет. я не в силах вдаваться во все кровавые подробности вторично (интересующихся отсылаю к моей публикации в газете за 25 мая 1985 года). Конечно, материал в очерке «Черный крест» подан в несколько ином свете — что ж, все мы люди, все мы имеем право на ошибку. Тем более что обстоятельства происшедшего складывались таким роковым путем, оборотень в образе человеческом (оборотень — другого слова я не могу подобрать) вел свою игру столь хладнокровно и предусмотрительно, что не только майор Пронин В. Н., но и сам комиссар Мегрэ, вероятно, не смог бы подобрать ключ к этой тайне.

Антон Иванович Ворожейкин посмертно реабилитирован, его доброе имя восстановлено. Восстановлена, наконец, и справедливость: суд под председательством судьи Морковкиной А. А., согласно статье 102 УК РСФСР (умышленное убийство при отягчающих обстоятельствах), приговорил преступника к высшей мере наказания. Приговор приведен в исполнение.

Наш. спец. корр. Евгений Гросс».

Иди и убей. Роман

Памяти моей мамы

Бархатно-черная…
Да, я узнаю тебя в Серафиме при дивном свиданье,
Крылья узнаю твои, этот священный узор
Владимир Набоков

ЧАСТЬ I НЕПОСТИЖИМОЕ ПРЕСТУПЛЕНИЕ

В Москве стоял туман, начинались ранние сумерки. Четвертый час. Нет, без десяти три. Саня шел к троллейбусной остановке, вышел на Калининский проспект, внезапно вспомнил: в общежитие звонила тетка (вахтерша утром передала), он срочно нужен. Достал из кармана плаща записную книжку, перелистал машинально… нет «Майи Васильевны». Почему он не переписал ее телефон из старой книжечки? Пропустил нечаянно. Полузабытые ощущения — неприязни и жалости одновременно — возникли в душе; поколебавшись, он направился к метро.

Тетя Май (так просила она себя называть), вдова крупного биолога Арефьева, приходилась двоюродной теткой его матери — родство для Сани почти эфемерное, условное, однако близких у старухи никого больше не осталось, он единственный наследник старого дома (бывшей дачи), доживающего свой век в Останкино. За шесть московских лет (пять курсов института, второй аспирантский год в институте Мировой литературы) они виделись всего несколько раз: последний раз — года три тому назад, наверное. Нехорошо, некрасиво, но ведь я звонил… пытался он оправдаться… да, звонил, зимой. А сейчас октябрь. Плащи, куртки, зонты, влажная духота подземного вагона, непременная давка перед эскалатором, плавный подъем, опять туман — причудливые клочья, висящие меж деревьями и кустами бульвара, киосками, лотками, на которых стройно и пышно белеют последние хризантемы. В жемчужно-сереющем воздухе, как в дыму, угадывается громада «триумфальной арки» ВДНХ, далее вонзается во мглу стрела телебашни.

Он пошел пешком, а когда уже сворачивал на теткину улицу с телефонной будкой на углу — Жасминовая, всплыло название, — мимо проскочила девушка в сиреневой куртке, молоденькая, почти девочка. В глаза бросилось лицо в капюшоне… гримаса боли… или страха. Странно. Отворил калитку, пересек двор, поднялся по ступенькам на крытое крылечко, протянул руку к звонку. Вдруг откуда-то сзади накатила звуковая волна, резко и стремительно — «тяжелый рок», не иначе, — вздрогнул, оглянулся и замер, забыв про звонок, забыв про все на свете.

В ближайшем к крыльцу окошке, забранном узорной стальной решеткой, в узкой щели между рамой и плотной портьерой, за колючими листами столетника ухмылялся кто-то… «Безумный!» — воскликнул Саня невольно, увидя высунутый язык, острый, пурпурный. Нет, мертвец! Мертвая женщина с черной полоской на шее.

Боже мой! Саня замер, замечая, собирая необычные детали — подсознательно; сознание подавлено страхом чрезвычайным, словно потусторонним. Схватился обеими руками за решетку, потряс… наконец слегка опомнился, принялся звонить, колотить в дверь. Никакого отклика. Бросился на улицу. Ни души! Сумбурное беснованье хард-рока и туман. В растерянности он побежал на звуки музыки (доносились они из дома наискосок через улицу), соображая, что бежать-то надо в противоположную сторону к метро… Как вдруг вдалеке уличного пролета в разорванных белесых клочьях увидел удаляющегося человека в форме, его спину. Милиционер завернул за угол и пропал.

Через какое-то время (минут пять, не больше, вспоминал он впоследствии, разгадывая непостижимую загадку, фантастическую) милиционера Саня настиг. Постовой Поливанов из местного отделения, выяснилось потом. Неизвестно, что понял он из сбивчивых Саниных объяснений, но реакция его была превосходной: без лишних слов милиционер круто развернулся — и они зашагали поспешно к теткиному дому.

Вот подошли к роковому окошку.

— Глядите! — велел Саня, указывая на щель между портьерой и рамой. Смутно белеет лицо… но что-то тут не то, не так!.. лицо оживилось, задрожали губы в улыбке, возникла костлявая рука, помахала зазывающе. Да это же тетка! Я что, с ума сошел?

— Где труп? — сдержанно уточнил постовой.

— Только что… — забормотал Саня, — сидела в кресле вот тут у окна! На шее полоска…

Лицо из окна исчезло, и тотчас распахнулась входная дверь. На пороге — Майя Васильевна в расстегнутом черном пальто… да, мертвая была в черном… а главное — на шее бархотка, черная тесьма с тремя стеклянными подвесками. Неужели он мог так обознаться?

— Саня! — воскликнула тетка, изумленно взглянув на милиционера. — Что ты… что случилось?

— Гражданка Арефьева? — заговорил тот. — Я правильно запомнил?

— Правильно, это моя тетя. Точнее, моей мамы. Но я только что…

— Громче! потребовала старуха. — Недослышу.

— Вот ваш родственник утверждает, что несколько минут назад в этом окне он видел женщину с признаками насильственной смерти.

— Тетя Май, необходимо обыскать дом, чтобы…

— Ты что, Сань, сдурел? — в нервные минуты, он уже замечал, с вдовы профессора слетал интеллигентский лоск. Однако, пропустив реплику мимо ушей, постовой продолжал настойчиво:

— Вы, очевидно, только что вернулись домой?

— С полчаса уже. Замерзла на кладбище. У моего покойного мужа, известного ученого, сегодня день рождения. И я каждый год… устала безумно, замерзла, присела на минутку в кресло…

— Тетя Май! — закричал Саня. — Да я звонил, стучал — как же вы не слышали?

— Разве? — удивилась тетка. — Ничего не слышала.

— Может, вы заснули? — спросил постовой.

— Кажется, нет. Впрочем, в моем возрасте… — Майя Васильевна улыбнулась — слабый отблеск девичьей кокетливой улыбки. — В декабре 72 стукнет. Но я отнюдь не в маразме, скажи, Саня?

— Это я. должно быть, в маразме.

— Ну что ж, — заключил постовой. — Извините за беспокойство.

— Какое беспокойство, что вы! Благодарю вас за заботу и такт.

Милиционер удалился, окинув на прощанье недоумевающим взглядом тетку с племянником; они прошли в дом — в узкий длинный полутемный коридор — свет падал из распахнутой двери на кухню и из теткиной комнаты, в окне которой ему померещился труп. Разделись в коридоре возле вешалки — отполированные оленьи рога — Майя Васильевна, продолжая безостановочный монолог, усадила Саню в кресло, свое любимое кресло с высокой спинкой (то самое!). Речь шла об установлении опекунства. Саня, как единственный родственник (не считая Елены — мама — но ведь она живет далеко), должен стать опекуном несчастной престарелой женщины, которая не в силах уже тащить на себе дом, сад, огород… Как бы в доказательство собственной немощи тетка, бодрая до этого и оживленная. буквально рухнула на плюшевый пуфик напротив Сани… Он вскочил, пересадил ее в кресло, уселся на низкий пуфик спиной к окну… Что происходит, черт возьми!

Их разделял круглый столик на одной ножке, покрытый кружевной вязаной скатертью. Тогда, он отчетливо помнит, тут лежала сумка (был виден край и ручка) и еще что-то, какой-то предмет… Да не настраивай ты себя на галлюцинации! Но он уже настроился: в наступившей паузе какие-то шорохи, почудилось, шаги и шепоты, почти неуловимые, распространяются по старому дому. Саня встал, выглянул в коридор: никого.

— Ты что? — раздался резкий голос тетки.

— Показалось, кто-то пришел, — он опять сел напротив нее.

— Вот-вот должны девочки с занятий… Да, ты же не знаешь! У меня новые жильцы. Впрочем, какие новые — второй год с сентября пошел. Нельзя сказать, что ты мне особо надоедал вниманием.

— Простите, тетя Май, виноват, да. А из прежних никого не осталось?

— Толик. Теперь его Анатолем величают. Уже от него-то мне не отвязаться до могилы, точно.

Да, колоритная личность. Якобы кончал в свое время философский… да вряд ли кончил. Однако в своем роде Диоген, постоянной службой не обременен, что называется, «на подхвате», за койку не платит, конечно, но зачем-то тетке нужен.

— Сегодня у Анатоля великий день, — продолжала Майя Васильевна с иронией. — Приглашен на свадьбу к соседям, поросенка у них заколол. Надеюсь, до дому доползет.

— Свадьба в доме на той стороне? — поинтересовался Саша. Там магнитофон орет.

— Да, в восьмом. Я тут ни с кем особенно не общаюсь, те умерли, а те далече, как говорится. Так, раскланиваемся.

— А кто у вас еще живет?

— Две девочки — Настя и Юля. Студентки-медички. И молодая пара — Донцовы. Ей двадцать пять, ему тридцать. Владимир Николаевич, как теперь называют, бизнесмен, торгует компьютерами. Интересный мужчина, интеллигент. И она красотка, — добавила Майя Васильевна недоброжелательно. — Скоро съедут, квартиру покупают.

Значит, в доме, кроме хозяйки, живут три женщины. И одна из них, возможно… Стоп! Не фантазировать, сегодня уже ты сможешь убедиться.

— Вот что, Саня, — тетка опять прямо на глазах одряхлела. — Ты должен жить со мной, я тебя умоляю. Я боюсь.

— Чего? — Саня встрепенулся.

— Ты же видишь: здоровья нет и нет. Если уж меня можно принять за труп в кресле… — Майя Васильевна говорила в своем ироническом стиле, однако волнение, неподдельное, ощущалось в ее голосе — глубоком басе, — в серых «пепельных» глазах.

Обострившимся слухом (все чувства обострены) он уловил шум, шаги — не те крадущиеся, что мерещились ему в оцепененьи старого дома. Голоса. Веселые как будто — сливающийся молодой щебет.

— Кто-то пришел.

Старуха прислушалась, пожаловалась:

— Хуже стала слышать… Девочки, конечно, уже пять.

— А эти Донцовы? На работе еще?

— Положим, Любовь себя не затрудняет. Володя, конечно… Ах да, сегодня же пятница тринадцатое? Чреватое сочетание… впрочем, предрассудки. Так вот, у них там какой-то банкет, по случаю заключения крупной сделки, что ли.

— То есть когда я в первый раз приходил, вы были дома одна? — спросил Саня напряженно.

Тетка опустила глаза словно в изнеможении (ну не могла же она спрятать труп, в конце-то концов!), покачнулась вдруг, прижала руку к груди, приказала почему-то шепотом:

— Нитроглицерин. В сумке на комоде. Две таблетки.

Старомодный ридикюль из потертой темно-синей кожи… Кажется, не то. Определенно не то видел он на кружевной скатерти в тот момент…

— Так ты согласен? — спросила Майя Васильевна, проглотив таблетки.

— На что?

— Поселиться у меня. В кабинете Андрея Леонтьевича. Ах, сегодня на кладбище…

— А вы разве кабинет не сдаете? — перебил Саня.

— Вчера съехал. Володин сотрудник, из его фирмы. У него в доме проводился капитальный ремонт, и Володя порекомендовал мои, так сказать, апартаменты. Ну так как?

— Я согласен, — сказал Саня задумчиво.

— Слава Богу! — воскликнула Майя Васильевна вроде бы с облегчением. — Сегодня большой день, я загодя готовлюсь… — легко поднялась, вышла из комнаты, оставив дверь приоткрытой. — Девочки! Накрываем на стол! У меня, да! — женские голоса переливались в коридоре, потом на кухне, старушечий бас на минуту покрыл щебетанье: — Да, день рождения! 76, он был меня на четыре года старше…

Саня вскочил, заглянул под кровать, сам чувствовал себя смешным, нелепым… кружевное покрывало нигде не примято, гора подушек… В углу икона… Гардероб, дверца слегка приоткрыта, на ней висит что-то… кажется, халат. Внутри идеальный порядок. Ну не в комоде же спрятано мертвое тело?.. Кем спрятано? Я смешон!.. Все же выдвинул по очереди три больших ящика: стопки белья. Остановился посреди комнаты, вновь переживая то мгновенье…

Какое-то движение ощутилось за окном, возникла тень. Саня бросился к портьере: в узкой прорези (той самой!) виднелся на крылечке… ага, Толик. Теперь Анатоль. В кремовой рубашке и длинном черном галстуке (галстук-удавка!.. ну, ну, без паники!)… понятно, он же тут по соседству. Прилично, даже с оттенком некоего шарма, Анатоль был одет до пояса — брюки засаленные, широченные, спускались складками. На ногах немыслимые сапоги — опорки. Опустившийся господин неопределенных лет (лысоват, но с роскошной черной бородой, краснорож, глазки воспаленные — вспомнилось, но еще статен, высок, с мягкой молодой улыбкой). Анатоль достал из кармана брюк связку ключей, однако не спешил открывать дверь, а принялся озираться, медленно поворачивая голову… скользнул взглядом по портьере, глаза их встретились, Анатоль чуть не шарахнулся с верхней ступеньки, впрочем, справился, отомкнул дверь, заорал на весь дом:

— Есть кто-нибудь?

Из кухни донеслись восклицания.

— Там у Май… — начал было Анатоль, осекся, продолжал уже с другой интонацией: Маечка, мон ами, вы как тут? На могилку не пустили?

— А, уже хорош! — отозвалась тетка зловеще. — Что, набезобразничал? Выгнали?

— Мадам, обижаете! Я сам… вздремнуть… вздремнуть немножко. Знаете, что такое «тяжелый рок»?

— Не трогай пирожки! — взвизгнула хозяйка. — Сейчас за стол сядем. Ты туда или сюда?

— Навеки с вами. Но там у вас какая-то рожа… ой, пардон, вспомнил!.. Это ж наследник, племянник. Теперь вольется в нашу семейку?

— Не лезь не в свое…

— Эх, попадет парень, как кур в ощип.

Пятеро персонажей расположились за обеденным столом, выдвинутым на середину комнаты, в желто-оранжевом атласном уюте абажура. Пироги, пирожки, пирожные, золотистое яблочное варенье, индийский чай, бутылка изумрудного «бенедиктина»… «Экая роскошь! Где это, золото вы мое, оторвали?» — Анатоль. — «Продавщица из нашего винного посодействовала». — «Клавдюша, что ли?.. Ну, за раба Божьего Андрея…» Анатоль был неутомим и не так чтоб уж сильно пьян, девочки юны и прелестны (черненькая Юля, беленькая Настя), все время посмеивались (нарочито, надрывно — казалось Сане), хозяйка без малейших усилий вошла в роль снисходительной светской дамы.

— Вот, друзья, мой Саня. Александр Федорович Колесов. В двадцать семь лет уже аспирант, пишет диссертацию о творчестве Константина Леонтьева. Так, Саня?

— А разве уже можно? — осведомился Анатоль. — Монархистов уже разрешили? Скажите, пожалуйста! И ста лет не прошло…

— Будет жить у нас в кабинете.

— В кабинете не советую, — опять встрял Анатоль. — Там не-хо-ро-шо.

— Ты что болтаешь, а?

— В каком смысле нехорошо? — уточнил Саня.

— В неуловимом. Метафизическом. Эманации… не те.

— Что такое эманация? — спросила Юля, на что философ ответил непонятно и многозначительно:

— Истечение духа.

Хозяйка принялась рассказывать о сегодняшнем своем посещении кладбища, плавно перейдя затем на личность покойного, то есть как муж ее любил, какие подарки дарил: «С каждого симпозиума, с каждой конференции он привозил мне…» Следовал перечень и показ отдельных чудесных вещиц: бокал из дутого стекла с узорами, фарфоровая обезьянка, изящное распятие из меди… «А какие куколки! Испанские принцессы в полном наряде…» — «А где куколки? (Настя.) По-моему, они…» «Сейчас в чулане. временно. Если хотите, можно…» — «Да мы видели, Майя Васильевна!» (Юля.) — «Ну, как угодно. Или вот бархатка, — все взглянули на теткину шею, белую, в складках и морщинах, Саня — с некоторым содроганием (та шея — да, белая, высокая… но ведь без единого изъяна! вдруг вспомнилось отчетливо и резко — без единого, не считая черной…). — Стразы — видите подвески? Хрустальный алмаз. Искусственный, правда, но мне дорог как…»

Саня уже не слушал, он осознал внезапно абсурдность происходящего — скромного празднества на месте преступления. Нет, не приведение с пурпурным язычком померещилось ему в сумраке… нет, невозможно! А вдруг? Тогда в доме сейчас находится мертвая. За те пять минут ее бы не успели вынести. Точнее, вынести и спрятать. Машины поблизости не было, точно! Нет, я ненормальный. И все же завтра надо позвонить в отделение Поливанову: может, за это время в окрестностях обнаружится тело? Почему, однако, я не смею заговорить на тему единственную, которая сейчас меня волнует? Потому что я им не доверяю, дошло до Сани. Прежде всего — тетке. И обаятельному Анатолию. И щебечущим девицам. Не доверяю и боюсь показаться смешным. Нет. я должен сначала убедиться… каким образом?.. убедиться, что я в здравом уме и твердой памяти? Психическая раздвоенность (ведь своими глазами — и не может быть!), усиленная ощущением смутным и сложным… что-то вроде: разорвать заговор зла. Звучит высокопарно, но верно.

Между тем оранжевый вечер под абажуром неспешно переходил в ночь. Женщины собирали со стола, Анатоль вроде подремывал, развалившись на стуле.

— Вы, наверное, пойдете продолжать? — прервал Саня дрему.

— Что продолжать?.. А! Это мое дело, правда?

— Правда.

— Или вы держите меня за алкаша?

— Ну что вы. Ведь праздник.

— Праздник-то праздник. Ежели б не рок этот… Ну, сидим и смотрим, как юность дергается. А дьявол дергает за нервы. Ни тебе задушевной беседы… попросту ни черта не слышно, честно.

— Скажите, Анатолий… как дальше?

— Иваныч. Для вас Анатоль. Привык… с легкой руки Викентия Павловича.

— Это кто такой?

— Жил в кабинете. Насмешливый господин. «Философ Анатоль с православной бородой».

— Ему тоже казалось, что в кабинете «нехорошо»?

— У него и спросите. Испугались? — Анатоль засмеялся и будто враз опьянел.

— Испугался. Почему нехорошо?

— Возможно, когда-нибудь я вам скажу. Да, скажу! — добавил решительно. — Но поживите сначала, войдите в атмосферу. Вы производите впечатление человека тонкой душевной организации, эмоционального. Шутка сказать — Леонтьев, — Анатоль подмигнул. — А я пойду, как вы подметили, продолжать… или вздремнуть? Хорошо бы совместить, а?

Анатоль исчез, посмеиваясь. Саня поднялся, постоял, вышел в коридор, где шептались философ с Юлей, гневный шепот девушки: «Я сама видела!».. Замолчали, проводили его взглядом, он прошел на кухню: там мыли посуду.

— Тетя Май, кабинет открыт?

— Я, знаешь, люблю порядок. Чтоб никто не болтался где неположено… — тетка взглянула на Настю и умолкла.

— Однако в вашей комнате нет замка.

— Правильно. Упущение. Ты и займешься. А сейчас погоди, здесь приберем и…

— Майя Васильевна, — перебила Настя, — я закончу, тут делать нечего.

— Ну что ж…

Хозяйка удалилась, Саня заговорил тихо:

— Настя, вы были сегодня дома… где-нибудь около четырех?

— Что?

— Я вас видел, мы столкнулись на углу, где автомат. Вы бежали…

— Вы меня с кем-то…

— Вы бежали, — повторил он умоляюще (да что они все — действительно в заговоре, что ли!). — В сиреневой куртке, так? С капюшоном. На глазах у вас были слезы.

— Не желаю с вами разговаривать! — отрезала Настя.

— Это не банальное любопытство, поверьте… — начал он шепотом; властный голос тетки заставил вздрогнуть.

— Ну, с посудой кончено?

— Конечно, — пробормотала Настя, швырнула полотенце на стол и ушла.

— Видишь, какой народец? — пожаловалась тетка. — За ними глаз да глаз. Первое условие, я заранее предупреждаю: никого не водить. Ну, ты понимаешь… Мой дом — мой мир, благопристойный и устоявшийся. В общежитии можете устраивать хоть «афинские ночи», но не у меня. Вообще, моя мечта, тебе доверю: после смерти организовать здесь музей Андрея Леонтьевича.

— После чьей смерти? — машинально уточнил Саня.

— Да, я странно выразилась, но ты меня понял, конечно: после моей. Ты и займешься. Что ты на меня так смотришь?

Он пожал плечами. Действительно, что-то странное было в ней… не в словах, нет. А в чем? Тетка ставила чашки и блюдечки в шкаф. Движения привычные, ловкие. Пугавшая его бархотка снята; стеганый халат на ней (висевший на дверце гардероба), длинный, с крученым пояском с кисточками, на ногах тапочки, отделанные мехом. Элегантная пожилая дама в своем благопристойном мире. Откуда же идет это странное ощущение — опасности? тревоги? — какова его природа? Мне просто тяжело смотреть на тетю Май. Тяжело, жутко.

* * *
Кабинет — самая большая комната в доме. С книгами по стенам — в основном труды по биологии, он рассматривал, придя сюда в первый раз, залюбовавшись бабочками (огромный фолиант), прекраснейшие Божьи созданья. С коричневым дерматиновым диваном, над ним фотографический портрет — прозрачные пронизывающие глаза — ученого. С массивным с тяжелыми тумбами столом. Почему «нехорошо»? О таком жилье можно только мечтать, тем более (подумалось с удовлетворением) есть отдельный выход — застекленные высокие дверцы со стальными решетками ведут прямо в сад.

— К великому сожалению, — констатировала тетка, — приходилось сюда пускать жильцов. Пенсия моя… впрочем, ты в курсе. Но я всегда требовала: ничего тут не переставлять, не нарушать. Ничего. Спать будешь на диване, вот возьми белье.

— Тетя Май, а можно ключ от двери, то есть от решеток? И фонарик, пожалуйста. Не хочу кабинет Андрея Леонтьевича обкуривать. Мне еще поработать надо.

— Хорошо. Особо не засиживайся. Тебе завтра рано в институт?

— Езжу по вторникам и пятницам.

Выключив верхний свет, он сел за столешницу, обитую зеленым сукном, в зыбко-розовый круг настольной лампы (и лампа, и зеленое поле, и его руки отражаются в туманной темени за дверной решеткой). Достал из сумки авторучку и лист бумаги… рассеянно засмотрелся на мраморный прибор: чертенята с рожками, копытцами и чернильницами застыли в подобострастных позах — что за странная аллегория?

Вдруг все заслонило давешнее лицо, лишенное красок. Губы бледные, белые, лишь пурпурный язычок выделяется так страшно, так… Необходимо покончить с трусливой раздвоенностью! Поразмышляем. Саня встряхнулся и принялся чертить план.



Допустим, он видел мертвую женщину с удавкой на шее (видел, видел!). Тогда за время его отсутствия тело можно было вынести в сад, спрятать в сарае, например (сейчас осмотрю), или в доме. Исключаются: теткина комната, кухня, туалет и ванная. Остаются: комната Донцовых (заперта, он походя подергал ручку), комнаты студенток и Анатолия. И чулан. Ключ от чулана всегда у тети Май — как-то она упоминала — там хранятся соленья-варенья и разнообразное старье. Тетка любит порядок, да, однако ее комната запирается лишь на крючок изнутри. Этим мог воспользоваться убийца… а если самоубийство? Тьфу ты, труп сам не спрячется! А если не добили и ушли? Язык начинал синеть — отвратительная подробность. Но я помню, все помню! Перед собой-то нечего прикидываться. Вот дилемма: плюнуть на все и завтра уехать в общежитие или… Никакой дилеммы — не успокоюсь, пока не разберусь. И у меня есть зацепки. Что скрывает Настя? Зачем врет тетя Май? Не забыть слова Анатоля: «Вы как тут? На могилку не пустили?» То есть хозяйка почему-то вернулась с кладбища раньше, чем предполагала (чем предполагал Анатоль)? Что видели (или слышали) женщины? Кто-то их запугал?

Саня вышел на маленькую открытую веранду, посмотрел на часы — без десяти одиннадцать — спустился в сад. Октябрьская густая с расплывающимися туманными космами тьма. Дикий гам от дома номер восемь звучал пронзительнее, всепобеждающе: свадьба явно переместилась на улицу, соревновались магнитофон и гармошка. Прыгающее пятно фонарика в слабой вспышке запечатлевает древесный ствол, притаившийся куст, пожухлую траву, вскопанные под зиму грядки… Он обошел весь сад, огород — никаких подозрительных следов… Мощный амбарный замок… неудача!.. нет, замок не заперт на ключ, а просто висит, дужкой придерживая петли. Обширное внутреннее пространство сарая заполнено вековым хламом и бесчисленными штабелями дров — старые ненужные уже запасы. Земляной пол плотно утрамбован, чье-то лежбище (не иначе — философа) на грубо сколоченных досках, покрытых тряпьем… как будто никаких свежих следов, впрочем, в замшелой рухляди труп спрятать несложно. В конце концов (удивился, осветив фонариком часы, ощущение времени потеряно) сарай был тщательно обыскан — безрезультатно. А в ушах назойливо и визгливо продолжали звенеть голоса в незамысловатом нагловатом ритме.

Саня вернулся к веранде. Сбоку, слева, из окна девочек виден свет. Обогнул угол дома, взглянул через тюлевую занавеску. Не спят обе. Юля сидит на кровати, Настя стоит посередине комнаты, говорит что-то. Вот улыбнулась язвительной улыбочкой — и Юля ответила тем же, прищурившись.

Двинулся дальше вдоль стены. В окне Донцовых света нет, пируют по случаю удачной сделки. Обогнул дом. В темном оконце ванной блеснула собственная тень. Крыльцо, окошко с портьерой. Заглянул в прорезь, отпрянул, вновь приблизился: старуха молится на коленях, бьет поклоны, лицо в профиль, слезы, страдание… Никогда не замечал в тете Май и признака религиозности. А что я знаю о ней? Икону помню в восточном углу. Смоленская Божия Матерь. Стало стыдно подсматривать.

Анатоль, должно быть, видит десятый сон… Легко проверить: свадьба действительно переместилась на улицу под фонарь. Подошел к штакетнику, всмотрелся. Вон и философ. Эк его! Уже и вправду хорош, с багровым воспаленным лицом, пошатываясь. хлопает в ладони.

Даже в кабинете бились праздничные отзвуки, но глуше, отдаленнее — и вот явственно послышался протяжный скрип. Отчего-то заныло сердце, выглянул в коридор: дверь в чулан приоткрыта и падает оттуда на половицы жидкий электрический свет. С бьющимся сердцем на цыпочках подошел: тетка стоит за порогом спиной. «Тетя Май!» Не слышит. Дотронулся рукой до ее плеча. Она вся затряслась, обернулась, какую-то секунду смотрела бессмысленно, словно не узнавая… «Тетя Май, что случилось?» — «Мои куколки, — пробормотала хрипло, — испанские, мне они нужны». — «Что, украдены?» — ее ужас вдруг передался ему. — «Вот они», — указала рукой на полку: две прелестные принцессы. каждая величиной с ладонь, не больше, златоволосые, с коронами, в бархатных нарядах, розовом и голубом. И тут он увидел третью, в белом, на полу. Поднял, отдал тетке и бегло осмотрел чулан: как и везде, ничего подозрительного. Бутылки, банки, мешки, матрас, велосипед, подвешанный к потолку… а за ширмой?.. шелковая, в райских цветах и птицах, дырявая, заглянул: все тот же хлам, тело спрятать негде. «Тетя Май, — сказал ласково, — пойдемте спать, уже первый час». Цепкими пальцами старуха схватила куколок, от входной двери раздалось скрежетанье замка. Анатоль? Нет, должно быть. Донцовы. Пара остановилась у двери в чулан, лиц не видно в коридорном полумраке (идеальные мужские брюки и лаковые туфли, длинный подол из бледно-зеленого бархата и ножки в замшевых туфельках). Мужской голос произнес любезно: «Проводите инвентаризацию, Майя Васильевна?» — «Вот именно. Показываю племяннику его наследство», — ответствовала тетка совершенно нормально, несколько иронически. — «Увлекательнейшее занятие», — подхватил мужчина в тон, и пара удалилась.

Они вышли из чулана — в дверях «девичьей» стояла Юля и наблюдала внимательно — хозяйка заперла дверь — Юля скрылась. «Замок надежен? — поинтересовался Саня шутливо. — А то ведь наследство…» — «Надежен. Ключ всегда со мной». — «Вы его и на кладбище брали?» — «Брала, — ответила тетка. — В том-то и дело».

На этом ночь ужасов окончилась; уже засыпая на диване, он будто бы видел, как кабинет озарился странным свеченьем — не от мира сего. Так подумалось. И он заснул.

Свеченье шло от снега, первого, пушистого. Утро. Ветви окутаны белейшими пеленами, земля, трава, дорожки — «великолепными коврами»… Женщина меж яблонями в короткой лисьей шубке — чудесны черные меха, темно-пепельные волосы в сложной пышной прическе на белоснежном фоне — нагнулась, зачерпнула снегу, поднесла к лицу… Саня вышел на веранду, сказал громко:

— Вы — Любовь?

Она обернулась, он с внезапной жадностью всмотрелся в бледное страстное лицо со сверкающими глазами. Вот откуда ощущение страстности: зрачки вспыхивают то зеленым, то синим, яркие узкие губы изогнулись в улыбке.

— А вы наследник?

Они разом беспричинно рассмеялись, и впервые со вчерашнего дня душа отвлеклась… от смерти к жизни. Она поднялась на веранду со словами:

— Как хорошо, да? Снегом пахнет.

— Сегодня 14 — Покров, — отвечал он рассеянно, глаз не сводя с чудесного лица.

— Вы теперь с нами будете жить?

— Тетя Май просит.

— Ну да. старость. А мне, наверное, будет жаль уезжать. Мы с мужем провинциалы, так по квартирам и скитались. И вот впервые — сад в Москве.

— Вы из одного города?

— Нет, вместе учились, я на первом курсе, он на пятом. Я тоже, знаете, физик.

— О!

— Ничего страшного! — она опять засмеялась, радостно, самозабвенно. — Ничего не помню! Идите в дом, замерзнете.

— Да ну, пустяки, даже жарко.

Правда жарко: жар потаенный, внутренний, восхитительный.

— Нет, пойдемте. И я озябла, отвыкла от мороза.

Вошли в кабинет, она плотнее запахнула шубку (видно, озябла), темно-красные брючки на ней, короткие меховые сапожки… высокая, статная — прелестнее женщины, показалось, не встречал он. Села на диван, откинулась в уголок и принялась вышитым носовым платочком вытирать мокрые от снега пальцы. Он встал напротив, боясь: сейчас уйдет.

— А вы скоро переезжаете?

— Вчера в ресторане Вика говорил (приятель мужа, это в его доме квартира): вроде скоро. Всякие сложности: сдается как бы в аренду их фирме. Вот и сегодня Володя поедет хлопотать… В общем, это мужские проблемы.

— Вика жил в этом кабинете?

— Да.

— Анатоль сказал: здесь «нехорошо».

— В каком смысле?

— В метафизическом, он сказал.

— Анатолию везде нехорошо.

— Как так?

— Пьет. И вообще, ему верить… — протянула она небрежно, отвела глаза (сверкающие, как драгоценности), взглянула на заснеженный сад за окном: хлопья падали медленно, кружась. — Как вы думаете, снег насовсем?

— Вряд ли. Первый.

— Надоела грязь.

Он, мгновенно уловив перемену в ней, продолжал, тем не менее, с упорством:

— А вы… что-нибудь такое чувствовали?

— Какое?

— Ну… необычное.

— Да, — сказала она нехотя после паузы.

— Что? Что именно?

— Кто-то ходит по саду.

— Кто?

— В темноте, я видела из окна. Должно быть, Анатоль с похмелья, — она улыбнулась, но что-то такое — тревогу или страх — он в ней почувствовал, несомненно.

— Когда вы это видели?

— Летом как-то. И на днях. Кто-то крадется между яблонями. Я встала за снотворным, не спалось.

— А в последний раз когда именно?

— Послушайте, Саня, — сказала она доверчиво, — у меня такое впечатление, что вы меня допрашиваете.

Он не колебался ни минуты.

— Да. Вчера в окне тети Май я видел убитую женщину.

И сразу понял, что она ему поверила.

— Господи Боже мой! Кем убитую?

— Если б я знал.

— И… что же вы? Где она?

— Исчезла. Честное слово, это не бред. Хотите мне помочь?

— Да, разумеется! Но чем?

— Для начала опишите мне домашний распорядок… по возможности каждого, здесь живущего.

— Если примерно… Майя Васильевна обычно дома. По хозяйству. сад, огород. Ну, если сходит в магазин, тут рядом. Или на пятачок к метро. И то не каждый день. Анатоль непредсказуем — по соседям промышляет, вообще-то нарасхват, на все руки, так сказать. Настя с Юлей… вы познакомились?.. студентки, возвращаются к пяти. Володя, как правило, в седьмом, в семь, если нет срочных дел. Я пока дома сижу — временно, жду, когда для меня купят компьютер, буду работать у мужа. Все.

— Таким образом, вчерашний день был исключением?

— Пожалуй. Да, действительно.

— Всем было известно, что вы с мужем отправляетесь на банкет?

— Всем, наверно. Ну да, я сама на кухнеупомянула, что не надо на завтра обед готовить. Мне Володя только в четверг и сказал.

— Для вас это было неожиданностью?

— Нисколько. Давно собирались отпраздновать первый крупный контракт.

— Кто вас слышал на кухне?

— Девочки и хозяйка. Нет, Насти не было. Юля и хозяйка.

— А про тетю Май?

— Ну, про кладбище она не даст забыть. — Любовь улыбнулась мельком. — Готовится заранее.

— Вы случайно не помните, в прошлом году она вернулась с кладбища позже?

— Не помню… Да мы же только первого ноября переехали.

— Наконец, Анатоль?

— И про него знали. Все, наверное.

— Он говорил, к которому часу уйдет?

— В три. Когда я уходила, чтоб ехать в «Прагу»…

— Во сколько?

— Должно быть… сейчас. В половине четвертого.

— А я, вероятно, шел по бульвару. Туман.

— Да, красиво, но сегодня лучше, чисто, ясно. Когда я закрывала калитку на щеколду, то увидела Анатоля.

— Где?

— На крыльце восьмого дома, где свадьба. Он там с кем-то курил.

— А он заметил, как вы уходили?

— Заметил. Рукой помахал, ну и я в ответ.

— Дома в это время никого не было?

— Кажется, нет.

— О чем вы сейчас подумали?

— О голосе. На фоне музыки.

— Кто-то пел?

— Нет, говорил. Слов не различишь…

— Откуда доносился голос?

— Как будто звучал он в доме… или в саду. Стоял туман, я одевалась, причесывалась…

Раздался стук в дверь, «заговорщики» одновременно вздрогнули.

— Саня, ты уже проснулся?

— Да, тетя Май!

Майя Васильевна сунулась было в комнату и замерла на пороге, неприятно пораженная.

— Ах, простите, что нарушаю тет-а-тет…

— Да ну, тетя Май, входите.

— Я варю кофе. Через десять минут завтрак.

— Хорошо, спасибо.

Тетка вышла, Саня спросил шепотом, склонившись над Любовью:

— Голос мужской или женский?

— Не могу сказать. Очень тихий, далекий. Плюс музыка. Не исключаю слуховую галлюцинацию, знаете, звон в ушах. В общем, под присягой я бы ручаться не стала.

— Видите ли… — он подошел к двери, резко распахнул: одновременно Анатоль открыл свою комнату, поток бледного света озарил багровую физиономию, искаженную болью (очевидно, страдает со вчерашнего); оба молча, как-то церемонно раскланялись. Саня постоял в задумчивости на пороге, вернулся, присел на край стола; снизу — ее лицо, устремленное к нему. — Тетя Май настаивает, что была дома, то есть пришла с кладбища в начале четвертого.

— Я ее не видела, вообще никого, кроме Анатоля.

— А по дороге к метро… ах да, туман, — он помолчал. — Как вы думаете, тетя Май отбирает ключи у бывших жильцов, ну, у тех, которые съезжают?

— Не сомневаюсь. Она настоящая хозяйка, буквально погруженная в этот быт… для нее, по-моему, ничего больше нет.

Вспомнилось ночное лицо, обращенное к иконе, полное страдания. Что мы знаем друг о друге, что я знаю об этой женщине, которая влечет к себе так сильно, так безнадежно?

— Стало быть, — заключил он холодновато, превозмогая внутренний жар, — впустить жертву в дом мог только кто-то из жильцов. Или ваш Вика, сделавший слепок.

— Вика исключается. Они с мужем и другими сотрудниками (в фирме пятнадцать человек) весь день работали над проектом договора, а потом всей компанией отправились в ресторан.

— И все же надо узнать, не отлучался ли… машина в конторе есть?

— Есть, но она уже две недели в ремонте и конца не видно… Да! — воскликнула вдруг Любовь. — Ведь у Володи пропали ключи — от входной двери и от нашей комнаты.

— Когда?

— В четверг… да. Ему Майя Васильевна открывала.

— Очень интересно! — воскликнул Саня. — Неужели она была в вашей комнате…

— Кто?

— Убитая.

— Как в нашей? Вы же говорили: у Майи Васильевны?

— Понимаете, она исчезла. Эх, надо было сделать обыск!.. Любовь, простите, вы напомнили, я должен…

— Идите, конечно. И мне пора. Только вы ничего не рассказали про убийство.

— Расскажу, сегодня же. Вы будете дома?

— Буду ждать.

— И я буду ждать, — как-то невольно они улыбнулись друг другу. — Ведь вы мне поверили?

— Поверила. Философ прав: здесь… нехорошо.

— Не понимаю, — проворчала тетка, намазывая булочку маслом, — как она очутилась в твоей комнате.

— Я вышел в сад покурить…

— Натощак!

— Да не курил я. Как-то увлекся, снежная свежесть, первая.

— Понятно, чем ты увлекся. Но учти: Володя ее любит, как… как мой Андрей — меня когда-то. То есть забота, нежность, все эти мелочи, что так дороги женщине, — цветы, подарки. И это на пятом году брака.

— А она? — говорить о ней, даже в таком плане, доставляло острое, чуть печальное наслаждение. Однако я попался!

— И она, — вынуждена была признать тетя Май. — Как-то на днях его срочно вызвали по делам. Вечер, холод, дождь. Так побежала за ним шарф забыл. К его приходу всегда прихорашивается и ужин на столе. Любимые блюда и так далее. Но! — добавила тетка безапелляционно. — Я не доверяю женщинам.

— Себе не доверяете?

— Я пожила, я знаю. Женская природа слишком неустойчива, подвержена влияниям. Тяга к комфорту, к покою. А покой, — она вздохнула, — как верно подмечено, «нам только снится». В общем, у себя в доме я ничего не допущу.

— Тетя Май, да что вы в самом деле!

— Я видела ваши лица. Ты сейчас поедешь за вещами в общежитие?

— Успеется.

— Нет уж, отделайся. Или ты еще не решил?

— Решил.

Теперь меня отсюда не вытащишь, подумалось мрачно. И еще: подсознательно я ищу доказательства вины — ее мужа. Это подло, но это так. Взгляд его остановился на трех куколках на комоде.

— Зачем вам ночью понадобились испанские принцессы?

— Старческие причуды, — отрезала тетка, но тут же лицо ее приобрело выражение почти умоляющее, испуганное. — Саня, голубчик, я ведь еще не в маразме?

— Ни в малейшем, — ответил он твердо: воля, энергия, даже физическая сила в ней — неподдельны. — Вы всех переживете и похороните.

— Но, но…

— Тетя Май, это Смоленская Божия Матерь, да? Вы верите в Бога?.

— Как и всякий — когда подопрет. Поезжай, я буду ждать.

— Меня будут ждать, думал он по дороге. Будут ждать две женщины: молодая и старая.

Тут, уже выйдя из метро с двумя тяжелыми сумками, он заметил третью. На лавочке, на боковой аллейке. Сиреневый капюшон, джинсы-варенки. А у меня создалось впечатление, что из института девицы возвращаются вместе. И рано еще — первый час.

— Добрый день, — заговорил он, приблизившись. — Вот, переселяюсь к вам.

— Экое счастье, — бросила Настя и отвернулась.

— Немного передохну, — он сел рядом на холодную лавку, опустил сумки в месиво из снега и грязи. — Эти сумки…

— Слушай, чего тебе от меня надо? Отлипни. Ты для меня староват.

— А ведь правда. Тебе, должно быть, восемнадцать? Второй курс?

— А вообще-то, — Настя окинула его оценивающим взглядом и приняла какое-то решение: серые круглые глаза потемнели и сузились, нежно-розовое лицо на морозе стало жестким. — Вообще-то ты ничего. Даже очень. Я тебе нравлюсь?

— Безумно.

Хотел сказать шутливо, а сказалось серьезно. То есть она, по-видимому, приняла серьезно: вдруг прижалась к нему, положив голову на его плечо.

— Безумно? — повторила вопросительно и засмеялась, откинула капюшон, светло-русые волосы коснулись его шеи, защекотали. Однако роль сыщика опасна! Чтоб не выглядеть в ее глазах совсем уж идиотом, деревянно взял ее за руку, прошептал интимно:

— Так что ж вчера случилось? Я за тебя переживал.

— Всю ночь не спал?

— Почти.

— По саду ходил?

— Ходил.

— А, так это ты. Я думала: померещилось.

— Нет. серьезно. Настенька. Когда мы вчера на углу столкнулись, ты из дому шла? Меня поразило твое лицо.

— Да ну?

— А когда я пришел к тете Май, звонил, стучал — никто не открывает.

— Правда? — изумилась Настя злорадно. — Молодец, навел шороху!

— И представь: тетя Май вроде дома оказалась. Запутанная какая-то история. Вот я и подумал: нет ли связи между твоим бегством и…

— Глупости! — Настя вырвала руку, отодвинулась, забыв, видно, про любовные игры. — Майя Васильевна была в своей комнате, твой звонок не расслышала — вот и все.

— Ты видела тетку в ее комнате?

— Ничего я не видела, я в дом не входила. Просто слышала голос.

Опять голос! Что же это за всеобщая галлюцинация.

— Голос тети Май?

— Наверно, ее, раз из ее комнаты… из форточки. Слушай! — поразилась Настя. — Ты хочешь объявить тетку невменяемой и оторвать домик в Москве? Ну, это классика.

— Настенька, мне просто нужно знать, что произошло.

— А что произошло?

— Например, почему ты раньше ушла с занятий, приехала в Останкино и не вошла в дом?

Она поглядела на него очень и очень странно. Взялась за узкий черный шарф на шее, затеребила, потянула за концы, точно… точно там, в окне, там было какое-то движение, да, да… кошмар! Саня схватил ее за руки, встряхнул.

— Ты… что? Ты что делаешь?

— А что? — прошептала она со страхом. — Ты тоже с приветом?

— Тоже? А кто еще?.. Девочка, я тебя умоляю. Почему ты не вошла в дом?

Опять этот странный взгляд, страх.

— Тебя кто-то напугал? Ну что же ты молчишь?

— Выпусти руки, — прошипела Настя, — или я заору.

Выпустил, закурил, у самого пальцы дрожат. Она вскочила, но не ушла, встала напротив.

— У тебя припадки, наследник?

— Извини. Мне показалось… этот шарф… как удавка на шее.

Она засмеялась — нехороший смех, неестественный.

— Удавка на шее — это хорошо, мне нравится. А тебе?

— Ну скажи хотя бы, что ты слышала… а может, и видела в окне?

— В каком окне? — Настя, к его удивлению, вспыхнула; очевидно, прекрасный «дар смущения» — нынче «предрассудок» — в ней до конца не атрофировался и очень украсил юное лицо.

— В том самом… — пробормотал Саня.

— Ты что, уже тогда за мной шпионил?

— Ты сама сказала про голос из форточки.

— А, у хозяйки, — она заметно успокоилась. — Ничего не знаю, я и внимания не обратила.

— Голос Майи Васильевны?

— Наверно. Такой глухой… замогильный. Что-то бессвязное, обрывок. Про красную шапочку. Или про белую?.. Она помешана на своих куклах.

— Кто?

— Старуха.

— Ну, вспомни, вспомни.

— Говорю же, не обратила внимания… — Настя сосредоточилась. — Кажется, так: «Белая рубашечка, красный чепчик в каком-то покое».

— В каком?

— Не расслышала, — Настя пожала плечами.

— Куклы, — произнес он задумчиво. — Но ведь принцессы в коронах.

— А у нее и Красная Шапочка с Волком есть. Тоже в чулане. Ей муж из Рима привез, такой же, видно, был… зануда. Да если б мне из-за «бугра» приволокли волка…

— Настю, не притворяйся. Ну что за пошлый стиль: казаться хуже, чем ты есть. Все любят такие бесценные пустячки. Любят любовь, правда?

— Ладно, ты меня притомил.

— Пошли домой?

— Я еще… пройдусь.

* * *
После обеда у тетки в комнате (Саня внес свою лепту за октябрь — помимо стипендии подрабатывал рецензированием рукописей в издательстве — Майя Васильевна, покапризничав, приняла) он спросил:

— Тетя Май, а можно мне в чулан?

— В чулан? — удивилась тетка. — Ты хочешь жить в чулане?

— Нет, посмотреть. У вас такие вещицы занятные.

— А, с удовольствием покажу.

Изящная светловолосая Шапочка, Волк угрюм, несчастен и голоден. Кот в блестящих сапогах, Баба Яга, оловянные солдатики… Может быть, вчера приходил покупатель? Покупательница? Такие штучки сейчас в цене.

— Почему вы их здесь храните?

— У меня сломалась полочка. Помнишь над комодом? Не помнишь?.. Починить — пара пустяков, а этот долдон Анатоль никак не соберется. Пришлось пока…

— А вы не хотите их продать?

— Саня! — голос тетки фанатично зазвенел. — Я завещала дом тебе при единственном условии: все оставить как есть, ничего не продавать. Андрей Леонтьевич и я…

Она соскользнула на привычную колею, он озирался рассеянно: что-то изменилось на полках с ночи, то ли переставлено, то ли убрано. Не пойму, не помню. Зашел за шелковую ширму, взглянул в дырочку: тетя Май разглагольствует, а глаза отсутствующие… Сел на вместительный сундук, обитый кованным железом, на что-то… вытащил из-под себя… о, зажигалка. Японская. Взметнулось крошечное пламя. А что если труп спрятан…

— Тетя Май, а что у вас в сундуке?

— Чтоб ни было, все будет твое.

— А можно посмотреть?

— Дождись моей смерти… — она вдруг покачнулась, приказала сдавленно: — Нитроглицерин, скорее, на комоде.

Он метнулся… туда-сюда… Майя Васильевна проглотила две таблетки, показала жестом: открывай, мол, не заперто. Открыл: скопище престарелой обуви, в котором он добросовестно порылся…

— Пойду прилягу, — сказала тетка.

Он вывел ее из чулана, поглядел, как она запирает дверь, прячет ключ в карман ситцевого «рабочего» халата… проводил в комнату, уложил на кровать. Как странно чередуются в ней вспышки энергии с полным изнеможением. Однако отметил, ничто в ее облике сейчас не тревожит меня, не пугает.

— Тетя Май, а Андрей Леонтьевич курил?

— Никогда. Он говорил…

— А в доме кто-нибудь курит?

— Официально никто. Таково мое требование. Но — покуривают. От Анатоля вообще трудно ожидать порядка. Володя, отдаю должное, выходит в сад. И еще у меня есть подозрение…

— Какое?

— Кто-то из девиц. В их комнате пахнет табаком. Но: не пойман — не вор.

— Отдыхайте, не буду вам мешать.

Саня постоял в полутьме коридора. «Я буду ждать». Зашел «к себе» в кабинет — побриться, с утра не успел… Снег еще не растаял, яблони сказочно застыли в неподвижном предзимнем ожиданье, Анатоль у сарая… Пойти побеседовать? Да, соберу по возможности сведения перед разговором с ней.

— Покурим? — Саня достал из наброшенной на плечи куртки пачку «столичных» и зажигалку из чулана.

— Можно. — Анатоль прислонил лопату, которую точил, к стенке сарая, вытер руки о фуфайку, вытянул сигарету… а пальцы ходуном ходят. — Ишь ты, зажигалочка, — голос равнодушный, мертвенный.

— У тети Май нашел. Не ваша?

— Скажете тоже. Где нашли?

— В чулане.

— Послушайте, студент… — начал Анатоль хрипло; почудилось вдруг, что он мертвецки пьян.

— Я уже не студент.

Все равно. Любознательный вы парень, а? Все чего-то шарите, вынюхиваете… Наследничек, елки-палки.

— Я ищу женщину.

— Шерше ля фам? — лицо Анатоля болезненно сморщилось. — Не в форме. Со вчерашнего. Что за женщина?

— Молодая. Наверное, красивая. В черном плаще. Глаза карие, волосы светло-каштановые, короткая челка. Брови высокие, дугой. Длинная стройная шея.

Анатоль тяжело опустился на чурбан — дубовую колоду, служившую когда-то для колки дров. Спросил тихо:

— Где вы ее видели?

— Здесь, в доме. В комнате тети Май.

— И я видел, — подтвердил Анатоль неожиданно. — В саду.

— Во сколько?

— Ночью.

— Где она лежала?

— Почему лежала? Она шла между яблонями, в черном плаще, да. Ночью — точнее сказать не могу, был под шефе.

— Ага. Уже, простите, опились на свадьбе?

— На какой еще… Да ну. То было давно, в августе. Я тут на топчане спал в сарае, прохладнее. Существует теория, согласно которой души умерших являются на место преступления.

Сквозь исступленный бред (как показалось Сане) в словах философа — в интонации, деталях — проступило нечто… реалистическое. Бред перемежающийся, воспользуемся просветами.

— То есть вам является образ незнакомой женщины?

— Прекрасно знакомая, — возразил Анатоль с проблеском чувства — впервые с начала разговора. — Она жила в кабинете и неожиданно исчезла. Ваши приметы точны, хотя и несколько общи. Нина Печерская. Знаете, что такое любовь с первого взгляда?

— Кажется, знаю.

— Только такой и бывает любовь — верный признак.

— Когда исчезла Нина Печерская?

— На Покров. В прошлом году.

— Почему вы употребили слова «место преступления»?

— Так ведь является. Она пришла умереть.

— Умереть? Вы ее вчера видели?

— Вчера? Нет. А вы? — Анатоль необычайно оживился. Вы видели вчера?

— Да. Анатоль, кто кроме вас знал Нину Печерскую?

— А, вы считаете, я уже того. Может, вы и правы. Все знали. Май, девочки, Донцовы… нет, эти позже въехали.

— А до Печерской кто жил в кабинете?

— Приятельница Май. Тоже умерла. Там все умирают, начиная с великого ученого, — он усмехнулся. — Спросите Май о подробностях смерти мужа. И ждите своей очереди.

— Однако Викентий Павлович…

— Дождется, — лицо его смягчилось, словно озарилось внутренним светом. Она была танцовщица, балерина, но что-то с коленом, с мениском, да. Словом, сценическая карьера не удалась. Руководила студией в каком-то там дворце. Брак расстроился (он тоже балерон), ушла от мужа, жила тут пять месяцев. Вдруг исчезла.

— При каких обстоятельствах?

— Слушайте, Александр Федорович, вы не из органов? Тон у вас какой-то… больно деловой.

— Вам же хочется рассказать.

— Хочется, правда. Я… не понимаю.

— Что не понимаете?

— Ничего не понимаю. Как-то утром встали — тогдашним утром, в прошлом году — ее нет, никаких следов. Заметьте, вперед за месяц заплачено. Май раскудахталась… прошу прощения…

— И вещи Печерской пропали?

— Говорю же: ни-че-го.

— Кто-нибудь ею интересовался: бывший муж, с работы?

— Никто.

— Вы заявили в милицию?

— С милицией у меня отношения… как бы это выразиться… изощренные. Не в уголовном смысле, а… прописки нет и т. д. Балерона разыскал в театре: ничего не знает, не встречался, уже женат.

— Какое он на вас произвел впечатление?

— Черт его знает. Скользкий какой-то тип… ускользающий. Впрочем, я, должно быть, необъективен.

— Ну, а в августе?

— Я укладывался в сарае, был выпимши…

— Кто-нибудь в это время находился в доме?

— Май. Да, еще Вика. Я его называю Компаньон (младший компаньон бизнесмена здешнего). На отлете, в отпуск уезжал, а остальные все разъехались. Хотел дверь закрыть, глянул: по саду идет женщина в черном плаще — это в такую-то жару — лицо восковое, синее.

— Может быть, от лунного света?

— Может быть. Неземная отрешенность, понимаете? Вдруг растворилась во тьме. Все.

— Вы не осмотрели сад?

— Осмотрел. Но не сразу. Ведь я ждал ее, все время ждал — в высшем смысле. Но испугался. Подумал, белая горячка начинается.

— А сейчас вы так не думаете?

— Никакой горячки, — сказал Анатоль раздраженно. — Неприкаянная душа, жаждет успокоения, погребения. Понимаете?

Саня вгляделся в голубые с красными прожилками глаза: сумасшедшинка в них сквозила, несомненно. Связался же я! Однако продолжал, свернув с маниакальной, видать, темы:

— Анатоль, вы удивились, что Майя Васильевна вернулась с кладбища раньше времени?

— Удивился. Обычно — в семь, восемь вечера. Весь день, говорит, провожу на могиле.

— Даже в темноте? В октябре рано темнеет.

— Она так говорит.

— А на каком кладбище похоронен Андрей Леонтьевич?

— Кто ж его знает. На местном, должно быть, районном.

— Значит, вы у него там не бывали?

— Шутите! Его особа священна, к ней никто не допускается, — он помолчал, добавил таинственно: — Я вообще не уверен, что он где-либо похоронен.

Опять мания! Страх, связанный с посмертием?

— Анатоль. вчера вы были тут по соседству. Не видели что-нибудь… кто входил в дом, кто выходил?

— У меня было занятие поинтересней. Да от Горячкиных и не видно ничего, кусты сирени заслоняют окна.

— А вы выходили на крыльцо покурить?

— Поначалу. Потом уж дым коромыслом стоял. Да, Люба-шу видел, как она отправилась на банкет.

— Вы знали про банкет?

— Кто-то сказал… Май сказала. Была озабочена, что дом останется без присмотра.

— Возможно, поэтому она вернулась раньше?

— Все возможно. Ваша тетушка — человек непростой. А теперь, когда вы у меня все выудили, услуга за услугу. Вы действительно видели Нину в комнате Май?

— Да, в окне.

— Что она делала?

— Сидела в кресле с высокой спинкой. Спустя пять минут ее там уже не было.

— Вы наблюдали исчезновение?

— Я отлучился… сдуру. Словом, пять минут потерял.

— А почему вы, человек посторонний, ее ищете? Что, собственно, вас волнует?

— Я бы определил так: заговор зла. Мне показалось, что она была мертвая.

Анатоль покивал, давешний диковатый блеск зажегся в голубых глазах.

«Остави мертвых погребсти своя мертвецы» — процитировал из Евангелия, как в бреду, и принялся остервенело точить лопату.

* * *
Пусть мертвые хоронят своих мертвецов. Все верно. Но пока мертвые не погребены, нет покоя — нам, а может быть, и мертвым. Саня легонько постучался в дверь, и девичий голосок отозвался:

— Да! кто там?

— Можно?

Негромкое (и то слава Богу) журчание магнитофона — современный постылый фон жизни, чтобы не думать, не думать, загнать тоску, тревогу бытия в подвал подсознания. В чулан. Что-то с этим чуланом… ладно, потом… Стол у окна, два стула, платяной шкаф в углу, две кровати у противоположных стен, на одной лежит Юля в махровом халатике, очень хорошенькая, с растрепанной стрижкой. Табаком вроде бы не пахнет. Тем не менее он достал из кармана джинсов зажигалку.

— Не ваша? Вот, нашел, никак не установлю владельца.

— Я не курю, — она села, прислонясь спиной к желтой циновке с красными цаплями, висящей над кроватью; Саня присел к столу.

— Может быть, Настина?

— Она тоже не курит. Где вы нашли?

— В чулане на сундуке. Знаете, за ширмой?

— Ничего не знаю. Мне там делать нечего, — отвечала она с непонятным вызовом.

— Юля, — заговорил он, подбирая слова, — наверное, в ваших глазах я буду выглядеть несколько странно, но… Терпеть не могу совать нос в чужие дела, честное слово. Однако второй день только этим и занимаюсь. Видите ли, случилось одно загадочное происшествие, в котором ну просто необходимо разобраться. Можно вас кое о чем спросить?

— Какое происшествие? — Юля улыбнулась насмешливо и еще больше похорошела. — Майю Васильевну ограбили?

— С чего вы взяли?

— А что случилось?

— Как разберусь, вам расскажу непременно. Так вот, Юлечка, вы были вчера дома около четырех часов дня?

— А, старуха прислала шпионить? Убирайся-ка отсюда!

— Значит, были. — Саня встал. — Я так и думал.

— Пойди доложи!

— Я ничего не скажу, тем более хозяйке. Ваша личная жизнь меня совершенно не касается. Ну, поверьте ради Бога. Случилось преступление-и именно вы можете прояснить для меня некоторые моменты.

— Преступление! — Юля фыркнула. — Анатоль самогонку украл. Однако наследничек крохобор.

— Пожалуйста, по порядку, — он опять сел, и Юля не возражала, глядя с бесшабашным выражением: плевать, мол, на все! — Надо думать, вы были дома не одна.

— Настя донесла?

— Нет. Клянусь, нет.

— Ну, не одна. Ну и что?

— Повторяю: этот аспект меня не касается. Просто опишите, что вы видели и слышали в доме. Во сколько вы пришли?

— В два, в третьем. Слышала, как Любаша за стенкой ходит. Потом она ушла.

— В полчетвертого?

— Откуда я…

— Хорошо, хорошо. Итак, ушла.

— Да, дверью хлопнула. Потом слышу шаги в коридоре. Не ее. Кто-то крадется. Вдруг Майя Васильевна? Выглянула: Анатоль прется с бутылками в руках, и дверь в чулан приоткрыта.

— Это по поводу бутылок вы ему сказали: «Я сама видела»?

— Вы и это знаете!

— Случайно услышал, как вы вчера в коридоре шептались. А как вы догадались, что в бутылках самогон?

— Анатоль сказал. Сказал, что раскаивается, и уже поставил на место.

— Разве у него есть ключ от чулана?

— Говорит, у Майи Васильевны взял, а потом положил.

— Но она брала с собой ключи на кладбище.

— Значит, врет. В хламе второй подобрал.

— А как ушел ваш друг?

— Через дверь. Как еще?

— Понятно, на всех окнах решетки. Как он с тетей Май не столкнулся?

— Улучил момент, мы подсматривали.

— А во сколько она пришла?

— Часа в четыре.

— А не раньше?

— Может, и раньше. Что я, с секундомером, что ли… Принесло с легким ветром. Тетку свою не знаете? — Юля передразнила сварливо, шаржируя теткину непреклонность: — Чуть что — откажу от квартиры. В доме великого ученого… Вот и подсматривали.

— Но вам же было известно, что она поздно возвращается с кладбища?

— Известно. Да только какой-то идиот поднял тарарам на весь дом — в дверь ломился.

— Это я. А вы больше ничего не слышали, не видели: шум, шаги, крик, например. Или что-то из сада… голос…

— Ничего. — Юля как-то съежилась, поглядела затравленно. — Причем тут сад? Ничего. Было не до этого, понял?

— Понял.

— А если вы тетке расскажете — наплевать, съеду. Понял?

— Не беспокойтесь. И спасибо вам.

— Не за что.

Она что-то видела или слышала из сада. Точно… В коридоре возле двери в туалет и ванную клубилась небольшая свара: тетя Май, энергичная после сна, оживленная, выговаривала Любаше. Саня подошел, донеслись слова:

— …тыщу раз повторяла: не загромождать. В ванной и так не развернешься! Притом не исключено, что вашими же туалетными принадлежностями кто-нибудь воспользуется. Разве приятно?

— Извините, Майя Васильевна. — отвечала Любовь терпеливо. — Больше не забуду.

— Где ты был? — переключилась хозяйка на племянника.

— С жильцами общался. Интересный у вас народ подобрался, тетя Май.

— Ну, ну. Чаю со мной попьешь?

— Попозже, ладно?

— Дело твое, — окинув молодых людей недоброжелательным взглядом, тетка скрылась в своей комнате.

— Что произошло? — спросил Саня вполголоса.

— А, забыла в ванной лак для волос. — Любовь повертела в руках объемистый флакон с игривой девицей и надписью «Прелесть». — Что-нибудь прояснилось?

— Кое-что. Но в целом — туман. Ваш муж вернулся?

— Нет еще. Пойдемте к вам? Я целый день под впечатлением.

— Под впечатлением чего?

— Убийства.

* * *
— Допустим, те отрывочные сведения, что я вам сообщил, достоверны. Картина схематичная, конечно, и приблизительная. И очень загадочная. В прошлом году здесь в кабинете проживала танцовщица Нина Печерская, которая на Покров неожиданно исчезла. Анатоль влюблен в нее, пробует разыскивать — безрезультатно… и вдруг видит недавно — в августе в саду. В черном плаще. Можно принять его слова за пьяный бред, кабы не вчерашний день: мертвая в черном с черной полоской на шее. «Она пришла умереть» — он сказал.

Попробуем этот день проанализировать. Чем он знаменателен? Общеизвестно, что примерно с половины четвертого до пяти (ваш уход — приход студенток) дом будет пуст.

— Да нет же, — возразила Люба. — Я бы вышла позже (банкет начинался в пять). Но мне нужно было зайти в универмаг купить помаду… Французская, видите? — она улыбнулась: блестящие ярко-красные губы.

— Ну и отлично.

— Вам нравится?

— Мне нравится, что из-за этих женских мелочей вы не столкнулись с убийцей. Но возможно, кто-то видел ваш уход, следил за домом.

— Анатоль.

— Анатоль подозрителен, да. Но зачем он рассказал мне про убитую, назвал имя?.. Ладно, пока оставим. Все равно: 13 октября — единственный день в году, когда хозяйка точно отсутствует. И банкет. И свадьба. Нет, я чувствую, речь идет о подготовленном, преднамеренном убийстве. Тетя Май уходит в одиннадцать, Анатоль — в три, вы в половине четвертого. Путь свободен, но — студентки! Всего, как говорится, не предусмотришь. Юля с неким другом, сбежав с занятий, в третьем часу появляются в доме (может, их приглушенные голоса вы слышали за стенкой). Наконец, где-то неподалеку пребывает Настя.

— А на чем вы «поймали» девочек?

— Когда я спросил Настю, что она видела или слышала из окна, она просто сгорела со стыда. Хотя перед этим небрежно упомянула про голос из форточки. Очевидно, ее волновало другое окно. Она в него заглянула, увидела подругу с другом и убежала в слезах, спугнув парочку. Юля стала прислушиваться к шагам в коридоре, выглянула, увидела Анатоля с бутылками, шмыгнувшего к себе в комнату.

— Я его тоже видела! — воскликнула Любовь. — Правильно, с бутылками из чулана…

— В полчетвертого?

— Да нет. Давно. Недели две назад. Я еще подумала про чулан: царство Анатоля.

— Царство Анатоля, — повторил Саня. — Чулан этот… ладно, вернемся ко вчерашнему. На сцене появляюсь я и поднимаю шум. За те пять минут, что я отсутствовал, произошло следующее: исчезло мертвое тело, сбежал Анатоль и друг и пришла тетя Май. Не слишком ли много колготни, оставшейся якобы незамеченной? Либо тетя Май видела того или другого — либо они сбежали позже.

— Это реально?

— В общем, да. Тетя Май недослышит, а я был занят — например, ее сердечным приступом. Какие-то шумы в доме мне мерещились, и я сидел спиной к окну. В общем, уйти было можно, но — без трупа. Пока он никем не обнаружен, я звонил в отделение Поливанову.

— Мне не совсем понятна роль Майи Васильевны.

— Ну, после разговоров с Юлей кое-что прояснилось, хотя отнюдь не до конца. Ключевое слово — «самогонка». Тетя Май увидела меня с милиционером, и я сходу предложил обыскать дом.

— Но как же никто не заметил, что она гонит самогон? Я чаще всего дома…

— Думаю, операция проводилась в августе, когда никого здесь не было, кроме нее и Анатоля. Он, конечно, в курсе и держит связь с клиентами. Но — под неусыпным наблюдением. А чтоб самому время от времени попользоваться, подобрал ключ.

— Но почему потом Майя Васильевна не объяснилась с вами?

— Надо знать теткины претензии на светскость и интеллигентность. Вдова великого ученого, дом-музей и тому подобное. Во всяком случае, самогон из чулана исчез: ночью я видел бутылки, сегодня их там нет. Но, может быть, причина ее молчания и глубже — зачем она срочно позвала меня сюда? Ее нечто мучает, я ощущаю в ней тревогу, страх… мне самому почему-то страшно смотреть на нее. Что-то в ее облике мне не нравится… но не всегда, моментами.

— Неужели вы подозреваете Майю Васильевну?

— Не верится. И явилась она вроде позже меня.

— Как странно, Саня: женщину задушили в доме, полном людей — и никто не слышал.

— «Она пришла умереть», — повторил Саня удивительную фразу философа. — Впрочем, все можно объяснить трезво. Любовники, извините, занимались любовью, наверняка с музыкой. Анатоль, я заметил, засыпает после одной рюмки, правда, скоро и просыпается. Прошел к себе, глотнул, задремал, очнулся, вспомнил, что чулан не заперт (руки были заняты), запер и смылся на свадьбу.

— Вот именно — на свадьбу. Зачем же глотать какую-то дрянь?

— Пьющие часто непредсказуемы. Он и сейчас-то не в себе, какой-то распаленный. А говорил о ней с такой нежностью.

— Но как она попала в дом? Ведь Юля слышала только ваши звонки.

— Может, в прошлом году вместе с нею исчезли и ключи от дома. Надо спросить тетю Май.

— Нет. Их Вика получил, я помню. Вообще помню разговоры про эту женщину. И вы думаете, убийца ее перенес в нашу комнату?

— Не знаю. Ключи вашего мужа… какое-то нехорошее совпадение.

— Но когда мы вернулись из ресторана, у нас все было обычно… то есть ничего не тронуто, не сдвинуто… Господи, как страшно. Зачем? Зачем она сюда пришла?

— Любовь, вы слишком многого от меня хотите. Могу только повторить: мое ощущение — подготовленное убийство. Как я вдруг определил: заговор зла.

— Мне кажется, для подготовленного убийства удавка — средство ненадежное.

— Тонко подмечено.

— А из чего была удавка? Из какого материала, вы заметили?

С огромным внутренним усилием он представил то лицо, шею. черную полоску… что-то закопошилось в подсознании, какая-то деталь. Внезапно стало не по себе, и постучали в дверь.

— Да! — отозвался Саня нервно.

— К вам можно? — на пороге стоял мужчина, высокий, широкоплечий, темноволосый, в затрапезных джинсах и свитере. «Очень интересный» — вспомнились слова тетки. Что ж. правда.

— Пожалуйста, проходите. Вы ведь Владимир Николаевич?

— Да попроще, покороче, свои люди.

— Мне о вас тетя Май говорила.

— И я наслышан. — Владимир прошел, сел на диван рядом с женой. Красивая пара, ничего не скажешь. Жаль, я не договорился, чтобы она никому ничего… тьфу ты, как будто она станет что-нибудь скрывать от мужа! Однако Любовь заговорила, ясно и ласково улыбаясь:

— Познакомились с наследником. Обсуждаем виды на будущее: дом-музей.

— Эти затеи стоят немало денег, — сказал Владимир. — Вот я был в Байрейте у Вагнера. Там средства…

— Ну, сравнил! Совсем ты уж бизнесменом стал.

— Какой я бизнесмен! Своего компаньона побаиваюсь: слишком широко веду дела, шпыняет, нерентабельно.

— Как прошла сегодня встреча?

— Пока туманно.

— Зато вчера у вас был удачный день, как мне говорили, — вставил Саня.

— Если б вы знали, сколько энергии мне это стоило.

— Зато потом — пир.

— Да ничего. Кормежка ничего. Да, Любаш?

— Хорошо было.

— Вам филологи, случаем, не требуются? — поинтересовался Саня шутливо. — А то мы теперь никому не нужны.

— Умные люди всегда нужны. Специалист в рекламную группу, например. Приезжайте, пообщайтесь с Викентием Павловичем. Редкостный деловой нюх.

— Нет, серьезно?

— Абсолютно серьезно. Мы ведь теперь будем с вами жить, можно сказать, в одной семье?

— Точнее, в одной коммуналке.

— Ну, такой прекрасный кабинет… — Владимир обвел взглядом стены. — Жаль, почитать нечего. Я человек простой, предпочитаю детективы, а тут…

— Тут весь Божий мир. «Бархатно-черная… да, я узнаю тебя в Серафиме при дивном свиданье, крылья узнаю твои, этот священный узор».

— О! Кто это?

— Ваш тезка: Владимир Набоков.

— Ну как же, он нынче в моде. Любитель бабочек и шахматных комбинаций.

— И птиц. Псевдоним: Сирин — райская птица.

— Райская птица — это красиво.

— Из Библии, откровение Исайи. А стихи вспомнились, когда я рассматривал бабочек Арефьева. Вон, видите, над диваном фолиант?

— Володь, ужинать будешь? — заговорила Люба.

— Голоден, как серый волк. Кстати, этот кабинет, — заметил Владимир, поднимаясь, — ассоциируется у меня с Викой — тем самым компаньоном.

* * *
У того же сарая на следующий день. Легкий морозец и туманная влажная дымка одновременно. Деревья голые, но на земле еще снег — не богатым пушистым покровом, а дырявой ветошью. Все родное, пронзительно близкое: и покосившаяся изгородь. и ворона на трубе. Анатоль на этот раз починял лесенку, по которой лазают на чердак. Подливают воду в отопительную систему. И часто подливать? Раз-два в год. Ладно, решил Саня, слазаю.

В философе чувствовалась перемена: вчерашнее равнодушие сменилось враждебной отстраненностью, отвечал отрывисто и угрюмо, ручонки дрожат, ножки подгибаются. Ну, ясно — запой.

— Анатоль. вы профессионал. Скажите: чей самогон крепче — тетушкин или свадебный?

— Оба хороши. — Анатоль выкатил голубые глазки. — А, донесла. Шустрая девочка. Впрочем, обе хороши. Ну, и что надо?

— Бутылки перепрятали, да?

— У тетки своей спрашивайте.

— Так. — Саня размышлял вслух, пытаясь вовлечь Анатоля в беседу. — Значит, она по-прежнему боится обыска. Значит, поверила, что я видел в ее комнате убитую.

Анатоль передернулся, бросил глухо:

— Отстань, парень.

— Послушайте, мы должны найти убийцу! — заговорил Саня горячо. — Может быть, он здесь, близко…

— Ишь чего захотел! — прервал Анатоль по-прежнему глухо. — Тут действуют силы инфернальные.

— Что значит «она пришла умереть»?

— Я про то и говорю.

— Опомнитесь! Выйдите из своих галлюцинаций…

— Не хочу и не буду.

Да что же это с ним такое?

— Расскажите мне о ней, а? Какой она была, что любила, как вы с ней познакомились.

Саня говорил наугад, но, видимо, попал в точку, задел, так сказать, «струну»: Анатоль улыбнулся доброй восторженной улыбкой.

— Май меня не предупредила, что сдала кабинет, я ничего не знал. И однажды увидел женщину, здесь, в саду. Она шла между деревьями, как потом в августе. Но только утром, в сарафане в цветочках и бабочках. И яблони цвели.

Как похоже, думал Саня, но та — в шубке, и первый робкий снег.

— Часто бродила по саду, — продолжал Анатоль, — каждый день, в любую погоду. Кружит, кружит между деревьями. Она была несчастной, отчаявшейся. Ничего не удалось: ни сцена, ни любовь. А демоны отчаяния могут толкнуть на последнее, непоправимое.

— Вы намекаете на самоубийство? Нет, Анатоль, она была убита.

— Кем? У нее не было врагов, не могло быть. В последние недели, уже осенью, она даже как-то оттаяла, повеселела.

— Тем более! Зачем уходить из жизни, если жизнь улыбнулась? Может быть, она полюбила вас?

— На этот счет у меня нет никаких иллюзий, — отвечал Анатоль монотонно. — Если она погибла здесь, в этом саду, то и успокоиться ее душа должна…

— Анатоль, вас опять заносит! — воскликнул Саня, философ не отозвался, глядя в сторону, в древесное сплетенье обнаженных ветвей. — Теперь расскажите правду про позавчерашний день.

— Правду и только правду, — пробормотал Анатоль равнодушно и вдруг заговорил словоохотливо, словно с облегчением отвлекаясь от маниакальной «потусторонней» идеи. — Расскажу что смогу. Когда я курил на крыльце, Любаша прошла, помахав ручкой… прелестная женщина, правда? Умна, скромна. Владимир ее не стоит, хотя они оба из породы хищников…

— Скромных хищников? — перебил Саня резко.

— Это я из зависти, — признался философ. — Зелен, знаете, виноград. Ручкой помахала, и мне пришло в голову, что я приперся на свадьбу без подарка. То есть бутылку «столичной» я принес, но… В общем, я решил подарить невесте испанскую куколку. Ведь у Май их три.

— Проще говоря, увидев уходящую Любовь, вы подумали, что дом пуст.

— Ну. — Анатоль улыбнулся хитрой пьяной улыбочкой. — А ключ у меня уже был подобран для того… ну, вы понимаете. Я ведь подонок. Деклассированный элемент.

— Ключ от чулана?

— От преисподней. Ха-ха! Его, правда, заедает в замке. Однако я с чем угодно справлюсь. Не верите?

— Верю. Дальше.

— В доме будто никого не было. Я открыл чулан, взял куколку — белую. И тут меня черт дернул: а не прихватить ли, думаю, самогончику, раз уж все так сложилось. Прихватил четыре бутылки, куколку — в карман. И к себе. Опять черт дернул: а не попробовать ли… ну, вы понимаете. И слегка вздремнул. Опомнился, не представляю, который час, вдруг Май… кинулся, чулан запер — и продолжать. Тут — очень тонкий нюанс. В этой самой дреме мне приснилась Май — на секунду. Знаете, коленопреклоненная, в слезах. Видел раз перед иконой, застряло в памяти. У каждого собственные демоны, правда? Рвут на части. Ладно. И так мне ее жалко стало вдруг, что решил я куколку отнести назад. Ну раз старуха живет этими игрушками… Словом, пошел. Время рано, узнал, шестой час, она еще на кладбище. Тут вы меня несколько подкосили. В окне. И она дома. Что за черт… И разговорчик за столом подходящий, собрались игрушки смотреть. У меня намерение твердое: ночью подложу, как угомонятся все. Расходимся. А Юлька в коридоре: ты в чулан лазил, бутылки крал, я сама видела. Требует ключ. Натуральный шантаж. Ей-то зачем? Самогонки выпить? Я не поддался, говорю: ключик у Май позаимствовал и назад положил. А девочка чуть не плачет. Ну, я сжалился: раздобуду, говорю, попозже. Думаю: принцессу подложу, дам ей ключ.

— Ну и как, дали?

— Нет.

— Отчего же?

— Задурил. Плохо помню, перебрал.

— Вы бросили куколку в чулане на пол.

— Я выполнил свой долг, — изрек Анатоль с забавным мрачным пафосом.

— Анатоль, а ведь вы мне не все рассказали, — произнес Саня настойчиво.

— Я хочу умереть, — вдруг сказал Анатоль. — Я трус, я должен был уйти за нею.

— Мужчина вы или нет, в самом деле! — взорвался Саня. — Послушайте меня и поправьте, если я где ошибусь. Идет?

— Все равно. Валяйте.

— Вот как я все представляю. Юля была в своей комнате не одна, а с молодым человеком (к их свиданию весьма неравнодушна Настя). Пора расставаться: в доме шум, гам, вернулась хозяйка и вот-вот вернется подруга. Около пяти я услышал из теткиной комнаты девичьи голоса в коридоре, тетя Май подтвердила: девочки вернулись с занятий. А ведь это было не так.

— Не так? — повторил Анатоль тупо.

— Как вам такой вариант? Парочка крадется по коридору к входной двери, слышит скрежет замка: конечно, Настя, ее время. Юля знает, что чулан не заперт, толкает туда своего друга — на минутку, пусть Настя пройдет в комнату. Они проходят обе. Тут очнулись вы, заперли чулан и пошли продолжать. Ну?

Анатоль был до того потрясен, что к нему вполне подходил старинный оборот: громом пораженный.

— Теперь мне остается только разыскать друга. Надеюсь, это несложно.

— Так это был человек? — просипел Анатоль — и на мгновенье будто вырвался из маниакальной галлюцинации, на лице выразился ужас; мгновенье пронеслось — и глаза, как у больной птицы, застлались мутной пленкой.

— Где был?

— В чулане.

— Был. Вы же его видели?

— А как вы докопались?

— Зачем Юле был нужен ключ? Вплоть до шантажа? Раз. Два: японская зажигалка на сундуке, резко контрастирующая со старым хламом. И три: когда уже ночью мы с тетей Май выходили из чулана, за нами в дверях своей комнаты наблюдала Юля. Итак, вы его выпустили.

— Не надо… не надо, ради Христа, — забормотал Анатоль. Я не помню, я был занят… куколками. Розовая, голубая и белая. Какое-то существо пронеслось во тьме. Не дай вам Бог пережить! И вспыхнул свет.

— Вы включили?

— Не знаю. Может, я?.. — вдруг закричал: — И как Ты все это терпишь, Господи! — схватился руками за голову, лестница с грохотом упала оземь.

— Да что с вами? — испугался Саня.

Они уставились друг на друга. Глаза в глаза. Пауза длилась; почти физически Саня ощущал давление, движение чужой безумной какой-то энергии. Заговорил успокоительно, буднично;

— Вас во тьме напугал Юлин друг. Обыкновенная история: влечение, измена, ревность, страх попасться.

— Да, да, — пробормотал Анатоль. — Обыкновенно, да. Спасибо. Вы профессионал.

— Он просто сбежал? Ничего не сказав?

— Нет, я… я был занят, я… как-то все мгновенно, как вихрь.

— Что-то у вас все вихрем.

— Я погубил свою жизнь, — констатировал философ хладнокровно.

— Всегда есть надежда.

— Нет, не всегда.

Оба одновременно закурили, помолчали. Ворона закаркала тревожно и принялась описывать круги над бедным октябрьским садом. Народная примета (у Даля) — к покойнику.

— У каждого из вас есть чтоскрывать, — сказал Саня, следя за птицей, — каждый был занят своими пустячками… и я, я тоже… когда рядом, рукой подать, произошло убийство. Чего я только за эти дни ни наслушался — и ни на шаг не приблизился к разгадке. Разве что от вас узнал имя… Вы скоро покончите с лестницей?

— Уже покончил. А что?

— Слазаю-ка я на чердак.

Анатоль как-то очень странно истерично засмеялся.

Однако на чердаке, как и всюду — в саду, в сарае, в доме — ничего подозрительного, явного, тайного не обнаружилось. Давно не тронутые пыль и труха. Непостижимо!

* * *
Чуть позже в теткиной комнате за чаем и остатками позавчерашних пирогов произошел разговор.

— Вначале я тебе не поверила, — говорила она холодно, не глядя. — И милиционер этот! А потом…

— Тетя Май. погодите! Важна последовательность, а то у меня от всех от вас голова кругом идет. Почему вы ушли с кладбища раньше?

— Замерзла. — лицо ее приняло каменное выражение.

— Хорошо. А дальше? Во сколько вы приехали на «ВДНХ»?

— В четвертом, точнее не скажу. Поплелась домой, не торопясь.

— Вам никто не попался по дороге? Ну, из знакомых, из жильцов?

— В этот день, Саня, как, впрочем, и в другие свои дни я погружена в собственные переживания.

— Понятно. Итак, вы вошли в дом.

— Вошла, задумавшись, как-то присела машинально в кресло… Тут ты с милиционером! Что мне было делать, по-твоему? Опозориться на старости лет?

— Да, понятно.

— И я тебе не поверила — мне так хотелось.

— Я сам себе не поверил. — Саня наблюдал за теткой. — Тетя Май, что значат слова «белая рубашечка, красный чепчик»?

— Как что значат?

— Вы их не слышали, не произносили?

— Мало ли что я за свою долгую жизнь…

— Нет, позавчера.

— Ерунда какая-то.

— Ну а когда вы мне поверили?

— Да я и сейчас еще… не знаю, — тетка замолчала, тень сомнения или страха прошла по лицу, наконец встала, подошла к комоду, выдвинула верхний ящик. — Смотри.

Двумя пальцами она держала венок — проволока, белые цветочки из воска. Маленький, почти кукольный, очень красивый.

— Вот, нашла. Это не мое.

— Где?

— Под столиком, под скатертью на полу.

— Когда?

— В пятницу мы с тобой тут сидели, разговаривали, я случайно глянула вниз… Мне стало плохо с сердцем.

— И я давал вам нитроглицерин?

— Ну да. Ты искал лекарство в сумке, а я подобрала венок и спрятала в кресле за подушку.

— Тетя Май, все это очень странно.

— Странно, — повторила старуха монотонно.

— Странно, что вы от меня это скрыли. Почему?

— Это кладбищенский венок.

— Но почему?

— Мне надо было опомниться и убедиться.

— В чем?

— Что в доме мертвая, как ты говорил.

— Ну и?..

— Нету.

— Где вы смотрели?

Тетка встряхнулась, лицо приобрело осмысленное выражение.

— Я человек, знаешь, здравый. Ну, где? Девчонки дома и подняли бы визг. Анатоль после чая к себе заходил… и тоже нервный. В кабинете все на виду. Остаются чулан и комната Донцовых.

— Их же не было дома.

— Неужели ты думаешь, я не держу дубликаты ключей? Плохо ты представляешь роль хозяйки.

— И у Донцовых ничего такого…

— Ни такого, ни сякого.

— Анатоля вы полностью исключаете?

— Я никого не исключаю. Все-таки посмотрела: и у него, и у девиц, — тетя Май помолчала. — А в чулане кто-то побывал. Ширма сдвинута, занавеска с полок куда-то делась, куколка на полу… Мелочи, но меня не обманешь. Гнать его надо в три шеи, да привязалась за пять лет.

— Тетя Май, он ведь любил вашу бывшую жиличку, балерину, да?

— Он тебе сказал?

— Он. Не мог этот венок принадлежать ей?

— Веночек с могилы? — вскрикнула тетка. — С какой стати?

— Я ее видел в вашем кресле. Тогда в пятницу.

— Через год! — Майя Васильевна откинулась на спинку, тотчас выпрямилась, поежилась. — В моем кресле… Нина? Ты не ошибаешься?

Саня слово в слово повторил описание внешности покойной.

— Да, это она. Та еще штучка.

— В каком смысле?

— Все эти порывы, экзальтация… не доверяю женщинам. Вдруг исчезла. Ночью, тайно. Это нормально?

— Скажем, необычно.

— Что ей нужно в моем доме?

— Тетя Май, она умерла.

— Год назад? Тебя Анатоль своей дурью заразил?

— Она умерла на моих глазах.

— А потом поднялась и скрылась в неизвестном направлении. — Майя Васильевна взяла со столика венок и бросила его Сане на колени. — Забери. Я не позволю издеваться над собой.

— Никто над вами…

— Не позволю!

— Тетя Май, а может быть, Нина Печерская пришла в дом за какой-нибудь своей вещью?

— Все забрала до последней булавочки, — тетка помолчала, справляясь со своим гневом или страхом. — Вышла в сад — двери утром оказались незапертыми — и будто в воду канула.

* * *
«Вышла в сад — и будто в воду канула» — слова эти звенели в голове, когда стоял он на крошечной веранде и глядел в сад, уже вечерний, фиолетовый, с пятнами снежного праха на земле. Прохладно и тревожно. Почему нас так тревожит тайна, особенно тайна смерти? «Вышла в сад — и будто…» Неприкаянная душа возвращается на место преступления. Странный символ. Что мне дело до несчастной женщины, которую я никогда не видел и не увижу?.. Ты ее видел — вот в чем дело, вот что не дает покоя: потаенное, но торжествующее зло. За что? Рубашечка и чепчик. Кукла? Ребенок?.. В покое. Анатоль: она должна успокоиться в саду.

Что я видел тогда на столике? Край черной сумки и еще какой-то предмет, тоже густого черного цвета, странной формы. Вероятно, и он был виден не целиком, частично, что-то приглушенно, матово блеснувшее. Призовем на помощь психоанализ. С чем для меня ассоциируется этот предмет? Без колебаний: со смертью. Ну конечно, мертвое лицо и удавка… из крученого шелка, точно! Лицо и шея на фоне тускло-лиловой обивки кресла. Подмешиваются и зеленые тона — колючие листья столетника. В сгустившемся сумраке за креслом стоял убийца. Я его не различил, но почудился словно симметричный взмах крыльев… руки! Ну конечно, он держался за концы удавки и отпустил. Спрятал руки, увидев меня в окне.

Однако! Саня оглядел темнеющий сад, оглянулся на розовый огонек лампы за спиной. Не связывайся, шепнул внутренний голосок, не узнавай, вообще не лезь в это дело, будет только хуже. Почему хуже? — пытался он возражать, а голосок умолял, предостерегал, требовал… Неужели я боюсь? Да нет. Что такое?.. Итак, руки — как крылья… широкие рукава? Или могучий разворот плеч?.. На углу дома возникла тень, язычок пламени озарил лицо…

— Настюш! — окликнул Саня ласково. — Ты ж вроде не куришь? — чувствуя почти признательность к ней за то, что она — единственная — абсолютно вне подозрений… в сиреневой куртке своей, в слезах, в тумане… Ну нет! — приказал себе твердо. — Если уж я решился распутать это дело, нужен подход объективный. У нее есть ключи, она могла задушить женщину и бежать из дому вне себя от волнения. А руки-крылья почудились.

После некоторого молчания Настя ответила — и голос ее, резкий и грубоватый, прозвучал смягченно в ночи, даже нежно:

— Не курю. Так, настроение.

— Так присоединяйся.

— А ты выключи у себя лампу: хочется темноты.

Он так и сделал, сели рядом на ступеньку, Настя спросила:

— Вот скажи: неужели все, все — одна грязь и подлость?

Понятно. Ей уже невмоготу от одиночества.

— Что ты. Настенька, так бы жизнь пресеклась на земле. Но есть и дрянь и подлость. Хочешь — расскажи, не хочешь — не надо.

Она явно колебалась, но не выдержала:

— Понимаешь, мы встречались с одним деятелем, давно, с начала первого курса. Первая любовь, так сказать. Надеюсь, не последняя, — попыталась перейти на прежний разухабистый тон, но попытка не удалась. — Мы любили друг друга.

— Да, понимаю.

— И вот что-то изменилось, почти неуловимо, но… чувствуется. Мы на лекциях всегда сидели втроем. — Юлька, я и Генрих (прозвище, на самом деле он Гришка). Прихожу позавчера на последнюю пару — их обоих нет. А мы еще утром всей компанией — нас шестеро — решили после занятий в кино завалиться. Французский детектив — «Смерть в зеркале». Генрих сам предложил. И вдруг — нет их. Не знаю как, но я сразу почему-то поняла. В общежитии особо не развернешься — четверо в комнате, проходной двор, а Майя Васильевна сегодня весь день на кладбище. Ну, смылась — и сюда. Увидела влюбленных в окне. Да черт с ними! — добавила с горечью и закурила новую сигарету.

— Настенька, — заговорил Саня осторожно, как вдруг услышал шорох за спиной, в кабинете: вроде бы открылась дверь из коридора… Вскочил, прислушался, рванулся в комнату, включил свет… бросился в коридор… Обман слуха? Запер дверь на крючок.

— Настя, ты слышала: кто-то входил в комнату?

— Да, кажется, — отвечала она рассеянно. — Майя Васильевна любит неожиданно… хотя нет, она обычно стучится, правда.

— А тут кто-то тайком… — пробормотал он ошеломленно. — Я что хотел?.. Да! Почему ты так сразу поняла, где твои друзья? Он уже бывал здесь, да?

— В том-то и дело. Здесь все у нас и началось — 13 октября в прошлом году, когда хозяйки не было. В той же комнате, понимаешь?

— Однако ваш Гришка…

— Говорю, черт с ними! С обоими. Справлюсь. Не веришь?

— Никаких сомнений. Ты так молода и так прелестна.

— Правда? Я тебе нравлюсь?

— Не мне одному, будь уверена.

Он и говорил уверенно и просто, зная, что никаких там резвых игр и кривляний Настя себе сейчас не позволит.

— Надо пережить, девочка. Изжить.

— Да ладно, перебьюсь. Ерунда.

По ее тону он понял, что вот-вот она начнет жалеть о неожиданной своей откровенности, и переменил тему.

— Посмотри-ка, — поднял японскую зажигалку на свет розовой лампы. — Его зажигалка?

— Его… точно — его! Где ты взял?

— Нашел в чулане.

— В чулане? — Настя расхохоталась; хотя смех слегка отдавал истерикой, чувствовалось в нем и освобождение — намек на освобождение. — Нет, серьезно? Юлька его в чулан спрятала? Какой пассаж!

— В чулан.

— И он там сидел и трясся? Ой, не могу… Погоди. Ведь он всегда заперт!

— В тот момент открыт. Такое уж стечение обстоятельств.

— Вот жизнь, а?

— Да, голубчик. Жизнь. И смерть.

…Саня включил и верхний свет — хрустальная люстра с подвесками — огляделся внимательно. Диван, в углу сложено белье. Стол, на котором возле чернильных чертиков веночек (уж не за ним ли охотились в темноте… «покой» — вечный покой?). Выдвинул все ящики — пустые, лишь в нижнем сосредоточены бумаги покойного ученого… перебрал… с криминальной точки зрения ничего интересного. Платяной шкаф в углу, подвешанный к потолку — парусиновый, заграничный, в нем мои вещи. И стройные ряды книг — спрессованные в тома и томики изыскания о тайнах Божьего мира… «Бархатно-черная… этот священный узор». Если перелистать все книги?.. Не сходи с ума и ложись спать. И все же странно. Странность не в том, что некто — без стука — вошел ко мне, а в том, что «некто» мгновенно исчез, испугавшись моего появления. Можно ли, исходя из того, предположить, что убийца… не торопись. Разгадка невероятной истории будет, я чувствую, труднопостижимой — в лучшем случае. В худшем — мне недоступной.

* * *
Пройдя через староуниверситетские дворики, садики — сильное ощущение давно минувшего и прекрасного, и каждая веточка блестит лаково в бессолнечном воздухе, — он достиг владений медицинского института и долго плутал, расспрашивал, пока не нашел нужную аудиторию. Вскоре лекция кончилась, повалил из дверей молодой народ, где-то там в толпе его соседки, ага, вон, прошли, каждая по отдельности (к счастью, не заметив). Саня обратился к юноше, жующему на ходу булочку:

— Слушай, мне Генрих нужен. Ты его сегодня видел?

— Генрих?.. А, Гусаров. Да вон он! Не видишь? Вон у окна.

Ничего парень. Все, как говорится, при нем. И одет соответствующе… в оригинальном черном глухом… кителе, что ли?.. или сюртуке? Словом, нечто очень модное теперь, «белогвардейское», «монархическое». Утонченное. Ну, Печорин. Саня подошел, спросил негромко:

— Вы Генрих? Григорий Гусаров?

— А в чем дело? — неожиданный вызов в голосе, настороженность.

— Как вас называть?

— А что вам угодно, месье?

Саня немедленно предъявил все ту же зажигалку — на этот раз в носовом платке. Для камуфляжа.

— С рук не покупаем. Нам нужны гарантии.

— Гарантия стопроцентная. Это ж ваша зажигалка.

— Не припоминаю.

— А если сверить отпечатки пальцев?

— Сверяйте.

— А вам не интересно, где я ее нашел?

— Ни малейшего интереса, — однако юноша не уходил, так и замер.

— Да ну?

— Послушайте, если вы из департамента, предъявите документ.

— Вы намекаете… — Саня чуть не задохнулся от волнения. — Из департамента полиции?

— Я не… — Генрих явно занервничал. — Но обычно они так начинают.

— Вы уже привлекались?

— Литературу надо читать, сатрап. Ко мне — не по адресу: в чулан попал случайно.

— А вы молодец — прямо к делу.

— Кто ж меня заложил? — спросил юноша укоризненно, забыв про «документ». — О, женщины!

— Подобные эскапады — погоня за двумя зайчиками — обычно, Генрих, кончаются печально. Почему вы сразу предположили во мне человека из органов?

— А кто еще заговорит про отпечатки?

— Логично. А почему вы не признали зажигалку?

— По той же причине. К вам попадешь… Или вы не оттуда?

— Не оттуда. Я — частный сыщик, любитель экстравагантных ощущений. Хотите поучаствовать?

— В чем?

— В раскрытии тайны Жасминовой улицы, — произнес Саня точно пароль — цитату из бульварного романа.

— А там есть тайна?

— Вы разве не чувствуете?

Оба непринужденно перебрасывались репликами, однако подспудная напряженность пряталась в подтексте.

— Вообще атмосфера в том чулане была… — Генрих помолчал, подыскивая слово, — забавная. Какой-то бесноватый с куколкой.

— Так вы ж там не впервой. Анатоля не узнали?

— О, женщины! — повторил Генрих с непередаваемой интонацией.

— Что посеешь…

— Хватит вам… забавляться банальностями. Мне пора на лабораторные.

— Пропустите — тоже не впервой. Где б нам уединиться?

Прошли по обезлюдевшим коридорам в «курилку» — преддверие уборной, — сели на скрипучую скамейку.

— Впервые в дом на Жасминовой вы попали 13 октября прошлого года.

— Попал. — Генрих отвел глаза. — Попался.

— Еще не все потеряно, — с сарказмом успокоил Саня «подонка» (так он его про себя назвал, хотя чем-то мальчишка ему и понравился). — Жить будете. Но и отвечать будете.

— За что, милостивый государь?

— За все. В тот день хозяйка дома была на кладбище — вы об этом знали, так? (Юноша кивнул). Во сколько вы там появились?

— Часов в одиннадцать. После первой пары.

— А ушли?

— В пятом.

— До прихода Юли? Или Насти? Что-то у меня в голове все спуталось.

— Ближе к делу, — процедил Генрих.

— Вы видели тогда Нину Печерскую, проживавшую в этом доме?

— Видел, — признался Генрих после некоторого молчания.

— При каких обстоятельствах?

— В окно. Настя сказала: соседка, балерина.

— Красивая женщина?

— Красивая.

— Опишите, какой вы ее видели.

— Я смутно помню.

— Ну а все же?

Начал нехотя, медленно, точно взвешивая каждое слово:

— Тонкая, стройная… лицо… не помню. Волосы русые или темно-русые, челка. В длинном черном плаще. Шла по саду. Дальше я отвлекся. А когда Настя ушла на кухню кофе варить, вновь взглянул в окно: она разговаривала с мужчиной.

— С Анатолем?

— Нет. Он до этого с лопатой с огорода шел, мне его тоже Настя показала. В фуфайке. А этот — в чем-то сером… или голубом. В плаще. Видел только спину.

— Ну хотя бы рост.

— По сравнению с ним она казалась маленькой. Да она и была, видимо, невысокой.

— Была? Почему «была»?

— Что «почему»?

— В прошедшем времени.

— Я и говорю о прошедших временах — о прошлом. А вообще я ничего не помню, мне было не до них.

— Однако женщину в саду вы запомнили.

— Это было красиво.

— А вы знали, что Нина Печерская исчезла в ту же ночь?

— В какую ночь?

— После того, как вы ее видели.

— Ничего не знаю. Так в этом и заключается тайна — в исчезновении балерины?

— Да.

— А кто вас нанял?

— Никто. Я племянник хозяйки. Будем продолжать беседу?

— Почему бы нет? Я тоже любитель экстравагантных ощущений.

— Это я понял. Есть, наверное, особое сладострастие в обмане и предательстве. Возбуждает. Как вы попали в чулан?

— Как в водевиле: спрятался от женского гнева. Якобы на минутку. Постоял в темноте. Вдруг — замок защелкивается. Положение смехотворное, голос подать — как-то…

— Стыдно? Ну сознайтесь: стыдно перед Настей?

— Скажем… неловко. В общем, понадеялся на Юльку.

— А дальше?

— Ну, огляделся. При свете зажигалки.

— И что увидели?

— Чулан. Бытовой скарб. Из-за ширмы торчал угол сундука. Прошел, сел, жду. Показалось, всю ночь. Очнулся от света, заглянул в дырочку (ширма дырявая), думаю, хозяйка или Юля наконец… Нет, тот самый, прошлогодний, в фуфайке.

— Анатоль был в фуфайке?

— В рубашке. Но я его узнал по древнерусской бороде. По-моему, он был не в себе, скотина.

— За что вы его так?

— А, пьян. В руке держал куколку. Тут я возникаю. Он так и сел. А я удалился.

— Анатоль рассказал, что вы промчались в темноте как непонятное существо.

— А что он вам еще рассказал?

— Ничего особенного.

— Да свет он включил — чего врет? Улетучился я, правда, мгновенно.

— Каким образом вы улетучились?

— Через входную дверь. Я с прошлого года знал, что замок автоматический. На улице происходило народное гулянье.

— Во сколько все это случилось?

— В двенадцатом. Точнее сказать не могу, сгоряча не в ту сторону рванул, запутался в переулках. В метро я был без десяти двенадцать. И уже в общежитии вспомнил, что оставил на сундуке зажигалку.

— И вас не удивило, Генрих, появление здесь сатрапа из департамента, как вы выразились?

— Удивило. Но…

— Но?

— Да ничего. Как-то было… необычно.

— Необычно?

— Ну, тревожно.

— Но ведь ситуация была, скорее, забавной. Что вас встревожило?

— Ничего определенного.

— Вы действительно не знали про исчезновение Печерской в прошлом году?

— Все, что знал, я вам рассказал, — ответил Генрих твердо.

* * *
Викентий Павлович (импозантный, элегантный, за тридцать, в расцвете, так сказать, сил) был шефом предупрежден и встретил Саню с холодноватой любезностью (впрочем, расстались почти приятелями). Они сидели в его крошечном кабинете (в белой башне в районе Лужников) и беседовали. Перескочив, по русскому обыкновению — очень скоро, от вопросов насущных к национальным, мировым и т. п.: куда мы, черт возьми, катимся и когда все кончится. Никогда (Вика был настроен пессимистически), просто потихоньку поодиночке вымрем.

— А ваша фирма, кажется, процветает, — заметил Саня. — Владимир Николаевич упоминал про крупный заказ…

— Володя как ребенок, честное слово. — Вика улыбнулся снисходительно. — Хотя, признаю, организатор блестящий — но с излишним размахом, с риском. Да чтоб по-настоящему встать на ноги, таких заказов должны быть десятки. А я вот сижу с вами — и делать мне нечего.

В кабинетик заглянул Владимир, улыбнулся Сане дружелюбно и обаятельно, обратился к компаньону:

— Викентий Павлович, что сказали в банке?

— Я ж тебе в «Праге» говорил.

— Да? Не помню. Головокружение от успехов. Так что?

— Сказали, ждать. Денег нет.

— Вот сумасшедший дом! — шеф исчез.

— А банк отсюда далеко? — поинтересовался Саня.

— Отсюда все далеко.

— Тяжело без машины, да?

— Да уж. Ползарплаты на такси просаживаю.

— Как же так в банке денег нет?

— Спросите об этом у министра финансов.

— Или в пятницу к вечеру казна иссякает?

— В нормальных заведениях такого рода соблюдается естественный баланс поступлений и выдач. И не ночью я там был, полдня проторчал.

— Ваши уже в «Праге» заседали?

— Подъезжали. Всей компанией. Я поспел вовремя.

— Викентий Павлович, ваш коллега характеризует вас как человека крайне делового и осторожного.

— Я только исполнитель.

— Вы и компаньон.

— Младший. У кого деньги, знаете, тот и заказывает гимны.

— Хотелось бы с вами посоветоваться.

— Да, пожалуйста.

— Я являюсь, как вам, может быть, известно, наследником дома в Останкино, где вы прожили год.

— Известно. Володя говорил.

— Вот что меня занимает: оседать на земле или продавать. Какова сейчас конъюнктура?

— Если продавать — только за валюту. Могу посодействовать, есть у меня тут один… приятель. — Впрочем, — Вика посмотрел на собеседника с сомнением, Майя Васильевна, кажется, крепка телом и духом.

— Слава Богу.

— Словом, вопрос непрост. С одной стороны, недвижимость есть недвижимость, особенно в столице. Дом старый, но добротный… отремонтировать, участок приличный. Но если соберутся частный сектор сносить, почти ничего не получите — это с другой стороны.

— Да, было бы жаль…

— Я думаю. Музей, не музей, а в детство я там как будто вернулся, игрушки, сказки… — Вика улыбнулся задушевно. — У меня был оловянный солдатик — любимый. Как у Майи Васильевны. И вот представьте — через тридцать лет приобрел точь-в-точь такого же.

— У тети Май?

— Нет, что вы. В Германию с Володей ездили связи налаживать, там. Майя Васильевна не продает и правильно делает. Зато у нее — особая атмосфера.

— Атмосфера тревожная.

— Как и по всей стране. По всему миру! Шутка ли — ломка такой великой державы. Но у вас я отдыхал душой.

— Вам не казалось, что в кабинете как-то нехорошо?

— Почему? Мне там было очень хорошо.

— А меня как-то поразило исчезновение той женщины, балерины, что жила до вас.

— Ну как же, хозяйка жаловалась.

— Вы ведь ее не видели?

— Балерину?.. Как ее…

— Нину Печерскую.

— Ага. Видел. Недавно, в августе. Оригинальное впечатление, действительно загадочное. Ночью в саду женщина в черном. Я на другой день как раз уезжал в отпуск, но даже в Прибалтике вспоминалось.

— Анатоль говорил: является на место преступления.

— А, Анатоль. — Вика опять улыбнулся — и опять снисходительно. — Драгоценнейшая личность, с ним не соскучишься. Вечера проводили в философских беседах. Нет, серьезно. О русском особом пути, не к ночи будь помянут. Он мне объяснил, кто такая женщина в черном.

— И меня заинтриговал. Хотелось бы выяснить.

— Что?

— Да вот ее особый путь.

— Зачем? — Вика глядел с любопытством и недоумением.

— Влечет тайна.

— Какая тайна? Интересную женщину надолго в покое не оставят. Ну не с Анатолем же ей, в самом деле…

— Да, совсем спился.

— Совсем?

— Не в себе.

— Жаль. Золотой человек, но — бесперспективен. Выражаясь поэтически, — Вика явно снисходил к странному, но занятному посетителю, — Золушка нашла своего Принца.

— Вы полагаете, она уехала с мужчиной?

— Конечно. Три чемодана тряпок, Майя Васильевна говорила. Танцовщица — что ж вы хотите? — классический вариант. — Вика задумался, потом сказал с облегчением, словно найдя ключ к столь странному интересу. — Понятно, вас как литератора влечет психологическая тайна…

— Я всего лишь литературовед, интерпретатор.

— Вот и интерпретируйте. Для человека романтической складки — тут завязка романа.

— Завязка, да. Меня удивляет ее необъяснимая привязанность к этому дому. Вы в августе не попытались проверить свое оригинальное впечатление?

— Ну как же. Спустился в сад, столкнулся с Анатолем, обсудили происшествие. А что, она опять являлась?

— О чем и речь. Видел в пятницу в окне тетушкиной комнаты. Почти на глазах исчезла.

— Почти?

— Отлучился на пять минут — нету.

— Из вещей ничего не пропало? Я человек прагматичный…

— Нет. Не пропало, а прибавилось: она оставила восковой погребальный венок.

Викентий Павлович вытаращил глаза и застыл.

— Это что же значит? Что-то такое… символическое?

— Если б знать. А после нее в кабинете ничего не осталось, не помните? Может, какая-нибудь вещица, за которой она приходила.

— По-моему, ничего. Вымыто, вычищено. Ваша тетушка — хозяйка превосходная.

— Викентий Павлович, мне неловко отнимать время у делового человека, но вы у нас жили…

— Не продолжайте, Александр Федорович, — перебил Вика. — Погребальный венок! Это… это и правда тайна. А что по этому поводу говорит Анатоль?

— Что она пришла умереть.

— Тьфу ты!..

В дверь кабинетика опять заглянул старший компаньон, младший обратился к нему ошеломленно:

— Что, философ наш совсем спятил?

— Какой философ?

— Анатоль.

— Я не в курсе. А что?

— Пьет, — пояснил Саня.

— Ну, это не новость.

— Жалко парня, — посетовал Викентий Павлович. — А ведь снайпером был. Вы не знали? Да, представьте, в армии…

— Как будто снайпер не может запить, — перебил Владимир. — Даже «ворошиловский стрелок» может. Слабость общечеловеческая. Я вот что, господа: вы еще не закончили?

— Все, исчезаю. — Саня поднялся; Вика проговорил на прощанье, глядя с любопытством:

— Вы меня все-таки держите в курсе дела, если вас не затруднит.

— Нисколько, наоборот. Извините, Владимир Николаевич, что я отнял время…

— Сегодня делать нечего. Я как раз и хотел предложить вам вместе уехать домой. У меня такси по вызову.

— Прекрасно.

Унылый октябрьский город катил в автомобильном окошечке, «очам очарованья» не было в железобетонных коробках и коробочках, стекла запотели — и летящий ландшафт причудливо, сказочно изменился… Почему «сказочно», откуда такой эпитет? Ах да, младший компаньон с его возвращением в детство.

Старший обернулся с переднего сиденья, поинтересовался:

— Ну как вам у нас?

— Непривычно. Мне-то как раз деловой жилки не хватает.

— Ну, у вас с Викой, вижу, и дела уже какие-то завелись.

— Нас обоих заинтриговала судьба Нины Печерской.

Машину лихо занесло на повороте, пассажиры чуть не столкнулись лбами.

— Кто такая Нина Печерская?

Стало быть, она ему ничего не рассказала, подумалось с благодарной нежностью, сейчас я ее увижу!

— Женщина, которая жила до Викентия Павловича в кабинете.

— А, которая внезапно съехала. А что с ней?

— Он видел ее в августе, а я — в прошлую пятницу. Что ей нужно в доме, не пойму.

— Так вы б ее и спросили.

— Она опять исчезла.

— Куда?

— В том-то и дело, что не знаю.

— И Вика заинтересован этим делом? — спросил Владимир недоверчиво.

— Ему все это напоминает детство, сказку, он сказал.

— Вот уж не подозревал за Викентием Павловичем… Идейный холостяк, девиз «деньги», никакой сентиментальности.

— И тем не менее… Надеюсь, Владимир Николаевич, наш разговор останется между нами.

— Разумеется. Но, может, вы объясните, что произошло?

— Скажем, так. Пропал человек, я его ищу. Вас устроит такое объяснение?

— Не совсем, но это ваше дело.

— Объясню, обещаю… когда для самого что-то прояснится.

— Я в вашем распоряжении, правда, не представляю, чем смогу помочь.

— Ну хотя бы… Расскажите, например, что делали в пятницу вы и ваши сотрудники.

— Наверное, когда в доме была Нина Печерская? — уточнил Владимир проницательно. — Пожалуйста. Вместе с представителями заказчика занимались составлением договора.

— В какое время?

— С девяти утра до четырех. Не уходили даже на обед, решили наверстать в ресторане.

— На чем вы туда добирались?

— Заказали четыре машины. Гулять так гулять. Словом, целый день не расставались, только Вика ездил в банк.

— Когда?

— Ушел он в третьем, а подъехал к «Праге» около пяти. Во сколько вы видели ту женщину в доме?

— Без четверти четыре.

— Не понимаю, какая здесь может быть связь.

— Давайте не будем торопиться, Владимир Николаевич. Где вы потеряли ключи, как вы думаете?

— Понятия не имею. В четверг вечером хватился, уже во дворе. Майя Васильевна открыла.

— Она вам дала запасные?

— В субботу выпросил.

Машина завернула на Жасминовую, остановилась у калитки, прошли к дому, поднялись на крыльцо.

— Видите щель между портьерой и рамой? — Саня кивнул на окно. — Вон в том кресле сидела Нина Печерская.

— В кресле хозяйки? — удивился Владимир.

— Хозяйки как будто не было дома.

— Что за фантастика!

— В этой фантастике я живу уже четвертый день. Это вы порекомендовали Викентию Павловичу кабинет?

— Я.

— А сами как сюда попали?

— Забавно. Мне как раз Вика сказал. Прочитал объявление у метро «Проспект Мира». Он там живет.

* * *
Любовь смотрела на восковой веночек, протянутый Саней на ладони, но отшатнулась, не притронувшись; он положил венок на диванный валик.

— Саня, мне страшно.

— Страшно? Почему?

Она пришла только что, постучалась в дверь, сказала: «Володя уже лег. Можно к вам?» — забралась с ногами в диванный уголок, закутавшись в длинный, старого покроя халат. Точно большая красивая черная птица.

— Страшно, повторила. — Так и кажется, будто кто-то бродит между яблонями. А вдруг в доме… — не договорила, но он ее понял.

— Да вроде все обыскано.

— Но ведь где-то она должна быть. Вы завтра уедете?

— Завтра вторник — надо в институт. Но если, — добавил холодновато, превозмогая чувства пылкие, — вам так страшно, я могу позвонить своему профессору…

— Нет, не такая уж я слабонервная дама, — Любовь улыбнулась доверчиво. — И убивать меня вроде не за что.

Саня вдруг тоже испугался — не пойми чего — и чтоб заглушить это тяжелое ощущение и отвлечь ее. принялся в живописных подробностях рассказывать о своих сегодняшних похождениях. И она отвлеклась — с полуслова понимая его, с полувзгляда… мы «единомышленники» — что ж, будем смиренно довольствоваться и этим.

— Генрих отпадает, — говорил Саня. — Настя услышала голос из форточки. Чей? Должно быть. Нины Печерской.

— Должно быть? Но ведь она знала Печерскую.

— Да уж год прошел. Да и голос искаженный, конечно, глухой: смерть приближалась. Услышала голос — и почти сразу увидела в окне любовную пару. Что же касается Викентия Павловича…

— Они оба рассказали вам про Нину Печерскую. Если б они были замешаны в убийстве…

— Любочка, и тот, и другой неглупые люди. Генрих видел Печерскую при Насте, та ему говорила про балерину. Викентий Павлович столкнулся в саду с Анатолем. Разве можно скрывать, коль существуют свидетели?

— Вы их подозреваете?

— Меня настораживают три обстоятельства. Почему, увидев у меня зажигалку, Генрих испугался и решил, что я из органов?

— Вы сказали про отпечатки пальцев.

— Вот именно — его это не удивило. Ситуация водевильная — при чем здесь милиция? Какие отпечатки? Послал бы куда подальше. Но появление в институте следователя предполагает преступление. Знаете, он безропотно реагировал на мои довольно бесцеремонные вопросы и замечания.

— Вы считаете, он что-то знает про убийство?

— Возможно. Однако скрывает.

— А второе обстоятельство?

— Отсутствие алиби у Викентия Павловича. С двух до пяти. Люба, я попрошу вас во всех подробностях вспомнить ваш уход из дома, ваш путь.

— Вы думаете, — спросила Любовь взволнованно, — мне встретился по дороге убийца?

— Или Нина Печерская. Или оба. Ну не бестелесные же духи слетелись в Останкино.

— Стало быть, могли видеть и меня. Что ж, реальная опасность меня только подстегивает, — и правда, голос ее звучал бесстрастно. — Страшно бессознательное, иррациональное, как сказал бы Анатоль: потустороннее. Нет, ничего необычного я не заметила. иначе я вам бы уже рассказала.

— Ну а голос, звучащий неизвестно откуда?

— А, должно быть, ребята за стенкой.

— А вы уверены, что он не донесся из комнаты тети Май, когда вы проходили мимо?

— Вы думаете, убийца уже был в доме, когда я…

— Надеюсь, что нет. Надеюсь, вам ничто не угрожает. Хорошо, расскажите про обычное.

— Ну, оделась, вышла из дома, помахала Анатолю. На Жасминовой не встретился никто, тихая улочка. А когда свернула за угол… там магазины. Повезло: сразу купила помаду моего оттенка, думала, придется на Калининском искать. Ну, магазины, прохожие, конечно. И наверняка женщины в темных плащах, не обратила внимания, никогда не видела Печерскую. Все было обыкновенно.

— Не забудьте про туман. Уже не совсем обыкновенно.

— Ах да, правда! Так красиво — не сплошной, а слоями и пятнами. Деревья будто закутаны. Помню тополь у нас на углу…

— На углу? Где я встретился с Настей? Там же телефонная будка и никакого тополя…

— Напротив через мостовую. Там еще мужчина стоял и читал газету. А над ним — целое мерцающее облако.

— Чего это он расчитался… в потемках, — пробормотал Саня, чем-то раздражал этот образ в тумане, какой-то фальшью… ага, стереотип из шпионского фильма. — Вы его разглядели?

— Я и не разглядывала. Вот, сейчас вспомнила дерево…

— Во что он был одет?

— Кажется, в плащ. Или в куртку?.. Нет, длинный плащ.

— Какого цвета?

— Не яркого, не бросающегося в глаза. Серый, стальной… белесый. Впрочем, не ручаюсь.

— Этого персонажа мы запомним. На всякий случай. Что-нибудь еще?

— Зашла в универмаг. Там давка, завезли эту самую французскую помаду. Потом на бульвар, долго ловила такси. Все. А какое третье обстоятельство вас настораживает?

— Пропажа ключей. Трупа у вас в комнате не было: тетя Май проверила. Скажите, ничего не украдено?

— Ничего. В тумбочке лежали 55 тысяч, не наши личные деньги — фирмы.

— Тумбочка запирается?

— Нет.

— Удивительная беспечность для делового человека.

— Нет, обычно такие суммы дома не хранятся. Муж должен был в субботу передать их человеку, от которого зависит аренда квартиры. Вот и забрал из сейфа.

— Что-то вроде взятки?

— Возможно. Я в эти проблемы не вникаю. Во всяком случае, дело не сладилось, и сегодня он взял деньги с собой на работу. Володя широк, да, но в то же время осмотрителен, вы не подумайте. И тверд. Весной им какие-то рэкетиры угрожали — так отстали, ничего не добились.

— Где он носил ключи?

— Летом в пиджаке. Сейчас в куртке, кожаная, на меху. Вы. наверное, видели.

— Видел. Вешалка у вас в комнате… кажется, я прихожу к выводу, что из домашних никто ключи не крал. Анатолю, например, проще подобрать.

— Саня, это очевидно. Утром в четверг ключи у него были с собой, вечером он явился без них. Или выронил, или…

— Или кто-то спер их на работе, — заключил Саня. — Естественно, шеф иногда покидает свой кабинет. Кстати, и рабочие ключи пропали?

— Нет. Они были в отдельной связке, вместе с автомобильными.

— Итак, некто нацелился на этот дом. Что скажете, Любочка?

— Не могу себе представить Вику в такой роли.

— А если он нацелился на 55 тысяч?

— Слишком грубо для него, примитивно. Не верится.

— Мне самому не верится. Надо уточнить у Владимира, знал ли его компаньон о взятой из сейфа сумме.

— Возможно, и не знал. Вике о каждой копейке отчет нужен, такого рода траты муж старается от него скрыть, чтоб не волновать лишний раз.

— М-да, коммерсанты. Пока оставим деньги в покое. Викентий Павлович сам сказал: перед нами завязка романа. Со смертельным исходом.

Оба невольно взглянули на восковой веночек на валике, своей изысканной символикой (ритуальный предмет — знак любви и скорби) как бы подтверждающий жуткие слова Анатоля: она пришла умереть.

— Здешняя «замогильная» атмосфера и меня заразила, — заговорил Саня с досадой. — Ну почему этот венок с кладбища? Он совершенно новый и явно дорогой: его сопрут сразу же, сообразуясь с нынешними нравами. Может быть, Нина в нем танцевала.

— Он очень маленький.

— Да, но ведь кружок вела? Наверняка детский.

— Саня, какой вы умный, — сказала Любовь с детским каким-то восхищением.

— Любочка, не обольщайтесь. Я многого в этой истории просто не понимаю. Например, вчера ночью кто-то тайком хотел проникнуть в кабинет. Зачем?

— Ночью в кабинет? — воскликнула Любовь.

— И Настя слышала шорох (мы с ней на веранде сидели). Что ему было нужно, не пойму.

— Кому? — прошептала Любовь. — Убийце?

Оба почему-то не сводили глаз с веночка, наступившая тягостная пауза углублялась. Саня потер рукой лоб, заговорил громко:

— Не будем излишне драматизировать ситуацию, и без того хватает… Возможно, это штучки Анатоля. Кандидат номер один. Надо взяться за него как следует. Отчего-то мне его бесконечно жаль.

— Во сколько это случилось?

— Где-то в одиннадцать.

— Мы уже легли, но еще не спали.

Саня поморщился. Да, он ее муж, она его жена. Усвой, дурак, и успокойся!

— Настя была с вами, — продолжала Любовь. — Остаются Юля, Майя Васильевна и Анатоль. Или еще кто-то, у кого ключи?

— Да тетя Май мне сама отдала венок.

— Вы думаете, охотились за венком?

— Не представляю.

— По логике Анатоля, — Любовь усмехнулась, но глаза оставались тревожными, — она сюда и приходила.

Он обвел глазами стол, диван, портрет, стены. «Все забрала до последней булавочки» — тетка. «Вымыто, вычищено» — Викентий Павлович. Атмосфера в свете (точнее, во мраке) происшедших событий отнюдь не сказочная…

— Если перебрать книги… — пробормотал он вслух.

— Саня, я вас прошу: запирайтесь на все двери.

— Когда я ухожу, я всегда…

— И когда вы здесь, в кабинете, запирайтесь!

— Ну, эдак невозможно жить.

— Лучше жить, чем умереть.

Они стояли у двери — бледное, чуть запрокинутое лицо, сине-зеленые глаза в розовом сумраке потемнели, стали почти черными — и вновь впечатление страстности и силы поразило его. Вдруг она положила руки ему на плечи, прислонилась лицом к груди — легко, почти неосязаемо, внезапно утомленная птица. Она никогда не узнает, как любил я ее. Но тут же сдался, прижал к себе, поцеловал душистые, распущенные почти до пояса волосы…

Она так же внезапно вырвалась, оттолкнула его руки, заявив высокомерно:

— Не смейте.

— Прошу прощения, забылся, — ответил он в тон, сдержанно и отстраненно.

* * *
Он заснул не сразу, а когда наконец нырнул в сон, как в отрадный омут, со стеллажей, с книжных переплетов полетели бабочки, закружились под люстрой, Андрей Лентьевич высунулся из рамочки со стены, погрозил ему пальцем и сказал неожиданно визгливо: «Не позволю!» Этот провидческий отрывок припомнился за завтраком, Саня чуть не расхохотался (от радости — все было радостным: мглистое утро за окном, влажная вишневая ветвь, фарфоровый блеск чашек и серебряный — кофейничка, аромат свежего кофе… ее лицо — мельком на кухне — строгое и усталое… даже хмурая тетка показалась человеком милейшим, добродушнейшим).

— Тетя Май, мне сегодня приснился Андрей Лентьевич.

— В каком виде? — поинтересовалась тетка сурово.

— Погрозил мне пальцем. Надо в церковь зайти, свечку поставить за упокой, а то…

— Ты такими вещами не шути! — взорвалась тетка.


— Тетя Май, я серьезно…

— Не позволю! — и хлопнула кулачком по столу; на пол упала, зазвенев, чайная ложечка.

Саня поднял, пробормотав легкомысленно (его все несло на легких радостных крыльях):

— К вам женщина.

— Какая женщина? — тетка вздрогнула и проворно отодвинула портьеру на окне.

— Примета: ложка упала. Тетя Май! Да что с вами? Если я задел ваши чувства…

— Задел.

— Простите. Нечаянно, честное слово. Давайте до настоящего снега съездим на кладбище…

— Зачем?

— На могилу Андрея Леонтьевича.

— Зачем тебе нужна могила?

Саня пожал плечами. Странный разговор. Зачем ему нужна старая могила? Чтобы привести ее в порядок, разумеется… Впрочем, тетя Май еще вполне в силах — обежал взглядом фигуру в кресле, неподвижную, с полузакрытыми глазами, — почувствовал, как подкрадывается тошнотворный страх. Поклясться могу, что пугает меня что-то в ее обличье, какое-то дикое воспоминание…

Та женщина… но между ними нет никакого сходства! Нервы, Саня, нервная обстановка, всего лишь. Однако утреннее настроение рушилось.

Он все-таки решил ехать в институт — именно потому, что больше всего хотелось остаться. Уже подходя к метро, заметил впереди Владимира. Высокий, что называется «мужественный», в куртке из черной кожи. Очевидно, не удалось поймать такси. Лестница, так сказать, чудесница. Короткий, на бурный штурм голубых вагончиков, они оказались в соседних, через задние стекла виднелся бизнесмен. Стоит, держась за поручень, лицо невидящее, отрешенное. Красивое лицо. Ему пересадка на «Тургеневской» — и далее на «Фрунзенскую». Мне — на «Площадь Ногина» до Арбата. Если нас сравнивать… тьфу ты, что за детский сад! И вообще, свинство — подсматривать за человеком, беззащитным сейчас перед чужим пристрастным взглядом. Но оторваться не мог, наблюдая, как сквозь маску повседневной жесткости проступает в глазах, в рисунке губ нечто трогательное, по-человечески пронзительное (печаль? тоска? жалость?). Владимир протиснулся к раздвинувшимся дверцам и вышел. Саня тоже машинально выскочил. Куда меня несет? Однако… это же «Колхозная».

Друг мой, не превращайся в ищейку! Тем не менее, он поплелся к выходу за бизнесменом, прекрасно осознавая подоплеку своего непристойного поведения: узнать что-то… какую-нибудь гадость про ее мужа. Воистину любовь — и смерть — застигли меня врасплох!

Свернули на Сретенку, зашагали по тесному тротуарчику. Смешно и нелепо. Вдруг оглянется?.. Но Владимир шел и шел вперед. Неужто он заметил меня еще в метро и теперь издевается? Внезапно счастливый муж свернул направо в подворотню и пропал. Выждав минутку, и Саня вошел в продолговатый, какой-то кривоватый двор с кустами акаций. Можно спрятаться за гаражом, например, откуда просматриваются оба подъезда высокого узкого дома… Слушай, не сходи с ума, уходи немедленно, пока не опозорился. Перед нею! А ноги уже сами несли к гаражу, покуда ползучий страх — ну и пуганая же я ворона! — не заставил обернуться: в окне второго этажа стоял Владимир. Какое-то мгновенье они смотрели друг на друга. Задумчивость на лице Владимира сменилась удивлением… изумленьем, наконец. Узнал.

Бежать поздно и подло. Владимир исчез, очень скоро вышел во двор, приблизился.

— Какими такими судьбами? — спросил с добродушным любопытством.

— Я за вамиследил, — признался Саня угрюмо.

Изумленный взгляд.

— Что это за дом? — продолжал Саня по инерции, словно не в силах был выйти из навязанной ему — кем? — роли сыщика.

— А в чем дело? — не добившись ответа, Владимир пояснил с состраданием, точно слабоумному: — Обыкновенный жилой дом. Вот осматривал квартиру на предмет покупки.

— Вы же в доме Викентия Павловича… или он тут живет?

— Викентий Павлович тут не живет, — отвечал Владимир терпеливо. — У меня несколько вариантов, но пока ни с места. Демократия требует больших трат, нежели коммунизм. А вообще я рад, что вы так близко к сердцу принимаете мои дела.

— Владимир Николаевич, я сейчас объясню…

— Только пойдемте, мне перед службой еще машину из ремонта получить…

Они пошли назад к метро сквозь уличный гам и лавку очередей, сквозь промозглую сырость, вышли на простор — через потоки машин потускневшее великолепие больничного дворца Склифасовского — присели на холодный парапет, закурили разом.

— Я понимаю, каждый развлекается как может, — говорил Владимир. — Вероятно, эта женщина поразила ваше воображение. Но при чем здесь…

— Поразила, — перебил Саня. — Я не сказал вам главного: она была мертвая.

— Мертвая? Вы не ошиблись?

— Может быть, в агонии. Язык наружу, начинал синеть. На шее удавка — шелковый черный шнур.

— Тьфу ты! — Владимир передернулся и добавил после некоторого молчания: — Это меняет дело. В силу пережитого вами потрясения я признаю за вами право установить истину. Но не проще ли обратиться в милицию?

— С чем? Труп исчез. Когда мы пришли с постовым, его уже не было.

— Вы с ним обыскали дом?

— Тетя Май не позволила.

— Это была ошибка.

— Ошибка, но что ж теперь… В сущности, дом был обыскан в тот же вечер. И сад, и огород, и сарай. Мною и теткой. Конечно, не настоящий обыск, но ведь и не иголку искали. Все на виду.

— Значит, тело было вынесено.

— Куда? Я там бегал. Настя, Анатоль крутился, тетя Май пришла. Потом на улице гремела свадьба — прямо напротив. Участок я осмотрел с фонариком — свежих комьев земли нигде не было.

— Огород был вскопан, — напомнил Владимир с нетерпением; он уже забыл про «машину» и «службу».

— Да, еще в сентябре Анатолем, я обследовал каждую грядку — никаких следов. Тело не успели бы расчленить, сжечь — негде, некому…

— Господи! — Владимир опять содрогнулся. — Несчастная!

— В одно слово с Анатолем вы сказали.

— Я смотрю, философ всюду фигурирует.

— Он подозрителен. Очень.

— Теперь я вас понимаю! — воскликнул Владимир с гневным сочувствием. — И нисколько не задет вашим вниманием ко мне. Убийца должен быть наказан — и будет! Уверен. Располагайте мною во всем. Необходимо установить круг подозреваемых, то есть живущих в доме, у кого есть ключи. Так?

— И кто имел возможность присутствовать на месте преступления, — уточнил Саня, — без четверти четыре.

— Хорошо. Запишите телефон наших заказчиков — людей посторонних, которые могут подтвердить каждый мой шаг. Мы весь день не расставались.

— Вы-то да, а вот Викентий Павлович…

— Абсурд! — отрезал Владимир. — Он даже не знал Нину Печерскую.

— Сие нам неизвестно. А про 55 тысяч в доме — знал.

— Откуда вы?.. А, Люба. Вот хитрая лиса: мне ни словечка. Знал, но Вика человек проверенный, надежный. Кроме того, ему проще позаимствовать деньги из сейфа (от которого у него есть ключ), чем затевать такую громоздкую операцию. И деньги не пропали.

— А вот ваши домашние ключи пропали.

— Давайте позвоним в банк, — сказал Владимир решительно.

Однако проверка мало что дала: секретарша управляющего (у которого компаньон пытался «выбить» деньги) подтвердила, что видела Викентия Павловича около трех и около пяти. Двухчасовой провал оставался.

— Во всяком случае, в пять он был в «Праге». Без трупа, — констатировал Владимир с мрачноватым сарказмом.

— В кабинете Викентия Павловича висел плащ. Его? Он в нем сейчас ходит? Светло-серого цвета.

— Ну да, голландский. А зачем вам…

— Когда он его приобрел, не знаете?

— Кажется, прошлой осенью. Был прямо-таки счастлив.

Вот оно! Саня и впрямь ощутил себя ищейкой, идущей по горячему следу, который привел его к завязке романа: свидание в октябрьском саду. Мужчина и женщина (младший компаньон и балерина?). Развязка — через год. Она скользит в холодном тумане навстречу своей гибели. И где-то поджидает он. Руки-крылья. Любовь стала ненавистью? Жутковатая «взрослая» пародия на счастливую детскую историю о Золушке и Принце.

* * *
В тот же день после визита в институт (разговор с профессором о великом наследии — спустя столетье в великих русских сумерках: робкого восхода или последнего заката?). Глубокие сумерки. Дом пуст. Постучался к тете Май (спит?). К Анатолю. К девицам. К Донцовым не решился (слишком далеко зашла игра с Любовью). Заглянул на кухню. Вернулся к теткиной комнате, приоткрыл дверь. Темно. Включил свет. Пусто. На двери гардероба висит ее стеганый халат. Вышел в коридор. Что-то — тайное беспокойство — мотало его и крутило. Ткнулся к Донцовым. Тишина. Наконец прошел в кабинет, сел к столу, задумался. А почему, собственно, она должна меня ждать? Она прожила без меня двадцать пять лет, нажила, конечно, и привязанностей. и любви… и страдания. Иначе не бывает. Как в изнеможении она прислонилась ко мне и строптиво оттолкнула.

Я ее люблю, но — поздно, слишком поздно.

Из сада донесся дикий крик. рев. Дрожащими руками Саня отомкнул дверные решетки, выскочил на веранду и замер. Рев несся от сарая, а справа, меж яблонями кто-то медленно двигался… кажется, женщина. В черном.

Саня бросился наперерез. С непередаваемым чувством, «потусторонним» (понял Анатоля). Протянул руки навстречу, показалось, он охватит пустоту черного виденья, а пальцы ощутили нежнейший шелковистый мех. Она обняла его за шею, вся дрожа.

— Саня!.. Я так испугалась. Это ты кричал?

— Нет… Анатоль?

— Наверное… Я его видела у сарая, вышла подышать. Саня, страшно.

— Ну, ну… голубушка, милая. Пойдем к нему убедимся…

— Да, да.

Однако они стояли, как бы не в силах разъединиться, в фиолетовом промозглом морозце, покуда Любовь не отстранилась.

— Пойдемте!

Подошли к сараю. Он позвал, приоткрыв дверь.

— Анатоль! Это я, Саня.

— Что надо? — голос равнодушный, отчужденный.

— Это вы сейчас кричали?

— Что надо?

— Анатоль, это была не она. То есть я хочу сказать…

— Оставьте меня в покое навсегда! — дверь сарая резко захлопнулась.

— Тяжелый невроз… или уже психоз, — заметил Саня, когда они поднялись в кабинет. — Люба, садись, нам надо поговорить.

— Мне надо ужин готовить, — в нежном розовом свете он увидел, что она улыбается. — С тобой в доме мне не страшно.

— Ты хочешь сказать… ты вышла в сад, чтоб не оставаться одной?

— Там был Анатоль. Все-таки… живая душа.

— Так дальше продолжаться не может! — вырвалось у Сани. — Я тебе обещаю.

— Что обещаешь?

— Раскрыть тайну Нины Печерской. И весь этот кошмар с трупом-невидимкой окончится.

— Откуда такая уверенность?

«От тебя. Я тебя люблю», — хотел он сказать, но отчего-то не сказалось.

— Куда делась тетя Май, не знаешь?

— Мы были вдвоем на кухне. Ей позвонили, и она ушла.

— Давно?

— Еще утром. Часов в одиннадцать. Саня, после звонка она разволновалась, тарелку разбила.

И тут какие-то сложности!

— Она что-нибудь сказала?

— Что вернется нескоро. Больше ничего.

На миг охватило острое нестерпимое желание — послать все к черту! — однако любовь его каким-то непостижимым образом была связана с преступлением… ну, это уже психозы философа у меня начинаются! Ясно одно: я должен покончить со здешним кошмаром и… Саня усмехнулся… и сложить победу к ногам своей Прекрасной Дамы.

А старая его дама вернулась в девятом часу. На расспросы ответила кратким вопросом: «Разве я обязана тебе отчетом?» И добавила: «Уходи. Я переоденусь».

Когда через десять минут он вновь постучался к ней (любознательность сыщика своеобразно сочеталось с серьезным тяжелым беспокойством), тетка не отозвалась. Поколебавшись, вошел: она стояла возле кресла в халате, застегнутом на пуговицы, и держала в руках поясок с кисточками. Увидев его, инстинктивно подняла руки, поясок оказался на уровне шеи — шелковый крученый шнур. Черный! Саня застыл, чувствуя подступающее к горлу удушье.

— Что ты на меня так смотришь, в конце-то концов? — проговорила тетка угрожающе и повязала халат пояском.

Нет, не скажу, об этом — ни слова! Саня устало опустился на плюшевый пуфик.

— Уходи!

— Тетя Май…

— Уходи. Я должна быть одна, — она легла одетая на белоснежную кружевную постель и уставилась вверх. — Кто сюда принес кладбищенский венок?

— Думаю, вы ошибаетесь. Просто одна из воспитанниц балерины танцевала в нем. Жизель или Одетту.

— В венке из тяжелых восковых цветов? Он не удержится на голове. Ладно, уходи.

Саня вернулся к себе. Сел, положив на стол руки, на них голову. Почти физически ощущал он, как сгущается атмосфера в доме (отнюдь не сказочная!.. разве что история про подвиги Синей Бороды!), словно смердящие миазмы исходят от спрятанного где-то трупа.

Наконец, не выдержав, сунулся в комнату к девочкам (воющая мелодия за стенкой напомнила об их существовании). Забыться в общении душ молодых, незамешанных… уже «замешанных». уже познавших зло.

Студентки читали, каждая на своей кровати. Хмурые лица, недоверчивость, недосказанность, но его приходу, кажется, обрадовались.

— А в общежитии мест нет?

— Это уж для кого как, — отвечала Настя. — Для меня нет, я вчера узнавала. А Генрих с первого курса живет. И все недоволен. Надо Майю Васильевну попросить, чтоб она ему чулан сдала.

Юля тотчас уткнулась в журнал, Настя продолжала:

— Ему там очень понравилось. До сих пор прийти в себя не может.

— В каком смысле?

Юля встала и вышла из комнаты.

— Я поинтересовалась, как он время провел в чуланчике. Он говорит: «Никогда не напоминай мне о том кошмаре». Хорошо, да? Кошмарная любовь.

Почему Генрих употребил это слово? Я сам только что… в связи с чем?.. Слово французское. И означает всего лишь сон. Правда, тягостный, страшный, с ощущением удушья.

Вошла Юля с чайником, объявила:

— Анатоль совсем спятил.

— Что такое? — Саня насторожился.

— Чуть с ног меня не сбил. И прошипел с таким трагизмом: «Покой! Покойница не успокоилась!» Представляете?

— Про что, про что? Про покой? — встрепенулась Настя.

— Куда он спешил? — Саня встал.

— На выход.

* * *
Саня вошел в сарай, не закрыв за собой дверь. Горела, чадя, керосиновая лампа на высоком ящике. Анатоль стоял среди хлама, опершись на лопату, к которой пристали свежие комья земли. Глаза покрыты больной пленкой. Больная птица, вспомнилось.

— Что надо?

— Анатоль, ну что вы заладили? Я хочу вам помочь.

— Не нуждаемся. Покедова, студент. По-русски не понимай?.. Гуд бай. Ар-ривидерчи. Адью.

Вместе со словами вылетал изо рта и растекался по сараю самогонный дух. Бесноватый с лопатой, блистающей сталью в дрожащем чадящем пламени средь предметов самых неожиданных: разбросанных поленьев… которые в ту пятницу были аккуратно сложены в штабеля, я перебирал. И опять сложил. Ага. освобожден дальний угол. Саня быстро прошел: утрамбованная земля казалась разрыхленной, словно здесь…

— Вы здесь что-то закопали? — воскликнул Саня.

Анатоль хрипло, хитровато рассмеялся.

— Что? Анатоль! Что?

— Кое-что. Понимаешь? — он подмигнул и опять рассмеялся. — То самое. Искомое, — протянул лопату. — На, покопайся, может, чего и найдешь.

Точно загипнотизированный, Саня взял лопату, а Анатоль разлегся на кресле-качалке и закурил, наблюдая.

— Поосторожнее, — предостерег через некоторое время. — Повредишь — голову оторву.

Лопата ударилась обо что-то твердое, взвизгнула жалобно; Саня принялся разрывать землю руками; блеснуло бутылочное горлышко. Драма перешла в фарс.

— Ну что, выпьем на брудершафт?

Саня плюнул и пошел к выходу, Анатоль за ним, на пороге шепнул таинственно:

— Опять являлась, понимаете? Ее душу надо освободить.

— Пить надо меньше, черт бы вас взял!

— Взял, взял!.. Не веришь? Гляди!

Между яблоней в густой тьме приближалась к ним фигура. Ближе, ближе… Саня почувствовал некий трепет, а философ завопил истошно, как давеча:

— Ее душу надо освободить! Демоны погребения! Окружают! Роятся во тьме!

Фигура остановилась, Настин голос произнес боязливо:

— Что это с ним?

— Кто его разберет!

— Тебя к телефону, Сань.

Анатоль юркнул в сарай, а сад вдруг ожил голосами и тенями. Почудилось — множество людей, нет, всполошенные, растревоженные жильцы… и хозяйка. Да, тетя Май тоже вышла из дому. В сопровождении действующих лиц Саня ввалился в коридор, взял трубку. Никто не уходил, окружили кольцом: Настя, Юля, Владимир, Любовь, тетка.

— Алло!

— Александр Федорович? Я не поздно?

Профессор, научный руководитель, нашел тоже время.

— Нет, я еще не сплю.

— Вот что мне пришло в голову. Если мы рассмотрим аспект отношения Леонтьева к проблеме Третьего Рима…

Интеллигентный голос журчал неторопливо, Саня не мог сосредоточиться, никто не уходил.

— …вы меня понимаете, Александр Федорович? — донеслись последние слова.

— Это надо обдумать.

— Обдумайте. Завтра после ученого совета я свободен.

— Очень благодарен. После пяти буду на кафедре, профессор.

— Спокойной ночи.

— Спокойной ночи.

После некоторого молчания тетка произнесла на истерической ноте:

— Мой дом превратился в сумасшедший дом! Позволь узнать: здесь проводятся спиритические сеансы?

— Майя Васильевна, — сказала Настя серьезно, — у Анатоля. возможно, белая горячка. Мы таких видели.

— Похоже, — подтвердила Юля. — Надо бы «скорую».

— А, вызывайте кого хотите! — тетка круто развернулась и ушла в свою комнату.

— Может, проспится? — пробормотал Владимир неуверенно. — В «психушку» засадят, жалко мужика.

— Белая горячка это когда человек спился? — уточнила Любовь.

Настя отбарабанила как на экзамене:

— Психическое заболевание у алкоголиков. Помрачение сознания, зрительные и слуховые галлюцинации, жуткое возбуждение, бред.

— Вообще-то сходится, — подтвердил Саня. — К нему якобы является та женщина. За нее он принял Любовь, Настю…

— Люба, в сад больше не выходи! — потребовал Владимир. — И вам, девочки, не советую. Человек в состоянии невменяемом…

— Саня, какая женщина? — перебила Настя.

— Нина Печерская. Знаете такую?

— Нет… А, в кабинете жила? Балерина?

— В прошлую пятницу она была убита здесь, в доме. Задушена. — Саня поежился, вспомнив теткин поясок. — Почти на моих глазах. Труп исчез.

Настя охнула. Юля спросила быстро:

— Во сколько это было?

— Где-нибудь без четверти четыре.

— А кто убийца?

«Кто из вас прокрался в мой кабинет? — подумал Саня, вглядываясь в испуганные лица. — И зачем?»

— Не знаю.

— Тогда не «скорую» надо, а милицию!

— Мне им нечего предъявить.

Саня двинулся по коридору в кабинет, за ним остальные — маленькая растерянная группка.

— Сань, ты думаешь, Анатоль… — начала Настя и замолчала.

— Не уверен. Но что-то он знает. В сущности, мне нужен один день. Как вы думаете, девочки, можно подождать до завтра?

Медички переглянулись неуверенно. Юля протянула:

— Ну, мы ж не психиатры. Вообще-то регресс налицо.

— Но у него случаются просветы, когда он вполне здравый. Возбужденный, правда. Что будем делать?

Все молчали в недоумении.

— Утро вечера мудренее, — решил Владимир. — Дамам в сад не выходить. Подождем. А то у меня завтра тоже тот еще денек. Встреча с заказчиками в свете, так сказать, сильнейшей конкуренции.

— Выживает сильнейший? — пробормотал Саня.

— Так получается. — Владимир пожал плечами и обратился к жене: — Ты еще не…

— Я «еще не», — перебила она с усмешкой. — Иди спать.

Группа распалась. Они остались вдвоем, как он и воображал, как рассчитывал. Она забралась с ногами в диванный уголок. Большая черная красивая птица. Вдруг заговорила:

— Мы с Володей впервые увидели друг друга в студенческой столовке. Сразу увлеклись. Помню, осень, хризантемы — пышные, последние…

— Хризантемы в тумане, — пробормотал он ни к селу, ни к городу; она взглянула вопросительно.

— Когда я шел сюда в пятницу, везде продавали хризантемы. Почти неуловимый, какой-то «печальный» запах. Так запомнилось. Я не хотел сюда идти.

— Вы предчувствовали катастрофу?

— Ну, это слишком громко сказано. Просто… не хотел. Люба, — спросил после паузы, — почему у вас нет детей?

— А, мы ж провинциалы. Все обычно: негде жить, надо становиться на ноги. И так далее. Теперь это уже не имеет значения.

— Почему?

— Потому что я встретила вас.

Она так стремительно шла навстречу, что у него голова закружилась.

— Вы понимаете, — спросил, тем не менее, сдержанно, что ни с каким мужем я вас делить не буду?

— Понимаю. Все или ничего.

— Стало быть, «все»?

— Все.

Какой странный любовный разговор, необычный.

— А вы понимаете, Саня, что никакой радости это «все» мне сейчас не доставляет?

— Вам жалко Владимира.

— Пусть. Но ведь есть нечто выше жалости?

— Разве?

— Любовь.

— Нет, только страсть безжалостна. Но не любовь.

Она вглядывалась в него сине-зелеными своими сверкающими глазами… Что я делаю! Что я плету! — подумалось в смятении. — Ведь я ее сейчас потеряю!

— Люба, ты уедешь со мной?

— Когда?

— Да хоть завтра. Хоть сейчас.

— Уеду.

— Ты не спрашиваешь, куда?

— Я тебя люблю.

Она улыбнулась; страшное какое-то напряжение вдруг смягчилось — первый проблеск радости.

— Всего лишь в общежитие, — сказал он, нахмурившись. — Пока что ничего лучшего предложить не могу.

— Это неважно. Так завтра?

— Послезавтра, — уточнил он, не вдумываясь в то, что говорит. — Любимая моя.

— Почему ты откладываешь?

Откладываю?.. А! Надо же раскрыть здешнюю тайну.

— Неужели для тебя важнее…

Ну что ты! Но что значит один день. Или ты боишься передумать?

— С тобой не боюсь. Но легче сразу — как прыжок в воду.

— Нет, нет, — он бросился к дивану, встал на колени, принялся целовать горячие руки. — Не надо так говорить! — («Вышла в сад — и будто в воду канула», — вспомнилось суеверно). — Ты — любовь. Ведь так?

— Я — Любовь, — повторила она покорно.

* * *
«Я — Любовь», — сказала она печально… Да, безрадостно. Или плюнуть на все и прямо сейчас забрать ее и уехать? — думал он на другой день, одеваясь. Но мне не будет покоя. Покой… Застегнул плащ, подошел к дверным решеткам — и вдруг захотелось увидеть ее немедленно, хоть на секунду.

Услышав тихое «да», переступил через порог, осознав, что впервые в их комнате — и остановился, ослепленный разноцветным сверкающим хаосом женских нарядов, разбросанных там и сям. Неужели она собирает вещи, чтобы… Люба смутилась и пробормотала:

— Вот… готовлю к зиме, — машинально схватилась за бледно-зеленое платье из бархата.

— Итак, до вечера, Люба, да?

— Да.

— Как назло, профессор… но после шести я обязательно. Ты будешь ждать?

— Да. Мне приснился сон, — сказала Люба как-то значительно, и его отпустила лихорадка следствия, и она успокоилась. Они стояли друг против друга на пороге, и Любовь рассказывала сон:-Я будто бы в раю в саду. Летают райские птицы, и мне так хорошо, будто у самой крылья выросли. Вдруг появляется существо с черным предметом — это уж обрывки из твоих сведений. Раздается голос: райская птица — это красиво. Я куда-то падаю, падаю и просыпаюсь. Ну как?

— Сильно. Прямо находка для психоанализа. Целый набор, который сейчас нас волнует… Как бы разобраться во всем этом наяву.

— Ты литературовед, ты разберешься.

— Не выходи в сад, а?

— Анатоля я не боюсь. До вечера.

До вечера надо успеть не только на свою кафедру, но и повидаться с одним юным свидетелем…

— Генрих, почему «кошмар»?

— А вы больше слушайте этих дур!

— Почему «кошмар»?

Молчание.

— Я верю, что вы виноваты только в предательстве (правда, довольно мерзком). Но не в убийстве. Так почему?

Молчание.

— Вы видели в чулане труп, — сказал Саня почти шепотом; Генрих отшатнулся; и какую-то секунду они с ужасом глядели друг на друга.

— Вы… знаете? — спросил Генрих еще тише.

— Знаю.

— От него? — не дождавшись ответа, юноша воскликнул с силой: — Вы думаете, я покрываю этого бесноватого?

— Не думаю, — откликнулся Саня уже с холодком (рубеж перейден!). — Вам не хотелось быть замешанным в преступлении. Ведь вы провели в чулане не меньше шести часов. Естественно, оставили отпечатки. И так далее. Ну? Как же вы не подали голоса?

— Я не видел — в том-то и дело! Сначала.

— Давайте-ка яснее и подробнее.

— А он вам рассказал?

— Нет.

— Так какого ж вы… черт! Попался как дурак.

— Попались. Уж больно подозрительно вы себя вели. Оба. Все упиралось в этот чулан, все и вся словно сходились в нем… Понимаете, — заговорил Саня рассудительно, давая время свидетелю опомниться и освоиться, — больше тело спрятать было негде. За те пять минут, что я отсутствовал. И он был открыт — вот что сразу задело мое внимание. Тогда как кабинет и комната Донцовых заперты, а в любом другом месте убитая сразу обнаружилась бы.

— Тогда почему он не перетащил ее к себе в комнату? Оптимальный вариант.

— Вы попали в самую точку. Выходит, он ее не перетаскивал.

— Кто ж тогда? Ведь Анатоль убийца.

— Выходит, нет.

— Он, — заявил Генрих уверенно.

— Хорошо. Рассказывайте.

— Я стоял в темноте у двери. Щелкнул замок. Положение глупейшее. Жду. Жду. Ощущение, будто я в черной бездне, выражаясь красиво. Решил осмотреться и достал зажигалку: обыкновенный чулан. Ну, задремал за ширмой.

— Почему вы ничего не предприняли? Вы не производите впечатление слабака.

— Что я мог предпринять, по-вашему?

— Да хоть в дверь колотить!

— Не мог.

— А! Предательство жжет. Тоже мне… Печорин. Ладно, дальше.

— Очнулся от света, заглянул в дырку: Анатоль стоял на коленях, в руке куколка. Он глядел на нее и говорил: «Теперь ты успокоишься, наконец».

— На куколку?

— На мертвую!

— Господи, помилуй, — не выдержал Саня, хотя ведь представлялось, предчувствовалось… — Где она была?

— На полу, почти под нижней полкой.

— Вы ее узнали?

— Кто б ее смог узнать! Жуткое лицо.

— Анатоль узнал.

— Ну, он-то… Еще бы! Я потом, уже после ваших вопросов сообразил.

— Как же вы не заметили раньше, при свете зажигалки?

— Вы думаете, она уже была там?

— Тут и думать нечего. Из комнаты тети Май она исчезла около четырех. И Анатоль не мог разгуливать по дому с трупом. Слишком много народу.

— Не заметил. Помню что-то, покрытое пестрой материей, на полу.

— Тетя Май говорила о пропаже занавески. Очень интересно.

— Очевидно, он откинул материю с лица. Он-то знал, что делает.

— Вы так уверены?

— А вы бы поглядели на его реакцию: он был умиротворен вот точное слово. «Успокоил», по его словам. «Упокоил», то есть.

— И вы убежали?

— Я не трус, — сказал Генрих медленно, лицо, тонкое выразительное, потемнело. — Но и не сверхчеловек. А сцена эта была… нечеловеческая.

В возникшей паузе Саня так явственно увидел то лицо, вновь ощутил тот ужас.

— Являетесь вы, — продолжал юноша, — и усиливаете это впечатление. Заявив, что женщина исчезла год назад. Веселенькое рандеву с трупом в чулане.

— Но вы, Генрих!

— А почему я должен был вам исповедоваться?.. Нет, это мое собственное переживание, потрясающее. Я никому его не отдам.

— Вы были обязаны отдать. Все свои переживания, все впечатления, связанные с убийством… Чтоб мы не опоздали, черт возьми!

— Так возьмите его в оборот!

— Возьму. Хотя я-то не уверен.

— Что Анатоль убийца?

— Не уверен. Мое впечатление (подсознательное, ничем не подкрепленное) — заранее подготовленное убийство. Как я сказал одному человеку: заговор зла.

— Ну, философ и подготовил.

— Кажется, это не соответствует его личности, его чувству к ней. Нежнейшей жалости. Впрочем, не знаю… Но узнаю — сегодня же.

* * *
Сказать было легко, выполнить — невозможно. Анатоль спал в сарае. В засаленной своей фуфайке, в немыслимых ватных шароварах под ватным же одеялом. Если можно так выразиться — мертвецки спал. Ни уговоры, ни вспышки фонарика в лицо пробудить его не смогли. Совсем переселился в сарай — и это понятно; из окна его комнаты не видно то пространство, где кончается сад и начинается огород, то пространство, где в пьяном его бреду происходят «явления».

И тетя Май. по-видимому, перестала следить за своим самогоном, пустила на самотек — в буквальном смысле слова. Ее опять нет дома. Элегантный лиловый халат висит на дверце гардероба. Саня взял в руки поясок. Похоже… нет. я уверен, что эта удавка была затянута на длинной белой шее. Что действительно противоречит моему убеждению — моей версии о преднамеренном убийстве. Да разве у меня есть версия? Ну, какая-никакая, а за эти дни составилась…

Саня прошел к себе (предварительно в десятый раз, наверное, постучав к Донцовым — ее нет, дом по-вчерашнему пуст, впрочем, девочки дома… неужели она передумала?.. этот второй — первый! — страстный план ни на секунду не упускался им из виду, своеобразно сплетаясь, переплетаясь с другим, криминальным).

Итак, версия. Единственный раз в году —13 октября — хозяйки, совершенно точно и заранее известно, не будет дома (теперь ее отлучки приобрели характер регулярный… ладно, не отвлекайся). Никого не будет дома. Поскольку ребята не слышали ни одного звонка в дверь до поднятого мною шума, Нину в дом кто-то впустил (если только она не украла ключи из куртки Владимира, что уж совсем невероятно). Ее кто-то поджидал в условленное время и открыл дверь, пока она не успела позвонить. Причем из всех жилых комнат — только из хозяйкиной видны калитка и подход к дому. То есть можно было видеть появление женщины в черном — вот почему преступление совершилось там, где оно совершилось (и именно теткина комната максимально удалена от «девичьей», где резвилась молодая парочка).

Вместе с убийцей Нина проходит и садится в кресло. Она не боится его, иначе не рискнула бы остаться наедине, вообще не пришла бы. Достает из сумки восковой венок и роняет (или бросает) на пол. Да, на столике я веночка не видел… а вот пресловутый черный предмет… (возможно, вынимая именно этот предмет. она выронила веночек).

В разговоре между жертвой и преступником упоминаются «белая рубашечка, красный чепчик в каком-то покое» (нота бене: Анатоль украл игрушку — вообще «сказочная», «детская» тема, кажется, вписывается в мой сюжет; вспомним впечатление Викентия Павловича).

Убийца заходит за спинку кресла (Нина опять-таки его не боится, то есть не следит за его действиями, иначе она вскочила бы!), берет с дверцы гардероба крученый шнур, набрасывает на ее шею, и я вижу руки-крылья… Да, вот слабое место моей версии: как он, заманивая Нину в дом, не побеспокоился заранее об орудии… стало быть, он вполне рассчитывал на свою силу (задушить!). а тут кстати подвернулся и шнур. Или он ни на что не рассчитывал, а идея убийства возникла в процессе объяснения, в состоянии аффекта? Но почему встреча именно в этом доме, пустом в этот день, в этот час? Подготовить ее гораздо сложнее, чем в каком-либо другом месте, например, в безлюдном осеннем парке… в том же Ботаническом саду неподалеку. Нет, все нацелено на дом в Останкино.

Агония. И вдруг в окне он видит меня: как я трясу оконную решетку, звоню, колочу в дверь. И исчезаю, предоставляя ему уникальную возможность ускользнуть. Он понимает, что нельзя терять ни минуты, и все-таки прячет тело в чулан. Что из этого следует? Во-первых, что чулан, всегда запертый, сейчас открыт (обстоятельство, прямо указывающее на Анатоля — «царство Анатоля»). Во-вторых… «во-вторых» не понимаю. Если не философ (как я чувствую, несмотря ни на что), способный в потусторонних своих фантазиях отнести мертвую хоть сразу на кладбище… если не философ, а человек трезвый, все заранее обдумавший? Тогда мне его действия непонятны, ведь рано или поздно чулан отопрут, хотя бы он и унес ключ. А он его даже не унес, даже не запер дверь. Судя по всему, мне придется согласиться с неопровержимой виновностью Анатоля.

Но как же так: убить, спрятать — и украсть куколку и самогонку? И забыть про открытый чулан (куда, как «в черную бездну», срывается Генрих)? Пожалеть старуху перед иконой, решив вернуть принцессу? Сидеть с нами за столом, иронизировать, зная, что рядом за стенкой задушенная им любимая женщина? На все эти вопросы можно дать один вполне разумный ответ: Анатоль, как многие стопроцентные алкоголики, страдает провалами памяти.

Да. но о каком провале может идти речь в такой ситуации: он вносит убитую в чулан, кладет на пол, покрывает занавеской и берет с полки игрушку, чтобы подарить невесте! Тогда Анатоль не просто алкоголик с сильным психическим сдвигом, а стопроцентный сумасшедший.

На этом можно пока поставить точку (многоточие) и обратиться к собственным проблемам. Скоро девять. Где Люба? (вышел в коридор, опять постучался к Донцовым — опять безнадежно… а дверь-то не заперта: темно… свет… никого… нет ее шубки на вешалке, а вещи прибраны… странно… в «девичьей» рычит магнитофон, и тетя Май пришла — пальто и шляпка на оленьих рогах). Он никого не хотел видеть, пораженный мыслью: неужели она, как в ту ужасную пятницу, пошла с мужем отмечать выгодный контракт? Быть не может!

Заставил себя пройти в сарай. Та же картина. Когда все это кончится? Какой бесконечный день, бесконечный вечер… Зачем он не сказал: «Сейчас!» Она этого ждала, этого хотела. И я хотел. А разыгрываю дурацкую роль сыщика, ведущего следствие, которое яйца выеденного не стоит: убийство на пьяной почве… Кстати (вспомнил, вошедши с веранды в кабинет), зачем в воскресенье Анатоль пытался проникнуть ко мне? Взять венок на память? Но он вроде бы не знал, что венок у меня… Зачем я требую какой-то логики в поступках человека безумного? — пытался Саня отвязаться от избранной роли, но воображение вновь и вновь возвращалось к сцене «нечеловеческой»: Анатоль на коленях перед трупом. «Теперь ты успокоишься наконец» (словно продолжая предсмертный разговор: в покое — успокоишься). Кто-то проносится мимо — во тьме, как показалось Анатолю. Что подумал бы он — кабы был невиновен? Что сбежал убийца — несомненно. А ему это в голову не пришло: какое-то существо, «собственный демон»… Что дальше? Куда он дел мертвую? Я похвастался раскрыть тайну сегодня же и покончить с кошмаром. Ну, еще усилие, ведь я знаю — подсознательно.

В дверь постучали, возникла Настя.

— Сань, чай пить будешь?

— Спасибо, Настюш, неохота.

— У тебя почитать ничего нету?

— У меня нечто философское, а тут… Божий мир. Ежели тебя интересуют бабочки, например…

— Мне в жизни, знаешь, какие «бабочки» встречались? Не приведи Господи! С одной вон никак не расстанусь, переехать некуда. Здесь — жуть!

— Да? Ты так считаешь?

— Сань, найди скорей убитую, а то мы спать боимся, даже как-то объединились.

— Искал. Помнишь, ты ночью кого-то в саду видела? Я и был, с фонариком.

— Фонарика не было… не помню. А что-то двигалось, тень…

— Во сколько, помнишь?

— Не слишком поздно, мы еще не легли, объяснялись… «бабочки». Бабочки с картинками?

— С великолепными, и живопись, и фотография.

— Давай.

Он подошел к полке над диваном, вспомнив вслух: «Да, я узнаю тебя в Серафиме при дивном свиданье, крылья узнаю твои, этот священный узор» — взял огромный фолиант, поднес Насте (она ушла), задержался у двери — в этом определенном ракурсе показалось: в образовавшейся щели блестит что-то, какой-то черный предмет… Подошел, пошарил, с пружинным всхлипом свалились на диван два «труда»: на полке за книгами стояла лаковая туфелька. Трясущимися руками он освободил всю полку: ничего. Опустился на стул, глаз не сводя с удивительной находки.

Туфелька казалось миниатюрной, почти детской. Опасаясь почему-то до нее дотронуться (никак, подсознательно сработала сакраментальная заповедь про отпечатки пальцев!), он кинулся к чемодану, достал свою собственную туфлю (из единственных «парадных»), поставил рядом. «Дистанция огромного размера» (а размер у меня обыкновенный — сорок второй). По-моему, таких крошечных ножек судьба не подарила ни одной из женщин в нашем доме… что я буровлю! Какая женщина будет прятать обувь в библиотеке!

Спокойно. Допустим, это туфелька балерины — как она сюда попала?.. Ума не приложу. С бабочками более-менее ясно (мой сон, стихи) — фолиант на полке слегка выдавался вперед (как и два, стоявших рядом), нарушая ровный книжный строй и чисто зрительно привлекая внимание.

Господи Боже мой! Золушка и Принц. Как я подумал вчера на Сретенке: жутковатая пародия… Легконогая Сандрильона в полночь в спешке потеряла… это туфелька мертвой. Я уверен. Значит, она была здесь в кабинете? Или забыла год назад? Одну? За книгами? Ерунда! Туфлю кто-то спрятал или подбросил. С какой целью? Не понимаю, в голове бешеная круговерть, не могу собраться с мыслями…

Спокойно. Если тем воскресным вечером кто-то пытался проникнуть сюда за туфелькой, значит… Что это значит — штучки Анатоля? Как он кричал: «Демоны погребения!» Какой неожиданный нетривиальный образ. Ну, вспомни, вспомни. Так: «Неприкаянная душа требует успокоения, погребения». Опять! Наконец: «Если она погибла в саду, то и успокоиться ее душа должна…» Он не докончил, а тетка — словно в унисон: «Вышла в сад — и будто в воду канула». И вот: Настя в саду видела не меня.

Я вышел в сад… Восстановим мои действия по минутам. Без десяти одиннадцать я вышел в сад. Генрих (проплутав в переулках) спустился в метро без десяти двенадцать. С фонариком я осмотрел, как писали в старину, «каждую пядь» — никаких свежих следов. И занялся сараем. Тут посмотрел на часы: четверть двенадцатого. Долго копался в хламе и перебирал штабеля дров. Долго: из сарая я выбрался в двенадцать. Стало быть, я потерял сорок пять минут. Слишком долго, как теперь выясняется.

Что, тем временем, происходило в доме? Донцовых еще не было, тетя Май была погружена в молитву и вообще недослышит. Девицы выясняли отношения под магнитофонные стоны. Да, еще «тяжелый рок»! И сад, и даже нутро сарая были заполнены «роковым» скрежетаньем. Анатоль стоял на коленях. «Теперь ты успокоишься наконец». Это так. Наверное, он ничего не рассчитывал, не до того ему было, однако «демоны погребения» предоставили ему почти час — и он им воспользовался.

А потом наступил Покров. Милосердный Покров Богоматери (потемневшая старинная икона в восточном углу). Ночь заполнилась чудесным свечением, и земля покрылась великолепными коврами. «Блестя на солнце, снег лежит»… Нет, сизая мгла, туман, туман и кружащаяся над садом ворона. Да, было так. И Анатоль точил лопату.

Словно во сне, Саня вышел в сад, зажег фонарик. Прыгающее пятно, стволы, обнаженная земля, останки снега… По мере приближения к границе сада и огорода шаги замедлялись, замедлялись… Наконец он остановился, выключил фонарик. Довольно долго стоял, привыкая к ночи, преодолевая (пытаясь преодолеть) совершенно реальное, всеохватывающее, чувство страха. В чем дело? Никогда не боялся мертвых. Однако сделать последнее усилие — найти могилу — казалось невыполнимым, невозможным.

В ночном саду начали проявляться четкие очертания деревьев, кустов, изгороди, проступила в небе и будто приблизилась крыша сарая, резко выделились снежные пятна — ровные круги под яблонями. А один круг — ближе к огороду — как-то назойливо. вызывающе нарушался, в свою очередь, пятном черным. Саня подошел, остановился невдалеке, напряженно вглядываясь. забыв про фонарик, ощущая трепет сверхъестественный.

Под яблоней навзничь лежал человек. Женщина. В черном. Он ее выкопал? Надо нагнуться и посмотреть. Саня встал на колени. протянул руку, пальцы погрузились в нежнейший шелковистый… что это, Господи? Схватил за плечи, опустил, еще не веря. Включил фонарик, еще не веря. Мертвое застывшее лицо. Моя Любовь.

ЧАСТЬ II НЕУМЕСТНОЕ СЛЕДСТВИЕ

— Подытожим ваши и другие показания. — сказал следователь — майор, немолодой, измотанный («59 дел веду в данный момент», — пожаловался между прочим). — В мае 88 года Нина Печерская поселяется в доме номер пять по Жасминовой улице, где знакомится с Анатолием Желябовым. О характере их отношений можно сказать так: он увлечен, она, судя по всему, взаимностью не отвечает. Их связывает не любовь, а смерть. Это не книжный оборот, а констатация факта. И я это докажу. Спустя пять месяцев Печерская внезапно съезжает с квартиры.

— Вы установили, где она проживала год? — спросил Саня безучастно, по инерции следуя навязанной ему кем-то ненавистной роли — роли проклятой и опасной, которая, вероятно, привела к гибели его любимую.

— Представьте себе, нет. За две недели до исчезновения она подала заявление об уходе (в молодежном клубе) — безо всяких мотивировок, «по собственному желанию». Родных в Москве не имеется, прописана была у бывшего мужа-вот все. что удалось установить. По словам свидетеля Викентия Воротынцева. он и подсудимый видели ее на садовом участке дома номер пять 16 августа в обстановке, так сказать, романтической. С этого момента Желябов (страдающий запоями и, соответственно, психическими депрессиями) начинает принимать ее за… затрудняюсь даже сказать… за выходца с того света. Такой образ жизни в конце концов закономерно приводит к полному помрачению сознания — белой горячке.

— Он в «психушке»?

— В психоневрологическом диспансере. Пока что в состоянии шока: бессвязный бред. Тем не менее это дело — с виду довольно запутанное — продвигается успешно. Подчеркиваю: в основном благодаря вам. Вот почему именно с вами я хочу восстановить всю картину. Итак. 13 октября — уже 89 года — Нина Печерская приходит в дом номер пять.

— Как вы думаете, у них была условлена встреча?

— Пока вопрос темный. Из ваших показаний про общение с Желябовым я выделил три существенных момента — три его фразы: «она пришла умереть», «я ждал ее, все время ждал — в высшем смысле» и «я трус, я должен был уйти за нею». Ну и бесконечные вариации на тему «теперь ты успокоишься наконец», многозначительно перекликающиеся с предсмертными словами жертвы: «в покое».

А что означают «белая рубашечка, красный чепчик»?

— Точно установить не удалось. По свидетельству Жемчугова, бывшего мужа, в таком наряде она танцевала Красную Шапочку еще в училище. Кража куколки и самогонки как будто входит в противоречие с серьезным смыслом их свидания. Но условились они или не условились — он ее убил. Это главное.

— А мотив?

— Вам мало белой горячки?

— У него был какой-то перемежающийся бред. То он производил впечатление человека разумного, то…

— Возможно, он был «сдвинут» по одному пункту — этому самому. Но я себе жизнь не облегчаю и до мотива, кажется, добрался. Нет, не банальная ревность; хотя, как верно подметил Воротынцев, она уехала с Жасминовой, по-видимому, к мужчине.

— Почему тайком?

— Может, он женат, например.

— Ну, в наше время развестись…

— А он не хотел, например. Это обстоятельство побочное. А вот ее облик, как явствует из показаний Арефьевой, весьма и весьма противоречивый, изломанный, я бы даже сказал, исковерканный. Это обстоятельство как раз существенное.

— Тетя Май вообще не доверяет женщинам.

— Она никому не доверяет — и правильно делает. Ваша тетушка женщина нервная, но очень умна и наблюдательна. Вот как я все представляю. Увидев уходящую на банкет Любовь Донцову, Желябов идет домой, крадет куколку и самогонку, относит к себе в комнату. Потом выходит на крыльцо с «подарком» для невесты и встречает Печерскую (заметьте, та тоже в курсе, что хозяйки 13 октября не будет дома). Они проходят в ее комнату, более отдаленную от развлекающихся студентов, чем комната Желябова (он мог слышать звуки магнитофона). Она садится в кресло, между ними происходит разговор, обрывок которого слышит из форточки Анастасия Макарцева.

— Почему она принесла венок?

— Это один из ключевых моментов. Вот моя версия, судите сами. Венок, надо думать, выпал из ее сумки. Этот кооператив мы нашли практически сразу (на Садовом кольце, до ВДНХ ехать по прямой). Ритуальные принадлежности, фирма «Харон».

И они ее помнят: долго выбирала и купила венок в ту самую пятницу в четвертом часу.

— Значит, венок на могилу?

— Или на урну с прахом. Сама урна замуровывается в стене, тут же на выступающей полочке устанавливается гипсовая имитация, на которую и вешается венок. Венок наводит на серьезные размышления.

— Да? — пробормотал Саня так же безучастно.

— Эта пара, по свидетельству Арефьевой, в бытность свою на Жасминовой улице, любила разговорчики о самоубийстве. Вы не представляете, какой великий и дикий вал самоуничтожения сейчас надвигается, идет — в разрушении всего и вся, конечно. Бесцельность жизни, жестокость жизни и тому подобная декадентщина.

Саня взглянул на майора с проблеском интереса.

— Я таких встречал, — пояснил тот философски спокойно. — Декадентов. «Она пришла умереть», — он сказал. То есть не исключено, что они задумали совместное путешествие в лучший мир. Он ее убивает, а сам в последний момент трусит: «Я трус, я должен был уйти за нею». Вполне распространенный феномен. Теперь понимаете подоплеку и мою уверенность, несмотря на отсутствие показаний подсудимого?

— Да. Но почему он не застрелил ее из пистолета, тем более что пистолет с глушителем?

— Главное, что вы вспомнили про него. Это обстоятельство крайне важное, устанавливающее неопровержимую связь между двумя убийствами.

— Между двумя! — повторил, точнее вскрикнул Саня в отчаянии: ненависть к убийце пробудилась вдруг и заставила очнуться. — Когда я обнаружил рядом с ним в сарае пистолет, я ощутил… не знаю… какой-то толчок. То есть… в общем, я тогда не сообразил. А потом вспомнил, поднялся на крыльцо, взглянул в окошко и вспомнил: на столике на кружевной скатерти лежал полускрытый портьерой предмет — черный, матовоблестевший. Ассоциирующийся для меня со смертью. Это был пистолет. Наверняка тот самый.

— Наверняка, — согласился майор. — До свободной продажи оружия мы еще не дошли. На пистолете отпечатки пальцев подсудимого и ваши. С барабаном, 7-зарядный, 76 калибра, системы «наган».

— Разве они еще функционируют?

— На вооружении ВОХР — вневедомственной охраны. Происхождение его мы установили сразу по регистрационному номеру: был похищен из дежурки в Подмосковье по Ярославской дороге два года назад. Дальше следы его теряются, и как он попал к Желябову, неизвестно. Но вполне объяснимо: тот вращался в кругу всяческих подонков-собутыльников. Продавца мы пока не нашли, честно говоря, и надежды мало.

— Почему он ее не застрелил?

— В комнате хозяйки остались бы следы крови.

— Но если речь идет о «совместном уходе», как вы сказали, не все ли равно…

— Он же испугался, струсил и стал заметать следы. Сообразил, например, что по принцессе его сразу вычислят…

— Но пистолет с глушителем. Идти на самоубийство…

— Может, такой продавался. Вместе с глушителем… Вы спрашивайте, спрашивайте. Отвечая на ваши вопросы, я проясняю свою версию.

Но энергия ненависти у Сани уже иссякла, он уточнил вяло:

— Почему он сначала запер чулан, не подложив куколку? И вообще: зачем он туда унес мертвую?

— Ну, это очевидно. Чтоб тело не сразу обнаружилось, тащить в свою комнату — студенты напротив: ночью он ее закопал. Вы же сами слышали — и сделали верный вывод: «успокоиться ее душа должна в том же саду». Ну и концы в воду не отвечать за убийство. Что же касается игрушки — да просто поначалу забыл, думаю. И у здорового человека от такой истории волосы дыбом встанут, не то что у больного… Увидел невесту, вспомнил про подарок в штанах — и назад. А тут вы, хозяйка, студентки, полон дом.

— Но как естественно он себя вел!

— Провалы в памяти, что вы хотите от многолетнего алкоголика? Однако — улики. Пистолет, который вы видели в момент первого преступления и сразу после второго. Сумочка убитой, обнаруженная в могиле, с отпечатками пальцев Желябова.

— А вам не кажется подозрительным, что на сумке нет отпечатков пальцев самой Печерской? Только Анатоля.

— Не кажется. Может, он хотел похитить сумку, стер следы, а в последний момент все-таки кинул в яму. Вы требуете от него разумности? А перед нами дело почти фантастическое по духу. Запомните раз и навсегда: умопомрачение нередко сочетается с хитростью. Возьмем, к примеру, обувь убитой…

— Да! — воскликнул Саня. — Как вы объясните, что туфелька очутилась за книгами? Тоже «декадентскими» штучками?

— А почему бы и нет? При эксгумации трупа, как вам известно, на правой ноге обнаружена туфля, парная к той, что вы нашли. Возможно, он взял ее «на память», так сказать. Не удивляйтесь, у людей с патологическими отклонениями…

— Я уже ничему не удивляюсь.

— Но вероятнее всего, туфля упала с ноги в саду… тоже мне Золушка, как остроумно подметил Воротынцев. Только юмор-то черный. Хорошо, потерял на могиле или по дороге, все происходило в темноте. А дальше? На каблуке, точнее, между каблуком и набойкой, застряли мельчайшие частицы земли, идентичные с почвой садового участка. Но при этом туфля тщательно протерта, никаких отпечатков…

— Вот видите! А на сумке…

— Сумка, по его мнению, бесследно канула в могилу. А туфлю он подкинул вам. Вот как я мыслю. Наутро после погребения подсудимый идет в сад — проверить, не осталось ли следов. Тут редкое везенье — снег. Под снегом выделяется какой-то предмет. Поднимает: туфля. Ну, прячет где-то. Бесценная улика. И после первого разговора с вами (помните, лопату точил?) решает запугать вас, запутать, ну. разыграть — с него, судя по всему, станется.

— Значит, вечером в воскресенье он прокрался в кабинет, чтоб спрятать туфельку?

— Надо думать. Вы же слышали шаги.

— Да, шум… — Саня задумался, пытаясь вспомнить в подробностях. как они сидели в Настей, как за спиной… нет, не могу сосредоточиться.

— Не сомневаюсь в его негативных чувствах к вам. Вы ему рыли яму. извините. И потом: не забывайте про его настрой… так сказать, потусторонний: некто хочет потревожить покой мертвой.

— Покой мертвой, — повторил Саня задумчиво. Меня мучает это слово: «покой».

— Понимаю. Вы своею деятельностью…

— Будь она проклята — эта моя деятельность! — вырвалось у Сани.

— Вы вините себя во второй смерти! — проницательно уточнил майор. — Напрасно. Рассуждая психологически…

— Ваша психология, — перебил Саня, — как уже замечено классиком, «палка о двух концах».

— Совершенно верно. Кабы не второе убийство — именно оно проясняет подоплеку первого, «в тумане», образно выражаясь, и выдает преступника с головой.

— С безумной головой.

— С безумной, да. На сегодня нам придется кончить…

— Нет уж, давайте дойдем до самого конца, — сказал Саня с отвращением. — Чтоб никогда больше к этому не возвращаться.

— Не могу. На мне 59 дел, как я вам уже говорил. Завтра похороны, Донцов упоминал. Во сколько?

— В три часа.

— К девяти прошу ко мне.

* * *
— Отдаю должное вашему уму, интуиции и энергии. И все-таки, признайте, вы дилетант, любитель, — рассуждал майор с сочувствием, — потрясенный видом жертвы. Двух жертв! Если бы речь шла о человеке нормальном, действующем с заранее обдуманными намереньями, я бы согласился с вами: Любовь Донцова, покинувшая дом за несколько минут до преступника, могла что-то заметить. Что-то, изобличающее преступника. Заметить — но до поры, до времени не отдавать себе ясного отчета. Вот причина ее гибели, так?

— Она предчувствовала гибель, ей приснился сон…

— Александр Федорович, не усугубляйте фантастический колорит происшедшего.

— Хорошо. Она заметила мужчину, — повторил Саня монотонно (с «мужчины в тумане» и начался их сегодняшний допрос). — В длинном плаще серого, белесого, стального цвета… ну, любого из этих оттенков. Нечто подобное видел год назад Генрих, наблюдавший свидание в саду. Наконец, из показаний Владимира вы знаете, у кого есть такой плащ.

— Мы знаем, у кого есть такой плащ, — согласился майор. — Но мы знаем также, кто убил Донцову. Кто?

— Анатоль, — заявил Саня, вновь ощутив прилив энергии-ненависти.

— Вот именно. После тщательной проверки (проверки ваших же подозрений) мною не обнаружено даже намека на связь Воротынцева с балериной. Он въехал в дом по рекомендации Донцова через двадцать пять дней после ее исчезновения. До тех пор, как свидетельствует Арефьева, в доме на Жасминовой не бывал. Холостяк, отношения с женщинами, скажем, непринужденные, увозить Печерскую тайком не было никакой надобности. Вам этого мало?

— Достаточно.

— А о виновности подсудимого в данном случае свидетельствуют факты объективные и неопровержимые. 18 октября вы вернулись домой в седьмом часу?

— Двадцать минут седьмого.

— Примерно в шесть Донцова разговаривала по телефону с мужем, как показали студентки. Это вполне согласуется с данными экспертизы: она была убита где-то сразу после шести. И муж, и Викентий Воротынцев находились в это время в своей фирме.

— Точно? Младший компаньон на этот раз не отлучался в банк?

— Мы проверили. С четырех до семи Донцов вел переговоры с заказчиками с Урала в своем кабинете, Воротынцев сидел у себя над составлением документации. Подчиненные видели Воротынцева и слышали голоса из кабинета шефа — до шести часов, когда работа в фирме закончилась. Примерно к восьми оба компаньона и уральские гости прибыли в ресторан.

— Что ж. Вика в этом случае чист.

— Александр Федорович, вы мне рассказали… несколько бессвязно, что вполне понятно. Повторите для протокола.

— Еще не заходя к себе в кабинет, я сразу постучался к Донцовым.

Майор взглянул с любопытством, Саня после некоторого молчания (собравшись с духом) счел нужным пояснить:

— Она мне помогала, я с ней советовался.

— А, так вот откуда вы выводите, что она погибла как человек, слишком много знающий. Тогда логично было бы «убрать» вас. Не вините себя ни в чем.

— Оставьте мне хоть это! — сорвался Саня. — Мое собственное! — (и сверкнула мысль-молния: «Вот и Генрих не хотел отдавать «свое собственное»! Потому мы опоздали!»). — Извините. Я сидел в кабинете и размышлял. Загадка исчезновения мертвой начала постепенно проясняться. Но я не верил, что этот ублюдок убийца. Чай под абажуром… философ никак не вписывался в схему…

— Но теперь-то вы…

— Да. Теперь — да. Два раза я входил в сарай: он был мертвецки пьян.

— И вы не обратили внимания, что в саду…

— Нет. Нет! Это было в стороне, ближе к огороду, рядом с могилой, а я шел напрямик… и был сосредоточен на другом. Хотя еще накануне вечером, — продолжал Саня с отчаянием, — мог бы осознать опасность смертельную, исходящую от маньяка. Если б я видел у него пистолет!

— В темноте вы, естественно…

— Да нет же! Горела керосиновая лампа.

— Пистолет был наверняка на его лежанке под тряпьем.

— На лежанке под тряпьем, — повторил Саня послушно, точно ребенок.

— Еще раз говорю: умопомрачение вполне совместимо с хитростью. При свидетелях он пистолетом не размахивал.

— Пистолетом не размахивал, — опять повторил он, не вдумываясь: события того вечера обрушились вновь и увлекли в черно-фиолетовый сад, где под яблоней…

— Во сколько вы вышли в последний раз?

— В девять, — простой вопрос и точный ответ возвратили в реальность — в унылую казенную комнату. — Обнаружив туфельку, я принялся по минутам восстанавливать свои действия в ночь пятницы. Генрих видел в чулане труп (и Анатоля) в начале двенадцатого. В начале первого там была только тетя Май. На улице прямо под фонарем гремела свадьба. Сорок пять минут я провозился в сарае, причем уже после безрезультатного осмотра участка. Вывод напрашивался сам собой.

— И вы отправились искать место захоронения.

— Отправился. Впервые он увидел ее майским утром, в цветах и бабочках, она шла меж деревьями с огорода.

Саня замолчал. Она шла меж деревьями по первому чистейшему снегу — такой он запомнит ее навсегда. И снег — с черно багряными пятнами в мгновенных фотовспышках… сгустками, лужами крови.

Драгоценный Покров.

Сквозь свет и сумрак воспоминаний донесся голос следователя:

— …и ваша гипотеза блестяще подтвердилась.

— Тогда я про все это забыл. Не знаю, сколько я стоял на снегу. Бросился в сарай, стащил Анатоля с лежанки. Что-то упало со стуком. Поднял — пистолет. Я бы, наверное, выстрелил… не знаю.

— К счастью, все пули были расстреляны, констатировал майор сдержанно. — Вся обойма. Чтоб, значит, наверняка. Стрелял с пятнадцати метров. В собственный призрак, так сказать, в горячечный кошмар. Следов в саду множество…

— Мы все выходили накануне.

— Но от его калош хорошо просматриваются — к могиле. На земле и на снегу. Потом пошел в сарай за той же лопатой (закопать второй труп), лопата стояла прислоненная к изголовью лежанки, на рукояти его же отпечатки. Рядом на полу початая бутылка. Очевидно, глотнул и забылся. Если вылечат — стопроцентная «вышка». В общих чертах дело можно считать завершенным. И вот еще что (это не для протокола): предупредите свою тетушку, чтобы она больше… не шалила. Исходя из трагичности происшедшего, ее оштрафовали минимально, но взяли на заметку. Если история с самогоном будет иметь продолжение…

— Не будет. Обещаю.

* * *
Их было всего трое. Трое мужчин в обширной пустынной зале, в окнах которой внезапно вспыхнуло неуместное солнце. Прощание на исходе (будем надеяться) эры атеизма: без батюшки, без молитвы, без надежды. Нет, нет, всегда есть надежда… Кому я это говорил? И кто ответил: «Не всегда»? Убийца! Саня чуть не застонал в нестерпимой муке, и в душе сами собой ожили слова вечные: «Ныне отпущаеши рабу Свою. Владыко, по глаголу Твоему…» Распорядительница в казенном трауре с глазами пустыми (словно вестница небытия) произнесла что-то, указывая на гроб. Приглашает прощаться. Владимир вдруг закричал бессвязно, забился. Вика охватил его за плечи, шепча на ухо. Грянула с металлическим привкусом музыка. Надо бы уйти, не приходить вовсе (он здесь посторонний — более того, виновный, в их глазах). Виновный, виновный — но не трус и не предатель. А, да что теперь… ничего не имеет значения, кроме этой вот муки. Он не подошел, не посмел, стоял поодаль, как прикованный. Крышка захлопнулась. Викентий Павлович забросал ее цветами-ворох последних пышных хризантем. Служитель подтолкнул катафалк с гробом, и он медленно поплыл по рельсам (все здесь было омерзительным), поплыл за занавес из черного бархата, исчез, низвергнулся в печь огненную.

Он не помнил, как вышел из крематория на кладбище, пошел куда-то по дорожке с ощущением безнадежности, бесповоротности (молитва не помогает, недостоин). Шел, покуда на пути не выросла стена. Да, та самая железобетонная стена с замурованными урнами… А веночек?.. Не забыть… Он же предназначался для другой! Что это со мною?.. Саня невидяще вглядывался в даты, в лица на фотокарточках, еще живые, но уже мертвые. И ее прах скоро будет замурован — и я буду приходить к этой стенке? Все казалось противоестественным, и почему-то вспомнились бабочки Божьего мира. «Да, я узнаю тебя в Серафиме…» За спиной раздался негромкий голос младшего компаньона:

— Александр Федорович, вы едете?

— Куда? — Саня обернулся. Вика в голландском плаще.

— Домой. Я завожу вас с Володей на Жасминовую, а сам по делам, заказчики вечером отлетают…

— О чем вы?

— Мне не хочется сегодня оставлять его одного. Провожу клиентов и подъеду. Володя человек мужественный, без сомнения, но подобные обстоятельства хоть кого с ног собьют. Не правда ли?

— Правда.

— Своей ошеломляющей неожиданностью. Чего-чего ожидать, но этого… — Вика огляделся с тоскливым недоумением. — Поедемте?

— Я полагаю, мое присутствие ему тягостно.

— Да бросьте. Как вы можете отвечать за действия маньяка? Так уж было предопределено.

— Кем?

— Ну не нами же… Судьбою. Высшим Судиею — ежели Он есть. Или существом противоположным — этот есть. Выбирайте.

Всю дорогу в машине (Вика за рулем) они промолчали. В голове билась главная мысль этих дней: почему я не сказал «сейчас», почему мы не уехали в ту же ночь? И представилось: как они бесшумно прикрывают за собой дверцы-решетки, спускаются в сад и исчезают в многомиллионном мегаполисе… Что-то мне все это напоминает. Да, история балерины. Принц не найден — и черт с ним! Я уже закаялся лезть в чужие дела — но как спастись от нестерпимой муки?

Способ — не спастись, но забыться — был найден пасующим перед тайной смерти человечеством давным-давно. Что и продемонстрировал Викентий Павлович, выгрузив из кейса на письменный стол водку в убойном количестве и бутерброды (Саня предложил кабинет, младший компаньон с удовлетворением поддержал, Владимиру было, кажется, все равно).

Когда Вика ушел, пообещав «как освобожусь — вернусь», они сели: Владимир в ее диванный уголок, Саня за стол. Все молча. Одним, одним-единственным были одержимы они сейчас, да говорить об этом невозможно! Жить невозможно.

Саня вскочил, прошел на кухню за стаканами… в безмолвии замершего дома, в котором — показалось, притаились — еще трое, три женщины. Никто из них не вышел к ним навстречу, не подал голоса. И девичий магнитофон молчал.

И выпили молча. В саду погас последний скудный луч. и сразу потемнело. Этот ужасный сад и дом. надо бы отсюда уехать — да как бросить тетку? Потяну еще неделю-другую…

— Надо отсюда уехать, — сказал Владимир.

— Вы уже купили квартиру? — спросил Саня, чтоб поддержать разговор, не вдаваясь в подтекст.

— Нет. Она мне теперь не нужна.

В сдержанной холодноватой интонации уловилась острая безысходная боль. Владимир продолжал отстраненно:

— Я привык жить «на перекладных». И «буржуазные» блага мне особенно не нужны. Связался с коммерцией из азарта, как от спячки проснулся — а вдруг?.. Что-то новое.

— Будете продолжать?

— Свою лавочку-то? Не знаю. Все равно.

Снова выпили.

— Саня, вот скажите. Я ничего не понял. Ни-че-го. За что он ее убил?

— Потому что он некрофил! отрезал Саня с ненавистью, найдя, как показалось, точное словечко (из оглушительного оцепенения пробуждали его два чувства — ненависть и жалость, — обращенные к одному лицу: убийце).

— Как некрофил? Вы что?

— Ну не буквально. Он же поглощен, сосредоточен на смерти… трупный аромат возбуждает — современный симптом.

— Он их перепутал? Умершую и живую?

— Вы ж его сами видели — за день до этого. И я, идиот! залпом выпил водку, как воду: не действует! — Идиот! Его надо было срочно изолировать, а я…

— Вы ж не знали, что он задушил ту!

— И не знаю! И не понимаю до сих пор, как любовь может быть извращена до последнего предела. Успокоить — убить. Из любви! Оказалось, и это возможно.

— Я ее любил, — сказал Владимир, как-то забывшись, с потрясающей откровенностью. — Как только увидел — сразу. Как будто знал всегда — и вдруг узнал. Как там-«при дивном свиданье…»

— «Бархатно-черная… да, я узнаю тебя в Серафиме при дивном свиданье, крылья узнаю твои, этот священный узор».

— И тут мне делать нечего, — заявил Владимир («тут», понял Саня, на земле). — Знаете, что такое «делать нечего»?

— Знаю!

— И ни на какое «дивное свиданье» я не рассчитываю. А вы?

— В отличие от Набокова я не уверен, что попаду к Серафимам.

— Давайте выпьем.

— Вы меня простите, Владимир.

— За что?

— Своей идиотской суетней я. возможно, ускорил развязку, — произнес Саня с величайшим усилием.

— При чем здесь вы! — закричал Владимир. Я! Я сам отделался народной мудростью: утро вечера мудренее. Коммерция, будь она проклята! Не в вас дело.

— Мне от этого не легче! — горячая волна накатила наконец, разливаясь в крови, суля передышку. — От вашего снисхождения.

— Обойдется. Вы человек посторонний.

— Я не посторонний.

— В смысле «все люди — братья», что ль? Обойдется. Вы литературовед-сыщик и все знаете.

— Говорю же, ничего я не знаю.

— Неужели?

— Например, я не знаю, кто такой Принц.

— Какой еще…

— Тот самый. К которому ушла Золушка. Ну прямо в тумане растворился!

— Золушку кремировали, сказал Владимир сухо. — Всех кремировали. Что вам еще надо?

— Что-то делать. — Саня вскочил и зашагал взад-вперед по кабинету. — Что-то делать. Знаете, — признался вдруг, — иногда я жалею, что все пули в нагане были расстреляны.

— Пристрелили б Анатоля? — уточнил Владимир с острым интересом. — Нет, не смогли бы. И я бы не смог. Даже если от этого зависела бы жизнь.

— Чья жизнь?

— Ее, моя — все равно бы не смог.

Зазвонил входной звоночек, через секунды отворилась дверь, и компаньон сказал с порога:

Все в порядке. Документацию вышлют с Урала. В аэропорт не провожал, прямо к вам.

* * *
В зыбко-розовом свете декорации переменились, тьма за окнами по контрасту стала совсем непроницаемой; Саня продолжал ходить, словно движением стремясь унять боль; двое мужчин на диване курили, презрев заветы хозяина — и сверху с фотографии мрачно взирал покойный владелец беспокойного дома.

— По вопросам нашего друга-майора, — говорил Викентий Павлович, — я-таки понял, что меня кое в чем подозревают. Или я… неуместно? Вторгаюсь в вашу беседу…

— Уместно, — перебил Владимир угрюмо. — Если мы не можем уйти от этого — а мы не можем! — лучше откровенность. Саня, мы вас слушаем.

Подспудно Саня ощущал некую фантастичность этих поминок, на которых продолжается неуместное следствие. Не продолжай, не лезь опять в это дело, предостерегал внутренний голосок, будет еще хуже. Куда уж хуже?.. Надо снять этот фантастический покров, обнажить пружину действия и поставить наконец точку.

— Ирония заключается в том, — продолжал гнуть свою линию компаньон, — что я сам навел Александра Федоровича на таинственного мужчину. Своей болтовней о завязке романа. В чем и раскаиваюсь.

— В этом можете не раскаиваться. О завязке поведал Генрих. Мужчина существует и легко вписывается в официальную версию.

— О чем? О чем поведал?

— 13 октября в прошлом году у Печерской было свидание в саду с мужчиной в сером плаще. Генрих видел из окна.

— Любопытно, — согласился Владимир. — Очень. И вы думаете, «мужчина в тумане»…

— Но, позволь! На основании столь скудной информации подозревать… Да не был я знаком с балериной, ей-Богу!

— Погоди! Никто из нас не был знаком с Ниной Печерской, однако из-за нее погибла моя жена. Я хочу понять связь событий, поскольку «некрофильская» версия меня как-то не удовлетворяет.

— Некрофильская? — переспросил Вика. — Это интересней, чем банальная белая горячка. Некрофил-философ остроумно! Меня, пожалуй, удовлетворяет. И как в эту версию вписывается пресловутый «мужчина»?

— Вот, представьте, — начал Саня неохотно, но постепенно увлекаясь (проклятая роль сыщика не оставляет и у «смертного одра»!). — Два человека, погруженные в собственное одиночество, «несчастные». Ничего не удалось, жизнь не удалась. Обсуждают совместный «уход», может быть, смакуют сладострастно детали (восковой веночек)… есть, знаете, упоение «и бездны мрачной на краю». Вдруг женщина встречает мужчину не безвольного, не опустившегося. Не созерцателя, а деятеля. Вспыхивает инстинкт жизни: «как будто оттаяла, повеселела», по словам Анатоля. По какой-то причине связь их остается тайной. Самое тривиальное объяснение: он женат, жену оставить не желает, то есть чувства его к нашей Золушке не глубоки. Она вспоминает про Анатоля, приходит сюда в августе, но не решается — инстинкт жизни преодолеть не просто. А возможно… ведь вы ее видели, Викентий Павлович. Во сколько, не помните?

— Почти до двух мы проговорили с Анатолем. Тут, в кабинете.

— Был ли он как-нибудь особенно возбужден?

— Привычно возбужден и крепко на взводе: где-то глотнул. Грядет гибель, разрушение, русский Апокалипсис и так далее.

— Он вам рассказывал что-нибудь про Нину Печерскую?

— До «явления» ни слова. Майя Васильевна как-то упомянула мельком про ее странное исчезновение. У меня тут же из головы вон. И кабы не та августовская ночь… Я собирался ложиться, уже выключил лампу и машинально подергал дверь на веранду: запер ли. Сад был освещен луною и двигался кто-то за деревьями. Анатоль? Нет. В светлом прогале между ветками ясно увиделось женское лицо, очень бледное, показалось. Черный плащ. А главное: дома никого, кроме хозяйки и Анатоля.

— Это какого числа было? — спросил Владимир.

— 16-го. Назавтра я улетел в Палангу.

— Мы уже две недели как отдыхали в Мисхоре. Что за чудное лето… — Владимир замолчал, болезненно поморщившись.

В том-то и дело: ни вас, ни девочек. Я так и замер. Было в этом явлении и правда что-то… инфернальное. В общем, пока я отыскал в столе ключ (не сразу — на нервной почве), она пропала. Выскочил, пометался по саду, в дверях сарая Анатоль. «Вы ее видели?» — спрашивает. И преподносит целую оккультную теорию. В посмертии личность сначала освобождается от своей телесной плоти. Следующий этап — освобождение духа от плоти душевной, полупрозрачной оболочки, так называемого астрала. Если человек умер в тяжких страданиях, смертью насильственной, освобождение духа идет с огромным трудом (попросту говоря: и рад бы в рай, да грехи не пускают). И в этом своем полупрозрачном астрале умерший, бывает, является в то место, где он страдал. Отсюда — истории о привидениях. Чувствуете подтекст?

— Вот о какой «некрофилии» я говорил, — вставил Саня. — О полной духовной сосредоточенности на смерти.

— Верно. Вот тебе, Володя, связь двух смертей — в стремлении любой ценой успокоить неприкаянную душу. И антураж, соответствующий явлению: крайняя бледность, черная одежда. Словом, мороз по коже у меня — а что ж говорить о ненормальном?

— Отвлечемся от мистики, — сказал Саня. — Вы не слышали шума отъезжающей машины?

— Машины?

— Ведь шел уже третий час ночи. Общественный транспорт не работал.

— Не слышал. У метро несложно поймать такси.

— Поговорив с Анатолем, вы ушли спать?

— Не сразу. Сначала мы осмотрели участок.

— А дом?

— Нет.

— Когда вы вышли в сад, то оставили дверь на веранду открытой?

— Конечно.

— Очевидно, своим появлением вы ее спугнули. Определим этот эпизод как неудавшееся самоубийство. Во второй раз удалось.

— Значит, на 13 октября у них было все условлено?

— Кто его знает. В конце концов, она могла позвонить ему по телефону и условиться. И ключ он мог ей подобрать… или позаимствовать у вас, Владимир Николаевич. Вот только кража куколки и самогонки… не понимаю, несовместимо… — Саня тяжело задумался, как-то незаметно «подкрался» тот вечер под абажуром… «Монархистов уже разрешили? Скажите пожалуйста!» (говорил философ-убийца с ленивой усмешечкой, ни малейшего волнения — не то что на другой день у сарая). «Ежели б не рок этот… ни тебе задушевной беседы…» — Несовместимо! — повторил Саня в непонятной тоске, вспомнив еще один момент: свадьба под фонарем, Анатоль с остервенением бьет в ладоши, его шатает (перепил, подумалось тогда), лицо ужасное, больное — человек в стрессе, ведь он только что похоронил ее.

— Ничего, — прервал Викентий Павлович молчание затянувшееся. — Белая горячка излечивается. Вылечат — и к стеночке.

— Да. Если он виновен, — вырвалось у Сани невольно.

Компаньоны уставились на него в некотором остолбенении.

— Если… — начал «младший» вкрадчиво. — То есть вы допускаете мысль о невиновности убийцы?

— Он виновен.

— Ничего не понимаю!

— Вот вам мое ощущение, — сказал Саня медленно, тщательно подбирая слова. — Он виновен — как орудие в чьих-то сильных и жестоких руках. Он виновен — потому что человек, образ и подобие Божие, не смеет так опускаться. И он должен ответить — на том свете или на этом. И ответит. Но — за себя, а не за другого.

— Все это крайне странно…

— Господа, прошу прощения. Я на пределе, мне… плохо. Давайте на сегодня расстанемся.

* * *
Ему хотелось забраться под одеяло с головой и завыть от отчаяния; выражаясь высоким слогом, «предаться скорби». Раствориться в чувстве сильном и просветленном, чтоб найти хоть какое-то утоление. Не получалось, все растворялось в ужасе, и, защищаясь от него, подавленный разум бесконечно прокручивал полученную информацию. Зачем? Оставь все как есть… оставить в «сильных и жестоких руках», как он только что красиво высказался? Руки-крылья (мысленно он все цеплялся за первое убийство, боясь прикоснуться ко второму). Итак, руки-крылья, почти невидимые, но угадываемые в полумраке за креслом. Широкий черный взмах. Рукава светло-кремовой рубашки Анатоля. Какая правдоподобная версия, с крепким душком «декаданса», и как, несмотря на все правдоподобие, он в нее не вписывается. (Рукава-реглан голландского плаща стального цвета… может быть, не знаю, не рассмотрел). Отпечатки пальцев. В теткиной комнате: ее и мои — аккуратная хозяйка и слишком много времени прошло с той пятницы. В чулане «отметились» мы с нею, Генрих и Анатоль. На веночке: тети Май, мои, убитой и служащего «Харона», продавшего венок. На пистолете: мои и Анатоля («черный предмет», приснившийся Любе… нет, не могу… сейчас не могу: этот сон — последнее, что мне от нее осталось). Итак, пистолет лежал рядом с сумкой на столике, Печерской достаточно было протянуть руку… значит, она не защищалась. Еще одно свидетельство в пользу, так сказать, «совместного ухода». Человек, готовивший убийство, вряд ли выпустил бы пистолет из рук. Или его принесла она? Почему пистолет тогда не выстрелил? Анатоль испугался крови… однако поросенка к свадьбе заколол, надо думать, хладнокровно. Испугался оставить следы… стало быть, о собственном «уходе» не помышлял. И пистолет с глушителем! Что-то тут, в «декадентской» версии, не стыкуется. Чтобы понять такое отвращение к жизни, надо самому его пережить (и я, кажется, близок к этому). Чтобы понять… подсудимый в невменяемом состоянии… надо собрать побольше сведений о загадочной балерине, «женщине в черном». Вот характерный штрих — подчеркнуто глубокий, аффектированный траур: она пришла не только в черном плаще, но и в черном платье, колготках, туфлях. На ней оказались черные перчатки и черный шарф. Просто поразительно. И подозрительно. Философ, в припадке «черного юмора», спрятал в кабинете туфельку, чтобы припугнуть меня. Объяснение явно притянутое. Неужели трудно сообразить, что находка меня только подстегнет и некий призрак в саду обретет непререкаемую человеческую, женскую, реальность? Наш общий со следователем вывод: Анатоль подложил туфельку в тот воскресный вечер, когда мы с Настей сидели на веранде. Ну-ка вспомни: я услышал скрип двери — вскочил — легкий шум — бросился в кабинет — опять скрип двери. За прошедшие две-три секунды, не больше, туфельку не успели бы спрятать в полной тьме за книгами — это факт. Кто-то приходил ее забрать, а я помешал.

Как там в сказке? Действие чудесной силы окончилось, произошло превращение, Золушка растеряла свои вещицы: венок и туфельку. Пистолет упал с лежанки — «лежбище» бешеного зверя. («Бешеный зверь!» — это я орал, помню, расталкивая его). Сумку из могилы опознал служащий «Харона»: женщина в трауре купила венок и положила его в сумку, которую я видел тогда в окне на кружевной скатерти. Внутри — ничего существенного для следствия (записной книжки, к примеру, документов или ключей от дома на Жасминовой), обычные дамские мелочи: духи, носовой платок, кошелек с деньгами. На этих предметах, как и на самой сумке, отпечатки пальцев Анатоля. Опять не стыкуется! Зачем стирать отпечатки Печерской и оставить свои?

Надо признать честно и откровенно: все эти «мотивы и доказательства» гроша ломаного не стоили бы, кабы не второе убийство. Этот неотразимый факт застит глаза следователю. И мне. И я должен найти в себе силы, чтоб доказать свои собственные слова: «Он виновен — как орудие в чьих-то сильных и жестоких руках».

* * *
В результате нудных переговоров (и уговоров) по телефону Валентин Алексеевич пошел на сближение. В скверике напротив Большого театра, туманном сейчас в холодной влажной мгле, Саня сидел на лавке, глядел поверх газеты (раскрытая газета — «оригинальный» условный знак, «пароль», который предложил балерон, выросший, очевидно, на Штирлице), однако бывшего мужа Нины Печерской не признал в подошедшем юноше. Поначалу даже почудилось — мальчике, изящном, каштановолосом. Настоящий принц, подумалось смятенно. Принц в свободном длинном плаще цвета цемента. Однако!

— Меня уже вызывали и допрашивали, — с этими словами, неоднократно повторяемыми по телефону, балерон уселся рядом с Саней. — И кто вы такой, чтобы…

— Свидетель, как я вам уже говорил.

— И вам больше всех надо?

— И мне больше всех надо. Она погибла почти на моих глазах. — Саня помолчал. — Обе. Почти. Я видел агонию. И я пришел сразу после выстрелов в саду.

На миг Валентин обрел свой естественный возраст (лет тридцать), сгорбившись и как-то опустившись, потом плавно, на редкость своеобразно повел руками в перчатках, словно отгоняя «весь этот кошмар» (его собственное выражение в телефонных переговорах). Тут как будто сработала внутри профессиональная пружинка — и на Саню опять глядел голубыми глазами стройный прекрасный юноша.

— Ну хорошо, — протянул он. — 13 октября без четверти четыре я был в театре.

— На сцене?

— Ну какая сцена в четвертом часу!

— Где?

— О, черт! Везде. В гримерной, в буфете, в «курилке»… ну где еще? Меня видели.

— У вас есть машина?

— Послушайте, я даже не знаю толком, где находится ваша Жасминовая улица!

— У вас есть машина?

— Жуткое дело, — произнес балерон задумчиво. — Меня черт знает в чем подозревают, а я, как дурак, отвечаю. Есть машина. Теперь ваша очередь. Почему маньяк убивал разными способами?

— Именно это я и хотел бы понять, — признался Саня. — Для одержимого характерна сосредоточенность на одном, его цели и методы абсолютно тождественны. У нас другой случай.

— А чего вы, собственно, добиваетесь?

— Меня не вполне удовлетворяют результаты следствия. Вы вообще не знали, где жила Печерская после разрыва с вами?

— Ну как же. Мы разводились, значит, общались. Знал адрес и телефон, но в доме не бывал.

— Валентин Алексеевич, вы можете сказать, почему вы развелись?

— Я должен жить для искусства, — произнес балерон патетически, — а не для воспроизведения потомства.

— Проще говоря, вы не хотели обременять себя детьми. А ваша жена?

— Она только этого и хотела. Она не была артисткой.

— Да, я слышал о повреждении мениска.

— Ничего подобного. Ущемленное самолюбие — отсюда выдумки. Ну, не было отпущено дара, можете это понять?

— Я очень хочу понять, что за человек была ваша жена.

— Вы не встречали неудачников?

— Откуда такая враждебность, Валентин Алексеевич? Она погибла страшной смертью.

— Оттуда! — отрезал балерон, вторично «постарев». — Я не виноват в ее гибели.

Вот оно что — комплекс вины. Но в чем он винит себя? В том, что бросил неудачницу? Или дело гораздо серьезнее?.. Мне уже везде мерещатся криминальные ужасы, предостерег себя. Этот грациозный и нервный взмах рук-крыльев…

— У вас голландский плащ? — спросил машинально.

— Австрийский, — отвечал балерон с удивлением.

— Новый.

— Что?

— Плащ новый?

— Третий сезон ношу. А что, собственно…

— Очень понравился.

Балерон выразительно пожал плечами.

Да что это я зациклился на Голландии? И Генрих, и она запомнили мужчину в плаще неопределенно белесого цвета.

— Я ищу мужчину, к которому Печерская ушла год назад. Кто он? Почему скрывается? Почему уход тайный?

— А вы уверены, что он вообще существует?

— Их свидание видел студент. В прошлом году 13 октября в саду на Жасминовой.

— Я уже женился! — вскрикнул балерон. — Год назад в октябре! И счастлив.

Может, он женат, например… вспомнились слова следователя… а вот ее облик весьма и весьма противоречивый…

— Какого числа была свадьба?

— 7 октября.

— Печерская знала об этом?

— Знала.

— Откуда?

— Да мало ли у нас в театре сплетников. Знала и поздравила.

— Поздравила? В общем, вы расстались по-хорошему?

Юный принц опять превратился в мужчину, то есть помрачнел и посуровел.

— По-хорошему. А недели через полторы после свадьбы в театр является маньяк с православной бородой: где моя бывшая жена. Я к нему отнесся милосердно, даже познакомил с Лялечкой.

— Это ваша нынешняя жена? Тоже балерина?

— Никаких балерин! — воскликнул балерон нервно, чуть не со страхом. — Она географ, просто заехала за мной в театр. И я его поил кофе, а? С коньяком. Убийцу! Но тогда он производил впечатление, скорее, жалкое, чем зловещее.

— Как вы считаете, Печерская была способна на самоубийство.

— Об этом меня спрашивал следователь.

— Ну и?

— Она была способна на все, — твердо заявил Валентин.

— В каком смысле?

— В психологическом.

— Что же она вытворяла?

— Ничего. Грубо говоря: бодливой корове Бог рог не дает.

— Ее нет в живых.

— Молчите уж! Я сам и кремировал… то, что осталось. — Валентин передернулся.

Сане все противнее становился и сам балерон, и их разговор о «несчастной», о которой с восторженной жалостью вспоминал философ. И которую задушил? Невероятно! И все же Саня продолжал настойчиво:

— Поясните свое умозаключение.

— А, вечно воображала себя героиней… Жизелью, Одеттой. Знаете, я вам что скажу? Эти восторженные натуры обычно неплохо устраиваются.

— В могиле.

— Ну да… ну, — балерон сбился. — Эта вечная скорбь и трепет. Она должна была влипнуть в какую-нибудь историю, я всегда чувствовал.

— И вовремя избавились. Вы сказали, что Печерская была способна на все. Могла ли она иметь дело с оружием?

— Вы намекаете… — изумился Валентин. — Да ну, ерунда! Пистолет же принадлежал убийце, так?

— Наверно, так. Конечно, так… Просто застряло в памяти: ее сумка на столике, рядом пистолет.

— Да где б она его раздобыла? Ерунда! Вот веночек восковой — в ее духе. Тут эстетика, экстаз.

— То есть версия следователя о замысле «совместного ухода» Анатоля и Печерской вас устраивает?

— Устраивает. — Валентин поднялся. — Я хочу жить, а не копаться в останках. Прощайте, — и он пошел по аллейке, изящный, стройный, легконогий, как счастливый принц.

Что же в действительности она сказала ему в связи со свадьбой? Поздравила? Может быть. И бесследно исчезла. «Она была способна на все» — многозначительная фраза. И страх. Я ощущаю в нем… да разве в себе самом я не ощущаю страха? Чем дальше углубляюсь я в эту историю («копаюсь в останках», по мерзкому выражению балерона), в эту современную историю, фантастическую и мрачную, тем сильнее жажду… ну пусть по-книжному, я книжный червь: жажду света, воздуха, глотка живой воды. Мне противен Валентин с его комплексом вины — оборотись на себя, исцелись сам! Разве не одно-единственное по-настоящему волнует меня: почему моя любовь обернулась смертью?

* * *
Тетя Май теперь почти не разговаривала, ответит на вопрос кратко и нетерпеливо с выражением лица «отвяжись, мол». Какое-то страдание исходило от нее, и Саня не мог собраться с духом и заговорить о переезде в свою такую спокойную, представлялось сейчас, уютную — и отдельную — комнату в общежитии. Она сама вызвала его сюда — и надо же было ему явиться в тот день: 13 октября 1989 года, пятница!.. Не желала разговаривать, а как нужна была ему — нужнее всех: именно тетка, с ее опытом, энергией и проницательностью, помогла б ему раскрыть тайну Анатоля. Маньяк, алкаш, философ, извращенец, безнадежно влюбленный. С ее слов следователь выстроил свою версию о «совместном уходе», а я никак не могу ее «разговорить». «И каждый вечер в час. назначенный» — ровно в половине пятого — тетя Май уходила из дому, возвращаясь после восьми. Настигала мыслишка «проследить», но, вспоминая свою слежку за Владимиром, Саня брезгливо отмахивался: совестно, противно.

Оставшиеся в живых жильцы пока никуда не съехали — наверняка из соображений житейских: попробуй найди в Москве квартиру и ведь по октябрь заплачено. Так-то со студентками — но Владимир? Неужели не в силах покинуть место, где так нелепо и трагически погибла его жена? Затрепанный оборот «одна тень от него осталась» обретал какую-то сюрреалистическую выразительность, когда вечером входил он к Сане в кабинет (предупредив негромким стуком в дверь), садился в ее уголок дивана и молчал. Потом, перебросившись с Саней немногими словами, сухо кивал на прощанье и исчезал. В нем не чувствовалось потребности «излить душу», «вышибить слезу» и т. д. Он просто ждал, догадывался Саня, ждал, когда я отвечу на его вопрос: почему погибла моя жена?

Они помолчали как обычно, как будто налаживая внутренний контакт, и Саня заявил:

— Сегодня виделся с балероном. Внешне он подходит под категорию «мужчина в тумане».

— Прекрасный принц? — уточнил Владимир со сдержанной усмешкой.

— Вы угадали. Женственен, красив не по-мужски. Особенно руки, выразительные, нервные. И он их бережет, носит перчатки.

— Вы намекаете, что он… с «голубым» оттенком?

— Жены имелись и имеются. Детей не хотел и не хочет, сберегая себя для творчества.

— Для какого творчества?

— Танцевального. А она хотела. «Только этого она и хотела», он сказал.

— Потому они и расстались?

— Ну, по одной, даже важной, причине не расстаются. Жить с ней, по-видимому, было нелегко. Да и он, как говорится, «не презент».

— Они друг друга не любили, — констатировал Владимир угрюмо.

— Я бы ручаться не стал… но мотива для убийства балерины действительно не вижу.

— И я не вижу, — бросил Владимир, поднялся, кивнул и вышел.

И Саня следом — к соседкам. Таков и сложился ежевечерний распорядок: молчание-диалог с Владимиром, чай у девочек. По необходимости: дневная суета (имитация следствия) кое-как отвлекала; тем круче наваливалась тоска вечерняя. От ночной спасало снотворное, которым снабдили его студентки.

Оказывается, он вышел в коридор одновременно с теткой: та — с улицы, расстегивает пальто. Саня подошел, поздоровался, помог раздеться, повесил пальто и потертую шляпу из каракуля на оленьи рога. Тетя Май ушла к себе, он стоял, принюхиваясь (натуральная ищейка): знакомый, очень специфический запах от теткиной одежды. С чем для меня ассоциируется этот запах?.. Вдруг вспомнилось: черный предмет (ее сон!) — со смертью. А этот аромат… тоже, пожалуй, со смертью? Не помню. Но с каким-то переживанием — очень сильным и, кажется, чудесным.

Девочки, по обыкновению, лежали каждая на своей кровати с книжками. События той страшной ночи (когда он стоял на коленях в снегу, а потом расталкивал Анатоля с криком «бешеный зверь!» — и далее: прибытие и работа следственной группы, фотовспышки, снятие отпечатков, эксгумация трупа Печерской, обыск, незабываемое лицо тети Май, когда у нее изъяли халат со шнуром, приезд «скорой», буйствующий Анатоль, привязанный к носилкам, и так далее, и так далее, и так далее) — та ночь словно стерла случайные легкомысленные следы игривых измен и проказ; словно сразу они стали взрослыми — и ему было с ними хорошо; словно юные души подавали помощь и неясную какую-то надежду на будущее исцеление.

На столе стояли чайник на подставке, заварной чайничек, покрытый салфеткой, сахарница и три стакана. Его ждали. А за чайником, наполовину на подоконнике, лежал раскрытый фолиант с фотографическими фрагментами Божьего мира… «крылья узнаю твои, этот священный узор». Саня поморщился. На кожаном переплете остались отпечатки пальцев (вспомнил): его самого, Насти и Юли. А ведь кто-то еще должен был его коснуться — тот, кто сдвигал книгу, чтоб спрятать туфельку. На соседних «трудах» не обнаружилось ничего интересного (кроме пыли) — их, очевидно, не трогали с летней генеральной уборки тети Май. Объяснение Юли: Настя принесла книгу, вышла на минутку, я ее взяла посмотреть. Вполне правдоподобно. Что значит «правдоподобно»? Звучит двусмысленно. Уж не подозреваю ли я, что Юля засунула… дребедень! И все же не забудь: они с Генрихом, как и Анатоль, были в доме в момент убийства.

— Юля, — заговорил Саня свободно, — ну-ка вспомни поподробнее, что ты слышала в доме во время свидания сГенрихом, — с той ночи всякие «табу» на эту тему были отброшены, и сама хозяйка узнала наконец, отчего в девичьей комнате в пятницу пахло табаком.

— Ну вот, значит. — Юля слегка покраснела, взглянув на Настю (тот же прекрасный «дар смущения», до конца не атрофированный), та с интересом слушала. — У нас гудел магнитофон, но негромко. Я услышала, как Любаша бедная хлопнула своей дверью и заперла ее на ключ. Этот стук меня как будто отрезвил… ну, как это говорится, вернул на землю. Я хочу сказать, — сказала Юля решительно, — мы с Генрихом знали, что идем на подлость.

— Понятно. Восприятие было обострено, и подсознательно вы беспокоились.

— Наверное. Во всяком случае, вскоре сквозь музыку мне послышались шаги, какой-то шум. Выглянула в коридор: убийца с бутылками прется к себе в комнату, и чулан слегка приоткрыт. Возвращаюсь…

— На кровать, — подсказала Настя.

— Он мне не нужен! — отрезала Юля.

— И мне!

— Ну так не мешай следствию. Вскоре после этого что-то мелькнуло в окне (это была ты, но я не поняла). Вот тогда я взглянула на часы: без семнадцати четыре.

— Все правильно. За секунды до этого Настя услышала голос из форточки. Нина Печерская уже была в комнате тети Май с убийцей. Ты видела и слышала, как Анатоль вошел в свою комнату с бутылками. Но ты не слышала, как он оттуда вышел, чтоб впустить Печерскую. А его комната напротив вашей.

— Не слышала.

— Нет, должно быть, это не он.

— Что «не он»?

— Не он убийца.

— Ну, ты даешь! Расстрелять целую обойму…

— Я говорю про балерину.

— А я про Любашу!

— У него уже была белая горячка. Когда ж она только кончится!

— Уже должна была бы кончиться, — заявила Настя авторитетно. — Я читала кое-что, вообще интересуюсь психиатрией. У него типичные симптомы.

— Горячка возникает от длительного пьянства?

— Да. Но что-то должно способствовать: травма головы, инфекция, бессонница… Вот характерная причина, в нашем случае главная: тяжелые психические переживания. Ну еще бы — убийство!

— То есть он заболел после того, как похоронил Печерскую?

— Ну, такая идея (в саду закопать) уже свидетельствует… Наверное, он еще в августе слегка сдвинулся на этом пункте… призрак, явления. Он же продолжал пить. А убийство — окончательный толчок. Расстройство сознания, которое сопровождается очень яркими галлюцинациями. Везде враги (они у него идентифицировались с демонами), опасность, отчаяние, страх. Пристрелил, не задумываясь, — по нормальным меркам за это и судить нельзя. Колют снотворное, по рецепту Попова, например, или аминазин. После сна (долгого, часов пятнадцать) психозы обычно проходят.

— А следователь мне сказал: разговаривать с ним по-прежнему невозможно, ничего не помнит, бредит…

— Постепенно отойдет. У него наверняка «корсаковский психоз» с нарушением памяти плюс бредовое состояние. Все точно, отойдет, признается. Куда ему деваться?

— Девочки, а вы помните, о чем говорила Люба с мужем по телефону? Перед смертью.

— Я услышала звонки, — сказала Настя, — выглянула в коридор, смотрю — Люба разговаривает… что-то «да, я». Ну я и закрыла дверь.

— А я была на кухне, — продолжила Юля, — чайник ждала. Буквально я не помню, конечно, но по смыслу… Он же ее в ресторан звал, так? А она вроде отказывалась: не пойду, не хочу. Или, наоборот, пойду?.. Про какой-то голос. В общем, обычный разговор, я не прислушивалась. Если б я знала…

— Они долго разговаривали?

— Нет. Не больше минуты.

— А вы не слышали, как она вышла в сад?

— Ничего не слышали, правда, Насть? Чайник вскипел, я в комнату ушла. Мы уже следователю говорили. Какая-то привычка — магнитофон.

— Как же вы теперь без этой привычки обходитесь?

(Магнитофон с той ночи умолк).

— Так как-то.

Девочки одновременно пожали плечами, переглянулись с удивлением, словно до них только сейчас дошло, что фон их жизни переменился.

— Уже привыкли к тишине, — пояснила Настя. — Но и без магнитофона мы бы ничего не услышали, ведь пистолет с глушителем.

— Ну мало ли… крик, например.

— Да она, наверное, и осознать ничего не успела. Семь пуль.

— Этот глушитель мне покоя не дает, — признался Саня. — Как будто подтверждается первоначальное мое ощущение: подготовленное преступление, заговор зла. Идти на совместное самоубийство с глушителем — фантастика!

— Ну почему? — возразила Настя. — Вдруг после первого выстрела народ сбежится и помешает…

— Да зачем стреляться в комнате хозяйки? Вообще в этом доме? Другого места на земле нет? Нет записки, пистолет не использован. Анатоль, в конце концов, живой… Как хотите, а «декадентская» версия не выдерживает критики.

— Если он будет отрицать, что убил, ему все равно не поверят, — заметила Юля рассудительно. — Кто мог застрелить, тот мог…

— Поверят, — перебил Саня. — Если настоящий убийца будет найден.

— Сань, неужели ты найдешь?

Девочки глядели на него во все глаза, с интересом огромным, незаслуженным. Саня усмехнулся, перевел взгляд с милых лиц на окно, на раскрытый фолиант.

Эти бабочки… где они вспомнились мне так живо, так ярко?.. Да не раз в эти дни вспомнились.

— Какое у нас сегодня число?

— Среда, 25.

Неужели похороны были только вчера? Саня забылся на секунду, потом встряхнулся и принял радедорм, запив таблетку чаем.

* * *
— К сожалению, ничем не могу помочь, — говорила дама-директор, слегка подобострастно улыбаясь. — Ужасная трагедия. Ужасно. Но я ее почти не знала, — дама перешла на деловой тон. — И сразу указала следователю на возможного информатора. Наш музыкальный руководитель — Зоя Викторовна. Она аккомпанировала Печерской на занятиях. Если желаете…

— Желаю.

Директриса переговорила по селектору с секретаршей.

— Какого числа Печерская уволилась? — спросил Саня.

— С 12 октября 88 года, я сверяла по документам.

В кабинет вошла другая дама, тоже с улыбкой участия. Может быть, традиционный трепет перед «органами» (директриса не уточняла его роли — и Саня ее не разочаровывал), а может быть, и «натуральный» — перед загадкой смерти.

— Я вас оставляю.

Одна удалилась, другая села на ее место и сразу приступила к делу:

— Мы с Ниночкой не дружили (она тут ни с кем не дружила), но отношения у нас были превосходные, потому что она была удивительным человеком, тонким, прекрасным!

— Да? — Саня даже удивился.

— Говорят, мужчина проверяется по отношению к женщине. Это так. А женщина? По отношению к детям, уверяю вас. Они ее любили так же, как и она их, и долго привыкали к новому человеку. А по-настоящему, как к Ниночке, и не привыкли, и не привязались. Все это я высказала вашему начальнику. Но, кажется, он мне не поверил.

— Да? — опять повторил Саня, явно пасуя под напором целеустремленной энергии.

— Я поняла по его вопросам. Страдала ли Печерская ущербностью, тягой к самоубийству, представляете? Что за чушь?

— А почему она не танцевала на сцене? Из-за поврежденного мениска?

— Первый раз слышу. Здоровая нормальная женщина. Конечно, с виду хрупкая, но сила чувствуется в каждом движении — профессия обязывает.

— Кажется, у нее не было особого дара балерины? — уточнил Саня осторожно.

— Я в этом не очень разбираюсь. У нее был особый дар — тоже довольно редкий! — общения с детской аудиторией. Всегда жизнерадостна, весела, добра.

— Вы хотите сказать: такой она была с детьми?

— Но ведь это самое главное! Именно с детьми. Мы понимаем, — Зоя Викторовна тонко улыбнулась, — что милиция предпочитает версию о самоубийстве. Меньше хлопот.

— Я не сторонник этой версии.

— Замечательно! И передайте своему начальнику…

— Я не состою в штате.

— Дружинник? — осведомилась Зоя Викторовна.

— Свидетель. Как образно подметил майор: «дилетант, потрясенный видом жертвы».

— Бедный! — воскликнула женщина столь искренне и щедро, что подумалось: вот и меня кто-то пожалел. Да ведь никто не знает о моем действительном тайном участии — страсти, сжигающей, кажется, самую жизнь. И кажется: еще в ту жуткую пятницу я предчувствовал будущее, потому что горячился и рвался в бой.

— Ужасная трагедия! — добавила женщина; очевидно, это определение случившегося было здесь в ходу.

— Зоя Викторовна, а как она отсюда уходила? В каком настроении?

— В очень веселом. Даже когда ее вырвало…

— Что?

— На предпоследнем занятии ей вдруг стало плохо. Я выбежала за нею в туалет. Ее тошнило. «Отравилась, говорит, что-то вчера съела».

— Неужели яд? — прошептал Саня.

— Скажете тоже! На другой день явилась за документами жива-здорова.

— А вы не рассказали об этом эпизоде следователю?

— Ничего я ему не говорила! Всю голову забил своим выдуманным самоубийством. Вообще, я вам скажу… — она заколебалась. — Вы женаты?

— Нет. И не был.

— Конечно, вы молоды, опыта у вас кот наплакал.

— Может, еще наплачу, — пообещал Саня уныло.

Женщина улыбнулась снисходительно.

— Такого не наплачете. Вы никогда не сможете понять мать.

— Мать? Какую мать?

— Меня, например. Я рожала трижды, всех, слава Богу, выходила. Ну, просто поклясться могла бы, что Ниночка беременна. В начальной стадии.

Саня вдруг заволновался, что-то приоткрывалось как будто, какие-то горизонты…

— Вы хотите сказать, что она бросила работу, потому что забеременела?

— Именно этот ее поступок и свидетельствует, что я ошиблась. Видимо, отравление. Ну, какая женщина в наше время может позволить себе отказаться от оплаченного отпуска, пособий, непрерывного стажа и тому подобного?

— Женщина, имеющая весьма обеспеченного мужа.

— Да. У Ниночки его не было.

— Позвольте. При фанатичной любви к детям…

— Святая любовь! — вставила Зоя Викторовна энергично.

— Не будем бросаться такими словами.

— Но и другими не будем. В слове «фанатичная» есть негативный оттенок.

— Виноват, вы правы, — согласился Саня. — Вы говорили о глубокой внутренней связи Печерской с детьми. Как же она могла уйти от них без очень веской причины?

— Разумеется, причина была.

— Какая же?

— Мы о ней не знаем.

— Вы охарактеризовали балерину как человека веселого, открытого…

— С детьми, но не с коллегами. Может быть, из мягкости, из скромности, но… она не допускала до себя.

— А может быть, напротив — из гордости?.

— Что вы все подъезжаете… Не было в ней высокомерия. А вот изюминка была. Загадка. Я вам больше скажу: эта его Лялечка… не потянет, нет. Красотка, но…

— Откуда вы…

— Ну, в балетных кругах все известно. Он же знаменитость. Весь развод, можно сказать, на глазах.

Музыкантша оказалась идеальным свидетелем, словоохотливым, но отнюдь не глупым, подхватывающим вопрос налету. И женщина из сада, «женщина в черном» (почти нереальное, неземное существо в глазах мужчин, что-то вроде сказочной нимфы деревьев — дриады) очеловечивалась в бытовых прозаических черточках, становясь простой и милой… однако стоит вспомнить ее смерть!

— А почему она ходила в черном? — спросил Саня.

— Кто?

— Печерская.

— Почему в черном? — Зоя Викторовна сосредоточилась, вспоминая. — Как шатенке ей шли все нюансы ярко-синего — их она и предпочитала. Например, пальто с капюшоном из букле цвета электрик, белый шарф, белые туфельки, косметика нежнейших пастельных тонов — вот ее стиль.

— А черный плащ?

— Ну да, немецкий. У нас в универмаге тут выбросили, мы все купили. Еще прошлой осенью. Но, по контрасту оттененная блестящим шарфом с люриксом — белым! — и белыми перчатками, одежда не производила впечатления траура.

— В ту пятницу на Жасминовой она появилась в черном. Ее нашли в черном-все детали вплоть до мелочей, до перчаток, до белья.

— Какой ужас!

— И за несколько минут до своей гибели Печерская приобрела погребальный венок.

— Ужас!

— Или ее вкус за год изменился, или…

— Или она понесла утрату! — подхватила Зоя Викторовна.

— Возможно, разрыв с мужем — как символическое выражение утраты семьи, любви?

— Ну, не знаю, — протянула музыкантша с сомнением. — Развод — это прежде всего борьба.

— А вы знаете, Зоя Викторовна, что веселая ваша коллега, наслаждаясь тут общением с детьми, в это время вела с Анатолем разговоры о самоубийстве?

— Опять двадцать пять! — женщина рассердилась. — Это утверждает убийца?

— Их разговоры слышала хозяйка дома.

— Та, которая гонит самогонку? Больше верьте!

— Это моя тетя.

— Понятно, времена тяжелые, на пенсию не проживешь. А развод… по-нынешнему нормальный образ жизни. К тому же они общались, он за ней часто заезжал после работы, вплоть до самого конца. Какой там траур! Если б она захотела… — женщина улыбнулась, — неизвестно чем дело обернулось бы… для Лялечки.

— Вы сами видели, как Жемчугов заезжал за нею?

— Понимаете, он не подкатывал прямо к нашему подъезду, обычно ждал за углом.

— К чему такие предосторожности?

— К нам не подъедешь — переулок всегда забит машинами — это правда. Когда она возвращалась домой одна, то шла со мною на метро, а с ним — сворачивала за угол.

— То есть ни его, ни его машины вы не видели?

— Не видела, но знала. Сама Ниночка сказала: муж ждет.

— Муж ждет, — повторил Саня. — Вы не помните, когда это было?

— Я всегда все помню. В тот день, когда она пришла за документами.

— 12 октября?

— Да. И провела последнее занятие — бесплатно, ей было грустно расставаться с детьми.

— А что она сказала о причинах своего ухода? Вы ведь поинтересовались?

— А как же. Она сказала: «Я хочу наконец покоя».

* * *
Проснулся он на следующий день поздно, в одиннадцатом часу, с тяжелой головой, с ощущением: сегодня пятница, две недели прошло… две недели я прожил в этом доме, а пережил… Не надо! — приказал сам себе. — Не вдавайся, еще слишком больно. «Здесь нехорошо» — вспомнились слова Анатоля. Да уж! Перевел взгляд на бывшего владельца — ученого — единственная фотография в доме; при всем своем преклонении перед покойным тетя Май не увешала стены своей комнаты его снимками. Чем дольше вглядывался Саня в прозрачные пронзительные глаза, тем большее беспокойство охватывало его. Так бывает, когда стараешься что-то вспомнить — и не можешь. Вспомнился позавчерашний вечер у девочек, раскрытый фолиант с бабочками… так, правильно, тут прямая с биологом… И о чем я тогда подумал?.. «Неужели похороны были только вчера?» Не надо вспоминать! Как вдруг в мгновенной вспышке возникла стена с замурованными урнами.

Еще не вполне отдавая себе отчет в проявившемся в памяти (так проявляется фотопленка) изображении, Саня вскочил с дивана, поспешно оделся, вышел, чтоб не столкнуться с теткой, через веранду в сад, на улицу, к метро — и далее на кладбище.

В продутых аллеях по-осеннему зябко, голо — ни листвы, ни луча. Ни души. Безудержный порыв иссяк так же внезапно, как и возник, шаги замедлялись, замедлялись. Наконец подошел. Фотографии и даты, на которые бездумно взирал он два дня назад. Все логично, нормально, согласно прописке, ведь и хоронят у нас по месту жительства; фотография (уменьшенная копия кабинетной) профессора Арефьева А. Л. (и урна) занимает свое законное место на железобетонной стене. Вечером у девочек я был не в силах сосредоточиться на этих деталях, однако бабочки Божьего мира всплыли — вспорхнули — в стихотворной строке. Все логично, законно, нормально… кабы не даты под фотографией: 13.Х.1913 г. — 18.Х.1989 г.

Без паники! Трезвый анализ, никаких эмоций, иначе есть шанс оказаться соседом философа по палате. Саня отошел в сторонку, опустился на бетонную скамью. Итак, биолог родился перед началом русской катастрофы под Покров. Совершенно верно. 13 октября его вдова каждый год ездит отмечать… куда ездит, черт возьми! Ну, ну, ни к месту будь помянут… Саня беспомощно огляделся: какое бесконечное одиночество. И вечный покой. Воистину «покой нам только снится» — и то нечасто.

Ладно, родился, учился, женился, сам учил, создавал труды, а скончался только что. В один день с Любой. Главное — здравый смысл и спокойствие. Вспомни свой первый разговор с Анатолем у сарая: кто до Печерской жил в кабинете. Какая-то приятельница Май. Тоже умерла. Там все умирают. А дальше? Ну-ка поднапрягись. Буквально: «начиная с великого ученого. Спросите Май о подробностях смерти мужа».

Вот мы ее и спросим. Однако он продолжал сидеть на бетонной скамейке, не замечая, как поднимается снизу, охватывает промозглый холод. Его словно заворожили собственные слова: в один день с Любой… Зачем я связываю события, по-житейски друг с другом не связанные? Ну, в высшем смысле, онтологическом: смерть — единственное, что связывает всех со всеми… На мгновенье душа поддалась, словно сорвалась в безумный мир философа, ухнула в яму… черно-фиолетовый сад, где скрываемый в каком-то подполье ученый убивает… тьфу ты! В нашем случае — изумительное, ужасающее душу совпадение, а из деталей и обмолвок можно начертить пунктирную линию. В пятницу 13 октября тетка вернулась с кладбища — якобы с кладбища! — раньше, чем обычно. Ее любопытная фраза: моя мечта, тебе доверю: после смерти организовать здесь музей Андрея Леонтьевича. «После чьей смерти?» — уточнил я. Ее нервный срыв после моего предложения посетить могилу мужа. И наконец: 17 во вторник, по свидетельству Любы, тетке кто-то позвонил, она ушла, возвратилась вечером и не пожелала со мной разговаривать. С тех самых пор каждый день она куда-то уходит и разговаривать со мной не желает.

Все это объяснимо и по-человечески понятно: покаянная молитва перед ликом Богородицы, запах ладана от одежды. Но в причинно-следственном мире нашем действительно все связано со всем. Если бы молитва эта (случайно подсмотренная) не поразила воображение Анатоля и он не поперся в чулан подкинуть теткину игрушку — события приняли бы совсем иной оборот. Хозяйка обнаруживает убитую, сразу начинается следствие и, по горячим следам, возможно, скоро завершается. И моя Любовь жива.

* * *
— Тетя Май, к вам можно?

— Что тебе?

Сделав вид, что принял ее реплику за разрешение, Саня вошел в комнату и присел на плюшевый пуф напротив тетки — их разделял столик с кружевной скатертью.

— Тетя Май, вы ездите в Троицкую церковь, метро «Щербаковская»?

— Следишь?

— Нет. Догадался: она ближайшая действующая.

— Что тебе от меня надо?

— 13 октября наша вахтерша в общежитии сообщила мне о звонке: я вам срочно нужен. Я в вашем распоряжении.

— Мне никто не нужен.

— Только что я был на кладбище у Андрея Леонтьевича. Теперь решайте сами: нужен я вам или нет. Подчинюсь безоговорочно.

Наступило молчание, Саня успел укорить себя за категорический тон — эти глаза напротив, тусклые, словно подернутые пеплом, неживые. Она сказала сухо:

— Поздно, Саня.

— Тетя Май, дорогая…

— Не надо, Сань. Я дрянь каких мало.

В патетические минуты, Саня помнил, тетка выражалась просто — проще некуда — значит, минута эта наступила.

— Хотите — говорите, хотите — нет. Главное: вы нашли путь.

— Какой путь?

— На Щербаковскую.

— Не совсем. Не могу исповедаться, хоть режь. Стыд и срам.

— Прорепетируйте со мной. Давайте, я попробую? Семь лет назад вы оставили мужа в богадельне, а соседям объявили, что он умер, — говорил Саня бесстрастно, а потому и безжалостно, стремясь вызвать тетку на возражения, вызвать к жизни, но она лишь монотонно кивала, подтверждая. — Анатоль о чем-то догадывался?

— Конечно. Пять лет бок о бок.

— Так. Раз в году, в день рождения Андрея Леонтьевича, вы его навещали. Две недели назад в пятницу он совсем слег, вас почему-то к нему не пустили, вы вернулись, так сказать, с «кладбища» раньше и попали в переплет с самогонкой. Так?

— Все правильно.

— Чем он болел?

— Атеросклероз головного мозга. Был инсульт. Ты ведь, Сань, не знаешь… — (кажется, он все-таки добился своего: тетка потихоньку оживала, в зрачках затрепетал свет). — Он ведь сидел с 51 по 53 — кампания против генетиков. И богадельня особая — в загородном поместье, для ученых, для высшего состава. Говорили: там будет лучше, условия то есть лучше, чем я смогу. И Андрей этого хотел, тогда он соображал.

Ага, она уже оправдывается.

— А потом?

— Замолчал. Все время молчал. Я ведь сначала каждую неделю ездила, а потом стало невмоготу. Стало страшно: лежит и молчит.

— Тетя Май, при этой болезни идут необратимые мозговые процессы, психические.

— Да все я знаю! И уход там действительно лучше, и условия, и еда. Но я объявила его умершим — ведь не просто так, а?

— Вы очень неравнодушны к светским условностям.

— Это не условности! — крикнула тетка и стукнула по столу кулачком; ну, она уже в своей стихии. — Так не поступают. Я знала в глубине души, потому и наврала. Близкие так не поступают. Все лучше, да — но там не было любви. Я его похоронила семь лет назад — и горела в аду. Уже тут, а что будет там… — она махнула рукой и, помолчав, сказала с удивлением — слабый отблеск девичьей доверчивой улыбки. — А его еще помнят, знаешь. Многие. В Доме ученых с похоронами так помогли, без сучка, без задоринки, с кладбищем… ведь на нашем, представляешь?

— Тетя Май, от чего он скончался?

— Я туда звонила раз в неделю. Последний раз 9 октября. Все как будто без изменений, мне сказали. Но я уже дошла до ручки: предательство, знаешь, жжет. И решилась обратиться за помощью к тебе. В тебе-то я сразу разобралась.

— Вы решили его воскресить.

— Опоздала. Покуда я решалась и канителилась, наступил его день рождения. Приезжаю: там карантин, эпидемия гриппа, не пускают.

— Поэтому домой вы вернулись раньше.

— Ну да. Тут погребальный венок. А 18-го он скончался, грипп был последней каплей. И убитая в моей комнате… мой шнур от халата… Господи! Мне наказание.

— Тетя Май…

— Все рушится, Саня, ты чувствуешь? — она наконец заплакала, слава Богу! — Все, все — и в нас, и вокруг.

— Чувствую. Еще как чувствую. Но нельзя поддаваться хаосу.

— На все воля Божья.

— Да. Однако все дается свободным усилием — надо идти навстречу Его воле.

— Как будто ты знаешь дорогу.

— Вы знаете, тетя Май. Служба начинается в пять?

— В пять.

— У нас еще есть немного времени. Вы мне очень нужны.

Тетка смотрела сквозь слезы недоверчиво.

— Все эти дни были нужны, но неуловимы. Надо же разобраться и очистить дом Арефьева от скверны.

— Хитер ты, Сань, и ловок.

— Я так ощущаю. Вы готовы?

— Ну?

— Как вам нравится версия следователя о замысле самоубийства, исполненном наполовину?

— Совсем не нравится.

— Почему? Вы ему подкинули эту идею, упомянув о разговорах Анатоля и Печерской. Расскажите.

— Мы с Анатолем частенько сидели в саду. Ну, наработаешься, а вечером чай — на веранде кабинетной. Лето. А она обычно кружила между деревьями, тут же (дама нервная). Он все смотрел на нее, глаз не сводил. Ну, и она, конечно, перед ним выступала — в сарафанчике в цветах и бабочках… то, се… Потом присоединялась к нам — и такое отчаяние между ними было, передать невозможно. Он все мусолил идею о «добровольном уходе» — так он называл, философ чертов.

— А она?

— Можно сказать, внимала с жадностью.

— Тетя Май, он мог приобрести пистолет? То есть среди его приятелей…

— Да брось ты! Его приятели — грузчики из гастронома нашего. Не знаю, сколько стоит пистолет с глушителем, только сроду у него копейки лишней не водилось. Что зарабатывал — пропивал, мне иногда давал. Я его подкармливала. Нет, я не в претензии, тут все на нем держалось, все мое хозяйство. Болит душа, Сань, и за него болит.

— Но как бы то там ни было, их соединяла идея смерти.

— Одно дело языком трепать, а другое — задушить. Его, конечно, потрясло ее исчезновение — факт. Запил крепко. Да и что ожидать от нашего идиота…

— Да, я знаю: она его не любила.

— Кто тебе сказал?

— Анатоль.

— Идиот, — повторила тетя Май с удовлетворением. — Любила.

— Вы ошибаетесь. Она…

— У меня на такие дела глаз наметан. И я тебе сочувствую. Очень, — тетка поглядела выразительно и отвела глаза. — Они любили друг друга, но у них не было будущего. Он же пьянь, рвань. Вот она и сбежала тайком, чтоб себя не травить. А потом приходила, пугала. Еще раз повторю, Саня: не доверяй женщинам.

— А мужчинам?

Вообще-то все хороши. Допиться до белой горячки. И я, дура старая, связалась с самогонкой, хотела на ремонт скопить. Какой уж тут музей!

— Тетя Май, а к кому она сбежала, как вы думаете?

— К нормальному мужчине. Способному детей родить… Анатоль, естественно, уже не способен. Семью содержать. На том уровне, к которому она привыкла с мужем.

— Не к тому ли мужу?

— Я не удивлюсь ничему. Если уж мои овечки у себя мужчину принимают — по очереди! — куда дальше? Говорю же: все рушится, мы сами и рушим.

— Давайте договоримся, — сказал Саня, возвращая разговор в «криминальное» русло. — Мы оба не верим в самоубийство — раз. Не верим, что Анатоль задушил свою любимую — два. Тогда кто? «Нормальный мужчина»?

— Но почему в моем доме? — вскрикнула тетка. — Другого места не нашли?

— Они любили друг друга, — напомнил Саня. — Интересный поворот, чреватый последствиями.

— Какими?

— Надо подумать.

* * *
Надо подумать (тетя Май ушла на службу, он сидел за профессорским столом — чистый лист бумаги, авторучка, — невидяще уставясь на мраморных чертиков). «Нормальный мужчина» — убийственная усмешечка в теткином определении, в сумрачном свете случившегося. В его существовании сомневаться не приходится. («Муж ждет», — сказала она, покидая любимых детей), однако за эти дни, по данным майора (по сводкам), заявлений об исчезновении Нины Печерской в органы ни от кого не поступало. Либо «нормальный мужчина» этим не интересуется, либо о ее гибели знает. Стало быть, круг сужается?

Примем последнее предположение за аксиому, по интуиции, и обозначим этот круг (отметаю Анатоля и Генриха: первого к категории «нормальный» не отнесешь, второй для такой роли слишком молод). Остаются: Викентий Павлович, балерон и Владимир. Собственно, третьего так же придется отмести: алиби стопроцентное, «железное» (по моей нижайшей просьбе, подсознательно продиктованной ревностью запоздалой, абсурдной, майор проверил: ни с заказчиками, ни с сотрудниками владелец фирмы в ту пятницу не разлучался).

Итак, рассмотрим мотив старый, как мир — ревность. Как это ни странно, к Анатолю…

Раздался тихий стук в дверь, вошел Владимир, кивнул, сел в диванный уголок. Помолчали, налаживая внутренний контакт. Саня заговорил:

— Балерина любила Анатоля.

— Вот как? — пробормотал Владимир безразлично — и вдруг лицо его оживилось, вспыхнуло румянцем и блеском черных глаз. — Анатоля? Это очень любопытно. Он наконец заговорил?

— Нет еще, я сегодня утром звонил следователю. Этот любопытный нюанс подметила тетя Май.

— A-а. Стало быть, подтверждается версия майора? Любили, не могли жить вместе, решили умереть.

— Может, так. А может, в эту любовь влез некто третий.

— Вы полагаете, ревность? — Владимир был уже полностью сосредоточен и подхватывал мысль налету.

Помолчав, Саня сказал:

— Ваша жена видела мужчину в длинном плаще, в тумане, в надвигающихся сумерках читающего на углу газету.

— На углу?

— Здесь, напротив телефона-автомата. Когда она об этом сказала, я, знаете… этот образ резанул меня какой-то фальшью, литературностью, что ли. «Шпионский» этюд с газетой мы вчера разыграли по требованию балерона.

Владимир задумался.

— Попробую суммировать ваши впечатления. Печерская понимает, что любовь ее не имеет будущего, сходится с другим, но не может забыть Анатоля. Ревнивый любовник выслеживает ее в доме на Жасминовой и убивает. Фантастика. Как он попал в дом?

— Мог позаимствовать у вас ключи.

— Вика, что ли?.. Хорошо. Тогда как она попала в дом? Ну не свидание же было у них тут назначено! По вашей версии, любовники жили вместе.

— Не понимаю. — Саня потер лоб. — Ведь он существует! Почему он скрывается? Не понимаю.

— Он ее бросил, например. Умыл, так сказать, руки и не желает ввязываться в уголовную историю. Что тут непонятного?

— Откуда он знает, что история уголовная? Во-первых. Во-вторых, Анатоль не мог ее задушить! Ни психологически, ни фактически.

— То есть?

— Боясь подружки и хозяйки, Юля прислушивалась к шагам в коридоре: Анатоль с самогонкой и принцессой прошел в свою комнату. Но не выходил из нее почти до пяти. Не было больше шагов. Не было.

— В такие горячие минутки, — Владимир усмехнулся мрачно, — юным партнерам не до шагов. Забылись.

— Но до этого она слышала…

— А потом забылись. На минутку. Всего лишь.

— Ладно, он вот-вот заговорит. Ничего не могу с собой поделать, — пожаловался Саня. — Меня просто преследует образ того мужчины!.. Каким-то непостижимым образом он связан для меня с Любовью.

— С чьей?

— С вашей, видите ли. С вашей женою.

После продолжительного молчания Владимир сказал отрывисто:

— Вы считаете, она его видела? Понятно. Возможно, и обратное, — он помолчал. — Тогда ее гибель не случайна.

— Ее гибель не случайна, — повторил Саня.

Владимир продолжал взволнованно:

— Но как же она могла скрыть что-то, касающееся убийства?

— Она ничего не скрывала. Ее в тот момент не было в доме. Это засвидетельствовано пятью лицами.

— Пятью?

— Юля с Генрихом слышали, как Любовь закрыла дверь и ушла. Анатоль и сосед видели, как она пошла по направлению к метро. И уже после ее ухода Настя слышала голос из форточки.

— Тогда какую опасность она представляла для убийцы?

— Следователь сказал: она могла что-то заметить, но до поры, до времени не отдавать себе отчета. О чем она говорила с вами в последний раз по телефону?

— Мы обсуждали, пойдет ли она в ресторан. Она отказывалась.

— Без объяснений?

— Просто: не пойду, хочу покоя.

«Она ждала меня!» — понял Саня с сожалением безумным.

— А что она сказала про голос?

— Про какой?

— Юля слышала слово…

— А! Ее кто-то позвал, и она положила трубку.

— Кто позвал? Куда?

— Я понял, что на кухню. Ну, чайник вскипел или что-то там…

— Она сказала, что вскипел чайник?

— Нет. Но к моему приходу она всегда…

— Но ведь она уже знала, что вы вернетесь поздно!

С возрастающим напряжением мужчины глядели друг на друга. Владимир зашептал:

— Ну не в сад же… что вы на меня так смотрите… не в сад же ее позвали!

— А это мы сейчас проверим!

Саня выскочил из кабинета, постучался, ворвался, заговорил горячечным голосом:

— Девочки! Когда Люба разговаривала по телефону перед смертью, ее кто-нибудь звал на кухню?

Девочки переглянулись и уставились на него.

— Ну, что же вы молчите! Юля, ты была на кухне.

— Я ее не звала.

— А кто-нибудь звал?

— Не было никого. И на кухню она не входила. Я ее вообще не видела. Я ж тебе рассказывала…

— Настя, как Любовь была одета?

— Когда?

— Когда по телефону разговаривала.

— Как?.. В халате своем.

— Не в шубке?

— Нет. Сань, а чего ты…

Махнув рукой, он вернулся в кабинет.

— Как вы поняли, что ее звали на кухню?

— Она сказала.

— В каких выражениях?.. Да вспомните вы, черт подери!

— Да не кричите вы! — заорал, в свою очередь, Владимир.

Атмосфера распалялась, будто бы не из-за мертвой женщины сцепились двое мужчин, а из-за живой. Владимир опомнился первый:

— Кажется, так: «Я слышала голос. Я должна идти».

— Господи, какой странный текст! И вы не уточнили?

— Она повесила трубку… Правда, странный, — подтвердил Владимир, сам вдруг изумленный. — Но тогда у меня и мысли не мелькнуло, я не перезвонил… Вот что: он странен в свете того, что произошло дальше.

Представилось: Любовь в своей комнате, и кто-то зовет ее из темного сада, чья-то тень движется за стеклами, чье-то лицо… но не различить черты, не понять. Не могу! Но она-то поняла, иначе не вышла бы. И не сказала мужу, и не дождалась меня. «Вышла в сад — и будто в воду канула».

В тот воскресный вечер я вышел в сад — фиолетовый, с пятнами снежного праха, постоял на веранде, внезапно вспомнив руки-крылья за креслом. И потаенный голос шепнул: не связывайся, не лезь, будет хуже. Почему я не прислушался, не подчинился внутреннему движению чувств?

— Может быть, она имела ввиду «внутренний голос»? — пробормотал Саня. — То есть что-то вспомнила и пошла проверить?

— Если б знать! — откликнулся Владимир глухо.

— Она видела во сне «черный предмет».

— Что?

— Я рассказал ей про агонию Печерской, про «черный предмет» на кружевной скатерти. Наверное, по ассоциации ей приснилось… А вдруг она действительно видела пистолет, но так же, как и я, не отдала себе отчета…

— Где видела? В окне?

— Да нет, об этом она упомянула бы.

— У «мужчины в тумане»! — Владимир передернул плечами. — Ничего она не видела. В тот вечер в «Праге» она была так весела и беззаботна.

Она была весела и беззаботна, покуда не связалась со мной. Однако думать об этом слишком мучительно!

— Когда вы разговаривали по телефону, ваш компаньон был с вами?

— Он занимался составлением документации. У себя. А я обхаживал заказчиков.

— Вот мы ехали с кладбища, он вел машину…

— Это машина фирмы. У Вики есть водительские права. Как и у меня.

— Я думаю про исчезновение балерины. Три чемодана тряпок…

— Да такси нанял — тоже мне проблема. Оставьте вы его, Саня, в покое. В конце концов, не у него пистолет найден, а…

— Пистолет нетрудно подбросить.

— Да ну?

— Про невменяемое состояние Анатоля он знал.

— Да не был он знаком с Печерской. Мы поселились тут первого ноября, он где-то неделей позже.

— Но именно Вика первым прочел объявление.

— Правильно. И дал мне телефон Майи Васильевны. Да он бы скрыл…

— Когда это было?

— В начале… нет, в середине сентября. Хозяева тогдашней нашей квартиры в ноябре возвращались из-за границы. Конечно, я предпочел бы отдельную, но казалось: вот-вот купим, надо переждать. Позвонил и приехал. Мне здесь понравилось, никакого «внутреннего голоса» я не слышал, черт бы меня взял!

— Кого вы видели из жильцов?

— Никого не было дома, кроме Майи Васильевны. Показала комнату, дом, участок. Я вручил деньги за полгода вперед. Ну, рассказал Вике, он заинтересовался.

— Чем?

— Сараем Майи Васильевны. У них в доме назревал капитальный ремонт, надо было перевезти на хранение мебель, ну, наиболее ценное. Он же здесь неподалеку живет.

— И как — перевез?

— Да, кое-что. Уже в ноябре.

— А до этого он тут бывал? Договаривался?

— Нет и нет. Я его хозяйке и порекомендовал.

— Он мог явиться и не застать. 13 октября, например, тетя Май ездила… — Саня запнулся, — на день рождения мужа. Вспомните свидание в саду, которое видел Генрих.

— А он того мужчину не запомнил?

— Видел со спины. Вот представьте: Викентий Павлович не застает хозяйку, идет осмотреть сарай и встречает в саду Нину Печерскую.

— И в ту же ночь она скрывается с ним в неизвестном направлении. Ерунда!

— Ну, чего в жизни не бывает. Она, например, уходила на работу, поехали вместе, разговорились и так далее. Словом, потеряли голову. Викентий Павлович на это способен? Вы его давно знаете?

— Со студенческих пор. Учились вместе. Женщины у него были, есть и будут — верю. Но посудите сами: он ее вывозит из кабинета, через месяц сам туда вселяется. Какая-то бестолковщина!

— Как бы там ни было, у вашего компаньона весьма сомнительное алиби на момент убийства Печерской. Так же, как и у балерона. Раз. И тот, и другой имели возможность пользоваться машиной. Два…

— Для перевозки тряпок!

— Дело не только в том ночном эпизоде. Балерину неоднократно ждали после работы на машине за углом.

— Откуда вам известно?

— От ее коллеги-аккомпаниатора. Печерская сказала: «Муж ждет». И не исключено, что она была беременна.

— Беременна?

— Это всего лишь домыслы, но… я чувствую неуловимую пока связь обстоятельств: балерон категорически не хотел детей, она только этого хотела, забеременела, муж… Она уже не была замужем, но естественно назвать мужем человека, от которого ждешь ребенка. Понимаете? Это не Анатоль.

— Не Анатоль, — сказал Владимир угрожающе, лицо его потемнело и постарело словно. — Вы заявили, что он орудие в чьих-то сильных и жестоких руках. Я запомнил. Но не поверил. Теперь, кажется, верю. И если это Вика…

— Не торопитесь. Еще слишком мало данных.

— Я вспомнил: он боялся Анатоля.

— Вот как? — удивился Саня. — Они с Печерской скрылись тайно, потому что боялись… Интересно. Он прямо так вам и говорил?

— Говорил: опасный человек, способен на все.

— Способен на все, — повторил Саня задумчиво. — От кого я это слышал?.. Да, балерон про свою бывшую жену: она была способна на все.

* * *
«Она была способна на все. Он был способен… Они способны…» — это грамматическое упражнение повторял Саня про себя бесконечно, машинально, осознавая: чтобы не думать. Не думать про убийство Любы. В конце концов придется, да… но еще слишком больно. Однако теперь я почти уверен: кто-то подбросил Анатолю пистолет и вызвал Любу в сад. Что же она могла видеть или слышать в ту пятницу? Мужчину в тумане с «черным предметом». Фантастика. «Я слышала голос». А ведь она мне говорила! Как же я забыл?.. Ну-ка, ну-ка. «Как будто звучал он в доме… или в саду. Стоял туман». А что если Печерская с убийцей уже были в доме, когда Люба уходила? Вот она проходит мимо двери в комнату тети Май и слышит… Как вдруг лицо ее, бледное, страстное, с яркой полоской губ с такой живой влекущей силой возникло перед ним, что Саня застонал и забормотал вслух: «Она была способна… Он был… Они были…» И какая-то бабуля с кошелками шарахнулась чуть не из-под ног, вскрикнув истерично: «Пугало огородное!» — «Извините!» — «Пить надо меньше!»

Он уже входил во двор дома Викентия Павловича. Да, свежеоштукатуренный, и стены в подъезде поблескивают голубым глянцем. Второй этаж. Вот логичное объяснение: компаньон не мог перевезти сюда Печерскую из-за ремонта, не мог афишировать связь с нею из-за Анатоля. И ситуацию в августе можно перевернуть: приходила она на Жасминовую к Вике, а спугнул ее философ.

Саню ждали. На журнальном столике со стеклянной столешницей стояло кое-что. И выпить, и закусить. Дорого и со вкусом. Младший компаньон вообще жил со вкусом. Опустились в очень низкие кресла (почти на пол), но на удивление удобные, располагающие к восточной неге. Саня спросил, оглядевшись:

— Что же вы перевозили в сарай?

— В сарай?.. А, вы в курсе. Вон секретер, видите? Комод. Венские стулья. Кажется, все. Остальное не представляет особой ценности. Да, еще кушетку. Точнее — козетку, — произнес Вика с легкой усмешкой над собою и добавил, словно подслушав гостя. — Люблю пожить удобно, со вкусом. Итак, за встречу.

— За встречу.

Легонько лязгнули серебряные стаканчики.

— Вам про сарай Владимир сказал в сентябре?

— Не помню.

— Но объявление о комнате на Жасминовой вы прочитали в сентябре?

Вика вдруг задумался. Глубоко и серьезно. Возникла непонятная напряженность.

— А в чем, собственно, заковыка?.. — пробормотал задумчиво. — А! понял, — опять улыбнулся с усмешкой. — Вы намекаете, что я имел возможность тайно проникнуть на Жасминовую и познакомиться с балериной. Александр Федорович, вы неутомимы. Давайте за знакомство. Волнующее, оригинальное знакомство. Нет, не с нею, не имел чести. С вами.

Лязгнуло серебро.

— Викентий Павлович, а как вы относились к Анатолю?

— С искренней симпатией. Теперь вижу: дал маху.

— Вы его не опасались?

— В каком смысле?

— В смысле: что это человек способен на все.

И вновь какая-то тень — страха? сомнения? — прошла по лицу младшего компаньона.

— На все?.. Ну если в плане психологическом, то есть обобщенном: некая отчаянность в нем была, горячечность… так ведь пил крепко. Но чтобы опасаться… Пистолета я у него не видел.

— А сколько может стоить пистолет с глушителем на черном рынке, не знаете?

— Понятия не имею! — отрезал Вика.

— Я это к тому, что философ был гол как сокол, тетя Май говорит. Как по-вашему?

— Ей виднее. А я ничего не знаю.

«Почему он так нервничает? — размышлял Саня. — Раньше я не замечал. А сейчас… как в детской игре: холодно — тепло — горячо. И все «горячо», чего ни коснись!»

— Викентий Павлович, а у вас есть дети?

Задумавшийся младший компаньон вздрогнул от неожиданности.

— Дети? Зачем мне дети?

— Вы так трогательно описывали детскую атмосферу в доме тети Май, игрушки, сказки, Золушку.

— Ну, это эстетика, трогательно, да. Но я никогда не имел склонности к семейным утехам. Никогда. А уж теперь, в нынешнем сумасшедшем доме… За кого вы меня принимаете?

За гедониста (хотелось сказать, но Саня промолчал), у которого цель жизни, ее высшее благо — наслаждение. И все, что этому мешает (как и «святому искусству» — у другого), устраняется.

— Давайте-ка лучше выпьем, Александр Федорович. Хорош коньячок, да?

— И где вы такой достаете?. Ах да, у вас же приятель — волшебник, помню. Но все это стоит денег и денег.

— Я серьезно отношусь к деньгам. Но не настолько, чтоб копить. Их должно тратить, но — «с чувством, с толком, с расстановкой».

— А Владимир, по-вашему, слишком рискует?

— Есть такая черта. — Вика покивал. — Но, по большому счету, может, он и прав.

— С Уралом заказ улажен?

— Пока не оформлен. Ждем документы, но надеемся. Они обнадежили, хотя конкуренция ощутимая. Уж Володя их обхаживал. Это его сфера — обаяние.

— Во сколько у вас в фирме кончается рабочий день?

— В шесть. Но мы с Володей тогда до семи просидели. Потом вчетвером в ресторан: мы с ним плюс гости столицы. Ведь вас алиби интересует, да? Стопроцентное — хоть на Урал звоните.

— Меня интересует… Вы ведь сидели у себя над документацией? Долго?

— Не меньше двух часов.

— И вас никто не видел?

— Может, кто и видел, но… Александр Федорович, такой крупный, жизненно необходимый нашей фирме заказ — дело нешуточное. Разумеется, подчиненные тревожить не смеют.

— А заказчики были с Владимиром?

— Ни на минуту не расставались. Так они и сказали: ни на минуту. Вообще Володя…

— С Володей ясно.

— А со мною нет, — констатировал Вика сдосадой. — Знамо дело: я на Жасминовую смотался и пистолет Анатолю подбросил.

— Откуда такая идея?

— А к чему еще ведут ваши подкопы?

— Не исключено, что кто-то и подбросил. Ваш шеф склоняется к моей версии, потому от нас и не съезжает.

— Да, — подтвердил Вика. — Все забросил, с ума сходит: почему она погибла? Вот вам и семейные радости. Он ее безумно любил, я свидетель. Жить без нее не мог.

— Однако живет, — вырвалось у Сани как-то очень уж горячо. «Я ведь тоже живу!» — тотчас упрекнул себя.

— А вам бы чего хотелось? — под пристальным взглядом младшего компаньона стало не по себе. — Восхитительная женщина, не правда ли? При этом тиха, скромна, кроткий голубь. Не правда ли?.. Ну, Александр Федорович, не все ж меня терзать вопросами… Помню, видел ваше лицо в крематории… и у той стены с урнами. Трагическое лицо, я бы сказал. Пусть прах ее покоится с миром. До дна.

Итак, еще один догадался. Тайный соглядатай. Так мне и надо: не суй нос в чужие дела. А если эти «дела» попахивают преступлением? Поосторожнее, одной манией одержим я сейчас… «в чьих-то сильных и жестоких руках». Засмотрелся на руки Викентия (разливающего по новой), действительно, сильные, поросшие рыжими волосками.

— Ну, Александр Федорович, должен заметить, нашему другу майору до вас далеко, видна птица по полету. Ваше здоровье и долгих лет!

Стаканчики яростно лязгнули, у младшего компаньона явственно дрожали пальцы.

* * *
— Да, заговорил наконец. Позавчера.

— Ну и что? Что?

— Я ведь не душегуб! — внезапно рассердился майор. — Как давить на человека раздавленного? И врач: осторожнее, не заострять, не колыхать — иначе новый психический срыв.

— Он еще в больнице?

— В больнице. Нет, вы скажите, как можно работать в таких условиях?

— Но он что-нибудь сказал?

— «Что-нибудь»… Закатил целую исповедь — и вконец запутал дело.

— Я вас умоляю! Нельзя ли ознакомиться?

Следователь смотрел с сомнением.

— Ведь я вам помогал чем мог!

— Ну хорошо, слушайте.

Он повозился с магнитофоном, стоящим справа от стола на тумбочке — и в казенной комнате зазвучал хрипловатый, какой-то придушенный нереальный голос философа.

«Я, Желябов Анатолий Иванович, признаю себя виновным». Голос майора: «Четко сформулируйте: в чем?» — «В том, что я погубил свою жизнь». — «Если б только свою. В чем конкретно вы признаете себя виновным?» — «Я готов подписать любые показания». — «Подпишете свои собственные. Давайте, Анатолий Иванович, по порядку. Сосредоточьтесь, не волнуйтесь. Как вы познакомились с Печерской?» — «В саду. Она шла между деревьями, и яблони цвели. Подошла и спросила: «Вы философ?» И засмеялась. А под Покров исчезла». — «В этом промежутке времени, что Печерская жила на Жасминовой, у вас не возник замысел совместного самоубийства?» — «Самоубийства? Господь с вами!» — «Отвечайте на вопрос». — «Нет!» — «Стало быть мотив убийства — ревность? Или вы похитили что-то из сумочки убитой?» — «Откуда вы знаете про сумочку?» — «Ее нашли при эксгумации трупа». — «Вы нашли могилу? По камню?» — «По какому камню?» — «Я положил специально, чтоб отметить место. Белый камень. Все покрыл снег». — «Никакого камня не обнаружилось, видно, вы его не туда положили». — «Нет, что вы!..» — «Сейчас не об этом. Повторяю: вы похитили что-нибудь из сумочки убитой?» — «Ничего не похищал. Сумочка лежала у нее на груди. Там, в чулане. Я осмотрел, вдруг документы… в общем, мне хотелось ее фотокарточку. Но ничего такого…» — «Предварительно вы стерли с сумки отпечатки пальцев убитой?» — «С какой стати?» — «Вот и меня интересует: с какой стати?» — «Не стирал и не похищал. А что касается ревности… что вы! Как бы я посмел ревновать, если она не давала мне никакой надежды? Она меня не любила». — «Хорошо. Вернемся к началу. Печерская исчезла. Что вы предприняли?» — «Разыскал ее мужа. Она говорила мне, где он танцует. Он очень испугался». — «Чего испугался?» — «Не знаю». — «Так с чего вы это взяли?» — «Он сказал: она и из могилы меня достанет. Тут мне впервые пришло в голову, что Нина, быть может, умерла». — «Но вы же видели Печерскую в августе этого года». — «Да. На том же месте в саду. В черном». — «Вы были пьяны?» — «Не то чтоб уж… но в градусе. С тех пор не просыхал». — «Куда она делась?» — «Словно растворилась в воздухе». — «Ну, ну, без этой чертовщины». — «Я смотрел на нее. Было страшно, признаюсь. Вдруг услышал шум с веранды. Кто-то появился, я сразу не понял, вообще показалось: все это видения, галлюцинации. Но я отвлекся на шум, и она исчезла». — «Это был Викентий Воротынцев?» — «Да. Его всего трясло. Он ее тоже видел. То есть не галлюцинация, понимаете? Я рассказал ему о муках посмертия. У нас об этом мало известно…» — «И не надо. И тут забот невпроворот. Что было дальше?» — «Мы осмотрели участок: никого». — «Значит, с тех пор вы вообразили, будто к вам явился призрак умершей?» — «Я этого не исключал». — «Вы бы лучше бросили пить и проявлять нездоровый интерес к смерти». — «Если б вы только знали, как вы правы!» — «Ладно, обратимся к событиям 13 октября текущего года. У вас была условлена встреча с Печерской на этот день?» — «Нет. Я с августа ее не видел и ничего о ней не слыхал». — «То есть в доме номер пять вы с ней столкнулись случайно?» — «Глагол «столкнулись» тут не подходил. Я…» — «Выбирайте любой, только говорите правду. И поподробнее, все обстоятельства, даже мелочи», — «Где-то в три я пошел на свадьбу. Поздравил, выпил и вышел на крыльцо с Тимошей, соседом, покурить». — «Тимофей Рязанцев свидетельствует, что в половине четвертого вы с ним видели уходящую по направлению к метро Любовь Донцову». — «Наверное. У меня часов нет. Любаша помахала ручкой и двинулась…» — «Погодите. Это очень важный момент. Улица в обозримом пространстве была пуста?» — «Кажется. Я никого не видел». — «Вот скажите: случилось ли в это мгновенье нечто такое, что могло бы встревожить будущую жертву?» — «Какую жертву? Я ничего не заметил. Лучше у Любаши спросите, она не пьет». — «У кого спросить?» — «У Любаши». — «Вы в своем уме? Или придуряетесь?» — «Я говорю вам чистую правду». — «Чистая правда заключается в том, что 18 октября из пистолета системы «наган» вы застрелили Любовь Донцову».

— Тут у него начался припадок, — сказал майор, нажав на клавишу. — И врачи меня отстранили.

— И это все? — Саня кивнул на магнитофон.

Майор вздохнул, вставляя новую кассету.

— Ничего, оправился, опомнился. Сегодня разрешили довести допрос до конца.

И вновь зазвучал хрипловатый отрешенный голос:

«Я, Желябов Анатолий Иванович — убийца». Майор: «Вот так-то оно лучше. Вы признаете себя виновным в предумышленном убийстве Печерской и Донцовой?» — «Нет». — «Опять начинается! Тогда почему вы называете себя убийцей?» — «Это очень сложно объяснить». — «Попробуем. Вы почти законченный философ, сумеете найти слова. А я вам помогу. Мы остановились на том, что вы курили на крыльце с соседом в половине четвертого, когда Донцова отправилась на банкет». — «Гражданин следователь, скажите ради Бога, она действительно убита?» — «Да. Я понимаю: после белой горячки случаются провалы в памяти. Сейчас мы с вами осторожно, аккуратно восстановим всю картину». — «Не надо меня щадить. Я все-таки мужчина — вспомнил наконец. А не истеричка. Или вы думаете, я боюсь «вышки»? Наоборот. Taedium vitae». — «Что?» — «Латинский термин: отвращение к жизни. И страх. Но не «вышки». А тайны — фантастической, невыносимой. Может быть, потусторонней». — «Ничего, разберемся по сию сторону. Я вас слушаю». — «Когда я увидел уходящую Любашу, такую прелестную в платье из зеленого бархата, в мехах, мне по аналогии припомнились испанские принцессы Май. Поскольку я подонок, то тут же и решил осчастливить невесту подарком за хозяйский счет. И пошел в дом. Ключ от чулана у меня был при себе. Взял куколку, самогонку, прошел в свою комнату, по ходу дела опробовал, вздремнул, очнулся и вернулся на свадьбу. Да, предварительно заперев чулан». — «И по дороге к соседям вы встретили Нину Печерскую?» — «Нет». — «А когда же?» — «Живую я ее больше не встречал». — «Вы мне попросту пересказываете то же самое, что я узнал из показаний свидетеля Колесова». — «А я ему особо и не врал». — «Тогда что значат ваши следующие фразы: «она пришла умереть», «я ждал ее, все время ждал — в высшем смысле», «я трус, я должен был уйти за нею». — «Правильно, я это говорил после того, как похоронил ее». — «Но если вы невиновны, то почему отделывались фразами, а не помогли Колесову в поисках убийцы?» — «Потому что я виновен». — «Тогда, извините, какого ж…» — «Я виновен, потому что продолжал оглушать себя самогонкой и в стремительном темпе шел к безумию. Все перепуталось, я ощущал ее как умершую год назад. Единственный был у меня просвет, когда Саня докопался до одного друга в чулане. На миг я понял, что она убита только что, в пятницу, и кто убийца. Но тут же все заволоклось», — «Хорошо. Продолжаем по порядку». — «Уже вновь придя на свадьбу, я решил отнести назад куколку Май». — «Это почему?» — «Стало жалко старуху. У нее какой-то «комплекс мужа». — «Ой ли? Думаю, вы просто заметали следы. Уж больно заметная игрушка, редкостная». — «Думайте что хотите. Я говорю правду. Хотя, признаю, и не заслужил, чтоб мне верили. Тем не менее, я решил подложить куколку и вернулся домой. Однако смог я это сделать где-то часу в двенадцатом». — «Ну, что вы замолчали?» — «Сейчас. Я включил свет в чулане… или нет?.. нет, раньше. Показалось, будто мимо пролетело какое-то существо. Я тогда не понял, что это убийца». — «Свидетель Григорий Гусаров, действительно бывший в том чулане, утверждает, что вспыхнул свет и вы склонились над трупом (встали на колени) со словами: «Теперь ты успокоишься наконец». — «Убийца может утверждать что угодно». — «Почему вы производите Гусарова в убийцы?» — «А почему посторонний невинный человек дал запереть себя в чулане?» — «Юность, видите ли, бесится. Год назад в отсутствие хозяйки он развлекался на Жасминовой с одной студенткой, теперь с ее подружкой. В общем, испугался скандала». — «Год назад? А он случайно не видел Нину год назад?» — «Видел». — «13 октября? В тот день, когда она исчезла?» — «Тут нету связи». — «Вы не чувствуете связи?» — «Он ее видел из окна с мужчиной в сером плаще». — «Не было у Нины никаких мужчин!» — «Сердцу женщины, знаете, не прикажешь». — «А вы уверены, что этот призрак в сером плаще — не плод воображения вашего свидетеля?» — «И при первом, и при втором свидании он был на глазах своих подружек». — «И ни разу не вышел из комнаты, например, в туалет?» — «Вы меня глубоко разочаровываете, гражданин Желябов. Я ожидал от вас действительного признания, а не уловок и уверток».

Наступила пауза, майор пояснил:

— Кассета кончилась, — и склонился над магнитофоном.

— «Призрак в сером плаще», — пробормотал Саня. — Это интересно, в этом что-то есть. Я ему верю.

— А я — нет! — отрезал майор. — Будете слушать?

— Да, да, да!

«Да, какое-то существо пронеслось мимо меня. В тогдашнем моем состоянии я не поверил, что это человек. Возле стенки справа, почти под полкой, лежало нечто, покрытое пестрой материей. Занавеской, как я вспоминаю теперь, закрывавшей полки. Днем, когда я украл принцессу и бутылки, занавеска висела на месте. Я нагнулся и откинул. Передо мной возникло лицо — неузнаваемое, раздутое, с черной полоской на шее. Но я ее узнал и встал на колени. Наверное, я сказал: «Теперь ты успокоишься наконец» — но не помню. Горя, отчаяния я еще не чувствовал, одна мысль овладела мною: вырвать ее из рук того нечеловеческого существа, демона. И принял мгновенное решение: предать ее земную оболочку земле, по христианскому обычаю. В том месте, где она явилась мне майским утром. Взял ее на руки и вынес в сад», — «Вам пришлось пройти мимо двери Арефьевой, которая дала показания, что ничего не слышала». — «Май глуховата и, возможно, была погружена в молитву. Снаружи гремел «тяжелый рок». Я положил покойную под яблоней, сходил за лопатой…» — «Минутку! В сарае в это время проводил обыск Александр Колесов. Откуда вы взяли лопату?» — «Неподалеку от входа, она была прислонена к чурбану, на котором когда-то рубили дрова, там же лежал и камень». — «Однако соображали вы хладнокровно». — «Я ее утром точил». — «Делаю вывод: лопата была приготовлена вами заранее в другом месте, иначе Колесов вас бы услышал». — «Тяжелый рок, господин следователь». — «Я бы попросил большего уважения к следственным органам». — «Уважаю. Потому и выговариваюсь до конца. Я вырыл могилу». — «И за 45 минут вы успели…». — «Я очень торопился, мною владела какая-то бешеная энергия». — «Еще бы! Боялись попасться». — «Я боялся появления того демона — ее демона, как мне тогда казалось». — «Хорошо. Вы действовали в стрессе, в трансе. Но как же не опомнились во время бесед с Колесовым?» — «Не могу объяснить. Профессор сказал: симптомы белой горячки. Попрощался с Ниной, похоронил, положил на могилу камень…» — «Камень не обнаружен, очевидно, вы ошиблись и положили не под ту яблоню». — «Как же так?..» — «Не застревайте на этом моменте». — «Ну, отправился на свадьбу». — «Очень последовательно, правда?» — «Я не мог оставаться один, всюду мерещилось то существо». — «А куда вы дели туфлю?» — «Какую туфлю?» — «С левой ноги убитой». — «Я вас не понимаю». — «Туфля Печерской была обнаружена Колесовым в кабинете за книгами. Как она туда попала?» — «Гражданин следователь, мне стоило много усилий собраться с мыслями. Не возвращайте меня в безумный хаос, прошу вас». — «Отвечайте на вопрос». — «Стало быть, тот демон существует и действует?» — «Отвечайте на вопрос». — «Я не брал туфельку. Я похоронил Нину как она была, завернув в занавеску». — «Возможно. Постараюсь пробудить ваши воспоминания. Вы приходили к ней на могилу?» — «Да. Каждый день на рассвете». — «И под снегом нашли туфлю, которая упала с ноги убитой». — «Нет!» — «Или вы нагло лжете, или у вас очередной провал в памяти». — «Не знаю» — А я знаю, вы подобрали туфлю и, сообразив, что Колесов пытается раскрыть вашу тайну, подсунули ее в библиотеку Арефьева». — «Ни разу за те дни я не входил в кабинет. Я продолжал пить. От страха. От ужаса, который еще более усилился, когда я нашел на лежанке пистолет». — «И вы сразу поняли, что это оружие?» — «Не сразу. Взял в руки и ощупал». — «Когда это произошло?» — «В последний день на воле, кажется. В темноте. Я лежал и услышал голос». — Бессвязный бред, — констатировал майор, меняя кассету. — С провалами в памяти.

Господи! — воскликнул Саня. — Что за голос! Откуда голос?

— Бред, — повторил майор. — Сейчас услышите.

«Тихий голос, какой-то ирреальный, прошелестел как будто прямо в ухо. И рядом с лежанкой кто-то стоял». — «Кто?» — «Тот же, кто и в чулане. Существо». — «Сейчас я вам растолкую, Анатолий Иванович. При вашем заболевании, как мне объяснили, больной принимает своих знакомых за врагов, предметы — за оружие, тени — за страшные чудовища. Он слышит голоса, которые угрожают его убить. И страх и отчаяние переходят в гнев и ярость». — «Я все это пережил. Но этот голос мне не угрожал». — «Что же вы якобы услышали?» — «Она должна успокоиться в саду. Иди и убей!» — «Правильно. «Она должна успокоиться в саду» — именно это вы и повторяли бессчетно и до горячки, и потом. И Любовь Донцова вышла на ваш крик». — «Наверное, вы правы». — «Конечно. Вы сами приказали себе: иди и убей. Это был ваш внутренний голос, Анатолий Иванович». — «Да, но пистолет-то не из бреда, настоящий». — «Ваш!» — «Нет!» — «На нем отпечатки ваших пальцев. Вы приказали себе, пошли и выпустили семь пуль». — «Наверное, так, но я не могу вспомнить». — «Память у вас весьма избирательна, как погляжу. Забыть два убийства. Этим «забвением» участь себе вы не облегчите». — «Я к этому не стремлюсь». — «Сомневаюсь. Объясните-ка лучше: как в таком невменяемом состоянии вы управились с оружием и все пули попали в цель?» — «Откуда я знаю!» — «А я знаю: вы были снайпером в армии, профессиональный навык, так сказать, сработал». — «Не знаю, не помню! Поймите же: я не прошу снисхождения к моему невменяемому состоянию. В конце концов я сам себя довел до этого и должен ответить. По высшей мере». — «Это решит суд. А что касается снисхождения… вы ответите за два убийства. И особенно за первое, совершенное в полной памяти и рассудке». — «Невероятно, непостижимо!» — «Повторяю: в полной памяти и рассудке. Таков мой вывод после беседы с вами: вы постарались уничтожить следы преступления и недаром использовали…» — «Я ничего не уничтожал!» — «Однако вы тайком закопали тело и недаром использовали крученый шнур вместо пистолета. Кровь, которая осталась бы на месте преступления…» — «Какой шнур, о чем вы?!» — «Не кричите. Шнур от халата хозяйки. Действовали вы весьма предусмотрительно, но тут ваш разум дал сбой. И вы сочинили историю действительно невероятную, которую преподнесли Колесову. И продолжаете упорствовать. Но вещественное доказательство — как символ, связующий два преступления: пистолет». — «Я нашел…» — «Его видел Колесов на столике перед задушенной вами женщиной. Впоследствии — да, у вас начался острый психоз. Что и подтверждает медицинская экспертиза. Вот тут уж вы вправду не отвечали за себя». — «Я хочу ответить, поверьте! Но не могу взять на себя вину за смерть женщины, которую так любил. Сейчас я многое вспомнил. Наверное, все…» — «Вы вспомнили, как застрелили Донцову?» — «Да. Я целился в собственный кошмар». — «Ну, наконец-то мы кое-как сдвинулись с мертвой точки. Вы признались…» — «Я хочу ответить, но на Меня давит ощущение чудовищной тайны, и я понимаю Саню, который определил ее так: заговор зла». Незнакомый голос: «Требую кончить допрос, больной приближается к критическому состоянию».

— Вот и все, — майор выключил магнитофон. — Что вы на это скажете?

— Что за голос? Что за существо?

— Я мыслю так. Воспоминание о «демоне» (о Григории Гусарове) в чулане запечатлелось в болезненном сознании и проявилось в критический момент перед убийством Донцовой. Тут прямая аналогия: дважды снять вину с себя, переложив ее на некое существо. Но внутренний голос (голос совести, образно выражаясь) прямо констатирует, обвиняет преступника: «Иди и убей!»

— Любовь перед смертью сказала: «Я слышала голос. Я должна идти».

— Вы-то хоть не сходите с ума! Возможно, подсудимый вызвал ее в сад — не спорю — но это только усугубляет его вину.

— Но как Анатоль сказал: ее демон. Он подчеркнул…

— Александр Федорович! Я человек трезвый и никаких сверхъестественных явлений не признаю. А вот вы… именно вы внушили человеку с расстроенным сознанием дикую идею: заговор зла.

— Сейчас, после исповеди Анатоля, я в эту идею абсолютно верю.

* * *
В тот же вечер за чаем у девочек.

— Настя, ты хорошо помнишь ваше свидание с Генрихом?

— Какое свидание?

— Тут, в доме, в прошлом году.

— Ну, помню.

— Генрих выходил? Покидал эту комнату?

— Раза два или три.

— В туалет?

— Не столько в туалет, сколько в ванную. Наш любовник крайне чистоплотен, правда, Юля?

— Отстань!

— Юлечка, я и тебя хочу спросить о том же.

— Не выходил.

— Ни разу?

— Ни разу.

— Ни за что не поверю! — воскликнула Настя. — И после этого ты будешь утверждать, что он тебе не нужен?

— После чего?

— После того, как ты его покрываешь!

— С какой это стати мне его покрывать?

— Вот уж не знаю!

— Юля, — вмешался Саня в перепалку. — Это очень важно. Ты видела здесь в саду мертвых. Неужели тебе не хочется, чтобы убийца был найден?

— Генрих — убийца?!

Очень выразительная немая сцена.

— Не думаю. Но ведь он просил тебя молчать? Не так ли?

— Да черт с ним в конце-то концов! — закричала Юля. — Просил, да просил, но я его покрывать не собираюсь. Мне просто в голову не приходило…

— Погоди. Как он мотивировал свою просьбу?

— Ну, произошло убийство, а он в это время шастал по дому. Ну, не хотел, чтоб его таскали. За все это время мы с ним разговаривали всего однажды, — она взглянула на Настю. — В институте. И только на эту тему.

— Сколько раз он покидал комнату?

— Ну, три, два раза.

— В какое время?

— Не помню! У меня вообще все в голове перепуталось. Я ни о чем не хочу вспоминать, не хочу!

На другой день в институтском дворике. Низкое сизое небо, повисшее над самыми крышами, сырая вязкая мгла, пронизывающая, казалось, железо узорных оград, вековую кладку стен, пронизывающая неутоленную душу.

— Она шла по саду… с огорода, да, — говорил Генрих. — По-моему, она кого-то искала.

— Может быть, Анатоля?

— Может быть. Он как раз перед этим с лопатой с огорода проходил. Она остановилась с таким лицом… ну, как бы озираясь… Тут появился он.

— Откуда?

— От дома, наверное. Я видел спину. Она смотрела на него без улыбки, а он бросился к ней как-то порывисто. Вот именно бросился и загородил ее от меня. Вот и все.

— Они обнялись?

— Не видел. Вошла Настя, и я отвлекся.

— Вы тогда ушли в полпятого?

— Примерно. И безо всяких приключений.

— А ее не встретили по дороге из дому? Вы с ней не познакомились?

— Я? С ней? Вы с ума сошли!

— Пока еще нет. Но шанс имею. Удивительно, как подробно вы все помните год спустя.

— Я восстановил подробности. Все время об этом думаю. Значит, он там закопал труп?

— Где?

— В том месте, где она встречалась с тем типом?

— Что вы знаете? И откуда?

— Все знаю. От Насти, — Генрих слегка покраснел, но взгляд не отвел.

— Она вас простила?

— Нет, — вдруг в «гвардейской» его внешности проступило что-то детское. — Что делать, Александр Федорович?

— Встать перед ней на колени.

— Я это сделал.

— Тогда ждать. А сейчас вы нужны мне. Восстановите в тех же подробностях ваше второе свидание. Мне известно, что несколько раз вы выходили из комнаты в ванную. Так?

— О, женщины! Исчадья ада!

— Как говорит моя тетушка: все хороши. Почему вы скрыли этот факт?

— Как выяснилось, я трус.

— Мне нравится ваша объективность. Вас тревожило, что вас застали наедине с мертвой и во время убийства вы разгуливали по дому.

— Нет. Честное слово, нет. Я не боюсь реальностей, тут страх необъяснимый, иррациональный.

— А вы отдаете себе отчет, что из-за ваших страхов я не смог предотвратить второе убийство?

— Но как же…

— Так же! Я бы раньше «поймал» Анатоля и его бы изолировали.

— Что же делать?

— Найти убийцу. Во сколько вы выходили?

— Я не засекал… правда! Помню, что два… или три. В общем, не один раз.

— Вы помните, как Юля посмотрела на часы?

— Да. После этого я не выходил, точно! Мы боялись хозяйки.

— Туалет с ванной расположены как раз напротив комнаты, где совершено преступление. Ну?

— Ничего. Клянусь своей жизнью! Ни шороха, ни звука, никакого движения. Ничего!

— Попрошу сосредоточиться. Меня интересует все.

— Вам рассказать, как я в туалет ходил и в ванной мылся? — уточнил Генрих язвительно.

— Вы мылись в ванне?

— Да нет, над раковиной… — он запнулся и вдруг закричал. — Да! Я видел женщину!

— В ванной?

— Да ну вас. Над раковиной висит зеркало, в котором отражается улица за окном. Она мелькнула на какой-то миг, потому я и забыл. Ну и сразу смылся.

— Вы узнали Нину Печерскую?

— Да ведь на миг!

— Но если вы ее так хорошо запомнили с прошлого года…

— Туман! — выпалил Генрих. — Черты были размыты. Так, что-то черное вынырнуло из тумана.

— Черное? Она была в черном?

— В зеркало видны лицо и шея — и то я не рассмотрел. Что-то черное у шеи. Шарф? Должно быть, шарф.

— Но если вы не рассмотрели лицо, то почему решили, что это женщина? Прическа?

— Нет, не помню. Почему я так решил?.. — Генрих задумался, даже побледнел от напряжения. — Губы — вот что! Помада… да, красная помада, вспомнил.

— Печерская искусно пользовалась косметикой, ее коллега говорила. Но — точнее, вспомните то лицо в саду, сопоставьте.

— Да, вы меня натолкнули, и мне кажется… Кажется, она. Да, она! Вот что: то лицо в саду… я почему его вспомнил все-таки: в нем было что-то трагическое.

— Ну а это? Это?

— Она, вы правы. Жуткая бледность, потому так и выделялись губы. Но как же я не сообразил…

— Вы отталкивали от себя эти воспоминания.

— Да, труп в чулане. То лицо. Я не сопоставлял. Страшно. Отмахнулся: ну, просто промелькнула прохожая.

— Нет, не просто. Почему вы сказали: «я сразу смылся»?

— Действительно, почему? — Генрих растерялся.

— Вы уловили ее движение к калитке?

— Точно! Пятно в тумане как будто приблизилось и исчезло из зеркала.

— Теперь нам остается установить время. В какой заход вы заметили женщину в черном?

— Не помню.

— Но если вы поспешно смылись, то, наверное, больше не стали выходить?

— Наверное.

— Настя… тьфу, Юля!.. уже подсмотрела Анатоля с бутылками?

— Сейчас… кажется, да.

— Вы слышали стук двери, когда ушла Любовь Донцова?

— Слышал. Могу сказать точно: та женщина появилась позже.

— Свою Настю в зеркале вы, надеюсь, узнали бы?

— Да уж… и у нее сиреневая куртка с капюшоном.

— Тетя Май не красится. Значит, это была Печерская. И — никаких звонков в дверь. У нее был ключ. Или… или кто-то уже поджидал ее в комнате тети Май и увидел из окна.

— Неужели вы думаете, что убийца находился в доме, когда я выходил?

— Все может быть. Если гибель Любы не случайна, она должна была что-то заметить, услышать… словом, уловить что-то подозрительное, когда уходила.

— Но ведь ее пристрелил больной!

— Больного некто направлял. Некто невидимый, но обладающий таинственным голосом.

— Что-то я совсем запутался, — признался Генрих.

— Я тоже. Ничего, распутаем. У вас сейчас есть время?

— Сколько угодно.

— Тогда поехали.

— Куда?

— На «Спортивную». Но предварительно мне надо позвонить.

Они вышли из метро и зашагали в сине-сиреневых сумерках вдоль домов, меж которыми метался, вырываясь на простор перекрестков, студеный северный ветер.

— Мне хотелось бы, — говорил Саня, — чтоб вы посмотрели на одного человека. Сейчас он на работе, я звонил, но скоро должен выйти.

— Что за человек?

— Вы его не знаете. Просто посмотрите: его облик, походка, жесты. Не напомнит ли он вам кого-нибудь.

— Мужчину в саду?

— Да. Вон видите башню? Там его контора. Вон подъезд… Ага, и машина здесь.

— Вон та кофейная «Волга»?

— Она самая. Мы останемся тут за углом и как раз увидим его со спины, пойдет ли он к машине или на метро.

— Вы меня толкните, когда он выйдет.

Они вышли вдвоем: старший и младший компаньоны — и направились к «Волге».

— Плащ, — прошептал Генрих. — Плащ похож.

— А, да мало ли похожих плащей. Следите за походкой.

— Не знаю, не помню, — зашептал Генрих в отчаянии. — Рост приличный, да, волосы… — бизнесмены вступили в свет фонаря. — Кажется, у того темнее были, этот почти рыжий.

— Ну, а второй? — спросил Саня безнадежно.

— В куртке? Совсем непохож. Жгучий брюнет, а у того… ни темный, ни светлый, нечто среднее.

— Шатен, — подсказал Саня.

— Вроде так называется.

Бизнесмены подошли к машине, остановились и вдруг разом обернулись; тайные соглядатаи отпрянули в тень белой башни, не отрываясь, однако, от лиц, замкнутых, словно мертвенных в светло-синем свете. Бизнесмены постояли неподвижно и молча, будто давая возможность разглядеть себя в деталях, затем сели в «Волгу» и укатили. «Сыщики» пошли назад к метро.

— Ну, что скажешь?

— Я бы сказал: оба не похожи. Двигались, как автоматы. И застыли — ну манекены в витрине.

— Виновато искусственное освещение.

— Ну да. Не то, что-то не то… Там был порыв, трагизм, как будто на сцене разыгрывалась пантомима. Она была неподвижна, а он…

— Но почему он не увез ее тогда же? Боялся свидетелей? В доме никого не было, кроме вас с Настей.

— И мы были тайком.

— Тем более. Зачем ночью? Зачем все эти предосторожности?.. «Муж ждет», — сказала она. Кто же этот таинственный муж?


В пятом часу на следующий день в скверике напротив Большого театра.

— Я выслушал его исповедь, Валентин Алексеевич. На меня она произвела сильное впечатление.

— Надеюсь, он сознался?

— В чем?

— В убийстве Нины.

— Нет. И я ему верю. Вы говорили, что в прошлом году с бывшей женой общались.

— По делу о разводе.

— Вы заезжали за ней в клуб на машине?

— После того, как она уехала от меня в Останкино — нет.

— И в последний день ее работы не заезжали?

— Я не знаю, когда она ушла с работы.

— Она вас поздравила с женитьбой. По телефону или лично?

Юный принц досадливо поморщился и постарел.

— Лично.

— Где?

— В театре.

— Почему об этой встрече вы не рассказали следователю?

— Потому что она не имеет никакого отношения к убийству.

— А почему сейчас сказали? А? Не посмели соврать на прямо поставленный вопрос? Нетрудно догадаться: вас видели вместе в театре и смогли бы, если что, уличить.

— В чем уличить? — воскликнул балерон истерично.

— Зачем она приезжала в театр? Она вас преследовала?

— С чего вы взяли?

— А что вы сказали Анатолю, когда он вас разыскал? «Она и из могилы меня достанет». И безумно испугались.

— Уж прям безумно!

— Валентин Алексеевич, у меня есть неподтвержденные данные, что Печерская в то время была беременна.

— Я тут ни при чем!

— Зачем она приезжала в театр?

— Ну, если вы в курсе… она приезжала объявить, что ждет ребенка.

— От вас?

— Боже сохрани!

— Тогда к чему это объявление?

— Вы ее не знаете… вы ничего не знаете.

— Я хочу узнать.

— Взяла, видите ли, реванш. Она была мстительна и одержима.

— Чем?

— Детьми.

— Не вижу в этом ничего дурного.

— И в этом, и во всем надо иметь меру. Она не имела. Фанатичка.

— Какой пыл, Валентин Алексеевич.

— По какому праву, черт подери, вы лезете в чужую жизнь?

— Да, прошу прощения. Я и сам чувствую, что вхожу в раж. Это оттого… оттого, что я потерял все. Простите, но похоже, вы с ума сходили от ревности.

— Я? От ревности?

— Если это только был не ваш ребенок.

Балерон стремительно поднялся со скамейки, Саня воскликнул вслед:

— Она сказала, чей ребенок?

Валентин обернулся, словно исполняя изящный пируэт, и процедил:

— Запомните раз и навсегда: она была страшная женщина.

— Никто так не считает, кроме вас.

— А никто ее и не знал так, как я.

— И счастливы, что избавились?

— Счастлив!

Юный принц порывисто (грациозно и легконого) понесся по аллейке. С лавки наискосок поднялся Генрих, подскочил, закричал шепотом:

— Этот! В саду! Голову даю на отсечение!

— Да ну, Генрих… — забормотал Саня ошеломленно.

— Этот! Волосы, рост, плащ… но, главное — руки, этот жест, плавный… пластичный. И вот в таком же порыве он бросился к ней… Помните, я говорил: как пантомима на сцене.

— Сейчас он бросился от нее. От тени умершей. От «несчастной», как называл ее философ.

* * *
Он стоял на веранде, глядел в сад, курил. «Не хочу кабинет Андрея Леонтьевича обкуривать». «И очистить дом Арефьева от скверны». Скверна — все, что мерзит плотски и духовно… грязь и гниль, тление и растление, смрад и мертвечина… словом, все богопротивное. Все, что скопилось тут за годы, за последний год, за последние дни. Впервые с той ночи он заставил себя выйти в черно-фиолетовый сад, где неподалеку под яблоней… днем печаль ощущалась не так остро. «Печаль моя светла». Нет и нет. Может быть, потом, когда я раскрою тайну (если раскрою), ослепительный свет истины озарит все и разом наступит утоление. А пока что — плотная черно-фиолетовая мгла, окутывающая мертвых.

Саня спустился в сад, включил фонарик, прошел между деревьями. Вот здесь. Здесь была могила и лежала Люба. Совпадение? Или она действительно о чем-то догадалась и решила проверить что-то, не дождавшись меня? Решила преподнести мне разгадку, потому что торопилась, не могла жить в обмане? «Ты — Любовь?» — «Я — Любовь». Похоже, что так. И — голос. Проклятье! Что за голос? «Иди и убей!» Психоз, слуховая галлюцинация? И зрительная: существо, демон. Да ведь убил! И ее слова, наверное, последние слова не земле: «Я слышала голос. Я должна идти». В сад. Почему так многое связано с этим садом? Цветущее майское утро, первый робкий снег Покрова, ночное место преступления. Не ночные же демоны сбирались под деревья… о них говорил Анатоль. Ну, это понятно (если вообще можно понять сокрушительную горячку). Настя: кто-то ходил по саду. Тоже понятно: философ хоронил свою возлюбленную. А как она сказала: в саду… летом как-то… и на днях… кто-то крадется. Существо в ее райском саду во сне. Хозяин дома был тогда еще жив. Перестань! Нет ничего страшнее реальности: преступление было задумано и исполнено (недаром некто — вот тебе и существо! — приобрел пистолет с глушителем). Однако в исполнение вкралась какая-то ошибка, неточность, которую убийца поспешил исправить, подставив под удар Любовь. У меня собрано уже достаточно данных, чтобы… не осознать, нет! пока нет… ощутить движение истины, надвигающуюся тень черных крыльев.

Погоди. Как я выразился?.. «Философ хоронил свою возлюбленную». И, по его словам, положил на могилу белый камень, чтоб отметить место. При эксгумации трупа никакого камня не было. Странно. Саня повел фонариком окрест — нету. Кто-то похитил с могилы… Абсурд! Как вдруг невдалеке под яблоневым стволом на земле высветилось что-то. Подошел: вот он — небольшой, неотесанный, причудливой формы, грязно-белого цвета. Пористый, с выщербинками — отпечатки пальцев установить невозможно… да что я, всерьез, что ли! В невменяемом своем состоянии Анатоль ошибся, положил камень не под ту яблоню…

Саня повернул голову: кто-то подходил к розовато освещенной веранде. Владимир, курит. Саня подошел, поздоровался.

— Добрый день, — отвечал Владимир. — Вчера вернулся поздно…

— Очередная сделка?

— Канителимся со старыми. У вас в кабинете уже света не было. Есть новости?

— Анатоль заговорил.

— Что? Что он сказал?

— В общих чертах то, что мы с вами и предполагали, но…

Сзади из кабинета донесся шорох и голос тетки:

— Саня, чай пить будешь?

Впервые после смерти мужа она его позвала сама!

— Обязательно, тетя Май. Владимир, присоединяйтесь.

— Обязательно, — повторил тот нетерпеливо.

Присоединились и девочки. Всем без исключения тоскливо было в этом доме и жутко. В желто-оранжевый уют абажура выдвинули обеденный стол — декорации те же, а вот действующие лица… одних уж нет, а те далече. Впрочем, Любовь свою в ту далекую (так казалось: годы прошли, жизнь прошла), в ту далекую пятницу он еще не знал.

— Анатоль заговорил, — объявил Саня для всех и уловил общее жадное движение к себе, к своим словам. Возгласы:

— Что он сказал? Что? Что? Что?

— То, что мы и предполагали: Печерскую он не убивал.

— И ты ему веришь? — спросила Юля, а Настя воскликнула:

— А Любашу?

— Верю. На второй вопрос отвечу позже. Дело в том…

— Я бы попросил вас! — начал Владимир со скрытой яростью.

— Да, Владимир, да! Он стрелял в свой кошмар, он признался.

— Больше меня ничего не интересует. — Владимир откинулся на спинку стула, ушел из круга света в свое одиночество, полузакрыл глаза.

— Верю, — повторил Саня. — Но не в его версию. Немотивированную, фантастическую даже. Он считает, что этот пресловутый «мужчина в тумане» не существует в натуре. Его выдумал Генрих.

— Зачем? — изумилась Настя.

— Чтобы отвлечь следствие от собственной роли.

— Какой роли?

— Убийцы.

В остолбеневшей паузе тебя Май заметила ворчливо:

— Нашего идиота постоянно заносит. Сколько его знаю.

— Это что же? — заговорила Настя агрессивно. — С больной головы на здоровую валит?

Простит она своего возлюбленного, не иначе.

— Настенька, он же застал Генриха наедине с убитой — ну что б ты на его месте подумала? Знаете, — добавил Саня нерешительно, — я ему на секунду почти поверил.

— Насчет Генриха?

— Нет. Мужчина этот… какой-то фальшью для меня отдавал этот образ. Но я не мог не верить вашей жене, Владимир. Она-то не ошиблась, она видела. И теперь известно, кто принц.

Владимир широко раскрыл глаза, воскликнув:

— Кто?

— Как ни странно, принц — бывший муж.

— Балерины?

— Балерины. Его опознал Генрих. Более того: из ванной юноша видел Печерскую, подходившую к калитке.

— Ну прямо-таки вездесущий вестник.

— Как? — удивилась Юля. — Он ее узнал и молчал?

— Не узнал. Мелькнула на миг. В зеркале, в тумане… ну, просто прохожая. Вполне правдоподобно: видел год назад — тоже на мгновенье. Мы с ним восстановили подробности: неестественная бледность, губы в яркой помаде, черный ворот плаща… Черный ворот, — повторил Саня машинально, ощутив вдруг, что упустил какую-то мысль. — Но главное — это движение к калитке.

— К моему дому, — уточнила тетка и добавила загадочно: «Мне отмщенье и Аз воздам!» — все поглядели на нее. — Как балерина со своим принцем попали в мой дом?

— Она жила у вас пять месяцев, тетя Май, общалась с мужем, по его словам. Дубликат ключа сделать несложно.

— Зачем? Что им было нужно в моем доме?

— Не знаю. Балерон врет, что не бывал на Жасминовой, а его видели тут год назад именно в день ее исчезновения.

— Не понимаю, — процедил Владимир, — какое отношение ко всему этому имела моя жена.

— Она о чем-то догадалась, что-то заметила.

— Значит, Анатоль утверждает, что застрелил Любу, которая что-то заметила?

— Ничего подобного! Я уже говорил вам: он — орудие в чьих-то руках. Он слышал голос: «Она должна успокоиться в саду. Иди и убей!»

— Кошмар! — прошептала Юля, Настя пояснила:

— Кошмар и есть. Горячечная галлюцинация.

— Я бы так и подумал! — воскликнул Саня. — Но Люба не была в горячке. И тоже слышала. Ее последние слова по телефону: «Я слышу голос. Я должна идти». Так, Владимир?

Он молча кивнул.

— Вот что, дорогие, — заявила тетка. — Отвлечемся от дьяволизма… на ночь глядя. Тут наверняка какое-то недоразумение. Уж больно все неправдоподобно. Уж слишком.

— Слишком, — согласился Саня. — Вроде не страдал суеверием, а теперь… Накануне гибели Люба видела во сне черный предмет, как она выразилась. Ну чем не пистолет? Правда, я своим рассказом навеял, но какие сюрреалистические детали, загадочные. Если их анализировать по Фрейду…

— Черный предмет с глушителем? — перебил Владимир с мучительным сарказмом, возвращая Саню из райского сада-сна в теткину комнату, в ту незабвенную пятницу.

— Да, это обстоятельство свидетельствует о весьма определенных намерениях. Возможно, идея преступления — «Иди и убей!» — тлела подспудно, дразнила издавна, издали — как соблазнительная мечта — и вдруг вспыхнула яркой вспышкой.

— У кого? Про кого вы говорите?

— Не знаю… балерон, компаньон… пока не знаю.

— Но — мотив?

— Мотив скрыт глубоко. Бывший муж до сих пор пылает… то ли ненавистью, то ли страхом… или комплексом вины. Год назад она объявила ему, что ждет ребенка.

— От него? — заинтересовалась тетя Май.

— Говорит: нет. Вообще детей терпеть не может. «Белая рубашечка, красный чепчик», — Саня говорил как по наитию. — Помнишь, Настя, тот голос?

— Загробный! — Настя поежилась.

— В одеждах, в их покрое, в сочетании деталей и красок, — продолжал бормотать он, не вникая, а как будто нащупывая неизъяснимую мысль, — есть нечто символическое, тончайшая психология… например, черный покров — траур. Она любила синее и белое. И зачем-то купила восковой веночек. В четвертом часу. Надо узнать адрес «Харона» и проследить ее маршрут.

Помолчали. Саня нечаянно взглянул на тетку — напротив, в своем кресле с высокой спинкой. Вдруг вспомнилось то лицо с черной полосой на шее. Вспомнилось выразительно, как вьявь. И какую-то несообразность ощутил он в своем воспоминании, какое-то несоответствие… с чем?

— Сань, — робко нарушила Настя молчание, — а кто подкинул туфельку? Анатоль?

— Он отрицает. Ну, если в бреду, в беспамятстве… Так может быть, Настюш?

— Может. «Корсаковский психоз» с нарушением памяти.

— Вот-вот. Ну кто еще рискнет на столь нелепый поступок. Ведь подручных убийцы среди нас нет, а? — попытался он сказать шутливо, а выговорилось уныло. — Я заблудился в собранных фактах, обстоятельствах и деталях. Кажется, еще усилие — и все встанет на свои места, выявляя «заговор зла»… — осекся, внезапно осознав: еще усилие, еще один день, твердил, а Люба погибла. — Люба погибла неслучайно, — продолжал упрямо. — Убийца совершил промах, который ему пришлось исправлять. И я должен догадаться, в чем заключается этот промах.

— Она погибла от рук пьяного маньяка, — сказал Владимир. — Он признался. Если, по вашему мнению, он смог забыть эпизод с туфелькой, то так же смог загнать в подсознание и эпизод с балериной. Он — убийца. И чей еще голос могла слышать Люба из сада?

Владимир говорил так горячо и убедительно, что не поверить ему было нельзя. Все поверили. И Саня — устав от мучительной головоломки. Он только спросил тихо:

— Вы уже получили урну с прахом?

— Она у меня в комнате. Завтра ее замуруют в той стене.

Так вот отчего он сегодня так агрессивен… ему еще тяжелее, чем мне (вдруг открылось Сане), гораздо тяжелее. Он не успокоится никогда. Господи, за что? один и тот же вековечный вопрос. От Сани не укрылось, как вздрогнула и побледнела тетя Май.

* * *
Владимир прав. Прав следователь. Почему я — я один! — сопротивляюсь единственно верной версии? Версии, в которой все несообразности получают объяснение, обстоятельства и поступки выстраиваются в стройный ряд — в свете временного помешательства Анатоля. Который способен на все, по словам проницательного свидетеля. Генрих увидел подходившую к калитке Печерскую и смылся. Юные партнеры на время забыли обо всем, Анатоль, глотнув, вышел из своей комнаты и на крыльце столкнулся с женщиной, которую любил. Год назад она ждала ребенка (от другого?), теперь в глубоком трауре (погребальный венок), и принесла пистолет. «Она пришла умереть», — сказал он. Наверное, мы никогда не узнаем, что произошло между ними — наверное, убийцу ждет «вышка». Несмотря на провалы в памяти! Именно этими «провалами» (как я и предполагал вначале) можно объяснить налет абсурдности происходящего: спокойную усмешку философа за столом под абажуром. Можно объяснить отсутствие некоторых звеньев в тяжкой цепи доказательств.Например, спрятанный где-то пистолет. «При свидетелях пистолетом не размахивал». Вдруг находит, пугается, видит существо, слышит голос, сам зовет из сада умершую возлюбленную (и Любовь выходит), стреляет в свою галлюцинацию. С болезненной хитростью старается запутать меня, подбросив туфельку — поступок, никак не объяснимый с точки зрения здравого смысла. «Корсаковский психоз», тебе объяснили, связанный с нарушением памяти. Доктор прерывает допрос, поскольку и сейчас еще больной может войти в состояние стресса. Что тебе еще надо?

Тебя поразила искренность его исповеди, его отрешенного голоса — так он и говорил искренне обо всем, что помнит. “Taedium vitae”. Потрясенный убийца испытывает отвращение к жизни. Что тебе еще надо? Возможно, мы и узнаем. Возможно, вскоре он вспомнит и все остальное, когда психоз пройдет окончательно. Или закружит его в последнем безумии, что даже лучше для несчастного.

Кажется, я назвал этого ублюдка «несчастный»? Сейчас в доме находится урна с прахом, а я назвал убийцу… не думать! Не думать ни о чем, связанном с этой историей. Забыть, загнать в подсознание. Иначе она сломает меня.

Саня в темноте встал с дивана, принял радедорм, натянул джинсы и отправился на кухню за водой. Откуда-то из ночной тишины донеслись непонятные звуки. Остановился, прислушался. У девочек тихо, комната тети Май далеко. У Владимира. Что это? Негромкий, сдавленный, но вполне явственный вой. Не может быть! Мужчина?.. Вдруг вспомнилось его лицо в метро, когда соскользнула мужественная маска повседневной жесткости и проступило что-то откровенно детское. Тайно оплакивает свою жену. Это — любовь, а не нечто романтически-возвышенное, что чувствуешь ты, признайся. Ты влез в их любовь, а расплачивается за это он.

На цыпочках прошел к себе, разделся, лег, закрыл глаза. Верная моя помощница погибла неслучайно: на миг в пьяном бреду — голос, крик Анатоля — приоткрылась тайна убийства, и она не дождалась меня. Единственно верное объяснение, ставящее точку в жутковатом повествовании. Преступник в сильных и в общем-то жестоких руках правосудия — можно наконец отдохнуть.

Он физически ощущал, как воспаленный мозг обволакивает прохладная сонная пелена, закружились крылья, пронзительно взглянул профессор, но не погрозил пальцем, а печально прикрыл глаза. Спать.

Наутро он прежде всего постучался к Владимиру.

— Да! Можно!

Переступил через порог, в глазах зарябило от неожиданного сочетания красок и оттенков: на стенке шкафа, на спинках стульев и дивана были развешаны одежды. Господи! С тех пор? С того ее сна?.. Вон коротенькая лисья шубка, бледно-зеленый нежнейший бархат, черный грубошерстный халат и так далее, и так далее. На полу — разнообразная обувь и три раскрытых пустых чемодана.

— Владимир! — воскликнул Саня. — Что вы…

— Надо отдать ее одежду, — пояснил тот спокойно. — Майя Васильевна и девочки отказались. Договорился с уборщицей в крематории. Пойдет бедным.

— Я вот что зашел. Поедемте туда вместе, я помогу вам…

— Справлюсь, не беспокойтесь.

Глядя на его мужественное твердое лицо, никак нельзя было догадаться про ночной вой. Саня проследил его взгляд: большая дорожная сумка в углу… значит, там. Владимир произнес:

— У нее никого не было, кроме меня.

— Да, — вырвалось у Сани. — Никого!

Двое мужчин молча принялись паковать чемоданы изысканным тряпьем; суетливость, судорожность их движений выдавали нервное напряжение. Когда все было готово, Владимир взял сумку и чемодан, Саня — оба остальных, прошли по коридору мимо запертых дверей, мимо тети Май, замершей на пороге кухни.

Подошли к машине напротив калитки, погрузили чемоданы в багажник, Владимир сел за руль, поставив рядом на сиденье сумку, и сказал суховато, глядя снизу вверх:

— Вы были правы, а не я. Анатоль — всего лишь орудие.

— Как? — вскрикнул Саня. — Что вы знаете?

— Все не знаю, но узнаю. Ночью догадался.

— О чем?

— Кто убил Печерскую.

— Ну?.. Ну?

— Сегодня скажу. После одной встречи. Я должен убедиться.

— Владимир, я вас прошу!

— Я должен убедиться, — повторил категорически и завел машину. — До вечера.

Как же дожить до вечера?.. Монографию свою о Константине Леонтьеве он уже две недели как забросил, в институт только изредка заглядывал: целиком поглощало расследование, стремительно — он чувствовал, и дух захватывало! — стремительно приближающееся к развязке.

— Саня, завтракать!

Кофе ароматный, булочки свежие, фарфор сверкает… а ее нет и никогда не будет.

— Владимир на кладбище поехал?

Саня кивнул.

— На захотел, чтоб я ему помог.

— Не надо. Это их дело.

— Их?

— Его и ее.

— Тетя Май, я совсем запутался.

— Немудрено… тебе в особенности.

Говорила тетка отрывисто и сурово, не глядя; какая-то новая озабоченность (помимо тщательно скрываемого чувства стыда) ощущалась в ней сегодня.

— Ты глубже всех влез. Смотри не споткнись.

— Со мною все в порядке. Тетя Май, я все о том же: мог Анатоль убить? Ну скажите: мог?

— Оставь ты нашего дурака в покое. Он за все получит (и получает уже), за все свои безобразия.

— Мог?

— Нет, конечно, — она взглянула наконец прямо и как-то нерешительно. — Ты что, не понимаешь?

— Ничего не понимаю. Кандидатов у меня двое: Валентин и Викентий. Но балерон (для человека постороннего) слишком уж хорошо ориентируется в вашем доме. У компаньона же алиби на момент убийства Любы.

— Ну и что?

— Кто-то ведь стоял в сарае — существо, по определению Анатоля. «Иди и убей!» Он пошел.

— Его терзала горячка, Саня. Он мог слышать эти слова раньше, например (застряли в мозгу), а воспринять полностью — найдя пистолет.

— Значит, Вика?

— Вика любит пожить приятно, с комфортом, — заметила тетка рассеянно.

— Вот именно. И у него, и у балерона какой-то комплекс насчет детей.

— Из-за этого, Саня, не убивают, а бросают. Вместе с ребенком.

— А если она захотела отомстить, явившись с пистолетом. Он ее перехитрил.

— Это больше похоже на правду. Женщина утонченная, экзальтированная… ну, ты мое мнение знаешь. А ребенок, должно быть, умер. Восковой веночек, — пояснила тетка. — Она хоть и со странностями была, но нормальная. Покупать на свою будущую могилу — это уж чересчур.

— Он убил ребенка, — прошептал Саня.

— Не думаю. В такой кошмар ввязываться… Нам, правда, детей Бог не послал, но…

— Тетя Май, а почему у вас их не было? Или я неделикатно…

— Чего уж там, дела прошлые. Еще в юности простудилась на комсомольской стройке, так и не вылечилась. Мы с Андреем примирились, а для многих женщин это настоящая трагедия — бесплодие. Чувство неполноценности. Страшное чувство.

— Но она, наверное, родила. Любила детей фанатично, по мнению бывшего мужа. Да и коллега подтверждает.

— Да, что-то на ребенке завязано. Но слишком мало данных. Вообще… — тетка пожала плечами. — Бросил бы ты это дело, Сань, а? Я за тебя боюсь, — она встала и принялась собирать со стола.

— За меня?

— Слишком ты близко подошел, кажется.

— К кому?

— К настоящему убийце.

— Тетя, Май, вы что-то знаете!

— То же, что и ты.

— Но какие-то выводы уже сделали?

— Не выводы… так, предчувствия, досужие домыслы. Я человек грешный, знаешь, и воображение у меня грешное. Можно даже сказать, грязное.

— Тетя Май, вы…

— Не спорь, — пошла к двери с чашками, добавив на ходу с бесконечной грустью: — Жалко мне вас всех… нас всех… несчастных.

Что она видит в этой истории, чего не вижу я? — Думал Саня, выйдя на веранду покурить. — И Владимир… Надо дожить до вечера.

…Однако в восьмом часу Владимир еще не появился, зато позвонил младший компаньон.

— Добрый вечер, Александр Федорович. Вы мне Володю не позовете?

— А его нет. Он уже выехал домой?

— Его сегодня на работе не было. Он с утра на кладбище собирался, вы в курсе?

— Да. И еще у него была назначена встреча.

После долгой паузы компаньон сказал встревоженно:

— Может быть, со мной? Но я его не застал.

— Где?

— На кладбище.

— Вы должны были встретиться на кладбище? Зачем?

— Я не понял. Володя позвонил в контору утром и сказал, что будет ждать меня в четыре на кладбище у стены. У той, помните?

— И вы не поинтересовались, зачем?

— Разумеется, поинтересовался. Дело важное, безотлагательное, но не хочет говорить по телефону. Я приехал, прождал больше часа, уже стемнело.

— А сейчас откуда звоните?

— Из дома.

— Ладно, будем ждать.

Саня положил трубку, было как-то не по себе. Из кухни выглянула тетка, только что пришедшая с вечерни.

— Ну, что там еще?

— Владимир пропал.

— Что? — тетка вздрогнула и вдруг перекрестилась.

— Что это вы… — пробормотал Саня, чувствуя как заражается страхом.

— Вот что. Надо посмотреть у него в комнате.

— Что… посмотреть? Он не приходил! Я весь день дома.

— А, ты на веранде… смолишь одну за одной. И ключа нет, я дубликат так и не сделала.

Саня подергал дверь — заперта — разбежался, ударился плечом — с первого захода не удалось. На шум выскочили девочки, испугались, сбились под крылом тети Май, как цыплятки под крылом старой курицы. Все походило на дурной сон.

Наконец дверь, тяжко крякнув под ударом, распахнулась, он влетел во тьму — и тотчас вспыхнул свет: включила тетя Май. В комнате все было так же, как они оставили утром.

— Фу-х ты! — Саня облегченно перевел дух, за ним столпились остальные. — Надо осмотреть, может, где записка… или еще что-нибудь.

«Что-нибудь подозрительное» — хотелось сказать, но стало совестно: человек сегодня распрощался с «прахом дорогим», а я… проклятая ищейка. Однако осмотреть надо. Осмотрел. Ничего подозрительного, даже отдаленно намекающего на самоубийство. Все на своих местах (подтвердила тетя Май), кроме вещей Любы («моей любимой», подумалось в растерянности), лишь на полу под стулом затерялась внезапно сверкнувшая зеленым блеском пуговица — как последнее напоминание, что жила в этой комнате прелестная женщина, чей прах только что замуровали в стену… Саня сунул пуговицу в карман, чуть не зарыдав вдруг при всех. Сдержался. Вышли гуськом, постояли в коридоре.

— Буду его караулить всю ночь, — сказал Саня.

Юля спросила с дрожью в голосе:

— А из-за чего, вообще-то, паника?

— Пропал, исчез.

— Третий труп! — воскликнула Настя с болезненной какой-то обреченностью. — Сань, ночуй с нами, пожалуйста!

— Ну, ну… — забормотала тетка. — Вы-то кому нужны? А ты, Сань, и впрямь поосторожней будь.

— Здесь все умирают! — продолжала Настя умоляюще. — По очереди!

Тетка побледнела, достала из кармана ситцевого халата нитроглицерин, проглотила две таблетки.

— Хорошо, Саня, возьми в чулане раскладушку.

— А вы как… — начали девочки хором.

— Я уже ничего не боюсь, я готова.

* * *
В восемь утра Владимира еще не было. Саня позвонил майору.

— А что, собственно, требуется от меня? — уточнил тот, выслушав новость.

— Начать поиски.

— По истечении трех дней — таков порядок. Или вы считаете: его исчезновение имеет связь с расследуемым мною делом?

— Самую непосредственную, по-моему. Перед отъездом он сказал мне, что ночью догадался, кто убил Печерскую.

— И кто же?

— Он собирался открыть тайну сегодня… то есть вчера. После одной встречи. Он должен был убедиться.

— Но я не могу требовать ордер на обыск в квартире Воротынцева.

— И балерона! Именно его видел Гусаров год назад в саду с Печерской.

— Вот как? Все равно не могу — на основе голословных утверждений. Нет оснований, понимаете?

— Найдите основания, прошу! Я уверен: все завертелось в последней схватке.

В наступившей паузе послышался вздох.

— Ну и дельце вы мне подсунули. Не успеешь разобраться с одним — другое на очереди… Ладно. Ждите, позвоню.

Опять ждать! Саня крутился по дому, не находя себе места, чувствуя в непостижимом хаосе событий, мыслей, воспоминаний движение чьей-то воли, воплощенной в символе сильных и жестоких потаенных рук-крыльев.

Майор позвонил в третьем часу.

— Обыски квартир Воротынцева и Жемчугова не дали никаких результатов, — сообщил лаконично.

— Абсолютно никаких?

— Найдена его машина.

— Где?..

— В переулке возле проспекта Мира.

— Где живет Вика?

— Неподалеку. В машине так же ничего подозрительного… кроме странного, конечно, отсутствия хозяина. Пустые чемоданы и сумка…

— Он отвозил…

— Знаю. Воротынцев подсказал. Наш сотрудник уже побывал в крематории и на кладбище. Свой долг перед умершей Донцов исполнил. В машине установлены отпечатки пальцев его самого и компаньона.

— А вам не показалось странным, что машину нашли неподалеку…

— Показалось. Однако допрос Воротынцева пока ничего не дал: он утверждает, что вчера своего шефа не видел.

— Так что — бегство?

— Непохоже. Следов борьбы в машине не обнаружено. Впечатление, будто вышел на минутку, оставив ключи в зажигании. В «бардачке» документы — водительские права и паспорт, — а также бумажник с деньгами.

— Вот это уж так странно!

— Да.

— Алиби есть у Викентия?

— Нет у обоих. У Воротынцева с трех часов вчерашнего дня.

Был на кладбище и дома, один. У Жемчугова — до шести вечера. В шесть прибыл в театр.

— Вы их задержали?

— У меня для этого нет оснований.

— Опять основания!

— Александр Федорович, вы можете давать волю любым фантазиям. А мы не частная лавочка — учреждение государственное. Если будут какие-то новости, немедленно звоните. Запишите, на всякий случай, мой домашний телефон.

«Частная лавочка»… я забыл спросить адрес «Харона». Перезвонил. Занято. А, не до «Харона»!.. Я не могу дожидаться никаких новостей в этом хаосе тьмы и загадок. Почему они, имеющие власть, действуют так нерешительно! Невооруженным взглядом прослеживается связь преступлений, целой цепи преступлений. Что-то знала Печерская — и погибла. Что-то узнала Люба — и погибла. О чем-то догадался Владимир — и… О чем? Что? Ведь я знаю! Чувствую, что знаю — но почему-то боюсь осознать ясно и трезво. Кто он, черт возьми!

Я вышел в сад. Райские птицы не летали, шел мелкий нудный дождь, уничтожая кольца снежного праха под яблонями, мешая их с прахом земным. «Остави мертвых погребсти своя мертвецы». Не получается. Милый сад. Страшный сад, где меж деревьями тени, тайны, смерть. Не могу больше здесь оставаться и ждать.

Саня оделся и поехал на кладбище. Влажный день клонился к вечеру, дождь иссяк, поднялся ветер, небо забурлило каскадами туч и багряных просветов. Прошел мимо коробки крематория, по дорожке, к стене. Навестить Любу. Сначала поглядел в прозрачные глаза, словно поздоровался со старым знакомым — профессором. Вот она. Муж действительно успел исполнить последний долг: 1.VI. 1964 г. — 18.Х.1989 г. Полочка, гипсовая имитация урны, фотография. Цветная. (Глаза резанула неуместная яркость красок, хотелось траурно-белой печальной нежности). А может быть, и правильно, что она останется здесь такой, какой была: сине-зеленые глаза, алые губы, страстное лицо… Одинокий луч вырвался из небесного нагромождения, заиграл на чертах незабвенных, словно оживляя… сейчас заговорит, скажет, разгадает загадку… Вдруг все заслонило то, другое лицо на лиловой обивке кресла — лицо в последнем содроганье. Саня чуть не закричал от ужаса, подошел, пошатываясь, к бетонной скамейке, рухнул совсем без сил. «Бархатно-черная… Да, я узнаю тебя в Серафиме при дивном свиданье, крылья узнаю твои, этот священный узор». Я отворил дверь, Анатоль прошмыгнул в комнату, предварительно со мною церемонно раскланявшись. Вот и ключ к разгадке… Что я плету! Разгадка — в лице мертвой, а это всего лишь штрих, один из мельчайших многозначительных штришков, заполняющих просветы в цепи доказательств, образующих картину цельную, живую, кричащую от ужаса и боли. «Мужчина в сером плаще в тумане» — ну конечно, все сходится, подкрепляется неизменными моими ощущениями, внутренним потоком сознания, вырывающимся наконец из потемок. Тетя Май: «Во всем должен быть порядок» — еще один штрих. И еще — это уже я: «После пяти буду на кафедре, профессор». Голос из сада: «Демоны погребения!»

Надо действовать немедленно, иначе убийца опять опередит меня («Убийца!» — утверждаю я и буду стоять на своем). Опередит? Наверняка уже опередил, а ты сидишь и предаешься отчаянию. На это тебе хватит лет и лет — не забыть никогда, оплакивать свою любовь на чистейшем, белейшем снегу Покрова.

Робкий луч давно исчез, бетонную стенку с урнами заволокла предвечерняя мгла… нет, туман. Начинался туман. Саня почти бежал по улице странно незнакомой, окружающая действительность, мир в целом казался гротескным, перевернутым, опрокинутым в свете того исчезнувшего луча, осветившего «все и вся» под другим углом. И ничего уже не мог скрыть туман. Наконец нашел телефон-автомат.

Звонок первый.

Майор выехал на задание. Ну да, 59 дел одновременно. Авось сам справлюсь. Вспомни! Ну, вспомни… «На Садовом кольце по прямой до ВДНХ». Все так.

Звонок второй.

Младший компаньон на месте. Голос нервный, вздрагивающий.

— Это я, Саня.

— Послушайте!..

— Нет, вы послушайте. И отвечайте, пришла пора. Когда именно вы купили себе оловянного солдатика?

— Что?!

— Солдатика. Вы же любите сказки?

— В этом году весной.

— Далее. Когда вам угрожали рэкетиры?

— Ну… тогда же. Да, весной.

— И вы обратились к своему приятелю, который может достать все, что пожелаете?

— Я устал! — крикнул компаньон, «гедонист-гадина», как его заклеймил Саня про себя.

— Еще бы! — Саня повесил трубку.

Звонок третий.

Балерон, к счастью, в театре, но где-то бродит. Очень срочно? Постараемся разыскать. Наполненная нетерпением пауза.

— Опять вы?

— На пререканья нет времени, дело идет к развязке, понимаете? Существует свидетель, который видел вас с балериной 13 октября прошлого года в саду на Жасминовой. Он вас опознал.

— Не врите!

— Нет времени, понятно?.. На каком месяце была беременна Печерская, когда объявила вам об этом?

— Сказала: только что убедилась.

— Вы могли быть отцом ребенка?

— Я никогда себе не позволял вольностей в отношении…

— И все-таки вы испугались скандала (сразу после свадьбы, и Печерская на все способна) и приехали на Жасминовую выяснять отношения. Ночью она исчезла.

— Тут нет никакой связи!

— Почему вы скрыли эту встречу?

— Я говорил вам: не могу копаться в останках. Я устал! — балерон швырнул трубку.

Итак, образ «мужчины в тумане» все более прорисовывается. Загадочный литературный образ, а я, по выражению Викентия, интерпретирую… Душевная тяжесть не давала вздохнуть свободно. Он почти бежал, потом ехал, потом опять бежал, силясь движеньем стряхнуть тяжесть, однако лицо мертвой — с высунутым, словно дразнящим язычком — преследовало неотрывно.

Звонок в дверь. Старушка в белом ситцевом платочке. Саня заговорил умоляюще:

— Извините за беспокойство. Я разыскиваю женщину, которая жила рядом с вами. Нина. С грудным ребенком. Вы помните?

— Ну как же, как же. Проходите…

— Я тороплюсь.

— Очень хорошая семья, тихая, спокойная, муж не пьет. А что случилось с Ниночкой?

— Она попала в беду.

— Опять беда? Господи, нет ей покоя!

— А какая еще была беда? Здесь?

— Вы не знаете? Николенька умер, сын, на четвертом месяце. Как она убивалась.

— Где умер? Дома?

— Нет, она говорила: в больнице.

— В какой больнице?

— Не говорила. Так-то мы мало общались, Ниночка человек замкнутый. А мальчика вывозила гулять в коляске — ну, перекинешься двумя-тремя словами. А тут вижу: вся в черном. Умер, говорит, и дрожит вся. Видно, муж ее отсюда увез? Подальше от переживаний.

— Как его звали?

— А вот я не знаю… — старушка даже удивилась. — Может, она и называла, не упомню. Муж да муж. Он на работе пропадал, я его и видала-то всего несколько раз.

— Вы бы его узнали при встрече?

— А как же.

— Спасибо вам.

— Не за что. Вы ее увидите?

— Н-нет.

— А то поклон бы от меня передали. Пусть ее душа успокоится.

— Пусть.

Он снова бежал, ехал, бежал, покуда (как во сне — по контрасту) не очутился среди огромной возбужденной толпы… Неужели поздно? Да, я наверняка опоздал. Как всегда! В этой сумасшедшей истории я все время опаздываю. На день, на час, на минуты. На считанные минуты я опоздал, когда ты вышла в сад. «Демоны погребения!» Люба погибла не случайно — подспудно я был уверен в этом, но даже вообразить не мог, какая чудовищная развязка ожидает меня. И дело не столько в опасности, в ожидании третьего приговора… Как ты говорила: «реальная опасность меня только подстегивает. Страшно бессознательное, неизъяснимое. Как сказал бы Анатоль: потустороннее». Как ты была права, а я ничего не понимал! Вот передо мною неизъяснимое, потустороннее.

Он безостановочно сновал в толпе, как во сне, в переходах, на площадках, на лестницах, каждым движением выдавая возбуждение неистовое. Однако никому не было до него дела… кроме, может быть одного. Да, кроме одного.

Наконец выбился из сил. Пора. Уже не спеша, вышел из такси у метро, миновал бульвар, углубился в переулочки, остановился возле универмага, посмотрел на часы в свете витрины и быстро свернул на Жасминовую. Тополь на углу напротив будки телефона-автомата прошелестел ветвями навстречу из тумана. Туман оседал с небес медленно и вязко, разламывая ночной мир на фрагменты, отрывки, обрывки причудливого карнавала (размытые лица-маски, невидимое существо с руками-крыльями, тени в саду).

Я вышел в сад. Дом как будто спал, и сад спал. Она услышала голос. Само «существо» в тот момент было невидимо, но голос прозвучал. Она оделась, спустилась по ступенькам, обогнула дом и вышла в сад. Она поняла, где находится могила, потому что увидела… да, но куда же Анатоль положил камень?.. О блаженные, чистейшие снега Покрова!

Было по-прежнему темно и тихо, но что-то в туманном мире неуловимо и непоправимо изменялось, нарушалось. Меж деревьями, тяжелыми сучьями яблонь, проявилась тень и заскользила, приближаясь. Существо в черном. Реальная опасность меня только подстегивает, страшно неизъяснимое. Саня пошел навстречу, в глазах стояло, заслоняя все, лицо мертвой.

ЧАСТЬ III ЗАГОВОР ЗЛА

* * *
Воскресным ноябрьским утром они сидели в кабинете: Саня и три женщины. Две молодых и одна старая. Сквозь стальные решетки виднелись влажные ветви, над ними нависало низкое, цвета птичьего крыла, сизое небо.

Женщины жаждали развязки, как глотка живой воды — воды, которая очистит дом профессора от скверны. А наследник нуждался в них еще больше — в жажде облегчить наконец душу.

— Лицо в зеркале — вот чем поразил меня Генрих. Но я тогда не осознал, что ситуация перевернулась. Точнее, я ее воспринимал перевернутой. И мужчина в тумане действительно в некотором роде плод воображения…

— Ничего себе «плод»! — воскликнула Настя.

В некотором роде, я сказал.

— Но ведь убийца существует.

— Существует.

— Кто? — громогласно выпалила Юля, не выдержав напряжения.

После паузы (женщины глядели на него с бессознательным сочувствием) Саня сказал:

— Владимир.

— Не может быть! — возразил кто-то. — У него железное алиби! Как он мог…

— Он не убивал.

Опять пауза, которую тихонько нарушила тетка:

— Сань, выкладывай, полегчает.

И он «выложил»:

— Вашим шнуром Любовь задушила Нину Печерскую.

Допрос.

— Из показаний Викентия Воротынцева явствует, что первоначальный капитал, на котором основана фирма, добыт, скажем обтекаемо, путем нелегальным. Подробности меня не интересуют (этим занимается мой коллега). Меня интересует убийство. Ваша жена была в курсе и держала вас в руках, так?

— Что значит «держала»? Разоблачать она меня не собиралась, ее все это устраивало.

— Тем не менее, весной этого года у вас возник замысел избавиться от нее.

— Нет!

— На очной ставке вас опознал знакомый Воротынцева Зураб Кокнадзе, у которого вы приобрели наган.

— Для защиты от рэкетиров… нам угрожали!

— Вот как? Тогда объясните, почему вы скрыли факт покупки от своего компаньона.

— А я вообще человек скрытный.

— Вижу. Вскроем. Кокнадзе утверждает, что вы выразили желание приобрести пистолет с глушителем. Зачем?

— Не люблю шума.

— Примем к сведению. С какой целью вы принесли домой 12 октября 55 тысяч и положили в незапирающуюся тумбочку?

— Эти деньги должны были пойти на аренду квартиры.

— Так вы сказали покойной жене и Александру Колесову. Назовите адрес и фамилию человека, с которым вы встречались 14 октября в субботу по поводу аренды.

— У меня нет данных. Мне позвонили на работу по телефону и назначили встречу у Манежа. Никто не явился.

— И вам по телефону назвали сумму взятки?.. Придумайте что-нибудь похитрее. Никакого звонка, никакой встречи у вас не было. На другой день после убийства Печерской вы в панике бросились на Сретенку.

— Вы этого не сможете доказать.

— Докажу. Вышеперечисленные факты получают свое объяснение только под таким углом: умышленное подготовленное убийство.

— Все было не так.

— Все получилось не так. Рассмотрим, как получилось.

* * *
За решетками кабинета слегка просветлело, пролетела ворона с пронзительным воплем; все вздрогнули.

— В конце концов майор его «расколол», — говорил Саня, — но после отчаянного сопротивления. Он боялся Любы, потому что чувствовал в ней силу и решительность пойти на все, до конца. «Шеф» блестящий организатор, но не исполнитель. Так, он не смог «устранить» меня, хотя возможностей было более чем достаточно.

— Ну, не знаю, — протянула тетка. — По-моему, он пришел ночью в сад, чтоб убить тебя.

— Он не может, как он выразился, «физически». Мечта, замысел, заговор: соблазн свободы через убийство созревал подсознательно. И все же не знаю, решился бы он на него, кабы не толчок — смерть сына.

— Любаша убила его сына? — изумилась Настя; изумились все три женщины.

— Не совсем так… но косвенно. Тетя Май, вы как-то упомянули про страшное чувство неполноценности, которое может превратиться в натуральную манию у некоторых женщин. Помните наш другой разговор? Донцовы любят друг друга, как вы когда-то с мужем…

— Не надо.

— О, совершенно, конкретный случай. Вы привели пример: шефу позвонили вечером, он ушел по срочному делу, забыв шарф. Она побежала за ним, якобы заботясь…

— Помню. Мы были на кухне, она сразу ушла.

— Это случилось шестого октября. Ребенок опять заболел (он перебаливал с лета). В репликах мужа по телефону, в интонации она уловила тревогу, что-то личное, подтверждающее давние догадки: он ускользает от нее. Машина была в ремонте. Они ехали на метро…

Он вспомнил, как выслеживал бизнесмена… вагонное, стекло, «Колхозная», Сретенка, подворотня, кусты акации, гараж, лицо в окне второго этажа, больничный дворец через гул Садового кольца…

— Короче, она убедилась, увидев «счастливое семейство». И на другой день опять явилась на Сретенку.

— Зачем? — выдохнула Юля.

Допрос.

— Поскольку соседи из дома номер семнадцать по улице Сретенке опознали вас (и Печерскую — по фотографии), вы не сможете далее отрицать связь с нею. Когда и при каких обстоятельствах началась эта связь?

— 10 сентября 88 года я приехал на Жасминовую по объявлению. Хозяйка показывала свои владения, мы вышли в сад. И я увидел женщину.

— В саду?

— Да. Я стоял в дверях сарая, как вдруг что-то заставило меня обернуться. Она шла между деревьями, на секунду остановилась, мы взглянули друг на друга — этот взгляд решил дальнейшее. Я поспешил уйти и подождал ее в машине (она была одета явно для «выхода»), представился, отвез в клуб. В тот же вечер она стала моей женой.

— Второй женой. К 13 октября вы уже нашли квартиру на Сретенке?

— Да.

— Вы наметили переезд на 13-е, когда никого не будет в доме?

— Я позвонил, она сказала приехать за нею ночью.

— К чему вся эта таинственность? Вы уже задумали преступление.

— Ничего подобного! Из-за Анатоля. Она его боялась.

— Боялась?

— В смысле: боялась с ним расставаться. У нее была какая-то странная и сильная привязанность к этому бродяге.

— 16 августа текущего года, когда вы отдыхали в Крыму, она приезжала на Жасминовую к Желябову?

— Да. Ее спугнул Вика. Видите ли, внезапно заболел Николенька, подозрение на менингит (оказался грипп в очень тяжелой форме). На «скорой» она отвезла его в больницу Склифосовского и отправилась к Анатолю, сама в лихорадке, а он ее как-то успокаивал. Говорю же: между ними была… мистическая, что ли, связь.

— И все же она не поколебалась связаться с вами.

— Анатоль бесперспективен. А она безумно хотела детей.

— А вы?

— Хотел.

— Почему же у вас в браке их не было?

— И не могло быть: Любовь бесплодна.

* * *
Саня будто заново прошел тот путь — до гаража, да акаций… и обратно. Как Владимир поспешно увел его со двора, как они сидели на каменном парапете в центре кишащего муравейника и он рассказывал организатору про убийство…

— Думаю, определенных намерений у нее не было, — отвечал он как-то отстраненно… и все же с горечью. «Люба погибла не случайно!» — твердил он себе все эти дни, но «отстраниться» не мог. — Мне кажется, она металась в поисках выхода…

Не хотелось бы вдаваться в анализ «страстей». Словом, так она любила мужа. Любовь выше жалости — ее вывод. Она пряталась во дворе, когда Печерская выкатила из подъезда коляску с ребенком, и вернулась домой за какой-то забытой вещью. Люба подошла просто посмотреть, как она говорила…

— Что ты замолчал? — воскликнула Настя. — Кому она говорила? Тебе?

— Нет. Она говорила это перед смертью. Взяла малыша на руки, услышала шаги в подъезде и вышла со двора, пошла по улице… Бессознательно, как под гипнозом. Ребенок спокойно спал с пустышкой, как вдруг у него начались судороги: он так и не оправился с лета. Она испугалась и очнулась, сообразив, где находится. И побежала в приемный покой больницы Склифосовского.

— А ребенок что?

— Он там умер. А она ушла, ее не заметили. Про «приемный покой» ты слышала, Настя, из форточки.

Допрос.

— Что вы предприняли после исчезновения сына?

— Обзвонил морги, детские дома… может, кто подбросил.

— Кто? Кто, по-вашему?

— Глупо отрицать очевидное: мысль о Любе… мелькала.

— Именно поэтому вы не обратились в милицию: не стали поднимать шум. Потому что, как пишут в романах: участь вашей жены (законной) была давно решена.

— Неправда!

— Тогда почему же вы не спросили прямо у нее? Мысль-то мелькала. А?.. Далее. Нами установлено, что в больницу Склифосовского звонил некий мужчина: не попадал ли к ним четырехмесячный мальчик. Приметы: белая рубашечка, красный чепчик. Именно эти слова слышала Анастасия Макарцева перед самым убийством. Ну? Будем отрицать очевидное?

— Да, я обзванивал больницы.

— То-то же. И что вам ответили?

— По приметам как будто подходил один. Умерший.

— И вы не явились опознать сына, боясь связаться с органами. Предлагаю чистосердечное признание, иначе дело примет для вас еще более опасный оборот.

— Признаю: смерть сына — а не что-то иное! — вызвала во мне… скажем так, ответный импульс. В сущности, мы всего лишь попытались ответить ударом на удар.

— Однако пистолет вы приобрели, когда сын еще не родился. Приобрели с определенной целью.

— Это ваши домыслы.

— Это факты.

— Вот вам факт: после случившейся катастрофы я нашел в себе силы помириться с женой.

— Да ну?

— Доказательством служит ее исповедь ко мне.

— И когда же она перед вами исповедалась?

— В ночь на восемнадцатое.

— Накануне своей смерти?

— Да.

— Хорошо. Вернемся к первому преступлению.

* * *
Мглистое утро переходило в студеный день, озябшие деревья будто придвинулись, сучья будто прижимались к стеклам.

— Меня поразили столь диаметральные суждения о Нине Печерской, — говорил Саня. — Исковерканная — добрая, истеричная — веселая, страшная женщина — прекрасная. «Несчастная» — говорил Анатоль. «Фанатичка» — бывший муж. Да, ее никто не знал так, как он. Думаю, ключ к ее образу — в последнем определении, включающем все эти качества. Фанатик — с латинского — исступленный, со страстью предающийся какому-то делу. Вероятно, Печерская с ужасом отшатнулась бы от одной только идеи преступления. Покуда не было затронуто ее дитя, глубинные инстинкты. Она согласилась, и с ее участием заговор обрел тот одержимый, судорожный характер, что так затруднило его раскрытие. Между тем, речь бы шла о банальном ограблении, правда, со «случайной» жертвой.

12 октября в четверг Владимир отдает Печерской ключи от дома, забирает из сейфа (при свидетеле — Вике) 55 тысяч, отвозит на Жасминовую и кладет в тумбочку. Взятка за квартиру — проговаривается мне Люба. Рэкетиры не смогли добраться до денег в фирме, доберутся до них в доме. 13 октября с трех часов дом будет пуст, Люба должна уйти на банкет в четыре, в пятом. Преступление было назначено на половину четвертого.

— Но еще без семнадцати четыре… — начала Юля.

— Тут большую роль сыграл экзальтированный настрой, сосредоточенность на смерти сына… а также всякие женские мелочи, вы поймете позже. Следователь упомянул про лавку ритуальных принадлежностей — «Харон»: «на Садовом кольце по прямой до «ВДНХ», то есть к месту преступления. У меня застряло в памяти, но слишком поздно я сообразил, что речь идет о станции «Колхозная», рядом со Сретенкой, где я выследил Владимира. Вот она идет к метро, в глаза бросается вывеска, заходит, выбирает восковой венок и теряет на этом несколько минут. А Люба…

Саня замолчал, так ярко представив тот день в слоистом тумане, пышные головки хризантем на лотках, женщину в черном на бульваре…

— А Люба действительно вышла из дому в половине четвертого, как показали свидетели. Но не в ресторан, а в универмаг за углом. Тетя Май, вы обнаружили в ванной на полочке под зеркалом флакон лак для волос «Прелесть». И устроили небольшую сцену…

— Мое главное условие — порядок… — тетка осеклась. — Она бегала в магазин за лаком, что ли?

— Да, у нее кончился. А без этой «Прелести», оказывается, не получится той царственной прически… В общем, Генрих видел в зеркале, как она возвращалась из магазина, но ничего толком не разглядел. Что-то черное у шеи — воротник шубки. А главное — губы в ярко-алой помаде…

Допрос.

— Так кто предложил план убийства — вы или Печерская?

— Я объяснил ей, что не могу заявить на жену в милицию. Она сказала, что отомстит сама. Я придумал план.

— Довольно рискованный, не так ли?

— Да нет… если б не наследничек — шиш бы кто додумался. О нашей связи никто не знал. Разве что Вика…

— Знал Воротынцев?

— Нет. Возможно, догадывался, что у меня кто-то есть. Нина звонила в фирму, правда, очень редко. Три раза я якобы уезжал в командировку и так далее. Уверен, эти мелочи с убийством Вика не связал бы.

— Да уж несомненно. Под вашим крылом компаньону жилось удобно и вольготно. Итак, 12 октября вы передали ключи и пистолет.

— Передал.

— Рассказывайте.

— Она должна была пройти в нашу комнату (предполагалось, что дом пуст). Застрелить, взять деньги, разбросать вещи, словом, создать видимость ограбления. Естественно, она была в перчатках, так что… Ничего не получилось: стечение обстоятельств и натура моей жены. Она — дьявол!

— Наконец-то у вас вырвалось откровенное о ней словечко.

— Таково мое тогдашнее восприятие.

— И нынешнее. Вообще-то я бы сказал: они друг друга стоили. Вы все друг друга стоите. Но не будем отвлекаться.

— Ну что?.. Она сооружала прическу в ванной, когда заметила в окне Нину. А главное: та проверила в сумочке пистолет. Понимаете? Женушка сообразила мигом (научный склад ума, черт подери!). Выскочила в коридор и тихонько заговорила… еще через дверь, Нина не успела отпереть. Она сказала: «Я вам расскажу, где ваш ребенок». И Нина, конечно, попалась — а вдруг! — она хотела верить, что он жив. А ведь я предупреждал: ни в какие переговоры не вступать! Та провела ее в комнату хозяйки, поскольку слышала голоса у нас за стенкой. И попутно отметила, что дверь в чулан слегка приоткрыта и ключ торчит. Понимаете теперь, почему я сказал «дьявол»? Прозвучали фантазии на «детскую» тему, но Нина держала руку в сумочке… и в какое-то мгновенье…

— Ну?

— Она достала пистолет.

* * *
Полуденный свет осени скупо освещал портрет над диваном, бесчисленные переплеты, взволнованные лица, перед которыми в тягостном полусумраке восстанавливалась кульминация убийства.

— Она достала из сумочки пистолет, — говорил Саня, — веночек упал на пол. Наверное, по-прежнему она была поглощена мыслями о сыне.

— «Она пришла умереть», — напомнила тетка. — Наш дурак сказал.

— Да, надломилась, инстинкт жизни ослабел… и машинально она допустила непоправимую оплошность: на секунду положила наган на стол и протянула руку за веночком. Этим воспользовалась убийца.

— А почему Любаша ее не застрелила? — спросила Настя шепотом.

— Не рискнула, ни разу не держала в руках оружие. Накинула на шею шнур и сдавила.

— Но ведь какая сила нужна! — поразилась Юля; все говорили вполголоса, будто боясь потревожить души-тени. Тетка (сосредоточенная — и куда только делась ее глухота!) вставила жестко:

— Когда речь идет о собственной шкуре, откуда что берется.

Да, ночной вой организатора — над собственной шкурой, несомненно.

— Тут появился я, — заговорил Саня чуть свободнее, словно миновал какой-то рубеж. — И увидел руки-крылья за креслом… Какая жуткая насмешка! — вдруг рассмеялся. — Любовь ассоциировалась для меня с прекрасными стихами: «крылья узнаю твои, этот священный узор»… О, Господи! «Дивного свиданья» не будет. Я увидел лицо, которое запомнил, конечно, на всю жизнь, и смог сопоставить… там, на кладбище. Догадался, кто убийца, но это потом, а тогда… Ладно. Коротко. Люба увидела меня, услышала мои звонки и стук в дверь. Я исчез. Очевидно, побежал за помощью. Что делать?

— То-то и оно-то, — сказала тетя Май со жгучим недоумением. — Лететь бы отсюда надо сломя голову, а она время тратит — покойницу тащит в чулан.

— Нельзя просто выйти из дому, она понимала, ведь я поблизости. При всей одержимости чувств у Любы рациональный рассудок ученого. Чулан — «царство Анатоля» — не заперт, торчит ключ. Проверила: никого — но философ где-то тут, она однажды наблюдала его махинации с самогоном. Человека, в какой-то степени невменяемого, легко подставить под удар, ведь он-то знал Печерскую. Однако невозможно совершить убийство (без перчаток), не оставив никаких следов. В чулане их сколько угодно. А она сможет выйти из дома свободно и открыто: да, сходила за лаком, да, занималась прической. Нет мотива — муж, трясущийся за собственную шкуру, его скроет. Разумеется, в отпущенные ей мгновенья она не рассуждала так логично. У нее-то сработал инстинкт жизни. Сработал верно: так все и получилось. Забрала из сумки ключи мужа (чтоб никаких связей, никаких подозрений). Сумку протерла, ключи потом выбросила. А главное — она взяла пистолет. Вот уж действительно: «взявши меч…»

— Зачем пистолет? — воскликнула Настя.

— Зачем убийце пистолет? На всякий случай, предстоит борьба за жизнь — это понятно. По дороге она видела вас, тетя Май, и Настю на бульваре, но вы обе были слишком заняты своим. И туман.

— А когда она заметила «мужчину в тумане»? — уточнила Настя. — В свой первый выход или…

— «Мужчины в тумане» не существовало.


Допрос.

— Во сколько Донцова прибыла в «Прагу»?

— Без чего-то пять.

— Какова была ваша реакция?

— Посуду не бил, даже не напился.

— Ну а все же?

— Естественно, я был потрясен, но ничем себя не выдал.

— И что вы предприняли?

Ничего особенного. Отлучился позвонить на Сретенку: никто не отвечает. А когда мы вернулись домой, все было обычно, спокойно. Стало быть, план сорвался, я решил. Утром в субботу, так и не дозвонившись…

— Вы звонили из дома?

— Из телефонной будки на углу. Ну, поехал на Сретенку: ее не было, ее нигде не было. Воскресенье, понедельник… во вторник за мною увязался наследник — и от него я узнал наконец, что случилось.

— От него, а не от жены. Очевидно, вы продолжали лелеять прежний замысел. Но с другим исполнителем, так?

— Ничего я не лелеял. Ненависть перегорела: в сущности, она ведь действовала в порядке самозащиты, не так ли?

— Ни один суд не инкриминировал бы действия Донцовой как самозащиту — и вы это прекрасно понимаете. Что мешало ей просто стащить пистолет со стола и убежать? Ну не с мужчиной же она имела дело! У вас вырвалось словечко: дьявол.

— Тем не менее, я сумел понять ее состояние и простить.

— Кто вы такой, чтобы прощать? Да вы и не простили. Чисто психологически: она задушила любимую вами женщину… Или Печерская была вам безразлична?

— Нину я любил. Кажется, впервые в жизни чувствовал такую нежность и жалость. Как к ребенку. Я и сам будто становился…

— Ребеночком, да? Жалость не помешала вам использовать ее как убийцу.

— Она сама горела. Сама! Впрочем, признаю: это была ошибка.

— Вы страшный человек, Владимир Николаевич. И жену нашли себе под пару. Хищники. Я вот думаю: неужели такие «сверхчеловеки» идут на смену коммунистической формации?

— Хищник, сверхчеловек! Я гуманист, гражданин следователь, и ни при каких условиях не смогу поднять руку на человека.

— Надеюсь доказать обратное: зачем вы пришли к Колесову тайком ночью, а? Ваш язвительный цинизм меня не обманывает. Но вернемся назад. После случившегося вы, конечно, не могли жить с женой.

— Эта проблема уже не стояла: она, видите ли, встретила любовь.

— В каком смысле?

— В самом прямом. Вы не поверите… я тоже сначала не поверил, но факт. Больше всего она тряслась, как бы не узнал наследник. И я видел их лица. Вы б послушали, как он декламировал — с неприкрытым пылом: «Бархатно-черная… да, я узнаю тебя в Серафиме при дивном свиданье, крылья узнаю твои, этот священный узор». Дьявольская ирония! Не Серафима он узнал, а убийцу.

— И жертву одновременно. Вашу жертву. Когда вы нашли у Донцовой пистолет?

— С чего вы взяли? Не находил и не использовал.

class="book">* * * Саня смотрел в окно (яблони в низком «слезном» небе, ворона, крыша сарая), а видел утро Покрова и женщину в черных мехах на белейшем чистейшем снегу.

— После прибытия из «Праги» Люба видела меня (опаснейшего свидетеля) и тетю Май в чулане. И — все спокойно. Загадка сверхъестественная. Анатоль? Утром она поспешила в сад — и вот тут-то заметила странный предмет под снегом. Тайна золушкиной туфельки разрешилась для меня слишком поздно, когда на кладбище я сопоставил лица. А тогда… самое простое объяснение не пришло в голову.

— Голова твоя, Сань, была заморочена, — проворчала тетка.

— Заморочена, — повторил он покорно, и опять заныло сердце, тупо, безнадежно. — Она увидела меня на веранде раньше, чем я ее. И сунула туфельку в шубку за пазуху. Прошла со мной в кабинет. Дело в том, что ей некуда было деть находку-улику, Владимир еще не уехал на Сретенку… А тут свидетель разливается соловьем… ну, она меня использовала… до конца, так мне и надо. Мы разговаривали, я услышал шаги, выглянул в коридор, вышел, раскланялся с Анатолем. И покуда раздумывал о его роли в этой истории, она спрятала туфельку за книги над диваном, на котором сидела… помню вышитый носовой платок, вертела в руках, успела протереть туфлю и переплет.

— Так это она пыталась проникнуть в кабинет, когда мы на веранде сидели? — спросила Настя.

— Она.

— Ну, нашли бы туфлю — а ей-то что? Ее никто не подозревал.

— Она не могла быть в этом уверена, слишком много народу толклось тут в окрестностях, кто-то мог увидеть… и увидел — Генрих. Да и я, как бы ни был заморочен, а все же продвигался к разгадке исчезновения мертвой, мог сообразить (но не сообразил), кто бывал в кабинете, кто имел возможность… Ведь она была полностью в курсе моих поисков… и как, должно быть, ненавидела меня за эту суетню.

— Ей бы лететь отсюда за кудыкины горы, — процедила тетка. — Превратить мой дом в место преступления!

— Она пыталась. Хотя была одержима мужем — с юности, с первого взгляда. И все же договорилась скрыться со мной.

— Куда?

— В мое общежитие.

— Недалеко. Может, она и вправду с тобой надумала…

— Я ей был нужен как информатор, — прервал Саня сухо неуместные предположения.

Девочки с любопытством переглянулись, очевидно, чувствуя некую «завязку романа»; однако деликатно промолчали. Саня продолжал с нервной досадой:

— Все это уже не имеет значения. Я рассказал ей о встречах с Генрихом и Викой. Тут и возник «мужчина в тумане» — по аналогии: свидание Печерской с бывшим мужем в саду прошлой осенью. Я ощутил в этом образе какую-то подспудную фальшь. И все же Принц существует — и сидит сейчас в КПЗ.

— Сань, — поинтересовалась Юля, — а как он натравил на неё Анатоля?

— Говорю же: он блестящий организатор.


Допрос.

— Итак, в своей «исповеди» Донцова призналась, что унесла пистолет с места происшествия.

— Да. В сумочке.

— Свидетели, бывшие с вами в ресторане, отметили такой нервозный эпизод. Уже вставая из-за стола, вы взяли сумку жены, как вдруг она резко ее у вас вырвала.

— Действительно. Я просто по привычке… галантный муж. Ну, слегка удивился, однако не придал значения.

— Потом придали. Вы наверняка отметили, что маленькая сумочка оказалась неожиданно тяжелой. Вот как я мыслю. В ночь на восемнадцатое, когда Донцова была в кабинете у Колесова, вы решили обыскать вещи жены в надежде найти пистолет (вы-то знали ее натуру!). И вы его нашли.

— Бездоказательные фантазии, гражданин следователь.

— На следующий день Колесов отметил, что одежда ее была разбросана по всей комнате. Да и чем еще была вызвана откровенность жены с вами? С человеком, подготовившим ее смерть. Вы предъявили ей наган, она вынуждена была во всем признаться.

— Ничего подобного. Новая жизнь, видите ли, новая любовь. Я выразил удовлетворение, что она увезет назойливого наследника. И мы покаялись друг перед другом.

— Допустим. Вы спросили у нее, где пистолет?

— Она сказала, что выбросила его вместе с ключами в урну возле метро «ВДНХ».

— Где его и нашел Желябов, так?

— Значит, она мне соврала.

— Соврала и в тот же день была застрелена.

— Я тут ни при чем. Я был на работе и не знаю, что произошло между нею и Анатолем.

— Догадывались. Ведь вы вызвали ее в сад.

— В ресторан. Я звонил при свидетелях.

— Разберемся с вашими свидетелями.

* * *
Опять пролетела ворона, раздраженно каркнув. Народная примета — к покойнику (вспомнил). Покой. Нам только снится. Приемный покой во дворце Склифосовского.

— Семнадцатого во вторник Владимир видит Анатоля в состоянии стресса, — говорил Саня, — слышит его вопли — и возникает идея дерзкая, почти фантастическая. Он отговаривает нас звонить в «скорую» — утро вечера мудренее — просит, почти приказывает женщинам не выходить в сад. То есть расчищает поле деятельности. Наконец, из моего разговора по телефону с профессором узнает, что вечером восемнадцатого я буду на кафедре. Найдя в вещах Любы пистолет, он подбрасывает его Анатолю и приказывает: «Иди и убей!»

— Да, фантастика, — протянула тетка. — Рискованно.

— Не рискнешь — не выиграешь. Понимаете? Убийца начнет новую жизнь, новую любовь. Сама мысль об этом для него невыносима, им вдвоем тесно на земле — так он чувствует, так и действует.

— Как же он их свел: нашего идиота и жену?

— По телефону он приказал ей до своего приезда сторожить Анатоля, вероятного свидетеля, даже участника (который избавил их от трупа), вслушиваться в его выкрики и так далее.

— И она послушалась? Не побоялась?

— Анатоля она не боялась, она не знала, что у него пистолет.

— А если бы сумела отобрать? Ведь пьянь…

— Ну, придумал бы что-нибудь другое. Его девиз: победит сильнейший.

— Стало быть, он признался?

— Признался. И у организатора наконец сдали нервы. Допрос.

— Я утверждаю, что вы организатор и вдохновитель убийств в доме номер пять по улице Жасминовой.

— Столь леденящее душу утверждение требует доказательств.

— Докажем. Как показали студентки, вы разговаривали с женой в шесть часов.

— Да.

— В присутствии заказчиков?

— Да.

— А если я пошлю запрос на Урал и уточню время вашего звонка? У меня есть надежда, что заказчики вспомнят, хотя бы приблизительно, во сколько вы звонили.

— Пока живу — надеюсь, знаете.

— Надейтесь. По свидетельству ваших подчиненных, важные переговоры — своего рода священнодействие, когда никто не смеет вам мешать. Я предположил, а ваш компаньон подтвердил, что вы имеете обыкновение отключать на это время телефон. Телефон был отключен? Будем говорить правду, или посылать запрос?

— Я устал!

— Наконец-то. Советую признаться.

— Да, я звонил Любе около пяти при заказчиках и звал в ресторан. Потом телефон отключил, правда. И где-то в шесть, отлучившись на минуту, позвонил из нашей бухгалтерии.

— Которая была уже пуста?

— Пуста. Я приказал ей следить за Анатолем.

— Вы были так уверены, что он ее застрелит?

— Совсем не уверен, но… шанс был. Я дал им обоим равные шансы: у него пистолет, но он в бреду; она безоружна, но дьявольски увертлива. Мой девиз: побеждает сильнейший.

— И вы чуть не победили.

— Победил наследник. Он сильнейший.

— По вашей жестокой логике, вам следовало им и заняться. Он был наиболее опасен.

— Логика тут бессильна, тут страсть.

* * *
Три женщины глядели на него с нетерпением, любопытством и сочувствием, а с небес сочилась, сгущаясь, какая-то мгла — как еще далеко до снега?

— Все получилось как по писаному, — говорил Саня.

— Если б не влез ты, — вставила тетка.

— Пожалуй. На поминках я заявил (интуитивно, без доказательств): Анатоль — орудие в чьих-то сильных и жестоких руках. И занялся поисками Принца. И в результате так близко подошел к разгадке, что по-настоящему встревожил организатора. Помните чайный вечер у вас в комнате, тетя Май? Два самых опасных момента: Сретенка (где я его выследил… да еще собираюсь уточнить у следователя адрес «Харона»); лицо в зеркале, которое видел Генрих. Черный мех у шеи, губы в ярко-красной помаде. Я вспомнил… там, на кладбище.

Вспомнился одинокий предвечерний луч, который вспыхнул на лице его любимой. Узкие, капризно изогнутые губы — и лицо мертвой в окне.

— На лице умирающей не было ни следа косметики. Владимир подтвердил: после смерти сына она надела глубокий траур и перестала краситься. Я наконец сообразил, что речь идет о разных женщинах, которые сошлись вдруг в непримиримом поединке, истребившем их обеих. Они обе погибли не случайно. «Мне отмщенье и Аз воздам». Человек не имеет права брать на себя функции Судии Высшего.

— Они… чудовища, — прошептала Настя.

— Чудовища, — повторила Юля как эхо.

А тетка проворчала:

— Все грехом повязаны… воли себе давать нельзя.

— Возможно, они бы и не дали себе воли, инстинкты древние как мир не пробудились бы, кабы на их пути не встретился организатор, Прекрасный Принц. Тогда за столом он понял, что мне осталось сделать один шаг, и организовал свое исчезновение, заинтриговав меня разгадкой тайны и т. д. Ему нужно было выиграть три дня.

— Почему именно три? — поинтересовалась Юля. — Как ты догадался?

— О сроках, я разумеется, не догадался, просто решил проверить — наудачу: а вдруг он еще здесь, а не там? У него не было выхода: нетрудно отыскать квартиру на Сретенке и продавца пистолета. Что делать? «Убрать» меня — новое следствие, на которое будут брошены, конечно, лучшие профессиональные силы. Значит — исчезнуть. Куда? Существует всесоюзный розыск. И я вспомнил незначительные мелочи: музей Арефьева — мемориал в Байрейте, испанская принцесса — оловянный солдатик. Оба компаньона ездили в Германию. Когда? Этой весной — по свидетельству младшего. Заграничный паспорт действует пять лет, и у владельца фирмы, несомненно, есть валюта. Вопрос в том, на какое число он сумел приобрести билет. Я поехал в Шереметьево, где протолкался часа три в надежде, что он заметит меня и сделает выводы. Слабая надежда — но он заметил. Оказывается, до отлета еще оставались сутки, и если я подниму на ноги органы… Он пошел ва-банк и явился сюда вслед за мною, чтобы, по его словам, договориться.

— «Договориться», — процедила тетка. — Чтоб заткнуть тебе рот навсегда.

Если и так — не удалось. Остальное вы знаете.

Остальное: ночной сад, черная тень меж яблонями, яростный шепот, внезапно вспыхнувший в кабинете свет, женщины на веранде — предупрежденные бесценные свидетельницы — спускаются по ступенькам и безмолвно окружают сыщика и убийцу.

Допрос.

— Ну сознайтесь… не для протокола. В ночь на третье ноября вы явились на Жасминовую с какой целью?

— Договориться с наследником.

— То есть, по вашей практике, предложить взятку? Думаю, намерения у вас были иные.

— О, не надо на меня вешать третий заговор, более чем достаточно двух. Повторяю: по натуре я организатор, а не исполнитель. И физически не могу лишить человека жизни.

— Вы могли лишить жизни Желябова.

— Только руками правосудия, а не своими собственными. А жизнь свою он погубил сам, не так ли? Понятно, гражданин следователь, что у вас руки чешутся отправить меня в преисподнюю. Однако — руки коротки: я не убивал. Суд учтет состояние аффекта после смерти сына и любимой женщины.

— С какой целью вы явились на Жасминовую?

— Выразить свою восхищение сильнейшему.

* * *
«Безмолвно окружают сыщика и убийцу». Он не убивал — точнее, убивал не своими руками. В чьих-то сильных и жестоких… Саня стоял на веранде в черно-фиолетовом саду. И дом, и сад очистились от скверны. Сад из сна, в котором летают райские птицы и лежит белый камень. Я его нашел в тот вечер перед чаем и подумал: «Анатоль ошибся». По золушкиной туфельке Люба опознала место погребения и была убита на этом месте. Саня включил фонарик, подошел, осветил комья земли, стволы, сучья… туда, вдаль… выделилось белое пятно. Расстояние метров десять, не меньше. Неужели так ошибся? Погоди. По золушкиной туфельке Люба знала… она пришла убрать с могилы камень! Зачем? Это очевидно. И отбросила его… довольно тяжелый, да… сколько хватило сил. И тут раздались негромкие выстрелы. Но почему она не сделала это раньше? Почему именно в этот вечер? Ей приснился сон… нет, не то. Звонок мужа. Сторожить Анатоля. Фантастический план, который, однако, удался благодаря фантастическим совпадениям. Фантастика, сон, райские птицы… сирин и алконост. Сирин-Набоков. «Райская птица — это красиво» — голос, существо, черный предмет — находка для психоанализа. Она знала, что муж нашел у нее «черный предмет», и предупредила меня. Иносказательно. «Ты литературовед, ты разберешься». — «Не выходи в сад». — «Анатоля я не боюсь».

Еще, главное. «Будете говорить правду? Или посылать запрос?» — «Я устал!»

Я полюбил чудовище. И жертву. Как это совместить? Как я все время чувствовал: не связывайся, не узнавай, не лезь в это дело, будет только хуже внутренний голос умолял, предостерегал, требовал. Но я влез и пойду до конца, до последней тайны, чтоб ощутить ослепительный свет истины. Ведь она предупредила меня.

* * *
Предзимний кроткий свет неярко озарял сплетенья сучьев и веток, покосившуюся изгородь, пожухлую траву, огород, ворону на трубе — все родное, пронзительно близкое. Они стояли рядом у сарая, Саня говорил:

— Она осознавала опасность, но не могла сказать про пистолет прямо, чтобы не выдать себя даже передо мною.

— Тем более перед вами. Она любила вас.

— О, не надо, ради Бога! Этот придуманный сон, как и «мужчина в тумане», волновал меня своей литературностью, красивостью. «Да, я узнаю тебя в Серафиме при дивном свиданье, крылья узнаю твои, этот священный узор». Краткие реплики о Набокове-Сирине — реплику Владимира: «Райская птица — это красиво», — сказало существо во сне. Далее: место, где она была убита — уж слишком символично. Наконец, сам организатор на допросе: «Я устал!» Он устал, когда майор заговорил об уральских заказчиках.

— И он послал запрос.

— После того, как я изложил ему свои соображения. В запросе речь шла об убийстве — и клиенты бизнесмена дали показания. Сильнейшая конкуренция, шеф предлагает крупную взятку (о которой никто не должен знать, младший компаньон корит старшего за расточительство). Сейчас я тайком и быстро смотаюсь в банк за деньгами. Если кто меня спросит, я вышел на минутку. Никто и не спросит: сделка — священнодействие. Кожаная куртка висит на своем месте в кабинете, деньги сняты заранее утром. Владимир приезжает в Останкино к шести (уже стемнело), выходит из машины возле универмага и звонит из автомата на углу: «Все время думаю о демонах погребения». — «Не надо. Я хочу покоя». — «Он наверняка оставил на могиле какой-то знак — мету. Иди и проверь». — «Не хочу, не пойду». — «Иди и проверь!» — «Какой у тебя голос!» — «Иди и проверь!» — «Ладно, я должна идти».

— Она пришла умереть, — произнес философ свою сакраментальную фразу. — Они обе пришли умереть.

— Да. Обе. Любовь одевается, блестящий организатор проникает в сад. Она идет на могилу, находит и отбрасывает камень. Он целится и выпускает семь пуль — наверняка. Заходит в сарай и подкладывает вам пистолет. Голос существа, якобы вашего собственного демона: «Она должна успокоиться в саду. Иди и убей!».

В наступившей долгой паузе пошел наконец снег — долгожданный, чистейший, покрывая это утро, эту землю, деревья, изгородь — весь сад.

Ваксберг Аркадий Прокурор республики

СОДЕРЖАНИЕ

"Храните гордое терпенье..."

Через границу

Доверенное лицо

Побег

Тайна остается

Вечная ссылка

Товарищ прапорщик

Штурм

В сети заговоров

Первый главком

Слово для обвинения

Час расплаты

Приговор Верховного трибунала

По лесам и трясинам

Побеждает сильнейший

Главная высота

Он не взошел на пик Ленина, но взошли другие по пути, проложенному им.

Ваксберг А. И.

Человек яркой, необыкновенной судьбы обладатель двух университетских дипломов, блестяще образованным эрудит, Николай Васильевич Крыленко рано стал профессиональным революционером, деятелем большевистского подполья Он был одним из руководителей штурма Зимнего дворца. В первом Советском правительстве возглавил наркомат военных и морских дел, а потом и все Вооруженные Силы Советской России.

Выдающийся юрист, прокурор Республики, вдохновенный оратор, нарком юстиции СССР - таковы лишь некоторые вехи жизненного пути этого замечательного разностороннего человека, о которых рассказывает эта книга.

"ХРАНИТЕ ГОРДОЕ ТЕРПЕНЬЕ..."

Прозвенел звонок, возвестивший конец урока, и сразу же школьный коридор наполнился веселым гомоном, топотом ребячьих ног.

Застучали крышки парт, захлопали двери: скорей на улицу!

После промозглых ветреных дней наконец-то наступила весна. Люблинская весна с клейким запахом лопнувших почек и размыто-голубым небом над островерхими крышами старинных костелов и особняков.

Лишь в одном классе никто не сдвинулся с места.

Звонок раздался в тот момент, когда учитель, стоя посреди класса, упоенно читал стихи. Маленького роста, с волнистыми русыми волосами над высоким лбом, он казался еще моложе своих двадцати шести лет. Узкие бакенбарды, переходившие в жиденькую бородку, обрамлявшую его юное лицо, не придавали ему той солидности, к которой всегда стремились молодые педагоги.

Учителю истории и словесности люблинских частных гимназий Николаю Васильевичу Крыленко не было нужды завоевывать авторитет напускной солидностью.

Его уроков ждали как праздника. Не потому, что он прощал нерадивость и лень и щедро раздавал хорошие отметки.

Напротив, он был строг и придирчив. Рано повзрослевший, прошедший суровую школу жизни, он и на учеников своих не смотрел как на малых детей, разговаривал с ними как с равными. И спрашивал, как с равных.

Уроки его не походили на уроки в привычном смысле этого слова.

То, о чем он рассказывал, нельзя было прочитать ни в одном учебнике. И главное - читал стихи. Такие, которые едва ли найдешь и в богатой библиотеке. Читал, заражая своим волнением даже равнодушных к поэзии.

Вот и сейчас.

- Николай Васильевич, почитайте еще!

Его никто не зовет "господин учитель". В этом одном - вызов гимназическим порядкам.

- Ну, пожалуйста, Николай Васильевич, хотя бы

Крыленко посмотрел на часы, покачал головой: до конца перемены осталось двенадцать минут. Будет скандал...

Ну ладно: семь бед - один ответ.

Милый друг, я умираю

Оттого, что был я честен;

Но зато родному краю,

Верно, буду я известен.

- Кто это? - пробасил с последней парты зачарованно слушавший учителя долговязый паренек, один из самых начитанных и смышленых.

- Добролюбов, - ответил Крыленко и пытливо обвел глазами класс, стараясь понять, говорит ли мальчишкам что-нибудь это имя.

- Кто, кто?..

- Добролюбов. Никогда не слыхали?

Класс молчал.

- Хорошо, я расскажу о нем на следующем уроке.

- А сейчас еще стихи! - умоляюще произнес долговязый.

И хором все подхватили:

- Стихи, стихи!

За плотно закрытой дверью школьный коридор гудел большой переменой. Со двора доносились возбужденные голоса, цокот копыт и тарахтенье коляски по мостовой.

- Ладно, вот вам стихи...

Известно мне: погибель ждет

Того, кто первый восстает

На утеснителей народа;

Судьба меня уж обрекла.

Но где скажи, когда была

Без жертв искуплена свобода?

- Рылеев... Рылеев... - раздалось сразу несколько голосов.

- Да, Рылеев, - подтвердил учитель. - Предчувствие не обмануло поэта. Он действительно погиб за край родной. Слова не разошлись с делами.

- А теперь Пушкина!

Это стало уже традицией. Каждый урок, чему бы ни был он посвящен, заканчивался пушкинскими стихами.

- "Во глубине сибирских руд", - медленно, тревожно начал Крыленко и почувствовал, как на глаза навернулись слезы. Волнение его тотчас передалось ученикам - он прочел это по их напряженным, посерьезневшим лицам, по едва раскрытым губам, беззвучно повторявшим за ним величественные и горькие строки поэта:

Во глубине сибирских руд

Храните гордое терпенье,

Не пропадет ваш скорбный труд

И дум высокое стремленье.

Казалось, это не учитель дает урок литературы неоперившимся подросткам, а пламенный трибун выступает на митинге перед наэлектризованной его речами толпой...

Он почти выкрикнул последнюю строку: "И братья меч вам отдадут", и тут же прозвенел звонок: перемена кончилась. Учитель все еще стоял посреди притихшего класса - с горящими глазами и гордо вскинутой головой.

Прошло несколько секунд, прежде чем тишина раскололась овацией, и было неясно, к кому же относятся эти аплодисменты: к Пушкину? Декабристам?

Учителю? Или к свободе, верой в которую заражали ребят эти вдохновенно прочитанные стихи?

Открылась дверь, возникла фигура учителя географии - сухопарого, желчного, наглухо затянутого в мундир.

- Вы позволите, - выдавил он из себя, почти не разжимая губ и не глядя коллеге в глаза, - вы позволите, милостивый государь, начать урок?

Через несколько дней Николая Крыленко вызвали к губернскому инспектору народного просвещения, который слыл неглупым, мягким человеком, умеющим слушать не только себя. Однажды он будто бы даже спас от полиции какого-то гимназиста, потерявшего в классе нелегальную листовку. Имени этого гимназиста никто не знал, может, такого случая и вовсе-то не было, но так или иначе инспектор попал в большие либералы.

"Либерал" не удостоил молодого учителя даже рукопожатием. Он едва кивнул, почти утонув в огромном кожаном кресле под портретом его величества государя.

- Надеюсь, вы понимаете, господин Крыленко, чем я обязан встрече с вами?

Начало не предвещало ничего хорошего.

- Нет, не понимаю, господин инспектор.

Из-под очков с золотыми дужками блеснули холодные серые глаза. Взгляд был пронзительным и жестким. Крыленко выдержал этот взгляд. Повторил вполне миролюбиво:

- Действительно не понимаю, господин инспектор.

- Вот что... - Инспектор положил на стол холеные руки, побарабанил пальцами по зеленому сукну. - Давайте не будем разыгрывать спектакль, господин Крыленко. Вы отличнейшим образом все понимаете.

Но если вам угодно меня дурачить, то извольте... - Только сейчас он предложил учителю сесть, давая понять, что разговор не будет коротким. - Я надеюсь, вы имеете учебную программу, утвержденную его высокопревосходительством господином министром?..

Прекрасно. Ну и что же, считаете ли вы для себя обязательным следовать ее предписаниям?

- Разумеется, господин инспектор.

- Разумеется?.. - Брови инспектора поползли вверх. - Ну как же разумеется, господин Крыленко, когда ни один ваш урок, буквально ни один, не соответствует программе? - Он жестом остановил учителя, готового возразить. - Разве декабрист Рылеев в качестве поэта, а не бунтовщика предусмотрен программой? Разве этот, как его... Добролюбов, ...достоин хотя бы упоминания в стенах учебных заведении на территории Российской империи?

"Донес кто-нибудь из ребят? - подумал Крыленко. - Или этот фискал географ подслушивал у двери."

- Я читал стихи Кондратия Федоровича Рылеева вне урока, господин инспектор.

- Ловко, - усмехнулся инспектор. - Ловко придумано. Значит, вне урока... А вправе ли вы, между прочим, продолжать урок сверх положенной нормы, отнимая у детей время отдыха, столь необходимое для их здоровья?

- Справедливое замечание, господия инспектор, - сказал Крыленко. Время отдыха отнимать у детей нельзя.

- Вот именно. А засорять их головы разной чепухой, это, по-вашему, можно? Кто вам, собственно, позволил самовольно выкидывать из программы таких первоклассных поэтов, как Батюшков, Гнедич и Озеров, и заменять их разными Кондратиями Федоровичами, у которых поэтического дара нет и на грош? Или вы полагаете, что ваша, скажем мягко, тенденциозность останется незамеченной?

Крыленко закусил губу, усмиряя свой гнев.

- Насчет поэтического дара, - тихо сказал он, - мнения могут и разойтись.

Инспектор хлопнул ладонью по столу.

- Нет, не могут! Вас интересует не поэзия, господин Крыленко, а политика. Да будь он хоть гением, этот Рылеев, вы бы о нем и не вспомнили, не напиши он противоправительственных стихов. Разве не так? Так, милостивый государь, именно так, не возражайте. Разве вы продекламировали своим ученикам вполне приемлемое некрасовское "Не ветер бушует над бором"?

Конечно же, нет. Зато вы мусолили этих "ликующих, праздно болтающих" два урока кряду и наговорили полную кучу социалистической крамолы. Пойдем дальше... - Он открыл лежавшую на столе массивную кожаную папку, вынул оттуда единственный, мелко исписанный листок. - Что вы сделали с Пушкиным? Великий поэт пробуждал своей лирой чувства добрые, а вы его подаете как автора воинственных сочинений, которые совершенно не характерны для этого певца красоты. И притом еще срываете аплодисменты, словно вы не учитель, а заезжий тенор. Зачем вам понадобилось искажать облик поэта? Я скажу вам зачем. Затем, что стихи для вас лишь повод, чтобы пропагандировать социалистические идеи. Но неужто вы думаете, милостивый государь, что вам будет позволено духовно калечить нашу молодежь? Или вы полагаете, что властям неизвестно, для чего вы избрали поприще педагога?

- Для чего же? - невозмутимо спросил Крыленко.

Инспектор поморщился.

- Вам угодно продолжать спектакль? Ну что ж, я вам отвечу: для того, чтобы увлечь на опасный путь мятежей и бунтов незрелые души. - Он снова заглянул в листок. - На путь нелегальной борьбы с государственной властью. Вы сами, уважаемый, вступили на этот путь лет эдак семь назад. Как говорится, из молодых, да ранний...

- Вы, однако, имеете обширную информацию, - заметил Крыленко.

Инспектор не обиделся.

- Все части единого государственного механизма связаны между собой, господин Крыленко. Это естественно, так что ваша ирония бьет мимо цели. Когда между ними нет согласия, государство начинает хромать. А Российская империя, слава богу, прочно стоит на ногах.

"Куда уж прочнее..." - подумал Крыленко.

Ему вспомнились многолюдные митинги в университетских аудиториях, где две, а то и три тысячи студентов с восторгом слушали его зажигательные революционные речи. Вспомнились цехи петербургского Металлического завода на Выборгской стороне, куда рабочие проводили его, двадцатилетнего посланца большевиков, агитатора-пропагандиста, сначала тайнов чужой шапке, нахлобученной по самую переносицу, с чужим пропуском-жестянкой, которую надо было ловко положить на определенное место, - а потом, в октябре пятого года, уже и открыто. И там: на Металлическом, и Александровском вагонном, и на Невском судостроительном, и на Других заводах - всюду ждали его рабочие, которые не всегда знали толком, что и как надо делать, но зато опреде^ ленно знали, сколь ненавистен им этот прогнивший режим.

"Да, прочна империя, ничего не скажешь", - снова подумал Крыленко и, сам того не желая, улыбнулся.

- Позвольте полюбопытствовать, - сухо промолвил инспектор, - чем именно мне удалось рассмешить вас?

Велико было искушение сказать правду этому самодовольному жандарму, нацепившему на себя мундир просветителя. Но надо было сдержаться. Работа в школе была его важным партийным постом. Что верно, то верно: он старался прививать своим ученикам передовые идеи, он готовил их к предстоящим боям против душителей свободы. А в условиях жестокой реакции бывает ли что важнее для революционера, чем раскрывать людям глаза, пробуждать в них ненависть к рабству?

- Вам показалось, господин инспектор. Мне совсем не смешно.

- Вот и я тоже думаю, - согласился инспектор, - что смешного в вашем положении маловато. Если завтра ведомство народного просвещения укажет вам на дверь, какую работу вы найдете? С вашей-то биографией... - Листок из кожаной папки снова оказался в инспекторских руках. - Аресты, аресты, аресты...

Сколько раз, почтеннейший, вы уже побывали за решеткой?

Крыленко решительно отрезал:

- Не считал...

- Напрасно. По моим подсчетам пять или шесть.

Но, может быть, вы насчитаете больше... В батюшку пошли, Василия Абрамыча. Хотите, как и он, скитаться по ссылкам?

- Каждый выбирает свой путь, господин инспектор, - сказал Крыленко.

- Да, вы правы. - Инспектор встал. - Я доложу кому следует... О решении вы будете уведомлены.

ЧЕРЕЗ ГРАНИЦУ

Вечер выдался душным. Даже в июле здесь редко бывает такая жара. Закрыть окно невозможно: комната превратится в парилку. Открыть - на свет настольной лампы слетятся полчища комаров.

Лежа на диване и глядя в мерцающий крупными звездами оконный квадрат, он шепотом, словно боясь вспугнуть тишину, бормотал любимые стихи. Он знал их множество, они всегда были с ним, оттого никогда не страшило его одиночество и никогда не испытывал он тоски или скуки.

За окном послышался шорох. Хрустнула ветка. Потом еще одна.

Крыленко приподнялся на локте.

- Пан Микслай, вы здесь? - донесся прерывистый шепот.

Антек... Это был один из его верных друзей. Помощник!

- Пан Миколай...

- Да, да, я сейчас... - чуть слышно отозвался Крыленко. Мягко ступая по скрипучим половицам, он подошел к окну, спросил, перегнувшись через подоконник: - Что-нибудь случилось?

- Вас ждут...

Это стало привычным. Часто посреди ночи раздавался стук в его окно: граница была в дзух шагах, через нее в обе стороны шли люди.

Одни-"туда", на чужбину, где, недосягаемый для "родных" полицейских, работал большевистский штаб. Там ждали известий о положении дома, там встречали людей, которым з России грозила тюрьма.

Другие - "сюда", в Россию, для связи с подпольем, для того, чтобы передать инструкции, доставить литературу.

- Вас ждут, пан Миколай...

Крыленко перемахнул через подоконник.

- Ты проверил, хвоста кет?

- Проверил, будьте спокойны, - прошептал Антек.

Они прошли чужими дворами на соседнюю улицу.

Затем Антек направился прямо домой, а Крыленко еще немного покружил, до боли напрягая зрение и слух.

Издалека доносилась музыка: в парке военный оркестр наигрывал вальсы. На центральных улицах толчея, а здесь ни души: только черная стена могучих деревьев да немые, словно застывшие во мраке, дома.

Знакомая калитка на Окоповой улице предусмотрительно открыта. Дракон, добродушный пес неизвестной породы, подбежал, виляя хвостом, ткнулся мордой в колени, проводил до крыльца.

В крохотную прихожую выходили две двери. Крыленко потянул на себя ту, что правее, и сразу зажмурился от яркого света.

На диване сидела женщина. Мягкие каштановые волосы, прикрывавшие высокий лоб, придавали округлому нежному лицу черты женственности и очарования.

- Здравствуйте, товарищ Абрам... - Она легко поднялась с дивана, протянула руку, приветливо улыбнулась.

"Абрам" - это была самая распространенная его партийная кличка. Так звали его деда, крестьянина со Смоленщины. Под именем деда он и был известен петербургским рабочим. Под ним же - партийному штабу.

- Здравствуйте, товарищ...

- Инесса... - чуть слышно подсказала гостья.

Это имя было ему известно: лектор партийной школы в Лонжюмо, опытный подпольщик, неутомимый пропагандист Инесса Федоровна Арманд.

- Добро пожаловать, товарищ Инесса, - радостно сказал Крыленко.

Инесса приложила палец к губам.

- Тес... Не Инесса. Госпожа Франциска Янкевич, крестьянка из Привисленского края.

Привыкший ничему не удивляться, Крыленко на этот раз не мог сдержать улыбки. Крестьянка... Вот уж придумали, право! Трудно будет этой даме с лицом и манерами аристократки сыграть свою роль.

Инесса прочла его мысли, повела плечами.

- Что было делать, товарищ Абрам? С трудом достали и этот паспорт. Зато надежный...

- Вы туда?.. - Он показал в сторону границы. - Или оттуда?

- В Петербург...

"Неужели провалится?" - с тревогой снова подумал Крыленко.

- Не волнуйтесь! - Инесса мягко дотронулась до его руки. - Все обойдется, Николай Васильевич. Не в первый раз... Вам привет... - Она сделала короткую паузу. - От Владимира Ильича.

- Из Женевы?

- Нет, из Кракова.

- Из Кракова?! Так ведь это же совсем рядом!

- Вы разве не знаете? Владимир Ильич перебрался в Краков. Поближе к границе. К России... Он вас ждет.

Польша была разделена тогда на две части. Одна входила в состав Российской империи, другая принадлежала Австро-Венгрии. Люди были связаны родственными узами, традицией, укладом, а то и общим хозяйством. Поэтому каждый, кто жил в тридцати километр pax no обе стороны границы, мог получить временный пропуск, по-польски называвшийся "полупасок", и провести за кордоном, в приграничной полосе, не более двух недель.

Крестьяне часто ездили туда на рынок, а кое-кто даже работал по ту сторону границы, переходя ее дважды в день.

Николаю Крыленко такой пропуск не полагался: он был "политический", "ненадежный", полиция имела за ним негласный надзор. Правда, дядя, Павел Абрамович, некогда узник Петропавловской крепости, революцяонер, устроился на работу, где выдавали эти самые полупаски. Мог бы удружить и племяннику - дать чужой пропуск. В утренние часы и вечером у шлагбаума скапливалось много народу. Все спешили, пограничники не успевали внимательно проверять, и не составляло труда, затесавшись в толпу, благополучно миновать контроль. Лишь бы только не замешкаться и вовремя крикнуть, когда выкликали, "естем" ("тут я").

Поднимался шлагбаум, и вот ты уже не "тут", а на другой стороне...

Но люблинского учителя слишком многие знали.

Любая случайность, которую было невозможно предвидеть, могла иметь печальный конец.

Он не стал искушать судьбу. Ночью, нехожеными тропами густого леса, полагаясь на интуицию да на звезды, перебрался, вдали от постов и патрулей, за ту невидимую черту, которая отделяла Российскую империю от империи Австро-Венгерской.

Явочных адресов было несколько, он помнил их наизусть. Во Вронине, крохотном городке недалеко от границы, еще затемно добрался до лавки Анджея Кожеры.

Анджей, хозяин, торговать не умел, коммерческие дела его шли из рук вон плохо, но все же, перебиваясь с хлеба на квас, лавку не закрывал: для тех, кто шел к Ленину из России, и обратно в Россию, от Ильича, здесь был и кров, и стол, и подвода до Кракова, если нужно.

- Я очень спешу к Маковскому, - сказал Крыленко Анджею, едва вошли они в сени.

- Поможем, коли спешите, - паролем отозвался Кожера и ушел запрягать лошадей.

На рассвете показались острые иглы краковских костелов. В розовой дымке утреннего тумана таинственно и величаво возвышался над городом древний

Вавель - окруженный крепостными стенами средневековый королевский дворец.

- Теперь лучше пешком, - мрачно сказал возница, за всю дорогу не проронивший ни слова, и с напускным равнодушием сунул в карман полагавшуюся ему за услугу пятерку.

В Кракове Крыленко бывал и раньше, город знал неплохо. Но адрес Ильича, который оставила Инесса, был ему неведом: Ульяновы поселились не в городе, а в предместье, ближе к границе.

Звежинец, двести восемнадцать... Найти нужный дом было нетрудно, даже не обращаясь за помощью к прохожим.

Крупская первая встретила гостя. Ввела его в комнату. Плотно прикрыла дверь. И лишь тогда позвала:

- Володя, Абрамчик приехал...

Ленин стремиюльно вышел из соседней комнаты, вгляделся, прищурившись, лукаво улыбнулся, до боли сжал руку.

- Встреча с вами, Николай Васильевич, - сказал он, - уже оправдывает наш приезд в Краков. Чувствуется, что Россия действительно рядом.

- Рукой подать, - подтвердил Крыленко. - Если двигаться не спеша, к вечеру будем в Люблине. А то можно и быстрее. Хотите?

Ленин залился смехом.

- Конечно, хочу. Очень хочу, Николай Васильевич.

Но пока еще рановато. И Инесса, значит, прошла? Бесстрашная женщина! Если бы только ей удалось продержаться...

- Она сказала: продержится.

- Должна... - Ленин на мгновение задумался. - Ну а вы все учительствуете? Ваше положение прочно?

Крыленко рассказал о недавнем разговоре с инспектором.

- Я слышал, что к новому учебному году мне ищут замену.

Ленин несколько раз прошелся по комнате, постоял у окна, вглядываясь в видневшуюся у горизонта темную полосу: там, за лесом начиналась Россия.

- Что ж, найдем вам другую работу. Если вы, конечно, согласны...

Крыленко молча кивнул.

День промчался незаметно. Завтракали, гуляли по залитому солнцем Кракову, поднимались на Вавельский холм, пили "хербату" (чай) с "частками" (пирожными) в кафе пана Яниковского на бульваре Плянты.

Крыленко оглядывался по сторонам, при встрече с полицейскими прикрывал ладонью лицо.

- Не переигрывайте, - предупредил Ленин, - этим вы только приковываете к себе внимание и вызываете подозрение.

- Вы думаете, Владимир Ильич, что здесь мы в полной безопасности? Что нет за нами глаза?

- Глаз, пожалуй, хватает. Едва ли охранка упустит случай понаблюдать за большевиками и за границей.

С местными филерами у них тоже, конечно, полный контакт. Но иногда мы сами даем этой публике козыри в руки. Недавно, к примеру, приезжал из Москвы один партиец, Очень конспиративный товарищ. Иначе как в фуражке, нахлобученной на глаза, по улице не ходил. И тоже все время оглядывался. Только уехал, заявляется ко мне один полицейский. Слово за словом и выкладывает, что вожусь я, дескать, такой уважаемый человек почтенного возраста, с подозрительнейшим субъектом. Видали?.. Чем естественней вести себя, тем лучше. Уж это, дорогой мой, проверено, и не раз...

Потом был обед. И партия в шахматы. За доской они не знали пощады друг к другу, соревновались яростно, на выигрыш. Ленин хмурился: ему грозила потеря фигуры. Крыленко увлекся, намечалась комбинация, которая в несколько ходов вела к неизбежному мату.

Начинало темнеть. Так и не сделав очередного хода, Крыленко встал, заторопился, смущенно сказал:

- Сдаюсь... Извините, Владимир Ильич, мне пора, Надо поспеть до рассвета.

Ленин хитро прищурил глаз, обратился к жене:

- Ты слышишь, Надя? Этот юный шахматист в выигрышной позиции сдает партию из жалости к партнеру.

Крыленко начал оправдываться, но Ленин его перебил:

- Придется, Николай Васильевич, вам пожаловать снова. Доиграть партию...

Крыленко возвращался в Люблин с ответственнейшим партийным заданием. ЦК поручило ему создать в приграничных лесах надежные каналы для бесперебойной, и притом двусторонней, связи. Чтобы свободно могли идти в Россию книги, газеты, журналы, на которые царской цензурой был наложен строжайший запрет, письма партийного штаба, инструкции. А обратно - отчеты партийных организаций, информация о положении дел.

И люди, люди, люди - в оба конца...

Еще в бытность свою гимназистом-старшеклассником, а потом студентом Крыленко сам тянулся к запретной литературе. Одной из первых его встреч с книгой, которую приходилось читать таясь, была встрача с "Воскресением" Льва Толстого. Хотя роман этот уже стал хрестоматийным, в русских изданиях он имел четыреста семьдесят восемь искажений! Четыреста семьдесят восемь произвольных пропусков, вставок, поправок. Книга без пропусков тоже была русской, но на обложке почему-то стояло: "Свободное слово", Лондон..."

Но еще больше он тянулся к пропагандистским брошюрам, где на конкретных примерах с помощью наглядной статистики рассказывалось о том, как живут русские рабочие и крестьяне, помещики и фабриканты.

И какие цели ставит перед собой российский пролетариат.

Запретные книги, журналы, газеты, листовки, прокламации - они не только сообщали никому не известное, не только раскрывали глаза и заставляли задуматься, но и призывали к борьбе.

В ту пору Крыленко не слишком размышлял над тем, каким образом эта литература попадала в Россию. Лишь позже, став большевиком, оказавшись сопричастным к ее распространению, он постиг тайны нелегальной почты. Это дело, которое партия считала одним из важнейших, требовало не только изворотливости, находчивости и выдумки, но и огромного риска.

Чемоданы с двойным дном, коробки для дамских шляп, хитроумно превращенные в почтовые ящики, сюртуки, "утепленные" подкладкой из газет и журналов; груженные книгами рыбачьи лодки, пробиравшиеся из-за кордона под покровом ночи... Много способов было придумано и опробовано, чтобы правдивое печатное слово проникло в массы и помогло людям найти ответ на вопросы, которые каждый день ставила перед ними жизнь. Но тех, кто жаждал правды, становилось все больше и больше. Партия стремилась к тому, чтобы ее идеи овладели людьми. Тоненькие ручейки, которыми большевистская литература текла через кордоны, должны были наконец превратиться в неудержимый, могучий поток.

Инспектор и правда не бросал слов на ветер: учителя Крыленко изгнали из гимназии. "За вольнолюбие и строптивость", - намекнул ему в доверительном разговоре огорченный директор. "За неблагонадежность", "за распространение социалистических взглядов среди учащейся молодежи" - официальные формулировки официальных бумаг с грифом "совершенно секретно".

Неблагонадежный... Если вдуматься, это вовсе не огорчительно. Наоборот! Разве он хотел бы, чтобы полицейская свора считала его надежным, своим? Значит, правильно он живет, достойно и честно, если власти предержащие относятся к нему с недоверием и опаской.

Было жаль расставаться с мальчишками, к которым он так привязался. Расставаться сейчас, когда они повзрослели, и семена, брошенные в их души, только начали давать всходы. Но все-таки начали. Значит, годы учительства не прошли даром...

Крыленко отправился в Краков, чтобы договориться о предстоящей работе.

- Вы очень кстати, Николай Васильевич, - обрадовался Ленин. - Именно такой человек, как вы, нужен сейчас в Петербурге.

Ленин был не один. На диване сидел коренастый рыжеватый человек с холодными, чуть раскосыми глазами. Было что-то неприятное в его нервном, непрерывно менявшем свое выражение лице. И в облике его, и в манерах чувствовалась развязность. Но рукопожатие было крепким, приятельским, а улыбка - мягкой, располагающей.

- Познакомьтесь, - представил его Ленин. - Роман Вацлавович Малиновский, член ЦК, лидер большевиков в Государственной думе.

Крыленко много слышал об этом незаурядном ораторе-самоучке, быстро выдвинувшемся из рядовых слесарей в крупного партийного деятеля. В Думу он прошел "на ура" от московских рабочих, уже оценивших его организаторский талант на посту руководителя профсоюза. О Малиновском много говорили как о восходящей звезде, прочили ему блестящее будущее.

- Депутатам-большевикам, -обратился Ленин к Крыленко, - не хватает парламентского опыта и теоретической подготовки. Помощь такого образованного человека, как вы, Николай Васильевич, была бы просто неоценимой.

- А паспорт? - спросил Крыленко.

- Есть и паспорт, - ответил Ленин. - Привез товарищ Роман...

И рассказчик, как видно, он был тоже отменный.

Оживленно жестикулируя, он с юмором воспроизводил забавные сценки из думской жизни, несколькими штрихами добиваясь сходства с записными ораторами, витийствовавшими на трибуне.

Ленин и Крупская от души смеялись. И Крыленко не мог сдержать улыбку, хотя большинство "героев"

этих устных рассказов были ему незнакомы.

Потом заговорили о том, как было бы хорошо, если рабочие депутаты смогли бы приехать к Ленину, в Краков. Потребность во встрече с вождем была огромна, но огромен и риск нелегального перехода границы.

Правда, риск этот едва ли мог остановить профессиональных революционеров, не раз и не два смотревших смерти в глазэ. Муранов, например, - один из депутатоз-большевиноз - пробираясь к Ильичу,^ пошел совсем на отчаянный шаг: явился на пограничный пункт вообще без всяких документов, хотя бы "липовых".

В суматохе, когда к шлагбауму выстроилась длинная очередь и толпа напирала, он сунул пограничнику в руки не паспорт, нет, и не пропуск, не удостоверение личности, а просто плотный конверт, проштемпелеванный печатями. Тот даже не взглянул на "документ": "Скорее, скорее, не задерживайтесь", - проворчал он, и Муранов не заставил упрашивать себя.

Задрожали оконные стекла: по расположенной неподалеку железнодорожной эстакаде простучал состав. Поезд шел в Россию: еще несколько минут, и он будет "дома".

Ленин подошел к окну, долго смотрел вслед уходящему поезду, пока дрожащая светлая точка - фонарь на площадке последнего вагона - не растаяла в сиреневых сумерках.

ДОВЕРЕННОЕ ЛИЦО

Многие петербургские большевики легально облюбовали для жилья дом на Десятой Рождественской улице в рабочем районе Пески. Квартиры там стоили сравнительно дешево, и до центра можно было добраться даже пешком. Крыленко бывал здесь чуть ли не ежедневно: то у Романа Малиновского, то у другого депутата-большевика-Григория Петровского. Обсуждались планы депутатских речей, запросы, которые посланцы рабочих должны были сделать в Думе.

У большевистских депутатов еще не было опыта парламентской борьбы. У них не было и подготовки, которая позволила бы им состязаться в эрудиции с адвокатами и профессорами, щеголявшими то изысканным выражением, то латинской пословицей, то исторической аналогией, рассчитанной на искушенных знатоков.

К тому же думская процедура включала коварнейшее и хитрое правило: депутатам запрещалось читать текст речи. Ясно, против кого этот пункт был направлен. Профессор, заводчик, министр вполне обходились без всяких конспектов. Но вчерашний слесарь или ткач мог легко растеряться.

Многие речи для депутатов-большевиков писал Ленин. С надежной оказией эти речи попадали в столицу. Депутаты заучивали ленинский текст наизусть иногда целиком, чаще - основные разделы. И вскоре ясные, убедительные и страстные речи вождя большевистской партии звучали из уст рабочих ораторов под сводами Таврического дворца, где черносотенцы встречали их воем и свистом. А на следующий день не только большевистская "Правда", но и официальные правительственные газеты разносили их, хотя и в очень урезанном виде, по всей стране: по правилам печать должна была сообщать обо всем, что говорилось с думской трибуны.

Но для того чтобы из Кракова текст попал в 11етербург, нужно было время. А Дума заседала почти ежедневно, подчас на подготовку очередного выступления по какому-нибудь спешному запросу депутату оставалась одна только ночь. Или, еще того хуже, - несколь

Вот на этот-то случай и был всегда рядом Николай Васильевич Крыленко доверенное лицо ЦК при большевистской фракции Думы. Блестяще образованный марксист, совмещавший в себе дар оратора, полемиста, тактика и стилиста.

За день он выматывался отчаянно. Из одного конца города в другой, иногда по нескольку раз. На Васильевский остров за письмами. На Охту, в Колпино, в Озерки, где явочные квартиры, - для встречи с представителями партийных организаций, привезшими "из глубинки" сведения с мест. В редакцию "Правды", чтобы успеть к сдаче в набор думской полосы. В Таврический дворец, на хоры, где места для публики - послушать своих, да и противников тоже, подбодрить, если надо, помочь жестом, кивком....

Поднимаясь по широким ступеням дома на Песках, где-то между третьим и четвертым этажами, Крыленко вспомнил, что не ел уже целые сутки, и почувствовал, что ноги отказываются ему служить. Постоял. Отдышался. Усилием воли заставил себя одолеть несколько ступенек.

Романа не было дома, он еще не возвращался, хотя дневное заседание Думы уже закрылось,

Жена Малиновского, Стефа, понятия не имела, где муж.

- Перекусить найдется? - спросил Крыленко, зайдя в прихожую и прикрыв за собой дверь, чтобы не вести разговор на лестнице.

- Разве что черный хлеб да соленый огурчик, - вздохнула Стефа. - Вы же знаете, Николай Васильевич, наше положение. До получки еще три дня...

- Ладно, - сказал Крыленко, - где-нибудь накормят. Когда Роман вернется, пусть найдет меня.

Я буду или у Петровских, или у Гусевых.

В этом доме он был знаком почти со всеми, но мало кто знал его настоящее имя. Даже дети умели держать язык за зубами. Крыленко рассказывал им сказки, которые сам сочинял на ходу, они слушали зачарованно, то замирая от страха, то хохоча.

Из квартиры Гусевых доносились детские голоса.

Он трижды стукнул. Голоса смолкли, дверь открылась, и он вошел.

Лиза, дочь Гусевых, взяв Крыленко за руку, торжественно ввела в комнату. Дети обступили его, затормошили.

От матери Лизы не укрылось, как плохо выглядит гость.

- Погодите, дайте же отдохнуть человеку, - сказала она с укоризной. Вы ужинали, товарищ Абрам?

- Конечно, ужинал. Вчера...

Дети и те оценили его грустную шутку. Мальчишка, один из сыновей Петровского, устраиваясь по привычке у него на коленях, участливо спросила

- Может, сначала поедите, дядя Абрам.

На столе появилась миска с дымящейся гречневой кашей, картошка, пирожки. "Только не наорасызаться сразу", - вспомнил он советы товарищей, прошедших уже через тюремные голодовки. Начал есть медленно, степенно, словно только что отобедал.

- Ну что - сказку?

- Да... - пискнул восторженно самый маленький из детей, но мальчик постарше дал малышу подзатыльник:

- Стихи, дядя Абрам. Те, что в прошлый раз...

И другой паренек согласно кивнул: да-да, те самые стихи! Крыленко не смог сдержать улыбку. Ого, эти ребята далеко пойдут, если им уже подавай не сказки, а взрывную, язвительную сатиру Василия Курочкина...

Оттого мы к шаманству привычны,

Оттого мы храбры на словах,

Что мы все, господа, двуязычны,

Как орел наш о двух головах...

Он читал бы еще и еще, все, что знал и любил но тут пришла Стефа сказать, что муж вернулся. Ребята разом потускнели, смущенно умолкли, и только тогда

Крыленко заметил, что нет детей Малиновских, которые обычно проводили время в общей компании.

- Почему носы повесили? Ну, выкладывайте... - с напускной суровостью потребовал Крыленко, поднимаясь из-за стола.

Стефы уже не было, она ушла, и к ребятам снова вернулась их прежняя бойкость.

- Мы сегодня играли у тети Стефы, - заговорили они наперебой, возились, прятались, ну и случайно с кровати покрывало стянули. Так она чуть нас не побила...

- Да вы что?! - недоверчиво сказал Крыленко.- Нехорошо наговаривать. Она же добрая, тетя Стефа...

Самый старший из мальчишек рассудительно подтвердил:

- Конечно, добрая. Просто... - Он покраснел от неловкости за то, что ему придется раскрыть чужую тайну. - Там под лоскутным покрывалом было еще другое, атласное. И мы это увидели. Вот она и разозлилась...

Крыленко недоверчиво покачал головой: чепуха какая-то! Атласное покрывало... Было из-за чего сердиться!..

Малиновский только что кончил ужин. Он вытирал губы огромным носовым платком с затейливой вышивкой: "Чихай на здоровье". Стефа прибирала со стола.

- Чаю хочешь? - спросил Малиновский. - Сахар есть...

От чая Крыленко не отказался.

- Только чур: сразу за дело. Время дорого.

Большевистской фракции предстояли горячие дни.

Один за другим надо было внести запросы - о преследовании рабочей печати, о разгоне рабочих собраний. Намечалось обсуждение причин, из-за которых недавно произошли взрывы на охтенском заводе: наживая миллионы, но экономя гроши, капиталисты не пожелали принять вовремя меры по технике безопасности. И вот результат - погибли люди. Десятки семей потеряли кормильцев...

Готовили большевики и проект закона о восьмичасовом рабочем дне.

Ленин подробнейше разработал текст, оставалось выбрать момент, чтобы внести проект в Думу.

- Ерундовина вообще-то... - веско сказал Малиновский- - Тратим силы на заведомый пшик! Да неужто эта треклятая Дума примет закон в интересах рабочих и в убыток господам толстосумам.

- Изволите шутить, господин депутат, - добродушно произнес Крыленко, с наслаждением отхлебывая из стакана чуть подцвеченный желтизной крутой кипяток. - Разве наша фракция вносит законопроекты рассчитывая, что их примут? А я-то думал - чтобы показать пролетариату, какие законы черносотенная дума отказывается принять.

Пришли Бадаев и Петровский. Все шестеро депутатов-большевиков выступали по очереди, но к выступлению по каждому вопросу готовились обычно двое.

Если одного прервут, изгонят с трибуны, а то и из зала, другой примет эстафету из рук товарища и договорит то, что тот не успел сказать.

Крыленко захватил с собой Свод законов, Уложение о наказаниях, разъяснения Сената, устав о печати - без этого подготовиться к думскому выступлений_ было попросту невозможно. Еще больше книг - всевозможные кодексы, справочники, комментарии, курсы лекций университетских профессоров, аккуратно переплетенные газетные вырезки - заполняли комнату на Гулярной улице. Ее он снимал у тихой старушки за весьма скромную плату. Там, на Петроградской стороне, был его рабочий кабинет, где он готовил конспекты депутатских речей, писал статьи для "Правды".

Депутату на думской трибуне рекомендовалось ссылаться на законы, иначе его выступление могли счесть необоснованным. В дебрях тысяч и тысяч параграфов с их бесчисленными поправками и дополнениями блуждали даже специалисты. Крыленко мучительно осваивал эту премудрость, всерьез подумывая, что после историко-филологического факультета ему теперь неплохо бы окончить еще и юридический: доскональное знание многочисленных уложений иногда помогало отстаивать рабочие интересы.

Депутаты не раз обосновывали в Думе свои заявления безупречными ссылками на законы, вспоминая подчас и такие, о которых забыли сами министры.

Чувствовалась рука опытного консультанта! Но тут уж ничего нельзя было поделать: консультироваться с кем бы то ни было думские правила не возбраняли.

А полиция, наверное, сбилась с ног, разыскивая невидимку: уж ей-то, конечно, полагалось знать, чьей помощью пользуются рабочие депутаты.

- Не забудь, Алексей Егорович, - сказал Крыленко Бадаеву, - привести статью 1359 Уложения о наказаниях. Тогда Марковым и Пуришкевичам крыть будет нечем. Хотя бы формально...

- Что за статья? - поинтересовался Малиновский.

В прениях по вопросу о преследовании рабочих за участие в стачках он был запасным.

- Статья гласит, что забастовщик не может подвергнуться наказанию лишь за то, что он бастует. В силу правительственного указа от второго декабря пятого года о праве на стачку...

- Ну, Абрам, и силен же ты, братец, - покровительственно сказал Малиновский. - Статья, указ...

Пусть уж Бадаич запоминает. Я в этих законах как рыба на мели...

- Нашел чем гордиться, - заметил Петровский.

Этот вопрос впрямую его не касался, но он внимательно слушал Крыленко, делая пометки в своем блокноте.

- А я думаю так: нам надо по-рабочему, по-простому, от души, без всяких там адвокатских крючков.

Пускай интеллигентишки щеголяют законами, а нам это ни к чему. Мы буржуйских законов не знаем и знать не хотим.

Малиновский говорил резко, раздраженно, словно мучала его мысль, что сам он не в силах выучить свой урок, и вот приходится пользоваться чужими подсказками.

Крыленко понял его и поэтому не рассердился, сказал только:

- Владимир Ильич считает иначе...

Малиновский замолчал, по лицу его прошла тень, он быстро сказал:

- Ну, может быть, может быть... Я, наверно, не прав...

Он бросил взгляд на часы, вскочил, заторопился.

Как лидера фракции, его пригласил на какое-то совещание заместитель председателя Думы князь Волконский.

Роман подтрунивал над собой, что вот, дескать, приходится все же осваивать буржуйский опыт для пользы рабочего класса, чертыхнулся в сердцах, но ушел за ширму переодеваться.

Вскоре он появился в сюртуке, в белоснежно крахмальной сорочке, в надраенных модных штиблетах.

И первый захохотал, довольный эффектом.

- Смотри не перепутай коньяк с шампанским, - пошутил Крыленко и тут же согнал улыбку с лица. - Ну а мы, товарищи, за работу. Время, время... Глаза слипались от усталости, кружилась голова. - Давай, Егорыч, пройдемся еще раз по тексту запроса.

Седобородый швейцар лишь мельком взглянул на пропуск и благосклонно кивнул: лицо Крыленко ему уже примелькалось.

Для того чтобы попасть в Таврический дворец на места для публики, нужно было получить специальный пропуск от какого-нибудь депутата на день, на неделю или на месяц. Пропуска были безымянные, поэтому документы никто не спрашивал. Да если бы и спросили, Крыленко показал бы отличнейший паспорт, изготовленный по всем правилам полицейского искусства.

Дневное заседание уже началось. Стараясь не шуметь и не наступать на ноги сидящим, он с трудом пробрался - галереи забиты публикой до отказа на свое излюбленное место в первом ряду, которое берегла для него пришедшая раньше Елена Федоровна Розмирович. С этой молодой женщиной, за плечами которой уже было почти десять лет партийного стажа, Крыленко познакомился всего два месяца назад.

В партийной переписке она была то Евгенией, то Таней. А "в миру", в разговорах, в общении с товарищами, Галиной. Ее прислал сюда Ленин, доверив первейший по важности' пост секретаря Русского бюро ЦК.

Того бюро, которое фактически было штабом на передовой.

Спустя какое-то время к этому посту прибавился еще один: секретаря думской фракции большевиков.

Она вела переписку с избирателями, ведала всей документацией и протоколами.

Работа свела их, Галину и Абрама, сдружила, спаяла накрепко. И надолго.

...На трибуне паясничал известный всей России мракобес Марков-второй. Он звался вторым, потому что был в Думе еще один Марков, ничем не примечательный тишайший человечек, подавленный тем, что был он однофамильцем знаменитого черносотенца.

Огромный, рыхлый, с толстым приплюснутым носом и сальными зализанными волосами, "второй" сотрясал стены своим исполинским басом, брызгая слюной и стуча по трибуне волосатыми кулаками.

- Для кого, господа хорошие, вы требуете свободы? Для фанатиков и безумцев?.. Ха, свободу им подавай, ишь чего захотели! А государство, по-вашему, будет равнодушно взирать, как это стадо посягает на все, что дорого каждому порядочному человеку?

Председатель Думы Родзянко величественно восседал в золоченом кресле, прикрыв глаза и поглаживая массивную цепь, блестевшую на его груди. На правых скамьях, там, где сидели махровые реакционеры, неистово аплодировали после каждой фразы своего кумира.

- Балаган! - шепнула Розмирович.

Крыленко уточнил:

- Кровавый балаган... Ты посмотри только на это чудовище!

Марков вошел в роль. Вскинув руку с оттопыренным указательным пальцем и прищурив глаз, он "прицеливался" то в одного рабочего депутата, то в другого:

- Ага!.. Вы, значит, за свободу? А мы вас-на мушку...

Справа и в центре заржали. Родзянко наконец проснулся:

- Член Государственной думы Марков-второй, здесь не тир, благоволите выступать по существу вопроса.

Погромщик отмахнулся от председателя, как от надоедливой мухи. Выкрикнув еще несколько ругательств, он под аплодисменты самодовольно сошел с трибуны.

Крыленко встретился глазами с Бадаевым: "Ну, Егорыч, не подкачай!" Тот чуть заметно кивнул.

- Слово имеет член Государственной думы Бадаев. - Родзянко придвинул к себе колокольчик. - Прошу не шуметь. В случае необходимости, я сам призову оратора к порядку.

Это была откровенная угроза. Но Бадаев не из пугливых, такими штучками его не собьешь, а пререкаться с Родзянкой он не будет - как говорится, себе дороже...

Он начал тихо, спокойно, даже вроде бесстрастно, - рассказ об ужасающих условиях, в которых трудились и жили рабочие, был слишком трагичен и в пафосе не нуждался.

- Рабочие надрываются, они мучаются в цехах по восемнадцать часов, ни одно животное столько не ворочает, сколько русский рабочий за какие-нибудь сорок-пятьдесят копеек. Когда в пятом году рабочий класс потребовал от вас то, что ему нужно, вы накормили его пулями.

Звук колокольчика утонул в реве, возникшем на правых скамьях.

- Член Государственной думы Бадаев, - грозно проговорил Родзянко, - вы переходите грани того, что я могу допустить.

Бадаев подождал, пока рев немного утихнет.

- Господа, я не рассчитываю вас пронять описанием тяжелого положения рабочих. Известно, что бессмысленно прививать оспу телеграфным столбам. Не менее бессмысленно говорить о положении рабочих в этой помещичье-крепостнической Думе...

Молодец Егорыч!.. Слова его, сильные и точные, падали, как тяжелые рабочие молоты, на головы черносотенцев.

Сквозь шум едва был слышен голос Родзянки:

"Прошу вас быть осторожнее..."

- ...И если я все же говорю о страданиях пролетариата, то для страны, для народа, чтобы убить все надежды в сердцах наивных людей на примирение с существующим порядком.

Родзянко тщетно старался унять бушующий зал.

- Член Государственной думы Бадаев, призываю вас держаться в пределах обсуждаемого вопроса.

Бадаев посмотрел наверх, на галерки, где среди публики не было почти ни одного сочувствующего нуждам рабочих, разве что две курсистки, торопливо записывающие его слова, чтобы передать их друзьям еще до того, как завтра выйдут газеты. И свои товарищи - Абрам и Галина. Крыленко показал ему большой палец: здорово, так держать!..

- Господа, статья 1359 Уложения о наказаниях...

Раздался громкий хохот. Марков, Пуришкевич и вся их компания орала, топала ногами, свистела. Кто-то выкрикнул: "Расскажи, кто это учит тебя законам", рев стал еще громче, Родзянко вяло звонил в колокольчик.

Было видно, как шевелились губы Бадаева, а слова не долетали. Крыленко весь вытянулся вперед, но не мог ничего разобрать. Донеслись только обрывки фраз:

"Рабочий не хочет быть крепостным... Он сам завоюет себе свободу... И на развалинах вашего строя..."

- Член Государственной думы Бадаев... - Голос Родзянки вот-вот сорвется. - Я лишаю вас слова, благоволите покинуть трибуну.

"Народные избранники" корчили гримасы, потрясали кулаками. Бадаев гордо прошел мимо и сел на свое место.

Розмирович взглянула на огромные часы, висевшие над входной дверью.

- Надо успеть отвезти в "Правду" стенограмму.

Чтобы попала в набор...

- Погоди, - прошептал Крыленко, - сейчас еще выступит Малиновский.

Тот уже стоял на трибуне и, наклонив голову, чуть раскосыми глазами вглядывался в зал. Хулиганы постепенно угомонились.

Но Малиновский не торопился начать речь. Опершись о барьер и чуть подавшись вперед, он словно собирался с мыслями. И с духом.

- Я вижу, господа, - выкрикнул он наконец, - вы очень довольны, что заткнули глотку рабочему делегату.

Родзянко тотчас потянулся к колокольчику. Малиновский заторопился.

- Разве сидящие здесь тираны...

- Член Государственной думы Малиновский... - Невозмутимый Родзянко побагровел и, отшвырнув колокольчик, стукнул кулаком по подлокотнику. Благоволите выбирать выражения...

Голос Малиновского набирал силу.

...могут позволить не то что всему народу, но хотя бы народным представителям говорить то, что они считают нужным?! Всегда, в любом случае, под страхом любой кары мы будем говорить то, что хотим, прислушиваясь только к голосу своей совести и своего народа, а вы будете говорить то, что прикажут хозяева, потому что вы пешки в их руках покорные и бессильные...

"Повесить его!" - взвизгнул сухонький Пуришкевич, потрясая квадратной бородкой, и сквозь шум и сзист до балкона донесся надорванный хрип Родзянки: "благоволите... вы лишены слова".

Крыленко и Розмирович медленно шли по уже темным улицам в редакцию "Правды". Стоял ноябрь, но зима рано взяла свое. Ледяной ветер, налетавший с Невы, пробирал до костей. Сверху сыпалась мелкая колючая крупа - больно хлестала по лицу. Крыленио не чувствовал холода. Щеки горели от только что пережитого возбуждения, он сорвал с себя теплый шарф, засунул его в карман, распахнулся.

- Что ты?! - возмутилась Елена Федоровна. - Это же верное воспаление легких.

Крыленко покорно ждал, пока она пыталась закутать его в шарф и подбитое ветерком пальтецо.

- Тебе понравилась речь Романа? - спросил он, незаметно высвобождая шею из шерстяного плена.

- Нет!

- Я это заметил. По-моему, в последнее время ты стала к нему слишком пристрастной.

- Критичной не значит пристрастной.

- Допустим, - согласился Крыленко, придерживая рукой то и дело грозившую улететь кепку. - Но согласись, речь его была смелой и яркой.

- Не яркой. - Розмирович пыталась найти точное слово. - Пышной... Да, пышной. И дерзкой... Он бравировал бесстрашием, а по существу ничего не сказал.

Подразнил, покричал - и ушел.

"А ведь Лена права", - подумал Крыленко.

- Бывают речи более удачные, а бывают и менее, - возразил он, стремясь продолжить этот разговор.

- Дело не в удаче. Дело в линии. Ораторский дар от него как раз никто не отнимает, - Ей давно хотелось поделиться с Крыленко тем, что ее волновало, но она все сдерживала себя: речь шла о товарище, о человеке, облеченном высоким партийным доверием, не следовало спешить с подозрением даже в разговоре с близким другом. - Ты не замечаешь ничего странного в поведении Романа?

Крыленко знал слабости Малиновского: его честолюбие, заносчивость, хвастливость. Подчас из-за этого между ним и товарищами по фракции возникали конфликты. Но странности в поведении?!.

- Что ты имеешь в виду?

- Он стал слишком часто отлучаться из Петербурга...

Крыленко пожал плечами.

- Но это же естественно! Владимир Ильич все время напоминает: место депутата-большевика не в думских кулуарах, а среди рабочих. Мы стараемся, чтобы депутаты ездили как можно больше...

Розмирович нетерпеливо перебила его:

- А ты не заметил, что, как только он уезжает из Петербурга, начинаются аресты? Берут как раз тех, кого он знает.

От неожиданности Крыленко даже остановился.

- Значит, ты думаешь?..

- Я ничего не думаю, - поспешно сказала Елена Федоровна, - я только рассуждаю вслух... Когда этим летом меня задержали в Киеве... Словом, о моей поездке знал Роман.

- Не он один, - напомнил Крыленко.

- Верно. Но жандармам было известно, что я - Галина. И про Шотмана, к которому я ехала на нелегальную встречу. Не кажется ли тебе, что совпадений слишком уж много?

- А ты не боишься попасть в плен единственной версии? - ответил он вопросом на вопрос. - У этих совпадений могут быть разные причины.

- Бесспорно, - согласилась Розмирович. - Но и ты не спеши с возражениями. Слушай дальше. Эта история с арестом Свердлова. Ведь ясно же, что ктото его выдал. Можно по пальцам пересчитать всех, кто знал, что он в Петербурге. Тем более на какой точно квартире.

- Методом исключения нетрудно добраться... - подсказал Крыленко, но Розмирович снова перебила его:

- Именно так я и поступила. Остаются только двое:

Малиновский и Петровский.

- Петровский начисто отпадает! - воскликнул Крыленко.

- Разумеется. Значит?..

Крыленко молчал. Конечно, подозрения Галины серьезны. Но чувство доверия к товарищу, соратнику по партийной борьбе, было сильнее.

- У тебя есть что-нибудь еще? - спросил он.

Она ответила не сразу;

- Боюсь, это покажется мелким... Его загадочные визиты по вечерам... В сюртуке и штиблетах... Сначала я не обратила на эти визиты никакого внимания. Теперь они мне видятся в ином свете. И потом... Жизнь не по средствам...

Крыленко поморщился.

- Неужто мы унизимся до того, что будем подсчитывать, на какие деньги наш товарищ купил лишнюю сорочку?

Розмирович всплеснула руками.

- Ну что ты говоришь, какая сорочка!.. Жизнь каждого из нас на виду. Хорошо это или плохо - ДРУГОЙ вопрос, но факт остается фактом. Я знаю твои доходы, ты - мои. У Малиновских же бедность показная. Нарочитая. А самочувствие людей с достатком.

Разве не так?

Ему вспомнилась история с атласным одеялом, которой он было не придал значения. Теперь он мысленно добавил ее к перечню подозрений.

Узнать о предательстве друга всегда трагично. Трагично и больно, Но на этот раз шла речь не о личной трагедии. Малиновский занимал в партии один из крупных постов. Едва ли были такие секреты, которых он не знал. Или не мог бы узнать...

- Давай оставим этот разговор между нами, - предложил Крыленко. Надеюсь, ты ничем не выдашь себя перед Романом? А Ильичу надо сообщить срочно.

Пусть подумают и проверят.

В эту ночь Крыленко не мог сомкнуть глаз. Он лежал, подложив руки под голову, и снова перебирал в памяти те доводы, которые приводила Галина.

Иногда ему казалось, что фактов достаточно, что надо срочно предупредить всех товарищей, требовать партийного суда, сменить явки и адреса. Но он тут же останавливал себя, понимая, что улик, в сущности, нет и что полиции только на руку, если большевики начнут подозревать друг друга, если атмосфера товарищества сменится атмосферой сомнений.

Неужели Роман выдал Свердлова? Своего близкого друга... Но и другом, возможно, он стал не по зову сердца, а по приказу охранки.

Вспомнилась история этого ареста. Свердлов бежал из ссылки. Его могли переправить за границу, но он возражал: "Здесь, в Петербурге, я нужнее всего". Поддержал Малиновский. И предложил укрыть его у Петровских. "Туда не придут, - сказал он. - Петровский - депутат, его квартира пользуется неприкосновенностью. А разрешение на обыск может дать только Дума. Обсуждать будут день, а то и два, так что в случае чего успеем перебросить тебя в другое место".

Это было разумно. Свердлов согласился.

Его арестовали в ту же ночь. Без всяких разрешений. Не заботясь о том, у кого какая неприкосновенность. Ворвались - и увели.

Впрочем, и это не довод: Свердлова мог выследить какой-нибудь шпик.

Крыленко встал, зажег ночник. Разыскал стенограмму речи Петровского Григорий все-таки настоял, что выступит именно он. Прекрасная речь! "Уж не полагаете ли вы, господа, - бросил он в лицо Думе, - что ваша преданность правительству избавляет вас от слежки? Что полиции неизвестно, кто у вас бывает, где вы бываете, с кем встречаетесь и о чем говорите? Вся ваша жизнь проходит под неустанным наблюдением охранки, то есть тех как раз лиц, которые всегда набираются из самых гнусных подонков..."

Малиновскому эта речь не понравилась. Он разнес Петровского в пух и прах. Может быть, принял его слова и на свой счет?

Вопросов было множество, а ответов - ни одного.

Только сомнения. Но и это уже немало...

"Надо смотреть в оба, - подумал Крыленко. - И проверять, проверять..."

Смотреть в оба, однако, ему почти не пришлось.

Неделю спустя посреди ночи грубо забарабанили в дверь. Он проснулся и тотчас понял, что это за ним.

- Собирайте вещички, господин Крыленко, - распорядился жандармский офицер, пренебрежительно отшвырнув паспорт на чужое имя, который ему протянул арестованный. - Придется вашим подшефным подыскать другого законника... - Пошевелил усами, брезгливо скривил губы. - Товарищ Абрам.

ПОБЕГ

В невзрачном двухэтажном домике на Сумской улице, в угловом окне на втором этаже, свет не гас иногда до рассвета. Крыленко готовился к экзаменам. Он поставил перед собой задачу: за считанные недели сдать экстерном полный курс юридического факультета. Сначала ему самому она показалась недостижимой.

После того как не удалось состряпать против него громкое дело и загнать в Сибирь, ему предъявили обвинение в "нелегальном пребывании" и "пользовании фиктивными документами" - жалкий итог провалившегося полицейского плана - и сослали на жительство в Харьков. Он быстро освоился, нашел людей, через которых поддерживалась связь с Краковом, и дал знать о себе. Ожидая задания, он не стал терять времени даром и, получив разрешение на сдачу экзаменов, засел за учебники.

Как же все-таки получилось, что у полиции не нашлось против него никаких улик? Выходит, напрасно Розмирович заподозрила Малиновского. Иначе полиции было бы все известно.

Но с другой стороны... Выложи следователь карты на стол, и Малиновский разоблачен! Нет, на это они пойти не могли.

Довод серьезнейший, но тогда неясно другое: зачем вообще его арестовывали? Если Малиновский - агент, на него только бросили тень. И притом ничего не добились. Не будет же Крыленко давать им козыри а руки против себя самого!

Раздумья, раздумья... А итог все тот же: поживем - увидим. Очень все подозрительно, очень, а где доказательства?

Тревожила судьба Елены Федоровны. В газетах он прочёл, что арестована вся редколлегия большевистского женского журнала "Работница". В опубликованном списке арестованных Крыленко нашел фамилию Розмирович,

Опять провокация? Или выследил шпик? ЦК уже уведомлен о подозрениях и, значит, принял необходимые меры. Оставалось одно: ждать.

О Розмирович доходили случайные сведения - обрывочные и редкие. Вроде бы все арестованные объявили голодовку, требуя своего освобождения, попоскольку за ними не было никакой вины. Ну а дальше? Кончилась голодовка или продолжается? Выдержит ли Елена Федоровна это испытание? Сдастся ли полиция или будет преследовать, мстить?

Агент страховой компании начал обход домов на Сумской улице рано утром. Это был молодой еще человек с чахоточным блеском в глазах. Болезнь сжигала его. О том говорили впалые щеки, чахлая грудь и смертельная бледность заострившегося лица, по которой точно можно было судить, что конец близок.

Задыхаясь, он поднимался по крутым деревянным и каменным лестницам, стучался в квартиры, рекламируя свой не слишком ходкий товар: страховой полис, суливший, само собой разумеется, долгую-долгую жизнь и неслыханное богатство.

- Эхма,-воскликнул один сердобольный сапожник, с жалостью разглядывая агента, - нашли кого послать! Самому бы тебе такой договор, может, протянул бы подольше...

Время уже приближалось к полудню, когда агент добрался до дома номер шесть и поднялся в третью квартиру. Крыленко, ворча, отозвался на стук: он не любил, когда его отрывали от дела.

- Не желаете ли застраховать свою юную жизнь?

Наивыгоднейшие условия!.. Беспроигрышная лотерея!..

- Благодарю. Мне надо подумать.

- В таком случае, милостивый государь, я вам оставлю наш адрес. И условия договора... Всегда к вашим услугам. Честь имею... - Он церемонно поклонился.

Крыленко закрыл дверь. Вернулся за стол. И прочитал на обороте рекламной карточки, оставленной агентом: "Галина приезжает послезавтра. Отдайте журнал в переплет".

Радость за Елену Федоровну затмила на время смысл второй фразы. Значит, перед твердостью большевички полиции пришлось отступить, Розмирович свободна. И еще это значит, что полиции не в чем ее обвинить, разве что все в том же: нелегальном проживании по подложному паспорту. Максимальная мера за это - запрещение жить в нескольких самых крупных городах, гласный полицейский надзор. Пусть уж он будет гласным, раз в Российской империи все равно от надзора некуда деться!

Он снова прочитал записку. "Отдайте журнал в переплет"... Оделся и вышел, прихватив растрепанный комплект прошлогодней "Нивы".

В тихом Смольниковском переулке над каменной аркой ворот красовалась вывеска: "Переплетная Черюненко". Рука с указующим перстом вместо стрелки была устремлена в глубину двора.

Черноусый мастер одиноко трудился за верстаком, орудуя ножницами и клеем.

- Во сколько мне обойдется переплет этих журналов? - спросил Крыленко, отчеканивая каждое слово.

Черноусый поднял голову:

- Вам сафьян? Или кожу?

- Можно и коленкор.

Мастер взял журналы, полистал, подбросил, словно оценивая их на вес, цокнул. И загнул такую цену, что Крыленко принужден был сказать:

- Это, знаете ли, дороговато. Мне надо подумать.

- Подумайте, - миролюбиво сказал черноусый, возвращая журналы, - воля ваша.

Дома между журнальных страниц Крыленко нашел письмо. ЦК сообщал, что в августе состоится съезд партии, а до этого нелегальная партийная конференция юга России. "Вы назначены,-говорилось в письме,- членом оргкомиссии... по подготовке... Немедленно приступайте к работе..."

За те четыре месяца, что они не виделись, Елена Федоровна осунулась, побледнела от бессонницы и голода, под глазами набухли синие мешки. Но она была полна энергии и на все уговоры отдохнуть, полечиться отвечала: "Потом, потом". - "Когда потом?" - спрашивал Крыленко. "Когда-нибудь..." И загадочно улыбнулась.

- Хорошо же, - с напускной строгостью сказал Крыленко, - пеняй на себя. За непослушание я не привлеку тебя к важнейшей работе.

Они только что вернулись с вокзала, даже вещи не распаковали, так не терпелось поделиться новостями.

- Интересно, к какой же? - Розмирович лукаво сощурилась. - Готовить конференцию и съезд?

- Ты знаешь?!.

- Еще бы... ЦК назначил меня членом оргкомиссии. Я как раз думала тебя привлечь или нет. Решила все-таки: привлеку, надежный товарищ...

Они весело расхохотались. Вдвоем было легче.

И работа пойдет.

Розмирович начала разбирать чемодан. И вдруг вскрикнула.

- Что с тобой?! - Крыленко примчался из кухни.

- Смотри!..

- Что это?

В руках у нее было письмо. Крыленко пробежал его глазами: сообщение о конспиративной встрече... явки...

рассказ о том, как готовится побег из тюрьмы группы товарищей...

- Почему оно у тебя?

- Вот и я хотела бы это узнать...

Розмирович задумалась, обхватив голову руками.

- Где ты его нашла?

- В чемодане между бельем. Если бы меня задержали, стали обыскивать, это же верная улика! Сибирь обеспечена...

- Ты сама собиралась в дорогу?

Она покачала головой.

- Не было сил... И уйма дел, как всегда перед отъездом. Знаешь, кто меня собирал? - Она чуть помедлила, давая понять, что готовит сюрприз: Стефа.

Газеты запестрели сенсационными сообщениями:

"Лидер социал-демократической фракции Думы, депутат от Московской губернии Р. В. Малиновский сложил с себя звание члена Государственной думы без объяснения мотивов и отбыл в неизвестном направлении.

История представляется в высшей степени темной. Подозревают предательство..." Особенно неистовствовали меньшевики: они прямо называли Малиновского провокатором, обвиняли большевиков в близорукости, в покровительстве полицейскому агенту.

- Злорадствуют, - с горечью подытожил Крыленко, прочитав десятки статей, где было множество туманных намеков, но ни одного, даже самого захудалого, факта.

Еще до неожиданного бегства Малиновского Розмирович написала в Краков обстоятельное письмо.

Подтверждая прежние подозрения, она просила вызвать ее за границу, чтобы лично рассказать все известные ей подробности. Ответ пока не пришел, но содержание его было ясно заранее: теперь уж без проверки подозрений, которые открыто брошены не только Малиновскому, но и всей партии враждебной печатью, не обойтись.

...Через несколько дней пришел незнакомец, сказал:

- Вам поклон от старика Эпишкина.

- Спасибо, - вежливо ответил Крыленко, - мы давно ждем от него весточки.

Незнакомец передал дошедшую окольными путями "весточку от Эпишкина" и удалился. Это был вызов Елене Федоровне: закончить подготовку к конференции и явиться в Поронин - местечко неподалеку от Кракова, куда Ульяновы уезжали обычно на лето, - чтобы дать показания о Малиновском партийной следственной комиссии.

Посоветовавшись с Крыленко, Розмирович наметила отъезд на август. Но судьба решила иначе.

Экзамены уже позади. Он стал не только историком и филологом, но еще и юристом. Случай редчайший: не так-то просто дважды пройти полный набор экзаменационных рогаток императорского университета! Пройти, находясь в глубоком подполье, выполняя рискованнейшие задания партии, скрываясь от явных и тайных филеров, каждую минуту ожидая провала...

Это уже не просто свидетельство способностей и упорства, но акт гражданского мужества: ведь дипломы нужны ему не для карьеры, не для того, чтобы двигаться по служебной лестнице от одного тепленького местечка к другому, а для революционной борьбы.

Чтобы еще лучше служить делу, которому он посвятил свою жизнь.

Вечером, когда в затянутом тучами небе не проглядывалась ни одна звезда, Крыленко возвращался с очередной конспиративной встречи. Сквозь листву буйно разросшихся деревьев пробивался тусклый свет фонарей.

Свернув на Сумскую, Крыленко по привычке замедлил шаги, пристально вглядываясь во тьму. И не зря: возле своего подъезда он заметил одинокую фигуру, которая не слишком ловко пряталась в тени построек. Неделю назад к нему нагрянули с обыском.

Перевернули все вверх дном, не нашли ничего, кроме учебников по римскому праву. Ушли пригрозив:

"До следующего раза!" А что, если это и есть тот "следующий раз"?.. Химик* [* Химик - партийная кличка А. С. Бубнова, видного большевика. В то время он тоже находился на поселении в Харькове.] предупредил: пришел приказ об его аресте; товарищи, у которых есть связь в полиции, видели ордер своими глазами.

Раздумывать было некогда.

Еще один шаг, и он мог стать роковым. Крыленко отпрянул назад, неслышно добрался до соседнего переулка.

Проходными дворами он уходил все дальше и дальше от дома. С Еленой Федоровной на случай внезапного бегства было условлено, что делать, если он не вернется в определенный час.

Денег на билет хватило в обрез. Всю дорогу до Люблина ему предстояло питаться одним-единственным калачом, а путь был не короток, потому что безопасности ради Крыленко решил сделать изрядный крюк.

На последней пересадке выбрал поезд, который приходит в Люблин поздно вечером. Дожидаться вокзала не стал: когда поезд на повороте замедлил ход - спрыгнул.

В этом городе, где он прожил много лет, была знакома каждая улица, каждый дом. Он помнил наизусть несколько адресов, но кто знает, какой из них сегодня был надежнее остальных.

Вот и Наместниковская. В доме сорок три жил один верный товарищ. Некогда к нему можно было прийти в любой час дня и ночи. А сейчас?..

На условный стук никто не ответил. Окно не светилось.

Но почтовый ящик висел на прежнем месте. Крыленко нажал пальцем на фанерное днище, оно легко поддалось. Ощупал боковую стенку. Так и есть: ключ!

Хозяев не было, но на кухне стоял кувшин свежего молока, и хлеб был мягкий, сегодняшний. Его ли ждали? Или любого, кому на пути "туда" и "оттуда"

понадобится приют?

...Галина добралась до Люблина на следующий день.

Еще день ушел на подготовку, на то, чтобы повидать родных, поговорить с друзьями.

И, наконец, глухой июльской ночью, наняв контрабандистов, Крыленко и Розмирович перешли - который уже раз! - границу.

ТАЙНА ОСТАЕТСЯ

Высоко в Татрах, где воздух прозрачен и сладок, где утреннее солнце разгоняет туманы, где ветрам надежно закрыт доступ в долины, где леса, леса, леса - березы да сосны, - есть поселок Поронин:

несколько тирольских домиков с террасами и балкончиками, с деревянной резьбою над окнами, со скрипучими лестницами, с длинными лавками вдоль бревенчатых стен; а дальше - избы совсем как в России: соломенные крыши, кособокие ставни. Нищета...

Второе лето подряд приезжали сюда из Кракова Надежда Константиновна и Владимир Ильич. Здесь все напоминало украинские и русские деревни: босоногие дети, бабы, повязанные платками, небритые мужики.

Тропки, что, виляя в березняке, вдруг ныряют в заросшее клевером поле. И кое-как сбитый мосток через речку. И утренний запах домашнего хлеба-как дым отечества, которое рядом. Рядом, но так бесконечно, недосягаемо далеко...

Дом Терезы Скупень знал каждый. Первый встретившийся пастух показал видневшуюся на краю холма островерхую крышу.

- Вы к пану Ульянову?

Здесь все знали Владимира Ильича. Но если бы они в точности знали, кто он такой!..

...И снова, как два года назад, радостный возглас Надежды Константиновны:

- Володя, скорее, Абрамчик приехал! И Галина...

Расспросам не было конца. Расспросам и рассказам.

Крыленко сокрушался, что задание не выполнено, что работа оборвана посредине.

- Вы правильно поступили, что не стали дожидаться ареста, - сказал Ленин. - Лучше свобода на чужбине, чем оковы на родине. Здесь вы принесете куда больше пользы русской революции. А настанет час - вернетесь обратно.

- Где Малиновский? - спросила Елена Федоровна.

Ленин нахмурился.

- Здесь.

- Явился по вызову?

- Нет, приехал сам. Добровольно.

- И чего же он хочет?

- Вот в этом-то и следует разобраться. Создана партийная комиссия, которой поручено следствие. Возглавляет комиссию Яков Станиславович Ганецкий, человек редкой беспристрастности. Вы дадите свои показания официально. Под протокол... Вопрос слишком серьезный.

- Владимир Ильич, в подполье осталось множество людей, которых знает Малиновский. Если есть хотя бы десять процентов за то, что он провокатор...- сказал Крыленко, - Не десять... - перебила Розмирович.

- Даже если только десять... И тогда опасность, которой подвергаются наши товарищи, слишком велика.

Крупская, которая до тех пор не проронила ни слова, сказала мягко:

- Не тревожьтесь, Николай Васильевич, меры давно приняты. Еще в мае... Все адреса, известные МаЛиновскому, сменены.

После обеда пришел Ганецкий. Крыленко увидел его впервые - раньше только слышал о нем. В свои тридцать четыре года это был закаленный революционер почти с двадцатилетним партийным стажем. Выходец из буржуазной семьи, получивший блестящее образование в заграничных университетах, он порвал со своей средой и возглавил революционное выступление варшавских рабочих. Спасаясь от расправы, ему пришлось бежать. Заочно большевики избрали его членом ЦК.

Пожимая сильную, жилистую руку Ганецкого, Крыленко сразу почувствовал к нему полное доверие.

Он не знал, естественно, что с этого дня начнется их дружба, которой суждено будет, пройдя через все испытания, длиться почти четверть века.

- Малиновский уже два раза приходил ко мне сегодня, - сообщил Ганецкий. - Спрашивает, когда мы его допросим.

- Мучается? - участливо спросила Крупская.

Розмирович махнула рукой.

- Играет...

- У вас есть даж-ые? - невозмутимо поинтересовался Ганецкий.

- Я убеждена...

Вмешался Ленин - в голосе его послышались нотки раздражения.

- Вот и Мартов об этом кричит, и Дан... Пуришкевич в Думе ехидничает: "Куда делся Малиновский?"

Вся сволочь объединилась, чтобы погреть руки на нашей беде. Шантажируют, угрожают... Оттого я и настаиваю: максимум осторожности, проверять все с двойной, с тройной придирчивостью, ни одного недостоверного доказательства не принимать.

Крыленко полностью разделял опасения Ленина, понимая, как важно не поддаться чувству, остаться в рамках бесспорных улик. Но ему, как и Елене Федоровне, было трудно отказаться от тех выводов, к которым они пришли после долгих раздумий, борьбы с самими собой, сопоставления всех известных им фактов.

Личных впечатлений, наконец, которые иногда трудно обосновать, но которые тем не менее иной раз важнее доводов рассудка.

Ленин словно прочел его мысли.

- Мы предъявляем члену партии обвинение в тягчайшем преступлении. - Он резко повернулся к Николаю Васильевичу, бросил на него быстрый, проницательный взгляд. - Вы убеждены, что обвинение справедливо? Хорошо... Можно ли на этом основании назвать человека предателем? Один прекрасный коммунист, не буду называть его имени, тоже клянется, что Малиновский провокатор. Даю, говорит, голову на отсечение. А я отвечаю: "Даже ваша голова, дорогой товарищ, не заменит одной, всего только одной, пусть хоть самой крохотной, но достоверной улики".

- Разве мало улик? - Розмирович стала перечислять все, о чем она уже писала в ЦК. Добавила и случай с письмом, которое кто-то подложил в чемодан перед ее отъездом в Харьков. - Вспомните эти вечерние визиты то к Родзянке, то к Волконскому. Отчего же теперь, когда лидером фракции стал Петровский, никто не зовет его на совещания и приемы?

- Штрихов много, - сказал Ганецкий, - а картины не получается. Как в известной поговорке: даже из ста кроликов нельзя сделать хотя бы одну лошадь. - Он порылся в папке с бумагами, достал письмо. - Вот и Петровский считает, что доказательств против обвиняемого нет. И это после того, как тот наговорил про Петровского кучу мерзкого вздора.

- У каждого своя мораль, - заметил Крыленко.

...Малиновского пригласили на очную ставку с его бывшими товарищами по работе. Он вошел уверенным шагом - улыбчивый, благоухающий, даже попытался изобразить радость от встречи, но быстро сник, начал плакать, размазывая слезы кулаком по изрытым оспинками щекам.

- Что же заставило вас сбежать с поста, который доверила вам партия? спросил Ленин.

Всхлипывая, Малиновский начал говорить о каких-то личных историях, об усталости, о нервах.

- Товарищи были ко мне несправедливы, - тщетно ища сочувствия, простонал он.

Он стал лить грязь и на тех, кто был далеко, и на тех, кто сидел рядом.

- Какая низость!.. - воскликнул Крыленко.

Малиновскому предложили уйти.

...Долго молчали. Всем было не по себе. У каждого мог быть свой взгляд на обвинение, предъявленное бывшему члену ЦК, но в любом случае эта темная история оставляла горький осадок. Было ощущение, что прикоснулись к какой-то грязной и липкой тайне, которую хочется познать, но вместе с тем и отойти как можно дальше, чтобы не замараться.

- Товарищи, - сказал Ленин, - я думаю, пора отделить бесспорное от вероятного. Что бесспорно? Человек, которому партия дала ответственнейшее поручение, самовольно оставил свой пост, трусливо бежал и никаких объяснений своему поступку дать не мог.

Об этом мы обязаны заявить во всеуслышание, наззав вещи своими именами. Пусть враги злорадствуют - прятать голову под крыло нам не пристало. Малиновский - дезертир, он сам поставил себя вне партии...

Ну а насчет провокации... Тут пока еще все покрыто тайной. Допустим, что Малиновский провокатор. Это значит, что он должен был разоблачать царизм, включительно и полицию, с думской трибуны, должен был охранять и большевистскую фракцию, и "Правду" от провала-иначе мы его разоблачили бы. Ну что, любопытный получается парадокс?..

По утрам Ленин запирался в своей комнате на втором этаже, работал не разгибаясь.

Лишь под вечер, когда наступали долгие, словно застывшие, сумерки, Ленин выходил на прогулку. Над избами курился легкий дымок. Позванивая колокольчиками, с гор спускались коровы. Вдали, куда ни глянешь, синел лес.

Это были часы общения с друзьями. Вместе с Крыленко он часто отправлялся на вершину, откуда открывался вид на цепочку Высоких Татр, уходившую за черту горизонта. Серебром отливали аккуратные блюдечки озер. В белесом, словно выстиранном, небе робко зажигались неяркие звезды. Лишь изредка за какойнибудь островерхий хребет цеплялось одинокое облачко-Ленин смотрел на него, сощурившись, не мигая.

Крыленко рвался назад, в Россию. Выправить новый паспорт было не так уж трудно. А в подполье жить ему не привыкать, И дело, конечно, на родине нашлось бы всегда.

Владимир Ильич был того же мнения - лишь советовал подождать. Возвращаться по старым адресам невозможно. Разве мог бы он снова появиться сейчас в Петербурге? Или в Люблине?! Или на юге, где вся полиция поставлена на ноги: ищут баглеца, еще не зная, что он за границей.

- Вы-то сами, Николай Васильевич, куда бы поехали? - спросил Ленин.

- Куда направит ЦК.

- Тогда отдохните, осмотритесь. Спишемся с Русским бюро, подумаем, подготовим все, как следует.

Через месяц, думаю, не позже...

Был конец июля. Значит, к началу осени он снова будет в России.

И снова судьба решила иначе.

Первого августа невидимая черта, отделявшая Австро-Венгрию от России, стала уже не просто государственной границей, но границей войны. А русские большевики, укрывшиеся от царской охранки на склонах Высоких Татр, - не просто подозрительными личностями, но "враждебными иностранцами". А Владимир Ильич Ульянов-Ленин - "лазутчиком" и "шпионом": без малейшего повода, не то что причины, его арестовали, заключили в тюрьму.

Положение Крыленко и Розмирович было особенно трудным. Пробрались они сюда нелегально, с подложными паспортами, в полиции, естественно, не регистрировались. В другое время их могли бы оштрафовать, на худой конец выслать: не на родину - куда пожелают. По законам же военного времени им грозил полевой суд.

...Жизнь научила их быстро принимать решения.

И эти решения быстро осуществлять.

Путь до нейтральной Швейцарии занял три дня.

Здесь они поселились в крохотном поселке Божи,

возле Кларана, приозерного курортного городка.

И прожили здесь около года.

ВЕЧНАЯ ССЫЛКА

Жандармы ворвались в комнату, не постучав.

Может быть, думали, что Крыленко будет стрелять? Или выпрыгнет через окно - с шестого этажа?

"Как хорошо, что нет Лены", - пронеслось в голове, когда жандармский капитан, тыча в лицо пистолетом, бесцеремонно рылся в его вещах. Впрочем, кто знает, возможно, уже пришли за ней: Елена Федоровна лежала в больнице, но разве будет кто-нибудь с этим считаться?

- Предъявите-ка, любезнейший, ваш паспорт, - приказал капитан, наблюдая, как его молодцы вспарывают матрас и шарят в белье.

Крыленко давно привык и к обыскам, и к допросам. За свою долгую жизнь революционера-подпольщика-долгую, хотя от роду было ему лишь тридцать,-он прошел через это уже не однажды.

И каждый раз попадал под арест "другой" человек: те Постников, то Рено, то Абрамович...

Вот и сейчас капитан с ухмылкой разглядывает паспорт, даже пробует его на ощупь: настоящий или поддельный?

- Значит, имею честь познакомиться с господином Сидоровым? Ну что ж, очень рад... И когда же, извините за нескромность, господин Сидоров изволил родиться?

Натягивая брюки, Крыленко спокойно ответил:

- В паспорте, по-моему, все написано: четвертого августа тысяча восемьсот восемьдесят первого года.

- Ах так.. - игриво промолвил капитан. - Следовательно, вам тридцать четыре года. Поздравляю, господин Сидоров, для своих лет вы, пожалуй, выглядите довольно молодо. Между тем, любезнейший, по моим сведениям, вам сейчас только два или три месяца...

Крыленко уже сидел на стуле, терпеливо дожидаясь окончания обыска и силясь понять, что действительно уже известно полиции, а что она надеется добыть от него самого при помощи шантажа и обмана.

- Почему же в таком случае вы считаете возможным подвергнуть аресту грудного младенца? - невозмутимо сострил Крыленко, изобразив на лице приветливую улыбку.

Капитан оценил шутку.

- Браво, сразу видно интеллигентного человека.

Извольте, я вам отвечу. Господин Сидоров появился на свет совсем недавно - после того, как загадочно исчез господин Лохвицкий. Клянусь честью, я буду вам очень обязан, если вы поможете нам отыскать его.

Равно как и госпожу Галер...

- Помочь государственной власти - благородный долг каждого российского гражданина, - с издевательской вежливостью ответил Крыленко, а мозг свербила тревожная мысль: "Неужели снова предательство?! И Лену, выходит, тоже ищут..."

Они добрались из Швейцарии до России кружным путем, пробираясь много недель через охваченную диной Европу. Почти никакой связи с Россией не быо, и им с трудом удалось достать паспорта. И он и Розмирович, благополучно миновав с десяток границ, множество проверок и допросов, постарались избавиться от этих ненадежных документов. И раздобыли новые.

Так исчез Лохвицкий. И появился Сидоров. И полиция, выходит, знала об этом. Но знала ли она, что и Лохвицкий и Сидоров - это все тот же Крыленко, опасный государственный преступник, которого упустили еще в Харькове, а сейчас вот настигли в Москве?..

Утром его вызвали на допрос. Молоденький следователь щеголял не только усиками, но и нарочитым демократизмом.

- Садитесь, коллега, угощайтесь сигарами... Не хотите ли кофе? Или, быть может, коньяк?

Коллега?!.. Выходит, они уже знают его настоящее имя...

- Спасибо, не пью. И курить тоже бросил.

- О, завидую вам... Благотворное влияние друзей, не правда ли? Говорят, господин Ульянов тоже не курит и не пьет.

- Не знаю, кого вы имеете в виду.

- Коллега, ну зачем же выставлять себя на посмешище? Неужели вы еще не понимаете, что нам все известно? Решительно все...

В том-то и дело, что им было известно далеко не все. Крыленко понял это по вопросам, в которых явно чувствовалась неуверенность. Что-то, конечно, они знали, иначе не напали бы на его след, но информация, которую полиция получила от своих агентов, была скорее всего разрозненной и неполной.

Пусть ответы его покажутся нелепыми, отрицание - бессмысленным, но этим он вынуждал их постепенно открывать свои карты. Его цепкий ум быстро схватывал не только явный, но и скрытый смысл вопросов, анализировал, сопоставлял, обобщал.

- Видите ли, коллега... - Следователь обращался к нему доверительно это тоже был прием, хотя и вовсе не новый. - Законы военного времени вам известны. Ведь вы, полагаю, еще не успели забыть дисциплины, которые столь блистательно сдали немногим более года назад. - Он многозначительно поднял брови: видал, дескать, мы и до этого докопались. - Если запамятовали, я могу ознакомить, как карается деятельность, подобная вашей.

- Какая деятельность? - спросил Крыленко.

Следователь замолк, соображая, как лучше ответить.

- Та, из-за которой вам приходится беседовать со мной.

"Ни черта толком не знают?" - весело подумал Крыленко и, подыгрывая, в тон следователю проговорил:

- Ага...

- Ваши сообщники по Харькову... - Следователь решил ковать железо, пока горячо. - Они давно уже во всем признались.

Теперь Крыленко не сомневался, что полиция блуждает в трех соснах. Если бы харьковское подполье провалилось, следствие не стало бы напускать тумана: назвали бы имена, устроили бы очные ставки. Наконец, предъявили бы обвинение, и дело с концом.

Но следователь, видно, был недогадлив, молчание подследственного он расценил как готовность к признанию,

- На вашем месте я начал бы с самого очевидного. И с самого постыдного, если уж говорить начистоту. Расскажите, где вы укрывались от мобилизации, от исполнения святого патриотического долга. Перед лицом опасности, нависшей над отечеством, забываются партийные распри, и все честные люди выходят сражаться с общим врагом. Надеюсь, хотя бы это вы не станете отрицать? Итак, кто вас прятал? И где?

Вступить в полемику с этим фатоватым хлыщом, который учит его любви к отечеству? Ну нет уж, этого господа-патриоты не дождутся. А насчет того, где он "прятался"... Скорее всего и об этом полиция ничего не знает.

...После того как Ленина арестовали в Кракове, за него вступились австрийские социал-демократы, обвинение в "шпионаже" лопнуло как мыльный пузырь, властям не оставалось ничего другого, как выслать "опасного иностранца" за пределы империи. И снова его приютила Швейцария. Здесь собралось в ту пору много русских большевиков. Их колонии были в Лозанне и Цюрихе, в Женеве и Берне. В Берне же поселился и Ленин.

Лес начинался сразу за домом. Когда Крыленко приезжал к Ленину из Божи, Владимир Ильич сразу уводил его гулять. Они часами бродили по усыпанным желтыми листьями тропинкам, вьющимся вокруг холмов, и, сами того не замечая, вскоре оказывались на вершине. Внизу лежал город - пригнанные друг к другу кирпичные крыши, средневековые башенки и арки, иглы соборов, вонзившиеся в белесое небо.

Крыленко был грустен. Мысль о том, что где-то совсем близко идет война, что на огромных просторах России гибнут тысячи людей, не давала покоя.

- И какой же из этого вывод? - Ленин смотрел на него испытующе, словно готовясь к спору с невидимым оппонентом. - Требовать мира? Но ведь в современных условиях это пустые разговоры, снижающие революционную активность масс. Или вступить под боевые знамена его величества? - Он саркастически усмехнулся. - Нашлись, представьте себе, даже большевики, которым вскружил голову угар фарисейского патриотизма. "На нас напали - мы защищаемся". Какой наивный и вредный вздор! Две банды грабителей воюют из-за добычи. Воюют, чтобы удержать свою власть, распространить ее на другие народы, урвать себе кусок побольше да пожирней. Какое дело рабочему до их грызни? Почему я должен помогать одному бандиту против другого? Только потому, что один говорит по-русски, а другой - по-немецки?

Но для каждого марксиста ясно, что империалисты всех наций говорят на одном-единственном языке: языке денег. Пусть обвиняют нас в чем угодно - к грязи и клевете нам не привыкать. Да, мы против "защиты отечества". Мы страстно желаем, чтобы в этой несправедливой войне Россия потерпела поражение. И пусть немецкие рабочие желают того же Германии. И рабочие каждой воюющей страны - своему правительству.

Наш лозунг ясен: войну империалистическую превратить в войну гражданскую. Это и значит, Николай Васильевич, быть истинным патриотом.

"Пусть обвиняют... К клевете нам не привыкать..."

Эти ленинские слова вспомнил Крыленко, выслушивая поучения хлыщеватого следователя, пытавшегося вырвать у него "чистосердечное признание".

- Где я находился после бегства из Харькова, не скажу, - твердо сказал Крыленко. - А долгов перед отечеством у меня нет.

Он решил даже для видимости не играть в "откровенность", на вопросы по существу не отвечать и со следователем не спорить. Рано или поздно следствие выложит все, что имеет, и тогда он решит, как вести себя на суде. А пока что задача одна: держать язык за зубами. Только бы знать, что стало с Еленой...

- Госпожа Розмирович, - широко улыбаясь, сказал следователь на одном из допросов, - арестована. От вас во многом зависит, какая участь ее ждет.

Он и бровью не повел, сказал только:

- Плохо вы изучили мой характер, господин следователь.

Тот вскипел:

- Ваш характер меня решительно не интересует!

- А что же вас интересует? - спокойно спросил Крыленко.

- С какой целью вы приехали в Москву?..

- Мне очень не хочется огорчать вас, господин следователь... Но видите ли... На этот вопрос вам придется искать ответ самому.

...- Почти все связи оборваны, - сокрушался Ленин, - письма идут по три-четыре недели, да и то доходит из них только малая часть. Перебросить в Россию газеты, литературу стало делом архитрудным. Ничего мы, в сущности, не знаем - кто уцелел, кто арестован, кого загнали на фронт. Без надежной связи вся наша работа пойдет насмарку. А Россия между тем переживает критический момент.

Они сидели в боковой комнатке маленького, не отличавшегося чистотой, но зато дешевого кафе "Швайцербунд", где за месяц до этого состоялась партийная конференция: большевики-эмигранты, съехавшиеся из разных стран, обсуждали на конференции отношение партии к войне. Ленин и сейчас еще был полон воспоминаний о бурных спорах, которые не стихали в этой комнате несколько дней. Все сошлись тогда на главном: рабочие в солдатских шинелях должны повернуть оружие против своих поработителей. Оставалось довести эту простую, всем понятную и близкую мысль до сознания масс. В переводе на язык практики это значило: связь! Проблема номер один каждой партии, находящейся в изгнании и подполье...

- Владимир Ильич, - горячо сказал Крыленко, - вы же знаете, как мне хочется вернуться в Россию. Действовать, приносить пользу. Здесь я пишу статьи, участвую в выработке партийной политики, готов выполнить любое задание. Но поверьте, мое место не в Альпах. Каждый должен быть там, где он более всего нужен.

Ленин хорошо понимал его. Он ли не тяготился затхлостью здешней жизни, самодовольной скукой?

"Чувствуешь, себя как в клетке", - вздохнула Надежда Константиновна. А куда податься?

Зимой катались как-то с гор на санках. Спуск крутой, извилистый, долгий: летишь - захватывает дух.

Чуть на повороте недоглядел, не выпрямил санки, не откинулся вовремя, не дернул веревку - вылетишь пулей на полном ходу. Ленин владел этой техникой мастерски. И на сей раз он первым добрался до финиша.

Крыленко подрулил несколько секунд спустя - раскрасневшийся, довольный.

- Ну что? Хорошо? - Ленин предавался отдыху с таким же увлечением, с такой же самоотдачей, как и работе. - Замечательная эта штука швейцарские сани.

С наслаждением вдыхая морозный воздух, Крыленко согласился.

- Прелесть...

И вспомнились люблинские леса в зимнем убранстве, сосновые рощи под Петроградом, запах России.

- Домой бы!.. - проговорил Крыленко. - Дело делать...

- Рано еще, - остудил его Ленин. - Каждому овощу свое время.

Теперь, отхлебывая горячий ароматный кофе, он напомнил Владимиру Ильичу о том разговоре в лесу.

- Ну как, этому бедному овощу, - он постучал пальцем по своей груди, настало наконец время?

...Коллонтай написала из Стокгольма: "Пусть приезжают, отсюда как-нибудь переправим",

Настал день проводов в бернской квартире "Ильичей" на улице Зайденвег, где две железные койки и два канцелярских стола да оклеенный обоями стенной шкафчик, вобравший в себя все их пожитки. Крыленко и Розмирович заехали попрощаться. Ленин долго - заботливо и тревожно - глядел на товарищей, отправлявшихся в полный опасностей путь. В Россию, от которой он был отрезан так немыслимо долго. Когда теперь они встретятся? И встретятся ли вообще?

- В Петрограде не задерживайтесь, слишком много шпиков вас там помнят в лицо, - предупредил Владимир Ильич.

Он задержался, но ненадолго: в Петрограде жила Ольга Александровна, его мать. Он тосковал по ней - очень хотелось, как встарь, запереться вдвоем, поделиться всем, что было у него на душе, получить совет, помощь. Мать всегда была ему преданным другом. В дни частых его арестов, "отсидок" и высылок безропотно снималась она с места, обивала пороги "инстанций" хлопотала, протестовала. И никогда он не слышал от нее и слова укора за то, что обрек ее на беспокойную, трудную жизнь. Его взгляды были ее взглядами. Его борьба - ее борьбой.

...Задание ЦК, которое он получил, было трудным на редкость: восстановить разгромленный охранкой Московский комитет партии, начать издание в России партийной литературы, создать канал связи между Россией и штабом партии за границей.

Это было бы нелегким делом и в мирное время.

А теперь шла война...

И вот - арест, меньше чем через два месяца после приезда, когда только-только он начал было осуществлять намеченный план,

Чувствовалась рука опытного агента. В камере, оставшись один, Крыленко в сотый, в тысячный раз задавал себе тот же вопрос: кто провокатор?

- Неужели вы все еще не поняли, что наши люди повсюду? - Снисходительно улыбаясь, следователь смотрел на Крыленко как на неразумное дитя. - Ну, сами посудите, чем привлекает к себе ваша партия иных недоумков? Тем, что обещает им на случай победы лучшую жизнь. Но вот человеку выпадает шанс жить лучше не когда-нибудь после победы, которая весьма иллюзорна, а сегодня, сейчас. Реально... Не в мечтах... Человек слаб, ему трудно устоять перед соблазном. Вы меня понимаете, господин Крыленко?

Старая песня! Пусть, мол, честные люди перессорятся, пусть каждый начнет коситься на друга, подозревая его во всех смертных грехах. И тогда от сплоченной армии единомышленников, от нелегальной партии, сильной своим единством, не останется ничего.

- Эх, господин Крыленко, ну и упрямый же вы человек.

Весть об этом пришла в Швейцарию с опозданием на две недели. Крыленко тотчас кинулся в Берн.

Ленин уже все знал. Он встретил Крыленко с газетой в руках.

- Ужасная вещь! Вы читали?.. Надо ждать самого худшего: фальсификации, подлогов, лжесвидетельств.

Царизм не остановится ни перед чем...

Подробности стали известны гораздо позже. Ничего хорошего они не сулили.

...Утром четвертого ноября четырнадцатого года к депутату-большевику Григорию Петровскому пришла молодая женщина. Ее приходу не удивились: к посетителям здесь привыкли.

Не представившись, гостья сказала с легким латышским акцентом:

- Соня просила узнать, не нужны ли вам ботинки для дождливой погоды?

- Скажите Соне, - ответил Петровский, - что мои прошлогодние еще не прохудились.

Женщина протянула коробку, в которой лежали ботинки на толстой кованой подошве. Петровский сорвал каблуки: внутри лежало по номеру газеты "Социал-демократ" с программным партийным манифестом "Война и российская социал-демократия", вошедшим в историю как ленинские тезисы о войне.

Засунув газеты в карман, Петровский поехал в пригород Петрограда Озерки. Для предосторожности он недалеко от дома нанял извозчика. Это был единственный способ оторваться от пеших филеров.

Машина же или пролетка, преследуя его, сразу оказалась бы на виду.

Слежки не было. На полпути он отпустил извозчика, и, несколько раз меняя трамвай, добрался до конспиративной квартиры, где вот уже третий день депутаты-большевики совещались с представителями крупнейших партийных организаций, обсуждали тот самый вопрос, которому был посвящен доставленный Петровскому манифест: что должна делать партия в условиях мировой войны.

Около пяти часов вечера в квартиру ворвался полицейский отряд. Арестованных обыскали. В кармане Петровского лежала газета "Социал-демократ"...

Депутаты запротестовали: только Дума могла дать согласие на их арест. Пристав не знал, что идет задерживать депутатов, инструкций на этот случай ему не дали. Струхнув, он решил отпустить депутатов - "временно, до выяснения обстоятельств".

На следующий день депутатов все же арестовали.

Игра в "законность" была никому не нужна.

Через три месяца их судили. Публичным судом - с защитой, публикой, прессой. На суд закрытый, военно-полевой, который мог закончиться только казнью, власть не решилась. Боялась народного гнева. А еще больше - молвы о том, что подполье слишком велико и могуче, раз уж приходится так круто с ним расправляться.

В Швейцарии с тревогой ждали вестей из Петрограда. Едва проснувшись, Крыленко мчался за газетами в ближайший киоск. Но русские газеты шли чуть ли не месяц, а иностранные печатали всего по нескольку строк.

Перед глазами вставали лица товарищей, которые даже под страхом смерти отстаивали свои убеждения - со скамьи подсудимых так же мужественно и гордо, как с думской трибуны.

- Вы, депутаты, - гремел прокурор, - унизились до участия в рабочих массовках.

Поднялся Муранов, посланец харьковских пролетариев в Государственной думе.

- Это не унижение, это честь.

- И что же, подсудимый, вы развивали там антиправительственную программу? - обрадованно уточнил председатель суда.

- Массовки проходили в лесу, - невозмутимо напомнил Муранов. - А там свобода слова, господин судья.

Подсудимых защищали лучшие адвокаты. Петровского - сам Александр Федорович Керенский, тоже член Государственной думы. Врезалась в память его фраза из речи в защиту Петровского: "Когда людей обвиняют в измене, улики должны быть явными и ясными для всех". Пройдет немного времени, и большевикам придется еще вспомнить эти его слова.

Приговор был такой: вечная ссылка...

- Вы скоро отправитесь по этапу вслед за своими друзьями, - пригрозил следователь, отчаявшись найти с Крыленко "общий язык".

Но пушечное мясо было в ту пору важнее престижа. К тому же и серьезных улик собрать следователю не удалось.

Вместо Сибири предстоял путь на передовую - исполнять "патриотический долг".

Сугубо штатский человек становился военным.

Истинно патриотический долг его теперь состоял в другом: нести большевистские идеи в солдатские массы.

ТОВАРИЩ ПРАПОРЩИК

По необъятным просторам охваченной войною России новости шли долго. До окопов - еще дольше.

О том, что царь свергнут, солдаты на отдаленных фронтах узнали чуть ли не через неделю. Ждали последствий: завтра, а может быть, и сегодня прекратится наконец проклятая эта война...

Но война не прекращалась. Ни сегодня, ни завтра.

По-прежнему солдаты мокли в окопах, по-прежнему офицеры щеголяли в царских кокардах, по-прежнему шла бессмысленная стрельба, и каждый день уносил новые жизни.

Конца этому не было видно.

...Ранним мартовским утром на тронутой тонким ледком площадке перед окопами соорудили из сломанных ящиков и колченогой штабной табуретки нечто похожее на трибуну. Прапорщик с непокрытой головой, в распахнутой шинели легко вскочил на это хрупкое возвышение и поднял руку, призывая к тишине.

Сильный голос оратора разносился далеко окрест.

- Товарищи солдаты! - Толпа загудела, взволнованная и пораженная этим новым, непривычным еще, режущим слух словосочетанием. - Почти четыре года идет братоубийственная война, а за чьи интересы мы с вами воюем? Во имя кого мы должны погибать? Почему должны остаться сиротами, голодать, терпеть нужду наши дети? Народный гнев уничтожил царизм. Так не допустим же, чтобы плодами нашей победы воспользовались буржуи. Дома нас ждут матери, жены, дети. Они жаждут мира и хлеба. Давайте заставим наших угнетателей прекратить войну. Германским рабочим и крестьянам она так же ненавистна, как русским. Долой войну! Да здравствует революция!

Это был Крыленко. На одном из участков солдаты под его руководством перешли линию фронта и направились к немецким окопам, размахивая флагами белым, символом мира, и красным. Навстречу, увязая в рыхлом снегу, бежали немцы. Без оружия.

Широко раскинув руки для объятий...

Весть об этом братании облетела фронты. Имя Крыленко, неведомого дотоле прапорщика одной из тысяч воинских частей, приобрело всеармейскую популярность.

И снова Таврический дворец, как четыре года назад.

На хорах - возбужденная, говорливая, напряженно слушающая ораторов и оживленно, по-хозяйски обсуждающая каждое слово рабочая, солдатская масса. А он, Крыленко, не таясь, с полноправным мандатом - в зале. На Первый Всероссийский съезд Советов его послали солдаты 11-й армии. Они наказали ему требовать передачи всей власти Советам, конфискации прибылей капиталистов, нажившихся на войне, но прежде всегонемедленного мира. Немедленного и безоговорочного мира!

Совсем еще недавно в этом самом зале безнаказанно поносили большевиков. А теперь, облеченные доверием миллионов людей, сто пять большевистских делегатов представляют уже не сегодняшнюю - завтрашнюю Россию: Россию социалистическую.

Среди них - Ленин.

Когда меньшевик Церетели, поглаживая пухлой рукой свою окладистую бороду, заявил самоуверенно, что в России нет сейчас политической партии, которая сказала бы: дайте в наши руки власть, и стоящие перед страной проблемы будут решены, - из зала раздался голос: "Есть такая партия!" Это партия большевиков.

Хотя на этом съезде все еще верховодят враги революции, многим уже ясно: соглашатели все больше теряют опору в массах.

Бывший адвокат, а ныне военный министр Керенский держит речь, театрально засунув правую руку за борт френча: ну чем не Наполеон?!.

- Истерзанная войною страна жаждет мира. И мы, народные избранники, сознавая свою ответственность перед Россией, торжественно заявляем: нет для нас более важной задачи, чем обеспечить народу мир. Но мира не просят, его завоевывают. Перейдя в наступление и разгромив противника, мы можем понудить его к переговорам, продиктовав на правах сильного условия грядущего мира.

Оратор он был, конечно, отменный. Речь лилась плавно, легко, голос то возносился до комариного писка, то стремительно падал вниз, точно кувалда. Керенский бил себя в грудь, пританцовывал. Пот лился с него градом, он отирал его изящным атласным платочком. Какие-то барышни на хорах восторженно визжали, швыряя к ногам своего кумира букетики нежных фиалок.

Крыленко едва сдерживал ярость. Ленин - он сидел на ряд впереди обернулся:

- Николай Васильевич, вы прямо с передовой.

Ответьте господину министру...

- Долг каждого офицера, который предан родине и революции, - кричал Керенский, прижимая к сердцу фиалки, - вселить в солдат боевой дух, поднять их в решительный бой против агрессора.

Председательский колокольчик захлебнулся в топоте ног, в гневных выкриках и аплодисментах. Крыленко узнал его - этот самый колокольчик не выпускал из рук блаженной памяти Родзянко, когда с трибуны выступали большевистские депутаты.

- Позвольте мне!.. - мощный голос из зала перекрыл шум.

Все обернулись. Бритоголовый крепыш с погонами прапорщика уже шел через проход к трибуне.

- Ваше имя? - крикнули из президиума.

- Крыленко, большевик, - ответил он, подняв высоко над головою свой делегатский мандат.

Зал утих.

Керенский сидел сбоку, почти рядом с трибуной, в упор разглядывая незнакомое лицо безвестного офицера.

- Военный министр требовал, чтобы мы вели солдат в наступление. Он даже назвал это нашим воинским и революционным долгом. Так вот, господин Керенский, я, прапорщик Крыленко, хочу вас уведомить, что делать этого не буду, потому что солдаты воевать не хотят. Милости просим на фронт, господин министр, попробуйте сами поднять их в атаку. Посмотрим, как это у вас получится...

Что тут началось!.. Многие повскакали с мест, кричали, потрясая кулаками: "изменник", "немецкий агент"... Словно бы ничто не изменилось: и выкрики были те же, и, кажется, с тех же скамей...

Но нет, кое-что все-таки изменилось. Председатель не посмел лишить его слова, как это сделал бы Родзянко полгода назад, а военный министр, вместо того чтобы пригрозить полевым судом, снова полез на трибуну оправдываться.

Владимир Ильич торопливо писал, держа блокнот на коленях. Назавтра в "Правде" Крыленко прочитал статью Ленина: "Всякий, кто дал себе труд прочесть резолюции нашей партии, не может не видеть, что суть их вполне правильно выразил товарищ Крыленко".

...После съезда Крыленко собирался сразу вернуться на фронт. Но его избрали членом ВЦИКа - Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета, который становился фактической властью в стране, и ЦК решил, что место Крыленко - в Петрограде.

Целыми сутками он теперь пропадал в огромном доме на Литейном, где разместилась "Военка" - Военная организация большевиков, чей авторитет в солдатской массе рос день ото дня. Хлопали двери, трещали телефонные звонки, люди возбужденно носились по лестницам, заглядывали в комнаты, превращавшиеся то в залы заседаний, то в аудиторию для бурных митингов. На подоконниках, на столах, прямо на полу лэжали кипы газет, листовок, прокламаций.

В этой суматохе, когда времени не хватало даже на самый короткий сон, как-то незаметно промелькнула новость, которую злорадно раструбили вражеские газеты: "Малиновский - платный агент охранки". Собственно, вовсе это была и не новость, просто преданные гласности архивные полицейские документы сняли последние сомнения и представили истину во всей ее ужасающей реальности.

А истина действительно была ужасной: бывший член ЦК и лидер большевистской фракции Думы оказался всего-навсего шпиком на жалованье по кличке "Портной". Правда, жалованье было неслыханным - 700 рублей в месяц плюс наградные: двойной губернаторский оклад! Выходит, знали все-таки "цену" большевикам господа охранители, если за их "ликвидацию"

платили такие огромные деньги...

Член Всероссийского бюро военных организаций при ЦК большевиков Николай Крыленко объезжал фронтовые и армейские комитеты - выборные солдатские организации, где день ото дня росло влияние большевиков. Казалось, нет больше сил подняться на трибуну, голос отказывался служить, но называли его имя, зал взрывался аплодисментами, и разом исчезала куда-то усталость, и он зажигал своими речами тысячи изверившихся, досыта накормленных обещаниями людей.

Крыленко побеждал логикой. Убежденностью. И правотой.

В Киеве, после бурного митинга, где зал почти единогласно выразил поддержку большевикам, его окружила толпа военных.

Усталый, но счастливый Крыленко терпеливо отвечал на вопросы, когда кто-то тронул его за рукав.

Он обернулся. Незнакомый юноша в гимнастерке без погон наклонился к самому уху:

- Товарищ прапорщик, вас срочно ждут в Совете.

Петроград вызывает к прямому проводу. Машина у подъезда...

"Товарищ прапорщик" - к этому сочетанию он все еще никак не мог привыкнуть. "Товарищ Крыленко", "товарищ Абрам" - да, это звучало. Но "товарищ прапорщик"...

Машина сорвалась с места, едва захлопнулась дверца. Уже на ходу, когда глаза привыкли к темноте, он заметил, что в кабине есть кто-то еще.

- Николай Васильевич, не удивляйтесь... - По голосу он узнал одного киевского большевика, члена Совета рабочих и солдатских депутатов. Сообщение чрезвычайной важности: в Петрограде расстреляна мирная демонстрация. Правительство перешло в наступление. Ленина обвиняют в измене. Повсюду начались аресты большевиков. Есть телеграмма и о вас. Вот читайте...

Он чиркнул спичкой. Машину трясло на спуске булыжной мостовой, рука со спичкой дрожала, но и в едва мерцающем, колеблющемся свете удалось прочитать: "...прапорщика Крыленко... немедленно задержать... доставить в Петроград... Товарищ военного министра Савинков".

- Ну и что же решил Совет? Задержать и доставить?..

Шофер притормозил. Улица была пустынна.

- Водитель свой... Большевик. Решайте, Николай Васильевич. В Совет, пожалуй, не стоит. Там есть и меньшевики, и эсеры. Всякое может случиться. Приказ о вашем аресте уже всем известен.

Решение созрело немедленно. Да, да, в Петроград, сейчас же. Но не под конвоем. За здорово живешь он им в руки не дастся.

- На вокзал, пожалуйста. - Крыленко нащупал в темноте руку соседа, крепко пожал ее. - Вы не знаете расписание поездов?

- Прямой на Петроград есть только утром. Но через полчаса отходит могилевский. Там можно пересесть.

...Поезд еле тащился от станции к станции, пренебрегая расписанием. Уже перевалило за полдень, когда показался наконец Могилев. Поезд на Петроград ушел еще утром. Оставалось ехать до Пскова: лишняя пересадка, но все-таки ближе к цели.

В запасе было еще три часа. Не так уж, в сущности, мало: фронтовая военная организация помещалась близко от станции, можно было провести совещание, обсудить самые острые проблемы дня, ответить на вопросы. Нельзя же терять время даром!

- Прапорщик Крыленко? Это вы?

Окликнувший его красавец капитан, загадочно улыбаясь, оглядывал Крыленко с головы до ног.

- Я вас сразу узнал. Ваши речи в Петрограде...

О, это было прекрасно! Какими судьбами к нам? Давно ли? Надолго?

Он сыпал вопросы, лучезарно улыбаясь, и явно не имел ни малейшего намерения отпускать его.

- Извините, капитан... Я спешу...

- Бог мой, в нашей дыре можно еще, оказывается, куда-то спешить!.. Позвольте, я вас провожу. Такая честь...

Встретить бы хоть нескольких большевиков, только этот капитан его бы видел!.. Иначе не оторваться. Если затеять на улице скандал, случайные прохожие скорее всего поддержат капитана: как-никак старший по званию. Откуда им знать, что происходит? И не все же сочувствуют большевикам.

Надо было выиграть время.

- Проводите меня, пожалуйста, на телеграф, капитан. Мне надо срочно связаться с ВЦИКом.

- Охотно...

Навстречу шли трое офицеров - два поручика и один подпоручик.

- Господа! - крикнул капитан. - Помогите разоружить изменника. - И выхватил из кобуры пистолет.

Подпоручик услужливо подбежал, стал шарить по карманам.

- Это ложь! Я не изменник, а член Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета Крыленко. Вы ответите за самоуправство.

Капитан ткнул ему в спину дуло пистолета.

- Ответственность беру на себя. Есть приказ об аресте.

...В его "деле" лежал документ - всего несколько строчек, но они решали его судьбу: "Если поводов у гражданской судебной власти не будет, то содержать под стражей прапорщика Крыленко по моему личному приказу. Министр-председатель А. Керенский".

Поводов у "гражданской власти" не было, но в тюрьму его все-таки упекли: министр-председатель испытывал страх перед прапорщиком.

Военная тюрьма "Кресты" была издавна известна суровым режимом и высокими стенами. Но и оттуда, из-за высоких стен, дошла на волю весть о том, что Крыленко не смирился, что он объединил вокруг себя арестованных большевиков и что все они потребовали немедленного освобождения, угрожая в противном случае принять ответные меры.

Узнав об этом, армейские большевики опубликовали в газете "Рабочий путь" приветствие "арестанту"

Крыленко: "Насилие, совершенное над Вами врагами революции и врагами нашей партии, не изгладило из памяти... Вашего имени, которое по-прежнему остается для нас символом революционной чести и революционной отваги. Конференция просит у Вас разрешения выставить в нашем кандидатском списке в Учредительное собрание Ваше имя, которое будет его украшать".

После сотен резолюций протеста, после голодовки, объявленной офицерами-большевиками, заточенными в тюрьму, откуда-то "сверху" пришел лаконичный приказ: "Прапорщика Крыленко из-под стражи освободить".

Приветствие "арестанту" оказалось все же сильнее приказа премьера.

До штурма Зимнего оставался один месяц...

ШТУРМ

Открытие съезда Советов Северной области было назначено на три часа дня, но еще утром все большевистские делегаты собрались в одной из комнат третьего этажа, чтобы выслушать и обсудить важнейшее сообщение: накануне ЦК принял предложение Ленина о вооруженном восстании.

Крыленко только что вернулся с Западного фронта - привез хорошие вести.

- На Минский гарнизон можно рассчитывать.

В случае необходимости разоружит части, которые двинутся в поддержку контрреволюции.

- Значит, Питеру поможет? - голос делегата из Выборга.

- Выделит корпус, - подтвердил Крыленко.

- А флот?

Поднялся Дыбенко, красавец, моряк-богатырь, с черной как смоль бородой.

- Балтийский флот безоговорочно поддержит революцию...

- Товарищи, идемте в зал. Пора наконец начинать.

...Антонов-Овсеенко, секретарь Петроградского Военно-революционного комитета, тряхнув прядью длинных, густых, с легкой проседью волос и поправляя старомодные очки, никак не мог успокоить возбужденный, уставший ждать зал.

- Товарищи! - Его голос донесся до самых дальних уголков переполненного зала. - По поручению Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета и от имени Центрального Комитета Российской социал-демократической рабочей партии большевиков объявляю съезд Советов Северной области открытым. Предлагаю избрать председателем съезда товарища Николая Крыленко.

Зал ответил бурей оваций. Крыленко подождал, пока стихнут аплодисменты, начал сразу по существу.

В словах его была тревога и боль. И несокрушимая уверенность в скорой победе.

- Нельзя обойти молчанием трагизм переживаемого нами момента. Если подвести итоги семи месяцев революции, то они будут весьма неутешительны.

Не успела разлететься в прах под ударами восставшего народа прогнившая царская власть, как мы снова стоим перед безответственной властью, присвоившей себе плоды народной революции. Несмотря на то, что новые властители пользуются старыми приемами усмирения, применяя против своих противников тюрьмы и пули, помешать движению народных масс им не удастся.

- Даешь мир! - раздался возглас из зала.

- Да, товарищи, - подхватил Крыленко под овации делегатов и гостей, мы требуем мира. Наступил критический момент, революционный пролетариат ждет, что мы исполним свой долг перед революцией и страной. Можно не сомневаться, что мы не обманем его надежд!

"Даешь мир!", "Долой Временное правительство!" - эти лозунги звучали непрерывно под сводами Смольного. И потом, после съезда, - на гигантском митинге в цирке "Модерн", ставшем в эти бурные октябрьские дни семнадцатого года ареной небывалых по своему размаху и силе народных манифестаций.

"Не пощадим жизни для торжества революции" - так закончил свою речь на митинге Николай Крыленко, и это звучало как клятва, как присяга, которую повторил вслед за ним заполненный до отказа огромный зал.

Дзержинский отвел его в сторону:

- Ты окраины хорошо знаешь? Лесновский район найдешь? Прекрасно! Тогда запомни адрес... Сегодня, в десять вечера...

- Ильич будет?

- Лишний вопрос, - засмеялся Дзержинский. - Конспирация у тебя явно хромает.

Неужели он снова увидит Ленина? Вот уже три с половиной месяца Ильич скрывался, и мало кто знал его адрес. Теперь, когда вооруженное восстание стало вопросом дней, он вернулся в Петроград, но Крыленко, выйдя из тюрьмы, еще ни разу не встретился с вождем партии.

- Ты увидишь двухэтажную дачу... Кругом грязь, рытвины, ухабы. Так что смотри в оба. Хотя вряд ли ты что-нибудь увидишь. Темнота там - хоть глаз выколи.

...Споткнувшись лишь однажды и оцарапав руку о некстативынырнувший из темноты дощатый забор, Крыленко вышел прямо к цели. Двухэтажный деревянный дом чернел в глубине палисадника. Ни одно окно не светилось. А вдруг ошибка? Крыленко стал искать табличку на двери. Так и есть: фрау Бертлинг. Это жена директора компании "Зингер", выпускавшей известные всей России швейные машины. На время войны она предпочла уехать к себе домой. Теперь, пожалуй, уже не вернется.

На условный стук дверь отворилась бесшумно. Никого ни о чем не спрашивая, Крыленко поднялся по скрипучей деревянной лестнице на второй этаж, нащупал в темноте ручку двери. Яркий электрический свет ослепил на мгновение.

Просторная комната с наглухо завешанными окнами была уже заполнена людьми. Лица все знакомые - свои. Дзержинский, Свердлов, Калинин, ВолодарскийЧлены ЦК... Представители Петроградского Совета, профсоюзов... Товарищи с мест...

Но Ленина не было. "Жаль", - подумал Крыленко. Он совсем уже свыкся с мыслью, что будет Владимир Ильич.

- Не пора ли начинать? - спросил кто-то.

Ответил Свердлов:

- Должны еще подойти несколько товарищей. Тогда и начнем.

Калинин постучал карандашом по столу:

- Прошу минутку внимания... На первом этаже окна не закрыты. В случае тревоги ими можно воспользоваться, чтобы уйти.

В комнату вошли еще трое. Одного из них Крыленко хорошо знал: это был Шотман, рабочий Обуховского завода, видный большевик - к нему Елена Федоровна ездила в Киев, где ее по доносу арестовали.

Второго представил Свердлов:

- Товарищ Эйно Рахья, связной ЦК.

Третьим был низенький старичок с седыми, небрежно причесанными волосами, в непропорционально больших очках, съехавших на нос. Вид у него был вполне добродушный, такой домашний и мирный, что старичок казался попавшим сюда явно не по адресу.

Ни с кем не здороваясь, он снял очки, а потом и волосы. Да, и волосы тоже...

- Владимир Ильич! - охнул Крыленко.

- Владимир Ильич! - хором закричали все. - Не может быть!..

- Товарищи, соблюдайте тишину! - безуспешно пытался навести порядок Свердлов.

Возбуждение от встречи с вождем улеглось не сразу. Ильич и сам подтрунивал над своим гримом. Казалось, все же он был доволен, что на какое-то время ему удалось ввести в заблуждение даже близких товарищей. Значит, шпики и подавно примут его за ничем не примечательного деда.

Свердлов открыл совещание, и приветливая, милая улыбка на лице Ильича разом исчезла. Вопрос, который предстояло решить, был очень важен: действовать или ждать? Восстать или оставить власть в руках буржуазии?

- Диктатура корниловская или диктатура пролетариата и беднейших слоев крестьянства? - Так сформулировал суть проблемы Ленин. - Массы ждут от нас не слов, а дела.

Ленин кончил говорить, и какое-то время в комнате стояла тишина. Каждый понимал, перед каким решением он стоит, что означает этот вечер для партии, для народа, для страны. Для всего мира...

Взял слово Крыленко - он представлял Военное бюро ЦК:

- Настроение в полках поголовно наше.

Его поддержал Володарский, представитель большевистской части Петроградского Совета:

- По первому нашему призыву все явятся на улицу. Рабочие только ждут сигнала, чтобы взять власть в свои руки.

От профсоюзных комитетов заводов и фабрик выступил Скрыпник:

- Повсюду тяга к практическим результатам. Надо действовать!..

- Не следует ждать, когда нападут на нас. Самый факт наступления дает шансы на победу, - сказал Калинин.

Ленин непрерывно делал заметки в блокноте, удовлетворенно кивая головой. Один за другим ораторы представляли все новые и новые доводы в пользу восстания.

Но вот заговорил член ЦК Зиновьев:

- А где гарантия, что обеспечен успех? В Питере у нас силы невелики. Я считаю, что рисковать не стоит...

Ему вторил Каменев:

- Аппарата восстания у нас нет, а у наших врагов превосходная организация...

Крыленко видел, как хмурится Ильич.

- Реальной силы у буржуазии нет, - сказал Ленин. - Перевес явно на нашей стороне: таковы факты. И власть мы удержим. А как считаете вы, Николай Васильевич?

- Военное бюро этот вопрос обсуждало. Все сходятся на том, что вода достаточно вскипела.

Голоса колеблющихся потерялись в хоре тех, кто трезво оценивал обстановку и сознавал историческую важность момента.

Опять взял слово Ленин:

- Если политическое восстание неизбежно, то нужно относиться к нему как к искусству.

"Как к искусству", - мысленно повторил Крыленко. - Какое удивительно точное слово!

Было уже семь утра. Скоро рассвет.

- Итак, голосую, - сказал Свердлов. Он казался спокойным, и только очень наблюдательный глаз мог заметить, чего ему стоило это спокойствие. Кто за резолюцию о восстании, предложенную Владимиром Ильичем и одобренную шесть дней назад Центральным Комитетом? Девятнадцать... Кто против? Только двое...

Воздержавшихся - четверо...

Наступила короткая тишина. Каждый остался наедине со своими мыслями. Значит, все, о чем годами мечтали эти люди, все, чему посвятили они свои жизни, все, к чему стремились лучшие умы человечества, чего жаждал исстрадавшийся многомиллионный народ, - значит, все это через несколько дней станет реальностью?! И наступит тот последний, решительный бой?!

- Пора расходиться, - раздался в тишине голос Свердлова. - Пожалуйста, по одному...

Возле огромной, порванной на сгибах карты города, утопая в табачном дыму, заседал Военно-революционный комитет. У этого заседания не было ни конца, ни начала. То и дело члены "военки" поднимались со своих мест, чтобы отправиться в части, в воинские училища, арсеналы, на заводы, где формировались отряды Красной гвардии, на площади, бульвары и парки, временно ставшие полигонами, где после смены рабочие, никогда не державшие раньше оружия, учились стрелять, овладевали техникой уличного боя.

Уходили одни - приходили другие, сообщали свежие новости; как прошел митинг в той или другой части, какое решение приняли солдаты, что сообщают большевистские комитеты фронтов.

Антонов-Овсеенко - взмокший, с красными от бессонницы глазами под стеклами очков - непрерывно подсчитывал силы:

- Выборгский район - пять тысяч... Московский - восемь тысяч... Невский - четыре тысячи...

- Четыре пятьсот!..

Молоденький солдат в ладно пригнанной шинели, не успев еще отдышаться, сообщил радостную новость:

еще пятьсот штыков в Невском районе присоединились к силам революции.

И так все время: каждый час, каждые полчаса цифры устаревали... Росли!

... - Товарищи, раньше чем к вечеру меня не ждите!

Забывший о сне и еде, Крыленко только что вернулся с очередного митинга и вот уже мчится на другой.

- Ты куда?..

- В броневой дивизион. Вместе с Раскольниковым...

Оттуда на Большой Сампсониевский, в лейб-гвардию резервный Московский...

С митингов Крыленко вернулся только к ночи.

Голова гудела. Но об отдыхе не могло быть речи.

Наступали самые горячие часы перед решающим штурмом.

- Что с оружием?

- Ни одна винтовка без санкции Военно-революционного комитета никому выдана не будет.

- Вы уверены в людях?

- Да, в каждом арсенале наш комиссар.

- Какие новости с фронта?

- Нас всюду поддерживают.

- Не самообольщайтесь. Чрезмерный оптимизм притупит бдительность, а это смерти подобно.

- Верно, товарищ Крыленко: с Румынского фронта против Петрограда двинуты части.

- Известно ли, где они сейчас?

- Да, задержаны в Пскове войсками, преданными революции.

- Что вблизи Петрограда?

- По Царскосельской дороге движутся к Питеру ударные батальоны.

- Пошлите навстречу агитаторов.

- На ударников вряд ли подействует.

- Попробуем...

Вопросы - ответы... Вопросы - ответы... Решения принимаются немедленно, ждать нельзя, дорога каждая минута, враг не дремлет, упущенное можно не наверстать...

Еще не наступил рассвет двадцать четвертого октября, когда связные повезли в части Петроградского гарнизона "Предписание № I" Военно-революционного комитета: "Войска привести в боевую готовность... Всякое промедление и замешательство будут рассматриваться как измена революции".

...Днем в Смольный примчался связной: Временное правительство отдало приказ юнкерам немедленно развести мосты через Неву, чтобы отрезать один район города от другого.

Крыленко кинулся к телефону - связаться с красногвардейцами, которые несли охрану мостов. Станция не ответила. Он яростно колотил по рычагу, дул в трубку - напрасно!

Вбежал Подвойский.

- Телефоны не работают... Они отключили Смольный... Надо взять телефонную станцию! Немедленно выступаем.

На ходу натягивая тужурку, Крыленко бросился вниз по лестнице. У подъезда стояла машина.

Машина помчалась к Неве. На ближайшем перекрестке ей преградила дорогу трамвайная пробка. Толпа возбужденно спорила с вожатым.

- В чем дело? - спросил Крыленко, высунувшись из машины.

Откликнулась женщина с изможденным лицом:

- Трамваи все в парк идут. Посреди дня... А до дому как добираться? Мосты вот-вот разведут...

- Не разведут! - уверенно сказал Крыленко.

Машина помчалась дальше.

Литейный мост... Троицкий... Дворцовый... Всюду спокойно. Кое-где юнкера пытались выполнить приказ, но были отбиты.

Николаевский мост... Две его половины взметнулись к небу. Значит, все-таки здесь юнкерам удалось.

- Может, проедем мимо? - спросил шофер.

- Нет, давай к мосту!

Юнкер, стоявший на посту, отдал честь.

- Господин прапорщик...

- Товарищ прапорщик... - поправил Крыленко, желая сразу поставить все на свои места. - Вызовите вашего командира.

Прибежал безусый поручик, из новоиспеченных:

- Убирайтесь немедленно, иначе я прикажу арестовать вас.

Он обернулся, чтобы вызвать конвой. По набережной к мосту мчались грузовики с вооруженными красногвардейцами. Упавшим голосом поручик приказал юнкеру, стоявшему поодаль:

- Наведите мост.

Первое, что услышал Крыленко, возвратившись в Смольный, - это звонки телефонов.

- Работают?!

Подвойский, не отрываясь от карты, ответил:

- У нас - да. У них - нет. Телефонная станция взята. Зимний полностью отключен.

Вошел Свердлов.

- Последняя сводка?..

Ответил Крыленко:

- Город переходит в наши руки, Андрей.

Свердлов улыбнулся. На какое-то мгновение ему вспомнилось, наверно, время, когда он был "Андреем": ссылки, побеги, конспирация... Снова ссылки. И снова побеги. Все это было так недавно - каких-то девять месяцев назад. Но с тех пор прошло не просто девять месяцев - историческая эпоха.

- Чем располагает противник?

Антонов-Овсеенко, близоруко уткнувшись в бумажку, стал докладывать обстановку:

- Зимний дворец охраняют шестьсот девяносто шесть юнкеров и семьдесят пять солдат. С ними тридцать семь офицеров.

- Оружие?

- Пять бронемашин, девятнадцать пулеметов, шесть орудий. Винтовок около семисот.

- На какие резервы могут рассчитывать?

- Школа прапорщиков Северного фронта обеспечит максимум триста штыков, школа прапорщиков инженерных войск - пятьсот.

- Добавьте женский батальон - он прибыл сегодня из Левашова, - сказал Подвойский.

- А части, снятые с фронта?

Крыленко только что получил новые сообщения о блокировании революционными войсками подступов к восставшему Петрограду.

- В Выборге задержана Пятая кубанская казачья дивизия, в Пскове кавалерийские части, в Царском Селе - ударные батальоны. Первый, четвертый и четырнадцатый казачьи полки сами отказались от выступления.

На усталом лице Свердлова мелькнула удовлетворенная улыбка. Он подошел к Крыленко, положил руку на его плечо.

- Ну что, Абрам? Это будет последний?..

- И решительный, Андрей... - очень тихо проговорил Крыленко. И вдруг его пронзила тревожная мысль. - Что с Ильичом? - Он знал, что шпики наводнили весь город, что за Лениным погоня.

- Владимир Ильич в надежном месте, - успокоил Свердлов.

В надежном месте - на квартире депутата Петроградского Совета, большевички Фофановой, подчинившись категорическому требованию ЦК не покидать своего убежища, Ленин писал в Смольный ближайшим товарищам и друзьям: "...Положение донельзя критическое... Нельзя ждать!! Можно потерять все!!. Надо, чтобы все районы, все полки, все силы мобилизовались тотчас... История не простит промедления революционерам, которые могли победить сегодня (и наверняка победят сегодня), рискуя терять много завтра, рискуя потерять все..."

...Крыленко обернулся и невольно отпрянул: не может быть!.. В дверях стоял Ленин. Он держал в руке стул.

- Я вам не помешаю, товарищи?

- Владимир Ильич, как вы добрались?

- На трамвае, - невозмутимо ответил Ленин. - Сели мы с товарищем Рахья и доехали. И, представьте себе, никто по дороге меня не узнал. Или просто никому нет дела до какого-то там старичка в поношенной кепке?

...Ночью пришло известие: все узловые пункты города взяты.

В руках Временного правительства остались только Зимний дворец, Главный штаб военного округа и Мариинский дворец.

Наступал последний день старой эры.

Утром двадцать пятого октября главный начальник Петроградского военного округа полковник Полковников зашел в телеграфную кабину на чердаке военного министерства, где помещался аппарат прямого провода, связывавшего столицу со ставкой Верховного главнокомандующего. Плотно закрыв за собой дверь, он продиктовал телеграфисту сообщение чрезвычайной важности:

"Доношу, что положение в Петрограде угрожающее... Идет планомерный захват учреждений, вокзалов, аресты. Никакие приказы не исполняются. Юнкера сдают караулы без сопротивления. Казаки, несмотря на ряд приказаний, до сих пор из своих казарм не выступили. | Сознавая всю ответственность перед страною, доношу, | что Временное правительство подвергается опасности потерять полностью власть, причем нет никаких гарантий, что не будет попытки к захвату Временного правительства. Главнаокр петроградский полковник Полковников".

Телеграфист, молодой офицер, кончил стучать ключом и молча ждал дальнейших приказаний. Полковник неподвижно сидел, прикрыв ладонями глаза. Потом сказал:

- Поставьте гриф: "Совершенно секретно". Так...

Надеюсь, вы понимаете, мой мальчик, значение телеграммы, которую вы сейчас передали. Вы ведь умеете хранить военную тайну?..

Через полчаса текст телеграммы "главнаокра" - тарабарские сокращения стали прочно входить тогда в разговорный язык - лежал на столе члена Военно-революционного комитета Николая Крыленко. Это была, в сущности, не просьба о помощи, а крик отчаяния. Полковник был довольно точно осведомлен о том, что происходит в столице. И не строил себе никаких иллюзий.

Ленин, Дзержинский, Свердлов, Урицкий и другие руководители восстания проводили срочное совещание.

Крыленко тихо вошел, положил телеграмму перед Ильичом.

Ленин быстро пробежал ее глазами, потом прочитал вслух.

- Заметьте, товарищи: "Нет никаких гарантий, что не будет сделано попытки к захвату Временного правительства". Какой забавный оборот речи!.. Что верно, то верно: никаких гарантий нет...

...Штурм Зимнего был назначен на вечер. В последний раз Крыленко решил объехать район, где два-три часа спустя должны были развернуться бои, проверить расположение частей, увидеть не на карте, а наяву позиции армии, которая готовится к решающей атаке.

Обычно шумный и многолюдный в эти часы, город казался вымершим. На улицах не было ни души. Машина, в которой ехал Крыленко, одиноко чернела на пустынной глади широких набережных и проспектов.

Вот Литейный мост... Зимняя канавка... Мойка... Екатерининский канал... Конюшенный... Невский - до Адмиралтейства и Морского экипажа. Боевые части революционных войск вместе с красногвардейцами несли вахту на закрепленных за ними позициях, ожидая боевого сигнала. На Неве замерли военные корабли. Время от времени, разрезая тишину, по булыжникам Невского громыхали броневики да подтягивались к Зимнему трехдюймовки.

Наступила уже полная темнота, только Зимний дворец ослепительно сверкал огнями. Крыленко остановил машину на Миллионной улице - царский дворец выходил туда боковым фасадом. Неподалеку тихо разговаривали несколько человек. Крыленко узнал голос Чудновского, одного из руководителей штурма. Он окликнул его:

- Григорий, это ты?

- Крыленко?!

Мимо, тяжело стуча сапогами, пробежали трое солдат. Донеслись обрывки слов: "...ранили", "заявил, что будет стрелять..."

- Вот, прочитай, - сказал Чудновский и чиркнул спичкой. Стоявшие рядом красногвардейцы заслонили пламя от ветра. - Ультиматум... А вдруг обойдется без крови...

- "...Временное правительство объявляется низложенным, - читал Крыленко. - Вся власть переходит в руки Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов. Зимний дворец окружен революционными войсками. Орудия Петропавловской крепости и судов...

наведены на Зимний дворец... Именем Военно-революционного комитета предлагаем членам Временного правительства и вверенным ему войскам капитулировать...

Для ответа вам предоставляется двадцать минут..."

- Ультиматум послан? - спросил Крыленко.

- Нет еще... Подождем до без десяти минут семь...

- Кто передаст?

- Я сам, - ответил Чудновский.

Они обнялись. Крыленко пошел в направлении Главного штаба. Оттуда были хорошо видны поленницы дров вдоль Зимнего дворца - за ними прятались юнкера.

...Он был уже близко от Смольного, когда за спиной глухо раздались орудийные выстрелы.

Значит, ультиматум отклонен.

Начался штурм...

В актовом зале Смольного близился час открытия Второго съезда Советов.

Горели огромные белые люстры. На скамьях и стульях, в проходах, на подоконниках, на краю сцены - всюду сидели люди, представители рабочих и солдат многомиллионной России. В спертом воздухе висел синий табачный дым. То в одном, то в другом конце зала вспыхивали революционные песни...

А этажом выше ни на минуту не прекращал своей работы Военно-революционный комитет, державший з руках все нити восстания.

Посреди ночи в Смольный прибыл связист-самокатчик. Его встретил Подвойский.

- Слушаю, товарищ... - Волнение сжало горло.

- Зимний взят. Временное правительство арестовано.

Подвойский бросился в соседнюю комнату. Склонившись над столом, Ленин что-то торопливо писал. Это был проект Декрета о земле.

- Все кончено, Владимир Ильич! - крикнул Подвойский.

- Что вы сказали, товарищ Подвойский? - спросил Ленин, продолжая писать.

- Все кончено... Зимний взят...

Ленин поднял голову, встал. Минуту-две он молчал.

- Все кончено, говорите вы? Все только начинается!..

На фронт полетели телеграммы с известием о победе восстания.

Съезд ждал ответа фронтовиков. Поддержат или взбунтуются? Перейдут на сторону революции или двинут против нее войска?

Ночь была уже на исходе, когда в дверях огромного, как завод, гудящего зала появился человек в черной кожаной куртке. Продираясь сквозь толпу заполнивших проход делегатов, он стремительно направлялся к трибуне, зажав в кулаке листок.

"Крыленко! Крыленко!" - пронеслось по рядам.

- Слово для экстренного сообщения имеет товарищ Крыленко.

- Телеграмма! - Его мощный голос прогремел над притихшим залом. Товарищи, пришла телеграмма с Северного фронта.

Это был фронт самый близкий к Петрограду, от его решения во многом зависела судьба революции.

- Двенадцатая армия приветствует съезд Советов и сообщает о создании Военно-революционного комитета, который взял на себя командование фронтом!..

Делегаты повскакали со своих мест. Крыленко стоял на трибуне, прижимая телеграмму к груди, и чувствовал, что не в силах сдержать слез.

Было пять часов семнадцать минут утра...

К трибуне подошел Луначарский и прочитал воззвание к народу, которое только что написал Ленин:

"Съезд берет власть в свои руки.

Да здравствует революция!"

Стены были готовы обрушиться от оваций. Делегаты запели "Интернационал".

"Стояла тяжелая холодная ночь. Только слабый и бледный, как неземной, свет робко крался по молчаливым улицам, заставляя тускнеть сторожевые огни.

Тень грозного рассвета вставала над Россией", - прислонившись к колонне и вытирая слезы рукавом, записывал в блокнот очевидец и летописец Октябрьской революции, американский писатель Джон Рид.

В СЕТИ ЗАГОВОРОВ

Жизнь в Смольном не прекращалась ни на секунду.

По выбеленным сводчатым коридорам сновали вооруженные рабочие в походном снаряжении, с пулеметными лентами, опоясавшими спину и грудь.

В комнате № 17, где помещался Военно-революционный комитет, Крыленко, взбадривая себя крепким, почти черным чаем, весь день принимал донесения связных о положении в городе и на фронте.

Глубокой ночью Крыленко направился в Актовый зал, где съезд Советов так же бурно, как накануне, проводил свое второе заседание.

- Зря опаздываешь, товарищ! - прямо в ухо Крыленко прохрипел бородач в шинели, пропахшей махоркой и потом. Глаза его горели. Чувствовалось, что ему не терпится немедленно поделиться своей радостью. - Слыхал, какие декреты мы тут сейчас приняли?

Эх ты!.. О земле... О мире... Мир будет, батя, понял?

Вот так...

Вдруг наступила тишина. С трибуны донеслось:

- Образовать для управления страной правительство, именуемое Советом Народных Комиссаров...

Председатель Совета - Владимир Ульянов-Ленин... Народные комиссары по делам военным и морским Владимир Антонов-Овсеенко, Николай Крыленко и Павел Дыбенко...

Крыленко нахмурил лоб, пытаясь осознать то, что услышал. Как-то не сразу дошло, что было названо его имя. Зал неистово аплодировал, а он стоял неподвижно - с улыбкой, застывшей на лице.

Бородач ткнул его в бок.

- А ты чего не хлопаешь, товарищ? Дыбенко-тослыхал? Матрос с Балтики член правительства!

А Крыленко - прапорщик... Наш брат...

Комиссар Петропавловской крепости Георгий Благонравов, позвякивая ключами, вел Крыленко по нескончаемым каменным коридорам Трубецкого бастиона.

Покрытые пылью редкие лампочки только подчеркивали темноту. С потолка по стенам стекали тоненькие ручейки. Но камера, которую открыл Благонравов, оказалась просторной и теплой. На аккуратно застланной койке, чуть сгорбившись, сидел худой человек с густой копной седых волос и читал книгу. Это был военный министр низложенного Временного правительства генерал Верховский.

- Здравствуйте, генерал, - сказал Крыленко, присаживаясь на ввинченную в пол табуретку. - С вами разговаривает народный комиссар по военным делам Крыленко.

Верховский не выразил ни малейшего удивления.

- Добро пожаловать, прапорщик, чем могу служить? У вас усталый вид. С тех пор, как я вас видел летом на съезде Советов, вы сильно изменились.

- Возможно, генерал. Делать революцию - нелегкое занятие.

- Сочувствую. Впрочем... - Верховский развел руками, - вы сами взвалили на себя это бремя.

- Я и не жалуюсь, генерал. Мы с вами люди военные, давайте говорить напрямик. Мир еще не заключен.

Миллионы солдат томятся на фронте, их нужно кормить, одевать, лечить. Наконец, эвакуировать, когда мир будет подписан. Революции необходим опытный специалист, который смог бы вести всю руководящую техническую работу военного министерства. Предлагаю вам этот пост.

- Но это слишком непомерная честь для арестанта, господин Крыленко.

- Сейчас не до шуток, - нахмурился Крыленко.

Верховский выпрямился, щеки его вдруг задергались от нервного тика.

- Теперь вы, прапорщик, стали военным министром.

Вот и руководите... Если вам угодно знать мое мнение, извольте: я не верю, что большевики удержат власть.

Предпочитаю переждать ваше правление в крепости.

Больше говорить было не о чем. Крыленко встал.

- Воля ваша...

В камере по соседству сидел бывший заместитель Верховского генерал Маниковский. Он оказался более сговорчивым. И уже через полчаса машина наркома везла их на Мойку, в помещение бывшего военного министерства, где на посту у входа, охраняя опустевшее здание, скучали двое красногвардейцев: все сотрудники министерства демонстративно не явились на работу,

Ярко освещенные улицы были заполнены народом.

Не спеша прогуливались парочки, в магазинах шла бойкая торговля, перед манившими рекламой кинематографами выстроились длинные хвосты.

Маниковский, не веря своим глазам, приник к окну.

- Признаться, господин нарком, я думал, что город погрузился во мрак.

- И что по нему шныряют только дикие звери!..- усмехнулся Крыленко. Многим, очень многим, Алексей Алексеевич, перед лицом истины придется пересмотреть свои прежние взгляды. А меня, между прочим, зовут Николай Васильевич...

Позади на полной скорости несся мотоцикл, явно стараясь догнать машину наркома.

- Притормозите, пожалуйста, - попросил Крыленко шофера.

Мотоцикл поравнялся с машиной. Курьер - молодой парнишка в солдатской шинели без погон - сказал извиняющимся голосом:

- От самой Петропавловки мчусь за вами, товарищ Крыленко. Вас срочно ждут в Смольном. Привезли арестованных. Важные птицы, как будто...

Кто бы это мог быть? Время тревожное. Керенский и генерал Краснов совсем близко от города собирают войска: готовят наступление на Петроград. Столица кишит заговорщиками, готовыми в любую минуту нанести революции удар в спину. Только что они провели разведку боем: подняли юнкерское восстание, захватили Инженерный замок, телефонную станцию. Им, наверное, уже мерещилась скорая победа. Но скорым было их поражение. Кто знает, что задумали они на этот раз?

- Найдется ли местечко для меня на вашем моторе? - спросил он мотоциклиста. - А вы, товарищ шофер, довезите, пожалуйста, генерала.

...Арестованные под конвоем дожидались наркома в крохотной комнатке, примыкавшей к швейцарской, - несколько мужчин в добротных пальто и модных штиблетах, иные с зонтом или тростью в руках, но вид у них был довольно помятый: нерасчесанные бороды, галстуки, съехавшие набок, фетровые шляпы со следами въевшихся пятен.

Двоих Крыленко сразу узнал: это были эсеры Гоц и Зензинов.

- Почему вы здесь, граждане эсеры? - спросил он, а мысль уже лихорадочно работала: заговор? Он знал, что оба они вошли в организацию, собиравшуюся свергнуть Советскую власть и присвоившую себе громкое имя: "Комитет спасения родины и революции". Они же возглавили юнкерский заговор, но при его подавлении им удалось улизнуть. Оказывается, ненадолго...

Не скрывая злобы, ответил Гоц:

- Мы у вас в плену, господин самозванец. Республика погибла, разбойники торжествуют. - Он цитировал Марата. - Рано торжествуете, Крыленко, народ скоро прозреет.

Крыленко почувствовал, как у него сжало виски.

- Мне некогда с вами спорить, гражданин Гоц,- устало сказал он. История разберется. - Он подозвал конвоира. - Объясните, в чем дело, товарищ.

Пожилой рабочий, с суровым, непроницаемым лицом, неумело зажав винтовку в левой руке, стал докладывать:

- Задержали этих граждан под Гатчиной. К Керенскому, значит, спешили. Договариваться... Вы, мол, наступайте отсюда, а мы ударим оттуда. Из Питера. То есть.

И зажмем, выходит, большевиков в клещи.

- У вас очень грамотные бойцы, гражданин Крыленко, - иронично поглядывая из-под густых бровей, проговорил Зензинов. - Они умеют читать в душах.

Вбежал Подвойский. Он был бледен.

- В Михайловском митингуют! - крикнул он. - Настроение не в нашу пользу.

Крыленко понимающе кивнул. В Михайловском манеже располагался броневой батальон. Тот, за кого были броневики, мог распоряжаться всем городом.

- Еду сейчас же! - сказал Крыленко.

Арестованные дожидались своей участи. "Спасители родины" сидели, выставив вперед, словно шпаги, свои зонты и трости. Они с испугом смотрели на Крыленко - ждали, как видно, что он прикажет тут же расстрелять их.

- Вот что, граждане, - сказал нарком, - возиться с вами революции некогда. Я прикажу вас немедленно освободить, если вы обязуетесь в дальнейшем соблюдать лояльность. Согласны?

- Ни за что! - истерично выкрикнул Гоц.

Остальные молчали.

- К вам, гражданин Гоц, это не относится. - Крыленко посмотрел на часы. Надо было спешить. - Освободите арестованных, товарищ красногвардеец. Всех... - Он помедлил. - Кроме Гоца... Вызовите отряд и отправьте этого господина в тюрьму.

Митинг в Михайловском манеже длился уже несколько часов. В едва освещенном огромном помещении, где свободно гулял ветер и пахло сыростью, две тысячи солдат пытались разобраться в происходящем и докопаться до правды. Они напряженно слушали ораторов, сменявших друг друга на крыше броневика, ставшего импровизированной трибуной. В полумраке манежа зловеще чернели башни и орудия броневых машин.

Часовые в дверях преградили Крыленко путь. Он вытащил свой мандат, подписанный Лениным.

- Проваливай со своими бумажками!-ожесточенно крикнул один из солдат и выразительно щелкнул затвором.

Рукой отстранив штык, Крыленко спокойно вошел внутрь.

- Стой! - заорали сзади. - Стрелять будем.

Не обращая внимания на крики, он стремительно продвигался к стоявшему в центре броневику, откуда доносился взволнованный голос очередного оратора.

- Товарищи, - кричал солдат, - поймите, нужно немедленно заключить мир! Кто даст нам мир, за тем мы и пойдем. Мы на фронте не можем больше воевать - ни с немцами, ни с русскими...

- Это недостойно русского патриота! - Тщедушный человечек, стоя на крыше броневика, повторял, как заклинание: - Недостойно! Недостойно! Надо воевать до полной победы союзников!..

- Вы говорите, как Керенский! - раздался голос из толпы.

Молодой поручик, забравшийся на броневик вслед за ним, пытался доказать, что самое лучшее, пока положение не прояснится, - соблюдать нейтралитет.

- Что нам, солдатам, до всей это свалки политических партий?.. - Он говорил спокойно и веско. Хорошо отработанная актерская "задушевность" располагала к нему изверившуюся, уставшую от посул и призывов солдатскую массу. - Страшно русскому убивать своих же русских братьев. Давайте отойдем в сторону и подождем, пока политики закончат драться друг с другом.

Его проводили аплодисментами. "Правильно говорит", - рассудительно сказал кто-то рядом.

Крыленко протиснулся к самому центру. Он заметил знакомое лицо Джона Рида, дружески помахал ему издали рукой.

- Разрешите и мне сказать слово, - обратился он к офицеру, стоявшему возле броневика; тот был распорядителем митинга.

Офицер узнал его.

- Не надо, прапорщик... Мы сами разберемся.

Без вас.

Но и солдаты узнали Крыленко. Один, изловчившись, вспрыгнул на капот, крикнул:

- Товарищи! Здесь товарищ Крыленко, нарком по военным делам. Он хочет говорить.

Толпа загудела.

Не дожидаясь, пока утихнет волнение, Крыленко, к которому сразу же протянулось множество рук, забрался на броневик.

- Товарищи солдаты! - крикнул он с такой силой, что возбужденный гул двухтысячной толпы разом утих.

Он откашлялся, но хрип не проходил. Впрочем, все уже привыкли к хриплым ораторам: на многочисленных митингах в эти трудные дни мудрено было не сорвать го"ос. - Мне незачем напоминать вам, что я солдат.

Мне незачем говорить вам, что я хочу мира. Но я должен сказать вам, что большевистская партия, которой вы помогли совершить рабочую и солдатскую революцию, обещала предложить мир всем народам. Сегодня это обещание исполнено... - Он переждал аплодисменты. - Вас уговаривают остаться нейтральными в тот момент, когда в нас стреляют на улицах и ведут Керенского на Петроград. Совет Народных Комиссаров - это ваше правительство. Вы хозяева положения. Великая Россия принадлежит вам. Подумайте хорошенько, согласитесь ли вы отдать ее обратно?

Крыленко кончил речь и сразу почувствовал, как подкашиваются ноги. Голова закружилась. Он пошатнулся и чуть не упал. Сотни рук поддержали его. Голос его снова обрел силу.

- Времени митинговать больше нет. Час выбора настал. Кто за Керенского - направо! За Советы - налево!

Толкаясь, наступая друг другу на ноги, солдаты ринулись влево. Под мрачными сводами манежа гулко тарахтели моторы броневиков.

- В Смольный, - чуть слышно прошептал Крыленко, обхватив спину ожидавшего его у входа мотоциклиста. Больше всего он боялся заснуть на ходу.

Холодный ветер, бивший в лицо, быстро прогнал усталость.

На ступеньках Смольного его встретил пожилой конвоир, которого он оставил в швейцарской часа полтора назад. Лицо его выражало растерянность и испуг.

- Гоц сбежал, - виновато сказал он. - Ума не приложу, как это случилось...

Сбежал один - поймали другого. Красногвардеец, который доставил его в Смольный, стал торопливо докладывать:

- Задержан в штабе Петроградского военного округа... Там в шкафу штабные бланки лежат, так он возле этого шкафа все вертелся. Очень подозрительный малый. Стали проверять документы, а он вдруг как заплачет, трясется весь: не убивайте, кричит, у меня есть важное сообщение. Ну и решили, значит, его сюда доставить, товарищ нарком. Для разбору...

На табуретке, согнувшись, трясся мелкой дрожью юноша лет семнадцати. На его худые плечи была накинута шинель.

- Ваше имя? - спросил Крыленко.

- Зелинский Евгений, - всхлипнул арестованный.- Прапорщик.

- Давно ли? - удивился Крыленко.

- Произведен генералом Корниловым... Досрочно...

- Офицер, значит... - насмешливо протянул Крыленко. - Небось Зимний обороняли? Отпущены под честное слово? - Зелинский кивнул. - Ну что ж, прапорщик, с вами разговаривает народный комиссар по военным делам прапорщик Крыленко. Выкладывайте свое важное сообщение.

Зелинский перестал дрожать. Его воспаленные глаза впились в наркома.

- Заговор... - выдавил он наконец. - Я завербован... Должен был украсть бланки... Не знаю зачем...

- Кто заговорщики?

- Офицеры...

- Кто во главе?

- Пуришкевич...

Пуришкевич?!. Тот самый?!. Сухонький, с бородкой, прикрывавшей впалые щеки? Вспомнилась его площадная брань с думской трибуны, выкрики, которыми он всегда сопровождал речи большевиков. Пуришкевич...

Организатор погромов, кровопролитий, убийств из-за угла. Что ж, от него можно было и в самом деле ожидать всего. Но чтобы именно он оказался во главе военного заговора, чтобы офицеры стали под команду бессарабского помещика, этого барина, намозолившего глаза всей России своей поддевкой и бородой!..

- Когда вас ждут с бланками?

Зелинский посмотрел на часы.

- Через пятнадцать минут.

- Где?

- Гостиница "Россия". Мойка, шестьдесят...

Раздалась команда, и шесть грузовиков с вооруженными красногвардейцами выехали из ворот Смольного, направляясь к набережной Мойки.

Гостиницу оцепили, выставили посты, на чердаках соседних зданий установили несколько пулеметов: кто знает, как поведут себя заговорщики!..

- Вперед! - скомандовал Крыленко, вытащив из кобуры револьвер. Цепочкой... Прижимайтесь к стене.

Но выстрелов не было. Красногвардейцев никто не ждал. Мирные постояльцы гостиницы пили чай, играли в карты, а иные уже спали. Их разбудили. Под кроватями лежали винтовки, гранаты, патроны, а в одной из комнат - даже пулемет, накрытый ватным одеялом.

- Все арестованы! - сказал Крыленко.

Никто не сопротивлялся.

- Где ваш руководитель?

Арестованные молчали.

- Никого из здания не выпускать! Обыскать все помещение.

Зелинский сообщил, что Пуришкевич живет в номере двадцать три. Номер оказался пустым. В книге постояльцев, которую вел хозяин гостиницы, было записано: "23 - г-н Евреинов".

У красногвардейцев нашлось много добровольных помощников - дворник, горничная, швейцар. Они охотно открывали запертые двери, обшаривали подвал,чердак, чуланы. Пуришкевич как в воду канул.

С особым рвением искал Пуришкевича дворник гостиницы.

- Нигде нетути, товарищ начальник, - подобострастно улыбаясь, проговорил он, вылезая из очередного шкафа, - хучь оближите усе, а ни одной твари больше не найдешь. Может, сударь энтот уже эвакуировался, а мы зазря тут полозием...

"Какая странная речь, - подумал Крыленко. - Назойливое "хучь" и "усе" рядом с "эвакуировался", произнесенным без единой ошибки. Безграмотный мужик, а жесты барственны. Руки холеные, не знакомые с грязной работой... Суетлив... Эти впалые щеки... Оттопыренные уши... Ну, конечно же, как можно было не узнать его?! Сбрил бороду, шелковую поддевку сменил на поношенный пиджачишко..."

- Предъявите паспорт, гражданин дворник.

Тот с готовностью вытащил документ. Так и есть - Евреинов...

- Значит, это вы - Пуришкевич?

Он даже не запирался, быстро перешел на нормальный язык.

- Под каким бы паспортом я ни въехал в гостиницу, вы не имеете права меня задерживать. Никакого преступления я не совершил, у вас нет доказательств.

- Ладно, - сказал Крыленко, - разберемся. Будет следствие. А пока что... Именем революции вы арестованы!

Красногвардеец, листавший блокнот, отобранный у Пуришкевича, подошел к наркому:

- Товарищ Крыленко, тут вот адрес какой-то. Может, пригодится...

"Николаевская, 7. Иван Парфенов",-прочитал Крыленко, Вспомнилось, что Зелинский тоже называл этот адрес: именно там, у некоего Парфенова, его приняли в ряды "спасителей родины".

Грузовики с красногвардейцами помчались на Николаевскую. Крыленко же поспешил в штаб Петроградского военного округа: предстоял очередной разговор по прямому проводу со ставкой. Этого разговора с нетерпением ждали в Смольном.

После того как "министр-председатель и верховный главнокомандующий" Керенский был низложен, главковерхом автоматически становился начальник штаба ставки генерал Духонин. От него и потребовал Совнарком немедленно начать переговоры с противником о перемирии.

Духонин юлил. Отделенный от Петрограда сотнями километров - ставка находилась в Могилеве, - он пытался выиграть время. Под крылышком ставки пригрелись сбежавший из-под ареста Гоц, освобожденный из крепости генерал Верховский, руководители эсеровской партии Чернов и Авксентьев и еще многие деятели низвергнутой власти. Ходили слухи, что они намереваются там создать свое "правительство", а Могилеа объявить временной столицей страны. Пока что они собирали войска для нового похода на красный Петроград.

В аппаратной у прямого провода, соединявшего штаб со ставкой, дежурил офицер связи.

- Вызывайте Духонина, - приказал Крыленко.

Застучал аппарат. Потянулись минуты ожидания: Духонина не оказалось на месте, за ним послали. Но вот аппарат опять заработал, поползла лента: "Здесь генерал Духонин, кто меня вызывает?"

- Передавайте... Здесь народный комиссар по военным делам Крыленко. Немедленно приостановите движение каких бы то ни было воинских частей внутри страны, непосредственно не связанное со стратегическими соображениями... Нам известно, что под Гатчиной снова появились ударные батальоны, питающие надежду овладеть Петроградом. Предупреждаю: их ждет та же участь, что и эшелоны Керенского.

Аппарат замолк. Какое-то время он стоял без движения: там, в Могилеве, читали текст и размышляли, как ответить. Наконец, лента поползла снова. Крыленко читал ее на ходу: "Всем, всем, всем..."

Вот хитрец, избегает обращения к правительству, к наркому, с которым он ведет сейчас разговор! Не хочет даже косвенно признать новую власть.

"Всем, всем, всем... Движение войск приостановлено... Духонин".

Что это: правда или очередная ложь? Осознание неизбежности происшедшего или попытка усыпить бдительность, чтобы нанести революции новый удар?

- Передавайте... Следовательно, можно считать, что вашим приказом всякие продвижения из Петроград приостановлены? Я буду рад передать ваш ответ Петроградскому гарнизону и делегатам воинских частей. Напоминаю, что при новом появлении контрреволюционных частей на подступах к Петрограду их постигнет участь эшелонов Керенского.

На Николаевской тем временем шел обыск. Нашли список членов подпольной организации, поддельные бланки, ротатор для печатания прокламаций. Нашли и неотправленное письмо Пуришкевича на имя генерала Каледина с завтрашней датой. Еще бы день, и письмо ушло. Письмо генералу, готовившему на Дону казачьи полки для похода на Петроград: "Организация, во главе коей я стою, работает не покладая рук над спайкой офицеров и всех остатков военных единиц и над их вооружением. Спасти положение можно только созданием офицерских и юнкерских полков. Ударив ими и добившись первоначального успеха, можно будет затем получить и здешние воинские части... Мы ждем вас сюда, генерал, и к моменту вашего подхода выступим со всеми наличными силами".

Цель "выступления" была изложена в письме ясно и четко: "Расправиться с чернью! Начать со Смольного и потом пройти по всем казармам и заводам, расстреливая солдат и рабочих массами... Уничтожать их беспощадно: вешать и расстреливать публично в пример другим".

У Панферова нашли еще и банку с цианистым калием. Зачем был им нужен этот моментально действующий, насмерть сражающий яд?

Поздно вечером Крыленко снова вызвал на допрос Зелинского. Истеричный перепуганный хлюпик ("Спаситель родины", - мысленно усмехнулся Крыленко) начал было играть в молчанку, но быстро сник и выложил все.

Заговорщики собирались отравить несколько тысяч красногвардейцев и солдат, перешедших на сторону большевиков. Мысль, которая могла прийти в голову только фанатику и изуверу.

- Допустим, - сказал Крыленко, - вам удалось бы осуществить свой замысел. Допустим... Каким вам представлялся его финал?

Зелинский опять хотел отмолчаться, но Крыленко заставил его говорить.

- Убить Ленина... - еле слышно проговорил Зелинский. - Арестовать членов Совнаркома... Захватить власть и восстановить монархию.

ПЕРВЫЙ ГЛАВКОМ

Телеграмма Духонину была категорична и ясна:

"Вам, гражданин верховный главнокомандующий, Совет Народных Комиссаров поручает обратиться к военным властям неприятельских армий с предложением немедленного приостановления военных действий в целях открытия мирных переговоров... Совет Народных Комиссаров приказывает вам непрерывно докладывать по прямому проводу о ходе ваших переговоров".

Ленин дважды перечитал телеграмму, обдумывая и взвешивая каждое слово. Потом обмакнул перо, поставил под ней свою подпись и передал ручку Крыленко.

Час спустя телеграмма, подписанная Лениным и Крыленко, ушла в эфир. Ушла открыто, без шифра: скрывать свои намерения правительство не собиралосьнапротив, оно стремилось, чтобы о предложении мира узнали все. Армия. Страна. И народы, истерзанные почти четырехлетней войной.

Духонин молчал. UH по-прежнему не желал вступать ни в какие сношения с ненавистными ему народными комиссарами. И надеялся, что, выиграв время, сумеет помочь объединиться всем врагам большевизма.

Разгадать маневр генерала было нетрудно. Весь командный состав армии находился в руках ставки.

В Петрограде плелись сети новых заговоров. Керенский не отказался от мысли вернуться в Петроград на белом коне. Надзавоеваниями революции нависла смертельная опасность. Терпеть дальше саботаж ставки было бы проявлением слабости.

Ленин принял решение...

Аппаратная главного штаба. Неумолчно стучит телеграфный ключ... Пауза... Вот поползла лента. Из Могилева отвечают: главковерх Духонин изволят почивать.

И хотя у аппарата глава правительства, свита не осмеливается тревожить генерала. Пока что ясно одно: переговоры не начаты, хотя радиотелеграмма была послана почти сутки назад.

- Передавайте! - засунув руки в карманы пиджака, Ленин диктует. Передавайте. Мы категорически заявляем, что ответственность за промедление в столь государственно важном деле возлагаем всецело на генерала Духонина и безусловно требуем: во-первых, немедленной посылки парламентеров, а во-вторых, личной явки генерала Духонина к проводу... - Ленин на мгновение задумался, подыскивая самые точные, самые нужные слова. - Передавайте. Если промедление приведет к голоду, развалу, или поражению, или анархическим бунтам, то вся вина ляжет на вас, о чем будет сообщено солдатам.

Аппарат смолк, и сразу наступила тревожная, гнетущая тишина. Ленин подошел к Крыленко.

- Как вы думаете, Николай Васильевич, этот ультиматум проймет его?

- Вряд ли, Владимир Ильич, - ответил Крыленко.

Он давно уже понял, что Духонин ведет нечестную игру, не считаясь с интересами солдат, ставя на карту судьбу народа.

- Я согласен с вами... Но дождемся ответа.

Снова застучал аппарат.

- Пошли будить Духонина, - сказал телеграфист, взглянув на ленту.

Наступила долгая пауза. Наверное, Духонин читал запись разговора, который велся, пока он спал. Потом лента опять поползла. Духонин снова стал задавать вопросы: как начинать переговоры, с кем, когда...

Крыленко потерял терпение.

- Владимир Ильич, он ведь просто издевается над нами. В посланной вчера телеграмме ясно сказано, как и с кем...

- Ультимативно требуем немедленного и безоговорочного приступа к переговорам о перемирии... Между всеми воюющими странами,.. Благоволите дать точный ответ, - диктовал Ленин.

В последний раз Духонин попробовал отвертеться:

"Только центральная правительственная власть, поддержанная армией и страной, может иметь достаточный вес и значение для противников..."

- Отказываетесь ли вы категорически дать нам точный ответ и исполнить нами данное предписание? - продиктовал Ленин, и по тону его, по краткости и решительности, с которой был поставлен вопрос, Крыленко понял, что затянувшийся на два с лишним часа мучительный и бесплодный разговор подходит к концу.

"Точный ответ я дал..." Точного ответа он не дал, но увертки Духонина достаточно ясно говорили сами за себя.

Наступила решительная минута. Ленин уже не ходил по комнате, он почти приник к аппарату, и каждое слово его, когда он диктовал, дышало уверенностью и силой.

- Именем правительства Российской республики, по поручению Совета Народных Комиссаров, мы увольняем вас от занимаемой вами должности за неповиновение предписаниям правительства и за поведение, несущее неслыханные бедствия трудящимся массам всех стран...

Телеграфист не поспевал за быстрой ленинской речью. Ленин терпеливо ждал, пока он кончит стучать ключом.

Все уже было сказано. Выбор сделан.

Оставалось назвать преемника.

- Передавайте... - В усталом голосе Ильича послышались торжественные нотки. - Главнокомандующим назначается прапорщик Крыленко.

Председатель Совета Народных Комиссаров и Главнокомандующий всеми вооруженными силами Российской республики вышли на улицу. Стояла холодная, промозглая ночь. Ветер, налетавший с Невы, бил прямо в лицо.

- Пройдемся пешком, здесь недалеко. Впрочем...- Ленин смущенно осекся: скоро уже утро, а позади тяжелая, бессонная ночь. - Если, конечно, вы не устали, товарищ главком...

- Куда, Владимир Ильич?

- На радиостанцию. Надо обратиться к солдатам через голову ставки. Иначе о смещении Духонина узнают на фронте не скоро. Пусть солдаты сами начнут переговоры о мире. Так будет вернее.

Радиостанция помещалась на крохотном островке, омываемом Мойкой и двумя искусственными каналами, которым в Питере нет числа. Сюда пришли на исходе ночи девятого ноября Ленин и Крыленко.

Радист включил передатчик.

- Подождите, пожалуйста, минутку, - попросил Владимир Ильич и, присев за маленький столик, быстро написал текст воззвания: "Радио всем!"

"Радио всем... Всем солдатам революционной армии и матросам революционного флота...

Дело мира в ваших руках. Вы не дадите контрреволюционным генералам сорвать великое дело мира...

Вы сохраните строжайший революционный и военный порядок...

Пусть полки, стоящие на позициях, выбирают тотчас уполномоченных для формального вступления в переговоры о перемирии с неприятелем.

Совет Народных Комиссаров дает вам права на это.

О каждом шаге переговоров извещайте нас всеми способами...

Солдаты! Дело мира в ваших руках! Бдительность, выдержка, энергия, и дело мира победит!

Именем правительства Российской республики

Председатель Совета Народных Комиссаров

В. Ульянов (Ленин)

Народный комиссар по военным делам

и верховный главнокомандующий

Н. К р ы л е н ко".

...Брезжил поздний рассвет. Зябко поеживаясь, Владимир Ильич забрался на сиденье машины. Крыленко сел рядом.

- Куда теперь, Николай Васильевич? - весело спросил Ленин.

- В ставку!

- Нет, спать. Четыре часа спать. За нарушение будете судимы по всей строгости революционных законов. А потом готовьтесь к отъезду. Охрану возьмите.

И понадежней. Жаркая вам предстоит работка...

Было ясно, что Духонин без боя не сдастся: подтверждением тому служил разговор, который утром девятого ноября он вел со своими единомышленниками в Петрограде. Разговор был секретный, но его содержание тут же стало известно Крыленко.

Духонин утверждал, что большевики, "несомненно, бессильны", что они "не пользуются признанием страны" и что они "делают последние отчаянные попытки вернуть себе доверие темных народных масс". Искренне ли он заблуждался или тешил себя напрасными иллюзиями - так или иначе он не собирался добровольно уступать армию большевикам. Силы его были все еще достаточно велики. Сидевшие "под арестом" в Быкове, неподалеку от Могилева, мятежные генералы - Корнилов, Деникин, Марков и их сообщники обещали Духонину помощь "не словом, а делом". Резервы ставки пополнялись остатками частей, разгромленных под Петроградом: они тянулись в Могилев, рассчитывая на ставку как на свою главную опору. Наконец, о поддержке Духонина заявили все находившиеся при нем начальники военных миссий союзных державанглийской, французской, итальянской, японской, бельгийской, румынской и сербской, а также представитель армии Соединенных Штатов.

...Крыленко выехал на фронт во главе отряда солдат и матросов. Вместе с ним - Елена Розмирович, представитель ЦК Александра Коллонтай и председатель армейского комитета Эфраим Склянский, Вдогонку на фронт полетела радиограмма: "Солдаты, продолжайте вашу борьбу за немедленное перемирие. Выбирайте ваших делегатов для переговоров. Ваш верховный главнокомандующий прапорщик Крыленко выезжает сегодня на фронт..."

Первая остановка была в Пскове. Здесь находился штаб Северного фронта. Генерал Черемисов, командующий фронтом, не пожелал явиться к главкому: у них с Духониным было загодя уговорено саботировать любые распоряжения "самозванца".

Крыленко подозвал адъютанта:

- Сообщите Черемисову: Верховный главнокомандующий смещает его с должности.

В Двинске был штаб 5-й армии, одной из самых революционно настроенных. Именно ей Совнарком решил предоставить право начать первые самостоятельные переговоры о перемирии.

Прибыв в Двинск, Крыленко потребовал к себе командарма.

Повторилась та же картина. Болдырев не явился.

Не пожаловал он и на заседание армейского комитета.

Была опасность, что он попытается сорвать начало переговоров. Раздумывать некогда!

- Арестовать! - приказал Крыленко.

В эти же самые часы в Минске большевики заняли штаб Западного фронта и сместили командующего генерала Балуева. Та же участь постигла командарма 3-й армии генерала Парского.

Солдаты почувствовали себя хозяевами положения.

Армейские комитеты послали к немцам парламентеров.

Командование германских войск согласилось начать переговоры.

Сдвинулось! То, о чем все эти годы мечтала многомиллионная солдатская масса, то, к чему призывали и что обещали большевики, стало фактом.

Теперь - ставка...

Крыленко вернулся в Петроград, доложил обстановку Совнаркому. Был разработан план ликвидации ставки. Могилев брался в клещи. В обход - с юга на Гомель и Бобруйск, с запада на Оршу - двигались революционные части. С севера шли отряды, сопровождавшие главкома. Для бегства Духонину и его войскам оставался только один путь на восток - к Смоленску, но там по дороге их ждала бы засада.

...В салон-вагоне главкома шло совещание. На каждой станции Крыленко передавал телеграммы о движении частей и о положении в ставке. По карте уточнялось расположение сил.

С главкомом на Могилев выступили сводная часть моряков-балтийцев во главе с мичманом Сергеем Павловым, лейб-гвардии Литовский полк в полном составе, отряд разведчиков и отряд латышских стрелков. Сила внушительная, если к ней добавить войска, наступавшие с запада и юга под началом красных командиров Берзина и Лысякова.

Эшелон сделал остановку в Витебске. До Могилева оставался один перегон. Еще несколько десятков километров пути, и начнется бой.

Крыленко попытался предотвратить кровопролитие.

Он вызвал Духонина к прямому проводу.

- Я, Верховный главнокомандующий прапорщик Крыленко, предлагаю вам, генерал, сдаться без боя.

Сопротивление бесполезно. Могилев окружен войсками, преданными революции. Части Могилевского гарнизона вас не поддержат.

На другом конце провода долго молчали. Духонин в последний раз подсчитывал свои резервы: Георгиевский батальон - в недавнем прошлом личная охрана царя; четыре полка Финляндской дивизии, спешно переброшенные с Румынского фронта; шесть ударных батальонов; чуть ли не дивизия польских легионов из корпуса генерала Довбор-Мусницкого; Кубанская дивизия и бригада астраханских казаков, охранявшие дальние подступы к ставке; и еще много других отрядов, среди них - битые под Петроградом обломки эшелонов Краснова.

Не так вроде бы мало... Но Духонин был опытным солдатом, он понимал, что войска лишь тогда сила, когда они стреляют не в планах штабистов, а на поле битвы. Ему только что доставили воззвание Могилевского Военно-революционного комитета: "Признаем единственно законным и народным, выдвинутым самой революцией, верховного главнокомандующего русской армией, комиссара ныне существующего правительства прапорщика Крыленко".

...Наконец из Могилева пришел ответ: "Сдаюсь...

Единственная просьба: пусть Крыленко явится в ставку без войск".

Значит, победа. И без крови. То, к чему так стремилась русская революция.

Но как же без крови, если "ударники" овладели станцией Могилев? Если конвой освободил из-под ареста Корнилова, Деникина и других генералов, которые скрылись под охраной Текинского полка не для того же, конечно, чтобы мирно разойтись по домам?

Наступила ночь. Последняя ночь перед Могилевом.

Посланный главкомом вперед генерал Одинцов, еще в первые дни Октября перешедший на сторону революции, подтвердил, что ставка сопротивляться не будет.

Батальоны "ударников", которые намеревались сражаться с большевиками, удалили из города и отправили в Жлобин.

И все-таки приезжать в Могилев без войск было нельзя. "Охрану возьмите. И ненадежней...", - вспомнились слова Ильича.

Утром эшелоны балтийцев "бросили якорь" на Могилевском вокзале. Вслед за ними разгрузился Литовский полк. Когда прибыл поезд с вагоном главкома, повсюду уже стояли революционные посты, и весь город приветствовал посланцев красного Питера.

Крыленко послал за Духониным адъютанта и нескольких матросов, а сам отправился в Совет. Когда он вернулся, комендант поезда Приходько доложил:

- Товарищ верховный, Духонин в вашем вагоне.

Духонин явился в штатском черном пальто с барашковым воротником. В руках у него была такая же шапка. Добровольно сняв с себя генеральский мундир, он как бы свидетельствовал этим свою полную капитуляцию.

- Стоило ли, - спросил Крыленко, - сопротивляться, когда уже все было заранее обречено?

- Я солдат, - ответил Духонин, - я давал присягу. Солдат обязан исполнять свой долг перед родиной...

Крыленко махнул рукой.

- От присяги вас освободила революция. А свой истинный долг перед родиной - неужто вы его исполнили?

Духонин отвел глаза.

- Что со мной будет?

- Мне приказано доставить вас в Петроград.

- А потом?

Крыленко пожал плечами.

- Вы ведь знаете, что наша революция не злопамятна. Ну а чем нам платят за это враги? После взятия Зимнего юнкеров отпустили под честное слово. Они тут же подняли мятеж. С Гоцем конвоир поделился последним куском хлеба. Он подло обманул его, сбежал в ставку, чтобы подбить вас на бунт. Краснов дал мне лично слово солдата не воевать против революции.

Сбежал, сколачивает казаков для похода на Петроград и Москву. Так сколько же можно нам благодушествовать? Разве тот, на кого нападают, не вправе обороняться?

За окнами вагона послышались возбужденные голоса: "Тут он!", "Пусть выйдет!" Крыленко подошел к окну, увидел толпу. Многие были в солдатских шинелях и матросских бушлатах. Люди размахивали руками и чтото кричали.

- Товарищ Приходько, - обратился Крыленко к коменданту, который стоял в коридоре, - узнайте, пожалуйста, что им надо.

Вскоре Прихсдько вернулся.

- Требуют, чтобы вышел генерал Духонин. Я выставил часового у входа и потребовал, чтобы все разошлись. Не подчиняются, товарищ верховный...

- Хорошо, я выйду сам, - Крыленко накинул свой короткий нагольный полушубок, точно такой же, в какие были одеты матросы из отряда балтийцев, потертую папаху. - Ждите меня здесь, генерал, и никуда не выходите.

- Что за митинг, товарищи? - крикнул Крыленко с площадки вагона. - Чем недовольны?

- Духонина сюда!-кричали из толпы.-Пусть объяснит, зачем корниловцев отпустил!..

Весть о бегстве из Быкова генералов вместе с Текинским полком дошла, как видно, до солдат только сейчас. Ярость требовала разрядки.

- Генерал Духонин находится здесь, - властно крикнул Крыленко,-и никуда отсюда не уйдет! По распоряжению Совета Народных Комиссаров он будет доставлен в Петроград и предан суду революционного трибунала. Поэтому приказываю всем немедленно разойтись.

Толпа рассеялась, но едва он вернулся в салон, чтобы условиться с Духониным о передаче дел ставки, как за окном опять зашумели.

- Прошу салон не покидать, - напомнил Крыленко, выходя в тамбур, чтобы еще раз обратиться к толпе.

Теперь возле вагона стояло уже человек триста, может быть больше, в руках у многих были винтовки и гранаты. Крыленко заметил, что к солдатам и морякам примазалось много пьяной шпаны.

Ему не дали говорить. Несколько человек, оттеснив главкома, коменданта и часового, забрались в тамбур и пытались проникнуть в вагон. Вдруг на ступеньке появился сам Духонин. Он успел сказать: "Дорогие товарищи...", и тут же кто-то всадил ему штык в спину.

...Запершись в бывшем духонинском кабинете, Крыленко потребовал никого к себе не пускать. Самосуд толпы омрачил торжество победы. Как доложит он Совнаркому об этой расправе?

На столе, в кожаном переплете, лежала толстая тетрадь приказов по ставке. Крыленко раскрыл ее, стал читать. Последний приказ Духонина шел под номером 971.

"Приказ № 972, - четким почерком занес Крыленко в тетрадь. - Двадцатого ноября тысяча девятьсот семнадцатого года. Сего числа прибыл в ставку и вступил в должность верховного главнокомандующего армиями и флотом Российской республики".

Подписал: "Прапорщик Крыленко".

Это была историческая минута. Историческая для революции. Для страны. Для армии. В конце концов и для него самого. Ему было тридцать два года. Он всегда причислял себя к людям сугубо штатской профессии. Был учителем истории и литературы. Получил диплом юриста. Мечтал о научной работе. Стал профессиональным революционером - агитатором, пропагандистом, деятелем партийного подполья. По чистой случайности, из-за провала и ареста, попал в армию.

Офицер в самом младшем офицерском чине снискал себе всеармейскую популярность.

И все же никогда не мог он подумать, даже при самом богатом воображении, что станет главковерхом.

В критический, переломный момент истории страны.

И что на плечи его лягут неслыханной трудности задачи: вести армию не в бой, а на переговоры о мире; не допустить хаоса, но парализовать войну; защитить завоевания революции от посягательств ее внутренних и внешних врагов.

Он всегда выполнял любое задание революции. Выполнит и это.

Снова придвинута тетрадь в кожаном переплете, Бегут по бумаге строки приказа главкома:

"Именем революции ко всем солдатам революционной армии и флота.

Товарищи! Сего числа я вступил в Могилев во главе революционных войск. Окруженная со всех сторон ставка сдалась без боя. Последнее препятствие к делу мира пало. Не могу умолчать о печальном акте самосуда над бывшим главковерхом генералом Духониным - народная ненависть сильно накипела; несмотря на все попытки, спасти его не удалось, он был вырван из вагона на станции Могилев и убит. Причиной этому послужило бегство генерала Корнилова накануне падения ставки.

Товарищи! Я не могу допустить пятен на знамени революции, с самым строгим осуждением следует отнестись к подобным актам; будьте достойны завоеванной свободы, не пятнайте власти народа. Революционный народ грозен в борьбе, но должен быть мягок после победы.

Товарищи! С падением ставки борьба за мир получит новую силу. Во имя революции и свободы я зову вас к революционной сплоченности".

Неумолчно стучит аппарат прямого провода, связывающий ставку с Петроградом.

Приказ исполнен - ставка стела советской. Первый народный главком диктует свой первый приказ.

Бежит лента в аппаратной Петроградского штаба.

Ленту наклеивают на длинные телеграфные листы, вестовой отвозит их в Смольный. Ночью они попадают на стол редактора "Правды".

И утром свежие номера газеты разносят приказ главкома по всей стране.

СЛОВО ДЛЯ ОБВИНЕНИЯ...

Старой армии уже не существовало. Новая армия революции, получившая название Красной, отразила немецкое наступление и спасла завоевания Октября.

У ее истоков тоже стоял Крыленко: вместе с Подвойским он возглавлял Всероссийскую коллегию, которая формировала красноармейские части.

Третьего марта восемнадцатого года был подписан Брестский мир, а еще через день приказом Высшего военного совета должность главкома была упразднена: в ней теперь не было нужды.

Седьмого марта Петроградский революционный трибунал начал рассмотрение очередных дел. Во дворце, который раньше принадлежал великому князю Николаю Николаевичу, с утра было многолюдно. В роскошных залах, отделанных мрамором и зеркалами, судьи из народа воздавали по заслугам врагам революции. Сотни людей, разместившись на простых дубовых скамейках, которые привезли сюда из каких-то "присутственных"

мест, учились азбуке революционной справедливости:

перед ними разворачивались драмы, о которых нельзя было прочитать ни в одном романе, открывались такие бездны человеческого падения, от которых захватывало дух.

Здесь судили заговорщиков, убийц, спекулянтов, саботажников, мародеров, провокаторов, доносчиков, клеветников - тех, кто пытался отнять у народа завоеванную им свободу, и тех, кто особенно рьяно и подло служил царизму.

Крыленко уже был здесь однажды - в начале января, когда приезжал из ставки на открытие Учредительного собрания. Раскрыл утром газету - в глаза бросилось сообщение: "Приговор по делу Пуришкевича и других заговорщиков будет вынесен сегодня". Времени не было, и все же любопытство заставило его выкроить четверть часа. Как-никак он имел некоторое отношение к этому делу.

Приговор читал первый советский судья - один из тех высокоинтеллигентных русских пролетариев, чей талант раскрыла революция,-столяр Иван Жуков.

По обе стороны от него стояли шесть заседателей.

Приговор вынесли "именем революционного народа". Приговор заговорщикам, преследовавшим контрреволюционные цели, "достижение которых могло бы вылиться в кровопролитие". Стоя, с непокрытыми головами, слушали люди:

- Пуришкевича подвергнуть принудительным общественным работам при тюрьме сроком на четыре года условно, причелл после первого года работ с зачетом предварительного заключения Пуришкевичу предоставляется свобода, и, если в течение первого года свободы он не проявит активной контрреволюционной деятельности, он освобождается от дальнейшего наказания.

- Мало дали, - пробасил кто-то.

- Мало, мало! - загудел зал.

Судья поднял руку, призывая к молчанию.

- Граждане публика! - сказал он. - Трибунал может объяснить несознательным и неразобравшимся вынесенный приговор. Победивший народ не мстит своим врагам. Это буржуи и их жены выкалывали зонтиком глаза коммунарам. А народ великодушен. Людей темного царства надо изолировать, чтобы сделать их безвредными. Когда наша революция укрепится, мы их на все четыре стороны отпустим.

Судью слушали с напряженным вниманием. Многое было еще непонятно. Законов не существовало: старые революция сломала, новые еще не успела создать. Прежние представления о совести были опрокинуты. Раньше считалось чуть ли не естественным, во всяком случае - привычным, когда суд жестоко расправлялся с врагами режима. А суд революции, оказывается, вовсе не собирается мстить врагам, он лишь хочет не дать им возможности мешать победившему народу. Все это не сразу укладывалось в сознании. Крыленко видел, с каким трудом воспринимали в суде рабочие и солдаты принципы новой морали.

Усевшись в уголке просторного зала, не утратившего за эти месяцы своей парадности, он с интересом разглядывал заполнившую все скамьи и проходы толпу.

Раньше по судам ходили только праздные зеваки, чтобы убить время и наслушаться занимательных историй.

Теперь туда пришли рабочие, солдаты, городская беднота-те, кто хотел воочию увидеть торжество революционной справедливости.

За судейским столом появились председатель и заседатели. Под конвоем ввели в зал долговязого арестанта с козлиной бородой, в пенсне на тесемочке. Руки его неуклюже вылезали из коротких рукавов кургузого пиджака.

- Слушается дело по обвинению гражданина Деконского в провокаторстве, объявил судья. - Желающие выступить обвинителем есть?

В ту пору не было еще ни советской прокуратуры, ни организации защитников. Любой из публики мог быть обвинителем. И любой - защищать.

- Есть! - раздался голос.

- Пройдите сюда. Ваша фамилия, имя?

- Крыленко, Николай Васильевич. Член партии большевиков. По образованию юрист.

Зал зашумел: "Крыленко? Тот самый?"

Деконский был одесский эсер, там он ходил в знаменитостях и считался большим революционером. Эсеры даже призывали избрать его в Учредительное собрание. А теперь, когда вскрылись полицейские архивы, оказалось, что он был платным агентом охранки.

На суд пришли не только рабочие и солдаты, но и приятели Деконского. Когда Крыленко сказал, что среди эсеров оказалось немало предателей и доносчиков, кто-то крикнул с издевкой:

- Посчитайте доносчиков в своей партии!

- Посчитаем, - спокойно ответил Крыленко. - Посчитаем, не сомневайтесь. И осудим их куда строже...

Прошло два дня. Крыленко допоздна засиделся в Смольном. Накануне закончился партийный съезд. Николай Васильевич снова и снова перечитывал принятые им документы. Неожиданно вошел курьер.

- Мне сказали, что вы еще здесь, товарищ Крыленко. Вам пакет.

Сургучная печать... Надпись красными чернилами в правом углу: "Секретно"... Вручают ночью... Значит, что-то чрезвычайное?..

"Тов. Крыленко Н. В.

1) Отъезд в Москву состоится 10 марта с. г., в воскресенье, ровно в десять часов вечера, с Цветочной площадки.

2) Цветочная площадка помещается за Московскими воротами... Через один квартал за воротами надо свернуть по Заставской улице налево и доехать до забора, ограждающего полотно, повернуть направо...

Управляющий делами Совета Народных Комиссаров

Влад. Бонч-Бруевич".

О том, что правительство готовится к отъезду из Петрограда, Крыленко слышал и раньше. Но руководивший этой операцией Бонч-Бруевич так сумел законспирировать ее, что даже Крыленко не знал никаких подробностей. Всем наркомам и наиболее видным деятелям Советской власти, отправлявшимся с этим поездом в Москву, сообщили об отъезде в последнюю минуту...

От пустынной, совершенно заброшенной Цветочной площадки - тупика соединительных путей, примыкавших к основной магистрали, - поезд отошел точно в десять вечера, без гудка и огней. Свет дали только через час, когда состав был уже далеко от Петрограда.

Вскоре в вагоне появился один из секретарей Совнаркома. "При остановке просьба на платформу не выходить", - громко сказал он.

Увидев Крыленко, он подошел к нему.

- Владимир Ильич ждет вас у себя.

В ярко освещенном салон-вагоне Председателя Совнаркома все окна были плотно завешены. Здесь собрались самые ближайшие соратники Ильича. Бонч-Бруевич с юмором рассказывал о том, как ему удалось перехитрить эсеров, которых он убедил, что правительство переедет не в Москву, а на Волгу, и не сейчас, а месяца через два.

Ленин заразительно смеялся.

- А квартиры в Москве, Владимир Дмитриевич, вы нам подберете? Вспомнив о чем-то, Ленин снова захохотал. - Когда мы уезжали из Швейцарии, я зашел проститься к хозяину. Фамилия его Каммерер, сапожник. - Он обратился к Крыленко: - Это было в Цюрихе, мы сняли там квартиру уже после вашего отъезда, Николай Васильевич... Каммерер удивился: "Смешно, господин Ульянов, уезжать, когда деньги за квартиру уплачены вперед. Разве у вас столько денег, что вы можете разбрасывать их на ветер?" Я ему объясняю: много, мол, у меня в России дел. "Больше, чем здесь?" - спрашивает. "Думаю, что больше", - отвечаю я. Каммерер посмотрел на меня с сомнением: "Положим, больше писать, чем здесь, вы уже не сможете. Найдете ли вы в России квартиру - это тоже вопрос, газеты пишут, что там теперь большая нужда в помещениях".

- И что же вы ему ответили, Владимир Ильич? - весело спросил Крыленко.

- Что какую-нибудь комнатенку я себе все же найду, но едва ли она будет такой удобной, как у господина Каммерера. Он расчувствовался и сказал: "Ладно, я через месяц переезжаю на другую квартиру и там приготовлю вам комнату. На всякий случай. Все бывает, может быть, вы еще вернетесь". Выходит, если с квартирами в Москве будет туговато, у меня есть запасной вариант.

Все, кто собрался в тот вечер в ленинском вагоне, были связаны давней и прочной дружбой. Они любили шутку, задорную песню, состязания в остроумии за чашкой крепкого чая. Долгие годы подполья, тюрем, ссылок, эмиграции научили их ценить минуты общения.

Теперь, поглощенные огромной государственной работой, они встречались друг с другом все больше на совещаниях, заседаниях, конференциях, митингах.

Сутки были расписаны почти поминутно, посвятить "просто" разговору хотя бы час казалось недоступной, расточительной щедростью. Ночь в поезде, свободная от повседневных дел, была счастливой случайностью.

Но Ленин вдруг посерьезнел, заторопился в свое купе. "Устал, отдохнуть ему надо", - подумал Крыленко, с тревогой вглядываясь в осунувшееся, бледное лицо Ильича.

Он не знал, и никто тогда не знал, что, запершись в купе, Ленин снова сядет за стол. И напишет - на одном дыхании - одну из самых вдохновенных своих статей"Главная задача наших дней", раздумья о России, о революции, о насущных задачах...

Как и все большевики, прибывшие с совнаркомовским поездом из Петрограда, Крыленко жил сначала в 1-м Доме Советов, где ныне помещается гостиница "Националь". Здесь нашлась квартирка и для Владимира Ильича. Вечерами наркомы, члены ЦК, видные деятели партии собирались у кого-нибудь, приносили из кубовой кипяток, пили жидкий чай и спорили, спорили, предстояло не только выводить страну из разрухи, строить новую жизнь, но и бороться с врагами - явными и тайными.

С явными и тайными врагами и послала теперь партия бороться Крыленко: в конце марта Совнарком поручил ему организовать публичное обвинение в революционных трибуналах Советской республики. Этим же постановлением Елена Федоровна Розмирович была назначена руководителем комиссии по расследованию самых важных и крупных политических преступлений.

ЧАС РАСПЛАТЫ

В воскресенье, третьего ноября, накануне первой годовщины Октября, в Москве открывали памятники великим деятелям прошлого: революционерам, писателям, мыслителям. Посреди Александровского сада был воздвигнут бюст Робеспьеру, у кремлевской стены - народным поэтам Никитину и Кольцову, на Трубной площади - Тарасу Шевченко. Готовились торжества, и Крыленко загодя обещал принять в них участие. Он хотел сказать слово о поэтах, прочитать свои любимые стихи.

Но неожиданные события заставили его отказаться от этого плана: в Петроград добровольно пожаловал и передал себя в руки властей Роман Малиновский; предателя доставили в Москву, спешно велось следствие, и уже на пятое ноября был назначен суд.

Целыми днями Крыленко готовился к процессу, которой подводил итог давней и темной истории, нанесшей столько тяжких ударов партии.

...Суд открылся ровно в полдень пятого ноября.

Бывший зал Судебных установлении в Кремле был переполнен. Люди, прошедшие подполье, тюрьмы и ссылки, люди, которые привыкли всегда чувствовать рядом плечо товарища, пришли на заключительный акт трагедии разоблачение того, кого они некогда считали своим другом.

Его ввели под конвоем, и Крыленко, сидевший на возвышении против скамьи подсудимых, не узнал былого "героя". Куда делись его лихость, заносчивость, самодовольство?! Перед судом предстал сломленный, с потухшим взглядом человек, нимало, казалось, не интересующийся своей судьбой.

Неужто и в самом деле ему все было глубоко безразлично? Но тогда зачем же он добровольно вернулся?

Зачем проделал нелегкий путь по опаленной войною Европе из своего безопасного заграничного далека, зачем явился в Смольный, зачем сказал: "Я - Малиновский, судите меня"? Угрызения совести? Но как тогда вяжется с ним эта маска холодного безразличия решительно ко всему? А может быть, эта маска лишь составная часть общего плана? Но какого? Чего же в конце концов он хочет, этот насквозь изолгавшийся человек, который безжалостно торговал своими товарищами и ревностно служил злейшим врагам своего класса? ^

Всего четыре года, день в день, отделяло его от той памятной даты, когда царскими сатрапами были арестованы его товарищи по думской фракции. Ту, почетную, скамью подсудимых он с ними не разделил. Теперь он сидел один на другой скамье подсудимых - позорной.

- Объявляется состав суда...

За столом, покрытым красным сукном, заняли места семеро судей. Их имена, их объективность и честность были всем хорошо известны. И председатель - латышский большевик Отто Карклинь, и столяр, а потом первый советский судья Иван Жуков, и старый подпольщик, рабочий-металлист Михаил Томский...

- Обвиняет Николай Крыленко...

Малиновский медленно приподнял голову, и глаза его на какое-то мгновение встретились с глазами Крыленко.

- Малиновский, встаньте, - сказал Карклинь. - Не желаете ли отвести кого-либо из судей?

- Нет, - быстро ответил Малиновский.

- А обвинителя?

На этот раз он чуть помедлил, но тут же, словно стряхнув с себя груз сомнений, качнул головой:

- Нет...

- Вас защищает защитник Оцеп.

С этим молодым юристом, которому предстояло быть в процессе его противником, Крыленко столкнулся впервые. Накануне звонил Свердлов, рассказывал, что к нему неожиданно пришел со своими сомнениями адвокат: можно ли защищать Малиновского? Отвечает ли это принципам новой морали? Есть ли в этом какойнибудь смысл? Свердлов долго убеждал Оцепа, что защищать нужно, что эта работа полна глубокого смысла, ибо суд не предрешает свой приговор, он хочет досконально во всем разобраться - и *в том, что говорит против подсудимого, и в том, что говорит "за". Разрушая старую адвокатуру, большевики никогда не были против судебной защиты...

- Обвинитель Крыленко, начинайте допрос.

- Расскажите, Малиновский, как и когда вы стали полицейским агентом?

Казалось бы, равнодушный ко всему человек вдруг начал вывертываться и врать. Он стал говорить о глубоких переживаниях, о внутренней борьбе, о мерзостях охранки, которая опутывала ядовитыми щупальцами свои несчастные жертвы.

Крыленко прервал его:

- Гнусности охранки нам известны. Но ведь вы добровольно стали доносчиком, еще будучи солдатом Измайловского полка...

- Нет, неправда...

- ...и получили тогда кличку "Эрнст".

Малиновский хотел снова сказать "нет", но вовремя вспомнил, что следователь Виктор Кингисепп показывал ему архивные документы и протоколы показаний, которые дали еще комиссии Временного правительства его бывшие шефы.

Он промолчал.

- Чем же вас так опутала охранка, что вы не могли выбраться из ее сетей? Жизни ли вашей что-либо угрожало? Свободе? Благополучию?

- Я очень мучился. Ночами не мог заснуть. Не жил, а терзался...

- Вы уклонились от вопроса. Отчего вы запутались в полицейских сетях? Вот ведь другие не запутались...

Малиновский злорадно усмехнулся.

- Не запутались? Ошибаетесь, гражданин обвинитель. В полиции мне объяснили, что страна наводнена агентами. Что измена повсюду... Чуть ли не каждый второй - полицейский осведомитель. И представили доказательства...

Зал пришел в движение. Невозмутимый Карклинь поднял руку, призывая к тишине.

- Обвинитель Крыленко, продолжайте...

- И вы решили: не я, так другой. Лучше уж я... Верно, Малиновский? Вдруг вспомнилось атласное одеяло под лоскутным. Он брезгливо спросил: Сколько же платила вам полиция за ваши... душевные терзания?

Малиновский снова замолчал.

- Вам задан вопрос, - напомнил Карклинь.

Крыленко отыскал глазами Розмирович. Положив блокнот на колени, она грустно что-то писала карандашом, не поднимая головы.

- Отвечайте, Малиновский.

- Пятьсот рублей... А потом, когда я стал членом Думы, семьсот...

И опять всколыхнулся весь зал, и опять Карклинь предостерегающе поднял руку.

- За нарушение порядка буду удалять. Сейчас допрашивается свидетель Виссарионов.

Под конвоем, солдатским шагом, вошел в зал человек богатырского телосложения, которому, казалось, тесен его потрепанный сюртук.

- Ваша фамилия, имя, отчество?

- Виссарионов, Сергей Евлампиевич.

- Чем вы занимались при царском режиме?

- Был чиновником особых поручений при министерстве внутренних дел, затем вице-директором департамента полиции.

О чем думал сейчас Малиновский, увидев перед собой живое напоминание о его прошлом? Не надеялся ли на то, что те, кому он доносил на своих товарищей и раскрывал партийные тайны, сумели удрать за границу, или погибли, или скрылись, или, на худой конец, будут держать язык за зубами, ограждая от заслуженной кары "агента номер один"?

Карклинь обратился к обвинителю:

- Прошу вас, товарищ Крыленко, задавать вопросы.

- А, так это вы - "товарищ Абрам"?.. - опередил его Виссарионов. Очень рад познакомиться. Когда-то я читал о вас обстоятельный доклад. Мне думается, господин Крыленко, вам не следовало бы выступать на этом процессе.

- Почему же? - спросил Крыленко.

Виссарионов усмехнулся.

- Информация о "товарище Абраме" поступала в полицию от сегодняшнего подсудимого.

- Свидетель Виссарионов, - громко, на весь зал, произнес Крыленко, - я здесь не "Абрам" и не Крыленко, а представитель обвинительной коллегии Центрального Исполнительного Комитета, действующего именем народа. Здесь не сводят ни с кем личные счеты. - Он сделал паузу, прислушиваясь к тому, как сильно колотится сердце. - Пожалуйста, свидетель, - стараясь сохранить спокойствие, сказал он, - расскажите трибуналу, что вам известно о подсудимом.

- У этого человека, - сказал Виссарионов, указывая на Малиновского, было три клички: "Эрнст", "Икс" и "Портной", и он был гордостью нашего департамента.

- Платной гордостью, - уточнил Крыленко.

Виссарионов пожал плечами.

- Всякий труд вознаграждается, гражданин обвинитель.

- Донос на товарищей вы считаете трудом?

Раздались смешки и тут же смолкли: шутка была слишком горькой.

- Все зависит от термина, гражданин Крыленко.

И от точки зрения. Вы называете это доносом, я - благородным исполнением патриотического долга.

- Да, свидетель, - сдерживая гнев, подтвердил Крыленко, - все зависит от точки зрения. Вы считаете благородным душить народ, а для нас благородно то, что служит борьбе с такими душителями, как вы.

Для вас этот зал был благороден в ту пору, когда здесь судили революционеров. Для нас же - когда революция судит в нем своих врагов. Благородство, между прочим, не нуждается в подлогах, в обмане. Вы же действовали подкупом, провокацией, шантажом. И патриотические деяния провокаторов держали в строжайшей тайне, чтобы страна не узнала своих героев...

Возможно, Виссарионову показалось, что он участвует в мирном диспуте и что у него за спиной нет конвоира.

- А как иначе раскрыть преступную организацию, действующую нелегально? Или нелегальный образ мыслей? Существует определенный режим, он поддерживает определенное течение мыслей и борется с другим течением мыслей, охранять и бороться - дело полиции. Этот вопрос научно не разработан...

- Будьте добры отложить ваши теоретические изыскания до другого раза, прервал его Карклинь.- Мы разбираем дело Малиновского.

Виссарионов повернулся к скамье подсудимых, долго всматривался в свою бывшую "гордость" - так, словно видел его впервые.

- Честный, порядочный человек, - выд"у он наконец аттестацию. - Главное - честный. Это очень ценилось, потому что часто агенты сообщают не то, что есть на самом деле, а то, чего от них ждут.

Малиновский весь сжался от такой "похвалы". Этого ли он ждал от своего "любезного шефа"? Потому, как нервно кусал Малиновский свои некогда холеные ногти, с какой злобой смотрел на Виссарионова, Крыленко прочитал его мысли. Что ж, вполне закономерный финал. Что объединяло этих людей? Идеи? Принципы?

Благородные цели? Или животная жажда благополучия, стремление урвать кусок пожирнее - какой угодно ценой?..

Виссарионов подробно, с упоением рассказывал о том, как он и другие полицейские "шишки" встречались с Малиновским в отдельных кабинетах фешенебельных ресторанов, куда "ценный агент" проходил через боковой вход с поднятым воротником и надвинутой на глаза шляпе. Рестораны нередко выбирал сам Малиновский - он любил, чтобы из-за плотно закрытых дверей доносились песни цыган.

- Свидетель, вы так и не рассказали, каким образом Малиновский был завербован. Он, что же, сам предложил свои услуги? - вмешался защитник.

- Не совсем, - загадочно ухмыльнулся Виссарионов. - Это мы помогли ему принять правильное решение.

- А если яснее?..

- Видите ли, мы изучали каждого человека, как живет, чем дышит, что у него в мыслях. Характер, склонности... Тщеславных выявляли, честолюбивых. Так обратили внимание и на Малиновского.

- Почему? - спросил Оцеп.

- Общителен. Начитан. Рабочие ему верили. Агитировать мастер. Чем иметь такого врага, лучше сделать его своим. Приручить. Ну и обогрели его. Обласкали...

- И вы полагаете, что он душой был с вами, сотрудничал искренне?

- Не думал об этом! - отрезал Виссарионов. - И думать не хочу. Пусть он меня ненавидит, но дает сведения. А сведения он давал ценнейшие. Особенно после того, как мы ему поручили познакомиться с Лениным и войти к нему в доверие.

- И что же, - прервал его Крыленко, - Малиновский сообщил вам о Ленине?

- Что это человек огромной воли, который абсолютно уверен в победе своей партии и потому представляет глазную опасность для империи. С этой опасностью, резонно полагал господин Портной, надо бороть-' ся особенно рьяно.

По залу прошел ропот.

- Негодяй! - крикнул кто-то совсем рядом со столом обвинителя,

Привели еще одного свидетеля - Джунковского, бывшего московского губернатора, который стал в четырнадцатом году товарищем (заместителем) министра внутренних дел. Сразу после его прихода в министерство Малиновский неожиданно отказался от депутатского мандата и уехал за границу. Не он ли, Джунковский, приложил к этому руку?

- Да, я, - подтвердил Джунковский. - Ознакомившись с составом секретной агентуры и обнаружив там фамилию Малиновского, я ужаснулся.

- Почему?-спросил Крыленко.

- Я слишком уважал звание члена Государственной думы...

- И только?

- Рано или поздно, - неохотно ответил Джунковский, - секрет бы открылся. Это был бы скандал: полицейский агент в Думе, да еще полицией туда проведенный!.. Я вызвал Малиновского и сказал: вот вам годовое жалованье вперед и заграничный паспорт, и чтобы в двадцать четыре часа духу вашего в России не было.

- Вам не жалко было расстаться с таким агентом? - спросил Карклинь.

- Агент был, конечно, первоклассный... Но опять же - палка о двух концах: полицейский сотрудник, получавший от нас баснословные деньги, произносил в Думе яростные антиправительственные речи. В ответ он получал тысячи восторженных писем от рабочих. Конечно, он их приносил нам, но толку-то что?.. Всех не арестуешь, а пропагандистский эффект его выступлений был огромный. Малиновского такое положение вполне устраивало: он мечтал о лаврах великого революционера, ничем не рискуя и живя в свое удовольствие.

- Как вообще получилось, - обратился Крыленко к Малиновскому, - что вы стали большевиком?

Что привело вас в партию?

Малиновский задумался. Потом развел руками и сказал со вздохом:

- Видите ли, я просто попал в этот поезд. Если бы попал в другой, может быть, с той же скоростью летел в противоположную сторону.

Перекрывая своим басом загудевший зал, Карклинь сказал:

- Давайте-ка подведем итоги. Кого же все-таки выдали полиции, Малиновский? Свердлова, Ногина, Сталина, Милютина, Лейтензена, Марию Смидович... Кого еще?

- Голощекина, - ответил Малиновский, подумав.

- Еще?

- Скрыпника.

- Еще?..

Малиновский молчал.

- Еще?.. - настойчиво повторил Карклинь.

- Крыленко... - Малиновский еле выдавил из себя это имя. И не стал ждать нового "еще" председателя суда. - Розмирович... Галину...

-Подсудимый...-Крыленко продолжал допрос.- Когда ваши хозяева изгнали вас из Думы и даже из России, когда для вас все было кончено, что же тогда, в Поронине, вы не сказали правду, не покаялись? Ведь там, в изгнании, партийный суд ничего не смог бы с вами сделать. А камень на душе не носили бы...

Малиновский не скрыл своего удивления:

- Покаяться?.. Но в охранке меня убедили, что никаких следов не остается, что мои... доклады уничтожены, и никто никогда ничего не узнает.

Все было ясно. Лишь одно нуждалось в уточнении: зачем он все-таки вернулся, зачем добровольно передал себя в руки революционного правосудия, заведомо зная, что его ждет?

- Товарищи судьи! - начал Крыленко свою обвинительную речь. - Поверите ли вы тому, что только движимый сознанием своей вины и желанием искупить ее хотя бы смертью, явился к нам подсудимый? От этого зависит ваш приговор. "Верьте моей искренности, - сказал Малиновский. - Я еще мог бы жить, если бы попал в такую среду, где меня не знал бы ни один человек,-в Канаду, например, или в Африку. Но как я могу жить среди вас после того, что сделал. Приговор ясен, и я вполне его заслужил". Так нам сказал подсудимый, сам требуя себе расстрела. Но искренность ли это, товарищи, или новый расчет?..

Все взоры устремлены на него. Как он ответит на этот - несомненно, самый главный - вопрос? С/моет ли он проникнуть в темную душу Малиновского, сумеет ли высветить все ее закоулки и углы?

- Человек без чести и принципов, извращенный и аморальный с первых своих шагов, решившийся стать предателем, как он сам говорит, без угрызений совести; человек, поставивший своей задачей чистый авантюризм и цели личного честолюбия и для этого согласившийся на страшную двойную игру, - человек крупный, в этом нет сомнения, но потому вдвойне, в сотню раз более опасный, чем кто-либо другой, - вот с кем имела дело партия с одной стороны, и охранка - с другой... И вот после всех чудовищных преступлений, которые он совершил, Малиновский вернулся. Это его последняя карта, последний расчет. Что дала бы ему бесславная жизнь в Канаде или Африке? А вдруг помилуют? А вдруг выйдет? А вдруг удастся?.. И старый авантюрист решил: революционеры не злопамятны. Выйдет!..

"А вдруг действительно выйдет?" - мелькнула мысль.

Голос Крыленко обрел новую силу:

- Человек, который нанес самые тяжелые удары революции, который поставил ее под насмешки и издевательства врагов, а потом пришел сюда, чтобы здесь продемонстрировать свое раскаяние, я думаю, он выйдет отсюда только с одним приговором. Этот приговор - расстрел,

Так закончил свою речь обвинитель Николай Крыленко под бурные аплодисменты переполненного зала.

...Верховный трибунал совещался недолго и вынес тот единственный приговор, который от него ждали.

ПРИГОВОР ВЕРХОВНОГО ТРИБУНАЛА

Отом, что дипломаты ряда западных стран организовали заговор против Советской власти, чекисты знали уже давно. До поры до времени они не мешали событиям идти своим ходом: под именем Шмидхена и Бредиса в самом "мозговом центре" заговорщиков действовали чекисты Ян Буйкис и Ян Спрогис, а роль "подкупленного" командира латышского дивизиона, который нес охрану Кремля и должен был произвести "переворот", играл большевик Эдуард Берзин.

Двадцать пятого августа на тайном совещании в присутствии Берзина заговорщики обсуждали программу ближайших диверсий. Они решили взорвать железнодорожный мост через реку Волхов. О решении заговорщиков Берзин немедленно доложил Дзержинскому,

Цель была ясна: этим путем шли в Петроград эшелоны с продовольствием. Если бы мост был взорван, миллионному городу грозил голод.

Сразу после этого совещания английский шпион Сидней Рейли отправил Берзина в Петроград - наладить связь и подготовить диверсию. Здесь, на конспиративной квартире, в уютном будуаре хозяйки, Берзину случайно попался пустой конверт на ее имя. Достаточно было беглого взгляда, чтобы он запомнил обратный адрес: Москва, Шереметьевский переулок, 3, кв. 65. Запомнил так, на всякий случай, не зная, естественно, представляет ли этот адрес для дела какой-нибудь интерес: разведчик не вправе пренебрегать даже самой мелкой деталью...

Через день, 30 августа, в Петрограде был убит Урицкий. Несколькими часами позже Фанни Каплан стреляла в Ленина. Белый террор начался.

В тот же день чекисты приступили к ликвидации заговора. Был арестован английский дипломат Локкарт.

При аресте оказал сопротивление и в перестрелке был убит английский военно-морской атташе Кроми. Несколько других дипломатов-заговорщиков укрылись в американском консульстве, над которым для большей безопасности был поднят норвежский флаг. Тогда же, тридцатого августа, чекисты нагрянули и по адресу, который случайно открыл Берзин.

В Шереметьевском переулке жила актриса Елизавета Оттен. Имя это пока что ничего не говорило чекистам, но тем не менее они решили произвести обыск и установить круг знакомых артистки.

Безропотно пропустив в квартиру чекистов, Оттен, казалось, была обижена их вторжением. Она спокойно и даже насмешливо наблюдала за обыском. И вдруг один из чекистов заметил, что Оттен пытается засунуть в обшивку кресла, уже подвергшегося осмотру, клочки разорванного письма.

Клочки без труда удалось склеить. Это было письмо на имя Сиднея Рейли.

Глаза артистки наполнились слезами: всхлипывая и суетясь, она тут же стала рассказывать. Да, Рейли жил в ее квартире. Да, сюда приходят какие-то люди и приносят для него письма и пакеты, содержание которых ей неизвестно.

Елизавету Оттен арестовали, а в квартире устроили засаду. Ждать пришлось недолго. Вечером пришла некая Мария Фриде. Пока она запиралась и плела всевозможные небылицы, чекисты установили, что ее брат, Александр Фриде, бывший царский офицер, работает в Главном управлении военных сообщений Красной Армии.

Отряд чекистов немедленно отправился к нему домой. О начавшихся арестах бывший офицер еще ничего не знал: очевидно, поэтому он и не успел уничтожить улики - шпионские записи о расположении военных частей и их вооружении. И деньги... Много денег.

Александр Фриде признался, что работал на американского торговца Джонсона, он же, как выяснилось потом, Ксенофонт Каламатиано. Прикрываясь положением помощника американского торгового атташе, он занимался шпионажем и стоял в центре разветвленной сети агентов. Его "многогранная" деятельность была давно уже известна чекистам. Но сам Каламатиано успе.л скрыться.

Так начала разматываться вся цепочка: один неза"

дачливый шпион выдавал другого, в засаду, расставленную на квартирах участников заговора, попадались все новые агенты и их сообщники.

Вскоре Каламатиано задержали посты, замаскированные возле американской миссии, где он рассчитывал получить убежище.

...К началу ноября Виктор Кингисепп закончил следствие по делу о "заговоре послов", и председатель следственной комиссии ВЦИК Елена Федоровна Розмирович подписала заключение о передаче всех материалов в Обвинительную коллегию для решения вопроса о предании заговорщиков суду.

"Все арестованные перечисляются за вами..." - было написано в сопроводительном письме, адресованном главе Обвинительной коллегии Николаю Крыленко.

Главный обвинитель, как ради краткости стали называть Николая Васильевича, внимательно читал дело, подолгу останавливаясь на каждой странице. Особенно привлек его протокол об изъятии тайника с вещественными доказательствами у Каламатиано. Обнаружение тайника стало центральным событием следствия, которое блестяще провел Кингисепп. Этот профессиональный революционер, за плечами которого не было никакого юридического опыта, продемонстрировал в этом деле, как и в других делах, порученных ему, высокое следовательское искусство.

На одном из допросов внимание Кингисеппа привлекла трость с тяжелым набалдашником - Каламатиано не выпускал ее из рук. В присутствии одного из руководителей ВЧК, Якоба Петерса, Кингисепп отвинтил набалдашник: под ним оказался тайник, набитый расписками, которые давали хозяину его многочисленные агенты. Правда, агенты эти были зашифрованы, но теперь уже Кингисеппу не составило труда добиться от Каламатиано их имен. Так появились решающие улики против "невинных страдальцев", которые "случайно"

попались на конспиративных квартирах в расставленные чекистами сети.

Имена... Имена... И факты... Им нет числа. Все интересовало иностранную разведку: формирование воинских частей, их передвижение, оружие, которым они обладают, масштабы мобилизации, снабжение, обучение...

И работа заводов, не только военных... И настроение масс... За деньгами не было остановки, агентам платили щедро.

Дело дочитано до конца. Теперь составить обвинительное заключение, и в суд... И пусть явится на процесс как можно больше людей. И пусть ход его шире освещает печать. Пусть видит мир, кто и как пытается сокрушить Республику Советов. Пусть откроются перед всеми грязные тайны иностранных разведок. И пусть все убедятся, как непримиримо революционное правосудие к изменникам и как милостиво оно, даже в суровое военное время, к оступившимся, растерявшимся, попазшимся в цепкие лапы врагов.

Снова судит Карклинь. Он снискал славу проницательного и справедливого судьи, для которого не существует никаких предубеждений, никаких заранее принятых решений, который с одинаковым вниманием слушает доводы "за" и "против".

На скамьях защиты - лучшие адвокаты Москвы.

Крыленко рад иметь в процессе таких противников.

- ...Гражданин Каламатиано, - спросил судья, - вы понимаете, в чем вас обвиняют?

Тяжело поднялся мужчина, сидевший у самого барьера. Комично торчали на его лице непропорционально широкие уши, массивный нос и лихие фельдфебельские усы. "Асов" шпионажа не было в зале (Локкарта пришлось обменять на незаконно задержанного в Лондоне Максима Литвинова), поэтому Каламатиано стал в этом процессе "подсудимым номер один".

- Понимаю, - ответил он.

- Признаете ли вы себя виновным?

Он обрезал решительно:

- Нет!

_ Нет! - послушно повторили вслед за ним все подсудимые.

Они знали, что улики налицо, что заговор полностью раскрыт. И все же твердили: нет!

- Подсудимый Каламатиано, - начал допрос Крыленко, - в секретных донесениях, которые были изъяты у других подсудимых, содержатся сведения военного характера. Эти сведения они собирали для вас?

- Да.

- По вашему заданию?

- Да.

- За деньги?

- Да.

- И вот это, - он показал на папку с аккуратно подклеенными бумажками, найденными в трости Каламатиано, - их собственноручные расписки в получении денег?

- Да.

- За что же вы платили деньги и для какой цели собирали эти сведения, если шпионский характер своей деятельности вы отрицаете?

- Для блага Америки и России, - многозначительно ответил Каламатиано.

- Все зависит оттого, что вы подразумеваете под этим, - заметил Крыленко. - Наши взгляды на благо России могут разойтись.

Каламатиано горячо возразил:

- В данном случае они совпадают. Советская Россия заинтересована в торговле с Западом. Американские бизнесмены охотно пойдут ей навстречу. Пусть политики спорят, а коммерция всегда коммерция. .Зачем терять такой огромный рынок сейчас, когда Россия разорена войной?!

- Логично, - согласился Крыленко. - Разумно и логично. Но какое это имеет отношение к сбору сведений о дислокации военных частей?

Каламатиано издал какой-то странный звук.

- Самое прямое, гражданин обвинитель. Ни один бизнесмен не станет вкладывать деньги в неизвестность.

Прежде чем торговать, надо знать все о своем партнере. Ну хотя бы о том, сколь прочно его положение.

Представьте себе: американская фирма сегодня продает вам товар, завтра вас, извините, сдали в архив, а кто будет платить?

- Почему же в таком случае вы зашифровывали своих агентов? Почему на квартире одного из ваших сообщников нашли взрывчатку и капсюли к динамитным шашкам? Как, наконец, согласуется с вашей благородной коммерческой деятельностью план взрыва железнодорожного моста?

...Для дачи показаний вызвали подсудимого Голицына - бывшего подполковника генерального штаба.

- Вам понятно, - спросил Крыленко, - какую работу вы выполняли для Каламатиано?

- Конечно! - Это был истинный штабист: он отвечал коротко и ясно. Сбор коммерческой информации.

- Подсудимый, вы военный?

- Так точно.

- И вы всерьез утверждаете, что переданные вами сведения о формировании красноармейских батальонов в Туле и о продвижении войск представляют собой коммерческую информацию?

Голицын изобразил на лице полнейшее недоумение.

- Но ведь сведения такого рода можно узнать из газет...

Этот человек явно не отличался находчивостью.

Здравым смыслом тоже...

- Для чего же тогда вы нужны были гражданину Каламатиано? И с какой стати вам платили такие деньги, если сообщаемые вами сведения можно было бесплатно вычитать в газетах?

Настал черед другого агента Каламатиано - студента Петроградского университета Хвалынского. Для сбора шпионских сведений он ездил в Воронеж и Смоленск, имея в кармане фиктивное удостоверение с печатью вице-консула Соединенных Штатов.

- Вы тоже, конечно, разъезжали с коммерческой целью? - без малейшей насмешки спросил Крыленко.

- Да-да... - чуть слышно пролепетал он.

- Вы - образованный человек, неужто вам никогда не приходила в голову мысль, что экономическая информация во время войны есть оборонная информация?

- Нет, - простодушно ответил Хвалынский. - Я не усматривал в этом никакой тайны.

- Если в этом нет никакой тайны, почему же вы подписывали донесения не своим именем, а шифром?

Отвечать было, в сущности, нечего, но Хвалынский ссе же ответил:

- Так было удобнее...

- Кому?!. - немедленно парировал Крыленко.

...Казалось бы, наглая и смешная тактика прижатых к стенке врагов уже наглядно и окончательно разоблачена... Но вызывался на трибуну еще один подсудимый, еще один и еще - все они, словно сговорившись, повторяли разбитые доводы своих предшественников.

На что они надеялись? Чего ждали?

- Слово для обвинения имеет товарищ Крыленко.

Он собрал листочки - наброски речи, выписки из томов судебного дела и взошел на трибуну... Подождал, пока затихнет зал... И начал речь...

Доказать вину заговорщиков на этот раз было нетрудно. Слишком наглядны оказались улики. Попытка опровергнуть неопровержимое еще больше усугубила их вину.

Не для суда говорил Крыленко - для тех, кто в зале и далеко за его пределами следил за перипетиями этой схватки. Для тех, кто лелеял еще мысль о реванше, о том, что революцию можно все-таки одолеть, если и не в открытом бою, то на невидимом фронте.

...Защита, опытная и талантливая, попыталась ослабить впечатление от этой речи - от той железной цепи улик, которая была развернута обвинителем. И все-таки опровергнуть обвинение она не смогла, поэтому и прибегла к иной тактике. "Не помешает ли суровый приговор по делу Каламатиано торговым связям Советской России с Западом?" - спрашивал адвокат Муравьев.

"Разве сбором информации военного характера не занимается любая дипломатическая миссия?" - удивлялся адвокат Тагер. "В состоянии ли каждый человек, тем более при потрясениях, которые испытывает Россия, предвидеть отдаленные последствия своих действий, если, по его мнению, в них нет ничего предосудительного?" - размышлял вслух адвокат Липскеров.

Крыленко взял слово для реплики:

- Что ж, опасность, о которой говорил защитник Муравьев, вполне реальна. Весьма возможно, что западные бизнесмены предпочли бы иметь дело не с Советской властью, а с другой - свергнутой властью буржуазии, ради реставрации которой и плели заговор подсудимые. Но значит ли это, что мы от страха перед этой перспективой, оставим безнаказанным тяжкое преступление, которое, будь оно доведено до конца, поставило бы под угрозу само существование Советской власти?

Столь же неубедителен и довод защитнике) Тагера.

Каждая дипломатическая миссия, говорит он, занимается разведкой, это, по его словем, обычное нормальное дело. Для кого обычное, спросим мы. С чьих позиций нормальное? Для буржуазии, для империалистов - да, для них это нормально и обычно. Таковы принципы циничной западной дипломатии, которые мы разоблачаем и всегда будем разоблачать. Для нас это не нормальное явление, а международный разбой. Мы, созидатели нового мира, перед лицом пролетариата всех стран пригвождаем эту "нормальную" деятельность к позорному столбу и торжественно заявляем, что для нашего государства подобные вещи никогда не будут ни нормой, ни даже случайностью - они нам органически чужды и противны. Ну а насчет того, что, -дескать, некоторые подсудимые - второстепенные, запутавшиеся в коварных цепях банды Локкарта, - не могли оценить как следует свои поступки и предвидеть их последствия, на это, я думаю, можно ответить так: не надо быть ни семи пядей во лбу, ни проницательным политиком, ни человеком аналитического склада ума, чтобы понять, что нельзя торговать своей страной, нельзя высматривать и выведывать государственные секреты и нести их с черного хода таким коммерсантам, как Каламатиано, нельзя заниматься конспирацией за спиной у народной власти, не рискуя при этом быть призванным к строгому ответу. Вот такого ответа, строгого и справедливого, и ждет от вас, товарищи судьи, победивший русский пролетариат, пролетарии всех стран.

Этот ответ пришел на следующий день. Выслушав последние слова подсудимых, которые снова клялись, что "на их совести нет преступлений", трибунал удалился на совещание и вечером третьего декабря восемнадцатого года вынес свой приговор. Каламатиано и Александр Фриде были приговорены к расстрелу.

ПО ЛЕСАМ И ТРЯСИНАМ

Крыленко уже кончал бриться, когда раздался телефонный звонок. По звонкам Ильича можно было проверять часы. Так и есть: четыре утра ноль-ноль, как условились.

- Голос у вас что-то сонный, - весело донеслось из трубки. - Пора, пора... Машина уже внизу.

Не стоило выглядывать из окна: машина наверняка была у подъезда. Боясь спугнуть утреннюю тишину уютного московского переулка, шофер не нажимал клаксон.

Бутерброды были готовы еще с вечера, зачехленная двустволка дожидалась хозяина в передней. Накинуть куртку и бегом, перепрыгивая через две ступеньки, сбежать вниз было делом одной минуты.

Ленин стоял на тротуаре, нетерпеливо всматриваясь в строгую пустоту спящих кремлевских улиц. Он еще издали заметил машину, приветливо замахал рукой.

На нем была поношенная черная курточка, видавший виды картуз - точно такой, в каком он прятался от ищеек Керенского под именем рабочего Иванова, и высокие сапоги. Ленин находил особую прелесть в неудобствах охотничьего быта: они давали разрядку от напряженнейшего ритма работы.

- Представляете, Николай Васильевич, - сказал он, - два дня не будет ни звонков, ни заседаний, ни записок!.. Только отдых, и ничего больше.

Путь предстоял долгий. Под Смоленском, в глухомани, можно было насладиться охотой на белых куропаток и тетеревов. Ленин сам попросил Николая Васильевича выбрать на этот раз местечко подальше, поглуше. Последнее время они часто вместе охотилисьи зимой, и летом.

Отправляясь на охоту, они часто вспоминали свои былые прогулки по Альпам - в те совсем недавние дни их совместного швейцарского бытия, которое казалось теперь бесконечно далеким прошлым. И еще более ранние совместные походы в Татры - из Поронина, с его безмятежностью и тишиной...

Оба они были страстными любителями стихов. Один начинал какое-нибудь стихотворение, а другой подхватывал. Порой они читали друг другу "на два голоса"

целые поэмы. Вот и сейчас Владимир Ильич попросил:

- Ну-ка, Николай Васильевич, вспомните что-нибудь... Лермонтова.

Крыленко на минуту задумался и начал:

Как часто, пестрою толпою окружен,

Когда передо мной, как будто бы сквозь сон,

При шуме музыки и пляски,

При диком шепоте затверженных речей

Мелькают образы бездушные людей,

Приличьем стянутые маски...

Ленин долго слушал, не перебивая, закрыв глаза. Когда Крыленко звонко произнес: "О, как мне хочется смутить веселость их...", Ленин продолжила "И дерзко бросить им в глаза железный стих, облитый горечью и злостью!.."

- Вот вам и старая рухлядь, - насмешливо произнес он.

Крыленко не понял.

- Есть у нас такие юные сверхреволюционеры, - сказал Ленин, - которым не терпится объявить всю классику хламом, пригодным разве что для осмеяния.

Он говорил серьезно, с глубоким волнением, не скрывая своей тревоги оттого, что в умах молодежи так много путаницы. - Недавно мне принесли стишки одного модного нынче поэта, которыми кое-кто чуть ли не упивается, видя в них некий манифест революционной поэзии. Вот полюбуйтесь: "Во имя нашего завтра сожжем Рафаэля, разрушим музеи, растопчем искусства цветы".

А, каково?! "Разрушим музеи!.." Как, Николай Васильевич, по линии юстиции? Нельзя ли на пути этих разрушителей поставить закон?

- Думаю, Владимир Ильич, законами тут едва ли поможешь. Того, кто захочет осуществить на практике эту "поэтическую" декларацию, мы, конечно, накажем.

Но ложные идеи побеждаются только правильными идеями.

Ленин согласно кивнул. Сощурившись, он задумчиво смотрел на дорогу. Крыленко отвлек его от "городских" мыслей рассказом о лесах, где им предстояло охотиться. Он не жалел красок, описывая красоты заповедных чащ, Упоенно говорил о бесчисленных озерах, о зарослях, в которых мирно поджидает охотников непуганый зверь...

Зачарованно слушал Ленин. Но недолго.

- Какая прекрасная речь, Николай Васильевич! - воскликнул он.-Выступить бы вам с такой же страстью, как только один вы умеете, по какому-нибудь делу о волоките, а? Расчехвостить бы публично бюрократов и взяточников... Безо всякого милосердия! Вам такая мысль в голову не приходила?

Уже давно, Крыленко знал об этом, Владимира Ильича беспокоили сообщения, которые, повторяя друг друга, поступали на его имя в ЦК и в Совнарком. Партийные и государственные работники, ученые и специалисты, рабочие и крестьяне сообщали о том, что порой в учреждениях нельзя добиться толкового ответа, что принятые решения сплошь и рядом не выполняются, а работа тем временем стоит. И что еще того хуже, пользуясь неразберихой и волокитой, иные нечестные люди, пробравшиеся на ответственные посты, вымогают взятки у отчаявшихся граждан. В последнее время Ленин использовал каждый удобный случай, чтобы заклеймить волокиту и взятку, чтобы мобилизовать всех честных людей на борьбу с этим злом. Он говорил об этом на заседаниях, митингах, в речах перед широкой аудиторией, в печати. Однажды, упомянув о самых опасных врагах, которые угрожают советскому человеку, Ленин назвал в их числе взятку.

- Мы изучали этот вопрос, - сказал Крыленко. - И знаете, что самое поразительное? Нам казалось, что взятки берут за совершение какой-нибудь незаконной операции. Оказывается, нет: взяточник, как правило, вымогает деньги за то, что он и так обязан сделать.

То есть гражданин раскошеливается, чтобы добиться своего вполне законного права, а вовсе не для того, чтобы обойти закон.

- В том-то и дело! - воскликнул Ленин. - Это лишь подтверждает связь бюрократизма и взятки. Взяточники могут существовать только среди бюрократов.

А обычно взяточник-это и есть бюрократ. Так почему же, хотел бы я знать, мы миндальничаем с этими примазавшимися к нам злейшими врагами Советской власти, которые дискредитируют ее?

Крыленко попробовал объяснить, почему до сих пор бюрократа не судили публично - в огромном зале, при свете прожекторов, с корреспондентами и фотографами, с громовой речью обвинителя, который назвал бы зло его подлинным именем.

- Неловко вроде бы, Владимир Ильич, выносить нашу боль на всеобщее осмеяние. Так думают многие...

- Но надеюсь, не вы!.. - Голос Ленина осекся от волнения, и Крыленко мысленно выругал себя за то, что не сумел оградить Ильича от тревожных мыслей даже на отдыхе. - Надеюсь, не вы, Николай Васильевич, ибо вряд ли вы не знаете, что боль надо лечить, а не загонять ее внутрь. Против этой боли нет пилюль, ей поможет лишь хирургический нож. С каких это пор большевики уподобились трусам, боящимся гласности?

О чем мы печемся: о своем покое или об интересах рабочего класса? Если нам не безразлична судьба революции, то всех бюрократов и взяточников мы потянем на публичный и беспощадный суд. А не то нас будут вешать на вонючих веревках, и поделом, батенька, поделом, поделом!..

Крыленко попробовал вставить слово, но Ленин, столь терпеливо выслушивающий обычно своего собеседника, поспешно перебил его:

- И не ищите, дорогой мой, оправдания трусам.

Подберите-ка лучше дело поярче и судей поумнее - не торопыг, не крикунов, не фразеров. И сами возьмитесь обвинять, чтобы процесс превратился в школу революционной справедливости. Меня позовите - я тожо приду: послушать да наматывать на ус. Ну как, по рукам?..

Он засмеялся, смягчая этим резкость тона, который можно было, чего доброго, принять за разнос.

- По рукам! - в тон Ленину засмеялся Крыленко. - Но ведь и вы, Владимир Ильич, нарушаете закон.

- Какой? - не на шутку встревожился Ленин.

- Закон Советской власти о труде. В будни положено работать, в праздники - отдыхать. А сегодня, между прочим, день нерабочий.

- Подчиняюсь закону, - с напускным смирением произнес Ленин, и они оба снова рассмеялись.

До места назначения им еще надо было трястись километров сорок на крестьянских подводах. Солнце палило нещадно. Ленин сидел сгорбившись рядом с возницей. В синей ситцевой рубахе, подпоясанной потертым ремешком, в стареньком картузе, он по виду не отличался от рабочего, приехавшего в деревню на выходной поохотиться да порыбачить. Ничем не выдавая себя, он непринужденно разговаривал с крестьянином о жизни, бесхитростными вопросами вызывая собеседника на откровенность. За несколько часов, проведенных в телеге, он получал из первых рук правду о крестьянском повседневье, о настроении на селе, о нуждах и думах людей.

Заночевали на сеновале. Поужинали тем, что взяли с собой. Поровну разделили бутерброды. Ленин порылся в мешке, вытащил неизменную свою жестяную коробочку из-под зубного порошка: там были мелко наколотые кусочки сахару и щепотка чаю. Заварка получилась на славу. Обжигаясь, с наслаждением пили из кружек...

...Птицы вспорхнули, вспугнутые неосторожным движением. "Ну, стреляйте, стреляйте же, Владимир Ильич!" - безмолвно выкрикнул Крыленко. Он и сам пустил им вдогонку пару-другую зарядов. Но поздно!..

Ленин восхищенно следил за их полетом.

- Красота какая! - сокрушенно сказал он наконец, виновато опустив глаза. Ему было неловко оттого, что он повел себя не по-охотничьи.

Не раз уже с Ильичом было такое. То, не стреляя, он чуть ли не в упор любовался лосихой, то в полутьме брезжущего рассвета слушал, как, растопырив крылья, среди зеленой хвои могучей старой ели самозабвенно поет красавец тетерев...

- Ничего, - подмигнул Крыленко. - Купим дичь в деревне и поднесем Надежде Константиновне богатый трофей.

Он знал, как "любит" Владимир Ильич эту в общемто невинную ложь и тем паче - "охотничьи рассказы"

с их неизбежным преувеличением, оттого и постарался вложить в свое предложение максимум юмора.

Ленин оценил его по достоинству.

- Только давайте договоримся о деталях, чтобы не перепутать, кто кого убил. А то один товарищ, с которым мы тоже как-то охотились, раз приврал, что мы убили двухпудового орла. Двухпудового - ни больше ни меньше. Естественно, этого снайпера тут же спросили: "Уж не чугунного ли, с ворот какой-нибудь княжеской виллы?" - "Да что вы!" - от всего сердца возмутился коллега и очень выразительно посмотрел на меня. Из охотничьей солидарности я чуть было не стал лжесвидетелем...

Эти поездки с Лениным навсегда остались для Крыленко яркой страницей, к которой не раз и не два возвращала его память.

Несколько лет спустя пришлось Николаю Васильевичу заниматься делом об одной беззастенчивой волоките. Крестьянские ходоки добивались в московском учреждении запасных частей для трактора. С них взяли деньги, а частей не дали. И даже не потрудились сообщить, куда же делись деньги. Началась проверка. Подумать только: вся переписка лежала в папке с надписью: "Срочные дела".

Люди, допустившие это беззаконие, никому не хотели зла. И деньги они тоже не прикарманили. Нашлись деньги - целехоньки, рубль к рублю. Но легче ли от того делу, которому они навредили, людям, намаявшимся из-за чиновного их равнодушия?

Что же, простить волокиту? Пожурить бюрократов и оставить на прежних местах? Иные товарищи были склонны к такому решению. "Стоит ли пустяками загружать наши суды?" - был и такой довод.

А Крыленко вспомнил жаркий полдень, пыльную смоленскую дорогу, тряскую телегу и синий туман над едва пробудившимся озером... И жесткие, решительные слова Ильича: "Надо тащить волокиту на гласный суд!

Иначе эту болезнь мы не вылечим".

И потом, на обвинительной трибуне, вглядываясь в гудящий, как улей, зал, вспомнил Крыленко другие слова Ильича - слова, сказанные тогда же: "Меня позовите, я тоже приду: послушать да наматывать на ус".

Какая беда, что он уже не мог прийти и послушать!..

ПОБЕЖДАЕТ СИЛЬНЕЙШИЙ

Дел в эти дни у Крыленко невпроворот. А когда бывало иначе? Случалось ли хоть однажды, чтобы мог он почувствовать передышку? Отключиться? Заканчивался один процесс, начинался другой. Такова была обычная, повседневная жизнь прокурора республики.

Но не только в судебных залах проходила она. Ежедневно докладывали ему о самых важных делах, по которым велось следствие, о самых тяжких преступлениях, совершенных накануне, о злодеяниях далекого прошлого, раскрытых только сегодня.

Ни одно преступление не остается безнаказанным, рано или поздно наступает расплата - эта истина неизменно подтверждалась в кабинете прокурора.

Давно ли революционный трибунал, разбирая дело о заговоре послов, пригвоздил к позорному столбу шпиона Сиднея Рейли? Преступник/ удалось скрыться, и он был приговорен к расстрелу заочно.

Прошло семь лет. И вот глухой осенней ночью возле приграничной деревушки Ала-Кюль Рейли был схвачен чекистами.

Еще одна мрачная тайна раскрылась в эти дни: известная некогда Серебрякова, бывшая хозяйка модного салона, где конспиративно встречались революционеры, оказалась штатным агентом охранки, трудившимся в поте лица под кличкой "Туз". Теперь ее ждала скамья подсудимых: Крыленко подписал обвинительное заключение и дело направил в суд.

Убийства из-за угла, зверские расправы врагов с представителями власти, налеты, ограбления, поджоги...

Спекулянты, мошенники, воры втягивали в свои преступные махинации детей, потерявших родителей и близких, скитавшихся по необъятным просторам разоренной войной страны.

До всего должны были дойти руки прокурора республики: и добиться кары для виновных, и спасти случайно затянутых в преступную трясину, и помочь тому, кто нуждался в помощи.

Стране было нужно, чтобы он, Николай Крыленко, занимался тем, что было принято называть изнанкою жизни. И он занимался, понимая, что этим служит революции. Служит народу. Но именно потому, что изнанка жизни составляла прокурорские будни, так тянулся он ко всему, что было ее лицом.

Он был жизнелюб, и ничто человеческое ему не было чуждо. В часы, свободные от работы, он отправлялся в пешие походы, играл в волейбол, рыбачил, с наслаждением рылся в книжных развалах букинистов, слушал музыку, читал стихи. И еще - это стало и страстью, и важным общественным делом - он старался привить тысячам, десяткам тысяч людей любовь к шахматам.

"Шахматная лихорадка", охватившая осенью двадцать пятого года Москву и весь Союз, была делом его рук. Это он задумал и осуществил грандиозное, невиданное до сих пор в России спортивное мероприятиемеждународный шахматный турнир при участии всех "звезд" мирового класса, с которыми состязались на равных никому дотоле не известные молодые советские мастера.

Часть нынешнего проспекта Маркса от площади Свердлова до площади Дзержинского называлась тогда Лубянским проездом, по нему ходили трамваи главный городской транспорт тех лет. Но вечерами, в дни игры, движение перекрывали, потому что тысячные толпы москвичей заполняли Лубянский проезд и огромную площадь между Большим театром и Китайской стеной. Конная милиция безуспешно пыталась отразить натиск толпы.

Здесь, во 2-м Доме Советов (ныне гостиница "Метрополь") проходил турнир, на долгие годы ставший сенсацией не только в мире спорта. Советская республика была тогда признана далеко не всеми; приезд в Москву мировых знаменитостей означал еще одну брешь в "культурной" блокаде.

Приехал Капобланка, "знойный кубинец", чемпион мира, знаменитый шахматист, за ним стаей ходили болельщики - одаривали конфетами и цветами, охотились за автографами... Приехал другой великий шахматист, экс-чемпион мира Ласкер, прибыли Рети, Тартаковер, Рубинштейн, Грюнфельд, Шпильман, Маршалл, Торрес - словом, все лучшие шахматисты, чьи имена вошли в историю шахмат.

Люди, ни разу не слышавшие до той поры слов "ферзь" и "ладья", часами стояли возле демонстрационных досок, набрасывались на экстренные вып/ски шахматных бюллетеней, обсуждали удачи и промахи своих новых кумиров. А потом, окончательно "заболев"

шахматной лихорадкой, садились за учебники, записывались в кружки, овладевали премудростями дебютов и эндшпилей, пополняя росшую не по дням, а по часам армию советских шахматистов. Это массовое движение, которому не было равных, породило и полководцев шахматной армии Советского Союза будущих чемпионов мира и гроссмейстеров мирового класса.

У колыбели этой армии, проницательно видя ее будущие победы, зримо представляя себе ее роль в повышении культуры народа, стоял прокурор республики Николай Крыленко.

...Мест для зрителей на этом турнире не было - столики стояли в зале, посреди которого, освежая воздух и заглушая голоса темпераментных комментаторов, журчал настоящий фонтан. Редкие счастливцы толпились вокруг столиков, неуклюже задевая игроков коленями и локтями.

К Николаю Васильевичу, наблюдавшему за игрой Капабланки, протиснулся корреспондент "Вечерней Москвы":

- Скажите, пожалуйста, на ваш взгляд, шахматы - это спорт или искусство? Наши читатели интересуются...

Читатели действительно интересовались. Споры об этом велись тогда всюду.

- Искусство, прежде всего - искусство! - уверенно ответил Крыленко. Богатство идей и красота комбинаций ставят этот вид умственного творчества в один ряд с другими проявлениями искусства: поэзией, живописью, музыкой. Элемент борьбы придает шахматам еще и спортивный характер.

Ему возразил стоявший рядом нарком здравоохранения Николай Семашко:

- Вопрос, по-моему, поставлен неправильно. Надо

так: это наука или спорт? Я бы ответил: спорт, основанный на науке.

А французский гроссмейстер Савелий Тартаковер, который только что свел вничью трудную партию, заключил:

- И наука, и спорт, и искусство.

Крыленко махнул рукой:

- К черту определения! Это просто прекрасно - играть в шахматы... Так и запишите: прекрасно!

Капабланка допустил промах - ошибку, которая может стать для него роковой. Крыленко заметил это сразу. Он стоял в толпе болельщиков, плотным кольцом окруживших столик чемпиона мира, и безуспешно пытался скрыть волнение.

Он всегда переживал перипетии интересной, напряженной партии. А тут переживал вдвойне: с Капабланкой сражался чемпион Ленинграда Саша Ильин-застенчивый молодой человек, за плечами которого уже было боевое прошлое и такая революционная биография, что ее вполне хватило бы на троих. Восемнадцатилетним эмигрантом-большевиком он стал шахматным чемпионом Женевы, и с тех пор к его фамилии прибавилось, как это делалось в старину разве что с полководцами, гордое дополнение "Женевский".

Худое лицо Ильина-Женевского дергалось от нервного тика - это был результат контузии, полученной им на фронте десять лет назад. Отравившись газами, он потерял память и целый год не мог играть в шахматы, но огромным усилием воли он заставил себя начать с нуля и вскоре уже играл в прежнюю силу.

Элегантный, в прекрасно сшитом костюме, в белой сорочке с модными пуговками на воротничке, как мало напоминал он того, заросшего щетиной, с воспаленными, слезящимися глазами комиссара, который вел на штурм Зимнего гренадерский полк, а потом воевал с восставшими юнкерами... Вот он задумался, сдвинув мохнатые брови, нервно провел рукой по вьющимся волосам. И решительно отдал Капабланке ферзя.

Крыленко впился глазами в доску. На лбу выступили капельки пота. Он мысленно стал считать варианты, но Капабланка быстро схватил фигуру принял жертву. В азарте борьбы этот великолепный тактик не заметил ловушки. Еще несколько ходов... Ладьи ИльинаЖеневского взрывают позиции чемпиона мира. Пешка рвется в ферзи. Мат неизбежен. Капабланка эффектным жестом низвергает своего короля - признает поражение, И подает противнику руку.

В зале началось что-то неописуемое. Все бросились обнимать победителя. Кто-то распахнул настежь окно:

"Капабланка сдался!" - восторженный возглас на всю заполненную людьми площадь. И овация такая, что милицейские кони испуганно заржали.

Николай Васильевич радовался вместе со всеми, но клики победы были ему не по душе. Что это - коррида? Петушиный бой? Или схватка гладиаторов? Не хватало еще, чтобы зрители кричали: "Добей его!"-и, как в Риме, опускали палец вниз.

Он протиснулся к Ильину-Женевскому и молча его обнял. Лишенный ложного честолюбия, повелевающего спортсмену возвратиться с поля битвы не иначе, как победителем, Крыленко никогда не распекал за поражение, если противник, каким бы он ни был, взял верх в честной спортивной борьбе. Но, если в столь же честной игре победил свой, радость его была огромна.

Капабланка с грустной улыбкой смотрел на ликующую толпу. Крыленко крепко стиснул его руку.

- Согласится ли маэстро в свободный день дать сеанс одновременной игры? - спросил он.

- Охотно! - ответил гроссмейстер. - Шахматы для меня не мука, а наслаждение.

Сразиться с чемпионом мира пришли на этот раз не совсем обычные шахматисты. Это были ветераны революции, приобщившиеся к шахматам в эмигрантском далеке или сибирской ссылке. Привыкшие ко всему относиться серьезно, они и на шахматы смотрели не как на приятную забаву, а как на дело, которое требовало от человека напряжения всех его духовных и нравственных сил, полной самоотдачи.

Никто из них не рассчитывал на победу - силы слишком неравные, но все были готовы не к шуточной - настоящей борьбе. И, едва взглянув на своих противников, Капабланка понял это, понял, что не гастроль его ждет, а работа. Бой!

Всего несколькими днями раньше ему преподнесли необычный сюрприз. В день, свободный от игры, он согласился поехать на экскурсию в Ленинград. Согласился и встретиться с ленинградскими шахматистами - походя разгромить их где-то по дороге из Эрмитажа в Петергоф. Но Петергоф "не состоялся". Сеанс длился шесть часов. Чемпион мира неожиданно проиграл 14-летнему пионеру Мише Ботвиннику.

Крыленко был последним в ряду. Все чаще и чаще останавливался у его столика Капабланка. Одно время казалось, что у Крыленко не только ничейная позиция, но даже появилась возможность атаки. Другие участники сеанса уже мало-помалу превратились в зрителей, а он все еще играл, высчитывая новые и новые варианты. И вдруг неожиданно для всех сказал:

"Сдаюсь".

- Почему? - воскликнул Яков Генецкий, старый друг, заядлый шахматист, неизменный участник домашних баталий. - Ведь еще можно было играть. До мата, во всяком случае, далеко.

Крыленко пожал плечами.

- Что за странная идея - играть, когда не осталось шансов даже на ничью? Рассчитывать, что противник допустит промах, зевнет? Но это же не спортивно!.. Надо уметь не только выигрывать, но и проигрывать.

- Уметь проигрывать?!

- Конечно. Спорт есть спорт: побеждает сильнейший. А терять достоинство - хуже этого ничего не бывает.

ГЛАВНАЯ ВЫСОТА

Представьте себе громадное, то ровное, как ска- терть, то покрытое небольшими холмиками пространство, километров сто пятьдесят - двести в длину и километров двадцать - двадцать пять в ширину, поднятое на высоту 3 тысяч метров над уровнем моря, ограниченное с обеих сторон двумя гигантскими хребтами снежных гор, один в 5 тысяч и другой в 6 тысяч метров высоты, - и вы получите Алайскую долину...

Солнце играет на ледяных массивах. Безоблачная синева отражает горячий блеск солнца. Темные скалы и те как бы впивают в себя солнечную ласку, радуясь теплу.

Забравшись на высокий камень, у подножия которого раскинута наша палатка, с карандашом и блокнотом в руках, я пишу эти строки, а сам вглядываюсь в бесконечное ледяное поле, расстилающееся под ногами, в снежные поляны, сливающие ледник с грязно-серой мореной. А наших все нет. Что же их так долго нет?

Я смотрю, не появятся ли вдруг на снегу маленькие черные точки, не вынырнут ли они внезапно из-за ледяных холмов..."

Так записывал в своем путевом дневнике член первой комплексной высокогорной Памирской экспедиции Николай Крыленко, зачисленный рядовым альпинистом.

Экспедиция отправилась в труднодоступные районы высочайшего массива страны для того, чтобы нанести на карту неизвестные пики и ледники, озера и перевалы, чтобы открыть полезные ископаемые, таящиеся в недрах этого сурового и неприступного края, чтобы заставить его служить людям.

Это был редчайший, а может быть, и единственный в истории случай, когда альпинистская экспедиция включала в себя государственных деятелей столь высокого ранга: прокурора республики Крыленко, управляющего делами Совнаркома СССР Николая Горбунова, заместителя наркома просвещения Отто Шмидта, члена коллегии Наркомата рабоче-крестьянской инспекции Елену Розмирович. Вместе с ними шли ученые-метеорологи, топографы, геологи, ботаники, зоологи, гляциологи, языковеды. И альпинисты-профессионалы, их пригласили из Германии, потому что своих мастеров восхождения у нас в ту пору не было.

Еще не было. Но очень скоро они появились - первоклассные восходители, открыватели и покорители горных вершин. "Отцом" массового альпинизма движения, охватившего всю страну, - тоже был он, первый главком, прокурор республики, затем нарком юстиции Советского Союза Николай Васильевич Крыленко.

За тонкими стенами палатки завывает ветер. Просто непостижимо, как удается ей устоять под его напором. Но здесь, в нескольких сантиметрах от пурги и стужи, тепло и уютно. А может быть, так только кажется, потому что рядом плечо друга?

Метель... Метель... Не видно ни зги. Палатка нервно дрожит под ударами ветра. Солнце, ещенедавно слепившее глаза в отблесках ледников, затянуто черной пеленой и не в силах пробиться сквозь толщу свинцовых туч.

Восходители отрезаны от всего света, и никто не знает - откроется ли им путь вперед или назад, или снежные лавины навсегда погребут их в этом ледяном безмолвии.

Спинами друг к другу, чтобы было обо что опереться, почти на ощупь, экономя батарейки карманных фонариков, под неумолчный вой пурги, они делают записи в путевых дневниках.

"Почти всегда находятся скептики, которые пожимают плечами, намекая на бесполезность произведенных затрат и усилий. Но логика познания природы человеком такова, что эти слишком расчетливые и практичные люди обычно всегда остаются позади. Вперед можно двигаться только через познание природы человеком и овладение ее силами... Трудности и невзгоды путешествия быстро забываются. Но неизгладимым следом запечатлевается радость познания природы и овладения ее тайнами" - из дневника Горбунова.

"Есть своеобразная прелесть в этих ночевках на льду, своеобразная красота в жизни среди сплошных льдов. Вы отчетливо сознаете, что на протяжении десятков километров... нет вообще ни одного живого существа, не только человека. Лишь суровые, спокойно величавые горы вас окружают. Но вы не чувствуете ни одиночества, ни тоски. Чем ближе вы к природе, тем лучше и бодрее себя чувствуете. За одно это можно полюбить и горы, и льды. Вот почему с такой грустью я всегда расстаюсь с ними" - из заметок Крыленко.

Он расстался с ними, чтобы через год встретиться снова.

Человек, заболевший "горной болезнью", никогда не сможет от нее излечиться, Не той горной болезнью, что сопряжена с потерей сознания, учащенным пульсом и тошнотой, а той, что правильнее назвать влюбленностью в горы. Он влюбился в них навсегда и безоглядно, "спасти" его от этой страсти не могли никакие врачи.

Первая экспедиция принесла не только радость преодоления трудностей, счастье высоты и общения с неприступной природой, но и вполне ощутимью научные результаты. В недрах на заоблачной высоте были открыты сурьма, ртуть и другие полезные ископаемые.

Был обнаружен и нанесен на карту величайший в мире ледник, который впоследствии получил название ледника Федченко. Несколько сот шаров-пилотов помогли установить законы перемещения воздуха в высоких слоях атмосферы. Зоологи собрали десятки тысяч насекомых, обитающих на плоскогорьях и скалах, ботаники - коллекции пшеницы и ячменя из алайских долин: бесценный дар для селекционеров.

Теперь предстояло продолжить научные изыскания и подняться выше - так высоко, как не поднимался еще никто из соотечественников, на величайшие пики страны, один из которых, казавшийся тогда самым высоким, получил уже имя Ленина. Такова была цель - желанная и почти неосуществимая. Потому что действительно суровы и неприступны эти края, и сдаются они только сильным, настойчивым, опытным. И если притом сильные и настойчивые достаточно хорошо экипированы - одеты в теплые, легкие, удобные костюмы, имеют альпинистское снаряжение, чтобы преодолеть сопротивление не желающей покоряться природы.

С экипировкой дела обстояли тогда плохо. И опыта не было, хотя Крыленко до этого уже побывал на Эльбрусе. Чуть ли не в тапочках, утопая в снегу, взошел он на вершину Кавказа вместе с сыном старого друга, Стахом Ганецким. Мальчонке было тринадцать лет, но он на равных переносил все трудности и невзгоды.

Теперь они снова были вместе-Крыленко и "мальцы": так звал Николай Васильевич Стаха и его товарища Арика Полякова, будущего мастера спорта по альпинизму.

"Мальцы" не подвели своего доброго наставника и друга.

Но долог и труден путь к вершинам, коротки каникулы. Начинался учебный год, и "мальцам" пришлось возвращаться домой. А Крыленко и его взрослые спутники двинулись дальше.

Уже отправлены назад лошади: впереди ледник, можно двигаться только пешком. Вот один за другим, сраженные высотной болезнью, отстают товарищи. Наконец, их осталось двое: Крыленко и красноармеец Нагуманов. Высота шесть с половиной километров.

До вершины оставалось только пятьсот сорок метров.

Дойдут или не дойдут?

Забрезжил рассвет. Утро решающего дня. Сегодня последний штурм.

"Синеватой дымкой висел над долиной свежий утренний воздух. Он скрадывал резкие очертания гор, делал мягче и фантастичнее их черты. Неясным силуэтом поднимался за долиной Алайский хребет со своими черными и белоснежными утесами, на которых лишь коегде блистали ледниковые языки. Прямо под нами... гигантской чешуйчатой змеей один из ледников, трижды извиваясь, подходил к подножию отвесного снежного ската, на гребне которого мы стояли... Лучи солнца ярко играли на снежных вершинах. В стороне Алайской долины они мало-помалу разгоняли синеватый туман и делали очертания более отчетливыми. И, забывая о холоде, забывая об отмороженных ногах, забывая обо всем на свете, мы стояли как очарованные..."

Так писал об этом утре Николай Крыленко.

Не выдержал и Нагуманов. Он упал на снег, не в силах подняться.

Крыленко охватило отчаяние. Неужели сорвется?

Неужели сейчас, в двух шагах от цели, он должен будет повернуть обратно?!

Два шага - но какие!.. До вершины оставалось еще более пятисот метров: каменные уступы, покрытые снегом скалы, неистовый ветер... И никого рядом. Один, совсем один...

Он посмотрел на часы: половина второго. Солнце еще в зените. А что, если?..

- Уходи, Нагуманов!.. Если до девятнадцати часов не вернусь, идите мне навстречу. По следам...

Один, совсем один... Но все равно вперед. Только вперед.

Экипировка - бинокль и анероид. Ни ледоруба, ни веревки. И никого рядом. Безмолвие. Один на один с высотой.

Два с лишним часа пути в одиночку. Пройдено только 250 метров по сравнительно пологому скату. Впереди еще столько же. Даже чуть больше. Но в сравнении с пройденным - это путь неслыханно трудный. Почти вертикаль!

Высота - 6850 метров. Время - шестнадцать часов двадцать минут. Еще немного, и стемнеет. Цель рядом, до нее как будто рукой подать. Цель, к которой он стремился, о которой мечтал, к которой готовил себя весь год. Идти дальше одному, без снаряжения - чистое безумие. Значит, что же назад?..

Он огляделся вокруг.

"Заходящее солнце придавало окружающим красотам еще более фантастический оттенок. То розовые, то желтые, то ярко-белые полосы света окрашивали и вершины гор, и снежный покров, и массы льда в какието особые оттенки. Сквозь туман вырисовывались вершины Алайского хребта... Закат пылал кровавым заревом, Кровавое зарево играло на мрачных склонах и сверкающем снеге, и кроваво-красные лучи прорезали длинными полосами синеватую дымку тумана.

...Кровавый закат напомнил мне, что надо торопиться, что времени в моем распоряжении немного".

Вперед или назад? Вперед, вверх - к заведомой гибели, или обратно, к людям, к теплу? К дому...

Благоразумие победило. С горделивой мечтой стать первым, поднявшимся на вершину, приходилось расстаться. Но никто еще до той поры - ни один советский альпинист - не поднимался до отметки 6850.

Первым был он, прокурор республики Николай Крыленко.

"Я не взошел на пик Ленина, но я показал дорогу другим".

Василенко Григорий Крик безмолвия

ПРОЛОГ

История. О давнем, незабвенном

Трещит от споров некий храм наук.

Но вот она, как молния, мгновенно

Сверкнет, идущий день осветит вдруг

С. Орлов
Отсчет времени, наверное, как и все, я веду с того момента, когда в памяти начали откладываться события, запомнившиеся на всю жизнь.

Не улетучилось большое село, раскинувшееся на косогорах, амфитеатром вокруг пруда, целого озера в низине. Тесно было в нем. Более восьмисот дворов жались друг к другу так, что между ними не было никакого просвета. Из‑за борозды на меже вспыхивали раздоры между соседями, доходившие до драки. Узкие улицы и переулки веером растекались от пруда со своими названиями, а в центре перед ратушей была площадь, к которой примыкала школа, лавка и на высоком холме, словно его кто‑то специально насыпал, стояла церковь с золочеными куполами, увенчанная крестом. В ясную погоду она была видна за много верст от села.

Память удержала единственное ее посещение. Меня за руку вела мать, звонили колокола, шли люди. Детское воображение поразило величие этого сооружения, его внутреннее убранство, но все это осталось как в тумане, без деталей. А за селом была земля — тоже святое место для крестьянина. Отец сажал меня на воз, и мы ехали в поле, Земли было мало. Об этом постоянно шел разговор в семье. Под одной соломенной крышей в хате жило, пять братьев. Отец самый старший, остальные неженатые, но уже парубки или подрастали к этому. Дед, вернувшийся с японской войны с Георгиевским крестом, умер. Все заботы легли на плечи отца, хлопотавшего, чтобы прирезали земли на подросших хлопцев. А откуда было ее взять, если все вокруг села на километры было распахано и распределено до аршина. На аршинах, так назывались

неудобные, выгоревшие на солнцепеке косогоры, выделили узкую полоску, которую собирались распахать, но она не решала проблему безземелья, как и единственная в хозяйстве лошадь не могла вывезти тяжеленный воз всех работ. Радовались, что одному дядьке подошел черед идти в армию, на одного едока становилось меньше, а два другие нанялись в батраки к богатым хозяевам.

Однако отец все время думал, как же построить хату, чтобы отделить подросших братьев и дать им землю. Копил рубли на каждое бревно для новой хаты, ну, а о покупке земли и думать было нечего. В таком беспросветном положении жили многие селяне, терпели, на что‑то надеялись, как повелось с давних пор на Руси: терпеть и ждать. Кто- то дознался, что километрах в десяти от села есть ничейная земля, ранее принадлежавшая какому‑то богачу, куда‑то исчезнувшему. Власти решали, кому ее прирезать — селу или претендовавшему на нее совхозу.

Подались мужики–ходаки в волость, а оттуда в губернию с челобитной отдать землю задыхавшемуся от безземелья селу. Среди них был и отец.

После долгих мытарств тридцать дворов добились переселения на хутор за полтора года до сплошной коллективизации.

Отец перевозил старую хату на хутор, дядька, призванный в Красную Армию, остался жить в том городе, где служил, а батрачившие братья собирались в Донбасс на шахты. Там уже работали односельчане. Когда они приезжали на побывку домой, люди шли к ним, расспрашивали о шахтах, о заработках, не страшно ли под землей. Отец пригласил такого шахтера Максима Харчука зайти и рассказать, как там живется нашему брату.

— А вот как, — сразу начал Максим, вчерашний крестьянин, подручный у своего батька, когда тот пахал быками. Что‑то вроде погонщика с кнутом или хворостиной, чтобы быки ступали побыстрее, таща за собою плуг. Теперь он ходил как попугай по селу, в бархатной зеленой фуражке, каждый день пил самогон и орал на все село: «Я как крот под землей…»

— Давай табуретку и в руки что‑нибудь, молоток или кочергу.

Отец посредине хаты поставил добротную, сработанную дедом, табуретку и дал ему топор.

Шахтер стал на колени и просунул в нее голову. Табуретка повисла у него на шее.

— Нет, не так. Ты сядь на нее. — Отец сел. — Вот теперь так.

— Ломай, — предложил он, да так, чтобы скрипела. Там дерево трещит, темно, сыро, как в подвале, за шиворот капает вода. Поначалу оторопь брала, прислушивался… Привык. Человек — скотина, ко всему привыкает, лишь бы жратвы хватало.

— Все понятно, — сказал отец довольно серьезно, убирая табуретку. Не проронив больше ни слова, закурил.

Шахтер уехал. Уехали с ним и два брата отца. Вскоре по селу разнеслась весть, поразившая как громом всех. Максим погиб. Его засыпало живым. Долго о нем говорили на селе. Он стал первой жертвой из уехавших на заработки хлопцев, пахавших землю.

А из села тянулись подводы со скарбом на хутор. Там не было такого удушья, как на старых подворьях. По обе стороны ручья с чистой родниковой водой тянулись луга, покрытые разнотравьем и выстраивались два рядка белоснежных мазанок, покрытых соломой, обсаженных молодыми садами и тополями. По утрам на лугу шуршали косы в росистой траве, поспевала высокая рожь на полях, зрел богатый урожай. Хуторяне, охочие до работы, с утра до позднего вечера не разгибавшие спины, радовались тучным хлебам и необъятному простору степи. Куда ни глянь, до самого горизонта поля, а над ними высокое небо. Грохотали грозы, лили проливные дожди, налетали степные ветры, шумевшие в подросших тополях, а хутор жил дружной работящей семьей. Всем миром убирали урожай, воспрянули духом мужики, осенью в каждой хате в кадушках бродила закваска на самогон. Умельцы соорудили самогонные аппараты, которые передавались из хаты в хату. Зимою гуляли в занесенном снегом хуторе, зажившем так, что в округе разнеслась молва, как о самом хлебном месте, а, значит, и богатом.

Каждый двор украшали добротные высокие ворота и калитки, скамейки перед окнами у изгороди, как повелось это от отцов и дедов.

Возникновение хуторского колхоза «Серп» началось с того, что свели в одно место лошадей, а потом повыкопали столбы ворот для строительства конюшни. В каждой свежевырытой ямке отец посадил по тополю, долгие годы напоминавшие о воротах. Название колхоза смутило районные власти. «Серп»?.. А где же «Молот»? Почему только «Серп»? Приехал уполномоченный, собрал хуторян

и стал выяснять: что это значит? Мужики пожимали плечами, никакой крамолы они в этом не видели, поскольку представляли себя крестьянством, а следовательно — «Серпом». Уполномоченный с их доводами не согласился и расценил такое своевольство, как противоречие союзу рабочего класса с крестьянством и чуть ли не как посягательство тех, кто дал такое название колхозу, на этот союз. Мужики настаивали на своем, уполномоченный не сумел их переубедить, уехал в район. Проводив его, они нагрузили возы лежавшей на поле в буртах свеклой, и длинный обоз загрохотал по подмерзшему проселку на сахарный завод, в двадцати пяти километрах от хутора. А уполномоченный ни с чем вернулся в район. «Неразумные» же хуторяне сахаром крепили союз с рабочим классом. Сознательно или по предписанию, но все же тот уполномоченный защищал символы труда — серп и молот и хуторяне на собрании, хотя и упирались, но задумывались над его доводами. Тяжба кончилась компромиссом — колхоз переименовали, назвав именем 1–го Мая, сойдясь на том, что это праздник всего трудового люда.

Из колхоза, хотя он был не из бедных хозяйств, всякими правдами и неправдами разбегалась молодежь, умудрялись бежать кто как мог. Трудно было заполучить у председателя справку на получение в городе паспорта. Иногда дело доходило до суда за самовольное оставление колхоза. Окончившие семилетку в соседнем селе, что по тем временам уже считалось не мало, уезжали для поступления в техникумы, другие стремились устроиться на работу в совхозе. Один хуторянин убежал в совхоз и возил летом бочку с водой на поле. То же самое он делал и в колхозе с той лишь разницей, что в колхозе ему ставили за день палочку, а в совхозе платили наличными рублями. За те палочки на трудодни давали по осени граммы и ни копейки наличными. Мужики чесали затылки, но надеялись на обещанную зажиточную жизнь.

…Грянула война. Почти всех мужиков, из каждой хуторской хаты, кроме стариков, мобилизовали в армию. Опустел хутор, притих перед неумолимо надвигавшимся смерчем. Он не пронесся стороной. Пришли немцы со своим «новым порядком», но колхоз не распустили, а только назначили старосту, обложили хуторян налогом — сдавать мясо, яйца, хлеб, угнали коров и лошадей. Староста, пожилой баптист, с палкой в руках обходил хаты и требо

вал неукоснительного выполнения распоряжений немецкого военного коменданта, фельдфебеля — пруссака, обосновавшегося в селе. За саботаж распоряжений оккупационных властей по заготовке продовольствия, по его указанию повесили трех сельских активистов, двух пожилых коммунистов и комсомольца, обвиненных к тому же еще и в коммунистической пропаганде. Откуда‑то появившийся самозванный поп перед казнью подошел к каждому и предлагал исповедоваться на глазах у обезумевших от ужаса предстоящего зрелища, согнанных на площадь селян. Смертники отказались. Висели жертвы фашистов долго на виселице, сооруженной на той площади, перед церковью.

Все колхозные постройки на хуторе, даже начальная школа, были сожжены, разрушены и разграблены. Хуторяне, пережившие кошмар оккупации, восстанавливали колхоз, снова строили, пахали землю коровами, сеяли вручную, собирали урожай, и весь до зернышка сдавали на заготпункт, а колхозники оставались ни с чем. Во все это трудно поверить, так как противоречит здравому смыслу, однако это было так. И к тому же после войны сразу увеличили налоги на каждый двор, на каждую живность, на каждую яблоню. «Жить стало лучше, жить стало веселей», — с горькой иронией говорил мне старый хуторянин, добивавшийся с пристрастьем — почему так?

— За что ты воевал?

В войну на фронте и в тылу царил воинствующий патриотизм. Благодаря ему мы одержали победу, преодолели уму непостижимые трудности, которые были не под силу ни одному государству в тогдашнем мире.

Хуторянин себе на уме слушал мои объяснения, помалкивал.

Домой возвращались миллионы солдат и офицеров, побывавших в освобожденной Европе. Они увидели своими глазами Запад и невольно закрадывалось сравнение с нашей действительностью, может быть, чисто умозрительное. Впечатления, несмотря на разруху в Германии, захватывали победителей, особенно оставшихся служить в Восточной Германии, имевших возможность рассмотреть жизнь немцев более пристально.

Кто не встречался с бесконечными рассказами фронтовиков об увиденном в Германии и в других странах? От них не ускользали малейшие детали уклада жизни, даже практичные черепичные крыши в городах и селах и нередко

победители в сравнениях отдавали предпочтение увиденному, подобно тому, как мыслящие русские увидели Европу в 1813—1814 гг. после изгнания из России Наполеона. Оттуда они принесли свои раздумья, сравнивая отсталую крепостническую Россию с нарастающими республиканскими брожениями во Франции. Советские офицеры и рядовые тоже открыли для себя Европу. Но она не повлияла на патриотизм народа и Армии. Слишком тяжелы были потери, кровоточили раны, напоминали руины. Война кончилась, но сразу же Черчилль призвал собирать оружие. — Началась злобствующая «холодная война». Слишком нагло повели себя американцы и англичане, надеявшиеся на советские уступки в устройстве послевоенного мира. Яблоком раздора стала Германия и Западный Берлин. Нам патриотический дух необходимо было не только сохранить, но и предупредить тех, кто восторгался Западом, предупредить от чрезмерного увлечения увиденными там порядками. У нас было полно своих забот в то тяжелейшее время и расслабление было нам не на руку. Началась шумная кампания борьбы с космополитизмом, с теми, кто допускал или мог допустить космополитические настроения. «Цель космополитизма — атрофировать у народов других стран чувство тревоги за судьбу их родины, подорвать патриотизм. Космополитизм находит свое выражение в форме низкопоклонства перед буржуазной «культурой», в принижении великих достижений советской социалистической культуры, в национальном нигилизме», — разъясняли наши средства массовой пропаганды в тот период.

Но не только у нас шла борьба на идеологическом фронте. Другая сторона не менее рьяно инквизиторски наступала на инакомыслие, укрепляя свои позиции. Там родился «маккартизм», ярый враг здравомыслящих деятелей и прогрессивных организаций. Сенатская комиссия США преследовала за каждое произнесенное слово против реакционной политики и развязывания «холодной войны».

Мир снова втягивался в беспримерную гонку вооружений на долгие годы и не раз находился на грани горячей войны. И если эта война не была развязана, то только благодаря советской военной мощи, сплоченности народов, населявших страну, и расстановке антивоенных сил на мировой арене после второй мировой войны. Все это началось, когда в каждой хате оплакивали не вернувшихся с войны, на которых получили похоронки; о многих никаких

вестей не было, они пропали без вести. Может, погибли в плену в гитлеровских лагерях, где день и ночь чадили трубы крематориев, может, были похоронены в братских могилах, как безвестные солдаты, а может, брошены при отступлении ранеными или убитыми.

Уцелевшие, раненые и контуженные фронтовики возрождали хутор. Для них он был родным домом. Вернулись они из далеких походов, повидали Германию, Чехословакию, Болгарию и другие страны, но как в песне поется — «хороша страна Болгария, а России лучше нет». На необъятных российских полях трудились солдатские вдовы, растили хлеб, кормили страну. Они как в войну с подростками сеяли и убирали хлеб, стояли у станков в холодных цехах заводов, ковали оружие и снова спасали народ от голода. Им бы — женщинам России, нашим матерям, вынесшим на своих плечах такую жестокую войну — памятник поставить и низко кланяться, хранительницам родного очага, рода людского.

Воспрянувший было духом хутор постиг удар, от которого он уже больше не мог оправиться. В Москве на асфальте защищали диссертации, в которых с «научно» — заумными выкладками доказывалась экономическая, политическая и культурная целесообразность ликвидации бесчисленных хуторов, сселения их жителей в близлежащие села и агрогорода с пятиэтажными хрущевскими домами.

Хуторяне сопротивлялись как могли насильственному переселению, но авторы этой антинародной теории, получившие за нее докторские звания, упирались, подсовывали постановления по удушению хуторов, подгоняя их под придуманный термин — «неперспективные населенные пункты». Хутор Луки опахали со всех сторон, отрезали огороды, предложили переселиться в село, из которого они когда‑то вышли, перевезти туда обветшалые старые хаты. А их нельзя было трогать. Они рассыпались, как труха на ветру. Оставались в них до последней возможности упрямые старики, не желавшие покидать свои хаты, обжитое место, сады и поднявшиеся высоко в небо тополя, таинственно и тоскливо шумевшие на ветру, словно предчувствуя, что жизнь их кончается, скоро их будут рубить под корень.

Когда многие хутора стерли с лица земли, вдруг, как это у нас повелось, кто‑то подал голос в их защиту. Колесо, раскрученное в верхах учеными мужами, сначала оста–ловилось в недоумении, а потом начало раскачиваться в обратную сторону.

На бюро крайкома вынесли вопрос о помощи хуторам. Все сходились на том, что это же колхозные бригады, у них под боком земля, вышел из хаты и сразу с порога оказался в поле, не нужны никакие автобусы для доставки людей за многие километры на поля. Перечисляли и другие преимущества хуторов, где жили и трудились исконные хлебопашцы, любившие землю. Секретари райкомов и председатели райисполкомов отчитывались за каждый хутор. Обходили только молчанием — кто же додумался изживать с белого света хутора, а вместе с ними и всех живших там. В завязавшейся дискуссии прозвучали предложения о подключении хуторов к промышленному производству в зимнее время, чуть ли не к сборке какой‑то электронной аппаратуры по договорам с заводами. Опять появилось брожение умов, опять назревал перегиб.

— Оставьте хутора в покое, не мешайте людям жить на земле, не терзайте их души своими аппаратами, у них хватает своих забот. Пусть растят хлеб, — пришлось сказать со всей резкостью.

Хорошо, что с этим согласились и предложенный почин индустриализации хуторов лопнул на бюро, как мыльный пузырь.

Да, много было извращений и перекосов в жизни селян, основной силы в строительстве социализма в СССР. Натерпелись крестьяне от множества экспериментов, от неприязненной политики к крестьянину–труженику, но жизнь брала свое и крестьянская Россия создала рабочий класс, построила города, заводы и фабрики, железные дороги и электростанции. А строителями были окончившие семилетки селяне. Жили они трудно и бедно, в бараках, но задорно пели песни, приобщались к грамоте, становились инженерами, художниками, артистами и писателями, тянулись к культуре. Простой люд в ту пору выдвинул из своей среды выдающихся деятелей культуры и ученых, ставших нашей национальной гордостью. Жизнь текла в труде и заботах, с уверенностью в завтрашнем дне.

Я навсегда запомнил разговор хуторян, проживших долгую жизнь.

— Скажи, мать, когда жилось лучше? — попыхивая папироской, с газетой в руках спросил дед. — Теперь али раньше, при царе?..

В семнадцатом им было уже по восемнадцать. Затаив

дыхание, я ждал, что же скажет бабка, возившаяся у печки с чугунами.

— И говорить нечего -— теперь!

Такова душа терпеливых, отходчивых русских, которых пытались распознать Достоевский и Толстой. Но по–на- стоящему выразителем народной души стал великий поэт земли русской Н. Некрасов. Его поэмы написаны как будто бы к сегодняшнему дню многострадальной России. Он в отличие от Достоевского и Толстого не изобретал для народа новую религию. О Некрасове я впервые услышал от отца и матери. Отец читал его стихи, а мать знала многие строки из поэмы «Саша». И до сих пор помню:


Саше случалось, знавать печали:
Плакала Саша, как лес вырубали.

Плакала и мать, когда на хуторе сад вырубали.

Другие забылись, а эти остались в памяти с той давней поры.

Понять русскую душу трудно. И уж совсем невозможно, не пожив в деревне. Там истоки всего русского. И сама Россия вышла из деревни. Кто не знает вещих слов Л. Толстого:

«Без своей Ясной Поляны я трудно могу себе представить Россию и мое отношение к ней».

Мне пришлось несколько лет работать в Ясной Поляне, встречаться с теми, кто еще помнил из далекого детства Льва Николаевича, шедшего в своей толстовке с палкой по единственной улице деревни, поднимавшейся вверх от въездных башен в усадьбу по пологому пригорку. Толстой долгие годы жил в деревне, знал ее обитателей. Деревня мало в чем изменилась со времени Толстого, хотя на околице и построено современное кафе. Уклад жизни русской деревни и вообще русского быта вмещает, может быть, единственное слово — «русизм». В нем самобытное явление ни на кого и ни на что не похожее во всем мире. Не надо этого слова бояться. В нем национальный характер, наша культура, неповторимость русского феномена в мировой истории. Как тут не вспомнить Ф. Тютчева:


Умом Россию не понять
Аршином общим не измерить:
У ней особенная стать —
В Россию можно только верить.

Не зря же Л. Толстой, словно поддерживая эту мысль, говорил: «Без Тютчева жить нельзя».

Задумывались ли над этим те, которые правили Россией при жизни нынешних поколений и правят сейчас? Ведь они тянули к коммунизму русского мужика, а теперь не угонятся за капитализмом. А ему не надо ничего ни у кого занимать, он может жить своим умом, чтобы не возвращаться вновь к убийственным словам Н. Некрасова, однажды сказавшего: «Бывали хуже времена, но не было подлей».

1

После четырехлетнего грохота я приходил в себя медленно, привыкая к тишине. Просыпаясь в ночи, не сразу верил, что видел кошмарный сон — полз в заснеженной траншее к пулемету. И как только до меня доходило, что войны нет, что я лежу на кровати, а не в окопе, на душе становилось необыкновенно легко и казалось, что все жизненные невзгоды ничто по сравнению с войной. Однако жизнь преподносила немало испытаний и я стал менее категоричен в своем утверждении.

Послевоенная неустроенность: голод и холод, разруха, карточки, изможденные лица, черные платки, телогрейки и кирзовые сапоги, потертые шинели и пропахшие порохом гимнастерки, водка и самогон, а развеселая музыка патефонов и радио утверждали, что русским все нипочем —- залечим раны, восстановим разрушенное хозяйство, отстроим города и заживем в полном изобилии — раздражало этаким шапкозакидательством, как перед войной.

Как‑то встретившись с фронтовиком, я поинтересовался, как он живет, о чем думает?

— Живу одним днем, — ответил он сразу с горькой усмешкой.

— Как это?

— Чего жалеть? О чем тужить? День пережил — и слава богу. И тебе так советую. Ничего не загадывай. Не думай о завтрашнем дне. Иначе жизнь станет невыносимой. Что будет завтра, ты не знаешь. Я тоже. Живу по принципу — дал Бог день, даст и пищу. И еще. Запомни — тебе ничего не надо. С этой мыслью легче жить. Свободнее.

Я в какой‑то мере был согласен с ним и незаметно для себя принял его философию, кредо жизни умудренного войной человека. Он был чуть старше меня, читал проповеди Иисуса, в которых тоже сказано: «Не заботь

тесь и не говорите: «что нам есть?» или «что пить?» или «во что одеться» и так, не заботьтесь о завтрашнем дне».

— Прожил день и хорошо. Ничего не нужно, — повторял я про себя.

Работал исступленно, получал гроши, все больше уединялся, читал все подряд. Меня потянуло к философии и к одиночеству. Моих десяти классов средней школы было явно мало для понимания Канта. Я рад был, когда оставался один в тишине и мог читать, предаваться раздумьям, когда никто не поучал, как надо жить.

Единственный человек, перед которым я преклонялся, была мать, маленькая, хрупкая, трудолюбивая, нежная. Встречи и расставания с ней никогда не обходились без слез. Плакала она, плакал и я. Слышал ее тихие молитвы перед иконкой в углу.

Так было до войны, так было и после войны, когда я уже стал задумываться над смыслом жизни и месте человека под небом. Стройного представления обо всем этом у меня не было. Война прервала формирование мировоззрения поколения, его отношение к человеческим ценностям. Задумывался и я, куда и как мне идти от отца, строгого и честнейшего человека, и материнской любви, в которой так много было поэтической души, сродни некрасовским стихам. Я унаследовал от них самое важное — честно жить, добывать самому трудом кусок хлеба, самому прокладывать дорогу в жизни, приходить на помощь человеку.

— Если вот тут есть, — прикладывая руку ко лбу, говорил отец, — сам пробьешь дорогу в жизни.

Из головы не выходило, что же дальше? С чего же начинать пробивать дорогу? Хотелось быть геологом — мальчишеская мечта. Не сбылась. В войну я столько перекопал земли от Москвы до Берлина, столько вырыл окопов, что наверно, мог бы сам прорыть канал Волга — Дон или добраться до залежей угля, однако в геологи я не попал.

Жить надо было начинать сначала. Четыре года на фронте выпадали из прожитых лет. В душу закрадывалась отчаянность. Многие глушили ее водкой, приглашали и меня. Они ударились в мистику. Знакомый лейтенант- фронтовик, начитавшись Библии, пошел секретарем к архиепископу, а меня райком направил на службу в госбезопасность.

Отец, некоторое время служивший там, возражал. Уже находясь на службе в грозном учреждении, я как–то

разоткровенничался дома, не ссылаясь на советчика, сказал, что жить надо одним днем. Мать долго смотрела на меня, не ожидала таких слов. Для нее это было ново. Она разубеждала меня, что я был не прав. Я с ней не мог спорить, но оставался при своем мнении.

— Скажи ему, — обратилась она к отцу, — что так думать нельзя.

Она забеспокоилась моими отчаянными убеждениями, представляя меня все еще мальчишкой, как и все матери своих сыновей. Но я ведь был уже ветераном в свои Двадцать один год.

Отец реагировал несколько по–другому. Он не поддержал меня, но и не поучал. Не верил, что у меня укоренились такие мысли и они собьют меня с истинного пути, не драматизировал мои убеждения, хотя в разговоре с ним я стоял на своем, на беспросветности жизни… «Нам в двадцать было уже по сорок», — как позднее писал Ю. Бондарев.

— Пройдет, — сказал отец. — О завтрашнем дне надо думать.

Вот и весь его отцовский наказ, — присовокупив к нему преднамеренно свое детство, свою жизнь. Она была очень трудной. Закончил так:

— Живем, как и все. И ты поглядывай на всех. Как они… Сам дойдешь и поймешь.

Отец ставил мне в пример моего школьного товарища — Петра, поступившего в институт на заочное отделение.

— Поезжай к нему, поговори, — посоветовал он.

Петр жил в Щекино, недалеко от Тулы, работал на химкомбинате. Стояла дождливая, холодная осень. Шоссе было покрыто жидкой грязью. Я ехал к нему на «Волге» с залепленным лобовым стеклом.

При въезде в город у развилки дорог местные власти выставили огромный фанерный щит, на котором В. И. Ленин в полный рост, в пальто и кепке с поднятой рукой всем проезжавшим, как гласила надпись на щите, говорил:

«Верной дорогой идете, товарищи!»

На Щекинском химкомбинате, что в 5—8 километрах от Ясной Поляны, в то время работали итальянские специалисты, монтировавшие закупленное оборудование. Петр работал вместе с ними, присматривался к монтажу, готовясь стать оператором нового производства. Он обрадовался моему приезду, по дороге домой восхищался итальянской технологией. Горком на удивление иностран

цам обновлял наглядную агитацию. Место для В. И. Ленина выбрали на самом бойком месте, мимо которого шел весь транспорт. Как раз на той развилке шоссе, разбитой тяжелыми автомашинами, образовалась глубокая лужа, не уступавшая знаменитой луже, описанной Гоголем. «Если будете подходить к площади: то, верно, на время остановитесь полюбоваться видом: на ней находится лужа, удивительная лужа! Единственная, какую только вам удавалось когда видеть! Прекрасная лужа!» — писал Гоголь.

По–моему щекинская лужа нисколько не уступала миргородской, с той лишь разницей, что в ней тонули машины.

Каждый раз, когда водители, нажав на газ, пытались преодолеть ее, во все стороны летели брызги черной липкой жижицы, обдававшей и В. И. Ленина на щите.

Он уже был наполовину забрызган, но этого не замечали местные идеологи.

Итальянский инженер, ехавший с нами по приглашению Петра, обратился ко мне с просьбой перевести ему, что написано на плакате над поднятой рукой В. И. Ленина.

Я велел переводчику, сидевшему между ним и Петром, перевести. Однако переводчик усомнился, стоит ли переводить. Он стеснялся. Уж слишком не к месту была выставлена наглядная агитация, словно в насмешку над Ильи- чем и над всеми нами.

Ревели машины, попадая в эту лужу, глохли моторы, образовывались пробки, барахтаясь в грязи, безбожно ругались шофера. Наша «Волга» тоже стояла в веренице машин, которым предстояло преодолеть лужу. Я не знаю, как переводчик перевел надпись на плакате, но последовал вопрос итальянского инженера:

— А при чем здесь Ленин?

— Переведите, что Владимир Ильич здесь абсолютно ни при чем.

— Я тоже так думаю, — согласился инженер, голосовавший, как он сказал, на выборах в Италии за коммунистов.

В эту минуту машина заглохла.

— Свечи залило, — сказал шофер, вылезая из‑за руля.

Я тоже спрыгнул в холодную выше колен жижицу.

Кое‑как мы выбрались из лужи на канате подцепившего нас грузовика. Завезли Петра, итальянца и переводчика на квартиру, а сам я сгоряча поехал в горком партии к секретарю. Рассказал ему о луже и замечании итальянца.

— Неужели? — удивился он. — Наши бы этого не заметили.

— Привыкли к такому, — поправил я его. — К грязи…

Он тут же стал при мне кому‑то звонить, наверное,

дорожникам, чтобы немедленно засыпали лужу.

К Петру я не зашел в этот раз. Мне неудобно было появляться у него мокрым и в грязи в присутствии степенного иностранца, присматривавшегося к нашим порядкам.

Через неделю, как мне позвонил Петр, плакат сняли, а лужа еще долго оставалась препятствием для автотранспорта, пока мороз не сковал грязь. Осталась глубокая колея, которую, чертыхаясь, с трудом преодолевали шофера, газовали во всю, рвали машины.

2

В другой раз, расспросив Петра о его учебе в институте, я тоже поступил на заочное отделение факультета иностранных языков. Засел за учебники, ездил на сессии, не допускал задолженностей.

В гостинице, как всегда, места для бедного студента- заочника не оказалось. Я вынужден был довольствоваться адресом, данным мне в институте, который еще надо было найти за городом, в рабочем поселке, где мне пришлось некоторое время работать. Поселок оставил у меня не лучшие воспоминания: неуютный, с густо дымящими трубами металлургического завода, мертвой речкой с поржавевшей водой, непролазной в ненастье грязью на дорогах и облаками пыли, клубившейся летом за каждой машиной.

Хозяева оказались приветливыми, отвели мне отдельную комнату с круглым, под абажуром, столом, диваном и старинным буфетом, заставленным посудой с коллекцией рюмок. Окно выходило на заводские трубы и доживавшую свой век деревеньку, зажатую между поселком и заводом.

Хозяин и хозяйка, им было под сорок, утром уходили на работу, а их малолетний сын Вовка отправлялся в школу. В квартите наступала благодатная тишина. Я набрасывался на книги и конспекты, готовясь к зимней сессии. Подготовка начиналась с прослушивания передачи «Взрослым о детях». Я удивлялся ведущей, так складно наставлявшей родителей поучительным тоном, угадывавшей наперед все семейные проблемы и тут же без паузы выдававшей советы, как поступить в том или ином случае.

Она так искусно развязывала сложнейшие ситуации, что, казалось, никаких белых пятен в воспитании детей не существует.

Иногда на время передачи Вовку закрывали в другую комнату, а сами хозяева тихо переговаривались:

— Слышал, как надо воспитывать?

— Слыхал, — скептически махал рукой хозяин, шофер грузовика, приземистый мужчина, от которого несло бензином.

Из квартиры я выбирался обычно во второй половине дня, когда давала о себе знать усталость и в голову уже больше ничего не лезло. К этому времени из школы возвращался Вовка и все чаще из‑за любопытства заглядывал ко мне в комнату.

Я одевался и шел на прогулку, на свежий морозный воздух. У двери меня караулил Вовка, мужичок–с-ноготок, с санками в руках, в валенках и большой мохнатой шапке, нависавшей на глаза. Учился он в третьем классе, рассказывать о школе не любил, односложно отвечал на вопросы, о домашнем приготовлении уроков не заботился. Сидеть за столом, над тетрадками было для него мучение. Я охотно брал его с собою, совмещая прогулки с проверкой на практике некоторых положений педагогики, по которой предстоял мне экзамен.

* * *
…В этот день я остановился на педагогическом эксперименте, сущность которого, как было записано в учебнике, заключалась в опытной проверке методов, приемов учебно- воспитательной работы.

С этими мыслями я и вышел с Вовкой со двора на улицу.

Поселок был завален снегом. По узким протоптанным дорожкам мы направились к железнодорожной насыпи, где уже была опробована крутая горка, спускавшаяся к замерзшей реке.

Многим приходилось уступать дорожку, сталкиваясь лицом к лицу. В них можно было увидеть все, стоило только чуть–чуть присмотреться. Что ни человек, то характер, что ни мимолетная картинка, то жанровая сцена из жизни рабочего поселка.

Мы подходили к улице, по которой беспрерывным потоком к заводу шли тяжелые грузовики. Вовка засмотрелся

на громадный желтый автомобиль, в кабину которого можно было забраться только по лесенке, поскользнулся и упал под ноги бабке в длинном, с чужого плеча потертом плюшевом пальто, несшей погребальный венок, как щит, которым она прокладывала себе дорогу. Прохожие ей уступали место, сторонились, а Вовка распластался поперек дорожки и бабка с венком упала на него. Я поспешил поднять бабку и венок из раскрашенных чернилами стружек, который нисколько не пострадал, но бабка кричала на всю улицу:

— Ух, каких хулиганов наплодили…

Вовка вскочил, испуганно моргал глазами, спрятался за меня. На крайне непедагогические причитания бабки я только неодобрительно качал головой, пытаясь молчаливо уладить конфликт. Меня сдерживал венок в руках бабки, а она по–своему поняла мое терпение и с таким воинственным видом наступала на нас, что нам пришлось пятиться назад в снежный сугроб.

— Нехристи несчастные, с ног сшибают старого человека… — расходилась бабка.

Своими маленькими, прищуренными глазами, в которых мигали злые огоньки, она искала Вовку, заглядывая за мою спину.

— Извините, мальчик поскользнулся…

Я взял Вовку за руку и поспешил с места происшествия. Пожурил его, чтобы он был повнимательней на улице. В ответ Вовка только шмыгал носом.

Проходя мимо трамвайной остановки, в том месте, где трамвай описывал широкий круг перед нагромождением киосков, я увидел лежавшего на снегу пьяного мужчину. Его протянутые ноги почти касались трамвайных рельс. Длинное замусоленное пальто на пьяном было расстегнуто, полы разлетелись в разные стороны, рубашка подвернулась так, что виднелся посиневший от холода живот. Скрюченные пальцы красных рук как грабли лежали в снегу. Рядом стояли мужчины, поджидая трамвай, спокойно курили, безразлично поглядывая на пьяного. Настойчиво дребезжал звонок. Не доезжая до остановки, вожатая остановила трамвай, придерживаясь за поручни у двери, властно крикнула:

— Эй, мужики, ну‑ка оттащите его!..

Двое неохотно бросили сигареты, подхватили под руки мертвецки пьяного и поволокли к киоску «Пиво», присло

нили спиной к покрытой морозным инеем стенке под окошком, из которого валил пар.

Вожатая, не похожая на женщину, в мужской шапке и черной шинели, как атаман стояла в дверях вагона и со злорадством наблюдала за этой сценой, приговаривая:

— Хорош… Ну и нажрался, паразит! Застегните ему штаны. Он же весь мокрый, а то отморозит и нечем будет жизнь скрасить!

Кто‑то на остановке загоготал, другие отвернулись, будто не слышали.

Вовка шел позади меня, тащил за собою санки, все видел и слышал. Мне как‑то хотелось заслонить собою эту сцену, но я мог только крепче сжать его маленькую, хрупкую руку и этим как‑то отвлечь его.

— А вон еще такой же бухой, — показала ключом вожатая на пьяного, который цеплялся за забор, но еще держался на ногах.

Мороз пощипывал пальцы и уши, а он, упираясь головой в забор, был без шапки. Прохожие не обращали внимания ни на того, который сидел у киоска, ни на этого, медленно приближавшегося к сидячему. «Наверно, дружки пили вместе» — подумал я.

Вожатая вышла из вагона и, протирая покрывшиеся инеем стекла кабины, бубнила простуженным голосом:

— Нажрались, черти… Вагон, что, должен стоять из- за них, или как лошадь объезжать? Посмотри на них! Другие бы концы отдали, а таких никакая зараза неберет.

Я поспешил с Вовкой свернуть с трамвайной улицы, поднял воротник пальто, закинул руки назад и так шел со своими думами, ни на кого не глядя.

— Что мимо проходишь? — окликнул веселый голос.

Я оглянулся. Рядом стоял Чайкун. Да, Семен Чайкун,

бывший сослуживец. До меня доходили слухи, что он работал где‑то на рынке. Накинутое на нем, как на распялке, пальто с пожелтевшим от курева серым каракулевым воротником, насквозь пропахшим табаком, было застегнуто на единственную пуговицу, повисшую на ниточке. На месте других пуговиц виднелись только оборванные нитки. Я с ходу стал корить его за такой вид и за то, что он был пьян.

— Говори, что хочешь, все будет правильно. Но — не мог! Кореш угостил. Как отказаться? От угощения не отказываюсь — это мое правило. На доброту людей нельзя отвечать слюнтяйством. Надо быть рыцарем!

— Выпивохой, а не рыцарем. У тебя же язва, ранение.

— Правильно. В этом вся философия. Язва, а у меня принцип — я не отказываюсь. Сам себе причиняю боль, а пью. А почему? Только без проработки. Не люблю слишком умных. Попробуй ответь.

Семен не давал сказать мне слова. Рассуждал громко. На нас смотрели. Мне хотелось быстрее уйти от него, увести Вовку, чтобы он не слышал его «философию».

— А доктора зачем? — спрашивал Чайкун. — Пусть лечат. Мое дело пить, а их дело лечить. Что с меня возьмешь? Ничего. Что, не так? Только давай без проработки. Я все знаю и понимаю. На раздумье тебе скажу, от чего ты ахнешь. Желудок‑то мой! И у меня болит. И молчи… Я все наперед знаю, что ты скажешь.

Семен, кажется, чем больше говорил, тем сильнее пьянел. Он стал пошатываться, лицо его не горело, а синело. Глаза на какое‑то время застывали в одном положении, язык заплетался. Чайкун впал в плаксивость. То он жаловался на свою судьбу, то проклинал жену, а потом вдруг стал с умилением говорить о маленьких внуках.

— Только они ждут деда. А так все осточертело. Нет у меня дома. А раз дома нет, и жизни нет. Бродяга, вот кто я. Заглушить боль в нутре можно только винцом. Другого эликсира еще не придумали. Бросить бы все к черту и куда глаза глядят. Кабы не внуки, убежал бы. Они ждут деда. Вот купил им леденцов. Угощайся, — протянул он сначала мне на ладони липкие леденцы вперемешку с табаком, а потом Вовке, но он отвел руку назад.

— Спасибо. Я тут по делу спешу, извини, — пытался я как‑то прервать этот разговор.

— Да брось ты!.. Пойдем по сто фронтовых тяпнем. Закусим холодцом. Могу достать и тебе холодца! Сколько хошь? Ну?.. Кореш работает вон в том киоске. Зайдем к нему. Вот там все и объясню… Когда тяпнешь, все ясно. Пойдем!

Семен ухватил меня за руку и потянул за собой. Я ступил решительно, оторвался от него, облегченно вздохнув. Больше до меня не долетали сивушные пары. Вовка помогал мне оторваться, тянул за другую руку.

— Тоже мне, интеллигенция, — послышалось мне с издевкой вдогонку. — И отпрыск такой же…

Я никак не мог понять, когда успел Чайкун пристраститься к водке. Раньше видел его всегда подтянутым, даже модником, любившим каждый день менять галстуки.

«Что случилось с ним? — думал я по дороге. — Может, его работа на рынке или кореш споил? А может, довела жена, побывавшая в психиатрической больнице?»

На душе стало мутно, чувствовал только маленькую Вовкину руку и крепче ее сжимал. Одни мне уступали дорогу, другие толкали, не моргнув глазом, и не извинялись.

Я поднял глаза, когда чуть не столкнулся с шедшим мне навстречу мужчиной. Прямо на меня налетел Виталий Рыжих, мой бывший сосед по квартире, с тяжелой хозяйственной сумкой в руках. На его лице стало еще больше рыжих веснушек, а виски и брови, как мне показалось, стали кирпичного цвета. Фамилия прямо‑таки запечатлелась на его внешности. Много ему приходилось выслушивать из‑за этого совпадения всякого рода сравнений, острот, но он, никогда не унывающий, не обижался и это спасало его. Все разговоры он пропускал мимо ушей и от того они как бы обходили его стороной.

— Сколько лет, сколько зим, — как всегда с улыбкой начал Рыжих. — Вот, был на рынке. Битый час стоял на морозе за мандаринами. Не досталось… Пропади они пропадом, можно жить и без них! Вот, нагрузился картошкой.

— Померзнет, — пришлось промолвить, чтобы не разойтись молча после встречи с Чайкуном.

— Да нет. Я на трамвае. Ну, а как ты? Отделом закручиваешь?

— Да что‑то вроде этого…

— А я все сметы пересчитываю, урезаю, согласовываю, визирую, возвращаю. Малец твой? Похож. Сидел бы дома и учил уроки, чем на улице мерзнуть. Ну, заходи, если что…

После этих слов Рыжих заторопился со своей тяжелой сумкой. Он и ранее, при любой встрече, всегда мне говорил это свое — «заходи». Оно стало у него обязательным в завершении любого разговора. Чего‑то бы не хватало в нем без этого слова, как карты в колоде. Я ему ничего не ответил, зная, что его приглашение ни к чему не обязывает. И Рыжих отлично знал, что я к нему не заходил и не пойду и от этого мне стало еще больше не по себе.

Я торопился к снежной горке, хотя пора уже было снова садиться за стол, но в этот день везло на встречи. Почти у самого переезда я столкнулся с бывшим студен- том–заочником юридического факультета. Я тоже тогда учился в юридической школе и мы даже иногда обменива

лись конспектами. После окончания института у него все складывалось так, что ему все завидовали. Он сразу пошел работать помощником прокурора. Давно я его не видел, но говорить с ним в таком настроении не хотелось и я думал, как бы мне его обойти. Еще не поздоровавшись со мною, он сразу же достал из кармана папиросы и протянул мне вместо приветствия. Всем своим видом я давал ему понять, что тороплюсь и не намерен с ним задерживаться.

— Не приучился? — спросил Игорь, не замечая Вовку и моей сдержанности. — Это хорошо. А я вот не могу без курева.

Небритое его лицо покрылось большими темными пятнами с синими оттенками по краям, а посередине продолговатой картофелиной выделялся красный нос. Игорь часто затягивался и старался не дышать на меня, закрывая то и дело рот рваной перчаткой. Руку от рта он почти не убирал. Выглядело это по–смешному. Уж слишком деликатно собеседник заботился обо мне, чтобы не обдать запахами, которые прорывались изо рта.

Я отослал Вовку к снежной горке, обещая подойти к нему не задерживаясь. Меня все больше раздражало в собеседнике то, что он беспричинно улыбался, старательно закрывая рот, очевидно, полагая, что я не замечаю этого. Табачный дым забивал в какой‑то мере запахи и получался букет, от которого, наверное, пропадала бы моль.

— Торопишься? — поинтересовался я с надеждой на то, что он быстрее уйдет с дороги.

— Куда мне торопиться? Уволился. Подыскиваю работу. Все шло о’ кей, а потом… В общем, нашелся один тип, который подсматривал в замочную скважину и записывал в свой талмуд каждый мой шаг, а потом все преподнес начальству на блюдечке с каемочкой. Хороши людишки? А?.. Как в пьесе Островского.

Игорь еще что‑то говорил, но я плохо его слушал. Можно было понять, что уволили его за какие‑то нарушения и пьянство. Но он зачем‑то распинался передо мною, пытаясь доказать, что нарушений не допускал, а пил культурно, как и все.

— Закон пить не запрещает. Следовательно, закона я не нарушаю. За обедом рюмку пропускаю, как французы вино. Все культурно. За что увольнять?

Какому‑то дружку давал машину для поездки на Кубань. Спидометр накрутил больше полутора тысяч кило

метров и теперь его обвиняют чуть ли не в преступлении.

— Человек просил. Ты бы отказал? — спрашивал он меня. — А теперь мне говорят: «Мало, что тебя просили, ты не должен был нарушать». Все правильно. Законы я знаю. В них не написано, что прокурор не человек.

Игорь, видимо, решил выговориться, но я ему не сочувствовал.

— Привезли несколько бочек домашнего вина, разделили… Винцо, я скажу тебе — во! — показал он большой палец.

— Извини, я пошел. Меня ждет Вовка.

— Я провожу.

— Спасибо, не надо. Я спешу.

— Нет, ты только подумай, — не отставал Игорь, — какой гусь. Я ему машину, а он мне такую свинью подложил. Вино вместе пили, и вот — на тебе на закуску…

Игорь бросил окурок, но тут же спохватился и закрыл рот замусоленной перчаткой, как будто у него болели зубы.

— Будь здоров. Извини, спешу…

— Понимаю. Да… Хотел у тебя подстрелить червонец. Чуть было не забыл. А?

Все это было заранее им обдумано, но плохо разыграно. Я видел глуповатую улыбку на его лице и стремление показать, что эта мысль пришла ему в голову неожиданно.

Я показал ему двадцать пять рублей. Меньше у меня не было. Пожал плечами и уже шагнул от него.

— Это мы сейчас, — выхватил он у меня из рук деньги и побежал к киоскам. Мне ничего не оставалось, как ждать его.

— Вот, получи сдачу. Я тебе отдам. Сейчас у меня кризис. В карманах пусто, а душа требует. Нервы натянуты, как струна. А пропустишь стаканчик–другой красненького, стимулятора бодрости, шарики сразу вращаются быстрее и жизнь становится не такой уж кислой. Скажу больше — хочется жить.

Я заметил, что руки у него дрожали. Он меня уже не слушал. Я ему больше был не нужен. Он искал что‑то глазами по сторонам.

— Я отдам, — сказал он еще раз и, отходя, добавил: — Рассчитаюсь, как в английском банке!

* * *
На квартиру я вернулся поздно, нарушив обычный распорядок. И хотя надо было приниматься за педаго–гику, я ходил по комнате и никак не мог сесть за стол.

Из кухни до меня доносился тихий разговор хозяйки с Вовкой. Я пошел к ним в надежде на то, что мое настроение поправится за разговором с ними. Рассудительная, деловая хозяйка, работавшая товароведом, только и заботилась о том, чтобы сын хорошо учился в школе.

Вовка пил ситро и закусывал черным хлебом. Его любимое блюдо, — объяснила мать. Я с интересом смотрел на него, завидуя его аппетиту. Он понял мое удивление и сказал:

— Вкусно!

Беседа с Вовкой на кухне не получилась. Мать начала торопить его садиться за уроки, а когда он стал затягивать свое пребывание за столом, она напомнила ему, что надо слушать маму и папу. Вовка не переносил этих разговоров, дерзил.

— Я все уроки сделал.

— Ты еще задачку не решил и не читал.

— Нет, читал.

— Отец, — позвала мать. — Почему ты не смотришь за ним?

— Как не смотрю, — появился он сразу же с ремнем и стал за спиной Вовки. — Я ему говорил — учи уроки.

У отца, как я заметил, поблескивали глаза. Видно, он уже пропустил не одну рюмку самогонки собственного приготовления. Об этой привычке отца Вовка знал, потому что после этого у него прорывался воспитательный зуд с применением ремня. А так обычно отец молчал или вел со мною неторопливый разговор о выпивках, оправдываясь, что пьет он в меру, только дома, деньги на водку не транжирит, семью не разоряет.

— Я не какой‑нибудь выпивоха, под забором не валяюсь. Я дома после работы перед ужином пропущу шкалик и точка.

— Шкалик?.. — с ехидцей подхватил Вовка и почему‑то нарочито громко и неестественно закатился смехом. — Шкалик–бухарик…

— Замолчи, зараза. Ну, что с ним делать?.. Ты лучше слушай училку на уроках и не вмешивайся в разговор старших, — пригрозил отец ему ремнем.

«Зараза» поразила меня. Не будь за столом Вовки, я непременно бы отчитал отца. Но оставалось только укоризненно посмотреть на воспитателя. Он, кажется, понял меня, потому что на его сконфуженном лице мелькнула

улыбка, непонятно что означавшая, и он опустил ремень под стод.

Его посеревшее лицо с прилипшей к низкому лбу прядью слипшихся волос поражало в этот момент своей тупостью.

— Я бы в учителя, Алексей Иванович, ни за что не пошел, — сказал хозяин.

— Это почему же?

— В школе с чертенятами никакой справы нету. Возьмите нашего… Что с него будет?

— Пойдем, Вовочка, пойдем, — уводила мать в другую комнату сына, услышав рассуждения мужа.

Вовка неохотно встал и под конвоем отца шел в. комнату, где стоял его письменный стол.

— Читай задачку, — ласково предложила мать, подсовывая ему поближе учебник. Вовка молчал. Мать сама начала читать условия задачи. Вовка думал о чем‑то другом, смотрел в окно, закатывал глаза к потолку, когда мать рассуждала:

— Значит, так: сорок отнять семнадцать… Сколько будет?

Вовка долго молчал. Мать торопила его.

— Двадцать, — ответил он, продолжая смотреть в окно.

— Издеваешься? — угрожающе спросил отец.

— Вовочка, читай задачку, — ласково просила мать.

— Не буду.

— Не купим елку, — сказал отец.

Сын недоверчиво засопел, ноздри его раздувались гневно.

— Будешь хорошо учиться, пойдем во дворец культуры.

— А что там делать? — спросил Вовка и перестал сопеть.

— Ты что? Тогда не возьму на елку.

— Не надо. Мне там не интересно.

— Читай.

— Не буду.

Послышались шлепки ремнем. Вовка хныкал, а потом стал вызывающе громко смеяться, называя отца академи- ком–бухариком. Мать опять начала упрашивать сына учить уроки. Он сидел за столом и долго шмыгал носом.

— Назови времена глаголов, — просила мать, когда с задачкой было покончено. — Ну, какие?

— Сказуемое и подлежащее…

— Да нет же, — с раздражением прервала она Вовку.

— Там написано так.

— Учил? И ничего не понял? — громко спросил отец.

Вовка молчал. Еще некоторое время он сидел за столом.

Отец и мать громко совещались на кухне. Они спорили, как поступить с сыном. Вовка все слышал. До меня тоже кое‑что долетало.

— Он же видит, как ты каждый день пьешь, а потом начинаешь воспитывать его ремнем. Он все понимает. Горе мне с вами, — притихла надолго хозяйка, наверное, со слезами на глазах;

— Пора спать. Кому‑то завтра рано вставать, — заглядывая ко мне в комнату, сказал Вовка.

— Вов, пойдем ноги мыть, — позвала мать.

Вовка пошел не сразу. Отец сопровождал его с ремнем.

— Ну, бей, бей.., — говорил Вовка. Он повернул снова ко мне и пожаловался, что его бьют, гулять не пускают, лыжи не покупают. Очень просил взять его завтра на прогулку.

Я обещал ему пойти сразу к нашей горке, другой дорогой, чтобы нам никто не встретился.

— И никто не помешает?

— Никто. Обещаю.

-— Ура! — закричал Вовка. — А его не возьмем, — уже шепотом добавил он, подойдя поближе ко мне.

— Кого?

— Его. С ремнем…

Вовка поставил меня в довольно затруднительное положение. Что ему сказать? Как реагировать на его слова? Под дверью стоял отец. Ситуация была довольно сложной. В учебнике по педагогике ответа я не находил.

Обрадованный моим обещанием Вовка побежал в ванную. Мать мыла ему ноги и упрашивала учить уроки, а он ей говорил, что все уроки выучит и пойдет со мною гулять.

Я прикрыл плотнее дверь и ждал, пока все улягутся и в квартире воцарится тишина.

Для того, чтобы выполнить намеченную программу, мне предстояло проштудировать еще несколько глав по педагогике. Однако работать учителем мне не пришлось. Судьба распорядилась по–иному, забросив меня туда, где я закончил войну, на долгие годы.

3

Г оды словно промелькнули…

После возвращения из Германии последовало настойчивое приглашение поехать на работу в Калининград, бывший Кёнигсберг. Я просил дать мне отдышаться, однако меня уверяли, что лучшего места для отдыха, чем Калининградское курортное взморье, не найти. Даже расписывали уникальную Курскую косу, протянувшуюся узкой длинной лентой, отделявшей залив от моря, песчаные пляжи, к которым примыкают янтарные сосны и другие красоты этого края.

Для меня же этот переезд означал возвращение в Германию, порядочно приевшуюся за те долгие годы. Мне хотелось побыть дома.

Уговоры продолжались. Один из беседовавших со мной, видимо, любйтель рыбалки и охоты сказал, что залив богат рыбой, а на косе много дичи.

— Вот только обком партии наложил запрет на посещение косы. Даже туристам нужно истребовать разрешение, чтобы пройти по ней. Но думаю, вы найдете общий язык. Кому, как не вам, работать в Восточной Пруссии…

Уговорили. К тому же у меня не складывались отношения с тульским начальником — Полубинским, коньюнктур- щиком, с которым я работать не мог. В бытность Шеле- пина и Семичастного он нос держал по ветру, комплектовал руководящий состав только из комсомольских работников, претендовавших сразу на высокие должности, разгоняя и увольняя неугодных ему оперативников.

— Ты попал в тираж, — объявил он мне на первой же беседе. — Тебе уже за сорок.

— Что же я, лотерейный билет? Никому не нужная бумажка?

— У тебя с фронтовыми наберется на пенсию.

Разговор прервал телефонный звонок.

— Та ничего особенного, — отвечал Полубинский, откинувшись на спинку кресла с телефонной трубкой в руке.

— Отвоевался солдатик. Ха, ха, ха… Привезли в цинковом гробу. Много шума из ничего. Все будет в ажуре. На всякий случай пошлю наряд.

Я не мог больше слушать этот разговор. Видимо, у кого- то в обкоме вызвали беспокойство предстоящие похороны откуда‑то привезенного погибшего солдата. Вышел.

* * *
…Случилось неожиданное. Комитет госбезопасности возглавил Ю. В. Андропов. Нас, сорокалетних «стариков», оставили в покое. Полубинский стал слащаво заигрывать с теми, кому он объявил об увольнении, и запел по–другому, но оставаться с ним я не мог.

…Вскоре после переезда в Калининград, меня на беседу пригласил секретарь обкома, Коновалов Николай Семенович. В просторном, темноватом кабинете сидел за большим столом в белой рубашке при галстуке пожилой мужчина. Он не встал и не вышел мне навстречу, как это было везде в подобных случаях. По его жесту рукой я уселся в мягкое кресло. Беседа началась с рассказа о работе в ЦК партии и как его направили в Калининград. Потом он заговорил о бывшей Восточной Пруссии и проблемах обустройства Калининградской области, которые придется решать. Область была заселена переселенцами из России и Украины, однако долго они не задерживались. Как только осложнялась международная обстановка, особенно в Германии, сразу же ощущался заметный отток населения: контейнеры на железных дорогах разбирали нарасхват, бросали все и уезжали.

— Немцы здесь сидели столетия, постоянно угрожая Руси, но не знали, на чем сидят. Мы тут нашли нефть, добываем янтарь. Они загалдели о старинном Кенигсбергском университете, в котором преподавал Кант. Там мы открыли университет, восстановили зоопарк, отстраиваем разрушенный город.

Мне пришлось сказать, что Калининград все же производит впечатление запущенного города. Особенно бросается в глаза неухоженность района, застроенного особняками, коттеджами.

— Что вы хотите… Мы здесь еще и тридцати лет нет, — не совсем понравилось Коновалову мое замечание. — Когда я работал в ЦК, мне приходилось бывать с проверками в Туле. Старинный город с Кремлем, а как запущен. Я не видел нигде ничего подобного. А что там за магазины? Какие‑то забегаловки. Я стыдил тульских товарищей. А посмотри у нас… Одни «Дары моря» чего стоят, «Янтарь»… На диво всему миру.

Да, это были хорошие магазины, заваленные свежей рыбой и янтарными изделиями. Такими магазинами можно было гордиться. Коновалов спросил меня о работе. Оживился, когда я сказал, что воевал в Восточной Пруссии,

награжден медалью «За взятие Кенигсберга», пришлось работать много лет в Германии, в разведке.

— Поэтому и направили к нам. Кого же еще…

— Наверное. Дети посмотрели на дома с черепичными крышами и сказали: «Снова приехали в Германию».

— Нет, нет, — улыбнулся Николай Семенович. — В'наш Калининград. У нас тут агентура, безусловно, есть. Но вот что‑то разоблачений нет. Не может быть, чтобы немцы не засылали к нам агентов. Они спят и видят Кенигсберг и Восточную Пруссию. Здесь же короновались в замке прусские короли, отсюда совершали набеги на славян. А это славянские земли! От того замка остался только фундамент, а Пруссии больше нет.

Западные немцы, восточно–прусские землячества в ФРГ, постоянно напоминали о себе калининградским властям. Слали письма «бургомистру Кенигсберга» по самым различным вопросам. Требовали справки о работе, запрашивали сведения о родственниках, об оставленном имуществе и захоронениях. Не получив ответа, совершали нелегальные набеги из Литвы, раскапывали свои тайники, оставленные при выселении из Восточной Прусии, забирали посуду и другую утварь.

Немало приходилось заниматься проверкой сообщений о местонахождении янтарной комнаты. Приходили письма от бывших наших военнопленных из Польши, Г ермании, Австрии и даже Австралии, в которых авторы описывали, как очевидцы, где она зарыта немцами при отступлении, и даже прилагали схемы, как ее можно найти.

Один из авторов, поляк, утверждал, что ящики с янтарной комнатой закопаны в траншеях на вилле Коха. Виллу нашли. Там размещался детский сад, а двор, где в войну были траншеи, засажен фруктовыми деревьями. Никаких следов войны в окружении виллы не было. Да и сама вилла уцелела неповрежденной. Тем не менее решили проверить. Прокопанные шурфы ничего не дали. Другой автор писал, что может показать на месте, около королевского замка, где он засыпал ящики с янтарной комнатой. Его пригласили в Калининград. Я с ним поехал на место. Увы, он не смог указать, где стоял замок. Из‑под земли выглядывал только угол его фундамента, и он растерянно разводил руками.

Николай Семенович выслушал это с интересом и предложил активно искать комнату.

— Она где‑то здесь, — сказал Коновалов, —Не могли ее увезти отсюда немцы в суматохе.

Я тоже склонялся к этому, так как в то время немцам, конечно, было не до янтарной комнаты, да и крепость Кенигсберг они не собирались сдавать.

Начальник оборонявшейся крепости генерал Ляш 4 апреля 1945 года в обращении по радио к войскам гарнизона и населению Кенигсберга уверял:

«Для того, чтобы рассчитывать на успех штурма, русские должны будут стянуть огромное количество войск, штурмовой техники и артиллерии. Слава богу, они практически не в состоянии этого сделать».

А 9 апреля вечером Ляш заявил:

«Это невероятно! Сверхъестественно. Мы оглохли и ослепли от вашего огня. Мы чуть не сошли с ума. Такого никто не выдержит…»

В Кенигсберге осталась одна–единственная местная немка, женщина средних лет, бухгалтер жилищной конторы, не пожелавшая выехать из своего родного города в Германию. Мне приходилось с ней встречаться и беседовать. Хотелось понять ее, почему она так поступила. У нее были родственники в Западной Германии, однако ехать туда она не собиралась. Она хорошо, даже без акцента, говорила по–русски, была довольна жизнью. Ее никто не притеснял. Наоборот, сослуживцы относились к ней с большим уважением, как к какому‑то уникальному явлению всего Калининграда. Я об этом тоже поведал Николаю Семеновичу.

Прощаясь, он даже рассказал мне анекдот, который, видимо, по его намекам, я должен был передать Палкину, моему начальнику.

«Встретились двое. Разговорились. — Чем занимаешься? — Работаю. — Где? — В научно–исследовательском институте. — Что же ты там делаешь? — Как что? Занимаюсь новым направлением в науке. — Но, позволь… — усомнился собеседник, зная своего знакомого… — Понимаю… Я тебе поясню и ты все поймешь. Толкать вперед науку я не могу. Г олова не начинена соответствующим материалом. Назад толкать науку невозможно, сам понимаешь. Мне остается толкать ее в бок. Что я и делаю».

Николай Семенович тихо, с хрипотцой рассмеялся, но глаза его оставались бесцветными.

В Управлении меня поджидал Палкин. Он поинтере–совался, о чем шел разговор у секретаря обкома. Я рассказал и он облегченно вздохнул.

На другой день Коновалов срочно вызвал Палкина к себе. «Наверное, что‑то случилось», — подумал я. Алексей Петрович, как всегда, нервничал. Ему не хотелось к нему идти, но послать кого‑то вместо себя в этот раз он не мог. Иногда он направлял Ломакова Виктора Алексеевича, своего зама или меня, сославшись на болезнь или неотложные дела.

— Вы знаете, что дом залило водой? — спросил его Коновалов, как потом рассказывал мне расстроенный Алексей Петрович.

Палкин ответил, что ему ничего не известно. Коновалов отчитал его за то, что он ничего не знает, что творится в городе.

— Что же это за контрразведка? — возмущался он. — Построили новый дом и перед заселением кто‑то с верхних этажей затопил все квартиры подъезда. Весь город знает, а вы не знаете. Как прикажете это понимать?

Палкин пытался объяснить, что это не дело контрразведки. Строители должны нести ответственность или же те, кто принимал дом. Коновалов настаивал на своем: «Должны знать». Приказал расследовать, квалифицировав чью‑то халатность или безответственность вредительством.

— И про собаку не знаете?

— Нет, — ответил Палкин. — Что за собака?

— Это я у вас должен спросить. Что же это за служба, ничего не знает, — сокрушался Николай Семенович.

Оказывается, в его приемную позвонил с вокзала какой‑то полковник, направлявшийся в отпуск. Полковника с собакой не пускала в вагон проводница. Жена с собакой стояла у вагона, а полковник побежал звонить секретарю обкома, так как ни бригадир поезда, ни дежурный по вокзалу не могли разрешить этот инцидент. Из‑за этого даже задержали отправление поезда.

— Расследовать и доложить, — приказал Коновалов. — На железной дороге должен быть порядок. Нарушение графика движения поездов — это тоже вредительство. А вы не знаете…

Алексей Петрович принял указание к исполнению, однако посмел заметить, что у нас нет вагонов для перевозки собак, как это принято в других странах. Однако Николай Семенович это весьма существенное разъяснение не принял во внимание.

Когда пришло время для докладов о «вредительстве» в доме и о собаке, Палкин позвонил Коновалову, однако, тот его не принял, а на следующий день пожелал заслушать меня по результатам расследования.

Алексей Петрович сидел за столом сам не свой. Даже попросил у меня закурить.

— Иди, тебя приглашает. Доложишь, что виноваты строители и железная дорога. Вот тебе справка, тут все написано.

По неизвестным мне причинам Палкина он не терпел. Целый год он не вручал • ему какую‑то медаль, которой был награжден Алексей Петрович. В Комитете знали об этом, однако никто не решался позвонить Коновалову и напомнить, почему он задерживает у себя награду.

Николай Семенович принял меня без задержки, как только доложила ему секретарша. Мне показалось, что он побледнел, говорил с хрипотцой, тихо. Может, ему не здоровилось? Никаких замечаний от него я не услышал, кроме того, что контрразведке надо знать все.

Я попытался ему объяснить, чем занимается контрразведка в закрытой для иностранцев пограничной области, по соседству с Польшей, о контакте с контрразведкой Ольштинского воеводства, рассказал об имеющихся материалах в отделе, над которыми работаем. Он не знал о задержании лодки с супружеской немецкой парой из ГДР в нейтральных водах балтийского побережья и передаче их властям ГДР.

Николай Семенович запомнил, что я работал в разведке и, наверное, это обстоятельство заставляло его несколько по–другому, чем к Палкину, относиться ко мне.

— Значит, разведчик… Как‑нибудь на досуге потолкуем.

— Не возражаю.

— Расскажешь, как там немцы… Надеюсь, вы имели на той стороне своих людей?

— Имели.

— Русские прусских всегда бивали, русские в Берлине бывали, — многозначительно заметил Николай Семенович.

Иногда, минуя начальника Управления, он звонил мне напрямую и требовал доложить, почему кого‑то пускаем или не выпускаем из закрытой области? Он все хотел знать и чтобы все делалось только с его разрешения или санкции…

Не уступал ему и Ломаков, умевший убедительными

доводами отстоять свою точку зрения. Он его тоже часто приглашал с докладами и относился к нему с уважением.

4

Рассказывать Коновалову, «как там немцы…», пришлось только однажды. Меня не пускали на Курскую косу в воскресенье. Машина стояла у шлагбаума, милиционер рассматривал мое удостоверение. Вдруг подъехал на «Волге» Николай Семенович, милиционер поспешил поднять шлагбаум. Он велел пропустить меня, предупредив, чтобы я ехал за ним. Мы долго с ним гуляли в лесу. Рядом плескалось прохладное море, а по другую сторону — залив.

— Так, как там немцы, Алексей Иванович? — напомнил мне Николай Семенович.

«Поэт Федор Иванович Тютчев, — хотел я начать со вступления, — в письме из Мюнхена, где он служил в Русской миссии, в феврале 1846 года писал домой: «Недавно я получил значок за пятнадцать лет жизни — и каких лет.' — Но уж раз мне суждено было их пережить — примирился с жизнью и со значком — каковы бы они ни были. Кабы только можно было знать…»

Я примерно то же мог сказать. За десять лет службы в Г ермании, за десять лет жизни, получил значок. Если бы можно было это забыть… Если бы не давали значка, нечего было бы вспоминать. Хорошо, что человеческая память способна многое забывать. На этом можно было бы и закончить, но Коновалов ждал. — После войны, — рассказывал я Николаю Семеновичу, — которую закончил на Эльбе, в небольшом городке — Бург близ Магдебурга, дивизия возвращалась в древний Полоцк и я вместе с ней покинул Германию и не думал, что мне придется возвращаться. Однако, после окончания факультета иностранного языка пединститута и специальной Высшей школы, готовившей разведчиков, я снова оказался в Восточной Германии, ставшей к тому времени Германской Демократической Республикой. Прибыл, когда еще можно было трамваем или автобусом проехать в Западный Берлин без всяких пропусков. Нередко я ходил пешком через Бранденбургские ворота в Тиргартен мимо сожженного и разрушенного рейхстага, встречаясь там с нужными службе людьми. Таких людей разведка постоянно ищет. Далеко не все подходят ей и далеко не все идут с ней на

сотрудничество. Нелегкая и неблагодарная эта работа с подстерегающими опасностями и неудачами, особенно на первой стадии ее освоения. Но когда в нее втягиваешься с полным напряжением духовных и физических сил, то уже как будто и не мыслишь себя на другом поприще. Наверное так думает парашютист, привыкая к своей профессии, полной трагических случайностей. Правда, парашютист с облегчением приземляется на своем поле, разведчик же рискует приземлиться на чужом поле, за решеткой.

Чтобы добраться до цели, найти человека, который бы давал нужную информацию, разведчик всегда находится в поиске, перелопачивает множество «объектов», пока не найдет, на ком остановиться.

С одним из таких «объектов» нашей заинтересованности, вытекающей из поставленной перед службой задачей, был проживающий в провинции Мекленбург учитель, я и поехал к нему, чтобы познакомиться с ним. Идти домой я не решался, можно было получить от ворот поворот с первого шага и загубить проделаннук^работу, поэтому надо было где‑то встретиться «случайно», не вспугнув его, установить с ним отношения, которые бы позволяли перевести их на деловой контакт. Для этого необходима была основа обоюдной заинтересованности в таком знакомстве, вплоть до каких‑то общих интересов, не исключая увлечение филателией, рыбалкой или чем‑то другим.

Подступиться к герру учителю немецкого языка и литературы, которому было за шестьдесят, было не так‑то просто.

Приехав в один из небольших городов округа Нойбран- дербург, что севернее Берлина, я сразу почувствовал не совсем понятный мне диалект, на котором говорили местные жители. Это обстоятельство как раз я и избрал одним из предлогов знакомства с учителем.

Я предполагал обратиться к нему за помощью в освоении местного наречия, поскольку предстояла продолжительная работа в Мекленбурге. И мне крайне это нужно было. Оставалось определиться с местом, где можно познакомиться по задуманному мною плану. Дом учителя отпадал, место работы — школа тоже не подходила. Вступать с ним в разговор на улице в городе совсем никуда не годилось. Один его строгий вид, каким он мне представлялся, заставил искать что‑то другое. Кафе, пивные и рестораны он не посещал. Солидный немец, надменно посматрива

ющий на все, что проповедовала новая власть, предостерегал меня.

После работы в определенные часы он отправлялся на вечернюю прогулку в парк. Парк был не такой большой и я остановился на нем, в надежде встретиться там. Однако мои вынужденные долгие прогулки несколько дней подряд разочаровали меня. Учителя я не встречал, но зато основательно исследовал парк, побывал на его главной исторической достопримечательности — высоком холме, где была похоронена герцогиня. Под куполом ротонды — белокаменное надгробие, — лежавшая на постаменте женщина. Старинная скульптура, изваяние итальянской школы, казалась мне выдающимся творением художника. Лицо и фигура выражали скорбь и, наверное, никого ке оставляли равнодушным, это работа талантливого мастера. Я долго не' мог отрешиться от холодного мрамора, от запечатленного в нем бытия смертных.

От этого памятника тянулась заросшая по обе стороны высокими кустами аллея, уводившая в примыкающий лесной массив. По ней я и пошел. Уже где‑то на середине из кустов неожиданно выбежала навстречу мне черная овчарка и остановилась передо мною, в трех–четырех метрах, навострив уши. Я тоже остановился, полагая, что она побежит дальше по аллее, минуя меня. Впереди и позади не было ни души. Солнце уже скатилось за макушки деревьев, чувствовалось приближение вечерней прохлады в зарослях.

Похоже было на то, что овчарка меня сторожила, наблюдая за малейшими моими движениями. Не знаю сколько это продолжалось и как долго я должен был оставаться в таком положении. В заднем кармане брюк лежал пистолет и я на всякий случай, прежде чем шагнуть вперед, решил достать его, незаметно, как мне казалось, отводил руку назад. Овчарка тут же насторожилась и готова была к прыжку. Пришлось отказаться от этого намерения и выжидать пока уступит она мне дорогу. Собака, видимо, почувствовала мою робость перед ней, мою нерешительность, хотя я и пытался не показать этого.

Я не знал, что и как нужно было ей сказать на немецком, чтобы она ушла с дороги. Мне показались эти минуты слишком долгими, а агрессивность овчарок, насмотревшись фильмов, когда немцы с ними преследовали партизан и как они рвались по следу уходивших, живо представились в эти минуты. Все это сдерживало меня от решительных

шагов. Я оказался в положении японца, исповедующего «Дзэн», если пошевелиться при самой большой неожиданности — это и будет «Дзэн». А я не мог даже что‑то сказать.

Наконец вдали показался мужчина, шедший довольно медленно по аллее мне навстречу. По мере его приближения, я увидел у него в руках поводок. Значит, хозяин собаки, но он не торопился ее окликнуть. Подойдя поближе, он увидел эту немую сцену, что‑то сказал овчарке и она отпустила меня, пробежав совсем рядом. Я все еще стоял на месте и хотел высказать ему свое неудовольствие.

— Guten Abend, — поздоровался он со мной. И тут же сказал, что она бы не тронула меня. Просто ждала его, чтобы услышать от него как ей поступить.

— Так обучена, — промолвил пожилой подтянутый герр.

Мне все же хотелось выговорить ему, чтобы он не

отпускал от себя так далеко собаку.

— Как же должен в таких случаях поступать ее пленник? Ждать, пока подойдет хозяин?

— Не останавливаться, не показывать вида, что вы ее боитесь.

Передо мной стоял высокий немец, худощавый с впалыми щеками и с впалым животом, редкие седые волосы с прямым пробором были гладко зачесаны назад. Все совпадало с моим представлением об учителе. Упускать такой момент было нельзя, хотя я еще сомневался, тот ли это человек, которого я искал. Он, конечно, понял, что имеет дело с иностранцем, а точнее с русским. От этого было никуда не уйти с моим произношением.

— Да, но вы поймите положение человека, который на безлюдной аллее встречается с таким грозным зверем и не знает, что сказать. Не навредил бы я себе, если бы заговорил?..

— Пойдемте со мною и вы убедитесь какая умница Сузи.

Я согласился. Мы шли по аллее, овчарки не было. Потом она вернулась, меня не тронула, но все время была начеку, следила за каждым моим движением. Вышли из парка. Я извинился за свое произношение и сказал, что с трудом понимаю наречие сюсюкающих мекленбуржцев.

— Так же как моя дочь украинцев.

— Она знает русский?

— Преподает в школе.

— Учительница?

— Да. У нее нет практики разговорной речи на русском. Довольно трудном…

— Мне тоже не достает практики.

— Вы говорите ziemlich gut deutsch, aber wie Ausländer { Вы довольно хорошо говорите по-немецки, но как иностранец.}

С тех пор я навсегда запомнил слово ziemlich , которое

почему‑то отсутствовало до этого момента в моем словарном запасе. Я не согласился с его оценкой моего немецкого, сказал, что мне далеко до этого и хотел бы брать уроки.

Немец подумал и промолвил, что аналогичное желание и у его дочери, поэтому можно скооперироваться.

Мне как раз это и нужно было. Так мы дошли до дома, где он жил. Овчарка сама открыла калитку и сразу же от нас убежала.

— Эрнст Моритц, учитель, — прощаясь, представился он мне.

Я ему сказал, что работаю в советской военной администрации. Занимаюсь вопросами, связанными с поддержанием контактов с местными властями и населением.

— Вы военный? — последовал неожиданный для меня вопрос.

— Да, майор Воронов, — назвал я свой псевдоним.

Учитель сразу как‑то подтянулся, чуть ли не щелкнул

каблуками и вытянулся в струнку. Настоящий немец. Видимо он был рядовым или унтер–офицером. Знакомство состоялось, но меня не устраивала неопреденная концовка, поэтому я спросил:

— Вы не могли бы согласиться помочь мне в освоении местного диалекта?

Моритц уклонился от прямого ответа, но я заручился согласием навестить его дома в ближайшие дни, сказав, что ни разу не был в немецкой семье, в домашней обстановке.

— Приглашаю вас зайти ко мне в воскресенье в восемнадцать часов и мы обо всем договоримся за чашкой кофе.

На этом мы и расстались. Я позвонил начальнику, что с учителем познакомился.

— По намеченному плану?

— Овчарка помогла.

— Что? — удивился начальник. — Овчарка?..

1 Вы довольно хорошо говорите по–немецки, но как иностранец.

— Да, да, я потом расскажу.

— Ну, ладно, отдыхай.

Я с облегчением вздохнул. Но не надолго. Надо было, готовиться к встрече с учителем в домашней обстановке, что не только осложняло предстоящую беседу, но и могло раскрыть перед домашними, а может и знакомыми связь учителя с советским офицером. Лучше бы этого не делать. В какой‑то мере нарушалась конспиративность начатой работы. А это крайне нежелательно в разведке.

Идти к учителю литературы, размышлял я, надо конечно не только с каким‑то представлением о творчестве Гёте, Шиллера, Гейне, но и что‑то знать о «Песне Гильдебранда» и «Песни Нибелунгов», героическом эпосе, т. н. минензон- гах; рыцарской лирике, литературном течении «Буря и натиск» и кое‑что другое из обширнейшей библиографии. В институте я читал увлекательные приключенческие романы и рассказы Карла Май, знал его краткую биографию, выходца из бедной семьи ткача. Он стал учителем, сидел в тюрьме, редактировал журнал, путешествовал по Азии и Америке. Его пацифистские взгляды, обличение колониализма и порядков пришлись не по вкусу фашистской идеологии и он был предан запрету. Однако книги К. Мая переведены на 26 языков, а тираж его семидесяти томов достиг шестнадцати миллионов экземпляров. Это была моя козырная карта на тот случай, если речь зайдет о литературе. Вместе с этим я намеревался испытать и учителя, его познания в русской литературе и отношение к ней.

В назначенное время, ни минутой раньше, ни минутой позже, я постучал в дверь. Моритц, словно стоял под дверью в ожидании гостя. На пороге я увидел овчарку, сопровождавшую меня в квартире. Хозяин познакомил с женой, пожилой седой немкой, в фартуке, накрывавшей стол, и двумя дочерьми — Ингой, учительницей, и младшей — Тони. Место ее работы я сразу не разобрал. Комната была обставлена удобной мягкой мебелью, пол, натертый мастикой, блестел, но чувствовался неприятный запах, к которому хозяева, видимо, принюхались. Меня усадили в мягкое кресло, в котором я утонул. Справа и слева уселись дочери, а у моих ног улеглась овчарка, положив голову на лапы. Она меня сковывала. Я заметил, что Сузи караулит каждое мое движение, водит глазами, наблюдая за мной. А хозяева словно этого не замечали. Я вынужден был

заметить, что, очевидно, их любимица заприметила меня и прислушивается к каждому моему слову.

После этого учитель позвал овчарку к себе. Она неохотно пошла за ним в соседнюю комнату, где он ее и закрыл. Меня угостили весьма скромным немецким ужином (АЬепс1Ьго1) и черным кофе без сахара и сливок. Белые чашки были массивными, тяжелыми и мне показалось, что в другой посуде кофе был бы совсем безвкусным. Хозяева пили его смакуя, с наслаждением. Инга хорошо владела русским языком, даже многое говорила без акцента. Ей было под тридцать, она была не замужем и по–моему в помощи в освоении русского языка не нуждалась. Правда, в разговоре подыскивала какое‑то русское слово и на это время замолкала, как и я поначалу не всегда находил эквивалент тому, что я хотел сказать на немецком. И тем не менее она проявила ко мне повышенное внимание, ухаживала за мною за столом, занимая разговорами на русском языке о фильмах итальянского и французского производства, что должны были заметить отец, магь, сестра. Несколько располневшая, с короткими крашеными волосами, с выпученными глазами, она все время улыбалась. Я подумал, что ей давно пора замуж. Мне пришлось принять ее предложение о взаимном партнерстве в развитии разговорной речи — она русской, я — немецкой.

Старый Моритц жаловался на то, что пришлось бросить всю мебель и многое другое в Бреслау, где они раньше проживали.

— Поляки отнеслись к нам, немцам, безжалостно при выселении. Мы унесли из дома только то, что уместилось на тачке и в рюкзаках. Шли долго пешком, пока не встретился на подводе советский солдат. Он нас подвез. Мы положили весь наш груз на повозку и километров двадцать пять шли налегке. Поляки ни за что бы так не поступили. Я пристально смотрел ему в лицо. Оно на моих глазах серело, наливалось злобой, презрением к каким‑то полякам. Мне было небезынтересно знать позицию старого немца без маски. Мне очень хотелось ему рассказать о миллионах беженцев у нас в войну и миллионах русских, украинцев, белорусов, которых выселяли немцы при отступлении и отправке рабочей силы в Германию, но пришлось воздержаться от этого^намерения.

Старая немка вздыхала, подсказывала мужу кошмар

ные подробности выселения немцев с территории, отошедшей Польше.

— Теперь вы будете иметь представление о немецком■ужине и как мы живем, — сказал Моритц, —• после изгнания нас поляками.

О литературе и языке речь не заходила. Только Инга перебрасывалась со мной на русском, спрашивала вкусный ли кофе, который она сама приготовила. У меня сложилось мнение, что они имеют весьма смутное представление о наших классиках. Инга мельком упомянула Пушкина, Достоевского, Шолохова, не называя их произведений.

Я не стал разбираться в их познаниях русской литературы, дабы не ставить хозяев в неудобное положение. Да и пришел я с иной целью. Меня интересовали связи Моритца в Западной Германии, особенно одна из них, с тем, чтобы перепроверить имевшуюся на этот счет информацию и определить возможности Моритца в установлении контакта с этой связью.

В эту колею я и перевел без особого труда разговор. Моритцы вспоминали многие родственные связи в ФРГ и ГДР, но то лицо, которое меня интересовало, не называли, несмотря на все мое вынужденное любопытство их родословной. Постепенно раскрывался учитель, не воспринимавший новых порядков в школе и в отношении молодежи. От него требовалось то, что было противно всему его существу, но он затаился. Открывались производственные школы, набирались учителя из квалифицированных специалистов, а он был замешан на тесте старого пруссака.

По мере того, как на лице Моритца сгущалась тень, мне становилась неуютной большая комната, в которой мы сидели за круглым столом.

С развешанных на стене портретов и лиц хозяев, кроме Инги, смотрели чопорные лица с холодными глазами, твердившими, что в ФРГ все лучше: мебель, обувь, пиво, шерсть, овощи, маргарин и шмальц.

— В свое время Гитлер для меня был великим немцем, которому я поклонялся. Он остался бы божеством для нации, если бы не проиграл войну, — вздохнул Моритц.

Инга взглянула на меня, потом осуждающе на отца. Он замолчал. Она как бы извинялась за него.

— Может вам лучше переехать в Западную Германию? — с умыслом сказал я и уставился на Моритца.

О, нет, я останусь здесь, на шее у Ульбрихта, — ошарашил он меня своим ответом.

«Какой бы русский додумался до этого?» — подумалось мне.

— А дядя Карл хочет сюда переехать, — сказала Инга.

Я сразу же уцепился за дядю Карла. Ход разговора

давал мне повод для этого. Хотелось о нем все узнать, но пришлось сдерживать себя, чтобы не навлечь чрезмерной заинтересованности им.

Дядя Карл, двоюродный брат Моритца, владелец небольшой пекарни и собственного магазинчика, в котором он продавал хлеб в Кёльне, после войны работал в одном из федеральных ведомств, находившемся в этом же городе. Он был несколько моложе Моритца. Должность его в том ведомстве была на самой низкой ступеньке не на лестнице, а под лестницей. Он был что‑то вроде рассыльного или посыльного. Все совпадало с тем, что имелось у меня. Важно было выяснить, почему же он хотел переехать на жительство в ГДР. Весьма интригующее обстоятельство, которое неожиданно появилось и следовало учитывать.

* * *
…К нам подошел шофер Коновалова с термосом и чашками.

— Чайку, Николай Семенович.

— Перебил ты, Сашка, на самом интересном месте, но отказываться не будем. Наливай.

Мы уселись на поваленном дереве, пили крепко заваренный, обжигающий чай.

— Значит, дело шло к вербовке, как я понимаю?

— К установлению делового контакта.

— Так, что дальше? — заинтересовался Николай Семенович.

— Дальше… Мне рассказали, что во время одного из массированных налетов англо–американской авиации на Кельн в сорок четвертом или в сорок пятом году все богатство дяди Карла оказалось под обломками разрушенных бомбежкой зданий. От его пекарни и лавки ничего не осталось. Мне в войну не раз приходилось видеть подобную картину. Люди копались в развалинах, надеясь кого‑то спасти, что‑то найти, прислушивались, но под горами кирпича стояла мертвая тишина. Наверное, это же пережил и дядя Карл. Сам он случайно уцелел в ка

ком‑то бомбоубежище, а вся его семья, трое детей и жена, погибли в тот день. Остался он один и едва не умер с голоду. С тех пор он возненавидел англичан и американцев, не скрывал этого в письмах к Моритцам.

Обвинял он и наци в случившемся. Жил мечтой — открыть свою пекарню, в которой сам за пекаря, и лавку — сам за прилавком. Он знал, что в ГДР допускалась частная собственность, государство поощряло конкуренцию мелких предпринимателей с государственными предприятиями. Намеревался приехать к Моритцам, считая, что в ГДР легче открыть свое дело.

Это все, что мне удалось узнать.

Время было позднее, я не стал задерживаться, испросив разрешения навестить Моритцев в ближайшее время, чтобы договориться о взаимном изучении русского языка и мекленбургского диалекта. Учитель отнесся к этому сдержанно, но сказал, что это было бы полезно Инге. Сам он уходил в сторону, передавая меня дочери. Я рассчитывал на него, однако и такой вариант меня устраивал. После того, что я услышал от старого Моритца, предпочтительнее было остановиться на Инге.

Мы с нею встречались поначалу довольно часто и начинали с языка и литературы, а потом уже переходили на интересующие нас темы. У меня был на уме ее дядя Карл, у нее проявлялась все большая заинтересованность мною. Надо было разобраться в ее намерениях, не связана ли она со спецслужбами, не опередила ли нас западногерманская разведка — БНД. Ее увлечение в общем‑то не мешало, а даже способствовало поддержанию с нею контакта, который в перспективе должен был перейти в деловой, нужный нашей разведке. Создавалось довольно щекотливое положение — я не должен был ее от себя отталкивать, но и держать на определенном расстоянии, не допускать ее признания в любви. «Дядя Карл, дядя Карл, — повторял я про себя, — как до тебя добраться?» В голове возникали различные варианты, но тут же отвергались, как сырые, не до конца продуманные. Мне нужно было самому с ним встретиться, посмотреть на него, убедиться в том, что о нем рассказывали, выяснить его возможности добывать разведывательную информацию в ведомстве, где он работал.

В порыве откровенности, когда зашел разговор об эсэсовцах, Инга рассказала, что племянник отца служил в эс–эс, но на Запад не убежал, работает в какой‑то строи–тельной организации города, иногда заходит к ним. Упоминание Ингой племянника–эсэсовца я расценил как сложившиеся между нами доверительные отношения.

— Я могу вас познакомить с ним. Хотите?

— Хочу. — Как же можно отказаться побеседовать с эсэсовцем? — Только скажите, почему он остался в ГДР?

— Его мать, уже старая, ни за что не хочет расставаться со своею виллой. А он единственный сын, наследник.

— Женат?

— Да. Двое детей.

Эсэсовец всплыл неожиданно. Мне хотелось послушать его, но потом я стал опасаться, как бы он не помешал мне, не расстроил наших отношений с Ингой. Я просил ее не рассказывать о наших встречах. Она обещала. Каждый раз прохаживаясь по парку, я стремился не давать ей повод к надеждам на меня. Ее лицо почему‑то всегда было красное, может быть от волнения, и какое‑то жирное от крема и пудры и это удерживало меня от комплиментов, которых она от меня ждала.

— Мне что‑то не верится, что дядя Карл серьезно намеревается переехать в ГДР, — сказал я Инге, когда мы с нею встретились за столом в кафе на окраине города. — Из Восточной зоны бегут на Запад. К нам тоже приходят, но несравнимо меньше. Безработные, отчаявшиеся и прочие…

, — Он же там остался один на старости лет, а здесь вся родня. Ему хочется приехать к нам.

Мы долго с нею обсуждали все плюсы и минусы возможного переезда дяди, пока я не увидел, что она стала догадываться о моей заинтересованности Карлом. Инга вовсе не интересовалась политикой и вопросы безработицы ее нисколько не беспокоили. Занимало ее другое. Она очень любила уютное кафе, сладкие до приторности ликеры и черный кофе. Как‑то незаметно она пристрастилась к курению. Ей нравилось, как за соседними столами за кофе дымили девушки в узких модных штанах, откинув руку с сигаретой назад.

Я советовал ей за рюмкой коньяка, который она смаковала, выходить замуж. Она смотрела на меня такими открытыми томными глазами, что я всегда вынужден был переводить разговор на другую тему. В таких случаях она тут же доставала из сумочки сигареты и закуривала,

чиркая зажигалкой. Я как‑то шутя заметил, что она при этом рискует.

— Целовать курящую женщину, — все равно, что целовать пепельницу.

— , А вы попробуйте…

Инга после этой шутки курить бросила и все чего‑то ждала. Сошлись мы на том, что она, минуя отца, напишет дяде письмо и поинтересуется, можно ли ему позвонить и по какому номеру, намекнув, что хотела бы посоветоваться о смене места жительства. Он должен догадаться о ее намерении переселиться в ФРГ.

Так и сделали. Инга вскоре получила ответное письмо с номером телефона. Можно было позвонить из Западного Берлина и пригласить его на встречу, с возмещением дорожных расходов.

Для того, чтобы осуществилась его мечта, заиметь пекарню и лавку, к ненависти к американцам и бывшим наци, нужны были еще деньги, но главное, пожалуй, это первое, в чем я должен был убедиться, выступая посредником в переговорах с дядей Карлом. Позвонил ему по поручению Инги, которая не смогла приехать в Западный Берлин, но добавил, что она очень хочет с ним встретиться, так как рассчитывает на его помощь в случае бегства на Запад.

Он без восторга принял мой звонок, сказал, чтобы Инга хорошо подумала и выбросила из головы, добавив, что в Кёльне или в другом месте не мед.

— Устроиться на работу беженцам из Восточной зоны тут трудно, а покупать ее никто уже не будет, она уже стара. Таких местных здесь пруд пруди. Передайте ей.

— Приехал? — с нетерпением спросил внимательно слушавший меня Николай Семенович, останавливаясь под большим тенистым деревом, от которого в десятипятнадцати метрах сверкало на солнце холодное море.

— Приезжал в Западный Берлин, как было и задумано, и мы с ним обо всем договорились. Мне показалось, что дядя Карл даже воспрял духом. У него появилась цель в жизни. Потом он мне признался, что мы долго ему морочили голову.

В интересовавшем нас ведомстве, он, сам не зная того, имел доступ к важным документам, они были в его руках. Когда нужно было отнести папку с документами из одного кабинета другому чиновнику, приглашали дядю Карла. Он с папкой под мышкой не спеша, заходил в свою

каморку под лестницей, фотографировал содержимое бумаг, пил кофе и шел дальше в кабинет чиновника, к которому его послали отнести папку. Дядя Карл, как мы его между собою прозвали, настолько привык к этой процедуре, что уже не опасался навлечь на себя подозрения. Да и можно ли было в нем заподозрить агента иностранной разведки? Он сам задавал себе этот вопрос и уверял себя и нас, что никому и в голову такое не придет. А это было уже опасно. Расслабление в разведке или неверный шаг — провалу подобно.

Добытые через него многие документальные материалы позволили нам знать секреты, охраняемые ведомством по охране конституции ФРГ. Мы читали и отчеты этого ведомства о «разоблаченных» советских агентах. Поражались враньем, содержащимся в ведомственных отчетах. Прослеживалось явное стремление к нагнетанию шпиономании и на этой волне укрепления своих позиций и престижа в правительственных кругах ФРГ. Приводились астрономические цифры советской агентуры в ФРГ. Меня поражало и то, что за решеткой оказывались люди, которые никакого отношения к нашей агентуре не имели.

Николай Семенович некоторое время молчал, потом спросил:

— Ну, а немец в деревне на чьей стороне?

— Сельский немец там не сила.

— А все же…

—- Представьте себе — никакого сопротивления организации сельхозкооперативов с их стороны не было. Правда, у них кооперативы трех видов с разной формой хозяйственности и обобществления. К тому же немцы сразу ввели гарантированную оплату труда в кооперативах. Чего у нас не было.

— На Запад бегут?

— Много.

— Ну, ладно, потом расскажешь, пожал он мне руку, словно благодарил за проделанную работу. Но я так и не рассказал ему, почему немцы из ГДР бегут в ФРГ. Последовал приказ переехать с берегов Балтики на черноморское побережье.

5

С наступлением лета, когда палящее солнце подогревало воду Черного моря до восемнадцати–двадцати градусов,

в кабинете все чаще звонил аппарат «ВЧ», шли шифровки о приезде высоких гостей на Черноморское побережье.

Одни останавливались в Сочи на госдачах, другие, приземлившись в Адлере, следовали на машинах дальше в Грузию. Там тоже, в Пицунде, были дачи. Одни предпочитали Сочи, другие Грузию, кому что больше нравилось.

Г ости рангом пониже просили устроить домочадцев в санаториях, в гостиницах, домах отдыха, на турбазах, где‑нибудь, чтобы они позагорали и покупались в море. Так начиналась летняя лихорадка.

На побережье устремлялись десятки тысяч людей поездами, самолетами, на своих автомашинах. Становилось тесно на узкой прибрежной полоске, оседланной «дикарями». А они жарились на солнце, устилали обгоревшими телами неприспособленные пляжи, как морские котики захватывали с раннего утра свободные места и не уступали их до темноты — полезно это было или вредно для здоровья. Из года в год повторялись нашествия на побережье, тесное и не оборудованное для отдыха. Для того, чтобы уменьшить наплыв любителей солнца и морских купаний, дорожники вдоль шоссе справа и слева соорудили заграждения, своего рода коридор, в котором не оставляли мест для столпотворения автомашин. Не удавалось отгородить пологий берег у мелководного залива, защищенного отвесной горой от северных ветров, песчаную пойму пересыхающей речушки у села Лермонтово, ставших любимым местом «дикарей». Их не страшили даже скатывавшиеся с горы камни, когда вокруг дрожала земля от большегрузных автомашин, грохотавших на шоссе.

Проносившиеся над побережьем грозы таили сущее бедствие для поселения «дикарей». Ливни в горах переполняли речушку мутной клокущей лавиной, сметавшей все на своем пути к морю.

Грозная стихия подхватывала как картонные коробки «Запорожцы», «Москвичи» и «Жигули» и вместе с их владельцами несла в морскую пучину.

«Дикари» находили и другие места для поселений, образуя целые колонии палаток, в которых ютились тысячи людей.

Остывая в темноте южных сумерек от дневной жары и суматохи, они собирались у машин и палаток, включали на «полную катушку» транзисторы и магнитофоны

с записями душераздирающей хрипоты Высоцкого, обсуждали, где кто что сказал, услышал, где что‑нибудь достать из продовольствия. Сходились на том, что доставание стало затянувшейся болезнью, однако винили в этом не советскую власть, а касту чиновников в партии и бесчисленных ведомствах, поносили их на чем свет стоит.

Местные власти роптали, ссылаясь на антисанитарию, нехватку продовольствия в близлежащих городах и селах из‑за того, что «дикари» как саранча налетали на магазины и рынки и пожирали все, даже самые залежалые товары. Каждый день в местах скопления возникало какое‑нибудь ЧГТ, особенно с детьми, требовавшее немедленного вмешательства милиции и медицины, чтобы оно не переросло в бунт слепой толпы. Однако вызвать «скорую помощь» можно было только по телефону с погранзастав. Пограничникам это не нравилось, и они неохотно шли на предоставление телефона, да и у местного здравоохранения хватало своих забот — не до «дикарей».

Совершались стихийные набеги, осаждались редкие торговые лавки на колесах с продовольствием, грозно наступала на погранзаставы толпа, требуя предоставить телефоны. Все это знали краевые власти, писали депеши в Москву, просили выделить фонды для увеличивающегося в летнее время населения края вдвое, но Москва… слезам не верит. Все настоятельные просьбы где‑то терялись в многочисленных центральных ведомствах, уходили как вода в песок.

— Алексей Иванович, приезжай, — позвонил мне однажды начальник погранотряда.

— Что случилось?

— Назревает бунт. Сметут «дикари» погранзаставу. Неуправляемая толпа, что разбушевавшаяся стихия.

Я немедленно выехал. Передо мной предстал громадный шатер из разноцветных машин и палаток с его голыми обитателями. Лучше было не показываться у длиннющей очереди к автолавке, чем‑то торговавшей с колес прямо на шоссе. Обозленные «дикари» проклинали на чем свет стоит власти и готовы были растерзать любого, кто посмел бы с ними вступить в разговор и призвать к порядку. Своим одеянием они напоминали островитян далекой Полинезии в набедренных повязках, увидевших вместо подошедшего к берегу фрегата фургон автолавки, которую они готовы были разломать на части.

«Дикари» и «дикие» пляжи находились совсем рядом

с фешенебельным курортом Сочи с несуразной пирамидой роскошного «Дагомыса», предназначенного для приема иностранцев. Своим туда не попасть, не по карману. Да и зачем снимать номер в двух уровнях простому смертному, приехавшему с севера погреться на юге.

Высокий начальник, член ЦК, разыскал меня в тот день на погранзаставе.

— Можно устроить дочь с подругой на туристическую базу в Адлере?

Я объяснил, что довольно трудно. Разгар туристского сезона. Все везде забито. Надо было заблаговременно приобрести путевки.

— Так что же в Сочи нельзя снять номер? Там же гостиницы на каждом шагу. Кто же их занимает?

Пришлось объяснить товарищу, занимавшему важный государственный пост, что поселиться в сочинской гостинице невозможно ни летом, ни зимой. Для него это было открытием, а меня поражала его наивность, жившего внеземными представлениями. Хотелось ему сказать, опуститесь на грешную землю, приезжайте и посмотрите, что творится на побережье.

Проблема неорганизованно отдыхающих на взморье не раз обсуждалась, все признавали, что надо ее решать, разработать какие‑то правила регулирования потока отдыхающих, отвести стоянки для автомашин, сделать их платными, контролировать санитарно–эпидемическую обстановку в местах массового скопления людей, но все это оставалось разговорами. Почему бы ее, эту проблему, не поднять перед теми, кто прибывал на отдых на гос- дачи? Впрочем, они сами должны были поинтересоваться организацией отдыха трудящихся на побережье. Как раз было бы к месту. В санатории, дома отдыха, пансионаты не все могли попасть. Там отдых и лечение проводились на высоком уровне по доступным ценам. Профсоюзы брали на себя значительную долю расходов за путевку, о чем только могли мечтать рабочие капиталистических стран. У нас это было как само собой разумеющееся право каждого.

Устремившийся поток тех и других валом валил на юг и спадал в сентябре, когда детям надо было идти в школу. Умолкали и телефонные звонки.

6

По установившейся традиции каждый раз, когда кто- то из членов Политбюро и правительства приезжал или прилетал на отдых в Сочи, на госдачи, первый секретарь крайкома и председатель крайисполкома на спецсамолете «ЯК-40» летели встречать высоких гостей, а потом после отдыха провожать.

Этот порядок не нарушался долгие годы. Г остей в летнюю пору было много и летать приходилось часто. Хорошо, что полет занимал всего сорок минут.

К использованию оборудованного салоном на 5—6 человек самолету ревностно относился С. Медунов. Самолет был приписан к Северо–Кавказскому управлению гражданской авиации, а следовательно мог быть использован и в Ростове, и в Ставрополе. Он же считал, что самолет должен постоянно находиться в Краснодаре. На борту самолета обычно был и начальник того управления, которому предписывалось по службе присутствовать в аэропорту во время прилета и отлета гостей.

Когда надо было лететь, не особенно‑то присматривались к погоде. Иногда попадали в туман, дождь, изморозь, низкую облачность, плохую видимость. Над морем, в облаках, самолет обычно покачивало и невольно заходили разговоры о разного рода ситуациях, перенесенных на борту во время полетов.

Где‑то в районе Джубги самолет, вынырнув из‑за гор, летел вдоль берега до Адлера. За примерами происшествий и катастроф ходить было далеко не надо. Многие знали об исчезновении «ИЛа», как в Бермудском треугольнике, взлетевшего в Адлере и через несколько минут упавшего в море недалеко от берега с пассажирами на борту. Более ста человек погибло, но каких‑то сообщений тогда не принято было давать. Причины катастрофы так и остались не выясненными до конца, хотя правительственная комиссия во главе с министром ГВФ работала в Адлере больше месяца.

Обломки самолета так и не нашли на морском дне. Местом падения считалось обнаруженное на водной поверхности масляное пятно, которое быстро относила морская волна и трудно было ориентироваться по нему в поисковых работах. Упавший самолет не смогла обнаружить ни подводная лодка ВМФ, ни рыболовный траулер, опустивший трал в морскую пучину. Комиссии не–чего было докладывать о причинах катастрофы. Выдвигаемые следствием различного рода версии не находили материального подтверждения. Одна из них — захват самолета преступниками, попытавшимися заставить экипаж повернуть в сторону Турции. Версия была трудно доказуема, но за нее уцепились представители Министерства гражданской авиации и сам министр после того, как в море выловили деревянный брусок с отверстием, похожим на пулевую пробоину. Специалисты утверждали, что найденная планка — обломок с самолета. Планку срочно отправили на экспертизу в Москву, а за ней потянулась туда и комиссия, однако исследование не подтвердило пулевого отверстия. С тех пор были усилены режимные меры в Сочинском аэропорту, к которому приближался со стороны моря наш «ЯК-40». Отсюда было рукой подать до Турции.

Этим не раз воспользовались угонщики самолетов.

Для приема гостей в Адлере был выстроен в современном архитектурном стиле просторный коттедж при въезде на поле аэропорта. В нем же принимались и зарубежные гости, главы государств, правительств, министры, общественные деятели.

Мощные лайнеры «ТУ» подруливали на стоянку у коттеджа с ювелирной точностью, незамедлительно подавался трап, застланный красной ковровой дорожкой и в назначенное время — плюс–минус одна минута, открывалась дверь, на площадке трапа появлялся гость, обремененный величием государственного деятеля и тяжестью прожитых лет. Его с радушием встречали хозяева, обнимались и целовались по установившейся моде.

Непременными присутствующими на церемонии встреч и проводов были местные секретари Сочинского горкома и Адлерского райкома партии. Нередко где‑то поблизости, а иногда и в первой шеренге направляющихся к трапу был и директор чайного совхоза У. Штейман, личность довольно известная не только в Сочи, а далеко за его пределами, особенно в министерских кабинетах в Москве.

В одной из комнат коттеджа к прилету гостей накрывали круглый стол на 10—15 человек. Встречавшие обычно по правилам гостеприимства приглашали гостей к столу, на котором было все, чем богата не только Кубань, но и матушка Россия, вплоть до птичьего молока. А если чего‑то недоставало, то заполнялось заморскими дёлика–тесами. Отказы зайти на «чашку чая» случались редко, хотя полеты из Москвы занимали всего два с половиной часа, чай подавали в самолете и гости не успевали про- голодаться. Основательно за столом располагался председатель ВЦСПС со своими многочисленными домочадцами, сметавшими все со стола, как голодающие с Поволжья, где он и работал до назначения главой профсоюзов.

Внимание к нему было вынужденным, поскольку в его ведении находились многочисленные санатории, дома отдыха, пансионаты на Черноморском побережье. К нему обращались с просьбами о выделении средств на строительство новых здравниц. Он обещал многое за столом, но потом начиналась длительная тяжба по выколачиванию обещанного.

За чашкой чая велись непринужденные беседы. Руководители края рассказывали гостям о положении дел на Кубани, причем обычно речь шла о хозяйственных проблемах, чаще всего о сельском хозяйстве, и редко касалась политических оценок, умонастроений народа, а если как‑то и затрагивались вопросы жизни народных масс, их отношения к политике партии, к повседневной деятельности, то никакой озабоченности не высказывалось, наоборот, утверждалось, что народ и партия едины.

Гости снисходительно делились московскими новостями, некоторыми идеями, вынашиваемыми в Политбюро и в правительстве, однако все это было в форме намеков, из которых трудно было что‑то понять. Охотно рассказывали члены Политбюро и правительства о своих зарубежных поездках, не касаясь существа официальных переговоров, а останавливаясь только на своих впечатлениях и наблюдениях.

Прислушиваясь к суждениям об увиденном или услышанном за границей, можно было уловить, что почти все наши партийные и государственные деятели, прилетев в Сочи, как бы попадали в другой неведомый мир, в другое государство, удивлялись заботам и нуждам большого региона, каким является Кубань. Они делали для себя открытия в запутанных до предела бюрократических сложностях сельского хозяйства, промышленности и строительства. Создавалось впечатление, что стоящие у власти не видели практического выхода из многочисленных тупиков в экономике страны, пребывали как в джунглях, в поисках просвета.

Больше всего поражало то, что государственные дея–тели не находили ответов на казалось бы простые жизненные вопросы, возникавшие в народнохозяйственном комплексе. Смешно выглядели они, когда заходил разговор о навязшей всем в зубах проблеме увеличения выпуска товаров народного потребления и повышения качества. Разводили руками, недоумевали — почему же не повышается качество.

Видна была явная их оторванность от назревших кричащих проблем в государстве. Обычно они ссылались на разработанную продовольственную программу, программу качества, обеспечения каждой семьи жильем к 2000 году, дескать там все расписано и предусмотрено. Но простые смертные сомневались в этих программах, в лучшем случае относили их к заранее обреченным экспериментам еще на стадии обсуждения.

Странным казалось, что партийные и государственные деятели как бы не замечали этого, высказывали деланную уверенность в их выполнении. у

Краевыми руководителями к их приезду готовились какие‑то частные просьбы вроде: не уменьшать поставок сельхозтехники, удобрений, горючего на уборку, разрешить какое‑то строительство. Больше всего, пожалуй, беспомощным и несведущим выглядел председатель Совета Министров РСФСР М. Соломенцев, рассуждавший тихим неторопливым голосом обо всем, но только не о кричащих проблемах Российской Федерации.

Как‑то мимоходом, упоминая центральные области России, вынесшие на своих плечах войну и послевоенные кукурузные новшества, доведшие их до грани нищенского существования и разорения, Михаил Сергеевич говорил о бедственном положении с таким спокойствием, что не верилось о занимаемом им положении. Он как бы все это наблюдал со стороны. Рассказывал о какой‑то деревушке в Курской области, где в войну формировалось эстонское воинское подразделение. Ко Дню Победы эстонцы вспомнили об этой русской деревне и направили туда свою делегацию. Они были поражены тем, что увидели. Заброшенная деревня доживала свой век. Эстонцы взялись ее отстроить. Можно было только удивляться, что никаких комментариев из уст предсовмина России к рассказанному им примеру, не последовало.

В другой раз, после шумного совещания по сахарной свекле, в драмтеатре, прибывшие из Москвы и из

районов Северного Кавказа представители поехали на ужин на дачу крайисполкома в поселке Афипском. Там Соломенцев долго говорил о том, как он усмирял бунт в Караганде. Все сидевшие за столом слушали его. Даже смелый Медунов и говорливый Горбачев, сидевший между Медуновым и Соломенцевым, притихли на время. Рассказ Соломенцева никого не заинтересовал. Виноват в доведении до отчаяния людей был, конечно, не он, а стрелочники из местных руководителей.

7

За богато накрытым столом не чувствовалась извечная нехватка продовольствия в стране, не видны были с дачи пустые полки мясных магазинов и скучающие за прилавками продавцы. Гостеприимные хозяева сделали все, чтобы это не омрачало сидевших за столом.

Настроение у всех было застольное. Вокруг длинного стола ходила официантка с двумя бутылками, водкой и коньяком, и чуть наклонившись предлагала на выбор. На совещании и между тостами неприятная тема пустых прилавков не затрагивалась. Сергей Федорович, как и все его гости, полагал, что в магазинах что‑то есть. Напоминание о том, что квартальные фонды давно съели, а дорогое мясо можно купить только на рынке, раздражало его.

— Где это видно? Кто сказал? — нахмурившись, спрашивал он. — Поезжай в Тулу, а лучше в Киров и там посмотри. Может кто‑то оттуда к нам заявился и ведет такие балачки? У них урожай по шесть–восемь центнеров, да и тот не могут убрать. — Но т. ут же помолчав с чуть просветлевшим лицом, словно опомнившись, начинал звонить в крайисполком, выяснять, что можно дополнительно выбросить на прилавки. Если нечего, звонил в Москву, просил оставить в крае мясо, объяснял сложность положения в торговле. Воевать он умел. За край стоял горой, в обиду Кубань не давал. Далеко не всем это нравилось и не всегда шли навстречу его просьбам.

Житница России безбожно обиралась и он возмущался таким отношением к периферии.

Мне невольно вспомнилась эта реакция Сергея Федоровича, как только гости заговорили об урожайности, непринужденно, спокойно обмениваясь своими мнениями, как купцы торговались в караван–сарае за центнеры с гектара.

— Шесть–восемь… Ну хотя бы до десяти–двенадцати натянули на круг, уже было бы что‑то, — продолжал спокойно рассуждать Соломенцев.

— Мизер, — сказал Сергей Федорович, имея в виду, конечно, урожайность на Кубани, хотя она тоже была низкой по сравнению с такими же зонами земледелия в других странах. Если бы только кто‑то осмелился об этом сказать, незамедлительно последовало бы замечание:

— Нам бы столько удобрений и такую технику…

Ученые–сельхозники, хотя и робко, но высказывали

свою озабоченность перенасыщением почвы химическими удобрениями. А трудолюбивый, знающий землю бригадир колхоза Михаил Клепиков, бессменный член ЦК и депутат Верховного Совета СССР, на своих полях больше вносил органику и получал высокие урожаи. Навоза далеко не хватало, чтобы подкормить истощенную землю. По бумажной статистике вывоз на поля навоза с каждым годом увеличивался, чему мало кто верил, так как поголовье скота все время сокращалось из‑за нехватки кормов. Сельскохозяйственное производство, неразрывно связанное с живой природой, попадало в заколдованный круг, который пытался разорвать «великий» сельхозник Хрущев, продвигая кукурузу в Архангельскую область.

Урожайность поднимали за счет химии, гербицидов и нитратов, от которых дохла рыба в водоемах.

Прослышав об этом, Михалков заслал на Кубань киношников из «Фитиля». Они тайком сняли фильм. Лента зафиксировала пустые прилавки рыбного магазина и дохлую рыбу на рисовых чеках. Фильм посмотрел секретарь ЦК Кириленко, позвонил Сергею Федоровичу и спросил:

— Это правда?..

Возмутившись коварством «Фитиля», Медунов организовал просмотр фильма в присутствии его авторов. Собравшиеся в пух и прах разнесли ленту. Особенно усердствовал секретарь по идеологии, доказывавший, что это чистейшей воды провокация. Вот только поливальщик подводил. Он показывал своей рукой киношникам дохлую рыбу, а те его показывали за это крупным планом. Решено было разыскать поливальщика, поговорить с ним, где он видел дохлую рыбешку. На том и закончили обсуждение фильма.

Ну а проблема удобрений и повышения урожайности

полей осталась. Хлеб‑то стали все больше закупать за границей.

— А стоит ли повышать урожайность за счет химии? — всполошил всех мой вопрос. Сергей Федорович и гости уставились на меня.

— Стоп! Что‑то новое, — сказал кто‑то. — Послушаем.

— Сельхозатташе американского посольства в Москве, — начал я издалека, — дважды в год, весною и осенью, приезжает к нам на Кубань на автомашине по маршруту: Ростов — Краснодар — Новороссийск. Едет не спеша, вдоль наших полей, часто останавливается, идет с квадратным метром за лесополосу, накладывает его весною на посевные всходы, а осенью на стерню убранного поля, и усердно собирает каждое зернышко, высыпавшееся из комбайна в целлофановый мешочек. По его подсчетам наши потери на уборке составляют до двадцати пяти процентов, т. е. четверть урожая.

Я обводил всех глазами. На меня косились. Откуда такая дерзость? Кто‑то прикинул, получались миллионы тонн дополнительного хлеба. Притихли.

— Я не специалист. Просто размышляю вслух, не лучше ли свести до минимума потери, сохранить урожай, вместо увеличения разбрасывания химии? Разбрасывания, а не внесения ограниченных доз удобрений, требующих ювелирной точности? — подчеркнул я.

— Не может быть, — раздались голоса. — Это уж слишком. Нет, нет, нет. Откуда двадцать пять…

— Пятнадцать процентов, — согласился Сергей Федорович. — Возможно… Допускаю. Лес рубят — щепки летят.

— Преувеличивают американцы. Им это нужно, чтобы выгоднее продать нам зерно, — сказал будущий Генсек, позднее выступивший с докладом о Продовольственной программе.

— Наш ипатовский метод исключает такие потери.

— Посмотрите на пшеничные поля после уборки — они же зелеными становятся, словно ихч засеяли озимыми, — не хотелось мне сдаваться.

— Потери, конечно, есть, они неизбежны, но только не такие, — заметил Соломенцев. Ему тоже не понравилась эта цифра. Ее никто не хотел признавать. Так было спокойнее, меньше хлопот и забот.

Уже став Генсеком, Горбачев, приехав на Кубань, удивился большим потерям зерна. Как будто для него это было открытие. Начались разговоры о борьбе с потерями, но, пошумев, вскоре предали забвению эту проблему,

настойчивое решение которой позволило бы отказаться от закупок зерна за границей. Как только закончили затронутую тему, Горбачев тут же начал рассказывать анекдоты, как в любой подвыпившей компании. Заботы о государственных делах были отложены. В зале с высокими потолками витало тщеславие собравшихся. Горбачев упражнялся в красноречии. Анекдоты у него сыпались как из рога изобилия. Один из них о значении сочетания — перенедобрал. В его толковании это значило: выпил больше чем мог, но меньше, чем хотел. Остроты приняли вольный характер. Все были навеселе. От шампанского отказались. Пили кофе и чай.

Какой астролог мог предсказать, что в любовавшемся самим собою авторе анекдота зрела авантюра так называемой перестройки, трансформируемой им в человеческий фактор в упаковке общечеловеческих ценностей и нового мышления? Процесс пошел, и весь мир ахнул от того, что его новое мышление привело к развалу могучего государства, к всенародному бедствию. Он точно следовал анекдоту — сделал больше, чем мог, но меньше, чем хотел. Не успел.

Хлебосольное застолье с водкой и коньяком продолжалось долго. Никто, конечно, не задумывался, откуда ломился стол от закусок и вин. Один только Власов, будущий премьер России, держался скромно и, кажется, за весь вечер не проронил ни слова.

Поднимались тосты с самым заумным содержанием. Каждый старался сказать что‑то необыкновенное, далекое от жизни, но в розовой упаковке. Ну а М. Соломенцев первый тост предложил за Леонида Ильича. Присутствующие грешили своей искренностью, но так было заведено. Всем претило целование на проводах и встречах, но никто не противился. В низах подражали верхам.

Дача в Афипском — свидетельница многих событий. Ее стены хранят молчание о пребывании на ней сильных мира сего, перед которыми гостеприимно раскрывался двухэтажный особняк, окруженный голубыми елями.

За высоким железобетонным забором, отгородившим дачу от внешнего мира, охраняемую милицейским нарядом, можно было отдохнуть, прогуляться по тенистым аллеям, даже не выходя с территории, забросить удочку в иссиня–черную воду Афипса, отравленную нефтеперегон

ным заводом на его берегу. Об этом денно и нощно напоминал факел, коптивший небо.

ГТри виде его нельзя было не задуматься — а что там за забором? Как будто бы и задумывались и что‑то делали, но в наступившее, такое трудное время, с большим упорством чем стены, молчат те, кто пользовался дачей, бросив всех честных коммунистов, наивно веривших им, на произвол судьбы. Молчание. Откуда такая немота у толпившихся у трона?

— Попробуй, — рассуждал бывший секретарь по идеологии, — тут же сожрут. Коммунисты коммунистов, как пауки пауков. Да и что говорить…

8

Праздничная демонстрация 7 ноября все еще колыхалась красным кумачом, но уже близилась к концу, когда ко мне около трибуны подошел дежурный офицер и тихо сказал:

— ЧП, товарищ генерал.

— Что случилось?

— В Симферополе после взлета двое захватили самолет и потребовали у экипажа лететь в Турцию.

— А мы при чем? Они что, жители края? —сразу же мелькнуло у меня, поскольку дежурный не стал бы докладывать, если бы это нас не касалось.

— Да. Но садились они в Симферополе. Билеты брали до Одессы. Рейс Краснодар — Симферополь — Одесса.

— Где самолет?

— Повернул на Турцию. Преступники вооружены.

Праздничное настроение сразу как ветром сдуло. Правда, я еще надеялся, что экипаж АН-24, покружив над морем, посадит самолет в Адлере или в Болгарии.

1- Звонят по «ВЧ», требуют доложить, — сказал дежурный.

— Скажите, что я позвоню.

Стояла мягкая солнечная погода, царило праздничное настроение. Шумная красочная демонстрация под протяжные крики «Ура» продолжалась. Никто еще не знал, что в это время где‑то над морем летел самолет с перепуганными пассажирами на борту, которых ждали в Одессе к праздничному столу. Угон самолета — ЧП международного масштаба. Случаи угонов у нас и за границей участились. О них немедленно докладывалось в самые верха,

начиналось расследование со сбора информации на преступников, выявления ответственных за происшествие и виновников, допустивших его.

Не успел я усесться за столом, как раздался звонок по «ВЧ» из Москвы, дежурного по Комитету.

— С праздником тебя, — услышал я знакомый голос генерала, начальника Главного управления. В нем, конечно, чувствовался намек, но я все же сказал:

— Спасибо.

— Самолет уже приземлился в Турции. Западные голоса передают, что угонщики —- немцы, просят политического убежища. Ранен бортрадист, стюардесса и один пассажир. Фамилии пока не называют. Свяжись с Симферополем, они по корешкам билетов сообщат тебе фамилии. Установи и доложи.

К этому времени у дежурного по Управлению уже были фамилии преступников. Симферопольцы действовали оперативно, чтобы откреститься от угонщиков, но ведь они садились у них и поэтому им предстояло еще объяснить, почему они пропустили на борт пассажиров с оружием или взрывчаткой, где была их служба досмотра и многое другое.

Дежурный доложил, что по данным адресного стола эти немцы недавно приехали из Казахстана, проживали в райцентре, поселке нефтяников вместе с родителями.

Я тут же сообщил эти сведения звонившему мне генералу.

— Ты доложи заму Председателя. Он у себя в кабинете.

— Доложу как только соберу дополнительную информацию, кто они такие. Выезжаю в поселок со следователем.

. — Ну смотри…

Я знал тягучий характер зама, представлял себе разговор с ним, его вопросы, на которые ответов пока у меня не было. Знал, что последуют упреки — почему допустили?

Позвонил домой, чтобы меня не ждали, извинился перед гостями, просил начинать без меня, обещал не задерживаться.

В поселке нефтяников, где давно уже закончился праздничный митинг на площади у памятника В. И. Ленину, на улицах ни души. Все сидели за праздничными столами, у кого что было, но непременно с водкой, как повелось на Руси.

В тресте нефтяников никого, кроме сторожа, не было. От него я позвонил на квартиру управляющему, извинился за вынужденное беспокойство в такой день.

— Не стоит извиняться. Я понимаю — служба. Может, вы зайдете ко мне и мы разрешим все вопросы?

Неудобно было дома уединяться от домашних для разговора о случившемся, портить людям праздничное настроение. Подумал, что, видимо, управляющему не хотелось идти в трест и поэтому поехал к нему на квартиру.

— Геннадий Иванович Гришанов, — представился мне управляющий трестом, одетый по–праздничному, в белой рубашке, при галстуке, приветливо пригласив меня за стол. Я еще раз извинился, а он тут же вышел на кухню, вернулся с бутылкой коньяка, тарелками, вилками и ножами.

— Геннадий Иванович, мне право неудобно перед вами. Я по неотложному делу, на несколько минут.

— Дела обождут. Как говорят: работа не волк, в лес не убежит.

Его открытое красивое лицо мужчины уже за пятьдесят, с поседевшими висками, как‑то располагало к себе своим спокойствием, я не посмел суетиться, ждал, пока он сядет за стол и мы начнем беседу.

Комната была обставлена мягкой мебелью. На стене висел дорогой ковер, на противоположной стороне — картина — зимний пейзаж с белоснежными макушками синих гор на заднем плане. В углу на подставке — телевизор с большим экраном. Ничего лишнего.

Хозяин раскладывал все приносимое им из кухни на столике между двумя креслами. Он что‑то забывал, снова и снова шел на кухню, хлопал холодильником, возвращался с бутылками минеральной воды «Горячеключевская».

Наконец уселся напротив меня, налил коньяку в рюмки и предложил выпить за праздник Октября. Мне пришлось помолчать со своими вопросами, хотя я и спешил — машина со следователем стояла у подъезда. Никого из домашних в квартире не было. Я даже подумал, что он куда‑то отослал их на время нашего разговора и хотел было спросить об этом.

— Извините, что все на скорую руку. Я один, — опередил меня Геннадий Иванович. — Все мои в Киеве, там празднуют.

Мне показалось, что он даже обрадовался моему приходу. Гостей не ждал, и я ему нисколько не помешал.

— Хорошо, что вы зашли. Рад познакомиться. Наслышан о вас, но вот такого сюрприза не ожидал. Так чем могу быть полезен? — озабоченно спросил Геннадий Иванович, наливая очередную рюмку.

Я объяснил зачем приехал.

— Не знаю таких. Народу в тресте много. Угон самолета, оказывается, и у нас входит в моду. А вашей службе достается. До меня и раньше доходило, что, когда люди празднуют, вы работаете. Теперь сам убедился в этом. Я отойду на минуту…

Он позвонил домой начальнику отдела кадров ипопросил зайти к нему с учетными карточками на угонщиков, назвав их фамилии. Кадровик, видимо, сидел за столом, ему не хотелось идти в трест, искать карточки и поэтому спросил насколько это срочно.

— Весьма срочно, — сказал Геннадий Иванович. — Я жду. Не задерживайтесь.

Пить мне не хотелось. Я сидел в напряжении, выстраивал разного рода предположения, о причинах, побудивших угнать самолет на праздник.

Геннадий Иванович все больше показывал свое добродушное гостеприимство, угощал, предлагал выпить за чекистов, их нелегкий труд. Я пригубил рюмку. Хозяин не настаивал, заметив, что с такими крохотными рюмками, если бы мы даже хотели, все равно не опьянеем.

Он провел меня в свой кабинет, показал библиотеку. Книг было много, большей частью художественная литература, но немало и разных справочников, касающихся технологии добычи нефти, чем и занимался хозяин. Отдельно на полках лежали книги о войне, мемуары военачальников. Я брал некоторые из них, каких у меня не было и листал.

— Война, война, как давно это было и как свежо это в памяти. Теперь уже и самому не верится, что прошел сквозь огонь. Время сглаживает остроту фронтового бытия, — говорил Геннадий Иванович, и мне незачем было спрашивать, воевал он или нет.

На простенке в рамке висела большая цветная фотография стальных противотанковых ежей на фоне подсвета заходящего солнца за молодыми деревцами, а рядом портрет И. С. Тургенева. «Значит, хозяин неравнодушен к этому писателю, — подумал я, — Интересно. Наверное, нигилист».

Г еннадий Иванович вышел кому‑то открывать дверь.

Пришел начальник отдела кадров, суховато поздоровался, показал учетные карточки управляющему, а тот передал их мне. Мы уселись в кабинете, я пробежал по карточкам

и спросил:

— Вы их знаете?

— Как сказать… Они совсем недавно у нас, посмотрите на дату заполнения.

— Что можете сказать?

— Насколько помню, жили они в соседней станице, тут рядом, работали на кирпичном заводе, а потом к нам перебрались. Один, который постарше, слесарничал, а другой ходил в учениках оператора. Смирные ребята, ничего плохого не замечал. А что случилось?

— Угнали самолет в Турцию.

— Да вы что… — ужаснулся кадровик. — Кто бы мог подумать на этих молчунов. Правда, немцы…

— В тихом болоте черти водятся, — заметил Геннадий Иванович.

— Если нужно, я могу навести о них справки у инспектора по кадрам кирпичного завода. Бойкая баба, она все знает и живет в той станице. У нее там те еще кадры: беглецы–карманники, да и беглянки попадаются. Можем проехать.

Я попросил кадровика позвать следователя и рассказать ему все, что он знает об угонщиках. Следователю же велел ехать к родителям и побеседовать с ними о подготовке сыновей к бегству, об оружии, намерениях, оставшихся связях и по другим вопросам.

— Кирпичный навестим, только не сегодня, — предупредил я следователя. — Пусть люди отдыхают.

— Да, на кирпичном следует побывать, — задумчиво, с какой‑то запомнившейся загадочностью, сказал управляющий.

Мы остались с ним вдвоем.

— Продолжим. Не переживайте, Алексей Иванович. Понимаю, неприятность для вас, да и для нас, но в конечном

счете согласитесь — это мелочи жизни. Может, их выдадут турки?

— Вряд ли… Это уже не первый случай. ‘Но турки остаются турками. Вмешаются американцы и не допустят передачи нам, хотя они и преступники. Немцы из ФРГ предоставят им политическое убежище после формального расследования турками и даже суда.

— Как все сложно в этом мире. Казалось бы простое

дело. Захватили самолет, ранили трех человек, судить их нашему суду за это, а оказывается очевидной истине преднамеренно сопротивляются сильные мира сего. Я не могу этого понять. Как же после этого чему‑то верить? На каждом шагу говорят одно, а делают другое. Я стал сомневаться во всем.

— Увлекаетесь Тургеневым?

— Почему вы решили?

— Полное собрание сочинений, отдельное исчерканное издание «Рудина» и «Накануне», портрет Ивана Сергеевича и наконец сомнения во всем, наверное, почерпнутые у Базарова.

— Под давлением неопровержимых доказательств вынужден признаться, — улыбнулся Геннадий Иванович, — исповедую нигилизм, хотя это и не модно. Не судите меня строго. Учитывайте откровенные показания.

Он пододвинул ко мне поближе рюмку с коньяком, налил себе.

Передо мной открывался незнакомец, которого я мог и не встретить, не будь ЧП с угоном самолета. Присмотревшись, я уже находил в его облике даже что‑то похожее на молодого Тургенева, каким он мне представлялся: степенным, рассудительным, образованным, интеллигентом, романистом, которого читала вся Европа. И еще писавшего «Записки охотника» и либретто для оперетт Полины Виардо.

— Признаться, я заражен нигилизмом. И нужно же было ему откопать это слово и пустить его в оборот, как нельзя лучше отображавшее настроения части русского общества. Нигилизм — это океан раздумий и на сегодня. Проблема отцов и детей — это вечный вулкан, то затихающий, то взрывающийся, который ничем не усмирить. Те и другие правы, если не отрываться от времени спора. Давайте за русских гениев, ни на кого не похожих потому, что они русские, — поднял он рюмку.

Мы выпили. Вернулся следователь. Геннадий Иванович усадил его за стол и велел как следует закусить, а потом докладывать.

Пока он ел, мы договорились обязательно встретиться и продолжить нашу дискуссию. Я пригласил Геннадия Ивановича побывать у меня дома. Он согласился. По дороге следователь докладывал о добытых первичных материалах. Решили возбудить уголовное дело, провести расследование.

9

Приезжающие в край гости, после посещения Новороссийска Брежневым и присвоения городу звания Героя, как паломники устремлялись на Малую землю, слава которой гремела по всей стране. Акции города резко возросли. Были отпущены громадные средства на строительство. Городским партактивом шумно обсуждался генеральный план развития города–порта. Формировались строительные полки Министерства обороны. На берегу моря проектировался памятник малоземельцам, символизирующий высадку десанта морской пехоты на Малую землю.

Битва за небольшой плацдарм на западной окраине Новороссийска, продолжавшаяся 225 дней, была на редкость кровавой и полна героических свершений солдат и офицеров. Позади сражавшихся на том пятачке было Черное море, а впереди — немцы. Они вдоль и поперек простреливали открытое каменистое пространство артиллерией, а над головами защитников плацдарма завывали вражеские бомбардировщики, обрушивающие тонны смертоносного груза. Там был сущий ад и умалять подвиг моряков, всех кто сражался на Малой земле, обильно политой кровью, было бы кощунством над памятью павших и уцелевших в огне.

— На этом клочке, — вспоминал солдат–малоземелец, — не было живого места, куда бы не угодил осколок вражеского снаряда или бомбы. Земля и горы содрогались от страшного непрерывного гула. И так каждый день, каждую ночь трясло как в лихорадке, а мы держались.

На лице ветерана, приехавшего спустя много лет, чтобы отыскать свой окоп, пробилась слеза.

Немцы оставили Новороссийск мертвым городом, а точнее, горы битого кирпича, щебня, развалины домов и улиц, исковерканные в огне железные балки. Все перемешалось в страшном хаосе опустошения.

Нельзя не восхищаться тем, что город поднят из руин. Только памятники да книги напоминают о войне.

Появилась книга и о Малой земле, в авторстве которой сейчас никто не признается. С выходом ее в свет стало престижным и чуть ли не обязательным посещение Малой земли, особенно после величественного сооружения у самой кромки ЧерногО моря — символического катера, стремительно врезавшегося в отмель побережья. С него со всей решительностью приготовились спрыгнуть на Малую землю моряки–десантники. Памятник сооружен

на том самом месте, где в суровую февральскую ночь 1943 года высадился бесстрашный десант Цезаря Куни- кова. Среди десатнтиков был и студент В. Цигаль, автор мемориала. Кому как не ему было воплотить в нем свою давнишнюю мечту, воздать должное малоземельцам.

Вот только ему кто‑то подсунул идею и настоял на ее воплощении — поместить пульсирующее сердце на самом носу бетонного катера. Может быть в этом проявилось старание угодить Генсеку. Медунов не раз рассказывал о том, что, когда заходил разговор с Брежневым о Новороссийске, он откидывал левый лацкан пиджака и, показывая рукой на сердце, говорил: «Вот он здесь у меня». Но обнаженное сердце вызывало неприятное чувство. Авторы явно перестарались в угодничестве. В том символе есть что‑то патологическое, вызывающее неприятие. Сердце никогда не обнажается, кроме как на операционном столе.

Памятник был сооружен в сжатые сроки, добротно, на века. Что же касается реализации генерального плана развития города, то несмотря на усердие строительных полков, он так и не был выполнен. Проложенный в это воемя водовод избавил город от постоянной доставки воды танкерами, но не разрешил полностью снабжение города питьевой водой, через некоторое время уже требовал капитального ремонта.

Приехавший на Кубань на встречу с избирателями секретарь ЦК М. Зимянин, как депутат Верховного Совета СССР, тоже заявил о непременном посещении Новороссийска. Хотя он и отчитывался о своей депутатской деятельности, но его выступления были далеки от жизни избирателей. Он охотно и эмоционально говорил о глобальных проблемах в стране и в мире, подчеркивая при этом, что в общем‑то он учитель по профессии и знает и понимает заботы учительства, не вдаваясь в рассмотрение конкретных вопросов.

Слушаешь Михаила Васильевича, все у него получалось складно, но если спросить, о чем же он говорил, то трудно было ответить. От выступлений ничего не оставалось, особенно о его работе, как депутата. Даже работа школы и учителей, которым он непременно отводил место в своих речах, тонули в весьма общих формулировках, не содержавших никакого просвета. Но отчет перед избирателями ему, безусловно, засчитывался.

Во время посещения хлопчато–бумажного комбината

3 Заказ 0201

65

в Краснодаре, Михаил Васильевич подошел к станочнице, молодой женщине, поинтересовался, как она работает и живет. Ткачиха ему сказала, что зарабатывает мало, живет в общежитии, незамужняя, потому что негде жить. —

— Рожайте, — тут же сказал он смутившейся станочнице. — Квартиру дадут.

Потом об этом совете ткачихе он рассказывал в своих речах в Новороссийске и других местах, однако избиратели безмолвствовали, не понимая, к чему он об этом рассказывает.

В сопровождении секретарей крайкома Михаил Васильевич шел дальше между станками. Директор комбината жаловался на то, что нет хороших красителей и джинсовая ткань получается низкого качества. Михаил Васильевич остановился и с удивлением посмотрел на директора. Для него это была неприятная новость.

— Вы директор и находите пути решения вопроса с красителями, — был его довольно резкий ответ, которым он тоже хвастался перед избирателями. — Всыпал одному директору…

Примерно то же самое происходило на других предприятиях и в учреждениях, которые посещал депутат Зимянин. Люди после его выступлений расходились в недоумении. Он говорил обо всем и ни о чем, как и многие, завороженные догматизмом.

Любимым словом Михаила Васильевича было — трёп. Оно запомнилось мне после нескольких встреч с ним, после его выступлений и рассказов о том, как ему приходилось воевать с правдистами, в бытность его главным редактором газеты. С устроенной ему абструкцией в редакции он справился, как я его понял. Между тем на заводах и фабриках, в колхозах и совхозах, в школах и в институтах, в театре и в кино народная мудрость рождала многие предложения, выдвигались идеи по совершенствованию общеобразовательной школы, организации науки, обновлению работы научно–исследовательских институтов. Укоренившиеся же догмы и представления о социализме мешали их внедрению. К тому же теоретиком развитого социализма признавался только генсек. Его доклады и речи указывались после Маркса и Ленина в списке обязательной литературы к изучению любого предмета.

Зимянин осмотрел многие памятники войны в Новороссийске, но о своих впечатлениях не распространялся.

Охотнее говорил о партизанской воине в Белоруссии, о том, как пробирался к партизанам, выполняя задания штаба партизанского движения, и как возвращался на

Большую землю.

В тот же день мы вернулись в темноте в Краснодар,

на дачу в Афипском, где за ужином Михаил Васильевич рассказывал о своей дипломатической работе во Вьетнаме и Чехословакии, об Академии наук СССР и академике Г. Марчуке, возглавлявшем тогда один из государственных комитетов.

посетив Малую землю, нельзя возвращаться

в Москву, — сказал Зимянин. — Черненко спросит. Был?..

Потом приезжали И. Капитонов, В. Чебриков и другие партийные и государственные деятели.

10

— Вы воевали, Алексей Иванович? — спросил меня Геннадий Иванович, когда я по пути на кирпичный завод заехал к нему. Он все больше завоевывал у меня доверие своей внутренней притягательностью, увлеченностью миром поэзии, да и сам он представлялся мне по натуре лириком. А подобные ему люди очень впечатлительные и ранимые.

Я почувствовал в заданном им вопросе не праздное любопытство, а искреннее желание узнать меня, хотя он и сам фронтовик и казалось бы ему не интересно выслушивать то, что он сам пережил, испытал на себе.

— Один мой знакомый сержант, Герой Советского Союза, так отвечал, — пытался я свести на шутку свой ответ, — «я не воевал, а только отступал и наступал».

— А все же? — улыбнувшись, ждал он.

Мне сразу не приходило в голову, что ему рассказать.

— Что оставило след в душе, который не стирается? —

подсказывал он мне.

Мы сидели с ним в той же комнате за тем же низеньким столом, на котором стояла бутылка вина и яблоки на тарелке. Предо мной и пред ним на тарелочках лежали ножи, в высоких узких стаканах темнело терпкое вино.

Опять дома он был один.

— О том, что оставило след в душе, я написал книгу.

Я читал. Жаль, что она обрывается. Вы же и после

писали о войне. Значит, не все написали.

— Далеко не все.

— Не откладывайте, торопитесь писать, коль у вас это получается.

Я достал из папки набросанный рассказ, еще не совсем законченный, чтобы апробировать его на таком читателе.

…25 февраля 1942 года Совинформбюро сообщило

о довольно крупном успехе Северо–Западного фронта: «Наши войска окружили 16–ю немецко–фашистскую армию».

Эта весть облетела весь мир, так как впервые в ходе второй мировой войны была окружена в районе безвестного Демянска, вблизи Старой Руссы, группировка гитлеровских войск. Это был подвиг русского солдата в борьбе со злейшим и сильным врагом, вероломно вторгшимся в его дом. Подвиг беспримерный, потому как эта победа была добыта в снегах и болотах с одной винтовкой наперевес, без артиллерии, танков и поддержки с воздуха. Победа досталась ценой больших потерь, невиданного самопожертвования.

Заснеженные % поля у сожженных деревень походили на жнивье, усыпанное снопами в страдную пору. В снегу лежали сраженные на поле боя солдаты. В тот же день Ставка указала командованию фронта на исключительно медленную ликвидацию окруженной демянской группировки, насчитывавшей до семидесяти тысяч человек.

С той поры почти полтора года не прекращались жестокие бои на древней новгородской земле в Приильменье, где среди лесных чащоб, болот и озер на полянах, как на островках, отрезанных от внешнего мира, ютились деревушки с почерневшими рублеными хатами.

Непроглядные вьюги и метели снежной зимы заметали леса, деревни, дороги. Крепкие морозы сковали реки и озера, поддерживали заледенелую твердь накатанных зимников, по которым шло снабжение армии, сидевшей в тех хмурых лесах. Автомашины с трудом пробирались сквозь снежные заносы, в. глубоких снегах плелись солдаты, лошади едва тащили пушки. По ночам под звездным морозным небом, казалось, нет никакого спасения от холода в заваленных снегом окопах. Шинели и валенки дубели, байковые рукавицы, телогрейки и ватные штаны, подшлемники, покрывшиеся инеем, только холодили тело. Люди цепенели от холода.

Немцы же отсиживались в деревнях, превратив их в опорные пункты. Подступы к ним насквозь простреливались пулеметами, превращались в кромешный ад, как

только замечалось малейшее движение на нашем переднем крае. В густых лесах не утихала пулеметная трескотня, немцы не жалели патронов, поливая огнем наши окопы днем и ночью с завидной педантичностью.

Попытки сжать кольцо окружения не приносили успеха. С каждым днем все меньше насчитывалось активных штыков в полках. Несмотря на грозные приказы наступать обескровленные в февральских боях дивизии перешли к обороне. Наступать было некому. В полках оставалось по одному неполному батальону.

На выручку войск, зажатых в Демянском котле, Гитлер бросил не только свыше трехсот транспортных самолетов, доставлявших боеприпасы, горючее, продовольствие, но и людское подкрепление, даже батальон своей личной охраны — «лейбштандарт», хотя в состав 16–й армии входили отборные войска — дивизии СС «Мертвая Голова» и другие. Старая Русса, «демянская крепость», как ее назвал Гитлер, с января 1942 года все чаще появлялась на страницах военного дневника начальника генерального штаба сухопутных войск вермахта генерал–полковни- ка Гальдера. 2—3 февраля 1942 года Гальдер записал: «Под Старой Руссой противник успешно наступает, наращивая свои силы. Напряжение возрастает. Фюрер вызывает к себе назавтра меня и командующего 16–й армией».

13 февраля: «Фюрер явно разделяет мою точку зрения, что решительно изменить положение 16–й армии можно только ударом из района Старой Руссы в восточном направлении и что для этого необходимо свести в один кулак все имеющиеся у нас в распоряжении наземные и воздушные силы. Наступление начнется 17.2, скорее — 19.2.

Наступление началось позже, а пока в весеннем голубом небе плыли чужие, с черными крестами самолеты на небольшой высоте, сомкнутыми рядами, как на воздушном параде. Их надрывный гул с утра до вечера наполнял бескрайние приильменские леса. Мы посматривали из своих окопов на пролетавшие над нами воздушные армады и недоумевали, почему не видно ни одного разрыва зенитного снаряда, которые хотя бы нарушили их парадный строй. При такой моугчей поддержке с воздуха окруженная группировка не испытывала перебоев в снабжении, не испытывала и особых неудобств и тревоги за свое положение. Иногда из‑за сооруженной нами снежной сте

ны, отгораживающей окопы от нейтрального поля, доносилось пиликанье фрицев на губных гармошках, а то «рус капут!».

Свое положение мы знали, испытывали на себе, а что замышляли по ту сторону снежного забора, оставалось загадкой, хотя, очевидно, там не намерены были все время довольствоваться воздушным мостом с основными силами.

Командовал окруженной 16–й армией пятидесятишестилетний генерал Буш, истый пруссак, прослывший специалистом по русским делам. До войны он служил начальником русского отдела генерального штаба вермахта. Это он заверял Гитлера, что вобьет клин между Москвой и Ленинградом, и фюрер не оставался в долгу — вручил ему высшую награду «Рыцарский крест». Демянский плацдарм как раз и явился тем самым клином, направленным на Валдай и дальше в глубь России.

— Главное, — предупреждал тогда Сталин, — удержать Валдайские высоты, не пропустить немцев к Октябрьской железной дороге, на Бологое.

Окружением 16–й армии было приостановлено ее продвижение на восток. Незаметно было, чтобы Буш проявлял беспокойство из‑за своего окружения и, вопреки всем ожиданиям командования нашего фронта, не предпринимал никаких попыток вывести свою армию из котла, но наверняка искал выход. Над возможными его намерениями стоило основательно задуматься не только штабу Северо- Западного фронта, но и выше.

И вот в марте–апреле сорок второго года задумки немецкого командования и лично Буша отчетливо выявились — наносилось два встречных удара: из района Старой Руссы вдоль шоссе в направлении села Рамушево и со стороны Демянска, тоже по шоссе к названному селу, расположенному примерно на полпути между Старой Руссой и Демянском. Немцы пробивали коридор к окруженной 16–й армии.

21 марта 1942 года Гальдер в своем дневнике записал: «Началось наступление под Старой Руссой».

1 апреля: «В районе Старой Руссы наши войска медленно продвигаются вперед».

К тому времени после снежной морозной зимы в При- ильменье властно ворвалась весна. В считанные апрельские дни снег пропитался талой водою, заливавшей окопы, накатанные прифронтовые зимники расквасились, стали непроезжими, транспорт остановился, армия оказалась

надолго отрезанной от баз снабжения, расположенных за сотни километров в тылу. Запаса боеприпасов и продовольствия в дивизиях не оказалось.

Немецкие генералы не могли не воспользоваться обстоятельствами, в которых находилась наша армия. Ее положение на самом деле оказалось куда сложнее, чем могли думать немцы.

…В сгустившихся вечерних сумерках, сбросив с плеча тяжелый ящик с патронами, в окоп спрыгнул старшина роты Семен Лихачев, сибиряк, из старателей, присел на корточках, потеснив меня и связного острыми коленями.

— Что будем делать, командир? — спросил старшина.

Я уловил в вопросе и его интонации тревожные нотки,

хотя он и пытался говорить нарочито спокойно.

— Ты о чем? — не понял я сразу.

— Ходил на полковой склад за провиантом, принес пустой мешок. Ничего нет. Говорят, что ничего не подвезли. И когда подвезут, даже всевышний не знает.

В последние дни старшина, закинув мешок за плечи, приносил в нем на всю роту по одному сухарю на день и немного ржи в ротный котел, из которой варил рыжую похлебку без соли. Сухарь и полкотелка этой похлебки на день — солдатский и офицерский паек сидевших в залитых водою окопах, но державших в окружении демянскую группировку.

Я видел голодных бойцов роты, у некоторых начали пухнуть ноги, многие заросли жесткой щетиной, скрывавшей синеватую водянку под глазами, все перестали умываться, царила апатия, горели только слезившиеся глаза, но никто из окопов не уходил, никто не жаловался. Бойцы проявляли великое терпение. Их молчаливое безразличие настораживало меня больше, чем вопрос —■ когда же наладится снабжение? Я этого не знал. А очень хотелось сказать им, что скоро, вселить в них искорку надежды, и я просил, не приказывал, потерпеть. Они, как в полузабытьи, понимающе кивали головами.

Именно в эти дни генерал фон Брондорф, командир корпуса, входившего в состав окруженной армии, издал приказ, в котором отмечалось, что лесисто–болотистая местность, не имеющая хороших дорог, «исключает возможность, что русские могут продержаться весною со своей многочисленной армией в этих сырых низких местах. При снеготаянии они сдадутся или отступят».

Снеготаяние началось, а вместе с ним и тяжелейшее

испытание для каждого солдата и командира. Но они проявляли не только величайшее терпение, но и стойкость в бою.

— Командир… — напомнил о себе старшина.

— Что предлагаешь? — поинтересовался я у него, ни на что не надеясь.

— Отпустите меня в деревню, тут недалеко, за лесом…

— Зачем? На промысел или пойдешь разбойником на большую дорогу? Грабить‑то, насколько я понимаю, некого.

— Однако, поищу какой‑нибудь жратвы для роты. Иначе нам тут каюк.

— Там до тебя давным–давно все перерыли. Наверно, старателям легче найти золото в тайге, чем сейчас картофелину в деревне. Там же не осталось никого. Все кошки разбежались.

Старшина любил побалагурить при упоминании о золоте, о старателях, знал множество разных историй, но на этот раз только понуро промолвил:

— Золотишком баловался. Однако, бывало, и с пустыми карманами возвращался. Обещать ничего не буду. А вдруг… Чем черт не шутит. У меня на добычу нюх, командир.

Некоторое время я раздумывал — отпускать его или не отпускать. Старшину поддержал мой связной Егор Штань- ко, и я сдался. Меня тоже одолевал голод, кружилась голова, но я должен был не показывать виду, а еще и поддерживать боевой дух роты, а главное — не допустить на своем участке прорыва обороны немцами.

— Ладно, иди, — согласился я. — Утром пораньше. А к вечеру чтоб был на месте. Захватишь еще ящик патронов на обратном пути.

— Лучше бы с вечера, командир.

— Что задумал?

— Переночую в тылах полка, просушусь, послухаю, что там говорят, покалякаю со своим знакомым Ласки- ным из продсклада, может, что и подскажет, хитрая бестия, а на зорьке покопаюсь в деревне.

Штанько опять поддержал старшину, сказав, что надо поразузнать и оглядеться на месте.

— То дило сурьезне, — закричал Егор. — Так шо его надо начинать с вечера.

Старшина вылез из окопа. Его сутуловатая спина, короткий армейский пиджак (шинель он не признавал),

выхваченные из темноты яркой вспышкой немецкой осветительной ракеты, скоро исчезли в непроглядной теми.

Я сомневался в успехе его вылазки, а Штанько убеждал меня, что Семен калач тертый, на ветер слова не бросает и зазря топтать чоботы не станет.

Позвонил комбат, справился об обстановке и ни словом не обмолвился о том, что батальон на ночь остался голодным. Мне даже показалось, что он старался побыстрее закончить разговор, чтобы я не напомнил ему об этом. Мне все же хотелось у него спросить — когда мы получим паек, но комбат, наверное, предугадывая мой вопрос, поспешил положить трубку.

Штанько сооружил мне у окопа, как он сказал, кровать из «пуховиков» — трех патронных ящиков.

— Коротковата, но ничего, лягайте, отдыхайте.

Я прилег, укрылся плащ–палаткой, но уснуть не мог не только из‑за того, что желудок был пустой, мерзли мокрые ноги, и не столько от холода и скрюченного положения, сколько от клубящихся роем мыслей. Хорошо бы отключить на время мозг, выспаться. Я так за день намаялся, что скоро уже не чувствовал ни отекших ног, ни рук, только резь в глазах уже который день не утихала. Единственным домашним носовым платком, чудом сохранившимся в кармане, грязным, вытирал я слезившиеся глаза. Выстирать его было негде. Да и без мыла какая стирка. О мыле никто и не говорил, когда есть нечего. Мыло — предмет роскоши на передовой. О нем вспоминают, когда смотрят на заскорузлые, почерневшие от грязи руки. Отмыть их можно только с песком в горячей воде, и на это уйдет не меньше месяца. Когда же мы мылись? Не мог припомнить. Я потерял счет времени и пытался восстановить в памяти недели. Потом стал размышлять, а зачем мне это восстанавливать? На передовой все равно, какой день. На войне нет выходных, с передовой никуда не уйти, даже в батальон — пятьсот метров в тыл — нельзя без разрешения комбата. Нет никакого смысла отсчитывать дни недели. Никто не знает, когда же нас сменят на передовой, поведут в баню и наступит конец кошмару. Стерлись не только границы дней, но дни и ночи. Только свет и темь как‑то напоминают о круговороте времени. Замечаю светлое время суток — день, темное — ночь. Но какое это имеет значение для окопников? Стрельба не прекращается круглые сутки. Правда, в темноте затихает перестрелка, можно вылезти из окопа, размяться.

Никто не спрашивает — как вы там выстояли день? Никто не сочувствует, никто не переживает за нас. Наше положение в окопах воспринимается как само собою разумеющееся состояние на войне. Человек привыкает ко всему. В окопах привыкание связано с отупением и безразличием к своему состоянию. Ни о чем нельзя задумываться и, боже упаси, строить какие бы то ни было планы на час вперед или даже на минуту. Но в ночи под покровом темноты, раз жив и война идет своим чередом, надо готовиться к завтрашнему светлому времени суток. Эта подготовка выглядит как‑то странно. Люди в окопах надеются выжить. Наверное, стремление уцелеть и есть самое светлое на войне. Оно у каждого теплится глубоко спрятанным в душе. О нем никто ни слова не говорит, но оно есть, и от этого при обстрелах невольно втягивают голову в плечи, приседают на дно окопа, перебегают от окопа к окопу пригнувшись.

Вся защита на передовой — окоп, хотя часто рытье окопов было безнадежным, так как под снегом нередко оказывалась вода. Но и в окоп в любую минуту может залететь мина, а стоит чуть приподнять над бруствером голову — сразит наповал пуля снайпера, а чаще просто шальная. Каждая минута в окопе непредсказуема. Все зависит от слепого случая. Но случай, во власти которого находится окопник, может обернуться по–разному. Можно погибнуть, но можно и уцелеть. Как распорядится судьба.

Припоминаю, как однажды при артналете на деревню все бросились в глубокий крестьянский подвал на огороде. Я почему‑то побежал от него подальше и лег между грядками. Снаряд угодил в подвал, став могилой для всех, кто пытался там укрыться.

Я сжимаю воспаленные веки, стараюсь отогнать от себя набегающие мысли, но не могу справиться с собою. Начинаю удивляться, что никто из бойцов роты не просится в полковую санчасть, даже к батальонному фельдшеру Никто ни на что не сетует, хотя многие еле–еле ноги волочат.

У одного бойца на шее вскочил огромный фурункул. Грубый, засаленный воротник шинели, наполовину прикрывая его, трет, как теркой, покрасневшую шишку, но он молчит, не жалуется. Терпит. Перевязать нечем. Бинтов нет.

Знаю, у другого невыносимая зубная боль, но он тоже терпит молча. В полку нет зубного врача, а кто же его

отпустит в дивизионный медсанбат за десять километров в тыл? Смешно даже подумать.

На передовой жизнь упрощена до предела. Апатия делает свое дело, теряется интерес ко всему и даже не верится, что где‑то есть другая жизнь. Наверное, притупление, как наркоз, помогает выжить в окопах. Я чувствую, что во мне все замерло. Отвлеченные мысли наваливаются помимо моей воли и кажутся смешными, как только встряхнешься, ведь стрельба не утиха. ет и ракеты ежеминутно ослепляют всех холодным светом. Они на какое‑то время прерывают поток моих раздумий.

Разрыв поблизости мины или снаряда заставляет инстинктивно прижиматься к земле. Значит, можно сказать, что я еще жив, мозг срабатывает, реагирую на трескучий разрыв и визг пули. Хочется все же избавиться от нахлынувших мыслей, не дающих прикорнуть, но как это сделать — не знаю.

Бодрствуя, вспоминаю недавний разговор с корреспондентом дивизионной газеты на окопную тему.

— Из окопа не все видно, — возразил он мне.

Я понял его намек и не согласился с ним.

— Хватит того, что из окопа нам видна война в натуральном виде. Без бинокля. В штабах не все видно. Многим не мешало бы на передовой побывать, прежде чем разрабатывать планы, отдавать приказы. Посидите с нами денек- другой, и вы согласитесь, с окопниками.

Корреспондент смутился, невнятно отстаивал свою точку зрения, повторяя, что из окопа видна ничтожно малая полоска фронта.

— Да, но эту полоску видят, чувствуют на себе миллионы сидящих в окопах на всем огромном фронте. Значит, из окопов им виден весь фронт метр за метром, вся война, как на ладони. Только окопники ее чувствуют, какая она есть, а не в штабах.

Вопросы дотошного корреспондента раздражали меня, я посоветовал ему поговорить с Лихачевым, Штанько и другими бойцами, сидящими рядом по колено в воде. Он не решался. И, пригнувшись, постепенно исчез в темноте. Я не знал, что он напишет, но в конце концов все стратегические планы решают солдаты на поле боя. Без этого немыслимо осуществление даже гениально разработанного сражения. За все плохие и даже хорошие планы солдат расплачивается кровью и жизнью.

Эти мои размышления вдруг прервали Лихачев и Штань-

ко, говорившие вполголоса, так, как будто поблизости мурлыкал ручей, как это бывало до войны, в звенящей в ушах тишине на лугу в летнюю пору.

Я удивился, что неуправляемые раздумья привели меня в родные места на Белгородщину. Защемило на душе, и я старался отогнать от себя эти мысли. Поэтому они занимали меня недолго. Я поймал себя на том, что на передовую бросают людей, как в топку. Их пожирает огонь, но он не греет, а холодит. Ужаснулся своему открытию, даже приподнял голову и заглянул в окоп, словно боялся, что меня могли услышать Лихачев и Штанько. Что бы они сказали на это? Думаю, согласились бы со мною.

— Не спится, лейтенант? — спросил сочувственно связной.

— Никак…

— Пошли бы в батальон, — заботливо предложил Штанько. — И там бы посушились, поспали.

Я мог пойти в землянку к комбату, но с какими глазами, вернувшись, смотрел бы тогда на бойцов, не сомкнувших глаз. Поэтому не уходил ни разу. Я весь у них на виду.

Тяжело, порой невыносимо на передовой, но удивительно, что меня ни разу никто в роте не спросил:

— За что воюем?

Всем ясно. Такой вопрос не возникает даже у всеядного Лихачева.

Ночь прошла, как обычно, в перестрелке. Правда, с нашей стороны я слышал только винтовочные выстрелы, а с немецкой строчили пулеметы, автоматы, светили ракеты.

111 ел и методичный минометный обстрел в темноте наших окопов. Мины перелетали нас, рвались где‑то в тылу.

На рассвете снова позвонил комбат и велел прислать старшину за пайком для роты. Пришлось направить Штанько. Он свернул и взял под мышку плащ–палатку и, пошатываясь, пошел в тыл к речушке, где метрах в пятистах от окопов, под крутым обрывом находились две землянки батальона.

Вернулся он скоро, зная, что его ждут голодные бойцы. Досталось по половинке сухаря на день. Раздали в темноте. Похлебку обещали только к вечеру, когда стемнеет. Сухари сразу же съели, но от этого чувство голода только усилилось.

Ближе к середине дня после непродолжительного

налета на участке полка поднялась невообразимая трескотня немецких автоматов, видимо, рассчитанная на устрашение нас. Вслед за этим показались и сами автоматчики, валившие прямо на окопы. Они строчили на ходу. Не так‑то просто было отразить такую атаку нашими трехлинейками. Настал час испытания.

Солдаты роты на брустверах припали к винтовкам и с какой‑то отрешенностью и безразличием к трескотне, поднятой немцами, палили по показавшейся цепи. Напряжение нарастало. И только лишь после того, как ударили наши пулеметы и немцы залегли на нейтральном поле, у меня отлегло на душе. Выдержали первый натиск!

Штанько, тоже усердно паливший из своего карабина, безбожно ругался:

— Вот, туды их… На ривном мисти накрыть бы их снарядами та минами. А воно, мабуть, нема у нас ни мин, ни старядив,' ни хлиба, ни сала. А воевать‑то нам…

— Нам, нам, только помолчи, — бросил я ему, но он продолжал что‑то бубнить.

Немцы вновь усилили огонь по нашим окопам из минометов и снова готовились для атаки. В самый критический момент, когда казалось, что ползущие по почерневшему нейтральному полю немцы вот–вот ворвутся в наши окопы, Штанько, перекрестившись, запрокинув голову, обратился к богу. Мне было не до него, бормотавшего какую‑то молитву, но его набожность немало удивила меня. Удержаться в своих окопах мы могли только напористым огнем, а не обращением к всевышнему, а из винтовок плотного огня не получилось, к тому же надо было подумать и об экономии патронов, гранат, мин и снарядов.

Довольно жидкий обстрел дивизионной и полковой артиллерией немецкой пехоты вызывал недовольство не только у Штанько. Мы не знали еще, что норма расхода боеприпасов с каждым днем сокращалась и была доведена до одного снаряда на оружие в сутки, ко полк пока держался, не сдал своих позиций, не отошел ни на один метр.

Постепенно к вечеру бой утих, наступила передышка. В тыл отправляли раненых, сносили в одно место убитых, дожидались прихода старшины, запропастившегося где‑то на весь день. Штанько даже высказал предположение, что старшину могли задержать как дезертира и вряд ли он вообще вернется.

— Тут у нас таке, а вин там… — высказал свое нетерпение Штанько.

Мелькала эта мысль и у меня, но я надеялся на находчивость Лихачева, верил в его добрые намерения помочь роте. А вдруг что‑то принесет в своем мешке, как сказочный дед Мороз.

— Ну, как вы тут? Живы? — опустив ящик с патронами у окопа, спросил старшина из темноты.

— Живы, — ответил сдержанно Штанько. — Як там у тебя дила? Разжился чем‑нибудь?

— Плохи дела, Егор.

— А в оклунке шо?

В темноте я не сразу рассмотрел в руках старшины оклунок, который он поддерживал на носках сапог, чтобы не замочить его.

■— Мука.

— Не бреши, — махнул рукой Штанько.

Я тоже усомнился. Даже засунул руку в мешок и, ощутив что‑то мягкое, сыпучее между пальцами, не поверил, пока не вынул на своей ладони горсть муки крупного помола.

Хотелось сразу спросить, где и как ему удалось добыть муку, но меня опередил с этим вопросом Штанько.

— Однако, солдатская тайна, — ответил усталый Лихачев. — И все‑то тебе надо знать, — добавил он почему‑то с раздражением.

После этого я не стал расспрашивать старшину, полагая, что ему, наверное, удалось уговорить своего знакомого на продскладе поделиться, может быть, припрятанными им запасами на черный день.

— Ну, и что ты будешь делать из этой муки? Пироги печь? — поинтересовался я, и в самом деле не зная, что же из нее можно сделать на передовой.

— Замешаем в кипятке, — ответил старшина.

— Галушечек бы, — проронил Штанько.

— А ты знаешь, как их готовить? — спросил Лихачев.

— Бачив, як жинка месила.

— Отпустите его со мной, командир, — обратился старшина, — мы мигом приготовим.

— Идите.

Старшина вскинул оклунок на плечи, и они ушли в тыл к землянкам батальона. Место там было относительно безопасное. Можно было даже развести небольшой костерок.

Как только они отошли, вслед им, словно немцы подслушали наш разговор, полетели мины и, с леденящим

свистом вонзаясь в землю, разорвались поблизости. Я подумал, что, наверное, Штанько залег, а Лихачев, невольно пригнувшись, шагает своими длинными шагами, призывая Штанько не отставать от него. Такое я наблюдал за ними.

Через некоторое время, уже ночью, Лихачев и Штанько возвратились с полным ведром варева, снятого с огня, еще теплого. Лихачев кружкой зачерпнул мне из ведра и вылил в котелок. Я попробовал несоленое месиво, пахнущее бензином.

— Откуда такой запах/ — спросил я старшину.

— Выпросили ведро на время, а оно оказалось из‑под бензина, — объяснил Лихачев извиняющимся тоном.

— Та ничого, — сказал Штанько, подставляя свой котелок старшине.

Я велел тотчас же раздать солдатам, которые все равно не спали и, конечно, ждали, как говорили в окопах, возможности чего‑нибудь положить на зуб.

Варево пришлось всем по вкусу. Жаль только, что мало его каждому досталось. Но старшина заверил, что мука еще осталась, и на утро обещал еще такой же завтрак. Ничего подобного мне раньше есть не приходилось. Наверное, только житейский опыт таежника позволил ему так употребить муку.

— Ще б табачку на цигарку, и можно дальше воевать, — отведав варева, сказал довольный Штанько.

— Мало же тебе надо, — упрекнул его Лихачев, — а и того не дают. Однако, обидно за тебя, Егор.

— Чего ж так?

А того, что ты доволен мамалыгой из вонючего

ведра. Смотри, огонь ко рту не подноси, а то взорвешься от бензиновых паров. Кто будет воевать? Такое пойло разве что для свиней годится, а ты — солдат Красной Армии, вертишься под ногами у смерти, и кормить тебя должны как следует. А если б в самом деле наш солдат воевал не впроголодь? — повернулся с этим вопросом ко мне Лихачев. И сам ответил:

— О–го–го! Держись тогда, фриц! — поднял он вверх угрожающе кулак.

Простодушный Штанько был настроен на другой лад. На Лихачева он не обиделся, продолжал свою тему:

— Г1о мени б, хамсы, квасу и картошки с зеленой цибулькой… Больше ничого. Ниякого золота…

Лихачев посмотрел на Штанько с явной неприязнью,

как только услышал о его пренебрежительном отношении, к золоту. Этого он не терпел.

— Однако, погоди, погоди… Ты держал вот так золотишко на ладони? — протянул он руку к Штанько.

Тот замялся. Соврать не мог. На его мозолистых ладонях лежали только разве горсти зерна, а не золота, которого он, может, никогда и не видал за все прожитые годы.

— Та на шо мени твое золото? То ж желизо!

— Значит, не держал, темная деревенщина, раз не отличаешь золота от железа. Где ж ты жил?

— В Калмыкии.

— Все ясно.

— Та на шо воно мени нужно, — начал возмущаться Штанько.

Я не вмешивался в их разговор, хотя мне и хотелось поддержать Штанько. Очевидно, он имел в виду, что золото, как и железо, — металл, но не знал этого слова. Лихачев же, видно, догадывался об этом, но продолжал корить Штанько за его темноту.

— Був би хлиб, а без золота прожить можно. Вот сичас кучу тоби золота, ну и шо? Шо б ты робив? Та ничого. Сдохнешь со своим золотом. А подай, як ты сказав, бильше нам хлиба, так нас и штыком не выковыряешь из окопа. Хлиб — жизня, а золото — желизо, — не сдавался Штанько.

— Я больше не могу, — обратился ко мне Лихачев. — Растолкуй ему, командир.

Растолковывать я не стал, был рад тому, что они своим нехитрым разговором отвлекли меня на какое‑то время от тяжелых дум о нашем невыносимом положении. Слушал я их так, словно на миг заглянул в театр и услышал диалог между двумя героями. Мы сидели в самом пекле войны, и поэтому этот разговор Семена и Егора удивил меня. Оба они не думали о смерти, хотя она и была совсем рядом, притаилась за нейтральным полем.

Рано утром, в темноте, старшина ходил от окопа к окопу с ведром и снова раздавал приготовленный им мучной завтрак. От Штанько я знал, что когда они варили и первый раз, опасались, как бы мука в кипятке не получилась комками и не пригорела, поэтому старшина требовал энергично помешивать палкой, пока ведро было над огнем. Штанько старался.

…Уже который день напирали немцы на нашу линию обороны, но на участке полка им не удалось продвинуться

несмотря на то, что солдаты пошатывались от голода. Но сегодня к вечеру, прислушавшись к перестрелке, можно было понять, что на соседних участках им удалось глубоко вклиниться в нашу оборону. Положение становилось угрожающим.

— Выстоим, командир? — спросил меня тихо старшина, чтобы не слышал Штанько.

— Сомневаешься?

-— Однако, невмоготу.

Лихачев сказал то, что было и у меня на душе, но я не мог ему об этом сказать, хотя напряжение достигло предела. Команды на отступление не было.

— Надо держаться, — сказал я ему.

…21 апреля 1942 года после месячных упорных боев наша оборона была окончательно прорвана, немцы пробили вдоль шоссе из района Старой Руссы к окруженной 16–й армии коридор шириной 6—8километров и до сорока в длину, прозванный теми, кто оказался по обе стороны «рамушевским» по названию села Рамушево, занятого немцами.

Отходя под натиском немецких автоматчиков, поддерживаемых огнем артиллерии и минометов, мы бросали в лесах тех, кто ценою своей жизни пытался остановить наступление немцев. Они оставались там лежать навсегда и считались в полковых канцеляриях пропавшими без вести. Унести их мы не могли. Все живые несли на себе оружие и боеприпасы. Таковы суровые бесчеловечные будни войны.

С той поры Северо–Западному фронту шли грозные приказы Ставки — перерезать этот коридор и уничтожить демянскую группировку противника, однако кровопролитные бои двух армий — одной с севера, а другой с юга — не принесли успеха. Обе наши армии несли большие потери, а по пробитому коридору шло беспрерывное снабжение 16–й немецкой армии.

Почти все лето сорок второго года фронт с большим упорством стремился перерезать «рамушевский коридор». Противник настолько привык к этим шаблонным попыткам, что всегда оказывался готовым к отражению атак наших полков и дивизий.

В самом коридоре было тоже жарко. Недаром же немцы прозвали его «коридором смерти». В неотправленном из «коридора» письме унтер–офицер Франц Бартке писал жене:

«Лучше десять походов на Францию, чем один в Россию. Мы имеем большие потери. Русские атакуют нас непрерывно и дерутся до последнего…»

Ожесточенные бои шли за каждую деревню вдоль коридора, как за большие города и важные стратегические пункты, хотя никакой разницы, за что вести бой, нет. Там и там лилась кровь, гибли люди. Каждый полк, а то и дивизия стремились овладеть деревней, часто просто местом, где раньше была деревня. У всех на языке были названия этих деревень: Сычево, Борок, Сутоки, Цемяна, Зоробье… Всех не перечислить. Подступы к ним просматривались и простреливались, пробраться на передний край удавалось только в темноте, перебежками, когда гас свет ракет.

…Ночью командир полка вызвал к себе в землянку командиров. Трудно было протиснуться между набившимися в нее людьми. Казалось, что в землянке собрался весь Полк.

Уже в который раз майором ставилась задача — овладеть противоположным берегом реки севернее и южнее деревни Данилкино и потом с двух сторон ворваться в нее. Задача выглядела предельно просто. Но эту схему уже знал противник.

На коленях у командира уже лежала карта. Комбату она не нужна была. Он видел всю обстановку своими глазами и поэтому предложил свой план, удививший майора.

— Предлагаешь в лоб? — спросил он комбата.

— Мы уже пробовали взять деревню в обход с двух сторон. Немцы привыкли к нашей тактике. Почему бы не попытаться наступать прямо на деревню? Такой дерзости они от нас не ждут. По крайней мере она была бы неожиданностью для немцев.

Но приказ есть приказ, его не обсуждают. Комбат замолчат.

В полку оставалось мало активных штыков — один батальон, и то неполного состава. На его пополнение бросили все резервы — шоферов и комендантский взвод. На второй день, неся большие потери от непрерывного огня противника, небольшой группе удалось зацепиться за левый берег реки и даже ворваться в деревню, но ряды стрелковых рот поредели. Развить успех, давшийся дорогой ценой, было некому. Деревню пришлось оставить.

— Зачем мы штурмуем эту деревушку? — спросил меня старшина. — Только людей гробим.

— Что за разговор? — оборвал я его, хотя был с ним согласен.

Лихачев покряхтел, обиду не затаил. Человек он был на редкость понимающий и сообразительный.

На крупные наступательные бои сил не оставалось. Каждую в отдельности деревушку, наверное, не следовало брать. Тем не менее полк должен был выполнять поставленную задачу по овладению деревней, действуя мелкими группами, которые еще нужно было наскрести в тыловых подразделениях. Бои за деревни, кроме потерь, ничего не приносили даже в тактическом плане. А о стратегическом и говорить нечего.

Ставка сменила командующего фронтом, не справившегося с поставленной задачей. В командование вступил маршал Тимошенко, и в войсках появилась надежда, что с его прибытием две армии, наступающие друг другу навстречу, замкнут «рамушевский коридор», и немцы снова окажутся в котле. Шла подготовка к наступлению.

В который раз мощная артиллерийская подготовка, призванная расчистить путь пехоте, потрясла приильмен- ские леса. До ее начала, как только рассвело, политруки зачитывали обращение командования фронта — опрокинуть ненавистного врага, уничтожить немецко–фашистских захватчиков, очистить родную землю!

Гитлеровское командование тоже обратилось к своим солдатам:

«У тебя нет сердца и нервов, на войне они не нужны. Уничтожь в себе жалость и сострадание, убивай всякого русского, советского, не останавливайся, если перед тобой старик или женщина, девочка или мальчик: убивай».

Маршал в роскошной бекеше и папахе в сопровождении генералов и офицеров шел по просеке, запруженной пушками, реактивными установками, машинами, штабелями снарядов, останавливался на минуту, подбадривал всех солдат и офицеров, рассчитывая на успех в начавшейся зимою 1943 года наступательной операции.

Более полутора часов содрогалась многострадальная земля от грома артиллерийской канонады, казалось, ничего живого в кромешном аду немецкой обороны, затянутой черным облаком, не останется, но как только поднялись стрелки и двинулись через нейтральное поле к немецким траншеям, ожили огневые точки, атакующие попали под их губительный огонь, несли большие потери, но командование приказывало идти только вперед.

Отдельные роты и батальоны ворвались во вражеские окопы и вели там стремительный бой. В штабах трещали телефоны, требовали во что бы то ни стало развить успех, но танки уже не первый раз застревали в трясине и были заняты тем, что вытаскивали один другого, артиллерия постепенно умолкла, словно выдохлась, пехота осталась без поддержки и развить успех не могла. Продвижение в глубине обороны противника измерялось метрами. Кто- то продвинулся на шестьсот метров. И это был успех.

К концу первого дня наступления в штабах полков тяжело вздыхали, докладывая наверх, что задачу не выполнили. Последующие дни также успеха не принесли. «Героизм пехоты и саперов, — писал очевидец тех боев, — их многочисленные жертвы пропали впустую».

Но упорные бои продолжались.

…2 марта 1943 года Совинформбюро опубликовало сводку о ликвидации Демянского плацдарма:

«На днях войска Северо–Западного фронта под командованием маршала Тимошенко перешли в наступление против 16–й немецкой армии… Противник, почувствовав опасность окружения, начал под ударом наших войск поспешное отступление на запад».

Прекратил свое существование и «рамушевский коридор», обозначенный по обе его стороны бесчисленными братскими могилами воинов, сражавшихся там.

…В тот день меня вызвал начальник штаба полка и повел разговор о новом назначении. Он все время к чему‑то прислушивался, потом насторожился, уставился на меня:

— Пойди посмотри, что за тишина? А я пока позвоню.

Я вышел из землянки. Не слышно было ни одного

выстрела. Меня это поразило. В приильменских лесах вдруг установилась величественная тишина.

В это время комбат доложил, что немцы отошли. На лице начальника штаба я не увидел никакого удовлетворения этим докладом. Он какое‑то время безмолвствовал.

— Однако, война не кончилась, а немцев выпустили из мешка, — сказал мне Лихачев, как только я возвратился из штаба.

Да, война не кончилась. Окопникам еще предстояли Курская битва, сражения в Белоруссии, Польше, Восточной Пруссии, на Зееловских высотах и в Берлине.

До Эльбы было еще очень далеко. «Рамушевскому коридору», можно сказать, не повезло. По жестокости и кровопролитное™ затяжных боев они мало чем отлича

лись от других сражений. Стоило ли тратить на это столько сил? Тогда у тех, кто там воевал в окопах, такой вопрос не возникал.

Найдет ли солдат утешение в том, что, по признанию немецкого генерала Зейдлица, окруженная 16–я армия потеряла только убитыми 90 тысяч солдат и офицеров?

А Гитлер писал, что из его любимой дивизии СС «Мертвая голова», насчитывавшей 20 тысяч человек, в демянском котле уцелело всего 170 человек?

Война шла не на жизнь, а на смерть. Но совесть скромного ветерана Великой Отечественной, гнавшего оккупантов с родной земли, чиста. И на его долю воина- освободителя выпала не лучшая участь. Не хотелось теребить ноющую рану солдата словами Матусовского:


Ни ветки какой, ни столба со звездой
Нельзя водрузить на могиле.
В траншеях, заполненных ржавой водой,
Мы мертвых своих хоронили.

Ему и так сегодня тяжко живется, попрекают и за то, что на его груди по праздникам звенят солдатские медали.

…Позарастали чащобами места былых сражений, но на их месте в приильменских лесах еще и сегодня белеют кости воинов, павших по обе стороны «рамушевского коридора».

- За их память, — предложил Геннадий Иванович, когда я закончил читать.

Мы выпили, помолчали…

11

Литерный поезд остановился на станции Кавказская у старинного вокзала, уцелевшего в войну. Л. Брежнев возвращался из нашумевшей поездки в Баку, где Алиев организовал ему грандиозный карнавал. Остановка на 15 минут. Но поезд задержался несколько больше, т. к. Леонид Ильич вышел на платформу прогуляться вместе с Черненко и Медуновым. С ними и Г. Разумовский. Перрон был очищен от посторонних. Остались только сотрудники охраны, милиции и железнодорожники. У ворот, справа и слева от вокзала скопилось много народа. Люди прилипли к железным решеткам. Любопытных было много.

Раздавались голоса с требованием, чтобы Леонид Ильич подошел к ним.

— Леонид Ильич, Леонид Ильич, — звали люди. У него на ухе был слуховой аппарат и, вероятно, он услышал обращения к нему из толпы. Подошел.

— Что вы хотите?

— Леонид Ильич, плохо у нас со снабжением, нет мяса, масла, мало молока.

С ним стояли Медунов и Разумовский.

— Вот он — хозяин в крае. Он вам ответит на ваши вопросы, — указав на Медунова, Брежнев не стал задерживаться у ворот, а Медунов вступил в спор с теми, кто задавал вопросы. Брежнев и Черненко в сопровождении охраны прогуливались по перрону.

Медунов смело отбивался от тех, кто жаловался и требовал обеспечить город нормальным продовольственным снабжением.

— Вам выделяются фонды? Выделяются. Вот вы ими и распоряжайтесь. Городские власти должны регулировать, распределять эти фонды в течение квартала. Секретарь горкома и председатель горисполкома, где вы?

— Мы здесь.

— Вот и давайте, объясняйте. А я скажу, что на Кубани с продовольствием проблем нет. Вы не знаете, как в других регионах. Там не то, что мяса, растительного масла нет, шаром покати в магазинах. Живут там впроголодь. Это крикунам кажется, что у нас плохо. У нас все есть. Поезжайте в Ростов. Там ввели рыбные дни. Всю неделю — мороженая рыба. Вы этого хотите? Мы кормим Урал, Грузию и БАМ. Вагон одного чеснока отправили строителям.

Вопросы сыпались неприятные, Медунов оторвался от ворот, присоединился к Брежневу и Черненко. Ему хотелось получить книгу Леонида Ильича с дарственной надписью. Он напомнил об этом Константину Устиновичу.

Брежнев выглядел рыхлым стариком, с одутловатым лицом, со старческой походкой. Ничего странного в этом не было. Возраст давал о себе знать. Непривычным было видеть другое — ссутулившегося Генсека в вязаной домашней кофте без звезд и медалей, с которыми он не расставался.

Сотрудники охраны показывали на часы — пора уже ехать. Брежнев, а за ним и Черненко поднялись в вагон. Медунов ждал книгу. Поезд стоял. Черненко с тамбурной

площадки протянул две книжки «Малая земля» Медунову и Разумовскому. Оба сердечно благодарили за дорогой подарок.

Поезд плавно, почти бесшумно отходил от перрона.

У Сергея Федоровича не было предела радости. Он читал и перечитывал автограф Брежнева, восхищался, заявляя, что это не просто книга, а историческая ценность. На книге Разумовского Брежнев, кажется, только расписался.

«Книга «Малая земля», как это и бывает с произведениями истинной литературы, несет на себе отпечаток личности автора».

Вот такой лестный отзыв Сергея Федоровича позднее прочитал я и тут же спросил фронтовика Геннадия Ивановича, командовавшего в войну батареей:

— Можно ли с этим согласиться?

Подумав, он ответил мне приведенным в книге примером: «Во время одного из партактивов, который мне пришлось проводить, люди сидели рядами на земле. В середине доклада где‑то позади меня, не так уж далеко, разорвался немецкий снаряд:.. Я продолжал говорить, но минуты через две разорвался второй снаряд, уже впереди… Нас взяли в артиллерийскую «вилку». Третий снаряд, как говорили на фронте, был наш. Вот тут я и отдал приказ: «Встать! Влево к лощине триста метров бегом–марш».

В этом наивном примере весь автор — литературный и военный, тот, который на обложке и тот,, писавший, придумавший «вилку».

Я охотно верю Швейку, однажды отдавшему приказ: «Бегом марш с десятью рядовыми на склад». Но, чтобы проводить партактив на виду у немцев?.. Даже подпоручик Дуб задумался бы — стоит ли подставлять людей под «вилку».

Читаем дальше из того же приказа. «На тонкую полоску Малой земли за семь месяцев боев высадились 62 тысячи человек и тысячи из них похоронены там с честью и славой».

Но павшие не знают этого утешения. А живые вспоминают как в кромешном аду перемалывались наши полки и дивизии. Шестьдесят две тысячи испытали этот ад на себе. Их мужеству мало поклониться. Своим подвигом они завоевали себе бессмертие в летописи Великой Отечественной войны!

— Но стоило ли проливать там столько крови? Стоил ли тот пятачок десятков тысяч жизней? — размышляя, в свою очередь спросил меня Геннадий Иванович.

— В стратегическом плане Малая земля на огромном фронте была каплей в море и не решала задач большой войны. Можно было обойтись без десанта, не губить людей ради отвлечения горстки немецких дивизий, тоже ведь занятых перемалыванием русских, чтобы они не перебрасывались на стратегические направления, где решался исход войны. Командованию фронта можно и нужно было найти другое решение. Создать, например, угрозу отсечения немецкой группировки на Таманском полуострове. Может и штурмовать Новороссийск не пришлось бы?

По дороге из Кропоткина в Краснодар Сергей Федорович восторгался организацией встречи Брежнева в Азербайджане, отмечая гостеприимство народа. Видимо, поразмышляв, сказал:

— Пожалуй, переборщил Гейдар Алиевич. Утомил Леонида Ильича.

— Да, судя по всему, утомил, — согласился Разумовский.

Академик Чазов утверждает, что Брежнев уже тогда был недееспособным государственным деятелем. Ему, конечно, как врачу, как говорят, было виднее. Но слишком уж запоздалое заявление о немощности Генсека. Мне пришлось ежедневно сопровождать его от дачи до маце- стинского комплекса в Сочи, где он принимал ванны в последний приезд на Черноморское побережье, и мог еще раз убедиться в этом. Но это просто вынужденное наблюдение, а академик должен был сказать свое слово о состоянии здоровья главы государства раньше, при его жизни. Ведь от имени Леонида Ильича вершились государственные дела по бумагам, подписанным им, но составленным в лучшем случае его помощниками.

Впрочем и академику Чазову тоже писались выступления. Так что с некоторых пор укоренилась практика подготовки докладов и выступлений аппаратом, поэтому даже недееспособный мог произносить речи, управлять государством и партией.

12

Подъезжая со следователем к кирпичному заводу, я не находил в нем ничего особенного, хотя Геннадий

Иванович советовал мне побывать на нем. Потом, когда мы познакомились поближе, я понял, почему он был неравнодушен к этому заводу.

Директора на месте не оказалось, решили побеседовать с инспектором по кадрам. Узнав, зачем мы приехали, она сразу же припомнила, что на заводе работали немцы Шмидты.

— Они угнали самолет в Турцию, — сказал следователь. — Что вы о них можете сказать?

— А что о них говорить… Немцы они и есть немцы. Этим все сказано. Правда, от работы не отлынивали, а смотрели на всех исподлобья.

— Кто их знал поближе? На работе, дома…

— Не замечала, чтобы они с кем‑то водились из заводских. Наведывался к ним какой‑то шофер на грузовике. Тот, который был помладше, кажется Вальдемар его звали, увивался за молоденькой рабочей. Сама из окна видела.

— Кто она?

— Рабочая, беглянка.

— Что значит беглянка?

— Ну, ни с сего ни с того взять и приехать на какой- то кирпичный завод… Как вы думаете, кто она такая? С виду тихоня, а отчаянная девка. Может, к ним и прикатила, а они, значит, ее, дуреху, с собой не прихватили. Понятно, без бабы легче, — фантазировала инспекторша.

Следователь посмотрел на меня.

Я тоже ничего подобного не ожидал услышать и предложил инспектору рассказать подробно о той рабочей.

Она начала с того, что в том году март выдался на Кубани холодным. Небо хмурилось, дули северные ветры, приносившие дождь со снегом. Слякоть расквасила проселки, дороги и улицы большой станицы, вытянувшейся на километры вдоль шоссе, покрылись жидкой грязью.

Судя по такому вступлению, нам предстояло услышать довольно подробную историю появления на заводе близкой связи одного из угонщиков самолета.

— С чем черт не шутит, — заметил следователь, скрывая улыбку, — может быть она прольет свет на подготовку Шмидтов к бегству.

Надо установить, где она тогда проживала, опросить ее и жильцов дома.

…В центре, у станичной столовой, останавливались редкие маршрутные автобусы, облепленные черной дорожной жижицей. Из одного такого автобуса сошла вытянув

шаяся девочка, подросток в пальтишке с короткими рукавами, явно выросшая из него, в платке, в черных резиновых ботах. Вслед за ней сошла и отяжелевшая с виду суровая казачка с пустой корзиной, в годах, одетая тепло, по–станичному, как охотник, в резиновых сапогах. Девочка держала в руках небольшой чемоданчик, который не решалась поставить в грязь.

Она осматривалась по сторонам, словно попала в большой многоликий город, захвативший ее своими видами, не зная, в какую же сторону ей идти.

А станица с саманными домами была самой обыкновенной, каких много на Кубани, ничего примечательного в ней не существовало, кроме кирпичного завода, построенного еще в начале века.

На автобусной остановке в дощатой будочке, похожей на курятник, у окошка с дверцей сидела кассирша. Ей должно быть тоже было зябко в таком грубо сколоченном помещении. А рядом навес с шиферной крышей, под которым стояло несколько съежившихся станичников в ожидании автобусов или попутных машин.

— Одень, — показывая на варежки, сказала девочке казачка. — Руки как красные бураки. Иди вот по этой улице, по шоссейке, да гляди, шоб машины не сшибли. По левую руку увидишь высокую трубу завода. Мой там работает и говорил, что людей там не хватает. Возьмут… Ежели негде будет приткнуться на ночь, приходи ко мне. Спросишь бабку Пелагею на той улице, — показала она рукой.

Вход на территорию кирпичного завода был прямо с шоссе по развороченной грузовыми машинами дороге, усеянной по обе стороны битыми кирпичами. Подтверждением, что это был завод, возвышалась прокопченная труба и печи для обжига кирпича.

Слева от дороги стояло одноэтажное старенькое зданьице, к которому и направилась девочка со своей поклажей — чемоданчиком, вместившим все ее пожитки. Она спросила у стоявшей женщины в брезентовой куртке и таких же штанах об отделе кадров. Та показала ей рукой на дверь старого здания. Справа по коридору на первой же двери висела табличка: «Инспектор по кадрам. Бухгалтерия». Девочка перевела дух, подтянулась, но робко открыла дверь. Увидев сидевших женщин, занятых работой с бумагами, она поздоровалась несмело, поставила у своих ног сбоку чемоданчик. Инспектор отдела кадров

и бухгалтер смотрели на нее, как на подростка, только что освободившегося из трудовой колонии, хотя лицо ее было робким и добрым.

— Что скажешь? — спросила инспектор, еще молодая женщина, хрипловатым голосом, судя по пепельнице, спичкам и пачке сигарет на столе, только что курившая, так как в комнате, хотя и была открыта форточка, дымок еще не выветрился, пахло табаком.

— Я бы хотела поступить на работу.

— На работу? — с удивлением спросила инспектор, рассматривая ее с ног до головы, хрупкую, худенькую, в поношенном платке, с варежками в руках.

Бухгалтер, женщина в годах, безусловно годившаяся ей в матери, прервавшись в работе над счетами, разложенными на столе, тоже уставилась на нее. Она безошибочно, материнским чутьем определила, что девочке–подростку с миленьким личиком 16—17 лет, может быть даже с хвостиком. Ее тоже удивлял чемодан, наводивший на такое же подозрение, что и инспектора — освободившаяся из детской колонии. Но лицо и ее поведение не совпадали с этими предположениями. Бухгалтер выглядела в глазах девочки представительной, несколько располневшей, во цвете лет, солидной дамой в теплой вязаной, импортного производства кофте, в накинутом на плечи белом платке, с накрашенными губами и ногтями. На простенке у ее стола в • застекленной рамке висела большая фотография белоснежного лайнера у причала. На верхней палубе стоял моряк с поднятой рукой. Больше, пожалуй, было не на чем глаз остановить.

— Откуда ты? Местная или приезжая? — спросила инспектор.

— На местную не похожа, — сразу сказала бухгалтер, заинтересовавшись незнакомкой.

Такие молодые, да еще девушки, редко приходили на кирпичный завод.

— У тебя есть какие‑то документы?

— Есть паспорт. Я приезжая.

Она расстегнула верхние пуговицы пальто и красными руками достала из бокового кармана паспорт. Инспектор вчитывалась, листала паспорт, посмотрела на нее, сверяя фотографию с ее посиневшим от холода лицом. Нашла, что она повзрослела.

Бухгалтершу, облокотившуюся руками о стол, удивляло

выжидающее, смиренное лицо незнакомки. Ей хотелось сказать: «Будь посмелее».

— Откуда ты? — спросила инспектор. И даже хотела добавить: «А справка у тебя об освобождении есть? Или ты сбежала?» Уже не первый раз она имела дело с беглецами не только из колоний, а из детских домов и просто убежавшими из дому, но только подростками другого склада. Их сразу можно было узнать по первым же словам. Выдавала их грубоватость, безразличие, да вопрос — сколько будут платить. Обычно они тут же уходили, узнав о низкой зарплате, хлопнув дверью.

— Я из Орловской области. Может, слыхали, есть такой город Новосиль, наш районный центр, а сама я из Долгожитово.

— Г орода?

— Нет, деревни, вблизи Новосиля.

— Как же ты к нам залетела? — расспрашивала инспектор, — аэропорта у нас нет…

У нее выработался этот трафаретный разговор со всеми, кто приходил наниматься на работу на завод и она не делала никакого исключения для приезжей, хотя говорить с ней стоило бы по–другому.

Часто принятые на работу через день–два, неделю уходили или бросали работу, даже не заглянув к ней и не объяснив причин бегства, доставляя ей немалые огорчения.

— Как же ты сюда попала? Или по путевке комсомола на стройки коммунизма? — с усмешкой допытывалась инспектор.

— У тебя, наверное, кто‑нибудь есть в станице из родственников или знакомых? — пришла ей на выручку бухгалтер.

— Нет у меня тут никого.

— Сирота, — не удержалась бухгалтер.

— С автобуса прямо к вам. Я — комсомолка. Женщина, ехавшая со мною в автобусе, мы с ней сидели рядом от Краснодара, сказала, — что тут можно устроиться на работу на кирпичный завод. Сама она тутошняя. Пелагеей ее зовут. Ее муж работает у вас.

— Так, так, — неопределенно сказала инспектор, — залетная птичка.

Бухгалтерша же про себя отмечала детскую непосредственность и наивность незнакомки и вместе с тем ее смелость. Она не увидела на ее лице ни сознания ее отчаянного положения, ни даже озабоченности своей без

домной неустроенностью. Может быть,' сказывалась молодость или скрывалось что‑то такое таинственное, безвыходное, отчего она решилась пуститься в дальнее путешествие и остановиться в незнакомой ей станице только лишь потому, что какая‑то женщина, случайная попутчица, посоветовала ей пойти на кирпичный завод. И она доверилась ей. Напрашивалось что‑то похожее на тех людей, женщин, которых встречал Горький, бродя по России.

— Значит, так… Приехала автобусом и сразу к нам, на завод?

Это уже напоминало допрос, но он не смущал незнакомку.

Да…

— Почему ты уехала из дому? Сбежала?

— Нет, что вы… Села в поезд, доехала до Орла, а потом автобусом. Люди говорили, что на Кубани тепло, можно устроиться на работу, и жизнь здесь получше, чем у нас. С одеждой проще. Не нужно зимнего пальто, других вещей. У нас там холодно.

— А родители?..

— У меня же никого нет, кроме тетки. Бабушка умерла. А у тетки своих четверо, не до меня.

Другого она сказать не могла. То была ее глубокая тайна.

— Значит, что‑то ты натворила и сбежала. Как это так — с бухты–барахты сесть на поезд и уехать, куда глаза глядят? Что там, нет у вас работы?..

Незнакомка склонила голову, но не как провинившаяся, а с обидой на то, что ей не верили, хотя говорила она правду.

— Как тебя зовут? — спросила бухгалтерша.

— Ольга.

— Оленька, ты не обижайся. Зоя Петровна — кадровик, она отвечает за прием на завод. Ей надо все знать о человеке.

Слушая разговор и все время посматривая на доверчивое лицо Ольги, бухгалтер все больше проникалась к ней материнской жалостью. Ее дочь, ровесница Ольги, училась в музыкальном училище в Краснодаре и она представила себе свою Аллочку в таком виде, в таком положении пришедшую проситься на работу не на швейную фабрику, где сам бог велел работать женщинам, а на кирпичный

завод. Это не вмещалось в ее понятии. Она переживала за незнакомую девочку.

— Ничего я не натворила, — вздохнула Ольга, видя, что ее не понимают. — Так случилось, что я должна была уехать из Долгополова. Ничего не украла, а уехала, чтобы устроиться на работу.

Ольга опять потупила глаза и уже начала сомневаться, что ее примут на завод, а жить на что‑то надо, и надо где‑то ночевать. Она надеялась сразу устроиться в заводском общежитии, пока найдет где‑нибудь себе угол в станице.

— Ты где‑нибудь работала?

— Заведующей клубом в колхозе.

— Образование?

— Десять классов.

— Рабочей пойдешь? Подсобной?

— Пойду, — сразу, не раздумывая, ответила Ольга.

Другого выхода у нее не было. Мелькнула надежда

пристроиться хотя бы на первые дни, чтобы оглядеться на новом месте и не чувствовать себя бездомной, никому не нужной, что ее больше всего пугало только из‑за того, что она не могла жить на улице.

О том, что она несчастный человек в этом мире, Ольга еще не думала. Запросы ее были весьма скромные — устроиться на работу и переночевать в любом общежитии. О большем она не помышляла в первый день на Кубани.

Услышав ее согласие, обе женщины переглянулись.

— Предупреждаю — работа тяжелая, грязная, пыльная… Кирпичи, глину таскать, вагончики опрокидывать — дело не женское. А другого тут ничего нет. Женщины там работают, кому деваться некуда, так они привыкли к тяжести, у них все позади, а тебе еще детей рожать. А так в основном там мужики и многие после срока. Да и заработки у подсобных рабочих — кот наплакал. Это — чтобы ты знала.

Инспектор по кадрам могла бы ей рассказать многое из своей нелегкой жизни, ожесточившей ее. Так и напрашивалось сказать Ольге: «У меня вот от тяжелых сырых кирпичей, которых я здесь перетаскала не на один дом, нет своих детей и врачи говорят, что не будет». Но заводу требовались рабочие и она не могла ее отговаривать.

— Оленька, ты не торопись, подумай, может что- нибудь другое найдешь, — советовала бухгалтер.

— Я согласна. А общежитие у вас есть?

— Есть, но там одни мужики. Пьют они там день и ночь, дерутся… Туда лучше не показывайся.

— Нет, я туда не пойду, — сразу ответила Ольга.

Ольга уже испытала горе, слишком много обид, зла,

глухой деревенской забитости, разных поверий и житейских невзгод, выпавших на ее сиротскую долю. В полной мере она этого еще не сознавала в свои годы, когда вся жизнь была впереди, но на сердце помимо ее воли уже откладывалась жестокость мира, в котором она жила и предстояло жить.

Ожесточится ли она или останется человеком с доброй душой — время покажет. В ней была велика природная надежда на лучшую долю, как и у каждого человека, что вся неустроенность пройдет, как только начнет сама зарабатывать себе на хлеб. Она не могла не тянуться, как молодой цветок, стоя на подоконнике, к свету, к теплу. Это и была ее естественная, заложенная в человеке, сила к жизни, преодолевающая все житейские трудности.

— Где ты будешь ночевать? — спросила бухгалтер. — У нас же нет гостиницы, нет и вокзала.

— Переночую у той тетечки.

— А что это за тетечка? — теперь уже начала добиваться бухгалтер. — Может, у нее там притон, заманивает к себе вот таких цыплят, как ты?

— Нет, она не такая, — уверенно ответила Ольга.

— Если у нее не выйдет, приходи ко мне, — предложила бухгалтер. У меня переночуешь.

— Спасибо, я пойду к ней.

— Ну, смотри…

Ольга написала заявление о приеме на работу, заполнила учетную карточку, оставила свой паспорт у инспектора и ушла с наказом — завтра прийти к ней. Она должна познакомиться с мастером, у которого ей предстояло работать.

Как только она закрыла за собой дверь, обе женщины пустились в рассуждения об Ольге, свалившейся, как снег на голову.

— Смелая девица, — сказала инспектор.

— Дитё, — не согласилась бухгалтер. — Попадет в смену мужиков, они ее быстро облапошат. А личико у нее симпатичное, не обветренное. В своем убранстве она выглядит замухрышкой. А приодеть бы ее — невеста.

Если бы этот разговор услышала Ольга, она бы зарделась от таких слов. Ничего подобного она о себе не ведала.

— Ты хотя бы что‑нибудь другое ей предложила, чтобы она осмотрелась, — подсказывала бухгалтер. — Она же не представляет, что с ней будут творить. Мне жутко становится от того, что она там услышит. Может, какой- нибудь посыльной в канцелярию?.. Грамотная девочка, десять классов…

— Ничего у меня нет. Только разнорабочие. Пускай посмотрит, как трудится его величество рабочий класс страны Советов. Комсбмолка. Это ей будет полезно.

— Зоя, что ты говоришь? Полезно другим, шатающимся, болтающимся.

— Знать будет, почем фунт изюма, то бишь, буханка черного хлеба.

— Там же сплошной мат. Они же разучились по–человечески говорить. Я бы ей просто отказала.

— Нужны рабочие руки. Директор все уши прожужжал — не можешь найти рабочих. Пусть посмотрит из своего окна на кадру, таскающую сырые кирпичи и гогочущих мужиков. Может, у него сердце ёкнет.

— Ты цыпленка бросаешь в клетку к удавам. Я тебя не понимаю, как ты можешь посылать дитя к уголовникам?

— А ты можешь из‑за жалости прибавить ей зарплату?

— Не могу. Но и у тебя на душе должны кошки скрести из‑за того, что ты направляешь девочку носить кирпичи, куда и калачом никого не заманишь. Сломается она там, как тонкая соломинка. Забыла ей сказать, чтобы она шла побыстрее со своим чемоданом, пока светло, и вообще не ходила в темноте. Ты же знаешь, что у нас творится.

— Завтра просветишь по этой части. Здесь я с тобою согласна. Набросится орава… Но всех, дорогая моя, не убережешь.

Ольга ночевала у бабки Пелагеи, приютившей ее как сироту. Это для нее было не впервой. Муж поздним вечером пришел с работы под хмельком в грязной робе, сбросил ее в сенях, поужинал и улегся на скрипучем диване отдыхать, а они долго в тесной кухоньке у теплой плиты тихо переговаривались. Ольга рассказывала, как ее принимали на работу, а бабка Пелагея обещала переговорить с дедом, чтобы он присмотрел за ней на первых порах, пока обвыкнет. Жили они с дедом вдвоем в большом доме, да собака дворняжка во дворе. Сыновья, для которых и строился дом, уехали на Сахалин, стали рыбаками, надолго уходили в море, годами не показывались дома.

Ольга обещала бабке платить за жилье, как только дадут получку, а пока просила ей поверить на слово, что она с ней непременно рассчитается.

— Сирота ты моя, сирота, — только и сказала бабка, выслушав чистосердечное заверение Ольги, крепилась, чтобы не затуманивались глаза слезами. Дед же ее ни о чем не спрашивал, привык к тому, что бабка, уже не раз у себя приютила таких, как Ольга.

На следующий день утром Ольга пришла на завод пораньше, дожидалась у двери инспектора в том же своем одеянии. Мороза в ночи не было, ветерок поутих, но все равно было холодно. Кроме нее поначалу в коридоре никого не было. Со двора доносились голоса приходившей на работу утренней смены, топот тяжелых сапог, хлопатье дверью и удушливый табачный дым, которого с некоторых пор не переносила Ольга. Ей казалось, что кто‑то пускал дым в ее лицо и она должна была терпеть этот смрад, вызывавший у нее тяжкие воспоминания.

Она прошла по коридору дальше, прочла «Директор», но тут же, словно испугавшись, вернулась к двери инспектора. Бухгалтер пришла раньше. Открыла дверь и пригласила Ольгу в комнату, расспрашивая, у кого и как она переночевала.

— Я вчера хотела тебе сказать, чтобы ты в темноте не ходила по станице. У нас тут в сумерках как в джунглях, и пером не описать. Не будь доверчива, гони всех от себя. Иначе изнасилуют и бросят в канаву. Говорю это тебе как мать. К нам тут наведываются разные усатые гости, охотятся за русскими девочками, вот такими несмышленышами, как ты. Наобещают золотые горы, только слушай. Такие у нас станичные порядки, — снимая серое модное пальто с роскошным пушистым воротником, сказала бухгалтер.

Ольга стояла, понурив голову, но, кажется, того впечатления, которого ожидала наставница, эти слова на нее не произвели. Никакого страха. Чем немало удивила бухгалтершу, поправлявшую прическу крашеных волос перед зеркалом и посматривавшую на ее зеркальное отображение.

— Я все понимаю, — покорно, тоненьким голосом сказала Ольга.

И эти ее слова были искренние. Она действительно все это представляла и была благодарна за заботу о ней.

Пришла Зоя Петровна в забрызганных грязью резиновых сапогах, в короткой куртке и мужской меховой

4 Заказ 0201

97

шапке и от этого выглядела больше похожей на мужчину, чем на женщину.

— А, это ты, — взглянув на Ольгу, сказала она.

Тут же, в чем была, уселась за стол, позвонила.

— Сергеич? Посылаю тебе обещанную подмогу. Оформилась. Сейчас придет, встречай. Зовут ее Ольга, а фамилия Ватрыкина. Только ты там не очень‑то… Молоденькая, не нагружай там сразу кирпичами. Надорвется и на бюллетень… А деньги ты будешь платить. Понял?

Инспекторша подозвала Ольгу к окну, выходившему во двор завода, показала, как пройти к бытовке мастера Сергеича.

— Алевтина Ивановна, — обратилась Зоя Петровна к бухгалтеру, — ты что‑то ей хотела сказать… Давай, пока не ушла,

— Все уже сказала.

— Ну, тогда иди… ‘

Ольга ушла.

Инспектор и бухгалтер снова заговорили о ней, как о странной пришелице.

— Что она тебе ответила на твой инструктаж? — спросила кадровичка.

— Выслушала, по–моему, с пониманием и сказала, что поняла.

— А может, она, такая тихоня, все это уже прошла? В тихом болоте черти водятся. Понимаешь, мне все же показалось, в ней есть что‑то загадочное. Ну, никак не могу взять в толк, как это уехать, встретиться с какой‑то женщиной и с чемоданом прийти — принимайте меня на завод? Что‑то ее заставило пуститься очертя голову, не зная, куда. Мы же объявление в газету не даем, вербовкой в других областях не занимаемся, как другие.

— Ну, разве к нам не приходили сбежавшие из дому без куска хлеба?

— Приходили. Посмотрим на эту беглянку… Убежит.

…Вечером уставшая Ольга после первого рабочего дня,

оттянувшего у нее сырыми кирпичами руки и ноги, пришла к бабке, села в кухне на стул и долго смотрела в окно в сгустившиеся сумерки, за которыми почти ничего не было видно. Темнота… Это все, с чем вернулась она с работы и что было у нее впереди.

Рабочую спецовку ей не выдали, хотя мастер и обещал приодеть, как и всех рабочих. Но рукавицы, в которые

можно было вместить до десятка таких рук, как у нее. Сёргеич ей дал из своих запасов.

Бабка понимала ее состояние, но удержалась от причитаний и жалостных слов. Это было не в ее характере. Много она повидала на своем веку. Нежностям обучена не была, но сердце ее сберегло доброту к людям, к бездомным, к людям со сломанной судьбой.

— Первые дни всегда тяжелые на непривычной работе. Вон дед уже другой десяток на заводе, а как придет домой, поест и на боковую. Все кости у него ноют. Втянешься, легче будет. Умывайся, мой руки, попарь ноги и за стол, — что бог послал! И полежи.

Все это Ольга проделала, крепилась, чтобы не расплакаться и не от того, что устала, а от заботливых бабкиных слов, вспоминая свою родную бабушку, которая после смерти матери, когда ей было около двух лет, если не меньше, выходила ее. А отец где‑то воевал и вскоре после войны тоже умер. Трудно стало после смерти бабушки, но она уже ходила в школу и живя у тетки, была самой старшей среди ее четверых. Летом ходила за гусями, оставалась с малышами дома, когда вдовая тетка с утра до вечера работала где‑то на полевом стане в колхозе.

Теперь жизнь у нее началась новая. Первый раз она увидела завод, окунулась в его омут. От непривычного запаха и кирпичной пыли, поднимаемой ветерком, задыхаюсь, однако, ничего другого ей пока не светило.

Так и шли день за днем, месяц за месяцем. Ольга старалась на работе, получала зарплату и отдавала ее почти всю бабке Пелагее, собирая рубли на одежду и отрывая от них на кино. На работу брала с собою в газете два кусочка черного хлеба и вареную картошку. Иногда, сжалившись, бабка отрезала ей кусочек сала, как и своему деду.

На первых порах Ольга никуда не ходила, помогала бабке по дому и на время забывалась, даже выглядела веселой, но как только со всеми домашними делами справлялась, на нее нападали тяжелые раздумья. Что‑то ее мучило невысказанное даже бабке, к которой она все больше привязывалась, как к родной. Да и бабка видела затуманенные печалью глаза, но никак не могла найти повод, чтобы поговорить с нею по душам. Что‑то у нее было глубоко спрятано от людей. Бабка задумывалась над этим, но вопросов, как инспектор кадров, не задавала, не допытывалась, почувствовала, что с нею, с сиротой, где–то

что‑то случилось. Незащищенность Ольги удерживала бабку от многого и деду она не позволяла пускаться в расспросы.

— Мне тоже все это рассказали, когда я поинтересовался, откуда появилась беглянка,^— ответил на заданный мною вопрос Геннадий Иванович. —А потом, а потом… И от нее услышал.

13

Расцвет деятельности неугомонного Сергея Федоровича Медунова, его звездный час, пришелся на годы после посещения Л. Брежневым Новороссийска. Именно в эти годы он выдвинул многие идеи и ревностно их отстаивал. Достаточно назвать такие шумные компании, как борьба с курением на Кубани, проведение чрезвычайного съезда по уничтожению сорняков, сражение за миллион тонн кубанского риса, введение равенства посевных и уборочных площадей, контрольных обмолотов и другие.

Все эти начинания были известны не только на Кубани. О них докладывалось в ЦК, они обсуждались на пленумах и партактивах, поддержавших эти мероприятия. Во всяком случае, открыто их не критиковали, не отвергали, хотя они были и не бесспорны. В курилках стоял дым коромыслом, острословы сочиняли про них анектоды, приезжие не подчинялись запрету на курение, гонялись за сигаретами «Марлборо», которые привозили моряки загранплава- ния. Все охотились за импортными товарами с наклейками или ярлыками иностранных фирм. Эта погоня отвлекала людей от осуществления выдвинутых идей. Взоры многих устремлялись туда, где сверкала разноцветными огнями реклама, на забитые товарами витрины и магазины, где свободно продавались автомашины, холодильники, телевизоры и новинка — видеомагнитофоны.

Идеологическое обеспечение борьбы с курением и уничтожения сорняков, даже амброзии, в виде наглядной агитации и рекомендаций идеологов в блокноте агитатора проводить беседы в обеденный перерыв, не срабатывало. Сами идеологи сидели в кабинетах, сочиняли глобальные доклады о международном положении, но не могли объяснить, что происходит на внутреннем рынке.

Даже наведывавшийся в край всезнающий помощник Генсека охотнее делился о делах внешних, чем о нехватке и низком качестве ширпотреба, да и сам появлялся во

всем импортном. Может быть, поэтому он не внушал доверия и многие задавались вопросом — что за помощник? Он как бы курировал Кубань и был полновластным хозяином в портовом Новороссийске, где избирался депутатом Верховного Совета СССР. Во время его приездов Сергей Федорович выделял ему в провожатые второго секретаря крайкома, и тот находился при нем неотлучно, как адъютант, выполняя все его пожелания, организуя увеселительные разрядки с коньяком и шампанским из подвалов Абрау–Дюрсо. Сергей Федорович оставался как бы в стороне, не вступал в споры с помощником, даже виду не показывал, понимая, что он дверьми был гораздо ближе к Генсеку. А он этим вовсю пользовался в подборе и перестановке кадров в Новороссийске, вмешиваясь в жизнь города. Медунову это было не по душе, но он вынужден был терпеть. По рекомендациям помощника сменялись и назначались прежде всего первые секретари Новороссийского горкома партии. Медунов как‑то даже пожаловался, что с ним не советуются, смещая одного, другого, третьего. Пленумы горкома послушно освобождали старого и так же послушно утверждали нового. В номенклатуре помощника находилось Новороссийское морское пароходство, цементный комбинат, совхоз Абрау–Дюрсо и другие крупные предприятия до базы виноматериалов включительно, где имелись емкости для слива с танкеров виноматериалов, доставлявшихся из Алжира.

В разгаре был ажиотаж вокруг туристских поездок за границу и устройства на суда загранплавания, особенно в смешанные советско–арабские экипажи. Там и там манила валюта, на которую можно было купить и перепродать тряпки, а то и машину. Дома же от борьбы с курением и уничтожением сорняков — никакого навара.

Особое пристрастие питал помощник к директорам ресторанов. У него были избранные, которых он опекал со своего высокого поста, за которым стоял Генсек,видимо, не знавший как пользуется его помощник своим положением и его именем.

Однажды секретарь крайкома после отъезда помощника срочно созвал в Новороссийске комиссию, рассматривавшую дела на моряков загранплавания. Заседание комиссии было чрезвычайным.

…В отделе кадров Новороссийского пароходства спешно комплектовались экипажи судов, которые надолго уходили в плавание. Кадровикам, как всегда, не хватало времени подготовить команды заблаговременно. В коридоре у дверей толпились люди. Почти целый год им предстояло бороздить воды далеких морей без заходов в советские порты, перевозить грузы на экваторе, под палящим тропическим солнцем. Комиссия рассмотрела уже не один десяток личных дел моряков, отбирая лучших: сильных, смелых, бывалых, отлично знающих сложную технику современных судов и не дрогнувших в борьбе, с морской стихией.

Среди них были матросы, боцманы, повара, радисты, механики, штурманы и капитаны. Всем им не сиделось на берегу. Они скучали по морю, по обычной для них работе, по корабельной жизни. Солеными ветрами романтики овеяны штиль и шторм, встречи и расставания. Но море и испытания не для искателей длинного рубля и слабых духом. Оно отбирает сильных, вступающих в поединок со стихией, когда волны перекатываются через борт, а огни на мачте устремляются к воде, палуба уходит из‑под ног. Такова их профессия, в которую они влюблены, такова их будничная работа.

Дорога в море начинается с земли, но там, вдали, чем дальше они уходят, тем сильнее чувствуют земное притяжение.

Моряк должен уходить в плавание так же, как летчик летать, а шофер ездить на машине. Без этого нет моряка.

Комиссия интересовалась семейными делами, учебой детей в школе, жильем и многими другими вопросами, которые могли- влиять на настроения и жизнь моряков вдали от родных берегов. Когда возникали какие‑нибудь сомнения, комиссия приглашала моряка на беседу и с ним обстоятельно разбирались. В качестве поваров и буфетчиц иногда оформлялись женщины. Им комиссия уделяла особое внимание.

Председательствующий объявил, что приглашена Тамара Черных, оформляющаяся в состав экипажа в качестве буфетчицы.

Вошла женщина в седом парике с лиловым оттенком.

— Украсит флот? — толкая меня в бок, тихо спросил сосед.

Я присмотрелся. Ее лицо, как и парик, было раскрашено в разные цвета. Она, наверное, долго возилась с ресницами, веками, бровями, губами. И все же скрыть не удалось — ей было уже под сорок — бабий век. Наоборот, краски выдавали то, что она пыталась закрасить. Сыну пятнадцать, читал я в ее анкете. Она не побоялась явиться на комиссию в брюках с манерами заправского моряка.

Тамара бойко отвечала на вопросы председателя. По ее ответам получалось, что уйти в длительное плавание ей ничто не мешает, что для нее это дело обычное, так как приходилось даже однажды в бушующем океане перебираться с горящего судна в шлюпку и она не утонула, хотя и сорвалась в морскую пучину.

— А где ваш сын? — спросил мой сосед, член комиссии.

— В интернате.

— Сколько ему лет? — вмешался я. Его возраст я знал по анкете, но мне хотелось, чтобы она сказала об этом вслух.

— Пятнадцать.

— Давно он в интернате?

— Со второго класса. А что? — насторожилась она, — Я все время в рейсах. Мужа кет, в разводе.

— Вы бываете у сына?

Тамара задумалась на какое‑то время. Морщила лоб, припоминая.

— Бываю. А что? Случилось что‑нибудь?

— Да нет, ничего не случилось. Давно у него были?

Она растерянно смотрела на меня. Трудно сказать,

о чем она думала, но видимо никак не могла сразу вспомнить, когда последний раз была у сына.

— У него брат бывает, — нашла она выход из положения.

— Это хорошо, но сыну нужна мать. А вы его редко видите. Вас это не беспокоит?

— Я договорилась с братом. Он за ним присматривает.

Она понимала, куда направлены вопросы, но у нее не

хватало смелости признать ненормальность положения. Сын со второго класса был предоставлен самому себе. Она к нему наведывалась редко, как гостья, когда находилась на берегу. Тамара покраснела. Вся морская удаль пропала. Она боялась, что ее не пустят в плавание. В руках у нее была большая заморская модная сумка, которую

она то открывала, то закрывала, то перебирала пальцами цепочку колец, украшавших сумку.

— Разве вы не можете найти работу на берегу, чтобы 'быть вместе с сыном?

Этот вопрос застал ее врасплох. Члены комиссии ждали объяснение, но похоже было на то, что она не знала как ответить.

— Что вас тянет в море? Женщине, наверное, нелегко одной среди мужчин на судне? — подсказывали ей.

— Я привыкла. Это не ваша забота, — сверкнула она глазами в мою сторону. — Сын уже большой парень, что я ему. Поднакоплю денег, куплю ему автомашину. Так что сына я не собираюсь забывать. Регулярно посылаю ему деньги, одеваю, обуваю.

— Вы можете потерять сына. У него нет отца и нет вас. Подумайте, прежде чем уйти на целый год.

— Я подумала, — сразу ответила Тамара. — За сыном посмотрит брат. Я с ним договорилась.

Я сидел и думал, что же у нее осталось материнского? Она все растеряла в море, в чужих портах, гостиницах, за стойкой своего буфета, в погоне за длинным рублем, за той жизнью, к которой она привыкла за годы работы в море на танкерах. Уважаемые кадровики сидели за столом и серьезно рассуждали о том, что ее надо пустить в море. Иначе для них проблема — найти буфетчицу на судно. Проблема сына, куда более важная, не вызывала беспокойства. Она не ощущалась ими. Все это было никак не осязаемо. А вот отсутствие буфетчицы, это уже ощутимо. За это спросят.

— Смелая морячка, свое дело знает, сын пристроен, — приводил доводы начальник отдела кадров. — В конце концов, сын, это ее личное дело и формально из‑за этого отказать ей нельзя.

— Не согласен. Это наше дело, — не выдержал я и сказал довольно резко. На меня все посмотрели, притихли.

— Есть, есть вопрос, — констатировал мой сосед. — Формально, конечно, ей мы не можем отказать. У нее все в ажуре. Но повторяю, вопрос есть. На прошлой комиссии мы отказали буфетчице Меликсетян, а сегодня она стоит у нас под дверью и просит принять ее. Предлагаю включитТамару Черных в состав экипажа, — неожиданно, вопреки своим собственным рассуждениям, закончил он. Председатель комиссии, спросив мнение других, объ

явил, что Черных надо побыть на берегу, позаботиться о сыне. Возражений не последовало. Тамара, сверкнув глазами, хлопнула дверью.

— Долго мы задержались на этом деле. У нас много еще не рассмотренных дел. Давайте вначале отпустим всех приглашенных на комиссию, а потом рассмотрим все остальные дела, — предложил председатель.

Предложение было принято.

— Приглашайте Меликсетян.

Секретарь комиссии объявил, что дело Меликсетян уже рассматривалось и ей отказали. Она работает в магазине продавцом. До этого неоднократно выходила на судах буфетчицей.

— Я на прошлой комиссии не был, — сказал председатель, секретарь крайкома партии. — Пригласите. Пусть заходит.

Секретарь пригласил, указав ей на стул у стола. На лице ее было написано полное безразличие не только к комиссии, но и, казалось, ко всему живому на свете.

У нее был муж — директор ресторана, двое детей — школьники: в третьем и пятом классе. Была легковая машина и хорошая квартира. Просилась она буфетчицей на судно в состав смешанного экипажа. Я считал, что ей совершенно правильно отказали на прошлой комиссии. У нее семья. Двое школьников, и нет нужды на год уходить в плавание. Все тогда сошлись на том, что надо заниматься воспитанием и уходом за детьми.

Меликсетян сидела и ждала. Похоже было на то, что ее кто‑то пригласил на комиссию, чтобы она своим невозмутимым видом оказала давление на всех. Она ждала ответа. Я насторожился. Председатель комиссии посматривал на меня. Он знал, что я буду возражать. Видимо, меня выдавало мое хмурое лицо. Я еще не оправился от разбора дела Черных.

— Так, что у вас? — спросил председатель, листая выездное дело. По его голосу чувствовалось, что он нервничает.

— Хочу в море, — небрежно проронила Меликсетян.

Она не просила комиссию, ничего ей не объясняла.

Она чувствовала себя уверенно. Думала о чем‑то другом.

— Вопросы есть? — спросил председатель.

— Зачем вы хотите в море? — задал я вопрос.

— Ну, ясно зачем… — кто‑то из членов комиссии по

спешил ей на помощь. На ее лице мелькнула довольная улыбка.

— Подзаработать хочет, — шептал мне на ухо мой сосед.

— А как же дети?

Сосед пожал плечами, гадал, как ему поступить.

■ — Вы обождите там, — обратился председатель к Ме- ликсетян, показав ей на дверь.

Она поднялась лениво и вышла из кабинета, не проявляя никакого беспокойства за исход решения вопроса. Наступило молчание. Никто не решался что‑то сказать. Председатель смотрел на меня.

— На прошлой комиссии мы совершенно правильно приняли решение об отказе ей в работе на судне буфетчицей, потому что она работает, у нее двое детей и нет никакой надобности на целый год бросать семью и уходить в плавание. Кроме этого, — настаивал я, — она же недавно вернулась из рейса. Есть другие.

Думаю, что этого достаточно. Правда, мои доводы ни в каких инструкциях не предусмотрены, но в данном случае, они не против Меликсетян, а в защиту ее.

Когда я кончил, мне показалось, что никто не осмелится взять под сомнение то, что я сказал.

— Позвольте мне, — попросил слово член комиссии Швыдкий.

— Я поддерживаю, — заявил он без всяких объяснений, — предложение о недопущении ее в рейс в составе комплектуемого смешанного советско–иракского экипажа.

— Правильно! Надо заниматься детьми, — послышался еще чей‑то голос.

— На прошлой комиссии я не был, — начал тихим голосом председатель, — но считаю, что семейные дела — это дело не наше, а семьи. Пусть они сами между собой договариваются. Она же не первый день замужем. Дела семейные не могут в данном случае служить препятствием для выхода в рейс.

— Я тоже так считаю, — сразу же послышался голос представителя профсоюза. — Местком этот вопрос рассмотрел.

Председатель никак не реагировал на эти слова. Он продолжал:

— Хотелось бы, конечно, чтобы наше решение было единодушным. Значит, вы стоите на букве инструкции?

Этот вопрос был задан мне. Я его не совсем понимал,

так как до этого уже объяснил свою позицию. Председателю хотелось, чтобы я согласился с ним. Тогда все, что говорилось на комиссии, останется за протоколом.

— Я настаиваю на разумном решении и руководствуюсь только своим внутренним убеждением. Я не понимаю, почему она должна бросать детей и идти в море. Кстати, она не ответила на мой вопрос. И если в данном случае инструкция помогает найти правильное решение, то я готов придерживаться ее буквы. Для этого они и пишутся.

— Позовите Меликсетян, — довольно резко сказал недовольный председатель.

Она вошла и остановилась у двери. Она отнеслась спокойно ко всему происходящему на комиссии, будучи уверенной, что уйдет в рейс.

— Вы не ответили на вопрос члена комиссии. Почему вы стремитесь в море, оставляя детей?

— Я сказала, что хочу в море. Больше добавить ничего не могу. Хочу и все. Это мое дело.

— Ну, ясно же всем, зачем она хочет в море, — вмешался мой сосед. Но дальше не пошел, не договорил, не назвал, как говорят, вещи своими именами.

— Пожалуйста, побудьте в коридоре, — предложил снова председатель Меликсетян.

— Почему мы не должны поправить ее? Почему мы должны идти на сделку со своей совестью, отлично понимая, что надо остановить человека, иначе он может оступиться и упасть за борт?

— Муж дал согласие на ее выход в рейс. Вот его заявление, — поднял вверх председатель лист бумаги.

— Не понимаю психологию мужа, — заявил Швыдкий. Он — директор ресторана. С утра до позднего вечера на работе. А кто же с ребятами? В школе теперь с первого класса алгебра… Пусть мать смотрит за детьми, а не болтается по морям и океанам. К тому же — как же он?.. Отпускает на год жену, еще молодой…

Почему упорствует председатель? — спрашивал я себя. Человек он трезвый, деловой, порой даже резкий, когда требовался принципиальный подход в решении вопроса, а сегодня настаивал только на своем, что никак не вытекало из обсуждения. Опасаясь, что комиссия откажет, Меликсетян, председатель вынужден был выложить свой последний козырь, который держал в запасе:

— Я уже сказал, — начал он, опустив голову, — что

прибыл специально, чтобы провести эту комиссию, учитывая принятое ранее решение.

Теперь он смотрел на меня. Я понял, что дальше все уже будет относиться ко мне, а не к его заместителю, который председательствовал на прошлой комиссии.

— Я предполагал, что некоторые товарищи будут сопротивляться. Так оно и вышло.

Председатель обвел всех глазами, словно искал виновника того решения. После продолжительной паузы, многозначительно закончил: — Мне был звонок от весьма ответственного товарища из Москвы.

Председатель опять смотрел по очереди на каждого присутствующего, молчаливо призывая поддержать его.

Особого впечатления на членов комиссии его заявление не произвело, но всем хотелось знать, что же это за таинственная персона.

— Так вот, — продолжал председатель, — это лицо высказало недоумение по поводу принятого решения. Не думаю, что мы умнее всех. Ставлю на голосование…

— Зачем? — сразу забеспокоился Швыдкий.

Надо было определиться, поднимать руку: за или против.

— Кто против? — спросил председатель.

Я поднял руку. Швыдкий посмотрел на меня. У него еще было время.

— Один, — констатировал председатель.

Я надеялся на Швыдкого, но он руку не поднял, спрятал под стол. Он же меня поддерживал, кажется, без колебаний. Швыдкий наклонил голову над чистым листом бумаги. Председатель и другие тоже чувствовали себя неловко. Это можно было уловить по напряженной тишине, которая воцарилась после голосования, когда все чувствуют, что все виноваты, но никто не решается признать очевидную вину, то что натворили, а она у всех на виду, но каждый молчит, понимая, что без слов все понятно.

Объявили перерыв. Вышли в коридор на перекур. Ко мне подошел Швыдкий.

— Не солидно ведет себя… — начал он, не называя председателя. — Видите ли, он специально прибыл… Ссылается на звонок…

— Может быть, я не прав? — спросил я Швыдкого. — Может быть, я чего‑то не понимаю?

— Ты прав.

— Тогда почему все так?.. Объясни мне, в чем дело?

Швыдкий развел руками. Мы с ним отошли в сторону. Он курил, часто затягивался, словно опасаясо, что если он этого делать не будет, то ему придется отвечать на мои вопросы.

— Где же собака зарыта? — размышлял я вслух.

Швыдкий посмотрел на меня прищуренными глазами и сказал, понизив голос:

— В ресторане, под столом, за которым бывает тот из Москвы. — Он не называл фамилию, но я знал о ком идет речь.

И опять она поплыла по волнам в заморские страны на целый год, потому как тем лицом был помощник Брежнева Голиков.

14

Медунов хотя и был не из робкого десятка, но М. Суслова он побаивался. Пожалуй, единственного из Политбюро. Михаил Андреевич обычно отдыхал на госдаче в Сочи. Как только поступило сообщение о его прилете, я доложил второму секретарю крайкома о дате и времени его прилета. Сергей Федорович отсутствовал, был в каком- то районе. Второй сказал, что он сам проинформирует об этом первого секретаря. Вообще он ревностно относился к докладам Медунову, проявлял недовольство, если его кто‑то опережал.

На следующий день, в день прилета Суслова, в театре был назначен партактив. В зал уже заходили и рассаживались участники актива, в отдельной комнате собирался президиум.

Мне показалось странным, что Медунов не вылетел — в Сочи для встречи Суслова. Такого ни разу не было. Как только он появился в театре, я доложил о прибытии Суслова. Лицо его посерело, на нем закипело недоумение.

— Ты понимаешь, что это не кто‑нибудь, а Суслов, второй человек в партии? — с возмущением выговаривал он мне. — Да если бы я знал, я бы отменил партактив.

Второй стоял рядом, слушая этот разговор, помалкивая, Посматривал на меня. Я на него, с надеждой, что он сам скажет о том, что я ему докладывал, и примет гнев Сергея Федоровича на себя. Он же меня заверил, что сам обо всем сообщит ему. Второй молчал, — как ни в чем не бывало, а Медунов продолжал мне выговаривать. Я не вытерпел и сказал, что своевременно доложил второму.

Медунов посмотрел на него, переминавшегося с ноги на ногу. Тот стал объяснять, что он меня не совсем понял. Сергей Федорович сдержался, замолчал. Время подошло идти в президиум. Второй, улучив момент, с недовольным лицом сказал, что не ожидал такого, дескать не принято подводить товарища. Удар надо брать на себя.

Отдых Михаила Андреевича подходил к концу и я заблаговременно доложил Сергею Федоровичу о времени его отлета в Москву.

— Полетим, — сказал он.

В аэропорту у правительственного коттеджа прогуливался отдыхавший в Сочи В. В. Кузнецов. Очевидно приехавший для встречи кого‑то или проводить Суслова.

Мы подошли к нему и Сергей Федорович представил меня Первому заместителю Председателя Верховного Совета СССР.

Василий Васильевич смотрел на нас как‑то странно. Я даже подумал, что он чем‑то недоволен. Он протянул мне мягкую старческую руку, а в его потускневших глазах запечатлелось полное безразличие. Видимо, мы выглядели перед ним как в тумане и он разбирался, кто же я такой, хотя Медунов назвал мою должность.

Сергей Федорович сразу же занял его разговором о самых северных чайных плантациях в Сочи совхоза, директором которого был Устим Штейман, готовый в любое время подойти и представиться. Высокий, с усиками, в очках он выглядывал из‑за зеленого куста у коттеджа. Однако Василий Васильевич, молча слушая, не проявил интереса к Штейману, как впрочем, и к чаю.

Я отошел от них справиться о выезде гостя с дачи. Мощный красавец «ТУ» уже стоял на площадке у коттеджа, поджидая единственного пассажира с охраной.

Пришлось снова подойти к беседовавшим Кузнецову и Медунову, чтобы сообщить, что Михаил Андреевич в пути, скоро подъедет.

Василий Васильевич посмотрел на меня так, словно увидел впервые и к моему великому удивлению снова протянул мне руку. Он ее только прикладывал. Ощущения рукопожатия не чувствовалось. Его отсутствующий взгляд насторожил меня. Может запамятовал, что он со мною уже здоровался. Не велика беда со мною… Высокий государственный пост, сдержанность, почтенный возраст вызывали у меня глубокое уважение к нему. Но ведь он часто принимал зарубежных государственных деятелей и там подоб

но

ные моим наблюдения могли расцениваться совершенно по–другому.

В Адлере светило яркое солнце. Вдали в синеватой дымке виднелись горы с белоснежными макушками. В аэропорту утихли шум взлетавших и приземлявшихся самолетов. Готовился литерный рейс.

Подошли два черных лимузина. Михаил Андреевич, как всегда глубоко озабоченный, непроницаемый, похожий на монаха в своем длинном черном пальто и в глубоко посаженной на голове шляпе поздоровался с Кузнецовым и Медуновым. В голубом небе не было ни облачка, из которого могли бы упасть капля дождя, а на ботинках Михаила Андреевича были галоши. Я не поверил своим глазам. Спросил кого‑то из стоящих рядом со мною, не показалось ли мне? «Нет, нет… В галошах», — ответил мне тихо охранник. Михаил Андреевич с неприязнью относился к своей охране, приставленной, как ему было хорошо известно, по решению Политбюро. Тем не менее он ворчал, когда на глаза кто‑то попадался из сотрудников Девятого управления или замечал следование машины при переезде из аэропорта до госдачи. Его тяжелая «Чайка» ползла как танк, не превышая скорости сорока километров в час. На полпути, где‑то в районе Хосты, машина останавливалась. Михаил Андреевич выходил размяться. Ему из термоса наливали чай. После этого поездка продолжалась.

Пока заносились в самолет чемоданы и коробки, Суслов, не заходя в коттедж, беседовал с Кузнецовым и Медуновым. Сергей Федорович, как всегда, стремился сказать об успехах кубанских хлеборобов, об урожае на полях.

У трапа самолета Михаил Андреевич попрощался с теми, кто его провожал.

Я отошел в сторонку, зная его отношение к сотрудникам Девятого Управления. Михаил Андреевич уже перешагнул две–три ступеньки на трапе, но потом почему‑то оглянулся и посмотрел в сторону, где стоял не только я, а еще два–три человека. К удивлению всех он спустился с трапа и направился к нам. Я никак не мог предположить, что случилось и что последует, ожидая какого‑нибудь замечания за сопровождение от дачи до аэропорта. Михаил Андреевич подошел именно ко мне. Пожал дружелюбно руку и вернулся на трап. Другим, стоявшим рядом со мною, руки не подал. Может быть потому, что они

отступили за меня при его приближении. Потом все спрашивали, чем я заслужил такое внимание. Мне приходилось пожимать плечами, так как ни разу беседовать с ним и даже представляться не приходилось. Правда, заочно он мог меня знать по направленным в Центр телеграммам, по крайней мере по одной из них, взятой по его указанию на контроль.

…В Новороссийске в февральскую стужу разразился небывалый шторм на море. Затонули три небольшие судна, по существу катера, оторванные бурей от причальной стенки.

В ту ночь погибло три человека, пытавшихся вплавь с тонущих судов добраться до берега. Об этом происшествии доложили в Центр. Телеграмма попала в ЦК.

Последовал звонок по «ВЧ».

— Почему затонули?..

— Стихийное бедствие. Суда обледенели и под тяжестью льда ушли под воду.

— Понятно, что стихийное бедствие, но почему корабли затонули?

— Я же объяснил.

— Я понимаю, а вот начальство не понимает. Что мне доложить?

— Так и доложите.

— Требуется доложить, почему не спасли суда.

— Ничего другого сказать не могу. Кто требует?

— Михаил Андреевич.

— В телеграмме все изложено. Что еще?

— Должен же быть кто‑то виновен в случившемся.

— Стихия.

— Мне это понятно, а ему нет.

— Что нужно?

— Дайте телеграмму о виновных. Доложим Михаилу Андреевичу, снимем с контроля.

Я сказал, что теперь мне понятно.

Дали телеграмму, что обстоятельства расследуются специалистами пароходства, которые вынесут заключение, однако телеграмма еще долго не снималась с контроля. Видел меня Михаил Андреевич только в аэропорту, в дороге, в числе встречающих и провожающих. Мне подумалось, что он меня с кем‑то перепутал, а может за то, что я строго выдерживал скорость — сорок километров в час и знал его место отдыха на полпути до дачи, останавли

вал машину, не дожидаясь команды его личных охранников.

Возвращаясь в самолете в Краснодар после проводов, Сергей Федорович и Георгий Петрович Разумовский тоже размышляли над неожиданным жестом Михаила Андреевича. Этот случай напомнил мне эпизод из отношения к своим охранникам Н. С. Хрущева во время его посещения в Туле оружейного завода. В одном из старых, но еще крепких, петровской кладки, цехов, Никита Сергеевич в присутствии сопровождавшей его большой свиты работников ЦК и местного актива, остановился между станками и разразился бранью на своих телохранителей.

— Ну, что вы ходите у меня по пятам. Не даете шагу ступить, — кричал он на весь цех так, чтобы слышал окруживший его величество рабочий класс славной Тулы. Умел красоваться Никита Сергеевич. Сотрудники Девятого Управления были в замешательстве. Они не могли его оставить без охраны. Один из них подошел ко мне и попросил занять его место. Хрущев успокоился. Весь день я неотступно был при нем. Замечаний не получил. Видимо, он принимал меня за работника обкома и тоже пожал мне руку.

…Прилетали и улетали лайнеры, взрывая тишину зеленой благодатной долины, окруженной горами, оставляя в ней смрад сгоревшего керосина и бензина.

На глазах провожавших они скрывались в мареве поднебесья, как будто бы их и не было. После проводов все же теплилась надежда на лучшее завтрашнее. Терпимость в ожидании главенствовали, скрепляли великое государство, однако прилетавшие и улетавшие, напуская на себя величие своей непроницаемостью, злоупотребляли доверием народа.

15

В один из январских дней председателя колхоза «Восход», Михаила Назаркина, человека уже в годах, откуда‑то присланного в Долгожитово со стороны, как будто в деревне не нашлось своего, вызывали в райисполком с отчетом об итогах сельскохозяйственного года возглавляемого им колхоза.

В деревне его прозвали просто Мишкой, хотя поначалу он показывал себя строгим и деловым, покрикивал на колхозников, командовал ими направо и налево, де–монстрируя свой председательский характер. Однако дела в колхозе после отстранения от правления местного партийца пошли вниз. Разума у Мишки, как сходились в своем мнении на перекурах местные мужики, явно не хватало, чтобы вывести хозяйство из прорыва и погасить многочисленные недоимки, но коли прислали, деваться было некуда, пришлось слушаться, помалкивать. К тому же они побаивались Мишкиного буйства, в котором было больше мата–перемата, чем других слов, когда он находился под хмельком. Председатель же в деревне никого не боялся, опасался только районных властей, понимая, что они его посадили на колхозный трон, они же рано или поздно все равно снимут, как и всех его предшественников.

Жил он в деревне без семьи и свою командную независимость подрывал тем, что побирался по хатам, как в свое время сельский поп обходил с большой плетеной корзиной на руке прихожан, собирая пожертвование церкви. Председателя кормили и, конечно, подносили по стакану самогона, к которому он питал особое пристрастие. Шляться без с^яьи по вдовым бабам ему было удобнее. Они его принимали, хотя вида он был невзрачного, непричесанный, сорокалетний мужичишка, с вздернутым крючком носом, под которым зияли две большие дыры, к тому же замусоленный без женского присмотра, но зато обладавший властью — что хочу, то и ворочу. Мог дать подводу на базар, в лес за дровами, на мельницу, а то и в районную больницу, а мог и отказать не только в этом, но даже не выписать с поля неубранной соломы, чтобы прикрыть дырявую крышу хаты. Как же его было не принимать и не угощать самогоном?

Предчувствуя горячую, если не сказать жестокую проработку на исполкоме, Назаркин, сидя один в темноте в правлении колхоза, думал как бы увильнуть от отчета, но ничего придумать не мог. Направился к деревенскому сапожнику, у которого всегда водился самогон, на ужин.

Долго они при свете керосиновой лампы, подвыпив, рассуждали о делах колхозных. Сапожник сочувствовал Назаркину, подливал ему в стакан, пока тот не упился до того, что начал грозить районному начальству разнести его в пух и прах и доказать, что руководимый им колхоз не отстает.

— Пей, Миш, пей. Оно полегчает, — приговаривал сапожник. — Не нужда б, кто бы пил… Нужда заставляет. 1

В хате у сапожника места для ночлега Назаркину

не нашлось и хозяин выпроводил его в колхозную контору, уложив на широкой скамейке под стеной, пододвинув стол, чтобы не свалился. Утром конюх запряг лучшую лошадь, бросил на розвальни охапку соломы, подъехал к колхозной конторе, где Назаркин, подбирая бумаги, потребные для отчета, говорил накоротке с агрономом и даже хотел его взять с собой, но тот, сославшись на недомогание, не поехал. Назаркин не раз ему напоминал, что в агрономии он тоже разбирается не хуже его, окончил трехмесячные курсы при сельхозтехникуме перед направлением в «Восход». Они вместе вышли из конторы, конюх передал вожжи в руки председателя, попросив его подвезти в район дивчину, заведующую колхозным клубом, Ольгу, собравшуюся туда за книгами.

Она стояла рядом, ожидая согласия Назаркина.

— Возьми, — поддержал агроном.

— Садись, — буркнул ей председатель, а сам на ходу продолжал советоваться с агрономом, как оправдать отставание колхоза по сравнению со среднерайонными показателями, не говоря уже с областными, которые тоже были низкими.

— Ни пуха, ни пера, — пожелал ему, пряча улыбку, агроном.

— К черту, — сказал Мишка, подумав, что может придется возвращаться уже не председателем.

До райцентра было не меньше двадцати километров по ненакатанному зимнику, угадывавшемуся по телефонным столбам, вдоль которых он проходил.

Ранним утром морозец пощипывал уши и нос, небо было затянуто сплошным сизым облаком, легкий ветерок мел поземку, сдувал с крыш снежную пыль, клубившуюся под стрехами.

Ехали медленно. Лошадь, несмотря на грозные окрики и длинные вожжи, которыми угрожающе размахивал над головой Назаркин, и время от времени огревал ими костлявый круп, семенила чуть быстрее после удара, а потом переходила на свой обычный ритмичный шаг, не торопясь тащила тяжелые сани.

Ольга уселась спиной к ветру, на соломе, поджав под себя ноги, засунув руки в варежках в короткие рукава своего пальтишка. Председатель, с загрубелым обветренным лицом в полушубке и валенках не испытывал того холода, который проникал сквозь легкую одежонку Ольги. Он, наверное, уже несколько дней не брился, на отросшей

жесткой щетине выделялся красный нос, да порыжевшие от курева зубы, показывавшиеся каждый раз, когда он угрожающе рычал на лошадь.

Ольга переживала, видя как он нещадно, со злобой, гнал кобьглку, считая, что может запоздать к назначенному ему часу. Ехали молча. Он не обращал внимания на попутчицу, на то, что она давно замерзла. Ольга словно застыла, свернувшись в комочек, ей казалось, что дороге не будет конца и края, но крепилась, не жаловалась.

В райцентре заведующая клубом быстро справилась со своими делами, даже успела забежать и перекусить в райпищеторговской столовой. С двумя связками книг, в каждой по десять–двенадцать, в Основном художественной литературы, пошла к райисполкому, где отчитывался Назаркин. К изгороди была привязана поникшая лошадь. Ольге пришлось долго ждать председателя в коридоре, на первом этаже, где было холодно, но все же сносно, не то, что на улице. Между тем небо еще больше нахмурилось, к вечеру заметно усилился ветер, бесновалась вьюга. Надо было бы спешить домой, пока не затуманился1 белый свет. Ольга не раз выходила к лошади, смиренно стоявшей с низко опущенной головой, смотревшей на нее яблоками больших выпуклых глаз, таких печальных, что нельзя было вытерпеть, чтобы не дотронуться до нее, покрывшейся ледяной коркой. Ольга варежкой сметала с нее белый покров, а потом взяла с саней охапку соломы и положила перед ней. Лошадь не набросилась на нее, не выбирала по соломинке и не жевала. Найти же хотя бы одну травинку, пахнущую сеном, ей не удалось.

Почти целый день она простояла некормленной и не- поенной, и Ольга думала, где бы раздобыть для нее корма. Но председатель уже спускался со второго этажа в нахлобученной шапке, в полушубке нараспашку, со злым покрасневшим лицом. Ему было, видимо, жарко от состоявшегося разговора и не до заботы о лошади.

— Поехали, — снова буркнул Назаркин, мимоходом, увидев Ольгу и ни на секунду не задерживаясь. Он отвязал лошадь, подтянул чересседальник, присел на сани и рванул на себя вожжи. От райисполкома они отъехали совсем немного. Председатель подвернул сани почти к самому входу в закусочную, в окне которой уже мигал желтый огонек лампочки, от где‑то стучавшего поблизости движка.

— Тп–р-у… — остановил Назаркин лошадь, откинул

вожжи наперед и привязал их к столбу, у которого гудели от ветра провода, как натянутая струна.

— Пойдем, — нехотя предложил он Ольге. — После такого надо подкрепиться, а то не доедем.

Ольга отказалась. Он не настаивал. Из закусочной выходили подвыпившие мужики, доносился оттуда пьяный гомон и разухабистый мат. Долго ей пришлось ждать Назаркина. Он, наверное, забыл про нее. А она на морозе сначала сидела на санях у своих книг, а потом стала ходить около закусочной, пытаясь согреться в стареньких валенках, даже заглянула в закусочную и на минуту задержалась там, но в густом дыму и врывавшемся с улицы в теплое помещение морозном тумане не могли отыскать председателя, а пройти между столами побоялась пьяных мужиков. Компания там заседала довольно шумная. Горланили кто во что горазд. Ее появление сразу заметили и уже неслись приглашения присесть, что могло кончиться для нее весьма плачевно.

Она предпочла ожидание председателя на морозе.

Покачиваясь, Назаркин вышел из закусочной, уставился по–бычьи на нее мутными глазами.

— Айда домой, сивая, — подстегнул он вожжами лошадь.

Как только они выехали из городка в чистое поле, сразу услышали тревожное завывание пурги, ослеплявшей сечкой лошадь и сидевших на санях.

Ольга снова повернулась спиной к ветру, облокотилась на книги и замерла в таком положении, а председатель сидел с вожжами в руках, он не отворачивался от ветра, а потом разлегся на санях в расстегнутом полушубке, как в теплой избе. Удобно расположившись, он начал ругать безбожными словами, наверное, тех, перед которыми держал отчет, затем, была не была, вдруг запел: «Три танкиста, три веселых друга, выпили по триста…» — Однако слов он не помнил, обратился к Ольге поддержать его. Ей же было не до пения с пьяным мужиком, которого она боялась, как и всех пьяных.

— «Выходила на берег Катюша, на высокий на берег крутой…» — затянул Назаркин, но и этой и других популярных песен, кроме первых куплетов, он не знал, а Ольга упорно молчала.

— Как дальше? Подскажи… Что воды в рот набрала?

— Не знаю, — сказала она, как можно мягче, чтобы он не прицепился к ней.

— Как это не знаю? Ты же у меня завклубом. Ну‑ка повернись сюда, — начал он тормошить ее. Уцепился, как клещами за ее холодную коленку, до боли сжал своей лапой, пытаясь развернуть Ольгу лицом к себе, но она противилась, ухватившись за отвод саней.

Назаркин, занятый Ольгой, не следил за дорогой, отпустил вожжи, лошадь сбилась с заметенного снегом зимника, тащила тяжелые сани по снежной целине. Разыгравшаяся метель все больше окутывала путников непроглядным туманом, секла как песком их лица.

— Куда мы едем? — забеспокоилась Ольга.

— А куда надо… Домой, — не унывал Назаркин. — Сивка довезет. Но, но, но…

Ольга оглядывалась по сторонам, ничего не видела, но почувствовала, что под полозьями не дорога, а глубокий снег.

— Замерзла?.. — обхватил он Ольгу со спины полами своего распахнутого полушубка. — Вот так теплее будет, — услышала Ольга у своего уха.

Она пыталась вывернуться из его пьяных объятий.

— Ну, ну,… Не дури, не царапайся…

В это время лошадь вдруг провалилась, как в яму, а за ней поползли в пропасть сани. Ольга только взвизгнула от неожиданности и они оказались в глубоком овраге, занесенном снегом. Назаркина это нисколько не обескуражило. Ольга, удерживаемая его крепкими руками, повалилась вместе с ним, к чему и стремился Мишка. Сползание саней остановилось и замерло. Лошадь стояла как вкопанная в глубоком снегу, сзади ее подпихивали сани, непроглядная пурга со свистом завывала. Со всей силой Ольга отбивалась от Назаркина, плакала, упрашивала пожалеть ее, но разъяренный Мишка не унимался. Никто не мог услышать ее мольбу, никто не мог увидеть куражившегося Назаркина и прийти ей на помощь. От него несло сивухой, луком, солеными огурцами. Все это смешалось с крепким табачным духом, испускаемым курильщиком, и превращалось в невыносимый тошнотворный пар, которым он обдавал Ольгу.

После бурного натиска Назаркин утихомирился, не проявляя никаких опасений, что они могут замерзнуть и быть заметенными снегом до весны.

Всхлипывая, Ольга соскочила с саней, провалилась в пушистый снег, набившийся в валенки и рукава. Где‑то в снегу валялись сброшенные с саней, мешавшие председа

телю книги. Он их не только не читал, хотя и наведывался иногда в колхозный клуб, но и не заглядывал в них. Ольга была в отчаянии, а притихшего Назаркина, вытянувшегося на санях, потянуло в сон. Ее первой возмущенной мыслью было бросить его, но она тут же спохватилась — замерзнет и ей еще придется отвечать за него.

Назаркин лежал с открытым ртом, в который набивался и таял снег, и так храпел, что даже завывавшая вьюга не могла заглушить в его горле словно пыхтевший с надрывами трактор.

Ольга пробралась к лошади, потянула ее за уздечку вперед на себя, пытаясь сдвинуть ее с места, но из этого ничего не вышло. Лошадь топталась на месте. Ее надо было распрягать, как‑то вызволять как из болота, развернуть провалившиеся сани и только после этого можно попытаться выбраться из оврага.

Председатель без шапки на морозе протрезвевал. Его тормошила Ольга, говорившая сквозь плач, что они замерзнут, упоашивала встать и высвободить лошадь, которую она распрягла. Назаркин, наверное очнулся от того, что продрог, сел, свесил ноги с саней, как дома с печки. Зевая, толком не проснувшись, он не сразу осознал положение, в котором они находились. И если бы не Ольга, он опять бы завалился в сани.

Она собирала в снегу книги, нашла шапку, надела ему на голову и снова попросила Назаркина опомниться, называя его Михаилом Федоровичем.

Долго они барахтались в снегу, помогая лошади выбраться из снежного плена, а потом вытаскивали тяжелые крестьянские развальни, сидевшие в глубоком снегу. Назаркин, ухватившись за длинные оглобли, хрипел, тянул на себя, требовал, чтобы Ольга навалилась на сани сзади и посильнее толкала. Сани трудно было сдвинуть с места, Ольга помогала ему, Назаркин ругался отборным площадным матом, как будто это прибавляло ему силу.

Он запряг лошадь, потянул ее за повод по протоптанному следу и она с трудом вытащила сани из оврага.

Ближе к утру метель заметно утихла, они выбрались на дорогу, у телефонных столбов.

В сгустившихся предрассветных сумерках заморившаяся лошадь дотащила сани в деревню. Ольга, не чувствуя ног, прибежала домой ни жива ни мертва, забилась на теплую печку к теткиным ребятишкам и всю ночь всхлипывала во сне.

— Уж не Мишка, антихрист, над тобой измывался? — допытывалась тетка утром.

Ольга ей ничего не сказала.

— Да, я ему… морда, — пригрозила она, — не знаю, что сделаю.

Но это были только слова. Она не могла даже выговорить ему, так как он в деревне был полновластным хозяином и устраивать ему скандал из‑за племянницы, портить отношения с председателем ей было невыгодно. Лучше промолчать. Так все и осталось.

Через несколько дней поползли слухи, исходившие от Мишки, как они сбились с дороги, долго возились в снегу, как он потерял шапку, а после стакана самогона уже бахвалился со всеми другими намеками, относившимися к Ольге. Правда, везде говорил, что Ольга спасла ему жизнь. Не будь ее, замела бы его метель и поминай как звали.

Вернувшись с заседания райисполкома, Назаркин, каждый день напиваясь так, что к вечеру уже терял всякие ориентиры и ночевал там, где его сваливал крепкий самогон, не переставал повторять: «А все ж таки наш колхоз не отстает. Есть похуже…» Вслед за этим начинал проклинать районное начальство за то, что пригрозили снять его с председательства. За время работы в «Восходе» он нахватался кое–каких верхушек, рьяно выступал за выполнение указаний, поступавших из района, чтобы удержаться в председательском кресле, но затуманить головы мужикам матом было трудно, хотя они смирились, не бунтовали против его правления. Все роптали, чаще всего между собою, однако дальше внутреннего сопротивления и недовольства дело не шло, хотя нужно было кричать караул! Но мужики оставались себе на уме. Не пропустили незамеченным поцарапанное лицо Мишки и его приставание к Ольге.

Выговаривали ему по–своему за обиду сироты, чего раньше на их памяти в деревне не было.

— Не трепись, Мишка, — предупредили они его. — Не то под суд угодишь. Как пить дать…

Назаркин струхнул, язык прикусил, но в деревне ничего не скрыть. Все друг друга знают, все на виду. Ольга, заметив, как на нее стали коситься, замкнулась, ходила с надвинутым на глаза платке, с опущенной головой, как провинившаяся перед всеми. Она была одинока со своими переживаниями, ей некому было открыть душу, не с кем

было поделиться, оставалось только горько выплакаться в нетопленном клубе. И она подолгу рыдала. Все накопившееся, все обиды, бушевавшие в ней как в грозу, постепенно улеглись, перемешиваясь с раздумьями — что же дальше? Как быть? Она почувствовала ненужность своего просветительства в деревне, всего того, что она делала в колхозном клубе, читая со сцены стихи. Ей не за кого было ухватиться и удержаться в эти трудные дни. От тех, кто метил на ее место, она испытывала на себе злорадство, ее обзывали последними словами, а сверстники оскорбляли своим хихиканьем и ухмылками.

Все это становилось невыносимым, терзало душу, даже сочувствие, желание защитить ее вызывало у Ольги отвращение.

Больше оставаться в деревне она не могла. Да и тетка, у которой она жила, женщина жалостливая, но забитая беспросветной нуждой, видя, что она собирается куда‑то, не стала ее отговаривать. Перекрестила на прощанье, усадила на табуретку перед дорогой и сказала у отвалившейся калитки:

— Поможет тебе бог. Я буду за тебя молиться денно и ношно.

От нее Ольга слышала, что на Кубани, где когда‑то проживали теткины дальние родственники, тепло, не нужна зимняя одежонка и прожить там легче. Туда и направилась Ольга с небольшим чемоданчиком, вместившим все, что у нее было.

Об этом она даже следователю постеснялась рассказать, как ни словом не обмолвилась о Шмидте, пристававшем к ней. Спустя несколько лет Ольга открылась человеку, страстно полюбившему ее. Она поведала ему все как на исповеди только лишь потому, что никогда раньше не чувствовала ни от кого такой жалости к себе, к своей судьбе. Она видела, как он переживал вместе с ней, может даже больше, чем она сама, проникнувшись к ней еще большим состраданием.

16

К Алексею Николаевичу Косыгину нельзя было не проникнуться уважением. При его встречах и проводах чувствовался занимаемый им высокий пост Председателя Совета Министров СССР. И это несмотря на все сложности его положения, созданные вокруг него. Даже своим

видом и обращением он внушал доверие как государственному деятелю. Уже будучи больным, он приехал в Сочинский порт встречать правнучку. В ожидании теплохода Алексей Николаевич прогуливался по пирсу в сопровождении Медунова, рассказывавшего ему как обычно о делах на Кубани, о значении построенного Краснодарского водохранилища в увеличении производства риса. Алексей Николаевич, склонив голову, больше слушал краснодарского собеседника. Между тем высказал озабоченность нехваткой хлеба в стране и проводимыми заграницей закупками зерна. Значительная его часть доставлялась в Новороссийский порт танкерами. За границу танкеры заливались сырой нефтью, там емкости очищались, мылись иностранными специализированными фирмами, потом загружались зерном. Фирмы наживались на мытье танкеров, не доверяя нашим экипажам самим готовить посуду под зерно.

В Новороссийском порту все больше скапливалось иностранных зафрахтованных и наших судов с зерном. Разгрузка шла крайне медленно. К приему зерна оказались не готовы ни порт с примитивной механизацией работ, ни железная дорога, ни элеваторы. Простои неразгруженных судов дорого обходились государству. Зерно становилось золотым, однако дальше разговоров дело не шло. Капитаны иностранных судов удивлялись неповоротливости наших властей и примитивности портовых сооружений. За простой платили валютой. Их экипажам надоедало стоять на рейде в ожидании разгрузки, поэтому капитаны обивали пороги наших портовых властей, выясняя, когда же, наконец, их поставят к пирсу.

— О, русские, знать у вас много золота, коль вы позволяете нам болтаться у вас по месяцу, — однажды сказал мне капитан греческого судна.

Ничего конкретного сказать им в Новороссийском пароходстве не могли, а количество судов все прибавлялось. Располагая такой информацией, Управление проинформировало Центр о сложившейся ситуации, о больших затратах советской стороны. Видимо, Совмин и лично

А. Н. Косыгин имели не только нашу информацию. В других сообщениях преподносилось все в другом свете:

— Разгрузка судов идет по графику… План выполняется.

Алексей Николаевич позвонил мне и спросил о положении дел в Новороссийском порту. Я доложил о скоплении

иностранных судов, ожидавших разгрузки по две и больше недели, до месяца.

— Поручаю вам лично заняться организацией разгрузки зерна, — услышал я его спокойный голос. — Примите меры, которые вы сочтете нужными. Я скажу об этом товарищу Медунову.

После этого на бюро крайкома меня официально назначили ответственным за разгрузку зерна.

Нелегко пришлось развязывать узлы не свойственной мне хозяйственной работы, однако указание Председателя Совета Министров я считал делом государственной важности и сделал все, чтобы страна не несла огромных затрат за простой иностранных судов.

Пожалуй, впервые я столкнулся с вопиющей безответственностью портовиков и железнодорожников, удивлялся спокойствию многих должностных лиц, не проявлявших должной настойчивости в принятии чрезвычайных мер. Никто, конечно, денег из своего кармана не платил за простой судов и поэтому особого беспокойства это не вызывало.

Целые составы железной дорогой подавались под погрузку, вагоны которых были непригодны для перевозки хлеба, не только тем, что они не подвергались специальной санитарной обработке после перевозки скота, удобрений, других грузов, но и походили на решето, сеявшее зерно по дороге. Железнодорожное полотно было усеяно зерном. Такими разбитыми вагонами, требовавшими ремонта, целыми составами забивалась железнодорожная станция Новороссийска, не приспособленная по своей пропускной способности к массовой перевозке и перегрузке зерна с судов в вагоны. Отремонтированные составы, годные под погрузки зерна, нельзя было подать в порт, так как станция была забита подвижным составом.

Многим не нравилось вмешательство КГБ в разгрузку зерна. Да, это, конечно, не входило в обязанность органов, и никого мы не арестовали, ни на кого не возбудили уголовного дела, но порядок и дисциплину навели.

— Это что же, тридцать седьмой? — гневно возмущались начальники разных ведомств. Впрочем, это ходячее выражение можно было встретить всюду, когда органы безопасности проверяли поступавшие заявления о вопиющей бесхозяйственности и крупных злоупотреблениях служебным положением, наносящим громадный ущерб государству.

Приходилось терпеливо разъяснять, что выполняем

поручение Председателя Совета Министров СССР. Ежедневно докладывали в Центр о ходе разгрузки зерна. Месяц ушел на то, чтобы снять напряжение, выполнить ответственное поручение А. Н. Косыгина.

Это был не единственный случай обращения Алексея Николаевича в Управление КГБ за правдивой информацией, касающейся Новороссийска. Он непосредственно обращался к дежурному Новороссийского отдела, выяснял обстановку в городе.

Сотрудники старались выполнять распоряжения главы правительства, питая к нему глубокое уважение. Они, как и весь народ, знали о деятельности А. Н. Косыгина, еще в 1949 году заявившего о том, что «всего два года потребовалось Советскому государству, чтобы после тяжелой и длительной войны создать условия для отмены нормированного снабжения по карточкам и перейти к открытой продаже продовольственных и промышленных товаров по единым розничным ценам при снижении цен на хлеб и крупу. Население выиграло при этом от снижения цен около 86 миллиардов рублей в год. В 1949 году был проведен второй этап снижения цен на товары массового потребления. От этого снижения цен повысилась покупательская сила советского рубля, чем обеспечено улучшение благосостояния трудящихся. Уровень народного потребления достиг довоенного уровня по важнейшим товарам, а по некоторым изделиям превосходит его».

Кто еще из наших премьеров мог заявить об этом народу? Никто. И следует повторить, что произошло это в первые годы после опустошительной войны.

Народ жил, конечно, неважно, но с надеждой. Без надежды жизнь обречена на прозябание.

Золотой жилой не только уже для дельцов теневой экономики была транспортировка танкерами из Алжира виноматериалов, а потом перевозка их в цистернах по железной дороге вплоть до Сахалина. Видимо, своих виноматериалов в стране недоставало или Алжир расплачивался за наши поставки, но ввозилось этих материалов много. В ходе транспортировки они теряли свое качество. Разного рода жулики, нанимаясь сопровождающими цистерн, наживались, торгуя виноматериалами по дороге, разбавляя их водой. Крупные аферы были вскрыты органами КГБ, материалы передавались в милицию, однако как правило они бесследно исчезали там.

Видимо, в Совмин тоже поступали заявления о «поряд

ках» на базе виноматериалов и А. Н. Косыгин находил время поинтересоваться достоверностью информации, однако ему об этом уже не пришлось докладывать.

Были встречи с председателями Совета Министров Тихоновым и Рыжковым во время их приезда на Черноморское побережье, но они не нисходили до таких «мелочей», как Алексей Николаевич.

17

В залитом солнцем уютном кабинете, в приподнятом настроении, в рубашке, на которой вдоль и поперек можно было прочитать «миллион тонн Кубанского риса», Сергей Федорович сидел за столом и видно было, что он хотел сказать что‑то весьма важное и радостное. Я видел это по его лицу, удержаться он не мог.

— Получил личное письмо от Леонида Ильича, — сказал он. — Это не только письмо, а исторический документ.

О содержании не распространялся. Почему‑то держал в секрете, хотя о получении письма знали уже многие.

— Надо снять копию, — сказал он, — для пользования. В ЦК никто не знает об этом письме. Скажи, кому Генеральный секретарь посылал письма? — спросил он. — Даже Капитонов не знает. Кстати, Иван Васильевич хотел бы прочитать этот документ, так как он принадлежит не только мне, а всей партии. Но я подожду.

Потом Сергей Федорович все же не вытерпел и предал гласности содержание письма в книге «Кубанские были». В нем ничего особенного не было. Никакого впечатления своей значимостью оно не производило, сенсацией не пахло к великому удивлению Медунова, так гордившегося этим посланием.

Сергей Федорович все же воздал должное автору: «Тепло принял читатель фронтовые воспоминания «На левом фланге». Но особое место среди литературы о новороссийской эпопее по праву принадлежит книге воспоминаний Леонида Ильича Брежнева «Малая земля». Написана эта книга Леонидом Ильичем по велению его чуткого сердца. Он всегда с глубоким вниманием и заботой относился к восстановлению и сохранению героических картин минувшего, тонко и мудро поддерживал и направлял тех, кто брался за перо во имя этого большого патриотического дела.

Ярким примером тому может служить письмо, присланное Леонидом Ильичем Брежневым в мой адрес. В этом письме Леонид Ильич писал: «С чувством глубокого волнения прочитал я книгу фронтовых воспоминаний «На левом фланге». Хочу от всей души поблагодарить тебя за участие в создании этой книги, которая займет достойное место в летописи славных дел нашей партии, всего нашего народа в годы Великой Отечественной войны».

Сергей Федорович обещал мне дать копию письма, но я так и не получил, не напоминал ему об этом. А вот рубашку 6 надписями «миллион тонн кубанского риса» на воротнике, мне хотелось иметь, как необычный сувенир. Несколько таких рубашек сшили на швейной фабрике. Распределял их Медунов. Достались они кому‑то и в Москве, чтобы там знали об успехах тружеников Кубани.

— На Западе сразу делают рекламу, на рекламе бизнес, а у нас не додумываются. Возьмите, как пестрят рубашки в Америке, рекламируют черт знает что, а мы чем хуже их? Такой успех — миллион тонн!.. — восторгался Сергей Федорович.

А я остался без рекламной рубашки.

Шумели, конечно, много по поводу сбора миллиона тонн риса, Сергей Федорович был больше чем доволен тем, что на предстоящем съезде партии он мог громогласно с пафосом об этом заявить, но все же чувствовалась какое‑то его беспокойство, вызванное недоверием к этой цифре. Да и пресса как‑то скромно отнеслась к сенсации с Кубани, но встречать прилетевшего из Болгарии Л. Брежнева с супругой было с чем. Приземлились сразу два «ТУ». На следующий день начала работу отчетно–выборная краевая партконференция.

Брежнев у трапа расцеловался с Медуновым, с остальными поздоровался. В Болгарию он вылетал на отдых, но его супруга там почувствовала недомогание и они вернулись домой. Так объяснил Генсек свое неожиданное возвращение. Он велел подозвать кого‑то из присутствующих корреспондентов и сказал им, как дать в прессу: «…Возвратился на Родину, домой». Корреспондент записал и сразу куда‑то побежал. Медунов и Разумовский неотступно были с Брежневым, пока он отдавал какие‑то распоряжения помощнику. Супругу усадили в громадную черную машину, поджидавшую хозяина. Наконец Медуно- ву удалось вклиниться в разговор и сказать несколько слов. Брежнев был занят своими мыслями, но две–три минуты

слушал Медунова, приглашавшего зайти в коттедж, где все было приготовлено на столе по высшему классу. Леонид Ильич не Стал заходить, направился к машине в сопровождении многочисленных охранников.

— Леонид Ильич, — торопился Медунов, — у нас завтра отчетно–выборная краевая конференция. Что бы вы нам рекомендовали в плане ее проведения?» Брежнев словно не слышал обращения Медунова, искал кого‑то глазами. Медунов шел рядом, ждал. Леонид Ильич, — решился напомнить Медунов, — что передать делегатам конференции?

— Передавай, передавай, — махнул рукой Брежнев, так и не сказав, что именно.

— Ваши поздравления и напутствия, — сказал Медунов.

— Передавай, — махнул он снова рукой, как от назойливой мухи.

Брежнев пожал руку ему и Разумовскому и уехал на дачу. Мы вернулись в Краснодар.

Открывая конференцию, Сергей Федорович во вступительной части к докладу сказал о встрече в Сочи с Генеральным секретарем ЦК КПСС Леонидом Ильичем Брежневым, который просил передать горячие поздравления делегатам конференции и пожелания успешной работы. Это было преподнесено под аплодисменты чуть ли не как исторический момент в самом начале доклада, длившегося как всегда более двух часов. Открывая конференцию, пленум или любое совещание, на которых он был постоянным многословным докладчиком по всем вопросам, Сергей Федорович обычно обращался к залу со словами: «Докладчик просит не ограничивать его во времени, а докладчику не злоупотреблять доверием». По установившейся традиции возражений не было, хотя доклады каждый раз изобиловали многими мелкими подробностями и нередко представляли собой экскурс от посевной кампании до уборки урожая с рекомендациями всех агротехнических приемов, хорошо известных всем сидевшим в зале.

18

Заседания бюро всегда затягивались допоздна. Начинали засветло, кончали в темноте. Слушали отчет коммуниста начальника Управления связи. Положение дел в этой отрасли выглядело довольно сложным, хотя многое было сделано, радиофицированы многие населенные пункты,

введены новые мощности АТС, однако острый спрос на телефоны далеко не удовлетворялся. Десятки лет даже фронтовики ждали и сейчас еще ждут очереди на установку домашних телефонов, а многие населенные пункты — радиофикации.

Докладчик–связист уложился в отведенные ему десять минут, сказал честно и открыто, что существует много объективных трудностей, которые он не может устранить. Нужны капитальные вложения, нужны материалы, нужна поставка новой техники. Кажется все он объяснил. Его можно было понять. Однако тон обсуждения задал ведущий бюро. И почему‑то настроен был агрессивно. Заглядывая ему в рот, некоторые члены бюро, как это случалось не однажды, тут же сориентировались и не намерены были идти против «сквозняка».

— Есть предложение исключить…

А это означало автоматическое освобождение от должности знающего специалиста. Докладчик покраснел, потом побледнел, с ним, кажется, стало плохо.

— Мы же ему недавно за все это записали строгий выговор, за что же его здесь опять подвергаем экзекуции, кому это нужно?

— Товарищи, — услышав эти слова, почуяв надежду на спасение, начал он тихим дрогнувшим голосом, — я только что из больницы, у меня был инфаркт. Мне осталось немного, дайте мне возможность доработать, всего несколько месяцев до пенсии и я уйду.

Он очень волновался, но пытался сдержать себя. Его пробивал холодный пот.

Пришлось еще раз сказать в его защиту, чтобы спасти человека. Исключение из партии было жестоким наказанием. Такой жестокости подвергались иногда люди, объективно не имевшие возможности выполнять те или иные решения, вовсе не потому, что они не хотели или не справлялись со своими обязанностями. Но это не принималось во внимание. На всех уровнях существовала установка — знать ничего не знаем, никаких ссылок на трудности, и из‑за боязни, как бы не обвинили в беспринципности и мягкотелости, нередко отменялись решения бюро райкомов, поступивших недостаточно жестко.

Со мною согласились. Ограничились тем, что начальника связи предупредили.

Многие исключенные из партии убежденные коммунисты апеллировали к съезду, настойчиво через пять, де

сять и более лет добивались восстановления в партии. Они верили в справедливость, защищали свою честь и достоинство. Добивался реабилитации и восстановления в партии один из министров правительства бывшей Крымской АССР, татарин, человек преклонного возраста, но ему отказали в восстановлении по причине его автономистской активности среди крымских татар, проживающих в крае.

После рассмотрения вопросов повестки дня начинался обмен мнениями на свободную тему о наболевших житейских делах, которые занимали всех. Плановые вопросы хотя и готовились, но их обсуждения превращались в бесконечные, порою нудные разговоры, часто не имевшие никакого практического значения. Принимаемые постановления носили общий декларативный характер, не поддающийся контролю. Докладчики как правило сползали с партийно–политических и идеологических вопросов на хозяйственную деятельность и администрирование. Трудно было разобраться в этой машине — кто за что отвечает. А между тем на любом участке накапливался ком неразрешимых проблем.

Коммунальное хозяйство Краснодара находилось в крайне запущенном состоянии. Обустроить эту большую станицу, кем‑то в насмешку прозванную «маленьким Парижем», преобразить ее в современный город — дело весьма непростое, трудоемкое, хлопотное, требовавшее миллионных вложений и истинного патриота, который бы денно и нощно заботился о «парижанах». И все равно ему бы не удалось реконструировать башню у Сенного рынка, придать ей вид Эйфелевой вышки. Городские власти в основном латали дыры на отпускаемые им гроши, не успевали менять проржавевшие трубы водопровода, не выдерживавшие не только давления, но и стандартов питьевой воды из Кубани.

— И такой воды в городе не хватает, — робко сказал председатель горисполкома, посматривая на Сергея Федоровича.

— Да, вода неважная, — согласился с ним секретарь горкома. — Я был во время турпоездки в Париже…

— Видел Эйфелеву башню? — кто‑то перебил его со смешком.

Хотелось добавить: возвратившихся из Австралии обычно спрашивают — видел кенгуру? Как будто там больше и ничего нет.

— Видел. Не об этом… Парижане пьют воду из Сены. Вода в ней дождевая, а мы пьем воду из Кубани, ледниковую. Длина Сены — 780 километров, а Кубани — 907! Правда, пахнет хлоркой…

Спор о чистоте воды затягивался. Секретарь горкома настаивал на том, что у нас вода чище, чем в Сене.

Сергей Федорович сказал, что не пьет воду из‑под крана городской сети. Где‑то на окраине города есть колодец или криница с хорошей питьевой водой.

— Пьешь и напиться нельзя, — заинтриговал он членов бюро. — Я посылаю шофера с канистрами и он привозит мне домой водичку. Могу угостить.

Многие из присутствующих переглянулись. Такой возможности у них не было. Никто не стал расспрашивать, где же та криница, из которой он пьет родниковую воду. Душно было в зале заседаний и, наверное, всем захотелось выпить чистой холодной воды.

Инициативу перехватил Сергей Федорович, сказав, что у станицы Ивановской тоже есть источник чистейшей воды. Он недавно проезжал и видел, что около него останавливаются машины.

— Ну и пусть на здоровье пьют, а вот ломать кукурузу проезжим — это уже не в ту степь.

Он рассказал, как задержал на обочине шоссе врача из Архангельска, возвращавшегося с Черноморского побережья домой на своей машине.

— Еду… Смотрю стоит «Москвич», хозяина нет. Остановились, подождали. Выходит из кукурузного поля с початками в авоське… Спрашиваю, ты сажал кукурузу? — Нет. — Зачем же воруешь? Если каждый приезжий будет увозить по авоське, нечего будет сдавать государству.

Врач остался недоволен выговором и тем, как его выпроводили с поля.

— У кукурузных полей вышки надо строить, наподобие тех, какие были у казаков на линии, — требовал Сергей Федорович. — Еду дальше. Смотрю на дороге валяются початки…

Он тут же вызвал первого секретаря и председателя райисполкома с мешками и заставил их собирать початки.

— В оклунках будут носить кукурузу на элеваторы, — довольный своей находкой сказал Сергей Федорович. — Золото рассыпают на асфальте. Да и по цвету кукуруза, что золото. А пшеница?.. Тоже.

Он был прав. Много раз на бюро обсуждался вопрос

о пологах на автомашины, перевозившие зерно, но дороги края были усеяны пшеницей и кукурузой.

— А куда смотрит прокуратура и милиция? — спросил Сергей Федорович. — Прокурор, начальник УВД здесь?

— Здесь, здесь, — поднялись со своих мест прокурор и начальник.

— Вы об этом знаете?

Они замялись. Сказать, что знаем — значит, последует вопрос — почему не принимаете мер, сказать, что не знаем — почему не знаете? Прокурор что‑то пытался объяснить, но довольно невразумительно.

— А о воровстве почему молчите? — допрашивал Сергей Федорович.

— Принимаем меры, — сказал прокурор. Назвал цифру осужденных за кражу зерна нового урожая. Дальнейшие его размышления свелись к тому, что на токах зерно не охраняется, развелось много несунов. Его поддержал начальник милиции. Умолчали о том, что милиция и прокуратура арестовывали и сажали в тюрьму за килограмм мяса и за полмешка зерна, уворованных на мясокомбинате и на колхозном поле, но не трогали тех, кто воровал миллионы. «Миллионеры» имели надежные тылы прикрытия в милиции, в прокуратуре, в партийных и советских органах. Дела на них прекращались или пропадали бесследно.

В разговор вмешался кто‑то из идеологов, высказав мысль, что проблема лежит гораздо глубже, в социальном положении общества, в стремлении к накопительству, захвативших всех, как гриппозной инфекцией.

— Машины, телевизоры, холодильники, видеомагнитофоны, тряпки, — перечислял идеолог, занимавшийся обновлением наглядной агитацией, но не знавший почему произошли такие сдвиги в психологии людей, в которых в общем‑то ничего крамольного не было.

Невольно вспомнился рассказанный мне случай со спасением телевизора. Тогда было довольно трудно его достать.

…Как‑то осенью к вечеру на Азове подул ветер, отогнавший от берега воду. Рыбаки ушли на ночь в станицу, оставив в рыбацкой хижине, на самой кромке берега крепкого казака, лет сорока, как сторожа лодок, снастей, всего хозяйства.

Перед сном он вышел покурить, присел на ступеньки. С берега дул ветер, небо заволокло, поблизости в темноте

шумело море. Около рыбака полукругом расположились собаки. Их было пять, обыкновенных дворняжек, прижившихся в рыболовецком стане. Покурив, рыбак зашел в хижину и завалился в чем был на матрац, укрывшись пиджаком и натянув на себя брезентовую робу. К полуночи собаки вдруг всполошились, завыли, заметались. Рыбак проснулся, выскочил из хижины. Ветер дул с моря, грозно клокотал прибой, высокий вал воды накатывался на берег. Собаки рвались со двора, обнесенного изгородью, на которой сушились сети.

Рыбак открыл калитку и чувствуя приближение грозной стихии, бросился бежать к станице в резиновых рыбацких сапогах так, что собаки еле успевали за ним. Прибежал в темноте и, не мешкая, улегся на кровать и захрапел. В станице поднялся переполох. Вода подошла к станице. Жена тормошила рыбака.

— Вставай! Вода, наводнение…

Рыбак вскочил с постели, распахнул дверь, вода уже подступила к крыльцу. Он схватил тяжеленный телевизор и потащил его на чердак.

— Детей спасай, — закричала жена не своим голосом. Какое‑то время казак еще раздумывал с телевизором в руках, пока она не ударила его по рукам. Телевизор он все же не бросил, а поставил осторожно на стол. Жена уже держала на руках завернутого в одеяло трехлетнего сынишку, а рыбак подхватил сонную дочь, школьницу. И они побежали по колено в воде к высокому бугру у станицы, куда бежали все станичники кто с чем.

Схлынула вода, рыбаки во время перекура перед выходом в море подтрунивали над собратом, бросившимся спасать телевизор. Он сидел рядом с поникшей головой.

— Не жена, прибежал бы на бугор с телевизором и смотрел, где там дети.

— Телевизор — вещь! — вмешался бригадир. — Стоит деньгу. Попробуй достань. А дети что… Дожили? Дожили…

Мне запомнился этот разговор рыбаков. В нем соль, оставшаяся на поверхности после того как утихла стихия. Скоро рождение детей стали связывать с ценами, опустошившими души, и заглушившие призывы к нравственности. Содержать детей не по карману простому смертному. Платные роды стоят — 5 тыс. рублей, а приданое для младенца — 7 тыс. рублей.

Вспомнились и размышления героев М. Э. Ремарка о мире, в котором они жили. С тех пор минуло много лет.

И мир как будто бы изменился. Смерчем пронеслась вторая мировая война. Но он остался таким же, жестоким, каким был во все времена: в нем жили и живут люди, умирают, сменяются поколения. Этот вечный кругооборот связывает в единую цепь все времена. О чем лее говорили герои Ремарка?

«— Если бы мы создавали этот мир, он выглядел бы лучше, не правда ли?

— Да, мы бы уж не допустили такого.

— Жизнь так плохо устроена, что она не может закончиться».

Здесь блеснула искорка надежды, без которой жизнь невозможна. Но это наивная надежда.

«— Отдельные детали чудесны, но все в целом — совершенно бессмысленно. Так, будто наш мир создал сумасшедший, который, глядя на чудесное разнообразие жизни, не придумал ничего лучшего».

Герои Ремарка не борцы, а обреченные жертвы. Они терпеливо переносят невзгоды жизни, пытаются выдержать ее удары, они охвачены апатией. Писателя–гума- ниста упрекали в безысходности, но совершенно напрасно, так как хорошо известно, что немцы, о которых он писал, пошли слепо за фюрером, и борьбы с фашизмом, за исключением одиночек, у них не было. Ремарк не мог ее придумать. Это была бы фальшь.

Он не видел силу, которая могла бы устранить общественную несправедливость. Была надежда на социализм, кое‑что сделавший в этом направлении, по крайней мере декларировал. Люди этого не забудут и, наверное, будут искать его совершенствования, опираясь на достигнутое, записанное историей и ее летописцами. Идея не пропадет. Мечта о лучшей доли всегда живет в человеке.

Завидую людям, у которых душа расположена к мечте, им легче живется. Мечты помогают им жить с надеждой, со стремлением к ней. И герои Ремарка думают, что так жизнь не может закончиться. Теплилась у них надежда даже перед смертью.

Однако приходится согласиться с Ремарком о неразрешимости в обозримом будущем противоречий между человеком и обществом. Доказательством тому — более чем тысячелетний опыт человечества.

…Заседали с трех до десяти тридцати. Наговорившиеся, насидевшиеся расходились. Гасли огни в окнах крайкома, перед которым на высоком пьедестале стоял В. И. Ленин

спиной к входу, словно отвернулся от всего того, что там только что закончилось. С тяжелой головой по пустынным улицам с этими мыслями возвращался и я домой.

— Ну, что так долго? — спросили дома. — Что можно обсуждать весь день? Толку‑то?..

Пересказывать не хотелось.

19

Нельзя не радоваться тучным нивам Кубани в пору созревания золотистой пшеницы, стройному лесу кукурузы, рису в обрамлении чеков, повисшему под тяжестью корзинок подсолнуху. Все ближе и ближе подступала страдная пора, далеко не всегда с ясными погожими днями. Налетали грозы, лили дожди, ветры вихрем закручивали хлеба на корню.

— Хлеб всему голова, — часто убежденно повторял Сергей Федорович. Уборку урожая называл не иначе, как сражение за урожай, которое он возглавлял как полководец, никому не давая покоя и передышки и сам мотался по районам. «И никакая глыба золота не перевесит крошку хлеба», — напоминал он некрасовские строки. Его девизом была пословица: «Великие цели дают великую силу», — своеобразный эпиграф ко всем начинаниям и починам, многие из которых рождались и тут же утихая, забывались. Слишком уж надуманны они были, но их требовали и люди ломали головы, что бы такое придумать, чтобы не отставать в «творческом» поиске, чтобы заговорили о почине, показать себя не дремлющим ручейком. Сергей Федорович в этом был неисчерпаем. Энергия в нем била ключом.

Кончилась уборочная страда на скошенных золотистых полях Кубани, на какое‑то время наступала пауза, но первый секретарь крайкома всегда был в творческом порыве. Родилась идея: сохранить последний сноп богатого урожая, как символ трудовой победы. И послать этот сноп Л. И. Брежневу. На символической ленте, опоясывавшей вазу вместо снопа, написали:


Человеку

С любовью к людям от матери,

Мудрому

От народа.

Степенному от земли,

Твердому от металла,

Патриоту от Родины,

Герою от труда и войны,

Интернационалисту

От пролетариата.

Творцу мира

От человечества,

Коммунисту

От Ленина,

Вождю нашей партии

Леониду Ильичу Брежневу.


Сергей Федорович был очень доволен этой находкой, хотя в ней был явный, до тошноты слащавый перебор. Надпись сложилась не в поле и не в сердцах хлеборобов, как утверждал Сергей Федорович, а в кабинете с помощью людей, сочинявших стихи. Ничего народного в ней не было, стиль не тот, но зато еще никто ничего подобного не придумал. Льстивая новинка в упаковке полетела в Москву.

Здравица Леониду Ильичу была оригинальной, но ожидаемой сенсации не вызвала. Все это было уже сказано и не раз, только другими словами в другой упаковке.

Надо было что‑то другое, ближе к жизни. Осенила мысль: «Запах хлеба не совместим с запахом табака!» В этом уже что‑то есть. И развернулась борьба с курением — одна из незабываемых страниц в летописи деяний С. Ф. Медунова на Кубани. Сам он не курил. Чистоту воздуха и свежий запах в своем кабинете поддерживал степными травами, разложенными на полированном столике в углу около рабочего стола. Курильщик сразу обнаруживал себя, как только переступал порог.

В крайкомовских ведомствах курение было запрещено. Везде появились плакаты и надписи: «У нас не курят». Дело дошло до того, что в Сочинских ресторанах вспыхивали скандалы с курильщиками из других регионов, где запрета на курение не было.

На собраниях и совещаниях выступавшие обязательно вставляли два тезиса, которые они поддерживали: уничтожение сорняков и борьбу с курением. Если этого не было, то выступления считались непродуманными и подразумевалось игнорирование решений крайкома партии. Бывало кто‑то оговаривался и вместо уничвтожения сорняков призывал бороться с сорняками.

Сергей Федорович был настороже. Он тут же поправлял

оратора, указывая на то, что из борьбы ничего не вышло, амброзия процветает, ее надо уничтожать.

Ничего плохого в том, что первый секретарь объявил борьбу с курением, не было, но постепенно его увлеченность доходила до смешного, словно им овладела навязчивая идея. Он останавливал курильщиков на улице, шел в туалеты, ловил дымивших сигаретами и там срамил их. От него начали прятаться, в крайкоме выбирали укромные места, где можно было бы свободно покурить. Один из заведующих отделом крайкома после курения усердно полоскал рот водой на случай внезапного вызова Сергеем Федоровичем. Все это походило на игру. Всерьез мало кто принимал этот почин, хотя и были ссылки на Ленина, заботившегося, как известно, о здоровье людей своего окружения.

И вдруг новый прилив сил в борьбе с курением, как второе дыхание. «Медицинская газета», долго молчавшая, в какой‑то заметке рассказала о вреде курения и приводила в пример постановку борьбы с курением на Кубани. Сергей Федорович был не совсем доволен таким скромным отзывом, надеялся, что будет правительственное постановление о борьбе с курением, предлагал свои меры, а пока на месте все газеты, радио и телевидение ставили барьер курильщикам. Медунов ссылался на опыт скандинавских стран, где велась борьба с этой вредной привычкой, приносящей ущерб здоровью людей, а у нас почему‑то не замечали его усердия. Сыпались анекдоты и смешки скептиков, а расчет был на то, что в Москве заметят этот почин и по достоинству оценят. Этот продуманный шаг не нашел должной поддержки ни на Кубани, ни в Москве. Даже на этом, в общем‑то благородном фоне, накапливалась неприязнь к властным замашкам Сергея Федоровича, утверждавшего свою единоличную власть, как высший авторитет по всем вопросам жизни края. В этом он следовал Н. Хрущеву, как известно, выступавшему по любому вопросу с докладами, будь это сельское хозяйство, промышленность, строительство, искусство, педагогическая наука или литература. Никита Сергеевич читал то, что ему подсовывали писаря–сочинители. И крайком тоже пыхтел над сочинением докладов Сергею Федоровичу, а два опытных, трудолюбивых помощника доводили их до нужной кондиции, обосновывая необходимость борьбы с курением. Доклады и принимаемые по ним постановления, нередко дельные, превращались в самоцель, но тем не менее постоян

ной заботой крайкома было придумать повестку дня пленума, которая бы еще не обсуждалась в других партийных организациях и'нашла одобрение в ЦК своим новшеством.

Такие повестки обычно предлагались Сергеем Федоровичем. Он был лидером, и, конечно, они от него и должны были исходить. Секретариат и бюро соглашались и начиналась работа по подготовке очередного пленума, стержнем которого был доклад и постановление. Кропотливо выписывалось решение пленума, словно сочинение на аттестат зрелости. Однако, все записанное и продуманное оставалось на бумаге. Помыслы авторов сводились к тому, чтобы все было красиво, выверено каждое слово с точки зрения стилистики, изложения, а потом постановление забывалось, так как готовился новый пленум и новое постановление.

— Не успеваем писать постановления, — признавался заведующий отделом в курилке. — Когда же их выполнять?

Если постановления пленума ЦК оставались на бумаге, то что же говорить о местных постановлениях, проносившихся, как ветер. Между тем, в них вкладывались мысли и заботы, стремления улучшить или поправить жизнь. Об этом же говорили и выступавшие в прениях. Внимание привлекали не стандартные, бесцветные выступления штатных ораторов, умудрявшихся в течение десяти минут ничего не сказать, а тех, кто выходил на трибуну впервые, говорил свободно и раскованно. Им было что сказать, их хотелось слушать, они сходили с трибуны с большим запасом того, что они, коммунисты с чистой совестью хотели сказать.

Готовился к выступлению на съезде партии и Сергей Федорович. Ему тоже хотелось сказать о многом, но это невозможно в считанные минуты. Надо было остановиться на самом важном, которое бы произвело не только впечатление, о чем нельзя было не сказать, а для этого не занимать ни одной секунды ненужной шелухой.

Сергей Федорович волновался, обдумывал, как бы удачно произнести речь, не повториться, не ударить в грязь лицом, учитывая, что некоторые ораторы уже сказали много лестного в адрес Л. И. Брежнева. Нет бы Леониду Ильичу встать или сидя возмутиться и сказать — хватит!.. Нет, он прислушивался к ласкающей ухо лести.

Заготовленную речь пришлось основательно править в гостинице «Россия». К Сергею Федоровичу заходили

делегаты съезда, члены бюро крайкома, он зачитывал отдельные фрагменты, был чем‑то недоволен. Было, конечно, что сказать о Кубани, но времени отводилось на трибуне мало.

— Выступить на съезде, — говорил он, — это все равно, что защитить диссертацию.

Наконец, окончательный вариант выступления был готов. Сергей Федорович пригласил членов бюро, других работников крайкома и читал текст речи:

«…Съезд открывает собой новый этап восхождения советского общества к вершинам коммунизма».

— Может, не к вершинам коммунизма, — кто‑то заметил, — а просто по пути продвижения вперед?

«…Главные направления, — не останавливаясь, читал он дальше, — по которым должно совершаться это восхождение, с исчерпывающей полнотой раскрыты в глубоко содержательном, по–ленински научном, революционно страстном и реалистически мудром докладе ЦК, с которым выступил Генеральный секретарь ЦК КПСС Леонид Ильич Брежнев», — не обратив внимания на реплику и другие замечания в отношении полноты, революционной страстности и мудрости, продолжал Сергей Федорович, посматривая на часы с тем, чтобы определиться с темпом чтения и уложиться в регламент.

Это та же лесть, уже высказанная на ленте того мифического снопа. К ней очень восприимчивы сильные мира сего. В ней то, что человек думает о себе. Не следовало бы по крайней мере повторяться.

Высказывались замечания, уж слишком речь была помпезной и неконкретной, почти ничего не говорилось о насущных, неотложных проблемах Кубани.

Заведующий отделом Василий Иванович Зенов заметил, что речь перенасыщена восхвалениями. Предложил сделать ее поскромнее. Это не понравилось Медунову. Он грубо оборвал его:

— Знай свое место… — добавив оскорбительную ругань.

Руки у него тряслись, лицо побагровело. Однако Зенов

не смутился. Его поддержали, но речь осталась такой же, хотя автор и заверил, что подумает над замечаниями. Впереди была ночь на размышления.

Некоторые ушли, а оставшимся Сергей Федорович предложил по рюмке коньяку. Рюмку он держал двумя дрожащими руками, напоминая, что за здоровье Леонида Ильича он пьет всегда двумя руками. После этого расска

зал свой любимый анекдот о «первом», видимо, в назидание Зенову и другим. Я слышал его много раз в разных ситуациях.

Сошлись двое, партийные работники, и в разговоре заспорили — летает ли крокодил? Один из них усомнился и покрутил пальцем у виска с определенным намеком: «Ты спятил. Тебе надо отдохнуть». Тогда начавший этот разговор сослался на утверждение «первого», что крокодилы летают. «Вот те крест, слышал от самого!» — «Да, да… Постой, постой, — пошел на попятную сомневающийся. — Припоминаю, что‑то подобное мне приходилось видеть. И как это вылетело из головы. Сам же видел. Они так медленно, тяжеловато задирают головы над водой, выползают на сушу, отталкиваются хвостом и взлетают. А потом парят как птицы. Точно — летают».

Сергей Федорович от души смеялся, посматривая на Зенова, оставшегося при своем мнении. Фронтовик, добрейший человек, писавший стихи, не согласился с тем, что крокодилы летают, но это не нашло отражения в приготовленной речи. Многие же были согласны, раз сказал об этом первый, так тому и быть. Среди них — секретарь крайкома, всегда поддерживающий первого по принципу: неважно, кому служить, лишь бы служить.

Однажды в театре на концерте после торжественного собрания он сел на место, отведенное Медунову. Подошел Сергей Федорович, секретарь тут же поднялся, сказав, что сел не в свое кресло. Эти слова очень понравились Сергею Федоровичу и он их часто повторял, делая намек — не в свои сани не садись, знай свое место. Секретарь тут же подтверждал, что так и было. Вскоре это превратилось в расхожую байку с подачи Медунова.

20

Туапсе… Небольшой курортный городок у кромки моря. Ничего уже, кроме могил, не напоминает в нем о войне, о страшных непрерывных бомбежках прифронтового города, ближнего тыла Новороссийска.

— Небо заволокло, лил дождь, — вспоминал об этом городе бывший капитан–лейтенант П. Державин во время прогулки по тенистым аллеям санатория. — Благодать, тишина. Но вот проглядывал просвет и над городом и бухтой, где базировались наши катера, сразу же зловеще завывали самолеты с черными крестами…»

Бесстрашный моряк умолк, не стал больше расписывать мне кошмарные бомбежки. Это как раз и было сильнее того, что он мог рассказать. Державин командовал отрядом десантных катеров, высадивших морских пехотинцев на Малую землю. Нельзя было не преклоняться перед мужеством этого человека и стойкостью горожан.

Спустя десятки лет вспомнили о Туапсе, о том, что пережил город и как выстоял в войну, наградили орденом «Отечественной войны».

Город украшался, готовился к торжественному событию — вручению ордена! Ждали приезда секретаря ЦК Андрея Павловича Кириленко. Он задерживался. Наконец определился срок, приуроченный к отдыху Андрея Павловича на Черноморском побережье Грузии.

В Туапсе съезжались ветераны–фронтовики, делегации городов и станиц края, почетные гости из Москвы.

Летний солнечный день благоухал под раскидистой зеленью платановой аллеи, выходящей к морю. Искрами поблескивали легкие волны, накатывавшиеся на пляжи. В бухте сновали прогулочные катера с отдыхавшими. В городе царило праздничное оживление.

Для встречи Кириленко в Туапсе прибыл Сергей Федорович Медунов, командующий войсками СКВО, генералы и адмиралы. На переднем плане были хозяева города, представители городских властей во главе с первым секретарем Туапсинского горкома и райкома КПСС, обе женщины.

…Прибыл специальный поезд с высоким гостем. На перроне его встретили с хлебом и солью. Кириленко, видимо, был нездоров, шел по перрону медленно, его поддерживала под руку секретарь горкома. Медунов, расцеловавшись, не отходил от него. Туапсинский секретарь, врач по профессии, рассказывала о Туапсе, о военных годах, а Сергей Федорович напоминал, что в городе бывал Леонид Ильич, который и поддержал идею награждения города орденом.

Перед церемонией вручения награды состоялось возложение венков к памятнику В. И. Ленина в центре города, а потом все направились в Дом моряков, где собралось немало народа, заполнившего до отказа зал.

Прибытие секретаря ЦК КПСС, А. П. Кириленко, сидевшего в первом ряду президиума, присутствующие встретили горячими аплодисментами. Произносились взволнованные речи, в которых отмечались заслуги города

в Великую Отечественную войну, а потом председатель- ствующая„секретарь горкома, предоставила слово А. Г1. Кириленко. Он выступил с довольно пространным торжественным докладом, подготовленным ему не без участия горкома партии со вставками об успехах в выполнении планов, развития города и знатных людях Туапсе. Его нужно было только внятно прочитать на трибуне. Еще на платформе все сочувственно заметили, что Андрея Павловича основательно пошатывало, а глаза, хотя и были живые, но настолько поблекли, что вся затея митингового собрания, казалось, виделась им не иначе, как в тумане. Его все время поддерживала под руку секретарь горкома, тоже пожилая, но еще крепкая женщина. Она его проводила и до трибуны.

Чтение доклада превратилось в сплошное недоговари- вание слов, которое можно было сравнить с маневровыми работами старенького паровоза, пыхтящего паром, толкающего вагоны, с частыми перерывами и передышками. Трудно было разобрать границы предложений, понять о чем говорил докладчик. Трудно ему было читать даже этот трафаретный доклад. Ни одного предложения он не смог прочитать внятно, искажал согласования, пропускал и не выговаривал фамилий, должности ударников коммунистического труда города.

В зале и в президиуме все опустили головы от того, что происходило с докладчиком, сочувствовали ему, иногда по залу прокатывался шум. Выслушать речь Кириленко было просто невмоготу, но он, словно ничего не замечая, продолжал чтение доклада.

Я вытащил из кармана носовой платок и чтобы как‑то отвлечься, не смотреть из президиума в недоумевавший зал, крутил жгут с такой силой, что порвал его. Мне стыдно было за Кириленко и по–человечески жаль его, что он взялся за доклад, и выглядел перед собравшимися в довольно плачевном и комичном виде. Сидевшие рядом со мной справа и слева, как и весь президиум, очень переживали с низко опущенными головами, тоже стыдясь того, что происходило, как будто они в этом были виноваты. Облегченно выдохнули, когда Андрей Павлович закончил и сошел с трибуны. Раздались аплодисменты. Орден был прикреплен к знамени города. Обедать поехали в пансионат нефтяников в 15 км от Туапсе. Там Андрей Павлович отдохнул, а во второй половине дня состоялся прием по случаю награждения города.

В зале собралось довольно много приглашенных. Кири

ленкопроизносил тост медленно, но никак не мог его закончить, хотелось подсказать ему, когда он задумывался.

— Склероз, — сказал за столом мой сосед, генерал, приглашая попробовать греческие маслины. Он тянул руку и ему дали возможность произнести тОст вслед за Медуновым за здравие Политбюро ЦК КПСС во главе с выдающимся деятелем мирового коммунистического движения — малоземельцем — Леонидом Ильичем Брежневым и его ближайших соратников в лице товарища Андрея Павловича Кириленко.

Склероз Андрея Павловича еще задолго до Туапсе ощутили делегаты съезда партии, когда ему было предоставлено слово — внести предложения по составу Центрального Комитета. Предстояло прочитать не одну сотню фамилий. Уже тогда он не смог произнести правильно почти ни одной фамилии и должности, особенно трудно давались ему казахские, узбекские, туркменские имена и фамилии и довольно сложные для выговора наименования министерств, главков, объединений.

В зале стоял шум и возмущение делегатов, но президиум как бы не замечал, хранил молчание и ему дали возможность дочитать список членов ЦК до конца. Спустя некоторое время Кириленко побывал в Сочи, посетил цирк. Медунов сидел рядом с ним в ложе. Они вели неторопливую беседу, касающуюся организации отдыха трудящихся в профсоюзных санаториях. Опыт работы в Ялте и в Сочи, где он был первым секретарем горкомов партии давали ему возможность говорить об этом со знанием дела. Он, конечно, лучше, чем кто‑либо знал работу здравниц и жизнь курортных городов. Его стремление сосредоточиться на этом можно было понять. Затрагивал он эту тему и в своем выступлении на съезде партии. Однако его планам не суждено было сбыться. Кто‑то вверху не пропускал его кандидатуру на профсоюзный пост, что его не могло не беспокоить.

Однажды пришлось ему напомнить о разговорах в крае, что он перейдет на профсоюзную работу. Такие слухи действительно широко распространились. Медунов знал. Да и изданная им книга об отдыхе служила своеобразным подспорьем к его намерениям.

— Если я захочу, у меня такие связи, что меня переведут на эту работу, но я в Москву особенно‑то не стремлюсь, — был его ответ. — У меня тут больной сын, есть и некоторые задумки.

Медунов чувствовал, что ему надо уезжать из Краснодарского края, неприязнь к нему несмотря на его бурную деятельность нарастала. Она была связана с разложением кадров на всех уровнях.

«Все как будто бы было правильно в его выступлениях на пленумах и совещаниях, звучала беспощадная критика и строгая требовательность, а кадры он распускал, — делилась со мною работница крайкома, занимавшая ответственную должность. — На деле же было так: «Оставьте у меня материалы…» О них забывали, никаких мер. Я была в недоумении. Ведь оставленные заявления касались чистоплотности кадров. Даже отец, услышав о продвижении своего сына в. крайкоме на более высокую должность, просил не делать этого. Он как в воду смотрел. Вскоре сына осудили за взяточничество».

Его просьбам никто не внял. Этого падения почему‑то не хотел замечать Медунов. Обнажать ему было невыгодно потому, что в таком случае рушились все его планы. Кто же его взял бы в Москву, если бы в крае вскрылись негативные явления. О их нарастании свидетельствовал резко увеличившийся поток писем с требованием навести порядок, улучшить продовольственное снабжение и товарами первой необходимости. Медунов уходил от этих вопросов, считая, что на Кубани жить можно. Он не встречался на заводах с рабочими коллективами, редко принимал заявителей и то как правило только должностных лиц. Гораздо охотнее он бывал в колхозах и совхозах. Сельское хозяйство он безусловно знал, был компетентен решать любые вопросы, но всегда советовался с учеными сельхозниками. И Кириленко, с которым Медунов находился в добрых отношениях, почему‑то не смог поддержать его желание перейти в ВЦСПС. Очевидно, влиятельные люди в ЦК, прежде всего М. Суслов, придерживались иного мнения. Уж слишком штормило в крае от жалоб и заявлений, которые на месте при проверке, как правило, не «находили» подтверждения.

Уже надвигались тяжелые свинцовые тучи, доносились громовые раскаты, приближалась ранняя гроза.

21

Шло время… На поля и в станицы властно хлынула теплая буйная весна. Под лучами приветливого солнышка постепенно оттаивала Ольга. Мелькавшие перед ней люди

в серых робах, обремененные тяжелой работой, казалось, не замечали ласковых дней. Они жили словно во мраке под сводами продуваемых печей.

Молодая рабочая, проходившая у них курс заводского университета, радуясь весне, уже не была такой задумчивой, как в первые месяцы. Она упорно старалась выполнять наряд, заработать лишний рубль, таскала сырые кирпичи в сушилку по толстому слою коричневой пыли, подхваливаемая своим наставником Сергеичем.

Ольга многому училась, когда во все ее поры стал проникать обжиг кирпичной гари и всего того, что нельзя было услышать ни в одной академической аудитории, ни у одного профессора и у появлявшихся время от времени на заводе лекторов райкома и крайкома.

Жизнь диктовала свои условия, отличавшиеся во многом от того, что она слышала по радио и читала в газетах, но как и все поддавалась бодрому настрою. А читала все подряд, записавшись в местную библиотеку и слыла одной из самых заядлых читательниц в станице по отзывам заведующей библиотекой.

Дед, однажды увидевший кипу принесенных ею книг, сказал:

. — И до самой смерти столько не прочитать.

Чтение будило в ней новое, неизвестное и непознанное, открывало воображение необъятного мира, привносило раздумья в однообразную жизнь, как‑то облегчало не женский труд. И еще одно медленно, но настойчиво тревожило дремавшие девичьи грезы, туманные надежды на будущее.

«Испуганное сердце, — прочитала она у Горького, — ищет Веры и громко просит нежных ласк любви». Эти слова были для нее открытием, заставлявшим задуматься над своим нищенским существованием, чаще посматривать на себя в зеркальце — какая она есть и повторять вслед за Горьким, утверждавшим: «Я — Человек!» Ей все больше стала надоедать беспросветная работа. Появилось желание — куда‑нибудь выбраться из глубокого карьера, у обрыва которого стоял завод и оттуда черпал вязкую глину для кирпича. Когда она там очищала лопатой, как в шахте забой, а это нередко случалось, то ей вспоминался тот, занесенный снегом овраг, с той лишь разницей, что здесь она утопала не в снегу, а вязла в глине и проходу ей не давал не Мишка, а бригадир Семка, чем‑то напоминав–ший председателя «Восхода». Его приставания на виду у всех пугали ее, и она убегала из карьера.

— Подумаешь, недотрога, королева Шантеклер, — как‑то кричал он ей вдогонку, обидевшись за то, что она презрительно на него смотрела и сказала, чтобы он не смел прикасаться к ней. — Видали мы таких… — сказал Семка. — Пардон, мадам… — добавив к этому довольно грубое слово из жаргона уголовников, глубоко ранившее ее.

Но бежать было некуда. На следующий день надо было идти на работу и получать наряд у Семки.

Ольга стала мишенью, по которой стреляли часто устраивавшие перекуры сезонники. Сцены эти напоминали фронтовые эпизоды, когда истосковавшиеся солдаты, увидев молодую женщину, служившую где‑нибудь в штабе полка связисткой или в батальонном санвзводе санинструктором, кричали: «Воздух, рама!» Но то было на войне, а это происходило на заводе, боровшемся, словно в насмешку, за предприятие коммунистического труда, а следовательно и коммунистического отношения, предлагавшем карабкаться к высшей культуре поведения работников труда. На заводе же можно было споткнуться о разбросанные везде кирпичи и свалиться в карьер, вылезти из которого женщине было довольно трудно.

Бабка Пелагея дома намекала Ольге, что она уже обвыклась у них, на заводе, в станице и пора ей подумать, как дальше жить. Она ее не торопила, не гнала от себя, но советовала присматриваться к людям, чтобы не связаться с каким‑нибудь прощелыгой, пропойцей.

— Не дай бог, — говорила бабка. — Тогда ты пропала. Попадешь к волкам, надо по–волчьи выть. Л ты не сумеешь. У тебя птичий голосок. Дед мой по молодости тоже бражничал,. но дал бог, опомнился, бывало, что я его веником обучала. — Слышишь? — спросила его бабка.

— Слышу, слышу, — отозвался он из другом комнаты.. — С кем не бывает греха? А я и сейчас не прочь после работы пропустить чарку, как водится у казаков. Ну, и что из того? Считай, повезло тебе со мной. Я сам не перевариваю выпивох. Умудряются же прийти утром на работу под газом.

Дед пришел к ним на кухню, присел на табуретку, крепко сработанную им самим и присоединился к разговору, из которого он кое‑что уловил. Бабку он рассудительно поддерживал. Даже рассказал, что бухгалтер и инспектор по кадрам как‑то у него интересовались Ольгой,

как мол, она там, дома? Обе они были хорошего мнения о ней. Инспекторша даже ратовала на профкоме за поощрение Ольги премией.

— Вот что я тебе скажу, Ольга. У меня есть племяш Васька. Фамилия его казачья — Найда, как и у меня. Кончает он службу в армии. Сейчас в отпуску, если хочешь, познакомлю. Малый он домовитый, пить не будет, отца слухает, як и положено в казацкой семье. Одним словом, подоспел жених. К тому же хозяйство у батьки его — корова, двое свиней и другая мелкая живность — куры, гуси. Живет на хуторе, не тужит. Будешь там за молодую хозяйку. Бабка умерла.

Ольга не ожидала такого разговора. Она как‑то не задумывалась о замужестве и ничего деду не ответила, а бабка промолчала. Похоже было на то, что она другого мнения о Ваське.

— Ну шо ты набиваешься ей своим Васькой? — спросила бабка Пелагея деда, когда Ольга вышла из дома.

— А шо?

— Она хоть и деревенская, но не пара он ей.

— Это почему? Не нравится казацкий наш род?..

— Она книжки читает, умная. Чувствую — на душе у ней камень. Ей добрый человек нужен, который пожалел бы ее. А твой Васька — байбак, ему бы вместо нее на завод. Он сроду в руках книжки не держал. Забыл, как он тебе сказал: «Что я — дурак, — на завод…»

— Чем он тебе еще не угодил?

— Чем?.. — гневно сказала бабка. — Ты болел, помнишь?.. Я попросила его дров наколоть. Куда там… Убежал баклуши обивать по станице. А вот на базар с медом — хлебом не корми. Он первый… Не затевай, не порть ей жизни.

— Начали за здравие, кончили за упокой, — недовольно буркнул дед. — Эт уж их дело, а я познакомлю.

На Ольгу засматривались парни в станице, иные предлагали ей руку и сердце. Особо хотела ее видеть своей невесткой заведующая станичной библиотекой. Но вмешался чужой дед и это вмешательство нежданно–негаданно решало Ольгину судьбу. Впечатлительная Ольга задумалась, но не могла собраться с мыслями, не решилась сразу сказать деду — нет. Ее, выросшую в деревне, не только не пугала работа в богатом хуторском хозяйстве отца Васьки, но даже притягивала. Там ей все было знакомо.

К тому же дед еще сказал, что у брата, отца Васьки,

самая большая пасека на хуторе и он зашибает немалую деньгу за мед. Однако богатство Ольгу нисколько не прельщало, она просто не задумывалась и не стремилась к нему, не знала, что это такое и зачем оно. Более понятным для нее был достаток. Жить в достатке… Для этого нужна повыше зарплата, чем у нее, чтобы хватало на пропитание и одежду. Лишенная ввякой зависти, как и все крестьянские дети, она мечтала только об этом. А жила она на нищенскую зарплату, считала копейки.

На следующий день Ольга у заводоуправления, после работы встретилась с Алевтиной Ивановной. Им было по пути и они шли вместе не спеша домой. По дороге Ольга, чувствуя материнские слова попутчицы, не удержалась, рассказала ей о предложении не Васьки, а деда.

Затаив дыхание, она слушала совет Алевтины Ивановны.

— Ты не торопись, посмотри на него со всех сторон, что он за парень. Будь построже.

Хотела даже сказать: «Не расслабляйся», но удержалась, посчитала неуместным говорить об этом такой серьезной девушке.

— Дело твое, смотри… Я бы советовала тебе пойти куда‑нибудь учиться. Ну, хотя бы в заочный техникум или на худой конец в училище. Нельзя же себя обрекать на всю жизнь ковырять лопатой глину или носить кирпичи. Не женское это дело. Смотрю я на тебя и мне становится не по себе. А время все равно идет — будешь ты учиться или не будешь. Его не остановишь. Выйдешь замуж — все усложнится.

С этими размышлениями Ольга вернулась на квартиру и увидела за столом с дедом молодого солдата в форме. Он уставился на нее, она смутилась. Оба понимали подстроенные дедом смотрины. Ничего необыкновенного она в нем не увидела. Только военная форма как‑то скрашивала так знакомые ей угловатые черты деревенских парней. Она его как будто где‑то видела: «Ну, прямо свой, из Долгожитово». Такой же скуластый, с бесцветными, моргавшими глазами, где‑то потерявшимися на красном лице, с низким лбом, над которым торчали жесткие волосы — ежик.

Солдат поглядывал на нее, все еще немного смущенную, на его лице появилась глуповатая улыбка, он не знал, что ей сказать, как ему дальше быть, о чем с ней говорить.

Дед, видя замешательство служивого, кашлянул в кулак, нарушая молчание.

— Да ты садись, — пришел он на выручку, — с нами за, компанию. Мы вот тут с Васькой отмечаем его побывку, пропускаем горькую…

В поллитровой бутылке была половина, на клеенке миска с огурцами и капустой, лук, нарезанное сало.

— Сами тут на скорую руку по–солдатски приготовили, пока наша бабка куда‑то отлучилась.

Дед налил Ольге полную граненую чарку водки, заранее для нее приготовленную и предложил выпить за знакомство. Сами они пили граненых стаканов.

— Бывайте, — сказал он, чокнувшись с Ольгой и Васькой стаканом. Выпил, крякнул, понюхал хлеб.

У ног деда вытиралась кошка, жалобно мяукала, прося чего‑нибудь со стола. Дед опрокинул полстакана водки, вытер Ладонью усы, бросил рукой в рот горсть капусты, захрустел, приговаривая:

— Крепка советская власть.

Васька тоже выпил, а Ольга пригубила, скривилась и поставила рюмку подальше от себя. Она ее никогда не пила.

— За знакомство же, — осмелел Васька, но Ольга только подержала рюмку, даже не прикоснулась на этот раз губами. .

После этого тоста Васька раскраснелся, лицо его стало поблескивать пробившимся потом, что не понравилось Ольге. Он стал казаться ей каким‑то липким. Разговор за столом с Ольгой не клеился.

Кошка продолжала мяукать. Дед не вытерпел, отщипнул ей хлеба, бросил на пол, но она только понюхала его.

— От стерва, хлеб не ест, — сказал дед.

— Так и у нас такой же кот, —-сказал Васька. — Только рыжий.

Кошка под столом перешла к ногам Ольги, ласкалась, выгибаясь дугой. Оля отрезала кусочек сала и поднесла его своей любимице.

— Губа не дура, — сказал Васька и засмеялся так, что его скуластое лицо раздалось во всю ширь и стало круглым, как мяч. Подвыпив, он беспрерывно глуповато улыбался, а Ольга пугливо посматривала на него, не зная, куда деваться от разбиравшего его помутнения в голове, уже знакомого ей.

Дед то выходил на какое‑то время, оставляя их вдвоем, то возвращался, садился за стол, наливал Ваське водки, подливал по капле в рюмку Ольге.

— Ты, племяш, не за горами, вернешься с действительной и тебе надобно уж думать о хозяйке, помогать отцу.

— Я на хутор… Ни за какие мильоны.

— А куда ж?

— В район, в ларек пивом торговать. Во, житуха, — показал он большой палец. Я пойду по торговой части. Сыт, пьян и нос в табаке. Чего еще?

— Постой, постой, купец первой гильдии, шо‑то не пойму я тебя. Ты же шо ни на есть из земли вылез, а навострил уши в шинок, где жиды раньше казаков обдирали, — не на шутку возмутился дед. — Мало тебя батько драл. Я ему расскажу про твои планы. Он тебе так задницу пришпорит, что шагу с хутора не ступишь. У отца хозяйство…

— А зачем мне оно? — равнодушно сказал Васька.

Ольга почувствовав начавшийся серьезный разговор,

ушла, сказав Ваське до свидания, которому он обрадовался, как надежде на будущее.

Ее нисколько не пугало то, о чем говорил дед. Она даже была на его стороне, только промолчала. В Ваське она увидела как раз того, у кого силы были с избытком, что как раз и нужно в деревне, чтобы пахать, сеять, ходить за скотом. Правда, к тому времени она представляла и другую жизнь хотя бы в том же райцентре, что ее как‑то притягивало, чтобы избавиться от кирпичного завода. Но не утвердилась Ольга в своих намерениях. Она пребывала на распутье, как бы сидела перед недвижным черным осенним омутом в задумчивости васнецовской Аленушки, девушки–сиротинки из Ахтырки, где писалась эта картина художником. Из того омута могли выплыть добрая царевна Лягушка или злая Баба Яга в образе Василия. Каким он будет, она не знала.

Потом они еще несколько раз встречались, больше молча ходили по весенней станице, не находя общего разговора, но Ольга присматривалась к нему, как советовала ей бухгалтерша. Он был послушен, больше рассказывал, как ему служится, заверил ее, что после армии на глухом хуторе ни за что не останется, думает найти работу в райцентре и ее звал переехать вместе с ним.

Она ему не ответила ни да, ни нет. Так они расстались.

— Оставляю тебя, какая ты есть, — сказал он на прощанье, недовольный тем, как пришлось с ней расстаться. Он не знал, какая она есть.

Между ними завязалась переписка, длившаяся больше

года, а когда он пришел из армии, Ольга вышла за него замуж. Никакой свадьбы не было. Вечером, когда Ольга пришла с работы, выпили водки у деда с бабкой, их поздравили с законным браком и на этом все торжества закончились.

Они поселились в райцентре, как ему хотелось. Он работал в потребкооперации инспектором по заготовкам, а ее взяли в канцелярию треста нефтяников делопроизводителем по рекомендации Алевтины Ивановны, имевшей там знакомых. Только она поздравила ее и преподнесла цветы.

Потом Ольга признавалась, что и сама не знала, почему она вышла замуж за Найду, не могла разобраться, что она в нем нашла и как это случилось. Может, из‑за того, что он постоянно ныл, скулил ей на ухо, какой он одинокий, несчастный. Даже приносил цветы и подолгу сидел, разговаривая больше с дедом, чем с ней.

— Мне его жалко стало, он такой одинокий, — для своего утешения лепетала она с его слов Алевтине Ивановне, когда та спросила по–женски — любит ли она его? Ее никогда никто об этом не спрашивал. Ольга засмущалась, услышав эти высокие слова, не знала, что ей сказать, не испытав всего того, что они значат в жизни человека.

— Не знаю, не знаю, не спрашивайте, — опустив голову перед своей покровительницей, сказала она и поспешила уйти.

Алевтина Ивановна не стала больше говорить об этом, но поняла, что получилось у нее нескладно, по затуманенным слезами глазам, когда она должна петь, как по весне в голубом небе жаворонок, а не быть в отчаянии птицы, обороняющейся от нападающего хищника. Ей обидно стало за Ольгу, за тот небогатый мирок, очерченный кругом, в котором она оказалась.

Алевтина Ивановна жила со своими представлениями, знала этот и другой мир. Ее муж, старший помощник капитана океанского лайнера, не раз брал ее с собой в заморские страны и она кое‑что там повидала. Из станицы не уезжала из‑за престарелых родителей, нуждавшихся в ее присмотре.

Прослышав о беседе следователя с Ольгой, она сама вышла на него с тем, чтобы заступиться за Ольгу, но в этом не было никакой необходимости.

22

— На кирпичном никто не знал о подготовке Шмидтов к бегству, — докладывал опытный следователь, Владимир Зорин, в профессионализме которого я нисколько не сомневался, но спросил:

— А Ольга?

— Алексей Иванович, я так и знал, что вы припомните мне, но надо же было как‑то ее вывести из дела, поскольку она прошла по показаниям инспекторши, как связь Шмидта–младшего.

— Как это ты попался на удочку любительнице побалагурить? Придется тебе принести извинения Ольге.

— Уголовно–процессуальным кодексом это не предусмотрено, но в порядке исключения, да еще перед таким смелым существом я готов даже стать на колени и просить прощения.

Зорин всегда удивлял меня своей непосредственностью. Он проникался доверием и уважением к человеку, переживал с ним, приходил на помощь. И на этот раз под впечатлением беседы с Алевтиной Ивановной жалел Ольгу, размышлял как сложится ее судьба.

Пришлось вернуть его к предмету нашего разговора.

— Плохо, что наша мощная служба не знала о подготовке к захвату самолета. Плохо! Должны были знать? Должны! С нас еще спросят — почему не предупредили преступление и правильно сделают, да еще шею намылят.

— Алексей Иванович, что же мы должны приставить к каждому часового?

— Это уже вопрос нашей кухни. Что показывают пассажиры, побывавшие на празднике в Турции?

— Самолет, как вы знаете, турки вернули восьмого ноября. С пассажирами. Сразу же провели его осмотр, допросили членов экипажа, пострадавших. Начну с показаний командира корабля.

— Нет, начнем с показаний бортпроводницы. Читай.

— …Экипаж зашел в самолет, когда пассажиры рассаживались на местах. Минут через тридцать после взлета из кабины пилота вышел бортмеханик и прошел в хвостовой отсек для осмотра работы двигателей. В это время я увидела как трое неизвестных пассажиров встали со своих мест и направились в пилотскую кабину. Я пошла за ними. В руках у них были ножи и пистолет. Меня оттолкнули, я упала. Они закричали, чтобы все оставались

на своих местах, иначе взорвут самолет. В это время я нажала кнопку, которая находится в потолке, над дверью переднего багажника, чем дала знать командиру корабля об опасности на борту самолета. Неизвестные набросились на бортмеханика. Я услышала глухой хлопок выстрела. В схватку с неизвестными вступил пассажир, но они ножом порезали ему руку и он сел на свое место. Бортмеханик боролся с ними, будучи уже раненым. Каким‑то чудом ему удалось вскочить и укрыться в туалете. Тогда озверевшие бандиты бросились ко мне, потащили в передний багажник, заставляя стучать в кабину экипажа, чтобы они открыли дверь. Я им сказала, что экипаж не откроет, что я могу связаться лишь по телефону. Через весь салон они поволокли меня к телефонной установке. Я связалась с командиром корабля. У меня вырвали трубку. Они требовали повернуть самолет курсом на Турцию, угрожая взрывом. «Нам терять нечего», — кричал один из них командиру. Он был как невменяемый, ругался, оскорблял меня и пассажиров, которые и так страшно были перепуганы. Я их успокаивала, как могла, давала многим валидол из бортовой аптечки. Командир корабля велел им передать, что летим в Турцию. Тогда они достали компас и стали сверять курс. Требовали не отклоняться, угрожая взрывом, манипулировали каким‑то предметом в сумке. Плакали женщины, дети, а мужчины сидели, не вмешиваясь в происходящее.

Приземлились в Турции, возле города Синопа. Они не верили, что в Турции, говорили, что чекисты посадили самолет в Латвии.

После посадки бортмеханик открыл туалет, мне помогли оказать ему помощь. Я вытащила из‑за пояса бортмеханика пистолет и положила его в карман своего пальто, потом отдала штурману.

Когда преступники сходили, в руках у них была хозяйственная сумка и портфель…»

Прочитав показания бортпроводницы, Зорин отметил только наличие пистолета у бортмеханика, закрывшегося в туалете.

Командир корабля ничего не видел, что происходило на борту, но его показания представляли интерес для следствия.

— А вот, что показывает командир: …Второй пилот передал на землю: «Захватчики говорят, что взорвут самолет. Держим курс 180». Этот курс на Турцию мы взяли

после нашей неудачной попытки развернуться на Симферополь. Я решил использовать малейшую возможность приземлиться на любом аэродроме, в частности в Севастополе, о чем уведомил землю. Переговоры с землей были затруднены из‑за горного массива. На помощь пришел какой‑то борт самолета, дублировавший переговоры. Попытки изменить курс вызвали крики за дверью пилотской кабины. У преступников был компас. Я не знаю может ли работать компас в условиях полета. Через дверь раздавались угрозы взорвать самолет. На предложение Симферополя — ввести преступников в заблуждение тем, что на исходе топливо, я ответил, что они знают о нашем рейсе на Одессу и не поверят. Предприняв ряд маневров, я сам сбился с курса, слабо представлял, где нахожусь. На землю передал: «Попробую сесть в Севастополе, пусть только выведут меня, потому, что не знаем, где мы. Под нами море». По громкоговорящей же связи передал: «Выполняю ваше требование — курс на Самсун, но из‑за грозовой обстановки пойдем на Трабзон. Все равно — Турция». Эти слова я адресовал преступникам. Хотел запутать их и приземлиться в Севастополе. По радио- переговорному устройству я услышал плач бортпроводницы. Она кричала, что на борту раненые, что пассажиры просят меня приземлиться в Турции.

Тут же раздался плаксивый голос женщины: «Идите же, пожалуйста на Турцию, мы умоляем вас».

После этого услышал грубый голос: «В Трабзон нельзя. Самсун, я сказал». А вслед за этим тот же плаксивый голос сказал: «Тебе не жалко сорок пассажиров?»

Я сразу же передал информацию на землю об обстановке на борту, а сам все еще пытался повернуть на Севастополь. Полагая, что оружие бортмеханика могло попасть в руки преступников, не разрешил выход в салон штурману. Снова услышал по переговорному устройству: «Ну, что, взрывать самолет?» Запросил землю и сообщил, что вынужден подчиниться преступникам. В эту минуту топлива до Самсуна еще хватало. Земля предупредила меня, что на перехват посланы истребители с тем, чтобы я передал преступникам о их намерении сбить нас при пересечении государственной границы. Истребители же взяли другую цель. Какой‑то борт передал, что неподалеку крутятся истребители и создают угрозу столкновения.

Внизу было море, Самсун закрыт туманом, горючего оставалось на сорок минут. Меня не покидала мысль, что

у преступников есть взрывное устройство, надо было спасать пассажиров.

Приземлились в Синопе. Турецкие власти не ожидали нашего прилета. Несколько минут никто не обращал внимание на наш самолет.

— Бортмеханик, Алексей Иванович, пожалуй, нового ничего не внес, — закончив чтение протокола командира, сказал Зорин.

— А все же?

— Вышел из пилотской кабины в салон после взлета, чтобы посмотреть на двигатели, на него напали, выстрелили в лицо, пуля застряла около носа. Наверное выстрел был из игрушечного пистолета. Его поранили ножом. Показывает, что не был готов психологически к встрече с противником. Терял сознание.

…Превозмогая боль, — показывает дальше, — я стряхнул со спины мужчину и бросился в туалет, закрыв за собою дверь. Будучи в туалете, я слышал какие‑то крики, шум. Кровь сочилась из ран. До приземления самолета я из туалета не выходил. Мне пришла на помощь бортпроводница и еще кто‑то, когда преступников на борту уже не было.

Потом его и раненого пассажира отвезли в госпиталь, где им оказали медицинскую помощь. В госпитале они переночевали под охраной полицейских. Их навестил мэр города и предлагал остаться в Турции. Они отказались и возвратились домой.

— Так был у него пистолет или нет?

— Конечно, был. Об этом Показала бортпроводница. Да и командир корабля, правда, со словом «полагал» тоже показал.

— А он?

— Говорит, что оставил в пилотской кабине. Неудобно все же с пистолетом сидеть в туалете. Исследуем этот вопрос.

Есть еще показания потерпевшего, раненого пассажира.

Он подтверждает показания проводницы. У преступников был пистолет и ножи, компас, хозяйственная сумка, в которой, по его предположению, находился магнитофон. Это совпадает с данными досмотра в аэропорту. Очевидно, они пронесли в магнитофоне пистолет. Объяснили, что летят в гости на праздник. Как же без музыки… В «музыку» не заглянули.

23

Мир полон соблазнов. Перед ними далеко не все могут устоять. Под их теплыми манящими лучами млеют карьеристы, авантюристы, дельцы и проститутки, уголовники и честолюбцы, готовые идти по трупам к мягким креслам. Они появились с незапамятных времен, со всеми оттенками описаны в литературе, показаны в театре и в кино. Но это живучее племя множится, обогащаясь опытом предшествующих поколений, особенно в последние годы.

Стремясь к продвижению по служебной лестнице, они идут даже на заведомые преступления, подминая под себя всех и вся, устраивая ад кромешный не только в организациях, где они работают, но и замахиваются на целые регионы, а то и все общество, прикрываясь, как всегда, заботами о благе народа. В былые времена все же скромнее злоупотребляли ссылками на волеизъявления народных масс. Сейчас это мода.

Ахиллесовой пятой современных карьеристов является их боязнь свалиться со служебной лестницы, по которой они карабкались, и оказаться внизу у разбитого корыта, а то и на дне. Присущая им трусость -— перейти в категорию рядовых, стать незаметными в обществе заставляют их заниматься новейшей саморекламой — имея «мерседес», трястись в трамвае, а то и ходить пешком по грешной земле. Все это засасывает их в трясину тщеславия, из которой многим не удается выбраться. Они обречены, но как утопающие хватаются за соломинку и не брезгуют ничем. Особо опасны появившиеся национал–карьеристы, зараженные княжескими самостийными амбициями.

Однажды усевшись в мягкое кресло, они уже не мыслят себе, что можно сидеть на обыкновенной табуретке, сработанной плотником. Это для них трагедия. На помощь приходили парткомы, пересаживая их из одного кресла в другое, что не прибавляло престижа партии.

Грех этот распространился вширь и вглубь, сверху донизу. На западе, пожалуй, в таком виде эта болезнь не существует. Президент, поцарствовав, возвращается на свою ферму и занимается выращиванием кукурузы или бычков.

Сопутствующая болезнь — тщеславие, толкнула многих из тех, кто в войну был на таком же расстоянии от передовой как Луна от Земли, заявить о своих полководческих

провидениях с тем, чтобы не упустить момент прославиться.

На страницы военного энциклопедического словаря пролезли даже те, кто в войну ходил пешком под стол: комбайнер, экс–президент Горбачев, экс–ветеринар Шеварднадзе, экс–премьер Рыжков и другие. Уступили бы место генералам, офицерам, солдатам, воевавшим и пролившим кровь на полях сражений — нет, будучи не в ладах с элементарной порядочностью, не отказали составителям в своем присутствии на его страницах, а составители пошли на сделку со своей совестью, и тоже, конечно, напрашивается мысль — небескорыстно.

Карьеризм расцветал на благодатной почве протекционизма, связей в верхних эшелонах, взяточничеств, преподношениях и коррупции. Не утихал ажиотаж вокруг государственных премий, представлений к разного рода званиям заслуженных работников, а ордена выдавались по разнарядке. Используя связи, карьеристы стремились попасть в списки представляемых к премиям и наградам. Многие, добившись этого, потом встречали в глазах людей презрение и не афишировали свои регалии. Присуждение званий Героев Социалистического Труда тоже осуществлялось по разнарядке сверку, а не ходатайствам снизу.

Маститый писатель на своей даче под Москвой жаловался на то, что его обходят.

— Скажи, ну зачем ему (известному писателю) орден? У него же есть и не один. Он и лауреат. А у меня нет ни того ни другого и никто не замолвит за меня слово. Ну хотя бы к премии меня представили.

— Зачем тебе орден?

Он остановился под громадной, наверное, столетней сосной, высоко взметнувшейся в небо, поглядел на ее макушку, а потом, не смотря на меня, сказал хриплым старческим голосом:

— Скажи, зачем она тянулась туда? Ведь все равно засохнет и ее срубят.

Он долго после этого молчал. Мы шли среди редких сосен великанов, которые словно прислушивались к нашему разговору в тишине. Мне хотелось ему сказать, что он не одинок, что недавно я уже слышал что‑то подобное от писателя, написавшего посредственный роман, но тем не менее представленный к государственной премии: «Мне эту премию надо было дать десять лет назад. Я ее заслужил». Пришла разнарядка на дважды Героя: найти

и дать от края одного. Сошлись на Клепикове в его присутствии. Нет бы сказать уважаемому, трудолюбивому Михаилу Ивановичу — у меня есть золотая звезда, зачем мне, бригадиру, памятник при жизни? Михаил Иванович согласился. Престиж Кубани по количеству дважды героев был спасен.

Все наградные тайны вовсе не являлись тайнами мадридского двора. О них знали все, но с напускным достоинством молчаливо соглашались с процедурой поощрения карьеризма, честолюбия, протекционизма, породивших прослойку, отдалявшуюся от рядовых коммунистов–трудового люда.

На бюро крайкома часто рассматривались персональные дела о служебных злоупотреблениях. Виновники подвергались жесткой критике, их неминуемо ждало суровое наказание, они попадали на страницы газет.

Не раз доставалось первому секретарю Геленджикского горкома партии Н. Погодину, будоражившему своим барским поведением общественность города. — ■

Об этом как‑то зашел разговор на бюро уже при

В. Воротникове, который хотел выяснить куда же смотрел крайком партии.

Секретарь крайкома, курировавший строительную от- отрасль, не как партийный работник, а как прораб, проводивший в своем кабинете частые производственные летучки со строителями и командовавший вертушками с песком, поставками кирпича, труб, цемента, щебня, и всеми другими необходимыми в строительстве материалами, сказал, что все мы виноваты в том, что просмотрели Погодина. ' :

Пришлось сказать, не надо всех валить в одну кучу, говорить за всех. К тому времени полным ходом шло следствие по многим лицам из Геленджика. Сверкнув глазами, секретарь покряхтел, словно поперхнулся, и замолчал.

Другой секретарь крайкома сидел с поникшей головой. У него было много неприятностей с изданием какой‑то книги. Он не успевал оправдываться на посыпавшиеся на него жалобы, но ему поручили проверить поступавшие на Погодина заявления. Ездил он в Геленджик с бригадой. Вернувшись, доложил на бюро в присутствии Погодина, что факты о его злоупотреблениях не подтвердились. Медунов был доволен таким заявлением, а Погодин ушел с бюро победителем, уехал домой на белой «Волге». Всем было ясно, кому это сделано в угоду. Он и сам понимал,

но занимаемое им кресло настолько его притягивало, что одолело совесть. Спорить на бюро было бесполезно потому, что на столе у председательствующего лежала справка по результатам проверки, в которой опровергался каждый факт, приводившийся в газете. Для опровержения этой справки надо было снова посылать бригаду в Геленджик,

Сергей Федорович знал, что есть другое мнение о Погодине, посмотрел в мою сторону, как бы спрашивая: «Ну что?» Хотя ему докладывались протоколы допроса Бородкиной, начавшей давать скупые показания на Погодина.

В народе созревало понимание того, что нужно очиститься от многолетних наслоений на народной власти. Такая могучая страна должна жить богаче, чище, выйти на уровень передовых мировых стандартов.

Отдыхавший на госдаче в Сочи, самый осведомленный в стране человек, член Политбюро Ю. В. Андропов, задумываясь над этим, высказал свою озабоченность весьма категорично: «Так дальше жить нельзя. Сколько можно закупать хлеб за границей?»

Я впервые услышал от него слова о необходимости что‑то делать в стране, чтобы народ жил лучше. Мысли его сводились к совершенствованию социалистического строя, к глубокому анализу сложившейся государственной системы. Впоследствии эти размышления нашли отражение в его известной работе: «Учение К. Маркса и некоторые вопросы социалистического строительства в СССР».

«Совершенствование нашей демократии, — отмечал Юрий Владимирович, — требует устранения бюрократической «заорганизованности» и формализма — всего, что глушит, подрывает инициативу масс, сковывает творческую мысль и живое дело трудящихся. С такими явлениями мы боролись и будем бороться с еще большей энергией и настойчивостью».

По существу это была программа деятельности на ближайшие годы.

Народ сразу почувствовал и поддержал начинания Юрия Владимировича, назревшие в обществе преобразования, восстановления правопорядка и дисциплины идеалов социализма и Октября.

После доклада о положении в крае Юрий Владимирович спросил, как идут дела на нашем фронте, имея в виду органы госбезопасности.

В то время они занимались преимущественно профи–лактиче>.кой работой. Аресты были редким исключением. При их необходимости требовалась санкция КГБ СССР. Материалы предварительно тщательно анализировались в следственном отделе Комитета. Такая линия строго проводилась с приходом Юрия Владимировича в Комитет. Он строжайше требовал законопослушания и в случае нарушения закона неотвратимо следовало наказание должностных лиц, допустивших его. В таком духе и шла беседа с Юрием Владимировичем. Он подчеркивал необходимость активной, творческой компетентной работы по защите советского государства и общества прежде всего от внешних разведок, от внешнего противника советского государства, защиты государственной тайны, наших секретов и своевременного разоблачения предателей, агентов иностранных разведок. Он не вдавался в историю, но отметил, что Комитет не является чрезвычайным органом, как это было раньше. В этом нет необходимости.

<■ Мне же хотелось доверительно сказать, что органы

госбезопасности не являлись и не являются ведомством государственной власти, а были и остаются придатком партии, как говорилось, ее вооруженным отрядом. И использовались они верхушкой на свой лад и вкус в политической борьбе для достижения своих целей вплоть до авантюрных, уничтожения противников и массовых репрессий. Усугублялась их деятельность еще и тем, что во главе мощного аппарата оказывались авантюристы, преследовавшие свои карьеристские цели и выполнявшие заказ определенных сил и группировок. Эту мысль я нередко опробировал в беседах и находил поддержку вплоть до маститых академиков. Репрессии в тридцать седьмом проводились под лозунгом защиты социализма на фоне развернувшегося социалистического строительства и небывалого энтузиазма масс. Провозглашенное «обострение классовой борьбы» сбивало с толку многих, веривших в необходимость уничтожения врагов советской власти. Этому способствовала и внешнеполитическая обстановка. Накалялась атмосфера вокруг страны Советов, оказавшейся в плотном кольце капиталистических государств, бросающая им вызов невиданным еще в истории политическим строем.

Попробуй тогда разберись, где была собака зарыта. Репрессированная пожилая женщина, ранее примыкавшая к оппозиции, отбыла срок, но ее снова Особое совещание приговорило к ссылке. Когда ей объявили, она сказала, что усматривает в своей судьбе сложившуюся историче–скую необходимость и не заявила никаких обид, а как‑то согласилась со своей личной трагедией.

Возникновение «тридцать седьмого» в социалистическом государстве все еще покрыто туманом, если не считать дилетантских наскоков, хорошо известных всем.

В этом тумане видны и то расплывчато, очертания отдельных фигур, но как варилась в верхах кухня кровавого года — загадка этого века.

Беседа с Юрием Владимировичем складывалась так, что его мнение на этот счет услышать не удалось.

Ужин за беседой затянулся надолго. Юрий Владимирович, несмотря на болезнь, был в добром расположении, рассказывал о Венгрии и Яноше Кадаре, о поездке в Монголию к Цеденбалу, о встрече Брежнева с Тито.

— Ты наливай себе, что ты хочешь, на меня не смотри.

На столе был коньяк и столовые вина.

— А я вот из этой бутылки… — На ней не было никакой этикетки. Скорее всего это была минеральная вода.

— Леонид Ильич сумел найти подход к коварному Тито, — продолжал он о Брежневе и, постучав пальцем по краю стола, добавил: — Кому это удавалось…

Невозможно было представить, что задуманным Андроповым реформам не суждено было сбыться; а его преемник использует данный им импульс для развала государства.

За окнами просторного зала уже спустились густые южные сумерки, пора было уходить. Юрий Владимирович проводил до ступенек у входа.

Тишину летнего вечера у дачи нарушали только цикады. А ночное беззаботное веселье в ресторанах и кафе Сочи только начиналось.

24

Приближался август. Страдная пора на курортах, на полях и вокруг институтов. У парадных входов толпились не только абитуриенты, но и их родственники. На стоянках, примыкающих улиц не было свободных мест для автомашин. Ажиотаж вокруг приема накалялся, кипели страсти, звонили телефоны, лились слезы разочарования жизнью.

…Раздался телефонный звонок по «ВЧ» из Москвы. Фамилию и должность абонента я не разобрал. Он интересовался положением дел в крае, уборкой и урожайностью, температурой воды в море и влажностью в Краснодаре.

Все это было, конечно, вступлением. Я ждал деловой части разговора незнакомого мне абонента.

— Алексей Иванович, есть одна несколько деликатная просьба, — услышал я среди потрескивания приятный т«мбр голоса с небольшим акцентом.

— Слушаю вас.

— Просьба товарища Георгадзе…

Трудно было даже предположить, что Георгадзе обращается с просьбой, причем деликатной. И почему ко мне?

— Михаил Порфирьевич просил оказать содействие в зачислении его родственника в медицинский институт.

Я не поверил, насторожился. Смущало меня лишь то, что абонент звонил по «ВЧ». Значит, имел доступ к аппарату правительственной связи.

— Весьма сожалею, — ответил я после небольшой паузы, — однако помочь ничем не могу.

Все сложности поступления в этот престижный институт мне были известны, как и всем, кто пытался всякими правдами и неправдами протолкнуть в него своих чад. Немногим удавалось выдержать большой конкурс и праведными путями добиться зачисления в институт. За ректором охотились, подстерегая его в институте и на каждом углу, по дороге домой, назойливо предлагая все, что только можно, лишь бы он замолвил слово. Абоненту пришлое^ порекомендовать обратиться в крайком партии, один из отделов которого контролировал работу приемных комиссий вузов, в том числе и медицинского института.

Но он пытался все же уговорить меня заняться просьбой, намекнув, что вскоре после зачисления студент будет переведен в Тбилиси. Я еще раз повторил, что у меня таких возможностей нет.

Обращение ко мне с просьбой такого высокого лица, государственного деятеля почему‑то не решавшегося переговорить напрямую с ректором, которыйнаверняка бы не устоял/ пошел бы навстречу Секретарю Президиума Верховного Совета СССР, натолкнуло меня на мысль непременно поинтересоваться положением дел в этом институте.

— Если Георгадзе просит, то что же делать станичнику?

Заведующая отделом науки и учебных заведений крайкома, полновластная хозяйка в научном мире, признала, что медицинский напористо атакуют кавказцы, но нарушений правил приема она не усматривала, подчеркивая бдительный контроль приемной комиссии. Между тем ректор

доверительно жаловался на заведующую, считавшую институт своей вотчиной.

— У нее же есть список абитуриентов, которых я должен зачислить. Представьте мое положение. Мне же приходится из того Списка втихую называть фамилии преподавателям, членам комиссии, чтобы они их вытягивали до проходного бала. С какими глазами…

Крайком ревностно оберегал свои контрольные полномочия над этим доходным местом.

Даже беглое ознакомление с кухней приема показало, что кубанскому казаку из станицы трудно состязаться с абитуриентами из Закавказья. Просмотр нескольких личных дел убедили меня в этом. Некоторые сочинения пестрели грамматическими ошибками, однако стояла проходная четверка или даже недосягаемая пятерка. Три таких дела как бразец «бескорыстия» пришлось показать в крайкоме, секретарю, курировавшему отдел науки и. учебных заведений.

Он не поверил своим глазам, увидев тридцать и более ошибок, передал дела на этих зачисленных студентов заведующей отделом, чтобы она учла в работе, пообещав принять меры. Когда пришло время возвращать личные дела в институт сначала их долго не находили, а потом и вовсе они пропали бесследно. Напоминание о них вызвало недовольство заведующей за вторжение в ее, как она считала, огород. Сквозь пудру у нее проступили багровые пятна на лице.

Но это заставило поинтересоваться, что же это за Студенты, какая сила стоит за ними? Учились они плохо, имели большие задолженности, приезжали в институт на своих машинах, подвозили преподавателей на работу и домой. Впрочем, ничего нового в этом не было. Некоторые ходили в студентах по семь–восемь лет, другие после академических отпусков переводились на учебу в Тбилиси. Там квота за прием в институт была значительно выше, чем в Краснодаре и не всем она была под силу. К тому времени стали поступать заявления о процветании взяточничества не только при приеме, но даже за зачет, не говоря уже об экзаменах. Все делалось по отработанной схеме:

— Придете в следующий раз.

— Домой можно?

— Можно.

В домашней обстановке, не в аудитории, лишних глаз нет.

Допрошенный по поступившему заявлению житель Тбилиси, державший в своих руках монополию на торговлю дефицитной мебелью, подтвердил, в форме явки с повинной, дачу взятки некоему Максу за прием его дочери в институт. Правда, просил учесть чистосердечные признания и то, что в заявлении несколько завышена сумма, а точнее на три тысячи рублей. Поступление дочери в институт ему обошлось — пятнадцать тысяч рублей! Макс выступал в роли посредника.

— Ей–богу не вру, — заверял он. — Ну зачем мелочиться.

Ему поверили после того как он описал приметы Макса, по которым тот был опознан.

— Только ради бога пусть это останется между нами. Дочь начинает жизнь, не хотелось бы омрачать ее скандалом. Я ее переведу в наш институт. Сжальтесь над хрупким существом.

Уже не первый раз в заявлениях называлось имя Макса, промышлявшего на устройстве в институты, крупного дельца–снабженца. С ним надо было разобраться.

В сентябре на бюро слушали ректора Университета по итогам приема на первый курс. Почему‑то выбрали Университет, а не медицинский институт.

Ректор волновался. На него уже давно катили бочку. Кто‑то претендовал на его место и он понимал, что это мог быть его последний доклад. Уложиться ему в десять минут трудно было.

— На заседании приемной комиссии, — говорил он глухим, подавленным голосом, — отчитываются деканы факультетов. Абитуриенты, набравшие необходимое число баллов, проходят бычно безоговорочно; обсуждение и споры начинаются в тот момент, когда подходит очередь рассмотрения абитуриентов, набравших полупроходной балл. Комиссия всегда отдает себе ясный отчет, что прием — дело сложное, ответственное, ибо в любом случае речь идет о живом человеке, избирающем себе специальность на всю жизнь.

Кажется, чего проще решать вопросы приема: отсчитал балл, подведи красным карандашом черту и решай, кому быть, а кому не быть студентом. Приемная комиссия университета так не работает. Она обсуждает каждую

кандидатуру не формально, а открыто и по каждому абитуриенту принимает коллегиальное решение. И уместно сказать, что за последние три–четыре года жалоб на субъективный характер приема в университете по существу нет.

Вместе с тем недостатков в работе приемной комиссии, конечно, немало. И это понятно. В комиссии принимают участие 120 экзаменаторов, — 11 технических секретарей, 11 деканов факультетов. В период экзаменов взоры тысяч молодых людей, их родителей, родственников, близких и знакомых обращены к университету. Вокруг приема, как мухи вокруг приманки, вьется немало сомнительных людей, распускающих слухи, сплетни, роняя их на ранимое и болезненное воображение тех, кто заинтересованно смотрит на входные двери и окна университета; эти злые зерна быстро прорастают, умножаясь многократно. Вуз в период экзаменов заполняет осажденную крепость, гарнизон, который, сознавая свою малочисленность, решил сражаться до конца. Ответственному секретарю и ректору трудно приходить на работу и тем более выходить из университета: сотни глаз сопровождают их, обожая и ненавидя их одновременно, в зависимости от того, какие оценки получены теми, за кого они «болеют», звонят телефоны, множество людей записываются на прием…

Каждый ректор переживает прием в большом напряжении. Каждому хочется провести прием организованно, четко, объективно. Но «проколы» всегда бывают: того пропустили, с тем поступили неправильно, хотя по форме вроде бы все сделано. Возникают проблемы, идут письма, жалобы, угрозы, просьбы.

В этих случаях ректор обращается в Минвуз: что делать? Пожурят за допущенные промахи и тут же посоветуют: присылай телеграмму на дополнительные места. Уходит телеграмма, ответ нередко задерживается и приходит в конце сентября, когда острота ряда вопросов уже прошла. И на эти места по рекомендации факультетов принимаются обычно те, кто настойчиво хочет стать студентом, имея, может быть, и меньше баллов, чем другие.

Ректора кто‑то перебил, потребовав говорить о недостатках, отмеченных в справке проверявших.

— Относительно нарушений, вскрытых прокуратурой и комиссией крайкома партии, могу сказать следующее. Они имеют место; их могло и не быть, если бы ректор и приемная комиссия более жестко, более формально, более

бездушно проводили прием, меньше учитывали всякие обстоятельства, связанные с конкретными ситуациями. Думаю, что все это можно устранить и поправить, ибо в каждой работе самое легкое стать бюрократом, формалистом…

В конечном счете все зависит от позиции проверяющих. К сожалению, в последние годы университет постоянно проверяют, одна комиссия набегает за другой. Ищут плохое. Все позитивное подвергается сомнению. Даже награждение вуза Грамотой Минвуза РСФСР по итогам десятой пятилетки отделом науки и учебных заведений крайкома партии было принято так, будто ректор вместо настоящей монеты показал фальшивую.

Думаю, что следует всегда выступать против порочного стиля в работе проверяющих. Свои отношения с людьми надо строить на принципиальной партийной основе, взаимном доверии, которые необходимы при решении любых практических задач.

В отделе науки и учебных заведений крайкома партии укоренилась порочная практика, когда проверяющие заносят в блокнот как можно больше отрицательных фактов для доклада начальству. Об исправлении же недостатков на месте, о распространении положительного опыта других вузов, о необходимости посоветоваться с практическими работниками здесь начисто забыли, полагая, что должность сразу дает человеку все: и право считать и разгибать чужие души, и опыт, и знания, и умение все делать без ошибок…

Ректора опять прервали, но он все же закончил свой доклад, не отвечая на реплики.

— Как коммунист, сознаю свою безусловную ответственность за все, что происходит в университете, и готов понести любую форму наказания за упущения и недостатки в работе.

— Вот это уже другое дело, — сказал председательствующий на бюро. С этого надо было начинать, а не вдаваться в лирику. Берите пример с медицинского, там находят выход из любых ситуаций.

25

Макс оказался Максимом Рябчинским, ловким дельцом коммерсантом–взяточником, занимавшимся не только устройством абитуриентов на учебу в институты, но и кадро

выми перемещениями должностных лиц: Началась документация его афер. Уж слишком вольно он провертывал сделки крупного масштаба, доставая, меняя, отправляя и получая вагонами из любой точки Советского Союза. Везде у него находились свои люди, такие же дельцы, как и он.

Макс все может! Эта «крылатая» фраза не безосновательно широко распространилась в крае, выползла за его пределы, доходила до Москвы. Многочисленные связи, занимавшие солидное положение, обязанные ему за оказанные услуги, выручали его, когда над ним сгущались тучи и каждый раз он ускользал как рыба из рук милиции и прокуратуры уже на стадии возбуждения уголовного дела.

Максим, с его плутовским взглядом, был неопределенного возраста. Помятая шляпа прикрывала плешивую голову. Все на нем было засалено, словно он работал в колбасном цехе мясокомбината. На его лице проскальзывала улыбка. К ней надо было присмотреться и тогда можно было заметить в ней язвительную насмешку над своей жертвой, которая сплошь и рядом попадалась в его сети. Он знал, что жертва будет о чем‑то просить помочь, решить какое‑то мелочное для него дело, а потом беспомощно трепыхаться в его руках. Максим знал повседневную житейскую прозу, как знает коммерсант конъюнктуру рынка и умело пользовался складывающимися обстоятельствами для того, чтобы нужных ему людей поставить в свою зависимость. В этом он находил торгашеское удовлетворение. Он знал, что о нем говорят: «Макс все может». И этим гордился. Те кто попадал к нему в клиенты, ему льстили, питая отвращение, как его нередко называли, к «жидовской морде», даже мыли руки с мылом после того, как он, уходя, протягивал свою костлявую руку с чувством вызывающего превосходства, а иногда и открытого пренебрежения к жалкому виду просителя. Но его клиенты вынуждены были не замечать этого, пропускать мимо ушей, подобострастно улыбаться, даже расшаркиваться перед ним.

Его визиты в кабинеты обычно кончались обменом записками. Ему давали в руки то, что он просил, зачем надо было ехать в Госснаб СССР в Москву, а он своими каракулями, как Распутин, писал записку на базу отпустить подателю, что он пожелает, добавляя «обслужить особо», если клиент того заслуживал.

Во время празднования 1 мая, 7 ноября он — незаметный мужичишка, какой‑то мелкий снабженец строительной организации появлялся у здания крайкома партии и расхаживал в поношенном плаще позади праздничной трибуны, украшенной красным кумачом и цветами, поздравляя партийных и советских работников. Он чем‑то напоминал бальзаковского ростовщика, у которого многие находились в заложниках.

Карманы его плаща были набиты маленькими чекушка- ми коньяка из сувенирных наборов. Он не только поздравлял, но и протягивал чекушку, как презент по случаю праздника.

Кто‑то ему вручал специальный пропуск к трибуне, куда приглашались горкомом партии только заслуженные люди, ветераны, передовики труда. Все удивлялись, как он мог проникнуть к трибуне, кто ему дал пропуск, но в этом никто не признавался. А Рябчинский чувствовал себя как дома, среди ответственных работников краевых ведомств.

Звонок Макса в любое учреждение и двери открывались, как по волшебной палочке. Его самого любезно принимали, выходили из‑за стола навстречу, не отказывали и тем, кого он называл.

Достаточно сказать, что он вмешивался в назначение должностных лиц даже такого ведомства, как Управление внутренних дел, вел переговоры с заместителем министра о назначении начальника этого Управления, предлагал свои кандидатуры, особое внимание уделяя ОБХСС. Документация взяточничества Рябчинского шла трудно. До него дошли слухи, что им занялась госбезопасность и он немедленно возбудил ходатайство о выезде в Канаду, к брату по частным делам, будучи уверенным, что это ему удастся. Единственное, чего он не учел — его выезда испугались многие, которым он оказывал услуги, доставал и ссужал все то, что казалось невозможно было достать ни на каких базах. Он знал много о многих и мог это выплеснуть за границей, а это было бы в то время подобно разорвавшейся бомбе. В выезде ему отказали. Рябчинский возмущался, грозил разнести всех в пух и прах и прежде всего крайкомовских работников, обещавших ему содействие.

Когда удалось задокументировать его взяточничество и пошли за санкцией на его задержание и производство обыска, прокурор в чем‑то засомневался, всего на несколько часов оставил у себя для ознакомления материалы дела. Рябчинский в это время побывал в прокуратуре.

Санкция на его арест была получена, но сам он в тот же день скрылся. Прокурор разводил руками. Удивлялись и в крайкоме, как это могло случиться. «Неужели?..» -— недоговаривали многие. Его объявили во всесоюзный розыск, искали долго и упорно по всей стране несколько лет. Шли по следу, но Рябчинский уходил. Трудно было предположить и выдвинуть, как одну из версий, что он скрывается в Кремлевской больнице под дру! ими документами или на даче у одного из заместителей министра. Забеспокоились многие, хотели знать, как идет розыск. Задавали провокационные вопросы, надеясь что‑то выудить «новенького» о Максе. «Ни за что ; не найдете», — утверждали они, пристально заглядывая в глаза. И тем не менее его нашли, сообщили в милицию и прокуратуру о месте его пребывания, и он был арестован, проведено следствие и осужден народным судом.

Вскоре была объявлена амнистия для участников Великой Отечественной войны. Рябчинский не был на фронте. В войну он находился в Туркмении, однако его связи, которым он постоянно угрожал из камеры, добыли ему справку о награждении его медалью «За Победу над Германией» и он был освобожден из заключения. В этой справке сомневался прокурор. Больше того, возмущался и грозил привлечь к ответственности должностных лиц, подписавших справку, в частности военкома, но Рябчинский оказался сильнее прокурора.

Максу мог бы позавидовать сам великий комбинатор Остап Бендер. На Кубани, в теплом благодатном крае, где воткни оглоблю, вырастет тарантас, так же пышно расцветали коррупция и взяточничество, как зловредная амброзия, вызывающая аллергию у людей.

26

Трест нефтяников, в райцентре, куда устроилась на работу Ольга Найда, располагался в большом сером здании, построенном в конце пятидесятых годов с архитектурными излишествами, о которых писали газеты. Над двумя гранитными колоннами, украшавшими вход, зияла полукруглая ниша, а вверху громоздился церковный купол, увенчанный не крестом, а деревянным флагштоком с набалдашником, хотя флага на нем никто не видел.

В одно из воскресений под этим куполом отмечался профессиональный праздник нефтяников, как у строите

лей, учителей, милиции, словом, всех профессий, существующих в стране. На праздниках произносились торжественные речи, раздавались награды и премии, а потом устраивались концерты художественной самодеятельности, танцы и, конечно, мероприятия завершались выпивками в столовых и буфетах. Во время этих торжеств, своеобразной отдушины в повседневности, люди, позабыв на время все свои невзгоды, веселились, пели, танцевали, многие напивались до упаду. Водка была еще дешевой, пили много, больше чем могли, но меньше, чем хотели.

На вечер Ольга пришла со своим супругом Василием. Оба принаряженные, они впервые вышли, как раньше бы сказали, в свет, на званое торжественное собрание и концерт, чтобы показать себя и посмотреть на людей в новой для них организации. Так хотелось Ольге.

С докладом выступил управляющий трестом Г еннадий Иванович Гришанов, знающий свое дело, заслуженный специалист, довольно интересный мужчина лет пятидесяти, с умным проницательным лицом, не боявшийся высказать свое мнение, чем неизменно привлекал к себе аудиторию. Выступление он закончил пожеланиями здоровья всем присутствующим и успехов р увеличении добычи топлива на благо Родины. Раздались аплодисменты.

После доклада все повалили в столовую, где были сдвинуты рядами столы, собирались компании по отделам.

Ольга с Василием примкнули к сослуживцам по канцелярии, на ходу она знакомила его с теми, с кем работала. Он почему‑то дичился и на всех посматривал подозрительно, попав в незнакомый коллектив.

Со второго этажа, из зала, доносилась музыка трестовского духового оркестра. Оставшиеся там танцевали, сцена готовилась для выступления самодеятельных артистов.

Василий ни за что бы не пошел на вечер, если бы его не одолевало с некоторых пор затаенное недоверие и болезненная ревность к Ольге. Кто‑то ему на работе из сослуживцев, однажды увидев Ольгу и поговорив с ней, назвал ее вальяжной. Он не знал значение этого слова, но уловил в нем что‑то нехорошее. С тех пор Василий стал присматривать за женой.

Ольга в тресте с присущей ей природной сметливостью быстро освоилась, работа у нее спорилась и к тому же само окружение по сравнению с кирпичным заводом, заставляло ее следить за собою. Она попала совсем в другую среду, где все женщины увлекались косметикой, стреми

лись выглядеть привлекательными, заботились о своем гардеробе, меняли наряды, вели постоянные разговоры о портнихах, обменивались журналами мод.

Васька стал замечать перемены в заботах жены и почувствовал себя посторонним около нее, долго прихорашивавшейся по утрам у зеркала. Он не каждый день брился, заботился об одежде для себя и для нее только такой, которая бы дольше носилась, а Ольга хотя и робко, но заговорила о модах. И на празднике Найда чувствовал себя среди Ольгиных сослуживцев не в своей тарелке. Наглаженный костюм и галстук, завязанный комом сковывали его по рукам и ногам. Вид у него был довольно серьезный, особенно, если кто радушно раскланивался с Ольгой и говорил ей что‑то праздничное с комплиментами. Она, хотя и держалась за его руку, но ее подхватила праздничная атмосфера, раскованность, глаза искрились и казалось, что оторвись от тяжелой руки супруга, она гордо откинув голову, неузнаваемо закружилась бы с кавалером в упоительном вальсе «Сказки венского леса», забыв обо всем на свете, почувствовав себя свободной и счастливой в надежде на приход радости, как весны после зимы. Она уже и не выглядела девочкой–подростком, а находилась в расцвете своих лет с неповторимым русским лицом и характером тургеневских женщин. Ей мешала настороженность супруга, словно прислушивавшегося к каждому шороху в незнакомом ему помещении. Все это усиливало контраст между ними. Да по существу это так и было, поскольку он подозревал каждого, кто подходил к ним, в ухаживании за его женой. Добрые улыбки Ольги, которыми она награждала знакомых, злили его.

На лестничной площадке у входа в столовую им встретился элегантный управляющий, знавший Ольгу, как сотрудницу канцелярии, не раз бывавшую у него с разными бумагами. На нем был безупречно подогнанный серый костюм с голубоватым оттенком, белая рубашка и синий галстук с тонкой белой полоской наискосок. От него веяло чистой свежестью, как ранним утром на лугу, заросшим разнотравьем.

Ольга даже чуть оробела перед ним в присутствии Василия, выглядевшего рядом с управляющим — тюфяком, набитым соломой. Бывая в кабинете у управляющего, она робко улыбалась, не пропускала ни одного его слова и движения и однажды ушла от него с затаенном мыслью, что он ей нравится.

— Позвольте поздравить вас с нашим праздником и пожелать вам хорошо провести вечер, — обратился он к Ольге и ее супругу.

Ольга скромно улыбнулась своей притягательной улыбкой, поблагодарила управляющего, отметив про себя: «Заметил, не прошел мимо с кивком головой, а остановился и пожал руки».

— Кто это? — спросил Василий.

— Наш управляющий.

Она ожидала других вопросов, могло последовать и брюзгливое ворчание, так как должна была смотреть только на него, как солдат в строю по команде: «Равнение…», повернув голову на рядом стоящего.

— Оленька, дорогая, — окликнула ее председатель местного профкома Валерия Григорьевна, пожилая приветливая женщина с густой сединой в коротких волосах, — Я тебя попрошу — зайди, пожалуйста, к Геннадию Ивановичу, поставь ему в вазу цветы, поздравь еще раз с праздником.

У нее в руках была охапка красных гвоздик, которые она собрала со сцены, где сидел президиум, и раздавала заслуженным людям треста.

— Я бы сама к нему пошла, так у меня видишь сколько… И самодеятельность меня ждет.

— Он нас только что поздравил, — отказывалась Ольга в присутствии мужа, а сама хотела зайти к управляющему, показаться в каком ни на есть простеньком, но все же новом платье, которое ей очень нравилось.

— Оленька, ты сегодня такая нарядная…

После таких слов она согласилась, сказав Василию, чтобы он подождал ее в столовой. Ему ничего не оставалось, как уступить.

Ольга побежала с гвоздиками в кабинет управляющего, застала его там одного, сидящего за большим рабочим столом и, к ее удивлению, озабоченно дымившим в одиночестве сигаретой, с зажигалкой в руках. Он очнулся, когда Ольга по ковровой дорожке приближалась к нему. Гришанову было о чем подумать, даже в этот праздничный вечер. Жена с детьми жила в Киеве, прекрасном городе, на каштановой аллее, бывала у него наездами. Между ними шли бесконечные разговоры о переезде в поселок нефтяников на Кубань. И, она, кажется соглашалась с ним, но вернувшись в Киев, раздумывала. Не хотела оставлять там ухоженную квартиру, ссылаясь на свои болезни, на то, что

дочерям надо дать образование и находила много других причин, постепенно отвыкая от него, от необходимости жить вместе. Она приехала к нему на праздник по его настоятельной просьбе, но с ним не пошла, сославшись на то, что от самодеятельности ее тошнит.

— Позвольте вас поздравить с праздником, — чуть запыхавшись и покраснев, сказала Ольга, — пожелать вам здоровья, счастья, успехов, — забыв сказать, что от имени местного комитета.

Геннадий Иванович не ожидал такого жеста от молодой сотрудницы. Вышел из‑за стола, с благодарностью принял цветы и хотел ей сказать: «Душа моя каменоломня, где все разбито на куски».

На круглом журнальном столике в углу чернела бутылка шампанского с серебристой головкой и бокалы, прикрытые салфеткой, приготовленные на тот случай, если кто зайдет. Приход Ольги тронул его.

— Тогда уж и мне позвольте поблагодарить вас. Прошу со мною по случаю праздника.

Ольга не отказалась от бокала шампанского. Она тоже не ожидала такого внимания от строгого начальника. Пожалуй, впервые Ольга выпила сухого игристого вина, а Геннадий Иванович, наверное, впервые так пристально посмотрел на нее, чем вызвал ответный взгляд несколько смущенный, но искренний и благодарный, дал ей гвоздику и после некоторого колебания поцеловал ее, но так, что невольно слились их губы. Получилось это как‑то само собою. Они потянулись друг к другу и оба почувствовали, что это было не протокольное легкое прикосновение.

Ольга сразу вышла из кабинета. Произошло то, чего она не ожидала, но целиком захватило ее воображение. Она шла к мужу, а колотившееся сердце охватил не совсем понятный тайный трепет.

27

Сочи… Теплое ласковое море, южное солнце, чистый горный воздух, субтропики влекут к себе людей на отдых и лечение. К их услугам дворцы–санатории, дома отдыха, туристские базы. Поднявшись на гору Большой Ахун, на верхнюю площадку смотровой башни, можно полюбоваться заснеженными вершинами Главного Кавказского хребта.

Многие же предпочитают вместо манящих далей рес

тораны «Кавказский аул», «Кубанский хутор», «Старая мельница» или >ке гостиницы «Жемчужина», «Камелия», «Светлана» и вовсе не отдых и лечение, а кутежи и азартные игры. В Сочи съезжаются не только туристы, но и классные картежники, играющие ва–банк дельцы, уголовники, воры, бездомные бродяги, чтобы погреть руки в благодатном уголке, щедро наделенном природой.

В курортных городах, кажется, всегда праздник, расслабляющий даже градоначальников, призванных строго блюсти закон.

По вечерам в ресторанах гремит музыка, курортники и приезжая публика веселятся, отводят душу. Но для этого нужны деньги, деньги, деньги! Добываются они разными способами. Их качество зависит от количества. За количеством гоняются многие в курортных городах. Трудно удержаться от этого в Сочи, Геленджике, Анапе.

Уже были проведены аресты работников Сочинского горкома и горисполкома, некоторых должностных лиц в Краснодаре, забили тревогу газеты о неблагополучном положении на Кубани, однако Медунов упорствовал, затеяв тяжбу с газетами, доказывая, что это отдельные свихнувшиеся личности, а не разложение кадров. Крайисполком не давал согласия на арест местных депутатов, на которых были возбуждены уголовные дела. Правда, прокуратура и следствие давали повод к сомнениям. Нередко следствие велось на крайне низком профессиональном уровне. К тому же действовали скрытые пружины и телефонное право, по которому арестованных освобождали из‑под стражи за «недоказанностью» преступления. Прокурор разводил руками, оправдывался: «Арестовали преступника, а не смогли доказать». Только на Кубани в камерах следственного изолятора устраивали новогодние елки с шампанским и коньяком, тюремщики приносили осужденным к высшей мере одежду и холодное оружие и даже выпускали из камер смертников. Многие материалы следственных дел указывали на срастание милиции и работников прокуратуры с уголовными элементами, тысячи дел прекращались без должного расследования с мотивировкой: «из‑за отсутствия состава преступления» с тем, чтобы снизить процент роста уголовных преступлений в крае, однако даже при таком искусственном занижении не удавалось спрятать то, что выпирало на поверхность. Можно было, конечно, ничего не замечать, уподобясь страусу.

Сергей Федорович обращался к секретарю ЦК Зимя–нину, ища у него защиту от необоснованных, как он считал, нападок журналистов. Михаил Васильевич каждый раз обещал разобраться, однако все шло своим чередом, газеты не сдавались, противостояние ужесточалось.

Еще в 1921 г. В. И. Ленин предупреждал: «Надо уметь признавать зло безбоязненно, чтобы твердо повести борьбу с ним». Недостатка в цитировании Ленина не было, а вот эти слова в докладах и выступлениях не приводились. А между тем накопление массы зла приближалось к критической отметке. Бурлило общественное мнение в Геленд- жике, ветераны готовы были выйти на баррикады. Изучение причин недовольства горожан вывело на коррупцию и взяточничество в системе торговли, на махровый бюрократизм властей и властного первого секретаря горкома КПСС Н. Погодина, возомнившего себя удельным князем в районе. Ни прокуратура, ни милиция не могли вскрыть преступный клан, захвативший трон в тресте ресторанов и столовых Геленджика, на котором царствовала Бородкина. Уголовные дела на нее прекращались и бесследно пропадали в прокуренных кабинетах, милиции. Поэтому следствие по уголовному делу на Бородкину — «Железную Беллу», приняло к своему производству Управление КГБ края.

На допросах Бородкина устраивала следователю концерты, давала путаные показания, что наводило следствие на мысль о преднамеренном сокрытии своего прошлого: происхождение, места и года рождения, родителей, близких родственных связей. В тумане была ее жизнь во время войны. Кто же она «Железная Белла»?

Удалось установить, что Бородкина, она же Король, Айзенберг, Крамская, Потапова Белла, а по паспорту Берта Наумовна, 1927 года рождения, в действительности является Брандой Наумовной, 1923 года рождения, еврейкой, что она весьма тщательно скрывала от окружения, утверждая, что она русская. Кочевала, не имела постоянного жительства, но большей частью жила в Одессе, задерживалась немецкой комендатурой, на допросах подвергалась истязаниям, однако была освобождена, устроилась или ее устроили в увеселительное заведение — кабаре, принадлежавшее румыну, сожительствовала с его соотечественником. Трудно было выжить еврейке в войну в Одессе. С этим нельзя было с ней не согласиться, но она выжила, несмотря на то, что немцы поголовно истребляли евреев. В поисках и добываниях средств к существо

ванию, как она показывала, приходилось разъезжать по оккупированной территории, бывать в разных городах.

Бородкина очень волновалась, теряла самообладание, когда следователь ставил ей вопросы о причинах задержания комендатурой, расстрела немцами или румынами ее мачехи и двоих малолетних детей. Она имитировала провалы памяти, то вдруг заявляла, что эс–эс никого не выдавала, признавалась в связи с румыном во время работы в какой‑то румынской оккупационной воинской части. Однако от подробностей уходила, что весьма затрудняло перепроверку ее показаний.

Настроение и поведение Бородкиной часто менялось. То она впадала в уныние и молчала, то играла роль невменяемой, то веселилась, разыгрывая сцену из периода службы в кабаре.

Однажды на допросе она решила удивить следователя тем, что в период оккупации со своим мужем якобы состояла в банде, занимавшейся грабежами и разбоем и поэтому приходилось выезжать на «гастроли».

Анализируя ее показания и некоторых свидетелей, у следователя возникали подозрения о ее сотрудничестве с немецкими и румынскими карательными органами. На эту мысль наводили и ее встречи с военным атташе посольства Греции в Москве и Риге, с бригадным генералом разведуправления Греции. Французские автотуристы предпринимали попытку получить информацию об обстоятельствах и причинах ареста Бородкиной через жителей Геленджика. В этой части многие вопросы остались не до конца выясненными, но они были сопутствующими, характеризующими личность Беллы. Что же касается системы взяточничества, по существу, ежемесячного обложения налогом своих подчиненных, торговых работников, то затруднений в документации у следствия не было. Бородкина не знала сколько у нее сберкнижек. У нее для памяти был список городов, в которых она разместила свои вклады. Изъятым у нее ценностям мог бы позавидовать ювелирный магазин. В тайниках откапывали стеклянные банки с «законсервированными» сторублевыми купюрами. Круг лиц, втянутых ею в свой клан, непомерно разрастался. Следствие забило тревогу. Уже более тридцати человек подлежали привлечению к уголовной ответственности и конца и края этому не было.

Казалось бы все это, разоблачение коррупции и взяточничества в Сочи, Геленджике, Кропоткине, в других местах

должны бы'ли насторожить и остановить многих от подобного промысла. Некоторое затишье наступило, но не надолго. Уголовная преступность на Кубани неудержимо ползла вверх.

Преуспевающие потомки Остапа Бендера парились в саунах, прохлаждались в море, загорали на сочинских пляжах, просчитывали ступеньки вверх по служебной лестнице.

28

Капитан турецкого судна «Камандана» — Энулу Сун- гора, выдавая по тридцать рублей матросам, сходившим на берег в Новороссийском порту, монотонно предупреждал не напиваться до потери сознания, а в случае конфликта с местными властями грозил сообщением хозяину судна и немедленным увольнением с работы.

Маловата сумма, конечно, если учесть, что теплоходу придется стоять у причальной стенки несколько дней, может быть даже целую неделю, а то и больше, и на последующие выходы в город денег не останется.

Матрос Исмаил Сари со своим дружком, сойдя с трапа, сразу направились в бар ресторана «Бригантина» и там в один присест оставили все деньги. Они не только пили понравившуюся им «Столичную», но и присматривались к шнырявшим длинногривым парням, назойливо пристававшим к иностранцам. Один из них на ломаном английском спросил, нет ли у них валюты. У Исмаила Сари было всего пятнадцать долларов, но он их не собирался продавать, а вот привезенный им товар предложил купить. По жесту Исмаила, изображавшего курильщика, покупателю не трудно было догадаться, что у того есть наркотики. Договорились встретиться на следующий день в баре.

Исмаил впервые пришел в Новороссийск и проявлял осторожность в незнакомом городе с прожженным фарцовщиком, памятуя наказ капитана. На первый раз принес ему всего на две сигареты гашиша, но заметил, что у него есть плитки. Это устраивало оптового покупателя. О цене спорили долго. Сошлись только лишь потому, что надоело торговаться, оглядываясь по сторонам, да и слишком уж ограниченным оказался словарный запас английского у той и другой стороны для рекламы товара и торгов. Встречу назначили у проходной лесного порта.

Покупатель приехал за товаром на «Москвиче», остановился в месте, удобном для наблюдения за всеми выходившими из порта. Исмаил задерживался, покупатель нервничал, выходил из машины, прогуливался у проходной и снова садился за руль. На него обратил внимание вахтер из своей будки, стал присматриваться, точно определив, что тот поджидает кого‑то из иностранцев со стоящих у причала судов. На всякий случай позвонил таможенникам, сказав, что он своим наметанным глазом не ошибается, видит контрабандистов на расстоянии и если они поспешат к нему, то наверняка будут с уловом.

Таможенники не заставили себя долго ждать. Вахтер продолжал наблюдать за «Москвичем» и за подходящими к проходной иностранцами с судов.

Опаздывая, Исмаил Сари торопился, чуть ли не бежал. Увидев покупателя, поджидавшего около машины, он помахал ему рукой и хотел было проскочить под шлагбаумом на воротах, но вахтер по рекомендации майора Владимира Зорина, иногда заходившего и угощавшего бывшего пограничника заморскими сигаретами, направил его через проходную, где ему и был учинен досмотр таможенниками. Турок вынужден был выложить из кармана плитку гашиша. Повторный таможенный досмотр его каюты в присутствии капитана судна позволил обнаружить в тайнике около трехсот граммов гашиша, не заявленного в декларации, а следовательно контрабанды, предназначенной для сбыта.

Капитан Энулу Сунгора проявлял полное спокойствие, не замолвил за матроса ни единого слова, когда было заявлено о задержании Исмаила для выяснения обстоятельств, связанных с перемещением наркотиков через государственную границу.

На следствии Исмаил Сари, еще молодой человек, показал, что гашиш он купил в Стамбуле у иранских туристов перед отходом в Новороссийск с целью его продажи. Сам он и его напарник, сын капитана, уже больше полутора лет курили гашиш. Узнав, что это может вредно отразиться на потомстве (он был женат, но детей не было), лечился у врача Мехмета Али в Стамбуле, но в рейсах удержать себя не мог, продолжал курить.

— Я признаю себя виновным в незаконном ввозе наркотика, но прошу учесть, что я мало получаю за свою работу, всего сорок пять тысяч лир в месяц, — просил он на допросе о снисхождении. — Пятьсот турецких лир равно

ценно вашему рублю. На гашиш я истратил крупную сумму в надежде на выручку рублей…

Продажа наркотиков — серьезное преступление, подпадающее под перечень статей международной конвенции, и гражданин Турции Исмаил Сари, двадцати трех лет, житель города Ризы, был осужден советским народным судом за контрабандный ввоз в страну наркотиков.

К этому времени было приостановлено расследование уголовного дела на угонщиков самолета — Шмидтов из‑за их отсутствия.

Самим собою напрашивался вопрос об обмене Исмаила Сари на Шмидтов или на одного из них. С этим предложением и направили телеграммы в инстанции.

29

Увидев мужа, Ольга сначала присмирела в раздумье над происшедшим, а потом словно взлетела на крыльях и нисколько за случившееся себя не корила. «И такой человек меня… — оглянувшись по сторонам, сказала она тихо вслух и последнее сокровенное слово. — Я для него что‑то значу… Кто я?» — спрашивала она себя и ей хотелось вернуться к нему, ну хотя бы перекинуться несколькими словами и узнать, что все это значило? Не ошибается ли она в своем счастливом предчувствии?

Василий по–прежнему на всех косился и больше не отпускал от себя Ольгу ни на шаг. А ей и не хотелось с кем‑то идти танцевать, кроме Геннадия Ивановича. «Ах, если бы он появился и пригласил…».

Но он сидел в своем просторном кабинете, в тиши, к нему заходили с поздравлениями и он всех угощал шампанским.

Самодеятельные артисты после концерта собрались уходить. Их надо было поблагодарить. Не отходя от них, Валерия Григорьевна снова обратилась к Ольге позвать Геннадия Ивановича, чтобы он сказал им доброе слово, но главное хотя бы что‑то пообещал за их старания.

Она что, посыльная? — грубовато сказал Василий Валерии Григорьевне. — Больше некого?..

— Васенька, дорогой, она мигом…

Ольга опять понеслась в кабинет Геннадия Ивановича. Вместе с ним она застала инженеров треста, мужа и жену, оживленно беседовавших… о славянской душе.

— Присаживайтесь, — сказал ей управляющий. — Вот

вам истинная славянская душа. Посмотрите на нее, как позаботилась о ней природа, расписала в чисто русском стиле. Ничего лишнего.

Смущенная Ольга присела, прислушиваясь к разговору, которого и во сне не могла услышать. Она не посмела прервать беседу пока председатель профкома не появилась в кабинете.

— Русские инертны к своей национальной гордости, чего нельзя сказать о других славянах, — сказал Гришанов, продолжая разговор. — У/ них особенная стать — им можно только верить.

— Давайте, Геннадий Иванович, спросим ее, раз она славянка? Она ничего не слышала о чем мы здесь спорили.

Ольга насторожилась.

— Это для нее трудный вопрос.

— Тем не менее, — настаивал инженер. — Как вы относитесь к своей национальности?

Для Ольги это было настолько неожиданно, что она растерялась, не знала, что ответить. Никогда об этом не думала, пожала плечами.

— Вот это и есть ответ, —сказал Гришанов. — Умом ее не понять. И не только ее, а всех русских.

— Твой там с ума сходит, — шепнула на ухо Валерия Г ригорьевна Ольге.

Геннадий Иванович явно сожалел, что Ольга уходит. Она увидела его лицо задумчивым, даже грустным. Ей показалось, что он был недоволен тем, что она вновь появилась в его кабинете, когда у него были другие. А он думал о внезапно происшедшем событии, злился на себя, не знал как объясниться с ней. Боялся ее и своих признаний, которых он уже не мог удержать в себе.

— Валерия Григорьевна, мои дорогие гости, — обратился он к супругам, передавая каждому в руки бокалы с шампанским, — ваше здоровье! — Чокнулся со всеми, отпил глоток и сказал: — Иду…

— Артисты заждались, —напомнила Валерия Григорьевна.

: — Да, да… Иду, иду… Извините.

Ольга повернулась к Василию, возмещавшем свое плохое настроение в нарочито грубоватом тоне при разговоре со всеми. Праздник превратился для него в ревностное наблюдение за своей женой и недовольство ей.

А она вопреки его гневным порывам как бы не замечала их, отдалась веселью, пытаясь разогнать набежавшие

на мужа посмурные тучи, даже заглянула в лицо, что ему очень нравилось. Она шутила в кругу сослуживцев, сдержанно смеялась, присоединялась к тосту, пробуя. сладковатое вино домашнего приготовления, кем‑то принесенное, но все время с опаской посматривала на своего надутого супруга. Подвыпившая веселая компания принялась его тормошить, даже начала подтрунивать над ним. Вмешалась и Валерия Григорьевна в разговор с Василием, чтобы настроить его на праздничный лад.

Появившийся в это время у стола подвыпившей компании Геннадий Иванович, преднамеренно не приглашавший Ольгу танцевать, подошел к ней довольно близко сзади, так, что она его не видела.

Васенька, ну что вы право такой скучный сегодня и Ольгу держите все время на поводке, — говорила ему Валерия Григорьевна, заметив Гришанова.

— Что она собака? — стиснул свои рыжие зубы Василий.

— Собаки преданы человеку…

• — Больше чем жены, — продолжал Василий.

Грех вам так думать об Оленьке. Она у вас можно сказать святая. Вам повезло. А ее жизнь, не обижайтесь, мне все же представляется на поводке.

Улучив момент, Геннадий Иванович спросил у Ольги, довольна ли она вечером и совсем тихо почти на ухо сказал загадочные для нее слова:

Считайте меня своей собственностью.

— Как это? — не поняла она.

Ольга посмотрела на спорившего о чем‑то с Валерией Григорьевной мужа и, опомнившись, успела только сказать Геннадию Ивановичу одно слово, сама толком не зная, что оно значит:

— Да.

Гришанов, словно не слышал, показал всем на часы — пора закругляться, — и тут же ушел, ни с кем не простившись, домой.

— О чем вы тут?.. — повернулась Ольга, взяв Василия под руку.

— О погоде, — скривился в кислой улыбке Василий вслед уходящей Валерии Григорьевне.

30

Свято место — пусто не бывает.

На освободившуюся должность секретаря крайкома рассматривалась кандидатура. А. Тарады. За короткое время он с совершенно отсутствующими качествами Партийного работника, продвинулся до заведующего отделом, а потом вдруг такое выдвижение, вызвавшее удивление не только среди бывалых крайкомовцев, но и все знавшие его в кабинетах и в курилках задавались вопросом: за какие такие заслуги? А ларчик открывался просто: в его руках находилась сфера распределения дефицитных, большей частью импортных товаров в крае. Он был надсмотрщик всех баз, мог достать все, что производилось во всем мире и поступало в Союз.

Еще как заведующий отделом, курировавший торговлей, Тарада представлял на бюро своего подчиненного для утверждения в должности, окружая себя нужными ему, преданными людьми.

Сергей Федорович любил задавать каверзные вопросы, чтобы ошарашить утверждаемого и удивить присутствующих своей эрудицией. Без этого он не мог. Игра на публику, впоследствии названной популизмом, — была и его слабостью.

— Кто был комиссаром у Чапаева? — спросил он протежеТарады. Утверждаемый, еще молодой человек, стоял в растерянности, не мог назвать известного писателя, которого знает каждый школьник.

— Не знаешь? Тогда пусть скажет зав. отделом. Он тебя подобрал, ему и ответ держать. Если поможет, утвердим, не поможет, не взыщи.

Тарада’ встал во весь свой богатырский рост, улыбаясь, моргая глазами. Ему подсказывали как ученику в классе на уроке, но он так и не назвал Фурманова.

Угодливого и скользкого Тараду, постоянно сидевшего на диете, боровшегося безуспешно со своим грузным весом, но плавающего как рыба в воде в сфере торговли и обслуживания, среди дельцов, жуликов и особенно взяточников, можно было разоблачить значительно раньше, еще до того, как Медунов благословил его в секретари крайкома, а потом спровадил в Москву.

О нечистоплотности Тарады, снабжавшего элиту со складов и баз дефицитом, знали многие, с завистью поглядывая на его волшебную палочку — ручку. Было модно

и престижно избранным пользоваться посещением баз, магазинов с черного хода, со двора, но для этого нужен был звонок на базу или записка, как пропуск на запретную территорию. За ними и обращались к Тараде, просили, выпрашивали, унижались, благодарили. Холеный Тарада становился чиновником, занимавшимся среди дел крайко- мовской работой. Медунов это заметил и решил выдвинуть его. Оставлять в крае такого дельца, так много знавшего, было нельзя. Прием не нов, но безболезненный, устраивающий обе стороны. Выдвижение с повышением, да еще в Москву, вошло в практику перемещения кадров, когда надо было от кого‑то избавиться, выставить из крайкома.

— Отпустим Тараду? — спросил Медунов.

— В Москву заместителем министра по кадрам. Собеседование в ЦК прошел, приказ подписан. Пленум крайкома в таких случаях ничего не решал. Оставалось только пожать плечами.

Тарада основательно готовился к переезду, не торопился. Загрузил машину кубанскими делкатесами: икрой, балыками, винами и коньяками. Дубленками и прочими товарами, презентами. Укрыв их плотным брезентом, отправил в Москву.

В Воронеже пост ГАИ, словно почуяв рыбные и коньячные запахи, задержал машину. Милиция, приподняв брезент, ахнула и замерла. Раздался звонок в Краснодар. Так и так, задержали… В грузовой машине столько товаров, что можно открывать в Воронеже целый гастроном или продавать с. колес. Что делать? Кто такой Тарада? Ему принадлежит весь этот груз. Доложили Сергею Федоровичу. Первый Воронежский почему‑то не хотел сам звонить по «ВЧ» своему коллеге.

— Тарада еще секретарь крайкома партии. Пленум его не освобождал, — сказал Медунов. Из этого следовало, что он личность неприкосновенная, обладающая партийным иммунитетом.

— Что же передать в Воронеж?

— Вот так и передайте. Они задержали. Пусть и раз- хлебывают. К тому же есть приказ — он уже зам. министра. Не наш…

В Воронеже считали, что Краснодар должен разбираться с этим в общем‑то обычным уголовным делом. Но Сергей Федорович и слушать не хотел, не то, что вмешиваться в это дело. Не выгодно было докладывать об этом в ЦК,

а следовало бы. Не известно было, как бы повел себя Тарада, и что бы он сказал в ЦК.

Дело это так и потонуло в пучине бюрократической карусели между крайкомом и обкомом. Не исключено, что при докладе в ЦК Тарада мог бы вернуться в Краснодар и вряд ли его можно было при такой огласке оставлять на должности секретаря крайкома.

Тарада упорно добивался, кто посмел «стукнуть» о нем, кто посмел досматривать машину секретаря крайкома партии? Подозрения у него падали на КГБ. Но КГБ не имело права заниматься секретарем крейкома, а Тарада упорно проверял свои подозрения, грозил заявлением в ЦК.

На очередном пленуме крайкома его освободили от должности секретаря, пожелали успехов на ответственной работе и он стал заместителем союзного министра по кадрам.

Так освободились от крупного взяточника, бессовестно облагавшего данью работников торговли и сферы обслуживания. У него страх оставался только перед КГБ. Ему очень хотелось знать, — могла ли им заниматься госбезопасность и что больше всего его беспокоило — а вдруг его слушали. Но КГБ строжайше запрещалось заниматься партийными работниками. Если бы кто посмел ослушаться этого приказа, не сносить ему головы. Между тем В. И. Воротников, казалось, сведущий человек все же попытался бросить упрек, что мол не знали о Тараде и ему подобных в Сочинском, Геленджикском и других горкомах и райкомах партии. Пришлось ему объяснить, что номенклатурные партийные работники стояли вне закона.

Вносились предложения об отмене подзаконных актов, касающихся партийных и советских работников любого ранга, если они переступили законы и совершили преступление, однако никакой реакции на них не последовало, хотя провозглашалось, что все перед законом равны.

Вывод из‑под ответственности многих партийных, советских и комсомольских работников, совершавших преступления злоупотреблявших властью подрывало не только авторитет партии и государства, но и вызывало тихий ропот и гнев к номенклатуре, все больше отделявшейся от народа и с пренебрежением относившейся к работягам.

Существовал точный перечень должностей партийных, советских, комсомольских должностных лиц, к которым КГБ не должен был прикасаться, а в случае получения информации, что не исключалось, она должна была уничто–жаться, а те, кто ее получил и настаивал на ее проверке, рисковали в лучшем случае быть незамедлительно уволенными за «нарушение» социалистической законности. Нарастал как снежный ком поток жалоб и заявлений на руководителей разных организаций и учреждений о злоупотреблениях и преступлениях, в т. ч. и на партийных работников.

Органы безопасности располагали информацией о похождениях председателя парткомиссии крайкома, главного блюстителя партийной совести. Он совершал увеселительные вояжи на Черноморское побережье, в Сочи, Геленджик и другие курортные места. Там он обычно проводил субботу и воскресенье в компании картежников и, конечно, продажных представительниц прекрасного пола. В домах отдыха и в санаториях его встречали обильным застольем, его боялись как инквизитора.

Однажды в Геленджике главный врач санатория пытался урезонить распоясавшегося стража партийной нравственности и чистоты партийных рядов. Он был уязвлен неслыханной дерзостью: кто посмел призывать его к порядку хотя и на суверенной территории санатория? С мутными выпученными глазами он набросился на главного врача, разорвал на нем рубашку. Эту сцену видели многие. Врач пожаловался в местное отделение госбезопасности. Доложили Медунову. Он вызвал подчиненного, пожурил и для закрытия дела велел ему же направить двух своих инструкторов дл проверки заявления, поскольку факт непристойного поведения вылез на поверхность. Результаты расследования и принятые меры были ошеломляющими. Факты, конечно, не подтвердились. Во всем виноват оказался главный врач, напавший средь бела дня на ответственного работника крайкома. Врача уволили с работы «по собственному желанию», но он снова обратился в органы безопасности с просьбой защитить его. Медунов, поняв неизбежность огласки скандала, распорядился восстановить врача на работе. Страж КПК скрежетал зубами на тех, кто встал на защиту врача. Сергей Федорович не скрывал, откуда ветер дует, сохранял строгий нейтралитет и этим выдавал себя.

Крайком по представленной информации знал полную картину нутра бравшего взятки за вступление в партию и с персоналыциков, дела которых выносились на рассмотрение бюро, людей в чем‑то провинившихся перед партией. В Сочи председател КПК не только угощали,

но и финансировали дельцы, с которыми он кутил. С выручкой и с денежными автотуристами на индивидуальном транспорте он отправился в заграничное турне. Сделка была настолько очевидной, что руководство крайкома вынуждено было распорядиться о его возвращении еще до пересечения государственной границы. Легкий испуг не пошел впрок. Бросить промысел он уже не мог. Техника вымогательства была не столь уж сложной, опробованной на многих клиентах. Результаты партийного расследования персональных дел на бюро крайкома можно было докладывать по–разному — казнить или помиловать. Вот как раз этот прием, как профессиональный самбист и использовал глава партийной комиссии, а отсюда и все доходы, приведшие его в конце концов за решетку. Покровители в крайкоме отвернулись от него и даже больше: удивлялись откуда мол взялся такой проходимец?

Предложению о возбуждении на него уголовного дела особо не сопротивлялись, но рассматривали с точки зрения возможной компрометации партии. Здесь она была безусловно налицо и опять, вслед за Тарадою, в крайкоме. Обогащения, коррупция и связанные с ней явления, по–су- ществу разлагавшие партию, начались с времен Хрущева, широко распахнувшего двери для массового приема людей, преследовавших корыстные интересы.

На каждое освобождавшееся вакантное место, значившееся в списке номенклатуры сразу же накладывался запрет — никого не брать без согласия крайкома. А его посланцы нередко выглядели далеко не лучшими представителями политического авангарда идеологических единомышленников. Принимали их без восторга на новых местах, хотя далеко не все они были закоренелыми партаппаратчиками.

Пробравшиеся и притаившиеся до поры, до времени дали о себе знать снова, когда полезли вверх, отталкиваясь от занимаемых должностей и званий, предоставленных им партией. Сколько их было — не счесть. А наивные люди надеялись на них, верили, копошились как муравьи, сооружая не муравьиную гору, а громадное государство.

Жизнь шла своим чередом. Отдельные деревья не могли заслонить леса, хотя и бросали густую тень на положение дел в обществе. Народ убирал урожай, варил сталь, добывал нефть и золото, водил поезда, сочинял проникновенные песни и музыку, писал книги, задумывался над фило

софским осмыслением жизни социалистического общества.

Партия в рамках своей идеологии зорко следила за всеми процессами, не допускала отклонений, жестко требовала строжайшего порядка и выполнения плановых заданий. План был законом. Не хватало обеспечения его финансовыми и материальными источниками. Спрос рождает предложения. Появились профессиональные толкачи, пробивные люди, ценившиеся на вес золота.

Однако сбои были. Поезда начали выбиваться из расписания. За нарушение графика движения на бюро пригласили секретаря Новороссийского горкома партии, организовавшего оперативный штаб на станции. Он сам вошел в него на правах рядового, уступив бразды правления железнодорожнику. Ему пригрозили освобождением от должности, а вскоре и сняли с работы, чтобы не сваливал на штаб, а сам трудился.

Головотяпства никому не прощали, стремились к тому, чтобы движение вперед никем не нарушалось.

31

Не было недостатка и в призывах решительно усилить борьбу с преступностью. Разрабатывались программы, мобилизовались дружинники, вводились новшества, наваливались на участковых, проводились разные эксперименты, как и всякого рода многочисленные почины, напоминавшие однодневных бабочек. Надо было пошуметь в газетах, по радио, показать, что кипит творческая работа, развивается инициатива, и нередко даже стоящие начинания превращались в очередную кампанию. Причем организаторы шумихи старались заявить о ней как можно громче, нисколько не заботясь о том, что значит присвоить бригаде или даже заводу звание коллектив коммуничти- ческого труда. Все это смахивало на месячники борьбы с автодорожными происшествиями. Они провозглашались под лозунгом: «Ударим месячником по нарушителям правил движения автотранспорта». На дорогах появились щиты, предупреждающие водителей о начале очередного месячника, в небе появлялся вертолет, баражировавший над дорогами. Радио, телевидение и посты ГАИ подключались к этой акции. Тарахтевший над дорогами вертолет напоминал шоферам, что месячник начался, следовательно рулить надо осторожней, за кустами таились гаишники.

Но водители — народ ушлый, профессионально спаянный, предупреждали друг друга миганием фар о приближении к тем кустам.

Некоторые начинания в бытность Щелокова Министром Внутренних дел проникали за границу и о них приходилось узнавать из‑за рубежа.

Однажды пришла странная открытка, каким‑то образом заблудшая ко мне. Наверное, по недосмотру почтальона, не разобравшегося в адресе. Прочитав ее, я нисколько не винил работников связи, а даже был благодарен им, поскольку сделал для себя открытие. Оказывается, проводилась широкомасштабная акция, о которой я не имел никакого представления.

Были основания для возмущения: за границей знают о проводимых в крае оригинальных мероприятиях, а жители края узнают об этом из Америки. Акция, как можно было судить по открытке, нашла понимание у гражданина США, откликнувшегося на нее. Такой уникальный почин прорвался за океан, получив мировую известность.

Отправитель открытки, некий Мартин Лауритч из Овер- ланда, добросовестно отвечал на поставленные нашей милицией вопросы из «сигнальной карточки». Оставалось только загадкой — каким образом творение стражей порядка, одобренное наверху, как достойный распространения вклад в дело борьбы с преступностью, уплыло за океан и там нашло своих приверженцев, не пожалевших центов на почтовые расходы.

Авторы, составившие вопросы для сигнальной карточки были несколько дальновиднее тех, кто проводил месячники борьбы с автодорожными происшествиями, уносящими ежегодно тысячи людей, целые дивизии, не считая искалеченных. Ну, прежде всего расчет был не на месяц, а как постоянно действующая система по выявлению притаившихся злоумышленников и потенциальных преступников, всякого рода тунеядцев, паразитирующих на обществе, рецидивистов и прочего уголовного элемента.

Получившим приглашение участвовать в борьбе с правонарушениями, оставалось только повнимательнее посмотреть вокруг себя и даже не заполнять, а только подчеркнуть ответы на вопросы, обозначенные в карточке, похожей на обыкновенную почтовую открытку.

Мартин Лауритч, вооружившись красным фломастером назвал себя в карточке, хотя это было не обязательно, далее расписался под следующим текстом: «…Сознавая

ответственность за поддержание общественного порядка и соблюдение законности как в своей стране, так и в СССР, следуя своему гражданскому долгу, я целиком и полностью поддерживаю идею о введении системы анонимных доносов и добровольно регистрирую себя как нарушителя по следующим пунктам:

1. Тунеядство — нет.

2. Пьянство -— нет.

3. Нетрудовые доходы (подчеркнуто).

4. Г омосексуализм — нет.

5. Повторная судимость — нет.

6. Рецидивизм — нет.

7. Проживание без прописки (подчеркнуто).

8. Приглашение иностранцев домой (подчеркнуто).

9. Контакты с иностранцами (подчеркнуто).

10. Спекуляция (указать чем). (Подчеркнуто).

11. Чтение и хранение запретной литературы (подчеркнуто).

Вот таким уникальным новшеством, изобретенным в милицейских кабинетах, решили бороться с растущей преступностью. Документ, достойный занесения в реестр летописи, как образец брожения умов двух обывателей, описанных А. П. Чеховым. Почешихин и Оптимов шли в жаркий день по городу и рассуждали о летевших скворцах, полагая, что они сели у дьякона Вратоадова на вишне. «Ежели, положим, из ружья выпалить, да ежели потом собрать… да ежели… Если с этого места выпалить, — сказал Оптимов, — то ничего не убьешь. Дробь мелкая и покуда долетит, ослабнет. Да и за что их, посудите, убивать? Вокруг них собралась толпа. Верный служака градоначальник Аким Данилович велел записывать не всех из собравшихся на городской площади, нарушивших общественный порядок. Не записали, к примеру, Пурова потому, что у него завтра именины и других. Аким Данилович в докладной начальству благодарил «того, кто не допустил кровопролития… Виновные же за недостатком улик сидят взаперти, но думаю их выпустить через недельку. От невежества преступили заповедь». Прочитать бы этот рассказ авторам той сигнальной карточки прежде чем ее рассылать. Может быть, они и не преступили бы здравого смысла той заповеди.

Впрочем, эксперимент не нашел поддержки у обывателей, но был отмечен анекдотом:

— Видите ли я человек не обидчивый, могу даже

смеяться над собственными глупостями, — сказал милицейский начальник.

— Должно быть очень весело живёте, — заметил сб- беседник.

32

Ольга испытывала многое на себе, однако терпела, нигде ни словом не обмолвилась, как ей приходится жить с Василием. Она смирилась со своим положением, выглядывала как улитка из раковины и вдруг нарушила самое запретное — обет монашки в монастыре. То было началом взаимного открытия душ двух случайно встретившихся людей, бросившихся друг другу сразу в объятия без раздумья о последствиях и нарушении обоими супружеских обязанностей, преданности и верности. Похоже было, что в знойный день, когда парит и трудно дышится, они окунулись в бодрящую освежительную волну морского прибоя, приласкавшего их. Так непредсказуемо случилось, так свела их судьба и уготовила им долгие годы тайных, мучительных встреч. Порою возникали ситуации, усложнявшие их отношения, они неминуемо должны были расстаться, так как нависала угроза разоблачения, из которого неотвратимо посыпался бы град на их головы. Василий, заметив холодность супруги, инстинктивно чувствуя ее увлеченность на стороне, пригрозил ей убить того, кто стал между ними. Да и в тресте прошел слушок о неравнодушном отношении Геннадия Ивановича к миловидной Оленьке, преобразившейся на глазах у всех, испытывая радость пробуждения к жизни. Ольга поделилась с Геннадием Ивановичем тревожными мыслями, опасениями, высказанными Василием.

— Я счастлив, что тебя встретил, — сказал ей Геннадий Иванович, видя ее задумавшейся.

— Я тоже, — ответила она.

— Без тоже нельзя?

— Я тебя никогда не забуду. Никогда… — прильнула она к нему. — Кто я? Обыкновенная женщина, месившая глину на кирпичном заводе. А ты…

Он закрыл ей рукой рот, не дал договорить. Признавал, что ему надлежит быть умнее на правах старшего, а он совсем потерял голову из‑за нее, но не жалеет, ожил и живет какой‑то непонятной надеждой. Геннадий Ива

нович говорил это настолько искренне и проникновенно, что у нее блестели глаза от слез.

Ольга, человек трудолюбивый, познавшая тяжелую работу, не считалась со временем и нередко задерживалась на работе. Г орел свет и в окнах кабинета Геннадия Ивановича, а Василий, иногда незаметно спрятавшись за колоннами трестовского здания, караулил ее, допытывался почему она задерживается? Нередко вспыхивали скандалы в мещанском стиле и настроение супругов надолго затягивалось грозовыми тучами.

В ней накапливалось отвращение к нему, но она вынуждена была не выставлять его наружу, мириться, изображать даже свою преданность ему. Василий остывал, злоба проходила, Ольга усердно трудилась на кухне. Там она укрывалась от нудных допросов.

Кое‑что из этого она рассказывала Геннадию Ивановичу, переживавшему вместе с ней домашние истязания. Оба они стали задумываться — что же дальше?

— Чтоб он куда‑нибудь делся, — в порыве откровенности однажды сказала Ольга. Ей хотелось убежать от него.

Геннадий Иванович посмотрел на нее так, что на его лице обозначалось строгое осуждение ее слов.

— Со мною однажды было… — после затянувшейся паузы начала она. Когда работала на кирпичном. Стала на подножку грузовой машины, чтобы перебраться через грязь. Машину в ямке, скрытой лужей так подбросило, что я не удержалась и полетела кувырком. Ударилась головой о разбросанный кирпич, попала надолго в больницу. Я даже не помнила как это все случилось.

Геннадий Иванович не дал ей говорить. Он не мог больше слушать из‑за жалости к ней, хотя ему хотелось спросить, к чему она рассказывает об этом.

В долгих разговорах они не находили ответа, как им быть, но и порвать свои отношения тоже не могли. И тем не менее, тяжело вздохнув, Геннадий Иванович все же сказал:

— Оленька, наш союз добровольный. Ты в любое время можешь быть свободной. Ты ничем мне не обязана. Если это произойдет… (он не сказал вслух — ты уйдешь от меня). То знай, я все равно буду любить тебя. Буду!..

— Мы в одинаковом положении, — заметила Ольга.

— Нет, — не согласился Геннадий Иванович. — Оно от

личается и весьма существенно, — не стал он вдаваться в подробности.

Ольга задумалась над этим, помолчала, а потом сказала:

— Ты не думай об этом.

Из этого он не мог понять, где проходит граница между ее истинным отношением к нему и к Василию. Временами даже закрадывалось подозрение в ее игре.

Геннадий Иванович не мог не думать о затянувшемся романе, о том, что он уже не мыслил себе жизнь без Ольги, раскрывшеайся перед ним с тайной женственностью, о которой он мог только мечтать. Каждый день, когда он не видел Ольгу, стал для него чем‑то незаполненным, в нем чего‑то не хватало. Он дал ее даже тогда, когда знал, что она прийти не может.

Ее отъезды на один–два дня из поселка в город по каким‑нибудь своим делам тянулись для него слишком долго. Он сам себя поругивал и убеждал, что без этого не обойтись, но сознание того, что она куда‑то уехала, довлело над ним.

Он искал для себя занятий, чтобы отвлечься от этих назойливых мыслей. Не скрывал и перед ней своих настроений, иногда даже просил никуда не уезжать.

Она тоже ему говорила:

— Два дня, так долго…

Он начинал улавливать доносившийся до него шепот в трестовских коридорах, как тетеревиный ток по весне, о их отношениях.

Геннадий Иванович понимал, что все это может дойти до неприятностей, до анонимок, до парткома и тогда ему несдобровать. Он терял все, да и Ольге достанется. А сколько будет злорадства и какого!.. Но даже этот нависший над ним дамоклов меч, не пугал его.

«Так случилось, так случилось», — повторял он про себя, мучительно искал выход, оправдывался перед собою сложившимися у него семейными делами, не надеялся что его кто‑то поймет. Ольга была права в том, что они оба находятся в одинаковом положении.

У человека всегда возникает потребность поделиться нахлынувшей радостью, разрядиться от тяжких переживаний, поделиться с кем‑то, услышать сочувственное слово. У Геннадия Ивановича тоже кое‑что прорывалось наружу, однако я его не расспрашивал, не судил, не лез в советчики.

33

По дипломатическим каналам компетентные органы обращались в посольство Турции в Москве с предложением обменять осужденного турецкого гражданина на двух преступников, угнавших самолет из Симферополя.

Однако, турецкая сторона не проявляла заинтересованности, долго отмалчивалась, а после напоминания с полным равнодушием к судьбе своего гражданина отклонила это предложение, заявив:

— Раз он совершил преступление, осужден судом, значит, виновен и это его личное дело.

Другими словами — знал, на что шел и пусть расхлебывается сам.

Между тем осужденный, признавая свою вину, заверял, что больше никогда в жизни не пойдет на преступление против нашей страны, писал прошения о помиловании, надеясь, что турецкое консульство заступится за него.

Причины такого отношения турецких властей лежали, конечно, гораздо глубже. Уже не первый раз Турция не выдавала советской стороне преступников, угнавших самолеты и попросивших политического убежища. На этих позициях она оставалась и по данному делу с менее тяжкими последствиями, чем захват самолета двумя литовцами, убившими бортпроводницу Надю Курченко.

Турки упрямо молчали, несмотря на обращения к ним общественности и родственников погибшей. И к Исмаилу Сари никто не наведывался. Он же обращался к Аллаху, милостивому и милосердному. Ведь в Коране сказано: «Вспомните же меня, Я вспомню вас… Аллах прощает, кому захочет. Аллах — прощающий, милостивый! Просите помощи у Аллаха и терпите!»

Исмаила Сари, так и не дождавшегося представителей консульства, отправили в лагерь для отбывания срока наказания.

Совсем по–другому реагировало посольство Канады в Москве, когда был арестован долгие годы разыскиваемый Гелдиашвили Давид, грузин, уроженец города Батуми, проживавший в Монреале на Норберт–стрит, 92. Оно стало горой на его защиту.

…Молодому солдату на КПП в Шереметьевском международном аэропорту показалось странным — грузин, а канадский подданный. Через тридцать с лишним лет Гелдиашвили решил побывать в Грузии — от тоски по Родине никуда не уйти, заграница не спасает, особенно если возраст обильно посеребрил голову.

4'-

л-

V-

Солдат–пограничник вернул ему канадский паспорт, сказав:

— Пожалуйста, добро пожаловать.

Гость гулял по Москве, спустился в метро, заходил в магазины, присматривался к быстротечной столичной толчее, оглядывался, вел себя настороженно. После долгих лет, с иностранным паспортом в кармане, ему и в голову не приходило, что кто‑то в тучном немолодом человеке опознает прежнего франтовитого батумского парикмахера с ниточкой черных усов под крючковатым носом. Он же стал неузнаваемым даже близким людям, как ему думалось.

В далекие годы грозного лихолетья, когда измотанная в боях Приморская армия ждала подкреплений, ему, призванному на военную службу, предстояло на пароходе отправиться в Крым, но он давно обдумал свой побег с намерением уйти в горы и там подождать, пока в Батуми придут немцы.

Веселый парикмахер совсем пал духом, увидев, как по трапам санитары сносили на берег раненых из Крыма. От одной мысли, что его могут однажды ранить или не дай Бог — убить, ему стало жутко, и он бежал.

Что‑то он не рассчитал. Его, такого изворотливого, задержал армейский патруль, военный трибунал судил, как дезертира, с отсрочкой приговора направил в действующую армию. При первой же возможности он перебежал к немцам, которые приняли его на службу в «Кавказскую роту» зандеркоманды СС-10–А. Начальником этой зондеркоманды был оберштурмбанфюрер СС — Курт Кристман, руководивший массовыми казнями жителей Краснодара, Ейска, Новороссийска и в других местах. Он был палач по духу, по призванию и убеждению, одним из чудовищ, порожденных фашизмом- Имя Кристмана стало синонимом зверств, перед которыми бледнеют все ужасы средневековых застенков. Девять его подручных осенью 1963 года предстали перед судом трибунала Северо–Кавказского военного округа, а Кристман спокойно разгуливал по улицам Мюнхена. Они под руководством своего начальника хладнокровно спокойно рсстреливали больных детей, беременных женщин, удушили в газовых автомобилях–душегубках тысячи людей.

Западногерманская Фемида только в 1981 году под давлением мировой общественности вынуждена была арестовать доктора Кристмана, владельца фирмы. Доку

ментация его преступлений велась в крае. Представители

Мюнхенского земельного суда допросили многих свидете-! лей на Кубани, в Ейске, других местах массовых расстрелов людей. Суд приговорил Кристмана к десяти годам тюремного заключения.

«Кавказская рота» участвовала в массовых акциях по уничтожению жителей Северного Кавказа во время оккупации его немцами. Служившие в этой роте предатели расстреливали, жгли, душили газом невинные жертвы, удивляя жестокостью даже своих хозяев. Руководила ими отнюдь не смелость, а животный страх, трусость, стремление уничтожить свидетелей, замести следы, руководствуясь циничным тезисом: «Мертвые мсычат».

Гелдиашвили не препятствовали прилететь из Москвы в Батуми, посмотреть родные места, вспомнить молодость, а может и встретиться с кем‑то после долгих лет разлуки.

— О, Георгий, как ты изменился, — сказала ему уже пожилая женщина, как только он сошел с трапа.

С этими словами обратилась к нему его первая жена, знавшая, что в Канаде у него есть другая семья.

Радостной встречи не получилось уже потому, что его сразу назвали Георгием. И почему — Гелдиашвили? Он же — Цинаридзе.

На следствии он упрямо занял свою «линию обороны», изобретал, что жил в Турции, в Италии, где познакомился с неким Цинаридзе, который перед смертью написал письмо, просил побывать на родине его предков.

— Приехал, чтобы выполнить волю покойного, — показывал на допросах «канадец».

Следствие же располагало неопровержимыми данными, что уже осенью 1942 года Цинаридзе принимал активное участие в умерщвлении шестидесяти узников Ставропольской тюрьмы СД.

Начав службу в качесте ротного брадобрея, он своим рвением обратил на себя внимание командира роты Вальтера Кернера и его заместителя Васо Элизабарашвили и вскоре стал командиром взвода.

На Украине и в Полесье в селах Каменка и Ступки Цинаридзе по показаниям сослуживцев, с атоматом был в первой шеренге при расстреле более тысячи человек.

В Ступки каратели загнали в барак двести человек, облили бензином и подожгли. Крики ужаса, треск пламени заглушались автоматными очередями. Но это далеко не все, что числилось за Цинаридзе за время его службы в «Кав–казской роте». Он палил из своего автомата до тех пор, пока перед ним не лежали бездыханные тела.

Его опознали и уличили сослуживцы по роте, уже' отбывшие наказание, но он упорно твердил, что никакого отношения к злодею Цинаридзе не имеет, что он — Гел- диашвили. Подследственный, зная о ходатайствах и защите его канадским посольством в Москве, вел себя довольно уверенно, отвергая очевидное, даже показания своей первой жены и других родственников.

— Брось ты, Георгий, придуряться, — сказал ему на очной ставке свидетель Георгадзе, — хочешь хитрее всех быть…

С таким багажом возвращаться домой в 1945 году было опасно и он перебрался из Германии в Канаду.

Канадское посольство в Москве было поставлено в известность об аресте Гелдиашвили–Цинаридзе. Представителю посольства, прибывшему в Краснодар, были представлены документы, свидетельствовавшие, что Гелдиашви- ли — тот самый Цинаридзе, для которого канадский паспорт не более, чем ширма.

— Вы знаете, что лица, виновные в преступлении против человечества и военных преступлениях не имеют срока давности? — спросил прокурор дипломата. — Это подтверждено соответствующими резолюциями ООН.

— Да, это мне известно, но имеет ли отношение к гражданину моей страны — Гелдиашвили?

Прокурор предложил познакомиться с документами дела: приговором военного трибунала Закавказского фронта, осудившего военнослужащего Цинаридзе Георгия Филипповича за дезертирство, дактилоскопической картой осужденного. Экспертиза дала заключение — отпечатки пальцев «туриста» Гелдиашвили и осужденного Цинаридзе — принадлежат одному и тому же лицу, то есть Цинаридзе. Показания жены, справка батумской артели «Искра», где работал до войны парикмахер Цинаридзе, ведомость на выдачу зарплаты, где есть его личная роспись.

Канадский дипломат внимательно рассматривал представленные материалы, подлинники, фотографии.

— Ну, что же, — протянул он наконец задумчиво, — может быть, это действительно все так…

— А теперь посмотрите, — сказал прокурор, — чем занималась «Кавказская рота» и ее командир взвода Цинаридзе, арестованный как военный преступник.

Дипломат, судя по всему, был крепким человеком, но

и его потрясли документы о трагедии тысяч ни в чем не повинных людей. Более двух недель шел. открытый процесс в Краснодаре. Цинаридзе был осужден. После суда он просил адвоката написать прошение. о помиловании. Адвокат согласился, но спросил:

— За кого я должен просить? Ведь вы утверждаете, что ваша фамилия Гелдиашвили, а судили Цинаридзе.

— Цинаридзе — это я… — выдавил из себя осужденный.

34

Бушевали страсти, сыпались угрозы, раздавались телефонные звонки, под давлением которых выстоять было не просто, но служба безопасности, оставшаяся неподкупной, что признавал даже А. Сахаров, начала борьбу с коррупцией и другими негативными явлениями в крае. Люди это почувствовали и хлынул поток заявлений. Дошла очередь и до первого секретаря Геленджикского горкома партии Н. Погодина. Его загадочное исчезновение явилось той критической отметкой, за которой последовало освобождение Медунова от занимаемой. должности. Перед этим ему. пришлось докладывать по «ВЧ» секретарю ЦК Ю. В. Андропову,

— Пропал первый секретарь горкома…

Юрий Владимирович выслушал и сказал, что им займется служба безопасности. Погодин был объявлен во всесоюзный розыск.

Секретарь ЦК Иван Васильевич Капитонов, проводивший оргпленум, был крайне'лаконичен в свОем выступлении. Предложил одного освободить, а другого назначить, почти никак не комментируя ни то, ни другое. «В сложившейся обстановке ЦК считает необходимым перевести С. Ф. Медунова на другую работу». И все. Против этого никто не возражал. Послушно проголосовали за освобождение и за избрание первым секретарем крайкома прибывшего С Кубы посла Виталия Ивановича Воротникова. У многих было что сказать о Медунове, как и задать вопросы Воротникову, но Иван Васильевич, опытный в этих вопросах человек, свернул работу пленума в считанные минуты.

Обмениваясь на ходу мнениями, перешептываясь, расходились члены крайкома, которых можно было и не соби

рать, поскольку Воротникова рекомендовал ЦК, а вверху, как полагали, виднее кого назначать.

Медунов, как первый секретарь крайкома был неординарной личностью, очень энергичным, компетентным специалистом сельского хозяйства. На этом сходились участники пленума. Он жестоко спрашивал за выполнение планов фабриками, заводами, колхозами, совхозами, районным звеном, скрупулезно каждодневно следил за краевыми показателями.

Полевая и уборочная страда, сдача хлеба государству, поставки продукции животноводства в республиканский фонд, надои молока, вывоз сахарной свеклы, заготовка овощей — всего не перечислить, были его постоянной заботой, не сходили с повестки дня работы бюро крайкома партии. Он был беспощаден к тем, кто проявлял некомпетентность, недисциплинированность, неповоротливость, работал спустя рукава, без творческой инициативы. Требовал жестких наказаний вплоть до исключения из партии.

Председатели же крайисполкома занимали пассивную позицию, кроме, пожалуй, Н. Голубя, знающего специа- листа–сельхозника, энергичного руководителя.

Надо отдать должное упорству Сергея Федоровича, с каким он проводил курс сложившейся хозяйственной деятельности, планового ведения народного хозяйства.

Порочность заключалась в том, что партия вмешивалась там, где не нужно было ее вмешательство и по существу подменяла Советы, превратив их в послушный бюрократический аппарат, хотя проходили сессии, принимались постановления, утверждая бюджет. Все походило на расхожий анекдот об уполномоченном, прихавшим в район на помощь, но занимавшимся только поиском виновных в срыве посевной и хлебозаготовок.

Уверовав в свою непогрешимость, не встречая других открытых мнений и критики из своего Окружения, Медунов превратился в командира, отдающего приказы, не подлежащие обсуждению. При этом нельзя все сводить к одной личности, нельзя казнить эту личность как это было во времена свирепствовавшей инквизации, сжигавшей на кострах инакомыслящих, изобретшей пытку — распятие на дыбе.

Народ трудился, производил, строил, добвался высоких урожаев, пробился в космос, создавал великие произведения литературы и искусства, отражавшие сложное, противоречивое время. Истинные художники оставались ху–дожникамн, вместе с народом, не отказываясь и не пере- лицовываясь, как М. Шолохов остался с героями «Поднятой целины» до конца своих дней.

Нетрудно издать Указы, поправляющие историю. Можно даже сочинить постановление, отменяющее Указы Петра о снятии колоколов для переплавки их на пушки или пересмотреть победу русских войск под Полтавой, но история останется историей. Давно сказано, что самые великие истины можно опошлять.

Но ведь не только люди, но камни возопиют.

На заседаниях бюро крайкома при рассмотрении персональных дел Медунов обычно задавал свой дежурный вопрос:

— Скажите, на каком этапе вы потеряли контроль над собой?

Он его должен был прежде всего задать себе.

Медунову никто задавать этот вопрос не осмелился и так снизу доверху, хотя напрашивался он очень многим. В этом трагедия, скомпрометировавшая партию, у истоков которой стояли выдающиеся умы человечества, мечтавшие облегчить жизнь трудового народа.

…Наступила осень. Виталий Иванович входил в курс дел жизни богатого края, что нелегко ему было делать после Кубы, а хлеборобы Кубани убирали рис и свеклу, на полях еще чернел подсолнух, пахали, сеяли, готовились к новому урожаю.

М. С. Соломенцев, отдыхавший в Сочи, высказал пожелание поохотиться в Красном лесу, уникальном заповедном островке в степи. Об этом мне позвонил один из охранников Михаила Сергеевича.

Я доложил Виталию Ивановичу.

— Нашел когда охотиться. Какими он глазами будет смотреть на людей, копающих свеклу, убирающих подсолнух. Мимо них ехать на охоту… Впрочем, если хочешь, организуй, только без меня.

Охота не состоялась. У Виталия Ивановича было много дел. Готовился пленум крайкома о работе с кадрами, а точнее о борьбе с негативными явлениями, захлестнувшими край. Его ждали все. Он должен был расчистить завалы, оздоровить обстановку на Кубани, назвать вещи своими именами, успокоить общественность. Все эти надежды возлагались на нового секретаря крайкома партии.

Виталий Иванович присматривался к кадрам, крайних мнений не высказывал, подходил взвешенно, осторожно

в оценках предшественника и всей обстановки в казачьем краю.

Люди видели и знали о негативных тенденциях в обществе, однако преобладало сознание того, что все можно исправить и партия выправит положение дел в стране, продвигаясь вперед по мере выполнения заданий пятилетних планов. На этом фоне в обществе преобладало оптимистическое настроение, уверенность в завтрашнем дне.

Вместе с тем многие задумывались над необходимостью совершенствования социалистического строя, проведения реформ управления народным хозяйством. Политическая система не вызывала сомнений у абсолютного большинства народа, тяготевшего к коллективным формам собственности. Советские люди привыкли к относительно высокой социальной защищенности. Правящая партия была не без изъянов, камерно признавала свои просчеты и ошибки, но нельзя сбросить со счетов, что когда она действовала, не было нищеты, мафий, спекуляции, диких цен, распродажи национальных богатств, потери патриотического чувства.

Много, очень много накопилось вопросов, которые вряд ли можно было решить на Кубани.

В это время в Москву с визитом прибыл Рауль Кастро, а через несколько дней высокий гость по приглашению Виталия Ивановича прйлетел в Краснодар. Холодная дождливая погода, такая непривычная для Рауля, компенсировалась теплым, дружеским вниманием Воротникова к нему. К танцам в варьете гость отнесся равнодушно, хотя девчата и старались, зная о его присутствии. До кубинских стандартов им, конечно, было далеко. Виталий Иванович предложил Раулю поохотиться. Поехали в Красный лес, островной массив пойменного леса на правом берегу Кубани между станицей Марьянской и Раздерским узлом. Лес кишел дикими кабанами, козами, европейским оленем и сибирской косулей.

Р. Кастро оказался неважным охотником. Олени, подгоняемые егерями, бежали прямо на него, стоявшего под живописным кленом с карабином, но он трижды промахнулся. Будучи недовольным Рауль не покидал своего места. Сгущались сумерки в лесу, однако егерям пришлось в четвертый раз подгонять к нему дичь. На всякий случай решили подстраховать выстрелы Рауля охотниками, стоявшими справа и слева от него.

Осенний лес, устланный мягким ковром опавших

листьев, наполнился стрельбой. Напуганные олени, почти домашние, шарахались между деревьями, но три из них были завалены, один из которых отнесли на счет неудовлетворенного Рауля. Виталий Иванович, не принимавший участия в охоте, а только дирижировавший ею, убеждал незадачливого охотника через переводчика, что один из оленей его трофей, Рауль слушал и смотрел по сторонам. Он заметил откуда‑то появившуюся домашнюю кошку, быстро вскинул карабин, прицелился и на глазах у всех, обступивших его, выстрелил. Кошка подпрыгнула и завалилась. Рауль бросился к ней. Все побежали за ним. Войдя в азарт, он поднял за уши кошку и этим показывал, как он умеет стрелять, чтобы реабилитировать себя, позируя перед фотографом с кошкой в руках. Потом подошел к лежавшему оленю и тоже сфотографировался. Поднимая голову оленя за рога, отыскивая место окрашенное кровью, Рауль оживился. В нем сразу пробудился темперамент испанца. Конечно, это была не коррида, но ему отрезали ухо оленя, как победителю. Виталий Иванович следовал за Раулем, опекал его. Видно, что они были друг с другом на «ты».

После охоты состоялся ужин в охотничьем доме, увешанном охотничьими трофеями. Воротников подарил Раулю заранее приготовленные оленьи рога на память об охоте в Красном лесу. На следующий после охоты день Р. Кастро в крайкоме рассказал членам бюро о проблемах Латинской Америки, колоссальных долгах всех стран континента, сравнивая с положением социалистической Кубы и ее небольшой задолженностью. Ни словом не обмовлвившись о бескорыстной советской помощи. Виталий Иванович описывал Кубань, не касаясь обнажившихся острых социальных проблем. Он больше говорил о благополучии в благодатном крае и его богатствах. Все больше становилось заметным, как он дипломатично уходил от решительных мер по кубанским делам, делегируя свои полномочия другим, стараясь не ввязываться ни в какие запутанные клубки.

Вскоре и вовсе поползли слухи о его переводе в Москву. Все прояснилось, находило объяснение. Краснодар, хотя и «маленький Париж», но не Гавана и Москва.

Тем не менее общественность края отмечала в начинаниях и поведении Виталия Ивановича положительные моменты, как человека не связанного путами с местными кадрами, а поэтому независимого в своих действиях. Про

веденные им пленумы крайкома, его позиция, хотя и не совсем определенная, получили резонанс в крае. Однако те, кто возлагал на него большие надежды, разочаровались, с недоумением встретили его отъезд в Москву, так же как далеко не всем был понятен и его приезд. Стоило ли приезжать на год? Григорий Васильевич Романов, улетая после отдыха из Сочи в Ленинград, узнав о новом назначении Воротникова, с присущей ему прямотой сказал: «Это ему не на Кубе штаны протирать, тут надоработать».

35

…От всех переживаний и возникших осложнений на работе в тресте Гришанов почувствовал себя уставшим, нездоровым. Врачи настоятельно рекомендовали ему сменить место работы, а начальство предлагало переехать даже в Москву на перспективную должность в министерство, как хорошему специалисту.

Геннадий Иванович отказался. Он не мог уехать из‑за Ольги. Не мог представить себе расставание с ней.

Между тем тяжелый недуг прогрессировал и надолго вывел его из строя. Он вынужден был оставить на время работу. Это нисколько не помогло ему, а наоборот нарушило устоявшийся за десятилетия жизненный ритм, что неизбежно усугубило его состояние.

Почувствовав себя не у дел, — навалилось тягостное состояние, с которым он безуспешно боролся.

Нарушился и союз с Ольгой, в который он так верил. В ней единственной он видел поддержку в свалившейся на него болезни, приковавшей к койке.

В больнице Г еннадий Иванович отпустил усы, разлетавшиеся острыми стрелками на кончиках, что его старило, но придавало лицу аристократический вид. В его осанке, несмотря на болезнь, в его манере держать себя, говорить спокойно и уверенно чувствовалось что‑то благородное, незаурядное.

Ольга этого не особенно‑то замечала, но успокаивала его, жалела, как могла, повторяя: «Все будет хорошо. Ничего не изменилось…». Но эти слова раздражали его, в них он не находил той искренности, в которую он глубоко верил, которую ранее читал в письме, присланном ему в санаторий:

«…Ты как всегда прав, мой!.. Мне следует писать тебе

чаще, как только появляется возможность. А возможность, когда я совершенно одна. Это не всегда бывает, но так же редко выпадает мне счастье видеть тебя, говорить с тобою.

И жизнь моя — от встречи до встречи. А между ними столько пережитого, не высказанного…

Я счастлива, что ты позволяешь мне писать. Так так слушаешь меня, что мне хочется рассказывать тебе все, все, что было со мною, чем я живу, что читаю… Каждый день начинается с мыслей о тебе. Просыпаюсь и возвращаюсь к впечатлениям о встрече с тобой. Мне хочется рассказать, как бежала я к тебе, ехала автобусом, а мне показалось, что движется он ужасно медленно.

Мне так хочется быть рядом с тобою, помочь тебе во всем, в твоих замыслах. Я молю бога, чтобы он помог сбыться моим мечтам. А чем я тебе помогаю?..».

Геннадий Иванович на минуту оторвался и не соглашался с ней в ее рассуждениях о помощи. Ее помощь он чувствовал, видел в том, что она помогает ему жить, что она окружил его таким нежным вниманием, которое под силу только очень любящей женщине. И он ей был безмерно благодарен, веря в ее искреннее чувство к нему.

«…Как жаль, что всегда надо уходить, смотреть на часы, считать оставшиеся мгновенья. Но пока я рядом, я чувствую твое плечо, а «критическое время» приближается… Я ухожу.

И еще. Прошло так много времени с того вечера, а помнятся мне мельчайшие подробности его — не боюсь сказать, как жадно я на тебя набросилась и встретила отку- да‑то свалившегося, не иначе как с неба, от бога, твою взаимность. Мне кажется, что нет большего счастья со- пережить эти мгновения. И вот сожаление… Горькое сожаление — как малы эти мгновения, как мало я с тобою. Мои раздумья о тебе часто кончаются слезами. Знаешь, я была бы даже благодарна за то, что ты позволяешь мне думать о тебе. Я не могу не думать с горечью, тревогой, что мы с тобою счастливы и несчастливы…».

Далее шли как будто бы навеянные грустью размышления Ольги о том, какая несправедливая судьба выпала на их долю и тревожные для него намеки.

Прочитав письмо, Геннадий Иванович позвонил Ольге и пожелал встретиться, как только вернется из санатория. Он не мог откладывать разговор, который напрашивался после строк полных отчаяния. Ему не терпелось убедить

ся — осталась ли она той же Ольгой, какой он ее знал, или же она не могла выдержать паузу и какая‑то сила толкала ее, как чеховскую Софью Петровну, к другому.

Встретиться сразу не удалось. После возвращения из санатория он простудился и надолго снова оказался прикованным к постели, сначала дома, а потом в больнице. Лечили его упорно от гриппа, а у него оказалось довольно серьезное воспаление легких. Всю весну он провалялся в больничной палате. Поговаривали и об операции. Поправлялся он медленно. Похудел, осунулся, постарел, но Ольгу ни на минуту не забывал.

Наступило жаркое лето, изредка шумели проливные дожди, после которых парило как в бане от неостывавшего даже по ночам асфальта.

Геннадий Иванович снова напомнил Ольге о себе, на встрече не настаивал, приходя к выводу, что такой он ей не нужен. В трубке он услышал знакомый бодрый голосок, нисколько не озабоченный тем, что они давно не виделись и она была в неведении о его здоровье. Ольга даже не обмолвилась об этом, что не могло его не насторожить, но вместе с этим после долгих размышлений другого он от нее и не ожидал. Его подводили засевшие. в голове идеалы прошлого. А Ольга была совершенно из другого мира. Она ссылалась на то, что занята какой‑то срочной работой и не стремилась, как это было раньше, бросить все и бежать к нему, чтобы увидеть его во что бы то ни стало, напоминая ему каждый раз:

— А я есть, моя собственность… Иду…

Ее оговорки, их тон сразу заметил Геннадий Иванович. И хотя он смирился с тем, что у Ольги, вероятно, появились новые увлечения, они с болью отозвались в его сердце. Как он не готовил себя к этому разговору, он не верил своим ушам то, что слышал в телефонной трубке и поэтому ему захотелось увидеть ее, посмотреть ей в глаза, остались ли они такими же или их цвет меняется в зависимости от того, с кем она говорит.

Геннадий Иванович сам себе удивлялся, что не мог сразу вырвать ее с корнем из своей души и даже свое выздоровление связывал с ее исцелительной поддержкой, на себе познавшей сиротское горе и все выпавшие на ее долю невзгоды, которые не каждый мог вынести.

Они все же договорились о встрече.

Оставшись после этого нудного разговора наедине со своими мыслями, предчувствуя перерождение Ольги, он

ловил себя на мысли, что он ее идеализировал, пребывая в прошлом со своими идеалами, почерпнутыми им из литературы. Оказавшись в плену идеальных представлений, он ими и руководствовался в своих взаимоотношениях с Ольгой. Иногда у него что‑то прорывалось наружу. Она слушала его раздумья, искренние исповеди, нередко доводившие ее до слезных росинок на глазах и щеках, а то и рыданий. Он был уверен в ее мужестве и откровенности с ним, если она рассказывала ему даже о нападении на нее председателя.

— Мы оба не от мира сего, — как‑то сказала ему Ольга. — Им не дано познать то, что мы познали, — не называя тех, кого имела в виду. — Мы «сумасшедшие», что с нас взять…

— А свет отворачивался от таких, как мы с тобою. Они теряли все, жертвовали всем… — продолжил размышления Ольги Геннадий Иванович.

— А теперь?

— Теперь не свет и церковь в роли судей, а партийные и государственные конторы, но потери те же.

И пока они были вместе, никаких сомнений у Геннадия Ивановича не возникало в том, что они единомышленники, познавая недоступное для понимания теми, с кем они были официально зарегистрированы.

Но случилось так, что как только Ольга уходила, его охватывали сомнения в ее преданности. Приходила мысль, что расставаясь, она все забывала, даже то, что вызывало у нее слезы. Но тут же он гнал эти предчувствия, корил себя за требование от нее невозможного, находил все это довольно смешным со своей стороны, даже просил прощения за свои притязания. Ведь у нее был Василий и ей не всегда нравились упоминания его. Геннадий Иванович замолкал на полуслове, но она знала, что он не терпит его и никогда первой не напоминала ему о нем. Его как бы не было временами между ними. С тех пор, как он узнал Ольгу, многие его представления о супружеской жизни переменились. Она находила то, чего он не знал. Находила такие слова к нему, от которых он возносился до небес и не случайно прозвал ее ангелом, которого отыскал в темноте на небе среди мириад звезд.

36

У газетного киоска со свежим номером «Красной Звезды» в руках стоял, опираясь на палку, пожилой мужчина,

седой, в поношенном военном кителе',1 с мрачным лицом.

Я продвигался в очереди за газетами. Он посматривал на меня с явным желанием что‑то сказать, может быть потому, что я был в военной форме.

Как только я купил газеты, он, прихрамывая, подошел ко мне, представился:

— Бывший командир роты, полковник в отставке Калашников Илья Васильевич, инвалид… — Еще он назвал дивизию, в которой служил, фронты, где воевал.

— Вижу, вы тоже фронтовик, — сказал он и поинтересовался, как обычно, моими фронтовыми дорогами.

Я спешил на работу, но пришлось задержаться и выслушать ротного. Видя мое расположение, он отозвал меня в сторону, достал из кармана открытку, словно документ, подтвержающий его участие в войне. На открытке детским почерком было написано: «Дорогой дедушка, ты воевал, поздравляю с праздником…»

По тому, как вдруг повлажнели у него глаза, я понял, как трогают его эти слова. Но он тут же справился с минутной расслабленностью. Лицо его преобразилось, стало непроницаемо строгим.

— Это мне внучка написала, ученица второго класса. Сегодня времена смутные, но ей я верю. Единственному человеку… А вы еще служите?

— Служу.

Это как бы подтолкнуло моего собеседника на откровенный разговор. Ему, видимо, хотелось высказаться, освободиться от накопившегося у него на душе.

— До чегО дожили. Пообносились… Да еще вымазали нашего брата–фронтовика. Оскверняют могилы павших, и здравствующим нет покоя. Не знаешь, куда деваться. Да что там… Всю нашу армию охаяли, солдат и офицеров, ныне служащих. Повели, так сказать, массированное наступление… Такого никогда не было, чтобы на нашу героическую армию лили столько грязи. Скажите, кому и зачем это надо? Фронтовики уже стесняются надевать свои боевые награды. Да и живется нашему брату на старости лет прямо скажу, муторно. ГОсударству мы, похоже, в тягость, поэтОму оно больше отмахивается от нас мелкими подачками. Что‑то обещает к двухтысячному. Но мы уже не дождемся, не дотянем, и скоро о подарках ко Дню Победы не нужно будет хлопотать и не придется вести никаких разговоров о льготах. То‑то кое–кому легко станет! Ну, как же, избавились…

Я хотел все же напомнить ему о льготах, котя сам понимал, что они не идут ни в какое сравнение с тем, что заслужили фронтовики, с тем, как они воевали, как после войны отдавали все, что у них было, на возрождение лежавшей в руинах страны.

— Бог с ними, с этими льготами и подарками. Мне стыдно за государство наше, — постучал фронтовик палкой. Льготами только дразнят фронтовиков и сталкивают с людьми, стоящими в очередях. Ну, скажите, какой настоящий фронтовик осмелится протиснуться к прилавку вне очереди? Его же заклюют. Видел как‑то. Вступился за человека, так и на меня напали. Вернулся домой и не на шутку расплакался. — Я вас, наверное, задерживаю, но есть еще вопрос. Его мне задал один студент. Пригласили меня недавно выступить на военной кафедре. Я согласился, хотя идти, прямо скажу — никакого желания не было. Рассказал я как командовал ротой, как наступали, как штурмовали Кенигсберг, другие крепости германские. После этого получаю записочку: «Дед, лучше скажи, за что ты воевал?» Поначалу записка ошарашила меня. Но потом подумал: что ж это я, как бы струсил? Нет. Я же первым вылезал из окопа, не робел. Не раз водил в атаку солдат на Зееловских высотах. Сейчас уже мало, кто знает, какой там был ад.

Тут меня прорвало. Воевали за советскую власть, говорю, за социализм!.. Не заметил, как начал кричать на всю аудиторию: за честь, свободу и независимость нашей Родины! Громил фашизм, прибравший к рукам всю Европу.

Слышу, поприутихли смешки.

Совесть наша чиста. Мое поколение защитило Отечество, как наши предки на Куликовом поле, и водрузило знамя Победы над логовом врага.

Меня уже было не остановить. Выступал я как на митинге. Вся Европа в ноги кланялась советскому солдату. Не зря воевали!

После этой встречи шел я домой как в чаду. Не хотелось ни есть, ни пить. Впервые через сорок пять лет размышлял: «В самом деле, за что воевал?» Живется мне, мало сказать, тягостно. Маемся мы со старухой в турлуч- ной лачуге, квартиры нам теперь уже не дождаться. Ничто не радует. Утешает в какой‑то мере лишь то, что не мне одному так.

Задавал мне тот вопрос молодой с длинной гривой, жуя резинку во рту. Конечно, он только слыхал про войну.

может быть что‑то читал или видел в кино. Он не знает, что мы избавили Европу от коричневой чумы, фашизма, а–потом всем помогали, хотя сами–тО жили впроголодь. Долгие годы в страны народной демократии эшелонами везли продовольствие и сырье для промышленности. Радовались возрождению этих стран, их успехам, как своим собственным, а оказалось все это напрасным. Все рухнуло, как карточный домик, да к тому же нас еще и проклинают там, оскверняют памятники, братские могилы наших солдат, рушат памятники Ленину.

Куда девался социалистический лагерь, где Варшавский договор, что сталось с коммунистическими и рабочими партиями?.. А и за это мы тоже воевали.

Выходит, поколение, отдавшее все на алтарь Отечества, оказалось ненужным, зря воевавшим, потерянным. В этом ведь вся трагедия фронтовиков. Через несколько лет внучка будет читать Ремарка и Хемингуэя о потерянном поколении, напрасно воевавшим и жившим. Получается, что и у нас судьба такая же.

Беседа наша затянулась и я невольно посмотрел на часы: пора бы уже мне быть на работе, но не хотелось перебивать полковника.

— Правда, — продолжал фронтовик, — может, к тому времени, когда внучка подрастет, опять найдутся умники и снова отменят нашу историю. А что?.. Отменят указом или приказом. Но в прошлом изменить ничего нельзя, а вот написать историю в угоду самому себе, охотников у нас уйма. Ведь пролезли же они на страницы военной энциклопедии, те, кто не воевал? Пролезли. Да что я вам говорю, вы же сами знаете.

Фронтовик извинился за то, что задержал меня. Я пожал ему руку и спросил, показывая глазами на ногу:

— Где?

— На Зееловских высотах зацепило, — переступил он, опираясь на палку.

Я видел, он крепился и сказал далеко не все, терпеливый русский офицер, доведенный до отчаяния. В его душе образовалась пустота, им владело горькое разочарование, чувство ненадобности своего бытия в этом жестоком мире.

— Рад был познакомиться с вами, Илья Васильевич. Думаю мы с вами встретимся.

— Вы серьезно?

— А почему нет?

— Очень хотелось бы.

Я на газете написал ему мой номер телефона.

— Извините… Знаете, когда с кем‑то поделишься, боль утихает.

— Боль!.. — Как‑то невольно и сочувственно произнес я это слово.

Мы попрощались. Полковник остался на трамвайной остановке, а я торопился на работу. Шел по оживленной улице с раздумьями, навеянными этим разговором. В последние годы так много пишется и еще больше ведется разговоров о правде, нравственности, милосердии, доброте, высказываются обращения от имени народа и к народу. Преобладают модные заклинания, доморощенные теории, призывы, проповеди, как надо жить, но подвижек, как теперь говорят, пока что никаких. Наоборот, заметно усилились отчужденность, неприязнь, озлобленность, нетерпимость, вседозволенность, насилие. Общество захлестнул разгул уголовщины и дикого грабежа простых смертных.

Происходит катастрофическая девальвация совести, гаснет память о более чем двадцати миллионах, погибших в Великую Отечественную войну. Общество онемело. Не слышно искреннего сочувствия к жертвам войны, благоговения перед их подвигом.

А ведь все живущие в неоплатном долгу перед павшими. К братским могилам идут состарившиеся, поседевшие матери, вдовы, ветераны, иногда и молодожены. К могиле Неизвестного солдата в Москве приходят официально только военные, а высшее руководство не показывается, в этот день, видимо, не считая нужным поклониться памяти тех, кто отдал жизни за Родину, кто спас Европу от фашизма. Народ не пускают к могиле. Боятся.

За границей к братским могилам и памятникам павших советских воинов до последнего времени приходило много народа, возлагали венки и цветы руководители государств. Вся Европа усеяна братскими могилами наших солдат и офицеров, почти из каждой нашей семьи кто‑то зарыт в чужой земле. Теперь оскверняются памятники советским воинам. Представители нашего руководства, бывая за границей, иногда посещают братские могилы. К этому их обязывает протокол. Но что‑то не слышно было, чтобы они сделали твердое заявление о неприкосновенности наших воинских захоронений. Дома же, видимо, необходимо принятие специального «закона», взывающего к совести в этот день, низко поклониться памяти тех, кто жизни

свои положил за Отечество. Мне тут же хотелось все это выплеснуть на бумагу, чтобы «се знали о боли ветерана. Но сразу не получилось. На российских просторах началась потрясающая мир перепалка в чисто русском духе.

37

День и ночь длиннющие составы с нефтью катились к Черному морю, в Новороссийск и Туапсе. Туда же рекой лилась нефть по нефтепроводам, растекаясь у моря по танкерам, как в бездонные бочки, и уплывая за границу. Сколько ее туда утекло, не сосчитать, так как приборы по ее замеру были несовершенны, тоннаж определялся на глазок теми, кто открывал вентили на причалах. Иностранным фирмам это было выгодно. Они вели свои замеры и как всегда в танкерах «недостовало» тысяч тонн нефти, хотя за джинсы нефть заливалась под самую пробку:

Между тем в нефтеносном крае ощущался острый недостаток горючего — бензина и керосина и почему‑то всегда в разгар уборочной страды, в пору курортного сезона. Самолеты в аэропортах заправлялись с колес, рейсы задерживались, тысячи людей, курортников расстилали газеты на горячем асфальте и коротали время на улице под открытым небом в ожидании подхода цистерн с горючим.

Нефтеперегонные заводы в крае работали на половину мощности из‑за нехватки сырья, а нефть, добываемая в крае, вывозилась за его пределы.

Все понимали абсурдность такого положения, однако никто не мог принять разумного решения на государственном уровне.

Крайком напирал на снабженцев, требовал обеспечить горючим край, а они не могли получить ни одной тонны с нефтеперерабатывающих заводов края. Их продукция шла на экспорт и в другие регионы. Тогда крайком сам брался за добычу топлива, выколачивая где только можно всякими праведными и неправедными путями, а снабженцев приглашали на бюро, заслушивали, грозили строгими взысканиями, вплоть до освобождения от занимаемых должностей, но положение дел не менялось. Каждый год повторялось одно и то же, слушали нефтеснаб, принимали решения.

Как‑то еще при Медунове один из заведующих отделом усомнился в целесообразности рассмотрения хозяйственного вопроса на бюро.

— Это как понимать? — спросил Сергей Федорович, поискав смельчака прищуренными глазами, — Предлагаешь сидеть сложа руки, пока погниет хлеб и пОмерэнет свекла в поле?

— Наше дело идеологическое обеспечение уборки. Я так понимаю.

Это уже подавала робкий голос скрытая «оппозиция». На помощь ей пришел секретарь по идеологии. Он сыпал цифрами и пунктами из мероприятий по идеологическому обеспечению уборки.

— В крае более четырехсот пятидесяти тысяч ударников и семнадцать тысяч коллективов коммунистического труда. Это наша главная сила. Что предусматриваем? Торжественные проводы механизаторов на уборку, передвижные агитпункты на краю массивов, где идет уборка, поднятие флагов Трудовой славы в честь победителей, вручение переходящих кубков качества, вымпелов, посвящение в хлеборобскую профессию с хлеборобской клятвой: «Клянусь быть верным земле своих отцов. Клянусь быть на ней старательным и добрым хозяином».

— К этому бы еще бензина и керосина! — кто‑то прервал секретаря.

На лице Сергея Федовича затаилась лукавая улыбка. Он выждал пока говорил секретарь по идеологии, к которому с некоторых пор относился скептически.

— Когда я был на съезде коммунистов Сан–Марино… Полное название этого государства — Светлейшая республика Сан–Марино, мне пришлось беседовать с секретарем итальянской компартии. Я у него спросил — какие надои молока на корову в Италии? Он не знал. Спрашиваю об удобрениях под рис — представления не имеет. Как снабжается село горючим, по каким ценам? Не знал. Это мол не дело партии. Я ему сказал — вот когда станете правящей партией, все узнаете.

Медунов отыскал тех, кто подавал реплики и спросил:

— Дошло?

Все молчали. Довольный своим многозначительным ответом, Сергей Федорович продолжал:

— Примем постановление бюро и пошлем министрам, пусть читают. Сидим на нефти, а как сапожник без сапог. Заколдованный круг. Вроде того, что мы с тобою шлы? — Шлы. — Кожух нашлы? — Нашлы. А я тоби шо казав? — Мы с тобою шлы? — Шлы. — Кожух нашлы? — Нашлы…

Он умел рассказывать байки и был неистощим. После перерыва предложил:

— Надо глубоко изучить со специалистами и учеными

положение дел с добычей и запасами нефти в крае, ее переработкой и вынести этот вопрос на бюро.

Вскоре после этого разговора на бюро меня неожиданно навестил Гришанов.

— Не мог не заглянуть, — здороваясь, сказал он.

— Какими ветрами? — обрадовался я его визиту.

— С попутным ветром, то биш с приглашением в крайком для подготовки бюро по нефти. Жаль, Медунов уехал. Его инициатива.

Геннадий Иванович тоже сокрушался падением добычи нефти в крае, отставанием разведки перспективных месторождений, нехваткой оборудования для глубокого бурения. Возмущался тем, что вывозим сырую нефть за гроши за границу, вырученную валюту, тут же проедаем или ввозим то, что делают из нашей нефти те же немцы.

— Не стыдно ли нам ввозить зубную пасту, стиральный порошок, мыло из Италии, помидоры из Болгарии?.. А свои запахиваем…

А ведь Кубань старейший нефтяной район страны. Здесь была заложена первая нефтяная скважина России еще в 1864 году.

За чашкой кофе Геннадий Иванович с болью говорил о некоторых несуразностях в новейших теориях социализма, упрекая их авторов в компрометации великого учения.

Я видел как он переживал за казалось бы далекие для него дела, видел его осунувшееся лицо и спросил о самочувствии.

— Душа моя каменоломня, где все разбито на куски, — помешивая ложечкой горячий кофе, скупо улыбнулся он. — Хорошо, что дел невпроворот… Вы еще занимаетесь теми угонщиками самолета?

— Дело приостановили. В Турции их судили, но в заключении пробыли они недолго. Турки отпустили их в ФРГ, насколько нам известно. Почему вспомнили?

— Один из них прислал письмо моей знакомой, Ольге Найде, вернее передал.

— Через кого?

Геннадий Иванович рассказал, что электрик из треста, немец, работавший вместе со Шмидтами, побывал у своей

тетки в Западной Германии и там встречался с ними. Он и привез послание.

— Ольга мне сама показала письмо.

—■ Что в нем, если не секрет?

Геннадий Иванович достал из папки письмо.

— Ничего особенного. Вспоминает, как он ее преследовал, сожалеет, что она теперь далеко от него и ему не дотянуться до нее. Видимо, был к ней неравнодушен.

Я поинтересовался, как она отнеслась к письму.

— По–моему, совершенно безразлично. Возьмите, может, пригодится.

Я пригласил следователя, который записал адрес Шмид- та–младшего. Письмо мы не взяли.

— Опять Ольга, Алексей Иванович, — сказал Зорин. Видимо, следует допросить того, кто привез письмо.

— Решим, — сказал я Зорину, с тем, чтобы не обсуждать этот вопрос при Гришанове.

38

В раскручивавшуюся митинговую эйфорию вплеталась избирательная кампания. Подгоняемая неуправляемыми переменами, Россия митинговала как в семнадцатом году. Тогда каждый мог взобраться на помост и оттуда кричать во всю ивановскую за тех, кто ему были ближе или за тех, к кому примыкал. С тех пор прошло больше семидесяти лет, время было другое. Сила и власть оказались у того,1 кто держит в руках микрофон. Его захватили те, кто камня на камне не оставлял от прошлого, кто макая веник в бочку с тягучей ядовитой краской, мазал все прожитые последние семьдесят лет чернухой.

Один из космонавтов, из когорты отважных и сильных, выдвинутый кандидатом в депутаты, попытался урезонить мазил, требуя по праву дать ему микрофон на митинге. Толпа зашумела, видя, как оттесняют космонавта.

— Говори, что ты хотел, — не выпуская из рук микрофона, снизошел представитель верховодившей команды из Москвы.

— Товарищи! Наша могучая советская Родина открыла дорогу в космос … — успел он сказать.

— Это мы уже проходили, — с издевкой прервал его рядом стоявший из той компании.

Космонавт еще что‑то говорил, но микрофон от него

был уже далеко и его никто не слышал. Так закончилось его выступление.

Главенствовал на помосте злорадствовавший столичный кандидат, привлекавший к себе обывателей скандальной тяжбой с властями из‑за своей карьеры. Его натренированная команда без зазрения совести затыкала рот каждому, кто пытался высказать свои трезвые суждения, обратить внимание митингующих на уборку урожая, иначе можно остаться без хлеба; на работу у станков на заводах, иначе нечем будет пахать.

— На митингах–дебошах мы далеко не уедем, сядем на мель, — заявил один из кандидатов в депутаты. Его тут же, по призыву дирижировавшего на митинге, захлопали и освистали.

Кочевавшая же по краю команда не заботилась о хлебе, напевая: «Мы не сеем и не пашем …». Она вытаскивала какую‑нибудь домашнюю заготовку, приправленную скандальной архивной историей и подавала ее так, что в толпе раскрывались рты, как на театрализованном шоу.

— Я в суд подал на Рыжкова и Крючкова, — вопил пришелец из Москвы.

Избирательная кампания — новинка, вызвавшая политизацию масс, набирала обороты.

Я не собирался в ней участвовать, не думал о депутатском месте, однако на одном из заводских собраний был выдвинут кандидатом в депутаты Верховного Совета России. На этом заводе я не раз бывал, знал его производство и сложности, которые испытывал завод в выпуске продукции, стремился помочь коллективу. Даже затащил на завод секретаря крайкома, чтобы он познакомился с заводскими проблемами и выслушал директора. Обошли некоторые цеха, посмотрели, побеседовали с рабочими и инженерами и даже пообедали в заводской столовой. Секретарь крайкома обещал решить вопросы, связанные с расширением производства и строительством жилья.

Может все это и послужило поводом для выдвижения меня рабочим собранием кандидатом в депутаты. Несколько дней раздумывал, пока не навестил меня Геннадий Иванович, повлиявший на мое решение. Он приехал в город поздравить кого‑то с днем рождения и заодно побывать в научно–исследовательском институте, занимавшемся проблемами крепления скважин. Я поделился с ним моими сомнениями.

— Сегодня тринадцатое, чертова дюжина. Но и в этот

день рождались в войну дети. Жизнь брала свое. Правда- дитя войны, мне пришлось поздравить и вручить цветка под забором и в этом не моя вина, но все же, все же… А по сему не гоже, Алексей Иванович, фронтовику отказываться, коль народ выдвигает. Кому же, как не вам, быть депутатом.

После этого разговора я дал согласие баллотироваться по избирательному округу. Никакого опыта участия в избирательной кампании у меня не было, как не было и команды, которая бы со знанием дела проводила избирательные мероприятия. Уже дав согласие, я терзался мыслью о снятии своей кандидатуры, видя нечистоплотность, закулисные сговоры по формуле — ты мне, я тебе, интриги, оскорбления и юхевету со стороны одного из тех, кто лез напролом. У него был завод и деньги, заводские, а следовательно сила. Он не скупился на громогласные обещания сделать жизнь райской, еще до построения коммунизма, на который он часто ссылался в своих речах. Я не мог лгать, обманывать людей, не мог идти по головам к депутатскому креслу, как и не мог обещать увеличить зарплату, обеспечить бесплатными обедами женщин на заводе.

От навалившихся переживаний, которые я держал в себе, от бесконечных раздумий о людях, которых я узнавал в ходе предвыборной кампании, о их лицемерии, не известном доверчивым избирателям, почувствовал боли в сердце, месторасположение которого я точно не знал. Обратился к врачу. Предложили обследоваться в стационаре.

На свою беду, ничего не подозревая, я попал к врачу- экспериментатору. Меня отпугивал его холодный, безразличный взгляд, таивший надменность, неприязнь к пациенту. Он как бы отбывал повинность, обходя больных, держал меня в какой‑то неопределенности. Поначалу не находил ничего угрожающего и даже собирался меня выписать. Об этом мне по секрету сказала тихо сестра, молодая женщина с безупречно чистым, греческого стиля лицом, словно изваянным античным скульптором.

Ее белый халат, белая косынка на голове с вышитым крохотным красным крестиком придавали ей строгий вид сестры милосердия и отличали от других сестер, непрерывно сновавших по больничным коридорам. Она —- Ирина, представлялась мне идеальной сестрой, всегда чем‑то озабоченной, наделенной милосердием природой, без чего

медицинская сестра — не сестра, а бесчувственный надзиратель.

Она редко улыбалась. Но, когда на ее лице расплывалась улыбка, она была целительной, на какое‑то время унимавшей все болячки, становилось светлее и уютнее на душе.

Она приносила таблетки, делала инъекции, каждый раз поправляла одеяло или взбивала тощую больничную

подушку.

Мне казалось, что она сопереживала мое вынужденное пребывание на скрипучей палатной койке и поэтому я верил ей больше, чем мудрому врачу.

— Отдохните, — однажды сказала она, взяв у меня из рук книгу.

Полистала, посмотрела на обложку, вздохнула и положила на тумбочку.

Я читал «Жизнь взаймы» Ремарка. Понимал, что не совсем подходящий сюжет для больницы, но и не худший вариант, поскольку автор в повествовании утверждал личную порядочность обреченных, простых смертных, противопоставляя представителям высшего общества, которые гнили заживо во лжи и подлости, но не брезговали никакими приемами за место под солнцем. Что‑то подобное проявлялось и у нас.

— Хотите я принесу вам что‑нибудь другое? — спросила Ирина.

— Что? Я не читаю все подряд, я пленник своих представлений о земном бытие, пленник своей мечты…

— «Подругу французского лейтенанта» Джона Фаулза читали?

— Не читал. О чем она? В двух словах…

— Книга захватывающая. Человеку в жизни предписывается жесткий выбор норм поведения. Эти нормы нередко подавляют человеческое чувство, устанавливают ложные моральные ценности, уродливые, циничные, но многие пристраиваются к ним и успешно ведут свою партию, добиваясь своего.

— Принесите. То, что нужно.

Книга увлекла меня загадочностью с первых страниц. Я спрашивал себя, что находила в ней Ирина и невольно искал что‑то общее между героиней и сестрой. А через некоторое время вообще терял ощущение грани в своих сравнениях из‑за того, что мне уже хотелось, чтобы Ирина походила на Эмили Вудраф. А, может, у сестры тоже

была тайна, о которой она мне не говорила? Нередко Ирина о чем‑то задумывалась, отрешаясь от всего и тогда я видел негодование на ее лице.

— Вы больше меня знаете, что у нас много похожего на то, о чем пишет Фаулз, — услышал я от сестры. — Преуспевают те, кто следует далеко не чистоплотным «правилам игры», принятым нашими «джентльменами». Доходят до того, что даже больных не оставляют в покое.

— Что вы имеете ввиду?

— Если не выдадите, Алексей Иванович?

— Боже упаси…

— На днях приходила одна особа и интересовалась вашим здоровьем. Как долго вы будете еще у нас? Я ухожу в отпуск и должна была вам сказать.

— Кто она?

— Доверенное лицо директора завода. Она приходила к доктору, а его не было. Я с ней говорила, а потом они долго с глазу на глаз беседовали. Больше ничего не знаю.

Я насторожился. Сестре ничего не сказал. Я понимал, что «забота» о моем здоровье должна проявиться в предвыборных махинациях.

При очередном обходе я напомнил доктору о выписке. Не. раздумывая он предложил мне проверить мотор под нагрузкой. Я не знал как мне поступить, но отказываться не стал.

— Походите километров пять вокруг сквера…

— Это для вас не нагрузка, — послушав меня после такой разминки, сказал врач.

Я с удовлетворением воспринял такое заключение доктора.

— Повторим. Десять кругов вокруг сквера по периметру быстрым шагом и сразу ко мне, снимем кардиограмму.

Я добросовестно выполнил его рекомендацию, но на второй этаж еле поднялся. В глазах у меня потемнело, голова кружилась, я держался за перила, чтобы не свалиться на лестнице. Не знаю как я лег на кушетку, не помню, как прикрепляла сестра датчики. На какое‑то время сознание отключилось.

— Так у вас же инфаркт, — сказал хладнокровно врач, когда я пришел в себя. Я не знал, что это значит. Чувствовал только боль и тошноту. Мне дали какую‑то таблетку.

— Лежать и не вставать. Кормить будем в палате, в кровати.

Я ушел. Меня тут же начали колоть, давали таблетки,

от которых, как мне казалось, усилились боли в сердце. Я об этом сказал доктору. Таблетки не помогали. Он не знал, что же дальше, как меня лечить. Я это понял по его растерянному лицу, хотя он стремился этого не показывать, оставаясь с непроницаемым видом. Через несколько дней я вышел из палаты в сквер на свежий воздух. Рабочий день уже кончился, все врачи разошлись, а мой лечащий почему‑то задержался. Увидев меня, он подошел с портфелем в руке, не спросил о самочувствии, смотрел как на какой‑то предмет, припоминая, что же хотел сказать.

— Вам надо ехать в Москву. Вам показана операция.

Он еще что‑то говорил невнятным голосом, но я его

больше не слушал. Да и он шел домой, на ходу предлагал мне операцию не где‑нибудь, а на сердце. Я не стал его задерживать и упрекать, что он своим экспериментом довел меня до такого состояния.

С нелегкими мыслями я переночевал в палате. Утром собрал все в портфель и убежал из стационара, чем вызвал переполох у всего персонала. Знакомый профессор взял шефство надо мною, возмущаясь тем, что мне устроил экспериментатор. Между тем избирательная кампания набирала обороты, а я должен был придерживаться заданного профессором режима. Безнадежно отставал в активности от претендентов в депутатский корпус. Появились на заборах листовки с наветами в мой адрес усердствовавшего директора завода, шедшего в открытую против меня. Я же такого допустить не мог, строго придерживаясь закона. Позвонил в избирательную комиссию, указал на нечистоплотность «противника».

— Если не прекратится такое, я вынужден буду снять свою кандидатуру. У меня же на листовки денег нет и ответить ничем не могу. Меня отговаривал секретарь горкома, заверяя, что он на моей стороне. Это была ложь. Между ними был заключен альянс. Сам секретать боролся за избрание и нуждался в его помощи.

— Партия лежит плашмя и лучше ей не вмешиваться в выборы, — говорил мне секретарь горкома. — Только навредит…

Это было для меня ново. Везде партии борются за своих кандидатов и вдруг такое мнение. Моя избирательная платформа в защиту России, обновления нашей жизни, очищение от всего наносного, проведения реформ в рамках социалистического выбора, как это предлагала партия,

находила полную поддержку избирателей, где мне пришлось выступить.

Народ своим трудом создал супердержаву. С этим надо было считаться и не разваливать государство, а укреплять его.

После пребывания в стационаре, ко мне в кабинет ворвался довольно самоуверенный молодой человек, но уже успевший защититься и возомнивший из себя ученого, с предложением о сотрудничестве в избирательной кампании, что должно, как он просчитал, принести успех мне и ему. Я насторожился.

— Что конкретно вы имеете в виду? И почему обращаетесь именно ко мне?

Он как игрок не сразу раскрывал карты, но вынужден был изложить свои планы.

— Ваша контора располагает уникальными материалами и грешно было бы сидя на них не использовать. От вас исходят все головокружительные сенсации. О них пишут и говорят. Обыватель на них не то что клюет, а глотает. Умопомрачительную карьеру делает Калугин. Дайте мне что‑нибудь такое, чтобы зажечь ярким огнем рекламу.

— Саморекламу?

— Привлечь к себе внимание публики… И, конечно, к вам.

— Каким образом?

— Я ставлю перед вами в одном из своих выступлений громкогласно вопрос о реабилитации…

— Кого?

— Надеюсь, вы мне подскажете такое дельце. Упускать возможность никак нельзя. Нельзя отставать от моды, — распалялся кандидат в депутаты, упиваясь своей идеей.

— Ну, как же… Давайте реабилитируем Сорокина, бывшего Главкома на Северном Кавказе. Колоссально!..

— Мы не можем реабилитировать никого. Это дело прокуратуры и суда.

— Нам важно вытащить этот вопрос, взбудоражить избирателей громом среди ясного неба, а там и трава не расти.

— Но это же авантюра!

— Я бы не сказал столь категорично, — не обиделся кандидат в депутаты. — Есть, конечно, элементы риска. С этим я согласен. Рискнем? Все окупится, — уговаривал он меня.

— Вы что‑нибудь знаете о Сорокине?

— Кое‑что читал. Литературу…

— Дело Сорокина, вернее история его измены, известна каждому школьнику. Вы можете промахнуться, ставя вопрос о его реабилитации.

— Если начистоту, мне до лампочки его реабилитация, — доверительным тоном сказал кандидат. — Главное — пошуметь и извлечь из этого пользу. Сейчас все так поступают, чтобы пробиться. Все останется между нами. Слово джентльмена.

— Мы же с вами не американцы. Не могу вам помочь. В авантюрные игры не играю и вам не советую, — с трудом сдерживая свое возмущение, сказал я ему.

Разочарованный любитель скандальных Приключений ушел ни с чем. Он был не одинок. Многие кандидаты походили на моего собеседника — «джентльмена», надеявшегося прославиться, заявить о себе каким‑нибудь дельцем, как и шумливый кандидат из директоров.

Что‑то похожее было и у того секретаря горкома, принесшего после его избрания свои извинения. Я их не принял, оставив на его совести двуличие. Теперь оно совсем обнажилось.

Вскоре меня еще раз выдвинули кандидатом в депутаты Верховного Совета Российской Федерации, даже зарегистрировали, но я снял свою кандидатуру, опубликовав заявление об отказе участвовать в нечистоплотной игре.

39

…Геннадий Иванович считал себя в неоплатном долгу перед Ольгой. В ожидании нервно ходил взад–вперед на улице, полагая увидеть ее озабоченной, ждущей встречи с ним. Он даже приготовился как‑то успокоить ее, сказать, что солнышко по–прежнему светит из голубого поднебесья, а если набегут тучи, грянет гром и застучит по крышам град, то это ему еще больше по душе: разыгравшаяся стихия всегда близка его натуре потому, что после нее природа благоухает, мягко светит солнце, то самое, которое по ее уверению ни с чем не сравнимо, которому она молилась как Богу. (Его она называла — мое Солнышко).

И вдруг он увидел ее улыбающейся, без тени каких бы то ни было забот и огорчений, навеселе как после выпитого шампанского, которое она очень любила и, поднимая бокал, клялась всем земным в своей преданности ему до конца своих дней. Правда, Гришанов иногда сомневался

в этом. Она пришла в красном платье, белым горошком, с глубоким вырезом, словно нарочито, чтобы бросить вызов. Ему нравилось это платье, из купленного им материала и сшитое по его заказу, но сейчас оно только раздражало его.

Он хотел ей сказать многое, но оно улетучилось, как только она снисходительно подала ему руку. Он был настолько ошарашен, что не находил слов, не понимал происходившего на его глазах, как в театре, перевоплощения.

— Что с тобой?.. Это ты?

— Как видишь, — пыталась она как‑то уйти от объяснения.

— Не понимаю тебя.

— Не надо об этом. Обстоятельства изменились, трудно стало встречаться…

Гришанов все понял, но тут же зачем‑то спросил, словно хотел убедиться она это или нет. Похоже, что перед ним стоял другой человек.

— Да или нет? — хотел он тут же услышать на месте, где они стояли и почувствовать ее присутствие.

Она потупила глаза, помолчала. Лицо ее снова обрело прежний вид — довольный и удовлетворенный. Именно удовлетворенность поразила его. Но он ждал, что она скажет. Смотрел на нее так, что ей стыдно все же стало перед ним, которого она боготворила.

С ответом она тянула, потом попыталась как‑то отмахнуться от его настойчивости сказать ему правду.

Так и не услышал ответа, кроме того, что все остается, ничего не изменилось, чтобы как‑то успокоить его.

— Значит ты обманывала меня все эти долгие годы. А какие письма писала. Они же у меня все целы и я их читаю.

— Нет, — выдавила она из себя, начиная понимать, что разговор принимает серьезный оборот. — Писала, не думала… Я не обманывала.

— Не верю, нет…

— Я тебя любила.

— Любила? — горько усмехнулся он.

Она не смотрела ему в глаза. Даже чуть покраснела. Гришанов вздохнул тяжело и хотел уйти.

— Давай на время прервемся. Время покажет… Все так наглядно. Все знают. К тому же я больна. Приходит не вовремя: то рано, то задерживается… У меня сейчас депрессия на новых. Было плохо моему, пришлось скорую

вызывать, — чуть ли не слезливо лепетала она, пытаясь разжалобить его. Ему хотелось сказать, что еще вчера она уверяла его в том, что она не любит и никогда не любила того, .кому было плохо. Все эти доводы она сочиняла на ходу. Гришанов притих некоторое время молчал.

— Знаешь что… Я советую тебе вызвать сестру или поехать куда‑нибудь подальше, — с холодной рассудительностью сказала она.

От последних слов ему стало не по себе. У него навертывались слезы. Его за живое задела циничность этих забот.

— Бог с тобой… Поступай как знаешь. Только обмана я не прощу. Считаю это оскорблением. Кто же прощает оскорбление? На дуэль я вызвать тебя не могу. Это не угроза и не месть. Я буду молить Бога, чтобы он наказал тебя. Буду! — сказал Гришанов грозно.

— Обожди, — спохватилась она. — Что ты задумал? — хотелось ей узнать.

Она забеспокоилась — что может последовать? Даже высказала свои предположения вплоть до шантажа. В ответ он укоризненно взглянул на нее и сказал: Solch ein Blödsinn{Что за чепуха(нем.)},- чтобы она не поняла.

— Ну, что ты так?.. Выдумываешь…

Ощутив ее стремление избавиться от него, Гришанов решил, не простившись уйти.

— Не знаю,как хочешь… — равнодушно сказала она.

Пока длился этот тягостный разговор, прогремела гроза, отшумел проливной дождь, образовавшийся мутный поток на улице нес всякий хлам, остановился транспорт.

Он уходил от нее- промокший, впервые осознав, что Ольга жила заботами мелкого торгового служащего, да и выглядела она в этот раз в мокром, прилипшем к телу платье и прядями раскисших волос, обнаживших голову, довольно невзрачно, бесцветно, чего раньше не замечал.

Лермонтовские и Тютчевские мотивы их бесед не повлияли на нее. Как он заметил, она увлеклась подкрашенными камушками дешевой бижутерии, красовавшимися на мочках ее ушей. По телу бежали мурашки от ее жалкого вида.

— Пока… — услышал он позади ее последнее слово, резанувшее его слух.

После этого «пока» она словно совсем обнажилась перед ним и он увидел ее такой, какая она есть без всех

1 Что за чепуха (нем.).

идеалов, которыми он сам ее украшал. Созданный им в своем воображении тютчевский образ любимой женщины, сказавшей: «Ты мой собственный», рассыпался как глиняный горшок, сработанный деревенским гончаром на первой же дорожной рытвине, тряхнувшей воз.

Ему хотелось развести костер, сбросить с себя все и предать огню, а пепел сам по себе разнесется ветром и ничего не останется от того к чему она прикасалась. Это принесло бы ему облегчение, но только на время, пока бы горел костер. Нельзя сжечь ни на каком огне воспоминания о прошедшем. И я стал его невольным свидетелем.

40

Полковник Колпашников, опустив голову, осторожно шел по скользкому тротуару, не посыпанному песком.

Затянутое плотной пеленой бледных облаков небо, сеявшее снег с дождем, разнывшаяся старая рана, балансирование на каждом шагу, как на канате, чтобы удержаться и не упасть, душевное самоистязание нагоняли на него мрачное настроение.

С трудом пройдя половину дороги по грязной жижице городских улиц, Иван Васильевич пожалел, что не усидел дома, но сам перед собой оправдывался вынужденными обет оятел ьств ам и.

Кружившийся перед глазами лапчатый снег плотным слоем налипал на шапку и плечи серого пальто, пошитого из материала, когда‑то полученного на парадную шинель. Но шить новую шинель не пришлось.

…Начальник военного училища, полковник Рвинский неожиданно вызвал к себе на беседу Колпашникова, служившего старшим преподавателем, и без всяких вступлений и подходов сразу пошел на прямую:

— Не будем, полковник, тянуть кота за хвост. Мы люди военные…

Колпашников насторожился в ожидании чего‑то непредвиденного.

— Пора вам на заслуженный отдых. Календарная выслуга у вас есть, плюс фронтовые. К тому же, как доложили мне медики, дают о себе знать ранение, что заметно, и другие болячки.

Начальник, видя, как хмурилось лицо полковника, запнулся на полуслове, умолчав, что не терпит в строю хромых. Но до Ильи Васильевича доходили эти слухи

и он понимал, что у Рвинского было на уме в этот момент.

Колпашников слушал молча. Все это он и сам знал, готовил себя к уходу в отставку, но такой разговор задел его за живое.

Телефонный звонок прервал начальника. Он перед кем- то похвалялся скорым присвоением ему генеральского звания.

— Я выйду, — сказал Илья Васильевич, — не желая слушать то, чего он не переносил. Начальник снисходительным жестом руки велел оставаться на месте.

—. Пойдете на пенсию… — сказал он, кладя трубку.

— Не на пенсию, а в отставку, — заметил Калпашни- ков, как человек военный, не воспринимавший этого слова.

— Пойдете в отставку, — вынужден был поправиться Рвинский, — будете припеваючи ходить с палочкой, отдыхать. Сам себе хозяин. Никто вам не указ и не приказ. Военная служба, сами понимаете, не для инвалидов.

— Я на инвалидность не подавал, — возмутился Илья Васильевич. — В палочке пока не нуждаюсь. Как мне жить и как мне умирать — оставьте решение за мной.

Он не терпел уговоров, рассчитанных на успокоение наивных, когда намечался крутой излом жизни. В них ему слышалось оскорбление. Начальник за него все расставил, малевал розовые цветочки кадровому военному, отдавшему армии лучшие годы, преподносил его дальнейшую жизнь не иначе как беззаботную прогулку с тросточкой в руках. Слушая все это, Колпашникову трудно было удержать себя, хотя он и крепился, сжимая до боли сплетенные пальцы рук.

— Когда почувствую, что пора, я сам не заставлю долго ждать. Приду с рапортом, — невольно прорвался у полковника протест, его ответная реакция на беспардонность начальника. — Сам…

— Полковник Колпашников, — перешел Рвинский на официальный тон, — есть Положение о прохождении службы… — Решение принято.

— Кем?

— Мною. Вы свободны. Считайте, я объявил вам об увольнении, — не стал дальше слушать начальник.

— Ну, если вы все уже решили, зачем же тогда приглашать. Действуйте по циркуляру.

На этом закончилась беседа, оставившая горький осадок у Ильи Васильевича. Выйдя в приемную, полковник сразу закурил, надел шинель, папаху и направился к вы

ходу. В учебный корпус не пошел в таком настроении Понимал, что надо было остыть.

Рвинский моложе его, но не очень отстал по годам, не воевал, самоуверенный служака, не церемонился с подчиненными. Илья Васильевич, все это испытавший на себе, твердо был убежден в том, что Рвинскому не дано понять военного профессионала, не приспособленного к другой жизни, и от этого пронизывала его глубокая обида. Но она не мешала полковнику признаться, что пришло время. .Безжалостное время… Как быстро пролетело оно. Илья Васильевич с этими мыслями прохаживался по заснеженному скверу, примыкавшему к училищу, посматривая на часы, чтобы не опоздать в аудиторию к курсантам. Они засматривались на степенного полковника–фронтови- ка, всегда подтянутого, в серой каракулевой папахе, которую он умел носить как никто другой, не надвигая ее на глаза и не сбивая назад по–ковпаковски.

. Сам он восемнадцати лет тоже был курсантом военного училища и после зачисления, когда его обмундировали и рн почувствовал на себе туго затянутый ремень на новой гимнастерке, витал на седьмом небе. Его мечта стать военным — сбьшась!

На втором году учебы грянула война…. В один из осенних дней грохотавшего сорок первого училище подняли по тревоге. Перед замершим строем выступил начальник училища: «… Сейчас нет времени принимать выпускные экзамены от вас. Их вы будете держать на фронте в боях С врагом. И я уверен, что каждый из вас этот экзамен выдержит с честью. Родина никогда не забудет своих защитников!»

Форсированным маршем курсантские батальоны с винтовками и гранатами по запорошенным первым снегом проселкам и полям Подмосковья шли на передовую. Они не знали, что командующий фронтом принял решение закрыть ими образовавшуюся на стыке двух отступивших армий дыру, чтобы преградить продвижение немцев к Москве.

В жестоком бою курсанты не дрогнули перед грозным противником, отстояли свой рубеж, задержав немцев на три дня. В то время, когда казалось, что нет такой силы, которая могла бы остановить немецкие механизированные армады, выжигавшие и уничтожавшие все на своем пути, — это был подвиг молодых, необстрелянных защитников Отчизны.

С той поры четыре года курсант, а потом лейтенант Колпашников перебегал из окопа в окоп, переползал из воронки в воронку, прокопал пол–Европы от Подмосковья до Зееловских высот, попав там в кромешный ад. На них маршал Жуков вынужден был бросить войска в лобовую атаку, чтобы сбить немцев на пути к Берлину, хотя с юга армии маршала Конева находились ближе к имперской канцелярии.

Мало теперь кто помнит, какой большой крови стоили русскому солдату те Зееловские высоты. В атаке пролил там свою кровь и старший лейтенант Колпашников, поднимавший роту на вражеские траншеи, в которых оборонялись обреченные немцы. Оттуда повелась и его хромота, ставшая заметной в последние годы службы. Почувствовав неладное с ногой, Илья Васильевич, после окончания военной академии сам попросился на преподавательскую работу. Но ему, сорокалетнему полковнику, в эпоху «великого» хрущевского десятилетия уже напоминали об увольнении по возрасту и выслуге лет. Тогда в войсках было еще немало фронтовиков с военной жилкой, заступившихся за окопника Колпашникова, вся грудь которого была в орденах и он не попал в миллион двести тысяч, ему не пришлось собирать чемодан и покидать с детьми комнату в военном городке. Пронесло. «Может, помог, — не раз вспоминал Илья Васильевич, — орден «Александра Невского», как‑никак святого». Этим орденом он особо гордился.

Для многих офицеров, таких как он, то были черные дни. Их выталкивали на все четыре стороны с сухим пайком на дорогу и требованием на бесплатный проезд до станции назначения.

…Все это я знал из рассказов полковника Колпашникова задолго до неожиданной встречи с ним у магазина в тот ненастный день. В руках Ильи Васильевича был целлофановый мешочек, в котором виднелось что‑то наподобие книги, завернутой в газету. Здороваясь за руку, я невольно задержал свой взгляд на постаревшем лице, к тому же мокром и хмуром. Он заметил мое недоумение, наверное, догадался, но спросил:

— Что так смотрите? Постарел со снежными погонами вместо полковничьих?

— Да нет… Давно не видел, — не хотелось мне его огорчать.

—■ Я и сам чувствую, что сдал. В этой жизни не то что

сдать, умереть не трудно, а делать жизнь уже поздно.

— Ну, так уж и поздно… Не похоже на фронтовика.

— Фронтовики нужны были в окопах. Потом о них попели, пошумели, бросили им крохи, вроде бесплатного проезда в трамвае, катайся сколько хочешь, но отобрали гроши за ордена. Нищие мы теперь, но совесть удерживает идти на угол с протянутой рукой попрошайничать. Да и у кого просить милостыню? У таких же нищих? А государство развалили, армию опоганили. Однополчане, наверное, ворочаются в братских могилах, разбросанных от Волоколамска до Трептов парка, а меня трясет лихорадка, хотя горбачевскую демагогию не читаю и телевизионных шоу не смотрю, боюсь от этого варева свалиться, а лекарств нет. По ночам не сплю. Валерианки не могу достать.

— Нездоровится?

— А кто сейчас здоров? Тот у кого миллионы в кармане. Откуда же они у честно служившего офицера, мотавшегося из гарнизона в гарнизон с одним чемоданом? Да я и не хочу выделяться. У меня нет ни дачи, ни машины. Я со всеми, как и все. Так легче, все не один.

Илья Васильевич, еще недавно признанный специалист по реактивной артиллерии, в потертой рыжеватой шапке, а не в высокой папахе выглядел неприметным мужичком, шедшим с авоськой на базар. Его глаза смущенно смотрели на меня. Неудобно было ему в своем одеянии, из‑под которого выглядывали защитные брюки с красными кантами.

— Признаться, чувствую себя не в своей тарелке в Штатских обносках. Носить столько лет форму, а потом напялить на себя вот эту шапчонку…

— Не будем отчаиваться, нам судьбу России доверяли! Неужели она нас забудет, — пытался я успокоить Илью Васильевича, хотя жил с такой же болью и во всем соглашался с ним. — Живем, покуда чуем боль свою и боль чужую.

— Хочешь меня утешить высокими словами. Я понимаю, что не могу что‑то изменить, не в моих силах, но от атаки на сыплющиеся на нас сверху прожекты, как вот этот снег–вода, не откажусь. Да и к лицу ли офицерам, поднимавшим солдат в атаки за нашу Родину, помалкивать? По нас ведь лупят из крупного калибра выборочно и по площадям указами и приказами, сокращают, увольняют, разгоняют и нет никому никакого дела — выживешь ты, офицер–беженец или?.. — сокрушался Илья Васйлье–вйч. На минуту он замолчал, но ответа на свой вопрос не находил. — И откуда только на наши головы свалилась такая напасть, этот, теперь уже слава богу, экс…

Я напомнил, что однажды такое на Руси уже было — смутное время, правда, очень давно и, наверное, ратному люду тоже было не легко.

— Как и нам, — раздумывая, сказал Колпашников. — Я — артиллерист, в агропроме мне делать нечего, на заводе тоже. Остается ночным сторожем в школе. Такова судьба уготовила нашему брату. А ведь мы побили хваленых, лощеных прусских офицеров голубых кровей в невиданных сражениях. Немцы, достойные наши противники, поступили все же по–рыцарски. Проникнувшись к нам уважением, наградили меня двумя орденами и платили за них.

— Немцы ГДР?

— Ну, конечно, не ФРГ. Там платят эсэсовскому сословию, оставшемуся преданным Гитлеру. И представь себе — их почитают, впрочем, как и самого фюрера. А на нас льют помои… дома.

— О русском офицерском сословии тоже вспомнили. Правда, поносят Куприна за «Поединок» и Новикова- Прибоя за «Цусиму», за их напраслину на господ офицеров. Один из сторонников этого сословия с таким умилением расписал некоторых известных генералов и офицеров, что хоть в божницу ставь и молись как на святых.

— А что же об офицерах нашего сословия? Одержавших победу в Великой Отечественной?

— Ни слова.

— Понятно. Мы не из белой кости и нас туда не зачислят. Мой дед сохой пахал. Да и все наши маршалы, генералы и офицеры от сохи, но они не открещивались от боевых традиций русских офицеров, кстати, унаследованных нами от военспецев. Наш советский офицерский корпус вышел победителем на полях сражений! Это ему лучшая аттестация. А после войны стал самым образованным, в совершенстве владеющим современным оружием. Казалось бы по заслуге и честь, но у нас все наоборот. Офицеров держали и держат в черном теле. Недавно меня приглашали выступить в полку перехватчиков. Какие самолеты, какие летчики!.. А некоторые живут у бабок, на частных квартирах в поселке, думают, где бы достать дров или угля, иначе бабка выселит на улицу.

Илья Васильевич все больше проникался не дающими

ему покоя заботами об офицерах и нельзя было не удивляться, как он живет с такой тяжестью на сердце.

Оба мы на какое‑то время забылись, что стоим под дождем. Надо было уходить или искать другое место.

— Далеко путь держишь? — спросил я.

— Вот сюда, — показал полковник на вход в магазин. — Ни разу в комиссионном не был.

— Хочешь что‑то купить?

— Нет, продать, — приподнял он мешочек в руке.

— Что там?

— Папаха.

— Как? — невольно вырвалось у меня изумление.

— Стыдно, конечно, полковнику продавать свою папаху, да признаться и жаль. Хотел внуку оставить. Но всю пенсию уже отобрал рынок, а до следующей еще тринадцать дней. Решил убить двух зайцев: пополнить потребительские товары и выручить деньгу или голодать как гоголевский Акакий Акакиевич. Но тот вынужден был копить деньги на шинель, а мне… на гроб. Я — изгой. А кому жаловаться? Государству. Так его нет. Не помню кто сказал, но придерживаюсь той же мысли — государство создается для того, чтобы не допустить ада на земле. Это когда тебя душат и приговаривают — ничего, потерпи.

Я достал из кармана сто рублей и протянул ему, понимая, что это сейчас не деньги, но больше у меня не было.

— Обижаешь, — отвел руки назад полковник.

— Прошу, потом отдадите.

— Нет, Алексей Иванович, спасибо. Извините великодушно, — протянул он мне на прощанье руку. — На душе у меня осела перестроечная слякоть, одурманившая народ мутным самогоном. На войне и то было не так страшно, а теперь боюсь сам себя.

Полковник приложил руку к шапке и поднялся по скользким ступенькам.

Снег все валил и тут же таял. С крыши комиссионного магазина ручьем лилась вода. Я почувствовал, как зябко мне стало, хотелось согреться в тепле.

41

После встречи с полковником, полный впечатлений, я по дороге никого не замечал. Небо чуть посветлело и на какое‑то время на голову не сыпался снег, с дождем. Много

раз я лежал с открытыми глазами на ветру под таким же дождем и снегом в окопе, но не жаловался на природу. Мне были по душе неистовые порывы бури. Без этого океан превратился бы в болото. Этот день, хлюпающую под ногами слякоть и ноющую ранами душу Ильи Васильевича мне хотелось непременно запомнить и кому‑то выговорить за него. Природа здесь была, конечно, ни при чем.

Передо мной, как в тумане, показался небрежно одетый мужчина, словно из ночлежки. Я увидел его небритое лицо, помятую рубашку нараспашку, не менее помятые брюки, башмаки, наверное, в прошлогодней грязи и легкую не по сезону, замусоленную цветастую куртку.

Когда он пахнул на меня табачным запахом от только что брошенной сигареты, до меня дошло, что стоит в мокрой кепке писатель, русский интеллигент, не лишенный таланта. В руках у него была газета.

— Что это вы, Алексей Иванович, все спорите? — показывая газету, уставился он на меня своими серыми, добрыми глазами.

В газете была опубликована моя статья «Боль».

— Я не спорю. Я воюю. Если хотите, давайте поспорим, продолжим затронутую тему. В ней и моя боль.

Он склонен был к идеализации старины в своих мирных тихих диалогах героев, как у гоголевских старосветских помещиков. Почитаешь, и как наяву заслушаешься умиленным разговором Афанасия Ивановича с Пульхерией Ивановной, забываешься и думаешь, что страсти, желания и неспокойные порождения злого духа, возмущающие мир, вовсе не существуют.

— Глядя на мишуру жизни открытыми глазами, нельзя не спорить, — сказал я. — Блестящее подтверждение этому дает русская литература. Лучшие ее произведения созданы в споре с окружающим миром, с реальной действительностью. Л. Толстой, И. Тургенев, А. Чехов всей силой своего таланта выписали картину русской жизни и вовсе не смаковали романтические иллюзии, а мастерски изобразили барина и русского мужика в споре с национальными чертами характера народа, достоинствами и пороками той эпохи, в которой они жили.

Как талантливые художники, они яркими красками высветили на своих полотнах свет и тени, развалины и гниль современного им общества. Живучими оказались произведения русских классиков, в которых изображены не героические типы, подобные Орлеанской деве, а безыс–л одна я лень Обломовых, неспособность к плодотворной работе и жизни Онегиных, Печориных, Кирсановых и других, породивших нигилизм Базаровых.

Карамазовщина и Смердюковщина —г вот «герои» того периода России, изобилующего упадничеством и разложением, затишьем перед бурей. Мало способного к созиданию, мат о светлого, сознающего смысл жизни, но упорно ищущего этот смысл в бесконечных интеллигентных спорах и дискуссиях, чисто русского характера.

Вы, конечно, знаете, что русский интеллигент по Достоевскому — в огромном своем большинстве есть не что иное, как умственный пролетарий, ничто без земли под собою, без почвы, международный межеумок, носимый всеми ветрами Европы.

Русская литература, которую мы по праву считаем высоко гуманной, проникнутой высокими общечеловеческими идеалами, подготовила на своих страницах и породила русскую революцию.

Да и сам русский интеллигент, бессильный, безвольный, мягкотелый мечтатель, оторванный от народа со своими идеями, как, впрочем, и интеллигент–большевик — воспитанники русской литературы.

Подобно тому, как война порождает героев, а времена национальных потрясений трусов и изменников, так и литература отражает как в зеркале свою эпоху через воплощение ее в художественных образах.

Трудно было забитому нуждой русскому мужику сориентироваться в безбрежном море идей, доходивших до него в пересказе, подкрашенные теми, кто преследовал уже определенные практические цели.

Писатель, склонив густо поседевшую голову, слушал меня, не проронив ни слова. Наверное, он не совсем соглашался. Это был не его стиль. Он носил с собою в кармане записную книжку и нередко записывал услышанное, особенно, если оно исходило от старушки или старого казака. Их разговор вызывал у него умиление. Мне же хотелось выговориться.

— Толстой и Достоевский изобретали новую религию для русского мужика. Нужна ли она была тогда?

— А сейчас? — спросил он мягко, с подкупающим интеллигентным тоном.

— Сейчас? Возвращают мужика в религию. Вместо жлеба, одежонки и лекарств его кормят молитвами. Интеллигенция тоже не может определиться, куда и как ей

идти и мужика затуркала, сбивая с панталыку. Попробуйте разберитесь, когда говорят и пишут о белом, но утверждают, что это черное, и наоборот. Выходит — глазам своим не верь. Призывают на помощь духовность. Но это же не сиюминутный лозунг, под которым можно выстроить колонны демонстрантов.

— Опять вы спорите, Алексей Иванович. — Понимаю — писателям надо быть активными, чаще выступать.

— Спорю потому, что там хоть был устав пехотный, а здесь не знаешь, как идти…

Дребезжащий трамвай заглушил и прервал наш разговор. Мы разошлись в разные стороны. Хмурилось небо. Откуда‑то издалека доносилось глухое ворчание грома. Наверное, надвигалась гроза, что‑то зловещее в такое время года.

42

Понурив голову, Гришанов шел как пьяный, не находя оправдания такому вероломству Ольги.

«И какой же я был дурак, так поддавшись ее заверениям. Не успел закрыть за собой дверь, как она сразу же переметнулась и предала, оскорбив святое чувство. «Я слишком чистым оказался для нее», — пришел он к запоздалому печальному выводу, признаваясь самому себе. Этими словами, где‑то вычитанными им и запомнившимися ему, он ранил себя.

Совсем разбитый пришел домой, позвонил врачу, просил приехать и уколоть ему успокоительного. Сердце судоржно колотилось, голова шла кругом.

— Что с вами? — добивалась врач. Она знала Ольгу и даже догадывалась о причинах такого состояния. Он как‑то мельком, неосторожно в порыве откровенности проговорился о своей тайне.

— Да, — чуть успокоившись, начал припоминать он. — Мне же говорили… «Подумайте и запомните, бросит она вас, как только вы ей не нужны будете. Я ее знаю. У… притаившаяся змея с томным видом». Что вы говорите? — возмутился тогда Гришанов. — Не смейте! «Вы вспомните меня, — сказала ему молодая женщина со слезами на глазах. Из‑за нее я пострадала и ухожу. Не только я. А на вас не в обиде».

Гришанову вернулся этот разговор и он словно очнулся от того, как долго она обволакивала его паутиной лести

и безбожно лгала, прикрываясь высокими словами из стихов. И здесь он увидел оскорбление его увлечения поэзией. Какой же надо обладать жестокостью, чтобы в трудные для него дни убивать его с таким равнодушием. Это тем более невозможно было ему понять, зная всю ее тяжкую жизнь.


Омерзительно хлюпкая жижа!
Я в нее с головою нырял,
Может быть, я из разума выжил
И себя самого потерял?

Он про себя произнес эти слова и ужаснулся, что еще вчера он называл ее ангельским именем.

Человек не властен над своими чувствами. И Гришанов, глубоко уязвленный, тяжело переживал потрясение из‑за любви к Ольге. Отказаться от нее он не мог.

Мрачный и расстроенный он долго вглядывался в ее фотографию и ему казалось, что он угадывает на ее лице истинное настроение, что она не такая.

Ему бы быть поэтом–лириком, а не инженером. Вспомнив чей‑то совет — в сердцах считать до ста, а потом говорить, он отложил карточку, так ничего и не решив.

Ночью клубившиеся в голове разные мысли и слова Ольги: «Мы ради других поступились своим счастьем», не давали ему долго заснуть. В ночном бдении он пришел к тому, что у него нет никаких прав так поступать с ней.

Утром, как только проснулся, снова его охватили пере- петии злосчастного дня, но они уже не казались ему такими чудовищными, изводившими его. Таким он был в этом прозаическом мире.

Гришанов собирался на работу с надеждой отвлечься от всех этих переживаний. День так и складывался. В приемной толпились люди с множеством вопросов — от выполнения планов и уборки урожая в подсобном хозяйстве, до дежурства дружинников в поселке и поддержки коллективом одностороннего моратория на прекращение испытания ядерного оружия. Личных проблем перед ним никто не ставил, хотя они были у каждого и подчас далеко не простые, как у него. О них помалкивали, не принято было выходить с ними в свет, так как жизнь делилась на две части — общественную и личную: на трибуне одно, дома — другое. Приоритет отдавался первой, а вторая была в загоне, что предопределялось формулой — «общественные интересы ставить выше личных».

К концу дня уставший Гришанов вышел из‑за стола,

заходил по длинному, как вагон, кабинету, ожидая звонка Ольги, но она ему так и не позвонила.

* * *
В тот день я задержался на работе допоздна.

Кто‑то постучал в дверь и вслед за этим вошел взволнованный Гришанов.

— Что‑нибудь случилось, Геннадий Иванович? — здороваясь, спросил я его.

— Заехал на огонек. В крайкоме ни души.

— Скоро уже петухи запоют, — показал я ему на часы.

— А если не терпит отлагательства…

— Производство или личные дела?

— По личным помню Тютчева заветы: молчи, скрывайся и таи и чувства и мечты свои, а производственные зачем же таить и откладывать. Завтра с утра соберутся и скинут ни за что, ни про что. Вот посмотрите, — протянул он мне метровый плакат, напечатанный красными буквами, обнаруженный им на двери своего кабинета.

«Товарищи рабочие!

Сегодня вся страна ведет перестройку! Экономика набирает ускорение. Но ваши руководители т. т. Елизаров А. В., Пелипенко Ю. Е., Седаков В. И., Гордиенко А. В., Гришанов Г. И. не сумели организовать вас на выполнение плана по производству товарной продукции, производительности труда по нормативно чистой продукции (99,2%).

Почему же вы не идете в ногу со всей страной? Почему тянете назад? Какое же это участие в перестройке?

Нам очень хотелось бы верить, что вы найдете в себе силы встряхнуться…

Крайком, Крайисполком,

Крайсовпроф, Крайком ВЛКСМ».

— Кто мог придумать такое, Алексей Иванович? — спросил Гришанов, как только я закончил читать. — Крайком овцы?..

Для меня это было полной неожиданностью. Я пожал плечами.

С некоторых пор бушевали страсти на заводах, директоров снимали, выгоняли и тут же выбирали новых, далеко не всегда лучших. Текст плаката подбивал ретивых перестройщиков к расправе над руководителями предприятий.

— Я больше того переживаю за план, кто корпел над этим плакатом. Уверяю!.. Цицерон еще до нашей эры

говорил, что бумага все терпит. Это продукт ускорения болезни, — постучал Гришанов по разостланному на столе

плакату.

— Какой болезни?

— Чиновничьей.

Я понял Геннадия Ивановича, но чтобы как‑то отвлечь его от беспокойных раздумий, спросил — не откопал ли он эту болезнь в медицинских канонах Авиценны.

— Да вы больше меня знаете, что эпидемия началась, когда настежь открыли двери в партию. И хлынули в нее разного рода приспособленцы и заполнили кабинеты. Они и стали носителями чумного вируса. Появился партийный чиновник–профессионал. А это, — указал он на плакат, — образец его новейшей технологии. Если бы этим дело кончилось… Болезнь загнана вглубь: чиновник с пренебрежением смотрит на труженика, прозвав его работягой, а работяга, себе на уме, — сквозь пальцы на его «ценные» указания. Больше того, он все меньше стал заинтересован в организации, где сидят партийные начальники, хотя она должна быть его кровной организацией. Меня лично эта ситуация давно настораживает. Думаю, появилась опасность, — не помню кто о ней предупреждал, — опасность того, что власть будет отделена от народа и под именем социализма рабочий класс создаст правящую бюрократию, которая отделится от этого класса. Не менее опасен и бум негативщины, как снежный ком, скатывающейся с горы, подминающей под себя много доброго, разумного.

Геннадий Иванович остался у меня ночевать и «дискуссию» мы с ним продолжили. Плакат я оставил у себя для разговора с секретарем крайкома, сочинившим его.

43

Уже с Полозковым все по тому же маршруту, проложенному его предшественниками, мы отправились в Сочи встречать Б. Ельцина.

Радио и телевидение, газеты и журналы подхватили его новое назначение на высокий пост в Москве. Фамилия людям ни о чем не говорила, но судя по тому, с какой надеждой она произносилась и с каким новаторским усердием он принялся за работу в столице, можно было полагать, что он энергичный партийный руководитель, подающий надежду. Вопросов в Москве больших и мелких накопи

лось много, немало было и сложных проблем, требовавших неотложных решений.

Громадный город, почти с десятком миллионов жителей, а с приезжающими и отъезжающими и того больше, целое европейское государство, заметно терял свой столичный вид, как‑то на глазах превращался в обыкновенный провинциальный запущенный городок, только суетливый, куда‑то бегущий толпами между высотными домами. От колыхающегося людского моря на привокзальных площадях рябило в глазах, к прилавкам не протолкнуться, в магазинах давка, а в домах теснота, как в пчелиных ульях.

Люди острили, пересказывали в очередях анекдоты о том, что в некоторых магазинах даже мертвые, зажатые у прилавков, могут еще несколько часов ходить. Нашествие иногородних из Тулы, Твери, Рязани, Владимира и других городов дополняло несусветную толкотню, особенно при посадках в пригородные электрички, развозивших вечерами тех, кто приезжал в Москву за продуктами. Все они были обвешаны тяжелыми, увесистыми сумками и пробиться в поезд можно было только незаурядной силой. Каждый вагон брался штурмом. Из тех городов продовольствие изымалось в Москву и тут же вывозилось обратно.

Новый руководитель начал заниматься городом с транспорта, обвинив своего предшественника в том, что тот запустил коммунальное хозяйство, так как видел столичные улицы из служебного автомобиля, не знал жизни миллионов людей, пользующихся ежедневно троллейбусом, скрипучим трамваем, автобусом. Они были не только переполнены, но и ходили вне графика движения, а многие вообще не появлялись на линиях из‑за неисправности, стояли в автопарках. Сказано — сделано. Газеты и радио преподнесли как сенсацию, что Ельцин ездит городским транспортом, отказался от положенной ему автомашины, ходит в стоптанных туфлях, которые недавно отдавал в починку.

Ничего сенсационного в этом не было, если вспомнить премьер–министра У. Пальме, предпочитавшего пешком ходить на работу и в кино, которое посещают все простые смертные. Шведы не делали из этого представления на телевидении, не устраивали многочасовых пресс–конференций и выступления его перед партактивом социал–демократов.

Шло время, транспорт в столице работал с перебоями, москвичи, надеявшиеся на скорые перемены, разочарован

но роптали. К тому же заметно ухудшилось снабжение города продовольствием. Было над чем задуматься. Не лучше ли было в застойный период. Ответы на многочисленные вопросы партактива хотя и были новшеством в политической жизни, однако ничего не вносили в решение практических проблем, не увеличивали в магазинах продовольствия. Полки, прилавки заметно становились беднее, а потом и совсем опустели.

— Что делать? Что делать?..

Обещаниями и разъяснениями, даже ссылками на то, что во всем виноваты смещенные отцы гооода, людей не накормить.

— Начнем с обеспечения столицы овощами. Каждая область должна открыть в столице фирменные магазины, ларьки по продаже овощей, мяса, рыбы, всего того, что производит область или край. Насытить столицу шумными ярмарками–балаганами, на которых должны выступать самодеятельные коллективы. Казалось, лед тронулся, в Москву со всех сторон покатились с мясом и рыбой рефрижераторы, грузовые автомашины, овощи и фрукты везли железнодорожными составами. На Черноморском побережье ребятишкам отказывали в пионерлагерях в клубнике, а пока она грузилась в самолеты и ее доставляли в Москву, спелые ягоды портились и выбрасывались на помойку.

В областях и краях роптали на то, что оскудел местный рынок, не достает продовольственных товаров, опустели прилавки в магазинах, но запущенный конвейер по снабжению Москвы все еще двигался, но уже только по инерции.

Ельцин сетовал на игнорирование снабжения Москвы и прежде всего Кубанью. Об этом и шел разговор Полозко- ва с Борисом Николаевичем во время сопровождения его по г. Сочи. Тогда они впервые встретились в ранге первых секретарей. Гостю старались показать все, чем богат и достопримечателен курорт. Он снисходительно слушал Полозкова и так же снисходительно осматривал магазины, кафе, киоски, мясокомбинат, туркомплекс «Дагомыс» и другие объекты. С ним следовала супруга, внуки и еще какая‑то родня, целая компания. Ельцин по дороге от одного объекта показа к другому рассказывал еле успевающему за ним на высоких каблуках Ивану Кузьмичу, что побывал за границей и был удивлен обилием овощей на

улицах у магазинов самого широкого ассортимента, подходи и бери, цена обозначена. Никаких очередей.

— Вот так бы и нам надо организовать торговлю. Все дело в предприимчивости торговых работников, — утверждал Борис Николаевич.

Он скептически относился к организации торговли в Сочи, но ему понравился цветной, ярко раскрашенный, плотный материал на «зонтиках», под которыми торговали мороженым и другой мелочью.

— Вот такая практичная, яркая ткань и нужна для торговых организаций Москвы. Надо, чтобы все было красиво. Умеют на Западе разложить овощи в лотках, прикрыть их от дождя и солнца, а у нас до этого не додумаются, все под открытым небом гниет и пропадает. Не умеют торговать подмосковные совхозы в столице, у них же уйма овощей, а многое остается в поле под снегом.

Какой же выход? Почему нельзя организовать бесперебойный конвейер по их доставке в Москву? На этом рассуждения московского гостя обрывались. Можно было уловить, что кто‑то в этом виноват. Но почему?.. Оставалось без ответа.

В туркомплексе «Дагомыс» после его беглого осмотра состоялся обед за длинным столом, накрытым по высшему классу, предусмотренный администрацией для иностранцев.

В затемненном зале сидел за пианино маэстро и перебирал фрагменты из сонат Бетховена, пока шел довольно продолжительный обед. Шумели кондиционеры. Официанты в белых рубашках с черными бабочками стояли за спиной гостей с бутылками и белыми салфетками на руке, наливая в рюмки, по выбору гостей: коньяк, водку, грузинские вина, шампанское. Кто что желает. Обед закончился вкусным мороженым. Замолкло пианино. Удовлетворенные обедом гости покидали прохладный зал.'На улице палило солнце. Черные лимузыны у подъезда поджидали гостей. Директор комплекса любезно проводил гостей, распрощался у машин.

После застолья повторились разговоры, которые вел Соломенцев, а потом Рыжков, другие государственные деятели. Если бы их послушали простые смертные, над которыми они стояли и поглядывали на них с высоты своего «величия», то непременно удивились бы беспросветности их мысли, не говоря уже о государственной мудрости, на которую слепо надеялись й ждали, что наконец–то

они выведут страну на широкую дорогу, ведущую к нормальному, ну хотя бы сносному обеспечению жизни народа, заслужившего это своим трудом, жертвами, страданиями.

В свое время Э. Хемингуэй не побоялся бросить правителям Америки уничтожающий упрек: «Теперь ведь нами правят подонки. Муть вроде той, что осталась на дне пивной кружки, куда проститутки накидали окурков». Эти слова можно адресовать и неудавшемуся трактористу и комбайнеру, развалившему великую державу и обрекшему великий народ на нищенское существование.

Что‑то близкое можно найти почти в каждом письме ветеранов, проникнутом щемящей болью за судьбы Отечества, которому они отдали все, что у них было в жизни, но оказались обманутыми, получив в годы «перестройки» статус потерянного поколения:

«…Разве мы думали, когда защищали страну от фашистской чумы, что придем к такому позорному концу, — писал один из них. — Гитлер с его великой европейской армадой не смог развалить наше государство и поколебать дружбу народов. Народ был един. У нас, у фронтовике®, совесть чиста. И за послевоенный период нас упрекнуть не в чем. Трудились в поте лица, в считанные годы подняли страну из руин, жили с подтянутыми животами, но были горды и жизнерадостны. Песни тогдашней поры запомнились народу, их поют».

Прошло несколько лет… Приезжавший на Черноморское побережье гость пробился к власти.

Тот визит в курортный город остался в памяти по разговорам о прочности пестрой привлекательной ткани для навесов над торговыми точками.

Ивана Кузьмича занимала другая проблема — емкости для свежей рыбы.

— Послушайте, мы же сидим на рыбе, — говорил он много раз на бюро, — а в магазинах безрыбье. Товарищи, дорогие, это же стыд и позор. В Белгороде такая там рыба, а в магазинах круглый год. Начнем с изготовления на наших заводах емкостей для магазинов, запустим в них рыбу и торгуй…

Сварили несколько чанов, но и в них рыбу не запустили.

Иван Кузьмич, давно мечтавший уехать из края, отбыл в Москву.

Шли дожди, палило солнце, на Кубани зрели богатые урожаи овощей, в прудах, отвоеванных у плавней При–аэовья, кишела рыба Однако в Москве не понадобились навесы, а в Краснодаре — чаны — торговать нечем. Ни овощей, ни рыбы.

Натерпевшийся за свои диссидентские, как считалось раньше, взгляды, историк Р. Медведев пришел к выводу, что «год правления» Б. Ельцина привел к еще большему расстройству экономики России, падению промышленного и сельскохозяйственного производства, обнищанию народа, упадку культуры, науки, всех сфер общественной жизни».

Ельцину и Полозкову предстояло встретиться, выяснить свои отношения, померяться неравными силами за высокий пост.

* * *
…Вернулись в Краснодар. Велено было встречать Раису Максимовну. С нею прилетели дюжие охранники, которых она часто меняла. По пути из аэропорта Раиса Максимовна, следуя на квартиру родителей по весьма печальному поводу, не удержалась от соблазна показать себя на будничной городской улице, покрасоваться перед людьми даже в такой день.

— Остановите машину, я хочу поговорить с народом, передать привет от Михаила Сергеевича, — сказала она на многолюдном перекрестке у трамвайной остановки. — А то распространяют разные слухи о нем, а он с головой ушел в перестройку.

Остановились. Она подошла к женщинам со своей жеманной кислой улыбкой, никак не располагающей к ней собеседников. Они смотрели на нее как на экран телевизора, на котором она довольно часто появлялась одна или со своим супругом. Одни удивлялись этому неожиданному видению, другие, поджидавшие трамвай, спешившие на рынок за дорогой, как всегда на Кубани картошкой, отнеслись весьма прохладно, без всяких восторгов к моднице, даже с неприязнью. Уж слишком намозолила она всем глаза тем, что лезла везде впереди президента и меняла наряды, тогда как женщины с сумками метались по городу, чтобы достать где‑нибудь вдруг исчезнувшие ткани на платье или юбку. Начавшееся горбачевское кооперативное движение и появившиеся кооператоры–дельцы и спекулянты вычистили магазины, в которых полки ломились от разноцветных тюков.

С этого и началось углубление перестройки.

Разговор по примеру Михаила Сергеевича, набившего руку на популизме, не получился. Она не знала что сказать женщинам на трамвайной остановке, а они, посматривая на нее, мало чем интересовались. Да и не время было останавливаться. Крайком, лично первый секретарь И. Полозков и Управление КГБ, занятые организацией похорон ее отца, ждали Раису Максимовну, чтобы уточнить время прилета Михаила Сергеевича и приготовиться к его встрече.

— Брежнев не расставался со своими звездами, а Горбачев со своей Райкой. Где же он? Как же без нее? — кто‑то спрашивал в толпе с расчетом, что она услышит. Зашевелилась охрана. Все было спокойно. На этом встреча с народом закончилась.

Охранник услужливо раскрыл перед ней дверцу автомашины, и она молча уселась на заднем сидении. По ее искаженному от разочарования встречей лицу видно было, что осталась недовольна горожанами. Может даже слышала ту едкую фразу, выстреленную не в бровь, а в глаз.

Раиса Максимовна остановилась на афипской даче, а не у своих родителей. Первый секретарь выразил ей соболезнование и ждал ее распоряжений. Она поднялась на второй этаж в роскошные апартаменты. И. Полозков терпеливо ждал ее внизу в вестибюле, усердно читая газеты и нервничая от того, что слишком долго она не появлялась.

Наконец в воздушном голубом пеньюаре, а не в траурном одеянии, она словно парила спускаясь по лестнице.

— Где тут у вас «ВЧ»? — спросила первая дама. — Я позвоню Михаилу Сергеевичу.

Ей показали комнату, она важно проследовала туда.

Перед этим кандидат в члены Политбюро из Москвы уже наводил у меня справки, как встретили Раису Максимовну, а потом пригласил Ивана Кузьмича и просил докладывать по «ВЧ» ему по всем вопросам, о всех ее пожеланиях.

Разговор Раисы Максимовны с Михаилом Сергеевичем затягивался.

Увидев ее в таком ночном убранстве, мне стало не по себе и я постарался уйти, чтобы больше ее не видеть, а первый секретарь остался, дабы не впасть в немилость коварной и всемогущей Раисы Максимовны.

На следующий день самолетом доставили из Москвы огромную бронированную автомашину, а вслед за нею прилетел и сам генсек с многочисленной охраной во главе с генерал–лейтенантом, начальником Управления охраны,

которого он в августе 91–го поспешил разжаловать в рядовые и засадить в «Матросскую тишину».

Кавалькада автомашин в сопровождении «мигалок» пронеслась по городу и пристроилась к траурной процессии недалеко от кладбища

…В тот же день, возвращаясь в Москву, по пути в аэропорт, Михаил Сергеевич велел остановиться на перекрестке, где выходила к народу Раиса Максимовна. Необычная черная машина, напоминающая танк, привлекала внимание прохожих. Собралась толпа. Генсек вышел из машины. Сыпались вопросы. Горбачев был в своем амплуа, как будто он ехал не с кладбища, а с пикника на Домбае с Колем.

— Товарищи, — начал глубокомысленно Горбачев, — процесс пошел. Мы находимся на очень ответственном этапе перестройки. Перестройка идет вширь и вглубь…

И далее все в том же духе. Как обычно ничего конкретного, без всякой озабоченности надвигавшимся хаосом в стране.

Тогда еще многие ему верили, надеялись на его социалистический выбор, которому он клялся быть верным до конца. А между тем в Москве накалялись страсти. Горбачев, расчищая себе дорогу, одним махом удалил около ста членов ЦК, в том числе и предшественника Бориса Николаевича — Василия Васильевича Гришина, Героя Социалистического труда, которому судьба уготовила участь рухнуть в очереди райсобеса столицы. То было начало процесса, а потом ветераны умирали на митингах, привозложении цветов на могилы павших воинов. Но и мертвых обвиняют во всех грехах, даже в том, что разбили немцев, не наладили торговлю овощами в Москве и в сбоях графика движения городского транспорта.

Правда, теперь это мелочи для Москвы, есть дела посерьезнее.

Чета Горбачевых, укрывшись за высоким дачным забором, поглядывает оттуда на мир сквозь щель, опасаясь зреющего людского презрения за плоды — руины «нового мышления».

44

Илья Васильевич не раз приглашал меня зайти к нему, в его «особняк», посмотреть как живет фронтовик-победитель, полковник в. отставке. Мне и самому хотелось навестить его. Не так уж далеко пришлось идти до него от

главного проспекта «Маленького Парижа», всего четыре квартала, почти не выходя из центра города.

Я давно не был в том заброшенном районе старого города, примыкавшего к реке, и он представлялся мне не таким уж трущобным. По обе стороны узкой улицы с разбитой мостовой тянулось хаотическое нагромождение лачуг в чисто русском исполнении, построенных без всяких архитектурных канонов, что называется кто во что горазд. Развалившиеся и доживающие свой век ветхие хибарки кишели как муравейники своими трущобными обитателями.

В глубине тесного двора с такими же хибарками, прилепившимися одна к другой, я отыскал «особняк» — строение, похожее на казачий курень прошлого столетия, в котором ютился полковник Колпашников. На крыше куреня были разбросаны кирпичи, удерживающие куски шифера, прикрывавшие давно поржавевшее железо. Прохладный ветерок трепал на соседней крыще какую‑то железку, заунывно поскрипывавшую над головой.

Саманная мазанка Колпашникова ушла в землю так, что окошки выглядывали на половину из‑за зеленых кустов колючего шиповника в крохотном палисаднике.

На пороге меня встретил Илья Васильевич в армейской рубашке при галстуке, без погон. «Наверно, собрался куда‑то уходить», — подумал я. Позвонить ему, предупредить о визите я не мог, у него не было телефона, поэтому пришлось сразу извиняться.

— Проходите, проходите… Только осторожно, голову пониже, иначе стукнитесь о притолоку.

Я внял его предупреждению, низко опустив голову, перешагнул через порог.

Илья Васильевич, как экскурсовод, стоя посередине комнаты, сразу начал рассказывать о жилье. Досталось оно его жене по наследству от умерших родителей.

— Может, лучше было бы без наследства… А так считается, что жильем мы обеспечены. На очередь поставили, но она не продвигается. По моим подсчетам не дождаться…

Я не мог его ничем утешить, даже не мог сказать ободряющее слово, что не надо отчаиваться, как обычно говорят в таких случаях. И от этого мне стало как‑то неудобно.

— Алексей Иванович, вы меня извините. Присаживайтесь. Давайте выпьем чайку. Хозяйка уехала автобусом на огород. Жаль. Хотела с вами повстречаться.

Полковник усадил меня на диван и я оказался за круглым столом, покрытым скатертью. Напротив меня на простенке громко тикали куда‑то спешившие ходики. Жилье от старого куреня отличалось тем, что на крошечном полу лежала ковровая дорожка, стены обклеены светлыми обоями, а в углу на низкой тумбочке стоял телевизор, свидетель научно–технического прогресса двадцатого века.

Илья Васильевич засуетился. Я слышал как он на кухне чиркал спичками, ставил чайник на плиту. В тесной комнатке под низким потолком все было до предела просто. Легкая занавеска, наверное, отгораживала спальню. В этих стенах жизнь словно остановилась. Не верилось, что совсем рядом на центральном проспекте громоздились новые многоэтажные дома, кое–где с лифтами, лоджиями и балконами. Я не мог разобраться, как же отапливается полковничья хибарка, хотел было спросить, а потом вспомнил торчавшую над крышей высокую канализационную трубу. Дай бог, если печка топилась газом.

Не впервой мне приходилось бывать в таких «палатках» с земляными полами, но видеть в этой конуре фронтовика, полковника в отставке, доживавшего свой век, я не ожидал и от этого мне стало душно. На меня нависал и давил потолок.

Илья Васильевич расставил на столе чашки, все что нашлось дома к чаю: печенье в стеклянной вазе, сахар, чайник с заваркой. В домашней обстановке Колпашников выглядел по–другому. Может сдерживался, считал неудобным за чашкой чая при госте распаляться о своем житие.

— Сегодня прохладно, а вы без берета, — заботливо сказал Илья Васильевич, разливая чай.

— Иногда даже берет мешает.

— Ну, это вы зря. Простудитесь с вашей растительностью. Берет же не каска.

— Всю войну прошел без каски и сейчас предпочитаю ходить и говорить без головного убора. Свежий воздух обдувает голову, дышится легче, мысли не застаиваются.

— Вы меня удивляете, Алексей Иванович. Я на войне с каской не расставался. Правда, не спасла она меня от осколка.

— На передовой я жил с приметой. Впрочем, как и все. В сорок первом, под Москвой перед боем, мне как и двум другим каски не досталось. Мы — все трое, уцелели в том бою, а многие из тех, кто были в касках, остались там навсегда. С этой приметой я прошел всю войну без каски

и, как видите, уцелел. Без каски было как‑то свободнее, виднее, она бы мне мешала. Вбил себе в голову: надену — рок.,. С этой приметой и живу.

— Это‑то да, но голова одна и жизнь одна.

— Жизнь?.. Наша жизнь—не что иное, как «человеческая комедия».

Мой собеседник, помешивая ложечкой дымивший паром, крепко заваренный чай, насторожился. Такого он от меня не ждал, а я жил с некоторых пор этой мыслью, но держал ее при себе. Теперь это выплеснулось. Обстоятельства изменились, как говаривала одна моя знакомая. Илья Васильевич, словно опасаясь услышать мои дальнейшие рассуждения, заметил:

— Хочется верить, что придет время, когда все станет на свое место. Верх возьмет здравый смысл, а не комедия.

— Я сомневаюсь. Давайте обратимся… к Бальзаку, написавшему «Человеческую комедию». Один из его романов называется «Утраченные иллюзии». Это было, это было… в 1843 году. Он писал об ужасной скверне XIX века, изобразил ее с такими подробностями, что никто не сможет опровергнуть язвы современного ему мира. Прошло немало лет с той поры, когда Бальзака занимали мысли о несовершенстве мира, когда жизнь он определил как «Человеческую комедию», в которой копошились, как в муравейнике люди с их пороками. Они не могли от них освободиться. Бальзак стремился объяснить закономерности действительности. И к чему он пришел? — «животность» врывается в человечность. Животное наделено немногим, ведет исключительно простую жизнь, у него нет ни наук, ни искусства, в то время, как человек стремится запечатлеть свои нравы, свою мысль, подгоняя их под законы, приспосабливает жизнь для своих нужд. Общество развивает у человека его дурные наклонности. Идея написать «Человеческую комедию» родилась у Бальзака из сравнения человечества с животным миром, которое чище человека.

— В чем? — спросил Илья Васильевич. — Я вам подолью горяченького.

— В чем? Человек одержим стремлением к личной выгоде, к личному обогащению, ради этого он идет на самые мерзкие поступки. Человек — раб своей страсти, раб денег, тщеславия, преследует лишь свои корыстные цели. «Смерть слабым» — вот руководство высшего сословия.

Наверное, Позаимствовав у Ницше: «падающего еще толкни».

Мне хотелось сказать полковнику, что право государства превращается для простого люда в бесправие, закон — в беззаконие. Ради денег и тщеславия сильные мира сего превращаются в эгоистов, готовые на самые низкие поступки. Для того, чтобы добиться успеха персонажи пускаются на подлости. Талантливые же не идут на сделку со своей совестью, не приспосабливаются на потребу власть имущим, не влачат полуголодное существование, гибнут наедине со своей музой. Это единственное для них утешение. От самоубийства их удерживает только близкий любящий человек. Иметь такого человека — счастье.

Бальзак пристально изучал быт, семью и пришел к выводу, что общество породило женщину, стремящуюся к браку тоже по расчету, видя в муже источник удовлетворения своих стремлений. Часто ради достижения честолюбивых замыслов, идет на пренебрежение высшим благом — любовью. Я знал одну такую. Она признавалась мне в любви. Накануне свадьбы. Она была искренна. А вышла замуж за того, у кого была машина и квартира, деньги. Плакала у меня на плече. Такие женщины наставляют мужу рога и находят удовлетворение в том, что познают настоящую любовь.

Подлинную человечность Бальзак находит в мире простых людей, способных бескорыстно жить и любить. Он вскрывает мерзости продажных и покупающихся женщин, их двуличность.

Все это я опустил, оставил при себе. Илью Васильевича спросил:

— Вы что же, думаете, что мир изменится? «Человеческая комедия» продолжается. Почитайте Ремарка, Хемингуэя, Лермонтова и Чехова, да и Горького, возносившего человека.

Вот мы сейчас тут копошимся, разоблачаем, вскрываем подноготную недавнего прошлого, но разве мы пришли к лучшему? Нет, пришли к худшему, к некрасовскому: «Бывали хуже времена, но не было подлей». Прямо для сегодняшнего дня в подтверждение мыслей Бальзака. А казалось бы, мир должен поумнеть. Нет, он не поумнел. Он стал еще более изощренным в жестокости, а нравственные его устои пали до предела.

Разоблачение большевистских лидеров, потом Хрущева, Брежнева, Медунова и Щелокова пока что не дали никаких

результатов в улучшении жизни народа. Наоборот, все в один голос кричат — народ подведен к пропасти. И подвели его не мертвецы, а ныне здравствующие лидеры, уходящие в отставку по мере приближения к пропасти, чтобы не свалиться в нее, а Россия пусть валится.

— О Бальзаке я много слышал, но мало читал, — сказал Илья Васильевич. — Правда, кое‑что осталось. «Утраченные иллюзии»… Надо почитать.

— Почитайте и увидите, что с тех пор ничего не изменилось Была надежда на социализм, но он не отстоял себя.

— Партия и конкретно Крючков его не защитили. Вот за это Крючкова надо судить, — сказал полковник. — Где же был КГБ? Об этом не раз спрашивали. И почему не принимал мер, когда началась литься кровь?

— Крючков докладывал Горбачеву, верил ему. Теперь что говорить о КГБ? Нет его, как и нет чекистов. Те, кто остались в тех стенах, должны были уйти, уступить место другим, если у них остались какие‑то принципы. Как можно защищать с одной и той же головой вчера социализм, а сегодня капитализм? Надо же, чтобы в голове произошли сдвиги на 180 градусов.

— Выходит там остались беспринципные люди, готовые служить, как наемники, любому царю, — помрачнел Илья Васильевич и становился тем полковником, каким я его видел раньше.

— Кто в ладах с совестью, оставили то учреждение.

— Деньги, деньги решают все. Вы же сами говорите.

— Вот мы и пришли к тому, что утверждал Бальзак в «Гобсеке», больше чем сто лет назад.

— Не только мы.

— Да, конечно, — пришлось мне согласиться с Ильей Васильевичем, загадочно произнесшим: — Россия густо засеяна пулями, жаль всходов они не дают.

Я находил его надломленным и старался не затрагивать житье, чтобы не сыпать соль на ноющие раны. Да и он сам не пытался в этот раз расписывать свои невзгоды.

Провожая меня, он как бы вспомнив об этом, промолвил:

— Стыдно признаться, что я полковник. Молчу. Кому сказать? Да и что толку? Все пороги обил, а телефон не ставят. Говорят, зачем тебе, дед? Писал Рыжкову. И его не послушали. Обидно за Николая Ивановича. Мягкий он человек, не для России, — тяжело вздохнул полковник и так же тяжело поднялся, подошел к окну.

— Ветерок, пожалуй, чуть утих.

— Спасибо, что зашли. Всегда рад буду встрече.

В ближайшие дни ожидался приезд главы советского правительства на Кубань, но об этом я не стал говорить полковнику в отставке.

Вернувшись домой, я вынул из почтового ящика «Литературную Россию», которая словно почуяв наш разговор с Колпашниковым откликнулась на эту тему.

«Вот послушайте, — хотелось мне сказать Илье Васильевичу, — что говорит сегодня полковник КГБ в запасе. Напечатано черным по белому: «…Спросите вы девять десятых сотрудников, чему они служат, и будьте уверены, что поставите их в тупик. Нет, на словах они найдутся, что сказать. И в разных ситуациях будут, будут находить правильные и нужные слова в свое оправдание. Ну, а по существу?

А по существу им все равно, кому служить. Лишь бы платили, хорошо платили. Хотите — коммунистам, хотите — демократам. Хотите одних будут сажать, хотите — совсем других. Более продажной публики я в жизни своей не видел. Родине, говорите, служить? Помилуйте, какой такой «родине»?

Раньше служили Вере, Царю и Отечеству. Позже — революции, еще позже Родине. А сейчас? Растленное поколение. И вы хотите, чтобы этот тлен не затронул то ведомство? Страшное зрелище — «руины и пепел». Хорошо, что мой отец, разведчик, не дожил до этих дней. Он бы не пережил всего этого. Гниль, разруха. А на Родину им наплевать».

45

Полозкову очень хотелось, чтобы Председатель Совета Министров СССР Рыжков побывал на Кубани. Во время встречи в сочинском аэропорту Иван Кузьмич пригласил премьера в Краснодар, в степи, на кубанские поля. Стояла июльская жара, шла уборка хлебов. Секретарь крайкома собирался показать Николаю Ивановичу богатый край, полный изобилия, и воспользоваться редким случаем, попросить тракторов, автомашин, комбайнов, денег на строительство, валюту на закупку сельскохозяйственных машин за границей. Очень хотелось приобрести японские комбайны для уборки риса, перерабатывающие машины для зеленого горошка.

На два дня Рыжков с супругой прилетели в Краснодар. Его повезли в районы, на поля, показывали в институте риса технику, приглашали на заводы и фабрики.

Программа была настолько насыщена, что везде приходилось ее выполнять галопом. За Николаем Ивановичем под палящим солнцем неотступно следовала супруга, даже на полях, где трудно было ходить не то, что в туфельках, а в солдатских сапогах. Останавливали комбайны, подходили к трактористам, беседовали на механизированных токах. Николай Иванович больше слушал, задавал вопросы, которые можно задавать в кабинете в Москве, а не на полях. Собеседники же без обиняков говорили о неразберихе, когда речь заходила об инвестициях, о несовершенстве сельхозтехники, о необходимости развертывания производства запасных частей, оборудования для перерабатывающей промышленности.

Мягкий, вежливый с подкупающей интеллигентной интонацией в голосе он никак не производил впечатление властного главы правительства. В беседах, разговорах, мнениях не хватало у него одного — решений как поступить в том или ином случае, не видно было, что это глава исполнительной власти в стране. Он рассуждал, удивлялся, охал и ахал, но сказать как надо и что надо, не мог. Ничего конкретного не говорил. У собеседников создавалось впечатление, что он сам не знает, что же надо предпринять, чтобы исправить положение дел в сельском хозяйстве. А от него ждали именно этого, прислушивались к каждому его слову.

Он восторгался, как все здорово выглядит на Западе. К тому времени он побывал во многих странах, в частности, в Австрии.

Николай Иванович разочаровывал местных сельхозни- ков как государственный деятель. Его суждения и подходы остались на уровне директора крупного комбината. Перспективу в масштабе огромной страны он рисовал довольно расплывчато. Ее контуры были весьма туманны. Похоже было на то, что ни он, и никто другой в стране не имели ясной программы действий, в том числе и Горбачев, на которого он ссылался в порядке протокольной вежливости, показывая, что он его не забывает, т. к. в то время был пик хождения Горбачева в народ на улицах городов для завоевания популизма. Хотя уличные шоу ничего не давали, но они нравились Горбачеву, а доверчивые русские люди верили ему, как в свое время верили Хрущеву. Встречи

на улицах, на которые он потом часто ссылался, как на мнение народа, не давали ему никакого основания говорить так. Чаще всего народ собирался просто, что называется, поглазеть на него. Николай Иванович понимал это, но молчал. Он все же был ближе к реальной обстановке в стране, чем Горбачев, и рекламой не занимался.

В узком кругу Рыжков рассказывал о своей встрече с Крайским, главой правительства Австрии. Они летели в самолете, чтобы посмотреть какую‑то ферму. На полях Австрии зрел хороший урожай. Это видно было из самолета.

— Радоваться надо такому урожаю, — заметил Рыжков.

Крайский ему ответил, что никакой радости он не

испытывает, фермерам надо будет платить дотацию, чтобы поддержать их, т. к. цена на хлеб упадет от избытка его в стране.

— Закупите у нас хлеб, — предложил ему Крайский.

— Такая маленькая страна — Австрия, — рассуждал Рыжков, — предлагает нам закупить у нее хлеб, а огромная Россия не может себя прокормить. Кажется здесь должна бы быть продолжена мысль главы правительства — почему так? Но этого не последовало, а от него ждали, что он скажет. Его рассуждения выглядели, как у постороннего наблюдателя, туриста, которому рассказывали и показывали ферму в Австрии, а он, возвратившись, делился своими впечатлениями с соседялми и знакомыми, как хорошо живут австрийцы.

Николай Иванович довольно подробно обрисовывал фермерское хозяйство, которое он посетил, восторгался порядком, трудолюбием фермера и его семьи и тем, что у него есть магазин, в котором он продает окорока. Хозяйство фермера было хорошо обеспечено техникой. Николай Иванович запомнил сколько коров у фермера и другой живности, отметив оптимальный вариант в расчете на гектар земли.

Все слушали внимательно восторженный отзыв главы правительства об этом фермере и ждали, к какому же выводу придет Николай Иванович в своих рассуждениях. Вместо вывода присутствующие услышали вопрос:

— Ну, почему же у нас нет этого?

Вопрос остался без ответа.

Перед отъездом из Краснодара Николаю Ивановичу показали новый продовольственный магазин в микрорайоне. Несмотря на предупреждения ничего не завозить, не

насыщать полки изобилием, работники торговли, конечно, по подсказке свыше завалили магазин широким ассортиментом продовольствия, которого в Краснодаре в ту пору днем с огнем нельзя было найти. Покупатели удивлялись, а сопровождавшее краевое руководство утверждало, что ничего особенного в магазине не было — так на всей Кубани. После этого Рыжков не мог не сказать, что Кубань живет богато и если бы что‑то подобное было в Свердловске или Челябинске, то больше и мечтать не о чем. Казалось бы Иван Кузьмич, неотступно следовавший за Рыжковым, должен был возмутиться показухой, но этого не случилось.

С этим и улетел Николай Иванович в Сочи продолжать свой отдых, а на полках магазинов Кубани не было мяса, меньше поставлялось в торговлю молока, пропали сыр, масло, сахар, мыло и другие продукты. За водкой и пивом выстраивались очереди, в которых мужики проклинали придуманный очередной эксперимент над ними.

Под шумок антиалкогольной кампании Иван Дьяков, секретарь крайкома, распорядился демонтировать импортное оборудование на пивных заводах, приспасабливая их технологию для выпуска соков. Краснодар остался без пива. Дьякова перевели в Астрахань с повышением. На Кубани исчезли соки.

Председателя Совета Министров удивляли дарами Кубани, а он не удосужился трезво разобраться с положением дел в регионе.

Руководители края обманули не только главу правительства в свое удовольствие, но и обокрали народ. Поставки продовольствия из края увеличивались из квартала в квартал. На Кубани же изобилие… В этом убедился высокий гость.

Не сложился премьер супердержавы из Николая Ивановича. В этом ему помог Горбачев и набросившаяся на него свора «демократов», доведшая его до инфаркта. Сам он не заявил о себе, слепо поддерживал перестройку, наивно рассуждал о необязательности министров, не раз подводивших его. И все же он оказался пророчески прав, заявив, что «вы еще вспомните это правительство…»

46

После встречи с Геннадием Ивановичем Ольга настраивала себя на спокойный лад, как будто бы ничего и не

произошло. Приветливо улыбалась сослуживцам, пока ее взгляд не задержался на миниатюрном портрете Лермонтова на ее столе, подаренном Гришановым. Печальные глаза поэта укоризненно смотрели на нее и о многом ей напоминали. Она словно услышала при этом слова, которые Геннадий Иванович давно хотел ей сказать.

«Я тешу себя какой‑то надеждой, чтобы с помощью этой уловки устоять в несправедливой судьбе». А Ольга не раз ему говорила: «Я не хочу, чтоб мир узнал нашу таинственную повесть…»

Ему казалось, что Ольга после тягостного разговора ушла от него с некоторым облегчением от того, что хотя и не до конца, но все же устояла под гневным видом — ничего не пообещав, несмотря на бескомпромиссную настойчивость. Гришанов не хотел оставаться в неведении и подсказывал ей грубоватый ответ: «Скажи — отстань от меня» и вместе с этим очень боялся, если она не дай Бог произнесет эти роковые для него слова. Затаив дыхание, не сводя с нее глаз, он ждал.

Ольга их не повторила и не отвергла. Он сам должен был понять ее молчание, не рассчитывать на продолжение их тайного союза. Ведь все и так было ясно, зачем же еще обнажать отчетливо обозначившееся во всем ее существе, когда он допытывался, а она, потупив глаза, безмолвствовала или же вслух, а больше про себя, размышляла о настигших их сложностях, от которых нельзя было отмахнуться, не находила успокаивающего ответа.

Ольга не представляла своего смущенного, помрачневшего до неузнаваемости лица, каким он его еще ни разу не видел. На нем было написано ее намерение развязать затянутый ими узел. Она не думала в этот момент, что иначе поступить не может, как и не задумывалась, что для него это означало потерять ее. Глядя на нее, он не смел повторить свои слова: «Я тебя никому не отдам». Она взглянула на него, встретив сердитые огоньки в глазах, которые всегда так ласково смотрели на нее и может из‑за этого у нее блеснуло сочувствие к нему и она в нерешительности вяло проронила еще раз: «Все остается так же…» Но он ожидал других слов, схожих с его твердым намерением — никому ее не отдавать. Проникнутые взаимным стремлением друг к другу, в чем они были единодушны, ни он, ни она, совсем недавно не могли даже предполагать, что сойдутся в мареве разогретого палящим солнцем воздуха для выяснения отношений и этот разговор может

навсегда развести их в разные стороны, тогда как три дня, когда они не виделись, считали за целую вечность!

Ольга корила себя, но даже в этот момент не жалела, что в свое время без оглядки бросилась в распахнутые для нее объятия, хотя вынуждена была теперь выслушивать суровые упреки и осуждать себя пробившейся совестливой мыслью, требовавшей от нее решения, равного принятию обета.

Как было бы хорошо, если бы он смирился, оставив ее без всяких драматических сцен. Она так и представляла — постепенное угасание и неизбежное тихое расставание. «Ну, встретились, были счастливы, — признавалась она, — но прошло время — разошлись». Мало ли подобных историй — вспыхнувшей, как костер, любви! Костер неизбежно тухнет, если его не поддерживать. Расходятся совсем обыденно муж с женой, жена с мужем, а их никто не заставлял расписываться под обязательством верности на всю жизнь. Правда, они поклялись, но не на Библии же и не в церкви, быть верными друг другу, это оказалось для него сильнее всех подписей, заверенных печатью.

Ольга не задумывалась над тем, что огонь можно поддерживать одному, без нее. Он ей напомнил об этом, даже взывал к совести и если бы она видела себя в этот миг, как вспыхнули щеки на непроницаемом лице. Это уже была примета восприятия обращения к тайникам ее души. «Какая же я…», — упрекала она себя за все то, что было между ними. Но даже в этот самый критический момент объяснения сдерживалась мысленно произнести: «Связалась на свою голову…»

Разговор, поначалу был похож на бушевавшее пламя, низведенное ими же до слабого огонька, но его тлеющие угольки оставались надеждой. Их не потушил даже дождь от того, что Ольга в смятении с влажными глазами призналась себе в мучении, которое они сами устроили, хорошо понимая, что он хотел от нее услышать заверения, однако, она так и не произнесла слова, много раз слышанные им.

Она всегда была в восторге от него, а теперь ей представлялось странным, что он не от мира сего, жил в плену высоких чувств, не отступал от них и ревностно защищал их, хотел, чтобы и она следовала ему.

Между тем, их окружение, реальности жизни были такими, что удержаться в них с его представлениями, сохранить их отношения оказалось почти невозможным. Время, в котором он пребывал, ушло в прошлое. Люди

стали другими, нравы и представления о нравственности, долге, чести, преданности, верности и любви стали иными. Она знала, что он в ней находил тютчевский идеал. Что же — она должна была признаться ему, что она совсем другая, что он ошибся в ней, что она, как однажды заметила, — «из глухой деревеньки»? Да, он это слышал и не соглашался с нею. «Деревенька здесь ни при чем, — говорил он ей. — Больше того, только в деревеньке могло родиться щедро наделенное природой такое любящее существо, как она».

Все это не могло не отложиться в ней. Многое ей передалось от него. Часто вырывались из ее уст признания, что он разбудил ее и она выползла на свет божий как улитка из раковины.

Может быть, все это заставило Ольгу задуматься, как быть дальше? А задумываться никогда не поздно. Приходили мучительные мысли, терзавшие ее душу, и известная всем истина, что любовь всегда растет от возникающих перед ней препятствий. Жизнь без нее невозможна и если в ней нет мучений, стрел и огня, то это совсем не любовь. Как тут не вспомнить энциклопедиста в этой области Бальзака, утверждавшего, что блуждая по необъятным просторам чувств, оба зашли очень далеко, стараясь взаимно проникнуть в самую глубину души, проверить искренность друг друга.

«Может, я что‑то нарушила в предназначении, данном мне природой, противлюсь сама себе?» — начала размышлять Ольга. И от этого должен был наступить перелом, об этом Гришанов пока не знал. Не знал, что Ольга собиралась бежать от своего Васьки, даже если бы ей пришлось снова поселиться в глинобитном сарайчике без окон, без потолка, под соломенной крышей, неприспособленном для жилья, как это уже однажды она испытала, оставшись круглой сиротой в чужрй деревне за перегородкой, в том закутке, вспоминала она, слышалось в ночи посапывание коровы и от этого становилось не так страшно одной. Рядом спокойно дышало живое существо.

Ольга знала, что, только он с болью переживал давно отошедшее в прошлое ее горькое детство, как свое личное. Однажды она проникновенно написала ему: «Я вечно буду тебе благодарна за все то, что сделал для меня». Как‑то проснувшись в ночной теми с этим признанием, она до утра не могла сомкнуть глаз, оставаясь в гнетущем состоянии, как после кошмарного сна. То было ее искреннее

заверение и в нем он тогда не сомневался, но она, втиснутая в прозаический алчный мир, вынуждена была скрывать свои естественные чувства от окружения и от общества, установившего табу на подобные отношения. Казалось бы, общество не вправе вмешиваться в личную жизнь, не вправе винить и публично унижать тех, которые тянулись к своему счастью, нарушая казенные устои, но не испытывая угрызений совести. Только она, совесть, могла их судить. Выстраданные же помыслы Ольги и Геннадия Ивановича были чисты.

Ольга знала, сколько ему пришлось вытерпеть из‑за нее, считавшего ее необыкновенной. Он этого не скрывал, добавляя. Что такой она и останется, пока будет с ним. Прозаичности в их отношениях он не терпел, хотя она не всегда соглашалась с ним в ее исключительности. Геннадий Иванович выслушивал ее, но оставался при своем мнении: «Если что‑то случится, — опасался он, — вот тогда она вернется в свою раковину и однажды предстанет перед ним обыкновенной, покорной, живущей в убогом сарайчике, как в келье, смирившись со своей судьбой, в одеянии послушницы с надвинутым на лоб черном платке».

С той бессонной ночи Ольгой завладели душевные бури, причинявшие ей боль, которой она пыталась противиться. Она боролась с собой, но собиралась с духом. У человека, перенесшего тяжкие жизненные невзгоды, не может быть черствого сердца. В нем зрело порывистое признание: «Как хорошо, что ты есть». Но Геннадий Иванович, тоже забитый раздумьями, находился в полном неведении, что замышляла Ольга в наступившие знойные дни.

47

Неведение Гришанова было его личным делом. Оно сказывалось на его настроении, переживаниях, вредивших здоровью, но он старался удержать их в себе, не причинять неудобств окружению. Другое дело держать в неведении народ, пугая его «непредсказуемыми событиями», о которых часто напоминал новоиспеченный президент. Одному ему было известно, что он имел в виду и с какой целью грозил ими. Страну уже охватил хаос, общество захлестнула стихия, государство стало неуправляемым, шла война, лилась кровь. Какие еще могут быть «не

предсказуемые события?..» Оставалась гражданская война.

— Не только, —поправил меня Геннадий Иванович.

— Что же еще?

— Горбачевские кооперативы, как панацея от всех зол, по замыслу прорабов «перестройки».

На свет божий хлынули кооператоры, воодушевленные лозунгом, позаимствованным у знаменитого Остапа Бендера, правда, несколько перефразированным с учетом «нового мышления: «Ударим кооперативами по экономике и обнищанию!» И «процесс пошел». «Даешь кооперативы», как раньше: «Даешь коммунизм!» — Кто больше! Не отставать», — призывал президент.

Кооперативная эйфория стала составной «перестройки», охватившей всю страну. Она раскачивала огромный государственный корабль, попавший в грозную стихию урагана с непредсказуемыми последствиями. Но прорабов «перестройки» это не устрашало. Кооперативы по замыслу их архитектора должны были спасти «перестройку».

Любителей легкой наживы оказалось более чем достаточно. Благо можно было нажиться ничего не производя, а только скупая и перепродавая на жульнической аферной основе. Она‑то и насторожила бдительных железнодорожников при следовании «загадочного поезда», шедшего из Нижнего Тагила в Новороссийск. На платформах под брезентами — чехлами они обнаружили дюжину танков без воинского караула. Осмотрщики вагонов сразу заподозрили что‑то нечистое. Такого еще не было, чтобы грозное новейшее оружие не значилось в графике воинских перевозок. Обратились к документам. А в них сплошной «туман» — танки значились как «металлолом», в который попали новенькие «неразоборудованные транспортирующие средства».

Кто‑то явно «липовал», грубо маскируя новейшие танки, выпуска 1989 г., начиненные электронным оборудованием, под казенной малозначащей записью «печи железнодорожные». И почему танки с заводского двора переправлялись к морю? В Новороссийске и поблизости не было танковых дивизий. Обследования «странного поезда загадок» позволило обнаружить еще около четырех сот тонн стальной ленты, около тысячи тонн труб из алюминия, более тысячи тонн удобрений и других остродефицитных товаров, которых днем с огнем не найти на снабженческих базах. Поезд остановился на запруженной

составами железнодорожной станции Новороссийск и не мог оставаться без охраны.

Вскоре появились представители концерна «АНТ», спешившие перекантовать груз на платформах Новороссийскому морскому пароходству для отправки на судах за рубеж. Начали разбираться, что это за всемогущественный «АНТ», коему позволено продавать военную технику за границу?

— Перестройка же, — твердили они.

Доложили наверх. Сначала в Москве не поверили. Сомневались, уточняли, проверяли. Но фотоаппарат бес- спристрастно зафиксировал на цветной пленке пахнущие свежей краской танки. Пригласили первого секретаря крайкома, показали ему фотографии, чтобы рассеять всякие сомнения и с надеждой, что он незамедлительно доложит в ЦК. А тем временем стали разбираться с производственно–технологическим кооперативом «АНТ», что означало: Автоматизация. Наука. Технология. Начинал он свою деятельность в подмосковном городке Ногинске довольно скромно при местном райпотребсоюзе с изготовления полиэтиленовых мешочков, оборудованием магазинов противопожарной и охранной сигнализацией. Вот и вся автоматизация, наука и технология. Предприимчивые руководители — дельцы кооператива обвели вокруг пальца даже самого Егора Лигачева, второго человека в партии, который не только поддержал кооператив, как предприятие, способное насытить рынок потребительскими товарами, но и дал ему зеленый свет для беспрепятственного продвижения эшелона с танками. Глава уже государственно–кооперативного объединения «АНТ» В. Ряшенцев развернул бурную деятельность, прибирая к рукам кооперативы в Москве, Ленинграде, Харькове. Он всплыл на волне кооперативной эйфории из тьмы безвестности, шагнув сразу в элиту влиятельных бизнесменов–коопера- торов, которым Горбачев предсказывал великое будущее. С помощью правительственных и партийных чиновников АНТ стал уже не каким‑то там кооперативом, а концерном, пышел на международную арену, заключив с французской фирмой 808 сделку на поставку миллионов тонн металлолома, а пока лихорадочно продвигал самолетами поставки за рубеж авиационных моторов, имея в виду специализироваться на продаже советской военной техники в обмен на поставки видеомагнитофонов, аудиокассет, видеокассет, магнитофонов, презервативов до 50 миллионов штук.

Вскоре была получена информация от торгпреда в Париже, что фирма 8Э8, имевшая связь с АНТом прекратила платежи по своим обязательствам и была ликвидирована. Генеральному директору АНТ пришлось срочно переключиться на посреднические фирмы в Венгрии и Швейцарии, заключать миллионные сделки. Но тут доморощенных бизнесменов–воротил, занимавшихся явной аферой, ждал неприятный сюрприз с двенадцатью танками Т-72 МТМ, обнаруженными на Кубани.

В борьбу с концерном включился Полозков. Один против могущественного спрута, поддерживаемого в ЦК и в Совмине. О торгово–финансовых махинациях, которым суждено было войти в анналы истории «перестройки», доложили Председателю Совмина Рыжкову, распорядившемуся проверить деятельность АНТа. Иван Кузьмич обнажал противоправную торговлю АНТа оружием. «Танковая» афера была настолько очевидной, что даже консервативная прокуратура вынуждена была возбудить уголовное дело по признакам статьи, квалифицировавшей деятельность концерна, как покушение на контрабанду оружием.

Когда запахло жареным, генеральный директор и его ближайшие подручные удрали за границу и там объявили о ликвидации своего детища.

Газеты пестрели делом АНТ, возмущалась общественность, усилились нападки на Полозкова, посмевшего всенародно обнажить тайные мошеннические операции АНТа. Это далеко не всем нравилось, и Иван Кузьмич, заявивший о себе этим делом, был объявлен одиозной личностью.

— Дело прикроют, — говорили многие в одиночку и на собраниях. — Вот посмотрите…

Мне не хотелось соглашаться с этим, но похоже они были правы. Горбачев не терпел Полозкова и уж поэтому можно было предполагать, что делу не будет дан ход, так же как и другим нашумевшим делам, не дошедшим до суда в ходе строительства правового государства, за которое ратовал на словах Горбачев.

Полозков как никто другой знал Горбачева. Работая в ЦК, он курировал Ставропольский край и, думается, придет время, и он подтвердит свои слова: «Считаю, что его (Горбачева) надо судить. Сказал ему однажды об этом. Он отшутился, дескать по какой статье? Не знаю уж по какой, но суд над ним в будущем, видимо, состоится».

— Может быть, на том суде вспомнят и об АНТе? —

спросил меня полковник запаса Колпашников, когда я его вкратце посвятил в дело.

— Вряд ли… Ряшенцев сбежал, торгует нашим оружием.

Илья Васильевич был крайне удивлен моим ответом.

Запротестовал.

— Полозков же взлетел на АНТе, что же он оставит это дело? Это же грабеж государства средь бела дня.

— Не знаю. Все взлетали, парили в своих креслах, подавали сверху голоса, а потом вдруг притихли. Не видать, не слыхать… Как суслики уползли в свои норки. Другие перекрасились в демократов, бегут впереди них.

48

На открывшейся, как премьера в театре, книжной ярмарке в просторном двухэтажном «Доме книги», все полки были завалены необъятным множеством книг в цветных обложках. Глаза разбегались от такого изобилия, но многие посетители, посмотрев, полистав уходили из магазина ни с чем. Я зашел в отдел общественно–политической литературы, от которой тоже ломились полки.

Человек пять покупателей копались ^ книгах, что‑то искали, пробегая страницы, и ставили на полки. Лишь некоторые от стеллажей шли к кассе с книгой в руках. У полки с философскими новинками я тоже искал что‑то для души — из серии философских размышлений, даже если они не совпадали с моими представлениями и убеждениями. Нельзя было пройти мимо: «Антиидеи», «Психология XX столетия», «Сумерки богов». Но все это у меня уже было.

Неожиданно я наткнулся на книгу «Krieg und ideologischer Kampf»{Война и идеологическая борьба (нем.).} на немецком языке. «Что мог нового сказать на эту тему автор и почему ее издали немцы?» — сразу возникли у меня вопросы, пробегая оглавление. Я купил эту книгу в мягкой зеленой обложке и только дома разобрался, что ее автор, видимо, профессиональный военный, скрупулезно исследует влияние идеологии на войне. Мне захотелось встретиться с ним, поскольку его некоторые примеры пришлось в войну испытать, что называется, на себе.

На передовой часто с неба сыпалась, как снег на голову, «немецкая пропаганда» — листовки, отпечатанные на чет

вертинках розовой и голубой бумаги. Читать их запрещалось. Такая мера была необходимой для поддержания морального фактора в войсках. Но листовки втихую читали. Читал их и я. Они влияли на настроение, давили на психику солдат и офицеров в окопах и не каждый мог разобраться во лжи, противостоять тому, что в них так складно подавалось. Невольно закрадывались какие‑то размышления. Листовки призывали воткнуть штык в землю и по напечатанному в них пропуску переходить линию фронта, сдаваться в плен. Немцы «гарантировали» гуманное отношение к тем, кто решится на такой шаг, обещали кормить до отвала, что вызывало аппетит при чтении листовки на голодный желудок, если учесть, что пайка солдатам не хватало. И все же экономные немцы зря тратили бумагу. Может быть для французов, англичан, американцев и «бутерброды» сошли бы, а для русских немцы перестарались: не та еда. Русские не любят эрзац- сладостей, от которых тошнит. Предпочитают черный хлеб, сало, картошку и лук с солью. На сладкого червя клевали единицы и расходы немцев не окупались.

Автор книги, профессор, жил чуть ли не по соседству. Нельзя было не воспользоваться этим обстоятельством.

Профессор Иван Ильич Уланов, написавший ту книгу, оказался коренастым сибиряком, блондином с голубыми глазами и, конечно, с сибирским говорком, хотя он давно уже покинул свое родное село на берегу таежной речки. Мы сидели с ним в мягких креслах в квартире, он рассказывал откуда он родом, о тропинках своего босоногого детства, приведших его однажды к деду Меркулу, сельскому столяру.

Будущий профессор помнил аромат сосновой стружки, плавное шуршание рубанка в сильных мозолистых руках деда, стоявшего у верстака и что‑то мурлыкавшего про себя, но непременно отзывавшегося на приход Ванюшки, юного друга.

Бородатый сибирский мужик дед Меркул мастерил для сельчан табуретки, люльки, топорища, грабли, все что можно было сделать его нехшрым инструмент эм.

С воспоминаний о детстве и началось наше знакомство с Иваном Ильичем, за чашкой чая.

— Однажды дед Меркул, — рассказывал профессор, — снял со стенки легкую как пушинку скрипку. Хитро подмигнул, подложил под бороду, провел смычком по одной,

другой струне, прислушался и в столярке у верстака полились звуки «Комаринской».

«Ты рассукин сын комаринский мужик…» — подпевал дед и все больше воодушевляясь игрой, притоптывал своими разбухшими пимами.

Я тоже притоптывал на радость деду.

В глубоком сибирском селе у сельского столяра он впервые услышал удивительные звуки скрипки и запомнил их, рассказывая об этом больше чем через полвека.

Дед Меркул мастерил скрипки тем, кто на них играл. Иван Ильич восхищался этим сельским феноменом, хотел о нем написать.

— Духовный мир этого ушедшего из жизни удивительного человека передался мне и его потомкам, — сказал профессор.

Иван Ильич считал, что в таких самородках остается неразгаданная тайна, жалел о безвестности скрипичного мастера. От него он навсегда сохранил «Камаринскую», которая воскрешала в нем далекое детство, родное таежное село.

В голодном тридцать третьем Иван Ильич уже ходил на разгрузку барж, варил в общежитии картошку на заработанные деньги, учился.

Когда он впервые в аудитории института увидел портрет Мусоргского, то ему показалось, что это вылитый дед М еркул.

— Похож, даже очень похож, — уверял меня профессор, хотя Модесту Петровичу, насколько он помнил, было всего сорок два года. — О своем восхищении дедом я всем рассказывал.

Может быть, поэтому сослуживцы Ивана Ильича подарили ему в день рождения небольшую акварель, на которой была изображена бытовая сценка: дед в изрядно поношенной шубе с длинными рукавами, в истоптанных валенках притоптывает с мальчуганом лет шести.

— Взглянул я на картину и обомлел, — признавался Иван Ильич. — Эта сценка словно была списана со столярки деда Меркула и с меня в ситцевой рубашонке, в штанишках, заправленных в чулки. Я так расчувствовался, что не мог удержать слезы при виде «Веселой минутки» Ржевской.

Слушая Ивана Ильича, я все больше понимал его ностальгию по родной стороне, по давно ушедшим годам.

— Никогда не соглашусь, — гбворил он, — с тем, что

родина это кружок на карте. Родина — люди, поколение людей с их неповторимыми лицами, мыслями, делами, поступками, страданиями и сопереживаниями. Родина — это глубинные корни бытия, заложенные твоими предками. И как бы долго ты ни находился вдали от отчего дома, как бы тебя ни тяготили повседневные заботы, нет–нет да и осветит далекая зарница дорогие сердцу родные места, лучше которых нет на всем белом свете, как мое таежное село. При одном слове тайга, слышится что‑то величественное и таинственное, понятное только русскому…

В морозном, завьюженном сорок первом ИванИльич вместе со своими сверстниками–сибиряками с винтовкой и гранатой защищал Москву.

— Потом о сибиряках много говорили, писали, а тогда мы просто воевали, как и все, не ради славы.

Иван Ильич, не ведая того, подводил к интересовавшему меня вопросу:

— Почему мы победили?

Я сам был под Москвой в сорок первом и давно сложил свой ответ на заданный вопрос, но мне хотелось услышать мнение профессора, как бы перепроверить себя в эйфории очернения ратного подвига миллионов.

— Благодаря нашей идеологии, — не задумываясь, сказал Иван Ильич, словно знал о чем я его спрошу.

— Как же так, сейчас так много пишут и вещают, что в ней было много плохого, даже бесчеловечного и вдруг она победила?

— Ницше и тот говорил — «хочешь знать истину — ищи». В этом очень нуждаются оппоненты, рассуждающие по принципу — это нравится — это не нравится. В поисках истины я и пришел к выводу, что главным нашим оружием в войну была наша идеология. Не будь ее мы попали бы уже не под татарское, а под фашистское иго.

В руках у меня была книга профессора.

—- Позвольте, Алексей Иванович.

Я передал ему книгу. Он быстро листал ее, отыскивая нужную страницу.

— Вот… Послушайте, пожалуйста.

«Политические задачи немецкого солдата в России, — читал Иван Ильич, — сформулированные главным командованием вермахта в сорок третьем году: «Борьба против большевизма является борьбой двух мировоззрений. Война между двумя мировоззрениями, между национал- социализмом и большевизмом раскрывает самым недву

смысленным образом цель политического воспитания».

Предельно четко и ясно по–немецки. На войне столкнулись две идеологии. Победила наша, чтобы о ней сейчас ни вещали кликуши. Советский солдат отстаивал родину «обрусевшего» социализма.

Пойдем дальше. «Я освобождаю человека, — говорил Гитлер, — от унижающей химеры, которая называется совестью. Совесть, как и образование, калечит человека». Отсюда «убивай всякого русского, советского, не останавливайся, если перед тобой старик или женщина, девочка или мальчик — убивай, этим ты спасешь себя от гибели, обеспечишь будущее семьи и прославишься навеки».

Наши политики и комиссары, на которых сейчас льют помои перевертышы вместе с поручиком Голициным, руководствовались иным подходом в воспитании солдата в войну. Помните: — «Гитлеры приходят и уходят, а народ немецкий остается».

Так чью идеологию я должен защищать? Я же из крестьянского рода, внук деда Меркула.

Мы сошлись на том, что не следует идеализировать царское прошлое. Если бы оно было таким, каким его пытаются сейчас изобразить конъюктурщики, то не было бы социальных потрясений, приведших к революции. Народы царской империи жили в темноте и беспросветной нужде. К тому же колокольный звон одурманивал безграмотного русского–мужика–лапотника и он терпел.

— Ни за что мне не быть бы профессором по тем временам, — сказал Иван Ильич.

Он пригласил меня на прогулку в воскресенье на «свою» тропу вдоль реки, где никто не мешает побыть со своими думами наедине.

49

Погода хмурилась, но в прогалинах плывущих облаков мелькало весеннее солнце. Порывистый ветерок шевелил набухшие почки деревьев. Посматривая в окно, я ждал звонка Ивана Ильича. Позвонил он мне сразу вскоре после завтрака, приглашая составить компанию.

— Я уже собираюсь. Встретимся у газетного киоска на углу.

— Ветерок… Может, отложим?

— Ничего страшного. На ветру воздух чище, больше

кислорода, что нам как раз и нужно. Через пять минут выхожу.

Мы отправились за город, к той тропе. Холодная гладь своенравной реки, казалось, застыла. Только набегавший ветерок крутил рябь то в одном, то в другом месте. Нам никто не мешал, мы никуда не торопились, шли не спеша, размеренно. Как‑то невольно возник разговор о воровстве, организованной преступности, навязшей у всех в зубах. Ему хотелось услышать побольше о «таинственной организации», попавшей под уничтожающий обстрел газет, радио и телевидения, но тем не менее единственной, которая боролась и могла бороться против коррупции, теневой экономики, служебных злоупотреблений. Его интерес был не обывательским, но все же наивным, далеким от действительности, как это всегда бывает с людьми, не посвященными в то, как работает кухня.

— Куда смотрят органы, — возмущался профессор, — почему они не расправляются с мафией? Не видят или закрывают глаза?..

— Это глобальный вопрос, Иван Ильич. В нем политика, идеология, экономика, торговля, распределение, коррупция, милиция, прокуратура, базы, связи и телефонные звонки. Все это видит «недремлющее око» и тоже возмущается.

— Так в чем же дело?

— В глаголе достать. Он стал самым употребляемым.

— Да, дефицит нас замучил. И деньги есть, а куртку купить не могу. Хожу вот в этой…

На нем была довольно потертая импортная куртка.

— Органы, Иван Ильич, не занимались до самого последнего времени этими вопросами. Представьте себе, что существует охранная грамота, запрещающая им заниматься партийными, комсомольскими, советскими и другими категориями, заразившимися болезнью наживы и стяжательства. Даже если и попадала такая информация, охранная грамота строжайше предписывала — уничтожить ее. Иначе не сносить головы.

— Уничтожить?

— Да, да… При другом подходе можно было бы предупредить в недалеком прошлом многие преступления, оградить от коррупции и милицию и прокуратуру, сросшихся с уголовным миром. Того требовала нарастающая, как ком, преступность. Перечень неприкасаемых, наиболее подвергнутых соблазну легкой наживы, заставлял

закрывать глаза на информацию в отношении должностных лиц, кравших миллионы. Милиция и прокуратура бессильны справиться с ними, зато восполняли показатели борьбы с преступностью судом рабочего, укравшего кусок мяса на мясокомбинате или колхозника — полмешка риса на току.

В обществе формировалось негативное общественное мнение. Кстати, его изучением серьезно не только не занимались, но и боялись. Боялись правды.

— А органы?

— Изучали общественное мнение, докладывали наверх, но информация уходила как в песок. Все внимание контрразведки было сосредоточено на противнике, разоблачении агентуры иностранных разведок.

— Разоблачали?

— Сомневаетесь?

— Нет. Впервые, пожалуй, приходится слышать об этом из первых рук. Даже не верится. Все это за семью печатями…

— Чем меньше говорит контрразведка о себе, тем лучше для нее. Это золотое правило. Так повелось с незапамятных времен. Недавно мы разоблачили агента, поймали его с поличным, в поезде, когда он пытался от нас улизнуть в Москву. В темном купе, это было ночью, он потянулся, облегченно вздохнул, надеясь, что самое страшное для него позади. Включил свет и к своему изумлению увидел двоих, сидящих напротив. Мы не собираемся это афишировать.

— И все? — удивился Иван Ильич, ожидая услышать подробности.

— Все.

— Были и другие разоблачения. Вы, наверное, читали. При Андропове мы как никогда ушли от сталинских установок, а лучше сказать бериевских, ближе подошли к надежному обеспечению государственной безопасности, страны, защиты ее извне.

— Лично меня, как гражданина, всегда это беспокоило, — сказал профессор. — Каждое государство, сколько- нибудь уважающее себя, ревностно защищает свою национальную безопасность, заботится о разведке и контрразведке. Обратите внимание, Алексей Иванович, на то, что эти службы защищают режим, при котором они существуют.

Я не совсем понял намек Уланова, какой режим он имел в виду и в какой стране. Что ему сказать на это?

— Андропов постоянно напоминал, чтобы работа органов находила понимание в народе. К нам шли люди, писали заявления и жалобы, как в последнюю инстанцию с надеждой и верой получить разрешение вопросов, найти поддержку в борьбе со злоупотреблениями и преступностью. Были и перекосы в охране режима…

— Алексей Иванович, бога ради поймите меня правильно. Я имел в виду не наш режим, а вообще.

— Нет, это же интереснейший вопрос. Да, о перекосах… Я имею в виду нарушения законности, имевшие место в прошлом. Они происходили из‑за того, что не было закона об органах госбезопасности. Чекисты прежде всего были заинтересованы в нем и требовали принять его, чтобы не блуждать в потемках. Отсутствие такого закона позволяло использовать службу безопасности верхними эшелонами в политической борьбе, в конъюнктурных, преступных целях. Далеко не каждый оперуполномоченный догадывался об этом. Он как исполнитель должен был делать то, что ему предписывалось приказами и инструкциями и его же стали обвинять во всех грехах. Виноваты ли все солдаты фашистского вермахта, воевавшие на Восточном фронте? Они‑то должны были понимать и не стрелять. Кстати, будучи в Германии, я не раз интересовался, почему немцы с таким упорством воевали против нас. Они отвечали — мы маленькие люди, выполняли приказ, а стреляли в землю. Даже эсэсовцев немцы не обвиняют, им платят хорошие пенсии, у нас требуют назвать и призвать к ответу бывших маленьких работников. Им и так дорого обошлись исполнения директив Ягоды, Ежова, Берия. Среди них было немало людей с чистыми руками, протестовавшими против беззакония и массовых репрес. сий. Тысячи, десятки тысяч поплатились за это жизнью.

Помню на одном из совещаний у начальника областного управления в самом начале пятидесятых годов доводилась до исполнителей директива Инстанций, кажется, № 066 о повторной изоляции участников бывших полит- партий и троцкистской оппозиции, отбывших срок по решению Особого совещания. Молодые работники, тогда только что пришедшие с фронта, недоумевали по поводу такого директивного указания и с некоторой робостью высказывали свое несогласие. Арестованные тоже недоумевали: «Мы же отсидели, за что?..» Те и другие требовали

разъяснений. Кончилось тем, что в Управление приехал секретарь обкома партии и совместно с руководством Управления «разъяснил» на том совещании необходимость неукоснительного выполнения директивы.

Правда, роптания продолжались, но директиву после грозного предупреждения, что можно остаться вне рядов партии, выполняли.

В органы попадало и много таких исполнителей, которые годами и десятилетиями отбывали службу как рядовые в пехотном полку, неспособные на большее. Некоторые тяготились работой, шли на предательство в погоне за деньгами. Неспособность к оперативной работе чаще всего проявлялась у пришедших по партнабору. Они должны были бы пройти курс «молодого бойца», т. е. оперуполномоченного, а потом садиться в начальственное кресло. Представление работы только по лекциям и бумагам — серьезный пробел у этой категории кадров. Но они по существу возглавляли КГБ в последние годы в центре и на местах и несут полную ответственность за их деятельность. Времена, когда Чапаев требовал выдать документ по форме, что его владелец может работать ветеринаром, канули в Лету. Пришедшие же по партнабору, назначались только начальниками, чванливо претендуя на высокие должности, компрометировали не только себя. У такого руководителя, выше которого рядовой оперуполномоченный, в лучшем случае затягивалось становление на годы, а нередко их увольняли из‑за непригодности к работе. Привнесение в деятельность столь острого ведомства комсомольских методов Шелепина и Семичастного привело к неразберихе, к замене профессионалов ремесленниками из комсомола, кустарями типа Бакатина. Становление оперработника, утверждение его как профессионала заканчивается где‑то к пяти годам. До трех лет заметны колебания, идет адаптация, поиски себя, раздумья, а потом утвердившись, многие уже не мыслят себя вне органов. Дело ведь не в формальном признании профессионалами, а в глубоком овладении высотами профессионализма, как скажем учителем, инженером, сталеваром. То же — разведчиком и контрразведчиком…

— Я всегда полагал, что это так и есть.

— К сожалению профессионалов–контрразведчиков было мало. К тому же и они жили обособленной, я бы сказал, автономной жизнью, в кругу своих проблем, интересов и обязанностей, о которых можно было поделиться

с довольно ограниченным кругом лиц. Уклад их жизни особенно после трех–пяти лет работы складывался ограниченно–замкнутым. Даже дома, в кругу своей семьи и близких он не мог поделиться накипевшим на душе, не мог разрядиться, пребывая в плену отрицательных эмоций, да и о положительных обязан умалчивать. Это становилось запрограммированной нормой поведения. «Вся моя жизнь — это работа, — как‑то признался мне, задумавшись, очень уважаемый, известный своей кристальной честностью сотрудник. — Другого ничего нет».

Особенности профессиональной работы каждодневно оставляют как будто бы незаметный след в душе: внутреннюю сдержанность, постоянное прятание в себя почти всего того, чем был занят, ибо строго предписывалось — не разглашать больше, чем нужно по службе или вообще ничего. Можно, конечно, было обсуждать самые различные темы, делиться новостями и впечатлениями, вплоть до загадок Б. ермудского треугольника или Тунгусского метеорита, но что касается службы сотрудник оставался наедине с самим собой, в лучшем случае с начальником по службе или близким коллегой. Все это с течением времени сказывалось на психологии и поведении профессионала службы безопасности.

Далеко не каждый мог выдержать эти жесткие условия и работать в КГБ. Так же как не каждый может быть летчиком, хирургом или реставратором. Не каждый может работать с людьми. Многие шли на службу в КГБ не из- за призвания, а из‑за престижности, относительно повышенной заработной платы и в надежде на мнимые льготы и «особое» положение в обществе. Но никаких льгот не было. Действовал приказ ничем не выделяться, даже быть более заземленными по сравнению с другими профессиями. Такова правда, Иван Ильич, о нелегкой и неблагодарной профессии, требовавшей только успешно справляться с выполнением своих служебных обязанностей.

Как‑то пришел ко мне с довольно агрессивным настроением отец вновь принятого работника, проработавшего всего 3—4 месяца. Отец категорически требовал предоставить сыну отдельную квартиру со всеми удобствами, чтобы молодой офицер чувствовал заботу о нем. С предоставлением жилья было трудно и его временно поселили в семейное общежитие. Существовала очередь и многие, зачисленные на службу значительно раньше его, терпеливо ждали предоставления жилья. На все объясне

ния отец реагировал крайне болезненно, заявив, что он надеялся на то, что в органах для офицеров существуют особые порядки. После этого разговора сын три для прогулял по совету отца, бывшего военного, чтобы уволиться. И он был уволен.

— И поделом, — сказал Иван Ильич, слушавший меня внимательно, ни разу не перебивший, словно я пересказывал ему детектив.

Мы подошли к двум подросткам у кромки берега. Один из них забрасывал спиннинг, другой — удочку в широко разлившуюся реку. Но они ничего не поймали. Мы постояли немного около них и пошли дальше.

— Так, так… — напомнил мне профессор, — Мы отвлеклись.

— Отбор кадров, строгая дисциплина и неотвратимость наказания за малейший проступок, особенно за нарушение законности удержали ограны государственной безопасности от широко распространившейся сверху донизу коррупции, но черствость, высокомерие, злорадство нередко присутствовали у тех, кто не мог удержаться от чванства, подхалимства, преследовал цель пробиться по карьеристской лестнице в чиновники.

Не было недостатков в призывах в основном на совещаниях и собраниях, приказах, да и в решениях коллегии к вниманию к людям, к поддержанию традиций Ф. Э. Дзержинского. Но часто эти благородные пожелания были пронизаны формализмом. Чиновники от безопасности расписывали каждый шаг любого ритуала от «а» до «я». Многие, наверное, помнят, как в Колонном зале задержали президиум всесоюзного совещания на несколько минут, после того как на сцену пришел Л. И. Брежнев. Рядовых президиума пропустили после того, как утихли аплодисменты генсеку. Но мы на них и не претендовали.

С этими мыслями я и приехал в Комитет с отчетом, зашел в приемную заместителя Председателя и попросил секретаря доложить, что у меня есть вопросы на несколько минут.

Секретарь колебался. Я попросил телефон, чтобы самому просить о приеме. Секретарь не решался, направил к помощнику. Тот предоставил мне «кремлевку», но просил не называть место, откуда я звоню. Дозвонился, доложил, что приехал, есть вопросы, долго не задержу. — «Не могу», — услышал в ответ, — ожидаю ответственного

товарища. — «А я не ответственный?» — вырвалось у меня. — «Сожалею. Жму мужественную руку».

На том разговор по «кремлевке» закончился. Я еще посидел в приемной, обдумывая, что же делать? Секретарь стоял на страже, как у двери Тамерлана. Да и желание встретиться после такого разговора у меня пропало. Зашел к товарищу, приезжавшему с проверкой накануне заслушивания. Он попросил мой доклад якобы с благими намерениями. Я дал и сказал, что буду признателен за замечания, может, где‑то, что‑то упустил. На следующий день, возвращая доклад, он заметил, что в общем‑то ничего, «но акценты надо сместить. Слишком смел в постановке вопросов. Зачем тебе забивать гвозди?» Я не собирался смещать акценты, так как это была бы уже подстройка под чье‑то мнение, а не мой доклад, расходившийся с его выводами. Приехав за день до окончания проверки, он не разобрался и настрочил наспех свое выступление, наполнив его мелочными примерами и дежурными обобщениями невпопад. Я ему об этом сказал. «Не обращай внимания. Доклад я уже порвал». Но ведь с некоторыми положениями я не согласен. Пришлось ему склеивать свой разорванный доклад, чтобы восстановить, о чем он говорил. Помня это, я и пошел со своими акцентами.

Меня слушали на довольно представительном совещании о работе. На доклад отвели пятнадцать минут, а у меня было чуть больше. Хотелось высказаться, не кривить душой, как на передовой летом 1943 года во время боев на Курской дуге, когда вступал в партию, получив право первым вылезти из окопа и повести за собой солдат на вражеские траншеи. На заслушивании я не кричал «ура», но палил о наболевшем, как на передовой. Сказал о недостатках в работе. Это были не просчеты и не нарушения социалистической законности. А потом перешел к планам и так называемым постановочным вопросам.

— Вот вы тут голову нам морочите своими татарами, сектантами… — прервал меня председательствующий зам.

— Это не только наши проблемы.

— Какие там проблемы. Выселите татар с Таманского полуострова — вот и вся проблема. Зачем вы их туда пускаете? Создаете плацдарм у Крыма.

Его кто‑то поддержал.

— Нашли проблему. А сектанты?.. Не можете справиться с ними. Изолируйте главарей. Мы направим письмо

первому секретарю крайкома партии и напишем, чтобы он проконтролировал вас.

Я не согласился с такой постановкой вопроса о татарах, заявив, что ее надо решать не на Таманском полуострове, а в Москве, как, впрочем, и проблему немцев Поволжья. Не согласился и с указанием по сектантам, так как угрозы госбезопасности они не представляли. Все молчали. Некоторые, понурив голову. Я стоял на противоположном конце длинного стола. Руководитель старался урезонить меня.

Только один генерал смотрел в мою сторону открыто добрыми глазами, в которых я видел поддержку. В каких- то просчетах меня никто не упрекал, многие замечания я признавал и даже был благодарен за них. Прямо сказал, что кое–чего я не замечал в текучке, признавая свои упущения. Но и отстаивал свои принципиальные соображения, не только по татарам, немцам и сектантам.

— Надо изучать общественное мнение, знать, что о нас говорят в народе, — пришлось повторить в заключение.

— Вы рассуждаете здесь, как работник Центра. Вы что же намерены нас поправлять? — опять я услышал укор.

— Я далеко не все сказал из‑за краткости времени, у меня есть и другие предложения о необходимости совершенствования поиска новых подходов в нашей работе, к оценке наших результатов.

— У вас чта, все? — спросил председательствующий, скривившись.

Меня это крайне удивило, но пришлось сказать:

— Все.

«Значит, не слушал», — мелькнуло у меня в голове. Это я понял по вопросам, которые им задавались. На этом заслушивание закончилось. Все расходились. Я задержался, чтобы спросить разрешения уехать домой.

— Езжайте. Считайте, что на этот раз мы вас выручили.

У меня очень разболелась голова, но я спросил:

— В чем выручили?

В ожидании ответа я стоял в недоумении перед развалившимся в кресле руководителем заслушивания, который уже не смотрел на меня, а перекладывая какие‑то бумаги, велел секретарю принести ему чашку чая. Мне тоже очень хотелось пить. Во рту пересохло после такой перепалки.

— Я так устал, — сказал он секретарю. — Чайку…

Для меня было небезразлично, что заключала та фраза? Зачем она сказана? В чем я виноват?

— Не пора ли нам, Иван Ильич, ложиться на обратный курс? — посмотрел я на часы.

— Неужели пора? Пожалуй, зашли мы далеко, — поглядел он по сторонам. — Только вы продолжайте. У нас еще есть время. Моя норма на воскресенье не меньше десяти километров.

Мы повернули обратно вдоль реки, навстречу ветру.

— Да… Я не сомневался в своей правоте, даже еще больше укрепился, но вывод для себя сделал, что не всем нравится постановка вопросов, выходящих за рамки дозволенных рассуждений. Все это означало «знай свой шесток».

Один из моих оппонентов после заслушивания признался:

— Ты уж не обижайся. Я и сам не знал, о чем говорить. Меня уведомили за тридцать минут. Получилось не в ту степь…

По другую сторону стола в некотором недоумении молчаливо стоял поддерживавший меня генерал, спокойный, рассудительный. Мне казалось, что на его лице написано: «Не обращай внимания. Мелочи жизни…»

Принесли чай заму… Генерал взял меня под руку и увел из кабинета. Мы шли молча по длинным мрачным коридорам. Я был под впечатлением от заслушивания. Нужно ли оно было? Что оно дало? — задавал я себе вопросы. Ответа не находил. Что же дальше?

Расставаясь, генерал сказал:

— Когда будут хоронить, бросишь горсть земли… — пожал мне крепко руку и зашагал своими длинными ногами, чтобы не возвращаться к этому разговору.

В душе я благодарил его за человечность, профессионализм, высокую культуру и за то, что он увел меня от нудного зама. Генерал знал подоплеку заслушивания. Она не всплыла, потому что в руках того, кто ее проводил, ничего, кроме плевой анонимки не было. Но тогда как раз был пик на анонимки. За них подвергали распятию, как во времена инквизиции.

Я никогда не сомневался в необходимости работы разведки и контрразведки, но как и многие, задумывался над ее содержанием, формами и методами, ощущая противоречия деятельности с действительностью. Корректировка была необходима. Но как бы ни шельмовали службу госбезопасности, теперь уже разваленную, история не

пременно отметит ее роль в защите национальных интересов великого государства и не менее ревностной защите его целостности от националистов, приведших к национальной вражде, от происков разведок, работавших против нас и добывания для страны информации, способствовавшей укреплению державы.

— Алексей Иванович, мне кажется… Если я не прав, вы меня поправьте, пока Комитет работал, была держава, но цементировала ее идеология. Почему безопасность ее не защитила?

— Так называемая «перестройка» началась с погрома контрразведки и разведки, с лишения их основных функций, с афиширувания государственной тайны. Комитет мог и должен был предотвратить развал державы, многие бедствия, кровопролитие, межнациональную резню. Но страну ввергли в бездну беззакония, беспредела и последовал хаос, приведший на край пропасти.

Во всех государствах и, прежде всего, в США ЦРУ стоит на страже защиты национальных интересов. У нас это понятие агенты влияния предали анафеме.

— Читал, читал, — сказал Иван Ильич, — но не совсем представляю что это за институт. Агенты влияния?..

— Следующий раз, с вашего позволения.

— Договорились.

Уставшие, обветренные мы возвращались домой. В городе на трамвайной остановке было тише, но поджидавшие трамвай стояли спиной к холодному северному ветру, гулявшему между домами.

Трамвай где‑то задерживался. Я насквозь продрог.

50

Наш следующий раз надолго отодвинулся из‑за того, что мне нездоровилось. Звонил Геннадий Иванович, справлялся о самочувствии, спрашивал чем мне помочь, навещал Иван Ильич, любитель покопаться в книгах. Он отыскал в моей домашней библиотеке зачитанную книгу на немецком языке, изданную на Западе о докторе Зорге, которая у нас не переводилась. Во всяком случае она мне не попадалась, хотя я следил за литературой о выдающемся нашем разведчике. Эту книгу мне подарила еще в 1964 году знакомая стюардесса Катрин в Германии. Она летала на международных линиях западногерманской

авиакомпании. Таким подарком она хотела сказать мне многое. Я его так и воспринял.

Иван Ильич каждый раз просил меня прочитать ему одну из глав о том, чтобы иметь представление, что пишут немцы о Зорге, тем более, что автором книги был служащий германского посольства в Токио, хорошо знавший Рихарда Зорге.

Так мы с Иваном Ильичем глава за главою, обычно за чаем, дошли до трагического последнего дня разведчика в тюрьме.

Я раскрыл книгу и уже сходу начал переводить целые строки, как кто‑то позвонил. В трубке послышался незнакомый, но приятный женский голос с просьбой разрешить зайти по поручению Геннадия Ивановича.

— Конечно, заходите, — я объяснил как найти дом во дворе.

Она не заставила себя долго ждать.

— Геннадий Иванович прислал вам лекарства, чтобы вы быстрее поправлялись. Вам большой привет от него и приглашение навестить в поселке заточенья, — улыбнулась незнакомка.

Глядя на молодую симпатичную женщину, я почему- то сразу подумал, что передо мною стоит его Ольга.

Она хотела тут же уйти, но я пригласил ее в комнату, где мы пили чай о Иваном Ильичем. Как застеснявшуюся гостью, мы усадили ее за столом.

— Вы, насколько я понимаю, — Ольга, — сказал я ей с некоторым опасением, боясь ошибиться.

— Откуда вы меня знаете?

— Земля слухом полнится. Очень приятно с вами познакомиться. Наслышан о вас.

— Я приехала на консультацию в поликлинику, ну и заодно передать вам… Геннадий Иванович часто вспоминает вас.

— Спасибо. Вы у доктора уже были?

— Да. Пришлось долго ждать.

— Тогда не торопитесь. Отдохните, разделите нашу компанию. Все на столе. Хотите с сахаром, хотите с конфетами, печеньем, что предпочитаете…

Чтобы не смущать Ольгу, которую мне хотелось рассмотреть поближе, я продолжил бегло переводить Ивану Ивановичу повествование о Зорге, дополняя тем, что я знал о нем.

Как я заметил, Ольга тоже прислушивалась.

…Только через три года после того как Рихард Зорге был^ арестован, японское правительство дало краткое сообщение в печать о его казни. Оно было крайне лаконичным. В нескольких строках обосновывался вынесенный ему смертный приговор за государственную измену без каких бы то ни было подробностей.

Германский посол в Токио Равенсбург, с которым Зорге находился в близких отношениях, был немало удивлен, когда после публикации к нему вечером без видимого повода явился советник Министерства иностранных дел Японии Кацука и коснулся, как он сказал, последнего пути Зорге в тюрьме.

— Почему? — спросил его Равенсбург, — от вынесения приговора, так долго, два с половиной года, откладывалась казнь Зорге?

Кацука уклонился от ответа.

— Доктор Зорге мужественно встретил смерть. Его самоотверженное поведение очень импонирует мне, — сказал советник.

— Как?.. Вы его видели в день казни?

Японец утвердительно кивнул головой.

— Мне было приказано присутствовать в качестве свидетеля при казни. Я был там с момента, когда за ним пришли в его камеру.

Равенсбург едва сдерживал волнение.

Никто до этой встречи ничего не мог узнать о последних днях доктора Зорге. Молодой дипломат сидел напротив посла и, по–видимому, никаких опасений к продолжению начатого разговора не испытывал, после письменного доклада министру.

— Я не имею представления, как он уходил из жизни, —' сказал посол, — и поэтому было бы весьма интересно услышать, как прошел последний путь Зорге. Все так же, как и жил?..

Советник Кацука охотно откликнулся на заинтересованность Равенсбурга. Его рассказ заслуживал внимания как очевидца и кроме того он об этом уже говорил в очень узком кругу. Посол пытался попутно задавать ему вопросы, но Кацука просил его не перебивать, указав тем самым на ответственность посольства за сотрудника.

— С Зорге за все время нахождения его в тюрьме хорошо обходились, — сразу подчеркнул Кацука. — Самое страшное для всех заключенных, особенно в той тюрьме, где сидел Зорге, — питание и режим. Однако ему было

разрешено иметь четыре шерстяных одеяла, он мог читать то, что хотел. Если люди говорят, что его пытали, не верьте им. В этом не было никакой надобности, так как доктор Зорге очень гордился тем, что он делал. В тюрьме у него появилась необходимость рассказывать больше, чем от него ожидали.

Он не побоялся например назвать весьма известных женщин, с которыми имел связь. Могу вас заверить, господин посол, что список их фамилий весьма внушительный.

— Не верится, что его не пытали в японской тюрьме, — заметил Иван Ильич. — Он же руководил резидентурой и, конечно, японцам надо было узнать все о людях, которые ему помогали. Не думаю, что он их называл.

— День 7 ноября 1944 года, — продолжал Кацука, — в тюремной камере 133 начался как любой другой из 1088 дней его заключения, до тех пор, пока в двери не повернулся ключ надзирателя. Открылась дверь камеры. Доктор Зорге лежал на своем матрасе, читал толстую книгу. Но в этот день пришел в камеру не только надзиратель, а и полковник Нагата–сан, начальник тюрьмы. Сам я стоял позади полковника. Когда узник увидел Нагату в парадной форме, он закрыл книгу, откинул одеяло и сел на койке. Полковник Нагата поздоровался с ним как положено по службе, по всем правилам, что роднит японцев с прус- сками при исполнении служебных обязанностей.

— Вы доктор Рихард Зорге? Родились 12 апреля 1895 года в Баку? — спросил его, как предписано, полковник.

Зорге встал, подтвердил эти данные.

— Доктор Зорге–сан, по приказу его превосходительства министра юстиции сообщаю вам, что сегодня состоится ваша казнь.

Нагата ждал реакцию осужденного, но лицо Зорге оставалось спокойным, на нем не дрогнул ни один мускул, незаметно было никакого страха перед смертью. В высшей степени самообладание и хладнокровие Зорге произвело на нас глубочайшее впечатление, особенно на Нагату. Какое‑то время стояли в оцепенении.

— Все приготовлено, Зорге–сан, — сказал полковник, — но я могу несколько повременить…

Узник же дал понять, что он не нуждается в отсрочке.

— Зачем? — улыбнулся он. — Сегодня я и без того ничем лучшим не намеревался заниматься.

Как начальник тюрьмы, полковник Нагата ничего подобного раньше не слышал и не наблюдал, чтобы при

говоренный к смерти с таким спокойствием и с такой готовностью встречал свой последний очень короткий путь от камеры до виселицы.

— Нужно ли вам время… для того, чтобы написать письмо или еще что‑то?

Зорге покачал головой.

Белому осужденному к смертной казни в Японии, в стране восходящего солнца, начальник тюрьмы предложил свидание с христианским священником.

— Зачем?.. Когда я стою и так перед высоким шефом.

Нагата слегка поклонился.

— Я не хотел бы вас торопить, Зорге–сан.

Выше на целую голову японца, Зорге ответил полковнику таким же, полным вежливости поклоном.

— Единственное, что я должен еще сделать, — сказал Зорге, — так это поблагодарить вас и господ стражников за заботу обо мне, доверие и дружеское расположение, которое оказывалось мне в тюрьме его императорского величества.

Полковник Нагата воспринял эту признательность совершенно серьезно и как вполне заслуженную. Со своей стороны пожелал ему всего хорошего на пути в другой мир.

— Очень любезно с вашей стороны, господин полковник, — ответил ему Зорге. — Я этим очень взволнован, только не знаю как это все будет выглядеть, не останется ли это благим пожеланием.

Нагата не вникал в существо этих слов.

— Доктор Зорге–сан, я сожалею, что было отвергнуто наше намерение обменять вас на наших людей. Мы даже пошли на уступку, предложили Советам обменять на одного нашего агента.

— Советам?.. — изменился доктор Зорге в лице.

— Естественно, вы же советский гражданин.

— Мне кажется, очень, очень мало вы просили за такого как я.

— Конечно, — согласился полковник. — Но ответ был отрицательным. Нет… Теперь ничего другого не остается как…

Зорге, плотно сжав губы, молчал.

Нагата и другие присутствующие тоже молча ждали некоторое время в мрачной камере.

Наконец приговоренный вскинул бодро голову, взглянул на нас.

— Чего мы еще ждем, господин полковник? — спросил резко Зорге. — Идемте!.. — шагнул он.

Мы расступились, пропустили его к выходу из камеры в коридор. У железной двери камеры стояли два военных полицейских и надзиратель. Они были удивлены, не ожидали, что так быстро появится узник. Зорге поздоровался с ними. Он не был связан, как обычно связывают смертников. Мы шли по длинному тихому коридору. Слышны были только наши шаги. Это было, конечно, не церемониальное конвоирование узника, которое можно увидеть в кино.

Полковник шел впереди, Зорге между полицейскими, я с двумя свидетелями замыкали шествие. Зорге не подавал ни малейших признаков волнения, даже выглядел не озабоченным. И это поражало нас всех. Он без промедления ступил на узкую винтовую лестницу, ведущую вниз, на первый этаж.

Молча наша небольшая группа пересекла тюремный двор, а потом без спешки вошла в другой, несколько больший. В нем, в дальнем углу, было невзрачное бетонное здание. С высоко поднятой головой Зорге прошел в его узкую дверь.

Я был поражен, как, наверное, и узник, внутренностью этого каземата, как будто мы вошли в храм, в чисто японском стиле.

Из мрака смотрели на нас глаза позолоченного будды. Божество вызвало у Зорге смех. Он ворвался в этот каменный мешок и казалось в нем стало светлее. Однако мне тут же в голову пришло, что божество невозмутимо, равнодушно приглашает узника к смерти.

В бронзовых подставках чадили тлеющие палочки. Они курились жидковатым дымком, извивающимся тонкими сизыми струйками, наполняя помещение туманом и запахом буддийского храма.

У алтаря стоял священник, буддист в желтом одеянии. Губы его беззвучно шептали какую‑то молитву, а пальцами он перебирал янтарные четки.

Зорге поклонился священнику.

Тюремный комендант и его люди привыкли к тому, что смертнику здесь предоставляли последнюю паузу. Обычно она затягивалась. Зорге же показал головой, что он не желает задерживаться у святыни.

Полковник Нагата пригласил его вежливым жестом обойти вокруг алтаря. Там, скрытая за высокой статуей божества, находилась дверь, уже раскрытая перед Зорге.

Он переступил порог камеры смертников. Посередине ее была виселица. Зорге без промедления подошел под нее. Слева у двери стояли прокурор и судья, приговорившие его к смерти, справа — трое в темных кимоно и в черных масках. То были палачи. Они поспешили к Зорге, набросили ему на шею петлю. Наступила жуткая пауза.

— Можете ли вы еще что‑то заявить, доктор Зорге? — спросил полковник Нагата в соответствии с предписанным ритуалом.

Зорге обвел нас всех глазами и громко рассмеялся.

.. Видя как посол Равенсбург изменился в лице, советник Кацука сказал:

— Я вас предупреждал…

Равенсбург молча закурил сигару.

— Слушать этот презрительный, дерзкий смех было ужасно…

Посол словно замер с сигарой во рту.

— К черту все, что живет на этой земле, — закричал Зорге так громко, что на его лбу обозначились вены.

— В этот момент подбежали к нему палачи, быстро опоясали его веревкой, надели на голову черный колпак, свисавший на плечи и отошли в сторону.

Нагата подал знак. Один из палачей потянул ручку на себя у стены. Послышался глухой шорох, под ногами Зорге раскрылся люк и он сразу провалился в него…

Иван Ильч и Ольга, слушавшие меня, некоторое время молчали, глубоко переживая вместе со мною последние мгновения жизни Рихарда Зорге. У Ольги заблестели глаза, она смахнула платочком набежавшие слезы.

— Даже враги вынуждены признать и преклониться перед выдающимся разведчиком двадцатого века, коммунистом Рихардом Зорге, — сказал Иван Ильич. — Я читал отзыв о нем американского генерала Уиллоуби из штаба разведки Макартура, что группа Зорге, блестящего разведчика, совершила поистине чудеса, работая на свою духовную родину — Советский Союз. А английский литератор Уайтон назвал Зорге величайшим разведчиком мира. Но каким же надо обладать цинизмом и кощуьством, чтобы так глумиться над памятью человека, отдавшего жизнь ради победы над фашизмом. Такое может быть только у нас. Как и над легендарным Николаем Кузнецовым…

Ольга присоединилась к нему, сказав, что не знала того, что услышала, и очень жалела. Собираясь уходить, обещала рассказать о Зорге Геннадию Ивановичу.

— Он мне много говорил о вас, — прощаясь, задержала она мою руку. — Мы вас ждем. Мы… — подчеркнула она.

Мне же хотелось ей сказать, что я тоже кое‑что знаю о ней, но я промолчал. А следовало бы попросить ее не терзать его ранимую душу, ведь он ее очень любил.

51

Началась отпускная пора, Ольга собиралась в отпуск. Об этом она поделилась с Гришановым, сказав, что давно уже не была в своей родной деревне, где похоронена ее мать, которую она не помнила, но непременно хотела бы побывать на деревенском кладбище. Ольга корила себя за то, что пролетели годы, а ей все никак не удавалось выбраться, чтобы побывать в тихой деревушке, где прошло ее детство, где она маленькой девочкой в ситцевом платьице, сшитом бабушкой, бегала босиком по росистой траве вокруг пруда, карауля гусей и в теплой лужице собирала в подол копошившихся головастиков.

Геннадий Иванович с одобрением отнесся к ее намерению, даже настаивал, чтобы она больше не откладывала поездку, низко поклонилась и от него могильному холмику матери, представлявшемуся ему не иначе, как заросшим травой. Да и отец ее, рано умерший, уже после войны от тяжелых ранений, был похоронен в тех же местах, где‑то поблизости, в другой деревне, в которой учительствовал.

Чем больше Гришанов узнавал Ольгу, тем сильнее ощущал желание побывать в ее родных краях вместе с ней, сознавая, что это почти невозможно.

В нем жило два человека — один понимал Ольгу, что по–другому она поступать не могла, а другой противился, не признавал никаких сложностей и условностей мира и настаивал на своем. Ему так хотелось верить, что Ольга с ним, и он убеждал себя в этом, но нуждался в постоянном подкреплении своей уверенности, как цветы в поливе живительной влагой.

— Я засохну без тебя, — признавался он ей совершенно серьезно, упиваясь женственностью Ольги, находившей такие слова к нему, что он удивлялся, где, как, когда она их находила и передавала ему весь дух раскованной русской души, сложившейся в глубинке, куда не проникла разрушительная цивилизация.

Каждый отъезд Ольги, особенно в отпуск, Гришанов

переносил болезненно. Он понимал, что не мог удержать ее около себя, что было сверх его сил и желаний, но смириться с тем, что она на какое‑то время его покидала, не мог. Правда, на этот раз его сдерживало то, что на лице Ольги, когда речь заходила о ее родителях, он видел на глазах едва удерживаемые слезы. И он старался не напоминать ей о своих переживаниях. Его не оставляла дерзкая мысль — поехать вместе с ней, что бы это ему ни стоило.

Гришанов помнил слова великого немца Гёте о том, что если хотите понять поэта, отправляйтесь к нему на родину. Ольга не была поэтом, но в ней он чувствовал поэтическое начало и хотел понять ее. Ничего ей не говоря, Гришанов начал про себя выстраивать планы ее сопровождения. Долго скрывать этого не мог и однажды, не удержавшись, поделился с ней, хотя и предчувствовал несбыточность своего намерения. В деревне у Ольги проживала тетка, помогавшая бабушке выходить ее, с кучей своих ребятишек, ютившихся вместе со взрослыми в горнице, как она называла одну из двух комнат давно построенной хаты. В ней она и росла на положении бедной Золушки. Все это не могло не сказаться на ее добром характере, тонко чувствующем каждое слово, разделяющем людскую боль, готовом прийти на помощь и поделиться всем, что у нее есть.

У Гришанова всегда щемило сердце, когда она рассказывала ему о своем детстве и он старался делать для нее все, что мог, чтобы на ее лице чаще появлялась улыбка. В нем жила и искренняя признательность к тем из ее родственников, которые приютили и накормили ее.

Гришанову хотелось увидеть этих добрых людей, увидеть деревушку, приютившуюся вдали от больших дорог, живущую в своем маленьком непритязательном мире, опустошенную пронесшимся ураганом войны. Из рассказов Ольги Гришанову рисовались старая покосившаяся хата, пруд в ложбине; степные просторы вокруг деревни, набегавший на приволье ветерок, раскачивающий волнами зеленоватую рожь, украшенную васильками. В их яркой голубой синеве он видел бездонное летнее небо и чувствовал запахи степного разнотравья.

Находясь во власти всех этих представлений, Гришанов не вытерпел.

— Я хочу поехать с тобой. Хочу…

Она отнеслась к его намерению более чем благосклон–но, даже стала обсуждать варианты возможного путешествия. И он ей поверил, стал готовиться к поездке, невзирая ни на какие сложности и опасения огласки, грозившей тяжкими для обоих последствиями.

Чем больше они вдавались в подробности подготовки к поездке, тем очевиднее становилось для него, что мечта эта неосуществима, хотя поначалу он не сомневался в искренности желания Ольги поехать с ним вместе. Но как это сделать, ни он, ни она не представляли и Гришанов вынужден был отказаться от своих радужных планов. Она ни разу не обмолвилась, что с ней собирается муж, быть может потому, чтобы не ранить этим Гришанова. Потом, как заметил Гришанов, она стала избегать разговоров о своей поездке по мере того, как она приближалась.

Гришанов упрекал себя в наивности своих задумок, о которых он мог только мечтать. Он тоже перестал ей напоминать о сборах в дорогу.

Ольга ушла в отпуск. Сопровождение не состоялось. Геннадий Иванович почти месяц ничего не знал об ее отъезде, он мог только догадываться, что она уехала, хотя могла ему позвонить и сказать, что уезжает. Его не покидала успокаивающая его мысль, что если она и уехала, то одна. Размышляя об этом, он убеждал себя, что был бы ей большой помехой, создал бы трудно объяснимую ситуацию, когда пришлось бы рассказывать о себе тетке — кто он такой и зачем приехал? Она неизбежно бы осудила Ольгу и его и им обоим не удалось бы избежать не только деревенских пересуд. Ему даже приходили на ум слова: «У тебя же есть какой‑никакой муж… Как же ты так?..»

…Прошел месяц, Ольга вернулась из отпуска в самом радужном настроении с чуть загорелым лицом, посвежевшей, и как она призналась ему при первой встрече, соскучившейся по нему. С распростертыми руками, как с расправленными крыльями, в его любимом голубом платье с крылышками, прикрывавшими плечи, она бросилась в его крепкие объятия. Он долго не отпускал ее от себя, как всегда не веря самому себе.

— Это ты?

— Это я, милый, это я…

— Куда же ты так надолго пропала? Рассказывай. Как говорят немцы — я весь превращаюсь в слух.

— Ты же знаешь, я ездила в деревню. И какая же я… Так долго не была в родных, милых сердцу местах. Поплакала на могиле матери… Теткин домик совсем ушел в

землю. Даже не верится, что я в нем жила под бабушкиными иконами в красном углу. В деревне почти никого не осталось. Разбрелись, разъехались, как и я, по белу свету. В запустении доживает деревня и люди. Только по ночам кричат филины.

Тетка несказанно обрадовалась моему приезду. Мы с ней бродили по полям вокруг деревни, я собирала алые маки и твои любимые васильки, ни на минуту не забывая о тебе, мой Василек. Мне там легко дышалось и хотелось остаться с добрыми, простыми людьми.

Ольга, рассказывала о подруге ее матери, жившей в соседнем селе. Когда она узнала о ее приезде, тут же прибежала, обняла ее как родную со слезами на глазах.

А Ольга глядя на ее постаревшее, обветренное лицо» хотела расспросить о матери. Ведь она с ней дружила, слышала ее голос, знала, какой она была.

— Я почувствовала в ней близкого мне человека, помнившего маму. Все о ней говорили хорошо, тепло, с сожалением, что так рано умерла. Мамина подруга приглашала меня в гости к себе. Я собиралась, но мне так и не удалось с ней не спеша поговорить.

— Почему же ты не побывала у нее?

Ольга замялась, виновато потупила глаза. Что‑то ей мешало сразу ответить на этот вопрос.

— Я же была не одна.

— Не одна?.. — сразу догадался Гришанов, кого она имела в виду.

Догадка поразила его, как блеснувшая поблизости молния. Он помрачнел. После молнии должен был последовать гром, но Геннадий Иванович не дал ему прогреметь. Ольга все это видела, догадывалась, что творится в его душе.

— Мы ездили вдвоем. Какой разговор в присутствии его. Ему все это безразлично, не нужно. — Она не произнесла слова — муж, не называла его по имени и это ее подчеркнутое отношение к нему несколько успокаивало Г ришанова.

— Зачем же он поехал с тобой?

Вопрос для Ольги был трудный, она не знала, что на него ответить. Геннадий Иванович стоял около нее, она держала его руку, но он смотрел в окно, под которым привольно рос еще молодой клен, широко раскинувший свои ветки, затемнявший кабинет. Погода, словно почувствовав недоброе, нахмурилась и скоро зашумел проливной дождь, обмывая зеленые кленовые листья, с которых срывались

на мостовую крупные капли. Какое‑то время они стояли молча, прижавшись так близко, что он чувствовал, как учащенно от волнения бьется ее сердце. Гришанов был глубоко уязвлен тем, что он услышал от нее. В нем помимо его воли копилась буря, но он только глубоко вздыхал.

— Иди домой, — сказал он ей. — Тебя ждут.

— Никто меня не ждет, — ответила она тихо со слезами. В них был ее немой ответ на невысказанный Гришановым упрек. Ему хотелось верить ее жестоким словам, которыми она хотела объяснить многое, но на этот раз он не воспринимал их, они пролетали мимо него.

Ольга ушла обиженной, не проронив ни слова. Как только он остался один и заходил по кабинету, задымив сигаретой, пришел к тому, что сердиться на нее не мог, как и не имел никакого права упрекать ее, но все его существо протестовало против того, что она как бы тайком уехала с мужем.

Все остальное связанное с этим, Гришанов додумывал сам, в чем ему помогала его безудержная фантазия, заводившая нередко в тупик, из которого он каждый раз мучительно искал выход.

После этой неожиданной для обоих размолвки, время шло тягостно, Гришанов замкнулся, избегал встреч и объяснений с Ольгой. И все же они мимолетно встречались. Лицо ее было обиженным, но на нем не было и следа надутости. Она старалась поздороваться с ним ласковым голосом, даже улыбнуться, как будто между ними ничего не произошло. Видя мрачное настроение, Ольга стремилась вывести его из затянувшегося тягостного состояния.

Вскоре и он почувствовал себя виноватым перед ней. «Какое я имею право требовать от нее исполнения своих несбыточных желаний? — Никакого!» — повторял он про себя. Извиняясь, он сказал ей об этом, но Ольга, выслушав его, запротестовала:

— Я даю тебе это право.

Эти неожиданные властные слова не только его разоружили, но он еще и еще раз почувствовал, как жестоко с ним поступила судьба. Не смилостивившаяся над ним даже в таком скромном его желании, как побыть вместе в отпуске.

Преднамеренно или нет, но Ольга вернулась к своей поездке в деревню, что он встретил весьма настороженно и даже хотел просить ее ничего больше не рассказывать.

— Ты меня еще раз прости, — прервал он ее.

— За что?

— За то, что вторгаюсь в твою жизнь.

Ольга помолчала. Снова начались объяснения.

— Я тебе доставляю столько мучений. И мне тоже нелегко. Что же мне делать? — в который раз она спрашивала его.

Ответа не последовало. У Гришанова его не было, хотя он и надеялся на что‑то, но и сам не представлял это «что‑то».

Ольга понимала Василька, догадывалась, что его так сильно задело и поэтому хотела как‑то рассеять сгустившиеся над ними грозовые тучи.

— Ему там было не интересно со мною. Я приехала на свою родину, а он бездельничал, днями скучал, посматривал на всех свысока, не понимая меня, людей, ехидно подсмеивался не только надо мной, но и над теткой, относился к ней с пренебрежением, доставлявшим ему удовольствие. Меня же переполняли воспоминания детства, хотя и трудного. Я там словно оттаяла в чистом деревенском воздухе, пропитанном запахом полей. Мне хотелось побыть там подольше, а он торопил меня с отъездом. Так что все радостное отравлялось его желчью.

Гришанов не совсем верил ей. Для него камнем преткновения оставалось то, что он был с ней и она ему об этом сказала после возвращения. Это бросало его то в жар, то в холод, но он упорно молчал.

— Нас провожала на станцию тетка. Ехали мы автобусом. До станции километров двадцать. Казалось, что мы с ней не наговорились за те несколько дней, которые я провела у нее. Она видела его отношение ко мне, переживала за меня, но старалась не вмешиваться. Я понимала тетку по ее лицу, по ее намекам, понятным только мне. Назревал скандал.

— И ты приложила все усилия, чтобы его не было, — проронил Гришанов, думая о своем.

— Я старалась как‑то сгладить, уговорить его не ворчать, угомониться… Мне не так легко было.

— Но ты угомонила его…

Ольга не совсем понимала его. Гришанову хотелось еще добавить к тому, что он сказал, слово «лаской», но он спохватился и не произнес его.

— Приехали мы на станцию. Он прошел с чемоданом в вагон, а я осталась с теткой на перроне. Тетка, видя, какая у меня жизнь, расплакалась, жалея меня как девочку- сиротку. Я тоже не удержалась.

Гришанов снова и снова хотел, чтобы она не рассказывала эти подробности, причинявшие ему боль, но Ольга посмотрела пристально ему в глаза, собираясь открыть тайну, которую поведала тетке.

— Я решилась сказать хоть одному человеку на земле, что у меня есть в жизни… Я призналась ей… — — опустив глаза, тихо говорила она.

Гришанов насторожился после этих слов, спросил:

— В чем? Извини, я не настаиваю на ответе, — спохватился он.

— Что я люблю одного человека и он меня тоже любит. Я только не назвала тебя.

Широко открытыми глазами, со слезинками в уголках, покатившимися по ее щекам, она стояла перед ним как на исповеди, считая, что очистилась от всех своих грехов.

Гришанов, никак не ожидавший этого признания, привлек ее к себе и она расплакалась в его объятиях.

Погожим днем бабьего лета в добром расположении духа позвонил Геннадий Иванович, приглашая меня на рыбалку к однополчанину, председателю колхоза.

— Приезжайте, сварим такую уху, какую только по праздникам подавали на царский стол.

Я согласился, спросил как он там один поживает.

— Да, один, — со вздохом протянул Геннадий Иванович. — Получил письмо от однополчан, собираются на встречу участников парада 7 ноября 1941 года. Думаю поехать. И я тогда шагал по брусчатке на Красной площади. Так давно это было, но было. Шел снег… Да, как давно я не ходил в атаку… Давнишняя мечта — побывать на Куликовом поле, а потом в Киев, ^навестить своих, постоять у Золотых ворот, как и на Красной площади.

Я ему сказал, что, может быть, вместе соберемся на Куликово поле, а оттуда заедем в Москву.

— Это было бы прекрасно. Не знаю как на вас, а на меня старина действует. Прикосновение к ней нагоняет раздумья о неповторимости времени, нас и нашего мелочного бытия.

— Наш путь — в тоске безбрежной, — напомнил я ему блоковские слова, разделяя его настроения.

52

В последний день только что ушедшего в историю, полного драматизма и катастроф старого 1991 года, как

по заказу выпал снег. Природа, словно почувствовав обрушившиеся на людей беды «перестройки», преподнесла новогодний подарок, припорошив все неприглядное в нищенском бытие, принарядила пушистым снегом зашумевшие леса, украсила обезображенные деревья на городских улицах, укрыла проржавевшие, дырявые крыши домов. Белый снег, пожалуй, единственное, что как‑то напоминало об испокон веков отмечаемом новогоднем празднике, накануне которого прозвучали мрачные предупреждения как в штормовую погоду, о надвигающейся опасности. Она грянула двумя днями позже, названная как тайфун — «Либерализация». Не до веселья было за скудным новогодним столом, омрачившим праздник. Мне хотелось как‑то скоротать этот день.

Утром звонил телефон. Поздравляли с наступившим новым годом. Позвонил и Иван Ильич.

— С новым годом, — услышал я в трубке. — Раньше говорили с новым счастьем. Будем надеяться. Приходите, мы ждем вас. Есть даже бутылка шампанского. Купили про запас по старым ценам.

Я пообещал прийти.

Скользко было на улицах и слякотно на душе. Горожане оказались как на катке, едва удерживаясь на ногах.

Природа не могла посыпать тротуары песком, а в коммунальной службе, переведенной на новое мышление, эта работа была исключена из прейскуранта. У отцов города дела, видимо, были поважнее, чем забота о горожанах, не до очистки улиц от снежных заносов, в разгар «перестройки».

Пожилой человек, можно сказать старичок, с пустой сумкой в руках (на случай, если где‑то что‑то дают), подходя к трамвайной остановке, поскользнулся, упал. Старик лежал на тротуаре, распластавшись, шапка отлетела в сторону. Стоявшие на трамвайной остановке видели неподвижно лежавшего человека, но никто к нему не подходил. Через него даже переступали молодые парни. Мне трудно было одному поднять обмякшего беспомощного ветерана. Я взял его за плечи пальто, потянул на себя и попытался поставить на ноги. На меня косились — уж не заодно ли я с дедом где‑то подвыпил на Новый год и выручаю его? Долетали смешки. Никто не подошел помочь. Басовито звенели колокола близлежащего собора. Их тоже мало кто слушал, а они как раз призывали помочь лежащему человеку. С большим трудом удалось мне посадить его на

скамейку под навесом. Пожилая женщина подобрала шапку старика и сумку.

— Спасибо, — шептал он. — Спасибо…

Наверное, трудно ему было говорить погромче. Я постоял около него минуту. Он, кажется, приходил в себя.

— Теперь я доеду. Подожду трамвай. Спасибо…

Когда я от него уходил, по его щекам катились скупые

старческие слезы.

Колокола все звонили, а пешеходы были безучастны: мало ли православных падает на улице людей старых и молодых, ломают себе ребра, ноги, ударяются головой, а иногда остаются на том месте. Но колокольный звон напоминает: не проходи мимо, не проявляй черствость и бездушие, основательно поселившиеся не только у тех, кто находился на трамвайной остановке. На призывы к милосердию пока что никто не реагирует. Отчужденность превратилась в повседневность. Надеяться на то, что кто‑то окажет помощь упавшему, трудно, не говоря уже о том, что кто‑то заступится, остановит машину, доставит в больницу человека, попавшего в беду.

Иван Ильич и его супруга встретили меня приветливо в прихожей. Оба раздевали и разували, приглашали проходить.

Профессор жил более чем скромно в двухкомнатной квартире хрущевских построек. В вазе на телевизоре вместо традиционной елки была пушистая с длинными зелеными иглами ветка сосны. На ней колокольчик и два шара.

— Все остальное отдали внукам, — сказала супруга.

Усаживаясь за стол, на котором стояла бутылка шампанского с черной этикеткой и высокие тонкие бокалы, я рассказал об упавшем старичке.

Оба отнеслись весьма сочувственно к незнакомому человеку.

— Сейчас очень модными стали слова: цивилизация, милосердие, гуманность, духовное возрождение. Растут как грибы разные благотворительные общества и банки, открываются счета, а по телевидению как назло демонстрируются экстравагантные моды, рекламируются банки, биржи, акции, концерны, а в магазинах бешеные цены, людям не до мод, банков, бирж, а как бы выжить, — с возмущением говорил Иван Ильич. — О какой цивилизации может идти речь, если варварские реформы, открывшие дорогу дикому рынку, если государственные деятели, пре–небрегающие жизнью абсолютного большинства народа, проводят курс на выживание, открыто заявляя, что они видите ли предвидели — «не все выдержат реформ». Значит, имеется в виду истребление определенной 4асти населения. Известный историк вынужден был признать, что «совершилось ограбление многих миллионов и от этого факта никуда не уйти».

Один из тех миллионов, слушая лекцию моего коллеги, профессора, спросил:

— «Горбачев обещал привести Союз к настоящему социализму — не вышло. Понимает ли Ельцин, что и современный капитализм в ближайшее время в России тоже не получится? Но если даже наши вожди не ведают, куда они ведут страну, то во что тогда верить, чего ожидать и на что надеяться простому человеку?»

Профессор задался целью ответить на глобальный вопрос в газете: «Есть ли идеал у России: что взамен социализма?»

Разваленную Россию подвели к перепутью, только не к камню, у которого витязь Васнецова задумался, куда идти, а к пропасти. В духе времени профессор лягнул коммунистов, так же, как недавно считалось неудачным выступление ораторов, не поддержавших борьбу с курением и уничтожение сорняков на Кубани, выдал им с лихвой: «… Россиянам осточертели и идолы времен сталинизма и после сталинского псевдо–социализма». А ведь совсем недавно профессор утверждал идеологию этих идолов, вдалбливал ее студентам. Давно доказано, что без патриотической идеологии и идеалов нет целостного Отечества. Они скрепляют, объединяют общество. Сам профессор задался вопросом, что для достижения цели «Необходима общенациональная цель, способная воодушевить и сплотить всех на последовательное осуществление мер по выходу из социально–экономического тупика». И Достоевский утверждал, что «тайна человеческого бытия не в том, чтобы только жить, а в том, ради чего». Для этого нужна идеология, которая определяет общенациональную цель. Другое дело какую идеологию исповедовать. На сегодня выбор небольшой: социалистическую или капиталистическую. Без четкого определения идеи невозможно организовать политические и социальные государственные институты, призванные управлять социалистическим или капиталистическим обществом.

— Иван Ильич, ну, отдохни ты, пожалуйста. Заговорил Алексея Ивановича. Успокойся.

Соня, как можно сегодня молчать? Завтра же обрушится либерализация. Она нас завалит и мы задохнемся, как в шахте при обвале.

— Сегодня же первый день нового года, праздник.

— Праздник?..

Иван Ильич сдержался, наверное, потому, что сидели за столом и он не посмел сказать: «Какой там праздник».

— Сейчас всячески замалчивается переход от социализма к капитализму. По крайней мере никто открыто, несмотря на гласность, рассуждает так, как это не только сложный вопрос теории и практики, не имеющей прецедента в мировой истории, но из‑за опасения наклейки ярлыка партократа. Также стыдливо замалчивается и упразднение советской власти, Советов, вошедших в плоть и кровь нынешнего поколения. Они заменяются мэриями и администрациями, не предусмотренными конституцией. Каждому школьнику известна формула — капитализм созревал в недрах феодализма. У нас же строился социализм, зародившийся в капиталистическом обществе, да еще и развитый, в нем никак не мог пустить корни капитализм. Прав был профессор, что «учитывая все, что обещать нашему народу, россиянам, за несколько лет (а не за пятьсот дней) создать в стране современное капиталистическое общество — это еще большая утопия, чем обещания коммунистов (точнее только Н. Хрущева) на протяжении одного поколения построить коммунизм».

Сегодня и в обозримом будущем у нас нет никаких предпосылок, никакой надежды для утверждения основ капитализма. К этому не подготовлена психология людей, выросших при социализме, начисто отвергавшем частную собственность и класс предпринимателей и поэтому не знающих, что такое капитализм, как его «построить».

Я слушал неистового профессора, знавшего досконально свой предмет и отстаивавшего то, в чем он был убежден. Только меня не следовало агитировать. Иван Ильич, как и всякий профессор, был увлеченной личностью и не мог не говорить об идеологии и мотивах деятельности в психологии личности, к которой он питал отвращение.

Мне тоже хотелось его успокоить заверением, что я разделяю его тревожные мысли.

— Десятилетиями у нас утверждалась плановая система ведения народного хозяйства. Ее фрагменты по

заимствовали некоторые высокоразвитые государства. Так? — спросил я Ивана Ильича.

— Да, да, да…

— Для перехода же к капитализму эту систему надо разрушить до основания, а потом уже на ее обломках должен родиться капитализм. Построить его нельзя. Разрушение народно–хозяйственного комплекса привело к резкому спаду производства, к анархии, политическому и экономическому кризису, к катастрофе. Страна стала неуправляемой вследствие разрушения складывавшихся десятилетиями управленческих структур. Осиротели заводы и фабрики, брошенные в хаос дикого рынка, идет сокращение производства, основы материальных благ и ни у кого нет никакой заботы о работе фабрик и заводов. Они у нас не чьи‑то частные, а народная собственность. Кому же их передавать в частную собственность? Фабрики и заводы, колхозы и совхозы, земля принадлежат по праву всем, кто на них работает. Только они вправе распорядиться своей собственностью по своему усмотрению.

— История повторяется, Алексей Иванович. «Потерпите год и наступит улучшение» — это заимствование из хрущевского обещания поколению коммунизма. История посмеялась над этой глупостью.

— Мой старшина Семен Лихачев, сибирский самородок, из старателей, хоть и не читал «Похвалу глупости», но в разговорах вставлял: «Глупость—дар божий и ейной надо уметь пользоваться». Не знаю чьи это слова, но впервые я их услышал от него.

На умном лице Ивана Ильича, в его светлых глазах под нависшим крутым лбом мелькнула добрая ироническая улыбка.

— Не спасут нас ни советники со стороны, ни надежды на подачки милостыни, жевательной резинки. Да и к лицу ли россиянам одевать смокинги с чужого плеча?

Иван Ильич еще долго отводил душу. Ему представился случай выговориться и от этого становилось, видимо, легче.

— Попробуйте наших яблочек, — угощала меня супруга Ивана Ильича, уловив паузу в нашем разговоре.

На одной тарелке лежали моченые яблоки, на другой как будто бы только что сорванные.

— Сами вырастили, — сказал Иван Ильич, на своей фазенде. Надо вам показать нашу хибарку.

— Что показывать? Стыдно за профессора.

— Соня, в ней вся прелесть. Терпеть не могу кирпичных сооружений и комфорта на природе. А в общем она права.

Профессор стыдился не своего профессорского звания, а того как он ютился в убогой клетушке, но об этом он помалкивал. Не один Иван Ильич был озабочен жизнью в ящике, разделенном перегородкой на две половины. Давно повелось, от большевиков, а он напоминал мне убежденного в своей идеологии большевика–фанатика, вести аскетический образ жизни, даже в одеянии, как монахи. Маршалы носили солдатские гимнастерки, наркомы — косоворотки. Но шло время, большевики–аскеты уходили и постепенно избранные писали для себя грамоты о привилегиях, как приложение к табелю о рангах. Те же, коим они были не положены, строго контролировались, чтобы они не разлагались от обогащения и барских замашек.

С контроля наличности у членов бюро крайкома дач и машин начал свою работу на Кубани Виталий Иванович Воротников. Ни у кого не оказалось. Потом все отчитывались за каждый метр жилья.

— У коммунисте» так и должно быть, — сказал профессор.

53

Прошли месяцы… В середине сентября начались занятия в институте, где Иван Ильич возглавлял кафедру общественных наук. Мы случайно с ним встретились в сквере у цветочной клумбы, места памятника Екатерине. Он искал курево в своих карманах. Я ждал. Ему хотелось закурить, заглушить нервную вспышку, а спичек сразу не находил, копался в портфеле, в котором был полный беспорядок.

— Что случилось, Иван Ильич?

Он словно меня не слышал, пока не нашел спички и не прикурил. И только, когда блаженно затянулся, чуть откинув голову назад, и выпустил жидковатый дымок изо рта, ему, наверное, полегчало и он показал рукой на солидное здание с прямоугольными колоннами.

Я понял, что он только что оттуда, там довели его до такого состояния. Галстук у него съехал на бок с низко опущенным узлом, верхняя пуговица рубашки расстегнута. Чуть успокоившись, он укоризненно сказал:

— Вчера же они были совсем другие, упрекали меня

за лекции, в которых по их мнению мало было социализма. Требовали социализма! Вся власть Советам! Сегодня я их не узнаю, их словно подменили. Перекрасились…

Теперь крутят они головой от того, что я не могу выбросить само слово социализм. Не перестроился… Но я же не ветренная модница, не подстраиваюсь под ветер — сегодня одно, завтра другое. Можно менять юбки — сегодня выше колен, завтра до пяток или в американских джинсах с заплатками щеголять, а я предпочитаю носить свои штаны, потертые, но свои. Джинсы я не надену на потребу моде.

— Я тоже, — поддержал я его из‑за солидарности.

— Так вот!.. Им следовало бы знать, что коммунистическая идея возникла в глубокой древности, что это закономерное явление в развитии общества, а не чья‑то выдумка. Материалистическое мировоззрение, — уже с увлечением, как на лекции, говорил профессор, — как учил еще древний философ Гераклит: «Не создано никем из людей и никем из богов». Окружающий мир существует извечно. Он никогда не возникал и никогда не исчезнет, а будет лишь переходить из одного состояния в другое. Можно спорить, но нельзя изъять из истории учение о коммунизме. Его изначальные истоки были еще в первобытно–общинном строе. В средние века появились социалисты–утописты, мечтатели о лучшем будущем человечества, как они его тогда представляли.

Человечество помнит жестокую инквизицию, преследование великих мира сего, суд над Галилео Галилеем, казнь на костре Джордано Бруно.

Трагические судьбы Мартина Гуски, Томаса Мюнцера, Томаса Мора, приговоренного к «… влачению по земле через все лондонские Сити в Тайтбери, там повесить его, снять с петли, пока он еще не умер, вспороть живот, вырвать и сжечь внутренности. Затем четвертовать его и, прибить по одной четверти его тела над четырьмя воротами Сити, а голову выставить на Лондонском мосту».

Томмазо Кампанелла, автор знаменитого «Города Солнца», руководитель восстания на юге Италии прошел через изуверские пытки и был заточен на 27 лет в тюрьму. Можно назвать приговоренного к смерти французского революционера Гр. Бабёфа, сосланного на каторжные работы, Н. Г. Чернышевского и многих других. О жертвах свирепствовавшей инквизиции сейчас при гласности замалчивается. Демократия получается однобокой, про

возглашается то, что ей выгодно сегодня, но это из арсенала проклинаемой ими партократии. А ведь не грешно помнить отдавших жизнь за прогресс человечества, за демократию.

Профессор выкурил сигарету и тут же взял другую. Одной ему мало было. Но пока же прикуривал, держал наготове в руке.

— Иван Ильич, успокойтесь.

— Не могу. Довели.

— Поберегите себя.

— Спасибо на добром слове. Но поймите, не терплю примитивщины и кустарщины в споре. Меня, наверное, отстранят, отнимут кафедру, выгонят, но я останусь профессор ом–материалистом.

— Что вы говорите. За что же?

— А вот за что. Вся сознательная жизнь нашего поколения протекала при социализме и мы хорошо знаем, что в сфере удовлетворения жизненных потребностей народа не было какого‑то предпочтительного выделения людей по их социальному положению, хотя не было и уравниловки Люди более высокой квалификации материально поощрялись лучше, нежели остальные. Это не обуславливалось их пролетарским или непролетарским происхождением.

После войны была отменена карточная система для всех категорий населения. Улучшение материального положения населения осуществлялось не методом дикого повышения цен, а методом систематического ежегодного их снижения. Вернемся к сегодняшним дням. Свора предприимчивых дельцов перепродает продукты питания, товары первой необходимости по бешеным ценам, грабит простого труженика, у которого хватает только на хлеб и молоко. Рабочие, крестьяне, служащие презирают перекупщиков, клеймят спекулянтов, наживающихся на их бедствии, но дельцам–рыночникам в угоду американцам покровительствуют властные структуры. Буш недавно с умилением заявил, «что на протяжении более сорока лет США возглавляли борьбу Запада против коммунизма… Конфронтация закончилась. Советский Союз больше не существует. Это победа наших моральных сил, наших ценностей».

Он не раскрыл механику — как это было сделано. Ему это не нужно было, а нам следует знать о напористости «агентов влияния» ЦРУ, о чем известно было советской контрразведке. Эта агентура действовала в верхах и

обеспечивала проведение курса на разрушение государства и партии, основ социализма. В низах надо было вызвать недовольство, оживить тех, кто ненавидел социализм, вызвать «брожение умов» в обществе. Для этого были пущены в ход: гласность, плюрализм, свобода н. т. «неформалов», партий, организаций. В работу включились все обиженные, реабилитированные, преступные элементы, кооператоры–перекупщики. К этому еще присовокупили кампанию по борьбе с привилегиями и злоупотреблениями. На этой мутной волне шумные митинги морально подавили низовые партийные комитеты, а верхушка, ЦК отмалчивались, внося растерянность в ряды коммунистов. В страну хлынула агентура ЦРУ и эмиссары эмигрантов и их потомков. Кампания по разрушению сверхдержавы финансировалась Западом в виде благотворительной помощи и сам наш президент занялся бизнесом. Щедро оплачивались его книги, но это было прикрытие субсидий за развал государства, как и присуждение Нобелевской премии. Казалось можно бы провалиться сквозь землю за такие подачки, но с экс–президента как с гуся вода, он даже намекает на возвращение к политике, сославшись на великого сына Франции, ее патриота, ставшего на ее защиту в самые критические годы ее истории и возродившего величие Франции.

— Что же мы стоим? — спохватился я довольно поздно. — Давайте присядем на скамейку. Он посмотрел на часы.

— Можно. Время еше есть. Да надо остыть. Так вот… Строительство социализма, что на памяти нашего поколения протекало в обстановке жесточайшего сопротивления свергнутых эксплуататорских классов и их потомков. Утверждения некоторых прорабов перестройки о том, будто в переходный период у советского народа не было классовых врагов — это ложь и фальсификация. Враги были. Они стреляли, вредили, совершали диверсии и саботаж. Внутренние враги смыкались с внешними. Террор развязали в стране не коммунисты и Советская власть, а буржуазные партии, белогвардейцы. Разведки иностранных государств объединились в борьбе с Советами. Появилась и плеяда ультралевых, некомпетентных партийцев, провозгласивших лозунги, усердно стремившихся своим показным усердием довести до абсурда политическую линию партии. Это вызывало на местах озлобление масс, объективно вредило социализму, бросало тень

на коммунистов, среди которых были и подхалимы и карьеристы, злоупотреблявшие властью. К тому же на социализм вылито столько помоев, что нынешнему поколению трудно отделить правду от лжи. И все же благодаря социалистическому общественному и государственному строю, опираясь на мощную индустрию, коллективное сельское хозяйство, высокий патриотизм народа, Советский Союз одержал победу в противоборстве с фашистской Германией. Наш строй позволил быстро восстановить разрушенное войной хозяйство.

Все это я отлично представлял и сам был того же мнения, но не смел прерывать Ивана Ильича, давая ему возможность выговориться, разрядиться.

— Ощутимый удар по социалистической системе нанесла руководящая верхушка партийной и государственной номенклатуры. Она фактически отделилась от народа, от жизни страны, от рядовых коммунистов.

Первые лица и их ближайшие помощники снизошли до распределения дефицитных потребительских товаров, поступавших на базы и в торговлю. А производство дефицита они никак не могли наладить, оказались не способными. И это, заметьте, при плановом ведении хозяйства.

Проблема дефицита стала все более ощутимой. В стране создалась обстановка для злоупотребления служебным положением, смыкания партийно–советской и правоохранительной номенклатуры с преступными элементами, дельцами теневой экономики. Все это вызывало недовольство в массах, неверие в чистоплотность и справедливость партийной и советской верхушки на всех уровнях.

Отчуждение лидеров от народа, обеспечение себе барского положения, беспринципность и безыдейность, обращение к его величеству рабочему классу не иначе как к черни, работягам привело к компрометации социализма. К тому же партийные лидеры типа Хрущева завели социалистическую теорию в тупик, а «ученые» перемалывали то, что произносили лидеры, провозглашали их речи как вклад в развитие теории социализма, твердили о продвижении вперед, придумав термин «развитого социализма».

— Вам не приходилось слышать об иронии истории?

— О насмешке истории?..

— Можно и так, только это философская проблема. Над ней Гегель корпел. Ее смысл в том, что «посев не похож на жатву». Ирония истории покровительствует

Хрущеву и Горбачеву. Один наломал дров с коммунизмом, другой — с «перестройкой».

— Алексей Иванович, извините великодушно. Я вас заговорил. У кого что болит, тот о том и говорит.

— Нисколько не сожалею. Я словно побывал на лекции, обновил свои познания.

— Я тороплюсь, взяли огород, договорились с женою вскопать на зиму… Она, наверное, заждалась меня. Да, Алексей Иванович, вам на раздумья — кого бы вы назначили министром сельского хозяйства? Подумайте, я побежал на автобус. Извините, до встречи.

Профессор заспешил. Я посмотрел ему вслед. Чуть сгорбившись, но неистово убежденный в своей правоте, он крепко держал портфель, где лежали его лекции, с которыми он приходил в тот дом. Наверное, и копая огород, он спорил про себя со своими оппонентами, доказывал иронию истории. Я тоже размышлял над этим сочетанием.

54

Кого бы я назначил министром сельского хозяйства?

Придумает же такое профессор. Может, он имел в виду себя, отправляясь на сельхозработы? От профессора можно все ожидать.

А если серьезно, то я бы назначил… мудрого селянина, народного агронома Терентия Мальцева, сказавшего однажды, что селу не хватает мужика.

С иронией истории посложнее. Здесь надо разобраться, как‑никак философская идея, высмеивающая устремление индивидов. Иван Ильич назвал двоих, а их больше.

Апогеем бахвальства Никиты Сергеевича было заявление о том, что нынешнее поколение будет жить при коммунизме. Его тут же подхватила пресса и радио в духе того времени, широко разрекламировав криками: «Даешь коммунизм!» Рьяные драматурги поспешили со своими творениями на театральные подмостки, с которых посыпались заумные размышления о необходимости развернуть соревнование за быстрейшее продвижение к коммунизму, не задерживаясь на социалистической формации, как первой стадии на пути к коммунистическому обществу.

«Крылатая фраза», кем‑то вписанная в выступление Хрущева, извратившая великую идею, очень понравилась кукурузному глашатаю. Еще бы. Ее тут же узнал весь мир, пораженный не только безотчетной болтовней, но

и глупостью провозглашенной тирады, когда страна еще не совсем оправилась от войны, а кукурузная политика привела к тому, что опустели магазины, не хватало хлеба, а крестьяне, боясь того, что отб&рут коров, пошли на массовый забой скота. Сокращалось поголовье, уменьшилось производство мяса, пришлось срочно поднять на него цены. Все это вызвало недовольство у поколения, которому обещали райскую жизнь в коммунистическом обществе. Говорят, что автор этого пророчества был по достоинству оценен Хрущевым: рекомендован для приема в Союз писателей как талантливый журналист, ошеломивший своим глупомыслием все человечество.

Хрущев в своих выступлениях наставлял литераторов, как надо выписывать типические образы современников, стремящихся к коммунизму.

Правда, сейчас никто не хочет признаться в своем «гениальном» предвидении, вложенным в уста первого секретаря ЦК партии. И те, кто это сделал, вдоволь посмеялись в последнее время над проделкой. Это ли не ирония истории?

Казалось бы урок хлестаковщины послужит предупреждением всем последующим государственным мужам, предостережет их от смехотворных заявлений, которых бы никогда не допустил не то, чтр трезвый политик, любой простой смертный, умеющий читать. Однако это впрок не пошло. Не счесть всех последующих провозглашенных лозунгов, не принятых жизнью.

Достаточно сказать о пятилетке качества, об экономной экономике, об обеспечении каждой семьи отдельной квартирой к 2000 году. Начало этих и других прожектов лежит в великом десятилетии эпохи Хрущева, широко распахнувшего двери партии для приема карьеристов и всякого рода приспособленцев, скомпрометировавших демагогией партию, идейных, бескорыстных коммунистов.

На реформы Никиты Сергеевича откликнулось устное народное творчество — хлесткими анекдотами. В них нашло отношение народа к чудо–реформатору, провозгласившему приход коммунизма.

На Кубани остались воспоминания о его вояжах с хлебосольным застольем. За обедом хозяева поставили на стол разрезанный арбуз. Хрущеву не понравился арбуз в таком виде. Он попросил принести другой. Выбрали покрупнее. Никита Сергеевич разбил его о колено. Арбуз

оказался спелый, сочный, обрызгавший белую, шитую украинским орнаментом рубашку. «Вот так едят казаки арбузы», — поучал Никита Сергеевич. Он вспомнил, что во время гражданской войны останавливался на постое у какого‑то казака в станице, где у него стащили сапоги. По его описанию нашли в станице того казака. Никита Сергеевич пожелал встретиться с ним. Перед посещением высокого гостя, местные руководители позаботились об убранстве турлучного жилья казака. Обставили мебелью его довольно скромный дом. Никита Сергеевич разговаривал с казаком о годах гражданской войны, о его жизни, Остался доволен.

Старожилы, помнящие этот визит Хрущева в станицу, рассказывают, что после его отъезда у того казака решили отобрать мебель, но он ее не отдавал, пригрозив пожаловаться Никите Сергеевичу.

Эти анекдотичные эпизоды задержались в памяти станичников. И когда проезжают ту станицу, непременно о них расскажут старожилы. Другого от его посещения края ничего не осталось. Даже не припоминают нашумевшего в то же время обещания перенестись в коммунизм.

Выступая на одном из многочисленных митингов во время пребывания в ГДР, Никита Сергеевич заявил, что он был пастухом, недобрым словом отозвался о канцлере ФРГ Конраде Аденауэре. Стоявший рядом со мной степенный немец, внимательно слушавший синхронный перевод речи, покрутил головой и сказал: «Ну, и оставался бы пастухом».

Было бы, конечно, несправедливо не отметить разоблачение Хрущевым культа личности Сталина на XX съезде партии. Но это была запоздалая акция, когда Сталина уже не было. Хрущев разоблачал покойника. А при его жизни он говорил о нем совсем другое:

«Товарищ Сталин гениальный вождь и учитель нашей партии, отстоял и развил ленинскую теорию о победе социализма в одной стране… Меня, пастуха и шахтера, вывел в первые секретари. Нашего Сталина мы никому не отдадим».

Любил он напоминать с умилением о своем пастушьем прошлом и казалось бы должен был пощадить кормилиц- коровушек… Оставил‑таки историческую веху в развитии животноводства, после которой так и не удалось восстановить поголовье. Вряд ли могло прийти в голову нечто подобное пастуху.

И все же это был не апогей потому, что не удержался Никита Сергеевич от возвеличивания собственного культа и провозглашения «великого десятилетия» своего царствования. Довести страну до голода и нищеты он не успел.

Как тут к слову не сказать об апогее Горбачева, обскакавшего Никиту Сергеевича «перестройкой». Это та же ария из той же оперы.

Здравомыслящим трудно понять почему в обливании помоями своего народа находят удовлетворение многие из пишущих и вещающих. Полковник Колпашников однажды, развернув газету, с горькой усмешкой сказал: «Вот опять чернухой кормят, чтобы удержаться на плаву и рекламировать неполноценность русского мужика, научившегося только пить водку за всю многовековую историю. Ни стыда, ни совести». Ясно и четко — по военному. Но если послушать представителей интеллигенции, то они заведут в такие дебри, из которых не выбраться. Может быть, поэтому и безмолвствует затурканный народ? Призывает к духовности Распутин, злобствует Астафьев, телефонист батареи, метящий в военные стратеги.

Многочисленные газеты ежедневно пестрят циничными измышлениями на собственную историю, призывами все разрушить, оставаясь глухими к размышлениям простых людей как выжить в наступивших сумерках нашего бытия, преподнесенных рчередным экспериментом, нареченным его автором «перестройкой». Как бы ни был широк диапазон высказываемых на этот счет мнений, ученые мужи не могут в полной мере понять и объяснить этот катаклизм, но, пожалуй, ближе всего к истине подходят рядовые труженики, свободные от бесчисленных догм, выдвигаемых теоретиками, в ранге академиков и многочисленных кандидатов наук, в суждениях которых очень заметны дилетантские сиюминутные выверты на происходящие события. Теперь уже, после убаюкивающих словопрений на уличных шоу и с высоких трибун обанкротившегося президента, уподобившегося гоголевскому Манилову, с той лишь разницей, что его увидели в Вашингтоне, мало кто верит каким бы то ни было прогнозам и обещаниям на лучшую жизнь многострадального народа. Один называет срок год, другие в пять лет, а сколько нужно в действительности, чтобы выбраться из глубочайшего экономического и политического кризиса, никто не знает. Иностранцы подсказывают, что для утверждения цивилизо

ванных рыночных отношений необходимо по крайней мере пятнадцать — двадцать лет.

Горемычный полковник в отставке Колпашников, как- то посмотрев на меня еще молодыми глазами, сказал: «Самые счастливые годы жизни, как это ни странно, приходятся на войну». Подумав, добавил: «Да, пожалуй, и всего нашего поколения. На войне голова моя была чистая. Я знал, за что воевал и верил свято, что после войны жизнь будет цветущей. Но почему не удалось многое из задуманного и запланированного сделать?» — размышлял он.

Повинны в этом многие деятели культуры и другие не имевшие своего мнения и занимавшие конъюнктурные позиции. Они вовсе не выглядели борцами за истинные идеалы. Впоследствии стали объяснять условиями сталинского режима, хотя пели ему дифирамбы, даже были его убежденными сторонниками, всячески возносили его до небес, а потом при перемене ветра, как флюгеры, повернулись в другую сторону, забросили идеалы, которым поклонялись, присягали, потратили столько бумаги на их защиту в своих диссертациях. А за них присуждались звания Героев, премии, избирались в академики, выдавались дипломы докторов и кандидатов наук. Справедливо было бы аннулировать диссертации, если их авторы открещиваются от того, что они защищали в своих «научных» трудах.

Не тлеет только высокая гражданская поэзия. Она никогда не подводила. Сейчас почему‑то не принято вспоминать, что все великие были гонимы царем и немало натерпелись от него в ссылках, в тюрьмах, преследовались за инакомыслие, но не сдавались. Не страшило их даже отлучение от церкви, хотя они проповедовали непротивление злу насилием.

Появилась очень соблазнительная тема: Хрущев и Горбачев — ирония истории. Не возьмется ли за нее Иван Ильич? Очень хотелось склонить его засесть за эту работу. Эпиграфом к ней мог бы быть афоризм философа Сковороды: «всякому голову мучит свой дур», что соответствует горбачевскому «новому мышлению», приведшему к развалу могучего государства, процесса в рамках его «перестройки», чего не смог добиться Гитлер, захватив всю Европу.

Но Гитлеру, принесшему горе миллионам, куда меньше достается от «демократов», чем Сталину. Еще А. Даллес, проповедник «балансирования на грани войны», разработал стратегию разрушения «самосознания самого не

покорного народана земле» путем культивирования в нем низменных чувств — от лжи, насилия и секса, до предательства, национализма и вражды к русскому народу.

55

Удивительно быстро течет река времени. Казалось совсем недавно стояли тоскливо голыми деревья в дорожной пыли, а теперь они зеленели под ярким палящим солнцем.

…Прошло больше недели после грозы. Чуть спала духота летнего зноя, прохладнее стали ночи, легче дышалось.

Чувствуя себя опустошенным и не совсем здоровым, Геннадий Иванович тоже остывал, пытаясь разобраться, что же произошло? Из‑за чегй прерывалась связывавшая его с Ольгой не паутинка, а крепкая нить, невидимые концы которой оставались при них, глубоко проникнув в их души. Он не раз перебирал в памяти все то, о чем они говорили на последней встрече, словно ставил на диск проигрывателя пластинку и вновь и вновь прослушивал запись, стараясь ничего не пропустить. Жаль только, не видел он при этом Ольгу, ее смущенное лицо. Нет, он не отказывался от того, что сказал ей, но находил в нем и то, что не следовало бы говорить, хотя она тоже не уступала ему.

Они тогда разошлись в разные стороны и между ними образовалось пространство, разделявшее их, но на нем он не обнаруживал непреодолимых препятствий, сооружаемых противником.

В бессонные ночи его донимала мысль, что он должен был вести себя по–другому, не упрашивать, не взвинчивать себя, не выворачивать наизнанку то, чем он свято дорожил. Если и расставаться, что неизбежно должно произойти, как он понял желание Ольги, то по–рыцарски, с гордо поднятой головой перед человеком, которого он любил, чтобы ее казнила этим совесть.

Все это до него доходило по мере того, как боль обиды стала утихать, однако обидные огоньки вспыхивали и он возвращался к тому, что был прав, представляя их былые отношения чистыми, как слеза, забывая о безжалостности времени и обстоятельств, изменяющих людей, их идеалы, поведение, обесценивающего духовный мир, которыми живут целые поколения. Пришла же пора, и то, что совсем недавно считалось таинственным и священным, показыва

лось представительницами прекрасного пола со сцены в натуральном виде перед публикой на потребу алчному обывателю. А Геннадий Иванович оставался хранителем тонких ниточек высоких душевных сокровищ и, как ему казалось, их не прятала, а разделяла, поддаваясь природному чутью, Ольга, вместе с ним возносившаяся в голубое поднебесье в такого же цвета платье.

Неужели в ней все это умерло?.. И возобладала холодная расчетливость, которую он не замечал?

С этими мыслями он нередко засыпал под утро, когда в окна пробивался серый рассвет.

Проснувшись после тревожного, кошмарного сна с головной болью, он говорил себе: «Все, кажется, никакого примирения», хотя давалось такое окончание еще с мучительным раздумьем, наперекор всем своим здравым размышлениям. Верх брало втемяшившееся в голову оскорбление, которого он не собирался ей прощать потому, что каждый почувствовал бы себя униженным. Она, должно быть, видела это, но не сгорала от стыда.

Трудно ему было смириться со своим же решением. Пока он чувствовал около себя Ольгу, он расцветал, его не угнетало одиночество. Теперь оно терзало его. Он тяготился, не находя для себя каких‑либо занятий. От всех этих угарных дум Гришанов занемог, никуда не выходил, жил отшельником, даже шторы не открывал, не пропуская к себе в квартиру солнца. Все его раздражало.

Написал письмо жене, просил приехать. На болезни не жаловался, не распространялся о своем бытие, но при чтении написанного можно было уловить тоску и одиночество автора, слонявшегося из угла в угол по просторной квартире.

Правда, его навещал соседский кот, серый, пушистый, сибирской породы, с лисьим хвостом. Он обычно настойчиво царапался когтями в дверь, а войдя в квартиру, чувствовал себя как дома, важно шествовал на кухню впереди хозяина, ожидая угощения.

Геннадий Иванович не скупился, знал его лакомства, отрезал ему кусочек сырого мяса или рыбы. После этого гость не торопился уходить, извивался в знак благодарности колесом вокруг ног хозяина, а потом забирался на мягкое кресло и прикрыв глаза лапой, дремал. Он не любил поглаживания по спине, противился как дикий зверь прикосновению к нему, но был ласков с тем, кто с ним так обходился. Это был, пожалуй, один из моментов отвлече

ния Гришанова от тягостных мыслей, да еще книги Ремарка, которые он перечитывал, находя в них много новых, сходных переживаний с героями. К тому же искал и ответы на мучившие его вопросы. Ремарк, его любимый романист, немало написал о любви и преданности. Геннадий Иванович погружался в ремарковский мир взаимоотношений мужчины и женщины, отличавшихся от описания всеми другими авторами. У Ремарка любовь всегда чистая, нежная, вымученная в страданиях и тем сильнее, чем труднее жилось в войну и после войны его героям в жестоком повседневном мире. В ней они находили укрытие от тягостной жизни, шли на самопожертвование во имя любви. Это единственное, что нельзя было отнять у них, как бы они ни преследовались, как бы им ни трудно было, даже когда жизнь протекала взаймы. Могла ли это понять и так поступать с ним Ольга? Его одолевали теперь серьезные сомнения. И от них он уподоблялся тому художнику, который, употребив все свои силы, годами писал прекрасный образ. После грозы Гришанов словно откинул покрывало, закрывавшее полотно и, заглянув в душу своего персонажа, с разочарованием обнаружил, что написанное им плод его желания, а вовсе не живое отображение человека. Он и в самом деле увлекался рисованием и Ольга, зная об этом, преподнесла ему в день рождения, учрежденный ею в единственном экземпляре «диплом» художника, натолкнувший теперь его на эти мысли.

Жаркое лето было в разгаре, набегали тучи и в любое время могла прогреметь гроза, которой он побаивался.

«Не заразиться бы от всех этих дум ковринской болезнью из чеховского «Черного монаха», — опасался Гришанов. Он хорошо помнил, как Коврин ласково и убедительно говорил, а она продолжала плакать, вздрагивая плечами и сжимая руку, как будто ее постигло страшное горе. Он гладил ее по волосам и плечам, утирая слезы… Она жаловалась на свою жизнь дома, вздыхала, спрашивала как ей быть и мало–помалу приходила в себя. Все это он испытал и мир философских иллюзий казался ему болезнью, а лечить его могла только Ольга.

К тому же, начитавшись Ремарка, Г еннадий Иванович однажды не стерпел, позвонил Ольге, услышал ее голос в трубке, но не посмел ничего сказать. Он и сам не знал, зачем позвонил после того, как все уже было решено. Положил трубку, обвинив себя в слабости. И как бы оправдываясь, несколько раз повторил: «Нет, нет, нет…»

Спустя некоторое время после такого запретного наказа самому себе, раздался телефонный звонок. Геннадий Иванович раздумывал, поднимать ли трубку, предчувствуя, что звонить могла Ольга. А может быть врач?

— Да…

— Доброе утро. Это — я. С хорошей погодой, — говорила Ольга ласковым голосом, не таившем никаких обид, как будто бы не было грозы и между ними не пробежала черная кошка.

— Доброе утро, — не мог он не ответить, хотя и сдержанно, на приветливые слова, и в ожидании замолчал.

— Как ты там?..

— Плохо, — довольно резко сказал Гришанов, не скрывая своего настроения. Но ему уже хотелось, чтобы этот разговор не прерывался вдруг. Он пожалел, что вылетело у него это слово и Ольга конечно почувствовала тон, с которым оно было связано, но словно не слышала его. Существуют же извиняющие обстоятельства, при которых произносятся необдуманные слова. Может быть, она поняла это, или опомнилась и сожалела, что оскорбила его?

— Я тебя жду.

Эти, как показались ему, искренние слова, совсем застали его врасплох. И он от неожиданности на какое- то время замолчал, боясь ее.

— Алло?..

— Да, я слышал. Что изменилось? — не мог он сразу поверить ей и в то же время мелькнула мысль, что только она, его Ольга, которую раньше не собирался никому отдавать, могла так сказать, несмотря ни на что.

— Ничего. Все остается так же…

— По–моему, мы обо всем договорились, — настаивал он на своем, но в голове у него мелькнуло что‑то другое. Ольга словно почувствовала молчаливое замешательство в его совершенно спокойной рассудительности.

— Не торопись. Ты учил меня повелительному наклонению…

Ее спокойный голос, оставшись близким, поколебал его упорство.

— Приходи ко мне, — сказал он, — если…

— Куда? — не дослушала она.

— Домой.

— Иду, — почти сразу согласилась Ольга.

— Жду, — прозвучало в трубке растроганно–короткое слово.

Уловила ли Ольга это или что‑то другое подталкивало ее бежать к нему…

Даже в такое смутное время жизнь брала свое.

56

Не произошло только примирение между двумя сцепившимися правителями за место в теремах Кремля. Ладно, сошлись бы они на потеху люду московскому, как в былые времена на Москва–реке опричник Кирибеевич и купец Калашников в охотницком русском бою и не трещали бы лбы у русских мужиков. Ан нет, понасупились, затаив обиду, смуту посеяли на Руси. Наступила тягостная пора, какая бывает в засушливом году перед голодом.

Так, с иронией и возмущением рассуждал профессор Уланов.

Переживал он и за бедствие в науке, ощущал удар по русской патриотической литературе, оказавшейся как после стихийного бедствия у разбитого корыта. Сочувствовал загнанным в угол писателям, живущим с протянутой рукой.

— Всех измазали чернухой, патриотов грязью — русские молчат. Льется кровь, сыновей привозят в цинковых гробах — русские молчат. Выгоняют из дому — заступиться некому. Немота…

— Почему?

— Политика, Алексей Иванович, политика. У русских вытравили чувство национального самосознания. Молчи, что ты русский, уважай грузина, снимай с себя последнюю рубашку, отдавай ему.

Прорабы перестройки посадили на коня идеологов глумления и над старшим поколением, над могилами и прахом павших воинов, которых еще разыскивают близкие и однополчане.

Словно для продолжения этого разговора в канун праздника Победы по чьему‑то совету ко мне пришла мать солдата, не вернувшегося с войны. Все ее многолетние попытки узнать о судьбе сына остались тщетными. Он пропал без вести весной 1942 года под Харьковом.

Она выплакала по нем все слезы. С сухими глазами на морщинистом лице мать еще раз хотела от меня услышать и понять — как это так — был солдат, воевал, писал ей письма с фронта и бесследно пропал: ни похоронки, ни могилы. У нее это не укладывалось в голове.

Я сказал ей о случавшихся кошмарах на войне, упомянув окружение наших войск под Харьковом. Ее сын мог потеряться. Взял грех на душу из‑за жалости к сгорбившейся под тяжестью лет старушке, к ее неутешному горю. Утаил то, что я видел сам.

…Январская поземка заметала обочины скользкого шоссе, укатанного машинами, пушками и длинными обозами из саней и скрипучих повозок, медленно тащившихся к переднему краю. На полуторках и ЗИСах, санях и повозках громоздились ящики с патронами, минами, снарядами. Уступая дорогу обозам, шла рота курсантов артиллерийского училища, растянувшись цепью, один одному в затылок, — с тощими вещмешками и длинными винтовками за спиной с примкнутыми штыками, возвышавшимися как громоотводы над головой. На встречных автомашинах и санях лежали или сидели наспех перевязанные раненые.

Уже далеко позади остались окраины Москвы. В поле свирепый ветерок обжигал лица курсантов, пронизывал насквозь легкое курсантское одеяние.

С каждым шагом все ближе и ближе становился передний край, все отчетливее доносилась перестрелка, громыхали дальнобойные батареи, видневшиеся с шоссе. До передовой оставалось еще добрых пять–восемь километров. Командир роты, старший лейтенант, как‑то притих на марше и уже не требовал не только равнения, но и не торопил уставших курсантов, молчаливо и исступленно шагавших с затаенными чувствами к той, теперь уже недалекой черте, где кипела настоящая война, еще никем из них не испытанная. На том рубеже, где впереди окопов было узкое нейтральное поле — ничейная земля, сидел коварный, жестокий враг — немец, рвавшийся к Москве. Там каждому из курсантов уже была уготована судьба — быть убитым, раненым, а если повезет — попасть в число уцелевших, в счастливую тройку из ста, как потом подсчитают после войны.

На обочине шоссе попадались разрисованные маскировочными разводьями оставленные немцами автомашины, пушки, повозки, лошади, безжизненно лежавшие в снегу. Все это напоминало курсантам о недавних декабрьских боях в этих местах, об отступлении немцев, о том, что эту землю топтал кованый сапог оккупанта.

По охватившему всех молчанию можно было угадать в растянувшейся цепи напряжение по мере того, как все чаще и чаще вспыхивали короткие артиллерийские дуэли,

заставлявшие курсантов своим громом сжаться, почувствовать свою беспомощность перед грохочущим богом войны.

Канонада теперь ощущалась ими совсем другой, чем артиллерийские выстрелы на полигоне во время занятий по огневой подготовке в училище, когда из курсантов составлялись расчеты и они становились у орудийных лафетов. Приближением зловещей неизвестности был занят каждый курсант. Притихли и самые отъявленные ротные острословы, почувствовавшие, что через несколько километров, когда сгустятся вечерние сумерки, курсантской роте предстояло занять место в окопах. Еще никто не представлял, как на рассвете после непродолжительного артиллерийского налета придется впервые вылезти из окопов и подняться на заснеженном поле в атаку, чтобы занять деревушку.

Я шагал где‑то в середине строя, закрывая лицо холодной байковой рукавицей, иногда поворачивался боком или даже спиной к ветру, стараясь не отставать от командира отделения, шедшего впереди меня.

Вдруг шаг впереди идущих почему‑то замедлился. Я, занятый своими мыслями, чуть было не уткнулся в вещмешок сержанта. А шедший позади меня лритихший балагур Володька Измайлов навалился на меня и мы вместе оказались в занесенном снегом кювете, но тут же выбрались, как ни в чем не бывало. Командир отделения остановился на секунду у чернеющего на снегу какого‑то предмета, пока я не поравнялся с ним и не рассмотрел в кювете убитого. Он лежал ниц, наполовину занесенный снегом, выбросив руки вперед, словно хотел выбраться из канавы. Виднелась спина черной телогрейки, которую не могла замести поземка. Ветер сдувал с нее снежную пыль. Голова убитого едва угадывалась с набившимся в короткие волосы снегом. Виднелась и обдуваемая со всех сторон левая белая ступня с рыжеватой пяткой, чуть приподнятая, видимо, когда с нее стягивали сапог. Судя по телогрейке, это был наш солдат, почему‑то брошенный на обочине дороги. Мимо него день и ночь шли, ехали, на него смотрели, у многих, как и у меня, наверняка пробегали мурашки по спине, но он оставался на том месте, где сделал последний шаг в своей жизни.

Курсанты увидели первого убитого в двух шагах от себя, а может быть и вообще первого мертвеца в своей короткой жизни. Никому в роте еще не исполнилось и двадцати лет.

Рота не остановилась, а только замедлила шаг, никто не снял шапку, никто не проронил ни слова, хотя все смутно понимали, что кого‑то уже караулит такая же участь сегодня или завтра.

На какое‑то время это видение, поразившее меня, заглушало даже громыхание артиллерии, к которому я поначалу прислушивался, и оно казалось мне уже не таким страшным и беспощадным по сравнению с тем, что и в кошмарном сне до этого дня не могло прийти в голову. «Кто он? — спрашивал я себя. — Почему его не подобрали? Шапка могла упасть при падении и, может, ее замело снегом, но почему он без сапог? Неужели стянули с мертвого?»

Шедший позади меня Измайлов поравнялся со мною и, наверное, занятый теми же мыслями, испытывая необходимость разрядиться, спросил:

— Видал?

— Как и ты, —безразлично ответил я, еще не придя в себя от охватившего меня потрясения.

— Сержант, видал? — не удовлетворенный моим ответом, обратился он к командиру отделения.

— Вечно тебе все надо. Помолчи.

— Не могу.

— Тогда спроси у командира роты. Он больше нас знает.

— Жуть, — произнес единственное слово Измайлов и занял свое место за мною.

Мне послышалось в этом слове не удивление, не боязнь. а ошарашенный он не понимал увиденной картины, сравнимой разве только с известным полотном Верещагина «Забытый». Такое же чувство испытывал и я, признаваясь себе, что не смог бы приблизиться к нему, переступить ничтожное расстояние, отделявшее меня от убитого. Даже прибавил шагу.

Но ведь мы шли на передовую, шли воевать и несколько дней назад выступая в казарме перед нами, командир батальона торжественно напутствовал нас на подвиги.

«Вы — красные юнкера, курсанты–артиллеристы, не посрамите честь нашего училища, громите злейшего врага, показывайте пример бесстрашия, презрения к смерти красноармейцам!..»

Слушая эту речь, в плотном строю, мы готовы были тогда ринуться в бой с винтовками наперевес, не испытывая ни малейшего чувства страха, тогда еще неведомого нам.

И вдруг так поразил этот убитый, за несколько километров от передовой.

«Что же это, я струсил? — вспомнив речь комбата, спрашивал я себя. Два чувства боролись во мне: страх и дЬлг идти на передовую. — Так не я же один, — убеждал я себя. — Я со всеми, как и все».

И от этого самовнушения становилось как‑то спокойнее на душе. Я слышал позади себя бормотание Измайлова и понял, что он думал примерно так же. И это был уже перелом в мыслях, захвативших и каким‑то безразличием к тому, что будет, то будет, но вместе с этим не пропадала искорка надежды на то, что все обойдется. Последнее брало верх в тревожных раздумьях.

По мере того, как мы приближались к передовой, перед нами открывалась своей лицевой стороной война, и хотелось, чтобы в эти мгновенья кто‑то что‑нибудь сказал, подтвердил обыденность всего того, что нам попадалось на глаза, причем самыми жестокими словами, которых мы еще не знали, или бы поддержал уверенность в том, что и на войне не все погибают. Курсанты нуждались в этих словах, так как шли в бой и в нас должна была кипеть ненависть к врагу — лучшее успокоительное средство перед боем.

Шли молча. Мы, молодые, тогда еще не задумывались о смерти. Она нам представлялась понятием слишком отвлеченным. И вдруг она оказалась совсем рядом — холодная, скованная морозом, белая, подкрашенная отсветом мертвецки белого снега.

Потом, уже много лет спустя, я наткнулся на слова поэта, запавшие мне в душу:

Помертвелые их очи

Льдистым ужасом разят.

Сборник стихов Тютчева я носил всю войну в своем вещмешке. Его мне подарила молодая учительница, преподававшая литературу в большом селе, раскинувшемся на берегу реки с таким поэтическим названием — Красивая Меча. Тогда по ночам мы шли ускоренным маршем на Курскую дугу. Очень уставали, и командование смилостивилось, разрешив ночевку в этом селе.

Много раз я перечитывал лирику поэта, но как‑то не выделял этих строк, не относящихся к войне. Перечитывая их, я вдруг вспомнил того, брошенного в кювете. Как же я их не замечал? Они не только с удивительным проникновением отразили трагизм человеческой жизни,

но и воскресили в памяти ушедших в небытие, которых так много было на войне.

…Первый бой оказался жестоким и кровавым. Большая половина роты лежала, как и тот в кювете, на снегу, на подступах к деревне. Курсантов скосил плотный пулеметный огонь из близлежащих рубленых домов, в которых немцы оборудовали огневые точки.

Когда стемнело, командир роты отправил несколько курсантов подобрать своих убитых, снести их в одно место к воронке, углубить ее, приспособив под братскую могилу. Далеко за полночь собрали всех, уложили рядами поплотнее, один к другому, и засыпали землей, без слов, без музыки, и что самое удивительное — без слез, под методичный обстрел немцами того самого поля, в центре которого у свежей могилы на минуты задержались курсанты, впервые с обнаженными головами. Они, уцелевшие в тот день, пройдя сквозь огонь, словно заново родились. И хотя чувство страха в них не исчезло, но убитые, близкие разрывы вражеских мин, уже не так потрясали опустошенные до безразличия ко всему происходящему, души курсантов, да и страх уже стал иным. Самое страшное они пережили и теперь уже представляли, что может с ними случиться.

Но тот, брошенный у дороги солдат, почему‑то вдруг снова всплыл в моей памяти, когда я стоял с лопатой в руках у братской могилы. Может быть потому, что то был первый убитый, которого я увидел, оставшийся для меня неизвестным.

За четыре года войны передо мною промелькнули сотни, а может быть и тысячи убитых, но он навсегда остался для меня первым.

Потом появился второй, навсегда замерший с гранатой руке, поднявшийся в неглубоком круглом окопе и, наверное, сраженный в тот самый миг, когда намеревался бросить гранату. Туловище его лежало на бруствере окопа. Он как бы на мгновенье застыл, выбросив руку вперед. Может, даже приготовился вылезти из совего последнего укрытия и намеревался стоя, с размаху бросить гранату.

Я наткнулся на него случайно на желтеющем августовском ржаном поле, повытоптанном и изрытом черными воронками и мелкими окопчиками, уже за Орлом, когда я догонял полк, продвинувшийся далеко с того места.

…Как‑то на привале мне опять вспомнился тот брошенный у дороги под Москвой солдат и я быстро набросал небольшую заметку о нем в армейскую газету, передав ее

корреспонденту, расспрашивавшему меня о судьбе курсантской роты. Потом, подбадриваемый корреспондентом, я написал еще несколько заметок, но ни разу их сам не читал. Корреспондент говорил, что они публиковались.

— В газету пишешь о своих богатырях? — как‑то спросил меня комбат с блуждающей легкой усмешкой на лице.

— Писал.

— Вот и дописался. Вызывают в политотдел армии. Притянут к ответу.

— Что‑нибудь не так?

— Это тебе лучше знать, товарищ спецкор, — иронически заметил комбат и нахмурился.

Ему, конечно, не нравилось, что меня вызывают в глубокий тыл и я должен на какое‑то время оставить роту.

Наступила неловкая пауза. Я не знал, что ему сказать, пока он меня не спросил:

— Вернешься или в газетчики подашься?

— Вернусь.

— Точно?

— Я же сказал.

— Ну, тогда иди. Утром двинемся вперед. Догоняй на своих двоих, а если повезет — на дивизионных попутных машинах.

В армейском политотделе мне предлагали работу в газете, но я не согласился. Какой из меня газетчик? — спрашивал я себя. Возвращаясь в полк, я не застал уже на том рубеже полк, откуда уходил. Присел отдохнуть у своего окопа. Где‑то далеко и глухо на западе гремела, как в надвигающуюся грозу артиллерия, а вокруг меня на ржаном поле стояла мертвая тишина. Чудом уцелевший островок невытоптанной ржи скрывал лежавшего на бруствере лейтенанта. Я и сам не знаю, почему я туда заглянул. Мне казалось, что он какое‑то время выжидал, припав головой к земле. Но это было не так. Я потрогал его пилотку, он не шелохнулся. Ушли отсюда далеко похоронные команды, оставив свежие холмики братских могил. И я ушел с того страшного поля, бессильный даже засыпать его землей. Мелькнула мысль — опустить его, оОмякшего, в окоп, но и этого я сделать не мог, хотя к тому времени я не раз и не два бросал горсти земли в открытые могилы однополчан и казалось, что уже ничто не могло поразить меня в этой повседневной, прозаической процедуре на войне. Но неожиданно увидев в такой позе убитого, я на

какое‑то время оторопел, остановился, не смог сделать ни одного шага, чтобы быстрее уйти. Вокруг не было ни души. Меня поражала только тишина, которая у покойника, когда стоишь рядом и смотришь на него, всегда особо ощутима, даже при грохоте орудий.

Я не видел лица лейтенанта, уткнувшегося в землю. Но мне бросился в глаза след от портупеи на выгоревшей от солнца гимнастерке. Кто‑то снял ее с лейтенанта.

Пора было уходить. Я заторопился в полк до наступления темноты.

… — Будешь еще заниматься писаниной? — спросил меня комбат сдержанно, но обрадованный тем, что я вернулся.

— Буду, — твердо ответил я.

— Ты посмотри на него… Не угомонился. Но имей в виду: я тебя никуда не отпущу, хоть сам маршал будет приказывать.

Я сказал комбату, что обязательно напишу о брошенном лейтенанте во ржи. К моему удивлению, комбат отнесся к этому поначалу совершенно спокойно, но велел позвать к нему командира хозвзвода с лопатой. А потом вдруг, дав себе отдушину, разразился таким громовым матом, что я слушать не мог. Я не понял, к кому относилась его многоэтажная, страшная брань, но в ней он, видимо, находил разрядку от того, что я ему рассказал. Все живое в эти минуты, наверное, увяло бы, как и я от того, что выкрикивал комбат с перекосившимся от злости свирепым лицом.

С тех пор полк прошел немало по фронтовым дорогам Белоруссии, Польши, вел бои за каждый укрепленный фольварк в Восточной Пруссии. Продвижение было и быстрое и медленное с тяжелыми боями, а генерал Горбатов с палкой в руках подгонял полки к быстрейшему выходу к Балтийскому морю.

Писать в армейскую газету мне было некогда. В батарее, которой я стал командовать, во время артналета была повреждена пушка и вышла из строя. Хорошо, что еще так отделались —• никого из батарейцев не зацепило. Сорокопятки, «прощай, Родина», как их называли на передовой, притаившись, готовые ударить в лоб по вражеским танкам, стояли на прямой наводке чуть позади окопов стрелков и доставалось нам нисколько не меньше, чем матушке полей — пехоте.

Надо было что‑то придумать. Где взять пушку? Пришел

на помощь сметливый ординарец. Он видел где‑то в тылу, километрах в десяти, недалеко от дороги на опушке леса такую же, как у нас пушку, по каким‑то причинам оставленную там. В то время были еще пушки на конной тяге, лошади, как и люди гибли, а пушки приходилось бросать, хотя и грозило это трибуналом.

В мартовскую лунную ночь, вооружившись автоматами и картой, мы отправились с ним напрямую через лес к тому месту, где он видел пушку. Ординарец шел впереди, как проводник, с длинной палкой в руках. Я ступал ему в след и находил, что на нем чего‑то не достает. На голове не было привычной для его обличия каски. Отправлясь в тыл, он, видимо, оставил ее в окопе.

Я же каску ни разу не надевал, чему немало удивлял не только ординарца: он не понимал моего упрямства и мне пришлось как‑то объяснить ему причины моего пренебрежения к каске, хотя правду я ему сказать постеснялся. Наверное, он счел бы меня за чудака.

…Однажды я видел, как девушка–санитарка в каске подползла к раненому лейтенанту, закинула его обвисшую руку себе на плечи и, пригнувшись, повела в укрытие. Осколок, разорвавшейся мины звонко ударил по каске. Санитарка упала. Лейтенант кричал: «Почему не меня…» Он был без каски и без шапки.

Подтверждалась моя довольно смутная примета, не покидавшая всю войну. У фронтовиков в окопах бытовало немало подобных примет. Я верил в свою: если надену каску, к защитным свойствам которой я относился скептически, то со мною непременно что‑то случится.

Долго в ночи мы блуждали по занесенному снегом, саженному хвойному лесу. Ближе к утру все больше давала о себе знать усталость и мне не раз приходило в голову — вернуться по нашему следу, пока зашли не так далеко, так как на рассвете обещали вернуться на огневые позиции батареи. С таким условием отпустил меня командир батальона, которому мы были приданы на время наступления.

Наконец, выбрались на дорогу и пошли по ней в предутреннем безмолвии. С той и другой стороны подступал темный лес, словно мы находились в тайге, где сотни километров тянется сплошное безлюдье.

Да и не было у нас уверенности, куда идти: вперед или назад. Где находилась пушка, ординарец точно сказать не мог, примет никаких не помнил. Решили пройти немного вперед, а потом повернуть назад и возвращаться на бата

рею. На ремне у ординарца висел закопченный плоский немецкий котелок с крышкой. Солдат был гораздо старше меня, неторопливый и рассудительный, из‑под Тулы. Он чем‑то напоминал моего деда, ходившего, как паломник в Киев в Лавру поклониться святым и так же с котелком на ремне. Оттуда он принес себе и бабке золотые крестики и всю жизнь они носили их на себе. У солдата тоже висел на шее' тщательно скрываемый крестик.

— Зачем взял? — спросил я его, показывая на котелок.

— Кипятку согреем. Есть пара сухарей. Зачаюем.

— Если пушку найдем.

— Найдем.

— Найдем? Ты вот что… Разведи костер, грей снег, а я пройду вперед, посмотрю.

— Слушаюсь, — сказал ординарец.

Я прошел не менее полутора–двух километров, пока не заметил пушку метрах в двухстах от дороги. А за ней ближе к опушке леса виднелись редкие, одинокие деревья. Пушка была подбита или наехала одним колесом на мину и подорвалась. Замок как будто бы был цел, однако, несмотря на мои усилия, не открывался. Где‑то что‑то заело. Отвертка, молоток были у ординарца, поэтому мне пришлось возвратиться к нему. К тому времени в котелке кипела вода и ординарец сожалел, что нечем было заварить чай.

— Не наш лес, — сокрушался он. — В своем я бы нашел заварку.

Мы попили с ним кипятка с черными сухарями и пошли к пушке.

— Хорошо, что не зря топали, — заметил ординарец.

У станин валялись только пустые гильзы. Все наши

попытки открыть замок и заглянуть в ствол ни к чему не привели и я решил побыстрее возвращаться на батарею.

Идти назад по шоссе не стали, пошли напрямую к лесу, решив принять там чуть влево, с учетом нашего отклонения от ночного маршрута. Я рассчитывал сориентироваться и выйти на наш след, хотя ординарец скептически посматривал на изучение мною карты, видимо, надеясь больше на собственную ориентировку в лесу.

Шли по глубокому снегу, среди редких молодых сосен. И вдруг как привидение на посеревшем снегу в то раннее утро перед нами предстал убитый наш солдат.

«Третий», — пришло мне тут же в голову. Он лежал в гимнастерке, вытянув руки по швам, как в строю,

устремившись лицом в еще холодное, но весеннее небо, без шапки, в солдатских обмотках и ботинках.

Ему было, пожалуй, чуть больше двадцати. На холоде он хорошо сохранился, но безжизненное лицо и побелевшие скрюченные пальцы, зажавшие в последнее мгновение снег, выдавали застывшую позу в вечном небытие, настигнувшем его на чужой земле.

Мы тоже на какой‑то миг застыли у него, пока ординарец не спросил:

— Посмотреть документы?

— Смотри.

Он расстегнул карман гимнастерки и достал фронтовой треугольник — письмо с подмоченным, расплывшимся адресом, который трудно было разобрать. Странно, что документов в карманах не оказалось. Можно было предположить, что их забрали.

Я развернул треугольник. Текст письма хорошо сохранился. Пока ординарец отлучался к пушке, видимо, для поиска лопаты, я читал письмо:

«Валя, дорогой друг, здравствуй!

Сколько радости, ведь это первое твое письмо. С того времени, как мы расстались (я был ранен и был в госпитале), прошло более двух лет и за этот промежуток времени мы ничего друг о друге не знали. Если же ты моих писем не получал, то я вкратце сообщу тебе о своем «странствовании» за это время.

Попав на фронт, после того, как мы расстались, я 19 мая 1942 года заболел тифом. Жизнь висела на волоске. В госпитале пролежал месяц. После «пошатался» еще месяц, а 12 августа попал в часть, которая занимала оборону около Воронежа. Друзей наших: Аверьянова, Сандеева, Лаврентьева, я всех растерял. И уже находясь около Воронежа, я узнал адрес Лаврентьева Вити и Аверьянова Володи (через комиссара нашей батареи Сиротко). Они от меня находились в 20 километрах, но увидеться мы так и не смогли. Они мне писали, что встретили Толкунова Ванюшу (бывшего студента нашего техникума), он тоже находился с ними в одной части, но в разных подразделениях.

Зимой, перейдя в наступление под Старым Осколом я был ранен. С этого времени началось мое «путешествие» по госпиталям. В госпиталях я пролежал больше четырех месяцев. Потом выписался и был направлен в запасную бригаду, где и нахожусь до настоящего времени. Но так опротивело мне здесь, просто уже невозможно терпеть.

Надеюсь, что мне удастся вырваться из этой части и уехать на фронт. Да, только на фронте можно иметь уважение и легко вздохнуть, зная, что вернувшись домой, после окончания войны, никто не уколит упреком и презрением, что я не защищал Родины, а скрывался в тылу. Моя совесть будет чиста! А то ведь долго я засиделся в тылу и ни разу хорошего слова не слышал от командования. Это не то, что на фронте, где существует уважение и фронтовые товарищеские отношения со всеми.

Письма из дома получаю. Живут сравнительно неплохо. Отец тоже в армии, где‑то на юге воюет.

Да, дня два назад я написал твоей маме письмо, чтобы она сообщила мне твой адрес, ну а теперь я сам получил от тебя.

С Анькой Шаталкиной связь порвал окончательно. Несколько дней назад послал ей ответ. Правда, жаль было, но она сама этого добилась. Она мне написала в письме, что ее сватает один старший лейтенант — работник райвоенкомата и она у меня спрашивает совета, что ей делать — выходить за него или нет? В общем, Валя, комедия. Разобьем фрицев, осталось немного. Кончится война, встретимся и вместе жениться будем. Ох, и погуляем же при встрече!

Валя, пиши подробнее о своей жизни, где ты? Как жил это время, после того, как мы расстались с тобой?

Пока, до свидания! Шлю тебе боевой дружеский привет. Привет твоим товарищам.

Твой друг Борис Морчаков. 13 марта 1945 года».

Ординарец вернулся с двумя гильзами. Я спрятал письмо в карман и вместе с ним стал разгребать снег, готовя Морчакову снежную могилу. Разгребли снег до пожелтевшей травы, бережно положили тело на мерзлую землю.

— Накрыть бы чем‑нибудь лицо, — оглянулся вокруг ординарец. Ничего такого вокруг не было. Я вытащил свой носовой платок и отдал ординарцу. Он прикрыл им лицо, перекрестился, склонил голову. Мне и раньше приходилось замечать, что ординарец человек набожный. Видимо, стесняясь меня и других, он выбирал укромное место, где бы его никто но видел и про себя повторял по вечерам какую‑то молитву. Я же, замечая это, нисколько не осуждал его, старался делать вид, что ничего не видел и не слышал.

Мы обложили убитого снегом, поставив на белую утрамбованную могилу две гильзы.

— Растает, — с сожалением проронил ординарец.

Я и сам знал, что растает, но что же еще можно было придумать. Не оставлять же так. Солдат согласился со мною, но тут же быстро отошел к соснам, наломал охапку зеленой хвои и укрыл ею могилу.

Всю дорогу шли молча, понимая друг друга, что возвращались мы с похорон. Хотя фронтовиков похоронами не удивить. Но тут случай был особый. У меня клубились, как свинцовые облака перед грозой, мысли о брошенных на войне, сколько таких осталось в волховских, смоленских и новгородских лесах? Никто не считал.

Природа находит выход в разрядке — в шумном ливне, в извержении вулкана, в землетрясении… У меня же пока что все только кипело на душе, я не знал еще как, где и когда мне придется высказаться. Брошенные, безвестные так и живут во мне вот уже более сорока пяти лет. И может слово о них и есть затянувшаяся на годы, выстраданная разрядка.

А в какой‑то опустевшей русской деревушке Долы, с обмелевшим, заросшим осокой прудом, покосившимися хатами, в которых доживают свой век матери, все еще оплакивают их и ждут, ждут…


Постарела мать…
А вестей от сына нет и нет.
Но она все продолжает ждать,
Потому что верит, потому что мать.

Прощаясь со старушкой, я про себя повторял эти слова.

57

Приближался майский праздник «со слезами на глазах», как его окрестили. Принарядились в нежное зеленое одеяние березки под окном, украсив себя модными сережками. Застыли в тишине трепетные листочки, но тревожно было на душе от шельмования фронтовиков. Я не мог с этим мириться. Накануне газета опубликовала мою статью «Боль», в защиту людей с чистой совестью, отстоявших на поле боя свое Отечество. В ней был гневный упрек тем, кто не только предает забвению подвиг солдат Великой Отечественной, но и льет на их седые головы помои. К тому же меня как и раньше возмущало то, что пишут и говорят только о фронтах и армиях, а о батальонах и ротах — ни слова, как будто бы их и не было.

Какая вопиющая несправедливость по отношению к солдатам и лейтенантам — главным участникам войны. Молодые лейтенанты водили в атаки своих солдат–окоп- ников и на поле боя с винтовкой наперевес осуществляли все стратегические операции Верховного Главнокомандования. Без этого не было бы прославленных полководцев — Жукова и Рокоссовского, Конева и других, будь они даже сверхгениальными.

Лейтенанты моего поколения доказали свое превосходство над офицерами нордической расы, одержали Победу. А фронтовики под обрушившимися на них потоками лживой информации заговорили о своем потерянном поколении и напрасно прожитой жизни. Поносили не только живых, но и мертвых, занялись гробокопательством. Многих охватило отчаяние, перестали надевать солдатские медали и ордена за пролитую кровь.

Мат чать я больше не мог, писал о боли фронтовиков с ноющим сердцем. «Какой же праздник?» — с этими тягостными мыслями думалось мне. Такого я не мог припомнить за долгие годы.

. В 1985 году немцы прислали за участниками войны специальный поезд в Москву и увезли нас в Берлин на сорокалетие Победы, как самых дорогих гостей. Мы пробыли там больше десяти дней. В памяти не изгладятся те солнечные майские дни, напоминавшие нам победную весну 1945 года. Каждый из нас помнил и стремился побывать в местах, где застал его последний день войны, где 9 мая он встретил день Победы. Я старался походить не только в Берлине, залечившем руины войны, но и постоять на берегу Эльбы у Магдебурга, куда мы вышли 8 мая 1945 года. С той стороны уже были американцы.

Через сорок лет я узнавал и не узнавал то место, где я, облегченно вздохнув, опустил автомат и снял палец со спускового крючка. Кругом цвели сады, воцарялась звенящая тишина и не верилось, что война кончилась. Опьяненные победой и спиртом, мы не знали, что делать. Не так‑то просто было прийти в себя после четырехлетнего сверхчеловеческого напряжения и призывов — больше убивать немцев. «Убьешь немца на Ловати, его не будет на Волге». Кто не помнит: «Папа, убей немца!» «Стой и бей, бей и стой!»

В мае 1945 года немцы стали покорными. Все улицы городов были как в снегу от белоснежных простыней в окнах. «Мы проиграли войну», — твердили они.

Теперь немцы встречали нас как гостей и друзей. И

это были искренние встречи. Я, воевавший четыре года и люто ненавидивший немцев, верил им, верил, что и они сделали для себя вывод из истории.

Прошло семь лет с тех памятных дней.

…С утра погода чуть нахмурилась. Скупо проглядывало солнышко, на душе смешалось чувство исполненного долга со щемящей болью. С таким настроением я ходил из угла в угол в квартире, пока кто‑то позвонил… Я распахнул дверь и увидел Геннадия Ивановича, как всегда безупречно подтянутого, в белой рубашке, модном галстуке, темно–сером костюме, так гармонировавшего с его сединой.

— Проходите, проходите, —обрадовался я, пропуская гостя. — Свидетельствую на пороге, что слово сдержали.

— Разве можно в такой день отсиживаться в блиндаже.

Потом пришел с цветами и поздравлениями поэт Сергей

Никанорович.

Мне нравилось его русское лицо и пышная поседевшая шевелюра и что‑то близкое в его неторопливых суждениях, подкупавшая простота, сдержанность и откровенность. Все это чувствовалось и в его стихах, идущих от сердца смоленского крестьянина, а потом рабочего строителя, сооружавшего ТЭЦ. Там, на стройке сквозь клубы цементной пыли виделось ему синее небо.

По–разному люди воспринимают окружающий мир. Одни все события пропускают, как пролетающие мимо поезда с мелькающими окнами, сливающимися воедино, у других откладывается виденное, даже трепет занавесок на ветру в мчащихся экспрессах, цветы на столиках, нарастающий, а потом затихающий перестук колес удаляющегося состава. У одних пробежавший поезд ничего не оставил, у других он вызвал грусть, когда умолк и скрылся вдалеке.

Все это, мне казалось, присутствует в прищуренных глазах за толстыми линзами у Сергея Никаноровича. Иначе он не стал бы поэтом. На стройку он принес в душе смоленские леса, зеленые луга, заросшие цветущим разнотравьем, тихие перелески вокруг хуторов. Тишина сменилась грохотом, как неожиданно надвинувшейся грозой, но не такой, как в смоленском небе, промывавшей летний зной живительной влагой.

Тяжелые кирпичи, лязг металла, скрежет электросварки и надрывный гул моторов по разбитым дорогам наполняли стройку. Может, этот перепад тишины природы

и придуманный человеком грохот и породил тоску, противление поэта издевательству человека над извечным покоем.

И это спокойствие, подаренное природой, запечатлелось в Сергее Никаноровиче. Он оживлялся, когда с вдохновением читал свои стихи, когда у него рождался поэтический образ, выплескивавшийся на собравшихся гостей. Безмятежный, рассудительный Юрий Георгиевич, мой сосед, инженер–строитель величаво устремил на поэта свой взгляд, прислушиваясь к его проникновенным строкам о встретившейся на дорогах войны девочке:


Шла пехота —
Крестьянки стояли босые,
В парусине,
В холстине…
Как смятые бурей цветы.
Только девочка —
Грубая рвань по колена —
Жалась к женским ногам,
Прядь волос подпихнув под платок…
Слушал зал генерала,
Нарушить боясь тишину.
— Генерал!
Вдруг в последнем ряду
Будто своды обрушились,
Голос боли рванулся… .
— Ты не помнишь,
Как ту девочку звали?
И два синие глаза в слезах
Появились из тьмы…

Это была поэтическая быль. Я ему как‑то рассказал, как в одной орловской деревушке увидел в войну девочку- сиротку и велел старшине дать ей кусок рафинада. Девочка застеснялась и не брала, пока ей не сказала женщина: «Возьми, это наши солдаты».

В походной пыли пехота все несла на себе. Даже тяжелые минометы. У каждого на голове была каска. Один я ее не надевал.

— Почему? — спросил меня Сергей Никанорович и уставился на меня испытующе.

— На передовой у всех были свои приметы, своего рода талисманы. У меня тоже. Мне казалось, что если надену каску, то со мною непременно что‑то случится.

И в атаку я поднимался без каски, терялпилотку, когда- бежал. А потом стряхивал с головы землю, набившуюся в волосы. Приходилось ведь с разбега плюхаться в свежую воронку и упираться лбом в рыхлую, еще не остывшую после разрыва снаряда землю — спасительницу.

Сергей Никанорович пристально вглядывался в меня и наверное удивлялся, что я таким был. Мне казалось, что он пытается представить меня бежавшим в атаке с автоматом и про себя переживал, даже жалел меня. А может, у него рождались Строки?

Глядя на него, я подумал, что он похож на Алексея Фатьянова. С таким же открытым русским лицом, каким я запомнил поэта по фотографии.

Песни Фатьянова пела вся страна, особенно фронтовики. Тут я не удержался, положил на диск проигрывателя пластинку и. полилась музыка на проникновенные фатьяновские слова:


Пришла и к нам на фронт весна,
Солдатам стало не до сна —
Не потому что пушки бьют,
А потому что вновь поют,
Забыв, что здесь идут бои,
Поют шальные соловьи.

Кто не знает эту мелодию? Она перенесла всех гостей' кто воевал и кто не воёв’йл, на фронт, в окопы. Все притихли, слушая издалека звуки времени, эпохи.

Мне даже показалось, что глаза Геннадия Ивановича^ сидевшего со мною рядом, затуманились и он ттытаяея незаметно смахнуть слезу.


Не спит солдат, припомнив дом
И сад зеленый над прудом,
Где соловьи всю ночь поют,
А в доме том солдата ждут.

Я не мог не вспомнить слов, запавших навсегда в душу фронтовиков:


Майскими короткими ночами,
Отгремев, закончились бои…

Ко мне присоединился Сергей Никанорович, напомнив четыре слова поэта, но каких:


Над Россией
Небо синее…

— Такой поэт, такой поэт, прошедший всю войну,

запечатлевший думы солдатские для поколений, а жилось ему трудно. При жизни у него не вышло ни одной книги, но он признан народом.

Тут все после этих слов в один голос, расчувствовавшись, просили еще что‑то прочитать из Фатьянова.


Давайте же выпьем, чего нам стесняться…
За синие дали, за нивы, за рощи,
За спелые вишни, за спелые губы,
За наших отцов и за молодость нашу.
За солнце, за ветер, за землю, за нас!
Все дружно меня поддержали, выпили.

— Это тоже Фатьянова? — спросил Юрий Георгиевич.

— Ну, конечно, — подтвердил Сергей Никанорович. — Как и «В тумане скрылась милая Одесса».

— Я и понятия не имел, как и многие. Пели его песни, а имени автора не знали. Ай, ай, ай…

Поэт и инженер сидели друг против друга. Поначалу они присматривались, как это всегда бывает, когда впервые встречаются незнакомые люди, к тому же такие разные, думалось мне. Но к моему удивлению, как только Сергей Никанорович заговорил о работе на строительстве ТЭЦ, у обоих всплыло столько воспоминаний об общих знакомых, сложностях, трудностях той поры, что не видно было им конца и края, хотя так далеко ушло то время. Они узнали друг друга. А построенная их фуками ТЭЦ светит людям, посылает тепло и энергию. Они словно братья встретились после долгой разлуки.

Разговор гостей затягивался, но больше о поэзии. Без нее чего‑то бы не хватало за столом в присутствии поэта, как соли в солонке.

Юрий Георгиевич смотрел то на поэта, то на меня и, наверное, удивлялся, что мы так увлеклись, невольно вынуждая всех прислушиваться к нам.

— Алексей Иванович, — не выдержал Юрий Г еоргиевич, — вы тоже, наверное, пишете стихи?

— Кто в молодости не писал… Нет, нет, это мне не дано. Поэтом надо родиться. Научиться нельзя. Я могу только навести на тему, сочинить «капусту» для стиха.

Сергей Никанорович тут же подтвердил, что такое уже было и он написал чуть ли не целую поэму на мой сюжет.

Мне давно уже хотелось подбросить ему на раздумье, когда его посетит муза, то, что сидело во мне и волновало много лет, с самой войны.

…Тревожное лето 1943 года. Войска Степного фронта скрытно подтягивались к передовой. После изнуряющего двадцатипятикилометрового ночного марша рота, которой я командовал, остановилась на дневку в большом селе, вытянувшемся вдоль речки Красивая Меча. Есть такая.

На рассвете усталые солдаты разбрелись по хатам. Я зашел на постой в дом поближе. Оказалось, что в нем живет учительница русского языка и литературы местной школы. Ей было тогда лет тридцать пять, а мне шел двадцатый год.

Она открыла мне дверь с заспанным лицом в накинутом на ночную рубашку простеньком ситцевом халатике. Но встретила приветливо, словно ждала меня.

Я валился с ног и искал место на вымытом полу, где бы мне расстелить плащ–палатку, положить под голову вещмешок и быстрее растянуться. Она решительно запротестовала, предложила лечь на кровать. Я был весь в грязи, в пыли и не мог ложиться на чистую простынь. Пришлось умываться, обливаясь водой. После этого сразу провалился в беспробудный сон. А когда проснулся от яркого солнца, увидел на стуле у кровати выстиранное и выглаженное обмундирование — гимнастерку с подшитым белым подворотничком и брюки. Учительница с таким добрым ласковым русским лицом, гладко причесанная, в белой в горошек кофточке на цыпочках ходила по комнате, чтобы не разбудить меня.

На следующий день в темноте рота покидала село. Учительница сама развязала мой вещмешок и положила в него томик стихов Тютчева, из которого она мне читала днем. А я тогда только и знал:


Люблю грозу в начале мая,
Когда весенний первый гром,
Как бы резвяся и играя,
Грохочет в небе голубом.

Прощаясь со мною за околицей, она сквозь слезы сказала: «Возвращайся живым» и поцеловала меня.

Полк шел в огонь. Впереди была Курская битва, жесточайшее сражение, как на Куликовом поле. Многие однополчане остались там навсегда в братских могилах. А я с уцелевшим томиком Тютчева в вещмешке дошел до Берлина. Читал солдатам в окопах, не забывая об учительнице из того села. С тех пор люблю этого великого поэта, без которого жить нельзя, как сказал Лев Толстой.

— Что вы в нем находили? — спросил Юрий Георгиевич.

— Что я находил?.. Веру, прибежище, островок надеж

ды, как говорили герои Ремарка. Я не согласен с тем, что пусть все горит ясным огнем. Со мною все прошлое, пережитое: Как жаль, что невозможно вернуться назад в неповторимое, чистое и светлое, помогавшее жить даже с несбывшейся мечтой. Теперь я хочу куда‑то убежать… Если бы мне кто‑то положил в вещмешок ту мечту и сказал, как учительница: «Возвращайся, я жду тебя, я с тобой…», я бы убежал. Вот это есть у Тютчева.

Мне не хотелось больще утруждать гостей стихами, но про себя, вспоминая учительницу, с болью присоединился к словам поэта:


И жизнь твоя пройдет незримо
В краю безлюдном, безымянном,
На незамеченной земле, —
Как исчезает облак дыма
На небе тусклом и туманном.
В осенней беспредельной мгле.

Поймав себя на Этой навязчивой мысли о русской женщине, оставившей, болью и радостью такой след в жизни, почему‑то подумал, что так и произошло с ней, хотя ее после этого не видел.

— Кто еще оставил во мне подобное? Истинность чувств? Человек, которого я знал больше пятнадцати лет, уверявший меня, что приобщился к поэзии Тютчева? Не знаю. День–два — миг по сравнению с теми долгими годами, но перевешивают ли они тот миг? Не от того ли он так врезался в память, что светится кристально чисто, как в голубом поднебесье звезда, со слезой проникнув в душу?

— Алексей Иванович, позвольте мне, —сказал Геннадий. Иванович, сидевший молча, чем‑то озабоченный. Вид у него, был усталый, я. чувствовал в нем какую‑то перемену, но не расспрашивал, что там у него глубоко засело.

. — Прошу.

. Все умолкли. Г еннадий. Иванович взял рюмку с коньяком, обвел всех глазами, чуть наклонив голову, видимо, собираясь с мыслями.

— У каждого есть свое личное, сокровенное, не высказанное, но выстраданное, с которым мы не расстаемся, носим при себе. Его никто не может отнять, пока мы живем с ним вдвоем. Предлагаю всем вспомнить свое сокровенное и выпить за…

— За нее? — подсказал с намеком Юрий Георгиевич, чокнувшись с Геннадием Ивановичем.

— Почему бы нет?.. Пусть будет так.

Все выпили по глотку, а Геннадий Иванович до дна.

— Как там немцы говорят, Алексей Иванович?

— Bis aus dem Boden{До дна (нем.)}.

Он словно угадал мои мысли. Я последовал его примеру и тоже выпил до дна, показал ему пустую рюмку. Одинокий и с виду суровый, он посмотрел на меня добрыми глазами. В них светилась совестливая сдержанность.

Гости расходились, а я остался снова с нелегкими раздумьями. Мелькнувший на мгновенье огонек угасал. Его нельзя было остановить.

…Спустя месяц позвонил Сергей Никанорович.

— Работаете? За письменным столом?

— Сижу.

— Мне пришла в голову мысль.

— Слушаю.

— Вот то, что вы пишете, назовите «Без каски».

— А вы напишите к этому четыре–восемь строк, как учительница положила в мешок лейтенанту, шедшему на передовую, томик стихов Тютчева и сказала со слезами на глазах: «Возвращайся живым». И он пронес эту книжку всю войну, читал стихи в окопе.

Человек самовыражает себя только в поэзии. Она необозрима, вечна, как мириады звезд в небе и никогда не иссякнет в душе, если, конечно, не бьггь постыдно вероломным.

— Договорились, — согласился он.

В тот день мне повезло. Друзья отвлекли от грустных раздумий, держащих меня, как в тисках. Тучи разогнал легкий ветерок.

Светило приветливое майское солнышко, яркими лучами проникавшее в комнату, где мы сидели за овальным столом, слушали стихи поэтов и бравшие за душу мелодии, запечатлевшие думы поколения Великой Отечественной.

Жаль, что не смог прийти Иван Ильич из‑за свалившего его в постель гриппа, жаль, что все проходит, как с белых яблонь дым.

58

Началось жаркое лето. Дули пыльные суховеи, набегали грозы, обрушивая град на поля, мутными потоками наполнялись реки, размывая берега.

Кипели страсти на митингах, ораторы соревновались

1 До дна (нем.).

в проклинании всего того, что создавалось, строилось, защищалось за последние семьдесят с лишним лет, при которых они выросли, выучились, запустили первый в мире спутник, писали поэмы, восхваляя человека труда, бескорыстно работавшего на благо всего народа, стоявшего на страже отчизны. Рушили памятники, выкапывали останки павших воинов, подстрекали к братоубийственным погромам, полилась кровь живших в дружбе народов.

Раскручивающийся со страшной силой ураган, подхлестываемый газетами, радио, телевидением прорвался за пределы границ, загулял в ближних странах, разрушая и уничтожая все то, что создавалось после разгрома фашизма, к чему прикасалась рука победителя.

Буря докатилась до ГДР, откуда я получил письмо от моего знакомого немца.

Я с ним случайно встретился на стадионе в Берлине. Наши места оказались рядом. Он сидел слева от меня. Здоровенный, атлетического телосложения, средних лет, тяжеловат, с добродушными глазами. Его плотная фигуры — само спокойствие. Он как‑то сжался, уступая мне площадь моего места. Справа — худощавый, длинноногий, неподвижно застывший, с гладко зализанными на прямой пробор волосами, уставился на зеленое поле, где еще не было футболистов.

Стадион, залитый мягким майским солнышком, был до отказа заполнен. Наш «Спартак», приглашенный спортивными клубами ГДР на товарищеские игры, приуроченные к празднованию годовщины победоносного завершения войны, в этот день встречался с берлинским «Динамо».

В ложе находились члены правительства ГДР, внизу против нас, на скамейке у барьера сидели тренер и бессменный начальник «Спартака» — Николай Старостин, фанатик футбола, с которым мне приходилось не раз встречаться в заграничных поездках.

На стадионе перед началом матча царило праздничное ликование, разыгрывалась какая‑то лотерея под девизом «Дружба — Фройндшафт!»

Позади послышалась русская речь, я прислушался, обернулся и увидел через один ряд наискосок двух наших военных — майора и капитана в окружении немцев. Я же был в цивильном костюме и, кажется, ничем не выделялся среди немцев, заполнивших огромную чашу стадиона, неповторимо пеструю и красочную.

Наконец, команды выбежали на поле, капитаны обменялись вымпелами и игра началась.

Мой сосед слева, судя по всему, принимал меня за немца; поворачиваясь ко мне, отпускал реплики и замечания в адрес игроков «Динамо», не проявляя ни бурных восторгов, ни негодования, как это делали рьяные болельщики вокруг нас и на трибунах стадиона.

Болея за «Спартак», переживая его промахи, я тоже воздерживался от эмоций, тогда как на стадионе вспыхивали крики поддержки немецких игроков, свист, визг труб, топот ног и размахивания флажками импульсивных болельщиков.

Атаки «Спартака» сопровождались полной тишиной, стадион вокруг словно замирал на какое‑то время и вдруг взрывался, как только мяч переходил к немецким игрокам. Мой же сосед слева реагировал совершенно спокойно, тогда как правый вскакивал как по команде. Все это как‑то отвлекало от всего того, что происходило на поле. Обе команды показывали высокий класс игры, но отдельные игроки с той и другой стороны в порыве азарта нарушали правила, получали замечания, приносили извинения.

Вдруг (как это произошло, я не заметил) на поле повалился немецкий футболист и катался, корчась на траве, что не так уж редко бывает на футбольных полях.

Игрок «Спартака» протянул ему руку, но тот не вставал. Судья свистком остановил игру, однако, не находя нарушений правил, карточку не поднял. Его окружили немецкие футболисты, что‑то с пылом ему доказывали, а над головой «виновника» размахивали кулаками. Наши игроки поначалу не придали значения инциденту, оставались на своих местах, где их застал свисток судьи.

Я видел как встал, нервничая, Старостин, что‑то кому- то показывал рукой, видя как добрая половина динамовцев окружила судью и нашего нападающего. После этого спартаковцы стали подтягиваться к месту «происшествия».

На трибунах многие встали, стадион грозно гудел, призывно завывали трубы болельщиков, над головами пестрели флажки. Немцы защищали своего игрока. Атмосфера накалялась. Казалось, неминуемо должна произойти свалка на поле. Судьи не было видно. Торчала только его рука над головами.

Расталкивая плотное кольцо, судья предлагал убрать с поля все еще лежавшего игрока и настаивал на продол

жении игры. Никакие доводы и аргументы на него не действовали, хотя весь стадион «ревел».

Мой солидный сосед слева реагировал на все происходящее спокойно, даже не вставал, а сосед справа, стоя, усердно размахивал флажком над головой.

Настойчивые свистки судьи призывали продолжить игру. Невообразимый гам постепенно стихал. В это время я отчетливо услышал за спиной моего левого соседа довольно громкое «руссише швайн» и невольно оглянулся назад, ища глазами того, кто это сказал.

Молодой долговязый немец в замызганных кожаных шортах, наверное, доставшихся ему по наследству от деда, сложив трубочкой ладони у рта, горланил: «Руссише швайн, руссише швайн…»

Мне было до него не дотянуться. Позади нациста, как я считал, поглядев на него, сидели наши майор и капитан и, конечно, слышали его выкрики, однако почему‑то только довольно глуповато улыбались, что меня крайне раздражало.

Почти одновременно со мною повернулся назад и сосед слева.

Ему было ближе до них. Не вставая, он схватил кричавшего ретивого болельщика за грудки своей лапой, потянул на себя так, что тот зашатался, а потом с силой отбросил его на место, буркнув: «Halunke» (негодяй). Ошарашенный болельщик не сразу опомнился, потряс головой, наверное освобождаясь от искр, сыпавшихся из глаз. Притих, поправляя рубашку.

Придя в себя от неожиданной встряски, трусливо брюзжал, пока сосед снова к нему не повернулся и не погрозил ему увесистым кулаком.

Между тем игра на поле возобновилась и проходила с переменным успехом. Команде «Динамо», подбадриваемой тысячами болельщиков на своем поле, конечно, легче было играть, но «Спартак» под зорким наблюдением Старостина и тренера тоже действовал напористо.

— Рядом же сидят советские офицеры, фройнде, как же он посмел… — говорил с возмущением сосед слева. —- Они же слышали. Треснули бы его по башке, стянули бы штаны и пустили бы по лестнице вниз. И были бы правы.

Я согласился с ним, высказал свое возмущение, одобрив его реакцию крепким пожатием руки.

Уловив мой акцент, поняв, что я не немец, он с некоторым удивлением рассматривал меня.

— Freund? — расплылся он в широкой улыбке, не выпуская моей руки из своей натруженной борцовской ручищи, сжимая мои пальцы так, что они побелели, но, очевидно, он этого не замечал и не ощущал. Я, пожалуй, впервые почувствовал, какие бывают большие и сильные руки и не мог представить, чем же занимается этот человек, кто он по профессии. Но был твердо убежден, что он рабочий, догадываясь не только по рукам, а и по тому, как он посадил на место того болельщика.

После матча, закончившегося вничью, мы спустились с ним вниз по ступенькам, вышли со стадиона как раз напротив развала, торговавшего пивом. Он пригласил меня разделить с ним компанию, сразу оговорив, как это принято у немцев, что он платит.

Мы уселись за столиком, пили из горлышка пиво — бокбир в темных бутылках с откидными пробками, закусывали горячими сосисками с обильной горчицей, совсем не похожей но вкусу на нашу острую, от которой перехватывает дух и текут слезы.

Так я познакомился с Герхардом Дерингом из небольшого городка Бурга, что вблизи Магдебурга на Эльбе.

Мне приходилось в нем бывать. В мае победного сорок пятого закончила свой боевой путь Орловская дивизия, которой впервые салютовала Москва. В ней я четыре года шел от стен Москвы, освобождал Орел, Брянщину и дальше Белоруссию, Польшу, Восточную Пруссию и так до штурма Берлина и выхода на Эльбу. Я вспоминал как нас встретил тогда Бург — белыми простынями из каждого окна, и каким буйным белым цветом нас ошеломила весна, какая звенящая тишина охватила нас в его городке после войны, как она пьянила солдат! Все это сблизило нас.

За столом немцы никогда не спешат, смакуют пиво. И мы с ним задержались. Герхард заведовал в городском муниципальном совете дорожным отделом, как специалист, мостивший много лет своими руками дороги из булыжника и брусчатки в гитлеровские времена. В Берлин приехал по каким‑то делам, выпало свободное время и он оказался на стадионе.

Когда Деринг начал рассказывать мне о себе, я пристально смотрел на его руки, думал, сколько же он уложил ими камней, увесистых булыжников, один к одному на городских улицах, на бесчисленных дорогах Германии, поддерживаемых в идеальном порядке.

Непривычно мне было каждый день усаживаться в кресло за стол, на котором стоял телефон, — посмеивался над собой Герхард. — Пальцы плохо сгинались, с трудом удерживали тонкую, легкую как пушинка, ручку, а к телефону я до этого вообще не прикасался. Нас у отца, рабочего обувной фабрики, было четверо. Большая семья, еле- еле сводившая концы с концами, в постоянной нужде, в заштопанных штанах и в колодках деревянных на ногах не только тех, кто мостил дороги. Геббельс выдавал деревянную обувь чуть ли не как поддержку нацией усилий Гитлера по завоеванию жизненного пространства на Востоке. Ели мы дома не сосиски с горчицей, а бутерброды с картошкой. По воскресеньям, когда я стал подрастать, отец давал мне из моего заработка пфеннинги, а иногда и несколько марок на карманные расходы. Покупал я на них в пивнушке лимонад, редко бутылку пива и резался в карты со своими приятелями до одурения.

— В сорок пятом пришли ваши, роте армее, — продолжал Деринг.- С опаской я выглядывал из окна на улицу в первые дни, боясь русского Ивана — большевика. Что только нам не вбивали в головы о нем Геббельс и Гитлер, Гиммлер и Геринг. Ну и компания же собралась… ,А все это оказалось враньем наци.

И вот тот, который кричал позади нас, недобитый наци, верноподданный Гитлера, так и остался с затуманенными мозгами. Я многих таких знал и знаю в войну и сейчас. Один такой в войну служил в СС. Он хвастался, сколько отправил русских в лагерный крематорий, рассказывал как там все было механизировано и как стерильно. В конце войны пропал, куда‑то сбежал, как я думал, а он прятался. Я его выследил и сдал советскому коменданту, военному.

— И как это ваши офицеры стерпели оскорбление? — недоумевал Деринг. — Майор и капитан… Молчали. На их бы месте я бы… — взмахнул он грозно кулаком.

Я тоже не мог этого понять. Их улыбки были совершенно неуместны, они раздражали меня, хотелось им высказать тут же, что даже немец возмутился. Однако пускаться в объяснение с Дерингом о русской загадочной душе, терпящей унижение и оскорбление, мне не хотелось, да и не уверен я был, что он поймет меня. Все это слишком сложно для понимания немцем, да и русским. Достоевский и тот не мог разобраться в русской душе. Дискуссии на эту тему часто вспыхивают, а потом затихают, но в них

привносится столько путанного и дилетантского, что в них трудно разобраться. Чаще всего русская душа подгоняется под ситуацию, которую отстаивает ученый муж, особенно сейчас.

— Нет Сталина, — сокрушался Деринг, посмотрев на меня, как я отнесусь к упоминанию его. — Я чту его, — с некоторым вызовом говорил он, — за то, что он свернул шею Гитлеру. Без него никто бы этого не сделал! Никто! Немцам Гитлер нравился. Они его на руках носили, кричали до хрипоты хайль Гитлер за то, что он обещал каждому лавочнику и мяснику имение в России, а русских превратить в рабов. Правда, к концу войны, почувствовав, что фюрер провалил все надежды завоевания мирового господства, потерпел полный крах и надо было как‑то спасаться на разбитом корабле, всполошились генералы, решили убрать любимого фюрера, который их вполне устраивал. Но как? Втихую, сами, без народа. А там, мол, придут американцы, англичане и все останется по–прежнему. Так он их всех переловил и повесил на крюках из бойни, на которых подвешивают туши. Должен сказать, что немцы великие мастера–мясники, умеют подвешивать, эсэсовцы и гестаповцы только этим и занимались не только дома, но во всей Европе.

Да, Деринг был прав, широкого, организованного сопротивления и подполья, выступавшего против фашистской диктатуры, в Германии не было. Отдельные, разрозненные группы ничего не решали. Отлаженная с немецкой педантичностью террористическая машина действовала безотказно.

Продолжая разговор о Сталине, Деринг похвалился приобретением его сочинений в нескольких томах, опять- таки в знак признательности ему за то, что он прикончил чудовище — Гитлера и разогнал всякого рода фюреров.

— Читаете? — спросил я его.

— Читаю.

— Зачем?

Не ожидал он от меня такого вопроса. А мне очень хотелось узнать, что же его интересует в сочинениях Сталина.

— Ищу и не нахожу ничего такого, за что вы его ругаете. Да не только вы.

Я хотел было попросить его продолжить эту мысль, а он, словно догадываясь, опередил меня своими рассуждениями.

— Живу я как при коммунизме. У меня все есть. Сбылась моя мечта. Купил ружье, занимаюсь охотой. Как вы думаете — где?

Я посмотрел на него, ожидая услышать что‑то сногсшибательное, пожал плечами. Он, довольный тем, что я ни за что не отгадаю, не торопился пояснить, что он имел в виду, с наслаждением потягивал пиво, посматривая на меня.

— В охотничьих угодьях, бывших, конечно, рейхсмаршала Геринга, того самого, который предлагал себя вместо фюрера, убежав от него из Берлина. Раньше меня и таких как я туда на пушечный выстрел, не то что с ружьем, с палкой не подпускали.

Об охоте он говорил увлеченно, вспоминал недавнюю охотничью вылазку и строжайшее соблюдение правил, а потом пригласил меня приехать на открытие охотничьего сезона. Приглашение я принял, побывал в кругу охотников, участвовал во всех церемониях и убедился, •что Герхард и в самом деле превосходный охотник. С той поры мы не раз с ним встречались и всегда он рассказывал своим друзьям, как мы с ним познакомились на стадионе в Берлине, как он принял меня за немца, как промолчали наши офицеры. Деринг так и не мог этого понять.

…Прошло немало лет. Я уехал из ГДР, потом снова возвращался и видел, как залечив быстро раны войны, стремительно развивалась республика, как менялись в ней люди, как менялась жизнь немцев, разделенных на два государства с противоположными идеологиями, отгородившись друг от друга высокой стеной.

Деринг оставался все тем же Дерингом, гордившимся тем, что наконец блокада изоляции ГДР была прорвана, ее признали почти все государства мира, приняли в ООН, на Лейпцигскую ярмарку съезжались все бизнесмены мира. Казалось, ничто не предвещало бури после того, как встретились Хоннекер и Коль и зафиксировали существование двух немецких государств — неизбежный итог войны.

По праздникам мы с Дерингом обменивались поздравительными открытками. Он присылал мне рождественские и пасхальные послания. А не так давно от Герхарда неожиданно пришло письмо. Он не забыл меня даже в такое смутное время, потрясшее наши государства.

Писал, что в мире прибавилось на одного немца, да еще под номером один. Такой чести, насколько он знает историю, еще никто не удостаивался в Германии, а в его

родном Бурге после объединения Германии объявился бывший группенфюрер, тот самый, заведовавший крематорием в лагере для советских военнопленных, которого он препроводил нашему военному коменданту, Теперь он проходу ему не дает. «Все возвратилось на круги своя», — сокрушался Деринг, описывая новые порядки. «Ружье мне придется продать, в те места нашего брата больше не пускают».

Между строк можно было прочитать и то, что не легко ему приходится — припоминают дружбу с русскими и даже грозят упрятать за решетку.

Он не жаловался, но как я понял, готов, покинуть Германию, наверное, совершенно не зная о том, что происходит У нас.

Мне хотелось ему помочь, но вскоре после получения этого письма. весь мир облетело известие — больной, престарелый Эрих Хоннекер, с которым обнимался «немец номер один», укрылся в чилийском посольстве в Москве. Началась тягучая возня, как его вытащить из посольства. Помогла «гуманитарная» медицина, выдавшая справку о вполне возможной транспортировке «здорового» бывшего руководителя ГДР- И его прямо из посольства перевезли в тюрьму Моабит,, где он уже сидел при Гитлере.

Другой изгнанник, укрывшийся в Москве, — генерал Мариус Вольф, много лет возглавлявший разведслужбу ГДР, про которого ходят легенды, не дожидаясь выдворения, .сам вернулся из Москвы в Германию, зная, что для него приготовлена камера в тюрьме. В ней он и. сейчас находится. Хотя мог бы воспользоваться переданным ему приглашением директора ЦРУ, уехать в. Америку и, безбедно жить с семьей в США. Давнишняя метода американцев покупать. нужных им специалистов за доллары хорошо отработана и часто действует безотказно. Многие продаются с. потрохами на всю жизнь. Однако на. этот раз она не сработала. М. Вольф ответил отказом, будучи уверенным, что не совершил преступления против своей родины.

С аналогичными предложениями к нему обращались англичане и израильтяне, знающие толк в разведке.

В тюрьме от него добиваются выдачи источников и секретов, но он не в пример Бакатину, преподнесшему американцам на блюдечке государственную тайну, не намерен поступиться высокой честью профессионального разведчика.

Правда, многим Михаил Фридрихович, как его иногда называют; попортил в ФРГ нервы. Чего стоила Вилли Бранту его отставка с поста канцлера, когда выяснилось, что в его окружении работал «человек Вольфа». Но такова была его служба в суверенном государстве, признанном международным сообществом — ООН. Кстати, М. Вольф извинился перед В. Брандтом и нашел понимание у многоопытного политика. Что поделаешь — были по разные стороны баррикад.

И приезд Герхардта Деринга, готового, как он писал, на любую черновую работу — мостить булыжником наши поразбитые дороги — исключался.

Он сам это понял. Как и то, что к нему не приставали бы, не грозили бы посадить за решетку, если бы он почитал Гитлера и разного рода фюреров, не тряс того, кто во всю глотку с пеной у рта кричал «руссише швайн».

* * *
В беседе с одним из корреспондентов М. Вольф сказал, что он собирается написать новую книгу воспоминаний и раздумий, как он «считает правильным и нужным, без чьего бы то ни было вмешательства, со всеми противоречиями, сложностями мира сего», с мечтой об идеальном обществе, которое хотели создать.

Разведчикам всегда есть что сказать читателям.

Как тут не согласиться с этим?

Последний раз мне пришлось встретиться с М. Вольфом в Берлине во время празднования сорокалетия великой Победы над фашизмом в Отечественной войне.

Давно отгремела пронесшаяся ураганом по земле кровавая война, но все еще напоминающая о себе. Казалось, что завоеванный мир будет долгим, во всяком случае ни у кого не прорвется глас, призывающий к новым потрясениям; сбудутся надежды народа на лучшую участь. Однако этому не суждено было сбыться.

Многие ломали голову над сей глобальной проблемой, писали книги, защищали докторские диссертации, становились академиками, читали лекции, ссылались на Маркса и Ленина, как на высшие авторитеты, выступали с докладами о скором благополучии, а все оставалось так же в этом мире. Наступивший период топтания нашего общества на одном месте не был упущен. В недрах спецслужб зрел зловещий план расправы с супердержавой, имено

вавшейся — СССР. На завершающем этапе реализации этого плана были подобраны исполнители, прорабы, проведшие над доверчивым народом неслыханный эксперимент под кодовым названием «перестройка». Как в кошмарном сне на российских просторах закружился смерч — новое мышление, оглуплявшее людей на уличных шоу и высоких форумах. Эхом войны наполнил он горы, окрасив их людской кровью. На море и в небе новое мышление сбивало с курса корабли, на суше — поджигало поезда, взрывало поселки, губило людей.

Города и села заполнили убийцы и грабители, дельцы и лавочники, торговцы жвачкой, чиновники, насаждая позаимствованные у западной цивилизации: дикий рынок, насилие, секс и порнографию, отобрав у простых смертных последние гроши. Так называемая перестройка оставила Отечество в развалинах, людей в безутешном горе, обращающихся за помощью к всевышнему, заклиная злой дух меченого, свалившегося на их головы, под звон колоколов.

И это в то время, когда человечество овладело могущественными силами природы, человек побывал на Луне…

От невиданной смуты на Руси земля содрогнулась землетрясениями, бурями, мором обнищавших православных.

Оракулы же нового мышления, потирая руки, захлебывались в восторге от того, что процесс пошел.

«Каждому из нас иной раз кажется, — утверждает ученый, — что мы мчимся в неуправляемом поезде и не можем из него выйти. Мы не знаем куда мы мчимся. Может быть, к величайшему благосостоянию, а может быть, в тупик. Иначе говоря, к катастрофе…»

Нельзя не согласиться с этой мыслью.

(Конец первой книги)

1987—1992 гг.


Иван Дмитриевич Василенко Часы Мериме

Я еду в Таганрог


Весть о том, что наш пединститут переводят из Новочеркасска в Таганрог, вызвала во мне столкновение двух чувств — радости и огорчения. Это, конечно, всеми было замечено. Я слышал, как девушки судачили в коридоре института:

«Кто печалится, а Яша Копнигора козлом скачет. Еще бы! Ведь в Таганроге его друг учится», — говорила одна. А другая ей возражала:

«Кто-о? Яша? Да я его только что на лестнице встретила. Вид у него прямо-таки вирусногриппозный! Еще бы, ведь здесь остается его…

И, конечно, на весь коридор объявила, кто именно остается. Впрочем, что ж здесь скрывать? Да, остается сестра моего друга Геннадия Златогорского, студентка второго курса Политехнического института. Вот и все. Дина очень миловидна… Есть что-то свое, особенное в окладе ее смугловатого лица с небольшим тонким носом, чуть впалыми щеками и черными ясными глазами. Эти глаза смотрят прямо и смело, но иногда она их слепка прикрывает, и тогда взор ее становится печален и нежен. Сложена она грациозно…

Конечно, если она прочтет это описание, то с возмущением крикнет: «Яшка, опять содрал! Ведь так Тургенев описывал Асю. Плагиатор несчастный! Перешел на второй курс, а списывает, как семиклассник!»

Не скрою, это описание почти дословно взято из повести Тургенева «Ася». Но, во-первых, о нашей Дине только и можно говорить тургеневским языком, а во-вторых, я не виноват, что она похожа на Асю.

Но я, кажется, отвлекся.

Итак, я отправился в Таганрог с противоречивыми чувствами. От Новочеркасска до Ростова меня одолевала тоска по… ну, понятно, по ком. Зато на пути от Ростова до Таганрога верх взяла радость по поводу предстоящей встречи с Геннадием. К станции Синявская, которая расположена на полпути между Ростовом и Таганрогом, я подъехал уже с легким сердцем и решил выйти погулять из набитого до отказа вагона.

На платформе было людно и оживленно. В воздухе плыл целый хор выкриков: «Ра-ки!.. Ра-ки!.. Ра-ки!..» Их, живых и вареных, носили вдоль поезда на блюдах, в ведрах, в мешках. Говорят, во всей стране меньше раков, чем в одной Синявке. Я купил десять штук. Когда я их брал из ведра, то старался захватить покрупнее. Если попадался маленький, я бросал его обратно в ведро, говоря: «А, черт, кусается!» Дивчина, продававшая раков, тоненько смеялась и с восхищением повторяла: «Ну и хитрый же хлопец!.. Хоть кого обдурит!..» Но когда, расплачиваясь, я дал ей трехрублевую бумажку, она положила ее в ведро и пошла.

— Куда? — крикнул я. — А сдачи?..

Она повернулась и, лукаво прищурив голубые глазки, крикнула:

— А сдачи вам ваши раки дадут!..

Паровоз свистнул, и мы поехали дальше.

Не прошло и четверти часа, как показалось море. Кто-то из ребят разочарованно протянул:

— Э, да оно не синее!

Одна из пассажирок, седая женщина в пенсне, укоризненно покачала головой:

— Что ж, что не синее! Оно лучше синего. Наше море скромное, застенчивое. Посмотрите, какой у него блекло-голубой цвет. А эти глинистые берега! Они не желтые, не красные, а какого-то переходного оттенка, так гармонирующего с цветом воды. Конечно, такую красоту не сразу увидишь, в нее надо всмотреться. Душой воспринять. Недаром же в прошлом веке в Таганрог так часто приезжали итальянские художники в поисках вот этих, еле уловимых оттенков.

— Слышишь, Петя, душой надо, а ты фотоаппарат выставил, — сказал я однокурснику, который снимал для стенной газеты все, что попадалось в пути.

Ребята засмеялись. И седая женщина тоже. Она немного помолчала и опять заговорила:

— Мне кажется, и Чехов не был бы таким тонким, таким ажурным художником слова, если б в детстве и юности не видел всегда перед собой этого моря. Азовское море и донецкая степь, наверно, сыграли немилую роль в том, что Чехов не терпел ничего кричащего ни в искусстве, ни в жизни и сам был очень скромным человеком.

— Нашему Яше Копнигоре полезно у этого моря пожить, — заметил фотолюбитель мне в отместку.

Седую женщину слушали не только мы, студенты, но и какая-то гражданка с желтым морщинистым лицом и тусклыми, явно крашеными волосами. Она слащаво улыбнулась и спросила:

— Вы, вероятно, давно живете в Таганроге?

— Я здесь родилась и здесь умру, — с гордостью сказала седая женщина. — Таганрог я не променяю ни на один город в мире.

— Как это приятно слышать! — замурлыкала крашеная. — Такой патриотизм!.. А я тоже в Таганрог еду, и мне так хочется узнать о нем поподробнее. Колорит, детали — это так меня интересует в каждом новом городе!

Между женщинами завязалась беседа, а мы принялись ожесточенно спорить, что главное в стиле Чехова — ажурность и тонкость или меткость и скульптурность.

— Нюансы чувств!.. Еле уловимые душевные движения!.. — кричали девушки.

— Резец!.. Резец!.. — перекрывали ребята их голоса. — Каждая фраза — в трех измерениях! Не фраза, а стереофраза!..

— Смотрите, смотрите! — с аппаратом протискивался к окну Петя Саврасов. — Вон уже трубы видны.

Действительно, слева от поезда поднимался к небу целый лес заводских труб. Из одних дым валил черный, из других ядовито-желтый, из третьих белый, как густой пар. Сверкали под солнцем стеклянные крыши заводских корпусов. А перед ними до самого полотна железной дороги раскинулась бахча, на которой золотились спелые дыни и прятались под желтеющими уже листьями рябые арбузы.

Кто-то затянул:

В Таганроге, в Таганроге
Да случилася беда:
Там убили, там убили
Молодого казака…
Петя сказал:

— Возвращайся, Яша: и тебя убьют.

— За что?! — возмутился я.

— За плагиат. Ты ведь не выдержишь и что-нибудь опишешь у Чехова, а в Таганроге всего Чехова знают наизусть: сразу разоблачат.

— Поздно, — сказал я, — мы уже въезжаем.

Да, мы не подъезжали к Таганрогу, а въезжали в него: дело в том, что Таганрог расположен на мысу и окружен с трех сторон морем. Поезд уперся в двухэтажное здание вокзала. Теперь, чтобы ехать дальше, поезд надо вытаскивать за хвост.

На перроне встречающих почти не было. Но за его деревянными перилами стояла толпа. Машут руками, кричат: «Миша!.. Миша!.. Да куда ты смотришь! Я здесь!..» «Николай, заворачивай в буфет — есть пиво холодное!..» Геннадий тоже в толпе. Он вытягивает шею и вертит головой. Завидя меня, он перемахивает через перила и бросается навстречу. Руки у меня заняты чемоданом и постелью. Этим пользуется рак: выползает из кармана и шлепается на перрон. Некоторое время он лежит, притворяясь дохлым, но, смекнув, что тут его раздавят, делает попытку отползти в сторону. Маленькая девочка в страхе визжит: «Мама, крокоди-ил!». Геннадий хватает рака, и мы выходим на привокзальную площадь.

Знакомство с тетушкой

— Пойдем пешком, — сказал Геннадий, — я тебе покажу Таганрог.

Мы пропустили переполненный трамвай и направились в город.

Геннадий, сгибаясь под тяжестью моего чемодана, добросовестно объяснял:

— Это вот Дворец культуры комбайнового завода. Это универмаг. Это парк культуры и отдыха.

Я поднял глаза кверху и опросил:

— А это, Геннадий, кажется, небо?

Пока мы шли, я успел заметить следующее. Во-первых, воздух чистый и свежий. Во-вторых, много зелени, некоторые улицы даже напоминают аллеи в парке. В-третьих, довольно часто можно увидеть новые дома; их сразу замечаешь в цепи одноэтажных и полутораэтажных особняков.

Но больше всего порадовал меня вид кремового с белыми колоннами здания, у парадного входа которого красовалась вывеска: «Факультет языка и литературы». В красивом здании и учиться приятнее.

Однако я все отвлекаюсь от того главного, о чем хотел здесь рассказать.

— Где же мы сварим раков? — сказал Геннадий, когда мы, оставив вещи в институте, опять вышли на улицу. — Разве зайдем в столовую?

Поколебавшись, я спросил:

— Далеко отсюда улица Чехова?

— Совсем близко.

— Ну так веди на улицу Чехова: там у меня тетя живет. Кстати, передам ей письмо и привет от матери.

Через несколько минут мы уже продирались сквозь заросли крыжовника и сирени к маленькому флигельку, который стоял в глубине двора.

На наш стук долго никто не выходил. Наконец дверь чуть-чуть приоткрылась, и в щель высунулся тонкий с горбинкой нос.

— Вам кого? — спросил нос.

— Наталью Сергеевну Чернобаеву, — ответил я. — Здесь она живет?

— А вы кто? — уклонился от ответа нос.

— Я ее племянник, Яков Копнигора.

Звякнула дверная цепочка, и дверь раскрылась. На пороге стояла высокая, очень худая женщина, смуглая, с прядью седых волос в пышной прическе и с живыми черными глазами.

— Яшенька, да как же я тебя сразу не узнала! — вскрикнула она.

— А вы меня разве видели? — спросил я, целуя, как наказывала мне мама, тетину смуглую руку.



— Ох, да я ж тебя на руках носила, когда тебе и двух годиков не было! — сказала она, в свою очередь целуя меня в голову.

— Он подрос, — объяснил Геннадий.

Но тут тетя сделала шаг назад, оглядела меня с ног до головы и строго спросила:

— А паспорт у вас, молодой человек, есть?

Я полез было в карман за письмом, но тетино лицо так все и засветилось опять. И потом я уже часто замечал, с какой быстротой менялось это подвижное лицо.

— Ах, да зачем же паспорт, когда вот они, Манечкины губы! И нос, и подбородок!.. Ну, входите, входите!.. А это кто? Товарищ, наверно? Тоже из Новочеркасска?

— Тоже. Только он в Таганроге уже давно живет: он студент радиотехнического института, Геннадий Златогорский, брат… гм… брат… — запнулся я.

— Брат своей сестры, — объяснил Геннадий.

Через переднюю мы прошли в гостиную, которая мне показалась одновременно и большой и маленькой: большой потому, что в ней разместилось множество вещей, а маленькой потому, что из-за этих вещей негде было повернуться. Тут стояли: черное, тускло поблескивающее пианино с золоченой надписью «Шредер», плюшевые диван и кресла, круглый стол, накрытый бархатной фиолетовой скатертью, огромная керосиновая лампа на металлической подставке выше человеческого роста, шкаф из красного дерева, весь набитый книгами, кушетка, бархатные пуфики, часы в футляре от пола до потолка с огромным маятником, сверкавшим на солнце, тростниковая клетка с зеленым попугаем… Всего перечесть невозможно. А на полу, рядом с восточным ковром, растянулась тигровая шкура.

— Ну, садитесь, садитесь, — приглашала тетя Наташа, — вот сюда, на эти пуфики, а я против вас сяду, на козетку, на свою любимую козетку. Садитесь и рассказывайте. Ах, я так рада! Ну, рассказывайте же, рассказывайте!..

Когда все расселись, Геннадий сказал:

— Мы, собственно, насчет раков…

У тети вытянулось лицо:

— Ка… каких раков? — спросила она заикнувшись.

Я поспешил Геннадию на помощь и объяснил, какой мы принесли ей подарок. После этого мы стали выкладывать шевелящихся пленников из карманов на скатерть. Увидя их, попугай закатил глаза,будто собирался упасть в обморок, и крикнул:

— Брррому!..

Впоследствии я узнал, что раньше он жил у какого-то доктора и там выучился медицинскому языку.

Тетя вскочила с козетки и засуетилась.

— Скандал!.. — восклицала она. — Мальчики с дороги, голодные, а я их разговорами кормлю. Сейчас, сейчас!.. Сейчас будем кофе пить!..

Собрав раков в передник, она ушла в соседнюю комнату.

— Баронесса? — спросил Геннадий, нагнувшись и заглядывая тигру в пасть.

— Какая там баронесса! — обиделся я за тетю и за весь свой род. — Переводчица. Теперь на пенсии. А муж ее был геолог. Эту шкуру он, наверно, из Уссурийского края вывез.

Унесла тетя бурых раков, а вернулась с красными. Кроме них, на подносе расположились причудливой формы тарелочки с икрой, сыром и маслинами, а посредине возвышался серебряный кофейник в виде пузатого Будды.

Заметив на шее восточного бога кем-то выцарапанный дворянский герб, Геннадий подмигнул мне и, улучив момент, шепнул:

— А говоришь, не баронесса. Ну графиня, когда так.



Как ни тихо сказал он это, тетя услышала и рассмеялась. Вволю насмеявшись, она вытерла шелковым с бахромой платочком глаза и сказала:

— Милый мой, я такая же графиня, как вы принц. Просто я люблю редкие вещи, вещи-уникумы, как говорят. Этот кофейник я купила в комиссионном магазине. Но есть у меня кое-что и поинтересней. Вот подождите. — Она поднялась с козетки и направилась к двери, но тут же вернулась и испытующе оглядела Геннадия и меня. — Вам можно доверять? Вы никому не скажете?

— Могила!.. — поднял я руку вверх.

— Могила!.. — повторил Геннадий.

— Гм… Странная клятва, — удивилась тетя. — Однако я принимаю ее как торжественное обещание хранить тайну свято. Подождите, я сейчас… — и она вышла в другую комнату.

Оттуда послышались протяжные звуки, будто лопнула туго натянутая струна. Так дребезжал у нас в доме замок старинного сундука, когда мама открывала его большим заржавленным ключам.

Наконец тетя вернулась. На ладони у нее лежал хрустальный шарик величиной с куриное яйцо. В другой руке она держала лупу, какою пользуются часовщики.

— Вот, — сказала тетя, — смотрите по очереди.

Тут мы с Геннадием словно забыли о том, что мы уже студенты второго курса: как первоклассники, разинув рот, мы разглядывали чудо-хрусталик, с нетерпением вырывая друг у друга лупу в черном ободке. В хрусталь был вправлен весь земной шар — с материками и океанами, с лесами и пустынями, с огромными городами и заброшенными в снегах деревеньками… Да что города и деревеньки! Что леса и реки! Мы видели нью-йоркские небоскребы и киргизские юрты, явственно различали гигантские эвкалипты и наши, веселящие душу березы, степного беркута и миниатюрную колибри, мы видели медведя в берлоге, белку на сосне, дятла на стволе дуба.

— Воробей!.. — кричал я. — Самый настоящий воробей!..

— Пчела!.. — вскрикивал Геннадий. — Вот, вот, на розе сидит!

— Пи-ра-мидон! — орал попугай, перепуганный нашими криками.

Когда мы вдоволь насмотрелись, Геннадий спросил:

— А что у вас еще есть?

Тетя комически развела руками:

— Так ему все и покажи! Ничего больше у меня нет. Я бедная вдова и, кроме земного шара, ничем не владею. Давайте-ка лучше кофе пить.

Когда мы наконец вышли из флигелька, Геннадий сказал:

— Нет, тетя у тебя занятная. Только зачем она нас кофе поила? К ракам пиво надо. А эти вот… маслины… Какая-то горько-соленая чепуха… Если б мне дали такое в столовой, я б жалобную книгу потребовал. — Он подумал и недоуменно спросил: — И почему она запретила рассказывать об этом хрустальном шарике? Может, он краденый?

— Геннадий! — возмутился я. — То моя тетушка графиня, то воровка!.. Просто она жуликов боится и попросила не болтать.

— Что ж, может и так, — согласился мой приятель. — Жулики на такие редкости падки.

Красный шкаф

Прошло недели две. За это время я часто бывал у тетушки, и с каждым разом она встречала меня все радушнее. Хотя занятия в институте шли уже полным ходом, я выкраивал все же время, чтобы знакомиться с городом. И, надо сказать, тетушка помогала мне в этом с большим усердием. Она, как и седая женщина, с которой мы ехали в одном вагоне, была влюблена в свой родной город. Как-то она повела меня на одну из приморских улиц и показала длинное здание старинной постройки. Объяснив, что здесь, в доме градоначальника, некогда останавливался проездом на Кавказ сам Александр Сергеевич Пушкин и что в этом же доме умер император Александр I, она оказала: «Не в каждом городе умирали цари».

В другой раз, показывая мне порт, она с не меньшей гордостью сообщила, что здесь побывал Джузеппе Гарибальди и в этом месте он дал клятву освободить Италию от австрийского владычества. Говорила она и про других знаменитых земляков, про «самого» Николая Федоровича Щербину, автора сборника «Греческие стихотворения», про Георгия Яковлевича Седова, неустрашимого мореплавателя и исследователя Арктики. «Сколько бы там одесситы ни хвастались своей Каменной лестницей, — с задором заключила тетя один из своих рассказов, — а наша Каменная лестница с ее ста пятьюдесятью пятью ступеньками, ведущими прямо к морю, несравненно уютней и милей одесской».

На мое замечание, что и таганрожцы любят похвастать, тетя сначала обидчиво поджала губы, но потом рассмеялась и рассказала мне следующий случай.

Жил в Таганроге бедный жестянщик по имени Елизар Аснес. Чинил он старые ведра, делал совки для бакалейных лавок и терки для хозяек. И, между прочим, смастерил из жести и парусины незамысловатую штуковину, чтоб горожане могли раздувать свои самовары не голенищем сапога, а специальной машиной. Ну и пошла по Таганрогу про Аснеса молва: «Изобретатель! Эдисон!» И, раздувая свои самовары этой машиной, хвастливые таганрожцы до того раздули Аснесову славу, что дошла она до Петербурга.

Приезжает из столицы корреспондент большой газеты и опрашивает у мальчишек: «Есть у вас изобретатель Аснес?» — «А ка-ак же!» — ответили мальчишки. «Что ж он сейчас изобретает?» — «Коньки, дяденька». — Какие коньки?» — «А вот нацепите их, дяденька, и тут же в Петербурге очутитесь». Потом спросил корреспондент хозяек: «Ну-ка ответьте, есть у вас изобретатель Аснес?» — «А ка-ак же!» — ответили и хозяйки. «Что ж он сейчас мастерит?» — «Гладилку. Положишь в нее грязную рубаху, а вынешь с другого конца простиранную, накрахмаленную и выутюженную». Спросил купцов. А те свое: дескать, мастерит сундук, который только хозяину открывается.

Пошел корреспондент к Аснесу. Тот сидел в своей ветхой будке, вставлял новое дно в худой чайник. «Так и так, — сказал корреспондент, — приехал к вам из самого Петербурга, чтоб на всю Россию расписать в газете, какие вы готовите цивилизованному миру новые изобретения». — Слушайте, — взмолился Аснес, — за ради бога прошу вас, напишите вы в своей газете, пусть бедного жестянщика оставят в покое. Не могу на улице показаться, чтоб не спросили меня, когда полечу на луну в своем чудо-корыте… Ну какой я Эдисон! И на что мне та луна! Что мне, жить надоело?» — «Да-а, — разочарованно протянул газетчик, — видно тут вышла ошибка: мне надо было ехать к Аснесу в Одессу, а я к таганрогскому Аснесу завернул». — «Что-о?.. В Одессу? — вскочил со своей скамеечки Аснес. — Ну и езжайте себе туда без пересадки! И скажите там вашему одесскому Аснесу, пусть он не рыпается: все равно на луну я прилечу первый!»

Говорить о прошлом Таганрога тетя Наташа могла бесконечно. Но особенно охотно вспоминала она свои гимназические годы и своих подруг по гимназии. Выходило так, что самые красивые на земном шаре девушки жили в Таганроге. Такой, например, была «сказка Таганрога» Аня Самойленко с теплыми карими глазами и ореолом целомудрия на прекрасном челе. Или три сестры Матусовские — Люба, Миля и Таня — все разные, но все обаятельные. В доказательство тетушка вынимала из сундука старинный альбом с фотографиями всех восьми классов гимназии, литографированный в Париже каким-то «Генеральным агентством русско-французских дел», и с печальной улыбкой перелистывала его. Ничего, девушки были подходящие. Но, на мой взгляд, наши, нынешние, им не уступят.

Иногда тетушка таинственно шептала мне:

— Сейчас я тебе что-то покажу. Только ты…

— Могила!..

— Вот-вот, — кивала тетушка. — Никому, ни одному человеку в мире!

И шла в соседнюю комнату к своему сундуку за какой-нибудь диковинкой.

Вещицы были любопытные, но я никак не мог понять, зачем их держать в сундуке, пряча от человеческих глаз. Еще Горький говорил: «Делай вещи как можно лучше, они будут более прочны, избавят тебя от затраты лишнего труда, но — не сотвори себе кумира из сапога, стула или книги…» Однажды я так тетушке и оказал. Она вся поникла, погасла. Потом вздохнула и говорит:

— Знаю сама, что это очень эгоистично — одной любоваться чудом человеческих рук. И давно уже подумываю, не пора ли сдать свои сокровища в наш краеведческий музей: ведь эти вещи привозили сюда из всех стран мира итальянцы и греки, наша бывшая таганрогская знать. Но все никак не решусь: жалко!.. — закончила она с такой трогательной непосредственностью, что я невольно ответил:

— Ну и держите их пока при себе, а там видно будет.

От этих слов тетушка сразу повеселела и уже бодрым голосом добавила:

— Да это что — игрушки, а вот где подлинные сокровища.

И кивнула в сторону книжного шкафа.

Меня давно разбирало любопытство, что за книги хранились под замком в этом шкафу красного дерева, и я спросил:

— А мне можно посмотреть?

— Посмотри, — сказала тетушка. — Тебе как филологу можно.

Я подошел к шкафу и принялся вынимать и рассматривать одну книгу за другой. Здесь я нашел старинный рыцарский роман в переплете с тиснением и бронзовыми застежками, изящный томик стихотворений Эвариста Парни, изданных в Париже полтораста лет назад, еще при Наполеоне, роман певца обездоленных Шарля Луи Филиппа «Шарль Бланшар»… Какое богатство для любителя французской литературы! Три полки редких книг на французском языке! Но это не все. На верхних полках стояли толстенные фолианты, переплетенные в кожу. Раскрыв один из них, я увидел на пожелтевших листах незнакомые буквы причудливых очертаний. Да ведь это арабский шрифт! А вот «Словарь к арабской хрестоматии и Корану», изданный в Казани в 1881 году; вот и полный англо-арабский словарь…

— Тетя, зачем это вам? — удивился я.

— Как зачем? Разве тебе мама не говорила, что я по-арабски и по-французски читаю так же, как ты по-русски? Это моя специальность. Я даже кое-что перевела из гениального слепца Абу-ль ала аль-Маарри. К сожалению, я не могла этим всерьез заняться. Иван Семенович, мой покойный муж, часто прихварывал, и я отдавала уходу за ним все свое время. А теперь… — она умолкла и некоторое время сидела не шевелясь, с полуприкрытыми глазами, будто прислушивалась к своим мыслям. — Да, теперь у меня одна мечта, одна цель в жизни… Но осуществить ее мне, как видно, не суждено…



Она задумалась. В ее темных глазах появилось такое выражение, будто она ничего перед собой не видела.

Невольно понижая голос до шепота, я спросил:

— Какая мечта, тетя Наташа, какая цель?

— Что? — оторвалась она от своих, видимо, печальных размышлений. — Видишь ли, я хотела бы перевести на египетский язык «Молодую гвардию» Фадеева. Это был бы мой скромный подарок героическому народу. Пусть бы египетские юноши и девушки узнали, как наша молодежь защищала свою Родину.

— Так в чем же дело, тетушка! — воскликнул я. — Садитесь и пишите!

Тетя рассмеялась.

— Не так это просто, — сказала она. — Я знаю арабский литературный язык. Он понятен во всех арабских странах. Может быть, на арабский литературный язык «Молодая гвардия» уже и переведена. Но чтобы сделать перевод живым и близким массам, надо знать и народный разговорный язык. Вот этого мне и не хватает. Ведь каждая арабская страна имеет свой диалект. Например, в диалекте Сирии есть элементы арамейского языка, в египетском диалекте много коптских слов. Короче, переводчику надо бы хоть с полгода пожить в Египте.

— Так в чем же дело, тетя! — опять воскликнул я. — Садитесь на теплоход и езжайте!.. Если хотите, я вас до самого Каира провожу.

— А на какие деньги?

— Ездят же наши писатели за границу. Вам тоже устроят эту… как ее?.. творческую командировку.

— Нет, милый мой, это неосуществимо, — вздохнула тетушка. — Какая я писательница!.. Да я и не решусь ехать за государственный или общественный счет. А вдруг я не оправлюсь с задачей! Меня совесть загрызет. Другое дело — поехать на свои деньги, но… их у меня нет.

Двадцать пять тысяч

Несколько дней я не навещал тетю Наташу — просто некогда было: хотя мы словесники, но нас как будущих учителей тоже «политехнизируют», и мы вместе с физматчиками ходили на завод «Красный котельщик». Вот завод! Было что посмотреть.

В тот вечер я сидел в читальной комнате общежития, углубившись в «93-й год» Виктора Гюго. Вдруг открывается дверь и меня зовут:

— Копнигора, к телефону!

«Кто бы это мог быть? — подумал я. — Геннадий, что ли?» И очень встревожился, услышав в трубке взволнованный голос тети:

— Яша, приди, пожалуйста, ко мне… Только сейчас же, слышишь?..

— Тетя, что-нибудь случилось? — спросил я.

— Да, случилось… Случилось такое неожиданное… Но я не могу говорить по телефону!..

«Ясно, — решил я, — земной шар украли. Ах, тетушка, тетушка! Не уберегла».

Вскоре я уже стучал в дверь флигелька.

Вид у тети Наташи был до предела растерянный: она то бледнела, то краснела, а на щеке часто-часто билась какая-то жилка.

— Яша, — сказала она прерывистым голосом, — случилось необыкновенное… такое, на что я никак не рассчитывала… Но ты должен…

— Могила!.. — поднял я руку.

— Вот-вот!.. — Она опустила беспомощно голову и прошептала: — Я, кажется, выиграла двадцать пять тысяч…

Некоторое время мы смотрели друг на друга — я с тревожной подозрительностью, а тетушка почему-то с виноватым видом.

— Успокойтесь, тетя Наташа, — сказал я наконец, — вам это померещилось после нашего последнего разговори… Как это может быть ни с того ни с сего раз — и получай полный самосвал денег!

— Вот и я думаю, что померещилось, — будто даже с облегчением сказала тетушка. — Или очки плохо протерла… Все цифры сливаются в какую-то муть… Да посмотри сам…

Тетушка расстегнула свою вязаную кофточку, пошарила и дрожащей рукой вынула вчетверо сложенную облигацию.

— А таблица вот, в «Известиях», — показала она на круглый стол.

Сдерживая себя всеми силами, я медленно развернул облигацию.

— Так-так, — сказал я, разглаживая голубоватую бумажку. — «Трехпроцентный внутренний заем». Та-ак… Серия…

— 009131, — подсказала тетушка.

— Посмотрим, — наклонился я над газетой: — 008711… 008729… Черт возьми!.. 009131!.. Ничего тут не мутится, все предельно четко… А номер?

— Семь… — прошелестела тетушка.

Я взглянул на облигацию и опять склонился над газетой:

— Вот здорово!.. И номер совпадает!.. Тетушка, кричите ура, эвиво, банзай и… как это будет по-арабски?..

— Забыла… — растерянно сказала тетушка. — Сразу память отшибло…

— Вперед!.. На старт!.. — орал я всякую чепуху.

— Брррому!.. — кувыркнулся попугай.

— Да тише вы!.. — замахала на нас руками тетушка, с испугом оглянувшись на окно. — А вдруг кто подслушивает!..

Отпустила меня она только после того, как я пообещал перебраться из общежития к ней во флигелек, в маленькую комнатушку, смежную с гостиной. Правда, она и раньше предлагала это, но мне не хотелось уходить от ребят.

— Хорошо, — сказал я, — сегодня же перетащу сюда свой чемодан и буду сторожить вашу облигацию, пока не найдем ей надежного места.

Первая неудача

Я, конечно, знаю, что никакого рока не существует. Рок выдумали древние греки и Софокл. Есть просто неблагоприятное стечение обстоятельств. Жаль только, что обстоятельства эти сошлись над моей рыжей головой. Ох, что это был за день! Но расскажу по порядку.

Выхожу я из института и направляюсь на улицу Чехова, во флигелек. Чудесный день ранней осени. Солнце уже не печет, а ласково пригревает. В прозрачном воздухе плавают серебряные нити паутины. Под ногами, на асфальте, — перистая тень от акаций, а на самой акации, то здесь, то там, белеют душистые гроздья. Да, да! Белые гроздья! Ведь осенью акация цветет вторично. Иду и мурлычу песню. И вдруг останавливаюсь, будто громом пораженный… (Нет, сравнение неточное и трафаретное). И вдруг останавливаюсь, ошарашенно тараща глаза. (Неблагозвучно, да уж ладно!) Навстречу мне в костюме цвета морской волны, с веточкой белой акации в темных волосах, с маленьким чемоданчиком в руке идет… Да, да, сами Дина!..



— Ты?! — вскрикиваю я. — Здесь?! В Таганроге?!

А она, как ни в чем не бывало, спокойно отвечает:

— Что же в этом удивительного? Вот привезла Геннадию пирожки. Я позвонила ему с вокзала, он ждет меня. Это в каком направлении? Я правильно иду? Ну, как живешь?

Я взял у нее чемодан и зашагал рядом.

— Как живу? Превосходно!.. Здесь столько интересного!.. Например, Щербина… — говорил я в замешательстве.

— Какая щербина? — не поняла Дина.

— Не «какая», а «какой». Поэт древнегреческий… То есть поэт, писавший стихи о древней Греции. Он тут родился лет полтораста назад. Тетя Наташа влюблена в него…

— Как, он еще жив? — удивилась Дина.

— Нет, кажется, умер, но для тети Наташи он будет жить вечно. Да разве только Щербина! Тут такие события! Например, царь умер. Не в каждом городе умирают цари…

Дина искоса на меня посмотрела и сказала:

— Очень интересный город!

Но тут я опомнился и принялся рассказывать о нашем посещении «Красного котельщика».

— Ну, завод! Ну, продукция! Каждый котел высокого давления обеспечивает сто тысяч киловатт-часов. Шесть таких котлов — и вот тебе по мощности весь Днепрогэс. Такую продукцию не положишь в чемодан, как пирожки. В собранном виде один котел выше тринадцатиэтажного дома. Ты думаешь, это предел? Как бы не так! Они сейчас работают над котлом сверхвысокого давления!

Рассказывая, я повернул в переулок налево. Ничего не подозревая, Дина последовала за мной, и через некоторое время мы оказались перед входом на Каменную лестницу, на площадке со старинными солнечными часами. Перед нами развернулся блекло-голубой залив в рамке красноватых берегов.



— Куда мы пришли? — остановилась Дина. — Разве общежитие здесь?

— В противоположной стороне, — оказал я. — Но разве ты не хочешь спуститься к морю?

Дина заколебалась:

— Но ведь меня Геннадий ждет.

— Подождет, — беспечно оказал я, беря ее под руку.

Покатавшись на лодке часа два, мы снова поднялись наверх, и я привел Дину в парк.

— Разве общежитие здесь? — спросила она.

— Общежитие в другом конце города, но ты же должна посмотреть, какой у нас замечательный парк.

Мы гуляли по тенистым аллеям, взлетали вверх на «ракете», катались на разрисованных лодочках-качелях, хохотали в «комнате смеха», а под конец провальсировали на танцплощадке, причем я ни на минуту не выпускал из руки Динин чемодан.

— А теперь пойдем, я покажу тебе наш приморский бульвар, — сказал я.

— Но ведь Геннадий ждет, — слабо возразила она.

— Ничего, подождет. К тому же это почти по пути.

Когда мы подходили к монументу основателя Таганрога Петра Первого, который величественно стоит посредине Приморского бульвара, луна уже поднялась и протянула по воде свой бриллиантовый шлейф (кажется, вычурно, да уж ладно).

Мы сели на скамью, у самого обрыва, и заглянули вниз. Там, за темными портовыми амбарами-громадами, бесконечной сине-свинцовой пеленой расстилалось море. Волн мы отсюда не видели, но их однообразный ровный рокот не смолкал ни на минуту. Я рассказывал Дине о тете Наташе и ее мечте. Рассказывая, я смотрел в побледневшее под лунным светом лицо девушки, в ее глаза, казавшиеся теперь особенно глубокими, и все ближе склонял голову к ее плечу, пока щеки моей не коснулся завиток ее волос.



Но тут Дина вдруг вскочила и, сказав: «Но меня ведь Геннадий ждет!», быстро пошла прочь от скамьи. Я догнал ее, и мы зашагали темными немощеными улочками к четырехэтажному зданию общежития, светящемуся множеством окон.

— Так что же представляет собой твоя тетушка? — спросила Дина.

— Как тебе сказать? — ответил я. — Подчиняясь притяжению двух сил — мещанского прошлого и социалистического будущего, — она заметно колеблется: эмоциональное начало тянет к прошлому, интеллектуальное — к будущему.

— Что, что? — спросила Дина, подозрительно вглядываясь в меня. — Это твои слова?

— Н-н… не совсем, — замялся я. — В основном это, конечно, слова Горького, но чуть-чуть есть и моего…

— Яшка!.. — возмущенно топнула Дина босоножкой. — Опять сод-рал?! Безобразие! Как тебе не… — И вдруг, прервав себя, опросила: — А чемодан где?

— Чемодан?! — схватился я за голову. — Там, на бульваре… на скамейке…

— Растяпа! — с презрением сказала Дина. — Плагиатор и растяпа!..

Круто повернувшись, она побежала к воротам общежития.

А я, спотыкаясь о кочки, бросился обратно на бульвар, но никакого чемодана на скамье уже не было.

Презирая себя всем своим существом, вздыхая и поскребывая затылок, я выбрался на Чеховскую улицу и побрел к тетушкиному флигельку.

Серый старик

Я уже подходил к калитке, когда меня кто-то окликнул:

— Простите, вы, кажется, племянник Натальи Сергеевны?

Я обернулся. Ко мне подходил сухонький маленький старичок в сером пальто и серой шляпе. Лицо пергаментное, жесткие щеточки усов и мохнатые брови — тоже серые.

— А вы откуда знаете мою тетю? — насторожился я.

— Наталью Сергеевну? Господи, да кто ж в городе ее не знает! Такая почтенная женщина, наша, можно сказать, гордость. А кроме того, у нас одна страсть — антикварство, собирание редких вещей.

Заметив, что я еще больше насторожился, старичок поспешил меня успокоить:

— Ни-ни-ни!.. Никто, конечно, об этом не знает. Ни одна душа. Так, только общие разговоры. Я вашей тетушке категорически запретил распространяться на эти темы, чтобы не просить, как говорят, огня на соломенную крышу. Да и вам, молодой человек, советовал бы помалкивать… Впрочем, что же это я!.. Комиссаров Леонид Петрович, — протянул он мне руку. — Старый друг покойного супруга вашей тетушки.

— Яков, — назвал я себя.

— Да знаю, знаю! Мне уже говорили о вас. Это очень хорошо, что вы поселились у тетушки. Не так будет одиноко старушке. — Он вынул часы, посмотрел на них и протянул мне. — Не вижу без очков. Часов одиннадцать?

— Половина, — сказал я.

— Рано, — вздохнул он. — Меня бессонница мучает. Возраст, ничего не поделаешь. А не посидеть ли нам часок за кружкой пива? Так и быть расскажу вам одну прелюбопытную историю про вашу тетушку и про себя — мы вместе в эту историю влипли, когда охотились за японской перламутровой шкатулкой.

У меня было мутно на душе, и я тотчас же согласился:

— Пожалуйста, очень рад. Но где?

— Да хотя бы и в «Волне», в той самой «Волне», которую болельщики футбола всегда вспоминают, когда им нравится судья: «Судью — в «Волну». Хе-хе-хе!.. Хорошая штука — футбол! Кровь полирует.

Вскоре мы уже сидели в большом зале со множеством столиков, с эстрадой для музыкантов, с танцующими в проходах парами.

Выбирал старик блюда с большой тщательностью, не спеша и с разными предупреждениями официанту: «Только скажите там, на кухне, чтоб не пережарили». Или: «Да проследите, чтоб масло было прованское, а не подсолнечное». Из напитков заказал водку, коньяк и портвейн. Наливая мне, он говорил: «Следуйте моему примеру: из всех слабых напитков предпочитаю коньячок и столичную сорокаградусную, хе-хе-хе!..»

Я пить не люблю, не умею и не могу понять, что в этом нравится другим, но мне хотелось отвлечься, а старикан так ловко сдабривал каждую рюмку подходящей поговоркой или стишком, что очень скоро все поплыло у меня перед глазами.

Что он рассказывал про тетю, хоть убей не помню, как не помню, что сам говорил. Помню только, что я все время порывался пригласить на танец какую-то даму с чернобуркой вокруг шеи, но каждый раз, как я к ней приближался, она оказывалась не дамой, а мужчиной с черно-серой бородой.

Помню еще, как бросала меня из стороны в сторону какая-то сила, когда я возвращался домой. Старик только охал да плакался: «Ой, что я наделал!.. Вы хоть не говорите тетушке: заест она меня… Скажите, что на именинах у приятеля наклюкались».

Дома подо мной кровать взлетала вверх и стремительно неслась потом вниз, и мне казалось, будто я все еще катаюсь в парке на лодочке. Я мычал, стонал, а когда открывал глаза, то видел зеленого попугая: он заглядывал одним глазом из гостиной в мою комнату и назойливо бормотал: «Грипп?.. Грипп?.. Спирту!».

Тетушка ходила как потерянная и то и дело прикладывала мне на лоб салфетку, намоченную в уксусе. По своей деликатности она не показывала виду, что понимает, какая со мной приключилась беда.

Я провалялся в постели целые сутки и только потом встал и побрел в институт. Но там меня ждал новый удар…

Уже в коридоре я заметил, что у каждого кто попадался мне навстречу, ползли кверху брови и сам собой раскрывался рот. А пройдя к тому месту, где у нас обычно вывешивается факультетская стенная газета, я увидел толпу. Ребята читали, давились и приседали от смеха. Девушки кричали: «Безобразие!.. Позор!.. Это так оставить нельзя!..»

Увидя меня, толпа расступилась, и я в зловещей тишине подошел к стенгазете. Мама дорогая! Я увидел… Да, я увидел свое собственное изображение. Стою с бокалом в руке, с взъерошенными волосами, с бессмысленными глазами и раскрытым ртом, будто произношу речь… Ну да!.. Речь!.. Вот она, под рисунком!..


РЕЧЬ

второкурсника Якова Копнигоры, произнесенная в ресторане «Волна» и стенографически записанная нашим фотокорреспондентом Петром Саврасовым.

Ув… уважаемые оф… официанты и официантки, му… музыканты и музыкантки! Поздравляю вас с прошедшим годом и желаю встретить его… в твердом уме и здравой памяти… Что?.. Смеетесь?.. Вы думаете, на новичка напали?.. Как бы не так!.. Я могу целую бочку!.. А красть чужие пирожки — это свинство!.. Вот вызову… нюхательную собаку и переловлю всю шайку. Сейчас же подать мне жалобную книгу!.. Я вам пропишу маслины!.. Угощать такой горько-соленой галиматьей моего друга Геню?.. Мы завтра же с тетушкой едем на самосвале в пустыню Гоби… Запряжем десять раков — и поедем… Это еще не известно, кто первый на луну сядет — Аснес или я!.. Моя тетушка держит на ладони весь земной шар!.. Она знает, кому доверить тайну!.. Могила!.. Чтоб я кому-нибудь проболтался, что мы с тетушкой выиграли двадцать пять тысяч!.. Шалишь!.. Серия 009131… Номер 7… Я все помню!.. Меня не проведешь!.. На старт!.. Брррому!..

Прочитав, я схватился обеими руками за голову и застонал.

Новые неприятности

Разговаривали обо мне во всех инстанциях: в кабинете директора, в деканате, в комсомольском комитете, в студкоме и даже в кассе взаимопомощи. Правильно говорили, ничего не поделаешь. Но вот некоторые девушки, по-моему, пересолили. Чего они только не приписали мне! Я и человеческий облик потерял (имелись в виду взъерошенные волосы в «Волне»), у меня и бдительность притупилась (оставил чемодан с пирожками на скамейке), и не уважаю женский труд (назвал барабанщицу из «Волны» «музыканткой»). Чтобы их еще больше не раззадорить, я каялся, говорил, что все учту и оправдаю доверие. А какое там на данной стадии доверие, когда мне в кассе взаимопомощи даже в двадцати пяти рублях отказали — как бы не пропил!.. Вот ребята — те судили беспристрастно и говорили главным образом о том, что надо пить с умом.

Как бы то ни было, все пришло в норму, и я по-прежнему сидел на своем месте в аудитории и слушал лекции.

Успокоилось все и в доме тетушки. Облигацию мы отнесли в сберкассу и сдали там на хранение.

На радостях по случаю выигрыша тетушка подарила мне мотоцикл своего покойного мужа.

В первую же субботу я оседлал стального коня, Геннадий укрепился на багажнике, и мы помчались в Новочеркасск.

Хотя права на вождение мотоцикла я еще не получил и управление знал только по описанию в инструкции — больше, так оказать, теоретически, — до Ростова мы доехали относительно благополучно. Но в Ростове… Ох, вспомнить жутко!.. Но писать — так уж все писать.

Едва мы подъехали к Красноармейской улице, как зажегся красный свет. Пока по Красноармейской проходили машины, позади нас накапливалось все больше и больше транспорта. Но вот красный свет сменился зеленым. Я плавно отпустил сцепление и дал газ, но такой малый, что мотоцикл чуть дернулся — и мотор заглох. Я соскочил, со страхом глянул на сурово смотревшего на меня регулировщика и с лихорадочной поспешностью стал заводить мотор, стараясь пропускать мимо ушей приветствия и лестные словечки, которыми сыпали раздраженные заминкой водители. Наконец мотор затарахтел. Я вскочил на седло, Геннадий на багажник. «Давай!» — крикнул он. От страха, что мотор опять заглохнет, я дал столько газу и так резко отпустил сцепление, что мотоцикл рванулся как бешеный. Я услышал только испуганный вскрик Геннадия да трель свистка. Трамвай, будка, дворник в белом фартуке — все кувыркнулось в моих глазах, когда я безумными зигзагами мчался по перекрестку. Резко торможу, огладываюсь назад — багажник пуст. Глянул налево — через мостовую, направляясь ко мне, идут милиционер и Геннадий, весь серый от пыли и с разодранной штаниной.

— Ваши права! — говорит милиционер, прикладывая руку к фуражке.



Я шарю по карманам, вздыхаю. Отряхивая пыль, вздыхает и Геннадий.

Через несколько минут — тот же вопрос, но уже в отделении милиции.

Опять шарю по карманам, опять вздыхаю.

— Что ж, — говорит лейтенант милиции, — мотоцикл оставьте здесь, а сами отправляйтесь за правами.

— Нам в Новочеркасск надо, — нерешительно говорит Геннадий (я совсем забыл сказать, что из Новочеркасска ему часто пишет какая-то Юля).

— Нам в Новочеркасск надо!.. — уныло вторю ему я.

Наступает долгая, томительная пауза. Слышатся только наши вздохи.

— Товарищ лейтенант, — опять говорю я, — любили ль вы?..

Лейтенант смеется:

— Любили ль вы, вздохнули ль вы? Ладно, езжайте уж, да в другой раз не попадайтесь.

Выехав за город, я поворачиваюсь к Геннадию и свирепо говорю:

— Расскажешь Дине — убью!..

Через час с четвертью мы уже оказались в центре города с его знаменитым собором и памятником Ермаку, а еще пять минут спустя остановились перед двухэтажным домом, из окна которого с удивлением и радостью смотрела на нас Дина.

Геннадий соскочил с багажника и пошел в дом.

— Дина, — крикнул я, — не уходи никуда! Я заскочу к старикам и сейчас же вернусь.

Вот и тихонькая одноэтажная улица Первого мая, вот и наш двор. Будто и не уезжал: все точь-в-точь как было. Та же облупившаяся летняя печка под акацией, рядом то же продырявленное ведро с углем, и так же сушится на веревке тряпка, которой мама моет полы.

Желая сделать старикам приятный сюрприз, я тихонько прошел по террасе и чуточку приоткрыл дверь. Отец стоял около книжного шкафа, держа в руке коричневый том Малой советской энциклопедии; мама, одетая в летнее пальто, завертывала что-то в газетную бумагу.

— Ни отец мой, ни дедушка — никто этим не страдал, — говорила мама, — Значит, ищи по своей линии.

— А я тебе говорю, что современная наука отвергает наследственность этой болезни, — раздраженно отвечал отец. — Вот ясно сказано: «Среди господствующих классов причиной распространения алкоголизма являются идейная опустошенность и моральное разложение».

— Так то среди господствующих, — возражала мама, — а какие мы господствующие классы, когда твой отец коней ковал в деревенской кузнице, а мой дрессировщиком был!

— Толкуй с ней! — досадливо крякнул отец. — Речь идет о том, что алкоголизм есть болезнь социальная, понятно?

«Ну, тетушка! — подумал я. — Отписала уже!» И, не желая больше слушать этот научный диспут, распахнул дверь. Мама ахнула, отец уронил энциклопедию и, схватив со стола недопитую бутылку пива, поспешно запер ее в буфет. Потом, повернувшись ко мне, спросил:

— Выгнали?..

— А мы к тебе собрались, — обморочным голосом сказала мама.

Не вдаваясь в подробности, я поспешил их успокоить. Отец опять поставил бутылку на стол, и мы все трое сели обедать.


Дина встретила меня иронической улыбкой.

— Так-ак, — сказала она, — очень мило. Особенно мне нравится в твоем выступлении вот это место… — Она вынула из кармана блузки лист тетрадочной бумаги, расправила его и прочла: — «Поздравляю вас с прошедшим годом и желаю встретить его в твердом уме и здравой памяти». Шедевр!

— И ты Брут! — посмотрел я на Геннадия. — Так вот кого я пригрел за спиной, на багажнике.

— Что ты!.. — вступилась за брата Дина. — Да этот текст уже два дня гуляет по Новочеркасску. Такое блестящее выступление, да чтоб его не переслали сюда наши земляки!

Геннадий, переменив брюки, отправился… не знаю, куда он отправился, а мы с Диной пошли гулять по бульварам. Где же еще в Новочеркасске можно гулять, как не по этим бульварам, что тянутся через весь город. Я рассказывал о своих злоключениях, а Дина смеялась так переливчато, так по-детски взвизгивала при этом, что у меня сердце таяло. И вообще в этот вечер она ни разу не выпустила своих коготков.

Когда я проводил ее до дома, она сказала, чтоб я ее подождал. Ушла и вернулась с большой книгой, завернутой в газету.

— Вот, — сказала она, — передай своей тетушке, это ей пригодится. Я случайно обнаружила у букиниста.

— Что же это? — спросил я.

Дина подумала и медленно произнесла:

— Я не люблю, цитировать. Лучше ту же мысль выразить своими словами. Но в данном случае трудно сказать удачнее: «Это вселенная, расположенная в алфавитном порядке».

Уже взявшись за ручку двери, она вдруг повернулась и заметила укоризненно:

— А все-таки ты растяпа!.. Как можно было поддаться этому серому старикашке!

— Дина, — взмолился я, — так ведь… Ну, подожди, давай еще пройдемся, я объясню… Понимаешь, у меня было такое состояние…

— Некогда мне слушать про твое состояние, мне надо идти, — безжалостно сказала она и неправдоподобно озабоченным тоном добавила: — Надо же зашить прореху на Генькиных брюках.

Шумный визит. Письмо

Книжке тетя Наташа обрадовалась несказанно. Оказывается, это был какой-то очень редкий арабско-русский словарь, о котором она мечтала всю жизнь. Она то прижимала его к груди, то раскрывала и с жадностью перелистывала, то прятала в шкаф, то опять вынимала и гладила ладонью кожаный корешок.

— Как девушка назвала эту книгу? — переспросила тетя.

— Вселенной, расположенной в алфавитном порядке, — ответил я.

Тетушка прикрыла глаза и задумалась:

— Да, да я слышала это замечательное определение. Ты понимаешь, что оно значит?

— Почти понимаю, тетя Наташа. То есть понимаю, но не вполне… А, черт!.. Понимаю, но не уверен, что правильно… (Как же все-таки трудно высказывать мысли с предельной точностью! С предельной? Вот и это слово я, кажется, слишком часто употребляю.)

— Так я тебе объясню, — сказала тетушка. — Слова — это образы, и с их помощью можно отобразить всю вселенную. Понятно?

— Почти, — ответил я. — Но что мне понятно с предельной… то есть что мне полностью понятно, так это то, что Дина лучше всех во вселенной.

Несколько дней жизнь текла мирно и спокойно, без происшествий. Геннадий усиленно работал над рефератом «Трение в механизмах приборов» и потому заглядывал ко мне редко, тетушка вся ушла в свои словари, а я усердно посещал лекции и семинары и изучал свой мотоцикл, чтоб наконец получить права.

Но вскоре наша безмятежная жизнь была нарушена одним шумным посещением. Вот как это было.

Я сидел в своей комнате и сочинял письмо Дине. В нем я описывал автоматический станок… Ах да! Я совсем забыл об этом рассказать. Дело в том, что когда я был в Новочеркасске, Дина попросила меня побывать на заводе, где есть автоматические станки, и коротко описать их. Зачем ей это понадобилось, она не сказала, а спросить я не решился.

Когда нас снова «для политехнизации» повели на экскурсию — на этот раз на комбайновый завод, — я забрел в механический цех и довольно основательно познакомился как со станками, так и с прелюбопытным парнем, который обслуживал их. Вот эти станки и этого парня я и описывал Дине, когда вдруг послышался стук в дверь. Думая, что это Геннадий, я встал и направился в переднюю.

— Не открывай, не открывай!.. — крикнула мне вслед тетушка. — Посмотри сначала в щелочку.

Но я уже распахнул дверь.

Передо мною стояла пожилая женщина с забитыми пудрой морщинами на желтом лице, в зеленой из перьев шляпе, в зеленом пальто — ни дать ни взять наш попугай.

— Скажите, пожалуйста, здесь живет Наташа Никитина? Ах, извините, я хотела оказать — Наталья Ивановна Чернобаева, — опросила она хрипловатым, очень слащавым голосом, тоже похожим на голос нашего попугая, когда он выклянчивает у тетушки сахар.

— Здесь, — подтвердил я.

Женщина сняла в передней пальто, посмотрела, прищурясь, в зеркало, прокашлялась и шагнула через порог в гостиную. Здесь она опять остановилась и некоторое время смотрела с выражением умиления и печали на поднявшуюся ей навстречу тетушку. Глаза гостьи покраснели и наполнились влагой. Она всхлипнула и, порывисто шагнув к тете, обняла ее.

— Она, она, наша Наточка Никитина, кумир всех гимназистов, сказка Таганрога! — всхлипывая, прижимаясь к тете и целуя ее, говорила женщина. — Я сразу узнала, с первого взгляда. Вот же и родинка на щеке, что так сводила с ума всех гимназистов и подпоручиков. Правда, родинка наша немного поросла серебряными волосиками, но все такая же миленькая и все так же идет нашей очаровательной Галатее.

Вдруг женщина откинулась, уперлась ладонями тетушке в грудь и капризно сказала:

— Да ты что молчишь! Посмей только сказать, что ты меня не узнала! Рассержусь, честное слово, рассержусь и уйду, не сказав больше ни слова. Ну? Ну, ну? Смотри внимательней, смотри…

Тетя, то нерешительно улыбаясь, то с напряжением всматриваясь в лицо женщины, топталась на месте, боясь назвать не то имя.



— Да Люда же, Люда Калмыкова, что потом вышла замуж за Камбурули! Ну, узнала теперь? Впрочем, — вздохнула женщина, — где тебе помнить! Ведь нас, кто преклонялся перед тобой, были сотни, а ты одна, королева! К тому же я была на три класса младше тебя. Но все-таки обидно, что ты забыла меня. Не-хо-ро-шая!..

— Да, да, — смущенно лепетала тетушка, — да, да, теперь я припоминаю… Вы, кажется, жили на Елизаветинской улице, возле монастырского подворья…

— Вспомнила?! — радостно взвизгнула женщина. — Ну конечно же вспомнила, Дуся моя! — И опять принялась обнимать и целовать мою тетушку. — Именно, возле монастырского подворья, около самого подворья!.. Ах, боже мой, боже мой, сколько же лет я не была в нашем милом Таганроге! Двадцать девять?.. Тридцать один?.. Куда, скажи мне, куда ушла наша молодость! «Счастья было столько, сколько влаги в море, сколько юных листьев на седой земле». — Она грустно покачала головой. — «И остались только, как memento mori, две увядших розы в синем хрустале». Ну, ничего! — задорно тряхнула она головой. — Будем доживать нашу жизнь без хныканья! И доживем ее не хуже других, правда, Наточка?

И тетушка, конечно, поспешила на кухню и принялась там звякать посудой. Пока она готовила кофе, зеленая женщина (на ней и платье было зеленое) успела сунуть мне в рот сигарету, пропеть в нос романс «Белой акации гроздья душистые» и рассказать столетней давности анекдот.

Когда тетушка появилась с подносом, я направился к себе в комнату.

— Не хотите с нами остаться? — хихикнула мне вслед зеленая.


Я продолжал размышлять о посещении завода.

Да, токарные станки-автоматы хоть кого могут заинтересовать. Щелкают своими механизмами с такой уверенностью, будто они-то и есть настоящие хозяева завода, будто важней их ничего на заводе нет. Щелкают и выбрасывают в железное корыто готовые детали. Детали падали и падали, и не было им числа, между тем все пять автоматов обслуживал только один человек: он ходил от станка к станку, там что-то подкручивал, там подливал масло, там заправлял в станок длинный стальной прут; станок втягивал прут в себя, а взамен выбрасывал чистые готовые штуцера.

Но особенно заинтересовала меня работа наладчика автоматов. Это был коренастый парень с уверенными движениями мускулистых рук и с пресимпатичной хитрецой в маленьких веселых глазках. Он затачивал и устанавливал резцы, регулировал автоматы. И станки превращались в его покорных слуг и делали все, что он им приказывал. Я следил за уверенными движениями его рук, видел его неторопливую походку и прищур лукавых глаз и думал: «Такого ничем не смутишь».

И как же я удивился, когда «повелитель машин», узнав, что я студент второго курса, вдруг застеснялся и смущенно оказал:

— А я, брат, только на первом, да и то в техникуме…

Я подождал конца смены, и мы вместе вышли из завода. Что за парень! Кончил ремесленное училище, пошел работать токарем. А теперь вот работает наладчиком и учится уже в вечернем техникуме.

— Только я литературу плохо знаю, — пожаловался он. — Моя девушка всю клубную библиотеку перечитала. Боюсь, что ей скучно будет со мной. Ну ничего! Я недавно купил сочинения Бальзака. Прочитаю все пятнадцать томов и продам. Потом куплю Виктора Гюго, тоже полное. Так я постепенно всех классиков прикончу.

Я важно оказал, что полностью «приканчивать» классиков, может быть, и не нужно, но знать их важнейшие произведения необходимо.

— Хочешь, я буду руководить твоим чтением? — предложил я.

Он очень обрадовался, а когда узнал, что я осваиваю мотоцикл, в свою очередь пообещал обучить меня всем тонкостям управления.

Прощаясь, он назвал себя:

— Крутоверцев Григорий.

— КрутоверцевГригорий?! — воскликнул я. — Уж не про тебя ли в газете недавно писали как про лучшего бригадмильца?

— Ну, уж и лучший! — поморщился он. — На счету у меня ерунда: три бандита да шестеро хулиганов.

Вот обо всем этом я и написал подробно Дине.

И вот что она мне ответила коротеньким письмецом:

Яша!

Не сердись: я хотела испытать тебя. Если бы ты мне прислал подробное техническое описание станка-автомата да, может быть, приложил бы к нему чертежи, я бы оказала тебе: «Оставь надежду навсегда». Но ты писал не столько о станке, сколько о человеке. И я подумала: как знать, может быть, мечты и сбудутся.

Дина.

P. S. Что касается управления мотоциклом, то что уж о тонкостях мечтать! Научись управлять хоть так, чтоб мне не зашивать прорех на Генькиных брюках.

Прочитав письмо, я мысленно крикнул: «Ура! Дина верит, что из меня выйдет писатель. Тогда — всё. Что касается Геннадия, то с ним будет разговор серьезный».

Голоса из кабинки

Эта зеленая — довольно надоедливое существо. Каждый день приходит с визитом: «Наточка, Наточка, я к тебе мимоходом, на одну маленькую минуточку, только узнать, как ты себя чувствуешь». Потом рассядется и два часа пьет кофе. Тетушка, кажется, только из вежливости принимает ее, мне она определенно не симпатична. Что касается попугая, то этот подлец души в ней не чает: она еще в передней, а он уже распускает крыло и начинает кружиться, будто вальсирует. Уж не сидели ли они раньше рядом на одной пальме где-нибудь в Африке?

Впрочем, тетушка принимала зеленую из вежливости только в первое время, потом привыкла к ее посещениям, и, как я заметил, у них даже появились какие-то секреты. Во всяком случае, они не раз внезапно умолкали, когда я входил в гостиную. Помолчат, потом зеленая ни с того ни с сего начинает вспоминать: «А помнишь, Наточка, нашу грозную начальницу Зинаиду Георгиевну Рунге? Ах, какая была представительная дама! И как ее все в гимназии боялись! Однажды…» И пойдет рассказывать, что было однажды, причем без стеснения хохочет на весь дом. Потом подсядет к пианино и с отчаянным цыганским пошибом принимается петь из «Кармен»:

Тра-ля-ля, ля-ля, ля-ля!
Это тайна моя!
Ни одна кошка не способна выводить весной на крыше такие рулады, какие выводила эта нахальная женщина в нашем тихом флигельке. И удивительнее всего, что тетушка слушала ее затаив дыхание, с загадочным блеском в глазах.

Я не выдержал и как-то опросил тетушку, почему, когда я дома, Людмила Павловна говорит шепотом. Тетушка ответила неуверенным голосом:

— Ведь ты же читаешь, вот она и не хочет мешать. — Потом загадочно улыбнулась и прибавила: — К тому же, разве мы не можем посекретничать? Нам есть что вспомнить…

Это, конечно, верно, а все же… Словом, зеленая мне не нравится. Я заметил, что тетушка все реже и реже открывает свой красный шкаф и все чаще о чем-то задумывается. Я даже слышал, как, оставшись одна в гостиной, она громко сказала: «Боже мой, что же мне делать!»

Однажды, выйдя неслышно из своей комнаты (я уже говорил, что пол гостиной устлан ковром), я услышал, как зеленая оказала:

— А ты продай мебель — на что она тебе! Только воздух вытесняет. Оставь самое необходимое.

— Ах, нет!.. — шепотам воскликнула тетя. — Я так ко всему этому привыкла!..

Но тут они меня заметили и умолкли.

Когда зеленая ушла, я сказал:

— Тетя, не продавайте мебель.

Тетя вздрогнула и испуганно спросила:

— Ты подслушивал?

— Что вы, тетушка! Не имею такой привычки. Я случайно услышал, когда входил в комнату, вы же видели.

Весь вечер я пытался ответить себе на вопрос: зачем тетушке продавать мебель? Что ей — не на что жить? Ведь она получает пенсию за мужа и, кроме того, в сберкассе у нее двадцать пять тысяч.

Утром, за завтраком, я оказал с упреком:

— Вижу, тетя, вы мне больше не доверяете. А я умею хранить тайну.

Но тут же осекся и почесал в затылке.

— Могила! — подмигнула мне тетя и весело засмеялась.

Но, посмеявшись, тетушка опять задумалась, и между ее бровями резко обозначилась складка.

— Нет, — сказала она решительно, — уж эту тайну я никому не доверю, никому! К тому же это не моя только тайна. Придет время — все узнают, а пока что честь велит мне молчать.

— Если так, тетушка, то, конечно, не говорите, — согласился я. — Какое мне дело!

Мог ли я тогда подумать, что уже вечером мне придется изменить свое мнение!

Вечерам я сидел с товарищами в заросшей диким виноградом маленькой кабинке летнего кафе и ел мороженое. Вдруг из-за решетчатой перегородки ко мне донесся женский хрипловатый смех, показавшийся очень знакомым. Листья винограда уже сильно поопали, но все-таки рассмотреть тех, кто сидел рядом, не было возможности. Внезапно раздался звон стекла. Женский голос сказал:

— Посуда бьется — хороший признак.

— «Хороший, хороший!» — раздраженно отозвался мужской голос тоже с хрипотцой. — Уж очень мы много времени тут тратим.

— Перестань ворчать. Я сказала, что уломаю эту старую ворону, — значит так и будет… Ох, я, кажется, совсем пьяна…

Но тут музыка с эстрады заглушила конец фразы, и больше я ничего не разобрал.

Мы расплатились и ушли. По пути домой я мучительно вспоминал, чей же это был голос. Ведь я слышал его совсем недавно, чуть ли даже не вчера. И вдруг сразу вспомнил: да ведь это голос зеленой! Конечно, это она. Как же я сразу не узнал! Правда, она была пьяна и голос ее слегка изменился. Но если так, кто же тогда «старая ворона», которую она собирается «уломать»? Уж не моя ли тетушка?!

И здесь я сказал себе: нет, Яков Федорович, вам все-таки придется этим делом заняться, а то как бы вы и впрямь не оказались растяпой.

Ночь я спал тревожно. Едва засыпал, как мне представлялась какая-то птаха, серебристая, маленькая, пугливая. Она жалась к стеклу окна, будто хотела вырваться из комнаты и улететь, а наш попугай выкатывал на нее зеленые глаза, хлопал крыльями и хрипел: «Раз-зорву!.. Раз-зорву!.. Раз-зорву!..» Я просыпался, и май мысли вновь возвращались к зеленой. Странное дело, во сне ко мне привязалось убеждение, будто я видел ее еще до того, как она появилась у нас во флигельке, только она была тогда в другом платье. Я мучительно вспоминал, где я видел эти зеленые глаза старой кошки и гладкую тусклую прическу без единого седого волоока. Утомленный раздумьями, я засыпал и опять видел серебристую птаху и взъерошенного попугая…

Принципиальный вопрос

Утром, едва в щелях ставен заголубел рассвет, я поднялся и пешком (трамваи еще не выходили из парка) отправился в рабочий городок комбайнового завода к Грише Крутоверцеву. Однажды я уже был у него и теперь без труда нашел четырехэтажный кирпичный дом, в котором он жил. Гриша удивился, увидев меня в такой ранний час, но я оказал ему, что объяснять ничего не буду, а только прошу его прийти вечером к Каменной лестнице по очень важному делу.

Потом, уже в трамвае, я проехал к Геннадию в общежитие и попросил о том же. Геннадий потребовал, чтоб я не валял дурака и сказал бы сейчас же, в чем дело, но я только прошипел: «Тс-с-с-с…» — и ушел.

В назначенное время мы встретились неподалеку от солнечных часов, а оттуда опустились по Каменной лестнице к самому морю. В этот вечерний час набережная была почти безлюдна. Мы уселись так, что наши ноги почти касались… (опять «почти»). Мы уселись так, что наши нош едва не касались воды, и под тихий всплеск волны начали задуманное мною совещание. Прежде всего я поставил вопрос: допустимо ли подслушивать, этично ли это?



— Ты не боишься ли, что наш разговор услышат судак или севрюга? — язвительно опросил Геннадий. — Подумать только, привел нас на безлюдный берег, чтобы задать этот совершенно секретный вопрос!

Но Гриша остановил его:

— Я думаю, — оказал он, — что это только начало, а потом будет и что-нибудь посущественнее, о чем на людях болтать не положено. Так, Яков?

— Так, — ответил я. — Давайте же сначала обсудим принципиальный вопрос.

— Что ж тут обсуждать, — сказал Геннадий. — Подслушивать подло. Вот у нас случай был. Влюбился один студент и давай объясняться с девушкой в коридоре института. А другой стоял неподалеку (это было в перерыве) и слушал. Подслушал — и давай изводить влюбленного насмешками. И до того довел беднягу, что тот ему нос расквасил. Пришлось мирить их в студкоме.

— Ну, объясняться где попало тоже не дело, — заметил я. — Для этого пейзаж нужен.

— А если поблизости никакого пейзажа нет, тогда как?

— Известно как: терпи, держи себя в руках, — поддержал меня Гриша. — Вот у нас был случай. Дали одному токарю втулку расточить. Трудится он, а точка зрения у него совсем другая: не столько на резец смотрит, сколько на кудряшки Фени, кладовщицы. Смотрит и соответствующую мимику на лице изображает: дескать, пойми, что за пожар у меня в сердце. Ну и запорол деталь.

— Запороть деталь — это полгоря, бывает, что человек любовь запорет, — сказал Геннадий. — Вот был такой случай. Полюбил один первокурсник девушку. Как вечер, так они на приморском бульваре. И пейзаж подходящий, а он никак не решался объясниться, такой одержанный был. Если в какой вечер и поцелует, то только раз из десяти возможных. Она ждала, ждала, видит — вопрос проблематичный, и вышла за электромонтера.

— Ветреная девушка, — рассудил Гриша. — А он правильный парень. Вам государство стипендию платит, чтобы вы учились, а не любовь крутили на приморских бульварах. Это нам, которые учатся без отрыва, можно даже и жениться: мы люди самостоятельные, своим трудом зарабатываем на жизнь, а вы держите себя в норме. Получишь диплом — тогда пожалуйста!

— Это правильно, — согласился я. — Вот был такой случай. Женился один парень на своей однокурснице — она ему двух близнецов и преподнесли. Что ж получилось? Пока она близнецам кашу варит, он ходит перед ними на четвереньках. Потом она занимает его место, танцует и в ладоши хлопает, а он кашу варит. До учебы ли тут! Они даже «Красное и черное» из экономии времени читали пополам.

— Как это пополам? — не понял Гриша.

— Она читает первую часть и кратко рассказывает ему содержание, а он вторую — и ей рассказывает.

— Ну, это сомнительная рационализация, — сказал Гриша. — Лучше тогда читать вслух.

— Да, почитай вслух под писк близнецов! Голова вспухнет.

В таком духе мы поговорили еще с полчаса, пока я не вспомнил, зачем привел их сюда.

— Подождите, — оказал я. — Этим случаям не будет конца. Давайте же решим, наконец, принципиальный вопрос.

— Не понимаю, как можно решать принципиальный вопрос в отрыве от фактов, — пожал Геннадий плечами. — Давай, рассказывай, что там стряслось.

Так как Гриша был того же мнения, я не стал спорить и рассказал приятелям обо всем, что так занимало меня последние дни.

— Да-а, — протянул Гриша, подумав, — чувствую, тут что-то кроется. Дело нечистое.

— Нечистое, — согласился с ним Геннадий. — Попробуй порасспросить еще раз тетушку, чего хочет от нее эта зеленая.

— Ничего не выйдет, — махнул я рукой. — Я же вам говорю, что это чужая тайна и открывать ее тете честь не велит.

— Тогда подслушай. Ведь для ее же пользы, — решительно сказал Геннадий.

— Правильно, — поддержал его Гриша.

— Да, но как? Стоять у двери, приложив ухо к замочной скважине, — покорно благодарю! Очень уж унизительная поза.

— Если дело в позе, то не волнуйся. Я тебе помогу, — пообещал Геннадий. — Будешь лежать в кровати и слышать каждое слово.

— Это как же?

— Повторяю, не твоя забота. В гостиной трансляционная точка есть?

— Нет.

— Уговори поставить. Сделаем домашним способом, без волокиты.

— Да не захочет она!..

— Как это не захочет! Скажи, Чайковского будет слушать, Римского-Корсакова, «Ночи безумные», если нравятся. Уговори. А мы с Гришей придем и в два счета все, что нужно, оборудуем.

Мы еще немного посидели у моря, Гриша, несмотря на прохладный вечер, выкупался, и все разошлись по домам.

Уговаривать тетю я начал наутро, за завтраком. Я сказал:

— Тетя, отчего бы вам не установить трансляционную точку?

Как я и ожидал, тетушка отнеслась к моему предложению сдержанно.

— Шума много, — поморщилась она. — Не люблю шума. Я потому так и держусь за этот домик, что он в глубине двора — улицу совсем не слышно.

— Что ж шум! Не обязательно подражать тем людям с веревками вместо нервов, у которых радиоточка целыми днями не выключается, — что бы ни передавали, хоть грохот грузовиков. Слушать надо то, что нравится. Одни больше интересуются международными обзорами, другие заслушиваются передачами для дошколят, а я люблю научные доклады и музыку.

— Да, конечно, если хорошая музыка и мастерское исполнение… — Тетушка пошла как будто на уступку.

— Вот именно если хорошая! — подхватил я. — Теперь стали часто передавать концерты из Московской консерватории. Чудо! Я недавно слушал четырнадцатую симфонию Скрябина. Вот это музыка! Постарался старик!

— Положим, у Скрябина только десять симфоний, — улыбнулась тетя. — Да и умер он в возрасте сорока двух лет.

— Вот видите, как мне не хватает музыкального образования, — пожаловался я. — Особенно я хотел бы послушать оперы. Их передают то из Московского Большого, то из Ленинградского имени Кирова. Недавно «Кармен» транслировали. Вот музыка! Постарался старик Гуно!

— Неужели и «Кармен» передают? — оживилась тетушка.

— А ка-ак же! Каждую субботу! — бессовестно соврал я. — Партию Кармен исполняет солистка Тахтарова. Вот певица! Не чета вашей Людмиле Павловне.

— Ну что ж Людмила Павловна, — пожала тетушка плечами, — голос у нее, конечно, пропетый. Но дело не в ее голосе, дело в самой опере, поэтому я слушаю даже Людмилу Павловну… Кстати, ты опять ошибся: не Гуно, а Бизе.

— Ну как тут без трансляции! — развел я руками. — В любой момент осрамлюсь.

— Да пожалуйста! — сказала тетушка. — Разве я против? Тем более, что «Кармен» я бы и сама послушала с удовольствием.

«Есть! — сказал я про себя. — Первая линия взята!»

У писателей

В субботу мы с Геннадием опять покатили в Новочеркасск.

Вечером я пригласил Дину в парк у здания горсовета, бывшего атаманского дворца. Хорошо в этом парке осенью: влажный воздух, под ногами шуршат опавшие желтые листья, в темном небе жалобно кричат невидимые гуси. Осень. «Унылая пора, очей очарованье». Впрочем, позвольте, Александр Сергеевич, с вами не согласиться; никакого уныния я не чувствую даже осенью, особенно когда рядом Дина. Взглянет она — и мне кажется, будто какой-то зверек гладит меня по сердцу бархатной лапкой.

И я тихо декламирую:

Уж догорает осени пожар,
И парк становится совсем сквозистый.
Теперь, по парку с криком пробежав,
Мальчишка каждый вдвое голосистей.
Дина останавливается и смотрит на меня недоверчиво:

— Это твое?

— Мое, — говорю небрежно. А у самого душа сжимается от страха: что-то она сейчас скажет?

Она идет дальше, смотрит на носки своих туфелек и раздумчиво, без связи со стихами, говорит:

— Вот тебе уже девятнадцать лет, а ты часто и говоришь и поступаешь, как четырнадцатилетний мальчишка. Отчего это?

— Не знаю, — огорченно вздыхаю я. — Наверно, от недоразвитости.

Вдруг она вскидывает голову и со странным выражением в глазах смотрит на меня:

— Вот ты тогда, в своей сумасшедшей речи, сказал, что раньше всех прилетишь на луну. Знаешь, мне это понравилось. Ты и в самом деле мог бы отправиться на луну?

Теперь голову опускаю я и со смущением выдавливаю:

— Нет, не мог бы… Страшно… Один — не мог бы…

— А с кем? — в упор спрашивает она.

— С тобой. С тобой я всю вселенную облетел бы.

Не сводя с меня глаз, она говорит:

— Вот!.. Вою вселенную!.. Помнишь, Чехов говорил, что человеку надо весь земной шар? Но земной шар — это только любимый дом, куда мы будем возвращаться в отпуск с Марса или Венеры. На Марс полетишь?

— С тобой хоть на солнце!

— Ну, на солнце мы, пожалуй, сгорим, — благоразумно замечает она.

— Ну и что ж! — восклицаю я. — Сгорать — так вместе!..

Возвращаясь на другой день через Ростов, мы с Геннадием завернули в местное отделение Союза писателей. День был воскресный, и в комнате сидел только один человек — плотный, плечистый, в добротном коричневом костюме.

— Что, хлопцы, стихи принесли? — спросил он донским казачьим говорком. — Так сегодня день неприсутственный.

Я рассказал о тете, о ее мечте перевести на египетский язык «Молодую гвардию» и спросил, не может ли Союз дать ей творческую командировку.

— Она член Союза? — осведомился мужчина.

— Где там! Нет.

— Ничего не выйдет. Я вот член Союза с довоенного времени, а ездил на теплоходе «Победа» в турне по Европе за свой счет.

— Так то в турне, а тетя с целью изучения диалекта, — попробовал я возразить.

— Ну, не знаю, я переводами не занимаюсь, я, слава богу, свое пишу. Читали? Вона сколько написал! — кивнул он на шкаф, забитый толстыми книгами. — А насчет переводов — это вы нашего маститого поэта опросите: он переводит. Спросите — он в курсе.

Мы поехали к поэту. Дверь приоткрыл мужчина лет шестидесяти, лысый и, кажется, подслеповатый. Не снимая дверной цепочки, сказал, что он переехал в Москву.

— Как же так? — опешили мы. — Вы же вот! Вот же вы! Мы вас по портрету узнали.

— Это неважно, — сказал он. — Чемоданы уложены, билет на руках — можете смело считать, что я в Москве. — Он присмотрелся и вдруг воскликнул: — Товарищи!.. Тысяча извинений!.. Я думал, что это опять агенты по страхованию имущества… Ходят каждый день, жить не дают. Ну какое у поэта имущество!.. Заходите! Чем могу служить?

Когда я и ему рассказал о тетушкиной мечте, он спросил:

— А перевод ее Абу-ль ала аль-Маарри с вами?

— Нет, но мы можем прислать.

— Пришлите. Почитаю и откровенно скажу, стоит ли огород городить.

— Обязательно пришлю! — обрадовался я.

„Кармен“

Геннадий и Гриша пришли в понедельник перед вечером с проводами, динамиком, наушниками и еще чем-то. Не прошло и часа, как из динамика, установленного на этажерке в гостиной, уже несся голос диктора: «Товарищи радиослушатели, проверьте ваши часы». У меня же над кроватью ребята повесили старые, из какой-нибудь кладовой извлеченные наушники. Но когда я эти наушники надел, то явственно услышал голос тетушки, хотя дверь в гостиную была закрыта:

— А теперь покажите, как выключать.

— Да очень просто: покрутите вот эту штуковину влево — и всё тут, — прозвучал ответ Геннадия.

На минуту мне стало не по себе: подслушиваю! Но тут же я вспомнил слова зеленой: «Я оказала, что уломаю эту старую ворону» — и укоры совести перестали меня мучить.

Едва ребята ушли, как явилась зеленая.

— Что это за люди у тебя были? — опросила она, по обыкновению целуя тетушку. И мне почудилась в ее голосе настороженность.

— Ах, да это приятели Яши! — ответила тетя таким тоном, будто хотела ее успокоить. — Устанавливали радио.

— Радио? Это хорошо! Значит, оперы будем слушать, — сказала зеленая, бросив на тетушку многозначительный взгляд.

Я ушел в свою комнату, плотно прикрыл дверь и надел наушники. От напряжения у меня стучало в висках. Оборудование действовало отлично: я явственно различал каждое слово, каждый звук, каждый шорох, но ничего интересного в тот день не услышал. Сплошная болтовня о каком-то подпоручике, который так влюбился в зеленую, что для охлаждения чувств прыгнул из лодки в воду в полном обмундировании.

Наконец я не вытерпел, встал, открыл дверь и вошел в гостиную.

— А я боялась вам помешать, — слащаво заговорила зеленая. Так хотелось немножко побренчать. Разрешите?

И, не ожидая ответа, подсела к пианино.

«Неужели опять «Кармен»? — подумал я. — Так и есть!»

Ударила по клавишам и страстно затянула:

Любовь — дитя, дитя свободы,
Законов всех она сильней.
Меня не любишь, но люблю я,
Так берегись любви моей!
Она пела и бросала на тетушку «пламенные» взоры, точно перед ней сидела не тетушка, а сам Хосе, возлюбленный Кармен. Но при слове «берегись» в глазах ее вспыхнул такой алчный огонек, что мне стало не по себе.

А тетушка, окрестив руки на груди, смотрела на зеленую и улыбалась…



На следующий день, как только в гостиной появилась зеленая, я опять вооружился наушниками. Но и на этот раз за стенкой шли пустые разговоры: о гимназисте Ликеардопуло, который так влюбился в инженю-лирик городского театра Снежину, что пустил себе за кулисами пулю в лоб. «Разве теперь умеют так любить! — патетически восклицала зеленая. — Эх, прошли времена Хосе и Карменситы! Не любовь теперь, а какое-то слюнтяйство!» Я чуть не выскочил в гостиную, чтобы дать ей достойную отповедь. «Пуля в лоб»! «Слюнтяйство»! Ах, старая кошка! Что ты понимаешь в нашей любви! Но все-таки я сдержался. Терпи, товарищ Копнигора, терпи! Не дай тебя спровоцировать!

И терпение мое было вознаграждено. По крайней мере, одна ниточка в этом клубке в мои руки попала.

Было так: утром, когда я собирался в институт, в окно гостиной кто-то постучал. Взглянув, я увидел, что за окном стоит зеленая.

— Открой форточку! — крикнула она тетушке. Когда тетя Наташа выполнила ее просьбу, она просунула в комнату какую-то книгу. — Вот, специально для тебя посылала человека в Ростов, к знакомому букинисту. Тоже в своем роде уникум. Читай и наслаждайся. — Потом, пошарив через стекло глазами по комнате, добавила: — Там я кое-что подчеркнула. Ну, читай, дуся моя! Я вечерком загляну.

«Неужели зеленая достала для тети какой-нибудь новый словарь? — подумал я. — Хочет подластиться?»

Тетя раскрыла книжку, взглянула на титульный лист и радостно засмеялась. Но вместо того чтобы поставить книгу в красный шкаф, рядом с другими словарями, она положила ее в ящик письменного стола и навернула ключ. Правда, ключ она так и оставила в замочной скважине, но книгу-то все-таки спрятала! «Нет, это не словарь», — решил я.

Из дому мы вышли вместе: тетя повернула направо, к рынку, я — налево, в институт.

Но, пройдя квартала два, я вернулся, открыл дверь флигелька и вошел в гостиную. У столика, в котором тетушка спрятала книгу, я в нерешительности остановился. Что там ни говори, а тайком лезть в ящик чужого стола противню. Пересилив себя, я повернул ключ, вынул книгу и раскрыл ее. На титульном листе, желтом от времени, стояло: Prosper Mérimée, Nouvelles choisies, Paris, 1852».

Ага, вот оно что! Новеллы Мериме! Значит, опять «Кармен»?

Я стал лихорадочно листать книгу в поисках подчеркнутого. Вот «Этрусская ваза», вот «Двойная ошибка», вот «Венера Илльская», а вот и «Кармен»… Но что же здесь подчеркнуто? Ага, вот! Красным карандашом…

Французский я учил и в школе, изучаю его и в институте, в общем знаю неплохо, но тут от волнения и спешки значения всех французских слов выскочили у меня из головы. Я закрыл книгу, сосчитал до ста, чтоб успокоиться, и опять раскрыл. Вот что я прочитал:

«Немного подумав, она согласилась, но прежде чем решиться, захотела узнать, который час. Я поставил свои часы на бой, и этот звон очень ее удивил.

— Каких только изобретений у вас нет, у иностранцев! Из какой вы страны, сеньор? Англичанин, должно быть?

— Француз и ваш покорнейший слуга. А вы, сеньора или сеньорита, вы вероятно, родом из Кордовы?

— Нет.

— Во всяком случае, вы андалузка. Я это слышу по вашему выговору.

— Если вы так хорошо различаете произношение, вы должны догадаться, кто я.

— Я полагаю, что вы из страны Иисуса, в двух шагах от рая.

— Да полноте! Вы же видите, что я цыганка. Хотите, я вам скажу «бахи»? Слышали вы когда-нибудь о Карменсите? Это я».

Через две-три страницы опять подчеркнуто:

«Я возвращался к себе в гостиницу немного сконфуженный и в довольно дурном расположении духа. Хуже всего было то, что, раздеваясь, я обнаружил исчезновение моих часов».

Та-ак!.. Опять о часах… А еще ниже подчеркнуто синим:

«— Мошенник под замком, — сказал монах, — и так как известно, что он способен застрелить христианина из ружья, чтобы отобрать у него песету, то мы умирали от страха, что он вас убил. Я с вами схожу к коррехидору, и вам вернут ваши чудесные часы».

И здесь о часах!

Я сунул книжку в ящик, повернул ключ и побежал в институт. И пока бежал (я изрядно опаздывал), перебирал в памяти все, что в новелле связано с часами. Как известно, эта новелла написана от первого лица. Кармен украла у рассказчика — самого Мериме — золотые часы и передала их своему возлюбленному Хосе. У Хосе перед казнью часы отобрали и вернули владельцу. Вот и все. Но какое же это имеет отношение к зеленой, к тетушке и продаже мебели! Нет, тут черт ногу сломает.

Однако ниточка у меня в руке. И эта ниточка — часы… Посмотрим, что будет дальше.

Брегет

Вечером явилась зеленая. Лицо ее было в красных пятнах, глаза мутные — выпила, что ли? Я ушел к себе и надел наушники. Поговорив о пустяках, зеленая сказала свистящим шепотом:

— Дуся моя, сколько ж можно ждать! Решай, пожалуйста.

— Не торопи меня, — ответила тетушка, и в голосе ее была, мольба, — дай мне подумать.

— Ах, боже мой! По мне — думай хоть год, да мне-то думать не дают! Пойми, я могу упустить. На этот дом сотня охотников. А мне так хочется купить именно этот домик. Он в стиле английского коттеджа. И земли при нем чуть не гектар. Мне уже пятьдесят пять, пора о своем гнездышке подумать. Посажу сад, виноградник. Ты любишь «Изабеллу»? Чудный виноград! Самый любимый мой сорт. Решайся же, дуся, иначе мне придется кому-нибудь другому предложить.

— Но пойми, — почти стонала тетушка, — у меня ведь только двадцать пять тысяч. Где же мне взять остальные пятнадцать?

— Где, где! — раздраженно сказала зеленая. — Захочешь, так найдешь. Мало у тебя всяких редких вещей? Продай Будду, земной шар, индийский амулет, если не хочешь продать мебель. Ты ж сама говорила, что думаешь сдать все это в музей. Не сдавай бесплатно, а продай.

— За все это и десяти тысяч не дадут, — печально вздохнула тетушка. — Потом, я хотела в Египет ехать…

— Извини меня, дуся, но ты дура! — вспылила зеленая. — Кто ж в твои годы по Египтам ездит! Простудишься в пути и отдашь богу душу. Или зазеваешься — и тебя слопает крокодил. Там ими все реки кишмя кишат. Если тебе уж так приспичило писать, ну пиши мемуары — о Боре Парцевском, кумире всех таганрогских дам, о гимназии. Все старики перед смертью мемуары пишут. Зато какая у тебя будет вещь! Ей же цены нет! А вдруг что-нибудь случится… понимаешь?.. Полетит твоя пенсия, чем будешь жить? А тут у тебя на руках несказанной ценности вещь. Ты знаешь, кто ее купить хотел? Я расскажу тебе, только ты должна поклясться, что никому на свете не проболтаешься, слышишь?

В ответ тетушка только вздохнула.

— Понимаешь, — еще более понижая голос, продолжала зеленая, — я одно время жила в Москве, в гостинице. И кому-то, дура, сболтнула об этой вещи. Что же ты думаешь! Дня через два-три стук в дверь. «Антре!» — говорю. Открывается дверь, и входит великолепно сложенный мужчина. Волосы черные, глаза голубые — ах!.. «Гуд монинг! — говорит. — Прошу, миссис, извиняйт меня, я пришел по один секретный дела». Поворачивается и, понимаешь, запирает двери на ключ. «Послушайте, — говорю ему, — если вы пришли нанимать меня в шпионки, то знайте, я женщина честная, преданная и не продам свою родину даже за тысячу долларов!» А он мне: «О, нет! Я пришел совсем по другой дела. Я знайт, что у вас есть очень интересный вещь. Мой шеф, мистер Морган (тот самый, понимаешь? Миллиардер!) очень любит такой разный вещь. Он может давайт вам двести тысяч долларов». Я спросила: «А сколько это будет, если перевести в золото?» — «Это будет, — говорит, — два мешок». Слышишь?! Два мешка! Я встала и гордо оказала: «Никакой вещи у меня нет, вам наврали. Извольте, мистер, выйти вон!» Он сказал: «Миссис, вы ест дурак. Гуд бай». И ушел. А я до того испугалась, что тут же уложила чемодан и улетела в Киев.

Вот, дуся, какая цена этой вещи. А ты тянешь. Кстати, он все-таки оставил свою визитную карточку, будто нечаянно обронил. Карточку я, конечно, порвала, а адрес запомнила. Хочешь, я тебе его сообщу?

— Ах боже мой, — опять застонала тетушка, — ну зачем мне этот адрес, зачем мне золото! Меня золото совсем не интересует. Вещь, сама вещь бесконечно дорога! Подумать только!..

— Вот именно подумать только! — подхватила зеленая. — Весь мир знает об этой вещи, а она находится где-то на берегу мутненького Азовского моря, в маленьком домике, заросшем колючками и крапивой, у какой-то там бедной вдовы! Чудо!..

— И еще… — тетушка запнулась. — И еще меня смущает, как она к тебе попала. Ведь это тоже не безразлично. Ты требуешь от меня соблюдения тайны, а сама, сколько я ни спрашиваю, уклоняешься от ответа.

— Попала она ко мне самым законным путем, — с достоинством оказала зеленая. — Но распространяться об этом — лишнее. Изволь, я скажу, если тебе так уж хочется. Когда я жила в Германии…

— А ты разве жила в Германии? — удивилась тетушка.

— Ну, конечно, жила. Я с мужем ездила, он там в экспортном бюро работал… Так вот, когда я там жила, мне продал эту вещь один немец, бывший офицер.

— А он откуда взял? — не унималась тетушка.

— Ах боже мой, все тебе нужно знать! Ну, взял ее из музея во время оккупации Парижа. Тогда ведь всё брали.

— Вот видишь, — укоризненно сказала тетушка, — значит, эта вещь краденая.

— Ничего не краденая! Надо же отличать кражу от военной добычи. Но он, дурак, совершенно не представлял, что это за вещь: золото — и все. А когда узнал, на коленях умолял вернуть ему. Я сказала: «Нихт, герр, надо было раньше смотреть!»

— Ну поставь, поставь еще на бой, — попросила тетушка.

Наступила короткая пауза — и вдруг я услышал мелодичный частый звон.

— Еще! — сказала тетушка.

— Ага, понравилось! — тихонько хихикнула зеленая.

Звон повторился — восемь одинарных ударов и три сдвоенных.

— Восемь и три четверти, — сладко сказала зеленая. — Какая прелесть! Он вынул их из хрустального шифоньера, в котором были еще пальто, шляпа и палка писателя. Дурак! Надо было и пальто захватить!..

«Часы! — чуть не вскрикнул я. — Зеленая привезла из Германии краденый брегет Мериме и хочет его сбыть тетушке за сорок тысяч. Ну нет! Мы еще поборемся! Не так-то просто будет ей впутать тетю в эту историю».



А из наушников меж тем доносился жалобный голос:

— Люда, милая, я тебя прошу, ну подожди еще недельку! Надо же время, чтобы реализовать кое-какие вещи.

— Двое суток! — неумолимым шепотом отрезала зеленая. — И льготных пять часов. Не вручишь через пятьдесят три часа облигацию и пятнадцать тысяч — продам другому. Я и так потратила на тебя уйму времени.

— Так возьми у меня в счет пятнадцати серебряный самовар, — просяще оказала тетушка. — Это тоже очень редкая вещь, времен Елизаветы Петровны.

— А где он? — жадно отозвалась зеленая.

— Здесь, в сундуке. Пойдем, я покажу. На нем такие художественные узоры…

Скрипнула дверь, и через минуту послышался знакомый звук сундучного замка.

Я на носках подошел к своей двери, неслышно приоткрыл ее и заглянул в гостиную. На бархатной скатерти золотились массивные круглые часы. Задыхаясь от волнения, я подкрался к столу и схватил брегет. Обе крышки были открыты, и я увидел удивительно сложный механизм, сверкающий рубиновыми камнями, весь в ритмичном движении. А на блестящей внутренней стороне крышки я заметил выгравированную подпись. Как ни короток был миг, эта подпись с большой четкостью запечатлелась в моей памяти.

Вот она:


Счастливая встреча

Ранним утром я опять побывал у Гриши и рассказал обо всем, что произошло за это время. Выслушав, он смущенно покряхтел:

— Вот неприятность: я-то ведь эту Кармен не читал. Слышать — много раз слышал, как она поет по радио, а читать — не читал.

— Так на́, читай, — сунул я ему книжку, предусмотрительно захваченную из библиотеки. — А вечером потолкуем.

Из института я позвонил Геннадию и тоже условился о встрече…

Роман Петрович читал лекцию о Шелли. Я напряженно вслушивался, но мысли все время возвращались к Мериме. В перерыве я подошел к доценту и опросил:

— Роман Петрович, где можно достать факсимиле Мериме?

— Факсимиле Мериме? — удивился он. — А зачем вам?

— Очень надо, Роман Петрович, очень.

Он подумал.

— Что ж, и в книге Виноградова «Мериме в письмах к Соболевскому» можно найти. Только этой книги, к сожалению, нет ни в Чеховской библиотеке, ни в нашей, институтской. Есть в Ростове, и не в одной библиотеке.

— Еще один вопрос, Роман Петрович: это все правда, что в «Кармен» написано о часах? Правду писал Мериме, что Кармен украла у него золотые часы с боем?

Доцент засмеялся:

— Милый мой, вот я поручу вам написать реферат о Мериме, а вы там и решите этот вопрос.

Я подумал: «Очень удобный способ уклониться от ответа».

Из института я шел в глубоком раздумье. Что делать? Попробовать уговорить тетушку не поддаваться ее горячей любви к уникальным вещам и прогнать зеленую? Но в этот ее период явного перевеса эмоционального начала над интеллектуальным она и советоваться со мной не захочет, да к тому же и догадается, что я подслушивал. Обратиться в милицию? Так зеленая скажет, что она купила часы на законном основании, да еще, пожалуй, немецкую расписку предъявит.

Задумавшись, я чуть не наткнулся на пожилую женщину, которая шла навстречу с кипой перевязанных ленточкой тетрадей под мышкой.

— Ох, извините! — сказал я и сразу же узнал ту седую гражданку, которая ехала в одном с нами вагоне в Таганрог. — Здравствуйте! — приветствовал я ее.

Внимательно посмотрев на меня, она опросила:

— Вы, вероятно, из моих бывших учеников?

— Нет, — ответил я, — мы просто ехали вместе из Ростова. Вы еще говорили студентам, что лучше Таганрога на свете города нет.

Сказав это, я вдруг ахнул, да так, с открытым ртом, и остался стоять. Дело в том, что, увидев эту женщину, я тотчас же вспомнил и другую — с желтым лицом в морщинах, забитых пудрой, и явно крашеными волосами. Так вот когда и где я впервые увидел зеленую!..

— Что с вами? — удивилась седая женщина.

— Ничего, — ответил я. — Абсолютно ничего. Только скажите мне, вы не встречали больше ту противную гражданку, которая в вагоне просила вас рассказать о всех деталях жизни Таганрога?

— Журналистку? Ну почему же она противная? Просто своеобразная… Как же, она и теперь ко мне заходит.

— Она журналистка?! — опять раскрыл я рот.

— Да журналистка. Она собирает здесь материал для книги «На родине Чехова».

— Так уж не вы ли рассказали ей о моей тетушке Наталье Сергеевне Чернобаевой?

— Вот как! Наталья Сергеевна ваша тетушка? Да, я рассказывала и о ней.

— И говорили, что тетя собирает вещи-уникумы?

— Говорила. Но ведь об этом многие знают.

— И всякие детали, вроде той, что начальницу гимназии звали Зинаидой Георгиевной?

— Поскольку ее интересовало мещанское прошлое Таганрога и поскольку я сама училась в местной гимназии, я и об этом ей рассказала.

— Но ведь она говорит, что тоже училась в местной гимназии и жила тут возле монастырского подворья, — она же сама должна все это знать!

— Кто жил возле монастырского подворья? — недоуменно посмотрела на меня женщина. — Из наших гимназисток того времени возле монастырского подворья жила, насколько я помню, Люда Калмыкова, что потом так неудачно вышла замуж за Камбурули, но она, бедняжка, давно скончалась в Ялте.

— Так, значит, эта женщина — не Люда Калмыкова?

— Я же вам оказала, что Люда умерла.

— Послушайте, я очень вас прошу, никому не рассказывайте о нашей встрече! И вообще считайте эту гражданку по-прежнему журналисткой…

— Но разве она не журналистка? — воззрилась на меня женщина.

Я оставил ее в полной растерянности.

Подделка или не подделка?

И вот мы опять на морском берегу — Геннадий, Гриша и я. Но море уже не то: волны налетают на берег, обдают нас холодными брызгами и, шиш, откатываются назад, смутно белея пеной в тяжелом темном пространстве. (Фу, до чего мне трудно пейзаж дается!)

Когда я во всех подробностях отчитался перед приятелями, Гриша сказал:

— Смелая бабочка! Вытащила из повести часы — и продает.

— Так она и воротник продаст, — предположил Геннадий.

— Какой воротник? — не понял я.

— А который «морозной пылью серебрится», бобровый, Евгения Онегина.

— Вы думаете, часы Мериме — подделка?

— Безусловно! — в один голос воскликнули Геннадий и Гриша.

— Но ведь Евгений Онегин — лицо вымышленное, а Мериме — факт. И о часах он сам написал, сам!

— Мало ли что писатель напишет, — скептически сказал Геннадий. — Если инженер пишет о реактивном самолете, то тут все выверено: наврешь — и сверзишься на землю, костей не соберешь. А поди узнай, бобровый был у Онегина воротник или каракулевый. Вот даже твой доцент не знает, были у Мериме часы или нет.

— А все-таки надо доказать, что часы — липа. Без этого как ее арестуешь? — задумчиво оказал Гриша. — Что она часы продает — это ее дело, ни под какую статью не подведешь. Что называет себя Людой — тоже ничего еще не значит. Пошутила — и только, а прописалась, может быть, и правильно. Что волосы покрасила — так если задерживать всех, которые волосы красят, в милиции им и места не хватит.

— Но как доказать, что часы — подделка? — теряя терпение, воскликнул я.

— Как? — Гриша подумал. — Поезжай-ка ты, брат, в Ростов, в библиотеку, и проверь насчет сходства подписи. Да заодно походи по часовым мастерским, по граверням, не обращался ли к ним кто с таким заказом — подпись выгравировать. А ты, Геннадий, езжай в Новочеркасск: может, она там эту операцию проделала. Я же тем временем свяжусь с кем следует в юротделе милиции и тоже похожу по мастерским, хотя мало вероятности, чтоб она рискнула на месте подделать. Ну и за твоей тетушкой понаблюдаю малость.

— Мне бы, конечно, съездить в Новочеркасск не мешало, — с ноткой сожаления сказал Геннадий, — да вот беда — завтра мой реферат обсуждается. Придется сестре поручить — она бойкая. Сегодня что у нас? Пятница? Как раз в Политехническом сейчас у них студком заседает. Позвоним — и все тут.

Мы отправились на междугородную.

Соединили нас с Новочеркасском быстро, но слышимость была отвратительная. Надрываясь, я кричал:

— Дина, это говорю я, Яша!..

— Какая каша? — будто из Антарктики доносился голос Дины.

— Да не каша, а Яша!.. Копнигора!..

— Что? Идти пора? Куда идти пора?..

Геннадий вырвал у меня трубку и заорал:

— Девушка, соедините как следует!..

Послышался какой-то звон, гул, и я совершенно ясно услышал голос Дины:

— Какой дурак разыгрывает меня!..

Я обрадованно ответил:

— Да это ж я, Яков. Ты меня слышишь?

Узнав, чего мы от нее хотим, Дина оказала:

— Если вы это всерьез, я сделаю. Звоните мне завтра в шестнадцать.

Подделка

На рассвете я отправился на мотоцикле в Ростов. В читальном зале библиотеки еще было пусто, когда я вошел туда и попросил книгу Виноградова. В книгу были вклеены десятки фотокопий писем Мериме к Соболевскому с подписями автора. В одном письме стояло Pr. Mérimée, в другом P. Mérimée, в одной подписи остроконечный accent падал на «e», в другом он небрежно склонялся к согласной «m», но в основном подписи были все одинаковы и удивительно напоминали подпись, сделанную на часах. «Подделка или не подделка?» — думая я о брегете, рассматривая подписи. И вдруг замечаю, что одно письмо аккуратненько подрезано снизу, как раз там, где по смыслу должна следовать подпись. Та-ак! Кому-то факсимиле понадобилось… Иду к библиотекарше, спрашиваю:

— Скажите, пожалуйста, не помните ли вы, кто до меня брал у вас эту книгу?

— Господи! Да ее у нас каждый день читает по нескольку человек.

— А не брала ли ее у вас недели три назад крашеная женщина с кошачьими глазами?

— Оставьте ваши шутки при себе, — говорит библиотекарша и хочет отобрать у меня книгу.

Но я не дал, пошел опять к столу и принялся читать. Все-таки, думаю, пригодится, если и впрямь придется писать реферат о Мериме. Читаю, делаю выписки и натыкаюсь на следующий абзац, относящийся к истории дружбы писателя с графиней Монтихо, этой «умной и талантливой женщиной, в жилах которой вместе с испанской кровью текла кровь упорных шотландцев и веселых валлонов»:

«Именно ей был обязан Мериме рассказом о приключении на сигарной фабрике, которое в 1845 году было им обработано в неподражаемую повесть «Кармен».

Так вот что оказывается! Мериме так же встречался с цыганкой Кармен и ее возлюбленным Хосе, как Лермонтов с Тамарой и Демоном. Какие могут быть часы! Просто великолепная писательская выдумка.

— Ура! — крикнул я от радости и сейчас же услышал голос библиотекарши:

— Гражданин, ведите себя прилично, иначе попросим вас выйти.

— Не беспокойтесь, — оказал я. — Сам уйду. Вот только скопирую подпись Мериме.

Затем сажусь на мотоцикл и начинаю объезжать часовые мастерские. Действую хитренько: «Скажите, — спрашиваю, — вы не смогли бы выгравировать на моих часах подпись Мериме?» «Чего-чего?» — обычно не понимает гравер. Я показываю снятую мной копию и внимательно смотрю в лицо гравера. Нет, ничего подозрительного не замечаю, хотя передо мной вот уже тринадцатый гравер…

Шестнадцать часов. Еду на междугородную и вызываю Дину:

— Дина, привет! Ну что?

— Ах, да вы меня с Геннадием замучили! Обошла все мастерские — никто понятия не имеет о Мериме. Только в одной мастерской оказали, что какой-то старик приносил золотые часы с боем, чтобы переделать завод головкой на завод ключом.

— Вот как! Это подозрительно, — сказал я, вспомнив, что на столе у тети лежали часы именно с ключом.

— Мастер оказал, что такого случая еще не было: обыкновенно делают наоборот — завод ключом заменяют заводом головкой. А ключом карманные часы заводили в старину.

— А как он выглядел, старик тот?

— Ну, я не спрашивала.

— А на какой улице мастерская?

— На Подтелковоком проспекте.

— Всё… Ты по мне скучаешь?

— А, иди ты!

Смеждугородной еду к поэту.

Дверь полуоткрывает он сам и со страданием говорит:

— Слушайте, я же вам оказал: уезжаю в Москву. — Потом прищуривается и восклицает: — Как, это вы? Бесконечно рад! Дорогой, мой, да ведь ваша тетушка на редкость даровитая переводчица. Ей-богу! Не чета многим, которые ходят в членах Союза десять лет. Я читал рукопись и наслаждался: так угадать эпоху, так проникнуться настроениями поэта и так все это передать в словах чужого языка!.. Короче: рукопись с моим заключением я переслал в Москву, в Союз писателей. Сегодня я сам лечу туда. Архаровцы уже два года маринуют мою книжку в одном издательстве. Ну да от меня не так легко отбиться… Прилечу — и сейчас же в Союз. Буду подталкивать дело вашей тетушки со всем пылом шестидесятичетырехлетнего юноши!..

Ростов — большой город, нелегко объехать все его часовые мастерские. Удача пришла ко мне уже к вечеру. В одной из мастерских, неподалеку от Сельмаша, гравер, молодой парень с задорно вздернутым носом, ответил на мой вопрос:

— И что за мода пошла на Мериме? Недавно одна старуха приходила, теперь ты явился.

Я вынул листок и показал ему:

— Это гравировал старухе?

— Это самое.

— А у старухи глаза кошачьи?

— Я старухам в глаза не заглядываю.

— Но все-таки физиономия несимпатичная?

— Бывают хуже, но редко.

— Всё, — сказал я и выбежал из мастерской.

Заявление

В Таганрог я мчался на предельной скорости — и все-таки приехал, когда на небе уже высыпали звезды. В темноте еле заметил Геннадия и Гришу: они стояли на шоссе при въезде в город и энергично махали мне руками.

— Что случилось? — спросил я, соскакивая с мотоцикла.

— Тетя твоя сегодня забрала облигацию из сберкассы…

— Забрала?!

— На моих глазах, — сказал Гриша. — Я ведь ее с утра не упускал из виду. Говори скорей, что ты узнал о часах.

— Липа. В Новочеркасске переделали завод головкой на старинный завод ключом, в Ростове, около Сельмаша, выцарапали подпись. А Мериме даже не видел никогда ни Кармен, ни Хосе.

— Эх, — укоризненно сказал Гриша, — вот так насочиняют, а потом распутывай. Газуй к тетке!

Как они вдвоем поместились на багажнике, понятия не имею, но привез я обоих.



Во флигелек мы не вошли, а буквально ворвались.

Вбежали в гостиную — и застыли: за столом, с очками на тонком носу, с торжественным выражением на лице, сидела тетушка и что-то писала на большом листе бумаги, а на столе лежали золотые часы…

— Тетя! — крикнул я, опомнившись. — Что вы наделали! Вы отдали облигацию?!

— Брррому! — заорал попугай, но Гриша на него так цыкнул, что он шарахнулся в угол клетки.

Тетушка поднялась и окинула меня торжественно снисходительным взглядом.

— Ничего я, друг мой, не наделала. Я только восстановила нарушенную справедливость. У меня в сундуке сохранился еще лист глянцевитой плотной бумаги — министерской она раньше называлась, — вот на ней я и написала свое заявление. На, прочти. Теперь это не тайна.

Я схватил лист и дрожащим голосом прочитал:

В ТАГАНРОГСКИЙ ГОРСОВЕТ

Пенсионерки Чернобаевой, проживающей… (и так далее)

Заявление

Я случайно приобрела часы, принадлежавшие знаменитому французскому писателю Просперу Мериме. Они были украдены из музея фашистами во время оккупации Парижа. В знак любви к французскому классику и уважения советских людей к французскому народу прошу переслать эти часы во Францию.

Наталия Чернобаева.

— Тетя! — воскликнул я, прочитав это заявление. — Я горжусь вами! Вы…

— Хватит изъясняться, — прервал меня Геннадий, не терпевший чувствительных слов. — Где зеленая?

— Какая зеленая? — не поняла тетушка.

— Ну, эта самая, что продала вам часы.

— Ах, Людмила Павловна? Она меня больше не интересует. Пустая женщина. Я принимала ее только потому, что хотела приобрести часы.

— Но нас она интересует! — внушительно сказал Гриша. — Где она? Говорите скорей, пожалуйста.

— Да не знаю же я!.. С час назад была здесь… Наверно, домой пошла, в Спартаковский.

— А номер? Номер вы знаете?

— Ну конечно. Номер тринадцатый.

Как по команде, мы бросились к двери.

Скальп серого

В Спартаковском переулке, в маленьком дворике, на наш стук из двери высунулась коротконогая, очень толстая женщина и, не дожидаясь вопросов, быстро сказала:

— Не сдается, не сдается комната! Уже занята. И чего бы это я так тарабанила в дверь!..

— Нам ваша комната не нужна. Нам нужна Людмила Павловна, — перебил я. — Дома она?

— Никакой тут Людмилы Павловны нет и не было, — с досадой ответила женщина и хотела захлопнуть дверь, но Гриша помешал ей, крепко ухватившись за ручку.

— А кто ж есть? — спросил он.

— То есть как это — кто?

— Я спрашиваю, как зовут женщину с крашеными волосами и…

— …и кошачьими глазами, — подсказал я.

— …и кошачьими глазами, что живет у вас.

— А, Евгения Петровна! Так она уже не живет здесь. Вот только что, и пяти минут не прошло, как отъехали оба.

— Кто — оба?.. На чем отъехали?.. Куда отъехали?.. — посыпались вопросы.

— Подождите! — оказала женщина. — По порядку. Оба — значит, с мужем своим, с Валерием Николаевичем. А то с кем же еще! На чем отъехали? На такси. Извозчики уже двадцать лет как перевелись. Куда? А я откуда знаю? Говорили, в Жданово, а там кто их разберет. Да вы не из угрозыска ли?..

— Вроде, — сказал Гриша.

— Я так и поняла. Самовар ищете? У ней, у ней! Как только она его притащила, так я и сказала про себя: краденый! Уж очень у нее личная наружность нерасполагающая.

— Жданово — это для отвода глаз, — решительно заявил Гриша. — На Жданово дорогу развезло, ни один шофер не рискнет ехать. От нашего тупика только одна сейчас дорога: на Ростов.

— На Ростов! — сказали и мы с Геннадием.

— На Ростов, конечно! — подхватила толстуха, заколыхавшись вся, как холодец. — Там все жулики прячутся. Народу тьма-тьмущая, так они между народом — как иголки в сене.

— Газуйте на Ростовское шоссе, — приказал нам Гриша. — А я заскочу в горотдел — и следом за вами.

И вот мы на шоссе. Летим, «будто мучителей-бесов погоню слышим за собой». Куда-то унесло наши кепки, ветер свистит в ушах, мелкие камешки вырываются из-под колес и обстреливают наши руки и лицо. Мы обогнали шесть грузовиков, два «Москвича» и один мотоцикл. На двенадцатом километре чуть не столкнулись с арбой, на восемнадцатом чуть не врезались в подводу с кирпичам, на двадцать первом пересекли широкую лужу, обдавшую нас веером жидкой грязи… А впереди все светятся красные глазки мчащихся машин. Подъем, спуск, опять подъем, опять спуск — и вот мы рядом с «Победой». В полутемном кузове трясутся, подпрыгивают две фигуры.

— Она!.. — вскрикивает Геннадий. — Газуй!.. Газуй!..

С километр абсолютно безумной гонки — и мы ставим свой мотоцикл поперек шоссе.

Вслед за тем наши уши раздирают страшный свист и скрежет: это водитель с проклятиями тормозит машину.

Мы бросаемся к «Победе», но водитель, вытащив из-под ног ключ, кричит:

— Только подойдите, бандюги, — головы проломаю!..

— Бей их!.. — орет зеленая из кузова.

— Бей их!.. — верещит еще чей-то козлиный голос.

— Мы не бандиты!.. Мы не бандиты!.. — в свою очередь кричим мы водителю. — Бандиты в машине! Держи их!..

И тут началась такая кутерьма, которую я по своей неопытности описать не в состоянии.

Скажу только, что когда я вытащил из машины отчаянно сопротивлявшуюся серую костлявую фигуру, то весь затрясся от негодования: передо мной был тот самый старик, который напоил меня в «Волне». Воспользовавшись моим минутным замешательством, он изловчился и так двинул меня в ухо костлявым кулаком, что в моих глазах земля и небо поменялись местами.

«Держись!» — крикнул я, падая.

Подбодрив себя этим возгласом, я вскочил и, пытаясь задержать убегавшего старика, ухватил его за длинные волосы. Но он рванулся, и я почувствовал, что в моей руке осталась вся его шевелюра. Блеснув под фарой оголенным черепом, старик заверещал и бросился в кусты.



Меж тем Геннадий ловил зеленую, а она, отбиваясь, бегала вокруг машины и злобно шипела: «Не смей, подлец, глаза выцарапаю!..»



Я бросился к Геннадию на помощь. Но тут нас всех осветили яркие фары. Из подкатившей машины выскочили Гриша и три милиционера.

— Где облигация? — закричал Гриша. — Отберите облигацию, а то она ее проглотит… В чулке ищите, в чулке!.. Эти карменихи деньги всегда в чулок прячут!..

Действительно, облигацию нашли в чулке. Когда его снимали, зеленая игриво сказала:

— Осторожней, ребята, это импортные, я за них тридцать два рубля заплатила…

— А старик?.. Где старик?.. — вспомнил Геннадий.

— Не беспокойся, — сказал я с достоинством, — вот его скальп, у меня в руке. А без скальпа человек далеко уйти не может, я об этом еще у Фенимора Купера читал.

Геннадий взял у меня мой победный трофей, пощупал и с досадой сказал:

— У Фенимора Купера! Скальп! И чем только эти словесники не набивают себе головы! Парик это, а не скальп!..

Старика поймали в полукилометре от шоссе. Когда его привели к машине, он потер лысину ладонью и сказал:

— Однако прохладно. Верните-ка, молодой человек, мою покрышку.

Заключение

Зеленая и старик оказались авантюристами-рецидивистами «с литературным уклоном». Из тюрьмы их выпустили только год назад. За это время они в Туле продали «охотничьи сапоги Тургенева», в Казани — чучело утки, «подстреленной самим Аксаковым», а в Кишиневе — «две трубки Ильи Эренбурга».

У тетушки они хотели выудить ее «уникумы» в обмен на разные подделки, но, узнав из моей болтовни о двадцати пяти тысячах, затеяли новую аферу.

Тетушке вернули облигацию и самовар. Что делать с деньгами, она еще не решила.

Недавно пришло письмо из Москвы, напечатанное на бланке Союза писателей. Тетушку приглашают приехать для переговоров.

Земной шар тетушка передала Краеведческому музею. Когда я спросил, не жалко ли ей расставаться с ним, она сказала:

— У меня же теперь вся вселенная!

На днях Дина опять привозила Геннадию пирожки, а мне подарила только что вышедший том Пушкинского словаря.

— Дина, — сказал я, принимая книгу, — я учту все, что здесь содержится, и оправдаю твое…

— Да говори же своими словами!.. — воскликнула она. — Не подражай тетушкиному попугаю. Говори, как говорил всю жизнь Пушкин!

— Своими? Изволь! — решительно ответил я. — Дина, я люблю тебя и чертовски рад этому. Я чувствую, как под влиянием этой любви я делаюсь умней, энергичней, смелей и… как бы это сказать своими словами… выше ростом! На всю ноябрьскую стипендию я накуплю хризантем и подарю их твоей маме!..

— Ма-аме?!

— Да, маме, именно маме!.. За то, что она родила тебя!..

У Гриши образовалась уже целая библиотечка. Как умею, я руковожу его чтением. Теперь он уже не возмущается тем, что писатели присочиняют: сказка ложь, да в ней намек — добрым молодцам урок.


ЕДИНОЖДЫ ПРИНЯВ ПРИСЯГУ… РАССКАЗЫ О ЧЕКИСТАХ

К читателю

Органы БЧК — КГБ под руководством Коммунистической партпи внесли достойный вклад в защиту завоеваний революции. С первых дней в основу их деятельности были положены ленинские положения о неразрывной и тесной связи с массами, строгом соблюдении социалистической законности. Этими положениями они руководствуются и сегодня, в условиях становления правового государства, давая решительный отпор попыткам определенных кругов Запада помешать реализации курса КПСС на ускорение социально-экономического развития и дальнейшую демократизацию советского общества, извратить характер революционных преобразований.

Свой вклад в решение задач по обеспечению государственной безопасности страны внесли и луганские чекисты, вписавшие немало ярких страниц в историю органов ВЧК-КГБ. Об этом и идет речь в очерках. В их основе подлинные события и факты, повествующие об участии луганских чекистов в борьбе против контрреволюции, политического бандитизма, происков иностранных разведок, о разоблачении и обезвреживании военных преступников и предателей Родины.

Время действий — 20-е годы, предвоенный период, Великая Отечественная война и послевоенные годы, место — Луганщина, западные области Украины, Германия, Польша, Болгария.

На Луганщине чекистские органы были сформированы в январе 1919 года после освобождения Красной Армией ее северных и восточных районов от белоказачьих войск генерала Краснова. В этот период их возглавил участник обороны Луганска, герой гражданской войны большевик Федор Романович Якубовский, в числе первых награжденный орденом Красного Знамени.

В 1920–1925 годах деятельность чекистов была направлена на пресечение подрывной работы вражеских разведок и белоэмигрантских антисоветских организаций, на борьбу с контрреволюционными заговорами и восстаниями, ликвидацию бандитизма. Был обезврежен ряд махновских приспешников, возвращены государству награбленные ими ценности.

Назначенный в 1921 году председателем Старобельской уездной ЧК легендарный Дмитрий Николаевич Медведев организовал операции по ликвидации контрреволюционных вооруженных банд Камешоки, Саенко, Маруси и Гавраша, за что коллегией ВУЧК был награжден золотыми часами.

В 20 — начале 30-х годов чекисты Луганского и Старобельского округов провели значительную работу по пресечению антисоветской деятельности контрреволюционных элементов, пытавшихся сорвать экономическое возрождение районов области.

Отвечая на вопросы читателей республиканской «Рабочей газеты»,[8] председатель КГБ УССР Н. М. Голушко, касаясь трагического времени незаконных репрессий, отметил, что в тридцатые годы методы, диктуемые периодом борьбы с враждебным сопротивлением эксплуататорских классов, были механически перенесены на период мирного строительства, когда условия изменились кардинально. Отсутствие должного уровня демократизации и контроля сделало возможными нарушение законности, произвол и тяжелые преступления на почве злоупотребления властью.

Борьба с подрывной деятельностью иностранных разведок и враждебных элементов была бы в то время намного эффективней, если бы работа органов государственной безопасности не была скована нарушениями законности, репрессиями в отношении большого числа их сотрудников.[9]

Не была исключением обстановка в органах госбезопасности и на территории нынешней Ворошиловградской области.

Лучшая часть чекистских кадров требовала наведения порядка, соблюдения норм советского законодательства в оперативной и следственной работе. Однако такие обращения к руководству УНКВД оказались бесполезными и опасными, целый ряд заслуженных работников управления были репрессированы по ложным обвинениям в измене Родине, повстанческой деятельности, обвинены в саботаже и вредительстве.

В годы Великой Отечественной войны, действуя под руководством партийных органов, чекисты Ворошиловградчины обезвредили около трехсот различных вражеских групп и 23 фашистские резидентуры, сорвали все их попытки совершить на территории области диверсионные и вредительские акть дезорганизовать работу тыла, способствовали демонтажу и эвакуации оборудования и запасов угля. Оставляя город последними, обеспечили вывод из строя промышленных объектов что лишило противника возможности воспользоваться донецким углем и другой промышленной продукцией. В пригороде Ворошиловграда в спецшколе НКВД чекисты готовили командиров партизанских отрядов и диверсионно-разведывательных групп, разведчиков и радистов для борьбы с врагом в его тылу. Здесь прошла подготовку известная всему миру член штаба комсомольского подполья «Молодая гвардия», Герой Советского Союза Любовь Шевцова. В июле 1942 года она была оставлена в оккупированном Ворошиловграде в составе разведывательно-диверсионной группы «Буря» в качестве разведчицы-радистки.

После освобождения области чекистами проделана большая работа по поиску и разоблачению фашистской агентуры, а также лиц, виновных в гибели подпольной организации «Молодая гвардия». Были разысканы предатели Кулешов, Громов, Почепцов, Мельников и другие, которые понесли заслуженное наказание.

В послевоенный период многие сотрудники управления принимали участие в борьбе с бандоуновским подпольем в западных областях Украины, выполняли свой интернациональный долг в Польше, Болгарии, Германии.

Как в первые мирные годы, так и в последующий период борьба с происками империалистических разведок, идеологическими диверсиями антисоветских центров Запада, розыск военных преступников заняли главное место в деятельности органов государственной безопасности.

Двенадцать сотрудников Управления КГБ стали почетными сотрудниками органов государственной безопасности, а И. А. Машков удостоен высокого звания Героя Советского Союза, 228 чекистов награждены боевыми и трудовыми наградами.

За прошедшее семидесятилетие сменилось не одно поколение чекистов Ворошшговградчииы. Но неизменно сохранялись и приумножались завещанные рыцарем революции Ф.Д. Дзержинским верность партии и пароду, глубокая коммунистическая убежденность, моральная чистота.

УКГБ проводится целенаправленная работа по поиску и осуществлению новых решений в практике оказания помощи партийным и советским органам в претворении в жизнь политики перестройки, выполнению оборонных и народно-озяиственных задач, в пропагандистских мероприятиях по усилению интернационального и патриотического воспитания молодежи. ^Одновременно чекисты области ведут перестройку и в своей практической деятельности.

Доверие трудящихся к деятельности сотрудников Управления КГБ придает силы и уверенность в том, что чекисты Ворошиловградчины надежно выполнят возложенные на них обязанности, вместе со всем народом претворяя в жизнь решения XXVII съезда и XIX партконференции КПСС.

Н. М. Шама,

начальник Управления КГБ УССР

по Ворошиловградской области.

ТЕОДОР ГЛАДКОВ СОТРУДНИК ЧК (Главы из повести)

Имя Д. Н. Медведева (1898–1954 гг.) — коммуниста, чекиста, выдающегося партизанского вожака Великой Отечественной войны, Героя Советского Союза — еще при жизни стало легендой. Выходец из рабочей среды, Дмитрий Николаевич юношей активно участвовал в революционной борьбе, сражался на фронтах гражданской войны. 18 мая 1920 года он написал два заявления, определивших всю дальнейшую его судьбу: о зачислении в органы ВЧК и о приеме в ряды РКП(б). К моменту событий, о которых пойдет речь, Д. Н. Медведев, несмотря на молодость, был уже закаленным, проверенным в деле партийцем и чекистом, заместителем начальника особого отдела и членом коллегии Брянской ЧК.


…Завершилась война с белополяками. В третью годовщину Октября Красная Армия овладела Перекопом, а затем очистила от врангелевцев Крым. Но чекисты передышки пе получили. Уходя, белые и интервенты оставляли свою законспирированную агентуру, которая занималась шпионажем, устраивала диверсии, акты террора. Бывшие эксплуататорские классы перешли при поддержке реакционных кругов Запада к тайной войне против Советской власти.

В эмиграции оказались сотни тысяч бывших царских сановников, помещиков, заводчиков, чиновников, офицеров. В Париже, Берлине, Белграде, других столицах создавались организации, всем смыслом которых была подготовка нового крестового похода против Страны Советов. Они тесно сотрудничали со спецслужбами империалистических держав, поставляли им кадры шпионов и диверсантов.

Требовалось усилить, укрепить органы государственной безопасности. Партия и правительство предприняли для этого ряд мер. Одной из них стало изменение статуса сотрудников ЧК. До сих пор чекисты считались обычными гражданскими служащими. В качестве таковых они, например, могли на общих основаниях призываться в Красную Армию. Было признано, что такое положение мешает обеспечению государственной безопасности, и 17 сентября 1920 года В. И. Ленин подписал постановление Совета Труда и Обороны, по которому сотрудники ЧК приравнивались во всех правах и обязанностях к военнослужащим РККА. 24 октября руководство ВЧК в этой связи указало: «Работа ЧК отпыне рассматривается как выполнение боевых задач в военной обстановке на внутреннем фронте».

…Осенью 1920 года в крайне тяжелом положении оказались чекистские органы Украины. Не хватало надежных, опытных кадров. Руководство УССР обратилось к правительству РСФСР с просьбой помочь укрепить органы безопасности республики проверенными и надежными товарищами. Призыв встретил понимание. По согласованию правительств двух братских республик начальником Центрального управления чрезвычайных комиссий Украины (Цупчрезкома) был назначен один из руководителей Московской ЧК В. II. Манцев.

Сотни чекистов из разных губерний России выразили желапие отправиться на работу в чрезвычайные комиссии Украины. Среди добровольцев был и ответственный сотрудник Брянской ЧК Дмитрий Медведев. Его заявление было удовлетворено. Через несколько дней Медведев и его сослуживцы Петрагнис и Померанцев выехали в Харьков.

Здесь Дмитрий получил назначение: Донбасс, Донгубчека…

…К запорошеппому снегом дощатому перрону Бахмутского вокзала харьковский поезд прибыл ранним утром. Ополоснув лицо тепловатой водой из фляжки (в вагонном титане не то что горячей — и холодной не было ни капли), Медведев съел яблоко, единственное, что оставалось у него из еды после долгой, хотя и недлинной, если мерить на версты, дороги, вдел в рукава долгополую кавалерийскую шинель, натянул на лоб фуражку, поправил голенища сапог, которые благоразумно на ночь не снимал, и вышел из вагона.

Было еще совсем темно, единственный тускло желтеющий во мгле фонарь не в силах был осветить что-либо, кроме тумбы. Народ, невзирая на ранний час, толкался на площади. Уже который год вокзалы и станции являлись больше даже, чем базары и рынки, центрами жизни десятков и сотен таких вот провинциальных городков, разбросанных по необозримым просторам бывшей Российской империи.

Что знал он прежде о Бахмуте?[10] Пожалуй, что ничего.

Пролетарскую улицу долго разыскивать не пришлось, как туда пройти, толково указал первый же встречный. Что что, а где располагается Донгубчека, привокзальная публика знала. Закинув за плечи тощий вещмешок, из тех, что давно уже заменили канувшие в небытие солдатские ранцы и получили неизвестно почему наименование «сидор», Дмитрий зашагал в указанном направлении.

Пройдя два-три квартала, приметил, что в одну с ним сторону топают еще несколько человек, все одного с ним примерно возраста. Двое были в потрепанной военной форме, один в матросском бушлате, но в лохматой папахе, еще один в гражданском. И у каждого за плечами точно такой же полупустой сидор, как и у него. Только матрос нес в руке фанерный сундучок с круглой фанерной же дверкой на проволочной петельке сбоку.

К длинному двухэтажному дому на Пролетарской улице они подошли почти разом и один за другим шагнули в дверь, прикрытую треугольным железным козырьком. Видать, не один Дмитрий Медведев прибыл этим промозглым утром в распоряжение Донецкой губчека, переведенной сюда, в бывший уездный город Бахмут, вместе с другими губернскими учреждениями из Луганска в силу сложившихся в Донбассе чрезвычайных обстоятельств.

Только очутившись внутри здания, Медведев понял, что донецкие чекисты вовсе не так уж беспечны, как это могло ему показаться, поскольку часовой у подъезда их и не думал останавливать. Все подходы к дому отлично просматривались из комнат, примыкавших к прихожей, свет в которых по ночам специально не зажигали. Барьер сразу за дверью был устроен так, что ворваться в здание с ходу было невозможно, равно как невозможно было сразу разглядеть и дежурного. Его пост так располагался, что вошедший обязательно оказывался к нему несколько сзади и правым боком. Чуть дальше находился второй постовой, который мог хорошо видеть входящих уже в лицо.

Проверив документы приезжих, комендант Донгубчека провел их в просторную комнату, посреди которой стоял большой стол и десяток разнокалиберных стульев, зажег двенадцатидлинейную керосиновую лампу, сработанную в виде мрачного Мефистофеля со светильником во лбу. Потом комендант прннес едва не ведерный жестяной чайник с кипятком и чуть поменьше — с морковной заваркой. Поставив чайники на стол, извлек из нагрудного кармана тяжелые часы на массивной цепочке, какие носили когда-то железнодорожные кондукторы, щелкнул тугой крышкой и зычно объявил:

— Заправляйтесь чаем, грейтесь. Председатель прибудет через сорок минут. Хлеба, не взыщите, нема. Пайки получите днем.

Наскоро перезнакомившись, вновь прибывшие чекисты вывалили на стол что у кого нашлось, позавтракали. Нацедив остатки кипятка, Медведев успел и побриться. Едва он убрал в мешок бритвенный прибор, как в комнату вошел крупный и грузный человек с темной бородкой-эспаньолкой на несколько одутловатом лице. Поднеся крупную ладонь к козырьку кожаной фуражки, он прогудел глуховато:

— Здравствуйте, товарищи. — Затем, подумав, добавил: — Моя фамилия Карлсон, и я есть председатель Донгубчека.

Это и был знаменитый Карл Мартынович Карлсон (Огриетис), член РКП (б) с 1905 года, бывший рабочий-печатник и профессиональный революционер. Впрочем, старому большевику было в ту пору всего-навсею тридцать три года. Не один Медведев прибавлял Карлсону на глаз добрых два десятка. Такие уж тридцать три выпали на долю этого человека, что выглядел он действительно много старше.

Карлсон обменялся с каждым крепким, грубоватым рукопожатием, предложил всем сесть. Обвел чекистов тяжелым темным взглядом и спросил негромко, с явственным прибалтийским акцентом:

— Вы знаете, почему вас сюда прислали?

Кто-то поспешил ответить:

— Продолжать службу.

Карлсон отрицательно покачал головой.

— Вы ответили на другой вопрос — для чего. А я спросил — почему. — И сам же себе ответил, жестко, словно вырубая каждое слово: — Потому что Советская власть на пороге топливной катастрофы. То, чего не добились ни Колчак, ни Деникин, ни Врангель, может случиться из-за того, что Донбасс, Всероссийская кочегарка, вот-вот сожжет, если уже не сжег, чтобы вскипятить этот чайник, — он ткнул в сторону стола толстым пальцем, — последний фунт угля.

Карлсон помолчал, потом продолжил:

— Конечно, рабочий класс Донбасса этого не допустит. Он выполнит свой долг перед страной. Ну а мы, чекисты, ие должны допустить, чтобы ему в этом помешали наши враги. Вот почему партия послала вас в Донбасс. А не просто продолжать службу.

В словах Карлсона не было, к сожалению, и грана преувеличения. Да, положение с каменным углем, основным тогда видом промышленного топлива, соответствовало словам председателя Донгубчека, и очень скоро Дмитрий Медведев получил возможность в том убедиться лично.

В те самые дни, последние дни уходящего 1920 года, когда VIII Всероссийский съезд Советов, собравшийся в давно не топленном огромном зале Большого театра в Москве, обсуждал, а затем и принимал фантастический, по мнению западного мира, план ГОЭЛРО, который В. И. Ленин полагал второй программой партии, советские республики буквально замерзали. Герберт Уэллс назвал свою знаменитую книгу «Россия во мгле».

Из-за отсутствия топлива в первую очередь, а также сырья, продовольствия, квалифицированной рабочей силы стояли заводы, фабрики, не отапливались жилые дома, школы, учреждения. Часть шахт Донецкого бассейна была взорвана или затоплена. Из общего числа 1816 выдавали на-гора уголек, да и то не в полную мощность и низкого качества, менее половины. Что же касается металлургических предприятий, то лишь на Петровском (Енакиевском) заводе еле-еле выплавляла чугун одна-единственная доменная печь.

Чтобы не помереть с голоду, многие шахтеры разбрелись по селам, где все-таки прожить было легче. Да и две войны унесли многие тысячи коногонов, забойщиков, крепильщиков.

С горечью заметил в эти дни В. И. Ленин: Донецкий бассейн подвергнут такому разорению, о котором мы не имеем и понятия. Правительство приняло крайнее решение: срочно для покрытия самых насущных нужд закупить за границей на золото 18,5 миллиона пудов угля.

Стране требовалось, чтобы Донбасс увеличил угледобычу по крайней мере вдвое, а пока что больше половины от того количества, что, невзирая на трудности, все же добывалось, разворовывалось.

В одной из чекистских сводок той поры сказано: «С приближением холодов стало увеличиваться и хищение угля. На шахтах и на складочных местах, погрузочных пунктах и на жел. дороге таковое хищение, безусловно, чем дальше будет возрастать. Беда в том, что имеющиеся в Донбассе части для борьбы с хищением и охраны угля не могут быть привлечены… за отсутствием обмундирования. Ощущаемый недостаток в обмундировании столь велик, что явствует из нижеследующего характерного обстоятельства: когда потребовался батальон для продработы, то из целой бригады удалось выделить 180 человек мало-мальски одетых. Все остальные разуты и голые. Если не будут приняты срочные меры в смысле снабжения обмундированием, то положение в отношении борьбы с хищением станет критическим. Группой по борьбе с хищением угля и соли за отчетный месяц конфисковано соли 3665 пудов, мешков 600, арестовано спекулянтов 124 чел.».

Карлсон рассказал чекистам, что совсем недавно по постановлению ЦК в Донбасс дважды приезжал Дзержинский. 4 февраля 1921 года он лично провел здесь, в Бахмуте, совещание с сотрудниками Донгубчека. В Донбасс потянулись из ближних и дальних губерний эшелоны с продовольствием, теплой одеждой, строительными материалами, техническим оборудованием. Из Красной Армии откомандировывались командиры и бойцы, владеющие шахтерскими профессиями.

— Сообщаю вам, — сказал в завершение первой беседы Карлсон, — что решением Совета Труда и Обороны борьба с хищением донецкого минерального топлива возложена на органы ВЧК. Перевозки угля приравнены к перевозкам военных грузов. Эшелоны с топливом будет сопровождать вооруженная охрана…

В тот же день все новые сотрудники ознакомились с соответствующим приказом по Донгубчека, в котором, в частности, говорилось: «Безудержное хищение минерального топлива, столь необходимого для промышленности и транспорта, должно быть искоренено самыми решительными мерами, диктуемыми революционной необходимостью, без всяких колебаний…»

…Итак, меры, и энергичные, для восстановления работы шахт и металлургических предприятий Донбасса, облегчения невыносимо тяжкого материального и бытового положения шахтеров и их семей предпринимались. По этому активно и эффективно препятствовали многочисленные и сильные банды, бесчинствовавшие на территории края. Бандитизм…

После освобождения Крыма и фактического завершения гражданской войны на европейской территории страны в очередной раз изменил Советской власти Махно. Мариупольские чекисты установили, что 24 ноября 1920 года батька отдал по своей армии секретный приказ возобновить борьбу с Красной Армией и в первую очередь захватить важные в стратегическом отношении населенные пункты Синельниково, Павлоград, Юзовку, Гришино.

При всей авантюристичности этого плана предательские действия атамана могли причинить много бед. И Цупчрезком принял постановление: «Исходя из нарушения Махно соглашения немедленно под личную ответственность председателей губчека провести обыски и арестовать махновцев-анархистов».

В ночь па 26 ноября в разных местах было арестовано 346 видных анархистов. И все же Махно удалось вторгнуться в пределы Донбасса. Началась затяжная и изнурительная борьба чекистов и частей Красной Армии по окончательной ликвидации махновщины, участвовать в которой пришлось и Дмитрию Медведеву.

Батька метался. Ненависть и страх, надежда и отчаяние гнали его редеющие с каждым днем банды от села к селу, из уезда в уезд. Его люди превратились в обыкновенных бандитов люто ненавидящих Советскую власть. Всюду за ними тянулся густой кровавый след. Врываясь в населенные пункты махновцы устраивали кровавые бойни, убивали не только коммунистов, советских работников, членов комитетов незаможных (бедноты), но и их семьи. Берегли патроны, а потому захваченных рубили шашками и топорами, сжигали заживо в избах.

Появление в Донбассе махновцев оживило и деятельность банд местного происхождения. Части Красной Армии вместе с чоновцами не давали бандитам передышки ни днем ни ночью.

В январе 1921 года Махно появился на севере губернии, в Бахмутском и Славянском уездах. 29 января Бахмут был даже объявлен на осадном положении. При попытке перейти железную дорогу у станции Переездная (дата и место перехода были своевременно установлены чекистами) Махно понес большие потери, бросил обоз с ранеными и ушел на юг, к Азовскому морю.

Еще несколько месяцев словно загнанный зверь будет метаться Махно по юго-западу Украины, с каждым днем теряя силы. Общеукраинская амнистия, объявленная в марте 1921 года, отмена продразверстки и замена ее твердым продналогом, новый декрет о земле, позволивший деревенской бедноте проводить передел кулацких угодий, оторвали от пего многих заблуждающихся и раскаивающихся, а то и просто уставших от многолетнего кровопролития крестьян. В конце концов в августе с горсткой приближенных — таких останется всего 77 человек — Махно уйдет за Днестр, в королевско-боярскую Румынию, чтобы еще много лет влачить на чужбине жалкое существование…

В такое тяжелое время начал службу в Донгубчека Дмитрий Медведев, определенный Карлсоном уполномоченным в особый отдел. В боевую работу ему пришлось включиться едва ли не на следующий день. Именно боевую — схватки чекистов с хорошо вооруженными, подвижными бандами следовали одна за другой.

Должность уполномоченного особого отдела была ниже той, которую Дмитрий занимал в Брянске. Впрочем, Карлсон приглядывался к новому особисту не так уж долго. Уже 19 марта его вызвали к председателю, и тот без лишних предисловии ознакомил его со своим очередным приказом по Донгубчека. Под параграфом 2 было лаконично записано: «Председателем Старобельской УЧК назначается тов. Медведев».

Крохотная примета времени: в ту пору в разного рода фициальных документах почему-то не принято было указывать ни имени, ни даже инициалов. Просто фамилии. Так мы и знаем сегодня некоторых самых давних сослуживцев Медведева лишь по фамилиям, без имен и отчеств.

В городе Старобельске и Старобельском уезде (из числа самых крупных в губернии) сложилась чрезвычайно опасная обстановка. Крупные и мелкие банды различного происхождения и численности буквально терроризировали уезд. В одном из военных донесений той поры прямо указывалось: «Советская власть существует здесь лишь вдоль линии железной дороги на расстоянии орудийного выстрела из бронепоезда». А вот выдержка из чекистской оперативной сводки: «В Старобельском уезде в течение месяца рост бандитизма как местного значения, так и организованных банд, увеличился, вследствие чего Советская власть в уезде почти не существует».

Не встречая должного организованного сопротивления, бандиты наглели с каждым днем, 5 марта в Старобельске одна из банд совершила дерзкое нападение на съезд комнезамов, в числе убитых были председатель ревкома Зайко и председатель комнезама Скачко.

Самой серьезной из всех действовавших на территории уезда, а точнее — всего севера губернии была банда некоего Каменюки, выдававшего себя за идейного анархиста, а на самом деле лишь прикрывавшегося лозунгами махновского толка. У Каменюки был многочисленный отряд, он располагал большим количеством пулеметов и несколькими орудиями. Каменюка знал толк в военном деле, был решителен, дерзок, хорошо изучил местность, имел своих лазутчиков во многих селах, обладал звериным чутьем на опасность и такой же изворотливостью, что помогало ему не раз выходить из, казалось бы, безнадежных положений.

Следует разъяснить, что в описываемый период чрезвычайные комиссии в уездах на Украине были упразднены — в виду отсутствия достаточного количества подготовленных работников. Их заменили так называемые политбюро, входившие на автономных началах в милицию. Уездные ЧК были сохранены только в немногих, особо важных центрах, к примеру в Мариуполе. Руководили УЧК поэтому всегда известные работники, часто направленные на свой пост с достаточно высоких должностей в аппарате губчека.

Учитывая особое значение Старобельска в губернии и всю серьезность положения в нем, Цупчрезком Украины отдал распоряжение учредить в этом городе вместо политбюро уездную чрезвычайную комиссию, причем прежний руководитель был из уезда отозван.

Карлсон оказался в трудном положении, когда ему необходимо было срочно подобрать председателя вновь учрежденной УЧК. Самый сильный, пожалуй, его сотрудник — будущий краснознаменец (так в те годы называли кавалеров ордена Красного Знамени) Дмитрий Патрушев уже работал, и очень успешно, в не менее серьезном, нежели Старобельск, центре — Мариуполе. Между тем дело не ждало. И тут Карлсон пошел на известный риск — решил назначить председателем УЧК в Старобельск одного из новых в аппарате, то есть фактически мало известного ему человека.

За назначение Медведева был его почти годичный опыт работы в Брянской ЧК, причем даже в составе коллегии, пребывание в Красной Армии и участие в боях, партийность. Наконец, уже здесь, в Бахмуте, Медведев, по словам начальника особого отдела Островского, при ликвидации бандгруппы проявил себя с самой лучшей стороны. Чувствовались в нем и хватка, и собранность, и хорошая школа. Наконец, Карлсону был известен и такой случай…

Прибыв из Брянска в Харьков, Дмитрий Николаевич и два его спутника вынуждены были две недели из-за отсутствия жилья ютиться на вокзале. При этом они столкнулись с рядом серьезных недостатков со стороны и железнодорожного начальства, и здешнего отделения транспортной ЧК. Кончилось все тем, что Медведев написал письмо в более чем резких выражениях на имя начальника Цупчрезкома Украины В. Н. Манцева. Письмо было признано, хотя, быть может, излишне запальчивым, но, по существу, правильным и справедливым, по нему незамедлительно приняли крутые меры. Обо всем этом Карлсон слышал от самого Манцева.

Такой шаг не мог не импонировать Карлу Мартыновичу. Он ценил и уважал людей, обладающих достаточным гражданским мужеством, чтобы честно высказать начальству правду в глаза, какой бы неприятной она ни была. Примечательно, что дальнейшие отношения Медведева с Карлсоном складывались отнюдь не самым безоблачным образом. Однажды Дмитрий Николаевич с резкими критическими замечаниями обрушился и на Карлсона. Однако никогда Карл Мартынович не пожалел о своем выборе, когда выдвинул двадцатидвухлетнего Дмитрия Медведева в число ответственных работников украинской ЧК. Кстати, постановлением ВУЦИК от 30 марта 1921 года после значительного укрепления органов государственной безопасности республики вместо Цупчрезкома была воссоздана, но уже в новом качестве, Всеукраинская чрезвычайная комиссия. Председателем ВУЧК был назначен Василий Николаевич Манцев, его заместителями — Ефим Георгиевич Евдокимов и Карл Мартынович Карлсон…

Прочитав приказ о своем новом назначении, Медведев растерялся. Даже в самых смелых предложениях Дмитрий никак не думал, что руководство пошлет его на столь ответственную работу. И он честно заявил Карлсону, что не считает еще себя готовым к должности председателя уездной ЧК. Карлсон внимательно посмотрел Медведеву в глаза и, словно не слыша его слов, глухим голосом сказал:

— Неделю назад Каменюка ворвался в Старобельск. Триста сабель при восьми пулеметах… Банда бесчинствовала в городе два часа. В числе убитых секретарь уездного комитета партии Петр Нехороший и наш сотрудник Вишневский. Цель налета ясна — Каменюка решил поднять свой бандитский престиж и продемонстрировать свою неуязвимость. Ваша задача как председателя УЧК?

— В кратчайший срок ликвидировать банду Каменюки, — четко, не раздумывая, ответил Медведев.

— Правильно. Теперь о деле…

Беседа председателя Донгубчека с Медведевым продолжалась долго.

— Имей в виду, сейчас весна — самое благоприятное время года развития банд, — говорил Карл Мартынович, расхаживая по тесноватому для его крупной фигуры кабинетику. — Поэтому от тебя потребуется полная мобилизация всех здоровых сил уезда. Необходимо самым решительным образом ликвидировать все очаги бандитизма в тех местностях, которые им заражены. И в первую очередь там, где разрушен советский аппарат. Есть решение партийной организации мобилизовать на борьбу с бандитизмом каждого второго коммуниста. На них и опирайся в первую очередь. И еще: не зная броду, не суйся в воду. Помни, что ты чекист. Ставь широкую разведку. Для этого в первую очередь привлекай честнейших и безусловио преданных Советской власти членов комнезаможа. Через них собирай и анализируй сведения о лицах, поддерживающих бандитов…

С таким напутствием и отправился Медведев в Старобельск.

До революции это был не очень крупный, но достаточно известный в России торговый город на реке Айдар. Когда-то здесь ежегодно устраивалось пять ярмарок, на которые съезжались купцы из Москвы, Харькова, Белгорода, Воронежа и других мест. В огромном количестве — до миллиона пудов зерна и муки в год — вывозили отсюда отменную пшеницу-арнаутку. В городе была и кое-какая промышленность: пятиэтажная вальцовая мельница, пивоваренный завод, большие склады бензина и керосина, некогда принадлежавшие «бр. Нобель», мыловаренное предприятие и множество лавок и лабазов. Из достопримечательностей — лишь дом, в котором прошли детские годы известного писателя В. М. Гаршина.

Людей, мягко говоря, не симпатизирующих Советской власти, и в городе, и в окрестных селах хватало. Они-то и составляли опору свирепствовавшего в уезде бандитизма. Однако куда более волновало нового председателя УЧК другое: как найти в этом, тогда обывательском городе, изведавшем все беды гражданской войны, терроризованномбандитами, таких людей, которые, презирая угрозу смерти, стали бы его опорой и надежными помощниками?

Такие люди, конечно, в уезде были. О том свидетельствовали факты. Так, в отчаянный, неравный бой с бандой Каменюки вступил комсомольский чоновский отряд, которым командовал начальник уездной милиции И. Лысенко. В живых от всего отряда осталось лишь пять израненных бойцов. Неужели же он, Дмитрий Медведев, не найдет путей к таким людям, без помощи которых не выполнить ему приказа партии и ЧК?

Познакомившись с сотрудниками Старобельской УЧК, Медведев направился в уком партии. Здесь его встретил неожиданно молодой паренек, явно моложе его, Медведева.

— Звенягин, Авраам, — представился он, крепко пожимая руку. — Садись, рассказывай, кури. — Секретарь укома придвинул гостю пачку моршанской махорки.

Авраамию Павловичу Звенягину[11] было в ту пору всего двадцать лет, но партийный стаж его исчислялся с 1917 года, и в губернии он считался работником опытным и сильным. Дмитрий понял, что секретаря укома сейчас интересуют не факты его биографии, а первые шаги на посту председателя УЧК.

— Самые пораженные бандитизмом места уезда, — начал Медведев свой доклад, — это Белокуракино, Новый Айдар, Беловодск, Мостки. Там я решил создать опорные участки, их возглавят уполномоченные УЧК. Они должны наладить связи с населением, подобрать себе помощников, в первую очередь из бедняков, демобилизованных красноармейцев. Партийцы и комсомольцы должны поддержать их.

— Поддержат, — кивнул головой Звенягин и черкнул что-то карандашиком в своем блокноте. — Что дальше?

А дальше самая работа только и начнется. Нам известно, что атаманы скрывают от своих людей документы об амнистии, замене продразверстки налогом, изменениях в земельном законодательстве.

И правильно делают, — откликнулся Звенягин. — Если рядовые бандиты и дезертиры, попавшие в банды по малосознательности, узнают о новых декретах, они порвут с контрреволюцией и вернутся домой.

— Точно. Значит, нужно распространить эти документы в первую очередь в тех селах, откуда крестьяне пошли в банды.

Звенягин одобрил и эту меру. Порекомендовал Медведеву людей, которые в больших и малых селах могли оказать чекистам помощь. Потом задал вопрос, который, как понял Дмитрий, интересовал его особо:

— Когда намерен ликвидировать Каменюку? После того, что он тут натворил, люди утратили в нас веру…

Медведев помрачнел. Он понял, что имеет в виду Звенягин.

— Каменюка нам пока не по силам. Только потери понесем. Без разведки и подготовки его не уничтожить. На это нужно время.

Авраамий посуровел:

— Значит, будешь выжидать?

Дмитрий предвидел этот вопрос и был готов ответить на него:

— Ни в коем случае! К очистке уезда приступаю немедленно. Уничтожив мелкие банды, мы лишим Каменюку его баз, заручимся широкой поддержкой населения, завяжем связи. Политические меры начнут приносить свои плоды. А Каменюку разобьем, как только окрепнем, непременно разобьем!

Начал Медведев с широкого разъяснения крестьянам политики партии большевиков и Советской власти в земельном вопросе, и не только земельном. В селах, откуда, как он знал, особенно много людей подалось в банды, он выступал на сходках сам. Однажды уполномоченный УЧК предупредил Медведева, что на сходке, по его сведениям, будут присутствовать среди крестьян трое или четверо «из леса».

— Может, снимем их, товарищ председатель? — предложил он.

— Не нужно, — отказался Дмитрий Николаевич. — Пусть послушают. А там, глядишь, они своим расскажут, о чем говорилось на сходе. Может, кто и задумается, явится с повинной…

В ряде случаев Медведеву действительно удавалось обойтись без кровопролития. Так случилось с Гавришем. Дмитрию Николаевичу при посредничестве надежного помощника удалось убедить этого атамана в бессмысленности борьбы с Советской властью. Гавриш добровольно сдал свою банду без сопротивления. Но чаще приходилось неделями гоняться за бандами по лесам, выявлять их стоянки, опорные базы, связи в селах…

С годами у Медведева выработается и четко сформулируется твердое правило: «Если ошибок делать нельзя, их нельзя делать ни при каких обстоятельствах». Забвение этого чревато для чекиста самыми серьезными последствиями, вплоть до гибели.

И еще одного правила будет придерживаться всю жизнь чекист Дмитрий Медведев: не преувеличивать своих заслуг, тем более не выдумывать несуществующих… На Украине он ознакомится с приказом руководителя украинских чекистов В. Н. Манцева и запомнит его на всю жизнь: «Задача чрезвычайных комиссий, особых отделов заключается в борьбе с врагами революции, решительной расправе с ними, но отнюдь не в создании „врагов революции“ там, где их нет. Горе тому чекисту, особисту, который станет на этот путь…»

Создание опорных пунктов полностью себя оправдало. Уже к концу апреля Дмитрий Николаевич мог с уверенностью сказать, что обладает достоверной информацией о бандах, существующих в Старобельском уезде, да и в сопредельных тоже. Как-то он получил донесение уполномоченного УЧК по Беловодскому району о том, что, по сведениям, полученным от верных людей в комнезаможе, здесь действует хорошо законспирированная контрреволюционная организация, поддерживающая тесные связи с бандами и обеспечивающая их всем необходимым.

Изучив полученную информацию, Медведев с тремя сотрудниками выехал на место, лично встретился в обстановке полной секретности с одним членом организации, давно тяготившимся своей преступной деятельностью, установил тщательное наблюдение за всеми активными заговорщиками и в одну ночь их арестовал. При допросе задержанных он установил, в частности, что патроны бандиты получали от своих сообщников на Луганском патронном заводе. Эти лица были выявлены и обезврежены уже луганскими чекистами.

Перед отъездом в Старобельск Медведев получил разрешение сформировать при УЧК роту с кавалерийским взводом. Но где взять бойцов? Все взвесив, Дмитрий Николаевич объявил набор добровольцев. Кое-кто даже из чекистов сомневался, что из этого что-нибудь получится. Ну кому еще после семи лет империалистической и гражданской захочется воевать? Однако через несколько дней в распоряжении Медведева было сорок пеших и семеро конных бойцов. Мало, конечно, но для начала неплохо.

Первой успешной боевой операцией стала для Медведева в Старобельске ликвидация банды Тяпкина, которая насчитывала около сорока человек. Дмитрию Николаевичу удалось под видом дезертира внедрить в эту банду своего сотрудника. Использовав поступившую от него своевременную информацию Медведев с отрядом чоновцев навязал банде бой в невыгодных для нее условиях — у реки, где не было путей к отступлению или бегству. Почти все бандиты, в том числе и главарь Тяпкин, были перебиты.

Эта первая победа имела одно важное и вполне объяснимое в местных условиях последствие: резко возрос приток добровольцев в чекистский отряд. Дмитрий Николаевич принял в него даже нескольких явившихся с повинной рядовых бандитов, оказавших уже ему помощь и выразивших желание искупить свою вину перед народом. Теперь отряд стал настоящей полнокровной ротой из трех взводов, при нескольких пулеметах, отбитых у банд. Это была серьезная сила, с нею удалось быстро ликвидировать несколько средних банд и обеспечить безопасность уездного города от налетов.

Затем Медведев получил информацию о точном местопребывании крупной — в несколько сот сабель — банды, состоящей в основном из злостных дезертиров. Уничтожить ее силами одной роты было, конечно, невозможно. Правда, банда вела себя довольно пассивно, явно избегала открытых столкновений, налеты на села совершала большей частью в целях захвата провизии. Обдумав информацию, Дмитрий Николаевич пришел к выводу, что, по-видимому, у банды нет сильного главаря. Исходя из этого, он и составил план ее ликвидации.

Одним из добровольных помощников Медведева в Старобельско был высокий, очень худой мужчина средних лет с необычной фамилией Басня. В прошлом сельский учитель, он в годы мировой войны дослужился до штабс-капитана, еще до революции демобилизовался по тяжелому ранению. Басня обладал от природы поразительным обаянием и редкими организаторскими способностями.

Несколько ночей Медведев и Басня готовились в обстановке строгой конспирации к операции. Потом Басня исчез из города… А вскоре произошло почти невероятное. Действуя в точном соответствии с инструкцией Медведева, Басня внедрился в банду и, опираясь на группу быстро выявленных им людей, проявивших благоразумие, за четыре дня убедил бандитов в необходимости добровольной сдачи Советской власти. На пятые сутки Басня привел банду в почти полном составе — свыше трехсот пятидесяти вооруженных людей! — сдаваться. Места во дворе для всех не хватило, и участники банды, теперь уже бывшей, терпеливо и спокойно ждали своей очереди, чтобы сложить оружие…

Подобное внедрение чекистов в банды (а только так и можно было их ликвидировать с наименьшими потерями и в кратчайшие сроки) всегда было связано со смертельным риском. То была кропотливая работа, в которой не существовало мелочей и второстепенных деталей, потому что малейшая неточность, пустяковый просчет грозили гибелью чекисту и провалом операции в целом. На такие задания шли самые отчаянные смельчаки, и действовать им приходилось на самом краю мучительной гибели. Впрочем, одной смелости для достижения успеха недоставало. От чекистов требовались и выдержка, и находчивость, и умение мгновенно принимать единственно верное решение, и актерский талант. Чего стоило одно только поддержание личной или безконтактной связи с Медведевым или уполномоченным УЧК в условленном месте, когда, как правило, подозрительные до предела атаманыt не доверяя никому и ни в чем, устанавливали в своих бандах круглосуточную слежку каждого за каждым, особенно за новичками.

Был тяжелый случай, когда бандиты сумели раскрыть одного из таких добровольных помощников Медведева, местного комсомольца-чоновца. Обезображенный труп Миши со вспоротым животом, отрезанными ушами и языком, выколотыми глазами был обнаружен в лесу. Рядом с телом стояли обутые в залитые кровью солдатские башмаки-«австрияки» обрубленные ступни… И все же бандиты не ушли от расплаты за свое злодейство. Сведения, которые успел перед гибелью передать герой, помогли ликвидировать и эту банду.

Неделю Медведев не мог спать: стоило закрыть глаза, как перед мысленным взором вставала страшная картина гибели чекиста…

Шло время. За несколько месяцев под руководством и при непосредственном участии Дмитрия Медведева в Старобельском уезде было ликвидировано пятнадцать банд. И вот пришел день, когда председатель УЧК доложил уездному комитету партии, что он готов, наконец, приступить к уничтожению банды Каменюки.

Долгое время этот атаман считался неуловимым. Действительно, порой он начисто выпадал из поля зрения чекистов, неделями не удавалось обнаружить его следов. Каменюка отсиживался за пределами уезда, а то и в соседней губернии, зализывал раны, набирал новых людей вместо выбывших, запасался боеприпасами и провиантом, добывал лошадей. Потом снова обрушивался на уезд, неся повсюду смерть, разорение, пожары.

8 июня 1921 года Каменюка как всегда внезапно налетел на село Пески и учинил здесь зверскую расправу над членами комнезаможа, затем последовал налет на село Закопное. В селах Колядовка, Волкодавово, Новоалександровка, на хуторе Михайликов его бандиты убили почти всех советских работников в активистов. В селе Никифорове Каменюке удалось захватить три орудия.

Мир и спокойствие опять покинули вздохнувший было с облегчением уезд. Особенно после того как Каменюка объединил свои силы с другой крупной бандой — атамана Ленивого. Правда, и советские отряды стали уже значительно сильнее, нежели раньше. Набралась боевого опыта рота уездной ЧК, ее хорошо поддерживал прибывший в уезд батальон Красной Армии под командованием Александра Ротермеля. Прибыло еще подкрепление — кавалерийская истребительная группа и рота 3-го Заволжского полка.

Перед решающим столкновением с самым серьезным своим противником Медведев основательно почистил уезд. Так, в районе Масловки старобельские чекисты разбили банду петлюровца Волоха. Самого атамана в бою зарубили вместе с его ближайшими сподвижниками. Затем Медведев ликвидировал банду Огнева. Эта бандгруппировка отличалась одной особенностью: люди Огнева после каждой кровавой вылазки рассыпались по домам и лесам до очередного приказа атамана выйти из подполья. Этим и воспользовался Медведев. Бандитов, числом до сотни, захватили у хутора Семикозова в момент сбора. Точное его место и дату Медведев знал заранее, потому что сам их и определил, с помощью своих сотрудников, внедренных в банду.

Прежде чем взяться за отряд Каменюки, Медведев провел тщательную разведку. Затем распространил по округе слухи о том, что он якобы уехал на совещание в Бахмут. Это усыпило настороженность атамана, и банду удалось настигнуть врасплох. Чекисты, красноармейцы и чоновцы уничтояшли в бою около сорока бандитов, оказавших сопротивление. Остальные сдались. Было захвачено все вооружение банды и даже черное знамя атамана. Однако самому Каменюке и на сей раз удалось вырваться из кольца и в сопровождении 28 всадников уйти на Дон, где он вскоре снова организовал бандгруппу. 19 октября на Богдановском хуторе возродившуюся банду разбил отряд красноармейцев Петропавловского гарнизона. И снова Каменюка с остатками банды сумел бежать, по словам очевидцев — в одной гимнастерке. На сей раз атаман укрылся на время в Воронежской губернии.

Настиг и добил Каменюку Медведев уже в новой, должности — руководителя органов ВУЧК в Шахтах. Операция по полной ликвидации этого опаснейшего врага Советской власти готовилась тщательно. Были выявлены все связи атамана, его базы, точно установлены численность банды и ее огневые средства.

Близ села Осинова чекисты обрушились на банду внезапно, предусмотрели, чтобы и щелочки не осталось, куда бы мог ускользнуть атаман или кто-нибудь из его преступного воинства. Сопротивлявшиеся бандиты были уничтожены, остальные сдались. Не ушел и главарь Каменюка, убитый в бою. Труп Каменюки был доставлен в Старобельск, а затем и в Бахмут, чтобы мирные жители могли воочию убедиться в ликвидации считавшегося неуловимым бандита.

В конечном итоге за время работы Д. Н. Медведева в Старобельске бандитизм в уезде был ликвидирован окончательно. В отчете Дмитрий Николаевич счел необходимым отметить: «В этой работе я, безусловно, многим обязан сотрудникам Старобельской УЧК, без коих я не был бы в состоянии се проделать».

28 ноября 1921 года коллегия Донгубчека вынесла постановление: «Ходатайствовать перед коллегией ВУЧК о награждении золотыми часами бывшего предуездчека тов. Медведева, пред. Мариупольской УЧК Патрушева за умелую и усиленную борьбу с бандитизмом, благодаря чему был уничтожен бандитизм в Старобельском и Мариупольском уездах». 17 декабря коллегия ВУЧК удовлетворила это ходатайство. Первая в жизни Дмитрия Медведева почетная, очень высокая по тем временам паграда — именные золотые часы — была вручена ему уже в следующем, 1922 году.

Работая в Шахтах, Медведев лично выявил филиал крупной контрреволюционной организации белоказаков, центр которой находился в Ростове-на-Дону. Затем вскрыл и ликвидировал большую группу крупных расхитителей угля и соли (так называемый «Несвотаевский куст»). Выявлены были не только воры и спекулянты, но и каналы, по которым уходило драгоценное топливо с шахт и железнодорожных станций, определены и каналы сбыта, а также способы «замазывания», то есть маскировки способов хищения. У одного перекупщика поваренную соль, в ту пору почти универсальную на селе «валюту», обнаружили в… колодце, в железных, тщательно обмазанных глиной бочках.

Наконец, на станции Каменская Медведев сам руководил ликвидацией крупной уголовной банды. После ее разгрома чекисты изъялн у главарей огромную сумму денег, валюты, а также объемистый кожаный чемодан, набитый золотыми изделиями и драгоценными камнями.

Последние пять месяцев своего пребывания в Донбассе Медведев снова работал в Бахмуте — уже в должности начальника особого отдела Донгубчека. В служебной характеристике 1922 года отмечено: «Вполне работоспособен, добросовестный, взаимоотношения с начальством нормальные, выдержанный, спокойный, круг знакомств товарищеские… Чекистски вполне подготовлен».

В августе 1922 года Дмитрий Медведев получил новое, весьма серьезное назначение. Его откомандировали на ответственную должность в город, тогда особо трудный для чекистов во всех отношениях, — Одессу.

В декабре 1922 года ВУЧК доложила VI съезду Советов Украины, что политический бандитизм на территории республики ликвидирован. В Донбассе одна за другой вступали в строй действующих, начинали выдавать на-гора лучший в мире антрацит шахты, возвращалась жизнь к домнам и мартенам, спокойно, не опасаясь бандитских нападений, вели эшелоны машинисты, засеивали поля золотой «арнауткой» крестьяне. И во всем этом была доля нелегкого чекистского труда Дмитрия Медведева и его товарищей.

МУШЕГ ГАБРИЭЛЬЯН ВСТРЕЧИ В ПУТИ

Мушег Соломонович Габриэльян в органах государственной безопасности служил с 1929 по 1957 год, в Ворошиловградском областном управлении КГБ — с 1953 года до ухода в отставку. Полковник в отставке. Член КПСС с 1928 года. Награжден 19 правительственными наградами и именным боевым оружием.

ТОВАРИЩ НЕИЗВЕСТНЫЙ

В город наша группа вошла вместе с передовыми подразделениями Красной Армии.

Мой грузовик со взводом солдат в кузове свернул с шоссе на боковую улочку. Сидя в кабине и сверяясь с расстеленной на коленях картой, я указывал шоферу кратчайшую дорогу к тюрьме, которую должен был как можно быстрее найти в незнакомом городе и взять под контроль.

Весь сентябрь 1939 года стал для меня сплошной цепью бурных событий.

В первых числах месяца меня, сотрудника органов государственной безопасности Азербайджана, срочно вызвали в Наркомат внутренних дел АзССР и приказали немедленно отбыть в распоряжение Наркомата внутренних дел Украинской ССР. Через пару часов, получив документы и не успев ни захватить вещи в дорогу, ни попрощаться с семьей, я с несколькими коллегами уже выехал из Баку.

В Киеве чекистов, прибывших из Грузии, Армении, РСФСР и других республик, распределили по специальным оперативным группам Наркомата внутренних дел УССР и тут же направили на западную границу.

Ночью мы приехали на пограничную станцию Волочиск, а утром вместе с частями Красной Армии двинулись на запад. Так я оказался участником освободительного похода советских войск в западные области Украины и Белоруссии.

На подходе к Тернополю каждый член нашей группы получил конкретное задание с тем, чтобы сразу же взять обстановку в городе под контроль и предотвратить нежелательные эксцессы, которыми во все времена чревато безвластие. На мою долю досталась тюрьма, куда теперь и спешила наша полуторка, петляя по боковым улочкам в стороне от главных дорог, в этот час загруженных воинскими колоннами и толпами местных жителей, вышедших встречать освободителей.

На место мы поспели вовремя, вместе с головным дозором вступавшего в этот район стрелкового батальона, и спугнули нескольких сомнительного вида мужчин, орудовавших ломами у тюремных ворот. При появлении солдат они бросились врассыпную и скрылись в проходных дворах и переулках: судя по повадкам, группа уголовников норовила вызволить своих сообщников.

Наведя порядок и организовав охрану здания, я мог считать свою задачу в основном выполненной. Судьбой заключенных должны были позднее заняться компетентные органы, чтобы освободить жертвы произвола буржуазных польских властей, отделив их от уголовных преступников.

Однако перевести дух не удалось — всплыли обстоятельства, потребовавшие немедленных действий.

Выяснилось, что накануне из Лодзинской тюрьмы сюда доставлена партия политических заключенных: коммунисты, подпольщики, патриоты, приговоренные польской охранкой к расстрелу. Когда гитлеровцы приблизились к Лодзи, их перевезли в Тернополь и поместили в камеры смертников, где в полном неведении они и находились в ожидании казни.

Убедившись в достоверности сведений, я распорядился вемедленно освободить этих мужественных людей.

Трудно передать радость узников, после тяжких испытаний вырвавшихся из застенка. Многие из них, не дрогнувшие перед жандармами и палачами, сейчас не в силах была поверить в избавление и плакали, как дети. Нас обнимали, целовали; на украинском, русском, польском языках пели «Интернационал».

В разгар всеобщего ликования один из бывших смертников — невысокий полный мужчина средних лет, со следами пыток и истязаний на лице, пристально разглядывавший красноармейцев и командиров, — отозвал меня в сторону.

— Товарищ майор, если не ошибаюсь, вы чекист? — негромко спросил он.

Я был в общевойсковой форме, без отличительных знаков органов госбезопасности и немало подивился проницательности собеседника, хотя вида не подал.

— Не ошибаетесь. А какое это имеет значение?

— Для меня — большое, — еще тише произнес он. — У вас есть связь с Москвой?

Странный складывался разговор, и я спросил напрямик:

— Зачем?

— Извините, майор, но этого я вам сказать не могу.

— Каша фамилия?

— Она ни о чем не говорит. В списке тюремной канцелярии вот она — под четвертым номером, — указал он на листок, который я держал в руке.

В голове мелькнула смутная догадка.

— А подлинная фамилия?

Он промолчал, глядя мне прямо в глаза. Догадка переросла в уверенность, и я предложил:

— Скажите или напишите, что и куда надо сообщить. Если заслуживает внимания, постараюсь передать через штаб полка, по армейской связи.

— Это не подходит, — устало улыбнулся мужчина.

— Что именно?

— И то, и другое. И полковые телефонисты не подходят, и ваше предложение. Мне необходимо связаться с Центром срочно и только по вашим каналам. Большего сказать не могу, не имею права.

— Даже мне, чекисту?

— Даже вам.

О спасенном из камеры смертников, который требует связи с Центром, я доложил руководству. К вечеру на запыленном автомобиле приехал ответственный работник наркомата и увез его.

Прощаясь у машины, мужчина, еще не сменивший полосатую одежду арестанта, крепко жал мою руку:

— Спасибо, майор, за все. Если б вы с красноармейцами задержались в пути на час-другой, всех нас, пересыльных из Лодзи, успели бы расстрелять.

— А как же мне вас называть? — спросил я напоследок.

— Товарищ! — коротко ответил он, сел в машину, и автомобиль, заурчав мотором, тронулся в дорогу.

Я смотрел вслед легковушке, скрывшейся за поворотом, и думал о человеке, с которым встретился по воле случая и расстался, наверное, навсегда.

Разведчик (в этом уже не было никаких сомнений), вырванный из когтей смерти, даже спасителям, товарищам по оружию, не открыл своего имени, превыше всего ставя верность чекистскому долгу и незыблемость законов конспирации. Он не раз мог погибнуть, но, чудом избежав смерти, озабочен делами своей нелегкой службы, не позволил себе даже короткой передышки.

Прийдя из неизвестности, опять умчался в неизвестность.

Безымянный разведчик. Товарищ Чекист…

«АРТИСТ»

Нашу оперативную группу оставили в Тернополе помогать налаживать мирную жизнь.

Народ восторженно встретил советских освободителей, отвративших угрозу гитлеровского порабощения. Повсеместно ширилось движение за политическое и административное воссоединение исконно украинских земель с УССР, в селах и городах устанавливался нормальный рабочий ритм. Завязывались производственные связи с глубинными районами страны, входило в колею снабжение, практически парализованное с момента нападения фашистской Германии на Польшу.

Покой пришел в дома мирных граждан, а для нас, чекистов, оперативная обстановка оставалась очень сложной, так как в освобожденных районах продолжали действовать явные и скрытые педруги Советской власти.

Серьезную опасность таила в себе сеть бывшей польской «двуйки» — второго отделения генерального штаба бывшей польской армии, которое являлось мощной разведывательной организацией, с времен гражданской войны в тесном контакте с английскими и другими западными спецслужбами действовавшей против СССР. Непростым делом были розыск и нейтрализация сотрудников и агентов этой разведки, бывших польских карательных органов, членов националистических офицерских союзов и террористических антисоветских групп.

Надо было выявлять гитлеровскую агентуру, сотрудников других западных разведок, обезвреживать вооруженное подполье ОУН — Организации украинских националистов, центр которой, или так называемый «Центральный провод», обосновался на оккупированной гитлеровцами территории и работал под руководством гитлеровских разведорганов.

Большая нагрузка легла на плечи чекистов. Поэтому свободный вечер, выпавший на мою долю впервые за это время, я встретил с удовольствием. Хотелось немного отдохнуть, отвлечься от служебных забот, спокойно подышать свежим воздухом и выспаться всласть.

Поборов искушение отправиться в кино, на концерт или в библиотеку, решил просто побродить по городу — для оперативного работника будет не лишним взглянуть на него глазами рядового обывателя.

Приятно не спеша гулять по улицам, спокойно сидеть в сквере на лавочке, любуясь мягкими красками вечернего неба и слушая легкий шелест осенних листьев под ногами неторопливых прохожих.

Проголодавшись, зашел поужинать в маленький ресторанчик и расположился за свободным столиком.

В полупустом зале было тихо, официант быстро принес заказанные блюда, источавшие соблазнительный аромат, и я принялся за еду.

— Пан офицер позволит нарушить его уединение?

Поднимаю голову. У стола стоит очень пожилой представительный мужчина в элегантном костюме и строгом галстуке, со шляпой и зонтом-тростью в руках. На вид — состоятельный коммерсант или предприниматель.

— Если ненароком занял привычное для вас место, могу перебраться за другой столик, — говорю я не самым любезным тоном.

Перспектива застолья с незнакомцем из «бывших» меня мало привлекала. Однако мужчина, казалось, неучтивости не заметил.

— Пан офицер разрешит подсесть? Хочется перемолвиться с русским, — откровенно признался он.

— Вам не повезло, я — армянин.

— А я — Аристарх Филиппович, — галантно поклонился мужчина, взявшись за спинку незанятого стула. — Поскольку вы не успели сказать «нет», будем считать, что вы согласны принять одинокого старика в сотрапезники. Сына Кавказа я, конечно же, отличу от сибиряка или волжанина, но, видите ли, пан офицер, под панской Польшей мы привыкли всех советских называть русскими.

Шутливая интонация и искренняя улыбка немолодого человека обезоружили меня. Слово за слово завязалась неторопливая беседа о том, о сем, Аристарх Филиппович оказался занятным рассказчиком. Исколесивший пол-Европы, он, не скупясь, сыпал любопытными историями.

— Кто вы? — поинтересовался я у собеседника.

— Артист, — с достоинством ответил он.

— И в каком жанре работаете?

— В оригинальном.

— Выступаете?

— Нет. Я, знаете ли, давно уже консультант, отошел от дел. Видите ли, пан офицер, люди моей бывшей профессии исповедуются обычно только перед господом богом, но с вами мне почему-то хочется пооткровенничать. Позволите старику пооткровенничать?

И он рассказал о своей жизни, которая весьма походила на детективный роман.

Вырос в крупном волжском городе, с юности связался с потрошителями сейфов и настолько преуспел в этом, что в среде «медвежатников» прослыл виртуозом, «гастролируя» по городам России, а потом — по Европе. После первой мировой войны «вышел на покой», обосновался в Варшаве и изредка «консультировал энергичных и любознательных людей, которых занимало содержимое сейфов ювелиров и банков на Западе».

В двадцатые годы английская полиция безуспешно искала похитителей, унесших из крупного банка деньги и ценности на астрономическую сумму, и ломала голову над тем, как можно было вскрыть считавшиеся неприступными банковские сейфы сложнейшей конструкции. О нет, Аристарх Филиппович не был на месте событий и не вступал в конфликт с британской полицией. Просто к нему обратились за консультацией бывшие коллеги из-за Ла-Манша, он поразмыслил и подсказал, как сделать, чтобы сейфы послушно и тихо открылись перед ними…

Нападение гитлеровской Германии на Польшу вынудило Аристарха Филипповича сняться с привычного места. Вместе с беженцами из Варшавы он направился к советской границе и рад, что на старости лет опять оказался на родной земле, где надеется скоротать остаток дней не как бывший «артист» или «консультант», а честно зарабатывая кусок хлеба…

Встреча эта имела весьма неожиданное продолжение.

В одном из бывших польских правительственных учреждении, ведавшим в Тернополе вопросами сельского хозяйства в кабинете какого-то уполномоченного или советника стоял сейф.

Все несгораемые шкафы, металлические ящики были открыты с помощью хранившегося в учреждении контрольного комплекта ключей, чтобы прибывающие сельскохозяйственные специалисты могли работать с документами. Только этот сейф не поддавался — хозяин кабинета исчез, а в контрольном комплекте ключа не оказалось.

Приглашенный мастер, осмотрев сейф, сказал, что это очень редкая конструкция, «с секретом». Наш эксперт подтвердил и добавил, что вскрыть будет крайне трудно, так как, похоже, внутри заложены специальные устройства для ликвидации содержимого в случае взлома.

Чекистский интерес к необычному сейфу усилился, когда стало известно, что в охраняемое помещение кто-то несколько раз пытался проникнуть. Значит, он привлекает не только нас и в своих недрах заключает нечто более существенное, нежели сводки об урожайности ячменя или настриге шерсти в окрестных селах.

Но как открыть сейф, заглянуть внутрь, не повредив содержимое?

Тут-то я и вспомнил ужин с отставным «артистом».

Сначала товарищи мое предложение восприняли как шутку, но все же навели соответствующие справки. Когда история с английским банком подтвердилась до мелких деталей, меня послали за стариком.

Аристарх Филиппович долго отнекивался, мол, столько лет таким не занимается, дал себе зарок никогда больше ие «медвежатничать» и т. д. Решающим доводом для него прозвучало мнение эксперта о наличии ликвидирующих устройств.

— Брильянты или валюту с такими штучками не хранят, — задумался он. — Ладно, посмотрим. В моем старом саквояже, кажется, сохранилось кое-что с молодой поры. Захватим его и пойдем…

Тщательно осмотрев сейф, Аристарх Филиппович посидел в углу с чашкой кофе, снял пиджак, ослабил на шее галстук, положил на стол расстегнутый саквояж и сказал:

— Пока я буду работать, панове офицеры пускай погуляют в коридоре.

Мы переглянулись, хотели было возразить, но старик непререкаемым тоном заявил:

— Если меня не оставят одпого, к сейфу я не притронусь!

Руководитель нашего подразделения приблизился к нему, взглянул прямо в глаза:

— Вы же понимаете, что…

— Я не стану работать, пока в комнате кто-то топчется. Все!

— За мной! — скомандовал руководитель подразделения, и мы вышли в коридор.

Стоит ли описывать наши переживания? Хоть вокруг здания и выставлена охрана, а в коридоре — мы, офицеры-чекисты, но…

Наконец, дверь распахнулась, на пороге появился Аристарх Филиппович.

Не скрывая торжествующей улыбки, он поклонился:

— Прошу. Моя миссия окончена. Если вас не затруднит, в качестве гонорара хотелось бы еще чашечку кофе. Извините, чертовски устал.

Мы поспешили в комнату.

Дверца сейфа открыта, на полках между стопками бумаг, папками и коробками — взрывное устройство и ампулы с горючей жидкостью, соединенные между собой сложной системой проводов и нитей.

Наш эксперт, с профессиональной придирчивостью оглядев дверцу и замок и не обнаружив никаких следов насилия, повернулся к Аристарху Филипповичу.

— Артистическая работа! — сказал он с восхищением. Старик зарделся:

— Впервые в жизни мне пришлось применить свое умение во благо людям. Разве можно было сплоховать?

— А теперь признайтесь, — не выдержал я, — вы выпроводили всех, чтобы но подвергать опасности наши жизни?

Старик отвернулся и негромко сказал:

— У каждого артиста есть профессиональные секреты. Пан майор — еще слишком молодой человек, и ему не понять, какой вкус у последней краюшки жизни.

Признаюсь честно: ни я, ни мои товарищи так и не взяли в толк — шутил старый «медвежатник», действительно сберегал свой «профессиональный секрет» или беспокоился за нас, чтобы не погубить в случае неудачи «адской машинкой», заложенной в сейф?

Что же касается содержимого сейфа, ценностей оказалось немало: валюта, золото, драгоценности. А главное — список агентуры, заброшенной Тернопольским отделением разведки генерального штаба бывшей буржуазной польской армии на территорию ряда областей Украины и Белоруссии и находившейся на содержании западных спецслужб.

Кабинет-то, как выяснилось, принадлежал крупному резиденту вражеской разведки.

ИВАН РЫСЕНКО ГРАНИЦА

Иван Яковлевич Рысенко в пограничных войсках КГБ СССР служил с 1938 года по 1970 год. Член КПСС с 1941 года. Майор пограничных войск в отставке. Награжден 5 орденами и многими медалями.

ПРИКАЗАНО НЕ СТРЕЛЯТЬ

На 14-ю заставу мы приехали вечером и буквально с колес окунулись в работу.

Командование располагало сведениями, что на этом участке в ближайшие сутки с сопредельной стороны может быть предпринята попытка нарушить Государственную границу СССР. Наиболее вероятный район прорыва — 14-я застава.

Подразделения приведены в повышенную боевую готовность. В помощь командирам были направлены офицеры штабов и оперативных служб для содействия в организации дополнительных мер безопасности на этом рубеже. Мы, офицер разведки старший лейтенант Александр Демьянов и я — заместитель коменданта по политической части погранкомендатуры 95-го Надворнянского пограничного отряда, прибыли на заставу.

Старший лейтенант Демьянов сразу же пошел в близлежащее село побеседовать с активистами и добровольными помощниками пограничников, договориться с руководителями местного колхоза и сельсовета о взаимодействии. Я с начальником заставы занялся подбором и подготовкой пограннарядов, которым нынешней осенней ночью предстояло встать на пути возможных нарушителей. Не оставили без внимания и организацию службы бригад содействия защитникам границы, сконцентрировав их силы на основных направлениях в тылу участка заставы.

Четко и слаженно велась работа, которая здесь, на западных рубежах Родины, в 1940 году стала для нас обыденной.

Хортистская Венгрия, особенно после оккупации фашистской Германией ряда стран Европы, нагнетала на советской границе напряженность. Участились случаи обстрела наших солдат, несущих службу, незаконного передвижения и осквернения советских погранзнаков, другие провокации. Резко активизировались фашистские разведорганы по заброске агентуры в наш тыл. Прибегая к различным ухищрениям, они направляли нарушителей в одиночку и группами, изощрялись в прикрытии своих операций.

На участке 18-й заставы за короткое время из села Богдан, расположенного на венгерской территории, границу перешли двенадцать украинских семей, спасавшихся от фашистских «порядков». Среди них были разоблачены три агента неприятельской разведки, которых под видом жертв преследования и беженцев германские и венгерские разведорганы пытались переправить в наш тыл со специальными заданиями.

На пограничниках лежала особая ответственность, требовавшая высокой чекистской бдительности, чтобы пресекать провокации и не пропустить врага через границу.

Напряженность обстановки практически не снижалась, и повод, приведший нас со старшим лейтенантом Демьяновым на 14-ю заставу, нисколько но выпадал пз атмосферы будней пограничников Надворнянского отряда.

Отработав с начальником заставы план действий и комплекс дополнительных мероприятий, довели до личного состава оперативную обстановку и задачу каждого бойца. Закончился инструктаж, прозвучали волнующие слова: «Приказываю выступить на защиту Государственной границы Союза Советских Социалистических Республик!», и наряды, зарядив оружие, отправились на свои участки.

В тишине нарождающейся ночи разгоралась незримая, но упорная и жестокая схватка, в которой изворотливому и коварному врагу солдаты-чекисты противопоставляли выдержку, высокое профессиональное мастерство.

Ночь на Карпаты опускается стремительно. Ущелья быстро наполняются туманной дымкой, в которой тают лес, кустарник, груды камней, склоны гор темнеют, теряют очертания, потом вершины словно растворяются в пасмурном небе, и все как бы погружается в царство тьмы.

В этой тишине наряды бесшумно обходили тянущуюся вдоль границы контрольно-следовую полосу, в укромных местах залегли чутко вслушивавшиеся в ночь дозоры и секреты. Десятки воинов-чекистов, получивших приказ при обнаружении нарушителя не стрелять и обязательно захватить невредимым, несли свою нелегкую службу.

Старший наряда опытный пограничник Киселев с напарником красноармейцем Прониным перекрывал выход из долины на пересечении едва приметных горных троп. Место глухое, труднопроходимое, по именно такие «медвежьи углы» предпочитают матерые лазутчики, прорываясь через границу, так как больше шансов пробраться незамеченным или уйти от преследования.

Когда луна, ненадолго выглянувшая с высоты, снова спряталась за тучи, Киселев шепнул напарнику:

— Оставайся здесь и наблюдай за выходом из долины, а я отползу левее, в кусты, ближе к телефонной розетке. Связь будет под рукой, и местность просмотрим с двух точек.

Договорившись о сигналах, пограничник ящерицей скользнул между камней и бесследно исчез в кустах — ни единая веточка не качнулась, ни шороха, ни звука.

«Ловок», — подумал Пронин о старшем наряда, оглядывая ближние и дальние подступы. Там тоже тишина, ничего подозрительного не заметно.

Но он не видел картину, открывшуюся с повой позиции Киселеву: вдоль дозорной тропы крадется человек.

Сомнении не было: от границы движется нарушитель.

Мысленно прикинув, что ночному «гостю» не миновать прогалины между кустами и позицией Пронина, старший наряда затаился, подпуская нарушителя поближе, чтобы отрезать ему пути отступления.

Фигура видна все отчетливей. Теперь она и в поле зрения Пронина. Еще несколько шагов, и становится слышно запаленное дыхание человека, проделавшего немалый путь по горам.

Когда нарушитель поравнялся с кустами, Киселев клацнул затвором и скомандовал:

— Стой! Руки вверх!

Стремительным прыжком нарушитель бросился за груду камней, но оттуда поднялся Пронин, настиг беглеца и повалил па землю. Подоспевший Киселев быстро скрутил и обыскал нарушителя. Карта, оружие, пачка советских документов на разные фамилии.

Тревожная группа на место задержания прибыла без промедлений. Сразу же допросили нарушителя, уточнили, где он пересек границу, проработали обратный след.

Впору было докладывать об успехе, но начальник заставы и Демьянов не успокаивались. Особенно старший лейтенант. Чутье разведчика подсказывало ему, что операция еще далека до конца.

Отправив задержанного под надежным конвоем в тыл, организовали двойную проверку контрольно-следовой полосы по всему участку заставы. И опытные следопыты, обшарив в ночи каждую пядь земли, нашли-таки чуть заметный след. Он начинался в полукилометре южнее места прорыва первого нарушителя и стороной уходил вглубь советской территории.

Усиленный наряд начал преследование второго нарушителя, а мы доложили обстановку командованию.

С уверенностью можно было утверждать, что мы столкнулись с тщательно продуманной и хорошо спланированной операцией разведорганов противника. Вероятно, первый нарушитель шел впереди с целью проложить дорогу второму н отвлечь внимание пограничников на себя. Он мог и не знать, что играет роль приманки, прикрытия для другого агента, что хозяева пожертвовали им ради более крупной фигуры. В таком случае второй нарушитель представляет очень серьезную опасность.

Пограничная комендатура объявила тревогу во всем районе. По приказу коменданта соседние заставы выставили боковые наряды, чтобы прикрыть фланги 14-й, в тыл на автомашинах выслали заслон из пограничников резервной заставы, чтобы отрезать нарушителя от автомобильных дорог и крупных населенных пунктов. На ноги были подняты органы госбезопасности и милиция. Принимались экстренные меры, чтобы наверстать выигранное преступником время.

Усиленный наряд пограничников 14-й заставы продолжал преследование. Это было не просто: нарушитель путал следы, обрабатывал их специальными химическими составами, прибегал к другим ухищрениям. Тут-то пригодилось мастерство вожатого служебно-розыскнои собаки красноармейца Мирошника и его четвероногого друга по кличке Пират. Умный нес снова и снова находил свежий след и восемнадцать километров вел группу по иочпым горам и ущельям.

На рассвете приблизились к селу.

На поляне, чуть в стороне от тропинкп, возле шалаша пастухов, теплился костер и сидели люди. Пограничники быстро проверили их: все — местные жители, посторонних нет. Старший из пастухов рассказал, что минут двадцать назад в сторону села прошел какой-то чужак и что они послали своего товарища посмотреть, куда тот направляется.

Поблагодарив добровольных помощников за бдительность, пограничный наряд бегом устремился к селу.

За холмом, в лучах утреннего солнца, показалась сельская окраина. По дороге спешил путник. Но вот он остановился, заметив у крайних домов пограничный патруль, повернул назад, однако увидел развернувшийся цепью и спускающийся с холма наряд со служебной собакой. Метнулся в одну сторону, в другую…

Операция позадержанию, как и требовал приказ, была выполнена Без единого выстрела.

НАЧАЛО

Телефоны звонили без перерывов: заставы сообщали о массовых нарушених границы.

Массовое или массированное нарушение границы — наш специфический термин. Это означает, что в прикордонной полосе появилась группа людей, которая пытается прорваться на нашу территорию или уйти за кордон. Прежде вооруженные банды из Организации украинских националистов, группы диверсантов и провокаторов, случалось, затевали против пограничников настоящие сражения. Однако носили они локальный характер, затрагивая узкий участок границы или приграничной полосы, и велись без применения тяжелого оружия.

В последнее время на сопредельной территории была отмечена концентрация крупных сил регулярных войск. Венгерские офицеры, не таясь, в бинокль изучали проходы в наш тыл, большие группы солдат маршировали вдоль нейтральной полосы.

Пограничники уже несколько дней находились в состоянии повышенной боевой готовности, ожидая возможные провокации. И вот — дождались.

В оперативном журнале погранкомендатуры за 22 июня 1941 года одна за другой появляются записи, фиксирующие донесения с застав: на разных участках группы фашистских солдат численностью до усиленной роты каждая при поддержке минометов и артиллерии нарушили Государственную границу СССР.

Что это: чудовищная провокация небывалых масштабов?

Через несколько часов, когда поступили сведения о нападении гитлеровских войск на Прибалтику, Белоруссию и Украину от Балтийского до Черного морей, бомбардировках фашистской авиацией советских городов, со страшной очевидпостью стало ясно: война!

Линия границы — линия фронта!

Приняв на себя первый удар, наши пограничники сражались мужественно и беззаветно. На всем участке Надворнянского отряда штурмовые группы противника были разгромлены, уничтожены пли отброшены за кордон.

Подразделения отряда стойко удерживали свои позиции, не уступая врагу ни одного метра советской земли.

Только 28 июня, по приказу командования, начальник погранотряда подполковник Д. А. Арефьев отдал распоряжение всем комендатурам и заставам: оставить вверенные им участки Государственной границы и совместно с частями Красной Армии, сдерживая продвижение противника арьергардными боями, отходить в направлении города Винницы. Солдаты в зеленых фуражках с границы уходили последними…

ДОНБАССКИЙ РУБЕЖ

От моей землянки до родного села в Станично-Луганском районе не будет и ста километров. Война вплотную приблизилась к порогу отцовского дома.

С этой мыслью трудно смириться.

Еще труднее понять, объяснить, как такое могло получиться.

От самой границы 95-й отряд почти без передышки был в боях. Мы дрались за Винницу, бились под Гайсином, Уманью, держали оборону на Днепре. На каждом рубеже стояли так, как солдатам-чекистам положено защищать границу — ни шагу назад. По линия фронта оказывалась прорванной где-то южнее или севернее нашего участка, враг нависал на флангах, угрожая глубоким охватом и окружением, и по приказу командования приходилось отступать.

Под городом Синельниково, в сорока километрах восточнее Днепропетровска, вооруженные только стрелковым оружием и бутылками с горючей смесью пограничники трое суток сдерживали наступление танковых частей гитлеровцев. Подразделения истекали кровью, но стояли непреодолимым заслоном, а перед окопами пылали десятки фашистских танков.

В начале октября 1941 года в результате мощных ударов гитлеровских механизированных корпусов над Донбассом нависла угроза оккупации. Командование Юго-Западного фронта приказало 95-му погранотряду на одном из важных направлений задержать продвижение противника в угольные районы.

В степях Донбасса пограничники опять приняли неравный бой, однако на рубеже реки Миус остановили врага. Фашистские части имели многократное превосходство в живой силе и технике, но не могли продвинуться ни на шаг.

Теперь граница для нас пролегла по каменистым склонам холмов, равнине, покрытой увядшим типчаком и ковылем, по берегу извилистой речки. По ту сторону — земля, обагренная кровью боевых побратимов, могилы товарищей, по эту сторону — индустриальное сердце юга страны, где куется оружие для фронта.

От моей землянки на берегу Миуса до отцовского дома, из которого я ушел в большую жизнь, нет и ста километров. Не таким представлялось возвращение в родные края после долгой разлуки. В сердце — нестерпимая боль, гнев и ненависть к врагу.

В окопах рядом русский и молдаванин, украинец и белорус, еврей и казах, татарин и узбек. Они сражаются за мой дом, а я здесь, в степях Донбасса, защищаю их родные уголки.

Ожесточенные бои не стихают ни днем ни ночью. Двадцать суток погранотряд держится на малоизвестной речке Миус, не ведая, что этим сражением положено, начало легендарного Миус-фронта, который до июля 1942 года гитлеровцы прорвать не могли. Таков был наш вклад в начало обороны юго-восточной части Донбасса — Ворошиловградской области…

В ноябре 1941 года обескровленные подразделения отряда отвели в тыл и переформировала в полк особого назначения. Заставы стали ротами, комендатуры — батальонами. Изменились названия, но воля к победе и несгибаемый дух солдат-чекистов оставались прежними. Это они подтвердили в зимних боях 1941–1942 годов на рубеже важного железнодорожного узла Дебалъцево и населенных пунктов Черпухино и Комиссаровка Ворошиловградской области…

ШАГИ В БЕССМЕРТИЕ

Это было под Дебальцево. И вместилось в двое суток…

Ночная вылазка в село Софьино-Раевка имела комплексную задачу: разведка в ближнем тылу противника и внезапный удар по подразделениям второго эшелона, чтобы вызвать панику и не дать врагу возможности для отдыха и перемещения сил.

На операцию добровольцами просились лучшие бойцы нашего батальона, но населенный пункт находился ближе к позициям соседнего батальона, и в группу вошли пограничники этого подразделения.

Вечером 9 декабря 1941 года, скрытно перейдя линию фронта, группа разведала заданный район и пробралась к Софьино-Раевке. Под покровом ночи пограничники приблизились к объектам нападения.

Заместитель политрука роты Василии Утин выбрал большой дом, где на постой разместилось около взвода фашистских солдат, и решил в одиночку его атаковать.

Точно метнув гранату в окно, он автоматными очередями, разил гитлеровцев, ошалело выскакивавших из дома. Патроны в диске закончились, и тут на Утина бросились офицер с кинжалом в руках и солдат с винтовкой, за ними от дома спешила группа фашистов.

Заместитель политрука не растерялся. Обрушив приклад на голову офицера, он увернулся от направленного з грудь штыка, ударом ноги свалил солдата наземь, мгновенно перезарядил автомат и открыл огонь.

Прорываясь к основным силам группы, Утин уничтожил пулеметный расчет противника и захватил в плен унтер-офицера. А к утру пограничники уже были в своих окопах.

День начался яростными атаками. На роту Утина противник наступал превосходящими силами. Подтянув миномет из 70–80 метров от наших окопов, гитлеровцы повели губительный обстрел позиций пограничников. Под ураганным огнем заместитель политрука устремился вперед, забросал миномет гранатами, вывел из строя расчет и деморализовал наступавших.

Через несколько часов, когда противник, накапливаясь в складках местности, готовился к очередной атаке, Утин подполз к пулеметной точке, двумя гранатами уничтожил ее, расстроив огневую систему врага. Стремительной контратакой пограничники захватили командную высоту, вся рота продвинулась вперед.

Ожесточенные схватки почти не стихали. Вечером бывший учитель из Чувашии Василий Утин, отражая атаку гитлеровцев, огнем из автомата прикрывал фланг роты. Наступил критический момент боя, а ему осколком мины перебило руку. Отбросив автомат, заместитель политрука вынул пистолет, поднялся во весь рост и с возгласом: «Держитесь, товарищи! Бей фашистов!» шагнул из окопа.

Он успел сделать несколько шагов и упал, сраженный пулеметной очередью. Но пример коммуниста поднял пограничников в решительную атаку…

За храбрость, мужество, отвагу и героизм, проявленные в борьбе с врагом, Указом Президиума Верховного Совета СССР от 27 марта 1942 года заместителю политрука Утину Василию Ильичу присвоено звание Героя Советского Союза (посмертно).

Таких бойцов среди воииов-чекистов было немало.

ПОВЕСТВУЕТ ДОКУМЕНТ

Из приказа командира 74-й Таманской стрелковой дивизии от 13 февраля 1942 года:

«Находясь в подчинении 74-й стрелковой дивизии, 95-й пограничный полк героически дрался с заклятыми врагами нашей великой социалистической Родины и за период с 5 декабря 1941 года по 13 февраля 1942 года уничтожил 2945 солдат и офицеров противника, ранил 1421 человека и взял 7 пленных.

95-й пограничный полк на протяжении восьми дней, несмотря на бешеный нажим превосходящих сил врага, держал рубеж обороны Еленовка — Софиевка — Убежище — Ольховатка. С 13 декабря по сегодняшний день стойко обороняет рубеж Вергелевка — Октябрьский.

В операции 22 декабря 1941 года по взятию Дебальцева 95-й пограничный полк сыграл решающую роль. Личный состав полка во главе с командиром майором Фадеевым и военкомом батальонным комиссаром Майсурадзе самоотверженно и блестяще выполнил свою задачу, в течение двух-трех часов город был очищен от немцев в полосе наступления полка. В течение трех дней и четырех ночей полк удерживал город, ведя непрерывные бои, и только после неоднократных атак превосходящими силами противника по приказу штадива 95-й полк вышел из окружения па прежний рубеж».

ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ

Указом Президиума Верховного Совета СССР от 14 апреля 1943 года за выдающиеся боевые заслуги 95-й пограничный полк награжден орденом Ленина, в 1945 году — орденом Красной Звезды. Ему присвоено почетное наименование «Кепигсбергский».

АЛЕКСАНДР РЕШЕТНИКОВ В ЛЕСУ ПРИФРОНТОВОМ

Александр Ефимович Решетников в органах государственной безопасности служил с 1937 года по 1964t в Ворошиловградспом областном управлении КГБ — с 1957 года до ухода в отставку. Член КПСС с 1939 года. Полковник в отставке. Удостоен 3 орденов и 14 медалей. Председатель областного совета ветеранов-чекистов.

МЕТАЛЛИЧЕСКАЯ СКРЕПКА

Война застала меня, недавнего выпускника Харьковской школы НКВД, в должности начальника Краснобоварского районного отделения управления Наркомата впутренних дел УССР по Харьковской области.

Узнав, что Гитлер вероломно папал на нашу страну, я, как и многие молодые чекисты, стал проситься на фронт. Писал рапорты, обращался по команде к вышестоящему начальству. Ответ один — отказ.

Сначала в душе кипела обида, мол, сижу в тылу, когда сотни тысяч советских людей с оружием в руках сражаются против фашистов. Постепенно горячность молодости уступила пониманию реальной обстановки, осознанию очевидного факта, что смертельные схватки разгорелись не только на линии фронта.

С первых дней войны гитлеровские разведывательные органы развернули, образно говоря, тотальное наступление на советский тыл. Происходила массированная заброска агентуры для сбора шпионских сведений о дислокации, составе, вооружении, передвижении и планах частей Красной Армии, оборонительных сооружениях, военных объектах, предприятиях, производящих для фронта оружие, боеприпасы и снаряжение. Агентура готовила и осуществляла диверсии па оборонных предприятиях, железнодорожном транспорте, путях сообщения, нарушала линии связи. Лазутчики распространяли слухи, чтобы посеять панику среди населения, внести смятение в ряды красноармейцев.

Перед чекистами стояла задача нейтрализовать вражескую агентуру в тылу и прифронтовой полосе. Разоблачать и обезвреживать шпионов и диверсантов, норовивших вонзить нож в спину Красной Армии, были призваны все чекисты, в том числе и сотрудники местных органов НКВД.

Неоценимую помощь сотрудникам госбезопасности оказывало население. Усилившаяся бдительность простых советских людей не раз разрушала хитроумные планы гитлеровских лазутчиков…

История, которую я хочу рассказать, происходила в Харькове 17 сентября 1941 года.

На окраине города с утра до вечера шумел базар, где беженцы и местные жители покупали, продавали, обменивали вещи и продукты.

В этот день бродил в толпе одетый в старую гимнастерку и стоптанные сапоги солдат. Внешне он ничем не выделялся среди множества людей, прибитых к городу волной отступления и эвакуации.

Николаев — старый рабочий машиностроительного завода — обратил внимание, что этот солдат покупками не интересуется, зато расспрашивает всех о том, какие воинские части есть в городе, где они расквартированы, чем вооружены.

Своими сомнениями Николаев поделился с милиционером, вместе они задержали подозрительного солдата и доставили в районное отделение НКВД.

И вот задержанный у меня в кабинете.

— Кто вы? — спрашиваю.

Помедлив секунду-другую, он ответил:

— Красноармеец Голоденко.

— Предъявите документы.

Он достал красноармейскую книжку, протянул слегка подрагивавшей рукой.

Перелистав странички документа — все записи сделаны правильно, подписи и печати на месте, — спрашиваю:

— Где ваша воинская часть, кто командир?

— Не знаю, где она сейчас. Я на марше случайно отстал от нее, теперь догоняю. Командует полком товарищ Константинов, а командир нашей роты — старший лейтенант Недосекин.

Отставших от воинских подразделений я встречал не раз, среди них были солдаты, потерявшие своих и в силу серьезных обстоятельств, и по собственной безалаберности, но попадались и норовившие таким путем отсрочить отправку на фронт, что по законам военного времени приравнивалось к дезертирству. И теми, и другими занимались соответствующие армейские службы, которые в каждом конкретном случае разбирались, кому нужно помочь догнать подразделение, кого целесообразней направить па формировку, а кого — проверить особо или передать армейским следственным органам.

Приглядываясь к солдату, продолжаю задавать вопросы:

— Ваша часть где находилась?

— Мы стояли в городе Люботин.

Город рядом с Харьковом, я его неплохо знаю и начинаю уточнять, на какой улице стояла часть, в каком помещении располагалась рота, что находилось поблизости. Ответы были поверхностные и путаные. Складывалось впечатление, что солдат говорит неправду.

Перевожу разговор на другую тему, интересуюсь:

— Зачем на базаре расспрашивали злодей о войсках расположенных в Харькове?

— Хотел найти свою часть, — сказал он без запинки.

— А почему не обратились в комендатуру или хотя бы в ближайший военкомат?

Невнятная скороговорка, мол, растерялся, не знал, куда идти, прозвучала неубедительно. Солдат, выясняющий в городе воинскую дислокацию через разговорчивых торговое все более вызывал подозрение.

Я решил, что называется, копнуть глубже и поинтересовался, где живут его родственники, из каких он мест.

— Отец и мать умерли после гражданской войны, — чуть замешкавшись, ответил Голоденко, — Я воспитывался в детском доме.

— В каком?

— В детдоме в городе Яготин, под Киевом, но его давно куда-то перевели…

Сомнения не рассеивались, и я прервал опрос, чтобы уточнить основные данные. Связался с комендантом гарнизона, получил сведения, что указанной Голоденко воинской части на территории Харьковской области нет и что в районе Люботина этот полк в ближайшие три недели не стоял.

Обдумывая сказанное задержанным и анализируя мельчайшие штрихи его поведения, снова пересматриваю красноармейскую книжку. Перечитываю каждую запись, разглядываю печати, росписи — зацепиться вроде не за что.

Сверкнувшая на свету скрепка, которой сшита красноармейская книжка, озарила, словно молния: скрепка-то — из нержавеющей проволоки! Вспомнилась ориентировка, полученная из органов контрразведки, где внимание чекистов обращалось на то, что поддельные воинские документы и паспорта, которыми гитлеровская разведка Абвер снабжает свою агентуру, скреплены проволокой из нержавеющего металла, в отличие от наших скрепок, оставляющих под собой на бумаге желтоватые следы ржавчины…

Новый допрос начинаю вроде бы чисто из формальности.

— Вы — Голоденко Илья Сидорович?

— Да.

— Красноармеец?

— Так точно.

— Были в Люботине и но дороге отстали от своей роты?

— Случайно отстал.

— А кто из сотрудников Абвера дал вам эту красноармейскую книжку? Где, когда, с какой целью?

Задержанный испуганно вскинул глаза.

— Повторяю, — продолжал я, глядя в его побледневшее лицо, — где, когда и с какой целью от абверовцев получены эти фальшивые документы?

И я привел неопровержимые факты, разбивавшие все увертки задержанного. Поняв, что изобличен и другого выхода не остается, он начал давать показания.

Николай Соболенко, двадцати трех лет от роду, после ускоренного курса военного училища попал на фронт командиром стрелкового взвода. В первых же боях под Киевом добровольно перешел к гитлеровцам. В лагере военнопленных гитлеровцы поручили перебежчику искать политработников, коммунистов, офицеров, и он выдал несколько коммунистов и командиров.

Из лагеря Соболенко выпустили, завербовал его офицер абверкоманды, наблюдавший, как он предает советских воинов. После непродолжительной подготовки Соболенко, под видом отставшего от части красноармейца Голоденко, на самолете перебросили в наш тыл на территорию Харьковской области собирать сведения о советских войсках и оборонительных сооружениях в районе Харькова, военных объектах и предприятиях города.

Для передачи шпионской информации ему дали пароли и явку, где в определенное время должны были происходить встречи с резидентом гитлеровской разводки или связником…

Через несколько дней в результате чекистской операции мы арестовали резидента и двух агентов абвера. Так удалось нейтрализовать опасную шпионскую сеть.

«Н» СООБЩАЕТ. ЧТО…

Июнь выдался пасмурным, дождливым. Но ночам над Северским Донцом поднимался густой туман, обволакивавший прибрежный лес.

Порой в округе стояла глубокая тишина, в которой редкий всплеск речной воды и шелест листвы разносились далеко окрест.

Но тишина в прифронтовом лесу обманчива. Каждый миг она готова взорваться артиллерийской канонадой, ревом моторов, пулеметными очередями, грохотом бомбежки, криками и стонами людей.

Впрочем, затишье на нашем участке фронта выпадало не часто.

После взятия Харькова гитлеровскими оккупантами наши войска с боями отошли восточнее Чугуева и заняли оборону по роке Северский Донец, где всю зиму и весну отражали натиск врага.

Чекисты Харьковщины сражались в общем строю. Из сотрудников областного управления НКВД и его подразделений были сформированы фронтовые оперативные группы, приданные соединениям Красной Армии.

Диапазон задач этих групп широкий. Мы занимались разведкой ближнего тыла противника, контрразведывательной работой по обеспечению тыла советских войск, выявляя и обезвреживая шпионов и диверсантов, забрасываемых гитлеровцами, а также готовили и переправляли через линию фронта подпольщиков и партизан. И, конечно же, в окопах, плечом к плечу с солдатами, отражали атаки врага.

Фронтовая оперативная группа, начальником которой назначили меня, придавалась разным соединениям Красной Армии, в том числе и 300-й стрелковой дивизии генерала А. И. Родимцева — впоследствии 13-й гвардейской, покрывшей себя неувядаемой славой в Сталинградском сражении.

С конца зимы 1942 года наша группа, размещавшаяся в селе Алексеевка Печенежского района Харьковской области, действовала в полосе обороны 100-й стрелковой дивизии. Старались выполнить возложенные задачи и работали, не щадя себя.

Командование дивизии особо интересовалось противостоящими частями врага, их составом, вооружением и боевой техникой, уровнем подготовки, оснащения и выучки и, разумеется, планами гитлеровцев па этом участке. Для достижения цели мы действовали, объединив усилия разведывательного отдела и отдела контрразведки «Смерш» дивизии, а также фронтовой оперативной группы. Каждый стремился внести свой вклад в общее дело.

В разведработе были и неудачи, и успехи.

Сейчас я расскажу только об одной разведывательной операции, подготовленной и проведенной чекистами.

Дождливым июньским днем 1942 года отдел контрразведки дивизии передал нашей опергруппе женщину, которая накануне перешла линию фронта.

Она вызвала большой интерес. Нина Новиченко была домработницей в семье известного харьковского профессора. С приближением фронта профессорская семья эвакуировалась на восток, а Нина ушла к родителям в Чугуси. Жить было очень тяжело, родственники голодали, а достать продукты невозможно. Тогда Нина решила сходить (она так и говорила: «сходить», будто путь лежал не через линию фронта, а на соседнюю улицу) к сестре в село Мартовское Печенежского района, чтобы разжиться съестными припасами. Местность она знала отлично, сумела проскользнуть сквозь боевые порядки гитлеровцев и в районе Алексеевки оказалась в расположении передовых подразделений дивизии.

Наш интерес к этой женщине объяснялся не только ее безграничной самоотверженностью и готовностью ради близких на смертельный риск. Удивляла острая природная наблюдательность Новиченко. Нина, рассказывая об увиденном в Чугуеве, сообщила весьма полезные данные о противнике.

Перепроверив полученные результаты, мы убедились, что перед нами — честная и мужественная женщина, советская патриотка, искренний и бескорыстный человек.

Нина буквально рвалась в обратный путь. Обеспокоенная судьбой голодающих родственников, она, не скрывая, говорила, что любой ценой вернется в Чугуев, так как оставшиеся там беспомощные старики и дети без нее обречены на гибель.

Учитывая это, а также ее личные качества, я, после cогласования с командованием, предложил Новиченко выполнить разведзадание. Трудно словами передать радость, с которой она дала согласие: в душе скромной женщины кипела святая ненависть к фашистским захватчикам и убийцам и она была готова мстить врагу за муки и страдания советских людей.

Начали подготовку к переброске Новиченко в тыл врага.

Вместе с разведотделом дивизии разработали маршруты ее движения через линию фронта и боевые порядки противника. С учетом данных авиаразведки и наших собственным сведений прокладывали его по местам наименьшей концентрации гитлеровцев, чтобы свести опасность к минимуму.

Нину детально проинструктировали, как вести себя в той или иной ситуации, составили несколько правдоподобный легенд, которыми на разных этапах она должна была воспользоватъся, если будет остановлена вражескими патрулями или задержана жандармерией или полицией. Обеспечили нехитрым набором крестьянских продуктов, которые она якобы купила и обменяла в селах на вещи.

Задачу перед Новиченко поставили непростую: собрать сведения о расположении гитлеровских частей и боевой техники в районе от передовой линии до Чугуева и об их намерениях на ближайшее время. С накопленной информацией Нина должна опять пробраться в наше расположение.

Настал назначенный день переброски — 29 нюня.

Под покровом ночной мглы я в сопровождении двуя солдат из дивизионной разведроты повел Нину через передовые траншеи, боевое охранение и посты наблюдения к реке, где в прибрежных кустах была замаскирована лодка. В этом месте под водой от берега к берегу протянута веревка, чтобы при переправе не плескать веслами, а бесшумно подтягиваться по веревке.

Над Северским Донцом взлетали осветительные ракеты, в стороне шла ленивая перестрелка.

Прикрываясь высокой травой и кустарником, мы подползли к лодке и забрались с Ниной в нее. Разведчики с ручным пулеметом залегли за старой корягой, чтобы в случае необходимости прикрыть нас огнем. Вслушиваясь в тишину, я потянул веревку, лодка бесшумно заскользила по воде, и берег растаял в тумане.

Переправились благополучно. Высадившись на вражеский берег, осторожно проползли до опушки леса, где начинался маршрут Новиченко. Здесь наши пути расходились: Нина нырнула в чащу, а я повернул обратно…

Я очень беспокоился за судьбу товарища «Н» (под таким псевдонимом Новиченко фигурировала в штабных документах). Оснований для тревоги было более чем достаточно: в прифронтовой полосе гитлеровцы безжалостно уничтожали всех, кто попадался под руку, да и в тылу подвергали мирное население массовым репрессиям. Надеялся только на ее настойчивость и сильный, мужественный характер.

В ночь с 7 на 8 июля позвонили из отдела «Смерш» дивизии: только что из окопов боевого охранения доставлена товарищ «Н», ее направляют в расположение опергруппы.

Нипа выглядела очень усталой, и я хотел отложить беседу до утра, но то, что она начала рассказывать, заставило немедленно поднять на ноги всю группу.

А поведала женщина вот что.

До Чугуева добралась благополучно и сразу обратила внимание, что город буквально забит вражескими войсками. В доме родственников оказались нежданные постояльцы — солдаты во главе с унтером. Они хлестали водку и бахвалились, что скоро «русским свиньям капут». Из пьяной болтовни на ломаном русском языке Новиченко поняла, что у гитлеровцев на 10 июля назначено наступление.

Сведения были важные, и Новиченко решила срочно доставить их нам. В пути она собрала немало данных о концентрации войск и техники противника и в третий раз пересекла линию фронта.

Проанализировав информацию Нины и сопоставив с данными воздушной и наземной разведки, сел за разведсводку. Начал ее словами: «Товарищ „Н“ сообщает, что…»

Утром, докладывая обстановку, я вручил сводку командиру дивизии. Тот внимательно ознакомился с документом и сказал:

— Это очень важно. Получается, что на направлениях, где фашисты собирают ударные кулаки, у нас мало сил.

Подразделения дивизии спешно перегруппировались, на наиболее вероятных направлениях наступления противника укреплялась оборона.

В 5 часов утра 10 июля на наши позиции обрушился бомбовый удар. После мощной артиллерийской подготовки гитлеровские части бросились в наступление на участках, которые они считали слабозащищеннымп, надеясь на быстрый успех, но встретили хорошо организованную и глубоко зонированную оборону.

Замысел разгромить наше соединение был сорван. Бой длился весь день, фашисты посылали в атаку свежие войска, но дивизия прочно стояла на своих позициях, нанося nротивнику ощутимый урон.

ВЛАДЛЕН ЛЕВЧЕНКО «БУРЯ» НА СВЯЗЬ НЕ ВЫШЛА

Все, кто был знаком с Любой Шевцовой до оккупации Краснодона фашистами, подчеркивали одни и те же ее качества: легкий и веселый прав, чрезвычайную общительность! Кажется, уж слишком легко шла она по жизни. Природа, наделила девушку громадным запасом душевных сил. И ей еще ни разу не случалось напрягать их до предела. Оттого вся жизнь казалась непрерывной захватывающей игрой. За какое бы дело она ни бралась, все давалось легко, даже война не вызвала у нее растерянности. И только в нечеловоческом тяжелом испытании, которое выпало впоследствии на ее долю в полную меру раскрылись истинные качества, твердости духа юной героини.

Весна 1942 года еще бурлила недавним разгромом гитлеровцев под Москвой. Но враг далеко не сломлен. Его бронированные кулаки нависали над Донбассом, и Ворошиловградцы с особым вниманием вслушивались в сообщения Совинформбюро о боях «местного значения».

Прифронтовой город жил по законам военного времени. Непривычной тишиной, без таких ранее обыденных заводских гудков начиналось каждое новое утро. Ценное оборудование вывезено, задымленные корпуса пустых цехов начинены взрывчаткой. Но люди не сидят сложа руки. Трудятся на железной дороге, в школах, переоборудованных в госпитали, тысячи, как и в грозном 1919-м, роют в районе Острой Могилы земляные рвы. Враг не должен пройти.

А в противоположной стороне, в восемнадцати километрax от города, на берегу Северского Донца, где до войны пряталась от палящего степного солнца под огромными деревьями база отдыха паровозостроителей, идут занятия. Самые обычные — со звонками, перерывами, зачетами и экзаменами. Здесь работает специальная школа НКВД УССР, созданная еще в октябре 1941 года, а за партами — будущие командиры партизанских отрядов и групп подрывников, разведчики и радисты.

Да, сделано многое, чтобы враг не прошел. И все же надо быть готовыми к худшему, к борьбе в условиях оккупации. Поэтому создаются базы для будущих партизанских отрядов, подпольных и диверсионно-разведывательных групп, способных обеспечить командование Красной Армии достоверной разведывательной информацией, наносить урон живой силе и технике противника. Идет подбор кадров. Но лучшие, самые опытные — давно на фронте. Потому-то и делается ставка на молодежь, у которой война так резко разделила юность, возложив на еще не окрепшие плечи хозяйскую ответственность за судьбу страны. Партийные и комсомольские организации Ворошпловградской и Донецкой областей направляют в эту школу лучших своих представителей.

Пока неизвестно, как сложится судьба каждого из тех, кто сидит за партами, на этой войне. Будут среди них честно отдавшие свой долг, будут и такие, кто не выдержит испытания, струсит, смалодушничает. Это тоже правда войны. Битва с фашизмом была не только битвой государств и армий, но и противоборством идеологий и моральных принципов. И всякий должен был определить: что значит быть человеком в бесчеловечных обстоятельствах войны? И спор этот в конечном счете решался не словесными аргументами, а оружием, готовностью отдать свою жизнь или, сохранив ее, отнять жизнь у другого.

Первый, самый трудный шаг в своей судьбе Любовью Шевцовой уже сделан. Решено окончательно и бесповоротно: ос место — в активной борьбе с врагом. Пусть пока не на фронте, зато тоже на передовой — в бою за жизнь солдат. Она окончила школу медсестер и проходила практику в Краснодонской городской больнице, переоборудованной в обычный госпиталь.

Разве так уж это легко? И разве посмел бы ее кто-нибудь упрекнуть, пройди она всю войну в госпиталях? Санинструкторы и медсестры даже по самому строгому счету приравнивались к бойцам. У нее же самой к себе был более строгий счет. Услышав от подруг о наборе в специальную школу НКВД, Любовь Шевцова идет в Краснодонский райком партии с просьбой направить ее туда на учебу. И добивается своего.

О подвиге Шевцовой-подпольщицы сегодня написапы книги, сняты фильмы. Другой период, период ее подготовки к этому подвигу, менее известен и даже оброс всевозможными легендами. Да, она, пройдя специальную подготовку, была оставлена чекистами для работы в тылу врага. Но эта работа в том виде, каком замышлялась, была сорвана не по вине разведчицы. И даже если бы та просто «отсиделась» в тылу врага, дожидаясь возвращения своих, никто ие посмел бы поставить бы ей это в вину. Она не отсиделась. Даже, казалось бы, в безвыходной ситуация девушка нашла свое место в борьбе с врагом. Нашла, несмотря на то, что некоторые мужчины — и со знанием и с опытом — считали возможным в силу обстоятельств уклониться от борьбы. Судьба предоставила этим разным людям равные возможности для самовыявления, для того, чтобы выставить все внутренние аргументы, обосновывающие линию поведения каждого из них, И именно время обнажит истоки характеров этих людей.

Но предоставим слово документам.

28 марта 1942 года вместе со своими сверстницами Панченко и Мозолевой Любовь Шевцова направлена на медицинское освидетельствование в городскую поликлинику. Заключение врачей однозначно: «Здорова. Пригодна для посылки в школу».

31 марта — встреча с начальником Краснодонского райотделения НКВД Козодеровым, который в рапорте о результатах беседы написал: «Своим поведением Л. Шевцова создает впечатление смелого товарища, способного выполнить любое задание. Заявила о своем полном согласии пойти в школу, готовящую радиоспециалистов для выполнения оперативных заданий в тылу противника. Обещала по окончании школы с честью выполнять все задания в борьбе с заклятых врагом, германским фашизмом, быть преданной Родине. Полагаю, т. Шевцова вполне заслуживает зачисления слушателем школы радистов при НКВД УССР».

Тогда же юной патриоткой был составлен лаконичный документ: «Начальнику НКВД от Шевцовой Любови Григорьевны, 1924 года рождения. Заявление. Прошу принять меня в школу радистов, так как я желаю быть радистом нашей Советской страны, служить честно и добросовестно. По окончании этой школы обязуюсь гордо и смело выполнять задания в тылу врага и на фронте. Прошу не отказать в моей просьбе. Шевцова». В архивном деле также краткая, в полстранички автобиография, вместившая всю ее недолгую довоенную жизнь, а следом за ней — комсомольская характеристика: «Выдана Л. Г….. образование — 7 классов, в комсомоле с 1942 года, учащаяся. Является активной, политически устойчивой. Взысканий не имеет. Секретарь РК Приходько».

И вот Люба — курсант спецшколы НКВД. Начались дни напряженной учебы, жизнь по строгому, до предела насыщенному распорядку. Ранний подъем, физическая зарядка под руководством курсанта Ивана Кирилюка. Затем завтрак в столовой и занятия в радиоклассах. Учится в седьмом взводе радиороты у Покотилова, а земляки — братья Левашовы — в пятом взводе у Околовского. В этом же наборе партизанскую науку постигали краснодонцы Щура Иваченко, Мария Козьмина, Володя Загоруйко и другие.

Опытные преподаватели обучали курсантов работе на портативных коротковолновых радиостанциях, прививали навыки шифровки и дешифровки радиограмм. Осваивали личное оружие, стреляли из нагана и маузера. Занимались парашютной и строевой подготовкой. Причем занимались до изнеможения по 10–12 часов в сутки, старались как можно быстрее усвоить необходимые навыки работы, овладеть искусством разведки. Желание поскорее вступить в борьбу с врагом было настолько сильно, что даже после окончания занятий курсанты нередко просили преподавателей продолжать тренировки или консультации.

Но как бы не было трудно и какой бы не была усталость, молодость брала свое. Поздно вечером шли на танцы под патефон. Здесь Любе не было равных. Матросское «яблочко» в ее исполнении было таким задорным и зажигательным, что лес над Северским Донцом оглушали аплодисменты.

Училась Любовь Шевцова старательно. Все схватывала буквально на лету, быстро усваивала материал. Но был момент, когда у нее и Ивана Кирилюка, сидевшего с ней за одной партой, учеба будто затормозилась, перестала слушаться радиостанция. Встал даже вопрос об их отчислении из школы. Но они сумели собраться, догнать товарищей и успешно завершили учебу.

В начале июня 1912 года было принято решение Любовь Шевцову и еще нескольких радистов включить в сослав разведывательных групп, которые в случае прорыва вражеских войск должны были остаться в оккупированном Ворошиловграде. Поэтому после «выпускного бала», который прошел на той же танцплощадке, она была направлена в одно из подразделений УНКВД, где продолжала отрабатывать линию поведения в тылу противника и совершенствовала навыки работы на радиостанции.

К тому времени обстановка на фронте резко осложнилась. 8 июля, захватив Кадиевский, Сватовский, Кременской, Троицкий и другие районы Ворошиловградчины, гитлеровские войска вплотную подошли к областному центру. Перед чекистами стояла задача в кратчайший срок завершить работу пс формированию разведывательно-диверсиопных групп, в том числе и той, в которую входила Шевцова. Оценивая ее готовность к выполнению задания, начальник подразделения НКВД лейтенант госбезопасности Богомолов писал 9 июля 1942 года: «Шевцова Любовь Григорьевна, подпольная кличка „Григорьева“, окончила курсы радистов в школе НКВД УССР с оценкой „хорошо“. Обладает всеми необходимыми качествами для работы в тылу, а именно: сообразительна, находчива, может выйти из затруднительного положения. Может быть зачислена в группу Кузьмина (условное название группы — „Буря“) для оставления в г. Ворошиловграде».

И вот 11 июля 1942 года подготовка «Бури» для работы в тылу завершена. Кузьмин встретился отдельно с каждым из включенных в его группу разводчиков — Авдеевым, Акуловой, Демидовым и Никитиным, а также хозяином конспиративной квартиры Чеботаревым и радисткой Григорьевой. В задании группе, утвержденном заместителем начальника управления НКВД майором Решетовым, говорится: «Для поддержания связи с центром вам придается коротковолновая радиостанция и радист Григорьева — т. Шевцова Л. Г., которая нами дополнительно проинструктирована. Станция будет установлена на квартире Чеботарева. Все добытые вами материалы, интересующие нас, и о проделанной работе будете передавать по рации. Перед группой ставится задача вести разведывательную работу в г. Ворошиловграде и прилегающих районах, а именно: 1) информировать нас о политико-экономических мероприятиях, проводимых оккупационными войсками, установленном в городе и районах режиме; 2) выявлять и по возможности уничтожать предателей и изменников Родины; 3) устанавливать места дислокации гестапо, полиции, баз, складов, аэродромов, воинских частей и их штабов и направления их перемещения; 4) политико-моральное состояние войск, их вооружение и национальный состав и т. д.»

Чекисты, занимавшиеся подготовкой группы, заранее позаботились о легализации радистки в Ворошиловграде. И так как она оставалась в городе под своей фамилией и имела на руках подлинные документы, через паспортный стол оформили ей прописку на квартире у Кузьмина как его племянницы, отработали соответствующую легенду.

Последние воинские части покидали город.

В ночь на 15 июля у дома Чеботарева остановился легковой автомобиль. Из него вышли Кузьмин и оперативный работник УНКВД. Они, как было условлено с хозяином квартиры, внесли и спрятали в сарае обернутые в бумагу чемоданчик и несколько пакетов. В них находились радиостанция, два комплекта питания к ней и шифры. Через полчаса машина уехала.

Через год, восстанавливая события тех дней, Кузьмин расскажет чекистам: «На следующий день, 16 июля, я вмеете с радисткой Любой вечером зашел к Чеботареву, чтобы провести осмотр и установить рацию. Однако последний категорически заявил, чтобы мы рацию от него забрали, так как он хранить ее боится. В силу его настойчивых требований я рацию забрал к себе домой. Вместе с Любой мы спрятали ее в печь, сделав для этого специальное гнездо».

На следующий день в город лавиной хлынули вражеские войска. Началась оккупация, длившаяся долгих семь месяцев. Она станет для многих жителей города, как и членов группы «Буря», серьезным испытанием на стойкость и мужество.

Ветераны, убеленные сединой, утверждают, что мужество — не врожденное качество. Врожденной бывает безудержная отвага. Мужество же — высшая ступень человеческого сознания, как любовь и как мудрость. Оно вызревает в человеке, как вызревает, наливается силой спеющий пшеничный колос. Мужество — это любовь к жизни, такая любовь, что своя, частная судьба становится неощутимой, когда сравниваешь ее с десятками и тысячами жизней других.

…Через неделю после вступления гитлеровцев в город, соблюдая установки, данные ей чекистами, Григорьева стремится наладить связь с главрацией, дислоцирующейся в одном из городов Воронежской области. Ежедневно в 5 часов 30 минут и 23 часа 45 минут по московскому времени она прослушивает эфир и под позывным «314» пытается связаться с ней и передать в центр добытую разведывательную информацию. Но все ее усилия тщетны. Главрация ее пе слышит и на вызов не отвечает. Так продолжается примерно до 10 августа.

Сейчас можно предположить, что мощности портативной коротковолновой станции, которую использовала Григорьева, не хватало для того, чтобы «дотянуться» до своего центра, от которого до Ворошиловграда по прямой более 360 километров. По воспоминаниям других советских радистов, они также испытывали затруднения в установлении связи на такие расстояния с помощью этого типа радиостанции. Понимая, что без связи с Центром работа группы теряет всякий смысл, Кузьмин принимает решение направить через линию фронта в качестве связника-разведчика Авдеева, а Григорьевой, чтобы не рисковать, предлагает на это время покинуть Ворошиловград.

Мать Любы Ефросинья Мироновна Шевцова в мае 1943 года вспоминала: «Люба пришла домой примерно 13 августа. Принесла чемодан с личными вещами. Я спросила ее: „Ты совсем домой пришла?“ Она ответила: „Да, пока совсем“. А спустя полторы недели после этого пошла в Ворошиловград и через три дня возвратилась обратно (примерно 25–27 августа 1942 года)».

Но Авдеев, ссылаясь на плохое состояние здоровья, отказался выполнить приказ старшего группы — отправиться через линию фронта. В такой ситуации через линию фронта должны были быть направлены в качестве курьера Акулова или в крайнем случае радистка Григорьева. Однако Кузьмин этой возможностью не воспользовался. Он уничтожил радиостанцию и 19 августа покинул город. Так Любовь Шевцова осталась без рации, а группа была обречена на бездействие, так как разведчики по условиям конспирации не знали друг друга.

Позже, объясняясь с сотрудниками УНКВД, Кузьмин заявил: «Прийдя к выводу, что в городе оставаться небезопасно, я решил разбить радиостанцию и выехать из города. Питание и другие принадлежности к ней я сжег, а рацию бросил в уборную. Шифры и коды зарыл у себя во дворе. Вместе с женой я выехал в село Закотное Новопсковского района Ворошиловградекои области, где и проживал до освобождения этого района Советской Армией. После отъезда из города я Любу не видел н восстановить с ней связь не пытался».

Проведенным разбирательством было установлено, что опасения Кузьмина не имели оснований. Гитлеровцы впервые проявили к нему интерес лишь 10–11 января 1943 года, спустя четыре с половиной месяца после его ухода из города, как к хозяину квартиры, где была прописана Л. Шевцова, то есть, уже после ее ареста.

Через некоторое время после бегства Кузьмина из города Люба дважды приходила на оставленную им квартиру и в беседах с его престарелыми родственниками интересоваласьгде он. Однако, зная адрес, те его не назвали. В один из своих приездов 25 или 27 августа Шевцова оставила для Кузьмина письмо: «Я была у вас, но вас дома нет. Что у вас, плохое положение? Но все должно быть так, как положено, — цело и сохранено. Если будет плохо вам жить, то попытайтесв пробраться ко мне, у нас насчет харчей гораздо лучше. Может быть, я должна скоро быть здесь, пока не договорюсь, как быть. А до моего разрешения ничего не делайте. Я, может быть, увезу или унесу поодиночке все свое приданое. Если ко мне приедете, то мой адрес: г. Краснодон, улица Чкалова, дом 26, Шевцова Л.».

Из содержания письма видно, что Шевцова просила при всех обстоятельствах сохранить радиостанцию, которую намеревалась по частям перевезти в Краснодон, куда приглашала и старшего группы, намекая на благоприятные условия для разведывательной работы. По воспоминаниям матери Л. Шевцовой, каждый месяц раза четыре Люба ходила в Ворошиловград, где находилась 3–5 дней и возвращалась обратно. Из дома она уходила одна и возвращалась тоже одна. Свои поездки объясняла тем, что едет за солью, а то просто говорила, что едет перепрятываться от гитлеровцев, чтобы не отправили в Германию. Последний раз Шевцова приезжала к Кузьмину в ноябре 1942 года, после чего, видимо, потеряв всякую надежду встретиться с ним, больше на его квартире не появлялась.

Центр, обеспокоенный длительным молчанием группы, усиливает внимание в эфире. С 10 августа 1942 года радисты Ладыгина, начальника подразделения связи НКВД, ежедневно в установленное для сеансов связи время слушают ее позывные. Однако это не приносит желаемого результата. Рация «Бури» молчит, хотя со дня оставления группы в тылу уже прошло три с половиной месяца. Не прибыл и курьер, которого Кузьмин в таком случае обязан был направить через линию фронта. В этой ситуации руководство принимает решение о подготовке к заброске в тыл опытного связного Михайлова. Перед ним ставится задача связаться со старшим группы, получить от него отчет о проделанной работе, передать питание к рации и указания на дальнейшее. И вот его подготовка завершена. Усвоено задание, уточнены легенда, маршрут движения и порядок работы разведчика в тылу, явки, пароли для свизи с Кузьминым и членами его группы. В случае его отсутствия Михайлов должен отыскать разведчика Демидова в Малой Вергунко или радистку Шевцову и через них выполнить задание. Наконец в ночь на 29 октября много повидавший на своем веку «дуглас» благополучно поросок линию фронта, и Михаилов был выброшен на парашюте в 33 километрах восточнее Ворошиловграда, между населенными пунктами Макаров Яр и Давыдовка. При себе он имел два комплекта питания к радиостанции. На выполнение задания отводилось тридцать суток.

Побывав в Ворошиловграде и на запасных пунктах связи, в селах Поповка и Успенка, куда, в случае угрозы провала, Должен был переехать Кузьмин, связник его не обнаружил. Задача усложнилась. В начале декабря 1942 года, действуя по запасному варианту, Михайлов разыскал в Ворошиловграде и установил связь с разведчиком Демидовым. Пробыв у него три дня, использовав последнюю попытку найти с его помощью Кузьмина, ушел в сторону линии фронта.

Уже после освобождения области, анализируя причины бездействия группы «Буря» и провалы советских разведчиков, оставленных на оккупированной территории, чекисты установили, что многие из них были преданы Шпаком, выпускником Ворошиловградской спецшколы, переметнувшимся на сторону врага. За Любой Шевцовой, как и за другими нашими разведчиками, охотилась агентура передового поста вражеской контрразведки «Мельдекопф-Тан», входившего в состав штаба «Валли-3» из ведомства адмирала Канариса. Разоблаченный чекистами агент этого гитлеровского контрразведывательного органа Шаповалов в ходе следствия в апреле — мае 1943 года показал: «В списке разыскиваемых советских разведчиков было примерно человек семь, в том числе Светличный, Цыганков, Филатов, Панченко Валя, Шевцова Люба и другие, которых сейчас не помню. Задание от Тана (руководитель „Мельдекопф-Тана“) по розыску радистов Шевцовой и Панченко в октябре 1942 года получил агент Шпак, знавший их в лицо. К их розыску был привлечен и я. Вместе с ним мы ходили по базару и улицам в надежде встретить их. Примерно через десять дней (в начале ноября 1942 года) Тая и его заместитель Куно вызвали нас на одну из конспиративных квартир по ул. Карла Маркса в Ворошиловграде. Мы их проинформировали о том, что нам пока не удалось установить разыскиваемых и мы продолжаем поиск. Дополнительных заданий мы не получали».

Арестовали же Любу на квартире ее матери в Краснодоне 1 января 1943 года как члена штаба «Молодой гвардии». Ефросинья Мироновна Шевцова вспоминала: «1 января к нам на квартиру пришел полицейский вместе с чернявым, круглолицым, полным, среднего роста мужчиной 35 лет. Был он в штатском костюме черного цвета, пальто с черным барашковым воротником и такой же шапке. На нем были черные валенки. Любы дома не было. Тогда забрали меня и повели по улице, где встретили Любу. Меня отпустили, а ее увели. Через 2 часа ее привел домой полицейский Лукьянов. Она переоделась, взяла документы, продукты, сумку и сказала, что ее отправляют в Ворошиловград. Когда Люба переодевалась в ванной, полицейский сидел в комнате, я вышла к ней, и она мне сказала, чтобы все бумаги, которые лежат в ее чемодане, я сожгла, что я и сделала после их ухода. На следующий день после ареста дочери полиция на квартире сделала обыск, но ничего не обнаружила. На третий день я узнала, что Любу содержат в полиции Краснодона».

Дальнейшая судьба Героя Советского Союза Любови Григорьевны Шевцовой известна из романа А. Фадеева «Молодая гвардия» и многих публикации в прессе.

«Буря» на связь не вышла. Причин тому несколько. Однако, оценивая действия Любови Шевцовой, нельзя не восхищаться стойкостью и мужеством юной патриотки, до конца выполнившей свой долг перед партией и народом.

ДМИТРИЙ ЕРОВАР ЮЖНЕЕ КРАКОВА Главы из одноименной повести

В шахтерском городе Стаханове живет старик. Здесь его знают как рядового ветерана партии, войны и труда, скромного человека.

А в Польше он — национальный герой. Там о советском разведчике написаны книги, сложены стихи, его имя называют в ряду виднейших деятелей польского движения Сопротивления периода второй мировой войны.


В Наркомате государственной безопасности УССР Николая Алексеевича Казина считали погибшим. Поэтому, когда он весной 1944 года «воскрес», все были приятно удивлены.

Верилось и не верилось, что это тот самый Казин, который до войны работал в наркомате на ответственной должности, был награжден орденом «Знак Почета». За два с половиной года внешне он почти не изменился, разве что каштановые волосы припорошило инеем первой седины да глубже прорезались морщинки на лбу, а взгляд голубых глаз из-под густых бровей стал еще внимательнее.

Товарищи обнимали его — высокого, крепко сбитого, жали руку, поздравляли с «воскрешением», расспрашивали о военных дорогах. Не любивший быть в центре внимания, Казин стоял перед ними немного растерянный и смущенный.

О себе рассказывал, как всегда, скупо, лаконично. Мол, за это время ничего интересного, из ряда вон выходящего с ним не случилось. Войну начал на западной границе в составе 31-го стрелкового корпуса. С боями отступал к Киеву, участвовал в обороне города.

В сентябре сорок первого под Пирятином его назначили командиром отдельного ударного отряда, сформированного из пограничников. Отряд должен был прикрывать штаб и военный совет Юго-Западного фронта от ударов моторизованных частей 2-й танковой группы генерала Гудериана.

После нескольких жестоких схваток с гитлеровцами от отряда осталась пятая часть — около 40 человек. На берегу реки Удай Казина тяжело ранило. Потерял сознание и очнулся лишь на следующий день. Вокруг только погибшие пограничники. Решил: не сдаваться, лучше смерть! Потянулся к кобуре… пустая. Пистолет, часы и кожанку забрали фашисты. Около полудня в степи появились подводы местных крестьян.

— Вы командир-пограничник? — спросил один нз прибывших — Вас надо скорей переодеть. Командиров, комиссаров, моряков и пограничников фашисты расстреливают. — И кликнул напарника: — Микола! Давай сюда. Надо помочь командиру…

Вместе с другими ранеными Казина доставили в село Ковали, под Чернухами, где находился так называемый сортировочный пункт военнопленных.

Навсегда запомнилась здешняя трагедия: оккупапты расстреляли несколько тысяч беспомощных, безоружных бойцов и командиров.

Когда Казина притащили на допрос и долговязый вражеский офицер, ощупывая его оловянными глазами, спросил звание и фамилию, Николай Алексеевич уверенно ответил: «Боец саперного батальона Виктор Клименко».

Поверили ему фашисты или нет, но вместе с другими ранеными бросили в свнаарник на холодный цементный пол без пищи и воды. После такого «лечения» многих вынесли оттуда мертвыми.

Казин был среди выдержавших эти муки. Некоторое время спустя пленных перевели в так называемый Лохвицкий «госпиталь», размещавшийся в бывшей сродней школе. Здесь, как и в Ковалях, не было никакой медицинской помощи. У Казина гноились раны на ногах. Врач из военнопленных сказал ему, что может развиться гангрена, и тогда единственное спасение — ампутация.

Но молодой организм победил. Прошло время, и раны затянулись. Казин начал подниматься, на костылях ковылял на школьный двор. Потом — первые знакомства с местным населением, первые контакты с патриотами. Они не открылись ему, не назвали подлинных фамилий. Просто на совесть делали свое патриотическое дело: на бланках, отпечатанных на русском и немецком языках, ставили нужные имена и передавали их военнопленным для использования.

Такой пропуск на имя Виктора Клименко патриоты передали Казину. В документе было указано, что его предъявитель — бывший военнопленный — следует на лечение по месту жительства своих родственников. Документ давал право передвижения по оккупированной территории только в западном направлении.

В ночь под рождество 1942 года, когда персонал «госпиталя» ушел праздновать, а полицаи-охранники перепились и горланили песни, Казин скрылся из Лохницы.

После долгих скитаний оказался в городе Староконстантинове, на Подолье. Знакомые устроили ого на работу, помогли установить контакт с партийным подпольем. С приближением линии фронта подпольщики переправили Казина в партизанское соединение Одухи… И вот снова он в Киеве.

…Подполковник Сидоров — начальник одного из управлений Наркомата государственной безопасности УССР — принял Казина тепло, по-дружески. Расспросил, как тот устроился с жильем, не нуждается ли в чем. Внимательно выслушал рассказ о деятельности коммунистического подполья в условиях гитлеровского оккупационного режима, о фашистских карательных службах. На прощание сказал:

— Отдохните, напишите подробный отчет о проделанной работе в тылу врага. Потом вас вызовем.

Скоро Казина опять пригласили к подполковнику Сидорову, где уже был хорошо ему знакомый по совместной довоенной работе чекист Алексей Андреевич Друмашко — высокий худощавый молодой человек с чуть пробивающейся сединой на висках.

— Как отдохнули? Удалось ли отыскать семью? — обратился подполковник к Казину.

— Жена с дочкой сейчас в Узбекистане, я с ними переписываюсь, — ответил Николай Алексеевич.

Выслушав и Друмашко, Сидоров перешел к главпому разговору.

— Мы формируем специальную разведывательно-диверсионную группу под кодовым названием «Валька», что в переводе с польского означает «Борьба». Вас, товарищ Казин, назначаем командиром, а вас, товарищ Друмашко, — комиссаром, заместителем командира по политической части. Оба вы имеете определенный опыт работы в тылу врага и навыки конспирации. Начнете с подбора людей. Сначала — анкетное изучение, потом — личные встречи, собеседования. Отбирайте самых необходимых.

Казин и Друмашко переглянулись.

— Если мы правильно поняли, группа будет выполнять задание на территории Польши? — поднялся Николай Алексеевич.

— Да, вы не ошиблись, — подполковник жестом велел Казину сесть. — Победоносное наступление Красной Армии на всех фронтах вызвало новую волну антифашистского национально-освободительного движения в оккупированных странах, в частности в Польше. Это, так сказать, одна сторона интернациональной миссии советского народа. Но мы призваны сделать больше. В начале нынешнего, 1944 года делегация польской Крайовой Рады Народовой договорилась с правительством СССР о помощи польскому партизанскому движению инструкторами минно-подрывного дела, оружием, боеприпасами, снаряжением. По просьбе командования 1-го Украинского и 1-го Белорусского фронтов с Украины в Польшу направляются специальные организаторские, разведывательно-диверсионные группы. «Вальке» предстоит быть одной из них и действовать южнее Кракова.

Подполковник сделал паузу, а потом продолжил:

— Понятно, сама по себе группа долго просуществовать не сможет, да и особой пользы от нее не будет. Вы создадите небольшой, но сильный и мобильный партизанский отряд, который вас будет прикрывать.

— Из кого комплектовать отряд? — спросил Друмашко.

— Ваше пополнение — беглецы из плена, концентрационных лагерей. В подавляющем большинстве это честные советские люди, по разным причинам попавшие в Германию, Чехословакию, Польшу. В условиях глубокого вражеского тыла полностью проверить их невозможно. Стало быть, придется доверять и одновременно проверять.

Сидоров внимательно посмотрел на Друмашко и Казина:

— На вас возлагается воспитательная, массово-политическая работа среди бойцов и командиров будущего разведывательно-диверсионного отряда. У вас не будет в обычном смысле штаба, хозяйственной части, медсанбата. Легкораненым надо лечиться при отряде, а тяжелораненых придется устраивать у местных жителей, крестьян. Оружием, боеприпасами обеспечим. Продовольствие и обмундирование будете добывать у врага. Таковы основные принципы.

— В чем же конкретно заключается наша задача? — не выдержал Казни.

— Задача группы — разведка, диверсии на транспортных коммуникациях стратегического значения, пролегающих южнее Кракова. Вы должны парализовать движение на железных и шоссейных дорогах, по которым гитлеровское командование доставляет на фронт силы, технику, боеприпасы. Одновременно будете помогать польским силам Сопротивления бороться против фашистов.

Сидоров подошел к окну, выходившему на улицу Владимирскую, открыл его настежь. В помещение ворвался шум города, повеяло чистым, ароматным воздухом.

— Нас интересует дислокация немецко-фашистских воинских частей и соединений в районе Кракова, система оборонительных сооружений вокруг этого города и на левобережье Вислы и других рек, текущих с Высоких и Низких Бескидов. Ставлю также специальную задачу: в Вавельском замке в Кракове устроил свое логово наместник Гитлера в Польше Ганс Франк. Если не удастся взять его живым — уничтожить! Вопросы будут?

В тот же день Казин и Друмашко побывали у руководителей наркомата. Из продолжительных бесед они поняли, что положение в оккупированной гитлеровцами Польше сложное. Фашистские захватчики создали в стране сеть концентрационных лагерей. Значительную часть населения насильственно вывезли на каторжные работы в Германию. Однако, несмотря на жестокий террор, трудящиеся все активнее борются против поработителей. В авангарде движения Сопротивления идет Польская рабочая партия (ППР). В ноябре 1943 года она выступила с декларацией, в которой изложила идею объединения всех патриотических сил народа для борьбы против немецко-фашистских оккупантов и установления после их изгнания народно-демократического строя.

В конце того же года по инициативе ППР и при поддержке Национально-патриотического фронта было создано общепольское народно-демократическое представительство — Крайова Рада Народова (КРН). 1 января 1944 года KPН приняла декрет о создании Армии Людовой (АЛ), в состав которой вошли отряды Гвардии Людовой, народной милиции, Рабочей партии польских социалистов и подразделения Батальонов крестьянских. Это положило начало новому этапу национально-освободительной борьбы польского народа.

Крайова Рада Народова и командование Армии Людовой установили непосредственный контакт с Советским правительством, Союзом польских патриотов и созданными на территории СССР польскими вооруженными силами. Союз польских патриотов признал КРН единственным и высшим представительным органом польского народа и подчинил ей польские вооруженные силы на советской территории. Благодаря этому стало возможным постоянное сотрудничество главнокомандования Армии Людовой с недавно созданным Войском Польским и Красной Армией. В мае 1944 года при командовании 1-й Польской армии в СССР был организован польский партизанский штаб, который стал органом управления Польскими партизанскими силами на оккупированной территории и их снабжения. Советский Союз оказывал польскому движению Сопротивления помощь оружием, боеприпасами.

Однако кроме Армии Людовой на территории Польши существовала еще одна вооруженная организация — Армия Крайова (АК), подчиненная непосредственно польском эмигрантскому буржуазному правительству в Лондоне. Ее руководители — ярые реакционеры — стремились во что бы то ни стало восстановить буржуазно-помещичьи порядки.

Эмигрантское правительство в Лондоне принимало все возможные меры, чтобы затормозить национально-освободительное движение. Так, 9 января 1944 года руководство реакционного подполья Польши с целью создания политического противовеса КРН объявило об организации так называемой «Рады едности народовой». А в феврале того же года был образован «Общественный антикоммунистический комитет». Реакционные элементы во главе с главнокомандующим вооруженными силами эмигрантов К. Соснковским и руководство Армии Крайовой в Польше поставили вопрос о подготовке всех сил к вооруженному сопротивлению советским войскам, в ряде районов уже приблизившимся к польским границам.

Главнокомандующий Армией Крайовой Бур-Коморовский прямо заявил, что не считает Советский Союз военным союзником, и нужно, мол, готовиться к вооруженному противодействию советским войскам, которые вступят на территорию Польши. Прикрываясь демагогическими фразами о «защите населения от подрывных элементов», руководители АК и от кровенно профашистской организации ПЗС (так называемых «Национальных збройных сил»), отряды которой в март 1944 года были частично включены в Армию Крайову, развернули террор против прогрессивных сил польского народа.

Однако преобладающую часть солдат и рядовых членов АК составляли честные поляки, ненавидевшие оккупантов н наперекор своему командованию искавшие контакты с патриотическими силами движения Сопротивления, участвовали в борьбе против немецко-фашистских захватчиков.

Обо всем этом командир и комиссар будущего партизанского отряда «Валька» были обязаны знать, чтобы правильно ориентироваться и вести разъяснительную работу сред своих бойцов и польского населения.


Отобранные Казиным и Друмашко десантники — организаторская группа отряда «Валька» — прибыли на полевой аэродром под Житомиром. Казин с удовлетворением оглядел людей, отметив про себя: храбрые, преданные, честные, имеющие опыт работы в тылу врага.

Вот их имена: Ревуцкий Василий Семенович, 29 лет, крестьянин с Житомирщпны, в недавнем прошлом командир партизанского отряда имени Калинина, а ныне заместитель командира «Вальки» по разведке; Ужвий Ависентий Игнатьевич, 33 года, крестьянин с Волыни, бывший боец Черниговско-Волынского объединения партизанских отрядов, которым командовал знаменитый А. Ф. Федоров; Мельниченко Наталья Арсентьевна, 20 лет, радистка, несколько раз в составе разведывательно-диверсионных групп высаживалась в глубокий тыл гитлеровцев; Гринчишин Владимир Данилович, 26 лет, крестьянин со Львовщины, бывший сотрудник районного отделения Наркомата внутренних дел, отлично знает материальную часть радиостанции, бегло работает «на ключе», хорошо владеет польским языком; Корнейчук Владимир Михайлович, ровесник Мельниченко, боец-разведчик и подрывник, бывший партизан.

Командир подумал, как стремительно пронеслись сорок дней тренировок. За это время его люди научились поражать цель с первого выстрела, бесшумно снимать часового, ориентироваться на местности днем и ночью, в степи и в лесу, с картой и без карты, по компасу и без него, пользоваться разными видами минных устройств.

Десантники прошли также курс специального обучения, на совесть проштудировали польский язык. По приказу командования из чисто конспиративных соображений с первых минут приземления все должны общаться только по-польски, а командиров называть лишь псевдонимами: Казин — подполковник Калиновский, Друмашко — майор Стасик.


В ночь на 27 июля 1944 года «Валька» покинула Житомир. Транспортный самолет быстро набрал высоту и взял курс на запад.

Ночь выдалась удивительно ясной, звездной.

Через 10–15 минут полета командир корабля предупредил:

— Встречным курсом приближаются вражеские бомбардировщики. В случае чего будьте наготове!

Десантники поправили лямки парашютов, проверили крепление оружия и снаряжения.

Время шло в напряженном ожидании. Но вот командир летного экипажа сообщил:

— Пока проскочили незаметно, но впереди зенитный заслон!

Вражеские зенитчики, словно бы давно поджидая советский самолет, открыли бешеный огонь. Тяжелую металлическую птицу несколько раз качнуло взрывной волной, по крыльям и фюзеляжу забарабанили осколки.

Гринчишин взглянул в холодный кружочек иллюминатора: то тут, то там багровели вспышки разрывов снарядов. Однако машина, не меняя курса, продолжала полет навстречу огненному заслону.

Наконец линия фронта осталась позади. В салоне царило оживление. Разведчики Василий Купцевич и Эмиль Шрек, которым предстояло выполнять специальное задание Центра, начали было рассказывать веселые истории из своей жизни, однако штурман подал команду: «Приготовиться к прыжку!»

Десантники подтащили к люку парашюты с грузом. Казин построил группу возле пока закрытой дверцы трапспортника, еще раз напомнил условный сигнал сбора.

В парашютах будет действовать принудительная система раскрытия — они зацеплены карабинами за направляющий трос.

Мигнули красные сигнальные лампы, раздались прерывистые гудки: ту-ту-ту!

Штурман рванул дворцу на себя. В салон самолета ударила тугая волна встречного потока воздуха. Вниз полетели мешки с грузом. Потом один за другим нырнули в ночную бездну десантники…


Казин подготовил текст радиограммы, и Гринчишин передал в Центр:

«8.08.1944. Алексею.[12]

Вдоль цепи Малогоских гор, по берегам реки Пилица, в районе Конецполя противник ускоренными темпами возводит линию оборонительных сооружений. Работами руководит специальный штаб ТОДТ и вспомогательная воинская часть, дислоцирующаяся вблизи железнодорожной станции Пекошув. Па строительство оборонительных сооружений оккупанты сгоняют население окрестных сел и городов.

Калиновский».
Это первая весьма важная разведывательная информация «Вальки» в Центр. К тому времени Красная Армия развернула наступательные бон на территории Польши, и командованию необходимо было знать, что происходит к тылу врага.



Дмитрий Николаевич Медведев



Николай Алексеевич Казив



Виктор Васильевич Катырев



Борис Яковлевич Саннинский



Иван Яковлевич Рысенко



Иван Алексеевич Собко



Геннадий Дмитриевич Лемцов



Анатолий Арсентьевич Моисеев



Алексей Сергеевич Борисов



Мушег Соломонович Габриэльян



Виталий Степанович Парфиленко



Александр Ефимович Решетников



Сергей Степанович Терещенко



Любовь Шевцова (средний ряд, 1-я слева) с друзьями



Чекисты управления госбезопасности ведут патриотическую работу с молодежью области. На снимке: подполковник в отставке А. Д. Малин беседует с учащимися СШ 24 города Ворошиловграда



Стали доброй традицией встречи чекистов с трудящимися. На снимке: полковник в отставке В. С. Парфиленко с членами бригады проходчиков шахты «Ворошиловградская-1»


В конце дня Гринчишин принял радиограмму из Центра:

«8.08.1944. Калиновскому.

Передислоцируйтесь юго-западнее Кракова в район лесов Седлешовице — Прадла. Не прекращать разведку. Парализовать движение на железных дорогах Краков — Кельце, Катовице — Кельце.

Алексей».
Временно «Валька» размещалась в сосновом лесу недалеко от базы польского партизанского отряда Юзефа Маслянко, входившего в состав Батальонов крестьянских. Он помогал советским разведчикам делать первые шагн во вражеском тылу, делился сведениями об обстановке в районе, передал на пополнение группы отделение бывших военнопленных красноармейцев во главе с узником концлагеря Освенцим Николаем Трояном.

Перед выходом на маршрут Казин и Друмашко решили еще раз встретиться с командиром польского отряда.

Юзеф Маслянко тепло приветствовал гостей. Кстати, у него находились командир формирований Армии Людовой Краковского округа полковник Францишек Кинжарчик (Михаль) и секретарь Краковского окружного комитета ППР Владимир Завадский (Ясный). Ни один, ни другой во время той встречи, разумеется, не назвали свои настоящие фамилии и должности в партийном руководстве и польском движении Сопротивления. Псевдонимы раскрывались уже после освобождения Польши от оккупантов.

Разговор был долгим и доверительным. Руководители движения Сопротивления юга Польши дали командирам «Вальки» детальную информацию, сориентировали в окружающей обстановке, которая в тот момент была достаточно сложной. В городах и селах, вблизи железных и шоссейных дорог дислоцировались специальные карательные и регулярные части гитлеровцев. С ними тесно сотрудничали, а кое-где и вместе орудовали наиболее реакционные формирования Армии Крайовой — подразделения так называемых «Национальных збройных сил». Тут также бесчинствовали бывшие полицейские, жандармы, старосты, под натиском Красной Армии бежавшие сюда с освобожденной от оккупантов территории Белоруссии и Украины.

В конце разговора Казин попросил у польских товарищей помощи на время передислокации.

Маслянко выделил из состава своего отряда 18 бойцов, пожелавших действовать вместе с советскими партизанами. В основном это были поляки и бывшие военнопленные. Кроме того, для разведки Маслянко придал русским отделение из 12 бойцов под командованием подпоручика Яна Тжаски (Гутека).


Утром 9 августа отряд Калиновского выступил в поход, держа направление на городок Тжонув. Небо хмурилось. Песчаная дорога вилась хвойными лесами и перелесками. Села и хутора попадались редко. Оккупантов люди не видели давно. Казалось, этого глухого уголка польской земли война вообще не коснулась. Повсюду — тишина и покой…

Казин понимал, что окружающая тишина обманчива. В селах, через которые проходили партизаны, он не раз перехватывал взгляды притаившихся за оградами мужчин и женщин. Конечно же, в каждом селе есть староста или полицейский; и не может быть, чтобы кто-то из них не донес оккупантам о передвижении отряда.

Предчувствие командира «Вальки» сбылось. На закате вернулись разведчики и доложили, что возле города Гжонув они видели три автоманншы с карателями, остановившимися на привал. Как сообщили местные жители, гитлеровцы движутся на уничтожение партизан.

— Сколько их? — спросил Казин.

— Приблизительно около полусотни, с пулеметами.

— Всем на опушку! Занять оборону! — распорядился Казин и, разместив партизан на выгодных позициях, приказал: — Подпустить как можно ближе, без моей команды не стрелять!

Бойцы залегли в дренажной канаве, протянувшейся вдоль юго-западной опушки, замаскировались и приготовились к бою. Все взоры были прикованы к дороге, откуда должны появиться каратели.

Наконец, вздымая шлейф пыли, из-за пригорка вынырнула тупорылая автомашина, за ней вторая, третья. Метрах в пятистах от леса грузовики остановились. Каратели, как горох, посыпались из кузовов. Долетали гортанные команды.

По всему видно было, что оккупанты знали о немногочисленности партизан, а потому готовились к бою, словно на тактических занятиях.

Развернувшись цепью, гитлеровцы двинулись на позиция отряда, открыв огонь из автоматов и пулеметов. Над головами бойцов «Вальки» среди еловых ветвей захлопали разрывные пули. В лесу взрывались мины, выпущенные карателями из установленного около грузовика миномета.

Партизаны молчали. А когда расстояние между ними и карателями сократилось до двухсот метров, Казин скомандовал открыть огонь. Каратели на мгновение растерялись.

Руководя боем, Казни следил за поведением партизан и мысленно отметал: «Молодцы! Держатся мужественно!» Пример показывали комиссар Друмашко, коммунисты Ревуцкий, Ужвий, Гринчишин, комсомольцы Корнейчук и Мельниченко. Стойко держала оборону группа Николая Грояна. Легко взлетал тяжелый «дегтярь» в руках коренастого Андрея Концедалова. Умело маневрируя, Андрей быстро менял огневые позиции, прижимал к земле фашистов, не давал вражеским минометчикам возможности пристреляться.

Опомнившись, каратели снова бросились в атаку. Правым крылом они достигли опушки. Двигался вперед и их левый фланг. Это угрожало партизанам окружением. Бойцы группы Яна Тжаски, отстреливаясь, начали отходить.

— Концедалов, на правый фланг! — распорядился Казин. — Прижать фашистов, не дать им поднять голову!

Вскоре пулемет Концедалова застучал на правом фланге. Ян Тжаска повел своих бойцов в контратаку. Это озадачило карателей, и они попятились. Воспользовавшись удобным моментом, командир поднял партизан и выбил фашистов из леса.

Оставив десяток убитых, гитлеровцы в панике отступили к грузовикам, из которых моторы завелись только у двух, и поспешно улепетнули в сторону Тжонува.

Партизаны подобрали на поле боя свои первые трофеи. В кузове автомобиля обнаружились цинковые ящики с патронами, гранаты, банки тушенки, которыми «Валька» пополнила запасы. Машину подорвали. Отряд имел потери: два бойца из группы Яна Тжаски погибли, а троим раненым Наташа сделала перевязку.

Покинув поле боя, партизаны двинулись в лес. Через некоторое время Казин построил личный состав и объявил бойцам благодарность за мужество и отвагу.

— Можно считать, это была генеральная репетиция боевых действий нашего отряда, — подытожил командир. — Наш первый экзамен мы выдержали с честью…

Наступила тишина. Мгновение спустя Николай Алексеевич громко проговорил:

— Командир отделения Тжаска, выйти из строя!

Четко печатая шаг, Тжаека подошел к командиру «Вальки». Приблизившись к куче трофейного оружия, Казин сказал:

— Это вам, дорогие побратимы, на память. Возьмите себе эти винтовки и автоматы. Теперь можете возвращаться в свой отряд, дальше мы пойдем сами.

— Большое спасибо, пан командир! — вытянулся в струнку Тжаска. Оружия в отряде Батальонов крестьянских очень не хватало.

После прощания с бойцами «Вальки» отделение Яна Тжаски тронулось в обратный путь.


— Стой! Кто идет? — окликнули из темноты по-польски. Ревуцкий, шедший в головном дозоре, вступил в переговоры:

— Свои, пропустите!

— Прошу подойти ко мне! Разведчики приблизились к неизвестным.

— Поручик Пазур! — представился один из мужчин… — Отряд Батальонов крестьянских. Вы русские?

— Да, советские партизаны.

— Сочту за честь лично познакомиться с вашим командиром.

…После того, как железную дорогу — главную преграду на пути к квадрату Седлошовице-Прадла — преодолели, Казин разрешил бойцам отдыхать, а сам вместо с комиссаром решил ближе познакомиться с Пазуром — поручиком Томашем Андрияновичем.

— Мне доложили, что в этом направлении двигается какой-то русский отряд. Поэтому я сам вышел па заставу: интересно было узнать, кто это пожаловал в наши места, — сказал поручик, приятный молодой человек, манерой разговора и интонациями напоминающий Юзефа Маслянко.

— Много ли здесь гитлеровских гарнизонов? — закуривая, спросил Казин.

— В этом районе, по крайней мере сейчас, нет крупных сил врага, — ответил Андрияпович. — Откатились к Кракову, к Катовице.

— Русские в вашем отряде есть?

— Да, несколько человек.

— Может, отдадите их нам?

— Если они пожелают, пожалуйста. Хотя, откровенно сказать, мне жаль их лишиться.

…На следующее утро к месту временного расположения «Вальки» в сопровождении поручика прибыла группа бойцов. Представились: лейтенант Михаил Панфилов, рядовые Николай Пономарев, Василий Пискунов, Иван Линченко и Петр Шпак. Каждый из них кратко рассказал о своем прошлом, где служил, где воевал, при каких обстоятельствах; попал в плен, как удалось бежать, как оказался в польском партизанском отряде.

— Что думаете делать дальше? — поинтересовался Казин.

— Очень просим: примите нас к себе! Если умирать в бою, то рядом с родными братьями, — сказал голубоглазый лейтенант Панфилов.

— Вопрос ставите неверно. Пусть умирают фашисты, а мы должны жить, товарищ лейтенант, — ответил Казин.

После беседы с прибывшими командир распорядился зачислить всех в списки личного состава «Вальки».

Днем партизаны отдыхали, занимались хозяйственными делами. Ревуцкий организовал учебу по минно-саперной подготовке. Друмашко инструктировал заместителей командиров групп по политической части Авксентия Ужвия и Владимира Корнейчука. Он пересказал им последние известия о положении на фронтах; еще роз напомнил: каждый боец должен знать, какое значение имеют диверсии на транспортных коммуникациях противника для успешного развития наступательных операций Красной Армии, посоветовал, как лучше все это донести до каждого бойца.

Следующие четыре дня «Валька» продолжала двигаться в южном направлении параллельно железной дороге Кельне — Катовице. Потом повернула на север.

10 августа отряд Калиновского прибыл в лесной массив Седлешовице-Прадла. С новои базы состоялся сеанс радиосвязи с Центром.


Разведгруппе удалось установить связи с польским патриотическим подпольем на ряде станций и в пристанционных селах. Внимание разведчиков привлекло интенсивное движение поездов на всех магистральных направлениях, особенно на железнодорожный узел Белъско-Бялу.

Казин немедленно информировал Центр. Сообщил также, что в районе города Макув-Подгалянский базируется отряд Армии Крайовой, командир которого Тадеуш Мазурксвич (майор Борута) настроен патриотически и проявляет интерес к взаимодействию с советскими партизанскими отрядами.

«15.09.1944. Калиновскому.

Железные дороги из Словакии на Краков — окно на Восточный фронт. Необходимо срочно его закрыть. О принятых мерах докладывайте.

Алексей».
В соответствии с поставленной задачей командир и комиссар разработали план операции под кодовым названием «Окно на восток». Суть плана состояла в том, что на одно из магистральных направлений железной дороги шли одновременно несколько групп. Осуществляемые ими по принципу цепной реакции диверсионные акты должны создать впечатление, что в глубоком тылу фашистов действуют десантные части Красной Армии.

Не прекращая разведывательно-диверсионную деятельность, «Валька» завершала формирование партизанского отряда и наряду с этим выполняла ответственную задачу: принимала на свою базу другие разведывательно-диверсионные группы, десантировавшиеся в тыл, ориентировала их в окружающей обстановке, сопровождала к местам базирования.

«Валька» активно осуществляла задание Центра в рамках операции «Окно на восток». Не успели фашисты опомниться от ударов, нанесенных ее диверсионными группами, на перегоне Живец — Суха, а Казин и Друмашко по детально разработанному плану снарядили и в ночь на 26 сентября выслали на задание группу, которую возглавил заместитель командира отряда по разведке и диверсиям Василий Ревуцкий. В ее состав вошли Андрей Концедалов, Григорий Санников, Иван Малик, Эдвард Капуцинский и другие.

«Валька» — отряд интернациональный. В нем воевали представители разных национальностей: русские, украинцы, белорусы, армяне, грузины, азербайджанцы, поляки, чеки, словаки. Был даже немец — 23-летний Эдвард Капуцинский. В форме гитлеровского солдата, в каске и широкой пятнистой плащ-накидке на плечах Эдвард не однажды ходил на задания в расположения немецко-фашистских гарнизонов и всегда добывал ценные разведывательные данные.

Судьба Капуцинского необычна, а путь в народные мстители — долгий и нелегкий. Его отца, коммуниста, рабочего автомобильного завода в городе Бреслау (Вроцлав), фашисты расстреляли. Эдварда мобилизовали на фронт. Воспитанный в антифашистском духе, он мечтал об освобождении немецкого народа от гитлеризма и не мог воевать за идеи бесноватого фюрера. При первом удобном случае покинул армию, прихватив в собою оружие. Долго блуждал по лесам, надеясь встретить партизан. Наконец попал к ним, но это, к его несчастью, были «народовцы». Они обезоружили Эдварда и отправили в краковское гестапо. По дороге он убежал.

Опять скитался в поисках партизан, но на этот раз стал осторожнее, понимая, что оказался между двух огней. Его схватили жандармы, пытали и бросили за решетку. Потом в сопровождении двух солдат повезли железной дорогой в город Бреслау для опознания задержанного и показательного суда.

Нетрудно догадаться, что ждало юношу в финале этого «путешествия». Однако он не отчаялся. Дождавшись, когда конвоиров начало клонить в сон, он выхватил автомат у одного из них и уничтожил охрану. В следующее мгновение рванул стоп-кран…

Вскорости Эдвард Капуцинскпц попал в партизанский отряд Юзефа Маслянко, а немного спустя с нескрываемой гордостью и удовольствием стал бойцом «Вальки».

…По мере приближения к железной дороге разведчики рее чаще натыкались на небольшие села и хуторки. В лесу, неподалеку от одного из них, увидели двоих стариков, молодую женщину и четверых детей. Заметив вооруженных людей, крестьяне бросилнсь в заросли.

— Не бойтесь нас, мы советские партизаны, — окликнул Василий Ревуцкий.

Доброжелательный тон успокоил поляков, они остановились.

— Откуда вы? Почему прячетесь? — спросил Гевуцтшй.

— Мы здешние, из деревни Забуже, — вступил в разговор дед с седыми обвисшими усами. — Убежали от облавы на партизан. Много наших каратели поубивали, даже детей не щадили. Случай помог нам спастись. Второй день голодные блукаем.

— Хлопцы, что у нас есть? — обратился Ревуцкий к товарищам.

Партизаны развязали вещевые мешки, достали по краюхе хлеба, несколько банок тушенки, сахар и отдали все полякам.

— Большое спасибо! — растроганно промолвил старик и низко поклонился Ревуцкому.

— Где сейчас фашисты?

— Наверно, подались в Краков, тут только на путях остались. Не идите туда, — посоветовал старик. — Там у них засада, я сегодня видел.

— Покажете засаду?

— Если хотите, — согласился старик.

Когда солнце спряталось за горизонт, дед Метек (так звали поляка) повел разведчиков к селу и станции Забуже. Шагал только ему известными тропинками, не по-стариковски легко и быстро преодолевая крутые склоны и говорил без умолку. Его речь сводилась к тому, что оккупанты причиняют польскому народу большое горе и их нужно всех до единого уничтожить, и очень хорошо, что в Бескидах есть советские партизаны.

Со станции долетали паровозные гудки, ветер доносил запахи дыма.

— Тут, вот тут засада, панове, — дед Метек показал на островок кустарника у придорожной полосы, недалеко от железнодорожного моста через реку Рудаву.

Поблагодарив за помощь, партизаны распрощались со стариком и стали соображать, как уничтожить вражескую засаду. Разумеется, притаившиеся в кустах не спят, а потому снять их без шума не просто. Швырнуть гранату — поднимется тревога в охранном гарнизоне станции, и тогда, считай, операция сорвана.

— На тебя, Эдвард, единственная надежда, — обратился Ревуцкий к Капуцинскому. — С Концедаловым зайдите со стороны станции, от семафора. Попав на мост, ругайтесь — чего это, мол, он не охраняется. Думаю, из засады откликнутся. Вы позовите их к себе, представившись инспекцией железнодорожной охраны из Кракова, а там и снимете. Часовых, как сказал дед Моток, но более двоих.

Конечно, риск большой. Никто не знал, когда смена в засаде, неизвестен и пароль.

Ревуцкий, Малик и Санников следили за ходом событий и ежеминутно были готовы помочь товарищам.

Вот «инспекция» шагает по шпалам к мосту — ничего не скажешь — вражеские солдаты с автоматами! Уже слышен голос Эдварда. Как и предполагал Ревуцкий, часовые, выбравшись из засады, поспешили к придирчивому «начальству». Короткая схватка, и трупы фашистов полетели через перила в речку.

Ревуцкий, Малик и Санников быстро взобрались по крутой насыпи и оказались на мосту. Бойцы из вспомогательной группы прикрывали подходы со стороны станции. Вскоре мина была установлена на металлической конструкции моста. Теперь — в кусты, где был пост часовых. Не исключено, что вот-вот явится смена…

От мины провели натяжной шнур, но, не рассчитанный на такое расстояние, oн оказался коротким.

— Ремни, быстро! — приказал Ревуцкий.

Нарастив шнур,партизаны скрылись в придорожных зарослях.

Шло время. Не было ни эшелона, ни смены. Молодую луну застилали легкие облачка. И вдруг — появилась смена. Неужели обнаружат заряд? С моста донесся тихий свист, бывший, наверное, условным сигналом.

— Эй вы там, заснули? — позвали гитлеровцы.

Не дождавшись ответа, охранники направились к кустам. В это время послышался приглушенный гул приближавшегося товарняка.

— Да просыпайтесь же, свиньи, вас партизаны с потрохами утащат! — крикнул один из пришедших, раздвигая кусты.

Несколько коротких ударов, и фашисты «успокоились».

Теперь все внимание — на мост. Еще мгновение, и Ревуцкий дернул натяжной шнур. Взрыв, и объятый паром локомотив с обломками моста плюхнулся в реку.

Позднее стало известно, что движение на этом участке было остановлено на пять суток.

Неся ощутимые потери на железной дороге, оккупанты бросали крупные силы против партизан. К местам диверсий прибывали карательные подразделения фашистов, которые прочесывали и обстреливали находившиеся вдоль дороги леса.

Тем временем партизаны не дремали. Группа Ревуцкого, узнав от разведчиков и польского населения о приближении карателей, отошла на юг. Но уже через два дня, 27 сентября 1944 года, партизаны заминировали и взорвали двадцатипятиметровый железнодорожный мост через реку Зельчипа на двухколейном участке Краков — Освенцим. Паровоз и четыре вагона были разбиты вдребезги, остальные — повреждены.

Еще через два дня, 29 сентября, группа Ревуцкого подорвала железнодорожный мост на реке Кличувка на направлении Бельско-Бяла. Это было сооружение новейшей конструкции по американскому проекту.

Восстанавливать мост оккупанты бросили регулярные саперные части, мобилизовали гражданское население. Семь дней топтались на месте, однако возобновить движение так и не смогли. Пришлось гитлеровцам строить рядом новый мост на деревянных клетях-опорах. Поезда пошли лишь через восемнадцать суток.

1 октября группа Ревуцкого взорвала почти тридцатиметровый железнодорожный мост тремя километрами юго-восточней села Воля Радзишовска. Взрыв прогремел, когда по мосту проходил эшелон. Разбит паровоз и два вагона с боеприпасами, а более десятка вагонов сошло с рельсов.

По менее успешно действовали группы минеров и на других направлениях. Задание Центра — закрыть «окно» на восток — было выполнено. Железные дороги из Чехословакии в направлении Кракова удалось парализовать.

«5.10.1944. Алексею.

Установил контакты с подразделением „крайовцев“ — отрядом „Хелм“, командир которого настроен патриотически. Структура формирований Армии Крайовой: отряды, полки, дивизии. Фактически последние существуют на бумаге. В полном составе только старшие командиры. Две трети личного состава так называемых отрядов находятся в отдаленных селах Краковского воеводства на легальном положении. „Крайовцы“, выполняя команды Лондона, держат оружие „у ноги“. Командование дивизии Верхней Силезии, которому подчинен „Хелм“, запрещает сотрудничать с советскими отрядами.

Калиновский».
«10.10.1944. Алексею.

На патронном заводе „Берта“, в четырех километрах севернее города Сосновец, Эмиль Шрек взорвал два паровых котла. На продолжителъное время предприятие выведено из строя.

Разведчики отряда „Хелм“ сообщили, что, возвращаясь на базу „Вальки“, Эмиль Шрек попал в руки „народовцев“. Они обвинили его в шпионаже и расстреляли.

Калиновский».
В расположение «Вальки» прибыл Стальной — командир разведки польского партизанского отряда «Харнасы» Батальонов крестьянских.

Казин пригласил поляков в свою палатку. Во время дружеской беседы выяснилось, что польские партизаны выполнили давнее обещание.

Казни помнил, как в сентябре, возвращаясь с группой Михаила Панфилова из разведки, останавливался на отдых у командира отряда «Харнасы» поручика Сташевского. Тот оказался настолько любезным хозяином, что предложил вместе послушать сообщение Совинформбюро о событиях на фронте. Вдруг из радиоприемника раздалась передача на русском языке, но явно антисоветского содержания. Гнусавым голосом предатель бубнил, будто бы красноармейцы, вступив на польские и прибалтийские земли, грабят население, отбирают имущество, продукты питания, насилуют женщин, нес прочую ерунду.

Сташевский с возмущением сказал, что подобные передачи слышит уже не впервые — наверное, вражеская радиостанция работает где-то недалеко. По просьбе Казина он пообещал найти место ее расположения.

И вот Стальной рассказывает.

Вражеская радиостанция базируется на окраине города Андрихув. Размещена в двух крытых автомобилях. В одном из них, похожем на железнодорожный вагон, — передающая аппаратура и микрофоны, в другом — силовая установка, аккумуляторы и генератор с двумя двигателями внутренего сгорания. Охраняется взводом солдат во главе с эсэсовцем. Но на петлицах солдат — знаки различия «люфтваффе» — военной авиации. Вход по пропускам.

— Где расквартирован персонал радиостанции?

— Живут на частных квартирах. Эсэсовец — в семье служащего Тадеуша Поронека. Кстати, за дочерью пана Поронека, Здиславой, эсэсовец, кажется, приударяет. Стараясь угодить девушке, он иногда дает ей «подработать» — разрешает убирать в помещениях радиостанции.

На этом Стальной завершил свою информацию.

— А знаете ли вы Здиславу? — поинтересовался Казин.

— Знаком.

— Позовите Панфилова! — приказал Казин ординарцу. Через несколько минут в палатке командира отряда стоял Михаил Панфилов — голубоглазый красавец, которого уважали за ум и дисциплинированность.

Казни сжато изложил суть задачи по уничтожению радиостанции в Андрихуве. Внимательно выслушав, Панфилов попросил включить в состав группы его друзей — Андрея Федосеева и Ивана Малика…

Как и рекомендовал Казин, Стальной познакомил Панфилова со Здиславой Поронек. Помогло и то, что с первой же встречи девушке очень приглянулся красивый «пан Михал».

Парни стали частыми гостями в доме Поронеков. Разумеется, приходили так, чтобы никто посторонний но заметил. Время от времени Панфилов заводил разговоры на интересующую его тему. Выяснилось, что девушка ненавидит фашистов, а ухажерство квартиранта-эсэсовца ей отвратительно.

По просьбе Панфилова и Стального Здислава добилась, чтобы гитлеровский лейтенант назначил ее штатной уборщицей передвижной радиостанции.

Настал час поговорить с девушкой о главном. Парни коротко изложили суть дела, рассказали, чем она, при желании, может помочь. Зднслава сначала колебалась, но потом так увлеклась предложенным планом диверсии, что включилась в отработку его деталей.

В назначенный день партизаны приступили к осуществлению задания. Взрывчатку они завернули в упаковку с фирменным знаком немецкого магазина, объяснили девушке, как спрятать мину с часовым механизмом в ведре, как замаскировать и куда подложить «адскую машинку», чтобы ее не обнаружил персонал радиостанции.

Накануне диверсии Здислава «согласилась» сходить с гитлеровским лейтенантом в кафе.

На следующий вечер довольный эсэсовец сидел за столиком с красавицей, расположения которой давно добивался. Но не успел он заговорить о своих чувствах, как ночную тишину потряс оглушительный взрыв…

Утром в Андрихув примчалась представительная комиссия из военных и гражданских чиновников оккупационной администрации. Оставшихся в живых охранников радиостанции увезли в Бельско-Бялу.

Гестаповцы схватили всех, кто имел хоть малейшее касательство к радиостанции, в том числе и Здиславу Поронек. Но, не располагая доказательствами ее вины и учитывая полное алиби, девушку вскоре отпустили…

После серии диверсий по программе «Праздничный концерт», осуществленных 3–7 ноября, движение на железных дорогах через Бескиды и Татры остановилось на десять дней. В пристанционных селах и городах оккупанты усиливали гарнизоны, строили дополнительные укрепления возле крупных железнодорожных мостов…

Командование «Вальки» решило отметить годовщину Октября торжественным собранием личного состава. На него заранее пригласили представителей польских партизанских формирований, действовавших в этом районе.

Прибывшие собрались в помещении туристской базы на лесной поляне на вершине горы Турбач. Оттуда открывался живописный пейзаж: на западе, в низине, слошто на ладони, виднелись села Словакии, на востоке — польские хутора. По команде Казина над базой в голубое небо взметнулся красный флаг.

За этим невиданным чудом с надеждой и замирающими сердцами наблюдали жители множества польских и словацких селений. Затаив дыхание, смотрели на победный взлет кумача народные мстители.

Казин, чисто выбритый, помолодевший, в ладно подогнанной военной форме без знаков различия, выступил с речью. Его лицо светилось радостью, и праздничное настроение передавалось всем присутствовавшим. Командир огласил последние сообщения Совинформбюро об успешных наступательных операциях Красной Армии, в конце октября полностью освободившей Закарпатье и ряд районов Польши.

Казин еще раз разъяснил польским побратимам задачи советских партизанских отрядов в совместной борьбе против фашистских захватчиков и коротко доложил о результатах недавних диверсий на транспортных коммуникациях оккупантов южнее Кракова, пожелал воинам новых успехов в приближении окончательного разгрома врага.

Дали слово представителю отряда «Хелм», но он не успел выступить — прибежали связные из дальних дозоров. Они доложили Казину, что со стороны сел Велика Липница и Мала Охотница на Турбач движутся каратели.

В полдень передовые фашистские подразделения подошли к партизанским позициям со стороны автострады Велика Липница — Новы Тарг. Следом за ними двигалось еще не менее двух сотен карателей.

Подпустив врага на короткую дистанцию, партизаны обрушили на него ливень огня. Каратели отступили.

Впрочем, оправившись от удара, фашисты вскоре снова бросились в атаку, стараясь во что бы то ни стало овладеть туристской базой. У партизан появились раненые. Казалось, еще минута — и партизанский заслон будет прорван. Но под ногами гитлеровцев начали рваться противопехотные мины, предусмотрительно поставленные группой Ревуцкого. Каратели в панике откатились назад, к подножию горы. Им вдогонку полетели гранаты.

Убедившись, что у врага надолго пропало желание лезть на турбазу, партизаны подобрали на поле боя трофеи и продолжили праздник. Еще раз поздравили друг друга с годовщиной Октября, поприветствовали отличившихся при обороне туристской базы. А когда торжество закончилось, Казин приказал опустить флаг.

Алое полотнище медленно поплыло вниз.

Пожав руки польским побратимам, калиновцы вернулись на свою основную базу.


Казин прибыл в условленное место, в районе хутора Тенчин, что в двадцати километрах от Кракова, в назначенный час в сопровождении пяти автоматчиков и пулеметного расчета Андрея Концедалова.

Советских партизан встретил командир отряда «Хелм» Тадеуш Мазуркевич. Командиры поздоровались и обменялись информацией о боевой обстановке в районах действий своих отрядов.

— Прошу, пан Калиновский, пройти в дом, — пригласил Казина Мазуркевич, указывая на песчаную тропу, ведущую к сторожке лесника в густых хвойных зарослях.

Автоматчики заняли позиции по обе стороны тропинки, пулеметный расчет Концедалова приблизился к сторожке.

— Должен вам сказать, — смущаясь, прибавил командир «Хелма», — что на эту встречу командир дивизии генерал Ольза но смог прибыть. Он прислал своего заместителя — начальника штаба дивизии полковника Лещинского.

Казин в знак понимания кивнул и чуть заметно усмехнулся.

Возле домика группу остановили польские часовые. Мазуркевич распорядился пропустить гостей. «В охране не пятеро, как договаривались, а семь автоматчиков и пулеметный расчет, — мимоходом отметил Казин, — Это только те, кто на виду».

Когда вошли в комнату, навстречу из-за стола подняло; невысокий, представительный военный с гладко выбритым красивым лицом. Он первый подал руку и представился:

— Полковник Лещинский, начальник штаба дивизии.

Не выпуская его руку, Казин ответил:

— Подполковник Калиновский, командир отряда «Валька».

Лещинский пригласил гостя к столу. В начале разговора обменялись общими фразами, которые, по существу, ничего не значили и со стороны полковника были явно неискренними.

Не скрывая заинтересованности, Лещинский бесцеремонно разглядывал Казина. Немало наслышавшись о героических подвигах партизан отряда Калиновского, «краевед» представлял себе командира «Вальки» гигантом с громовым басом, изысканными манерами и обязательно благородных кровей. Полковнику не верилось, что этот неброской внешности человек способен вести людей на подвиги. Он внимательно вслушивался в каждое слово, в каждую интонацию, начал выведывать:

— Кто вы по национальности, пан Калиновский?

— Я поляк, — ответил Казин в соответствии с «легендой».

— Мне кажется, пан подполковник, вам давно не доводилось говорить на родном языке, — продолжал углубляться в лингвистические дебри Лещинский.

…Что ж, сомнения Лощинского были не беспочвенны. Николай Алексеевич — чистокровный русский, родом из Тульской губернии. Выходец из бедной крестьянской семьи. Убогий домишко едва вмещал всех его братьев и сестер, которые никогда не видели хлеба вдосталь. Поэтому, чуть встав на ноги, он подался на Донбасс, к знакомым старшего брата (тот работал там до революции). Чужие люди встретили парня, как родного, накормили, приютили.

Это было в 1926 году. Страна залечивала раны гражданской войны. Повсюду голод, разруха, безработица. Даже в возрождающемся угольном Донбассе устроиться на работу было проблемой. Поэтому так обрадовался Николай, когда узнал, что в Кадиевке набирают рабочих на коксовые печи. Вскоре с помощью знакомых он получил работу. Еще большей была радость, когда впервые в жизни в кармане появились собственные деньги.

Ему хотелось попасть на шахту, и он своего добился: стал лампоносом, потом слесарем шахтного оборудования, откатчиком вагонеток. Самую трудную и сложную работу всегда делал с интересом, увлеченно.

Трудолюбие и способности Николая по достоинству оцевили в рабочем коллективе. Парня всячески поощряли, по комсомольскому набору послали учиться на шестимесячные курсы юристов в Харьков.

Так сбылась мечта его детства. Николаю всегда хотелось учиться, но раньше даже думать об этом не смел, так как повседневная забота о куске хлеба не давала почвы для иллюзий. Окончив курсы, работал помощником следователя в Кадиевке, в органах ГПУ — сначала в Сталино, а потом в Кадиевке…

Заметив усиленный интерес полковника Лещинского к его «польскому происхождению», Казин сдержанно улыбнулся:

— Да, я долгое время жил в России и, правда, несколько призабыл родной язык, лучше разговариваю по-русски. Но, думается мне, пан Лещинский, сегодня есть более важные вопросы. Мы прибыли сюда помогать польскому народу освободиться из-под ярма фашизма, пользуемся немалой поддержкой настоящих польских патриотов. Поэтому нам так трудно понять тех, кто прекрасно владеет польским языком, именует себя патриотами Польши, но одновременно позволяет фашистам опустошать польскую землю, грабить соотечественников. Вот подлинная, актуальнейшая тема для нашего разговора, пан Лещинский. Могу также добавить: нам известно, что подчиненные вам полки и батальоны Армии Крайовой, имея хорошое вооружение, в преобладающем большинстве случаев не борются против оккупантов, «держат оружие у ноги». А наиболее реакционные элементы так называемых «народовцев», входящие в состав вашей армии, преследуют польских патриотов, членов Польской рабочей партии, убивают советских военнопленных, бежавших из фашистских лагерей смерти.

— Пан подполковник, вы пользуетесь непроверенными данными, — пытаясь скрыть обеспокоенность, проговорил хозяин.

— Извините, пан Лещинский, но я располагаю неопровержимыми доказательствами. В Келецком воеводстве, возле села Жобенец, «народовцы» напали на партизанский отряд имени Бартоша Гловацкого. От их рук погибло много патриотов, среди них русские, бывшие узники Освенцима. Как утверждает кое-кто из командиров польских партизанских отрядов, особо «отличились» своими злодеяниями и участием в разжигании братоубийственных конфликтов подразделения «народовцев», объединенные в так называемую Свентокшискую бригаду под командованием полковника Бохуна.

Их деятельность — сплошная цепь злодеяний и откровенного сотрудничества с оккупантами. Факты эти абсолютно достоверны. Во время стычки с «народовцами» погибло сорок партизан Армии Людовой и Батальонов крестьянских, — закончил рассказ Казин.

Лещинский какое-то время сидел неподвижно, склонив голову в раздумье. Потом встал, вышел из-за стола, молча прошелся по комнате, остановился и громко сказал:

— Уверяю вас, пан подполковник, обо всем изложенном вами я немедленно и подробно проинформирую генерала Ользу, а также пана главнокомандующего Соснковского в Лондоне!

Эти заверения прозвучали неискренне. Разумеется, полковник Лещинский и генерал Ольза хорошо знали, чем занимаются подчиненные им формирования Армии Крайовой, в частности подразделения «народовцев».

Чтоб как-то изменить обстановку, Лещинский перевел разговор в чисто политическое русло.

— Как вы представляете себе будущее Польши? — спросил он, снова приосаниваясь.

— Я солдат, пан полковник. Но если уж вас интересует мое личное мнение, скажу: польский народ сам решит свою судьбу… Разумеется, после того, как мы уничтожим фашистов на этой земле. И, насколько мне известно, пан Лещинский, в сегодняшней Польше есть кому позаботиться о судьбе своего народа.

— Вы хорошо знаете положение в стране, — не скрыл удивление Лещинский.

— Без знания обстановки и убежденности в деле, за которое мы боремся, не может быть успеха! — с достоинством ответил Казин…

«16.11.1944. Калиновскому.

Примите пароль на встречу с руководителями Коммунистической партии Словакии… Выйти в Словакию лично, немедленно. Об исполнении доложите.

Алексей».

АЛЕКСЕЙ БОРИСОВ ИСПЫТАТЕЛЬНЫЙ СРОК

Алексей Сергеевич Борисов родился в 1911 году. В органах государственной безопасности служил с 1942 по 1967 год в Ворошиловграде. Подполковник в отставке.

Член КПСС с 1932 года. Награжден 18 правительственными наградами. Заместитель председателя областного совета ветеранов-чекистов.


В прифронтовой Ворошиловград я, выпускник курсов при Высшей школе НКВД СССР, прибыл 1 марта 1943 года, вскоре после освобождения города от фашистских захватчиков.

Проезжая на старой дребезжащей полуторке по узким улочкам окраины, озирая полуразрушенные, безжизненные заводские корпуса и выпотрошенные пожарами и взрывами коробки многоэтажных зданий центра, я не предполагал, что навсегда свяжу свою жизнь с этим городом.

Меня, Виктора Васильевича Катырева, Александра Федоровича Зиновьева, Федора Ивановича Шитова, Ивана Петровича Макарова и других товарищей по учебе (впрочем, тогда мы были молоды и прекрасно обходились без отчеств) готовили к работе в армейской контрразведке «Смерш». Однако получилось иначе.

Разгромив гитлеровцев под Сталинградом, советские войска развернули мощное наступление на широком фронте и вышли к границе Украины, неся ее народу избавление от ужасов фашистской оккупации. Изгнание захватчиков с украинской земли началось с северных районов Ворошиловградской области, а Ворошиловград стал первым крупным городом и областным центром республики, отбитым у врага.

Здесь, а потом и в других областях Украины территориальные органы государственной безопасности нужно было создавать практически заново, и группу выпускников курсов передали Наркомату внутренних дел УССР. Катырева, Зиновьева, Шитова, Макарова, меня и еще нескольких товарищей наркомат направил в распоряжение Ворошиловградского областного управления НКВД.

На место прибыли 1 марта под вечер, а следующим утром уже приступили к выполнению служебных обязанностей. Такая уж была обстановка. Она не давала ни скидок на неопытность, ни времени на раскачку.

Ворошиловград освободили 14 февраля, но он оставался прифронтовым городом — линия фронта пролегала всего лишь в нескольких десятках километров, и нужно было принимать энергичные меры по защите тыла наших войск и местного населения от засылаемых диверсантов и шпионов. Мы знали, что в период оккупации в Старобельске и ряде других районов располагались крупные центры и службы гитлеровской разведки. Отступая, они оставили глубоко законспирированную агентуру, которую необходимо было найти и обезвредить. Кроме того, больших усилий требовало выявление изменников Родины и фашистских приспешников. Многие из них не успели сбежать вместе с хозяевами и старались раствориться в массе честных советских граждан.

Я получил назначение в оперативный отдел младшим оперуполномоченным и сразу же окунулся в работу.

Не знаю, как сложилась бы моя чекистская судьба, если бы первые шаги по службе довелось делать без помощи и поддержки заместителя начальника отделения капитана Михаила Ивановича Бессмертного и заместителя начальника отдела майора Семена Абрамовича Бранта. Старшие товарищи опекали меня, новичка, щедро делились профессиональным опытом, предостерегали от ошибок, в сложных ситуациях выручали и советом, и делом, хотя сами были загружены сверх всякой меры.

Стремительно пролетело несколько дней. В начале второй недели произошло событие, которое особенно врезалось в память…

Поздно вечером докладываю капитану Бессмертному о проделанной работе. Вдруг в комнату входит Брант.

— Очень кстати, лейтенант, что вы здесь, — говорит майор, переглянувшись с капитаном. — Есть щекотливое дельце, к которому хочу вас подключить. Слушайте и вникайте в суть.

В управление госбезопасности пришел тридцатилетний мужчина, назвавшийся Петром Шаповаловым, и попросил принять на оперативную работу. Сказал, что он военный разведчик, в 1942 году был заброшен в тыл к фашистам, насмотрелся на зверства оккупантов, теперь хочет бороться с врагом на ниве контрразведки.

Закаленные люди нужны управлению, объяснял майор, подготовленному опытному разведчику легко освоиться в новой роли. Это находка при острой неукомплектованности наших подразделений кадрами. Однако некоторые детали ситуации все же смущают.

Шаповалов объявился почти через месяц после освобождения города. Говорит — болел, а потом набирался сил. Для разведчика оправдание слабое. Значит, выжидал. А чего? Почему обратился в территориальный орган, а не в военную разведку? И на фронт молодой мужчина не слишком рвется, хотя на слова ненависти к фашистам не скупится.

Пока будет проходить проверка через соответствующие каналы военной разведки и контрразведки, руководство управления решило не упускать Шаповалова из поля зрения, присмотреться на месте.

Поскольку с Шаповаловым пока нет никакой яспости, чтобы незаслуженно не оскорбить человека внешним недоверием (ведь может быть, что он — честный и мужественный разведчик, а наши сомнения — это неверно истолкованные недоразумения и случайности), ему объявили: оформление документов и утверждение в наркомате займет определенное время, этот период будет использован как испытательный срок для изучения его профессиональных качеств и подготовки к службе.

— На вас, лейтенант, возлагается поддержание контакта с Шаповаловым, — объяснил майор Брант. — Вам, бывшему фронтовику, его сверстнику, начинающему чекисту, легче найти общий язык. Будете работать с ним.

И, помолчав, закончил совсем неожиданным:

— Требую максимальной бдительности. Помните, что и СД, и абвер, и другие разведслужбы прибегают к самым невероятным ухищрениям, чтобы проникнуть в чекистские органы. Не оплошайте.

— У меня же опыта — с гулькин нос, — удивился я.

— Как раз в этом вся соль, — улыбнулся майор. — Если приставить старого оперативника, наш разведчик поймет, что ему но доверяют, обидится, а для врага лучшего сигнала об опасности и не надо. Вот вы по должны вызвать подозрений.

«Интересно, — подумал я, — у кого же испытательный срок?»

Работа началась под руководством бывалых чекистов. Продумав линию поведения, я старался выглядеть простоватым, недалеким и прямолинейным службистом. Выбранное амплуа немного облегчало выполнение задачи: такой тип людей обычно ни друзья, ни враги не принимают всерьез.

От имени командования я передавал Шаповалову мелкие задания, якобы необходимые для решения оперативных задач, беседовал с ним на различные темы и внимательно наблюдал, стараясь подмечать мельчайшие детали. Внешне он держался ровно, спокойно, можно сказать — безукоризненно. С подчеркнутым усердием выполнял любое поручение, просил работу потруднее, яростно ругал фашистов, когда в сводке Совинформбюро или в газетах появлялись сообщения о зверствах оккупантов.

Минуло какое-то время. Из органов военной разведки пришла первая информация. Действительно, Шаповалов учился в разведшколе в таком-то городе. В конце июля 1942 года часть разведчиков (все — выпускники этой школы) заброшены на оккупированную территорию Донбасса, большинство после первых сеансов связи замолчало, вероятно — в результате провалов, так как одновременный выход из строя нескольких десятков радиостанций даже теоретически невозможен. Шаповалов с напарником Кашубой десантирован в Станично-Луганский район, северо-восточнее Ворошиловграда. Данные о них не поступали.

Сообщение органов военной контрразведки было еще тревожнее: несколько разведчиков из числа выпускников этой школы, избежавшие провалов и полностью выполнившие задания, высказывают мнение, что их товарищей выдал провокатор, и обращают внимание, что провалы начались с северо-восточных районов Ворошиловградскон области, коснувшись в основном только обучавшихся в той школе.

На совещании, созванном руководством подразделения для обсуждения полученных данных, было решено установить за Шаповаловым наблюдение, поскольку накопились косвенные улики достаточно серьезного характера, а опытным оперативным сотрудникам поручили серьезно проверить его связи.

— Теперь, лейтенант Борисов, смотрите в оба, — наставлял майор Брант. — Капитан Бессмертный будет лично подстраховывать, но многое зависит именно от вас. Вы — на прямом контакте с подозреваемым, свою руку обязаны держать на его пульсе, фиксировать малейшие изменения настроения и поведения.

И я «смотрел в оба».

Нервозность, едва-едва заметно проступившую в поведении Шаповалова, уловил скоро, при очередной встрече. Он осторожно, но очень настойчиво выведывал мнение о нем руководства управления, мое отношение, взгляды других товарищей, сетовал, что чекисты ему, наверное, не совсем доверяют и т. д.

Продолжая играть роль ограниченного службиста, я не подал вида, что обнаружил его тревогу, и немедленно доложил руководству свои соображения: подозреваемый почувствовал что-то неладное. Оказалось, что аналогичные сигналы поступили и по другим каналам наблюдения.

Чтобы предупредить возможную попытку скрыться, решили Шаповалова задержать.

В процессе следствия чекисты установили, что задержанный — опасный военный преступник.

Благополучно приземлившись в июле 1942 года в окрестностях хутора Погорелово Станично-Луганского района, Шаповалов и не думал выполнять разведзадание. Вместе с напарником Кашубой — затаившимся антисоветчиком — он добровольно явился в полевой пункт «Абвергруппы-2», которым руководил кадровый разведчик майор Лемке, и предложил гитлеровцам свои услуги.

Фашисты зачислили его на службу в состав контрразведовательного органа «Мельдекопф-Тан», обосновавшегося в Старобельске, и использовали для поиска и опознания советских разведчиков. Шаповалов выдал 43 советских патриота, большинство которых после пыток и истязаний погибли, сохранив верность Родине и воинскому долгу.

Отступая под ударами Красной Армии, гитлеровцы оставили Шаповалова в Ворошиловграде с заданием внедриться в органы госбезопасности. Ставка делалась на почти безукоризненную легенду, разработанную «Абвергруппой» для своего агента, и уничтожение всех следов и возможных свидетелей преступлений предателя.

В июле 1943 года военный преступник Шаповалов предстал перед военно-полевым судом.

ОЛЕГ ВОЛЬНЫЙ «СООБЩИТЕ В СМЕРШ»

I
13 сентября 1944 года.

Окрестности Транобжога (Польша).

Войдя в комнату, Малов увидел брившегося за большим обеденным столом молодого майора в расстегнутой гимнастерке.

— Товарищ майор, разрешите обратиться?

— Слушаю вас.

— Разрешите закрыть дверь.

— А в чем дело?

Малов прикрыл дверь, расстегнул ремень и положил кобуру с пистолетом на стол.

— Примите, пожалуйста, оружие и сообщите в «Смерш», что сержант Малов, раненный и плененный в октябре сорок третьего года, после окончания разведшколы абвера из плена прибыл.

Офицер вскинул удивленные глаза и схватился за телефонную трубку…

Первая беседа с советскими контрразведчиками длилась более десяти часов.

II
18 октября 1943 года.

Запорожская область. Окрестности села Альбери.

Сменив на пулемете опустевший диск, сержант Малов огляделся. Дно окопа устелено стреляными гильзами, патронный ящик опорожнен еще полчаса назад, в нише, где хранился запас боеприпасов, тоже пусто, только единственная граната лежит с краю.

Последний диск и граната. В таком бою хватит минут на пять, не больше.

А может, удастся задержать атакующих гитлеровцев дольше, опять огнем прижать к земле и, используя складки местности, уйти вслед за своими? Неужели не найдется спасительный овражек или ложбинка?

В ходе наступательной операции батальон 312-го стрелкового полка далеко опередил боевые порядки дивизии и попал под удар гитлеровцев, контратаковавших большими силами. Возникла угроза окружения. Командование распорядилось оттянуть подразделение на основные линии полка.

Стрелковая рота, где сержант Малов командовал отделением, оставалась в арьергарде, сдерживая натиск врага, а когда батальон соединился с другими подразделениями полка, получила приказание прорываться к своим.

Собрав поредевшие взводы, ротный подозвал Малова.

— Прикрой отход, сержант. Половина бойцов — раненне. Если противник рванется следом, нам не уйти. Вся рота ляжет в степи. Продержись, Саша, сколько сможешь.

Малов давно потерял счет времени и атакам, следовавшим одна за другой почти беспрерывно.

Яростные попытки гитлеровцев сбить с небольшой возвышенности заслон, перекрывавший им путь, раз за разом захлебывались — меткие очереди ручного пулемета швыряли атакующих на землю. «Дегтярь» раскалился от непрестанной стрельбы, но работал безотказно, словно знал, что от него зависит судьба роты, жизнь десятков израненных бойцов, под его прикрытием уходивших на соединение с основными силами полка.

Сколько еще удастся продержать гитлеровцев у подножий возвышенности?

Сквозь чавканье минных разрывов донесся отдаленный тяжелый гул.

Сержант прислушался, выглянул за бруствер окопа. На сердце похолодело — танки! Конец. Теперь сомнут. Пулей танк не остановить и «лимонкой» не возьмешь.

Ой, как не хочется умирать восемнадцати лет от роду.

И жизни осталось несколько минут, пока танки доползут до окопа.

Жалко сестренок-сирот, плакать будут, когда узнают, что единственного брата убило. Росли без матери и отца, а теперь — совсем одни на белом свете. А ребята с ротным успели добраться до наших? Как пить хочется, и фляжка куда-то запропастилась…

В голове вертелся калейдоскоп мыслей, а руки делали свое дело. Ствол пулемета развернулся в сторону ближайшей группы гитлеровцев, бросившихся в атаку.

— Я с Донбасса, сволочи! — скрипел зубами Малов, ловя на мушку движущиеся фигуры. — Вы меня запомните!

Взрыв, взметнувшиеся на бровке окопа. Тяжелый удар по ноге. Страшная пекущая боль…

III
26 июня 194 4 года.

Львов. Концлагерь советских военнопленных.

Перед шеренгой изможденных, обессиленных пленников прохаживались двое. Одни — назвавшийся Антоном Семененко, другой — бывшим подполковником Красной Армии.

— Повторяю, господа пленные, — говорил Семененко, вытирая накрахмаленным платком потное лицо, — германское командование готово предоставить желающим исключительную возможность овладеть профессией шофера. Каждый получит хороший паек, новую одежду вместо вашего рванья и жилье, не за колючей проволокой, разумеется.

«Речистый прохвост», — подумал Малов.

Александр многого уже навидался за восемь месяцев неволи. И в темном, грязном сарае, когда очнулся среди шестнадцати истекающих кровью советских солдат и понял, что попал в плен. И в Никопольском лагере-госпитале, где соседи по нарам сгорали от гангрены, тифа, дизентерии, а он выкарабкался из горячечного бреда. И в концлагере под Кривым Рогом. И здесь — в третьем по счету лагере, где фашистская машина уничтожения уносила сотни жизней.

Он искал выход, дающий хоть малейший шапс, и не находил.

Пока срасталась перебитая нога, Малов строил разные планы побега из плена. Однако ни один из них осуществить не удавалось, а в истощенном организме оставалось все меньше сил. И погибнуть в плену он но мог себе позволить — не отомстил еще гитлеровцам за все их злодеяния, а мертвый солдат — уже не мститель.

Теперь, стоя в шеренге узников на лагерном плацу и слушая потных «ораторов», Александр прикидывал новый план.

«Подполковник», разглагольствовавший о «непобедимости армии великого фюрера», объявил:

— Согласные учиться на шоферов выйти нз строя!

Малов знал, что «улов» у вербовщиков окажется небогатый: рядом с ним стояли люди, готовые на муки и смерть, но не на предательство.

«А что, если попробовать воспользоваться этим? — подумал Малов. — Применить солдатскую находчивость, воинскую хитрость. Главное — вырваться из концлагеря. А там — обмануть врага и уйти к линии фронта…»

Он шагнул вперед, ощущая спиной полные ненависти взгляды стоявших в строю.

«Простите, ребята! — мысленно произнес Александр. — Я не предатель, я — в бой!»

ІV
27 июня 1944 года.

Львов. Гостиница у Стрыйского парка.

В это трудно было поверить: кровать, застеленная белоснежной простыней, лампа под абажуром, на столе скатерть и графин с водой, мягкие стулья, коврик, картина на стене, цветные шторы на окнах.

После фронтовых окопов и лагерных бараков казалось, что ничего подобного на свете уже не существует.

Александр преодолел оцепенение. Надо взять себя в руки, приготовиться к любым неожиданностям. Не случайно же его привезли из концлагеря в гостиничный номер да еще поселили отдельно, приставив к двери часового.

Бежать из гостиницы невозможно, она охраняется, словно важный военный объект. Даже если попытаться, далеко; без оружия и документов не уйдешь — первый же патруль схватит.

Остается усыплять бдительность врага и терпеливо ждать удобного момента.

Вскоре дверь открылась, вошел гитлеровский офицер, расположился за столом и на сносном русском языке начал задавать вопросы, интересуясь мельчайшими деталями биографии. Опрос длился около трех часов. Потом явился другой офицер, тоже владевший русским языком, и стал задавать аналогичные вопросы.

На следующее утро все повторилось: несколько офицеров, сменяя друг друга, допрашивали почти без перерывов, по многу раз возвращались к одним и тем же вопросам.

Малов понял: идет серьезная проверка. Тут пахнет не шоферскими курсами…

V
2 июля 1944 года.

Городок Бжоза (Польша).

Грузовик въехал в ворота и остановился за высоким глухим забором. Вслед за автоматчиками, конвоировавшими группу из восьми военнопленных, Малов спрыгнул па землю, внимательно осмотрелся.

Плац, небольшие казарменного типа здания, по углам забора — сторожевые вышки с прожекторами и пулеметами.

Вот как выглядит змеиное логово…

Накануне вечером, на последнем допросе, гитлеровский офицер в полевом мундире с майорскими знаками различия сказал Малову «по секрету», что его, «как благоразумного молодого человека», германское командование направляет в разведшколу, по окончании которой забросит в тыл Красной Армии со спецзаданием.

Значит, здесь из предателей готовят шпионов и диверсантов.

«В веселенькую ситуацию угодил», — думал Александр, оценивая сложившееся положение.

Как в запорожской степи, отступать было и некуда, и нельзя.

Он опять почувствовал себя в бою, в настоящей схватке с врагом.

Внедрившись в разведшколу, можно собрать важные сведения о гитлеровской агентуре, предназначенной для использования в тылу Красной Армии, методах ее работы, планах и задачах, чтобы сообщить советскому командованию. Он — разведчик в стане фашистов.

Для сестер, земляков, однополчан он — погибший или пропавший без вести, а по бумагам гитлеровцев отныне — изменник, согласившийся на службу. Никто — ни по ту сторону фронта, у своих, ни здесь — не знает, что он не предавал Отечество, а только надел маску. Единожды приняв присягу, он был и остается ей верен.

Смертельная опасность — на каждом шагу. Что ж, из концлагеря он вырвался не для того, чтобы умереть с клеймом Иуды.

Придется нелегко. Надо мобилизовать всю выдержку и осторожность, чтобы сыграть роль послушного предателя, ведь при малейшем подозрении гитлеровцы его расстреляют…

Прибывших разместили в специальной казарме, где продолжилась проверка кандидатов в шпионы. Ежедневно являлся учтивый господни неопределенного возраста, назвавшийся Семеном Семеновичем, доверительно беседовал с каждым, щедро угощая шнапсом и спиртом.

Перед очередной выпивкой в казарму поселили подростка лет пятнадцати-шостнадцати, именовавшего себя Чапаем и напропалую поносившего фашистов. Это насторожило Александра. Когда Семен Семенович умело подпоил курсантов и вышел, подросток возобновил опасные разговоры. Малов старательно изображал пьяного, горланил песни и внимательно прислушивался к происходящему.

Один из курсантов, к которому Чапай подсел с разговорами, видимо, вынашивал мысль любой ценой вернуться домой, поверил подростку и бросил несколько фраз, мол, «он еще посчитается с фрицами», «только бы попасть к нашим».

Утром этого курсанта арестовали и расстреляли перед строем. Остальных по нескольку раз вызывали на допросы, требовали подробности вечерних событий.

Малов твердил, что был пьян и ничего не помнит.

Проверки продолжались. Один неверный шаг мог стоить жизни.

VI
26 августа 1944 года.

Район станции Штальгальм (Польша).

Учеба, похоже, подходила к концу.

После мощного наступления советских войск, выбросивших гитлеровцев с территории Украины и вступивших на польскую землю, разведшколу из приграничного района перевели сюда, подальше от линии фронта, а курсантам дали программу повышенной интенсивности.

Обучали методам добывания разведывательных данных, топографии, способам перехода линии фронта, ухода от слежки и преследования, стрельбе, применению холодного оружия. Много внимания уделялось вопросам поведения в советском тылу, организационной структуре Красной Армии. А на ежедневных политчасах вбивали в голову, что Германия сильна и непобедима, что скоро в вермахт поступит новое «сокрушительное оружие возмездия», и Советский Союз непременно будет «поставлен на колени».

Малов учился прилежно, заслуживая одобрение ипструкторов и гитлеровских офицеров. Одновременно собирал сведения, которые могли пригодиться советской контрразведке.

Он запоминал приметы курсантов, выискпвал данные об инструкторах и сотрудниках школы, накапливал разнообразную информацию, установил номер полевой почты, под которым разведшкола значилась в документах противника. Он ждал того часа, когда гитлеровцы ему окончательно доверят и отправят в тыл Красной Армии.

VII
2 сентября 1944 года.

Малова вызвали к старшему из инструкторов Архипову.

Когда он прибыл, в комнате уже находился курсант по кличке «Казачук». В школе запрещалось называть подлинные фамилии обучавшихся и сотрудников. Каждый имел кличку.

Торжественно объявив обоим, что учеба закончена, инструктор сказал:

— Германское командование доверяет вам особо важное задание.

Александр едва сдержал нахлынувшие чувства. Наконец-то приближается минута, ради которой он надел личину Иуды и пробрался во вражеское логово.

Задание сводилось к тому, чтобы, высадившись под городом Сандомиром, пройти по специальному маршруту, установить районы сосредоточения советских войск, вооружение и оснащение частей, планы командования соединений Красной Армии и в условленном месте через линию фронта вернуться в расположение гитлеровцев.

Инструктаж продолжался несколько часов. После контрольного опроса Архипов покровительственно похлопал Малова по плечу:

— Из тебя получится хороший разведчик!

VIII
8 сентября 1944 года.

Краков.

В загородном особняке, куда Малова и Казачука привез обер-ефрейтор Рудик — двухметровый громила, виртуозно владевший любым оружием, — охрану несли неразговорчивые штатские с военной выправкой, а стол ломился от яств и спиртного.

Второй день напролет странный банкет с обильными возлияниями почти не прекращался. Являлись фашистские офицеры, какие-то гражданские лица, произносили двусмысленные тосты, скользкие шутки, задавали множество вопросов и, якобы в порыве откровенности, рассказывали анекдоты о возможном военном поражении Германии.

Малов держался настороже, но вида не подавал, что раскусил затеянную провокацию. После очередного «острого» анекдота поднялся из-за стола и твердым голосом заявил:

— Требую прекратить! Учтите, господа, я не желаю больше слушать глупые высказывания, оскорбляющие великий рейх и его доблестную армию!

«Гулянка» быстро закончилась. Зато на следующее утро появился начальник разведшколы. Распорядившись убрать изособняка все оставшееся спиртное, он сказал Малову:

— Молодец, я тобой доволен. Если заметишь, что Казачук струсил или готов переметнуться к коммунистам, приказываю застрелить его.

«Кажется, последнюю проверку прошел», — с облегчением подумал Александр.

IX
12 сентября 1944 года.

Полевой аэродром в районе города Краков.

Обер-ефрейтор Рудик не отходил ни на шаг.

Сопровождающие в последний раз инструктировали, наставляли, задавали контрольные вопросы, а обер-ефрейтор проверил парашюты, оружие, снаряжение и молча стоял за спиной, словно сторожил, чтоб подопечные не сбежали перед погрузкой в самолет.

Малов, одетый в советскую офицерскую форму, просматривал выданные ему документы.

Один комплект — на имя младшего лейтенанта Иванова Александра Федоровича, командира взвода 1178-го стрелкового полка 350-й стрелковой дивизии. Этим, наставлял инструктор, нужно пользоваться после приземления и на маршруте по советскому тылу. Второй комплект — на имя Иванова Александра Федоровича, но уже сержанта того же полка, предназначался для перехода линии фронта на немецкую сторону после выполнения задания.

Район выброски — 6–7 километров северо-восточнее города Сандомир. Если самолет попадет там под зенитный обстрел, выброска переносится в район города Тарнобжег. Главная цель — выяснить, не готовит ли советское командование на этом направлении новое наступление. Если готовит, то в каком месте, когда, какими силами.

С каждой минутой Александр все больше волновался. Вдруг Рудик заподозрит, прочтет его настоящие мысли. Или произойдет что-то непредвиденное. Его увезут отсюда, и рухнут надежды на возвращение на родную землю.

Около полуночи поступило распоряжение грузиться в самолет. Малов, собрав волю в кулак, старался контролировать каждый свой шаг, каждый жест, каждое слово…

Казачук выбросился около Сандомира. Малов не успел — самолет обстреляли зенитки, и сопровождающий закрыл люк.

Несколько минут полета до запасного района показались Александру вечностью. Наконец, люк открыт.

Малов стремительно шагнул за борт.

Долгожданный шаг на Родину…

X
13 сентября 1944 года.

Приземлившись, Малов закопал парашют, приметил место, сориентировался по карте и вышел на шоссе.

Тихая ночь уже клонилась к рассвету, и под стать окружавшему покою на душе было светло. Добрался. Теперь — действовать по плану, который вынашивал в течение последнего месяца.

Пустынно на шоссе. Наконец заурчал автомобильный мотор. Попутный грузовик остановился. Офицер, сидевший с шофером в кабине, мельком взглянул на документы Малова и кивнул на кузов, мол, забирайся быстрее.

Александру хотелось расцеловать и офицера, и шофера — первых встреченных им советских воинов, сразу же открыться, рассказать о себе.

Но сдержался — нельзя. Сведения он должен передать в руки контрразведчиков.

Въехав в село, машина остановилась.

— Слезай, младший лейтенант, — сказал офицер. — Ищи штаб своей дивизии здесь.

И, попрощавшись, уехал.

Рассветало. Село уже проснулось. Малов огляделся по сторонам и окликнул проходившего мимо солдата:

— Где расположен отдел контрразведки «Смерш»?

— Не знаю, — ответил тот.

— А штаб дивизии?

— Тоже не знаю. Да вы зайдите туда, — солдат показал на дом в отдалении. — Там политотдел, объяснят, что и где находится.

Малов направился к дому.

Поднявшись на крыльцо и войдя в комнату, увидел молодого майора в расстегнутой гимнастерке, брившегося за большим обеденным столом.

— Товарищ майор, разрешите обратиться?

— Слушаю вас, младший лейтенант.

— Разрешите закрыть, дверь?

— А в чем дело?

Малов прикрыл дверь, расстегнул ремень и положил: кобуру с пистолетом на стол.

— Примите, пожалуйста, оружие и сообщите в «Смерш», что сержант Малов, раненный и плененный в октябре сорок третьего года, после окончания разведшколы абвера из плена прибыл!

Офицер схватился за телефонную трубку…

Первая беседа с советскими контрразведчиками длилась более десяти часов. Чекисты не раз предлагали прервать разговор, чтобы Малов отдохнул, собрался с мыслями и силами, но Александр просил, умолял не останавливаться. Накапливая сведения о разведшколе, он не мог делать какие-либо записи или заметки, полагался лишь на память н теперь, находясь среди своих, опасался забыть что-нибудь важное.

Он диктовал и диктовал данные о разведшколе абвера, методах ее работы и обучения контингента, о курсантах, которые ее закончили или еще учатся. Когда без запинки изложил сведения о 23 инструкторах и сотрудниках школы — от цвета глаз до характерных особенностей речи и мелких привычек, — один из чекистов даже присвистнул:

— Ну и память у парня!..

По указанным Меловым месту выброски и приметам Казачука быстро арестовали. На счету Александра появился первый обезвреженный агент гитлеровцев.

XI
16 сентября 1944 года.

Молчаливый солдат охраны принес котелок каши, краюху хлеба и чай в алюминиевой кружке. Есть не хотелось, и когда в землянку зашел офицер-оперативник, завтрак стоял на столе нетронутым.

— Со вчерашним вопросником управились? — поздоровавшись, спросил офицер.

— Готово, — Малов протянул стопку исписанных листов бумаги с ответами на вопросы, полученные накануне вечером.

— Хорошо, — бегло проглядев бумаги, сказал офицер. — Теперь поработайте с этим вопросником. И постарайтесь поподробнее, поточнее, вспомните все о радиослужбе школы.

— Опять писать? Сколько же можно? День писал, второй писал…

— И еще будете, сколько потребуется. Позавтракайте и — за дело.

Малов тяжело вздохнул:

— Кусок в горло не лезет.

— Что так?

— Кажется, мне не верят. Ведь как я рвался из плена, в концлагерях, у абверовцев мечтал только об одном — выбраться бы к нашим. Все вынес, все стерпел, чтобы бежать из плена. Сам пришел к вам, рассказал все, как было. Почему же мне не верят?

Оперативник сел напротив, снял фуражку.

— Обиделся, значит, сержант? — спросил он, глядя на Малова в упор. — Доверия требуешь? А на каком основании? Давай посмотрим на факты трезво. В плену был и из лагеря вышел живым. К нам ты явился не из парка культуры, из разведшколы абвера, а там работают далеко не профаны. Такие вот факты, Малов.

— Вы все про факты, товарищ оперуполномоченный. На высотке под Альберя мне о них думать было некогда, там в окопе я был один, некому подтвердить, как меня ранило, как попал в плен. И что у гитлеровцев есть моя подписка — тоже, как вы говорите, факт. Но расписка — всего лишь уловка, без нее бы фашистов не провести, а присяге я не изменял никогда, и это — самый главный факт. Чем доказать — не знаю, но прошу поверить мне и отправить на передовую, чтобы кровью…

Офицер покачал головой:

— Все это — слова, Малов. В разведке же эмоция противопоказаны. Пока вас ни в чем не обвиняют и хотят докопаться до истины. Где гарантии, что вы не засланы абвером для дезинформации или для организации агентурной игры против нас? Вы проситесь на фронт, это похвально и понятно, однако провалившемуся агенту тоже желательно попасть на передовую, чтобы улизнуть на ту сторону.

— Так что жо мне делать? — в отчаянии воскликнул Александр.

— Набраться терпения и стараться помочь нам в проверке всех ваших обстоятельств, — ответил офицер и подвинул Малову котелок. — Ешьте, пока не остыло окончательно, и принимайтесь за дело. У нас с вами много работы.

XII
20 сентября 19М года.

На совещании руководящего состава отдела «Смерш» о деле Малова докладывал старший группы, осуществлявшей проверку. Сжато и лаконично он излагал результаты.

Все сообщенное Маловым о разведшколе полностью подтверждается показаниями арестованных в разное время выпускников этой школы, а также сведениями, имеющимися у контрразведки и полученными из других источников. При специальном анализе объяснений, как письменных, так и устных, элементов дезинформации или несоответствия не обнаружено. Проверка по чекистским каналам через другие компетентные органы, оперативные мероприятия и документальная проработка сомнений в его правдивости и преданности Родине ие вызывают.

Все чекисты, работавшие с Маловым в период проверки, объективно характеризуют его положительно.

Вывод: целесообразно изучить вопрос о внедрении Малова, после соответствующей подготовки, в разведшколу абвера с целью контроля за действиями этого подразделения фашистской военной разведки.

— Он же совсем еще мальчишка, девятнадцать лет, — высказал сомнение один из офицеров. — Куда ему тягаться с кадровыми абверовцами?

— Этот «мальчишка» сам себя зачислил в разведчики и работал так, что у абверовцев не зародилось ни тени сомнений, — ответил руководитель отдела. — Кое-кто думает, что в чекистской борьбе участвуют только профессиональные контрразведчики или разведчики. Это глубокое заблуждение. Если требуют интересы Отечества, в нее готов включиться каждый честный советский человек, чтобы защитить свою землю, свой народ, наше общее будущее. И в этом — наша сила…

Предложение вернуться в гитлеровский стаи для выполнения чекистского задания Александр встретил мужественно, по-солдатски.

Конечно же, опять лезть в пасть врагу не хотелось, тянуло на фронт, с оружием в руках поквитаться с фашистами. Но он — солдат. Его место там, где это нужнее.

XIII
2 октября 1944 года.

Предместье города Сандомир (Польша).

— На сегодня хватит, товарищ Малов, пора отдыхать, — сказал офицер-шифровальщик, складывая в чемоданчик таблицы и бланки.

— Отдыхать? — Александр потер усталые глаза. — Идте, а я, пожалуй, еще поработаю с запасным шифром, чтоб лучше в голове закрепился.

И опять уткнулся в блокнот.

Заканчивалась вторая неделя напряженной учебы. Чекисты готовили Малова к серьезной схватке с фашистскими разведчиками, стремились вооружить его необходимыми знаниями и навыками, а времени было в обрез: контрольный срок возвращения с маршрута, установленный Малову абверовцами, приближался, задержка была нежелательной — могла вызвать подозрения.

Учебу построили в расчете на отличную память Александра: с собой он не возьмет никаких записей, шифрблокнотов или карт. Все — только в голове, а в руках — ничего, что хоть в малейшей мере могло бы его скомпрометировать. Недооценивать врага нельзя, тем более в таком сложном деле, как разведка.

Отрабатывали каналы связи, явки, пароли и условные сигналы для связников, даты, порядок и контрольные знаки бесконтактных встреч, основной и запасной шифры. Учитывая, что советские войска движутся на запад и обстановка будет стремительно меняться, по карте намечали точки закладки тайников, где Малов перед отступлением мог бы оставлять шифрованные сообщения и интересующие разведку документы. Это было важно, поскольку связник не везде пройдет да и может погибнуть в пути, а информация о враге должна достичь цели.

Продумывали линию поведения Малова после возвращения в разведшколу. Пришедшего с советской территории агента гитлеровцы, конечно же, станут проверять, и нужно предусмотреть все, чтобы не попасться на их уловки.

Над агентурной легендой Малова работали опытные чекисты. Тут нужно было учесть множество тонкостей и деталей, чтобы она до мелочей соответствовала заданию гитлеровцев и легенде, с которой они отправляли агента в тыл Красной Армии. Сюда искусно закладывалась дезинформация, которая, не вызывая подозрений, должна запутать фашистских разводчиков.

Александр трудился с максимальной отдачей. Дни до предела были наполнены теоретическими и практическими занятиями, ознакомлением с участками маршрута, интересовавшего абвер, но и из коротких часов, отведенных на отдых, он выкраивал время, чтобы поработать дополнительно.

Он тщательно готовился к бою. Чекистское задание — бой. Только без выстрелов.

XIV
11 октября 1944 года.

Выползли за окоп боевого охранения, тихо спустились в воронку на нейтральной полосе. Накрывшись с головой плащ-палаткой, сверились с картой, осторожно подсвечивая фонариком.

— Дальше пойдете один, — прошептал офицер-чекист, провожавший Малова через боевые порядки советской пехоты. — Легенду о выполнении задания вам отработали добротную, не волнуйтесь, действуйте уверенно. Вы назовете абверу действительные места расположения наших войск и вполне достоверные сведения, которые подтвердятся и по другим каналам их разведки. Вам поверят. А через сутки наши части передислоцируются, и гитлеровцы останутся ни с чем.

Они обменялись крепким рукопожатием. Малов пополз в темноту.

Офицер долго лежал в воронке.

Было тихо. Лишь изредка в черное небо взмывали осветительные ракеты.

XV
27 октября 1944 года.

Чекисты в прифронтовой полосе задержали агентов абвера, выпускников разведшколы, которые в списке Малова проходили под кличками «Павел» и «Петр». На допросе они рассказали сотрудникам «Смерш», что в школу возвратился агент по кличке «Иванов». Где он был больше месяца, неизвестно, но теперь у начальства в особом почете, получил повышение, оставлен работать в разведшколе.

— Ай да Малов, — улыбнулся руководитель отдела контрразведки. — Четко начал, по-чекистски.

XVI
3 декабря 1944 года.

«Секретно.

Начальнику разведотдела.

Настоящим препровождаем вам карту дислокации штабов, узлов связи и линий инженерных заграждений противника в полосе наступления вашего соединения. Сведения получены от надежного, проверенного источника нашей системы, внедренного в германское разведучреждение.

Просим ориентировать ваши разведгруппы, выходящие в тылы противника, на обследование обозначенных на карте точек закладки тайников. В них могут находиться предназначенные нам новые материалы данного источника. IIри доставке материалов через линию фронта следует соблюдать особые меры предосторожности, чтобы не допустить их утрату или попадание к противнику.

Старший оперуполномоченный отдела „Смерш“

подпись».

XVII
20 декабря 1944 года.

«Секретно.

Начальнику отдела контрразведки

„Смерш“.

Поступила радиограмма от группы Левши. Сообщается, что интересующий вас источник на встречу со связным не вышел в основное и контрольное время. Контрольный знак тоже не обнаружен. Визуальным наблюдением за учреждением, где источник работает, он не обнаружен. Установить место нахождения источника с помощью местных подпольщиков и косвенным путем не представляется возможным.

Начальник разведотдела подпись».

XVIII
20 декабря 1944 года.

В камере было холодно и сыро. Постанывая от боли в избитом теле, Малов анализировал причину ареста и возможные пути спасения.

Что это: полный провал или ситуация, из которой еще есть выход?

После возвращения из-за линии фронта «легенда» сработала успешно, он пользовался у гитлеровцев полным доверием. Удалось выполнить первую часть чекистского задания — внедриться и закрепиться в составе сотрудников разведшколы. Удачно складывалась работа по сбору разведданных, изучению курсантов и выявлению среди них честных советских людей, разъяснению им, что при заброске в тыл Красной Армии надо добровольно являться в органы контрразведки. Из шифровок Центра Малов знал, что уже несколько таких людей пришли в «Смерш» и привели своих напарников.

Наладилась система передачи разведданных в Центр.

Все шло так хорошо, и вот… Попасться на обыкновенной провокащии…

В разведшколе работала некая Лена. Пару раз услышал, что она, в осторожной форме, намеками осуждает фашизм.

Поверил, заговорил с ней о том, что советский человек всегда должен помнить о Родине. А она тут же донесла.

Сколько раз удавалось перехитрить провокаторов. И вот — сплоховал. И сидит в камере после страшного дня допросов и пыток.

Поразмыслив, Александр решил: единственная линия поведения, которая может позволить переиграть сейчас абверовцев — утверждать, что, готовясь к новой заброске в тыл советских войск, подбирал себе партнершу и поэтому проверял Лену «на благонадежность».

Кроме информации Лены, у гитлеровцев ничего компрометирующего его, похоже, нет. Значит — стоять на своем. Стоять, несмотря на избиения, допросы и пытки.

Обидно погибнуть, когда победа над фашистами уже так близка.

Нужно бороться и выжить…

XIX
12 апреля 1945 года.

Концентрационный лагерь Бухенвальд.

Восстание началось точно по плану.

Когда стало известно, что гитлеровцы, ввиду приближения линии фронта, получили распоряжение полностью уничтожить концлагерь, чтобы скрыть следы варварских преступлений, подпольный штаб Сопротивления отдал приказ: начинать!

Узники с голыми руками бросились на штурм казарм охраны, сторожевых постов, складов оружия.

Среди руководителей восстания, который вели узников в бой, был Александр Малов.

На следующий день к воротам Бухенвальда, лязгая гусеницами, подъехал первый советский танк.

XX
Декабрь 1972 года.

Город Красный Луч Ворошиловградской области.

Па улице имени Переверзева останавливаюсь возле дома номер 109. Ватага мальчишек играет в снежки. Спрашиваю раскрасневшегося паренька:

— Малов Александр Федорович здесь живет?

— Это вы про папу Сашу? Так он на работе.

— Он — твой отец?

— Нет, у меня свой есть.

— А почему же ты сказал: папа Саша? — удивился я.

Паренек снисходительно посмотрел на меня, мол, ничего эти взрослые не понимают, и объяснил:

— У нас его все так зовут. Добрый он и справедливый, и всем нам — как отец.

В тот миг я не мог знать, что через полгода А. Ф. Малова — горняка местной шахты «Миусинская», скромного и мужественного человека — не станет. Что умрет изможденный войной сорокавосьмилетний папа Саша по-солдатски, в строю.

ГЕННАДИЙ НЕМЦОВ ПЕРЕВЕРТЫШИ

Геннадий Дмитриевич Немцов в органах государственной безопасности служил с 1938 года по 1965 в Ворошиловграде и области, за исключением периода выполнения специальных заданий. Полковник в отставке. Член КПСС с 1941 года.


В центре города Красный Луч высится террикон. Это — шахта № 151 «Богдан».

Нет здесь ни копра, ни подъемных механизмов. Тихо на шахтном дворе, не снуют вагонетки по эстакаде, наглухо закрыт ствол.

Террикон высится над городом. А под терриконом — братская могила.

Там, на многометровой глубине, в безмолвной тесноте подземных выработок, лежат останки более чем двух тысяч советских людей — жертв фашистской оккупации.

НАЗНАЧЕНИЕ

В конце марта 1944 года я назначен начальником Краснолучского горотдела НКГБ. Принимаю новый ответственный участок работы.

Страшные следы оставила война в городе. Взорваны и затоплены шахты № 16 имени «Известий», № 16—16-бис, № 180, № 22—4-бис, № 162, № 17— 17-бис, № 4-бис и другие угольные предприятия, разрушены машиностроительный завод, центральные заводские механические мастерские, мясокомбинат, два хлебозавода и прочие производственные объекты. В руинах Штеровская ГРЭС — первенец ленинского плана ГОЭЛРО. Ущерб, нанесенный Красному Лучу оккупацией, исчислялся в 24 623 900 рублей.

Не просто подсчитать стоимость обращенного в попелища и развалины. А какой ценой измерить злодеяния изуверов, совершенные на этой земле?

Прифронтовым городом Красный Луч стал в ноябре 1941 года, когда на рубеже реки Миус стремительно наступавшие гитлеровские войска натолкнулись на непреодолимую оборону, основу которой составляли добровольцы — горняки, рабочие местных предприятий, колхозники, студенты.

До середины лета 1942 года в десятке километров от города держался Миус-фронт. Гитлеровцы не только бомбили и обстреливали Красный Луч, они забрасывали свою агентуру, различные разведывательные и контрразведывательные органы фашистов направляли сюда острие своих атак.

В июле 1942 года гитлеровцы оккупировали город и хозяйничали в нем до сентября 1943 года. Здесь концентрировались карательные и разведорганы, многочисленные подразделения спецслужб. О масштабах террора, чинимого захватчиками, свидетельствует, например, такой факт: на территории города находились четыре концлагеря смерти. Тут были замучены десятки тысяч советских патриотов и военнопленных, а шурф шахты «Богдан» — лишь одна из братских могил на этой земле.

Получив назначение в Красный Луч, я знал, что становлюсь во главе группы чекистов, призвапнных не только обезвреживать гитлеровскую агентуру, но и выявлять, передавать правосудию военных преступников — палачей и предателей, обагривших свои руки кровью советских людей.

ПО СЛЕДАМ ЗОНДЕРГРУППЫ

С первых же дней освобождения Красного Луча советские контрразведчики начали расследование злодеяний врага.

Одна за другой раскрывались страницы кровавых преступлений подразделений службы безопасности СД, ГФП (полевой жандармерии) и других карательных органов. Поиск изуверов был нашим служебным и гражданским долгом. Гитлеровские войска отступали, но и в пекле сражений чекисты не забывали выявляемые имена палачей.

Враг, огрызаясь, уползал в свое логово. Но возмездие шло на кончике штыка советского солдата, и не было силы, способной остановить победную поступь воинов-освободителей. До взятия Берлина оставались еще долгие месяцы сражений, но мы, чекисты, обязаны были назвать имя каждого военного преступника и привести каждому из них перечень преступлений и доказательства, способные уличить этих нелюдей.

Действия гитлеровцев ужасали. Здравый рассудок не способен был понять или объяснить происходившее.

Не менее страшными были зверства предателей Родины, прислуживавших фашистам в городской полиции, украинской криминальной полиции и зондергруппе «Петер». Последняя особенно привлекла чекистское внимание.

В период гитлеровской оккупации зондергруппа прослыла самым жестоким и кровавым карательным формированием. Она повинна в гибели тысяч советских патриотов в Красном Луче и прилегающих к нему Ивановском, Боково-Антрацитовском и Ровеньковском районах Ворошиловградской области. Позднее следы зверств прослеживались на территории Донецкой, Днепропетровской, Запорожской и Николаевской областей, куда она передислоцировалась вместе с отступавшими гитлеровскими войсками.

Возглавлял зондергруппу «Петер» Голофаев — матерый преступник и лиходей. Весной 1942 года он, будучи командиром танка Т-34, в районе Харькова изменил Родине, в упор застрелил членов экипажа и сдался врагу.

Гитлеровцы встретили предателя с распростертыми объятиями, а узнав, что его отец — крупный в прошлом торговец, дед — бывший владелец шахты «Богдан», прониклись к нему большим доверием.

В Красном Луче предатель появился вместе с оккупантами. Начальник службы СД города Пауль Бехерер в знак особого расположения поручил Голофаеву создать специальную группу по выявлению на оккупированной территория советских разведчиков, партизан, коммунистов, комсомольцев, патриотов.

Зондергруппа наделялась большой властью. Начальники городских и районных полицейских органов обширной прилегающей территории обязаны были ежедневно докладывать Голофаеву о происшествиях, всех задержанных и арестованных полицией, беспрекословно выполнять его приказания.

Голофаев руководил массовыми арестами и облавами, плодил сеть провокаторов, вместе со своими подручными истязал советских патриотов, санкционировал массовые казни.

В состав зондергруппы, насчитывавшей около двадцати человек, подбирались отпетые предатели, в основном из местных. Бывший начальник связи треста «Донбассантрацит» Пашкин, уклонившийся от эвакуации с предприятием и добровольно предложивший оккупантам свои услуги, возглавлял следственное отделение. Начальник отдела капитального строительства треста «Донбассантрацит» Щукин, тоже изменивший Родине, руководил оперативным отделением зондергруппы.

Следователем служил бывший сотрудник отдела снабжения завода имени Петровского некто Кнутов. Он столь умело до войны носил личину патриота, что местные партизаны накануне прихода фашистов устроили в его доме явочную квартиру. Этот предатель выдал явки и базы Ивановского партизанского отряда и лично участвовал в операциях карателей по уничтожению подпольщиков и партизан.

Под стать этим изменникам были и остальные сотрудники зондергруппы «Петер». Они погубили множество честных советских людей, патриотов, боровшихся против гитлеровских захватчиков.

Кровавые следы зондергруппа оставила в разных районах оккупированной территории Украины. Ее жертвы взывали к возмездию.

После освобождения Красного Луча и предварительных следственных мероприятий в 1944 году всех бежавших с гитлеровцами сотрудников зондергруппы «Петер» мы объявили во всесоюзный розыск, а ее руководящий состав — Голофаева, Чашкина и Щукина — искали как особо опасных преступников.

СВОЯКИ

Когда трест «Донбассантрацит» эвакуировался в угольные районы востока страны, начальник отдела капитального строительства Щукин исчез и объявился в Красном Луче только после прихода гитлеровцев, в июле 1942 года. Свои услуги в качестве инженера-шахтостроителя он предложил оккупантам сразу, пообещав не щадить сил «для укрепления экономического могущества рейха».

Бывалые специалисты из фашистских спецслужб быстро разглядели в «добровольце» махрового антисоветчика и назначили предателя начальником украинской криминальной полиции города. На этом поприще Щукин лез из кожи вон, чтобы угодить хозяевам. Рвение изменника было замечено, и последовало назначение в зондергруппу «Петер».

На новой должности Щукин усердствовал пуще прежнего. Начальник оперативного отделения лично участвовал во всех проводившихся Голофаевым операциях зондергруппы по выявлению и ликвидации партизанских отрядов, поиску и уничтожению советских разведчиков, поимке и аресту оставшихся па оккупированной территории коммунистов и комсомольцев, а также в массовых карательных акция против мирного населения.

Тут он тоже преуспел, и до такой степени, что получил под свое начало концлагерь, созданный гитлеровцами на территории шахты № 17— 17-бис, где содержались до казни арестованные СД, жандармерией и полицией советские патриоты. Не раз Щукин цинично бахвалился, что в борьбе против Советской власти он воюет за двоих, поскольку находится сразу на двух должностях.

Щукин активно склонял на путь предательства и других людей, а двух свояков пристроил на службу в концлагерь: одного — охранником, а второго — завхозом. Первый не слишком оправдал надежды Щукина, зато в лице второго он получил себе крепкого подручного.

Завхоз оказался рьяным пособником оккупантов, изощренно издевался над узниками концлагеря, охотно участвовал в казнях. В качестве поощрения от гитлеровцев и Щукина он получал одежду заключенных, которых перед вывозом на шахту «Богдан» для уничтожения раздевали до исподнего. Этой одеждой своих жертв палач бойко торговал на рынке.

Когда под напором Красной Армии гитлеровцы оставили город, Щукин ушел с зондергруппой «Петер» на запад, прихватив с собой обоих свояков.

ИСКУПЛЕНИЕ КРОВЬЮ

Поиск преступников велся непрерывно. Он требовал от чекистов огромных усилий и напряжения, ведь предатели старались замести следы и скрыться, раствориться в людском море. Мы по крупицам собирали сведения о палачах, орудовавших в период оккупации r Красном Луче.

Достоверных известий о Щукине не поступало. Наконец, весной 1945 года мы узнали, что в одном из окрестных поселков появился щукинский свояк, служивший охранником в концлагере.

С группой чекистов отправляюсь на задержание. Но арест не состоялся. И вот почему.

Направлялись мы за ярым врагом, а встретили инвалида в солдатской гимнастерке с орденом Красной Звезды и медалью «За боевые заслуги». Это был не маскарад, к которому часто и охотно прибегали предатели и фашистские агенты.

Тщательная проверка показала, что бывший охранник, казавшись в районе Днепропетровска, осенью 1943 года был мобилизован в Красную Армию, направлен на фронт и смело сражался с гитлеровцами. Сознавая свою вину за службу оккупантам, он стремился собственной кровью смыть позор и заработать прощение соотечественников.

Он не раз отличался в боях, заслужил высокие солдатские награды. В марте 1945 года, после тяжелого ранении, потерял ногу, демобилизован из действующей армии и вернулся в родные места.

Поскольку было установлено, что к акциям по уничтожению советских людей он не причастен, в охране концлагеря оказался по настоянию Щукина из боязни быть угнанным фашистами на каторжные работы в Германию и учитывая чистосердечное раскаяние, добросовестную службу в рядах Красной Армии и тяжелое ранение, полученное в боях против врага, решили к уголовной ответственности его не привлекать как искупившего вину перед Родиной собственной кровью.

Приятно, что мы не ошиблись. Всей последующей жизнью этот человек оправдал доверие, прощение сограждан…

Проанализировав собранные данные, мы активизировали поиски следов Щукина в районе Днепропетровска. Безрезультатно. Матерый преступник как в воду канул.

В декабре 1945 года объявился второй свояк. Чекистам удалось установить, что завхоз концлагеря на шахте № 17 — 17-бис скрывается в Новобугском районе Николаевской области. Его взяли под наблюдение, но арестовывать не торопились: предполагали, что от этого предателя ниточка может потянуться к логову Щукина.

Полгода чекисты терпеливо ждали зацепку, которая помогла бы выйти на опасного военного преступника. И такая зацепка появилась. В конце мая стало известно, что жена завхоза получила весточку от своей сестры — жены Щукина, где сообщалось, что она с мужем благополучно живет на свободе.

Наступила пора активных действий. Мы решили больше не откладывать арест завхоза и выходить на Щукина в процессе следствия.

НОЧНОЙ ПОЛЕТ

Организованный в Красном Луче комбинат «Донбасс-антрацит» для производственных нужд арендовал звено самолетов По-2. Этим я и воспользовался, начиная чекистскую операцию.

Поскольку задержание нужно было произвести стремительно, ошеломив и обескуражив затаившегося врага, предупредить возможную утечку информации, я попросил у руководителей комбината самолет.

Из Красного Луча вылетели ночью, чтобы утром быть на месте и в тот же день вернуться назад.

Сначала все шло по плану. Около 9 часов утра, долетев до Новобугского района, приземлились на окраине населенного пункта, задержали завхоза. Но в ходе обыска в квартире арестованного произошла неожиданность: свежее письмо, отправленное из Курска, написано рукой жены Щукина.

Это послание мы читали с особым вниманием и почерпнули много полезных сведений. В нем сообщалось, что Щукин служит в инженерном подразделении, восстанавливающем в городе Курске железнодорожные мосты, имеет звание майора и уверен в собственной безопасности.

Не было сомнений: в наши руки попал ценный документ. Сразу же вношу коррективы в план операции, так как упустить возможность задержания Щукина по открывшемуся адресу было бы просто преступно.

Арестованного сдаю в Новобугский райотдел милиции. Самолет, поскольку летчик без специального разрешения высоких инстанций не имел права лететь за пределы Украины, отправляю в Красный Луч с приказом чекистам нашего горотдела выслать конвой за арестованным. А сам, не теряя времени, со своим опытным помощником, старшим оперуполномоченным Строковым, еду в Курск.

Действую, что называется, на собственный страх и риск: связи с Ворошиловградом нет, посоветоваться с руководством управления госбезопасности невозможно.

Что ж, чекист должен уметь брать ответственность на себя…

ПРИВЕТ ИЗ КРАСНОГО ЛУЧА

Двое суток непрерывно в движении. Рабочими и товарными поездами, попутными паровозами через Знаменку, Черкассы, Бахмач, Конотоп едем в Курск.

Дорога вымотала до крайности. Однако, ступив на перрон Курского вокзала, мы со Строковым не позволили себе ни минуты передышки.

Первым делом через дежурного военной комендатуры железнодорожной станции установили, что в городе действительно дислоцируется соответствующая воинская часть. Потом обратились за помощью в местные органы милиции, где нам выделили сотрудника, хорошо знающего город.

С милиционером отправляемся по адресу, указанному в письме жены Щукина.

Нас не ждали. Дверь открыла заспанная женщина, которая не сразу поняла, кто и зачем явился к ним среди ночи.

Щукина дома не оказалось — он дежурил в своей воинской части, и я поспешил туда. В штаб, благодаря чекистскому удостоверению, прошел беспрепятственно. У кабинета дежурного остановился, переводя дух, проверил оружие и взглянул на часы. Стрелки показывали 5 часов утра.

Операция вступила в заключительную фазу.

Шагнув в кабинет, закрываю за собой дверь. Оружие в кармане, на боевом взводе.

Сидевший за столом майор поднял голову и строгим голосом спросил:

— Кто такой? Кто пустил? Штатским тут не положено!

Я был в гражданской одежде, чтобы не привлекать к себе особого внимания. Расчет усыпить бдительность преступника оправдался.

— Я привез привет из Красного Луча, — говорю, достав пистолет.

Щукин вздрогнул, лицо его покрылось смертельиой бледностью, рука скользнула к кобуре.

— Руки вверх! Встать! Лицом к стене! — скомандовал я. — При попытке сопротивления буду стрелять!

Щукин молча подчинился и тяжело поднялся из-за стола.

Два года краснолучские чекисты искали этого предателя и палача.

Теперь он стоял с поднятыми руками…

Все сотрудники зондергруппы «Петер» не ушли от ответа. Усилиями чекистов их нашли, обезвредили и передали в руки правосудия. Только Голофаев избежал суда. Кровавый изменник и каратель, награжденный гитлеровцами за предательскую деятельность железным крестом, через много лет после войны обнаружился в Бразилии.

К сожалению, он — не единственный военный преступник, скрывшийся в Латинской Америке.

ВЕСНА НА БАЛКАНАХ

1952 год. Расписываюсь, что ознакомлен с приказом руководства органов государственной безопасности страны. Получаю документы и отправляюсь из Ворошиловграда в долгосрочную командировку. В Болгарию.

Задача группы советских чекистов — помочь болгарским товарищам, по просьбе правительства, в налаживании работы по защите молодой республики народной демократия, борьбе против контрреволюции и происков западных спецслужб. А обстановка — и в политическом, и в оперативном отношении — сложная.

После Сентябрьской революции 1944 года, свергнувшей монархо-фашистский строй, Болгария, вступая на путь социалистического развития, получила в наследство из тяжелого прошлого множество острейших проблем. Очень слабая экономика — страна десятилетиями использовалась как аграрный придаток капиталистической Европы, собственной промышленности не имела, если не считать маленьких частных-полукустарных заводиков по переработке сельскохозяйственной продукции. Катастрофическое положение с кадрами — высшее образование было доступно только представителям привилегированных классов, которые получали специальность в учебных заведениях Италии, Германии, Англии. Вылазки и провокации местной буржуазии и иностранных фирм, которые после национализации лишились своих капиталов и источника постоянных барышей. Эти и другие проблемы усугублялись массированным давлением Запада, стремившегося любой цепой затормозить и обратить вспять процесс становления народовластия.

Верный интернациональному долгу, СССР помогал республике налаживать новую жизнь. При содействии Советского Союза началось невиданное по масштабам Болгарии строительство. Возводились первый в стране металлургический завод в городе Димитрове (ныне — Перник), судостроительный завод в Варне, химический комбинат и ТЭЦ в Димнтровграде, крупнейший на Балканах содовый завод в Девне, комбинат полиметаллов в Хаскове, завод сельскохозяйственных машин и уникальный мост через Дунай в городе Руса, целый ряд других промышленных объектов, в корне менявших экономическое лицо страны и выводивших ее из вековой отсталости.

Через крупнейшие стройки Болгарии пролег не только своеобразный водораздел между старой и новой историей страны.

В те дни здесь пролегла невидимая линия фронта, на которой болгарские контрразведчики вели нелегкую борьбу против врагов Сентябрьской революции. И советские чекисты помогали им своим опытом, знаниями, практической работой.

Расскажу об одной операции. Началась она с того, что Центральный Комитет Болгарской коммунистической партии поручил группе контрразведчиков проанализировать все Учащающиеся случаи внезапного и необъяснимого повышения западными фирмами цен на оборудование и материалы, необходимые стройкам страны. Каждый раз это происходило именно в тот момент, когда Министерство внешней торговли готовилось приступить к переговорам с конкретными фирмами, и касалось только тех товаров, которые собирались купить болгары.

Картина действительно складывалась любопытная.

Советский Союз обеспечивал основные поставки оборудования и материалов на эти объекты и выполнял обязательства четко, несмотря на собственные трудности, вызванные необходимостью восстановления разрушенного войной народного хозяйства. Только некоторые виды оснащения, техники и материалов Болгария вынуждена была закупать в других странах. И цены на них на мировом рынке стояли весьма невысокие, но лишь до той поры, пока правительственные органы НРБ не начнут изучать возможность покупки.

Едва в кабинетах Министерства внешней торговли созревало решение обратиться, скажем, к английским фирмам, как цены, словно по команде, вырастали у этих фирм в десятки раз. Стоило только подумать о переориентации на итальянские или французские фирмы, то же самое происходило и там.

Странное «опережение событий» давало основание предположить, что иностранные фирмы заранее получают информацию о появляющихся у болгар сложностях и планируемых путях их преодоления.

Контрразведчики приступили к выявлению источников утечки важной экономической информации.

Другие чекисты, занимавшиеся совсем иными вопросами, примерно в тот же период обратили внимание, что в одном из частных ювелирных магазинов Софии в продаже появилось множество золотых заготовок для зубных коронок. Настораживало необычное их количество и отсутствие на пластинах клейма с пробой.

Пробирная палата проверила несколько пластин и дала заключение: заготовки для зубных коронок изготовлены из золота английских стандартов.

Над этим фактом мы задумались всерьез, когда стало известно, что владелец магазина регулярно встречается с сотрудником Министерства внешней торговли Младеновым. Дружить, как говорится, никому не возбраняется, но что же связывает оборотистого ювелира с государственным служащим, занимавшим при монархическом правительстве заметный пост во внешнеторговом ведомстве?

Решили присмотреться к этой дружбе, и вскоре в наше поле зрения попала еще одна колоритная фигура — Апостолов.

Крупный в царской Болгарии торговец, поставлявший отборные македонские табаки в Англию, в последние год-полтора свернул свое дело. Образ жизни стал вести довольно странный: не работая, все время разъезжает по стране на собственном лимузине американского производства и почему-то систематически оказывается в тех местах, где строятся важнейшие промышленные объекты.

Проработка соответствующих материалов показала, что в среде частных предпринимателей Апостолов слывет очень богатым человеком, располагающим миллионными вкладами в английских и швейцарских банках.

Данные, полученные разными путями об этой троице, все более настораживали, и руководство органов госбезопасности санкционировало арест владельца ювелирного магазина. Основание: нарушение торговых правил — продажа золотых пластинок, не прошедших пробирную палату.

Под грузом предъявленных обвинений ювелир сознался, что золотые заготовки для зубных коронок получает для реализации от Апостолова и основную часть вырученных денег возвращает ему же.

Незамедлительно арестовали Апостолова. При обыске на его загородной даче оперативная группа обнаружила хитроумно оборудованный тайник, где хранились восемь стандартных банковских слитков золота с клеймом английского банка общим весом более 78 килограммов, около десяти тысяч золотых заготовок для зубных коронок и приспособления для их штамповки. Нашлось и немало специфичных предметов, не имеющих ничего общего с коммерцией, но составляющих обязательный шпионский набор.

Следствие шаг за шагом восстанавливало события.

Еще до войны Апостолов был завербован английской разведкой и активно сотрудничал с ней. После Сентябрьской революции по команде британских спецслужб постепенно прекратил торговую деятельность в ожидании новых заданий.

И дождался. Второй секретарь английского посольства в Болгарии передал ему на связь целый ряд агентов разведки, в числе которых были и крупные частные предприниматели, и чиновники бывшей монархической администрации (среди них — Младенов), и инженерно-технические работники, в свое время окончившие высшие учебные заведения в Англии.

Ставка в широкомасштабной шпионской акции делалась на гуманность и демократичность народной власти, правительства Отечественного фронта Болгарии и трудности, испытываемые республикой с кадрами. Поскольку чиновников и специалистов, оставшихся в стране и пожелавших работать в государственном секторе, охотно принимали на службу, в задачу агентуры входило внедрение в правительственные учреждения, на важнейшие предприятия и стройки.

От агентуры Апостолов, как резидент, получал информацию о политической и экономической обстановке в стране. Особенно настойчиво британская разведка требовала сведения о развитии производственного потенциала Болгарии, о строящихся и планирующихся промышленных объектах, чтобы готовить экономические диверсии против молодой республики.

Все собранные шпионские данные резидент передавал по секретному каналу в английское посольство в Софии.

Из показаний Младенова выяснилось в частности, что он, используя свои возможности сотрудника Министерства внешней торговли, выведывал планы этого государственного органа и сообщал Аностолову о намечающихся закупках материалов и оборудования. Английское посольство информировало соответствующие спецслужбы, то, в свою очередь, оказывали давление на фирмы-производители этих товаров, побуждая взвинчивать цены на технику, оснащение и материалы, выдвигать кабальные условия поставок, чтобы наносить народной Болгарии серьезный ущерб.

Ну, а золото?

Английское посольство в НРБ, через которое британская разведка рассчитывалась со своими наймитами, испытывало затруднения с болгарской валютой и для оплаты шпионской деятельности агентуры наделило Апостолова золотыми банковскими слитками. Резидент штамповал из них заготовки для зубных коронок, реализовывал через своего агента-связника — владельца ювелирного магазина и получал болгарские деньги для агентуры.

Всего по делу этой шпионской группы органы государственной безопасности НРБ разоблачили и обезвредили 13 агентов британской разводки. В победу немало труда вложили и мы — советские чекисты.

АНАТОЛИЙ МОИСЕЕВ «ДОСТОВЕРНО УСТАНОВЛЕНО…»

Анатолий Арсентъевич Моисеев в органах государственной безопасности служил с 1949 года по 1980, в Ворошиловградском областном управлении КГБ — с 1959 года до ухода в отставку. Полковник в отставке. Член КПСС с 1943 года. Участник Великой Отечественной войны.

ЧАСТЬ 1-я

3 декабря 1947 года работник Дублянского райкома партии Павел Иванович Головко по служебным делам уехал в село Велика Белина. Срок командировки истек, но обратно он не вернулся.

Райкомовцы, обеспокоенные судьбой товарища — энергичного коммуниста, бывшего фронтовика, до конца не залечившего боевые раны, — не обнаружили Головко ни в селе, ни на единственной ведущей в райцентр дороге. Человек как в воду канул.

К поискам подключили нас, чекистов. Установить удалось немногое: 3 декабря Павел Иванович действительно приехал в Велику Белину, райкомовский транспорт — сани — отпустил, сказав ездовому, что на обратном пути воспользуется колхозными лошадьми. Днем местные жители его видели в селе, но никто не мог ответить, где Головко был вечером, уехал или остался ночевать.

Обследование окрестностей ничего не дало. И только на кромке Белинских болот — обширных и труднопроходимых топей, местами не замерзавших даже в сильную стужу, — были обнаружены временная стоянка и следы группы людей, оставленные сутки-двое назад.

Эти следы, терявшиеся в болотной хляби, навели на мысль, что партийного работника постигла страшная участь.

В Дрогобычской области (она была создана в 1939 году и в 1959 году влилась в состав Львовской области), как и в ряде районов западных областей Украины, орудовали банды буржуазных националистов. После изгнания гитлеровских захватчиков Советской Армией боевики ОУН не сложили оружие. Они зверски убивали коммунистов, честных, преданных Родине людей, уничтожали государственное и колхозное имущество, поджигали общественные здания, грабили магазины, терроризировали мирное население, стремясь затормозить процесс социалистических преобразований в крае.

У Белинских болот в это время в округе была зловещая слава — там укрывались оуновцы, совершавшие кровавые преступления в Дублянском, Мединичском и других районах области.

Не оставалось сомнений, что Головко попал в руки бандитов, буквально охотившихся за партийными работниками, советскими активистами. К сожалению, виновников трагедии сразу найти не удалось.

Весной в Великой Белине бесследно исчез первый комсомолец села Василий Равлюк. Достоверных сведений было крайне мало, строились разнообразные версии, но анализ оперативной обстановки, сопоставление ситуаций и данных, которыми располагали чекисты, говорили о том, что произошел террористический акт.

Загадочные исчезновения коммуниста и комсомольца в Великой Белине, несмотря на усилия оперативных работников, долго оставались нераскрытыми, но мы не опускали руки и, наперекор трудностям и неудачам, продолжали поиск преступников.

В 1952 году в результате проведенной чекистской операции по разгрому вооруженной банды, возглавляемой националистом по кличке «Билый», были захвачены важные документы местных оуновцев. При этом сдался член банды по кличке «Прут».

На счету бандгрупы Билого было не одно кровавое преступление. Документы, свидетельства очевидцев и показания бывшего боевика, поисковые материалы и другие данные — все это было соотнесено между собой и подтверждало, что террористические акты в Великой Белине совершила банда Билого.

Так следователи-чекисты, среди которых был и я, приступили к новому этапу расследования дел пятилетней давности.

Борьба против вооруженных группировок ОУН, гитлеровских приспешников, политических террористов и озверевших мародеров была трудной, жестокой, непримиримой. Операции по их обезвреживанию порой превращались в настоящие сражения, когда чекистам противостоял враг с минометами, пушками, пулеметами (фашисты, а потом и западные спецслужбы позаботились, чтобы националистические формирования были вооружены, что называется, до зубов).

В бой чекисты вступили бесстрашно, не щадя себя. Но всегда помнили, что стоят-то они на страже закона, защищают свой народ, его покой, мир и интересы. И даже самый лютый враг должен отвечать только перед законом, а для этого каждое преступление нужно расследовать до мельчайших деталей, неопровержимо доказать вину переступившего границу закона. Иначе возмездие за преступление может обернуться беззаконием. Не месть, а неотвратимое наказание в соответствии с тяжестью содеянного и меру наказания определяет суд.

Задача чекистов — расследовать преступление, обезвредить врага и передать его в руки правосудия…

Шаг за шагом мы восстанавливали обстоятельства гибели коммуниста Головко.

Выяснилось, что работник Дублянского райкома партии был захвачен и тайно вывезен из Великой Белины по распоряжению Билого. На Белинские болота был доставлен уже мертвым. Тело брошено в незамерзающую бездонную трясину.

Явный террористический акт по политическим мотивам.

Нам предстояло ответить на вопросы: как и от кого бандиты узнали о приезде партийного работника? Кто выдал его намерение задержаться в селе? Кто и как заманил в ловушку? Кто участвовал в похищении? Кто, почему и как убил?

Вывод: в селе у банды были пособники, активно участвовавшие в подготовке и осуществлении террористического акта. Но кто же они? Кате найти их — изворотливых, хитрых, рядящихся под мирных тружеников и внешними проявлениями, конечно же, не выделяющихся среди местных крестьян?

Параллельная работа по исследованию факта исчезновения Василия Равлюка позволила нам с помощью новых материалов определить, что комсомолец стал жертвой террористического акта так называемой легальной боевки ОУН — группы националистов, живущих на легальном положении под видом мирных тружеников и поддерживающих с бандитами-нелегалами тесную связь.

Оба дела переплелись, и мы разработали подробный план расследования, которым предусматривалось сначала раскрыть убийство Равлюка, а затем — Головко.

Псевдонимы, под которыми в банде Билого были известны члены боевки, чекистам дали мало. Мы сосредоточили усилия на том, чтобы установить место гибели комсомольца.

Круг поисков постепенно сужался, и накопившиеся данные привели нас к заброшенному дому семьи Сердюков, которые пару лет назад почему-то уехали из села, оставив неплохую усадьбу и за бесценок распродав свое хозяйство. Покинув Велику Белину, они практически прервали всякие связи с родственниками и односельчанами.

Прямыми уликами против них чекисты не располагали. Их нужно было добыть. И мы пришли на заброшенную усадьбу.

Пересказывать ход чекистских умозаключений долго и не слишком интересно. В работе розыскников, честно говоря, мало детективного блеска и гениальных озарений в духе Шерлока Холмса. Это тяжелая, кропотливая, объемная работа.

Начали раскопки вдоль завалившегося забора. Копать пришлось долго и на большой площади, ведь точно не знали, где искать, да и уверенности, что труп спрятан именно здесь, не было.

Наша настойчивость увенчалась успехом — на пятый день в земле обнаружили останки человека. На шее — веревка с вдетой в узел палкой: так называемая удавка-закрутка, орудие оуновекпх палачей.

Родные опознали в задушенном Василия Равлюка, а экспертиза подтвердила дату гибели комсомольца.

С санкции прокурора супруги Григорий и Анна Сердюки были задержаны и доставлены в Велику Белину для следствия.

Сначала они полностью отрицали свою причастность к убийству Равлюка. Впрочем, мы и не ждали быстрых признаний. Опираясь на опыт расследования преступлений украинских буржуазных националистов, можно было предположить, что муж и жена Сердюки вряд ли являются непосредственными виновниками гибели комсомольца, однако преступники им должны быть известны.

Мы предъявили Григорию Сердюку материалы поиска Равлюка, фотографии, протоколы экспертизы и опознания останков, вещественные доказательства. Под грузом неопровержимых улик он начал давать показания об обстоятельствах и участниках злодейского убийства. Показания Анны Сердюк целиком совпадали с полученными от ее мужа и подтверждались документами следствия.

Чекисты установили достоверную картину преступления. Дело обстояло так. Однажды Равлюк допозна задержался в поле, возвратился в село один и зашел в дом к Сердюкам. Вскоре сюда заявились односельчане Кочкинович, Герович и Басюк, выманили комсомольца во двор, набросили на шею удавку и задушили его. Хозяевам велели молчать о случившемся, пригрозив в противном случае расправой.

Двое из участников террористического акта — Герович и Басюк — по-прежнему жили в Великой Белине и даже слыли в местном колхозе активистами. На первых допросах они запирались, напрочь отрицали любые обвинения, тогда чекисты провели серию очных ставок с Григорием и Анной Сердюками и Прутом — бывшим членом банды Билого.

Следствию пришлось немало поработать, чтобы изуверы поняли бесполезность попыток обмануть чекистов. Мы оперировали фактами, документами, показаниями, материалами экспертиз, о которые разбивались любые увертки и ложь.

Мы установили, что в легальную боевку ОУН, действовавшую в селе, входило пятеро националистов — участники террористического акта против комсомольца и бывшие местные жители Мещерский и Третьяк, которые примкнули к банде Билого и были убиты во время операции по разгрому бандгруппы, с оружием в руках.

Чекистам, боровшимся против оуновских палачей, доводилось встречаться со всякими садистами и заплечных дел мастерами, творившими кровавые преступления на украинской земле. Наибольший гнев и отвиашепие у меня вызывали так называемые легалы. Они избегала открытых столкновений, орудовали только исподтишка, проявляя при этом особую жестокость и коварство.

В этом я очередной раз убедился, выясняя обстоятельства гибели работника Дублянского райкома партии Головко.

По крупицам удалось восстановить события 3 декабря 1947 года. В Велику Белину Головко приехал утром и сразу же отпустил райкомовские сани. Герович тут же сообщил в банду Билого, скрывавшуюся на кромке болот, что партийный работник в селе один, и получил задание с членами боевки выкрасть его и тайно доставить на расправу в логово оуновцев.

План действий боевка построила на вероломстве. Поскольку Герович в колхозе считался активистом и пользовался доверием, он предложил партийному работнику вечером отвести его в райцентр. В условленном месте на околице сани остановили Кочкинович и Басюк, якобы тоже направлявшиеся в Дубляны. Такие попутчики — местные колхозники, да еще активисты — не должны вызвать у Головко опасений.

Выехав на дорогу, бандиты втроем набросились на партийного работника, еще не залечившего фронтовые раны, скрутили его, натянули на голову мешок, швырнули на дно саней и уселись сверху. Задыхавшийся человек бился в агонии, а они гнали сани на болото.

На бандитскую стоянку Головко был доставлен уже мертвым. Тело бросили в незамерзающую трясину, где найти его невозможно, а сами, как ни в чем не бывало, возвратились в село.

Как ни юлили преступники, следствие собрало неопровержимые доказательства, и тогда убийцы стали валить вину один на другого.

Руководитель боевки Кочкинович, незадолго перед изобличением перебравшийся во Львов, пытался даже представить себя в роли жертвы националистов: мол, бандиты Билого убили отца и мать, ранили сестру.

И здесь следствию пришлось устанавливать истину. Картина открылась омерзительная. Действительно, в 1949 году члены бандгруппы Билого явились в дом Кочкиновича, застрелили его отца и мать, ранили убегавшую через окно сестру. За полгода до этого Билый передал Кочкиновичу крупную сумму денег, чтобы тот достал разные предметы экипировки. Легал прокутил деньги во Львове и в селе больше не объявлялся. Оуновцы требовали либо привезти экипировку, либо вернуть сумму обратно, но он спрятался и от родных, и от бандитов. Подручные Билого явились в дом, перевернули все вверх дном, но не нашли ни денег, ни Кочкиновича и выместили злобу на родителях.

Следствие завершилось.

Наша чекистская задача была полностью выполнена — преступники обезврежены и изобличены. Дело передали в суд, который и определял меру наказания каждому по закону, опираясь на достоверные факты.

ЧАСТЬ 2-я

О краснодонской «Молодой гвардии» я узнал из газет в сентябре 1943-го, в перерыве между боями. Беспримерный подвиг мальчишек и девчонок поразил тогда всех бойцов нашего танкового взвода. «Молодая гвардия» оказалась первой подпольной молодежной организацией, о которой были собраны и опубликованы довольно подробные сведения. К тому же это была организация, созданная не ветеранами революционной борьбы, не мастерами конспирации, а вчерашними школьниками, моими ровесниками, которые впервые вступили в бой с врагами и проявили ь нем мужество, достойное испытанных и аакаленных бойцов.

Много позже, знакомясь с документами о подпольной организации, вчитываясь в записки из тюремных камор и надписи на стенах фашистских застенков, сделанные ее членами перед смертью, я поражался необыкновенному величию духа, нравственной красоте, нескрываемому презрению, с которым жертвы смотрели на своих палачей, беспримерному великодушию, с которым идущие па смерть молодые люди думали не о себе, а о близких, успокаивали их! Фашизм убивал, фашизм мог завершить процесс растления мещанина, мог купить предателя, но он ни разу не одержал победы над человеком-бойцом! Не потому ли так бесновались палачи, не потому ли «мастера» гитлеровских застенков раньше других, раньше профессиональных солдат и генералов ощутили неизбежность грядущего поражения?!

Меня и сегодня часто спрашивают молодые: а был ли смысл через десятилетия искать тех, кто служил врагу, к давности преступления закон, мол, снисходителен. Оно, конечно, так. Но закон должен быть еще и справедлив. Палачи тоже ходили на двух ногах, были о двух руках и с человеческой речью. Да и воспитывались они в тех же условиях, что и их жертвы. Нет, не должны были они спрятаться от гнева народа. Чуму победили, когда рассмотрели бациллы, которые, поселяясь в человеческом организме, разрушают его. Предательство тоже имеет свои бациллы…

Еще задолго до оккупации Донбасса в фашистской Германии в городе Магдебург была сформирована жандармская команда, насчитывавшая в своем составе около тысячи человек кадровых жандармов и полицейских. Ее целью было установление и поддержание «нового порядка» на захваченной территории. Это были профессиональные убийцы, получившие циничную инструкцию вместо слова «расстрелян» употреблять выражение «подвергнут особому обращению».

Несколько взводов этой команды и были размещены на оккупированной территории Ворошиловградской области, в том числе в городах Краснодон и Ровеньки. Они сразу же приступили к созданию местного полицейского аппарата.

Один из этой команды старый член нацистской партии, начальник окружной жандармерии гауптман Ренатус Эрнст-Эмиль и гитлеровский комендант Краснодона майор фон Гсдеман создали так называемую украинскую полицию, которую возглавил заклятый враг советского народа Соликовский.

Его заместителем стал Орлов — бывший офицер деникинской армии. Питая ненависть к Советской власти, он умышленно остался на оккупированной территории и с первых же дней «нового порядка» предложил гитлеровцам свои услуги. Позже за проведение активной карательной деятельности вырос до начальника Ровеньковской районной полиции.

Начальником криминального отдела был назначен Захаров (настоящая фамилия — Шульга) — до Великой Отечественной он проживал в Днепродзержинске, систематически занимался кражами, за что был судим. Бежав из-под стражи, похитил документы у гражданина Захарова и по ним скрывался на территории Донбасса до оккупации его фашистами. С первых же дней на службе у врага, за преданность повышен в должности до заместителя начальника Краснодонской районной полиции.

Подтынный — комендант полицейского участка, затем заместитель начальника городской полиции. Бывший лейтенант Красной Армии, сдавшийся в 1941-м в плен и добровольно перешедший на службу врагу. Старшие следователи Районной полиции: Кулешов — бывший белогвардеец, Усачев — сын крупного землевладельца, тоже бывший белогвардеец.

Лукьянов — старший полицейский районной полиции. В 1919–1920 годах служил в белоказачьих войсках генерала Краснова, в 1933 году за отказ от работы общим собранием колхозников исключен из колхоза, в том же году за проведение антисоветской деятельности осужден к 10 годам исправительно-трудовых лагерей, из-под стражи бежал, скрывался…

Аналогичные биографии и у остальных предателей. Все они считали себя обиженными Советской властью, верой и правдой служили фашистам, пытаясь доказать им свою холуйскую верность, творили кровавые преступления в Краснодоне.

Возмездие настигло убийц «Молодой гвардии». Некоторые из них предстали перед судом еще в годы войны, другие скрывались в течение ряда лет. Однако и они были разоблачены и понесли заслуженное наказание. Уже в феврале 1943 года, сразу после освобождения Краснодона советскими войсками, были арестоврны предатели подполья Геннадий Почепцов, его отчим Василий Громов, а также старший следователь полиции Михаил Кулешов. В августе того же года фронтовой военный Трибунал приговорил их к смертной казни. Не ушли от справедливого возмездия бургомистр Краснодона Стаценко, начальник шахты Жуков, с помощью которого Почепцовым был передан донос, полицейские Лукьянов и Давиденко, пытавшиеся при наступлении Красной Армии вместе с оккупантами покинуть город. Был пойман и главный организатор расправы над «Молодой гвардией» бывший начальник окружной гитлеровской жандармерии, дослужившийся до полковника, Ренатус.

Летом 1959 года органами государственной безопасности разоблачен матерый преступник, палач и убийца многих советских людей Василий Подтынный. Во время судебного следствия он вынужден был рассказать всю правду о страшных днях, проведенных героями «Молодой гвардии» в застенках гестапо. Его признания пролили свет на многие, долго остававшиеся неизвестными обстоятельства трагической гибели отважных молодогвардейцев.

К сожалению, ушли от возмездия начальник Краснодонской полиции Соликовский, его заместитель Захаров, их верный помощник полицейский Мельников.

В начале шестидесятых годов я, тогда еще молодой следователь КГБ, снова и снова возвращался к этим трем зловещим фигурам. Пытался представить мотивы, логику их поступков. Перечитывал собранные в несколько томов архивно-следственные документы, показания подсудимых и свидетелей. Жуткие, уму непостижимые картины истязании и пыток, которым подвергались шестнадцатн-восемнадцатилетние парни и девушки, описаны там.

Начальник жандармского округа Ренатус свидетельствовал, что полицейским была выдана специальная инструкция, предписывающая им применять всевозможные «меры физического воздействия» при допросах арестованных. И те старались, не скупясь. Бывший бургомистр Краснодона Стаценко вспомнил на следствии, например, такой эпизод. Кода Соликовский и Захаров привели в кабинет Сергея Тюленина, он был изуродован до неузнаваемости. И тут же эта свора вновь набросилась на него, кулаками сбили с ног. Коваными сапогами били по чем попало, стараясь наносить удары в живот, спину и лицо. Едва подававшего признаки жизни, его выволокли из кабинета и бросили в камеру. При последующих допросах на глазах Сережи избивали его обнаженную мать, потом на глазах матери мучили сына…

Участие в арестах, засадах, допросах, расстрелах на счету и Мельникова. Уже тогда меня поразило свидетельство матери Сергея Левашова. Сесть о смерти сына она узнала от жены полицейского. Дело в том, что после оккупации города новоиспеченный «блюститель порядка» Иван Мельников захватил свободную квартиру в одном доме с семьей Сергея Левашова.

Мельников же и конвоировал связанного Левашова к месту казни. И когда юноша понял, что его ведут на расстрел, он сказал полицейскому: «Передай отцу и матери, что я погиб. Пусть они меня не ищут…» Естественно, Мельников сам и не думал ничего передавать, а вот жене похвастал… Та и сообщила семье Левашовых. А полицейский, каждое утро встречаясь с матерью казненного, лишь издевательски улыбался.

Я вглядывался в фотографию Мельникова. Ниже среднего роста, маленькие глаза, удивительно большие уши. Родился в 1912-м в Ростовской области, русский, образование начальное. До воины проживал в Краснодоне, работал забойщиком на шахте. Жена умерла. Видимо, не сладко ей было ходить по краснодонским улицам.

Анатомия предательства… Да, не все люди поднялись в дни войны на борьбу с врагом. Встречались и такие, которые ради своей безопасности готовы были поступиться всем, вплоть до собственной чести и совести. Причем старались не просто отсидеться, дождаться лучших времен, но и любыми путями обставить это ожидание по возможности большим комфортом. И если им случалось привлечь внимание полиции или гестапо, от них без особых усилий добивались любых сведений, даже таких, которые могли стоить жизни десяткам людей. Я знаю это не по рассказам, а по войне, часто приходилось встречаться с такими в освобожденных городах и селах.

Мельников не стал ждать, пока его позовет новая власть, сам пришел в полицию. Ему поручили рубить дрова да носить воду для кухни. Но уже это одно дало ему право вломиться в ту, соседнюю с Левашовыми квартиру, свысока поглядывать на сограждан — вот, мол, какой я, нигде не пропаду. Вскоре, оценив усердие и старание предателя, фашисты одели на его руку повязку полицейского и выдали винтовку.

Ранее неприметный в Краснодоне Иван Мельников во временно оккупированном городе стал известной и зловещей фигурой.

Итак, по свидетельским данным, Соликовский находился где-то в Англии, Захаров погиб от рук таких же, как он, изменников в Италии, след Мельникова терялся в феврале 1943 года, когда наши войска освободили Краснодон.

Нет, конечно же, это не моя только идея была искать Мельникова. На него, как и на других изменников Родины, был объявлен всесоюзный розыск. Огромную работу проделали сотрудники Краснодонского райотдела УКГБ бывшие фронтовики Михаил Петрович Решетников, Иван Митрофанович Золотарев, Алексей Петрович Щербак. Вместе со мной вели поиск ворошиловградские чекисты Петр Егорович Костюнин, Сергей Степанович Терещенко. Первый, как и я сам, начал войну красноармейцем, насмотрелся и на героев, и на предателей. Второй в боях не участвовал, но мальчишкой в партизанской Белоруссии повидал немало. И трудно сказать, у кого из них было больше ненависти к тем, кто, став предателем, вместе с врагами топтал родную землю.

У Мельникова была одна дорога, у тех, кто искал его, — тысячи. Первичным планом розыскных мероприятий предусматривалась проработка нескольких версий. Одна из них, на первый взгляд, самая простая — Мельников скрывается у родственников в Краснодоне. Она была тщательно и в короткие сроки проработана. Не подтвердилась.

Вторая версия — бежал с гитлеровцами и проживает где-то за границей. Вполне реальна. Иногда, вслушиваясь в различные пророчества многочисленных западных радиоголосов, ловлю себя на мысли, а не подобный ли Мельникову или Соликовскому вещает у микрофона? Сейчас, во время гласности и демократизации, у нас другое отношение к подобным передачам. Но стоит ли забывать, что идеологическая борьба продолжается и бывшие каратели советского народа, предатели и изменники, играют в ней не последнюю роль?

Разрабатывалась и третья версия — Мельников жив и находится на территории нашей страны. Кого предстояло искать? Фамилия довольно распространенная. Имя-отчество — Иван Иванович — и того больше. Плюс фамилию эту легко изменить — Мельник, Мельниченко, Меленков, Мельков, Мельниченков…

Конечно, как мы рассчитывали, совершенно новую фамилию он себе брать не будет. Мог где-то встретиться с земляками, и тогда все раскроется… Но зато год и место рождения, всю биографию — можно сочинить заново. Поэтому для начала были написаны сотни запросов в разные города страны. Надеялись ли мы на успех? Честно говоря, не очень. По данным адресных бюро, прописанными значились тысячи граждан, имеющих сходные данные. А на проверку лиц, осевших в послевоенный период в непаспортизированных районах страны, могли уйти десятки лет. И все равно эту версию, не отработав, отбрасывать было нельзя!

Второе направление поиска — беседы с людьми, которые знали Мельникова до войны и прошли с боями в тех районах, где предположительно могли отступать вражеские части и полицейские команды, ранее дислоцировавшиеся в наших краях. В военкоматах были просмотрены сотни личных дел тех, кто когда-то работал вместе с предателем на шахте, жил от него недалеко, мог по той или иной причине сталкиваться с ним. Затем были беседы с этими людьми.

И здесь нас ожидала первая удача. Один из краснодонцев, бывший фронтовик, рассказал, что встречал Мельникова где-то в конце 1944-го в действующей армии. Встрече этой в то время значения не придал, так как ушел воевать в первые дни войны и не знал, что Мельников впоследствии служил в полиции.

Решено было срочно проверить ходивший раньше слух о том, что жена Мельникова якобы получила письмо с фронта, в котором Иван сообщал, что служит в рядах Советской Армии. Но письмо якобы у нее кто-то забрал, а номера воинской части она не помнит. Данные о получении письма подтвердила хозяйка квартиры, у которой в то время жила Мельникова с детьми. Значит, необходимо уделить особое внимание проработке этой линии, продолжить розыск через архивы Министерства обороны СССР. Но каков район боевых действий части, в которой служил Мельников?

Мне и моим товарищам приходилось беседовать с сотнями людей. И разное у них было отношение к сотрудникам госбезопасности. Еще свежи были в их памяти 1937 и 1949 годы, суд над Берией, Абакумовым… Но ни разу не услышали мы отказа в помощи. Особенно от краснодонцев. Ведь от рук палачей погибли не просто подпольщики, мученически погиб цвет города, его молодость и гордость.

Параллельно с поиском Мельникова велся сбор документов, свидетельских показаний о «деятельности» изменника. Мы поднимали судебные и архивные дела, беседовали о нем с теми, кто сидел в застенках гестапо, но остался жив, родственниками молодогвардейцев. Начался розыск лиц, которые в Краснодоне или позже могли служить вместе с Мельниковым в полиции и ныне отбывали наказание в местах свободы.

Так был раскрыт путь падения этого человека. Вернее, уже не падения, а преступлений.

…Первое время он патрулировал по городу, вводя «новый порядок». Многие отмечают его услужливость — спичечку гитлеровцу вовремя поднести, чтоб прикурил, по поручению сбегать. И в то же время требовательность к своим, особенно во время патрулирования по городу — здесь в ход шли и ругань, и кулак.

Вскоре в знак высокого доверия его приставили охранять камеры, в которых сидели арестованные советские граждане. Свидетели рассказывали, как Мельников в знак благодарности за поощрение в октябре арестовал и доставил в полицию своего соседа, бывшего товарища по работе в шахте, коммуниста, стахановца-орденоносца М. С. Бирюкова.

Бывший партийный работник 3. П. Петрухин вспоминал: «Вместе со мною в камере, которую охранял Мельников, сидел бывший заведующий Новосветловским райземотделом Л. Г. Мороз. После допроса привели его назад окровавленного, изуродованного, три дня он не мог пошевелиться. Так избили его нагайкой с металлическим наконечником гитлеровские холуи Мелышков и Лукьянов».

В августе — сентябре 1942 года в Краснодоне была арестована большая группа советских и партийных активистов. Тридцать два патриота были вывезены в местный парк и живыми закопаны в землю. И к этой зверской расправе причастен Мельников. Он вместе с другими полицаями охранял автомашину, когда в нее сажали советских людей для отправки на казнь.

Неопровержимые доказательства непосредственного участия Мельникова в засадах на отважных молодогвардейцев и в издевательствах над их родителями привели Елена Николаевна Кошевая, Александра Васильевна Тюленина, Мария Андреевна Борц, Елизавета Алексеевна Осьмухина…

Мельников был и в числе тех, кто сопровождал на смерть две группы молодогвардейцев, среди которых были Евгений Мошков, Михаил Григорьев, Анатолий Ковалев и другие. Около самого шурфа шахты № 5 Анатолию Ковалеву удалось освободить руки, и он бросился бежать. Всю ночь Мельников разыскивал его, но обнаружить отважного патриота ему так и не удалось.

Вот что рассказал бывший полицейский Давиденко о казни второй группы подпольщиков. Когда обреченных подвезли к шахте, началось страшное зрелище. Молодогвардейцев поодиночке сбрасывали с саней и избивали. Но они мужественно бросали в лицо истязателям слова ненависти и презрения. Тогда палачи стали поднимать платья у девушек и закручивать над головами, а ребят избивать…

П. А. Черников, первый бургомистр Краснодона, показывал, что Мельников однажды пожаловался ему, мол, раньше пачки махорки хватало на несколько дней, а сейчас курит одну папиросу за другой, так как был на страшной операции, бросали в шурф арестованных…

После расправы каратели возвращались с «трофеями»: почти каждый нес кожушок, валенки или шапку — фашистскую «плату» за кровавые злодеяния.

Полицейский Бауткин на очной ставке с Подтынным рассказывал: «В тот период, когда молодогвардейцев расстреливали и сбрасывали в шурф шахты, как-то утром я пришел в полицию и заступил на дежурство. В одной из комнат, где до этого сидели девушки из „Молодой гвардии“, я увидел Подтынного, который вместе с Мельниковым и другими полицейскими делили вещи расстрелянных».

Конечно же, после всех этих злодеяний преступникам оставалось одно — бежать вместе с хозяевами. Они уже поняли: пересидеть неделю-другую в городе не удастся. Мужество советских людей, казненных ими молодогвардейцев было самым красноречивым свидетельством того, что фашисты не смогут победить в этой войне.

И вот нами обнаружен и опрошен бывший полицейский из Краснодона Нечай, через которого удалось уточнить, каким путем отступали подразделения карателей. Причем он назвал еще девять бывших полицейских, которых предстояло разыскать и опросить.

В результате кропотливой работы был определен маршрут бегства: село Селезневка, что недалеко от Коммунарска. И там под руководством Подтынного Мельников продолжал нести службу полицейского. Он принимал участие в облавах в селах и на шахтах, задерживал советских воинов, попавших в окружение. В поселке Уткино им было убито два наших солдата, а один задохнулся в шахте от газов, отказавшись сдаться. Несколько задержанных солдат были отправлены в лагеря.

И отсюда, боясь ответственности за совершенные преступления, Мельников бежит в город Дебальцево Донецкой ооласти и там вступает в гитлеровскую армию. В то время фашистам нужны были больше не каратели, а солдаты… Дальнейший путь отступления: Запорожье — Хортица — Николаев — Одесса — Александров. Последний раз видели Мельникова у села Манзир. После проведения Советской Армией Ясско-Кишиневской операции многие полицейские были захвачены наступающими войсками или оказались в тылу. Не исключалось, что Мельников мог быть призван в действующую армию, как это произошло с тем же Нечаем.

Мы установили десятки наших воинских подразделений, дислоцировавшихся в районе села Манзир. Особое внимание обращалось на запасные части, которые формировались в конце 1944 — начале 1945 годов. Наконец, было доказано, что И. И. Мельников проходил службу в 596-м полку в звании ефрейтора. Но в августе 1945 года часть была расформирована.

Все предстояло начинать сначала. Вновь через архивы розыскиваем сослуживцев И. И. Мельникова. Ответы необнадеживающие: «Не прибыл», «На учете в военкомате не состоит», «Умер в… году». Одновременно ведется розыск их родных и близких. Пусть подскажут, где живут ныне бывшие солдаты.

И вот в Киеве найден сослуживец разыскиваемого — Минин. Да, Ивана Мельникова помнит, приметы совпадают, рассказывал, что работал на шахтах, всю войну был на фронте, семья погибла в период оккупации. Минин назвал еще несколько фамилий солдат, которые могут знать Мельникова, так как в последние дни перед расформированием они работали в одной бригаде в городе Хмельницке на овощной базе.

Снова поиск, снова ответы: «Не помню», «Не знаю», «Не состоит на учете в военкомате», «Умер». В мае 1962 года нашли бывшего офицера Вакарева, который назвал еще несколько офицеров полка, причем не точно — Лицовский, Бойцовский, Войцеховский. Опять розыск…

Поступают ответы и о розыске Мельникова — Херсонская область — 10 человек, сходных по облику и данным, Николаевская — 9, Ростовская — 25. Итого — несколько сотен. Но ведь каждого из них необходимо было проверить, это мог сделать лишь человек, знавший И. И. Мельникова!

Снова запросы по областям и неутешительные ответы из Полтавы, Тбилиси, Днепропетровска, Одессы…

Вдруг нам, в областное управление КГБ, пришло срочное сообщение из Краснодона. Одна из женщин отдыхала в Одессе и на рынке якобы видела торгующего овощами Мельникова. Но ведь Одесские паспортистки ответили, что такой не проживает!

Даем новый запрос в Одессу, теперь уже в военный комиссариат. Наконец, 16 марта 1965 года из Одесского облвоенкомата поступил ответ и приложенная к нему учетная карточка на Ивана Ивановича Мельникова. Да, до 1963 года состоял на учете в Раздельнянском райвоенкомате. При графическом исследовании его рукописи было дано заключение: почерк имеет полное сходство с почерком разыскиваемого.

…И вот мы с Сергеем Степановичем Терещенко летим в Одессу. В Великомихайловском райотделе милиции начальник, еще раз сверившись с данными паспортного стола, подтверждает: такой не значится.

— А на хуторе Три Криницы?

— В колхозах паспортный режим не введен, да я ведь оттуда родом, отец там до сих пор живет…

— А Иван Мельников?

— Иван Мельников, так это ж его сосед…

Жены Мельникова — он успел завести здесь новую семью — дома нет, где-то в поле. Да и весь хутор будто вымер, весенний день, как и летний, говорят, год кормит. Иван же дома, спит, на столе самогонка, закуска. Разбудили, начальник милиции представил нас. Иван враз протрезвел: «Я ждал вас каждый день…»

Пока шел обыск, свечерело. Весть о нашем приезде быстро облетела хутор. У дома собрались все — от мала до велика. Когда выводили арестованного, селяне потребовали: объясните, за что?

Я ответил: «Вы о Краснодонской „Молодой гвардии“ слышали? Это один из ее палачей».

Тогда одна из женщин не выдержала: «Знаете, как мы его между собой звали? „Полицай“! За злость…»

Было это 14 мая 1965 года, через несколько дней после всенародного празднования двадцатилетия Великой Победы.

Три дня переполненный Дворец культуры имени «Молодой гвардии» города Краснодона, где проходило заседание выездной сессии судебной коллегии по уголовным делам областного суда, пылал гневом. Чувства присутствовавших понятны. Можно ли быть спокойным, когда перед тооой раскрываются все новые и новые страшные картины преступлений фашистских выродков и их прислужников?!

Бывший полицейский И. И. Мельников то подтверждает свои предыдущие показания, то отрицает их, уклоняется от прямых ответов. В полицию, оказывается, пошел, потому что нечем было кормить двоих детей. Но потом двадцать два года и не вспоминал о них. Издевался над своими жертвами, потому что, оказывается, был такой порядок. В расстрелах участвовал потому, что за отказ мог поплатиться сам.

Мне были знакомы эти доводы бывших карателей — то злобные, то недоумевающие, то претендующие на философичность. Ссылки на вынужденность, на давление обстоятельств. Все так, от легкой жизни в холуи не полезешь. Но за роковой чертой предательства спасения уже не было.

Стальные челюсти фашизма, а значит, ненависти к человеку разгрызали и не такие орешки. Оставалось одно: неуклонно погружаться в трясину. Нескончаемая агония человека, чужого на своей земле, говорящего не своими словами…

Вот эту философию, списывающую преступления на стихию обстоятельств, устраняющую персональную ответственность за совершенное им, мы и опровергали семь долгих месяцев следствия, разыскивая все новых и новых свидетелей, документы, неопровержимые улики.

Был ли выбор у Ивана Мельникова? Да, был. Он мог оказаться среди подпольщиков, среди партизан, наконец, просто игнорировать «новый порядок», как сотни тысяч людей, оказавшихся на временно оккупированной территории. Он сам выбрал свою мишень. И вместе с надетой на руку полицейской повязкой перестал существовать как человек.

ВИТАЛИЙ ПАРФИЛЕНКО РАНДЕВУ НЕ СОСТОЯЛОСЬ

Виталий Степанович Парфиленко в органах государственной безопасности служил с 1948 по 1979 год в Ворошиловградской области. Полковник в отставке. Член КПСС с 1943 года. Участник Великой Отечественной войны.


На нескольких железнодорожных станциях Ворошиловградской области почти одновременно появились листовки откровенно антисоветского характера.

Начинался 1949 год — пора очень непростая, изобиловавшая крупными и сложными проблемами. В марте 1946 года Уинстон Черчилль произнес в Фултоне печально известную речь с призывом к превентивной войне англо-американского блока против СССР. Запад встал на путь «холодной войны», строились планы подрыва социалистического государства, в том числе и его ослабления антисоветскими элементами изнутри.

В реальной обстановке начала 1949 года антисоветские листовки не могли не встревожить ворошиловградских чекистов. В результате умелой и настойчивой работы уже в апреле удалось вскрыть на территории области религиозно-монархическое подполье, именовавшее себя «Истинно православной церковью» (ИПЦ). Листовки изготовлены и распространены были им.

В ходе расследования стало известно, что преступной деятельностью ИПЦ руководил некий странник Павел, утверждавший, что он прибыл в страну из-за океана «с великой миссией», что скоро Советская Армия будет разгромлена, а активных участников подполья «ждет большое будущее».

В кругу сектантов, как особый секрет, бытовал слух о том, что странник — член царской фамилии Романовых.

Опыт органов государственной безопасности свидетельствовал: если в каком-то городке или деревушке через три с лишним десятилетия после революции объявляется самозванный отпрыск царского рода — это либо аферист, либо матерый преступник.

Установить личность человека, место его нахождения и степень опасности — эту задачу нужно было решить чекистам.

В областном управлении МГБ создали оперативно-поисковую группу во главе со старшим лейтенантом Федором Ивановичем Шитовым, по словесным описаниям воссоздали портрет странника, начали выявление и проверку его связей.

Версия об аферисте отпала почти сразу: мошенник или авантюрист-уголовник не станет организовывать монархическое подполье с листовками. Даже те отрывочные сведения, которыми мы располагали, показывали, что действует фигура калибром покрупнее. Профессиональное владение методами конспирации уже само по себе говорит о многом, а к этому добавлялись умелое и тонкое использование религиозного фанатизма, формы и политическая направленность деятельности. И еще одна существенная деталь: многих сектантов держало в страхе предположение, что странник лично причастен к убийству члена ИПЦ — женщины, которая якобы намеревалась сообщить органам власти о существовании подполья.

Чекисты по крупицам собирали данные, искали нить, которая могла бы вывести на зловещую фигуру. К делу на разных этапах подключились подполковники Геннадий Дмитриевич. Немцов и Леонид Николаевич Дубинин, майор Михаил Викторович Дрокин, старшие лейтенанты Николай Алексеевич Анненко и Иван Михайлович Копитонов, другие опытные оперативные работники и криминалисты. И именно коллективные усилия и настойчивость принесли первый ощутимый результат.

Да, как раз так мы расценили выход на новый след таинственного странника. Наряду с оперативными мероприятиями каждый из сотрудников встречался и беседовал со множеством советских граждан. В потоке разнообразной информации внимание чекистов привлек рассказ жителя Ворошиловграда П. В. Доброва.

Петр Васильевич, инвалид Великой Отечественной войны человек честный и открытый, рассказал, что после повторного длительного лечения фронтовых увечий наведался к своим родителям в глухое село Воронежской области. Мать, верующая старушка, под большим секретом поведала ему, что несколько месяцев назад в доме гостила ее давняя знакомая Настя с «братом во Христе» Алексеем, который вроде бы святой человек и сын самого царя Николая Второго.

Фронтовика до глубины души возмутило, что какой-то проходимец морочит голову и обирает бедных стариков. Мы же в «святом человеке»уловили знакомые черточки.

В Воронежскую область немедленно выехала оперативная группа под руководством начальника подразделения старшего лейтенанта Алексея Сергеевича Борисова. На месте сведения полностью подтвердились, а отец Доброва поделился своими наблюдениями: гость, оказывается, в дальнем углу сада соорудил шалаш «для уединения и размышлений», запретил всем близко подходить к этому месту, сам же отправлялся туда с запертым на замок чемоданчиком и мотком проволоки, и из шалаша доносились треск, какое-то попискивание и другие непонятные звуки.

Что мог представлять собой чемоданчик, издающий треск и попискивание, с проволокой для антенны, сообразить было не трудно. Снаряжение такого рода плохо согласуется с образом «брата во Христе». Зато по ряду признаков сведения о нем совпадали с тем, что мы знали о страннике Павле. По времени же получалось, что в селе брат Алексей появился вскоре после начала чекистской операции по ИПЦ, когда странник бесследно исчез с территории Ворошиловградской области.

Оперативно-поисковая группа тщательно, но безуспешно прорабатывала воронежские связи самозваного родственника венценосцев, стремясь нащупать место его нынешнего пребывания. Концы он рубил профессионально, не оставляя, казалось, ни единой зацепки.

В декабре 1950 года из Донецкой области поступила информация, что в городе Артемовск задержаны несколько членов нелегальной религиозной организации, распространявшие антисоветские листовки, так называемые обращения, за подписью «Штаб христиан-демократов» (ШХД). Там следствие установило, что они были тесно связаны с каким-то проповедником-нелегалом и его помощницей — послушницей Клавой, которым удалось скрыться.

Опять знакомый почерк.

Мы объединили усилия с соседями. В результате тщательного анализа накопленных и новых данных, опросов граждан, экспертиз, сопоставления характера подпольных групп и их противозаконных проявлений чекисты бесспорно убедились: действия странника, брата и проповедника, несомненно, аналогичны, осуществлялись одним и тем же лицом.

Существенным толчком в последующей работе послужили показания задержанной в Артемовске участницы ШХД, которая созналась, что в городе Коммунарск Ворошиловградской области помогла незаконно добыть паспорта для проповедника и послушницы Клавы. Документы проповедника на имя Александра Павловича Музренко, а послушницы — на имя Валентины Петровны Даниловой.

Фамилии, конечно же, не были подлинными. Чекистам пришлось выполнить огромный объем оперативно-проверочных мероприятий, частенько идти по ложному следу, но работа продвигалась.

Параллельно с другими линиями решили скрупулезно проверить все, что могло быть связано с личностью по фамилии Музренко, и выявили немаловажные факты.

В 1944 году на железнодорожной станции Никитовка за серьезное правонарушение был задержан некий Музрепко, но по пути в Горловку бежал из-под стражи и перешел на нелегальное положение. В 1949 году наряд милиции на станции Дебальцево задержал его вторично, но он вновь скрылся.

В архивных документах сохранилась фотография Музренко. Изображенный на ней мужчина, странник Павел, брат Алексей и проповедник из Артемовска — одно и то же лицо.

Потребовалась немалая работа, чтобы в конце концов узнать подлинное имя «потомка Романовых». По фотографии был опознан Федор Николаевич Рогов, 1910 года рождения, уроженец Кадиевского района Ворошиловградской области, который в октябре 1943 года, после изгнания гитлеровских оккупаптов из Донбасса, был арестован за службу в фашистских карательных органах СД и освобожден из-под стражи за малочисленностью улик, имевшихся в тот момент.

Оперативно-поисковая группа занялась этим периодом биографии Рогова и собрала материалы, полностью изобличающие его как предателя Родины и военного преступника.

До войны он подвизался на юридическом поприще, за мздоимство и жульничество исключен из партии и уволен с работы. С началом войны от призыва в ряды Красной Армии уклонился, намеренно остался на оккупированной территории. Фашисты завербовали Рогова в качестве агента СД и использовали для выявления коммунистов, советских активистов и патриотов. В роли провокатора он проявил такое рвение, что гитлеровцы назначили его следователем специального карательного подразделения СД. Кровавый палач погубил жизни множества советских людей.

Расследование продолжалось. Если о прошлом Музренко-Рогова у нас были вполне исчерпывающие сведения, то о его настоящем, в частности — о месте пребывания, мы знали очень мало. И о его помощнице — послушнице Клаве с документами на имя Валентины Петровны Даниловой — представление было далеко неполным. Мы установили, что это Полина Архиповна Куценко, уроженка Харьковской области, запятнавшая себя сотрудничеством с гитлеровцами и с 1944 года находящаяся на нелегальном положении.

Разыскивая преступников, чекисты не сомневались, что след обнаружится, и действовали но скорректированному плану, в котором были учтены особенности методов и поведения этих лжецерковников.

Так и произошло.

Однажды по окраинному району Ворошиловграда пополз невнятный слушок, мол, кого-то навещает «святой человек», который якобы состоит в родстве со свергнутым царем Николаем.

Энергичные проверочные мероприятия подтвердили, что в одном из домов появились неизвестные мужчина и женщина, которые ведут затворнический образ жизни, скрываются от людских глаз, на улицу выходят украдкой, только глубокой ночью.

Очевидцы, мельком видевшие эту женщину, по фотографии Полины Куценко узнали ее. С мужчиной было сложнее — лица его никто из местных жителей не разглядел. И все же напрашивался вывод: если послушница Клава здесь, то ее напарник, вероятнее всего, пресловутый странник.

Опергруппа получила задание немедленно задержать скрывающихся и установить их личности. Операция была проведена четко и быстро.

Хотя мужчина и пытался бежать, оперработники были начеку. Женщину застали врасплох.

При обыске были изъяты пистолет «вальтер» с запасом патронов, несколько комплектов фальшивых документов, радиоаппаратура, чистые бланки советских учреждений, блокноты с шифрованными записями, полный набор портретов членов бывшей царской фамилии Романовых, большая сумма денег и т. д.

Обнаружили мы письма Музуренко-Рогова на имя посла США с антисоветскими бреднями н просьбой о личной ветрече, а также с заверенияхми о готовности активизировать враждебную деятельность против социалистического строя, список номеров автомашин посольства и чертежи их стоянок.

Выяснилось, что «святой странник» с кровавым прошлым стремился установить тайную связь с американским посольством, выйти на прямые контакты с западными спецслужбами. Он специально ездил в Москву, наблюдал за зданием посольства, его сотрудниками и транспортом, а потом, соответствующим образом проинструктировав своих пособников, отправлял их передать собственные послания, пышащие злобой к Советскому Союзу.

Он назначал встречи. Однако ни одно подметное письмо по независящим от него причинам в посольство не попало. Вместо заокеанских гостей появились чекисты.

Дальнейшее расследование взяли в свои руки республиканские органы государственной безопасности.

Меня же занимал вопрос: для чего предатель Родины и военный преступник рядился святошей, отпрыском царской семьи. Оказывается, используя религиозный фанатизм отдельных людей, преступнику удобнее было скрываться от закона, овладевать слабыми душами и творить зло на нашей земле, которую он столько раз предавал и бесчестил.

ВИКТОР КАТЫРЕВ ВОЗМЕЗДИЕ

Виктор Васильевич Катырев в органах государственной безопасности служил с 1942 года, с 1943 года по 1977 год — сотрудник Ворошиловградского областного управления КГБ. Подполковник в отставке, почетный сотрудник госбезопасности. Член КПСС с 1942 года.


Закаспийская пустыня. Куда ни глянь — сыпучие скаты барханов, по которым ветер гонит ручейки песка. Бесконечное мертвое пространство, рассеченное железнодорожной насыпью и строчкой телеграфных столбов вдоль нее.

Из арестантского вагона штыками и прикладами выталкивают на песок двадцать шесть человек… Между телеграфными столбами 116 и 117 гремят выстрелы, свистят шашки, брызжет кровь… Умирают большевики, бакинские комиссары.

207-я верста.

20 сентября 1918 года…

Спустя десятилетия эхо трагедии 26 бакинских комиссаров постучалось в служебные кабинеты ворошиловградских чекистов неказистой папкой с лаконичным названием: «Материалы дознания о возможной причастности гр. Черняка А. Ф.[13] к красноводским событиям 1918 г.».

Итак, расскажу по порядку…

— Предварительно ознакомившись с имеющимися в данном деле документами, считаю целесообразным обратить на него внимание руководства, — говорит Саннинский, развязывая тесемки серенькой папки.

Я понял его сразу. Само название материалов указывало на то, что их характер радикально отличен от дел, которыми мы в то время занимались. Необычность дела вызывала повышенный к нему интерес. Этим, в частности, объясняется и то обстоятельство, что и теперь, когда пишутся эти строки, я до мельчайших подробностей помню все, что связано с работой по данному делу. Тогда же, полагая, что эмоции в серьезных делах неуместны, и пытаясь несколько охладить его, я спросил Саннинского:

— С какой же целью обратить внимание руководства? Что вы предлагаете, Борис Яковлевич: возбуждать новое уголовное дело или для личного состава нашего управления прочитать лекцию о Бакинской коммуне?

Шутка звучит довольно жестко, но необидно. Как заместитель начальника оперативного отдела управления МГБ УССР по Ворошиловградской области знаю увлекающуюся натуру своего сотрудника и друга — бывшего школьного учителя, боевого фронтовика, тонкого знатока литературы, интеллигента-максималиста. Легкая словестная шпилька, разумеется, если позволяет обстановка, всегда действует на него отрезвляюще.

То же происходит и сейчас. Старший лейтенант Саннинский, докладывающий мне о поступивших делах и материалах, эмоциональными фразами и скороспелыми выводами больше не злоупотребляет, старается обосновывать свою точку зрения аргументами и фактами.

— Дознание но делу Черняка в 1927 году начинал окружной отдел ОГПУ территории, которая теперь входит в состав нашей области, — говорит старший лейтенант, и только угловатость жестов выдает сдерживаемое внутреннее волнение. — Поскольку материалы опять попали в наши руки, они требуют самого пристального внимания. Падение Бакинской коммуны и гибель комиссаров во главе со Степаном Шаумяном окружены цепью контрреволюционных заговоров, предательств, и провокаций, к которым причастны иностранные войска и разведки. Борьба против интервентов и вооруженных националистов разных маетен за установление в Закавказье Советской власти была длительной и кровопролитной. Пользуясь сложной обстановкой, немало контры ушло от возмездия: одни бежали за границу, другие, заметая следы, спрятались подальше от Каспия. Нет ничего удивительного, что в двадцатые годы чекистам было очень непросто расследовать такие дела.

Слушаю Саннинского, перебираю в памяти все, что знаю о бакинских комиссарах, и думаю об особенностях нашей профессии. За окном догорает тихий осенний вечер 1951 года. Между ним и сентябрем 1918 года пролегли десятилетия и множество событий, советские пятилетки и мировая война. Между Донбассом и Закаспием — тысячи километров. И вот сидят два офицера, достаточно обремененные чекистскими заботами, и пытаются мысленно проникнуть сквозь стену времени и расстояния. А что скрыто за этой стеной? Имя честного человека, обывательская жизнь приспособленца или обагренные кровью руки преступника? Задача, которая по плечу далеко не каждому ученому-историку. А для нас — обычная рядовая работа.

Поймав себя на отвлеченных рассуждениях, останавливаю Саннинского:

— Ваша позиция, Борис Яковлевич, понятна. По материалам дела подготовьте справку для доклада. Коротко и максимально объективно.

— Слушаюсь! Завтра документ будет представлен.

Из справки старшего лейтенанта Саннинского
«Черняк Андрей Федорович родился в 1892 году в богатой крестьянской семье. Отец владел мельницей и 30 десятинами земли, где использовал труд наемных рабочих, батраков. После окончания школы по ходатайству отца Черняк принят учеником писаря в волостную управу, где работал до 1909 года. По протекции знакомого своих родителей, служащего Среднеазиатской железной дорога, прибыл в Ашхабад, работал внештатным конторщиком, потом конторщиком Красноводского материального склада железной дороги. В 1913 году назначен помощником заведующего материальным складом, находился в этой должности до 1919 года.

В июле 1918 года в результате контрреволюционного мятежа Совет рабочих и солдатских депутатов в городе Красноводске был уничтожен. Власть захватил так называемый „стачечный комитет“ во главе с эсером Куном. Черняк был секретарем стачкома, затем редактором газеты „Бюллетень Красноводского стачечного комитета“.

В феврале 1927 года Л. Ф. Черняк арестован окружным отделом ОГПУ. Основанием к аресту послужили показания бывшего члена так называемого „Туркестанского учредительного собрания“ Чайкина и бывшего министра просвещения „Туркестанского правительства“ Браже. Эти контрреволюционные деятели, давая на следствии показания о событиях в Красноводске, называли Черняка одним из возможных активных участников этих событий. После ареста Л. Ф. Черняк был направлен в Москву и находился под следствием в ОГПУ СССР.

31 мая 1927 года по делу выпесено заключение: в связи с тем, что при дознании прямых улик, свидетельствующих о контрреволюционной деятельности Черняка, не обнаружено, а установлен только факт его секретарства в стачечном комитете, за что привлечение к ответственности нецелесообразно из-за давности, и принимая во внимание, что в течение семи лет Черняк при Советской власти занимал различные ответственные должности, по которым характеризовался положительно, следствие по его делу прекратить и Черняка А. Ф. из-под стражи освободить. Заключение введено в силу постановлением Коллегии ОГПУ СССР от 7 июня 1927 года».


— Вы по-прежнему настаиваете на первоначальном мнении? — спрашиваю, отложив справку на угол стола.

— Настаиваю, — отвечает Саннипский.

— Честно признаться, пока серьезных оснований не видно. Биография не безупречная, но и не криминальная.

— А стачечный комитет?

— Не убедительно, Борис Яковлевич. Человек уже находился под следствием и освобожден, как вы пишете, коллегией ОГПУ, а это, копечно же, серьезно.

— Я нисколько не оспариваю решение коллегии, Виктор Васильевич. Лишь настаиваю на самом пристальном рассмотрении того, что попало в поле нашего зрения.

За окном опять догорает тихий осенний вечер. На улице, рассыпая трели звонка, простучал по рельсам трамвай. Из недалекого парка поплыли звуки духового оркестра — на танцевальной площадке белым вальсом начинается вечернее гуляние.

Жизнь идет своим чередом, и люди, на своих плечах вынесшие недавнюю войну и тяжким трудом поднимающие страну из разрухи, тянутся к радости и покою.

Дорогой ценой оплачен нынешний мирный вечер на фронтах Великой Отечественной и раньше, в годы гражданской войны. Однако еще далеко не каждый бой завершен окончательно, не в каждой схватке поставлена последняя точка. Об этом часто не знают и не думают люди, которые сейчас работают в заводском цеху, сидят дома за семейным столом, трясутся в дребезжащем трамвае или кружатся в вальсе на танцплощадке.

Они свое отвоевали на фронтах и в тылу, а незаконченные схватки возложили на нас — на чекистов.

Вот и сидим мы, два офицера органов государственной безопасности, и размышляем о загадке тридцатитрехлетней давности. С чем же мы столкнулись? С банальным случаем политической незрелости молодого человека, по роковому стечению обстоятельств оказавшегося подле кровавой трагедии? С соучастником преступления, прощения которому нет и не будет ни в какие времена? Правомерно ли нам, «периферии», ничем не связанной с Закавказьем и Каспием, вновь поднимать дело, следствие по которому вели столичные органы? Где основания, чтобы брать под подозрение полноправного гражданина нашей страны? И в то же время оставить без впимания эти материалы мы не можем. Профессиональная интуиция подсказывает, что мы не вправе от них отмахнуться, так как они относятся к событию, имеющему большое значение в познании истории нашей Родины и борьбы за победу революции. Значит, прежде всего надо тщательно изучить имеющиеся документы, а потом уже принимать решение о дальнейших действиях.

— Какие материалы есть в деле? — спрашиваю у Саннинского.

Старший лейтенант заметно оживляется и, тряхнув рыжеватой шевелюрой, говорит, тщательно подбирая и взвешивая каждое слово:

— Следствие 1927 года, к сожалению, почти не располагало документами. Кроме выписок из показаний Чайкина и Краже и нескольких материалов весьма общего характера расследование строилось на показаниях самого Черняка. Впрочем, в тот момент исчерпывающими сведениями о красноводских событиях ни чекисты, ни историки еще, вероятно, не располагали. Если внимательно проанализировать показания Черняка сквозь призму исторических данных, которые известны сейчас, думаю, многое может проясниться.

— Хорошо, — соглашаюсь с настойчивым офицером, прикидывая в уме, как освободить его на несколько дней от хлопотных и трудоемких текущих дел. — Поручаю вам сделать такой анализ.

Из докладной записки старшего лейтенанта Саннинского
«В показаниях следствию, производившемуся органами ОГПУ в 1927 году, гражданин Черняк А. Ф. изложил события и свое участие в них таким образом.

В июле 1918 года в Красноводск прибыла делегация рабочих Кизыл-Арватских железнодорожных мастерских. По инициативе этой делегации общее собрание рабочих и служащих Красноводской железнодорожной станции и депо распустило местный Совет рабочих и солдатских депутатов как несправившийся с возложенными обязанностями и избрало временный стачечный комитет. Черняк был выбран секретарем этого комитета, но занимал должность непродолжительное время и участвовал лишь в нескольких заседаниях, а затем отошел от этой работы, по предложению представителей интеллигенции организовал и возглавил редакцию местной газеты, в которой публиковалась информация, поступавшая по телеграфу и радио из Москвы.

В сентябре 1918 года ему от местных жителей стало известно, что в Красноводск пришел пароход, на котором прибыли большевистские деятели из Баку. Потом, тоже из случайных разговоров, узнал, что эти деятели были сняты с парохода, арестованы и находились в тюрьме. О дальнейшей их судьбе до него доходили только отрывочные слухи.

Летом 1919 года Черняк выехал в Баку, а затем в Ставрополь, где под фамилией Сергеев (литературный псевдоним) до 1922 года работал ответственным секретарем в газете. Потом вернулся на родину, год работал председателем волостного исполкома, перешел в уездный исполком, до ареста находился на ответственных должностях в уездных и окружных организациях. После освобождения из-под стражи в 1927 году продолжал работать в окружных и районных организациях.

Особого внимания заслуживают следующие факты. Первое: в 1918 году из Кизыл-Арвата в Красноводск прибыла не делегация рабочих железнодорожных мастерских, а крупный вооруженный отряд контрреволюционного Туркестанского правительства, Совет рабочих и солдатских депутатов был уничтожен в результате контрреволюционного мятежа. Второе: в сентябре 1918 года в Красноводске находились регулярные войска английских интервентов, включая подразделения Хэмпширокого полка, а также соответствующие английские спецслужбы. Третье: из Красноводска Черняк переезжает в город Баку, где находится буржуазно-помещичье правительство мусаватистов, а в 1920 году, когда там восстанавливается Советская власть, уезжает в Ставрополь, где его никто не знает, Четвертое: именно в этот период Черняк меняет фамилию на литературный псевдоним…

Сопоставление косвенных данных позволяет выстроить рабочую гипотезу, из которой следует, что при дознании в 1927 году, воспользовавшись отсутствием прямых улик и недостатком достоверных сведений, Черняк обманул следствие, скрыл опасные для него обстоятельства и ушел от ответственности».

Приняв эту гипотезу за исходное, отправное положение, мы приступили к проведению проверочных мероприятий.

На запрос соответствующий районный отдел милиции сообщил, что Андрей Федорович Черняк действительно живет в этом райцентре, с тридцатых годов никуда не выезжал, работает бухгалтером.

Признаюсь, эта история заинтересовала меня с первого момента и чисто по-человечески, и с профессиональной точки прения. Немало времени провел над документами, изучая материалы и размышляя над ними. И споры со старшим лейтенантом Саннииским были как бы продолжением этого — я проверял справедливость собственных мыслей, побуждая офицера к поиску убедительных аргументов для создания серьезной версии, объясняющей события.

Теперь ситуация усложнилась. Из сферы абстрактных размышлений и умозаключений дело вышло в реальную жизнь, где есть конкретный человек.

Множество вопросов, возникших вокруг папки со старым узлом, требовали ответа. Нужно было внести ясность и полностью разобраться с ситуацией, в которой обнаружились несоответствии между некоторыми событиями и их трактовкой в показаниях Черняка, проникнуть в логику его поступков того периода, чтобы снять с человека необоснованные подозрения, либо иайти им подтверждение.

Всесторонне обсудив с Сапнинским положение, я поручил ему собрать всю возможную информацию о Черняке, чтобы судить о человеке не только по бумагам далеких десятилетий. Старший лейтенант не питал надежд на особые находки и не скрывал сомнений.

— С целью сбора данных и точной информации поработав в райцентре, конечно же, надо, — сказал он, получив задание. — Но на успех рассчитывать, думаю, не приходится Если, уезжая нз Красноводска, он заметал следы, трудно предположить, что возобновил какие-либо связи, тем более после ареста в 1927 году.

— Вот, Борис Яковлевич, и присмотритесь к этому загадочному Черняку повнимательнее: чем жил, так сказать, чем дышит? Небезынтересно узнать, как вел себя во время войны, в оккупации.

— Наверное, тихо отсиживался и выжидал, чья возьмет, или действовал крайне осторожно. Будь иначе, внимания наших товарищей ему бы не миновать.

— На месте будет видней, — заключил я. — Полагаю, от вас потребуется осмотрительность, потому что Черняка лучше пока не тревожить, не дать почувствовать интерес к его особе. Тем более что мы еще не знаем, с кем имеем дело: для врага любой наш неверный шаг будет сигналом опасности, а для невиновного может стать темным пятном на всю оставшуюся жизнь.

Саннинский справился с заданием быстро. Его рассказ позволял воочию представить себе обстановку, окружающую Черняка.

Добротный дом за высоким забором, ухоженный огород, хороший сад, в хозяйстве две коровы, свиньи с поросятами, птица. Семья довольно большая, трудолюбивая. Хозяин бухгалтерствует, через год-другой собирается на пенсию. Жаден, личные выгоды не упустит, но закон при этом не преступает. После ареста в 1927 году от служебной карьеры вскоре отказался, за престижными постами больше не гонялся, довольствуясь должностями счетовода или мелкого бухгалтера. Аполитичен. С началом войны добровольцем в армию не рвался, но и в период оккупации в сотрудничестве с гитлеровцами не замечен, однако притеснениям с их стороны но подвергался.

— Большой знак вопроса, повисший над этим делом, как видите, не уменьшился в размере и продолжает висеть, — загадочно усмехнулся старший лейтенант, и я понял, что вернулся он не с пустыми руками.

И зацепка действительно была. Очень маленькая, почти призрачная, которую мог нащупать только опытный, думающий чекист-оперативник. В захваченном фашистами райцентре Черняк часто пьянствовал с головой районной управы и как-то в споре бросил фразу: «Я боролся с Советами, когда вы еще под стол пешком ходили».

Что это? Пьяная болтовня или признание, сорвавшееся с уст в запале?

Ниточка слабая, клубочек с такой не распутаешь, однако в сочетании с другими вопросами и фактами она говорила о многом. Во всяком случае, обсудив итоги черновой работы, мы с Саннинским решили; пора!

И я доложил руководству о предварительно собранных данных по поступившему к нам старому делу Черняка.

Начальник областного управления полковник Коновалов задумался, снедаемый сомнениями, которые беспокоили и нас, его подчиненных. Стоит ли дальше всерьез заниматься этим делом? Ведь основания для подозрений мизерные, новых сведений в нашем распоряжении почти нет, а давнее столичное расследование завершилось достаточно аргументированным постановлением коллегии ОГПУ СССР…

Окончательное решение, однако, было принято в тот же день — стоит. Палачи бакинских коммунаров, скрывшиеся от ответственности, должны ответить за злодеяния. Надо найти, рано или поздно, но найти. Одних сожалений и скорби о погибших героях недостаточно. Память о них требует возмездия, каждый палач должен предстать перед судом и получить по заслугам.

Последовало распоряжение: возобновить дело, начать расследование, раз и навсегда установить истину, чтобы либо снять с Черняка тень подозрений, либо привлечь к суду, если он действительно был соучастником преступления.

Возглавить следствие было поручено мне. С Саннинским мы приступили к тщательной проверке биографии Черняка по всем направлениям и сразу же словно бы уткнулись в глухую стену. На запросы из прежних мест жительства и работы интересных в оперативном отношении сведений не пришло. И на подозрительные связи намеков не просматривалось. Несколько архивов и научных учреждений, куда мы обратились, ответили, что материалами о гражданине Черняке А. Ф. не располагают.

Расследование понемногу дополнялось мелкими деталями. Дело потихоньку разбухало от оперативных донесений, справок и официальных бумаг, но не продвигалось вперед. Все словно повисло в воздухе.

На оперативных совещаниях с сотрудниками страсти накалялись.

— Как видите, — сказал я на очередном обсуждении обстановки, — перед нами множество неразрешенных загадок. Каждая возможная версия требует самого тщательного анализа. Факты, факты и еще раз факты — вот чего нам недостает.

— Получается, что это дело куда сложнее, чем я его себе представлял, — сокрушенно вздохнул Саннинский, который на глазах осунулся от перегрузки и систематического недосыпания.

— И к тому же абсолютно безнадежное, — подхватил кто-то из молодых сотрудников.

— Безнадежное? — тут я уже вспылил. — Откуда у вас такой пессимизм? Время, хоть и незаметно, работает на нас. Но если хотите успеха, надо работать и самим, упорно, терпеливо, работать и работать. И результат не заставит себя ждать.

Так я закончил то совещание, подбадривая не только своих сотрудников, но и самого себя.

Неделя за неделей подряд шла внешне незаметная, кропотливая работа по всем основным линиям расследования. При этом львиную долю времени у сотрудников забирали текущие дела, которыми они занимались параллельно с историей Черняка. Двойная нагрузка изматывала людей, создавала дополнительные неудобства.

Естественно, я регулярно докладывал о ходе следствия вышестоящему начальству. Ход расследования весьма интересовал Сергея Васильевича Коновалова, но и он не мог предоставить в наше распоряжение самое дорогое для оперативного работника — время.

Впрочем, у чекистов не принято сетовать на перегрузку. Тем более в эти послевоенные годы, когда и город, и деревня самоотверженными усилиями поднимали страну из разрухи.

Больше всего моих сотрудников угнетала не усталость, накапливавшаяся день ото дня, а безрезультатность следовавших одно за другим проверочных мероприятий по Черняку. Мы не могли ни развеять подозрения, ни найти обвинительные материалы. Вытолкнуть расследование из тупика позволила бы только оригинальная следственная версия, которая вывела бы нас за пределы замкнутого круга наведения.

Но какая?

Идея родилась неожиданно и была на удивление проста. Как-то бессонной ночью, после очередного разбора наших бесплодных поисков, завершившегося нелестными словами взвинченных сотрудников, у меня мелькнула мысль: а если пойти от обратного? Коль не получается через Черняка выйти на события 1918 года, то почему бы не попробовать через события, связанные с гибелью двадцати шести бакинских комиссаров, установить истинную роль подозреваемого?

Ведь прошло более тридцати лет. Не может быть, чтобы по красноводским событиям не проводилось никаких расследований и нет материалов на других лиц. В 1927 году, когда велось следствие по делу Черняка, материалы могли находиться в периферийных органах, о них не знали в Москве и поэтому прекратили его дело. Теперь же, когда организован централизованный учет, упорядочены архивы, ведется их научная разработка, есть все основания полагать, что дела, относящиеся к трагедии бакинских комиссаров, учтены, их местонахождение известно и они доступны для ознакомления. Эти материалы необходимо изучить, так как в них могут быть сведения о Черняке.

Едва дождавшись утра, послал за подчиненными. Вскоре все мои помощники были в сборе. В нескольких словах изложил существо ночных раздумий. Сотрудникам эта мысль тоже показалась перспективной, и мы тут же приступили к детальной разработке новой версии, которую доложили полковнику Коновалову.

Начальник управления предложение одобрил. Было решено начать поиск интересующих нас материалов в Центральном архиве МГБ СССР.

Буквально через двое суток с командировочным предписанием в кармане я уже ехал в столицу, памятуя напутствие Сергея Васильевича: «На работу в вашем распоряжении три дня. Если увидите, что в срок не уложиться, позвоните мне, попробую договориться о продлении командировки».

В устах нашего немногословного начальника это значило миогое, в первую очередь, что дело принимает серьезный оборот и разрешение на командировку досталось нелегко. Значит, решил я, надо укладываться в трое суток. И нужен результат, иначе подведем и себя, и поверившего в версию полковника: за увеселительную прогулку в столицу за государственный счет по головке не погладят.

Прямо с поезда явился в Центральный архив, к указанному мне сотруднику. Ознакомившись с целью приезда, он с порога остудил мой пыл:

«Работа эта очень большая. Постараемся к утру подобрать все материдлы следствий по обстоятельствам гибели бакинских комиссаров и красноводским событиям, тогда и сможете приступить. А пока погуляйте по Москве».

Заминка на первых шагах в столице обескуражила. Пришлось на ходу менять планы, и «гулять» я направился в Государственную библиотеку СССР имени В. И. Ленина в надежде отыскать в крупнейшем книгохранилище страны документальную литературу — возможный дополнительный источник информации. К сожалению, «улов» здесь оказался небогатый: несколько тоненьких брошюр да воспоминания Левона и Сурена Шаумянов — сыновей легендарного председателя Бакинского Совнаркома Степана Шаумяна — тоже весьма лаконичные.

Свидетели событий писали о героической эпопее Бакинской коммуны, длившейся около ста дней, о заговоре блока контрреволюционных партий, в результате которого 31 июля 1918 года коммуна была разгромлена британскими интервентами, а члены правительства и другие видные большевики арестованы. О самоотверженной борьбе пролетариев Баку зa спасение своих вождей. Об отправке комиссаров из тюрьмы, за несколько часов до оккупацип города турецкими войсками, на пароход «Туркмен», который должен был доставить их и несколько сотен мирных беженцев в Астрахань, где сохранялась Советская власть. О цепи злоключений, приведших пароход к Красноводску, захвате судна войсками местных контрреволюционеров, аресте и гибели бакинских комиссаров.

В достоверности этих рассказов сомнений не возникало, но для нашего следствия описания ничего нового не давали, поскольку в красноводском этапе трагедии приводилось лишь несколько одиозных фигур эсеро-меньшевистских предателей и офицеров английских оккупационных войск.

Возможно, среди 14 миллионов книг библиотеки имени В. И. Ленина и были такие, в которых содержались крупицы нужных нам сведений, по их поиск потребовал бы слишком много времени, которым я не располагал.

На следующее утро я сидел в помещении Центрального архива, в отдельной комнате, имея все необходимое для работы. На столе возвышалась стопа архивных дел — около сорока томов. Я раскрыл первую папку, начал перелистывать страницы…

Из архивного дела
«Показания свидетеля Кузнецова:

По инициативе группы рабочих было решено найти тела расстрелянных 26 бакинских комиссаров и их откопать. Руководителем экспедиции был я. Снарядили специальный поезд и выехали. Остановились между станциями Ахча — Куйма и Перевал. Разыскивать долго не пришлось. За песчаным огромным бугром сразу показался на поверхности земли череп, а впоследствии были раскопаны и остатки костей. Во второй могиле, на расстоянии 5–6 шагов, нашли кости, черепа не было. Третью могилу нашли случайно. В могиле находились трупы 8 человек. Были видны волосы, одежда тоже сохранилась. Помню одежду одного матроса. У некоторых найдены были книги, деньги бакинские.

Четвертую могнлу нашли близ железнодорожного полотна. Там находилось 16 товарищей. Трупы все в страшном состоянии. Надо полагать, что убийство этих товарищей происходило всевозможными средствами. Я заключаю это из того, что головы частью были отделены от туловища, частью находились в ногах, сбоку и т. д. Часть черепов была перебита на части и раздроблена… Их не только рубили, а убийство происходило разными средствами. Били чем попало, ибо череп разбить на куски одной шашкой нельзя…»

Картина кровавой расправы потрясла. Она же заставила взять себя в руки, сосредоточиться на главном.

Я не ставил целью с документальной точностью и исторической полнотой воссоздать всю цепь трагических событий 1918 года в Красноводске. Это — дело историков, ученых. Я же — оперативный работник и должен уяснить фактическую роль Черняка в этих событиях, собрать документальные материалы, чтобы ответить на основной вопрос: «Кто он — преступник или свидетель событий?»

Отрешившись от эмоций, следую только теме поиска. Беру по порядку папки из стопы и внимательнейшим образом просматриваю документы.

Большинство дел относится к началу двадцатых годов. Чекисты, которые их вели, — вчерашние рабочие и крестьяне, большой грамотностью не отличались. Документы написаны на обоях, неразрезанных листах оберток карамели и чая, газетах, всевозможных обрывках стершимся карандашом или выцветшими от времени чернилами.

На след Черняка нападаю не сразу. Но вот в моих руках части нескольких экземпляров газеты «Бюллетень Красноводского стачечного комитета», в которой редактором был Черняк и, по его словам, печаталась информация из Москвы.

Из «Бюллетеня Красноводского стачечного комитета»[14]

«Общая военная ситуация с окончанием мировой войны сложилась далеко не в пользу большевиков. Союзные войска, поставившие себе задачей воссоединение России и прекращение в ней большевистского террора и анархии, окружают уже большевиков кольцом».

«Днем на платформе пьяные красноармейцы беспрерывно возят сложенные по 5–6 штук едва сколоченные гробы расстрелянных».

«Они, эти большевики, украли твое имя, русский пролетарий, и загрязнили его и твои идеалы».

«Официальный отдел.

Реконструкция власти в гор. Красноводске и его уезде.

На пленарном заседании Красноводский стачечный комитет постановил выделить из себя трех членов и передать им всю полноту распорядительной власти. Избраны: Кун (председатель), Добронравов (его товарищ), Черняк А. (секретарем)».

Газета, полная антисоветской клеветы и контрреволюционных измышлений, подтвердила наши первые подозрения, с которых начиналось нынешнее расследование. Серьезных материалов для обвинения она не содержала, однако показала, что для разработки следственной версии выбрано правильное направление, сделан шаг вперед на пути к развязке.

Изучая очередное дело (седьмое или восьмое — со счета сбился), натыкаюсь на фамилию Черняка, фигурирующую в документе. Дальше она попадается уже довольно часто.

Делаю выписки, снимаю копии, составляю справки, В моей рабочей папке накапливаются материалы, доказывающие, что Черняк активно боролся против Советской власти. Он лично участвовал в ликвидации Красноводского Совета, причем председатель Совета Дмитриев был направлен в концлагерь на территории Персии (Ирана). Энергично орудовал в составе «тройки» стачкома, сконцентрировавшей в своих руках всю реальную власть в городе, был ближайшим приспешником эсера Куна, тесно связанного с английскими интервентами.

Все новые и новые документы с фамилией Черняка.

И вдруг…

Из архивного дела
«Красноводский стачечный комитет, сентября 1918 года.

Начальнику городской милиции.

Копия административно-следственному отделу.

Предлагается принять и заключить под стражу нижеследующих государственных преступников: 1. Шаумян Степан Георгиевич. 2. Микоян Анастас Оганесович… 5. Джапаридзе Прокофий Апракснонович… 7. Фиолетов Иван Тимофеевич… 16. Мартыкиан Сатеник Захаровна.

Председатель Стачечного Комитета — Кун.

Секретарь — Черняк».

«Постановление.

Я, начальник Красноводской городской милиции Алания, сего числа по распоряжению стачечного комитета заключил под стражу в Красноводский арестный дом нижеследующих лиц:

1. Шаумян Степан Георгиевич. 2. Микоян Анастас Оганесович… 5. Джапаридзе Прокофий Апраксионович… 7. Фиолетов Иван Тимофеевич… 12. Шаумян Левон Степанович… 16. Мартыкиан Сатепик Захаровна, — зачислив содержанием за стачкомом».

«Красноводский стачечный комитет, сентября 1918 года.

№ 1559.

В административно-следственный отдел.

При сем список задержанных на пароходе „Туркмен“ государственных преступников.

Председатель Стачечного Комитета — Кун. Секретарь — Черняк».


Три дня командировки пролетели в непрерывной — с утра и до глубокой ночи — работе над архивными делами. Мое время истекло. Сдаю всю стопу материалов сотруднику архива.

Он спрашивает:

— Ну как, нашли что-нибудь?

Вместо ответа протягиваю ему свою распухшую от бумаг рабочую папку:

— Здесь выписки, копии, справки, которые нужно соответствующим образом заверить и оформить. Тут же заявка и список на изготовление фото- и светокопий необходимых документов и материалов. Просим все это сделать срочно и фельдсвязью прислать в Ворошиловградское областное управление.

Оказавшись в вагоне, я сразу же улегся на верхнюю полку и словно провалился в небытие — сказались и почти бессонные ночи в Москве, и огромное напряжение последнего времени. Проводник с трудом разбудил меня, когда поезд уже приближался к Ворошиловграду.

В управлении меня ждали с нетерпением. Прежде всего я поднялся к полковнику Коновалову. Подробно доложив о командировке, долго отвечал на его вопросы о материалах, обнаруженных в Москве. Из отдельных штрихов и фактов, как из камешков мозаики, постепенно начала складываться общая картина дела, над которым мы столько бились.

— Теперь ситуация ясна, — с удовлетворением отметил полковник. — С окончательными выводами подождем до получения материалов.

Пакет с документами прибыл фельдъегерьской почтой через пять дней.

Из архивных дел
«Показания осужденного Домашнева, бывшего члена Красноводского стачкома:

…По аресте 26 комиссаров я зашел в стачечный комитет к члену стачечного комитета Черняку, который перепечатывал с листа бумаги, на котором было, кажется, если мне не отказывает память, написано 37 фамилий, куда входили и фамилии, как выяснилось впоследствии, расстрелянных комиссаров. В этом списке было отмечено 26 фамилии красным карандашом. Я спросил, что это значит. Он сказал, что это фамилии бакинских комиссаров. Я его спроснл, за что они арестованы и какое им предъявлено обвинение, он ответил, они арестованы за то, что бежали от народного суда».

«Приговор.

1921 года апреля 26 дня 23 часа.

Выездная сессия Революционного военного трибунала Туркестанского фронта… рассмотрев в заседаниях от 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25 и 26 апреля всесторонне дело о расстреле 26 бакинских комиссаров Шаумяна, Петрова, Джапаридзе, Фиолетова и других по обвинению в вышеизложенном расстреле:

1. Сотрудника уголовно-следственной комиссии в Ессентуках Яковлева Андрея Матвеевича, 41 года, из буржуазии…

…и по обвинению заочно, ввиду нерозыска, в том же преступлении — расстреле 26 бакинских комиссаров — нижеследующих лиц:

1. Бывш. ревизора движения Кун Василия Генриховича, 40 лет, из жандармской полиции…

12. Бывш. счетовода Черняка Андрея Федоровича, 30 лет, из трудовой интеллигенции…

…Постановил:

Свидетельскими на суде показаниями 74 свидетелей, после оглашения показаний неявившихся в судебное заседание свидетелей и документов, имеющихся в деле…

…Признать доказанным… что… Кун, Добронравов… Черняк… — все одинаково виновны:

1. Во всех преступлениях, совершенных за период властвования белых в Закаспии над рабочим классом, пролитой за это время рабочей крови как на фронтах, куда силой загоняли рабочих, так и в персидских и иных тюрьмах, куда посылали на страдания тех же рабочих.

2. Виновны в казни 26 бакинских комиссаров, будучи теми, кто разоружал утром 17 сентября на Уфре „Туркмен“, а ночью 19 под 20 сентября увозил и казнил этих вождей рабочего класса.

…Приговорил:

Куна Василия Генриховича…

Черняка Андрея Федоровича…

всех вышеупомянутых лиц объявить вне Закона.

Отныне каждый гражданин СССР при встрече с кем-либо из вышеуказанных лиц имеет законное право расстрела этого лица или обязан немедленно сообщить органам власти о месте нахождения объявленного вне закона для немедленного приведения над ним приговора в исполнение.

Амнистии никому из осужденных не применять как к участникам восстаний противрабочей власти и казни рабочих и коммунистов.

Приговор окончательный».


Полковник Коновалов вслух читал приговор революционного трибунала Туркестанского фронта, и я вместе с членами оперативной группы и руководителями подразделений управления, созванными на совещание в кабинет начальника областного управления, вслушивался в чеканные строки документа эпохи жестоких классовых битв.

Невольно думалось о том, что уже нет, наверное, в живых никого из свидетелей, дававших в 1921 году показаиия этому трибуналу, и членов трибунала нет, но все они сейчас обращаются к нам и через годы требуют приведения приговора в исполнение.

Матерый палач Кун, бежавший с английскими интервентами, по-прежнему скрывается где-то за границей, по его подручному, «скромному бухгалтеру» с обагренными кровью руками, замести следы все же не удалось.

— Наконец, можно поставить точку в этом затянувшемся деле, — сказал полковник, закончив чтение, и обратился ко мне: — Товарищ Катырев, подготовьте для прокуратуры материалы для санкции на арест Черняка.

Переглянувшись с сотрудниками, я встал:

— Товарищ полковник, разрешите поручить это старшему лейтенанту Саннинскому? — И объяснил: — Инициатором нашей работы был именно он, много сил отдал этому расследованию.

— Пусть будет так, — улыбнулся начальник управления. — Раз он начинал, ему, по справедливости, и заканчивать.

После ареста Черняка я только однажды видел задержанного. Даже на первых допросах не присутствовал. Не мог. Перед мысленным взором представала картина: закаспийская цустыия, сыпучие барханы, 26 бакинских комиссаров… Опасался, что, слушая, как изворачивается изобличенный палач, не смогу сдержаться. А чекисту это непозволительно.

Вскоре по требованию МГБ УССР арестованный и дело были направлены в Киев. Дело по обвинению А. Ф. Черняка рассматривал военный трибунал Киевского военного округа.

ИВАН СОБКО «ПУСТЯКОВАЯ» ИСТОРИЯ

Иван Алексеевич Собко в органах государственной безопасности служил с 1942 года. С 1957 года по 1978 — сотрудник Ворошиловградского областного управления КГБ. Подполковник в отставке. Член КПСС с 1945 года. Награжден 15 правительственными наградами.


В последние дни марта 1970 года весна уверенно завладела Ворошиловградом. Стало тепло и солнечно. В сквере, перед зданием управления КГБ, с шумом и перебранкой суетились скворцы, облюбовывая места для гнездовий; воробьи весело чирикали, сбившись стайками у лужиц.

В это утро я прихал в управление рано и в тишине обдумывал план работы на день.

Первый телефонный звонок раздался задолго до девяти часов. К себе вызывал начальник подразделения.

Виктор Петрович возглавил подразделение недавно. Нелегкая для него сейчас пора: нужно освоиться в роли руководителя коллектива, найти верный тон с подчиненными, разобраться с новым объемом работы, свыкнуться с умножившимся грузом ответственности и задач. Не каждому хорошему оперативнику дано стать хорошим чекистом-руководителем.

Виктор Петрович сидел за столом, читая документы. Он пожал руку и сказал:

— В приемной — посетительница. Кажется, по вашей линии. Побеседуйте.

Познакомились. Ульяна Сидоровна Пахомова, вдова, пенсионерка, живет в Ворошиловграде в районе 3-го километра, имеет собственный домик, который все трудней содержать в порядке вдовьими руками.

Надеялась дожить, сколько осталось, в тишине и покое, рассказывала Пахомова, но судьба опять обошлась жестоко. Года два назад сосед (положительный был человек, степенный) продал свой дом Серкову, и начались для нее черные дни.

Пожилая женщина плакала и перечисляла «злодейства», учиненные новоявленным соседом, не иначе как задавшимся целью «сжить беззащитную старуху со свету». Обижает на каждом шагу, никакого сладу.

Пришлый человек — он и есть пришлый, толковала женщина. И семья живет как-то не по-людски. Сам — бирюк, истукан каменный, только и норовит каверзу людям устроить. Из его жены слова не вытянешь, молчит, как немая. Зато свирепущего пса завели, бегает вдоль забора, скалится. Даже почтальонша Марийка, которая во все дома вхожа, там за калитку не переступит.

Как мог, успокоил я женщину, постарался объяснить, что органы госбезопасности занимаются совсем другими вопросами, и посоветовал обратиться в исполком или в райотдел милиции, где помогут найти управу на «злодея».

О беседе доложил Виктору Петровичу.

— Наверное, пустяковая история, — сказал он. — И все жо посмотрите, что там к чему.

С первых дней своей чекистской службы я, как и любой сотрудник органов госбезопасности, твердо усвоил простую истину: в оперативной работе мелочей не бывает. Каждый сигнал, особенно от рядовых граждан, должен быть всесторонне взвешен, тщательно проверен или передан в другие государственные и общественные органы, более компетентные в конкретных вопросах. Ведь одна из главных заповедей Феликса Эдмундовича Дзержинского гласит, что чекисты сильны тесной связью с народом и его доверием.

В карточке адресного бюро Андрей Александрович Серков значился 1905 года рождения, уроженцем города Новороссийска. Семейное положение не было указано, а место работы на момент прописки — мелькомбинат. По материалам нашего управления КГБ он не проходил, и оставались мелкие формальности, чтобы навсегда забыть об этой пустяковой истории, но…

Новороссийские товарищи на запрос сообщили: «Гражданин Серков А. А. уроженцем Новороссийска не является».

Я насторожился, стал изучать другие документы.

Из пенсионного дела Серкова следовало, что в нашу область он приехал в 1943 году и до конца войны работал на молокозаводе в поселке Станично-Луганское. И трудовая книжка там выдана.

Опять несоответствие: молокозавод действовал с конца 1944 года, значит, либо Серков там никогда не работал, либо…

Места работы после 1945 года подтвердились. В любом случае, две такие неточности вызывали подозрение: а но скрывается ли человек под чужим именем?

Поинтересовался женой Серкова — Надеждой Платоновной Кононовой. Открылась нелегкая судьба: гитлеровцы, оккупировав Донбасс, угнали ее с маленькими детьми на руках в Германию, на фашистскую каторгу.

Беседы со знакомыми и товарищами Кононовой по работе дало мало — женщина неграмотная, забитая, очень скрытная, о муже и семейных делах никогда ничего не рассказывает.

И все же внимание привлекали два факта: что Надежда Платоновна — уроженка поселка Станично-Луганское и что репатриирована из Германии в 1945 году.

В начале октября 1970 года Серков внезапно исчез из Ворошиловграда. Больше месяца — никаких следов, никаких вестей.

Тут-то я и вспомнил о почтальоне Марийке, о которой рассказывала Пахомова в беседе весной.

Не часто приходится встречать человека, который заслуженно вызывает всеобщую симпатию абсолютно всех, кто с ним соприкасается. Мария Ивановна Лысенко оказалась именно такой. И я невольно испытывал неловкость, что, беседуя с ней о разных разностях, не мог раскрыть истинную причину обращения к ней.

Впрочем, имя Серкова в разговоре возникло без малейшей с моей стороны инициативы.

— Нет на свете справедливости, — рассуждала почтальон. — Вот, скажем, баба Ульяна, ей теплое слово позарез нужно, а я письмо несу Сычу.

— Кому-кому? — переспросил я.

— Да Сычу этому, Серкову.

И она рассказала такую историю. Накануне в адрес Серкова пришло письмо. Встретив Кононову у ворот, почтальон отдала его и хотела уйти, но Надежда Платоновна попросила прочитать письмо, мол, неграмотная, муж уехал на Север и вернется не скоро.

Пришлось почитать. Письмо из Киргизии, из города Токмака, от Марии Марченко. Это почтальон запомнила точно — мать до замужества носила такую же фамилию. Писали, судя по всему, родственники.

— Вот я и говорю: где на свете справедливость? — вопрошала Мария Ивановна с наивным недоумением. — Кому письмо нужнее: одинокой старушке или этому бесчувственному чурбану? Так нет. Этому все: и письмо, и родственники, и еще не по-русски что-то написано.

Выяснив, что «что-то пе по-русски написанное» — несколько строк на каком-то иностранном языке, я сделал вид, что этим не интересуюсь, и распрощался с милым почтальоном. Хотя в глубине души чувствовал, что встреча, наверное, не последняя.

И не ошибся. Через пару недель Мария Ивановна прншла в управление КГБ и потребовала меня. На этот раз она сообщила, что Серков прислал жене письмо из поселка Каджером Коми АССР.

Желая остудить напор добровольной помощницы, чтобы «частное расследование» не завело ее слишком далеко, попытался объяснить, что ни сам Серков, ни его адрес нас не интересуют.

Мария Ивановна не на шутку обиделась.

— Может, я и необразованная, и глупая, — сказала она. сдерживая наворачивавшиеся слезы. — Только я в Ворошиловграде пережила оккупацию и видела, как фашисты и предатели вешали наших, слыхала про расстрелы женщин и детей. Может, и Серков — из таких? Чего ему пишут не по-нашему?

Из Токмака ответили, что в городе действительно живет Мария Александровна Марченко, немка по национальности, а с нею — мать, Мария Генриховна Шеленберг. Отец Марченко — Шеленберг Александр Александрович — перед войной осужден за уголовное преступление, семья получила извещение о его смерти в местах отбытия наказания. Личность Серкова установить не удалось.

Пустяковая история, начавшаяся с вдовьей обиды, переместилась в иную плоскость. Руководство подразделения, обсудив ситуацию, утвердило мою рабочую версию: Серков, вероятно, немец по национальности и скрывается под чужой фамилией, боясь ответственности за какие-то преступления.

С первых шагов в этом деле главную роль играли простые советские граждане. Размышляя над дальнейшими действиями, я решил следовать тем же путем, опираясь на помощь общественности.

Мы попросили Виктора Карловича — немца по национальности, честного, скромного человека, патриота Советской Родины — помочь нам установить личность Серкова и его национальную принадлежность. Узнав суть обстоятельств, Виктор Карлович четко сформулировал свою позицию:

— Если это скрывающийся преступник, он должен ответить перед народом, если попавший в беду — ему нужно помочь.

Разобрали несколько вариантов действий и остановились на следующем. Виктор Карлович отправляет письмо в Киргизию женщинам, которые переписываются с подозреваемым. В нем указываются обстоятельства смерти А. А. Шеленберга в местах лишения свободы.

Ответ не пришлось ждать долго. Коротким письмом Мария Генриховиа Шеленберг известила Виктора Карловича, что к нему обязательно придет родной брат ее покойного мужа.

Ни фамилии, ни места жительства брата, ни других сведени в письме не было. Оставалось набраться терпепия и дать событиям развиваться своим чередом.

В конце февраля 1971 года Серков приехал домой и на следующий же день явился к Виктору Карловичу на работу. Убедившись, что в комнате больше никого нет, назвался Андреем Александровичем и спросил:

— Вы писали Марии Шеленберг?

— Да, писал, — ответил Виктор Карлович, не сразу сообразив, что за посетитель пришел. — Писал по просьбе отца, которого уже нет в живых.

Серков с опаской взглянул на двери и сказал, что муж Марии Шеленберг — его родной брат, невинно арестованный и расстрелянный в лагере.

— Не расстрелян, а умер — несчастный случай на работе, придавило бревном, — поправил Виктор Карлович и по-немецки спросил: — Так кто же вы? Шеленберг?

— Шеленберг, Шеленберг! — затароторил тот. — Живу под фамилией Серков, но я — Шеленберг!

Он суетился, бегал по комнате, бросался обниматься, приговаривая:

— Человек нашей крови! Как я рад! Нашей крови…

Вытащив из кармана бутылку, требовал выпить на брудершафт, как положено «истинным немцам». Но пить пришлось самому, перемежая тосты пьяными откровениями.

Виктору Карловичу стоило больших усилий сдержаться и не выставить за дверь захмелевшего «брата по крови», излагавшего свой жизненный путь.

Серков-Шеленберг рассказывал, что родился в Новороссийске, но жил в Пятигорске, работал на почте. В 1940 году послали на лесозаготовку, попался на спекуляции древесиной, был осужден к двум годам лишения свободы.

Когда в июле 1942 года фашистские войска вторично овладели Ростовом-на-Дону и рвались к Волге, лагерь с осужденными был эвакуировал на Кавказ. По дорого бежал, скрывался в Пятигорске. После вступления в город гитлеровских войск сразу пошел на службу в жандармерию «мстить Советам за себя и брата».

С фашистами бежал в Германию, скрыться в западной зоне не смог, оказался в лагере перемещенных лиц во Франкфурте-на-Одере. Заметая следы, назвался Серковым и под этой фамилией приехал в Ворошиловград с Надеждой Кононовой.

В Пятигорск полетел повторный запрос с уточненными данными. На этот раз местные чекисты информировали нас, что старые работники почты по фотокарточке опознали Шеленберга, а по документам, захваченным у гитлеровцев, он значится сотрудником секретного отдела управления Пятигорской жандармерии.

Настала пора встретиться с Серковым-Шеленбергом. Держался он уверенно, даже нагловато: мол, с какой стати цепляетесь к старику, пенсионеру, ветерану труда? Задаю первый вопрос:

— Вы работали на Станично-Луганском молокозаводе?

— С конца 1943 года, — отвечает он без запинки.

— А где завод располагался?

Он морщит лоб, словно пытается вспомнить, бормочет что-то невнятное и заявляет, наконец:

— Забыл. Вон когда дело было, а память у старика слабая.

Предъявляю справку молокозавода, которая гласит, что в 1943 году предприятие не существовало, открыто в конце 1944 года, и что гражданин Серков А. А. на нем никогда не работал.

Он побледнел, но самообладание не потерял.

Взяв в руки папку с документами, задаю следующий вопрос:

— Где и кем вы работали в 1942 году в городе Пятигорске?

В августе 1971 года из Пятигорского городского отдела КГБ поступило сообщение: чекистские органы собрали убедительные свидетельства преступной деятельности Шеленберга-Серкова как предателя Родины и пособника гитлеровцев. Готовятся материалы на его арест.

Так закончилась «пустяковая» история.

ВАЛЕНТИН ЗАНУРДАЕВ ТРИ ЧАСА И ВСЯ ЖИЗНЬ

Для сотрудника Комитета государственной безопасности Рудченко эта командировка не предвещала особых сложностей. После двухлетнего пребывания в Афганистане он вернулся в Ворошиловград и получил новое назначение. Сейчас и ехал по делам службы в одно из подразделений, осуществляющее охрану исправительно-трудового учреждения.

Покрытая свежим асфальтом трасса то опускалась в долину, то круто взбиралась на взгорья. Проскочили окраину Михайловки. Задрав нос, машина выбралась на крутой холм и облегченно помчалась по ровной дороге. Впереди из-за горизонта появились трубы металлургического комбината, а через минуту-две справа открылась панорама Коммунарска.

Что-то дрогнуло в душе Анатолия Михайловича. Он смотрел на родной город. Здесь рос, окончил школу и профессионально-техническое училище, работал на стройках, отсюда был призван в войска КГБ, служба в которых круто изменила его дальнейшую жизнь.

Воспоминания так захватили Рудченко, что он не заметил, как проехали остаток пути по автотрассе Ворошиловград — Донецк, свернули налево, и машина замерла у проходной колонии — на том самом месте, где вскоре ему суждено было вступить в вооруженную схватку с бапдитами.

Пробыв два дня в подразделении, охраняющем эту колонию, Рудченко переехал в соседнее, находящееся в каких-то десяти — двенадцати километрах. Они сидели в кабинете с Михаилом Григорьевичем Калинушкиным, рассматривали планы на случай чрезвычайных обстоятельств и еще не знали, что в промышленной зоне колонии эти обстоятельства уже возникли и что спустя несколько минут делать им придется не все то, что предусмотрено этими планами.

До этого дня Ковш и Акимов, отбывавшие наказание в ИТК, уже перечитали все публикации в центральной прессе о действиях и крахе террористической группы Якшиянца в Орджоникидзе, проанализировали каждую мелочь, тщательно готовясь к совершению подобной бандитской акции.

— Усек, на чем они погорели? — спросил во время очередной встречи в промышленной зоне Акимов.

Хмурый и молчаливый Ковш лишь хмыкнул и мотнул из стороны в сторону головой.

— Лопух ты, — перекосил в ухмылке рот Акимов, кичась своей проницательностью. — Они же сразу выложили ментам все карты, даже то, что полетят в Израиль. Не-е-е, мы им таких шансов не дадим. Как с бомбами? — поинтересовался он.

— Порядок, — Ковш вдруг оживился. — Представляешь, в лавку завезли необычные коробки, большие — в каждой по 200 спичек. А проносить все равно разрешают, как и маленькие коробки, по одной. Так что дело пошло веселей.

— Ну вот н добренько, — сквозь зубы процедил Акимов. — Четыре — пять этих игрушек за тобой, — тоном, не допускающим возражений, закончил он.

Оставшись один, Ковш задумался: как он попал под влияние Акимова. Он, Олег Ковш, одного лишь взгляда которого достаточно было, чтобы подельник схватил раскаленный утюг и приложил его к телу очередной жертвы, он, который из двадцати прожитых лет уже семь по крупному конфликтует с законом, он позволяет Акимову разговаривать с ним таким тоном. Ответ напрашивался сам по себе: семь лет разницы в их возрасте уже многое значат. По, видимо, не это главное. Дело в том, что у него, Олега, первая судимость, тогда как у Акимова — третья. Да и «дела» последнего посерьезнее, среди которых есть и «мокруха». Не последнюю роль в том, что Ковш чувствовал себя зависимым, играл и тот факт, что не он, а Акимов предложил бежать, захватив заложниц, а потом решил, что надо изготовить для этого взрывные пакеты, самодельный пистолет.

Для шести сотрудниц отдела труда и заработной платы это солнечное весеннее утро ничем не отличалось от других, когда начинался их обычный рабочий день. Каждая выполняла свою привычную работу. Было начало одиннадцатого. По делам службы к ним зашли две работницы других отделов. И вдруг дверь резко распахнулась, в ней появились двое в черных спецовках, какие носят осужденные.

— Всем оставаться на местах! — дико осклабясь, гаркнул тот, что пониже, поводя из стороны в сторону двухствольным самопалом.

— С этой минуты вы — заложницы. Будете сидеть смирно — будете жить, нет — прикончим!

Который повыше в это время был уже возле одной из женщин и угрожающе наставил на нее нож.

Охнув, рухнула на пол без сознания одна из сотрудниц. В мгновение ока преступники выволокли ее в коридор и бросили на пол. Вернувшись, забаррикадировали дверь столами. Один из них подошел к телефону и набрал номер начальника колонии Анатолия Александровича Сороки…

Телефон на столе Калинушкина зазвонил в тот момент, когда Рудченко поднялся, чтобы перейти к заместителю начальника учреждения Анатолию Дмитриевичу Напольскому. По тому, как побледнел Михаил Григорьевич, слушая телефон, Рудченко сразу понял: произошло что-то чрезвычайное.

— Звонил начальник, — скороговоркой сказал Калинушкин, кидая трубку на рычаг. — В промзоне осужденные Акимов и Ковш захватили заложниц… Требуют выпустить их из колонии. Я — туда.

— Я с вами, — уже на ходу бросил Рудченко. Через минуту вместе с Сорокой и Напольским они мчались в УАЗике к двухэтажному административному зданию промышленной зоны.

— Анатолий Дмитриевич, немедленно сообщите о происшествии в райком партии, областные УВД и КГБ, выведите из зоны всех вольнонаемных и позаботьтесь об общественном порядке. За вами, Михаил Григорьевич, — предупреждение волнений среди контингента, — на ходу в машине давал указания Сорока. — Мы с Рудченко — к бандитам.

Резко затормозив, машина замерла у двухэтажного здания заводоуправления. Начальник колонии бросился было к двери ОТиЗ, но из-за нее раздался грозный окрик Акимова:

— К двери не подходить, стрелять буду! Переговоры — по телефону. Наши условия, начальник, такие, — продолжал он, когда Сорока, зайдя с Рудченко в кабинет напротив, позвонили бандитам, — не позже, чем через полчаса подогнать к двери заправленный и зашторенный автобус с рацией и обеспечить нам вместе с заложницами безопасный выезд из зоны. Что дальше — скажем потом.

— Опомнитесь, Акимов. Выпустите женщин, сдайтесь — заслужите снисхождение, — попытался уговорить преступников Анатолий Александрович.

— Не теряй времени, майор, — резко прервал его Акимов. — Оно работает против вас. Не будет через полчаса транспорта — получишь первую покойницу.

— Что будем делать? — обратился Сорока к Рудченко, положив трубку.

— Давайте так, — отозвался тот, напряженно думая. — Готовьте на всякий случай автобус, а я попробую поговорить с ними. Главное сейчас — сделать все возможное, чтобы избежать жертв среди женщин, пока не прибудут руководители из области.

Оставшись один, Анатолий Михайлович позвонил Акимову и представился. Но тот заявил, что с «кагебистами дела иметь не желает». Только после третьего настойчивого звонка Рудченко он не сразу бросил трубку и поинтересовался:

— А где начальник?

— Майор Сорока готовит автобус. А мне надо уточнить некоторые ваши требования.

— Ладно, подходи к окну, хочу посмотреть, какой ты смелый.

К этому времени преступники выбили в окне стекла. Когда Анатолий Михайлович подошел к нему, из-за вмонтированной в наличники металлической решетки в виде расходящихся лучей солнца на него смотрели два ствола самопала. Выше них он увидел лицо Акимова. Оно показалось чекисту сплошной cepoй маской, на которой четко выделялись лишь полоска плотно сжатых розовых губ и налитые кровью злые глаза бандита.

В глазах Акимова не только ненависть, но и наглость, и выжидание, и даже что-то наподобие торжества. Однако надо выдержать этот взгляд, как бы унизительно и неприятно это ни было. Ради жизни каждой из семи женщин. Одно неосторожное слово, и может произойти трагедия: Акимов в любую минуту готов применить свой самопал, а Ковш пустить в ход нож, который сейчас демонстративно приставил к шее одной из заложниц. Нет, ни в коем случае нельзя злить бандитов. Наоборот, надо их успокоить, расположить к себе. И тянуть, тянуть время. Сейчас уже наверняка десятки людей включились в операцию. Рудченко знал, что она будет проведена. И уверен, что проведена успешно, преступников настигнет неминуемая кара. Как знал и то, что сейчас именно от него, почти случайно оказавшегося в эпицентре событий, от его выдержки и умения найти такой тон и слова в разговоре с бандитами, которые удерживали бы их от крайних мер, зависит жизнь людей. А потому, приглушая в себе чувства, Анатолий Михайлович вел с Акимовым торг.

— Где автобус? — почти крикнул бандит, как только Рудченко подошел к окну.

— Не психуй, Владимир, — спокойным голосом сказал Рудченко. — Ваши требования выполняются.

Ему хотелось сказать не «Владимир», а «бандюга», но он сдержал себя.

— Как выполняются? — суетился Акимов. — Осталось восемь минут.

— Ну, во-первых, не восемь, а двенадцать, — уточнил Анатолий Михайлович, бросив взгляд на часы. — А, во-вторых, вы с Олегом не понимаете, что назначенный вами срок нереальный. У единственного в колонии ЛАЗа полетела помпа, чтоб найти автобус на стороне, нужно время.

— Берите автоматы, выходите на трассу и гоните сюда первый же «ЛАЗ» или «Икарус».

— Можно и так, — согласно сказал Рудченко, хотя в нем все клокотало от того, что бандит толкает их на противоправные действия. — Допустим, мы последуем твоему совету. Но чтобы дождаться автобуса, высадить людей, дозаправить и заделать машину шторами, как вы требуете, надо по крайней мере час-полтора. Все будет сделано как обещано, только не торопитесь, — добавил Анатолий Михайлович и сунул руку в карман.

— Не шути, начальник, — предупредил Акимов, вскинув самопал.

— Сигареты. — сказал Рудченко, доставая пачку «Родопи». — Может, закуришь?

— Это мы с удовольствием, — изменил тон преступник. В то время, когда он закуривал, среди заложниц возникла какая-то возня. Они зашумели.

— Женщины, — обратился к ним Рудченко, боясь, чтобы те не спровоцировали бандитов на агрессивность, — прошу вас вести себя спокойно, не паниковать. Все будет хорошо.

— Здесь одной плохо, сердечный приступ, — послышалось из глубины кабинета.

Анатолий Михайлович взглянул на Акимова. В глазах у того мелькнула растерянность.

— Ты же человек, Акимов. Освободи женщину. Умрет — ее смерть за тобой будет числиться, — сказал Рудченко.

— Позовите двух зэков — пусть заберут, — после минутного раздумья согласился Акимов.

— Сейчас сделаем. Я там задержусь: узнаю, как дела с автобусом. Не наделайте тут без меня глупостей, — сказал Рудченко, собираясь уходить.

— Постой, начальник, — остановил его Акимов — Дай еще сигаретку.

Рудченко хотел отдать ему всю пачку, по подумал, что этим он оборвет важное звено, которое помогает ему смягчать и поддерживать отношения с бандитом. Он вытащил и подал через решетку сигарету.

— А ты действительно не трус, начальник, — сказал Акимов, когда, возвратившись к окну, Анатолий Михайлович предложил себя вместо заложниц. — Только за шесть баб выкуп можно получить больший, чем за тебя одного. А может, ты задумал как-то повязать нас с Ковшом? Выбрось это из головы — прихлопну в момент, — закончил он, поигрывая самопалом.

— Так я же в наручниках к вам пойду.

— Не пойдет и в «браслетах», — коротко отрезал Акимов.

— Не пойдет, так не пойдет. Давай-ка лучше еще закурим. Да убери ты свою «пушку», наконец, — сказал Рудченко, глядя, как бандит все время наготове держит самопал. — Я не в такие дула смотрел.

— Это где же?

— Только из Афганистана вернулся.

— О-о! — искренне воскликнул Акимов. — «Афганцев» уважаем…

Да, против душмановских минометов, реактивных установок и автоматов, самопал Акимова — детская игрушка. Когда в январе 1987 года Анатолий Михайлович прибыл в дружественную страну и был назначен на новую для него должность в воинскую часть, круг его обязанностей был обозначен четко: борьба со шпионажем и контрабандой, тесное взаимодействие в этих целях с нашими пограничниками, афганскими органами госбезопасности, милицией, племенными формированиями, которые перешли на сторону революция. И, по возможности, никакого участия в боевых действиях.

Но разве всем об этом расскажешь? Да и не положено никому знать о том, чем занимается, как и где должен вести себя чекист. Но как работать с солдатами и офицерами, если они не видят тебя, человека в форме капитана, рядом с co6oй в бою?! И Рудченко никогда не прятался за спины других. Наоборот, при необходимости кидался в самое пекло сражений.

Так было и под кишлаком Джузгарай. В то памятное январское утро их колонна растянулась на несколько километров, направляясь в район Мусакалы, где советские воины должны были блокировать захваченный «духами» город и поддерживать авиацией наступление афганских войск.

Головная колонна — две роты сопровождения с двумя танками, оснащенными тралами, в авангарде, — наконец, вырвалась из плена сопок на ровную открытую местность. Командир разведывательного подразделения Степан Дмитриевич Солодовников выглянул из командноштабной машины и осмотрелся. Вокруг ни деревца, ни кустика, уныло и серо, с неба моросил мелкий дождь. В бронетранспортере с бортовым номером 32 Солодовников увидел Рудченко и приветливо помахал ему рукой.

И в этот момент загрохотали выстрелы. Стреляли с окраины показавшегося впереди кишлака Джузгарай. «Установки эрэсов, минометы, орудия», — механически отмечал Рудченко. В нашей колонне факелом вспыхнули один, за ним другой грузовики с провиантом.

— Вальсом — в бой! — скомандовал по рации Солодовников, и наши танки и бронетранспортеры, рассредоточившись и маневрируя, ринулись вперед. Мины и снаряды рвали вокруг них землю, стоял оглушительный грохот, но бронированные машины, попеременно обгоняя друг друга и ведя на ходу огопь из пушек и пулеметов, неудержимой лавиной неслись к киризам (глубокие и широкие, напоминающие траншеи, канавы для подводки воды), где засел враг. Краем глаза Рудченко заметил, как под колесами соседнего бронетранспортера вздыбилась от мины земля и тот, чуть подпрыгнув, замер на месте. Но остальные шли вперед.

— Десант — к бою! — прозвучал по рации голос комбата. Рудченко имел право, более того, обязан был оставаться в бронетранспортере. Но как только тот на несколько секунд замедлил ход, он крикнул: «За мной», вместе с пятью десантниками спрыгнул на пожухлую траву и побежал по ней, на ходу стреляя из автомата по киризам, где появлялись и исчезали головы в чалмах.

Рядом с Рудченко и его товарищами на левом фланге оказался командир разведывательной роты Хочепуридзе. Анатолий Михайлович вдруг увидел, как рядом с ним взметнулся столб земли. Капитан упал. «Убит», — хлестнула страшная мыслъ, и он бросился к Хочепуридзе. Но тот оказался жив и невредим, только каска отлетела далеко в сторону.

— Дерево слева видишь? — прохрипел комроты. — За ним радиостанция и корректировщик. Мы отвлечем его, а ты зайди со своими орлама слева и сними его.

Рудченко поднял залегших за валунами десантников. Короткими перебежками они приблизились к дереву, уничтожили корректировщика, захватили радиостанцию и без передышки бросились к киризам, которые были уже совсем рядом. Над головой Рудченко свистели пули. Одна из них ударила в правый бок и отрикошетила от бронежилета. Над бруствером вдруг возник душман с гранатометом. Рудченко полоснул по нему очередью из сзоего AKС, прыгнул через опустевшую первую линию киризов и понесся дальше. По тому, как со стороны душманов стали звучать лишь отдельные ружейно-пулеметные выстрелы, он понял, что противник не выдержал стремительной атаки наших десантников, смят и бежит. Вместе с десантниками он продолжал преследовать его, пока кишлак полностью не был очищен от врагов революции.

Утром следующего дня Анатолия Михайловича пригласили к телефону. Звонили из штаба армии.

— Вы что там из себя Чапаева изображаете, — отчитывал он Рудченко. — Ваша задача другим делом заниматься, а не в атаки ходить.

Но орден Красной Звезды за мужество, проявленное в боях под Сон-Бором и Кандагаром, Анатолию Михайловичу все же был вручен. К нему вскоре прибавились две афганские награды.

Рудченко сумел-таки расположить к себе террористов. Вот уже окол двух часов ведет он с бандитами переговоры, выкурил с ними почти две пачки «Родопи». Диалог с ним больше ведет Акимов, Ковш лишь иногда появляется за окнами решетки, чтоб бросить реплику, в очередной раз продемонстрировать свою агрессивность.

Вот сейчас, направляясь уже в который раз к окну, Анатолий видит в нем напряженно ждущую фигуру Акимова. И так же в который раз уже тот встречает чекиста нетерпеливым: «Где автобус?»

— Автобус подготовлен, подойдет с минуты на минуту. Сейчас водителя подыскивают, — стараясь не выдать возникшего только что на летучем заседании кризисного штаба волнения, говорит Рудченко.

Только что, коротко посовещавшись, члены кризисного штаба определили группу захвата, в которую был включен и Рудченко.

Операцию решено было провести в любой удобный момент после выезда террористов с заложницами за пределы колонии. Поэтому и шел Рудченко к преступникам, несколько волнуясь.

В правоте своих, сказанных на заседании штаба слов, Анатолий Михайлович убедился во время этой, последней, их встречи.

— Допустим, у вас получится то, что задумали, и вы окажетесь на свободе, — обратился Рудченко к Акимову. — А дальше что? Снова грабежи, а может, и того хуже. Снова за решетку? Может, хватит конфликтовать с законом? Подумайте, пока не поздно. Освободите женщин, вернетесь в зону — это может быть квалифицировано как явка с повинной.

— Поздно, начальник, поезд ушел. Слушай, надоел ты мне с этими песнями, — почти вскрикнул Акимов. — Давай автобус, а то пущу на воздух и себя и всю эту компанию. Олег, подбрось одну штучку, чтобы он знал, что я не треплюсь.

Ковш подошел к окну, чиркнул спичкой и взмахнул рукой. Угрожающе шипя, мимо Рудченко пронеслась и метрах в десяти — двенадцати от него шлепнулась на землю медная, загнутая с двух сторон, трубка. Так же шипя, она полежала, как бы выжидая несколько секунд, и вдруг в том месте сверкнул огонь и сильный взрыв огласил все вокруг. Рудченко инстинктивно прижался к стене здания.

— И таких игрушек у нас припасено несколько, — с ухмылкой сообщил Ковш. — А чтоб фейерверк поярче был, бензинчик имеется. — Он показал литровую банку с бензином.

«Да, я не ошибся там, на заседании штаба: этих надо обезвреживать, — думал Рудченко, слушая Ковша. — Эти способны на все».

Ему все время приходится кого-то обезвреживать. Даже в Чернобыле, куда он со специальным подразделением прибыл через несколько дней после аварии на атомной электростанции и где, казалось бы, всеобщая беда должна была вызывать в человеческих душах только самые благородные побуждения. Но и там встречались мерзавцы, не имеющие ничего святого за душой, стремящиеся на чужом горе погреть руки.

Как-то ночью комбата Николая Ивановича Шерепу поднял звонок телефона.

— Товарищ подполковник, получено сообщение: в Дитятках мелькают огни, — раздался в трубке голос дежурного.

«Кто бы это мог быть: местность заражена, жителей из села вывезли в другие места. Возможно, кто-то из них решился на этот небезопасный шаг, чтобы взять что-то из оставленного добра», — терялся в догадках Шерепа, по-военному спешно одеваясь.

Группа резерва выехала в Дитятки на трех бронетранспортерах. Рядом с комбатом в головном БТРе сидел Л. М. Рудченко.

В селе разбились на несколько групп. В одной из них обходил подворья и дома Анатолий Михайлович. Вдруг шедший рядом солдат Приешко взял его под руку и прошептал:

— Свет…

— Где? — посмотрев по сторонам и ничего не увидев, спросил Рудченко.

— Во второй хате, слева мелькнул.

Неслышно подойдя к разбитому окну, Анатолий Михайлович прислушался. Да, в доме кто-то был: время от времени там раздавались шорох и приглушенные голоса. Рудченко расставил людей у окон, а сам с двумя солдатами, резко распахнув дверь, шагнул в дом. Лучи карманных фонариков выхватили из темноты две фигуры. Один неизвестный снимал книги с полки, другой копался в платяном шкафу.

— Руки вверх! — крикнул Рудченко. — Кто такие?

Неизвестные оказались мародерами. В сарае за разборкой «Жигулей» застали их третьего дружка. У них изъяли чужие сберегательные книжки на крупные вклады, японские системы, изделия из золота, другие ценные вещи. Вскоре каждого из них осудили на длительный срок изоляции от общества.

Акимов еще продолжал наслаждаться эффектом от взрыва. Когда лицо его внезапно приняло совсем другое выражение, глаза еще больше сузились и, глядя вдаль, мимо Анатолия Михайловича, радостно заблестели. Рудченко оглянулся: от проходной промзоны к заводоуправлению медленно, как бы нехотя, полз голубой «ЛАЗ».

— Порядок, Ковш, идет наша лайба, — торжествуя, крикнул Акимов вглубь комнаты, а затем к Рудченко: — Я вижу, что ты не фрайер, шеф, не обманул. А теперь мотай отсюда, — стал наглеть он, пьянея оттого, что все идет по намеченному плану. — И передай своим, чтобы, когда будем садиться в автобус, за двести метров от нас никого не было. Иначе… Приготовиться, бабоньки, сейчас прокатимся с ветерком, — обратился он уже к заложницам и, впадая в эйфорию, дико заржал сквозь желтые, как у старика, зубы.

А ведь Акимову всего двадцать семь лет. Из них восемь он провел в заключении, в том числе и за убийство человека.

Прежде чем уйти от окна, Рудченко привстал на носках и посмотрел через прутья решетки на женщин. Он увидел белые, измученные пребыванием под ножами бандитов лица. На Анатолия Михайловича смотрели молящие глаза: «Вы у нас единственный, через кого мы связаны с тем миром радости и свободы, в котором еще три часа назад жили. Верните нам его, на вас вся надежда». Уходя от окна, Анатолий Михайлович знал: какой бы опасности ему ни пришлось еще подвергнуть себя, он доведет дело до конца и вернет этих женщин их детям.

Прошло десять томительных минут. За это время террористы, прикрываясь своими жертвами, заняли места в автобусе. Вот он, мрачный от темных штор, появился из проходной промышленной зоны и направился к автостраде Ворошиловград — Донецк. Следом за ним двинулась кавалькада из легковых и грузовых автомашин с работниками правоохранительных органов. Впритирку к автобусу шла черная «Волга» с группой захвата.

— Кто же согласился сесть за руль? — поинтересовался сидевший рядом с Рудченко старший лейтенант Владимир Григорьевич Фоменко.

— Водитель Авершин, — откликнулся майор Александр Николаевич Бобров. — Двадцать пять лет в колонии работает. Сам пришел в штаб и заявил: мой автобус — я и поведу. Ему говорили — подумайте: возраст, две дочери-невесты… Настоял на своем.

«Пока такие люди есть, с любой бандой справимся, — думал А. М. Рудченко. — А их у нас, таких Авершиных, миллионы. Да и не только у нас — во всем мире»… На память пришел эпизод, когда в декабре прошлого года банда Якшиянца захватила автобус с детьми. Сколько людей включилось тогда в операцию по их освобождению. Даже в Израиле, где не питали симпатий к нашей стране, отвергли террористов и выдали их советским властям.

— Направляемся сейчас к соседней колонии, — раздался по рации голос Ковша. — А ты, начальник, дай команду, чтоб там подготовили и передали нам Толика Минаева.

— Сделаем. А дальше что?

— Потом узнаешь… — Рация замолчала.

— Мы обращаемся к вам еще раз: проявите благоразумие и освободите женщин, — предложили бандитам.

— Давай, не медли, а не то… — прорычал Ковш и замахнулся ножом на одну из женщин.

Стало окончательно ясно, что бескровно конфликт разрешить невозможно. Был дан условный сигнал. Загремели выстрелы…

В заметке, помещенной через день в центральной и местной газетах, в частности говорилось: «Благодаря профессионально грамотным и согласованным действиям майора КГБ Л. М. Рудченко, прапорщика внутренних войск С. П. Немова и водителя А. К. Авершина террористы, которые оказали яростное сопротивление, были обезврежены. Ни одна из женщин не пострадала»,

Вулис А. Хрустальный ключ

Глава 1

1

Телефон забренчал, едва я вошел в кабинет, точно приветствовал меня или оповещал кого-то о моем появлении. По-видимому, опять-таки меня, ибо в комнате никого больше не было. Дергунов из отпуска еще не вернулся. Телефонный звонок в понедельник утром был не бог весть какая радость. А после ночных раздумий над диссертационной темой — тем более. Но, разумеется, я снял трубку. Низкий бас пророкотал:

— Кадыров говорит. Поручение тут небольшое есть для вас, товарищ Салмин. На время придется отложить всю эту вашу теорию, обобщения все эти. Конечно, был бы Дергунов… — Что было бы, если бы был Дергунов, Кадыров не сказал, а перешел, как можно было понять, к главному. — Там у них паника, в институте рукописного и печатного слова. Прямо ко мне обратились, минуя райотдел. Их сотрудник исчез, полагают, что погиб. Ну вот, надо бы сосредоточиться… — На чем и кому сосредоточиться, Кадыров опять же не сказал, но без того было ясно, что фантазировать на диссертационные темы мне в ближайшее время не придется. Да и вообще фантазировать — на любые темы.

Фантазии у меня было предостаточно, о чем капитан Торосов оповещал весь отдел на еженедельных летучках. Разящий тенор его звенел от сарказма, когда Мстислав Сергеевич произносил: «Докладная Салмина являет собой не более, чем плод досужей фантазии». В черных списках торосовской души фантазия занимала весьма почетное место. Во всяком случае Торосов искоренял ее с таким ражем, точно она была его личным врагом, хотя, честно говоря, личных врагов Торосов не держал.

Не отрывая глаз от пишущей машинки, клавиша которой со значком % без всякого сомнения получила сегодня предельную нагрузку, наша секретарша Света склонила каштановые локоны в сторону двери с табличкой «начальник отдела» и прошелестела:

— Ты вовремя. Мистик… нет, верней, капитан Гаттерас только что велел тебя найти — живого или мертвого…

Капитан Гаттерас? Ну, значит в кабинете Мстислава Сергеевича царила сейчас убийственная для фантазии атмосфера. Ласкательная кличка Торосова — Мистик — была в ходу, когда капитан, добрея, одарял окружающих улыбками. Обычно Торосов отогревался зимой (когда уголовщины было меньше). Заморозки свирепствовали летом, и с их наступлением Мстислав Сергеевич фигурировал в наших разговорах как капитан Гаттерас. Да, встретил меня никак не Мистик, капитан Гаттерас собственной персоной.

— Юлдаш Кадырович оперативное поручение для вас придумал. Проверка дарований полагаю. На что способны и на что не способны. Документацию получите в приемной у секретаря… Задание не освобождает вас, Юрий Александрович, — сухо продолжил он, — от наших текущих дел. Кстати, сегодня в наше распоряжение поступает практикант. И кто, если не вы, молодой специалист, успешно совмещающий работу с диссертацией, окажет ему помощь? — Торосов помолчал и, подумав, финишировал: — Пропуск вашему подшефному выписан на девять сорок пять. — Часы показывали девять сорок. У меня были все основания развернуться на сто восемьдесят градусов.

— Документация? — потребовал я у Светы.

— Какая? — недоуменно спросила она, добивая клавишу со значком %.

— Институт устного и печатного слова… Чье-то там исчезновение.

— Документация? — ядовито повторила Света. — Филькина грамота! Телефонограмма — десяти строчек не наберется. Получай. Погоди, погоди, распишись. А то тебя потом полгода не доищешься.

Текст телефонограммы был скуден:

«Убедительно просим помочь в розыске бесследно исчезнувшего приблизительно две недели назад и. о. старшего научного сотрудника института устного и печатного слова налимова николая подозреваем убийство или самоубийство ждем срочного расследования по возможности сегодня утром пятого августа замдиректора кандидат технических наук церковенко».

Света печатала телефонограммы без знаков препинания и заглавных букв, полагая, видимо, что это придает им тот абстрактный лоск, какой должен быть присущ депешам чрезвычайнойважности.

Данная телефонограмма, по-моему, такого отношения не заслуживала. Ишь детективы! П р и б л и з и т е л ь н о  д в е  н е д е л и  хлопают глазами, а потом приходят к убедительному выводу — у б и й с т в о. Со столь же убедительной альтернативой: и л и  с а м о у б и й с т в о.

Пока я пытался приторочить к наименованию высокого научного учреждения частицу «не», получая в итоге институт непечатного слова, набежал практикант. Именно набежал. Маленький такой кругляш, белобрысый, белобровый. Жестикуляция его внушала подозрение, что практикант намерен пройтись на руках прямо у меня перед носом. Но он просто сказал:

— Товарищ Салмин? Я к вам? Юрфак. Пятый курс. Норцов Олег Викторович.

— На какое время рассчитана ваша практика?

— На восемь часов, на полный рабочий день.

— Я не об этом… Общий срок практики.

— Если не выгоните, — осмотрительно ответил кругляш, — значит, полмесяца. А выгоните… — он, кажется, хотел пожать плечами, но я ему помешал.

— Ну коли выгоним, нам лучше знать, когда.

Кругляш кивнул: само собой, мол, разумеется.

Разговор устремился в такое безрадостно-ровное русло, словно сам капитан Гаттерас незримо нанялся к нам в лоцманы.

— Поедете сейчас со мной в институт рукописного и печатного слова, — круто изменил я направление разговора.

— Это еще зачем? — со студенческим вольнодумством спросил Норцов.

— В качестве доктора Уотсона.

2

Он был шикарен, этот Церковенко, он был вальяжен, он ослеплял белозубой улыбкой, ошарашивал поклонами, расшаркиваниями, гостеприимными взмахами рук.

— Мне оч-чень приятно с вами познакомиться, — слегка как бы даже похохатывая, заверял нас Церковенко. — Такое количество следователей на душу научного руководителя!.. Да, да, — продолжал замдиректора, — ситуацию нельзя считать приличествующей шуткам. Вернее, считать шутки подобающими ситуации.

— Согласен. Поэтому перейдем к основному.

— Рассказать, что произошло? — Церковенко помусолил толстой нижней губой верхнюю, не столь толстую. — Понимаете ли, чтобы это вам сразу… За отправную точку примем середину июля. В те дни, числа шестнадцатого, примерно, последний раз видели Николая Назаровича Налимова среди коллектива. Я, правда, находился в командировке. Но это локальный факт. Восемнадцатого выдавалась зарплата, и Налимов за деньгами не пришел. Третьего — такая же картина. Главбух доложил мне обо всем — я как раз вернулся из командировки. Мы всполошились. Прежде отсутствие Налимова нас не волновало. Академическая специфика. В глобальном масштабе. Старший научный сотрудник, ведущий самостоятельную тему, имеет право работать в библиотеке или дома. Разумеется, результаты должны быть доложены к определенному сроку.

— Когда этот срок у Налимова? — спросил я.

— Вы полагаете, что Налимов увлекся работой настолько, что позабыл про зарплату? Ну, нет, он не такой человек.

— И все-таки, когда завершается тема Налимова? И — заодно — что это за тема?

— Тема? Сейчас, одну минутку. Помню, какая-то очень локальная, — Церковенко рванул на себя ящик письменного стола и тотчас нырнул в бумаги. — Наджимов, Накорякова… Вот, пожалуйста, Налимов. Перевод и комментирование средневековой рукописи Маджида аль-Акбари, обнаруженной пятнадцатого мая семидесятого года фольклорной экспедицией Авдара Акзамова в кишлаке Юсуп-хона. Глобальная вещь! Срок сдачи — декабрь семьдесят первого.

— Зафиксируйте для порядка, Олег Викторович, — сказал я солидно. — Но, конечно, значения это не имеет. Итак, третьего августа Налимов не явился в институт. Что вы предприняли?

— Анвар Акзамович, заведующий сектором древних рукописей, направил к нему домой лаборантку. Она, правда, очень не ладила с Налимовым, не питала, так сказать, к нему уважения…

— Фамилия? — ожил вдруг Норцов.

— Замира Юлдашева. По ее словам, адрес, указанный Налимовым в анкете, оказался несоответствующим действительности. Вернее, действительность оказалась несоответствующей адресу, — опять змеиными кольцами заходили витиеватые фразы, и опять я поспешил Якову Михайловичу на выручку:

— То есть Налимов переехал?

— Вот именно. Тогда мы послали завхоза в милицию за новым адресом. Но и по новому адресу Николая Назаровича не нашли.

— Иначе говоря, он там не проживает?

— По документам домоуправления, проживает. За квартиру аккуратно платит, до пени дело не доводит.

— И какой же месяц у него оплачен?

— О, этого мы не догадались узнать, — Церковенко вежливо восхитился моей детективной изощренностью. — Наш завхоз задавал локальные вопросы. Спросил, есть ли у них такой жилец. Сказали, есть. Спросил, нет ли на него каких жалоб. Сказали, нет. А квартплату, сказали, вносит исправно. Казалось бы, все в порядке. Но Юлдашева вчера трижды ездила к нему — никто на звонки не отзывался.

— Он одинок, этот Налимов?

— Имеет ли семью? Нет, здесь не имеет. Холост. Отец его, лингвист глобального масштаба. Давно живет в Москве. Самого Николая Назаровича, кстати, ради заслуг отца в наш институт и приняли… Директор института принял, — тут же зачем-то уточнил Церковенко.

— А вы-то лично к Налимову ездили?

— Как же, как же! Сам, лично. Вчера же, в десятом часу. Чтобы с соседями поговорить, если Налимова не будет.

— Давайте строго следовать фактам. Вы вошли в квартиру и таким образом установили его отсутствие?

— Ну, разумеется, просто позвонил в дверь, — хохотнул Церковенко, снова отдавая должное моей квалификации. — Возможно, Налимов и отсиживался в санузле. Не утверждаю обратного. Но признаков жизни не подавал. Тогда я постучал в дверь справа. Вышел патлатый пенсионер. Чудаком оказался неимоверным. Открытки собирает, марки, монеты. Древние радиоприемники — главный его конек. Как, говорится, хобби. Скрипка висит на стене. Подумал, скрипач. Так нет же. Бывший товаровед магазина электротоваров. И скрипку держит в память о первой любви. Или о последней зарплате.

Решительно не нравился мне этот атлет Церковенко — несмотря на хорошо отработанные повадки рубахи-парня. Но оборвать его пришлось без учета моих симпатий и антипатий: подпирало время. В вестибюле какое-то там объявление о каком-то заседании висело. Посему я, демонстративно поглядев на часы (признак дурного тона в светском обществе — и высшее проявление корректности — в деловом), заметил:

— Виноват, отвлекаю вас, Яков Михайлович, от сути. Вернемся к Налимову.

— Налимов? — симулируя профессорскую рассеянность, Церковенко сморщил свой беззаботный младенческий лоб. — Не Налимов, пенсионер… Я сразу: давно, мол, видели соседа? Что называется, взял быка за рога…

В конце концов из замдиректора удалось выжать, что старик не столько видел, сколько слышал Налимова шестнадцатого июля. Был жаркий вечер, и старик ковырялся на балконе в своих приемниках. Балкон старика отделен от балкона Налимова тонкой перегородкой. Около двенадцати говор, доносившийся из налимовской комнаты, сначала тихий, внезапно усилился. Старику даже показалось в первый момент, что это сработал старенький СВД-9. Потом он понял, что Налимов и какой-то незнакомый мужчина вышли на балкон. О чем они говорили, старик не слышал, но внезапно в его сознание ворвалось дважды повторенное гостем: «убийство или самоубийство — вот выбор!» А потом раздался демонический хохот и все смолкло.

— Меня ждут товарищи. Небольшое заседание. Локальный вопрос, — говорил между тем Церковенко. — Вы можете пока познакомиться с личным делом Налимова. Во всяком случае, надеюсь, что причины нашей тревоги, пусть и не очень глобальные, вам теперь очевидны.

Отсутствие Налимова в институте можно было объяснить любым из тысячи непредвиденных обстоятельств, окружающих человека в большом городе. И зловещая фраза, бросившая багровый блик на чело Налимова: «убийство или самоубийство!» допускала опять-таки тысячу толкований. Ультиматум. Декламация. Репетиция. Что угодно! Все эти размышления я суммировал в долгом, на весь мой выдох, «да-а-а». «Да-а-а», — в том же меланхолическом ключе протянул Норцов. Пожалуй, он не подражал мне. Пожалуй, он воспринимал ситуацию так же, как и я. Что ж, хорошо, когда между начальником и подчиненным существует взаимопонимание.

Я перелистывал сугубо безличный документ, именуемый личным делом.

— Ему двадцать восемь, сорок третий год рождения, — огласил я. — Зовут его Назым. Почему-то считает, что Николай — элегантнее. Папа и в самом деле профессор… Ага, вот об учебе. «Ввиду того, что не прошел по конкурсу в 1961 году на очное отделение литфака пединститута, поступил на заочное, совмещая учебу и свое творческое призвание с работой в промкомбинате в качестве учетчика, которую выполнял успешно». В скобках: шестьдесят один тире шестьдесят шесть… А ну-ка, доктор Уотсон, какие у вас суждения по автобиографии?

— Слова у этого Налимова больное скучные. Таким слогом болезни стельной коровы описывать…

— Ишь ты, ишь ты! А еще?

— Бездарь он, по-моему, — брякнул Олег.

— Зачем так лихо? Ну, скажем, он не Байрон, он другой. Выдающийся текстолог, к примеру. Тоже неплохо. Меня, честно говоря, смущает сочетание: литфак — промкомбинат. Связи не улавливаю.

Я еще раз вгляделся в фотографию Налимова. Немигающие глаза, круглые, совиные. Губы — точно к оконному стеклу приплюснуты. Меня точно оскоминой прохватило. Зябко поведя плечами, — а было жарко на улице, все сорок, — я закрыл скоросшиватель.

— Как в детской игре получается, — заговорил Норцов. — Знаете, испорченный телефон: кто-то сказал, кто-то услышал… По-моему, нервишки у этого Церковенко пошаливают — вот он и шпарит во все колокола.

— Себя любит, потому и шпарит. Перестраховывается.

— Бо-о-льшой человек, этот Церковенко. Глобальный. Хотя и локальный.

В сопровождении юной лаборантки мы поднялись по шаткой винтовой лестнице в маленькую комнату, уставленную книжными шкафами и стеллажами. Акзамова, заведующего сектором древних рукописей и величайшего их знатока, еще не было.

Но вскоре в кабинет стремительно ворвался седенький бородатый человечек.

— Ассалам алейкум, — воскликнул Акзамов в точности таким голосом, каким мудрецы со времен Архимеда кричали «Эврика!» — Ленинград?

Мы отрицательно покачали головами.

— Оксфорд?

Мы опять покачали головами.

На лице Акзамова изобразилось страдание воспитанного человека, попавшего впросак. Как должен поступать в подобных случаях другой воспитанный человек? Он должен развеять туман, застивший глаза первому воспитанному человеку.

— Налимов! — энергично пояснил я. — Посоветоваться. — Акзамов быстро-быстро заморгал, вероятно, притормаживая таким образом головокружительный спуск со сверкающих олимпийские высот на грешную землю.

— Налимов отсутствует! — застенчиво проговорил он наконец. — Церковенко знает, — потом, воспрянув духом, пропел: — Замирахон! Чай! — И, стукнув для аккомпанемента кулачком в стенку, проследовал на председательское место.

— Яков Михайлович рассказал нам об исчезновении вашего сотрудника, — разъяснял я. — Мы хотим помочь в поисках.

— А-а-а, хорошо, хорошо. Поиски — всегда хорошо, — дружелюбно закивал Акзамов.

— Но без вашего совета мы не можем взяться за дело, — гнул я свою линию.

— Замира, чай! — вскрикнул Акзамов. — Хорошо, хорошо. Совет, хорошо, хорошо, — нетерпеливо твердил Акзамов и, кажется, уповал на Замиру, как на манну небесную.

— Уточним, если позволите, кое-какие детали. Итак, прежде всего, что за работник Налимов?

— Налимов? Работник? — Акзамов внезапно пришел в крайнее изумление, которое разрешилось вспышкой восторга. — Замечательный! Просто замечательный!

— Знает языки? — осторожно допытывался я. — По образованию ведь он не востоковед.

— Анкету не смотрел. Но утверждаю: Налимов любой текст понимал.

— Так прямо сразу и понимал?

— Зачем сразу. Домой фотокопию брал, там читал, думал. Потом приносил.

— Фотокопию? — легкомысленно уточнил я.

— Перевод! — насупился Акзамов.

Юная лаборантка с чайником и тремя пиалушками, одна в одной, вошла неслышно, сказала:

— Замирахон заболела, не пришла, — и так же неслышно удалилась. Плеснув чаю во все три пиалы, Акзамов взял самую большую из них и жестом пригласил нас последовать его примеру.

— Как шла у Налимова работа над темой?

Более приятных слов, по-моему, Акзамову и не грезилось услышать.

— Трактат Маджида аль-Акбари! И диван Маджида аль-Акбари! О, какая тема! Замечательная тема! — поскольку на наших лицах обозначилось чувство, изображаемое романистами в виде ? и !, Акзамов, воздев руки к облупившемуся потолку, пояснил: — Маджид аль-Акбари — современник Навои. Султан Хусейн Байкара отправил Маджида в изгнание, и в маленьком кишлаке Маджид умер, и никто его не вспоминал, и никто не знал, даже наука не знала, какой это замечательный поэт. И мыслитель! Мыслитель!

Какая-то пружина в груди у Акзамова, отработав свое, расслабилась, и он умолк. Это не входило в мои планы.

— Как прекрасно, что теперь усилиями вашего сектора наука получила его рукопись.

— Замечательную рукопись! Трактат и диван! Британский музей много долларов даст… Тысячу долларов даст! Сто тысяч долларов даст!

— Так-таки уже и даст?

— Когда узнает, обязательно даст! А она — здесь! Всегда будет здесь! Легким взмахом руки Акзамов указал на ближний к нему угол стеллажа.

— Сто тысяч в обычном стеллаже? — возмутился во мне оперативный работник.

— Сигнализация! — хитро воздетый указательный палец Акзамова заходил влево-вправо. — Неправильный шифр — в милиции тревога.

— А шифр знаете только вы? — сказал я успокоенно.

— Почему только я? Юлдашева знает, Налимов знает.

Я даже присвистнул от волнения: пропажа Налимова могла обернуться весьма сложной проблемой.

— Сами-то вы знакомились с текстом рукописи?

— Просматривал, просматривал, — с готовностью сообщил Акзамов. — Читать — нет, не читал, просматривал. Читать — большая подготовка нужна. Диалектизмов много, идиом много! Перевод ждем.

— Откуда же такая уверенность: замечательный поэт, сто тысяч долларов?

Укоризненная улыбка, как луна из-за быстрых туч, показалась на иссушенном лице Акзамова к тотчас скрылась.

— Вы Шекспира знаете? Английский знаете? Слабо? Просмотрите Шекспира — подлинник — все равно поймете: замечательный поэт. А я староузбекский, и персидский, и арабский хорошо знаю.. Только расшифровывать много надо: там древнее выражение, там забытое слово, там рукопись попорчена, там тушь выцвела. — И, словно обращаясь к непонятливому ученику, Акзамов подчеркнуто повторил: — Перевод ждем…

— А когда получите?

— Ноябрь, декабрь, конец года, — апатично ответил Акзамов.

— Долго ждать, — посочувствовал я.

— Недолго, — поднял на меня глаза Акзамов. — Перевод с комментарием! Недолго… Недолго, — еще раз сказал он, еще раз поднял на меня глаза, и стало понятно, что ему очень хочется закончить аудиенцию.

— А хотя бы часть перевода вы видели?

— Отдельные страницы Налимов показывал. Хорошие страницы. Хороший перевод.

— И последнее. Почему же некоторые ваши сотрудники не уважают Налимова?

Акзамов вопросительно посмотрел на стенку: Юлдашева, мол? Я кивнул.

— У них роман, по-моему, — сказал Анвар Акзамович отчужденно, как бы вкладывая в слово «роман» всю нелюбовь знатока древних рукописей к печатной продукции.

Я встал во весь рост — это бестактно по отношению к людям акзамовских габаритов, но ничего не поделаешь — и благодарственно прижал руку к груди. Акзамов еще не успел мне ответить, как послышался голос Норцова.

— Может, рукопись все же покажете, а? В память о встрече.

Насупился Акзамов. Улыбнулся Акзамов. Покладисто махнул рукой: дескать, была не была, дескать, на что ради хорошего человека не пойдешь. Отвел в сторону металлическую заклепку на деревянной створке и принялся колдовать. Потом повернулся к нам лицом и театральным движением распахнул дверцу стеллажа. Я чуть присел, Норцов привстал на цыпочки. Все полки до одной были пусты. Наше удивление заставило Акзамова круто развернуться. Как бы не веря своим глазам, он застучал пальцами по полкам — по одной, по другой, по третьей, — и все быстрей, все испуганней, все судорожней. Оглянулся на нас, как будто мы могли ему что-то объяснить:

— Пропал… Пропал Маджид аль-Акбари…

3

Официантка удалилась, переваливаясь с боку на бок, точно гусыня, и когда лапчатый узор ее платья, не то форменного, не то фирменного, нырнул в темные пучины ресторанного трюма, я водрузил свои локти на стол. Теперь можно было уткнуться щеками в ладони, и я уткнулся щеками в ладони. Ожидание, судя по всему, предстояло долгое. Сиди себе и думай. И подумав, я сказал Норцову, который, мусоля меню, вычислял вероятность коммерческого жульничества в городском тресте ресторанов и столовых:

— Черт его разберет, этого Налимова. Не то хорош, не то плох, не то погулять вышел, не то сквозь землю провалился. После пропажи рукописи напрашивается еще и такая версия: сбежал.

— А откуда мы знаем, что рукопись вообще была… Может, рукописи-то и не было, — Олег смутился. — Это я так для красного словца. Конечно, была: зарегистрировали ее, в разные там талмуды внесли… Была, была. Но… — он беспомощно посмотрел мне в глаза.

— Но, конечно, куда она делась — с ходу решить трудно, — договорил я за него. — Попала в лапы к международному преступнику? Случайно угодила в другой шкаф? Или к другому сотруднику? Мало ли какие манипуляции они с ней производили. Ну, скажем, реставрировали, снимали фотокопии, сопоставляли с другими текстами.

— Что рукопись, что ее переводчик — одного сорта загадки.

Принесли наши супы, и мы умолкли. Потом Норцов не выдержал все-таки:

— Неужели, подлец, удрал за границу? На доллары польстился? Тогда не нам заниматься расследованием… Но каким образом он мог удрать? Через Аму-Дарью?

— Ну и фантазия у тебя! — улыбнулся я и вспомнил капитана Гаттераса.

А Мистик встретил меня наиприветливейшим образом, то есть привстал и указал рукой на кресло с письменным столом, которое, по-моему, мог занимать только Человек — Правая — Рука — Начальника (и, действительно, в этом кресле обычно располагался старший лейтенант Максудов). Я коротко рассказал обо всем, что узнал за полдня.

— Резюмируйте, — потребовал Мистик. Щекотливое это занятие — резюмировать. Ты должен как бы за волосы вытащить самого себя из трясины фактов — с помощью фантазии — и посмотреть на них вверху вниз, на эти факты. Но фантазия возбранялась! И все-таки я попытался резюмировать, предположив, что Налимов а) прогуливается; б) пропал или в) сбежал. П р о г у л и в а е т с я  можно было истолковать в укор Налимову, если он запил, уехал на курорт, к отцу и т. п. Но не исключалось и отсутствие по уважительной причине: скажем, лег в больницу.

— Больницы отпадают. Максудов проверил. Вытрезвители тоже, — сухо заметил Мистик. — Курорты пока не обзванивали. — Насчет отца — Максудов просил Москву проверить. Упредили вас, — добавил Мистик, показывая, что трезвый расчет, конечно же, могущественней вакхической фантазии.

Я взялся за  п р о п а л. Подробно воспроизвел рассказ налимовского соседа.

— Мистика! — пренебрежительно пробормотал Торосов. Это был наиболее ядовитый синоним фантазии в лексиконе капитана. Отсюда, кстати, и шла его кличка. — И здесь упредили! Нераскрытых убийств за последние две недели в городе нет.

— Там еще утрачена ценная рукопись, — приступил я к версии  с б е ж а л. — Это обнаружилось сегодня в моем присутствии. Кстати, над рукописью работал не кто иной, как Налимов. В институте считают, что ее цена на международном рынке — до сотни тысяч долларов. — Факты, одни только факты, излагал я Торосову, но он и в них унюхал фантазию.

— Кто оценивал эти рукописи? Доктор Акзамов? Тот самый, что ее нашел? Тот самый, что ее изучал? Акзамов? Ха! Почему бы ему не оценить эту рукопись в миллион долларов! Вот, видите, бумажка! Предположим, я ее оцениваю в три миллиона. Или в триста миллионов. А вы — так и вовсе в миллиард. Это, между прочим, характеристика для заочной вашей аспирантуры. — Я постарался пропустить мимо ушей намек на аспирантуру, такую сейчас далекую и нереальную, и задекламировал:

— Маджид аль-Акбари — великий поэт средневековья. Его недостаточная известность… — и осекся. Нанимался я, что ли, в адвокаты к этому Маджиду?

— Планчик к концу дня представьте, — вдруг сказал Торосов, — рукопись тоже, по возможности, охватите. Все…

…На клетчатый клочок бумага, церемонно выданный мне Норцовым, легли торопливые строки:

«В первую очередь! Обязательно!!!

1. Когда Налимов платил квартплату в последний раз?

2. Работал ли он в промкомбинате?

3. Откуда знает языки?

4. Библиотеки? Когда там был Налимов?

5. Осмотреть квартиру!

6. Изучить контакты!»

Ничего ли я не упустил. Подумал. На обороте листка написал:

«Не обязательно, но желательно!!!

1. Как Юлдашева относится к Налимову?»

— А рукопись не забыли? — прервал вдруг мои размышления Норцов.

«7. Рукопись, — обозначил я сбоку на лицевой стороне бумажки. — Кто и когда ее видел? Есть ли фотокопии?».

Больше на листочке не оставалось места…


— Популярная фигура! — вскинулась Света мне навстречу. — Мистик снова тебя ищет.

— Планчик составили? — воззрился на меня капитан Гаттерас (вот плутовка, обманула, никакой он уже не Мистик). — Потребный вам срок обозначили?

— План на машинке, — напряженно отчитывался я. — Пятнадцати дней хватит… Если с практикантом.

— Максимум три дня. Даже два, — капитан Гаттерас рубил сплеча, чего никто посторонний и не заподозрил бы — такой спокойной, даже канцелярской была его поза.

— Почему не один?

— В вашем распоряжении машина. Старший лейтенант Максудов получил приказ работать с вами. Итак, два дня, завтра и послезавтра. Затем временно переключитесь на аналогичное дело — исчезновение курортника. Дом отдыха «Хрустальный ключ».

Ключ! Каково! Ты ищешь ключ к психологической (будем надеяться, что психологической!) загадке, а судьба тебе хрустальные ключи подсовывает. Торосов, между тем, продолжал:

— Тамошнее отделение милиции, Хандайлыкское то есть, познакомилось с обстоятельствами — почерк тот же. И значит, есть пища для теоретических обобщений. Ваш профиль.

А пока мы засели за телефоны. Домоуправление квартала три по улице Новой ответило, что Налимов значится у них там как бы в передовиках, поскольку внес деньги сразу за июль и август. Когда? Семнадцатого июля.

Вот так-так! Заплатил деньги вперед за месяц сразу же после разговора об убийстве и самоубийстве.

— Сбежал, наверняка, сбежал, — оповестил я Норцова, едва положив трубку.

— С преступной целью?

— Кто знает! Может, спасался от какого-нибудь шантажиста.

В комнату вошел старший лейтенант Максудов. Старший лейтенант успел составить алфавитный список налимовского курса. Против каждой фамилии стоял еще год рождения, место рождения, национальность и место работы, представлявшее теперь, в 1971 году, не более, чем историческую реликвию: канцелярия заочного пединститута знала, где работали эти люди десять лет назад, но ни сном, ни духом не ведала, где они работают сейчас. Таков уж был наш Максудов, гроссмейстер позиционного стиля: списки, анкетные сведения, фронтальные опросы.

— И дальше что? — полюбопытствовал я.

— Всех приглашать будем через адресный стол, — угрюмо ответил Максудов.

— Срок — завтрашний день, — коварно напомнил я. — Едем, Олег Викторович!

В академической библиотеке мы не нашли не только самого Налимова, но и следов его — пускай хоть в виде абонементной карточки или смутного воспоминания. Толстощекая девушка, выдававшая книги в читальном зале, поглядела на фотографию, как на фальшивую ассигнацию, и равнодушно сказала:

— Этот у нас не бывал.

Зато пожилая остроклювая женщина в публичной библиотеке отреагировала на снимок бурно.

— Что вы! Что вы! Постоянный наш посетитель! Я ему выдавала книги без очереди. Если, конечно, позволяла обстановка. Неужели что-нибудь по женской линии? Он бывал весьма неравнодушен, бывал, бывал. А когда работал, особенно с этим худощавым, со впалыми щеками, не обращал никакого внимания. Но о Дези — моей собачке — не забывал справиться.

Увы! Последний визит Налимова в библиотеку состоялся так давно, что ни чисел, ни месяцев женщина не помнила.

— Кажется, зимой, — сказала она. — Да, да, зимой! Дези тогда очень зябла на улице, и я шила ей, — конечно, в свободные минуты — душегреечку. И он сказал, что такой наряд порадовал бы любую модницу. А этот худощавый, со впалыми щеками — он проходил по разовому пропуску. Дважды или трижды… Обыкновенная фамилия. Юнусов, или Юсупов, или Юлдашев…

Близился вечер. Пора было ехать на Новую.

Правую дверь на лестничной площадке третьего этажа нам отворил преклонных лет мужчина. Пепельная грива, тускловато-вдохновенный взгляд из-под косматых бровей. Да, конечно, это был он, отставной товаровед Ардальон Петрович Снетков. Я представился и объяснил, зачем мы пришли. Пенсионер шаркнул ножкой и изогнулся в полупоклоне, отчего галстук, украшавший выцветшую ковбойку, повис вертикально, точно к нему был подвешен некий грузик, призванный превратить эту принадлежность галантереи в маятник Фуко, при посредстве которого ученые доказывают, что земля вертится. Вертится земля или не вертится, мы с Норцовым в этот момент не установили, зато хозяин после предварительных приветствий сам завертелся волчком, одновременно приглашая нас в комнату и показывая, какие замечательные висят в прихожей оленьи рога. Он приоткрывал дверь в ванную, где по вине домоуправления бездействовал кран, но зато был отличный, просто отличный кафель. Он слегка похваливал антресоли, сооруженные его усилиями над коридором. Он обнажал легким мановением руки передний план этих антресолей, чтобы мы могли воочию убедиться в их вместительности, а заодно оценить по достоинству перепела в клетке, которая была установлена здесь исключительно ввиду жаркой погоды, но с наступлением темноты, безусловно возвратится на балкон.

— На балкон вы часто выходите? — спросил я Ардальона Петровича.

— Помилуйте, да я там днюю и ночую. В жару опущу шторы и коллекции рассматриваю. Я большой антиквар, большой антиквар, — Ардальон Петрович склонил голову, как дирижер, раскланивающийся с публикой после коронного своего выступления. — Пройдемте, однако, в апартаменты, — сказал Ардальон Петрович.

На стенах квартиры, помимо скрипки, висели вперемежку: блюдо, расписанное голубыми пальмами над перламутровой волной, полочка с чучелом попугая, акварель среднего достоинства, на которой красавица, также среднего достоинства, склонившись над колодцем, кого-то высматривала в таинственной глубине. Много там было еще рассовано, раскидано, расклеено всякой всячины — глиняные вазы, кипы альбомов с медными застежками. И всюду — на полу, на тумбочках, на столиках — приемники, приемники, приемники.

— Разрешите присесть, — спросил я.

— Присаживайтесь, присаживайтесь, — прижал руки к галстуку Ардальон Петрович. — Отведайте плодов земли сей!

— Мы хотели бы поговорить с вами о вашем соседе, — начал я. На коленях у Норцова тотчас оказался блокнот.

— Всегда рад — и от всей души, — отозвался Снетков. — Марочки посмотрим?

— Потом можно и марочки. Но сперва — Налимов.

— Так что же — Налимов? — переспросил с недоумением и беспокойством Ардальон Петрович. — Не слышно его, не то что тех, — он ткнул пальцем в потолок. — Бобылем живет. С дамами отношений не поддерживает. Хотя одна, помню, в хламиде такой, без талии — так заходила три раза. А так — что же Налимов? — Ардальон Петрович развел руками, как бы поясняя, что человеческая личность непостижима.

— Запомнились вам другие посетители Налимова? Какой-нибудь мужчина!

— Они не ко мне, увы, заходили, — сказал Ардальон Петрович, намекая голосом, что я оскорбляю его достоинство.

— Надеялся, что вы случайно обратили внимание. Женщину-то вы запомнили.

— Прекрасный пол — утешение взора, — объяснил Снетков.

— И тут экспонаты? — фамильярно постучал я пальцем по шкафному брюху.

— Открытки с географическими видами. А также манускрипты. Преимущественно восточные. Коллекция. В одном, собственно, экземпляре. От отца в наследство. А у отца — от муллы, подарок по случаю дня рождения. Чиновником при градоначальнике он был, отец мой, — говорил Снетков.

— Но вернемся к нашим мужчинам, — развернулся я лицом к Снеткову, когда передо мной в пятый раз вырос шкаф, увенчанный идолом. — Что они тут говорили шестнадцатого?

— Ах, боже, вы, наверное имели аудиенцию у этого директора, что навещал меня на днях? Позвольте, вчера, именно вчера! И он известил вас об этих голосах?

— Да, конечно. Но нам хотелось бы обо всем узнать поточнее… В этот вечер вы сидели на балконе, — подсказал я.

— Вы правы, в этот вечер я сидел на балконе, — Снетков охотно подхватил мой эпический ритм. — Передо мною на столике стоял старый приемник и лежали альбомы с Японией. Волшебная страна! Я рассматривал открытки, и душа моя путешествовала по этому красивому краю. Как вдруг, — после «вдруг» Снетков схватил меня за руку, в глазах его блеснули трассирующие искорки, какая-то маниакальная морщина залегла меж бровей. — Как вдруг на соседнем балконе, за перегородкой, громкие голоса. Сначала они, конечно были тихими, и я на них не обращал внимания. А потом чей-то голос, не Налимова, выкрикнул: «Убийство или самоубийство!» Раздался демонический хохот — и все смолкло.

— Прекрасно, — одобрил я Ардальона Петровича. — А теперь просьба: постарайтесь воспроизвести в меру вашего артистического дарования, эту фразу: «Убийство или самоубийство!».

Мой собеседник приступил к делу с наслаждением. Раз двадцать он выкрикивал эту фразу и встряхивал гривой, и, вживаясь в роль, простирал руки то ко мне, то к Норцову, а с наибольшей охотой — к идолу. Но в каждом варианте его что-то не устраивало, хотя, по моему неискушенному мнению, эти варианты очень один на другой походили. Так провинциальный трагик начала века должен был провозглашать в модной мелодраме: «Кошелек — или смерть!». Если, конечно, в тогдашних модных мелодрамах встречалась такая реплика!

В понятые мы пригласили пожилого дворника в тюбетейке и налитую здоровьем гражданку из верхней квартиры. Дворник задумчиво побряцал связкой ключей, и хотя эта увертюра настраивала на длительное ожидание, отворил налимовскую дверь довольно быстро. Зажегся, поморгав, голубоватый бра, и моя свита следом за мной застучала каблуками по линолеуму, а после очередного щелчка очередного выключателя и по паркету. Стандартная люстра — три висячих матовых колпачка — бесстрастно озарила стандартную мебель. Сервант с набором рюмок за стеклом, непокрытый стол, кушетка с зеленой обивкой и такие же, с зеленой обивкой стулья, небольшой книжный шкаф, да еще тумбочка с телевизором, все новенькое и безличное. Лишь фикус в кадке и письменный стол грубоватой отделки несколько мешали взаимному подмигиванию и переглядыванию полированных плоскостей. Да, жилье Налимова, на взгляд детектива, было таким же безукоризненно гладким, как, скажем, поверхность стола: не за что зацепиться. Никаких подозрительных или хотя бы неподозрительных следов. Даже и предметов, не входящих в гарнитур, очень мало. Такое ощущение, будто работаешь в витрине мебельного магазина. Пыли, правда, многовато для витрины.

— Не жилье, пособие по стереометрии, — процедил Норцов.

Наскоро покончив с сервантом, столом и прочими полированными штуками, я переложил щепотку сигаретного пепла из кадки в спичечную коробку и буквально ринулся к книгам. Но и здесь меня ждало разочарование. Черные пузатые тома большой энциклопедии. Полный комплект. Собрание сочинений Мамина-Сибиряка. Полный комплект. И все! Ни одной брошюры, ни одного журнала. Ничего. Даже старого учебника завалящего — и то не было. Как будто обитатель этой комнаты свои духовные потребности покрывал «Приваловскими миллионами» да телевизором!

— Придется все перелистывать, — в этот момент скудость налимовской библиотеки доставила мне даже некоторое удовлетворение. — Еще с полчасика у вас отнимем, — извинился я перед понятыми.

— О-от, — сказала женщина, как бы давая выход своим сокровенным мыслям. — Кто тихо живет, затаившись, от того чего хошь жди, только не добра, — и чинно сидевший рядом с ней старик-дворник закивал своей тюбетейкой.

Ни первый том, ни второй ничего не дали. И так шло до бог весть какого тома, на букву «С», кажется, из которого выпорхнул исписанный листок бумаги. Уф! Хоть какой-то признак жизни в этом меблированном склепе.

Пробежал текст наскоро, потом — медленно, со значением, потом еще и еще раз, меня — там, внутри себя, — интонации:

«Восход солнца ранний: 3 часа 30 минут. Сияет солнце над горами, уткнувши взоры в ручеек, своими верными шагами идет тропинка на восток. На склонах — тонкая береза. Гнет ива ветки над водой. Ее немеркнущие слезы не угрожают нам бедой. Возьми, о путник, скромный посох, открой глаза и в путь иди! Твоим бесчисленным вопросам мечта ответит впереди. Ее пути бредут, петляя, своей тропой и не своей. Там ждет тебя арча большая — одна средь черных тополей».

Первое, что пришло в голову: перед нами фрагмент из географического трактата Маджида аль-Акбари в переводе Налимова. «Возьми, о путник, скромный посох!» — типичный трактат. Странное дело! Отчего же так мелодично звучание этих строк. Тра-та-та-та-та-та-та-та-та. Ага! Стихи! Поэтический эквивалент творений Маджида, записанный без разбивки на строки…

Мы направились к двери в прежней последовательности: я в роли направляющего, старик-дворник, гражданка с верхнего этажа и Норцов в арьергарде. А в коридоре меня охватила смутная неудовлетворенность, как в детстве при делении дробей с заранее запланированным остатком. Условия задачи вроде бы соблюдены и выжать из них еще что-нибудь невозможно, и тем не менее хочется перепрыгнуть запреты логики и делить, делить, делить, пока, наконец, упрямый остаток не разделится… Я подождал Норцова и шепнул ему:

— В общежитии живешь?

— В общежитии, — поразился Норцов: возможно, моей проницательности, но не исключено, что и самому вопросу.

— Ребята — не предки, волноваться не будут. Остался бы здесь на ночь!

— Останусь, — шепнул Норцов и слегка набычился, словно проверяя свои бицепсы.

— Завтра поутру жду тебя в управлении.

4

Я проспал безмятежно всю ночь, не продрав глаза ни в 3.30, ни в 4.30, а в 5.30 раздался телефонный звонок.

— Салмин, а, Салмин! Говорит капитан Торосов! Хандайлык ночью передал: есть подозрения, что пропавший убит. Можешь на день сократить своего Налимова? И доложить нынче же в девять вечера?

— Могу, — сказал я спросонья. А после отбоя трудно уже было бить отбой.

Искать удачу в этот ранний час можно было только в канцелярии промкомбината: за безуспешными поисками налимовского личного дела, за изучением толстенных канцелярских книг, в которые секретарша директора на протяжении десятилетий старательно вносила номера и наименования исходящих бумаг. Справка Налимова в 1961 году зарегистрирована не была. Уже ни на что не надеясь, я спросил молчаливую секретаршу, не знакома ли ей эта фамилия. Секретарша, оторвавшись от писанины, взглянула на меня поверх очков, уничтожающе высказалась в том смысле, что посторонним она отчет давать не обязана, но потом признала: да, да, — почти по Чехову — эту рыбью фамилию она когда-то слышала. И запомнила, потому что накануне муж привез с рыбалки налима (тоже чеховская, между прочим, рыба). Фамилию эту по слогам продиктовал машинистке тогдашний начальник сбыта Суздальцев Митрофан Анисимович: «Дана настоящая товарищу Налимову в том…». Подписал за директора, копии не оставил и регистрировать не стал.

Норцова в управлении не было. Я не на шутку встревожился. Еще бы — младенец в роли затаившегося тигра. Смешно, при условии, что ничего чрезвычайного не произошло. И совсем не смешно, если… Я передал наши находки криминалистам, намереваясь ехать на Новую, как в комнату колобком вкатился мой Олег.

Как доложил Олег, около двенадцати в прихожей задребезжал звонок и, поколебавшись мгновенье, практикант распахнул дверь. На пороге стоял сухощавый человек лет сорока пяти. При виде Норцова он несколько смутился: «Вы приятель Назыма Назаровича? Простите, не имею чести… А сам хозяин дома не ночует?» Норцов ответил, что не ночует. «Тогда мне остается пожелать вам доброй ночи», — заспешил незнакомец. «Что передать ему?» — спросил Норцов. «Передайте, что заходил Арифов», — и невнятно добавил: «Но вряд ли это вам удастся».

Приблизительно около двух часов до Норцова донеслись шорохи со стороны лоджии. Едва он задернул кушетку шторой, скрипнула балконная дверь. Жесткие всхлипы паркета прокатились вдоль стены, замерли около письменного стола, тотчас возобновились. Световые квадраты на полу поморгали, словно совершая рокировку, и за простенок между лоджиями уплыла, лягаясь, взъерошенная, гривастая тень, в которой Норцову почудился Ардальон Петрович. На столе лежал продолговатый предмет, оказавшийся при ближайшем рассмотрении старинной рукописью. Маджид?

Послышались новые звуки. Потом щелчок замка. Еще кто-то явился! Грузные шаги. Сам Налимов, пожалуй, зажег бы бра в прихожей. Но ночной посетитель предпочитал темноту. Направился к книжному шкафу, чиркнул спичкой и, прислонив дрожащий огонек к стеклу, высмотрел на средней полке увесистый том, встряхнул, как прежде встряхивали мы. Из книги, разумеется, ничего не выпало. Манускрипт оставил гостя равнодушным. Тихо захлопнул дверь и был таков.

— Как он выглядел? Или ты все отсиживался под кушеткой.

— Нет, не отсиживался. Наоборот, пошел за ним до самого его дома.

— Оставил квартиру? Где у нас гарантия, что рукопись цела?!

— Рукопись я унес, — виновато заметил Норцов.

— Час от часу не легче. А вдруг за рукописью должен был придти иностранный резидент какой-нибудь с долларами. Или Налимов… Ладно, дальше.

— Дальше — незаметно шел за гостем, соблюдая дистанцию в сотню метров, жался поближе к домам. Через полчаса на улице Тополевой номер двенадцать — домик там такой за забором — он нырнул в калитку.

— Разглядел его?

— Ага! Нос большой, мясистый, ехидный, с раздвоенным кончиком. Губа отвисшая. Брюшко. И цвет лица кирпичный. Потом я вернулся к Налимову и торчал в квартире аж до сих пор.

— Где рукопись?

Норцов протянул мне сверток, который вполне можно было принять за конфетную коробку.

— Сам завернул?

— Сам, чтоб отпечатки не стереть, — пояснил как на экзамене кругляш.

— Закинь на второй этаж, к экспертам.

Прикрыв глаза, словно сыщик из классического детектива, я погрузился в факты. Ну не то чтобы с головой, а, скажем, по пояс. Итак, некто Арифов навещает Налимова. О его исчезновении Арифову неизвестно, но он сомневается в его скором возвращении. Это, во-первых. Во-вторых, — таинственная личность — примем ее вчерне за Снеткова — подбрасывает Налимову рукопись. В-третьих, в налимовскую квартиру вваливается, по-видимому, адресат записки, которую мы накануне конфисковали.

Допустим, Арифов на самом деле не знает, что Налимов испарился. Тогда он не знает и двух других ночных посетителей. Ведь эти-то оба действуют с пониманием обстановки. Знают ли друг друга? Создается впечатление, что не знают. Во всяком случае, кирпичная физиономия (говоря условно) воспринимает рукопись, оставленную Снетковым (говоря условно) с таким же равнодушием, какое проявил бы осьминог к бриллианту в пятьсот каратов. Тоже, конечно, говоря условно.

— Вам депеша от экспертов, — это вернулся Норцов.

Абушка, то есть Абуталиев, наш графолог, сообщал:

«Сравнили записку с образцами налимовского почерка (их нам вчера доставил Максудов). Полная идентичность. Возраст записки около месяца».

Время давило на меня как стопятидесятитонный пресс. До отъезда в «Хрустальный ключ» оставались считанные часы. Пора было подвести черту под институтским разбирательством. Никто, кажется, лучше Юлдашевой в налимовских служебных делах не разбирался. Значит, следовало поговорить с Юлдашевой.

Сектор древних рукописей ответил надтреснувшим голосом Акзамова:

— Замирахон второй день больна.

Через семь минут, как только мы получили в справочном отделе адрес Юлдашевой, старенькая «Победа» увозила нас из управления. Асфальт остался позади, и машина затряслась на ухабах старого города.

Юлдашева оказалась дома. Прошлепав босоножками по цементированной тропинке, отворила нам калитку, вернулась на скамью под навесом.

— Чай? Компот? Виноград? — И в этом же ряду. — Налимова ищете? Я так и думала.

— Ищем! И вы должны нам помочь! Вот почему просим отнестись к нашим вопросам серьезно, даже если вам кажется, что они не по существу. Итак, ценят у вас в секторе Налимова как работника?

— Ценят, ценят, одна я не ценю.

— Почему же?

— Больше знаю. Не могу согласиться, — молоденькая, плутоватая Юлдашева буквально наэлектризовалась: пропали лукавые полутона во взгляде, исчезла улыбка.

— А что вы знаете? — спросил я успокоительно.

— Нечестный человек. Когда Анвар Акзамович сидит, Николай Назарович ему: вы мой учитель, вы все знаете. Когда Анвар Акзамович уйдет, он смеется, слава богу, без него, старого ворчуна, остались. За руку меня берет: Замирочка, Замирочка. А поругали на заседании, словарного разбора рукописи не сделал, — он сразу: Это Юлдашева должна делать, за это Юлдашева отвечает. Красный весь, злится. На другой день у нас банкет после защиты. Налимов тост говорит: «За мир и дружбу». Получается: Замире — дружбу. И мне так глазами делает, — Юлдашева подмигнула, отчего к ее глазам вернулось плутоватое выражение.

— Скажите, пожалуйста, когда вы видели Налимова в последний раз?

— Завтра была зарплата, сегодня он придет, — от волнения Замира даже запуталась в глагольныхвременах.

— То есть семнадцатого июля?

— Семнадцатого июля, — подтвердила Юлдашева.

Пенсионер услышал балконный разговор в ночь с шестнадцатого на семнадцатое. Значит, десять-двенадцать часов спустя Налимов был еще в полном здравии.

— И что он делал тогда, — осторожно, как к мотыльку, приближался я к цели.

— Ничего. Зашел. Поздоровался. Сказал: «Как хорошо, что ты одна!». Шкаф открывал, закрывал. Курил, — судя по тону Замиры, последнее явно противоречило секторским порядкам.

— А ничего он вам важного не сказал? Ну, например, что собирается куда-нибудь съездить? Что хочет закончить срочную работу?

— Нет, ничего не сказал. Ушел.

— «До свидания» сказал?

— «До свидания»? Нет, нет. Как же он сказал? А! Он сказал: «Извините, Замира, но я вынужден вас покинуть!».

— И в котором часу это случилось?

— Что случилось? — испугалась вдруг Юлдашева.

— Ушел он в котором часу?

— После перерыва, когда я из чайханы вернулась.

Беседа оживилась, когда прозвучало слово: «рукопись». Какие из них за последнее время привлекли ее внимание? О, конечно же, трактат Маджида аль-Акбари с подшитым к нему циклом философских стихотворений. Вот как — и она убеждена, что стихотворения эти именно философские, а не пейзажные или, предположим, лирические? Да, убеждена, там ни одной конкретной черточки, только общие рассуждения, ну, например, как у Омара Хайяма; другое дело трактат — сплошная география, описания различных горных местностей, и рек, и долин. Это она уловила: ведь в текст-то ей приходилось заглядывать. А рукопись где брала? Разумеется из шкафа, у Акзамова в кабинете, она там всегда лежит.

— Мне рукопись зачем? — продолжала Юлдашева. Неужели сейчас начнет оправдываться? — У меня дома копия есть… Могу показать. Зайдем!

Пока Замира обшаривала ящики пузатого комода, мои глаза мало-помалу привыкли к полумраку, царившему в маленькой комнате с плотно завешанными окнами. Почти машинально я взял с подоконника фотографию в узорчатой пластмассовой рамке. Тяжелые губы, вывороченные веки. Ба, да это Налимов собственной персоной. Юлдашева вдруг резко обернулась.

— Налимов, — выдохнула она, точно признаваясь в стыдном поступке. — Сам подарил. — И тут ее прорвало. — Еще стихи подарил. Посмотрите. Мне не жалко. Достану сейчас. — Она положила на подоконник кипу бумаг, извлеченную из комода, и, выхватив у меня портрет, привычно достала из прорези в картоне квадратик ватмана. — Читайте!

Я прочел:

Юная и стройная красавица,
Ласково печатая свой шаг,
Даже и слепцу в глаза бросается,
А ко мне не бросится никак!
Шелковистых кос каскады пенятся,
Если их распустит на ветру…
Вот она — и никуда не денется,
А не дастся — силой заберу!
За нее пойду в огонь и воду я,
Адский свой характер подавлю
Мыслями, мечтой, богатством, модою
И хорошей солнечной погодою
Радостно я жертвую в угоду ей…
А зачем? Затем, что я люблю!
Ночью — стихи, днем — стихи, в интервалах — собеседования о стихах. Конечно, Торосову на моем месте было бы еще труднее: у него нет фантазии. Но и моей фантазии сейчас хватило только на то, чтобы пожелать этой поэтической реке побыстрее иссякнуть.

Юлдашева смотрела на нас с затаенной насмешкой. Действительно, со стороны мы представляли собой забавную пару: мои сто восемьдесят два сантиметра и его сто пятьдесят или сто шестьдесят — диаграмма падения детективных талантов. Но Замира имела в виду как раз меня.

— С такой большой высоты и ничего не увидели, — сказала она нараспев.

— А что собственно?

— Первые буквы смотрите.

— Юл-да-ше-ва За-ми-ра! — прочел я по слогам. — Вот оно что… Вот оно что! — повторил я, но это относилось уже не к ватману, а к нашей вчерашней находке. — Можем мы попросить у вас рукопись — на недельку, на две… Да, да, с собой.

— Можете попросить, — грустно улыбнулась Замира, словно, открыв нам секрет стихотворения, окончательно отдалилась от Налимова. — Копия. Не страшно…

Маджида Норцов унес к экспертам на второй этаж. А я стал по памяти разбивать текст ночного письма на стихотворные строчки. И у меня получилось:

Восход солнца ранний: 3 часа 20 минут.

Сияет солнце над горами.
Уткнувши взоры в ручеек,
Своими верными шагами
Идет тропинка на восток.
На склонах тонкая береза,
Гнет ива ветви над водой.
Ее немеркнущие слезы
Не угрожают нам бедой.
Возьми, о путник, скромный посох,
Открой глаза и в путь иди!
Твоим бесчисленным вопросам
Мечта ответит впереди.
Ее пути бредут, петляя
Своей тропой — и не своей.
Там ждет тебя арча большая —
Одна средь черных тополей.
Начальные слова складывались — безо всякого остатка — в слова: С у с и н г е н  в о т  м е с т о. Похоже было, что к пейзажному наброску прилагаются еще и координаты.

— Абу, — сказал я нашему графологу по телефону, — стишки-то оказываются вроде дупла с записочкой…

— Знаю, — самоуверенно ответил Абушка, — а в записочке адресок. Так вот вынужден тебя огорчить, в Тянь-Шане — минимум два Сусингена, известных картографам и неопределенное количество Сусингенов, известных только окрестным жителям. Для ориентировки учти, что «Сусинген» это значит «пропавшая вода». Сусингеном может называться сухое русло или заглохший ключ. Что-нибудь в этом роде.

— Спасибо, Абушка, — сказал я. — Скажи, а пересохший поток поэзии не может называться Сусингеном?

Абуталиев в ответ заговорил о другом.

— И намотай себе на ус: восход солнца в 3.30 — сегодня. Усек? Да, да, сегодня солнце взошло в 3.30. Ты небось изволил спать в этот час. А солнце взошло и осветило… Ну, не сердись, не сердись… Заодно про пепел. Курили у Налимова гурманы. Американские сигареты системы «Уинстон». У нас в продаже они тоже бывают, так что воздержись от смелых выводов. Привет!

Через секунду Норцов принес мне от криминалистов все эти сведения в письменном виде: официальные результаты экспертизы. Еще через минуту в дверях возник старший лейтенант Максудов.

— Опрошено одиннадцать человек. Восемь человек учились с Налимовым вместе все время — с первого курса до последнего. Правильный, говорят, был этот Налимов. На собраниях нужные слова говорил. Критиковал отсталых. Вообще не любил плохие взгляды, обязательно разоблачал… Может, кто отомстил? — прервал Максудов самого себя этим вольным предположением, но мигом вернулся к фактам. — Друзей Налимова никто не видел, на курсе он не дружил. На вечерах всегда говорил: «За мир и дружбу». Изучал английский. Других языков не изучал. Одной женщине говорил: арабский шрифт для меня, как родной. Мой отец, говорил, большой знаток. Последний год никто Налимова не встречал, раньше тоже встречали редко.

— Связывались с Москвой?

— Два раза, — кивнул Максудов. — К отцу Налимов не приезжал. Профессор очень сердитый был, сказал, зачем приезжать? Гостей мне не надо, сказал. Сказал, не волнуйтесь, найдется. Такие не теряются, сказал. Даже засмеялся, — Максудов недоуменно пожал плечами. — Спросили, какой язык сын его знает? Сказал, никакой. Русский — серединка-на-половинку.

— А во второй раз профессор подобрел?

— Во второй раз, — невозмутимо докладывал Максудов, — разговор был с управлением. Участковый подтвердил, никто к профессору не приезжал.

Позиционный стиль Максудова давал результаты, и я подкинул старшему лейтенанту Арифова.

5

На челе Снеткова появилась испарина, когда он нас увидел.

— Позвольте, — только и сказал он. Но недосказанное легко домысливалось…

— Не удивляйтесь, пожалуйста, это в самом деле мы, ваши вчерашние посетители. Разрешите войти?

— Прошу, — широким жестом, приводившим на память не то мажордома, не то герольда, зазвал нас к себе в апартаменты Снетков. Чувствовалось, правда, что, будь у него в руках жезл, причитающийся не то мажордому, не то герольду, дрожал бы этот жезл, как одинокая осина на зимнем ветру.

— Мы забыли уточнить у вас, Ардальон Петрович, одну деталь, касающуюся Налимова. По нашим сведениям, Николай Назарович коллекционировал древние рукописи. Естественно было бы предположить, что вы, так сказать, соотносились на этой почве. На ниве единения духовных склонностей.

— Никогда, — почти взвизгнул Ардальон Петрович; его «никогда» было похоже на «ни за что» в сцене, где хорошего человека заставляют сделать что-то плохое под угрозой смертной казни.

— Мне не представлялось нужным… Мне не представлялось возможным… Никогда, — этим «никогда» Снетков как бы вбил последний гвоздь в эшафот, на который ему суждено было взойти.

— Постараюсь объяснить вам, что изменилось со вчерашнего дня, — сыграл я ва-банк, — В институте, где работал Налимов, обнаружена пропажа рукописи… Очень ценная рукопись. А переводил ее Налимов. У Налимова в квартире мы рукопись не нашли, — в этом месте Снетков завел голову вверх и одновременно вбок, как одернутая всадником лошадь. — И вот у нас оставалась надежда, что вы приобрели у него эту рукопись для своей коллекции. Не зная, разумеется, откуда она.

— Видите ли, моя коллекция в настоящий момент насчитывает всего один экспонат. Возможно вы сохранили в памяти: это манускрипт, поднесенный по торжественному поводу моему покойному родителю. Манускрипт прелюбопытнейший. Но посудите сами, уважаемые, мне ли, в прошлом практическому работнику, судить о достоинствах этой уникальной вещи. — Ардальон Петрович говорил выспренне, словно только что огласили королевский указ о его помиловании, доставленный гонцом на взмыленном коне к самому подножию эшафота; теперь, когда справедливость восторжествовала, недавний узник роняет высокие, но смиренные слова со скрипучего помоста в толпу. — Манускрипт вне всякого сомнения будет оценен вами с должной взыскательностью и прямотой, — с этими льстивыми речами Снетков подошел к шкафу и вытащил оттуда том довольно большого формата в кожаном переплете и с медными застежками.

Норцов встрепенулся. По-моему, вчерашний рассказ Акзамова о Маджиде аль-Акбари вызвал в его мыслях именно такой фолиант.

— Налимову оч-чень по душе пришелся ваш манускрипт, — полувопросительно, полуутвердительно произнес он наконец.

— Вы от него сами слышали? — выпалил Снетков. — Ах, да, вы с ним не встречались!

— Он упоминал ваш манускрипт в разговорах со своими сотрудниками, — сымпровизировал Норцов.

— Верно; верно, Николай Назарович любил рассматривать эту вещь. Не правда ли уникальная вещь? Как-то даже взял на пару часов для гостя своего, смуглого такого, с проваленными щеками.

В третий раз в биографию Николая Назаровича впутывался человек со впалыми щеками — впалые щеки упоминала библиотекарша, впалые щеки были у ночного визитера, назвавшегося Арифовым, и вот они снова, впалые щеки.

— Не называл вам Налимов этого человека? — продолжал свои расспросы Норцов.

— Нет, не называл. Хотя и говорил о нем очень почтительно. Большой, мол, знаток языков. И еще чего-то. Биологии или географии.

— Выходит, кое-кого из посетителей Налимова вы все-таки запомнили? — оживился я.

— Ну, запомнил, запомнил, — на Снеткова нынче накатила волна откровенности. — Толстый блондин еще ходил, носатый такой. А был случай, позвонил я в дверь к Николаю Назаровичу — жировочку отдать, а там, в глубине комнаты — не поверите — вроде дервиша кто-то сидит, в чалме, в лохмотьях.

— И еще напоследок постарайтесь припомнить: Сусинген — не слышали вы этого слова от Налимова?

— Сусинген, Сусинген, как же-с, как же-с, весьма-весьма знакомое слово… Вот тут где-то вертится, — Снетков очертив окружность в воздухе, прямо над своей макушкой. — Вертится, а на ум нейдет…

— А что это вы не предложили ему в упор: Ардальон Петрович, миленький, расскажите-ка, пожалуйста, что делали прошлой ночью? — спросил Норцов и вдруг подпрыгнул под самый потолок «Победы». Так тряхнуть машину могло только у начала Тополевой улицы, где черная лента разморенного жарой асфальта выгибалась горбом над какими-то трубами.

— Эксперты определят, что за рукопись. Зачем раньше времени пугать человека.

Шофер остановил машину прямо под цифрой двенадцать — черным по белому на эмалированной трафаретке. Я нажал на кнопку звонка и вскоре за массивной, точно бронированной калиткой, зашлепали тапочки, заскрипели задвижки. Потом предупредительный женский голос провозгласил:

— Хто-йтто?

Но вопрос был, видимо, чисто риторическим, потому что пузатая женщина, задавшая этот вопрос, уже стояла перед нами полируя грязноватым фартуком руки.

— Суздальцев Митрофан Анисимович здесь проживает? — спросил я, хотя уже утром выяснил, что по Тополевой, 12, проживает Суздальцев Митрофан Анисимович, бывший снабженец промкомбината, а ныне пенсионер.

— Проживает, отчего же не проживает, — сказала женщина, продолжая протирать фартуком левую руку.

— Можно его сейчас увидеть?

— Отчего же нет, можно и увидеть.

— Разрешите войти? Или вы его сюда пригласите?

— А входить-то зачем, коли его дома-то нету?

— Так вы же сказали: можно увидеть.

— Кому можно, а кому нельзя, — плутовала она.

— А если пояснее, — пробубнил Норцов.

— Так я же говорю: кому можно, тому можно, а кому нельзя, тому нельзя.

— А кому можно? — полюбопытствовал я, чтобы разорвать этот заколдованный круг.

— А пассажирам небось можно.

У Норцова глаза на лоб полезли от удивления.

— Каким-таким пассажирам?

— А таким, что лётают.

— Отбыл, выходит, Митрофан Анисимович? — сказал я.

— Отбыл, отбыл, отправился, — порадовалась она моей понятливости. — Лётает себе да лётает, греха не боится, что твой журавель лётает.

— А когда улетел Митрофан Анисимович?

— Сегодня, пожалуй? — вылез в суфлеры встревоженный Норцов.

— Ноне, ноне! — заутешала его она. — А может, ишшо и сидит, голубь сизый. Может, ишшо самолета нету. Аль билета не достал. Да, нет, достал. У него рази такое бывает, чтоб не достал.

— Лихой Анисимыч-то ваш? — подзадоривал я ее. — Вчера и лететь даже не собирался, а вот — на тебе, нету.

— А ему долго, что ли? — ликовала она. — Он у меня прыткий, раз-два — и в дорогу. Старухе: будь здорова — и тама.

— И далеко ль он у вас летает?

— Да все ж туда же, куда и все.

— А все куда ж?

— Да в Москву, ясное дело.

— Не близкий путь, ох, не близкий.

— Да уж не близкий, — согласилась со мной баба. — И то сказать — расходы, гостинцы да гостинцы.

— Назад когда ждете?

— А когда приедет, тогда и жду.

— Адресок-то он вам хоть оставил, для писем, для телеграмм — мало ли что?

— На что адресок-то мне. Пока письмо туда-сюда иттить будет, мой-то и сам домой завернет.

Но билет на имя Суздальцева ни на один из сегодняшних рейсов в аэропорту зарегистрирован не был. Я на мгновенье застыл в полном бездумье.

— Сбегаю к экспертам, от них можно ждать новостей, — предложил Норцов.

— И от Максудова тоже можно ждать новостей, — добавил я очнувшись. — Загляни к нему по дороге. И передай справочному отделу, окошечко в коридоре, сразу же за криминалистами, вот эту заявочку, — я набросал на листке из отрывного календаря:

«Суздальцев Митрофан Анисимович. Снетков Ардальон Петрович, Арифов (биолог? востоковед?)».

Сбоку пометил, как врачи на рецепте: «Cito!» Ксаверий Аверьяныч, старичок в зелененькой гимнастерке, ведавший у нас справочными службами, закончил в свое время классическую гимназию и страсть как уважал латынь. — А заодно — карты Средней Азии достань из шкафа.

Уф! Наконец-то последняя подшивка — топографические схемы горных районов. Принялся за нее лениво: географическая моя энергия уже иссякала — и вдруг обмер: близ пограничных хребтов Памира вилась пунктирная змейка и под брюшком у нее стояло: Сусинген. Вот так Налимов! Позвонил Торосову: пускай по соответствующим каналам предупредит тамошних людей. Ну вот, а теперь пришла пора переключиться на Максудова, который в этот раз появился и вовсе без стука.

— Одна учительница нас посещала. Говорит, был на заочном отделении Арифов. Преподаватель. Биологический факультет. На общем собрании института его критиковали сильно: вейсманист-менделист-морганист. Больше всех Налимов критиковал: «Не позволим бросать тень на материалистическую науку». Потом заявление об уходе подавал.

— Кто? Налимов?

— Нет, Арифов. Факт нуждается в проверке, — педантично ответил старший лейтенант.

В руках у Норцова, влетевшего в комнату, были карточки с грифом справочного отдела. Нетерпеливо выхватив их у Норцова, я бегло отметил про себя, что о Снеткове и Суздальцеве зелененький старичок знает не больше нас. Уткнулся в третью карточку. Ага, Арифов! Под конвоем вопросительных знаков:

«Саид? Мухамеджанович? 1923 года рождения? Кандидат биологических наук с 1948 года? Лишен ученой степени в 1950 г.? Восстановлен в 1954 г.? С 1950 по 1956 в городе не проживал? С 1956 года восстанавливается на работе в пединституте? В 1963 уволен (или ушел)? С того же года — старший научный сотрудник института биологии Академии. Примечание: сведения получены по телефону от профессора, доктора биологических наук Салихджакова Батыра Алиевича (институт биологии). Нуждаются в строгой проверке». В нижней части карточки стоял адрес: улица Ивовая, дом 171, квартира 8.

Словно прочитав мои мысли, Норцов тотчас позвонил в институт биологии и повел разговор с секретаршей, плавность которого на второй же минуте внезапно нарушилась:

— Когда? Сегодня? Утром?

— Уехал? — вскочил я со своего председательского места. — Спроси, куда? Не в Москву ли?

— Куда? Не в Москву ли? — повторил в трубку Норцов. — Ну, спасибо, спасибо! Извините за беспокойство!.. Неизвестно уехал или не уехал, — сказал Норцов, обращаясь на сей раз ко мне и Максудову. — Но утром оформил отпуск.

Спешка Арифова вынуждала спешить и нас. Снова нетерпеливое ожидание у входа. Дверь отворила высокая красивая женщина с изможденным лицом. Маджид аль-Акбари уподобил бы ее тысяче лун, увы, омраченных тучами печали.

— К Саиду Мухамеджановичу? Вы опоздали. Саид Мухамеджанович уехал, и трудно сказать, когда вернется. Нет, не в Москву. Ледоруб и рюкзак. Значит, в горы, — о ледорубе и рюкзаке женщина говорила с плохо скрываемым раздражением. — Никаких подробностей сообщить не могу! Не интересовалась. «Все? — спрашивали ее подрагивающие губы. — Отстанете вы от меня, наконец?» Мы торопливо поблагодарили ее, оставили номер телефона с просьбой позвонить, если будут вести от мужа, и откланялись.

— Синяя Борода! Вот кто он такой, этот Арифов, — подытожил свои впечатления Олег.

Глава 2

1

Маленький старомодный автобус с вынесенным вперед радиатором покинул город почти на рассвете, и потому я добрался до «Хрустального ключа» сравнительно рано. Под ударами половника в руках у щекастой поварихи только-только прозвонил рельс, висевший на чинаре. И тотчас же по дорожкам, окаймленным зубчатым кирпичным пунктиром, заспешили к белому двухэтажному зданию, похрустывая щебенкой, женщины и мужчины в джинсах, техасах, халатах, пижамах, шортах и тренировочных костюмах. Когда суматоха улеглась и началась трапеза, я зашел во фланг двухэтажного здания и по скрипучей дощатой лестнице безошибочно вознесся в канцелярию.

— Насчет отдыхающего, того, что исчез. Из центра прислали, — обратился я к небритому мужчине, над которым висела табличка «Директор».

— О! — у директора от облегчения щетины на лице даже как бы поубыло. — Насчет Забелина? В самый раз.

Мы перешли в бухгалтерию. Там, задумчиво поглаживая бритую макушку, сидел над бумагами человек, в котором не трудно было узнать представителя районных властей. Он покрякивал, пыхтел, отдувался, сокрушенно покачивал головой, словом, различными способами показывал, сколь сложна стоящая перед ним задача. А задача, как выяснилось после нашей беседы с глазу на глаз, и впрямь была не проста.

С восемнадцатого июля по четвертое августа отдыхающий Иван Иванович Забелин жил в нормальном режиме всех отдыхающих «Хрустального ключа»: завтракал, обедал, ужинал; полдником, правда, иногда пренебрегал, зато вечером исправно съедал пирожок или печенье, оставшиеся от полдника. И вдруг четвертого августа после завтрака Забелин как в воду канул: ни на волейбольной площадке, ни на теннисном корте, ни в биллиардной — нигде и никто Ивана Ивановича в тот день не встречал. Сначала всполошились сотрапезники Забелина: две дамы — путевочницы и курсовочник, молодой человек, давно, впрочем, вышедший из юношеского возраста. Отсутствие Ивана Ивановича за столом в обеденное время дамы как-то перетерпели, вспомнив, что два или три раза он задерживался в горах, а однажды торжественно уведомил окружающих, что целый день проведет в городе. «Столица — все же есть столица, быть у воды да не напиться — так поступать нам не пристало, дабы не стать провинциалом». Эти слова настолько понравились младшей из дам, что она с разрешения Забелина записала их на салфетке. Теперь салфетка была приобщена к материалам дела и лежала перед нами на столе. К полднику тревога сотрапезников Ивана Ивановича возросла, а за ужином достигли своего апогея. В двенадцать ночи молодой человек, поощряемый дамами, забил тревогу. Подняли на ноги директора, директор — сестру-хозяйку, сестра-хозяйка — нянечек. Не оставили в покое, конечно, и сторожа. Но проку от этого никакого не было. Пятого августа в десять утра директор «Хрустального ключа» позвонил в Хандайлык. Представитель района выехал тотчас же, но в пути задержался: близ шоссе третьи сутки подряд велись взрывные работы. Наконец взрывники сочли свое дело сделанным, сняли дозоры, и к вечеру Мирза Эгамбердыев — так звали моего собеседника — смог добраться до дома отдыха. Начал он, естественно, с бумаг. Установил, что путевка Забелина, выданная десятого июля завкомом энского предприятия в городе Ф., действительна с восемнадцатого июля по десятое августа, что двадцать пять процентов ее стоимости оплатил Забелин, а остальные профсоюз, что зовут Забелина Иван Иванович. Запись в регистрационной книге дома отдыха содержала также указания на возраст Забелина (тридцать восьмой год рождения) и на его домашний адрес (Ф., улица Карагач, дом 12, квартира 24). Затем Эгамбердыев занялся вещами. В камере хранения лежал с восемнадцатого июля чемоданчик Забелина. Инспектор обнаружил в нем темно-синий свитер, испещренный перекрещивающимися белыми молниями, спортивные брюки с кожаной нашлепкой на заднем кармане, пару шерстяных носков и пару нейлоновых, старый номер «Огонька» с недостающими страницами. Перечень предметов, найденных в тумбочке у Забелина, состоял из двух пунктов: а) носовой платок и б) шагомер, зафиксировавший цифры 40375. Обозначили ли они шаги или какие-нибудь другие телодвижения, скажем, прыжки в длину, бег на месте, взмахи теннисной ракеткой — этого узнать не удалось, поскольку Забелина видели и бегающим, и прыгающим, и размахивающим ракеткой. Кроме того, он много ходил: вечерами по аллеям «Хрустального ключа», обычно в обществе какой-нибудь дамы (часто это была младшая его соседка), днем — по горным тропинкам, причем, как правило, в одиночку.

Эгамбердыеву, естественно, пришлось допросить лиц, соприкасавшихся с Забелиным изо дня в день: прежде всего, конечно, обеих дам и молодого человека не первой молодости. Ничего такого, за что можно было бы зацепиться, они не рассказали.

Полузадохшийся от сигаретного чада, я вышел на балкон. У моих ног, как, впрочем, и над моей головой, плескалась на легком горном ветру серебристая листва. Где-то в глубине рощи ревела голубая Совук-су, а впереди сизая дымка ближних гор и чернота далей, порыжелая зелень травянистых склонов и пепельные тени скальных громад, напластовываясь друг на друга, открывали взгляду и прятали от него многокилометровое ущелье реки, начинающееся где-то в сердце Западного Тянь-Шаня. Прямо над «Хрустальным ключом» нависала отвесная вершина. Она называлась Бургутхана — обитель орлов — и была только самой первой, самой малой ступенью хребта, замыкавшего ущелье справа. Левый хребет близ «Хрустального ключа» смотрелся менее сурово, но, уходя вверх по течению, все уверенней набирал высоту.

Строения дома отдыха на фоне гор казались невзрачными, непримечательными. Возможно, и на другом фоне они остались бы такими же. Но, пожалуй, быть невзрачными, не заслонять природу, сникнуть перед природой — как раз то, что от них требовалось. До чего же хорошо было раствориться мыслями в природе! И я растворился. На пять минут. А через пять минут опять выкристаллизовался в своем основном качестве — детектива, присланного центром в помощь местным работникам.

Исчезновение Забелина можно было бы объяснить внезапным его отъездом. Ну, вызвали домой срочной телеграммой или даже так: вовсе не вызывали, а просто приспичило ему, он взял да уехал. Но это объяснение начисто отметалось местными обстоятельствами. Взрывные работы, задержавшие следователя, точно так же задержали бы и Забелина. Обходные тропы? Эгамбердыев клятвенно заверил меня, что, минуя шоссейный тракт, из долины не выбраться в Хандайлык даже альпинисту мирового класса: она надежно ограждена со всех сторон неприступными скальными склонами. Оставалось надеяться, что Забелин вот-вот будет найден в горах спасательной командой, которую директор «Хрустального ключа» еще вчера организовал из жителей ближайшего кишлака и которая тотчас отправилась в ущелье. К сожалению, чем дальше задерживались в горах спасатели, тем меньше было надежды на их успех. Да, капитан Гаттерас был близок к истине, когда сравнивал хандайлыкское дело с делом Налимова…

— За какие-нибудь сутки столько новых мужчин, — поощрительно сказала младшая дама, откидываясь на спинку чахлого канцелярского стула. — И таких внимательных. Ах, если бы все это внимание — да мне одной. Так нет же, дели его с Еленой Михайловной. Ну, с моей соседкой по столовой. Шучу, Шучу! Ни я, ни она вас не интересуют. Забелин, Забелин и опять же Забелин. Надо же, повезло человеку. Мои паспортные данные? Зачем вам мои паспортные данные? А без них я плоха? Шучу, шучу… Кольцова Лариса Николаевна. Ну кто же спрашивает у женщины год рождения? Для протокола? Какое вам дело до моих отношений с Иваном Ивановичем? Что ж, если вы требуете. Иван Иванович представительный весь из себя. Брюнету нашему, Ричарду Багдасаровичу, Забелин, правда, не понравился. У Ричарда тоже на меня были виды. Шучу, шучу… Но против Иван Ивановича Ричард не кадр. Иван Иванович отшил его запросто: «А не пойти ли, говорит, вам, дорогое Львиное сердце, баиньки, не то, говорит, еще инфарктик ненароком приключится!». В царское время, наверное, для дуэли достаточно, как вы считаете? Я боялась даже, что Ричард его ночью пристукнет, горячий человек, восточный. Или южный — я в этом слабо разбираюсь. Обошлось. Приняла Елена Михайловна Ричарда на себя, и он пообмяк. Искать его помогал. Хотя… Вы не думаете, что это маскировка? Нет, нет, я не шучу! У вас не возникло подозрения. А то мне показалось, что он мог бы… На почве ревности… Ох, слава богу, что вы так не думаете. У меня отлегло от сердца.

Лариса Николаевна осыпала меня ослепительными улыбками, и большие серые глаза ее ласково щурились, словно извиняясь, что их обладательница вынуждена потчевать меня всей этой ерундой, и одновременно как бы извиняя меня, заставляющего ее эту ерунду городить. Подведенные ресницы Ларисы Николаевны опускались и тотчас поднимались вновь. Трудно сказать, в открытом ли ее взгляде было больше кокетства или в потупленном, который застенчиво призывал обратить внимание на точеные смуглые коленки.

— Что это, черт побери, бухгалтерия или полигон для испытания секс-бомб?!

— Говорят, Забелин выезжал однажды в город и даже сказал экспромт по данному поводу.

— И еще какой экспромт! Ну, а поездка была деловая — куда-то звонить по телефону. В другой город. В Москву или еще куда. Если бы в ресторан, я бы тоже поехала. Конечно, шучу, шучу…

— Откуда вы знаете про телефон?

— От самого, от Забелина. Набивалась в попутчицы: возьмите, мол, меня, Иван Иванович… А он: знаете, мол, если меня сегодня что и волнует, так только, говорит, междугородная связь.

— Удалось ему переговорить?

— Не сказал.

— Кроме вас и Ричарда Багдасаровича кто-нибудь еще интересовался Забелиным?

— Все женщины до одной. И журналист вчерашний.

— Какой журналист?

— А вы с ним, верно, разминулись. Прилетал тут один, серафим шестикрылый. Вчера, как движение открылось, с первым же автобусом. Саидовым представился. Тощий, как борзая. Все то же самое: Забелин. Какое выражение лица у Забелина? Да какой рост у Забелина? У других он еще про какого-то Алимова узнавал. А как про Забелина услышал, что пропал, так на него переключился.

— Здесь он Саидов-то? Журналист? — вскинулся я.

— Да нет, вчера вечером рюкзачок на спину — и подался прочь. Небось на пастбища на какие-нибудь к чабанам за интервью, — Лариса Николаевна прыснула.

Елена Михайловна высказывалась о Забелине без надрыва:

— Ловелас провинциальной закваски. Зубоскал и пошляк. Совершенно бессодержательный человек в отличие, например, от Ричарда Багдасаровича. Неудобно отзываться о Забелине дурно при сложившихся обстоятельствах и тем не менее, — она сводила к переносице тонкие выщипанные брови, изображая брезгливость, — от порядочности и скромности, Забелин во всяком случае, не умрет.

— Что он сделал вам плохого, Забелин?

— Мне лично — ничего. А вот обществу в целом такие люди наносят непоправимый ущерб, насаждая среди молодежи цинизм, легкомыслие и пустословие, — надо отдать должное Елене Михайловне, говорила она гладко, как по бумажке.

— Быть может, мы сосредоточимся на Забелине, — попросил я. — У вас нет никаких предположений насчет того, куда он делся.

— Нет, — осеклась Елена Михайловна.

Телеграфные запросы в город Ф., к Забелину домой и на работу, полетели еще вчера — Эгамбердыев об этом позаботился, — и в ожидании ответов я направился в сторону ущелья. Обогнув подножье Бургутханы, тропинка опустилась к речке, размеренными витками провела меня вдоль обрывистого берега, потом неожиданно вздыбилась, шарахнулась в гору и так, по верху, по верху выскользнула из «Хрустального ключа». Незаметный поворот ущелья убрал с глаз долой столбы и тополя — последние признаки цивилизации. Я был один.

Ноги сами отмеряли метр за метром, по телу разливалась крылатая легкость, и мысли прояснились, сверкнули четкими, почти кристаллическими гранями, в которых едва брезжили теперь отражения Ларисы Николаевны, Елена Михайловны и Ричарда Багдасаровича. Забелин… Забелин… Даже Лариса Николаевна, так благоволившая к нему, по существу, и доброго слова о нем не сказала. Истолковывать показания курортников во вред Забелину было проще всего, но это не сдвигало дело с мертвой точки. Потому что не был еще заслушан Забелин.

Тропа вновь повернула к реке, на этот раз, кажется, всерьез, как вдруг у меня за спиной послышался грохот; обернувшись, я увидел, как со скального ребра Бургутханы лавиной устремились вниз валуны и один за другим ударились оземь в двух шагах от меня. Поверни я секундой позже — Эгамбердыеву пришлось бы заводить в «Хрустальном ключе» еще одно дело. Вскинув голову, попытался обнаружить исходную точку камнепада. Склон клубился пылью у основания, повыше было спокойно, и только где-то в самом поднебесье мелькнула на миг быстрая тень и тотчас пропала. Скорее всего, это орел, паривший теперь у самой вершины, запечатлелся на рыжей выгоревшей траве.

Я снова пошел вперед и минут через пятнадцать-двадцать очутился у мыска, вдвинутого горой в реку. Вода здесь, в горловине, неистово бурлила, зато справа, перед преградой, образовала тихую бухту, манившую пологими очертаниями берега и тенистыми колючими лозами. Инерция спуска вынесла меня на мостик, переброшенный с мыска на противоположный берег. И тут на отмели, поросшей ивняком, я увидел металлическую табличку, изображавшую череп со скрещенными костями, а чуть подальше — аккуратно сложенную и припечатанную камнем пеструю ткань мужской рубашки. Одежда? Без владельца? Я немедленно повернул обратно, прочел начертанную на камне подпись под оскалившимся черепом: «Пускай тебе, товарищ, будет ясно: купаться здесь — смертельная опасность!!!», а когда, разведя в стороны ветви кустарника, направился к одежде, увидел, что на дальнем краю пляжа уже есть кто-то. Тьфу, чертовщина, конечно же, хозяин одежды загорал где-нибудь под деревцом — вот и все. И однако же я продолжал идти, то и дело оступаясь на зыбком галечнике, туда, где маячила чья-то фигура.

Это был Ричард Багдасарович. Странно, он успел уже одеться. Или, впрочем, нет, кажется, он и не раздевался вовсе. Одежда все так же лежала под камнем, а Ричард Багдасарович бегал вокруг нее, точно где-то здесь землю пронзала невидимая ось, вращение которой магически ему передавалось.

— Вот! — возопил Ричард Багдасарович, увидев меня. — Вы не верили нашим женщинам! А теперь посмотрите, — продолжал он тоном иллюзиониста, срывающего покрывало с сотворенного им чуда, — а-а-адежда Забелина…

Брюки серой немнущейся ткани и клетчатая, багровая в синюю полоску, ковбойка-безрукавка. Карманы пусты. Никаких записок. Владелец вещей, по предварительным данным, Забелин. Вопрос к Ричарду есть? Да, есть!

— Как вы здесь оказались?

— Очень просто оказался! — Ричард простер руки в сторону клубящихся голубизной верховьев Совук-су.

Вон оно что! А я и не заметил, что перед мостом тропа раздвоилась: закинула основной свой маршрут на другой берег, а слабый, едва намеченный, протащила вдоль скалы, под родниковыми брызгами, через галечник дальше в ущелье, вознесла там, вдали, на склон и пустила серпантином в гору. Не мешало бы, конечно, узнать, что происходит с этим ответвлением после взлета. Похоже, оно забирается по осыпям как раз на предвершинное плато, туда, где мне почудилась чуть раньше тень орла. Ладно, отложим разведку на потом. А пока…

— Если не возражаете, вернемся в «Хрустальный ключ»: оприходуем нашу находку.

Ричард не возражал.

В канцелярии мы с Эгамбердыевым и руководящим составом «Хрустального ключа» изучили одежду сызнова. Из-под обшлага левой брючины Эгамбердыев извлек два маленьких зеленых листочка, вроде ряски. Могли они о чем-нибудь рассказать, эти листочки?

Дверь распахнулась, и вошел длиннобородый старик в халате и тюбетейке, но почему-то со школьным ранцем за спиной.

— Почта-телеграф, — единым духом выговорил старик. — Телеграмм Эгамбердыев.

Я счел своим долгом сделать жест, рекомендующий Эгамбердыева, но старик, видимо, и сам отлично разобрался, где кто.

«Муж отдыхает «Хрустальном ключе». Нина Забелина», —

значилось в одной телеграмме.

«Забелин выехал путевкой «Хрустальный ключ». Завком. Дирекция», —

сообщала вторая телеграмма. Обе депеши были отправлены в райцентр:

«Хандайлык, Эгамбердыеву».

Старик продолжал сохранять выжидательную позу, и меня вдруг осенило: знаток местного колорита! Так почему бы, черт возьми, не расспросить его об этом местном колорите.

— Давно здесь живете, отец?

— Шестьдесят восемь лет живу на земле, здесь тоже шестьдесят восемь лет живу, — степенно ответствовал старик.

— Все горы знаете? — уважительно говорил я. — По всем рекам ходили?

— Молодой был — овцы пас, — откликнулся старик и тотчас ожил, как стрелка компаса, освободившаяся от фиксирующего рычажка. — И там был, и там, и там.

— А где такая трава растет, знаете? — я вытряхнул из спичечной коробки на ладонь свою ряску.

— Покажи! — старик забрал листочки себе в горсть, точно нюхательный табак и, насупившись, разглядывал их с полминуты. — Одно место знаю, больше не знаю. Далеко, далеко. Там! — старик резко ткнул пальцем в небо.

— На Бургутхане? — осторожно уточнил я.

— На Бургутхане! — согласился старик. — Трудно туда ходить, ой, трудно. Тысяча шагов, и еще тысяча, и еще тысяча, туда-назад, сорок тысяч будет.

Фольклор? Сорок девушек? Сорок сороков? Сорок тысяч шагов? И на шагомере Забелина те же сорок тысяч шагов.

— Скалы, наверно, мешают? — допытывался я.

— Зачем спрашиваешь? — возмутился старик. — Сам траву рвал, сам принес, сам знаешь.

— Нет, отец. Не я траву принес. Другой человек принес, говорит: угадаешь, где взял, плов тебе сделаю, не угадаешь — мне плов сделаешь.

— Ха-ха-ха, — затрясся старик в хохоте. — Скажи ему: на Бургутхане взял. Сперва, скажи, черный тополь был, хороший черный тополь, там ты отдыхал, скажи. Потом час ходил, два часа ходил, три часа ходил, скажи. Потом старую арчу видел, скажи. К арче пришел, воду слышал, скажи. Долго-долго воду искал. Два камня вот так стоят, — старик прижал запястье к запястью. В камнях вода есть. Потом будет большая яма, темная, темная. Возле ямы такая трава есть, скажи. А вода в землю уйдет.

Удивительное дело! Все, о чем повествовал старик, казалось мне знакомым и в то же время совершенно чужим. Как будто я уже видел этот бесконечно затяжной подъем, и огромное дерево с серебристой листвой, вычерчивающее у своих ног в самую жару овальный заповедник прохлады, и древнюю покореженную арчу, орлиной лапой своего корневища ухватившую скалы, и родник, спрятанный камнями. Как будто я это видел, но видел во сне, в лунном свете, и вода была серебро с чернью, и дерево втянуло в себя свою тень. И приглушенно, сдавленно звенел хрустальный ключ…

— Хрустальный ключ! — на лету поймал я привычное представление.

— Ага, — обрадованно всем корпусом кивнул старик. — Тот родник раньше волшебный был, раньше людей лечил, человек его имя взял, домотдыху давал, домотдых тоже лечит теперь…

— Хрустальный ключ, хрустальный ключ, — у меня возникло вдруг такое ощущение, словно эти слова превратились в будничный металлический предмет, с помощью которого отпираются и запираются замки, и вот я верчу этот предмет на пальце и уже знаю, что существует скважина, на него рассчитанная, и — щелк — передо мной окажется Забелин. Я размышлял и, пожалуй, даже слегка пошевеливал рукой, вращая этот воображаемый ключ, а старик с Эгамбердыевым, прихлебывая чай из пиалушек, вели неторопливую беседу — что-то там о кишлаке, и о дровах, и о ценах. Я лишь клочками улавливал ее смысл: во-первых, голова была занята другим, а во-вторых, говорили-то они по-узбекски, и некоторых слов я попросту не понимал. И вдруг речь старика чем-то меня насторожила. Я еще но сообразил чем, но вздрогнул и заволновался, точно обретенный минуту назад ключик вот-вот соскользнет с пальца и упадет в пропасть глубиною в сорок тысяч шагов. Напряженно прислушался к старику. Он пересказывал Эгамбердыеву наш разговор… Вот пошел по тропе, добрался до черного тополя, увидел арчу и вдруг — оно! — Сусинген! Сусинген! Пропавшая вода. Та самая, которую я безуспешно искал на карте. Зашифрованный адрес Налимова! Петляющая тропа, черный тополь, арча — …У Налимова, кажется, упоминался еще и ручей? Есть ручей! Ивы? Есть ивы! Черный тополь? У Налимова там много тополей…

— Отаджан, отец, один черный тополь — и все?

— Ой, много, очень много, — засмеялся старик. — Сначала береза будет, еще совсем внизу, дальше черный тополь будет, сто черный тополь.

Экая точность: сорок тысяч шагов и сто черных тополей!

Я уже готов был ринуться к Сусингену, но вовремя сообразил, что сорок тысяч шагов мне до вечера не сделать. Надо было пока выяснить, что за журналист, что за Саидов побывал в доме отдыха.

Отправился с расспросами к директору. Директор посмотрел на меня непонимающими глазами. Никакого журналист он не видел; вот, может быть, кто-нибудь из девочек… В кабинете, одна напротив другой, сидели за каким-то второстепенным столиком, без тумб и ящиков, две полные женщины, очевидно бухгалтерши. Еще бы, журналиста да не запомнить. Был, был журналист в «Хрустальном ключе», книжечку даже свою показывал, удостоверение личности. Что в натуре, что на карточке — отощавшее смуглое лицо. Не грех бы этому журналисту с месяц в «Хрустальном ключе» пожить, жирок нагулять. Расспрашивал про какого-то отдыхающего, но в книге учета не нашел ничего. Потом бухгалтерши рассказали ему свеженькую сенсацию: отдыхающий, мол, тут у них пропал. Журналист изменился в лице, стал расспрашивать, что за внешность была у Забелина. Одна из бухгалтерш Забелина не помнила вообще, другой же довелось как-то раз с ним столкнуться: пришел узнать, нельзя ли деньгами получить компенсацию за несъеденные обеды. Успела запомнить расшлепанные (точно к стеклу прижатые — пояснила она) его губы. Всем этим женщина поделилась с журналистом.

Что это за журналист Саидов и почему он предвидел исчезновение Забелина? Эх, укатить бы в город на часок-другой.

Возле административного корпуса стоял потрепанный мотоцикл с коляской. Судя по номеру — местный. Чей он, интересно? Заглянул к Эгамбердыеву. Там все было без изменений: старик гонял чаи и ораторствовал, Эгамбердыев слушал.

— Нельзя ли угнать вон ту машину? Долго что-то она стоит без присмотра? — оставалось еще добавить на манер Ларисы Николаевны: «шучу, шучу», но старик вскочил с возгласом:

— Давай повезу, зачем угонять!

Через час я сидел в рейсовом автобусе.

2

Первым делом зашел в телефонную будку и набрал свой служебный номер. Ответил Норцов.

— Что нового по налимовской линии? — спросил я.

— Кое-что есть, — сказал Норцов. — Прежде всего, от экспертов перевод Маджида начал поступать. По частям. Немножко из начала, немножко из середины. И там есть одно место…

— Приеду расскажешь, — оборвал я Норцова, и, голоснув такси, через несколько минут прибыл в правление Союза журналистов.

Всех Саидовых мне перечислили буквально через пять минут: Нурали Саидов, Азиз Саидов, Файзулла Саидов, Саид Саидов. Нурали работал в одной из областных газет в пятистах километрахот столицы. Остальные трое — в нашем городе. Ни один из Саидовых, таким образом, к городу Ф. отношения не имел. По именам и прочим анкетным данным было невозможно составить мнение о физиономиях Нурали, Азиза, Файзуллы и Саида. Понадобились личные дела. Техническая секретарша туманно ссылалась на какое-то завтрашнее совещание и еще на что-то, но после долгих уговоров сдалась, и у меня в руках оказались четыре пухлые папки.

Итак, Нурали Саидов. С фотографии смотрит пухлощекое лицо, исполненное лени. Нет, нет, Нурали не тот, кого я ищу. Судя по внешности, Нурали не снимется с места, чтобы с рюкзаком за плечами искать какого-то там Забелина.

Азиз в некотором смысле — антипод Нурали. Полная коллекция журналистских должностей. Такой мне подходит. Только вот нос у Азиза довольно круто свернут набок. Это женщины обязательно запомнили бы.

Кто следующий? Файзулла. Сразу отпадает. Шестидесятипятилетний редактор издательства «Наука».

Остается последняя кандидатура: Саид. Открываю папку и тотчас впиваюсь глазами в фотографию. Торчащие скулы, запавшие щеки… Он! Без сомнения, он! Анкета: Саидов Саид, кандидат наук, преподаватель педагогического института. Время заполнения: 1960 год. Давненько. И сведения скудноваты. Преподаватель  ч е г о? Кандидат  к а к и х  наук? Черт его знает! Филологических, скорее всего. Или исторических. Поищем разъяснений среди вырезок… «Сон и сновидение». Так, дальше… «В приемной у знахаря»… Господи, да тут сплошная медицина. Перелистываю наспех другие вырезки. «Можно ли заменить человеческое сердце?», «Магическое лекарство древних»… Точно, медицина. Под вуалькой легкомысленных заголовков. Причем же тут чабаны, которых Саидов намеревался интервьюировать? Тоже вуалька? Ведь совершенно очевидно, что журналистика для Саида Саидова — побочное занятие. Увлечение или развлечение, но никак не главное дело. У меня на миг возникает фантастическая гипотеза: Забелин — сумасшедший, удравший из психбольницы, а Саидов — врач, направленный ему вдогонку. Но я в темпе ликвидирую эту гипотезу. Наверное, все-таки современная система здравоохранения располагает более эффективными методами обуздания буйно помешанных. Продолжаю перебирать бумаги и вдруг под статьей, что посолидней, вместо обычного С. Саидов вижу: С. Арифов, кандидат биологических наук. Суюсь в автобиографию Саидова. Вот оно что! С нее-то и следовало начинать. Сразу же узнаю, что С. Саидов — псевдоним кандидата биологических наук С. Арифова, родившегося в 1924 году.

Значит, Забелина преследует человек, который несколько раньше — и тоже безуспешно — преследовал Налимова! Впрочем, откуда мне знать, успешно ли он их преследует или безуспешно и что в обоих случаях надо считать успехом?

Из управления я телеграфировал в Ф. просьбу выслать нам фотопортрет Забелина. А уж потом начал читать переведенного Маджида аль-Акбари. Признаться, попадались мне книжки позанимательней. Описания плодородных долин, дарующих путнику райские плоды, и чистых потоков, несущих свои воды к бурным морям… Я совсем было решил отложить Маджида, когда текст исподволь изнутри зажегся каким-то важным для меня значением.

«Ты проедешь, о путник, по этой земле двадцать дней, и великая равнина будет простираться и слева и справа от тебя, и ноги твоих лошадей будут вязнуть в песке, и тогда откроют тебе объятия прекрасные сады, и десять дней, не вкушая их сладости, ты будешь идти пока не вздыбится земля холмами, подобными муравейникам, и пять дней ты проведешь в пути, и тогда каменные стены встанут перед тобою. И великие крики джинов и взлет их огней и полет искр и дыма из их ртов и их глубокие вздохи и дерзость закроют перед тобой дорогу. Оглушит тебе уши и ослепит тебе глаза, так что ты не будешь ни слышать, ни видеть. И путник кладет в этом месте голову на луку седла и не подымает ее два дня. А после этого, знай, о дитя мое, джины улетят за хребты, и очистится небо, и засияет солнце, и ты увидишь холодную, как лед, реку, и гору справа от нее, что служит пристанищем орлам. Это гора большая и высокая, и над ней разделяются облака. Здесь нет облаков выше ее, так велика высота и так значительно она поднимается. Эта гора и есть цель твоих стремлений, и на плече ее — то, что нам нужно, и я из-за этого привел тебя с собой, и мое желание исполнится твоею рукою. А чтобы исполнилось оно, и увидел ты, что создал на этой горе Аллах великий, и чтобы взял это нечто и обогатился, пойдешь вдоль берега холодной реки и солнце будет перед твоими глазами, а локоть твой будет касаться орлиной горы, и увидишь ручей среди лоз, и, миновав его, поднимешься на гору, и свет станет тебя обжигать, и усилится над тобой зной. Но среди деревьев ты найдешь прохладу и отдохнешь, и найдешь ручей, который вытекает из-под двух порфировых плит, прижавшихся одна к другой, как сестры. Твой приход испугает ручей и он спрячется, но не пугайся ты, спутник, и ручей вернется и приведет тебя к пещере. И ты увидишь нечто, и разум твой будет ошеломлен тем, что сотворил Аллах великий, и станешь ты точно одержимый из-за удивительных вещей. А увидишь ты множество блестящих камней, подобных драгоценным алмазам и яхонтам и большим царственным жемчужинам. Но не прельщайся камнями, ибо они мертвы, а предпочти им истинное сокровище, ибо оно жизнетворное. А видом своим истинное сокровище — прах и тлен, грязь и глина, но открою я тебе его тайну, и ты узнаешь, что эта глина стоит больше, чем драгоценности шаха персидского и удивишься этому крайним удивлением. Ибо бьет в пещере полноводный ключ из особого вида амбры, и приходят в пещеру звери, и глотают ее, и уходят с нею в свои норы, и амбра согреваемся у них в брюхе, а потом они извергают ее изо рта в ручей посреди пещеры и амбра застывает на поверхности воды, и ее цвет и вид изменяются, и ручей прибивает ее к суше, и пещера полнится высохшей амброй, которой, нет цены, ибо она врачует все болезни. Побудь в этом месте и погрузись в сон, наслаждаясь приятным ветром и благоуханными запахами. И если станешь голоден, ешь, пока не насытишься и не поешь вдоволь, и пока душа твоя не отдохнет. А на рассвете уйдешь в обратный путь, нагруженный точно вьючная лошадь, и богатство будет ждать тебя в каждом городе мира правоверных».

Вот что шептал сквозь многовековую стену, разделявшую нас, Маджид аль-Акбари, замечательный поэт.

— У Налимова просто зарифмована вся эта география, — сказал Норцов.

Я ответил вопросом:

— Какие новости у Максудова, не знаешь?

— Я вам про главное, а вы… Максудов опрашивал сегодня сотрудников промкомбината, помнящих Суздальцева, ну, того, что справку Налимову выдал… Некоторые хвалили его за предприимчивость, некоторые, напротив, ругали за оборотистость. А один жуликом обозвал и в доказательство сослался на каких-то плюшевых медвежат. Муть какая-то. Артель производила медвежат, а Суздальцев будто бы их полностью скупал за наличные в ларьках и опять сдавал как готовую продукцию. Зачем?

— Ладно, верю, что Суздальцев медвежатник, черт с ним, это успеется. А по налимовской части как там?..

— Все тот же кустарь-одиночка рассказал, что Суздальцев имел ученого знакомого по фамилии… Угадайте-ка фамилию?

— Арифов? — быстро прикинул я.

— Ничуть не бывало. Церковенко. Специалист по сейфам.

— Церковенко? Медвежатник? — я едва не расхохотался.

— Ничуть не бывало. Специалист по починке сейфов, не по взлому. Автоматика и телемеханика.

Вошла рассыльная с пакетом. Это была фототелеграмма из Ф. — портрет Забелина. Фатоватый взгляд, тоненькие усики, галстук, завязанный модным узлом. Слава богу, хоть опознать-то его теперь можно будет…

Я не ожидал нынешним вечером никаких сюрпризов в «Хрустальном ключе». Но сюрпризы были.

— Вы, кажется, находитесь при исполнении служебных обязанностей, — нелюбезно встретила меня у ворот Елена Михайловна, — между тем я искала вас часа в четыре, то есть в рабочее время, и нигде найти не могла. В вашем кабинете, в бухгалтерии, вас не было…

— Вы могли обратиться к моему заместителю, — ответил я ей в тон.

— К этому периферийному работнику? У меня очень тонкое, деликатное соображение. Видите ли, однажды наш сосед, я имею в виду Забелина, уехал в город и, конечно, эту авантюристку, я имею в виду Ларису Николаевну, с собой не пригласил. За ужином она ему устроила сцену ревности. Он оправдывался: ему, якобы, в Ленинград нужно было звонить. И в подтверждение выложил на стол квитанцию. Маленькая бумажка, никчемная. Ну ее и заставили посудой. Когда мы все ушли из-за стола, Лариса Николаевна эту бумажку спрятала. Сегодня после обеда Лариса Николаевна выбросила ее в урну. Как только представилась возможность, я вытащила квитанцию и побежала искать вас… Посоветоваться больше не с кем… У Ричарда Багдасаровича курсовка кончилась…

— Уехал?

— Да, сегодня простился. — Вы должны меня правильно понять, — продолжала она, и у меня тотчас появилось желание понять ее неправильно. — Вот квитанция.

Я разгладил ядовито желтую бумажную ленточку. Какие предусмотрительные люди, эти связисты! На ничтожных тридцати-сорока сантиметрах разместить столько ценнейшего материала. Дата разговора — 28 июля, продолжительность разговора — три минуты. Вызываемый город — Ленинград. Телефон в Ленинграде — 055188. Фамилии вызывающего лица в квитанции, к сожалению, не было, но что разговор состоялся — этот факт сомнению не подлежал, иначе Забелин вернул бы квитанцию и получил назад деньги. Я протянул Елене Михайловне фотографию:

— Узнаете?

— Нет, не узнаю, — из-под выщипанных бровей на меня смотрели глаза, полные искреннего недоумения.

Остаток вечера я провел в сборах: получил в прокатном пункте кеды, рюкзачок, флягу, купил в буфете еды. Словом, подготовил себя к сорока тысячам шагов. Объяснил Эгамбердыеву, куда хочу отправиться. И тотчас уснул. Стулья в бухгалтерия нельзя назвать удобным ложем, но зато и проспать рассвет на нем невозможно…

…Вчерашний день без устали лупил по нервам, а этот с первого рассветного луча был ласков, безмятежен, величав. Птицы голосили во все свои маленькие легкие, точно торопились напеться до наступления зноя, чуть шевелилась листва. Солнце восходило на вершину Бургутханы где-то по ту сторону хребта, а я, стараясь выиграть побольше прохладного времени — по противоположному склону. Совук-су теперь бесновалась далеко внизу, среди камней, ивняка и берез. И шум ее то упадал до молитвенного шепота, устремленного к синему небу, то вновь исполнялся гнева и угрозы. Петли едва видимой тропинки метались то влево, то вправо, обходя скальные нагромождения, прятались в густых травах, но, главное, набирали высоту. Рощице черного тополя я обрадовался скорее как загнанный зверь, чем как довольный преследователь.

Наконец впереди показалась мохнатая арча. В десятке метров от нее торчали два камня, словно изготовленные к аплодисментам ладони, и булькала вода. Хрустальный ключ бил прямо из почвы, давая начало ручью, который, пробежав несколько шагов, вдруг провалился сквозь землю и уже оттуда, изнутри, из темноты, подавал голос. Передо мной распахнулся грот с бугристым сводом. В гроте ничего не было, кроме груды камней у самого входа и стремительной воды в глубине. Под камнями я отыскал жестяную банку, прикрытую плоским камнем, а в банке — сложенную вчетверо журнальную страницу. На одной стороне листа красовалась известная киноактриса в своей последней роли, на другой же, рядом с мелкими заметками, распластался кроссворд, вмонтированный в контурную карту Восточного полушария.

Ну, конечно, все вопросы, что вертикальные, что горизонтальные, выведывали у читателя разные тайны географии: какие вулканы по сей день извергаются в Африке, и какие пустыни сушат своим горячим дыханием цветущие сады Аравии, и какие реки поят Северный Ледовитый океан. Кроссворд был заполнен детскими каракулями, по которым трудно опознать почерк. Но ответы тем не менее отражали вполне взрослые познания. Где по смыслу вопроса и по обстоятельствам кроссворда должна была стоять гора Килиманджаро, там стояла гора Килиманджаро, а где, предположим, надлежало быть реке Печоре, там и текла река Печора. Я ел колбасу, запивал ее студеной водой, дивился, зачем кому-то понадобилось припрятывать в альпинистском туре на высоте две тысячи триста метров над уровнем моря журнальную страницу и между делом продолжал ее рассматривать. Черт побери. Как это я сразу не заметил! Помимо положенного числа географических названий на странице оказалось еще одно: пересекающиеся буквы в верхней четвертушке кроссворда были подчеркнуты и складывались если читать по часовой стрелке, в какое-то знакомое слово: Ламедина, Амединал, Единолам. Ба, Аламедин! Есть, есть такая река в Тянь-Шане! Там альплагерь! Еще раз обшарил окрестности родника. Без результатов. Ступил было на тропу, наладившуюся куда-то в сторону, за перевал. Нет, на эту тропу у меня не оставалось времени. И дунул что было сил вниз. На бегу у меня в голове колотилась одна лишь мысль: с чего я, собственно, вообразил, что Налимов в стихотворении и Маджид в трактате изображают именно этот маршрут? Ива будет, береза будет, черный тополь будет, арча будет, ручей будет? Господи, да в горах ведь везде так, куда ни сунься: и ива, и береза, и арча. Шагомер, конечно, повлиял: сорок тысяч шагов. И тщеславная надежда — одним ударом двух зайцев прихлопнуть. Налимова и Забелина. Или, может быть, двух зайцев от одного волка защитить, от Арифова.

3

Центральный переговорный пункт работает круглосуточно, и ранним утром в пятницу я был там. Человека, который двадцать дней назад разговаривал с ленинградским номером 055188 телеграфистки, конечно, не запомнили. И тогда я заказал этот номер. Несколько раз порывался отменить вызов: авантюра как худшая разновидность фантазии могла повлечь за собой со стороны капитана Гаттераса самую суровую кару. Порывался, но не успел. «Ленинград, квитанция четыре сорок один, вторая кабина», — провозгласила дикторша. «Алло, — встревоженно повторил сонный женский голос в трубке, — алло! Я вас слушаю». Похоже, Лариса Николаевна в самом деле была права, подозревая, что Забелин звонил женщине. «Алло, алло, ну говорите же, ради бога». Мне стало совестно. В Ленинграде сейчас полпятого, глубокая, хотя отчасти и белая ночь, а я развлекаюсь как мальчишка. «Алло, — хрипловато откликнулся я, — мне бы Василия Егоровича». «Вы ошиблись номером!» — сразу успокоился женский голос. «Простите, а куда я попал?» — глуповатое замечание, но без него вся авантюра вообще утрачивала смысл. «В гостиницу вы попали», — разволновался голос, но уже по-новому: раньше в нем слышалась тревога, теперь — раздражение. «Простите, пожалуйста… Пожалуйста, простите», — покаянно проговорил я. Зачем мне нужна была эта самодеятельность? Управление мигом установило бы все, что я с трудом выхлопотал в течение часа. Так нет же, сам! Сам! Сам! Но раз уж заварил кашу… Я попросил у телефонистки справочную книгу Ленинграда. Ага! Вот оно! Гостиница «Двина»! Теперь найдем дежурного администратора. Есть дежурный администратор!.. Ну что, продолжим в том же духе? — спросил я себя. И легкомысленно ответил: продолжим в том же духе. Оформил очередной заказ и, прождав сколько-то там минут, снова вошел во вторую кабину.

— Мне передали, чтобы я позвонил по номеру 055188, но дело было еще двадцать восьмого июля, в мое отсутствие. Можно узнать, кто мною интересовался? Учитывая расстояние, окажите любезность…

— Двадцать восьмого июля, говорите? — сдался наконец администратор.

— Двадцать восьмого…

— Двадцать восьмого. — Церковенко, — ответил администратор.

— Если принцип, управляющий некими событиями, — поучал я Норцова час спустя, — не лежит на поверхности, самое ошибочное — сделать вывод, что этого принципа вообще нет. Сколько мы бились с Налимовым: почему исчез да зачем исчез. А поработали — и вот уже обрисовалась фигура преследователя — Арифова. Многие его поступки по меньшей мере загадочны. Уход из пединститута после налимовской критики. И сразу же — попытка втереться к Налимову в доверие. Совместные посещения библиотеки, визиты к Снеткову. Удивительный в биологе интерес к древним рукописям. Все это, вместе взятое, приводит к выводу, что Арифов преследует какую-то особую, одному ему известную цель. — Тут я усмехнулся. — В какой-то мере, правда, она известна уже и другим. Отчасти мне. Отчасти, вероятно, и тебе. Эта цель — рукописи. Рукописи как непосредственная ценность. И рукописи как аккумулятор неустаревшей информации. Я понятно говорю?

— Вполне понятно, — откликнулся кругляш. — Арифову рукописи нужны для дела. Ну, скажем, секрет вечной краски разгадать. Или рецепт лекарства выведать. Или где клад лежит.

— Совершенно верно. И ищет Арифов что-то, что есть у Налимова. Налимов охраняет это «что-то». Отсюда — мнимые дружеские чувства сорокапятилетнего биолога к тридцатилетнему языковеду. В тактическом плане Арифова, — продолжал я, — серьезная роль отводится, по-видимому, Суздальцеву. Вполне вероятно, что ночью в квартире Налимова Суздальцев ждал Арифова, не зная, что он приходил раньше. Так мы получили еще одну нить. А другого арифовского партнера я нащупал позавчера…

— Заочно, что ли?

— Почти заочно. В «Хрустальном ключе» тоже человек испарился, некто Забелин. Так вот, этот Забелин на самом деле никакой не Забелин, а кто-то третий. И к нему в «Хрустальный ключ» пожаловал инкогнито, ради инспекции, что ли, сам Арифов. Но вот зачем Забелин звонил в Ленинград Церковенко — этого я никак не пойму… — А пока — ноги в руки и к Суздальцеву.

— Я ведь предупреждал твоего паренька, что новости на нынешний день не планируются, — неприветливо встретил меня Абушка. — Переводчики тоже люди. Общее заключение по рукописям: фотокопия — географический трактат; трепанная, которую ночью подкинули — жизнеописания великих табибов. А фолиант, принадлежащий Снеткову, — книга о лекарственных травах и минералах. К вечеру будут порции текста.

Максудов изучал в своей комнате какие-то анкеты.

— Тебе Норцов говорил? — вскинулся он мне навстречу.

— Говорил, говорил, — успокоил я Максудова. — Насчет медвежат, правда, непонятно.

— О-ой, какой ты наивный, — восхитился Максудов. — Насчет медвежат тебе непонятно? Медвежата туда-сюда ходят: артель — ларек, ларек — артель, артель — ларек, ларек — артель. Начальство довольно, план есть, премия есть. Материал кончен, новый дают, шей вельветовый костюм, продавай налево. Теперь понятно?

— Теперь понятно, — кивнул я. — Что ж, стоит заняться!

— Давность, — пожал плечами Максудов. — Ничего не докажешь.

— А Церковенко-то что? В какой-нибудь афере замешан?

— Нет, нет, — запротестовал Максудов. — Специалист по сейфам.

Оба дела так переплелись, что занимаясь одним, ты автоматически приобщался ко второму. И я изложил Максудову свою просьбу: узнать в Ф. — возможно, даже через жену Забелина, какие у него водятся друзья-знакомые в нашей солнечной столице, а затем справиться у этих друзей-знакомых, где их периферийный приятель. Задание было вполне во вкусе Максудова, во всяком случае, он пообещал к концу дня его выполнить. Видимо, в Ф. существовали позиционные гроссмейстеры областного масштаба.

Потом я испросил-таки новой аудиенции у Церковенко.

— Нам крайне необходима ваша помощь, — начал я.

— Чем можем, тем поможем, — афористически заявил Церковенко и зевнул.

— По некоторым данным, у вас были в свое время контакты с работником промкомбината Суздальцевым, — произнося эту фамилию, я неотрывно смотрел в лицо Церковенко (как говорят в подобных случаях, ел глазами начальство — правда, не свое, а чужое). Но, опять-таки как говорят в подобных случаях, ни один мускул на лице начальства не дрогнул.

— Если бы я запоминал каждого, с кем у меня были контакты, весь мой мозг превратился бы в компьютер — и корка и подкорка. А у меня семья на закорках. Зарабатываю детишкам на молочишко. Так что стараюсь не забивать голову излишней информацией.

— Сейфы. Ремонт сейфов в промкомбинате, — подсказал я.

— Сейфы? Причем тут сейфы? — переспросил Церковенко. — Ах, да, был у меня такой период, когда пришлось подрабатывать. Не вижу ничего предосудительного.

— А где вы тогда получали зарплату, — насторожился я.

— В политехническом, на кафедре автоматики, В свободное время брался за всякую мелочь — сейфы и прочее. Заключал трудовые соглашения, — в интонациях Церковенко вновь зазвенела обычная его самоуверенность.

— И таким образом вы познакомились с Суздальцевым, начснабом промкомбината?

— Так вот кого вы имеете в виду? — Церковенко продемонстрировал в широчайшей улыбке полный комплект сплоченных зубов молочно-восковой спелости. — И это вы называете контактами: получил ключи, отдал ключи, расписался в ведомости? Ха-ха-ха, — сочился добродушной насмешливостью Яков Михайлович.

— С той поры вы, конечно, Суздальцева не видели, — подыграл я Якову Михайловичу.

— Почему же не видел? — наглел прямо на глазах замдиректора. — Видел. Много раз видел. То на трамвайной остановке, то из окна троллейбуса. Иногда даже раскланивался. А что — это запрещается?

— Ни в коей мере, — сказал я.

— Товарищ инспектор, вы пришли поговорить о Налимове? Ведь живой человек пропал. Это не шутка. А вы тратите драгоценное время на пустяки. Знаком — не знаком, встречал — не встречал, привал — не привал… Я вынужден буду жаловаться вашему руководству… А вот пропавшая рукопись для вас в высшей степени важна. И представьте себе, мы тут сами кое в чем разобрались. Мы знаем, например, что шкаф, в котором она хранилась, был открыт соответствующим ключом. Значит, пропажа рукописи связана с пропажей Налимова.

— По нашим сведениям, рукописью весьма заинтересовался некто Арифов, кандидат биологических наук. Это имя вам ничего не говорит?

— Что-то говорит, а что — не пойму, — равнодушно откликнулся Церковенко…

В управлении меня поймала Света.

— Какая-то дама тебе звонила. Текст телеграммы просила тебе передать. Забери-ка!

Отправленная позавчера из Хандайлыка в семь тридцать телеграмма гласила:

«Выезжаю утренним поездом Ф. Намерен присоединиться группе альплагере Аламедин возможно уйду восхождение телеграфь здоровье настроение альплагерь будь умницей целую Саид».

Опять Аламедин! Все сходится. Надо прихватить кроссворд — и на доклад к Мистику.

Влетел в свою комнату и остолбенел. За столом в официальной позе сидел старший лейтенант Максудов, а перед ним с видом кающегося грешника елозил на стуле какой-то тощий субъект в нейлоновой рубашке.

— Разрешите представить, — начал было Максудов.

— Спешу к Торосову, — пресек его я.

— Тем более, — настаивал Максудов.

Я насторожился, Субъект потупился. А Максудов громовым голосом провозгласил:

— Иван Иванович Забелин собственной персоной.

Спиритический сеанс в исполнении гроссмейстера позиционной игры! Материализация духов! Воскрешение Забелина. Без усов, правда, но с отсутствием усов в конце концов можно было и смириться. А Максудов самодовольно ухмылялся:

— Город Ф. быстро сказал список знакомых. Знакомые сказали: «Как же, как же.»

— У вас была путевка в «Хрустальный ключ»? — обратился я к нейлоновой рубашке.

— Была, — покаянно простонала рубашка.

— Вы ею воспользовались?

— Воспользовался, — сползая в бездну отчаяния, стонала рубашка.

— То есть? Вы отдыхали в «Хрустальном ключе?»

— Нет, не отдыхал, — вздыхала рубашка.

— И значит?

— И значит, я продал путевку, — прошелестел Забелин, и лицо его от ужаса лишилось всякого выражения, как когда-то ранее усов; казалось, еще несколько вопросов — и самого лица не станет: исчезнет нос, пропадут брови, истают глаза. Испарится Забелин снова.

— Сдали в соответствующий профсоюзный орган?

— Да, то есть нет… уступил члену профсоюза…

— Со скидкой в семьдесят процентов?

На сей раз Забелин ничего не ответил, и, опасаясь, что сейчас-то и начнется необратимый процесс дематериализации, я перешел к главному.

— Кому же вы ее продали?

— Я ее в профсоюз нес, в республиканский комитет, а тут меня у самой двери он и перехватил…

— Узнал про путевку телепатическим способом?

— Так я ее в руках нес.

— Ага, понятно. Однако вы о нем расскажите поподробнее.

— Так я ж его не помню совсем.

— Зеленый змий?

— Какой там зеленый змей! Под мухой я, правда, был. Так что не помню, но вроде человек как человек. Он мне деньгу, я ему путевку — и привет.

Увидев меня, Абуталиев молитвенно вытаращил глаза. Это была, кажется, попытка показать мне мое изображение в кривом зеркале криминалистического юмора.

— По рукописям что-нибудь набежало? — спросил я.

— Ладно уж, не буду тебя томить, — ласково сказал Абушка. — Не будем его томить? — справился он у кого-то в дальнем углу комнаты. — Не будем! Медицинский фолиант и трепаную рукопись с приключениями табибов переводчики просмотрели бегло. Полагали, что рецепты для рожениц тебе сейчас не к спеху.

— Но вместе с водой они могли выплеснуть и ребенка, — усмехнулся я.

— Ничего! Не выплеснули! Ребеночка мы тебе сейчас преподнесем. Преподнесем? — справился он у того же советчика. — Преподнесем! Установлено, что тексты всех трех рукописей пересекаются в одной точке.

— Сусинген?! — вскричал я.

— Сусинген, — подтвердил Абуталиев. — Именно там умудренный опытом и благословенный аллахом лекарь найдет лекарство всех лекарств, бальзам всех бальзамов — мумиё. Способ употребления — в фолианте Снеткова. А случаи из лекарской практики с описанием всех декораций — в ночном манускрипте.

Итак, мумиё! Действие мумиё приравнивалось в туманных журнальных заметочках к действию живой воды. Мумиё омолаживало старцев и, предположительно, воскрешало покойников. Мумиё! А не разыгрывают ли меня ребята?

— Скажи, о сладкоголосый пророк, в какой же аптеке искать это лекарство всех лекарств и бальзам всех бальзамов? — в данную минуту я твердо помнил, что лучшее средство против шутки — шутка. Подобное — подобным, как говорят врачи.

— В медицинской рукописи на сей счет есть некоторые намеки, — вполне серьезно отвечал Абуталиев. — То и дело упоминается исчезающая река или ручей. Может быть, сухое русло. В одном случае — близ горы Бургутханы, во втором случае — близ горы Азадбаш. В любом случае тебя ждет, судя по ночному манускрипту, то есть по книге табибов, некая пещера. Перед тем как войти в нее, рекомендуется совершить намаз.

Мумиё? Что ж, это вполне объясняет интерес Арифова к рукописям! Новые факты аккуратно, как биллиардные шары в лузу, укладывались в мою версию. Слегка даже пританцовывая, я шел по коридору и вдруг из-за поворота на меня накатился забинтованный по самую макушку Норцов.

— Олег! Что за маскарад?

Олег, конфузясь, рассказал мне следующее.

Придя на Тополевую, он позвонил, накликал на себя все ту же бабу, суздальцевскую жену, и услышал от нее, что муженек ее… нет, не приехал и вестей не прислал. Норцов медленно побрел прочь, как вдруг его внимание привлек звук открывающейся калитки. Из дворика, озираясь, вывалился какой-то тип в стеганом халате. «Дервиш», — вспомнил вдруг Норцов сумбурный рассказ Ардальона Петровича. У Налимова бывал какой-то «дервиш».

Кругляш двинулся за незнакомцем по противоположной стороне улицы, по раскаленному асфальту, потому что тот, естественно, предпочел затененный тротуар. Лучший способ привлечь внимание дервиша, вероятно, придумать было трудно. Сорокаградусная жара — и на самом солнцепеке пешеход, которому, видимо, надо срочно согреться.

Норцов не отставал от дервиша до самого входа на Памирский базар. Потом незнакомец нырнул в толпу, и кругляш прохлопал бы его, если бы не отошел к шашлычным рядам у глинобитной стены, поодаль от людского потока. Тут-то он опять и увидел дервиша. Расстелив перед собой тряпичный коврик, незнакомец огладил седую бороду и принялся, щурясь, разглядывать пестрый люд, торговавший разными пряностями да фруктами. В конце концов глаза дервиша остановились на чернявом мужчине, лихо отвешивавшем товар то одному, то другому разморенному покупателю. Заметив дервиша, мужчина стал двигаться еще живее, а когда очередь иссякла, оставил прилавок и пошел куда-то в сторону шашлычников. Не выпуская из поля зрения дервиша, Норцов устремился за чернявым. Того чем-то заинтересовал угрюмый старик, уже успевший, кажется, раза три-четыре побыть мумией. Взъерошенный ворон на коленях у старика кивнул головой, не то раскланиваясь с пришельцем, не то прицениваясь к коробке с гаданиями.

— Планету мою, дорогой, без тебя знаю, — грубо сказал чернявый.

— Не узнал тебя, быть тебе богатым, — вскинул старик тусклые глаза, — Нешто дело есть?

— Голубь ты почтовый! — с этими словами брюнет сунул старику записочку. — Передай, дорогой, по адресу.

Кругляш, как бы прогуливаясь с шашлычными палочками в руках, вновь хотел присоединиться к странной паре. Вот бы дослушать, о чем они говорят. Но дослушать ему не удалось. Сквозь шум, вскипевший у него за спиной, прорвался неистовый выкрик:

— Так вот же он, воришка-то!

И другой выкрик:

— У-у-у, шайтан.

Кто-то дернул Норцова за плечо, кто-то дал ему подножку. От тяжелого удара в переносицу посыпались искры из глаз, и, падая, он успел заметить фигуру дервиша во главе орды разъяренных шашлычников. Дервиш был похож на турецкого султана, получившего письмо от запорожцев, но одновременно и на запорожцев, пишущих письмо турецкому султану. Норцов рухнул на грязный асфальт с поджатыми к животу коленками и очнулся, наверное, несколько мгновений спустя, когда разъяренный гул сменился мягким соболезнующим рокотом. Дервиш вместе с шашлычниками как сквозь землю провалился. Чернявый будто белка из дупла высовывался из своего ларька, а старик-гадальщик, еще больше уподобившийся мумии, оглаживал свою птицу. Норцов собрался с силами, протиснулся сквозь редеющее кольцо сочувствующих и пошел искать врача. Арифов! Наверняка, это его длинная рука дотянулась до Олега. Впрочем, авантюриста-кругляша я тоже не оправдывал.

Глава 3

1

Итак, тринадцатого августа, на четвертый день после базарной потасовки, мы с Норцовым отбыли из столицы, завещав институт, рынок и прочее старшему лейтенанту Максудову. Честно говоря, бывают самостоятельные участки работы и получше. Из Ф. на тряском рейсовом автобусе сразу же, четырнадцатого, выехали в альплагерь «Аламедин». Были мы при полном снаряжении: штормовки под клапанами рюкзаков, удостоверения альпинистов-третьеразрядников и разные жестяные коробочки в карманах штормовок; иголки и нитки в коробочках. Пожалуй, еще три предмета и мы могли бы сойти за горных асов высшего полета: стометровый моток капроновой веревки, шатровая палатка этак килограммов на пятьдесят и алюминиевая лестница для подъема на вертикальные скалы. Увы, этих трех предметов у нас не было. Зато мы имели четырехместную серебрянку с алюминиевым отливом и — на дне рюкзаков — по паре триконированных ботинок, рассчитанных, по-моему, на ухарей, которые собираются бульдозерам подножки ставить. Наткнувшись на такой ботинок, бульдозер летит вверх тормашками, а это чудо обувного производства подстерегает очередную жертву.

От конечной остановки автобуса до альплагеря было ровным счетом двадцать километров. И мы пришли в «Аламедин» заполдень, когда альпинисты предавались утехам не то мертвого, не то тихого часа — аллах ведает, какие эпитеты предпочитает местное начальство. Об этом, собственно, можно было справиться у самого начальства, ибо мастер спорта Ковальчик был на месте. Он сидел на раскладном брезентовом стульчике в своем брезентовом шатре и, демонстрируя отличный подвижный кадык, пил воду из зачехленной в брезент фляги. Мельком подумалось, что дети у Ковальчика — то есть, конечно, у жены Ковальчика — появляются на свет в брезентовых распашонках и тотчас же требуют себе брезентовых пеленок. При виде посторонних мастер спорта отложил флягу с видом человека, который ждет от каждого, кого видит, дурных вестей. Слава богу, огорчать нам его было незачем и, главное, нечем. Выложили мы начальнику лагеря все как есть: приехали, де, в качестве спортивной группы, без путевок, со своим продовольствием и снаряжением, хотим расположиться на окраине «Аламедина», поскольку выше, как мы слышали, начинаются теснины, а ниже, там, где ущелье раздается вширь, мало зелени и совершенно нет дров. Словом, если он не возражает, мы разобьем свою палатку среди тяньшаньских елей. Слушая нас, Ковальчик дружелюбно сиял: отсутствие плохих вестей — само по себе хорошая весть. Более того, пришельцы не посягали на инструкторов, не требовали пищу, их не надо было опекать, а в случае несчастья за них не надо было отвечать. Ковальчик имел все основания радоваться. И он радовался, как ребенок. Тот самый, в брезентовой распашонке.

— Вы посмотрите вокруг! Пятитысячники! Шеститысячники! — Почти семитысячники! — выкрикивал он, словно на аукционе. — Чем не Гималаи! — Ковальчик, пожалуй, считал величие и величину окрестных вершин своей персональной заслугой. С таким же подтекстом он воздал хвалу и стремительной реке, подарившей лагерю свое имя и голубым елям, и наивно-розовой землянике среди тугой атласной травы. — А на днях через наш лагерь прошла спортивная группа, — продолжал Ковальчик, — брать Алтынтау. — Будущие заслуги этой группы Ковальчик, кажется, тоже склонен был приписывать себе.

Мы округлили глаза, я — инстинктивно, а Норцов, как выяснилось позже, сознательно: ему доводилось слышать, что за штука — Алтынтау, с ее неприступными стенами, громадными ледопадами и километровыми пропастями. Но об Азадбаше и Сусингене Ковальчик не говорил и, когда мы упомянули эти названия, недоуменно пожал плечами.

Норцов подкатывал к нашей стройплощадке, или лучше сказать, стройлужайке, упитанные такие, круглые камни, я, расправив плечи, придерживал опорный шест, одетый в серебристую мантию палаточной ткани, и размышлял вслух.

— Арифова в лагере, наверняка, нет. В республиканском комитете, по сообщению Максудова, путевка на его имя не оформлялась. Что ж, это понятно. Организованный коллектив стеснил бы его. Огласка. Переклички всякие. Списки. Маршрутные листы. Какая уж тут конспирация! А ведь с открытым забралом против Налимова не попрешь. Словом, среди путевочников Арифова нету. Он среди непутевых…

— А Налимов где? — ударил меня Норцов прямо в солнечное сплетение.

— Налимов? — я не знал, где Налимов, и это было самое слабое место во всех моих тактических экспозициях.

— Неужто Налимов сидит в лагере на рукописи, стережет мешок с мумиё и дожидается, когда Арифов его настигнет?

— Ты как раз наметил свое сегодняшнее задание. Проверишь, нет ли Налимова в лагере. Фотографию я тебе выдам, но козыряй ею поосторожней.

Мы возвращались к лагерю, и нам навстречу, как парусные челны выплывали палатки. Вдруг Норцов остановился:

— Копыта цокают.

Действительно, на тропе вскоре показался всадник в малахае.

Спешившийся чабан потчевал нас жевательным табаком, а мы его — шоколадными конфетами. Норцов нахваливал лошадь чабана, чабан ледоруб Норцова. Первому виделся ангел-чудотворец в лошади, второму такой же ангел — в ледорубе.

— Которая из этих гор Азадбаш? — перешел я к делу.

— Азадбаш там, — пастух ткнул кнутовищем в сторону снежного трезубца. — Первая гора чабаны называют Азадбаш. Вместе две горы карта называет Алтынтау.

— А Сусинген — знают чабаны такое место?

— Сусинген? Нет, такого места не знаем.

Меня одолевало желание настоять на своем: Сусинген в этом районе был вполне возможен и, вдобавок, Сусинген был нам позарез нужен. А старожил, между тем, перевел разговор на погоду.

— На прошлой неделе Алтынтау буран был, пятьдесят лет такого не было, — ну, еще бы, суть старожилов в том и состоит, что такого бурана за последние пятьдесят лет они не упомнят. — Видишь, где снег лежит? — продолжал чабан. — Всегда в августе снег вот так, — рука прошлась на уровне сердца. — После бурана — вот так, — он полоснул себя ребром ладони по кадыку. — Альпинисту, ой, как плохо!

— Альпинисты вам попадались? — спросил я.

— Палатки! — лаконично ответил чабан, и его указка устремилась к основанию Азадбаша. — Люди! — он завел кнутовище выше. — Возле перевала Музбельджайляу тоже один человек в палатке живет. Похож альпиниста, только не альпинист. Отсюда не пришел! Откуда пришел? Там дорога Совук-су есть! Может с Совук-су пришел. Только очень плохой дорога.

Над хребтами плыло облако, волоча за собою тень, точно тяжелый голубой невод. И кто знает, что было в этом неводе: альпинистская победа или альпинистская беда. Мы помолчали. Первым поднялся на ноги чабан, подозвал лошадь, запрыгнул на нее и, воздев на прощанье кнутовище, удалился под четкий перещелк копыт.

В лагере ни об Арифове, ни о Налимове не знали. Словно бы невзначай Норцов назвал эти фамилии шустрому инструктору. Потом — спросил альпинистов. Наконец, взял за жабры лагерного завуча, являвшего собой здесь, между грешной землей и небесами, последний оплот бюрократизма. Ничего! Установили мы, правда, что за последние дни через альплагерь проходили порознь какие-то люди, намеревавшиеся примкнуть к восходителям. «В шерпы хочу наняться», — заявил один из них.

— И Налимов и Арифов вполне годятся в шерпы. Оба имеют альпинистский опыт, — рассуждал я, застегивая свой спальный мешок.

— Да ну? — поразился Норцов.

— Точно. Гроссмейстер Максудов телеграммой сообщил мне об этом в Ф. Но у Налимова был запас времени, так что к приходу Арифова он вполне мог втереться в основную группу. Арифов же, в лучшем случае, только-только подтянулся к базовому лагерю.

Мы еще долго ворочались в спальниках, и глазастые звезды сочувственно смотрели на нас с черного неба. Может быть, они видели в эти минуты Налимова и Арифова, крадущихся по тропе — один, то и дело озирающийся, впереди; другой, прицельно впившийся глазами ему в спину — сзади. И старались на своем подмигивающем звездном языке пересказать нам увиденное. А может быть, они просто жалели нас: круты и опасны были склоны, по которым нам предстояло завтра идти…

* * *
На слегка перекошенной книзу ровной площадке у подножия отвесной каменной гряды стояли в два ряда палатки. Не так уж их было много: штук пять в общей сложности. Никто не кинулся нас обнимать, никто не восхищался стремительным нашим броском из «Аламедина» сюда, на предплечье вершины.

— Эге-гей, — зычно крикнул Норцов. «Эге-гей», — повторило эхо где-то в поднебесье. «Эге-гей», — откликнулось ущелье у нас под ногами с угасающей прощальной отчетливостью, словно далекая река хотела напоследок до нас докричаться.

— Эге-гей, — рявкнуло у меня за спиной. — Из окраинной палатки высунулась заспанная добродушная физиономия. — Куда вы? На ночь-то глядя. — Действительно, солнце скрылось уже за далекими хребтами, парившими над горизонтом, и вокруг нас сгущалась сиреневая темень.

— Да вот в шерпы решили податься, — ответил Норцов.

— Небось проголодались, ребята? Стало быть питание по капитальной схеме! — руки парня, прежде утопленные в вертикальных разрезах бездонных карманов, бойко вскрыли консервные банки, разожгли примус. А когда пища была заправлена тушенкой и вода в чайнике завела скулежную песню, обстановка в общих чертах была нам ясна. За день до бурана группа мастеров ушла отсюда на штурм вершины. В лагере осталась спасательная группа из трех человек, включая нашего собеседника и одного приблудного парня, новичка. Буран длился почти двое суток, причем в районе «Аламедина», где находился в это время руководитель всего отряда Шелестов, трудно было даже представить себе его размах. Но Шелестов всполошился и за полтора дня в непогоду поднялся с каким-то попутчиком в базовый лагерь. Спасателей Шелестов не застал: они вдвоем, едва буран стих, ушли на подступы к вершине, причем не по ближнему южному гребню, а в лоб. Через Азадбаш. Сегодня поутру Шелестов и его шерп ушли им вдогонку. А наш собеседник, Игорь Кленов, залег со своим аппендицитом в палатке и проспал двенадцать часов.

— Как назвался приблудный-то парень? — небрежно спросил я. — Договорились мы с одним приятелем к вам гуртом идти. Да он ко времени не явился… Николай Налимов.

— Не-е-ет, — протянул Кленов. — Кажется, этот не русский. Черный очень уж. Ох, и ругался Шелестов, когда узнал, что я приблудного на Азадбаш выпустил. «Зеленый, — кричит. — Непроверенный». Но под аппендицит списал мне этот грех.

— А, может, нашего приятеля Шелестов захватил? — спросил я.

— С Шелестовым никакого Николая не было, — откликнулся Кленов. — А новенький был. Новенький, но по годам довольно старенький. Саид.

— Саид? Высокий, худощавый, щеки запавшие? — заторопился я.

— Точно! Высокий, худощавый. Тоже ваш приятель?

— Арифов его фамилия? — ответил я вопросом на вопрос.

— Арифов, кажется. Что-то в этом роде.

— Тогда нет, не наш приятель, — рассмеялся я. — Слышать слышали, а видеть не видели.

— А вы-то прибыли к шапочному разбору, — дружелюбно посетовал Кленов. — Завтра штурмовая группа начнет спуск. Послезавтра на Азадбаше их встретят спасатели с Шелестовым. А еще через пару деньков будем здесь героев славить… Погуляйте, конечно, по склонам. Это не возбраняется.

…Пробудился я посреди ночи от толчка в бок. В палаточном проеме у моего изголовья округлым силуэтом вырисовывалась голова Норцова. Он еще раз заехал мне локтем в подреберье.

— Хватит, хватит, не старайся. Слушаю тебя, — я почему-то говорил шепотом.

— Глядите, — тоже шепотом вымолвил Норцов, — нет, чуть правей.

Я задрал голову и увидел высоко на черной стене Азадбаша синий огонек. Летящий и одновременно покоящийся, точно звезда, огонек, казалось, и обращался к звездам. Меня дрожь прохватила, когда я вообразил себя там, близ этой мерцающей точечки. Космический холод забрался под штормовку, зияющие пропасти черными полотнищами схлестнулись под ногами и рать привидений, расколов скалы, двинулась навстречу. Я закрыл глаза и опять открыл. Огонек все так же висел в ночи, скорее затемняя мир своим пронзительным лихорадочным лучиком, чем озаряя. Не былов нем той теплой желтизны, какая играет в пламени костра. Мы ждали, что огонек замигает, подавая какие-нибудь сигналы. И мы молчали, словно голоса могли вспугнуть упрямую искорку. Но искра погасла сама. А вскоре небо налилось голубым предчувствием солнца.

— Скала как зеркало гладенькая. Подходов нету. Что бы это могло быть?

— Собираться пора, — услышал Норцов в ответ.

Едва мы простились с поскучневшим Кленовым, Норцов взял бешеный темп и выдерживал его до первых снеговых завалов.

— Буран, какого старожилы не упомнят, — мрачновато острил кругляш, ударяя тяжелым ботинком по сугробу. — Пойду искать следы.

Я выкурил сигарету, немного погодя — другую. Тут как раз и появился сияющий Норцов.

— След есть. Я поднялся до бывшего бивака ихнего.

— А ты бы взял да на Алтынтау взошел. Что тебя остановило?

— Я подсчитать людей хотел. Идут-то след в след. Сколько народу шло, не узнаешь. А на привале след распадается на составные части.

— Ну и?

— Ну и — все то же самое: дважды два — четыре.

— То есть?

— То есть два старых следа, позавчерашних. И два свежих, сегодняшних…

Теперь Норцову не приходилось поторапливать меня укоризненным взглядом. Болели мышцы, ныли суставы, судорожно колотилось сердце. Но моя решимость сегодня же добраться до Арифова о каждым шагом все крепла. Примерно через полчаса мы были там, где накануне альпинисты отдыхали. На снегу, действительно, отпечатались четыре пары ботинок, отличавшиеся друг от друга своими размерами, контурами и даже расположением триконей. Два человека были здесь, видимо, позавчера. Их следы слегка подтаяли, пожелтели, оплыли. Другая двойка, судя по четким вмятинам на снегу, опережала нас не более чем на сутки. Всего лишь на сутки! Рывок — и мы их догоним!

Норцов, пыхтя, врезал ботинок в снег, на секунду замирал и, закрепившись, бросал вперед другую ногу. Шаг. Влияющий ход спины. Звяканье рюкзачных пряжек. Опять шаг. Спина. Пряжки. Шаг… Кругляш остановился.

— Полтора часа — достаточно, — и, не дожидаясь ответа, сбросил рюкзак на снег.

— А сколько таких кусков до цели?

— До вершины Азадбаша — добрых три десятка. До людей… — Норцов развел руками.

Людей мы заметили к концу третьего перехода. Солнце уже решительно устремилось вниз, точно альпинист, спускающийся в лагерь, когда кругляш ткнул штычком ледоруба в сверкающую снежными блестками белизну.

— Догнали.

И верно: черные точечки далеко впереди двигались. Они сползали с горы, на которую мы пытались вползти. Нам оставалось ждать.

Опять задрал голову и замер озадаченный: черные точки сновали взад-вперед, вверх-вниз — и оставались на месте. Норцов, кажется, еще раньше заметил эту несообразность, потому что уже имел готовое всему объяснение.

— Ставят палатку. А ведь могли бы засветло до лагеря добежать. Может, что случилось у них там? И потом: как-то боязно оставлять их без присмотра на ночь. А вдруг возьмут да исчезнут.

— В темноте ведь идти придется, — полувопросительно сказал я. — Потеряем направление.

— Они нас наверняка заметили. Увидят, что продолжаем подъем — посветят.

— Верно. Не один же Арифов там, — сдался я и опять навьючил на себя рюкзак. — Не сорвемся в темноте-то?

— Не сорвемся, если проскочим вон ту скалу засветло.

Скалу мы, задерживая дыхание, преодолели уже в глубоких сумерках. А потом началась пологая, чуть припорошенная снежком мелкозернистая осыпь, на которой и в самом деле можно было хоть немного расслабиться. Как только палатку поглотила темнота, на ее месте засиял фонарик. А вскоре еще один фонарик отпочковался от первого и медленно поплыл к нам.

— Кленов, ты, что ли? — послышался наконец голос спускающегося альпиниста, и вскоре перед нами выросла плечистая фигура, которой торчащий капюшон штормовки придавал агрессивный вид.

— Да нет, не Кленов. Мы вообще из другого санатория, — откликнулся Норцов.

— Ах, из санатория! Тогда вам и вовсе нечего здесь делать, — проговорил плечистый спокойно и погасил фонарик.

— Мы из «Аламедина». Вам в помощь. Если нужна, конечно, — вступил я в разговор.

— Это другое дело, — все так же невозмутимо сказал плечистый, — помощь нам нужна. Вдвоем двоих тащить — околеешь.

К полуночи Шелестов вывел нас к палатке. У входа в нее сидел на корточках, неловко вытягивая шею в ночь, человек в толстенном свитере, резко подчеркивавшем его худощавость.

— Врач среди вас есть? А коньяк? Медикаменты? Ни один, ни другой в сознание не приходят, — он приоткрыл палатку, сунул туда фонарик и, приглядевшись, повторил. — Ни один, ни другой.

— Дежурить будем. По очереди, — хмуро заметил Шелестов. — Поужинаем, и я заступлю. А ты, Саид, поспи. Сдохнешь без отдыха. Мокрую тряпку менять — тут твоя квалификация не обязательна. Вот и эти друзья подежурят. Они ведь совсем свеженькие.

— Не ваши? — мельком покосился на нас Саид, деловито работая консервным ножом. — А я то думал ваши.

— А у нас тут дела — хуже не придумаешь, — впервые за весь вечер пооткровенничал Шелестов, прожевав кусок неразогретой тушенки. — Саид пока этих двоих доставил, сам чуть богу душу не отдал. На Азадбаше вниз загреметь — проще простого, — альпинистский начальник помолчал, прислушиваясь к угрожающе — равнодушному безмолвию ночи, и заговорил снова: — И с чего это их на ту стену понесло? Даже название у нее отталкивающее. Как-то «Абнест» или «Обнест»… По-таджикски не помню. А по-русски означает не то «конец жизни», не то «душе конец». Вдохновляющее такое имячко.

— Воде конец, — безучастно поправил его Саид и вынул из нагрудного кармана твердую сигаретную пачку.

Т-а-ак. Сусинген нашелся. Саид сидел рядом с Норцовым, даже локтем иногда его касался, и у меня были некоторые основания предположить, что его фамилия Арифов. Стало быть, Налимов… Налимов там, в палатке? Неужели там? И неужели Арифов хотел его… Ого! Силен кандидат наук! Я задал провокационный вопрос:

— Искали, верно, что-нибудь? Иначе не полезли бы.

Саид посмотрел на меня очень внимательно, а Шелестов пожал плечами:

— Что искать-то? Камень? Так его всюду навалом. Путь поэффектней — вот небось что они искали.

— Товарищ, может быть, и прав, — сказал вдруг Саид. — Не станет опытный альпинист просто так на стенку лезть.

— Кабы опытный. Мой Тесленко — так тот совсем неопытный. Так — ни то, ни се. А второй — не знаю. Без меня его выпустили. Я бы на Азадбаш его ни за что не выпустил. С собою еще взял бы, пожалуй, — Шелестов кивнул в сторону худощавого. — Вот как Арифова, к примеру.

— А что же все-таки с ними случилось? — подал голос Норцов.

Шелестов опять пожал плечами и опять повернул свое чеканное лицо викинга в сторону Арифова.

— Он вот ночью всполошился: дескать, отсвет какой-то таинственный ему спать помешал. Лично я никакого отсвета не увидел. Но забеспокоился. Все-таки в том направлении ребята ушли. Может, сигнал бедствия подают.

— Огонь на Азадбаше и мы ночью видели, — торопливо вставил Норцов. — Только на фонарик это не было похоже.

— Ну, не знаю, был он, не было его, — усмехнулся Шелестов. — Утром мы так и так на Азадбаш пошли. Все было нормально: где они приваливали — там следы привала, где они ногами работали — там ботинок следы. Как вдруг наперерез основному следу — еще один след. Те — снизу вверх, а этот — сверху вниз. И плутает от камня к камню. Точно человек бродил с перепою. И совсем свежий след, между прочим. Мы с Саидом ухватили его — и держим. Он вильнет, мы вильнем. Он в пике, мы в пике. Где осыпь — так даже на четвереньках ползали, царапинки от триконей искали, чтоб не упустить, значит. А на леднике возле трещины пропал след. Как провалился.

— Этот парень и правда провалился, — сказал Саид досадливо, словно его раздражала медлительность рассказчика.

— Дышит, но никак не очнется. Как-никак, метров двадцать пролетал. Мы достали его. Саид спустился и вытащил, — теперь Шелестов стал скуп на подробности.

— Кто же этот парень? Тесленко? Или тот, пришлый?

— Пришлый, видимо, — рассеянно отозвался Шелестов. — Лицо-то незнакомое. А других групп на Алтынтау вроде бы и нет, — альпинист умолк. Саид покуривал да изредка поглядывал на меня.

— Про второго спросить хотите? — заговорил он неожиданно. — Второй сорвался еще раньше. Со стены. До-о-олго падал. По счастью, в рыхлый снег. Извините, забыл предложить: закуривайте, — протянул он мне пачку.

— Уж Тесленко-то без Саида — прямой дорогой да и на тот свет, — сказал Шелестов. — Ума не приложу, как Саид в тот кулуар заглянуть догадался.

— Воду для раненого шерпа высматривал! Сколько раз повторять надо? — проговорил Арифов.

— А откуда летел Тесленко? — поинтересовался Норцов.

— А оттуда примерно, где огонь был. Ну, чуть пониже разве что, — быстро ответил Арифов.

— Поднимались туда? — не отставал Норцов.

— Когда же? — сказал Шелестов. — Откопали одного, откопали другого. Да тащить еще вон сколько! Когда же туда подниматься?

— Стоит, стоит туда подняться, — проговорил Саид твердо.

— Зачем? Из любознательности? — простодушно спросил я.

Арифов молча вгляделся в меня из темноты. Зато вылез в ораторы Норцов с очередной своей тактичной бестактностью:

— Если рюкзак шерпа здесь… Там, возможно, и документы какие-нибудь… Установить личность мы просто обязаны…

— Пожалуй, — согласился Шелестов. — Как по-твоему, Саид?

Арифов все так же молча прошел к палатке, выволок за лямки из-под ее крыла большой рюкзак и бросил в середину нашего кружка. Шелестов пристроил рюкзак к своему колену на манер младенца, которого собираются пороть, и пряжки, застежки, антабки спустя мгновенье оказались расстегнутыми, развязанными, высвобожденными. Откинув клапан, Шелестов с головой погрузился в рюкзак.

— Спальник. Свитер. Носки. Еще носки. Наконец-то! — Шелестов извлек из рюкзака прозрачный пакет, набитый какими-то бумажками, и протянул его Арифову. Странное дело! Арифов с подчеркнутым безразличием подержал, повертел пакет в руках и передал его мне. Кажется, он даже улыбнулся при этом. Черт возьми! Да он ведь вспомнил Норцова. А по Норцову меня вычислить — пустячное дело.

Я выудил из пакета паспорт. Знакомая фотография! Знакомая фамилия! Налимов! Собственной персоной! Никаких расхождений, никаких разночтений, никаких подтасовок. Разве что в палатке лежит сейчас кто-нибудь другой. Забелин, к примеру. Невольно усмехнувшись, я положил паспорт на землю перед Арифовым. По принципу «долг платежом красен». Вытряхнул из пакета толстый переплетенный в кожу томик и увидел арабскую вязь как будто даже знакомых очертаний. Маджид аль-Акбари? Конечно! Полный, подлинный, невредимый. Соблюдая наметившуюся уже традицию, я предоставил манускрипт в распоряжение Арифова.

— Назым, — задумчиво произнес Шелестов и спрятал паспорт к себе в карман. Рукопись, по-моему, его совершенно не заинтересовала.

Из палатки донесся долгий стон, который перешел в кашель. Никто еще не успел встать, как слабый голос попросил: «Воды!».

— Одну минутку, Сережа, — сказал Шелестов и кинул нам: — Тесленко! Пока — никаких выяснений. Запрещаю категорически. Это приказ.

2

Сережа Тесленко заговорил сам, едва мы его вынесли на воздух.

— Попутчик мой где? Уцелел? Подлая душа! — Тесленко нервничал, жестикулировал. — Нет, все-таки, я все пойму… Я рядом, совсем рядом, — впадал в забытье и опять, очнувшись, настаивал: — Сейчас, сейчас все пойму…

В конце концов из отрывочных фраз Сережи мне удалось составить приблизительное представление о том, что произошло на северной азадбашской стене минувшей ночью. Тесленко и Дик, как называл его раненый (может быть, Ник, предположил я: это вполне в духе Налимова укорачивать имена), выбрали для бивуака узкий карниз. Дик выложил из рюкзака пачку печенья, пару консервных банок, а когда Тесленко начал вколачивать для страховки в скалу крючья, вызвался вдруг найти местечко получше. Пообещал: «Мигом вернусь!» — и ушел в сторону отвесного кулуара. Не было его с полчаса, и Сергей встревожился. Крикнул раз, потом еще раз — ответа не последовало. Тогда Сергей, прихватив ледоруб, полоз следом за шерпом. Сергей был вконец измотан, когда увидел расщелину, на миг осветившуюся изнутри слабым, тусклым огоньком. Так могла бы гореть, например, свеча или спичка. «Дик!» — гаркнул из последних сил Тесленко. Свет погас, и из расщелины высунулась голова. Это и в самом деле был Дик. «Местечко нашел?» — спросил Тесленко. «Ах, местечко! Нет, не нашел». Сергей просто по инерции продолжал приближаться к расщелине. И тогда шерп быстро пригнулся, в руках у него, как показалось Сергею, чиркнула спичка — и из расщелины рвануло странным голубым пламенем, таким сильным, что аж загудело все вокруг. Шерп едва успел отпрянуть от огня — увы, без ледоруба. Ледоруб он забыл в расщелине, и, стало быть, с ледорубом можно было навеки проститься. «Прикуривал», — растерянно посетовал шерп. Спускаться к бивуаку в темноте, да еще с одним ледорубом на двоих было опасно. Хорошо, что у Сергея была с собой веревка. Близ кулуара Сергей почувствовал, что заблудился, в непривычном освещении местность казалась неузнаваемой. Понадеявшись на веревку и на шерпа, Сергей устремился вниз: разведать характер склона. И… очнулся в шелестовской палатке.

— Непонятно, — сказал Норцов так важно, точно ради его экспертного суждения все это рассказывалось. — Шерпу было нелегко вынуться из веревки. К вдобавок — зачем бы он стал это делать? Себе на погибель?

— Зачем? Говорю же: надо побывать на Сусингене, — сказал Арифов. — Там ответ. Здесь, — он глазами показал на палатку, — здесь никакого ответа не будет.

И словно назло Арифову, из палатки донесся довольно внятный шепот:

— Серега, старик! Ты, что ли?

И вот нас уже шестеро возле палатки. Двое в спальниках в упор смотрят один на другого. Лицо Сергея, изукрашенное ссадинами, синяками, царапинами, открыто. Шерп по макушку в бинтах, и нам видны только его глаза. Они сощурены, хотя, казалось бы, фонарик Шелестова — не из тех светил, которые способны ослепить живое существо. Впрочем, этот прищур скорее всего, выдает настороженность шерпа, его решимость обороняться до конца. От кого? Сейчас все нервные силы шерпа сосредоточены на Тесленко. Арифову он не подарил и секундной доли внимания — да и остальном тоже. Значит ли это, что он сознает преимущества своего марлевого инкогнито и собирается ими широко пользоваться? Безусловно! Значит ли это, что Тесленко тоже участник затянувшейся игры под кодовым названием «Сусинген?» Неизвестно! Значит ли это, наконец, что Арифов состоит с Налимовым в особых отношениях, расходящихся с моей версией? Ну, скажем, они незнакомы? Или, наоборот, они союзники, партнеры и т. п.? Неизвестно, опять же неизвестно! А шерп все сверлит и сверлит глазами Сергея.

— Куда, дорогой, тебя понесло с горы? — заговаривает он свистящим шепотом. — Представил меня бы обществу, любезный. Как в лучших домах, — нажимает шерп на шутейную педаль.

— Да уж представил бы! — говорит Сергей. — Про веревочку узнал бы, а уж потом…

— Про веревочку? А что про веревочку? — удивляется шерп. — Узел был плохой, наверное. Так и вышло: один в одну сторону, другой — совсем в другую.

— Са-а-авсем в другую, — передразнил его Шелестов. Арифов отодвинулся куда-то еще глубже в темноту, и я вдруг отметил, что он ни разу голоса не подал при этом шерпе и ни на йоту не придвинулся к фонарику. Пожалуй, при таких условиях Налимов (если в спальнике лежал Налимов), вполне мог проморгать своего преследователя. «Сейчас Арифов под каким-нибудь предлогом уберется отсюда, — подумал я. — Или вообще нет правды на земле!». Арифов и вправду встал и глухо проронил:

— Вы как хотите, а я в два часа ночи сплю обычно. И другим советую.

* * *
Вторые сутки кряду Норцов ревностно исполнял в моей жизни роль будильника:

— Саид меня в кулуар с собой взять хочет. «Интересно, говорит, что за штука этот Сусинген». Идти?

— Идти! Конечно, идти! — вырвалось у меня. — Хотя и анархизм все это. Ладно, авось Шелестов простит, а Торосов не узнает. Но ухо держать востро!

На заре, едва розовое небо погасило последнюю звезду над голубыми горами, Норцов выскользнул из палатки следом за Арифовым и вскоре исчез с глаз долой. Я принялся разжигать примус и набивать котелки да кастрюльки снегом, и превращать этот снег в воду, и попутно намечать немедленную вылазку на Сусинген. Как вскоре выяснилось, у Шелестова были свои планы.

— Авантюра целиком на их совести, — пробрюзжал он, когда услышал об уходе Арифова и Норцова. — Мы спустим раненого в базовый лагерь. Потом уж будем с ними разбираться. — Теперь в его голосе звенела непререкаемая воля, и вчерашнего покладистого полуночника словно не бывало. — Возьмете рюкзак шерпа. Помимо своего.

У шерпа, видимо, была сломана нога: один единственный шаг — и он потерял сознание. Шелестов, впрочем, не ожидал чего-либо иного. Рюкзак он загодя повесил себе на грудь, и подхватив Дика, кинул его этаким тигриным рывком себе за спину.

— Пошли! — Шелестов не оглядываясь побежал вниз; снежный хвост завихрялся позади него, как вода за глиссером…

Ну, наконец-то Кленову дело привалило — и притом прямо с неба. Он забегал, засуетился, развел возню со всякими примочками да припарками, бинтами да мазями. А Шелестов дождался, пока шерп очнется.

— Выздоравливай поскорее! Духом, говорю, воспрянь. А кости врачи тебе склеят. В солнечном городе Ф. Мы пока вот с ним на Азадбаш сбегать должны.

Нетерпение, а может быть, любопытство, а может быть, то и другое, вместе взятое, сделали меня необычайно ходким на подъеме; я нисколько не отставал от мастера спорта Шелестова. Впрочем, мастер спорта потихоньку выдавал мне излишки своей неукротимой энергии: то подтянет, то подтолкнет, то поддержит. Мы быстро вышли к месту ночевки, отдохнули и взяли курс на Сусинген. Не буду расписывать подробности этой экспедиции. Скажу лишь, что по трудности она существенно превышала мои спортивные данные; в некоторых местах я выглядел ничуть не лучше, чем шерп на спуске. Один раз Шелестов сунул меня куда-то себе под мышку, другой раз толкал с полчаса перед собой как детскую коляску. Зато на привалах я работал за двоих, рассказывая ему о своем задании. В конечном счете, мы выбрались к пологой ложбине, упиравшейся и расщелину. В этот момент мне уже было понятно, почему Арифов и Норцов не попались нам на спуске. Они небось с их посредственной — в сравнении с Шелестовым — квалификацией только-только достигли цели.

Расщелина оказалась входом в пещеру, своды которой были дочерна прокопчены. Мазнул пальцем сажу — свежая! Внизу, под «дверью», разинуло клыкастую пасть каменное сопло, готовое, кажется, выбросить нам в лицо фонтан адского пламени. Вокруг стоял противный запах — ну, как бы жженной резины.

Наших предшественников не было видно. Но это не удивило ни Шелестова, ни меня: пещера зигзагами уползала куда-то в глубь горы, и Норцов с Арифовым могли быть за первым же поворотом. Собственно, там они и были. Услышав голоса, Арифов мигом возник перед нами.

— Газ горел вчера. И весь выгорел, — кивнул он на сопло. — Кончился баллон. — И, видя, что брови мои взметнулись от удивления, пояснил: — Природный баллон. Небольшой резервуар, когда-то отсеченный перемещениями горных пород от основных подземных полостей.

— Отверстие было, по-видимому, заложено вон тем булыжником, но булыжник сдвинули, — поддержал Арифова мой кругляш.

— Ну и что? Тот булыжник все-таки не камень в зажигалке?

— Газ загорелся не случайно, — заговорил опять Саид. — Это кому-то нужно было.

— Значит, шерпу! Но зачем?

— Не знаю, — ответил Арифов. — Может быть, костер налаживал, а оно само полыхнуло. А булыжник под напором пламени отлетел.

Арифов со сноровкой прирожденного эксперта-криминалиста орудовал сначала в одном, потом в другом, потом в третьем ответвлении пещеры, то и дело отдавал распоряжения Норцову, и когда они, меняя, так сказать, место работы, сталкивались со мною, кругляш всякий раз показывал мне, что никаких новостей у них нет.

У нас с Шелестовым, на нашем правом фланге тоже сначала ничего интересного не было. А потом как началось! В маленьком, рассчитанном на гномов, никак не на людей, гротике Шелестов заметил джутовые клочья, которые, как тут же выяснилось, прикрывали бочонок, укутанный в обветшавшую овечью шкуру. Пробка из бочонка вынулась без труда, и нашим глазам явили свой блеск — по-иному об этом не скажешь — золотые монеты азиатской чеканки, потускневшие и все равно ослепительно яркие.

В последней из неосмотренных нор мы обнаружили еще один бочонок. Вновь зажмурили глаза в предвкушении нестерпимого морального блеска, излучаемого всяким золотом, особенно же потускневшим, времен Гаруна аль-Рашида. Но в бочке, из которой мы поспешно удалили затычку, монет не было. Была в ней крутая, почти окаменелая смолистая масса…

В лагере все шло своим чередом. Шерп молча полеживал на спальничке близ палатки, Тесленко прихрамывая ходил от одного примуса к другому, Кленов разглядывал в бинокль склоны, подпиравшие вершину.

— Ракета была зеленая, — отрапортовал он Шелестову через плечо, не отнимая бинокль от глаз.

Ну, хорошо, ни одна альпинистская жизнь больше не находится под угрозой, спуск штурмовой группы протекает нормально, метеорологические условия ему благоприятствуют. Слава богу!

Но кто же все-таки он, этот шерп? Налимов, как утверждают документы? Пока повязки не будут сняты, ответить на этот вопрос мы не сможем. Да и тогда сможем ли? При падении лицо шерпа было сильно изуродовано. «Родная мать не узнала бы», — заметил по этому поводу Шелестов.

И вот, ворочаясь рядом с Норцовым в душной палатке, я время от времени дотрагивался пятками до рюкзака с сокровищами Сусингена и успокоенно думал: «Во всяком случае, магнит, притягивающий к себе всю эту публику, — у нас в руках, или, что в принципе то же самое, — у нас в ногах. Пускай теперь попляшут». С такими приятными мыслями я уснул.

Проснулся, когда горы налились предрассветным сиянием. Но разбудила меня не заря, а холодок, вливавшийся в наше жилище со стороны задней палаточной стенки. Поерзал. Попытался приткнуть озябшие ноги к рюкзаку, но никак не мог нащупать рюкзак. Сон с меня как рукой сняло. Лихорадочно приподнялся и нырнул в нагромождение альпинистского хлама. Шарил, шарил. Но шарить-то было не к чему. Рюкзак — не иголка. Раз его не видно, значит, его нет. И разрез в неплотном перкале задника весьма прозрачно показывает, каким способом его изъяли.

Крадучись, мы с Олегом обошли спящий, а местами даже похрапывающий лагерь. У Арифова, можно сказать, было алиби, поскольку длиннющий Шелестов фамильярно закинул на него свои ноги. Как два близнеца, в одинаковых позах мирно посапывали Тесленко и Кленов. А справа от Кленова, куда вечером уложили шерпа, было пусто.

Рванули вниз. Спуск был технически несложный. Беги себе хоть до самого Аламедина. Но до Аламедина бежать не пришлось. Сразу же за лагерем на валуне сидел шерп. Никакой поклажи у него не было.

— Плохо мне стало, — просипел он. — Сердце. Поближе к докторам!

— Отлично! — восхитился Норцов мудрым этим решением. — Придется мне вас проводить.

Я разглядывал выжженное овальное пятно в желтой травяной шкуре горы. Казалось, здесь недавно жгли костер… Нет, вряд ли. Зола была бы, уголья. А здесь — я пригнулся — только щепотка розового порошка.

— Так что мы пойдем, — сказал Норцов. И тотчас они — впереди бодрый кругляш, позади ковыляющий шерп в марлевой маске — отправились в путь.

Я стряхнул с ладони несколько розовых крупинок на валун и поднес к ним спичку. Мигом вспыхнуло пламя, которое и сейчас, при свете восходящего солнца, слепило глаза. Этот огонь видели мы с Норцовым. И, наверное, этот же огонь наблюдал Сережа Тесленко. Ну, ладно! Предположим, на Сусингене шерп отпугивал Сергея от пещеры. А здесь?

Сигнал… Кому? Сигнал, как выстрел: у него должна быть мишень. Сигнал, как письмо: у него должен быть адрес. Собственно, сигнал и есть письмо. И, следовательно, товарищ Салмин Юрий Александрович, пофантазируем на тему: загадочный получатель письма. Кто он? Где он? И о чем его могут информировать?

Самое простое — местонахождение незнакомца. Выбор у него в этом смысле мизерный: Аламедин, базовый лагерь, ну, еще вершина (что, впрочем, весьма сомнительно, ибо там как-то не до фейерверков). Все. Ничего я не упустил? Вроде ничего. Теперь посмотрим, какой информацией располагает наш шерп. Больше, чем кто-либо другой на свете, он знает про сусингенский клад.

Пойдем дальше. Из «где» и «о чем» попытаемся слепить «кто». По-видимому, не Шелестов, не Тесленко и не Кленов. Их шерп имел в лагере. Арифов отпадает по той же причине… Постойте-ка, постойте-ка, товарищ Салмин, не горячитесь. Будьте любезны вернуться из заоблачной выси на нашу грешную землю. А конкретнее — на тропинку близ альплагеря «Аламедин». Какую-то темную личность чабан в нашем разговоре поминал. «Похож альпиниста, только не альпинист… Возле перевала в палатке живет». Э-эх, детективы! Спросить бы чабана: «А кто, мол, живет?» Так нет же, не спросили. Почему-то представился мне тогда седовласый профессор, раскинувший свой шатер близ пастушеского стана в расчете на добрый кумыс и свежие лепешки. И отвел этот профессор от себя вальяжным жестом все и всякие подозрения.

Между мною и пастбищем близ перевала пролегла глубокая впадина, на первый взгляд, трудно преодолимая. Но ведь звериные тропки как-то перебирались с одной каменной гряды на другую. Переберусь и я. А Норцова с шерпом догоню там, ниже.

Увы, напрасно я отводил себе роль фланирующего джентльмена со стэком. Ибо у палатки меня встретил… Вот уж неожиданность! Такая долгожданная неожиданность!.. Кто бы вы подумали? Налимов! Не кто иной как Налимов. Налимов собственной персоной. Тот самый, чья физиономия запечатлена была на фотографии в паспорте. Правда, он отпустил теперь бороду.

С инкогнито пришлось распроститься. Предъявил Налимову служебное удостоверение. Осмотрел палатку. Под ее крылом обнаружил рюкзак с кладом, едва прикрытый грудой гальки. Конфисковать его удалось без осложнений: на изнанке рюкзачного клапана химическим карандашом была выведена моя фамилия.

— Откуда это здесь — понятия не имею, — осклабившись, заявил Налимов.

— Объясню в «Аламедине».

Норцова и шерпа мы чуть не настигли на слиянии двух отрогов. Но я замедлил темп. Зачем прежде времени устраивать этой парочке свидание. Пусть считает шерп, что мы зевнули Налимова, Налимов — что мы упустили шерпа.

Рано поутру в шатровой палатке Ковальчика я принялся за Налимова уже по-настоящему.

— Как попали мои вещи к вам в палатку?

— Об этом я еще вчера сказал: понятия не имею.

— Где вы работаете?

— В столице, — глумливо заметил Налимов. — Где же еще востоковеду работать? — и, как бы осознав, что грубость не в его интересах, уточнил. — В институте рукописного и печатного слова. Исполняющий обязанности старшего научного сотрудника.

— В отпуске сейчас?

— Ученый никогда не бывает в полном отпуске. Наука никогда не освобождает своих рабов, — претенциозно заявил Налимов, ускользая от вопроса, и я сделал вид, что это ему сошло с рук.

— Какой тематикой занимаетесь в институте?

— Чем может востоковед заниматься в институте рукописного слова? Восточными рукописями.

— Какого периода?

— Какого? — высокомерно покосился на меня Налимов. — Средних веков.

— И какими авторами, — нимало не смутившись, продолжал я. — Имена какие-нибудь назовите. Навои, Улугбек… — неопределенно помахал рукою, поясняя, что полный перечень интересующих меня имен отнял бы слишком много времени.

— Имена? Много ли вам скажут имена?! Ну, например, такие: Назрулла аль-Юсуфи, Хуссейн Гафури, Джаббар Ибрагим?

— Ваш отдых здесь, в горах, он как-то скуден в смысле комфорта, неуютен… Никак не пойму: кумысом вы лечитесь, что ли? Или природой любуетесь? Только зачем же ради природы себя удобств лишать? Могли бы в альплагере устроиться. На турбазе. В санатории каком-нибудь.

— Разве я говорил хоть слово об отдыхе? Я здесь работаю. Дело в том, что язык жителей высокогорья сохраняет речевые конструкции, характерные для средневековых рукописей. Это весьма важно при расшифровке темных мест. Словно кровь живая в текст вливается, — и вдруг Налимов проскандировал. — Вольется — и течет, струится, как быстроструйная водица. Быть у воды и не напиться — вовек такое не простится.

— Значит, воспользоваться организованным отдыхом вам так и не удалось? — мне хотелось перевести разговор на «Хрустальный ключ»: как раз там мнимый Забелин рифмовал: «Столица, тра-та-там, столица, быть у воды — и не напиться». — Никаких путевок, курсовок и прочих профсоюзных благ?

— Путевок-курсовок? — переспросил по своему обыкновению Налимов и очень внимательно глянул на меня. — Послушайте, а на каком основании вы меня допрашиваете? Или я заблуждаюсь, и мы просто мило беседуем на вольные темы? В таком случае, позвольте мне заметить, что наша тематика представляется мне странной. Было бы естественно, если бы вы говорили о рюкзаке, который мне кто-то подбросил с явно провокационной целью. Или о действительной моей провинности — о потере паспорта. Так нет же, вам все санатории да дома отдыха подавай, санатории да дома отдыха. Я возражаю против напрасной траты времени, — произнеся эту тираду Налимов делано рассмеялся. — Итак, повторяю: я в данное время работаю. Рад был бы работать и в данный момент. Надеюсь, вы приложите максимум усилий… Простите, я под арестом?

— Ни в малейшей степени, — ответил я. С вас как бы взята подписка о невыезде. Сугубо временная мера. А теперь скажите, насколько вы близки с Арифовым?

— Мне непонятен ваш вопрос. С каким еще Арифовым? Простите, но в ваших репликах иногда слышится провокационная нотка. Арифов — фамилия распространенная. Мало ли каких Арифовых я знаю!

— Уточняю: Саида Арифова. Кандидата биологических наук.

— Ах, этого… — протянул Налимов таким тоном, точно последние двадцать лет своей жизни  э т о г о  Арифова ему вспоминать не приходилось. — Знаю, как же, знаю. Не очень, правда, хорошо. И не очень по-хорошему. Но знаю.

— Это чрезвычайно существенно, что вы подчеркнули: не по-хорошему. Чем же плох для вас Саид Арифов?

— Плох — не то слово, — заюлил Налимов. — Подозрителен он мне, вот и все. Замашки богоборческие. То ему Лысенко, видите ли, не нравится — в период, когда с Лысенко все обстояло благополучно. То… — голос Налимова упал до вкрадчивого шепота. — Впрочем, более серьезные темы, вероятно, уместнее затрагивать в другой обстановке… Быть может, даже в письменной форме.

— Поконкретнее вы ничего сказать не можете? — слегка одернул я его. — Какие-нибудь факты?

— Вы ведь договорить не даете, — проворчал, совсем осмелев, Налимов. — Порою мне сдается, — тут Налимов осторожненько так прицепился ко мне: задабривают, де, этого сыщика чужие гипотезы или, напротив, озлобляют. — Порою мне сдается, что он замешан в каких-то аферах, шахер-махерах. В кладоискательстве каком-нибудь.

Ишь куда он нагнул, этот Налимов. По линии морально-политической — богоборчество, по линии социально-экономической — кладоискательство! А в целом, не валютчик ли он? Знал, плут, по каким клавишам ударять и какую мелодию наигрывать. В суфлеры навязывался. Я решил для виду клюнуть.

— На чем, собственно, вы основываетесь? Неужели на происшествии с рюкзаком? Считаете, что Арифов где-нибудь поблизости?

— Все, что вы говорите, имело бы смысл, если бы Арифов был в горах, но… — Налимов выжидал. Теперь уже не очень ясно было, я ли его допрашиваю или он меня. Поддаться, что ли? Брякнуть прямо так: Арифов не только в горах, он рядом, в нескольких километрах от вас. Нет, слишком тертым мужиком оказался Налимов. Такому палец дашь — руку оттяпает.

— А разве я подозреваю персонально Арифова? Арифов, в конце концов, может носить другую фамилию.

— Вы знаете, — осторожно продолжал Налимов, — у меня смутное ощущение, что Саид здесь, в горах? Ничего определенного — флюиды какие-то…

— Постараемся разузнать.

В это же время Норцов сидел у изголовья шерпа. Шерп постанывал да и выглядел неважно. Глаза лихорадочно блестели, вызывая представление о запавших щеках и пересохших губах. Повязка, только вчера обновленная врачом альплагеря, за ночь успела загрязниться.

— Давайте, наконец, познакомимся, — предложил Олег, после чего назвался.

— Ну, а я, дорогой, Налимов Назым. Сокращенно — Ник. Да ты поглядеть мой паспорт мог.

Роскошь-то какая: то ни одного Налимова, а то сразу два!

— Проживаете где?

— В столице, на улице Новой.

— А работаете?

— В институте.

Норцов уж и не стал спрашивать шерпа о должности: и без того все было ясно. Исполняющий обязанности старшего научного сотрудника.

— В отпуске?

— В отпуске.

— В очередном?

— В очередном.

— Что вы думаете о пожаре на Сусингене? Отчего начался?

— Искра от сигареты… И газ… Я закурил — все началось.

— Когда полыхнуло, где вы находились?

— Внутри, в пещере. Чуть шашлык из меня не сделался.

— А Тесленко, он где был?

— А он снаружи. Я еще мог поджечь. А Тесленко — никак.

Понятно. Он согласен был на роль без вины виноватого.

— Знали о кладе? — спросил Норцов.

— О чем, о чем?! — поразился Налимов-второй. — Ты, дорогой, пожалуйста, меня не разыгрывай.

— Последний вопрос: Арифов — эта фамилия вам известна?

— Распространенная фамилия, любезный. Но корешей Арифовых у меня нет.

— Допустим. Тогда вот что: раньше, до Азадбаша, вы встречали Саида? Ну, тот худой, пульс ваш щупал каждые два часа?

— Нет. Никогда не встречал, — ответил Налимов-второй.

3

К сумеркам Саид доставил в «Аламедин» — своим ходом — Тесленко. Или, как это выглядело с моей позиции, Тесленко доставил Саида. Подсаживаюсь к Арифову — он сумерничает в одиночестве у костра, — предлагаю ему свою «Шипку» и, когда наши сигареты, одна за другой, выстреливают тоненький змеистый голубой дымок в темно-синюю ночь, задумчиво говорю:

— Досталось Шелестову за эти дни. Другому бы на всю жизнь хватило. Что там слышно у штурмовой группы? Спускаются?

— Спускаются, — отвечает Саид, вглядываясь в огонь, точно судьба альпинистов как-то связана с костром. — Всю прошлую ночь зеленые ракеты над Азадбашем развешивали. Завтра придут.

— До «Аламедина» не доберутся, — возражаю я.

— До «Аламедина» не доберутся. До базового лагеря.

— А послезавтра меня с моим другом уже здесь не будет, — сетую я, внимательно следя за арифовской реакцией; надо признать, она выглядит абсолютно нейтральной. Но так или иначе пора переходить к делу.

— Раненый шерп очень сильно задел ваше любопытство. Я не ошибаюсь?

— Нет, не ошибаетесь, — поднимает голову Арифов.

— Вы так пронзительно присматривались к нему, будто сомневались, что он это он.

— Вы правы, — Арифов грустно улыбается; впрочем, очень может быть, что это отблеск пламени задевает складки в уголках рта. — И действительно ведь, представьте себе, оказалось, что он это не он. То есть, не тот, за кого я его сначала принял. И паспорт у него чужой.

Мы молчим. Арифов по-прежнему гипнотизирует костер, часто-часто попыхивая сигаретой.

— А человека, которому принадлежит паспорт, вы узнали бы?

— В любой обстановке! Даже ночью. Даже в маске.

— Близкий человек, значит! Друг? Родственник? — я предельно простодушен: обнаруживать насмешливое отношение к словам Арифова совсем ни к чему.

— Друг? — с усмешкой переспрашивает Саид. — Родственник? — тут его голос меняется. — А, вообще, вы почти угадали. Родственник друга.

Я озадачен. Стоило бы Маджиду аль-Акбари умолчать в своем трактате о мумиё, полагал я, и мои подопечные ничего бы друг для друга не значили. Но вот между ними существует мостик, о котором даже гроссмейстер позиционной игры старший лейтенант Максудов ничего не слышал.

— Мне ваша миссия в общих чертах ясна, — как бы переломив себя, говорит Арифов. — И, вероятно, мой прямой долг — оказать вам помощь… Приятно мне это или неприятно. Ждать, пока случится что-нибудь непоправимое? Лучше сразу подсказать вам, кого опасаться… На неискушенный взгляд, конечно… Мой отец — печально, но факт — был муллой, — начал Арифов издалека. — Правда, к религии он относился безразлично или даже насмешливо. Интересовался наукой. Старался обнаружить в древних текстах крупицы объективных знаний. Это если говорить по-современному. А по-тогдашнему — был дотошным стариком еретического образа мысли. После революции он стал учительствовать… Вернее, преподавать. Не в школе, а на дому. Для желающих в совершенстве узнать арабский и персидский. Он и меня учил языкам. И выучил. Любому востоковеду сто очков вперед дам. Ладно, об этом позже… Незадолго до войны юноша один у отца практиковался, мой ровесник, племянник крупного востоковеда Налимова. Мы с Равилем подружились. Вместе торчали над старыми рукописями, состязались: кто быстрее переведет. И вот однажды нам попался любопытный текст. Речь шла о какой-то пещере, расположенной высоко в горах. Пещера та, якобы, оберегала от глаз людских несметные сокровища — не деньги, не драгоценности, не золото — чудодейственные лекарственные снадобья, изготовленные мудрецами-табибами времен Хусейна Байкары. «А кто брал те травы по указанию аллаха, и те смолы, и ту амбру, оставляли монеты и перстни и многое другое, но все равно оставались должниками умерших табибов, ибо лекарствам тем нет цены». Я цитирую приблизительно, но общий смысл текста был именно таков. Мы кинулись за разъяснениями к отцу. Тот похвалил нас за точность перевода. А по существу вопроса промямлил что-то невразумительное. В том смысле, что у нас в руках позднейший список и что сам по себе этот список не подсказывает решение задачи, ибо, как говорится в примечаниях, местонахождение пещеры названо в другой рукописи, а ключ к пользованию лекарствами — в третьей. «Третья рукопись у меня была, — вздохнув, добавил отец. — Только подарил я ее лет тридцать назад начальнику одному. Не знал, что за рукопись». Чиновник, к которому попала рукопись, был, видимо, коллекционером понимающим: рукопись, по словам отца, ухватил как клещами. Так началась эта история. И никто не мог предугадать, какой оборот она примет спустя многие годы!

— Какой же? — спрашиваю я.

— Потом была война. Ушел на фронт Равиль — так и не успел поступить на востфак. Ушел на фронт и я. В сорок четвертом Равиль погиб. Когда я вернулся домой — в сорок пятом — отца не было уже в живых. У меня на руках осталась больная мать, так что пришлось бросить мечты о биофаке и срочно подыскивать работу. Вот тут-то и пригодилось знание языков — единственное, что передал мне отец по наследству. Я устроился переводчиком в одно внешнеторговое учреждение. Рекомендовал меня туда, кстати, Налимов-старший… Память о Равиле заставляла меня раз в неделю посещать дом этого неразговорчивого старика. Я приходил, присаживался в гостиной и по нескольку часов ожидал, пока Назар Сергеевич выйдет из своего кабинета. А в ногах у меня частенько вертелся хитренький мальчишка Назым. Заброшенный, озлобленный, он рос волчонком, и школа этому не помешала. Отцу, честно говоря, было на все наплевать. А я… Через год после войны умерла моя мама, потом готовился в университет. Спохватился слишком поздно. Назым к тому времени запросто уже подделывал оценки в дневнике, подслушивал чужие разговоры… Вы не устали слушать?.. Вновь я увидел Назыма после продолжительного перерыва, за который ответственности не несу, — Арифов с вызовом посмотрел на меня, и я поспешил кивнуть головой. — К этому времени он овладел искусством бездельничанья в рамках внешней добропорядочности. То есть он числился во всех списках, был причастен ко всем мероприятиям, говорил то — и только то, чего от него ждали главные и не обращал внимания на неглавных. И — удивительно, — он восходил во мнении главных все выше и выше. Я понял, что должен придти ему на помощь. Не ради него — он был мне неприятен. Ради Равиля, ради Налимова-старшего. Ради принципа, наконец. По отношению ко мне Назым не был мягко, говоря, безупречен. Но я подавил свое предубеждение, я стал навязывать ему свое общество. Уж он-то, бедняга, недоумевал: чего мне от него надо? Отцовской протекции? Так ведь она мне и без него доступна. Еще чьей-нибудь протекции? Не тут-то было, своими связями он ни с кем делиться не станет. Денег? Еще чего не хватало! Деньги! Во-первых, их у него нет, а, во-вторых, если и есть, то не про нашу честь. Но отмежевываться от меня он и не подумал. Это было не в его правилах: а вдруг я ему зачем-нибудь пригожусь. Так что виделись мы довольно часто, и я был в курсе многих событий его жизни. А многое он держал от меня в тайне. Было в Назыме что-то такое, что заставляло бояться его. Не моргнув глазом, он мог ради маленькой выгоды предать кого угодно. И я пообещал себе, что я не дам ему это сделать. Я превратился в негласного опекуна Налимова-младшего. Пускай мелочи — проморгаю — крупное хамство замечу. А вышло так, что я чуть ли не его сподвижником стал.

Мне померещилось, что древние языки способны облагородить Назыма. И я раззадорил его рассказом о рукописях, а затем пять лет кряду впихивал в него арабский, персидский, древнеузбекский, плюс всякие сведения по истории Средней Азии, плюс всякие данные о флоре и фауне края. Налимов — признаю — человек выдающихся способностей. Усваивал материал жадно. К окончанию пединститута Назым был вполне подготовлен к переводческой деятельности — и совсем не готов к педагогической. Я в поте лица высматривал что-нибудь подходящее. Общества связи с заграницей не годились. Не годились вузы: Налимов не склонен был отдавать что-нибудь другим — в том числе и знания. В общем, стало казаться, что подходящего места попросту нет в природе. Но вдруг сам Назым доказал обратное. Не поленился приехать ко мне домой, где его считали виновником моих служебных неприятностей. Явился и провозгласил: «Рубикон взят, есть повод выпить за мир и дружбу». «Какой — спрашиваю — повод?». «А как же, — говорит, — прекрасное место, цитадель науки — и покровитель в лице довольно-таки высокого начальства». Какие только я нинавоображал грядущие художества Налимова: и плагиат, и научное иждивенчество, и липовые факты с потолка, и подгонка результатов под желательный ответ. Каюсь: Назым повел себя как нормальный человек. Ходил на службу, когда это требовалось. Выполнял то, что должен был. Взысканий не имел. Короче, всецело соответствовал должности. Только со временем открылся мне новый лик Налимова — поумневшего, поднатаскавшегося. Он тщательно заботился о показной благопристойности, как модница о нарядах. Лишнего не болтал. И очень осторожно осуществлял главный план своей жизни. День за днем, месяц за месяцем он вкрадчиво — настоящий кот — ходил вокруг старинной рукописи, оставленной моим отцом, и все расспрашивал, расспрашивал, верю ли я в эту сказку про табибов и про клад, и нащупывал, где, на мой взгляд, могут находиться два других манускрипта — те, что должны окончательно раскрыть загадку пещеры. Я ускользал от прямого ответа. Прежде всего, потому, что и сам толком не знал. А потом — уж кого-кого, только не Назыма следовало посвящать в такого рода дела. Однажды, разбирая оставшиеся после отца бумаги, наткнулся на пожелтевший от ветхости листочек. Письмо некоего коллежского асессора, выражавшего отцу благодарность за бесценный подарок. Не о рукописи ли речь шла? На авось навел справки в архивах. Повезло. Мой коллежский асессор — Снетков была его фамилия — служил чиновником для особых поручений при последнем градоначальнике. Визит в справочное бюро — и у меня в кармане адрес и поныне проживающего в нашем городе Снеткова. Судя по отчеству — сын того самого чиновника. Каково же было мое удивление, когда, навестив Снеткова, я застал у него Назыма. Расселся по-хозяйски за обеденным столом и штудировал старинный манускрипт. Привычный гость! В этом убеждала и поза Назыма, и его снисходительное «Здрасьте!», и фамильярность в отношениях между молодым человеком и стариком. Радости при моем появлении Налимов не испытал, но и обескуражен тоже не был. Присмотревшись к рукописи, я развеселился. Текст ее был настолько сложен по своей лексике, стилистике, по всей своей структуре, что вникать в него с налимовскими знаниями было бессмысленно. Можно ли рассчитать космический корабль при помощи элементарной арифметики?! И опять Назыму потребовались лингвистические консультации. Я растолковывал ему туманные места, предлагал параллели из других текстов и всякое такое. А имели мы дело с курсом средневековой медицины.

Человечеству хуже не будет, — полагал я, — если Налимов освоит в совершенстве эту науку. И двигались мы вперед черепашьими шагами, и месяцы уходили один за другим, не принося никаких открытий, а, стало быть, и никаких неприятностей. Пока нет клада, нет и опасений, что Назым накуролесит. И вдруг на четвертой странице нашей городской газеты — сенсация. Профессор Акзамов нашел в далеком кишлаке трактат Маджида аль-Акбари, доселе неизвестный науке. Изучение рукописи поручено молодому ученому Николаю Налимову. Я прямо-таки ахнул. К счастью, я ни разу не упомянул при Налимове отцовские слова: «Если и есть где-нибудь правдивое слово о сокровище табибов — так только у замечательного поэта и географа Маджида. Увы! Сочинений Маджида вот уж двести лет никто не видел». Надо же случиться такому! Никто не видел, а этот только пожелал — сразу же и увидел… Вы еще не устали слушать?.. Правда, Налимов превозносил Маджида и его рукопись на заседаниях и совещаниях, но с расшифровкой текста ничего поделать не мог. Я однажды перелистал трактат. Там любопытные вещи… Чрезвычайно любопытные вещи… Но я их не сделал достоянием гласности тогда, да и сейчас разглашать не буду… Я-то не буду! Но это сделали до меня…

— Акзамов?

— Нет, не Акзамов… Не хотелось бы заниматься сплетнями. Но, кажется, придется все-таки… Девушка… Лаборантка…

— Замира? Юлдашева?

— Вот именно. Замира Юлдашева. Превосходный знаток языков!

— И, кажется, совсем никудышный знаток людей…

— От вас и это не укрылось? Да, в людях она ничего, по-моему, не понимает. Если бы понимала, разве отдала бы ему душу? Разве работала бы на него?

— Ну, это еще ничего не доказывает. Вы ведь тоже на Налимова порядком работали. Однако же нельзя сказать, что отдали ему душу.

— Да нет, почему же… В каком-то смысле, может, и отдал. Душу — не душу, кусок жизни, во всяком случае, — усмехается Арифов. — С женой целыми месяцами не разговариваю из-за Налимова… Замира прочитала за несколько недель трактат Маджида и пересказала Назыму самое главное. Естественно, Назым сразу ухватил всяческие намеки на пещеру, на сокровища табибов. Соответствующие куски текста он впоследствии штудировал вместе с Замирой многие десятки часов, вдумываясь в каждую буковку. До полного осознания текста ему, в конце, концов, осталось совершить один-единственный шаг. Даже не шаг, шажок: вспомнить мельком оброненное в медицинском манускрипте географическое название…

— Сусинген?

— Сусинген. Но на этот шаг у него не хватило сил. И тогда он явился ко мне. Так, мол, и так. Я схватился за голову. Только в этот момент понял, что следовало действовать раньше. Попросить, например, Акзамова, чтобы он передал трактат Маджида другому. Никогда и никто не был еще так близок к разгадке тайны табибов. Я? Ну, нет! Мне, чтобы с ним сравняться, надо было всерьез поработать над рукописью, а я ее не имел под рукой… Помогу я Налимову на этот раз или нет?

— Почему вы так настойчиво прятали от Налимова след?

— До сих пор не понимаете, что психология Назыма в определенные годы стала для меня реальнее всех реальностей. Не его персональная психология, а психология целой категории подобных людей, эгоистов и циников.

— Вы оставляете без внимания конкретную суть вопроса.

— Да, философские выкрутасы — не для нашего разговора… Что ж, в повадках Налимова в тот вечер была пугающая целеустремленность. Точно он вполне четко определил, как поступит с находкой, вообще, как будет жить последующие пятьдесят-шестьдесят лет.

— На ваш взгляд, ему кто-то суфлировал?

— Было похоже на то, что диктовали ему, руководили им. Прежде он все-таки был самодеятельным шалопаем. А в тот вечер передо мной прохаживался маленький профессионал. И поэтому я приказал себе: молчи. Лучше пускай клад табибов останется под землей. Есть ведь такой шанс?!

— Ваше решение было окончательным?

— Бесповоротным. И с этой позиции я не сдвинулся и в дальнейшем. Но сам постарался свести показания трех рукописей воедино. Ибо естественные науки мне не чужды, а из текстов напрашивался вывод, что табибы нашли богатейшие запасы мумиё или какого-то другого органического лекарственного средства поистине волшебной силы. Во мне проснулся ученый…

— Так что же предпринял пробудившийся ученый?

— Установил, что предварительные выводы в достаточной мере справедливы: сокровище табибов, по-видимому, представляет собой целебный концентрат органического происхождения. Судя по информации, которую я почерпнул из снетковского манускрипта, воздействие этого вещества на человека разительно. Ассортимент поддающихся ему болезней необычайно велик. А побеждает он эти болезни — вернее, побеждал в свое время — несомненно.

— И вы, человек, называющий себя ученым, устояли от искушения начать поиски. На широкой основе…

— Пока я разгадывал адрес этой средневековой аптеки, пропала рукопись с жизнеописаниями табибов. Это во-первых. А во-вторых, вскоре Налимов исчез.

— Когда он, кстати, исчез?

— Точно датировать его выезд на Совук-су не смогу. Поздно спохватился. Сами понимаете: у меня поважней дела были в Академии. Но, увидев однажды вечером в квартире Налимова посторонних, я вынужден был взять отпуск.

— Посторонних? Кого же? — встрепенулся я. — Как они выглядели?

— Как они выглядели? — усмехнулся Саид. — Вот уж вам это лучше знать. Потому что выглядели они в точности так, как ваш спутник, если с него снять штормовку и напялить взамен шелковую безрукавку. Ясно?

Итак, после разговора с Арифовым версия налимовского дела, которую я с таким трудом выработал, сильно пошатнулась. Теперь мне казалось, что Саид — один из всех — говорил искренне. В речах Налимова было непомерно много умолчаний и демагогических штучек. А шерп вообще представлялся мне теперь этаким сплошным белым пятном, или, учитывая, что перевязочные бинты постоянно загрязнялись, серовато-заскорузлым. Я даже не мог толком ответить себе на вопрос: Ричард это или не Ричард. По акценту — вроде он. Но одного акцента для серьезных выводов маловато.

Глава 4

1

— Выводы? — спросил Мистик, простучав пальцами по столу суховатую гамму; пора, дескать, закругляться.

— Документы и вещи, конечно, на экспертизу, — на ходу соображал я. — А людей — просто не знаю, что и сказать. Отпустишь — разбегутся, не отпустишь…

— Вот как? — удивился Мистик. — Вы полагаете, их можно не отпускать? Прямо так, безо всяких, за решетку. Прокуратура таких вещей не любит. Еще как отпустим… Но без наблюдения не оставим. Нет, не оставим, — задумчиво произнес он, думая уже, кажется, о чем-то другом. — Да, первым делом развезите граждан по домам. И сразу же к Максудову. У него есть что вам порассказать.

Не ожидал я от гроссмейстера позиционного стиля таких скорых и убедительных результатов.

Еще в день нашего отъезда гроссмейстер беседовал в неуютной каморке Памирской рыночной милиции со стариком-гадальщиком. Максудов — не зря же он был гроссмейстером позиционного стиля — терпеливо дождался, пока старик уладит свои семейные отношения с вороном и усядется на табурет.

«Драку видели?» Драку старик, конечно, видел. «Там этого били… как его… из этих, значит, из торгашей… А эти, другие, значит, они тех страсть как не любят». Старика надолго заело: «А она тебя любит, тебя всякая полюбит, планида твоя такая… Таких любят, ой, как любят…».

Вернулся к драке: «Ну, спровадили какурента — оно и народу лучше, зелья приворотного меньше будет». На приворотном зелье старик застрял: «А тебя полюбит, без всякого зелья полюбит, верное слово говорю». От друзей принялся открещиваться: «Это кто же мне друзья? Армян, что ли, голоштанный? Али барин его красноносый? Я знать их не знаю… Ну, подойдут они ко мне разок-другой, ну, спросят чегой-то-нибудь, ну, подсунут рублевочку али трояк… Тоже — друзья!».

Максудова в этой истории заинтересовало многое. Голоштанный и красноносый. Значит, действительно чернявый и дервиш существовали. Поскольку Норцова приняли за кого-то другого, существовал кто-то другой очень похожий на Норцова. Он имел отношение к Памирскому рынку и был неугоден красноносому. За эту-то ниточку и ухватился Максудов.

Дежурный сотрудник рыночного оперпункта развел руками: в человеческих ли это силах запомнить всех встречных кругляшей. Но, смягчившись, затребовал фотографию Норцова. К счастью, в университете хорошо вели наглядную агитацию, и на «Доске отличников» Максудов обнаружил великолепный портрет Норцова с теннисной ракеткой в руках.

Едва посмотрев на фотографию, сотрудник оперпункта хмыкнул: «Так бы сразу и сказали. Езжайте в совхоз «Рассвет», спросите Андрея Колтунова. У нас проходил по самогону». Максудов маханул в «Рассвет».

Колтунов, персональный шофер начальника свекловодческого отделения, встретил Максудова в штыки: «Самогон — дело прошлое, а ничего другого мне не пришить! Да вы не темните, я с этим делом давно — с полгода как завязал. Вы меня толком спросите». «С двоими — такими вот — на Памирском встречался? По самогону…». «Ну, были такие двое… Грозили: ты, мол, с самогоном сюда не суйся; у нас, мол, монополия. А сунешься — гляди, пришьем. Мы, мол, тут и закон, и милиция, и верховный суд. Плевал бы я на них. Только меня в тот день настоящая милиция прихватила. Черным Диком себя кличет, а пожилой, босс — тот с именем и отчеством, и на рынке редко бывает, вроде как в командировках». «А Дик, он что — за прилавком каждый день? Так, в открытую самогоном и торгует?» «Ага, под вывеской «Самогон и другие уголовные товары», — съехидничал Андрей. — Грецкими орехами он торгует. Где-то в предгорном районе у него хата. Оттуда орехи возит. А другой товар…» — Колтунов ухмыльнулся: не моя, дескать, забота узнавать, откуда он берет другой товар скорее, ваша.

Максудов занялся чисто гроссмейстерским делом: перелистыванием базарных гроссбухов по разделу «Грецкие орехи». А все для того, чтобы убедиться: ни один Дик здесь за последний год не регистрировался. Тогда Абушка пожаловал на рынок. Через три часа он ткнул под нос изумленному Максудову страницу, на которой черным по белому стояло: Погосян Рич. Б., Муллакент, орехи. «Ричард, — пояснил Абушка, — попросту Дик. А я уж боялся: кличка!» Но на этом след чернявого оборвался. Счетовод муллакентской птицефермы Погосян Ричард Багдасарович полтора месяца назад уволился, предварительно купив за полную стоимость путевку в «Хрустальный ключ». Комната, которую он занимал в длинном полубарачного полугостиничного типа доме птицефабрики, была заперта: на двери висел полупудовый замок. И никто из соседей Погосяна, равно как и никто из сослуживцев, не знал, каковы его дальнейшие планы. А «Хрустальный ключ» Погосян, как выяснилось покинул в один день со мною.

Свой новый день Максудов начал на Тополевой улице. Участковый уполномоченный, младший лейтенант милиции Прохоров подтвердил, что оборванец какой-то, вроде дервиша, несколько раз появлялся у бронированной калитки: иногда входил во двор, иногда выходил из двора, но никто его не провожал и не встречал. Хозяин — и только.

Вскоре Максудов барабанил в бронированную калитку. Все та же дебелая женщина завела было старую песню про непоседливый характер Митрофана Анисимовича. «Посижу во дворе, подожду», — сказал Максудов. И баба сдалась. Впихнула Максудова в тесную каморку, усадила на застланный грубым рядном топчан: «Ждите, коли время не жаль».

Через полчаса половицы в сенях заскрипели, и, упираясь головой в притолоку, на пороге вырос мужчина, в котором Максудов без труда узнал Суздальцева. «Вас, конечно, напрасно беспокоим. Вашим жильцом интересуемся: почему живет без прописки?» Суздальцев сделал большие глаза — насколько, конечно, это было возможно при его маленьких поросячьих глазках. Но Максудов настаивал — и тогда Суздальцев совершил самый, вероятно, крупный промах во всей своей жизни. «Дык вы об етом, как его… ну, из кишлака приезжал на пару недель, останавливался. Дык он уехамши давно».

Максудову только этого и надо было. Ах, на пару недель приезжал? Вот уж, пожалуйста, будьте любезны, его фамилию. И имя с отчеством. И, разумеется, откуда? И, если можно, то зачем? Пришлось Суздальцеву называть и фамилию, и имя своего постояльца-невидимки, и заверять Максудова, что своими собственными глазами он, Митрофан Анисимович, видел паспорт приезжего, так что никаких нарушений и погрешений против режима нету, а есть, напротив, полная чистота и порядок.

Максудов поблагодарил Митрофана Анисимовича за разъяснения, Митрофан Анисимович, довольный, проводил Максудова до калитки, приговаривая при этом: «Порядок — он и есть порядок. Вы уж, христа ради, в ямку тут не угодите. Колодец мы тут копать задумали. А порядок — он и есть порядок».

Назавтра Максудов принялся изучать вынутые из Суздальцева сведения. И что же оказалось? Не было в упоминавшемся кишлаке такого человека. Максудов встревожился: еще одно исчезновение?! Не слишком ли много исчезновений за отчетный период. И добился санкции прокурора на обыск у Суздальцева.

В комнатенке с топчаном обнаружился погреб, где хранилась полная выкладка дервиша, включая халат, чалму и даже коврик для совершения намаза. В том же погребе под грудой ветоши отыскали спортивный чемоданчик, в котором покоилась окладистая театральная борода. Суздальцев бубнил что-то о своей любви к художественной самодеятельности.

На этажерке в большой комнате, которую «супружница» Суздальцева неизменно величала залом, под самым большим из традиционных семи слоников Максудов заприметил сложенную вчетверо записку:

«Поторопите поставщиков с доставкой товара. Несоблюдение сроков повлечет убытки, а, возможно, и срыв операции».

На той же этажерке, среди книг по товароведению и бухучету с потрепанными переплетами и неразрезанными страницами, Максудова удивил элегантный томик «Пять столетий тайной войны». Раскрыл его и на титульном листе прочитал:

«Прими, Митрофан в поучение. Твой Яков».

Даритель не поставил даты, но Митрофан Анисимович сам назвал ее: «Это дружок мой приезжий Яков Максимович Сидоров к рождению меня удовольствовал, к двадцатому, стало быть, февралю». Фамилия звучала как вымышленная: Иванов, Петров, Сидоров. Наверняка Митрофан Анисимович брякнул первое, что ему в голову пришло.

Под клеенкой на кухонном столе Максудову попался тетрадный листок, который позже фигурировал в реестрах старшего лейтенанта как «безымянное стихотворение неустановленного поэта, начинающееся словами: «Юная и стройная красавица…». Как оказалось у него любовное послание Налимова Юлдашевой, Суздальцев не объяснил.

И, наконец, последнее подозрительное обстоятельство: яма, которую Суздальцев выдавал за будущий колодец. Странные очертания были у этого колодца. Вместо того, чтобы идти вглубь, колодец забирал вбок, в сторону дома. «Ет-то наука сложная, геодезия», — невразумительно бормотал Суздальцев. — Опять же, где грунт подсподручней, — ет-то своими руками пощупать надо». Но зачем ему было щупать грунт?

Суздальцев аж затрясся, выслушав Максудова: «Может, своего квартиранта похоронил?». «Клад искал, — хрипло признался он. — Легенда такая, стало быть, есть. Слух, стало быть, есть…».

Просмотрев протоколы обыска, Мистик прошелся по кабинету, что случалось с ним крайне редко: «Нужен почерк этого замдиректора, этого Церковенко, — произнес он наконец. — Пускай он сам официальную объяснительную напишет. По поводу Налимова — как это он у них пропал…

В тот же день объяснительная Якова Михайловича, изобиловавшая многочисленными «глобально» и «локально», была передана графологам в добавление к бумагам, найденным у Суздальцева. Идентичность почерков в двух случаях была очевидна даже неспециалисту: объяснительную и дарственную писал один человек.

Автор коммерческой записки, по-видимому, старательно видоизменял почерк. Одни эксперты давали голову на отсечение: это рука Церковенко. Другие клялись всем, что им дорого и свято в этом мире: чья угодно рука, только не Церковенко. При этом и те и другие совали друг другу в лицо некие крючки и завиточки, перенесенные черной тушью на специальные клочки ватмана, и все поминали имена величайших графологов современности.

Решили дождаться меня: а вдруг помогут мои горные открытия. Абушка сообразил-таки, что Обидауд, попавшийся ему на одной еще дореволюционной военно-топографической карте, и есть Сусинген — тот Сусинген, что расположен выше Аламедина. Ну, а где Сусинген — там Налимов, там Арифов, там ответ на многие-многие вопросы.

2

Налимов-городской — не в пример Налимову-горному — был элегантно одет, чисто выбрит. Что ни слово, то «если вы, конечно, не возражаете», «простите великодушно» и «благодарю за внимание». Щедро высказывался о погоде, узких брюках, вышедших из моды, широких галстуках, вошедших в моду. Но чуть дело доходило до золотых монет или до мумиё, как он умолкал и только изредка раскошеливался на какой там нибудь мимический протест, вроде изумленно поднятых бровей.

Схема этой части нашего разговора выглядела примерно так. Я: «С какой целью вы инсценировали самоубийство?». Он изумленно поднимает брови. Я: «Зачем вы пришли в Аламедин?» Он разводит руками. И так далее. Со стороны порой могло почудиться, что он прилежно разрабатывает вместе со мной разговорник для глухонемых.

Тогда я изменил тактику. Я принялся рассказывать. Я изложил ему историю трех манускриптов, обрисовал маршруты, приводившие к основным природным хранилищам лекарственного вещества, подобного мумиё, но еще более редкого и значительно более могущественного, Я назвал ему адреса предполагаемых табибовских аптек и сберкасс, опуская только те детали, которые могли превратить это сообщение в путеводитель: на случай, если Налимов и на самом деле ничего не знает.

А Налимов внимательно слушал меня и посмеивался, противно выворачивая губы: ври, мол, дальше. И в паузах снисходительно цедил: «Да будет мне позволено так выразиться, я слышу бродячие фольклорные сюжеты!», «Простите, пожалуйста, великодушно, но вы уверовали в миф!», «Ценю ваше внимание ко мне, к знатоку народной словесности».

А я и в ус не дул: знай себе, продолжал говорить. Взялся за эпизоды из биографии Назыма Назаровича Налимова. По полной программе: детство, отрочество, юность. Но — не упоминая имен. Налимов нахмурился, внутренне подобрался, приготовился к отпору.

— Теперь, извините, на очереди западная литература эпохи средневековья? Жития святых?

— Святых? Ну уж знаете, далеко не святых! — пора было, пожалуй, кончать с этой волынкой; и я в духе раннего средневековья поднял забрало. — Вы что, себя святым считаете?!

— Я? — Он так привык к спокойному иносказательному режиму сегодняшнего разговора, что переход на личности воспринял чуть ли не как пощечину. — Причем тут я! Простите, великодушно, но мне непонятны ваши намеки. Вы полагаете, что в герое этого пасквиля мне следует видеть себя? — Налимов деланно расхохотался, еще сильнее выворачивая губы. — Вы черпаете сведения из отравленного источника, — имени Арифова он не произнес, но явно подразумевал Арифова.

— Кто же, по-вашему, этот отравленный источник? Яков Михайлович Церковенко? Митрофан Анисимович Суздальцев? Вы от них хотите отмежеваться? Стоило бы, конечно, да вот беда: поздновато. Они от вас не отмежевываются.

Я говорил с расстановкой, в разрядку, пристально вглядываясь в своего собеседника. На Церковенко он отреагировал спокойно: подумаешь, мало ли что начальство думает о подчиненном. В таком примерно духе. Суздальцев же сразил его наповал. Назым Назарович пожелтел, даже как-то осунулся в одно мгновенье. И — махнул рукой. Это был новый жест.

— Значит, не выдержали старички, раскололись?! — Налимов презрительно перекосил рот. — Тоже мне стоики. Мы, старшее поколение! Эх, молодым бы, да наши нервы! Мы прошли огонь, да воду, да медные трубы! — передразнивал кого-то Налимов. — А теперь всем — труба! И не медная — жестяная в буржуйке на Колыме, — слова его пузырились желчью и злобой; в уголках рта осела белесоватая пена; казалось, он готов придушить этих мнимых стоиков, предавших его при первом же затруднении. — Ну так слушайте, — с угрозой произнес он, позируя, — сейчас я вам все выложу. А вы там, — он покосился почему-то на дверь кабинета, — вы там зачтите мне, как водится, добровольное признание…

Разумеется, в своей исповеди Налимов трактовал события весьма своеобразно, но благодаря Саиду я мог вводить поправочный коэффициент прямо на ходу. Да и говорил в основном я. А Налимов иногда, кисло морщась, перекраивал эпизод желчными примечаниями.

Он бредил сокровищем табибов почти сызмальства. Бредил молча и вслух. Однажды — на торжественном обеде по случаю переезда Налимова-старшего в Москву — мальчишка огласил эту историю в присутствии Церковенко. Кто-то краем уха зацепил этот разговор — и расхохотался: «В доме специалиста по средним векам даже детям снятся средневековые сны!». Но, человек утилитарного склада, Церковенко не смеялся. «Чем черт не шутит?» — вероятно, подумал он. Так или иначе Церковенко заприметил юного Николая Назаровича и «заготовил» его впрок. Приглашал время от времени в гости, расспрашивал, как бы подтрунивая, о сокровищах табибов. На настоящую помощь себя не растрачивал да и «блатом» делился скупо — экономил. А подачками, какие недорого стоили, но выглядели эффектно, — раз-два в год баловал. В числе таких подачек оказалась и промкомбинатская справка, облегчившая Налимову поступление в пединститут.

К тому дню, когда Налимов завершил свое образование, Церковенко выбился в замдиректоры: повсеместно ширился интерес к электронным принципам хранения информации, и способного сотрудника соответствующей лаборатории перевели из одного института в другой — сразу на руководящий пост.

Когда не знаешь, чем суффикс отличается от префикса, имеешь энное количество грешков и страдаешь болезненной мнительностью, обязательно ждешь от подчиненных какой-нибудь неприятности: то ли скрытой фронды, то ли громкого неповиновения. Налимов был предан Церковенко душой и телом, и Церковенко принял в институт Налимова: завел своего человека в коллективе. Лишь потом замдиректора осенило: где же еще, если не в этом институте, пользуясь бесплатными консультациями великого Акзамова, разгадывать тайну табибов?!

У Налимова началось приволье. Его приравняли к старшим научным сотрудникам, предоставили ему право работать дома или в библиотеках — где угодно. «Была бы продукция», — сказал Николаю Назаровичу Церковенко и подмигнул. И Налимов взялся за дело. Не хватало знаний — завлекал в свои сети Юлдашеву. «Эксплуатировал рабский труд влюбленных женщин», — полунадменно-полунасмешливо заметил Налимов. Или шел советоваться к Арифову. «Сей филантроп всегда наизготове со своими лакейскими услугами. Как этот, в «Капитанской дочке».

Снетков, «старая калоша», тоже принимал в Налимове участие. Он, правда, не знал языков, зато охотно — даже «на вынос» отдавал свой медицинский манускрипт. Более того, бескорыстно помог Назыму, мыкавшемуся по частным квартирам, получить жилье в своем доме.

Наступил день, когда рукопись Маджида, точно ответ в конце школьного учебника, по-новому осветила всю задачу. «Пора действовать, — задумчиво проговорил Яков Михайлович, когда вспотевший Налимов дочитал последние строки того самого подстрочного перевода, который сделала Юлдашева. — Есть у меня один правильный человечек на примете. Такой, какой нам нужен. По всем параметрам подходит для нашего случая». И на налимовском горизонте снова появился Суздальцев.

Налимову с этого дня пришлось засесть за карты, тогда как Суздальцев подбирал ему помощника среди своих базарных дружков. Назым переворошил тонны географической литературы, просмотрел бесчисленное множество топографических материалов, вновь проштудировал вдоль и поперек все три рукописи, в том числе похищенную у Арифова. Снетковский манускрипт подсказал Налимову недостающее слово. Налимов знал, что Фаттах, верховный табиб, свою резиденцию держал близ реки Совук-су, в горах. Место, где жил и врачевал Фаттах, называлось Сусинген, там же он, вероятно, хранил золотые монеты, полученные от пациентов, и это лекарственное вещество, стократ превосходящее своим действием мумиё. В качестве запасного варианта Налимовым был учтен и второй Сусинген, его нельзя было сбрасывать со счетов, ибо на склонах Азадбаша практиковал любимый ученик Фаттаха Абдуллахан. Кстати, перевал Музбель, ныне известный разве что пастухам, позволял преодолеть расстояние между Совук-су и Алтынтау за день, если выйти, конечно, на рассвете.

Церковенко приказал для начала остановиться на первом варианте: Совук-су — только в случае неудачи браться за второй. Налимов должен был лично предусмотреть сроки выхода и оповестить о них Суздальцева. «Сам видеть его не хочу. Следует думать о конспирации, — процедил Яков Михайлович, трусоватый по натуре. — Оставите дома записку. Укажете, когда отправились. Завуалировано, разумеется. Передадите Суздальцеву запасной ключ вот по такому адресу… И доверенность на зарплату кому-нибудь отдайте. Салют!»

Налимов в точности выполнил все указания начальства. Побывал у Суздальцева, предложил тому через недельку-другую наведаться, объяснил свой шифр. «Любовный стишок сочинил для образца. Посвятил, чтобы труд зря не пропал, одной знакомой». Церковенко предостерег: Суздальцев, дескать, парень дошлый; того и гляди, сам дельце провернет, так что координаты раскрывай напоследок, чтобы первым оказаться на финише. Договорились, что записка будет лежать в энциклопедии на букву «С», поближе к слову «Суздаль». Подручного Суздальцев обещал прислать сразу же по получении записки, причем несколько раз повторил его имя: Ричард. На том и расстались.

Мелкие просчеты, конечно, были: Саттаров отказался получать зарплату по доверенности: ему, видите ли, предстояло ехать в Сочи. А Юлдашева дулась на Налимова — так что не подойти. По этой причине пришлось прихватить подлинного Маджида вместо фотокопии как справочник. Но в принципе события развивались гладко. Достал путевку в «Хрустальный ключ», определился на довольствие, тут и Ричард подоспел. С претензиями, правда: почему, мол, хозяина обманываешь, записку в энциклопедии не оставляешь, ему ходить, мол, пришлось, Якова выспрашивать. Налимов не придал значения этой несообразности: счел, что Суздальцев алфавита не знает, в энциклопедии запутался.

Вскоре удалось нащупать тропу на Сусинген. Хотел Налимов отчитаться перед Церковенко. Звонит, подделывая голос, на работу, говорят в командировке Яков Михайлович, в Ленинграде, в гостинице «Двина» остановился. Звонит в «Двину». Отвечает сосед Церковенко по номеру. А сам замдиректора небось по Северной Пальмире бегает, магазины изучает. Ну, не хочет, чтоб его радовали, перебьется без радостей.

Налимов извлек из-под камней рюкзак, с палаткой, снаряжением, продовольствием, и отправился в путь. Были березы, были тополя и арча была. А вот клада не было. Налимов, как договаривались, оставил Ричарду свой очередной адрес и взял курс к перевалу. Поставил палатку близ пастбища, в долгих разговорах с чабанами разузнал, что Обидауд, по-видимому, — то, что ему нужно. Через семь дней «этот скобарь» Ричард настиг Налимова на предплечье Алтынтау, предварительно сообщив Суздальцеву о кроссворде и о перемене маршрута. Позаимствовал у Налимова паспорт: служебный штемпель там солидный, доверие внушает. И ушел наниматься в шерпы.

— Согласно показаниям соседей мужской голос на террасе вечером семнадцатого июля требовал от нас не то убийства, не то самоубийства?

— Семнадцатого? Семнадцатого… Постойте-ка, вспомню… Ну, конечно же! Прощальный визит Церковенко. Мрак! Жуть! Входит Церковенко с соблюдением максимальной конспирации. Отдает последние команды. Курит, чего с ним отродясь не бывало. Ведь он не враг своему здоровью. А тут «Уинстон»! Ну и, завершив дела, пересказывает мне анекдот… Нет, вру: это рассказ Твена. Там главное действующее лицо, согласно неким средневековым законам, должно покончить с собой, если не снимет с себя обвинения. А если снимет, то по другим законам подлежит смертной казни. Ну вот перед ним выбор, перед этим героем — убийство или самоубийство. Эту историю Церковенко всем через день рассказывает. Но обычно — невпопад. А здесь, по-моему, кстати. Дескать, коли не мы возьмем мумиё, Суздальцев постарается. Так или этак, а кладу крышка.

— И еще вопросик. Дервиш у вас какой-то бывал?

— Дервиш? Господи! Да это Суздальцев! На следующий же день пришел проверить не надул ли я его с домашним адресом. А лохмотья — его любимый маскарадный костюм. Дубина ведь!

— Лестно о своих друзьях отзываетесь!

— Не навязывайте, пожалуйста, мне друзей. Я по природе индивидуалист. А уж с Суздальцевым водить дружбу… Извините.

— И то верно: закопает. Выроет яму и закопает.

— Видели яму? — прыснул Налимов. — Мое изобретение! Митрофан Анисимович в романтической роли: ищет драгоценности, будто бы припрятанные после революции бывшим домовладельцем. Дополнительный эффект: в яме можно хранить мумиё.

— Восход солнца ранний — это, разумеется, дата. Дата чего?

— Не дата, а предположительная дата. К этому сроку Суздальцеву было обещано мумиё для его семейных нужд. Ревматизм, склероз, полиартрит и прочее. Транспортировку товара должен был обеспечить Ричард. Но, как вы знаете, плановые сроки сорвались. И не по моей вине. Пусть уж Митрофан Анисимович извинит.

— Собирался ли Суздальцев куда-нибудь улетать на время вашей экспедиции?

— Не знаю. Не думаю. Он часто улетал, оставаясь в городе. То есть скрывался с горизонта. Жена говорила всем: отбыл. А он в это время преспокойно разгуливал в своих лохмотьях по Памирскому рынку.

— Понятно. Ну, а как в таких случаях получают срочную информацию?

— Как получал ее Суздальцев? А у него почтовый ящик был на рынке…

— Старик с вороном?

— Ну да. Трешка в неделю — и передача корреспонденции обеспечивается с восьми утра до восьми вечера. Пока старика ко сну не потянет.

— Через него Суздальцев и получил отчет Ричарда с Совук-су?

— Конечно. Между прочим, сильно рассвирепел, когда узнал, что операция затягивается.

— Потому-то и сорвал злость на постороннем?

— Вы и об этом знаете? Растете в моих глазах.

— Я и больше знаю. Например, о том, что в «Хрустальном ключе» Ричард меня чуть не прихлопнул камнепадом. Кстати, о «Хрустальном ключе». Зачем вам понадобилась инсценировка с Забелиным? В частности, с исчезновением Забелина?

— Одно за другое цеплялось. Искал путевку — встретил усатого дурака. Купил путевку — принял его фамилию. А доживать до конца смены по этой фамилии стало невтерпеж: отыскалась тропа. Пришлось утопить дурака. Благо — дурак. Не жалко. Прошу, однако, оградить меня от обвинения в убийстве, поскольку Забелина я утопил лишь фигурально.

— А Ричард подобрал его реальные одежки и доказывал следствию, что Забелин погиб. Хитрый расчет. Когда выяснится, что Забелин продал путевку Налимову, Налимов обретет полную безопасность, а после гражданской панихиды с хвалебными речами — и забвение. Так? И это придумал спекулянт Ричард?

— Ричард? — Налимов заколебался: тщеславие не позволяло уступить лавры Ричарду, страх удерживал от рискованной похвальбы. — Ричард. Стихийно у него получилось.

— У Ричарда стихийно созревают столь тонкие планы? У Ричарда, который неспособен сообразить, что фотография в чужом паспорте его сразу же выдаст?

— Он бы отклеил фотографию, если б спросили паспорт. Потерял, дескать. И никто бы ничего не заподозрил.

— Ваша логика — логика обмана. Она сильна тем, что она логика. И слаба она по этой же причине. Стоит уловить принципиальную схему ваших рассуждений и вы весь на ладони. Хотите пример? Как рукопись Маджида очутилась в рюкзаке у Ричарда? К как другая рукопись, арифовская, попала к Снеткову. Очень просто. Это входило в общий замысел. Глупый, наивный или неосведомленный человек — самый надежный сейф. Церковенко специалист по сейфам, давно руководствуется этим правилом. Только рассовывает туда-сюда не предметы, а замыслы.

Налимов вскипев, хотел, видимо, опротестовать этот выпад, но у меня еще были вопросы.

— Затруднения с вами возникают лишь изредка, когда эта логика работает с перебоями. Мне до сих пор, непонятно, для кого Ричард схоронил в пещере ваш кроссворд. Не для нас ли?

— Извините, конечно, но я не собирался вступать с вами в переписку. Вы меня и так устраивали — в этом кабинете… Мне казалось, что надо оставить какой-то след. А вдруг с нами что-нибудь случится. Ведь горы все-таки… Чтоб Церковенко знал, где искать, — Налимов спохватился вдруг: как это он позволил маске героя-циника сползти со своего лица и сразу же вывернул губы в ухмылке. — А в общем, конечно, Церковенко здесь не при чем. Представляю себе Церковенко на склоне. Цирк! Цирковенко!

— Обратимся теперь к логике Церковенко. Как думаете, почему он сообщил в органы о вашем исчезновении?

— Почему? Да это же яснее ясного! Опять же для маскировки! Раз меня хватились — все равно кто-нибудь донесет. Так уж лучше он сам. Меньше будет оснований его подозревать!

— Совершенно верно. Информация как средство конспирации. А что вы собирались делать с золотом? И с мумиё?

— Передать и то и другое Церковенко. С просьбой передать дальше. То есть, разумеется, нашему государству, нашему народу. Ну как? Нравится вам этот сюжет? Я бы сказал, трагический сюжет. В борьбе между корыстью и долгом побеждает долг. Социалистический реализм чистейших кровей! Не-с-па, как говорят французы! Что в переводе означает: не так ли?

— Я не литератор, о реализме судить не берусь. Я служу в органах, борющихся с преступностью. И в качестве такового вынужден заметить, что сюжеты, избираемые уголовниками, отличаются от нормальных человеческих сюжетов. Не перебивайте меня. Кодексы знаю. Вас уголовником не называю. Рассуждаю абстрактно. Понимаете, аб-стракт-но. Человек находит лекарство, способное уже сегодня спасти тысячи жизней. Человек находит ценности, представляющие огромный интерес для историков, археологов, искусствоведов. И это не просто ценности, это вдобавок чистое золото. Если человек честен, он, не раздумывая рассказывает о своей находке людям…

— Я и рассказал…

— Не перебивайте… Он рассказывает о своей находке тем людям, которые могут с максимальной пользой для мира эту находку применить, которые наделены эрудицией, или властью, или еще чем-нибудь, благодаря чему могут эту находку сделать общей…

— Например, Церковенко…

— Не перебивайте… Но вот удача улыбнулась другому человеку: тоже лекарство, тоже золотые монеты… Он украдкой озирается по сторонам: как бы положить ее к себе в карман, чтоб прохожие не заметили. А если кто и заметит, может быть с ним удастся договориться. Всем ведь надо детишкам на молочишко…

— У меня нет детишек…

— Не перебивайте… У Церковенко есть детишки… И, вообще, не о детишках идет речь…

— А о чем же?

— О взрослом человеке, которого как малого ребенка окрутили уголовники. А вернее — о недоросле. Взрослым человеком ведь вас не назовешь.

— Ну да, ну да, где уж нам уж выйти замуж, — паясничал Налимов. — А фейерверк в горах неплохой получился? Что скажете, дозвольте полюбопытствовать?

— Неплохой, неплохой… Только к чему, дозвольте полюбопытствовать?

— Для устрашения слабонервных, — напыжился было Налимов, но внезапно сник, обмяк, опустил плечи, отчего его фигура сразу уподобилась поношенному костюму. — Для сигнализации. Связывались мы таким макаром. В ночь на шестнадцатое Ричард мне доложил: есть, нашел. В ночь на восемнадцатое: доставлено, забирай, преследуют. А цвета пламени были заранее оговорены… Меня этим фокусам еще в детстве наш филантроп Арифов обучил.

3

В понедельник телефон зазвонил, едва я вошел в кабинет. Может быть, не меня. Может быть, коллегу Дергунова. Он сегодня как раз выходит из отпуска, видно, запаздывает немного с непривычки. Нет, оказалось, меня.

— Кадыров говорит. Зайдите.

У Кадырова собралось много народу. Поближе к начальническому столу сидел Мистик. Рядом пристроился Максудов. Были в кабинете эксперты во главе с Абуталиевым. И сразу же следом за мной в кабинет вкатился кругляш — с таким видом, точно вот-вот пройдется на руках. Все эти дни он провел в университете: отчитывался за практику. Отчитался.

— Садитесь, товарищи, — предложил Кадыров, хотя и так уже все сидели. — Разрешите поздравить вас — и прежде всего капитана Торосова Мстислава Сергеевича — с успешным завершением операции по раскрытию крупного жулика Якова Церковенко. Товарищ Торосов несколько месяцев вел это сложное дело — и результаты налицо. Выявлены многие махинации и связи Церковенко. В частности товарищем Дергуновым, находившимся в командировке в городе Ленинграде, доказаны коммерческие контакты Церковенко с американским туристом N, фамилию которого по дипломатическим обстоятельствам оглашать пока не буду. Скажу лишь, что это представитель некой фармацевтической фирмы. Церковенко в каждый приезд упомянутого туриста поставлял ему разного рода лекарственное сырье. Интересовали фармацевта также согдийские, самаркандские, в общем, среднеазиатские монеты и рукописи. В августе Церковенко телеграммой сообщил туристу: «Надеюсь при встрече доставить большую радость». Но наши молодые товарищи по поручению Торосова сорвали планы мерзавца. Оперативные действия старшего лейтенанта Максудова позволили обезвредить активного сообщника Церковенко пенсионера Суздальцева, который заготавливал товар. Церковенко и Суздальцев при поддержке некоторых неустойчивых лиц инсценировали ряд происшествий, имевших целью замаскировать эту противозаконную деятельность и дезориентировать следствие. К чести наших работников, они сумели разобраться что к чему. Большая заслуга в этом принадлежит товарищу Салмину и студенту юрфака практиканту товарищу Норцову, который, надеюсь, скоро вольется в наши ряды. Дело передается органам правосудия, обязанным окончательно и бесповоротно квалифицировать занятия гражданина Церковенко и его пособников.. Большое спасибо вам всем, товарищи, за хорошую работу.

Из кабинета Кадырова я вышел, вконец обескураженный. Ну, Мистик! Прикидывался обозным, ну, в лучшем случае, штабным бухгалтером: оформление командировок и контроль за финансовой дисциплиной. А сам наслаждался ролью главнокомандующего. Внушил мне, что основной удар по противнику будет нанесен моими силами, а на деле я был чем-то вроде газетного репортера, очутившегося на окраине событий. По счастью и репортерам удается иногда принести кое-какую пользу…

Ну, Мистик! Вот у кого, оказывается, фантазия!

В коридоре близ моей двери маячила какая-то взъерошенная личность. Это был Снетков собственной персоной.

— Совесть у меня не спокойна. Да и как она может быть спокойна?! Ведь я в свое время скрыл от вас, Юрий Александрович, что у меня в апартаментах, — ударение он по-прежнему подчеркнуто сдвигал на последний слог, — находится еще один манускрипт, оставленный у меня Николаем Назаровичем. Этот манускрипт очень волновал меня как коллекционера. Я даже мечтал заполучить его в постоянное владение. Путем обмена или же благодаря забывчивости истинного владельца. Но вы не беспокойтесь. Право личной собственности восторжествовало. Я вернул манускрипт по принадлежности, — скорбел Снетков. — Я воспользовался покровом ночи и смежным расположением лоджий, словом, я принес его и положил на стол. Николай Назарович смог в этом убедиться, едва вошел под своды своей обители. Увы, — Ардальон Петрович воздел свой тусклый взор к потолку, — увы, он со мной теперь далее не раскланивается. Но я выполнил свой долг перед Фемидой, и прошу разрешенияпокинуть вас. Я сказал вам правду, всю правду и только правду! Прощайте!

— До свидания, Ардальон Петрович, всего вам доброго.

За Снетковым закрылась дверь. Ровно через секунду дверь распахнулась, и тот же Снетков ликуя, прокричал:

— Позабыл, совсем позабыл вам сказать: Сусинген — действительно знакомое мне слово. Только не Сусинген, а Нусинген! Это же барон Нусинген, такой банкир в романах Бальзака. Иногда его теперь Нюсинженом еще называют. Но в мое время он был Нусинген. Адью!

* * *
На мой взгляд весьма мягкий приговор.

Налимову суд дал небольшой срок условного наказания. Остальные — Церковенко, Суздальцев и Ричард — получили вполне по заслугам. А теперь, следом за Ардальоном Петровичем, прощусь. Ибо меня ждет — не дождется моя диссертация. Благо и трехмесячный отпуск для ее завершения, кажется, дают. Замещать меня будет Норцов, только что зачисленный в наше управление.

Вот только одно пока неясно: решусь ли я использовать в этой работе как иллюстрацию налимовское дело. Ведь раскрыл всю эту историю не я! Или все-таки, в какой-то мере, и я?!

Сергей Высоцкий Не загоняйте в угол прокурора-Третий дубль-Недоразумение

Все события и герои романа вымышленные.

Любые аналоги неправомерны.

Автор
ЮБИЛЕЙ

В полдень над подмосковным поселком Переделкино, над большой деревянной дачей известного прозаика Маврина голубело холодное небо. Колючее солнце сумело пробиться сквозь недавно намытые стекла веранды — бутылочно-зеленые, золотистые и фиолетовые. Анемичные цветные блики недолго погостили на большом круглом столе, заставленном блюдами, салатницами и хрустальными ковчегами, с терпеливо ожидающими своей участи, восхитительными закусками. Здесь царил острый запах весны — свежих огурцов, помидоров, пахучих трав и прочей рыночной зелени, сдобренной сметаной и майонезом.

Через час погода испортилась — повалил тяжелый снег, стало тихо, словно поселок упаковали в вату. Перестали реветь идущие на посадку во Внуково самолеты, не доносилось никаких звуков с шоссе. «Москвич»-сапожок, развозивший писателям обеды из столовой Дома творчества, не прибыл к сроку. Было воскресенье, и дорожники, переосмыслив лозунг застойных времен «Все во имя человека», предпочли провести свободное время в кругу семьи или в компании приятелей. Дороги остались нерасчищенными.

Ближе к вечеру мерный стук капель по железу подоконников возвестил о том, что начинается очередная оттепель.

Погода нарушила все планы юбиляра. Он ожидал гостей к трем, к назначенному часу собрались только те, кто жил по соседству в поселке и кто приехал из Москвы на электричке. Рискнувшие сесть в автомобили запаздывали. Начало застолья, запев, как любил говорить юбиляр, получилось скучноватым — каждый вновь прибывший, не слышав первых тостов, неизбежно повторялся в своих славословиях. Получалось без особого тепла, без той искренности, на которую рассчитывал Маврин, приглашая не только литературный бомонд, но и старых друзей военных времен и молодежь. Не добавило теплоты и присутствие на юбилее писателей из враждебных станов расколовшегося Союза. Далекий от шумных цедеэловских баталий, Алексей Дмитриевич и не подозревал, что распря зашла так далеко, что из залов заседаний уже просочилась в домашние застолья. Как ни старался тамада, давний приятель юбиляра критик Борисов, превратить юбилей в праздник, холодные токи неприязни витали над столом, и Маврин чувствовал их спиной.

Даже спич Борисова о том, что аморально заставлять писателя делать политический выбор, что творчество выше политики и каждое проявление его — знак высшей благодати (когда-то Мао выразил эту мысль значительно короче: «Пусть расцветают все цветы»), не заставил поднять забрала наиболее ожесточенных бойцов. Хотя и вызвал одобрение большинства.

И только хозяйка, Алина Маврина, сумела растопить последний лед. Она поднялась, держа в одной руке бокал с шампанским, а другой полуобняв мужа, помедлила несколько секунд, дожидаясь тишины. Высокая, стройная, с раскрасневшимся гладким лицом, она выглядела значительно моложе своих сорока пяти. Чертами лица она удивительно походила на мужа, состарившегося худощавого красавца. Гораздо больше, чем его родная дочь — плотная хмурая женщина с широким невыразительным лицом.

— Только писательские жены знают, что это за каторга — быть женою писателя. За писательских жен! — она быстро наклонилась, поцеловала Маврина и выпила шампанское. Гости оживились. И хотя у писательских жен и у самих писателей, собравшихся за юбилейным столом, были свои, сугубо индивидуальные взгляды на суть проблемы, слова хозяйки пришлись по вкусу.

— За прекрасных каторжанок! — уточнил басом прозаик Дарьев, любитель расставлять точки над «и». Один шутник — критик, как-то не поленился внимательно прочитать многотомную эпопею Дарьева «Большие расстояния» и обнаружил, что автор ни разу не воспользовался многоточием.

Внимательный наблюдатель мог бы заметить, какой недоброжелательный скользящий взгляд бросил Дарьев на сидящую рядом жену, говоря о прекрасных каторжанках. Она, и правда, не вызывала положительных эмоций и была похожа скорее на геометрическую фигуру — на многоугольник, что ли? — чем на женщину.

— Прекрасная каторжанка! Что за чудесный соус вы приготовили к ветчине и ростбифу? — спросил автор детективов Огородников.— В наше голодное время безнравственно подавать такие приправы к столу!

— Да, Алина, соус — чудо! Не темни, открывай секрет,— поддержала Огородникова многоугольная Дарьева.

— А что соус?! — весело отозвалась хозяйка.— У него только название сложное. А всего-то и нужно: лук, уксус, горчица, перец, лавровый лист, апельсины, желе черной и красной смородины, картофельная мука и две чайных ложки мадеры — и все это называется кумберленд.

При упоминании мадеры гости дружно рассмеялись.

— Мадера небось португальская? — спросил молодящийся поэт-песенник.

— Не пил мадеры уже лет двадцать! — с таким тяжелым вздохом сказал кто-то из гостей, что все снова рассмеялись. Оставив в покое высокие материи, гости, наконец-то, ощутили прелестный букет выдержанных армянских коньяков, домашнего вина «Лыхны», присланного юбиляру из Абхазии, оценили кулинарный талант хозяйки, распробовав дивные закуски, приправленные разнообразными соусами, своими названиями под стать романтично звучащему кум-берленду.

Острые идейные разногласия были забыты. А тут и тамада, собравшись с мыслями, подкинул тему, объединившую всех — и правых, и левых: низкие гонорары и высокие налоги. Общий враг был обозначен, душевное равновесие гостей восстановлено. Славили юбиляра и ругали власти предержащие. Только поэт Лис, не упустивший возможности напиться, подпустил яду в адрес маститого именинника. Расплескивая на белоснежной скатерти марочный коньяк, налитый в большой фужер, щуря злые, почти трезвые глаза, он вдруг процитировал Поля Элюара: «Слава, к сожалению, не имеет точного глаза и часто ошибается в выборе».

Помолчав многозначительно и выплеснув, теперь уже на подол соседке, очередную порцию коньяка, он добавил:

— В случае с юбиляром все получилось наоборот.

В гостиной на миг повисла неловкая тишина. Потом кто-то громко сказал:

— Ну Лис, в своем репертуаре!

Все загалдели. Кто осуждал Василия, кто оправдывал, показывая, что он хотел польстить юбиляру, а не обидеть, но невнятно выразился.

Убилава, громоздкий и нескладный, с застывшим лицом, смотрел наглыми глазами на хозяйку и шептал соседу, глухому старику, автору скучнейших исторических романов:

— Что за женщина, честное слово! Клянусь, будет моя. Честное слово, мужа зарежу, забью, крысиным ядом изведу, утоплю в Черном море, клянусь!

Старик из этой тирады услышал только про Черное море и начал рассказывать про то, как во время войны уходил на миноносце из осажденного Севастополя.

В конце вечера юбиляр, провожая гостей, отбывающих постепенно, внимательно заглядывал им в лицо совершенно трезвыми глазами. Долго держал руку в своих больших жестких ладонях, и многим почему-то делалось не по себе от его испытующего взгляда. Он словно бы знал что-то не слишком приятное для них и хотел проверить: а знают ли они об этом сами?

Последним ушел Огородников, заставивший хозяина выпить с ним «стремянную». Маврин сказал жене:

— Детка, давай отпустим и Клавдию? Придет завтра и все перемоет и уберет. Побудем одни.

Пока жена, накинув шубку, провожала до калитки домработницу, Алексей Дмитриевич поднялся в кабинет и раскрыл двери на балкон. Ночь стояла безветренная. Сосны, кусты боярышника и сирени, забор — все вокруг было пышно украшено белыми узорами, а тишину нарушала только громкая капель. Время от времени глухо ухали падающие с деревьев и крыши комья снега.

Маврин смотрел, как жена закрыла калитку и медленно пошла к дому. Одинокий фонарь, горевший в саду, на несколько мгновений осветил ее и посеребрил шубу, сверкнула бриллиантовая сережка. «Она у меня как принцесса в сказочном саду»,— подумал Маврин с теплотой. Но жена вышла из светового круга и превратилась в маленькую одинокую фигурку, затерявшуюся в темном лесу. Алексея Дмитриевича пронзило острое чувство жалости к жене. «Умру скоро,— внезапно подумал он,— Алина останется беззащитной. Все на нее накинутся — Литфонд отберет эту дачу, Моссовет заявит, что городская квартира слишком велика для нее одной, мои дети потребуют раздела имущества…»

— Алеша! — окликнула жена, остановившись перед балконом.— Не простудись. Накинул бы пальто.— Ее слова прозвучали в окружающей тишине чересчур громко.

— Простудиться после такой выпивки невозможно.— Маврин улыбнулся.— Какая красота вокруг! В такую ночь и умереть не страшно.

— Разговорчики! — погрозила ему жена.— Смотри у меня!

Она вошла в дом. Алексей Дмитриевич слышал, как щелкнул замок, потом глухо ударила задвижка — на ночь Маврины всегда крепко запирались.

Через пару минут Алина Максимовна появилась в кабинете:

— Мы в миноре? — спросила она, выйдя на балкон и встав рядом с мужем.

— Наоборот. У меня такая благодать на душе… И голова совсем не хмельная — мог бы сейчас еще бутылку шампанского выпить.

— Вот и прекрасно,— шепнула Алина Максимовна.— Сейчас приму душ, а ты принесешь в спальню шампанское. Только обязательно полусладкое.

— Хорошо, детка,— Маврин обнял жену, поцеловал в лоб и подтолкнул к двери.— Не задерживайся.

Ему всегда было хорошо только с ней. Временами в душу закрадывалась мысль, что он женился на колдунье, только с ней он чувствовал себя мужчиной. Таким же сильным и неутомимым, как в зрелые годы.

Жена ушла. Маврин слышал, как скрипнули ступеньки, потом стукнула дверь, донесся монотонный шум воды. «Это надолго»,— решил Маврин. Алину он считал водопоклонницей. Он поудобней устроился в своем кресле и вдруг с сожалением подумал, что за весь вечер никто не проявил желания потанцевать. Несколько раз Алина предлагала включить музыку, но все дружно отказывались, даже молодежь. Пили, закусывали, спорили о политике, рассказывали анекдоты, злословили. «Неужели мы все так состарились и отяжелели? Ладно мы. А молодые? Может, стеснялись? — Маврин с осуждением покачал головой.— Надо было настоять, показать пример. Мы с Алиной такой бы вальс прокрутили! Или фокстрот!» Маврину нестерпимо захотелось послушать музыку.

Он встал, включил проигрыватель, перебрал пластинки. Тут было много любимых — классика и эстрада. Бах соседствовал с Леграном, Паваротти с Мадонной и Машей Распутиной. Лещенко, Церетели, Клименко, Челентано… Нет, не этого ему хотелось. Вот в сороковом, когда он приехал в Ленинград с финского фронта и зашел к приятелю Виктору Панченко на Седьмую линию, они устроили вечеринку, и он танцевал с младшей сестрой Виктора. Как ее звали? Неважно. А мелодии, под которые они танцевали,— такие щемяще знакомые и далекие! «Под небом знойной Аргентины» — «И внезапно искра пробежала в пальцах наших встретившихся рук». Нет, это не оттуда. Потом Лещенко — «Татьяна, помнишь дни золотые…» Ее звали Татьяной? Нет. И танцевали что-то быстрое. Фокстрот, наверное. Что же за название? Какое-то до боли знакомое слово. «Кариока»? Какая партнерша была нежная! И ее духи!… Он весь растворился в ней!

«Где-то у меня есть гора довоенных пластинок,— подумал Маврин и, опустившись на колени перед книжным шкафом, стал перебирать старые, тяжелые пластинки в видавших виды конвертах. Шульженко, Утесов, Вадим Козин… А вот и знакомая синяя этикетка! Он так обрадовался, словно встретил старого друга. Маврин не стал читать этикетку — пришлось бы искать очки,— он был уверен, что это именно та пластинка.

Еле слышно гудел аппарат — большой японский музыкальный центр. «Нам бы в молодости такую штуку»,— усмехнулся Алексей Дмитриевич и поставил пластинку. Вместо знакомой мелодии услышал какие-то завывания.

— Скорость, скорость,— прошептал он, останавливая проигрыватель. Такие пластинки давно не выпускают. Есть ли на этом аппарате нужная скорость? Оказалось, что чужеземные конструкторы и ее предусмотрели. Негромкая мелодия полилась в тишине. Маврин, размягчаясь душою, вернулся к креслу и стал садиться. И внезапно почувствовал, что его повело в сторону, что он теряет сознание. И тут же увидел себя на улице большого города и узнал улицу. Это была Садовая в Ленинграде. Он стоял на остановке, дожидался трамвая. Тройку. Почувствовав на себе взгляд, обернулся — за большой витриной магазина, облокотившись о прилавок, стояла девушка и улыбалась, глядя на Маврина. Никогда он не видел такой доброй и нежной улыбки. И такой красивой девушки. В улыбке были и призыв, и признание, и надежда. Маврин сделал шаг к витрине, но в это время к остановке подкатил грохочущий трамвай с номером три на крыше. Маврин помахал девушке и уехал на нем.

Всю последующую жизнь в нем жила маленькая и острая заноза — сожаление, что он сделал только один шаг к улыбающейся девушке.

Трамвай грохотал и покачивался. Несся по городу. И в этот миг все существо Алексея Дмитриевича наполнилось тихим гласом: «Счастлив тот, кто увидит улыбку».


ОБИТЕЛЬ СМЕРТИ

Машина «скорой помощи» свернула с проспекта и медленно поехала по заснеженной аллее в глубину старого больничного парка. У приземистого серо-желтого, с облупившейся штукатуркой, здания она остановилась, водитель выключил мотор, но с минуту из машины никто не выходил. Наконец хлопнула дверца — вылез крупный молодой парень в грязноватом белом халате. Он лениво потянулся, вынул из грудного кармашка сигарету, закурил. Из машины вышел второй санитар — тоже в неопрятном, несвежем халате и в синей шапочке с надписью «карху». Этот был постарше и пониже первого, с небритым плоским лицом и пустыми глазами. Он открыл заднюю дверцу машины и призывно махнул напарнику. Вдвоем они вытащили носилки, на которых лежало тело, покрытое простыней. Почти одновременно санитары издали какой-то гортанный звук, вроде, «гоп-ля-ля!» и, слегка сгибаясь под тяжестью ноши, понесли в морг очередного покойника.

Санитарные кареты приезжали и уезжали. Все они были похожи друг на друга своим затрапезным видом, обшарпанными дверцами, облупившейся краской на окнах, своими санитарами в неопрятных халатах. И пушистый ковер снега, всю ночь падавшего на город и теперь слепящего глаза отвыкших от такой щедрой белизны горожан, только подчеркивал убожество и нелепость этой службы смерти.

Подъехал к моргу первый ритуальный автобус, и с десяток хмурых молчаливых людей курили перед подъездом, ожидая, когда состоится событие, гнусно именуемое «вынос тела». Гнусно и предательски по отношению к умершему.

Неяркое февральское солнце сверкнуло сквозь легкие быстрые облака, и сразу все вокруг помягчело, подернулось дымкой. Исчезла витавшая в атмосфере напряженность, ожили, отбросив голубоватые тени, старые липы, закапало с крыш, и даже воробьи зачирикали весело и напористо.

Молодой санитар, приехавший с первой «скорой помощью», вышел из морга, остановился на крыльце и, подняв голову, зажмурился под солнечными лучами. Поискав глазами место поуютнее, он отошел к углу здания — туда, где солнечным лучам не мешали ветки лип. Закурив, парень оглянулся и вытащил из кармана черную жестяную банку пива. Привычным движением он открыл ее и, запрокинув голову, залихватски влил в себя содержимое. Наверное, он очень любил пиво или был с большого похмелья, потому что на лице его отразилось блаженство. Но это выражение оказалось мимолетным, оно тут же сменилось недоумением, а потом гримасой боли и ужаса. Санитар будто переломился пополам, схватившись руками за живот, несколько секунд постоял так в оцепенении и тут же рухнул с жалобным стоном на белый снег. Черная банка датского пива «Туборг» упала рядом. Несколько мужчин, ожидавших начала церемонии, обернулись, услышав стон и глухой звук падения тела.

— Чего это он? Надрался с утра? — сказал один из мужчин — маленький, невзрачный.

— Не похоже,— буркнул худой с большими белесыми глазами мужчина и кинулся к упавшему. За ним потянулись несколько любопытных.

Глаза у лежащего санитара закатились.

— Припадок,— сказал кто-то из толпы.— Наверное, эпилептик.

— Сам ты эпилептик,— пробормотал склонившийся над телом худощавый мужчина. Он был врач и хорошо знал, как выглядит смерть.

Прошло некоторое время, пока вызвали врачей из соседнего хирургического отделения. Пришли двое санитаров, из тех, с которыми работал умерший. Привычные к покойникам, они и тут не очень удивились: вытащили из стоявшей рядом «скорой» носилки и унесли товарища туда, куда носили всех остальных своих клиентов. Толпившихся у входа людей пригласили в ритуальный зал прощаться со своим усопшим.

Перед моргом опустело, и только через час приехали следователь районной прокуратуры Владимир Фризе и оперативная группа с Петровки, 38.

Погибшего звали Николаем Уткиным. Служил он в малом предприятии «Харон»[15], не так давно организованном для доставки покойников в морги. Деньги в «Хароне» брали большие, но и справлялись с работой отменно. Без волокиты. Уткин исполнял обязанности санитара и шофера. Да и весь «подвижной состав» малого предприятия подбирался по принципу — прежде всего водитель, а потом уже санитар.

Судмедэксперт Шаров еще до вскрытия уверил Фризе, что причина смерти Уткина — отравление цианидом. Его предположение скоро подтвердилось. Недаром Шаров работал судмедэкспертом уже семнадцатый год.

Едва было произнесено слово «отравление», Фризе, успевший выяснить у свидетелей, что смерть наступила после того, как санитар выпил пиво, послал оперативника отыскать банку из-под пива, но тот вернулся ни с чем. Банки на месте смерти Уткина не оказалось. Несмотря на скептическую улыбку обиженного оперативника, Фризе сам дотошно прочесал всю территорию перед моргом, но банка словно сквозь землю провалилась.

Внутренне холодея оттого, что придется долго работать в таком малоприятном заведении, как морг, Владимир Петрович начал допрос свидетелей. Первым был напарник погибшего.

В крошечном кабинете было неуютно и промозгло. Фризе подумал о том, что создавать здесь уют, когда лишь стена отделяет хозяина этой комнаты от покойницкой, выглядело бы противоестественным. Но тут же ему полезли в голову примеры прямо противоположные, и, чтобы оборвать эту цепочку ассоциаций, он сказал сидевшему напротив свидетелю:

— Ну, что ж, рассказывайте.

— А что рассказывать-то? Что рассказывать?! — напористо, с каким-то даже скрытым вызовом откликнулся санитар. Звали его Аркадий Кирпичников. Неопрятный, съежившийся не то от холода, не то от прожитой жизни, он производил жалкое впечатление.

— Расскажите о том, как прошло ваше дежурство.

— А что дежурство-то? — все так же напористо отбрехивался Кирпичников. Видать, привык получать от окружающих одни только неприятности и постоянно находился в полной боевой готовности, чтобы отразить нападение.

— Аркадий Васильевич, не нервничайте,— миролюбиво призвал его Фризе.— Вы же с Уткиным не один год вместе проработали, дружили, наверное? Вот я и хотел узнать…

— А чего мне нервничать?! — по инерции брюзгливо отозвался санитар, но слова следователя его успокоили. Он глубоко вздохнул словно выпустил из легких воздух, мешавший ему сосредоточиться, и начал рассказывать.

Они с Уткиным заступили на дежурство вчера. Дежурство прошло спокойно — два выезда за вечер и ночь. И оба недалеко. С Большой Полянки привезли умершую от старости старушку и мужчину с Комсомольского проспекта. Последний выезд — в Переделкино. В семь утра. Коля Уткин не хотел ехать — за час не управиться, а в восемь у них кончалась смена. Но ехать было некому, да еще бригадир сказал, что обещали хороший магарыч.

— Сдержали обещание? — спросил Фризе. Спросил просто из любопытства.

— А-а! Пятихатку вдова сунула.

— Когда же вы вернулись из Переделкина?

— В половине девятого.

— И что произошло?

Кирпичников с недоумением посмотрел на следователя. Глаза его, белесые и пустые, неприятно отсвечивали.

— Что вы делали, вернувшись? — уточнил Фризе.

— Отнесли жмурика… Покойника, значит. Коля сказал, что пойдет сигарету на улице выкурит, а я пошел переодеваться. Выхожу из бытовки, мне и подносят плюху — Колюн дуба врезал.

— Закончив дежурство, вы пиво пили?

— Нет.

— А Уткин?

— И Уткин не пил. Мы ночью перекусили. Выпили по стакану водки.

— Когда вы закусывали?

— Около двух. Старушку привезли и закусили.

— Вот про закуску и поговорим подробнее.

Кирпичников рассказал, что на дежурство они всегда еду приносят из дома. Во время еды обязательно выпивают бутылку водки.

— А как же?! — санитар со значением кивнул головой в сторону двери.— Служба такая.

Больше бутылки «коллеги» никогда не пили. Такой порядок установили по предложению Уткина и никогда его не нарушали. А что до водки, то она имелась всегда в избытке. Чаще всего подносили родственники умерших. Иногда скапливалось по нескольку десятков бутылок. Тогда санитары уносили водку домой. Кирпичников попытался рассказать, как поступали с водкой дома, но Фризе прервал его:

— А вот экспертиза показала, что ваш друг Уткин перед смертью пива все-таки выпил! Где он его мог взять?

Санитар пропустил вопрос мимо ушей. Он, видно, решил во что бы то ни стало рассказать следователю о судьбе принесенной домой водки.

— Мы эту водку всю дома выпиваем,— долдонил он, разглядывая потеки на давно не беленой стене.— Не то, что некоторые спекулянты.

— Да разве я сомневаюсь? — сказал Фризе.— Только меня не водка, меня пиво интересует.

— Какое пиво? — насторожился санитар.

Фризе повторил вопрос.

— Может, к автомату на проспект сбегал?

— Исключено. Он никуда не бегал. Вышел из морга на солнышко, закурил и пивка выпил.

— Да что вы к пиву-то прицепились? — вдруг рассердился Кирпичников.— Ну, выпил он пива, не выпил… Умер-то он от чего? Уж не от отравленного ли пива?

«А он не такой и глупый, как кажется,— подумал Фризе.— Просек, что к чему».

— Почему вы так подумали?

— Ха! Еще спрашиваете? Да вы же меня замутузили с этим пивом!

— Замутузил? — Фризе понравилось словечко, и он, словно прикидывая его на вес, повторил: — Замутузил, значит. А что делать? Выяснить-то надо. Да, выпил твой Уткин перед самой смертью баночного пива. Как ты правильно догадался — отравленного. Где взял? Может, там, где взял, все банки отравлены. У тебя баночного нет?

— Отравленного?

— Да хоть какого? — сказал Фризе.— Если я тебе банку покажу, ты мне скажешь, откуда Уткин ее взял?

— На проспекте датским торгуют. «Туборг», черные банки по сорок рублей.

«Дался ему этот проспект!» — рассердился Фризе, но перебивать Кирпичникова не стал.

— Миха Чердынцев там частенько покупает. Может, Коля у него перехватил?

— Умница,— похвалил Фризе, подумав еще раз о том, что он явно недооценил собеседника. Похоже, что, пережив первый испуг от встречи со следователем и преодолевая похмелье, Кирпичников стал соображать получше.— Этот Чердынцев сегодня работает?

— На вызове. Скоро явится.

— Когда вы из Переделкина приехали, он был здесь?

— Нет. А вдруг Коля к нему в шкафчик залез? Приспичило!

— У вас это бывает? В чужой шкафчик?

— Да нет. За это можно не только по морде схлопотать,— мрачно усмехнулся санитар.— Но чтобы вы знали — если пиво «Туборг», у Михи такое пиво бывает.

— Банку не нашли. Свидетели видели, как Уткин пил, как упал. А банка пропала.

— Ни хрена себе! — Кирпичников присвистнул.— Это в анатомичке сказали, что пивко виновато?

Фризе кивнул:

— Датское. «Туборг». Послушай, Аркадий, а не подносили вам пиво в тех квартирах, куда вы сегодня ночью ездили?

— Куда там! На Большой Полянке, где бабушку брали,— коммуналка, считай, как нищие живут. На Комсомольском все строго, видать, персональный пенсионер умер, бывший большой начальник. Тоже все без шику. Пузырек «Пшеничной», правда, сунули. Что было, то было.

— А в Переделкино?

— В Переделкино? — санитар задумался, как будто уже забыл, как там было.— Богатый человек умер. Писатель. Весь дом в книгах. По фамилии Маврин.— Кирпичников покосился на дверь, за которой мертвецы дожидались вечного успокоения.

— Там не поднесли по баночке?

— Нет.

«Надо проверить,— подумал Фризе.— Язык у Аркадия Васильевича не больно-то поворачивается о поездке в Переделкино рассказывать».

И спросил:

— Может, Чердынцев уже вернулся?

— А кто его знает?

— Ты меня подожди,— строго сказал Фризе.— Ни шагу отсюда. Я задам Чердынцеву пару вопросов и вернусь.

Кирпичников равнодушно пожал плечами и вытащил из кармана пластинку жевательной резинки.

Тридцатилетний бородатый здоровяк, больше похожий на кооператора, чем на санитара из морга, натягивал на волосатые ноги джинсы-варенку.

— Ошиблись дверью, господин,— строго, но без хамства предупредил он следователя, остановившегося на пороге.

— Вы Чердынцев?

— Чердынцев. Михаил Ульянович.— Спокойный, уверенный в себе человек, совсем не похожий на спившегося Кирпичникова. Да еще краснощекий.

Фризе вошел в комнату, плотно закрыл за собой дверь, сел на большую железную скамью и только после этого представился.

Никакие чувства не отразились на лице санитара. Он слегка поднял брови, не торопясь надел джинсовую куртку на меху и, застегнув многочисленные «молнии», сел напротив Фризе.

— Вы знаете о смерти Уткина?

— Знаю.

— От кого?!

— Я, гражданин прокурор, не люблю в прятки играть. Вас интересует, не продал ли я Уткину баночное пиво? Не продал. И сам он без моего разрешения не брал.

Чердынцев встал, подошел к ряду давно не крашеных, облезлых шкафчиков, нашел в связке нужный ключ и открыл дверцу. Там висела пара белоснежных халатов и какое-то белье. На верхней полке стояли несколько банок «Туборга».

— Сколько? — спросил Фризе.

— Шесть. Позавчера я купил десять. Четыре выпил.

— Где покупали?

— На проспекте, в кооперативном киоске.

— Своих приятелей не угощали пивом?

— Хотите спросить, не травил ли? Не травил и не угощал. И приятелей у меня здесь нет. Сослуживцы.

— Значит, не угощали.

— Продавать — продавал,— уточнил Чердынцев.— Но очень давно. В декабре. Всего две банки. У такой шпаны, как «Кирпич», даже большие деньги не держатся! А Уткин жмется, на красивую подругу все тратит.

Фризе усмехнулся — кличка «Кирпич», хотя ее происхождение было очевидно, как нельзя точно соответствовала облику санитара, с которым он только что беседовал.

— Пустые банки от этой партии куда выбросили? — Фризе кивнул на шкафчик.

Чердынцев в ответ только хмыкнул, дескать, что за вопрос?

— Куда? — повторил следователь.

— За моргом свалка.

Фризе подумал, что на всякий случай надо будет попросить оперативников еще раз поискать пустые банки. А вдруг?

— У вас еще вопросы? — поинтересовался Чердынцев. Он достал из кармана куртки часы с браслетом и мельком взглянул на циферблат, надевая их на руку.

— Вопросов нет, а банки с пивом придется изъять на исследование. Вы уж извините.

— Извините?! — впервые за весь разговор в голосе Михаила Ульяновича послышалось живое человеческое чувство — раздражение.— Пиво-то денег стоит. А вы одним махом кучу денег из кармана вынимаете.

— Из кармана вы сами вынули, когда пиво покупали,— миролюбиво сказал Фризе.— Да не беспокойтесь, мы все банки откупоривать не станем. Пару откроем, остальные вернем. Я вам телефон оставлю. Позвоните завтра. Может быть, и из этих двух в кувшинчик перельем, придете, выпьете.

Но Чердынцев так расстроился, что даже не заметил иронии.

— Расписку напишете?

— Конечно. Сейчас найду понятых и все оформим.

Отправляясь на розыск понятых, Фризе заглянул в комнату заведующего, предупредить Кирпичникова, чтобы ждал, но санитара в комнате не оказалось. Не было его и около морга. И никто не смог сказать, куда он подевался.

После того, как в присутствии понятых Фризе оформил изъятие на анализ шести банок пива «Туборг», он взял у заведующего домашний телефон Кирпичникова и набрал номер.

— Але,— откликнулся детский голос, но тут же трубку взяла женщина и сердито спросила:

— Кого надо?

— Аркадия.

— Кто его спрашивает?

— Товарищ.

— Не приходил с работы,— сердито отрезала женщина и бросила трубку.

— С какой-нибудь длинноногой завихрился,— прокомментировал заведующий.— Они ребята вольные и при деньгах.

— Что значит «вольные»?

— А то и значит! Сутки отдежурил и трое — гуляй. Никакая жена не проконтролирует, если деньжата в кармане водятся, да колеса в наличии.

— У Кирпичникова есть машина? — перебил Фризе велеречивого собеседника.

— Есть. «Жигули».

Фризе сразу вспомнил испитое невыразительное лицо санитара.

— Как же он ездит? Он ведь с напарником на каждом дежурстве водку пьет! И помногу.

Заведующий нахмурился и стал похож на обиженного боксера:

— Про дежурства у меня сведений нет, а клиенты не жалуются. Я имею в виду родных и близких,— тут же поправился он. Потом секунду помолчал, поиграл брелоками и улыбнулся доброй улыбкой: — Вы разве не знаете, товарищ следователь, сколько пьяных за руль садится?!

— Номер его машины помните? — на всякий случай спросил Фризе.

— Помню. Двадцать два двенадцать. В «Иллюзионе» однажды кинокомедия под таким названием шла. «Машина 22-12». Не смотрели? Очень старая.

— И не слышал. Буквы на номере не помните?

— Буквы не помню. А цвет — красный.

«Ну, что ж,— подумал Фризе,— можно и покинуть эту гнусную обитель смерти».

Несколько раз в течение дня Фризе звонил домой Кирпичникову, но Аркадий Васильевич так и не появлялся. Мать,— следователь выяснил, что женщина, каждый раз снимавшая трубку, мать санитара,— то ли понятия не имела, где обретается ее сын, то ли не хотела говорить. «Да кто его знает, где он?! — меланхолично твердила она.— Небось, на работе».

Не появился Кирпичников дома и вечером. Фризе не мог себе простить, что так ошибся в парне. С первого взгляда санитар показался ему недалеким пьянчужкой, затюканным жизнью парией, а он — владелец «Жигулей», денежный, весьма состоятельный человек. И следователя не побоялся ослушаться ради какой-то — если верить заведующему моргом — длинноногой прелестницы.


ВЫСТРЕЛ ДУПЛЕТОМ

Алина Максимовна, как только открыла дверь, сразу почувствовала, что в доме не все в порядке: обычно, когда она входила с мороза в прихожую, ее захлестывала волна теплого, еще хранящего аромат любимых «мажи» воздуха, и от этого делалось на душе легко и спокойно. А сейчас в лицо ей ударил ледяной сквозняк. И едва ощутимый запах дешевых сигарет.

«Боже, что случилось?! — с тревогой подумала Алина Максимовна и в нерешительности остановилась на пороге.— Неужели воры?»

Первым побуждением было желание броситься в дом посмотреть — что они там натворили? Но она удержалась. Чутко прислушалась, затаив дыхание. В доме стояла тишина. Лишь в кухне неразборчиво бубнило радио.

Маврина не была трусихой — только осторожной и, как большинство неглупых женщин, расчетливой. И эта расчетливость подсказала ей — если, разбив окно, залезли воры, они могут быть еще в доме. Алина Максимовна осторожно отступила назад, стараясь не допустить щелчка, повернула ключ в замке и бегом побежала к калитке.

Через полчаса дачу осматривал наряд милиции.

— Что же вы, хозяюшка, сигнализацию не включили? — попенял Мавриной молодой худенький капитан, осматривая распахнутое настежь окно в «гостевой» комнате. Воры просто выдавили стекло и открыли шпингалеты. Ветер уже успел нанести на синий вьетнамский ковер снежные холмики. Алина Максимовна промолчала, ей и в голову не пришло думать в такой день о сигнализации. Капитан понял неуместность своего вопроса и сказал:

— Извините.

Осмотр он провел быстро и толково — снял отпечатки следов на паркете, нашел два чинарика от «Примы». Один — на кухне, другой — на снегу, перед окном. Алину Максимовну он попросил внимательно осмотреть дом и постараться установить, что пропало. Но посмотрев, как она собирает в спальне вываленное из шкафа на пол белье и платья, махнул рукой:

— Вы, хозяюшка, не торопитесь. Утро вечера мудренее — мы уйдем, а вы завтра утречком не спеша все проверите. И принесете нам список пропавшего, со всеми приметами.

Алина Максимовна улыбнулась. Эта «хозяюшка», да и вся манера говорить — участливо-снисходительно — явно были с «чужого плеча» и никак не соответствовали всему облику капитана, скорее похожего на пианиста, чем на милиционера из пригородного отделения.

Единственное, что смогла определить Маврина сразу,— это пропажа нескольких бутылок водки из холодильника. Французский коньяк и виски в баре, в кабинете покойного мужа, стояли нетронутыми.

— Алкоголик,— вынес приговор один из милиционеров.— Ради выпивки и старался. В прошлом месяце на дачу к Шестинскому забрался мужик — три дня прожил. Пока всю водку не выпил и припасы не подъел.

— Что же коньяк и виски остались? — спросила Алина Максимовна.— Да и не ищут среди одежды водку,— добавила она, вспомнив разговор в спальне.

— Среди белья он, наверное, деньги искал,— объяснил капитан.— Многие так прячут. А французский коньячок, хозяюшка, штука приметная, с ним по городу не походишь.

Маврина хотела возразить, но сдержалась. Ей не терпелось поскорее остаться одной, присутствие посторонних, разговоры, расспросы утомили ее. Капитан, почувствовав ее состояние, сказал:

— Ну, что, ребята, двинемся? — и попросил, обратившись к Алине Максимовне: — Вы уж, если в город уедете, сигнализацию включите.

— Я никуда не уеду,— сказала Маврина и посмотрела на разбитое окно.

Капитан смутился:

— У вас кусок фанеры найдется? Мы сейчас забьем…

— Не надо. Я утром все сделаю сама. А сейчас закрою комнату на ключ.

— Да вы не беспокойтесь, воры не вернутся,— сказал капитан.— Мы тут шуму наделали. Кто ж второй раз полезет! Такого в моей практике не бывало.

Милиционеры уехали. Алина Максимовна медленно обошла все комнаты, с грустью разглядывая следы пребывания посторонних — воров и милиции. Она так любила свою дачу — ее тепло и уют, созданный за долгие годы, старательно подобранную мебель, радующие глаз пейзажи на стенах, а теперь все показалось ей чужим. Ею овладело такое ощущение, что в любой момент здесь опять может появиться посторонний, неприятный, незваный. Разрушилось так остро живущее в ней чувство принадлежности этого дома ей, только ей. Покойный муж относился к даче равнодушно: ему было удобно здесь работать, но не больше. Ему было удобно работать и в номере гостиницы, и в самолете во время дальнего перелета. Он с улыбкой рассказывал, что в послевоенное время в Лефортовской одиночке написал лучшие страницы романа.

Алина Максимовна проверила запоры на дверях, заглянула в «гостевую», через окно которой залезли воры, секунду помедлила, глядя на запорошенный снегом ковер — не убрать ли от греха подальше? И, оставив все как есть, решительно повернула ключ в замке.

Спать Алина Максимовна постелила себе в кабинете мужа, на большом кожаном диване. Она разделась и уже собиралась лечь, когда вдруг вспомнила про ружье, подаренное мужу еще на шестидесятилетие — в то время они праздновали свой медовый месяц. Ружье прекрасной штучной работы, бокфлинт — стояло в шкафу рядом с другими ружьями. Невольно залюбовавшись серебряной насечкой, она чуть помедлила, потом достала из письменного стола коробку патронов и зарядила ружье. С легким щелчком защелкнулся замок. Насколько помнила Алина Максимовна, из этого ружья ни разу не стреляли. Маврин охоту не любил. Ружье она положила рядом с диваном. Подумала: приму душ. Ей казалось, что душ поможет отделаться от преследовавшего в последние часы чувства брезгливости.

В ванной комнате она сбросила накинутый на голое тело халат и внимательно рассмотрела себя в зеркало. Усталое, но красивое лицо, длинная шея, покатые плечи с гладкой бархатистой кожей.

Приняв душ, она зашла на кухню, достала из холодильника бутылку молока и с удовольствием выпила стакан.

Сквозь сон она услышала, что кто-то пытается отворить балконную дверь. Алина Максимовна с трудом разлепила веки и увидела на балконе человека. Алина Максимовна нашарила ружье, притянула к себе, потом, стараясь ничего не задеть, не скрипнуть пружинами, села, направила стволы на дверь и выстрелила дуплетом.


БЕРТА

У следователя прокуратуры Владимира Петровича Фризе была любовница Берта Зыбина. По укоренившейся у нас традиции не называть вещи своими именами, среди близких друзей Владимира Берта именовалась приятельницей. О существовании «приятельницы» Берты знали в прокуратуре все. И в первую очередь сам районный прокурор Олег Михайлович, потому что Берта жила на одной лестничной площадке с Олегом Михайловичем. Прокурор с Бертой был хорошо знаком. Ее все в доме знали. Во-первых, приятельница Фризе была очень красивая, во-вторых, очень высокая — метр восемьдесят восемь. И, главное,— заслуженный мастер спорта Берта Зыбина играла в сборной страны по баскетболу.

Первое время, встречая своего подчиненного, выходящего из соседней квартиры, Олег Михайлович смущался. Но постепенно привык и нередко даже предлагал Фризе, когда у следователя автомобиль был в ремонте, прокатиться до работы на своей персональной машине. Но тот всегда отказывался. На вопрос прокурора «почему?» Владимир Петрович туманно отвечал: «Чтобы не давать лишнего повода».

Постепенно прокурор так освоился с тем, что следователь Фризе время от времени — когда Берта не была на сборах и не выезжала на соревнования — становился его соседом, что даже заглядывал «на огонек». Правда, имея в запасе какой-нибудь сугубо производственный благовидный предлог. На самом деле ему было приятно посидеть с молодежью, выкурить ароматную голландскую сигару, которые привозила Берта своему приятелю из заграничных турне, пригубить хорошего датского ликера. В отличие от прокурора, его супруга ни разу к Берте не заглядывала, заявив «раз и навсегда», что случится это не раньше, чем Фризе и Зыбина вернутся из загса.

— Володя,— сказал однажды Олег Михайлович, раскурив сигару,— вы с Бертой такая хорошая пара. Жду не дождусь, когда погуляю на вашей свадьбе.

— Да, Володя, почему бы не доставить Олегу Михайловичу такое удовольствие? — сказала Берта и покраснела.

Фризе нахмурился.

— Не раньше, чем эта девушка прекратит бегать с мячом на публике.— Несколько секунд он помолчал, а потом добавил: — Спорт убивает женственность.

Берта фыркнула и ушла на кухню.

— Вы не правы, Володя,— тихо сказал прокурор.— Берта — само воплощение женственности.

У Фризе чуть не сорвалось с языка: «Ну и женились бы вы на ней сами!»

Обидное замечание о женственности посеяло в душе Берты червячок сомнения, и когда, просидев в прокуратуре до позднего вечера в бесполезных попытках разыскать так неожиданно исчезнувшего санитара Кирпичникова, Фризе пришел к ней, он застал подругу на диване с книжкой, которую она читала вслух.

— Чего это ты разучиваешь? — спросил он, не очень-то вслушиваясь в бормотание подруги.— Может быть, подкормишь уставшего прокурора?

— Сам, сам, сам,— пробормотала Берта, не отрываясь от книги.

Фризе остановился посреди комнаты и прислушался.

— «Я настраиваюсь на ежедневную — ежедневную энергичную — энергичную половую жизнь и сейчас и через десять лет, и через тридцать лет, и в сто лет. И через десять лет, и через тридцать лет, и через пятьдесят лет у меня будут рождаться здоровые крепкие долголетние дети…»

— Чего, чего это будет у тебя рождаться через пятьдесят лет? — с изумлением спросил Владимир.

— «И через тридцать лет, и через пятьдесят лет я буду молодая, юная, прекрасная красавица…» — продолжала бубнить Берта, не обращая внимания на его вопрос.

Фризе подошел ближе и протянул руку за книгой.

— Дай-ка мне взглянуть.

Берта отодвинула книгу.

— «Я очень люблю мужскую ласку, мужская ласка мне приносит огромное наслаждение. Я очень люблю любовные игры со своим любимым мужем. Мне очень нравится, когда мы голенькие в постели, я так люблю поиграть — поласкаться со своим любимым. Мне очень, очень приятно от его прикосновения, мне очень приятно, когда он нежно погладит мои груди…— Фризе сумел, все-таки, вырвать книгу, но, похоже, Берта знала текст наизусть, потому что продолжала: — Мне очень приятно его прикосновение к соскам, когда он целует соски».

Книга была толстая, в красивом коленкоровом переплете. Называлась она «Животворящая сила».

— Что это за порнография?! — изумился Фризе.

— Никакая не порнография! Рекомендована Минздравом. Неплохо бы и тебе выучить пару настроев. «На долголетнюю мужскую красоту», например. И «против курения».

— Нет, вы только послушайте! «Мне иногда хочется встать на четвереньки, чтобы любимый ввел свой мальчик в меня — в талисманчик, погладил бы руками всю спину…» И это не порнография?! Мы у себя в прокуратуре завели уголовное дело на продавцов такой дребедени и на владельцев видеосалонов, которые гоняют порнуху, а ты…

Он недоговорил. Берта вырвала у него книгу и крикнула:

— Ну и сиди в своей дурацкой прокуратуре! И нечего мне талдычить про то, что спортсменки неженщины, что у них нежности ни на грош.— Она уткнулась в подушку и заплакала.

Фризе осторожно сел рядом с ней на диван, провел рукой по мягким темным волосам. Берта дернула головой, отстраняясь. Он нагнулся и шепнул ей в ухо:

— Эх, ты, дылдочка моя, шутки не понимаешь. Да нежнее тебя нет…— он хотел сказать — «ни одной женщины», но и тут не удержался от шутки и произнес: «Ни одной баскетболистки в мире».

Берта зарыдала в голос.

С трудом ему удалось успокоить свою подругу. Все еще всхлипывая, крепко прижавшись к Владимиру, Берта спрашивала:

— Ты, правда, считаешь меня нежной? Я нежнее, чем другие?

— Нежнее, нежнее. Ты — самая, самая.

— А откуда ты знаешь?

— Ниоткуда. Просто знаю.

— А девочки говорят: нежность — ерунда. Она на площадке мешает. И про меня в «Советском спорте» писали: «мужественный игрок», му-жест-вен-ный! Значит — не женственный!

— Девчонки твои — дуры. Из зависти говорят. А корреспондента пожалеть надо, у него просто словарный запас беден.

Кто-то позвонил несколько раз в квартиру, но они не открыли.

— Наверное, Михалыч,— сказала Берта и вопросительно посмотрела на Фризе.

— Обойдется,— отмахнулся он, целуя ей шею и щеки.

Было два часа ночи, когда Берта вдруг вспомнила:

— Володька! А ведь ты вечером пришел голодный.— И пошла на кухню готовить ужин.

Утром, когда Фризе собрался на службу, Берта спала. Чтобы не разбудить ее, Владимир не стал молоть кофе, выпил растворимого. Перед уходом заглянул в спальню — не проснулась ли? Берта спала и по одеялу рассыпались ее волосы. Что и говорить, утренний сон у нее был крепок. На полу, недалеко от кровати, валялась книга в зеленой обложке — причина вчерашних горьких слез. «Помоги себе сам»,— было написано на обложке.— «Метод СОЭВУС — метод психокоррекции».

«А что? Забавная книжка,— подумал Фризе и улыбнулся.— Почти Декамерон. Там загоняли дьявола в ад, здесь — мальчика в талисманчик. Где проходит граница между наукой и пошлостью?»

В прокуратуру он пришел веселый. Уже в коридоре, унылом и холодном, Фризе перехватила секретарша из приемной прокурора Маргарита.

— Сам спрашивал.

Владимир посмотрел на часы: без десяти девять. «Не иначе, какой-нибудь сюрприз»,— подумал Фризе.

Вид у прокурора был озабоченный. Олег Михайлович умел преподносить себя сотрудникам деловым и озабоченным, считая, не без основания, что в наше время мало хорошо делать дело. Надо, чтобы все окружающие видели, что ты всерьез этим делом увлечен.

Он ничего не сказал о том, что звонил вчера в дверь Бертиной квартиры, только взглянул оценивающе на Фризе и тут же опустил глаза. Еле заметная усмешка тронула его полные губы.

— Володя, ты вчера допрашивал санитара из морга? — прокурор взглянул на лежащую перед ним бумагу.— Кирпичникова?

— Допрашивал. Только он, можно сказать, у меня из-под носа сбежал. Я его до самого вечера разыскивал.

— И не разыскал?

— Что-то с ним случилось?

Прокурор нахмурился, он не любил, когда у него перехватывали инициативу.

— И для дела, и для самого Кирпичникова было бы полезнее, чтобы ты его вчера разыскал. Да еще и задержал на двадцать четыре часа.

— Не было оснований для задержания.

— А поискать как следует у тебя времени не хватило?

Фризе промолчал.

— Ночью его убили.

— Ну и раскладочка! — изумился Фризе.— Одного отравили. А каким способом ухлопали другого?

— Снесли полголовы картечью.

— Убийца, естественно, с повинной не явился?

— Ошибаешься. Убийца тут же вызвал милицию. Это вдова писателя Маврина.

— Час от часу не легче! Где же их дорожки пересекались?

— В Переделкино, на даче Мавриных.

Шеф рассказал, что вечером Алина Максимовна вызвала милицию, потому что на даче похозяйничали воры, разбив стекло в одной из комнат первого этажа. Ничего ценного не пропало. Только несколько бутылок водки из холодильника, да какая-то закуска. Милиция решила, что залез пьянчуга, мучимый желанием опохмелиться. Правда, приехавшего на вызов капитана насторожило то, что преступник рылся в шкафах. Капитан договорился с хозяйкой, что утром она внимательно осмотрит дом и постарается определить, что пропало. Но среди ночи Алина Максимовна, спавшая на втором этаже, в кабинете покойного супруга, увидела, что в балконную дверь кто-то пытается войти. И выстрелила из охотничьего ружья из обоих стволов.

— И это был Кирпичников?

— Да, Кирпичников. Которого ты вчера так и не смог разыскать.

Фризе вспомнил загорелое, красноватое лицо санитара, светлые, словно выгоревшие глаза.

— Наверное, побывав на даче Маврина, этот Кирпичников решил, что там есть чем поживиться,— сказал прокурор.— В первый раз — вечером — хозяйка его вспугнула.

— А чтобы не делиться с приятелем, «Кирпич» его утром отравил?

Прокурор легонько постучал костяшками пальцев по столу:

— Не усложняй! Все может выглядеть значительно проще. «Кирпич» — это его кличка?

— Да. Как видите, у него и кличка есть. А что же вдова?

— Алина Максимовна, как мне сообщили, мужественная женщина. Самообладания не потеряла. Готовится к похоронам мужа. Я решил сегодня ее в прокуратуру не вызывать. Ты съездишь к ней.

Фризе согласно кивнул.

Прокурор помолчал, потом спросил:

— Володя, что ты обо всем этом думаешь?

— Ума не приложу! — искренне отозвался Фризе.— Если бы не отравление Уткина, еще можно было строить какие-то домыслы! А так…

— Что показала экспертиза?

— Быстродействующий яд семейства цианидов. А в банках с «Туборгом», изъятых у сослуживца Чердынцева, на яд никакого намека. Помойку оперативники перелопатили, нашли несколько пустых банок — все чисто. А та банка, из которой пил Уткин, словно растворилась! Свидетели видели, как он пил пиво, как упал, уронив банку. Но в суматохе она пропала.

— Унес преступник?

— Черт его знает, кто унес! — в сердцах сказал Фризе и посмотрел на шефа.— Ну, я поеду, Олег Михайлович? У меня сегодня машина на профилактике.

Последнюю фразу Владимир произнес с намеком. Вдруг шеф расщедрится и предложит свою. Но Олег Михйлович коротко бросил:

— Поезжай.

Когда Фризе направился к двери, прокурор неожиданно спросил:

— Володя, эти санитары из морга так много зарабатывают, что позволяют себе пробавляться датским пивом?

Фризе только пожал плечами.


«ТИХОЕ ПРИСТАНИЩЕ»

В Москве опять потеплело. На мостовых и тротуарах стояла каша из воды и снега. Сухими и чистыми добирались до места назначения лишь самые ловкие пешеходы, умевшие ускользнуть от потоков грязи, рвущейся из-под машин.

В электричку Фризе сел с мокрыми ногами. Он посмотрел на часы — половина одиннадцатого. Берта, наверное, уже приняла душ и, надев свой черно-белый махровый халат, пьет кофе со сливками. «Я бы сейчас выпил еще и рюмку коньяку, чтобы не простыть,— помечтал Владимир, закрыв глаза.— А потом на часок в теплую постель».

Он открыл глаза. Низко слоились серые облака. Наполовину упрятанный за ними Университет потерял свое первозданное изящество и выглядел разлапистым пеньком. На пригородных грязных платформах дожидались своих электричек неприветливые хмурые люди. Фризе подумал про Кирпичникова. У того тоже было хмурое злое лицо. Туповатый взгляд, который ввел следователя в заблуждение. Выстрел вдовы Мавриной снес санитару полголовы. Выстрел дуплетом. И второй дуплет — в течение суток убиты два санитара из кооператива «Харон». Или из малого предприятия «Харон»? Разница между двумя этими новыми формами собственности казалась Фризе призрачной.

Убиты не просто два санитара, а напарники. Невольно Фризе начал думать, что такое совпадение не случайно, что, как бы по-разному они ни погибли, причина их смерти одна. Едва подумав об этом, он тут же себя остановил: если убийство Уткина выглядит преднамеренно, то смерть Кирпичникова — случайна. И, главное, она легко объяснима. Побывав в богатом доме, санитар решил поживиться. Залез вечером, но его спугнули. Полез ночью. Какое-то маниакальное стремление ограбить дачу во что бы то ни стало. Непомерная жадность? Нет! Никакой вор не полезет в один дом за одну ночь дважды. Прежде следует хорошенько оглядеться. А ведь Кирпичников, к тому же, утром вел душеспасительную беседу со следователем. Мог бы и насторожиться. Он же от следователя спокойно сбежал. Зачем же он стремился побывать на даче? Попасть под картечь Алины Максимовны? Настоящий вор себя так не повел бы, а был ли он настоящим вором?

Во всей этой истории Фризе настораживала разнокалиберность действующих лиц и, как сказал бы шеф, неадекватность личности убитого способу, которым он был убит. Правда, последнее касалось лишь Уткина. Ну, не странно ли, что простого санитара убили с помощью яда, каким-то образом упрятанного в банку дорогого импортного пива?!

Сквозь треск и шипение поездной трансляции донеслось что-то отдаленно похожее на слово «Переделкино».

«Хватит утомлять себя всякой ерундой,— решил Фризе.— Я должен предстать перед вдовой хоть и с мокрыми ногами, но со светлой головой». Он придерживался теории, что преступление может быть раскрыто лишь в процессе накопления информации. Нет информации — нечего выстраивать версии. Под ними нет фундамента. Накопление информации — ключ к разгадке. Как в растворе, насыщенном солью, начинают выпадать кристаллики, так и в голове следователя, обладающего подробной информацией, вызревает одна-единственная, ведущая к разгадке, версия. И нечего распыляться!

Сойдя с платформы, он двинулся по скользкой тропинке вдоль узкого шоссе, миновал кладбище на взгорке, лесопилку. У ограды Дома творчества писателей спросил пожилого мужчину в красивой дубленке, как найти дачу Маврина?

— Налево, вдоль ограды, пятьсот метров. Увидите двухэтажные хоромы. Там и обитал классик.

Фризе поблагодарил.

— Да знаете ли вы, что он умер? — решил уточнить обладатель дубленки.

— Знаю.

— Вот видите, и классики не вечны,— сказал мужчина вдогонку. Фризе почудилось в его голосе скрытое удовлетворение. Похоже, мужчина был тоже писатель.

Идя к дому Маврина, следователь пытался вспомнить, читал ли что-нибудь из книг умершего. Названия вспомнил тут же — они были постоянно на слуху. О книгах Маврина писали, по ним снимались фильмы, ставились радиоспектакли. Высокая, худая фигура Маврина, его породистое умное лицо постоянно мелькало на экранах телевизора в хроникальных кадрах.

Фризе остановился перед входом в дом, который удивительно подходил под определение «хоромы». С башенками, верандами, эркерами, пилястрами, балкончиками — дом выглядел франтом на фоне стройного сосняка. На стене красовалась табличка с названием «Тихое пристанище». Владимир Петрович мельком оглядел окна — одно из них, на балконе, было занавешено чем-то белым,— и, вздохнув, позвонил. Содержание книг Маврина он так и не вспомнил. Полутора километров дороги ему для этого не хватило.

Открыла дверь молодая женщина. Вернее, Фризе в первый момент показалось, что она молода, на самом деле ей было не меньше сорока. Она принадлежала к той породе московских красавиц, возраст которых трудно определить. Эти женщины всегда чьи-нибудь жены — крупных начальников, преуспевающих дельцов, удачливых писателей. То ли они такие сытые и гладкие, потому что «чьи-то жены», то ли «чьи-то жены», потому что сытые и гладкие. Фризе подозревал, что такая порода «московских красавиц» выведена за долгие годы советской власти, как, например, «буденновская» порода лошадей.

Владимир Петрович предполагал, что увидит, если не убитую горем вдову, то хотя бы скорбящую женщину. Он приготовился принести извинения за свой несвоевременный визит, но при виде следователя красивые губы вдовы тронула едва заметная улыбка и она приветливо сказала:

— О! Какой мужчина пожаловал ко мне в гости! А я боялась, что кофе придется пить в одиночестве.

Фризе такая улыбка была хорошо знакома. Она могла означать все, что угодно: иронию, восхищение и просто врожденную благожелательность.

По привычке, чуть склонив голову в дверях — чтобы не задеть за притолоку,— Владимир вошел в прихожую и остановился.

— Я, наверное, разочарую вас, Алина Максимовна,— визит следователя прокуратуры…

— Меня уже трудно чем-либо разочаровать,— перебила его Маврина и опять улыбнулась. Теперь грустной, рассеянной улыбкой.— Следователю крепкий кофе не противопоказан?

— Вменяется в обязанность.

Она ввела Фризе в гостиную, где упоительно пахло кофе, и — едва-едва — хорошими терпкими духами. На большом круглом столе, накрытом вишневой скатертью, стоял один прибор, тарелка с тостами, молочник.

— Присаживайтесь, будьте добры.— Алина Максимовна пододвинула стул рядом со своим, подошла к буфету и достала второй прибор. Фризе невольно бросил взгляд на ее фигуру и тут же отвел глаза. Фигура у Алины Максимовны, одетой в легкую черную блузку и модные — до колен — брючки, выглядела очень соблазнительно. И Фризе огорчился. Ему не нравилась эта порода гладких красавиц. Но в Мавриной было еще что-то такое, что притягивало взгляд. И, поняв — что, он рассердился на себя.

На небольшом столике шумно выпустила пар кофеварка. Разлив кофе, Маврина села рядом:

— Вы не испортите мне аппетита, если начнете свой допрос за кофе. Вас зовут…

— Владимир Петрович Фризе.

Кофе был выше всех похвал, сливки подогреты.

— За одни сутки я стала вдовой, потерпевшей и убийцей. Какое из этих несчастий вас интересует?

— Все три.

— И смерть мужа? — Маврина удивленно подняла брови.

— Не сама смерть. Вы знаете, что погибли оба санитара, которые приезжали забрать тело умершего?

— Оба? Какой-то рок, право.

— Да. Одного санитара отравили сразу же после того, как он приехал из Переделкино.

Она поставила чашку и с тревогой посмотрела на следователя.

— Отравили?

— Очень сильный яд. Полной уверенности у нас нет, но, похоже, он получил его с пивом. Выпил банку датского пива и мгновенно умер.

— А второго санитара убила я.— Алина Максимовна провела ладонью по лицу, взяла чашку и залпом выпила кофе.

— Ну, вот,— огорчился Фризе.— Беседы со следователем малоприятны.

— Не обращайте внимания,— сказала Маврина. Она мгновенно справилась с собой и налила в чашку остатки кофе.— Сейчас заварю еще.

— Мне достаточно,— остановил ее Фризе.— Такой замечательный кофе не пьют литрами.

— Вам понравился? — обрадовалась хозяйка.— Настоящий «мокко».— Лицо ее стало озабоченным. Вы ищете связь между тремя смертями? Но Алеша умер от инфаркта. Я получила сегодня документы в больнице. Делали вскрытие… Вы, наверное, знаете?

Фризе кивнул.

— Одного санитара убила я,— уже второй раз она повторила эту фразу. Только теперь произнесла ее жестко, без тени сожаления.— Это ведь называется самообороной?

— Вам не в чем себя упрекнуть, Алина Максимовна.

— Какая же может быть связь между тремя смертями? — она смотрела на Фризе пристально и красивые глаза ее стали похожи на колючие льдинки.

— С вами интересно разговаривать,— улыбнулся Фризе.— Я просто не мог не задать себе этого вопроса. Но цель моего прихода совсем другая. Вы проверили, что пропало на даче после «первого» визита вора?

С минуту Маврина сидела молча, рассеянно ломая на мелкие кусочки поджаренный хлеб. Наконец, сказала задумчиво:

— Что пропало?… Пропала водка из холодильника, какая-то еда. Деньги. Сколько — не знаю. Помню, что на полке в шкафу всегда хранились деньги на текущие расходы. Сейчас их нет. Из письменного стола Алексея Дмитриевича вытащили ящики и вывернули все на ковер. Наверное, тоже искали деньги. Его документы, рукописи я не проверяла, но воров ведь рукописи не интересуют?!

— Чаще всего нет,— осторожно сказал Владимир.— Но проверить не мешает. А как вы объясните, что вечером преступник залез в комнату на первом этаже, а потом, ночью, полез на второй?

— Может быть, он и пробовал пойти старым путем? Но я закрыла ту комнату на ключ. А в кабинете, где я спала, была приоткрыта балконная дверь.

— Вы оставили открытую дверь, не побоялись?

— В доме жарко. Мы часто оставляли открытыми двери или окно. Это же второй этаж.

— Простите меня за назойливость — то ружье зарегистировано?

— Да. Мужу подарили на шестидесятилетие. Но оружием он не интересовался, а я иногда стреляю на стенде. И даже ездила с друзьями на охоту.

Зазвонил телефон. Алина Максимовна с неудовольствием посмотрела на него. Похоже, не хотела снимать трубку. Но телефон продолжал звонить. Не спеша она подошла к аппарату — желтой, маленькой трубке, висящей на стене.

— Да,— сказала она тихо.— Ах, это вы, Убилава? Рада слышать. Я сейчас не одна. Если вас так интересует — следователь прокуратуры.

Она стояла в полоборота к Фризе, и он опять, взглянув на нее, отвел глаза. Долго смотреть на эту женщину было опасно.

Алина Максимовна произнесла всего несколько ничего не значащих фраз ровным, приветливым голосом, и эта приветливость была неприятна следователю. «У тебя же, милочка, муж умер, ночью ты застрелила человека, а сейчас любезничаешь с каким-то Убилавой». Фризе попробовал представить себе, как должна разговаривать женщина в ее положении. Ни один из промелькнувших в голове вариантов не подходил к Мавриной.

Алина Максимовна повесила трубку и спросила:

— Я сварю еще кофе?

— Нет, нет! — запротестовал Фризе и поспешно встал из-за стола.— Если я не утомил вас, может быть, покажете мне комнату, через которую залезли в дом? И кабинет мужа.

Алина Максимовна достала ключи из сумочки, жестом пригласила Фризе следовать за собой. Они молча прошли по довольно длинному коридору, и Владимир вспомнил мужчину, показавшего дорогу к дому Маврина, и его язвительное замечание о «хоромах». Действительно, дом был огромный.

В конце коридора хозяйка открыла одну из дверей. Как и все двери в этом доме, она была сделана из дуба и выглядела неприступной. Остановившись на пороге, Маврина пропустила следователя в комнату. Искоса взглянув на хозяйку, Фризе понял, что приветливый ровный голос Алины Максимовны в разговоре с Убилавой, почти светская беседа с ним за кофе, умело положенная косметика и пребывание в прекрасной форме, все это — неимоверные усилия воли, многолетняя привычка не распускаться. Сейчас лицо у нее выглядело застывшим и отрешенным.

Светлый отлакированный паркет в комнате был затоптан грязными следами, через разбитое окно метель намела целую гряду снега. На клетчатом шотландском пледе, покрывавшем широкую кровать, тоже лежал снег. Рядом с кроватью валялась разбитая фаянсовая ночная лампа. И на все это разорение Маврина смотрела равнодушно.

— Потопталась здесь милиция?

— Да. Снимали отпечатки, слепки следов.

— А разбитая лампа? — Фризе внимательно, метр за метром, ощупывал взглядом комнату.

— Наверное, свалил ветер. Когда я была здесь первый раз, все стояло на месте. Только разбито окно и снег на полу. Я ничего не трогала — закрыла комнату на ключ и ушла.

— Что отсюда пропало?

— По-моему, ничего. Я не проверяла. Да здесь и нет ничего ценного. Комната для гостей. Кровать, письменный стол…— она сделала широкий жест рукой, словно призывала следователя убедиться, что в комнате действительно нет ничего ценного.

Фризе остановился у разбитого окна. Рама была распахнута и тихо поскрипывала от гулявшего по дому сквозняка. За окном стоял сосновый лес.

— Эта сторона дома противоположная улице? — спросил Фризе.— Самая глухая?

— Да. Там дальше парк.

— И если хочешь подойти к дому незаметно, лучше идти со стороны парка? К окнам этой комнаты?

— Не очень-то приятно лазать по сугробам.

— Куда выходит балкон в кабинете мужа?

— На противоположную сторону. К дороге. Поднимемся, посмотрим? — Алина Максимовна закрыла комнату на ключ, подергала за ручку — проверила, надежно ли?

Кабинет Маврина был просторным и светлым. Две стены занимали шкафы с книгами, на третьей висел портрет писателя, перевитый наискось черной лентой. Портрет показался Фризе неудачным слишком застывшими и самодовольными были черты лица. И только острые, маленькие глаза, казалось, знали цену каждому, кто входил в этот кабинет.

Владимир Петрович прошелся вдоль шкафов. В одном из них пестрели издания «Академии».

Балконная дверь была завешена белой скатертью. Владимир Петрович слегка отвел ее. Выбитые стекла, расщепленные переплеты рамы. Кусок рамы аккуратно выпилен. «Коллеги всерьез поработали»,— подумал Фризе. На раме, на битом стекле, на бетоне балкона виднелись бурые пятна крови. Метрах в тридцати от дома проходила дорога. Территория участка была отгорожена высоким — метра два, не меньше — забором. В заборе — калитка с крепкими засовами.

Фризе опустил скатерть, повернулся к Мавриной. Она сидела на диване под портретом мужа.

— Отсюда я стреляла. Навскидку. Я кажусь вам циничной?

— Вы закрыли на ночь калитку? — оставив без внимания ее вопрос, спросил следователь.

— Конечно. И вечером калитка была заперта. Но замки и калитки — для честных людей.

— В какой комнате умер ваш супруг?

— Вот здесь.— Алина Максимовна протянула руку и осторожно дотронулась до массивного кожаного кресла.— Когда я вошла, подумала, что он задремал. Алеша любил сидеть в этом кресле, смотреть в окно. Ночью перед домом горит фонарь, сосны в снегу. Фантастическое зрелище.

Фризе слушал, не перебивая.

— Я постелила на диване и подошла к нему.— Алина Максимовна закрыла глаза ладонью, но тут же опустила руку.— Он был еще теплый. И вы не поверите — улыбался.

Фризе рассеянно разглядывал корешки книг, бронзовые статуэтки на многочисленных столиках и тумбочках. Потом достал из кармана визитную карточку и, секунду поколебавшись, приписал на ней свой домашний телефон.

— Алина Максимовна, я вам и так надоел, но если будет что-то новое, позвоните.

— Обязательно позвоню, Владимир Петрович.

«Даже не спросила, каких новостей я от нее жду»,— думал Фризе, выходя из дома. Он внимательно осмотрел калитку, прошел вдоль зеленого забора: никаких свидетельств того, что кто-то недавно перелезал через него. Ровная цепочка неторопливых следов по периметру участка говорила о том, что оперативники, приезжавшие на происшествие, знали свое дело. Стоя у забора, Фризе внимательно оглядел фасад дачи. На балкон можно было забраться по густо разросшимся веткам дикого винограда. Он решил проверить свое предположение и пошел к дому напрямик, по снежной целине. И под балконом поддал ногой какую-то банку, запорошенную снегом. Это оказалась банка из-под пива «Туборг». Фризе постоял минуту в задумчивости — по закону ему следовало найти сейчас понятых и в их присутствии изъять банку, как вещественное доказательство. Иначе она не может фигурировать в суде, как подтверждение того, что и банку отравленного пива санитар Уткин мог взять в доме Мавриных. Фризе усмехнулся. Это доказательство для людей без воображения. Любой умный человек сможет найти десяток убедительных причин, чтобы вызвать к нему недоверие. Заявит, например, что я подкинул банку и только после этого пригласил понятых. И еще — Владимиру совсем не хотелось до поры до времени посвящать хозяйку дачи в свое открытие. Поэтому он достал из кейса конверт и осторожно упаковал в него банку.

Со станции Владимир позвонил Мавриной. Номер был долго занят — Фризе даже пропустил одну электричку,— наконец, спокойный голос произнес «да».

— Алина Максимовна, надоевший вам следователь Фризе.

— Слушаю, Владимир Петрович. Вы что-то забыли спросить?

«А она даже запомнила мое имя»,— усмехнулся Фризе.

— Забыл, Алина Максимовна, не сердитесь. Ваш супруг пил датское пиво? Баночное, «Туборг»?

— Какой странный вопрос! — в голосе Мавриной не было недовольства, только удивление.— Алеша не пил ни датское, ни жигулевское. Нет, нет, в нашем доме пиво исключалось.


— Она красива? — спросил прокурор, когда Владимир зашел к нему на следующий день, чтобы доложить о поездке в Переделкино.

— Хорошо ухоженная московская дамочка.— Фризе пожал плечами и почувствовал, что краснеет.— Лет сорока.

— Ого! А Маврин праздновал семидесятипятилетие.— Олег Михайлович взял со стола «Литературку», где был напечатан некролог.— Породистое лицо. Наверное, от женщин не было отбоя?

— Алина Максимовна его вторая жена, первая умерла.

— Хотел бы я знать, что у нее на уме?

Фризе удивленно посмотрел на шефа:

— Зачем?

— Если молодая, красивая женщина, подразумевается, убитая горем, без раздумья палит из ружья в человека, тут в пору задуматься.

— Палит ночью! В вора, который лезет в окно.

— Так-то оно так…— с сомнением сказал прокурор.— Но даже не каждый мужик на это решится. А тут — интеллигентная дамочка! Хорошо бы, все-таки, выяснить, что она собой представляет.

— Самое большее, на что мы можем рассчитывать,— узнать мнение об Алине Максимовне ее друзей и знакомых.

— Опять ты за свое!

— На том стоим,— самодовольно ухмыльнулся Фризе и с горячностью продолжал: — Олег Михайлович, мы ведь живем не своими представлениями об окружающей действительности, а тем, что думают о ней посторонние, иногда даже чуждые нам по взглядам люди: знакомые, газетчики, обозреватели телевидения, ученые.

Прокурор вздохнул.

— И политические деятели! — продолжал Фризе.— К сожалению, очень часто — люди ограниченные и глупые.

— Ладно, ладно! Чтобы разузнать о Мавриной, не надо обращаться к политическим деятелям.

— Это к слову,— нахмурился Фризе. Он был недоволен, что позволил себе погорячиться. В последнее время он вдруг решил, что его характер излишне эмоционален для следователя и пытался приучить себя быть бесстрастным. Правда, пока без особых успехов.— Меня самого Алина Максимовна очень интересует. Особенно после ее заявления, что в их доме никогда не бывает пива.

— Ты эту банку из-под пива изъял с понятыми?

— Нет,— беспечно ответил Фризе.— Сунул в кейс и отвез в институт судебных экспертиз. Результат — никаких ядов, никакой химии.

— Так! А если бы там обнаружили следы яда? Ни один судья не признал бы твою банку уликой!

— Олег Михайлович…— начал Фризе. Но прокурор перебил его:

— Не хочу слушать твои оправдания и байки про интуицию! Был бы ты стажером…

Зазвонил телефон, и прокурор снял трубку, не досказав, что бы произошло, будь Фризе стажером. Но Владимир давно усвоил урок и мог повторить, разбуди его даже среди ночи: будь Фризе стажером, прокурор записал бы ему в характеристику: «Условно годен только для работы в нотариальной конторе». Конторой Олег Михайлович пугал стажеров, как старая нянька пугает ребенка милицией. «Не доешь кашу — позову милиционера».

Владимир Фризе появился в прокуратуре пять лет назад. Он закончил юрфак, был оставлен в аспирантуре, защитился за два года, но на этом его научная карьера закончилась. В огромном городе просто не нашлось вакансии для свежеиспеченного кандидата юридических наук.

Получасовой разговор Фризе с районным прокурором укрепил последнего в твердом намерении: этого дылду, несмотря на предписание из Генеральной прокуратуры, он уволит, как только закончится испытательный срок. Резонов к тому прокурору виделось много: неудавшийся ученый. Насколько помнил, ни один из них не стал хорошим практиком. Слишком длинный. Прокурор не мог вспомнить такого высокого работника прокуратуры. Игорь Иванович Карпец? Но он — директор института, профессор. Профессорство Карпеца как бы подтвердило в глазах прокурора непригодность Фризе для практической работы. Он понимал уязвимость этого довода, но отказываться от него не хотел.

И третье, конечно же, самое главное,— Фризе, новоиспеченный следователь районной прокуратуры с испытательным сроком, попросил прокурора чуть ли не в ультимативной форме принять к сведению, что в отпуск он всегда ходит в сентябре. Только в сентябре!

— У нас в прокуратуре такая нагрузка, что иногда по два года не вырваться,— прокурор даже не успел рассердиться, выслушав ультиматум. Только рассмеялся не в силах скрыть своего изумления.

— Постараюсь со всеми делами справляться вовремя,— спокойно, никак не среагировав на смех начальства, объявил Фризе.

— А-а! — тут уже у прокурора, обычно быстрого на слово, не нашлось достойного ответа. Он встал, протянул следователю руку:

— Желаю.— И повторил еще раз: — Желаю!

Скоро даже в городской прокуратуре узнали, что превыше всех благ на свете Фризе ценит отпуск в сентябре. Коллеги ломали головы: почему именно в сентябре? Убирает урожай у себя в огороде? Участвует в каких-нибудь традиционных соревнованиях? Вон какой длинный, наверное, баскетболист. А может быть, проходит курс лечения? Цветущий внешний вид не гарантирует стопроцентного здоровья. А помощник прокурора Виктор Андреев убежденно заявил в присутствии нескольких сотрудников: «Да алкоголик он, но цивилизованный. Забульбенивает только раз в году, но пьет всегда в сентябре. Осенняя ипохондрия. Это бывает…» С Андреевым не согласились, но к новичку приглядывались внимательно.

Все прояснилось, когда следователь Гапочка, разговорившись с новичком по душам, спросил его:

— Володя, почему ты в отпуск в сентябре норовишь пойти?

Фризе с удивлением посмотрел на коллегу:

— Ты что, никогда в осеннем лесу не бывал? Тепло, солнце не жарит, дачники все умотали. Бабье лето. Лес-то какой! И грибы…

— Понятно,— со смущением ответил Гапочка, сраженный железной логикой новичка и в успокоение себе подумал: «Наверное, такому длинному грибы собирать очень трудно». Через несколько минут он сказал с укоризной:

— Знаешь, Володя, сентябрь прекрасный месяц и каждый был бы рад отдохнуть в это время. На юге бархатный сезон…

— Раз никто не ставил шефу условие отдыхать в сентябре, значит, не очень-то хотели.

— И твои условия всегда выполняют?

Фризе улыбнулся, потом демонстративно осмотрел кабинет, словно хотел убедиться, что никто их не подслушивает, и сказал шепотом:

— Посмотрим. Лиха беда — начало.


ГРАФИКИ МАЙОРА ПОКРИЖИЧИНСКОГО

У старшего оперуполномоченного уголовного розыска Ерохина всегда было озабоченное лицо. Другим его никто и не видел, наверное, и жена тоже. Фризе как-то сказал ему:

— Интересно бы, Дима, посмотреть на тебя спящего — лицо такое же озабоченное?

И вот сейчас, войдя в свой кабинет, Фризе увидел спящего опера. Ерохин спал, утонув в стареньком потертом кресле, руки его свисали до полу, на лице светилась блаженная улыбка. Рядом, на маленьком столике, стояла кофеварка.

Владимир постоял с минуту перед товарищем, удивленно покачал головой и осторожно, чтобы не разбудить его, стал варить кофе. Ерохин проснулся, когда Фризе поставил рядом с ним чашку горячего ароматного напитка.

— Что ты на меня так уставился? — спросил он, открывая глаза.— Давно не видел? — лицо у него уже приняло свое обычное выражение.

— Никогда! Никогда не видел тебя улыбающимся.

— И не увидишь. В такое время живем. Сегодня ночью на Киевском вокзале проститутку заточкой…

— Дима, кофе стынет.

— Кофе? Я разве сварил?

— Я сварил. А ты поспал часок.

— Хватит болтать! Я никогда не могу заснуть сидя. Какая-то странная особенность организма.— Ерохин взял со столика чашку, с удовольствием отхлебнул.— Хочешь поскорее узнать про хоронщиков?

— Пока не выпьем кофе, ничего не хочу знать. Лови кайф, не дергайся.

Ерохин пил и недоверчиво хмурился, как будто определял, не подмешали ли в кофе наркотик отцы колумбийской мафии.

— Значит так,— сказал он, отставив чашку.— Пройдемся вдоль и поперек. Когда умер Уткин, у морга толпились люди, приехавшие хоронить одного старичка…— он заглянул в записную книжку,— старичка Бинева, доктора наук.

— Давай короче, без подробностей.

— Подробности в нашем деле — главное, товарищ младший советник.

— Что меня сегодня все учат?! — вспылил Фризе.

— Учить — не лечить. Для самолюбия приятно и ответственности никакой. Едем дальше, раз ты сегодня такой нервный. Старичок Бинев из института ферросплавов. Я вчера там полдня провел, устанавливал, кто провожал старичка в последний путь. Можешь себе представить — всех установил, а банку из-под пива никто из них не брал!

— Что за люди пришли на похороны?

— Тебе фамилии нужны? — удивился Ерохин.

— Да зачем мне фамилии?! Сам подумай хоть капельку! Пришли сослуживцы, друзья, родные — народ солидный, серьезные ученые! Кто сознается, что подобрал банку из-под пива? Даже если она и очень красивая?

— То, что банку могли поднять, ты под сомнение не ставишь? Понятно. Но ведь я им доходчиво объяснял, что банка не простая. Из-под отравленного пива.

— Первый раз в жизни вижу такого доверчивого полицейского,— пробормотал Фризе.

— Жизнь у тебя еще слишком короткая,— огрызнулся старший оперуполномоченный, но вид у него был смущенный.

— Ну, а что из себя представляют эти два санитара?

— Непростые ребята. У них нынче кооператив… Нет, малое предприятие,— поправил себя Ерохин.— Что, впрочем, один хрен. Так что к больнице они постольку-поскольку относятся. За последний год серьезных жалоб не поступало — так, по мелочам. То кольцо с бриллиантом пропало, то бумажник с валютой.

— Хороши мелочи! С мертвых снимали?

— Бумажник из-под подушки вытащили, кольцо лежало на журнальном столике. Но, понимаешь, ни один случай воровства доказать не удалось.

— Наверное, не очень-то старались.

— Наверное. Но перед санитарами бригада врачей приезжала, соседи приходили, родственники. С кого спрашивать? Да и Кирпичников с Уткиным в те смены, когда были пропажи, не работали.

— А как они, эти «ангелы», между собой, дружно живут?

— Поножовщины не зарегистрировано,— осторожно сказал Ерохин.

— Глухо, значит.

— Зацепка есть. Один мужик с Петровки разрабатывал…

— Чего ты тянешь в час по чайной ложке? Может, выложишь все сразу?!

— Зарегистрировано уже несколько крупных краж из квартир, в которых побывали санитары из «Харона».

— Тю, тю, тю! — возбужденно присвистнул Фризе.— С этого и надо было начинать! — Поездка в Переделкино, разговор с вдовой Маврина, взломанная дача «Тихое пристанище» — все вдруг выстроилось перед внутренним взором следователя четким пунктиром.

— Склеивается?

— Пожалуй, что да,— задумчиво подтвердил Владимир и тут же, словно споткнувшись, легко бросил: — Нет!

На смену секундной возбужденности пришло разочарование.

— Они же не такие олухи, чтобы лезть в квартиры, в которых только что побывали?

— Правильно,— с удовлетворением подтвердил майор.— Проходило по несколько месяцев прежде, чем использовали наколку. Мужик с Петровки не уверен, что брали квартиры сами санитары. Они могли только наводить.

— Но на дачу Маврина залезли сразу! На следующую ночь. Вернее, и вечером, и ночью. Кто залез вечером, можно только предполагать. А ночью — напарник Уткина — Кирпичников. Ему вдовушка залепила в голову заряд картечи. Так что теория твоего знакомого с Петровки в нашем случае не подходит.

О событиях в «Тихом пристанище» Ерохин ничего не знал, и Владимир коротко рассказал ему все, включая легкую трепку, полученную от прокурора.

— А я-то думаю, что ты на хороших людей кидаешься? — попытался улыбнуться старший оперуполномоченный, но улыбка получилась кислой.

— Ладно тебе! Давай подробности.

— Да какие подробности?! Подробности у майора По-крижичинского.

— Ничего себе, фамилия!

— Не у всех же такие короткие. Сослуживцы его Кри-жем зовут.

— И что этот майор Криж выяснил? Если конкретно?

— Есть у него кое-что. Понимаешь, он составил график, кто из санитаров дежурил, когда произошли кражи. Один график накладывает на другой.

— Прямо так и накладывает? Один на другой? — с издевкой спросил Фризе. Ерохин не смутился.

— Очень наглядно получается. Я видел. Тот, кто приезжал на квартиру за умершим, на день кражи всегда имел стопроцентное алиби. У них, похоже, все продумано.

— У майора Покрижичинского есть что-нибудь кроме графиков? Свидетельские показания, вещдоки?

— Были. А теперь, похоже, нет. Его отстранили от расследования и отправили в отпуск.

— Поразительная забота о здоровье. Вот бы у нас так же, как на Петровке! Он что, перенапрягся?

— Наверное,— шепотом сказал Ерохин.— Ты бы, Володя, не гудел так сильно. Главное в том, что дело вообще закрыли.

— Почему? — невольно заражаясь подозрительностью товарища, сбавил тон следователь.

Ерохин показал большим пальцем вверх:

— Мэрия. Расценили как попытку дискредитировать частное предпринимательство, «задушить ростки нового»,— усмехнулся он.

— Как в мэрии про расследование узнали?

Вместо ответа майор вдруг пропел:

— По свету много я бродил и мой… тут-тук — со мной — вместо того, чтобы произнести «сурок», он в такт постучал костяшками пальцев по столу.

Несколько минут Фризе молча переваривал информацию. Потом с сомнением спросил:

— Ты не ошибаешься?

— Запиши: 231-82-99, Покрижичинский Станислав Васильевич. Это его домашний телефон. Позвони, проверь.— Ерохин посмотрел на следователя пристальным взглядом.— А можешь и не звонить. Как только глубже копнем этих харонов, и нас остерегут.

— Ладно, хватит болтать! — начал сердиться Фризе.— Одно дело — дергать кооператив с проверками, ставить палки в колеса, другое — расследовать убийство. Никакая мэрия мешать этому не будет. Телефон я записал. Теперь об этой дурацкой банке… Нам без нее не обойтись. Началось-то все со смерти Уткина, а Уткин выпил отравленного пива.

— Ты говоришь: «Все началось со смерти Уткина…» А что все? По-моему, то, что началось со смерти Уткина, этой смертью и закончилось. Уткин и Кирпичников — разные эпизоды. Старушка Маврина засадила картечью в санитара, подумав, что лезет вор. Вор и лез.

— Видел бы ты эту старушку! — усмехнулся Фризе.

— Божий одуванчик?

— Ага! Лет на тридцать пять — сорок. И стройна, как манекенщица.

— Надо же! Богатая наследница?

— Дима, давай не будем отвлекаться. Ты мастак уводить от главного.

— Извини.

— Мне нужна банка.

— И мне тоже. Я опросил всех! Понимаешь, всех, ожидавших у морга. Начать по второму заходу?

— У тебя есть их адреса?

— Зачем? Я собрал их всех вместе в институте. Мы скрупулезно восстановили «картину битвы».

— Возьми в институте их домашние адреса и побеседуй днем с родственниками. То, о чем постеснялся сказать какой-нибудь профессор, может выложить его теща или дочь. Да мало ли?!

— Ну, что ж, попробую,— без особого энтузиазма согласился старший оперуполномоченный.

— Если адресов очень много — я могу тебе помочь.

— Хорошо бы, Володя,— повеселел Ерохин.— Тебе тоже не помешает пообщаться с ученым народом.

Но когда Ерохин удалился в институт ферросплавов раздобывать адреса сотрудников, побывавших на панихиде усопшего сослуживца Бинева, Фризе решил, что майор справится и в одиночку. И отправился в офис Юрия Игнатьевича Грачева, директора малого предприятия «Харон» при мэрии.


РУКОВОДИТЕЛЬ «ХАРОНА»

Руководитель «Харона» был молод, плечист и имел огромный живот. Живот нависал над широким кожаным ремнем, который чудом удерживал на председателе фирменные джинсы. Фризе не переставал удивляться — откуда среди его ровесников взялось столько упитанных сверх всякой меры мужчин. Как правило, это были люди деловые: кооператоры и рэкетиры, шоферы такси и рыночные торговцы. «Резкая смена образа жизни? — думал Фризе.— Вчера стоял у станка, вкалывал на конвейере, а сегодня засел в офисе или за прилавком?» Как-то он поделился своими наблюдениями с Бертой.

— Разъелись! — вынесла она свой безапелляционный приговор.— И не выдумывай никаких других причин. Имеют «бабки» и свободный доступ к приличной жратве.

Владимир хотел возразить, но Берта спросила:

— Ты «Регтайм» Доктороу читал?

Фризе «Регтайм» не читал. Он знал только, что регтайм — стиль в негритянской музыке двадцатых годов и любил этот стиль.

— Так вот,— продолжала Берта,— американцы во времена регтайма обжирались почище наших желудкоголовых. Доктороу писал, что еда была в то время заклятием успеха. Персона, несущая впереди свое пузо, считалась на вершине благополучия. Сечешь?

Спорить с «Большой Бертой» Фризе не стал. Он сложил ладони трубочкой и, прищурившись, посмотрел одним глазом на свою подругу: нет, представить себе Берту с большим животом было просто невозможно.

— Рано или поздно, живот у меня появится,— многозначительно сказала она.

И вот сегодня, глядя на пузатого председателя, вальяжно расхаживающего по своему огромному кабинету, Фризе вспомнил тот разговор. Непохоже было на то, что Юрий Игнатьевич Грачев хоть месяц отработал на заводе или на стройке. Самым трудным испытанием в его трудовой биографии могла быть недолгая работа у чертежного кульмана. Так что теория о резкой смене образа жизни явно не вытанцовывалась. По крайней мере в отношении его.

— За два года работы нашего малого предприятия — не кооператива, уважаемый господин Фризе, а малого предприятия! — ни одной жалобы.— Юрий Игнатьевич посмотрел на Фризе так, словно ожидал, что следователь тут же бросится пожимать ему руку. Владимир молчал. Лицо у председателя сделалось слегка обиженным, но глаза явно трусили.— Ни одной! — повторил он.— Это при том, что на малые предприятия, как и на кооперативы, обыватель смотрит волком. И напрасно. Мы облегчаем ему жизнь…

Фризе едва удержался, чтобы не добавить: «и кошельки».

— А сколько мы жертвуем на культуру? Вы знаете?

Фризе не знал.

— Вот видите? А по телеку об этом не раз вещали. Мы — спонсоры Российского конкурса красоты. Отстегнули миллион…

— Меня интересуют ваши работники. Конкретные люди. Кирпичников, например.

Грачев перестал ходить, сел за стол, переложил с места на место пачку каких-то бумажек, перевернул листки перекидного календаря и только тогда ответил, не глядя на следователя:

— У меня нет никаких претензий к моим работникам. И к Аркаше Кирпичникову тоже. Безотказный парень. Не рвач, не хам. Чего он полез на дачу Маврина? Вы знаете? Спьяну?

— Никаких следов алкоголя.

— Может быть, ему понравилась вдова?

— Вы с ней знакомы?

— Откуда? — Грачев впервые взглянул Фризе в глаза и широко развел руками. Полы пиджака разошлись и Фризе увидел подмышкой кобуру.

— Я даже не знал, что у Маврина есть жена,— торопливо сказал председатель и замолк, почувствовав, что обнаружил своевооружение.

— А разрешение? — спросил Фризе, показав глазами на кобуру.

— Это игрушка. Газовый. Закон разрешает.

— Закон молчит — это будет точнее.— Владимир Петрович протянул руку.

— Какое недоверие! — криво усмехнулся Грачев, передавая пистолет. Фризе успел заметить, что кобура такая, какими пользуются в КГБ.

Пистолет оказался действительно газовый, немецкого производства. Еще совсем новый. Фризе достал обойму, взглянул на патроны. Маленький крестик венчал начинку тусклых латунных цилиндров: патроны были с нервно-паралитическим газом.

— Поосторожнее с ним,— возвращая пистолет председателю, сказал Владимир.— Больного человека, сердечника, таким патроном на тот свет отправить — раз плюнуть.

— Я с больными дела не имею,— рассмеялся Грачев. Те несколько минут, что Фризе рассматривал его оружие, он сидел не шелохнувшись. От напряжения на верхней его губе выступили капельки пота. И теперь, засовывая пистолет в кобуру, он явно почувствовал облегчение, расслабился.— Мой контингент — или здоровые, или мертвые.

Что-то в его словах не понравилось Фризе. Пошловатый юмор? Бездушное словечко «контингент»? Нет, скорее всего интонация, с какой он произнес слово «мертвые».

— Ладно. Вернемся к контингенту. Кирпичников, значит, был парнем хорошим. Здесь вы следуете традициям древних римлян. «О мертвых или хорошо, или ничего».

— Да, представьте себе. Это справедливо и по отношению к бедняге Кирпичникову, и по отношению ко всему нашему предприятию. «Смерть решает все».

— Юрист? — Фризе постарался не показать удивления.

— Юрист.

— Ну, тогда вам не надо объяснять прописные истины.

— Какие?

— Обязанности свидетеля при расследовании убийства.

— И права, кстати.

— И права,— согласился Фризе.

— Какое убийство вы имеете в виду?

— Оба.

Грачев помолчал, сосредоточенно разглядывая свою пухлую ладонь. Чувствовалось, что он снова насторожился. «Судя по тому, как он все время пугается, ни в прокуратуре, ни в милиции гражданин Грачев не служил,— подумал Фризе.— И в КГБ — тоже. Чего, чего, а уверенность в себе у них на всю жизнь остается, как тавро на элитной скотине». Наконец, председатель спросил:

— Вы считаете, что Уткина убили?

— Самоубийцы не прибегают к помощи пива с цианом.

— А банку от пива нашли? — похоже, Грачев был неплохо информирован.

— Нет. Но в желудке у покойного обнаружили пиво с ядом. Ваши ребята много зарабатывают?

— Много. У них хватает и на пиво, и на многое другое.

— Как вы подбираете себе работников?

— По деловым качествам.— Грачев позволил себе легкую усмешку. Первый испуг у него прошел. Приглядываясь к руководителю «Харона», Фризе думал о том, что этот толстяк или патологический трус или честный парень, еще не привыкший к общению со следователями. На закаленного в общении с властями дельца он похож не был.

Почувствовав на себе пристальный взгляд следователя, Грачев поскучнел.

— Прежде всего мы требуем профессионализма и отличного здоровья. Каждый — шофер первого класса и санитар. Ребята работают сутками, есть дома без лифтов. Попробуйте потаскать носилки с мертвыми по узким лестницам! У нас нет вымогателей. Таких, которые выжимают из клиента на лишнюю бутылку. Для этого мы и платим по-царски.— Он помолчал, припоминая, какие еще требования он предъявляет к своим работникам. Добавил:

— И еще одно специфическое условие — крепкие нервы. Люди должны быть невосприимчивы к виду мертвых. Вы сами должны понимать,— в голосе Грачева появилось раздражение,— нельзя показывать клиентам свою брезгливость или страх! Это не каждому по силам.

— Да. Здесь требуется особый склад характера,— согласился Фризе, подумав, что сам Грачев не смог бы работать с мертвыми.— Поэтому я и спросил, как вы подбираете людей.

— У кого-то есть знакомые, кто-то случайно узнал о нашем предприятии,— туманно ответил Грачев. Фризе отметил, что директор слова не сказал о самой простой возможности набрать штат — обратиться в крупные больницы. Значит, со стороны людей в «Харон» не брали.

— А уходят от вас люди?

— Нет. От добра добра не ищут,— твердо ответил Грачев.— Никакого отсева. Этим мы и сильны.

— Да. А тут сразу двое,— сказал Фризе.— И при таких обстоятельствах!

— Это не может повредить нашей репутации.— На верхней губе Грачева опять выступили капельки пота.— С Кирпичниковым произошел несчастный случай. Что-то неладное. Эта вдова… Вы спрашивали ее? Может, она пригласила Аркашу?

— Залезть ночью через балкон? — Фризе вспомнил невзрачного Кирпича и красавицу Маврину.

Грачев встал:

— Извините. Мне надо уезжать в Моссовет. Депутатские обязанности отнимают много времени.

«Он еще и депутат Моссовета? — удивился Фризе.— Ничегошеньки! Ни с какого края не подсунешься. И значок депутатский не носит. Обычно стараются повесить на самое видное место!»

Они вышли вместе из подъезда.

— Вас подвезти? — спросил Грачев, показывая на новенький «Мерседес» оливкового цвета.

— Спасибо. Я на колесах.

Грачев проследил за взглядом, который Фризе бросил на свои «Жигули», и восхитился:

— О! «Десятка»! Прекрасный аппарат. Прокурорское жалованье позволяет? — спросил он вполголоса.— Ведь по нынешним ценам — миллион!

— Что нам стоит…— усмехнулся Владимир и, отсалютовав директору, направился к машине.

— И на бензин хватает? — крикнул ему вслед Грачев, но Фризе даже не обернулся.


НИНА

— Были ли у Коли враги? — в голосе у говорящей прозвучало такое удивление, что Фризе не сомневался в ответе. И ошибся.

— Господи! — девушка сцепила пальцы с длинными сиреневыми ногтями так, что они побелели.— Да только одни враги его и окружали!

— Наверное, это гипербола, не больше? — улыбнулся Фризе, подумав, что слово «гипербола» не слишком привычно для подруги санитара Уткина.

— Нет, господин следователь, не гипербола,— не моргнув глазом, возразила девушка.— Если бы вы знали, в каком обществе мы крутились в последние два года…

— Хотел бы знать.

— Только не от меня,— она нахмурилась, и Владимир, разглядывая ее красивое лицо, понял свою ошибку. Девушка не была лишь «хорошо упакованной куклой» с двумя-треми извилинами. Ее большие темные глаза смотрели внимательно и настороженно.— Никакие рассказы вам не помогут. Для этого надо хоть месяц там поработать.— Она неожиданно улыбнулась и добавила: — Попахать.

— Не хочешь рассказывать подробно — не надо. Отвечай на вопросы.

Нина опять улыбнулась и сказала:

— Я где-то читала: что в нашей жизни самое простое? Задавать вопросы. А что самое трудное? Отвечать на них! Хорошо же вы распределили наши обязанности!

— Я обещаю тебе ответить на твои вопросы.

— Нет у меня никаких вопросов,— со вздохом сказала она и заплакала. Заплакала тихо, без надрыва, но как-то очень горько. Фризе не стал ее успокаивать. Сидел молча, урадкой рассматривал комнату. Все здесь было устроено со вкусом — кожаная мягкая мебель под цвет слоновой кости, инкрустированные горка с посудой и большой подсервантник, на котором стояли большой японский телевизор и видеомагнитофон. На полу пушистый серо-голубой ковер. Красиво, но холодновато, как в номере шикарной гостиницы.

Нина сидела, не поднимая головы, приложив к глазам платочек. Ну просто воплощение скорбящей красоты. Фризе с непонятным самому себе чувством досады подумал, что еще два-три дня назад сюда приходил отработавший смену Уткин, а работа его состояла в том, что он ездил за покойниками, укладывал их на носилки, потом с носилок на столы в морге. А здесь, приняв душ,— наверное, он все-таки принимал душ,— садился за стол со своей красивой любовницей и за ужином рассказывал ей о том, как прошла смена. А о чем еще он мог рассказывать? А потом… Стоп, товарищ следователь! — остановил себя Фризе.— Злопыхаете. Вы к своей Берте тоже не с вернисажей приезжаете.

— Вот и все! — Нина подняла на Фризе свои чуть припухшие, но все такие же красивые глаза.— Хорошо, что вы меня не стали успокаивать. А то бы я надолго разнюнилась.— Она встала, подошла к бару, налила в бокалы коньяку из темной матовой бутылки. Не спрашивая, подала один Фризе. Он лишь пригубил его. Французский коньяк был хорош, но Владимир с сожалением вспомнил армянские: «Отборный», «Двин».

— Вы не думайте, что я такая уж дура — не понимаю, почему спросили о врагах. Но… ничего серьезного за ним не числилось — не болтал, не стучал, не высовывался. Не за что приговаривать. А ножку подставить, чтобы шею сломал,— пожалуйста.

Фризе слушал внимательно, не перебивая, боясь, чтобы девушка не замолчала. Она чутко уловила его интерес и спросила:

— На магнитофон не пишете?

— Нет.

— Косо смотрели на тех, кто жил без шика.— Владимир невольно взглянул на роскошный бар, забитый напитками. Нина усмехнулась.— Председатель снимает круглый год столик в «Пекине». Обедает там каждый день. И еще снят столик рядом, для двух охранников.

Фризе вспомнил Грачева. Подумал: «А в Моссовет на заседания он тоже с охранником ездит?»

— Ну, а я для них была раздражающим фактором. То один подкатывался, то другой. Шеф заработал от меня пощечину. Он Коле после этого сказал: «Эта баба не для тебя. Найди попроще».

— Ревновали, значит.

Нина горько усмехнулась:

— Такое чувство им неведомо. Грозили меня «поставить на хор».

«Поставить на хор» на блатном языке означало групповое изнасилование.

— Почему вы не поженились?

— Почему? — девушка так удивилась, словно Фризе спросил, почему они с Николаем не уехали жить на Багамские острова.— И кем бы я сейчас была? Молодой вдовой с парой детишек. А так я еще смогу себе мужа приличного найти. Вы, гражданин следователь, женаты?

— Нет.

— Ну, вот, кандидат номер один. У меня глаз — алмаз. Вижу, что я вам понравилась.— Разухабистый тон никак не соответствовал ее грустному взгляду. Пустой бокал на подлокотнике кресла выдавал причину таких откровений.

Тут же она взяла себя в руки.

— Если хотите серьезно — любой, с кем Коля работал и…— она помедлила, подбирая слово, скривила губы,— и общался, мог ему, между делом, и бледную поганку в пиве настоять.

— Бледную поганку?

Легкая тень раздражения пробежала по лицу Нины:

— Это первое, что на ум пришло. Не поганку, так что-нибудь еще. Крысиного яду, толченого стекла. Да так, чтобы никто не заметил. Вот как сейчас — нет человека, и виноватых нет.

— Будут! А с вашей помощью могли бы найти быстрее.

— Нет, трус в карты не играет.— Нина поднялась с кресла.— Я обещала Колиной маме приготовить все к поминкам.

«Красивая,— спасу нет»,— подумал Фризе, вставая. Спросил:

— Где вы познакомились с Уткиным?

— Учились в Плехановском в одной группе. Удовлетворены?

— Запишите мой телефон,— попросил Фризе.

— Зачем? Думаете, в трудную минуту потянет на откровенность? Или…— она нахально улыбнулась, бросив на Владимира оценивающий взгляд.

— Дура! — не сдержался Фризе.— Если вдруг прижмут старые знакомые!

— Дура — это совсем по-мужски,— с обидой сказала она, но телефон записала.

Любой хороший шанс — не более как открывшаяся тебе возможность достичь желанного результата. Есть люди — по-видимому, их большинство,— жизнь которых не задалась, хотя провидение постоянно представляет им шанс круто изменить ее к лучшему. Ведь для того, чтобы использовать свой шанс, нужны решительность, готовность рискнуть и умение выложиться до последнего дыхания, чтобы развить успех. Но редкие люди обладают еще и способностью — ее, наверное, можно назвать экстрасенсорной — предчувствия своего шанса. Когда внезапное и непонятное на первый взгляд возбуждение дает тебе сигнал — не проворонь того, с чем ты соприкоснулся, но еще не успел понять. «Что ж, своего шанса я, кажется, не упустил»,— подумал Фризе. Но если бы он не забил себе голову делами следствия, то, может быть, не был бы так категоричен.

Расхаживая по своему крошечному кабинету — семь шагов от двери до окна,— Фризе восстановил в мельчайших подробностях свой разговор с Ниной Серовой. Время от времени он присаживался к столу и записывал ее ответы. На свою память он пожаловаться не мог, и через час весь их разговор был изложен на бумаге со стенографической точностью. «Вот, милая девушка, вы спрашивали про магнитофон, он всегда со мной»,— не без самодовольства подумал Фризе.

Два факта из тех, что упомянула Серова, придавали делу «Харона» еще более мрачную окраску. Но сами по себе не выводили следствие из тупика. Владимир подчеркнул жирной чертой фразы: «Ничего серьезного за ним не числилось — не болтал, не стучал, не высовывался. Не за что приговаривать». И еще — фразу о бледных поганках. Она вырвалась у Нины после слез, после эмоционального срыва. Серова, похоже, даже не осознала, что высказала так глубоко упрятанное. А с бледной поганкой нечаянно проговорилась и разозлилась, осознав свою промашку.


ТОРТ «ПРАЛИНЭ»

Майор Покрижичинский долго отказывался от встречи.

— Какой может быть разговор? Я отстранен от следствия, да и дело закрыто, закрыто, товарищ Фризе.— В голосе прорывались нотки обиды.

Некоторое время в трубке слышалось шумное дыхание. «Он толстяк, этот майор,— подумал Фризе.— Или астматик».

Наконец Покрижичинский сказал:

— Давайте погуляем полчасика.

— Может, выпьем кофе на Страстном бульваре? В «Лакомке»?

— Там очередь.

— Я заранее займу.— Фризе был как никогда покладист.— Приходите к одиннадцати. Самый высокий мужчина в очереди буду я.

Покрижичинский засмеялся и сказал:

— Буду.

Только когда майор подошел к нему и протянул руку, назвав свою фамилию, Фризе понял причину этого смеха: Покрижичинский едва тянул на метр шестьдесят.

— Хороши бы мы с вами были на прогулке,— сказал майор,— когда, взяв кофе и несколько булочек, они заняли укромный столик в углу. В цивильном костюме он ничем особо не выделялся из толпы — пожилых низкорослых мужчин у нас хватает. Но в милицейском мундире Покрижичинский, наверное, производил комичное впечатление. Маленький, толстый, с лысиной, обрамленной пушистой порослью сивых волос.

— Бросьте вы это дело,— с какой-то покорной обреченностью посоветовал майор, выслушав рассказ Фризе о его расследовании в малом предприятии «Харон».

— Не понимаю. Один санитар отравлен, другой убит… Станислав Васильевич, как я могу бросить?

— Заставят. Вы думаете, у нас что-нибудь изменилось? Говорю по слогам: ни-че-го! Новые законы? Ха-ха-ха! А люди-то те же. Сколько мы с вами компаний пережили? Дружины, профилактика, выездные суды, всех на поруки, больше сажать, меньше сажать, закрыть тюрьмы, открыть тюрьмы! А-а! — он лениво отмахнулся.— Начинаешь об этом говорить, во рту горько становится. Сейчас кампания за кооперативы. И не смейте их,— говорю по слогам: ди-скре-ди-ти-ро-вать! Во сколько слогов! Я ведь тоже за кооперативы, Владимир Петрович. Только учитываю, что потянулся к ним в первую очередь наш контингент. Уголовный. Эти ребятки посообразительней, прошли серьезные университеты и за себя постоять могут, и боссов новоявленных в обиду не дадут.

— Да знаю я все это,— вежливо, но твердо сказал Фризе. Похоже было, что майор может говорить на такие темы до бесконечности.

— Конечно, знаете,— покорно согласился собеседник.— А знаете ли вы о том, что «Харон» оплачивает почти все заграничные поездки нашего местного руководства? И в валюте тоже.— Заметив удивление в глазах Фризе, майор усмехнулся.— Вот и я так же удивлялся. Люди есть люди. Демократы, консерваторы, правые, левые. Проблема не в том, в какой партии ты состоишь, а в том, хороший ты человек или плохой. С принципами или без оных.

Фризе мог бы поспорить на эту тему, но его целью были не задушевные беседы на отвлеченные темы, а получение конкретной информации. Поэтому он спросил:

— У вас есть доказательства?

— О том, что они ездят за счет «Харона»? Сколько угодно. Это не скроешь. Они только не афишируют, кто платит. Кстати, «Харон» зарегистрирован как малое предприятие при городской мэрии. А вот о том, сколько СКВ они оставляют на своих заграничных счетах, у меня теперь доказательств нет.

— Как это?

— А так. Некоторое время тому назад меня пригласили в госпиталь, в кардиологическое отделение. Там в отдельной палате лежал парень из «Харона», ждал операции на сердце. Степанков. Сильно трусил он перед операцией. Как и любой другой на его месте. Наговорил он мне на диктофон три кассеты, шесть часов. И о валютных вкладах за границей, и о том, кто и сколько берет за ордер на помещение, в какой валюте. Вы у директора «Харона» были? — неожиданно спросил майор.

— Был. Вальяжный господин в прекрасном офисе.

— Так вот, на этот прекрасный офис начальство выдало три ордера трем разным кооперативам. «Харон» заплатил сверх миллион наличными и стал владельцем.

— А остальным вернули деньги? — Фризе усмехнулся, уже предчувствуя ответ.

— Вернули! — хохотнул Покрижичинский.— С процентами. Так вот — когда у меня отобрали дело, кассеты с записями пропали. Ну… сами кассеты остались, а записи пропали. Теперь там записан какой-то хэви-металл. Я в этих попках мало разбираюсь.

— А Степанков?

— Операции на сердце — дело опасное.— Майор вздохнул.— Да нет, это я так, от безысходности. Операция у него прошла удачно, но о дальнейшей его судьбе я ничего не знаю. Меня же отстранили. Есть еще вопросы?

— Есть. Ваши графики. Кражи из тех квартир, где побывали служащие «Харона».

Около их столика остановилась крашеная блондинка со злым лицом. В руках она держала чашечку с кофе. Рука дрожала и кофе расплескался на блюдце.

— Господа,— произнесла она капризным голосом,— вы сюда поболтать пришли? Освободите даме место.— Перегаром от нее несло, как от винокуренного завода.

— Мы ждем заказ.— Фризе встал и подошел к барменше. Он заранее заплатил еще за пару чашек. Барменша улыбнулась ему и подала кофе.

— Во говнюки! — выругалась пьяная блондинка.— Будут сидеть, пока со стульями не срастутся.— Зубы у нее были мелкие, как у мыши, но в лице еще угадывалась былая красота.

— Предприятие «Харон» — как торт «Пралинэ» — многослойно. Я занимался кражами и на Степанкова случайно наткнулся. Выяснил — санитары не воруют. Получают большие бабки за свою непосредственную работу и за наводку. Это — один слой. Второй — боевики. Официально считаются телохранителями, экспедиторами, водителями. А между делом, по наводке санитаров, «берут» квартиры. Кроме похоронных забот в «Хароне» занимаются и внешнеторговыми операциями и биржевыми.

— И у вас есть показания свидетелей, вещественные доказательства?

Покрижичинский не ответил. Быстрым — словно только сморгнул — взглядом окинул маленький зал кафе, плеснул в чашки какой-то жидкости из плоской блестящей фляжки. Фризе даже не успел заметить, откуда он достал фляжку, тут же исчезнувшую.

— Не пугайтесь,— улыбнулся майор.— Это хороший коньяк. Как профилактика против гриппа.

Кофе, и правда, стал ароматным и крепким. Покрижичинский выпил свой кофе одним глотком, как водку.

— Теперь о материалах дела. Их нет. И дела нет. То, чем я располагаю теперь, не больше чем сплетня. Говорю по слогам: сплет-ня. И вам тоже не дадут собрать никакой компромат. Не по сезону! Поверьте старому сыщику. Но если я вас не остудил — милости прошу.

Фризе почувствовал, как рука майора уперлась в его колено, глаза выразительно стрельнули вниз. Он осторожно протянул руку под стол и наткнулся на плотную пачку бумаг, схваченных тугой резинкой.

— В кармашек, в кармашек! Изучите дома,— пропел майор.

«С нервами у товарища не все в порядке,— подумал Фризе, пряча пакет в карман брюк.— Может быть, и от дела его отстранили по этой причине?»

— Вы не сомневайтесь в моих умственных способностях,— улыбнулся майор.— Манией преследования я не болен. Как ни парадоксально, эпоха такая. Вы заметили, сколько за последнее время было громких убийств? И все остались нераскрытыми. Перечислять, я думаю, излишне?

— Да,— согласился Владимир Петрович.— Я знаю, что вы имеете в виду.

Прощаясь около входа в метро, Покрижичинский сказал:

— Если мои заметки сгодятся, буду рад. Можете даже снять копии. Только не храните в служебном сейфе.— И неожиданно, дурашливо пропел: «Пошел козел в кооператив, купил козе презерватив». И подмигнул залихватски. В большой меховой шапке, в старенькой дубленке, он был похож на знаменитого полярника Ивана Папанина. Такого, каким его запечатлел фотограф на льдине.


КОЛЛЕКЦИЯ ДОЦЕНТА ГАРБУЗА

Когда Фризе пришел в прокуратуру, у него в кабинете опять сидел Ерохин и заряжал кофеварку кофе.

— Ты что, полицейский, переселился ко мне? Хочешь меня подсидеть?

— О нем заботятся, кофеек варят, а он недоволен.

— Я сегодня только тем и занимаюсь, что кофе пью.

— Вот-вот, а полицейский, напившись утром жидкого чая, бегает по городу, выполняя твое поручение.

— Важно не то, кто сколько бегает, а результат. Говорю по слогам: ре-зуль-тат.

— С Покрижичинский встречался! Чудной мужик, верно?

— Результат! — с нажимом повторил Фризе.

— Ты, Владимир, все-таки молодец,— со вздохом признал Ерохин.

Он включил кофеварку, освободил хозяйское кресло, сам сел за пустующий стол напротив.

— Молодец,— повторил Дмитрий с завистью.— Меня такая хорошая мысль — поработать с домочадцами — не озарила. Но интуиции и мне не занимать! Представляешь, первый заход и в яблочко! А ведь у меня девятнадцать адресов в записной книжке.

— Не морочь мне голову! Нашел ты банку или нет?

— А что, по-твоему, в этом пакете? — Ерохин показал глазами на стандартный кулек, в которые продавцы обычно насыпают крупу или песок, в те редкие дни, когда эти продукты бывают в продаже. Фризе кулек этот заметил сразу, как вошел в кабинет, но решил, что Ерохин раздобыл где-то пряников к кофе. Он любил пряники, особенно с повидлом.

— Ты оформил изъятие? — с тревогой спросил Фризе.

— Так точно, гражданин младший советник юстиции. С соблюдением всех процессуальных правил. Не то, что некоторые.

— Молодец. И протокол изъятия у тебя с собой? — Фризе не притрагивался к заветному кульку, боясь спугнуть удачу.

— Читай,— Ерохин вынул из кейса несколько листков бумаги, протянул Фризе. Быстро пробежав глазами протокол, Фризе спросил:

— Банку не полапал?

— Я-то нет. А представляешь, как замусолил ее доцент Гарбуз? Ведь он целый день таскал ее в кармане — и на панихиде, и в крематории, и на поминках.

— Упаковал ее хорошо?

— Чего ты меня пытаешь?! — рассердился Ерохин.— Вот она перед тобой. Распакуй — убедишься.

— Дима, кофеварка взорвется. Сейчас выпьешь кофе, а потом я всю неделю буду поить тебя шампанским.

— У меня от шампанского отрыжка, предпочел бы коньяк.

— Будешь пить коньяк. Как говорят нынче политики, в пределах разумной достаточности.

— Значит, по сто пятьдесят,— прокомментировал майор и принялся разливать кофе.

— Нет, нет, мне не надо.— Фризе встал, защелкнул замок в дверях, открыл сейф и вынул из нее бутылку виски.

— Ну и ну! — только вымолвил Ерохин.

— Не беспокойся, виски сверх премиального фонда. Коньяк ты будешь пить во внеслужебное время.— Фризе достал из стола две чашки, плеснул в них виски.

— Володя, что десять граммов, что сто. Ответственность одинаковая, а удовольствие разное.

Фризе засмеялся и налил почти по полной чашке:

— Это я тебя просто подразнить решил.

Они выпили до дна, и Ерохин деловито сполоснул чашки кофе:

— Береженого Бог бережет.

Пока он с выражением блаженства на лице потягивал кофе, Фризе убрал бутылку в сейф и еще раз прочитал протокол изъятия банки из-под пива «Туборг» в квартире доцента Гарбуза Семена Семеновича. Все было оформлено с дотошной пунктуальностью. И приложена объяснительная записка самого Семена Семеновича о том, что он подобрал банку на снегу, рядом с моргом Градской больницы с «целью коллекционирования». Доцент написал также, что свидетелей экспроприации пустой банки не было, так как, несмотря на познавательные цели изъятия банки, Семен Семенович «испытывал неловкость и поднял банку незаметно». Первоначально вместо слова «изъятия» было написано «подобрания». Фризе подумал, что зачеркнул Гарбуз его не без подсказки старшего оперуполномоченного. «Изъятие» звучало сугубо по-милицейски.

После того, как Ерохин закончил с кофе, Владимир попросил показать банку:

— Только, ради Бога, осторожнее.

Черная банка была упакована по всем правилам криминалистического искусства. Фризе невольно подумал, что даже его друг Шахов, криминалист-исследователь из Института судебных экспертиз, которому он собирался отправить на исследование это вещественное доказательство, вполне одобрит старания майора.

Не притрагиваясь к банке, Владимир внимательно, сантиметр за сантиметром, изучил ее поверхность. На букве «о» в слове «Туборг» обнаружил крошечный мазок, даже не мазок, а чуть расплывшуюся смазанную точку, не то восковую, не то пластилиновую. «Когда эксперты разрежут банку, прокол изнутри будет виден прекрасно»,— подумал он. Он так же осторожно, как Ерохин, доставал ее из кулька, снова упаковал банку и позвонил Шахову.

— Федя, можешь бросить все срочные дела? И самые срочные тоже? Очень прошу. А обед перенести на ужин. Поужинаем вместе. Еще один хороший человек. Ты угадал, полицейский. Я обязался целую неделю поить его коньяком. Нет, только в рабочие дни. Суббота и воскресенье не в счет.

Шахов поупрямился для порядка, но долго противостоять Владимиру не смог.

— Едем! — Фризе энергично махнул рукой, призывая Ерохина поторопиться.

— Если ты за рулем, то я не поеду. Иди к шефу, проси машину.

— У него прошлогоднего снега не выпросишь. Да что ты боишься, я не зря тебя беру с собой. В случае чего, отмажешь. Велика беда — сто граммов учительского виски?! «Учительского»! Специально для учителей гонят в Шотландии. А мы с тобой кто? Суровые блюстители порядка!

— Вот именно,— проворчал Ерохин, надевая куртку и осторожно беря со стола кулек с банкой.— Не люблю я грешить по мелочам. Если тебя остановят, я свои ксивы даже не вытащу, не надейся.

— Не любишь грешить по мелочам, не пил бы виски,— усмехнулся Фризе, запирая кабинет.— Тоже мне, законник.

— А ты, кстати, меня надул. Сказал, будешь поить коньяком наделю, а теперь скатился до пяти дней.

— Это я только Федору сказал, чтобы он не слишком завидовал.

Так, беззлобно пикируясь, они вышли из прокуратуры.

По дороге в институт Фризе сказал:

— Теперь давай подробности про доцента.

— Большего внимания заслуживает его матушка, Александра Андреевна, такие пироги с капустой печет!

— Дима, высажу из машины.

— Ты псих, Фризе. Если бы не матушка, не нашли бы мы никакой банки. Приехал, звоню. Открывает седой колобок в переднике. Представляюсь по форме. А она мне: «Миленький, у меня пироги в духовке, если я сейчас тебя слушать буду, подсохнут они. А то еще и сгорят. Дуй за мной на кухню».

Я чувствую, в воздухе благоухает. А на кухню вошел — обомлел,— все полочки, полочки по стенам, а на полочках все баночки, баночки. И все из-под пива. Я к бабушке с вопросом, а она все твердит: «Сиди, миленький, сиди, не говори под руку». Достает противень с пирожками, перышко макает в растопленное масло и смазывает. Пироги румяные. От такого благолепия я забыл, зачем пришел. Сижу, на пироги таращусь. Александра Андреевна их смазала, листками белыми прикрыла и полотенцами укутала. Потом заварила чай, хорошо заварила, от души — разлила по чашкам, пирожки на блюдо. Попитались мы с ней, поговорили о жизни и только после этого она меня спросила, зачем пожаловал? А к тому времени я уже вещественное доказательство на одной из полок обнаружил. Там еще «Туборги» стояли, но другого цвета. Остальное — дело техники.

Доцент Гарбуз, ее сынок, банку в день похорон Бинева принес. Позвонила она ему в институт ферросплавов, он и приехал тут же. Благо недалеко. Один момент только острый был — бабуля банку с полки сняла и передником вытирать собралась…

— Да, действительно моментик!

— Тебе смешно, а я даже пирог на пол выронил. Такая жалость.

Они ехали по тихой московской улочке, где сохранились деревянные двухэтажные дома и каменные усадьбы, которые итальянцы наверняка называли бы палаццо, если бы не отваливающаяся штукатурка и отбитые носы у грудастых дам, поддерживающих капители. Правда, несколько таких домиков были недавно отремонтированы, окна у них забраны решетками, словно на добротной тюрьме, а яркая реклама на крышах написана по-английски.

— «Роммельмеер и Бабкин. Компьютеры по ценам ниже рыночных»,— прочитал майор.— Первая надпись на русском попалась. Володя, а почему же они не разоряются?

Ответить Фризе не успел. Из подворотни с мяуканьем выскочил ошалелый черный кот и застыл, как вкопанный, посреди дороги. Владимир нажал на тормоз. Кот недовольно посмотрел на остановившийся в нескольких метрах автомобиль, оглянулся назад. Его никто не преследовал. Как ни в чем не бывало, спокойно и важно кот пошел через дорогу.

— Ну, артист! — пробормотал Ерохин и посмотрел на Фризе. Тот спокойно провожал котяру взглядом, не делая никаких попыток продолжить путь.

— Володя, ты чего? Напугался? Или в приметы веришь?

— В черных котов верю.

— Брось меня разыгрывать! То заторопился, как на пожар, теперь время тянешь. Поехали!

— Пройдет первая машина, и поедем.

— Да здесь такая тихая улица! Час простоим! — возмутился Ерохин.

— Дима, к черным кошкам в нашей семье отношение особое.

— А может быть, это кот?! — улыбнулся майор, но Фризе на его шутку внимание не обратил.

— Мой дед в тридцать восьмом году возвращался ночью от своей приятельницы. Дорогу ему перебежала черная кошка. Дед, светлая ему память, не долго думая вернулся к подруге. Утром позвонил сослуживцу и узнал, что его разыскивает НКВД. И на квартире его всю ночь засада ждала. Сечешь?

Новенький черный «БМВ» с красноватым номером совместного предприятия промчался по улице и, скрипнув тормозами, застыл у одного из зарешеченных особняков. Фризе тронул машину.

— И что же с дедом? — заинтересовался Ерохин.

— Перехватил у друзей деньжат и уехал в Сибирь. Там и отсиделся. Даже фамилии не менял, работал под своим именем. Его и не искали — разверстку по врагам народа на этот момент выполнили и притормозили.

— Смотри-ка ты! Вот и не верь после этого в приметы — майор был искренне восхищен.

— Его, правда, после войны достали,— усмехнулся Фризе.— Но времена стали помягче. Не долго держали. Даже все имущество возвратили в сохранности. Деду повезло — в его квартиру вселился один советский туз районного масштаба. Тоже коллекционер. Он дедовы коллекции картин и оружия холил и лелеял. Думал, навечно получил. А тут дедуля и заявляется.

— Значит, все твои картины, коллекция оружия…— начал Ерохин, но Владимир его перебил:

— Значит! Значит! Семейные реликвии.

Фризе не стал рассказывать, что десять лет назад его отец, академик, крупный специалист по ракетным двигателям с твердым топливом, резко затормозил на мокром асфальте перед перебегавшей дорогу кошкой и сделал Владимира круглым сиротой. Рассказ вышел бы слишком грустным.

Оставшуюся дорогу до института судебных экспертиз они доехали без приключений и, пока Шахов занимался у себя в лаборатории исследованием банки, играли в шахматы. Успели закончить две партии. В самый разгар третьей пришел Федор.

Засохшие капли пива содержали цианид той же группы, что был обнаружен в желудке санитара Уткина. В банке был тончайший прокол, залепленный автомобильной шпаклевкой. Шахов положил на стол несколько фотографий. На одной из них, сделанной с внутренней стороны, как и полагал Фризе, отверстие было особенно заметно.

— А пальчиков мои ребята наснимали — как будто каждый второй москвич за эту банку подержался.

«Господи,— подумал Фризе,— что же за жизнь у нас нищая, когда из-за говенной пивной банки серьезному ученому врать приходится».


ОТКРЫТЫЕ ДВЕРИ

Лифт не работал, и Фризе поднимался на четырнадцатый этаж пешком. Где-то он прочитал, что лучшее средство от инфаркта — ежедневно подниматься пешком на пять этажей. «Но не на четырнадцатый же! — думал он, останавливаясь передохнуть на девятом и вспомнив рекомендацию врача.— Четырнадцать этажей даже для моего здорового сердца многовато».

Добравшись, наконец, до своей квартиры и вставив ключ в затейливый финский замок, он понял, что замок открыт, а защелка заблокирована. Был открыт и второй замок, попроще, но поувесистей.

— «Воры?! — подумал Владимир и пожалел, что оставил свой табельный пистолет в прокуратуре, в сейфе.— А как же сигнализация?»

Осторожно он открыл дверь, не издав ни шороха, ни скрипа. Прислушался. Из открытой двери гостиной доносилось строгое тиканье напольных часов. Прихожая выглядела нетронутой: ряд начищенных туфель, тапочки, свои и Бертины. В огромном трюмо отражалась чуть приоткрытая дверь в кухню. И эта дверь выглядела вполне мирно.

«Неужели я забыл запереть квартиру? — подумал Фризе.— А когда ходил за газетой, поставил замок на защелку». Но он твердо помнил, что запер оба замка и всегда, спускаясь за газетами, захлопывал двери квартиры и брал с собой ключи.

Минуты две он прислушивался, а потом вошел в прихожую, на всякий случай оставив дверь нараспашку. Первым делом он взглянул на черную коробку милицейской охраны: красная лампочка сигнализации спокойно мигала — значит, охрана не срабатывала. Фризе торопливо набрал нужные цифры — ему не хотелось объясняться с милиционерами, если окажется, что он сам забыл запереть дверь. Осторожно, шаг за шагом, Владимир обошел все комнаты. Никаких следов пребывания посторонних. Все картины на своих местах — две его любимые марины Лагорио, доставшиеся в наследство от бабушки. И дедов перстень с огромным рубином в серебряной шкатулке для карт. А так же тоненькая пачка червонцев — последняя получка. Он позвонил в отдел охраны, назвал свой номер, поинтересовался, не срабатывала ли сигнализация?

— Мы бы давно у вас были,— обиделся дежурный.— А что случилось?

— Дверь оказалась открытой.

— Настежь?

Фризе объяснил.

— Повнимательнее надо быть,— назидательно сказал дежурный.— Уходя, не забывайте подергать дверь.

«Тебя бы за нос подергать!» — сердито подумал Фризе, но на душе у него стало спокойнее.

«Вот осел! — думал он.— Как я опростоволосился? От «пивного дела» мозги набекрень пошли?»

Историю с отравлением он окрестил «пивным делом». Вспомнив про банку «Туборга», найденную в саду около дачи Мавриных, Фризе захотелось пива. Он ощутил у себя на губах горьковатую пену и с тоской посмотрел на холодильник — там не было не только «Туборга», но и «Жигулевского». Да и запасы продовольствия подходили к концу.

Владимир ограничился чашкой чая с бутербродом, полежал полчаса на диване с книгой Макбейна про американских сыщиков из 87-го полицейского отделения, потом переоделся в спортивные брюки и толстый шерстяной пуловер, который привезла ему Берта из поездки в Данию. Натянув пуховик и спортивную шапочку, он позвонил Берте. Телефон выдавал длинные тягучие гудки. И неудивительно. Подруга обещала прийти домой в девять, а сейчас было еще без двадцати. Но ключ от Бертиной квартиры у него имелся. Фризе включил сигнализацию, тщательно запер дверь на оба замка. Вспомнил рекомендацию дежурного из отдела охраны и для верности подергал за ручку.

Он не собирался ехать на машине — Берта жила рядом — и только бросил мимолетный взгляд на свои «Жигули». Как обычно. В наше время это совсем не лишний ритуал. Машина была на месте, там, где он поставил ее полтора часа тому назад. Но что-то насторожило Фризе, слегка царапнуло его внимание. Он остановился и сразу понял, в чем дело — к «Жигулям» совсем недавно подходили. Снег шел весь вечер, а следы были свежие. Даже не просто следы, а целая дорожка. Могли подходить и мальчишки, и просто любопытный. У Фризе была «десятка», а они в городе появились недавно. Помня, что «береженого Бог бережет», Владимир решил проверить, все ли в порядке. Его ожидал сюрприз — дверца рядом с водительским сиденьем была открыта!

«Это уже из области мистики»,— прошептал он расстроенно, окидывая быстрым взглядом салон и пытаясь определить, что украдено. Опять, как и в квартире, все было на месте: приемник, меховая накидка на сиденье, приборы и пачка «Мальборо» в бардачке. Фризе уже вздохнул с облегчением, подумав, что сегодня какой-нибудь особый день — уж не магнитный ли? — напрочь лишивший его внимательности, когда заметил на сиденье маленькое черное колесико — ручку настройки от приемника. Кто-то снял колесико и положил на самое видное место. Кто-то позаботился показать ему, что незапертая дверь — не плод его рассеянности, а нечто иное.

Он сел в машину, достал из бардачка сигареты и закурил. «Мне дают понять, что я уязвим! Что в любой момент могут войти в квартиру, угнать или повредить машину. Зачем? Намекают на то, чтобы я проявил благоразумие?»

Владимир мысленно раскрыл свой служебный сейф и представил, как вынимает хранящиеся в нем дела и раскладывает на столе.

Дело об ограблении пьяного на станции Кунцево… Грабитель, бомж Александр Яковлев, сам убогий хромой пьяница, дожидается судного дня в следственном изоляторе. Мстить за него некому. Даже среди бомжей и спившихся старых проституток Яковлев был парией. Дело об убийстве милиционера Севастьянова. Подозреваемый — Роман Дьячков по кличке «Псих» — числится во всесоюзном розыске. Из показаний его друзей и родственников складывается довольно любопытный портрет «бегуна»: седой, полный — по некоторым определениям даже толстый — респектабельный мужчина, любитель сладко поесть и застольный говорун. И еще — вор Дьячков мгновенно, по пустяковому поводу, мог впасть в бешенство. Его боялись даже признанные паханы. «Дьячков способен на все,— решил Фризе.— Особенно сейчас, когда я обложил его со всех сторон, словно лису флажками». Но то, что произошло с квартирой и машиной, никак не увязывалось с характером Романа-Психа. Попав в квартиру, он сумел бы за пару минут устроить там склад вторсырья. От одной мысли об этом Фризе поежился.

Еще одно дело — бытовое убийство: жена чересчур удачно запустила в супруга чугунной сковородкой, на которой пекла оладьи. Вся вина убитого состояла в том, что он «надоел своими советами, как испечь оладьи попышнее».

Оставалось последнее дело: о смерти санитаров «Харона» — одного от отравления, другого — застреленного Алиной Мавриной из охотничьего ружья ее покойного супруга.

Вот и все: за исключением нескольких мелочей — табельного оружия, початой бутылки виски и двух новых галстуков — сейф был пустым.

«Ну не Алина же Максимовна проделала со мной эти фокусы?» — усмехнулся Фризе. Он представил, как красивая вдова, вместо того, чтобы готовить похороны супруга, крадется по лестнице на четырнадцатый этаж, осторожно подбирает отмычки к замкам. На ней легкое меховое манто и тонкие лайковые перчатки. А в это время он, Фризе, неслышными шагами подходит сзади, берет ее за талию и молча ведет в квартиру.

Неужели ребята из «Харона»? Правда, он ведь только начал расследование! Еще ничего не обнаружил. Но ведь и они, если это действительно они, почти ничего не сделали. Лишь открыли двери. Тонкий намек? Как там говорили древние римляне? Понимающему достаточно полуслова.

Он почувствовал, что замерз, и взглянул на часы. Двадцать минут десятого. Берта давно уже дома. Может уже приготовила что-нибудь вкусное. Время от времени она баловала его настоящим стейком из рыночной вырезки или же судаком орли. Такие пиры устраивались крайне редко и «только в рекламных целях», как говорила Берта. Чтобы Фризе, если у него возникнет мысль о женитьбе, не забывал о ее выдающихся кулинарных способностях. Пока же мысль о женитьбе в их разговорах носила отвлеченно-философский характер и не приобрела формы осознанной необходимости.

«Поеду-ка я к Берте на машине,— чуть поколебавшись, решил Владимир.— И останусь у нее ночевать».

Если у Фризе и была тайная надежда, что под окнами Бертиного дома «Жигули» будут в большей безопасности, то едва он поднялся на четвертый этаж, эта надежда тут же улетучилась. Встревоженная Берта стояла у дверей своей квартиры, а какой-то смазливый тип в адидасовском спортивном костюме ковырялся в замке.

— Володька! — обрадовалась Берта, увидев Фризе, выходящего из лифта.— Наконец-то! Меня, наверное, обокрали! В квартиру не попасть.

Смазливый тип разогнул спину и обернулся:

— Берта Александровна! Если бы обокрали — дверь была бы нараспашку. А у вас замочки клевые. Любой вор об них зубы сломает.— Он перевел взгляд на Фризе и почтительно поздоровался.

«Здравствуйте» получилось у Владимира не очень приветливым, но парень не обиделся и спросил вежливо:

— Извините, а вы в какой команде играете? — Почему-то каждый, кто знал, что Берта баскетболистка, увидев Фризе, автоматически причисляли его к тому же спортивному клану. Люди считали, что иначе и быть не может.

— В «Динамо»,— ответил Владимир и добавил, на всякий случай: — Во втором составе.

Парень был явно разочарован. Может быть, это и помогло ему справиться с замком. Через минуту он выковырял из скважины обломок ключа.

— Видали фитюльку? — показал он обломок Берте.— Дайте-ка мне ваш ключ, сейчас сравним.

Берта покорно отдала парню связку ключей. Он быстро нашел аналог и радостно воскликнул:

— Надо же, один к одному! — Присмотрелся повнимательней и покачал головой.— Нет, разница есть, иначе не сломался бы.

— Можно забрать его? — протянул руку Фризе.

— Конечно,— парень отдал ему обломок, Берте связку ключей.— Эту железку надо бы Олегу Михайловичу показать.— Он кивнул на квартиру прокурора, чем показал свою широкую осведомленность о жильцах дома.— Он живо бы вам ключ отыскал,— и засмеялся ехидным многозначительным смешком.

— Владик…— Берта раскрыла свою сумочку.

— Нет, нет, нет! — почти пропел парень.— Никакой оплаты. Я и так ваш вечный должник. Будьте здоровы, радуйте нас, болельщиков. А вам,— он улыбнулся Фризе,— желаю поскорей перейти в основной состав. Знакомство обязывает.— И он скрылся в лифте, так осторожно прикрыв дверь, что Фризе даже не услышал щелчка.

— Шуба на месте, кубки на месте, сережки в порядке,— бормотала Берта, бестолково открывая то дверцы шкафа, то ящики.— Тряпки на месте. Скажи, пожалуйста, и деньгина месте! — она вынула из хрустального ковчега пачку десяток в банковской упаковке.

— Володька, ничего не пропало! А я так перетрусила. Жуть!

«Ничего не скажу,— решил Фризе, видя, как радуется подруга.— И поживу у нее недельку. Скоро Берте в Женеву на Европейское первенство. Нечего девицу пугать».

— Тебе же Владик сказал — раз ключ в замке сломался, в квартиру воры не добрались.

— Ту думаешь, это воры? Точно?

— Ну… может быть, Олег Михайлович.

— Володька, что ты меня разыгрываешь! А вот Женя Соловьева…— Берта схватила телефонную трубку и стала быстро крутить диск. Владимир нажал на рычаг:

— Остынь! Что там с этой Женей Соловьевой?

Женя была школьной подругой Берты.

— Я давала ей запасные ключи. Ну, те, что на гвоздике висят. Может быть, это она приходила?

— Зачем ты ей давала ключи и что она могла делать без тебя в квартире?

— Я давно хотела отдать ей свои старые кроссовки и отрез на платье.

Берта обладала одним несовременным качеством — она была патологически-беззащитно доброй и раздаривала направо и налево все барахло, не говоря о сувенирах, которые привозила из частых поездок за границу. Если бы не ее рост, а следовательно, и размеры одежды, которую она носила, Берта бы никогда не смогла прилично одеваться.

— Почему твоя Женя не могла прийти, когда ты дома?

— Потому что в три часа ей назначила портниха. А портниха — лучшая в Москве! У нее расписана каждая минута.

Владимир хотел сказать, что гонорара, который Женя заплатит лучшей портнихе, хватило бы на четыре отреза, но промолчал. Он знал, что ответит Берта на его замечание: «Какой ты, Володя, странный, ей-Богу. Разве ты не хочешь, чтобы Женя ходила в хорошем костюме?» На это Фризе возразить было нечего.

И старые (почти новые) кроссовки, и отрез на платье лежали в прихожей на столике. Похоже, что Женя не сумела до них добраться. Фризе с надеждой подумал: вдруг это она сломала ключ в замке? Начала поворачивать не в ту сторону? Но надежда тут же испарилась, как только он вспомнил эту приятельницу. Всегда собранная, целеустремленная, все знающая и все умеющая. Типичная руководительница кружка «Умелые руки». Нет, Женя никогда не сломала бы ключ на пути к заветному отрезу.

— Звони,— Владимир снял трубку и протянул Берте.

Женя тут же откликнулась. Глядя на огорченное лицо подруги, Фризе понял, что Берту сурово отчитали. Она вяло оправдывалась и скоро положила трубку. Похоже, после того, как ее положила Женя.

— Ну, вот, обиделась. Неужели она думает, что я специально сломала ключ в замке?

— Когда она приходила?

— В три. Замок уже был сломан. Господи! Все-таки это воры! Если бы ключ у них не сломался, они прихватили бы и Женин отрез. Володя, ты ведь голоден?

— Не сильно. Перед отъездом погонял чайку. А здесь надеялся получить кровавый стейк.

— Правда? Как ты догадался, что я загляну на рынок?

Фризе показал пальцем на свой нос:

— Теперь уже поздно, согласен слопать что-нибудь попроще.

Пока Берта готовила на кухне ужин, он ломал голову над тем, как ему теперь поступить. Рассказать ли все прокурору и коллегам? Промолчать? Подождать следующего хода неизвестного противника? А что он может сказать прокурору? Открытые двери в квартире и в машине, обломок ключа в замке Бертиной квартиры. Шеф может сказать, как и мент из службы охраны: будьте внимательны, товарищ следователь. С квартирой Берты полная несусветица — милейший Олег Михайлович только усмехнется: «Володя, для вас ведь не секрет — за моей квартирой приглядывают. Кто же сунется в квартиру напротив?» Сунулись.

Коллегам тоже не расскажешь, посмеются. Остался только Анатолий Ерохин. Тот может и поехидничать, но ему Фризе мог доверить свои самые нелепые подозрения, рассчитывая на совет и поддержку. Да и убийства в «Хароне» они разрабатывали вместе.

Проще всего уладился вопрос с Бертой. После ужина с шампанским — почти всю бутылку пришлось выпить Фризе одному — Берта, как она говорила, «усиленно держала форму», она опять вспомнила про замок.

— Володя, что же делать? Как я буду тут жить с чувством страха? Куда смотрит прокуратура и лично прокурор Владимир Фризе?

— Он смотрит на свою любимую девушку.

— Нет, правда! Вот возьму и куплю в Женеве автомат. Там оружия хватает.

Фризе засмеялся, представив, как Берта ходит по квартире с автоматом.

— Нет, за автомат меня посадят. Лучше куплю самый современный замок. И тебе тоже. Даже два, второй на дачу.

«Про дачу я и забыл,— подумал Владимир Петрович.— Они ведь могли и там побывать».

— Чего ты молчишь! Спать захотел? — она принялась расстегивать пуговицы на его рубашке.

— На даче хорошие замки бесполезны,— задумчиво сказал Фризе.— Вышиб любое окно — и ку-ку.

— Значит, куплю тебе все-таки автомат. И, потом, Володька, ты должен сейчас пожить у меня. Во-первых, ты давно не стоял у меня постоем, во-вторых, обещал, и, в-третьих, тебе будет спокойнее за меня. Правда ведь?


МАСТЕР ОСТРЫХ СЮЖЕТОВ

— Владимир Петрович? — Голос звонившего был мягкий, благожелательный.

— Он самый.

— Вам бьет челом писатель Герман Огородников.

— Рад вас слышать,— отозвался Фризе, хотя ни одной книги Германа Огородникова не читал.

— И мне очень приятно, что судьба свела меня с вами.

«Вот еще!» — удивился Владимир Петрович. Этот обмен любезностями мог продолжаться бесконечно. Фраза о судьбе ничуть не заинтересовала следователя. Он не раз сталкивался с людьми, которые обычную вежливость принимали на свой счет со стремительностью группы захвата. Поэтому осторожно спросил:

— У вас ко мне конкретное дело?

— Еще какое конкретное! Я вам все подробности объясню…

— У нас сегодня четверг…— задумчиво начал Фризе, прикидывая, на какой день пригласить писателя, но Огородников перебил его:

— Владимир Петрович, я в двух шагах от вас, в кабинете Олега Михайловича. С его подачи и звоню.

Огородников лишил возможности выбора и Фризе сдался. «Шеф хитер, как старый лис,— подумал он.— Сам звонить не стал. Что ж, надеюсь, что судьба нас тут же и разведет с товарищем писателем. По крайней мере до тех пор, пока у меня появится свободное время».

Герман Огородников был крупным пожилым мужчиной с худым брылястым лицом и оттопыренными ушами. Модные усы были главным его украшением. Весь упакованный в джинсу, он напоминал слишком рано состарившегося плейбоя. «На шестьдесят тянет»,— успел подумать Фризе, вставая из-за стола навстречу гостю.

— Владимир Петрович, голубчик, рад с вами познакомиться.— Писатель на удивление точно был похож на свой голос — такой же мягкий и доброжелательный.

— Присаживайтесь,— пригласил Фризе и сам сел напротив. Стул под Огородниковым опасно скрипнул.

Писатель молча, с ритуальной торжественностью достал из объемистой фирменной сумки книгу и раскрыл на титульном листе. На следователя смотрел с портрета еще один Огородников, тоже с усами, но лет на десять помоложе. Красивым размашистым почерком Герман Степанович написал на титуле: «Дорогому Владимиру Петровичу Фризе, талантливому следователю и Человеку на добрую дружбу». Перед тем, как написать фамилию, Огородников замешкался, потом достал из одного из многочисленных карманов записную книжку и сверился с ней. Закончив священнодейство, он протянул Фризе книгу:

— На строгий суд. Вы же знаете — я пишу детективы.

Фризе не знал и сделал неопределенный жест руками, который можно было истолковать двояко: «ну, конечно, кто же этого не знает!» или «извините великодушно, я исправлюсь».

— В последнем моем романе «Выстрел вдогонку» главный герой — следователь прокуратуры.

— Герман Степанович,— перебил писателя Фризе.— Какое же у вас ко мне конкретное дело?

— Есть, есть! — с живостью откликнулся Огородников.— Но изложить его деловым бюрократическим языком, принятым в прокуратуре, довольно сложно.— Благожелательность Германа Степановича имела пределы.

— Вы попросту, я постараюсь понять.

— Вы расследуете сейчас дело об убийстве Маврина…

Владимир хотел возразить, но Огородников остановил его, предупредительно подняв ладонь.— Я старый друг Маврина. Да, да, несмотря на разницу в возрасте. И я пишу сейчас новый детектив. Каждый раз, когда я начинаю роман, я иду или в прокуратуру, в следственное управление, или на Петровку, 38, к сыщикам. Езжу с ними на происшествия, знакомлюсь с материалами предварительного расследования. Вы же читали мои книги — там нет развесистой клюквы. Я иду путем Сименона, а не старушки Агаты. Простите мою самонадеянность. Теперь вы, наверняка, уже догадались, с какой просьбой я к вам пришел? Да, да! Я хочу быть рядом с вами, пока вы расследуете дело о смерти моего друга Маврина. Я уже вижу новый роман, понимаете?

Фризе, стараясь не показать своего удивления, не торопился с ответом. В молчании следователя Огородников почувствовал угрозу своим планам.

— Владимир Петрович, я понимаю, что существует профессиональная тайна, неразглашение результатов следствия и прочие ограды, за которые вы можете легко спрятаться. Но писатель Огородников — особый случай.— Он стремительным движением достал из кармана сразу несколько красных книжечек и разложил перед Фризе:

— Смотрите, это удостоверение нештатного консультанта МВД по печати. За подписью самого министра! Это — из ГУВД. Здесь даже нет слова «нештатный»! А это мне выдали в прокуратуре России. Смотрите, смотрите — подписал Сам! Да и как иначе — миллионы читателей, знакомясь с моими романами, проникаются уважением к стражам порядка.— Он замолчал и легкая гримаса раздражения промелькнула у него на лице. Наверное, Огородников не совсем еще потерял способность видеть себя со стороны и сейчас почувствовал острое недовольство собой, тем, что он, известный писатель, пожилой человек, суетливо демонстрирует удостоверения и разглагольствует о своих романах. И перед кем? Перед обыкновенным мальчишкой — следователем районной прокуратуры. Но что-то в этом мальчишке со странной фамилией было неординарное. Это он смутно чувствовал. Внимательный, даже пристальный взгляд? Может быть, какое-то тщательно скрываемое за приветливой улыбкой превосходство? Чушь. Тогда что же? Прекрасно сидящий темно-серый костюм? И скромный красивый галстук. И сам он — худой, подтянутый, внимательный, внешне благожелательный. Можно даже сказать, рафинированный. Огородников впервые почувствовал себя неуютно в своей нарочито небрежной, но очень дорогой джинсе. Он всегда так одевался, направляясь в какое-нибудь официальное заведение. «Пусть бюрократы и аппаратчики чувствуют, что я независим, раскован, лишен предрассудков. И богат». Иногда он одевал золотую цепочку с декоративной бритвой и большой перстень с бриллиантом. И чувствовал себя прекрасно, непринужденно разговаривая с министром или генералом. А тут вдруг испытал острое чувство дискомфорта. Следователь был вежлив и писатель никак не мог понять, что же в его манере держать себя или в его характере вызывает чувство зависти.

Он собрал удостоверения, спрятал их в карман и, переломив свое раздражение, с улыбкой спросил:

— Чувствую, что мое предложение вам не по душе?

— Герман Степанович, вы ведь были на юбилее у Маврина? В то воскресенье?

— Да. С женой.

— Вот вы пишете детективы…— Фризе хотел добавить, что он, к сожалению, не читал, но сдержался.— И воображение, естественно, у вас развито сильно. Если вы считаете, что Маврина убили…

— А вы так не считаете?

— Не считаю.

— А ваш шеф склоняется именно к такой мысли.

— Значит, он держит свои мысли от меня в секрете. О насильственной смерти Маврина и разговора не заходило. Такого уголовного дела не существует.— Фризе посмотрел на скептическую ухмылку писателя и его посетила озорная мысль.

— Ну, что ж! Давайте рассмотрим такой казус,— я думаю, в разговоре с писателем это допустимо,— а вдруг кто-то из гостей Маврина помог ему отправиться к праотцам, ad patres,— как говорили в древности. О чем бы больше всего мечтал убийца, совершив преступление?

— Чтобы его не обнаружили! — не задумываясь, выпалил Огородников.

Фризе удовлетворенно рассмеялся.

— Конечно, конечно, Герман Степанович. Это, так сказать, его заветная мечта. А пока идет следствие, убийце хотелось бы знать, что предпримет следователь, какие улики он раздобыл. Правильно?

Лицо Огородникова внезапно сделалось белым, как будто чья-то рука стерла лежащий на нем грим.

— Вы не боитесь, что я могу вас заподозрить?

Несколько секунд писатель сидел молча. Потом сказал:

— Боюсь. Теперь боюсь.

— Вот видите! Но у нас с вами, Герман Степанович, разговор приватный, правда?

Огородников кивнул.

— Поэтому предостерегу вас: если бы мы расследовали убийство Маврина, вы и так были бы на подозрении. Как и все, кто присутствовал на юбилее. Будьте осторожны.— Он неожиданно улыбнулся доброй подкупающей улыбкой.— Это я сказал, приняв вашу гипотезу об убийстве, а на самом деле Маврин умер своей смертью.

«Он что, решил поиздеваться надо мной?!» — подумал Огородников. Впервые за долгие годы Герман Степанович находился в таком смятении, что просто не мог сообразить, как ему достойно ответить этому мальчишке. Он понимал, что если вспылит, наговорит колкостей, то просто покажет свое бессилие, будет выглядеть смешно. Но остроумного ответа не находил, как будто поглупел внезапно.

— Оригинальный у вас склад ума,— только и сумел он промямлить.

— Что вы, что вы! — возразил следователь.— Мне просто интересно порассуждать вместе с писателем. С мастером детектива. И у меня вдруг мелькнула мысль… Как это говорится у вас? Сюжетный ход? Вы так к моим словам и отнеситесь. Преступник, пользуясь своим положением, получает возможность следить за тем, как его ищут. Как вы думаете, в истории мирового детектива это уже было?

— В истории детектива все было,— через силу улыбнулся Огородников. Загар постепенно возвращался на его лицо.— Но ваш ход любопытен. Даже очень.

— И вы, Герман Степанович, подумайте вот еще над чем: если следователь будет внимательным, он ведь тоже многое получит от общения с любознательным преступником. Не правда ли? — Фризе почувствовал, просто физически ощутил, как напрягся Огородников, стараясь не показать растерянности.— Хороший сюжет? — он снова улыбнулся чуть смущенной улыбкой.— А по истории с санитаром… Давайте договоримся так — не нарушая процессуальных законов, не разглашая секретов следствия, я буду рассказывать вам о движении дела в общих чертах. Принимается? — Он встал, протянул Огородникову руку.

— Принимается,— выдавил писатель.— И учтите, Владимир Петрович, я тоже могу оказаться вам полезным. Совсем как в вашем сюжете.— Рукопожатие его было вялым, рука влажной.— Между прочим — месяца два назад Маврин получил из архива Госбезопасности копию доноса, по которому его посадили после войны на восемь лет. Вы знаете, что он сидел?

Фризе не ответил.

— Донос писал старый друг Маврина, литературный критик Борисов.

— Но ведь Борисов был в числе приглашенных на юбилей!

Огородников отметил в глазах следователя огонек любопытства. «Вот тебе! — подумал он с удовлетворением.— Получай, всезнайка!»

— Вот именно! Был в числе приглашенных, сделал оригинальный подарок и произнес великолепный тост за юбиляра.

— Почему же Маврин не захотел предать факт доноса гласности?

— Вы думаете, найдется добрый самаритянин, отсидевший восемь лет и решивший смолчать? — вопросом на вопрос ответил Огородников.— Старик просто ждал удобного случая. Хотел устроить похороны старого друга с большой помпой. И не дождался!

В школе Фризе развлекал друзей тем, что лепил их фигурки из пластилина. Когда он был в ударе, ему хватало одного урока, чтобы вылепить целую сценку: «Рыба» на геометрии», например. Всего три фигурки — Коля Рыбин с лицом окуня, выброшенного на сковородку, учитель математики Максимыч, с тоской глядящий на тонущего ученика, и подсказывающая Рыбину Ольга Стерлядкина. Сходство было изумительным. Однако было одно «но»… И это «но» привело Фризе на заседание педсовета, когда фигурка Максимыча попалась случайно на глаза Варваре Гавриловне, завучу. Она решила, что Фризе вылепил «издевательский» портрет. Напрасно сам Максимыч протестовал на педсовете, убеждая коллег, что он получился «такой, как в жизни». Его, «как лицо оскорбленное» (выражение Варвары Гавриловны), лишили слова.

Фризе отчаянно изворачивался:

— Я же хотел высмеять Рыбина! — взывал он к педсовету.— И тех, кто ему подсказывает!

— Действительно! — поддержал его добрый Максимыч.— Талантливо высмеял.— И директор, единственный, кто, кроме Максимыча, сочувствовал Фризе, согласно кивал головой. Но учителя осерчали. Особенно педагоги из младших классов. Каждый содрогался от мысли, что этот верзила начнет лепить их портреты и выставит на всеобщее посмешище. Почему-то учителям и в голову не приходило, что их скульптурные портреты могут получиться симпатичными.

Почувствовав, что жаркие прения грозят закончиться плачевно, Фризе схватил фигурку Максимыча с директорского стола, вызвав негодующий вопль педсовета. От общей накаленности атмосферы в учительской пластилин смягчился и стал податливым. Владимир любовно провел рукой по голове своего детища, пригладил пиджак и обратился к негодующим учителям:

— Ну, посмотрите же,— волосы — как у Анатолия Максимовича, нос и уши — один к одному! А подбородок? И глядит строго. А как же иначе? — Он снова поставил фигурку на стол.— Я же лепил его с большим уважением.

И правда — Максимыч строго смотрел на присутствующих. Нормальный нос и волосы не стоят дыбом.

— А бутылка? — крикнула учительница географии.— Он вытащил у коллеги из заднего кармана бутылку!

— О чем вы говорите, Галина Георгиевна? Это же пластилин.

— Не знаю,— буркнула географичка.— Бутылка была!

— И, по-моему, Анатолий Максимович спал,— сказал преподаватель физкультуры.— А сейчас не спит.

Директор осторожно повернул фигурку к себе лицом, пригляделся. Перед ним был вполне приличный скучный преподаватель математики. Уже без изюминки. Директор был разочарован и сказал будничным тоном:

— Может быть, займемся теперь делом и рассмотрим расписание экзаменов?

— Пусть нас дурачат и дальше? — спросил кто-то из любителей расставлять точки над Но вопрос повис в воздухе.

Фигурка Максимыча затерялась где-то в школьной канцелярии, а фигурки Рыбина и Стерлядкиной Фризе подарил их оригиналам. После школы, кстати, Стерлядкина вышла за Рыбина замуж.

Закончив юрфак, Фризе не избавился от своего увлечения. Когда он оставался в одиночестве, пальцы его требовали работы. И если был пластилин, он лепил из него, если не было — лепил из хлебного мякиша.

Сегодня вечером пластилина у него было в достатке.

Фризе сел в кресло, раскрыл большую коробку и стал машинально разминать податливый материал длинными сильными пальцами. Его мысли были заняты Огородниковым. Неожиданное требование писателя информировать его о ходе расследования выглядело смехотворным. Нынче и безусый юнец знает, что у следствия могут быть свои секреты. Или лауреат милицейских премий избалован вниманием генералов и уверовал в то, что инженеру человеческих душ разрешено больше, тем самим этим душам? Обойдется. Закончится следствие — милости просим. Но откуда такая настойчивость? Только ли стремление раздобыть горячий материал? Может, любопытство? Или писательская интуиция, знание каких-то глубоких подспудных течений в литературном мире?

Владимир усмехнулся и тут же отверг интуицию. Любой намек на нее у Огородникова показался следователю несерьезным. После встречи с писателем Фризе не давала покоя мысль: как сумел Огородников написать два десятка популярных романов и повестей? Фризе не мог вынести о них собственного суждения — никогда не читал. Но романы пользовались успехом, переиздавались, их хвалили и ругали. А сам автор производил впечатление человека недалекого. Низкий лоб с тремя глубокими морщинами. Большой палец следователя легко коснулся ставшего податливым пластилина. Большие брыли. Глаза — щелочки, оттопыренные уши. Огородников собственной персоной вдруг глянул из-под нависших век на Фризе. «Почему он получается у меня хитрованом, а не самодовольным тупицей?» — подумал Фризе. Но до законченного портрета было далеко. Вот здесь — усы, чуть оттопыренная нижняя губа, крутой подбородок, редкие волосики на голове и пошлые бачки, дополнили портрет. Фризе с раздражением подумал, что на этот раз его постигла неудача: портрет писателя не передавал его сути. Того впечатления, которое он произвел на Владимира. На скульптурном портрете хитрость преобладала над самодовольством. Фризе поставил маленький бюстик на полку, где пребывали в покое уже многие герои его расследований.

Утром, перед уходом на службу, Владимир мельком взглянул на вчерашнюю пластилиновую поделку. Герман Огородников, прикинувшись туповатым нахалом, щурился на него, стараясь прикрыть сквозящую в умных глазах хитрецу под нависшими веками. Фризе улыбнулся и погрозил Огородникову пальцем.


МАЛОЕ ПРЕДПРИЯТИЕ

На службе Владимир достал из сейфа записки, полученные от Покрижичинского. И почувствовал укор совести, что не выполнил просьбу майора, не убрал записи подальше от служебного кабинета. «Не до такой же степени все дошло!» — подумал он в оправдание. Но недовольство не проходило, и это было недовольство самим собой. Он внимательно просмотрел все листочки, исписанные мелким четким почерком, хотя, казалось, уже знал все наизусть. Нет, никаких упоминаний о смертях, несчастных случаях, отравлениях грибами здесь не было. Списки сотрудников, пометки о том, кто из санитаров забирал покойников из квартир, подвергшихся ограблению, крестики рядом с именами боевиков! Фризе обратил внимание, что нигде не были упомянуты люди, уволившиеся из кооператива. О новичках можно было судить по датам, проставленным карандашом в скобках. Неужели за два года никто не ушел? Никакой «текучссти кадров», как говорили чиновники в прошлом. Не таком уж далеком прошлом.

Владимир снял трубку, набрал служебный номер Покрижичинского. Длинные, тягучие гудки. Домашний его номер тоже не отвечал. Справляться у сослуживцев майора Фризе не стал. Зачем вызывать ненужные вопросы? Наверное, он еще в отпуске.

«Может быть, Ерохин знает?» — Фризе позвонил старшему оперуполномоченному. Его телефон тоже молчал. «Работнички! Никого на месте нет!» Ворчал он зря и сам это знал. Милицию ноги кормят. На звонки исправно отвечает только дежурная служба и бездельники.

Собрав документы и убрав их в сейф, Фризе пошел обедать, что означало — если повезет, съесть холодную котлету и выпить кофе с коржиком.

После обеда, не оправдавшего даже самых скромных надежд, он снова достал записки майора с Петровки. В списке сотрудников кооператива «Харон» нашел Зеленкову, которая значилась инспектором по кадрам. Все как у больших! Аккуратист Покрижичинский записал против ее фамилии телефон. Фризе не хотелось своим звонком заранее настораживать инспектора и он заглянул в приемную прокурора, к его секретарше, «твердокаменной» Марго. Это звание Маргарита получила из-за того, что однажды в прокуратуру города пришла «телега», в которой ее обвиняли в мелких поборах — духами и конфетами — за мелкие же услуги: без очереди попасть к прокурору на прием, продвинуть побыстрее документы к рассмотрению. Когда письмо обсуждали на общем собрании, шеф отвел от Марго все обвинения, назвав ее «твердокаменным кадром».

Фризе положил перед Маргаритой листок со служебным телефоном Зеленковой и объяснил, что от нее требуется.

— Это законно? — поинтересовалась секретарша.

— Законно, лапочка,— успокоил ее Фризе.— За вранье еще никому больше десяти лет не давали.

— Фризе! — игриво сказала Марго.— Ты дошутишься!

— Самое большее, что мне грозит, это женитьба на тебе.

— Не самая плохая мысль! — пытаясь продолжать разговор на той же шутливой ноте, отозвалась молодая женщина и неожиданно густо покраснела. Фризе тоже почувствовал неловкость и сказал грубовато:

— Марго, хватит издеваться над хорошим человеком, звони скорее.

«Какой у меня в последнее время урожай по матримониальной части»,— подумал Фризе, глядя на «твердокаменную», нажимающую кнопки на панели телефона. Краска медленно сходила с ее пухлых, как у школьницы, щек. Он вспомнил Нину Серову и неожиданное чувство сожаления о чем-то, что он должен был сделать, но не сделал, сжало его сердце и тут же отпустило. Маргарита уже говорила по телефону. Она подключила динамик, и Фризе слушал, что отвечает собеседница.

— Малое предприятие «Харон»?

— Да,— трубку сняла женщина, и Владимир решил, что это и есть инспектор по кадрам.

— Мне сказали, что вам требуется опытная машинистка?

— Кто вам сказал?

— Ну… это долго пересказывать. Сестра моей соседки.

— Вам приходилось работать на факсе?

Марго посмотрела на Фризе и он усиленно закивал головой.

— Приходилось. И я могу стенографировать.

— Где вы сейчас работаете?

Марго секунду помедлила и тут же ответила:

— В Госкомитете по статистике.— Все в прокуратуре знали, что в комитете служит ее отец на какой-то большой должности.

— Сколько вам лет?

— Двадцать шесть. Я печатаю с шестнадцати,— тут же добавила Марго.

«Вот партизанка! — с восхищением подумал Фризе.— Не проговорилась и тут». Маргарите было двадцать девять, но она усиленно скрывала свой возраст от сослуживцев.

— Пожалуй, вы нам подойдете,— сказала женщина,— только… Вы не обижайтесь, с вами будет еще беседовать председатель и…— она опять замялась.— Короче говоря, он старается, чтобы все женщины у нас выглядели не хуже, чем манекенщицы у Кардена.— Она засмеялась.— Так что решайте сами, приезжать вам или нет.

Фризе усиленно закивал.

— Я приеду,— не слишком уверенно ответила Марго.— Могу сейчас.

— Хорошо. Соседка вам не сказала, как нас найти?

— Нет.

— Большой Гнездниковский, дом три, строение один. Увидите вывеску — «Харон» — шесть ступенек вниз. Первая дверь налево. Меня зовут Лидия Васильевна.

Фризе быстро записывал все это в свой блокнот. Очень кстати, что инспектрисса по кадрам располагалась довольно далеко от апартаментов председателя.

Маргарита положила трубку, вид у нее был несколько растерянный. Она даже, вопреки привычке, назвала Фризе по имени.

— Володя, как ты думаешь, я бы не прошла по конкурсу в этом дурацком «Хароне»?

— Ты прошла конкурс у нас — это важнее. А у председателя «Харона» извращенный вкус — манекенщицы у Кардена больные женщины.

— Больные? Чем, Володя?

— Дистрофией. Систематическое недоедание, понимаешь? Они тебе не конкурентки.

Он быстро поцеловал Маргариту в щеку и удалился, оставив молодую женщину в глубокой задумчивости.

Ехать до Большого Гнездниковского было пять минут. Следуя указаниям Лидии Васильевны, он спустился на шесть ступенек в полуподвальное помещение, толкнул тяжелую бронированную дверь со смотровым глазком и очутился в коридоре, обшитом светлыми деревянными панелями. Если бы не влажный воздух, попахивающий плесенью, этот, хорошо освещенный лампами дневного света коридор ничем не отличался от «коридоров власти». Бывшей власти и нынешней.

Лидия Васильевна сидела в крохотной уютной комнатке. Большой пузатый шкаф,— Фризе сразу решил, что это просто декорированный деревом сейф, небольшой стол со стандартными коробками картотеки, красивая настольная лампа, из тех, что можно встретить в рекламных каталогах Неккермана, толстый ковер на полу, прикрытый половичком из рисовой соломки,— защита от грязной обуви посетителей. На стене — яркий календарь с красивыми женщинами.

Сама инспектриса никак не подходила под стандарты Пьера Кардена. «Значит, родственница кого-то из членов правления»,— решил Фризе. Это была разъевшаяся кобылица килограммов на девяносто. Черноволосая, бровастая, с темным пушком на верхней губе. Фризе называл таких женщин «бабаусиками». Когда он вошел без стука, Лидия Васильевна заполняла листок по учету кадров, на котором уже была наклеена ее фотография. Делала она это очень старательно, положив свои внушительные груди на стол и выпятив нижнюю губу. Она вздрогнула, когда Фризе сказал:

— Здравствйте, я вам не очень помешал?

— Вы как привидение. Возникли ниоткуда,— недовольно сказала женщина.

— Я думаю, привидения не такие уж редкие гости в вашем предприятии? — усмехнулся Фризе, присаживаясь на стул и расстегивая куртку, чтобы достать удостоверение.

Инспектриса смотрела на неожиданного посетителя озадаченно. Похоже, не могла решить: прогнать его или выслушать?

Фризе не дал ей времени на раздумья, положил на стол, прямо на анкету, которую она заполняла, свое удостоверение и представился:

— Фризе из прокуратуры.

— Что из прокуратуры? — не поняла инспектриса.

— Кто,— поправил он.— Фризе Владимир Петрович. Следователь. Это я. И мне бы хотелось посмотреть списки всех ваших сотрудников со дня основания кооператива.

Женщина молча смотрела на Фризе. Видать, с сообразительностью у нее было не все в порядке. Наконец выражение растерянности на ее лице сменилось строгой гримасой.

— Для этого нужен ордер. Ордер на обыск.— Детективные романы явно входили в круг ее чтения.

— Я не произвожу у вас обыск. Просто следственно-розыскные действия. Статья семидесятая уголовно-процессуального кодекса РСФСР. Вы должны, по закону,— Фризе направил указательный палец в направлении ее большой груди,— оказать мне всяческое содействие.

Упоминание статьи произвело впечатление.

— Пожалуйста, я покажу вам учетные карточки на всех сотрудников. Но только поставлю в известность председателя.

— Юрия Игнатьевича? — весело сказал Фризе.— Не стоит лишний раз дергаться. Я только что от него.— Это был блеф, но Владимир решил: если инспектрисса позвонит председателю и выяснит, что они не встречались сегодня, всегда можно выкрутиться. «Только что от него», если, как любят говорить юристы, «толковать расширительно»,— может означать и вчерашнюю встречу. Не в прошлом же году он посетил Грачева?!

— Ой, да как-то неправильно получается,— покачала головой Зеленкова.— Без Юрия Игнатьевича… Да и смотрели уже наши карточки. Из милиции приходил майор. На шарик похожий.

— Лидия Васильевна, мне карточки не нужны,— сказал Фризе, и женщина даже не удивилась, откуда он знает ее имя. Наверное, считала, что следователю все положено знать по службе.— Вы же не храните карточки на тех людей, которые ушли из кооператива? Работают в другом месте?

— Не храним. Только карточки Кирпичникова и Уткина я еще не вынимала.

— Ну, конечно, всего три дня прошло.

— Вот ужас-то! — вздохнула инспектриса и на глазах у нее появились слезы.

— Да. Ужас,— согласился Фризе и спросил: — Другие карточки вы уже вынули, а в книге, наверное, записаны все? — Фризе не был уверен, что такая книга существует, никто ведь не предписывает, каким способом учитывать свою рабсилу. Но он надеялся — а вдруг?

— Есть у нас амбарная книга,— не очень уверенно, с опаской сказала инспектрисса.— Я туда каждого заношу при выдаче удостоверения.

— Вот и славненько,— обрадовался Фризе.— Давайте сюда вашу амбарную. Я тут, при вас, ее полистаю и дальше отправлюсь.

— Жуликов ловить? — позволила себе разок улыбнуться бабаусик. В другой обстановке она, похоже, посмеяться любила.

— И жуликов тоже,— согласился Фризе.

Лидия Васильевна встала, и тут обнаружилось, что не такая уж она толстая. Грудь и плечи — да, могучие, а ниже — все в полном ажуре. И двигалась она легко и соблазнительно.

За инкрустированной деревянной дверцей пузатого шкафа и впрямь оказался сейф. Достав из кармашка красивой куртки ключи, кадровичка открыла сейф и вынула папку на «молнии». Расстегнув «молнию», достала из папки обыкновенную тетрадь и подала Фризе.

— Садитесь на мое место,— сказала она,— а я на минутку выйду.— Она закрыла сейф и окинула комнату быстрым взглядом, определяя, не оставила ли чего-нибудь такое, что настырный следователь решит присвоить! Наверное, ничего подходящего не было, и Лидия Васильевна, пробормотав: «Я сейчас», вышла из комнаты, защелкнув замок.

Фризе с любопытством раскрыл тетрадь и вынул свой блокнот.

Через минуту-другую звякнул телефонный аппарат — такой же, кнопочный, как в приемной прокурора, только японский. На спаренном с ним телефоне набирали номер. Не колеблясь ни секунды, Владимир снял трубку. Сначала были длинные гудки, потом ленивый женский голос сказал:

— Приемная господина Грачева.

— Раиса, это я, Лида. Шеф у себя?

— Укатил к мэру.

— А Гриша?

— Гриша и все остальные в бизнесцентре. Какого-то поляка принимают.— Потом перешла на шепот: — В бане.

— Ну да? — так же шепотом удивилась Лидия Васильевна.— И Маринка с ними?

— И сестры Федоровы,— женщины понимающе захихикали. А Фризе подумал о том, что неизвестные ему Маринка и сестры Федоровы наверняка не посрамили бы российскую марку у Кардена, коль удостоились званого банкета в сауне Центра международной торговли в честь польского гостя.

Лидия Васильевна пожаловалась Раисе на внезапный налет следователя и повесила трубку.

Перед тем, как углубиться в изучение записей в тетради, Фризе бегло просмотрел анкету, которую заполняла инспектрисса перед его приходом. Он узнал, что она еще не замужем и собирается ехать в командировку в Голландию.

Кроме звонка председателю у Лидии Васильевны были еще какие-то неотложные дела, так что к ее возвращению Фризе успел найти в амбарной книге все, что его интересовало, и в потертом блокноте появились три фамилии бывших сотрудников предприятия «Харон». Один из них, с редкой фамилией Дюкарев, уволился по собственному желанию. Похоже, что с ним Фризе уже доводилось встречаться. А двое других — Лопатин и Жданов — «выбыли по случаю смерти». Кроме фамилий, в следовательском блокноте появились и адреса. Что-что, а книгу выдачи удостоверений Зеленкова вела с прилежанием.

Когда Лидия Васильевна вошла в свой кабинетик, Фризе со скучающим видом листал обнаруженный на ее столе журнал «Он».

— Вы уже управились? — удивилась Лидия Васильевна.

— Давно. Минут двадцать вас ожидаю,— Фризе поднялся.

— Да вы шутник. Я и вышла-то на минуту. Сегодня у нас фруктовый заказ привезли,— она взяла книгу, и вдруг улыбка сошла у нее с лица.— Вы листы отсюда не вырывали?

— У вас доброе лицо. Откуда же такая подозрительность?

— Я шучу,— сказала Зеленкова скучным голосом, но лицо у нее было расстроенное. Улыбка появилась только после того, как она пересчитала все страницы, смешно слюнявя указательный палец. Полного душевного равновесия она так и не обрела, потому что тут же высказала предположение, что Фризе все перефотографировал.

— Теперь продам пленку конкурирующей фирме,— засмеялся Фризе.

— У нас нет достойных конкурентов.

— Вас ждут серьезные неприятности,— пообещал Владимир. Инспектриса сделала удивленные глаза, но вопрос застрял у нее на губах, потому что Фризе быстро спросил: — Куда ушел водитель Дюкарев?

— Жора Дюкарев? — она с трудом переключилась с одной темы на другую.— Ах, Дюкарев! В двенадцатый таксопарк.


ДЮК

Юрия Дюкарева Фризе нашел быстро. Он подъехал к таксомоторному парку и, притормозив, высматривал место, где бы поставить машину — территория перед воротами парка была плотно заставлена личными автомобилями таксистов. И тут он увидел живописную картину. У стены, за баррикадой из ящиков с водкой и шампанским, стоял Дюк. Веселый, в распахнутом на груди чистеньком ватнике, в белой шерстяной шапочке, Дюк разговаривал с двумя молодыми мужиками. Судя по тому, с каким довольным видом они потягивали пиво прямо из бутылки, мужики были таксистами, освободившимися после смены.

Пока Фризе припарковывал свою машину, к Дюкареву несколько раз подъезжали таксисты и покупали — кто водку, кто шампанское. И все по несколько бутылок.

Два года назад Дюкарев, известный среди московского преступного мира под кличкой Дюк, был арестован по подозрению в убийстве французского бизнесмена. Фризе вел это дело и очень скоро убедился в том, что Дюк к убийству не имеет никакого отношения. А загребли его, по выражению самого Дюкарева, «по злобе». За то, что во время предыдущих арестов — и полученных сроков — «не раскололся», не выдал сообщников. На самом же деле фамилию Дюка назвал один из действительных участников преступления, надеясь отвести подозрение от себя. Фризе отпустил Дюкарева и извинился перед ним. Тот удивился и сказал:

— Хорошо бы, гражданин начальник, ты свои красивые слова не тет на тет мне проворковал, а в таксопарке перед мужиками. И громко.

— Нет проблем,— согласился Фризе.— Поедем хоть сейчас.

Дюкарев несколько секунд молчал, соображал, нет ли в словах следователя подвоха. Жизненный опыт подсказывал ему, что, когда следователь мягко стелет, подследственному жестко спать.

— Да ладно! — наконец буркнул он.— Не ты меня брал, не тебе и грехи замаливать.— И, усмехнувшись, добавил: — Папа Фризе. Это вас, Владимир Петрович, так в следственном изоляторе прозвали. За рост, наверное.

Два года Фризе не слышал о Дюкареве. До того момента, пока не обнаружил его фамилию в «амбарной» книге «Харона».

Фризе был уверен, что Дюк увидел его боковым зрением, но вида не подал, не повернул головы. Продолжал веселую болтовню с приятелями. Когда Владимир остановился перед его «торговой точкой», он повернулся в его сторону и, чуть перехлестывая в изображении полноты чувств, воскликнул, протягивая руку:

— Какие покупатели у нас сегодня! Здравствуйте, Владимир Петрович!

Фризе пожал протянутую руку.

— Шампанское, водочка? — Дюк был навеселе и добродушно улыбался.— Не стесняйтесь. Торгую по закону, президент разрешил.

— И подешевле, чем у комков,— сказал один из любителей пива.

— Точно! — обрадовался поддержке Дюк.— У меня покупатель свой — таксист-кирюха.

— Нам бы словом перекинуться.

— Перекинемся! Почему бы и не поговорить с хорошим человеком.

В это время возле ящиков остановился пожилой хмурый мужчина в модной пуховой куртке.

— Вы — Юра? — спросил он Дюка.

— Мы — Юра,— засмеялся тот.— А вы?

— А мы за помощью. Залезли вчера ночью в машину,— он показал на стоявшую недалеко «Волгу»,— разбили боковое стекло… Все станции техобслуживания объехал, все магазины — пусто. Приятель сказал, что сможете помочь.— Мужчина покосился на Фризе.

— Свои люди,— успокоил Дюк, по-своему поняв взгляд.— Ленчик,— обратился он к одному из таксистов,— сходи на разборку, попроси мужиков.— Заметив на лице похожего на борца-средневеса Ленчика недовольную гримасу, Дюк добавил: — Сходи, мужику, видишь, сунуться больше некуда.— Обернулся к мужчине.— Сколько заплатишь?

— Сколько спросят, столько и заплачу,— обреченно ответил тот.— Не ночевать же в машине? А гаража у меня нет.

— Видишь, Ленчик, припекло хозяину,— засмеялся Дюк.— Да ты не бойся, мужик, не ограбим.

— Нет вопросов! Попрошу ребят с разборки,— согласился таксист и пошел к проходной.

— А ты поторгуй пять минут,— попросил Дюк другого водителя.— Я парой слов с папой Фризе перекинусь.

Они медленно пошли вдоль стены таксопарка. Снег здесь сильно подтаял, смешался с грязью, превратившись в черно-белое месиво.

— Какие дела, гражданин прокурор? — теперь голос Дюка звучал настороженно и все его напускное радушие исчезло.

— Ты в конторе «Харон» работал? — Фризе искоса взглянул на Дюка.

— Ну, ну?

— Несколько дней назад там погибли два работника — Кирпичников и Уткин. Слышал об этом?

— Нет,— равнодушно ответил Юрий.— Мне эти парни без интереса.

— А про Лопатина и Жданова знаешь?

На лице Дюка промелькнула снисходительная усмешка и тут же угасла. Пять минут назад Фризе наблюдал за бесшабашным, хватившим с утра водки, скорым на острое словцо и располагающим к себе коробейником, а сейчас на него смотрел умный, собранный мужчина с трезвыми недобрыми глазами.

— Владимир Петрович, ты же знаешь — ничего я тебе не скажу. Закладывать — не мое ремесло.

— Я тебя не собирался раскалывать.

— Вот это правильно. Просто решил проведать?

— Захотелось узнать — почему не ужился с ними? Обидели?

— Обидели! Меня? Шутишь, что ли?! — Дюк побелел от злости. Один глаз у него задергался, и Фризе подумал, что Дюк начнет сейчас орать и рвать на себе рубаху. Такое бывало с ним на допросах. Но сегодня обошлось без цирка.

— С-суки! Фраера поганые.— Злость заливала его до самой макушки.— Ты, папа Фризе, знаешь Дюка. У меня в любой камере — лучшее место. А эти ублюдки захотели покомандовать. Они бы в зоне все у меня на цирлах ходили! — Он замолк, так же внезапно успокоился, как и психанул. Словно кран повернул.— Под блатных работают, а за башли готовы отца родного в ломбард сдать. Ладно, вода все это! Утечет. У нас с тобой, прокурор, заботы разные. Шампанеи не разопьем бутылек? — перед Фризе опять стоял хмельной коробейник перестройки.

— Я на колесах,— Фризе показал на свой «Жигуль».

— Ну, хоп! — Дюк протянул руку.— Когда душа затоскует, подгребай. Для хорошего человека любой «керосин» найду.— Он внимательно посмотрел на Фризе и добавил: — Зекс[16]. Если ты их пасешь, могут окоротку дать. Мелкая шпана. Без ствола глаз на улицу не кажи.— Дюк еле заметно подмигнул.— Не так, как сегодня.

«Бестия! — подумал Фризе, садясь в машину.— Углядел, что я без оружия?! Опасный барбос». Но, как ни странно, зла на Дюка не было.

По дороге домой он думал, что из бывшего урки Дюка может получиться приличный бизнесмен. Господин Дюкарев. Зачем воровать, рисковать, если деньги сами в руки плывут? Торгуй, спекулируй, наживайся — президент разрешил! Из «Харона» Юрий слинял. Уже хорошо. Не из-за того же, что не захотел под чужую дудку плясать? Фризе пришла мысль о том, что Дюк — единственный из шоферов-санитаров покинул «Харон» в добром здравии. Побоялись связываться? Мысли его перекинулись на «торговое предприятие» Дюка. Вот уж к кому рэкетиры не сунутся.

«Ну, и какую же информацию я получил от Дюка? — размышлял Владимир, возвращаясь в прокуратуру.— Ноль. Предупреждение о том, что шпана из «Харона» опасна?! Не-ет, не только это. Если подумать хорошенько… Почему Дюк так взбеленился при упоминании о своей службе в «Хароне»? Им пытались командовать. Не начальство жеон имел в виду. Когда обстоятельства заставляют бывшего вора идти на службу, он добровольно принимает условия игры: начальство на то и начальство, чтобы командовать. А значит, в похоронном заведении им пыталось командовать не начальство, а «ублюдки», «мелкая шпана», тот, кто заправляет в «Хароне» помимо начальства, а может быть, и с его благословения».

Пока Фризе ехал в прокуратуру, его не покидало чувство неловкости — вся эта комедия, разыгранная перед простоватой женщиной в конторе «Харона» теперь казалась ему излишней. Рано или поздно там узнают, с какой целью ему потребовался полный список сотрудников. И в том, что Зеленковой грозила серьезная выволочка, у Фризе сомнений не было. Единственное утешение — день-два форы для него.

Два часа потратил Фризе на то, чтобы выяснить причину смерти шофера Виктора Лопатина и коммерческого директора кооператива Жданова. Первый погиб в автомобильной катастрофе, второй — от острого отравления грибами!

Владимир не мог совладать с нервным возбуждением и, едва закончил последний телефонный разговор со следователем госавтоинспекции, соскочил со стула и принялся ходить по кабинету. Было над чем задуматься! Вчера прелестная и умная подруга санитара случайно — случайно ли? — проговаривается о том, что Уткин — не первая жертва, а человек, связавший свою судьбу с «Хароном», может умереть от бледной поганки. Проходят сутки и выясняется, что некто Жданов отправился к праотцам именно таким способом. Отравился грибами! А смерть Виктора Лопатина?! Какое будничное дело — «ДТП», дорожно-транспортное происшествие! В Москве ежедневно погибает на дорогах пять — семь человек. Но шофер директора «Харона», ехавший на дачу на собственном «Вольво», столкнулся лоб в лоб с выскочившим на встречную полосу «КамАЗом». «КамАЗ» этот с места катастрофы скрылся, а свидетели заявили, что номерные знаки на нем отсутствовали!

Странно, что в записках Покрижичинского не было и намека на эти две смерти. Майора интересовали только живые? Или он не успел добраться до амбарной книги? Фризе вспомнил слова Станислава Васильевича, что догадки без вещественных доказательств всего лишь сплетни. Где их теперь возьмешь, вещественные доказательства? Надо снова возбуждать уголовные дела по «вновь открывшимся обстоятельствам», а захочет ли начальство пойти на это? Обстоятельств-то с гулькин нос. И оба дела не подследственны их прокуратуре. Правда, уголовное дело с наездом, скорее всего, не закрыто, «повисло» в ряду нераскрытых.

Фризе снова позвонил следователю Госавтоинспекции, который рассказал ему об обстоятельствах смерти Лопатина.

— Висит, висит дело на мне, будь оно неладно! — довольно добродушно доложил капитан Лисицын.— Стопроцентная висячка,— голос у него был густой и сочный.— А ты как на него наткнулся? — поинтересовался гаишник.

— В этом «Хароне» еще два человека погибли.

— В автокатастрофах?

— Да нет. Одного застрелила дама из ружья.

— Слышал, слышал, писательская вдова?

Фризе и не предполагал, что писатель Маврин был такой популярной личностью.

— Второго отравили. Так что, не по твоей части. Вот я и углубился в историю. Не помнишь, куда Лопатин ехал в день смерти?

Лисицын некоторое время молчал. Вспоминал. Все-таки почти год уже прошел.

— Знаешь, друг хороший, вопрос ты задал дельный. Ехал он в пятницу вечером, на собственную дачу в Пахру. Каждую пятницу он туда ездил. По Киевскому шоссе. И чаще всего в одно и то же время. Подходит тебе такая информация?

— Подходит. Если надумаешь ворошить старое, позвони. Окажи любезность.— Фризе продиктовал номер своего телефона и попрощался.

Он еще некоторое время походил по кабинету, обдумывая услышанное от следователя ГАИ. Потом ход его мыслей принял другое направление — гастрономическое. Было пять часов. Подходило время ужина. Не слишком близко подходило, но ведь обед-то не удался — одна котлета с макаронами. А сегодня Большая Берта собиралась заглянуть на рынок и это вселяло в душу Фризе надежду. Он уже решил согрешить и покинуть прокуратуру на полчаса раньше, как зазвонил телефон. Фризе не хотел брать трубку, но могла ведь звонить и Берта с приятными известиями об ужине.

Звонила Алина Максимовна.

— Вы мне очень нужны, Владимир Петрович.— Голос был грустный, но тревоги в нем Фризе не почувствовал.

— Готов встретиться с вами в любое время.— Он совсем не имел в виду, что «любое время» может означать — сейчас. Но Маврина спросила:

— Сейчас можете? Я могу послать за вами машину.

— Не беспокойтесь,— запротестовал Фризе,— я на колесах. Сейчас приеду.

— Прошу вас,— тихо сказала Маврина и повесила трубку.


НЕИЗВЕСТНЫЕ ДЕЙСТВУЮТ

Фризе позвонил Берте, но ее еще не было дома. Он быстро оделся и пошел уже к двери, но, посмотрев на сейф, вернулся. Открыл его и забрал записки Покрижичинского. Положил во внутренний карман куртки. На глаза ему попался пистолет и его он тоже сунул в карман.

Сбегая по стоптанным мраморным ступеням пологой лестницы, Фризе думал о том, что такого ужина, как у Берты, он не дождется, но хоть чаем с бутербродами красивая вдова его накормит. А потому — скорее в Переделкино. Кто знает, может быть и Бертин ужин еще не остынет к его возвращению?

Но быстро добраться до дачи Мавриных не удалось — все четыре ската «Жигулей» были проколоты. У машины был жалкий, обиженный вид.

— Сволочи! — громко выругался Фризе, растерянно глядя на машину. Какой-то прохожий, приняв энергичную реплику на себя, отпрянул от Фризе, чуть не сбив с ног пожилую женщину.

Несколько минут он стоял как вкопанный, не в состоянии принять хоть какое-то решение: то ли, послав к чертям Алину Максимовну, броситься к телефону и обзванивать друзей в попытке раздобыть колеса, то ли вызывать аварийку, то ли ехать под крыло к Берте — туда, где его ожидал ужин и сочувствие.

Решил случай. К прокуратуре подкатила белая «Волга» прокурора. С приходом демократии Олег Михайлович посчитал более приличным ездить на белой машине — черные «Волги» были символом партийной номенклатуры. Увидев прокурора, не спеша вылезающего из машины, Фризе, наконец, обрел способность действовать. Он кинулся наперерез шефу:

— Олег Михайлович, мой «жигуленок» изуродовали,— он показал рукой на машину.— А мне срочно в Переделкино, позвонила вдова Маврина.

— Что?! Прокололи шины прямо перед окнами прокуратуры! — возмутился шеф.— Ну и накручу я хвоста этому Алейникову! — Алейников был начальником районного управления внутренних дел.— Обещаю тебе, Володя.

— А как с машиной? До Переделкина рукой подать.

— Бери. До Киевского вокзала,— недовольно буркнул прокурор. Он любил, когда его персональная «Волга» стояла наготове у подъезда.— Учти, на электричке быстрее. На дорогах гололед и прочее. Уж я-то знаю.

Фризе вскочил в последний вагон нарофоминской электрички за несколько секунд до отправления. Вместе с потоком пассажиров он пошел по вагонам вперед в поисках свободного места. Хмурые сосредоточенные люди плотно сидели на скамьях промороженных вагонов. Ни улыбок, ни смеха. Берта сказала бы: здесь недоброжелательная аура.

В середине состава, когда Фризе уже потерял надежду найти свободное место, его окликнули.

— Владимир Петрович! — голос был приятный и доброжелательный.

Фризе оглянулся и встретился взглядом с писателем Огородниковым.

— Приземляйтесь, мы потеснимся,— он указал на сиденье рядом с собой. Собственно говоря, тесниться там и не требовалось. Огородников, расстегнув добротную дубленку, расположился широко и вольготно. Рядом с ним на скамейке лежал портфель. На портфеле — толстая стопка типографских страниц. Кроме Германа Степановича, на краешке скамьи сидела одетая в легкое демисезонное пальто и мужскую ушанку старушка.

— Садитесь,— писатель запахнул дубленку и положил портфель на колени.

Когда Фризе сел, Огородников показал на стопку страниц: — Верстка новой книги. «На последнем дыхании». Совпис торопит. Они уверены, что книга получит колоссальный резонанс,— он пожал плечами.— Не знаю, им виднее.

Говорил Огородников громко, не стесняясь сидевших рядом пассажиров. Фризе чувствовал их настороженное любопытство и ругал себя за то, что не остался в соседнем вагоне.

— Такой безграмотный набор. Вместо того, чтобы следить за сутью, за ритмикой, я вынужден править орфографические ошибки. Кстати, как вам нравится название?

— Название хорошее,— тихо ответил Фризе.— Но если мне не изменяет память, так назывался один французский фильм.

Сидевший напротив мужчина как-то подозрительно крякнул, будто подавился смешком.

— Не может быть! — лицо Огородникова сразу сделалось неприветливым и даже голос потерял свою мягкость.— А впрочем, фильмы пекут десятками тысяч. Кто помнит их названия? Это, небось, что-нибудь спортивное?

— Нет. Я впервые увидел в нем Бельмондо.

То ли Огородников не знал, кто такой Бельмондо, то ли ему было неприятно говорить о фильме с таким же названием, как и его обещающая сенсацию книга, но он резко переменил тему разговора. И даже спрятал в карман паркер, которым правил верстку.

— А вы знаете, молодой человек, два дня я звоню вам по всем телефонам и не могу дозвониться. Следствие идет полным ходом?

Фризе готов был провалиться сквозь пол на рельсы.

— Герман Степанович,— выразительно посмотрел он на писателя.— Про политику ни слова! Договорились?

Огородников шутки не понял.

— Ну, какая же это политика? Вы обещали держать меня в курсе расследования. Я был вчера у нового министра внутренних дел, дарил ему свои книги. Так вот — мы с ним обменялись информацией об истории с Мавриным.

Он все говорил и говорил, и у Владимира зародилось подозрение: Герман Степанович так словоохотлив, потому что боится, как бы его не стал расспрашивать следователь. «Чего это он? — удивился Фризе.— Неужели я прошлый раз его так напугал? Шуток, что ли, не понимает?»

Потеряв надежду на то, что Огородников перестанет вещать, Владимир Петрович съежился, стараясь занимать как можно меньше места, что при его росте требовало больших усилий. Можно было притвориться спящим, но это означало открытый вызов. Искоса Фризе поглядывал на соседей. Некоторые внимательно прислушивались. Старик в соседнем отсеке пялился на писателя, открыв от усердия рот. Фризе так и подмывало шепнуть ему: дедуля, не забывай про мух. Хотя, какие мухи зимой?! Разве что наглотается гриппозных вирусов. Но большинство людей в «зоне досягаемости» вкрадчивого писательского голоса смотрели на него хмуро или с явным неодобрением. Фризе кожей чувствовал это неодобрение и удивлялся, почему невосприимчив к нему сам Огородников.

Когда они вышли на заледенелую платформу Переделкино, Фризе вздохнул с облегчением.

— Вы к Мавриным? — спросил Огородников и, не дожидаясь ответа, добавил: — Я проведу вас коротким путем.

Фризе смирился.

«Короткий путь» оказался узкой тропинкой. Сначала они шли вдоль железной дороги, потом по какому-то оврагу. Идти пришлось гуськом. Писатель семенил впереди, Фризе вышагивал следом. Разговаривать в таком кильватерном строю было невозможно, но Огородников продолжал что-то бубнить, время от времени останавливаясь и поворачиваясь к Фризе. Тот не успевал затормозить и они сталкивались. Несколько раз Фризе наступал писателю на пятки и чертыхался. Конечно, только мысленно.

В поселке, на перекрестке двух улиц — на одной, на высоком зеленом заборе красовалась табличка, извещающая, что это улица Павленко, другая улица осталась Фризе неизвестной,— Огородников остановился.

— Мне направо, моя дача рядом, а вам прямо. Сориентируетесь? — Фризе кивнул. Огородников снял перчатку, протянул руку: — Владимир Петрович, позвоните мне завтра. Очень прошу. Нам нужно встретиться — вы обещали! Слово серьезного мужчины много значит.— Он все не отпускал руку, цепко ее держал.— Мне показалось,— голос Огородникова зазвучал совсем задушевно.— Мне показалось, когда мы беседовали в электричке, что вы очень, очень скромный, стеснительный человек. Я не ошибся? — Фризе ничего не оставалось, как неопределенно хмыкнуть.— Нет, не ошибся. Прислушайтесь к старому опытному воробью: скромность — не всегда благо. Не обижайтесь, это к вам не относится, скромность сродни серости. У скромного человека ограничены средства выражения. Хотите исторические примеры?

Фризе осторожно, но решительно высвободил свою руку из капкана.

— Извините, Герман Степанович, я опаздываю. Да и вас, наверное, задерживаю.

За забором соседнего дома залаяла собака.

— Не ваша? — спросил Фризе.— Небось, почуяла хозяина. Выгулять надо.

— Нет, не моя! — неожиданно грубо отозвался писатель.— И при чем тут вообще собака?! — Он круто развернулся и, даже не попрощавшись, растворился в плотной темноте безымянной улицы.

«Странный все-таки тип,— думал следователь, вышагивая в одиночестве по пустынной дороге между сплошными высокими заборами, окружающими писательские дачи.— Почему он так среагировал на вопрос о собаке? Да и дорогу он выбрал короткую, похоже, только для себя. От станции до Мавриных минут двадцать, а я уже полчаса шагаю. Может быть, он просто не любит ходить один в потемках?»


ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТЬ И ОДНА

Алина Максимовна появилась на крыльце, когда Фризе, стукнув калиткой, шел через сад.

— Господи! Вы без машины! Я же предложила свою,— сказала она, впуская его в дом.— Все время поглядываю в окно — не едете ли? Сегодня такая скользкая дорога.

— Извините за опоздание. Какие-то подонки прокололи шины. Пришлось ехать на электричке.

— Позвонили бы, перенесли встречу на завтра.— В ее голосе слышалось огорчение.— Вы, наверное, голодны? Без ужина?

— Голодный.

— Вот и умница, что признались,— обрадовалась она.— Сейчас я вас покормлю.

Показав Фризе ванную, где можно было вымыть руки, Маврина накрыла на стол. Появились два прибора, бутылка коньяка и хрустальный штоф с шафранного цвета жидкостью. Наверное, настоенной на апельсиновых корочках водкой. И красовались три черные запотевшие банки датского пива «Туборг».

«Что за странная демонстрация?» — удивился Фризе. В это время появилась Алина Максимовна с подносом, на котором стояли тарелки с закусками. Похоже, выставив банки с пивом, хозяйка рассчитывала на эффект, потому что спросила:

— Удивлены? Помните: «В нашем доме пиво исключалось!» — повторила она фразу, сказанную при первом знакомстве.— Что будете пить? Коньяк, водку? — заметив его колебания, Маврина предложила: — Давайте начнем с пива. Не бойтесь, оно не отравлено.

— Откуда оно, Алина Максимовна?

— Я вас заинтриговала?

— Да. Вы купили?

— В том-то и дело, что не купила. Нашла! В кабинете Алексея Дмитриевича.

— Алина Максимовна, извините, но я обязан пиво изъять.— Владимир бросил беглый взгляд на стол и почувствовал, как у него побежала слюна. Такого великолепия ему не смогла бы предложить и Берта. Соленые грибы в сметане, так любимый им отварной язык, лососина, сыр. И тугой аппетитный холодец.— Вы как будто изучили мои гастрономические пристрастия, Алина Максимовна,— сказал он с восхищением.

— Десять лет я изучала вкусы Алексея Дмитриевича. Сегодня утром похоронила его…

— Извините,— тихо сказал Фризе.

— Потом, по обычаю, помянули мужа. Дома, в Москве, собрались только близкие друзья. Алексей Дмитриевич всегда говорил мне, смеясь, что не хотел бы слушать застольные речи на собственных похоронах. «Дай каждому по бутылке, Лина, и пусть выпьют за меня у себя дома, в одиночестве».— Заметив, как серьезно слушает ее Владимир, Маврина улыбнулась: — Ну, что вы, Владимир Петрович, заскучали? Я вам испортила аппетит? Полноте! Муж был большим жизнелюбом, не любил, когда люди грустят. Может, проведете изъятие после ужина?

— Рискуя упасть в голодный обморок, сначала разберусь с пивом.— Фризе, наконец, сел, стараясь не смотреть на стол с закусками.

— Когда вы в прошлый раз спросили меня про пиво, я не солгала. У Алексея Дмитриевича побаливала печень, и он дал мне слово забыть о том, что существует такой напиток. Рюмку водки, коньяка врачи ему разрешали. Только не пиво. Я была уверена,— Маврина покачала головой.— И представьте, на другой день после вашего визита я нашла у него в кабинете огромную упаковку этого «Туборга». Ни наш шофер, ни домохозяйка ничего о пиве не знали. Наверное, он привозил его на такси из валютного магазина, когда никого дома не было.

Потом я стала читать его дневники… Все эти ночи я почти не спала, а дневники, поверьте, самое лучшее, что он написал.— Алина Максимовна вышла в соседнюю комнату и вернулась со стопкой из нескольких тетрадей. Положила их на стол перед Фризе.

— Вам нужно прочесть. Одна беда — из этой тетради вырвано несколько страниц.

— Вашим покойным мужем?

— Не думаю.— Маврина смотрела доверчиво, словно они были единомышленники в каком-то им одним известном предприятии. Наблюдая за ее спокойным лицом, ненароком встречаясь с ее бездонными черными глазами, Фризе не мог отделаться от ощущения, что для вдовы, несколько часов назад похоронившей супруга, Алина Максимовна выглядит чересчур спокойной. Откуда такая выдержка?

— Наверное, и санитара следует исключить. Во-первых, ему не удалось проникнуть в дом. Во-вторых, как говорили древние, что я Гекубе, что Гекуба мне? Чем мог грозить дневник известного писателя не слишком удачливому экспедитору мертвых?

— Вы правы, санитару нужен был не дневник. Дело в том, что я читала выдранные страницы. Тайком от Алеши. Не верьте, если вам скажут, что есть нелюбопытные женщины.

— Ну, Алина Максимовна! — от души восхитился Фризе.— Вы решили накормить меня не только прекрасным ужином, но и сенсацией!

— Это для вас сенсация?

— Да. Так же, как и пиво. Где же вы его нашли?

— Поднимемся в кабинет? — вместо ответа спросила Маврина.

Дверь на балкон в кабинете была уже отремонтирована: стекла вставлены, заменены куски дерева в переплете.

Маврина провела следователя к низкому шкафчику, открыла дверцы. Шкафчик был завален толстыми, туго набитыми папками, рукописями, перевязанными бечевкой, кипами машинописных страниц, не перевязанных ничем. Поверх рукописей была засунута упаковка с красивыми черными пивными банками.

— Вот здесь, поверх своих романов, Алеша и прятал от меня пиво,— с усмешкой сказала Алина Максимовна.

Фризе осторожно достал упаковку. Поставил на письменный стол. В ее гнездах тускло поблескивали двадцать шесть банок.

— Те три, что на столе, отсюда? — спросил Владимир.

— Да.

— Больше вы не брали?

— Нет. Только три.

«И одну взял санитар,— хотел добавить Фризе, но промолчал. Еще неизвестно, была ли вынута отравленная банка из найденной упаковки. И удастся ли когда-нибудь это установить? А вот банка, которую он нашел в саду… Стоп, стоп! Вместе с найденной в саду получается тридцать одна! Значит, отравленную принесли отдельно?»

Фризе оглянулся в поисках пишущей машинки, обнаружил ее в футляре на подоконнике.

— Можно? Я мигом отстукаю протокол.

Алина Максимовна кивнула. Предложила:

— Хотите, я напечатаю, а вы продиктуете?

Через десять минут протокол об изъятии банок был готов. Они оба подписали его, потом Фризе осторожно упаковал все банки в пакет и, наконец-то, с удовольствием сел за стол.

Для начала Владимир воздал должное закускам. Маврина к еде не притронулась — с удовольствием следила, с каким аппетитом ест гость. Они перебрасывались редкими фразами. О погоде, о диких ценах в магазинах и на рынках, о том, что новые власти пытаются достичь для себя лично таких благ, которых старые аппаратчики добивались семьдесят лет.

— Так ведет себя мелкая шпана,— сказал Фризе.— А для мелкой шпаны характерна глупость. Это я вам говорю как криминалист. Кто-то из мудрецов писал: дурак видит выгоду, умный — ее последствия.

— Ой! Голубцы! — воскликнула Алина Максимовна.— Я забыла про голубцы! — Она легко вскочила и выпорхнула из гостиной. И тут же появилась, неся блюдо с голубцами.— Еще бы секунду, и они пригорели. Я вам положу три. Осилите? Приятно смотреть на человека, у которого хороший аппетит.

Голубцы были изумительные, и Фризе чуть было не принялся отпускать комплименты хозяйке, но вовремя вспомнил о том, что у Мавриной есть приходящая прислуга. Скорее всего, голубцы — ее заслуга. Но Алина Максимовна сама разрешила сомнения следователя.

— Голубцы — мое фирменное блюдо. Алеша их очень любил.— Она первый раз назвала покойного мужа Алешей и вложила в это имя столько тепла, грусти, нежности, что Фризе лишь посмеялся в душе над своими недавними сомнениями.

Они выпили лишь по одной рюмке водки, не чокаясь, как и положено пить за усопшего. Выпили молча — любое слово прозвучало бы сейчас фальшиво. Фризе пришлось по душе, что Маврина не настаивала, чтобы он пил еще, не заставляла. Выпивка стояла на столе — ты волен распоряжаться сам.

Она не торопилась рассказывать ему о записях мужа на утраченных страницах. Фризе не настаивал. Ждал. Ждал, несмотря на то, что время уже приближалось к десяти и он представления не имел, как часто ходят по вечерам электрички на Москву. Он лишь позвонил Берте; предупредил, что приедет поздно.

Когда они закончили ужин, Алина Максимовна предложила снова подняться в кабинет.

— Мне будет проще вам все рассказать. Там он и сам мне поможет.

В кабинете горела настольная лампа с зеленым абажуром. Маврина направилась к большому окну, отдернула занавеску. В заснеженном саду горел единственный фонарь на высоком столбе. В отсветах его желтоватого сияния медленно летели к земле крупные снежинки.

— В тот день,— Алина Максимовна горько усмехнулась,— в день юбилея, снег падал стеной. Медленный, пушистый. И — тишина. Даже проклятые самолеты не гудели. Мы с Алешей вышли проводить последних гостей, постояли в саду. Он сказал: «В такой прекрасный вечер и умереть не страшно». И умер через час вот в этом кресле,— она показала на старое кресло с потертыми подлокотниками.— В своем любимом кресле. Счастливый человек.— Она подошла к креслу, провела рукой по спинке. Села. Словно о чем-то вспомнив, положила дневники на журнальный столик.

— Присаживайтесь. Я вас, наверное, раздражаю. Все хожу вокруг да около.— Подождав, пока Фризе сядет, Алина Максимовна раскрыла одну из тетрадей в том месте, где торчала закладка, и протянула ему. Страницы в тетрадке были нумерованы. Фризе посчитал — отсутствовало страниц десять.

— Что за мины расставил на этих страницах Алексей Дмитриевич? Кто боялся на них подорваться?

— В том-то и фокус — там не было никаких мин. Никакой взрывчатки. Чего не скажешь о других страницах. Есть несколько человек, известных писателей, которым публикация дневника могла бы принести несмываемый позор. Эти страницы — целы. Алеша предупредил меня: их имена не должны попасть в прессу…

— Среди них литературный критик Борисов?

— Откуда вы знаете? — Маврина напряглась как струна. Ее темные глаза смотрели теперь с подозрением.— В КГБ мужу обещали этот донос предать забвению. Они все рассказали вам?

— Нет. Даю вам честное слово. Но есть люди, которые все знают. Они не делают из этого секрета и даже строят различные версии, не лишенные здравого смысла.

— Ерунда,— отмахнулась Маврина.— Борисов знал, что муж не собирается публиковать его донос. Кто же вам наябедничал?

У Фризе появилось искушение назвать Огородникова, но он сдержался. Еще начнут выяснять отношения! Он только развел руками, давая понять, что не волен распоряжаться чужими секретами. Но Алина Максимовна не собиралась отступать.

— Герман Огородников? — сказала она, пристально глядя на Владимира.— Он постоянно пасется в прессбюро КГБ. И делал какие-то глупые намеки Алеше. Бедняга. Ему всюду мерещатся интриги. Но сейчас он в трансе. Сдох любимый пес. Наверное, считает, что это козни соседей.

Фризе вспомнил, как дернулся Герман Степанович при упоминании о собаке, и мысленно посетовал на свою оплошность.

— Ладно,— вздохнула Маврина.— Возьмите с собой тетрадь. Вы все поймете. Алеша был счастливый человек. Он постоянно повторял мне строчки Шефнера: «Если помнить все на свете, ставить все в вину судьбе, мы бы, как в потемках дети, заблудились бы в себе». Хорошо, правда?

— Ну, а вырванные страницы? Откуда у вас такая уверенность, что к этому не приложил руку сам автор?

— Когда «скорая» увезла его, я читала Алешины дневники. Все страницы были на месте. Не сомневайтесь.

— Почему же вы не хотите сказать, о чем там говорилось?

— Я разве не сказала? — Маврина резко тряхнула головой, будто сбросила с себя одолевавшие ее сомнения.— На этих страницах Алексей Дмитриевич набросал план своего будущего романа. Какое-то подобие сюжета, черты характеров героев. Несколько блатных фраз. Яркие детали. Он вынашивал идею написать детектив. Даже настоящий триллер. Говорил, что серьезному романисту нечего стыдиться детектива. Приводил в пример Грэма Грина, Пристли, Сомерсета Моэма. Но время шло. Он писал романы, а до триллера руки так и не дошли. Жаловался: никак не найдет достойного сюжета. А недавно он лежал в больнице, познакомился с молодым парнем из какого-то кооператива при мэрии. Парня готовили к операции. Врачи намекнули Алексею, что шансов у кооператора почти нет. Да и парень это чувствовал. И он такого порассказывал мужу! Волосы дыбом! Вернувшись из больницы, муж и сделал эти записи.

— Алина Максимовна, вы не смогли бы восстановить их? Конечно, не дословно. Все, что запомнилось.

— Зачем вам? Парень этот, наверное, умер. Да и рассказал он мужу доверительно. По секрету.

— Я не собираюсь открывать новое уголовное дело. Хочу только понять, почему исчезли эти страницы. Так обещаете?

— Попробую,— нерешительно сказала Маврина.— Только детали я вряд ли смогу передать точно. А имена, наверное, вымышленные.

Фризе поднялся.

— Мне пора. А то опоздаю на последнюю электричку.

— В эти часы у нас можно подхватить такси. Вам повезет, у меня легкая рука. Если бы я знала, что вы без машины! Не отпустила бы шофера.— Взяв со стола одну из тетрадок дневника, Алина Максимовна протянула Фризе: — Вы понимаете, как она дорога для меня?… Может статься, и для литературы. Дневник только для вас, милый Володя. Я вам верю, у вас глаза хорошие.

Они спустились вниз, и Фризе, надев свою яркую пуховку, попробовал положить дневник в карман. Но там уже лежал пистолет и записи Покрижичинского.

— Завернуть в газету? — сказал он, все еще пребывая в смятенных чувствах после «милого Володи». Ни слова не говоря, Алина Максимовна скрылась в гостиной и тут же вернулась с узким черным дипломатом с металлическими ободами по краям и замками с кодом.

— Здесь будет целее,— улыбнулась она.— Мужу подарил его один арабский принц, когда он летал на Ближний Восток. Принц сказал: «Даже агенты спецслужб не смогут узнать, о ком вы пишете свой новый роман, если спрячете рукопись в этом кейсе».

Фризе положил в роскошный кейс тетрадь, достал из кармана бумаги Покрижичинского. Перехватив внимательный взгляд Мавриной, сказал:

— Еще один секретный манускрипт.— Он хотел переложить из кармана и пистолет, да постеснялся вынимать его. Внезапно ему пришла в голову мысль: — Алина Максимовна, в больнице ваш муж, наверное, тоже вел записи? Когда он встречался с кооператором, слушал его рассказы, он же не записывал в дневник?

— Вряд ли Алеша вообще что-то записывал. Может быть, потом? У него была привычка заносить всякие мелочи в записную книжку: незнакомое словечко, бытовые детали, иногда сюжеты.— Маврина, наконец, поняла, к чему клонил Фризе.— Да, да! Сюжеты! Если поискать в его записных книжках, можно, наверное, наткнуться и на того кооператора.

— Записные книжки целы? — с надеждой спросил Фризе.

— Не знаю. Они могут лежать в городе.

— Поищите. Я понимаю, вам сейчас не до них…

— Ну почему же? Мне…— она недоговорила, прижала руку к горлу, как будто этим жестом помогала себе остановиться. Не высказать чего-то такого, о чем никому, кроме нее, знать не следовало.

«Хороша! — подумал Фризе.— Если бы за «милым Володичкой» последовало продолжение, ни один младший советник юстиции не устоял бы».

— Мы вас разоружили,— сказал он. Ружье, из которого Маврина застрелила санитара, прокуратура изъяла.— Не боитесь?

— У Алеши в кабинете,— она показала глазами наверх,— целый арсенал. Он любил ружья. Но это — между нами.— Алина Максимовна засмеялась.

Уже на веранде, поцеловав хозяйке руку, Фризе сказал:

— Алина Максимовна, простите мою настойчивость, но я на секунду хочу вернуться к Борисову.

— А я не хочу! — Маврину словно подменили. Она стала колючей и настороженной. Куда только пропала ее мягкая и обворожительная улыбка.— Володечка! Не спрашивайте меня о Борисове. Вы прочитаете дневники мужа. Поверьте, он все написал искренне. Алексей Дмитриевич не собирался публиковать эти записи.

— Я могу в это поверить…— Фризе начинало раздражать, что Маврина взяла за правило называть его Володечкой. Она что, не принимает его всерьез? Не может ощутить разницы между дружеским разговором и допросом?! — Я могу поверить, что это правда,— повторил он.— Но это только часть правды. А мне нужна вся. Нет объяснения тому, что человек, отсидевший девять лет в лагере, чудом избежавший смерти, прощает доносчику и клеветнику!

— Не хочу говорить о Борисове! — упрямо повторила Маврина.— И не могу взять в толк, к чему все эти разговоры?

— Это не разговоры, Алина Максимовна, а вопрос к свидетелю.

— Свидетелю чего, Володечка?

Фризе еле-еле удержался от какого-нибудь едкого замечания.

— Мой муж умер от старости. Вы этому не верите? Сердце…

— Пиво с цианидом, которое выпил санитар Уткин, могло предназначаться вашему мужу. Вот о чем я думаю, хотя у меня и нет пока — пока! — доказательств. Когда санитары из «Харона» приехали за покойным, Уткин мог незаметно положить в карман банку «Туборга».

— А отравленное пиво подсунул мужу бедный Борисов?

— «Бедный» клеветник Борисов,— усмехнулся Фризе.— Нет, я в этом не уверен. Это лишь одна из версий. И раз она существует — мое дело исследовать ее. Но есть и другая — уцепившись за нее, я, похоже, разворошил осиное гнездо.


НАПАДЕНИЕ

Метель прекратилась. Подмораживало. Сухой снег скрипел под сапогами раздражающе громко.

Обещанное Алиной Максимовной такси с ярким зеленым огоньком не замедлило выехать из какого-то глухого проулка и не остановилось, несмотря на все призывы следователя. Наверное, водителю уже некуда было складывать выручку. Фризе вспомнил мужчину, голосовавшего однажды на Киевском шоссе — он сидел на чемодане, а рядом на асфальте стояла бутылка водки.

Фризе медленно шел между двумя высокими заборами, за которыми спали в своих уютных дачах известные и не слишком известные писатели. А может быть, и не спали, а писали свои романы и поэмы или пили коньяк, если сумели отоварить талоны за декабрь.

«Ну и суматошный денек»,— думал Владимир, прислушиваясь, не заурчит ли в тиши поселка машина. И тут перед его мысленным взором предстал его родной «жигуленок» с проколотыми шинами. Кто это сделал? Обыкновенные хулиганы? Он даже не обратил внимание, с одним ли его «жигуленком» случилась беда. Или досталось и другим машинам? У подъезда прокуратуры парковал машину не он один. Но предчувствие подсказывало ему, чьи руки сделали это дело.

…Человек бесшумно метнулся на Фризе из-за угла, и он, отбросив пакет с банками пива, лишь успел инстинктивно загородиться кейсом. Удар ножа был рассчитан точно в подвздошную артерию. Лезвие со скрежетом пробило обшивку, и от резкого удара кейс вырвался из рук и полетел в канаву, зарывшись в сугробе.

— У, с-сука! — в голосе нападавшего прозвучало такое злобное разочарование, что у Фризе спина покрылась испариной. И тут же он понял причину этого разочарования — ножа в руках у бандита уже не было.

«Что у него в запасе?» — подумал Фризе и рванул «молнию» на куртке, освобождая путь к пистолету и примериваясь для удара ногой. Нападавший ловко, как акробат, отпрыгнул назад, и Фризе понял по развороту руки, что тот сейчас нажмет на спусковой крючок молниеносно выхваченного пистолета. Падая, Фризе услышал один за другим несколько негромких выстрелов. Так щелкают мальчишки, засунув палец за щеку и резко выдернув его. Похоже, пистолет был с глушителем. Фризе спас забор — одного броска ему хватило, чтобы оказаться под защитой углового столба,— и когда нападавший, уверенный, что теперь-то он не оплошал, крадучись двинулся вдоль забора в его сторону, Фризе нажал на спуск. Всего один раз. Звук выстрела разнесся по поселку и отозвался эхом где-то в стороне Мавринской дачи.

У бандита могли быть сообщники и Фризе не торопился подниматься с заснеженной дорожки. Зачем подставляться еще раз? И еще он ждал, когда уляжется неприятная дрожь в ногах. Его удивило, что пытавшийся убить его человек сунулся в снег без стона, без единого звука, словно и не был никогда живым. И сейчас он лежал совсем неподвижно, и эта неподвижность таила в себе угрозу. «Может, затаился и ждет, когда я поднимусь?» — подумал Фризе.

На соседней улице раздался резкий утробный всхлип сирены — выстрел не остался без внимания. Милицейский «Москвич» выскочил из-за угла. Фризе поднялся, положил пистолет в карман. От резкого торможения «Москвич» занесло и он встал поперек дороги. Из машины выскочили два милиционера, один из них с автоматом. Яркий свет фар осветил распластавшееся на снегу тело. Фризе увидел, что нападавший на него человек одет в красивую черно-зеленую куртку. Меховая шапка валялась поодаль. Голова была гладко выбрита.

— Руки вверх! — скомандовал милиционер с автоматом. Фризе поднял руки.

— Сюда, сюда, потихоньку,— милиционер показал дулом автомата на дорогу перед машиной. Второй милиционер, держа руку за пазухой, внимательно оглядывался по сторонам. Как ни был Фризе ошеломлен, он отметил, что ребята опытные, действуют четко. И на место примчались моментально.

Все так же, с поднятыми руками, Владимир перешел канаву по скользкой обледенелой доске и остановился в нескольких шагах от патрульных. Тот, что держал руку за пазухой, подошел к Фризе, скомандовал:

— Руки назад! — и защелкнул наручники.

Роста милиционер был небольшого, по плечо Владимиру, и ему пришлось приподняться на носки, чтобы залезть во внутренний карман куртки и пиджака. Но обыскал он Фризе умело, вынул пистолет, записную книжку. Раскрыв удостоверение, он удивленно воскликнул:

— Олег! — и прочитал вслух: — «Фризе Владимир Петрович, следователь районной прокуратуры».

— Что же вы молчите? — недовольно сказал тот, которого звали Олегом.— Оружие у вас табельное?

— Табельное,— буркнул Фризе.— Чего бы я тут, возле трупа, вам объяснял?

— Правда ваша,— согласился милиционер. Фризе увидел у него две звездочки на погонах.— Все бы прокуроры в наше положение входили.— Он протянул Фризе руку.— Младший оперуполномоченный Волков.— И смутился.— О, черт, Геннадий, браслеты.

Второй милиционер снял наручники. Фамилия его была Завьялов, звание — старший сержант. Он отдал Фризе документы и пистолет. Потом приподнял шапку и ладонью вытер потный лоб. Лоб был крутой и от этого Завьялов напоминал молодого бычка.

— Свяжись с отделением,— сказал ему Волков.— Пусть присылают группу. А мы с товарищем следователем посмотрим, может, жив еще.— Он бросил взгляд на человека, лежащего на снегу.

«У меня даже мысли не мелькнуло, дышит ли?» — огорчился Фризе.

Они подошли к телу.

— Каждую ночь патрулируем. Ехали по соседней улице — и вдруг выстрел. Мы, конечно, ходу,— милиционер нагнулся и приподнял голову лежащего. Лицо с крупными чертами, искаженное гримасой удивления и боли.— Залетный,— прошептал лейтенант.— Похоже, и в розыске не числится, мне его лицо незнакомо.— Он повернул тело. На снегу расплылось большое темное пятно. Несколько минут он пытался определить, нет ли признаков жизни. Потом сказал со вздохом: — Мертвее не бывает. Вы его в сердце.

Рука убитого до сих пор сжимала пистолет с длинным самодельным глушителем. Лейтенант, не притрагиваясь к оружию, с интересом осмотрел его.

— Серьезная машинка. На газовый не похожа. Ваше счастье, что опередили его. Из этой штуки выстрела мы могли бы и не услышать.

— Вы и не услышали.

— Он стрелял?

Фризе кивнул. Лейтенант обрадовался:

— Тогда все проще. Иначе бы, сами знаете, сколько объяснительных записок начальство требует.

— Он не только стрелял. Сначала пером решил побаловаться.— Фризе стал внимательно разглядывать снег.— Я нож «дипломатом» выбил. Придется поискать.— Он спустился в канаву, вытащил из снега чемоданчик и удивленно ойкнул: лезвие проткнуло кейс насквозь, по самую наборную ручку. Кончик лезвия выглядывал из второй стенки.

— Вот это удар! — в голосе лейтенанта сквозило восхищение.— Геннадий, посмотри! — позвал он сержанта.

— Вы в рубашке родились,— сказал сержант, внимательно разглядывая финку.— Чего же он хотел? Кошелек или жизнь?

— Он мне не доложил. Выхожу из-за угла и натыкаюсь на нож.

— Подстерегал? Проходил у тебя по делу? — перешел на «ты» лейтенант.

— Нет. Как и ты, впервые его вижу.

— Дела…— озадаченно сказал лейтенант, а старший сержант лихим жестом сдвинул шапку на брови, отчего теперь стал похож на мальчишку. И на бычка тоже.

— И часто ты здесь ходишь?

— Второй раз. Сегодня позвонила вдова Маврина…

— Алина Максимовна?

— Она самая. Попросила приехать — поделилась новой информацией.

Похоже, что у лейтенанта было много вопросов, но в это время приехал «рафик» с оперативной группой. Включили большой прожектор и началась неспешная, так хорошо знакомая Фризе работа, именуемая официально следственными действиями. Привычная рутина, только на этот раз Фризе находился в необычной для себя роли — главный герой и статист в одном лице.

К Берте он приехал в четыре утра, подбросила оперативная группа. Дневник Маврина и записки Покрижичинского, проткнутые финкой, следователь местной прокуратуры вернул Фризе, а кейс арабского принца оставил у себя. Как вещественное доказательство.

Покорно предоставив Владимиру возможность снять с себя рубашку, Большая Берта, такая теплая и разнеженная, прошептала в полусне:

— Нехороший. Я трижды ставила мясо в духовку. Засушила стейк…

Если бы она знала, какими разносолами потчевала его Алина Максимовна.

Фризе проснулся в одиннадцать утра. «Удивительно, что меня никто не потревожил. Телефон ни разу не звонил?!» Объяснение оказалось простым — уезжая в спортклуб, Берта выдернула шнур из розеток. Из всех трех — в кухне, спальне и в гостиной. И едва он включил телефон, как резкий звонок возвестил о том, что жизнь продолжается.

— Квартира Берты Зыбиной,— сняв трубку, сказал Фризе протокольным голосом.

— Кто говорит? — он узнал сердитый басок прокурора.

— Секретарь Зыбиной по связям с прокуратурой.— Фризе хорошо выспался и предвкушение пары чашек крепкого кофе настраивало его на веселый лад.

— Резвишься, герой! Пора бы доложить о ночных похождениях своему непосредственному начальству.

— Только проснулся, Олег Михайлович. В пять утра освободился.— Он прибавил часок, чтобы прокурору было не обидно от его засыпа.

— Знаю, знаю. Я рад, что ты показал себя молодцом. И, главное, жив-здоров.

— Старался, Олег Михайлович,— смущенно сказал Фризе. От теплоты в голосе шефа у него пропала охота паясничать.

— Наши соседи довольны твоим сотрудничеством. В один момент у них возникло сомнение…

— Сомнение?

— Когда они нашли на соседней улице твою машину. Ты же сказал, что у нее проколоты шины.

— Мою машину? — Фризе от удивления даже встал.

— Твою, твою. Потом нашелся свидетель… А что это я тебе все докладываю? Это ты мне должен доложить. И в письменном виде. Через час у меня.— Он повесил трубку.

С минуту Фризе стоял с трубкой в руке, слушая короткие гудки. Он бы простоял и дольше, но уж очень хотелось кофе. Снова выдернув шнур, он пошел на кухню.

Смакуя обжигающий ароматный напиток, Фризе размышлял, подводил предварительные итоги прошедших суток. Допив третью чашку и даже не притронувшись к бутербродам, приготовленным Бертой и укутанным в фольгу, Фризе сделал вывод: никаких случайностей, совпадений, стечений обстоятельств,— ни один синоним больше не пришел ему на ум,— в том, что с ним произошло, не было. Все эти, на первый взгляд не связанные между собой происшествия — единая цепочка действий в расчете сначала запугать его, а когда первое не сработало, просто ухлопать. От этой мысли стало неуютно. По молодости он еще редко задумывался о смерти, пожалуй, даже совсем не задумывался. Считал это мероприятие отдаленной перспективой. Как, например, назначение Генеральным прокурором. Но вот кто-то взял на себя смелость изменить ход событий, изменить его судьбу.

«Смерть одолевает даже математику»,— вспомнил Фризе строчку, прочитанную недавно у Суворина. И еще: «Что значит, когда я «умру»? Освободится квартира на Коломенской, и хозяин сдаст ее новому жильцу». Что ж, продаст его квартиру и Моссовет. Продаст какому-нибудь новоявленному миллионеру. Может быть, он окажется служащим малого предприятия «Харон». Дедовы картины растащат. Продадут с аукциона дачу. Потому, что у него нет наследников, а самый близкий ему человек — Большая Берта — никто для бездушной машины, именуемой государством. Он вспомнил темный силуэт бандита, застывший на тихой заснеженной улице, и громко сказал: «Не хочу! Не хочу! Не хочу!» Потом включил телефон и позвонил Берте. Томительно долго никто не снимал трубку, затем резкий женский голос выпалил:

— Клуб «Спартак».

— Не могли бы позвать Берту Зыбину?

— Следовало бы знать, молодой человек, что идет тренировка. А с тренировок…

Фризе положил трубку. Он и сам знал, что эта резкая желчная дама никогда никого не позовет — идут ли тренировки, или не идут. «Ну и что? Объявлю Берте о нашей женитьбе вечером. Улетит она в Швейцарию уже не Зыбиной, а Фризе. То-то будут гадать спортивные комментаторы об игроке с незнакомой фамилией!» Тут же он признал свои прогнозы нереальными. До отлета оставалось два дня. Если даже уговорить работников загса поженить их, то Берта не согласится поменять фамилию, пока играет в команде. Да и фамилия Фризе ей никогда не нравилась. «Берта Фризе? Все будут считать меня стопроцентной немкой»,— говорила она. Придется поостеречься, чтобы не сыграть в ящик до ее возвращения.Вообще-то есть дела поважнее женитьбы.

Кто знал, что он едет к Мавриной? Сама Алина Максимовна. Прокурор. Его водитель. Нет, шофер отпадает сразу. Он не знал конечного пункта поездки. Просто отвез Фризе на Киевский вокзал. Знал въедливый автор детективов Огородников. Берта. Как бы по-разному не относился к каждому Фризе, никто из них не мог быть наводчиком. Оставалось одно: за ним велась слежка. Почему бы и нет? Разве не интересно, например, проследить за выражением его лица, когда он подошел к своей разоренной машине? Как говорят, «пустячок, а приятно».

Что ж, как бы за ним не следили,— и кто,— первый урон понесли они сами. Громила с бритой головой — наемный убийца. Операцию эту кто-то готовил всерьез — в карманах убитого не нашли никаких документов, записей, ни одной бумажки с телефоном или адресом, ни одной метки на одежде. Даже билета на электричку не было. И оружие — старый «вальтер». К нему сейчас и патронов-то не найти. И «вальтер» в розыске не числится! Как и его хозяин. Значит, нет отпечатков пальцев в МУРе. Надежда только на центральное дактилоскопическое хранилище.

И еще одну загадку должен был разгадать Фризе: как и, главное, зачем его «Жигули» оказались в Переделкино?


«ЖИГУЛИ» СЛЕДУЮТ ЗА ХОЗЯИНОМ

Когда Фризе приехал в прокуратуру, его «десятка» красовалась у подъезда на почетном месте, там, где обычно стояла «Волга» шефа. Фризе подошел к машине. Колеса были в полном порядке: тугие, упругие, хорошо накачанные. Он постучал по ним ботинком. Но эти колеса — диски и резина — были чужие. Фризе предполагал, что на замену шин ушел бы целый день, поэтому те, кто угнал машину, просто поменяли колеса. Так просто, когда все есть под рукой!

Он проверил двери, заглянул в салон — все на месте, никаких признаков разорения.

«Что ж, и на этом спасибо!» — весело подумал он и поднялся в свой маленький кабинет. Красный кнопочный телефон на его столе насвистывал противным милицейским свистом. Фризе много раз просил завхоза сменить аппарат, его душа автомобилиста не переносила такого кощунства. Но завхоза мало трогали терзания младшего советника юстиции, ему и со старшими хлопот хватало.

В приемной Маргарита обрадованно сказала:

— Наконец-то! Олег Михайлович меня задергал: «Соедините с Фризе!», «Разыщите Фризе», «Посмотрите Фризе в кабинете!»

— Да, Ритуля, ты даже подурнела от перегрузок. В малое предприятие «Харон» тебя бы сегодня не взяли.

Он уже собирался открыть дверь в кабинет шефа, но Маргарита ухватила его за рукав и спросила шепотом:

— Говорят, ты человека убил?

— Троих,— так же шепотом ответил он.— Два трупа засунул в канализацию.— Он приложил палец к губам и подмигнул. Но при упоминании об убитом на душе стало муторно.

— Наконец-то! — тем же восклицанием, что и секретарша, приветствовал его прокурор. Он вышел из-за стола и протянул обе руки.— Рад, что ты жив и невредим,— прокурор улыбнулся.

Фризе показалось, что глаза у него тревожные. Каждый сотрудник прокуратуры не раз испытывал на себе холодный спокойный взгляд голубых глаз начальника. Сейчас прокурор сиял, а глаза были тревожные. Это было так необычно, что Фризе спросил:

— Что-нибудь случилось, Олег Михайлович?

— Случилось? Все, что случилось, случилось с тобой. Ты герой дня.

— Скорее, ночи,— усмехнулся Фризе. У него отлегло от сердца — слова шефа свидетельствовали, что никаких неприятностей не предвидится. Он подробно рассказал все, начиная со звонка Мавриной.

Прокурор слушал молча. Лишь в самом начале он заметил:

— Я как-то не уловил, что ты к вдове едешь. Понял лишь, что в Переделкино. А зачем? Дал бы я тебе машину.

Одну деталь Фризе утаил от шефа: свою просьбу к Мавриной восстановить утраченные страницы. Упомяни он об этом, пришлось бы рассказывать, что вдова тайком перечитывала дневники мужа. Это было не главным, она могла заглянуть в эти дневники и после смерти мужа. Словно кто-то одернул его: попридержи язык, оставь хоть что-то в запасе.

А прокурора все, что имело отношение к дневникам и запискам покойного, интересовало в первую очередь. И понятно: творец популярных детективов Огородников начал свой визит в прокуратуру с шефа. И, конечно, порассказал ему о доносе Борисова и о своей версии смерти писателя.

Расспросы прокурор начал издалека, и, когда Фризе закончил рассказ, он кивнул удовлетворенно и похвалил:

— Еще раз повторяю: молодец. Напишешь короткий рапорт о применении табельного оружия и на этом поставим точку. Удачно получилось, что пистолет оказался при тебе. А этот кейс, что спас тебя от ножа, твой?

— Увы! Не знаю, как буду расплачиваться с Мавриной. Она сказала, что кейс подарил мужу арабский принц.

— Зачем он тебе понадобился?

— Чем бы я защищался? — засмеялся Фризе.— Да ведь и пиво я на всякий случай изъял у вдовы.

— Дневники она не дала почитать?

— Предложила приехать в любое время и полистать,— схитрил Фризе. Ему хотелось сначала самому их прочитать.— Я это сделаю обязательно, только мысли Огородникова вряд ли подтвердятся, хотя и выглядят заманчиво-правдоподобными. Маврин не собирался разоблачать Борисова. Даже пригласил его на юбилей.

— Он что же, к концу жизни толстовцем стал?

Фризе промолчал.

— Мы должны все проверить. Не бросая тень ни на Борисова, ни на работников «Харона». Понял? В конце концов Маврин умер своей смертью. Но почитать его дневники следует непременно. Это и по-человечески интересно, правда?

— Интересно, Олег Михайлович.

— Про человеческий интерес это я к слову,— нахмурился прокурор.— Но ты ведешь дело, и в нем не должно быть никаких недосмотров. Понял? Это приказ. Дело об убийстве Кирпичникова закрывай. Тут все ясно. А с Уткиным… Плохо, конечно, что они из одного малого предприятия и работали в паре. Но ситуации совсем разные. Ты согласен со мной?

— Согласен. Но так же, как и вы, Олег Михайлович, морщусь, будто клюкву раскусил.

Прокурор натужно расхохотался:

— Ха-а-рошая клюквина. Недозрелая. Маврина — богатая вдова?

— Жутко богатая. Одна дача миллион стоит.

— Насчет дачи ты загнул. Дача казенная, литфондовская. Правда, сейчас владельцы хотят откупить по дешевке. Только вряд ли вдове уступят. Вот твоя дача точно миллион стоит. И собственная.

Материальное положение своего подчиненного прокурор всегда воспринимал чересчур лично. Вслух он никогда не высказывался, но Фризе был уверен, что начальник считал его баловнем судьбы. «Человек должен владеть только тем, что положено ему по чину»,— таковым было кредо Олега Михайловича.

— Может быть, кто-то другой займется этой братией? — спросил Фризе с кислой миной.— Гапочка, например.

Прокурор смотрел на следователя укоризненно:

— Володя, мы с вами работаем вместе уже лет пять, а вы для меня все еще загадка.

— Это чей недостаток, Олег Михайлович, мой или ваш?

— Мой, конечно,— сердито сказал прокурор.— Неужели вам самому неинтересно довести дело до конца?

— Я не любопытен.

— Нелюбопытный следователь? Это что-то новое в моей практике. Володя, не морочь мне голову! — прокурор демонстративно схватил первую попавшуюся на столе папку и раскрыл ее.

Фризе вздохнул и медленно подошел к окну. Очередная оттепель распустила неубранный снег, улицы превратились в бескрайние лужи, люди помоложе скакали через них как зайцы, а старики обреченно шлепали прямо по воде. У молочного магазина, напротив прокуратуры, стояла длинная очередь. Мужчина в длинной голубой дубленке нес картонные секции с яйцами. «Сейчас бы яичницу с ветчиной,— подумал Фризе.— И полить бы кетчупом!» Но ни яиц, ни ветчины у него дома не было. Только кетчуп.

Фризе снова вздохнул и повернулся к прокурору. Олег Михайлович все еще делал вид, что изучает содержимое папки. Следователю вдруг захотелось показать шефу язык и он с трудом сдержался. Вместо этого вздохнул еще раз и молча вышел из кабинета. Прокурор, подняв взгляд от бумаг, проводил Фризе укоризненным взглядом. Прошептал: «Артист».


ОСТЫВШИЙ СЛЕД

— Ну уж, нет! — ярился Ерохин.— Ищи подтверждения своим фантазиям сам!

Таким сердитым майор бывал крайне редко. А поводом к неожиданному всплеску эмоций послужила просьба отыскать мавринского соседа по палате. Того, который поведал писателю криминальные подробности о «Хароне».

— Дима! — Фризе не мог понять, что так рассердило друга.

— Не надо меня уговаривать! Ты не можешь пожаловаться: я всегда доверял тебе. Твоей способности к анализу, твоей интуиции! Еще чему-то мне непонятному, черт возьми! Но в этой истории ты заблудился.

— Дима! — повторил Фризе примирительно.

— Да! Дима, Дима, Дима! И этот Дима видит в твоих рассуждениях сплошные натяжки! Если ты считаешь, что молодчики из «Харона» решили убить Маврина и уничтожить его записи разговоров с больным бедолагой, то почему они ждали целый месяц?!

Фризе хотел ответить, но майор остановил его нетерпеливым жестом:

— И как это так получилось, что их же работник, санитар — водитель Уткин выпил яд, предназначенный Маврину?!

— Дима,— тихо сказал Фризе,— ваш Мурашов уехал в отпуск. На Камчатку.

Ерохин посмотрел на Владимира как на сумасшедшего.

— Да! — подтвердил Фризе.— Абсолютно достоверные сведения.

— Ну и что? Он мне не докладывает. Пусть едет, куда ему вздумается.

— Вот и те, кто заправляет «Хароном», не докладывают своим «шестеркам» о том, о чем им знать необязательно. Улавливаешь мою мысль?

— Все так логично! — буркнул Ерохин.

— Теперь по поводу месячного срока. Если тот парень после операции остался жив, он что, тут же пришел к своим шефам и покаялся? Ставьте на правеж, я, господа, раскололся перед писучим фраером?!

— Значит, он и сейчас молчит. Если только жив.

— А ты забыл Покрижичинского? Магнитофонные записи бесед стерли. А перед этим могли дать прослушать заинтересованным лицам. Да и Маврин мог рассказать кому-то из друзей.

— Где «Харон» и где друзья Маврина?!

— Во главе «Харона» стоят светские люди. Не удивлюсь, если они еще и меценаты. Сам от Грачева слышал.

Старший оперуполномоченный надолго замолчал. Сидел хмурый, с недовольным видом. То ли искал контраргументы, то ли сердился на себя за то, что дал так легко себя переубедить.

Фризе смолол кофе, зарядил кофеварку. Потом взялся за телефон.

По сведениям Крижа, парня, заговорившего перед операцией, звали Слава Степанков. Алина Максимовна имени его не знала, тем не менее Фризе решил, что таких совпадений не бывает — речь может идти только об одном человеке. Неважно, что Маврина назвала его кооператором, а Покричижинский — служащим малого предприятия. Для обывателя эти разъевшиеся нувориши — все кооператоры. Только Криж упоминал госпиталь, а Маврина — кардиологическую больницу. Впрочем, госпиталь для майора звучит привычнее.

Владимир позвонил Мавриной. Телефон не отозвался ни в Москве, ни в Переделкино. Зато Покрижичинский оказался дома.

— Наслышан о твоих приключениях,— сказал майор.— Думаю, не раз меня вспомнил, а?

— Такую фамилию уж если запомнишь, то навсегда,— пошутил Владимир и спросил про госпиталь.

— Это я по привычке госпиталем назвал. Кардиологическая больница, точно! Хочешь потянуть за эту ниточку? Бог в помощь!

О том, что он узнал от Мавриной, Фризе промолчал.

Потом он напоил кофе молчаливого Ерохина и поручил выяснить все, что возможно, о разоткровенничавшемся в роковой час кооператоре. Теперь уже Дмитрий не сопротивлялся. Он хотел устроиться у телефона и «малой кровью», как он выразился, навести справки. Тем более что больница находилась на самой окраине Москвы, рядом с кольцевой дорогой. Майор был без машины — он редко садился за руль зимой,— а если ехать городским транспортом, дня как не бывало. Но Фризе «облегченный» вариант не устраивал.

— Друг мой, ты не хуже меня знаешь разницу между тем, что пропищит тебе в телефонную трубку медсестра из регистратуры и лечебным делом, которое можно пролистать из конца в конец. Да вдруг тебе встретится еще и медбрат, которому кооператор тоже поплакался перед операцией.

Полтора часа дороги, с двумя пересадками, суровый вахтер, равнодушно скользнувший сонным оком по милицейскому удостоверению и пославший его хозяина в бюро пропусков, у которого стояла очередь, вконец испортили настроение Ерохину. Поднявшись на шестой этаж, майор с трудом отыскал нужную комнату. На дверях висели таблички: «д.м.н. Васильев Е.С.» и «к.м.н. Калязин М.И.».

Майор постучался и услышал из-за двери: «Н-да!»

Это был светлый уютный кабинет, мало похожий на кабинеты медицинских учреждений, в которых приходилось бывать Ерохину. Стеллаж с книгами, большая фотография Луи Армстронга, самозабвенно дующего в трубу, кофеварка на полке, немытые чашки из-под кофе рядом с кипой медицинских журналов, всевозможные медицинские атрибуты, включая велоэргометр, но они как-то стушевались на красочном фоне уютного беспорядка. Часть кабинета была отгорожена высокой ширмой. За маленьким письменным столом сидел мужчина в белом халате и заполнял карточки. Он повернул лицо к Ерохину, а рука его продолжала строчить по бумаге. Ерохин вежливо поздоровался, стараясь забыть про все препоны, которые пришлось преодолеть, прежде чем добраться до этого кабинета.

— Н-да?! — отозвался человек.

— Майор Ерохин из уголовного розыска,— скучно проконстатировал оперуполномоченный.— Разрешите присесть? — и не дожидаясь очередного «н-да», с удовольствием сел в мягкое кресло у журнального столика.

Поведение гостя озадачило мужчину. Его рука, наконец, остановилась, а сам он снял занимавшие большую часть лица очки, но тут же надел их снова. Берег ли он свой голос, экономил ли слова, но только он не издал ни звука.

— Два месяца назад в вашем отделении лежал молодой человек, Вячеслав Степанков.— Майор посмотрел на мужчину, пытаясь увидеть хоть какую-то ответную реакцию. Ее не последовало.— Мне бы хотелось узнать о его судьбе и посмотреть лечебное дело. Так, кажется, оно называется?

— Н-да. Мы справок не даем.

«Наконец-то заговорил, молчальник»,— с облегчением вздохнул Ерохин.

— Врачебная тайна. Н-н-да!

У этого доктора было странное лицо — не толстое, нет, а чрезвычайно поперечное. Приплюснутое. Оттого очки закрывали даже его рот. «Не задевает ли он ложкой за очки, когда ест? — подумал Ерохин.— А целуется как?» И спросил:

— Вы, наверное, про клятву Гиппократа мне расскажете?

Неожиданно из-за ширмы раздался хохот, потом скрип пружин и, наконец, оттуда вышел заспанный небритый молодой человек в спортивном адидасовском костюме.

— Маркс Иванович, хорошо тебя уели! Ребятам из уголовного розыска палец в рот не клади — откусят! — сказал он, тряся большой головой.

Он подошел к Ерохину и с размаху щелкнул своей ладонью о вовремя подставленную ладонь майора.— Молодец, полицейский.

Оттого, что он так же шутливо, как и Фризе, назвал его полицейским, майор повеселел: «С этим небритым мы кашу сварим».

— Не хотел вас будить, Егор Сергеевич,— начал оправдываться Калязин.

— В наказание мой чашки вне очереди, а я кофе сварю. За кофе мы с майором и поговорим о том, о сем. Свои тайны ему выдадим и у него кое-что выведаем.

Егор Сергеевич был высок, подтянут. Лицо улыбчивое, руки большие, с длинными сильными кистями. Руки настоящего хирурга. Делал он все быстро, без суеты, в движениях чувствовалась природой данная экономность.

Через десять минут все трое пили кофе из тонких фарфоровых чашечек и коньяк из банальных граненых стаканов. Коньяк был греческий. Прекрасный «Метакса». Ерохин много о нем слышал, но пить его не приходилось.

— Не осуждайте нас, майор,— разливая коньяк из длинной бутылки, говорил Васильев.— Я сейчас домой, сутки отдежурил. Ночью две трудные операции были. Маркс Иванович у нас не оперирует. Кардиотерапевт. Хотите, он вас на велоэргометре погоняет? До и после приема «лекарства».— Он поднял стакан с коньяком.

Ерохин не хотел. Он коротко рассказал врачам, какие заботы привели его в больницу. Прекрасный коньяк смягчил его душу и разгладил морщины на лице.

— Мне ваши медицинские секреты ни к чему. Хотелось бы знать, откуда этот больной. В смысле — где работал? Где жил? Анкетные данные. А от чего он умер — не моя компетенция. Его болезни меня не интересуют.

Маркс Иванович по-прежнему молчал, но теперь молчал приветливо. Кивал своей плоской головой. Ерохину казалось, что кивает он в такт его вопросам.

— Почему вы думаете, что Степанков умер? — спросил Васильев.— Живой! Выносливый парень. И мы не оплошали. Хорошо провели операцию. Без ложной скромности говорю.

— Живой? — изумился майор.— Так это же подарок судьбы! И можно узнать, где он живет, и все такое прочее?

— Конечно, можно. Раз в месяц он проходит у нас обследование. Мы ему кардиостимулятор вживили. Японский. Дорогая штука. Как уж он достал — не знаю, но пока доступны они только очень богатым людям. Коньяк мы, между прочим, его пьем. Славный коньяк.

Ерохин, пригубивший коньяк, чуть не поперхнулся и поставил стакан на стол.

— Что-нибудь не так, майор? — спросил Калязин.— Уж не опасный ли преступник наш бывший пациент? — Маркс Иванович впервые произнес такую длинную фразу, и получилось неплохо.

— Нет, не преступник,— не очень убедительно сказал майор.— Понимаете…

— Понимаем,— улыбнулся Васильев.— Выкладывайте подробности, мы тогда еще лучше поймем. А пока допьем коньяк. Даже если он контрабандный, от этого хуже не стал. И подарил мне его Степанков от всего сердца. Подлеченного.

Они дружно выпили и принялись за кофе. Ерохин судорожно соображал, какие подробности можно выложить этим людям. О кооператоре, пожалуй, они знают намного больше, чем он сам…

— Так что же в вашем полицейском досье? Выкладывайте, выкладывайте,— напомнил Васильев.

— В одно и то же время со Степанковым у вас в отделении лежал писатель Маврин.

— Лежал,— кивнул Калязин.— Семьдесят пять-а здоровье отменное. Кто бы мог подумать? Н-да!

— Прекрасный мужик,— подтвердил Васильев.— Добрый и умный. Про таких говорят: понимающему достаточно полуслова. Степанков ему порассказывал о себе и о своих шефах. Маврин даже решился взяться за детектив. В жизни не писал — и на тебе. Алексей Дмитриевич умел располагать к себе людей. Ему человек мог любые тайны доверить. Степанков мог и пооткровенничать, уж очень он перед операцией волновался. И причины были. Мы от него не скрывали.— Васильев помолчал.— Что же, хотите теперь эти тайны из парня вытрясти?

— Да нет. Дело в том, что Маврин многие годы вел дневник и всю историю Степанкова в дневнике записал. Страниц десять, что ли… И эти страницы — тю-тю! — Он жестом показал, как будто выдирает из тетради страницы.— На следующий день после смерти Маврина кто-то залез на дачу и все перевернул вверх дном. А ночью полез через балкон санитар из малого предприятия «Харон», и жена Маврина всадила ему в голову дуплет картечи.

Врачи переглянулись.

— Степанков как раз работает на этом малом предприятии,— сказал Васильев.

— Н-да,— подтвердил Маркс Иванович.

— Они не только похоронными делами занимаются,— Васильев вынул из кармана пачку «Столичных», повертел ее и отправил на прежнее место.— Кооператив многоотраслевой. Или малое предприятие? Черт, не помню, как точно. Они и продают, и покупают. Лес, бензин, автомобили «Вольво». Числятся при мэрии. Так, Маркс?

— Н-да.

— Вы на Маркса Ивановича не обижайтесь,— сказал Васильев и подмигнул майору.— Он человек немногословный. Это в наше время неоценимое достоинство.

Широкие щеки Калязина чуть-чуть порозовели. Он опять чуть не произнес свое «н-н-да», но спохватился и только деликатно кашлянул.

Васильев снял трубку с телефонного аппарата, набрал номер и ласково попросил:

— Верочка, найди историю болезни Степанкова. Ноги в руки и ко мне. Умница.— Он положил трубку и обернулся к майору.— Сейчас доставят. Верочка — девушка быстрая.

— Н-да,— вздохнул Калязин укоризненно. Просто потрясающе, как много оттенков имела его коронная фраза.

— Дима, можно я вас так запросто? — спросил Васильев. Ерохин кивнул.— Год назад у Детского фонда украли миллион. Студента-охранника убили. Преступники найдены?

— Нет.— Майор начал было объяснять, какие трудности возникли на пути следствия, но Васильев остановил его.

— В тюрьме, перед самым освобождением, нашли повешенным Смирнова-Осташвили. Докопались, в чем там дело?

— Нет.

— А убийство Меня?

— КГБ…— успел произнести Ерохин, намереваясь сослаться на то, что следствие взяла в свои руки эта организация, как доктор задал уже следующий вопрос:

— Я вчера вечером слышал обзор радио «Свобода» — что-то вроде «Россия — итоги года». Там комментатор прямо сказал о взяточничестве в Московской мэрии, вспомнил дореволюционный анекдот. К городскому голове приходит купец и предлагает взятку: «Ваше благородие, я даю вам триста рублей и ни одна сволочь об этом не будет знать». «Давай пятьсот,— отвечает голова,— и пусть это будет известно всему городу».

— Н-н-да-а! — захохотал Маркс Иванович.

— Я всего лишь старший оперуполномоченный уголовного розыска…— с обидой начал майор и так густо свел морщины, что лоб у него побелел. Он хотел сказать, что, будь его воля, он бы не трепал языком о демократии, а навел для начала элементарный порядок. Без которого никакая демократия невозможна. Но в это время зазвонил телефон. Васильев слушал несколько секунд:

— Верочка, узнай в центральной регистратуре.— Прослушав еще несколько секунд, он поскучнел: — Может быть, кто-то из диссертантов взял на просмотр? Они постоянно охотятся за таким материалом. Даю тебе сутки на поиски, поняла, любовь моя?!

Некоторое время он сидел молча, внимательно глядя на майора, как будто впервые увидел его. Словно продолжая спор с самим собой, произнес:

— Но это же абсурд! Степанков каждый месяц должен проходить у нас обследование — раз! Мы знаем его имя. Кстати, Маркс, вы помните отчество Степанкова?

— Нет. Н-да.

— И я не помню. Зовут Слава. Это может быть и Ярослав, и Святослав, Вячеслав, и так далее. Место работы его известно! «Харон», правда, Дима?

— Это вы так утверждаете! Проверим.

— Вот тебе и миллион из Детского фонда,— сказал Васильев задумчиво и, посмотрев на единственный загнутый палец, разогнул его. Разлил остатки коньяка, и они молча выпили.

— Найдутся бумажки,— изрек Калязин. Надежды на то, что найдется сам Степанков, похоже, у него не было.

Васильев довез майора до прокуратуры на своей «Волге». «Хороши мы будем, если какой-нибудь инспектор решит проверить водителя на алкоголь»,— думал Ерохин и беспокойно вглядывался, высматривая притаившуюся на обочине машину ГАИ. Но доктор ехал предельно осторожно, ни разу не превысил скорость. Так ездят в меру выпившие интеллигентные люди.

Прощаясь, они обменялись телефонами.

— Завтра вечером позвоните. Я надеюсь, что виновато только наше разгильдяйство. Всеобщее,— добавил он и крепко пожал майору руку.


ЕЩЕ ОДИН СЮРПРИЗ

После отъезда майора в больницу на поиски кооператора Фризе позвонил в Институт судебных экспертиз. Договорился с Федором Шаховым о проверке привезенного из Переделкино пива. Особых надежд на успех у него не было. Не в каждую же банку преступники впрыскивали яд! Беглый осмотр, который провел Владимир, убедил его в том, что банки не проколоты. Да и упакованы в полиэтилен они были основательно.

«А чьи, собственно, «пальчики» я надеюсь найти? — думал Фризе.— Не проверять же всех подряд работников «Харона» или гостей на трагическом юбилее Маврина?!» Даже получение отпечатков пальцев критика Борисова чревато серьезными осложнениями. «Наверное, так чувствует себя человек на минном поле»,— грустно усмехнулся следователь своим мыслям.

Негромкая милицейская трель прервала размышления Фризе. Телефонные звонки теперь не слишком его раздражали — не поленившись, он отвинтил у телефона дно и положил туда бумажную салфетку.

— Владимир Петрович? — спросил незнакомый мужской голос.

— Да.

— Это Волков из Переделкино.

— А, лейтенант,— Фризе вспомнил молодого милиционера, так кстати оказавшегося неподалеку от места, где на него напал бандит. Телефон до неузнаваемости изменил его голос.

— Узнал! — удовлетворенно констатировал Волков и тут же быстро добавил: — Звоню из автомата. Нужно встретиться. Есть для тебя информация.

— Где?

— Ты на машине?

— Куда подъехать? — вместо ответа спросил Фризе.

— К Киевскому вокзалу. Жду у выхода из метро на площади.

Минут через пятнадцать Владимир подъехал к вокзалу. У спуска в туннель было полно народу и ни одного милиционера в форме. Фризе остановил машину и стал внимательно вглядываться в лица. Два кавказца по-своему истолковали его взгляд и не спеша, с чувством собственного достоинства, двинулись к машине. Один уже взялся за ручку двери, когда появился лейтенант. В болотного цвета модной пуховке с сиреневым воротником он выглядел совсем как мальчишка. Фризе открыл дверцу.

— Э-э, дорогой, тебя только и ждали тут! — с ленивой угрозой сказал кавказский претендент на поездку.

Волков на секунду повернулся к нему и что-то негромко сказал. Наверное, что-то очень доходчивое,— мужчина отпрянул от машины, как ошпаренный.

— Какое петушиное слово ты ему замолвил? — спросил Фризе, отъезжая.

— Сказал, что «Жигули» не для него — машина не престижная. Ты далеко не уезжай, у меня через пятнадцать минут электричка.

Фризе выехал на Бережковскую набережную и остановился напротив Славянской гостиницы.

— Разговор-то у меня короткий,— Волков внимательно посмотрел на Владимира. Взгляд его серых глаз был пристальный, милицейский, и совсем не гармонировал с молодым приветливым лицом.— Но не хотел по телефону… Ты хорошо помнишь подробности? — Он не сказал, какие подробности, но Фризе понял, что лейтенант имел в виду.

— Еще бы! Да и вообще я памятливый.

— У нападавшего на руках были перчатки?

— Нет. По-моему, ты их вынул из кармана его куртки. Когда искал документы.

— Все точно. Так вот, теперь слушай внимательно: ни на ноже, ни на пистолете нет никаких пальчиков! И твой коллега из нашей прокуратуры утверждает: их и не было. Бандит «работал» в перчатках.

— Странно…

— Странно? — Фризе уловил сарказм в его интонации.— До того странно, что теперь нельзя установить, кто на тебя напал. А уж то, что это мужик тертый и в зоне не один раз побывал, у меня сомнений нет.

Не сомневался в этом и Фризе, но он не мог понять озабоченности лейтенанта.

— Нет «пальчиков» на оружии, но ведь есть сами пальцы?!

— Какие пальцы?! — взволнованно сказал лейтенант.— Ты что, не знаешь!? Труп пропал из морга!

Фризе присвистнул. Теперь ему стало понятно волнение лейтенанта. А ведь он сначала подумал, что Волков просто возмущен безалаберностью следователя, допустившего халатность.

— И как же он пропал?

— Как! Сопоставь это с исчезновением «пальчиков» с оружия…

«И вспомни, что ты занимаешься делом «Харона»,— подумал Фризе.— Ребятками, которые доставляют мертвых в морги и крематории».

— … А если хочешь узнать официальную версию — звони своему коллеге Эдварду Геннадиевичу Сушкину. Он тебе расскажет, как плохо у нас работают службы быта. Покойников иногда просто теряют при перевозке… Ладно, подкинь меня поближе к вокзалу. А то следующая электричка через час.

Фризе оглянулся на дорогу — машин поблизости не было, и он развернулся, нарушая все правила, переехав сплошную разделительную линию. Инспектор ГАИ у перекрестка засек нарушение, дал красный свет, вылез из своего «стакана» и пошел наперерез «Жигулям». К счастью, это оказался знакомый старлей. Фризе познакомился с ним, помогая однажды ночью догнать нарушителя, сбившего пешехода.

Увидев Владимира, старлей витиевато выругался:

— Прокурор, ты чего заставляешь меня дергаться?

— Тебе лишний раз пройтись не помешает,— улыбнулся Фризе.

— Извини, старшой,— сказал Волков.— Он меня к электричке подвез. На смену опаздываю,— лейтенант вытащил милицейское удостоверение, но гаишник даже не взглянул на него.

— Ты, прокурор, меня не забывай,— сказал он.— Я месяц в багажнике виски «Бурбон» вожу. Разопьем вместе. Помню, как ты страдал, что никогда не пробовал эту марку.

— Не иначе, как дипломата стопорнул,— восхитился Фризе.

Машины, скопившиеся на перекрестке, вдруг настойчиво загудели. Старший лейтенант погрозил им жезлом, кивнул Фризе и пропустил его к вокзалу.

— Ты сам-то что про всю эту историю думаешь? — спросил Владимир, когда Волков открыл дверцу и вышел из машины.

— Что я могу думать?! Это тебя касается, ты и думай.


ИНИЦИАТИВА НАКАЗУЕМА

Берта улетала в Женеву ранним утром. Фризе привез ее в международный аэропорт Шереметьево. Предстояло долгое стояние в очереди на регистрацию. Таможенный и паспортный досмотр отнимали почти столько же времени, как и сам полет. Зал ожидания производил странное впечатление: как будто на концерт всемирно известной рок-звезды продали больше билетов, чем вмещает зал, а звезда не соизволила прибыть и теперь боялись сообщить об этом собравшимся. Люди спали на чемоданах, на раскладушках, прямо на полу. Стояли вплотную друг к другу.

— Выпьем кофе? — Фризе с надеждой посмотрел в сторону кафе.

Там тоже колыхалось море голов. Владимир вспомнил свой первый студенческий полет в Америку. Они делали пересадку на американский «Боинг» в Амстердаме и таким же ранним утром очутились в зале ожидания. Фризе поразили не витрины Фришопа, не игральные автоматы, не красивые девушки за стойками регистратуры. Он с восхищением смотрел за стеклянную стену, отделявшую от общего зала просторный бар. Низкий черный потолок с глубоко запрятанными светильниками, красные кресла у столиков, длинная стойка, яркая мозаика бутылок, два бармена — один протирал бокалы, другой скучающе поглядывал в зал. За столиком — задумавшийся над высоким бокалом пива мужчина. Один! Один на весь бар. Это казалось непостижимым.

— Обойдемся без кофе,— сказала Берта.— Меня напоит и накормит авиакомпания, а ты вернешься домой и покейфуешь без меня, в одиночестве. Не забудь сварить геркулесовую кашу.

Берта уговорила Фризе пожить у нее. Он так и не рассказал ей про открытые замки в квартире и машине, но, похоже, она почувствовала неясную опасность. Любящим женщинам это иногда удается. И еще она ссылалась на обломанный ключ в замке собственной квартиры.

На свободном пятачке посередине зала они стояли, тесно прижатые друг к другу человеческим морем. Берта ждала, когда на спартаковском автобусе приедут «ее девочки» из команды и все время поглядывала на входные стеклянные двери. Фризе смотрел туда же. Неожиданно в потоке людей он заметил знакомую фигуру Грачева — руководителя малого предприятия «Харон». Серая модная кепка с помпоном, серое просторное, почти до пят, пальто из твида. В одной руке — небольшой черный чемодан, скорее похожий на сундучок, в другой — зонт. Этот зонт в морозный день свидетельствовал, что там, куда собрался лететь Грачев, дождливо и тепло. Он спокойно, словно нож масло, рассек толпу, что-то сказал девушке у стойки, затем, обогнув очередь, направился к пограничникам, проверявшим паспорта. И здесь у него все обошлось просто и красиво: подал офицеру паспорт, какую-то бумажку, которую офицер внимательно прочитал и с почтением пропустил Грачева на территорию, уже считавшуюся заграницей. Директор «Харона», которого Фризе предупредил не покидать город, улетел из страны.

— Что за хлюст? — спросила Берта, заметившая, с каким вниманием смотрел Владимир на мужчину с зонтом.

— Раз ты заметила — придется расколоться,— усмехнулся Фризе.— Попросил приятеля проследить за твоей нравственностью в Цюрихе.

— А если без трепатни?

— Это глава «Харона», господин Грачев. В его малом предприятии пахнет жареным, а он по заграницам разъезжает.

— Он тоже летит в Швейцарию? — спросила Берта и в это время увидела своих подруг. Высокие, в ярких куртках, с красивыми сумками — они привлекли всеобщее внимание пассажиров. Какой-то парень крикнул: — Девчата, только победа,— и поднял ладонь, изобразив букву «V». На заспанных лицах девушек появились улыбки. Замелькали фотовспышки — корреспонденты газет не обошли вниманием баскетболисток.

— Я пойду? — Берта прижалась к Владимиру и поцеловала его в щеку.— Следи за мной по телеку и не забывай кормиться.

Пока Берта пробиралась к своим подругам, Фризе лихорадочно соображал, сможет ли он помешать отлету Грачева. Здравый смысл подсказывал: не сможет. Паспортный контроль Юрий Игнатьевич уже прошел, таможне нет дела, что у какого-то следователя районной прокуратуры есть претензии к вылетавшему в служебную командировку гражданину. Оставалось отделение милиции на транспорте.

В небольшой комнате за столом сидел капитан. Руки у него были скрещены на груди, голова опущена. При появлении Фризе он даже не пошевелился. «Спит»,— подумал Владимир и осторожно сел на стул.

— Что случилось, гражданин? — неожиданно бодрым голосом, не поднимая головы, спросил капитан.

Фризе улыбнулся:

— Как вы догадались, что не гражданка?

— Гражданка заговорила бы от самых дверей.— Он посмотрел одним глазом, второй продолжал спать.

Фризе коротко рассказал, в чем дело. Капитан окончательно проснулся и посмотрел на него осмысленно:

— Ксивы с тобой?

Фризе предъявил удостоверение, капитан бросил на него беглый взгляд и кивнул:

— Сейчас снимем с рейса. Как зовут? — он записал фамилию и имя директора, снял телефонную трубку.

— Грачев — депутат городского Совета,— добавил Фризе, уже предчувствуя, что за этим последует. Трубка вернулась в исходное положение, а капитан, склонив голову на бок, посмотрел на Владимира, как смотрит няня в детском саду на оконфузившегося ребенка. Наверное, он хотел и подоходчивее высказаться, но недостаточно проснулся для этого. Да слов и не требовалось.

— Ну, извини! — сказал Фризе.— Я шефу позвоню?

Голос у прокурора был недовольный. Да и кто может радоваться, когда его будят ни свет, ни заря. Выслушав Владимира, он сказал:

— Нечего было и пытаться задержать. Никуда твой «Харон» не денется. А на скандал бы ты нарвался.

Фризе осторожно положил трубку, хотел поблагодарить капитана, но тот снова сидел, скрестив руки и уронив голову на грудь. Спал, наверстывая упущенное за ночь. Но когда Фризе пошел к двери, пробормотал:

— Инициатива наказуема, браток. Пора бы усвоить!

Садясь в «жигуленок», Фризе увидел, как к зданию аэропорта, к тому входу, который когда-то гостеприимно принимал очень большое начальство, подкатил черный «Мерседес» и машина сопровождения — «Волга», с мигалками на крыше. Из «Мерседеса» не очень ловко выбрался полный сутулый человек. Лицо чем-то напоминало птицу — усталого, выдохшегося орлана с большим опущенным клювом. Он постоянно мелькал на телеэкранах, на митингах, презентациях и симпозиумах. Этот человек, в дни выборов пообещавший москвичам вывести их из прозябания и заасфальтировать мостовые, добился своего: стал одним из столпов администрации. И теперь все ждали — когда же тронемся в путь по гладкому асфальту.

Ссутулившись, бочком, как будто стесняясь того, что ему приходится идти к самолету тем же путем, которым ходили презираемые им предшественники, «орлан» прошествовал к элитному входу. Один из сопровождающих распахнул перед ним дверь, другой важно прошествовал сзади с красивым замшевым чемоданом.

«Опять за помощью полетел!» — со злостью подумал Фризе и вспомнил, как два года назад, осенью, видел выступление «орлана» и его очень приятного, можно сказать, рафинированного заместителя, заявивших: хватит москвичам ездить на поля и убирать картошку вместо тех, в чьи обязанности это входит! Не те времена. Пока искали виноватых и митинговали — пошли дожди, картошка сгнила на полях, и на следующий год крестьяне сократили посевы. Неприхотливые клубни стали покупать за валюту.

«Эх, и чудики! — сказала тогда Берта. Она всегда старалась быть снисходительной в оценках.— Убрали бы сначала урожай, а потом искали «рыжего».

До начала работы оставалось два часа, и Фризе решил вернуться в свое временное пристанище — позавтракать и почитать, наконец, дневник Маврина. Дорога из аэропорта показалась как никогда утомительной. Снег валил стеной, под пушистым покровом образовалась предательская ледяная корка, машины буксовали. На Тверской образовался затор минут на пятнадцать. «Нет в мире счастья»,— меланхолично думал Фризе. Для домашнего кайфа времени не оставалось. Хотелось подремать. Неожиданно он вспомнил об усатом председателе — самое время заглянуть на Большой Гнездниковский к Лидии Васильевне! Ее подвал рядом, из машины уже виден дом на Пушкинской площади, магазин «Армения», где не так уж и давно — всего лет пять-шесть назад — можно было купить бутылку армянского коньяка ереванского разлива И всего за восемь двадцать. И без бутылки на обмен.

В крошечных апартаментах инспектрисы произошла смена царств — за ее столом сидел пожилой хмурый мужчина с короткой прической, в темном костюме, при галстуке. «Отставной военный»,— подумал Фризе, представившись и предъявляя свое удостоверение. По тому, каким наметанным взглядом скользнул мужчина по его лицу, Фризе понял, что этот отставник служил в милиции, в каком-нибудь захолустном отделении, что он неудачник и не смог дослужиться до приличного чина из-за того, что был или нечист на руку, или скор на расправу. Таких людей — из милиции они, или из прокуратуры — Фризе побаивался. Тот же урка. Только в форме. Никогда не знаешь, кто он на самом деле.

Изучив удостоверение, мужчина вернул его, не проронив ни слова. Готовности к контакту у него явно не наблюдалось.

— Вас как зовут?

— Андрей Андреевич.

— Андрей Андреевич, мне необходимо посмотреть книгу учета сотрудников кооператива. Идет следствие…

— Осведомлен,— не дал закончить фразу Андрей Андреевич.— Вот карточки учета на весь контингент. Есть листки по учету кадров — они точно соответствуют этим карточкам. Достать?

— Не надо. Я посмотрю картотеку.— Фризе нестерпимо захотелось курить, но куревом 'здесь не пахло, зато витал густой запах «Шипра», в прошлом непременного атрибута дешевой парикмахерской.

Карточка на Степанкова отсутствовала. Не оказалось ее и среди листков по учету кадров, которые были вытащены из сейфа. Не было среди мужчин кооператива и ни одного Андрея Андреевича.

— Андрей Андреевич, а вы работник новый?

— Вас интересует моя анкета? Она у председателя.

«А председатель в Женеве»,— хотел добавить Фризе.

— Вас интересует моя биография? Председатель собирается оформить мне заграничный паспорт.

— Меня интересует фамилия.

— Ермолин.

— Несколько дней назад Лидия Васильевна показала мне «амбарную книгу», в которой записаны все сотрудники кооператива. И те, кто уволен или умер. Мне бы хотелось еще раз на нее взглянуть.

— Лидия Васильевна у нас не работает, и про такую книгу я слышу впервые.

— В том сейфе она лежала,— Владимир бросил быстрый взгляд на стенку, за которой был спрятан сейф.

— Нет там никакой книги. Можете глянуть.

«Наверное, и нет. Люди здесь собрались серьезные».— Фризе вспомнил, что, просматривая картотеку и листки по учету кадров, не обнаружил там и Лидии Васильевны.

— На какую же работу перешла Зеленкова?

Ермолин не удосужился ответить, развел руками.

— Домашний телефон, адрес — что-то же у вас осталось?

— С глаз долой, из сердца вон,— нагло усмехнулся Андрей Андреевич.— Все учетные карточки на тех, кто уходит, уничтожены.

— Это поправимо,— улыбнулся Фризе и встал.— Подруги, знакомые… Человек не иголка. До встречи! — Он повернулся и услышал, как новый кадровик бросил ему в спину:

— Поберегся бы, прокурор.

Фризе резко обернулся. Ермолин, наклонившись над столом, подравнивал стопку анкет, которые только что просматривал Владимир.

На домашний завтрак времени уже не оставалось. Фризе оставил машину в переулке и прошелся до единственного в Москве «Макдональдса». Приятным сюрпризом было отсутствие километровой очереди. Здешние завтраки москвичам теперь стали не по карману.

Еда в этой дорогой забегаловке вполне оправдывала рекламу: мясо — свежее, чипсы — хрустящие. Кофе — не слишком, но ароматен. Фризе не однажды заглядывал сюда — и один, и с Бертой, но старался не распространяться об этом на работе. «Макдональдс» для младшего советника — удовольствие не по карману. Не станешь каждому объяснять, что финансовая независимость досталась Владимиру по наследству.

В прокуратуру он приехал к началу рабочего дня и первым делом взялся за телефон. Три справки хотелось получить срочно: адрес или телефон Степанкова и Зеленковой, сведения о том, не служил ли в органах внутренних дел Ермолин и куда улетел сегодня утром глава московской администрации. Если улетел не один, то кто входил в состав «сопровождающих его лиц»? Если пойти обычным рутинным путем, пришлось бы писать запросы, которые томились бы в канцеляриях, уходило бы драгоценное время. Но Фризе обладал свойством располагать к себе людей добрым юмором и готовностью оказать поддержку товарищу. И такие товарищи имелись у него почти во всех учреждениях города. Со многими он встречался раз или два, но его почему-то хорошо помнили и всегда откликались на просьбы.

Через два часа Фризе уже знал, что глава администрации улетел заключать контракт на поставку в Москву медикаментов, а заодно прочесть несколько лекций в университетах Лозанны и Цюриха. Вместе с ним улетели — его личный помощник Сушкин и московский бизнесмен Грачев. Располагал теперь Фризе телефоном и адресом Зеленковой, и сведениями о том, что капитан милиции Ермолин служил в одном из районных отделений города, получил «служебное несоответствие», был переведен на работу в вытрезвитель. За обирание «клиентов» уволен из органов. Выслушав это сообщение от приятеля с Петровки, Фризе не без внутреннего самодовольства усмехнулся: «Мы, гражданин Ермолин, тоже не лыком шиты. Глаз — алмаз». А вот со Степанковым, как и ожидал Владимир, произошла осечка — точного имени и отчества Фризе не знал, а людей с такой фамилией оказалось в Москве много.

— Тебе, часом, не Генеральный прокурор России нужен? — съехидничал товарищ с Петровки.— Тоже ведь Степанков!

Набирая номер телефона, Фризе мало надеялся застать пышнотелую инспектрису дома —если ее так скоропалительно уволили, то у нее одна забота: отыскать новое место под солнцем. В том, что «солнце» кооператива «Харон» пригревало хорошо, Владимир был уверен. Вопреки ожиданиям, в трубке прозвучало знакомое ленивое контральто: — Але?!

— Здравствуйте, Лидия Васильевна. Вас приветствует знакомый следователь прокуратуры…

Вместо ответа он услышал короткие гудки. Фризе снова набрал номер. Бывшая инспектрисса ушла в глубокую оборону — просто не брала трубку. Измором ее взять не удалось.

После обеда Фризе позвонил Мавриной — ее телефон тоже молчал. Он снова набрал номер Зеленковой. Она еще не успела закончить свое ленивое «але», как Владимир доложил, что вызывает ее в прокуратуру повесткой и посылает за ней милиционера. Неплохой способ припугнуть честного человека. И на Зеленкову этот способ подействовал. Во всяком случае, она сказала:

— В «Хароне» я больше не работаю.

— Во время нашей встречи я заметил, что у вас феноменальная память.

— Память как память,— отозвалась женщина, но голос ее стал мягче. Лесть, такой ключик, который подходит ко всем замкам.

— Вы, конечно, помните, в каком месяце Степанков получал удостоверение?

— Точную дату не вспомню, два года прошло. По-моему…— тут она словно язык проглотила. Она почувствовала, что опять проговорилась, и не могла придумать, как следует поступить.

— Лидия Васильевна, вспомните! В той «амбарной книге», что вы мне показывали…

Про «амбарную книгу» ей были даны строгие инструкции. Она твердо заявила:

— Никакой книги я вам не показывала!

— Ну как же, тетрадь в клеточку? Я из нее выписки делал.

— Не показывала! Не могла показывать! У нас не было такой книги.

— А если я ее сфотографировал?

Похоже, что Лидия Васильевна не услышала нового аргумента:

— Не было никакой книги! Можете меня вызывать хоть с милиционером, хоть с овчаркой. Я на суде на Библии поклянусь! — В ее голосе появились истерические нотки и Фризе положил трубку. Женщину так запугали, что начни ей жечь пятки, она все равно будет кричать, что никаких списков работников предприятия она не вела.


ГЛАВНОЕ — ЧТОБЫ ОСТАТЬСЯ

Он откинулся на спинку кресла и смотрел в окно. Снег все сыпал на город и мрачный брандмауэр соседнего дома лишь угадывался за белой пеленой. «Сыпал бы не переставая неделю,— думал Фризе.— Занесло бы сугробами улицы, встал транспорт, люди не высовывали носа на улицу. Сидели по своим квартирам жулики и воры, милиционеры и младшие советники юстиции. Замолкли бы телефоны…»

На подоконник прилетела синица — пухленький серо-зеленый комочек. Она повертела головой и требовательно застучала клювом в стекло. Владимир подкармливал синиц семечками, покупая их в подземном переходе на Тверской.

— Стучи, стучи,— сказал Фризе, но с места не тронулся. Лень было двигаться. Синица сердито вспорхнула, взметнув фонтанчик снега.

«Берта уже в Женеве,— с завистью думал Владимир.— Прошла паспортный контроль и едет в гостиницу. Глазеет по сторонам. А Грачева везут фирмачи в шикарном автомобиле, ведут с ним вежливые разговоры и не догадываются, что перед ними жулик. А, может, и того хуже».

Ему стало грустно и одиноко. Все дело с убийством санитаров чудовищно расползалось. За какой факт он не цеплялся, с каким новым свидетелем не знакомился — оказывалось, что этот факт — лишь звено в цепочке, а у свидетеля — криминальная биография. У Владимира пробуждался азарт фокстерьера перед лисьей норой. Но фокстерьером двигал инстинкт, дарованный ему природой, а Фризе, какой бы интуицией и способностью он ни обладал, барахтался в путах служебных инструкций и устаревших законов. Иногда хотелось послать к черту все эти инструкции, политес, которым руководствовался его шеф — независимо от того, кто верховодил: аппаратчики или демократы. Но тогда надо уходить из системы, главное, из любимого дела.

Синица снова застучала в окно, и Фризе, превозмогая усталость и лень, встал и пошел за семечками.

Заливистым милицейским свистком дал о себе знать телефон. Фризе несколько мгновений помедлил, испытывая искушение не брать трубку, но все-таки взял.

— Владимир Петрович, это вы? — голос Мавриной он узнал сразу.

— Так точно!

— Володенька, это ужас какой-то! Мне рассказали о нападении. Вас чуть не убили!

— «Чуть» — не считается,— приходя в замешательство от «Володеньки». Что за странная игра?

— Меня спас ваш кейс,— доложил он.— Но где я найду ему замену? Финка пробила его насквозь.

— Боже мой! — прошептала Маврина.— А если бы… Даже подумать страшно!

— Алина Максимовна, не нашли записную книжку? — спросил Владимир, пытаясь направить ее мысли в другое русло. Задача оказалась не из легких.

— Вам тоже пришлось стрелять? — Это тоже прозвучало, как приобщение к некоему братству: сначала стреляла она, теперь и ему т-о-ж-е пришлось.

— Так как же с записной книжкой?

— Я вам звоню каждые полчаса — на службе занято, дома никто не отвечает. Книжку я нашла в городской квартире, в письменном столе.

— Там есть запись разговора с кооператором?

— Володечка, вы же просили найти именно эту книжку. Я ее и нашла. Она вам срочно нужна?

— Еще как срочно! Вы в городе или на даче?

— В городе. Сейчас сажусь в машину и еду к вам. Скажите адрес.

— Вы поедете с шофером?

— Нет. Я и сама вожу машину. А шофера у меня больше нет. У вдовы другие возможности.

— Алина Максимовна, никуда с этой книжкой из дома не выходите. Заприте дверь покрепче. У вас хорошие запоры?

— Очень хорошие,— с недоумением сказала она.— Только почему такая паника? Неужели и в городе кто-то полезет в мою квартиру? Из-за Алешиной записной книжки?

— Запритесь как следует, никому не открывайте, кроме меня. Я сейчас приеду и мы все обсудим.

— Может быть, мне зарядить еще одно ружье? — с иронией спросила Маврина.

— Зарядите. Это серьезно.

Фризе быстро оделся, секунду постоял у сейфа, решительно открыл его и достал пистолет. И будто ожегся о него. «Странно,— думал он,— несколько дней не вспоминал о том, что из этого оружия убил человека. Даже Маврина, с этим ее «тоже», не высекла из меня искры, а взялся за пистолет — и муторно стало на душе».

Маврина жила рядом с Хамовниками, в современном, как еще недавно называли, номенклатурном доме из светлого кирпича. Старушка-дежурная, дремавшая в вестибюле, встрепенулась, услышав, как хлопнула дверь:

— Вы к кому, молодой человек?

— К Мавриной.

— Дома, дома. Двенадцатый этаж,— сочувственно вздохнула старушка и снова задремала.

Кабина лифта была просторной и светлой, с большим зеркалом. Вполне пристойный вид, если бы не пара рисунков в стиле Мазереля, прокомментированных крепкими словечками — дети бывших номенклатурных работников не остались в стороне от городской цивилизации.

Едва Фризе позвонил, как Алина Максимовна распахнула дверь.

— Ну почему же вы не спрашиваете, кто идет?

— Я видела в окно, как вы подъехали,— она приветливо улыбнулась и показалась еще более красивой, чем раньше. Черные облегающие брюки, серый пушистый джемпер, серебряная цепочка на шее — все было к лицу. Он прошел вслед за ней через просторный холл, заметив, что все его стены увешаны старинными саблями в красивых ножнах, мечами, кольчугами. В углу стояли полные рыцарские доспехи — покойный хозяин всерьез коллекционировал оружие.

Маврина ввела Владимира в кабинет. Кроме окна и двери все остальное пространство занимали книги. Беглого взгляда было достаточно, чтобы заметить несметное число энциклопедий и словарей — Брокгауз и Ефрон, словарь Венгерова, Военная энциклопедия, словарь Гранат… Редчайшие тома Еврейской энциклопедии.

— Сразу видно, что попал в библиотеку писателя! — не смог сдержать своего восхищения Фризе.

— Все эти книги подбирала я,— с гордостью сказала Маврина.— Алеша был равнодушен.

— Равнодушен к вашему выбору?

— Равнодушен к книгам.

Заметив удивление на лице Владимира, она пояснила:

— Он постоянно твердил: «Книги мне только мешают. Они корректируют мое представление о действительной жизни. Мои книги — это люди». Сердился на меня за то, что я окружила его книгами.

«Интересная мысль»,— подумал Фризе, но тут же забыл о чудачестве писателя. Маврина протянула ему блокнот — обыкновенный потрепанный блокнот без корочек, величиной с ладонь, исписанный крупным разболтанным почерком, с потертыми и кое-где загнувшимися краями.

— Садитесь, где вам удобнее, я приготовлю кофе. Мне помнится, мой кофе пришелся вам по вкусу.

Фризе сел в глубокое кожаное кресло, включил торшер и, волнуясь, нетерпеливо начал листать страницы.

«Больничная тягомотина», «старшая сестра — как старшина-украинец в роте — ать-два», «каждый норовит всучить вам свою болезнь со всеми подробностями», «даже за едой про клистиры». «Или толкут в ступе газетную блевотину,— неизвестно, что хуже». «Единственная отрада — мой доктор: все по делу, в душу не лезет, погонял на велоэргометре, сказал «н-да», все понятно: дела мои не слишком плохи».— Фризе улыбнулся, живо представив себе знакомого по рассказам Ерохина Маркса Ивановича. Он нашел и строчки, посвященные Васильеву: «Разговорился с хирургом. Славный малый. На мой вопрос: «Можно ли?» — ответил: «Нужно». «Не больше семидесяти граммов». И приложил палец к губам.»

Наконец Фризе наткнулся на то, что так его интересовал: «Пришел в палату парень. Примерно 30, красавчик, волосы с пробором. Я таких не люблю. Видно, серьезно болен, губы синие, а в глазах (голубых) — страх. Даже ужас. Руки красивые — ни секунды покоя, пальцы все время шевелятся. Хватается то за ухо, то за нос, то просто стучит по колену или стулу. Я слышал — у глубоких стариков перед кончиной пальцы неспокойные — «набирают». Узнал, что я писатель, пришел исповедоваться. На следующей неделе у него операция на сердце. Пытался успокоить. Исповедоваться, говорю, надо священнику. Согласился.

Интересная психология: «Священнику исповедуешься — при нем все и останется, а вы можете в книгу вставить. Неважно, что напишете плохое. Главное — в книжке останется. И чтобы обязательно под своей фамилией».

«Пришел доктор «Н-да», разогнал нас. Моему гостю — на обследование».

«Лежал — думал. Интересное создание — человек: уйду, но пусть хоть что-то останется. Зацепка в мире живых. Алинка прочитала Николая Федорова, рассказывала мне — у него была идея, что придет время (наука позволит) и потомки души всех умерших вернут из космоса, вселят в воссозданные тела. Но нужна память. Зацепка. Может быть, это и у С. живет в подсознании».

Наверное, следующий разговор состоялся со Степанковым через несколько дней — десятка два страниц были заполнены очень меткими и образными замечаниями о больничной жизни, о «пикантной» массажистке, о медсестрах. Маврин записывал новые для него словечки из современного сленга двадцатилетних, несколько теплых слов о жене, ревниво воспринявшей рассказ о «пикантной» массажистке. Чувствовалось, что Маврину была приятна ревность жены. И только одна фраза, напомнившая, что он не забыл визит Степанкова: «Думал о разговоре с С. Интересно, человек, лишающий жизни другого человека, способен думать о встрече в новой жизни со своей жертвой? Надо посоветовать ему облегчить душу перед прокурором».

— Володечка! Кофе готов! — услышал Фризе.— Как вы относитесь к сырникам? Я, правда, сделала их на скорую руку, но творог свежий, рыночный.

Он хотел отказаться — ему казалось, что стоит перелистать еще несколько страниц, и откроется самое главное. Слова писателя о человеке, лишающем жизни себе подобного, наводили на строгие мысли. Но хозяйка, стоявшая в дверях кабинета в кружевном передничке, излучала такую благожелательность и заботу, что отказаться было нельзя.

— Вы не разочарованы? Не напрасно я вас потревожила?

— У вас, Алина Максимовна, столько достоинств!

Она посмотрела с настороженностью, ждала подвоха. Фризе это почувствовал.

— Я говорю совершенно искренне: вы красивы, гостеприимны, прекрасно готовите, варите отличный кофе. У вас редкое самообладание, вы знаете литературу…

— Боже! Ни разу не слышала столько комплиментов от одного мужчины…

— … Может быть, вы еще и занимаетесь фотографией?

— Нет. Муж любил фотографировать людей. Почему вы об этом спрашиваете?

— В доме есть фотоаппарат и хотя бы одна кассета? Я хочу переснять некоторые страницы.

— Боже! — Она почти каждую фразу начинала, вспоминая Бога.— Какая длинная преамбула.— Маврина встала из-за стола и вышла. Через несколько минут вернулась с камерой. Это был прекрасный «Полароид».

Фризе взял аппарат и кассету с фотобумагой:

— Это слишком дорогое удовольствие. А что-нибудь попроще?

— Переснимайте сколько надо и ни о чем не думайте.— Она снова села. Почувствовав, что ее гость торопится скорее вернуться к прерванному чтению, Алина Максимовна больше не стала занимать его разговорами. Они молча допили кофе и Фризе взялся за блокнот.

«Послезавтра у С. операция. Очень боится, я чувствую. Опять разговор о книге. Я ему сказал: «Слава, вы молодой сильный человек, все обойдется. А я старик — успею ли написать книгу?» Он посмотрел на мои записи: — «Дневники?» — Я не ответил.— «Дневники,— догадался он.— Не успеете написать роман, ваши дневники тоже опубликуют. Как у братьев Гонкуров».— Вот, черт! Про братьев Гонкуров знает. Я их дневники и в руках не держал. Да и ничего другого не читал. Слышал. И про гонкуровскую премию».

«Боится, что я ему не верю. Продиктовал номер счета (23-16313104Б) в Швейцарском банке ЖНБ, на который поступает валюта на имя босса (не записываю его фамилию — она у каждого на слуху). Боюсь, не ошибка ли это? Ну уж, ну уж… С.— боевик, как он сам говорит, в малом предприятии «Харон». Перевозят умерших в морги при больницах и т.д. Надводная часть. Под водой — торговля с заграницей: нефть, лес, ценные металлы. Двойная бухгалтерия. Разница — в Швейцарские банки. Для начальства. Все, начиная с босса, ездят по миру за счет «Харона». В валюте не ограничены. Обзаводятся недвижимостью. Там. Рассказал о том, как берут взятки. Подписывают иногда по два-три разрешения разным кооперативам на одно и то же помещение. Такса — «дипломат» с «деревянными» рублями или коробка из-под конфет с долларами. Приходит хозяин, помещение занято. Ордер подписан одним и тем же лицом. И все молчат. Кто поднял шум — работа для боевиков.

Я спросил: а душа?

«Или душа, или жить по-человечески».

— И это означает «по-человечески»? Страшно.

Спросил про «страшно». Впервые засмеялся.

«Всегда отмажут. Директор — депутат. И кое-кому из прокуроров платим».

«Три убийства. Сегодня признался: все-таки страшно. А если есть загробная жизнь? Спросил: «Покаюсь, меня там простят?» Я не верю в загробную жизнь, но ему ответил — чтобы простили, надо всю оставшуюся жизнь прожить праведником. Тогда простят».

«На вечернем обходе доктор сказал мне про С: «Забавный парень. Делаш. Предложил организовать русско-швейцарский фармацевтический банк: «Медицина — неосвоенное пространство. Если выживу…»

«Не спал всю ночь. Зачем я связался? Ничего не обещал, но выслушал!!! Если он останется жив? Прости меня, Господи, за черные мысли. Но ведь страшно?!»

На этом записи о Степанкове кончались. Маврин был напуган. Почему? С. выжил и раскаялся в том, что развязал язык?

«Какую же опасность представляют для Степанкова эти записи? — задал себе вопрос Фризе.— Никакой. Пока не преданы гласности, пока друзья «боевика» не знали, что он развязал язык. А для «Харона»? Для человека, которого Маврин называет боссом? Тоже никакой. Потому что — беллетристика. Нет фактов, фамилий, дат. Надо долго рыть землю, чтобы хоть что-то доказать, и, тем не менее, к Мавриной залезли на дачу. А вам, Фризе, дали понять, чтобы не совали нос куда не нужно. Хотели даже пришить. И еще, как говорится, не вечер. Значит, единственный конкретный факт в записках — номер счета в женевском банке — подлинный. Как сказал бы майор Покрижичинский — под-лин-ный. Держись, Фризе, война будет продолжена».

Он сделал около сотни снимков — израсходовал почти всю бумагу. Получилось прекрасно: пять или шесть четких ясных дубликатов. Снял даже первые страницы писательского блокнота, чтобы у следствия было полное представление о том, откуда взят материал.

Закончив работу, Владимир с облегчением вздохнул и подумал: «Хороший подарок поднесла мне милая Алина Максимовна!»

Маврина словно поджидала этого момента — тут же появилась в дверях:

— Володечка, вы пообедаете у меня? Сейчас подъедет Алешин сын…

Лучше бы ему согласиться и часок провести за столом, в непринужденной беседе с хозяйкой. Да и обед в этом доме, судя по предыдущим, никогда, похоже, не бывал рядовым. Но Фризе торопился. И еще его не покидало чувство, что это не последний обед, на который его приглашают.

— Дела, Алина Максимовна. Вы дали мне такие интересные заметки…

— Интересные? — обрадовалась она.

— Очень интересные. И очень опасные. У вас есть в доме сейф?

— Есть. В кабинете. Замаскирован в книжном шкафу,— она была готова раскрыть перед Фризе все свои секреты.

— Туда и спрячьте записную книжку и незнакомым людям не открывайте двери. Даже милиции. Звоните мне.

— Володя, может быть, вы возьмете ее с собой? В прокуратуре у вас надежнее.— Маврина слегка растерялась.

— Своим знакомым вы так и говорите: записки забрал следователь. Хорошо?

— Хорошо. Если вы так считаете…

Фризе понимал, что думает она о другом: какого черта ты подвергаешь опасности слабую женщину?! Раз это опасно — храни у себя.

— Не бойтесь. Кто же поверит, что следователь добрался до ценной улики и не забрал ее с собой?!

Она улыбнулась и сказала тихо:

— Вы не бросайте меня совсем. Приезжайте просто в гости. Обещаете?

— Обещаю. И, кроме того, Алина Максимовна, я думаю, что Карфаген должен быть разрушен! Этот Борисов…

Несколько секунд она молча смотрела на него и Фризе видел, как улыбка сходит с ее лица, сходит вместе с румянцем, словно кто-то провел по лицу густо напудренной ватой.

— Вы просто обыкновенный шпик. Только очень обаятельный.— Она не отводила глаз и Фризе казалось, что от этого взгляда он начинает дымиться.— Будь вы поменьше ростом, работали бы обыкновенным топтуном. Не больше.— Эту фразу она произнесла еще тише, круто повернулась и скрылась в гостиной. Громко хлопнула дверь и послышались ее сдавленные рыдания.

Владимир стоял, ошеломленный этой вспышкой ненависти, проклиная себя за сорвавшуюся с языка фразу. Разве мог он подумать, что она все поймет, почувствует?! Не переспросит, не посчитает двусмысленной, не примет на свой счет. Самовлюбленный осел, решивший, что доброта и душевность красивой женщины адресованы лишь ему, а не всему окружающему ее миру.


ЗВОНОК ИЗ ЖЕНЕВЫ

Поздно вечером позвонила Берта. Такого с нею еще не бывало — кто способен транжирить валюту за границей?

Сказала, словно отстучал телеграф:

— Слушай и не перебивай. Твой «Харон» Грачев остается насовсем. Дал интервью всем газетам — прокурор Фризе давит предпринимателей, грозит тюрьмой. Меньше миллиона не берет! Ставленник Романова. Не горюй, Во-лодька. Скоро вернусь. Ты меня целуешь?

— Целую,— ответил ошеломленный Фризе и Берта дала отбой.

Сначала он не осмыслил тот факт, что его обвиняют во взятках. Наверное, из-за астрономической, по его мнению, суммы. Он стал вспоминать знакомых ему Романовых. Но кроме одного подследственного, который сидел в тюрьме и по этой причине не мог ему протежировать и партийного босса из политбюро, никого не мог вспомнить.

«Ситуация,— невесело думал Фризе.— Взятки меня не украсят. И шеф расстроится». Но вспомнив про сумму, он повеселел. «Младшему советнику юстиции миллион не дают! Этот идиот хватил через край. Придумал бы что-нибудь более правдоподобное».

Фризе задумался: кому позвонить и узнать про Романова? Если бы он ночевал дома, то заглянул в энциклопедический словарь. Берта словарей в своей маленькой библиотеке не держала.

Владимир набрал номер Ерохина. Тот долго не брал трубку, оказалось — мылся в душе.

— Дима, ты каких-нибудь Романовых знаешь?

— Может, и знаю, только ночью у меня память плохая.

— Напрягись. Мне нужен не просто Романов. А Романов — большой начальник. Который мог бы мне протежировать.

— Моя протекция тебе не сгодится? — пошутил Ерохин.

— Нет. Только Романов. Меня обвиняют в том, что я его ставленник. И знаешь кто? Грачев из «Харона». Он теперь Грачев из Женевы. Остался там. И еще. Говорит, что я беру по миллиону.

— Молодец. Высоко тебя ценит.

— Как насчет Романовых? Вспомнил кого-нибудь?

— Цари не подходят? Хотя постой! Владимир Кириллович, великий князь…

— Мимо. Давай еще…

— Был Григорий Романов, член Политбюро.

— Тоже мимо.

— Не знаю больше. Может, Роман Романов?

— Кто это?

— Точно не скажу. Кажется, деятель искусств.

— Ладно. Спи спокойно.

— Кто тебе про Грачева сказал?

— Берта только что из Женевы звонила.

— Транжирка,— сказал Ерохин и повесил трубку.

Утром Фризе сразу же вызвал шеф. Владимир думал, что он узнает об интервью Грачева значительно позже. Но плохие новости распространяются молниеносно.

— Знаешь, что заявил Грачев в интервью женевским газетам? — прокурор встал с кресла, но из-за стола не вышел. Когда он отчитывал подчиненных, он всегда вставал. Считал, что тогда экзекуция выглядит более убедительно.

— Наслышан. Берта звонила.

— Вот! Еще и Берта! Хороший сюрприз для нее.— Он произнес это так, как будто Берта была его дочерью.

— Ну, Берта знает, что я старый взяточник. Меньше миллиона не беру.

Прокурор вдруг побагровел и заорал:

— Тебе все шуточки! Обвинение во взятках — это, это…— казалось, у него не хватит воздуха в легких, чтобы выдавить из груди проклятое слово.— Это позор! Черт знает что! За всю жизнь не отмоешься.

— Кто поверит глупой болтовне? Когда жулику грозит тюрьма, он сбрехнет и не такое!

— Жаждущих поверить у нас пруд пруди,— стихая, сказал прокурор. Фризе мысленно с ним согласился, но из упрямства продолжал отбрехиваться.

— А я, Олег Михайлович, останусь где-нибудь в Габоне и заявлю, что вы в детские годы убили бабушку лопатой и съели. Поверят?

Прокурор посмотрел на Владимира с ненавистью.

— И этому поверят, когда прочитают в газете или услышат по телеку. Можешь не сомневаться. А сейчас иди и пиши объяснительную записку. Могут потребовать в прокуратуре города. Или в Российской.

— Объяснительную записку, что взяток не брал?

— Записку о том, что ты допрашивал Грачева в связи с убийством двух сотрудников «Харона»! — опять заорал шеф.— И о том, что никаких претензий по деятельности самого малого предприятия у районной прокуратуры нет.

«А если есть? — хотел спросить Фризе, но побоялся, что прокурора хватит удар.— Напишу, что считаю нужным, а ты уж решай».

Он молча вышел из кабинета.

Весь день Владимир промаялся, придумывая, как половчее написать объяснительную записку. И понял, что никаких объяснений шеф от него не дождется, что интуитивное решение, которое он принял, выходя от прокурора, самое правильное.

Съестные запасы, которые оставила Берта, подходили к концу. Владимир зажарил огромный эскалоп на ребрышках, с сожалением убедившись, что он последний. Оставались еще пельмени, но Фризе всегда мерещился в них слабый запах тухлятинки, обильно приправленный специями.

«Ничего. До приезда Берты дотяну,— думал Владимир, уничтожая сочное мясо с жареным картофелем и соленым огурцом.— Есть яйца, тушенка. Буду варить каши».

Даже мысль о кашах не испортила ему настроения. Он радовался, что, отбросив сомнения, решил писать докладную записку Генеральному прокурору. Фризе даже придумал для нее название: «О мафиозных структурах при органах власти столицы» (Малое предприятие «Харон»).

Поужинав, он вздремнул часок, предварительно отключив телефон. Ровно в девять Фризе сидел у большого кухонного стола за своей запиской — ни письменного, ни обеденного стола у Берты не было, а писать за журнальным столиком Владимир не мог — рост не позволял. Закончил он работу в четыре утра, но, тем не менее, на службу пришел бодрый и в прекрасном настроении. Первой в кабинет заглянула Маргарита.

— Поздравляю с выигрышем! — улыбнулась она. Вчера в Женеве женская сборная по баскетболу выиграла свою первую игру.— Может, по этому поводу пригласишь меня пообедать? — Маргарита плотно прикрыла дверь и присела на край стула.

— Лапочка, это мое заветное желание. Но сейчас — цейтнот. Через пару недель…

— Через пару недель баскетболистки вернутся с чемпионата, а твой цейтнот закончится сегодня.

В словах девушки Фризе уловил тревогу и насторожился:

— Что-то случилось?

— Похоже, что да. Шеф вызвал меня на час раньше. Сам уже сидел в кабинете.— Она понизила голос.— Володя, только никому, ладно?

— Маргарита!

— Знаю. К другому бы не пришла. Олег нервничает, как девица перед абортом, и все по твоей милости. Я дважды перепечатывала приказ об отстранении тебя от дела.

В этот момент засвистел телефон и Фризе поднял трубку:

— Прокуратура.

— Здравствуйте, Владимир Петрович. Вы сейчас один? — спокойным и будничным голосом сказал звонивший. Фризе узнал голос помощника прокурора.

— Да, Виктор Евгеньевич, занимаюсь канцелярскими делами.

— Очень кстати. Загляните на пару минут.— Кладя трубку, Фризе лихорадочно вспоминал — не оставлял ли он копии записной книжки Маврина в сейфе. Кажется, нет.

Маргарита торопливо прошептала:

— В первом варианте приказа отстраняли, «как лишившегося доверия», во втором — «за нарушение процессуальных требований». Понял?

Фризе обнял Маргариту и поцеловал.

— Спасибо,— несколько секунд он стоял посреди кабинета в нерешительности, потом открыл сейф, достал бутылку виски.

— Небось, ключи отберут,— подмигнул он Маргарите.— Зачем добру пропадать? Возьмем с собой в «Макдональдс».— Он положил бутылку в кейс.— Только почему вызывает не сам Олег Михайлович?

— Он же твой друг! — усмехнулась Маргарита.— Ты что, не знаешь Олега? Дважды просил позвонить тебе и тут же давал отбой. А теперь смылся. Сказал, что поехал к городскому прокурору.

Когда Фризе открывал дверь кабинета, Маргарита попросила:

— Посмотри, нет ли кого в коридоре? Не хочу, чтобы меня увидели сейчас.

Узкий унылый коридор прокуратуры, в котором два человека едва могли разойтись, был пуст.

«Что же это, Олег Михайлович, испугался посмотреть мне в глаза?» — думал Фризе, входя в приемную. Телефоны на Маргаритином столе надрывались. Двери в кабинет прокурора были распахнуты — это означало, что хозяин отсутствует. Любой посетитель мог в этом удостовериться — прокурор от него не прячется. Демократично, не правда ли? Зато Маргарите строго предписывалось, при каждой отлучке, оставлять вместо себя кого-то из девушек-машинисток.

— Привет, Володя! — помахал рукой помощник прокурора.— Садись, гостем будешь.

У Виктора Андреева «на вооружении» было десятка три расхожих фраз, которыми он постоянно пользовался, не замечая, а может быть, и не желая замечать насмешливые улыбки сослуживцев. «Садись, гостем будешь» он говорил любому, кто приходил в кабинет. Даже тем, кого приводили под стражей. «Привет вам с кисточкой», «где наша не пропадала!», «везет же людям» — на каждый случай у него находилась присказка. Он был за ними, как за броней. Имелись в его арсенале и более сложные мудрости — «ножки мерзнут, ручки зябнут, не пора ли нам дерябнуть» или «если ты беременна, то это только временно, а если не беременна, то это тоже временно».

Андреев и прокурор, щеголяющий при случае латынью, являли собой странный тандем. Плотный прокурор, любивший носить свободные кожаные куртки и пуловеры, и маленький — карманный — помпрокурора, всегда в тройке, при галстуке, с мелковатыми чертами красивого лица и приглаженными волосенками. Один — вальяжный, даже немного напоказ барственный, другой — тоже напоказ — собранный и озабоченный. Почему-то считалось — с подачи самого прокурора,— что он демократ, впадающий иногда в грех панибратства, а Виктор Евгеньевич — блюститель дисциплины и строгих нравов.

— Я чего тебя пригласил? — сказал помпрокурора.— Формальности ради. Ты, конечно в курсе?

— В курсе чего?

— Шеф подписал приказ о твоем отстранении.— Он подвинул лист бумаги, лежавший на столе. Владимир взял его. Приказ был лаконичным: «За нарушение процессуальных требований при расследовании дела об убийстве санитаров Уткина и Кирпичникова (последнего в пределах самообороны) отстранить следователя прокуратуры, младшего советника юстиции Фризе Владимира Петровича от дальнейшего ведения дела».

— В чем выразилось это нарушение?

— Володя, разве тебе шеф не объяснил?

— Нет.

— Быть того не может?! Когда ты его видел последний раз?

— Вчера,— Фризе хотел сказать: «Вчера вечером у меня пили коньяк», но это бы выглядело почти как шантаж.

— И он тебе ничего не сказал?

— Ну, что ты заладил, как попугай? Ничего не сказал.

— Эта история с банкой из-под пива… Изъял улику без надлежащего оформления! Забыл?

— Столько времени с тех пор прошло…— Фризе вдруг стало смешно.— Виктор, вам с шефом руки укоротили? Или…— он с трудом удержался, чтобы не сказать — «позолотили».

— Или — что? — подозрительно спросил Андреев.

— Или шею намылили?

— Намылят. Сейчас грядет комплексная проверка, и если станут известны такие факты, как твое разгильдяйство, мало нам не будет.

— Хватит врать! — жестко сказал Фризе.— В ГУВД без всякой проверки взяли и отстранили сыщика, занимавшегося тем же малым предприятием «Харон», когда запахло жареным. Ты и сам это знаешь, я тебе рассказывал. Теперь пришла моя очередь. Шеф намекал — «полегче», «без нажима». Просил «отбросить предвзятость». Ничего у вас, голубки, не получится.

— Распишись на приказе,— холодно бросил помпрокурора.— И прошу…— он протянул свою маленькую ладонь.— Ключи от сейфа. Сдашь дело Гапочке. Он завтра из командировки возвращается.

Фризе вынул из кармана ключ и, высоко подняв его, бросил в ладонь Андрееву. Тот поморщился. Наверное, получилось больно.

— Расписываться я не буду. Сейчас пойду к Генеральному прокурору.

— Иди. И валюту приготовь,— засмеялся Андреев. Фризе, не прощаясь, пошел к дверям.

— Володька, не дури! Овчинка выделки не стоит,— крикнул ему вдогонку Андреев.— Давай через пару часиков поедем ко мне, пообедаем. Сядем рядком да поговорим ладком.

— Я уже пообещал обедать сегодня с другим,— не обернувшись, бросил Фризе.— С хорошим человеком.


ПРЕДАТЕЛЬСТВО

Уже часа полтора Владимир бесцельно слонялся по кабинету. Шесть шагов от окна до двери, семь — от двери до окна. В сторону окна у него почему-то всегда получалось на шаг больше. Может быть, потому, что в окно все же приятнее было смотреть, чем на дверь, и он инстинктивно делал шаг короче. Он никак не мог сосредоточиться и решить, что ему предпринять. Не помогала трубка. От табачного дыма стоял сизый полумрак. Несколько раз Фризе хватался за телефон, намереваясь позвонить Мавриной. «Что скажу: — простите, не хотел обидеть? Неумело пошутил? Меня не интересуют отношения вашего покойного супруга с этим чертовым критиком Борисовым? В том-то и все дело, что интересуют. И не из праздного любопытства, а потому, что прокурор задолбил, как дятел засохшую елку. Ему мерещится старая интрига. Ему, а не мне, милая Алина Максимовна. Я всего лишь простой служащий и выполняю волю прокурора, расследую среди других и гнилую версию. Хоть и не верю в нее. Придет время, и вы поймете…»

Дверь кабинета приоткрылась и Фризе увидел Маргариту.

— Фризе, у тебя пожар? — Маргарита смешно потянула воздух красивым прямым носом. Подошла к столу.— Очаровательно. Так люблю запах трубочного табака! — В руках секретарши был синий конверт. Она призывно им помахала:

— От дамы, приятной во всех отношениях.

Владимир вскинул руку и попытался перехватить конверт, но Маргарита увернулась.

— Можешь оставить себе,— проворчал Фризе.— Личных писем мне на службу не пишут. Очередная жалоба.

— Ошибаешься. Здесь есть пометка: «Сугубо личное». Первый раз вижу такую подпись: «Сугубо личное». Хорошая приманка для любопытных. Шеф бы не удержался.— Маргарита положила письмо на стол.— А я тут же поспешила к адресату. Цени, Володя. Но — женщина, женщина! Норковая шубка до полу.

— Тебя поразила шубка? — усмехнулся Фризе, разглядывая надпись на конверте, сделанную четким незнакомым женским почерком. Он уже догадывался чьим и торопливо надорвал конверт, вынул несколько исписанных листков, на всякий случай потряс, чтобы показать Маргарите — недозволенных вложений нет. Он не подозревал девушку ни в чем плохом, просто хорошо знал, в какой системе работает.

— Шубка, конечно, классная,— продолжала Маргарита.— Но женщина…

— Красивая? — не отрываясь, спросил Фризе.

— Не в этом дело. Красивых женщин у нас достаточно. А эта — аристократка. Нет, что я болтаю?! Аристократки — они холеные и заносчивые. А приходила милая интеллигентная дама. Володя, ты меня не слушаешь? Мог бы и минутой позже прочитать. Кто она такая?

— Вдова писателя Маврина.

— Ага. Теперь мне понятно, почему у нее заплаканные глаза. Но она, Фризе, лет на десять старше!

— Старше тебя?

— Старше тебя, Володя! — она направилась к двери, потом на секунду обернулась: — Я молодец?

— Умница. Сейчас дочитаю и поцелую тебя.

— Уже не успеешь. Я ухожу домой.

«Милый Володечка! — писала Алина Максимовна.— Простите за грубость и за истерику. Ваша служба такая — не любопытства ради спрашивали меня. Не вы, пришел бы другой. Или вызвали на допрос и светили лампой в лицо. А вашу тактичность и деликатность я приняла за коварство. Мы, женщины, бываем глупы и импульсивны.

Теперь о том, что вас интересует. Я рассказываю, как сложились отношения у Алеши с Борисовым, надеясь на вашу скромность. Если уж удалось сохранить эти факты в тайне при жизни мужа, мне было бы больно стать свидетельницей того, как его имя чернят после смерти. Я заметила — вы любите, при случае, щегольнуть знанием латыни. Так вот: Алеша умер, а о мертвых или хорошо, или ничего.

С Борисовым был знаком с Литинститута. Однажды они поспорили о политике и Борисов крепко ругал Сталина. Маврин совершил подлый поступок — написал об этом. Не в НКВД, нет! В партком. Но никто из членов парткома письма не прочел. Прочла техсекретарь. Вот она-то служила на Лубянке и отнесла письмо прямо туда.

Я рассказываю вам со слов мужа. Но я верила и верю каждому его слову. Я видела, что рана, которую он сам себе нанес, так никогда и не зажила. Поверьте мне — восемь лет лагеря, полученные им, муж перенес спокойно, так как считал расплатой за свой донос. Всегда говорил мне, что эти восемь лет спасли ему жизнь — останься он на свободе, обязательно пустил бы себе пулю в сердце. Простите, Володя, меня за сбивчивость и эмоции. Вам ведь нужны факты?

Борисова, конечно, арестовали. Следователь показал ему письмо Маврина и принес в камеру портфель, набитый книгами и статьями Алексея. Предложил внимательно прочитать их и написать критический разбор на тему: как помогают произведения литератора имярек строить социализм. Если хотите ознакомиться с этим опусом, я могу Вам его показать. Алеша потом говорил, что лучшей критики на свои романы он никогда не читал. Он даже просил потом Борисова опубликовать это «эссе». Борисов обнаружил в книгах Маврина то, о чем не задумывался и сам автор, когда писал их. Он обратился к подтексту. А Маврин просто писал правдивые книги, не думая ни о каком подтексте. Он присутствовал в романах помимо воли творца. Объективно. Несколько капель ненависти, которой критик разбавил свои чернила, довершили картину. Маврин получил восемь лет. Борисова освободили. Не знаю, был ли у него уговор со следователем, но в архивах ГПУ-КГБ не осталось даже Алешиного письма, его уничтожили. И когда пришло время реабилитаций и разоблачений, Маврин предстал перед всеми мучеником режима. Они встретились с Борисовым, выпили два литра водки, поплакали друг у друга на груди и поклялись молчать о том, что случилось. Когда я вышла замуж за Алешу, я думала, что Борисов его самый старый и верный друг. Скорее всего, таю и было на самом деле. Полгода назад в комитете госбезопасности решили передать Союзу писателей всю эту грязь литературного быта. Алеша получил опус Борисова, с которым давно был знаком.

Каким образом с документами познакомился Огородников? Не знаю. Он буквально проходу не давал мужу — советовал опубликовать эссе, заклеймить Борисова в «Литературке». Даже намекал, что если этого не сделает Алексей, он сам напишет и разоблачит Борисова. Когда Маврин послал его к черту, Герман Степанович что-то заподозрил. Он как-то проговорился мне, что пытается отыскать следователя, который вел дело. А потом Алеша умер…

Я ответила на Ваш вопрос, Володя?»

Внизу стояла незатейливая подпись: А.Маврина.

Фризе положил письмо на стол. Вспомнил о том, как уговаривал шефа передать «Переделкинское дело» кому-нибудь другому. Что это было? Интуиция? «Всегда надо прислушиваться к своему внутреннему голосу,— подумал Владимир.— Но слишком часто он входит в противоречие с внутренним голосом начальства. Да и какая к черту интуиция! Просто не хотелось открывать для себя неприглядные стороны писательского быта». Он любил литературу и к писателям относился с большим пиететом.

Взяв листки письма и конверт, Фризе разорвал их на мелкие кусочки, положил в большую, принесенную из дома, бронзовую пепельницу — нагая крестьянка с плетеной корзиной — и зажег. Бумага долго не хотела разгораться, и Владимир одну за другой подкладывал в корзину горящие спички, пока, наконец, не обуглился последний обрывок.

«Предать забвению,— прошептал Фризе.— И оставшиеся в живых имеют право на милосердие».


НЕ ЗАГОНЯЙТЕ В УГОЛ ПРОКУРОРА

От начальства Фризе вернулся в растрепанных чувствах. Открывая двери своего крошечного кабинетика, он пожалел о том, что пришел на службу. Лучше было бы в одиночестве посидеть дома. Подумать о будущем. Самым неприятным ему представлялось признаться сослуживцам, и в первую очередь Олегу Михайловичу, в том, что ни Генеральный прокурор, ни один из его заместителей не нашли времени его выслушать.

Ему повезло, что, поднимаясь к себе, он никого не встретил. Никто не поинтересовался результатами похода к начальству.

Фризе запер кабинет на ключ, снял пальто, достал из ящика старую обкуренную трубку и голубую железную банку. Когда-то в этой банке был табак «Морской кот». Табак давно кончился и Владимир засыпал в нее «Амфору» из жиденького полиэтиленового пакета. Впрочем, делал он это один-два раза в год. Ведь трубку, фирменную трубку «Дан-хил» с индивидуальным номером, полученную в наследство от деда Владимира Францевича, он раскуривал редко. Лишь в тех случаях, когда бывал чем-то сильно расстроен или озадачен. Когда требовалось предельно сосредоточиться. Как сегодня, например.

Неспешная процедура чистки трубки, осторожного набивания табака, раскуривание, удовольствие первых затяжек, облачко сизого дыма, плывущее в окно, настраивали на философский лад. Полулежа в кресле, вытянув под столом длинные ноги и положив их на стул, предназначенный посетителям, Фризе перестал ощущать себя пленником места и времени. Люди, о которых он думал, представали перед ним в своей реальности, становились более понятными их поступки и легче было проследить внутреннюю связь событий и поступков, о которых он подозревал, но из-за пестрой повседневной сутолоки не мог логично выстроить.

Выкурив трубку, Владимир педантично прочистил ее и снова набил. Но прежде чем закурить, сварил кофе.

Несколько раз свиристел проклятый телефон. Подергала ручку двери Маргарита, окликнула негромко:

— Владимир Петрович! Володя! — Постояла минуту и, не дождавшись отклика, ушла. Прислушиваясь к цокоту ее каблуков, Фризе подумал: наверное, она догадалась, что он заперся в кабинете — запах «Амфоры» и кофе выдавали его присутствие. «Шеф, небось, посылал,— решил он.— Обойдется. А Маргарита не выдаст».

Он пил кофе, пускал к потолку голубые колечки дыма и неожиданно понял, что делает это с большим удовольствием. Даже с наслаждением. Сплина как не бывало.

За час до окончания работы Фризе позвонил шефу.

— Я тебя разыскивал,— сухо проинформировал его прокурор.

— Я докладывал вашему помощнику, Олег Михайлович,— весело сказал Фризе.— Ходил в Генеральную прокуратуру. Зайти?

— Расскажешь завтра. Сейчас я уезжаю.

— Олег Михайлович, разрешите завтра на службе не появляться.

— Что еще случилось?

— Послезавтра должен положить Генеральному подробную записку о деле малого предприятия «Харон». Надо постараться. Возьму документы домой, поеду на дачу, напрягу серое вещество.

— Какие документы? — насторожился прокурор.— Ты что, взял дело у Тапочки?

— Нет. Я неточно выразился. Не официальные документы, а свои записи по делу. То-се…

— «То-се» обязан был передать Гапочке.

— Олег Михайлович, с каких пор следователь должен отдавать свои записные книжки?

Прокурор понял, что Переборщил, и спросил уже не так раздраженно:

— Генеральный тебя принял?

— При личной встрече я вам все досконально расскажу,— с вызовом сказал Фризе.

Прокурор молчал. Наверное, не находил приличных слов, чтобы отбрить зарвавшегося собеседника.

— Так как с завтрашним днем? — напомнил Фризе.

— На дачу, значит?

— Да. В одиночестве можно будет сосредоточиться.

— Хорошо,— неожиданно согласился прокурор и повесил трубку.

«Даже не попросил показать, что я там накалякаю»,— подумал Владимир. Позвонил Ерохину.

— Пробился к Генеральному? — в голосе Димы слышалось восхищение.— Поздравляю.

— Ну, не совсем к Генеральному…— уклончиво сказал Фризе. Не хотелось обманывать приятеля.— Но все же…

Пока Фризе рассказывал о том, что собирается завтрашний день провести на даче за составлением записки по делу о «Хароне», Ерохин несколько раз повторил: «Молодец!» По мере рассказа степень восхищения шла на убыль и последний раз слово «молодец» Ерохин произнес с осуждением.

— Шеф отдал тебе дело? — спросил он.

— Не знаешь ты моего шефа! Я его так разозлил, что он неделю будет мочиться кипятком. Но у меня есть заметки Покрижичинского, фотокопии записокМаврина и голова на плечах. Неплохая голова, между прочим.

— Пока есть,— согласился Ерохин.— Володя, почему бы тебе не пригласить меня? Ум хорошо, а два лучше…

— Два таких ума, как наши с тобой, будут мешать друг другу. Если кого и следует прихватить, то ласковую девушку.

— Ну, ну! Бог в помощь! Не забывай только про свои открытые замки. И про убийцу. Если бы ты взял с собой Большую Берту, а не ласковую девушку, было бы спокойнее. Я что-то забыл — твоя дача на Лесной улице? Дом пять?

— Не вздумай приезжать. Не пущу! Докладная Генеральному прокурору — дело нешуточное. Не хочу осрамиться. Чао.— Он набрал номер Покрижичинского. Майор тут же снял трубку, но по привычке молчал, дожидаясь, когда заговорит звонивший. Фризе слушал его шумное дыхание.

— Евгений Константинович, здравствуйте.

— Угу,— откликнулся тот.

— Это Фризе, из районной прокуратуры. У меня сдвинулись дела с интересующим нас заведением.

— Поздравляю,— без энтузиазма откликнулся майор.

— Я должен написать докладную Генеральному. Завтра засяду на даче за сочинение. Но это между нами. Иначе все может лопнуть.

— А что требуется от моей скромной персоны?

— Могу ли я в докладной использовать ваши заметки и сослаться на вас?

— В полной мере! — не задумываясь, ответил майор.— Говорю по слогам: В пол-ной ме-ре! Только все это — пустая трата времени.

— Дача у меня на Николиной горе. Если что-то новое придет в голову — телефон 541-15-45. Позвоните.

— Пустая трата времени и бумаги,— повторил майор.

Владимир зашел в приемную прокурора. Начальство отсутствовало. Обе двери — в комнату прокурора и его помощника — были распахнуты настежь. Маргарита — уже в шапке — подкрашивала губы, внимательно разглядывая себя в зеркало. Фризе сообщил ей, что завтра отсутствует — работает над срочными документами для большого начальства.

— Утром хоть поспишь подольше,— своеобразно отреагировала девушка на его сообщение.

— Я на даче рано просыпаюсь.

— Ты даже на дачу уезжаешь? Счастливчик! Взял бы меня с собой.— И, не дожидаясь ответа, Маргарита спросила: — Где твоя дача?

— На Николиной горе. Лесная улица, пять.

Маргарита посмотрела на Фризе с восхищением:

— Фешенебельное местечко! Живут одни академики. И как туда простой следователь проскочил?

— За взятки, лапочка, за взятки.

— Володька, не была бы я женщиной гордой, приехала бы без приглашения. Так давно на лыжах не каталась.

— Все у нас впереди.

Маргарита безнадежно махнула рукой и опять сосредоточилась на своем лице.

— Привет, лапочка.

— Нескромный вопрос: над срочными документами ты будешь работать в гордом одиночестве или вдвоем?

Приезд Маргариты не входил в его планы и Владимир промычал нечто нечленораздельное.

Фризе хотел известить еще одного человека о том, что собирается делать на даче в ближайшие сутки,— Германа Степановича Огородникова, но не смог придумать правдоподобного повода, чтобы позвонить ему. «Другого случая не представится,— размышлял Фризе.— Если моя авантюра провалится, через пару дней меня уволят без выходного пособия». Надежда была на то, что завтра писатель сам позвонит и поинтересуется в секретариате, почему телефон Фризе молчит.

На дачу он решил ехать с вечера, чтобы не давать противникам шанс расправиться с ним в городе. Они ведь могли снова послать убийцу-одиночку, а Владимиру нужен был большой сбор работников «Харона», его боевиков. Когда вечером он отъехал от своего дома, в багажнике, завернутые в одеяло, лежали два охотничьих ружья — тулка двенадцатого калибра и охотничий пятизарядный автомат — тяжеловатый, но надежный «Зауэр».

Прежде чем выехать на Рублевское шоссе, Фризе медленно проехался по городу, пытаясь заметить, нет ли за ним хвоста. Среди лавины машин, на плохо освещенных улицах сделать это было трудно. И навыков не было. Следователь прокуратуры, в отличие от работников уголовного розыска, мало приспособлен для оперативной работы. Его рабочее место — письменный стол, главное орудие труда — пишущая машинка, авторучка, в лучшем случае — диктофон. Допросы, очные ставки, не такие уж частые выезды на место происшествия…

«Что я затеял? — думал Владимир, бросая настороженные взгляды на машины, в потоке которых мчались его «Жигули»,— какая-то детская авантюра — все эти звонки, вранье про докладную… Я шизофреник. Подозреваю всех. Если бы Берта не уехала, я бы, наверное, устроил проверку и ей! Где «Харон» и где все эти люди, которым я звонил?! Да еще Ерохину! Позор. Просижу день на даче с дурацкими ружьями, а как потом посмотрю в глаза тем, кому наврал с три короба!?» — Он почувствовал, как начинает гореть лицо. Тревога не отпускала. Город казался враждебным, каждая обгоняющая машина таила угрозу. Не покидало чувство, что никто не хочет и пальцем пошевелить в борьбе со всеми этими взяточниками, ворами, гангстерами. Что он одинок. «Маниакальное состояние,— вспомнил Фризе учебник судебной психиатрии.— Но раз я это понимаю, значит, не безнадежен».

Вдруг в голову пришла мысль, чуть не заставившая остановить машину посредине дороги. Что, если неизвестный убийца не только должен был после нападения скрыться на его «Жигулях», но в них и погибнуть? Ведь ребята из «Харона» планируют свои мероприятия всерьез. Недаром у громилы не было при себе документов. По спине пробежали мурашки и нога непроизвольно отпустила педаль газа. Правда, со дня происшествия в Переделкино Владимир уже несколько раз садился за руль и ничего не произошло! Но это были короткие поездки по городу. Ни разу он не развивал скорость больше 60-70 километров, не тормозил резко и не входил в крутые виражи.

«Спокойно,— уговаривал себя Фризе.— Здесь, на шоссе, я все равно ничего не смогу проверить. Остановиться на обочине и залезть под машину — значит подставиться. Завтра в гараже все проверю».

Единственное, что он сделал — поехал так, как будто вез в багажнике хрустальную люстру. Крутой спуск и подъем возле моста в поселке преодолел на второй скорости.

Поселок удивил Владимира. Улицы были расчищены от снега. И даже глухая Лесная. Фонари отбрасывали на сугробы желтый свет, придавая пейзажу налет театральности. Остановив машину около дачи, Фризе выключил двигатель и несколько минут сидел не двигаясь. Внимательно осмотрел окна, дверь на большую веранду. Дом выглядел мирным и гостеприимным. Вдоль забора и у калитки не было видно никаких следов — повсюду нетронутый пушистый покров. И тишина. Легкий гул ветра в вершинах сосен. Вкусно пахло дымком — где-то топили печи.

Фризе с трудом отпер застывший замок калитки и, увязнув в снегу, добрел до веранды. Деревянная лопата, которую он прятал под крыльцом, была на месте. Полчаса ушло на расчистку дорожки и площадки около гаража. Владимир работал с удовольствием, временами давая себе минутный отдых, и тогда стоял, опершись на лопату и вдыхая морозный воздух со слабым запахом хвои, прислушиваясь к далекому шуму редких машин на шоссе. Неожиданно он услышал слабое повизгивание: у раскрытой калитки стоял лохматый пес, дружелюбно помахивая хвостом.

— Что, Василий,— ласково сказал Фризе,— заблудился? Пес тихо заскулил.— Э-э, да ты голодный?! Бросили тебя хозяева?

Собака приблизилась на несколько шагов и умиленно склонила голову.

Владимир поднялся на крыльцо, где были сложены взятые из машины вещи, расстегнул большую сумку, отломил половину батона, присел и протянул хлеб собаке. Пес снова заскулил, но не сдвинулся с места. Видно, были у него причины не доверять человеку.

— Иди, не бойся. Не укушу.

Медленно, шаг за шагом, постоянно оглядываясь, пес все же подошел и осторожно взял из руки хлеб. Он ел не жадно, можно даже сказать, деликатно, но по тому, как он повизгивал, видно было, до чего изголодался. Съев, пес подошел к Владимиру и благодарно ткнулся ему в руку.

— Умница,— похвалил Фризе и погладил его по спине, почувствовав, что пес совсем исхудал. Одна длинная, густая шерсть.— Умница,— повторил он.— Подожди, закончу работу, получишь еще. Сиди здесь.— Он показал рукой на крыльцо.

Минут пятнадцать ушло на расчистку у дверей, все это время пес сидел на ступеньках, не приближаясь к сумкам.

Фризе открыл дверь веранды, занес вещи в дом и позвал собаку. Она с минуту постояла в нерешительности и вошла.

— Умница,— снова похвалил Владимир.— Сейчас разместимся, поужинаем и спать. Завтра у нас тяжелый день. Сторожить меня будешь, барбос.— При слове «сторожить» пес глухо заворчал и повернулся к дверям. «Вот так псина! — тепло подумал Фризе.— Все сечет. А выглядит как заурядная дворняга. Хорошего я себе друга приобрел».

Он покормил пса, накрошив в теплую воду от пельменей белого хлеба. Постелил в кухне половичок и пес свернулся на нем калачиком. Каждый раз, когда Фризе проходил мимо, пес провожал его взглядом золотисто-коричневых глаз. Пока Владимир ужинал, пес лежал спокойно, не попрошайничал, даже не смотрел в сторону стола. Но когда Фризе занялся своим оружием, забеспокоился. Тревожно смотрел со своего половика, как он вынимает из чехлов ружья, собирает их, вкладывает патроны в патронник. Временами пес вскакивал, делал круг по комнате, ложился на свой половичок и следил за вновь обретенным хозяином.

«Решил, что я на охоту собрался? — подумал Фризе.— Но собака не охотничья. Откуда знает, что это за цацки? Почему беспокоится?» Сам он не испытывал никакой тревоги. Деловито заталкивая патроны в магазин карабина, Фризе даже не поежился от мысли, что ему придется стрелять по живым людям. «По живым людям? — горько усмехнулся он, вспомнив бритого парня, напавшего на него в Переделкино.— Нет, к черту сантименты! Если законы спят, можно их разбудить только выстрелами».

Зарядив ружья, Фризе не спеша обошел дом, прикидывая, где удобнее разместить свой арсенал. Карабин он поставил в изголовье кровати, ружье — за занавеской у окна в комнате наверху. Пес, не упускавший из вида все передвижения Фризе, подошел к занавеске, за которой было спрятано ружье, и сердито гавкнул.

— Ты что, дружище? — спросил Фризе. Пес взглянул на него виновато и, повернув голову к окну, снова сердито гавкнул. Владимир погладил собаку.— Спокойно, дурашка, спокойно. Иди на место, спи.— Пес покорно поплелся на кухню и улегся. Несколько раз он тяжело вздохнул, совсем как огорченный человек. И, прикрыв морду хвостом, задремал.

Фризе отправился на улицу. К машине. Ему хотелось проверить свою догадку. Он уже стал отпирать ворота гаража, но передумал. Мороз, холодное помещение, застывший металл… При мысли о том, что придется загонять машину в гараж, лезть в яму, мерзнуть, Владимир поежился. «Завтра,— решил он,— может, это и к лучшему!»

Полстакана коньяка помогли ему справиться с одолевавшей дрожью и через десять минут он уже сидел у письменного стола. Экземпляр своей докладной и фотокопии страниц из блокнота Маврина Фризе положил в папку, набив ее и черновиками обвинительных заключений по старым, давно забытым делам. Первые их страницы он предусмотрительно вынул и сжег в камине. На первый взгляд создавалось полное впечатление, что вся эта тугая папка заполнена документами по делу «Харона».

Фризе окинул быстрым взглядом стол и подумал удовлетворенно: «Полное впечатление бурной деятельности. Неясно только, когда пожалуют гости». И в это время услышал, как настороженно зарычал пес.


НОЧНЫЕ ВИЗИТЫ

Фризе погасил свет и осторожно отодвинул занавеску. На дороге, рядом с его машиной, стоял «Москвич». Мотор работал, горели габаритные огни. Было похоже, что приехавшие не собираются выходить из машины, а просто наблюдают за домом. Но вот невидимый водитель выключил мотор, погасил огни. Пес на кухне угрожающе зарычал и царапнул дверь.

— Тихо, дружище, тихо,— успокоил его Фризе.

Из машины вышла женщина. В первую секунду Владимир подумал о Берте, но тут же увидел, что она значительно ниже ростом. Женщина постояла, внимательно разглядывая дом, потом закрыла дверцу и пошла к калитке. Секунда понадобилась ей, чтобы найти и отодвинуть задвижку. Войдя в сад, она деловито, словно пришла к себе домой, закрыла калитку и двинулась к дому. Теперь Фризе увидел, что на ней короткая меховая шубка и пушистая, тоже меховая, шапка, скорее всего мужская. Лица ее Владимир рассмотреть не мог, видел только, что женщина молода и длиннонога. И только тогда, когда она вошла в полосу света, льющегося из окон веранды, он узнал ее. Нина Серова, любимая женщина покойного санитара Уткина!

Пока она поднималась по ступеням, Фризе напряженно вглядывался в темный силуэт «Москвича»,— не вспыхнет ли огонек сигареты, не мелькнет ли тень? Появление этой женщины не поддавалось никакому объяснению. Кроме одного. Люди, которых Фризе надеялся увидеть на своей даче, прислали разведчика. Только каким образом удалось им втянуть в дело Серову?

Нина уже стучала в дверь:

— Владимир Петрович, вы здесь?

Удивительное дело, пес, только что рычавший, услышав ее голос, успокоился и снова лег.

Выходя на веранду, Фризе погасил свет и там,— если Серова приехала не одна, незачем высвечиваться.

— Владимир Петрович! — крикнула Нина громче. Фризе открыл дверь. Волна ночного морозного воздуха, смешанного с ароматом хороших духов и помады, окутала Владимира. С освещенного крыльца гостье было не разглядеть Владимира, стоящего на темной веранде, и она спросила с тревогой:

— Владимир Петрович, это вы? — Она шагнула через порог и, наткнувшись на Фризе, прижалась к нему и прошептала: — Не опоздала. Гора с плеч…

«Не выталкивать же ее на улицу? Даже если ее послали. А ведь неплохо придумано!» Фризе закрыл дверь на замок, задвинул задвижку и только тогда, взяв Нину за руку, повел в дом. Фризе показалось, что она дрожит.

Переступив порог комнаты, Нина прислонилась к косяку двери. Пес, покинувший свой коврик, смотрел на нее приветливо.

— Смотри, барбос, какая гостья к нам явилась? — Пес замахал хвостом.

— Ты на меня не сердишься? Нет? — спросила Нина.— Пес подошел к ней и прислонился к ее ногам.— Не сердишься, лохматый? А твой хозяин даже здравствуй не сказал.

— Раздевайтесь, Нина.— Фризе протянул руки, чтобы снять с нее шубу. Потом решился и включил свет.

— Я на минутку, Владимир Петрович. Сейчас уеду. И вам нужно уезжать. Я…— она вдруг споткнулась и медленно стала оседать на пол. Фризе подхватил ее на руки и положил на диван. Теперь он почувствовал, что Нину трясет. Ее лицо побелело, веки закрылись.

Несколько мгновений Фризе в растерянности стоял у дивана, пытаясь придумать, как помочь неожиданной гостье. Потом бросился на кухню, где в маленьком шкафчике с незапамятных времен хранились лекарства. Он нашел вату, открыл бутылку с нашатырем, но запах показался настолько противным, что Владимир тут же заткнул горлышко и, покачав головой, улыбнулся. Вернулся в комнату, достал из бара бутылку коньяка, налил почти полстакана и осторожно поднял Нине голову. Она открыла глаза и, увидев его улыбающимся, попыталась улыбнуться. Фризе поднес ей ко рту стакан. Преодолев дрожь, она выпила.

Фризе с удивлением смотрел, как краска возвращается к ее щекам. Он все еще непроизвольно улыбался. «Человеку плохо, а у меня рот до ушей»,— подумал он. Осознав, что все еще держит бутылку в руке, Владимир снова плеснул коньяка в стакан. Внимательно посмотрел на Нину:

— Еще?

Она показала глазами, что у нее кружится голова. Фризе выпил коньяк и сказал:

— Теперь и у меня закружится.

Он принес из спальни подушку и одеяло. То, что его предположение не подтвердилось, доставило ему облегчение и радость. Он не стал задумываться почему. Сказал:

— Сейчас, мадам, я уложу вас поудобнее, укрою потеплее и послушаю.

Нина не сопротивлялась, когда он снимал с нее шубу и сапоги. Она уже не дрожала, руки опять стали теплыми.

— Со мной все в порядке. Я сейчас встану,— прошептала она, пока Владимир подкладывал ей под голову большую подушку.— Владимир Петрович, вам здесь оставаться нельзя. Надо уезжать.

— Нельзя оставаться на своей собственной даче? Объясните, сударыня.

— Садитесь сюда,— попросила Нина и показала на диван.— Мне свет прямо в глаза.

Фризе зажег настольную лампу, погасил люстру. Потом сел, куда она попросила — ей в ноги.

— И куда же мы с вами поедем, хмельные?

— Подумаешь! Я перед тем, как выехать, уже выпила для храбрости. Владимир Петрович, они вас приговорили. Сегодня ночью нагрянут.— Она села, но тут же опустила голову на подушку. То ли переволновалась, то ли много выпила.

— Не бойся,— сказал Фризе как можно спокойнее. А сам лихорадочно перебирал варианты, как ему поступить. Приезд Нины спутал все его карты. Сегодня ему не нужны были свидетели! Разве что приблудный пес. Он, хоть и умница, никогда не проговорится.— Не бойся, Нина! Я тебя спрячу так, что ни один черт не отыщет.

— Мне чего бояться? Я сейчас уеду. Они же за вами приедут! Мне позвонила одна девчонка. Федорова.

— Сестра Федорова? — Фризе вспомнил подслушанный разговор о приеме работниками «Харона» поляков в фешенебельной сауне.

— Вы знаете? Это любовница Степанкова.

— Интересно. У них жены есть или только любовницы?

— Володя! — в голосе была мольба и Фризе смутился. Это был запрещенный удар.— Она позвонила, напрашивалась в гости с ночевкой. Ну, знаете… С одним знакомым. И проболталась, что ее благоверный едет на разборку с прокурором на Николину гору.

Нина попыталась снова сесть и ей это почти удалось. Несколько секунд она держалась прямо и сосредоточенным взглядом смотрела на занавешенное шторой окно. Но как только она повернула голову, ее качнуло прямо на Владимира.

— Да ты, голубушка, совсем пьяная. Далеко сможешь уехать?

— Правда, господин следователь, пьяная.— Нина прижалась к Владимиру, потерлась щекой о щеку.— Как я к тебе доехала? Страх Божий! А трезвая была бы еще на полпути. Собирайся!

— Не бойся, Серова. Я тебя спрячу — не найдут. Обещаю.

— Почему ты назвал меня Серовой? — насторожилась Нина и попыталась отодвинуться, но Фризе держал ее крепко.— Почему? Какие мы официальные! Всяк сверчок знай свой шесток?

— Ты же называешь меня «господин следователь».

— И правда! — простодушно и по-детски вырвалось у Нины. Она словно только сейчас вдумалась в смысл своих слов и прошептала: — Может, это любя? Володя, миленький, я так хочу иметь от тебя сына. Или дочь.

— Да мы же с тобой виделись всего два раза! — изумился Фризе.

— Может быть, у меня и жизнь началась с того момента, как я увидела тебя!

— И когда мы займемся решением этой проблемы? Прямо сейчас?

Нина вырвалась из его рук. Казалось, что хмель моментально испарился из ее красивой головы.

— Нечего смеяться! Не думай, что я такая пьяная и хочу затащить тебя в постель. Подумаешь! — Она осеклась и уже другим, спокойным тоном продолжала: — Помнишь, ты приехал ко мне домой? Спросил, почему мы с Уткиным семью не завели? Я тебе все наврала. Такой же он был, как и все остальные. Пьянь. Ласковая, но пьянь. Дня без выпивки не проходило. И мне рожать от него ребенка? Урода тупого? Побывала я однажды в детдоме для дефективных брошенных ребят! Бр-р. Я тебя в загс не потяну, на алименты не позарюсь. Я ребенка хочу, Володя! Здоровенького, умненького. Чтобы гены хорошие достались. Неужели непонятно?

Фризе смотрел на Нину ошеломленный, не зная — верить или нет. Нельзя сказать, что он не слышал о таких случаях — женщины хотели от мужчины только одного — здорового малыша. Слышал, но не очень-то верил.

Нина засмеялась.

— Девчонки так устраиваются. Забеременела и адью! Даже фамилии свои настоящие не называют. Мужики и рады — попользовался и гуляй. Ну и что? Противно на меня, на пьяную, смотреть? А мне казалось, ты на меня тоже глаз с первой встречи положил. На молодую вдову.

Фризе молча обнял ее, притянул к себе, почувствовал горячее дыхание и слезы. Ему было жалко ее и тревожно. Что, если ее приезд — хорошо разыгранный спектакль? Уж слишком бросалась в глаза разница между самоуверенной, наглой красавицей, с которой он встречался неделю назад, и этой мягкой, покорной женщиной, примчавшейся спасти его. И эта фантастическая идея с ребенком? Бред. Может, все-таки… Красивая женщина многое может. В нужный момент подсыпать снотворного, а то и яду. Тихо. Без выстрелов. Быз выламывания дверей.

Пес неслышно подошел к дивану, посмотрел умными немигающими глазами на Фризе, а ткнулся мордой в Нинины колени.

— Ах ты, изменник! — Владимир хотел погладить собаку, но Нина не отпустила его руку. Положила на грудь.

— Как ты узнала, где моя дача?

— Спросила у прохожих, где живет председатель поссовета. Четвертый встречный показал мне его дом. Председатель рассказал, как найти господина Фризе. Не удовлетворены, мой следователь?

Вместо ответа он поцеловал ее в щеку и тут же чуть не задохнулся от ее поцелуя.

— Нина! Ты же сказала, что надо сматываться! — оторвав от себя девушку, сказал Фризе.— Хочешь усыпить мою бдительность?

— Хочу! С тобой я не боюсь. У тебя есть пистолет?

— Есть,— на всякий случай сказал Владимир.

— Ну и хорошо,— спокойно сказала она и Фризе почудилось разочарование в ее голосе. Нина посмотрела на часы.— Десять! Эти подонки приедут под утро. У нас мало времени.— Она снова попыталась обнять Фризе, но он осторожно освободился из теплых настойчивых рук и поднялся с дивана.

— Полежи. Я загоню твою машину в гараж. Никто не догадается, что ты сюда приезжала.

— Пошли они все! Нельзя же всю жизнь дрожать? — отозвалась она бесшабашно, внимательно следя, как Фризе надел свитер, шапку. Пес, покинув девушку, в ожидании вилял хвостом.

— Володя, у тебя красивые и добрые глаза. Тебе говорили об этом женщины?

— Одна подследственная, лет шестидесяти.

— Все шутишь! А я девчонкой мечтала, что мой муж будет высоким и добрым.

— Где ключи от машины?

— В шубе.

Владимир достал ключи на брелоке и помахал ей рукой:

— Жди, мечтательница! — пропустив перед собой пса, он вышел из дома.

— Там есть ключи от моей квартиры, оставь их себе,— крикнула Нина.

Несколько минут он стоял, прислушиваясь. Пес спокойно пробежался по расчищенной дорожке, деловито пометил свои новые владения. Зарыв морду в снег, принюхался. Где-то далеко прошумела электричка.

Владимир открыл гараж, загнал в него «Москвич». Наглухо — на стальную щеколду — задраил боковую дверь, ведущую из гаража в сад, включил сигнализацию и закрыл ворота. Торопливо забросал снегом следы колес. Свою машину он поставил вплотную к воротам гаража — пусть «гости» думают, что он просто поленился загнать ее в стойло.

Фризе торопился. Слова Нины о том, что «боевики» «Харона» предпочитают приходить под утро, не вызвали у него доверия. Он не мог понять почему? Какая-то деталь, маленький эпизод из ее рассказа противоречил этому. «Расслабился, одурел! — укорил себя Фризе.— Немудрено. Рядом такая женщина! Можно забыть все на свете!» И тут он вспомнил: неизвестная ему лишь по фамилии «сестра Федорова», от которой Нина узнала о предстоящей «разборке», собиралась приехать к ней вечером. Она не смогла бы этого сделать, если бы ее благоверный уезжал «на дело» под утро!

Когда Фризе вернулся, Нина спала. Ее красивое лицо опять было бледным. На миг Владимиру показалось, что девушка не дышит. Он взял ее руку, чтобы послушать пульс. Ее большие чувственные губы тронула улыбка, наверное, ей снился хороший добрый сон. Фризе пристально смотрел на Нину, ожидая, что она проснется, приоткроет глаза, притянет к себе, докажет, что все, о чем она говорила час назад, не просто желание подразнить и пустая бравада. Ему нестерпимо захотелось раздеть ее сонную, лечь рядом, обнять, защитить, спрятать от тех, кто может ее обидеть. «Сейчас я это и сделаю, только положу на место ключи…» Фризе не хотел беспокоить Нину раньше времени и так как она набросила шубу на себя, он поискал глазами Нинину сумочку. Черная сумка лежала на журнальном столике и Фризе раскрыл ее, чтобы опустить туда ключи. Он застыл от неожиданности — из сумочки выглядывал большой тупорылый «кольт».

Фризе мысленно выругался и с недоумением взглянул на Нину. Она по-прежнему улыбалась во сне. Первой мыслью была мысль о предательстве. Владимир потянулся к оружию, и тут же отдернул руку. Для какой бы цели Нина не принесла оружие — сегодня ночью «кольт» был здесь лишним. Он не вписывался в ту пьесу, которую Фризе задумал разыграть. Как не вписывалась и сама молодая гостья.

Владимир бросил ключи в сумочку. Осторожно, обернув руку носовым платком, проверил, заряжен ли револьвер. «Кольт» был в полной боевой готовности — сними с предохранителя и пали.

Спокойно лежавший на ковре пес вскочил и с негромким злобным рычанием подбежал к двери на веранду. Фризе прислушался. Рядом с домом опять остановилась машина — гости зачастили в его тихий приют. Мягко и ровно работал мотор. У него не было сомнений в том, кто приехал. Оставалась минута, чтобы спрятать Нину. Звякнул телефон. Фризе поднял трубку: гудка не было. Гости не теряли времени даром — отключили связь. Значит, знали, где шел телефонный провод.

Владимир осторожно тронул женщину рукой и она открыла глаза. Приложив палец к губам, он показал ей, чтобы поднималась. Судя по тому, как она быстро вскочила, Нина все поняла. Надела шубу, схватила с дивана шапку, подняла с пола сапоги. Тревожно посмотрела на Фризе. Он сделал успокоительный жест рукой и показал на лестницу. Нина оглянулась, увидела свою сумочку и вернулась за ней. Неслышно ступая, они поднялись на второй этаж. Действуя в темноте, на ощупь, Фризе раздвинул дверцы одного из шкафов и показал Нине крошечный закуток под самым коньком крыши. Там можно было только сидеть или лежать на старом диване. Свет проникал из маленького круглого оконца. Зато люк в тайник закрывался изнутри большим ржавым запором. В тридцатые годы дед Фризе прятал в этом закутке своего двоюродного брата от топтунов Николая Ежова.

— В случае чего — выберешься сама,— тихо сказал Фризе.— Под диваном есть энзе…

Нина обняла его и, крепко поцеловав, шепнула:

— Никаких случаев.

Осторожно, стараясь, чтобы не скрипнули старые узкие ступени, Фризе спустился вниз. Аккуратно поставил на место заднюю стенку шкафа, поправил ветхие пиджаки и ватники, много лет неизвестно для чего пылившиеся на деревянных вешалках. Осторожно закрыл дверцы.

Внизу неистово лаял пес. Похоже, что у «гостей» были сведения, что собаки в доме нет, и они держали совет, как теперь поступить. Во всяком случае, дверь пока не ломали. Владимир отогнул край занавески. У самой калитки стояла машина «скорой помощи», а по тропинке шли два человека. На крыльце уже кто-то стоял.

Внезапно по дому потянул сквознячок, повеяло морозным воздухом. «Открыли окно,— понял Владимир.— А я не услышал».

Немудрено было не услышать. Пес лаял как бешеный и, вдруг, словно осекся, жалобно заскулил. Раздался негромкий хлопок — стреляли из пистолета с глушителем. Из-за лая собаки Фризе не услышал первого выстрела.

«Хотите воевать — повоюем»,— прошептал Фризе. Достал из-за занавески двустволку. Патроны, лежавшие на подоконнике, положил в карман.

Один из бандитов, громко стуча ботинками, поднимался по лестнице. Фризе распахнул дверь. Грузный любитель баночного пива Михаил Чердынцев остановился на полпути и с гримасой боли рассматривал разодранную бедным псом ладонь. В другой руке он сжимал автомат Калашникова. Похоже, боль была нешуточной: Чердынцев со стоном стал слизывать с ладони кровь.

— Миша, вы не меня ищете?— негромко спросил Фризе. Это было бравадой, но он не мог стрелять первым. Его спасло только то, что Чердынцев поспешил: нажал на спуск, не перехватив второй рукой автомат — очередь прошла мимо. Пули расщепили балясины лестничных перил. Между ними было метра три, и Владимир выстрелил из одного ствола.


ЕРОХИН СПЕШИТ НА ПОМОЩЬ

Около девяти вечера Ерохину позвонил майор Покрижичинский. Говорил очень тихо, нервничал:

— У наших общих друзей переполох,— прошептал он в трубку.

— У каких? — не понял Ерохин.

— У общих. У наших,— брызгал майор шипящими.— Твоих, моих, Фризе.

— «Харон»?

— Наконец, врубился. По старой памяти, один мой человечек стукнул. Сказал, что сегодня серьезное дело затевается. Все боевики участвуют.

— Где, с кем?

— Он не знает. Догадался по намекам.

— Чего, чего? Не расслышал! Говори по слогам.

— Иди ты! У меня времени в обрез. Ты своему длинному скажи. Он поехал на дачу.

— Точнее бы узнать, Слава. Ты мне своего агента передать не можешь?

— Не могу. Это женщина. Трусиха. Ну, будь здоров!

«От меня так просто не отвертеться!» — подумал Ерохин и позвонил Покрижичинскому домой. Женский голос ответил, что Станислав Васильевич еще не вернулся с работы. В Управлении майора тоже не оказалось. Ерохин выяснил, не дежурит ли он? Нет, не дежурит.

«Вот так Криж! — усмехнулся Ерохин, положив трубку.— Завихрился. Не из квартиры ли своего агента звонил мне? Шептал как заговорщик. Она, небось, в ванную, он — за телефон».

Звонок встревожил старшего оперуполномоченного. Что означает сбор боевиков? Разборку с соперниками? Может, просто большое застолье? Нет. Если бы так, женщина не подняла панику. Она, наверняка, работает в «Хароне».

Он позвонил Фризе на дачу. Телефон молчал. Позвонил домой. Тягучие длинные гудки. Набрал номер Берты — тот же результат. Пока он сидел и раздумывал, чтобы еще предпринять, заверещал его телефон. Почему-то возникло чувство, что сейчас он услышит голос Владимира.

— Да!

Трубка молчала.

— Не надоело молчать? — он прислушивался минуты две. Если бы абонент не мог соединиться, он давно повесил бы трубку и перезвонил. Но на другом конце провода молча выжидали. Ерохин со злостью бросил трубку, благо у него был старый основательный аппарат. Больше никаких звонков не последовало.

«Чего еще потребовалось ему писать?! — раздраженно думал Ерохин.— Ведь пошел в прокуратуру не с пустыми руками, а с подробной запиской по делу». Он стал вспоминать эпизоды дела и не смог придумать ничего, что не попало бы в эту записку. Фризе все делал основательно и пунктуально. «Педант чертов! — выругался Ерохин.— Решил все переписать?» У него в голове шевельнулось подозрение, что Владимир придумал какой-то хитрый ход. Но какие могут быть хитрости, когда он отстранен от дела?

Тревога не проходила. Ерохин поискал в записной книжке телефон дежурного районной прокуратуры.

Дежурил Гапочка. Ерохину не раз приходилось работать с ним в паре.

— Слава, мне Фризе нужен. Не знаешь, где найти?

— Он на даче. Пишет объяснение в любви Генеральному. И завтра там будет, отпросился у шефа. А тебе чего? «Хароном» теперь ведь я занимаюсь. Забыл?

— Я не по делам. Личный вопрос.— Он не стал рассказывать о звонке Покрижичинского, о беспокойстве за товарища. Незачем было впутывать Крижа и его осведомительницу — майор так же, как и Фризе, отстранен от дела. В Управлении Крижа не погладят по головке, если узнают, что он помогал Фризе.

Чувство опасности удержало Ерохина от излишней откровенности.

— Знаю, какие личные вопросы бывают у друзей,— засмеялся Гапочка.— Фризе передаст мне дело в понедельник. Ты тоже приходи.

— Приду. Владимир точно на даче?

— Ну и вопросы та задаешь! Я за ним хвоста не посылал. А то, что собирался на дачу, мне шеф сказал и Маргарита из нашей приемной.

«Вот как! Всех-то оповестил, что пишет записку на даче,— размышлял Ерохин, распрощавшись с Гапочкой.— И Покричижинского, и Маргариту, и шефа, и меня… Интересно, а не дал ли он знать об этом и в «Харон»? Не по его ли поводу боевики засуетились? Криж, наверное, не все сказал!» Тут майор вспомнил о странном звонке, о молчавшей телефонной трубке. «Ведь это они проверяли: не поехал ли и я на дачу!»

Ерохин снова пробовал дозвониться до Фризе. Все три телефона молчали.

…Пока Ерохин добрался до гаража, расположенного за тридевять земель от дома, пока завел свой старенький «Москвич», часы показали полночь. Он гнал машину, не обращая внимания на скользкую дорогу и светофоры. Надеялся только на то, что бандиты не сунутся к Владимиру раньше двух — всегда надежнее заставать противника в постели, сонного и теплого.

За городом, на местном шоссе, пришлось сбавить скорость — дорога напоминала ледяное поле для хоккея. Дорожные указатели попадались редко и Ерохин ориентировался с трудом. Въехав в поселок, он остановился у крутого спуска к реке, рядом с большим, ярко освещенным домом,— хотел спросить у хозяев, как проехать к Лесной улице. Едва он выключил мотор и открыл дверцу, как услышал выстрелы, даже автоматную очередь. Пальба велась совсем рядом, в стороне, куда вела дорога. Он повернул ключ зажигания, нажал на газ. Машина рванулась, колеса пробуксовали на ледяном асфальте. Ерохин с трудом справился с рулевым управлением. Еще несколько метров — и машину понесло бы под гору, на мост.

— Дьявол! — выругался майор, почувствовав, что покрылся потом, и в это время увидел, как с горы по другую сторону реки несется навстречу ему машина, прорезав темноту яркими фарами. Оставались секунды, чтобы освободить дорогу. Ерохин осторожно дал задний ход, открывая проезд, но он уже никому не понадобился. Встречная машина, не сбавляя скорости, вылетела на мост, с оглушительным ударом врезалась в высокий паребрик пешеходной дорожки, встала на дыбы,— Ерохину показалось, что она сейчас вернется в прежнее положение,— и, ломая перила, опрокинулась в реку. Когда он подбежал к месту катастрофы, в глубине маслянистых темных вод виднелось слабое свечение.

На мосту остановился грузовой фургон, пахнуло свежим хлебом.

— Никак навернулся кто? — спросил водитель фургона.

— «Жигули».— Ерохин подошел к «Хлебовозу». Спросил:

— Где телефон, знаешь? Надо вызвать милицию и «скорую».

— Тут рядом. Сейчас вызову. А сам-то ты что? Твой «Москвич» на горе?

— Мой. Тут недалеко стреляли. Проверю и вернусь.— Все время, пока Ерохин разговаривал с шофером фургона, он прислушивался. Выстрелов больше не было слышно.

— Это не ты их дальним светом ослепил? — с подозрением спросил шофер. Ерохин не видел его лица, но по голосу понял, что мужик был пожилой.

— Нет. Я остановился, хотел спросить, как проехать на Лесную. И в это время услышал стрельбу. А потом с той стороны «Жигуль» на большой скорости вылетел. Как с цепи сорвались.

— Ладно, поехал звонить,— сказал мужик.— Мне еще хлеб развозить. Ты смотри, может, выплывет кто?

— Какая глубина?

— Метров пять. Не вздумай нырять, тут и летом от холода ноги сводит.— Он завел мотор.

— Где Лесная улица? — крикнул Ерохин.

— За мостом, налево.

Хлебовозка уехала.

Ерохин стоял у провала и смотрел на воду. Свечение в глубине пропало. Его не покидало ощущение, что он опоздал, что этот шальной автомобиль мчался от дачи Фризе. А вот кто в нем? В темноте было плохо видно, но если бы в нем был Владимир, была бы погоня.


ВЫСТРЕЛ ИЗ «КОЛЬТА»

— Мне одно не понятно: кто застрелил этого бугая? — следователь Васильков из областной прокуратуры кивком головы показал на труп, с которым возился судмедэксперт.— Неужели свои? Случайно?

— Мое табельное оружие в сейфе,— сказал Фризе.— Прошу позвонить в прокуратуру, пусть проверят.

— Ну что ж, для меня и для тебя это будет не лишним. Дружба дружбой…

С Васильковым Фризе был знаком несколько лет. Однажды оба выступали на научно-практической конференции, слегка попикировались, спор продолжили в кулуарах, потом дома у Василькова. Не часто, но не меньше двух раз в году, они встречались. И вот теперь Васильков приехал с оперативной группой из Москвы. Следователь районной прокуратуры, первым заявившийся на место происшествия, решил, что пять трупов заслуживают особого внимания, и позвонил в областную прокуратуру. Сейчас он сидел за письменным столом и писал протокол.

— Впрочем, это формальность,— неожиданно улыбнулся Васильков. Немного болезненное его лицо словно освещалось изнутри, но такое случалось с ним редко.— Пулю мы нашли. К вечеру будем знать, из чего стреляли. Я думаю, «кольт». Главное, Володя, ты цел и невредим! — Васильков снова улыбнулся.— Ну и Мамаево побоище ты устроил!

— Одного.— Фризе поднял палец. Упоминание о «кольте» неприятно поразило его.— Одного я застрелил, когда он пустил в меня очередь из автомата. И одного,— он снова поднял палец,— ранил в ногу. Стрелял из ружья. Охотничий билет и разрешение на него храню дома. Предъявлю по первому требованию.

Судмедэксперт поднял голову:

— Тот, которому вы всадили заряд в ногу, оказался с кардиостимулятором, а умер от перелома шейных позвонков.

— Документы при нем были? — быстро спросил Фризе.

— Ты осматривал трупы из машины? — обратился Васильков к следователю из районной прокуратуры.

— Да,— отозвался следователь. Он взял из стопки документов паспорт и раскрыл его.— Долгинец Эдуард Львович.

— Долгинец? — удивился Фризе.— Ну-ка, ну-ка,— он подошел к следователю. Тот протянул ему паспорт. Владимир взглянул на фотографию и смешанное чувство горечи и удовлетворения охватило его: — Степанков. Разыскиваю две недели. Такие люди его в институте кардиологии на ноги ставили! И поставили! — он швырнул на стол паспорт.

— Значит, фальшивка,— следователь вытащил из кармана большую лупу и нацелился на фотографию.

— Володя, почему они взяли твою машину? — спросил Васильков.

— Да вы взгляните, что осталось от их кареты,— не отрываясь от лупы, весело отозвался следователь.— Товарищ Фризе разделал их «скорую», как Бог черепаху.

— Из этого? — спросил Васильков, показывая на карабин, стоявший у книжного шкафа рядом с двустволкой.

— Из этого. Докладываю: зарегистрирован в ГУВД. Вписан в охотничий билет.

— Приятно иметь дело с законопослушным гражданином,— усмехнулся Васильков. Что-то в его тоне не понравилось Фризе.— А чего ради ты на их машину ополчился?

Фризе обвел глазами кабинет. Два окна с выбитыми стеклами на скорую руку были занавешены одеялами, стекла в книжных шкафах разбиты, книги прошиты очередями из автоматов. Васильков проследил за его взглядом и воздержался от комментариев. Он ждал ответа.

— Мне не хотелось, чтобы они смылись. Надеялся, что милиция быстро придет.

— Да, один против пяти…— Васильков наморщил лоб.— Не великие храбрецы, а? Ты же мог достать их из карабина?

Фризе молчал. Он надеялся, что коллега догадается: не самое приятное ощущение — всаживать пули в живую плоть.

— Владимир Петрович, а ты не подумал, что они возьмут твой «Жигуль»? Это же очевидно.

— В моей машине блокатор и замок на руле.— Конечно, Фризе рисковал — останься кто-то из боевиков живой, они показали бы, что блокатор был выключен, а замок валялся на полу. Но оставалась возможность все свалить на забывчивость.

— Э-э, что такой шпане твои блокаторы! Они для честных людей.— Похоже, что Васильков расстроился из-за раскуроченной машины Фризе.— Ты хоть страховал «Жигуль»?

— Конечно. В новом агентстве. На кругленькую сумму. Не забудь, чтобы после экспертизы мне вернули останки. Для предъявления страховой компании.

— Какая экспертиза? — отмахнулся Васильков.— На шоссе такой гололед! Ты как считаешь, Леонид Иванович?

— С машиной все ясно,— подтвердил местный следователь.— Если бы они лучше знали дорогу, да не гнали так… А тут махнули с горы и даже не пытались притормаживать. О чем мне экспертов спрашивать?

Когда под утро Фризе проводил следователей и заглянул в тайник под крышей, он был пуст. Когда успела гостья улизнуть? Наверное, пока Владимир вместе со следственной бригадой стоял на мосту и следил, как водолазы и пожарники доставали со дна реки «Жигули» с мертвыми бандитами. «Москвич» Серовой стоял в гараже. «Как же, лапушка, добиралась до станции? — с тревогой подумал Фризе.— Одна, ночью! В дорогой шубе!» И тут же вспомнил про «кольт». «А ведь это Нина уложила Селюрина из своей машинки»,— подумал он. Селюрин был самым крупным мужчиной среди нападавших. И, по словам Василькова, уже год находился в розыске за убийство и рэкет.


РУКА БЕРУЩЕГО НЕ ОСКУДЕЕТ?

Воскресенье Фризе провел на даче. Его никто не беспокоил, не донимал вопросами. Только в три часа, когда он, начистив картошки и поставив варить, залез в подпол за солеными грибами, около дома остановилась машина. Из подпола было хорошо слышно, как водитель выключил мотор, хлопнул дверцей. «Кого это мне ветром надуло? — встревожился Владимир, и тут же тревогу затмило сладкое предчувствие: Нина?»

Предчувствие его обмануло. Приехал Ерохин.

Майор тут же взялся помогать на кухне и с воплями «ого!», «вот это вкуснятина!» отправлял в рот то гриб, то кусок баночной ветчины.

— Да не перебивай ты аппетит! — не выдержал Фризе.— Полчаса терпения и поедим как люди. Телефон не работает, на службу никто не вызовет.

— Мой аппетит можно перебить только вместе со мной, но ради друга я готов потерпеть.

Фризе накрыл стол белоснежной скатертью, выставил хорошую посуду, набор ножей и вилок.

— Неплохо получилось бы и на газетке,— проворчал Ерохин.— Нас учили, что главное — содержание.— Но увидев большой штоф с жидкостью цвета темного янтаря — водку, настоянную на калгане, ворчать перестал.

Когда они сели, Владимир налил себе калганной, а изумленному приятелю бокал «Арзни».

— Поиздеваться решил? — Ерохин потянулся к штофу, но Владимир его отодвинул.

— Ты же за рулем! Останешься ночевать — налью. Да и то немного, чтобы к утру протрезвел.

— У меня через час все выветрится! Ты это прекрасно знаешь! А с такой закусью…

Так, препираясь и балагуря, они часа два просидели за столом, «уговорив» всю калганную и добавив еще коньяку. Событий прошедшей ночи, словно по уговору, не касались. Только на прогулке, остановившись на мосту, у наскоро забитой досками дыры в ограждении, куда «ухнули» «Жигули», Фризе спросил:

— Дима, скажи мне честно: они не справились с рулевым управлением?

— Я уже одному следователю дал показания. Захочешь, прочтешь в деле. И отвяжись от меня!

Фризе молча смотрел на незамерзшие воды реки. Он думал о том, какая здесь глубина, и вдруг волна легкой дурноты накатилась на него. Он представил, как судорожно пытаются выбраться из покореженной машины оказавшиеся в ловушке боевики «Харона», как из последних сил стараются задержать вздох, а замки дверей заклинило от удара.

— Может, они были в шоке? — Фризе казалось, что он только подумал об этом. Но оказалось, что подумал вслух. Дмитрий услышал.

— Они скончались от удара об ограждение моста. У тебя в баре,кажется, еще коньяк есть?

«Странное дело,— думал по дороге к дому Фризе,— в Переделкино я застрелил громилу — никаких угрызений совести. Михе Чердынцеву полголовы снес картечью — не раскаиваюсь. А подумал, как эти в машине умирали,— раскис».

И в понедельник он пришел на службу расстроенный. И радость на Петровке, 38 — Чердынцев, он же Семенов, он же Славин — убийца и грабитель, находился шесть лет в розыске, а еще у одного боевика, Гондадзе, нашли в кармане пистолет, из которого убили часового, охранявшего склад с оружием в Краснодаре,— эта естественная радость розыскников не добавила оптимизма Владимиру.

В двери торчала записка. Фризе развернул ее. «Я у Гапочки»,— уведомлял Ерохин. Не заходя к себе, Владимир толкнул дверь напротив. Гапочка и Ерохин пили чай.

— Продался за чечевичную похлебку? — усмехнулся Фризе, присаживаясь на колченогий пыльный стул.— А я тебя, между прочим, натуральным кофе поил, а не жидким чаем.

— Чай-то жасминовый,— извиняющимся тоном сказал Дима.— Слава из командировки привез.

— Тебе не предлагаю,— проинформировал Гапочка.— Знаю, что супермены с утра только крепкими напитками балуются. Да и чашки третьей нет.

— Что, попьете чай и начнем с Богом?

— Нет, не начнем. Ты кашу заварил — ты ее и расхлебывай.

— Приказ начальства разве нынче не закон для подчиненных?

— С такими подчиненными никакое начальство не справится,— поддел старший оперуполномоченный.

— А у вас справляется? Теперь, наверное, во всех районных управлениях начальники — геологи? Или ботаники? — обернувшись к Фризе, сказал Гапочка.— Шеф меня сегодня поднял ни свет ни заря, сообщил, что дело остается за тобой. Ты его знаешь, у него семь пятниц на неделе.— Подумав, добавил: — Насколько мне известно, теперь это дело само собой угаснет. «Харон» ты разорил под корень. Кого привлекать к ответственности? «Иных уж нет, а те далече».

Фризе встал и с неудовольствием посмотрел на свою модную куртку — она была в пыли. Сказал:

— У тебя, Слава, в школе хорошая учительница литературы была. Классиков без ошибок цитируешь. А по части логики… Ведь я с чего начал расследование, к тому и пришел. Ни на сантиметр не продвинулся.

Гапочка удивленно посмотрел на Ерохина:

— Что с твоим приятелем? Сильный жар?

— Володя, ты что? Правда, нездоровится? Такую банду накрыли…

— Это все — побочные результаты. С чего началось? С убийства санитара-водителя Уткина. Кто и почему его отравил? Я не знаю. А ты, доблестный розыскник?

Ерохин пожал плечами.

— Что-то они не поделили между собой. Теперь уж не узнаешь. Помнишь отравление грибами?! Такой же «глухарь».

— Думаешь, нынче все спишется? Нет, дружок. Николай Уткин выпил чужое пиво. Это тебе должно быть ясно. Я смутно догадывался с самого начала. И один настырный писатель меня усиленно к этой мысли подталкивал. Не в прямую, нет. Просто говорил, что Маврина убили, и намекал — за что.

— Ты что-нибудь понимаешь? — спросил Ерохин Гапочку.

— Ничегошеньки.

— А тут еще меня зашаховали, машину украли, в квартиру залезли, в Переделкино замочить хотели.— Он театральным жестом схватился за голову: — Ой, ой, бедный Володечка! Бессонница, еда всухомятку, шеф достает…

— Связи со случайными женщинами,— тихо добавил Ерохин.

Фризе осекся. Подозрительно посмотрел на товарища.

— Извини! Голова кругом. Вместо того, чтобы крепко задуматься, я стал быстро бегать. Скорее, скорее! К одному свидетелю, к другому.

— Ходилки длинные,— не удержался Ерохин.

— Кончай ты подъелдыкивать! — заорал Фризе.— Я перед вами стриптизом занимаюсь, а вы, как два идиота!

— Нэ волнуйтесь, товарищ Фризе,— голосом Сталина произнес Гапочка.— Мы вас в обиду нэ дадим!

Фризе не выдержал и улыбнулся. Сказал виновато:

— Ребята, засуетился я, что и говорить. Кинулся в аферы. Стрельба, то да се. Вот Ниро Вульф все распутывал, не выходя из дома.

— И гладиолусы успевал выращивать,— вставил Гапочка.

— Орхидеи.

— Если честно, Володя,— сказал Гапочка,— я тебя не совсем понимаю. Прошли две недели с того дня, как ты завел дело об убийстве Уткина. За это время наворочал — дай Боже! Нечего заниматься самокритикой. Дима прав — обезврежена целая банда.

— Суетился я, суетился! За событиями шел. Если бы всерьез вел поиск того, кто отравил пиво, раскрыл дело.

Гапочка смотрел на Фризе с сомнением.

— Да! Систематично, без лишнего шума и выстрелов. Тогда бы и депутат Грачев не разгуливал по Женеве, а сидел в Матросской тишине и кололся на тему, куда утекали миллиарды. Ведь жмурики — это ширма!

— Вот ты о чем! — понимающе кивнул Гапочка.— Да тебе бы Моссовет не дал санкции на арест.

— Не дураки же там сидят?! Я бы им доказательства в зубы. И не вопил бы Грачев из Женевы, что я взяточник. Сидя в Москве, побоялся обвинения в клевете.

— В Женевский суд обратись,— усмехнулся Ерохин.

— Сделаю,— серьезно ответил Фризе.— Найду хорошего международника, составлю бумагу. А теперь, милый мой майор Дима, нам с тобой предстоит…

Резко зазвонил телефон. Гапочка снял трубку и сказал отрывисто:

— Здесь совещание.

— Я подумал,— уточнил Фризе,— это, Дима, предстоит не нам, а тебе. Записывай.

Ерохин взял со стола лист бумаги, достал авторучку.

— Первое — банки с пивом. На каждой полно цифр. Сравни: отравленную, одну из тех, что изъяли у Чердынцева и у вдовы Маврина. Там ведь должен быть номер партии и срок годности. По-моему, кооператоры продают залежалое пиво. Я где-то читал. А в «Березке» — свежее. Второе — выясни, кто из гостей Маврина имеет возможность покупать в валютке? Из тех, кто приходил на юбилей.

Ерохин хотел возразить, но Фризе продолжал:

— Постарайся узнать, кого издают за границей, у кого счет во Внешэкономбанке. Узнай, как покупал пиво сам Маврин. Он это тайком от жены делал и я не сомневаюсь, что такие классики сами по магазинам не бегают. Даже по валютным. Значит, поручал кому-то. Потом мы с тобой сядем рядком и поговорим ладком о том, кто мог старику это пиво подсунуть? Будем думать, а не бегать. Время стрельбы закончилось.

Фризе, излив душу и выпустив пары, отбыл в свой кабинет, майор отправился вслед за ним. В комнату он не зашел, встал на пороге.

— Старик, ты и правда думаешь, что нужен весь этот твист вокруг пива?

— Я тебе поручал когда-нибудь заниматься глупостями?

— Бывало.

— Да зайди ты, наконец, в кабинет! Посиди пять минут.

— Если я сяду, то надолго,— вздохнул майор. Он был на удивление меланхоличным. «Выпили мы вчера много!» — решил Владимир и сказал:

— Не считай это мелочевкой, Дмитрий. Я тебе со стопроцентной гарантией могу предсказать результаты. Но нам не мои прогнозы нужны, а задокументированные факты.

Когда Ерохин ушел, Фризе достал список гостей на юбилее покойного Маврина и выписал повестки первым пяти. Это были критик Борисов, детективщик Огородников, абхазский прозаик с постоянной московской пропиской Убилава и два поэта — Лис и Двужильный. Повестки Владимир решил послать с курьером, чтобы уже завтра иметь возможность допросить этих людей.

В тот же день, вечером, ему позвонил Ерохин. Несмотря на минорное настроение, он хорошо поработал. Срок годности пива, которым баловался Чердынцев, был просрочен чуть ли не на год. Ныне покойный гангстер сильно подрывал свое здоровье пивными консервантами. А вот Маврин пил свежее пиво — «Березка» не подводила своих клиентов. Банка «Туборга», которым отравился Уткин, тоже была из «Березки», но партии оказались разные — разные серийные номера и сроки годности.

— Что и следовало ожидать,— сказал Фризе.— Теперь следует вычислить, как эта банка попала в дом классика. Но умер он, не прикоснувшись к ней. Зато Уткин выпил банку до дна.— Фризе подумал о Нине. Ее «Москвич» все еще стоял в гараже на даче. А сама Нина разгуливала по городу с «кольтом» в сумочке. Владимир был в этом уверен, хоть она и пообещала выбросить оружие в Москву-реку.

— Выходит, что Огородников прав?

— Отчасти. Маврина хотели отправить на тот свет, но совсем по другим соображениям.

— Больше всего издают за границей поэта Двужильного,— продолжал майор,— но, говорят, он очень жадный и из-за доллара застрелится. А банка пива стоит без малого доллар. Счета во Внешэкономбанке у Огородникова и у Борисова. Убилава без счета эскаве имеет. Кроме того, Володя, разве доллары сейчас проблема? Любая шпана купить может.

— Любая шпана всегда валюту имела.

— Тогда записывай.— И майор продиктовал десятка два фамилий. В списке были писатели и художники, актеры, один генерал, несколько человек из российской и московской администрации. Владимир сравнил этот список с тем, что дала ему Алина Максимовна. Не имел валютного счета во Внешторгбанке только поэт по фамилии Лис.


ПОРА ЛИ СТАВИТЬ ТОЧКУ?

К двум часам Фризе вызвали в прокуратуру. Огромное здание на Пушкинской еще несколько месяцев назад принадлежало Союзной прокуратуре и теперь сменило хозяина. За Российской прокуратурой остался и старый дом. Поговаривали, что начальство на этом не хочет останавливаться и просит у мэрии еще одно здание. Фризе не переставал удивляться, как мало заботятся новые власти о своем престиже — взять хотя бы свистопляску с помещениями. Был огромный дворец на Красной Пресне. Все там размещались: и Верховный Совет, и правительство. Теперь прихватили Кремль, целый город на Старой площади, где сидели цеки-сты. Мэрия отхватила здание СЭВа. В Ленинграде Собчак сидит в Смольном, в кабинете Романова. Люди, что, слепые и глухие? Отдали бы Смольный под гостиницу, заколачивали валюту. В конце концов продали бы иностранцам. Нет! Все гребут под себя. Шесть лет гудели в парламенте о привилегиях. Будущий президент записался в районную поликлинику, ездил на «Жигулях». А теперь?

Владимир поморщился. Невеселые мысли, возникшие пока он шагал по ковровой дорожке длинного коридора, выискивая нужный кабинет, настроили его враждебно и по отношению к хозяину кабинета. Незнакомому ему следователю Мишину В.Т.

В большой, светлой комнате Мишин находился в одиночестве. Имелся, правда, еще один стол, но, как определил Фризе, необитаемый. Увидев входящего, хозяин поднялся ему навстречу. Его рукопожатие было дружеским.

Мишин был приблизительно тех же лет, что и Фризе, может быть, на год-два старше. Невысокий, стройный, волосы тщательно уложены на пробор. В комнате витал легкий запах хорошего одеколона. «Здесь за собой следят»,— подумал Фризе не без удовольствия. Он любил, когда люди хорошо вымыты и опрятны.

— Вилен Тимофеевич.

— Владимир Петрович.

Мишин показал на стул возле маленького столика-приставки. Извинился:

— А мне придется вернуться на рабочее место. Больно много бумаг скопилось по делу «Харона». Ну и названьице они себе придумали!

— Да. Не откажешь в остроумии.

Мишин постучал кончиками пальцев по столешнице, будто собирался с мыслями.

— Владимир Петрович, ваша докладная записка у Генерального. Вот ведь коловращение жизни?! Из реки достали. Можно сказать, из мертвых рук бандита.

Фризе молчал. Он подумал было, что следователь — обыкновенный любитель поболтать, но, взглянув в глаза, увидел, что взгляд у него жесткий. Значит, идет «пристрелка».

— Можно на «ты», Володя? Так проще.

— Почему нет? Давай на «ты».

По тому, как непроизвольно дернулись у следователя губы, Фризе понял, что предложение касалось только одной из договаривающихся сторон.

— Кстати, ты в партии состоял?

— В какой? — решил поиграть Владимир.

— В той самой.

— Нет. Не состоял, не привлекался, не женат. Ведь перед тобой мое личное дело.— Он заметил, как Мишин открыл знакомую папку.

— Решил перепроверить,— улыбнулся Мишин.— Уж больно непривычно — следователь прокуратуры и никогда в партии не состоял.

— Состоял бы — сидел на месте твоего шефа. А если бы писал книги по научному коммунизму, то на месте Бурбулиса.

— А что тебе Бурбулис? — глаза следователя насторожились.— Толковый мужик.

— Может быть,— согласился Фризе.— Его собаки, наверное, не любят.

На лице Мишина застыл незаданный вопрос.

— Голос у него скрипучий. Людей с таким голосом собаки не любят и кусают,— разъяснил Фризе. И подумал: «Он меня, небось, за идиота принял».

— Фризе, Фризе… странная фамилия. Ты еврей или немец?

— Русский.

Мишин неожиданно громко рассмеялся:

— Как Жириновский. Мама украинка, папа — юрист.

— Нет. Вилен. Если тебя интересуют детали — фамилия немецкая. Мои предки — обрусевшие немцы, породнившиеся со многими русскими дворянскими фамилиями. В Петербурге, на Васильевском острове, владели домами. И в Москве. Мать у меня русская. Отец — на три четверти немец. Дальше в генеалогию залезать?

— Нет, нет! — Мишин поднял руки.— Вижу, белая косточка. Давайте, Владимир Петрович, займемся теперь материями менее приятными.

На панибратстве был поставлен крест.

— Шеф, естественно, потребует от вас подробные объяснения по фактам, изложенным в докладной записке…— начал Фризе, но следователь остановил его.

— Позвольте закончить. Все, что касается «Харона», предельно ясно. Последние события поставили точку. Но вы еще и бросаете тень на руководство мэрии, обвиняя их в коррупции.

— Не обвиняю. Вы же читали мою записку. На основании имеющихся у меня фактов я предлагаю возбудить уголовное дело. Суд определит…

— Возбуждать уголовное дело против популярных политических руководителей?! Без достаточных оснований! Их и без того задергали. Дело дошло до того, что люди подают в отставку.

— Уходя — уходи,— буркнул Фризе.

— Что, что? — не расслышал, а может быть, и не понял Мишин.

— Я говорю: не красны девицы! Уж лучше один раз суд, чем терпеть газетные наскоки да пересуды в очередях. Суд вынесет вердикт — невиновны. И все заткнутся.

Мишин хотел возразить, но Владимир ринулся во все тяжкие:

— Как вы расцениваете признание мэра о том, что сам он дает некие суммы за услуги, но его всегда мучает гамлетовский вопрос: сколько дать? У нас что, отменена статья о даче взятки? А когда я пытаюсь разворошить муравейник, прокурор отстраняет меня от следствия!

— Прокурор арестован,— тихо сказал Мишин и почему-то посмотрел на часы.

— Арестован?!

— В записной книжке Чердынцева найдены телефоны Олега Михайловича, записи о том, когда и сколько денег он получил от малого предприятия «Харон».

— Но это могла быть провокация! — Фризе хоть и зол был на шефа, но поверить в его предательство не мог.— Мало ли чего понапишут мафиози в своих записных книжках!

— Владимир Петрович, Чердынцев же не подставил свою голову под вашу пулю, только ради того, чтобы скомпрометировать районного прокурора?!

— Да. Но трудно поверить.

— Может, это вы подсуетились? Пока суд да дело — вписали несколько строчек в книжку? Шучу, шучу. Мы все проверили. Почерк — Чердынцева, записям не меньше месяца. В этой записной книжке такого понаписано! И все пока сходится. А главное — в директорском сейфе нашли ведомость на выплаты за консультации. И там ваш бывший шеф приложился собственной ручкой.

Фризе молчал, подавленный.

— Вы даже не спрашиваете сколько платили в «Хароне» за консультации? Сто тринадцать тысяч,— несколько секунд следователь пристально смотрел на Владимира, затем спросил:

— Впечатляет, коллега? Одного не пойму — почему еще и тринадцать? И спросить не у кого. Ведь среди тех, кого вы угробили, был и бухгалтер.

— Вилен Тимофеевич, я застрелил только Чердынцева. В порядке самообороны. Вы читали протокол осмотра места происшествия? Сколько пуль он в меня выпустил?

— Много.— Фризе уловил в голосе собеседника нотку разочарования.— Длинную очередь. Странно, что с такого близкого расстояния и промахнулся. А на автомате ваших пальчиков нет.

Владимир рассмеялся невеселым смехом:

— Вы искали? А ведь я мог и схватить автомат! Ко мне вломился не один Чердынцев.

— Почему же не схватили? — быстро спросил Мишин.— Почему?

— Нагнулся бы, секунду промедлил — получил пару дыр в голове.

— Да. Наверное. А ля гер ком, а ля гер. А второй убитый? В саду? — Мишин заглянул в лежащие перед ним бумаги.— Селюрин, водитель-санитар. Убит двумя пулями из револьвера. В спину.

Заметив, что Фризе смотрит на него с недоброй усмешкой, Мишин свел брови к переносице:

— Напрасно так смотрите на меня. Вы — наш! Работник прокуратуры. А жена Цезаря… Помните? Я ведь хочу снять все заморочки, проработать версии. Обижаться нечего.

«Вот и прорвался в тебе, Вилен, аппаратчик,— подумал Фризе.— Лексикон, что надо. И ни латынь, ни французский не спасут».

— С револьвером ладно. Разобрались. С ним «наследили» еще два года назад в Ростове. Убийство и тяжелое ранение. Выходит, здесь кто-то из своих «промахнулся». Но оружия так и не нашли! Выбросили по дороге в снег?

— А в реке?

— Искали,— Мишин откинулся на спинку кресла, потянулся.— Ладно. Будем еще искать. Главное — вы здесь чисты, как стеклышко. А вот с машиной, с вашими «Жигулями» — есть загадки.

Владимир давно ждал вопроса о машине. Значит, экспертизу все-таки провели. Это у Василькова все просто получалось. У него предвзятости не было.

— Загадки есть,— спокойно сказал Фризе.— А вот «Жигулей» нет.

— Получите хорошую страховку. Вы как в воду глядели — перестраховали машину на более крупную сумму, как раз накануне несчастья.

Фризе опять стало смешно. Он не сдержался, рассмеялся, но теперь без всякой злости и подумал: «Опять мне придется разочаровать коллегу».

— Ведь это не я повысил цены на машины, Вилен Тимофеевич, а правительство. Что было делать? — настал удобный момент упомянуть про угон. Фризе лихорадочно соображал: сказать или еще поиграть? Пожалуй, сказать сразу вышло бы естественнее.

— Вы, наверное, знаете, неделю назад мою машину угнали.

— Угнали? — Мишин искренне удивился и Владимир поверил, что про угон следователь ничего не знал. Капкан опять не сработал.

— Мало того, что угнали. На моих «Жигулях» в Переделкино приехал бандюга, собиравшийся меня убить. Вот уж где Генеральная прокуратура должна была бы разобраться! — Фризе повысил голос.— На меня нападает громила с пистолетом и ножом, при мне оружие изымается со всеми предосторожностями работниками милиции, а потом оказывается, что на нем нет ни одного отпечатка.

— Перчатки?

— Никаких перчаток! Их просто стерли, эти отпечатки. А труп исчез из морга.

— Вы об этом написали в своей записке. Виновные будут наказаны,— вяло бросил Мишин. Чувствовалось, что думает он сейчас совсем о другом.

— Да ведь столько времени прошло, никто даже не чухнулся! Одно должностное преступление за другим!

— Володя, давайте минут на пять прервемся.

— Пожалуйста.

— Всего несколько минут. Я вас позову.

Фризе стоял у окна в коридоре и смотрел во двор, на проходную. Люди входили и выходили, пересекали заснеженный двор, здоровались друг с другом. Почти все с кейсами, в пыжиковых шапках. Владимир вспомнил, как ему рассказывал один из помощников бывшего Генерального прокурора Союза о том, что каждый член коллегии мог за год сшить в спецателье одну пыжиковую шапку. Все и шили каждый год, старые отдавали детям, родственникам. Интересно, шьют ли теперь шапки?

Дальше, за проходной, на Пушкинской улице бурлил темный поток прохожих, цеплявшийся за выстроившихся шпалерами торговцев, словно за камни на перекате. Потом Владимир подумал о своем шефе. Прокурор мафиози — это сейчас мало кого удивит. А вот мафиози Олег Михайлович — это страшно.

От невеселых мыслей Фризе отвлек голос следователя. Мишин закрывал двери кабинета.

— Владимир Петрович, меня неожиданно вызвало руководство. Сказали, ненадолго. Может быть, зайдете пока в буфет, перекусите? Через полчаса мы снова встретимся.

— Может быть.

Есть Владимиру совсем не хотелось. Он спустился вниз, оделся и вышел на Пушкинскую. С первого попавшегося автомата позвонил в приемную. Маргариты на месте не оказалось — трубку взял сам Олег Михайлович.

— Слушаю вас.— Голос у него был спокойный и властный. Фризе повесил трубку. «Что за чертовщина?! На месте! А как же сто тринадцать тысяч? Телефоны в записных книжках боевиков «Харона»! Того ли шефа имел в виду Мишин? Может, он спутал в какой прокуратуре я служу? Может, сболтнул раньше времени? Недаром поглядывал на часы. Но если только Мишин говорил об Олеге Михайловиче и произошла какая-то осечка,— ему, Фризе, несдобровать! С такой информацией его не отпустят. Только не в бега же пускаться, как дед когда-то! Владимир медленно побрел в прокуратуру.

Мишин уже вернулся, расхаживал из угла в угол и взгляд у него был растерянный.

— Очень хорошо! — сказал он, садясь за стол.— Я уже забеспокоился — пропал мой собеседник.

Владимир взглянул на часы: он отсутствовал тридцать минут.

— Как было приказано, явился точно через полчаса.

— Скажу вам со всей откровенностью — мы провели техническую экспертизу вашей машины. Причина аварии — подпиленные рулевые тяги. То, что этот майор из уголовного розыска,— Мишин заглянул в бумажку,— Ерохин в показаниях выставил себя чуть ли не героем — еще бы, на таран шел,— не более, чем блеф. Так вот: рулевые тяги! — он задумался на несколько секунд, словно потерял нить разговора.

— Подпилены,— тихо подсказал Фризе. Мишин посмотрел на него долгим взглядом. Владимир приготовился услышать резкость, но у Мишина хватило выдержки. Сдержался. «Молодец,— мысленно похвалил его Фризе.— А меня, дурака, все шутить тянет».

— Да, рулевые тяги подпилены, и у нас было подозрение, что это сделали вы,— он посмотрел на Фризе, словно ожидал возражений.— Многое на это указывало: вы не загнали машину в гараж, хотя всегда это делаете; вы стреляли в «скорую», на которой приехали бандиты, вместо того, чтобы стрелять в самих бандитов.

— Я стреляю в людей только тогда, когда угрожают моей жизни.

— Вы перестраховали «Жигули» на крупную сумму,— заметив протестующий жест Владимира, Мишин остановил его: — Знаю! Правительство виновато! Но когда все выстраивается в ряд — зрелище впечатляет. Скажу со всей откровенностью…

«Ну вот, опять со всей откровенностью!» — подумал Владимир.

— Мы поддались магии фактов. Но угон ваших «Жигулей» от прокуратуры, их появление в Переделкино заставляет на все посмотреть иначе.

«Фантастика! — подумал Фризе.— Он способен на искренность?»

И улыбнувшись широко и чуточку сконфуженно — он умел так располагать к себе людей,— сказал:

— Вилен, пошли ты ее всю к дьяволу, эту магию! Постарайся ответить только на один вопрос: меня эти похоронщики телеграммой известили о своем прибытии? Чтобы я приготовился как следует к их визиту? Тяги подпилил?! На этот вопрос ответишь — все остальные сами собой отпадут.

— Умный человек видит на два хода вперед,— сказал Мишин и улыбнулся.— А ты — умный. А вот я сглупил.

— Не переживай. Я не проговорюсь. Даже любимой девушке не расскажу. И шеф ни сном, ни духом не почувствует, что я знаю.

— Догадался?

— Да просто позвонил в приемную, а он снял трубку.

— Я могу не докладывать про свою оплошность?

— Со всей откровенностью скажу — да.

Они оба рассмеялись.

Мишин пересел к маленькому столу. Лицом к лицу с Фризе:

— Понимаешь, посчитали, что сейчас не время — правые сразу уцепятся. Шумиха в прессе. Да и в Законе не сказано, что прокурор не имеет права быть консультантом.

— Ш-ш-ш, приехали! — засмеялся Фризе.

— Ладно, ворошиловский стрелок! Я думаю, твоя записка пришлась ко времени — готовится указ президента о коррупции. Понимаешь?

— Напрягусь, может, и пойму.

Мишин вдруг вернулся к старой теме. Как у него крутились мысли в голове, какие совершали обороты, понять было трудно:

— Если тормозные тяги подпилили ребята из «Харона», то какого черта они решились ехать на твоих «Жигулях»?

— Отсутствие информации.

— Не понимаю.— Похоже было, что Мишин эти слова воспринял как шутку и собрался обидеться.

— Не всем же скопом они курочили тормоза! Кто-то один, и его могло уже не быть в живых.

— Чердынцев?

— Необязательно. Погиб же их санитар Уткин, от пива, которое они подсунули Маврину?! Каждый из них знал только то, что ему положено. Не больше. А о чем-то — лишь сам начальник. Тот, что обосновался теперь в Женеве. Народный депутат. Не все его приказы в коридорах вывешивали.

— На все у тебя есть ответ. А, может быть, они просто рискнули? Решили, раз уж ты ездишь, значит, отремонтировался.

— Молодец, соображаешь,— похвалил Фризе.


ДОПРОСЫ

— Владимир Петрович! Наконец-то вы вспомнили обо мне! — с порога проворковал Огородников.— Я уже чего только не передумал?! Почему меня держит на расстоянии мой молодой друг?

— Все в бегах, Герман Степанович. Текучка заела.— Фризе подстроился под ласково-развязный тон писателя.— Присаживайтесь рядком.

— Да поговорим ладком? — усмехнулся Огородников.— Ладком бы вздумали поговорить, не присылали повестку. Не думал, что написав столько книг во славу прокуроров и милиционеров, начну получать официальные повестки. Разговор будет под протокол?

— Под протокол. А за повестку извините. Технические службы подвели,— соврал Фризе, не моргнув глазом.

— Да уж! Два слова по телефону и лауреат премий МВД мгновенно предстал бы перед вами. И какова же у нас тема разговора? — Последнюю фразу Огородников произнес деловым тоном. От его сладкоголосицы и след простыл.

— Тема — баночное пиво. Разных марок, но предпочтительнее — «Туборг». Я включаю микрофон?

Огородников согласно кивнул.

— Пиво люблю, но жарким летним днем. Зимой равнодушен. И, кстати, хочу предостеречь: баночное пиво — штука вредная. Очень много консервантов.

— А покойный Маврин как относился к пиву?

— С большим одобрением. Но супруга на пиво наложила табу.— Он задумался и довольно долго молчал. Выражение лица, взгляд писателя наглядно демонстрировали напряженную работу мысли. Фризе показалось, что эта мимическая сценка разыграна для него.— Значит, возвращаемся на круги своя? Отравили-таки старого классика. И, судя по теме нашего разговора, пивом? Я вас правильно понял?

— Герман Степанович, постарайтесь вспомнить: на юбилее Маврина вы видели пиво? Необязательно за столом. Где-нибудь? Или слышали разговоры о пиве?

— Нет,— он круто свел брови.— Нет, да!

— Нет или да?

— Да! Да! Я знаю, что Борисов подарил юбиляру целую упаковку баночного пива. Можете представить, сколько это стоит?!

— От кого вы узнали?

— От самого Борисова. Он пришел с букетом гвоздик, а когда вручал их Алеше, шепнул ему, что пиво поставил на веранде. Сказал: поди, спрячь. Все ведь знали…

— Какое пиво?

— Баночное.

— Марка?

— Да! Вас ведь интересует только «Туборг», но я не знаю. Уловил, что баночное, а сорт…

— Вы хорошо помните тот юбилейный вечер?

— Первую половину. Вторую — расплывчато. Такой коньяк Алексею подарили — семидесятипятилетней выдержки! Трудно удержаться. С вами такое бывает?

«И не такое бывает» хотелось сказать Фризе, но допрос-то шел под магнитофон.

— Может быть, вы заметили, кто из гостей поднимался на второй этаж? Заходил в кабинет Маврина?

— Трудно вспомнить всех,— брови писателя сошлись домиком.— Но вот как хозяйка повела наверх Убилаву, я видел. Потом сам юбиляр водил туда генерала — не запомню его фамилию, что-то бронетанковое.

— Колесов,— подсказал Владимир.

— Да. Они втроем пошли — этот генерал и какой-то помощник по культуре из Совмина. Маврин показывал им дом, они у него были впервые. Лис ходил.

— Один?

— Один. Маврин его о чем-то попросил и он потопал наверх.

— И долго там был?

— Когда он вернулся, я не видел. Может, поспать решил,— засмеялся Огородников.

— Что за человек этот Лис? Я его стихов не читал.

— Что же вы?! Оплошали! Василий Лис — поэт модный. Пишет русские танки.

— Чем они отличаются от японских?

— У них не тридцать один слог, а тридцать пять. Лис очень популярен среди женщин, обладает большими экстрасенсорными способностями. И нашел Шамбалу. Знаете, что такое Шамбала?

— Знаю,— сказал Фризе и подумал о том, что если в русских танках Лиса тридцать пять слогов вместо тридцати одного, то это, наверное, уже не танки?

— Да! — радостно воскликнул Огородников.— Я сейчас вспомнил: вот уж кто любитель пива, так это Василий! В трескучий мороз может стоять у пивного ларька с кружкой.— Он внимательно посмотрел на Фризе: — Не вяжется, да? Танки, Шамбала и дует бочковое пиво вместе с забулдыгами.

«Немудрено. Лис, единственный из гостей Маврина, не имеет валютного счета. Видно, русские танки не очень-то популярны на Западе. Да и на Востоке тоже».

Что-то в словах лауреата всех «детективных» премий его насторожило. Чтобы не возникло неловкой паузы, он спросил первое пришедшее на ум:

— Вы с Мавриным были в близких отношениях?

— Да.— Огородников наклонил голову, словно флаг приспустил.— Мы с Алешей были знакомы тридцать лет. Не смотрите, что я молодо выгляжу — мне пятьдесят шесть.

По правде говоря, Фризе думал, что ему больше.

— Маврин когда-то рекомендовал меня в Союз, помогал пробиваться в литературу. Написал первую большую статью о моих романах. Леша был везунчик и его везение, его успехи шли на пользу его друзьям.— Везунчик,— повторил он. Владимиру показалось, что в голосе появилась какая-то угрожающая интонация.

— И вы были частым гостем на даче Маврина?

— Скажем так: бывал, гостил. Когда приглашали.

— Значит, в день юбилея дом вам не демонстрировали? Вы с ним давно знакомы?

Огородников кивнул.

— И на второй этаж вы не ходили?

— Вот так вопросик! В первой половине вечера, ручаюсь, наверх не поднимался. А после подарочного коньяка… Все в дымке.

При прощании Огородников сказал:

— Я вас очень прошу, Владимир Петрович, держите меня в курсе дела. Ведь шеф ваш дал добро. Мне для романа этот материал нужен! — он провел ладонью по горлу.

«Вот как получается,— усмехнулся Фризе,— под стенограмму любезнейший лауреат — сама сдержанность. Не пытался мне внушить, что убийцу знает. И про то, кто на кого донос писал в НКВД,— молчок».

Он стал вспоминать, что насторожило его при допросе Огородникова? Какая фраза? Хотел было открутить ленту назад и послушать, но в это время в дверь постучали. Точно в назначенный час пришел Лис.

Невысокий, чуть расплывшийся, с припухшим сосредоточенным лицом, Василий Лис произвел на Фризе странное впечатление. Увидев его, хотелось вскинуть руку и, похлопав по плечу, сказать: «Здорово, Вася!» Но тут вы замечали умный пристальный взгляд, высокий лоб, скрытый челкой, волевой подбородок, и ваша рука оставалась на месте.

Покончив с формальностями, Фризе извинился за вызов повесткой. Сказал, что в другое время приехал бы сам, но уж так сложились обстоятельства.

— Не обижайтесь на вопросы, которые я буду задавать,— попросил Фризе.— Отнеситесь к ним, как к неизбежному злу.

Создатель русских танок согласно кивнул. Он оказался человеком покладистым.

Для начала они обсудили вопрос о пиве. Лис знал, что критик Борисов подарил юбиляру упаковку баночного пива марки «Туборг».

— Вы видели эту упаковку?

— Конечно. Мне Маврин похвастался, он знал, что я люблю пивко. Отозвал в сторону — еще застолье не началось, народ клубился по дому — и сказал: «Иди на веранду. Там в углу, под газетами,— пиво. Можешь провести дегустацию, но только одну банку. Банку унеси, сунь себе в пальто, что ли!»

— Ну и…?

— Я все исполнил в лучшем виде.— Василий улыбнулся.— Чтобы не закосеть, пиво надо пить перед крепкими напитками. Иначе — «ерш»!

— Сколько банок было в упаковке?

— Много. Я не считал. Выдернул одну с трудом. Они в полиэтилен прочно укутаны. Снова навел маскировку и вышел на крыльцо. Там и всосал.

— А банка?

Лис смутился:

— С банкой я поступил опрометчиво. Швырнул в сад. А что было делать, на веранде народ появился — курить мужчины вышли. Карманы брюк узкие. Вот и швырнул.

«Понятно, что за банку я нашел»,— подумал Фризе.

— В тот день не заходили в кабинет Маврина?

— Заходил. Это в самый разгар веселья было. Мне надо было позвонить. Я спросил у Маврина. Он сказал, чтобы я звонил из кабинета и попросил отбуксировать туда пиво. Незаметно, пока народ галдит и супруга отвлечена: «Засунь в комод и прикрой газетой». Вот что он мне шепнул.

— Операция прошла удачно?

— Вполне. Я эту упаковку в газеты завернул и понес как свадебный пирог.

— Все банки были на месте?

— Даже слишком.

— Как это понимать? — насторожился Фризе.

— Я же одну выдернул? Так? Выпил и выбросил. А когда за упаковкой пришел — ни одного гнездышка свободного.

— Вы пересчитывали?

— Чего пересчитывать?! — удивился Лис.— Количества не знаю, но гнезда свободного не было.

— У вас нет никаких объяснений этому?

Лис внимательно посмотрел на Фризе и еле заметно улыбнулся:

— Правдоподобных объяснений может быть много, а правды я не знаю. Разве Маврин умер не своей смертью?

— Маврин умер от сердечного приступа. Можно назвать это «своей смертью». Но одна банка «Туборга» была с отравленным пивом.

— Значит, я мог…

— Могли бы, выпив банку, когда несли упаковку в кабинет.

— Какая была умница моя мама. Она приучила меня ничего не брать без спроса. И вы думаете, что лишняя банка… Ну, не Борисов же? Исключено!

— Я тоже в этом уверен,— подтвердил Фризе.— И вы — его главное алиби.

— А мое алиби?

— У вас алиби нет.— Заметив, как опрокинулось лицо поэта, Фризе засмеялся.— Отсутствие алиби иногда сильнее, чем все алиби на свете. Не переживайте. Кому вы звонили из хозяйского кабинета?

— Жене. Она простудилась и не могла приехать.

— Вот и хорошо. Вернемся теперь к пиву. Не видели ли вы кого-то из гостей, кто подходил к тому месту, где лежала упаковка с пивом?

— Да нет. На веранде курили мужики. Домраба там постоянно появлялась, хозяйка. Вся закусь была на холодке сосредоточена. Такое благоухание!…

На прощание Фризе спросил:

— Вы, Василий Константинович, криминальные танки не пишете?

Лис вспыхнул, как маков цвет.

— Знаете? — чувствовалось, что он приятно удивлен.

— Да.

— Криминальных не пишу. Танки, русские танки и преступление — несовместимы. Эх, хотел я свою книжку взять, но подумал: неудобно. Вроде взятки.

— Про пиво…— Фризе приложил палец к губам и Лис ответил таким же жестом.

Допросы шли один за другим. Когда он допрашивал Убилаву, заглянула Маргарита. Заговорщицки подмигнула и помахала ключом от сейфа. Фризе подставил ладонь и вместе с ключом обрел всю недавно утраченную власть.

— Шеф просил, когда освободитесь, загляните,— сказала Маргарита.

Разговор с писателем продвигался у него туго. Вписывая в протокол паспортные данные, Фризе спросил о гражданстве.

— Абхазия, дорогой. Надо понимать.

Для первого раза Владимир простил ему «дорогого», сделал скидку на темперамент.

— Чего ты меня спрашиваешь о всякой хурде-мурде?! Открой любую мою книгу — там полная биография.— Убилава прикрыл лоб большой ладонью, как будто от вопросов у него началась мигрень.

— Гражданин Убилава,— мягко, но отчетливо сказал Фризе,— мы с вами детей не крестили, на брудершафт не пили, рано еще на «ты» переходить.

Убилава набычился, крупное его тело напряглось, лицо закаменело. Он нескончаемо долго молчал, уставившись на Фризе недоуменным взглядом. Владимир даже забеспокоился: «Вспоминает, не пили ли мы с ним на брудершафт?»

Ничего не вспомнив, Убилава сказал:

— Какая женщина вдовой осталась!

— Да,— согласился Фризе. Надо было налаживать отношения со свидетелем.

— На такой женщине и ты бы…— Убилава осекся и опять долго молчал. Махнул рукой, так и не закончив фразу. Наверное, местоимение «вы» не входило в его лексикон.

— На юбилейном вечере у Маврина вы пиво пили? — спросил Фризе. Ему хотелось, чтобы Убилава сказал: «пил». Тогда ему можно было подкинуть информацию о том, что одна из банок была с отравленным пивом. Почему-то у Фризе сложилось впечатление, что если этого заторможенного свидетеля слегка напугать, он начнет соображать быстрее и многое может вспомнить.

— Не знаю,— сказал Убилава.

— Не помните?

— Не помню, не знаю, ничего не слышал, не видел, не, не, не. Все «не». Такая женщина! Соски сквозь кофточку темнеют, как вишенки! Если бы не дети в Сухуми…— он подумал и добавил: — И в Гагре. Ей-Богу, женился бы! Ты можешь меня понять? Видел я что-нибудь кроме нее?

— Не видел,— согласился Фризе и отключил магнитофон.

— Вот видишь?! Только она не согласится. В Сухуми дети. В Гагре дети.

— Что ж, желаю успеха. Попытка не пытка.

— Ты, прокурор, хороший человек.— И добавил: — Вы.

Осторожно прикрыв за собой дверь, он вышел. Фризе настроился сварить себе кофе, как дверь открылась и снова возник Убилава.

— Про пиво слушай, такая история. Сигареты я в дубленке забыл. «Мальборо» курю. Пошел в коридор, нашел дубленку, сунул руку в карман, там банка пива.

— Ну-ка, ну-ка, дорогой! — Фризе вскочил и чуть ли не за рукав втянул писателя в кабинет. Подвинул кресло, включил магнитофон.

— Теперь подробнее.

— Я тебе все сказал.

— А ты повтори, с подробностями. Что за пиво, чья дубленка?

Оказалось, что Убилава залез не в свою дубленку:

— Точно, как у меня, знаешь? В «Березке» столько долларов отдал! Что за пиво лежало — не помню. Эта женщина перед глазами, понимаешь. Белый свет не вижу, неделю писать не могу. Говоришь — пиво!

Потом они вместе спустились в вестибюль и Фризе помог Убилаве надеть его импортную дубленку. Длинную — чуть ли не до пят,— с голубоватым мехом, покрытую снаружи каким-то сопливым составом. Наверное, чтобы кожа не мокла. Такую же дубленку Фризе видел на авторе детективов Огородникове.

Кофепитие так и не состоялось, потому что вслед за Убилавой в дверь постучал Борисов. Он оказался первым, кто спросил о причине вызова в прокуратуру.

— У нас есть основание подозревать, что была попытка отравить Маврина.

— В слове попытка уже заложен признак неудачи,— спокойно прокомментировал Борисов.— Значит, жертвы нет. И преступления не было?

— Преступный замысел тоже считается преступлением. В случае, о котором идет речь, жертва есть. Санитар из малого предприятия «Харон».

— «Харон»?! Какая прелесть! И само словосочетание: малое предприятие «Харон»! Это что же, бывшие «Похоронные услуги»? Ведомство Безенчука?

Ничто в этом человеке не указывало на его принадлежность к изящной словесности. Сухой, подтянутый, хорошо подстриженный. С приятным лицом, при взгляде на которое тебя посетит мысль: где-то мы с этим человеком уже встречались! Хороший темно-серый костюм, умело подобранный галстук… Все удивительно в меру, и в то же время ощущение незавершенности, отсутствие последнего штриха. Идеальный тип государственного чиновника, которому пора на пенсию, несмотря на то, что он хорошо сохранился.

— И как же умер санитар?

— Разве Алина Максимовна вам ничего не говорила?

— Нет. Мы виделись с нею только на похоронах. На поминки я не пошел. Должен сказать, что у нас с Алиной контры. Это может быть слишком сильно сказано. Я отговаривал Маврина от брака. Алина знает и не может простить. А брак получился удачным. Так как же, все-таки, он умер?

— Выпил банку датского писа «Туборг».

— Вот так штука! — удивление его показалось Фризе искренним.— Я подарил покойному целую упаковку! Значит, я и отравитель?

— После — не значит поэтому.

— Известный постулат Римского права. Но у нас в большем почете другой постулат: я так считаю — значит, так и есть на самом деле.

— Давайте вернемся к теме разговора,— предложил Фризе.— Где и когда вы покупали пиво?

— По известным, наверное, вам обстоятельствам, я подозреваемый номер один?

— Я задал вопрос! — Фризе начал терять терпение.

— Хорошо, хорошо! Где и когда? — Борисов секунду подумал.— Накануне юбилея. В субботу, в магазине на Профсоюзной улице. Я живу рядом.

— Вы часто бываете в этом магазине?

— Редко. С нашими-то гонорарами? Иногда себе позволяю купить хорошего чаю, конфеты жене. Вас интересует, запомнили ли продавцы, как я покупал пиво?

Владимир молчал.

— Продавщицу зовут Валентина. Странное совпадение — я всегда прихожу в ее смену. Не сомневайтесь, она меня узнает.

— В упаковке было тридцать банок?

— Да.

— Полиэтиленовая оболочка не нарушена?

— Кажется, нет. В девственном виде привез все Алексею. К банкам не притрагивался.

— Где вы оставили пиво?

— Спрятал на веранде, подальше от глаз хозяйки. Алина считала, что у мужа больная печень. А он взял и умер от сердечного приступа.

Борисов внимательно смотрел на Фризе. Может быть, ожидал, что следователь опровергнет его диагноз?

— Вам известно, кто отнес пиво в кабинет?

— Об этом поэт Лис может подробнее рассказать.

— Расскажите вы.

— Лис отнес пиво наверх. Наверное, по просьбе Маврина.

— Вы это сами видели?

— Конечно. Он был изрядно подшофе и так торжественно прошествовал наверх, что не заметить этого было невозможно.

— Видел это кто-то еще из гостей?

— Все видели. Он еще пробурчал сам себе под нос какой-то марш. Большой любитель подурачиться, когда сильно разогреется.

— А хозяйка?

— Что хозяйка?

— Видела пиво?

— Ни Алина, ни Алексей не видели. Они сидели спиной к лестнице.

— А кто сидел лицом?

— Мы с женой, какой-то генерал, детективщик Огородников, Убилава.

— Но ведь пиво было хорошо упаковано. Вы знали, что в коробке, а другие могли и не знать?

— Верно. Можно было подумать, что он возносится с большим тортом. Кто-то мог и догадаться. Огородников знал, он видел, как я покупал упаковку.

— Он тоже клиент «Березки»?

— Еще бы! Его бесконечные криминальные опусы печатают по всей Европе.

— Когда вы с Огородниковым встретились в магазине, вы сказали, что пиво Маврину в подарок?

— Нет. Огородник мне не симпатичен. А его творения…— Борисов пренебрежительно махнул рукой.— Детективы я не читаю. Это не литература. Поделки на продажу.

«Куда же это мы идем семимильными шагами? — подумал Фризе, распрощавшись с Борисовым.— Неужели моя шутка при первой встрече с Огородниковым оборачивается попаданием в десятку?» Он вспомнил, как побледнел Герман Степанович при упоминании, что заветная мечта убийцы — знать, какими уликами располагает следователь. «Вы не боитесь, что я могу вас заподозрить?» — спросилтогда Фризе. И поступил глупо, просто потому, что разозлился на шефа, подославшего к нему известного писателя в тот момент, когда следствие только начиналось. Огородник, как его называет Борисов, мог бы пожаловаться и был бы прав».

Он вспомнил, что прокурор просил заглянуть к нему, когда будут закончены допросы. Но идти не хотелось. Фризе боялся, что не сумеет сдержать себя и выдаст непроизвольной интонацией, взглядом. «Начнем со звонка»,— решил он.

— Здравствуйте, Олег Михайлович. Вы сказали зайти?…

— Ты освободился?

— Нет еще. Через час не будет поздно?

— Горячо? Люблю, когда все трудятся на полных оборотах. Зайдешь завтра утром.

Фризе с облегчением положил трубку. Завтра будет видно. Сейчас наступил долгожданный момент. Он захлопнул дверь на запор и стал готовить кофе. Подумал о том, что теперь надо ждать Ерохина. У того было седьмое чувство — «чувство кофе». Он всегда безошибочно подгадывал к торжественному моменту созревания напитка. Не оплошал и сегодня. Едва Фризе стал наливать кофе в чашку, как раздалась барабанная дробь в дверь.

— Прекрасно,— откомментировал Дима ситуацию в кабинете. Быстро снял куртку и, даже не потрудившись повесить ее в шкаф, полез за чашкой.

— Допросы ты, конечно, провел с блеском? — спросил он после первого глотка.

— Естественно.

— Чью фамилию впишешь в ордер на арест?

— Это зависит…— Фризе хитро посмотрел на товарища,— от того, по какой причине сдохла собака у Германа Огородникова.

— А у него сдохла собачка? — осторожно спросил Ерохин.

— Да. И еще — Убилава нашел в кармане дубленки Огородникова банку «Туборга».

— Понятно,— сказал майор. Правда, выражение его лица свидетельствовало об обратном.— По какой же причине нынче прозаики друг другу в карманы лезут?

— Ладно, Дима, допивай кофе. Я тебе по дороге все объясню.

Владимир снял трубку, позвонил в приемную. Марго проинформировала, что все машины в разъезде. Владимир поморщился и набрал номер прокурора.

— Олег Михайлович, опять Фризе беспокоит. Срочно нужно попасть в Переделкино, допросить свидетеля. Машины все в разъезде. Не дадите своей?

Шеф посоветовал вызвать свидетеля повесткой.

— Очень тороплюсь.

— Festina lente[17], — продекламировал прокурор из своей любимой латыни.— Не забыл университетские азы? Кто свидетель?

— Огородников.

— Хорошо. Машина у подъезда.

— Почему Огородников? — насторожился Ерохин.— А Лис?

— Потом и Лис.— Фризе встал из-за стола.

— Возьми оружие, я сегодня пустой,— предупредил Ерохин.

— Что-то трусоват ты стал, полицейский,— сказал Фризе.— Запомни: лев состоит из переваренной баранины.— Но пистолет из сейфа достал.

Всю дорогу Ерохин ворчал: зачем следователю понадобился Огородников? Фризе отмалчивался.

Точного адреса Германа Степановича Фризе не знал. Помнил то место, где они расстались несколько дней назад, и направление, в котором пошагал детективщик. «Спросить или заглянуть к Алине Максимовне?» — думал Фризе.

Увидев на дороге мужчину с большим заплечным мешком, Владимир попросил шофера остановиться и вышел из машины.

— Подскажите, где дача писателя Огородникова?

Мужчина остановился. Одет он был в потертый ватник и старенькую шапку со спущенными ушами.

— Это вы тут разъезжаете? — сказал мужчина знакомым голосом и Фризе узнал популярного детективщика.

— Здравствуйте, Герман Степанович! — Владимир улыбнулся. Так непохож был этот мужичок на одетого в модную джинсу лауреата всех милицейских наград, каким он впервые предстал перед следователем в его кабинете.

— Не узнали? Богатым буду. Ходил за комбикормом для кур.— Огородников дернул головой, показывая на заплечный мешок.— Вы действительно ко мне?

— Так точно.

— Тогда подвезите. Плечи уже затекли. Этот комбикорм такой тяжелый, словно камни.— Он стал снимать со спины мешок. Сообразив, что новый пассажир собирается водрузить свою ношу на светлое плюшевое кресло, шофер запротестовал:

— Стоп, стоп. Я сейчас багажник открою.

В машине Фризе познакомил Огородникова с майором.

— Вы ко мне целой компанией,— не очень приветливо прокомментировал Огородников и спросил Ерохина: — Значит, из уголовного розыска?

— Да, Герман Степанович.

— С Петровки?

— Нет. Из районного управления.

— Я с ними мало общаюсь. Вот на Петровке знаю всех. Начиная с Мурашова. И в министерстве тоже. Я у них постоянный гость. Помолчав, он добавил: — Впрочем, и не гость. Свой человек.— Он хотел еще что-то сказать, но вместо этого требовательно бросил шоферу: — Тормозни. Прибыли.

Дача Огородникова оказалась попроще, чем у покойного Маврина. Одноэтажная, не такая вычурная. Зато забор был на славу: глухой, высокий, с двумя нитками колючей проволоки, пущенной по верху. Рядом с дачей стоял большой гараж. Подъезд к нему был расчищен от снега, виднелись следы протекторов. «Почему же он комбикорм таскает на собственном горбу?» — подумал Фризе и, словно отвечая ему, Огородников сказал:

— На машине теперь езжу в крайнем случае. Бензинчик-то кусается. Не разъездишься. Особенно на короткие расстояния. Пока мотор разогреваешь — червонца как не бывало.— Он посмотрел на мешок, стоящий рядом, и спросил: — Не подождете пять минут? У меня куры не кормлены.

— Конечно, подождем,— согласился Фризе и бросил короткий взгляд на хмурое лицо майора.

— Большой у вас курятник?

— Хотите посмотреть? — обрадовался Герман Степанович. Его совсем не смущало то обстоятельство, что его застали за таким прозаическим занятием, как кормление кур.

В просторном холодном сарае, приспособленном под курятник, гуляли сквозняки. Лампы дневного света, неумело подвешенные под дырявым потолком, только усиливали впечатление неустроенности. Штук пятьдесят пестро-коричневых кур стремительно бросились к хозяину, едва он переступил порог курятника. Казалось, еще мгновение — и они расклюют его на мелкие кусочки. Фризе невольно задал себе вопрос: а если бы сегодня в магазине не оказалось комбикорма? Впрочем, не только этот вопрос возник у него при первом взгляде на хозяйство Германа Степановича. Душа Владимира, привычная к чистоте и порядку, возмутилась, соприкоснувшись с хаосом, царившим на птичьем дворе. Фризе молча смотрел, как давят друг друга породистые, но заморенные пеструшки, подбираясь к корму, который сыпал им хозяин не слишком щедрой рукой.

— И как с яйценоскостью? — хмуро спросил Ерохин, блеснув знанием специальной терминологии.

— С яйценоскостью? — переспросил Огородников, задумчиво глядя на пеструшек.— Да, знаете, что-то не сильно. Не сильно! Правда, вчера три яйца взял. А сегодня еще не смотрел. Мне сосед говорил, поэт Ермоленко, надо речного песку им в корм подсыпать. Для скорлупы. Да все не соберусь съездить — роман держит.

Фризе нестерпимо захотелось дать этому бауэру хорошего пинка. Но это было бы грубым нарушением всех процессуальных норм. Поэтому он решил приступить к делу, ради которого они примчались в Переделкино.

— Герман Степанович, отчего ваш кокер-спаниель сдох?

От неожиданности Огородников уронил алюминиевую миску с кормом и напуганные куры с диким квохтаньем разлетелись по сторонам. Потом он деловито потер ладонь о ладонь, стряхивая остатки корма, и спросил с вызовом:

— Вы что, расследуете смерть моей собаки?

— Я думаю, если мы с майором хорошо поищем, то найдем на вашем участке место, где вы ее похоронили. Эксперты выяснят, что сдохла она от яда из группы цианидов. От того же яда, которым отравили санитара Уткина.

Огородников нахмурился. Несколько секунд стоял молча. Наверное, ситуация, которую он прокрутил в своем мозгу, не показалась ему безысходной. Он усмехнулся и сказал:

— Поговорим в доме.— Писатель даже не убрал раскрытый мешок и куры с остервенением набросились на корм, воюя за место под солнцем.

В доме было уютно и тепло. Несметное количество пестрых книжек в мягких обложках — покетбукс детективных серий на английском — и грузных отечественных приключенческих библиотек в ледериновых корочках стояли на простеньких книжных полках до самого потолка. Фризе хотелось спросить, читает ли Огородников на английском, но разговор мог надолго уйти в сторону от сути.

— На юбилее Борисов подарил Алеше Маврину много хорошего баночного пива,— сказал Огородников, когда они сели в кресла.— Подарил тайком от Алины. Она запретила старику пиво, стерва. Я видел, как Борисов это пиво на веранде под газеты прятал. Потом я вышел на веранду, а там Лис — поэт я вам уже рассказывал, пиво из банки хлещет. Думаю, ему можно, а мне нельзя! Взял незаметно несколько банок и положил в карман дубленки. Решил: выпью за здоровье юбиляра дома.

— Сколько банок вы взяли?

— Четыре,— буркнул Огородников и отвел взгляд.

— Герман Степанович, вы ничего не напутали? Все произошло именно в такой последовательности?

Ерохин даже подался к Огородникову, с нетерпением ожидая ответа, а Герман Степанович отрешенно смотрел в окно на застывшие кусты сирени. Пауза затягивалась. Наконец, писатель сказал:

— Сильно дернувши я был на юбилее. А как выпью, могу и наглупить. Я, я первым взял это чертово пиво! Потом уже увидел как Лис к банке присосался. Да он от меня и не прятался.

— На прошлом допросе вы сказали, что Лис поднимался на второй этаж.

— Поднимался.

— До того, как вы взяли пиво или после?

— После.

Фризе и Ерохин переглянулись. На допросе Лис показал, что пиво пил перед застольем.

— У вас, майор, есть вопросы к Герману Степановичу? — спросил Фризе.

— Да. Всего один. Лис пришел к Мавриным с портфелем или с «дипломатом»?

— Откуда же я знаю?! — рассердился писатель и оторвавшись, наконец, от унылого пейзажа за окном, посмотрел на Ерохина.— Хотя, нет, знаю! У него была большая черная сумка! Очень модная. С лейблом «Монтана».

— Хорошо, очень хорошо,— прошептал Фризе, как ему показалось одними губами. Но Огородников услышал.

— Что хорошо?

— Хорошо, что вы живы. Не то остался бы роман незаконченным.— Фризе улыбнулся.— Что же произошло потом?

— Как я дотащился до дома — не помню. Дверь открыл, снял дубленку в передней. То ли она с вешалки упала, то ли я просто бросил се на пол. Когда на следующий день проснулся…

— В котором часу вы проснулись?

— В три,— вздохнул Огородников.— Проснулся, вышел в прихожую, а там мой Рокки на полу лежит рядом с дубленкой. Уже окоченел. И чертова пивная банка тут же. И пиво из нее сочится — все пузырьками. Рокки, наверное, лизал. Я схватил банку, понюхал — миндалем пахнет. Циан! Мы же с вами знаем, что это за яд! Он замолчал и долго сидел в безмолвии. Резкие черты его застыли, и только брови двигались вверх-вниз.

Фризе и Ерохин молча ждали, когда хозяин снова заговорит.

— В это время мне позвонили, что классик умер,— нарушил молчание Огородников.

— Кто позвонил? — спросил майор.

— Жена. Она у меня в городе живет. На дух дачу не переносит.

«Еще бы,— подумал Фризе.— Ты бы ее приспособил за несушками ходить».

— А жене Маврина сообщила. Можете себе представить — стою над мертвым псом и банки тут же. А пиво-то Алеше предназначалось. Мог у меня возникнуть вопрос, отчего Маврин умер? Я собаку закопал вместе с пивом. Со всеми четырьмя банками, а у самого озноб не проходит. Ведь вчера не успел выпить пивка потому, что в стельку был пьян! А днем уж точно опохмелился бы! Логично?

— Логично,— поддержал Огородникова майор. Похоже, его неприязнь к Герману Степановичу, так ясно читавшаяся на лице во время посещения птичьего двора, прошла. Уступила место живейшему интересу и сочувствию.

— Поэтому я и к прокурору поехал, и к вам, Владимир, напросился. Я ведь вам открытым текстом выложил, кто был заинтересован в смерти Маврина, кто хотел скрыть донос. А вы уперлись в свою версию и ни на шаг в сторону! Эксперты ведь тоже ошибаются!

— Маврин умер своей смертью,— сказал Фризе.— Но отравленное пиво предназначалось ему. Один из санитаров, приехавших за его телом, прихватил банку «Туборга», стоявшую на столике, рядом с креслом, в котором умер Маврин.

— Счастливчик,— прошептал Огородников и спросил: — «Туборг» — это марка пива?

— Да.

— Я так испугался, что даже не посмотрел. Да если и посмотрел бы, то не разобрал. Буквы перед глазами прыгали. То ли со страху, то ли от выпивки.

— Герман Степанович, а почему вы нам не рассказали обо всем?

— Я же вам намекнул! — Огородников тяжело вздохнул.— Следующей жертвой был бы я. Борисов догадывался, что мне известно о доносе.

— А вы не подумали, что Борисова арестуют, предъяви вы такие аргументы?

— О! Вы не знаете Борисова! Он бы успел со мной разделаться.

— Вы покажете, где зарыт ваш Рокки?

Писатель кивнул.

— Майор пригласит понятых, потом оформит протокол.— Фризе внимательно посмотрел на Ерохина.— А мне нужно съездить еще в одно место. Хорошо?

Возражений не последовало.


НЕЗАКОНЧЕННОЕ ПИСЬМО

Лис жил на Красноармейской, возле метро «Аэропорт». Большой многоквартирный дом послевоенной застройки, респектабельный и унылый одновременно, отгораживался от улицы чахлым садиком. Старенькая консьержка в подъезде подняла голову от вязанья и посмотрела на Фризе равнодушным взглядом, ничего не спросив.

Маленький замызганный лифт медленно отщелкивал этажи. Фризе вдруг захотелось протянуть руку, нажать кнопку «стоп», спуститься вниз и уехать куда глаза глядят: в Архангельское, к себе на дачу, в Женеву к Берте. Лучше, конечно, в Женеву. Если бы у подъезда стояла его собственная машина, Владимир уехал бы, наслав на Лиса своего друга и помощника Ерохина. Но его ждала прокурорская «Волга», которую давно следовало вернуть Олегу Михайловичу. Ох, как не хотелось ему встречаться с поэтом, предъявлять ему обвинение в пособничестве убийству, выслушивать несусветную ложь в оправдание! А разве может быть оправданием корысть?

Врут те люди — сыщики, следователи, писатели, особенно писатели-детективщики, вроде Огородникова,— которые говорят и пишут о том, как сладок миг задержания преступника. Чувство опустошения — пожалуй, эти два слова наиболее точно отражают их состояние. Во всяком случае, состояние следователя Фризе перед встречей с Лисом было таково.

На звонки в квартире поэта никто не отзывался. Владимир постучал в дверь — на тот случай, если бы звонок был сломан. Тоже никакого ответа. Полная тишина за дверью. И когда Фризе, испытав чувство разочарования и облегчения одновременно, направился к лифту, женский голос спросил из-за двери:

— Кто там?

— Я хотел бы увидеть товарища Лиса.

— Кто вы? — спросила женщина, но дверь даже не приоткрыла.

— Следователь Фризе. Из прокуратуры.

— А-а! — судя по интонации, женщина слышала о Фризе от Лиса. Прогремели засовы и дверь распахнулась. На пороге стояло совсем молодое создание, в большом белом, с красной отделкой, халате и с головой, обвязанной полотенцем.

— Проходите,— пригласила женщина. Судя по всему, приход следователя заставил ее покинуть ванну. Женщина была молода и красива. Ее портили только очень мелкие, как у мышки, зубы. «Наверное, дочка»,— подумал Фризе. И ошибся, потому что она сказала:

— Мужа нет. Он в мастерской.

— Он вернется не скоро?

— Не знаю. Наверное, только к ужину.

Фризе хотел спросить, нет ли там телефона, но женщина опередила его:

— Мастерская рядом, в соседнем доме.— Она сделала кивок головой и полотенце развязалось, обнаружив копну черных густых волос.

— Совсем распатронилась! — улыбнулась женщина, затягивая на голове полотенце.— Муж рассказывал мне о вас, так что я заочно с вами знакома. Меня зовут Дора.— Она протянула Фризе маленькую руку. Он осторожно пожал ее.

— Вы советуете заглянуть в мастерскую?

— Самое разумное. У него там есть телефон. Но когда он работает, трубку не берет. Вы с ним пообщаетесь и приходите пить чай. К вашему приходу я приведу себя в порядок. Вы на меня не сердитесь?

— Ну, что вы, Дора! — улыбнулся Фризе. Он смотрел на женщину со смешанным чувством восхищения и жалости. Не с доброй вестью пришел он к ней в дом.— Это я виноват. Должен был предварительно позвонить. Простите за бесцеремонность.

Дора рассказала ему, как найти мастерскую, и Владимир ушел.

«Знала бы ты, красавица, с чем я пожаловал,— никогда бы дверь не открыла»,— сердито думал Фризе, дожидаясь лифта.

Дом, где у Лиса была мастерская, как близнец походил на тот, в котором жил поэт. Мастерские писателей находились на последнем этаже.

«Доре не больше двадцати пяти,— размышлял Фризе. Он вспомнил Алину Максимовну.— Неплохо они устраиваются, наши писатели! И прозаики, и поэты. Женаты не по первому разу, жены вдвое моложе. Могут и за дочек сойти. Интересно, какая жена у нашего знаменитого детективщика? Раз уж не захотела разводить с ним несушек, наверное, тоже молодая цыпа».

Лис не отозвался ни на звонки, ни на стук. Фризе позвонил в соседнюю дверь и попросил старого, всклокоченного человека, вышедшего на звонок, разрешить ему позвонить по телефону.

— Внизу у подъезда автомат,— подозрительно глядя на следователя, сказал мужчина.— Звоните сколько влезет.

«Больше времени уйдет на объяснения,— подумал Фризе.— Позвоню из машины».

— Шеф уже беспокоится,— сообщил шофер, когда Владимир сел в «Волгу».— Домой собрался. Послал на смену дежурную.

— Один звонок и вы свободны.— Фризе набрал номер квартиры Лисов, пожалев, что не записал телефон мастерской. Тут же откликнулась Дора.

— Это. опять Фризе беспокоит. В мастерской вашего мужа нет. Не мог он куда-нибудь уйти?

— Что вы, я на всякий случай ему позвонила, после вашего ухода. Он откликнулся. Сказал, что ждет вас, и пообещал привести на чай.

«Эх, Дора, Дора! — с неодобрением подумал Фризе.— Как же понимать твои слова: «Когда муж работает, звонить ему бесполезно, отключает телефон». Он спросил:

— Номер мастерской — 16?

— Да, правильно.

— Там никто не отвечает. Может, это вы его напугали?

— Подождите меня у мастерской. Я сейчас подойду,— сказала Дора. В голосе ее послышались нотки тревоги.

… Дора повернула ключ в замке и сильный порыв ветра распахнул дверь. Фризе едва успел подставить ногу, чтобы уберечь женщину от удара.

— Чего ради он устроил такой сквозняк?! — недовольно сказала она.— У него же хронический бронхит!

У Фризе мелькнуло подозрение, что Лис разом избавился от всех болезней. Отодвинув в сторону Дору, он кинулся через маленькую прихожую в комнату. Дверь оказалась запертой. Владимир оглянулся на хозяйку. Дора стояла у стены, прижав к горлу руки. Белое лицо застыло от ужаса. Не спрашивая ни о чем, Владимир плечом надавил на дверь. Замок оказался никчемный, дверь подалась, но изнутри ее заблокировали, придвинув что-то громоздкое.

Когда Фризе, наконец, вломился в комнату — это оказался рабочий кабинет поэта,— там было пусто. Хлопала на ветру балконная дверь. Владимир осторожно подошел к перилам — он панически боялся высоты. Посмотрел вниз. К застывшему на асфальте телу уже подбежали люди. Путь, выбранный Лисом, оказался коротким. Десять этажей. Любопытному легко было подсчитать, сколько секунд продолжался полет. Владимир отвернулся.

На пороге стояла Дора. Он подвел ее к дивану, усадил. Потом закрыл дверь на балкон и позвонил в прокуратуру.

На письменном столе, заваленном книгами и альбомами, заставленном индийскими и японскими статуэтками из нефрита и бронзы, поверх всех бумаг — рукописных и машинописью, лежали две записки. Одна, лаконичная: «Фризе. Ку-ку, ищейка». Вторая, на полстраницы — Доре.

«Дора, прости меня. Помнишь, я всегда говорил: надо знать, на какую карту поставить. А не повезет — проигрывать с улыбкой. Маврина я всегда ненавидел. Ну, почему ему во всем везло?! Он был посредственностью, а его превозносили до небес и печатали миллионами. Даже его провалы служили ему во благо. Даже в смерти ему повезло — он умер, когда перед ним стояла банка с отравленным пивом. Он должен был его выпить! А яд получил другой. Но, как бы я ни презирал его, ни ненавидел его — не верь, если тебе скажут, что я хотел его отравить. В эти последние мои минуты, клянусь тебе, я…»

Закончить письмо Лис не успел.

Фризе поймал себя на том, что испытывает странное облегчение от развязки. Это было кощунственно. Владимир укорил себя за цинизм, вспомнив строку из Библии: «Псу живому лучше, чем мертвому льву». Грешное чувство не проходило, и он, отмахнувшись от своих терзаний, занялся делом. Рутинной следственной работой.

Он нашел черную сумку с этикеткой «Монтана», о которой с таким восхищением говорил Огородников, несколько банок «Туборга» — остатки от упаковки, подаренной юбиляру критиком Борисовым. И только поздним вечером Фризе и Ерохин в присутствии понятых нашли в тайнике пятьсот тысяч рублей в банковской упаковке. Дора ничего не знала ни о пиве, ни о деньгах, и. у следователя не было никаких сомнений в ее искренности. Тщательная проверка установила, что деньги получены главным бухгалтером Малого предприятия «Харон» в Сбербанке.

«Даже перед лицом смерти люди хотят выглядеть лучше, чем они есть на самом деле»,— подумал Фризе, вспомнив записку Лиса.


ВОЙНА ПРОДОЛЖАЕТСЯ?

Все последующие дни — пожалуй, такого напряженного времени еще не было в его жизни — Фризе допрашивал свидетелей, ездил на задержания, проводил утомительные часы в кабинете над протоколами допросов и составлением обвинительного заключения. И все это время его сознание разъедала одна мысль. Угнетающая мысль о том, что ему приходится служить вместе с бесчестным человеком, и не только вместе служить, но и находиться в прямой зависимости от него, быть под началом благообразного прокурора-взяточника. С этой мыслью Фризе засыпал и просыпался. Засыпал в том случае, если бессонница не заставляла его промучиться до рассвета.

И однажды вместо того, чтобы глотать снотворное, Владимир даже не стал расстилать постель. Он сварил крепкий кофе, достал из старых запасов бутылку «Двина» и провел ночь за составлением прошения об отставке. К шести утра гора родила мышь — прошение было готово.


«Районному прокурору.

По причине того, что мои нравственные принципы и взгляд на законность противоречат Вашим, прошу освободить меня от работы в прокуратуре.

Младший советник юстиции Фризе В.П.»


И приписал еще одну строчку: «Копия — прокурору города Москвы». Это на тот случай, если у Олега Михайловича появится соблазн порвать заявление и бросить в корзину для мусора. Городской прокурор производил на Владимира впечатление честного, порядочного человека.

«Шедевр канцелярской переписки! — самодовольно усмехнулся Фризе, сгребая со стола бесчисленное количество черновиков — пространных и покороче — и торжественно препровождая их в мусорное ведро.— Бывший младший советник поработал на славу!»

Владимир заснул, едва прикоснувшись к подушке. Он даже не откинул одеяло, свернулся клубком под своим любимым махровым халатом. Единственно, на что у него хватило энергии,— вытащить телефонный шнур из розетки.

Когда в двенадцать часов дня он ехал на автобусе в прокуратуру и еще раз, теперь уже на свежую голову, обдумывал свой шаг, его огорчала только разлука с Димой Ерохиным. «Почему разлука? — оспорил он тут же свое суждение.— Не будем больше вместе заниматься служебными делами — больше будем общаться в свободное время». Но этого-то, свободного, времени у Ерохина никогда не было. Как не было его у самого Фризе на этой проклятой следственной работе. Проклятой и прекрасной.

Не заходя в свой кабинет, Фризе устремился в приемную. Несколько хмурых посетителей дожидались встречи с прокурором. Владимир уловил настороженные взгляды: люди почувствовали в нем конкурента, который может нарушить очередь и продлить их утомительное ожидание в унылой приемной. Владимир демонстративно поцеловал Маргариту и положил перед ней заявление:

— Зарегистрируй входящий документ, красавица.

— Володя…— бросив взгляд на бумагу и мгновенно уловив смысл, испугалась девушка.— Владимир Петрович!

— Без паники! Регистрируй четко и доходчиво,— улыбнулся Фризе.— Надлежащим образом. Я в городскую прокуратуру продублирую. Нельзя допустить, чтобы эпохальные документы подвергались риску утраты.

Скука и обреченность на лицах томящихся посетителей в одно мгновение сменились на выражение неподдельного интереса. Можно было подумать, что каждый из них ожидает от «эпохального документа», принесенного симпатичным верзилой, разрешения собственных проблем.

Три последовавшие дня напоминали кошмарный сон. Штурм унд дранг. Объектом бури и натиска, естественно, был младший советник юстиции Фризе. Задача, которую ставили перед собой руководители прокуратуры различных рангов — добиться, чтобы он забрал назад свое заявление. Атаки следовали одна за другой и каждый раз атакующие пытались решить хотя бы одну из ограниченных задач: придать заявлению благопристойный вид, сохранить статус-кво, оставить заявителя в своей прокуратуре, но на более высокой должности, перевести в городскую прокуратуру, в прокуратуру республики, подобрать службу в любой из стран СНГ. Отличная характеристика и достойное место гарантировались.

Самым суровым испытанием была беседа с Мишиным.

— Фризе! Ты ведь обещал, что не проговоришься.— В печальных глазах Вилена затаилась обида.

— Я нем, как рыба.

— А это? — Мишин щелкнул по плотному листу бумаги. Фризе удивился: он писал и заявление и копию на обычном листке. Плотный лист оказался ксерокопией.

— Интересно,— повертел он в руках бумагу.— Выдали по экземпляру каждому сотруднику?

— Не смешно. Генеральный сразу набросился на меня. Считает, что я выдал служебный секрет.

— В моем заявлении нет и намека на взятку.

— Люди не идиоты. Что стоят твои слова о нравственных принципах!

— А может, шеф сделал гнусное предложение моей невесте?

— Правда?

— Нет. Я бы не успел вмешаться. Невеста послала бы шефа в нокаут. Если по правде,— он не дает мне отпуска в сентябре уже третий год, а при поступлении на службу я специально оговорил этот пункт. Ты не считаешь, что это безнравственно?

— Пять лет назад тебя бы засадили в психушку! — печаль в глазах собеседника уступила место ярости. Словно испугавшись, что Фризе обнаружит ее, Мишин прикрыл глаза.— А если без шуток? Ты же подставил меня!

— Тебя подставил прокурор. Коллегия. Все те, кто решил не привлекать взяточника к суду. Ты сам себя подставил.— Фризе перевел дух.— Извини. Дал себе слово молчать, но сорвался. Плевал я на все ваши должности. Можешь доложить своим боссам. А мое нежелание работать с Олегом Михайловичем можешь объяснить им любой причиной. Я возражать не стану.

— Может, ты решил уехать в Германию? — спросил Мишин.— Вернуться на землю предков?

— У меня предки похоронены в России. На Смоленском православном кладбище. Даже не на Лютеранском…

— Если решил,— не слушая возражений, продолжал Мишин,— то сам знаешь! С моими шефами лучше не ссориться.

— И ты с ними продолжаешь работать? — Фризе встал. Вопрос прозвучал риторически. На ответ рассчитывать было нечего и Владимир, не оглядываясь, пошел к двери.

Вместо автомата Берта привезла Фризе из Женевы золотой «Роллекс». Денег, полученных за выигрыш в чемпионате, хватало теперь и на такие дорогие подарки: государство перестало обирать спортсменов до нитки.

Состояние легкой эйфории, разнеженности не покидало Берту все эти дни — она даже из постели редко выбиралась. Часок-другой погулять по Москве. Отпуская Владимира на службу, где он готовил к сдаче свои дела, брала с него клятву: при первой же возможности улизнуть оттуда. Фризе не хотел портить ей настроение и на ее расспросы отвечал уклончиво и односложно. Но долго водить за нос свою подругу Владимиру не удалось. Даже у такой молодой женщины, если она не стопроцентная дура, интуиция развита много лучше, чем у мужчины.

Жили они в квартире Фризе — Владимиру не хотелось ненароком встретиться с прокурором. И не было у него уверенности в том, что Олег Михайлович не предпримет попытки поплакаться Берте на его несговорчивость. Поэтому он уговорил Берту временно обосноваться у него. Так бывало и раньше, только на этот раз Берта предупредила:

— Смотри, Володька! Если мне не будет очень скучно, я, может быть, останусь здесь насовсем.— Но Фризе, так решительно настроенный на женитьбу месяц назад, сейчас никак не отреагировал на ее намек. Тянул. Никак не мог избавиться от наваждения по имени Нина.

Однажды, среди ночи, приготовив по сочному бифштексу с жареной картошкой — путь домой из прокуратуры проходил теперь для Фризе через Центральный рынок — и глядя, с каким удовольствием Владимир управляется с ним, Берта сказала:

— Похоже, без меня ты сильно оголодал. Неужели она тебя так плохо кормила?

— Не кормила вовсе!

— Стерва.— Берта осуждающе покачала головой.— Превратила тебя в выжатый лимон и выбросила. Давай-ка, рассказывай, кто тебя заездил! Так могут затравить человека только друзья или коллеги. У тебя же веко дергается не переставая!

Фризе знал, что теперь Берта не успокоится, пока не выпотрошит его, но попытался сопротивляться.

— Кто из нас следователь?

— По особо важным делам — я! — сказала она нахально.— Чистосердечное признание облегчит твою совесть.

Когда Фризе закончил рассказывать, Берта притянула его к полной крепкой груди. Руками, которые славились тем, что могли без промаха забросить мяч в корзину с самой дальней дистанции. Сказала тихо:

— Какой же ты у меня молодец! Я и не надеялась, что ты когда-нибудь распростишься со своей дурацкой прокуратурой!

Такой реакции Фризе не ожидал. Освобождаясь из ее сильных рук, проговорил с обидой:

— Ты что, думаешь, я пойду воспитателем в детский сад?

— А что? Это идея. Рожу тебе двух девочек и двух мальчиков…— И неожиданно переменила тему: — Знаешь, в Швейцарии есть такие маленькие городки в горах… Загляденье. И маленькие виллы среди цветов.

— Разве у меня на Николиной горе хуже?

— Не хуже, милый. Но слишком близко от прокурора Олега Михайловича.— Берта внимательно смотрела на Фризе. В глазах светились любовь и участие.— Не обижайся, Володька. У тебя такое мученическое лицо, как у святого Себастиана на той картине.— Берта перевела взгляд на небольшое полотно эпохи кватроченто — «Мучения святого Себастиана»,— висевшее напротив кровати. Фризе проследил за ее взглядом и вздрогнул. У мученика, действительно было его лицо.

Владимир соскочил с кровати и, не спуская глаз с картины, подошел к ней. Очень искусно, с большим тщанием на лицо святого Себастиана, пронзенного стрелами, наклеили вырезанное из фотографии и профессионально раскрашенное лицо Фризе.

Он стоял, не в силах отвести взгляд от картины.

— Володя, что ты там обнаружил? — спросила Берта.— Что-нибудь не так?

Фризе мог поклясться, что еще три дня назад картина была в полном порядке.

Ни разу за эти дни не сработала сигнализация.

Замки были не тронуты.

Берта отлучалась из дома лишь ненадолго.

Ночи они проводили почти без сна, в постели, рядом со святым.

Война продолжалась?


1991 — 1992гг.

Третий дубль

1

— Еще один дубль, Леня! — Максимов обнял облокотившегося на велосипед экстравагантно одетого мужчину.— Ты сделал все великолепно, но пленка шосткинская, увы! Сам знаешь, сколько материала идет в брак.

— Могли бы для меня не пожалеть и «кодака».

— Откуда?! Нам не дают ни метра!

Режиссер Максимов снимал на Дворцовой площади эпизоды фильма-концерта о популярном эстрадном рок-певце Леониде Орешникове. Время для съемок выбрали раннее — пять утра. Освещенная утренним солнцем площадь в этот час была непривычно пустынной. Лишь молодая пара, наверное прогулявшая всю ночь по городу, с радостным любопытством следила за тем, что происходило на съемочной площадке,— Орешников был кумиром молодых.

— Ну как, начнем? — спросил режиссер, окинув певца оценивающим взглядом.

Леонид кивнул.

— Только умоляю, не морщи лобик, не щурься.

— Ты бы лучше озаботился, где раздобыть приличную пленку,— усмехнулся Орешников.— А то у вас скоро ни один хороший актер сниматься не будет.— Он легко вскочил на велосипед и не спеша поехал через площадь к улице Халтурина. Оттуда он должен был появиться в кадре.

«Сволочь надутая,— подумал Максимов, глядя вслед удаляющемуся певцу.— Нос еще не научился прочищать, а уже задирает! Безвкусный пижон!»

Особенно раздражал Максимова наряд певца — немыслимая черно-желтая хламида, развевающаяся на ветру, словно бурнус бедуина, скачущего на верблюде. Как он ни уговаривал Орешникова надеть что-то более гармонирующее со строгим убранством Дворцовой площади, певец категорически отказался менять костюм. Одежду он придумывал себе сам.

— Мальчики, приготовиться! — крикнул помреж.

Орешников лениво пересек тень от Александровской колонны, рассекающую площадь пополам.

— Первым пересек финишную черту наш прославленный мастер Леонид Орешников! — голосом спортивного комментатора Николая Озерова произнес бородатый, похожий на козла осветитель. Все рассмеялись. Только случайная зрительница бросила на него разгневанный взгляд. Наверное, это была верная почитательница певца.

Орешников подъехал к углу здания Военно-морского архива. Когда снимали предыдущий дубль, он останавливался здесь и ждал сигнала, чтобы двинуться навстречу камере. Сейчас, даже не оглянувшись, он свернул за угол, на улицу Халтурина…

Оператор, толстяк в клетчатой, навыпуск, рубашке навел резкость в ожидании, когда певец снова выедет из-за угла дома на площадь.

Прошло несколько минут. Леонид не появлялся.

— Что он, свалился там? — недовольно пробурчал Максимов.

— Он автографы раздает,— опять сострил козлоподобный.

— У него там свидание! — сказал оператор серьезно, не отрывая взгляда от видоискателя.— А вы просто завидуете.

— Какие злые люди! — обращаясь к своему полусонному спутнику, сказала девушка. Сказала нарочито громко, так, чтобы слышали все участники съемок.

— А вы что здесь делаете? — неожиданно вспылил администратор картины, пожилой меланхолик, все время сидевший на ящике от аппаратуры и, похоже, тихо дремавший.— Здесь вам не открытое собрание, а съемочная площадка…

— Освободите помещение! — тихо сказал козлоподобный остряк, и все дружно грохнули, забыв на время о певце.

— Гена, пойдем.— Девушка бросила презрительный взгляд на остряка и, подхватив своего спутника под руку, потянула его за собой в ту сторону, куда уехал Орешников.

Возмущенный администратор схватил мегафон и крикнул:

— Граждане! Очистите площадь. Идут съемки. Очистите площадь!

Его голос отзывался эхом под аркой Главного штаба. Девушка с парнем испуганно шарахнулись и, круто развернувшись, пошли в сторону Невского.

Орешников все не появлялся.

— Ну что ж! — как-то уж чересчур спокойно сказал Максимов и посмотрел на часы.— У нашего «кумира» десять минут времени. Если он не появится, я фильм снимать не буду.— Он сел на гранитный постамент колонны и закурил папиросу. Рука, державшая зажигалку, слегка дрожала.

— Лев Андреевич, чего вы переживаете? — наклонившись к Максимову, прошептал администратор.— Этих людей нельзя принимать всерьез. Так, эстрадная шелупонь, нарциссы. Плюньте.

— Нет! — крикнул режиссер.— У меня тоже есть принципы. Я спускать не намерен. Тем более — нарциссам. Пусть с ним возятся другие. Уволюсь, а доснимать не буду!

— Но десять минут подождем? — спросил оператор.

— Подождем,— буркнул Максимов, и на съемочной площадке с облегчением вздохнули. Все знали отходчивый характер Льва Андреевича.

— Кто у нас самый быстрый? — спросил режиссер, оглядывая участников съемки.

— Толя Рюмин,— подсказал администратор.

— Не-ет! — запротестовал козлоподобный.— Я самый солидный!

— Толечка, не в службу, а в дружбу,— попросил Максимов.— Посмотри, что там с этим оболтусом?

— Только ради вас, Лев Андреевич! — Рюмин смиренно склонил голову и зашагал через площадь. Шел он медленно, нога за ногу. Как будто нарочно нагнетал напряженность. И, словно чувствуя на себе нетерпеливые взгляды, время от времени оглядывался, делая «ручкой».

— Ну вот…— сказал кто-то, когда из-за угла появился человек. Но тут же разочарованно протянул: — Нет, не Леня…

С улицы Халтурина, в направлении съемочной группы двигался мужчина с потфелем в руках. Поравнявшись с ним, козлоподобный спросил у него что-то. Но тот даже не остановился. Подойдя к группе, он окинул телевизионщиков отсутствующим взглядом. В его глазах не было обычного для таких ситуаций любопытства.

— Уважаемый! — ласково окликнул мужчину Максимов, но тот продолжал двигаться.— Уважаемый! — повторил режиссер.

— Это вы мне? — мужчина оглянулся.

— Да, вам.— Максимов встал, подошел к мужчине.— Вы не видели там, за углом,— Лев Андреевич махнул рукой в сторону улицы Халтурина,— велосипедиста? Такой странный молодой человек… лохматый и в бурнусе…

— В чем? — переспросил мужчина. Похоже, что мыслями он был где-то далеко.

— В бурнусе. Знаете, такая черно-желтая хламида.

— Нет! Не заметил,— мужчина извинительно улыбнулся.— Велосипед, по-моему, там есть. У Зимней канавки, но человек в бурнусе… Нет, нет, не заметил.

— Что же, велосипед без велосипедиста? — растерянно спросил Максимов, но в это время администратор крикнул:

— Толик идет! — И все повернулись в сторону улицы Халтурина. Козлоподобный, выйдя из-за угла, широко развел руками.

— Чтоб ему пусто было! — сквозь зубы проворчал режиссер и сделал нетерпеливый жест рукой, призывая Толика поторопиться.

— Что он, купается в Зимней канавке? — спросил Максимов, когда запыхавшийся Рюмин притрусил к колонне.

— Нет его там, Лев Андреевич. Укатил наш корифей.

— Как укатил?! А велосипед?

— На велосипеде и укатил,— засмеялся козлоподобный.— У него ноги длинные. Знай жмет на педали.

— Да как же…— начал Максимов и оглянулся, отыскивая мужчину с портфелем. Но того уже и след простыл.— Вот же товарищ сейчас сказал, ты с ним повстречался, что велосипед на набережной лежит,— он растерянно оглядел собравшихся в кружок участников съемки.

— Сказал,— подтвердил администратор.— Только он какой-то малахольный. Надо проверить.

Несколько человек отправились на улицу Халтурина. Максимов не утерпел, пошел с ними. Ни Орешникова, ни велосипеда они не нашли.

Режиссер посмотрел на часы — было половина седьмого. Сказал устало:

— Все, ребята, разъехались. Доснимать клип я не буду…


2

Капитан Панин уже собирался пойти домой, когда в кабинет заглянул шеф, начальник уголовного розыска Семеновский.

— Александр Сергеевич, на тебя опять «телега» пришла,— сказал он довольно миролюбиво.

Панин понял, что начальство хочет свалить на него какое-нибудь малопривлекательное дело и потому большого разноса не будет.

— Догадываешься откуда?

— Даже моей интуиции на это хватает, товарищ полковник.

— Нет, капитан, такого сюрприза ты не ожидал. Написал на тебя рапорт сам товарищ Зайцев…

Зайцев был начальником ГАИ.

— Перечислил все твои прежние нарушения…

— Николай Николаевич, их всего-то два! За три года!

— Два, ставших известными Зайцеву.— Полковник многозначительно посмотрел на Панина.— И позавчера третье. По Приморскому шоссе в черте города ты гнал за сто. На правительственной трассе.

— Ехал в Ольгино делать обыск у Сарнова. Служебные дела. Была бы мигалка…

— Ах, мигалка?! И еще эскорт мотоциклистов? Ты, по-моему, не совсем понимаешь, какие тучи над твоей головой сгустились. Зайцев человек принципиальный. Гласность так гласность! Равенство перед законом? Для всех! И прежде всего для работников уголовного розыска.

— А для автомашин с семерками? — буркнул капитан. Номера, начинающиеся с 77, имели машины высшего ленинградского начальства.

Семеновский сделал вид, что не расслышал:

— Мне надоело объясняться с Зайцевым, Саша.

— Ему самому хвост прищемили…— сорвалось у Панина с языка, и он густо покраснел.

— Саша,— шеф усмехнулся, глядя, как медленно уходит с лица Панина краска.— Ты хороший человек, даже краснеть в милиции не разучился, но считай лучше свои грехи. И готовь себя морально к выговору.

— Продам я машину, товарищ полковник. С ней только расходы. Буду ездить на казенной, с сиреной.

— А на своей, как все нормальные люди, ты ездить не можешь? Ну что бы произошло, сделай ты у Сарнова обыск на пятнадцать минут позже?

— Золотишко он успел бы припрятать! — улыбнулся Панин.— Искали бы мы его рыжие побрякушки трое суток. Вот что такое пятнадцать минут!

Семеновский вздохнул.

— Не могу я ездить медленно, Николай Николаевич. Честно, не могу! Это как болезнь. Правда. Бывает, сажусь за руль и думаю — торопиться некуда, поеду нормально. Хоть на город посмотрю, на девушек… Нет, жмет нога на газ. Укачивет меня, товарищ начальник, медленная езда.

— Ладно, завтра я решу, какой тебе выговор объявить,— сказал Семеновский деловито.— А сейчас есть для тебя срочное дело…

Панин улыбнулся и подумал: «С этого бы и начинал».

— Ты певца Орешникова знаешь?

— Леонида?

— Значит, знаешь. Ты у нас меломан и интеллектуал. Тебе им и заниматься. Сегодня на пресс-конференции журналисты подняли вопрос о его исчезновении.

— Как это? — удивился Панин.— Такой известный певец и пропал бесследно?

— Вот ты и выясни, бесследно или следы все-таки остались. У тебя и знакомые среди местной богемы имеются.

— Николай Николаевич, какая богема? Какие знакомые?

— Есть, есть! Сам говорил — главный режиссер театра, певичка…

— Заведено дело по факту пропажи? — деловито спросил Панин.

— Зачем? Не надо! Прошло только два дня. Ты поинтересуйся, порасспрашивай. Может, у них так принято — загулял и два дня отсыпается. Проведи разведку. Чем черт не шутит, а вдруг его похитили?

— Поклонницы?

Полковник на шутку не отозвался.

— Начни прямо сегодня. Сейчас. У этих ребят настоящая жизнь только вечером и начинается. Сам знаешь. А там видно будет, заводить дело или нет. Может, и всесоюзный розыск объявить придется. Журналисты — народ дотошный. На следующей пресс-конференции спросят.

— Николай Николаевич, да ведь мы у районного управления хлеб отбиваем! Их дело.

— Генерал сказал — поручить Панину. Понятно? — Семеновский поднял руку в приветствии и двинулся к дверям.

— А какую резолюцию генерал на рапорте начальника ГАИ изобразил?

— Ты займись делом, Саша. Про резолюцию узнаешь. В свое время.— И полковник стремительно исчез за дверью.


Поздно вечером Панин позвонил режиссеру Нового театра Никонову. С Никоновым они учились в школе и даже вместе поступали в Высшую мореходку, на судоводительский факультет. И оба не прошли по конкурсу. Год проработали грузчиками в порту, зарабатывая морфлотовский стаж, но в мореходку подавать не стали. Панин поступил в университет на юридический, а Никонов — в Институт кино, театра и музыки на режиссерский.

За год работы как-то само собой рассеялось их романтическое стремление к дальним плаваниям и красивой флотской форме. Встречаясь изредка, они теперь лишь подтрунивали над своим юношеским увлечением. Но если выдавалось свободное время, шли по старой школьной привычке прогуляться по набережной Лейтенанта Шмидта, там, где покачивались у гранитной стенки то большие сухогрузы, то франтоватые гидрографические теплоходы. Но кто из ленинградцев не ходит на эту набережную, кто не поглядывает не с завистью, нет, но с каким-то тревожащим душу чувством на таинственную жизнь, царящую на кораблях?

…Трубку снял Валентин.

— Здорово, Мегрэ! — приветствовал он Панина. Александру был симпатичен этот любитель пива и бутербродов с набережной Орфевр. Но капитан считал, что Мегрэ, баловень Сименона, слишком много времени тратит на то, чтобы понять преступников. А понять — значит простить. У Панина не было времени на то, чтобы понять, и еще меньше было желания простить. Поэтому он протестовал, когда приятель называл его Мегрэ. Но Никонов только посмеивался, и Панин смирился. Мегрэ так Мегрэ. Хорошо, что не мисс Марпл.

— Валя, что ты думаешь об исчезновении Орешникова? — не ответив на приветствие, спросил Панин.

— Уже и до милиции дело дошло! Ну прохиндей, умеет создавать себе рекламу!

— Ты думаешь, это розыгрыш?

— А ты считаешь, что его похитили фанаты? И разорвали на сувениры? Не вздумайте только всесоюзный розыск объявлять!

Панин подумал о том, что ход рассуждений у них с Валентином оказался не слишком оригинальным, и сказал строго:

— Тебе смешно! А начальство беспокоится. Прошло уже два дня…

— Год назад я снимал на «Лентелефильме» картину. Помнишь, «Парень из джаза»? Леня Орешников в главной роли. Так мы не могли найти его неделю! Завихрился с любимой девушкой, жил у кого-то на даче.

— А если серьезно?

— Если серьезно, то не знаю что и сказать,— ответил Никонов.— Максимов написал начальству докладную. Работать с Орешниковым отказался. Но администратор картины на свой страх объехал несколько Лениных знакомых, тех, кого знал. Его там нет.

— Как фамилия администратора?

— Не знаю. Да на студии тебе скажут. Саша, ты и правда собираешься его искать?

— Это ты у нас свободный художник. Ставишь, что тебе взбредет в голову. А я занимаюсь тем, что мне поручают.

— Саша, он мог сесть на теплоход и уплыть по северным рекам. А может быть, купается в Пицунде. Леня непредсказуем.

— Что ты о нем знаешь, кроме расхожих сплетен?

— Ну ты даешь! — Никонов помолчал несколько секунд. Потом сказал чуть даже удивленно: — Если всерьез — ничего! Кстати, раз уж тебе хочется…

— Хочется, хочется! — перебил приятеля Александр.

— Завтра я приглашен в один дом… Фамилия Ватагин тебе ничего не говорит?

— Эстрадный чтец?

— Это в прошлом, в прошлом. Миша Ватагин теперь пишет рассказы и сценки. А его жена… Ладно, завтра все сам узнаешь. В салоне Ватагиных очередной прием, будут люди, хорошо знающие пропавшего кумира.— Никонов засмеялся.— А может быть, появится и сам Леня Орешников.

Они еще с минуту препирались, кто за кем должен завтра заехать, хотя заранее знали, что поедут на такси. Но таков уж был ритуал. Никонов всегда поддразнивал приятеля, заверяя, что, надев милицейскую фуражку, он может садиться за руль и подшофе. Так что незачем нести расходы на таксомотор.

«Хорошенькая репутация у Орешникова! — усмехнулся Панин, положив трубку.— Никто не принимает всерьез его исчезновения. Только «хи-хи» да намеки на любовные похождения». Он никогда не был на концертах Орешникова, но то, что видел по телевидению, не приводило его в большой восторг. Голос — да! Сильный, красивый баритональный тенор. И некоторые песни он исполнял так, что за душу брало. Но его манера исполнения — прыжки, метания по сцене… Его наряды! Все это не совпадало с представлениями Панина о том, как должен выглядеть на сцене мужчина. Он не осуждал Орешникова, ему было достаточно того, что у певца хороший голос и серьезные песни. Мода меняется часто. И певец еще молод, у него все впереди. А пока, считал капитан, молодежь выбрала себе совсем неплохого кумира. Экстравагантность Орешникова, его манеру поведения на сцене Панин считал тонко рассчитанной игрой на популярность. Он относился к Орешникову серьезно, и первые суждения о певце людей из его среды обескураживали.


3

Ватагины жили на Староневском, напротив кинотеатра «Призыв». Поднимаясь на стареньком, расшатанном лифте, Панин в который уже раз спросил приятеля:

— Удобно ли без приглашения? Да еще менту?

— О чем ты говоришь! — отмахнулся Никонов.— Советский Мегрэ будет для них подарком.

— Только о том, что я…— начал Панин, но Валентин заговорщицки подмигнул:

— …Занимаешься поисками «кумира» — ни слова!

Как только они вошли в просторный, завешанный африканскими масками холл, заполненный беседующими гостями, у Панина рассеялись все опасения по поводу своего появления в этом доме.

Никонов расцеловался с бледной, анемичной блондинкой лет сорока. Потом представил ей Панина, не забыв упомянуть его французского коллегу. Блондинка, Елена Викторовна, оказавшаяся хозяйкой дома, посмотрела на капитана с одобрением.

— А где Мишель? — спросил режиссер.

Хозяйка неопределенно взмахнула рукой.

— Понятно! — улыбнулся Никонов.— На кухне режет бутерброды.

Мишель Ватагин, наверное, услышал голос Никонова и тут же появился в дверях кухни с огромным ножом в руках.

— Как ты, Валя, догадался, что я занят бутербродами? — улыбаясь, спросил он.— Неужели финская салями распространяет такой аромат? — Они обнялись.

Выглядел Ватагин довольно живописно: нож, передник с кружевами, на голове кокетливо сидел белый берет. Скорее всего чехол от морской фуражки.

— В том-то и беда, что никакого аромата. Просто я по опыту знаю — в этом доме отбивную не получишь.— Никонов повернулся к Панину.— Знакомься, мой школьный друг Алекс Панин. Ленинградский Мегрэ…

— Как же, как же, наслышан! — Ватагин протянул капитану руку.— Валентин про вас такие сногсшибательные истории рассказывает!

— Не верь, Саша, не верь! — торопливо, слишком торопливо запротестовал Никонов.— Ничего я ему не рассказывал. Михаил Арсеньевич мастер розыгрыша.

Ватагин понимающе усмехнулся и подмигнул Панину.

— Вы, ребята, распоряжайтесь тут. А я дострогаю бутерброды. Такую рыбку мне в Смольном, в столовой достали!…— Он пошел на кухню, но у дверей обернулся: — Валентин, ты у нас старожил, помоги Елене гостей занять, а Мегрэ пусть музыку наладит. Узнаем, кстати, как у них в милиции с музыкальной эрудицией.— Он хохотнул, довольный своей шуткой, и скрылся на кухне.

В огромной, на первый взгляд безалаберно обставленной комнате собралось уже человек двенадцать гостей. Все стояли небольшими группками, со стаканами аперитива в руках. Несколько молодых женщин устроились прямо на пушистом ковре — рассматривали толстый каталог «Нек-керман».

На приветствие Никонова ответили так, будто расстались полчаса назад — кто просто кивнул, кто помахал рукой. Елена Викторовна показала на поднос со стаканами. Аперитив был приготовлен на славу — крепкий, ароматный. С кружком лимона и со льдом. Панин с удовольствием пригубил, почувствовав пряный привкус итальянского вермута.

Валентин подвел его к столику, на котором стоял магнитофон. Показал, где хранятся кассеты.

— Разбирайся. А я пришлю тебе на подмогу красивую женщину. Ты еще ни на кого не положил глаз?

— Вали, вали отсюда,— проворчал Панин.— Без твоей протекции обойдусь.

Его задело замечание хозяина о милицейской эрудиции. «Тоже мне снобы! — сердито думал он.— Вот заведу вам сейчас песни гражданской войны!» Но ни песен гражданской, ни песен Отечественной войны в фонотеке семьи Ватагиных не было. Как не было, кстати, и у самого Панина. Зато, к своему удивлению, он обнаружил много фирменных записей настоящего джаза. Здесь были Луи Армстронг, Рей Чарльз, Глен Миллер и многие другие звезды, мастера регтайма и диксиленда. Капитан поставил кассету с записями Армстронга, и комнату заполнил хриплый голос певца.

Впечатление от вечеринки было такое, как будто присутствующие только что вышли из зала заседаний, где прослушали доклад, и теперь, разбившись на маленькие группы, обсуждают его в буфете. Большинство гостей — пожилые мужчины, лица некоторых были знакомы Панину по спектаклям и телепередачам. Женщины, очень заинтересованно обсуждавшие новинки западногерманской фирмы — словно собирались тут же встать и пойти за покупками,— не произвели на капитана впечатления. Были они какие-то блеклые, усталые. «Пришли сюда прямо со спектакля, что ли?» — подумал Панин. И в это время в комнату вошла еще одна дама — молодая, улыбающаяся блондинка, о которых, не вдаваясь в подробности, обычно говорят: прелестная. Мужчины отвлеклись от своих серьезных разговоров и шумно приветствовали ее.

— Томик! Заворачивай к нам! — позвал актер Бубенец.

Почитательницы «Неккермана» встретили Томика кисло-сладкими улыбками, но она, не обратив внимания на «кислоту», радостно расцеловалась с каждой из них, но на ковер не села, а подошла к Панину.

— В кои веки новое лицо,— сказала она.— К вам можно?

— Пожалуйста.— Панин подвинулся, хотя места на диване было предостаточно.

— Меня зовут Тамара,— улыбаясь, сказала женщина.

— А меня — Александр Сергеевич.

— Какие мы официальные! Я думала, что по имени-отчеству величают себя только полковники.

— Это происки Вали Никонова? — поинтересовался Панин.

— Прежде всего мои,— сказала Тамара.— Я заглянула в комнату, увидела вас и спросила у Валентина: «Что за мужественный незнакомец скучает там в одиночестве?» Оказалось, что комиссар Мегрэ. А мне аперитивчик не раздобудете? — попросила она, словно бы давая понять, что ритуал знакомства закончен.

Весь вечер Тамара ни на шаг не отходила от Панина. Он и сердился, и радовался одновременно. Радовался потому, что рядом с ним такая солнечная и веселая женщина. Но сознание того, что произошло это как бы помимо его воли, по инициативе самой женщины, сердило Панина. Капитан привык к тому, чтобы инициатива всегда оставалась за ним. А вот как раз этого-то Тамара лишила его полностью. Панин чувствовал себя рядом с нею словно в осажденном городе. Покорно выслушивая ее рассказ о какой-то удивительной экстрасенсорше, лечащей по телефону, он поглядывал на гостей и никак не мог найти предлог, который позволил бы ему прорваться к «основным силам». Уже давно следовало навести общий разговор на тему исчезновения Орешникова. Никонов, наверняка виновный в бедственном положении капитана, пришел ему на помощь.

— Ну, Мишель, когда теперь заграничная гастроль? — спросил он хозяина, как только выпили за успешную премьеру.

— Э-э, милый мой, скоро только сказка сказывается! Ты же знаешь…— наверное, Ватагин хотел рассказать, как долго дело делается, но Никонов, быстро взглянув на Панина, перебил его:

— А Леня-то Орешников?! С огнем играет! Ему через неделю в Европу лететь, а он решил в прятки поиграть.

— Какие прятки! Уверена, что с ним неладно,— сказала хозяйка.

— Похитили! Похитили! — закричал актер Бубенец и почему-то взмахнул руками, как крыльями. Будто доподлинно знал, что похитили Орешникова на самолете.

— Как скучно! — сказала певица из Ленконцерта, фамилию которой капитан не мог вспомнить.— Куда ни придешь — только и разговоров про Леньку!

«Ух и завидуешь ты, милая, Орешникову!» — подумал Панин, взглянув на певицу. На ее тусклом лице промелькнула гримаса такого равнодушия, что в него трудно было поверить.

— Ну что ж! У нас есть еще одна злоба дня,— засмеялся Ватагин.— Не хотите об Орешникове, поговорим о домовых. Хотелось бы знать, что думают о них власти предержащие? Тамара, выпусти Александра Сергеевича на свободу!

Свобода Панину была предоставлена, но только в урезанном виде: Тамара перекочевала с дивана за стол вслед за капитаном.

— Отвечайте, отвечайте! — заторопила певица.— Это поинтереснее, чем Ленькины фокусы.

— С привидениями в последние часы обстановка в городе осложнилась,— серьезно сказал Панин, и гости насторожились.— Есть данные, что они все чаще будут появляться на людях. Отсюда острый дефицит зубной пасты, мыла и французских духов…

— Это еще почему? — сердито сказал кто-то из мужчин за спиной у Панина. В ответ раздался дружный хохот.

— Ну, Коля, уморил! — не в силах унять смех, произнес Никонов.— Как ты не понимаешь — им же хочется поприличнее выглядеть!

Тему привидений гости восприняли близко к сердцу и наперебой стали рассказывать одну за другой самые фантастические истории о неутешных духах, мрачных зомби и переселении душ. Правда, большинство историй были почерпнуты из пустившейся во все тяжкое советской прессы и потому походили одна на другую. Потом на смену привидениям пришли Чумак и Кашпировский. О том, что телелечители исцеляют страждущих, не было двух мнений. Спор разгорелся только по вопросу, кто помогает лучше.

— Когда в аптеках нет лекарств, и гипнозитеры благо,— сказал Панин, но его тут же застыдили как ретрограда.

— А вам не кажется, что из Кашпировского мог бы получиться хорошенький диктатор? — спросил Мишель Ватагин.— Стоит ему захотеть — почитатели тут же выдвинут его в какой-нибудь верховный орган!

Разговор сразу же получил новое направление. Даже прелестная Тамара на время забыла о Панине и напористо принялась пересказывать статью о Сталине из свежего номера «Огонька». Правда, ее не очень слушали. Каждый хотел сказать сам. Александр смотрел на Тамару с улыбкой и думал о том, как хорошо было бы очутиться с нею вдвоем где-нибудь в тихой уютной квартире, вдали от шума, от людей.

— А вы обратили внимание, друзья, что наш Мегрэ скис, как только разговор коснулся культа? — с ехидной улыбкой сказал вдруг актер Севрюк.— У них в органах, наверное, тоскуют по доброму кулаку!

— Да, действительно! — Тамара с улыбкой посмотрела на Панина.— Разговорчивым вас не назовешь. Что вы скажете о Сталине?

— Мы с ним вместе не служили,— нахально отбрехнулся капитан и пригубил бокал с шампанским.

— Нет-нет-нет! — запротестовал Севрюк.— Вы за Скалозуба не прячьтесь! Признавайтесь — демократия вам не по нутру?

— Товарищ артист,— сдерживая раздражение, тихо сказал Панин,— мне претят разговоры о демократии между закуской и горячим.

— Правильно! — поддержал Панина хозяин.— Все правильно, кроме одного — горячего не будет. Нажимайте на закуски.

— А что касается существа дела,— капитан неожиданно вспомнил Дона Карлеоне из «Крестного отца», свято верившего, что раздражение — удел слабаков, и улыбнулся.— Вы что же, думаете, много найдется таких, кто предпочел бы опять забраться в клетку?

— Не знаю, не знаю! — в голосе Севрюка слышалось пьяное упрямство.— Вы все-таки не отлынивайте от прямого ответа! Нам всем оч-чень важно знать…— он обвел сидящих за столом долгим, оценивающим взглядом.— Очень важно знать, что вы думаете о демократии. Не держите ли фигу в кармане?

— Да еще и с маслом,— тихо сказал Никонов. Но его услышали и засмеялись.

— Валя! — укоризненно покачал головой Севрюк. Жидкие светлые волосы рассыпались в разные стороны, и он стал похож на подвыпившего дикобраза.— Умница! Тонкая душа! Как ты-то этого не понимаешь? Наша жизнь… Господи! — слезы неожиданно потекли у него по щекам.— Господи! Мы должны от каждого потребовать ответа! Особенно от таких суперменов,— он ткнул пальцем в сторону Панина.— Они и понятия не имеют о том, что такое демократия. Даже моя кошка Машка понимает больше.

— Кончай демагогию, Вовка! — крикнула одна из женщин.— Не даешь чревоугодничать спокойно.

— Вот! — уныло сказал Севрюк, вытирая слезы.— Вот! За телячий студень готовы предать свободу. Но мы потребуем! — Он стал пристально вглядываться в лица присутствующих. Наконец обнаружил потерянного было Панина.— Вам не удастся отмолчаться, молодой человек!

— Знаете, в начале века один юрист про таких, как вы, сказал: «У нас демократию понимают так: я делаю все, что мне хочется, а другому мешаю делать то, чего он хочет».

—Умница! — захлопала Тамара в ладоши и быстро поцеловала Панина в щеку.

— Правильно, правильно,— одобрительно сказал и хозяин.— Мы даже повернуться не можем без того, чтобы не задеть соседа локтем! А почему не слышно музыки? Саша,— обратился он к Панину,— ваши музыкальные симпатии я вполне одобряю…

— Они же у меня милицейские,— не удержался Панин.

— Давай за работу! — грубовато-дружески, словно они были сто лет знакомы, сказал Ватагин.— Томка тебе поможет.

Пьяный Севрюк пытался было увязаться за Паниным, но Елена Викторовна встала у него на пути и, что-то ласково нашептывая на ухо, увлекла в сторону кухни. Наверное, отпаивать крепким чаем.

— Ну и чем же вас порадовать? — спросил капитан у Тамары, быстро просматривая кассеты.

— Хорошим старым танго. У Мишеля есть такие кассеты!…

Панин включил магнитофон, и они пошли танцевать, уверенно лавируя среди бесчисленных пуфиков, кресел и журнальных столиков. «Поменьше бы всего этого барахла,— подумал капитан,— настоящий танцзал можно устроить».

— А вы человек непростой,— сказала Тамара, в упор разглядывая Панина.— С вами на брудершафт не выпьешь.

Панин рассмеялся:

— Что за странный вывод? И кстати…— он показал на щеку.

— Это в награду за находчивость. И больше не решусь.— Она хотела еще что-то сказать, но в это время рядом с ними остановилось миниатюрное и очень кудрявое существо — не то школьница, не то зрелая женщина — и похлопало в ладоши.

— Ну, Инка! — разочарованно произнесла Тамара.— Мы только начали…

Пигалица ничего не ответила, а только, упрямо поджав пухлые губы, хлопнула в ладоши еще раз.

С такими маленькими женщинами Панину танцевать не приходилось. Он только собрался поинтересоваться, в каком классе учится кудрявое создание, как девушка спросила:

— Вы про Леню Орешникова слышали?

— Слышал. И про него слышал. И его самого слышал. Хороший певец.

— «Хороший» — это значит просто средний. А Леня был гениальный.— И она выжидательно посмотрела на Панина. Капитан решил подыграть:

— Почему был, милое дитя?

Лицо у женщины сделалось скучным.

— «Милое дитя» прощается вам как новичку. Снято с вооружения. Так вот про Леню. С ним расправились рэкетиры. Слышали про таких?

— И про них слышал. Доводилось,— усмехнулся Панин и хотел спросить, откуда у Инны такие сведения, но теперь уже Тамара с воинственным видом захлопала перед ними в ладоши.

— Тамара, у нас серьезный разговор,— сказал Панин.— Через пять минут…

— Никаких пяти минут! Правила игры надо соблюдать!

— Не отвяжется,— совсем тихо произнесла Инна.— Вы меня на телевидении разыщите. Инна Ивановна Печатникова. У Мишеля есть все мои координаты. А сейчас мне пора…— Она подняла свою крошечную ладошку: — Чао!

— И что за серьезные разговоры могут быть с Инной Печатниковой? — спросила Тамара, прижимаясь к Панину чуточку ближе, чем требовалось в танце.— Признавайтесь.

— Это допрос?

— С пристрастием! А может быть, вы с нею давно знакомы?

— Инна рассказывала мне про Леню Орешникова.

— Что она может о нем рассказывать? Этот анфан тэрибль замечает во время съемок только режиссера и музыкантов. А директор картины, администратор…

«Что они, сговорились устроить мне проверку? — подумал Панин.— Один выясняет мои познания в музыке, другой — отношение к демократии. Теперь эта экзальтированная дамочка решила проверить, силен ли я во французском».

— Этот, как вы сказали, Фанфан-Тюльпан хороший певец, по-моему. И вдруг — пропал. Инночка его очень жалеет…

— Найдется. У Лени Орешникова есть такое хобби: внезапно исчезать и внезапно появляться. А это вы хорошо придумали — Фанфан-Тюльпан!

— Я придумал? — Наверное, капитан перестарался и Тамара поняла, что ее разыгрывают.

— Ладно, ладно! Не придуривайтесь. У меня есть предложение — кофе пойдем пить ко мне. Это совсем недалеко, на Второй Советской.

— А как же?…— Панин обвел глазами гостей.

— По-английски, гражданин следователь. А к тому же я женщина свободная.

Уход по-английски не получился. Тамара, прежде чем удалиться, пошепталась с хозяйкой, а Панина засек Валентин Никонов:

— Мегрэ, уж не к Тамаре ли ты отправился пить кофе? Осведомленность друга покоробила капитана, и он буркнул:

— А тебе завидно?


В подъезде было темно. Лишь слабый отсвет белой ночи с трудом пробивался через пыльное стекло над дверью. Панин заметил легкую тень, прижавшуюся к стене. Тамара подстерегала его, и когда он, сделав вид, что ни о чем не подозревает, проходил мимо, прошептала сдавленным голосом:

— Руки вверх!

А потом, прижавшись к Панину, долго целовала его, обхватив руками за шею. Губы у нее были удивительно мягкие и нежные. Панин вспомнил слова Валентина, но внутренне отмахнулся от них, как от пустых и ничего не значащих.

Они шли по тихим светлым улицам не спеша, так, как ходят люди, уверенные в том, что в конце пути их ждет непременная награда.

— Вот и пришли,— сказала Тамара.— Теперь поступаем так: сначала иду я, поднимаюсь на лифте на шестой этаж. Оставляю дверь квартиры открытой. Номер сорок. Через пять минут поднимаетесь вы. А то у нас в подъезде сидит старушка — дежурная. Может, спит, а может, и нет… Очень любознательная.— И, не дав Панину опомниться, она поцеловала его и быстро вошла подъезд.

— «Я женщина свободная…» — прошептал, скисая, капитан. Но в воздухе еще витал аромат ее духов, и Панин, подождав несколько минут, вошел в подъезд. Комнатка дежурной была закрыта, а сама дежурная, наверное, сладко спала. Александр вызвал лифт. Старинная кабина ползла медленно, гулко отщелкивая этажи.

У сороковой квартиры он на секунду задержался, стараясь унять волнение, и толкнул дверь. Дверь не подалась. «Что за черт? — подумал Панин.— Захлопнулась случайно?» Он позвонил и прислушался: за дверью ничего не шелохнулось. Он позвонил еще раз. Панина взяло сомнение: а хорошо ли он расслышал номер квартиры? Может быть, сорок вторая или сорок первая? Ступая осторожно, капитан подошел к сорок первой и легонько толкнул в дверь. Никакого эффекта. Разочарование ожидало Панина и в сорок второй квартире. «Хорошо вас провели, Александр Сергеевич! — усмехнулся капитан.— Как школьника».

Когда он спустился на лифте на первый этаж, дежурная словно поджидала его.

— Вы к кому ехали, молодой человек? — строго спросила она Панина. Она была еще совсем нестарая и своей повадкой и обличьем напоминала учительницу начальных классов.

— Не «к кому?», а «от кого?». Так будет правильней,— стараясь выглядеть беззаботным, сказал капитан.— А «от кого» — большой секрет.

Дежурная промолчала. Но всем видом выразила Панину крайнее неодобрение. А лукавая Тамара даже носа не высунула из своей квартиры.

При мысли о постели, о легком аромате Тамариных духов Панин почти физически почувствовал острое сожаление. Словно дыхание перехватило. Но только на одно мгновение.


4

Утром Панина разбудил бодрый хриплый голос будильника. Ленясь протянуть руку и нажать кнопку, Александр сердито подумал о том, что Никонов дома будильника вообще не держит. А телефон включает только после десяти. И Ватагин небось спит сейчас без задних ног. И нализавшийся Севрюк отсыпается. И только он, капитан Панин, должен вставать и топать к себе на Литейный. Да еще разбираться во всем, что наплели эти люди вчера вечером про Леонида Орешникова.

«Чушь какая-то,— сердился Панин.— И рэкетиров даже вспомнили!»

Будильник, утратив первоначальную бодрость, похрипел еще несколько секунд и заглох. Александр с удовольствием потянулся, ощутив, как уютна и тепла постель. «Еще пять минут… От силы десять,— решил он.— И я встану бодрым и добрым». Он уже ни на кого не злился.

Проснулся Панин ровно в девять.

«В конце концов не смертельно! — успокаивал он себя, торопливо намыливая лицо перед зеркалом в ванной.— Я ведь по делам службы в этой артистической компашке до трех ночи проторчал! А выпил-то всего два бокала шампанского да пару коктейлей. А мог бы…» Тут ему в голову пришла спасительная идея. С помазком в руке он кинулся к телефону, торопливо набрал номер своего коллеги Зубцова, с которым занимал один кабинет.

— Миша, это я. Начальство будет спрашивать — я в библиотеке.

— В библиотеке? — удивился майор.

— Угу. А потом в театре. Шеф вчера назвал меня интеллектуалом и меломаном. Надо оправдывать доверие.

— У нас в отделе был один меломан…— начал Зубцов, но Панин перебил его:

— Знаю, знаю. Он плохо кончил. Привет, Миша!

— А ты в какой библиотеке? — спросил майор, но этого Панин еще и сам не знал, а потому повесил трубку.

В десять он уже сидел в пустом читальном зале детской библиотеки — ближайшей от его дома — и листал подшивку «Смены». Библиотекарша посадила Панина за стол прямо перед собой и все время с подозрением взглядывала на него. Читальный зал открывался только в одиннадцать, и капитан с трудом уговорил библиотекаршу впустить его в помещение. Даже милицейское удостоверение не произвело на девушку никакого впечатления.

— Что у вас, в милиции, своей библиотеки нет? — сопротивлялась она, никак не реагируя на улыбки капитана. На ее лице словно навеки застыла легкая гримаска брезгливости. Панин почему-то вспомнил бабушку, как она журила за то, что он гримасничал перед зеркалом: «Вот сведет тебе лицо судорогой, и будешь всю жизнь кривой ходить».

«А у тебя, милая, наверное, бабушки не было,— пожалел капитан девушку.— Ты так и проживешь всю жизнь, скривив свои губки».

Статья в «Смене» называлась «Дом Арлекинов». Она начиналась словами: «Двадцать лет — замечательный возраст: расцвет молодости! Для человека. А для театра, оказывается, роковой. В двадцать лет театр должен умереть, считал великий Станиславский».

«Красивые слова,— подумал капитан.— А что же театр? Решил не умирать?»

Дальше автор статьи писала о том, что на «Конгрессе дураков» в Ленинграде «Театр Арлекинов» проводили «в последний путь». «По-моему,— утверждала журналистка Сернушкина,— способность пошутить над собственной смертью — признак молодости».

— Хороший признак! — прошептал Панин с изумлением и посмотрел на библиотекаршу.

— Вы что-то сказали? — девица по-прежнему не спускала с капитана глаз. Наверное, боялась, что он выдерет нужный ему номер газеты и унесет к себе в управление.

— Способность пошутить над собственной смертью — это признак молодости?

— Как это? — библиотекарша так удивилась, что презрительная гримаска исчезла.

— Черный юмор! — вздохнул капитан и снова принялся было за статью, но фраза, произнесенная им, видно, не на шутку заинтриговала библиотекаршу.

— Я плохо поняла ваш афоризм,— сказала она и почему-то покраснела.— Вы хотели сказать, что в молодости со смертью нельзя шутить?

— Со смертью, милая девушка, в любом возрасте шутки плохи! — серьезно произнес он.— Это я вам официально заявляю. А тут,— он постучал пальцем по газете,— одна гражданка решила пошутить.

— И что? Ее убили?

— Да нет, не убили! — капитан весело рассмеялся, разглядывая библиотекаршу. Без презрительной гримаски ее можно было бы назвать милашкой.— Не убили, слава Богу! А за уши я бы ее отодрал. Вы потом прочитайте, что она тут накарябала.

Статья была довольно длинная и восторженная. «Одни всхлипы и вскрики»,— сердито думал Панин, быстро пробегая глазами строчки в поисках фамилии пропавшего певца.

«Вечный поиск требует жертв. К «Арлекинам» приходили многие. Были среди них талантливые. Даже очень. И уходили. Не выдерживали. Нужна была не просто полная самоотдача, требовалось самоотречение. Ушел Леня Орешников, не захотевший ограничить свои интересы ради коллектива, в котором вырос, сделал себе имя. Остались те, кто принял условия «Арлекинов». Они — основа театра, носители его неписаных законов. Они — образцы. И одновременно — жертвы. Потому, что в коллективе объединяются не половинки, которые легко составляют целое, не абстрактные существа, а конкретные личности, которым неизбежно приходится что-то менять в своей судьбе, отказываться от ее предложений, шансов».

«Орешников не отказался от своего шанса,— с удовлетворением подумал капитан.— И правильно сделал!» — Впечатление о «Театре Арлекинов» у Панина складывалось неважное. Он только сомневался — не журналистка ли виновата? Не под ее ли резвым пером театр выглядит братской могилой? Но если все, о чем она написала, правда, то такому яркому таланту, как Орешников, у «Арлекинов», наверное, не хватало воздуха.

Особенно много всхлипов в статье досталось на долю певицы Татьяны Данилкиной. «Если она жена главного режиссера Данилкина,— решил капитан,— то не слишком-то скромно расточать столько дифирамбов».

И еще одно место в статье привлекло внимание капитана: «Арлекины» говорят о себе: «Мы — большая итальянская семья». Что такое «итальянская семья», представляют даже те, кто в Италии не бывал…» Панину тоже не приходилось бывать в Италии, но его представления об «итальянской семье» были слишком профессиональны и вызывали в памяти имена Аль Капоне, Лючиано и других «крестных отцов».

«Интересно, как отнеслись к этим пассажам в самом театре? — подумал Панин.— Надо будет выяснить». Он записал в свой потрепанный блокнот адрес театра, имена упоминавшихся в статье актеров. Поблагодарил библиотекаршу.

— Если вам очень нужна эта газета, я могу поискать дома. Мы с мамой выписываем «Смену»,— сказала девушка, провожая капитана. Тон у нее теперь был доброжелательный, даже ласковый, но презрительная гримаска опять угнездилась на лице. Наверное, происходило это непроизвольно.

— Спасибо, девушка. Все, что нужно, я узнал. Не стоит беспокоиться,— поблагодарил Панин, а сам внутренне усмехнулся, отметив полученную информацию о том, что «Смену» они выписывают с мамой. Не замужем, стало быть.

На улице рядом с библиотекой стоял тощий и длинный акселерат с большим диском Орешникова. Кумир молодежи глядел на капитана с яркого глянцевого конверта довольно самоуверенно. С тех пор как Александру поручили им заняться, певец подкарауливал капитана на каждом шагу. Стоило ему включить радио в машине, как тут же начинал петь Орешников. Размахивая гитарой, он улыбался Панину с плакатов, развешанных чуть ли не на каждой улице.

«Не замечал я его раньше, что ли?» — удивлялся капитан. Он сел в машину, прикинул, как быстрее всего добраться до Пионерской улицы, где «Театр Арлекинов» приютился в каком-то подвале. «Через десять минут буду на месте,— решил Панин, но тут же сморщился, вспомнив про рапорт начальника ГАИ.— А сегодня как раз четверг, день безопасности уличного движения. Придумают тоже! Ну почему следует вести автомобиль особенно осторожно только в четверг!»

Панин уже переехал через Биржевой мост, когда вдруг понял, что в «Театре Арлекинов» ему, в общем-то, делать нечего. Вчера вечером, слушая туманные намеки кое-кого из гостей и наблюдая, как многозначительно кивает Никонов, он просто попался на удочку. Поддался чужим неясным эмоциям. Два года уже минуло, как Орешников ушел из театра. Год, судя по словам Тамары, труппа «кувыркалась» и «пускала пузыри», лишившись лидера. И если с певцом ничего не случилось в те дни, когда актеры выступали при пустом зале и винили в этом Орешникова, то мстить ему сейчас — чушь!

— Чушь и глупость! — громко повторил Панин.— А я, дурак, вместо того чтобы заняться версией о рэкетирах, ударился в литературу! Ну о чем я буду спрашивать этих чудиков, которые способны «подшутить над собственной смертью»?! Нечего мне там делать, нечего,— уговаривал себя капитан, а сам уже катил по Пионерской, разглядывая вывески на домах. Не мог он сейчас вернуться в управление. Начальству-то просил передать, что поехал в театр!


5

— Что вы можете рассказать о Леониде Орешникове? — спросил капитан, когда они сели с главным режиссером в мягкие удобные кресла в крошечном, но уютном кабинете.

Данилкин не торопился с ответом. Изучающе смотрел на Панина, словно прикидывал, стоит ли отвечать этому незваному гостю. Главный режиссер был худ и бледен. Капитан знал, что Данилкин и сам занят в спектаклях, и подумал: «Ему и лицо белить не надо, только надеть колпак». Он никак не мог отделаться от ощущения, что все время примеряет к главному режиссеру костюм арлекина.

— А кто такой Леонид Орешников? — наконец нарушил молчание Данилкин, и его опрокинутое лицо стало замкнутым. Ледяной тон главрежа не оставлял сомнений в истинном значении его фразы.

Такого поворота Панин не ожидал.

— Леонид Николаевич Орешников, тысяча девятьсот шестьдесят третьего года рождения, служил в «Театре Арлекинов» с декабря восемьдесят первого по март восемьдесят седьмого под руководством главного режиссера Данилкина…

— Капитан, повторяю еще раз,— голос Данилкина звучал теперь спокойно, даже доброжелательно.— С человеком, которого вы сейчас назвали, я никогда не был знаком и ничего о нем не слышал…

«Ну, сукин сын!» — внутренне вскипел Панин. Он чуть было не ляпнул сгоряча: «Что вы тут театр устраиваете!», но вовремя спохватился и сказал:'

— Валерий Николаевич, я не знаю ваших взаимоотношений с Орешниковым, но хочу предупредить: отвечать на мои вопросы вам все-таки придется. Не здесь, так на Литейном, в служебном кабинете. Человек-то пропал.

— Я еще раз повторяю…— начал было Данилкин.

— Да хватит придуриваться! — не выдержал Панин.— Я к вам пришел по серьезному делу, за помощью, а вы…

— А как с точки зрения законности и демократии — допустимо ли следователю кричать?

— Во-первых, я не следователь,— жестко сказал Панин,— во-вторых, в законе сказано, что отказ свидетеля от дачи показаний карается в уголовном порядке.

— А я свидетель? Чему? Пропаже этого подонка Орешникова?

Данилкин произнес все это так, как будто находился на сцене. Он даже заломил руки, как будто перед ним сидел не доведенный до кипения милицейский капитан, а сотни три восторженных зрителей.

Панин промолчал.

— Вы можете меня зарезать — я сейчас отвечать не буду…

— Придете завтра в десять на Литейный,— быстро сказал капитан, почувствовав слабинку своего визави. Он оторвал от перекидного календаря листок, записал свой телефон, номер кабинета. Положил на стол. Потом взял листок обратно и записал домашний телефон.— Сейчас я поговорю с актерами труппы.

— Говорите,— безразлично махнул рукой Данилкин.

И в разговорах с актерами капитан не преуспел. Он решил не вызывать всех по очереди в кабинетик главного режиссера, а беседовать с людьми где придется — на сцене, в зрительном зале, в фойе. В привычной для них обстановке. Однако театрик оказался таким маленьким, что разговоры проходили на виду у всех. Но Панин мог поклясться, что не это было причиной нежелания собеседников откровенничать. Впечатление создалось такое, как будто актеры дали себе клятву вычеркнуть своего бывшего коллегу из памяти. Капитану даже показалось, что здесь ждали прихода милиции и заранее сговорились молчать. Нет, это не носило характера такой откровенной демонстрации, как с главным режиссером. Но каждую фразу приходилось тянуть клещами. Да и что это были за фразы! Обкатанные, словно галька на пляже Черного моря.

С девушками из кордебалета капитан разговаривал за кулисами в раззолоченном ландо. Сидел на неудобном месте кучера и старался не слишком внимательно рассматривать своих собеседниц,— они только что кончили репетировать и были почти голые — в телесного цвета трико и без лифчиков. Густой запах женского тела витал на сцене — подмышки у танцовщиц темнели разводами пота. Девушки, чувствуя скованность молодого сыщика, обменивались быстрыми насмешливыми взглядами. Но как только Панин начал расспрашивать об Орешникове, вся их игривость улетучилась. Отвечали односложно: да, нет, не знаем, не видели. По их рассказам выходило так, что певец держался особняком, задирал нос и общаться с ним было нелегко.

И только одна из девушек, как показалось капитану, самая красивая, сердито бросила:

— Да что вы, девки, заладили панихиду! Все было о'кей, пока он нам задницу не показал.— Сказала и тут же громко вскрикнула. Панин успел заметить, как ее соседка отдернула руку от спины говорившей. Наверное, ущипнула. Сообразив, что капитан заметил ее вылазку, девица отвернулась и тихо сказала:

— Мы из-за него, подонка, год на хлебе и воде сидели. Почти без зарплаты.

Капитан подумал: «Что ж у них, вся группа на одном человеке держалась?»

Самым разговорчивым оказался администратор — розовощекий упитанный весельчак, которого все называли Аликом. Сидел он точно в таком же кабинетике, как и Данилкин. Все стены заклеены афишами. На одной — улыбающийся Алик собственной персоной, балансирующий на канате из слов «смета» и «расходы», натянутом между двумя башенками. И подпись: «Олег Краснов — смертельный номер в «Театре Арлекинов».

— Ничего коллажик ребята состряпали? — кивнул Алик на афишу.— Все как в жизни! — Он засмеялся и спросил: — Значит, Леней Орешниковым интересуетесь? У нас на его имя табу наложено. Но я человек начитанный, законы уважаю. Вас что, собственно, интересует?

— Почему он ушел из театра?

— Ну… Это ж как дважды два. Рыба ищет…

— Где глубже…— перебил капитан.— Это даже у нас в милиции известно. Работая в театре, Орешников мог выступать на стороне? Участвовать в концертах, например?

— А то! Только для него и сделали исключение. Четыре раза в месяц. Но без гастрольных поездок. У нас и главреж себе этого не позволял. Сколько раз в кино приглашали сниматься — ни-ни. А Ленчику исключение сделали.

— А какие-то размолвки, ссоры с Орешниковым были?

— Упаси Господь, никогда! Жили душа в душу.— Алик замолк на секунду, сморщил лоб.— Ну, во всяком случае, мне так кажется.— Он проглотил в слове «кажется» буквы «ж» и «е», как говорят иногда пижоны. Получилось: «ка'тся».

— Прекрасный коллектив! — Панин одобрительно кивнул и поднялся.— Спасибо за ценную информацию.— Он, не прощаясь, подошел к выходу, но у двери обернулся и спросил: — Не подскажете ли, где я могу найти Данилкину?

Алик смотрел на капитана, как обиженный школьник. Похоже было, что он и вопроса не расслышал.

— Данилкину где мне найти? — повторил Панин.

— Жену главрежа?

Панин ждал.

— Сейчас ее в театре нет. Приболела. Час назад домой уехала.

С помощником режиссера Курносовым капитан беседовал в полутемном зрительном зале. Молодой сухощавый мужчина нехотя, словно через силу, отвечал на вопросы и все чертил что-то фломастером на листе бумаги. Потом, бросив быстрый взгляд на сцену, где Данилкин разговаривал с девушками из кордебалета, показал лист Панину. Там было написано крупными буквами: «Кафе «Север», 16 часов?»

Капитан кивнул.


6

Едва капитан переступил порог своего кабинета, как Зубцов подкинул ему «приятную» новость.

— Пока ты ходил по театрам, начальство тобою сильно интересовалось.

— На то оно и начальство, чтобы подчиненными интересоваться,— легкомысленно сказал Панин и, удобно устроившись в старом массивном кресле, с удовольствием вытянул ноги.

— Зря рассиживаешься. Семеновский уже раз пять тебя спрашивал. Просил зайти.

Капитан посмотрел на часы. Три. Если шеф задержит надолго, на обед не останется времени. «Ну и ладно,— подумал он.— В шестнадцать в «Севере» поем. Блинчики разговору не помеха».

— А у меня званый обед в «Севере»,— сказал он.— Шампанское брют, мороженое с вишневым вареньем…

Мороженое было слабостью капитана. Особенно с орехами или с вишневым вареньем. Мать его очередной невесты ловко использовала эту «слабость», чтобы отговорить дочь выходить замуж за милиционера: «Если мужик сластена, а вместо водки пьет шампанское — человек он пропащий. Сладкий пьяница хуже горького во сто крат».

— Ты бы, Саша, притормозил,— задумчиво глядя на Панина, сказал майор.— Начальство нас балует, пока все идет гладко. А чуть серьезный прокол — каждое лыко в строку поставят. Если не выйдешь на след певца сегодня-завтра, аукнется тебе и рапорт начальника ГАИ, и отсутствие на оперативках, и обед в «Севере».

— Чудак ты, Миша! Тебе чего не скажи — все за чистую монету принимаешь! Встреча у меня в «Севере» со свидетелем. По поводу этого чертова «кумира»!

— У тебя никогда не разберешься, шутишь ты или правду говоришь,— недовольно пробурчал Зубцов.— Сказал, шампанское идешь пить… Может, с новой невестой встреча!

— А ты, Миша, в служебное время никогда шампанское не пьешь? — улыбнулся Панин.— Или бывало?

— Иди.ты!…— рассердился майор.

Все в управлении знали, что у Зубцова с чувством юмора напряженно, и постоянно оттачивали на нем свое остроумие. А Панин даже надеялся, что в одно прекрасное утро Зубцов вдруг на шутку ответит шуткой. Но это утро все никак не наступало. Нет, не зря говорят: чему Ванечку не научили, тому Ивана никогда не обучишь.

Капитан заглянул к Семеновскому, но шеф был на выезде.

«Очень кстати,— подумал Панин,— может быть, в «Севере» что-нибудь новенькое узнаю. Тогда уже и докладывать не стыдно будет».

— Шеф на Охте,— сказал дежурный по управлению.— Убийство и ограбление квартиры…

— Что взяли?

— Коллекция охотничьих ружей. Тридцать штук.

— Бывают же такие коллекции! — подивился Панин и добавил: — Тридцать ружей не иголка! Какой-то малахольный позарился. Шеф его за сутки разыщет. Вот легкомысленный певец, любимец публики…— он недоговорил. Подумал: «А вдруг он не такой уж и легкомысленный?»

Свои «Жигули» Панин припарковал на Манежной площади. С сожалением посмотрел на пыльные, давно немытые бока автомашины.«Подзапустил я тебя, старушка. Потерпи. В воскресенье намою до блеска». Уже сколько раз он мысленно произносил эти слова. Одно воскресенье сменяло другое, а он все ездил на грязной машине. Раньше было проще: на одной из станций обслуживания у капитана был знакомый директор, сосед по лестничной площадке. Панина там знали все служащие станции, и стоило ему подъехать, как мойщик запускал его без очереди. А если кто-то из водителей начинал «качать права», мойщик говорил:

— Товарищи, оперативная милицейская машина. Можете у водителя проверить документы.

Но несколько месяцев назад «номер» с мойкой без очереди не прошел. Взъярившиеся автомобилисты потребовали директора и без особого труда доказали ему и так очевидную истину: милиционер на собственных «Жигулях» такой же водитель, как и все остальные. А если машина у него оперативная, так пусть и моет ее в служебном гараже. Слова «демократия» и «бюрократия» звучали во время того скандала чаще всех остальных.

— Я тебе, Саша, лучше сам буду машину дома мыть,— сказал Панину директор.— И так живу как на вулкане. Видишь, что творится: у каждого — одни права и никаких обязанностей.

— Какие вопросы?! — улыбнулся Панин.— Будем бороться с коррупцией и кумовством.

И вот с марта машина ни разу не мыта. «Все, конечно, правильно,— думал Панин.— В глобальных масштабах. Но как не хочется расставаться со своими пустяковыми привилегиями!»

С трудом протискиваясь сквозь плотные ряды ценителей нордовских пирожных и тортов, Панин издали увидел помрежа. Тот стоял в толпе на ступеньках. В руках у него был торт и букетик гвоздик. «Уж не меня ли ждут с цветами? — усмехнулся капитан.— Хуже будет, если к нам присоединится девушка. Не даст поговорить откровенно».

Помреж словно разгадал опасения Панина и, поздоровавшись, сказал:

— У жены день рождения. Пришел пораньше, постоял за тортом…

«Вот почему он пригласил меня в «Север». Находчивый малый»,— подумал капитан и, показав на вход в кафе, предложил:

— Давайте зайдем. Я сегодня без обеда…

— Я тоже… Проглотил в магазине пару пирожных. В желудке от сладости тоскливо.

Помощник режиссера был совсем не молод, как показалось Панину в театре. В заблуждение вводила фигура, сухая и подтянутая, а мелкие морщинки, испещрившие лицо, и седину капитан не разглядел в полутемном зрительном зале.

Они с трудом отыскали свободный столик.

— У вас общий заказ? — спросила официантка.

— Заказ общий, счета отдельные.— Панин подмигнул Курносову.— Пусть не думают, что мы друг друга обедами подкупаем, правда?

Курносов улыбнулся. Когда официантка ушла, он сказал:

— Есть у меня подозрение, что все услышанное вами сегодня в театре — вранье. Леня Орешников ушел от «Арлекинов» потому, что жена главрежа стала его любовницей…

Чего только ни ожидал услышать капитан, но не это! Несколько минут они сидели молча. Панин переваривал новость, а Курносов посматривал на него с легкой улыбкой и, не скрывая, наслаждался произведенным эффектом. А потом сказал:

— Я почему-то считал, что сыщики умеют прятать свои чувства.

Панин даже никак не отреагировал на эту колкость, что случалось с ним редко. «Наверное, он очень не любит главного режиссера,— решил капитан.— А может быть, врет?» И спросил осторожно:

— Вы думаете, что Данилкина знает, где находится певец?

— Не играйте со мной в кошки-мышки, товарищ сыщик. Вы не хуже моего знаете, что Орешникова нет в живых!

— Да откуда я это знаю! — искренне возмутился Панин.— У нас каждый день кто-нибудь пропадает, а через неделю находится. Посмотрите наши витрины — постоянно висят портреты таких людей!

— Почему бы вам не повесить и портрет Орешникова? А можно и старую афишу. Только сделайте надпечатку: «Разыскивается милицией».

Нет, этот желчный человек совсем не был похож на тихого мямлю — помрежа, пугливо подсовывающего утром в театре капитану лист бумаги с указанием места встречи.

— У вас, Вилен Николаевич, плохие отношения с главным режиссером? — спросил Панин.

— Прекрасные! В нашем театре нет человека, у которого были бы плохие отношения с Данилкиным. Так же, как нет ни одного человека, который, уйдя из театра, сохранил бы с ним дружбу. А я… я просто его ненавижу.

Официантка принесла салат и блинчики.

— Не забудьте мороженое,— обратился к ней капитан.— С вишневым вареньем. И кофе.

— Я мороженого не ем,— сказал Курносов.

Они молча принялись за салат. Капитан ел и думал о том, что, если сейчас выяснять отношения между помрежем и Данилкиным, вечера не хватит. Поэтому следует говорить только о самом существенном. Похоже, что эта встреча не последняя.

Помреж посмотрел на часы.

— Кофе и мороженое вам придется доедать в одиночестве. В шесть я должен быть в театре, а перед этим заехать домой.— Он показал глазами на торт и цветы.

— Я на машине. Подвезу,— предложил Панин.

— Я тоже на машине. Иначе мне было бы не выкроить времени на рандеву с вами.

— Оставьте свой домашний телефон.

Курносов протянул капитану визитную карточку.

— Вилен Николаевич, откуда у вас такая уверенность, что Орешникова нет в живых?

— Мы с Леней были очень дружны. Он хороший парень. Правда. Вся эта его мишура, шумиха, обожательницы — реверансы перед молодежью. Он всегда хотел стать кумиром — и добился этого. А значит, принял их правила. Вы думаете, толпа молодежи в огромном зале пляшет и скандирует, подчиняясь ритму своего кумира на сцене? Нет! Совсем наоборот! Это он принял их правила и следует заданным ими ритмам…

— А если ближе к делу? — перебил капитан.

— Откуда моя уверенность, спросили вы? Да ведь мы все — живые люди. Общаемся, перезваниваемся, сплетничаем. Когда Леонид исчез с Дворцовой площади во время съемок, многие восхищались: «Вот парень! Умеет устраивать скандальную рекламу!» Гадали, где он спрятался. А сегодня друзья забеспокоились…

— У него есть близкие друзья?

Курносов посмотрел на капитана с укоризной.

— Татьяна Данилкина позвонила его маме в Лугу. Осторожно выяснила — Леня не приезжал. Звонила в Крым. В Мисхоре дача его приятеля Ветлова из Мариинки. Леонид иногда отдыхает там. Нету! Я позвонил двоюродному брату — тот оказался на гастролях. Есть у него еще одна девица…

Помреж так сказал «еще одна», что Панин понял: связь с Татьяной Данилкиной у певца продолжается.

— Я проверил — и у нее Лени не было.

— Стоп! — сказал капитан.— Не так быстро. Я запишу адреса…

— Будете проверять? Зря. Его нигде нет.

— Для верности, для верности…— пробормотал Панин, доставая свой потрепанный блокнот.

Он записал адреса матери, «еще одной девицы» — Валентины Полонской, двоюродного брата. Спросил:

— А вернулся он с гастролей?

— Вернулся. Он ведь тоже поет. В джазе у Бантера. Владимир Бабкин. Бабкин — это его псевдоним. Раньше был Орешниковым, но после того, как Леня пошел в гору, взял фамилию матери и стал Бабкиным. И правильно. Двух Орешниковых для одного Ленинграда многовато.

Панин записал телефон брата и наконец решился задать главный вопрос:

— Вилен Николаевич, вы думаете, Данилкин мог убить Леонида? Похитить со съемок?

— Мог. Похитить с киносъемки и утопить в Зимней канавке. Или зарыть где-нибудь.

— Но это же фантастика!

— А он такой человек! На грани фантастики. Думаете, ему легко жить с Татьяной, зная про ее отношения с Леонидом? Изо дня в день засыпать и просыпаться с ней в одной постели?

Александр поморщился. Не очень-то ему верилось в рисуемую помрежем картину.

— Что же он не разводится? Не прогонит ее?

— Вот уж тогда театр погибнет окончательно. После Лениного ухода мы выкарабкались благодаря Татьяне. Она прекрасная актриса. Редкий, по нашим временам, голос. А вы говорите — прогнать!

— Надо же искать молодых, талантливых.

Курносов посмотрел на капитана, как на наивного деревенщину.

— Искать? Да он только и делает, что ищет. Но такие, как Леня, на дороге не валяются.

— Я прочитал заметку о вашем театре в «Смене». Странный театр.

— Странный. Эта журналистка молодец. Ухватила главное. Нельзя держать актеров на коротком поводке, играть в большую семью.

— Вам Орешников никогда не говорил, что его преследуют рэкетиры?

— Рэкетиры? Известного певца?! Разве такое возможно?

— А разве возможно, чтобы известного певца подстерегал с ножом за углом режиссер?

— Возможно,— упрямо сказал Курносов.— Только не с ножом, а с пистолетом.

— У него есть пистолет?

— Откуда я знаю!

— Толчем воду в ступе,— нахмурился капитан.— У вас нет конкретных фактов. Одни подозрения.

— У меня есть факты. Три года назад произошел такой случай… Леня еще только начинал выходить в «кумиры». Данилкину кто-то из театральных холуев дал наводку, где и в какое время Орешников встречается с Татьяной. Думаете, он побежал бить им морды? Ничуть не бывало! Леня всегда подъезжал на машине к садику на улице Блохина…

— У него есть машина? — спросил Панин, мысленно отпустив по своему адресу нелестный эпитет. «Как я мог не поинтересоваться — есть ли и где сейчас находится?!»

— Была,— недовольный тем, что его перебили, Курносов смерил капитана сердитым взглядом.— Так вот! Наш главреж «стукнул» в ГАИ, что актер Орешников использует личный транспорт для получения наживы, возит за плату пассажиров. За ним и проследили. Улица Блохина рядом с театром. Только Орешников посадил Таньку в машину, его и застопорили. Ситуация — хоть вешайся. Сказать, что Татьяна его знакомая, недавняя коллега по театру, начнут проверять, придут в театр. Он и ответил на вопрос «кого возите?»: «Руку девушка подняла — я и тормознул. Почему не подвезти красивую женщину, если по пути?» Татьяну отпустили, а Леонида помытарили…

— Откуда вы знаете, что в ГАИ позвонил Данилкин? Может быть, случайно? В тот год крепко по частной инициативе ударили.

— А потому, что через два дня Леню опять изловили. Он другую приятельницу подвозил.

— Да-а! — улыбнулся капитан.— Тяжелый случай. Вот что происходит, когда приятельниц много. И чем же дело закончилось?

— Гаишники на этот раз приличные попались. И музыкально образованные. Они Леню узнали и про наводку намекнули. «У вас, Леонид,— сказали,— серьезные недоброжелатели есть». Он и поостерегся — машину продал. Вот вам Данилкин!

— Да ведь мог и другой наводить!

— Мог, конечно, но здесь рука оскорбленного мужа чувствуется.

— А про рэкетиров Орешников, значит, не говорил? — спросил Панин. Он никак не хотел всерьез отнестись к рассказанной истории.

— Значит, не говорил.— Курносов поднялся.— Опаздываю. Придется поднажать.

— А как у вас с ГАИ? Хорошие отношения? — спросил капитан, тоже поднимаясь.

— Две дырки в талоне. Вы помочь можете?

— У самого скоро права отберут.

Помреж недоверчиво хмыкнул и пошел к выходу. Со спины он выглядел юношей. Панин проследил взглядом, как он садится в машину. Красные «Жигули» пятой модели.

Мороженое на этот раз не доставило Панину удовольствия. Растаяло. Да и варенье оказалось не вишневое, а из алычи. С кислинкой.


7

Вернувшись на Литейный, капитан сразу же заглянул к шефу.

— А-а, меломан и книгочей! — с притворным радушием приветствовал его Семеновский.— И года не прошло, как вы ко мне заглянули.

— Я уже заходил, товарищ полковник. Вы были на выезде…

— Угу. Был на выезде. А вы? В библиотеке? Время идет, а, судя по тому, что вас не дозовешься, результатов ноль?

— Товарищ полковник…

— Мне уже проходу не дают с этим Орешниковым! Дважды из Москвы запрашивали. В конце концов известный певец — не иголка в стоге сена!

Панин хотел сказать, что позавчера, поручая ему розыск Орешникова, шеф посмеивался по поводу декадентских замашек творческой интеллигенции, а сегодня запел по-другому,— но промолчал. По опыту знал, что самый короткий путь к взаимопониманию с Семеновским — дать ему выговориться. Капитан стоял перед столом навытяжку, чуть наклонив вправо голову, словно провинившийся мальчишка. Он умел в нужных случаях изобразить раскаяние и готовность к немедленному действию.

— Чем ты занимался целый день? Ходил по библиотекам и кафе? Понимаю, что не ради чревоугодия… Что стоишь? Особое приглашение каждый раз требуется?

Панин сел, удивившись, что распеканция оказалась такой короткой.

— Где твоя хваленая оперативность? — продолжал шеф.— Такое впечатление, что все в отделе разучились работать…

«Поехали, с Богом! — внутренне улыбнулся Панин.— Теперь не остановишь». Зубцов, встретившийся с ним в приемной, успел рассказать, что полковник за несколько часов сумел раскрутить дело с убийством на Охте. Убийца арестован, и все тридцать ружей из украденной коллекции находятся в НТО. С ним возятся дактилоскописты. Убийца ведь мог иметь сообщников.

Всякий раз после удачно проведенного розыска Семеновского словно подменяли. Нет, он никогда не кичился своим успехом, не приводил в пример свой опыт. Он начинал корить своих подчиненных за нерасторопность и отсутствие инициативы. Все это знали, посмеивались между собой над шефом, но не переставали его уважать. Он действительно умел работать так, как никто в угрозыске.

— Товарищ полковник, а как на Охте? — воспользовавшись паузой, спросил Панин.

— На Охте порядок.— Семеновский посмотрел на капитана с подозрением.— Ты будто не знаешь?

— Я еще утром сказал дежурному — тридцать ружей не шутка. Концы в воду трудно спрятать.

— Та-ак…— полковник постучал кончиками пальцев по столу.— Интересная мысль. Знаменитый певец, лицо которого известно каждому сосунку, может исчезнуть посреди бела дня прямо со съемок и — концы в воду. А тридцать ружей отыскать — это, по-твоему, семечки? Вот что, капитан, вы мне зубы не заговаривайте.— Переход на «вы» означал у шефа высшую степень неодобрения.— Хватит ходить по библиотекам. Похоже, что дело серьезное. Нужны идеи.

— Уже есть, товарищ полковник. Хорошую идею вы мне сейчас подали…

— Саша,— вдруг задушевно сказал Семеновский,— кончал бы ты…— он запнулся, покрутил головой.— Помягче слова никак подобрать не могу.

— Понял, Николай Николаевич,— улыбнулся Панин.— Я сообразительный.

— Вот-вот. Будь попроще. Скорее майором станешь. А теперь давай ближе к делу, и покороче.

Панин доложил шефу о своих поисках.

— Значит, насколько я понял, девица намекнула тебе о рэкетирах? — спросил полковник заинтересованно. Похоже, что подозрения помощника режиссера из «Театра Арлекинов» не произвели на него никакого впечатления.— И ты, вместо того чтобы с ней сегодня утром встретиться, пошел в библиотеку!

«Далась ему эта библиотека!»

— Да… а… Ты большой мастер сыска.

— Товарищ полковник, в первой половине дня девица была на съемках. Она, кстати, директор картины. Мы договорились встретиться вечером.

— Не в кафе? — поинтересовался Семеновский.

— На студии.

— Ах, на студии… А какой картины она директор? Той, что снимают об Орешникове?

— Нет. Просто директор картины. Такая должность, наверное.

— Ага.— Полковник помолчал немного, подчеркнуто внимательно разглядывая Панина, словно хотел удостовериться — тот ли Панин сидит перед ним, а потом спросил: — Ты не думаешь, что Орешникова сбила машина? Водитель испугался, труп увез и зарыл где-нибудь.

— Думал я и об этом. Но ведь по Дворцовой площади проезд закрыт.

— Машина могла ехать по Халтурина. А после наезда повернуть назад… Разрабатывай и эту версию. И попробуй найти того свидетеля, который видел велосипед.

— Перво-наперво надо обшарить дно Зимней канавки.

— Правильно,— согласился Семеновский.— Но после того, как поговоришь с директором картины. Или картин?

Панин пожал плечами и сказал:

— Хорошо бы помощника.

— Дима Сомов с тобой работает?

— У Димы своих дел невпроворот. Николай Николаевич, вы же сами перечислили все версии!…

— Ну вот, одного певучего оболтуса два сыщика будут разыскивать,— недовольно нахмурился полковник.— Где я людей возьму? Теперь еще сокращение придумали! Преступность растет, а оперативный состав мы будем сокращать! Что они нас, тоже бюрократическим аппаратом считают? Как что-нибудь случится — в милицию: найдите, задержите, остановите! Певец пропал — срочно разыскать! У него международные гастроли! — Последние фразы Семеновский произнес, явно подражая какой-то женщине. Очень уморительно. Панин не выдержал, рассмеялся.

— Ладно, бери Митю-маленького,— выпустив пары, сдался полковник.

В управлении работали два Дмитрия. Оба старшие лейтенанты. И хотя Дмитрий Кузнецов имел вполне приличный рост — метр восемьдесят шесть, его прозвали Митей-маленьким. Потому что второй Митя, Дмитрий Сомов, только чуточку недотянул до двух метров. Не хватало каких-то шести сантиметров. Его, естественно, звали Митя-большой.

Когда Панин поднялся, полковник сказал:

— А на Охте все просто оказалось. Убийца — обыкновенный маньяк. Даже на учете в психдиспансере состоит. Оружие он, видите ли, очень любит! Разве можно таких выпускать из больницы? У нас ни в чем меры нет. То людей незаконно в психушках держим, то выпускаем всех подряд.


8

Митя-маленький, увидев входящего в комнату Панина, приветственно помахал ему видеокассетой.

— Что это? — спросил капитан.

— Сюрприз,— улыбнулся Кузнецов.— Я взял напрокат в видеосалоне запись концерта твоего героя. Кстати, кто мне заплатит трешник?

— Главбух.

— Тогда плакали мои денежки. А я думал, ты раскошелишься.

— Митя! — нетерпеливо сказал Панин и протянул руку за кассетой.— Ты же знаешь, за мной не пропадет.

— А какая красуля там выдает кассеты! Я ей вопрос: есть ли у вас записи с певцом Леонидом Орешниковым? — Старший лейтенант хитро посмотрел на Панина.— Хочу сделать приятное товарищу! Его Орешников сильно интересует. И представь себе, выдает красуля мне эту штучку.— Он наконец отдал кассету капитану.

— Молодец, Дима! — улыбнулся Панин и посмотрел на кассету. Лохматый красавец Леонид Орешников, облаченный в белоснежный костюм чудовищно-ультрамодного покроя, приветствовал своих почитателей, воздев руки к небесам.

— Бери, бери, Саша. В НТО есть видеомагнитофон. Посмотришь концерт, получишь удовольствие. Я думаю, вопрос о трешке сам собой решится…

Митя-маленький был из тех людей, которых по крайней мере один раз в сутки следовало погладить по головке, похвалить. Человек настроения, он мог обидеться из-за невинной шутки, вспылить. А люди служили в Управлении уголовного розыска острые на язык, и в первый год работы Кузнецову приходилось туго. Он даже подавал заявление об уходе, но Семеновский не торопился заявление подписывать. Так совпало, что в это время Митя-маленький получил благодарность за участие в поимке банды поездных грабителей, и про заявление было забыто. Но, как шутили в управлении, приступы меланхолии на Кузнецова по временам накатывали.

— Вопрос о трешке решится…— подтвердил Панин, разглядывая портрет певца. Может быть, и правда следовало посмотреть видеозапись? Узнать, с каким оркестром он поет, кто его окружает на концертах. Если судить по тем зарубежным видеоклипам, с которыми был знаком капитан, звезд иногда показывают в кругу семьи, с друзьями. Иногда они дают короткие интервью. И вдруг капитана бросило в жар. А съемки на площади, которые не закончились из-за того, что пропал певец?! Режиссер Максимов ведь говорил Панину, что хотел снять третий, последний дубль заключительного проезда! А может быть, хорошо получился и первый? Да и все остальные съемки? Как же он оплошал! Прошел мимо такого материала! Эти кадры — живой Орешников за несколько минут до исчезновения. Его настроение, панорама площади… Мало ли какие неожиданности могут поджидать внимательного зрителя при просмотре пленки. Всей пленки, еще не смонтированной.

— Митя, ты заработал хороший обед в «Севере». Даже с бокалом шампанского…

— И с твоим любимым мороженым? — поинтересовался старший лейтенант. Он с удивлением наблюдал метаморфозы, происходившие с Паниным.

— И с мороженым! Только все ближайшие дни оно будет казаться мне горьким. Надо же, такой олух!

— Люблю самокритику,— не удержался Митя.— А в чем загвоздка?

Капитан не принял шутку. Сказал раздраженно:

— Я поначалу считал, что вся история с Орешниковым — блажь. Какой-то розыгрыш! А наше начальство просто решило подстраховаться. Ну а потом упустил, с чего все началось.

— Пропал человек — с этого и началось…

— Со съемок все началось!

Капитан снял трубку, набрал номер Максимова. Долго никто не отзывался, но Панин упрямо ждал. Наконец трубка отозвалась приятным баритоном.

— Лев Андреевич,— без всяких предисловий начал капитан,— ваш фильм об Орешникове еще не готов?

— Нет. Мне его сдавать через месяц. А кто это спрашивает?

— Капитан Панин из уголовного розыска. Вы у меня просто камень с души сняли. Мне бы очень хотелось посмотреть весь отснятый материал.

— Пожалуйста. Пленка проявлена.

— Проезд по площади получился?

— Все получилось. Вполне прилично.— Голос у Максимова был довольный.— Как бы ни вели себя звезды, а фильмы надо сдавать худсовету.

— Когда можно посмотреть?

— Вы хотите посмотреть в монтажной или в зале?

— А какая разница? — Панин ни разу не бывал в монтажной, даже не представлял себе, как это все выглядит.

— В зале — на обычном экране, а в монтажной — на монтажном столе. Изображение маленькое.

— Нет, мне бы хотелось изображение покрупнее.

— Тогда приезжайте к восьми на студию. Я вас встречу. Годится?

— Спасибо. Еще как годится!

Когда капитан положил трубку, Митя-маленький сказал:

— Вот видишь, все уладилось.

— Уладилось! — буркнул Панин.— Разве в этом дело?

— А в чем же?

— Ну как я проворонил? Единственное утешение — пленку все равно только что проявили. И первый дубль получился.

— Это очень важно? — спросил старший лейтенант.

— Орешников исчез во время съемки третьего дубля. А его, третий дубль, оказывается, можно было и не делать.

— Исчез бы в другое время.

— Ладно! — отмахнулся капитан. Ему не хотелось сейчас пускаться в объяснения.— Начальство решило отрядить вас, коллега, на поиски Орешникова. В помощь капитану Панину. Разумеете?

— Да ведь у меня дел непочатый край…

— Всех дел не переделаешь. А вернуть фанатам их кумира — значит восстановить спокойствие в городе.

— Надо так надо. Всегда рад помочь зашившемуся товарищу.

Панин укоризненно покачал головой. Сказал:

— Надеюсь, с твоей помощью разошьюсь. А для начала — поговори с одной дамочкой…

Он дал Кузнецову телефон Инны Печатниковой.


9

Любимым выражением у старшего лейтенанта Кузнецова было «Ну, сила!», и он немало удивился, когда в вестибюле телестудии к нему подошла пигалица, вся голова в мелких кудряшках, и, восхищенно пробормотав: «Ну, сила!»,— поинтересовалась:

— Не из милиции?

Он сразу узнал ее по голосу.

— Так точно…— шутливо отрапортовал оперуполномоченный и, не удержавшись, добавил: — Какая кудрявая девочка! — хотя видел, что пигалице за тридцать. Ему почудилось, что фразу «Ну, сила!» женщина произнесла не случайно — не иначе, как Панин ее подговорил.

Несколько секунд пигалица соображала, как ей отнестись к столь оригинальному обращению. Заметив, что милиционер смутился, она усмехнулась:

— Ладно. Пристрелка закончилась. У вас есть ко мне вопросы?

— Да, Инна Ивановна. Я говорил вам по телефону.

— Тогда — за мной!

Она повела его по длинному коридору, покрытому обшарпанным линолеумом. Двери некоторых залов были открыты: кое-где молодые парни расставляли декорации. В одном зале знакомый диктор сидел за столиком, освещенный ярким светом юпитеров, торопливо перекладывал лежавшие перед ним бумаги. Двери других залов были закрыты, а на табло светлели надписи: «Тихо. Идет съемка».

Им пришлось сначала спуститься по лестнице, на которой курили сосредоточенные молодые люди и необыкновенно оживленные молодые женщины, потом пересечь неширокий двор и снова подняться по лестнице, также плотно оккупированной курильщиками. Печатникова шла быстро, не оглядываясь, нисколько, по-видимому, не беспокоясь, что Кузнецов может затеряться среди многочисленной армии дымящего контингента работников телевидения.

Наконец они вошли в небольшую комнату, в которой стояло четыре письменных стола. За одним из них сидел толстяк и что-то писал.

— Арюша,— обратилась к нему Печатникова,— ты не мог бы погулять полчасика? У меня важный разговор.— Рукой она показала Кузнецову на стул, приглашая сесть.

Мужчина поднял голову, глаза у него были большие и грустные.

— Могу, конечно. Пойду в буфет.

«Что же это за имя такое — Арюша? — подумал старший лейтенант.— Уменьшительное? Только от какого?» Ничего подходящего ему на память не пришло.

Как только Арюша исчез за дверью, пигалица сказала:

— Ну что же, спрашивайте. Сама напросилась. Вот уж ни сном ни духом не подозревала, что этот симпатичный милиционер на вечеринке занимается Леней Орешниковым.— С легкой усмешкой она рассматривала Кузнецова в упор, нахально.— Он пришел туда специально? Шпионить? — Лицо у пигалицы было некрасивое, остренькое, с мелкими чертами. А прическа а ля медуза Горгона просто-таки уродовала ее.

— Ай-ай-ай! — сказал Кузнецов.— Хорошего же вы мнения о нас!

— Хорошего. Парень тот клевый был. Я потому и разоткровенничалась с ним. Да ведь работа у вас такая…

— Что, работник милиции не может оказаться в гостях у актеров? Смешно рассуждаете. Режиссер Никонов школьный друг капитана. Да и Орешниковым не он занимается, а я.

— Очень убедительно! — сказала Печатникова.— Я же вам сразу сказала: ваш друг мне понравился. «Кудрявая девочка» готова ответить на все ваши вопросы.

«Вот жлобиха!» — мысленно ругнулся старший лейтенант.

— Вы не возражаете, если я запротоколирую ваши показания?

— Значит, допрос?

— Дознание.

— Пожалуйста! Рада буду вам помочь. Ленька Орешников мужик мировой. И певец от Господа Бога.

— Когда вы слышали его разговор с рэкетирами?

Она задумалась.

— Для вас ведь точность нужна?

— Хотелось бы.

— Мы снимали его концерт в «Юбилейном». Третьего и четвертого мая. Те мужики и пришли четвертого. В последний день. Перед концертом. Леня сидел в гримерной, а я в соседней. — за перегородкой — писала ведомость на зарплату. Я работаю директором на картинах. Куда-то вышла гримерша. Помню, что-то сказала — я не вслушивалась — и хлопнула дверью. Тут-то они и появились.

— Сколько их было?

— Наверное, двое. Я слышала — разговаривали двое. Леня заорал: «Что надо?! Не видите — занят!» Он мужик вспыльчивый. «А мы из тебя ремней нарежем»,— сказал один. «Заткнись, Сурик! — одернул другой и спросил:— Там есть кто-нибудь?» Наверное, про комнату, где я сидела. Не знаю, что мне в голову взбрело, но я сползла с кресла под гримерный столик. Услышала только, как первый сказал: «Пусто». Он меня не заметил.

«Немудрено,— мысленно усмехнулся Кузнецов.— Такая пичуга».

— У меня так громко стучало сердце, что я не слышала начала разговора. Только фразу про десять процентов. А потом Леня опять как заорет: «Пошли вон!…» И такого матерка пустил! В это время в моей комнате телефон зазвонил — я и вылезла из-под стола. Служба. Те мужики слиняли. Я поговорила, трубку повесила, а Леня в дверях стоит. «Слышала, пигалица? — Это он меня так прозвал.— Вот подонки! Я все думал, что про рэкетиров сказки рассказывают. А они тут как тут! Явились не запылились. Десять процентов им подавай, а то ремней из меня нарежут!»

Она замолчала.

— А дальше что?

— Он в этот вечер пел бесподобно. Наверное, думал, что они где-нибудь в зале. Назло им.

— Больше он вам ничего не рассказывал?

— Я спросила: «Леня, это опасно?» Он нахмурился и сказал: «Такие сволочи и ножом пырнуть могут». Вот и все.

— А что значит «Сурик»? Такое прозвище?

— Не знаю.

— А вы могли бы опознать голоса этих людей?

— Конечно! — не задумываясь ответила Печатникова.— У меня абсолютный слух.

«Что ж ты, пигалица, административной работой занимаешься?» — подумал оперуполномоченный.

Кузнецов быстро написал протокол, дал Печатниковой.

Пока она читала, лейтенант с любопытством рассматривал ее.

Если бы не лицо, ее можно было бы принять за девчонку. Даже скорее за мальчишку: под легким сиреневым платьем не видно было даже намека на грудь. Пигалица и пигалица.

— Складно,— подняв голову от бумаг, сказала она.— Надо подписать?

— Желательно.

Митя-маленький поднялся. Пигалица, как и при встрече, посмотрела на него с нескрываемым восхищением.

— Спасибо,— сказал Кузнецов.— Я вам очень благодарен.

— Не стоит благодарности, милое дитя! — Инна Ивановна протянула ему руку.— Найдете выход?


10

Капитан чувствовал, как в нем постепенно копится раздражение. История с певцом не поддавалась объяснению. Она могла быть и до смешного простой, если Орешников, большой любитель розыгрышей, решил подшутить над режиссером и сейчас преспокойно загорает где-то на Финском заливе. А может быть, и на юге. Но могла произойти и трагедия: наезд, расправа. Панин никак не мог определить свое личное отношение к этой истории. И это обстоятельство мешало ему вести розыск. Можно ли всерьез отнестись к тому, что сказал Курносов о главном режиссере «Театра Арлекинов»? Начни круто разбираться с Данилкиным, отказывающимся отвечать на вопросы, выскажи ему свои подозрения, а певец тут как тут. Живой и невредимый. Да еще загорелый. Как он, капитан Панин, будет тогда выглядеть?!

Всплывали все новые и новые подробности. Требовали детальной проверки. Вот хотя бы эта кличка «Сурик», о которой рассказала сегодня Печатникова Мите-маленькому. Если так назвали певца, значит, новоявленные рэкетиры с ним когда-то были знакомы. Может, учились в школе или в институте. Но скорее всего, Печатникова с испугу не все расслышала, и слова «заткнись, Сурик» были адресованы сообщнику. Тогда есть ниточка к рэкетирам. Прозвище не из самых распространенных. Кличка «Сурик» могла происходить и от фамилии Суриков, и от цвета волос. Но к Орешникову это не относилось. Он был шатеном.

Когда Панин записал на листочке откидного календаря имена людей, с которыми предстояло срочно повстречаться, настроение у него окончательно испортилось. Список получился большой. А сегодня к восьми ему предстояло ехать в телецентр смотреть с режиссером Максимовым отснятый материал.

У входа в просмотровый зал толпились люди. Панин понял, что сотрудники телецентра каким-то образом узнали о просмотре. И не ошибся.

— Ну что за контора! — тихо сказал Лев Андреевич.— Всем всегда все известно.— И, скрестив руки на груди, остановился перед собравшимися: — Милые вы мои, у нас сегодня никакого просмотра нет. Товарищ из милиции должен по службе,— он сделал упор на слове «служба»,— посмотреть несколько кадров. Только и всего.

— И мы хотим по службе! — капризно сказала затянутая в кожу длинная девица.

— Несколько кадров! — в тон ей пропел кто-то из парней.

Все рассмеялись и стали расходиться. «Кожаная» девица спросила:

— Левушка, а зачем тогда приволокли весь отснятый материал?

Спрашивая, она с головы до ног осмотрела капитана.

— Лена, кончай дурачиться! — недовольно сказал режиссер.— Я же не знаю, какие кадры потребуются.

Девица вздохнула и, одарив Панина улыбкой, удалилась.

«Крутая женщина»,— внутренне усмехнулся капитан.

— Ленка наша любит повыставляться,— сказал Максимов с доброй улыбкой.— Но работник прекрасный. Она у меня на двух картинах помрежем была.

В небольшом уютном зале у пульта сидела бледная женщина лет тридцати пяти — сорока.

— Наша лучшая монтажница Светлана Яковлевна,— представил ее Максимов.

Светлана Яковлевна сдержанно кивнула. Лицо у нее было усталое, глаза смотрели безучастно.

— С чего начнем, Лева?

Режиссер посмотрел на капитана.

— У меня просьба одна — посмотреть все, что отсняли. А с чего начинать — решайте сами.

— Часа на три работенка,— сказала монтажница и вздохнула.

— Не вздыхай, мать,— успокоил ее Максимов.— Через час прервемся, сходим кофейку попить.

— Останемся без зала.— Светлана Яковлевна сняла трубку телефона: — Начинаем, Рома. С первой бобины.

В зале погас свет.

Смотреть кадры несмонтированного фильма оказалось занятием утомительным. Панин усилием воли заставлял себя внимательно следить за экраном. Кадры были однообразными, и оживляли их только живописная фигура Орешникова, его молодое улыбающееся лицо.

«А как же теперь озвучивать? — подумал Панин.— Если вдруг?…»

Он спросил об этом у режиссера.

— Фонограмма уже готова, и я надеюсь, что Леня все-таки появится,— ответил Максимов.— Ну не убили же его в конце концов рядом со съемочной площадкой!

— Могла сбить машина.

— Какая машина, Александр Сергеевич? Пустынная площадь, никакого транспорта. Да он же у всей съемочной группы на виду был!

— Но за угол дома заехал!

В это время на экране появилась парочка молодых людей, случайно забредших на съемки. Шли они, правда, не с улицы Халтурина, а из скверика перед Зимним дворцом, но капитан решил, что этих людей стоит разыскать и расспросить.

— Светлана Яковлевна, нельзя ли отпечатать несколько кадров с этой молодежью? — попросил он.

— Хорошо,— отозвалась монтажница. И добавила: — Если бы мы работали на монтажном столе, можно было сразу настричь нужных вам кадров.

— Вы не забудете? — забеспокоился Панин.

— Не волнуйтесь,— успокоил Максимов.— Слишком хорошая память — единственный недостаток у Светика.— А потом сказал: — Если Леня в ближайшее время не объявится, придется брать и старые фонограммы. Все песни в картине, кроме одной, старые.

— Эта одна стоит всех остальных,— подала голос монтажница.

— Правильно, Светик, правильно.— Максимов вздохнул.— Песенка эта — Ленькина вершина. У него дома, уверен, есть ее запись. Вот ведь проклятье, не заставь я его этот третий дубль с проездом сделать, все бы обошлось! Первые два дубля он не заезжал за угол. Останавливался на углу Халтурина, разворачивался и ехал на оператора.

Панин попросил отпечатать ему кадры, в которые попала поливальная машина. Поливалка, правда, не выезжала с площади, но разворачивалась так, что шофер мог видеть, что происходит на улице Халтурина. И еще одна деталь заинтересовала капитана: с улицы Халтурина выехал красный «жигуленок».

— Лев Андреевич, вы не обратили внимания на эту автомашину? — спросил он режиссера.

— Нет, я ее даже не заметил.

— Может быть, увеличив, удастся различить номер? Светлана Яковлевна, и этот кадрик не забудьте тоже отдать напечатать.

— Может быть, прервемся минут на пятнадцать? — попросила монтажница.— Мне надо бы позвонить домой.

— Не возражаете, Александр Сергеевич? Мы с вами пока кофейку попьем,— сказал Максимов.

— А зал не займут? — встревожился Панин, вспомнив слова монтажницы перед началом просмотра.

— Я попрошу Рому постеречь,— успокоила Светлана Яковлевна.

Панин с режиссером, спустившись на этаж, зашли в кафе. Здесь было многолюдно и шумно. Максимов приветственно помахал буфетчице и показал два пальца. Через пять минут две чашки черного кофе уже стояли на их столе.

— Ай-ай-ай! А как же принцип социальной справедливости? — усмехнулся Панин.— Строгие телекомментаторы каждый день напоминают нам с экрана, как стыдно этот принцип нарушать.

— Стыдно, стыдно. Но мы же с вами торопимся? И не ради своего удовольствия. Да и принцип социальной справедливости не заключается ведь в том, чтобы все стояли в очереди? Вот, например, Орешников, наша суперзвезда. Смешно было бы заставлять его всюду стоять в очередях — в буфете, в магазине, в железнодорожной кассе. У него бы не осталось времени на репетиции, на концерты и съемки. И кто бы от этого остался внакладе?

Панину послышались в словах Максимова нотки сарказма, и он спросил:

— Лев Андреевич, а что вы можете сказать об Орешникове?

Максимов вынул из нагрудного кармана рубашки пачку «Беломор-канала», закурил.

— Александр Сергеевич! Вы не подозреваете, какой трудный вопрос мне задали!

Заметив на лице Панина удивление, режиссер повторил:

— Очень трудный!

— Такой уж сложный человек Орешников? В свои двадцать шесть?

— Нет. Человек он как раз простой. Открытый… Добрый, в общем-то. Это у меня отношение к нему сложное. Леня — певец от Бога. Вы и сами знаете. А вот характер у него… Нет, не занозистый. Это было бы не совсем точно. Знаете, есть одно не совсем приличное слово… Сейчас в интеллигентской — подчеркиваю, в интеллигентской, а не в интеллигентной — среде стало хорошим тоном употреблять плохие слова.

— Говнистый, что ли? — усмехнулся капитан, выслушав длинную преамбулу к короткому словечку.

— Горячо. Почти угадали. С Леней Орешниковым трудно. Всем трудно. Я не себя имею в виду.

— Интересно?

— Мне — неинтересно. К его бы голосу да побольше такта и скромности! Видите, сколько я вам наговорил? Вернемся в зал?

Еще час просмотра отснятой пленки ничего не дал. Капитану больше ни разу не пришлось обращать внимание Светланы Яковлевны на заинтересовавшие его кадры.

— Невелик улов? — спросил Максимов, когда в зале зажгли свет.

— Кое-что может пригодиться,— Панин хотел спросить, когда можно получить отпечатки кадров, но монтажница его опередила:

— Завтра во второй половине дня я вам все приготовлю,— сказала она.— А сегодня не могу больше задерживаться. Как только все будет готово, могу позвонить.

Панин поблагодарил, продиктовал свой телефон.

Едва закрылась дверь за монтажницей, в зал влетел запыхавшийся толстяк. Не обратив внимания на капитана, толстяк накинулся на режиссера:

— Левушка! Ты почему взялся без меня материал просматривать?! Позвонить не мог? К чему такая спешка? Кумира-то все равно нет?

Он продолжал бы и дальше наседать на Максимова, но тот показал рукой на Панина:

— Остынь и познакомься: Александр Сергеевич Панин, с Литейного, четыре.

Толстяк виновато улыбнулся и протянул Панину пухлую руку:

— Николай Мартынов, оператор. Извините. Лев Андреевич у нас мэтр, не всегда до своих коллег снисходит. Отсюда — конфликты местного значения. И больше всех пикируюсь с ним я. И поэтому чаще других мирюсь. А что, собственно, произошло?

— Ты же знаешь,— пропал Леня Орешников, и Александр Сергеевич его ищет. Изъявил желание посмотреть блестяще отснятый тобой материал.

— Левушка, ты даешь! Позвонил бы мне!

— На звонки к тебе я трачу большую часть суток. Вчера последний раз я набрал твой номер в два часа ночи.

— Извини! Был в отъезде. Но сегодня-то?

— Без десяти восемь тебя еще не было, а ровно в восемь мы начали смотреть.

Мартынов промолчал. Аргументов у него не нашлось.

— Несколько кадров Александр Сергеевич отобрал. Светка завтра утром попросит отпечатать.

— А сегодня она заленилась? — удивился толстяк.

— Ты посмотри на часы! Могут быть у незамужней женщины срочные дела?

— То-то она меня в коридоре чуть с ног не сбила,— пожаловался толстяк.

— Николай,— обратился к нему капитан,— у вас нет обыкновения в свободные минуты снимать актеров на съемочной площадке? Мне приходилось видеть такие репортажи по телевидению. Режиссер дает последние указания своему помощнику, гример делает последний штрих на лице героини. Так сказать, быт съемочной группы.

— Нет, такие кадры я не снимал. А других операторов к нам на площадку пока не присылают. Наш Лев Андреевич хотя и корифей, но не лауреат. О нем и о его съемочной группе документалок не делают. А вам хотелось бы увидеть обстановку перед исчезновением Орешникова? — высказал он предположение.

— Что-то вроде того.

— Нет, никаких лишних кадров у меня в запасе нет. Только то, что заставляет снимать этот узурпатор.— Он показал на Максимова. И вдруг неожиданно громко воскликнул: — Стойте, ребята! Кажется, несколько «посторонних» кадров есть! Точно! На новой бобине! Я приготовился снимать третий дубль. Ленька все не появлялся. Лев нервничал. Обстановка накалялась. И вдруг из-за угла появилась фигура. Я нажал на пуск. А через секунду застопорил. Увидел, что идет какой-то чужой тип с портфелем.

— Ты снял того человека? — удивился Максимов.

— Того, не того… Да еще и снял ли? Надо пленку разыскать. Она у нас числится как чистая.

— Коленька! — воскликнул Панин. Этот энергичный добродушный толстяк вызывал симпатию, и капитан даже не удосужился узнать его отчества.— Коленька, вы меня очень выручите, если отыщите эту, как ее?…

— Бобину?

— Бобину, на которой человек с портфелем!

— Отыщу,— пообещал Мартынов.— Утром пораньше встану и приду на студию…

Максимов хмыкнул.

— Лева, не выставляй товарища в дурном свете! — Оператор повернулся к Панину: — Александр Сергеевич! Можете не беспокоиться — завтра утром кадры будут проявлены и отданы Светлане! Хоп?

— Хоп! — отозвался капитан.


11

Панину приснился сон: он идет по Невскому в шумной и пестрой толпе. В руках у него папка с листками совершенно секретного дела. Что за дело — капитан и сам еще не знает. Не читал. И вот на углу Литейного порыв ветра вырывает у него из рук папку, несет ее по трамвайным путям на середину Невского. Папка раскрывается, и белая стая листков вспенивается над перекрестком. Напрасно кидается Панин под колеса автомобилей, пытаясь собрать листки. Минута — и они расхватаны, унесены толпой.

Проснувшись, он долго не мог избавиться от гнетущего чувства безысходности, испытанного во сне.

«Тут впору «чур меня!» закричать,— подумал капитан.— Что-нибудь такой сон да значит. Теперь психологи проснулись — сны толковать стали и Фрейда больше не костерят».

Душ и чашка кофе чуть приглушили мрачное чувство, вызванное приснившимся кошмаром и необходимостью рано встать. А для того, чтобы и вовсе развеять ночное наваждение, Панин позволил себе прокатиться по городу с ветерком. Сколько раз он давал себе обещание ездить не спеша, «в потоке», как наставлял его полковник Семеновский. Но лишь только садился за руль, как тут же забывал все свои зароки. В нем сидело неистребимое мальчишеское чувство — Панин не мог видеть впереди себя машину и не попытаться обогнать ее.

Весь июнь в городе стояла прекрасная солнечная погода — ни одного дождя. А в это раннее утро с залива наползлинизкие серые облака и, как проклятые, застряли над городом. Мелкий сеющий дождь стал набирать силу. Панин и приглашенные им на помощь сотрудники речной милиции были одеты в легкие рубашки. И катер у речников, как назло, был открытый, без каюты. Даже без брезента. Пришлось цеплять катер к большому железному кольцу, вделанному в гранит набережной, и укрываться в машине. А машина была единственная — «Жигули» капитана.

— Начальник ГАИ все грозит права у меня отобрать,— сказал Панин, когда они впятером расселись в машине.— А где бы мы тогда от дождя прятались, хотел бы я его спросить?

— За что это он тебя невзлюбил? — поинтересовался старший лейтенант Синицын, крупный мужчина с темным, обветренным лицом.

— За быструю езду. Как будто я на свидания к девушкам гоняю.

— Да-а…— с какой-то странной интонацией сказал старший лейтенант.— Времена теперь пошли крутые. Придется тебе в повороты вписываться. Мы вот раньше тоже много чего могли…— он недоговорил, и Панин не понял — осуждает или одобряет речник новые порядки.

— А служебная машина вам, товарищ капитан, разве не положена? — спросил совсем молоденький милиционер. Все засмеялись, а он сказал с недоумением: — Нет, правда! Если на задержание, в погоню. Мы так всегда на плавсредствах.

— Так вы по воде бегать-то небось не умеете? — улыбнулся капитан.— А мы по асфальту — без всякого напряжения.— Он балагурил с речниками, а сам все время оглядывал пустынную улицу — все надеялся, не появится ли гражданин с толстым портфелем. Капитан и время это выбрал неспроста — около шести Максимов вел съемки на площади и разговаривал с этим гражданином в ожидании Леонида Орешникова. А может быть, в тот раз гражданин встал очень рано, чтобы отправиться на аэродром или на поезд? И сейчас в отъезде? Каких только вариантов не возникало в голове Панина. Смущали только слова режиссера: «У меня сложилось впечатление, что мужчина этот шел, как всегда, к себе на службу».

«В такую рань?» — усомнился Панин. Но Максимов только развел руками.

Дождь все сеял и сеял. Монотонно шелестел по крыше, навевая унылые мысли. И ни одного просвета на небе. Эти дожди метеорологи называют обложными.

— Может быть, начнем? — Панину не хотелось отступаться.

— Экипировка не та.

— Да что вы, ребята, на воде служите и воды испугались? — подзадорил капитан.— Мне бы одного человека за руль катера, я и сам управлюсь.

— Разогнался,— сказал Синицын.— С «кошкой» работать — навык нужен.

— Я вам помогу! — вызвался молоденький милиционер. Тот, что спрашивал про служебную машину.— Не возражаете? — обратился он к Синицыну.

— Тебе мокнуть,— проворчал старший лейтенант и неожиданно решился: — А… Была не была! Если по стакану нам от простуды поставишь — подрогнем на дождичке.

— По стакану морковного сока,— сказал Панин и вспомнил про заветную бутылку в багажнике. Он всегда возил ее с собой на тот случай, если машина сломается гденибудь за городом. Никакими червонцами и четвертными нельзя соблазнить местного умельца, но если намекнуть на бутылку — успех обеспечен. Да это и понятно: деньги у хорошего мастера никогда не переводятся, тратить их не на что, а вот в поисках водки можно потерять целый день.

— Ладно, ребята.— Панин открыл дверцу и съежился, приготовившись выскочить на дождь.— Если очень озябнете, водочный компресс обеспечен. НЗ в багажнике.

Часа два они тралили большой «кошкой» дно Зимней канавки. Какого только барахла не повытаскивали на поверхность: старые ведра, металлические проволочные ящики, в которых возят бутылки с молоком, газовую плиту.

— Вот сволочи! — ворчал Синицын.— Под стенами Эрмитажа такое свинство развели. Здесь ведь, наверное, интеллигентные люди живут. И все про экологию пишут. В глобальных масштабах. А у себя под носом гадят.

Несмотря на дождь и раннее время, у парапета собралось десятка полтора зевак. «Наверное, решили, что ищем утопленника,— подумал капитан.— А ведь чем черт не шутит…»

В это время «кошка» опять зацепилась за что-то тяжелое.

— Помогай! — крикнул Панин старшему лейтенанту. Они подналегли, и через минуту из воды показалось колесо, а потом и весь велосипед. В толпе на набережной пронесся глухой возглас: «О-о!»

— Осторожней, ребята! — попросил Панин милиционеров, приготовившихся поднять велосипед на борт. Они бережно подхватили его за руль и поставили на катер. «Даже шины не спустили,— отметил Панин.— Интересно, чья это машина? Студийная или самого Орешникова?»

— А человека вы, что же, искать не будете? — спросил мужчина в плаще и с большим зонтом.

— Вы уверены, что вместе с велосипедом утонул и человек? — Панин, стараясь скрыть раздражение, обернулся к спрашивающему. «Мало тебе зонта, так еще и плащ надел». Самого капитана уже начинало трясти от холода, а рука, писавшая протокол, плохо слушалась.

— Не ради же велосипеда вы тут мокли столько времени?

Панин поинтересовался:

— Товарищи, из вас никто не живет в соседних домах? Никто не знает, как попал велосипед в Зимнюю канавку?

Люди переглядывались, пожимали плечами.

— Да мы просто прохожие,— сказала, наконец, одна из женщин, приглашенных в понятые.— Знаете, как бывает — остановился один, что-то интересное увидел. Другой обязательно полюбопытствует…

Подошел Синицын.

— Ну, мы отправились сушиться.

— Подожди минутку,— попросил Панин.— Я вам сейчас лекарство выдам.

— Да ты что, капитан! Шуток не понимаешь? Я просто хотел проверить, что за люди в УГРО работают. Не жадные ли?

— Ну и шуточки! Раз уж ты такой умный, позвони дежурному на Литейный, пусть срочно пришлют «раф». Не ехать же мне на этом велосипеде по городу, а в «Жигули» он не поместится.

Синицын кивнул:

— Выбирайся к нам. На рыбалку отвезу…

Когда пришел «рафик», Панин отправил на Литейный велосипед, а сам поехал домой — переодеться.

Александру нравилось место, где стоял его дом — Потемкинская улица. Окна выходили прямо на Таврический сад. Нравился и сам дом, построенный в начале века. По тем временам — заурядный пятиэтажный дом. А нынче он выглядел чуть ли не дворцом. Еще бы! Красивые эркеры, лепнина по фасаду в виде виноградных гроздьев, перевитых листьями. И даже две грудастые дамы, поддерживающие козырек над парадным входом. Панин жил с подспудной тревогой в душе,— как бы после капитального ремонта, который откладывался с года на год уже две пятилетки, отремонтированный дом не прихватило бы себе какое-нибудь ведомство. Или городское начальство не положило бы на него глаз, прельстившись удобным расположением и близостью Смольного.

Около парадного входа толпились люди с зонтами, стоял мрачноватый автобус. Панин вспомнил, что сегодня похороны одного из жильцов дома — музыканта из оркестра Малого театра. Капитан не знал его фамилии, лишь изредка сталкивался с ним на лестнице, узнавая по черному потертому футляру в руках. Музыкант играл на трубе. Сколько помнил себя Панин, он всегда слышал голос трубы в доме. В детстве чаще, потому что артист играл только днем. Утром он уходил на репетиции в театр, вечером был занят в спектаклях. Его репетиции всегда являлись притчей во языцех — то один, то другой из жильцов писали на музыканта жалобы в домоуправление. На что только не ссылались жалобщики: на новорожденных, на горящие диссертации, на болеющих родственников. Новорожденные подрастали, диссертации, как правило, защищались, родственники выздоравливали или умирали, и на некоторое время в доме устанавливался мир. Но вот появлялся новый ребенок или подрастал очередной диссертант, и все начиналось сначала…

Когда Панин повзрослел и научился разбираться в людях, он обратил внимание на то, что музыкант, выходя из своей квартиры на пятом этаже, старается быть как можно незаметнее, а черный футляр с трубой держит так, чтобы он не бросался в глаза. Столкнувшись с жильцами на лестнице, музыкант всегда вежливо раскланивался. Даже с подростками он здоровался первым.

Панин любил одинокий и чистый звук трубы. То печальный, то радостный. И в печальной, и в радостной мелодиях трубы не было ничего земного. Какая-то высокая, светлая отрешенность, пробирающая до слез. Особенное чувство испытывал Александр, вслушиваясь в звуки трубы, когда болел. Лежал в квартире один, обескураженный тем, что выпал вдруг из привычного ритма жизни, и пытался запомнить мелодии, которые играл артист, но почти никогда не запоминал. Природа не одарила Панина музыкальным слухом.

Однажды в управлении, листая Библию, изъятую у фарцовщика, Панин наткнулся на слова: «И если труба будет издавать неопределенный звук, кто станет готовиться к сражению?»

И вот артист умер. Панин впервые узнал его фамилию, прочитав некролог в «Ленинградской правде». Никто теперь не будет мешать спать новорожденным и писать диссертации будущим ученым. Но дом осиротел. Притих. Не на кого стало сетовать: вот, дескать, все у нас хорошо — и потолки четыре с половиной метра, и венецианские окна, и Таврический сад, но захочется иногда отдохнуть днем, а он трубит. Он, конечно, народный артист, трубит здорово, но сами понимаете… Не то жалоба, не то некая похвальба — вот какие люди у нас живут! Теперь же дом стал рядовым. Просто хорошим домом.

Панин постоял, пока из парадной вынесли гроб, поклонился вдове артиста, но она даже не заметила его. Застывший взгляд ее был устремлен в себя.

«Да, потерять такого человека…» — подумал капитан. Он никогда не задумывался над тем, каким был умерший. Априори он считал его человеком хорошим. Это чувство у Панина сохранялось с детства — плохой человек не может извлекать из своей трубы такие чистые звуки.

«А что за человек Орешников? — подумал Панин.— Он ведь тоже, когда не потрафляет толпе, может извлекать из своей души прекрасные звуки?» И тут же он подумал еще об одном актере — Данилкине. Но Данилкина он никогда не видел на сцене. А разговор с ним оставил неприятный осадок.

«От арлекина можно всего ожидать,— проворчал капитан, неторопливо поднимаясь по широкой удобной лестнице, но тут же поморщился, уличив себя в несправедливости.— Что я о нем знаю! Мало ли кто кому несимпатичен! Вот только как мне его заставить заговорить? Вызвать на Литейный? А он опять не пойдет на контакт». Панин был уверен, что режиссер не придет на очередной вызов, как не пришел и вчера. Найдет отговорку, заболеет.

Было во всем этом деле некое неудобство — отсутствие самого Леонида Орешникова. Живого или мертвого. И велосипед в Зимней канавке еще ни о чем не говорил. Его и сам «кумир» мог туда отправить.

Капитан принял горячий душ, растерся махровым полотенцем до такого состояния, что кожу начало жечь. Надев халат, пошел на кухню, приготовил яичницу и с удовольствием съел. «Сейчас заварю крепкого кофейку,— подумал он,— и минут на десять расслаблюсь. Имею право, товарищ полковник,— мысленно обратился Панин к Семеновскому.— Когда я сегодня встал? Вот то-то же!» От приятных мыслей его отвлек телефонный звонок. Митя-маленький на удивление быстро добился от НТО результатов по исследованию велосипеда. Результаты, к сожалению, были не Бог весть какими: механических повреждений и следов наезда эксперты на велосипеде не обнаружили. «Пальчиков» было много, но «знакомых» не оказалось.

— А чей велосипед, ты, Дима, выяснил? — спросил Панин.

— Орешникова. Он, оказывается, заядлый велосипедист. Каждое утро вместо бега трусцой гоняет по Петроградской.

«Вот и Митя не верит, что певца нет в живых,— подумал капитан.— Иначе сказал бы не «гоняет», а «гонял».

— А тебя тут дама ожидает,— сказал Кузнецов.— Назначаешь свидания, а сам опаздываешь.

— Данилкина?

— Ага.

Панин посмотрел на часы. Девять тридцать. А пригласил он актрису на десять.

— Сейчас буду,— сказал капитан.— Извинись и займи ее светским разговором.

Он повесил трубку и торопливо приготовил кофе. Сварил его очень крепким и с удовольствием выпил. В доме было необычно тихо. Даже с улицы не слышно было шума машин — только ровный ненавязчивый шелест дождя. Панин снова вспомнил о трубаче.


12

Разговор с Курносовым оставил у капитана неприятный осадок. Что-то в этом моложавом человеке, в его сочувствующем тоне было ему не по душе. Казалось бы, Вилен Николаевич ничего не скрывал. Ни своей неприязни к режиссеру Данилкину, ни сочувствия к Лене Орешникову. Но это сочувствие не помешало ему, как бы невзначай, добавить к портрету певца черной краски. Взять хотя бы упоминание о том, что Орешников, отбив у режиссера жену, не оставлял без внимания и других женщин. Но самое удручающее впечатление на капитана произвела удивительная метаморфоза, случившаяся с Курносовым. Косноязычный мямля в театре, он выглядел в кафе самоуверенным и привычным златоустом! А какая ирония! Это было что-то новое! Куда чаще случается наоборот — люди чувствуют себя уверенней в своей родной стихии.

Панин ставил под сомнение все, что рассказал ему Курносов. Все — кроме отношений, сложившихся в треугольнике Данилкин — его жена — Орешников. А это было главное и косвенно подтверждалось тем, как повел себя Данилкин. Теперь-то капитану стала понятна фронда режиссера, его нежелание говорить о певце, внезапное исчезновение из театра Данилкиной. Решимости вызвать Данилкину в управление, теперь уже с помощью повестки, у Панина поубавилось. А намеки помрежа на причастность режиссера к исчезновению Орешникова выглядели неправдоподобно. Александр невольно вспоминал, как отреагировал шеф на его сообщение о том, что помреж подозревает оскорбленного мужа: Семеновский даже не посчитал нужным прокомментировать эту версию. Но оставался вопрос — зачем понадобилось Курносову бросать тень на руководителя театра? Зависть, обида? Или свой, особый расчет? Чтобы во всем этом разобраться, требовалось время. Но времени у Панина не было совсем. В конце концов история с ГАИ поддавалась проверке. Но капитан мог голову дать на отсечение, что никто не писал туда никаких писем. В крайнем случае кто-то позвонил, дал наводку. Кто-то, но только не Данилкин. Как бы ни был главный режиссер несимпатичен Панину, он все-таки не производил впечатления человека мелочного.

А Татьяну Данилкину он решил пригласить, хотя и не предполагал, что она тотчас откликнется на его приглашение. Но вторую повестку ей посылать не пришлось.

Он ожидал увидеть женщину необыкновенную. А перед ним сидела худенькая блондинка с длинными прямыми волосами, усталым, бледным — может быть, из-за отсутствия косметики — лицом. Крутой лоб в мелких морщинках, голубые настороженные глаза. «Ужель та самая Татьяна?» — нечаянно всплыла в памяти капитана строка.

— Татьяна Васильевна, тема нашего разговора — Леонид Орешников. У вас нет никаких предположений, где он может сейчас находиться?

Данилкина опустила голову, и Панин заметил, как мелко-мелко задрожали ее губы. Через секунду женщина выпрямилась и внимательно посмотрела капитану в глаза, словно хотела убедиться, что он не скрывает он нее ничего ужасного.

— Я не знаю, что думать! Наш помреж считает, что Леонида убили. А муж говорит: ерунда!

Посылая с нарочным повестку Данилкиной, капитан решил не задавать ей вопросов об отношениях с мужем. Но она сама, по-видимому, не считала нужным что-то скрывать.

— А что думаете вы?

— У меня такое ощущение, что Леня жив.

— У вас есть предположения, где он может находиться?

— Нет никаких предположений! С ним что-то случилось, но он жив. Правда!

«Начинается фантастика,— подумал Панин,— сейчас это очень модно».

— Татьяна Васильевна, Орешников не говорил вам, что собирается куда-то уехать?

— Вы знаете про наши отношения? — она даже не спросила, а просто констатировала факт.— Ну, конечно. Сколько доброхотов вокруг. Но есть и хорошие люди. Вы не обижайтесь на Тамару…

Панин почувствовал, что лицо его предательски наливается теплом.

— То, что произошло позавчера у Ватагиных, недоразумение. Во всем виновата я. Тамара хорошая женщина. Правда. И она очень переживает. Так уж получилось. Я пришла к Ватагиным после спектакля. В двенадцать. Елена Викторовна сразу увела меня на кухню. Шепнула, что один гость из милиции. Кажется, занимается розыском Лени.

«Ну и ну! Провели как дешевого пижона!» — расстроился капитан.

— Вы не думайте о Тамаре плохо. Она очень хочет вас увидеть, но боится. Правда!

— Ладно. Что было, то было,— стараясь не выдать своего замешательства, сказал Панин.— Вы не ответили на мой вопрос. Помните, о чем я спросил?

— Помню. Леня никуда уезжать не собирался. Ни на один день. Я бы об этом знала.

— Расскажите о его друзьях. Как он проводил свободное время?

— Друзей у него нет. И свободного времени тоже.— Данилкина слегка повела плечами.— Правда.— Она добавляла это слово, как будто боялась, что ей не поверят. И произносила она его с такой обезоруживающей искренностью, что не поверить и правда было нельзя.

— Когда он начинал — друзей было много. Из тех, с кем учился в консерватории. И школьные друзья. Я знаю, что вы были в театре. Про Леню там могли сказать плохо. Но вы не верьте. Правда! Его у нас очень любили. Почему вы молчите?

— Я вас внимательно слушаю.— Панин улыбнулся и чуть не добавил: «Правда».

Когда Татьяна Васильевна стала говорить об Орешникове, лицо ее преобразилось. Куда только подевались усталость и бледность. В глазах исчезла настороженность — словно льдинки растаяли.

— У Лени были настоящие друзья. Друзья, а не просто товарищи. Он с ними много времени проводил. Любил застолья, парилку на целый день. А когда пришел успех… Настоящий — понимаете? И Леня в этот успех поверил, он…— Данилкина задумалась на секунду.— Он решил стать настоящим эстрадным певцом. С утра до позднего вечера работа. Правда! Вы знаете, у него есть одна слабость — он любит утром поспать. Раньше говорил: «Если я узнаю, что через неделю мне придется рано вставать, всю неделю у меня плохое настроение». А теперь встает в шесть, садится на велосипед. Потом бассейн, занятия в спортзале. Вы же знаете, как он выкладывается на сцене? Потом репетиции. И на друзей почти не осталось времени. Кое-кто обиделся. Подумал, что Леня пренебрегает дружбой. Но я знаю: есть люди, которые не прощают успеха своим друзьям.

— А кто из друзей остался?

— Если по большому счету — никого. Но это я так думаю. А Леня считает, что у него много верных друзей, которые любят его по-прежнему. Звонит им, обижается, что нет ответных звонков.

— Вы можете назвать этих людей?

— Коля Орлик, солист мюзик-холла, Андрей Кокарев из политехнического. Недавно защитил докторскую. Володя Севрюк…

Панин вспомнил прилипшего к нему на вечеринке у Ватагина пьяного актера.

— Он был очень дружен с моим мужем. Но вот произошел этот несчастный случай. И счастливый…— Данилкина произнесла эти слова естественно и просто. А у капитана на душе вдруг сделалось муторно. «Что же будет с ней, если Орешникова нет в живых?» — подумал он.

— Леонид никогда не говорил вам, что ему угрожали рэкетиры?

— Угрожали? — казалось, она и мысли допустить не могла, чтобы кто-то угрожал ее Леониду.

— Да. Месяца два назад какие-то люди требовали от Орешникова, чтобы он отдавал часть своих заработков от концертов.

В это мгновение зазвонил телефон. Панин снял трубку.

— Капитан, ты вызывал Татьяну Данилкину? — спросил Семеновский.

— Да.

— Напрасно. Мог бы съездить к ней в театр. Домой, наконец! — в голосе полковника чувствовалось раздражение.— В личную жизнь нельзя вламываться кавалерийским наскоком! Сейчас звонил ее муж — устроил мне настоящую истерику! — полковник говорил очень громко, и как плотно Панин ни прижимал трубку к уху, Данилкина, наверное, уловила, что речь идет о ней. Она смотрела на Панина с тревогой.— И он прав,— бубнил шеф.— Расспрашивать его жену о певце Орешникове, который уже два года не работает в театре,— давать пищу сплетням. А по его словам, сплетен и так хватает. Ты со мной согласен?

— Нет, товарищ полковник.

— Что, что?

— Так точно, товарищ полковник.

— Знаешь, что, Александр Сергеевич, зайди-ка сейчас ко мне,— почти ласково сказал Семеновский.— Я хочу на тебя взглянуть.

— У меня сейчас на приеме посетительница…

— Данилкина? — теперь уже шепотом спросил полковник.

— Так точно.

— Ну ты даешь! — как-то совсем по-мальчишески выпалил Семеновский и повесил трубку.

— У вас из-за меня неприятности? — спросила Татьяна.

— Ну что вы! — бодро запротестовал Панин.— Работа такая. Каждый день какой-нибудь сюрприз.

— Александр Сергеевич, неужели это правда — про рэкетиров?

— Правда. Наверное, Орешников не захотел вас волновать.

— Это на Леню похоже. А знаете, недели две назад к нему в квартиру залезли воры — украли видеотехнику, все кассеты. Двести штук!

— А точнее вы не вспомните, когда произошла кража? Какого числа?

— Трудно указать точную дату. Леня на два дня уехал в Москву. На субботу и воскресенье. У него были концерты в Лужниках. Вот в эти два дня и три ночи и залезли воры в квартиру.

— Орешников заявил о пропаже?

Данилкина вздохнула:

— Точно не знаю. Произошло что-то для меня непонятное. Я встретила Леню на Московском вокзале. Он был веселый — концерты прошли с небывалым успехом. Пока мы ехали к нему домой, Леня балагурил, шутил, мешал мне вести машину…

— У вас есть машина?

— Да нет, машина чужая. Его двоюродного брата. Но он иногда дает мне ключи, когда надо встретить Леню. Или когда мы едем на дачу. Ну так вот,— продолжала она,— Леня всю дорогу веселился, а когда подъехали к дому и он выгреб из багажника цветы…— Данилкина улыбнулась.— Никогда не видела такого количества роз! Леня вдруг в лице переменился и чуть не влез в багажник. Что-то доставал там.

— Что?

— Не знаю,— пожала плечами актриса.— Я спросила, он отмахнулся: «Да, ерунда на постном масле… Не бери в голову. Потом расскажу». А потом я и забыла про этот случай: поднялись в квартиру, а там сюрприз. Видик и телевизор украли. Леня был очень сердит. Просто места себе не находил! Он такой наивный. Правда! Всегда считал, что раз его любит молодежь, рокеры, поклонники тяжелого рока, никто в квартиру к нему не полезет. Даже сигнализацию не провел. А вот залезли!

— Вы никогда не слышали от него фамилии Суриков? Или клички Сурик?

— Нет. Таких знакомых у него нет. И у меня тоже.

— Что вы можете сказать о Курносове?

— Ничего плохого,— она улыбнулась грустно.— И ничего хорошего.

— Как он относится к вашему мужу?

— Очень хорошо. У Вилена Николаевича со всеми в театре хорошие отношения.

— А с Орешниковым?

— Не знаю… По-моему, у них нет никаких отношений.

— Где покупал Орешников видеотехнику?

— Телевизор в «Березке». Он же получал валюту на гастролях. А видик привез из Японии.

— А кассеты?

— Часть привозил. Часть Курносов записывал ему. Он многим записывает. И берет не очень дорого.

— Вы не будете возражать, если мне придется обратиться к вам еще раз? — спросил Панин, вспомнив незаслуженный нагоняй от полковника.

— Нет. Только не присылайте мне повестку домой. Я сейчас живу у подруги. У Тамары Белоноговой.— Она ответила на вопрос, который Панин никак не решался задать.— У Тамары есть телефон.— В словах Данилкиной капитану послышалась легкая усмешка. Но лицо актрисы по-прежнему было доброжелательным.

Когда Панин записывал телефон, его рука предательски дрогнула.

После ухода Данилкиной капитан позвонил Диме Сомову, занимавшемуся кражами видеомагнитофонов. Заявления от певца Леонида Орешникова о том, что у него украли кассеты и видик, не поступало.

— Может быть, этим занимаются в районе? — спросил Панин.

— Можешь, конечно, позвонить и туда. Если у тебя много свободного времени,— сказал Митя-большой.— Но вся информация по видикам собирается у меня, будь они неладны, эти видики-невидимки!

Переговорив с Сомовым, капитан заглянул в кабинет к шефу. У полковника сидел какой-то пожилой толстяк, раскрасневшийся и потный, словно только что выскочил из парилки. Когда Панин, открыв дверь, замер на пороге, толстяк нервно обернулся, метнув на капитана гневный взгляд.

— Ты чего, Панин? — спросил полковник.— Есть новости?

«Новости всегда есть»,— подумал капитан и сказал:

— Явился по вашему приказанию!

— Я тебя не вызывал! — Полковник демонстративно повернулся к толстяку: — Значит, вы утверждаете, что ничего не видели и не слышали?

Панин осторожно прикрыл дверь и подумал с облегчением: «Значит, на сегодня обошлось без вливания».


13

Шел уже третий день с тех пор, как Панину поручили розыск пропавшего кумира ленинградских поклонников рок-музыки. С того злополучного утра, когда певец исчез с Дворцовой площади,— почти неделя. И все это время Ленинградское телевидение и радио находились в осаде: по всем телефонам звонили фанаты Леонида Орешникова. Даже в бухгалтерию и кафетерий. Не меньше звонков раздавалось и на Литейном, 4. Стоило, например, обратиться по телевидению к свидетелям автодорожного происшествия с просьбой позвонить в милицию, как тут же по названному телефону начинались звонки совсем иного рода: когда вы разыщете Орешникова? Люди просили, грозили, рассказывали невероятные истории.

Странное дело — все последние годы город постоянно захлестывали волны слухов. От самых безобидных: «Илья Глазунов женился на Мирей Матье», до мрачных предсказаний: «Двадцать четвертого июня город будет начисто разрушен землетрясением».

«Вы слышали, «Зенит» в полном составе разбился в авиакатастрофе?» — спрашивал один ленинградец другого, вместо того чтобы сказать «здравствуйте». И получал ответ: «Черт знает что такое — Игоря С. зарезали в Москве на Садовом кольце! Средь бела дня».

Немало слухов ходило в разные времена и о Леониде Орешникове. Слухи нервировали, мешали спокойно жить и работать.

«Ну почему всплеск слухов именно в Ленинграде?» — задавал себе вопрос Панин. Ему приходилось слышать небылицы и в других городах, но нигде слухи не расцветали так ярко и не держались так долго, как в его родном городе. А ведь казалось бы — высокая культура и интеллигентность ленинградцев славились по всей стране. Иногда капитан позволял себе помечтать о том, как полезно было бы доискаться до первоисточника всех этих слухов. Ведь если они возникают, значит, кому-то это нужно? Но у него не всегда выдавалось свободное время даже для того, чтобы помечтать. И в компетенцию уголовного розыска борьба со слухами не входила.

Теперь, когда для слухов о судьбе Орешникова имелись все основания, воображение горожан разыгралось. В ходу была даже версия с участием инопланетян. Конечно, вокальные данные у певца были прекрасные, но почему пришельцы остановились именно на нем, а не на Кобзоне или Иглесиасе?

По просьбе Панина ведущие информационной программы «600 секунд» дважды обращались к ленинградцам в поисках свидетелей события на Дворцовой площади. Но в уголовный розыск не последовало ни одного серьезного звонка. Казалось, что в городе, наводненном слухами, нет ни одного человека, не слыхавшего о происшествии с певцом. А люди молчали! И даже возможный свидетель — мужчина с портфелем — не отзывался. Оставалось думать, что он не ленинградец или уехал в командировку, туда, где «600 секунд» не показывают. И уехал именно в то утро, когда исчез Орешников. Панин даже выстроил гипотезу: мужчина шел через Дворцовую площадь на улицу Гоголя, к агентству Аэрофлота, откуда отправляются автобусы в Пулковский аэропорт. И по времени такая гипотеза была близка к делу: в шесть пятнадцать и в шесть тридцать три от агентства отправлялись автобусы. Но шоферы автобусов, которых расспросил Митя Кузнецов, не могли вспомнить, садился ли к ним похожий пассажир. Твердили, что в тот день народу было много. И с портфелями, и с чемоданами.

Больше всего надеялся капитан, что ему удастся выйти на Сурика. Если Инна Печатникова ничего не перепутала, версия «рэкетиры» казалась теперь самой перспективной.

Этот Сурик никак не выходил у капитана из головы. Он иногда ловил себя на том, что напевает себе под нос бесконечную песенку: «Сурик, сурик, сурик…» О всех Суриковых, проживающих в Ленинграде и области, он навел самые подробные справки. К счастью, их оказалось совсем немного. Александр попытался даже узнать, нет ли в городе мужчин по фамилии Сурикашвили и Сурикадзе. В последний год в Ленинграде много преступлений совершили приезжие с Кавказа. Но в адресном столе людей с такими фамилиями не значилось. Панин не поленился и позвонил в Тбилиси, своему знакомому, старшему оперуполномоченному уголовного розыска Отари Беденишвили и спросил, есть ли вообще грузинские фамилии Сурикашвили и Сурикадзе. Отари долго думал, а потом спросил:

— А зачем тебе, дорогой?

— Отари, это вопрос второй! Главное — есть ли такие фамилии? Бывают ли?

— Нет, Алекс,— не согласился Отари.— Это и есть первый вопрос! Если дело серьезное, я буду искать. Но вообще-то, никогда таких фамилий не слыхал. Самое близкое — Сирадзе и Сулханишвили…

Панин вздохнул.

— Не ищи. Я эти фамилии сам придумал. Понимаешь, Отари, я от клички танцевал. А кличка — Сурик.

Отари тоже вздохнул, выражая Панину свое сочувствие. Поинтересовался:

— Алекс! У вас город морской, корабли красят суриком. Достать для друга банку не проблема?

— Отари, у нас даже банку без сурика достать проблема. Ты хочешь днище «Волги» покрасить?

— Я тебе банку пришлю, милиционер. И не пустую.

— Взяткодатель!

— Вай, какое корявое слово, дорогой. Но я не обижаюсь. Успехов тебе, танцуй дальше!


Была у Панина одна палочка-выручалочка — Глеб Петрович Плотников, у которого он начинал работать стажером в уголовном розыске. Плотников уже лет десять на пенсии. Старик сильно одряхлел: плохо слышал и видел, но голова у него была в полном порядке. Глеб Петрович помнил имена и клички всех преступников, что прошли через его руки. И особенно хорошо тех, до кого он так и не добрался. Он мог в подробностях воспроизвести какую-нибудь облаву тридцатилетней давности на воровскую «малину». Сказать, кто из оперативников где стоял, во что были одеты задержанные, какая была в ту ночь погода. И даже какая закуска украшала стол в «малине». Не говоря уже о крепких напитках.

— Да, Николаич,— говорил Плотников, щуря свои слезящиеся, не раз оперированные глаза.— Какая закусь на «малине» у Вити-тити была, когда мы его банду брали! Балычок, языки копченые… Три сорта икры! Я тогда последний раз в жизни паюсной икры поел!

— Как же ты успел, Петрович? — удивлялся Семеновский, в кабинете которого шла беседа со стариком.— Палили ведь тогда из всех стволов. Отчаянные у Яковлева бандюги собрались.

— Я и к самогону приложился, Николаич. Ты в соседней комнате «скорую» вызывал, а мы с Василием Даниловичем Житецким живых бандюг повязали, лицом к полу уложили и тяпнули по стопарю. Житецкий к коньяку потянулся, а я ему на самогон показал: попробуй. Про Вити-титин самогон у воров легенды ходили. И правда, что тебе живая вода. Мы даже раненому Прибылеву влили. Я думаю, он потому и живым остался.

Панин не позвонил старику с самого начала только потому, что во времена Плотникова ни о каких доморощенных рэкетирах и слуху не было. Трудно было ожидать от него совета в таком деле. Но теперь, когда розыск буксовал, капитан был готов зацепиться за соломинку. «Человек по кличке Сурик мог ведь раньше, во времена Плотникова, заниматься и другими делами?» — думал Панин, подсознательно игнорируя заявление Печатниковой о том, что у рэкетиров, угрожающих Орешникову, были молодые голоса.

— Вас слушают,— отозвался Плотников, сняв трубку. Последние годы баритон Глеба Петровича превратился в дребезжащий тенорок.

— Как жизнь, Петрович? — спросил Панин.

— Жив, и то слава Богу,— отозвался старик.— А кто это говорит? Ты, Санек?

— Я, Глеб Петрович.

— Давно ты мне не звонил. Когда майорские звездочки пропивать будем?

— Как бы капитанские сохранить!

— Чего, чего? — переспросил Плотников.

— Сохранить бы капитанские,— повторил Панин.

— Все лихачишь? — старик хорошо знал об автомобильных проблемах Панина и осуждал его пристрастие к быстрой езде. «Мы-то все больше ножками, ножками,— любил говорить старик.— Недаром нашего брата топтунами звали».

— Ты чего звонишь? По делу или о здоровье справиться?

— По делу.

Старик не любил, когда с ним лукавили. А Панин был его учеником.

— Ну валяй, докладывай дело.

— Дело-то длинное,— сказал Панин.— Я заеду, подробно доложу. А пока скажите — кличка Сурик никогда не всплывала?

— Какая? — переспросил Глеб Петрович.— Шурик?

— Сурик,— повторил капитан громче, а сам подумал вдруг: «А если и вправду — Шурик?! Может, Печатникова плохо расслышала? Или говоривший шепелявил!» Ему стало даже жарко от такой догадки. Захотелось бросить трубку и тут же позвонить Печатниковой, запросить в картотеке данные на людей с кличкой Шурик. Но обижать старика было нельзя, и Панин слушал, как Платонов повторяет, словно пробуя слово на вкус: «Сурик, Сурик…»

— Был у меня Сурик. Но этот не про вашу честь. Вызвали его свои же на правеж на Смоленское кладбище. Там и кокнули. В октябре шестидесятого.

— У него фамилия Суриков была?

— Да. Суриков Алексей. А больше Суриков мне не попадалось.

— А Шуриков?

— Чего-то я тебя не пойму, Санек? Кто тебе нужен-то? Шурики или Сурики? Панин рассмеялся — так близки были по звучанию эти два слова.

— И те и другие, Петрович! Свидетельница услышала Сурик. А ведь могла и ослышаться. Я только сейчас просек!

— Чего ты только сейчас сделал? — изумился старик.

— Только сейчас понял, Петрович. Такая простая вещь.

— Правильно. Мог и шепелявый оказаться. Помнишь логопеда с улицы «Койкого»?

— Петрович, ты еще повспоминай, только живых,— попросил Панин.— А я вечером зайду, ладно?

Но встретиться в этот день с Плотниковым капитану не удалось. В управление позвонил Владимир Алексеевич Бабкин, двоюродный брат Орешникова, и заявил, что у себя на даче он обнаружил видеотехнику брата.


14

Приморское шоссе Панин любил больше всех загородных дорог. Да и не было ни одного ленинградца-водителя, которому не нравилась бы эта ухоженная асфальтовая лента, то вьющаяся среди сосновых лесов, то вылетающая на берег Финского залива. Панина раздражали только ограничительные знаки, в изобилии развешанные вдоль шоссе — «60км», «Обгон запрещен», «Стоянка запрещена». Обычно капитан не слишком-то с ними считался, но сейчас скрепя сердце притормаживал. Не хватало ему новой докладной из ГАИ.

Недалеко от Солнечного у обочины притулились сверкающий хромом и яркой окраской автобус финской туристической фирмы и два блеклых «жигуленка» с ленинградскими номерами. Номера эти Панину были знакомы. Известные каждому постовому милиционеру фарцовщики Осип Калкин и Николай Иванов «торговали» у гостей из Страны тысячи озер их поношенное, но фирменное барахлишко. На Калкина и Иванова не раз устраивали охоту, бывало даже и ловили, но самое большое наказание — «премия» на пятьдесят рублей — для них было как слону дробина. Фарцовка продолжалась. Да и не всегда милицейские «Волги» и «Жигули» могли настичь «шестерки» фарцовщиков. А «Мерседесы» в управлении берегли для торжественных случаев — сопровождать своих и заграничных высоких гостей.

Один сотрудник уголовного розыска, оперуполномоченный Сысоев, принял сложившуюся ситуацию так близко к сердцу, что решил действовать на свой страх и риск. Всякий раз — а это случалось не так уж часто,— когда ему удавалось настичь скупщиков барахла на месте преступления, он не только составлял протокол, но и прокалывал шины на их автомобилях. После третьего раза Калкин и Иванов написали жалобу в прокуратуру. На партийном собрании представитель райкома наивно спросил самоуправца:

— Почему вы допустили нарушение законности?

Сысоев долго и мрачно молчал, потом вдруг улыбнулся виновато:

— Я, товарищи, после этого пару ночей поспал спокойно.

Никто из присутствующих не улыбнулся, а представитель райкома тихо сказал:

— Какой цинизм.

Реплика его была услышана, и оперуполномоченного послали служить во внутриведомственную охрану.

Месяца через два фарцовщики снова обратились в прокуратуру: кто-то продолжал прокалывать им шины, но теперь уже по ночам, на стоянке. У Сысоева на все эти случаи имелось железное алиби, и волновали его теперь другие заботы. Виновных найти не удалось.

…В Солнечном, около поста ГАИ, Панин притормозил. Два офицера копались в двигателе желто-синих «Жигулей».

— Ребята! — окликнул их капитан.— Тут недалеко Ося Калкин финнов потрошит. Может, сгоняете?

Один из офицеров поднял голову, сказал в сердцах:

— На этом драндулете?! Уж лучше бы нам велосипеды выдали! Сам-то почему мимо проехал?

— Дело в Репино.

— У всех дел по горло! Одни мы бездельники!

Панин нажал на газ.

Младший оперуполномоченный репинского отделения милиции Никитин ждал капитана в нагретом солнцем душном кабинете. Здороваясь с ним, Панин не заметил особой радости на его еще совсем мальчишеском лице.

— Чем озабочен, коллега?

— Состоянием преступности на участке, товарищ капитан,— дурным голосом доложил Никитин. Заметив, что Панин взглянул на него неодобрительно, опер добавил смущенно: — Александр Сергеевич, я тут на все отделение один оперативник, а дел…— И поднял со стола пачку тощих папок: — За последнюю неделю обворовали дачи секретаря райкома партии, двух председателей исполкомов. Два заявления от кооперативщиков о рэкете. А сегодня ночью хотели угнать «Волгу» у одного приезжего москвича…

— У москвича — это серьезно,— улыбнулся Панин.

— А что вы думаете? Москвич этот — консультант из МВД Союза. Он душеспасительной беседой не ограничился. Сразу заставил уголовное дело завести.

Никитин сложил папки в облезлый сейф и запер его.

— Едем?

— Едем. Ты о понятых позаботился?

— Ждут на соседней даче.

Дача Бабкина оказалась маленькой, похожей на сотни дач-сарайчиков дачного треста. Домик был выкрашен в необычный свекольный цвет. Темно-зеленая крыша, аккуратные белые наличники выгодно отличали его от казенных собратьев. Все говорило о том, что владелец дачи не только хороший хозяин, но и человек со вкусом. Да и место было прекрасное — большая, открытая поляна среди сосен. Сразу за дачей начинался склон, и сквозь колеблемые ветром вершины деревьев поблескивал на солнце Финский залив.

Сам хозяин сидел на увитом плющом крылечке и, завидев подъехавшую машину, резво вскочил.

— Милиция? — спросил он, когда Панин и Никитин вышли из машины. Похоже, что его насторожил цивильный вид прибывших и частный номер машины.

— Так точно,— капитан показал хозяину удостоверение, и тот внимательно прочитал его. Даже сверил фотографию с оригиналом.

На вид Бабкину было лет тридцать. Подтянутая, почти спортивная фигура, загорелое волевое лицо, стриженная наголо голова, маленькая золотая сережка в ухе. Прямо герой из эпохи рокеров. Если бы не рост. Рост у артиста подкачал — не больше метра шестидесяти.

— Никитин, покажи товарищу документ,— сказал Панин, заметив, что тот даже не сделал движения рукой в направлении кармана.

— Да что вы, что вы! Мне и одного удостоверения достаточно,— запротестовал Бабкин, широким жестом пригласив милиционеров в дом.— Знаете, сейчас столько пишут о преступности, что перестаешь верить слову.

— Чему-чему, а слову у нас никогда не верили,— проворчал Никитин.— Только документу.

— Ты поэтому и не предъявил его? — спросил Панин.

— Я, товарищ капитан, сегодня удостоверение забыл. Такая жара! Вышел из дому в одной рубашке.

— И не стыдишься признаваться в этом при товарище Бабкине?

— Меня зовут Владимир Алексеевич,— сказал хозяин, пропуская в дом оперативников.

— Александр Сергеевич,— представился Панин.— А этого рассеянного юношу зовут Евгением Никитиным.

— Евгением Петровичем,— поправил младший лейтенант, и капитан подумал, что молодые ребята теперь совершенно без комплексов и ведут себя очень раскованно. Если бы они умели и дело делать!

Внутреннее убранство дачи соответствовало ее внешнему виду. Все очень строго и скромно. Всюду дерево — хорошо обработанное, ярко демонстрирующее свои достоинства.

— Здорово тут у вас! — восхищенно сказал Никитин.

— Все своими руками,— Бабкин улыбнулся.— У меня достаток скромный. Вы думаете, что артист Ленконцерта большие гонорары гребет? Нет. Я здесь каждую досочку неделями обстругивал, чтобы она свою красоту белому свету открыла.

Тут только капитан обратил внимание на то, что все доски — и на полу, и на стенах, будучи выкрашены краской, не потеряли своей фактуры. Словно их не красили, а слегка подсветили.

— Особая техника! — гордо сказал Бабкин.— Если заинтересуетесь, могу продать секрет.— И засмеялся: — Шучу, шучу…

Манера разговаривать — чуточку многословная, мягкая — никак не гармонировала с внешним обликом хозяина — рассчитанным на симпатии молодежи имиджем поющего рокера.

— Так где же таинственным образом попавшая к вам видеотехника? — спросил Панин. Он решил, что Бабкину совсем необязательно знать о том, что рассказала ему Татьяна Данилкина о краже из квартиры Орешникова.

— Почему же таинственным?! Я уже говорил по телефону. Пока я был на гастролях, Леня привез видик на дачу. А вот зачем?…— Бабкин подошел к деревянной панели стены, быстрым движение нажал какую-то кнопку. Панину показалось, на сучок в доске. Потом толкнул ладонью одну из досок, и открылась дверь в небольшой чуланчик. Первое, что бросилось в глаза,— огромная коробка телевизора «Грюндик», а на ней поменьше — фирмы «Хитачи». За коробками на вешалке висели кожаное пальто, плащи, на полке стояло несколько бутылок сухого грузинского вина.

— Голь на выдумки хитра. Нас, обывателей, так запугали статьями о преступности, что приходится думать о самозащите. Об этом тайнике знаю я, знала моя жена, ныне покойная, мой братец Леня.

— Вы уверены, что это его техника? — спросил капитан.

— Уверен. Не так часто у нас в Союзе можно встретить «Грюндик» с хрустальным стеклом. Да и о чем говорить? Я же видел у Лени именно этот видик! Сам не однажды пользовался им.

— А брат не оставил вам никакой записки?

— Нет.

— Странно…

— Странно, что он привез технику,— недовольно сказал Бабкин.— А писать записки не в Лениных правилах. Да и зачем? Объяснил бы при встрече.

— Похоже, свидание откладывается,— сказал Панини обернулся к Никитину: — Женя, давай своих понятых. Надо пальчики брать с аппаратуры.

— Понятых? — насторожился хозяин.— Не хотелось бы. Чужие люди, тайник…

— Это ваши соседи, старики Утешины,— доложил Никитин.

— Тем более! У них внуков целый выводок. Знаете что,— предложил Бабкин,— давайте вытащим технику в комнату, а дверь в чулан закроем? Ничего же не нарушится?

— Почему бы и не вытащить? — согласился младший лейтенант. Но Панин строго взглянул на него.— Товарищ капитан, составим протокол об изъятии техники из тайника,— как ни в чем не бывало продолжал Никитин.— А с понятыми будем пальчики проявлять.

Вытаскивать технику без понятых, а потом при них проводить все остальные следственные действия было нарушением. Но Панину стало жалко артиста — строил тайник, старался, а чужие люди будут глазеть. Неизвестно, что у них за внуки!

Не распаковывая, осторожно, они перенесли видеомагнитофон и телевизор в комнату. Телевизор был такой громоздкий, что капитан отметил про себя: одному человеку с ним трудно управиться.

— Владимир Алексеевич, а как Орешников мог попасть к вам на дачу? — спросил он, когда младший лейтенант ушел за понятыми.

— У него есть ключи.

— Он бывает здесь в ваше отсутствие?

— Бывает, когда захочет,— усмехнулся Бабкин.— Когда есть компания.

— А своим друзьям он не мог показать ваш тайник?

— Вы хотите сказать — своим подругам? Нет, товарищ капитан. У Лени хватает грехов, но слову его можно верить.

— Значит, он сюда приезжал с женщинами? — задумчиво сказал Панин. Бабкину почудилось в словах капитана осуждение, и он сказал с вызовом:

— Да, с женщинами. Не вижу в этом ничего плохого. Тем более что женщины у Леньки — люкс.

— Вы когда вернулись с гастролей? — спросил капитан.

— Позавчера.

— А приехали на дачу?

— Вопрос понят. Вы думаете, не жил ли Леня все это время на даче? У меня такая мысль тоже появлялась. И позавчера вечером я махнул сюда. Никаких следов Ленькиного пребывания! Кроме его имущества.

— Откуда такая уверенность?

— Капитан! О чем вы говорите?! Если на дачу приезжает такой человек, как мой брат, да еще с женщиной…

— Непоправимый урон припасам?

— И такое бывает. Но чаще всего наоборот. Он привозит еды и напитков на неделю, а сбегает через день. Нынче же наш кумир торопился — поставил технику и назад. Не выпил даже бутылки «пепси».

«Неужели помнит, сколько бутылок «пепси» хранится в холодильнике?» — подумал Панин, но спрашивать не стал. У него были более серьезные вопросы. В это время появился младший лейтенант с понятыми — высоким седым стариком с палкой и еще не старой женщиной. Старик был в красивой адидасовской майке, а женщина, несмотря на жару, кутала поясницу в плед. Старика Панин сразу же узнал. Несколько лет назад он работал зампредом горисполкома и частенько давал интервью по телевидению, объясняя согражданам, почему в Ленинграде не хватает продовольственных товаров. Не так давно его проводили на пенсию.

— Борис Павлович Утешев и его супруга Матильда Викторовна,— представил понятых Никитин.— Любезно поверили мне и без документов.— Говорил он вежливо, но чувствовалась в его голосе некоторая молодая снисходительность. Вот, дескать, каких классных привел я вам понятых. Любуйтесь.

«Ведь наверняка знает, что Утешев был большим начальником,— подумал капитан.— А сам Борис Павлович? Охота ему быть понятым? Может, со скуки? Все-таки событие!»

Утешев сдержанно поздоровался.

Владимир Алексеевич засуетился, отодвигая от стола стулья, чтобы посадить гостей, но спохватился и вопросительно посмотрел на Панина.

— Пожалуйста, прошу вас,— пригласил капитан садиться. Он никак не мог придумать для них объяснение тому, что милиция исследует на даче Бабкина не принадлежащую ему видеотехнику. Такое объяснение, которое не бросало бы на хозяина тень подозрения. «Скажу им как есть! — решился капитан.— Чего лапшу на уши развешивать?»

Об исчезновении Леонида Орешникова понятые знали. Знали и о том, что он двоюродный брат Бабкина. Похоже было, что видели его не раз во время приездов на дачу.

— Значит, все еще не нашелся? — посетовала Матильда Викторовна, когда капитан объяснил, почему осматривали аппаратуру.— А я хотела спросить Владимира Алексеевича, да постеснялась.

Сам Утешев не проронил ни слова, только покивал сочувственно. Он с неподдельным интересом изучал отделку дачи соседа, ничуть не стараясь скрыть, что ее чудеса интересуют больше, чем пропажа популярного певца.

Вдвоем с Бабкиным капитан осторожно вынул видеомагнитофон и телевизор из упаковки.

— У брата техника стояла в распакованном виде? — спросил Панин.

— Естественно! Он уже два года, как обарахлился.

— С упаковки «пальчики» не слишком-то хороши будут,— сказал младший лейтенант. Он уже раскрыл свой следственный чемодан и готовился снимать отпечатки. Внутренность чемодана являла собой печальную картину — не поддающаяся описанию мешанина из десятков штатных и случайных предметов.

— У нас он один на все отделение,— сказал Никитин, заметив удивленный взгляд капитана.— Пользуются, как Бог на душу положит. Один раз я в этом кейсе лифчик обнаружил!

— Давай, Евгений, начинай работу,— прервал капитан.— А мы с Владимиром Алексеевичем прогуляемся по лужайке и побеседуем.

Они вышли на крыльцо, и Бабкин, заговорщицки показав на дверь, спросил:

— Вы, капитан, знаете, что это за ребята?

Панин кивнул.

— «Были когда-то и мы рысаками…» — с чувством удовлетворения продекламировал Бабкин.— А сейчас посмотрели бы вы на их казенную дачу! Сараюха. Не очень-то жалуют у нас бывших.

— Владимир Алексеевич, вы сказали, что брат часто приезжал на дачу с женщинами экстра-класса. А не может он сейчас с одной из них купаться в Черном море или плыть по Волге на теплоходе?

— В принципе это возможно. А почему бы и нет?

— Тогда вопрос второй…

— Вопрос понят! С кем?

— Да. Вы можете назвать имена тех женщин, с которыми ваш брат мог бы внезапно уехать…— Панин помедлил, подыскивая подходящие слова.— В путешествие.— Ему показалось, что собеседник растерялся.— Вы не беспокойтесь, Владимир Алексеевич. Все останется между нами.

— Я ведь не лезу в Ленькину жизнь. И на дачу он приезжает без меня. Так что…

— Но ведь с кем-то из них вы встречались? Из тех, что вы отнесли к экстра-классу?

— Встречался только с одной. С Татьяной Данилкиной.

— Понятно. А что знаете о других? Имена, фамилии?

— Не помню. Имена, может быть, он и называл, но я не запомнил. Так, общие слова: «славная козочка», «дусенька — все могусенька»…

«Ничего-то он тебе не рассказывал,— подумал Панин.— И приезжал сюда только с Данилкиной. Зачем только вы все напридумывали, гражданин Бабкин?» И весело сказал:

— Так! С девушками мы разобрались. Татьяна Данилкина из Ленинграда никуда не выезжала. О прекрасных незнакомках нам ничего конкретно неизвестно.

Бабкин посмотрел на капитана с вызовом и многозначительно усмехнулся. Как будто хотел всем своим видом показать: «Можете делать любые выводы. А мы-то знаем, да не скажем!»

— У меня еще один вопрос. Вы приехали на дачу позавчера вечером. А когда обнаружили в тайнике технику?

— Сразу же и обнаружил. Естественное желание проверить — все ли в доме на месте. А вас интересует, почему я позвонил в милицию только сегодня? По-моему, это так понятно! Я ожидал, что брат объявится. Одно дело — милиция, знакомые, другое — родственник. Не думаете же вы, что Лени нет в живых?!

— Орешников, наверное, в первую очередь дал бы знать о себе матери.

— Она на даче под Лугой. Там нет телефона. Значит, надо телеграфировать. А если он завихрился с кем-то? Зачем беспокоить мать? Он ее письмами не балует. Я рассуждаю логично?

— Логично, Владимир Алексеевич. Спасибо, что хоть позвонили.

Бабкин метнул на капитана сердитый взгляд:

— Честно говоря, я и сегодня не очень-то горел желанием вам звонить. Решил — приедет тетушка, сначала ей все расскажу. А что? Технику Леня сам привез. Это же ясно. Объявится он когда-нибудь! А утром услышал информацию в «Новостях» — чувствую, дело серьезное…

— Владимир Алексеевич,— перебил Панин,— как вы себе представляете эту операцию?

— Какую операцию? — насторожился Бабкин.

— По доставке к вам телевизора. Ваш брат ведь не тяжелой атлетикой занимается.

Бабкин засмеялся:

— Да вы хоть раз Леньку на концертах видели? Рост — сто девяносто, выносливость как у тигра. А столько двигается по сцене?! И в таком темпе! — Он перестал смеяться и добавил: — А телевизор, кстати, не такой тяжелый. Это на «Рубине» можно пупок развязать, а они умеют делать.

— Умеют. Но коробка необъятная. Нужны руки, как у орангутанга. Да еще коробку надо ставить на крышу машины. В багажник и в салон она не влезет. Да и машина нужна…

В это время на крыльце появился младший лейтенант:

— Александр Сергеевич, дело сделано. Что дальше?

— Придется товарищу Бабкину еще одну неприятность доставить.

— Замок? — догадался Никитин.

— Капитан! Зачем вам замок? Я читаю детективы — знаю, что, если открывать отмычками, остаются царапины. Но у Лени свои ключи! Такие же, как у меня.— Бабкин вытащил из кармана несколько ключей на связке и потряс ими перед Паниным.— Точно такие же. «Родственники», а не сделанные по заказу.

— Нам замок и нужен-то на несколько часов. Если хотите, младший лейтенант подежурит у вас это время. Для верности.

— Я еще побуду здесь,— нерешительно сказал Бабкин.— Но на ночь мне бы не хотелось оставаться с незапертой дверью.

Капитан посмотрел на часы:

— Сейчас половина второго. В шесть замок будет стоять на месте. Устраивает?

Бабкин промолчал. Он с тревогой смотрел, как младший лейтенант принес из комнаты свой кейс, достал огромную отвертку и пытался попасть ею в аккуратный крестообразный шуруп аблоевского замка. Старики-понятые внимательно следили за его манипуляциями.

— Подождите, подождите, молодой человек! — не выдержал, наконец, Бабкин.— Я вам дам отвертку поменьше.— Он стремительно сорвался с места и исчез в доме. Глядя на его кряжистую фигуру, Панин мысленно поставил их рядом: высокого, с львиной копной волос, с бесшабашным задором во взгляде, до предела раскованного Орешникова и собранного, настороженного, похожего на готового к бою бритоголового рокера Бабкина.

«Еще неизвестно, как держался бы Орешников, доведись ему стать на место двоюродного брата»,— подумал капитан, проводив взглядом Владимира Алексеевича, а он уже появился на крыльце с парой красивых отверток:

— Этой удобнее. А то разнесете мне замок к чертовой бабушке. А я человек небогатый.

Бабкин отдал отвертку Никитину и подошел к капитану.

— Так на чем мы с вами остановились?

— У вашего брата нет дачи?

— Ну, какая дача! Тетушка стара, а Лене дача противопоказана. Он человек непрактичный. Его дача рухнула бы уже через полгода. Абсолютная неприспособленность ко всякому хозяйству. Но вы, по-моему, остановились на том, что для перевозки аппаратуры нужна машина.

— Сказал. Таксопарки мы проверим, но Орешников мог взять «левака». Или попросить друзей.

— Могли, конечно, подвезти друзья, но мне бы сообщили. Круг хороших знакомых у нас не очень-то широк.

— А во время ваших гастролей брат не пользовался вашей машиной?

— Нет… Он…— Бабкин замолк, словно не зная, стоит ли откровенничать перед милиционером.

— Дал зарок? — помог ему капитан.

— Вы слышали?! Не то чтобы зарок, но дал себе слово за руль не садиться. А тем более за руль моей машины. Это ведь его «жигуленок».

Панин хотел спросить у Бабкина, где этот «жигуленок»,— рядом с дачей не было ни гаража, ни машины,— но сдержался. Что-то все время настораживало его. Капитан никак не мог понять этого человека. Не то Бабкин что-то недоговаривал, стараясь уберечь брата от милицейского глаза, не то очень умело бросал на него тень.

Младший лейтенант управился с замком в считанные минуты, упаковал его в полиэтиленовый пакет, уложил в кейс и довольно нахально показал Панину на машину, давая понять, что надо бы и поторопиться.

— А протокол? — спросил Панин.

— На столе. Понятые уже подписали. Теперь Владимир Алексеевич приложит ручку, а мы отправимся в путь.

— Да, да, мы бумаги подписали,— подтвердила Матильда Викторовна.— Первый раз вижу, чтоб мужчина так быстро печатал на машинке.

— Да, как пулемет,— сказал Утешев. Это были первые слова, которые он произнес за все время.

— Машинку где взяли? — удивленно спросил капитан.

— С любезного разрешения товарища Бабкина,— улыбнулся младший лейтенант,— в его доме.

— Да, да, пожалуйста! — согласно кивнул хозяин.— Она в комнате на маленьком столике.

Панин понял, что никакого разрешения Никитин не спрашивал. Сердито посмотрев на младшего лейтенанта, он вошел в дом, внимательно перечитал протокол, приготовившись внести свои поправки, но все было составлено безукоризненно. Даже запятой не пришлось поправить. Он подписал своей размашистой малопонятной подписью и дал Бабкину. Тот подписал, как показалось Панину, не читая.

— Вы бы хоть пробежали, Владимир Алексеевич,— недовольно сказал капитан.

— Я читаю с листа,— гордо ответил Бабкин.

Панин поблагодарил понятых.

— Желаю удачи,— приветливо улыбнулась Матильда Викторовна, а Утешев молча поклонился.

Садясь в машину, капитан спросил Бабкина:

— Прозвище Сурик вам ни о чем не говорит?

— Н-н-ет. У меня, правда, есть знакомый, Федор Суриков, но его даже в детстве Суриком не звали.

— Вы не звали, а у других, может быть, он проходил под кличкой Сурик?

— Нет! Он всегда был такой серьезный, даже в школе, что никакие клички к нему не приставали.

— А где он сейчас?

— Вы, наверное, его знаете! Федор Степанович Суриков, помощник прокурора города.

Никитин рассмеялся:

— Федот, да не тот!

— А почему вы спросили? — полюбопытствовал Бабкин.

— Да так, всякие аллюзии! А ваш брат никогда не говорил, что ему угрожали рэкетиры?

Владимир Алексеевич изобразил на лице такую удивленную гримасу, что Панин засмеялся и тронул машину с места.

— Пожиже, братец, пожиже,— усмехнулся младший лейтенант.

Капитан понял, что Никитин сравнивает Бабкина с Леонидом Орешниковым.

— Ты хоть раз слышал, как он поет?

— Он поет как все. А Леонид — суперзвезда. На него только посмотришь — уже хочется что-нибудь такое клевое отчебучить! — Никитин выразительно потряс кулаком. Кулак у него был внушительных размеров.

— Ты, Женя, уж не поклонник ли тяжелого рока? — спросил капитан.

— Нет, Александр Сергеевич. Я фанат Леонида Орешникова.

В Репино мимо зеленого дома отделения милиции Панин проехал, не снижая скорости.

— Э-э, капитан! Мы так не договаривались! — закричал Никитин.— Меня обиженные и обобранные ждут!

— Я тебя реквизирую на время. Сиди и не чирикай. Тоже мне фанат! Лишний шаг ради своего идола боишься сделать!

— Да я ради Орешникова…— начал было Никитин и сник. Лицо его помрачнело.

В Солнечном гаишники все еще ремонтировали свою машину. Только теперь их было трое.

— Вот ребятам не повезло! — сказал младший лейтенант, бросив сочувственный взгляд на офицеров.— Такую тачку подсунули — второй месяц уродуются, довести до ума не могут. А ты, командир, почему рабочее время зря расходуешь? — поинтересовался он, взглянув на спидометр.

— Дурная привычка!

— Новичок?

— Сам ты новичок! — рассвирепел Панин. Он мог простить любую шутку, но младший лейтенант задел его больную мозоль.— Я еще в седьмом классе права получил! Но гаишники на меня вот такое досье собрали! — Он отпустил руль и показал руками толщину этого досье. Как ни странно, но машина, оставшись без управления, хорошо вписывалась в плавные повороты Приморского шоссе и даже прибавила скорость.— Тут уж делать нечего, поневоле поостережешься!

— Ну, влепят выговорешник! — легкомысленно бросил Никитин.— Не смертельно.

— Выговорешник? Да я как минимум служебное несоответствие получу! Или попросят «на выход».

Никитин и к этому отнесся спокойно:

— Пойдешь юрисконсультом в кооператив. Такие бабки получишь, что тебе и не снилось! — Он скосился на спидометр — стрелка уже дрожала на ста двадцати. А Панин успокоился.

— Ты, Женя, давно запрягся?

— Третий год.

— Тебе легко рассуждать. Три года тут, три года там… А когда лет десять в хорошей компании прослужишь — не очень-то захочется с круга сходить.

Они въехали в Сестрорецк, и капитан сбавил скорость.

— Не дрейфь! — покровительственно сказал Никитин.— У меня по всей трассе друзья.

Панин расхохотался. Злость его прошла.

— У меня по всему городу друзья. В талоне ни одной дырки, а на столе у начальства десяток докладных.

Он вполуха слушал рассказы младшего лейтенанта о том, как трудно приходится милиционерам, стерегущим дачи крупного ленинградского начальства,— постов много, людей мало, не отлучиться по нужде, а сам думал о том, что у Орешникова имелись серьезные основания привезти видеотехнику на дачу брата. То, что рассказала Инна Печатникова про рэкетиров, потребовавших с певца десять процентов, прочно связывалось в его голове с этой техникой. А что, если Орешников еще раз встретился с вымогателями и решил, что береженого Бог бережет? Взял и просто-напросто спрятал кое-что из своего имущества? Капитан предполагал, что хитроумный финский замок на даче Бабкина был открыт «родным» ключом и посторонних пальчиков на телевизоре и магнитофоне экспертиза не обнаружит. А Бабкин? Он что, на дачу приехал на электричке? Может быть, его «Жигули» в ремонте? Панин резко затормозил и съехал на обочину, подняв пыльное облако.

— Что случилось? — удивился младший лейтенант.— Прокол?

— Хотел бы я знать, на чем приехал артист Ленконцерта на дачу?

— Наверное, на электричке. Машин рядом с дачей не было видно.

— А следы протекторов на песке заметны. И трава примята.

— Значит, раньше ездил на машине, а сегодня на электричке. У тебя что, машина не ломается?

— Во-первых, он приехал не сегодня, а два дня тому назад. А до этого был на гастролях.

— Да ведь сегодня с раннего утра такой дождина хлестал. Чего ты озаботился его машиной? Идея есть?

— Надо бы посмотреть, что за машина? Какая модель, какого цвета? Я любопытный.

— Я тебе завтра доложу,— успокоил Никитин, но капитан, пропустив огромный югославский трейлер, круто развернулся и помчался в обратную сторону. Никитин только присвистнул, но ничего не спросил.

Когда надо было сворачивать с шоссе к даче Бабкина, Панин остановил машину и сказал:

— Подожди меня здесь, я быстро.

Он поднялся в горку по мощенной булыжником старой дороге, живо представив себе, как ранним утром бежит по ней Бабкин купаться на залив, как возвращается взбодренный и веселый в предвкушении чашки крепкого кофе на залитой солнцем веранде. Что-то похожее на зависть шевельнулось в груди. «Не отказался бы и я тут недельку покейфовать!» — подумал Панин. Он уже просунул руку над забором, чтобы открыть калитку, как увидел за деревьями, рядом с дачей, красные «Жигули». Сорок минут назад на участке их не было!

Прячась за кустами, капитан прошел вдоль забора поближе к даче. В одном месте он задел за пустую консервную банку и несколько минут пережидал, спрятавшись за толстую сосну. Рядом с забором Владимир Алексеевич устроил грандиозную свалку из пустых банок, битых бутылок, старых чайников. Даже ржавая стиральная машина валялась среди гниющего утиля. «Тоже мне экологи! — зло прошептал капитан, вспомнив чуть ли не ежедневные выступления по телевидению поборников нетронутой природы.— Походишь вокруг дач, сразу убедишься, что борцы за экологию свои личные помойки в расчет не берут!»

У Бабкина было тихо, и Панин двинулся дальше, до тех пор пока не смог разглядеть «Жигули» получше. «Где же он прятал свою машину? — подумал капитан.— И главное, зачем? А может быть, к нему гости пожаловали?»

Капитан углубился в лес и метров через сто вышел еще к одной даче — неказистому сооружению, выкрашенному в песочный цвет. Утешева сидела в шезлонге и вязала. Панин подошел к забору и негромко окликнул ее.

Матильда Викторовна подняла голову и прислушалась.

— Можно вас на минутку? — попросил капитан.

— Да что же вы за забором стоите? — крикнула она, но Панин приложил палец к губам, и Матильда Викторовна, закивав головой, пошла ему навстречу.

— Может быть, зайдете чайку попить? — спросила она шепотом.— А то соседушка вас ничем не попотчевал. Виданое ли дело, столько времени на него потратили!

— Спасибо, Матильда Викторовна. Хочу у вас поинтересоваться, где Владимир Алексеевич свои «Жигули» держит?

— Машину где держит? — в глазах женщины промелькнула хитрая искорка.— Около дачи обычно. А вчера попросил поставить к нам.— Она показала на кусты, за которыми виднелся железный гараж.— Он в гости уходил, беспокоился — сейчас стекла, что ли, вынимают? Колеса откручивают. Наши ребята в отпуск уехали, гараж свободный. Что-нибудь еще спросить хотите?

Панин улыбнулся.

— Если позволите. Несколько дней назад на дачу к Владимиру Алексеевичу привезли аппаратуру… Ту, что мы сегодня осматривали. Вы не видели — кто?

— Не видела. Смотрите, какой у нас лес — разве углядишь? Да и не услышишь — ветерок с залива все время балуется.

Панин поблагодарил женщину и спросил, как ближе добраться к шоссе. Ему не хотелось идти мимо дачи Бабкина.

— Через сто метров калитка. Там санаторий Ди Витторио. Направо шоссе. Рукой подать.


— Женя, кто такой Ди Витторио? — спросил капитан у Никитина, садясь в машину.

— Какой-то итальянец знаменитый.

— Сильно знаменитый?

— Не знаю. На шоссе, ближе к Зеленогорску, памятник — девушка на рельсах платочком машет. Говорят, тоже итальянка. Раймонда Дьен. У себя в отделении спрашивал, кто такая,— никто толком не знает.— Никитин помолчал немного. Потом сказал, потянувшись с удовольствием: — Поспать бы минут пятнадцать! Вот пойду в отпуск — первую неделю буду спать без просыпа.

Когда они свернули с Приморского проспекта на Ушаковский мост и впереди, над зеленью Каменного острова, замаячила телебашня, Панин подумал о том, что заказанные им вчера фотографии должны быть уже готовы.

— Пятиминутная остановка у кузницы новостей! — сказал он, но младший лейтенант не ответил. Запрокинув голову назад, он крепко спал.

Из бюро пропусков Панин позвонил Максимову, но его телефон молчал. Тогда он набрал номер монтажной. Трубку подняла Светлана Яковлевна. Панин представился.

— А я вам звонила,— сказала монтажница.— Картинки ваши готовы. Можете приезжать.

— Уже приехал. Звоню из бюро пропусков.

Через десять минут Светлана Яковлевна вышла из подъезда телецентра с большим конвертом в руках. Была она такая же бледная и сосредоточенная, как вчера на просмотре. Не улыбнулась в ответ на улыбку Александра. Вручила ему конверт, сказав:

— Если понадобится что-то еще — звоните.

Евгений все еще спал. Время от времени у него вздрагивала то рука, то нога и он издавал легкий жалобный стон. Было такое впечатление, что он и во сне кого-то преследует.

Панин положил конверт себе на колени и одну за другой начал вынимать фотографии. Ему не терпелось увидеть, что же получилось.

На первой фотографии была поливалка, бьющая тугими серебристыми струями по асфальту Дворцовой площади. Номер машины вышел прекрасно. А вот номер красного «жигуленка», ехавшего в сторону улицы Халтурина, разобрать было невозможно, так как в кадре он получился «в профиль».

Прекрасно получились молодые ребята, пришедшие посмотреть на съемку: красивая, но сердитая девушка и какой-то осоловелый, а может быть просто пьяный, парень. Наконец Панин вытащил из конверта две фотографии пожилого мужчины, о котором рассказывали Максимов и Мартынов. Эти кадры особенно заинтересовали капитана. На одной карточке мужчина с портфелем только-только вышел из-за угла — его лица не было видно, только затылок. Что-то привлекло внимание мужчины, и, появившись на площади, он оглядывался назад.

Во втором кадре мужчина уже смотрел прямо в объектив. Лицо сосредоточенное, но ни тревоги, ни испуга на его лице Панин не разглядел. Значит, то, что привлекло внимание мужчины за углом, на улице Халтурина, не носило драматического характера. Или нервы у него были очень крепкие?

— Это кто? Пуговкин? — спросил хрипловатым голосом проснувшийся Никитин.

— Может, и Пуговкин. Вам, товарищ младший лейтенант, мы и поручим выяснить.

— Пожалуйста! — легко согласился Евгений.— Я, как посплю, на многое способен.

— Сейчас размножим этот портрет,— сказал Панин.— И в путь. На Миллионную. Сначала покажешь в ближайших от площади дэзах. Если не опознают, придется обходить квартиры.

Он вспомнил, что видел на улице Халтурина вывеску гостиницы.

— В гостиницу Академии наук заглянешь в первую очередь.

«Только почему этот человек сказал Максимову, что никого не видел за углом? — подумал Панин.— Один велосипед. Может быть, он на велосипед и оглядывался? Удивился, что тот лежит на пустой улице?» Это были праздные вопросы. Ответить на них мог только этот, чем-то похожий на актера Пуговкина мужчина.

— Не очень-то хорошее изображение,— заметил Никитин.— Резкость маловата. Оригинал бы раздобыть.

Как только они приехали на Литейный, капитан позвонил Максимову. Спросил, нельзя ли получить кусок пленки с «Пуговкиным».

— Нет проблем! — ответил Максимов.— Конечно, можно. Светлана настрижет вам этих кадров сколько нужно.— Но полчаса спустя раздался телефонный звонок и Лев Андреевич смущенно сообщил капитану, что кадры с запечатленным «мужчиной с портфелем» пропали.

— Этот кусок пленки, всего полметра, оператор отснял на новой бобине. Он вам рассказывал… Кадры бросовые. Сделали для вас отпечатки, и пленку Светлана выбросила.

— Куда выбросила?

— У себя в монтажной. Там есть корзина… Когда мы занимаемся монтажом, то бракованные обрезки в нее бросаем.— Предвидя вопрос капитана, Максимов добавил: — Я все осмотрел. Как назло, пленки нет.

— Не беспокойтесь, Лев Андреевич,— сказал Панин.— Мы распечатаем фото с тех копий, которые у нас есть.

— Значит, это не очень страшно? — повеселевшим голосом отозвался режиссер.— А то неловко как-то, пообещал — и опростоволосился!

— А если в вашей монтажной поискать как следует?…

— Дело в том, что искать негде, корзина пуста.

— А я так понял, что в ней должны быть горы обрезков.

— Теоретически. В том случае, когда идет монтаж. В последние дни монтажная пустовала. Сегодня Светлана специально пришла пораньше, отобрала для вас кадры, отнесла в фотолабораторию. Там отпечатали. Когда пленку вернули, кусок с мужиком она бросила в корзину. За ненадобностью.

Разговор с Максимовым оставил у капитана чувство неудовлетворенности. Его насторожила пропажа пленки. Конечно, на такой «фабрике», где снимаются и монтируются десятки фильмов, это могло быть делом обыденным. Смущали обстоятельства пропажи: по словам Льва Андреевича, монтажница бросила кинопленку в пустую корзину — монтажная в последние дни пустовала. Может быть, у них есть любители коллекционировать кадры из будущих фильмов. Какой-нибудь фанат или фанатка Орешникова? Но для того чтобы попасть в монтажную, нужно иметь ключ!


15

На розыски незнакомца, случайно оказавшегося на Дворцовой площади во время злополучных съемок, Панин, как и собирался, послал Никитина. Начальство на удивление легко согласилось оставить его в распоряжении капитана. Выйдя из кабинета Семеновского, Александр сообразил, что, попроси он себе в помощь кроме Никитина еще пару сотрудников, полковник теперь бы не отказал,— происшествие с Орешниковым взволновало весь город.

Передавая фотографии «мужчины с портфелем» младшему лейтенанту, Панин подумал о том, что хорошо бы отправить на улицу Халтурина кого-нибудь другого. Человек все-таки после ночного дежурства и весь день на ногах. Но Кузнецова в управлении уже не было, а медлить не хотелось. Так вяло начавшийся розыск закрутился в тугую пружину. Теперь уже никому и в голову не приходило отпускать шуточки по поводу сумасбродных выходок и эксцентричности Орешникова.

Уговаривать Никитина не пришлось. Скептически посмотрев на фотографии и спрятав их в карман, младший лейтенант сказал:

— Подбросил бы какой-нибудь добрый человек меня по назначению. Поставлю я там «под ружье» участкового да пару дружинников, и начнем с Богом. Если найдем Леню — он мне должен будет вечную контрамарку выдать на все свои концерты.

Отправив Никитина на оперативной машине, капитан с сожалением подумал, что зря не договорился с ним о контрольном звонке в управление. Если младшему лейтенанту не удастся сегодня напасть на след мужчины с портфелем, он будет звонить Панину домой только в двенадцать. Несколько часов неизвестности! Капитану они казались невыносимыми.

Чем больше Панин думал о пропаже куска пленки в монтажной, тем беспокойнее было у него на душе. «А вдруг те люди, что похитили певца, тоже вспомнили о свидетеле и пропажа пленки совсем не случайна? Фантазия? Да разве вся история с исчезновением певца не выглядит фантастично? Предположим самое плохое — пленку похитили. Не выбросили, не потеряли, не взяли на память, а похитили, чтобы найти случайного свидетеля? Кто?»

Льва Максимова капитан сразу же вынес за черту подозреваемых. Оператора Николая Мартынова — тоже. Монтажница Светлана Яковлевна? Казалось бы, самый очевидный кандидат в похитители. Украсть пленку ей было легче всех. Но если преступники попросили ее раздобыть фотографию мужчины с портфелем, она могла отдать им одну из тех, что напечатали для Панина. И не ставить себя под удар, передавая всю пленку.

Телефон Максимова не отвечал, и волей-неволей выяснение всех вопросов приходилось откладывать на завтра.

Кроме Светланы Яковлевны потенциальным похитителем мог быть любой сотрудник телецентра: уборщица, пожарник, имеющий ключи от всех комнат на студии, работники охраны… Но всеми этими людьми можно было заняться только завтра. Завтра. А сегодня преступники, возможно, уже ходят по тем же адресам, что и Никитин, выспрашивают людей, показывая такую же фотографию. Вопрос только в том, кто идет впереди? Если преступники — все может закончиться трагедией.

«Поеду-ка я тоже на улицу Халтурина!» — решил Панин и, приняв такое решение, сразу успокоился.

Несмотря на позднее время, на набережной Невы и на улицах было много гуляющих, но бывшая Миллионная словно вымерла. Один-два редких прохожих встретились капитану, когда он, поставив машину на замощенной брусчаткой набережной Зимней канавки, отправился на поиски Никитина. Да еще столкнулся он с неожиданно вывернувшей из переулка странной процессией: девять мужчин под развернутым черным флагом молча шагали в сторону Марсова поля. Одеты они были не слишком опрятно, половина — с бородами. У идущего впереди здоровенного парня Панин заметил в руках ржавую цепь. Ни лозунгов, ни эмблем — одно черное знамя. Куда они двигались так целеустремленно, какие взгляды исповедовали? В другое время капитан попробовал бы удовлетворить свое любопытство, но сейчас ему было не до молчаливых демонстрантов.

…Младшего лейтенанта Панин встретил выходящим из мрачноватого здания гостиницы Академии наук. Вид у Евгения был не самый свежий: небритый, под глазами обозначились синеватые круги.

— Что-нибудь новенькое? — спросил он с надеждой.

— Пирожков тебе принес,— Панин похлопал по кейсу.

— Да я только что перекусил. В гостинице так кофе пахло, что не утерпел; набрел по запаху на буфет. Прекрасный кофе, а пирожок завалящий. Как камень. Даже не понял с чем.

— А у меня с мясом. Горячие были.— Покупал их Панин и вправду горячими, но с тех пор прошло уже часов пять.

— Спасибо. Не хочу. У вас на Литейном все так заботятся о молодых кадрах?

— Через одного,— усмехнулся Панин.— А где участковый?

— В отпуске. Опорный пункт на замке. Все в лучших традициях перестройки.

— Вот я и приехал тебе в помощь. Пару часиков походим? Ноги еще держат?

— Ноги держат, но кто нас ночью в квартиры пустит?

— Ночи ведь белые,— пошутил Панин. Он совсем выпустил из виду, что ночи хоть и белые, но все-таки ночи. А люди ночью, как правило, спят.

— Давай несколько домов обойдем, а завтра тебе в помощь попросим ребят из райотдела.— Уходить не солоно хлебавши ему не хотелось.

Они остановились у подъезда старого особняка, выкрашенного в густой вишневый цвет. В одной из квартир первого этажа горела люстра и был виден редкой красоты деревянный резной потолок.

— Вот повезло людям,— с завистью сказал младший лейтенант.— В такой квартире живут! — И, словно отсекая все постороннее, без перехода спросил Панина: — Ты мне так и не сказал, чего приехал? Не пирожками же меня кормить? Решил проконтролировать?

— У меня только и забот тебя контролировать! Торопиться нам надо, вот и приехал. Давай ты в этот дом двигай. Потолки получше разглядишь. А я загляну в следующий.

Следующий особняк был такой же красивый. В подъезде стоял едва уловимый запах хороших сигарет. Панин подумал, что неплохо было бы во всех этих штучных особняках устроить маленькие уютные гостиницы с крошечными ресторанами. И чтобы в ресторанах этих никогда не стояли очереди и кормили в них недорого и вкусно. Тогда не надо было бы носить в кейсе пирожки, которые и есть-то можно только тогда, когда они очень горячие.

Он начал с первого этажа. Собственно, это был бельэтаж. В цокольном этаже располагалась какая-то мастерская, сейчас закрытая на большой амбарный замок. Панин взял себе на заметку, что надо выяснить, когда эта мастерская открывается.

В первой квартире на звонок никто не откликнулся. Капитан позвонил в следующую. В это время послышались быстрые, энергичные шаги: по лестнице спускался крупный молодой человек в модной куртке нараспашку и майке с американским гербом. Отвислые светлые усы и изрядное брюшко придавали парню какой-то домашний, «уютный» вид. Панин подумал о том, что надо бы расспросить усатого, и сказал:

— Молодой человек, вы живете в этом доме?

Но в это время из-за дверей квартиры, в которую он позвонил, раздался сердитый женский голос:

— Кого надо?

— Марию Васильевну,— на всякий случай назвал капитан первое пришедшее на ум имя. «Поговорю с парнем, потом все объясню тетке»,— решил он и, увидев, что усатый никак не среагировал на его вопрос, крикнул: — Молодой человек, подождите секунду!

Но парень проявил вдруг необыкновенную прыть и, перепрыгивая через ступеньки, стремительно исчез за дверью парадной.

Когда Панин выскочил на улицу, от дома напротив с оглушительным треском сорвался мощный мотоцикл. Черная «Ява» последнего выпуска. Пока капитан бежал к своим «Жигулям» и открывал дверцу, мотоциклист уже скрылся из виду, свернув в переулок, ведущий в сторону Конюшенной площади. А там сразу несколько дорог в разные стороны: на Невский, на Мойку, на канал Грибоедова…

— Подонок! — выругался капитан и с силой захлопнул дверцу.

Без всякой надежды на успех Панин позвонил с автомата дежурному ГАИ. Сообщил приметы мотоциклиста. Успел он разглядеть и номерной знак, но, если у парня есть серьезные причины скрыться, сменить его в ближайшем глухом дворе минутное дело.

Как ни разозлился капитан на то, что упустил мотоциклиста, он вдруг почувствовал облегчение. Не скачут же люди как зайцы, услышав самый обычный вопрос, если на это нет каких-то особых причин! А какая «особая» причина могла быть у этого усатика? Панин понял, что он знает эту причину.

Он снова стоял перед темной массивной дверью, предчувствуя, какой поток брани вызовет на свою голову. Минут пять ему пришлось нажимать на кнопку звонка. Наконец раздался тот же сердитый женский голос:

— Кого тут черт носит? Сейчас вызову участкового!

— Я из милиции,— сказал Александр.— Извините, очень срочное дело.

— У меня срочных дел не бывает. Приходи завтра.

— Я вас очень прошу… Буквально два слова.

Дверь приоткрылась, оставаясь на цепочке. В прихожей было темно, и разглядеть, кто притаился за дверью, Панин не смог.

— Говори свои два слова.— Судя по голосу, женщина не была старой.

— Я хотел бы показать вам фотографию…

— Кажи!

— Да ведь темно! — разозлился капитан.— Вы не увидите!

— Ты не покрикивай! Не дома,— сказала женщина и сняла с двери цепочку. Задев за что-то железное, гремучее, она зажгла свет в прихожей. Боже! Что за зрелище предстало перед глазами капитана! Грязные обои свисали со стен полосами, паркет был такой черный, словно на нем жгли костер. Вдоль стен стояли сломанные этажерки, колченогие стулья. На них лежало тряпье, авоська со сморщившейся от старости картошкой и проросшим луком.

— Ну, крикун, чего казать хочешь? — примирительным тоном спросила женщина. Она действительно оказалась не старой — расплывшаяся нечесаная баба в ярком халате. Запах перегара и жареных котлет витал вокруг нее.

Капитан показал фотографию.

— Тьфу! Я думала, кого приличного предъявишь! — презрительно сказала женщина. Панин догадался, что она когда-то уже имела дело с законом. Словечко «предъявишь» прозвучало вполне профессионально.

— Знаете его?

— А то?! Он мне тут каждый день глаза мозолит. Жилец наш, Вобликов Константин Демьяныч.

— Он сейчас дома?

— Через две недели явится. Отпускник. В свой солнечный скобаристан укатил. На Псковщину,— добавила она, посчитав, что посетитель может и не знать, что это за скобаристан такой.

— К вам передо мной никто не заходил? Не показывал такую же фотографию?

— Звонился какой-то охламон, Марию Васильевну спрашивал.

У капитана отлегло от сердца. Он даже не обратил внимания на нелестный эпитет, которым наградила его женщина.

— А вас как зовут?

Женщина посмотрела на него подозрительно:

— Вера Степановна Хомякова.

— Вера Степановна,— с трудом удерживаясь от улыбки, сказал капитан,— вы не знаете точного адреса, куда ваш Вобликов уехал?

— Вот чего придумал — ваш! Да мне этот Вобликов со всей его новой обстановкой в придачу ни на черта не нужен!

Похоже, в отношениях между Верой Степановной и Вобликовым существовала одним им известная тайна, но не это интересовало в данный момент капитана, и он переспросил:

— Ну так как, знаете?

— Адрес-то?

— Адрес.

— Невельский район, деревня Опухлики.

— Спасибо. А где он работает?

— Вобликов? — спросила она, как будто разговор шел о нескольких людях сразу.— Этот в шестнадцатом стройтресте прорабом работает. Все получками хвастается. А мне получки без интереса.

Панин не помнил точно, когда уходит поезд на Псков, но был уверен, что не так рано, как вышел Вобликов в то утро из дома. И потому спросил:

— Почему Константин Демьянович так рано на поезд ушел? И с одним портфелем?

— Да не на поезд. У них с треста грузовик катил в Великие Луки. Вот он и сговорился. Вещи с вечера на проходной оставил. А портфельчик с собой. Водку нынче и родному брату не доверишь.

Вот, оказывается, что нес прораб в портфеле через Дворцовую площадь!

— Я вас, Вера Степановна, хочу предупредить: кто бы ни пришел к вам расспрашивать про Вобликова, никому ни слова не говорите. Я вам телефон дам — звоните мне.— Он вырвал листок из записной книжки, написал свою фамилию, номер телефона.— Даже если в милицейской форме придут, ни слова! В крайнем случае попросите подождать и звоните мне. Поняли? Могут быть опасные люди.

— А то? Нынче все люди опасные. Все так и сделаю, как говоришь.— Похоже, что она совсем не испугалась.— Только ты, парень, наговорил мне с три короба, а документ не предъявил.

— Извините. Вы так долго меня не впускали, что я забыл про документ.— Панин достал удостоверение и показал женщине. Вера Степановна все прочитала и сверила фамилию с тем, что было написано на листе бумаги.

— Теперь ажур! — сказала она, возвращая документ.

— У вас в квартире телефон есть?

— Считай что нет. Воблик у себя в комнате держит.

— А на работе?

— Я женщина свободная. Не работаю.— Скорее всего, она была пенсионерка, но Панин не стал уточнять. Никогда не знаешь, как отреагирует женщина на такой вопрос.

Капитану не терпелось узнать, где успел побывать усатый парень. Раз он не заглянул к Вере Степановне, значит, начал с верхних квартир.

Дом был трехэтажный. По широкой мраморной лестнице с расколотыми ступенями и выбитыми балясинами чугунных перил капитан поднялся наверх. Ни в одной из четырех квартир последнего этажа на звонки Панина не откликнулись. Судя по тому, что у каждой двери прилепилось по нескольку звонков, квартиры были коммунальные. Капитан нажимал на все кнопки подряд. Даже стучал в двери, не очень-то доверяя звонкам. Никто не отозвался. «Пятница, все разъехались по дачам?» — подумал капитан. Но жильцы коммунальных квартир не так уж часто бывают владельцами дач. У Панина не шла из головы неряшливая Вера Степановна, ее пришедшая в запустение квартира… Такие хоромы погибают! И никому нет дела!

На втором этаже на звонки Панина откликнулись обитатели двух квартир. Заспанный лохматый мужчина в красивом махровом халате сказал, что какой-то парень недавно показывал фотографию человека с портфелем, поинтересовался, не проживает ли тот в этом доме.

— Но откуда же я могу знать? — сказал мужчина.— У нас не дом, а паноптикум. Я стараюсь ни с кем не общаться. Пришел, ушел.

Капитан спросил, как представился парень.

— Сказал, из Общества милосердия…

Посланцем Общества милосердия представился парень и в соседней квартире. Здесь собрались на вечеринку, и на звонок Панина выскочили сразу несколько юношей и девушек, разгоряченных вином и танцами. Похоже, они кого-то поджидали, потому что, увидев Панина, были явно разочарованы.

— Минут пятнадцать назад заходил молодой парень? — спросил капитан.— Здоровяк.

— Да! Возникал амбал! — проинформировал капитана блондин в белой майке с надпечаткой «КГБ», щитом с двумя мечами.

— Клевый усан,— восхищенно сказала девушка.— Брат милосердия! Ленка хотела его подкадрить,— она показала на тощую и загорелую до черноты подругу.— Только он на крючок не сел.— Девица рассмеялась хриплым смехом.

— Чего хотел усан?

— Вы тоже брат милосердия? — спросила загорелая и неумело состроила капитану глазки.

— Нет. Я его двоюродный дядя,— усмехнулся капитан и спросил требовательно: — Кто из вас живет в этойквартире?

— Все! — нестройным хором ответили молодые люди.

— Наверное, ты? — спросил Панин блондина в экстравагантной майке. Ему еще ни разу не приходилось видеть, чтобы в таких майках разгуливали по улицам, да и держался парень по-хозяйски.

— Не-е-ет! — опять хором ответили ему.

— Ребята, у меня нет времени шутить! — начал сердито Панин.

— И у нас нет времени! — похоже, это забавляло подвыпивших молодых людей и могло продолжаться бесконечно. Панин решился на крайний шаг.

— Вы певца Леонида Орешникова знаете?

— Знаем!

— Мы его фанаты! — с гордостью сказала девица со злым лицом.

— Знаете, что он пропал?

— Слышали,— буркнул блондин. Хоровое исполнение кончилось.

— Вот я и занимаюсь его поисками.— Он произнес эту фразу и тут же подумал, что сейчас посыплются вопросы. Но ошибся. Лишь загорелая девица спросила:

— Так вы из милиции?

— Помолчи, Светка! — цыкнула на нее подруга.

— Да, я из милиции.— Панин показал удостоверение.— Хозяин все-таки ты? — кивнул он блондину.

— И я тоже.

— Что же хотел усач?

— Фотку показывал,— не утерпела загорелая Светка.

— Правда,— подтвердил блондин.— Показывал фотографию, а на ней Демьяныч из второй квартиры. Идет по Дворцовой площади с портфелем.

— О чем еще спрашивал?

— Где Демьяныч работает, когда бывает дома…— продолжал блондин.— Ему какая-то помощь положена, а вручить не могут.

— Вручили бы нам,— сказала Света.

— Ты рассказал ему, где сейчас Демьяныч?

— Откуда я знаю?! Я даже не знаю, где он работает и как его зовут. Слышал от отца — Демьяныч да Демьяныч! А кто, что — мне без интереса.

— А где отец?

— В Выборге. На похороны с матерью уехали. Там у матери сестра умерла.

— Понятно.

Блондин нахмурился.

«Не дают родители парню разгуляться,— подумал Панин.— Вот он и устроил гулянку в день теткиных похорон».

— Кто-нибудь из других жильцов сейчас дома?

— Светкина бабушка.

— Твою бабушку усач про Демьяныча не расспрашивал? — обратился Панин к девушке.

— Мы сказали, что, кроме нас, никого нет дома.

— В квартире есть телефон?

— Есть.

Капитан записал номер телефона и имя парня.

— А что с Ленчиком? — спросил хозяин. — Найдете?

— Стараемся.— Панин попрощался и быстро сбежал по лестнице. Младший лейтенант стоял рядом с парадной, внимательно читал список видеофильмов соседнего клуба. В списке из десяти фильмов только против названия одного не стояло слово «эротический». Это был фильм ужасов «Ад».


16

Никитин добирался до Великих Лук самолетом, а в Опухлики его довезли на стареньком «Москвиче» городского Управления внутренних дел.

Такого количества озер младший лейтенант не видел даже на Карельском перешейке. А стоя на берегу озера Большой Иван, он даже не нашел подходящих слов, чтобы высказать свое восхищение водителю «Москвича». Только поцокал языком.

Густой настой распаленной полуденным солнцем сосны висел над поселком. Песок, сосны да чуть поскрипывающая лодка у деревянных мостков — таким запомнился Никитину чистенький поселок со странным, одновременно и ласковым и коварным названием Опухлики.

Константина Демьяновича Вобликова младший лейтенант застал в саду возле небольшого и очень уютного домика с резными замысловатыми наличниками и лучистым, выкрашенным в голубой цвет солнцем на фронтоне. Вобликов собирал с грядок клубнику.

Никитин сразу узнал его, хотя сейчас, когда на Константине Демьяновиче были надеты одни лишь ярко-красные трусы, он уже не имел даже отдаленного сходства с актером Пуговкиным. Среднего роста, мускулистый, загорелый, Вобликов выглядел в жизни значительно моложе, чем на фотографии. «Отдохнул недельку — и преобразился»,— подумал Никитин, направляясь по узенькой, заросшей подорожником тропинке к прорабу-отпускнику. Заметив гостя, Вобликов выпрямился и внимательно разглядывал его. Миску с крупными, спелыми ягодами он держал, прижимая к загорелому животу.

— Бог в помощь! — весело сказал младший лейтенант, радуясь, что так быстро отыскал важного свидетеля.— Младший оперуполномоченный уголовного розыска Никитин! Из Ленинграда.

Если бы жаркое полуденное солнце не слепило Женю Никитина да был он чуть повнимательней, то заметил бы, как насторожился прораб, как закаменело его лицо.

— Что-то на стройке случилось? — спросил Вобликов.

— На стройке? — удивился Никитин и тут же сообразил, что прораб, наверное, забеспокоился о своей строительной площадке.— Нет, у меня к вам другое дело.— Он оглянулся, примериваясь, где бы удобно сесть, и заметил под яблоней стол и несколько красиво обработанных и покрытых лаком пней.

— Может быть, присядем? — предложил он Вобликову.

— Можем и присесть,— не слишком радушно согласился Константин Демьянович.

Они сели на лакированные пни. Миску с соблазнительной клубникой Вобликов поставил на стол. Отводя взгляд от ягод, Никитин спросил:

— Константин Демьянович, вы уезжали из Ленинграда шестнадцатого июня, рано утром?

Вобликов задумался, словно производя в уме какие-то сложные подсчеты. Младший лейтенант достал из своего «дипломата» бланк допроса и авторучку. Прораб все молчал.

— Может быть, я ошибаюсь? — сказал Никитин.

— Нет. Шестнадцатого, утром. Все правильно.

— Тогда вы должны нам помочь. Скажу по секрету: ну и побегали мы, разыскивая вас! — Никитин все время улыбался, пытаясь расположить к себе свидетеля, но лицо Константина Демьяновича оставалось настороженным.

— Я заполню сейчас бланк, и поговорим обо всем подробно.

— О чем говорить? Может, и бумага ваша будет ни к чему?

— Поговорим о том, что вы видели в то утро.— Никитин быстро начал заполнять бланк.— Значит, так: Вобликов Константин Демьянович, тысяча десятьсот…

— Тридцать девятого, русский, член КПСС, родился в Великих Луках,— машинально продиктовал прораб.— Не судился, не привлекался… Вы мне лучше скажите, зачем такую дорогу отмахали? За казенный счет.

— Константин Демьянович, шестнадцатого июня утром, выйдя из дома, вы пошли по улице Халтурина к Дворцовой площади? Так?

— Так.

— В каком месте вы перешли на противоположную сторону улицы?

— Ну разве такие мелочи запомнишь? Может быть, и вовсе не переходил!

— Ну как же не переходили? На Дворцовой площади вы появились из-за угла Морского архива.— Младший лейтенант достал из кармана фотографию, где Вобликов, только-только появившийся на площади, оглядывается назад.

— Сюрприз,— с сомнением в голосе сказал Константин Демьянович, разглядывая фотографию.— Похоже, что это я.

— Вы, Константин Демьянович. На Дворцовой площади снимали фильм, и вы случайно попали в кадр. Здесь вы оглядываетесь, потом поворачиваетесь лицом к аппарату. Вы ведь заметили съемочную группу?

— Заметил. Стояли табором у Александровской колонны.

— А что вы заметили на улице Халтурина?

Вобликов опять задумался. На щеках у него забугрились и тотчас же опали желваки.

— В такую рань на улицах пусто,— наконец заговорил прораб.— Я торопился, по сторонам не оглядывался…

— И вы ничего не видели… там… за углом? — Никитин не мог скрыть своего изумления.

— Ничего.

— Но вас даже спросили на съемочной площадке… Режиссер спросил: не видели ли вы актера на велосипеде? И вы ответили — актера не видели, а велосипед на асфальте лежит!

— Вас как зовут, молодой человек? — спросил вдруг Вобликов.

— Евгений Петрович.

— Евгений Петрович, у вас в чемоданчике магнитофон? — Он показал глазами на «дипломат», который Никитин положил на свободный пень.

— Да что вы! Нет там никакого магнитофона. Мы с вами потом запишем ваши показания — вот и все.

— Покажите!

— Раскрыть чемодан? — младший лейтенант растерялся.— Вы мне не верите?

— Покажите.

Никитин раскрыл «дипломат». Там вперемешку лежали общипанный батон, два плавленых сырка, электробритва, носовой платок и «Бойня номер пять» Курта Воннегута.

— Никаких магнитофонов, как видите,— обиженно сказал младший лейтенант. Мирила его с таким откровенным недоверием надежда, что теперь прораб заговорит. Но Вобликов оказался непредсказуем:

— Так вот, Евгений Петрович, ничего и никого на улице Халтурина я не видел. Да, ко мне кто-то обратился на Дворцовой с вопросом. Но я по рассеянности даже не понял его. А про велосипед вообще ничего не говорил. Не видел я велосипеда.

«Неужели преступники добрались до прораба раньше, чем я? — подумал Никитин.— Но как?»

— Константин Демьянович, обратите внимание на фото,— он сунул фотографию Вобликову прямо под нос.— Куда вы смотрите?

— Наверное, оглянулся на свой дом! — впервые лицо прораба осветило подобие улыбки.— Я все-таки на месяц уезжал! — Он взял крупную ягоду из миски и, оторвав листочки, отправил в рот. Никитин еле удержался, чтобы не последовать его примеру. Уж больно аппетитно выглядела клубника.

— Я, наверное, совершил ошибку, что не посвятил вас в подробности. В то утро, на улице Халтурина, можно сказать, в то самое время, когда там находились вы, совершено преступление. Похищен или убит известный певец Леонид Орешников. Вы, конечно, слышали о нем?

— Нет. Все эти крикуны для меня — на одно лицо.

Никитин чуть не прикусил язык, чтобы не выпалить какую-нибудь резкость. Чтобы так — о его любимом певце!

— Ну что ж. Кому поп, а кому попадья… Но эти, как вы выражаетесь крикуны, люди. И похищение человека — опасное преступление.

— Что вы мне прописи читаете! — недовольно сказал Вобликов и отправил в рот очередную ягоду. Он делал это, наверное, машинально, даже не вполне ощущая их вкус.

«Какое добро переводит!» — возмутился в душе младший лейтенант.

— Я вам не прописи читаю.— Он лихорадочно соображал, стоит ли намекнуть этому упрямому или запуганному человеку, что и его жизни угрожает опасность. Если преступники у него побывали — он и сам прекрасно знает об этом, если нет — можно напугать его. Когда Никитин и Панин обговаривали перед отъездом в Опухлики, как себя вести с прорабом, они, кажется, предусмотрели все варианты. Но и вообразить не могли, что свидетель откажется давать показания.— Не прописи,— повторил младший лейтенант,— а просто хочу, чтобы вы поняли: от вас зависит, сможем мы спасти жизнь человеку или нет.

— Это от вас зависит. Вы — милиция.

— Да ведь преступники видели вас! Видели! И фотография ваша у них есть. Как вы думаете, зачем?

— Вот потому я и молчу,— шепотом сказал Вобликов.— И буду молчать. И даже от этих своих слов отопрусь, если вздумаете приобщить их к делу. Поняли? Потому, что сейчас я вам понадобился, вы и за тридевять земель приехали. А когда свое заполучите, я один на один с бандитами останусь. Вы даже шагу не шагнете, чтобы меня защитить!

— Вот вы и высказались. Прекрасная речь. Яркая.— Никитин говорил очень спокойно, хотя внутри у него все клокотало от злости.— Мы так и запишем в протоколе: от дачи показаний товарищ Вобликов Константин Демьянович отказался. А за это, кстати, его могут и к уголовной ответственности привлечь.— Он протянул бланк прорабу: — Распишитесь.

Вобликов демонстративно отодвинул его, оставив на бумаге красное пятнышко клубничного сока.

— Что? И подписывать не желаете? Логично. Так и изобразим: «Подписать протокол гражданин Вобликов отказался».

Никитин вышел на дорогу. У «Москвича» были распахнуты двери, а молодой шофер спал, сладко похрапывая.

«Что же мне делать? — думал младший лейтенант.— Хоть не возвращайся. Кто мне поверит, что свидетеля не смог разговорить? Засмеют».— Он не на шутку расстроился и стоял у машины в нерешительности. Уезжать в Ленинград с пустыми руками никак не хотелось.

— Евгений Петрович! — окликнул его проснувшийся шофер.— Как охота?

— С пустыми руками,— тихо сказал Никитин. Краем глаза он заметил, что прораб подошел к калитке и смотрит на них. Показывать свое огорчение младший лейтенант не собирался.

— Едем, Коля! Мы свое дело сделали.— Он кинул кейс на заднее сиденье и сел рядом с водителем.

Из Великих Лук Никитин позвонил в Ленинград. Панин молча выслушал младшего лейтенанта, лишь время от времени отрывисто бросая: «Так! Так-так!» А когда Никитин закончил, капитан сказал: «Интересно»,— и долго молчал.

— Мне-то чего делать? — спросил Евгений.

— Поскорее возвращаться. Ты здесь позарез нужен.

— А с этим хмырем как?

— Да никак! Ты же не будешь ему пятки прижигать? Законом не предусмотрено.

То, что капитан ни в чем не упрекнул, и обрадовало и удивило Никитина. Он знал, сколько надежд возлагал Панин на «мужчину с портфелем».


17

— Вспомните еще раз, что произошло на съемочной площадке,— попросил капитан, когда рано утром пригласил к себе в кабинет режиссера и оператора.

Николай Мартынов, полулежавший в глубоком кресле, посмотрел на Максимова, призывая его начать вспоминать первым. Вид у оператора был сонный, словно его только что вытащили из постели. Да наверное так оно и было.

— Что же еще вспоминать? — нерешительно сказал режиссер.— Все так обычно… Мы с Леней немножко поконфликтовали из-за его костюма. Наряд он себе придумал невероятный!

— Какая-то желтая хламида! — проворчал оператор.— Можете себе представить: желтое здание архива, и он выезжает в желто-черной тряпке. Попробуйте снимать! — Мартынов снова прикрыл глаза. Дальше злополучного наряда певца разговор не двигался.

— Когда снимаешь дубль за дублем, все настолько привычно, рутинно,— сказал Максимов.— Вы уж, Александр Сергеевич, намекните, чего от нас ждете?

— Никто из посторонних не подходил к певцу?

— Да какие посторонние в такую рань? — даже не приоткрыв глаз, сказал оператор.

— Ты, Коля, не прав. Несколько молодых людей подходили к нам. Как раз в тот момент, когда мы с Леней пикировались. Но с ним не разговаривали. Леня тут же сел на велосипед и уехал. А что — это так важно?

— Посудите сами — дважды вы снимаете один и тот же эпизод. Третьего дубля могло и не быть. Правда?

Максимов кивнул.

— И дважды Орешников не уезжает за угол, не исчезает из поля зрения. Почему на третий раз он это делает?

— Да он такой холерик! — опять, не открывая глаз, сказал Мартынов.— Он даже одну и ту же песню никогда не поет одинаково.

Панин посмотрел на режиссера, призывая и его высказаться.

— Правильно,— подтвердил Лев Андреевич.— Леня такой! Да и чего тут особенного? Один раз — доехал до угла, второй — заехал за угол…

— Третий!

— Ну третий! Это же так понятно! Действовал спонтанно.

— Спонтанно! А похитители его ждали за углом тоже спонтанно? Ведь вы, Лев Андреевич, говорили мне, что третьего дубля могло и не быть? Говорили?

— Говорил.

— Что, третий дубль у вас тоже спонтанно родился?

— Что вы хотите этим сказать? — насторожился Максимов. И даже оператор наконец совсем проснулся и посмотрел на капитана с удивлением.

— Хочу сказать, что между вторым и третьим дублями Леониду Орешникову могли передать записку или сказать, что кто-то ждет его на улице Халтурина. Это одна версия. А вторая — он действительно, как вы говорите, спонтанно завернул за угол и стал свидетелем преступления. Может быть, даже кинулся кого-то защищать. Есть и третья версия — он попал под машину. Если принять вторую или третью версии, его давно уже нет в живых. Поэтому до сих пор не предъявлено требование о выкупе.

Несколько минут все молчали.

— А вы знаете, ребята,— вдруг воскликнул Мартынов,— если Леньку похитили, чтобы получить выкуп, то они не зря тянут! Через пять дней у него гастроли, не так ли?

Максимов согласно кивнул.

— Западная Германия, Бельгия, Швеция. Два месяца. Представляете сумму контракта?! А? И сумму неустойки, если Ленька не поедет? Да они просто все рассчитали, эти сучьи дети. За день-два предъявят ультиматум, Ленконцерт все заплатит. Рэкетирам платить рублями, а неустойка-то в твердой валюте. Гениальная идея?

— Да… Что-то тут есть.— Максимов вопросительно посмотрел на Панина, ожидая его реакции.

— Что-то тут есть! — передразнил оператор.— Вот так всегда! Да говорю вам — гениальная идея! Голову на отсечение даю!

— Это вы вовремя про гастроли вспомнили,— сказал капитан.— Если они за день до гастролей выкуп потребуют, то и у нас времени на разработку операции будет мало.

— Вот-вот! — Мартынов нацелил палец в грудь режиссера.— Ты, Левушка, меня сильно недооцениваешь, а товарищ капитан сразу понял, с кем имеет дело.

— Теперь бы вам вспомнить, кто подходил к певцу на Дворцовой площади,— вернул капитан своих собеседников к первоначальной теме.

— Пожалуй, никто не подходил. Ребята поглазели на Леню издалека. Даже с автографами не лезли,— сказал Мартынов.

— А из съемочной группы?

— Из наших? — хором спросили режиссер и оператор.

— А почему бы и нет?

— Я в группу подбираю проверенных людей,— с обидой сказал режиссер.— Бандитов среди них никогда не было.

— Мы в группу действительно подбираем приличную шоблу,— сделав многозначительное ударение на слове «мы», добавил оператор.— Но поручиться за каждого?! Увольте. Ты, Лев, как будто только что родился. Среди наших ассистентов, осветителей, рабочих столько новых людей! И ты за каждого поручишься? Не разыгрывай обиженного. Лучше вспоминай, кто из наших общался с кумиром.— И он снова прикрыл глаза.

Максимов не нашелся, что ответить.

— Скажите,— спросил капитан,— а монтажница Светлана Яковлевна была в этот день на Дворцовой площади?

— Нет! — Максимов сделал протестующий жест рукой.— Монтажницы вообще никогда не бывают на съемках.— Он секунду подумал и добавил: — Как правило.

— А исключения?

— Если в съемках участвует какая-нибудь суперзвезда, а съемки идут на студии, тогда поглазеть кто только не приходит! Ну, а самое главное — Светлана вне всяких подозрений! Зто наша лучшая монтажница. Она все мои картины…

— Стоп! — перебил режиссера Мартынов.— Диктую! К нашему черно-желтому кумиру подходили…

Капитан поспешно пододвинул к себе лист бумаги, приготовился записывать. Мартынов продолжал:

— Костюмерша Варвара… Ох, извините, Варвара Федоровна Коржова, гримерша Лялька Степанова, этот козел…

— Осветитель Толя Рюмин,— подсказал Максимов.

— Я и не знал, что у него такая красивая фамилия,— усмехнулся Мартынов и продолжал: — Оператор Николай Мартынов и еще одна симпатичная сыроежка, опять забыл фамилию, по имени Рита.

— Рита Скворцова,— сказал режиссер.

«Максимов прекрасно знает своих помощников»,— подумал Панин.

— Пусть будет Скворцова,— согласился Мартынов и открыл глаза.— Все, господа. Кажется, никого не забыл.

— Меня забыл, дружочек,— напомнил режиссер.

— От тебя, Левушка, я специально отвожу подозрения.

— Кто из этих людей был обязан подойти к Орешникову? — спросил капитан.— По делу? Костюмерша, гример?

— Режиссер, оператор,— продолжил список Мартынов.— Сыроежка небось подходила за автографом. А вот Рюмин?!

— А эта сыроежка кто по должности? — поинтересовался капитан.

— Помреж,— сказал Максимов.— И подходить к Орешникову в этот момент ей было совсем необязательно. А получить автограф она могла и на студии.— Он внимательно посмотрел на капитана.— Она хорошая девушка. Да и Леня Орешников не в ее вкусе.

Мартынов громко расхохотался:

— Тебе, Левушка, лучше знать!

Панин заметил, что у режиссера порозовели щеки. «Знает кошка, чье мясо съела,— внутренне усмехнулся капитан.— Интересно было бы взглянуть на эту Риту Скворцову». Ему подумалось, что у такого видного и респектабельного мужчины, как Максимов, любовница должна быть необыкновенно привлекательной.

— И хорошую девушку кто-то мог попросить о маленьком одолжении,— сказал он.— Например, передать записку.

Мартынов с усмешкой посмотрел на режиссера. Чувствуя его замешательство, Панин сказал:

— Да вы не стесняйтесь, Лев Андреевич.

— Что мне вам сказать, ребята? — Максимов улыбнулся смущенно.— Рита близкий мне человек. И я знаю о ней все. Если бы она передала записку…

— Остается Рюмин. Или некто «икс», не замеченный Николаем.

— Какое недоверие профессионалу! — воскликнул Мартынов.— Глаз оператора способен запомнить тысячи деталей, которые ускользнут от внимания другого человека.

— Расскажите поподробнее о Рюмине.

— Толя Рюмин — записной остряк и балагур. Лет тридцати,— стал вспоминать Максимов.— Работает на студии с незапамятных времен. По-моему, пришел после десятого класса. Не поступил в Мухинское и подался в осветители. Кто-то из наших режиссеров его привел…

— И все эти годы в осветителях?

— Да. Мы как-то разговорились, и Толя сказал, что работа его вполне устраивает — интересные люди, командировки, свободное время…— Режиссер помолчал немного, потом сказал с энтузиазмом: — Александр Сергеевич, а почему бы вам не собрать всю съемочную группу? Может быть, даже на Дворцовой площади. Расставить всех по местам. Словом, полностью воссоздать обстановку. И тогда вспомнятся все детали. Кто к кому подходил, какие реплики бросал.

Мартынов, по-прежнему сидевший с прикрытыми глазами, демонстративно изобразил аплодисменты.

— Вы, Лев Андреевич, наверное, детективы снимали?

— Снимал, и признаюсь, с увлечением.

— Если записку Орешникову передал кто-то из группы, он может быть связан с преступниками,— сказал капитан.— И общий сбор ничего не даст. Только насторожит. Но самое главное, у нас нет времени. Вы же сказали, через пять дней Орешников должен был бы уехать на гастроли.— Режиссер согласно кивнул.— Скажите, Рюмин женат?

— Кажется, развелся.

— А какая зарплата у осветителя?

— Небольшая. Наверное, рублей сто, сто двадцать…

— Слово для справки! — изрек Мартынов.— Осветитель огребает на выезде до двухсот. Рюмин имеет «Жигули», одевается в «фирму», любит кормить своих знакомых женщин в «Тройке», пытался приударить за сыроежкой, но получил от ворот поворот. К чести данной особы.

Режиссер опять порозовел.

— Братцы! — поднимаясь из-за стола, сказал капитан.— У меня к вам просьба…

— Никому ни слова! — подмигнул ему оператор.

— Александр Сергеевич, можно я спрошу у Скворцовой? Понимаете, мне бы хотелось быть уверенным…

— Понимаю. Но лучше будет, если я спрошу сам. Договорились?

Режиссер и оператор ушли. Один, как показалось Панину, обуреваемый сомнениями, а другой — с чувством исполненного долга. Уверенность, с которой Мартынов назвал людей, подходивших к певцу перед третьим дублем, произвела на капитана впечатление. В душе он всегда завидовал уверенным в себе энергичным людям, тем, для кого эти качества были органичными, составляли суть характера. Панин среди сослуживцев тоже слыл человеком энергичным и даже волевым. Но только он сам знал, чего это ему стоит. Сомнение было одним из главных свойств характера капитана. И начальник управления уголовного розыска Семеновский больше всего ценил эту черту в капитане. А сам Панин по молодости принимал свои вечные сомнения за нерешительность и старался подражать самым энергичным своим коллегам.

Так вот, восхищаясь наблюдательностью Мартынова, Панин все-таки подумал о том, что неплохо было бы перепроверить его показания.

Осветителя Рюмина, явно имеющего какой-то левый приработок, следовало проверить особенно тщательно, выявить круг его знакомых. Неплохо было бы присмотреться и к Рите Скворцовой, прежде чем выяснять у нее подробности разговора с Леонидом Орешниковым.

Панин набрал номер телефона Скворцовой — короткие гудки. «Что это Максимов? Едва успев выйти из управления, бросился к автомату? — подумал капитан.— Ай-ай-ай, Лев Андреевич! Уж не ревнуете ли вы?» Через несколько минут он позвонил снова, номер по-прежнему был занят. Нет, не было у Панина времени, чтобы раз за разом набирать номер Скворцовой, выявлять круг знакомых Рюмина. Он мог идти сейчас только таким путем, который сулил быстрый эффект. Все остальное — на потом.


18

В десять часов капитана ждали на Большой Зелениной улице. Вчера вечером в популярной программе «600 секунд» ведущий объявил: по просьбе Управления уголовного розыска «молодых людей, присутствовавших на съемках телефильма шестнадцатого июня в пять часов утра на Дворцовой площади, просят срочно позвонить по телефону…» И сообщил номер телефона, который стоял на служебном столе Панина.

Еще не закончилась десятиминутная программа, как раздался первый звонок. Молодой женский голос спросил:

— Это телевидение?

— Я вас слушаю,— дипломатично ответил капитан.

— Сейчас передали объявление… Просьбу позвонить,— девушка волновалась. Наверняка решила, что, пока она находилась на съемочной площадке, режиссер присмотрел ее для своего будущего фильма.

— Да, была такая просьба. Вы были в то утро на Дворцовой площади?

— Конечно, была.

— Назовитесь, пожалуйста.

— Зина Витухова, студентка Института культуры…

Панин записал телефон и адрес Зины. Она жила на Большой Зелениной. Выяснил, что вместе с ней был ее знакомый — Геннадий Ольховский, сосед по квартире.

— А где сейчас Геннадий?

— Рядом со мной,— после некоторого замешательства сказала девушка.

— Зина, вы разговариваете с капитаном милиции Паниным. Мне необходимо встретиться с вами. С вами и Геннадием.

Зина ойкнула и повесила трубку. «Это называется утраченные иллюзии»,— пробормотал капитан, набирая номер телефона пугливой студентки.

Минут пять из трубки неслись длинные гудки. Скорее всего, молодые люди держали совет. Наконец трубка откликнулась мягким молодым баском:

— Говорите.

— Говорю, говорю,— миролюбиво отозвался Панин.— Вы только трубку не вешайте. Дело к вам серьезное.

— У нас телефон такой,— соврал парень.— Внезапно отключается.— Он все время нервно покашливал.

— Геннадий, я завтра утром к вам подъеду. Будете дома?

— Зина,— спросил парень,— тебе завтра когда на лекции?

Что ответила Зина, капитан не услышал. Но Геннадий сказал:

— Будем, будем. Мне во вторую смену.— Но сказал он это как-то нерешительно, и Панин уточнил:

— Если неудобно разговаривать дома, можно встретиться на улице.

— Почему же неудобно? — обиделся парень, усмотрев в словах капитана намек на ограниченную самостоятельность.— Код у нас 591. Только лифт не работает.


19

Это был один из доходных домов, построенных в начале века. Его не так давно ремонтировали — можно было догадаться, что красили в розовый цвет, но фасад снова обветшал, осыпалась пластами штукатурка, проржавели водосточные трубы. Никакого кода не потребовалось — замок не работал. Темной лестницей идти пришлось на ощупь. О лифте Геннадий упомянул не зря — сорок шестая квартира оказалась на пятом этаже. Дверь открыла темноволосая девушка.

— Зина? — спросил Панин.

— Да. А вы из милиции?

Пока капитан ехал с Литейного до Большой Зелениной, похоже Зина Витухова времени не теряла — успела навести умелый макияж на лице и одеться, словно собралась на бал.

Коридор, по которому Зина повела капитана, казался нескончаемым. За одним из поворотов он чуть не сбил с ног крупного старика в пижаме, двигавшегося мелкими шаркающими шагами. Лицо старика заросло редкой белой щетиной. Старик посмотрел на Панина безумными глазами, а на его извинения ничего не ответил.

— Это бывший директор завода,— шепнула Зина. Капитану показалось странным, что бывший директор завода живет в коммуналке.

Девушка распахнула перед ним дверь. За дверью мерял шагами маленькую, почти без мебели — с одной только тахтой и этажеркой — комнату высокий упитанный блондин. Из тех, к которым напрашивается прозвище «пупсик».

Завидев гостя, «пупсик» замер.

— Александр Сергеевич,— капитан протянул парню руку.

— Ольховский,— ответил «пупсик» на рукопожатие и склонил голову набок. Не хватало только еще услышать: «Чем обязан?» Панин вспомнил, что видел такой жест в каком-то фильме.

— Ребята, нужна ваша помощь,— Панин окинул взглядом комнату. Кроме тахты, сидеть было негде.— Сядем рядком…— Он вынул из кармана удостоверение, протянул Геннадию. Тот осторожно взял его и с нескрываемым интересом прочел. Капитан понял, что милицейское удостоверение парень держит в руках впервые.

— А-а что мы сделали? — спросил он, возвращая удостоверение Панину.

— Пока еще ничего, но сейчас сделаете.— Он опустился на край тахты.— Садитесь, садитесь.— Он посадил их так, чтобы видеть сразу обоих.

— Как вы относитесь к Орешникову?

— К певцу? — спросил «пупсик».

— А к кому же еще! — сердито сказала его подруга.

— Может быть, к нашему начальнику смены?

— Гена, не устраивай цирк,— одернула Зина.

— Вы знаете, что Орешников пропал?

— Да. Чего только не рассказывают! — Зина взяла инициативу в свои руки, но, похоже, ее приятеля это вполне устраивало.

— Вы последние, кто видел певца.

— Мы?! — хором воскликнули молодые люди.

Капитан коротко рассказал им о том, как исчез Леонид Орешников.

— А теперь задачка на внимание: с кем разговаривал певец, пока вы находились на съемочной площадке? Перед тем как он сел на велосипед?

— Ой! Мне показалось, что все там плохо к нему относятся. Оператор заявил, что у Орешникова свидание. Еще один противный мужик, похожий на козла, сказал, что он раздает за углом автографы.

— Точно! — подтвердил «пупсик».— Мне этот Ленчик до лампочки! Не люблю кривляк, но киношники ему все косточки перемыли. И главное — за его спиной!

— Ребята, а что было до его отъезда? — нетерпеливо сказал Панин.— Кто с ним разговаривал?

Зина и «пупсик» посмотрели друг на друга.

— Высокий седой мужик. Похоже, самый главный,— сказал парень.

— Режиссер,— уточнила Зина.— Говорил что-то о кинопленке, но тоже раздраженно. Потом «козел» подходил. Передал Орешникову какую-то штуковину. Я не разглядела. А Леня сказал: «Мерси боку!» — и поднял ладонь.

— Большую, маленькую штуковину передал? — напрягся капитан.— Может быть, записку?

— Что-то небольшое. Во всяком случае, не конверт. Леня свой плащ отогнул и положил штуковину в карман «варенок».

— А что сказал «козел»?

— Не расслышала.

— Подходила одна симпатичная девушка,— добавил Геннадий.— Вот она передала Ленчику записку.

— Ты хорошо видел записку?

— Конечно.

— Он хорошо видел эту симпатяшку,— с вызовом сказала Зина.

— Что сделал Орешников с запиской? Прочитал?

— Прочитал. А потом скомкал и бросил.

— Молодцы, ребята! — порадовался капитан.— Кто еще разговаривал с певцом?

— Пестро-клетчатый! — сказал Геннадий.

— Оператор,— опять уточнила Зина.— Наверное, анекдот рассказал. Очень они смеялись. Особенно сам оператор. И еще один подходил. Совсем мальчишка. Он, по-моему, что-то с великом делал. Вот разговаривал с Орешниковым или нет — не заметила. Велосипед отдал и ушел.

— Этот пацан потом в кабину автомобиля залез,— вспомнил «пупсик».— Я еще подумал: хорошо бы и мне туда — покемарить. Мы с Зинаидой Илларионовной всю ночь глаз не сомкнули.

— И ты об этом очень жалеешь? — с укором посмотрела на Геннадия Зина.

— Вы могли бы парнишку узнать?

— Конечно,— кивнул Геннадий.— Пацан клевый, весь в фирме.— Жаргонные слова прозвучали у него фальшиво, и Панин улыбнулся. Спросил:

— Ты где, товарищ Ольховский, учишься?

— Работаю, товарищ следователь. Работаю в поте лица на фабрике Урицкого.

«И как это ему удается на табачной фабрике сохранять такой цвет лица?» — подумал Панин. И еще подумал о том, что, хоть и рассматривал «пупсик» его служебное удостоверение долго, ни имени, ни фамилии не запомнил. Наверное, от волнения.

Когда он ехал в управление, у него было сильное желание завернуть на Дворцовую площадь. Поискать у подножия Александровской колонны записку, выброшенную Орешниковым. Но прошло уже столько дней, а Дворцовую площадь, не в пример другим площадям и улицам, все еще хорошо убирали. Да и балтийский ветер задувал последние дни довольно резко. И еще ему вспомнилась старинная песенка, которую иногда напевает отец: «Меня еще с пеленок все пупсиком зовут, когда я был ребенок, я был ужасный плут». Мать не раз, смеясь, рассказывала Александру, что в детстве, укачивая его по ночам, отец напевал эту песенку вместо колыбельной.


20

Едва Панин вошел в кабинет, раздался телефонный звонок. Приятный женский голос осведомился:

— Это товарищ Панин?

Получив подтверждение, женщина сказала:

— Вас беспокоят из Ленконцерта. Алла Борисовна Рыжова. Товарищ Семеновский адресовал меня к вам по поводу Леонида Орешникова.

— Вы не могли бы дать свой телефон? — попросил капитан.— Я вам перезвоню, а то что-то плохо слышно.— Он всегда прибегал к таким, как говорил Семеновский, «деревенским хитростям», если хотел проверить звонившего.

Алла Борисовна продиктовала ему номер, и через минуту Панин снова услышал ее приятный голос.

— Рыжова слушает.

— И что же вы хотели узнать, Алла Борисовна?

— Через пять дней Орешников должен ехать на гастроли за границу. Вы найдете его к тому времени?

Панин чуть не подскочил со стула.

— А разве полковник Семеновский не сообщил вам точную дату, когда мы найдем певца?

— Не-е-т. Он сослался на вас— В голосе Аллы Борисовны появились нотки сомнения.— Вы не подумайте, что я…— она замешкалась, не находя нужных слов.— Но поймите и нас! Если Орешников не найдется, Ленконцерту придется платить громадную неустойку. В валюте. Откажись мы сегодня — неустойка была бы меньше.

— А если Орешников найдется, но безголосый?

— Вы шутите, а для нас это трагедия,— сказала женщина упавшим голосом.

«Обойдетесь,— подумал капитан.— Вот для Орешникова и для его близких это действительно трагедия».

— Так что же нам делать?

— Оповестите всех заинтересованных лиц, что Леонид Орешников на гастроли поедет,— сказал Панин. Ему неожиданно пришла в голову шальная мысль: если эта Алла Борисовна раззвонит по всему Ленконцерту ответ милиции, то, глядишь, и до преступников дойдет информация. А если дойдет, они непременно встревожатся. А когда людей охватывает тревога, они делают ошибки.

— Правда? — обрадовалась Рыжова.— Значит, у вас есть уверенность?

— Алла Борисовна, я и так сказал вам слишком много. Превысил свои полномочия.

— Понимаю. Спасибо вам большое. До свидания,— представительница Ленконцерта повесила трубку в самом радужном настроении.

«Семь бед — один ответ,— подумал капитан.— Семеновский сам виноват: сказал бы дамочке все что положено в таких случаях».

Чем больше сведений получал капитан в ходе расследования, тем сложнее выглядело дело. Открывались все новые и новые обстоятельства, а движения вперед не было. Сплошные вопросы без ответов.

Что за катавасия произошла с видеотехникой? Татьяне Данилкиной Орешников сказал, что ее украли. Но в милицию о пропаже не заявил. Почему? Его двоюродный брат нашел видик и телевизор на своей даче в тайнике. Кто их туда положил? Сам Орешников, как считает Бабкин? Воры? Это должны были быть уж очень осведомленные воры. Не хотели ли они бросить тень на Бабкина? И опять — почему?

«Потому что потому, окончание на «у»,— пришла Панину на ум детская присказка. Он улыбнулся. Да, стоило только начать вспоминать…

Кто передал певцу информацию о том, что его ждут за углом здания Морского архива? Осветитель Рюмин? Любовница режиссера Рита Скворцова? Или кто-то третий? А кто похитил обрывок киноленты с изображением «мужчины с портфелем»?

Составленный Паниным фоторобот мотоциклиста, рыскавшего по квартирам на улице Халтурина, уже разошелся по милицейским службам города. Рано или поздно он выведет на оригинал. Но если поздно… Капитан даже не хотел думать об этом.

А еще бегали по городу «Жигули», мелькнувшие в кадре, но о них было известно только то, что они красные, пятой модели.

Каждая из этих ниточек могла бы привести к преступникам. И к Лене Орешникову. Но какие же были длинные эти ниточки! Панина тоска брала, когда он в очередной раз переписывал разбухающий план розыскных мероприятий. Все новые и новые имена появлялись в этом плане, и у капитана возникло озорное желание изобразить людей, носящих эти имена, в виде пляшущих человечков. Наподобие тех, которых рисовали герои Конан Дойла. Тогда, думал он, до начальства скорее дойдет, как трудно ему справиться с таким «демографическим взрывом».


21

— Вот тот с бородкой — Толя Рюмин,— показал Максимов на плотного молодого мужчину, одетого в пеструю рубашку. Мужчина что-то яростно доказывал маленькой хмурой женщине в глубине съемочного павильона.— Но знакомиться с ним вы будете сами,— добавил режиссер и, прощально взмахнув рукой, удалился.

Бородатый Рюмин был действительно похож на козлика. «Ему бы рожки да хвост»,— подумал Панин. Наконец осветитель кончил спорить, причем женщина даже рта не раскрыла, пока Рюмин перед ней распинался, только в конце покачала головой и сказала одно короткое слово. Наверное, «нет». Рюмин возмущенно хлопнул себя ладонями по ляжкам и направился к выходу, теперь уже разговаривая сам с собой.

— Анатолий Станиславович,— окликнул его капитан,— можно вас на пару слов?

— Даже нужно! — живо отозвался Рюмин.— И хорошо бы — за рюмкой водки. Это не женщина, а фабрика стрессов! — Он с любопытством посмотрел на Панина: — А мы с вами знакомы?

— Нет. Но за этим дело не станет.— Панин представился.

— Ксивы необязательно! — остановил его Рюмин, заметив, что капитан полез в карман.— У нас теперь все строится на доверии. Я доверяю вам, вы доверяете мне. Все вместе мы доверяем Организации Объединенных Наций. О'кей? Где будем проводить пресс-конференцию?

— Вы здесь хозяин, лучше ориентируетесь.

— У меня своих апартаментов нет… Может быть, в вестибюле? Там есть где посидеть удобно…

Пока они быстро шли неуютными холодными коридорами и спускались по лестнице, Рюмин рассуждал вслух:

— Ваши два слова — о Лене Орешникове. Я знал, что рано или поздно ко мне придут спросить о моем друге. Удивительно, что пришли поздно. Не странно ли? Сначала расспрашивают тех, с кем он работал, сослуживцев в некотором роде и только в последнюю очередь — друзей.

Панин едва поспевал за Рюминым, так стремительно двигался осветитель. «Вот так всегда! — думал капитан.— Мы осторожничаем, стараемся разговаривать конфиденциально, просим людей не проболтаться, а в коллективе все становится известно. Даже в таком интеллигентном, как этот. А может быть, здесь слухи распространяются быстрее, чем где бы то ни было?»

— Ну, что же вы отмалчиваетесь? — спросил Рюмин, когда они сели друг против друга в мягкие удобные кресла.— Я разливаюсь соловьем, а вы воды в рот набрали?

— Анатолий Станиславович, вспомните то утро, когда пропал Орешников.

— А что вспоминать? Оно врезалось навечно.— Он постучал ладонью по лбу.— Спрашивайте!

— Что вы передали Орешникову перед тем, как начались съемки третьего дубля?

— Да съемки-то и не начались. Леня тю-тю… А откуда вы знаете, что я ему что-то передал? Может быть, это он мне передал? А?

— Анатолий Станиславович!

— Хорошо, хорошо! Режиссура ваша! — Рюмин залез в карман, вытащил что-то и кинул Панину. Капитан поймал на лету. Разогнул ладонь. На ней лежала карамелька «Театральная».

— Любите? — Бездонные черные глаза Рюмина смеялись. И всем своим видом осветитель как бы говорил: «Да расскажу я тебе все, расскажу, товарищ хороший. Скрывать-то нечего. Иначе неинтересно».

Панин развернул карамельку и отправил в рот.

— Ну вот! — удовлетворенно сказал Рюмин.— И Леня Орешников театральную карамель страсть как любит. Я ему и подкинул тогда на площади.

«Только он почему-то не отправил конфету в рот, как я, а положил в карман,— разочарованно подумал капитан. И тут же спохватился: — Да ведь петь с конфетой во рту нельзя! Что-то я чересчур подозрительным стал!»

— Не удовлетворены моими показаниями? — спросил Рюмин. Наверное, он уловил кислинку в улыбке своего визави.— Не поверили?

— Ну почему же не поверил? — запротестовал Панин.— Я бы тоже не возражал, если бы меня такой карамелькой подкармливали.

Толя Рюмин рассмеялся. Громко, с какими-то утробными раскатами. Глядя на него, не смог удержаться от смеха и капитан. Успокоившись наконец, он спросил:

— Ну а какое настроение у вашего друга было в последнее время?

— У Лени? Неважное. Смурной ходил. Боялся, что бомбить его будут.

— А почему? Ему угрожали?

— Так вам же Инка Печатникова рассказывала!

Похоже, здесь все знали все про всех. Наверное, были и исключения — режиссер Максимов, например, Николай Мартынов. Руководство студии. Простые служащие — осветители, помощники режиссеров, ассистенты, администраторы — жили своей обособленной жизнью, и между нижними и верхними слоями полного сцепления не существовало.

— Но вы-то, Анатолий Станиславович, слышали о происшествии от самого Леонида? Или от Печатниковой?

— Этого секрета мой друг Орешников мне не доверил,— сказал осветитель со вздохом сожаления.— Но меня не проведешь! У Толика Рюмина есть интуиция! Сыщику с такой интуицией цены бы не было.

— Поступайте в школу милиции.

Бородач опять расхохотался:

— Только меня в милиции и не хватало! Вот была бы сенсация! Все чуваки бы отпали. И чувихи тоже.

— Вы знакомы с братом Орешникова?

— С Петушком? Конечно, знаком.

— Я говорю о Бабкине.

— И я про него же. Это прозвище у него такое — Петушок. Сам же Леня его и наградил.

— Почему?

— Да какой из Володьки певец? Ни голоса, ни слуха. Вот Леня его и поддразнивает.

— А на даче у Бабкина вам приходилось бывать?

— Конечно. Уютный домик, но…— он издал губами такой звук, какой издает проткнутый мячик.— Хиловат по нынешним временам.

— А ты, Анатолий, почему в осветителях засиделся? — неожиданно переходя на «ты», спросил Панин.

— Вопрос на засыпку! — покрутил головой Рюмин. И не остался в долгу: — Знаешь, капитан, не люблю служить. Меня тут не очень прижимают, а для капусты имею небольшой бизнес. Пишу хорошим людям и фильмы, и музыку Но все в пределах закона.

— Тут твоя интуиция дремлет?

Рюмин опять раскатисто расхохотался. Легонько толкнул Панина в колено:

— С тобой, капитан, не соскучишься!

Тут только Панин как следует разглядел узоры на рубашке Рюмина. Это были факсимиле известных политических деятелей, артистов, художников. Какие только росчерки не украшалидешевенькую синтетику! Тут были факсимиле Ленина и Троцкого, Бухарина и Джорджа Вашингтона, Элвиса Пресли и клоуна Карандаша.

Одна заковыристая роспись особенно заинтересовала капитана. С трудом он сумел разобрать: «Рюмин».

Заметив его интерес, осветитель спросил:

— Впечатляет?

— Еще как!

— А ты свою не хочешь оставить?

— Рановато. Может, через недельку-другую,— усмехнулся Панин и спросил: — Толя, среди твоих знакомых нет человека по кличке Сурик?

Он замер, внимательно вглядываясь в лицо осветителя.

— Слышал я и про Сурика. Тоже от Инки! Да разве бы я отмолчался, если бы знал! Сразу бы к вам рванул. Хоть и не люблю я мильтонов, не обижайся.

— Ну а просто шепелявого из блатных?

— А шепелявый-то тебе зачем?

— Один говорит вместо «шашка» — «сашка», другой Сашку «шашкой» обзывает.

— Логично. Ну, ты крутой мужик, сообразил! Значит, не Сурик, а Шурик? — Рюмин весело рассмеялся.

— Если чего наклюнется, позвони,— попросил Панин и записал на листе бумаги свой телефон. Потом добавил: — О нашем разговоре ни гугу! Хорошо?


22

«Сыроежку» капитан разыскал с помощью инспектора отдела кадров в кафе. Из всех женских достоинств — по крайней мере из тех, что обнаруживаются с первого взгляда,— она обладала лишь одним. Молодостью. Бледная, с невыразительным скучным лицом и фигурой подростка, скрытой джинсовым костюмом, Рита Скворцова не произвела на Панина впечатления. Он невольно вспомнил Льва Андреевича — породистого красавца с пышной седой головой. «Лет сорок разницы минимум»,— прикинул капитан.

— Милая девушка, можно задать вам вопрос? — обратился Панин к Скворцовой, подсев к столику, где она в одиночестве пила кофе.

— Я вам не «милая»,— Рита посмотрела на капитана с таким презрением, что он пожалел о своей фамильярности, обычно срабатывающей безотказно.

— Хорошо. Пусть не милая. Но вопрос остается.

— Чего вы привязались?

— По службе, Маргарита. Меня зовут Александр Панин, я из уголовного розыска.

Девушка внимательно оглядела Панина, лицо ее смягчилось:

— Вы у Льва Андреевича были?

— Скажите, Рита, какую записку вы передали во время последних съемок Лене Орешникову?

Он никак не ожидал такого эффекта — лицо у Скворцовой сделалось белее белого. Она так закусила губу, что Панин подумал: прокусит. Секунду она сидела как вкопанная, потом резко вскочила, расплескав по столу кофе, который собирался выпить капитан.

Панин догнал ее в коридоре…

Только через полчаса капитану удалось хоть немного успокоить Маргариту. Они сели на большую скамейку под тополями Кировского проспекта, и сквозь затихающие всхлипывания Панин услышал признание, от которого ему сделалось и грустно, и смешно. В записке Маргарита просила Орешникова о свидании и сообщала свой телефон.

— Только я вас очень прошу, товарищ капитан, миленький, не говорите никому на студии! — Заплаканная, с расплывшейся под глазами тушью, она выглядела настоящей дурнушкой.

— Ни одна живая Душа не узнает,— пообещал ей Панин и чуть не поперхнулся от своих слов: они прозвучали кощунственно. Ведь о судьбе Орешникова так ничего и не было известно.


23

«Может быть, я пошел по неверному пути? — рассуждал Панин.— Придумал историю с похищением и теперь все подстраиваю под нее? Ну зачем похищать Орешникова со съемок? Ждать, когда он исчезнет с поля зрения съемочной группы. А если бы он не заехал за угол? Сложно, сложно… В жизни все бывает проще. Сколько трагедий, например, скрывается под нехитрой рубрикой ДТП. Дорожно-транспортное происшествие. Только почему же тогда нет следов столкновения на велосипеде Орешникова?

Посылая Дмитрия Кузнецова на улицу Халтурина расспросить жильцов, которых не удалось застать в первый обход, капитан попросил его заглянуть в уголовный розыск района.

— Узнаешь, не было ли каких интересных происшествий в ту ночь.

— Ты же разговаривал с ними! — попробовал возразить Митя-маленький, но капитан настоял:

— Иди, иди! Повторенье — мать ученья. И выясни все происшествия в районе, а не только на улице Халтурина.

Каково же было удивление Кузнецова, когда в районном управлении ему сказали, что рядом с улицей Халтурина, в доме на Зимней канавке была в эти дни ограблена квартира. Украдено несколько картин известных художников, дорогой сервиз и видик!

— Что же вы нам не сообщили? — рассердился Кузнецов.— Мы запрашивали о всех происшествиях в ночь на шестнадцатое.

— А мы и сейчас не знаем, шестнадцатого разбомбили квартиру или в другой день! — сказал громоздкий, как шкаф, и флегматичный капитан.— Хозяева в Ялте загорали. Сегодня прилетели — и к нам. А в какой день грабанули, узнаем у воров. Когда поймаем.— Он рассмеялся тоненьким смешком.

Кузнецов записал адрес и все данные потерпевших. Арнольд Иванович Лебов был престидижитатором в цирке. А проще говоря, фокусником.

В последнее время кражи видеомагнитофонов стали в городе настоящим бедствием. Нельзя сказать, что воров не ловили. Ловили. Но большое число нераскрытых краж видиков наводило на мысль об опытной, хорошо организованной группе. В отделе по борьбе с квартирными кражами тоже создали группу. И поставили во главе оперуполномоченного Дмитрия Сомова — Митю-большого. Но Сомов оказался генералом без войска — ни одного помощника из аппарата Главного управления ему не дали. Генерал сказал: «Привлекайте к розыску сотрудников из тех районов, где совершены кражи». Легко сказать «привлекайте!». У сотрудников уголовного розыска в районах дел было невпроворот.

Судя по всему, преступники вели длительное наблюдение за намеченными квартирами, за соседями, потому что ни разу не наткнулись на хозяев, не встретились на лестнице с другими жильцами дома. Двери каждый раз отжимали или снимали с петель. Не перерывали квартиры в поисках денег или драгоценностей, не брали одежду, не мелочились. И не оставляли следов — ни отпечатков пальцев, ни следов обуви. Обнаружив сигнализацию, исчезали до приезда патрульных. Привидения, да и только.

Увозили добычу на машинах, скорее всего на разных. Милиции удалось найти брошенную «Волгу», по описаниям прохожих несколько минут стоявшую у подъезда, где находилась одна из обворованных квартир. Сиденье в автомашине рядом с водителем было до предела отодвинуто назад, а чехол порван. На полу «Волги» нашли несколько кусков картона. Исследования показали, что это картон от коробок, в которые упаковывают телевизоры фирмы «Панасоник». Похоже, коробка не лезла в салон, пришлось поднажать, и картон порвался. Потерпевший подтвердил, что телевизор и видик у него украли вместе с коробкой. Благо упаковка стояла в передней на шкафу. Это был единственный случай, когда воры позарились на упаковку.

Найденная «Волга» была утром того же дня украдена на набережной Фонтанки от подъезда «Лениздата».

На служебном столе старшего лейтенанта Сомова лежал не слишком аккуратно вычерченный график: пятнадцать краж — пятнадцать строчек по горизонтали с самыми разнообразными сведениями об этих кражах. А начинал Митя-большой свои графические упражнения с шести строк.

Из графика Мити-большого можно было узнать о способе, с помощью которого преступники проникли в квартиру, о марке и приметах похищенной аппаратуры, о том, где она приобретена. Сведения о месте покупки имели существенное значение. Два года назад угрозыск задержал вора, который прослеживал путь видеомагнитофона от магазина Внешпосылторга до квартиры счастливого покупателя. Стараясь выяснить какие-то общие для всех краж приемы, старший лейтенант фиксировал в своем графике приход в квартиры потерпевших случайных людей и работников службы быта: мастеров по антеннам, слесарей-сантехников, всевозможных умельцев, постоянно предлагающих то укрепить или обить двери, то перетянуть матрасы или кресла. Он даже хотел выяснить, не обращались ли потерпевшие в гарантийные мастерские или в кооперативы по ремонту. Но заграничная техника выходила из строя редко, а советскую не воровали.

Так вот ни по одному из «показателей» в графике Сомова не было абсолютных совпадений! Чаще всего — три раза в квартиру потерпевших приходили мастера по налаживанию антенн. Это происходило в разных районах города, и мастера были разные.

Старший лейтенант их проверил. Оснований для подозрений не оказалось.

Изучал Сомов и людей, с которыми потерпевшие обменивались кассетами. Это была нелегкая, тягомотная работа. Не очень-то охотно раскрывали владельцы видиков свои секреты. И на этом пути никаких открытий старший лейтенант не сделал.

Панин застал Сомова разговаривающим по телефону На столе дымилась чашка черного кофе и лежали на блюдце два пирожка. Все в управлении знали, что Митя-большой любит поесть и что жена ничуть не осуждает его за это, а даже поощряет гастрономические наклонности супруга, выдавая ему на службу термос с прекрасно сваренным кофе, бутерброды или пирожки. Пирожки она пекла отменные, и, пожалуй, не было в управлении угрозыска человека, которому не довелось полакомиться этими пирожками.

Капитан сел напротив Сомова и подвинул к себе блюдце. Митя-большой довольно спокойно перенес утрату одного из пирожков. Оказалось, что пирожки с мясом и необыкновенно вкусные. Но когда Панин потянулся к кофе, Сомов показал ему кулак.

— Вера, я тебе перезвоню через пятнадцать минут,— заторопился он.— Ну ладно, завтра утром!

Он положил трубку и сказал:

— Саша, это последняя чашка. А мне еще здесь куковать.

— Мне стоило бы съесть оба пирожка,— с сожалением сказал капитан.— Жена тебя балует, а ты кадришь какую-то Веру…

— Да это же Вера Прауст из Дзержинского УГРО. У нас с ней два видика повисли.

Чтобы избавить коллегу от дальнейшего искушения, Митя проглотил пирожок и быстро выпил кофе. Сказал в утешение Панину:

— Саша, правда, последняя чашка. Одна гуща.

— Митя, покажи мне твой знаменитый график,— попросил капитан.

Сомов насторожился:

— Что это он тебя заинтересовал?

Несколько дней назад на оперативном совещании генерал — в который уже раз! — поднял Сомова и потребовал доложить, как идет поиск преступников. Успехами старший лейтенант похвастаться не мог и пустился в долгие объяснения, ссылаясь на анализ своих графических изысканий.

— Прекрасно! — в голосе генерала прозвучал сарказм.— Вы будете строить графики, а помогать вашим любителям порнографии буду я? — Генерал почему-то был уверен, что все владельцы видеомагнитофонов смотрят только порнографические фильмы.

После этого случая острые на язык сыщики донимали Митю-большого вопросами наподобие такого: «Дмитрий, что нового в твоих порнографиках?»

Вот и сейчас в вопросе Панина старшему лейтенанту почудился подвох.

— Похоже, наши с тобой дорожки перекрестились,— сказал Панин.— Я тебе уже говорил: у Леонида Орешникова тоже украли видик.

— Ошибка! В моем графике Орешников не значится,— запротестовал Сомов.

— И на старуху бывает проруха,— улыбнулся капитан. И, заметив недоумение на лице Сомова, добавил: — Успокойся, певец в милицию не обращался.

Он рассказал товарищу о том, что узнал от Рюмина и Данилкиной.

Митя-большой достал лист ватмана и разложил на столе. Капитан сразу же заглянул в последнюю, шестнадцатую графу. В нее уже был вписан Арнольд Лебов. Фокусник.

Бегло прочитав список потерпевших, Панин стал выписывать на листок имена тех, кто имел отношение к искусству: Мишин, пианист из филармонии; Невякин, артист разговорного жанра из Ленконцерта; Седова, балерина Мариинки; Гуслинский, аккордеонист Ленконцерта; Шатилов-Спасский, администратор театра-студии на Красной улице… Шестым капитан записал в свой список Лебова. В графике значился один неизвестный Панину писатель, но капитан им пренебрег.

— Зачем тебе понадобились эти люди? — спросил Дмитрий, внимательно следивший за действиями капитана.

— А ты не задумывался, почему среди потерпевших так много людей творческих?

— Еще бы! — снисходительно улыбнулся Сомов.— Я, Алекс, изучил своих потерпевших вдоль и поперек. Ты, конечно, сейчас подумал: «Лучше бы изучил вдоль и поперек преступников!» Все в свое время. Так вот — совершенно естественно, что в моем графике так много работников культуры. Для многих из них видик — орудие производства. И коллег изучать, и себя! Раз! Эти люди часто бывают за границей, имеют возможность привезти аппаратуру. Два! И более высокий уровень культурных запросов! Три!

— Более высокий, чем у кого? У тебя? — усмехнулся капитан.

Сомов посмотрел на него с укоризной.

— Более высокий, чем у меня, уровень благосостояния. И чем у тебя, Саша.

— Виноват, виноват,— поднял руки Панин.— А тебе не приходила в голову мысль о том, что есть некто, обладающий хорошей информацией об этих деятелях культурной нивы? О том, кто из них привозит видики из загранки, кто покупает в «Березке». О том, кого и когда можно застать дома и когда эти люди бывают на гастролях или заняты в спектакле?

— Ну… Я не исключал такой возможности,— на широком добром лице Сомова отразилась растерянность.— Одним из главных моих вопросов к потерпевшим был: «Кто из ваших знакомых знал об аппаратуре, знал, когда вы бываете на гастролях?» Но таких людей находились десятки! Ты считаешь, что надо было составить списки знакомых всех потерпевших, а потом сравнить? Выяснить общего кореша?

Панин подумал о том, что воображение Мити-большого уже рисует ему новый грандиозный график. И чтобы пресечь его фантазии, сказал:

— Нет, это все лопнуло бы. Таким общим корешем может быть человек, никогда и не бывавший в домах у потерпевших. Разве при встречах на концертах, за кулисами не ведутся разговоры о том, кто и что привез или купил? Что за фильмы смотрел? Мужики еще больше болтливы, чем бабы.

— У тебя, Алекс, есть идея? — с надеждой спросил Сомов.— Хорошие идеи нынче в цене!

— Нет, Митя! — усмехнулся капитан.— В цене нынче хорошие шмутки. А идей — пруд пруди. И одна другой лучше.

— И все-таки я готов раскошелиться.

— Митя, срочно нужны снимки четырех автомобилей.

— Кому нужны?

— Нам с тобой! Но если ты будешь задавать много вопросов, моя идея так и останется идеей. Ну что ты на меня уставился? Товарищу нужно доверять. Я бы на твоем месте взял хорошего пушкаря из НТО и отправился в путь. Причем на хорошей скорости!

Сомов сдался, хотя на лице у него все еще отражалось сомнение.

— Адреса, фамилии, номера…— старший лейтенант протянул Панину авторучку.

Капитан достал записную книжку, быстро выписал на листок сведения о машинах и их владельцах. Митя-большой внимательно прочитал написанное.

— Да, расстояньице! А если у человека гараж?

— Неужели это первые трудности в твоей жизни? Кстати, снимать надо «в профиль».

Сомов взялся за трубку телефона. Звонить в научно-технический отдел. Пробормотал, набирая номер:

— Тот пирожок, который ты съел, мне бы сейчас очень пригодился.


24

К вечеру на столе у Панина лежали четыре крупные фотографии красных «Жигулей». Все — пятой модели. Дима Сомов, гордый от того, что ему удалось так быстро организовать съемки, взял одну из фотографий, перевернул:

— На обороте я записал фамилии владельцев…

— Стоп! — капитан почти вырвал из рук Сомова фото. Положил на стол.— Попробуем сравнить.

На отпечатке, сделанном с кинопленки, изображение оставляло желать лучшего. Не слишком четкое из-за многократного увеличения и немного смазанное. Машина-то ехала на большой скорости! Но опытный взгляд автомобилиста сразу схватил характерные особенности. И первое, что бросилось в глаза Панину,— щегольские кооперативные колпаки на колесах. Ни на одном из остальных снимков у «Жигулей» таких колпаков не было. «Колпаки сменить — минутное дело»,— подумал капитан и стал внимательно изучать кузова. Это у новых машин кузова похожи, а на боках изрядно побегавших автомобилей всегда можно отыскать особые приметы: царапины, еле заметные впадины или пятна свежей покраски, словно тучки на небосводе сверкающей эмали, чуть опущенный бампер, тронутый ржавчиной молдинг… Да разве перечислишь все! И еще: каждая машина несет на себе яркие приметы личности своего хозяина. Увешанные дополнительными стоп-сигналами и антеннами, нужными и ненужными приспособлениями вроде автоблокнотов или держателей бутылок, обклеенные яркими этикетками иностранных фирм — автомобили дешевых пижонов. Пыльные, загаженные голубями машины нерях, латаные-перелатаные «старушки» скромных людей, десятилетиями ждущих, когда подойдет очередь в автомагазине. Панину приходилось видеть личные автомобили, в салоне которых на видном месте красовалась трубка от телефона, по которому никуда нельзя было позвонить.

Не слишком много времени потребовалось капитану на то, чтобы определить — по Дворцовой площади мчался автомобиль, которого на фотографиях, раздобытых Сомовым, не было.

— Осечка! — с огорчением сказал Панин.

— Может быть, теперь ты объяснишь мне толком, ради чего мы с фотографом гоняли по городу?

— Эти «Жигули»,— капитан показал на кадр с кинопленки,— сняты в тот день, когда пропал Орешников.

— А при чем здесь мои видики? — возмутился Митя-большой.— Ты, значит, меня надул?

— Нет, Митя,— мягко сказал Панин.— Не вели казнить… Нам с тобой известно, что незадолго до того, как Орешников исчез, у него украли видеоаппаратуру, а он в милицию не заявил.

— Это тебе известно,— возразил было Сомов, но капитан остановил его.

— Почему не заявил? Его приятельница, по-моему, кого-то подозревает, но мне даже намека не высказала.— Он задумался, вспоминая разговор с Данилкиной.— А может быть, мне это почудилось? Во всяком случае, Орешников собирался ей что-то объяснить, но, похоже, так и не объяснил. Не успел. Или не захотел.

Сомов молчал.

— Так, Митя, так! Ну нет у меня никаких конкретных данных. Не сердись. Из близких у Леонида Орешникова есть матушка, подозрительный для меня двоюродный братец, тоже певец, но безголосый, любимая женщина и один доброжелатель из «Театра Арлекинов». Доброжелателю этому я ни на грош не верю. Вот его аппарат! — теперь Панин пододвинул старшему лейтенанту фото с «Жигулями» Курносова, даже не взглянув на подпись на обороте.

— Ты что же, подозреваешь брата? — удивился Сомов, разглядывая фотографию.

— Он, по-моему, Леониду жутко завидует. А тот еще заводит братца. Прозвал «петушком». Самое обидное для певца прозвище. И учти — краденая аппаратура объявилась у этого братца на даче.

— Сама объявилась?

— Остряк! Позвонил он, конечно. Но…

— А матушку ты не подозреваешь?

— Нет,— совершенно серьезно сказал Панин.— И любимую женщину не подозреваю. И даже ее нелюбимого мужа. А, наверное, зря. Но вот жуликоватый приятель…— капитан недоговорил.

— Но видики-то при чем?

— При том, что каждый из этих голубчиков теоретически — теоретически, Дима! — мог знать все о твоих потерпевших культуртрегерах! Наличие аппаратуры, адрес, когда на гастролях, есть ли сигнализация…

— Вот это уже поинтереснее!

— А если предположить, что последняя кража — у фокусника — произошла рано утром, в то время, когда на Дворцовой площади велись съемки? И Орешников, заехав на улицу Халтурина, столкнулся нос к носу с ворами?

— Машины-то на снимках не те! Сам же ты и говорил, брат в эти дни был на гастролях. Рюмин — на съемках.

— Правильно. И ходил на улицу Халтурина. Посмотреть, куда запропастился певец. Попавшийся ему навстречу дядька сказал режиссеру, что видел на улице валяющийся велосипед. Когда же Рюмин вернулся, то заявил, что никакого велосипеда там нет. А я, между прочим, выловил этот велик из Зимней канавки. Впечатляет?

— Впечатляет. Но твои красивые умозрения ни на шаг не приблизили тебя к Орешникову, а меня к моим видикам. А главное, если к исчезновению Леонида Орешникова причастен кто-то из его знакомых, то певца уже нет в живых. Им свидетели не нужны.

— Ты прав, Митя. И времени у меня не осталось совсем. Где ты нашел автомобиль Рюмина?

— На Глухозерском шоссе. Ну и местечко — не приведи Господи!

— А чего он там делал?

— Ты у него и спроси. А мне пришлось покрутиться, прежде чем я этот адресок получил.

— Ладно. Спрошу.— Панин поднялся со стула, потянулся. Внезапно его охватило какое-то сонное оцепенение. Очень захотелось лечь на мягкую постель и закрыть глаза. Хотя бы на десять минут.

— Так и пошел, не оказав товарищу практической помощи?

— Могу дать совет,— капитан с силой провел рукой по лицу, прогоняя сонливость.— Попробуй отработать связи Рюмина с твоими потерпевшими.

— Нет уж! Свои версии проверяй сам!

— Зря отказываешься. Толя Рюмин не только хорошо знает работников искусства. Он еще и записывает им видеофильмы.

В кабинете капитана ожидал Никитин.

— Есть успехи? — поинтересовался Панин.

— Ноль. Светлана Яковлевна, как и миллионы пожилых советских женщин, живет скромно, без мужа, затыркана бытом. Имеется сынок лет двенадцати…

— Ты еще назови ее старухой!

— Я могу и ошибиться. Ну сколько ей может быть лет? — Он демонстративно окинул взглядом Панина: — По-моему, она вашего возраста.

— Ладно, давай без лирики.

— И на службе, и дома отзываются о ней очень хорошо. Труженица редкая для периода развитого социализма. Это я цитирую ее непосредственного начальника. Все свободное время посвящает сыну и Владимиру Алексеевичу Бабкину. Но ведь это нынче не предосудительно? С момента возвращения Бабкина с гастролей встречалась с ним дважды. Один раз накоротке, в садике Дзержинского… Слышали о таком?

— Ты рассказывай, рассказывай! О том, чего не знаю, сам спрошу.

— Второй раз ездила к нему на дачу. На субботу. А в воскресенье — к сыну в пионерлагерь.

— Ну вот, а ты говоришь, успехов нет!

— Я дипломат, Александр Сергеевич! — усмехнулся младший лейтенант.— Всегда даю возможность оценить мои успехи начальству. А так как сейчас вы мое временное начальство…

— Будь моя воля, произвел бы тебя в лейтенанты,— сказал Панин.— Со временем.

— Я согласен на чашку кофе, но только сейчас. Ты мне говорил, что у тебя есть кофеварка?

— Есть. Один звонок сделаю, и попьем.— Панин набрал номер домашнего телефона Рюмина. Он не надеялся на успех — ведь Сомов видел «Жигули» осветителя на Глухозерском шоссе,— но Рюмин мгновенно откликнулся:

— Приемная Анатолия Станиславовича Рюмина.

— И большая у Анатолия Станиславовича приемная? — спросил Панин.

— Очень. Мой музыкальный слух подсказывает, что звонят из милиции.

— Анатолий,— уже серьезно сказал капитан,— ты не мог бы подъехать на Литейный? На десять минут?

— Зряшный вопрос. Попробуй не приехать — силой привезете!

— Кончай трепаться. Мне нужна твоя помощь. Пропуск будет у постового.

— Кофе я сейчас сварю, Женя, но пить его буду с Рюминым,— сказал Панин, положив трубку.— А ты бери следственный чемодан и вниз. У нашего друга красные «Жигули», К 91-56 ЛД. Как только он пройдет контроль, сними пальчики. Очень быстро. Но только снаружи. В машину не лезь,— санкции прокуратуры у нас с тобой нет.

— Ты же с ним кофе здесь распивать будешь! Пальчиков хоть отбавляй.

— Мы ведь и о будущем должны подумать, Женя. Если он в этом деле завязан, так не один же работает!

— Издалека он поедет? — с надеждой спросил Никитин, глядя, как капитан извлекает из стола банку кофе и кофеварку.

— С Васильевского. Через десять минут будет здесь. Младший лейтенант вздохнул и, подхватив следственный кейс, пошел вниз.

— Мрачновато у вас тут,— вместо приветствия сказал Рюмин.— И снаружи, и внутри.— Он, как всегда, улыбался, но сегодня в его шуточках чувствовалось что-то натужное. И Панина он уже не называл на «ты». Капитан сделал вид, что не замечает перемены.

Разложив на столе несколько фотографий, он сказал:

— Анатолий, требуется твой острый взгляд. Взгляни, может, узнаешь кого?

— Оценили мои способности, товарищ капитан? Хотите заполучить в тайные агенты? — Он расхохотался, обнажив крепкие белые зубы.— Не выйдет! — Продолжая смеяться, Рюмин бросил быстрый взгляд на фотографии и ткнул пальцем в карточку Вобликова:

— Кажется, встречались. А если принять во внимание, что капитан Панин занимается делом моего друга Лени Орешникова, то с этим типом мы столкнулись нос к носу во время съемок. Точно? — Он победно посмотрел на Панина.

— Точно! — подтвердил капитан. Он не ожидал такой прыти от Рюмина,— прораб Вобликов был сфотографирован возле своей дачи в Опухликах. Раздетый по пояс и мало похожий на «мужчину с портфелем» с Дворцовой площади.

— Молодец, Анатолий Станиславович. Идентифицировали важного свидетеля. За такие подвиги у нас принято поить хорошим кофе.

— С коньяком? — спросил Рюмин.

— На коньяк милицейской зарплаты не хватает, только на кофе.

Кофеварка бурно выпустила пары, по кабинету поплыл аромат «арабики».

— Анатолий, а ты знаком с монтажницей Светланой Яковлевной? — спросил Панин.

— Что вы подразумеваете под этим туманным словом? Если любовную связь, то Светка не в моем вкусе.

— А про ее вкусы ты что-нибудь знаешь?

— Товарищ милиционер, вы действительно хотите из меня сделать бесплатного осведомителя?

— Мне не до шуток.

— Начальство жмет?

— А ты как думал! И общественность покоя не дает.

— А я-то думал, вы нашего Леньку по зову сердца ищете. А у Светки вкус плохой, она с Петушком валандается.

Они пили крепкий напиток, весело болтая о всякой чепухе. Вдруг Рюмин, наткнувшись взглядом на фотографию прораба, сказал:

— Чудной какой-то тип! Где вы хоть его разыскали?

— Это целая эпопея! На днях я тебе расскажу подробнее.

Зазвонил телефон. Никитин доложил, что дело сделано.

— Хорошо, товарищ полковник,— учтиво сказал Панин.— Сейчас отпущу посетителя и приду.— Он положил трубку.

— Начальство призывает? — Рюмин поднялся с кресла.— На цырлах к нему, на цырлах! Голосок-то сразу елейный стал.

— Служба, Анатолий.— Панин подписал осветителю пропуск, проводил его до лестницы. Никитин, с кейсом в руке поднимавшийся по ступеням, бросил на козлобородого меланхоличный взгляд.

В кабинете капитан спросил:

— Не напылил?

— Все тип-топ! Пойдешь в НТО?

Отпечатки пальцев Рюмина совпали с несколькими отпечатками, оставленными на раме велосипеда Леонида Орешникова. «Теперь бы еще выяснить, не трогал ли Рюмин велосипед во время съемок?» — подумал Панин. Он уже хотел уходить из лаборатории, как вдруг его осенило:

— Валентина Васильевна, милая, сравните с теми, что сняли с видеоаппаратуры Орешникова.

Но здесь его ждало разочарование. Рюмин к видеоаппаратуре не прикасался.


25

Панин вошел в квартиру, когда напольные часы в прихожей начали бить восемь. Несмотря на преклонный возраст и облезлый вид, бой у часов был удивительно чистый и мелодичный.

Ни разу за последние несколько недель капитану не удавалось так рано попасть домой. Сегодня Панин решил чуть-чуть расслабиться — завтра он надеялся получить в прокуратуре разрешение на задержание Рюмина. Было над чем подумать без суеты и нервотрепки. И еще одна причина заставила Панина поторопиться домой. Причина очень личная…

У Холмса имелось много свободного времени. И много красивых привычек: он играл на скрипке, курил трубку, сидя у камина, занимался химическими опытами. Мэгре курил трубку и любил между делом выпить пива с сандвичем или рюмку перно. Мисс Марпл вязала… Весь мир хорошо знает о маленьких слабостях и причудах великих сыщиков. Капитан Панин свое увлечение не афишировал. О нем знали только его близкие друзья. Его коллекция солдатиков была надежно укрыта от посторонних взглядов в картонных коробках из-под финских яиц. Хотя у капитана не было столько свободного времени, как у его коллеги с Бейкер-стрит, он иногда позволял себе расслабиться и достать с антресолей томившееся от безделья воинство. Правда, всеобщие смотры теперь становились все реже. Последний плац-парад, устроенный по поводу приобретения наполеоновского гренадера работы Клода Александра, Панин проводил в прошлом году, когда все домашние уехали отдыхать в Майори. Нынче летом сняли дачу под Ленинградом. В Карташевской. В Прибалтике стало не слишком уютно.

Беглые смотры войскам капитан устраивал теперь только тогда, когда удавалось разжиться новыми экспонатами. Такой случай и представился сегодня — университетский товарищ Александра адвокат Анатолий Зубарев привез ему из Рима коробку с солдатиками папской гвардии Ватикана.

Вынимая из кейса красиво упакованную, перевязанную белой шелковой лентой коробку с гвардейцами, Панин с удовольствием подумал о том, как достанет с антресолей свое воинство, расставит по странам и родам войск и вынет из коробки пополнение. И только тогда сварит кофе.

Часы кончили бить, и капитан услышал из гостиной негромкую трель телефона. Он поставил коробку с солдатиками на полочку у трюмо, но к телефону не торопился. Подождал с надеждой, вдруг повесят трубку. Но аппарат все жужжал и жужжал. Капитан нехотя пошел в гостиную, снял трубку.

— Панин слушает.

— Капитан Панин большой мастер совать нос в чужие семейные дела,— голос говорившего мужчины был раскален от гнева.— А когда требуется его помощь, Панина нет ни на службе, ни дома!

«Что еще за хам?» — удивился Александр и сказал:

— Я бы советовал вам сменить тон и назваться.

— Сменить тон! Сюсюкать с вами, что ли? Жену шантажируют бандиты, а я должен с вами расшаркиваться?

Теперь Панин узнал голос Данилкина, главного режиссера «Театра Арлекинов».

— Скажите спокойно, что случилось?

— Что случилось! Позвонили Татьяне в театр. Сказали, что в ее руках жизнь этого идиота Орешникова. Потребовали привезти драгоценности. Какие к черту у нее драгоценности?!

— Куда ей надо приехать? — перебил Панин режиссера.

— Глухозерское шоссе, дом 5.

— Квартира?

— Семнадцать.

— Когда?

— Сейчас! Она поехала домой взять свои цацки. Золотые сережки и колечко за триста рублей!

— Жена на машине?

— Мой помреж взялся подвезти. Моя машина сломалась.— «Курносов»,— отметил Панин.— Татьяну предупредили, чтобы была одна. Помреж довезет только до дома.

— Дежурному по городу звонили?

— Какому дежурному, Панин? — голос Данилкина вибрировал от ярости.— Они сказали: «Позвонишь легавым,— это слово Данилкин произнес с удовольствием,— и тебя порешим, и певца». Сказали, что в милиции у них есть свои люди.

— Блеф! — отрезал Панин.— Блефуют напропалую.— И отметил с удовольствием: «Но мне-то Данилкин позвонил!»

— Откуда вы звоните? — спросил он.

— Из автомата. Жду, когда Татьяна из дома выйдет… Идет, кстати…

— Попробуйте задержать ее на несколько минут,— попросил Панин.— Во что бы то ни стало! А к дому на Глухозерском шоссе даже близко не подходите! Поняли?

Вместо ответа Данилкин повесил трубку.

На мгновение Панин почувствовал растерянность. Как поступить: попытаться перехватить Данилкину? А потом? Пойти вместе с ней? Значит, поставить под смертельную угрозу Орешникова! Отпустить одну — рисковать ее жизнью. Панину вдруг показалось, что от напряжения и невозможности найти правильное решение у него расколется голова. Он поднял телефонную трубку, чтобы позвонить в управление, но тут же опустил — времени на звонок не оставалось. Ему еще надо спуститься вниз, завести машину, а Курносов с Данилкиной уже несутся по городу к Глухозерскому шоссе…

Панин думал об этом, а сам уже был в прихожей, сорвал с вешалки куртку, достал из кейса пистолет в кобуре. Надев его под куртку, кинулся вниз по лестнице, прыгая через несколько ступенек.

Когда капитан выезжал на Суворовский проспект, его поприветствовал знакомый инспектор ГАИ. Панин знал только, что зовут его Володей. Знакомство их началось с того, что этот лейтенант Володя остановил Панина за превышение скорости…

Панин резко затормозил, сдал машину назад. Открыл перед лейтенантом дверцу:

— Володя, садись живо! Выручай!

— Ты серьезно? — на лице инспектора было написано недоумение.

— Садись, говорю! — заорал Панин. Заорал он очень громко, и несколько прохожих остановились, с любопытством разглядывая «Жигули». Инспектор сел, и Панин, даже не дождавшись, пока он захлопнет дверцу, рванул машину вперед, под красный свет. Резко затормозил троллейбус. Панин услышал характерные щелчки — это у троллейбуса сорвались с проводов дуги.

— Ты что, спятил? — возмутился инспектор.— Куда гоним?

— Вова, твой громкоговоритель работает? — спросил Панин, покосившись на портативную рацию, висевшую на плече инспектора.

— Работает,— он включил ее, и салон сразу заполнился обрывками разговоров и шорохами радиопомех. Далекий голос призывал отозваться «тридцать первого». Случайно залетевшая на милицейскую волну диспетчер таксомоторного парка диктовала адрес пассажира, желающего попасть в аэропорт.

— Вызови свое начальство,— сказал Панин.— Пусть свяжутся с дежурным УГРО и передадут: похитители певца потребовали от Данилкиной привезти драгоценности на Глухозерское шоссе, дом пять. Сейчас она в пути. Пытаюсь перехватить по дороге. Поеду с ней. Возьмите дом под контроль.

— «Буран», «Буран!» — начал призывать лейтенант.— Срочное сообщение. Ответьте седьмому.

«Буран» откликнулся тут же густым устрашающим басом:

— Что у тебя, Узлов?

Инспектор слово в слово повторил все, что сказал ему Панин.

— У них что, связи своей нет? — недоуменно сказал «Буран».

— Лишней секунды нет! — крикнул Панин так, чтобы голос его был услышан.

— Нервные они там все, в уголовном розыске,— сказал «Буран», и голос его прозвучал чуть помягче.— А ты, Узлов, как я понимаю, трассу оставил?

— Да передайте вы срочно то, о чем просят! — вырвав у гаишника рацию, со злостью прошипел капитан. Машина вильнула, едва не столкнувшись с летящим навстречу КамАЗом.

— Передаю,— сказал «Буран» и отключился.

— Хуже нет на трассе дежурить,— проворчал инспектор.— Уже начальство из Смольного давно разъехалось, а они все трясутся. Будет еще мне за то, что с трассы уехал.

— Кто тебя обидит? — усмехнулся Панин.— Вон ты какой здоровый, как танк!

— Скажешь! — отмахнулся инспектор, и на лице у него расплылась довольная улыбка. Он и правда был крупным мужчиной. Когда он сел в «Жигули», Панину показалось, что машина накренилась на правую сторону.

— А я-то тебе на что? — спросил гаишник.— Прикрыть, когда с бабой в дом пойдешь?

— С бабой! — передразнил Панин.— Она актриса.

— Но бабой-то быть не перестала?

— По-моему, нет! — расхохотался капитан. С инспектором Володей ему повезло. Успев предупредить своих, Панин успокоился.

— Тебе прикрывать меня не придется. Не хватало там в мундире отсвечивать. Подежуришь на подъезде. Актрису должен помощник режиссера привезти…— Опять его охватила тревога: «А что, если они успеют раньше?» — Вот и постережешь его до приезда наших.

— А зачем его стеречь? Заслужил?

— Да нет, это я так…

— Ты что ж, один в дом пойдешь?

— Довезу актрису до места на машине помрежа и останусь ждать. Не пешком же ей топать! Правда?

— Годится,— согласился инспектор.

— Нет. Не годится,— с досадой сказал Панин.— Машину помрежа бандиты могут знать.

— А на твоей?

— Я уж перед ними помелькал.

— Что за драгоценности у актрисы? — поинтересовался Володя.

— Муж говорит — грошовые. Из-за них серьезные люди рисковать не станут. Только муж, я думаю, не все знает. Леня Орешников мог привезти ей из-за границы кое-что стоящее! Но, может быть, преступникам нужна сама Данилкина?

— Зачем?

— Для шантажа.

— Долго же они ждали! Я слышал, певец уж с неделю как пропал.

Панин вздохнул.

— Если им Данилкина понадобилась, значит, Орешников еще держится.

— Или его уже нет в живых.

— Не веришь?

Инспектор с опаской проводил взглядом огромный трейлер, пронесшийся совсем рядом с «Жигулями», и сказал:

— Ты бы, капитан, следил хорошенько за дорогой. А то отберу у тебя права. Трижды под красный свет пролетел.

С Синопской набережной они выехали на проспект Обуховской обороны. Остались справа зеленые кущи Александро-Невской лавры. Сквозь шум нескончаемого потока грузовиков до них неожиданно донеслись негромкие удары колокола.

— У преподобных отцов служба,— сказал инспектор.

Свернув на Глиняную улицу, Панин остановился и вышел из машины.

Инспектор тоже выбрался из «Жигулей», одернул тужурку, поправил портупею. В руках у него по-прежнему был милицейский жезл. Щегольским движением он крутанул его и, довольный собой, сказал:

— Ну, нарушитель, показывай, кого тормознуть?

— Как твоя шарманка? — Панин показал глазами на радиотелефон.

— Сейчас проверим,— инспектор щелкнул тумблером, но аппарат молчал. Владимир потряс его — никакого эффекта.— Батареи сели, что ли? — он проверил контакты, еще раз энергично потряс, но чертова коробка не подавала никаких признаков жизни.

— Вот проклятье! — выругался Узлов.— Стоишь без дела — работает как часы. Оглохнуть можно. А как приспичит!…— Он вдруг с силой раскрутил аппарат, как пращу, и Панин испугался, что сейчас запустит его за забор, уныло тянувшийся вдоль улицы. Но инспектор опустил руку и сказал виновато: — Потом год придется выплачивать. Дорогая игрушка, сволочь.

Панин посмотрел на часы — половина девятого. С тех пор как Данилкин повесил телефонную трубку прошло не более двадцати минут. У капитана отлегло от сердца: за двадцать минут из района Долгого озера в Невский район не добраться. «Может быть, Татьяна Данилкина заезжала не к себе домой, а к Тамаре Белоноговой? Она ведь сейчас живет у нее? Но режиссер сказал определенно: «Она поехала домой взять цацки…»

В это время из-за угла появилось такси, и капитан подумал о том, что таксомотор с рацией помог бы ему решить все проблемы: и со своими связаться, и подъехать с Данилкиной к дому на такси. Это выглядело бы совсем безобидно. Но машина была без антенны.

— Володя, останови таксиста с радиотелефоном,— попросил Панин, с надеждой глядя на перекресток.

— Правильно! — обрадовался инспектор.— Хороший камуфляж!

И в это время из-за угла появился еще один таксомотор, с длинной антенной на багажнике. В такси сидел пассажир, и Панин понял, что возникнут сложности. Но на пустом Глухозерском шоссе пустого такси можно было и не дождаться. Он сказал:

— Давай, Володя, тормози!

Инспектор поднял жезл.

В какое-то мгновение Панину показалось, что машина не остановится — она пронеслась мимо инспектора, не сбавляя скорости. Но тут же раздался резкий скрежет тормозов. Молодой шофер торопливо выскочил из машины.

— Ты чего, командир? Иду без нарушений.

Одет он был в легкий спортивный костюм с фирменной лилией на груди, но большой живот портил фигуру.

— Не переживай, не переживай! — добродушно сказал инспектор.— У нас до тебя дело есть…

Пока инспектор объяснялся с шофером, Панин решил поговорить с пассажиром. В конце концов инспектор может довезти его до места и на «Жигулях». Он двинулся к таксомотору, пытаясь разглядеть пассажира. Это был козлобородый Рюмин. В руках он держал маленький, почти игрушечный автомат. Панину эта игрушка была знакома. Израильский автомат «узи».

— Сурик! Назад! — крикнул Рюмин.

«Не успею послать патрон в патронник»,— подумал Панин, выхватывая пистолет. Но его выручил инспектор. Услышав окрик Рюмина, он оглянулся и тоже увидел автомат. Чтобы достать пистолет, ему нужно было освободить руку, все еще державшую бесполезный радиотелефон. И он, вложив в бросок все свои сто килограммов, метнул аппарат в опускающееся стекло. Глухой удар совпал с автоматной очередью, но она ушла в белесое вечернее небо.

Панин успел передернуть затвор и выпустил в Рюмина три пули. Он почувствовал, что все они не прошли мимо. Выстрелов из машины больше не последовало. Панин рванул на себя дверцу. Рюмин вывалился прямо на него, и капитану пришлось отступить на шаг, чтобы не испачкаться — вся голова была залита кровью. Панин подхватил падающий автомат.

Рядом раздалось еще несколько выстрелов: это инспектор стрелял по убегающему шоферу. Панин видел, как шофер споткнулся и присел, схватившись за ногу. И в это время снова раздался резкий скрип тормозов: вылетевшие из-за угла красные «Жигули» чуть не налетели на раненого. Из машины выскочил Курносов и кинулся его поднимать.

— Назад! — крикнул инспектор.— Он вооружен!

Курносов испуганно отпрянул и спрятался за «Жигули». Наверное, шофер испугался, что его могут пристрелить, и швырнул свой пистолет под ноги осторожно приближающемуся инспектору ГАИ.

А Панин склонился над Рюминым. Тот застонал. Глаза его были открыты. Капитан заглянул в салон, отыскивая глазами аптечку, но аптечки не было.

— Где Орешников? — спросил капитан.

Рюмин попытался плюнуть, но сил у него на это не хватило — только на губах выступила розовая пена.

Панин схватил трубку радиотелефона такси, но тут же положил — диспетчер могла быть связана с бандой.

На дороге начинали скапливаться автомашины — любопытство заставляло водителей позабыть на время о тех делах, по которым они ехали. Примчался на мотоцикле старшина Госавтоинспекции. Он услышал выстрелы с Обводного канала. «Ну и ладненько! — подумал Панин.— Теперь они и без меня разберутся». Он подошел к «Жигулям» Курносова. Сам помреж все еще опасливо прятался за машиной. Татьяна Данилкина, с перекошенным от ужаса лицом, глядела туда, где лежал Анатолий Рюмин. На заднем диване «Жигулей» сидел Валерий Николаевич Данилкин.

— Таня, вы согласны ехать дальше? — спросил капитан.

Данилкина даже не посмотрела в его сторону, кивнула.

— Тогда пойдем.

— Я тоже! — режиссер открыл дверцу.

— А вы останетесь!

— Нет! Это мое право! — угрюмо сказал Данилкин.

— Да заткнитесь вы, черт возьми! — не выдержал Панин.— Мало вам этого? — Он посмотрел туда, где лежал Рюмин. Инспектор в это время оттаскивал с проезжей части раненого шофера.

— Я не боюсь! — буркнул режиссер, но в голосе у него уже не было требовательности. Наверное, понял, что не только себя подвергает риску.

Данилкина как сомнамбула пошла вслед за капитаном.

— Мы поедем на такси,— крикнул Панин Володе и увидел, с какой злостью сверкнули глаза раненого шофера.

— Ну, курва, держись! — сквозь зубы бросил он Данилкиной.

Инспектор отвесил ему такого «леща», что преступник сразу замолк.

— Володя, дай-ка мне его курточку,— попросил Панин…

Инспектор одобрительно кивнул и стал снимать с шофера его адидасовскую куртку. Для этого пришлось разомкнуть наручники.

— Как вам не стыдно! — крикнула из остановившегося рядом «Москвича» пожилая дама.— Ведь это же…— Фразу она не закончила. Володя сдернул с шофера куртку, под которой был надет бронежилет и висела пустая кобура.

— «Скорую» вызвал? — спросил капитан, принимая из рук инспектора куртку.

— Угу,— инспектор с удивлением рассматривал бронежилет.— Хорошо, что я ему по ногам целил! — сказал он с удовольствием. А у Панина подступил к горлу ком,— он все еще видел перед собой простреленную голову Рюмина.

— Где Орешников? — спросил он шофера, с трудом превозмогая слабость, охватившую все его тело.

— В…— вместо ответа пустил тот матом, и капитан понял, что пытаться сейчас что-то узнать от него — пустая трата времени.

Он удивился, что мотор «Волги» все еще работает. Передние сиденья, торпедо, пол — все было забрызгано кровью, усеяно мелкими, похожими на крупу осколками стекла. Вытирать сиденье было нельзя. Панин и так шел на риск, не оставив машину на месте до приезда следственной группы.

Окрыв перед Данилкиной заднюю дверцу, капитан сказал:

— Не смотрите вперед, Таня. Можете даже закрыть глаза. Езды нам — две минуты.

— Крови я не боюсь. Вы зачем на них напали? Что теперь будет с Леней?

— Дурацкий случай,— ответил Панин и тронул машину. Движок работал прекрасно: мягко, приемисто. «Не простая это таксишка,— подумал Панин.— Хорошо отлаженная».

— Они услышали стрельбу и убьют Леню.

Данилкина сказала то, что мучило и Панина. Услышали или нет?

— Не беспокойтесь. Расстояние большое, и железная дорога рядом. Если вас спросят, кто привез, скажете: остановилось такси, какой-то бородатый назвал по имени, пригласил в машину, сказал, что он приятель Орешникова — Анатолий.

— Он действительно знает Леню?

Капитан не ответил. Судя по нумерации домов, отстоящих друг от друга чуть ли не на полкилометра, они приближались к месту.

— Скажете, что Анатолий сейчас подойдет. Понятно?

Данилкина кивнула.

— Через пять минут дом будет окружен, ничего не бойтесь.

Она снова кивнула.

— Почему они позарились на ваши драгоценности? Муж сказал: красная цена им рублей триста?

— Муж не все знает,— Данилкина раскрыла сумочку, вынула большую плоскую коробку, нажала на защелку. На темно-васильковом бархате сверкнули браслет, кольцо и сережки.

— Ленин подарок,— бесцветным голосом сказала Данилкина и захлопнула коробку.— Вы не дадите мне пистолет?

Панин мотнул головой. У него появилось к Данилкиной сразу несколько вопросов, но не осталось времени, чтобы задать их. Он притормозил у дома пять, поставив машину как можно ближе к дому, загородив въезд в подворотню.

— Кто знал об этих драгоценностях?

— Только я и Леня.

Данилкина вышла из машины и огляделась. Единственная парадная была заколочена. Она вошла в подворотню неверной, дергающейся походкой, словно ноги у нее задеревенели. Но уже через несколько метров шаг Данилкиной сделался легким и свободным. У капитана мелькнула мысль: вот так справляется с волнением актриса Данилкина перед выходом на сцену.

Легкий, еле слышный свист привлек внимание Панина. Он отвел взгляд от Татьяны и оглянулся. Кусок фанеры, которым было заколочено разбитое стекло дверей парадной, сдвинулся, и из-за него выглядывал Митя Кузнецов.

«Значит, они заехали с противоположной стороны,— подумал Панин.— С улицы Качалова».

Митя нарисовал в воздухе круг. Это означало, что дом окружен. Панин улыбнулся и, показав Кузнецову два пальца крест-накрест, рубанул ладонью. Его так и подмывало мальчишеское желание вытащить из-под куртки израильский автомат и продемонстрировать лейтенанту.

Кузнецов опустил фанеру, и Панин опять остался один на пустынной пыльной улице. Лишь редкие автомашины время от времени пролетали мимо.

Дом № 5 был выложен из красного кирпича лет сто назад и походил на казарму. За толстым слоем пыли, осевшей на стеклах, трудно было разглядеть, что творится внутри. И живут ли вообще здесь люди?

Шло время. Никто из дома не выходил. Панин решил ждать пятнадцать минут. Если никто из преступников не выйдет поинтересоваться, почему Рюмин не поднимается, он пойдет вслед за Татьяной.

Человек появился через пять минут. Он выскочил из подъезда в глубине двора и почти бегом потрусил к машине. Панин сразу узнал его. Это был мотоциклист, с которым он столкнулся на улице Халтурина. Как и рассчитывал Панин, преступник в первый момент принял его за шофера: для того, чтобы увидеть лицо, надо было нагнуться. А яркая адидасовская куртка сразу бросалась в глаза.

— Гена, где шеф? — недовольным голосом спросил мотоциклист.— Баба голыши принесла…— И осекся, увидев битое стекло и кровь на сиденье.

— Пикнешь, пришью! — Панин почти уперся стволом в лоб мотоциклисту, наклонившемуся над ним. Он увидел, как из дверей парадной выскочил Кузнецов и еще кто-то из сотрудников и дернули преступника на себя. Он был так ошарашен, что не проронил ни звука и исчез вместе с милиционерами за дверью парадной.

Теперь надо было идти в дом. Капитан вынул ключи из замка машины, бросил взгляд в зеркало: волосы на голове спутались, глаза смотрели затравленно. В «бардачке» «Волги» Панин нашел красивую алую кепку с длинным козырьком и нахлобучил себе на голову…

В подворотне его догнал Кузнецов. «Зря он высунулся»,— с раздражением подумал капитан, но останавливать Митю было уже поздно: они вышли на открытое пространство четырехугольного захламленного двора.

— Не уточнил номер квартиры? — спросил Панин. Шел он ссутулившись, низко наклонив голову.

— Молчит, сволочь! — отозвался Кузнецов.— Актрису в семнадцатую вызывали?

— Да,— Панин поднял голову и, прикрыв лицо ладонью, обежал глазами окна. Они были такие же грязные, как и с фасада. От бачков с пищевыми отходами тянуло гнусным смрадом.

— Может быть, здесь общежитие? — шепотом произнес Кузнецов, как будто смрад и непробиваемая для солнца пыль на окнах — непременные спутники каждого общежития.— Семнадцатая квартира направо,— сказал он.— Третий этаж.

Где-то совсем рядом загрохотал тяжелый поезд. Панин вопросительно посмотрел на товарища. Понимая, что его беспокоит, старший лейтенант доложил:

— За насыпью оперативники из районного управления.

Они подошли к подъезду.

— Ну, хоп, Митя! — Не оглядываясь на спутника, Панин быстро вошел в подъезд. Теперь он не видел ни грязи на лестнице с обломанными железными перилами, ни обшарпанных стен. Только узкие ступени да таблички с номерами квартир. Сзади легко и пружинисто перескакивал через ступеньки Кузнецов.

Семнадцатая квартира и правда была на последнем этаже. Четыре фамилии, четыре разнокалиберные кнопки звонков… Панин нажал наугад первую попавшуюся. Кузнецов встал в стороне. Так, чтобы человек, открывший дверь, его не увидел. Из квартиры не донеслось ни звука. Капитан нажал на другую кнопку и долго не отпускал палец. Теперь было слышно, как где-то в глубине квартиры требовательно заливается звонок. И опять никакого движения. Загрохотал очередной поезд. Дом дрожал мелкой дрожью, позвякивало стекло в окне на лестничной площадке. «Как только люди тут живут?» — подумал Панин, протягивая руку к следующей кнопке. И в это время распахнулась дверь квартиры.

На пороге стоял вполне мирный старик с бритой головой и загорелым морщинистым лицом. Панин поманил его к себе пальцем, и старик безбоязненно шагнул на лестничную площадку. Капитан тихонько толкнул дверь ногой — так, чтобы из прихожей не было видно, что делается на лестнице, и в то же время не захлопнулся замок.

— Ой, да вас тут двое? — удивился старик.— Вам чего, ребята? Стаканы, может быть, нужны? — похоже было, что он принял их за выпивох, зашедших в парадную распить бутылку водки.

— Дедушка,— шепотом сказал Панин,— мы из милиции. Кто в квартире?

— Сосед. Хромов Алексей Федорович. Час назад со службы пришел.

— А еще?

— Пусто,— развел руками старик.— Хоть шаром покати. Сожительницы мои по деревням разъехались. В отпуску.

Панин и Кузнецов переглянулись.

— Десять минут назад к вам в квартиру никто не заходил? — спросил Панин.

— Нет. А что случилось?

— Телефон у вас есть?

— А-а! — махнул рукой старик.— Какой телефон! Наш небоскреб пятнадцать лет назад на слом отписали, да, видно, в нем и помирать придется. Да что ж мы на лестнице калякаем — пройдите в квартиру.

— Вы, дедушка, не сомневайтесь,— сказал Панин и вытащил удостоверение.

— А я и не сомневаюсь,— старик метнул на капитана сердитый взгляд. Похоже, «дедушка» ему пришелся не по вкусу.— Глаз у меня наметанный.

Старик распахнул дверь, пропуская вперед гостей. Но в квартиру вошел один Панин. Кузнецов остался на лестнице.

— Вы мне покажите, где ваш сосед живет,— попросил Панин. Старик показал одну из дверей. Капитан постучал.

Хромов не откликался.

— Спит, трудящийся,— шепнул старик.

Панин прислушался — из-за двери доносился сочный храп.

Капитан взялся за дверную ручку, осторожно повернул. Комната у Хромова была крошечной — стол, на клеенке пустая сковородка, три стула и кровать, на которой, прикрывшись простыней, спал хозяин. Одежда висела на гвоздях, забитых в стену. Так же осторожно Панин закрыл дверь…

У старика — его звали Алексеем Макаровичем — оказались ключи от комнат, в которых жили уехавшие в отпуск женщины. Обе женщины, по словам старика, работали на прядильно-ниточном комбинате. Их комнаты были маленькие, как и у Хромова, но чистенькие и уютные. Комната Алексея Макаровича была самой большой.

«Наверное, я допустил оплошность,— подумал Панин, разглядывая светлую, с хорошей мебелью комнату старика.— Преступники назвали семнадцатую квартиру из осторожности. А Данилкину перехватили на лестнице».

— А вы так и не сказали мне, молодой человек, что случилось? — упрекнул Алексей Макарович капитана — карие глаза, совсем не поблекшие от времени, смотрели на Панина пристально, не мигая. Старик ждал ответа.

— Нам позвонил неизвестный, назвал ваш адрес и сказал, что воры держат в этой квартире краденые вещи…

— Схулиганил, значит. Анонимщик. А вы поверили?

— Извините. Вынуждены были проверить.— Панин еще раз окинул беглым взглядом комнату старика. Какое-то смутное воспоминание царапнуло ему душу. Так иногда тревожит человека забытый сон: ничего конкретного, только неясные ощущения, не поддающиеся осмыслению образы. Александр был уверен: задержись он в комнате подольше, без сомнения, разобрался бы в этих ощущениях. Но медлить было нельзя.

— Извините, Алексей Макарович, за беспокойство,— сказал он, прощаясь со стариком.

— Нет нужды в извинениях,— усмехнулся старик.— Служба такая. Хорошо, что люди с пониманием приехали, интеллигентные. А ведь могли такой тарарам устроить! У меня в голове мысль копошится: кто это нам такую пакость устроил? Наслал на нашу квартиру милицию? У меня, слава Богу, врагов нет. Завистники имеются.— Лицо у старика было загорелое до черноты. А верхняя часть лба белая. Панин вышел на площадку и увидел, с каким нетерпением ждет его Кузнецов, но не хотел обидеть старика и оборвать на полуслове.— У Алеши Хромова,— продолжал старик,— и завистники отсутствуют. Образ жизни у него не скажу что правильный, но праведный. Днем трудится как вол на Невском заводе, вечером пиво дует, ночью спит. Всегда один, заметьте. Как он без баб обходится? Молодой мужик…

— Ничего? — спросил Кузнецов, когда Алексей Макарович наконец захлопнул дверь.

— Ничего,— не слишком уверенно ответил Панин.— Будем прочесывать весь дом. Наших приехало много?

— Хватит! — усмехнулся Дмитрий.— Когда позвонили из ГАИ и сказали, что ты умыкнул инспектора, шеф понял: дело серьезное. А ты почему задержался?

Войдя в четырнадцатую квартиру, расположенную под квартирой Алексея Макаровича, Панин сразу же понял, что за неясное ощущение вдруг охватило его в комнате этого загорелого старика. Отделка! Деревянные панели, тонированные в свекольный цвет и сохраняющие фактуру дерева. Дача Бабкина! И еще — комната старика была намного меньше той, в которой сейчас находился капитан. А в остальном планировка квартир полностью совпадала. Значит, там сделана выгородка?!

— Дима! — крикнул Александр Кузнецову, который разговаривал на кухне с хозяйкой.— Быстро наверх!

За считанные секунды они одолели два пролета лестницы и остановились у знакомой двери с ободранным черным дерматином. Панин снял с плеча автомат. Кузнецов вытащил пистолет.

— Уйти незаметно отсюда не могли? — шепотом спросил капитан.

— Нет. Что тебя смутило?

— По-моему, я дал себя надуть! — ответил Панин, нажимая на кнопку звонка. На этот раз старик не подавал признаков жизни.

— Алексей Макарович! — крикнул Панин.— Откройте!

— Плечом ее не выбьешь,— сказал Кузнецов, почти с восхищением оглядывая огромную дверь. Капитан вспомнил, что изнутри она закрывается на крюк.

— Вы кого-нибудь из НТО захватили? — спросил Панин, продолжая нажимать на звонки.

— Коршунова.— Кузнецов свесился над лестничным пролетом и негромко свистнул. Внизу появился кто-то из оперативников.

— Пришли науку! — крикнул Дмитрий, и через две минуты эксперт из научно-технического отдела раскрыл на полу перед квартирой свой потертый чемодан…

Квартира казалась вымершей. Старик и «сосед» Хромов, «мирно дремавший» несколько минут назад, исчезли. На кухонном окне были подняты шпингалеты. Панин заглянул вниз — ржавая пожарная лестница обрывалась на уровне первого этажа. «Они могли спрятаться в тайнике»,— успокоил себя капитан, но здравый смысл подсказал ему, что в квартире их нет.

— Тю-тю дедушка? — спросил озадаченный Кузнецов.

Панин не ответил. Показал Коршунову на красивую деревянную панель.

— Здесь тайник! Николай Владимирович, ломать надо!

— Ломать не строить,— с осуждением сказал Коршунов.— Вы уверены, Саша, что надо ломать?

Панин постучал по дереву. Ему показалось, что за стеной раздались глухие стоны.

— Саша, вам приходилось стрелять из такого редкого оружия? — спросил эксперт, с опаской покосившись на небрежно висевший на плече Панина автомат.— Учтите, у него очень легкий спуск.

— Учту, Николай Владимирович.— Панин протянул автомат Кузнецову. Тот взял его бережно, словно диковинную хрупкую стекляшку.

— Вы что, собираетесь идти на таран? — обеспокоенно спросил Коршунов.— Я сейчас найду запор…

— Пока вас дождешься…— проговорил капитан, но эксперт этих слов не услышал. Они потонули в грохоте, с которым обрушилась замаскированная дверь, а вместе с нею и капитан, выбивший ее плечом.

Панин вскочил мгновенно. Плечо саднило, но на душе сразу стало легче. В темном закутке друг против друга сидели Орешников и Данилкина. Он — прикованный к стене цепью, она — привязанная к стулу. И оба с кляпами во рту.


Пока Коршунов высвобождал из плена певца, Панину пришлось заняться Данилкиной. Едва он вынул кляп и развязал веревку, актриса потеряла сознание. Панин перенес ее на кровать, удивляясь тому, какая она легкая, почти бесплотная. Приведя Данилкину в чувство, он вышел на лестницу. Ему не терпелось разыскать Кузнецова и отобрать у него автомат. По лестнице поднимался Семеновский. Он был возбужден. Обняв одной рукой капитана, в другой держа автомат, он радостно сказал:

— Молодец, Саша! Два оклада получишь, а может, и звание!

Панину стало грустно. Он с сожалением посмотрел на маленький автомат, доставшийся ему такой дорогой ценой.

— Ты что? — удивился полковник.— Переживаешь? Да не уйдут они далеко! — Семеновский имел в виду удравших через окно преступников.


26

Капитану поручили отвезти Орешникова в больницу. Певец было заартачился, но Семеновский умел уговаривать.

— Леонид Николаевич, на одну ночь! Генеральская палата. Маму привезем к вам. Друзей тоже.— Он посмотрел на Данилкину, ища поддержки. Татьяна дотронулась до плеча Орешникова, и он согласился.

Когда они садились в машину, Кузнецов успел шепнуть Александру, что тело одного из преступников нашли на железнодорожном полотне — похоже, что он сорвался, пытаясь вспрыгнуть на проходивший поезд. А старик ушел.

Орешников, осунувшийся и заросший рыжеватой щетиной, не отрываясь смотрел в окно. На губах у него то появлялась, то исчезала еле заметная улыбка. Панин заметил на узких ладонях певца следы ожогов.

— Пытали?

— Работали с нажимом,— как-то отрешенно сказал певец и посмотрел на свои руки. Данилкина ойкнула и, притянув их к себе, заплакала.

— Татка, не распускайся,— прошептал Орешников ласково.— Не руки главное.— Он посмотрел куда-то вперед, поверх головы Панина.— Ну, не надо, не надо. От твоих слез раны щиплет. Правда.— Орешников улыбнулся и неожиданно пропел: — «День Победы порохом пропах, это праздник с сединою на висках…»

— Больше всего я боялся, что голос сядет. Неделю не пел. И вот ничего, получается! — Он взял несколько очень высоких нот и опять радостно засмеялся.

— Сумасшедший,— улыбнулась Данилкина.

— Леонид, почему вы не обратились в милицию, когда украли вашу видеоаппаратуру? — спросил Панин.

Орешников вздохнул.

— Вы подозревали брата?

— Украли не только видик, но и коллекцию брелоков. Она мне дороже всех видиков. Три тысячи штук. А в машине у Бабкина я нашел свой брелок… Ну, думаю, Петушок, кому ты свой шарабан отдавал? Покрутишь у меня! Решил все выяснить сам. Не жаловаться же на брата в милицию!

— И о драгоценностях он знал?

— Знал. Они бы меня живым не выпустили! — сказал Леонид весело.— Черт меня дернул в третьем дубле завернуть на улицу Халтурина! Хотел Левушку Максимова позлить. Ну и напоролся на свой бывший «Жигуль». Что, думаю, за чудеса: Бабкин на гастролях, а машина сама по себе разъезжает?

«Почему же я не смог опознать его автомобиль?» — подосадовал капитан. Но тут же успокоил себя: значит, по площади ехали совсем другие «Жигули».

На углу Глиняной и Глухоозерского шоссе все еще стояло несколько машин и «скорая помощь». Курносов разговаривал со следователем около своих «Жигулей». Рядом маячил Данилкин. Панин украдкой посмотрел на Татьяну,— она не заметила ни скопления машин, ни мужа. Смотрела с мягкой, светлой улыбкой на Орешникова.

Певец неожиданно сказал:

— Товарищ капитан, красивый у вас кепарик. Вот бы всем милиционерам такие нахлобучить. Издалека заметно. Порядку бы в городе стало больше.

Тут только Панин вспомнил, что так и красуется в алой кепке, которую надел в таксомоторе. Он раздраженно сдернул ее с головы, секунду помедлил, соображая, куда бы засунуть, а потом швырнул в окошко. Орешников посмотрел на Александра с изумлением.

— Зачем же выбрасывать? Подарили бы мне. Давно мечтал о таком кепарике.

— Да это их кепка,— смущенно сказал Панин.— Я для камуфляжа натянул.

— Нехорошо, Александр Сергеевич,— с ехидцей сказал шофер.— Как-никак вещественное доказательство.


27

Из стенограммы допроса гражданина Бабкина (Орешникова) Владимира Алексеевича следователем по особо важным делам следственного Управления ГУВД Леноблгорисполкома:

— Как вы познакомились с осветителем Рюминым?

— Меня познакомил с ним мой двоюродный брат, певец Леонид Орешников.

— С какой целью?

— Без всякой цели… Просто познакомил. Приехал однажды вместе с ним ко мне на дачу.

— Вы подружились?

— Нет.

— Вы говорите неправду. Показаниями свидетелей… (идет перечисление фамилий) доказано, что ваша дружба продолжалась более трех лет. Вплоть до смерти Рюмина.

— Да, мы поддерживали знакомство, но дружеских отношений между нами не было.

— Это вы сказали Рюмину о том, что ваш брат купил видеоаппаратуру и подарил своей приятельнице актрисе Данилкиной драгоценный гарнитур?

На этот вопрос следователя гражданин Бабкин отвечать отказался.

— С какой целью вы оформили доверенность на свой автомобиль марки «Жигули», государственный номерной знак С 47-55 ЛЕ, на имя шофера таксомоторного предприятия Яковлева А.В. по кличке Сурик?

— Яковлев помогал мне ремонтировать машину. Кроме того, я часто бываю в гастрольных поездках, машина остается без присмотра.

— Вы знали, что на вашей машине преступная группа, в которую входили Рюмин, Яковлев А.В., нигде не работающий Звонков Р.С. и другие лица ездили на ограбления, возили награбленное имущество?

— Да, знал.

— И знали о том, что они собираются ограбить квартиру вашего брата?

На этот вопрос Бабкин отвечать отказался.

— Вы напрасно молчите. Арестованные Яковлев и Звонков дали следствию показания о том, что вы просили Рюмина похитить из квартиры Орешникова видеотехнику и коллекцию брелоков для того, чтобы, по вашим словам, проучить брата.

— Это ложь!

— Арестованный Яковлев добровольно выдал следствию дубликаты ключей от квартиры Орешникова, которые изготовил с оригинала, переданного вами.

(Подследственному были предъявлены дубликаты ключей от квартиры Орешникова.)

— Вы по-прежнему отрицаете, что знали, кто ограбил квартиру Орешникова?

— Подумаешь, цаца! Никто его не собирался грабить! Решили проучить, чтобы не слишком зарывался. Через неделю собирались все вернуть. Так эти подонки прихватили еще брелоки и тут же продали. Я сам позвонил в милицию, чтобы сообщить, что техника у меня на даче!

— Другие арестованные по делу утверждают, что видеомагнитофон и телевизор решили не продавать потому, что после случайной встречи с Орешниковым на улице Халтурина и его похищения это сделалось опасным. Они также показали, что вы позвонили в милицию потому, что испугались. Очная ставка между вами, Яковлевым и Звонковым будет проведена сегодня.

Заявление следователя Бабкин не прокомментировал.

— Гражданин Бабкин, вы знали, что вашего брата Леонида Орешникова собираются убить?

— Это ложь!

— Нет, это правда. В подвале дома, где его прятали, была вырыта могила. Для Орешникова и Данилкиной.

На этом допрос был прерван из-за плохого самочувствия подследственного.

Продолжение допроса гражданина Бабкина Владимира Алексеевича.

— Гражданин Бабкин, повторяю свой вопрос: вы знали, что вашего брата Леонида Орешникова собираются убить после того, как Данилкина привезет драгоценности?

На вопрос следователя Бабкин отвечать отказался.

— У вас с братом были плохие отношения?

На вопрос следователя Бабкин отвечать отказался.

— Может быть, вы сердитесь на Орешникова за то, что он позволял себе подшучивать над вами?

На вопрос следователя Бабкин отвечать отказался.


28

На Большом проспекте у входа в ресторан «Приморский» толпились несколько молодых подвыпивших парней. Они громко общались между собой преимущественно с помощью междометий и мата. То один, то другой из них подходил к дверям и нетерпеливо стучал, тщетно пытаясь привлечь внимание швейцара. Чуть поодаль, всем своим видом стараясь показать, что они не замечают расхристанных юношей, стояла пожилая пара. Он — загорелый крепыш в темном костюме, на лацкане которого алела красной капелькой орденская лента. Она — тощая, с замкнутым лицом, крашеная брюнетка. Несколько розовых гвоздик она держала небрежно, как веник, и что-то сердито шептала своему спутнику. И поминутно оглядывалась, словно боялась, что кто-то подслушает.

И были еще двое — курсант мореходного училища с девушкой. Оба длинные, красивые. И в дым пьяные. Они все время целовались, не обращая внимания на окружающих, не следя за тем, двигается ли очередь. Капитану в какой-то момент показалось, что и в ресторан-то им не надо, просто остановились где пришлось и занимаются своим приятным делом.

«Похоже, я просто теряю время,— с сожалением подумал Панин,— народ в ресторане сидит плотно, до закрытия». Он уже собрался уходить, как к дверям деловым шагом подошел мужчина, наверное грузин, и вместо того, чтобы стучать в дверь, как юнцы, привычно поднял руку и позвонил. Только тут все, кто так жаждал попасть в ресторан, увидели, что рядом с дверью имеется кнопка звонка.

Через минуту по лестнице спустился швейцар — седой пузан неопределенного возраста, но дверь не открыл, а посмотрел вопросительно на звонившего. Каким-то неуловимым жестом вновь прибывший прижал к стеклу пятерку, и трудно сказать, чем кончился бы этот эпизод, если бы швейцар не посмотрел в сторону Панина. Они сразу узнали друг друга. Капитану уже дважды приходилось беседовать с этим пузаном, известным в мире рэкетиров и спекулянтов под кличкой Глобус. Поводом для бесед было близкое знакомство Глобуса с одним убитым кооператором. У Панина были подозрения, что Глобус — Григорий Павлович Маре-ев — незадолго до убийства кооператора крепко с ним повздорил. Но, как любил говорить полковник Семеновский, подозрения к делу не подошьешь, и Глобус разгуливал на свободе.

— Александр Сергеевич, что же вы не просигналите! — запричитал швейцар, одной рукой открывая дверь, а другой упираясь в грудь устремившегося в ресторан смуглого мужчины.— Ваши уже давно за столом! Юбилей в разгаре!

Один лишь смуглый соискатель места под солнцем решился протестовать, когда Панин вошел в двери ресторана.

— Почему он? У меня тоже юбилей!

Но Глобус даже не затруднился с ответом.

— Один, Александр Сергеевич? — спросил он, поднимаясь по лестнице рядом с Паниным.

— Один, Григорий Павлович.

— Чувствую, что не по службе.

— Правильно чувствуете.

Глобус расплылся в довольной улыбке:

— Дело житейское. Я сейчас шепну мэтру, чтобы уровень был!

— Только…— начал было капитан, но швейцар засмеялся:

— За кого вы меня принимаете? Шепну об одном, чтобы не мытарил.

Он действительно что-то шепнул молодому, довольно потрепанному метрдотелю и, когда тот вальяжным жестом руки пригласил Панина в зал, пожелал капитану приятного аппетита.

Свободные столики в зале были. Не слишком много, но рассадить тех, кто маялся у закрытых дверей, можно было без труда.

— Вы хотите сидеть один? — спросил метрдотель.

— Хорошо бы.

— Подальше от оркестра?

Панин кивнул.

Его усадили за маленький столик для двоих у колонны. Официант тут же положил перед ним карту. Не раскрывая ее, капитан спросил:

— Что порекомендуете?

— А что вы будете пить? Коньяк, водку, сухое?

— Хорошо бы джин с тоником,— сказал Панин.

— Если вы не возражаете, джин я принесу вам в графине.— Официант дал понять, что остальным посетителям этот напиток не полагается.— У нас «Бифитер».

— Прекрасно! — веселея, сказал Панин и подумал: «Ай да Глобус, ай да швейцар!»

— Рекомендую — черную икорку, столичный салат, приготовим свеженький,— счел нужным особо подчеркнуть официант.— Первое не будете?

— Нет.

— Тогда осетринку по-монастырски…— Он что-то еще сказал, но Панин не расслышал: за соседним столиком сидел Данилкин и смотрел на него.

— Принимается? — спросил официант.

— Принимается,— машинально ответил Панин, отводя взгляд от режиссера. Меньше всего ему хотелось сейчас выслушивать упреки Данилкина. А уж в том, что такие упреки могут быть злыми и ядовитыми, у старшего оперуполномоченного сомнений не было.

Он демонстративно развернул стул и с повышенным интересом стал разглядывать сделавших перерыв оркестрантов. Некоторые из них двинулись по коридору, ведущему в кухню. Наверное, у них там была своя комната. Двое остались на сцене — молодой сухощавый скрипач с надменным лицом и ударник. Тоже сухощавый, но улыбчивый и с добрыми глазами. Он с интересом разглядывал посетителей, среди которых у него было немало знакомых. Кому-то подмигивал, кого-то приветствовал взмахом ладони. А скрипач достал книжку с яркой обложкой серии покетбукс и углубился в чтение. Панин разглядел название. Это были «Сатанинские суры» Рушди на английском языке.

— Разрешите? — раздался голос. Александр оглянулся — Данилкин стоял рядом со столиком. В одной руке у него была бутылка коньяка, в другой — боржоми.

Панин молча показал на стул. Режиссер поставил на стол свои бутылки — марочный грузинский коньяк был уже ополовинен — и тяжело сел. С минуту он молча смотрел на Панина, и тот не увидел в его глазах злости. Скорее, усталость.

— А вы, капитан, в миноре,— наконец сказал Данилкин.

— Майор,— поправил Панин, ощетинившийся в ожидании крутого разговора.

— Так это же прекрасно! Есть повод! — Данилкин взялся за бутылку, чтобы разлить коньяк, но Панин прикрыл свою рюмку ладонью.

— Что так? — удивился режиссер. В его удивлении не было никакого наигрыша. Только искреннее удивление. Панину стало стыдно за свой жест.

— Извините, я джин заказал…

— Похвально! А я думал, что работники уголовного розыска предпочитают русскую горькую.

В это время официант принес Панину графин с джином, бутылку тоника с ободранной для камуфляжа этикеткой, закуску.

— А я вот, Кира, знакомого встретил,— сказал Данилкин официанту.

— Вы за свой столик не вернетесь? — деловито поинтересовался парень, не посчитав даже нужным отреагировать на слова режиссера.

— Не вернусь, Кира, я, может быть, никуда не вернусь. Но тебя это не интересует. Тебя интересуют клиенты на освободившийся столик.

Только сейчас Панин понял, что полбутылки коньяка не прошли для режиссера даром.

— Вы не обижайтесь, Валерий Николаевич,— почти ласково сказал официант.— Мы теперь на подряде, каждый клиент на счету. Но для вас пустой столик можем хоть сутки держать.

Когда официант удалился, Данилкин выразительно посмотрел на Панина, словно говоря: «Видишь, милиционер, как меня тут все уважают?»

— Так выпьем или черта с два?

— Может быть, джин? — предложил Панин, берясь за графин.

— В другой раз,— Данилкин налил себе коньяк, поднял рюмку и опять внимательно, совершенно трезвыми глазами посмотрел на Панина. Он был еще бледнее, чем всегда, только на щеках выступили маленькие красные пятнышки. Бледность и худобу режиссера еще больше подчеркивал тонкий, плотно облегающий торс синий свитер.

— За вас, Панин. Все-таки вы спасли этого подонка. Псу живому лучше, чем мертвому льву.

Они выпили. Услышав такой тост, Панин даже забыл разбавить свой джин тоником и почувствовал, как обжигающая волна разлилась по всему телу.

— Я вам доставил много неприятностей,— сказал он.— Извините. Но вы оказались твердым орешком.

— А вы привыкли каждый орех раскалывать?

— Ситуация сложилась жесткая, Валерий Николаевич. Пришлось быть навязчивым.

— Идти напролом? Так это называется по-русски? — в голосе Данилкина чувствовалась горечь.— Только не подумайте, что я вас в чем-то хочу обвинить. Знаете, капитан… Ох, простите, майор!

— А нельзя ли попроще? Меня зовут Александр Сергеевич. Можете звать даже Сашей.

— Прекрасно, Александр Сергеевич! Вот что я хотел вам сказать, Саша…— Данилкин помедлил, словно еще раз примерялся к Панину.— Вы мне помогли. Да, да, помогли. Вы даже не представляете, как помогли! — Он налил себе коньяк и требовательным взглядом показал Панину на графин с джином.

— Во-первых, вы открыли мне глаза на прохвоста Курносова. Услужливый и льстивый советчик оказался рядовым подлецом.— Он долго и мрачно молчал. Потом вдруг улыбнулся виновато: — Да и я хорош! Столько лет настоящего обличья разглядеть не мог. Можете себе представить — за границу на гастроли едут пятнадцать человек, а он оформляет весь коллектив, на всех валюту получает. Разницу куда? Как вы думаете? Нет, не себе. Добавляет уезжающим. Дают-то нам гроши. Вроде бы и не ворует. Но ему, в благодарность, то одну дорогую вещицу за кордоном вскладчину купят, то другую. Вот так-то!

Панин удивился, почему это помреж занимается в театре валютой, но спрашивать не стал. Подумал с неприязнью: «Ну их к черту! Пускай сами разбираются!»

— Изгнание козлищ из храма уже состоялось,— продолжал Данилкин.— Да, да! И никакие профсоюзы не заставят меня взять его назад. Ну и потом, с Татьяной…— Данилкин провел ладонями по лицу.— Ну, сколько бы я смог это вынести? Еще год, два. А теперь вы вернули ей ее любимого подонка. Она уже не будет брошенной женой. Пусть уходит. И из театра тоже…— Он вдруг засмеялся.— Нет, из театра она не уйдет! Это я, дурак, боялся ее ухода. Боялся, что все окончательно развалится. Уговаривал! На колени вставал. Да, да. И зря. На жалости, как и на страхе, бетона не замесишь. Одна замазка! Татьяна меня не любит, а без театра обойтись не сможет. Без моего театра! Именно, без моего. Ну и ради Бога! Пожалуйста! Каждый волен уходить или оставаться.

Панин слушал, и ему было жалко Данилкина. И еще он жалел Татьяну Данилкину, которая, наверное, действительно любила театр, где царил нелюбимый муж. И любила Леню Орешникова, блестящего певца и задавалу. Панину все время хотелось сказать распалившемуся режиссеру о том, что зря он честит Орешникова подонком. Тот ведь ничего плохого не сделал. Просто полюбил чужую жену. Но он тут же остановил себя: что он знает об их отношениях, об их сложном мире? Столкнула его служба с этими людьми и тут же развела в разные стороны. Он вспомнил статью в молодежной газете, с которой началось его знакомство с «Театром Арлекинов». Вот вам и полное самоотречение!

— Кому нужно самоотречение? Актеру или схимнику? — спросил Панин, прервав режиссера на полуслове.

— А? — испуганно переспросил режиссер.— Вы что-то сказали? — Наверное, он не привык, чтобы его монологи прерывали.

— Самоотречение кому нужно? Актеру или схимнику? — повторил Панин и налил себе большую порцию джина. Теперь уже сознательно не разбавив его тоником. И тут же выпил. Данилкин с неподдельным интересом проследил за этой манипуляцией майора и даже слегка поежился, словно это он, а не Панин глотнул полстакана огненного зелья.

— Так что вы все-таки хотели сказать?

Неожиданно для самого себя Панин произнес тихо:

— Я человека убил.

Сейчас он понял, наконец, почему ему было жалко и Данилкина, и его жену. И даже Курносова. В нем подспудно жила, терзала его жалость к самому себе.

— Из пистолета? — спросил Данилкин, как будто это было так важно — из пистолета был убит человек или кирпичом. Панин кивнул.

— Хотите, чтобы я вас пожалел? Зря. От этого вам будет еще тошнее.

— Меня-то чего жалеть! — сердясь на себя за то, что разоткровенничался, поддавшись минутной слабости, сказал Панин.— Моя служба такая.

— А я думал, для сыщика уложить пару бандитов — семечки. Плевое дело.— Режиссер оживился. Куда только подевалась его величественная флегма.— Или это только вы такой субтильный молодой человек?

«Дернул же черт меня за язык! — еще больше раздражаясь, подумал Панин.— Теперь не отвяжется».

— Ну, что же вы молчите? Неужели и правда переживаете? Или это выпивка?…— Он обвел глазами стол и расхохотался.— Нет, нет! Чушь собачья. Когда человек хочет надраться, он берет бутылку водки и закусывает тем, что под рукой окажется.

— А вы-то! Отборный коньячок хлещете! — вырвалось у Панина. Фраза прозвучала словно у обиженного мальчишки.

— И правда,— прекращая смеяться, согласился Данилкин.— Страдаем красиво.— И добавил чуть помедлив: — Значит, не слишком и страдаем. Но вы-то… Удивили вы меня, Саша. Этот человек из тех, что выкрали Леньку?

Первый раз он не назвал Орешникова подонком.

Панин кивнул.

— Вооруженный?

— С автоматом. У них в подвале уже была выкопана яма для Орешникова.— Панин чуть не сказал: «И для Татьяны», но прикусил язык. Данилкин и так все понял. Лицо его словно судорогой свело.


Они просидели в ресторане до двенадцати. Уже разошлись все посетители. Усталые, помятые, официанты убирали посуду, скатерти со столов.

Ни Панин, ни Данилкин ни слова больше не проронили о событиях последней недели. Режиссер рассказывал о гастролях в Голландии. О разных смешных и трогательных случаях, которые произошли во время этой поездки. О том, как на одном приеме мэр, выступая с речью, вдруг так точно и верно изобразил одну из реприз комического актера Пети Ларина, что все присутствующие на приеме гости и актеры театра буквально схватились за животы.

Когда они спускались из ресторана по лестнице, швейцар Глобус сунул какому-то страждущему большую бутылку водки. Майор успел заметить, как Глобус положил себе в карман четвертной. Потом, широко улыбаясь, швейцар распахнул перед ними дверь:

— Как провели время, граждане хорошие?

— Прекрасно, Григорий! — отозвался режиссер и, протянув пузану руку, дружески тряхнул ее. Панин не поручился бы за то, что из руки в руку не перешел «благодарственный трюльник».

— Жду тебя, Григорий, в театре,— сказал Данилкин.— На последней премьере ты, по-моему, не был.

— Дела заели! — посетовал Глобус.— На следующей неделе постучусь.

Данилкин уловил во взгляде майора осуждение и сказал, едва они вышли на Большой проспект:

— Этот Гриша, конечно, проходимец. Но проходимец услужливый.

Панин промолчал. Подумал только: «Знал бы ты, какими делами ворочает Глобус, не совал бы ему мятый трешник».

Данилкин вдруг увидел такси с зеленым огоньком и, кинувшись на проезжую часть дороги, поднял руку. Машина, проехав еще метров пятнадцать, нехотя затормозила.

— Вас подвезти? — спросил режиссер.

— Нет!

Панин проводил машину глазами. Он стоял на углу Большого проспекта и Зелениной и никак не мог придумать, что ему делать в этот ночной час. Домой идти не хотелось. Машинально сунув руку в карман, он нащупал несколько монеток. Двушек среди них не оказалось. Зато было несколько гривенников. А гривенники ведь вполне подходят в таксофон.

Капитан нашел телефонную будку, набрал номер Тамары. Он прекрасно запомнил его после разговора с Данилкиной. Трубку долго не брали. Наконец Александр услышал ее глуховатый — наверное, заспанный — голос. И вздохнул с облегчением.

Панин был молод. Ему еще предстояло узнать на своем опыте, что лучше всего лечат наши раны женщины. И они же — больнее всего ранят.


 1989

Недоразумение

1

Редколлегия была назначена на двенадцать, но редактор задерживался. В «предбаннике» — так окрестили приемную, где сидели секретарши и курьеры,— собрались сотрудники редакции, курили, обсуждали последний матч нашей хоккейной сборной с канадскими профессионалами. Кое-кто из членов редколлегии уже сидел за большим столом в зале заседаний — каждый на своем строго определенном месте. Как ни высмеивалась эта традиция в новогодних капустниках, соблюдали ее неукоснительно. Справа и слева от шефа сидели его заместители, потом ответственный секретарь, зав. промышленным отделом. Затем шли места заведующих отделами быта, информации, литературы, культуры. Так как за столом мест для всех членов редколлегии не хватало, то новичка всегда сажали «у стены», туда, где сидели остальные сотрудники. Алексей Иванович Рукавишников, заведующий отделом литературы городской газеты, просидел там три года, пока не умер заведующий отделом быта Маринин и не освободилось место за столом редколлегии.

Воспользовавшись неожиданной паузой перед заседанием, Рукавишников читал свежие гранки. Только что принесенные из типографии, гранки были чуть сыроватые, пахли типографской краской. Это была большая статья о книгах Виктора Северцева. Алексей Иванович любил его романы за свежесть взгляда на события, казалось бы, хорошо известные еще из школьных учебников, за умение передать колорит эпохи. Северцев любил и ненавидел, осуждал и восхищался своими героями, но он не был к ним равнодушен. Автору статьи удалось показать это качество романиста, и Алексей Иванович радовался, отыскивая в ней созвучия своим собственным мыслям. Его только раздражал плохой набор. То и дело приходилось править опечатки. Да и опечатки были странные — рука линотиписта, казалось, обгоняла его глаз: он начинал печатать слово не с первой буквы, а со второй, потом спохватывался, и получалась чепуха: вместо «воитель» он печатал «овитель». «Прямо болезнь какая-то,— подумал Рукавишников.— Наверное, придется этому линотиписту менять профессию».

— Что-то вы интересное читаете, Алешенька? — Сладенький голос редактора отдела культуры Аллы Николаевны Соленой оторвал Алексея Ивановича от гранок.

— Да вот подготовили статью про советского Дюма,— шутливо ответил Рукавишников и отложил гранки в сторону. Уж если Соленая зацепилась за тебя, почитать больше не удастся…

— Это кого ж вы так величаете? — с неподдельным восторгом удивилась Алла Николаевна. Маленькие хитрые глазки так и впились в Алексея Ивановича. Веснушчатые ее руки, увешанные вычурными золотыми браслетами и перстнями с огромными тусклыми камнями, всегда находились в движении, ползали по столу, передвигали бумажки, играли брелоком с мощной связкой ключей. Алексея Ивановича раздражали эти постоянно ищущие руки, жившие словно бы отдельно от их хозяйки, своей обособленной жизнью. Иногда они напоминали Рукавишникову руки слепца, читающего свою книгу, иногда двух паучков, плетущих тенета.

— Кого ж еще, если не Северцева, Алла Николаевна? — бодро ответил Рукавишников, стараясь не глядеть на паучков, скручивающих в трубочку лист белой бумаги.

— Ну уж и хватили вы, Алешенька! — разулыбалась Соленая.— И как вам такое могло в голову прийти! Дюма-то — талантище! Величина! А Северцев ваш…

— Да не мой, Алла Николаевна. Наш.

— И не спорьте, Алешенька. Не надо, не надо! Покойный Николай Павлович Акимов говорил мне…

О чем говорил Акимов, Алексей Иванович так и не узнал, потому что в зал вошел редактор. Скидывая на ходу дубленку, он раскланивался со всеми и одновременно говорил секретарше Зинаиде, шедшей вслед за ним со списком звонивших в его отсутствие людей:

— Потом, потом, Зинуля! Скажи только Рачикову, пусть приходит к пяти. Из дома не звонили?

— Нет, Василий Константинович. Звонили из Кировского исполкома.

— Ну-ка, ну-ка? — заинтересовался шеф. Зинаида перешла на шепот. Редактор, чуть склонив голову к ней, слушал и кивал большой седой головой. Наконец он уселся на свое председательское кресло, оглядел всех весело.

— Не очень соскучились?

— Соскучились, Василий Константинович! — пропела Алла Николаевна.

Редактор, услышав ее голос, словно бы вспомнил что-то:

— Вы мне будете нужны, Алла Николаевна! После редколлегии задержитесь на несколько минут…

Соленая закивала. Лицо ее посерьезнело, замкнулось, словно она догадалась, чторазговор с шефом будет важным и значительным.

— Ну что, какие итоги за неделю? — обернулся редактор к ответственному секретарю.

— Итоги нормальные, Василий Константинович,— ответил Горшенин.— Все номера подписали вовремя. Только опечатку в субботнем допустили…

— Какую?

— Счет в матче неправильный указали.

— Ну это несмертельно,— с облегчением сказал Василий Константинович.

— Для кого как! — усмехнулся Горшенин.— В спортивном отделе болельщики телефон оборвали — звонят, возмущаются. Такой редкий случай — ленинградские армейцы выиграли! А у нас все наоборот.

По кабинету прошел сдержанный смешок.

Редактор поморщился. На редколлегию были приглашены гости с турбинного завода, и Василию Константиновичу не хотелось при них обсуждать редакционные огрехи.

— Борис Савельич! — строго сказал он, обращаясь к заведующему отделом спорта.— На первый раз мы тебя предупреждаем, но учти…

Борис Сарматов покраснел как помидор и начал было вставать, чтобы объясниться, но редактор остановил его, подняв ладонь:

— Не надо, Боря, не надо.

— Моей вины здесь нет, Василий Константинович. В подписной полосе все было верно…

— Товарищи, давайте посмотрим план следующего номера,— не обращая внимания на слова Сарматова, сказал редактор.

— Может, дать поправку в очередном номере? — предложил ответственный секретарь.— А то болельщики будут названивать еще неделю.

Больше всего не любил редактор поправок. Он с укоризной посмотрел на Горшенина, словно хотел сказать: «Ну что ты, мил друг, мелочишься?» — и раскрыл папку с планом номера.

Нынешняя редколлегия ничем не отличалась бы от десятков других, обычных редколлегий, если бы не присутствие на ней представителей завода: в повестке дня стоял вопрос о шефстве редакции над реконструкцией одного из заводских цехов — гидротурбинного.

Идея шефства принадлежала старому приятелю Рукавишникова, Грише Возницыну, заведующему промышленным отделом редакции.

Реконструкция в цехе проводилась без остановки производства, и, конечно, коллективу требовалась помощь. А редакция имела много возможностей эту помощь оказать. Но была здесь одна закавыка, которая, как считал Алексей Иванович, могла скомпрометировать хороший замысел. Возницын предлагал широко поддержать обязательство цеха на полгода раньше срока построить турбину для Сибирской ГЭС. И каждый месяц вручать лучшей бригаде переходящий кубок газеты.

«Почему на полгода раньше? — думал Рукавишников.— А если машинный зал плотины не будет еще готов к тому времени?» Он специально полистал газеты и нашел обязательства строителей ГЭС. По всему выходило, что с турбиной торопиться незачем — первоначальные сроки были увязаны очень точно…

— Ну что ж, теперь займемся главным! — сказал Василий Константинович после того, как утвердили план текущего номера.— Из промышленного отдела все сотрудники пришли?

— Все,— откликнулся Возницын.— Даже дежурный читчик здесь.

— Правильно. Это ваш бенефис. Как мы построим обсуждение? Может быть, вы первым и доложите? — спросил шеф у Возницына. Редактор чуточку слукавил — роли были распределены заранее.

— Только прежде я хотел бы представить всех присутствующих друг другу,— продолжал он.— Теперь самое время — начнем спорить, так хоть будем знать с кем.— Василий Константинович сделал паузу и продолжил улыбаясь: — Только чего ж тут спорить? Дело-то вон какое большое!

— У нас спорщики всегда найдутся,— строго бросила Соленая.— Мы на то и газетчики, чтобы все оспорить, все взвесить…

— Ну вот с Аллы Николаевны я и начну представлять наших членов редколлегии,— сказал редактор.— Самая жаркая спорщица — товарищ Соленая. Прошу любить и жаловать. Заведует отделом культуры. Но спорит не на страницах газеты, а только в редакторском кабинете. И только на одну тему: почему статьи отдела культуры слетают с полосы? Я вам, товарищи гидротурбинщики, выдам секрет, но только вам.— Редактор улыбнулся чуть плутоватой, доброй улыбкой. Он умел так улыбаться.— Слетают статьи, потому что скучные.

В зале засмеялись. Шеф не раз подтрунивал над Соленой.

Василий Константинович представил всех членов редколлегии, потом обернулся к пожилому крупному мужчине с обвислыми, как у бульдога, щеками.

— Александр Александрович Матвеев, начальник гидротурбинного, всему делу голова.

Матвеев слегка поклонился.

— Вы, Александр Александрович, представите своих коллег? — спросил редактор.

— Да, конечно.— Матвеев кивнул на сидящего рядом с ним широколицего улыбчивого парня: — Петр Иванович Зайцев, начальник участка.— Потом перевел взгляд на молодого пижонистого мужчину в замшевой куртке: — А это Леонид Петрович Куприянов, наш парторг. В трудные минуты встает к своему карусельному…

— А в легкие пытается с Александром Александровичем придумать, как бы избежать этих трудных минут,— весело сказал Зайцев.

— Пытаемся,— усмехнулся парторг.— Да только без особого успеха.

Возницын достал из малиновой папки члена редколлегии несколько листочков и бросил мимолетный взгляд на Алексея Ивановича. И была в его взгляде и тревога, и мольба, и, как показалось Рукавишникову, даже угроза. А может, Алексею Ивановичу это только показалось? Правда, у Возницына были основания для такого взгляда. Накануне вечером Алексей Иванович зашел к нему и высказал свои сомнения по поводу шефства.

— Отложи, старик, вопрос с редколлегии. Посоветуйся со специалистами, съезди в Москву, в Госплан.

— Ты что, Алеша, обалдел! — возмутился Возницын.— Все давно согласовано. Не я ведь выдумал обязательства. Их принимали в цехе.

— Но ты же хочешь раструбить о них на весь Союз!

— Ты против шефства?

— Нет, не против,— покачал головой Рукавишников.— Но не хочу, чтобы газета поддержала опрометчивое решение.

— Что мне выяснять в Госплане? — Густые Гришины брови полезли вверх.— Дело-то ясное как дважды два!

— Представь, старик, что турбина готова на полгода раньше, а ГЭС еще не построили! И будет она ржаветь на заводском дворе! Неужели непонятно? — раздражаясь, сказал Алексей Иванович.— Я уж не говорю о том, что затрачен труд людей, использован металл, дефицитные материалы, которые распределяются в строгом соответствии с планами! Но турбина еще и морально стареет!

— Ну и ну! — развел руками Возницын.— Да ты просто дока в энергетическом машиностроении! Неужели ты думаешь, что все остальные простофили?

Алексей Иванович понимал упрямство Возницына. Место справа от редактора газеты, где обычно сидел Викентий Викторович Головко, один из его заместителей, пустовало уже два месяца. Головко проводили на пенсию. Это был первый случай на памяти Рукавишникова, когда сотрудник редакции сам, по своей воле, ушел на пенсию. В редколлегии, пожалуй, два или три человека не перевалили за шестьдесят. В конце прошлого года отметили пятидесятилетие редактора. «Да Соленая — моя ровесница»,— прикинул Алексей Иванович.

Самому Рукавишникову сегодня исполнялось сорок восемь. С утра он побывал в Елисеевском, накупил закусок, водки, коньяка. Потом договорился в ресторане «Север», что к пяти заедет за котлетами по-киевски и шампанским, которое перед Новым годом всегда исчезало с прилавков магазинов. Гриша Возницын обещал привезти из дому знаменитые фирменные пирожки с мясом, которые мастерски готовила его жена…

О том, что Возницына собираются сделать замом, стали говорить, как только ушел Головко. Слухи, наверное, доходили и до самого Возницына, но он молчал. Даже с Алексеем Ивановичем не перемолвился об этом ни словом, хотя обычно делился своими переживаниями.

Исчерпав во вчерашнем споре все аргументы и почувствовав, что Алексей Иванович может своими сомнениями посеять на редколлегии недоверие к его проекту, Возницын попросил:

— Не встревай ты, Алеха, в это дело! Главное — завтра все утвердить. Опубликуем решение о шефстве, условия соревнования, а потом будем подгонять детали. На заводе тоже не лыком шиты, в политике разбираются.— Он не выдержал сердитого тона и улыбнулся: — Друг ты мне, Алеха, или нет?

Что и говорить, с Гришей Возницыным Рукавишников был знаком очень давно. С довоенных лет. Перед самой войной они учились в одной школе в параллельных классах. Да и весной сорок второго, когда оставшихся в живых ребят собрали в тридцатой школе, на Среднем проспекте, первым, кого повстречал там Рукавишников, был Гриша Возницын.


…Гриша докладывал сжато, не рассусоливал. Рукавишникову нравились деловитость и рационализм в своем приятеле. И сейчас, несмотря на то, что он не во всем был с ним согласен, Алексей Иванович отметил про себя, что Возницын многое успел сделать. Партком завода уже утвердил людей в заводской контрольный пост, сотрудники промышленного отдела побывали в командировках на предприятиях, которые должны поставлять цеху новое оборудование. В проектный институт Возницын съездил сам, выступил там на общем собрании…

— Вот молодчина-то, Гришенька! За всем усмотрел,— восхитилась Алла Николаевна, когда Возницын закончил свое сообщение.

Редактор посмотрел на нее строго, а один из представителей завода, парторг Куприянов, засмеялся. Даже начальник цеха, преодолев свою сосредоточенность, поднял наконец голову, посмотрел на Соленую с интересом. Уж больно по-домашнему, совсем как добрая бабушка послушного внучка, похвалила она докладчика. К таким репликам Аллы Николаевны в редакции уже давно привыкли, но гостям Соленая, наверное, показалась забавной. Частенько на редакционных летучках кто-нибудь покритикует материал отдела культуры, Алла Николаевна разулыбается вся и запоет:

— Милые вы мои, да как же вы не заметили в этой статье тему-то огромную. Значимую! Ведь сколько сейчас внимания уделяют партия и правительство нашей самодеятельности!

Статьи о работе коллективов художественной самодеятельности были главным коньком Соленой — все восторженные, все на один лад, как расписные матрешки из сувенирного магазина. Без проблем, без анализа, они нравились только самой Алле Николаевне да заведующей отделом культуры облсовпрофа. Редактор недовольно морщился, когда очередную статью приходилось ставить в номер.

Не было ни одной летучки, на которой бы не выступала Соленая. Иногда и выступать-то, кажется, не о чем. Напечатает кто-то из молодых репортеров заметочку в пятнадцать строк — неважно какую — о театральной премьере, об открытии новой автобусной станции, о том, что выпал первый снег,— для Соленой и это тема:

— Ну до чего хорошо написала Танечка заметку! Блеск! Как точно, как четко выражена идея!

Глаза Аллы Николаевны светятся, источая вроде бы радость и теплоту, но, когда кто-то из сотрудников видел ненароком, как она искоса взглядывала на человека нелюбимого, его брала оторопь.

Похвал Соленой молодые сотрудники боялись больше, чем критики.


— Ну что ж? Какие будут вопросы? — спросил редактор после того, как утих смешок, вызванный репликой Аллы Николаевны.

— Какие уж тут замечания, Василий Константинович! — сказала Соленая. Смутить ее было невозможно.— Все так продумано, так интересно. Все так — я не побоюсь этого слова — гениально. Просто и гениально. И главное — в русле тех задач, которые стоят перед нашей редакцией в новом году. И больше того, я вам скажу, товарищи, прикоснувшись к делам заводским, мы и сами станем богаче, почувствуем ритм жизни…

— Вы так говорите, Алла Николаевна, словно сотрудники редакции и завода настоящего не видели! — усмехнувшись, вставил заместитель редактора Кононов.

— Я что-нибудь не так сказала? — удивилась Соленая и посмотрела на редактора.

— Продолжайте, продолжайте! — кивнул Василий Константинович.

— Так вот, я и говорю, наш отдел со своей стороны включается в это шефство. Мы и самодеятельность в цехе организуем, и артистов пригласим туда. Будем считать цех своим родным домом.

— Спасибо, Алла Николаевна. Кто хочет еще высказаться? Может быть, вопросы есть? — спросил редактор.

Алексей Иванович чертил на листке бумаги квадратные рожицы, а сам чувствовал на себе напряженный, ищущий взгляд Гриши Возницына.

— Скажите, Александр Александрович, в результате модернизации цех будет оснащен современным оборудованием? — спросил Валентин Спиридонов. И, не дав Матвееву ответить, продолжил: — А то у нас тут одну ткацкую фабрику модернизировали — и смех и грех. У новых машин производительность оказалась на десять процентов ниже, чем у старых. Да и в обслуживании они сложнее…

— Мы о таких модернизациях знаем,— сказал Матвеев.— В цехе будут установлены карусельные станки, которых нет еще у американцев. Они сейчас ведут переговоры с нашим министерством о покупке лицензии. Производительность станков намного выше, чем у тех, на которых мы работаем. Я вам могу точно сказать…— Александр Александрович торопливо вытащил из кармана мини-компьютер и, смешно сложив губы в трубочку, начал считать. Все с интересом смотрели на него.— Вот… суммарный коэффициент производительности труда… Производительность в итоге вырастет больше чем на тридцать процентов.

— Вот это да! — восхитилась Алла Николаевна.

— А как с финансированием? С фондами? — продолжал допытываться Спиридонов. Алексея Ивановича всегда восхищала его дотошность. Валентин Сергеевич заведовал отделом быта. Острых статей, с которыми он выступал, директора столовых и коменданты общежитий боялись больше, чем пожаров. Да и начальники рангом повыше поеживались, когда к ним в гости приезжал Спиридонов или кто-нибудь из сотрудников его отдела. Один знакомый директор автопарка рассказал однажды в минуту откровенности Рукавишникову: «Вашего Спиридонова на мякине не проведешь — все облазит. И гаражи, и контору, ни одного закоулка стороной не обойдет. Я его, ей-Богу, больше горкомовского начальства боюсь». И вот показатель — ни на один самый острый материал Спиридонова никто не жаловался, ни одну строку не оспаривал. Проходило время, утихало раздражение на критику — как же, на весь город ославил, а мы ведь не хуже других,— и покритикованные смеясь вспоминали: «А здорово ты, Валентин Сергеевич, нас зацепил! За самое больное место. Ты бы вот теперь приехал, посмотрел…» И Спиридонов ехал.

Кое-кто в редакции считал Валентина Сергеевича педантом и занудой — не всем нравилась его манера называть вещи своими именами. А Рукавишников любил его за надежность.

— С финансированием все в порядке,— ответил на вопрос Спиридонова начальник цеха.— А фонды Госснаб нам выделил еще не все. Здесь мы просили бы помочь редакцию.

— Что за разговоры! Давайте статью. Напечатаем на самом почетном месте. Вместо передовой,— поддержал редактор.

— Вы хотите построить турбину на полгода раньше срока,— продолжал докапываться до сути дела Спиридонов.— А плотина к тому времени будет готова?

«Молодец,— подумал Рукавишников.— Смотрит в корень». И ему стало обидно, что не он, а Спиридонов сказал об этом во всеуслышание.

Все вдруг зашумели, переговариваясь, обсуждая сказанное Спиридоновым. Алексей Иванович посмотрел на представителей завода. Парторг что-то быстро-быстро шептал начальнику цеха. Тот улыбался, как показалось Алексею Ивановичу, скептически.

— Товарищи, товарищи! — Редактор постучал по столу толстым красным карандашом.— Кончайте шуметь. Вопрос ведь непростой. Я только удивляюсь, почему товарищ Спиридонов до сих пор молчал. Мог бы и пораньше о своих сомнениях поведать. Давайте послушаем, что скажут производственники. Что вы думаете, Александр Александрович?

— Конечно, у строителей гидростанции есть свои планы,— сказал начальник цеха.— Но ведь с помощью газеты мы можем скоординировать наши действия. Я думаю, это пойдет всем на пользу.

Внимательно слушая все выступления, Рукавишников никак не мог решить, выступать ему против предложения Возницына или не выступать. Он хорошо понимал, что может повредить Грише. «Если сейчас поддержать Спиридонова и привести все аргументы против, то вопрос могут снять с повестки редколлегии как неподготовленный, шеф рассвирепеет…— думал он.— И плакало Гришино выдвижение». А потом еще, Рукавишникову очень не хотелось омрачать свой день рождения! Соберутся друзья, сослуживцы, и старый его приятель, Гриша Возницын, как всегда, будет в застолье тамадой. А промолчать — значит смалодушничать, и поэтому он сидел и мучился до тех пор, пока не пришло спасительное, как ему показалось, решение: на редколлегии против не выступать, а попытаться доказать шефу свою точку зрения в спокойной обстановке. Зайти как-нибудь на днях вместе со Спиридоновым и поговорить по душам. К тому времени и вопрос с Гришиным выдвижением может решиться…

— Ну что ж,— пробарабанив пальцем по столу, сказал редактор.— Коллектив гидротурбинного начал очень ответственное дело. Государственное дело. Проведена серьезная подготовительная работа для того, чтобы построить турбину на полгода раньше срока. У людей большой трудовой энтузиазм. И наш долг — помочь им…— Он оглядел сидевших за столом членов редколлегии, словно хотел удостовериться, поддержат ли они его.— Помочь, а не сеять скептицизм!

«Ну, теперь спорь, не спорь,— подумал Алексей Иванович.— Шеф настоит на своем…»

— Кто за то, чтобы утвердить предложения промышленного отдела? — спросил редактор. Все, кроме Спиридонова, подняли руки. Поднял и Алексей Иванович.

— А против?

Против был один Валентин Сергеевич.

После редколлегии, когда сотрудники расходились по своим кабинетам, Рукавишникова догнал Гриша, дружески хлопнул по плечу:

— Спасибо, Алеха! Я уже боялся — вылезешь ты со своей демагогией. Как Валентин…

— Иди ты, Гриша, в баню! — огрызнулся Рукавишников.— Это ты демагогией занимаешься! А я тебе дело говорил.— И захлопнул дверь кабинета перед самым носом Возницына. Гриша приоткрыл щелку. Спросил весело, как ни в чем не бывало:

— Сбор в семь?

— В семь. Пироги не забудь! — сердито ответил Алексей Иванович, но не смог сдержать улыбки.

В комнате надрывался телефон. Рукавишников не обратил на звонки внимания, не снял трубку. Задумчиво глядел на улицу, на пеструю текучую толпу. «Не лучшим образом все получилось,— думал он.— Да ведь неудобно Грише ножку в такое время подставить. И не все еще упущено. Время есть…»

Алексей Иванович вздохнул, сел за стол, в мягкое крутящееся кресло. Разволновавшись, он всегда доставал из стола табак, трубку, долго прочищал ее, потом так же долго плотно утрамбовывал табак и с удовольствием закуривал. Вся эта процедура требовала внимания, сосредоточенности, успокаивала. Но сейчас Рукавишников делал все почти автоматически, и даже первая затяжка не принесла ему радости.

«А не слишком ли много я забочусь о том, как бы кого-то не обидеть? — подумал он.— Что-то не замечал я такой заботы у других».

И еще он подумал о том, что всю жизнь старался быть хорошим работником, прилежным и исполнительным, всегда опасался кого-то подвести, не оправдать чьего-то доверия. Всегда что-то давило на него — задание, которое требовалось выполнить к сроку, обязательство кому-то помочь, необходимость перед кем-то отчитаться. Не то чтобы он боялся начальства. Нет! У него всегда была своя точка зрения, и он открыто ее высказывал, но всегда как-то уж слишком хорошо понимал — понимал и помнил: то-то и то-то надо делать, а этого, напротив, делать никогда не следует. Даже когда он писал, в нем сидел внутренний редактор, который шептал ему: об этом писать не надо, эту тему лучше обойти — все равно не пройдет. А бывало ли так, что ничто не висело над ним, никакой червячок не точил внутри? Бывало ли полное раскрепощение?

Алексей Иванович поймал себя на мысли о том, что многие его поступки объясняются до неправдоподобности просто: ему не хотелось, чтобы о нем плохо думали. Ему нравилось выглядеть в глазах каждого, с кем он встречался, умным, энергичным, принципиальным. Ему хотелось, чтобы всем нравились его статьи. Чтобы о них говорили. И говорили только хорошее.

«Ну и что? — подумал он.— Разве есть люди, которым безразлично отношение окружающих к тому, что они делают? Мне не в чем себя упрекать. Какая чушь, эта никому не нужная рефлексия!»

— Какая чушь! — повторил он вслух и, словно сбросив с себя оцепенение, встал из-за стола. Посмотрел на часы. Было без пятнадцати три. «Надо ехать домой. К семи подгребут гости, а там еще конь не валялся. Приедет ли помочь Лида?»


2

Лида была приятельницей его бывшей жены. Она нравилась Алексею Ивановичу своим спокойным, ровным характером, чуть ироничным взглядом на жизнь. В молодости она была очень красивой, пожалуй, даже не столько красива, как эффектна. Высокая, стройная, с длинными черными волосами и матовой кожей лица. Лида нравилась мужчинам, и Рукавишников всегда удивлялся, почему жена, настороженно относящаяся ко всем его знакомым женщинам, так спокойна, когда дело касалось ее подруги. Она даже сказала как-то с едким сарказмом Алексею Ивановичу после одной вечеринки, на которой он много танцевал со своей сослуживицей, веселой и энергичной Таней Шмелевой:

— У тебя, Алеша, плохой вкус. Бабы тебе нравятся всегда вульгарные. Я бы на твоем месте уж если ухаживала за кем, то только за Лидой Каревой. Все при ней: и красивая, и фигурка что надо, и умница…

Рукавишников и сам все это видел. У него с Лидой сложились очень добрые, дружеские отношения. Проскальзывала в этих отношениях какая-то нарочитость, то чуть-чуть преувеличенная любезность, то грубоватая фамильярность. Так, как бывает у брата и сестры, половину жизни проживших под одной крышей. Но светилось в Алексее Ивановиче, особенно в первые годы их знакомства, скрытое за этой внешней суетой отношений и более глубокое нежное чувство к Лиде. Он любил свою жену, был даже по-настоящему влюблен в нее, но ему всегда доставляло огромную радость общение с Лидой. Наверное, такая добрая дружба не могла бы продолжаться долго, если бы Рукавишников не чувствовал ответной теплоты. Но в их отношениях существовала особая демаркационная линия, дальше которой они по обоюдному молчаливому согласию не шли. Только один раз переступил Алексей Иванович эту линию…

Так совпало, что в одно и то же время они приехали в командировку в Москву. Лида остановилась у своих дальних родственников. Рукавишников жил в гостинице «Россия». Всю неделю они были заняты и только по вечерам перезванивались по телефону. В пятницу Лида должна была уехать в Ленинград, и они сговорились встретиться в час в скверике Большого театра, а потом вместе пообедать. Алексей Иванович освободился раньше, чем ожидал, и, не зная, куда себя деть, бесцельно бродил по улице Горького. Он пожалел, что не назначил Лиде встречу пораньше. «Погуляли бы вместе по Москве, успели бы сходить в Кремль». Он с удовольствием думал о предстоящем свидании с Лидой, о том, как пойдут они пообедать, обязательно в «Россию», и обязательно в ресторан на двадцать первом этаже. А потом все-таки погуляют вместе по Москве. И жалел, что некуда ей сейчас позвонить.

В двенадцать Рукавишников подходил к Большому театру. А Лида уже сидела на скамейке среди сосредоточенных, углубленных в себя стариков и старушек, греющихся на ярком майском солнце. Она тоже решила прийти пораньше…

Радостное возбуждение не покидало их весь день.

Потом они пришли в номер к Рукавишникову. Казалось, что вся Москва затоплена солнцем. Оно било прямо в глаза, мешая смотреть на кремлевские стены, у основания которых уже собиралась вечерняя синь, на белую чудо-колокольню, на древнюю площадь, рябившую сеткой брусчатки.

— До чего же хорошо! — тихо сказала Лида, остановившись у окна.— Никуда я отсюда не уйду. Ни в какой ресторан. Правда, Алеша? — Она обернулась к Рукавишникову.— Там люди, шум, оркестр барабанит.

Алексей Иванович подошел сзади и обнял Лиду, положив голову на ее плечо.

— Чего молчишь? Если умираешь от голода, попроси, чтобы принесли чего-нибудь в номер.— Лида провела рукой по его волосам, внимательно вглядываясь в лицо, и Рукавишников тихо засмеялся. Он вдруг почувствовал какое-то необычное спокойствие, никогда не испытанную умиротворенность, словно Лида своим легким прикосновением развеяла все его тревоги и заботы, как французские короли снимали головную боль наложением руки.

— Смеешься? — спросила она, а Рукавишников прижался к ней и стал целовать, не давая больше сказать ни слова.

Она не сопротивлялась, когда Алексей Иванович начал снимать с нее одежду, только смотрела, улыбаясь, на него. Без удивления, без укора. А потом вздохнула и сказала твердо:

— Не надо, Алеша! Завтра ты казнить себя будешь. Я тебя знаю…

Прошел год, прежде чем они сблизились. Только после того, как Рукавишниковы развелись.

Если бы месяц назад кто-то сказал Рукавишникову, что они с Анной разведутся, он поднял бы такого человека на смех. Ему казалось, что все у них хорошо. Они почти никогда не ссорились, не докучали друг другу мелкими обидами. Лишь иногда жена с улыбкой говорила Алексею Ивановичу:

— Пора бы тебе, Рукавишников, сделать выбор. Между мной и твоей газетой…

Он и сам понимал, что слишком мало времени уделяет жене. Был бы у них ребенок, все сложилось бы по-иному…

Когда Анна сказала, что уходит, потрясенный Алексей Иванович только спросил:

— Это всерьез?

— Всерьез. Он самый обыкновенный…— Она чуть запнулась и отвела глаза в сторону.— Простой инженер. Но в шесть он уже дома. Со мной. И в выходные со мной. И в отпуске будет рядом на пляже, а не сидеть в номере над никому не нужными статьями.

Рукавишниковы разменяли свою большую квартиру. Алексею Ивановичу досталась однокомнатная в центре. Он не стал дожидаться, пока в ней сделают ремонт, переехал сразу, как только получил ордер. Купил в тот же день пахнущий лаком, обитый неимоверно ярким материалом широкий диван, книжные полки. Кухонную мебель ему отдала жена. Вечером, когда в огромной, неуютной комнате с ободранными обоями и яркой лампочкой в запыленном патроне он разбирал пачки с книгами, в дверь позвонили. Никто из друзей еще не знал его нового адреса, и Рукавишников удивился: кто бы это мог прийти?

На пороге стояла Лида.

— С новосельем, соломенный вдовец! — приветствовала она Алексея Ивановича.— Забирай приношения волхвов.— Лида протянула большой пакет, перевязанный бечевкой, и хозяйственную сумку. Алексей Иванович забрал вещи, провел Лиду в комнату. В сумке что-то позвякивало.

— Откуда ты узнала адрес? — Рукавишников был приятно удивлен.

— От Анюты, от кого же еще.— Лида деловито оглядывала комнату.— А знаешь, Алешенька, у тебя будет прекрасная квартира. Я так и представляю здесь темно-синие обои, большую хрустальную люстру, нейлоновые занавески.

— Ага! — отозвался Алексей Иванович скептически.— И кузнецовские тарелки по стенам! — Все сейчас выглядело здесь запущенно и уныло.

— Твоя бывшая Анюта сказала мне по телефону, что забыла выделить тебе кастрюли и посуду. А ты небось и не вспомнил о том, что придется теперь готовить самому? Правда, не вспомнил?

В хозяйственной сумке оказалась посуда — кастрюльки, старая сковородка, разномастные тарелки и чашки. Рукавишников узнал две чашки — лет десять тому назад они дарили такой сервиз Лиде на день рождения.

— Потом выбросишь,— сказала Лида, заметив, что Алексей Иванович смотрит на посуду с сомнением.— Когда разбогатеешь… Зато постельное белье я купила тебе прекрасное, настоящий лен.

Рукавишников нашел еще в сумке две пачки московских пельменей, пачку соли и банку с горчицей.

В два часа ночи Лида закончила мытье полов, уборку кухни.

— Давай-ка, Алешенька, ставь чайник да свари пельменей,— сказала она.— А я пошла в ванну.

Из ванны она вышла раскрасневшаяся, в чалме, повязанной на голове. Пижама Алексея Ивановича, которую она надела, очень шла ей.

— Лидка, а ты еще хоть куда! — восхитился Рукавишников.— И почему тебя замуж никто не берет?!

— Замуж? Чтобы потом с каким-нибудь олухом вроде тебя вот так же разъезжаться? Нет уж, увольте. Я женщина другая и свободная…

Она постелила новенькое льняное белье на новом, пахнущем свежим лаком диване. Подушка была только одна, и Лида надела наволочку на свернутые в валик полотенца.

— А помнишь майский день в Москве? — спросил Алексей Иванович, гладя еще влажные Лидины волосы. Она прильнула к нему всем телом. Они встречались нечасто: Лида подолгу бывала в командировках на консультационных пунктах своего института, разбросанных по городам северо-запада. Она преподавала английский на заочном отделении.

Рукавишников не раз думал о том, а не жениться ли ему на Лиде. Когда тебе за сорок, становишься придирчив и осторожен. Но Лиду он знал столько уже лет! И все-таки тянул, не мог решиться, оправдывая себя тем, что смешно надевать хомут, недавно выйдя от судьи, признавшего недействительным прежний брак. И Алексей Иванович все хотел оглядеться, вкусить, как он сам говорил, холостой жизни…

Домой он попал лишь к шести — за час до того срока, к которому пригласил друзей. Стол уже был накрыт, на кухне стояли блюда с салатом, красиво разделанная селедка, тонко нарезанная ветчина. Лежала буханка хлеба и батоны, а рядом с ними — большой нож. Рукавишников улыбнулся — Лида не подвела, обо всем позаботилась. В комнате, на журнальном столике, стоял большой букет белой сирени, початая бутылка его любимого «Отборного» коньяку и две рюмки. Одна целая, другая пустая. И записка:

«Алешенька,— писала Лида,— я тебя поздравляю! Будь всегда добрым и не забывай про меня. За твое здоровье я выпила эту рюмку. Моим коньяком одров своих не пои. Мы его выпьем вдвоем».

«Не осталась!» — с сожалением подумал Алексей Иванович. Лида еще вчера предупредила его, что на вечеринке не будет, но он до последнего момента надеялся.

В те времена, когда Рукавишников был еще женат, Лида частенько ходила вместе с ним и с Анютой на редакционные вечера, на новогодние капустники, хорошо знала многих сотрудников редакции, а Гриша Возницын даже пытался за ней ухаживать, но безуспешно. Возницына Лида недолюбливала, «Слишком самоуверен»,— отвечала она Анюте, когда та допытывалась о причине неприязни, и держалась с Гришей всегда подчеркнуто холодно.

«Ты просто сердишься на Возницына за то, что он уже женат»,— подтрунивал над Лидой Алексей Иванович. Подтрунивал до тех пор, пока она не сказала ему с какой-то странной улыбкой: «Я же не сержусь на тебя за то, что ты любишь Анну».

Рукавишников не нашелся, что ответить, но именно с тех пор почувствовал, что за дружеским Лидиным расположением к нему скрывается нечто большее.

Иногда Лида появлялась у них вместе со своим сослуживцем Виталием Петровичем, крупным, седовласым и респектабельным. Виталий Петрович был старым холостяком, до приторности вежливым и чопорным. Наверное, эта приторность и отпугивала Лиду — у Виталия же Петровича, похоже, были самые серьезные намерения. Он даже знакомил Лиду со своей старенькой мамой…

С тех пор как Рукавишников разошелся со своей женой, Лида старалась не встречаться с его сослуживцами. На все расспросы Алексея Ивановича она лишь пожимала плечами и говорила, как непонятливому ребенку: «Неужели ты сам не догадываешься, почему?» — И больше, как ни старался Рукавишников, ничего от нее добиться не мог.


Первым пришел Гриша Возницын.

— Старик, мои тебе поздравления и скупой мужской поцелуй! — Возницын, держа в одной руке букетик гвоздик, в другой — пакет с пирожками, крепко обнял Алексея Ивановича и поцеловал. От Гриши чуть-чуть попахивало спиртным, и Рукавишников поинтересовался:

— Где ты успел причаститься? Думаешь, здесь тебя поить не будут?

— Учуял, старый лис? — рассмеялся Гриша.— Надо же было отметить мой бенефис, как изволил выразиться шеф. Выпили с ребятами по рюмке.— Он разделся и прошел в комнату. Положил на стол пакет и поискал глазами, куда бы поставить гвоздики. Заметив букет сирени, сказал: — Меня опередили? И я не ошибусь, если скажу, что женщина.— Он приоткрыл дверь в кухню, заглянул туда и разочарованно пробасил: — Никого… А где же добрая фея? Не сам же ты создал это благолепие? — Возницын кивнул на стол, заставленный закусками.

— Добрые феи творят свои дела незаметно,— рассмеялся Алексей Иванович.

— Нет, правда, Алеша, а где же Лида?

— Она сказала, что ты напьешься и опять будешь приставать к ней.

Возницын поморщился:

— Любишь ты, дружище, говорить неприятные вещи. Если бы я не знал тебя уже лет тридцать, я бы обиделся. Но за то, что не стал раздувать свои бредовые сомнения на редколлегии — спасибо. Правда, Алексей, спасибо! А то если уж старые друзья начнут ставить палки друг другу в колеса, то хоть в петлю полезай.— Он подошел к столику, на котором стоял магнитофон, порылся в кассетах, выбрал одну из них и включил звук. Рукавишников уже знал, что сейчас запоет цыганские песни Валя Дмитриева. За долгие годы знакомства Алексей Иванович хорошо изучил Гришины привязанности и вкусы…

Вскоре после Гриши пришли остальные — заместитель редактора Кононов, Спиридонов, Борис Сарматов, молодая сотрудница из отдела литературы Оленька Белопольская, заведующая редакцией Вера Савельева. Принесли огромный именной торт из «Севера» и красивую настольную лампу.

— Чтобы вам, Алексей Иванович, писалось при свете этой лампы легко и интересно,— сказала, передавая подарок, Оленька и, смутившись, покраснела.

— Вот что делается в литотделе! — закричал Сарматов.— Сплошной подхалимаж. Обзавелся юными сотрудницами и небось разводит с ними шуры-муры!

Оленька совсем засмущалась, а все дружно галдели и тискали Рукавишникова в объятиях. Только Гриша Возницын смотрел косо на Спиридонова. Да и то пока не выпил несколько рюмок.

Застолье получилось непринужденное и веселое. Много танцевали, спорили, даже попели, хотя Алексей Иванович и не выносил коллективного пения. Каждый старался перещеголять другого по части красноречия. Тосты за новорожденного были теплые и задушевные. Алексей Иванович сидел умиротворенный, думая о том, что хорошо все же иметь много друзей, собираться вот так время от времени, спорить о жизни. Он жалел только о том, что нет с ним сейчас Лиды. Он даже звонил ей и пытался уговорить приехать.

— Алеша, я уже бай-бай. Выкупалась в ванне и читаю детектив…

Гриша, услышав, что Алексей Иванович разговаривает с Лидой, выхватил трубку и кричал ей:

— Лидок! Я сейчас беру такси и еду за тобой! Будь готова, старушка!

Но Лида повесила трубку.

— Вот так со старыми друзьями! — обиженно протянул Гриша.— Сказала, в следующий раз…

Расходились после двенадцати. Алексей Иванович вышел проводить гостей. Все, кроме Возницына, ехали на метро.


3

На световом табло рядом с Московским вокзалом скакали два всадника. Один из них поднял руку и раскрутил лассо… «СКОРО»,— вспыхнули огромные синие буквы. Морозный воздух светился вокруг них сине-зеленым нимбом. И снова скакали неоновые всадники, а над ними повис уже настоящий, тоже в морозном нимбе, ущербный месяц.

«Скоро на экранах новый художественный фильм…» — прочитал Алексей Иванович. Долго же нет автобуса. Рукавишников чувствовал, как медленно заползает холод под дубленку, под шерстяную рубашку и начинают леденеть пальцы в теплых сапогах. Но Алексею Ивановичу было лень двигаться. Ему казалось, начни он двигаться, уйдет последнее тепло. Он смотрел на рекламу, на всадников, преследующих кого-то среди гор и гигантских кактусов, и улыбался: «Вот сейчас бы туда, в горы. В тепло…»

— Ты чего, Алеха, лыбишься? — спросил Возницын.— Вот отморозим мы сейчас с тобой ноги, тогда поулыбаешься.— Сам Возницын то смешно подпрыгивал, то стучал ботинком о ботинок.

Да, зима в Ленинграде выдалась суровая, с пронизывающими северными ветрами, с морозами под тридцать. Еще не было и часа, а Невский словно вымер. Редко-редко появлялись прохожие с поднятыми воротниками да проносились одинокие автомобили, оставляя за собой клубы белого пара.

Автобуса не было.

— Пошел бы сразу пешком, давно был бы дома,— ворчал Возницын. Ехать ему было совсем недалеко, но, простояв пятнадцать минут, всегда начинаешь думать: стоит только пойти пешком, как тут же тебя обгонит автобус.

Рядом с автобусной остановкой уже несколько минут назад остановилась женщина. Алексея Ивановича поразило, как легко она одета: короткое серенькое пальто, темный платок повязан на голове, как у деревенских богомолок. Ее лица не было видно, облокотившись на железный поручень у витрины магазина, она стояла к ним спиной, но, судя по фигуре, женщина совсем молодая. Рукавишников обратил внимание на стройные ноги в нейлоновых чулках.

— Она же обморозится,— сказал Алексей Иванович, кивнув на нее Грише.— Тоже мне выфрантилась.

И тут он не услышал, нет, а почувствовал, что женщина плачет. Плечи ее дергались, да и по всему телу время от времени словно судорога пробегала.

«С мужем поругалась, что ли? — подумал он.— Плакала бы дома, в тепле…» Рукавишников оглянулся, подумав, что тот, с кем поссорилась женщина, может быть, где-то рядом. Но улица была пустынна. Лишь вдалеке, ссутулившись от мороза, удалялись двое мужчин.

— Да, по такой погоде застынет девка,— покачал головой Возницын.— А может, пьяная?

Алексею Ивановичу стало жаль плачущую женщину, и он подошел к ней, смутно ощутив, что вся эта история не закончится здесь, на морозной привокзальной площади.

— Может быть, вам нужна помощь? — спросил Алексей Иванович.

Женщина не откликнулась, только плечи ее перестали трястись.

— Вас кто-то обидел?

Она повернула к нему лицо, и Алексей Иванович увидел, что перед ним девушка, почти девчонка. Из-под платка торчал черный вихор, большие глаза были заплаканы, по щекам размазана тушь.

— А вам-то что? — устало сказала девушка и снова отвернулась.

— Да ведь холодно. Замерзнете.

— Алеша! Мой автобус! — крикнул Возницын.

Алексей Иванович обернулся. К остановке и правда подходил автобус. «Эх, надо мне было привязаться к девчонке со своими расспросами!» — мысленно обругал он себя, но уйти от нее уже не мог.

— Подожди, Гриша,— попросил он.— Нужно же ей помочь! Пропадет.

Возницын нехотя подошел и с сомнением уставился на девушку. С грохотом захлопнулись двери «тройки», и автобус ушел.

— Девушка, так нельзя! — сказал Алексей Иванович как можно мягче.— Вы же простудитесь. Скажите адрес, я отвезу вас домой. Сейчас остановим такси и поедем.

— Ну что ты, дядечка, привязался. Нет у меня дома.— В глазах у девушки было такое безразличие, что Алексею Ивановичу стало не по себе.

— Тогда надо устроиться в гостиницу.— Девушка отвернулась от него, и Рукавишников увидел, что ее бьет мелкая дрожь.— Я вам помогу устроиться в гостиницу. Есть недорогая в Новой Деревне. У меня там знакомый администратор.— Он обернулся к Грише.— Отвезем ее в «Лесную»?

Возницын пожал плечами:

— Можно и отвезти. Только она же ни мычит, ни телится! Милая,— обратился он к девушке,— тебя небось мама обыскалась. Сейчас дадим денег на такси, остановим машину…

Похоже, что слова не доходили до нее. «Может быть,— подумал Рукавишников,— какой-нибудь «возлюбленный» побил ее, вот и плачет. Пусть разбираются сами…»

Он пристально вгляделся в лицо девушки и увидел вдруг маленькие ямочки на ее щеках и чуть припухшие, еще совсем детские, обиженные губы. Нет, непохожа она была на привокзальную красотку. И одета слишком скромно.

— Что же нам с тобой делать? — задумчиво сказал он.— Оставить тебя одну на таком морозе мы не можем… Ты знаешь, сколько градусов? Тридцать пять. Меня уже в шубе начинает колотить. Может быть, есть знакомые в городе?

— Нету.— Она наконец заговорила.

— Ну а вариант с гостиницей? Если у тебя нет денег, я заплачу.— Рукавишников начал говорить ей «ты» машинально, наверное, оттого, что вдруг почувствовал себя ответственным за эту девчонку, и это как бы давало ему право на покровительственный тон.

— У меня нету паспорта.

Все оказывалось значительно сложнее. Без паспорта не поможет ни один знакомый администратор. Алексей Иванович присвистнул.

— Может быть, пойти в милицию? Они помогут с ночлегом,— сказал он как можно мягче, но и сам чувствовал, что милиция не лучший вариант. Есть ведь специальные комнаты…

Девушка посмотрела на него с укором и, резко отвернувшись, пошла в сторону Московского вокзала.

Рукавишников догнал ее. Взял под руку. Она не вырвала руку, но и не убавила шагу. Гриша, ворча что-то себе под нос, шел следом.

— Про милицию я сказал не подумав. Но есть и другие варианты…

Никаких других вариантов не было. Кроме одного — привести ее к себе домой. Или к Грише. Пусть переночует… Но у Алексея Ивановича никак не поворачивался язык сказать ей об этом. Его мучили сомнения. А вдруг она все-таки из этих?… Или воровка, работающая под «сироту казанскую»…

Наконец он решился.

— Переночуешь у кого-то из нас.— Он подумал о том, что лучше всего было бы отвезти ее к Грише. Там жена, теща — женщины поймут, что к чему. Подумал так и посмотрел на Возницына. Но Гриша, поняв, чего хочет от него приятель, недовольно сморщился и, стараясь, чтобы не увидела девушка, махнул рукой.

— Пойдем ко мне,— сказал Алексей Иванович.— А утром займемся поисками твоих родных.

Девушка остановилась и посмотрела на Рукавишникова долго, в упор. Словно хотела узнать, что у него на уме. Потом просто, без всяких интонаций, сказала:

— Пойдем.

— Ты мне утром позвони, Алеша,— сказал Возницын.— Я тоже подключусь. А ты, девушка, не робей! Поможем. И дом найдем, и маму найдем! — Он обернулся и увидел автобус, подходивший к остановке.— Ну я помчался! Это небось последний.— Возницын подмигнул Алексею Ивановичу и вприпрыжку побежал к остановке.

«Ну и приключение я нашел на свою голову!» — подумал Алексей Иванович и усмехнулся. Ему даже стало весело. Он подумал о том, что дома еще не убраны со стола закуски, выпивка. Он поджарит картошки, накормит девушку. У него у самого снова пробудился аппетит, а хмель уже давно выветрился из головы. И еще он подумал о том, что семейство Маркеловых, живущее в квартире напротив, уехало на неделю за город и никто их с девушкой не увидит. Не то, чтобы к Рукавишникову никогда не ходили женщины, просто эта была слишком молода.

Он взял ее под руку и снова почувствовал, как мелко-мелко дрожит худенькая рука. Девушка не отняла руку, они быстро пошли по улице, за всю дорогу не проронив ни слова. Молча поднялись по лестнице на третий этаж. Алексей Иванович, торопясь, открыл дверь и пропустил вперед девушку. Онабезбоязненно шагнула в темноту.

— Сейчас, сейчас…— приговаривал он, ища рукой выключатель. Вспыхнул свет. Алексей Иванович улыбнулся.— Снимай пальто. Вешай сюда.— Он быстро стянул с себя дубленку, кинул на маленький столик шарф, шапку.

Девушка словно оцепенела,.стояла, не шелохнувшись, не расстегнув пуговиц пальто.

— Ну что ж ты? — Алексей Иванович понял, что гостья намерзлась и боится пошевелиться, боится снять пальто.— Раздевайся, раздевайся! Сейчас вскипячу чай, поесть подогрею.— Алексей Иванович расстегнул пуговицы ее пальто. Оно было совсем легонькое.— И платок снимай. Все же холодное! Сейчас укутаю потеплее

На девушке было красивое, вишневого цвета, шерстяное платье. Словно она только пришла с вечеринки или праздничного бала. Только на груди, от самого ворота до талии платье было разорвано. Девушка подняла руку, стянув ворот в горсть, и всхлипнула. Рука ее бессильно опустилась. В вырезе виднелся уголок тела, покрытого гусиной кожей.

Алексей Иванович принес из ванной толстый махровый халат, накинул ей на плечи.

— Пойдем, милая, в комнату.— Он легонько подтолкнул девушку к двери. Зажег свет.

Стол был заставлен тарелками с недоеденными закусками, недопитыми рюмками, початыми бутылками. Скользнув по нему равнодушным взглядом, девушка подошла к окну и с каким-то стоном лихорадочно прижала руки к батарее.

Рукавишников подвинул к батарее кресло, усадил свою необычную гостью.

— Сними туфли, ноги погрей! — скомандовал он и дотронулся до батареи. И тут же отдернул руку. Батарея была раскалена. Пока стояли сильные морозы — топили на совесть.— Да как же ты не обожжешься? — изумился Алексей Иванович. И в первый раз увидел улыбку на ее лице.

— Н-не-е обож-ж-гусь, н-нн-е беспокойся.— У нее зуб не попадал на зуб.

— Ну и хорошо, ну и хорошо! — обрадовался Рукавишников.

У девушки была добрая улыбка. Да и лицо, хоть и посиневшее, хоть и с размазанной тушью под глазами, было красивое и доброе. Она сбросила прямо на пол платок, и густые черные волосы рассыпались по плечам.

Алексей Иванович пошел на кухню, поставил чайник. «Вот так штука, вот так штука! — шептал он, вытаскивая из шкафчика сковородку, кидая на нее холодный картофель.— Откуда она свалилась на мою голову? А хороша-то как! Правда, хороша…»

Ему понравилось, что девушка обратилась к нему на «ты». Было в этом «ты» что-то такое, от чего сердце у Рукавишникова екнуло, словно сбилось с привычного ритма.

Когда он вернулся в комнату, она уже скинула туфли и прислонила ноги к батарее. Сквозь нейлон краснела схваченная морозом кожа. Алексей Иванович принес теплые войлочные тапки и сел на стул рядом с девушкой. Она смотрела на него благодарно и снова улыбнулась.

— Как тебя зовут?

— Лариса.

— А меня Алексей Иванович. Можешь звать Алексеем.

Лариса кивнула. Он увидел, что девушка смотрит на стол с остатками ужина.

— Сейчас пожарится картошка. Может быть, дать пока бутерброд?

— Ага.

Он взял кусок хлеба, густо намазал маслом, положил обветрившийся уже ломтик ветчины. Потом в нерешительности посмотрел на бутылку с водкой. Лариса заметила его взгляд.

— Налей, быстрее согреюсь.

Из того, как ее передернуло после глотка водки, Алексей Иванович понял, что этот напиток Лариса употребляет нечасто.

Ела она медленно, не жадно и постепенно приходила в себя. От тепла и от водки на бледных щеках проступал румянец. Глаза заблестели.

— Хорошо-то как! Я думала, совсем замерзну.— Она встала, сунула ноги в тапки. Халат скользнул с плеч на пол. Разорванный ворот платья повис, открыв красивый кружевной лифчик. Лариса нагнулась за халатом, и Рукавишников подумал о том, что ей уже лет восемнадцать. У нее была большая грудь.

— Как это тебя угораздило? — спросил Алексей Иванович и кивнул на разорванный ворот платья.

— А-а…— Лариса болезненно сморщилась.— Знаешь, мне бы сейчас под горячий душ. Согреться как следует.

— А ужин?

— Я уже не хочу есть.— Она обвела глазами комнату, на секунду задержала взгляд на стенке с книгами.

— У тебя однокомнатная?

— Да.

— А где же мне лечь?

— Да вот же, диван.

— А ты?

— У меня есть раскладушка.

Лариса как-то совсем по-бабьи, по-взрослому усмехнулась и вздохнула:

— Покажи, где ванна…— Она упорно не называла его по имени.

Алексей Иванович провел девушку в ванну, показал, где взять мыло, шампунь. Когда он принес из комнаты большую махровую простыню, Лариса была уже без платья и снимала колготки.

— Прости,— сказал Рукавишников хрипловатым голосом.— Вот тебе вытираться.— Лариса протянула руку за простыней, и он заметил у нее на руке, на груди ссадины и кровоподтеки.

Алексей Иванович осторожно притворил дверь ванны и прошел в комнату. «Вот так штука! — опять прошептал он и улыбнулся.— Неужели она… нет. Кажется, скромная девчонка. Наверное, попала в переплет. Может быть, поссорилась с мужем? А хороша…»

И снова у него заныло в груди.

Он собрал со стола грязную посуду, унес в кухню. В ванной лилась сильная струя воды, и Алексей Иванович представил, как стоит под душем его стройная молодая гостья. И тут же отогнал эту мысль. «Ну-ну, старый конь, без иллюзий. Решил быть добрым христианином, так уж и будь им до конца». Но мысль эта не ушла совсем, а только отодвинулась куда-то глубоко-глубоко. Он чувствовал ее присутствие, как чувствует роговица глаза недавнее присутствие уже вынутой песчинки.

Расстелив постель на диване, Рукавишников достал с антресолей раскладушку, расставил ее у книжных шкафов, подальше от дивана. Потом пошел на кухню, заварил чай и стал мыть посуду.

«Долго же Лариса отогревается,— подумал он, прислушиваясь к мерному шуму воды в ванной.— Намерзлась». Что-то насторожило его в шуме воды. Шум был слишком равномерный и жесткий, совсем не такой, как если бы вода лилась на человеческое тело. И не слышалось плеска, звуков моющегося человека. «Может быть, она уже одевается?» Но шли минуты, а вода лилась так же ровно и монотонно.

Обеспокоенный, Рукавишников подошел к двери, позвал:

— Лариса? Ты скоро? Чай заварен…

Может быть, она там заснула?

— Лариса!

Никакого ответа. Алексей Иванович постучал громче. Еще громче.

Монотонный шелест дождя, падающего на озеро…

Дверь была не заперта. Вода, заполнившая ванну до краев, тоненькой струйкой бежала по черному кафелю на пол. Черные волосы, словно водоросли, колыхались на поверхности воды, скрывая лицо девушки. На какую-то долю секунды Алексей Иванович замер, как будто его разбил внезапный паралич. И в эту долю секунды — не подумал, нет, просто не успел бы подумать, а сразу осознал и умом, и сердцем, каждой клеточкой своего существа: случилось непоправимое. Это было как падение с огромной высоты, когда времени хватает лишь на то, чтобы понять: обратной дороги нет.

…Он кинулся к ванне, выхватил ее тело из воды. «Искусственное дыхание, искусственное дыхание»,— шептал он, словно хотел успокоить и себя, и Ларису, но уже понимал, что все это бесполезно: и по тому, как повисли ее руки, и по тому, каким неподатливым было ее горячее тело. Бегом он принес девушку в комнату, положил на постель. «Искусственное дыхание…— снова пробормотал он, еще не представляя, как его нужно делать.— Кажется, сначала положить на живот, чтобы вылилась вода…» Ничего не помогало. Рукавишников начал щупать ее пульс и от волнения хватал то за одну, то за другую руку. Наконец он сообразил, что надо вызвать «скорую помощь»…

Позвонив, он пошел в ванную комнату, закрыл душ. На полу плескалось море воды, но Алексей Иванович не обратил на это внимания. Он и сам промок насквозь, пока вытаскивал Ларису.

Рукавишников накрыл девушку одеялом, подложил под голову подушку. Ему вдруг показалось, что она жива, приходит в себя. Он начал трясти ее, повторяя, как в бреду:

— Лариса, Ларисочка, ну очнись же, очнись!

…«Скорая» приехала минут через десять. Врачиха и сестра, обе молоденькие, усталые, медленно, как показалось Рукавишникову, очень медленно разделись.

— Где можно помыть руки?

— Руки? — переспросил он и вспомнил, что ванна залита водой.

Он провел их в кухню, дал полотенце. На плите свистел чайник. Алексей Иванович выключил его.

— Что случилось? — спросила врачиха, входя в комнату. Она поеживалась, зябко потирала руки.

— Вот…— Рукавишников протянул руку к дивану, на котором лежала Лариса. Мокрые черные волосы разметались по подушке.

— Что с ней? — Врачиха подошла к дивану, внимательно вглядевшись в лицо девушки. Сестра стала у нее за спиной, выглядывая из-за плеча.

— Она мылась в ванной,— он говорил с трудом, еле ворочая языком.— Довольно долго мылась. Я стал беспокоиться…

Врачиха откинула одеяло, взяла безжизненную руку, отыскала пульс. Ссадины на руке, на большой красивой груди Ларисы стали багровые.

— Когда я вошел, она была в воде. Я пытался сделать искусственное дыхание…

Врачиха отпустила Ларисину руку, вынула из халата стетоскоп и приложила под левой грудью. Сестра с жалостью посмотрела на Рукавишникова.

— Ваша дочь?

— Нет. И не дочь, и не жена,— сказал Алексей Иванович, чтобы сразу внести ясность.— Просто знакомая.

— Какая хорошенькая! — Сестра покачала головой и снова посмотрела на Рукавишникова. Теперь к жалости примешалось любопытство.

— Она умерла,— сказала врачиха. Алексея Ивановича поразило, как спокойно и деловито она это сказала.— Видимо, захлебнулась.

— А реанимация? Реанимация! Неужели ничего нельзя сделать? — Он почувствовал, как срывается у него голос, и никак не мог унять внутреннюю дрожь.

— Какая реанимация, гражданин,— врачиха отошла от дивана.— Девушка мертва. Где мне можно сесть? — Она посмотрела на обеденный стол, с которого Рукавишников еще не успел убрать бутылки. Несколько тарелок с колбасой и сыром выглядели нелепо.

— Вот сюда, пожалуйста, сюда,— пригласил он ее к письменному столу. Сдвинул какие-то рукописи, книги. Одна книга упала, и сестра подобрала ее.

— Скотт Фицджеральд,— пробормотала она.— В нашу библиотеку не дали ни одного экземпляра.

— Галина,— строго сказала врачиха.— Ты опять за книги! Подай, пожалуйста, портфель…

Рукавишников метнулся в прихожую. Принес маленький портфельчик. Наверное, врачиха заметила, как дрожат у него руки.

— Вам нехорошо? Галя, сделай укол.— Она назвала какие-то лекарства, но Алексей Иванович не расслышал.

Пока сестра готовила шприц, позванивая иглами в железном ящике, Рукавишников сидел на стуле, вцепившись руками в колени.

— Как зовут умершую? — спросила врачиха.

Алексей Иванович вздрогнул. Это слово никак не укладывалось у него в мозгу. Час назад он чувствовал себя чуть ли не спасителем замерзавшей на улице девчонки… Всего час назад.

— Ее зовут Лариса.

— Назовите фамилию, отчество. Год рождения.

Рукавишников покачал головой:

— Это все, что я знаю. Час назад я встретил се на улице. Совсем замерзшую, без денег, без паспорта. И привел сюда.— Он не сказал: «Привел к себе». Ему казалось, что все это происходит в каком-то чужом доме и сам он посторонний здесь. Случайный свидетель.

— Наверное, она поссорилась дома… Что-то случилось… Лариса не рассказала… Не успела рассказать. Может быть, ее побили. У нее было разорвано платье — и синяки.— Он говорил, не поднимая головы, не замечая, как напряженно, все больше и больше хмурясь, смотрит на него врачиха. Наконец он почувствовал се взгляд, поднял голову: — Это все, что я знаю…

— О Господи! Вот так история,— испуганно сказала сестра.

— Что же делать, Галина? — спросила врачиха.— Наверное, милицию надо вызвать?

— Да, наверное…

— Вы не вызывали?

Рукавишников мотнул головой. Он встал, подошел к телефону и, стиснув зубы, поднял трубку…

Все последующие события Алексей Иванович помнил плохо. Сестра сделала укол, и на него навалилась тупая, тягучая усталость. Он равнодушно отвечал на вопросы приехавших милиционеров, принес им из прихожей легонькое Ларисино пальто, равнодушно смотрел, как эксперт фотографировал труп, показывал, как лежала девушка в ванне. И делал с покорной обреченностью все остальное, о чем его просили. Только один раз он вспылил, закричал на сотрудника, составлявшего протокол. После каждого ответа Алексея Ивановича сотрудник кривил губы в усмешке и многозначительно приговаривал: «Понятно».

— Значит, познакомились с покойной у Московского вокзала? Понятно… Пригласили к себе? С какой целью? Понятно.

— Ничего вам не понятно! — крикнул Рукавишников.— И никому пока не понятно! А вы заладили, как попугай…

— Попрошу без оскорблений,— строго сказал сотрудник. Но от комментариев уже воздерживался. Писал свой протокол молча и сосредоточенно.

Врачиха и сестра сидели в сторонке, внимательно следя за всем происходящим. Только сестра время от времени вздыхала, качая головой, и, как показалось Рукавишникову, поглядывала на него с некоторым сочувствием.

Когда все было закончено, Рукавишников подписал протокол и санитары унесли Ларису, сотрудник сказал Алексею Ивановичу:

— Временно, пока будет идти расследование, прошу из города никуда не уезжать.

Врачиха попрощалась с Рукавшиниковым кивком головы, а Галина пожала руку.

— Вы не убивайтесь так сильно…

Оставшись один, Алексей Иванович лег на раскладушку и пролежал до утра, бездумно рассматривая причудливые блики, отбрасываемые уличными фонарями на потолок.


4

Он задремал лишь тогда, когда начало светлеть. Но тут же проснулся. Наверное, потому, что вздрогнул, увидев во сне, как проваливается в бездонную пропасть. Проснувшись и отойдя от испуга, долго лежал с закрытыми глазами, отдаляя момент, когда придется увидеть следы ночного кошмара, пугаясь оттого, что надо будет опять с кем-то разговаривать, отвечать на вопросы, на которые не существовало ответов. Наконец он взял себя в руки и вскочил с раскладушки. В комнате горел свет, было натоптано. Алексей Иванович подошел к дивану. На подушке лежало несколько длинных черных волосинок…

В прихожей, в ванной тоже горел свет. Выходная дверь на лестницу была чуть приоткрыта.

Умывшись на кухне, Рукавишников оделся и вышел на улицу. Мороз немного отпустил. На остановках толпились люди. Шум и сутолока большого города вернули Алексею Ивановичу ощущение жизни. Он зашел в первую попавшуюся парикмахерскую, побрился.

Первым, кого он встретил в редакции, был Гриша Возницын.

— Ну как, старик? Самочувствие нормальное? — Гриша внимательно посмотрел на Рукавишникова.— А что мы такие кислые? Кажется, все было вчера в норме. Никто не перебрал, и новорожденный в том числе. Я помню, сколько осталось недопитого…— Он вдруг хитро улыбнулся.— Да, кстати, а та замерзающая снегурочка?

Алексей Иванович взял Возницына под руку, завел в свой кабинет, показал на кресло, а сам остался стоять, прислонившись к подоконнику.

Гриша недоумевая смотрел на Рукавишникова.

— Случилось большое несчастье, старина…

Он стал подробно рассказывать о ночном кошмаре и вдруг почувствовал, что Возницын страшно испугался. Испугался не за него, не за то, что произошла трагедия. Испугался за себя… На лбу у Гриши выступили мелкие бисеринки пота, он опустил голову и весь напрягся, словно его корежила судорога. Рукавишников замолк на полуслове. В первый момент у него даже появилась мысль: уж не плохо ли Грише? Он даже хотел предложить Возницыну воды, но Гриша вдруг резко поднялся с кресла и прошелся по комнате. Когда наконец он повернул лицо к Рукавишникову, Алексей Иванович понял: Гриша его предаст.

— Что тебе сказали милиционеры? — Голос Возницына прозвучал холодно и отчужденно.

Рукавишников потерянно усмехнулся:

— Какое это имеет значение!

Гриша долго и сосредоточенно смотрел в окно.

— Я тебе, Алексей, в этом деле ничем помочь не смогу,— выдавил он наконец из себя.

…Что ощущает человек, которого предали? Гнев? Ужас? Боль? Страх? И эти чувства тоже. Но прежде всего невыразимую горечь опустошенности. А предатель? Что волнует его слабую душу? Об этом знает только он один. Но он молчит…

Весь день Алексей Иванович провел как в бреду. Он отвечал на телефонные звонки, читал и засылал в набор материалы, разговаривал с коллегами. Но делал это как автомат. Он не старался понять, почему повел себя так Гриша, не ругал его. Он даже не вспоминал о нем. У него было какое-то странное состояние обреченности.

Лишь иногда Рукавишников словно просыпался и тогда мучился вопросом, звонить или не звонить в милицию? Ему было невмоготу сознавать, что где-то произносится его фамилия, решается его судьба, а он ничего об этом не знает. Сидит, потерянный, за столом и занимается обыденными делами, словно ничего не произошло. Словно мир все еще такой же, каким был и вчера. Он находил десятки доводов за то, чтобы позвонить следователю, и тут же отвергал их. «Когда я им понадоблюсь, меня вызовут,— уговаривал он себя.— Зачем навязываться? Надо вести себя спокойно и естественно… Но ведь естественно и проявить беспокойство»,— спорил он сам с собой, чувствуя, что смерть этой девушки стала теперь навсегда фактом его биографии.

Человеческая память имеет свои особенности, наверное, у каждого очень индивидуальные. Рукавишникову не раз приходилось слышать, что некоторые люди запоминают или самые радостные, или самые горькие события. А другие помнят все, даже цвет одеяла, в которое кутали их в младенческие годы. У Рукавишникова, как ему казалось, была щадящая память — она хранила в деталях, в первозданной ясности и чистоте лишь немногие эпизоды далекого детства. Самые тяжелые и горькие дни оставались в ней лишь смутными холодящими тенями. Но иногда он ловил себя на том, что не память его щадит, а он сам пытается спрятаться от прошлого, боится нарушить мирное течение жизни горькими воспоминаниями. Ведь как только Алексей Иванович начинал вспоминать о своем детстве, о днях блокады, то сразу же выплывали вопросы, на которые ему было трудно ответить. И правда, почему, например, он ни разу не съездил в Пермь и не разыскал могилу матери? В первые послевоенные годы сделать это тринадцатилетнему парню было не под силу. Потом учеба в морском училище… Тоже сложно. Ну а потом, потом, когда он крепко встал на ноги,— обзавелся семьей, перестал жить от получки до получки.

Мать умерла в Перми, во время эвакуации. Все друзья Алексея Ивановича знали об этом, но никто никогда не спрашивал: «А ты побывал, старик, на могиле у матери? Где, на каком кладбище она похоронена?» Рукавишников и сам редко задумывался об этом. Лишь иногда писал в очередной анкете: «Мать, Рукавишникова (Антонова) Евдокия Филипповна, умерла в городе Перми в 1942 году во время эвакуации из Ленинграда…» Или когда показывал кому-нибудь из друзей старые, довоенные фотокарточки…

— Какая красивая женщина,— говорили друзья, рассматривая семейные портреты.

И Рукавишников, грустно вздыхая, поддакивал:

— Да, красивая.

Когда она умерла, ей только что исполнилось тридцать три года. Отец, пропавший без вести под Ленинградом в декабре сорок первого, был на год ее старше.

Он любил мать, и каждое воспоминание о ней отдавало горечью и болью в сердце. А вот на могилу к ней ни разу не съездил! Даже не знал, существует ли она.

…На перроне Московского вокзала было многолюдно, но удивительно тихо. Сидели на узлах и чемоданах настороженные, с заостренными лицами дети, оцепеневшие, безучастные ко всему, похожие на мумии старики. Какие-то люди с красными повязками на рукавах раздавали белые квадратики бумаги с печатью и надписью «Питание». Рукавишников помнил, что мать, получив такие талоны, принесла откуда-то кастрюльку, на дне которой лежали макароны с тушенкой. Это была неслыханная роскошь — макароны по-флотски! Но Рукавишников не смог съесть ни одной ложки — словно какой-то комок застрял у него в горле. От одного вида еды Алексея подташнивало, апатия навалилась на него, и всю дорогу — с момента, когда они уселись в старенький дощатый вагон пригородного поезда, и до прибытия эшелона с эвакуированными на станцию Пермь-П, какая-то тоска, какая-то скрытая хворь точила его душу. Он ничего не ел — ни хлеба, ни горячую кашу, которой кормили на больших станциях, не попробовал даже свежих овощей, принесенных матерью, пока они ждали состава в Кабоне. Только пил кипяток, в который мать скоблила тоненькие стружки от плитки шоколада, выданного на детские карточки.

Даже шторм, разыгравшийся на озере, не вывел Алешу из оцепенения. Он сидел на узле, прижавшись к матери, и равнодушно смотрел, как сшибаются свинцовые волны, взметая вверх пенистые фонтанчики. Сидел и не уворачивался от холодных брызг.

— Ну что ты, Алешенька? — шептала ему мать, гладя по лицу, по волосам.— О чем ты все думаешь? Может, болит где?

Алексей мотал головой.

— Ну а что же с тобой, сынок? Совсем ты у меня затих. Поесть бы тебе надо…— Он чувствовал, как мать тяжело вздыхает, как перекатываются с ее щеки на его лицо одна за другой теплые слезинки.

— Все хорошо, мама,— говорил он совсем чужим, ему самому незнакомым голосом. И это пугало мать еще больше.

Только время от времени проносившиеся над их караваном на бреющем полете «ястребки» охранения привлекали внимание Рукавишникова. Он встречал и провожал их взглядом и долго вглядывался в хмурое небо, ожидая, когда они появятся снова.

И еще он думал о том, почему не поехали с ними Возницыны — Гриша с матерью. Ведь столько разговоров было, так подробно обсуждали они с Гришей, что брать с собой, так много мечтали об увлекательной жизни в Армении. Неужели случилось что-нибудь нехорошее? Ведь это от Гриши впервые услышал он о возможности эвакуироваться в Армению, и острое желание перемен, стремление увидеть новые края заставляло его день за днем уговаривать мать уехать.

…После Ладоги они ехали в теплушках. Алексей с матерью лежали на нарах на втором ярусе, в середине. Около маленького окошка положили больного старика, которому было трудно дышать в спертой духоте вагона. Старик все время стонал: «Дайте вздохнуть. Свежего воздуха, воздуха…» — И молодая женщина, наверное его дочь, положив голову старика к себе на колени, подставляла ее к окошку. В одну из ночей старик умер, и в Котласе его унесли санитарки. Вместе со стариком осталась там и молодая женщина.

Теперь у окна лежал Рукавишников и глядел, как медленно проплывают мимо тронутые желтизной леса, редкие деревеньки. Иногда с грохотом проносились встречные эшелоны с пушками и танками, врывался в окно теплушки обрывок удалой солдатской песни. Встречный поезд исчезал, но Алексею казалось, что отзвук песни, попав в их теплушку, мчится теперь уже вместе с ними и звенит, постепенно затихая. Он даже пытался уловить, чья песня звенела в их вагоне дольше.

На больших станциях, принеся Алеше кипятку, мать надолго исчезала — в соседней теплушке ехала тетка с крошечной, чуть больше года, дочерью. Рукавишников совсем не мог вспомнить, видел ли он тетку во время посадки на Московском вокзале, на барже? И почему они оказались в разных теплушках?

Мать приходила хмурая, расстроенная — девочка болела, и надежды на то, что она выживет, не было. А на четвертый или на пятый день мать и сама слегла. Лицо ее сразу как-то осунулось, провалились щеки. Поднялась температура. Она часто бредила и все время звала Алешу, отыскивая его горячей, совсем тоненькой рукой. Он прижимал ее руку к груди, и мать затихала.

На станции Пермь-П к их теплушке тоже подошли две санитарки с носилками и врачиха. Мать была в беспамятстве. Когда санитарки выносили ее из вагона, Рукавишников заплакал.

— Не плачь, малой! — сказала одна из санитарок.— Сейчас отвезем твою мамку в больницу, подлечим, подкормим. Вон она какая у тебя легонькая стала, как пушинка…

Они уложили мать на носилки и вопросительно посмотрели на врачиху.

— Подождите меня в машине. Мальчика я отправлю в детскую комнату,— сказала она и спросила у Алексея: — У тебя много вещей?

Вещей было много. Рукавишников быстро забрался в теплушку и стал лихорадочно выбрасывать вещи на перрон.

— Чужого не навыбрасывай! — хмуро сказала маленькая, с почерневшим лицом женщина, ехавшая с ними в теплушке. Она внимательно оглядела все, что Рукавишников уже выбросил на перрон, а потом, медленно шевеля запекшимися губами, стала пересчитывать тюки. В вагоне оставалось еще много народу — кто лежал на нарах, кто сидел, безучастно глядя на Рукавишникова, но никто не сдвинулся с места, никто ему не помог. Все здоровые, не потерявшие еще способности двигаться разошлись — кто стоял в очереди за кипятком, кто обменивал вещи на продукты на привокзальной площади.

Когда Алексей с последним чемоданом в руках появился на пороге теплушки, санитарки с носилками уже подходили к зданию вокзала. Какой-то мужчина в солдатской форме, но без погон распахнул перед ними массивную дверь и, чуть подавшись к носилкам, вгляделся в лицо лежащей на них матери. Вот исчезла за дверью одна санитарка, потом другая. Дверь гулко хлопнула и тут же снова открылась. Шли люди. Кто с чайником, полным кипятка, кто прижимая к груди каравай хлеба.

Подошла тетя Вера. Она пошепталась о чем-то с врачихой, показывая рукой то на Алешу, то на вещи. Врачиха согласно кивнула. Потом они распрощались, и врачиха торопливо пошла к вокзальным дверям, где только что скрылись санитарки с носилками.

— Алешка,— сказала тетя Вера,— мама пролежит в больнице недели две-три… Она к нам приедет.

Тетя Вера говорила все это, а сама с трудом забрасывала тяжелые узлы обратно в теплушку.

— Я останусь,— мотнул головой Алексей.

— Алешик, да пойми же ты, маленький, тебя не пустят в больницу. А через две недели вы будете вместе.— В глазах тети Веры стояли слезы.

— Останусь! Останусь! — твердил Рукавишников. Он оттолкнул тетю Веру и снова полез в вагон. Со злостью выбросил на асфальт с таким трудом поднятые вещи. В одном из узлов что-то хрустнуло, наверное, посуда.

— Ну что ты делаешь, что ты делаешь! — Тетя Вера плакала и, подбирая рассыпавшиеся вещи, все подталкивала и подталкивала их к вагону.

Ударил вокзальный колокол. Рукавишников соскочил на перрон. В нем проснулась теперь неуемная жажда действовать. Он уже знал, что будет делать. Самое первое — сдать вещи в багаж, потом ехать в больницу. Он узнает, куда отправили мать, он разыщет ее, будет жить рядом и ходить к ней каждый день, пока она не поправится…

— Тетечка Верочка, все будет хорошо,— уговаривал он разрыдавшуюся тетку, бессильно опустившуюся на чемодан.— Мы с мамой напишем вам, приедем… Ну не плачьте, не плачьте…

Второй раз ударил колокол. Люди, что толпились на перроне и следили за разыгравшейся на их глазах трагедией, полезли по вагонам. Лихорадочно обнимая и целуя Алексея, тетя Вера шептала:

— Я тебя найду, Алешик, найду.

Едва она забралась в свой вагон, как состав с грохотом дернулся и медленно тронулся. Рукавишников остался один на огромном, сразу опустевшем перроне среди своих тюков и чемоданов.

Уже темнело. Алексей оглянулся, надеясь отыскать железнодорожника, который бы объяснил ему, куда можно сдать на хранение вещи. Но никого поблизости не было. Лишь два парня, года на два, на три постарше его самого шли вразвалочку мимо. Парни, замедлив шаг, пристально разглядывали Рукавишникова, и он понял, что от них можно ожидать только плохого. Алексей поправил висящую на боку планшетку. Мать отдала ее, как только почувствовала, что заболевает. В планшетке были деньги, документы и открепительные талоны на продуктовые карточки. Потом он сложил кучнее вещи и стал ждать. «Придет же какой-нибудь дежурный»,— думал он. Парни вернулись и прошли совсем рядом. Они смотрели на вещи так, словно выбирали, какие им больше подходят. Но в это время на дальнем конце перрона появился мужчина в железнодорожной форме. Он шел прямо к Рукавишникову, словно давно уже знал, что Алексей сидит здесь в ожидании помощи. Походка у него была вразвалочку, уверенная и вместе с тем ленивая. Увидев парней, ошивающихся неподалеку, железнодорожник крикнул хрипловатым голосом:

— А вы чего тут, шантрапа! Марш с перрона!

Парней словно ветром сдуло.

— Ты никак от эшелона отстал? — спросил он, остановившись рядом с Алексеем.

— Маму в больницу забрали… Тут один ваш дяденька обещал помочь, а сам все не идет.

— У нас тут не один дяденька,— улыбаясь, сказал железнодорожник.— Ленинградцам мы все помочь рады. В беде не оставим.— Он смотрел на Рукавишникова ласково, с сочувствием.

— Ночевку тебе надо устроить, паря! Только детская комната у нас забита. В городе нет знакомых?

Алексей отрицательно кивнул.

— Куда же тебя пристроить? Может, на квартиру свезти?

— Я никуда не поеду,— сказал Рукавишников.— Сдам вещи в багаж и пойду в больницу.

— Молодец,— одобрил железнодорожник.— Хочешь быть подле мамки? Ну что ж, в багаж так в багаж.— Он оглядел вещи.— Зараз не перенести. Давай так, оголец, я буду носить, а ты стереги. Много тут всяких типов шляется…

Железнодорожник вынул из кармана широкий ремень, умело перехватил им два узла. Третий узел взял в руку.

— Жди, я быстро,— подмигнув Алеше, он зашагал по перрону. Только не к дверям вокзала, а в сторону.

«Куда же он? — Рукавишников внезапно понял, что уже никогда не увидит ни этого железнодорожника, ни своих вещей.— Может быть, крикнуть? — подумал он, но не крикнул. Успокоил себя, прошептав: — Такой хороший дяденька. Сейчас он вернется…» — И сам в это не поверил.

…Потом, в железнодорожном отделении милиции пожилой милиционер с досадой качал головой и выговаривал Алеше:

— Эх, малец, да разве можно отдавать свои узлы первому встречному? Неужели жулика от честного человека отличить не можешь? Надо же, пять минут дежурного не дождался! — Он достал из стола бумагу, обмакнул перо в чернильницу-непроливашку: — Ну давай писать, что там у тебя пропало? Вот ведь нелюди, на горе людском наживаются!

Что лежало в пропавших узлах, Алексей не знал.

Просил только милиционера:

— Ну пожалуйста, отведите меня поскорее в больницу. К маме.

Но милиционер отвел его в детский приемник. А в больницу его пригласили через два дня. Старенькая сестра, шаркая больными ногами, провела его по бесконечному коридору в кабинет главврача. Кабинет был маленький, холодный, неуютный. За маленьким письменным столом сидела женщина в белом халате. Рукавишников не запомнил ее. Осталось только впечатление, что была она красивой и большеглазой.

— Леша, мама твоя умерла,— сказала женщина, и потом они долго сидели молча. Кто-то заглядывал в кабинет, но женщина качала головой, и люди исчезали.

— Леша,— наконец сказала она.— Мы с мужем живем вдвоем, детей у нас нет. Оставайся жить с нами. Если хочешь — вернешься после войны в Ленинград учиться…

Рукавишникову показалось, что если он останется с этой красивой женщиной, то совершит предательство по отношению к матери — два дня прошло, как она умерла, а он уже нашел себе новую семью! Стесняясь оттого, что обижает женщину отказом, он опустил голову и сказал тихо, но твердо: «Нет».

Старушка сестра отдала ему небольшой узелок — мамины вещи. Спускаясь по лестнице со второго этажа, Рукавишников оглянулся и, убедившись, что никого нет, положил узелок на подоконник.

В сорок пятом году Рукавишников вернулся в Ленинград и встретил Гришу Возницына живым и невредимым.

— Ты знаешь, Леха,— сказал он.— Матери накануне отъезда сказали, что Кавказ немцы отрезали и вместо Армении эвакуировать будут на Урал. Ну и решили мы не ехать. Я подумал — завтра сбегаю предупредить вас, а с утра как фрицы артобстрел заладили, так на целый день…

С Третьей линии до Тучкова переулка, где жили Рукавишниковы, было рукой подать.


5

Вечером Алексея Ивановича пригласил редактор.

— Что ж не рассказываете о своих приключениях?

Его игривый тон взбесил Рукавишникова, но и помог ему собраться. Едва сдерживаясь, чтобы не нагрубить, Алексей Иванович сказал жестко:

— Если у вас, Василий Константинович, есть ко мне вопросы, я готов ответить. Но только без сарказма.

Редактор откинулся назад, на спинку крутящегося высокого кресла и некоторое время молча смотрел на Рукавишникова, постукивая по столу карандашом.

— Вот вы как, Алексей Иванович,— наконец сказал он.— Что ж, я задам, с вашего позволения, несколько вопросов. Только в присутствии секретаря партбюро…

Василий Константинович нажал на клавиш селекторной связи. В динамике отозвался хрипловатый басок Спиридонова:

— Слушаю, Василий Константинович?

— Можешь заглянуть? Есть серьезный разговор…

До прихода Спиридонова они не сказали друг другу ни слова. Редактор демонстративно углубился в какую-то рукопись, а Рукавишников отрешенно смотрел в окно.

Когда Валентин Сергеевич, поздоровавшись с Рукавишниковым, уселся за стол, редактор позвонил секретарше:

— Зиночка, не пускай к нам никого. И по телефону не соединяй… У нас в редакции произошло ЧП,— сказал шеф.— Полчаса назад мне позвонили из милиции, запросили подробную характеристику на товарища Рукавишникова…

Спиридонов с удивлением посмотрел на Алексея Ивановича.

— Что, Алексей, и ты с соседями ссоришься?

Недавно партбюро разбирало жалобу соседей на заведующего корректорской Рыбкина. Все считали Рыбкина тихим и безобидным стариком, а оказалось, что старик этот любит выпить и, «нагрузившись», гоняет по огромному коридору коммунальной квартиры своих соседок. За недостаточное уважение к личности единственного квартиранта-мужчины.

— Нет, дело посерьезнее,— продолжал Василий Константинович.— Я только удивлен, почему Алексей Иванович сам обо всем не рассказал, и мне пришлось выслушивать новости от других людей и от милиции.

«Неужели Возницын сказал? — ужаснулся Алексей Иванович.— Да нет! Этого не может быть! — Но, кроме Гриши, в редакции никто не знал о случившемся. Выходило, что Гриша…— Запачкаться боится?» — Рукавишников вздохнул.

Редактор пересказал все, о чем ему сообщили из милиции. Коротко, без комментариев, одну голую суть. И суть эта выглядела так, что хуже быть не могло…

— Завели уголовное дело… Просят дать объективную характеристику… Хорошенький подарок всем нам,— начав говорить бесстрастно, редактор разволновался.

— Алексей Иванович обиделся на мой тон… Ну что ж, может быть, я не прав. Но история-то неприятная! Мы вас все давно знаем и никому в голову не придет подумать, что вы утопили девчонку. Но привели-то ее домой вы! И даже фамилию не спросили.— Редактор посмотрел на Рукавишникова, потом на Спиридонова. Вид у него был растерянный.— Ты подумай,— обратился он к Спиридонову,— девка несовершеннолетняя!

— В милиции узнали, кто она? — спросил Рукавишников, надеясь, что хоть это удалось выяснить.

— Ничего они не узнали… Нету меня! Нет! — рявкнул он, заметив, что секретарша приоткрыла дверь.

— Вот это история! — пробормотал Спиридонов.— Отчего хоть она умерла?

— Вот! — редактор показал на Рукавишникова.— У Алексея спрашивай. Он лучше знает, а следователь темнит. «В ближайшее время поставим в известность…»

Спиридонов кивнул Рукавишникову.

— Пошла мыться в душ…— сказал Алексей Иванович и замолк. Звучало это и впрямь чудовищно. Спиридонов и редактор смотрели на него с напряженным интересом.

— Надо сначала,— тихо сказал Рукавишников и подробно рассказал все. С момента встречи на автобусной остановке. Не упомянул только про Возницына.

— Ты правильно сделал,— сказал Спиридонов.— Только привез бы ее к кому-нибудь из знакомых. Ко мне что ли…

— К тебе! — грустно усмехнулся Рукавишников.— Был же час ночи. Тащиться такую дорогу…— Спиридонов жил в Парголове.

— Что бы ни рассказывал Алексей Иванович, а факты есть факты. Люди будут судить о событиях по фактам. Это мы его знаем хорошо и уверены, что он не преступник. А другие? Милиция, прокуратура? А читатели нашей газеты, которые теперь будут смеяться над статьями Рукавишникова: смотрите, какой моралист, а до чего докатился! Факты, факты — вот что главное.— Редактор стукнул кулаком по столу.— Возьмем самое очевидное — член редколлегии водит к себе по ночам несовершеннолетних девчонок! Кто поверит, что холостяк пригласил на ночь молодую девчонку, испугавшись, что она обморозит себе нос! Только мы с вами, Валентин Сергеевич!

Рукавишников чувствовал, что редактор не верит ему. Не может поверить.

— Для нас главный факт — доброе имя Алексея Ивановича,— вставил Спиридонов, задумчиво глядя на Рукавишникова.— Мы ему верим, поверят и другие. Да и в милиции разберутся.

— Да! Разберутся! Допустим! — проворчал редактор.— Но дело совсем в другом. Они разберутся и увидят, что произошел несчастный случай. А то, почему оказалась девчонка в квартире Алексея Ивановича, они выяснять не будут. Это уже из области морали. И это будет висеть на нас с вами.

— Не пойму я вас, Василий Константинович,— сердито сказал Спиридонов.— Вы что ж, не верите Рукавишникову?

— Верю. Я, как его товарищ, как человек, проработавший бок о бок с ним много лет,— верю. Но я еще и редактор газеты. Лицо подотчетное. Думаете, туда не доложат? Будьте уверены — доложат. И спрашивать будут с меня. А я буду говорить: неизвестная девчонка, неизвестно, почему у нее следы насилия, неизвестно, почему утонула, когда мылась в ванне у известного члена редколлегии известной газеты. Да меня засмеют, дорогой Валентин Сергеевич! И вы это прекрасно понимаете.— Он замолчал и беспомощно развел руками.— Ты, Алеша, не обижайся на нас, но пока мы вынуждены будем временно не печатать твои статьи. Даже под псевдонимом. Ты же понимаешь ситуацию? Выяснится все — статус-кво восстановим. И с начальством я вынужден посоветоваться. А характеристику тебе дадим самую хорошую…

— Вы напрасно говорите все время «мы»,— перебил редактора Спиридонов.— Я категорически против того, чтобы запретить Рукавишникову печататься…

Алексей Иванович устало поднялся со стула. Сказал апатично:

— Если вы не возражаете, я уйду…— И, не дождавшись ответа, вышел.

— Что у вас там за секретные бдения? — спросила секретарша, но Рукавишников только махнул рукой.


6

Было уже поздно, а идти домой ему не хотелось. Обычно в том случае, когда некуда было себя деть, а работать над очередной статьей не хотелось, он звонил Грише Возницыну. Гриша тоже жил в центре, у него была большая квартира, и Людмила Васильевна, его жена, добрая, милая женщина, всегда была рада приходу гостей, а к Алексею Ивановичу питала какие-то материнские чувства. Наверное, из-за того, что последнее время он жил один, без женского присмотра.

Поужинав, они садились с Гришей за шахматы и просиживали до полуночи, а то и позже. Иногда Рукавишников оставался у Возницыных ночевать на диване в Гришином кабинете. Кабинет был большой, уютный, весь заставлен шкафами с книгами. Особенно много было энциклопедий — Гриша коллекционировал старинные энциклопедии. У него были и словарь Гранат, и Брокгауз и Эфрон, и словари Павленкова, и Еврейская энциклопедия.

— Ты вот, старик, покупаешь книги бессистемно,— корил иногда Гриша.— Покупаешь, что под руку попадет. А энциклопедии — самое увлекательное чтение! Этим свидетелям мирового прогресса цены нет! — Он любовно проводил рукой по тисненым золотым корешкам.

Они всю жизнь считались хорошими друзьями. Еще бы, дружили с блокадных времен. Вместе учились в школе, на филфаке университета. И снова несколько лет тому назад судьба свела их вместе. И помог судьбе сам Алексей Иванович, порекомендовавший Возницына, долгие годы работавшего в заводской многотиражке, главному редактору.

Нет, к Возницыну он теперь не придет никогда. Рукавишников снял трубку и набрал номер. Довольно долго слышались длинные гудки, наконец мягкий женский голос произнес:

— Але?

— Але,— подражая голосу, сказал Алексей Иванович. Он всегда так делал, когда звонил Лиде Каревой.

— Алешенька, здравствуй, дружочек,— пропела Лида.— Что-то ты долго не звонил? Или торжество продолжается?

По телефону ее голос всегда звучал очень мягко, нараспев, как-то по-детски. Человек, не знакомый с Лидой, мог бы подумать, что она делает это нарочно, кокетничает. На самом же деле получалось это у. нее совершенно естественно, а если и была тут доля кокетства, то непроизвольного, ставшего частью ее натуры.

— Вот, звоню…

— Молодчина. А голос почему скучный?

— Давно не ел твоих пельменей,— сказал Рукавишников и усмехнулся. Лида, умевшая под настроение прекрасно готовить, питалась кое-как у себя в институте, а дома почти всегда готовила купленные в магазине пельмени. «Лучше поваляюсь на диване с книжкой»,— говорила она.

— Ой, Лешка, а я только что купила две пачки,— обрадовалась Лида.— Собиралась приготовить на ужин. Приедешь?

— Уже еду,— сказал Рукавишников и повесил трубку. Оттого, что ему не придется сейчас тащиться к себе домой, у него отлегло от сердца.

…Лида ждала его. На столе дымились пельмени, заваривался чай в огромном чайнике, накрытом смешной матрешкой, и стояли две рюмки.

— По какому случаю гуляем? — спросил Алексей Иванович.

— По случаю твоего дня рождения, Алешенька.— Она поцеловала его в щеку.— Было ли вам весело в уютной служебной компании? Как танцуют молодые сотрудницы?

За едой они привычно шутили, обменивались ничего не значащими фразами, но Алексей Иванович чувствовал, что Лида поглядывает на него с тревогой. Наверное, видела по лицу, что случилась беда. А у Рукавишникова никак не поворачивался язык рассказать о вчерашнем происшествии. Поймет ли она? Поверит ли? Он знал, что Анюта, его бывшая жена, никогда бы ему не поверила! В лучшем случае сделала бы вид, что поверила, и носила бы камень на сердце всю жизнь.

— Я много слышала хороших слов о твоем рассказе,— сказала вдруг Лида.— Правда. У наших матрон,— так она величала своих очень пожилых сослуживиц,— даже спор разгорелся: было ли это в жизни или ты все придумал? «Не будете ли вы так любезны, Лидия Михайловна, узнать об этом у вашего знакомого?» — передразнила она какую-то из «матрон».— Так что имею к вам поручение.

— А как ты? Тебе понравилось?

— Мне нравится все, что ты пишешь,— улыбнулась Лида.

— А если серьезно?

— Если очень серьезно…— Она задумалась. Лицо у нее стало какое-то отрешенное, далекое…— Я прочитала, и мне стало не по себе. Страшно. Люди пережили этот ужас — войну, блокаду, смерть близких, зачем же заставлять их переживать все это снова? Зачем их мучить? Ведь каждый начнет вспоминать, у людей изболелось сердце, Алешенька. Аты их снова войной! И ведь талантливо.— Она улыбнулась.— Будут сердечные капли глотать,— увидев, что Алексей Иванович помрачнел, она подсела к нему, потерлась головой о его плечо.— Не сердись. Я ведь глупая баба и сужу по-бабьи. А молодежь, ничего этого не переживая, просто не поймет этих ужасов.

— Нет, вот уж тут я с тобой никогда не соглашусь,— встрепенулся Рукавишников.— Так говорить — значит, всю литературу на свалку. Тогда молодежь и Толстого не поймет, и Гюго, и Шекспира. Она же не пережила тех событий…

— Ш-ш…— Лида приложила ему ладонь к губам.— Развоевался, Аника-воин. Спать пора. Знаешь, сколько времени? А ты еще должен мне доложить, почему у тебя глаза грустные…

После того как Алексей Иванович рассказал обо всем, что произошло прошлой ночью, они долго лежали молча. Рукавишникову вдруг почудилось, что Лида не верит ему.

— Вот так и шеф…— с горечью бросил Алексей Иванович.— Даже представить не может, что у людей бывают чистые побуждения! А милиционер? Ты бы видела его ухмылку…

— О чем ты говоришь, Алеша! — тихо сказала Лида.— Ты испугался за себя? Сделал доброе дело и теперь возмущаешься, что на тебя посмотрели косо, вместо того чтобы поблагодарить за христианский поступок. А про девочку ты подумал? Про ее родителей? Ой, как страшно, Алеша, ой, как страшно! — В голосе у нее было столько горечи и сожаления, что у Рукавишникова заныло сердце.— Ты говоришь, совсем молоденькая? Наверно, попала в лапы какому-то подлецу. Мы все в этом возрасте доверчивые… Ах, Алеша, Алеша.— Она притянула Рукавишникова к себе, обняла крепко, и он почувствовал на ее щеках слезы.— Всю жизнь ты прожил «половинкиным» сыном, сделаешь что-нибудь и тут же оглядываешься: правильно ли тебя поняли? А ты без оглядки, Алешенька, без оглядки, милый. Тебя женщины больше любить будут…

Лида говорила с ним ласково, мягко, как с маленьким, и вот удивительное дело — он даже не обижался на ее слова, от которых в другое время вспылил бы, наговорил ей массу колкостей. Он и не принимал и не отвергал ее обвинений, он словно бы оставлял их на потом, а сейчас ему было тепло и хорошо с ней и не хотелось ни о чем думать. Ни о редакторе с его подозрениями, ни о предателе Возницыне. Не хотелось ему думать и о том, что произошло вчера ночью в его квартире…

На следующее утро в коридоре редакции Рукавишников столкнулся с Соленой. Еще издали завидев его, она резким движением отвернула свою крашеную, в мелких кудряшках голову в сторону и гордо, словно солдат на параде, прошествовала мимо, не ответив на приветствие.

Алексей Иванович невесело усмехнулся: уже обо всем знает! Только что секретарь редактора Зина передала Алексею Ивановичу телефонограмму из районной прокуратуры. Его просили прибыть к следователю Миронову в девятую комнату. Алла Николаевна, как всегда, верна себе. И в отношениях с людьми и в отношении к искусству она умела мгновенно перестраиваться. Разнеся в пух и прах какой-нибудь новый спектакль, она через неделю могла написать восторженный отзыв на него же. Если было указание… Но уже под псевдонимом…

И самое печальное состояло в том, что над Соленой только смеялись. Она же продолжала процветать, готовая дважды в сутки переменить свою точку зрения.

В первые годы работы в редакции Алексей Иванович пытался как-то бороться с беспринципностью этой женщины, пытавшейся на страницах газеты утвердить эстетическую всеядность. Выступал на партсобраниях, на летучках. Многие хвалили его за смелость, но, опять-таки смеясь, предрекали: «Старик, не ты один пробовал бороться с «соленизмом», но Алла и ныне здесь». И Рукавишников махнул рукой. Лишь иногда позволял себе в кругу друзей или на летучке позлословить на ее счет.


…В редакции, наверное, не было ни одного человека, который не знал бы о несчастье. Оленька Белопольская явно перепугалась. Она ни о чем не спрашивала Алексея Ивановича, но за ее чуточку наигранной бодростью и подчеркнутой внимательностью он чувствовал тревогу и, как ему показалось, любопытство.

Заместитель редактора Кононов, столкнувшись с Рукавишниковым в коридоре, взял его под руку и задержал на несколько секунд у окна:

— Ты, Алексей Иванович, не теряй присутствия духа. Уговаривать, конечно, легко…— Кононов постучал своим здоровенным кулаком по подоконнику.— Но знай главное — мы тебя в обиду не дадим.

Рукавишников молча пожал плечами. Говорить-то было нечего. Кононов понял это движение по-своему.

— И о разговоре с шефом я знаю… Он тоже переживает. Все, Алексей, уляжется.

Перед тем как поехать в прокуратуру, Рукавишников заглянул в секретариат, сдал материалы в номер. Горшенин ничем не выдал своей осведомленности о происшествии. Он бы, как всегда, ровен и сдержан, говорил только о деле, а когда Алексей Иванович сказал, что идет в прокуратуру, а дежурить по номеру оставляет Белопольскую, даже не поинтересовался, зачем нужна ему прокуратура.

«Не хочет проявить своего отношения? — подумал Рукавишников.— Чтобы не попасть впросак?» И тут же отогнал эту мысль. Так можно начать подозревать каждого.


7

Пожилой, с хмурым бледным лицом следователь показался Рукавишникову сухарем. Гладко зачесанные назад редкие светлые волосы и большой выпуклый лоб придавали всему его облику какой-то бесцветно-болезненный вид.

— А я пытался дозвониться до вас вчера вечером,— сказал он, приглашая Рукавишникова садиться.— Меня зовут Игорь Павлович.

— Я не ночевал дома. Не могу себя заставить туда пойти…

— Понимаю… Такая история хоть кого выбьет из колеи.— Он внимательно, не скрывая этого, присматривался к Рукавишникову. Потом раскрыл тоненькую серую папку, полистал ее.— Алексей Иванович, вы ведь журналист, память должна у вас быть цепкая к деталям… Вспомните, о чем говорила вам Лариса? Вспомните, как говорила? Может быть, какие-то специфические словечки, неправильное ударение… По-видимому, девушка не ленинградка. Ни в городе, ни в области пропавших без вести нет. Пока нет.

— Она так мало говорила…— нерешительно произнес Рукавишников, стараясь припомнить каждое слово Ларисы, и все события того вечера ясно всплыли в памяти.— Когда я пытался расспросить ее на улице, девушка сказала: «Ну что привязался, дяденька?» Я удивился: уже не девочка, а назвала «дяденькой». А выговор у нее был правильный. Я думал, она ленинградка.

— Когда девушка пошла в ванну, вам не пришлось объяснять ей, как включать воду?

— Нет.

— Во время предварительного следствия вы сказали, что заметили у нее на теле кровоподтеки. И платье на девушке было разорвано…

Рукавишников почувствовал, как у него к лицу приливает кровь.

— Да. Когда она сняла пальто, я увидел, что платье разорвано. И потом в ванной. Я относил ей полотенце…

— У меня, Алексей Иванович, нет оснований сомневаться в вашей искренности,— сказал следователь.— Вы не дослушали мой вопрос. Я хотел лишь уточнить одну деталь: вы увидели разорванное платье, а рубашка, комбинация была на девушке?

— Нет… Я бы, наверное, увидел.

— Для нас сейчас важна каждая мелочь. Платье на девушке было финское. Такие продавали в Ленинграде и отправили еще в несколько областных городов. Мне обещали сообщить, в какие. Будем и там искать…

В ушах Рукавишникова рефреном звучала одна фраза «…нет оснований сомневаться в вашей искренности». Значит, ему верят, значит, никто не будет изображать из него насильника.

— Экспертиза определила, что Лариса потеряла сознание от спазма сосудов и захлебнулась,— продолжал следователь.— Наверное, после сильного переохлаждения пустила очень горячую воду. И к тому же пила…

— Так получилось все трагично,— прошептал Алексей Иванович, прервав следователя на полуслове.— Я должен был догадаться.

Следователь внимательно посмотрел на него.

— Разве все предусмотришь? Я утром разговаривал с товарищем из милиции, который проводил дознание. Он, знаете ли, чувствует себя неловко. Подумал на вас Бог знает что такое.

— Решил, что я убийца?

— Да нет, что вы! Если бы он так решил, то увез бы вас в капэзэ…

Рукавишников поежился.

— Просто не поверил, что вы хотели помочь девчонке.

— А потом поверил?

— Алексей Иванович, у нас, к сожалению, не хватает времени на расследование моральной стороны дела. Мы нравственностью начинаем заниматься лишь тогда, когда нарушен закон. Подозрения в убийстве были неосновательны. Ну а все остальное…— Он отвел взгляд и легонько покусал тонкую бескровную губу. Потом вздохнул и, словно отметая первую часть разговора, улыбнулся: — В редакции, наверное, проявили беспокойство?

— Беспокойство! — сердито бросил Алексей Иванович и, спохватившись, продолжил с напускным безразличием: — Да ничего… Все должно встать на свои места…

Миронов посмотрел на него с интересом. И, как показалось Алексею Ивановичу, с некоторым сомнением.

Когда они прощались, следователь протянул Рукавишникову руку:

— Нам, вероятно, еще придется встретиться. Я позвоню.

Рукавишников шел из прокуратуры печальный и опустошенный. Два дня он находился в напряжении, раздираемый тревогами и сомнениями, беспокоясь за то, как будут развиваться события дальше, оскорбленный недоверием одних и предательством других. Все это как-то заслоняло трагедию самой девушки, уводило ее на второй план. И даже вчерашние слова Лиды хоть и глубоко засели в сознании Рукавишникова, но все еще не были по-настоящему пережиты. А теперь, когда он понял, что никто не собирается винить его в смерти девушки, что ему больше не надо ни перед кем оправдываться, Алексей Иванович вдруг почувствовал острый стыд за то, что больше думал о себе, чем о погибшей.

«Права Лида. Наверное, права,— с горечью думал он.— Переживал-то я не потому, что умерла девушка, а потому, что умерла у меня на квартире. Последствий испугался. Мелкий человек. А считал себя всегда прямым и честным. И принципиальным. А цена-то мне — Гришина дружба! — Алексей Иванович усмехнулся.— Дружба подлеца и предателя. Неужели я никогда не догадывался, что он предатель?»

Алексей Иванович начал вспоминать, и память теперь услужливо подсказывала ему эпизоды из жизни, которым он никогда не придавал значения.

…Большое гулянье на набережной Невы. Он даже не помнил, по какому случаю. Не то годовщина снятия блокады, не то День Победы. Они с Гришей выпили бутылку вина и захмелели. Ходили обнявшись, радостные, восторженные. Заговаривали с незнакомыми девчонками. Потом Гриша потерялся в толпе, и Рукавишников нашел его только поздно вечером — несколько плотных парней прижали Возницына к парапету и лениво, словно предвкушая наслаждение от предстоящей драки, поддавали ему то по лицу, то в поддых, то коленом ниже пояса. Не думая о последствиях, Рукавишников бросился к парням.

— Да что вы, ребята? Оставьте…

Он встал между ними и Возницыным и с пьяным задором начал объяснять, что Гриша парень свой, с Васина острова. Один из парней по инерции съездил ему в ухо. Но другой, постарше, что-то сказал, что — Рукавишников не расслышал,— и избиение прекратилось. Все остальное Алексей Иванович помнил плохо. Откуда-то появилась бутылка водки. Ему сунули стакан, и он, чтобы не показаться хлюпиком, выпил, а старший хвалил его за смелость, говорил, что дело с ним иметь можно. А остальные парни почему-то дружно гоготали при этом, словно им показывали цирк. А Гриши при этом не было. Гриша исчез сразу же, как только Рукавишников влез в эту потасовку. Потом они куда-то шли, взявшись под руки, а потом на него обрушился страшный удар в челюсть. Парни словно растаяли в темноте, а Рукавишников долго не мог прийти в себя, стоял, прислонившись к холодной стене старого дома, и раскачивался от боли. Оказалось, что били его в темном и узком Соловьевском переулке на Васильевском острове, совсем недалеко от Гришиного дома на Третьей линии. К нему Рукавишников и поплелся, постанывая от боли и с трудом удерживаясь от того, чтобы не заплакать. Но беспокойство, не случилось ли с приятелем что-нибудь пострашнее, заставляло его идти. Дверь открыла Гришина мать, Мария Михайловна.

— А Гришук уже спит,— сказала она.— Разве вы не вместе гуляли?

На следующий день бабушка, увидев опухшее Алешине лицо, заставила его пойти в больницу. Хирург сказал, что сломана челюсть. До сих пор, поглаживая скулу и нащупав небольшую вмятину, Рукавишников вспоминает эту историю.

Несколько месяцев он не звонил и не ходил к Возницыну, но потом встретил Гришу на вечеринке у общего приятеля, и дружба их возобновилась. Не то чтобы Рукавишников простил его, нет. Просто все отошло на второй план, подзабылось. Да и Гриша как-то оправдался. Или попросил прощения.

Сейчас, думая об этом давнем, мальчишеском приключении, Алексей Иванович морщился. «Ведь то был другой Возницын, подросток, не знавший цены настоящей дружбе, не отдававший отчета многим своим поступкам»,— думал он. Знал же он Гришу и другим — веселым, компанейским, внимательным. С ним было всегда легко и просто, он понимал с полуслова, приходил на выручку, когда Алексею Ивановичу не хватало денег до получки, особенно в студенческие годы. Все это было…

Он медленно шел по улице Петра Лаврова, натыкаясь на спешащих людей, разглядывая громады домов, поставленных на капитальный ремонт. У некоторых зданий были обрушены полы и потолки, стояли одни стены, оклеенные разными обоями: синими, красными, давно уже выгоревшими, белесыми. Кое-где обои прорвались, и ветер трепал их куски, обнажая пожелтевшие газеты. Над улицей стелился голубоватый дым — строители жгли за дощатыми заборами костры. «Совсем как в блокаду,— подумал Рукавишников.— И эти пустые стены с провалами окон, и дым от костров»…


8

Новая встреча со следователем состоялась через день. Утром, когда Алексей Иванович уже собирался уходить на службу, раздался телефонный звонок. Звонил Миронов.

— Вы бы не могли заглянуть ко мне? — спросил он.— Прямо сейчас…

— Ну что ж, Алексей Иванович, вчера мы установили личность погибшей…— Он вытащил из папки лист бумаги: — Сарычева Лариса Григорьевна, проживала в городе Остров Псковской области, шестидесятого года рождения.— Он внимательно посмотрел на Рукавишникова, словно тому могли что-то сказать эти скупые анкетные данные.— Поссорилась из-за каких-то пустяков с матерью и ушла из дому, не сказав куда.

Рукавишников молчал.

— Но мы выяснили и другое, Алексей Иванович,— продолжал следователь,— весь вечер, перед тем как вы ее встретили, Сарычева провела в обществе одного немолодого человека. Командированного из Риги…

— Как вам удалось это выяснить? — Впервые за несколько последних дней Рукавишников почувствовал, что есть надежда восстановить истину.

— Работники уголовного розыска обошли несколько ресторанов, ведь вскрытие показало: Лариса много пила… В «Метрополе» девушку узнал по фотографии официант. Лариса ужинала у него с пожилым мужчиной. Ну а остальное — дело техники. В нашей профессии есть свои маленькие секреты…

— И он признался…— начал Алексей Иванович и в нерешительности развел руками, не решаясь высказать то, в чем должен был признаться этот пожилой мужчина.

— Не во всем,— покачал головой следователь.— Свидетелей-то нет! Но есть улики — у него в номере нашли Ларисин маленький чемодан и рубашку. Он все ждал, когда девушка вернется. Знал, что пойти ей некуда…

— Вот как все обернулось,— прошептал Алексей Иванович и полез в карман. Но трубки не было, он забыл ее дома. Заметив его движение, следователь достал из стола пачку «ВТ». Пододвинул Рукавишникову.

— Да я, собственно, трубку курю…— сказал Рукавишников, но сигарету взял.

— И я трубкой балуюсь,— улыбнулся Миронов.— Но только дома. Или на даче… А здесь столько работы — не до трубки. Да и товарищи смеются — вот, дескать, советский Мегрэ выискался…

Улыбка у следователя была добрая, и Алексей Иванович посетовал на себя, что ошибся при первой встрече. Заметил, что губы тонкие, и решил, что Миронов сухарь.

— Перед вашим приходом звонили из редакции,— сказал следователь.— Товарищ Спиридонов. Он уже не первый раз звонит — беспокоится. По его словам, так вы прямо ангел небесный… Я его успокоил. Сказал, что все в порядке…

— А вы знаете, Игорь Павлович, я ведь не один в тот раз был, когда девушку встретил,— неожиданно для себя сказал Рукавишников. Он вдруг почувствовал неодолимое желание рассказать следователю про Гришу.— Со мной еще один человек был. Мой товарищ. Мы вместе уговаривали Ларису поехать в гостиницу.

— Что же вы сразу не заявили об этом?

— Я его потерял,— задумчиво сказал Алексей Иванович.

— Потеряли?

— Да. Теперь уже совсем потерял. Вы себе можете представить — такое неудачное совпадение — его в это время в редакции выдвигать собрались. А тут грязь, уголовщина…

— Понятно,— кивнул Миронов и больше ни о чем спрашивать не стал.


… Когда сотрудники, собравшиеся на редколлегию, зашли в кабинет главного, там сидели редактор и Спиридонов. Оба раскрасневшиеся, взъерошенные. Чувствовалось, что между ними произошло какое-то нелегкое объяснение.

Все расселись по местам.

— Начнем с приятной новости,— сказал шеф.— Вчера Григорий Архипович Возницын утвержден заместителем главного редактора. Прекрасно, когда растет член нашего коллектива!

Все одобрительно зашумели.

— Молодец, Григорий Архипович! Так держать! — громко сказала Соленая. Рукавишников с удивлением заметил, что ее стул рядом с ним пустует, а сидит Алла Николаевна «у стены», вместе с литсотрудниками.

— Гриша, занимайте свое новое место,— показал Василий Константинович на стул справа от себя.

Возницын, смущенно улыбаясь, обошел вокруг большого стола заседаний, как будто ненароком дружески прикоснулся к плечу Алексея Ивановича и сел на пустовавшее место заместителя. Первым поздравил его Горшенин, протянув через стол широкую ладонь… И заседание покатилось по своему привычному руслу.

На закрытой редколлегии редактор сказал:

— Теперь надо думать о том, кто заменит Возницына. Отдел-то наш основной! — Он повернулся к Грише.— Как вы сами считаете, кто? Может, Филиппов?

Филиппов был литсотрудником в промышленном отделе.

— Несколько дней дадите на размышления? — попросил Возницын.

— Дадим. Но дня два, не больше. Пора разворачивать шефство над гидротурбинным. Всерьез начинать. В партбюро цеха кое-что уточнили, скорректировали.— Он на секунду замолк и, вздохнув, посмотрел в окно, на заснеженные крыши домов.— На нашу помощь завод очень надеется…

— А что уточнили? — спросил Спиридонов.

— Детали, детали! — Редактор перешел на скороговорку.— В главном все осталось по-прежнему…

— По-новому сформулировали свои соцобязательства,— сказал Возницын и, улыбнувшись, развел руками. Словно извинился за такое решение завода.— Турбину построят не на полгода раньше срока, а к моменту готовности машинного зала станции…

Спиридонов просиял.

— Ну вот…— начал было он, но редактор предостерегающе поднял руку:

— Товарищи!! Товарищи! Выясните все детали в рабочем порядке. Не начинать же нам снова дебаты. Вопросов больше нет?

— Нам бы надо еще одну кадровую проблему решить,— подала голос Соленая.

— А вы чтой-то, Алла Николаевна, в уголок забрались? — спросил редактор.— Неужели кто-то на ваше место осмелился сесть?

— Вопрос серьезный, Василий Константинович, тут уж не до шуток. Я не думала, что мне придется его поднимать. Но все молчат. Только по кабинетам шушукаются. А у самого Алексея Ивановича Рукавишникова, видно, смелости на это не хватает. Или еще чего…

— Ну что еще за вопрос вы хотите поднять? — бесцеремонно перебил Соленую редактор, и глаза у него стали холодными и злыми.

— Мне кажется, Рукавишников должен подать заявление об уходе. Нельзя работать на таком ответственном посту и совершать безнравственные поступки…

— Алла Николаевна, не надо слушать кабинетные сплетни. Если у вас возникли какие-то вопросы, спросили бы у меня, у секретаря партбюро… У самого Алексея Ивановича, наконец! — Чувствовалось, что редактор раздражен до предела.

Соленая посмотрела на него с недоумением и испугом, словно незаслуженно обиженный ребенок.

— К Алексею Ивановичу нет никаких претензий ни у прокуратуры, ни тем более у нас. Произошло недоразумение… Не-до-ра-зу-ме-ние! — повторил редактор.— И хватит об этом.

Рукавишников почувствовал на себе чей-то взгляд. Поднял голову и встретился с ищущими глазами Возницына.

«Как жить дальше? — подумал Алексей Иванович.— Как работать вместе с этим предателем, с Аллой Николаевной, с Горшениным, который не сделал мне пока ничего плохого, но и хорошего не сделал тоже. Как?» Он еще не знал. Знал только, что в нем самом, в его отношении к людям происходят, а может быть, уже и произошли такие перемены, которые сильно осложнят ему жизнь. Осложнят, но и сделают ее более красивой. Да, именно красивой. Он это чувствовал.

«Не выбирай плохих приятелей, уж лучше заведи врага…» — вспомнил он строку из стихотворения и повернулся к Возницыну спиной.


 1979 г.

Сергей Высоцкий

2


4


5


6

7

8

9


Сергей Высоцкий

ГОСТЬЯ

* * *

* * *

* * *




Теодор Гладков Взрыв в Леонтьевском

Светлой памяти трагически погибших московских чекистов…


Глава 1

Пасмурным утром 23 сентября 1919 года к газетному щиту возле стрельчатой арки бывшей Синодальной типографии на Никольской улице подошел, неспешно хромая, инвалид-расклейщик в замызганной австрийской шинели. В одной руке он держал кисть, в другой — ведерко с клейстером, через плечо — холщовая сумка со стопой газет и рулонами афиш. Содрал бугристые от ночных дождей обрывки вчерашнего и, ловко шлепнув предварительно несколько раз влажной Кистью по углам доски, прилепил свежий номер «Известий ВЦИК». Рядом приклеил желтоватый листок с каким-то сообщением или приказом — власти, и центральные, и московские, издавали в ту пору таковые едва не ежедневно — и, перейдя на другую сторону узкой улицы, потопал дальше, к Верхним торговым рядам.

Некогда шумная и оживленная Никольская теперь была малолюдна, даже пустынна. Только жалась вдоль домов молчаливая и безнадежная в многочасовом ожидании очередь к дверям углового магазина. Изредка, чихая сизыми клубами выхлопных газов, проезжал к Кремлю или от Кремля легковой автомобиль, а то и конный экипаж. Из былого двухмиллионного населения к осени девятнадцатого в городе оставалось менее половины. Две войны и две революции, голод и страхи разметали москвичей по всей России. Да и поумирало от болезней и лишений множество, не говоря уже о тех, кто сложил головы на фронтах империалистической и гражданской. Словом, обезлюдела Москва-матушка, обветшала, пришла в запустение и упадок. Наглухо заколочены стеклянные двери роскошных ресторанов на Тверской, словно ветром сдуло былое обилие с прилавков Елисеевского и Филиппова, в витринах «Мюра и Мерилиза», Солодовниковского и Петровского пассажей остались одни лишь ободранные манекены. Закрылись, за редким исключением, театры и кинематографы. Вместо привычного слова «провизия» утвердилось сухое, даже угрюмое «паек» — полфунта пшена и несколько закаменелых от долгого лежания на армейских складах воблин. Воблу, ободрав, прямо с головой варили долго с пшеном, похлебка получила прозвание, и надолго, «карие глазки». Самой твердой валютой на черном рынке стали крохотные (резали ножом вдоль, а потом еще раз поперек), брусочки усохшего хозяйственного мыла, резиновые калоши, керосин и махорка.

Недобрая то была осень и для Москвы, и для всей страны. Республика Советов переживала, по выражению Предсовкаркома товарища В. И. Ульянова-Ленина, самый критический этап в своей такой еще короткой истории.

Летом Красная Армия ценой огромного напряжения всех сил отбила наступление белогвардейцев на Петроград, ближе к осени отразила решающий, как полагал «царь Антон» — генерал Деникин, рывок Добровольческой армии на Москву, на востоке отбросила от Урала дивизии «Верховного правителя» Колчака.

В Москве, Петрограде, фактически во всех крупных городах Советской России чекисты вскрыли и обезвредили контрреволюционные заговоры, шпионские и диверсионные организации. В июне на Балтике части Красной Армии подавили вооруженный мятеж в фортах «Красная горка», «Серая лошадь» и «Обручев». В августе — сентябре ВЧК раскрыла в Москве разветвленный заговор кадетской в основном организации «Национальный центр» и тесно связанного с ним белоофицерского так называемого «Штаба Добровольческой армии Московского района». С помощью партийных ячеек Москвы и при участии вооруженных рабочих отрядов чекисты арестовали около семисот активных контрреволюционеров.

В связи с опасным продвижением деникинских армий и реальной угрозой антисоветских восстаний (в столице тогда проживало около 38 тысяч бывших царских офицеров, в то время как вся партийная организация насчитывала после ряда мобилизаций на фронт лишь 17 тысяч коммунистов) 4 сентября в Москве было введено военное положение. Всю власть в городе сосредоточил Комитет Обороны. От ВЧК и МЧК в него вошел Ф. Дзержинский, от столичной парторганизации — секретарь МК РКП (б) В. Загорский.

Военное положение наложило отпечаток на весь облик Москвы. Улицы и площади контролировались вооруженными патрулями милиционеров, красноармейцев и чоновцев. У подозрительных лиц проверяли документы, по сомнительным адресам устраивали облавы и обыски. Забились в дальние щели уцелевшие после летней беспощадной чистки города от уголовного элемента блатные, знали — патрульные не церемонятся, оружие применяют в случае надобности без предупреждения.

Тревожной и суровой стояла вторая послереволюционная московская осень…


Вот и листок, что лепился рядом с газетой, заполнен был словами строгими, даже жесткими. То было обращение ВЧК «Ко всем гражданам Советской России» в связи с раскрытием заговора «Национального центра». Заканчивалось оно так:

«Всероссийская Чрезвычайная комиссия обращается ко всем товарищам рабочим и крестьянам:

Товарищи! Будьте начеку! Стойте на страже Республики днем и ночью. Враг еще не истреблен целиком. Не спускайте с него своих глаз!

Всероссийская Чрезвычайная комиссия обращается к остальным гражданам:

Граждане! Знайте, что пролетариат стоит на своем посту. Знайте, что всякий, кто посягнет на Республику пролетариата, будет истреблен без всякой пощады. На войне как на войне. За шпионаж, пособничество шпионажу, участие в заговорщицкой организации будет только одна мера наказания — расстрел…»

К витрине подошли двое. Мужчина лет тридцати трех в длинном темном пальто с узеньким бархатным воротничком. Наружные карманы пальто от привычки глубоко засовывать туда руки топорщились и были даже надорваны в уголках. За стеклами пенсне в тонкой металлической оправе остро поблескивали недобрые глаза. Темные волосы зачесаны налево, на косой пробор. Человек казался каким-то взъерошенным, словно наэлектризованным злой энергией. Его спутница — молодая, с высокой грудью и осиной талией, лицо строгое, броской армянской красоты. Влажные глаза тревожно смотрят из-под низко, по-монашески повязанного шерстяного платка.

Двое читают внимательно и вдумчиво (женщина даже по-детски шевелит губами) каждое слово обращения. Длинный, на шестьдесят семь фамилий список расстрелянных контрреволюционеров явно перечитывают еще раз, словно запоминая каждое имя. Так же пристально читают и газету. Осторожно, едва приметным движением мужчина касается кисти своей спутницы, глазами молча указывает на одну из полос. Она отвечает тоже кивком, беззвучно: вижу, мол…

Это объявление: «Московский комитет РКП (большевиков) приглашает нижеследующих товарищей на заседание, которое состоится в четверг 25 сентября ровно в 6 часов вечера в помещении — Леонтьевский переулок, № 18… Заседание важное и необходимое».

Чуть слышно женщина читает список приглашенных, чья явка на совещание обязательна: Инесса Арманд, Керженцев, Коллонтай, Красиков, Крестинский, Кропотов, Ломов, Невский, Ногин, Покровский, Смидович, Стеклов, Степанов, Ярославский… Поднимает встревоженные глаза;

— А он?!

Мужчина пожимает плечами:

— Его не приглашают… Но он будет, должен быть… Идем!

Подхватив женщину под локоть, он быстро увлекает ее к проходному двору, что соединяет Никольскую с Воскресенской площадью. Новое название — площадь Революции — еще у москвичей не прижилось.


…Человека, столь внимательно изучавшего объявление в газете (не случайно — он знал, что такое сообщение вот-вот появится, и ходил к газетным щитам каждое утро), звали Донатом Андреевичем Черепановым. До недавнего сравнительно времени он был членом Центрального комитета партии левых социалистов-революционеров, а проще — эсеров.

6 июля 1918 года он принимал активное участие, а точнее — был одним из руководителей левоэсеровского вооруженного мятежа в Москве. Именно он, Донат Черепанов, известный среди членов своей партии под кличкой Черепок, заявил Феликсу Эдмундовичу Дзержинскому в особняке фабриканта Морозова в Трехсвятительском переулке, ставшем штабом мятежников, о его аресте. В нервном истерическом припадке он кричал сохранявшему поразительное спокойствие председателю ВЧК:

— У вас, Дзержинский, были октябрьские дни, теперь наступили наши, июльские!

«Июльские дни» не состоялись. «Петушиный заговор», как насмешливо назвал мятеж Дзержинский, был ликвидирован в считанные часы. За измену были расстреляны заместитель председателя ВЧК левый эсер Александрович, поставивший подлинную печать ВЧК на поддельное удостоверение, с которым заговорщики Блюмкин и Андреев проникли в здание германского посольства в Денежном переулке и убили посла Мирбаха, и несколько бойцов вооруженного отряда Попова, а сам Попов сумел скрыться. К остальным участникам мятежа трибунал проявил великодушную снисходительность. В частности, Черепанов, от суда сбежавший, был приговорен всего лишь к трем годам лишения свободы.

С той поры на протяжении почти пятнадцати месяцев, изменив внешность, прятался по старым конспиративным квартирам, иногда ночевал у знакомых, случайных лиц. Бывало, он неделями не выходил на улицу, опасаясь, что его опознают и арестуют. В странствиях по городу Доната сопровождала его возлюбленная — слепо преданная ему, экзальтированная террористка Тамара Гаспарян. За год с лишним пребывания на нелегальном положении Черепанов дошел до крайней степени одичания, и как следствие — разочарования в левоэсеровских идеях. По сохранившимся связям он объявил о разрыве со своей бывшей партией и переходе к террору как единственно эффективному, по его убеждению, средству борьбы с большевиками.

Новых единомышленников Донат нашел среди анархистов, причем тех, кто, как и он, ставил динамит и маузеры во главу всего и вся. Искать их, впрочем, ему особенно и не требовалось. В этой среде у него были с давних пор и связи и друзья. Лютая ненависть к большевикам, во многом покоящаяся на зависти к их авторитету в массах, признание террора как единственного средства уничтожить Советскую власть стерли теоретические разногласия и тактические расхождения, которые когда-то существовали между левыми эсерами и анархистами.

К подпольной борьбе, тем более в форме террора, склонялись далеко не все анархисты, ее не принимали, в частности, легальные, входившие в официально признанные федерации и имевшие свои органы печати. Но самые отчаянные, утратившие к тому же твердую политическую платформу под ногами, бросались, очертя голову, в откровенный политический авантюризм.

Хорошо образованный, умный и энергичный Черепанов быстро подчинил их своему влиянию, хотя формально и не входил в какую-либо анархистскую группировку. Он был признанным, но теневым вожаком. В конечном счете без его согласия, а точнее, хитро осуществляемой подсказки не совершалась ни одна серьезная акция московских анархистов.

Последние месяцы Донат жил маниакальной идеей «большого террористического акта» против руководителей большевиков. И главной мишенью будущего удара должен был стать Ленин…

У Черепка были немногочисленные, но хорошо информированные люди, надежно законспирированные в советских и даже партийных органах Москвы. Один такой информатор укрылся и в Моссовете. Он и дал в газеты объявление о совещании в МК РКП (б). Фраза «Заседание важное и необходимое» служила кодированным сигналом, она означала возможность присутствия Ленина со значительной долей вероятности.

Бесшабашные, вроде бы никем и никак не управляемые анархисты, прошедшие зачастую и тюрьмы, и каторгу, участвовавшие не в одном налете, а кое-кто и в боях, не боявшиеся ни бога, ни черта, были в то же время в большинстве своем наивны как дети. И это простодушие делало их в определенных ситуациях опаснее диких зверей. Они были в равной степени подвластны и собственным настроениям, и влиянию со стороны. Свобода означала для них не только избавление от самодержавной воли государства, но и отбрасывание вообще каких-либо сдерживающих начал, будь то законы страны, воинская дисциплина, партийный устав, религиозные догмы или просто нормы человеческих отношений. Ненависть к многовековому подавлению естественных прав и свободы личности трансформировалась в полное нигилистическое отрицание какого-либо подчинения принципиально, в слепое отвержение авторитетов и установлений, даже самых разумных и безобидных. Понятие свободы уродливо превратилось во вседозволенность, отрицание принципов жестокой самодержавной власти — в непризнание никакой вообще. Они хорошо сознавали, точнее ощущали, необузданную силу разрушения и абсолютизировали ее в некий мистический символ. Неудивительно, что разбойник, а не сознательный борец стал для анархистов воплощением идеального героя.

Сильный, но холодный ум при минимальной дозе социальной демагогии легко мог превратить этих людей в слепое орудие самого разрушительного свойства и направления. Подлинным поводырем этой группы ослепленных и опьяненных разгулом русской бунтарской крови и стал Донат Черепанов.

Отец российского анархизма Михаил Бакунин призывал когда-то «разбудить в народе дьявола», «разнуздать самые дурные страсти». В людях, с которыми подполье связало Черепанова, дьявол был давно разбужен, а страсти разнузданы. И он научился управлять этими людьми надежно и уверенно, причем так, что сами они этого не сознавали. Условие требовалось только одно: внушать им беспрестанно и без устали, что все, что они совершили, совершают и совершат делается во благо народа, во благо подлинной революции…

Черепок хорошо изучил психологию анархистов, всегда учитывал их непоследовательность, возбудимость, даже капризность. Руководствуясь точным, взвешенным расчетом, он явился на их штаб-квартиру не двадцать третьего, когда узнал о совещании в МК, а день в день — двадцать пятого, в три часа, чтобы поставить перед фактом, не дать времени на осмысление, следовательно, и для сомнений. Потому как одно дело — готовить теракт в принципе, вообще (он был обговорен давно, еще летом), совсем другое — конкретно, когда пути назад быть уже не должно, когда остается одно голое действо, без раздумий. Черепанов боялся раздумий. Черт его знает, что могли эти лихие, но столь неустойчивые ребята надумать за два дня? А за несколько часов ничего не надумают. Тем более не проверят повестку дня. Как знать, выведай они, что на совещании никакие «репрессивные меры против населения»обсуждаться не будут, согласятся ли на постановку акта? То, что видных большевиков в зале будет горстка, а масса — рядовых партийцев из рабочих, могло резко и самым существенным образом отразиться на замысле Черепанова.


…Донат условленным образом позвонил в дверь и был незамедлительно впущен в огромную, некогда богатую, а теперь до крайности запущенную квартиру доходного дома за номером 30 на Арбате, известного многим последующим поколениям москвичей своим «Зоомагазином».

Дверь отворил высокий, крепкого сложения мужчина, одетый в сильно потрепанный защитный френч с большими накладными карманами. Опухшее, с высокими монгольскими скулами лицо было какого-то мучнистого цвета, словно человек этот неделями не выходил на свежий воздух. На низкий лоб опускался ежик топорщащихся, коротко подстриженных, как у Керенского, волос. Блеклые глаза его при виде Черепанова несколько оживились. Он вытащил из кармана галифе правую руку, поздоровался. Карман, однако, так и остался оттопыренным — в нем явно лежал револьвер.

— Сегодня в шесть, — коротко бросил Донат, войдя в захламленную, давно не прибираемую комнату. — Будет он…

— Где? — свистящим шепотом спросил Соболев. Лицо его сразу утратило сонное выражение, напряглось, заходили под сухой кожей желваки.

— В Леонтьевском, в Московском комитете…

Не снимая пальто, Черепанов присел к большому круглому столу карельской березы, обезображенному черными пятнами папиросных ожогов, брезгливо отодвинул локтем в сторону тарелки с остатками какой-то снеди, вытащил записную книжку, вырвал из нее чистый листок и стал чертить па нем что-то вроде схемы.

— Зал заседаний на втором этаже, окна выходят в сад, лестница в кустах, у стены. Окно балконное, очень удобно…

Соболев понимал его с налету.

— Вася! — крикнул он в дверь, ведущую в смежную комнату.

Петр Соболев возглавлял группу анархистов-боевиков, обосновавшихся в Москве в конце лета и начале осени. Специалист по террористическим актам и экспроприациям, он вернулся в столицу из Гуляйполя, наделенный батькой Махно диктаторскими полномочиями. Человек не слишком большого ума, Соболев, однако, обладал огромной силой воли, абсолютный и бескорыстный фанатик анархистской идеи, он был наделен способностью сплачивать вокруг себя единомышленников, безраздельно подчинять каждого.

При одном из «эксов» боевики взяли шестьсот тысяч рублей. После долгого обсуждения было решено, чтобы Соболев из этих денег купил себе новые брюки, взамен старых, вконец прохудившихся. Сделать это можно было тогда только на Сухаревке. Знаменитая всемосковская толкучка в девятнадцатом году признавала в основном только натуральный обмен. Правда, деньги все-таки принимались, но цены в рублях были столь несусветными, что нормальная торговля фактически свелась почти к нулю.

В сопровождении двух боевиков Соболев отправился на барахолку, однако выяснив, что обыкновенные штаны стоили три тысячи рублей, он, даже не пытаясь торговаться, повернул обратно. Этот террорист, стрелявший в людей не моргая, искренне считал невозможным потратить на личные нужды такие большие деньги… Они, по его убеждению, могли быть вложены только в борьбу с большевиками.

Соболева уважали, но и боялись. Все в группе знали, что он никогда не выходит на улицу, не рассовав по карманам трех пистолетов, а то и двух гранат. И выхватывал оружие молниеносно, а стрелял по-македонски, с обеих рук, и того быстрее…

В комнате появились двое. Васей был лишь один — Азаров, он же Азов, худой, нескладный парень с тоскливым выражением лица и длинными, неуклюжими руками. Фамилия второго была Барановский (он же Попов). Он принадлежал к тем членам организации, что разными путями, но в одно примерно время прибыли в Москву из штаба Махно.

— Приступай, — коротко и внушительно, обращаясь к Азову, сказал Соболев. — Сашка, — он кивнул в сторону Барановского, — тебе поможет. — Ну а мы, — он повернулся к Черепанову, — собирать людей.

Голос его, глухой, чуть надтреснутый, звучал спокойно, вполне буднично.

— Пятерых хватит?

Черепанов только пожал плечами в ответ. Эта деталь его не касалась.

— Зал какой, сколько народу? — впервые открыл рот Вася Азов.

Соболев вопросительно уставился на Черепанова.

— Человек на сто, сто пятьдесят… Зал прямоугольный, потолок невысокий… Здание каменное, а перекрытия, черт его знает, небось деревянные…

Вася поднял глаза, отрешенно, сморщив узкий лоб и шевеля губами, посчитал про себя. Затем сообщил:

— Полутора пудов хватит…

Донат почувствовал, как между лопатками у него пробежал холодок.

— Так мы пошли? — стряхивая озноб, повернулся он к Соболеву.

— Пошли… — выходя из комнаты, Петр еще раз напомнил Барановскому: — Значит, ты остаешься. Поможешь Васе и вообще…

— Ладно, — Барановский понял, что заключительное «вообще» означало охрану квартиры, в которую теперь без разрешения Соболева не должна была проникнуть ни одна живая душа, даже из своих.

Когда Черепанов и Соболев ушли, Барановский закрыл дверь на несколько надежных замков и запоров (в годы войны и революции их появилось в московских квартирах, что в банковских кладовых), накинул цепочку и устроился на табуретке возле окна в кухне, откуда превосходно обозревалась и сама улица, и оба ближайших переулка, то есть всё подходы к дому.


…Вася Азов был бомбистом. Именно бомбистом, а не террористом вообще. Его не интересовали ни пистолеты, ни револьверы, никакое огнестрельное оружие, не говоря уже о холодном, всяких там финках и кастетах, этих игрушках для блатных. Он признавал только динамит, нитроглицерин, мелинит, любую другую взрывчатку. Карманы его всегда были набиты капсюлями, взрывателями, динамитными палочками, обрезками бикфордова шнура, наконец, просто черным порохом россыпью, иные так носят махорку. Пальцы были изъедены кислотами, темнели пятнами от ожогов. Боевики мрачно шутили, что в присутствии Азова даже курить опасно — упади на него искра от спички или горячий пепел от папиросы, может взлететь на воздух. Вася подобных шуток не принимал.

Порождение террора, он был его живым олицетворением и, чего сам не сознавал, его жертвой…

Оставшись один, Азов принялся священнодействовать. Достал со шкафа большую круглую коробку, наподобие тех, в какие упаковывали не так давно в богатых магазинах дамские шляпы, расположил ее на полу в центре комнаты. Из-под дивана вытащил с некоторой натугой длинный узкий ящик и любовно откинул крышку. В ящике ровными рядами лежали аккуратно завернутые в вощеную бумагу лоснящиеся, мылкие на глаз бруски динамита.

Неуклюжие пальцы Васи вдруг приобрели чрезвычайную гибкость. Бережно, четко выверенными движениями он извлекал из ящика бруски и ласково, словно то были живые существа, в понятном одному ему лишь порядке укладывал их в коробку. Этому занятию он мог предаваться вечность. Как пьяницу от бутылки, его невозможно было оторвать от снаряжения бомбы, пока он сам не решал, что дело сделано и сделано хорошо. Само лицо его неузнаваемо менялось, его словно озаряло некое внутреннее сияние. Он пьянел от чуть уловимого специфического запаха динамита, впадал в мистический, неведомый для непосвященных транс.

Когда коробка была заполнена, Вася с явным сожалением, тяжело вздохнув, закрыл и задвинул обратно под диван ящик с остатком динамитных шашек. Потом подошел к пузатому купеческому комоду и извлек из его чрева картонку, в которой хранил взрыватели. Нежно, как елочную игрушку из хрупкого, невесомого стекла, закрепил взрывное устройство в заранее оставленном пазу.

Через пять минут бомба была полностью снаряжена и перевязана многократно прочным шпагатом. В крышке было оставлено отверстие, прикрытое аккуратно вырезанным квадратиком клеенки, которое позволяло исполнителю акции привести в действие взрыватель, имеющий замедление примерно на тридцать секунд.

Закончив работу, Вася еще некоторое время любовался творением своих рук. Наконец, он стряхнул оцепенение и позвал Барановского. Настенные часы-кукушка к этому времени уже показывали шестой час. Барановский чувствовал себя прескверно, его бил колотун. Не от волнения перед актом — у него начинался тиф, но сам он этого еще не знал. Чтобы сбить озноб, боевик достал из шкафа бутылку с «керенской водкой» — так называли денатурат за зеленоватый цвет, схожий с цветом ассигнаций канувшего в Лету Временного правительства. Налил себе стопку и жадно проглотил жгучее зелье. Предложил Васе, тот отказался — на работе он никогда не пил…

Вернулись Соболев и Черепанов, с ними несколько боевиков и бесцветная женщина лет тридцати — Настасья Корнеева, хозяйка квартиры, приятельница знаменитой Маруси Никифоровой и сожительница Александра Восходова, правой руки Петра Соболева.

Боевики были люди разные, они и одеты были кто во что, но во всем их облике проскальзывало какое-то неуловимое сходство. Скорее всего, въевшаяся под кожу, как угольная пыль у шахтеров, готовность к мгновенному действию, физически ощущаемая направленность на одно, и нехорошее, дело. В то же время незаметно было той нарочитой развязности, разболтанности, порой истерического надрыва при очевидном отсутствии культуры, что характерны для чисто уголовных сообществ.

По знаку Соболева все уселись вокруг стола. Барановский поставил в центре стола нелепую керосиновую лампу в виде бронзовой кариатиды с хрустальным шаром-светильником над головой. Донат извлек из кармана газету трехдневной давности, развернул так, чтобы всем было видно объявление. Свистящим шепотом воскликнул:

— Вот он, наш час! Сегодня в Леонтьевском совещание. Будут обсуждать репрессивные меры против анархистов, левых эсеров, рабочих Москвы.

Он обвел собравшихся тяжелым взглядом и добавил уже спокойно, акцентируя каждое слово:

— Должен быть Ленин!

Соболев вырвал из рук Черепанова газету, быстро пробежал текст.

— Все верно, — поднял на Доната сумасшедшие белесые глаза. И тут же, не скрывая враз проснувшегося подозрения: — А откуда про Ульянова? Здесь ничего не сказано…

Многозначительно Черепанов поднял к потолку указательный палец:

— Источник надежный, оттуда.

Заметался по комнате Соболев, не в состоянии сдержать возбуждения:

— Что ж, господа-товарищи-комиссары! Посмотрим теперь, кто кого распорет!

Резко, словно споткнувшись о невидимое препятствие, остановился. Неожиданно спокойно скомандовал:

— Значит, так… Гречаников, Николаев, Глагзон идут впереди. Через Арбатскую, Воздвиженку, Моховую, Тверскую. С Тверской где-нибудь спуститесь на Большую Никитскую. Нас выглядывайте у церквушки, что против консерватории… Да не с улицы, найдите какую-нибудь подворотню… Большой Чернышевский просмотрите по обеим сторонам, да не гуртом, по-одному…

— Знаем, — лениво отмахнулся Николаев, он же Федька-Боевик, — не впервой.

— Такое — впервой! — круто оборвал его Соболев. — С акта снимаетесь следом за мной, и залечь, глухо залечь на сутки. Ты, — он обернулся к Николаеву, — завтра мотай в Тулу, объявишь сбор, пусть ждут сигнала из Москвы. Потом возвращайся. Ну а теперь — ни пуха!

Трое, молча проверив оружие, не попрощавшись, вышли из комнаты. Глухо хлопнула за ними дверь на лестницу.

Глава 2

Леонтьевский переулок в самом центре Москвы назывался переулком, видимо, лишь потому, что соединял две главные улицы — Тверскую и Большую Никитскую. А так это была самая настоящая улица, достаточно длинная, хотя и узкая, застроенная утопающими в садах особняками. Некоторые из них принадлежали когда-то именитым аристократам, но позднее, на рубеже веков, перешли в руки купцов и фабрикантов, таких, как Мамонтовы, Алексеевы, Морозовы. Одного из Алексеевых, Константина Сергеевича, знала вся Москва, правда, под его сценическим псевдонимом «Станиславский».

Любители и знатоки народных промыслов хаживали сюда в великолепный, воистину древнерусский терем, построенный на пожертвования Саввы Морозова под Музей кустарных изделий.

По правой стороне Леонтьевского (если идти от Большой Никитской) под номером 18 располагался чуть в глубине сада большой двухэтажный особняк, принадлежавший до революции графине Уваровой. И графиня, и давно покойный муж ее были весьма известны в ученом мире первопрестольной столицы.

Граф Алексей Сергеевич Уваров в XIX веке считался одним из образованнейших историков в России. Парадоксально, но отец его — граф Сергей Иванович, министр народного просвещения, при Николае I, оставил по своей деятельности память самую скверную.

Это он провозгласил печально знаменитую триединую формулу «православие, самодержавие, народность», ставшую на долгие десятилетия лозунгом реакции. А вот сын его стал одним из основателей Российского и Московского археологических обществ, по его инициативе был устроен Московский Исторический музей, водружен (уже после смерти графа) памятник первопечатнику Ивану Федорову. Жена его Прасковья Сергеевна, на многие годы пережившая мужа, была также дамой ученой, председательствовала в Московском археологическом обществе.

Особняк, перекупленный Уваровыми в Леонтьевском переулке, имел долгую историю. Когда-то именно в нем имела место партия в карты, сыгравшая столь трагическую роль в судьбе знаменитого композитора Александра Алябьева, автора «Соловья».

Бурные события 1917 года напугали графиню, пребывавшую уже в летах, она покинула Россию, а особняк ее в конце концов занял Московский комитет Российской коммунистической партии (большевиков), переехавший сюда с Тверской, из здания гостиницы «Дрезден».

В недавно еще патриархально-тихом переулке закипела новая жизнь. Старые обитатели, облаченные в добротные собольи шубы и лисьи салопы, не то чтобы бесследно исчезли, но как-то затерялись среди серых шинелей, кожаных тужурок, подбитых ватой бекеш из грубого сукна, что носили рабочие, советские служащие, парторганизаторы, красноармейцы, запросто и без малейшего почтения к прошлому входившие в парадный подъезд уваровского особняка.


В тот день, четверг 25 сентября, здесь, в МК партии, точно состоялось совещание, о котором без всякой на то надобности оповестили всю Москву газеты. В самом деле, чтобы собрать полторы сотни нужных людей, зачем давать объявление, которое прочтут десятки тысяч? Вполне можно было своевременно оповестить кого следовало простыми телефонными звонками в районы, а то и непосредственно в партячейки на предприятиях и в учреждениях. Соображение это уже после разыгравшихся в тот вечер событий будет высказано, учтено, а сам факт публикации — тщательно расследован.

А в этот вечер, задолго до шести часов, с обоих концов переулка — и от Тверской, и от Никитских ворот — сюда стекались люди. Изредка подъезжали служебные автомобили центральных учреждений, машин было совсем мало: даже сам секретарь МК товарищ Загорский для поездок по городу обычно пользовался трамваем, почему ему и был выдан служебный проездной билет.

В основном шли рабочие-пропагандисты промышленных предприятий Басманного, Благуше-Лефортовского, Бутырского, Рогожско-Симоновского, Городского, Замоскворецкого, Пресненского, Сокольническо-Богородского, Сущевско-Марьинского, Хамовническо-Дорогомиловского и самого отдаленного Алексеево-Ростокинского районов уже и тогда огромного города.

В холле особняка за хрупким столиком, похоже бывшим ломберным, две девушки регистрировали участников совещания. За старшую держалась та, что по возрасту была явно моложе своей подруги. Действительно, сотруднице аппарата МК РКП (б) Ане Халдиной едва исполнилось семнадцать лет, а помогала ей вчерашняя работница, направленная на службу в Моссовет, Таня Алексашина, которой было уже целых двадцать. Чередой подходят к столику люди.

— Волкова Мария, Прохоровская мануфактура… Ой, Таня! — Работница радостно здоровается с Алексашиной. — Ты что, здесь теперь?

— Да нет, в Моссовете. Прислали сегодня Ане помочь.

— Заходи, не забывай своих!

Волкова отходит. Ее место занимает молодой паренек в просторной, не по его плечам тужурке, перешитой из шинели.

— Савушкин Николай… Завод Дангауэра.

Девушки быстро отмечают в своих списках:

— Кваш. Бюро субботников.

— Корень, Василий. Завод Бромлея.

Подлетает темноглазый, чубатый красавец с лихо закрученными усами. Под черным матросским бушлатом полосатая тельняшка.

— Разоренов-Никитин. Алексеево-Ростокинский район.

Аня не сразу понимает:

— Так Разоренов или Никитин?

Матрос обижается:

— Почему это «или»? Через черточку пишется. Фамилия такая, двойная.

Аня смущается:

— Я думала, такие только у графов бывают.

— Скажешь тоже, граф…

Матрос не в состоянии долго обижаться. Приглушив гулкий бас, он спрашивает, наклонившись к столику:

— Ильич, то есть товарищ Ленин, будет?

Сурово насупив тоненькие бровки, Аня отвечает нарочито казенным тоном:

— Ничего определенного сказать не могу, товарищ Разоренов-Никитин.

— Понимаю-понимаю… — Матрос заговорщицки подмигивает и отходит.

…Соболев — теперь командовал не Черепанов, а он — после ухода Глагзона, Николаева и Гречаникова выжидал минут сорок. Потом решительно встал — пора. Подозвал хозяина квартиры:

— Вот что, Восходов. Завтра наведешь справки с утра и сообщишь. Адрес знаешь.

Поднял коробку за перекрестье веревок.

— Ого! Ну, пошли.

Молча двинулись следом Барановский, Черепанов, последним — Азов. Васино лицо снова стало скучным и полусонным. Теперь он очнется только при сладостном для его уха грохоте взрыва.

Александр Восходов запер дверь на все замки, обессиленно прислонился спиной к стене и вытер ладонью взмокший холодный лоб. Неслышно появилась в прихожей его подруга. Тихо, с тоской в голосе выговорила:

— Сань, а Сань! Там же, кроме комиссаров полно народу…

— Иди ты, — зло оборвал женщину Восходов. — Лес рубят — щепки летят!


…Соболев и его спутники не спешили. Обойдя Собачью площадку, они долго петляли по арбатским переулкам, прислушивались настороженно, нет ли слежки. Завидев редкого постового милиционера, укрывались в подворотнях. Тяжелую коробку несли по очереди. С Арбата, наконец, выбрались на Малую Молчановку, оттуда через Трубниковский (под аркой громадного здания винных складов Абрау-Дюрсо даже выкурили по цигарке, пряча огонек в рукав) на Поварскую. Потом снова кружили, через Малый Ржевский выбрались к Никитским воротам, не останавливаясь, пересекли бульвар, миновали побитое сильно в дни октябрьских боев здание кинотеатра «Унион» и сделали очередную передышку в подворотне у Никитского театра на углу Большой Никитской и Малого Кисловского переулка. Здесь уже курить не рискнули — Леонтьевский начинался почти напротив, через дорогу… Там могли быть и милиционеры по случаю совещания в МК.

Дальше, дальше… Большую Никитскую перешли почти уж против Долгоруковского переулка и здесь направились в обратную сторону. Вот, наконец, и древняя церквушка Малого Вознесения на углу с Большим Чернышевским переулком.

В тени притвора Соболев опустил на землю коробку, которая теперь, после полуторачасовых скитаний, весила, казалось, все пять пудов.

— Петро! — негромкий оклик оглушил, словно выстрел над ухом.

Это Николаев. Успокаивающе, едва различимо показывает в отдалении жестами, что все тихо. Соболев собран, как туго заведенная пружина часов. Трогает за плечо Азова.

— Стой здесь! Дальше не ходи. После взрыва никого не жди, снимайся.

Вдвоем Черепанов и Барановский поднимают коробку, идут по левой стороне Большого Чернышевского в сторону Тверской. Вот и невысокий забор, мало различимая в сгущающихся сумерках калитка в сад. В глубине его светятся окна тыльной стороны уваровского особняка.

— Вон балкон, — шепчет Черепанов, пригнувшись к самому уху Петра, — лестница под балконом, я проверял…

Соболев его не слушает, он намертво запомнил схему застройки, оценил в должной степени, что к особняку можно подобраться не со стороны Леонтьевского, где наверняка есть охрана, а с тыла, со стороны Большого Чернышевского. Нащупывает щеколду калитки… Глухо звякает придержанный ладонью металл.

— С богом! — шепчет Черепанов.

Соболев впереди, Барановский с коробкой в руках следом входят в сад. Петр нашаривает в жухлой траве лестницу-стремянку, должно быть принадлежавшую садовнику, приставляет ее к стене и с ловкостью матроса парусного флота взбирается на балкон. В метре от него чуть приоткрытая дверь, за ней слышен шум людского сборища.

Соболев прислушивается: аплодисменты, потом чей-то уверенный голос:

— Товарищи! Если вопросов к докладчику больше нет, небольшой перерыв, можно покурить. Литературу получите потом, на выходе.

Соболев торопливо перегнулся через перильца, дал знак Барановскому. Поднявшись на несколько ступенек, тот с усилием поднял бомбу над головой и протянул Петру. Укрыв ее полой плаща, Соболев раздвинул дощечки на крышке и при слабой вспышке зажигалки из винтовочной гильзы привел в действие взрывное устройство. Теперь в его распоряжении на все оставалось полминуты… Тридцать секунд. Соболев выждал не более четырех, чтобы, набрав в легкие воздух, поднять бомбу обеими руками и с силой швырнуть ее в распахнутую дверь…


В холле здания МК уже никого не было, кроме Ани Халдиной и Тани Алексашиной. Только присел у дверей на табурет, вытянув ноги, дежурный сотрудник МЧК. Аня собрала в папку регистрационные листы и обратилась к подруге:

— Тань, посиди тут одна, ладно? Может, еще кто подойдет. Проверь повестку и запиши. А я поднимусь в зал, хочется хоть конец доклада послушать.

Татьяна только рассмеялась, она сама только-только собиралась попросить Аню о том же самом. Ну да уж раз та первая сказала, значит, ей и идти.

— Хорошо, ступай, я посижу…

Легкими шагами вспорхнула Аня по широкой лестнице, вошла в зал и осторожно прикрыла за собой тяжелую дубовую дверь.

Профессор Михаил Николаевич Покровский, бородатый, в золотых очках, более похожий на думского деятеля, нежели па профессионального революционера, уже закончил свой доклад и теперь неторопливо собирал бумаги в объемистый портфель. Участники совещания встали со своих мест, обменивались мнениями, кое-кто спорил, но никто не спешил покинуть зал, кроме нескольких самых уж заядлых курильщиков.

И вдруг… Через проем балконной двери с тяжелым стуком упала на пол в проходе между рядами большая круглая коробка. Отчетливо расслышали многие какой-то щелчок, похожий на слабый выстрел из детского ружьеца монтекристо.

Непонимающе смотрит на коробку Мария Волкова.

Застыл на трибуне, придерживая пальцем очки, профессор Покровский.

Застыл в третьем ряду все уже понявший Разоренов-Никитин.

Из-за стола президиума сорвался с места средних лет, очень красивый человек с пышной вьющейся шевелюрой над высоким лбом, в пенсне — Загорский. Он уже тоже все понял, и что произошло, и что еще должно произойти. Побежал к коробке, полагая, видимо, что есть какие-то у него секунды, чтобы предотвратить беду. Закричал громко, чтобы не разразилась паника и давка:

— Спокойно, товарищи! Сейчас мы все выясним!

Какого-то мгновения не хватило Владимиру Михайловичу, чтобы поднять и вышвырнуть в сад смертоносный снаряд.

Беззвучен оглушительный взрыв… Вспыхивает ослепительное пламя. Обрушиваются с грохотом перекрытия лепного потолка. Со звоном падают осколки люстр и оконных стекол. Взлетают и опускаются, медленно кружась, так и не розданные листовки.

Бегут по Леонтьевскому к месту взрыва люди.

Мертвая Мария Волкова…

Мчатся легковые автомобили от Кремля, Лубянки, Моссовета.

Мертвый Кваш…

Несется по Тверской конный пожарный обоз. Мертвый Разоренов-Никитин… Те, кто остался жив, торопливо разбирают развалины.

Широко раскрыты глаза еще улыбающейся, но уже мертвой Ани Халдиной. Широко раскрыты остекленевшие от ужаса глаза Тани Алексашиной, застывшей в дверном проеме. По ее лицу стекает струйка крови.

Непрерывно клаксонит, пробиваясь сквозь набежавшую толпу, карета «скорой помощи». Санитары выносят на носилках пострадавших, легко раненных выводят под руки, тут же перевязывают.

По-прежнему недвижима в двери, уже никуда не ведущей, Таня Алексашина. Она даже не чувствует, как чья-то рука с длинными нервными пальцами осторожно прикрыла ей глаза. Высокий худой человек в полувоенной одежде, с характерной, чуть загнутой назад остроконечной бородкой бережно, но твердо отстраняет девушку в сторону. Подальше от зияющего пролома под ногами, обрушившихся балок, досок перекрытий, кровавого месива и стона раненых…

Это Дзержинский.


…Феликс Эдмундович вернулся в свой кабинет на Большой Лубянке далеко за полночь, когда пожарные в основном свою тяжкую работу завершили — извлекли из-под обломков тела одиннадцати погибших товарищей. Тело двенадцатого — секретаря МК Загорского удалось обнаружить лишь через несколько часов поисков. Раненых и контуженных после оказания первой помощи на месте отвезли в госпитали и больницы. Среди них были член ЦК РКП (б) редактор «Правды» Николай Бухарин, члены ВЦИК: военный организатор МК Александр Мясников, Емельян Ярославский, редактор газеты «Известия ВЦИК» Юрий Стеклов, видный партийный публицист Михаил Ольминский.

Среди убитых опознали работницу Хамовнического района Ирину Игнатову, участника баррикадных боев в Москве 1905 года Георгия Разоренова-Никитина, сотрудницу МК Аню Халдину, большевика с 1905 года члена Моссовета Николая Кропотова, члена Реввоенсовета 12-й армии Александра Сафонова, секретаря Железнодорожного райкома партии Анфису Николаеву…

Владимир Михайлович Загорский происходил из Нижнего Новгорода, в тамошней гимназии он учился четыре года и очень дружил с Яковом Михайловичем Свердловым. Вместе Загорский (в то время он еще носил фамилию Лубоцкий) и Свердлов бросили это почтенное учебное заведение, чтобы с головой уйти в революцию.

Когда Свердлов готовил знаменитую сормовскую демонстрацию, описанную М. Горьким в романе «Мать», Лубоцкий делал то же самое в Нижнем. Горький хорошо знал обоих юношей, сожалел очень, что ради участия в революционной борьбе Владимир забросил не только гимназию, но и живопись, в которой проявлял большие способности.

В дальнейшем Загорский прошел все, что только мог пройти большевик с дореволюционным стажем: аресты, побег, эмиграцию, в которой познакомился с Лениным. В 1905 году Владимир Михайлович сражался на московских баррикадах. После поражения Декабрьского вооруженного восстания скрывался в рабочих семьях. На одной пресненской квартире он познакомился с молодым художником и поэтом Владимиром Маяковским.

Потом была эмигрантская жизнь в Лейпциге. Когда в Германию приехал Ленин, Загорский предоставил Владимиру Ильичу свое жилье. После Октябрьской революции он некоторое время работал советником первого постпредства РСФСР в Германии, а вернувшись на родину, стал секретарем МК РКП (б).

Это Загорский 30 августа 1918 года, когда стало известно об убийстве в Петрограде Урицкого, движимый тяжелыми предчувствиями, позвонил по телефону Ленину и попросил, даже потребовал от имени Московского комитета не ехать на митинг на заводе Михельсона. Ленин отшутился, сказал, что большевики не должны быть «министрами в коробочках». А через несколько часов эсерка Каплан тяжело ранила Владимира Ильича двумя пулями…

Расследование всех обстоятельств взрыва в Леонтьевском переулке Дзержинский решил возложить на Московскую чрезвычайную комиссию, в которой он сам и председательствовал. Такое необычное положение — Феликс Эдмундович одновременно возглавлял и Всероссийскую чрезвычайную комиссию — сложилось в силу ряда конкретных исторических обстоятельств.

ВЧК была образована постановлением Совнаркома 20 декабря (по новому стилю) 1917 года. На местах формирование органов государственной безопасности затянулось, этот процесс везде протекал по-своему, многое зависело от конкретной, в том числе военной, обстановки в данной губернии или городе.

Первые недели после установления Советской власти порядок и безопасность в Москве обеспечивали Военно-революционный комитет и различные комиссии при районных советах. В начале марта 1918 года исполком Моссовета принял решение образовать городскую комиссию по борьбе с контрреволюцией. Однако свою деятельность МЧК тогда развернуть так и не успела. 10 марта в связи с переносом столицы из Петрограда в Москву переехала Всероссийская чрезвычайная комиссия, которая обосновалась сначала на Поварской, а затем на Большой Лубянке, 11. Коллегия ВЧК признала нецелесообразным существование в одном городе двух чрезвычайных комиссий. ВЧК была слита с МЧК в один орган.

Однако через несколько месяцев ситуация круто изменилась. Разгорелась гражданская война, началась открытая интервенция Германии и стран Антанты, активизировалась и внутренняя контрреволюция. В функциях ВЧК все более важное место занимала централизация действий губернских чрезвычайных комиссий, особых отделов в Красной Армии.

Так вновь возникла необходимость создать органы, которые осуществляли бы борьбу с контрреволюцией, спекуляцией и преступлениями по должности непосредственно в столице. Такими органами стали первоначально образованные в августе 1918 года районные ЧК. В начале декабря приступила к работе и Московская чрезвычайная комиссия. Учитывая особое значение Москвы как столицы РСФСР, первым председателем МЧК был утвержден 23 ноября, с сохранением должности председателя и ВЧК, Феликс Эдмундович Дзержинский.

Заместителем его по МЧК в 1919 году был профессиональный революционер, член партии большевиков с 1906 года Василий Николаевич Манцев. Старыми революционерами были и другие ответственные сотрудники, члены коллегии и заведующие отделами МЧК Станислав Адамович Мессинг, Тимофей Петрович Самсонов, Ефим Георгиевич Евдокимов, Наталья Алексеевна Рославец.

Первоначально МЧК располагалась в том же здании — Большая Лубянка, 11, — что и ВЧК, а позднее перебралась в собственное помещение почти напротив — Большая Лубянка, 14. Это здание можно считать историческим. Когда-то оно было городской усадьбой графа Федора Васильевича Ростопчина, в 1812 году московского генерал-губернатора. Усадьбу эту описал в «Войне и мире» Лев Николаевич Толстой. Особняк сменил не одного владельца, пока не оказался собственностью известного страхового общества «Саламандра». От той поры МЧК достались в наследство необыкновенной формы письменные столы — полукруглой формы и настоящее чудо — бронированная комната, в которой хранились некогда ценности московских богатеев, а теперь пустовавшая без надобности.

Московские чекисты с самого начала работали в особо сложных условиях, это было обусловлено и огромными размерами города, и его столичным рангом. Да и силы контрреволюции были здесь весьма внушительны.

В ходе ликвидации «Национального центра» была обезврежена и связанная с ним сильная офицерская организация «Штаб Добровольческой армии Московского района». «Штаб» должен был при подходе к Москве в конце лета — начале осени 1919 года войск Деникина поднять вооруженный мятеж, захватить центр города, правительственные учреждения, Кремль, мосты, вокзалы, узлы связи, арестовать членов Совнаркома и ЦК партии, обеспечить белым легкое и быстрое занятие столицы.

Пришлось сотрудникам МЧК заниматься и по-московски своеобразным заговором церковников, которых в богомольной первопрестольной с ее сорока сороками храмов и монастырей было хоть пруд пруди.

Много усилий требовала и борьба со спекулянтами, центром которых была знаменитая на всю Россию Сухаревка. Сюда уплывали с государственных, в том числе и воинских, складов огромные ценности, начиная от яловых сапог и кончая дефицитнейшим мылом и сахаром, не говоря уже об обычных крупах и прочем продовольствии. Довелось чекистам и пресечь вывоз контрабандным путем за границу драгоценных музыкальных инструментов работы Страдивари, Амати, Гварнери, картин старых мастеров, иных культурных, исторических да и ювелирных ценностей.

Подлинным бедствием для москвичей стали в восемнадцатом и девятнадцатом годах бандиты. Никто не мог бы хоть приблизительно сказать, сколько их развелось в городе. Не то что с наступлением темноты — средь бела дня налетчики раздевали прохожих на улицах, грабили квартиры, убивали с нарочитой жестокостью и мирных обывателей, и сотрудников уголовного розыска. Дерзость преступников, имевших связи, располагавших даже автомобилями, доходила до того, что они совершали налеты на охраняемые государственные учреждения и… комиссариаты милиции. Вся обывательская Москва, и не без основания, трепетала при одном лишь упоминании имен Гришки-Адвоката, Айдати, Рожки-Ножки, Ваньки-Вороного и других матерых уголовников, имевших до революции не одну судимость. 24 января 1919 года банда некоего Сафонова по кличке Сабан, разъезжая на двух автомобилях в районах Долгоруковской улицы, Оружейного переулка, Лесной улицы и Тверской заставы, за несколько часов убила выстрелами в голову шестнадцать постовых милиционеров. На счету банды было множество ограблений, сопровождавшихся зверскими изнасилованиями и убийствами.

В том же январе на Сокольническом шоссе близ Краснохолмского моста банда Кошелькова совершила налет на автомобиль, в котором ехали В. И. Ленин и Н. К. Крупская. Владимира Ильича спасло от гибели лишь то обстоятельство, что главарь банды не узнал Председателя Совнаркома.

Часто и далеко не случайно в составе банд действовали кроме уголовников и замаскированные белогвардейцы. По сути дела, бандитизм отчетливо принимал политическую, явно антисоветскую окраску. Да и крупные деньги и драгоценности, захваченные при налетах на банки и богатые квартиры, как удавалось иногда установить, шли в значительной части не на пропой в воровских «малинах» и не на игру в таких же «мельницах», а на финансирование контрреволюционного подполья.

Для ликвидации банд и особо опасных главарей преступного мира была создана специальная группа МЧК, впоследствии реорганизованная в ударную группу по борьбе с бандитизмом. Ей помогали отряды особого назначения. Одним из таких отрядов командовал плотный, темнобровый рабочий, отпустивший усы, должно быть для того, чтобы выглядеть посолиднее своих двадцати двух лет, Ваня Лихачев. Через несколько лет ему предстояло на добрые четверть века стать директором Московского автомобильного завода, ныне носящего его имя, а затем и министром СССР.

С большим трудом и жертвами московским чекистам, действовавшим в тесном контакте с обновленным уголовным розыском, который возглавил пришедший из ЧК Александр Максимович Трепалов, удалось к осени 1919 года покончить в основном с самыми крупными бандами. В числе других главарей был ликвидирован и неуловимый долгое время Кошельков.

Но, видно, передышка не была суждена чекистам. Теперь в кратчайший срок им предстояло разгадать многие загадки, которые уже задал взрыв в Леонтьевском.

Глава 3

Для первого серьезного обмена мнениями Дзержинский пригласил своего заместителя Манцева, заведующих отделами Мессинга, Евдокимова, Глузмана. Он только что приехал из Кремля, где имел трудный разговор с Лениным. Трудный для него, Дзержинского. Владимир Ильич как раз был спокоен и сдержан, ни единым словом не попрекнул чекистов, что упустили кого-то или что-то. Просто поинтересовался, что дали первые часы расследования. А что они дали? Практически ничего, кроме самых общих соображений. Дзержинского все время их разговора неотступно мучила мысль — а что, если бы Владимир Ильич сумел двадцать пятого, как намеревался, приехать в Леонтьевский? Вслух эту мысль не высказал, прекрасно понимал, что Ленину будет крайне неприятно рассуждение, что могло бы случиться предположительно с ним лично, когда в реальности погибли другие люди, двенадцать прекрасных коммунистов, в том числе Загорский, которого он знал много лет и высоко ценил.

— Какие меры предприняты? — спросил Феликс Эдмундович Манцева. Василия Николаевича из всех своих сотрудников он выделял особо, хотя тот был еще относительно молод — всего-то тридцать лет, однако в партии тринадцать. Манцев активно участвовал в революции 1905–1907 годов, неоднократно арестовывался, был хорошо образован, выдержан, доброжелателен, обладал тем, что принято называть масштабностью мышления. Обладал Манцев и непередаваемым личным обаянием. Уже один мягкий взгляд прозрачно-светлых глаз на удлиненном несколько лице порождал в любом собеседнике чувство доверия. Но умел Манцев быть и деловым, и деловитым, в высшей степени организованным человеком. Ответил Василий Николаевич Дзержинскому предельно точно и обстоятельно, насколько это вообще было возможно в абсолютно еще неясной ситуации:

— Установлены постоянные дежурства вооруженных отрядов и групп в районах, а также в МЧК. Усилена проверка всех подозрительных лиц, не задержанных нами по какой-либо причине ранее. В каждом районе совместно с Советами Московский комитет объявил всех коммунистов мобилизованными, партийцы разбиты на группы, каждой дано конкретное задание. Из числа самых надежных товарищей назначены заведующие разведкой, проверяющие патрули, заведующие охраной оружия и складов.

Добавил заведующий отделом по борьбе с контрреволюцией Мессинг:

— Во всех районах ведется внимательное наблюдение за всеми происшествиями, даже самыми невинными на первый взгляд, в подозрительных домах, пустующих помещениях проводятся обыски.

Доложил и мрачноватый, всегда насупленный Ефим Евдокимов, днями назначенный в МЧК заведующим Особым отделом. За его плечами была непростая и нелегкая жизнь, хотя ему, как и большинству ответственных сотрудников комиссии, еще не исполнилось и тридцати. В революционное движение он вступил еще подростком, когда, будучи железнодорожным рабочим, участвовал в уличных боях девятьсот пятого года в Чите. Был дважды ранен, судим, и только возраст спас его от неминуемого расстрела.

Как и Мессинг, Евдокимов был по-военному краток:

— Всем частям отдела приказано иметь половину состава сотрудников на дежурстве круглые сутки. Кто отдыхает, велено из дома не отлучаться. Активной части предложено вести сугубую бдительность, разведку и привести в боевую готовность. — Помялся, вздохнул и виновато добавил: — С питанием плохо, товарищ Дзержинский, а люди из сил выбиваются.

Помрачнел председатель МЧК. Он не хуже заведующих отделами знал, что сотрудники не просто плохо питаются, но подчас голодают, особенно семейные. Едоку из рабочей семьи полагалось в день по карточкам 124 грамма хлеба, 12 граммов мяса и столько же постного масла. Теоретически он мог получить на день еще и полфунта картошки, но только теоретически — все лето картошки в Москве не было вообще.

Дзержинский давно уже вынашивал мысль — обратиться в Совнарком и ЦК с предложением, чтобы чекистов-оперативников приравняли в правах, включая размеры пайка, с красноармейцами. А то ведь сказать кому на стороне, так не поверят, сотрудники считаются обычными совслужащими, подлежат даже призыву в Красную Армию на общих основаниях. Да все неловко как-то… Каждый красноармейский паек нужен фронту. Но, видно, придется все-таки обращаться в правительство. Из-за хронического голодания сотрудников страдает дело, дело государственной важности.

Выслушав каждого, Дзержинский сообщил товарищам:

— Дело о взрыве в Леонтьевском поручено Московской комиссии уже и официально. Президиум Моссовета образовал специальную следственную комиссию. В нее включены от ВЧК член коллегии Григорий Семенович Мороз, от президиума Моссовета заместитель председателя Михаил Иванович Рогов, от МЧК, — он повернулся к заведующему следственным отделом Глузману, — вы… Но до нормального проведения следствия еще дожить надо.

Следующая фраза уже предназначалась Манцеву и Мессингу:

— Вы, Василий Николаевич и Станислав Адамович, возглавите непосредственное руководство всеми действиями по выявлению и аресту преступников.

В дверь, осторожно приоткрыв, заглянул помощник:

— Феликс Эдмундович, вы вызывали Мартьянова, он только что прибыл с места.

— Пусть зайдет, он нужен.

В дверной проем продвинулся высоченного роста мужчина лет двадцати шести, с костлявым длинным лицом и неожиданно добрыми синими глазами, словно утопленными в глубоких глазницах под кустистыми темными бровями. Одет он был в сплошную кожу, в тяжелых яловых сапогах, в кулаке внушительных размеров сжимал кожаную же фуражку. Поверх тужурки Мартьянов был перепоясан офицерской двойной портупеей, через плечо болтался маузер в деревянной коробке. Судя по сильно оттопыренным карманам, то было при нем не единственное оружие.

Феодосий Мартьянов командовал всеми отрядами ударной группы по борьбе с бандитизмом. Что число налетчиков из самых опасных в Москве за последние месяцы значительно поубавилось, было немалой его заслугой, причем некоторые вожаки банд были ликвидированы им собственноручно, если продолжали сопротивление при захвате.

Как и многие коренные пресненцы, Феодосий подростком участвовал в баррикадных боях 1905 года, взрослым прошел всю империалистическую войну, отмечен был двумя Георгиевскими крестами и таким же количеством ранений. В январе 1918 года Мартьянов добровольно вступил в Красную Армию, но повоевать успел лишь самую малость, был отозван в Москву на партийную работу, откуда через несколько недель переведен в МЧК. Борьба с бандитизмом оказалась его призванием. Силен Феодосий был не только физически. Отличали его хитрость, умение просчитать комбинацию, понимание психологии людской вообще, вражеской — в частности.

В кабинете председателя Мартьянов явно чувствовал себя неуютно, и не от робости перед высшим своим начальством, но исключительно из-за малости помещения. Осторожно, привычно опасаясь поломать, присел на гнутый венский стульчик, потом, передумав, перебрался на более надежный кожаный диван с пристроенными по бокам к спинке застекленными шкафчиками.

Дзержинский обратился к нему:

— Ваша ударная группа, товарищ Мартьянов, также переключается в основном на поиск и задержание террористов. До тех пор пока убийцы не будут арестованы, вы будете находиться на казарменном положении.

Мартьянов вскочил с места, так что запели внезапно освобожденные пружины, вытянулся привычно по-военному:

— У меня просьба, товарищ председатель… Людей не хватает. Кого на Деникина мобилизовали, кого поубивало… Факт. Так что подкрепление нужно…

Дзержинский понимающе кивнул головой. Зябко передернул худыми плечами:

— Знаю, знаю… Говорил об этом и в МК, и в Моссовете. Рогов сказал, что нам в помощь направляют двадцать рабочих с заводов Гужона, Бромлея, Дангауэра и Кайзера.

Повернулся к Евдокимову:

— Ефим Георгиевич, выделите, пожалуйста, опытного инструктора по военной части для этой группы, да и в оперативной премудрости просветите новичков по мере возможности…

Евдокимов тяжко вздохнул — вот именно, по мере возможности… Людей московские заводы и фабрики присылали, если удавалось, хороших, это факт, но ведь не умели они ничего. В лучшем случае, знали оружие, кое-кто имел некоторый опыт боев в городе, а то и на войне. Но таких попадало мало. Мобилизации подчистили город изрядно, дальнейшие призывы грозили остановкой таких производств, без которых немыслимо было бесперебойно обеспечивать фронт вооружением, боеприпасами, амуницией.

А что значит подготовить бойцов за считанные часы? Не куда-нибудь новобранцев посылать, в ударную группу по борьбе с бандитизмом! Туда не каждый и обстрелянный солдат годится. В группе надо особыми качествами обладать: умением действовать в мгновенно меняющейся обстановке, зачастую в одиночку, наблюдательностью, терпением, да и хитростью изрядной. Не говоря уже о том, что товарищ должен быть проверен «до самого нутра». Дело секретное, ответственное и опасное. Отбор полагается самый основательный. Оно бы хорошо направлять в ЧК вообще лишь партийных товарищей, да чтобы стаж не менее года, да образование какое-никакое, ну и здоровье чтоб не подводило, а точнее, силенка была, да чтобы успел в другой обстановке опыта под пулями поднабраться…

Еще раз тяжко вздохнул Евдокимов: ну кто ему, да столько, сколько надо таких бойцов сегодня по Москве найдет, с рабочих мест сорвет и предоставит. Нате вам, дорогой Ефим Георгиевич, самых лучших наших боевых товарищей. Когда надобность отпадет, верните, пожалуйста, к родным станочкам да верстакам. Если уцелеют, конечно…

Подумав, подсчитав что-то в уме, Дзержинский довольно неожиданно для Евдокимова и Мартьянова обратился к Манцеву:

— Мне кажется, Василий Николаевич, этих двадцати новичков Мартьянову на каком-то решающем этапе не хватит. Кто знает, сколько боевиков скрывается сейчас в подполье. Поэтому по мере надобности, особенно, если дойдет до крайности, усиливайте группу Мартьянова комиссарами МЧК.

Комиссарами МЧК были самые опытные оперативные работники, какие только имелись в комиссии.

— Хорошо, — Манцев что-то прилежно черкнул в маленькой тетрадочке, которую извлек из кармана суконной гимнастерки. Все знали, что свои записи Василий Николаевич делает столь сжато, пользуясь при этом немыслимо хитрой системой стенографии собственного изобретения, что, окажись тетрадочка во вражеских руках, никто в ней ничего не поймет. Тем не менее после исполнения какого-либо конкретного пункта Манцев переносил запись в официальный секретный дневник, а ненужный более листок из тетрадочки вырывал и сжигал.

Получив последние указания, Мартьянов ушел.

Дзержинский вернулся к столу и обвел товарищей взглядом.

— Что ж… Плохо, друзья, очень плохо. Мы должны признать, что хотя в основном разгромили и «Национальный центр», и «Штаб Добровольческой армии Московского района», но до конца дело не довели… Какую-то организацию, причем злую, я бы сказал, отчаянную, наша разведка упустила… Она уцелела, в результате — теракт в Московском комитете, тяжелые жертвы.

Дзержинский перебрал стопку свежих газет. В «Известиях ВЦИК» было опубликовано постановление губернского исполнительного комитета. В нем, в частности, говорилось: «В Москве обнаружен белогвардейский заговор, имеющий целью свержение Советской власти. Заговорщики арестованы и расстреляны. Последовавшее затем покушение белогвардейских террористов на жизнь ответственных работников-коммунистов указывает на существование в Москве еще не раскрытой контрреволюционной организации, имевшей, по-видимому, свои отделения и в Московской губернии…»

Постановление объявляло Московскую губернию на военном положении.

Из отрешенности Дзержинского вывел спокойный голос Мессинга:

— Феликс Эдмундович, а может, это никакая не организация, а лишь осколки? Какой-нибудь озверевший поручик, уцелевший от ареста?

Дзержинский отрицательно покачал головой:

— Может, и осколки… Но мы должны исходить из худшего. То есть что уцелела вполне структурная, пусть и небольшая, белогвардейская организация. Откуда у одиночки чуть не два пуда динамита? И точная информация о возможном присутствии на собрании Владимира Ильича? Вряд ли террористов интересовали пропагандисты. Но на совещании собирался присутствовать Ленин! Вы ведь знаете, что Старик буквально в последнюю минуту изменил свои планы и решил выступить в госпитале перед ранеными красноармейцами.

Манцев тоже был убежден, что взрыв — не слепая удача, вылазка одиночки.

— Похоже на заранее подготовленную акцию. И подготовленную хорошо. Неудача — в том смысле, что убить Ленина им не удалось, — случайна. Но технически все было обставлено квалифицированно.

— Вот именно! — Дзержинский встал: — Все свободны, товарищи. Продолжайте работу. Прошу всю серьезную информацию незамедлительно докладывать Рогову и Морозу.

Оставшись один, Феликс Эдмундович надолго задумался. В который раз просмотрел документы, пока еще очень скудные, относящиеся к взрыву в Леонтьевском. Потом перелистал протоколы допросов основных фигурантов по делу «Штаба Добровольческой армии Московского района». Неожиданно произнес, словно спрашивая сам себя:

— А если это не осколки? И вообще не белогвардейцы?

Решительно поднял трубку телефона и попросил соединить его с Евдокимовым:

— Ефим Георгиевич? Дзержинский. Если у вас нет ничего срочного, вернитесь ко мне, пожалуйста. Возникло одно соображение, хочу посоветоваться.

Председатель ВЧК и МЧК вторично пригласил к себе начальника Особого отдела вне связи с той должностью, которую Ефим Георгиевич занимал. В данном случае Дзержинскому важен был собственный политический опыт Евдокимова. Ведь чекист-большевик начинал свой путь революционера в составе боевой рабочей дружины, сформированной анархистами…

Глава 4

В тот ненастный, хмурый день, понедельник 29 сентября 1919 года, уже с раннего утра к Дому союзов, бывшему Благородному собранию, со всех застав и окраин тянулись молчаливые колонны. Шли рабочие с заводов Гужона, Михельсона, Грачева, Дангауэра и Кайзера, «Динамо», железнодорожных депо, Сокольнических ремонтно-трамвайных мастерских, Прохоровской мануфактуры… В толпе, одетой вовсе не по-сентябрьски, выделялись ровными серыми пятнами шинелей взводы и роты красноармейцев — представителей частей Московского гарнизона. Отдельно, стараясь не оторваться от своих, держались группы крестьян — то приехали на похороны жители близлежащих к Москве сел и деревень.

Над некоторыми колоннами несли кроме знамен с черными лентами полотнища с надписями, которые словами простыми и горькими выражали гнев и ненависть, скорбь и печаль. Их никто не готовил, не согласовывал заранее и не утверждал, они родились сами, в глубинах рабочих масс. Неведомый летописец эпохи записал некоторые из них, дошли они до наших дней, донесли чувства и переживания тех уже далеких лет до нас, потомков…

«Бурлацкая душа скорбит о вашей смерти, бурлацкие сердца убийцам не простят!»

«Ваша мученическая смерть — призыв к расправе с контрреволюционерами!»

«Вас убили из-за угла, мы победим открыто!»

Перед Домом союзов шествие застопоривалось, ряды перестраивались, в раскрытые настежь двери люди втекали по двое, по трое… Скинув шапки, картузы, фуражки, примолкали, на глазах навертывались слезы, некоторые женщины-работницы крестились… Из глубины Колонного зала торжественно и печально доносились звуки красноармейского духового оркестра, непрерывно игравшего траурные мелодии. Беломраморные колонны обвивали красно-черные полотнища, таким же красно-черным крепом затянуты были огромные хрустальные люстры, зеркала в переходах и фойе.

В центре зала был воздвигнут постамент. На нем, в цветах и лентах, отливали белым металлом двенадцать запаянных цинковых гробов с останками погибших при взрыве.

Никаких распорядителей при постаменте видно не было. Время от времени от какой-нибудь делегации отделялся ее представитель и произносил несколько слов прощания, кто как умел.

Все тот же безымянный репортер записал одно такое выступление:

«Настроение — смелое и твердое! Взгляд — бодрый и уверенный! Сердце, полное ненависти к врагам, рука, крепко сжатая для сокрушительного удара, — вот результат подлого проявления бессильной злобы и остервенения белогвардейцев и их сознательных и бессознательных пособников!»

Оратора сменяет кто-то из членов Московского комитета. Он зачитывает резолюции протеста против покушения на лучших представителей московского пролетариата, вынесенные на рабочих митингах во всех районах столицы, телеграммы, полученные из провинции и с фронтов, в которых трудящиеся и красноармейцы выразили глубокую скорбь по утрате стойких борцов за социализм.

Непрерывной чередой проходят мимо гробов люди. В одну из групп затесался Петр Соболев, в его глазах озлобление и разочарование. С ним звероватого вида, атлетического сложения Яков Глагзон и второй — растерянный, с подрагивающими губами идейный анархист Афанасий Лямин… Уже на выходе из зала он еле слышно шепчет:

— Что же это, Петр, зачем столько жертв, погибли-то рабочие!

Тоже шепотом, резко обрывает его Соболев:

— Чего нюни распустил! Все правильно! Массы надо будить, слов не понимают — разбудим динамитом!

В испуге отшатнулся Лямин, страшен, не по-людски, по-звериному страшен был Соболев в этот миг. С белыми от бешенства глазами рванулся он к выходу, увлекая за собой враз потерявших какую-либо охоту возражать спутников. Они изумились бы, если б узнали, что гнев и бешенство, в кои впал их главарь, вызваны глубинным страхом. Нет, не страхом перед возможным возмездием, самым суровым. Соболев был смелый человек, ни чужая, ни собственная смерть не значили для него ровным счетом ничего. Страх, который он почти физически ощущал, в чем сам себе боялся признаться, был вызван ненавистью к убийцам тех, кто лежал сейчас в запаянных гробах, со стороны всей этой сплоченной массы людей… Людей, которых он хотел, надеялся поднять за собой против Советской власти. Взрыв вызвал грозную ударную волну, в этом он не ошибся. Ошибся в другом, что и уловил в тесноте и давке лестниц и переходов Дома союзов: волна народной ненависти била по нему, его организации.

До сих пор Соболев полагал себя истинным участником революции, идущим по единственно правильному и праведному пути ко всеобщей свободе. Учиненный им взрыв полутора пудов динамита обрушил не только стены и перекрытия старого здания. Он обрушил в нем самом последние иллюзии, оборвал все нити к тому народу, счастью и свободе которого он действительно готов был отдать себя всего без остатка и свою жизнь тоже.

Но его жизнь не нужна была тем, кто потерял в страшный день 25 сентября двенадцать своих товарищей.

Соболев понимал, что теперь его уж точно непременно расстреляют, если разыщут, задержат, изобличат. Расстреляют даже не из чувства мести, а по принципу высшей меры социальной защиты. Так убивают бешеную собаку, не для того, чтобы покарать, а чтобы уберечь людей от ее ядовитых укусов.

Соболев был далеко не глупый, хотя и ограниченный человек.

Ощущение всеобщей ненависти и презрения могло одного сломать, самого кинуться в петлю от ужаса пред содеянным, другого — прийти с покаянной, потребовать для себя самой жестокой казни, третьего… Соболев не сломался и не раскаялся. Он с удесятеренной силой возненавидел этих людей.

В прошлом он хоть искаженно, словно в кривом зеркале, но что-то сделал для революции — когда активно участвовал в свержении самодержавия. Отныне, после 25 сентября, и на веки вечные он был братоубийцей, у которого пролитая кровь выжгла все человеческие чувства. Самым худшим из всех возможных типов убийц — маньяком, обуянным неутолимой жаждой убивать, убивать, убивать… Слепо и нескончаемо. И остановить его теперь могла только пуля.


…Ни в тот день, ни в последующие Сергей Вересков так и не мог объяснить себе, почему он пошел на похороны в Дом союзов. Со здоровьем дело обстояло еще очень неважно. Нет, ничего не болело, но два одновременных ранения в голову и грудь, а через месяц подхваченный, видимо, на вокзале, а может, и в вагоне санитарном сыпной тиф, едва не отправившие его на тот свет, довели, что называется, до ручки. Хорошо еще, что сыпняк свалил уже в Москве, в «Главной военной гошпитали» в Лефортове, где нашлись нужные лекарства, да и выхаживали раненых и больных лучше, чем в провинциальных больницах, в которых порой и обычного йода не хватало.

В общем, он выкарабкался, был выписан и получил отпуск до полной поправки здоровья. Угрюмый военврач полковничьим раскатистым баритоном на вопрос, когда его снова отправят на фронт, безапелляционно ответствовал:

— Будешь лопать вдосталь, через месяц признаем годным.

Легко сказать — лопать вдосталь! — в Москве девятнадцатого года. На фронте, на Дону и Волге, они хоть не голодали. А тут… Командирского пайка ему и тетке Анне едва-едва хватало, чтобы, как говорится, ноги не протянуть. И то тетка больше притворялась, что ест, все норовила побольше, посытнее кусочек подсунуть любимому племяннику, и вообще единственному родственнику на всем белом свете. Собственной семьей тетка почему-то в свое время не обзавелась. Брат Василий, отец Сергея, погиб на германской, родителей, то есть деда и бабки Верескова, не стало и того раньше, невестки тоже.

Появление племянника, отощавшего до того, что на ходу ветром разворачивало, в крохотной комнатушке, бывший келье, в одном из крыльев Новодевичьего монастыря обрадовало добрейшую тетку до слез. Найти жилье, к тому же временное, в обезлюдевшей Москве большой проблемы не составляло. Но об этом и речи быть не могло.

Утром тетка Анна уходила на службу, или, как говорила она по-старинному, в присутствие, — школьный отдел Хамовнического района. Возвращалась поздно, и целыми днями Сергей был предоставлен сам себе. За эти первые две недели он перечитал все, что только смог найти в комнате. А нашлись кроме учебников кое-какие сытинские однотомные издания и несколько подшивок «Нивы» периода русско-японской войны. В журнале были любопытные фотографии, к тому же извлек из него Сергей массу ненужных, но занятных сведений, например, что известный поп Гапон до Кровавого воскресенья служил священником в Петербургской пересыльной тюрьме…

Вересков точно знал, что друзей и знакомых у него в Москве никого не осталось, в гости ходить было не к кому, да и сил для долгих путешествий у него не хватило бы. Постепенно и потихоньку он, однако, стал выбираться в город, поначалу, правда, ограничивался прогулками по ближайшим окрестностям: Лужникам и вокруг Новодевичьего монастыря. Когда окреп малость, стал ходить подальше: через железнодорожный мост по ту сторону Москвы-реки в Нескучный сад и даже на Воробьевы горы.

Рвался на фронт, конечно, тяжелое положение Красной Армии для него, четыре с лишним года провоевавшего на офицерских и командирских должностях, было очевидным. Но что он мог поделать? Понимал прекрасно, что еще весьма далек от тех физических кондиций, которые позволили бы принести хоть какую-то пользу в войсках.

О ликвидации белогвардейских заговоров и взрыве в Леонтьевском переулке он узнал из газет, а кое-какие детали от тетки Анны. Старая партийка, она знала многих сотрудников и МК, и Моссовета. Событие взволновало его, и он решил вдруг непременно пойти на похороны. В конце концов, от Новодевичьего до Охотного ряда не так уж и далеко. Дойдет не спеша. И он пошел…

В Колонный зал он попал вместе с группой, судя по тужуркам и молоточкам, скрещенным на металлических пуговицах, рабочих железнодорожного депо. Следом за железнодорожниками шло множество женщин и девушек в одинаковых красных сатиновых косынках, с большими, сатиновыми же черно-алыми бантами на груди. Из плаката, что они несли над головами, понял, что это работницы Прохоровской мануфактуры. Одна девушка чем-то выделялась. Сергей разглядел, что под косынкой голова у нее была перебинтована, к тому же по всей левой щеке до самой шеи тянулась грубая ссадина, окрашенная йодом. Глаза девушки были опухшими от слез, хотя сейчас она уже не плакала.

Что-то словно толкнуло Сергея в грудь, он мгновенно догадался: в отличие от подруг эта девушка двадцать пятого сама была в Леонтьевском, когда произошел взрыв. Глаза ее еще хранили отсвет того пламени и ужас пережитого. Выходит, она тоже могла лежать в одном из этих гробов, отливающих тусклой белизной холодного металла.

Вересков многое видел на войне, со многим свыкся, но только не с этим — женщиной перед лицом насильственной смерти. Женщина и война были для него мучительно, невыносимо несовместны. Он видел их убитых, пускай не так часто, как мужчин… Из сообщений знал, что из двенадцати погибших в Леонтьевском четыре женщины. Выходит, их могло быть пятеро. По крайней мере…

На улице девушка с перевязанной головой как-то безучастно, кивком, распрощалась с подругами и направилась в сторону университета. По ее нерешительной походке Сергей понял, что она идет бесцельно, просто куда ноги бредут. Идти на Красную площадь, где должны были состояться похороны, видимо, сил душевных у нее уже не оставалось. Повинуясь какому-то безотчетному порыву, Вересков направился за ней. Он словно боялся оставить незнакомку одну.

Таня Алексашина действительно неотвязно думала о том, что и она могла сейчас лежать в одном из этих жутких жестяных ящиков. Все эти дни она проплакала. Было жалко Аню, и Анфису, и товарища Дениса — под этим партийным псевдонимом рабочая Москва знала Загорского. И других, кого не знала да и видела только мельком, не подозревая, что видит их за считанные минуты до смерти… Как этого веселого моряка с двойной фамилией, например. Неужели она такая трусиха?

Девушка не знала, да и знать еще не могла, что мысли эти и страх не трусость вовсе, а нормальная, естественная реакция человека, тем более молодого, впервые столкнувшегося со смертью…

Еще в зале рядом с девушкой вился какой-то немолодой лысоватый мужчина с огромным траурным бантом в петлице суконной толстовки. При выходе на улицу он, как показалось Верескову, окликнул девушку, но та либо не поняла, что к ней обращаются, то ли просто не расслышала. Некоторое время мужчина нерешительно смотрел ей вслед, потом повернулся и поспешил вместе с основным потоком делегаций на Красную площадь, откуда уже доносилась торжественная медь военных оркестров.

…Таня перешла Тверскую и остановилась бессильно у подъезда 1-го Дома Советов, как теперь называли бывшую гостиницу «Националь». Краем глаза приметила, что сразу же задержался нерешительно и молодой военный, которого, как ей смутно показалось, она вроде бы уже видела то ли возле Дома союзов, то ли в Колонном зале. Выше среднего роста, в длинной кавалерийской шинели, перепоясанной портупеей без оружия. На голове сидела лихо, по-гусарски заломленная фуражка. Обмундирование военного было далеко не с иголочки, но ладно подогнано, даже сапоги начищены до блеска, только шпор не хватало (шпоры у Верескова имелись, только в городе он их никогда не надевал). Таня давно уже не видела в Москве таких начищенных сапог. Словом, военный выглядел не просто подтянутым, но даже щеголеватым, и это вызвало у Тани чувство мгновенной, но отчетливо ощутимой неприязни. Ему бы еще шашку да погоны золотые…

Весь этот внешний шик, однако, плохо вязался с изможденным лицом военного: длинный прямой нос был откровенно заострен, серые глаза казались глубоко запавшими, шея тонковата… Любой фронтовик мгновенно определил бы — человек только недавно покинул госпитальную койку, провел на которой не одну неделю и не по пустяковому поводу. Но Таня в таких делах не разбиралась, она видела только, что человек худой, это раз, ей не нравится, два. И дурацкими своими начищенными сапогами, и тщательно, до бледной синевы выбритыми щеками.

Военный подошел ближе и участливо тронул ее за плечо:

— Извините, вам, кажется, плохо? Я могу чем-нибудь помочь?

Светло-голубые глаза девушки потемнели, губы искривила неприятная гримаса:

— Вы поможете, как же…

Сергей растерялся. Что он сказал такого, отчего такая вспышка?

— Извините, я не хотел вас обидеть, — банальная и беспомощная фраза, но единственная в подобной ситуации.

Мягкая вежливость совсем вывела девушку из себя. Ответила резко, почти грубо:

— «Не хотел»! Может, те, кто бомбу бросили, тоже не хотели?

Сергей вздрогнул, на них уже с подозрением оглядывались прохожие, сегодня их на улицах было заметно больше, чем обычно, люди шли навстречу, от Большой Никитской, с Арбата, из Замоскворечья к Красной площади, и громко прозвучавшее слово «бомба» не могло не привлечь их внимания. Пожав плечами, Вересков с недоумением спросил:

— За что это вы меня так?

Девушка ответила, словно отрезала:

— Потому что вы из офицерьев!

К удивлению Тани, военный не обиделся, наоборот, губы его под щеточкой аккуратно подстриженных рыжеватых усов раздвинулись в застенчивой улыбке:

— Ну какой же я офицер… Я командир. Командир Рабоче-Крестьянской Красной Армии. Еще и раненый…

Верескову уже все было ясно. На фронте он забыл, что человек в форме и с выправкой кадрового офицера (он кадровым не был, но внешне от таковых не отличался) может вызвать у рабочих если не подозрение, то недоверие. Не все же знают, что в РККА честно служат тысячи офицеров и даже генералов старой русской армии. Сергей не обиделся, вспомнил вовремя, что только что в столице арестованы за участие в заговоре «Штаба Добровольческой армии Московского района» сотни белогвардейцев. Так что девушка, пожалуй, права, что отнеслась к его искреннему порыву помочь без особого энтузиазма. Наоборот…

Меж тем Таня опомнилась. Исподлобья взглянула на военного уже более спокойно. Тут только приметила звездочку с перекрещенными плугом и молотом на фуражке, квадраты из алого сукна на левом рукаве шинели… Конечно же, командир Красной Армии. Приметила и хрупкий лиловатый, совсем недавний шрам на правой скуле, убегающий под фуражку. Приметила и то, что военный молод и был бы, пожалуй, красив, если его чуточку подкормить.

На уличного ухажера не похож, да и сама она сегодня с перевязанной головой, опухшими глазами и этой желтой ссадиной на пол-лица не слишком-то привлекательна, чтобы к ней приставали на улице с знакомствами. Видно, парень действительно подошел по доброте.

Ничего этого, конечно, Таня вслух не произнесла, но молчала уже более миролюбиво и не стала возражать, когда он пристроился по ее левую руку и на полшага сзади. Девушка не подозревала, что по неизвестным ей правилам хорошего тона, вроде бы категорически отмененным революцией, мужчина должен именно так идти рядом с женщиной, если не держит ее под руку. А знала бы, незамедлительно взбунтовалась снова.

Молча они дошли до Пречистенки. И тут только военный опять заговорил доверительно и даже застенчиво.

— Вообще-то вы угадали. Я из офицеров. Только знаете, как в старой армии про таких, как я, говорили? «Курица не птица, прапорщик не офицер». А кто с солдатами в окопах да в самом пекле? Наш брат прапор, «Ванька-взводный», «гвоздь в погоне».

— Почему «гвоздь в погоне»? — не удержалась от улыбки впервые, заслышав странное и смешное выражение, девушка.

— Потому что у настоящего кадрового офицера в первом после выпуска звании — подпоручика на погоне две звездочки, а у прапорщика только одна, торчит, словно обойный гвоздик, — обрадованно, поняв, что разговор завязывается, объяснил Сергей. Признался: — Потом, правда уже на фронте, дослужился до поручика.

— Все равно господа, голубая кровь… — больше по инерции упрямилась Таня.

— Это я-то голубая кровь? — расхохотался военный. — Я до войны сельским учителем был, а батюшка мой покойный из крестьян Вышневолоцкого уезда, деревня Белавино… «Голубая кровь» в юнкерских училищах, там офицера из дворян в основном несколько лет готовили. А мы, прапорщики, офицеры военного времени, все больше из студентов и учителей. Шесть месяцев ускоренной подготовки, и марш на фронт… «Взвейтесь, соколы, орлами…» А вы где работаете?

Девушка явно смягчилась. Украдкой еще раз оглядела военного, теперь он ей уже нравился. Да и нет в нем ничего золотопогонного. Просто подтянутый красный командир, и вежливый. Ответила уже вполне дружелюбно:

— Сейчас в Моссовете… В агитотделе. А вообще-то я с Прохоровской мануфактуры, как Маша Волкова…

— Она погибла? — понимающе спросил военный.

— Да, — голос девушки предательски задрожал. — И Аня Халдина, моя подруга, тоже. Мы с ней вместе в Моссовете работали, а потом ее в МК взяли.

— Вы тоже там были? — Сергей украдкой покосился на ссадину.

— А-а, — перехватив его взгляд, отмахнулась девушка. — У меня ерунда, — ее снова передернуло от пережитого страха.

Военный остановился, подбросил ладонь к козырьку и представился:

— Моя фамилия Вересков. — Подумав, повторил уже не столь официально: — Сергей Вересков.

Девушка доверчиво протянула ему ладошку лодочкой.

— А я Таня, — потом спохватилась и произнесла очень чинно: — Татьяна Алексашина.

И они улыбнулись друг другу.

Глава 5

Стремительными, легкими шагами по длинному коридору здания МЧК на Большой Лубянке расхаживал взад-вперед, сосредоточенно думая о чем-то, Дзержинский. Большие пальцы ладоней заложены за широкий солдатский ремень, голова опущена, взгляд сосредоточен. Спешащие по делам сотрудники здоровались в ним без удивления — все знали привычку председателя разгуливать по коридорам. Но немногие догадывались о происхождении этой привычки. Треть своей жизни — четырнадцать лет — Феликс Эдмундович провел в тюрьмах и на каторге. Долгие годы заключения породили острую подсознательную неприязнь к замкнутому пространству, пускай в настоящее время таковым был достаточно просторный служебный кабинет. И сидеть в тюрьме в дневное время полагалось только на закрепленном, чтоб надзиратель в глазок мог всегда видеть, табурете. Вот почему и любил Дзержинский, когда хотел поразмышлять над чем-то очень серьезным, отмеривать версты по коридорам комиссии.

На плечах каким-то чудом удерживалась наброшенная длиннополая шинель. Эта широко известная его привычка тоже от тюрьмы. В камерах и казематах всегда было холодно, заключенные ни днем, ни ночью не снимали полосатый арестантский халат. И Феликс Эдмундович еще несколько лет после выхода из Бутырской тюрьмы носил в помещении шинель внакидку… Правда, и в помещениях МЧК было нежарко — дрова для отопления выделялись по строгому лимиту далеко не в достаточном количестве.

Дзержинский уже тогда был болен, сильно болен, но не позволял себе и думать об этом. Быстрая ходьба была и своего рода отвлечением от постоянного недомогания. Движения взбадривали, улучшали самочувствие, собственно говоря, ничего другого противопоставить болезни Феликсу Эдмундовичу было нечего, тем более что в целебную силу медикаментов он не слишком и верил. Подобное отношение к собственному здоровью, по тогдашним представлениям, естественно безразличное, было характерно для большинства профессиональных революционеров, особенно бывших политкаторжан. Они все держались на ногах без помощи медиков, следовательно, оставались на посту ровно столько, сколько позволяло оставшееся здоровье, умноженное на трудно измеримый коэффициент воли и чувства долга перед партией, народом и страной.

С улицы, отряхивая с тяжелого плаща капли дождя, вошел Манцев. Дзержинский приветственно помахал ему рукой.

— Откуда, Василий Николаевич?

— С Патриарших прудов, Феликс Эдмундович. Арестовали нескольких офицериков. Прятались после ликвидации «Штаба» на квартире некоего адвоката Куличко. Рыльце у всех в пушку, но ничего похожего на причастность к взрыву.

— А показания арестованных ранее?

— Выходы куда угодно, в том числе на полковника Хартулари, начальника деникинской разведки, только не на Леонтьевский.

— А сам адвокат?

— Бывший активный кадет. Большие связи по высшему эшелону партии. Типичный московский краснобай-теоретик. На практические действия не способен… Однако проверили на всякий случай. Двойное зеро.

Дзержинский подхватил своего заместителя под локоть, увлек в дальний конец коридора, где уселся на край широкого подоконника, поджав одну ногу. Неподходящее вроде бы место, да и поза со стороны неудобная крайне. Все это, однако, ни в малейшей степени не смущало Дзержинского. Он привык работать непрерывно и в самых неподходящих условиях. Поэтому приступал к делу, когда оно этого требовало, не теряя и минуты на то, чтобы перебраться в более удобное место. Вот и сейчас он не тратил время, не пошел в свой кабинет, который, кстати, принадлежал Дзержинскому как председателю МЧК скорее формально, куда чаще им пользовался Манцев как его заместитель.

По интонации Василий Николаевич сразу догадался, что предстоит продолжение разговора, начатого Дзержинским еще с самим собой, без собеседника. За недолгие месяцы знакомства Манцев усвоил эту особенность Феликса Эдмундовича и научился мгновенно включаться в беседу с ним, безошибочно улавливая нить размышлений.

— Понимаете, Василий Николаевич, меня после того заседания коллегии все время мучает одна мысль: а вдруг это не белогвардейцы? Вдруг кто-то другой, кого мы, по уши занятые «Национальным центром» и «Штабом Добрармии», сбросили невольно со счетов, и зря? А?

Манцев не возражал:

— Что ж, теоретически возможно… Нечисти любой окраски в Москве хватает.

Дзержинский заговорщицки, немного задыхаясь, зашептал почти на ухо. Ему нельзя было быстро говорить, случалось, горячая речь переходила в приступ неудержимого кашля, но Феликс Эдмундович, увлекаясь, всегда забывал об этой коварной особенности своей болезни.

— В том-то и дело, уважаемый Василий Николаевич! Весьма странным и даже многозначительным показалось мне некое обстоятельство. А именно: кое-кто из хорошо известной нам нечистой публики, весьма амбициозной и шумной доселе, подозрительно притих в последнее время. И не просто притих, а, я бы сказал, сошел с горизонта политической деятельности. А может, не сошел, а притаился? Тогда почему? В первую очередь — анархисты. Вы только подумайте сами, анархисты и вдруг шуметь перестали. Словно по команде? С чего бы так?

Манцеву ничего не надо было повторять дважды. Подхватил молниеносно мысль, словно кольцо на палочку в детской игре серсо, наблюдать которую приходилось ему некогда во Франции.

— А может, воистину по команде?

— Вот-вот!

Возбуждение Дзержинского достигло наивысшей точки:

— После ухода вашего я по некоему наитию снова вызвал Евдокимова. Ефим Георгиевич, может вам неведомо, свою революционную деятельность во времена оные начинал среди анархистов-синдикалистов. Ну, что было, то было и быльем поросло. Публику названную знает хорошо. Через свои связи Ефим Георгиевич установил, а Станислав Адамович перепроверил и подтвердил, что несколько анархистов-боевиков с конца лета словно в воду канули. В том числе и замешанные в крупных ограблениях. Опять же — деньги… Суммы большие, однако в уголовном мире никаких следов их не обнаружено. Да и сами ограбления, если помните, по методам исполнения на обычные налеты не походили.

— Верно, некоторые, во всяком случае налет на тот же «Центротекстиль», точно явно имели целью добыть средства для каких-то политических акций. Факт. Но, однако, мне трудно представить того же Льва Черного в роли налетчика, а то и бомбиста.

— А вы вспомните разоружение анархистов в прошлом году на Малой Дмитровке. Сколько уголовников и разного рода авантюристов мы тогда среди них обнаружили. Сверхреволюционная концепция вселенского разрушения всегда привлекала и долго будет привлекать к себе мелкобуржуазных радикалов, люмпен-пролетариев, разочаровавшихся в жизни выходцев из зажиточных слоев общества, или богемы. И неудачников… А разочарование легко перерастает в отчаянье, отсюда рукой подать до звериной ненависти ко всему, что мешает реализации инстинкта разрушения…

— …власти, государства, — подхватил Манцев.

— Вот именно! Для анархистов нет различия между царизмом, самодержавием, буржуазной республикой и рабоче-крестьянской властью.

— Крайняя абсолютизация самого понятия. Отсюда и возможность союза, точнее, слияния с контрреволюцией.

— Конечно! Хотя ни один идейный анархист нипочем не признает, что на деле он союзник Деникина, а никакой не революционер.

— А что-нибудь конкретное Мессинг установил?

— Установил! — почти возрадовался Дзержинский. — Вы помните Марию Никифорову?

Манцев только хмыкнул:

— Марусю-то! Боевая девица. Слышал, где-то на Украине атаманит.

— Так вот, до разоружения анархистов в Москве она жила на Арбате. Потом уехала на Украину, сколотила там партизанский отряд и на каких-то автономных началах примкнула к Махно. Мессинг выяснил, что, уехав, она квартиру за собой умудрилась сохранить, кто-то ее оплачивает, и, похоже, щедро. Удалось выяснить, что в этой квартире живет нелегально известный анархист Александр Восходов. Квартиру часто навещают подозрительные или, скажем мягче, странные лица, пока неустановленные…

Манцеву уже все было ясно. Он готов был сорваться с места, если бы не почтение к председателю ВЧК и МЧК. Вдруг на его длинном лице засветилась улыбка…

— Я сказал что-нибудь смешное? — полюбопытствовал Дзержинский.

— Что вы! — протестующе замахал руками Манцев. — Это я вспомнил смешное.

— Поделитесь!

С явным удовольствием стал рассказывать Манцев:

— В 1911 году я бежал из ссылки во Францию. Ну, это длинная история, сейчас не до нее. Много всякого было, довелось послушать лекции Владимира Ильича в партийной школе Лонжюмо. В 1913 году было принято решение о моем возвращении на подпольную работу в Россию. Вы же знаете, Феликс Эдмундович, как существовали наши эмигранты за границей, в частности, как одевались. Незадолго до намечаемого моего отъезда меня пригласил к себе Владимир Ильич, мы поговорили, потом он осмотрел меня весьма придирчиво с головы до ног и сказал категорично: «Если вы поедете в Москву в таком виде, как вы сейчас одеты, вас сразу же примут за анархиста и арестуют».

Феликс Эдмундович рассмеялся и живо спросил:

— Так что было дальше?

— А дальше Владимир Ильич самолично отвел меня в недорогой, но очень приличный магазин и помог подобрать платье, в котором я выглядел как преуспевающий коммивояжер.

Дзержинский заливисто смеялся, едва сдерживаясь, чтобы не хохотать во все горло: он легко представлял интеллигентнейшего Василия Николаевича, выходца из Московского университета, в европейской визитке и котелке, но с трудом — в обличье смутьяна из анархистов, глазами дореволюционного стража порядка, разумеется.

Отсмеявшись, Манцев деловито спросил:

— Адрес Восходова, если позволите?

— Арбат, тридцать, квартира пятьдесят восемь. Детали — в активной части… Но с обыском повремените день-другой, пока только плотное наблюдение.

— Конечно. Разрешите идти?

— Разумеется.

Манцев ушел торопливо в активную часть. Дзержинский некоторое время смотрел ему вслед, затем слез с подоконника, поправил шинель и зашагал в сторону своего кабинета.

Глава 6

Одним из самых больших парадоксов гражданской войны было то обстоятельство, что, невзирая на существование фронтов, чудовищную разруху и хаос на транспорте, железнодорожные поезда из Москвы в разных направлениях и обратно все-таки ходили. Плелись, тащились, еле ползли, подолгу застаиваясь на каждой станции и разъезде, а то и в чистом поле, чтобы усилиями пассажиров раздобыть хоть сколько-нибудь дров, подвергались лихим налетам и ограблениям банд, но тем не менее, хоть и без малейших намеков на расписание, народ, перемещавшийся по всей России, в конечные пункты доставляли. Правда, иногда не в те, куда пассажиры стремились первоначально.

Холодные, с выбитыми стеклами, по три человека на каждой полке, включая багажные, нередко, особенно летом, с людьми даже на крышах, ползли вагоны по необозримым просторам великой страны. Впрочем, от Москвы пассажирские поезда невыразимыми усилиями бригад, вокзальной милиции и транспортных отделов ЧК отправлялись в более или менее пристойном виде и сохраняли оный примерно до Калуги, Серпухова, максимум — Тулы или Брянска.

Именно к последнему из названных городов 2 октября 1919 года приближался, дребезжа всеми сочленениями, громыхая на стыках рельс, поезд, следующий из Москвы на Украину. В одном из давно не ремонтировавшихся вагонов бывшего третьего класса сидела на нижней полке, не выпуская из рук большой соломенной сумки для провизии, молодая черноволосая женщина с худым, даже аскетическим лицом. Характерная внешность интеллигентного человека, выразительные библейские глаза никак не вязались с простонародной одеждой, похоже, заимствованной с чужого плеча.

Поезд замедлял ход, когда пожилой крестьянин, сидевший напротив женщины, выглянул в мутное окно:

— О-хо-хо! К Брянску подъезжаем, православные. — Он привычно перекрестился и пояснил попутчикам: — Большая станция. Тут завсегда проверка. Пронеси, господи! — С тяжким вздохом крестьянин снова осенил себя крестным знамением и извлек откуда-то из-за пазухи узелок с документами.

Черноволосая женщина вздрогнула, судорожно прижала к груди сумку, встала с лавки и начала потихоньку продвигаться к выходу. Меж тем лязгнули буфера и вагонные сцепы, поезд встал, и вот уже с обеих сторон от дверей послышались зычные голоса:

— Внимание, граждане! Всем оставаться на местах! Приготовить документы!

С очевидной неохотой и тревогой в огромных, таких черных, что зрачков не различить, глазах женщина вернулась в свое отделение, присела на краешек жесткой скамьи, нервно перебирая тонкими пальцами ручки сумки.

В проходе показался медленно перешагивающий через баулы, чемоданы, узлы проверяющий чекист, следом за ним два красноармейца с кавалерийскими карабинами без штыков. Судя по доносившемуся шуму, второй наряд работал в другой половине вагона.

По мере приближения контроля нервозность женщины все более нарастала, и это не осталось незамеченным: чекист, привычно быстро проверяя документы, уже не выпускал ее из поля зрения. Когда наряд достиг ее отделения, женщина, используя толкотню в вагоне, попыталась прошмыгнуть в соседний отсек, где документы уже были проверены. Резко, хотя и не грубо, чекист удержал ее за локоть:

— В чем дело, гражданочка? Куда это вы?

Охнув, женщина попыталась сунуть свободную правую руку за пазуху. Опять-таки не грубо, но достаточно сильно чекист перехватил и сжал ее запястье. С негромким стуком упал на зашарпанный пол так называемый карманный браунинг. Назывался он так из-за небольших размеров, но сильный патрон калибра 6,35 миллиметра делал его достаточно опасным, причем безотказным оружием.

Никак не выразив своего удивления, тем более недовольства, чекист мгновенно припечатал пистолет к полу носком сапога, потом подобрал, вытер аккуратно о полу тужурки и сунул в карман. Затем взял у враз обессилевшей женщины кошелку, передал ее красноармейцу и будничным, каким-то даже скучным голосом сказал:

— Придется пройти с нами, гражданка-дамочка…

Задержанную доставили в помещение транспортного отдела Брянской чрезвычайной комиссии. В раскрытое настежь (иначе немыслимо было проветривать насквозь прокуренную злой моршанской махрой небольшую комнату) окно доносились обычные станционные звуки: натужные свистки локомотивов, невпопад удары колокола, которые давно уже ничего не означали, гомон и выкрики пассажиров.

Чекист, задержавший незнакомку, выложил на ободранный канцелярский стол, за которым восседал начальник отдела Анисимов, браунинг, к нему две обоймы, документы, изъятые при поверхностном досмотре. Аккуратно приставил к ножке стола соломенную кошелку, в которой, как успел убедиться, ничего, кроме немногих носильных вещей и продуктов на дорогу, не было.

— Снята с московского, — доложил он лаконично, без подробностей.

Анисимов, не обратив внимания на браунинг, быстро пролистал документы. Поднял добродушное курносое лицо со словно чужими, жесткими глазами:

— Значит, гражданка, имя ваше будет (он заглянул на всякий случай, чтобы не переврать, еще раз в паспорт задержанной) Софья Каплун?

— Да…

— Фиксирую ответ как положительный, — удовлетворенно отметил Анисимов. — И следуете вы, гражданка Каплун, — он снова для надежности, такая уж у него была привычка, заглянул в документы, — в город Екатеринослав, уроженкой коего и являетесь, по сугубо личным обстоятельствам. Так? (Женщина согласно кивнула головой.) Фиксирую — так…

Затем, грустно вздохнув, не скрывая сарказма, Анисимов сказал:

— А пистолет этот, у вас отобранный, браунинг образца 1906 года, взяли с собой в целях самозащиты от нападения банды атамана Зеленого, а может, Шовкопляса, а может, еще кого… Так?

Женщина сидела, словно окаменелая, недвижный взгляд уткнулся куда-то в потолок. Меж тем чекист задумался на несколько секунд, явно припоминая что-то. Потом заговорил, вначале неуверенно, затем все более убежденно, что не ошибся:

— Знакомая фамилия, гражданка, да и личность, в смысле обличье, по выразительности мне также известна. Наезжали вы в Брянск… Точно скажу, когда именно наезжали — в августе прошлого, стало быть, одна тыща восемнадцатого года. Аккурат под мятеж нашей федерации анархистов. Присутствовал, помнится, тогда в вашей компании небезызвестный в наших палестинах Митько-Богдан, ликвидированный впоследствии со своей бандой в Дубровинском скиту Медведевым-младшим… А вас на Покровской горе задерживал тогда сам начальник ЧК товарищ Медведев-старший, Александр Николаевич. Так?

Женщина только передернула презрительно плечами, словно затвором пистолета.А чекист невозмутимо продолжал:

— Сами вы, дай бог памяти, принадлежите к анархистской группе «Набат». Правильно излагаю?

Он правильно все излагал, этот Анисимов. И от бессильной злобы, невозможности опровергнуть ни слова Каплун взорвалась:

— Ну, и что из этого? Мы легальная партия!

— Легальная, — охотно согласился Анисимов, — нешто я говорю, что нелегальная? Упаси бог. Но пистолетик-то, повторяю, вам к чему? — он ласково подбросил на широченной ладони недавнего паровозного кочегара компактный, отдающий синевой вороненой стали браунинг. — Моделька эта, к слову, только на вид маленькая, да удаленькая, патрончик у ней по убойной силе ого-го!

Женщина молчала.

— Ладно, разберемся, — великодушно простил ей это молчание чекист и, с явной неохотой расставаясь с оружием, сунул браунинг в стол. — А бежать почему пытались?

Каплун лишь в который раз негодующе передернула плечами.

— Значит, так, — подытожил разговор Анисимов. — Ввиду подозрительных обстоятельств задержания, а также тревожного внутреннего и международного положения вынужден, гражданка Каплун, до полного выяснения личности вас арестовать.

Анисимов вскрыл конверт, обнаруженный среди других бумаг в кошелке анархистки, медленно шевеля толстыми губами, прочитал вслух первую строчку письма:

— Ну-ка, ну-ка… Атаману революционно-повстанческой армии Украины Махно Нестору Ивановичу лично, в собственные руки…

Дальше чекист читал уже про себя. И с каждой прочитанной строкой лицо его все более хмурилось. Дочитав, поднял на женщину тяжелые глаза. Приказал коротко:

— Увести!

Красноармеец-конвоир вывел совсем сникшую Каплун из комнаты. Меж тем Анисимов повернулся к дежурному связисту, сидевшему тут же, за столиком телеграфного аппарата:

— Ну-ка, Гулько, срочно соедини с Москвой… Манцева.


Глава 7


Нельзя сказать, чтобы этот старый, запущенный парк в окрестностях Новодевичьего монастыря пользовался популярностью у местных жителей. За полтора года гражданской войны народ отвык гулять просто так, без дела. Да и небезопасное стало занятие — прогуливаться в пустынных местах вроде парков, когда людей раздевали при ясном солнце прямо на Воздвиженке и Никитском бульваре. Верно, за лето девятнадцатого бандитов в городе поубавилось, но обыватель на то и обыватель, чтобы лишний раз не рисковать и в опасный район без крайней нужды не соваться. Только совсем уж безответственный или, наоборот, совершенно уверенный в себе человек мог позволить такое — отправиться дышать свежим воздухом в столь, в общем-то, тихое и замечательное место, как осенний безлюдный парк Новодевичьего монастыря.

Зловещая репутация этого уголка у жителей Хамовников, похоже, нисколько не смущала Верескова, а может, он о таковой даже и не подозревал, когда именно сюда пригласил Таню Алексашину на прогулку в день их первого свидания. А это было именно свидание, как ни уверял себя поначалу Сергей, что ему просто интересно с девушкой, диковатой и простодушной, доверчивой и колюче-настороженной в одно и то же время, малообразованной, но, это чувствовалось в разговоре, с пытливым и острым умом.

Последнее свидание в его жизни состоялось зимой шестнадцатого года, когда с короткой оказией довелось ему приехать в Москву с Юго-Западного фронта. Разыскал он тогда девушку Лару, за которой ухаживал, и нешуточно, в бытность свою юнкером школы прапорщиков, а ее гимназистской выпускного класса. Увы, прав был древний философ, утверждавший, что нельзя дважды войти в одну и ту же реку. Разговаривать с миленькой, но совершенно пустенькой московской барышней ему, обстрелянному подпоручику, имевшему уже и ранение, и анненский темляк на шашке, и «Станислава», оказалось просто не о чем…

Таня была совсем другой. Она не умела мило болтать обо всем и ни о чем, не умела кокетничать, вообще не имела даже смутных представлений о том, что такое легкая, светская беседа. Говорить с нею было интересно и потому, что она была сознательная единомышленница, с твердо сформировавшимися политическими взглядами. Это резко отличало ее от тех экзальтированных, а то и фанатичных девиц, которых он знавал в свое время в эсеровской среде. Они тоже бывали сильными личностями, убежденными, порой безрассудными, но, увы, скорее способными на самое бессмысленное самопожертвование, нежели на простое разумное высказывание или решение.

Наконец, Таня была красива, красива с очевидностью, чего не могли скрыть ни синяки, приобретшие уже мрачный сизый оттенок, ни еще не зажившие ссадины на нежной коже.

Примечательно, что, расставшись с девушкой после их первой, уже не случайной встречи, Сергей не мог вспомнить, о чем, собственно, они проговорили целых два часа, помнил только ощущение какого-то удивительного старознакомства, почти родности от общей тональности этого разговора, а еще помнил ее легкий, почти неслышный порой смех и — мелодичный перезвон малых колоколов со звонницы Новодевичьего монастыря.

Как бы то ни было, увлеченный этим разговором, Сергей не обратил ни малейшего внимания на двух мужчин, показавшихся на миг впереди, на перекрещении двух дорожек, и почти тут же скрывшихся за чащобой разросшегося, давно не подстригаемого кустарника. А между тем, будь они поближе, Сергей одного из них мог бы и узнать, потому как встречал его весной восемнадцатого: Петра Соболева. Даже имел с ним разговор во дворе церквушки Рождества Богородицы в Путинках после взятия «Дома анархии», что был в двух шагах, на Малой Дмитровке. Соболев тогда был лишь обезоружен и, как многие другие «идейные анархисты», отпущен восвояси. Никаких ограблений и террористических актов за ним тогда еще не числилось.

Издали Соболев, конечно, нипочем бы не узнал Верескова, сильно сдавшего после ранений и тифа, но вблизи как знать — анархист обладал зоркостью и памятью отменной.

Как бы то ни было, их пути не пересеклись, вернее, едва не пересеклись. Вересков и Таня медленно шли в сторону Большой Царицынской улицы — девушке пора было возвращаться на службу. Эти двое расходиться не торопились, разговор у них шел важный, определяющий, что делать дальше. Разговор странный, рваный какой-то, без внутреннего стержня. Вроде и одинаково мыслили, а потому и говорили одинаково оба собеседника, но слова их означали лишь от сих до сих, не выводили за круг сиюминутных действий, мгновенных каких-то решений. Обсуждали то, что только внешне успехом казалось, но таковым, по сути, не было, а ничего нового, что могло бы вывести объявленную ими борьбу на какой-то простор, придумать оказались не в состоянии, хотя сами этого не сознавали. И не из-за отсутствия фантазии, а потому, что сама история им такой возможности восхождения по спирали не предоставляла. В лучшем случае, они могли бы повторить с большей или меньшей степенью результативности то, что уже произошло кровавым вечером 25 сентября.

Потому Донат Черепанов был какой-то сумрачный, весь нахохлившийся, Соболев — нервнонапряженный, готовый в любой момент сорваться. Говорил больше он, говорил не взвешенно, как подобало руководителю хоть и не густой людьми, но все ж организации, а злобно, порой истерически взвинченно.

— Кое-кто из легалов закуковал о безвинных жертвах…

— Чушь! — Донат резко остановился, так, что каблуки врезались в утоптанный песок дорожки. — Жертвы — да, безвинные — да! Но чем хуже, тем лучше! Жизнь — это борьба, только зверские акты могут довести народ до неминуемого бунта. Кролик перед удавом замирает обреченно, как паралитик, а заяц с большого перепуга на собаку кидается!

— Меня не агитуй! — взвился Соболев. — Я им каждый раз толкую, что настоящий революционер порывает со всем миром, со всеми законами и моралью… Ему все дозволено во имя достижения высшей цели!

Монгольские скулы Соболева пылали чахоточным румянцем.

— Вот-вот! — подхватил Донат. — В эту точку и бей!

— Бью, — махнул рукой Соболев. — Только уж много жалостливых развелось. Достоевского начитались, графа Толстого…

— С этими рвать будем, и с концами… — конец фразы в тонких, искривленных губах Черепанова прозвучал откровенно зловеще. — Ладно, — произнес он после недолгой паузы. — Перейдем от теории к делу. Чека шерстит офицеров. Поначалу нас это устраивало, мы успели скрыться. Но пора и открываться, поднимать массы.

— Знаю, — Соболев не собирался так уж безропотно уступать лидерство Донату. — Казимир подготовил манифест. Принимаем ответственность на себя…

— Этого мало! В смысле ответственности надо прямо заявить, что Леонтьевский только начало!

— Не рано ли? Не ой ли?

— Самая пора, — убежденно отрезал Черепанов. — Распространять манифест начинай дня через два… Чтобы успеть подготовиться к новому акту…

Склонив головы друг к другу, почти касаясь плечами, шатаясь от возбуждения, словно пьяные, они брели вдоль могучей монастырской стены.

Новый отчаянный план роился в их помутившемся от ненависти и озлобления сознании.

Глава 8

— Что ж, товарищи, ситуация начинает проясняться, — Дзержинский обвел глазами спешно приглашенных в его кабинет членов коллегии МЧК. — Поступило сообщение из Брянска. Тамошние чекисты сняли с поезда известную анархистку Софью Каплун. При ней обнаружено письмо одного из руководителей федерации «Набат» Барона, он же Факторович, к Нестору Махно. Читаю текст: «Теперь в Москве начеку. Пару дней назад местный комитет большевиков взорван бомбой, погибло больше десятка. Дело, кажется, подпольных анархистов, с которыми у меня нет ничего общего. У них миллионные суммы. Правит всем человечек, мнящий себя Наполеоном. Они сегодня, кажется, публикуют извещение, что это сделали они. Барон».

Тяжело вздохнул Мессинг, по-бычьи опустив большелобую, с залысинами голову.

— Выходит, мы ошиблись, приписав теракт белогвардейцам.

Манцев живо возразил:

— Даже если и ошиблись, на оперативных мероприятиях это никак не отразилось, мы на беляках не замыкались, искали широко.

— И то слава богу, — согласился Дзержинский, — и все же несколько очень важных дней мы шли по ложному следу.

— А если Барон ошибается? — осторожно, как и подобает человеку, отвечающему за следствие, спросил Глузман.

Дзержинский вздохнул:

— Если бы… Если бы не одно совпадение, оно же подтверждение. Барон пишет, что эти самые «подпольные анархисты», о которых никто из нас до сих пор и слыхом не слыхивал (слова эти содержали скрытый упрек Мессингу, ведавшему отделом борьбы с контрреволюцией), собираются выпустить воззвание. Сотрудники Евдокимова только что заполучили один, вернее, первый экземпляр этого воззвания. Зачитайте, Ефим Георгиевич.

Гулко откашлявшись, Евдокимов достал из тоненькой папочки листовку, начал читать глухим, безнадежно простуженным голосом:

— «Граждане и братья! Вечером 25 сентября на собрании большевиков в Московском комитете обсуждался вопрос о мерах борьбы с бунтующим народом…»

— Ложь! — не удержавшись от возмущения, воскликнул Манцев.

Укоризненным взглядом Дзержинский остановил своего заместителя. Взглядом же предложил Евдокимову продолжать.

— «…Властители большевиков все в один голос высказались на заседании о принятии самых крайних мер для борьбы с восставшими рабочими, крестьянами, красноармейцами, анархистами и левыми эсерами, вплоть до введения в Москве чрезвычайного положения с массовыми расстрелами… Наша задача — стереть с лица земли строй комиссародержавия и чрезвычайной охраны и установить Всероссийскую вольную федерацию трудящихся и угнетенных масс… Первый акт совершен, за ним последуют сотни других актов, если палачи революции сами не разбегутся».

Евдокимов еще раз откашлялся и закончил:

— Подписано: «Всероссийский повстанческий комитет Революционных партизан».

— Провокаторы! — взорвался-таки Манцев.

— И прямые пособники деникинцев, — добавил Мессинг.

— Все верно, — согласился Дзержинский. — Однако оставим излишние эмоции при себе. Тут есть над чем поразмыслить. Первое, а вдруг это все-таки не анархисты. Обратите внимание на подпись — «Всероссийский комитет». Но у анархистов, как вы знаете, никаких комитетов не бывает, тем более Всероссийских. Второе — и это прямо противоречит первому… Барон утверждает, что у него, то есть у легальных анархистов, ничего общего с этими партизанами нет, однако он знает об их существовании, знает и о том, что они намерены выпустить воззвание, которое действительно появилось вскоре на свет божий…

— Быть может, есть смысл допросить этого Барона? — предложил Глузман.

— Попробуйте, — согласился Дзержинский. — Однако уверен, он ничего путного не сообщит, сошлется на слухи и прочую ерунду.

— Да, похоже, что взрыв все-таки устроили анархисты, — твердо произнес Мессинг и добавил с нескрываемым сарказмом: — Самая р-революционная партия России!

— Если это так, — Дзержинский поднял ладонь, восстанавливая тишину, — то наша задача незамедлительно этих архиреволюционеров и вытащить за ушко да на солнышко!

Феликс Эдмундович снова взглянул на воззвание, отыскал подчеркнутую синим карандашом строчку:

— Обращаю ваше внимание, товарищи, на одно место. Среди так называемых жертв большевиков названы рядом анархисты и левые эсеры. Это неспроста. Я вижу тому только одно объяснение: кто-то из неразоружившихся левых эсеров столкнулся с анархистами, и очень тесно.

Председатель МЧК повернулся к Мессингу:

— Прошу вас, Станислав Адамович, проверить это мое предположение. А что у вас, Василий Николаевич?

Поднялся с места Манцев:

— С минуты на минуту жду вестей с Арбата…

Глава 9

К огромному многоквартирному доходному дому на Арбате со стороны Большой Никитской переулками приближался, нещадно отравляя воздух выхлопами смеси газолина и спирта, грузовичок, собранный еще в шестнадцатом году из привозных частей на заводе АМО и принадлежащий ныне Московской чрезвычайной. В кузове под откидным брезентовым тентом подскакивали на скамьях, когда под колесо попадала очень уж крупная булыга, несколько сотрудников комиссии.

Командовал группой комиссар МЧК Илья Фридман, еще молодой парень во флотской форме с надписью «Стерегущий» на ленточке бескозырки. Комендант комиссии уже не раз предлагал Фридману одеться нормально, как все, соблазнял почти новенькой кожанкой и совсем новой кожаной же фуражкой. Но улыбчивый и добродушный, всегда уступчивый Илья в этом вопросе становился твердым как кремень. Видимо, принадлежность к славному племени марсофлотов составляла для Фридмана не только предмет особой гордости, но и своеобразную форму самоутверждения личности. История не сохранила обстоятельств службы Ильи на морских просторах, находились злопыхатели и завистники, которые утверждали даже, что никакой он не моряк, а бывший солдат Литовского полка. Но чекист, как бы то ни было, из него вышел превосходный! В ударной группе еще при подавлении в восемнадцатом году вооруженного мятежа левых эсеров он выделился и храбростью личной (что было качеством непременным), и быстрой сообразительностью (что также считалось достоинством чрезвычайным, но, увы, встречалось гораздо реже первого). В ударной группе служил и брат Ильи Михаил, во многом схожий со старшим.

Пока машина тряслась на московских ухабах и выбоинах, Фридман пытался, как ему казалось, вести задушевную, воспитательную работу с одним из своих новеньких — еще три дня назад рабочим завода Дангауэра на Владимирском шоссе — Колей Савушкиным, одним из тех, кто был легко ранен при взрыве в Леонтьевском. Педагогический подход Ильи заключался в том, что время от времени он толкал Николая локтем в бок и заботливо спрашивал:

— Ну как, Савушкин, не дрейфишь?

И каждый раз Савушкин вздрагивал и честно сознавался:

— Да боязно…

В конце концов он внес в ответ существенное дополнение:

— Только вы не думайте, товарищ комиссар, что я боягуз какой… Только ведь впервой.

— Ладно, — успокаивал его Илья, — главное, без команды никуда не суйся. И с наганом поаккуратнее. Наше дело живьем брать, так что больше на снасти рассчитывай, — и он выразительно показывал Савушкину крепкий кулак.

— Это я могу, — оживлялся Николай, — мы, дангауэровские то есть, почитай, каждое воскресенье с измайловскими ребятами…

Рассказ о воскресных времяпрепровождениях лихих парней из Дангауэровской слободы, их безусловном превосходстве над слабаками-измайловцами Савушкин закончить так и не успел. Машина остановилась, не доехав до нужного дома несколько десятков метров. В заранее намеченном порядке чекисты вошли в подъезд, поднялись к нужной квартире. Один из чекистов остался на площадке ниже, другой занял место площадкой выше. Убедившись, что все готовы к любой неожиданности, Фридман нажал на кнопку звонка и, откинувшись спиной к стене, замер наготове, сжимая в руке тяжелый «кольт».

Ничего страшного, однако, не произошло. В квартире не оказалось никого, кроме спокойно открывшей дверь хозяйки.

Обыск превзошел все ожидания. Чекисты обнаружили целый склад оружия: пистолеты «кольт» и «веблей-скотт», револьверы «наган» и «смит-вессон», уйму патронов к ним, десятки гранат-лимонок и… динамит. Двадцать фунтовых шашек известной фирмы братьев Нобель, моток — аршин сорок бикфордова шнура. В нижнем ящике пузатого комода нашлась картонка из-под дамских ботинок, доверху наполненная всевозможными взрывателями и капсюлями, а также тяжелый полотняный пояс с инструментами для взлома и отжатия замков. Воровской набор, похоже, был изготовлен по заказу хорошим мастером из превосходной стали.

Перепуганная хозяйка, анархистка Корнеева, на все вопросы отвечала либо плачем, либо несусветными глупостями. Где сейчас ее сожитель Александр Восходов — не знает, откуда оружие и взрывчатка — не знает, люди разные заходили, но кто, как зовут — не знает…

С наступлением темноты весь этот склад понемногу, чтобы не привлечь внимания излишнего, перенесли в машину и вместе с хозяйкой отправили в МЧК. Один крупнокалиберный «смит-вессон» Илья Фридман, питавший мальчишескую страсть к пистолетам и револьверам, сунул за широкий ремень под бушлат — ни в один из карманов он не вмещался.

Оставив в засаде четырех сотрудников, Фридман ушел…

Ночь, судя по тому, что звонков из засады на Лубянку не было (в квартире имелся действующий телефон), прошла спокойно. Утром Фридман отправился туда снова, чтобы принять смену. Шел он со стороны Зубовского бульвара Денежным переулком. Не доходя пересечения с Сивцевым Вражком, комиссар услышал доносившиеся с Арбата выстрелы.

Надо сказать, что утренней стрельбы в Москве уже не было слышно несколько недель, поэтому неожиданный салют — как впоследствии выразился Фридман — ему сразу не понравился. Екнуло сердце, не к его ли ребятам имеет отношение эта пальба? Выстрелы слышались именно со стороны Арбата, более того, они приближались. Вытащив из-за ремня «смит-вессон», еще не опробованный в деле, Фридман шустро заскочил за угол так, чтобы держать под обзором Денежный.

Так и есть! По переулку мчался мужчина в темной тужурке, без шапки и на бегу, не останавливаясь, отстреливался из двух пистолетов. За ним, тщетно пытаясь догнать, также стреляя на ходу, бежали двое — Фридман узнал обоих: Козлов и Савушкин, двое из четырех чекистов, оставленных в засаде.

Узнал — и тут же вскрикнул: нелепо споткнувшись, словно напоролся на протянутую невидимую проволоку, рухнул на мостовую Козлов. Савушкин невольно замедлил бег и нагнулся над товарищем. Это была ошибка, и мужчина в тужурке не замедлил воспользоваться ею — тут же ускорил бег. Бежал правильно — зигзагами, враскачку, видно, не в первый раз уходил от огня. Как бы то ни было, но и Фридман, выпустив по ногам беглеца подряд две пули, тоже не сумел попасть.

Мгновенно оценив изменившуюся обстановку, мужчина отшвырнул один из своих пистолетов, видимо, обойма в нем была уже расстреляна, выхватил из-за пазухи гранату и метнул в сторону чекиста. Илья кинулся на землю, прикрыв голову руками… Взрыва не последовало, потом уже Фридман сообразил, что спасло его почти чудо: террорист просто не успел выдернуть чеку взрывателя. Но время он выиграл. Тех нескольких секунд, что Илья провалялся на мостовой, мужчине хватило, чтобы свернуть в Сивцев Вражек и скрыться во дворе большого жилого дома.

Вбежав во двор следом за ним, Фридман остановился, чтобы оглядеться и перевести дух. Бандита, конечно, никакого он не увидел. Илья стоял не остерегаясь. Ему уже было ясно, что беглец человек опытный, первым стрелять не станет, дабы не обнаружить себя. Оглядел двор — пусто. Выходит, надо ждать подкрепления в лице Савушкина, чтобы идти осматривать подряд все квартиры, подвалы, чердаки, для этого надо оцепить дом, а то и квартал. Тоскливо… Если Савушкин и найдет его здесь, все равно придется отсылать его за настоящей помощью.

Неожиданно услышал откуда-то сверху оклик:

— Эй, матрос!

Поднял глаза: в окне второго этажа отчаянно размахивал руками, стараясь привлечь его внимание, старик в одной нижней рубахе:

— В будке он, зараза, в будке!

И тут же над головой чекиста просвистела пуля. Не дожидаясь второй, Илья мгновенно укрылся за стволом могучего вяза. Вон оно что! И комиссар беззвучно расхохотался: отчетливо разглядел, что из круглой дыры большой собачьей будки в дальнем углу двора торчит нога в рыжем сапоге!

Выходит, бандит столь поспешно нырнул в дыру, что успел втащить внутрь только одну ногу, да так и застрял. Но в следующий миг Фридману стало уже не до смеха: теперь неизвестный его со двора за помощью не выпустит. Рассчитывать, что Савушкин правильно сориентируется и догадается заглянуть именно в этот двор, не приходилось. Стрелять в воздух неразумно, в «смит-вессоне» оставалось всего четыре патрона, в собственном «кольте» восемь. Для серьезной перестрелки маловато, тем более что Илья не знал, сколько выстрелов оставалось в запасе у террориста.

У чекиста был только один выход: предложить неизвестному сдаться, в случае отказа — стрелять по будке, в расчете, что по счастливой случайности не убьет, а только ранит. Тянуть время нельзя было еще по одной серьезной причине — бандит мог уничтожить имевшиеся при нем документы. Последнее соображение положило конец колебаниям.

— Эй ты там, в будке! — зычным голосом заорал Илья. — Выходи! Иначе стреляю наверняка!

В ответ прогремел выстрел…

Илья поднял «смит-вессон», с явным сожалением взглянул на дуло — в него свободно можно было засунуть большой палец, — прицелился, держа оружие обеими руками, тщетно пытаясь угадать, где в этой чертовой будке может оказаться плечо бандита, а где голова, и выстрелил подряд три раза…

Вытащить тело из будки оказалось делом непростым, помог старик в нижней рубахе со второго этажа, выскочивший во двор, когда стрельба закончилась. Фридман перевернул убитого на спину: кровавые пятна растекались по самому центру старой железнодорожной тужурки. Илья наклонился над трупом, обыскал карманы. Документов никаких, только пухлая записная книжка, пачка денег, граната-лимонка, несколько обойм. Подобрал со дна будки австрийский пистолет «манлихер». Еще раз взглянул на лицо убитого: интеллигентное, темная бородка клинышком, усы, высокий, с залысинами, лоб. Нет, раньше он нигде этого человека не встречал.

Глава 10

Почему не удалось захватить неизвестного на квартире — позднее стало предметом особого разбора на оперативном совещании. Если не вдаваться в подробности, все объяснялось тем, что конспиративный опыт и чутье явившегося на квартиру анархиста превосходили навыки еще недостаточно поднаторевших в своем деле чекистов. Дзержинский, конечно, был расстроен, что «железнодорожника» (так пока, до опознания, называли убитого) не удалось арестовать, но претензий к Фридману не предъявлял — тот действовал соответственно обстановке. Спасибо вообще, что он по чистому совпадению оказался на пути бандита, а то бы тот ушел, непременно ушел.

При более тщательном обыске вещей убитого в МЧК все же был обнаружен один документ — провалившийся из рваного кармана за подкладку. Удостоверение служащего отделения Московско-Курской железной дороги.

Проверка удостоверения обнаружила интересное обстоятельство: фотография и указанная должность соответствовали действительности. Служащие отделения подтвердили, что этот человек у них точно работал. Но имя и фамилия, утверждал эксперт, были фальшивыми, вписанными после подчистки. Таковым же оказался и домашний адрес, записанный в регистрационной книге по месту работы.

Казалось, следствие зашло в тупик. Выручил неожиданно Мартьянов. Когда документ попал к нему в руки, он уверенно заявил, что или фотографию «железнодорожника», или его самого в натуральную величину он видел в прошлом году и что человек этот имел какое-то отношение к налету на «Центротекстиль».

В ЧК это дело помнили хорошо. Действительно, в восемнадцатом году группа анархобандитов совершила дерзкий налет на трест «Центротекстиль». Несколько налетчиков было схвачено. На допросе в ЧК один из них показал, что анархисты готовили взрыв в помещении Чрезвычайной комиссии, и назвал адрес конспиративной квартиры, где снаряжалась бомба.

Чекисты направились туда немедленно и точно обнаружили металлический ящик размером аршин на пол-аршина, набитый взрывчаткой. Часовой механизм взрывателя был установлен на восемь часов утра, но еще не заведен. Это было более чем странно: на это именно время назавтра в кабинете заместителя председателя ВЧК Яна Христофоровича Петерса было назначено важное совещание членов коллегии и заведующих отделами.

Дальнейшее следствие установило, что агент анархистов, пролезший обманным путем на должность комиссара ВЧК, собирался пронести вечером ящик к Петерсу под видом изъятого сейфа с ценностями и оставить там до утра, когда придет специалист, чтобы вскрыть замок, поскольку ключа не имелось. Точное время начала совещания заговорщикам назвала другая их сообщница, работавшая в ВЧК машинисткой…

По распоряжению Манцева из резервного архива немедленно затребовали дело «Центротекстиля», подняли все имевшиеся в нем документы, фотографии, приметы налетчиков и другие материалы. Долго искать не пришлось, все сличения без сомнений привели к одному знаменателю: «железнодорожник», сумевший вырваться из засады на Арбате и застреленный в Сивцевом Вражке комиссаром МЧК Фридманом, — видный анархист Казимир Ковалевич.

Секретарь МЧК Яков Давидович Березин вспомнил эту фамилию, она ему кое о чем говорила. Оказывается, Ковалевич был не только отчаянный боевик, он еще претендовал, и не без успеха, на роль теоретика движения. По некоторым оперативным данным, которыми уже располагал Мессинг, летом Ковалевича видели на Украине при штабе Махно.

Это уже кое-что объясняло. В частности, и то, почему задержанный (но не арестованный) и допрошенный Барон-Факторович, как и предвидел Дзержинский, отвечал на все прямые вопросы уклончивыми ссылками на слухи. Барон представлял в Москве федерацию анархосиндикалистского толка «Набат». Ее создали украинские анархисты, бежавшие в восемнадцатом году от австро-германских оккупантов. Лидеры «Набата» В. Волин (В. М. Эйхенбаум, родной брат знаменитого литературоведа профессора Б. М. Эйхенбаума) и П.А. Аршинов (Марин) проповедовали теорию так называемой «третьей революции», а если проще, агитировали за свержение Советской власти и немедленное провозглашение «безвластного» общества.

«Набатовцам» удалось подчинить своему идейному влиянию Махно (Аршинов сидел с ним вместе при царе в Бутырской каторжной тюрьме), если вообще можно было говорить о чьем-либо влиянии на самолюбивого и взрывного батьку. Они послали в Гуляйполе видных анархистов Иосифа Гутмана, Макса Черняка, Михаила Уралова. Потом заявились и сами. Волину Махно доверил председательство в своем «реввоенсовете», Аршинову — заведование «просветительно-культурной частью» и редактирование газет «Путь к свободе» и «Повстанец».

Однако в чисто военных вопросах Махно с отцами-анархистами не считался вовсе. И все же, сознавал это батька или нет, но Волин и Аршинов всячески подталкивали его на обострение и без того достаточно сложных отношений с Советской властью.

Из записей, обнаруженных в книжке Ковалевича, явствовало, что он имел прямое отношение к «анархистам подполья». Ну а раз он прибыл в Москву от Махно, то, понятно, Барон о нем ничего не сказал и не скажет. Дзержинский и Манцев не исключали, что Барон действительно не имел прямого касательства к взрыву, но помочь следствию в выходе на «анархистов подполья» мог, да не захотел.

…Через два почти года, 16 августа 1921 года в Москве группа вооруженных бандитов совершит налет на кассу ГВИУ — Главного военно-инженерного управления и захватит сто миллионов рублей. При погоне и перестрелке на Смоленском рынке несколько человек было убито и ранено. Один из задержанных налетчиков назвал своих сообщников. Сотрудники МЧК их арестовали. Среди них оказались… уцелевшие участники группы «анархистов подполья» И. Шапиро, В. Потехин, П. Турчанинов (Лев Черный), И. Гаврилов, И. Бубнов, Т. Каширин и другие. В числе этих других был и… Барон! На допросах выяснилось, что первое сообщение о взрыве в Леонтьевском печаталось в квартире Льва Черного на Зацепе, где с ним и ознакомился Барон, все, следовательно, знавший из первых рук, а не «по слухам»… На совести грабителей ГВИУ было несколько жестоких налетов, многочисленные убийства. Девять самых активных участников анархобандитской группы были по постановлению МЧК расстреляны…

Теперь все надежды чекисты возлагали на содержание записной книжки Ковалевича. Часть записей была зашифрована, ими предстояло заняться специалистам. Но некоторые адреса, фамилии, клички, суммы захваченных денег, их получатели были занесены, как говорили когда-то в разведке, клером, то есть открытым текстом. Так были установлены конспиративные квартиры и явки в кофейне на Пречистенском бульваре напротив памятника Гоголю, в Глинищевском переулке, на Собачьей площадке, в других местах.

Манцев читал адреса вслух, Мессинг выписывал их на отдельные листки и тут же отдавал распоряжения сотрудникам, конкретно по каждой явке. Покончив с адресами, Василий Николаевич стал выбирать клички: Петр, Дядя Ваня, Черепок…

Дзержинский оживился, похоже, в нем проснулся старый конспиратор, привыкший держать в памяти десятки, а то и сотни псевдонимов.

— Ну-ка, ну-ка, позвольте… Петра не знаю, Дядю Ваню тоже…

— Я знаю, — мрачно отозвался Мартьянов, — бандюга и убийца… Настоящая фамилия Леонид Хлебныйский, а может, и не настоящая, проходил и как Приходько.

— А зато я знаю, — сказал Дзержинский, — кто такой Черепок. Если не совпадение, то это старая и очень прозрачная кличка Доната Андреевича Черепанова, одного из вожаков прошлогоднего мятежа левых эсеров и члена их Центрального комитета.

Манцев вскочил с места:

— А бывший особняк графини Уваровой в Леонтьевском тогда занимал именно ЦК левых эсеров!

Пробасил молчавший до сих пор Евдокимов:

— Все ясно! Донат и навел, не иначе. Потому и прошли так уверенно с Чернышевского, словно к себе домой…

Дзержинский согласился:

— Похоже, очень похоже, что именно так и есть.

Он нахмурился, вспоминая нечто неприятное.

— Как раз Черепанов вместе с Юрием Саблиным арестовал меня тогда в Трехсвятительском. Кстати, кому-нибудь известно, что с Саблиным?

— Мне известно, — ответствовал Евдокимов, — с ним все в порядке. Он вообще-то хороший парень, увлекся по молодости не тем, чем надо. За мятеж ему дали, кажется, год, тут же и амнистировали за заслуги в октябрьских боях семнадцатого года. Ушел на фронт, командует уже дивизией, вступил в РКП (б).

— Что ж, очень за Саблина рад, — искренне сказал Дзержинский. — А Черепанов?

— Сбежал после мятежа, судили заочно, дали три года. Куда девался, неизвестно.

— Выходит, он в Москве и спелся с анархистами, — сделал вывод Мессинг.

— Выходит, — подтвердил Дзержинский, — и это очень опасный альянс. Реальной угрозы эти авантюристы, давно оторвавшиеся от масс, для революции не представляют, но бед натворить еще могут… Кстати, — обратился он к Манцеву, — в каком контексте там упоминается Черепок у Ковалевича?

— Отметка стоит — «пол. 100 тыс.».

— Выразительно! Что ж, попросите дешифровальщиков ускорить свои изыскания, а вы продолжайте разработку установленных адресов.

В дверях кабинета неслышно вырос помощник:

— Разрешите, Феликс Эдмундович?

— Да, что у вас?

— Еще одна срочная депеша из Брянска.

Председатель быстро пробежал глазами текст перепечатанной шифровки, с досадой бросил на стол.

— Час от часу не легче. Дурные вести, товарищи. В Брянске арестован некто Лещинский, резидент белопольской «двуйки». У него на связи был когда-то один из вожаков местной федерации анархистов некто «товарищ Тиль». Лещинский показал, и эти показания подтвердились объективной проверкой, что тамошние анархисты похитили в Брянском арсенале и переправили в Москву около ста пудов динамита.

Стукнул тяжелым кулаком по столу Евдокимов:

— Черт! Да как им удалось провезти? Это же целый вагон надо!

Дзержинский лишь развел руками:

— Эту задачку мы поручим решить транспортной ЧК. Меня сейчас другое интересует. Товарищ Мартьянов, в какой упаковке был динамит на Арбате?

Феодосий встал, доложил:

— Заводской пудовый ящик, Феликс Эдмундович. Заполнен наполовину. Еще один, пустой, обнаружен на кухне. Вернее, был пустой, хозяйка его для своих нужд приспособила.

Дзержинский повертел в сухих, чутких пальцах карандаш, бросил с досадой на сукно стола:

— Вот и вся арифметика анархистская. Полтора пуда ушло на бомбу. Это полтора пуда. Двадцать фунтов найдено на Арбате. В Брянском арсенале, округлим для ровного счета, украдено сто пудов. Это сто ящиков. О двух нам известно. Спрашивается, где остальные девяносто восемь? Вы представляете, товарищи, что еще они могут натворить, имея столько взрывчатки?!

— Нужно искать, — глухо произнес Манцев.

— Не искать, а найти! — энергично, даже резко поправил его Дзержинский. — Они не успокоятся на Леонтьевском. Тем более что главная цель — убийство Ленина — не достигнута. Они, уверен, знали, что Владимир Ильич собирался приехать в МК. Ведь доктор Обух уговорил его поехать в госпиталь буквально в последний момент. Ильич решил, что встреча с ранеными красноармейцами сегодня важнее, чем выступление перед активом. И слава богу, что перерешил. Нового взрыва, или даже серии взрывов, можно ожидать где угодно и в любой момент!

Жестокий приступ кашля прервал нервную речь Дзержинского, буквально согнул его пополам. Справившись с приступом, глухим астматическим голосом Феликс Эдмундович отдал последнее распоряжение:

— Все адреса по расшифровке взять под плотное наблюдение. В предположительно самых важных — обыски и засады.

Глава 11

С засадами в этот день как раз было плохо. Словно злой рок играл с чекистами обидные шутки.

Часа через два после того, как сорвался в дверях конспиративной квартиры на Арбате и едва не сбежал Казимир Ковалевич, туда явились новые посетители — мужчина плотного сложения и ничем внешне не примечательная молодая женщина. Остававшиеся в квартире два чекиста Стеблов и Бочкин их тут же арестовали. Имена задержанных — Хиля Ценципер и Фаня Барон — сотрудникам ничего не говорили. Если бы знали они, кто попал в засаду — опаснейшие боевики! Фаня к тому же была одной из вдохновительниц группы. (Через два года она совершит побег из рязанской тюрьмы, примет участие в вооруженном нападении на кассу ГВИУ, будет в который раз арестована, но теперь уже за все свои преступления расстреляна.)

Относительная легкость задержания, проявленная при этом анархистами покладистость жестоко подвели не слишком опытных чекистов. Арестованных усадили в дальней комнате квартиры. С ними находился Стеблов, вооруженный наганом, заткнутым за пояс. Бочкин же пошел в переднюю к телефону: сообщить в МЧК о задержании двух анархистов.

Улучив удобный момент, Ценципер выхватил у беспечно расхаживавшего по комнате Стеблова наган и ударом рукоятки по голове оглушил его. Фаня Барон мигом сорвала с подушки на кровати наволочку, сделала из нее кляп и заткнула им рот потерявшему сознание чекисту. Затем Стеблову простынями связали руки и ноги.

Осторожно, на цыпочках боевики вышли в прихожую и столь же успешно обезоружили и связали Бочкина. Затем они сорвали со стены телефонный аппарат, разбили трубку и ушли…

На уже упоминавшемся оперативном разборе всем сотрудникам, находившимся на Арбате в засаде, изрядно попало. Дело, конечно, было не в служебном разносе — в анализе допущенных по недостатку опыта ошибок, извлечении из оных должных выводов и уроков.

Но в тот день, увы, это была не последняя неудача…

Захват второй известной квартиры анархистов — в Глинищевском переулке, Соединявшем Тверскую с Большой Дмитровкой, — с самого начала обещал определенные сложности. Предварительное наблюдение установило, что квартира большая и многонаселенная, точнее — в ней бывает изрядно посетителей. К тому же рядом находилась самая шумная, центральная улица города. Это приходилось учитывать особо.

Дом заранее обложили со всех сторон, в частности, перекрыли проходящие по задам запутанной конфигурации проходные дворы, что тянулись до самой Страстной площади.

Убедившись, что все подходы находятся под жестким наблюдением и никаких подозрительных личностей поблизости не болтается, Мартьянов дал сигнал о начале операции. Четыре чекиста заняли площадки ниже и выше этажом. Сам Феодосий и Илья Фридман замерли у стены справа и слева от двери, рядом с ними еще два сотрудника. Приглашенная из домового комитета женщина-партийка нажала на кнопку звонка.

— Кто там? — послышался приглушенный толстой обивкой мужской голос.

— Домком, Семенова. Насчет карточек, — трубным голосом объявила женщина и осторожно отступила в сторону.

Послышалось звяканье цепочки, скрежет отодвигаемых засовов, клацанье замка. Едва дверь стронулась с места, уже готовый к этому моменту Фридман с силой швырнул ее за ручку на себя и буквально ворвался в прихожую. За ним влетели Мартьянов, другие сотрудники.

Захваченные врасплох анархисты оказать вооруженного сопротивления попросту не успели. Чекистам, как выяснилось, повезло и в том отношении, что обитатели логова в Глинищевском еще не знали о провале арбатской квартиры. Но узнать об этом могли буквально через час, а тогда кто его знает, как повернулось бы дело. Во всяком случае, здесь все обошлось без единого выстрела. Фридман сильным ударом рукоятки «кольта» выбил «наган» из окостеневшей руки анархиста, оказавшегося, как он ответил при допросе, довольно известным до революции еще Афанасием Ляминым. Сам Мартьянов сноровисто заломил руку террористу, в котором тут же опознал своего давнего знакомого по июльским дням восемнадцатого года:

— Ба! Да никак Федя-Боевик? Он же Николаев? Ты же вроде в левых эсерах числился? Как же так?

Благодушно выговаривая Николаеву, но в то же время удерживая его словно замком в состоянии до злых слез беспомощности, чекист извлекал из одежды задержанного разные прелюбопытные предметы. На пол один за другим легли наган-самовзвод офицерский, английский пистолет системы «веблей-скотт», несколько снаряженных обойм к нему, горсть наганных патронов, граната-лимонка, короткий, до бритвенной остроты отточенный финский нож, пачка денег, стальной кастет с шипами.

Разоруженный Николаев только и смог, что процедить зло сквозь зубы:

— Гад!

— Да ладно, Федя, не ругайся! — весело пробасил Мартьянов, довольный уже тем, что без кровопролития удалось взять вооруженного до зубов Федю-Боевика. Покончив с обыском и убедившись, что в квартире больше никого нет, Мартьянов громко позвал: — Захаров!

— Здесь я! — в прихожую вбежал один из оставленных на верхней площадке чекистов.

— Вместе с Чебурашкиным отвезешь этих двоих на Лубянку. Выводи черным ходом.

Лямина и Николаева увели, предварительно связав им руки за спиной. Взятое у них, а также обнаруженное в квартире оружие Захаров вынес как-то очень непочтительно в плетеной кошелке, которую нашел на кухне. Оставив в квартире засаду из четырех сотрудников, Мартьянов и Фридман тоже ушли. Перед возвращением на Лубянку им предстояло лично произвести рекогносцировку еще одной, предположительно важной конспиративной квартиры анархистов на Собачьей площадке.

Меж тем в крохотном кабинетике на Лубянке Наталья Алексеевна Рославец допрашивала задержанную на Арбате подругу Александра Восходова. Рославец, худенькая, большеглазая, с вздернутым носиком и припухлыми скулами, походила на курсистку-бестужевку. Невозможно и представить было, что эта скромная, застенчивая женщина — активная участница революционного движения, дважды арестовывалась при царе, приговорена заочно к смерти левыми эсерами за то, что принципиально и резко порвала с ними после событий 6 июля. В МЧК на ответственный пост члена коллегии она, уже член РКП (б), была направлена по личной рекомендации Манцева.

До мятежа восемнадцатого года левые эсеры занимали в ВЧК много важных постов, включая пост заместителя председателя. Им был В. Александрович, один из руководителей заговора. После ликвидации «петушиного заговора» произошел фактически политический крах этой некогда достаточно популярной партии. Многие левые эсеры, в том числе такие видные, как Ю. Саблин, А. Устинов, А. Колегаев, Г. Закс, Н. Рославец, полностью перешли на большевистские позиции и вступили в РКП (б).

Вопрос о назначении Рославец на чекистскую работу решался персонально на заседании Московского комитета РКП (б). В последующие годы Наталья Алексеевна, зарекомендовавшая себя как исключительно добросовестный и ценный работник, занимала важные посты начальника секретной части Особого отдела ВЧК, начальника секретно-оперативного отдела и члена коллегии Всеукраинской ЧК в ту пору, когда ВУЧК возглавлял переведенный из Москвы все тот же Манцев.

Сейчас по просьбе Василия Николаевича Рославец уже довольно долго допрашивала, а точнее, как женщина с женщиной беседовала доверительно с задержанной анархисткой. Она уже поняла, что Корнеева человек морально надломленный, подавленный трагической гибелью ни в чем не повинных людей.Наталья Алексеевна интуитивно чувствовала, что женщина, когда выйдет из состояния послеистерического оцепенения, даст абсолютно чистосердечные показания. Так оно и произошло.

— Вот посмотрите, Настасья Карповна, — мягко сказала Рославец, выбрав подходящий момент, — это воззвание, которое ваши друзья распространили по городу. Несколько экземпляров его найдено в вашей квартире. Вы сами-то его читали?

— Читала…

— Здесь написано, что взрыв в помещении МК большевиков — это месть за семерых махновцев, расстрелянных в июне в Харькове по постановлению чрезвычайного военно-революционного трибунала. Так?

— Да, так…

— Но ведь логично было, если бы «анархисты подполья» отомстили лицам, вынесшим этот приговор, — Пятакову, Раковскому и другим, работающим на Украине…

— Да, так… — женщина еще не понимала, к чему клонит Рославец.

— Но они этого не сделали, и акт мести осуществили почему-то в Москве, это столица РСФСР, а не Украинской Советской Республики…

— Я не знаю, почему так…

— А вы вдумайтесь. МК большевиков не имел никакого отношения к харьковскому приговору, который, с моей точки зрения, был совершенно справедлив. Значит, этот взрыв вовсе не месть, мстят ведь всегда конкретным людям. И убиты не судьи, а рядовые московские рабочие и работницы. И товарищ Загорский, который родом с Урала и никогда в жизни на Украине не бывал… Значит, это акт не мести, а политической борьбы против советской власти вообще и партии большевиков в частности. Причем в самое трудное время, когда Деникин стоял почти у Москвы и нависла реальная угроза над революцией. Выходит, это контрреволюционный акт, выгодный только белогвардейцам.

Женщина зарыдала, уткнувшись опухшим лицом в пуховый платок. Потом пробормотала, давясь слезами:

— Это была ошибка, да, ошибка, нам сказали, мы не знали, что там будут рабочие… Нам сказали, что будут обсуждать репрессии против населения.

— Кто сказал? — быстро спросила Рославец. — Черепок.

— Черепанов, Донат?

— Он…

— А что это за организация такая — «Повстанческий комитет Революционных партизан»?

— Да нет никакого комитета… Мы себя называем «анархистами подполья» или «революционными партизанами» в отличие от легальных анархистов.

— А почему подписали «Комитет»?

— Когда узнали, кто на самом деле погиб в Леонтьевском, то взять на себя ответственность сразу, как положено, побоялись. Вот и придумали «Комитет». Нету его, никакого комитета…

Это походило на правду. Рославец было доподлинно известно, что анархисты принципиально не признавали никаких комитетов. Разумеется, она не стала говорить допрашиваемой, что эта подпись — «Комитет» — родилась у вожаков организации не только из-за страха взять на себя ответственность, но и чтобы отвести подозрения следствия, что и было в какой-то степени достигнуто. Несколько дней чекисты топтались на месте в поисках осколков белогвардейского заговора.

— Ну ладно, — покончила Рославец с этим вопросом, — теперь скажите, кто же в вашей группе главный?

— Соболев, Петр… Кто метал бомбу, не знаю, но когда уходили, нес он. Петр-то сильный и злой… Остальные перед ним… — женщина пренебрежительно показала рукой над полом.

— А где он живет?

— Не знаю… Никто не знает. Иногда у нас ночевал.

— А Черепанов?

— Тоже не знаю. И Восходов не знает. Он сам приходил.

Допрос продолжался еще минут тридцать, пока женщина не взмолилась:

— Простите, не могу больше говорить… Устала. Да и не знаю больше ничего.

Рославец сама открыла дверь в коридор и приказала конвоиру:

— Уведите арестованную. Разместите в одиночной.

Вернувшись в кабинет, подняла трубку телефона:

— Манцева… Василий Николаевич? Рославец. Подруга Восходова показала, что в день взрыва у них на квартире было семь человек. Она лично знает не всех. Были Черепанов, некто Глагзон, приехавший из штаба Махно. Пиротехник у них Азаров, он же Азов, Василий. Унес бомбу Петр Соболев. Похоже, он у них главная фигура, тот «Наполеон», которого поминал в письме Барон… Нет, Ковалевич занимался листовками, деньгами и поддержанием связей с эсерами в других городах… Не только с левыми, но и максималистами. Еще был Барановский… Нет, остальных она по фамилиям не знает, только клички. Еще помнит, что Азов приезжал откуда-то из-за города. У меня все.

Рославец опустила трубку и крутнула ручку отбоя.

Глава 12

А тем временем события в Глинищевском нарастали, как снежный ком для рождественской бабы. Через час после того, как увезли Лямина и Николаева, к дому подошел высокий мужчина в бекеше, осмотрелся воровато по сторонам и шмыгнул в подъезд. Он поднялся на нужный этаж и открыл дверь конспиративной квартиры своим ключом… Хорошо, что сигнальщик, укрывшийся на лестничной площадке в доме напротив, успел дать знать чекистам, что, возможно, идет «гость».

Человека в бекеше обезоружили. Он оказался анархистом, известным по кличке Батя. Едва отвели его в дальнюю комнату, как заявился еще один и опять со своим ключом. Его тоже мгновенно скрутили, изъяли из карманов три револьвера, множество патронов и гранату. Когда задержанного уводили в импровизированную арестантскую, у него на глазах, к полному изумлению старшего по засаде комиссара МЧК Николая Павлова да и других чекистов, блестели самые натуральные слезы невероятной досады… Это было столь необычным для боевика-анархиста, что Павлов даже впал в состояние некоторого душевного смятения. Все объяснилось само собой, когда установили личность задержанного. Им оказался… злополучный Хиля Ценципер, который всего лишь три часа назад так лихо вырвался из засады на Арбате!

«Да, уж кому не повезет…» — сочувственно вспомнил Павлов малопристойную, но весьма подходящую к месту юнкерскую поговорку…

Еще через полчаса в той же прихожей был взят следующий посетитель, участник террористического акта (чего чекисты тогда, конечно, не знали) Миша Гречаников. Он был очень силен, ловок, обладал превосходной реакцией. Прежде чем Мишу скрутили, он устроил настоящую рукопашную схватку, в результате чего вся мебель в прихожей оказалась изломанной, большое зеркало вдребезги разбитым, а физическое состояние Павлова, Чебурашкина и младшего Фридмана изрядно ухудшено.

Всего в этот день было взято одиннадцать до зубов вооруженных анархистов и других лиц, входящих в группу. К сожалению, не удалось задержать двенадцатого…

Опять сказался недостаток опыта. Так уж вышло, что боевые чекисты, дежурившие в засаде, что называется, набили руку в задержании самых опытных преступников, умели противостоять и огнестрельному, и холодному оружию, но о многих специфических тонкостях конспирации пока еще и не догадывались. Владели ими в достаточной степени те сотрудники, у кого был за плечами опыт подпольной работы до революции. Но таковых в составе засады не имелось, а специальными школами для подготовки квалифицированных оперативных работников ЧК еще не обзавелась.


…Утром на квартире в Глинищевском находились последние задержанные — двое мужчин и девушка, которая просила называть ее «товарищ Тата». Картину, которую лицезрел бы сторонний наблюдатель, можно было назвать идиллической. «Товарищ Тата», приткнувшись за круглым обеденным столом, молча вязала (в сумке, отобранной при аресте, у нее кроме браунинга имелись два мотка шерсти, крючки и половина кофты). Рядом с ней пристроился, клюя носом, Николай Савушкин. Чуть поодаль, покачиваясь в кресле-качалке из крученой соломы, изучал стопу анархистских брошюр и газет Миша Фридман. Тихо… Лишь мерно тикали часы-ходики на стене.

В соседней комнате находились еще два чекиста. Дверь из этой комнаты вела уже в кухню. Из окна комнаты можно было видеть подъезд дома напротив, где занимал свой пост чекист-сигнальщик, наблюдавший за переулком. Кухня же была устроена странным образом. Одно из двух ее окон выходило на… лестничную площадку. Такая планировка встречалась иногда в старых московских домах, тех, где на первом этаже имелась маленькая квартирка для консьержки. Последняя имела возможность видеть всех входящих в дом.

На подоконнике кухни стояла большая кастрюля под крышкой с супом, рядом — миска с двумя солеными огурцами, луковицей и несколькими ломтями белого (!) хлеба, давно в Москве невиданного. Чекисты, еще ночью сгрызшие прихваченные из дому сухари, в сторону подоконника старались не смотреть.

Фридман поднял очередную прокламацию, вполголоса с интересом прочитал, изредка изрекая собственные комментарии:

— «Большевики (мы, стало быть)… ныне царствующая самодержавная коммунистическая партия (красиво излагают!)… захватила всю власть в свои руки — отняли у трудящихся все их завоевания, все фабрики, заводы, землю… задавили всякое право человека, всякую свободу, всякую независимость…» Скажи-ка, а я и не заметил! — Михаил недоуменно покачал кудрявой головой и продолжил чтение: — «Долой всякую власть — источник угнетений! Зажигайте всюду пожарища новой революции!»

С усмешкой обратился к «товарищу Тате»:

— И это все, что вы можете предложить народу — пожарища?

Женщина ответила не раздумывая, как заученное, с вызовом:

— Разрушение — это и есть созидание! Без всякой власти и комиссаров, без насилия и армии!

Фридман от нечего делать не прочь был вступить в теоретический спор. Поэтому возразил:

— А взрыв в Леонтьевском, это нешто не насилие? А Деникина и Колчака вы как, без армии, уговорами ко всеобщему братству людей труда убедить хотите?

Истерически, покраснев так, что враз стала некрасивой, кричит «товарищ Тата»:

— Да! Мы зовем народ ко всеобщему бунту! Только всеобщий бунт может стать и станет прологом подлинно социальной революции! И Деникина сметет всеобщий бунт!

Михаилу уже надоело спорить с фанатичкой. Досадливо махнул рукой и подвел итог так и не состоявшейся дискуссии:

— Ладно, потолковали, и хватит. Ваших бунтовщиков Деникин разгонит казачьей полусотней, без шашек даже, одними нагайками. А наша революция непобедима, потому что опирается на силу вооруженного народа. Точка и факт! Потому-то вы и беситесь…

Заскучавший от спора, в котором он не очень разбирался, хотя и стоял всецело на стороне старшего товарища, Савушкин бесцельно бродил по квартире. Анархистские брошюрки его не интересовали, ничего другого почитать в комнатах не нашлось, да и читать, сильно подозревал, в засаде не полагалось, равно как и спорить с задержанными. Почему в глубине души он и не одобрял поведения своего прямого начальника, каковым, безусловно, являлся в текущий момент для него товарищ Фридман Михаил, как, впрочем, и все остальные чекисты, здесь присутствовавшие.

Закуталась зябко в платок и умолкла Тата, зыркая изредка по сторонам мрачными, глубокой синевы глазищами. Нет-нет, взор ее со скрытой тревогой останавливался на циферблате ходиков и на миске с едой, стоявшей на подоконнике кухни. Единожды она даже сделала попытку пройти туда, но Фридман так глянул на нее, что она тут же осеклась.

Савушкин несколько раз пересек комнату и кухню по длинной диагонали, задержался на мгновение у подоконника, машинально, не думая, взял из миски аппетитно выглядевший огурчик и… с хрустом съел. Уловив презрительный взгляд анархистки, смущенно пробормотал:

— Извините, гражданка Тата, не удержался…

— Да чего уж, — спокойно ответила женщина, — ешь… Мог бы и меня угостить. Мы тоже небось люди.

— Можно? — с нескрываемой надеждой в голосе обратился Николай к Фридману.

— Давай, — не раздумывая, почувствовав, как враз голодной слюной оросило рот, разрешил Михаил. — Не пропадать же добру. И наших ребят покорми.

Обрадованный Савушкин, не дожидаясь повторного разрешения, мгновенно подхватил миску и честно, с зачетом съеденного им огурца, разделил ее содержимое между чекистами и задержанными. И ни он, ни его товарищи не заметили злорадного огонька, на миг вспыхнувшего в бездонных глазах анархистки.

А через час примерно в переулке появился еще один прохожий, сразу привлекший внимание чекиста-наблюдателя. То был крепкого сложения мужчина лет тридцати, одетый в потрепанную коричневую тужурку, брюки-галифе, на голове ворсистая кепка с отложными наушниками. Обе руки глубоко засунуты в карманы. «Скуластый, настороженный», — привычно отметил про себя наблюдатель самое характерное во внешности и поведении неизвестного.

Мужчина вошел в подъезд, поднялся по лестнице, поравнялся с окном в кухню конспиративной квартиры, искоса глянул на подоконник и, словно ошпаренный, круто развернулся и устремился обратно вниз. Он бежал, перепрыгивая через ступеньки, по-звериному ловко, почти не производя шума. Кинулся следом чекист, дежуривший на верхней площадке. Пробегая мимо двери квартиры, успел нажать на кнопку звонка и крикнуть: «Уходит!»

Истерически захохотала «товарищ Тата», торжествующе тыча пальцем в опустошенную миску. Поймал ее взгляд Савушкин в ужасе — он все понял! Миска не просто так стояла на окне… Должно быть, каждый огурец, каждый ломоть хлеба и луковица тоже имели какое-то тайное, ему неведомое значение и смысл.

— Сигнал! — в отчаянии закричал он Фридману. — Я ж сигнал ему дал!

Выхватив наган, Николай стремглав вылетел из квартиры. Уже тоже все понявший Михаил успел поймать за локоть кинувшуюся было к двери анархистку, отбросил ее в комнату и побежал следом за Савушкиным.

Меж тем мужчина в тужурке выскочил из подъезда, с ходу выстрелил два раза перед собой, расчищая путь к бегству, и кинулся к Тверской. Бежал грамотно, петляя, достаточно плотно отстреливаясь с обеих рук так, чтобы помешать преследователям вести по нему самому прицельный огонь. А бежали за ним трое — Савушкин, Фридман и наблюдатель. Савушкин впереди всех, самый молодой и быстрый, к тому же его подхлестывало страстное желание исправить свою же ошибку.

Анархист, хоть и был лет тридцати, а то и старше, похоже, обладал отменным здоровьем, да и бегать умел. В ужасе шарахнулись от него прохожие, когда он пулей промчался мимо дома знаменитого булочника Филиппова, пересек, едва не поскользнувшись на трамвайном рельсе, узкую Тверскую и устремился к Страстной площади… На какое-то мгновение он задержался, но тут же, выпустив назад еще две пули, свернул в длинный Гнездниковский переулок. Это было рискованно — в Гнездниковском располагалось управление московской милиции. Но резон определенный был: отсюда начиналась паутина прихотливых переулков, со множеством проходных дворов, церквушек, старых городских усадеб с запущенными садами. Проскочи он опасное место — и вполне можно уйти, раствориться, сгинуть бесследно. Ищи потом ветра в поле…

Но ему не повезло. Не повезло и молодому сотруднику милиции, выходившему в этот самый момент на улицу. Поняв, что происходит, милиционер сделал попытку задержать беглеца, успел даже схватить его за рукав, но, получив в упор пулю в грудь, рухнул замертво на мостовую. Но все же именно эта секундная задержка и решила судьбу бандита. Соскочил с мотоцикла подъехавший по редкому стечению обстоятельств к управлению сам начальник московского угро, вчерашний чекист Трепалов, кинулся наперерез… Теперь беглец оказался меж двух огней. Он швырнул гранату, но, как и Ковалевич, не успел выдернуть чеку, а в следующую секунду и сам был сбит навзничь двумя пулями из маузера начальника угро.

Первым к нему подбежал Савушкин. Даже ему, видевшему в своей жизни всего одного убитого, сразу стало ясно, что этот человек мертв…

Труп обыскали. При нем было три револьвера, еще одна граната, записная книжка и восемь документов, из которых четыре были выписаны на разные фамилии. Но на других фамилия была указана одна, и настоящая — Петр Соболев.

Подбежавший Фридман первым делом просмотрел записную книжку. В ней была целая бухгалтерия, отметки о добытых при многих налетах деньгах, суммы, выданные различным лицам, израсходованные на всякие нужды, в том числе — наем квартир, с адресами и фамилиями владельцев. Были в книжке фамилии и Черепанова, и других левых эсеров, и не только их.

В тот же день еще на одной конспиративной квартире на Рязанском шоссе были схвачены, обезоружены и доставлены в МЧК еще семеро анархистов.

Глава 13

Сумрачный и по внешнему виду, и по душевному состоянию был в этот день Дзержинский. Молча, без обычной заинтересованности прослушал доклад Манцева об открытиях, сделанных в записной книжке Соболева.

— Так что метальщик снаряда и, без всякого сомнения, он же руководитель акции и организации в целом Соболев ликвидирован. Это подтверждается и найденными при убитом документами, и показаниями арестованных анархистов, которым был показан труп…

Дзержинский согласно кивнул головой и плотно охватил пальцами виски, раскалывающиеся от пульсирующей боли.

— Еще один… И этот милиционер. Его фамилия Глухов? Да, Глухов… Ненавижу насилие. Когда слышу об очередной жертве, это причиняет мне физическую боль. Ненавижу…

Манцев не мог скрыть удивления:

— О чем вы, Феликс Эдмундович? Конечно, Глухова жаль. Но при чем тут Соболев? Это же бешеная собака.

— Знаю… Но даже бешеные псы рождаются нормальными славными щенками. Возможно, у Соболева есть мать, близкие…

Манцев счел долгом отвлечь председателя от этих неожиданных для него переживаний:

— Вы не должны так, Феликс Эдмундович. Партия вложила в наши руки меч революции.

— Но и с мечом в руке надо сохранять доброту в сердце. Иначе беда. Страшно даже не само насилие, без этого нам пока не обойтись. Но до крайности опасно привыкание к насилию. А это грозит каждому из нас, сотрудников ВЧК. Не могу привыкнуть к этим смертям, к этой, увы, неизбежной жестокости революции и гражданской войны. Боюсь, она нам еще отзовется…

— Не мы развязали войну!

— Конечно, не мы начали первыми… Только сознание этой истины и помогает мне выдерживать все. Вы правы, Василий Николаевич, правда революции и правда истории на нашей стороне. Тем более наша борьба должна вестись высокоморальными средствами. Дурные средства могут обесценить, скомпрометировать даже святую цель. На этом, кстати, свихнулись и анархисты, и левые эсеры.

Дзержинский налил в стакан воды, отпил глоток. Затем продолжил разговор, по всему судя, имевший для него особое значение.

— Борьба во имя высоких идеалов означает борьбу милосердную. Никак не иначе. Жестокость ведет к вседозволенности. Если мы не будем помнить постоянно об этом, то разложим себя изнутри. Даже в самых тяжких, невыносимо тяжких обстоятельствах мы должны оставаться рыцарями. Рыцарями диктатуры пролетариата.

Феликс Эдмундович выпил еще воды и решительно встряхнул головой, давая понять собеседнику, что мгновение откровенности душевной миновало и пора переходить к делу.

— Так вы полагаете?

— Полагаю, — обрадованно, а потому излишне громко отозвался Манцев, — что со смертью своего главаря Соболева штаб «анархистов подполья» развалится. Тем более что их идеолог Ковалевич тоже убит.

— Ошибаетесь, Василий Николаевич. Все будет как раз наоборот. Владимир Ильич не случайно подчеркивал, что анархизм — это порождение отчаяния, психология выбитого из колеи интеллигента или босяка. Архитеррор всегда привлекал самые горячие головы и самые безрассудные. Именно в отчаянии, что все рушится, они пойдут на самую сумасшедшую и кровавую авантюру. К тому же не забывайте, что на свободе пока еще гуляет Черепанов! Это сильная личность и природный вожак.

— Вы думаете, они решатся повторить теракт?

— Непременно! У них чуть не сто пудов динамита, этого хватит на десятки взрывов, да и руки чешутся. Я вот о чем подумал. Белогвардейцы обошлись бы с такой горой взрывчатки по-военному рационально. Склады оружия, узлы связи, мосты, ну, и тому подобное. А этим… — акцентируя внимание собеседника, Дзержинский постучал по столу, — …нужен не просто теракт, а такой, чтобы вся Европа ахнула. Никак не меньше. Пристрастие к театральным эффектам у анархистов да и у левых эсеров в крови.

Манцев уже включился в ход мыслей Дзержинского:

— Выходит…

Феликс Эдмундович не дал ему договорить:

— Да! По всему выходит, что теперь они замахнутся на Кремль! И расшибутся в лепешку, чтобы подгадать взрыв или 7 ноября, или накануне годовщины революции.

После небольшой паузы председатель МЧК отдал распоряжение:

— Прошу вас, Василий Николаевич, все отделы, всех ответственных сотрудников ориентировать на поиски анархистского арсенала. Это самое важное сегодня дело. Самое срочное. Не оставляйте без внимания ни сигнала, ни ниточки, за которую можно было бы ухватиться.

— Незамедлительно передам ваше указание товарищам, — отозвался Манцев. — Теперь об эсерах…

Встрепенулся Дзержинский:

— Что-то новое?

— Новое… Выяснилось, что в соседней с захваченной нами квартире на Глинищевском живет левый эсер Тарасов. Мы устроили в ней обыск. Нашли взрыватели, идентичные тем, что использовали террористы-анархисты, запасные документы, принадлежавшие Соболеву, даже три поддельных незаполненных бланка ВЧК. Ранее на Тарасова никаких подозрений не было…

— Подождите, подождите, — сообщение взволновало Дзержинского. — Тарасов, как мне помнится, максималист. Но до сих пор максималисты соблюдали лояльность по отношению к Советской власти.

— Так оно и было до последнего времени. Я выяснил, оказывается, максималисты раскололись. Одна часть действительно сохраняет, как вы выразились, лояльность. Другая, к которой принадлежит Тарасов, слилась с неразоружившимися левыми эсерами и «анархистами подполья».

— Доказательства?

— Налицо. В засаде на квартире Тарасова захватили трех максималистов. Все они вместе с «анархистами подполья» участвовали в ограблении кассы Тульского патронного завода. Тогда они взяли три миллиона рублей. Деньги поделили.

— Кого именно арестовали?

— Колодова, проживал под фамилией Костин. Прохорова, при аресте назвался Евстифеевым. Третий вообще фокусник: документы политотдельца Селиванова, в Туле действовал как Родионов, ну, а в Москве опознан как Михайлов.

— Выходит, круги расширяются, — подвел итог Дзержинский. — А ведь это закономерность, Василий Николаевич. Мелкобуржуазные революционеры, не порвавшие со своей средой, неотвратимо скатываются в болото контрреволюции. И заметьте: крайне редко просто отходят от революции, становятся обывателями. Нет! Самыми злыми врагами!


…А в это самое время на дальней по тогдашним меркам окраине Москвы, в Лефортове, в громадном кабинете «Главной военной гошпитали» перед пожилым военврачом стоял раздетый по пояс, подрагивая от холода, Сергей Вересков. В высоком сводчатом окне виднелись еще не опавшие кроны вязов и лип старого кладбища, прочно прозванного москвичами Немецким, хотя официально именуемого иначе — Введенским. Более двух веков хоронили здесь обитателей местности, называемой Немецкой слободой, а того ранее — Кукуем. Сюда, к сердечному другу Францу Лефорту (кстати, и не немцу вовсе, а швейцарцу), наезжал юный царь Петр… Лежали здесь, вдали от родной земли, и французские гренадеры, брошенные на гибель в московские снега «маленьким капралом»— императором Наполеоном, и немецкие солдаты, умершие в плену уже в недавнюю войну, империалистическую.

Но всего боле покоилось здесь умерших от ран и болезней в «Главной военной гошпитали» конечно же русских офицеров и солдат — ветеранов всех войн, что вела Россия за последние два столетия.

Но о грустных этих вещах никак не хотелось думать Сергею, когда вертел его в разные стороны, прощупывал до костей, мял сильными короткими пальцами, обстукивал то со спины, то спереди грубоватый, но, по всему видать, знающий врач. Судя по старому кителю, выглядывающему из-под белого халата, из медиков старой русской армии. Да и властность в нем чувствовалась не профессорская, а типично офицерская.

Ткнув пальцем в несколько синих рубцов и выдернув из ушей резиновые наконечники стетоскопа, доктор осуждающе, словно сам Вересков был в том первейше виноват, буркнул:

— Что ж, голубчик, в целом подлатали вас вполне удовлетворительно. Претензий к медицине с вашей стороны по сей причине нет и быть не должно. Но вот это, — он легонько коснулся рубца под левым соском, — в сочетании с тифом скверная комбинация.

Последние два года здание «Главной гошпитали» с ее метровой толщины кирпичными стенами топилось скверно, если в палатах еще поддерживалась мало-мальски терпимая температура, то в кабинетах врачей было просто холодно.

Подрагивая бледной кожей, враз покрывшейся гусиными цыпками, Сергей упавшим голосом спросил:

— Что вы хотите сказать… — и добавил на всякий случай подхалимски, — профессор?

На «профессора» военврач никак не отреагировал, наоборот, даже рассердился:

— Да не бледнейте, Вересков, вы же командир, а не кисейная барышня! Я же не сказал, что это навсегда. Окрепнете, подлечитесь, через годик мы снова с вами встретимся.

— Да через год война кончится!

— Ну и слава богу! Нашли о чем горевать.

— Но мне обещали при выписке…

— Знаю… Обещали, чтобы поддержать, так сказать, боевой дух.

Он достал из кармана кителя толстое вечное перо, отвинтил колпачок с золотым держателем, решительно подвинул к себе историю болезни:

— Пишу — после переосвидетельствования признан ограниченно годным к нестроевой службе. Очередному переосвидетельствованию подлежит через двенадцать месяцев. Так и доложите вашему начальству. Официальное заключение вышлем обычным порядком…

— Есть доложить начальству! — скучным голосом отозвался Вересков.

— Да, еще, — военврач пристально смерил с головы до ног тощую фигуру начавшего одеваться краскома, — два месяца вы будете получать фронтовой паек. Вообще-то вас следует подкормить подольше, но, увы, два месяца — это мой потолок.

Поблагодарив, Вересков вышел. В голове роились мысли самые мрачные. Он понимал отчетливо, каким скверным должно быть его здоровье, коли в такое тяжелое время его на год освобождают от службы да еще дают фронтовой паек, равный двум обычным красноармейским. Выходит, с армией придется расстаться. Впрочем, быть может, ему подберут должность по силам…

О многом передумал Сергей, топая не слишком быстро в сторону Немецкой улицы. Меньше всего он мог подозревать о том, что полчаса назад на Лубянке завершился разговор председателя МЧК Дзержинского со своим заместителем Манцевым, который неким образом в самом ближайшем будущем будет иметь касательство к его дальнейшей судьбе.

Глава 14

В середине дня Манцев еще раз пришел к Дзержинскому, сообщил о новых арестах.

— Что дали допросы?

— Почти ничего, — вздохнул Манцев. — О местонахождении склада динамита молчат. Или несут свои бредни… Разбудить в народе дьявола, разнуздать страсти, ну, и тому подобное.

— У нас нет времени, — несколько раздраженно отреагировал Феликс Эдмундович, — ждать, когда от анархистских лозунгов они перейдут к вполне конкретным показаниям.

Тем не менее, — возразил Манцев, — я ощущаю некую скованность при допросах оттого, что плохо знаю анархизм. Да и о Махно наслышан весьма поверхностно.

— Да-да… Пожалуй, вы правы. Противника надо знать хорошо, и теоретические его взгляды, и вытекающую из них политическую практику, — согласился Дзержинский. — Что же касается Нестора Махно, то он, безусловно, сильная личность и талантливый человек. От природы наделен даром подчинять себе людей, особенно крестьян. Мне о нем рассказывал покойный Яков Михайлович Свердлов, они встречались…


Нестор Махно в самом деле был одной из самых удивительных и своеобразных личностей, вознесенных на арену политической жизни и военных событий революцией и многими противоречивыми обстоятельствами.

Формальное его образование ограничивалось церковноприходской школой в Гуляйполе. Подростком пастушил, потом несколько лет работал в красильной мастерской и литейном цехе. В анархистское движение вступил семнадцати лет в годы первой русской революции. За участие в убийстве пристава был приговорен к повешенью. Как несовершеннолетнему смертную казнь ему заменили пожизненной каторгой. Отбывал ее — почти десять лет — в Москве в Бутырской тюрьме, причем длительный срок в ручных и ножных кандалах. В тюрьме и пополнил свое образование, к сожалению, с помощью анархистов, в том числе уже упоминавшегося Аршинова.

Освободила Махно Февральская революция. Когда германские и австрийские войска вторглись на Украину, Махно сколотил в родных краях свой первый «вольный батальон» и начал воевать с оккупантами. Воевал хорошо, талантливо. Сам отличался прямо-таки безумной храбростью, но и чрезвычайной жестокостью. В ЧК были сведения, что Махно сильно пьет, иногда принимает наркотики. Возможно, этим объяснялась его всем известная психическая неуравновешенность, в частности, взрывы необузданной ярости.

Говорили, что именно Махно первым додумался поставить станковый пулемет на обычную южнорусскую тачанку и разработал тактику применения тачанок в бою.

После захвата немцами Гуляйполя, да и всей Украины, Махно отступил на Волгу, к Саратову, откуда в июне восемнадцатого года приехал в Москву. Здесь он связался с местными анархистами, установил множество знакомств, обзавелся приверженцами. Несмотря на молодость — ему не исполнилось еще тридцати, — Нестор уверенно выдвигался на роль общепризнанного вождя анархистского движения. По крайней мере — на юге России. После того как весной того же восемнадцатого были ликвидированы в Москве, Петрограде и других крупных городах «Дома анархии», превратившиеся в берлоги преступного люда, так называемые «идейные анархисты» лишились в центральной России и обеих столицах какой-либо массовой опоры. Тогда-то и решено было сделать главную ставку на малорослого длинноволосого молодого еще человека со странным плоским лицом и сумасшедшими, невыносимого блеска глазами.

К этой роли «подлинно народного вождя» и готовили Махно секретарь «Московского союза идейной пропаганды анархизма» Петр Аршинов-Марин, Иуда Гроссман-Рощин, Лев Черный. Махно побывал на конференции анархистов в гостинице «Флоренция», встретился и с патриархом русского анархизма князем-бунтовщиком Петром Кропоткиным.

Под прямым воздействием этих встреч Нестор, по его собственным признаниям, все более утверждался в мысли, что любая политическая и государственная власть — это юродивое шарлатанство, что городской пролетариат хочет властвовать над своими собратьями по труду — крестьянами и т. п. Бывал Махно и на митингах, где выступали большевики и левые эсеры, а надо отметить, что все это происходило почти накануне мятежа 6 июля. Левоэсеровская платформа была Махно ближе, но его цепкий ум сразу и безошибочно определил, что шансов на успех у них нет никаких. Правда, не по слабости их мировоззрения (в теории Нестор был слабоват), а потому, что у левых эсеров нет такого вождя, как Ленин.

Махно отправился в Кремль, где его принял Председатель ВЦИК Свердлов. Беседа настолько заинтересовала Якова Михайловича, что он рассказал о ней Ленину. К тому же он сразу распознал в замухрышистом посетителе недюжинную личность. Владимиру Ильичу накануне ратификации I съездом Советов Брестского мирного договора с Германией крайне важно было знать как можно больше о положении на Украине, настроениях крестьян, размахе и возможностях партизанского движения, там развернувшегося. Он тоже захотел поговорить с Махно, и их встреча состоялась в присутствии Свердлова.

Махно заявил тогда, что большевиков на Украине почти нет, что всю борьбу с оккупантами ведут они, анархисты, что они же первыми создали сельскохозяйственные коммуны и артели. Он, Махно, видит будущее как вольный советский строй, когда вся Россия покроется местными, совершенно самостоятельными хозяйственными и общественными самоуправлениями. Никакого государства для этого, никакой власти не потребуется.

Потом он упрекнул Председателя Совнаркома, что большевики разогнали весной «Дома анархии».

Ленин возразил:

— Если нам пришлось энергично и без всяких сентиментальных колебаний отобрать у анархистов с Малой Дмитровки особняк, в котором они скрывали всех видных московских и приезжих бандитов, то ответственны за это не мы, а сами анархисты…

Махно промолчал, в глубине души он знал, что в этом вопросе Ленин прав. Заговорил о другом, с горячностью и убежденностью: он против подчинения пролетариата политической партии, вообще, социалистическое государство нужно пролетариату, как телеге пятое колесо.

Ленин и бровью не повел, заслышав от умного человека такую нелепицу. Сказал лишь, стараясь акцентировать практическую, а не теоретическую сторону дела, что анархисты, не имея своей серьезной организации и не желая таковую иметь из принципиальных соображений, не могут организовать пролетариат и беднейшее крестьянство, следовательно, не могут поднять их на вооруженную борьбу.

Прощаясь, Ленин предложил Махно работу в Москве. Тот отказался, попросил Владимира Ильича помочь ему вернуться на Украину, уже отрезанную от России «брест-литовской» границей. Ленин обещал и через несколько дней свое обещание выполнил.

Когда Махно ушел, Владимир Ильич с явным сожалением сказал Свердлову:

— Анархисты всегда самоотверженны, идут на жертвы. Но, близорукие фанатики, они пропускают настоящее во имя отдаленного будущего. А между тем с анархокоммунистами на известных условиях можно совместно работать на пользу революции.

Он задумался, а потом еще раз повторил свою мысль:

— Да-да… Анархисты много думают и пишут о будущем, не понимая настоящего. Мыслями о будущем они сильны, в настоящем же они беспочвенны, жалки исключительно потому, что в силу своей бессодержательной фанатичности реально не имеют с этим будущим связи.

С документами на имя прапорщика старой русской армии Ивана Шепеля, украинца, возвращающегося на родину, Махно благополучно пересек границу. От старых товарищей узнал, что немцы его искали, расстреляли старшего брата Емельяна, арестовали другого брата Савву, сожгли дом матери.

Он сколотил из единомышленников новый отряд и возобновил вооруженную борьбу с немцами и гетманцами — войсками ставленника кайзера Вильгельма марионеточного «гетмана» Скоропадского. После разгрома гарнизона оккупантов в Большой Михайловке имя Махно становится известным всей Украине. Его повстанческое войско доходит до 30 тысяч штыков, главным образом сабель. Махно контролирует территорию 72 волостей с населением в два с лишним миллиона человек.

Пиком успехов «батьки» стало взятие при сильной поддержке подпольного большевистского ревкома Екатеринослава. Правда, удержать город махновцы, немедленно начавшие грабить обывателей, смогли лишь два дня.

Не раз Махно из тактических соображений, дабы обрести передышку и заручиться поддержкой населения, заключал временные соглашения с Советской властью и Красной Армией. И столько же раз нарушал непрочный союз… И даже в дни вынужденных перемирий махновцы то и дело без пощады убивали коммунистов, советских работников, активистов комитетов бедноты. Не случайно приютил у себя Махно и назначил начальником контрразведки бежавшего из Москвы бывшего левого эсера Дмитрия Попова, того самого, который командовал 6 июля вооруженным отрядом мятежников, держал под арестом Дзержинского и грозил огнем из орудий смести с лица земли Кремль.

Попов поклялся лично убить 300 коммунистов и к тому времени, когда был, наконец, обезврежен, почти выполнил свою кровавую норму. Свершить такое на ратном поле было не под силу не только новокрещенному в анархисты левому эсеру, но и легендарному донскому казаку Кузьме Крючкову. Тому самому, который, если верить конфетным оберткам и плакатам четырнадцатого года, одним махом насаживал на пику сразу по семь австрияков. Нет, в бои Попов не рвался: он лихо рубил только пленных.

Прижились и заняли видное место в «повстанческой армии» садисты-атаманы Шусь, Калашников, Фома Кожа, откровенные уголовники вроде известного на юге бандита Мишки Левчика.

Но так называемые «идейные анархисты» сидели не только в махновском агитотделе и редакциях — известный уже читателю Яков Глагзон, например, успешно подвизался в контрразведке, перенимая опыт у того же Попова. Возможно, именно поэтому он, в числе других махновских эмиссаров, включая Соболева и Ковалевича, и очутился осенью девятнадцатого года в Москве — среди несуществовавших доселе и в помине «анархистов подполья»…


— Значит, молчат, — протянул после затянувшейся паузы Дзержинский. Это был не столько вопрос, сколько констатация факта. Потом, видимо, ему пришла в голову какая-то интересная мысль, скорее даже — ход. — А что Лямин, тоже молчит?

— Молчит, — подтвердил Манцев.

— Кого еще взяли в засадах после инцидента с Соболевым?

— Ценципера, Гречаникова, Исаева… Боевики-фанатики с сильной уголовной окраской. Эти говорить не начнут, пока не прижмем неоспоримыми уликами. А таких фактов у нас пока маловато.

Феликс Эдмундович задумался, потом неуверенно сказал:

— Я помню Лямина по восемнадцатому году и еще раньше, до революции, по Орловскому каторжному централу. Был неплохой парень, хотя и путаник страшный. Но — честный, от уголовных был далек. Как же дошел он до жизни такой?

Решительно закончил:

— А ну-ка, вызывайте его. И приготовьте все документы комиссии с материалами, касающимися последствий взрыва…

Лямина привели через пятнадцать минут — арестованных по делу 25 сентября содержали здесь же, на Лубянке, во внутренней тюрьме, под которую была переоборудована часть здания бывшего страхового общества.

Афанасий Лямин, очень худой, всклокоченный мужчина с нервным, изможденным лицом, был значительно старше других участников подполья. Он происходил из семьи довольно известного в Харькове врача, можно сказать даже — модного, вырос в полном достатке. К ужасу родителей, в старших классах гимназии увлекся анархистскими идеями. Еще до мировой войны Афанасий за участие в убийстве в Харькове жандармского офицера был осужден к десяти годам тюрьмы и действительно несколько месяцев содержался вместе с Дзержинским в одной камере печально знаменитого на всю Россию Орловского централа.

Уже после освобождения из заключения в феврале 1917 года Лямин всего за несколько недель пребывания в отчем доме успел вовлечь в анархистскую федерацию младшего брата Михаила, с которым очень дружил, несмотря на ощутимую разницу в возрасте.

В восемнадцатом году Лямин очутился в Москве, был в числе организаторов «Дома анархии» в особняке на Малой Дмитровке, в котором до революции располагалось Купеческое собрание. Когда красноармейцы и чекисты вынуждены были с боем штурмовать здание, поскольку анархисты и уголовники отказались сдать его без кровопролития, Лямин стрелять по атакующим отказался, и не из-за трусости, но сугубо идейных соображений.

Трусом он действительно не был, что и доказал, когда после освобождения очутился у Махно, в боях с гетманцами и немецкими оккупантами. Осенью девятнадцатого вместе с Соболевым Лямин приехал в Москву, через Харьков, где за ним увязался и брат Михаил. Чисто интуитивно, однако, Афанасий оберегал брата от активной деятельности в группе «анархистов подполья».

Когда Лямина вывели из тюремной части здания в собственно служебную, он сразу догадался, что предстоит допрос каким-то начальником, поскольку до сих пор следователь допрашивал его прямо в камере. Но он и представить не мог, что им заинтересуется сам председатель ВЧК, да и не жаждал, признаться, такой встречи. Нет, страха никакого он не испытывал перед Дзержинским, но готов был отдать что угодно, лишь бы не оказаться со своим бывшим сокамерником глаза в глаза. Каким-то шестым чувством предвидел, что выглядеть будет в этой ситуации не идейным достойным противником, а так, нашкодившим гимназистом-недоучкой.

И вот Лямин в кабинете. Сердце екнуло: кроме знакомого уже Манцева здесь находился еще именно-таки Дзержинский!

«Осунулся», — невольно отметил про себя Афанасий, не видевший Феликса Эдмундовича всего-то полтора года. И вдруг понял, именно по этой своей первой реакции, что в предстоящем разговоре ему не удастся удержаться на позиции твердого отказника.


— Здравствуйте, Лямин, — хмуро сказал Дзержинский и рукой указал на свободный стул. — Садитесь.

— Здравствуйте, — буркнул Афанасий и настороженно присел, взлохматив для чего-то и без того кудлатую голову.

«Нервничает», — подумал Дзержинский и неожиданно, по какому-то наитию продекламировал:

— «Под знаменем черным великой борьбы мы горе народа потопим в крови!»

Изумленно уставился на него Манцев. Оторопел и Лямин.

— Что, Василий Николаевич, — спросил Дзержинский своего заместителя, — не приходилось слышать?

— Да нет… На Блока, во всяком случае, не похоже.

— Равно как на Бальмонта, или даже Сашу Черного… Это «Черное знамя». Гимн анархистов. Слова прямо-таки трогательные. Рифма, правда, подкачала: «борьбы — крови». А вот на идейку рекомендую обратить самое пристальное внимание. Насчет потопления горя народного в крови. Непонятно, правда, в чьей? Может быть, разъясните, Лямин? Ну? Это я вас спрашиваю!

Вздрагивает, словно от удара, арестованный.

— Ладно, — успокаивается Дзержинский. — Отложим разговор о гимнопении, — и в упор, уже без сарказма: — Будете давать показания?

— Не могу… Слово революционера.

— Не сметь! — Дзержинский гневно бьет ладонью по краю стола. — Я не волен заставить вас давать показания, но запрещаю вам в этом кабинете произносить слово «революция». Вы ее предали! И тогда, когда грабили рабочие кооперативы, и когда стали убивать настоящих революционеров!

Лямин пытается возразить:

— Мы принципиальные противники узурпации власти!

Дзержинский обрывает его:

— Это кто же узурпирует власть?! — он рывком выдвигает ящик стола, вынимает оттуда большую фотографию и кидает на стол перед анархистом. Лямин бледнеет — на снимке изуродованное девичье тело…

Меж тем Дзержинский продолжает:

— Может быть, товарищ Аня Халдина, которой никогда не исполнится восемнадцать лет, потому что вы ее убили в семнадцать?

Он кладет перед Ляминым еще одно фото:

— Или старый политкаторжанин товарищ Ефрем, который вас выхаживал в Орловском централе, после того как вы были до полусмерти избиты надзирателями?

Молчит Лямин, низко опустив голову, лишь непроизвольно подрагивающие пальцы выдают сильнейшее волнение. Дзержинский чутко улавливает перелом в состоянии арестованного. Негромко, но очень твердо требует:

— Смотрите в глаза, Лямин, и слушайте. То, что вы мне сейчас скажете, вашу личную судьбу, возможно, и не изменит. Но вы можете хоть столько (показывает на ноготь мизинца) искупить свою вину перед революцией, перед народом…

Еле слышно Лямин выдавливает:

— Спрашивайте…

— Как возникла организация?

— Казимир Ковалевич в мае выезжал в Харьков. Там встречался с Соболевым, Глагзоном, Ценципером и другими анархистами, которые уже были в штабе Махно. Потом всякое было… Ну а в августе было окончательно решено — бить по центру.

— То есть по Москве?

— Да, отсюда все зло.

— Что потом?

— Потом перебрались в Москву. Казимир связался с Донатом Черепановым, они давние друзья.

— И много людей у вас?

— Как у дядьки Черномора. Тридцать три… богатыря.

Манцев взглядом испрашивает у Дзержинского разрешение включиться в допрос. Теперь уже спрашивает он:

— Структура?

— У нас три секции. Идеологическая — листовки, манифест, ну, и прочее — Ковалевич. Арсенальная — Вася Азов. Боевая — Соболев… Он и бомбу метал.

— Кто с ним был?

— Барановский, Глагзон, Николаев, еще кто-то. Я не всех знаю.

— Откуда брали деньги?

— Эксы… Этим занимались Соболев и Николаев, ну, и с ними разные… Сначала взяли банк на Большой Дмитровке, потом на Серпуховке и Долгоруковской, ну, а еще раньше был «Центротекстиль»… Самый большой экс был в Туле, на патронном заводе. Взяли три миллиона.

— Где печатали листовки?

— На дачах в Одинцове и еще где-то по Казанской дороге… Использовали и легальную типографию, кажется Наркомпути.

— Свой человек?

— Да, в каком-то совете или комитете… Точно не знаю, слышал, что меньшевик.

Дзержинский переглядывается с Манцевым, спрашивает недоверчиво, даже с подозрением:

— Вы не путаете, Лямин?

— Чего путать…

— Позор! — негодует Манцев. — Социал-демократ нелегально печатает листовки для террористов!

Дзержинский продолжает допрос:

— Кто входит в штаб от левых эсеров?

Лямин уже взмок от напряжения. Умоляюще просит:

— Дайте покурить.

Манцев вынимает из кармана пачку дешевых папирос, протягивает арестованному. Лямин закуривает, после нескольких жадных затяжек отвечает:

— Я уже говорил — Черепанов, а еще Гарусов.

— Где скрывается Черепанов?

— Не знаю. Гарусов живет легально.

— Где взрывчатка?

— На даче.

— Кто делает бомбы?

— Азов, Соболев и Ценципер.

— С повинной придут?

Лямин хмыкает:

— Придут… С динамитом.

Дзержинский видит, что арестованный очень устал, сейчас он начнет сбиваться и путать. Задает потому последний вопрос:

— Какие вы знаете конспиративные квартиры?

— Кроме арбатской и в Глинищевском только одну — Гарусова. Собачья площадка, шесть. Есть еще где-то на Рязанском шоссе и в Тестове. К Гарусову еще ходят на службу на Казанский вокзал.

Из того, что рассказал Лямин, чекистам многое уже было известно. Но значение все равно имело существенное, так как подтверждало косвенно правдивость той части его показаний, которая содержала новую информацию. А таковая представляла значительный оперативный интерес.

Дзержинский вызвал конвоира. Уже в дверях Лямин вдруг остановился и обратился к председателю МЧК:

— Дзержинский, из-за меня арестовали моего младшего брата. Он ни при чем. Прошу его освободить.

Феликс Эдмундович ответил откровенно:

— Если ваш брат ни в чем не виноват, его освободят и без вашей просьбы. Но я обещаю лично проследить…

Лямина увели. Дзержинский подошел к Манцеву:

— Если их было и в самом деле тридцать три человека, примем — около сорока, значит, на свободе еще гуляют два десятка террористов… Уже испробовавших вкус крови. Значит, вдвойне опасных…

Глава 15

Еще не взятая под наблюдение квартира Гарусова на Собачьей площадке. Кроме хозяина в комнате Донат Черепанов, меланхоличный, с отсутствующим взглядом Вася Азов, мрачный, с тюремными замашками Яков Глагзон. Здесь же брат хозяина, крепкий молчаливый парень, выполняющий функции охранника.

Как только начинается серьезный разговор, Гарусов приказывает брату:

— Ну-ка, Антон, давай к дверям.

Антон уходит в прихожую и занимает там место на табурете, крутя на указательном пальце наган-самовзвод.

Черепанов, не снимая пальто, нервно расхаживает по комнате, говорит быстро, с ноткой истеричности:

— Теперь месть и месть! За Соболева и Ковалевича. Вы знаете, к чему готовился Петр, и мы осуществим его план. Леонтьевский взбудоражил Москву, теперь пусть содрогнется вся Россия!

Азов вздохнул:

— Людей мало.

Гарусов подтвердил:

— Чека еще восьмерых замела.

Уныло вопросил Вася:

— А кто большой акт рассчитает? Мне одному шестьдесят пудов не заложить… И подземку знал только Петр.

Откашлявшись, вступил в разговор Глагзон:

— Проводника я достану… Есть один человек на примете на Цветном бульваре. Митя-Уши, извиняюсь, Дмитрий Хрипунов. Москву знает как никто. В шестнадцатом году через подземку брал кассу купца Брыкина на Самотеке и мастерскую ювелира Фаберже.

Гарусов недовольно поморщился:

— Опять с блатными связаться…

Взорвался Глагзон, заорал неистово, так, что сунул нос в комнату из прихожей встревоженный Антон:

— А ты, Михаил, свое чистоплюйство брось! Ваш Филин что, лучше? Да, за нами идет армия преступников. Ну и что? У нас общая цель, мы разрушаем общество современное, и они разрушают. Вся и разница, что мы выше этого общества, а они ниже. Мы приветствуем всякое разрушение, всякий удар, наносимый нашему врагу.

Зааплодировал одобрительно Черепанов:

— Хорошо сказал Глагзон! Давай, зови этого самого Хрипунова.


…Следующий день выдался холодный и дождливый. Около полудня у круглой афишной тумбы примерно на углу Столешникова переулка и Петровки встретились четыре человека: Черепанов, Азов, Глагзон и невзрачного вида оборванец явно хитрованского происхождения. От него и пахло соответственно. С нескрываемой брезгливостью, даже отвращением рассматривал Черепанов босяка, словно шагнувшего сюда прямо из мизансцены знаменитой пьесы писателя Горького «На дне».

Перехватив его выразительный взгляд, Глагзон поспешил успокоить эсера:

— Прошу любить и жаловать, сам Митя-Уши (точно, из-под мятого картуза у Хрипунова выпирали хрящеватые, оттопыренные, словно у летучей мыши, уши). Лучше его подземную Москву не знает никто.

— Совершеннейшая, натуральная правда, господин хороший, — подобострастно заверещал Митя, То и дело оглядываясь на Глагзона, которого, похоже, смертельно боялся. При каждом выдохе он извергал терпкий аромат денатурата. — Как, значит, Яков Евсеич справедливо рекомендуют. С нашим к вам почтением проведу в наилучшем виде куда пожелаете. Угодно, к «Елисееву», к «Ферейну», угодно, в «Мюр и Мерилиз».

— Нам угодно в Кремль, — жестко оборвал его Черепанов.

С лица Хрипунова, словно влажной тряпкой мел с доски, стерло дурашливую ухмылку. В глазах смешались удивление и страх. И сразу стало видно, что он не такой уж босяк, каким прикидывается. Эту метаморфозу углядел и Донат. Глаза его сузились.

— Ну?! — шепотом, но со скрытой угрозой спросил он.

— Можно, — коротко, уже без тени хвастовства и ерничанья ответил налетчик.

Быстрыми шагами все четверо направились в глухой, безлюдный товарный двор Солодовниковского пассажа. Остановились возле канализационного люка, закрытого железной решеткой. Вытащив из-под полы давно потерявшего и цвет, и форму бушлата стальной, загнутый на конце ломик, Митя ловко поддел им решетку и оттянул в сторону. Донат глянул вниз: в колодце тускло отблескивала темная, с затхлым запахом вода.

— Тут неглубоко, — заверил Митя-Уши, — водичка только на дне, под самой решеткой. Дале посуше будет. Значит, так, я поперед полезу, а вы следом. Тут в стене скобочки есть, держитесь покрепче.

Зажав в сухом кулачке огарок свечи, Хрипунов ловко заскользил в подземелье. За ним Черепанов и Азов. Последним, кряхтя, пытаясь ужаться, чтобы не застрять в узком лазу, спустился громоздкий Глагзон. Задвинул за собой железную решетку.

Пустой, унылый товарный двор…


Меж тем в комендатуре МЧК, где постоянно находилась в боевой готовности дежурная группа ударного отряда, тянулся обычный рабочий день. Густо завис под потолком сизый махорочный дым. Горой высился на дощатом столе огромный жестяной чайник с кипятком. В углу, возле столика с телефонным аппаратом, — переносная пирамида для карабинов, в углу — ручной пулемет «льюис». Приятно разморенные теплом, однако, не снимая портупеи с кобурами, чекисты пили пустой морковный чай. Это только в кинофильмах, снятых десятилетия после окончания гражданской войны, все сотрудники ЧК сплошь щеголяли в новеньких хрустящих кожанках. Увы, на самом деле тужурки из тугого хрома носили считанные единицы, особо отличившиеся в боевых операциях комиссары. По постановлению партячейки остальные кожаные костюмы были сданы для нужд фронта. Точно так же отчисляли в отдельные месяцы семидневную получку сахара, однодневный паек хлеба и трехдневное жалованье. Вот почему большинство чекистов носило ту одежду, в какой пришло в МЧК, — кто из армии, кто от станка, кто со студенческой скамьи. В общем, одевались если не бедно, то и не лучше, чем тот же рабочий и служилый люд на улицах.

Вошли в комнату из глубины здания Манцев и Мартьянов. Василий Николаевич торопился в МК партии с докладом о серьезном факте саботажа, только что вскрытом чекистами. Для срочных работ на фронте потребовались гвозди в количестве 1200 пудов и другие строительные материалы. Организация, ведающая снабжением фронта, в этой заявке отказала. «Нет гвоздей, и все тут». Однако чекисты обнаружили на складах одного лишь Икшонского завода этих самых гвоздей аж… 7000 пудов! Вот Манцев и направлялся в МК, чтобы решить вопрос о немедленной ревизии еще нескольких центральных учреждений, в том числе Главлескома, Продамета, Главнефти, Главкожи.

Чекистские проверки обнаруживали не только припрятанные гвозди, мануфактуру, сахар, сапоги. При обыске одной квартиры на Большой Алексеевской улице были изъяты, а затем переданы комиссариату просвещения скрипка мастера Гварнери, скрипка мастера Амати, альт и два смычка мастера Руджери…

Прощаясь с Мартьяновым, Манцев на секунду задержался и подчеркнул напоследок:

— Еще вот что, Феодосий. Соболев убит, Ценципер (он постучал каблуком в пол) у нас… Выходит, у них остался один-единственный настоящий арсенальщик — Азов. Возьми под присмотр всех, кто им может помочь в этом деле. Мне кажется, я даже убежден, что они станут, непременно станут искать бомбиста.

— Понял, товарищ Манцев.


…Шлепая по грязной жиже, бредут гуськом по каменной трубе четверо. Тускло подрагивает пламя свечи, отбрасывая на сферические стены и потолок уродливые колышащиеся тени. Вдруг страшный грохот над головой заставил Черепанова вздрогнуть и схватиться за рукоятку нагана.

— Не боись, — поспешил успокоить его Митя-Уши, — то мы с-под тротуара под мостовую вышли. Видать, груженая телега проехала.

Черепанов в изнеможении стер со лба то ли пот, то ли влагу подземелья… Четверо пошли дальше. Наконец Митя остановился у решетки, перекрывающей ответвление в сторону.

— Малый театр прошли, — сообщил он, — сейчас аккурат под Воскресенской площадью. Дальше пойдут лазы к Никольской башне и Кавалерскому корпусу.

— Значит, саженей двести? — спросил Донат.

— Ну!

— И можно пройти?

— Ну! Только уже не в полный рост, а скорчимшись.

— Ясно, — потоптавшись в грязи, заглянув еще раз в черноту за решеткой, Черепанов решительно скомандовал: — Хватит! Возвращаемся…

Часом позже, насилу очистившись от грязи и нечистот, отослав Митю-Уши в его берлогу на Цветном бульваре, Черепанов, Азов и Глагзон продолжили разговор.

— Петр, царствие ему небесное, говорил, что шестидесяти пудов динамита хватит, — напомнил Донат.

Азов рассердился — он не терпел некомпетентных суждений обо всем, что касалось взрывов.

— Ну, что Петр, Петр! Может, и двадцати пудов хватит, а может, и ста мало! Это не бомбу снарядить, тут точный расчет потребен. И как шашки расположить (показывает руками), в каком порядке… Какое взрывное устройство поставить. Шутка ли, такую махину поднять. Здесь спец нужен настоящий.

Какое-то время трое идут молча. Вдруг Донат останавливается, чуть небрежно, вроде бы вскользь, говорит Глагзону:

— Вот что, Яков… Боюсь, у этого твоего Мити не только уши, но и язык длинный…

Глагзон равнодушно кивает головой:

— Понял. Украдем.

Словечко было из махновского жаргона. «Украсть» в окружении батьки означало «убить»…


Вдруг и разом оборвалась благодушная тишина в комендатуре МЧК. Захлопали входные двери, слились топот сапог, грохот прикладов об пол, гомон возбужденных голосов… То вернулась с задания, завершившегося короткой, но злой перестрелкой, группа чекистов под командованием самого Мартьяныча, как называли между собой Феодосия бойцы ударного отряда. (После ухода Манцева он тоже уехал к Савеловскому вокзалу, где его уже ожидали в укромном месте участники намеченной в большом секрете операции.)

Еще не остывший после схватки Феодосий выгрузил на стол перед дежурным помощником коменданта груду револьверов, пистолетов, финок, гранат, документов и денег. Выложили не вместившееся в карманы оружие и другие бойцы.

— Ого! — уважительно отозвался дежурный. — С полем тебя, товарищ Мартьянов. Неужто с бандой Айдати кончили?

— С ним, гадом! Считай, после Кошелькова и Сабана последний крупный главарь оставался. Целый год всю Бутырскую и Петровский парк в кулаке держал. Четыре кооператива и двух убитых милиционеров за ним числил…

— Даешь, Мартьяныч! — восхищался дежурный. — А теперь жми к Манцеву. Он как из МК вернулся, уже два раза тебя спрашивал.

— Иду…

Через пять минут Мартьянов уже докладывал заместителю председателя МЧК о ликвидации опаснейшей банды рецидивиста Дмитриева, известного в уголовном мире под кличкой Айдати. Факт сам по себе отрадный и значительный — действительно, крупных, хорошо организованных, подвижных и крайне жестоких банд в Москве теперь не существовало. Конечно, бандитов, воров, спекулянтов, скупщиков краденого оставалось еще хоть пруд пруди, но уже одиночек, небольших шаек. Бороться с ними было куда легче и МЧК и угрозыску. Но меньше всего Феодосий собирался утешаться и довольствоваться этим бесспорным обстоятельством. Его волновало нечто совсем другое, и об этом другом он и заговорил с Манцевым незамедлительно после завершения обязательного и очень сжатого доклада о том, как он вышел на ту квартиру на Селезневке, где укрывалась головка банды.

— Понимаете, Василий Николаевич, — излагал суть дела Мартьянов, — я давно приметил, что очень уж шустро уходил от нас каждый раз этот самый Айдати. Хлоп! — взял кассу — хлоп! — и нету его, словно корова языком слизнула. И ни одной осечки… Кошелькова банду ликвидировали, и Сабана, и Гришки-Адвоката. Этот — как заговоренный. А у него, оказывается, документ! — Мартьянов шлепнул на стол перед Манцевым найденный в карманах убитого мандат. — Пожалте! Командир Третьего Татарского стрелкового полка. Бланк, печать — настоящие. А среди трупов бандитских подарочки и того краше… Один оказался наш сотрудник Гец, другой комендант Сущевского военкомата Желобов. Еще одного живым взяли. Установили личность — милиционер первого Бутырского комиссариата Смирнов. То-то они каждый наш шаг наперед знали! Чуяло мое сердце, захват готовил в секрете, людей отбирал лично, на операцию поехал, сказал, что домой обедать…

У Манцева окаменело лицо. Он знал, конечно, о случаях, и далеко не единичных, проникновения и контрреволюционеров, и просто уголовников в советские органы и учреждения. Вот только что, 16 сентября в Ревтрибунале закончилось рассмотрение дела нескольких бывших чинов Центророзыска, оказавшихся пособниками бандитов. Помнил и дело Центротекстиля, когда предателями были два сотрудника ВЧК. Относиться философически спокойно к подобным фактам было невозможно. Каждый такой случай Василий Николаевич, человек честнейший, воспринимал как личное оскорбление и переживал соответственно. Чистота чекистских рядов была, в его представлении, основой основ всей деятельности чрезвычайных комиссий. Партия направляла на работу в ЧК самых закаленных, проверенных, безукоризненных во всех отношениях товарищей. Казалось бы…

Да, он понимал прекрасно, что враги, ненавистники Советской власти, наконец, проходимцы всех окрасок, каких всегда поднимает волна бурных общественных катаклизмов, непременно будут стремиться проникнуть и в правящую партию, и в Советы, и конечно же в ЧК. Этого следовало ожидать, это можно было предвидеть, этого следовало не допускать ни в коем случае, и об этом нужно было помнить днем и ночью…

Взвешивая каждое слово, тяжело произнес Манцев продуманное уже тысячу раз:

— Видишь ли, товарищ Мартьянов… Каждая революция имеет одну неприглядную, хотя и преходящую черту: появление на сцену всяких проходимцев, наемных дельцов, авантюристов, просто преступников, примазывающихся к власти с корыстными или иными преступными целями. Они причиняют революции колоссальный вред.

— Уже и к нам пролезли, гады!

— Пролез негодяй Гец. Но подозревать врага в каждом нашем товарище негоже. Задача ЧК в борьбе с врагами революции, а не в создании этих врагов там, где их нет. Горе тому чекисту, который станет на этот путь. Подозрительность в нашем деле гибельна. Мы должны быть бдительны и решительны в нашей борьбе с контрреволюцией, но и осторожны.

Мартьянов остывает:

— Вы правы, конечно, товарищ Манцев. Нельзя о товарищах плохо думать, только и за одного такого Геца обидно.

— Мне тоже. А как он у нас оказался — выясним. И с виновных спросим. Хорошо спросим, не сомневайся!

…Именно Манцева партия всего через несколько недель назначила на ответственную должность начальника Центрального управления чрезвычайных комиссий Украины, когда потребовалось решительно очистить их от проникших туда в неимоверном количестве чуждых и даже прямо вражеских элементов. Манцев справился тогда с этим поручением. Ответственным и горьким. Горьким, потому что он был одним из немногих, кто понимал в полной мере и осознавал опасность, которую мог представить чекистский меч, попавший во вражеские руки. Именно эти руки срубили через двадцать лет его красивую голову…


Почти в этот самый час Дзержинский и Мессинг ехали на открытой машине от Калужской заставы к себе на Лубянку. Когда раскрылась перед ними великолепная панорама Кремля, председатель МЧК тронул за плечо шофера:

— Остановитесь на минутку, товарищ Кудеяр.

Несколько мгновений Феликс Эдмундович откровенно любовался дивной красотой.

— Хорош наш Кремль, Станислав Адамович, а?

— Хорош, и впрямь хорош.

— Есть в нем что-то очищающее и возвышающее душу.

— Олицетворение национального духа и самосознания народа в камне.

— Верно… Белогвардейцы это тоже понимают. Не случайно на деникинских деньгах изображен Царь-колокол…

Губы Дзержинского тронула слабая улыбка:

— А знаете, до революции я в Кремле был всего один раз. Весной шестнадцатого года меня с Уншлихтом и другими товарищами из Таганской тюрьмы пешком пригнали в Московскую судебную палату. Теперь в этом здании Совнарком. К отбытому сроку добавили еще три года каторги.

Мессинг оживился:

— Значит, видели то место, где Каляев убил великого князя Сергея Александровича?

— Видел… Это почти сразу за Никольскими воротами… Бессмысленное убийство, бессмысленная жертва. Я имею в виду казненного Каляева, конечно, а не дядю царя.

Станислав Адамович рассудительно возразил:

— Не такое уж бессмысленное, если вспомнить, что бомбу террорист получил из рук Азефа и Савинкова. Скорее, политическая провокация.

— Пожалуй, — согласился Дзержинский. — Тем более жаль несчастного Каляева… И он, и Егор Сазонов, убивший министра Плеве, искренне верили, что народ откликнется на их подвиги новым бунтом.

— А в итоге лишь скверный анекдот родился. Дескать, великий князь впервые в жизни раскинул мозгами.

Дзержинский завершил недолгий разговор:

— И новые виселицы на тюремных дворах…

Тронул водителя за плечо:

— Спасибо. Поехали.

Неслышно двинулся с места автомобиль, набрал скорость.

Председатель МЧК обратился к Мессингу уже обычным своим, деловым тоном:

— Как обстоит сейчас дело с охраной Кремля?

— Оснований для беспокойств нет. Комендант Мальков в контакте с нами порядок навел.

— Флотский? — с улыбкой спросил Дзержинский, намекая на моряцкое прошлое Павла Дмитриевича Малькова.

— Вот именно. Система пропусков и контрольных постов продумана. Круг лиц, имеющих право выписывать разовые пропуска, ограничен до минимума. Все грузы, ввозимые в Кремль, досматриваются. Бойцы охраны надежный народ, партпрослойка значительная. Полагаю, что сегодня посторонний может проникнуть в Кремль разве что по воздуху…

Машина внезапно и ощутимо подпрыгнула: колесо прошлось по плохо подогнанному канализационному люку. Встрепенувшись от толчка, Дзержинский негромко, скорее всего не собеседнику, а самому себе, добавил:

— Или под землей…

Глава 16

По давно не убираемой почти исчезнувшими в Москве дворниками, потому грязной Пречистенке Вересков шел в сторону Пречистенского бульвара. Намерения у него были в тот день самые прозаические: добиться у то ли еще настоящего, то ли уже бывшего военного начальства решения вопроса о своем дальнейшем существовании. В конце концов, два месяца, что ему положен фронтовой паек, пролетят, а что дальше? Да и эти два месяца ему бездельничать никак не улыбалось. С него вполне хватило того сомнительного отдыха, что он отбыл после выписки из госпиталя.

Тетушка уже деликатно выспрашивала, не хотел бы Сергей пойти на работу в систему Наркомпроса. От самого слова «система» Верескова бросало в дрожь, но преподавать словесность в старших классах он взялся бы с удовольствием. Правда, предварительно пришлось бы изрядно заняться восстановлением растерянных за пять лет войны знаний и профессиональных навыков.

Татьяна, хотя прямо он с ней на эту тему не говорил, косвенными намеками дала понять, что одобрила бы его возвращение в школу — главным образом потому, как он чувствовал, что недолюбливала все, относящееся к армии, особенно его закоренелые «офицерские манеры».

День был холодный, порывами хлестал октябрьский ветер, гоня по тротуару опавшие листья. Сергей уже сворачивал на бульвар, когда с другой стороны улицы его окликнул чей-то забытый голос:

— Поручик Вересков!

Он поднял голову, и губы его раздвинулись в улыбке:

— Старший унтер-офицер Мартьянов?

Чекист довольно ухмыльнулся и перебежал неширокую Пречистенку. Давние сослуживцы крепко пожали друг другу руки. Потом нарочито недовольным тоном Феодосий спросил:

— И когда ты перестанешь дразнить меня унтером?

— А ты тоже хорош: «поручик Вересков»! Ты бы уж проще обратился: «Ваше благородие!»

Они оба рассмеялись и долго еще хлопали друг друга по плечам. Видно было, что употребление давно отмененных чинов и титулований стало для них когда-то своеобразной игрой, понятной лишь им одним и довольно-таки странной для наблюдателя со стороны.

Наконец, Вересков отстранился, пристально вглядываясь в Феодосия:

— Смотрю, настроение у тебя хорошее!

— А как же! Орел взят, а вчера освобожден и Воронеж!

— Да ну! Вот здорово! — по-детски обрадовался и Вересков.

— Считай, перелом на Южном фронте наступил, — авторитетно заявил Мартьянов, — теперь погоним Деникина. А ты давно в Москве, и вообще, каким ветром?

— Сыпнотифозным, — Вересков враз поскучнел. — Два месяца отвалялся в Лефортовском госпитале. Потом дали месяц для полной поправки, потом добавили. Теперь вообще повис между небом и землей. Вот собрался к Кедрову… А живу я тут неподалеку у тетки, на Большой Царицынской.

— Здорово зацепило?

— Хорошо зацепило… Осколки в грудь, плечо, голову. Ну, и тиф.

— Ясно, — Мартьянов с любовью разглядывал бывшего командира своей роты на румынском фронте. — Слушай, Сергей Николаевич, — предложил он, — тут за углом кофейня имеется. Кофе, конечно, не то ячменный, не то из дубовой коры. Но мокрый и горячий, а сахар у меня свой имеется. Посидим?

— Ну, — рассудительно согласился Сергей, — если сахар свой, в смысле твой, то отчего же не посидеть.

Не доходя Арбата, Мартьянов и Вересков спустились в обшарпанное полуподвальное помещение, что почти напротив андреевского памятника Гоголю, и заняли места за угловым столиком. Полусонный половой неспешно принес им кофейник с ячменным кофе. В тот голодный год кофейня не прекратила свое существование лишь потому, что превратилась в столовую для служащих некоторых близлежащих советских учреждений. Скудные обеды отпускались в установленное время по талонам. Прочие посетители могли претендовать фактически лишь на кипяток в двух обличьях: кофе и чая. Мартьянов и Вересков, не имея, разумеется, никаких талонов, ни на что, кроме так называемого кофе, и не претендовали.

Феодосий извлек из кармана парусинового плаща тряпицу, в которой обнаружились кусок голубого сахара-рафинада и ломоть подсохшего серого хлеба.

— Так когда ж мы виделись с тобой в последний раз, Сергей, а? — спросил Феодосий, ловко раскалывая сахар на чугунной ладони точными ударами большого складного ножа и вбрасывая в рот почти невидимые крошки.

— Да, пожалуй, с мятежа левых эсеров.

— Точно, слух был, ты потом в Поволжье отличился?

— Да вроде бы, — Сергей смущенно улыбнулся-Сыграл на давних связях с эсерами, довоенных знакомствах.

Тут самое время дать некоторые пояснения. Вересков и Мартьянов действительно были сослуживцами аж с пятнадцатого года, когда первый носил погоны всего лишь прапорщика, а второй — младшего унтер-офицера. Два года они воевали в одной роте, были ранены, получили награды, соответственно прапорщик, ставший к концу шестнадцатого года поручиком, — св. Анны и Станислава, а младший унтер-офицер, дослужившийся до старшего, — два солдатских Георгиевских креста.

Постепенно они сблизились, со временем, незаметно для постороннего взгляда, поскольку это категорически возбранялось в царской армии, стали друзьями. Причиной была не только взаимная симпатия (что, конечно, тоже немаловажно), но и нечто более серьезное: и Вересков, и Мартьянов давно уже, еще до армии, активно участвовали в революционном движении. Сергей, как многие российские интеллигенты в маленьких провинциальных городках, принадлежал к левому крылу партии эсеров, Феодосий был, разумеется, большевиком. Поручик и старший унтер-офицер много времени (естественно, с учетом фронтовых условий) проводили в политических разговорах. Частично под их влиянием, но больше — под влиянием самих событий Вересков перешел на большевистские позиции, а летом 1917 года, будучи избранным вместе с Мартьяновым в полковой комитет, вступил в РСДРП (б) и формально.

Летом 1918 года они встретились в Москве, принимали участие в ликвидации мятежа 6 июля, а уже 7-го Вересков был с важным разведывательным заданием направлен на Волгу, где развязал кровавую авантюру бывший эсеровский кумир Борис Савинков…

— Так что было после Ярославля? — продолжал расспросы Феодосий.

— Снова фронт. Когда создали особые отделы, получил назначение в 16-ю дивизию Василия Киквидзе. Остальное ты знаешь.

— А дальше куда?

Вересков помрачнел.

— Дальше худо, — откровенно признался он другу. — Комиссовали. Фронта не видать. Ограниченно годен для службы в тылу, да и то через два месяца… Вот собрался в Особый отдел, к Михаилу Сергеевичу Кедрову. Попрошу работу по силам. Не дадут — пойду в школу, по гражданской профессии. Ты же помнишь, я учитель.

— Помню, конечно.

Мартьянов допил кофе, скрутил толстую цигарку. Пахнув крепчайшим махорочным дымом, спросил просто так, на всякий случай:

— Слушай, ты часом такого эсера, Гарусова, не знавал?

Верескову и припоминать ничего не потребовалось.

— А как же! Он, если жив, небось по сей день считает меня за эсера из саратовского комитета.

— Он жив… Что за человек?

— Злой, решительный, однако чтоб умен, так не очень. На первые роли не годится, но на вторых силен. Кстати, мы с ним еще прапорами одно время в запасном полку пребывали, но потом его как путейского телеграфиста куда-то отозвали…

Заслышав последние слова Верескова, Мартьянов в возбуждении едва не поперхнулся едким дымом:

— Выходит, он тебя и как военспеца знает?

— По-видимому. А что особенного?

Мартьянов разволновался:

— Погоди, Сергей, погоди… Тут одно дело набрякло, и ты можешь сгодиться.

— Что за дело?

— Извини, друг. Никак сказать не могу. Надо начальству доложить. Словом, к тебе такая просьба будет: на Лубянку пока не заходи, боже упаси. Завтра я тебя сам разыщу.

Мартьянов извлек из кармана замусоленную записную книжку и огрызок карандаша.

— Ну-ка, диктуй теткин адрес…

Ни Мартьянов, ни Вересков не заметили, что время от времени в их сторону поглядывал настороженно благообразного вида немолодой человек с бородкой клинышком, неприметно приткнувшийся за дальним столиком. А между тем, вглядись в него Сергей попристальнее, вполне мог бы и узнать: тот самый мужчина с огромным черно-белым бантом на груди, что пытался окликнуть Татьяну на выходе из Колонного зала Дома союзов.


…Крайне возбужденный, можно сказать, ликующий Мартьянов буквально ворвался в кабинет степенного, в высшей степени сдержанного в проявлении эмоций Мессинга. Закричал еще от дверей:

— Станислав Адамыч! Тут такое дело!

— Здравствуйте, Феодосий Яковлевич! — спокойно ответствовал Мессинг.

— Ох, здравия желаю, Станислав Адамович, — смущенно спохватился Мартьянов, но тут же снова загорелся: — Тут такое дело, линия на комбинацию намечается…

При этих словах начальник отдела по борьбе с контрреволюцией выразил некоторую заинтересованность:

— Излагайте.

— Иду, значит, я по Пречистенке, а навстречу Сергей Вересков, — начал Феодосий азартно.

— Это, видимо, очень известный человек, — совершенно серьезно вставил Мессинг, — но мне о нем слышать не приходилось.

Мартьянов смутился лишь на мгновение. Но, тут же сообразив, что к чему, придвинулся ближе к Станиславу Адамовичу и продолжил уже более связно:

— Вересков — это наш чекист, вернее, армейский особист. В германскую мы с ним служили вместе, он ротный, а я взводный. Вместе и в полковом комитете были после Февраля. Но не в это дело. Одно время Вересков был начальником полковой минной команды, а Гарусов тогда же…

С каждым словом Мартьянова Мессинг становился все серьезнее и серьезнее. Наконец он жестом остановил увлеченного рассказом Феодосия, поднял трубку телефонного аппарата и приказал дежурному:

— Это Мессинг. Соедините с председателем…

Глава 17

Комната, в которой разместился агитпроп, от других служебных помещений Моссовета отличалась тем, что от пола до потолка почти вдоль всех стен была завалена грудами книг, брошюр, перевязанными бечевкой кипами листовок. Да и посетителей в агитпропе бывало много больше, нежели в других отделах. Сюда приходили люди с заводов и фабрик, частей Московского гарнизона, советских учреждений за литературой, с заявками на лекторов и докладчиков. Приходили запросто и рядовые пропагандисты из партячеек, если требовалось проконсультироваться по какому-либо важному вопросу внутренней и внешней политики, положению на фронтах, вообще, как тогда говорили, текущему моменту. Словом, зайти в агитпроп мог кто угодно с улицы, благо никаких пропусков не требовалось.

Вересков и заходил сюда с некоторых пор каждодневно. То, что он любит эту девушку, Сергей понял, изумительно отчетливо и убежденно, при прогулке у Новодевичьего монастыря. Понял и то, что его внезапное озарение для Тани очевидно как божий день уже после первого их свидания. Сергей не сомневался, что Татьяна, при характере независимом и решительном, ни на какие свидания с ним нипочем не согласилась, если бы он ей не нравился тоже. Так выходило по логике. Правда, он не был уверен, что в таком деле, как любовь, законы логики имеют хоть какую-то силу. В конце концов, не мудрствуя лукаво, Вересков решил действовать так, как действовали до него миллионы, то есть по принципу «будь что будет».

Когда он вошел бочком, деликатно, чтобы не потревожить всегда безмерно занятых Таниных сослуживцев, девушка разговаривала по телефону, терпеливо успокаивая невидимого собеседника:

— Ты, товарищ Царт, не шуми. Докладчик вам выделен, записывай: товарищ Донченко… Это не он, а она… Ну да, женщина. А ты что, против? Нет? Тема — текущий момент. Все.

Таня повесила трубку и только теперь заметила Верескова, застывшего у двери. Обрадованно замахала ему рукой:

— Заходи, Вересков, я сейчас.

Торопливо, по свежим следам телефонного разговора сделала отметку в рабочей тетради. Ни она, ни Сергей не заметили острого взгляда, которым мгновенно смерил краскома с головы до ног сотрудник, занимавший стол у дальнего окна, — немолодой, с бородкой клинышком. Уже дважды их пути пересекались: у Дома союзов и в кофейне против памятника Гоголю, куда заходил Вересков с Мартьяновым. Человек, без сомнения, узнал Сергея, но сам, видимо, узнанным быть не пожелал, почему и укрыл быстро лицо развернутой газетой.

Меж тем, покончив с записями, Таня торопливо прошептала:

— Сереж, билеты есть на представление в клубе «Прохоровки»…

— А какой театр? — тоже шепотом спросил Вересков.

— Ну, где не разговаривают, а поют.

— Оперный?

— Вот-вот. Так пойдем? Это на Пресне.

— Конечно!

— Тогда заходи за мной в шесть. Нет, лучше подожди на улице.

— Есть!

Спохватившись, девушка спросила:

— А ты чего приходил-то?

Вопрос был для порядка. Прекрасно понимала Татьяна, что приходит все эти дни Вересков сюда, чтобы увидеть ее, но приличия ради каждый раз он придумывал благовидный предлог. Она, тоже приличия ради, делала вид, что этому верит. Сегодня же, когда разговор начала она, поспешила вопросом исправить оплошность. Но ответ Сергея оказался для нее неожиданным.

— Да понимаешь… Словом, проститься.

Смущенно потупился Вересков. Физически ощущалось, как неприятно ему лгать девушке, а ложь присутствовала, и она ее улавливала безошибочно. Вчера они виделись, Таня полностью была в курсе его госпитальных дел, никаких расставаний не предвиделось и предвидеться не могло. Подозрительно посмотрела на опустившего голову краскома:

— Как проститься? Ты сам говорил вчера…

Как можно убедительнее постарался Сергей ответить:

— Обстоятельства переменились. Тут меня вызвали… Словом, я должен уехать, нет, не в дивизию, а так, по делу на несколько дней.

Пристально глядела девушка на человека, о существовании которого она совсем недавно еще и не подозревала и который при первом знакомстве вызвал у нее такую неприязнь. И без которого дальше жить она не могла и не хотела. И то, что те самые слова между ними еще не прозвучали, не имело для нее никакого значения. Она знала свой ответ на них.

Спросила враз потускневшим голосом:

— И когда ехать надо?

— Утром… Так я пошел? До вечера…

Только когда закрылась за ним дверь, охнула Таня. Непостижимой женской интуицией угадала, озарилась, что «несколько дней», на которые должен завтра отбыть Сергей, могут означать и действительно несколько дней, и — навсегда…

Застыла беспомощно, слепо уставившись в дверь. И не ощутила, конечно, на себе цепкого и долгого взгляда от дальнего стола.


Меж тем не так уж далеко от Тверской — на Арбате, на Собачьей площадке — Илья Фридман и Александр Захаров обживали чердак жилого дома, примечательного лишь тем, что располагался он точно напротив другого, в котором проживали братья Михаил и Антон Гарусовы. Отсюда, через чердачное полукруглое окно, отлично просматривался и подъезд, и лестничная площадка, на которую выходила квартира Гарусовых, и одна из ее комнат.

Наблюдательный пункт оснащен основательно. Под рукой, на ящике вместо столика, тяжелый морской бинокль, часы-луковица с морским же — не на двенадцать, а на двадцать четыре часовых деления — циферблатом, тетрадка для записей, карандаш. Есть и фонарик со шторкой, чтобы делать записи в темноте. Ну, и оружие, само собой.

Дверь чердачная на надежном запоре, никто посторонний сюда не проникнет. Отворят Фридман или Захаров только по условленному стуку, время смены тоже обговорено.

Вот к подъезду дома подошел высокий мужчина средних лет, одетый в черную шинель гражданского покроя и кепку. Это и есть Михаил Гарусов. Фридман толкнул локтем в бок напарника:

— Объект номер один вошел в дом. Засекай время фиксируй…

Захаров сделал в чистой тетрадке первую запись…


В это самое время поднял трубку телефона в своем кабинете Дзержинский, попросил дежурного соединить его с начальником угро Трепаловым. Разговор был недолгим:

— Александр Максимович? Дзержинский… Просьба большая. Нет, нет, людей отбирать не будем, не волнуйтесь. Я знаю, у вас в штате есть старый сыщик, знаток… Да, по-видимому, это он. В секретном порядке наведите у него исчерпывающую справку, кто в Москве из уголовного мира до революции использовал для ограблений подземные коммуникации… Очень срочно. Прошу перезвонить мне или товарищу Манцеву немедленно, как узнаете. Благодарю.

Феликс Эдмундович опустил трубку и надолго задумался.


Вечером того же дня Вересков дождался Таню, как уговаривались. Тверской, бульварами, Большой Никитской, затем Пресней добрались за час неспешного хода до клуба бывшей Прохоровской мануфактуры. Партер и ярусы были битком набиты рабочими, работницами, красноармейцами, хватало и подростков. Сергею и Тане достались хорошие места в первом ярусе, совсем рядом со сценой.

Таня ошиблась: представление было не оперой, хотя включало, действительно, популярные оперные арии и дуэты. В цельном виде оперные и балетные спектакли в том сезоне были редкостью. Чаще всего, особенно на клубной сцене, устраивали дивертисментные концерты, участвовали в них те артисты, в том числе и знаменитости всероссийские, кого удавалось найти и уговорить организаторам.

Тане и Сергею повезло — то ли обстоятельства удачно сложились, то ли устроители особо постарались, но концерт получился превосходный по меркам и мирного времени. Был и легендарный бас, и знаменитый тенор, и популярнейшая исполнительница цыганских романсов, и лучшая балетная пара из Большого, и куплетист — любимец московской публики, В другую пору Сергей сказал бы про такой концерт непочтительно — «окрошка», но в последний раз он был в театре лет пять назад, если не больше. Кроме того, рядом с ним сидела Таня, которая, похоже, таких артистов видела вообще впервые в жизни. А потому они искренне радовались каждому номеру, вместе с залом бурно аплодировали актерам и вообще были счастливы.

Потом они долго брели по пресненским переулкам, незаметно приближаясь к зоопарку, неподалеку от которого жила Таня. Когда проходили мимо церкви Рождества Иоанна Предтечи, Таня по какому-то наитию спросила:

— А твоя поездка — это опасно?

Сергей вздрогнул, с ненужной поспешностью ответил вопросом:

— С чего ты взяла?

Девушка промолчала. Ей все было теперь ясно, хотя ничего конкретного она не узнала.

Они пересекли Пресню, подошли к неказистому трехэтажному зданию, который украшала вывеска парикмахерской. Постояли у Таниного подъезда. Сергей, отогнув обшлаг рукава шинели, взглянул на часы:

— Уже двенадцать, почти… — сказал он со вздохом.

— Тебе когда надо утром… уезжать? — с каким-то странным выражением спросила девушка, и у Верескова почему-то сразу пересохло горло.

— Часов в восемь, — неуверенно ответил.

— Тогда пошли, — и, не взглянув на него, Таня с решимостью шагнула в темный подъезд…


Странное зрелище являл следующим утром кабинет Мессинга. Прямо на письменный стол, накрытый, правда, предварительно старыми газетами, сотрудники выкладывали разные вещи и. предметы, доставляемые из комендатуры. Сам Станислав Адамович и Мартьянов внимательно, даже придирчиво осматривали красноармейские шинели, фуражки, смушковые папахи, ботинки на крючках с обмотками, яловые сапоги, брюки, гимнастерки, солдатский вещевой мешок, ремень, холщовые полотенца, изрядно застиранные, кисет с махоркой, зажигалку-«самопал», кусок темного мыла, складной нож, самодельные алюминиевые ложку и кружку, бритву, ношеное нижнее белье, прочее нехитрое имущество, которое мог иметь боец.

Тут же лежали изготовленные лишь этой ночью, но умело «состаренные» документы — красноармейская книжка, выписка из госпиталя, продовольственный аттестат, железнодорожное предписание, небольшая сумма денег.

Мессинг вдумчиво перебрал каждый предмет и вдруг поднял укоризненный взгляд на коменданта:

— А помазок где?

Комендант смущенно развел руками:

— Сей момент, товарищ Мессинг, я мигом…

Торопливо вышел из кабинета.

— Кажется, теперь все, — полуутвердительно, полувопросительно сказал Станислав Адамович Мартьянову. — Есть из чего выбрать экипировку.

— А как насчет оружия, товарищ Мессинг?

— Ну, по легенде он у нас артиллерист… Раньше фейерверкер что имел?

— «Наган» и бебут, это такой широкий тесак, обоюдоострый.

— Ладно, дадим ему наган. Только подберите у коменданта не новый, и чтобы солдатский, а не самовзвод.

— Есть.

Глава 18

Казанский вокзал справедливо считался одной из достопримечательностей Москвы, хотя, разумеется, к древностям ее никак не относился. Вокзал был порождением новой, капиталистической эпохи развития города. Сооруженный по проекту академика Академии художеств Щусева, он отличался масштабностью архитектурных объемов-«теремов» и богатством декоративного убранства. В оформлении фасада и внутренних помещений участвовали лучшие русские живописцы: Кустодиев, Лансере, Рерих. В главном залеКазанского свободно мог разместиться расположенный напротив, через Каланчевскую площадь, Николаевский вокзал.

Даже в условиях гражданской войны Казанский сохранял свое многолюдье — сюда прибывали поезда дальнего следования из благословенных «хлебных» мест, доставляя тысячи мешочников, исхитрявшихся просачиваться сквозь самые плотные цепи чоновских заградотрядов.

Как любое другое общественное помещение той поры, главный зал был замызган, оббитые тысячами пар грубых сапог и ботинок-«австрияков» полы усыпаны подсолнечной шелухой, окурками, всяким мусором. И однако, на этом грязном полу повсюду вдоль стен спали люди, грызли черные сухари, запивая сырой водой, измученные долгой дорогой и еще более долгим ожиданием поезда женщины кормили грудью детей. Гул многих голосов иногда прорезало треньканье балалайки или переборы гармошки-тальянки.

На одной из тяжелых дубовых скамей, каким-то чудом сохранившихся с довоенных времен, и прикорнул Вересков. Впрочем, всегда подтянутого, даже щеголеватого командира сегодня даже Таня вряд ли узнала бы в плохо выбритом красноармейце, одетом в потрепанную, прожженную в нескольких местах шинель, обутого в тяжелые трофейные ботинки с суконными обмотками. На коленях — тощий вещевой мешок — сидор, давно вытеснивший из армии красивые, но уж очень несподручные ранцы.

Место выбрано с точным расчетом — по обычному, установленному чекистами маршруту Гарусова внутри вокзала. Это было очень важно для создания обстановки наибольшей убедительности, чтобы эсер сам наткнулся на Верескова, а не наоборот. Сергей мог только догадываться, каких усилий стоило сотрудникам железнодорожной ЧК незаметно для стороннего взгляда «застолбить» эту скамью.

Краем глаза Вересков приметил лениво тащившегося по проходу изрядно помятого парня. Проходя мимо особиста, он едва не споткнулся о его протянутые ноги.

— Черт! Подбери копыта! — грубо кинул парень, даже не глянув в его сторону. Сергей внутренне подобрался. Это был сигнал. Значит, Гарусов уже в помещении вокзала и вот-вот появится здесь. Меж тем парень прошел дальше, присел на соседней скамье, выщелкнул пальцами из пачки дешевую папиросу, задымил.

И все же Гарусов появился в зале для Сергея неожиданно. Одет он был так же, как накануне, когда его наблюдали у дома Фридман и Захаров. Вот только утепленную кепку сменила форменная фуражка железнодорожника. Он шел быстро, привычно переступая через ноги, чемоданы, баулы, узлы, мешки. Только очень внимательный человек уловил бы в его движениях, жестах, взглядах по сторонам непреходящую настороженность. Верескова он выглядел, не доходя шагов десять, узнал — что значит хорошая зрительная память! — почти мгновенно. Остановился, удивленно хмыкнул, словно проверяя сам себя, не обознался ли, потом приветливо заулыбался:

— Вересков?

Очнувшись от полудремы, Сергей тоже удивился:

— Надо же, ты!

Гарусов огляделся, спросил озабоченно:

— Что здесь делаешь?

Сергей пожал плечами:

— Загораю вот…

Эсер еще раз внимательно оглядел зал. Убедившись, что никто не обратил на них ни малейшего внимания, приказным тоном произнес:

— Подожди меня здесь… Я сейчас…

Вересков не возражал:

— Давай, я не спешу.

Гарусов ушел озабоченный. Вересков уселся поудобнее, но вытянул вперед лишь правую ногу, левую поджал под скамью. Это тоже был сигнал — на него клюнули, подходить нельзя. Парень на соседней скамье толкнул тихонько локтем сидевшего рядом красноармейца. Тот потянулся лениво, откашлялся, встал с места и с независимым видом покинул зал: может, попить отправился служивый, может, узнать про поезда. Кому какое дело…

Через две минуты, а может поболе, красноармеец уже оказался в помещении транспортного отдела ЧК на Казанском вокзале и докладывал по служебному телефону:

— Товарищ «Четвертый»? Это «Восьмой». Объект вышел на «Рябину». Контакт успешный. Есть продолжать наблюдение…


Своего поезда в тот день Вересков, как намечалось, конечно же не дождался. Более того, вечером он уже пил чай в кухне гарусовской квартиры — разумеется, сам не напрашивался, по приглашению хозяина. Пока Сергей наслаждался первой чашкой с настоящей китайской заваркой (у Гарусова сохранилось несколько цыбиков — остатки реквизиции еще восемнадцатого года в известном магазине Высоцкого), младший брат Антон обшаривал в прихожей шинель и вещмешок гостя. Не найдя ничего подозрительного, он тоже прошел в кухню и подал Михаилу успокоительный знак.

— Почему же все-таки такой вид, Сергей? — спросил Гарусов, глазами зыркнув по линялой гимнастерке Верескова.

— А чем тебе не нравится мой вид? — осведомился Сергей.

— Да уж больно на дезертира похож.

— А я в каком-то смысле и есть дезертир! — расхохотался Вересков. Он взял в руки лежавшую на кухонном диванчике мандолину и лихо наиграл частушку:


Дезертиром я родился,
дезертиром и умру,
коль хотите — расстреляйте,
в коммунисты не пойду!

— Это как понимать? — с настойчивостью в голосе поинтересовался Гарусов.

— Ладно, чего уж перед тобой темнить. — Сергей отложил мандолину, лицо его стало хмуро-серьезным. — До весны нынешнего года я служил в Красной Армии ротным командиром на Южном фронте. Это я тебе еще на вокзале сказал. Но тогда не все сказал. Теперь слушай остальное. Служил без дураков, под своим именем. Потом кто-то в Особом отделе пронюхал о моей причастности к ярославским событиям… Ну, особиста пришлось ликвидировать, случай вышел. А тут у меня убило бойца Архипова. Он меня всего на год моложе был, приметы схожи. С его документами прибился к другой части…

В этой легенде у Верескова имелось лишь одно битое место — Гарусов в свое время знавал его как левого эсера, а потому мог насторожиться, почему он участвовал в ярославском мятеже, который организовали правые эсеры, сторонники самого экстремистского направления, возглавляемого Борисом Савинковым. Однако задай Гарусов такой вопрос, ответ у него нашелся бы, таковой был разработан после тщательных раздумий Манцевым и Мессингом. Звучал бы он примерно так: Вересков кинулся к савинковцам, потрясенный «расправой большевиков с левыми эсерами». Косвенным подтверждением такого шага была сама хронология: мятеж в Ярославле и Рыбинске случился почти одновременно с вооруженным выступлением левых эсеров 6 июля 1918 года в Москве, но ликвидирован был только 21 июля.

Что же касается версии со службой Верескова в Красной Армии, то ее Гарусов перепроверить бы никак не смог, она опиралась на подлинные события и документы, только самую малость подправленные в нужном для чекистов направлении.

Видимо, Гарусов счел ярославскую часть легенды вполне естественной (он ведь и сам теперь действовал в тесном контакте с анархистами, ранее с которыми левые эсеры, да и правые тоже дел не имели). Потому осведомился уже о другом:

— Чего в Москве?

Вопрос этот, правда в иных словах, он уже задавал на вокзале. Но так полагалось, и Сергей это знал. Ответил равнодушно:

— Ранение, тиф… Окопный набор. На той неделе выписался.

Тут у Верескова все было чисто: шрамы на теле, общий внешний вид подтверждали его слова лучше всяких бумаг. Гарусов переглянулся с братом, потом спросил:

— Что делать-то думаешь?

Это был решающий, переломный момент разговора. На сем он мог либо засохнуть на корню, либо получить важное продолжение, то самое, из-за которого МЧК и затеяла рискованную для Верескова игру.

Ответил спокойно, убедительно:

— Не знаю… Хотел в полк вернуться, он сейчас куда-то под Мелекесс переброшен. В Москве мне долго задерживаться нельзя, знакомых много.

За спиной Сергея Антон изобразил брату пальцами револьвер.

— Оружие есть? — тут же спросил Михаил.

— Наган, — беззаботно ответил Сергей, прихлебывая чай из блюдечка. И сам спросил: — А тебе что, нужно? На мой не рассчитывай…

— Да нет, это я так… — Михаилу действительно не нужен был этот жалкий наган, но он должен был для душевного спокойствия услышать от гостя правдивый ответ. Дальше крутить с Вересковым никакого смысла не было. Гарусов не имел никаких оснований или подозрений не верить ему, а для серьезной проверки, тем более перепроверки, у него просто не было времени. Конечно, он шел на известный риск, но он и так рисковал ежедневно и ежечасно. Потому и пошел ва-банк.

— Слушай, Вересков. Я, конечно, могу хоть завтра сунуть тебя в поезд на этот самый Мелекесс, по старому знакомству. И ты мне ничего не рассказывал, а я ничего не слышал. Будь здоров, боец Архипов. Но у меня есть к тебе предложение. Ты ведь занимался когда-то подрывным делом…


В эти же самые часы Дзержинский в своем кабинете разговаривал с Манцевым и Мессингом. В голосе его явственно прослеживались нотки недовольства.

— До годовщины Октября остались считанные дни, товарищи. А мы все еще возимся с «анархистами подполья».

— Почему «возимся», — с некоторой обидой возразил Манцев. — Главари ликвидированы, многие арестованы.

— Знаю. Но на свободе, по вашим же данным, еще гуляет более двух десятков. Совершенно озверелых. И они наверняка захотят испортить нам праздник… Который рабочий класс Москвы заслужил. Так сказал Владимир Ильич. Он потребовал, чтобы ЧК обеспечила столице полную безопасность.

— Мы внедрили своего человека в окружение Гарусова, Феликс Эдмундович, — вступил в разговор Мессинг. — Надеемся получить от него сведения, нужные для решающего удара.

— Я это знаю. Но наш товарищ может оказаться в ситуации, когда встреча с ним будет невозможна.

— Мы обусловили безконтактные сигналы.

— Сигналами всего не передашь, всего не предусмотришь. Теперь вот что…

Дзержинский взял со стола листок бумаги.

— Мне звонил начальник угро Трепалов. По моей просьбе он выяснил, кто в уголовном мире дореволюционной Москвы занимался грабежами через всякие подземные ходы… Ну, там канализация, и так далее. Оказывается, таких было всего три человека. Один давно умер своей смертью. Второго в прошлом году убили в пьяной драке на Хитровке.

В комнате повисла напряженная тишина. После короткой паузы Дзержинский завершил сообщение:

— А теперь самое интересное и, если хотите, самое многозначительное. Был и третий, Дмитрий Хрипунов, клички Сморчок и Митя-Уши. Умудрился в свое время обокрасть названным методом магазин знаменитого ювелира Фаберже. Так вот, Хрипунов вчера найден убитым в проходном дворе Сандуновских бань. По моей просьбе Трепалов поднял все связи угро. Никаких концов пока не обнаружено. Ни-ка-ких…

Манцев взволнованный поднялся с места:

— Так вы полагаете, Феликс Эдмундович, что этого, как его, Сморчка сначала использовали, а потом убрали анархисты?

Дзержинский кивнул головой:

— Убежден в этом… Хотя, конечно, стопроцентной гарантии дать не могу. Всякие совпадения случаются. Но сходится многое. У анархистов всегда были тесные связи с уголовным миром. Я предположил, что они захотят использовать для совершения следующего теракта московские подземелья. Без проводника в них не попадешь. А где найти проводника? Только в уголовной среде.

Мессинг спросил:

— Но зачем его убили?

Дзержинский был готов ответить и на этот вопрос:

— Возможны два варианта. Или Сморчок отказался им помочь, или уже помог и стал не нужен. В любом случае анархисты постарались избавиться от опасного свидетеля. Давайте исходить из худшего: они располагают информацией, которой у нас нет. Поэтому надо немедленно, не дожидаясь разведки нашего товарища, взять под наблюдение и контроль все подземные коммуникации центра города.

Мессинг сделал пометку в своем блокноте. Потом сообщил:

— В свое время комендант Кремля Мальков интересовался у старых служащих городской управы. Точных, даже приблизительных схем подземелий и коммуникаций в наличии не оказалось… Или затеряны, или вообще не составлялись.

— Или находятся во вражеских руках! Возможен и такой вариант, — заключил Дзержинский. Помолчав, произнес сухо: — Надо найти, товарищи. Если не схемы, то человека!

И тут Манцева осенила спасительная мысль:

— Идея! — в возбуждении он даже заходил по кабинету. — Есть такой человек в Москве, король репортеров Дядя Гиляй! В миру Владимир Алексеевич Гиляровский, друг Чехова и Станиславского. Помнится, всегда считался человеком прогрессивных взглядов.

— Как же, как же, — живо откликнулся Дзержинский, — это его знаменитые строчки: «В России две напасти: внизу власть тьмы, а наверху — тьма власти». Что ж, идея рациональная. Обратитесь к Гиляровскому. Надо полагать, для такого человека Кремль святая святых. Должен…

Через два часа в кабинет Манцева вошел огромного роста, с необъятной грудной клеткой старик. Под широченным пиджаком — цветастая украинская вышиванка. Из-под кустистых бровей молодо блестели лишь малость выцветшие от прожитых лет светлые глаза. К подбородку спускались вислые запорожские усы. Во всем его облике запорожец и проглядывался. Одного взгляда на легендарного Дядю Гиляя было Манцеву достаточно, чтобы понять, почему именно его приглашал Репин позировать для своей знаменитой картины «Запорожцы пишут письмо турецкому султану».

Манцев вышел из-за стола, шагнул навстречу старику, уважительно указал на ближайший стул:

— Здравствуйте, Владимир Алексеевич, прошу, садитесь.

— Когда в ЧК говорят «садитесь», приходится садиться, — без улыбки прогудел Гиляровский и аккуратно, чтобы не раздавить, присел на стул и уперся могучими руками о тяжелую суковатую палку.

Манцев с трудом сдержал улыбку. Про себя подумал, что надо дать указание коменданту поставить в кабинет еще одно кресло.

Устроившись понадежнее, Гиляровский спросил:

— ЧК, помнится, означает Чрезвычайная комиссия по борьбе с контрреволюцией, спекуляцией и преступлениями по должности. В коей из этих трех частей ко мне есть претензии?

— Да никаких претензий к вам, уважаемый Владимир Алексеевич, у нас нет, — ответил Манцев, откровенно любуясь живописным и явно своенравным стариком.

— Тогда чем обязан приглашению?

— Надобностью серьезной… Проговорили они добрый час…


Неспокойной, даже тревожной была эта первая ночь для Верескова на квартире Гарусова. Он прекрасно понимал, что даже после сделанного предложения включиться в деятельность «анархистов подполья» полного доверия ему не будет, а каждый шаг взят под тщательное наблюдение. Знал Вересков, что это такое — «чекистское внедрение во вражескую среду», чем может завершиться даже не явное разоблачение, но сколь-либо серьезное подозрение. Скорым и беспощадным уничтожением после мучительного допроса. Случаи такие были ему ведомы. Он знал, на что идет, когда ответил согласием сначала Мартьянову, а затем Мессингу и Манцеву. Чего он не знал и знать не мог, что за этим его шагом по прихотливому стечению обстоятельств, но как-то связанно, хотя он и не мог сказать, как именно, последует эта ночь, их с Таней первая ночь, счастливая и горькая одновременно.

Вересков не имел права рассказывать даже ей, члену партии, о своем задании. Предупредил только о главном и необходимом: ни в коем случае не подходить к нему и вообще вида не подавать, что они знакомы, если вдруг встретит она его где-нибудь в городе.

— Я сам приду к тебе, когда можно будет, — сказал он ей на прощанье. Мартьянова же попросил, если с ним что случится, поставить в известность тетку Анну (с ней Феодосий был уже знаком) и свою фактическую жену Татьяну Алексашину, сотрудницу агитпропа Моссовета. Мартьянов никаких вопросов не задавал, просто запомнил намертво имя и фамилию.

В конце концов Вересков заснул. Встал он рано, братья еще спали. Должно быть, с час он коротал время, перелистывая подшивку журнала «Театр и рампа». Потом в комнату заглянул Михаил:

— Читаешь?

— А что еще…

— Пошли завтракать.

Ели молча и быстро. Покончив с едой, Михаил приказным тоном сказал:

— Одевайся, пойдем в одно место.

Сергей неспешно оделся, влез в просохшую за ночь шинель (с вечера в Москве прошел изрядный дождь), направился было к двери.

Михаил жестом остановил его:

— Не сюда… Пойдем черным ходом.

…Это было упущение. Чекисты, наблюдавшие за квартирой Гарусовых, не знали, что есть черный ход во двор. Они не видели, как хозяева и «Рябина» вышли из дома, и, следовательно, не установили, куда они направились.


Утром Манцев, не в силах сдержать улыбку, рассказывал Дзержинскому о своей встрече накануне с Гиляровским. Прощаясь с журналистом, он сказал:

— Так наша машина отвезет вас домой, Владимир Алексеевич, и шофер подождет, пока вы соберете нужные бумаги.

— Хорошо, очень хорошо, — прогудел в ответ Гиляровский.

В дверях они как-то неловко столкнулись, и палка старика с гулким стуком упала на пол. Манцев поспешил поднять ее и — не смог удержать в руке! Палка оказалась невероятной тяжести.

— Господи, да она у вас чугунная, что ли?! — изумленно воскликнул Василий Николаевич.

— Точно! — Гиляровский легко подхватил палку и стал жонглировать ею, словно тросточкой. — Двадцать фунтов свинца залито! Для поддержания должного самочувствия в мускулах… Ну, и от лихого человека.

Заливисто рассмеялся и Дзержинский:

— Значит, взаимопонимания достигли со стариком?

— Полного. И бумаги полезные прислал, и личное содействие обещал. Поездить с нашими сотрудниками.

…Через много лет, когда «короля репортеров» уже не было в живых, Манцев узнал, что Гиляровский вовсе не случайно обронил палку. Это была одна из любимых его шуток: показать новому человеку, что у него есть еще порох в пороховницах…

Глава 19

Гарусов привел Верескова на конспиративную квартиру в Дегтярном переулке. Здесь уже несколько недель скрывался в буквальном смысле слова — даже на улицу почти не выходил — Донат Черепанов. К кому привел, не сказал. Однако Сергей узнал террориста по словесному портрету, но виду не подал.

Донат просверлил Верескова острым, недоверчивым взглядом:

— Слышал о вас, слышал… Пойдете с нами до конца? — он сделал явственное ударение на слове «конца».

Откуда «слышал»? И ни малейшего удивления от его прихода. Выходит, Антон Гарусов, а может, и сам Михаил, когда он заснул, смотал-таки сюда, на Дегтярный. Без предварительного уговора в эту берлогу нового человека не приведут. Черепанов — явный главарь. Уже поэтому тушеваться перед ним никак нельзя. Ответил спокойно вопросом:

— Чего ради я давал бы Михаилу согласие участвовать в акте?

— Ладно, — Донат устало махнул рукой. — Мы принимаем вас в комитет революционных повстанцев без проверки, в виде исключения под поручительство вашего друга. Я слышал о вашей работе в Ярославле, — и с нескрываемой досадой свернул разговор: — Да и проверять-то некогда!

Это была настоящая правда, на чем и строился весь расчет чекистов: проверять им некогда. А если станут выспрашивать детали — пожалуйста, Вересков был достаточно полно осведомлен о событиях в Ярославле.

Меж тем Черепанов повернулся к Гарусову, спросил уже другим, деловитым тоном:

— Когда можешь отправить его в Красково? Сегодня можешь?

Михаил отрицательно повел головой:

— Не получится… Филин вернется только ночью.

— Тогда не позднее чем завтра.

И снова Сергею:

— Рассчитываю на вас, Вересков. Россия знает силу Деникина. Россия знает силу комиссародержавия большевиков. Теперь она узнает третью силу — повстанцев-партизан! Ступайте!

Голос Черепанова был близок к истерическому срыву. Тем не менее Сергей перехватил его выразительный взгляд, предназначенный Гарусову. Смысл этого немого приказа мог быть только один: глаз с него, Верескова, не спускать все ж. Правильно, так и должны они были поступить. Это тоже было предусмотрено.

Молча надел в прихожей шинель и фуражку. Никто, конечно, не обратил внимания, что он оставил не застегнутой нижнюю пуговицу шинели и вроде бы случайно заправил в левый карман наружный клапан…

В дом братья Гарусовы и Вересков вернулись нормальным путем — через парадный ход. Это уже была оплошность Михаила. Едва завидев их появление на Собачьей площадке, аж застонал от досады старший поста Фридман:

— Ох, лопухи! Выходит, мы черный ход упустили!

Зафиксировав время, Фридман приказал напарнику:

— Захаров! Аллюр три креста! Доложишь Мессингу: у квартиры есть запасный выход во двор, который отсюда не просматривается. Нужен второй пост. Далее — объекты и «Рябина» уходили через двор в неустановленное время и вернулись в двенадцать десять. Это раз. «Рябина» подал два сигнала, это два…

Вересков подал два сигнала. Первый — находится под жестким контролем. Второй — просит связи. Значит, есть какие-то важные данные. Мессинг немедленно доложил о звонке от наружных наблюдателей Манцеву, сам же, прежде чем отправиться к Василию Николаевичу, распорядился немедленно установить второй пост на Собачьей площадке.

Выслушав Станислава Адамовича, Манцев вызвал Мартьянова, сообщил о случившемся, спросил:

— Захватить квартиру трудно?

— Можно, — согласился Феодосий, но тут же внес существенную поправку: — Однако если Гарусовы решат, что это «Рябина» навел, его вмиг порешат… Как пить дать.

Впрочем, Манцев и сам это понимал. Да и захватывать квартиру было преждевременно, иначе взяли бы ее и до внедрения туда Верескова. Спросил так, для утверждения в собственных мыслях. С сожалением произнес:

— Да… Выбросить записку ему не дадут. А ни почтальона, ни монтера не пошлешь… Какие нынче монтеры.

Он задумался, в глазах его вдруг засветился огонек надежды:

— Феодосий Яковлевич, — задумчиво произнес он, — а что сейчас самое обычное, хотя и неприятное в жизни москвичей? Тех, во всяком случае, кто в центре в хороших квартирах живут?

Мартьянов огласил без запинки:

— Обыски, пожалуй.

Манцев расхохотался:

— Точно! Вот и пойдите туда открыто, документы проверить, излишки провизии, муки прежде всего… К этому все привыкли. А на месте разберешься, по обстановке…

От полноты восторга Мартьянов так шарахнул по столу, что подпрыгнула тяжелая, замысловатой формы бронзовая с позолотой чернильница, доставшаяся Манцеву в наследство от тех времен, когда в здании размещалось страховое общество «Саламандра».

— Значит, идем в открытую!

— В открытую!


…В двадцати пяти верстах от Москвы по Казанской железной дороге есть тихий, не слишком известный, по сравнению с модной Малаховкой, дачный поселок Красково. Местность здоровая — сосновые леса вокруг, дачи недорогие, потому селились здесь до революции москвичи среднего достатка: преподаватели гимназий и университета, врачи, инженеры, присяжные поверенные, чиновники — от титулярных советников до надворных.

Дача некоего Горина — просторная, с застекленным мезонином, выкрашенная светло-коричневой краской — выстроена была на участке соснового бора и фасадом выходила на дорогу, ведущую в Малаховку. От других дач отстояла на изрядном удалении. Снимал ее железнодорожный служащий Падевич, который, однако, сам здесь не появлялся. Тем не менее дача была обитаема: в ней, с ведома съемщика, располагалась загородная база «анархистов подполья», причем главная. Еще одна дача была снята в другом подмосковном поселке, Одинцове. Именно в Краскове хранили террористы свои запасы взрывчатки, оружия и боеприпасов, а также ручной печатный станок. Сюда-то и должен был по указанию Черепанова привезти Верескова Михаил Гарусов.

А пока под наблюдением Васи Азова здесь снаряжали динамитом небольшие примитивные бомбы. Взрывчатку закладывали в чемоданы, корзины, коробки, даже в футляр к ручной швейной машинке.

Недовольно ворчал Глагзон:

— Для чего возни-то столько?

Азов, не прерывая работы, отвечал:

— Черепок передал — готовить и малыми партиями, чтоб каждая была готовой бомбой, с взрывателями и шнуром… Мол, если с большим актом не выйдет, подорвать в нескольких местах. Где народу поболе.

Глагзон, подумав, согласился:

— То верно… Попомнят комиссары Петра и Казика. — С кривой ухмылкой добавил: — Помнишь, ушастый этот ходы показывал к «Националю», «Метрополю», Малому театру… Туда заложи, через люки. В одном «Метрополе» сколько их живет, комиссаров этих…


Меж тем в помещении комендатуры МЧК начальник одной из ударных групп Иван Лихачев, исполняя поручение партячейки, диктовал машинистке:

— О праздновании годовщины Октябрьской революции… Записала? Постановили: праздновать будем четыре дня. Первый день — агитационный митинг. Выступать будут товарищи Петерс и Скрыпник… Будет играть оркестр корпуса войск ВЧК… Записала? Тогда стучи дальше. Второй день — концерт-митинг. Оркестр исполнит «Интернационал». Третий день — пьеса революционного содержания «Разбойники», сочинение Шиллера. Видела? И я нет… Дальше стучи: клуб украсить портретами товарищей Карла Маркса и Ульянова-Ленина. В отделах поставить фотографии видных борцов за социализм. Поставить цветы.

В дверь заглянул Мартьянов. Уловив последние слова, пробурчал:

— Ишь ты… Цветы поставить. А где их взять в ноябре?

Убежденно отчеканил Лихачев:

— Реквизировать за соответствующую компенсацию по мере нахождения оперативным путем.


В тот же день часом позже в квартире на Собачьей площадке Вересков вел серьезный и весьма деловой разговор с Гарусовым. Михаил держался уже не так настороженно, как раньше. То, что Черепанов «утвердил» Сергея на роль своеобразного военспеца, как бы сняло часть груза с него, Гарусова. Теперь он хоть и присматривал за Вересковым, но во всем остальном держался с ним уже как со своим.

— То, что Азов распихивает взрывчатку по мелочи, правильно, — с озабоченным видом говорил Сергей, — но только пусть не увлекается. Раскидает по всей Москве, потом на главный акт не соберешь.

— Петр считал, что шестидесяти пудов хватит, — спросил Михаил, — это верно?

— Теоретически да, — как можно многозначительнее отвечал Сергей, — а на практике зависит все от глубины заложения заряда, формы камеры взрыва, почвы, ну, и других факторов. Пока не осмотрю места, ничего окончательно сказать не могу. Какая, кстати, у него взрывчатка? Динамит? Мелинит? Аммонал?

Гарусов явно растерялся, ответил неуверенно:

— А черт ее разберет… Кажется, динамит.

— А в каких условиях ее хранят?

— Тоже не скажу… Вроде бы обыкновенный подвал.

— Цементный или земляной?

— Не знаю… Вообще-то дача у Горина богатая, два этажа. Должно быть, цементный твой подвал. А это важно?

— С взрывчаткой все важно…

Это было и так, и не так. На самом деле, задавая вроде бы узко профессиональные вопросы как подрывник, Вересков выуживал из Гарусова информацию, нужную ему как чекисту. Из разговора с Черепановым он уже знал, что логово террористов в поселке или деревне Красково, из ответов Гарусова — что на даче какого-то Горина. То, что дача в два этажа и с цементированным подвалом, могло иметь серьезное значение при ее захвате.

Увлекательный разговор грубо прервал длинный звонок в прихожей. Вересков невольно вскочил с места.

— Тихо! — схватил его за руку Гарусов. — У нас все в порядке… Он подошел к двери, спросил спокойно:

— Кто там?

Из-за двери раздался властный голос Мартьянова:

— Чека! Проверка документов!

Гарусов долго гремел засовами, потом отворил дверь, оставив, однако, ее на цепочке. Отошел к стене, так, чтобы налетчики, если это налет, а не настоящая проверка, не могли в него выстрелить. Твердо потребовал:

— Мандат предъявите!

— Грамотный! — уважительно откликнулся с площадки Мартьянов и протянул в щель свой служебный документ. Убедившись, что все правильно, Михаил прикрыл дверь, сбросил цепочку и снова распахнул:

— Проходите, товарищи!

Он держался выдержанно, с достоинством, да и чего было ему, лояльному служащему системы путей сообщения, бояться? Он с братом жил здесь на законном основании, документы Верескова (проверял!) были настоящими.

В прихожую вошли, не забыв вытереть о половик ноги, Мартьянов, несколько чекистов и бесцветная личность — председатель домкома.

— Кто хозяин квартиры? — осведомился Мартьянов.

— Гражданин Гарусов, Михаил Серафимович, — поспешил услужливо сообщить председатель домкома, — служит на Московско-Казанской железной дороге.

— Он самый, — подтвердил Гарусов и протянул Мартьянову документы. Феодосий быстро просмотрел его бумаги, вернул. Задал быстрый вопрос:

— Оружие?

— Не имею, по роду службы не положено.

В прихожую выглянул Антон.

— А это кто? — окинув младшего брата нарочито строгим взглядом, полюбопытствовал чекист.

— Гарусов Антон Серафимович. Шорник обозной мастерской у Донского монастыря.

— Излишки провизии имеются?

— Только паек, — ответил старший брат.

— Тогда так, — распорядился Мартьянов. — Чебурашкин и Гарусов Михаил пройдут с товарищем председателем домкома в кухню. Дроздов и Гарусов Антон — прихожая, чуланы и прочие подсобные помещения. Я осмотрю комнаты. Выполняйте…

Он прошел в гостиную и наткнулся на вытянувшегося по-солдатски Верескова:

— А ты кто такой?

Сергей уже понял, что эта проверка — единственный способ, какой только могли придумать чекисты, чтобы по его собственному сигналу выйти с ним на связь, принять полученные сведения.

— Красноармеец Архипов Сергей Кириллович.

Мартьянов говорил с ним недружелюбно, с нескрываемой подозрительностью.

— Документы… Что здесь делаешь? Почему не в полку?

— Только из госпиталя. Хотел вчера уехать, так поездов не было. Нынче вот тоже. Заночевал у знакомого…

Михаил Гарусов на кухне, пока комиссар тщательно осматривал все столы и шкафы, напряженно вслушивался в доносившиеся до него обрывки этого разговора, впрочем, громогласный Феодосий постарался, чтобы самое существенное было услышано обязательно. Но Михаил не видел, как не мог видеть и Антон, уведенный в кладовку из прихожей, что Мартьянов протянул Сергею свой блокнот с карандашом, а тот летящими каракулями набросал в нем несколько слов донесения. Сунув блокнот в карман, Мартьянов внушительно приказал:

— Беру тебя на заметку, красноармеец Архипов. Чтоб завтра же отбыл к месту службы.

Глава 20

Уже через час после возвращения Мартьянова на Лубянку (для полного правдоподобия Феодосию пришлось досмотреть все квартиры дома на Собачьей площадке и при этом изъять-таки припрятанные в одной два пуда пшеничной муки, двадцать фунтов сахара и столько же явно ворованного мыла) Манцев докладывал Дзержинскому:

— «Рябина» установил, что база и склад оружия подпольщиков — дача Горина в Краскове. по Казанской железной дороге. Он же высказал предположение, точно сориентироваться не мог, вели дворами и путали, что Черепанов скрывается в одном из домов Дегтярного переулка.

Председатель МЧК не скрыл своего удовлетворения, но и озабоченности тоже. Обдумав сообщение, приказал:

— С помощью уездных чекистов незамедлительно уточните местонахождение дачи, разведайте все подходы. Только архиосторожно, не спугните. У них могут быть сторожевые посты и на соседних дачах, и на станции. Всех выходящих с дачи арестовывайте, дайте только отойти подальше. За Гарусовым наблюдение продолжать, но пока не трогать. Он может понадобиться на свободе… Вдруг выведет еще на какой-нибудь склад в городе. Дегтярный прощупать насквозь. Черепанова при установлении арестовать немедленно… И продолжайте контролировать все точки, указанные Гиляровским. И спешите… Очень прошу — спешите. Сегодня уже третье ноября…

Да, чекистам действительно следовало спешить. В подземелье близ гостиницы «Метрополь», в которой теперь располагался 2-й Дом Советов, в почти непроглядной тьме, разрываемой лишь язычками пламени восковых свечей, в мокрой грязи уже копошились какие-то тени. Неразличимые лица, темные фигуры, лишенные контуров… Это пытались заложить заряд анархисты, уцелевшие после первых арестов…


Утром следующего дня в дверь конспиративной квартиры в Дегтярном переулке осторожно постучали условным образом: три тире, две точки, два тире…

Донат отворил. Бочком, бочком втерся в прихожую невидный пожилой мужчина в бекеше из шинельного сукна с воротником из кроличьего меха и такой же шапочке пирожком. Шмыгнув носом, почтительно произнес:

— Здравствуйте, Донат Андреевич.

— Заходите, Моргунов, здравствуйте. — Черепанов широким жестом пригласил посетителя пройти в гостиную. Моргунов разделся, аккуратно расправил свою бекешу на вешалке, надежно пристроил, так, чтобы никак не свалился на пол пирожок, и все так же бочком, бочком прошмыгнул в комнату. Здесь он водрузил на круглый обеденный стол объемистый портфель с ремнями, раскрыл его и стал бережно извлекать пачки прокламаций.

— Вот, примите, Донат Андреевич… Четыреста экземпляров. А это, — он выложил осторожно сложенный вчетверо листок бумаги, — разные и прелюбопытные данные. По разумению моему скромному, весьма полезными оказаться могут. Посты милиции и ЧОН на демонстрации 7 ноября, порядок выступления ораторов, следования колонн и тому подобное. А это, — Моргунов протянул собеседнику еще один листок, — адреса секретных общежитий сотрудников ВЧК в Столповском переулке и в бывших меблированных комнатах «Вена» на Волхонке.

— Здорово, — оживился Черепанов, — пошлем туда Глагзона с гостинцами.

— У меня все, — подытожил Моргунов, закрывая портфель. Спросил деловито: — Что нового в смысле большого акта?

Похоже, у Черепанова секретов от этого человечка не было, потому как ответил сразу и без обиняков.

— Нашли военспеца… Бывший офицер и в минном деле разбирается. Эсер. Гарусов его давно знает.

— Надежный человек? — осведомился Моргунов. — Проверили?

— Ну, специальной проверки не устраивали, времени в обрез. Но я с ним разговаривал, и мне этот Вересков понравился. Слышал о нем…

Черепанов не успел договорить, потому что шлепнулся о пол звучно, выпав из внезапно ослабевших рук Моргунова, его портфель. Не веря словно ушам своим, пролепетал еле слышно:

— Как вы поименовать изволили?

— Вересков, Сергей Николаевич Вересков, — с недоумением ответил Черепанов. — По документам, впрочем, он Архипов, дезертир…

— Какой он к черту дезертир! — с ужасом воскликнул Моргунов. — Он чекист!

— Что?! — словно подброшенный пружиной, взвился Донат. — Да вы в своем уме, Моргунов? Какой чекист?

— Самый натуральный, с Лубянки! Блондин высокий, худой, лет двадцати восьми?

— Да…

— Он самый… Господи боже ты мой… — Моргунов обессиленно опустился на стул. — Вересков, точно… Жених, или сожитель, кто их нынешних разберет, этой стервы комсомольской, Таньки Алексашиной из моего отдела.

— Но почему, черт побери, вы решили, что он чекист?

— Потому что видел его вместе с Мартьяновым, начальником ударного отдела Московской чрезвычайки. Лично видел… Собственными глазами видел. Что делать? Что делать? — Моргунов в отчаянье схватился за голову.

— Тихо! Перестаньте верещать и возьмите себя в руки, Моргунов! До чего у вас, меньшевиков, нервы слабые! — Черепанов уже вполне пришел в себя от оглушительного шока. — Вересков сейчас находится на Собачьей площадке и один оттуда не выйдет… Черт! Никого под рукой нет. Мне на улицу никак нельзя. Если Гарусов под наблюдением, сцапают, у них и приметы мои, и фотки. — Донат подошел вплотную к Моргунову и легонько, но ощутимо тряхнул его за плечи: — Придется вам пойти, Алексей Алексеевич. Вас никто не знает, вы вне подозрений, работаете в Моссовете. В случае чего, придумаете что-нибудь. Адрес знаете?

— Зна-знаю…

— Звонки для своих: две точки, два тире. Откроет сам. Передадите, не заходя: чекиста ликвидировать и уходить на квартиру в Тестове. Вечером я тоже туда переберусь. Давайте!

Моргунов опрометью кинулся к двери:

— Да погодите! Галоши забыли!

Кое-как, впопыхах меньшевик впихнул ноги в галоши и исчез. Оставшись один, Черепанов принялся разбирать стол и сжигать в голландской печи бумаги. Под руку положил на всякий случай маузер…

Меж тем на Собачьей площадке в тепле и уюте братья Гарусовы и Вересков мирно ели вареную картошку с луком, запивая ее настоящим крепким чаем. На разговоры не отвлекались. Михаил с очевидностью размышлял о чем-то, вычислял, сопоставлял. Кончив есть, он решительно, стало быть, решение принял, подошел к печи, приподнял вроде бы крепко прибитый к полу гвоздями медный лист перед топкой, извлек из открывшегося тайника два нагана и кожаный кисет с патронами. Один револьвер бросил брату.

— Ты чего? — с недоумением спросил Вересков.

— Давай-ка собираться, — ответил Гарусов. — Я тут думал-думал, незачем судьбу дразнить, не тот случай. Не ровен час, опять чека нагрянет. Ты уже на замете, второй раз не отвертишься, заметут.

— Мы же завтра собирались, — пожал плечами Сергей. — Но если ты боишься…

— Осторожность не трусость, — парировал сердито Гарусов. — А береженого и бог бережет.

Он натянул парусиновый плащ, сунул в карман наган:

— Пошли…

В опустившихся сумерках чекисты тем не менее хорошо разглядели со своего поста, как вышли из подъезда Вересков и оба брата. Фридман тут же приказал одному из теперь уже двоих своих помощников:

— Семенов, прими объекты. Если разделятся, пойдешь за тем, кто будет с «Рябиной».

Одетый под мастерового чекист кошкой скользнул вниз по лестнице, выскочил на улицу.

Едва Гарусовы и Вересков скрылись за углом, в другом конце переулка показался Моргунов. Меньшевик явно трусил, то и дело сбивался с ноги, останавливался, без нужды и неуклюже проверялся, воровато оглядываясь по сторонам.

— А это что за фрукт? — заинтересованно спросил сам себя Фридман, когда Моргунов остановился возле «их» подъезда, задержался на миг, словно колеблясь, а потом шмыгнул в темноту парадного.

— Ну-ка, ну-ка, — азартно продолжал Илья, — чтоб мне пусто было, но этот тип дует до нашего кубрика…

Чекист поднес к глазам бинокль. Сквозь сильные окуляры ему было хорошо видно, как человек поднимался по лестнице, потом остановился возле квартиры Гарусова, позвонил. Можно было разобрать, что он звонит не просто, а неким определенным образом.

— Сигналит, гад! — восторженно отметил Фридман. — Два коротких, два длинных… Фиксируй, Захаров.

Потолкавшись у запертых дверей, Моргунов выждал минуту, повторил звонки. Убедившись, что в квартире никого нет, стал спускаться вниз.

— Чуешь, Захаров, — зашептал Фридман, — он не знал, что они ушли, а спешил, очень опешил… И мы не знали, что они уйдут сегодня. Мартьянов не предупреждал. А они ушли… А этот, факт, спешил… Тут что-то не так… Этот тип что-то важное нес.

— Что делать-то будем, товарищ Фридман? — встревоженно спросил напарник.

— А делать будем так, — комиссар уже принял решение на свой страх и риск. — Пойдешь за ним, возле первого милиционера снимешь тихонько, оружие и бумаги изымешь, доставишь в милицию. Оттуда позвони нашему дежурному, а сам возвращайся. Заодно доложи и о том, что Семенов пошел за «Рябиной» и братьями в сторону центра. Ну, полный вперед!

Неспешным, ровным шагом Гарусовы и Сергей шли по Николо-Ямской улице к Рогожской заставе. Никто из них следовавшего за ними чекиста не замечал.

— Куда мы? — задавая этот вопрос, Вересков ничем не рисковал. В конце концов, после часа ходьбы он вправе был поинтересоваться.

— К Филину, — лаконично ответил Гарусов. Однако, почувствовав, что этот тон по отношению к Вере-скову сейчас неуместен, решил дать какие-то минимальные объяснения: — Тут в ямской слободе есть наш человек. Кличка Филин. Работал когда-то на Сабана.

— Извозчик, что ли?

— Ну да… Не пешки же до Краскова топать.

— А для чего?

— Все равно надо оттуда бомбы и людей вывозить. По мелочи они еще месяц провозятся, а времени до седьмого ноября всего ничего осталось. И кто знает, чего еще чека надумает.

— Ты об обыске, что ли?

— Ну! — утвердительно кивнул Гарусов. — Может, пронесло, а вдруг унюхал что комиссар… От греха подальше.

Не было такого москвича, кто не слышал бы о Хитровке и Сухаревке, притонах Цветного бульвара и Марьиной рощи. А вот Рогожская ямская слобода свои тайны берегла ревниво и надежно. Испокон веков селились в этих местах ямщики и купцы, большей частью из старообрядцев, у них и кладбище свое здесь было, старообрядческое, и храм. И ямщики, и купцы здешние были людьми крепкими, зажиточными, что называется, себе на уме, и неразговорчивыми. Дома свои они строили как крепости. Никто не взялся бы сказать, сколько темных дел вершилось за их несокрушимыми стенами.

Наконец, Гарусовы и Вересков приблизились к приземистому двухэтажному дому с каменным низом. Чуть не в одну с ним высоту обносил прилегающее подворье глухой, с кованными железом дубовыми воротами забор из вершковых досок. Оглядевшись по сторонам, Михаил условным стуком постучал в закрытый ставень углового окна.

Замер в тени дома напротив чекист Семенов. По взмахам руки высчитал — отбил Гарусов два долгих, два коротких. Должно быть, ставень закрывал окно в хозяйскую спальню, потому что вскоре в прощелине вспыхнул узкой ленточкой мерцающий свет. Потом свет погас, а через минуту без скрипа, на хорошо смазанных петлях отворилась дверь, чтобы впустить пришельцев.

Прошло еще немного времени, и отворились, так же беззвучно, уже ворота. Выкатила извозчичья пролетка с поднятым верхом, запряженная доброй лошадью. На козлах — крепкий мужик, в суконном полушубке с меховым воротником и меховой же, низко надвинутой на лоб шапке. Пролетка свернула вправо и устремилась вдаль, к Рогожской заставе и Владимирскому шоссе.

— А-а, черт, — с досадой пробормотал Семенов. Вытащил из кармана брюк часы, заметил время и побежал к Андроньевской площади, где, знал, должен был быть пост милиции.


…Ранним утром следующего дня Манцев и Мессинг допрашивали съежившегося, посеревшего от страха Моргунова. Стенографистка едва успевала протоколировать: жестикулируя, вертясь на стуле, Моргунов так и сыпал словами, называл десятки имен, кличек, адресов, учреждений. Время от времени по сигнальному звонку в кабинет входил помощник Манцева, и Василий Николаевич на ухо ему, так, чтобы не слышал арестованный, отдавал очередное распоряжение.

И вот уже с Лубянки разлетелись по Москве — в Тестово, на Большую Александровскую, к Донскому монастырю и другиеместа легковые автомобили с чекистами и чоновцами. На многих выявленных конспиративных квартирах группы захвата МЧК «снимали» еще уцелевших участников антисоветского подполья.

Наконец, иссяк Моргунов, замолк, скис, растекся безвольно по стулу. Отложила карандаш девушка-стенографистка. Внимательно оглядев арестованного, понял Манцев, что за душой этого слизняка не осталось ни одного факта, который бы он уже не выложил. Вызвал конвойного. Моргунова увели.

— Можно? — в кабинет, стараясь не ступать сапогами на вытертый, но все же ковер, вошел в мокрой и грязной кожанке Мартьянов. Доложил: — В люке у «Метрополя» сняли пудовый заряд, еще четыре обнаружили в других местах…

— Как Кремль?

— Выяснили и трижды проверили: в Кремль проникнуть невозможно. Ни по земле, ни под землей. Однако охрана Кремля по нашим предложениям усилена. Все экипажи, автомобили, особенно грузовые, тщательно досматриваются.

— Хорошо… А теперь присаживайтесь, покурите. К сожалению, могу позволить вам отдохнуть минут десять, не больше.

Мартьянов понимающе кивнул: он и сам знал, что отдыхать ему сегодня не придется. Что ж, хорошо, что можно хоть папиросу выкурить в сухом, теплом помещении, а не под дождем, по щиколотку в воде.

Меж тем Манцев вызвал к себе всех руководителей отделов и их заместителей, которые накануне были предупреждены, чтобы домой не отлучались. Отдал последние распоряжения:

— Разослать по всем вокзалам, комиссариатам милиции, транспортным отделам ЧК ориентировку на Доната Черепанова. Он сейчас мечется по городу в поисках нового убежища. Немедленно усилить все милицейские посты чоновцами. Продолжать пристальное наблюдение за всеми подземными коммуникациями согласно розданной схеме… Передать на станцию Панки — задержать пролетку, следующую из Москвы, а может быть, возвращающуюся обратно. Кучер и седоки вооружены. Учесть, что один из пассажиров — в красноармейской одежде — наш товарищ. Все!

Сотрудники разошлись. Манцев поднял трубку, попросил соединить с Дзержинским. Разговор был коротким — Василию Николаевичу нужно было всего лишь получить подтверждение о начале заключительной фазы операции. Закончив разговор, подошел к шкафчику в углу комнаты, надел шинель. Потом достал из стола кольт, несколько снаряженных обойм к нему, рассовал по карманам. В дверях появился Мессинг, успевший сходить к себе, чтобы тоже одеться. Через плечо на длинном ремешке болталась деревянная коробка с маузером. Сделав последнюю затяжку, загасил окурок в пепельнице Мартьянов.

Манцев надел фуражку с красноармейской звездочкой и произнес буднично:

— Теперь в Красково!

Глава 21

Громыхает по вымощенному горбатым булыжником Рязанскому шоссе пролетка Филина. Подпрыгивают на сиденьях молчаливые пассажиры. Уже совсем темно…

Наконец, экипаж въехал в дачный поселок Красково и приблизился к одинокой двухэтажной постройке в лесу, принадлежавшем некогда княгине Оболенской. Это и есть дача Горина. Сквозь окна наружу не пробивалось ни одного огонька. Дом вообще выглядел необитаемым.

Гарусов заложил в рот два пальца, коротко и резко свистнул явно условным образом. Почти сразу скрипнула дверь, и на крыльце появилась темная фигура:

— Кто? — послышался настороженный голос.

— Гарусов Михаил, со мной свои…

— Давай.

Филин остался в пролетке, братья и Вересков поднялись на крыльцо, вошли внутрь. С интересом Сергей осмотрелся по сторонам. При свете десятилинейной керосиновой лампы большая комната выглядела казармой. Вдоль стен стояли обыкновенные дачные раскладушки, застланные несвежим бельем, на столе неубранная еда — чугунок с картошкой в мундире, сковорода чугунная с жареной рыбой, тарелка с крупно нарезанным репчатым луком, миска с квашеной капустой. Вересков про себя отметил, что на столе нет ни одной бутылки с самогоном…

И повсюду разбросано оружие: карабины, пистолеты, револьверы, гранаты, груды обойм, на двух табуретах — ручной пулемет «льюис».

Яков Глагзон — он здесь был за старшего — недоброжелательно оглядел Верескова с головы до ног. Поднялись с раскладушек, пришли из других комнат остальные обитатели дачи: арсенальщик Вася Азов, давний его приятель и первый помощник Митя Хорьков, Захар-Хромой (он действительно сильно припадал на правую ногу), рыжий парень с редким именем Мина, тощая девица с нездоровым кокаиновым блеском в глазах, которая, к неудовольствию Сергея, назвалась Таней. Последним явился Барановский, больной, зубом на зуб не попадающий в приступе жестокой лихорадки.

Гарусов коротко представил Верескова:

— Вот, привез спеца… Сергей Архипов. Будет ставить большой акт. Донат в курсе.

Глагзон еще раз ощупал Сергея недоверчивым взглядом. Протянул:

— Значит, спец?

Тут уж Гарусов понял, что надо разрядить обстановку, авторитета одного Черепанова явно не хватало:

— Сергей из эсеров. В германскую войну мы с ним служили в одном полку. Он командовал минно-подрывной командой.

Смягчился Глагзон. Кинул уже ниже тоном:

— Ясно…

Гарусов вынул часы, спохватился:

— Ну, братцы, мне пора обратно. Захвачу пудов шесть. Остальное вывезем днем.

— Куда? — спросил Яков.

— Пока к Филину, в слободу.

Анархисты начали выносить и укладывать в пролетку ящики с динамитом.

— Будя-будя! — остановил их встревоженный Филин. — Лошадь, чай, не трактор-фордзон.

К Гарусову подошел сильно озабоченный Глагзон.

— Захвати в город Барановского.

— А что?

— Да плохо ему… Бьет… Похоже на возвратный.

Везти к себе больного Гарусову никак не улыбалось, но и отказать Глагзону он никак не мог. Потому ответил односложно:

— Давай…

Глагзон помог Барановскому надеть теплую тужурку, нахлобучил ему на голову шапку, сунул в карман наган, усадил в пролетку. Тем временем Филин закидал ящики с динамитом сеном, прикрыл попоной. Заняли свои места братья Гарусовы. Дернул вожжи Филин. Пролетка тронулась с места и развернулась перед дачей в обратный путь…

В прокуренной насквозь комнате дежурного наряда сидели в полной боевой готовности чекисты ударных групп Мартьянова и Лихачева. Курили, перебрасывались малозначащими словами. Солдатским безошибочным чутьем ощущали, что этой ночью им предстоит что-то очень серьезное.

Возле насупленного Лихачева пристроился немолодой уже боец с дежурной, а потому за стены дежурки никогда не выносимой двухрядкой. Негромко наигрывая, мурлыкал частушки:


С пулемета как-то раз
гад аккредитованный
целый час в меня стрелял —
Я ж как заколдованный.
Эх, яблочко, да куды котишься,
в ВЧК попадешь, не воротишься…

Закончить песенную историю, явно навеянную некоторыми подлинными событиями недавнего прошлого, он не успел. Дверь дежурки распахнулась, в помещение вошли Манцев, Мессинг и Мартьянов. Все встали. Василий Николаевич обернулся к Мартьянову:

— Феодосий Яковлевич! Отберите сами нескольких комиссаров в группу захвата.

— Так маловато будет, Василь Николаич!

— Хватит, не жадничайте. Двадцать чоновцев нам выделяют МК и Моссовет, подхватим их на Варварке.

— А мы, товарищ Манцев? — с обидой в голосе выступил вперед Иван Лихачев.

— А тебе, товарищ Лихачев, хватит дел и в городе. Во-первых, надо блокировать извозчичье подворье на Рогожской. Во-вторых, выявились новые конспиративные квартиры. Их надо ликвидировать к утру. Брать всех. Учти, они хорошо вооружены и озлоблены.

— Понял, товарищ Манцев, — Лихачев заметно повеселел, как только понял, что ему и его людям не придется отсиживаться в резерве.

Меж тем Мартьянов уже выкликал:

— Павлов! Дроздов! Фридман Михаил! Чебурашкин! Фридман Илья, это хорошо, что ты подсменился (Илья словно знал, что предстоит операция, с Собачьей площадки после смены отправился не домой отсыпаться, а на Лубянку), Захаров! С оружием на выход и в машину! Остальные в распоряжение товарища Лихачева!

Разобрав карабины, чекисты выбежали на улицу. И вот уже мчится по пустынной Лубянке, затем мимо Политехнического в сторону Варварки грузовой автомобиль. В кузове колышутся на фоне темного неба фигуры вооруженных людей.

А тем временем на даче Горина Вересков осматривал уже снаряженные взрывателями бомбы. Он проанализировал обстановку, насколько это было возможно в его положении. Понимал, что его приезд сюда во многом результат стечения обстоятельств — в сущности, он нужен анархистам не здесь, а в Москве, где планировался «большой акт», наверняка днем его снова отправят в город, и не одного. Решил воспользоваться в максимальной степени своим авторитетом военспеца, по сути, это означало отстранить от дела самого опасного человека на даче — Азова, поскольку в его руках, а не вожака Глагзона находилась взрывчатка. Приняв линию поведения, Вересков проводить ее стал сразу и круто, дабы не дать анархистам времени опомниться. Недовольным тоном распорядился:

— Взрыватели вынуть, упаковать отдельно.

Взвился, как и предвидел Сергей, Вася Азов:

— Да ты что! А если на чекистов нарвемся? Это же оружие!

— А если нарвемся на колдобину? Взлетим на воздух! А оружия вон, — кивнул головой на груды револьверов и карабинов, — и без бомб хватит.


…Меж тем пролетка подъехала к Панкам. Лошадь уже устала, и все попытки Филина взбодрить ее кнутом и нуканьем успеха не возымели. К переезду через Казанскую железную дорогу, прегражденному шлагбаумом, подошла шагом.

— Эй, служба! — заорал Филин.

Зевая, вышел из будки мужик в старой железнодорожной шинели, наброшенной на плечи.

— Ну, че шумишь, — недовольно пробурчал он, — щас подыму.

Но вместо того чтобы взметнуть противовесом ввысь полосатую балку, мужик вдруг цепко ухватил левой рукой под уздцы, нырнул под брюхо лошади для укрытия, а правой направил на Филина зрачок маузера:

— Руки вверх, не шевелиться!

Мгновенно высыпали из будки еще три чекиста, молниеносно обезоружили пассажиров раньше, чем те сообразили, что, собственно, происходит.


…На Варварской площади возле церквушки Всех Святых на Кулишках грузовик остановился не более чем на минуту — принял в кузов еще двадцать вооруженных — и помчался на полной скорости по Солянке и далее по кратчайшему маршруту через Таганку к Рязанскому шоссе. Гнали так до самого Краскова, и ни разу не зачихал, не заглох мотор, потому как накануне по всем правительственным и военным учреждениям собирал комендант МЧК не канистрами — бутылками — настоящий бензин для этой ответственной поездки.

Наконец, въехали в Красково. На опушке леса водитель чуть притормозил, и в тот же момент на подножку впрыгнул невидимый дотоле человек, местный чекист, который должен был стать проводником. На ходу доложил, что пролетка здесь уже побывала и отбыла, потом указал шоферу направление дальнейшего движения.

Бесшумно, на малой скорости автомобиль приблизился к даче и остановился у крайних к строению сосен. Тихо спрыгнули на землю бойцы, размяли затекшие ноги.

— Гости уехали не так давно, — прошептал Манцев Мессингу, — значит, если они (кивнул в сторону дачи) и легли уже, то вряд ли все уснули… Соблюдать осторожность!

Действительно, в одном из окон мерцал неровный свет от керосиновой лампы.

— Окружаем по часовой стрелке, — приказал Манцев. — Станислав Адамович, вы отрезаете все отходы к лесу…

— Понял, — так же шепотом ответил Мессинг и повел в темноту свою группу бойцов.

Манцев был прав, предположив, что, по крайней мере, один из обитателей дачи еще бодрствовал. Более того, осторожный Глагзон, не исключавший, что кто-нибудь в поселке мог заметить приехавшую ночью пролетку, еще и выставил на чердаке наблюдателя — Захара-Хромого, страдавшего бессонницей, а потому вполне надежного. Захар был хромой, а не кривой, он заметил смутное движение вокруг дачи, мгновенно сообразил, что происходит, и кубарем скатился по лестнице вниз с негромким криком:

— Чека! Окружают!

— Тихо! — вскочивший с раскладушки Глагзон был ошарашен, но самообладания ни на миг не утратил. Пригнувшись, подскочил к окну и несколько раз подряд выпалил из маузера в предутреннюю тьму. В промежутках между выстрелами успел скомандовать: — Лампы на пол! Все к бою!

Прогремевшие с дачи выстрелы означали, что внезапным налетом анархистов уже не взять. И то хорошо, что уйти им теперь отсюда никак не удастся, все блокировано. Чертыхнувшись, Манцев подозвал старшего из братьев Фридманов. Приказал:

— Возьмите двух бойцов, постарайтесь подойти к дому и сорвать дверь веранды.

Фридман с товарищами выполнить приказ не сумели. Как только они попытались пересечь открытое пространство, отделявшее дачу от дороги, их прицельно и весьма плотно обстреляли. Били из карабинов, не жалея патронов, дали длинную очередь из ручного пулемета.

К Манцеву подошел вернувшийся после того, как расставил цепь бойцов в лесу за дачей, Мессинг:

— Что будем делать, Василий Николаевич? С тыла подойти никак не возможно, там на первом этаже три окна, и в мансарде два. Простреливается каждый аршин.

Задумался Манцев, принял решение:

— Попробуем воззвать к благоразумию. Чем черт не шутит… Откажутся сдаться, открывай интенсивный огонь, но только по тем окнам, откуда ведется прицельная стрельба. Не забывай, что в доме Вересков.

Манцев впервые назвал чекиста не псевдонимом, а настоящей фамилией, теперь расшифровать сотрудника было не только можно, но необходимо, чтобы свои же не убили в горячке боя.

— Моих уже предупредил, — вставил подошедший к руководителям Мартьянов. Манцев и ему отдал распоряжение:

— Если отклонят наше предложение, возобновляйте стрельбу, имитируйте штурм. Пусть выжгут как можно больше патронов, все равно не уйдут.

Укрывшись за могучим стволом столетней корабельной сосны, Манцев сложил ладони рупором и прокричал в сторону дачи:

— Внимание, внимание! Я заместитель председателя МЧК Манцев! Граждане анархисты! Вы окружены! Сопротивление бессмысленно! Предлагаю сдаться без кровопролития! В этом случае гарантирую жизнь!

Скрипя зубами и матюкаясь, Глагзон выпустил из окна на голос длинную очередь из пулемета. На голову Манцева посыпались щепки. Он отступил назад, присел на корточки, извлек из кармана свой кольт и со вздохом произнес:

— Что ж, будем считать, что мирные переговоры не состоялись…

Верно поняв его слова, как команду приступить к активным действиям, крикнул Мартьянов:

— По окнам, мезонину и веранде огонь!


…Бой шел уже третий час. И все это время анархисты сохраняли контроль над подступами к даче, не позволяя, как им казалось, атакующим бойцам приблизиться для решающего броска. На самом деле Манцев и не форсировал события, он не хотел в канун праздника рисковать жизнями чекистов и чоновцев. Полагал, рано или поздно, когда у осажденных подойдут к концу боеприпасы, они попытаются вырваться с дачи.

Вересков и Хромой занимали позицию в мансарде. Захар, махновец-боевик, переброшенный в Москву вместе с Соболевым и Ковалевичем прямо из штаба батьки, чувствовал себя в бою как в родной стихии. Как у всех террористов, психика его была деформирована: сам смерти не боялся, и чужие жизни ни в грош не ставил. Пристроившись у окна, он с каким-то счастливым упоением, почти безостановочно стрелял из короткоствольного австрийского «манлихера», напевая в такт стрельбе под нос гуляйпольскую частушку: «Мы же их порежем, мы же их побьем, последних комиссаров в плен мы заберем… Ура, ура, ура! Пойдем мы на врага, за матушку Галину, за батьку за Махна!»

Вересков, как военный человек, прекрасно уловил замысел Манцева и палил вовсю в белый свет, как в копеечку. Увлеченный, не сразу заметил, что Хромой некоторое время уже не стреляет… А когда заметил — столкнулся, как ударило, с ненавидящим взглядом анархиста: тот обо всем догадался!

— Гад! — прорычал яростно махновец. — Мимо бьешь! Свои, значит!

Рванул от окна ствол, судорожно заплясал в руках «манлихер»…

Отпрянув на спину, вскинул свою драгунку и Сергей. Два выстрела слились в один. Выронив винтовку, завалился набок убитый наповал Захар Хромой. Бился на полу, царапая пол ногтями, с пробитой грудью Сергей Вересков. Когда просветлело чуть в глазах, оторвал с трудом полу рубашки, кое-как заткнул пульсирующую кровью рану. Ползком, ребрами пересчитывая ступеньки крутой лестницы, спустился на первый этаж.

В центре комнаты на полу лежали на спине убитые уже Хорьков и Таня. У окон оставались только двое, Глагзон и Азов, оба уже раненные, перепачканные кровью.

— Ты чего? — краем глаза завидев Сергея, крикнул Глагзон.

— Хромой убит, я ранен! — стараясь перекричать выстрелы и рвущую боль, прохрипел Сергей.

— Давай к тому окну!

Все так же ползком Сергей подтянулся к подоконнику, занял позицию, с которой до него вел огонь Хорьков. Подобрал карабин, собрав последние силы и волю, начал стрелять, как стрелял и раньше — поверх голов. Уже рассветало и за деревьями вполне можно было различать фигуры чоновцев. Каждый выстрел отнимал силы, в глазах плыли радужные пятна, Сергей физически ощущал, как из пальцев истекает жизнь…

С трудом расстреляв обойму, перезарядил винтовку. Обернулся в сторону Азова и Глагзона, попытался направить ствол в их сторону и — беспомощно опустил. Не мог выстрелить в спины…

И вдруг наступила тишина. Гулкая, звенящая и — грозная. Сергей снова с невольным стоном обернулся, неужто он остался живой один? Азов точно был мертв. Но Глагзон жив. Приподнявшись над подоконником, кричал срывающимся, хриплым голосом:

— Эй, комиссары! Кончай стрелять! Ваша взяла!

Донесся в ответ ровный голос Манцева:

— Выходи по одному и без оружия!

Оскалился Глагзон, ответил зло:

— Рад бы в рай, комиссар, да грехи не пущают! Нас всего двое осталось, и оба мы ранены.

Для убедительности вывалил с натугой Глагзон в окно «льюис», карабины, свой и Азова, револьверы.

— Фридман! Захаров! Павлов! За мной! — донесся новый приказ Манцева.

С оружием навскидку четверо чекистов стали осторожно приближаться к даче, за ними, в некотором отдалении следовали другие.

Округлились от ужаса глаза Верескова. Увидел в кровавом тумане, как Глагзон подтянул к себе ящик с динамитом, приладил неверными движениями взрыватель и обрывок бикфордова шнура. Вытащил из кармана, зажал намертво в кулаке, готовый в любой момент крутануть зубчатое колесико, безотказную зажигалку из винтовочного патрона.

А цепь чекистов была уже метрах в шестидесяти… И вот заплясало меж ладонями Глагзона хрупкое оранжевое пламя. И точно представил умирающий почти Вересков, что произойдет через мгновение. Фанатик-террорист взорвет дачу, как только чекисты и бойцы подойдут достаточно близко. Сумасшедшим огнем горели глаза анархиста, лицо скомкала спазматическая гримаса, ничего уже не видел он, кроме ненавистных до жути силуэтов. Все ближе, ближе, ближе…

Передернул затвор Вересков, выскочила и стукнула об пол последняя стреляная гильза. Магазин был пуст. Дотянуться до жестянки с запасными обоймами не было ни сил, ни времени… Судорожно стал как слепой ощупывать вокруг себя усыпанный гильзами пол. Вот она, примеченная уже граната-бутылка… Зажал ручку вспотевшей ладонью, зубами выдернул чеку, а потом отпустил ладонь, высвободив рычаг-предохранитель… Еле шевеля губами, отсчитал, казалось, что вслух, три секунды из четырех замедления, и — катнул гранату прямо под ящик с динамитом…

Оглушительный взрыв обрушил небо над Красковым. Эхо его донеслось и до Карачарова, и до Новогиреева, а если в другую сторону — и до Быкова, и до Кратова. Чудовищной силы ударная волна швырнула на землю чекистов и в первой, и во второй цепи, засыпала комьями дерна, вдавила до пронзительной боли барабанные перепонки… Словно в кошмарном сне увидели и Манцев, и Мессинг, и Мартьянов, и Захаров, и Павлов, и оба Фридмана, и все другие, кому суждено было в тот день избежать смерти, как поднялась в воздух на черно-красном столбе пламени и рассыпалась дача Горина…

А утром следующего дня Красную площадь и прилегающие улицы — Тверскую, Охотный ряд, Большую Никитскую — заполнили толпы ликующего народа. Гремели начищенной до зеркального блеска медью духовые оркестры, отбивали лихо и гулко такт марша натянутой туго свиной кожей барабаны. Не слишком стройными, но дружными и веселыми рядами проходили мимо украшенной алым кумачом трибуны близ Никольской башни демонстранты. Крайним на трибуне, зябко кутаясь в шинель и низко надвинув фуражку, стоял Дзержинский. Покойно и печально было его строгое лицо.

Вот приблизилась к трибуне колонна работниц в красных косынках, просветленных, жизнерадостных, скандирующих азартно: «Да здравствует второй Октябрь!»

Одна-единственная девушка, шедшая правофланговой в третьем ряду, шагала молча, отрешенная какими-то своими мыслями от этой площади, и этого праздника, и всего света.

В какой-то миг Таня Алексашина встретилась взглядом с Дзержинским. Они увидели друг друга разово и незнакомо, на миг, чтобы никогда больше не встретиться. И не подозревали оба, что его теплая рука касалась ее глаз совсем недавно… В тот страшный вечер в Леонтьевском переулке. И что одного и того же человека поминали они про себя в этот, такой радостный для трудового народа день 7 ноября.

…А Республика Советов вступала в третий год своей Истории.


ПОСТАНОВЛЕНИЕ МОСКОВСКОГО СОВЕТА

О СОЗДАНИИ

МОСКОВСКОЙ ЧРЕЗВЫЧАЙНОЙ КОМИССИИ


16 октября 1918 г.


Заслушав доклад Всероссийской чрезвычайной комиссии об ее деятельности, мнение президиума Московского Совета рабочих и крестьянских депутатов, Московского комитета Российской коммунистической партии и комиссии по выработке инструкции для Московской чрезвычайной комиссии по вопросу о структуре чрезвычайных комиссий — постановлено принять для доведения до сведения Совета Народных Комиссаров и Комиссариата внутренних дел:

1. Все районные чрезвычайные комиссии по борьбе с контрреволюцией и саботажем должны быть подчинены и следовать директивам президиумов районных Советов и Исполнительного комитета Московского Совета рабочих и крестьянских депутатов.

2. Для объединения деятельности районных чрезвычайных комиссий создается Московская чрезвычайная комиссия, подчиненная Исполнительному комитету Московского Совета рабочих и крестьянских депутатов.

3. Вопрос о формах взаимоотношений Всероссийской чрезвычайной комиссии и имеющей быть организованной Московской чрезвычайной комиссии должен быть разрешен в общероссийском масштабе органами высшей власти с участием представителя от Московского Совета.

Для немедленного приведения в исполнение [этого решения] постановлено утвердить следующее предложение президиума.

Все конфискованные Всероссийской чрезвычайной комиссией по г. Москве суммы, все штрафы, налагаемые ВЧК по г. Москве, все конфискованные по г. Москве товары, продукты и проч., если таковые по декретам Совета Народных Комиссаров не идут в доход казны, должны быть немедленно переданы и впредь поступать в распоряжение Московского Совета рабочих и крестьянских депутатов.

Инструкцию об организации Московской чрезвычайной комиссии, выработанную комиссией согласно постановлению президиума от 12 октября, размножить для раздачи членам Исполнительного комитета до следующего заседания.

Управляющий делами

Член президиума

Секретарь

Станислав Сергеевич Говорухин Тайны мадам Вонг

                                                             «Веселый. Роджер»… Кому не известен этот зловещий пиратский флаг – оскаленный череп со скрещенными внизу костями?

В двадцатом веке, с изобретением радио, с появлением самолетов и радаров, «Веселый Роджер» уже не взвивается над мачтами кораблей.

Но исчез только флаг. Пиратство же приняло новые формы.

Несколько фактов.

Начало века. Подводная лодка отправила на дно трансокеанский лайнер «Лузитания» с двумя тысячами пассажиров на борту. Погибли все – женщины, дети…

1922 год. Армия Блюхера подходит к Владивостоку. Актив Русско-Азиатского Дальневосточного Банка – несколько пудов золота в слитках – тайно грузится на рыбацкую шхуну и отправляется в Шанхай. Однако судно не пришло в порт назначения. Русское золото осело в пиратских тайниках.

Белое безжизненное старческое лицо, покрытое маской из крема. Молодые женские руки гладят его, втирая крем в кожу. Узкие, без ресниц глаза, редкие волосы на голове, кожа черепа просвечивается сквозь них. Под мочкой уха продолговатый шрам – след пластической операции.

Год 1966-й. Исчезло бельгийское судно «Мадей», с грузом урановой руды в трюмах. Через несколько лет судно было обнаружено под другим флагом и с другим названием на борту. Ценный груз стал добычей пиратов.

Молодые женские руки привычным движением натягивают на жидковолосый затылок пышный парик. Шрам от пластической операции скрывается под волосами.

Во второй половине двадцатого века со страниц газет не сходит имя таинственной мадам Вонг. Вдова жестокого пирата Вонга, нынешняя руководительница крупнейшего пиратского синдиката в Юго-Восточной Азии, она время от времени напоминает о себе кровавыми нападениями на беззащитные торговые суда. Она неуловима, эта таинственная мадам, полиции абсолютно ничего неизвестно о ней, в досье, заведенном на нее, нет даже фотографии. В 1974 году британская разведка в Сингапуре назначила премию в десять тысяч стерлингов тому, кто доставит фотографию мадам Вонг последних лет.

В это раннее сентябрьское утро из ворот полицейского участка в Гонконге выехали четыре автомобиля. Без спецсигналов, с потушенными фарами, они быстро помчались по улицам спящего города.

В одном из них ехал окружной комиссар фон Крумофф, мужчина под шестьдесят, сухощавый, крупный, с мужественными складками у рта и чуть выдающимися скулами. Машина остановилась на узкой улице, комиссар вышел, достал пистолет и, прихрамывая, пошел вперед.

Полицейские, прячась за деревьями, медленно окружали дом. Тем временем двое в штатском направились по гравийной дорожке к подъезду. Поднялись на крыльцо, дернули бронзовую ручку звонка.

Вдруг дверь, перед которой стояли переодетые полицейские, вспухла рваными отверстиями, полетела щепа, пули отбросили полицейских с крыльца.

Взорвалось стекло, и пули просвистели над головой комиссара. Он упал на землю, прямо на осколки. Рядом упал еще один полицейский. Откинувшись на бок, он достал противогаз, натянул на лицо, потом сорвал с пояса гранату и кинул в окно. Оттуда повалил дым. Полицейские в легких противогазах ворвались в дом.

Наверху, на темной лестнице, ведущей в бельэтаж, мелькнула какая-то тень. Комиссар выстрелил. Стукнула дверь наверху. Комиссар поднялся по лестнице. Сзади его прикрывал полицейский с автоматом. Комиссар тронул ногой дверь и спрятался за косяк. Изнутри грохнул выстрел, послышался кашель.

– Брать живым! – приказал комиссар полицейскому.

Тот кивнул, сбоку, пинком, распахнул дверь. Один за другим раздались два выстрела и за ними сухой щелчок. Оба полицейских ворвались в комнату.

– Руки! – крикнул комиссар.

Человек, стоящий посреди комнаты, выронил пистолет и поднял руки. Дыма в комнате почти не было, но человек все еще кашлял, узкие глаза его слезились. С поднятыми руками он отступал к стене и как-то странно и обреченно улыбался. Взгляд комиссара упал на воротничок его рубашки. Угол воротника был порван.

Комиссар вдруг резко, скользящим ударом хватил обезоруженного рукояткой пистолета но голове. Тот обмяк. Комиссар подхватил его у самого пола, с усилием разжал челюсти. Под языком лежала маленькая ампула. Осторожно, чтобы не раздавить, комиссар извлек ее… Сорвав с лица противогаз, фон Крумофф спустился вниз. Двое сотрудников вскрывали сейф. К комиссару подкатился Стэн, его помощник, толстый астматик с живыми и умными глазами.

– Кто он? – Стэн закашлялся, сплюнул на ковер.

– Ван Хуэй…

– Неужели?! – Стэн опять закашлялся, судорожно хватил ртом воздух. – Секретарь мадам Вонг! Собственной персоной! Поздравляю, комиссар! Но хотел бы я знать, где сама мадам?

– Вопрос легкий, Стэн. Ответ – проще простого.

Стэн удивленно посмотрел на начальника.

– В Австралии. – Комиссар вынул из кармана утреннюю газету, протянул помощнику. На первой полосе жирным шрифтом было набрано: «Нападение пиратов на новозеландское торговое судно! Десять тысяч тонн первосортной шерсти перекочевали в трюмы пиратского корабля!..»

Наконец вскрыли сейф. Комиссар наскоро проглядел бумажный ворох, которым были заполнены отделения сейфа, помощник складывал документы в большой кожаный чемодан. Среди десятков незаполненных бланков паспортов, фальшивых документов, среди банковских счетов, чековых книжек и прочих бумаг внимание комиссара привлекла неприметная папочка в кожаном переплете. В папке находился один-единственный листок бумаги светло-лимонного цвета. Комиссар повертел странный листок в руках, догадался посмотреть на свет.

И увидел водяные знаки.

Он подошел к окну, приложил листок к стеклу. На бумаге была какая-то схема, а, может быть, часть крупномасштабной карты. Скорее, пожалуй, карта. Извилистая линия внизу могла бы обозначать берег. Да, берег моря – об этом говорят точки и треугольники, рассыпанные вокруг. Рифы. Другая линия, еще более неровная, ориентирована перпендикулярно к первой, напоминает ручей или реку, впадающую в море…

Ночью комиссара разбудил звонок из Рангуна. Звонила дочь. Он долго не мог ничего понять – в трубке слышались сдавленные рыдания.

– Джуди, соберись и расскажи толком! – кричал комиссар в трубку. – Кого похитили?

– Твоего внука! – с усилием выкрикнула Джуди. – Александра, нашего мальчика… – Она снова заплакала.

– Выкуп?! – комиссар подскочил и сел в постели: взял почему-то очки с ночного столика, надел и снова снял их. – Сто тысяч долларов! Тебя перепутали с дочерью миллионера…

– Это не ошибка, – сказала Джуди, – Мы получили письмо.

Комиссар слушал голос дочери, и лицо его несколько раз менялось по мере того, как она читала письмо. Одной рукой он расстегнул пуговицы на пижаме, стянул ее с плеч, кинул на постель.

– …Тут есть еще приписка, папа, – сказала Джуди. – Вот, слушай: «Советуем вам позвонить папаше, комиссару полиции. Если захочет, он найдет деньги». – И Джуди снова заплакала.

Комиссар слушал рыдания дочери, будучи уже одетым. Пора было действовать. Но как? Он безвольно свесил руку с телефонной трубкой. Оттуда все еще неслись тихие всхлипы…

На свежевымытой палубе стояли плетеные кресла, с моря тянул легкий бриз. Гонконгский миллионер Чинь Лу принимал комиссара в купальном халате, мокрые волосы его блестели под солнцем – он только что вылез из бассейна. Они были одного возраста с комиссаром, но Чинь Лу выглядел моложе и жизнерадостнее. Слуга-китаец принес кофе в маленьких фарфоровых чашечках. Лу своей крепкой загорелой рукой яхтсмена взял крохотный сосуд, прикоснулся губами к обжигающему напитку.

– Нет, – сказал он. – Нет и еще раз нет! Конечно, сто тысяч не такие уж большие деньги. Но выбросить их в пустоту, за борт… Сделай я так раз, второй – и рассыпется все здание, остановится машина, которая делает мне миллионы…

– Что вы такое несете, Лу? – раздраженно сказал комиссар. – Вы меня знаете не первый день. В конце концов, я честный человек, дьявол вас побери!

– Да, да, это правда, – закивал китаец. – Печальная правда. Вы честный человек, у вас принципы. Значит, ваш арсенал в борьбе с врагами ограничен – в нем отсутствуют те приемы, которыми так охотно пользуются ваши противники. А стало быть, вы всегда будете терпеть поражение.

Комиссар улыбнулся одними губами.

– Подумайте, старина! – продолжал Лу. – Что дали лично вам эти сорок лет борьбы? Пулю в бедро? Вдова Вонга женщина решительная, у нее нет принципов, она пойдет на все! Армия пиратов сильнее вашей. Они лучше организованы, у них больше денег. И, наконец, они в темном зале, а вы на освещенной сцене. Они вас видят, а вы их нет. – Китаец бросил быстрый оценивающий взгляд на комиссара: – Пока вы по эту сторону фронта, вы ничего не стоите, старина. Сделайте шаг, одно движение, даже намек на то, что вы не прочь перешагнуть рубикон, и деньги сами потекут к вам. Что я со своими миллионами! Другая, более могущественная и щедрая рука… – Лу осекся, с опаской посмотрел на комиссара.

– Продолжайте Лу, – кивнул комиссар. – Вы знаете, я не выдаю друзей.

– Вы думаете, что воюете с бандой, – китаец перешел на шепот. – А вы воюете с государством! Сегодня оно хозяйничает здесь, в Юго-Восточной Азии, завтра ему будет принадлежать полмира!..

– Вас к телефону, – за спиной китайца неслышно возник слуга. – Мистер Стоун у аппарата.

Лу прошлепал босыми ногами в каюту, дверь которой была напротив. Комиссар услышал его чуть раздраженный голос:

– Алло-у!

Стоун говорил из своего кабинета на верфи. За его спиной сквозь стекло виднелись изящные обводы новой яхты, стоящей на стапелях.

– Доброе утро, сэр! – сказал он. – Я с верфи. Яхта готова. Вы обещали придумать название.

– Название… да, да… – Лу записал что-то в блокноте. – Дайте подумать до вечера. Что еще?

– Фирма предложила новые навигационные приборы. Сплошная электроника.

– Берите.

– Но, сэр, мы и так давно уже перебрали смету.

Комиссар невольно прислушался к разговору. Сюда, на палубу, отчетливо доносилось каждое слово.

– Кто знает о тайнике? – вместо ответа спросил Лу.

– Только инженер, который монтировал оборудование.

Китаец покосился на дверь, понизил голос:

– Надо, чтобы он молчал, Стоун!

– Деньги? Китаец хмыкнул:

– Если нет другого способа, то деньги… Когда Лу снова появился на палубе, комиссара уже не было.

Комиссар вел допрос секретаря мадам Вонг один, без свидетелей. Секретарь, молодой бледный человек без клочка растительности на лице, упорно не хотел отвечать ни на один вопрос. Сидел, опустив глаза в пол, и молчал. Комиссар тяжело обошел вокруг стола, взял его за волосы и задрал лицо кверху. Сказал, глядя прямо в глаза:

– Ты знаешь, что тебя ждет?

Парень тоскливо глядел на комиссара, с трудом разлепил губы:

– Тут – веревка, там – пуля в затылок.

– От твоих дружков тебя защитят стены тюрьмы.

Секретарь покачал головой: – Вы знаете их. Они пройдут сквозь любую стену…

Комиссар снова обошел стол и сел в свое кресло. Достал из стола папку, вынул и поднес к свету лампы листок с водяными знаками.

– Что это?

Секретарь испуганно отшатнулся от листка.

– Можешь не отвечать. Я тебе сам скажу. Это карта. Вот этот крестик – место, где спрятаны сокровища мадам Вонг. Сокровища, награбленные за сорок лет пиратства в восточных морях!..

Секретарь затравленно озирался по сторонам.

– Я ничего не скажу! Ничего…

– Где это место?

– Нет…

– Это остров? Какой? Ну!

– Я не зна…

– Одно слово! Слышишь, одно слово, и я спасу тебя! Это говорю тебе я, комиссар фон Крумофф!

Клаукк оглянулся, сунул в замок один ключ, второй… Ключ повернулся. Он открыл дверцу автомобиля, сел на сиденье водителя, осмотрелся. Не спеша, методично стал ощупывать каждый сантиметр салона… Вскоре он нашел то, что искал.

Это был миниатюрный фотоаппарат, вмонтированный в зажигалку.

Он вылез из машины, прошел между рядами других автомобилей, поднялся по железной лесенке, вызвал лифт.

Лифт проехал немного и остановился. Клаукк вышел, прошел сверкающим коридором, толкнул тяжелую стеклянную дверь и оказался на палубе океанского лайнера. В лицо пахнул ласковый влажный ветер. Над головой Клаук-ка висело несколько шлюпок, на корме каждой из них надпись: «Т/х «Иван Бунин», Владивосток».

Клаукк прошел палубой, снова сквозь стеклянную дверь попал в богатый коридор люксовых кают, постучал в одну из дверей.

Дверь ему открыл низкорослый парень с хитрым, лисьим лицом.

– Ну? – спросил он.

Клаукк утвердительно кивнул и прошел в гостиную. Здесь играли в карты.

Играющих было трое. Кореец в темных очках, маленький, чуть возвышающийся над столом, – мистер Пак. Европеец, одетый в подчеркнуто элегантный белый костюм, – мистер Доул.

И дама. На ней было открытое вечернее платье. Красивые плечи, полная, не потерявшая формы грудь, какое-то неживое, кукольное лицо с тонкими, как на китайской миниатюре, чертами, мало что говорили о возрасте – скорее молода, чем стара.

Ее выдавали руки, державшие карты – со вздувшимися венами, морщинистые руки старухи. Она курила темные сигареты, вставленные в длинный серебряный мундштук. Всматриваясь в карты, щурилась от дыма, и тогда ее продолговатые глаза превращались в узкие щели.

Клаукк прошел мимо играющих, сел в кресло за спиной корейца и встретился взглядом с Доулом. Клаукк достал зажигалку-фотоаппарат, щелкнул, прикурил сигарету.

За столом среди игравших возникло оживление.

– Я увеличиваю, мадам, – сказал кореец и подвинул к центру стола несколько столбиков разноцветных фишек и пачку долларов. Доул положил на стол свои карты.

– Попалась сильная карта, Пак? – улыбнулась дама. – Тиоти! – позвала она.

В двери спальни показалась хорошенькая горничная в кимоно. Дама подала ей знак, Тиоти вернулась в спальню и через секунду выкатила столик на колесиках. На столике лежали десять пачек ассигнаций.

– Я поддержу вашу игру, Пак. Здесь десять тысяч английских фунтов стерлингов.

Видно было, как выпрямилась спина корейца. Клаукк встал с кресла и отошел к стене. Из прихожей вышел другой парень и тоже встал за спиной корейца.

– Но у меня нет таких денег, мадам, – сказал кореец.

– Разве? – жестко спросила дама. – Ведь здесь как раз та сумма, которую британская разведка назначила за фотографию мадам Вонг! А теперь откроем карты!

– Но это недоразумение… – вскрикнул кореец. Он хотел встать, но двое отделились от стены, взяли его за руки и усадили в кресло. Деловито обыскали. Клаукк сорвал с его груди золотой медальон, висевший на цепочке, открыл – на стол упала кассета с микропленкой. Клаукк вынул зажигалку-фотоаппарат и тоже бросил на стол. Рывком приподняв корейца, они потащили его в прихожую.

– Это наговор!.. – севшим от страха голосом кричал Пак. – Умоляю, не делайте этого, мадам! Проявите пленку…

Клаукк притворил дверь в гостиную, другой бандит держал Пака, который бился в руках. Темные очки свалились на пол – склеенное веко закрывало пустую глазницу. Клаукк достал из кармана пистолет, сказал почти ласково:

– Ну, чего ты испугался, дурачок? Иди вперед! – И он сильно ткнул дулом под ребро корейцу.

Пак запнулся на полуслове, лицо перекосилось, подогнулись колени, он упал на мягкий ковер прихожей. Клаукк разогнулся с пистолетом в руках – перед дулом торчало острое лезвие ножа. Он вытер лезвие о спину убитого, нажал на кнопку, и стальное жало убралось внутрь…

В двенадцать часов ночи в машинном отделении зазвонил телефон. Парень лет двадцати пяти, в белой, чуть испачканной маслом форменной рубашке с короткими рукавами и золотыми лычками на погонах, появился из глубины и пошел по скользкой стальной решетке между двумя рядами двигающихся механизмов.

– Третий механик Сергей Ушаков слушает, – сказал он в трубку. – Понял, бегу!.. Игна-а-т! – крикнул он куда-то в глубину. – Я наверх за радиограммой. Сейчас вернусь!

Миновав три-четыре узких металлических трапа, Сергей появился в коридоре команды, пробежал по нему, несколькими прыжками одолел еще два широких, покрытых дорогим ковром трапа и оказался в просторном вестибюле. В него выходили двери музыкального салона, там царил полумрак, тихо играла музыка, двигались пары. Сергей завистливо покосился в сторону салона и подошел к бюро информации. Там дежурили две симпатичные девушки, одетые в строгую морскую форму, обе – Светы. Одна – высокая, крупная, другая – маленькая.

– Сережа, пляши! – сказала Света-большая. – Дочь!

– Как – дочь? – Сергей смотрел на радиограмму и ничего не понимал. – Каким образом?

– Ты что, маленький? – строго спросила

Света-большая. – Не знаешь, каким образом дети рождаются?

– Но… ей еще носить два месяца…

– Семимесячные тоже бывают, – объяснила Света-маленькая. – Ты разве не знал?

– Понимаешь, я все рассчитал. Девять месяцев, рейс… Как раз к приходу… Теперь уж все, да? Уже ничего не сделаешь?..

Девчонки расхохотались.

– Это не опасно?

– Я семимесячная. – Света-большая поднялась со стула, встала во весь рост. – Посмотри на меня!

– Где док?

– Там, в салоне…

Сергей кинулся в салон. Доктора он увидел сразу. Он сидел рядом с пассажирским помощником за столиком в дальнем углу салона. Оба офицера с тоской слушали излияния фрау Шульц, пожилой немки, представительницы фирмы, фрахтовавшей корабль.

– Я буду просить фирма продлять фрахт. Мой аргумент: комфорт – айн, много дешево – цвай…

– Док, на минутку! – Сергей коснулся плеча доктора.

Доктор, обрадовавшись возможности покинуть фрау Шульц, встал. Поднялся и пассажирский помощник.

– Прошу простить, фрау Шульц. Ждет капитан.

– Понимай, – сказала фрау Щульц. – Когда мужчина хочет бросать дама, всегда ждет капитан. Я прощай вас…

Сергей и оба офицера стали пробираться к выходу, обходя танцующих. Сергей что-то рассказывал доктору, тот ободряюще похлопал его по спине. Они вышли в вестибюль.

– У-уф, – облегченно вздохнул пассажирский помощник. – Спасибо, что вытащил. Эта фрау меня доканает.

– Так что не дрейфь! – сказал доктор. – Все в порядке.

– А это правда?.. – обратился Сергей к помощнику. – Правду она говорит?

– О чем?

– Что фрахт продлят?

– А-а, ерунда! Еще один рейс в Сидней и обратно, и – домой! До чего же хочется побывать дома, хоть денек…

Офицеры разошлись по каютам, а Сергей вышел на палубу глотнуть воздуха. Он подошел к фальшборту, перегнулся через него… и тут же отпрянул назад.

Краем глаза он увидел, как двое мужчин в стороне от него выбросили через борт в море какой-то продолговатый предмет, завернутый в белое.

Прижавшись к стене, Сергей видел, как оба типа, оглянувшись по сторонам, нырнули в коридор. Сергей быстро перебежал по палубе и успел увидеть через стеклянную дверь, как закрывалась дверь одного из люксов. Освещенные иллюминаторы этих огромных аппарта-ментов выходили не на прогулочную палубу, а прямо на море. Сергей поднялся по трапу, пролез под шлюпкой, висевшей как раз надподозрительной каютой, поколебавшись, ступил ногой на выгнутую шлюпбалку.

Внизу, в двадцати метрах под ним, пенилась вода, разрезаемая носом парохода. Сидя на шлюпбалке, он попытался заглянуть в иллюминатор. Не дотянулся. Тогда он снял ремень, накинул петлю на металлическую опору, намотал конец на кулак и, таким образом подстраховавшись, повис на согнутых коленях головой вниз. Теперь ему было видно, что делалось в каюте…

– Тихо? – спросил Доул, когда двое убийц вернулись в каюту.

– Да, никто не заметил.

– Завтра хватятся одного пассажира. Могут быть неприятности.

Клаукк вытолкнул вперед своего напарника, сказал:

– Вот-он может сыграть его роль. Скажем, завтракать и обедать за него. Соседи по столику, пожилая чета, не заметят. Покойный был неразговорчив.

Напарник Клаукка вынул из кармана черные очки убитого, надел и, действительно,стал похож на корейца – тот же рост, восточные черты лица…

– Для европейцев все корейцы на одно лицо, – ухмыльнулся Клаукк.

Мадам Вонг бросила на него острый взгляд.

– Так же, как для корейцев – все европейцы…

Ухмылка мгновенно сползла с лица Клаукка, он отступил на шаг и поклонился. Мадам была китаянкой. Те, кто работал с ней много лет, как-то забывали об этом. Мадам одевалась по-парижски, кухню предпочитала европейскую, бога же у нее не было никакого.

Она подняла карты убитого партнера.

– Бедный Чан Пак, – вздохнула она, бросила открытые карты на стол. – Он выиграл.

Доул усмехнулся:

– Покойнику повезло…

Мадам Вонг отодвинула от себя столик с десятью тысячами фунтов, приказала, ни к кому не обращаясь:

– Пошлите эти деньги его семье!..

…И тут же из кармана Сергея выскочила зажигалка, ударилась о край иллюминатора и упала в море. Сергей рывком подтянулся за ремень, сел на шлюпбалку, прислушался…

В каюте стало тихо. Клаукк переглянулся с приятелем, на цыпочках пошел к двери. Доул выхватил из-под мышки пистолет, быстро навинтил глушитель, осторожно выглянул в иллюминатор и бросился вон из каюты.

…Бандиты ждали Сергея под трапом неосвещенной прогулочной палубы. Сергей успел заметить руку с зажатым в ней пистолетом, выкинутую в его сторону. Он резко ударил по руке снизу – пистолет вылетел. Тут же сильный удар с другой стороны отбросил Сергея к борту, он ударился спиной о железные прутья леера. Обезоруженный бандит в прыжке ударил его ногой в грудь, Сергей охнул, сел, двое бандитов нагнулись, подняли его за ноги и перекинули через борт.

Пролетев два десятка метров, он мягко вошел в пенный гребень волны, его тут же выбросило на поверхность и тогда Доул, перегнувшись через борт, выстрелил в удаляющуюся от корабля фигурку..,

Прошло два часа, и команда теплохода была поднята на ноги.

В самых отдаленных закоулках огромного корабля-города двигались матросы, высвечивали фонариками каждый сантиметр палубы.

Капитан стоял на крыле мостика, смотрел на океан. По правому борту небо покрылось фиолетовыми и золотыми полосами, их перемежали гряды пассатных облаков. Вот на кромке горизонта показался из воды краешек раскаленного шара.

На крыло поднялся возбужденный вахтенный.

– Нигде! – прошептал он, таинственно округляя глаза. – Смотрели всюду!

Капитан вошел в рубку. Тут было темно. Только слабо светились локатор да картушка компаса, перед которой застыл рулевой.

– Определитесь, где мы были в двадцать четыре ноль-ноль! – приказал капитан штурману. – Ложимся на обратный курс!

Он встал за спиной рулевого, помолчал секунду, раздумывая.

– Право руля! – тихо сказал он.

– Доул, они повернули назад! Они ищут его! – Мадам Вонг нервничала, она прошлась из угла в угол каюты. – Черт вас дернул посадить меня на этот корабль!

Доул пожал плечами:

– Корабль как корабль. Безопаснее, чем другой. Да и вряд ли он жив.

– Вы говорите – вряд ли!

– Всякое бывает, – Доул пожал плечами.

– Если он жив и они найдут его, мы пропали, Доул!

– Тогда мы захватим корабль! – неожиданно сказал Доул.

– Втроем?

– Мы заставим его идти туда, куда вы прикажете! – Доул повернулся к телохранителям мадам Вонг. – Ну-ка, ребятки, будьте наготове! Ты, Клаукк, возьмешь на себя радиостанцию. Действовать по моему сигналу.

Трудно в это поверить, но Сергей Ушаков остался жив. Одна половина его лица превратилась в сплошной синяк – от удара об воду; обессиленный, изнывающий от жажды, избежавший встреч с прожорливыми акулами, он проболтался в океане несколько часов и на рассвете увидел на горизонте парус.

Прошло не меньше часа, прежде чем Сергей понял, что это большая двухмачтовая яхта, идущая курсом на юго-восток. Сергей стал кричать, махать руками, попытался даже поплыть вперед, чтобы оказаться по курсу яхты. Но она и так шла прямо на него.

Странное дело, ни на палубе, ни на мостике яхты не было видно ни одного человека. Он был уже рядом, спасительный борт, но никто не откликнулся на его хриплые крики о помощи. И Сергей с ужасом понял, что судно проплывает мимо.

Вдруг он увидел болтающийся в воде линь, спущенный с кормы. Он схватился за него и его потащило вперед. Несколькими судорожными движениями, перехватывая ослабевшими руками линь, он сумел добраться до кормы. Собрав последние силы, выбрался наверх и упал на горячие доски палубы…

Уже несколько часов теплоход «Иван Бунин» рыскал в квадрате поиска. Безрезультатно. До боли в глазах люди всматривались в слепящую поверхность океана.

Капитан и штурман стояли на мостике, смотрели в бинокли.

Среди пассажиров – в этот час на палубах уже появились люди – стояли Доул и двое

телохранителей мадам Вонг. Они тоже напряженно смотрели вдаль.

Вдруг Доул подался вперед и указал рукой в сторону кормы.

Кильватерная полоса за кормой – пенный след на поверхности воды, оставленный судном, – выгнулся дугой.

– Они возвращаются! – Доул торжествующе усмехнулся,

Придя в себя, Сергей обошел яхту.

Все было цело. Никаких повреждений, никаких следов борьбы, никакого намека на обстоятельства, при которых экипаж в панике покидает судно. Всюду было прибрано, все вещи – и на камбузе, и в кубрике – стояли на своих местах.

Это была современная яхта с двумя мачтами, которые несли на себе семь парусов. Паруса ставились и убирались автоматически – с пульта, расположенного на мостике. Яхтой мог легко управлять один человек. Разобравшись в несложной механике управления судном, Сергей переложил руль на северо-запад, в ту сторону, куда ушел его теплоход. Низкое солнце, висевшее в горячем туманном мареве, осталось за кормой.

В рубке Сергей обнаружил карту, на которой был обозначен курс судна и его местонахождение в океане. Однако, откуда вышла и куда направлялась яхта, было неясно. Карта представляла отдельный регион океана, обозначенный координатами, а других карт в рубке не оказалось. Отсутствовал и бортовой журнал.

Вдруг Сергей увидел, что солнце с кормы переместилось на нос судна. Яхта взяла прежний курс – на юго-восток.

Удивившись, он повернул яхту в обратную сторону и закрепил руль.

Затем продолжил осмотр судна. Внизу, рядом с кубриком, он обнаружил крепкую переборку, отделявшую от остальных помещений какую-то внутреннюю кормовую часть. Однако ни двери, ни замочной скважины в толстой деревянной перегородке не было. Что там, за этой переборкой, Сергей так и не понял.

Он поднялся на палубу и сразу увидел, что яхта опять легла на прежний курс. Легкое шуршание заставило его оглянуться. Что за чертовщина? Косой белый парус, бизань-стаксель, сам пополз вверх и встал на место, сразу наполнившись ветром.

Сергей бросился в рубку – там было пусто.

Тут ему показалось, что кто-то смотрит на него. Он оглянулся – никого.

Повернув судно на северо-запад, он сел в капитанское кресло и решил не отлучаться с мостика. Ощущение, что за ним наблюдают, не пропадало. Он все время чувствовал на себе чей-то внимательный взгляд. Но встать и еще раз осмотреть яхту не мог. Силы оставили его, и он провалился в глубокий сон.

Как только голова его упала на грудь, яхта застопорила ход и стала медленно поворачиваться. На секунду беспомощно обвисли паруса и снова наполнились ветром.

Наступила ночь. Яхта шла прежним курсом…

Проснувшись, Сергей увидел, что яхта снова плывет на юго-восток. Туманная пелена впереди окрасилась нежным розовым светом восходящего солнца.

Сергей понял, что судно управляется какими-то таинственными силами, у него своя неведомая цель и ему нельзя мешать.

…К полудню впереди показалась неясная, похожая на гряду облаков земля.

Сергей прошел в рубку, карандашом на листе бумаги написал какой-то текст по-английски. Затем сходил на камбуз, нашел пустую бутылку и вложил в нее записку. Надежно запечатав бутылку, он привязал ее к оранжевому спасательному кругу и выбросил за борт.

К вечеру земля была уже близко. Всхолмленная лесистая местность без признаков человеческого жилья. Белые пенистые водовороты у берега говорили о присутствии рифов.

Вдруг он услышал грохот – яхта вставала на якорь. Судно достигло своей цели. За спиной Сергея кто-то деликатно покашлял. Он резко повернулся. Перед ним стоял высокий старик.

– Я долго присматривался к вам, – сказал он. – Вы мне подходите.

Сергей оцепенело смотрел на него. Он был еще крепок, этот странный старик с открытым и суровым взглядом. Загорелое лицо, тренированное тело, узлы мышц на руках. Он прошел к фок-матче, и Сергей заметил, что он прихрахмывает. Это был комиссар фон Кру-мофф.

– Вот мои условия, – продолжал старик. – Ничего не спрашивая, не задавая лишних вопросов, вы пойдете туда, куда пойду я, и разделите со мной все тяготы и опасности путешествия. Предупреждаю, путь будет нелегкий. Взамен я обязуюсь доставить вас на ваше судно.

На рассвете 26 сентября теплоход «Иван Бунин» уже находился вблизи Гонконга. С корабля в окуляры бинокля видны были портовые краны, маяк… Со стороны порта показался быстроходный катер таможенной службы. Он приказал судну остановиться.

Машина застопорила ход. Бросили трап, несколько вооруженных жандармов поднялись на палубу. Трое из них сразу бросились в коридор люксовых кают. Старший приставил руку к козырьку:

– Таможенная служба, капитан! Нас интересуют пассажиры каюты номер два!

Вскоре на палубе в сопровождении жандармов появилась экстравагантная дама, пассажирка второй каюты, за ней семенила короткими шажками горничная в узком кимоно. Трое мужчин несли чемоданы.

Пассажиры сошли на катер.

– Вот и все, капитан! – таможенник снова козырнул. – Счастливого пути!

Катер отвалил от борта, развернулся и на большой скорости пошел в сторону порта.

– Странно, – сказал капитан, кивнул помощнику. – Свяжитесь с портом!

У края пирса, к которому скоро должен был причалить «Иван Бунин», стояли три полицейские машины. Толстяк Стэн, облокотившись на капот, смотрел в сторону моря. Из-за маяка показался нос большого океанского лайнера.

Из того автомобиля, что с антенной, выскочил сотрудник, подбежал к Стэну.

– Ее уже нет на борту, комиссар! – крикнул он. – Только что сообщили из Управления порта. Подошел таможенный катер и взял пятерых пассажиров.

Стэн сплюнул, выругался, сел в машину. Рессоры охнули под ним, взревел двигатель, автомобиль помчался в город…

Дождь. Полицейский фургон едет по улице.

В кабине – водитель и сержант. В бронированном фургоне – секретарь мадам Вонг в наручниках. Салон разделен решеткой. За ней – охранник с автоматом.

Из-за угла навстречу фургону неожиданно выскочил рикша, везущий пустую тележку. Скрип тормозов. Машина боком задела рикшу, он перекувырнулся через голову и растянулся на тротуаре. Никто не выскочил из кабины – нельзя, таков порядок. Машина только приостановилась, полицейские вытянули шеи – жив ли рикша? Из-за зарешеченного оконца фургона выглянуло лицо охранника: что там произошло? – и тут же попало в круг оптического прицела снайперской винтовки. Выстрел. Лицо охранника залилось кровью.

Еще выстрелы. Теперь по кабине.

Два человека, одетые в полицейскую форму, заняли места охранников.

Фургон рванулся с места. Поднялся с земли рикша и, прихрамывая, побежал за угол дома..,

Терраса на вилле над морем. В креслах – Доул, мадам Вонг и ее секретарь.

– Я ничего не сказал, – бормочет секретарь. – Я попросту не знал…

– Ты видел у него в руках этот листок? – спросил Доул. – Он понял, что это?

– Да.

Неслышно подошла Тиоти, неся на подносе два бокала – в обоих виски со льдом. Доул машинально протянул к ним руку, – но Тиоти опередила его – сама подала стакан секретарю, Доулу протянула другой. Доул встретился с ней взглядом. Она прикрыла глаза, молча поклонилась.

Секретарь поднес было стакан ко рту, но вдруг быстро поставил его на стол, расплескав часть содержимого. У него перехватило дыхание, он рванул ворот рубашки, откинулся на спинку кресла.

– За что? – задыхаясь, спросил он. Мадам Вонг резко поднялась с кресла.

– Прощайте, Ван! – сказала она и, не оборачиваясь, ушла в дом.

– Мадам! – крикнул секретарь, рванувшись за ней. Доул удержал его.

– Не валяй дурака, Ван! Пей!

– Нет!

– Пей. Ты же знаешь наши законы!

– Я не хочу!.. – хрипло сказал секретарь. – Не хочу умирать! Как ты этого не понимаешь? – он тоскливо посмотрел в сторону голубого залива. Море искрилось под солнцем, виднелись белые паруса яхт, перекликались гудки пароходов.

– Все там будем, – почти миролюбиво сказал Доул.

Секретарь опустил лицо в ладони и заплакал. Доул положил ему руку на плечо:

– Не тяни!..

Джунгли. Влажный полумрак под тяжелыми сводами деревьев, опутанные лианами заросли, туман болотистых испарений. Крики птиц, испуганный клекот попугаев, бесшумный извив ядовитой змеи.

«Чокк! Чокк!» Мачете рубит лианы и ползучие растения. По старой заросшей тропе в дебрях прокладывают себе дорогу два путника. Впереди – Сергей Ушаков, сзади – комиссар. У каждого из путников за спиной охотничий винчестер, патронташ на поясе. Каждый несет рюкзак, поверх него моток веревки. Тропа идет вдоль узкой и быстрой реки.

– Уф, не могу!.. – комиссар приостановился, вытер мокрое от пота лицо. – Ну и темп вы взяли, мой друг. Куда вы так торопитесь?

– Я уже сказал, мне хочется скорее покончить с этим делом, – сухо ответил Сергей.

– Вам не терпится вернуться на корабль, Но тех, с кем вы торопитесь рассчитаться, уже нет на судне. Они сошли в первом же порту.

– Как знать…

– А ну-ка, мой друг, еще раз вспомните, как выглядела та дама?

– Ну такая… за пятьдесят… Узкие глаза. Курит… Играет в карты…

– Так, так…

– Вот горничную я рассмотрел хорошо…

– Молодая, красивая?.. Сергей кивнул.

– Одета в кимоно? Руки все время держит так? – комиссар скрестил руки у пояса.

– Да, – удивился Сергей.

– Вам повезло, мой друг; мало кому удавалось увидеть хозяйку вашей хорошенькой горничной.

– Вы знаете ее?

– Это очень опасные люди. Благодарите провидение, что вам не придется больше встретиться с ними. Такая встреча принесла бы вам мало радости.

Крупная змея прошмыгнула поперек тропы прямо перед Сергеем. Он пошел осторожнее, внимательно глядя под ноги и держа мачете наготове.

– А откуда вы так хорошо знаете английский? – спросил комиссар.

Сергей улыбнулся:

– Это язык моряков, сэр. Я хотел вас спросить…

– Знаю. Почему я не открылся сразу? Там, на яхте?

Да.

– Мне хотелось понаблюдать за вами. Еще только увидев вас в море, я подумал, что это судьба-сам господь Бог посылает мне товарища в моем опасном деле.

– Вы заговорили о Боге, – сказал Сергей, – Это значит, вы полагаете, что господь Бог

в вашем предприятии был бы на вашей стороне?

– Что вы хотите сказать?

– Вы спасли мне жизнь, и я готов слепо следовать за вами. Но..,

Комиссар удивленно и внимательно посмотрел на него:

– В конечном счёте речь идет о спасении человека. О жизни ребенка.

Сергей молча поправил на плече винчестер.

Река, вдоль которой шли путники, стала значительно уже, порожистее. Джунгли остались внизу, и бурный поток несся теперь в узком ущелье. Впереди стал слышен какой-то грохот.

– Водопад, – указал вперед комиссар. Он достал карту, Сергей подошел к нему, заглянул через плечо:

– Вы говорите, сокровища оставлены древними пиратами?

Фон Крумофф быстро взглянул на него – взгляд у комиссара был острый, оценивающий. Сергей пояснил:

– Система обозначений на карте вполне современная.

– Система моя. Я перерисовал схему со старой карты. Оригинал заполучить не удалось.

– А вы уверены, что сокровища еще там? Нас могли опередить.

– Что ж, будем считать, что мы просто совершили увлекательное путешествие, – комиссар улыбнулся, кажется, впервые за время их общения. – Разве, юный мой друг, эти дни не сохранятся в вашей памяти на всю жизнь?

– Боюсь, мои родные похоронили меня…

– Они с радостью отпразднуют ваше воскрешение. Приятные сюрпризы продлевают жизнь, – комиссар свернул карту, сунул ее в карман рубашки,

Старая тропа давно потерялась среди камней, они карабкались напрямую по скалам. Вот где особенно пригодился комиссару сильный и надежный спутник – Сергей поднимался впереди, навешивая веревку, и комиссар, держась за этот страховочный конец, забирался наверх.

Крутое ложе реки стало еще круче и наконец превратилось в почти отвесную стену, разбитую на несколько уступов. По этим уступам тремя-четырьмя широкими каскадами низвергался водопад. Над блистающей стеной воды стояла радуга. Воздух вокруг был наполнен мелкой водяной пылью, и путники через несколько минут промокли насквозь.

Комиссар снова достал карту. Крестик на карте, обозначающий тайник с сокровищами, приходился как раз на водопад.

Как ни устали оба, решили подняться вверх сегодня же – близость цели прибавила сил. Медленно продвигались по разрушенным скалам вдоль водопада, внимательно изучая каждый метр скальной стены.

Не встретив никакого признака тайника, не обнаружив даже следа присутствия здесь человека, они поднялись на самый верх водопада.

Местность тут выравнивалась, река, бегущая с далеких снеговых гор, образовала глубокое горное озеро. Они внимательно осмотрели его берега.

Спутник Сергея сник, устало опустился на камень.

Сергей собрал сухих веток для костра. Вернулся – комиссар сидел в той же позе.

Перекрикивая шум водопада, Сергей сказал:

– Так мы ничего не найдем! Существует какой-то ключ к разгадке этой тайны!

Комиссар молча кивнул, поднял на него отсутствующий взгляд.

Сергею вдруг стало жалко своего спутника. Только сейчас он понял, что тот совсем старый – усталость и неудача раздавили его.

Сергей отошел в сторону, стал разжигать костер…

Утром Сергей переправился на противоположный берег реки и стал спускаться вдоль водопада с другой стороны, медленно, ощупывая взглядом каждый камень. В одном месте он наклонился, подобрал что-то с земли, положил в карман.

К его возвращению комиссар успел приготовить завтрак. Закоченевший Сергей молча налил себе кофе, стал пить, обжигаясь. Поняв, что хороших новостей нет, комиссар опустил голову, подвинулся ближе к костру.

В воздухе висела мокрая пыль, комиссара бил озноб.

– Все зря, – прошептал он едва слышно, – Я поставил на эту карту все: честь, положение, судьбу внука. Это конец! – Он вдруг поднял на Сергея больные возбужденные глаза и горячо зашептал: – Помогите мне! Вы молоды, у вас хорошая голова, придумайте что-нибудь! Я должен найти эти сокровища! Вы возьмете себе половину всего, что мы найдем. Это много, очень много…

Сергей усмехнулся..

– А что вам еще нужно?! Вы хотите попасть на родину? За эти деньги можно нанять любое судно. Купить его даже и заставить идти туда, куда вы захотите!

– Вы уверены, что сокровища есть? – спросил Сергей, напряженно думая о чем-то.

– Они здесь. Господь не захотел бы так посмеяться надо мной.

– Подождите отчаиваться! Если сокровища здесь, мы их найдем. Кстати, взгляните. – Сергей вынул из кармана и протянул комиссару две ржавые гильзы.

Комиссар схватил гильзы, поднес их к самым глазам:

– Все сходится, здесь были люди.

– И не так давно, судя по всему. Вряд ли древние пираты были вооружены автоматами. – Сергей отчужденно взглянул на своего спутника.

– Нет, нет, клад старый, – сказал комиссар, поднимаясь. – Я не обманул вас. Другой разговор, что многих он интересует и сегодня. Идемте!

– Куда?

– Пройдем еще раз вдоль водопада. Если тайника нет вокруг водопада, значит, он… внутри его.

Сергей кивнул: – В воде?

– Да. В воде или под водой…

У подножия водопада, под последним его каскадом, силы падающей воды выбили за многие века глубокую яму в базальтовом ложе. Вода в этой яме пенилась, закручивалась в воронки, дождь из сверкающих брызг, отлетавших от водопада, теребил поверхность воды.

– Здесь или нигде, – сказал комиссар, ежась под брызгами.

Сергей разделся, тронул ногой воду, вздрогнул – вода была обжигающе холодной. Набрав в грудь воздуху, он нырнул.

Яма оказалась глубокой. Он достиг дна, поплыл с открытыми глазами над замшелыми камнями. Воздух в легких кончился – быстро работая руками и ногами, он устремился наверх.

Держась рукой за скользкий каменный выступ, отдышался, унял бешеный стук сердца в груди. Снова глубоко вдохнул и ушел на дно.

Стал изучать стенки ямы. В последний раз вынырнул, держа в руке заржавленный, покрытый скользкой зеленью автомат. Бросил его на камни под ноги комиссара,

– Все! Больше там нет ничего.

Стуча зубами, стал одеваться. Нога никак не попадала в штанину.

Комиссар вертел в руках автомат, в сердцах бросил его в воду. Выругался. С ненавистью посмотрел на сверкающий под солнцем водопад. И вдруг вскрикнул:

– Смотри! Смотри! Вон там – видишь?

– Ничего не вижу! – крикнул Сергей. Волнение спутника передалось ему.

– Да вон же – стрела! Видишь?! Наконец Сергей увидел. На голой скале,

справа от водопада, темнело пятно буро-зеленого мха. Конфигурация пятна напоминала издали толстую стрелку, указатель которой смотрел в сторону водопада.

…Они добрались до зеленого указателя на скале и остановились в том месте, куда указывала стрелка.

Вода здесь падала совершенно отвесно – стеной. Но падала она, не касаясь скалы, скальный уступ образовал в этом месте как бы навес. Между стеной воды и скалой шла узкая полочка-тропа, на которой при желании можно было стоять и даже двигаться вдоль каменного монолита.

Сергей обвязался веревкой – другой ее конец был в руках спутника – и смело шагнул сквозь тонкую водную занавеску. Теперь он оказался между скалой и плотной стеной падающей воды, которая почти касалась его плеча. Скала и узкий опоясок под ней обросли ярко-зеленым очень скользким мхом.

Не сразу заметил Сергей маленькую проржавевшую дверь в скале. Дверь была закрыта на прочный засов, в петлю вставлен замок.

Подошел, пригибаясь, комиссар, встал рядом. Вынул из кобуры пистолет, выстрелил. Замок повис на дужке. Сергей с трудом отодвинул тяжелый засов, толкнул от себя дверь. Она со скрипом отворилась.

Это была небольшая естественная пещера с низкими сводами. В глубину она чуть вытягивалась, стены кверху сужались в узкий колодец, оттуда, из щели, падал рассеянный свет.

Комиссар достал фонарик, луч его прошелся по стенам и упал… на фигуру человека, сидящего у стены. Сергей вздрогнул. Это был скелет, одетый в японскую форму старого образца. На коленях у него лежал заржавленный рожковый автомат. Поодаль застыли в нелепых позах еще два скелета. Какая-то страшная трагедия разыгралась тут много лет назад.

Луч фонарика осветил несколько ящиков защитного цвета, сложенных у стены. Комиссар жестом показал Сергею, чтобы он открыл их. Крышка откинулась. Тускло блеснуло золото в слитках. Сергей открыл еще ящик – снова слитки золота.

– Нам не унести это, – тихо сказал комиссар. – Придется сделать две ходки.

В следующем ящике хранились золотые монеты и драгоценности. Поверх них лежал пожелтевший листок бумаги. На листке корявыми английскими буквами было написано: «1 сентября 1939 года. Я, Сурьяварман Вонг, завещаю все золото и драгоценности, находящиеся в этих ящиках, своей жене, Юлии Вонг, если она переживет меня, а также детям, которые пойдут от нашего брака. Любого другого, кто прикоснется к моим сокровищам, ждет смерть. Это заявляю я, Сурьяварман Вонг, чье слово хорошо известно».

– Вы смелый человек, фон Крумофф! – обернулся Сергей к комиссару.

– Не волнуйтесь, мой мальчик! – Автора записки давно уже нет в живых. Вонга убили его же люди в сорок шестом году.

– А наследница? Комиссар мрачно усмехнулся:

– Вам лучше знать.

Сергей внимательно посмотрел на него:

– Так это была она?

– Да.

Сергей помолчал.

– Сказать по совести, мне бы не хотелось участвовать в этой игре.

– Вы что же считаете, что эти сокровища принадлежат ей по праву? – Комиссар наклонился над ящиками, открыл еще один, повернул к Сергею возбужденное лицо: – Так вот, мой друг. На совести Вонга сотни застреленных и зарезанных людей. Смотрите, как расправился он с этими тремя свидетелями! Он был самый кровожадный бандит за всю историю пиратства в Юго-Восточной Азии! Сергей молчал.

– Я прожил длинную жизнь, – продолжал комиссар, – и никогда не поклонялся золотому тельцу. И вот итог: на склоне лет я попал в ситуацию, когда мне не могут помочь ни закон, ни полиция. Только деньги! Много денег, не меньше, чем у моих врагов. Империю, которая держится на золоте, можно разрушить, только отняв у нее это золото! Вот так. Вы молоды и не верите этому. А когда поймете, будет поздно. Половина всего, что здесь, ваша! Берите ее и не раздумывайте!

– Но… Я не хочу умирать за это! – Сергей показал пальцем на ящики.

Они помолчали, стоя друг против друга.

– Давайте вынесем это наружу – произнес комиссар.

Они натянули страховочную веревку от двери до края водопада. Сергей выносил ящики из-под водопада, а комиссар, уже на сухом, принимал их из рук Сергея и складывал на траву.

Один раз комиссар оступился, потерял равновесие и выпустил из рук ящик. Замок лопнул, и тяжелый слиток выпал на камни. Беззлобно чертыхаясь, комиссар спустился за ним, поднял слиток, с удовольствием почувствовал вес золота в руках. На слитке было что-то написано. Он усмехнулся и протянул слиток Сергею:

– Кажется, это по вашей части…

На тусклой поверхности золотого бруска виднелось нечеткое изображение двуглавого орла – герба Российской империи. Под ним стояла надпись: Русско-Азиатский Дальневосточный Банк. Сергей перевернул золотой брусок – на обратной стороне были выбиты цифры: год изготовления, вес…

Сергей открыл другой ящик и вытащил из него золотой кирпич. На нем тоже было изображение двуглавого орла.

– Выходит, это русское золото! – он удивленно посмотрел на компаньона. – Вы знали об этом?

– Нет, конечно. Я был тогда ребенком. Но мне знакомо это дело. Газеты писали о нем, как об «ограблении века». Уже тогда подозревали, что это сделали люди Вонга. Спасся матрос с потопленной русской шхуны. Он успел что-то рассказать, но на другой день бесследно исчез… – Комиссар положил руку на плечо Сергею: – Так что, мой друг, половина этого золота по праву принадлежит вам.

Сергей сумрачно взглянул на него:

– В таком случае – почему же только половина?

Комиссар опустился на ящик и уставился на Сергея:.

– Вы шутите, мой друг?

– Нет, не шучу.

– Вы шутите…

– Это золото принадлежит моему государству. И было бы справедливо вернуть ценности ему.

Комиссар засмеялся, закашлялся. Уняв кашель, он сказал с грустью:

– Все люди одинаковы. При виде золота у них меняется психология. Только что вы отказывались от своей половины, а сейчас ничего не хотите дагь мне.

– Лично мне не нужно ничего. Я говорю о законном владельце этих сокровищ.

– Здесь нет ни закона, ни справедливости, – комиссар обвел рукой горы, обступавшие их. – Нет их и там, в цивилизованном мире. Это говорю вам я, представитель закона. Советую подумать не о государстве, а о себе. Мы сделали полдела. И главная опасность нас ждет впереди. Я чувствую ее приближение, я слышу ее запах…

Он встал. Сергей молчал, упрямо опустив голову.

– Так вот, повторяю. Половина всего, что тут есть – ваша. Если вы согласны, вот моя рука и поспешим покинуть это небезопасное место. Если нет – вы свободны. Идите туда! – он показал рукой на север. – Остров обитаем. На той стороне его есть несколько филиппинских селений, у них должна быть связь с портами Архипелага.

Сергей молчал.

– Там остался еще один ящик, – сказал комиссар.

Сергей молча пошел к пещере. Держась за веревочные перила, он пересек водяной занавес и ступил на узкую полочку.

Комиссар волновался. На лбу у него выступил пот, глаза блестели. Вдруг он тоже шагнул под водопад и пошел по узкой полочке к двери. Сергей уже скрылся в пещере. Комиссар протянул руку и потянул на себя дверь. Трясущимися руками задвинул тяжелый засов. Он прислонился спиной к скале, не в силах двинуться с места. Его била дрожь, ноги словно приросли к земле.

В дверь ударили изнутри. Звука не было слышно, его перекрывал шум водопада. Но мох на двери затрясся – в дверь колотили. Комиссар медленно, боком отходил от двери. Широкий шаг – и он пересек водяную завесу. Стена воды скрыла вход в пещеру. Трясущейся рукой он перекрестился…

Сергей бил в дверь ногой,. плечом, рычал, выл от боли и бессилия. Дверь не поддавалась-каменная гробница не хотела выпускать его. Обессилев, он сполз к порогу, сел, закрыл лицо руками.

Немного погодя приступ цепенящего ужаса прошел, усилием воли он заставил себя успокоиться и оценить обстановку. Потом тщательно, уже не спеша осмотрел дверь. Попробовал засунуть в узкую щель лезвие ножа, достал острием до задвижки. Но, конечно, сдвинуть тяжелый засов кончиком ножа было невозможно.

Глаза уже привыкли к темноте, он встал и решил обследовать пещеру. В конце ее пробивался сверху слабый свет. Он пошел туда, споткнулся. Чтобы не упасть, ему пришлось коснуться рукой скелета. Мундир, в который был одет скелет, легко продавился под его рукой – что-то хрустнуло. Он отдернул руку.

Пещера заканчивалась узким колодцем, в высоком замкнутом своде его виднелась небольшая щель, сквозь которую прозрачно голубело небо. Щель была явно мала, чтобы пролезть в нее, и все-таки он попытался добраться до нее.

Хватаясь за неровности базальтовой стены, он стал карабкаться вверх. Стена стала глаже, зацепки почти кончились – он сорвался. В ярости он поднял вверх кулаки и закричал. Но крика не получилось – он сорвал голос.

Некоторое время он сидел, прислонившись спиной к холодной стене. Взгляд его был устремлен вверх, туда, где сквозь узкую щель виднелся кусочек голубого неба с проплывающими по небу облаками. Как прекрасно и как бесконечно далеко было от него оно!

Он встал, прошел в угол пещеры, где оставался единственный зеленый ящик. Открыл крышку, вынул золотой кирпич. Подержал его в руках, усмехнулся. Достал нож и провел лезвием по поверхности золотого слитка. Нож оставил глубокий след на золоте.

Тогда он попытался разрезать слиток пополам. Налег всем телом на нож. Одной рукой надавил на рукоятку, другой на лезвие. Нож шел трудно. Сергей взмок, пока справился с этой задачей.

Он передохнул. Выковырял лезвием ямку на одной половинке золотого бруска, то же самое сделал на другой. Земля вокруг покрылась золотой стружкой.

Сергей поднял заржавленный автомат, лежавший на коленях скелета, вытащил из него рожок магазина. Высыпал горсть патронов на землю. С трудом вытащил пулю из одного патрона, высыпал в ямку на поверхности золотого слитка весь порох из патрона. Достал спички, поджег. Порох мгновенно вспыхнул.

Тогда он стал вытаскивать порох из стальных патронов. Патроны выскальзывали из рук, пальцы кровоточили. Не обращая внимания на боль, продолжал работать. Вскоре ямка на золотой поверхности наполнилась горкой пороха. Сергей приложил сверху другую половинку золотого бруска, осмотрел – зазора между половинками почти не было.

Теперь надо было прочно скрепить обе половинки. Он попробовал сделать это ремнем, но ремень держал плохо. Взгляд его упал на шомпол от автомата. Толстоват, но годится.

Он положил шомпол на камень, приставил к нему лезвие ножа и крепко ударил прикладом автомата по лезвию. С двух-трех ударов разрубил шомпол. Получился гвоздь, Сергей сделал еще один. Осталось забить гвозди в золото, загнуть концы и таким образом крепко соединить обе половинки. Это легко удалось ему. Он обмазал зазор между половинками глиной – мина готова. Острым концом укороченного шомпола он сделал небольшую дырку в середине золотого бруска, так что конец уткнулся прямо в пороховой заряд. Распотрошил еще один патрон, освободил капсюль. Осторожно вставил его в отверстие. Края вокруг капсюля замазал глиной, положил сохнуть. Поковырял ножом под дверью, соскреб слой земли со скалы – в эту ямку засунул мину капсюлем вверх. Затем снял с ноги шерстяной носок, стал распускать. Скоро в руках была длинная шерстяная нитка. Попробовал ее на прочность – тяжесть ножа должна выдержать. Он привязал нить к рукоятке ножа, вбил в зазор между дверью и косяком кусок шомпола, привязал к нему другой конец нити. Нож повис над миной – острие его должно упасть точно на капсюль. Сергей чуть поправил мину так, чтобы капсюль пришелся под самое острие.

Он волновался, руки у него дрожали. Зажег спичку, поднес к концу шерстяной нитки. Нитка вспыхнула, тут же погасла, но тлеющий огонек упорно пополз вверх…

Он отбежал в дальний угол пещеры, упал лицом в землю, замер. Медленно потянулись секунды.

Донесся легкий стук – это нож упал на мину. Но взрыва не было.

Он выждал еще минуту. Осторожно подошел к мине. Нож лежал на земле. Всмотрелся и увидел точку на золотой поверхности – острие ножа не попало в капсюль, воткнулось рядом, совсем рядом с ним.

Уже спокойнее, точно выверив место падения ножа, Сергей повторил всю операцию. Снова поджег нить, отбежал и упал на землю.

И опять потянулись секунды…

Вдруг земля под ним содрогнулась, сверху посыпались осколки камней, что-то тяжелое разломилось с треском и рухнуло.

Сергей поднял голову. Дверь висела на одной петле, стена воды, блестевшая в проеме, больно резала глаза.

На стенах пещеры, на полу, на потолке сверкали золотые брызги…

Яхта была спрятана в маленькой бухточке среди скал… Сергей и комиссар оставили ее на глубокой воде, чтобы шторм не разбил судно о камни. Предосторожность не лишняя – море волновалось, сильный накат разбивался о прибрежные скалы, судно, стоящее на якоре, то поднималось, то опускалось на высокой волне.

Сергей вошел в воду и поплыл к яхте.

По веревочному трапу он поднялся на борт, сделал несколько шагов по палубе и вдруг почувствовал, как в спину ему уперлось что-то твердое.

– Не двигайся! – услышал он голос. Кто-то обыскал его. Сергей скосил глаза и увидел бандита, который тогда, на теплоходе, чуть не погубил его.

Бандит тоже узнал свою жертву:

– Смотри-ка, Сонни, я его отправил на тот свет, а он опять здесь.

Второй бандит хмыкнул:

– Видать, оттуда есть дорога сюда. Ты расспроси его, Клаукк! Нам эта дорожка пригодится.

– Как ты попал сюда, собачий хвост?!

– А повежливей нельзя? – спросил Сергей, выгадывая время.

Бандит перекатил сигарету из одного угла рта в другой, усмехнулся:

– Можно. – Коротким сильным движением он ударил Сергея в живот. Сергей согнулся пополам, упал на колени. Бандит наклонился к нему:

– Где твой напарник, собачий хвост?

– Сволочь!.. – еле выдохнул Сергей. – Как же тебя земля носит?

Стволом пистолета бандит задрал ему верхнюю губу, пистолет уперся в десну.

– Отвечай быстро и без запинки! Где тот… другой?

– Эй, Клаукк! – крикнули с берега. – Тащи его сюда! Хозяйка сама с ним поговорит.

Садист неохотно отнял пистолет от лица Сергея, пнул его ногой.

– Вставай, собачий хвост! Сергей поднялся на ноги.

Тут набежавшая волна особенно сильно тряхнула яхту, бандит покачнулся, ударился спиной о переборку, Сергея кинуло на него.

Все получилось само собой, Сергею осталось только ударить снизу по руке, держащей пистолет. Он упал на палубу.

Другой бандит, стоящий в нескольких метрах от них, вскинул оружие, Сергей резко поднырнул под Клаукка. Выстрел пришелся мимо.

Сергей оттолкнул Клаукка, нагнулся, схватил пистолет и отпрыгнул в сторону. Обалдевший Клаукк все еще перекрывал Сергея от другого бандита. Сергей выглянул из-за него и выстрелил. Бандит вскрикнул и повалился на фальшборт. Сергей перевел оружие на Клаукка.

– Повернись спиной! – приказал он. – Руки!.. Клаукк, одуревший от страха и неожиданности, с готовностью поднял руки, повернулся.

– Ступай вперед! – снова приказал Сергей и сильно ткнул его дулом пистолета в спину.

Бандит охнул и стал падать вперед. Ствол пистолета как бы застрял у него в спине. Сергей с усилием отвел назад локоть и обнаружил у дула острое лезвие ножа, окрашенное кровью.

Несколько пуль ударились в надстройку за его спиной, брызнула в стороны деревянная щепа. Он отпрыгнул за мачту, бросил взгляд на берег и успел увидеть там несколько бандитов. По яхте снова ударили длинной автоматной очередью…

Сергей стал отводить судно за пределы досягаемости выстрела. Выйдя из горловины бухты, он увидел вдали, за рифовым поясом, стоящий на якоре корабль, принадлежащий, по всей вероятности, бандитам. «Каледония», – называлось судно.

Сергей метался в ловушке. Выход в открытое море был закрыт, по берегу за яхтой бежали бандиты, стреляли… Но пули уже не достигали яхты.

Он увидел отмель под высокой скалой и направил судно прямо на нее. Киль врезался в песок. Сергей кубарем покатился по палубе, перелез через фальшборт и спрыгнул в воду.

Он выбрался на берег, вскарабкался по расщелине на утес и скрылся в зарослях.

На тропе под деревом лежали два ящика с золотом. Комиссара не было. Сергей сел на ящик и стал ждать. Вскоре из-за поворота показался фон Крумофф. Он шел тяжело, сгибаясь под тяжестью рюкзака. В руках он нес винчестер.

Сергей сидел, не двигаясь, насмешливо смотрел на него.

Комиссар заметил его, остановился. Напряглась рука, лежащая на спусковом крючке. Он стрельнул взглядом по сторонам.

– Там никого нет, – сказал Сергей. – Я один.

– Откуда вы взялись? – комиссар не нашелся, что больше сказать.

– Опять этот вопрос, – усмехнулся Сергей. – Оттуда, куда вы меня отправили. С того света.

– Я не верю в загробную жизнь – буркнул комиссар.

– Тогда вам нет оправдания. Человек верующий может утешать себя мыслью, что он отправляет своего товарища в лучший мир. Вам же нет оправдания!

– Вы пришли рассчитаться со мной? – комиссар все еще держал палец на спусковом крючке, внимательно следил за каждым движением Сергея.

– Только не вздумайте стрелять! Рассчитаться с вами я мог еще вчера. Это было ночью. Вы сидели у костра – там, у водопада, – а я стоял в трех метрах от вас. Признаюсь, мне очень хотелось это сделать. Но я удержался… Нет, я не хочу об вас марать руки. Вот грубый, но честный ответ.

Комиссар настороженно улыбнулся:

– Вы могли воспользоваться моей яхтой. Вы этого не сделали. Почему?

Он вдруг понял. Лицо его побелело, он опустил винтовку.

– Яхты нет? Сергей кивнул.

– Люди мадам Вонг?

– Очевидно.

– Они идут сюда?

– Часа через два они будут здесь. Я обогнал отряд в шесть человек.

Комиссар скинул рюкзак, вынул оттуда два ящика с золотом, сел на один из них рядом с Сергеем. Потер лоб рукой:

– Как я устал… Их шесть, вы говорите?

– Я только что убил человека, – сказал Сергей. – Даже двоих…

Комиссар смотрел на него, не понимая. Мысли его были далеко. Вдруг он криво улыбнулся:

– Вы так рвались встретиться с этими людьми… Ваши желания всегда исполняются?

Сергей достал пистолет, вынул обойму. В ней было всего два патрона. Комиссар снял с пояса свой пистолет, подал ему…

Они стали перетаскивать ящики к маленькому озерку у реки. Бросали их в воду.

– Вы правильно решили, – сказал комиссар. – Нам надо держаться вместе.

– Я больше не верю вам, не верю вот ни на столько, – Сергей показал кончик мизинца.

– Вам трудно понять это, – комиссар отвел глаза в сторону. – Вы сами вынудили меня…

Сергей бросил ящик в воду, обернулся к нему.

– Да… Да… Человек слаб. Темное и злое, то, что от зверя, почти всегда берет в нем верх над чистым, человеческим. Жизнь научила меня. Я не раз доверял людям, и всякий раз попадался на этом. Вот и тут… Мне показалось, что в вас проснулся зверь. И тогда зверь, сидевший во мне, оскалил зубы и прыгнул первым… – Комиссар говорил горячо, позабыв, что держит йа весу тяжелый ящик, приблизился, зашептал в лицо Сергею: – Вы мне понравились… Я мечтал бы иметь такого сына… Но вы встали на пути исполнения последней задачи моей жизни… Сорок лет я боролся с врагами. И проиграл все сражения. Тогда я понял – сокрушить их могут только деньги. А вы не хотели отдать мне этих денег… Будь они прокляты!

Он отклонился всем корпусом и зашвырнул ящик почти на середину озерца,

…Пираты появились перед засадой неожиданно. Они вынырнули из зарослей бесшумно, сначала один, потом еще двое. Остальных не было видно, враги шли растянутой цепочкой. Между деревьями полз туман, пираты двигались медленно, настороженно поводя перед собой стволами автоматов.

Комиссар пальцем показал Сергею, мол, бери переднего!

Сергей кивнул.

Оба выстрела комиссара и третий – Сергея – прозвучали почти одновременно.

Бандиты ответили из кустов плотными очередями. Сергей быстро пополз в сторону, сменил позицию. Увидел – комиссар тоже перебежал, встал за другое дерево. Поднял вверх три пальца. «Ага! Их осталось трое!» – понял Сергей.

Суматошные выстрелы, которыми пираты ответили на нападение, прекратились. Противники затаились, присматриваясь друг к другу, пытаясь понять, где кто.

– Эй, комиссар! – раздался совсем рядом голос – Мы привезли с собой твоего мальчишку. Чтобы ты был сговорчивей. Он там, на судне. Отдай золото, и мы вернем его!

Комиссар выстрелил на голос. Из-за кустов послышались ругательства, тот же голос продолжал:

– Ты, кажется, не понял, комиссар?! Еще один выстрел, и мы отрежем ему ухо, второй – отрежем другое…

«Стрелять?» взглядом спросил Сергей. Комиссар кивнул. Сергей выстрелил. Темная фигура дернулась в кустах.

Вдруг комиссар увидел – в тылу у Сергея, совсем рядом с ним, медленно поднимается за стволом дерева черное дуло автомага,

– Берегись! Сзади… – успел крикнуть он. Тут же в его сторону понеслась автоматная очередь. Комиссар застонал. Сергей, не оглядываясь, бросилсяв сторону, покатился… То место, где он только что лежал, прошили пули. Он резко обернулся и застрелил бандита почти в упор.

Сергей перебрался к комиссару. Фон Крумофф лежал на животе, упершись локтями в землю. Ствол винчестера покачивался, комиссар, закусив губу, пытался остановить это покачивание. Он был бледен, на лбу выступил пот.

– Вы ранены? – шепотом спросил Сергей. Комиссар не ответил. Куст, куда он целил,

дрогнул, и комиссар выстрелил дважды. Донесся стон умирающего. Комиссар выронил винтовку и прошептал:

– Все!

Комиссар был ранен в живот. С каждой минутой он терял силы. Сергей нес его на спине. Они направлялись к морю.

– Как жжет внутри… – шептал комиссар. – Воды!

– Вам нельзя!

– Можно. Теперь все можно.

Сергей опустил его на землю, набрал в пригоршни воды, поднес ему.

– Я не прошу прощения у вас, – комиссар говорил с паузами, из горла вырывались низкие хрипы. – Умирающему вы бы не отказали. А я не заслуживаю прощения.

– Я буду помнить только о том, что вы спасли мне жизнь.

Комиссар внимательно посмотрел на него:

– Ваша жизнь сейчас в большей опасности, чем когда-либо. Будьте осторожны! Это, собственно, все, что я прошу у вас – останьтесь живы! И тогда я могу спокойно предстать перед господом богом.

Сергей присел, снова взвалил комиссара на спину. Комиссар ухватился за его шею.

– Меня бы надо было оставить здесь, – хрипел комиссар. – Все равно мне не выжить с такой раной. Но я еще пригожусь вам. Да… Без меня вам не выбраться отсюда…

– Молчите! Вам нельзя говорить!

– Вы хороший парень. Вы совсем не похожи на тех, с кем я имел дело всю жизнь. Если бы мой мальчик был со мной, я бы с чистой совестью доверил его вам.

– Эти бандиты… Они называли вас комиссаром… – Сергей остановился передохнуть, осторожно опустил свою ношу на землю.

Комиссар лег, откинулся головой на ствол дерева.

– Я комиссар полиции. Был комиссаром… шестьдесят лет я считал себя честным человеком. А на шестьдесят первом господь решил испытать меня – я понял, что жил глупо… – Он усмехнулся: – Когда старый человек приходит к такому решению, значит, он отжил свое…

Сергей снова зачерпнул воды в пригоршни, дал напиться комиссару. Он продолжал:

– Они выкрали моего мальчика, маленького Александра… моего внука. И я сорвался! Я украл яхту… Знайте – ваше спасение там, на этой яхте! Главное, пробраться незамеченными туда… – Комиссар затих, собираясь с силами. – Запомните! – Комиссар приподнялся на локте. – Меня скоро не будет с вами. Поэтому запомните – никаких переговоров с пиратами! Я сорок лет боролся с мафией – это страшные люди! Если вы вздумаете купить свободу в обмен на сокровища, вы подпишете свой смертный приговор!..

Комиссар схватился за ветку, попытался встать,

– Надо спешить!..

На берегу маленькой бухты лежала вытащенная на прибрежную гальку четырехвесельная шлюпка. В ней никого не было. Сергей долго наблюдал за ней из зарослей. Потом, в темноте, подполз к ней, заглянул. Вернулся за комиссаром…

Спустя минуту шлюпка тихо вышла из бухты.

За рифовым поясом стояло на якоре пиратское судно. К его борту была пришвартована парусная яхта.

Верхняя палуба «Каледонии» освещалась тусклыми огнями, по ней взад-вперед ходил вахтенный с автоматом.

Бесшумно работая веслами, Сергей подошел к судам так, что рангоут яхты скрыл шлюпку от вахтенного. Сергей протянул вперед руки, смягчил удар, шлюпка мягко прибилась к борту яхты. Сергей встал – голова его чуть возвышалась над бортом. На палубе яхты – никого. Он подсадил комиссара, перевалил через борт на палубу. Сам влез за ним.

– Туда! – показал рукой комиссар.

Темный коридор упирался в глухую переборку. Комиссар пошарил рукой, нажал потайную кнопку. Переборка поползла в сторону и открылось небольшое помещение без иллюминаторов.

Комиссар на ощупь нашел выключатель, помещение мягко осветилось. Большую часть его занимал пульт управления, тускло поблескивали погашенные экраны телевизоров, экран локатора, на стенах висели навигационные приборы. На столике сбоку лежали карта, карандаш, циркуль, судовой журнал. Целый угол комнаты занимала рация. Вдоль стены стоял кожаный диван.

Сергей подтащил комиссара к дивану, уложил. Тот лежа нажал кнопку, включил пульт. Тотчас на экране возникло неясное изображение освещенной палубы «Каледонии». По ней ходил часовой.

– Рация! – возбужденно прошептал Сергей. Комиссар прикрыл глаза:

– Нельзя! Они сейчас же обнаружат нас. Надо уйти незаметно. Ждать благоприятных обстоятельств. День, два… Если понадобится, ждите неделю. Им ни за что не догадаться, что вы тут, под носом.

Вдруг комиссар застонал, Сергей наклонился к нему.

– Шлюпка! – прошептал комиссар. – Она нас выдаст.

– Я отведу ее.

– Не успеешь! Скоро рассвет…

Но Сергей уже бросился к двери, комиссар жестом остановил его.

–. Там, в шкафчике, – показал он. – Акваланг.

…Сергей ползком пробрался по палубе, спустился в шлюпку, оттолкнулся от борта яхты, бесшумно греб. На берегу вытащил шлюпку на песок, облачился в акваланг, прицепил к поясу кинжал. Поплыл назад, к яхте.

Светало. На «Каледонии» зашевелились люди, от борта отошла и направилась к берегу моторная шлюпка.

Сергей подплыл под водой к самой яхте, высунул голову, оценил обстановку – подняться на борт незамеченным невозможно. Снова поплыл к берегу. Спрятался в расщелине одного из рифов.

Из этого укрытия Сергею хорошо был виден пиратский корабль и яхта, в которой скрывался раненый комиссар.

В середине дня с берега вернулась шлюпка с вооруженными пиратами. Она прошла совсем рядом с Сергеем. На носу шлюпки сидел Доул, на корме лежал раненый бандит, пострадавший во вчерашней стычке…

Немного спустя на «Каледонии» тревожно забил судовой колокол, поднялась суматоха. Несколько человек спустились на яхту, принялись обшаривать ее. Сергей напряженно следил за поисками.

Но – обошлось. Обыскав яхту, пираты вернулись на корабль.

От борта «Каледонии» снова отвалила шлюпка, до отказа набитая вооруженными бандитами. Высадившись на берег, они разбились на два отряда. Один ушел в глубь леса, второй двинулся берегом.

Мадам Вонг полулежала в кресле. Тиоти сняла с ее лица толстый слой крема, стала делать массаж. Ласковые разглаживающие движения пальцев – сначала лоб, потом складки около рта. Мадам блаженно закрыла глаза.

Потом Тиоти занялась прической. Подняла волосы, собрала их на затылке. Под мочкой открылся шрам…

В дверь постучали, Тиоти быстро опустила волосы на плечи. Вошел Доул. Встал за спинкой кресла.

– Где вы набрали таких людей, Доул? – спросила мадам Вонг, не открывая глаз.

– Других у нас с вами нет, мадам! – грубо ответил Доул.

Тиоти неприязненно посмотрела на него. Мадам Вонг открыла глаза и взглянула на отражение Доула в зеркале:

– Шесть человек не могли справиться с двумя! Со стариком и мальчишкой… Как он попал сюда, этот щенок? Где они? Нашли вы хотя бы след их?!

– Нет, мадам. Они исчезли.

– Что вы собираетесь предпринять?

– Обшарим весь остров. Не могли же они провалиться сквозь землю!

Мадам Вонг встала, вставила в мундштук сигарету.

– Мне кажется, здесь нельзя долго оставаться, – сказал Доул. – Меня тревожит этот мальчишка. Его могут искать…

– Я не двинусь с места, пока мне не вернут сокровищ! – Она подошла к иллюминатору, отдернула штору. – Подготовить все к быстрому отходу и… слушать эфир!

– Что делать с яхтой?

– На дно!

– Жалко. Игрушка дорогая.

– Действуйте, Доул! Действуйте!

Сергей увидел, как на трапе «Каледонии» появился аквалангист, один из стоявших на палубе подал ему небольшой предмет. Аквалангист подплыл к яхте, нырнул под нее…

Вскоре голова аквалангиста снова показалась из воды. Ему помогли подняться на трап. В руках у него ничего не было…

На пиратском судне один за другим гасли огни. Осталась освещенной только верхняя палуба. По ней ходил часовой с автоматом.

Сергей поднял глаза – в небе высыпали крупные звезды. Он скользнул в воду и поплыл к яхте. Уже было хотел подняться на борт, как вдруг вспомнил что-то. Снова ушел под воду. Плыл в темноте, ощупывая днище лучом фонарика. Свет выхватил из темноты бугорок. Сергей подплыл ближе – мина. Вынул из ножен кинжал, с опаской дотронулся до металла. Ничего не произошло – значит, мина дистанционного управления. Острием ножа подцепил и оторвал присоски. Маленький контейнер пошел на дно.

Сергей поплыл наверх. Вдруг передумал, резко развернулся и пошел вниз. Догнал контейнер. С миной в руках появился на поверхности. Осмотрелся. Поплыл к «Каледонии», двинулся вдоль борта и остановился в том месте, где за броней корпуса должно было находиться механическое сердце корабля. Нырнул. У самого киля остановился, подвел мину под днище. Ножки-присоски вцепились в металл обшивки…

Комиссар был мертв. Рука упала с дивана на пол, в пальцах зажата фотография. Молодая женщина и мальчик. Оба смеются, глядя прямо в объектив.

Сергей поднял руку умершего, хотел положить на грудь, но рука не сгибалась. Он вынул из одеревеневших пальцев фотографию, всмотрелся в нее. Эти два смеющихся лица – последнее, что увидел комиссар в своей жизни.

Сергей включил пульт. На экране возникла палуба «Каледонии», часовой…

Сергей стянул прорезиненный костюм, взял пистолет, вынул обойму. Проверил, есть ли патроны. Подошел к двери, прислушался, приложив ухо к переборке. Нажал на кнопку – переборка тихо отошла в сторону. Выскользнул в темный коридор.

Тихо перелез на борт пиратского судна, ползком пробрался на бак. Прячась там за палубными механизмами, осмотрелся. Часовой совершал круговой обход палубы, сейчас он находился на правом борту, Сергей перебежал левым бортом, скользнул в одну из дверей, спустился по трапу. Попал в коридор, тускло освещенный единственной лампочкой.

В этой части судна, видимо, располагалась команда. Из-за всех дверей, мимо которых шел Сергей, доносился густой храп.

За одной дверью было тихо: Он тронул ручку, дверь была заперта. Заглянул в замочную скважину, увидел горящий ночник на столике, раскрытую книгу с картинками.

Он нажал кнопку на рукоятке пистолета, из-под дула выскочило острие ножа. Попытался ножом подцепить задвижку.

За его спиной неслышно открылась дверь гальюна, оттуда вышел заспанный бандит. Увидев Сергея, бандит остолбенел, непроизвольно попятился. Сергей оглянулся. Бандит впрыгнул в гальюн и завопил истошным голосом.

Распахнулась дверь одного из кубриков, оттуда выскочил человек в трусах. В руках он держал автомат.

Сергей выстрелил и уложил его. Бросился бежать по коридору, распахнул дверь, ведущую на открытую палубу, и тут же в эту дверь ударила очередь – навстречу бежал, стреляя, вахтенный.

Сергей отскочил назад, взлетел по трапу наверх и оказался в залитом ярким светом коридоре. Палуба тут была покрыта ковром, двери из дорогого дерева. Он толкнул первую попавшуюся дверь – она была не заперта. Влетел в каюту…

За туалетным столиком перед зеркалом сидела женщина в пеньюаре. Горничная-китаянка расчесывала ей волосы. Женщина увидела в зеркале Сергея и вскрикнула. Одним прыжком он подскочил к ней, приставил пистолет к виску. И тут же в дверь вломилась погоня.

Мадам Вонг движением руки остановила их:

– Ни с места!

Пираты замерли в дверях. Доул с пистолетом в руке протиснулся вперед.

– Спокойно, Доул! – мадам Вонг уже оправилась от волнения. – Послушаем, чего он хочет.

– Верните мальчика, которого вы украли!

– Приведите ребенка сюда! – приказала мадам Вонг.

Сергей отошел на шаг от мадам Вонг, держа ее на прицеле.

Мальчик растерянно стоял посередине каюты,

– Это все? – спросила мадам Вонг.

– Теперь вы дадите нам уйти!

– Наконец-то вы подошли к главному, – мадам Вонг усмехнулась. – Вам не вырваться отсюда. Вы это знаете. Бог мой, да уберите этот пистолет! Я не могу говорить…

Рука Сергея не шелохнулась Он держал мадам Вонг на прицеле и краем глаза следил за Доулом. Он не мог видеть, как китаянка, стоявшая за креслом хозяйки, незаметно опустила руку в карман и вытащила оттуда маленький, похожий на игрушку браунинг.

– Хорошо, я дам возможность уйти отсюда, – сказала, помедлив, мадам Вонг. – Но это дорогая услуга. Взамен я хочу знать, где комиссар и украденные им сокровища?

– Комиссар погиб. Его убили ваши люди.

– Сокровища?

– Спрятаны. Я скажу – где, когда вы выполните мое условие.

Вдруг мадам Вонг вскрикнула:

– Доул, что вы задумали?

Рука Доула, сжимавшая пистолет, медленно поднималась в сторону Сергея.

– Опустите оружие! Слышите?.! – закричала мадам Вонг высоким голосом. – Этот дикарь убьет меня!.. Взять его! – приказала она своим людям.

Доул отпрыгнул, направил пистолет на столпившихся в дверях пиратов.

– Первому, кто шелохнется, я разнесу череп! Теперь командую я! Слушать меня, понятно?! – Он коротко взглянул на мадам Вонг. Лицо ее было искажено смертельным страхом – она знала своего помощника. – Мне очень жаль, мадам, но вы… вы исчерпали себя. Вы не устраиваете больше ни меня, ни хозяев.

Мадам Вонг повернулась к Сергею, закричала:

– Чего вы ждете? Стреляйте в него! Стреляйте! Я приказываю.

И тут маленький Александр, испугавшись, бросился к Сергею, раскинув руки, и уткнулся ему головой в живот. Сергей покачнулся.

Доул вскинул руку с пистолетом… Но выстрелить не успел. Китаянка из-за спины мадам Вонг разрядила в него браунинг. Доул упал лицом вниз.

– Благодарю тебя, Тиоти, – тихо сказала мадам Вонг, даже не повернувшись к горничной. – А теперь опусти оружие! Этот юноша нам ничуть не страшен. Напротив – будем беречь его.

Сергей быстро перерезал швартовы, и яхта отошла от борта «Каледонии».

– А теперь отпустите меня! – сказала мадам Вонг.

– Пусть подойдет шлюпка! – громко приказал Сергей. – Без мотора!.. И ни одного вооруженного человека в ней!..

От «Каледонии» отделилась шлюпка. Яхта приостановилась, мадам Вонг спустилась по трапу, матросы в шлюпке приняли ее на руки. Яхта снова стала набирать ход.

– Вы все-таки сумасшедший, – сказала мадам Вонг из шлюпки. – Неужели вы думаете, что мы дадим вам уйти?

Сергей взял мегафон, крикнул:

– Предупреждаю: едва судно двинется с места, мы выйдем в эфир!..

В шлюпке рассмеялись.

Сергей позвал Александра, мальчик вошел в рубку.

– Ты знаешь, что это такое? – Это штурвал, сэр.

– Умеешь обращаться с ним?

– Да, сэр. Мой дед яхтсмен, он всегда брал меня с собой.

– Держи на тот мыс! – Он передал штурвал Александру, сам бросился вниз.

Над водой снова разнеслись слова. Говорил мужской голос:

– На яхте! Слышите меня? У вас под килем мина с дистанционным управлением! Все равно вам крышка, поняли?! И не вздумайте баловаться с рацией – сразу пойдете на дно…

Маленький Александр растерянно взглянул на Сергея.

Послышался искаженный мегафоном голос мадам Вонг:

– Мы дадим вам уйти, если покажете, где находятся сокровища! На яхте, слышите? Немедленно остановитесь! Считаю до десяти. Раз, два…

– Мы сейчас взорвемся, сэр? – спросил Александр.

Сергей, не отрываясь, смотрел на судно.

Вдруг борт пиратского корабля вздрогнул,под ним бугром поднялась и распалась волной вода. Судно накренилось, из-под палубы вырвалось облако дыма, и тогда только донесся звук подводного взрыва.

Поднявшись от взрыва, волна добежала до яхты, ударила ее в борт. Сергея сбило с ног, он стукнулся спиной о косяк двери, сполз на пол. Александр упал на колени.

Сергей обнял его и засмеялся счастливо.

Советский теплоход «Иван Бунин» совершал последний в этом сезоне рейс Гонконг – Сидней – Гонконг. Океан был пустынен. Освещенная ярким солнцем поверхность его слепила глаза.

Капитан стоял на крыле мостика, смотрел в бинокль.

Штурман доложил:

– Вошли в квадрат, товарищ капитан.

– Обе машины – стоп! – скомандовал капитан.

Затих шум двигателей, погасла вибрация. Пароход по инерции продолжал бесшумно двигаться вперед.

Капитан снял фуражку.

Офицеры, все, кроме рулевого, сняли головные уборы и застыли по стойке смирно.

Спустя минуту на крыле мостика появился вахтенный штурман и нарушил молчание:

– Яхта по курсу, товарищ капитан!

– Вижу, – буркнул капитан.

– Она вызывает на связь! – глаза штурмана странно блестели.

Капитан взглянул на него, отметил эту странность и торопливо вошел в рубку.

…Сергей и маленький Александр стояли на носу яхты и смотрели вперед. На них надвигалась высокая белая громада лайнера. Видно уже название на борту, порт приписки Множество людей на мостике и на палубах. По борту лайнера спускалась вниз шлюпка…

Голосовский Игорь Хочу верить

1
Все началось с командировки в г. Прибельск. Послала меня туда редакция газеты. Я должен был написать очерк о патриотах-подпольщиках, боровшихся с фашистскими захватчиками во время оккупации.

Эту тему подсказала мне бывшая участница одной из подпольных групп Лидия Григорьевна Тарасенкова, живущая сейчас в Москве. Она рассказала много интересного о своих боевых друзьях и сообщила фамилии и адреса некоторых из них.

В Прибельске я пробыл две недели. Встретился с работниками исторического музея, областного партийного архива, с немногими оставшимися в живых партизанами, с членами семей погибших героев.

Вернувшись в Москву, я намеревался написать очерк, но не смог сразу приняться за работу. Живу я с матерью и младшей сестрой Катюшей в небольшой комнате размером в восемнадцать квадратных метров. Пока я был в командировке, Катюша вышла замуж.

Я ничего не имел против ее супруга Виталия, с которым был давно знаком, но молодожены создали в нашей комнате, прямо скажу, нерабочую обстановку.

Узнав о моих затруднениях, ответственный секретарь редакции раздобыл путевку в Ялту, в дом отдыха и, вручив ее мне, сказал:

— У тебя отпуск не использован. Совмести приятное с полезным. Поезжай и твори. Сейчас конец октября, народу там немного. Никто не будет тебе мешать.

В поезде я обдумывал композицию будущего очерка.

Симферополь встретил меня жарким солнцем и темно-голубым, совсем летним небом.

А в Москве в день моего отъезда выпал первый снег…

Василий Федорович оказался прав: Ялта как будто вымерла. Странно было видеть этот шумный южный город таким сонным и притихшим. Вечерами по ярко освещенной набережной прогуливались солидные мужчины в темных костюмах и их представительные супруги.

Дом отдыха, помещавшийся в густом парке на окраине города, также был совершенно пуст; я оказался один в просторной комнате и немедленно уселся за машинку.

Обычно я долго мучаюсь, прежде чем напишу первую фразу. Груду бумаги, бывало, исчеркаю, пока найду удачное начало, а тут сел за стол, и слова сами полились.

Очень уж интересный был материал!

Работа увлекла меня, я даже обедать забывал. Через неделю очерк был готов. Получился он довольно объемистым: шестнадцать страниц на машинке. Для газеты это много. Но о сокращении я не мог и думать. Все казалось одинаково важным.

Мне не раз еще придется возвращаться к событиям, описанным в очерке, поэтому изложу их в двух словах.

В 1941 году, после того как фашисты заняли Прибельск, в городе возникла подпольная патриотическая организация во главе с секретарем подпольного горкома партии Георгием Лагутенко. В эту организацию вступили коммунисты, оставленные в городе для подпольной работы, недавние школьники, военнопленные, бежавшие из концлагерей. Патриоты взорвали железнодорожный мост через речку, склад артиллерийских снарядов, помешали немцам пустить в ход металлургический завод.

В городе была создана подпольная типография, регулярно, выходила газета. В июне 1942 года агентам политической полиции удалось напасть на след организации. Секретарь горкома и его друзья были арестованы.

Арестовали также члена штаба Людмилу Зайковскую. До войны она преподавала немецкий язык в школе. Людмила осталась в оккупированном городе по заданию горкома комсомола. Это была красивая девушка, хладнокровная и бесстрашная. Лагу-тенко безраздельно ей доверял, но Людмила Зайковская оказалась предательницей. Когда ее арестовали, она выдала гестаповцам четверых товарищей, оставшихся на свободе и продолжавших совершать диверсии: Остапа Тимчука, Семена Гаевого, Василия Галушку и Тараса Михалевича. Все они по доносу Зайковской были арестованы и через несколько дней повешены. Вскоре фашисты расстреляли Георгия Лагутенко и других подпольщиков. Зайковской среди них не было. Она исчезла. По-видимому, немцы выпустили ее из тюрьмы в благодарность за предательство…

Когда Прибельск был освобожден, удалось захватить архив политической полиции. Немцы в панике не успели его уничтожить. В архиве были обнаружены показания Людмилы Зайковской. Она умоляла немцев подарить ей жизнь и сообщала, что железнодорожный мост был взорван Тимчуком, Михалевичем, Гаевым и Галушкой.

Так стало известно о ее предательстве.

Я перепечатал очерк набело и отослал в Москву, оставив себе копию. Отпуск мой фактически только начинался, и я наконец-то мог немного отдохнуть. Тут как назло испортилась погода. Десять дней подряд лили дожди.

Мне все надоело, я решил плюнуть на отпуск и отправился в аэропорт. Я хотел немедленно лететь в Москву. Но билетов на завтра, конечно, не было: все курортники убегали. Я взял билет на вечерний самолет 6 ноября, решив провести ноябрьские дни с родными. Мне оставалось еще три дня пробыть в Ялте.

На следующее утро снова засветило солнце. Окно моей комнаты выходило на пляж. Когда я писал очерк, сидя за машинкой, я любовался загорелыми телами. Теперь и я сам мог купаться и загорать. Но билет уже был взят…

На пляж вели крутые каменные ступени, гладко отполированные и такие скользкие, точно их намазали мылом. Спустившись мимо закусочной, где жарились чебуреки и пахло горелым луком, я снял ботинки и с наслаждением погрузил ноги в прохладную гальку.

Я стоял долго. Меня ослепило море. Оно было зеленое, синее и серебряное. Пена быстро высыхала на камнях. Волны, догоняя друг дружку, набегали на берег и нехотя отползали назад.

На гладком валуне сидела девушка в голубом купальнике и, поджав колени к подбородку, задумчиво глядела вдаль. У нее было загорелое, восточного типа лицо, черные брови, темные глаза и соломенные волосы, легкие как пух. Эти светлые волосы резко контрастировали со всем ее южным обликом.

Раздевшись, я с разбегу прыгнул в море и… едва не задохнулся от холода. Вода, такая ласковая на вид, оказалась ледяной. Я пулей выскочил на берег.

Девушка улыбнулась. Зубы у нее были белые и ровные, хотя немного мелкие.

— Ничего себе водичка! — пробормотал я пристыженно.

Девушка сошла с камня и принялась подбирать волосы.

Это было нелегким делом: волосы вырывались из рук, лезли в глаза, запутывались между пальцами. С трудом справившись с ними, незнакомка уложила их на затылке блестящим тяжелым узлом и, прикусив нижнюю губу, ловко закрепила длинной шпилькой. Потом осторожно натянула резиновую шапочку и вошла в воду.

Я был уничтожен. Три года назад на факультете журналистики я слыл неплохим пловцом, а теперь испугался холодной воды! Стиснув зубы, я снова ринулся в море и героически просидел там до тех пор, пока девушка не вышла на берег. Я вылез вслед за ней и принялся прыгать на одной ноге, делая вид, что вода попала в ухо. На самом деле я просто окоченел.

Девушка даже не заметила, какой подвиг я совершил в ее честь. Она вообще меня не заметила, хотя я прыгал у нее перед глазами. Неторопливо она надела голубое, в белый горошек платье, нагнувшись, застегнула белые босоножки и направилась к лестнице. У нее были стройные, длинные загорелые ноги, покрытые светлым пушком. Она шла так неслышно, будто не касалась земли.

Весь вечер я думал об этой девушке, а утром, едва рассвело, спустился на пляж. Но погода опять испортилась. Небо затянуло тучами, моросил мелкий, противный дождь.

После завтрака я отправился в городской парк. Там был шахматный павильон. Уже не думая о девушке, я решил скоротать время за шахматной доской. Конечно, меньше всего я ожидал встретить незнакомку в павильоне.

Она сидела возле окна и играла в шахматы с толстым, небритым мужчиной. Он сопел и, прежде чем переставить фигуру, подолгу держал ее над доской. Я заглянул через его плечо. Позиция толстяка была явно безнадежной. Через минуту он встал и буркнул:

— Это был просто зевок! Впрочем, играете вы неплохо.

Он с достоинством удалился. Поздоровавшись, я предложил:

— Сыграем?

Когда-то я занял второе место в турнире. Правда, турнир был в школе, но тем не менее я считал себя приличным шахматистом. Уверенно и небрежно я разыграл дебют, а после того, как моя противница внезапно рокировалась в другую сторону, уже не сомневался в победе. Она бесстрашно вскрыла королевский фланг и повела вперед пешки. Усмехаясь про себя, я осторожно группировал фигуры и ждал, когда ее атака захлебнется. Но после того как она вдруг пожертвовала слона за пешку, я призадумался. Моя позиция только казалась неприступной. Через три-четыре хода пешки черных неизбежно должны были прорваться на первую горизонталь…

Я беспомощно глядел на доску. Девушка откинулась на спинку стула. Я заметил, что она скучает.

— Сдаюсь, — сказал я, так и не взяв черного слона. Это было своеобразным шиком. Слабый игрок не заметил бы расставленной западни.

Вторая партия после долгой и упорной борьбы также закончилась моим поражением.

— Благодарю вас, — сказала девушка и встала.

— Еще партию?

— Нет, мне пора.

Она ушла. Я даже не успел узнать, как ее зовут.

Следующий день был последним днем моего пребывания в Ялте.

Утро было таким радостным и сияющим, что думать об отъезде не хотелось. Теплый ветер, дувший с моря, еле шевелил листья акации, росшей под моим окном. С пляжа доносились гулкие удары по волейбольному мячу и азартные крики играющих.

Я вышел на балкон и сразу увидел вчерашнюю противницу. В купальнике и голубой шапочке, тонкая и стройная, она приподнималась на цыпочки и била по мячу с той же ленивой и спокойной грацией, с какой входила в море и переставляла на доске шахматные фигуры.

Несколько минут я любовался ею, потом вернулся в комнату и принялся укладывать в чемодан вещи. «Завтра я уезжаю, что мне до нее?» — подумал я. Тем не менее через несколько минут я был на пляже. Узнав меня, она улыбнулась и махнула рукой.

В ней следа не было той холодной надменности, которая задела меня вчера. Я встал в круг, и через минуту мне уже казалось, что я давным-давно знаком и с нею и с остальными своими партнерами.

Наигравшись вдосталь, мы дружно кинулись в ледяную, обжигающую, как кипяток, воду. Я догнал девушку и, плывя с нею рядом, спросил, как ее зовут.

— Маша, — ответила она и, засмеявшись, брызнула водой мне в лицо.

Но когда я, одевшись, пригласил ее в кино, она отказалась так резко, что я растерялся. Однако через минуту Маша как ни в чем не бывало заговорила со мной о шахматах. Ее лицо снова стало приветливым.

— Вы будете сегодня в павильоне? — спросил я.

— Да.

— Не обманете?

Маша удивленно подняла черные брови.

Но она не пришла. Напрасно прождал я целый час. Я два раза прошелся по набережной в надежде встретить ее, но она, видимо, забыла о своем обещании.

Возвращаясь в дом отдыха, я зашел на почту, чтобы купить газету, и внезапно увидел Машу. Задумавшись, она сидела на скамейке. Ее тонкие смуглые руки бессильно лежали на коленях. Что-то грустное было в ее позе, в склоненной набок голове, в сжатых губах, в рассеянном взгляде.

Подойду к ней, я спросил:

— Почему вы обманули?

Она медленно подняла на меня глаза. В них блестнули слезы.

— Простите, — тихо сказал я. — Что-нибудь случилось?

— Да, — просто ответила Маша.

— Может быть, я смогу вам помочь?

Она покачала головой. Нужно было уйти. Но что-то помешало мне это сделать. Сознавая, что поведение мое нельзя назвать иначе, как бестактным, я продолжал донимать ее вопросами:

— Это очень большая неприятность?

— Я должна завтра быть в Москве, — устало ответила Маша. — Я получила телеграмму… А в кассе аэропорта нет билетов. Вот и все.

— И вы послали телеграмму, что не приедете? — догадался я.

— Что же оставалось делать?

— Возможно, ее еще не отправили! Пойдемте скорей! — Я схватил Машу за руку и потащил на почту. Она покорно пошла за мной.

— Как ваша фамилия? — спросил я, когда мы подбежали к окошку.

— Сапожникова.

Ее телеграмма еще лежала на столе у приемщицы.

— Сразу думать надо! — сурово сказала девушка в форменном кителе, возвращая приготовленный к отправке бланк. Я вручил его Маше и, не выпуская ее руки, вышел на улицу.

— Что же дальше? — спросила она.

Я достал из кармана свой билет на самолет и протянул ей.

— А как же вы сами?

— Полечу в субботу. Или в понедельник, какая разница! Обо мне не беспокойтесь.

Глаза ее повеселели.

— Спасибо!

— Пойдемте скорей в кассу.

Оформление билета на ее имя заняло немного времени. Маша отдала мне деньги, и мы вышли из агентства.

Мы медленно шли по набережной. С каждой минутой я все больше робел. Пока нужно было хлопотать, я не думал, как все это выглядит со стороны. Теперь я был уверен, что Маша смотрит на меня с иронией. «Неплохой способ завести знакомство, — думает она. — Предприимчивый молодой человек».

Мне очень хотелось пригласить ее куда-нибудь — в кино или в кафе, — но я не решался: ведь она не смогла бы отказаться, даже не испытывая желания со мной идти…

— Вы очень спешите? — спросил я, когда молчание стало неловким.

— Нет…

— Поужинаем вместе?

Она бросила на меня короткий взгляд и тотчас опустила глаза. Так и есть, что я наделал! Взгляд ее был явно насмешливым.

— Можно еще сыграть в шахматы, — попытался я исправить ошибку.

— Нет, лучше уж поужинать. Я хочу есть, — ответила она спокойно.

Зашли в ресторан «Южный». Толстый скрипач-венгр и пожилой гитарист с жалобными слезящимися глазами, отчаянно фальшивя, играли «Каррамбу». Зал был почти пуст.

— Может, выпьем шампанского?

— Пожалуй… Я замерзла.

— Тогда уж рюмку коньяку…

Маша не ответила, и я умолк с безнадежным видом. Я никак не мог вести себя с ней просто и свободно. В голову почему-то лезли самые банальные и плоские фразы. Разговор не клеился. Маша была вежлива, и только. Я ее совершенно не интересовал. Выпив бокал шампанского, она спросила:

— Разве вам не нужно на работу? Вы можете пробыть здесь столько, сколько захотите?

Я объяснил, какая у меня работа.

— Вы журналист! — сказала Маша с уважением. — Какая интересная профессия! О чем же вы пишете?

— Только что, например, написал о подпольщиках Прибельска. Замечательные были люди! Впрочем, не буду рассказывать, сами прочтете в газете. Мой очерк скоро опубликуют.

— Нет, расскажите! потребовала она. В ее голосе мне послышалась настороженная нотка. Я попытался отшутиться, но Маша настаивала с упорством, которое меня немало удивило. Я достал из кармана копию очерка и протянул ей:

— Вот, если хотите… Я плохой рассказчик.

…Незаметно я наблюдал за ней, пока она читала.

Первые страницы она пробежала быстро, затем что-то привлекло ее внимание. Она вернулась к началу страницы и принялась читать вновь. Лицо ее помрачнело. Не дочитав до конца, Маша аккуратно сложила листки и протянула мне.

— Понравилось? — спросил я.

— Ничего, бойко написано! — Ее тон стал чужим, враждебным. — Однако, простите, мне пора…

Маша встала и направилась к выходу, не интересуясь, иду ли я за ней.

Мы остановились у ворот санатория, где она жила. Было уже очень поздно.

— Благодарю вас за помощь, — сухо сказала Маша.

— Я вижу что-то случилось, — ответил я. — Не спрашиваю что. Вы все равно не скажете. Пусть… Я не навязываюсь в знакомые, но мне обидно, что мы так расстаемся. Прощайте! — Я зашагал прочь.

Я был оскорблен. Взбалмошная девчонка! Я ругал себя за то, что ввязался в это знакомство. Получил щелчок — и поделом!

Но почему она вдруг так переменилась? Эта мысль долго не давала мне уснуть. Измученный, злой, я встал рано и побрел на пляж. Опять ярко светило солнце, и вчерашние юноши и девушки играли в волейбол, но все было другим.

Я разделся, бросился в воду и уплыл далеко в море. Вода не казалась мне холодной.

Что эта странная девушка увидела в моем очерке? Ночью я полчаса изучал страницу, которую она прочла дважды. Ничего особенного там не было.

В небе застрекотал железный кузнечик. Надо мной проплыл вертолет. Он летел низко. В окошке была видна голова летчика. Летчик высунулся и кому-то помахал рукой. Может быть, мне.

Через три дня я вернулся в Москву. 

2
 Василий Федорович, встретив меня в коридоре, сказал:

— Хорошо, что приехал. Иди, читай гранки.

— Как, уже набрано? — обрадовался я.

— Набрано, набрано, — ответил Василий Федорович. — Исключительно благодаря западногерманскому руководству. Серьезно! Фашисты опять зашевелились. Не мешает напомнить им, как мы их били. Твой очерк о подпольщиках как раз в жилу!

Внимательно посмотрев на меня, он прищурился и добавил:

— Ну и, кроме всего прочего, написано неплохо. Вполне на уровне.

Приятно было услышать это из уст ответственного секретаря. Василий Федорович был старым, опытным газетчиком. Во время войны работал во фронтовой печати. Он был скуп на похвалы и до сих пор обычно ругал мои материалы на летучках или, что еще хуже, обходил их презрительным молчанием.

Я взял в отделе гранки и, спустившись этажом ниже, в пустой конференц-зал, принялся читать свой очерк. В напечатанном виде он показался мне чужим, более солидным, чем в рукописи, и в то же время убийственно скучным, растянутым и неуклюжим.

Прежде всего я отметил места, которые были исправлены или сокращены. Мне, разумеется, показалось, что это сделано неудачно и что очерк стал еще хуже, чем был.

Но радость моя была слишком велика, чтобы потускнеть от подобных мелочей. Я держал в руке пачку влажных, пахнущих типографской краской гранок — шестьсот строк, два газетных подвала и не мог от них оторваться. Моя фамилия крупным шрифтом будет поставлена вверху.

Вверху, а не внизу!

Я три года работал в газете. Мои заметки и статьи публиковались более или менее регулярно, хотя и не очень часто. Но все это был информационный материал. А теперь принят к печати мой первый настоящий очерк. Я вспомнил, как уговаривал Василия Федоровича послать меня в Прибельск, как убеждал его, что справлюсь с заданием, как боялся провалиться и вернуться ни с чем, и почувствовал себя победителем.

Расписавшись на гранках, я отнес их секретарю и спросил:

— Не знаешь, на какое число запланировано?

— На воскресенье, — буркнул он, не поднимая головы от стола.

Я вернулся в отдел, достал из стола пачку читательских писем, накопившихся за время моего отсутствия, и принялся сочинять ответы. Но мысли мои были далеко. Перед глазами мелькал газетный лист с моим очерком. Интересно, как его заверстают? Двумя подвалами на третьей и четвертой полосах или «стояком» на четыре колонки?

Запечатав конверты и надписав адреса, я пошел домой.

С легким шорохом падал снег. Мне было странно, что еще вчера я купался.

О Маше я не вспомнил ни разу с того момента, как вернулся в Москву. Изредка в памяти всплывали неясные картинки: берег моря, девушка, сходящая со скалы, шахматная фигурка, зажатая в смуглой руке, — но эти видения скользили мимо, не задевая меня.

— Наконец-то ты приехал. А тебе тут раз пять какая-то девушка звонила. Уж не зазноба ли? — встретила меня мама.

— Какая девушка?

— Не знаю, телефон оставила. — Мама протянула телефонную книжку. На первой странице был записан незнакомый номер.

В тот же вечер я позвонил.

— Алло, — услышал я женский голос. — Вам кого?

— Не знаю, — ответил я. — Меня просили…

— Это Алексей?

— Да.

— С вами говорит Сапожникова.

— Какая Сапожникова? — Сообразив через секунду, что разговариваю с Машей, я закричал, прикрыв трубку рукой: — Это вы, Маша? Я не узнал вас! Здравствуйте, Маша!

— Здравствуйте, — ответила она так отчетливо, словно стояла рядом. — Вы простите, Алексей, что я побеспокоила вас… Наверно, вы очень заняты?

— Нет, я не занят, — сказал я. — Вы не думайте, Маша, я очень рад, что вы позвонили!

— Мне нужно с вами встретиться. Это возможно?

— Конечно, Маша. Куда мне приехать?

— Я буду ждать вас возле метро «Краснопресненская» через полчаса. Это не слишком быстро?

— Нет, я ведь живу рядом. Я обязательно приду, Маша.

Раздались короткие гудки. Я бросился к зеркалу. На меня, вытаращив глаза, смотрел взъерошенный человек с оттопыренными ушами и синим, небритым подбородком. Бриться было некогда. Я влетел в комнату, вытащил из шкафа груду белья, выдернул чистую рубашку и непослушными руками завязал галстук.

Только на улице я опомнился, застегнул пальто на все пуговицы, придал лицу по возможности солидное выражение и, не слишком спеша, направился к станции метро.

В белой короткой шубке, белых перчатках и белом пуховом платке она была другой, не такой, как в Ялте, — более взрослой и какой-то земной, обыкновенной. В ее темных красивых глазах я заметил нетерпеливое ожидание.

— Я узнала ваш телефон в редакции, — сказала Маша, поздоровавшись, и быстро пошла вперед к площади Восстания. — Я должна показать вам кое-что… Если бы это касалось только меня… Впрочем, лучше без предисловий… Вот…

Она достала из сумочки довольно толстую пачку писем, перетянутую резинкой, и протянула мне:

— Прочитайте сейчас, прошу вас… Можно куда-нибудь зайти… Хоть в «Гастроном», там тепло… Ладно? Это очень важно!

Мы вошли в «Гастроном», помещавшийся в первом этаже высотного дома. Я встал в укромном уголке за кассой и стал читать письма в том порядке, в каком они лежали в пачке.

Мне сразу бросилось в глаза, что письма очень старые: написанные на плохой бумаге, они пожелтели и выцвели. Почерк местами был аккуратный, разборчивый, хотя и чересчур мелкий, местами буквы расползались в разные стороны. Первые письма были длинные, следующие все короче. Последнее письмо состояло всего из нескольких фраз.

Сперва я читал с трудом. Шум толпы, необычная обстановка и упорный взгляд Маши не давали сосредоточиться. Потом я увлекся и залпом проглотил все.

Привожу эти письма дословно.

«29 июня 1941 года. Мой милый! У нас все хорошо. Мне удалось, наконец, устроить Машу в детский сад. Она очень довольна. Рассказывает, какие сказки им читали и с кем она подружилась. Смешная и трогательная девочка. Первые дни спрашивала меня: „Где папа?“ Сейчас молчит, только смотрит на меня большими-большими глазами, будто что-нибудь понимает…

В школе все по-старому. Пионерский лагерь не работает, почти все дети остались в городе. Я веду кружок немецкого языка. Один мой самый лучший ученик, Севка Шаповалов — да ты должен помнить его, — вчера встает и говорит: «Я учить этот язык не буду. На нем фашисты разговаривают». Я сообразила, что ответить: «А вот попадешь в армию, на фронт, возьмешь в плен офицера, и велят тебе выведать у него важные планы. Как ты сделаешь это, не зная языка?» Задумался Севка. А у меня сердце защемило. Даже дети дышат войной.

Все молодые педагоги вслед за тобой ушли на фронт, наша комсомольская организация распалась. Я больше не секретарь.

Мой милый, любимый, как пусто без тебя! Комната кажется чужой… Я никуда по вечерам не выхожу, даже на кухню. Наша Зинаида Петровна словно взбесилась. Набрасывается на меня, как только увидит. Война всем испортила нервы. Впрочем, Зинаида Петровна всегда была сварливой. Ужасный характер!

Как хочется быть с тобой! Где угодно: в степи, в окопе, но с тобой! Только сейчас я почувствовала, как много твоя любовь давала мне! Пять лет прожили, а словно пять дней. Мы обязательно будем вместе, родной. Я знаю, на войне везет храбрым, а ты ведь у меня отчаянный. Какие мы были счастливые! В недостроенный дом, где нам обещали квартиру, на той неделе попала бомба. Все разнесло!

Я ненавижу их! Обидно, что я не мужчина. Ты счастливее меня. Ты можешь стрелять в них и видеть, что они падают. Если бы не Машенька, я попросилась бы на фронт. И не санитаркой, а снайпером. Я научилась бы хорошо стрелять, у меня зрение хорошее…

Мой любимый, добрый Митенька! С трудом представляю тебя, такого спокойного, уступчивого, деликатного, с винтовкой и в военной форме. Я горжусь тобой, слышишь?

Видишь, как много я написала? Пора спать, завтра у нас воскресник. Целую, твоя Люся».

Следующее письмо было написано слабым, неразборчивым почерком.

«8 июля 1941 года. Здравствуй, мой милый! Прости, что долго не писала. Я немножко болела, а сейчас совсем выздоровела. Дочка тоже здорова, все у нас в порядке. Я пока в больнице, но главный врач обещает скоро выписать. Ничего особенного со мной не случилось, просто недавно после бомбежки я помогала откапывать бомбоубежище, и меня немножко придавило. Представляешь, сорок человек в подвале, а кровля еле держится. Там дети, старики… Девчонки расчистили от мусора вентиляционную трубу, и я поползла. Вдруг все обвалилось. У меня что-то с ногами. Хирург говорит: временное явление. Ты не волнуйся.

Каждый день я тренируюсь и делаю успехи. Машенька пока у Зинаиды Петровны. Я даже удивилась, какой отзывчивой оказалась наша злая соседка! Водит дочку в детсад, и вдвоем навещают меня.

Любимый мой! От тебя нет писем, но я все понимаю и не тревожусь нисколечко. Я думаю сейчас много о нашей жизни. Как мы все не ценили до войны! Ворчали — то нам было плохо, это нехорошо, — а сейчас почувствовали, что такое для всех нас советская власть! Она как воздух! Не замечаешь его, а без него жить невозможно!

Газеты страшно читать. Немцы на Украине. Уже близко от нас. Что же будет? Мы тут, в тылу, слишком мало делаем, а про меня и говорить нечего. Ужасно обидно валяться в постели в такое время. Сейчас мое место должно быть… Но об этом потом, потом… Хорошо? Я напишу, когда выйду из больницы. Я приняла одно решение — думаю, ты одобришь.

Не беспокойся о нас. Дома все в порядке. Береги себя… Написала и только вздохнула. Что значит «береги»? Нет, лучше скажу по-другому: будь достоин себя! Может быть, тебе там это покажется громкой фразой, тогда извини. Но я не умею сказать иначе. Я это чувствую. Крепко целую. Твоя Люся».

«4 августа 1941 года. Наконец письмо! Я просто с ума сошла от радости. Как я целовала этот милый конвертик и каждую буковку, написанную твоей рукой. Прости, я больше не буду, я знаю, ты не любишь, когда я становлюсь сентиментальной.Я буду твердой и не позволю себе распускаться.

Машенька потребовала конверт и понесла в детсад хвастаться, что ее папа воюет на фронте. Мы с Верой Остроумовой читали твое письмо по очереди. Я сразу догадалась, где ты сейчас, хотя ты не написал название деревни. Но разве можно спутать с чем-нибудь нашу мельницу, и речку, и березку на обрыве! И мостик, под которым ты сидел с удочкой в тот день, помнишь? Интересно, где сейчас Вовка Панков? Если бы не он, мы бы не познакомились. Смешно и неприлично это говорить, но он вовремя свалился в омут. Помнишь, как я с визгом кинулась за ним да и сама чуть не утонула? Но ты героически спас нас обоих, потом долго ругал Вовку, а на меня не обращал, ну, совершенно никакого внимания! Теперь там, наверно, только трубы обгоревшие торчат?.. Ничего, за все они заплатят!

Я стала какой-то безжалостной. У меня бы рука не дрогнула стрелять в них… Я уже сообщала, что выписалась из больницы. Доктор похвалил меня, сказал: «Вы молодец, я думал, не встанете!»

Видел бы ты, как я ковыляла по коридору, держась за стенку, плача и скрипя зубами. С утра до вечера! Зрелище было неважное. Теперь бегаю как ни в чем не бывало. Только к непогоде кости ноют, словно у старушки. Но это не беда, зато не надо барометра.

В школе я больше не работаю. Вера Остроумова тоже. Мы учимся на курсах, приобретаем новую специальность. Эта специальность связана с радиотехникой. Понимаешь? Нас долго не хотели посылать, но мы добились приема у секретаря райкома и настояли на своем. Учить детей могут сейчас и пожилые люди, а мы, комсомолки, можем пригодиться в другом месте.

Пиши мне по адресу: почтовый ящик 124/67. Дома я не бываю, Машенька с понедельника до субботы в детском саду, а на воскресенье ее берет Зинаида Петровна. Дочка стала серьезная и рассудительная. Жалко смотреть на нее. Как старушка. Я пишу тебе в кабинете заведующей детсадом. Маша тоже хочет тебе написать. Я кладу ее ручку на бумагу и обвожу карандашом. Видишь, какие сладкие пальчики?

Любимый! Мне сейчас очень трудно. Ты, конечно, все понимаешь. Ведь я же мать. Но я не могла поступить иначе. Я перестала бы себя уважать. И не думай, дело вовсе не в романтике, хотя я не отрекаюсь от романтики, я осталась такой же, какой была, может быть, чересчур восторженной. Но решение я приняла, хорошенько все обдумав и взвесив. Война сделала меня взрослой, даже расчетливой. Но ты же согласишься с тем, что человек, отдающий Родине сейчас меньше, чем он может отдать, — просто дезертир! Я знаю, ты не осудишь меня. А Машеньке с Зинаидой Петровной хорошо. Они полюбили друг друга.

Кончаю писать, пришла Зинаида Петровна, отведет Машу домой. А я побегу на занятия. Мы и вечером занимаемся.

Милый, как мы плохо знали людей до войны! Теперь стало видно, какие они славные, преданные, мужественные. Что бы я делала без Зинаиды Петровны! Целую. Твоя жена Люся».

«7 августа 1941 года. Этого не может быть! Я не верю, я пишу тебе и убеждена, что произошла какая-то нелепая, страшная ошибка. Представь, сейчас мне сообщили, что ты погиб! Мне принесли извещение, там это написано. Но мое сердце молчит. Оно не обманывает. Ты наверное, попал в окружение или ранен. Ты получишь мое письмо позже, вот и все!..»

В этом месте на бумаге расплылось большое лиловое пятно, несколько слов нельзя было разобрать. На другой стороне листка неровным, изломанным почерком было написано:

«…что наш город отдадут немцам! Никогда не смирюсь с этим! Я не понимаю, что происходит? Для чего же тогда все было? И Днепрострой, и Шатура, и Кузбасс! Как мы радовались всему. Это не может пропасть. Нет такой силы, которая поставила бы на колени такой народ!

Знаешь, родной, я, не задумываясь ни на минуту, отдала бы жизнь для того, чтобы прогнать этих выродков, бандитов. Нет, я не права. Не о смерти надо думать, пусть гибнут они. А мы будем жить и построим коммунизм все равно, как бы они ни бесились!

Послезавтра экзамены, может быть, меня пошлют…»

Здесь несколько строк было густо замазано типографской краской, по-видимому военной цензурой. Снизу можно было разобрать только две фразы:

«…ты жив, жив, слышишь? Я знаю! Я верю! Обнимаю тебя…»

«18 августа 1941 года. Они хотят уверить меня, что тебя уже нет. Отводят глаза, вздыхают, деликатно объясняют, что ошибки быть не может. Но я их не слушаю.

Я не смогу теперь долго писать тебе, мой любимый, но ты так и знай, я не поверила. Видишь, вот я пишу тебе, и ты будешь читать это письмо. Будешь! Курсы я закончила. Работать предстоит одной. Я думала, что с Верой, но сегодня выяснилось, что ее посылают в другое место. Через город проходят наши войска… В моем распоряжении всего пять минут. Я забежала домой попрощаться с Зинаидой Петровной и Машенькой. Они остаются вдвоем. Бедной девочке придется видеть меня урывками, а может быть, я совсем не смогу сюда приходить…

Меня зовут. Бегу. До свидания, родной, милый! Ты всегда со мной. Передаю письмо товарищу, который эвакуируется. Целую своего милого, единственного. Твоя Люся».

Я вернул письма Маше. Несколько минут мы молчали. Я думал о женщине, чья душа была чистой, как родник, о Люсе. Меня взволновала преданность Родине, скромность и самоотверженность, которые сквозили в ее письмах. Что сталось с нею? Жива ли она? Почему Маша показала мне письма? Множество вопросов вертелось у меня на языке, но я почему-то не решался задать их. Странная робость сковала меня.

Маша заговорила первая:

— Вы, наверно, догадались, что Люся — это моя мама?

Я кивнул.

— Она была оставлена в оккупированном городе для подпольной работы и погибла. Ее полное имя — Людмила Зайковская.

Потрясенный, я молчал. 

3
 Мы долго сидели на обледеневшей скамейке в пустом белом скверике везде высотного дома. Мороз пощипывал за уши. Маша накинула на голову капюшон своей белой шубки. Притаив дыхание, я слушал ее рассказ.

Машин отец Дмитрий Алексеевич действительно не погиб. Вещим оказалось Люсино сердце. Он был тяжело ранен и отправлен в тыловой госпиталь.

Там спустя год он получил последние два письма жены.

Выздоровев, лейтенант-артиллерист Дмитрий Алексеевич Сапожников вернулся в строй. Он воевал в Польше и Чехословакии, его батарея участвовала в штурме Берлина.

Как только Прибельск был освобожден нашими войсками, лейтенант Сапожников послал письмо по прежнему адресу, но оно вернулось с отметкой, что адресат в данном доме не проживает, так как этот дом сожжен немцами при отступлении.

Дмитрий Алексеевич запросил адресный стол Прибельска, получил неутешительный ответ и обратился в областной комитет партии, где, по его мнению, должны были знать о судьбе его жены и дочери. Письмо инструктора обкома долго блуждало по полевым почтам и настигло лейтенанта лишь в июле 1945 года в Москве, куда он приехал по вызову для получения боевых наград.

В письме сообщалось, что по имеющимся данным дочь Дмитрия Алексеевича Маша Сапожникова проживает в настоящее время в городе Вознесенеке у своей опекунши Зинаиды Петровны Стекловой. Что касается его жены, Людмилы Иннокентьевны Зайковской, то сведения о ней обрываются сентябрем 1942 года. С 8 июля по 26 сентября она содержалась во внутренней тюрьме немецкой политической полиции, дальнейшая же ее судьба неизвестна.

Странный, сдержанный тон письма, многочисленные недомолвки поразили лейтенанта Сапожникова, давно догадавшегося, что жена должна была остаться в Прибельске для подпольной работы. Он боялся получить известие о ее гибели, но внутренне был готов к этому: ответ обкома поставил его в тупик.

В Москве Дмитрию Алексеевичу предложили остаться в армии и сообщили, что есть решение направить его в Военно-политическую академию.

Взяв отпуск для устройства личных дел, Сапожников отправился в Прибельск.

Инструктор обкома рассказал ему о предательстве Людмилы Зайковской и показал захваченные в фашистском архиве документы, которые ее полностью изобличали.

С ужасом читал Дмитрий Алексеевич письмо, написанное знакомым, родным почерком жены и адресованное шефу политической полиции Прибельска штурмбаннфюреру Кернеру. Он не верил глазам. Но не верить было нельзя…

Двойное горе пришлось ему пережить в эти дни. В обкоме с ним разговаривали сочувственно, но не особенно приветливо. И он понял, что предательство Людмилы, в котором все здесь были убеждены, кладет пятно и на его имя — имя солдата, прошедшего с боями от Харькова до Берлина.

Сердце твердило ему, что Людмила — та Людмила, которую он знал и любил, — не могла написать предательского письма. Но разум говорил о другом… Ведь почерк, несомненно, принадлежал ей.

Дмитрий Алексеевич поехал в Вознесенск. Он разыскал Зинаиду Петровну Стеклову, забрал дочку и вернулся в Москву. Маше в то время было уже девять лет. Она помнит, как подавлен был отец. Он не спал по ночам, осунулся и почти не разговаривал с Машей.

Об академии теперь не могло быть и речи. Прекрасно понимая, что его не пошлют на политическую работу в армии, Сапожников заявил о своем желании демобилизоваться и вернуться на педагогическую работу. Он случайно встретил своего однокурсника, занимавшего важный пост в Московском городском отделе народного образования. Этот человек помог Дмитрию Алексеевичу устроиться на работу и получить комнату в Москве. О возвращении в Прибельск Сапожников не хотел и думать.

С тех пор они жили вместе — Маша и ее отец. Прошло тринадцать лет. Девочка окончила школу, поступила в мединститут. Дмитрий Алексеевич был замкнутым, суровым человеком. Он избегал женщин и не заводил друзей. Горе его с годами не слабело. Когда Маша выросла, странное состояние отца стало тревожить ее, но она ни о чем не догадывалась. Сапожников никогда не говорил ей о матери. Маша знала лишь, что мама погибла во время Великой Отечественной войны.

В 1958 году Дмитрий Алексеевич простудился и слег с тяжелым воспалением легких. Состояние его с каждым днем ухудшалось. За несколько дней до смерти он позвал Машу, рассказал ей то, что сообщил ему когда-то инструктор обкома, и отдал шесть старых писем.

— До сих пор я скрывал от тебя правду, — сказал Маше Дмитрий Алексеевич. — Теперь ты взрослая и должна знать все. Твоя мать не предательница. Я никогда не верил в это. Произошла какая-то страшная ошибка. Но ничего нельзя доказать.

Плача, сидела Маша у постели умирающего отца. Слабым, прерывающимся голосом он говорил о Людмиле, о том, как полюбил ее, как они все втроем жили в Прибельске и были счастливы… Навсегда запали в память Маше последние слова Дмитрия Алексеевича:

— Ты похожа на нее. Гордись своей мамой… Будь такой, как она!..

Маша умолкла. Я взволнованно взял ее за руку. Но она отстранилась от меня и встала. Голос ее прозвучал глухо и отчужденно:

— Вот все, что я хотела вам рассказать. Теперь можете напечатать ваш очерк. Я не буду писать опровержение.

Кивнув мне, она пошла прочь.

— Постойте, Маша! — крикнул я.

Она не обернулась, а я почему-то не смог встать со скамейки и догнать ее.

Было уже поздно, но идти домой мне не хотелось. Я купил билет в кинотеатр «Пламя» на какую-то старую картину и, сидя в темном зале, попытался спокойно и трезво взвесить, что же мне стало известно. Да, в сущности, почти ничего определенного. Появилось лишь внутреннее ощущение того, что женщина, написавшая такие письма, не могла быть предательницей. И никаких фактов, подтверждающих это. Никаких! Ведь даже лейтенант Сапожников не отрицал, что почерк принадлежал его жене.

— И все-таки имел ли я право опубликовать очерк, если у меня оставалась хотя бы крохотная доля сомнения?

Дома я был около девяти. Я зажег свет в кухне и принялся ходить из угла в угол.

«Ну, хорошо, — говорил я себе. — Ты завтра пойдешь в редакцию и возьмешь обратно свой материал. Но что же дальше? Ведь истину установить все равно невозможно. А читатели из-за твоих интеллигентских сомнений так и не узнают о героях-подпольщиках Прибельска. Правильно ли это? Конечно, нет! Да и почему, спрашивается, должен я верить Маше и каким-то старым письмам? В обкоме партии мне дали официальный материал, подтвержденный документами… Я корреспондент газеты, а не частное лицо!»

В тот момент, когда я уже совсем убедил себя, что не должен придавать значения. Машиному рассказу, мне вдруг стало ясно, что я просто пытаюсь заглушить голос своей совести, приказывающий немедленно забрать очерк из редакции. Ведь в глубине души я уже не верил, что Людмила — предательница. Не верил и все-таки хотел увидеть очерк напечатанным!..

Мне стало стыдно. Как я еще мог колебаться!

Я подошел к телефону и набрал номер дежурного по выпуску. Им оказался в этот день мой приятель Павел Боровский.

— Привет, старик, — сказал я, пытаясь унять дрожь в голосе. — Это я… Когда идет мой материал?

— Завтра, — ответил Павел. — Он стоит в полосе и, если ничего не случится, не вылетит. Можешь спокойно спать. Ну и отгрохал же ты кирпичик! — прибавил он с завистью.

— Послушай, Боровский, — сказал я. — Немедленно сними этот очерк и замени его чем-нибудь, пока не поздно. Он не пойдет.

— Как не пойдет? — закричал Павел. — Кто сказал?

— Я тебе говорю. Там есть ошибка. Нельзя печатать.

— Что же я поставлю на его место? Шестьсот строк! С ума можно сойти! Нет, старик, ты как хочешь, а я на себя это взять не могу. Звони Василию Федоровичу и договаривайся с ним.

Я позвонил ответственному секретарю домой. Заявил, что мне стали известны новые факты, опровергающие предательство Людмилы Зайковской, поэтому я должен дополнительно изучить материал и переработать очерк.

— Какие там еще факты? — сонно спросил Василий Федорович.

— Письма. Ее письма к мужу на фронт. Она настоящая патриотка, а никакая не предательница. Произошла ошибка. Что-то напутано. Роковое стечение обстоятельств.

— Вот что, — помолчав, ответил Василий Федорович. — Поезжай сейчас в редакцию и сократи к черту то место, где упоминается о Людмиле Зайковской. В конце концов она эпизодическое лицо, очерк ничего не потеряет от сокращения.

Признаться, эта мысль мне самому приходила в голову. Но такой выход из положения был нечестным и недостойным. Я так и сказал ответственному секретарю.

— Что же ты предлагаешь? — спросил он сердито.

— Я снова поеду в Прибельск. Постараюсь что-нибудь узнать. Должны же отыскаться люди, которые были вместе с Зайковской в фашистском тылу…

— А если не отыщутся?

Я промолчал.

— А если они подтвердят, что твоя Людмила — предательница.

— Тогда и опубликуем.

— Тебе не кажется, что этот очерк слишком дорого обойдется редакции? — язвительно спросил Василий Федорович.

Я вздохнул. Что я мог возразить?

— Ладно, — закончил разговор ответственный секретарь. — Я скажу, чтобы очерк сняли… Завтра пойдем к редактору. Объяснишь ему все. — В его голосе было сожаление. То сожаление, с которым взрослый человек убеждает подростка, не желающего понять, какую глупость он совершает…

Через три дня я выехал в Прибельск.

— Я верю, что вам удастся распутать эту историю, — сказал редактор. — Вы правы, стремясь восстановить истину и вступиться за честь советского человека, быть может обвиненного напрасно. Но будьте объективны до конца. Не увлекайтесь, помните, что гестаповцы многих сумели сломить. Перед лицом смерти и пыток не сгибались лишь самые мужественные и преданные… Если потребуется наша помощь, звоните…

Перед отъездом я встретился с Машей. Она прибежала к высотному дому запыхавшаяся, с красными пятнами на щеках. Я успел ей сообщить по телефону, что еду в Прибельск, и она показалась мне встревоженной и даже чуть-чуть испуганной.

— Не могли бы вы дать мне на время эти письма? — попросил я. — Возможно, потребуется их кому-то показать.

— Что вы хотите делать? — робко подняла она глаза.

— Еще не знаю… Я верю так же, как и вы, что ваша мама была честным человеком. Попытаюсь найти факты, подтверждающие это.

— Спасибо, — тихо прозвучал ее голос.

Маша принесла письма, и, взглянув на нее в тот момент, когда она передавала мне их, я понял, какую ценность беру из ее доверчивых рук.

— До свидания, Маша, — сказал я. — Может быть, напишу вам оттуда.

Она торопливо кивнула. Мне очень хотелось, чтобы она меня проводила, но я не решился попросить ее об этом. 

4
 …В Прибельск поезд прибыл утром… Оставив чемодан в гостинице, я отправился в обком партии. Заведующий областным партийным архивом Томилин, пожилой, полный мужчина с добрым лицом и зоркими глазами, встретил меня, как старого знакомого:

— Привет, привет! Что-то очерка вашего не видно! Не напечатали еще? Я каждый день газеты читаю.

Я рассказал о письмах Зайковской и протянул ему их. Томилин читал медленно, по нескольку раз возвращаясь к одному и тому же месту. В кабинете было жарко натоплено и пахло канцелярским клеем. На высоких, до потолка, стеллажах тесными рядами стояли картонные папки с архивными делами.

Когда, закончив чтение, Томилин повернулся ко мне, его лицо уже не казалось добродушным, а было сосредоточенным, строгим, даже суровым.

— Что вы по этому поводу думаете? — нетерпеливо спросил я.

Не ответив, он отодвинул стул, кряхтя, взобрался на деревянную переносную лестницу и, порывшись на верхней полке стеллажа, спустился с толстой папкой, крест-накрест перевязанной шпагатом.

Надев очки, он принялся перелистывать пожелтевшие страницы и, найдя то, что искал, протянул мне раскрытую папку.

Я увидел записку, написанную на обрывке бумаги химическим карандашом. Там было .всего несколько строк:

«Дорогая Варюша, прошу, передай мне в тюрьму чистое белье. Выпустят нас, думаю, не скоро. От верного человека доподлинно известно, что подстроила все учительница Люська Зайковская. Скажи нашим, чтобы припомнили ей при случае. Пока ее держат в тюрьме, но она надеется выбраться за наш счет. Больше писать нельзя. Не забудь про белье. Целую. Остап».

— Это написал жене перед казнью паровозный машинист Остап Тимчук, — строго сказал Томилин. — Переверните, пожалуйста, страницу.

Я перевернул страницу и увидел несколько подшитых вместе листков бумаги с напечатанным на машинке немецким текстом. Тут же, на краю страницы, был сделан перевод. Я прочел:

«Начальнику политической полиции города Прибельска господину штурмбаннфюреру Кернеру от следователя 3-го отдела оберштурмфюрера Бронке. Рапорт. 21 июля 1942 года. Настоящим имею честь довести до вашего сведения, что содержавшаяся под следствием по делу о подпольной коммунистической организации Людмила Иннокентьевна Зайковская сего числа 21 июля 1942 года в 13 часов 40 минут, вызвав меня в камеру, заявила, что желает облегчить свою участь и с этой целью имеет сделать важное сообщение. По моему приказу Зайковской были вручены бумага и чернила. Она собственноручно в моем присутствии и в присутствии переводчика господина Чудовского написала донесение на ваше имя, которое при сем препровождается. Ожидаю дальнейших ваших указаний по данному делу».

Донесение Людмилы я уже читал раньше. Оно было написано фиолетовыми чернилами, ровным, мелким почерком, без помарок на листке, вырванном из школьной тетрадки:

«Господин Кернер! Я думаю, вы поверите мне, если я скажу, что случайно попала в подпольную организацию. Я состояла в комсомоле, поэтому мне приказали остаться в городе и быть связной. Моего согласия не спрашивали. Я не отказалась. Как вам известно, я преждавала в школе немецкий язык. Я хорошо знакома с вашей замечательной культурой. Дух великого немецкого народа всегда был для меня понятен и близок. Я увидела, что советская власть оказалась колоссом на глиняных ногах, и уверена, что смогу сотрудничать с вами. Но партийные руководители крепко держали меня в руках. Я боялась их и не могла выйти из-под их власти. Теперь из-за моей слабохарактерности мне грозит смерть. Но я не враг вам и хочу это доказать. Я сообщаю вам, господин Кернер, фамилии и адреса четырех важных преступников, членов штаба, ближайших помощников секретаря подпольного горкома партии Георгия Лагутенко, находящегося сейчас в тюрьме. Эти люди пока гуляют на свободе и по-прежнему вредят немецкой армии. Они притворяются, что относятся лояльно к оккупационным властям, а сами совершают диверсии. Называю этих людей: Остап Тимчук, проживает на проспекте Маркса, дом 11, квартира 3. Михалевич Тарас, живет на улице Короленко, дом 8, квартира 1. Василий Галушка, его адрес: 2-й Красногвардейский переулок, дом 12, квартира 7, и Семен Гаевой, адрес: улица Чкалова, дом 5, квартира 9.

Тимчук, Галушка, Гаевой и Михалевич в ночь с 28 на 29 мая 1942 года взорвали железнодорожный мост через реку. Они сделали это по приказу Георгия Лагутенко. Этот приказ я лично передала Тимчуку 28 мая у него на квартире.

О других своих диверсиях они вам сами расскажут после того, как вы их допросите.

Я надеюсь, господин Кернер, что, оказывая вам услугу, тем самым сохраняю себе жизнь. Мне всего двадцать шесть лет. Я еще хочу наслаждаться жизнью, ведь я так молода и не причинила вам большого вреда. Обещаю и впредь сотрудничать с немецкими властями. 21 июля 1942 года. Людмила Зайковская»,

— Какую же правду хотите вы еще найти? — спросил Томилин, когда я закрыл папку. — Разве, не все тут ясно?

— Нет, не все, — твердо ответил я. — Вы сейчас прочли письма Людмилы к мужу. Скажите по чистой совести, мог ли один и тот же человек написать эти письма и донесение господину Кернеру? Да, я знаю, почерк принадлежит Зайковской. И все же, кроме доводов разума, у каждого человека есть доводы сердца. Неужели оно вам ничего не подсказывает?

— Вы задаете мне риторические вопросы, — подумав, сказал заведующий архивом. — Никому нет дела до того, что вам или мне подсказывает сердце. У нас научное учреждение, которое оперирует фактами. Строго проверенными фактами. Эти факты говорят против Зайковской. А ее письма… Что ж… Они ведь ни о чем, в сущности, не говорят и ничего не опровергают. Вы еще молоды и не нюхали пороха. Нам в ту пору приходилось разочаровываться в людях. Хороши бы мы были, если бы оправдывали предателей, основываясь на этих ваших «доводах сердца».

С ним трудно было не согласиться. И все же я не согласился. Я знал то, чего не знал Томилин. Я знал Машу и видел ее глаза. И я сказал:

— Ладно, оставим чувства в покое. Вы правы, нужны факты. Поможете вы мне найти их?

— Вы хотите доказать, что Зайковская не виновна?

— Да.

— Зачем?

Этот вопрос поставил меня в тупик.

— Как зачем? Да чтобы восстановить честное имя погибшей комсомолки, если она действительно была честной.

Томилин изучающе посмотрел на меня. Наверно, он подумал, что у меня имеются какие-то неизвестные ему соображения, о которых я умалчиваю. Вся эта история ему явно не нравилась. Мне необходимо было обрести в нем союзника: без его помощи я ничего не смог бы сделать.

— Поймите меня правильно, — сказал я. — Вы говорите, что оперируете только строго проверенными фактами. Пусть так. Но давайте проверим эти факты снова, раз уж появилось какое-то, хотя бы даже крохотное сомнение.

— У меня лично никаких сомнений нет, — ответил он сухо. — Вообще я считаю вашу затею нелепой. Волга впадает в Каспийское море, и, сколько бы вы этот факт «и проверяли, положение не изменится. Но поступайте, как находите нужным. Что вас конкретно интересует?

— Известно ли что-нибудь о деятельности Зайковской в тылу у немцев?

— Нет, точно ничего не известно. Все люди, с которыми она работала в подполье, были казнены. Она числилась связной горкома партии. У нее была рация. Она передавала донесения в штаб партизанского отряда.

— Какое у нее было легальное положение? Она служила где-нибудь?

— В городской управе. Секретарем общего отдела.

— Неужели нет никого, кто знал или хотя бы видел ее в то время?

— В городе живет некий Ковальчук. Он топил печи в управе. Но с ним вам нет смысла встречаться. Он скажет, что Зайковская была секретаршей, вот и все. Он уже говорил это однажды. Его показания в этой папке. — Помолчав, Томилин добавил: — Какой же вам смысл идти тем путем, каким много лет назад шли мы? Вы окажетесь перед тем же выводом. Если уж вы хотите найти что-нибудь новое, ищите в первую очередь новый метод поисков.

Он был совершенно прав.

— Посоветуйте что-нибудь! — взмолился я. Томилин покачал головой:

— Не знаю, не знаю… Говорю вам: вы зря потратите время.

На этом наш разговор пришлось прекратить: раздался телефонный звонок. Томилину сообщили, что через полчаса начнется бюро обкома, где он должен присутствовать.

Попрощавшись с ним, я вернулся в гостиницу, Зима в Прибельске была теплой. Онег еще не выпал. Накрапывал мелкий дождь. На мокром асфальте отражались разноцветные огни реклам.

По широкому проспекту неслись автомобили, троллейбусы; громыхая, неторопливо ползли трамваи. Спешили куда-то прохожие: женщины с зонтиками в руках, школьники со своими сумками, смеющиеся, оживленные юноши и девушки. У ярко освещенных подъездов кинотеатров толпился народ.

Город жил обычной жизнью. А мне вдруг представился другой, притихший, в развалинах город, вот этот самый город, но без огней, без музыки и веселой толпы. Город, оккупированный фашистами.

Здесь жила Людмила Зайковская. По этой улице ходила она по утрам в управу. Вот в этот пятиэтажный серый дом, где сейчас помещается горсовет. Что думала она, глядя на немецких солдат и офицеров? Боялась, ненавидела их или верой и правдой служила им?

У себя в номере я еще раз прочел все шесть писем. И сомнение, зароненное в меня Томилиным, погасло. Я снова поверил этим письмам и той, которая написала их летом 1941 года. Я дал себе торжественную клятву не отступать.

После ужина я принялся обдумывать вопросы, которые завтра должен был задать Томилину. Я пытался найти новый подход к уже известным фактам, новый метод… Искал… Но не находил.

Заведующий архивом смог принять меня лишь вечером, в конце рабочего дня. У меня было сильное подозрение, что он сделал это с тайной целью поскорей избавиться от докучливого посетителя. Времени в моем распоряжении было мало, и я сразу приступил к делу.

— Откуда стало известно, что Зайковская пробыла в тюрьме с 8 июля по 26 сентября 1942 года?

— В деле имеются соответствующие документы, — ответил Томилин, слегка удивленный моим вопросом. — В архиве полиции была обнаружена ведомость пищевого довольствия заключенных. В этой ведомости фамилия Зайковской значится с 8 июля по 26 сентября. 27 сентября она была вычеркнута из реестра.

— Куда же она девалась?

— Томилин пожал плечами.

— Может быть, ее расстреляли?

— Возможно, но возможно, и выпустили. Мы ничего не знаем об этом. Товарищи, арестованные так же, как она, за участие в подпольной организации, были казнены в начале 1943 года. В списке казненных Зайковской нет.

— Она одна была в камере?

— Да… За исключением единственного дня. 26 сентября к ней подсадили Веру Давыдовну Орлову, арестованную за то, что она не сдала радиоприемник. По оплошности кого-то из тюремщиков Орлову заперли в камеру, где находилась Людмила. В тот же вечер Зайковскую забрали из камеры. Ночь Орлова провела одна, а утром ее освободили, предварительно зверски избив. Поговорите с Орловой. Правда, это вам ничего не даст. Ее показания уже имеются в деле. О Зайковской она отзывается резко отрицательно. Но, возможно, она припомнит какие-либо новые, ценные для вас детали.

Лицо Томилина выражало усталость и нетерпение. Он поглядел на часы. Рабочий день был окончен. Мне ничего не оставалось, как отправиться к Орловой.

Вера Давыдовна жила в новом доме возле Парка культуры и отдыха имени Шевченко. Я с трудом разыскал ее, так как она вышла замуж и носила фамилию мужа — Грибакина.

Это была женщина средних лет, довольно еще стройная и хорошо сохранившаяся. На ее худощавом, подвижном лице почти не было морщин. Черные густые волосы были разделены ровным пробором. Она была одета в строгий синий костюм и белую блузку. Лицо ее сильно загорело — вероятно, Вера Давыдовна недавно вернулась откуда-нибудь с юга.

Орлова-Грибакина провела меня в небольшую комнату. На круглом столе стояла швейная машинка. На диване белели бумажные выкройки.

— Извините за беспорядок, — сказала Орлова. — Спешу мужу рубашку сшить, пока мой отпуск не кончился. В понедельник уже на завод. Я на заводе работаю нормировщицей. Вы, наверно, с избирательного участка, агитатор?

Довольно путано я изложил цель своего визита.

— Вы пишете об этом? — сказала Вера Давыдовна. — Но чем же я могу вам помочь? Ведь я не была в подпольной организации, даже не слышала о ней. Я просто не сдала в комендатуру радиоприемник, спрятала его в детской коляске в сарае и по ночам ловила Мосиву, а немецкий офицер, живший в нашем доме, подсмотрел и отвел меня в гестапо. Вот и все. Мне было шестнадцать лет… Утром меня выпустили…

— Расскажите об этом подробно, — попросил я.

…Трудно жилось в ту страшную пору шестнадцатилетней девушке. Вере приходилось заботиться не только о том, чтобы достать еду для себя и для больной матери, но и о том, как бы не привлечь внимания немецких солдат, падких до молоденьких девочек. Выходя из дому, Вера куталась в черный платок, но ей не удавалось спрятать большие карие глаза, смотрящие настороженно из-под платка, и часто она едва уносила ноги от чересчур бесцеремонных «кавалеров» в зеленых шинелях.

Единственная отрада осталась у Веры — радиоприемник. Его купил отец перед войной. Когда вышел приказ сдать радиоприемники, Вера гостила с матерью в деревне, отец был уже на фронте, а потом пришли немцы, так и остался приемник. Тайком от матери Вера спрятала его в сарай, провела туда электрошнур и стала по вечерам слушать Москву.

25 сентября 1942 года, дождавшись темноты, она пробралась в сарай, ощупью отыскала оголенные концы провода, присоединила их к вилке приемника. Вспыхнул зеленый огонек и заговорщицки подмигнул ей. Девушка медленно крутила рычажок настройки, пока не услышала знакомые позывные. Москва!

В этот момент со скрипом распахнулась дверь. Луч фонаря ударил Вере в глаза. Она зажмурилась, ослепленная. Кто-то схватил ее за шиворот и выволок из сарая. Это был обер-лейтенант, живший в их квартире.

Вера покорно отправилась с ним в комендатуру.

— Тебя расстреляют! — злорадно сказал немец. — Пу-пу!

Он сделал круглые глаза и изобразил пальцем, как в нее будут стрелять. Вера равнодушно отвернулась. Она была так оглушена случившимся, что даже не боялась…

Ночь она провела в коридоре комендатуры, где ее допрашивали и раза два ударили по щекам. На рассвете ее вместе с тремя незнакомыми девушками усадили в крытый грузовик и отвезли в тюрьму. Здесь она снова долго стояла в длинном, полутемном коридоре лицом к стеке, со сложенными за спиной руками, как ей велели. Потом зазвенели ключи, и надзиратель с обрюзглым, сонным лицом молча втолкнул ее в камеру.

Вера огляделась удивленная. Она до сих пор совсем не так представляла себе тюремную камеру. Здесь не было деревянных нар, не было сочащихся сыростью каменных стен. В окне, правда, чернела решетка, но этим и ограничивалось сходство с тюрьмой. Вера находилась в обыкновенной, даже довольно уютной комнате. На окне висели кружевные чистые занавески, посредине стоял стол, накрытый вышитой скатертью. На столе стояла фарфоровая ваза, только цветов в ней не хватало. В простенке висело овальное зеркало, а под ним была тумбочка. На тумбочке стояли флаконы и разноцветные коробочки. На полу была постелена шерстяная домотканая дорожка. В углу у стены помещалась кровать с пружинной сеткой, накрытая голубым ватным одеялом. На кровати сидела мододая, красивая женщина с пышными рыжеватыми волосами, небрежно заплетенными в длинную толстую косу. На женщине был ситцевый халат и тапочки на босу ногу. Губы ее были накрашены. Во рту торчала дымящаяся папироса.

Когда дверь захлопнулась, женщина медленно встала, подошла к Вере и, поглядев на нее скучающими зелеными глазами, лениво, нараспев произнесла:

— Вот мы и с пополнением. Откуда ты, прелестное дитя?

— Вы кто? — ошеломленно спросила Вера.

Женщина улыбнулась одними губами. Глаза ее остались холодными и равнодушными.

— А ты кто?

— Меня забрали за приемник, — сказала Вера. — А вас за что? Вы тоже заключенная или здесь работаете?

— За приемник? — удивленно переспросила женщина. В глазах ее зажегся интерес, который, впрочем, тотчас погас. — Ну, располагайся, — сказала она и вернулась на свою кровать. Легла, сбросив тапочки, и подложила руки под голову.

Медленно тянулись часы. Вера села в угол прямо на пол, поджав ноги и сжавшись в комок. Ее бил озноб.

Когда стемнело, открылась дверь и вошел надзиратель, держа в вытянутых руках поднос. На подносе стояли две тарелки.

Надзиратель осторожно опустил тарелки на стол и сказал:

— Пожалуйста, ужинать. После этого он ушел.

— Ешь, — не поворачивая головы, сказала женщина. — Я не хочу.

Вера, поколебавшись, подошла к столу. В одной тарелке оказался борщ на мясном бульоне, а в другой — тощая куриная нога и немножко риса. Все это было так необычно, что Вера не выдержала и спросила:

— Здесь всех так кормят или только вас?

— Только меня! — раздался с кровати сердитый голос.

— А почему?

— Потому что я не такая дура, как другие! — Женщина встала и подошла к Вере. Ее красивое лицо, смутно белевшее в полумраке, исказилось от злости. — Да, да, и нечего так на меня смотреть! Жизнь дается один раз, а после смерти все равны и чистые и нечистые!

Круто повернувшись, она отошла к окну и прислонилась к стене, скрестив руки на груди.

— Вот ты, к примеру. Москву, наверно, по радио слушала. И собой, конечно, восхищалась. Дескать, вот какая я храбрая, не боюсь проклятых оккупантов. Ну, и чего ты добилась? Завтра тебя расстреляют, и не спасет тебя твоя Москва! Понимаешь? Расстреляют! А разве ты жила? Тебя хоть целовал когда-нибудь мужчина? Ты — знаешь, что такое любовь, семья? Ты кормила грудью ребенка? Ничего этого ты не видела и теперь уж не увидишь. Дуреха!

— Раз вы такая умная, почему же вы здесь, а не на свободе? — язвительно спросила Вера.

— Я буду на свободе! — буркнула женщина. — Я-то еще буду, а вот ты нет!

— Ну и пожалуйста! — сдавленно ответила Вера, с трудом удерживаясь от внезапно подступивших слез. — Не нужна мне такая свобода!

Она направилась в свой угол и села на пол, закрыв лицо руками.

— Ты плачешь? — спросила женщина. — Ты лучше не плачь, а скажи им завтра: так, мол, и так, простите меня ради бога, глупой была, неразумной, а теперь поумнела. Что хотите прикажите, сделаю, только не убивайте… Может, они тебя и помилуют.

Вера промолчала. Рыдания рвались наружу. Она всхлипнула и закусила губу. Стало совсем темно. Вера долго плакала и незаметно для себя уснула. Когда она проснулась, под потолком тускло горела желтая лампочка. С кровати доносились стоны. Женщина лежала на животе, свесив голову вниз. Ее рыжая коса расплелась и рассыпалась по подушке.

— Что с вами? — испуганно спросила Вера.

— Позови… надзирателя… — сквозь зубы пробормотала женщина и снова принялась стонать.

Вера постучала в дверь. Через несколько минут появился надзиратель, посмотрел на женщину и ушел. Вскоре он вернулся в сопровождении немца в мундире, поверх которого был надет белый халат. Немец попытался осмотреть женщину, но она не позволяла к себе притрагиваться и стонала, как только врач протягивал к ней руку.

Озабоченно сдвинув брови, он взял ее за кисть и сосчитал пульс. Потом отрывисто сказал что-то надзирателю, и они ушли. Примерно через час надзиратель просунул голову в дверь и сказал.

— Зайковская, собирайся с вещами.

Охая, женщина сняла халатик, под ним оказалось тонкое шелковое белье, и надела красное, яркое и нарядное шерстяное платье, чулки и маленькие сапожки на высоких каблуках. Она закрутила волосы вокруг головы, ловко закрепила их шпильками и сразу стала выше, стройнее и еще красивее, чем прежде.

Вера следила за ней исподлобья, любуясь ею и ненавидя ее.

— Ну, прощай, подпольщица! — прищурившись насмешливо сказала женщина и накинула на плечи белый щегольской полушубок. — Желаю тебе поумнеть.

— Готова? — открыл дверь надзиратель.

Охая и держась за живот, она вышла. Вера осталась одна. Она съела холодный борщ и куриную ногу, легла, не раздеваясь, на мягкую кровать и мгновенно уснула.

Рано утром ее вывели в коридор. Тут она опять долго стояла лицом к стене, потом какой-то немец в очках цепко взял ее за плечо и повел. Он втолкнул Веру в большую светлую комнату, похожую на школьный класс. Вдоль стен стояли длинные скамейки. Вера побыла немного одна, затем пришли два солдата, деловито закатали рукава мундиров, ухмыляясь, сорвали с нее платье, белье и голую привязали ремнями к скамье. Они долго, по очереди били ее резиновыми дубинками. Вера кричала, пока не потеряла сознание.

Когда она очнулась, ей велели одеться, проводили за ворота и отпустили.

…Я пробыл у Веры Давыдовны весь вечер. Она рассказала мне много интересного о своей жизни в оккупации, но все это уже не имело отношения к Людмиле Зайковской. Подводя итог беседе, я задал напоследок несколько вопросов:

— Сколько времени вы находились вместе с Зайковской?

— Примерно часов двенадцать.

— Вы вполне ручаетесь за достоверность вашего рассказа? Меня интересуют «советы», которые давала вам Зайковская, и ее рассуждения о жизни. Правильно ли вы ее поняли? Может быть, ее слова имели другой смысл?

Орлова удивленно посмотрела на меня:

— Какой же там мог быть еще сммсл? Говорю вам, я хорошо запомнила все. Эта странная женщина глубоко врезалась мне в память. Я долго вспоминала о нашем разговоре… Нет, нет, я передала точно, как было…

— Зайковскую прямо из камеры, по-видимому, отправили в тюремную больницу?

— Вряд ли, — ответила Вера Давыдовна. — Дело в том, что ее стоны показались мне притворными. Потом я уже подумала, что эта женщина, наверно, просто решила избавиться от моего общества, а может быть, под предлогом направления в больницу немцы ее увезли куда-нибудь или даже освободили… Я слышала, что она оказала им большую услугу…

Поблагодарив Орлову и извинившись за то, что помешал ей шить, я ушел.

В десять часов утра я был в архиве.

— Ну, узнали что-нибудь новенькое? — встретил меня Томилин.

— Только то, что вам уже известно, — ответил я. — След Зайковской ведет в тюремную больницу… Нужно попытаться отыскать его там.

— В тюрьме не было больницы, — огорошил меня заведующий архивом.

— Куда же в таком случае могли отправить Людмилу, если она заболела?

— Гестаповцы не имели обыкновения лечить заключенных, и никакой больницы, повторяю, при тюрьме не существовало. Что касается Зайковской, то о ее дальнейшей судьбе ничего не известно, — ответил Томилин и посмотрел на меня взглядом, в котором ясно можно было прочесть: «Ну что ты ломишься, братец, в открытую дверь?»

— Неужели мне больше не с кем поговорить? — в отчаянии спросил я.

— Поезжайте в Западную Германию, — сказал Томилин. — Разыщите там Кернера, он наверняка занимает важный пост, и попросите его рассказать вам о Зайковской. Уж он-то знает о ней всю правду. Только боюсь, он не захочет дать вам интервью.

— Вы шутите, — пробормотал я, и вдруг меня осенило. — Переводчик Чудовский! — сказал я громко. — Там же был еще переводчик! Он жив?

— Вероятно, — ответил Томилин. — Он долго скрывался, меняя адреса и фамилии. Его разыскали лишь в 1950 году, судили и приговорили к двадцати пяти годам лишения свободы.

— Значит, сейчас он еще находится в колонии?

— Возможно….

— Я встречусь с ним!

Томилин покачал головой.

— Вы упрямый человек. Поезжайте. Но не возлагайте больших надежд на Чудовского. Ничего нового он вам не скажет. У нас есть стенограмма его выступления на суде. Чудовский безоговорочно подтверждает предательство Людмилы.

— Да, да, я знаю… Он был в камере вместе со следователем Бронке, когда Зайковская писала свое донесение… Но все равно! Я обязательно должен с ним поговорить!

— Счастливого пути! — Томилин пожал мне руку. Вернувшись в гостиницу, я позвонил на аэродром. О том, где находился Чудовский, можно было узнать лишь в Москве, в Главном управлении колониями Министерства внутренних дел.

Вечером я улетел из Прибельска, улетел, так ничего и не добившись, не узнав ни одного нового факта, но по-прежнему убежденный в том, что письма Людмилы Зайковской не лгут!


5

 В редакцию я не пошел. Конечно, это было не . очень-то красиво с моей стороны, но я просто боялся, что моя командировка будет аннулирована и я не смогу продолжать поиски.

Строго-настрого я наказал Кате и маме отвечать всем, кто звонит по телефону, что меня нет в Москве, а сам отправился в Министерство внутренних дел.

Начальник управления колониями, седой и внимательный полковник с Золотой Звездой Героя Советского Союза выслушал меня сочувственно.

— Я вас понимаю, — сказал он. — Иногда хочется верить интуиции, а не фактам. Погодите, вы говорите, Чудовский? Да я же его помню! В 1950 году я был председателем военного трибунала, когда его судили. Карл Карлович Чудовский, по национальности немец, из волжских колонистов. Он содержится в колонии. Я знаю это потому, что недавно ко мне поступило его ходатайство о пересмотре дела.

— Могу я встретиться с Чудовским?

— Пожалуйста. Вам придется поехать в город Борск. Советую лететь самолетом, а дальше доберетесь на попутной машине.

— Наверно, нужно специальное разрешение?

— Журналисты могут в любое время посещать места заключения, как и другие представители общественности. Желаю удачи!

По пути домой я зашел в центральную кассу аэропорта. Билет до Борска стоил более четырехсот рублей. Туда и обратно около девятисот. Пришлось занять тысячу рублей у Кати.

— Получу гонорар за очерк, верну, — сказал я. Мне было неловко брать у нее деньги — я знал, что она собиралась обзавестись шубой, — но что же мне оставалось делать? Самолет отправлялся в рейс через два дня в девять часов утра. Вечером я позвонил Маше, Услышав ее голос, я вдруг оробел.

— Здравствуйте, Маша, — сказал я. — Это говорит Алексей. Я приехал и скоро уезжаю опять. Нам нужно встретиться.

— Приходите ко мне, — тотчас же ответила она. — У вас есть время?

— Где вы живете?

— Рядом с вами, на Баррикадной.

Через десять минут я поднимался по крутой лестнице на третий этаж старинного каменного дома. Сердце у меня колотилось так сильно, что я был вынужден остановиться и перевести дыхание.

Сапожниковой нужно было звонить пять раз, но едва я притронулся к звонку, как щелкнул замок. Маша стояла за дверью и ждала меня.

Мы вошли в комнату. Я огляделся.Это была небольшая комната с высоким лепным потолком и двумя узкими окнами. В углу стояла деревянная полированная кровать, накрытая белым покрывалом. В шкафу за стеклянной дверцей виднелись корешки книг. В простенке между окнами висела географическая карта, испещренная какими-то стрелами и линиями, нарисованными цветными карандашами. Это были, как я позже узнал, туристские маршруты. Страстная туристка, Маша ездила со своими друзьями по мединституту на Алтай, в Казахстан, в Прибалтику. Она была детским врачом и работала в районной поликлинике.

На тумбочке стоял телевизор «КВН» с круглой линзой. Мебели было немного: стол, буфет и тахта с валиком.

Главным, что бросалось в глаза при входе в комнату, была чистота. Строгая, почти больничная чистота ощущалась в каждой мелочи: в накрахмаленной скатерти, в белоснежных занавесках, в простенькой дорожке, аккуратно постеленной на пороге, даже в самом воздухе, свежем, без специфического запаха, свойственного квартирам в старых домах.

— Раздевайтесь, садитесь, — слегка смутившись, сказала Маша.

Она была в широкой, колоколом, зеленой юбке и белом шерстяном свитере, плотно обтягивавшем талию и грудь. Она подстриглась, ее густые соломенные волосы падали на лоб короткой челкой, из-под которой тревожно и вопросительно смотрели на меня темно-синие, почти черные глаза. Новая прическа сделала ее лицо совсем юным. Шея стала тонкой и хрупкой, а плечи угловатыми, как у подростка.

Я смотрел на нее, не сознавая, что это неприлично — смотреть вот так, в упор, на почти незнакомую девушку. Она отвела глаза и начала медленно краснеть.

— Садитесь же. Хотите чаю?

— Хочу, — ответил я.

Глаза ее ласково улыбнулись, и я внезапно расхрабрился:

— Вы и бутерброд мне какой-нибудь дайте, Маша, хорошо? А то я сегодня не обедал.

Она захлопотала, и неловкость, связывавшая нас, исчезла. Я пробыл у Маши часа три. Мы попили чаю, посмотрели телевизор. Передавали концерт художественной самодеятельности.

Я рассказал, с кем встретился в Прибельске, не скрыв от Маши, что разочарован результатами поездки. Узнав о моем решении лететь в Борек, она взглянула на меня с радостным удивлением. Меня вдруг бросило в жар.

— Что тут особенного? Почему бы не прокатиться? — сказал я. — Тем более, там природа роскошная.

— Я не знаю, из каких побуждений вы это делаете, но, по-моему, вы очень хороший человек, — тихо ответила Маша.

— Ну вот еще! — растерянно пробормотал я. — Что вам вздумалось? Просто у меня такая работа…

— Когда вернетесь, позвоните мне, хорошо? — попросила Маша.

Я надел пальто и вышел в коридор. Вдруг открылась дверь, и Маша позвала меня. Я вернулся.

— Подождите, — сказал она. — Я еще в прошлый раз хотела, чтобы вы взяли это… — Она достала из пластмассовой коробочки, которую держала в руке, пачку фотокарточек и, порывшись в них, протянула мне одну. Я сразу узнал Людмилу — и по описанию Орловой и по большому сходству с нею Маши. Она была сфотографирована в классе возле доски. Она смотрела мимо меня. Лицо было нетерпеливым, словно говорящим: «Ну, скоро вы там?» Ей было лет двадцать или чуть-чуть побольше.

Я завернул фотокарточку в бумагу и спрятал в карман.

Маша проводила меня. В коридоре мимо нас промелькнула соседка.

— Здравствуйте, Машенька, — сладко пропела она, с любопытством смерила меня взглядом и скрылась в ванной.

Весь следующий день я был занят обоями. Катька и Виталий решили оклеить комнату новыми обоями. У молодоженов была бездна энергии, которую они не знали, куда девать, а отдуваться пришлось в результате мне…

Печально посмотрев на сдвинутую в угол мебель, на расстеленные по всему полу газеты и на Виталия, который с бодрым видом привязывал к палке одежную щетку, мама оделась и ушла из дому. Катя, намазав клеем газетный лист, сняла свой нарядный фартучек и незаметно сбежала на каток. Виталий, поскользнувшись в луже клея, упал и ушиб ногу. Мне пришлось снять пиджак и вооружиться щеткой.

Виталий сидел в коридоре на сундуке, виновато глядел на меня и стонал так жалобно, что я посоветовал ему убираться к врачу. Оживившись, он поспешно оделся и, уже не хромая, удрал. Я остался один на один с обоями…

К концу дня комната была кое-как оклеена. Я отнес ведро в кухню и в полном изнеможении присел на сундук. В этот момент в дверь постучали. Не вставая, я протянул руку и открыл замок.

В переднюю вошел моряк в черной шинели, великолепных клешах и парадно сверкающих ботинках. На его плечах сияли новенькие лейтенантские погоны.

Он снял фуражку и, держа ее рукой в белой перчатке, сказал:

— Здравствуйте. Прошу прощения. Могу я видеть Алексея?

— Это я…

— Очень приятно. Извините за беспокойство. Я буквально на две минуты.

У него было очень молодое, круглое, доброе лицо с розовыми щеками и курносым носом.

— Слушаю вас, — сказал я.

— Вы журналист, кажется?

— Да.

— А я в общем жених Маши! — выпалил он и густо покраснел.

Я не сразу понял, о чем он говорит. Через минуту до меня дошел смысл его слов, и я спросил, стараясь быть спокойным:

— Вы, очевидно, имеете в виду Машу Сапожникову?

— Да, я имею в виду Машу! — ответил лейтенант яростно. — Именно ее, и вы прекрасно об этом знаете! Вот что, молодой человек, вы работате в газете или не знаю где, меня это не касается. Слушайте и зарубите себе на носу. Я люблю Машу и хочу на ней жениться. Понятно? Оставьте-ка ее в покое, и нечего к ней ходить и морочить ей голову!

— Не кричите на меня, пожалуйста, — сказал я, похолодев. — Я был у Маши всего один раз по важному делу. И буду с ней встречаться, если потребуется, еще… А вы, ничего не узнав, сразу набрасываетесь! Просто возмутительно!

Но я не был возмущен. Я был растерян и опечален.

— Если так, то ладно, — упавшим голосом сказал лейтенант. — Простите за беспокойство. — Он надел фуражку и жалобно закончил: — Если по делу, тогда, конечно, какой разговор… очень извиняюсь.

— Ничего, — буркнул я, с завистью глядя на его атлетическую фигуру и широченные плечи. Можешь быть спокоен, моряк, куда мне до тебя!

Потоптавшись в дверях и еще раза три извинившись, он ушел.

— Глупо, — вслух сказал я. На душе у меня было погано.

Мне вдруг расхотелось лететь в Борск. Хорошо, что самолет отправлялся утром. До вечера я бы, пожалуй, не выдержал. Мне очень хотелось порвать билет и забыть о Маше и о ее матери. Позже я со стыдом вспоминал об этом приступе малодушия.

«Будем считать недоразумение исчерпанным, — сказал я себе, когда самолет поднялся в воздух, — в чем, собственно, дело? Не все ли равно, есть у Маши жених или она замужем и ждет третьего ребенка? Не ради нее же я все затеял!»

Я решительно взял с полки «Огонек» и углубился в чтение приключенческой повести. Но долго еще сердце у меня саднило…

Борск поражал широкими, асфальтированными улицами и многоэтажными каменными домами. Я думал, что это захудалый поселок, а это был большой современный город с треллейбусами, драмтеатром и стадионом. Город как город. По улице с портфелями в руках спешили в школу ребятишки. Женщины в пальто и меховых шубках, в теплых ботиночках отправлялись за покупками. Проносились легковые и грузовые машины.

До колонии было сто километров. Туда на рассвете отправлялся грузовик с продуктами.

Я уехал с этой машиной.

В кабине шофера было уютно и тепло. Я с интересом разглядывал окрестности, но, впрочем, очень быстро утомился и задремал. Смотреть-то было совершенно не на что. Гладкая, как стол, белая равнина, и больше ничего.

Через четыре часа показались строения, а за ними небольшой террикон. По его склону ползла крохотная вагонетка. Грузовик остановился возле длинного забора, оплетенного колючей проволокой. За забором, через равные промежутки, торчали вышки. На вышках за стеклянными стенками расхаживали часовые.

— Приехали, — сказал шофер.

…Начальник колонии — молодой, подтянутый майор со скуластым лицом кирпичного цвета, — узнав о цели моего приезда, не выразил удивления.

— К нам последнее время многие ездят, — сказал он не то одобрительно, не то с иронией. — Из журналов, из советских организаций, даже из соцстраха. Обед на кухне пробуют. Обувь щупают у заключенных, не прохудилась ли. Ничего, хорошая обувь. Народ у нас здесь весь работает. Зарплата им начисляется. По вечерам смотрят кино, устраивают концерты самодеятельности. И все считают, что так и нужно. А я часто думаю: кто у нас тут? Опасные преступники. Старосты, начальники полиции и другой сброд. «Вы же поглядите, — хочется мне им сказать, — поглядите, как с вами обращается советская власть, которую вы предали! Неужели ничего у вас внутри не шевелится?»

— Ну, есть, наверно, и случайные люди, — осторожно сказал я. — Разные бывают обстоятельства.

— Случайных давно по домам отпустили, — строго ответил майор. — Остались только те, кто служил фашистам верой и правдой. Чудовский ваш трудится в бухгалтерии. На физической работе здоровье не позволяет. Вечерком можем его навестить.

Чудовский жил в маленькой комнатке при бухгалтерии в самом центре колонии. Поблагодарив майора, который проводил меня, я поднялся по лестнице и постучал. Мне открыл мужчина лет пятидесяти, полный, хлопотливый, с румяным, моложавым лицом и пухлыми ручками. Он был чисто выбрит. От него пахло дешевым одеколоном. На нем были зеленая пижама и войлочные туфли. Мы познакомились.

— Карл Карлович Чудовский, — сказал он, наклонив набок голову и не протягивая руки.

Я назвал себя.

Узнав, что я журналист, Чудовский вообразил, должно быть, что я собираюсь писать очерк о заключенных, и захлопотал. Он снял с моих плеч полушубок и, бережно держа его в вытянутых руках, точно горячий чайник, повесил на гвоздик. Затем с грохотом открыл печку, подбросил полено и лишь после этого предложил мне стул.

— Хорошо, что вы зашли ко мне, — сказал он, умильно заглядывая мне в глаза. — Я тут давно, обо всем могу рассказать. Много еще, конечно, есть существенных недостатков. Но прогресс некоторый имеется. Безусловно, а как же? Веяние времени.

Сев против меня на стул и сложив руки на коленях, точно примерный ученик в классе, он принялся ровным, внятным голосом рассказывать о том, как несправедливо обошлась с ним судьба и с какими нечуткими, неинтеллигентными людьми приходится ему жить здесь бок о бок.

Мне неудобно было его прерывать, но Чудавский, судя по всему, собирался говорить о себе еще долго. Воспользовавшись случайной паузой, я сказал:

— Извините, у меня мало времени. Я приехал к вам, чтобы побеседовать совсем о другом.

Он сразу насторожился. Исчезла улыбка.

— О чем же?

— О некоторых событиях, происшедших летом и осенью тысяча девятьсот сорок второго года в оккупированном Прибельске.

Чудовский стал еще сдержаннее.

— К сожалению, плохо их помню. Прошло восемнадцать лет.

Он явно испугался. Ему, наверно, показалось, что я знаю нечто такое, о чем он все эти годы предпочитал умалчивать. Пришлось его успокоить.

— Я хочу, чтобы вы меня правильно поняли, Чудовский. Я интересуюсь этими событиями исключительно как журналист. То, о чем я буду вас спрашивать, не имеет лично к вам никакого отношения. Я просто прошу помочь мне разобраться в некоторых неясных фактах.

Поза его стала менее напряженной. Он откинулся на спинку стула, вытащил из кармана пачку папирос. Но в глазах по-прежнему было недоверие.

— Спрашивайте.

— Помните ли вы некую Людмилу Зайковскую?

— Да, помню.

— Расскажите, пожалуйста, подробно, как вы впервые встретились с ней.

Он прикурил, глубоко затянулся несколько раз и медленно, взвешивая каждую фразу, ответил:

— Это было в конце июля тысяча девятьсот сорок второго года. Я работал переводчиком у штурм-баннфюрера Кернера, начальника политической полиции. Двадцатого или двадцать первого июля, точно не помню, ко мне в кабинет зашел дежурный по корпусу и сказал, что меня вызывает господин Бронке в сто четырнадцатую камеру. В этой камере я застал Бронке и молодую красивую женщину, которую звали, как я узнал, Людмила Зайковская. Она была арестована вместе с другими восьмого июля за принадлежность к подпольной организации.

Речь Чудовского лилась плавно. Он говорил не торопясь, но без запинки, по-видимому не припоминая, а лишь повторяя свои давно заученные наизусть показания.

— Когда я вошел, Зайковская стояла у окна, сложив руки за спиной и слегка откинув назад голову. Ее волосы рассыпались по плечам. Помню, у нее были очень красивые волосы, рыжеватые, пышные и длинные. «Поговорите с ней, Чудовский, — приказал Бронке. — Я плохо ее понимаю».

— Она же преподавала немецкий язык, — удивился я.

— В тот раз Зайковская говорила только по-русски. Наверно, у нее были на это свои причины… «Господин переводчик, — сказала она, — объясните Бронке, что я должна срочно увидеть штурмбаннфюрера Кернера. Пусть он придет ко мне в камеру или вызовет меня к себе. Я сделаю важное сообщение». «Можете все сказать Бронке, он передаст Кернеру, — ответил я. — Господина штурмбаннфюрера сейчас нет в городе».

— Его действительно не было?

— Нет, он был, но если бы пришлось его позвать, Бронке никогда не простил бы мне этого.

— Почему?

— Потому, что ему хотелось представить дело так, будто именно он уговорил Зайковскую дать важные показания. Короче говоря, поставить это себе в заслугу.

— Он вам намекнул?

— Что вы, конечно, нет! Но это было и так ясно. Я недолго продержался бы на своей должности, если бы не научился разбираться в их психологии…

— Что же ответила Людмила?

— Она подумала немного и согласилась дать показания Бронке. Она спросила, может ли Бронке гарантировать ей жизнь и свободу, если она назовет адреса и фамилии важных преступников.

— Патриотов, — поправил я.

— Да, конечно, — торопливо сказал Чудовский. — Бронке дал ей честное слово немецкого офицера, что она не только останется жить, но будет щедро вознаграждена.

— Он собирался сдержать свое обещание?

— Он просто не думал об этом. Зайковская назвала имена подпольщиков, взорвавших железнодорожный мост. Я их помню. Остап Тимчук, Семен Гаевой, Тарас Михалевич и Василий Галушка. В тот же день все четверо были арестованы, ни в чем не признались, но все равно их казнили.

— Когда?

— Точно не помню. В начале августа.

— Почему их одних? Другие подпольщики еще долго находились в тюрьме.

— За взрыв моста Кернер получил выговор от своего шефа — штандартенфюрера Герда. Ему хотелось показать свою оперативность. Сообщение Зайковской было для него очень кстати. Он так обрадовался, что приказал перевести ее в хорошую камеру и кормить обедами из ресторана.

— Почему же он не освободил ее?

— Она была еще нужна ему. Он хотел с помощью Зайковской получить показания у секретаря подпольного горкома партии Георгия Лагутенко.

— Каким образом?

— Посадив ее к нему в камеру. Лагутенко ведь очень хорошо относился к Зайковской.

— Кернер вам говорил об этом плане?

— Да, он говорил мне…

— План был осуществлен?

— Не знаю… Девятнадцатого августа меня перевели в другой город, и я больше не видел Зайковскую и не слышал о ней.

— А с Кернером вам приходилось еще встречаться?

— Да, ведь он оставался моим начальником.

— Случайно в разговоре он не упоминал о Зайковской, о ее дальнейшей судьбе?

— Нет…

— А Лагутенко? Дал Лагутенко какие-либо показания?

— Не могу вам сказать.

— Как вы думаете, что могли сделать с Людмилой? — задал я последний вопрос.

Чудовский посмотрел в потолок, почесал пальцем бровь и ответил снисходительно:

— Кернер обычно убирал людей, чьими услугами пользовался, Скорее всего Зайковская была расстреляна…

Наш разговор можно было считать оконченным. Все, что рассказал Чудовский, я знал раньше… Мне было ясно, что больше он ничего не скажет. Уже одевшись и стоя в дверях, я спросил для очистки совести:

— В тюрьме была больница?

— Нет, — ответил Чудовский. — Заключенных лечили в городской больнице. Конечно, только тех заключенных, которые были нужны Кернеру. Их помещали в отдельную палату. Там постоянно дежурил тюремный надзиратель Майборода Егор Тимофеевич.

— Неужели фамилию помните?! — вырвалось у меня.

— Чего же его не помнить, — спокойно сказал Чудовский, — если мы с Майбородой вместе пять лет в одном бараке жили, на соседних нарах спали. Освободили его по амнистии. — В голосе Чудовского послышалась зависть.

— Где он теперь, не знаете случайно? — Я замер, ожидая ответа.

— Адресок у меня записан. Желаете? — Чудовский принес из комнаты записную книжку, нашел нужную страницу и сказал: — Вот. Путевым обходчиком работает. Если случится зайти к нему в гости, передайте от меня привет. А о Зайковской, поверьте, как на духу, ничего больше не знаю.

— Благодарю вас, — сказал я. — До свидания.

— Просьба у меня к вам имеется, — вдруг решился он. — Ходатайство я написал Министру внутренних дел. Не затруднит вас по приезде в Москву передать его прямо к нему в приемную?

Он достал из кармана конверт и протянул мне.

Утром я уехал. Начальник колонии дал мне свою машину. Я сказал ему о просьбе Чудовского и спросил, можно ли ее выполнить?

— Он мог бы передать свое ходатайство обычным путем, — ответил майор. — Но если это вас не затруднит, передайте его министру… Ничего страшного.

Я долго видел из машины черный конус террикона и коробочки домов, резко выделявшиеся на чистом снежном покрывале степи. Настроение у меня было приподнятое. Все-таки я не зря сюда приехал. Появилась какая-то крохотная зацепка. Конечно, этот Майборода может и не знать о Зайковской. Неизвестно, была ли она вообще в больнице. Но я радовался тому, что передо миой открылась узенькая тропиночка как раз в тот момент, когда я считал себя в тупике… Мы еще повоюем, товарищ моряк, и Маша тут ни при чем. Можешь на здоровье оставаться ее женихом!

Мне не терпелось поскорей попасть в Москву, но я решил экономить деньги — ведь предстояло еще совершить путешествие к Майбороде — и взял билет на поезд.

В Москву я приехал 30 декабря. Улицы были празднично украшены, в витринах сверкали, наряженные елки. Дома меня встретили радостными восклицаниями.

— Слава богу, хоть на праздник явился! Два дня мы тебя никуда не выпустим! — твердо сказала мама. — Лучше не пытайся улизнуть.

— Хорошо, — ответил я. — Вот только позвоню в редакцию.

Я рассказал Василию Федоровичу, что узнал кое-что новое о Зайковской, по-прежнему надеюсь отыскать факты, говорящие о ее невиновности, но должен еще встретиться с некоторыми людьми и, возможно, кое-куда съездить.

Он слушал меня невнимательно.

— Ладно, ладно… Подгонять мы тебя не будем, ио и за проволочку не похвалим. К Дню Советской Армии, во всяком случае, очерк должен быть в полосе, иначе я тебе не завидую. А может, лучше бросить это дело? А? Ты скажи откровенно, не стесняйся. И у классиков бывают осечки…

— Нет, не брошу, — ответил я.

— Ну, добро… На вечер в редакцию придешь?

— Обещал встретить с родными… С Новым годом!

— Взаимно.

31 декабря в двенадцать часов ночи раздался телефонный звонок.

— Это Алексей? — услышал я Машин голос. — Здравствуйте. Я очень рада, что вы приехали… Я ни о чем не спрашиваю, Алексей, я просто хочу пожелать вам счастья. Большого, большого счастья, слышите?

— Слышу, Маша, — ответил я. — И я вам желаю счастья. Вам и вашему жениху.

— Спасибо. Только его сейчас нет. Он служит в Ленинграде и приезжает не часто.

— Значит, вы одна?

— Да, я одна… Но мне не скучно. Я смотрю телевизор. Поздравляю вас с Новым годом, Алексей.

— Спасибо… С Новым годом, Маша!

На другой день я позвонил ей, и мы встретились возле высотного дома.

— Я хочу попросить у вас прощения за Сережу, — сказала Маша, поздоровавшись. — Вчера по телефону было неудобно…

— Ерунда! — смущенно ответил я.

— Ерунда, но все равно ужасно глупо получилось. Я с ним теперь не разговариваю. Он звонит, а я не подхожу.

— Напрасно, Маша, — грустно сказал я. — Вы лучше с ним помиритесь. Он вас очень любит.

— Вы мне это советуете? — каким-то странным тоном спросила она.

— Я не могу давать вам советов, но я бы помирился на вашем месте…

— Хорошо, я помирюсь, — согласилась Маша, искоса взглянув еа меня.

Мы заговорили о моей поездке. Услышав о Майбороде, Маша заволновалась:

— Что, если он действительно помнит маму? Ох, как же это важно! Сейчас все должно выясниться… — Щеки ее порозовели. Она остановилась и прижала руки к груди. — Алеша, возьмите меня с собой! Я вас очень, очень прошу. Я не буду вам мешать, честное слово. Это же совсем близко… Я на несколько дней отпрошусь. Здесь я изведусь…

— Но я не знаю, удобно ли, — ответил я растерянно. — Что подумает ваш жених? И вообще… Вдруг придется там задержаться…

— Ну и что же! Я должна поехать туда, неужели вы не понимаете? Должна!

— Хорошо, — сдался я. — Едем!

Катюша увязалась меня провожать. Увидев Машу на перроне, она подошла к ией и бесцеремонно спросила:

— Это вы дочка Людмилы Зайковской? Мне все известно!

— Как тебе не стыдно! — зашипел я, но она и ухом не повела.

— Значит, вас зовут Маша? И вы едете вместе? Гм, понятно!.. Смотрите, не закрутите голову моему брату. Он мужчина робкий, беззащитный.

Маша засмеялась:

— Ну, я бы не сказала.

Ехать нужно было всего одну ночь. Мне не спалось. Я вышел в тамбур и, глядя на черное стекло, стал думать о людях, с которыми пришлось встретиться в последние дни. Все они как бы имели по два лица. Одно, принадлежащее им сейчас, и второе то, что было девятнадцать лет назад. Как выглядел в тысяча девятьсот сорок первом году безобидный Чудовский? Каков был мирный историк Томилин? Я слышал, что он воевал в партизанском отряде… А Вера Орлова? А те, с кем еще мне предстояло познакомиться?

Я жил одновременно и в прошлом и в настоящем. От событий военных лет зависели мои теперешние поступки, а сегодняшний день помогал правильно оценить то, что случилось два десятилетия назад… Связь между прошлым и настоящим была кровной и неразрывной. Никогда я не ощущал это так остро.

Позади скрипнула дверь. Я увидел Машу. Она зябко куталась в белый пуховый платок. Я молча подвинулся, освободив ей место возле окна. Лицо ее было бледным в желтом электрическом свете. Глаза казались совсем черными.

— Я думала о вас, — сказала Маша. — Какая у вас удивительная специальность! Вы должны быть историком и следователем, знать технику, сельское хозяйство и еще миогое, многое другое… И главное, обязательно быть хорошим человеком, иначе ничего вы в жизни не разглядите, а если разглядите, то все равно не поймете… Вот вы, Алеша, я думаю, настоящий журналист!

— Почему же вы так решили? — шутливо спросил я. — Может, как раз ненастоящий? Может, это не мое призвание?

— Нет, вы настоящий! — Она серьезно посмотрела на меня и покачала головой. — Вы хотите узнать правду. Правда вам дороже всего, а напечатают ваш очерк или нет, для вас неважно…

— Еще как важно, Маша! — возразил я. — Ужасно хочу, чтобы напечатали и чтобы фамилия была крупными буквами. Хочу, чтобы редактор похвалил и чтобы люди толпились возле витрины. И от гонорара бы не отказался. Вот видите, какой я?..

— Все равно, это не главное… Скажите, ведь вам хочется, чтобы моя мама оказалась невиноватой? Хочется, да?

— Ну, конечно, — ответил я. — Очень!

— А почему?

Я пожал плечами:

— Не задумывался над этим… Просто каждому человеку хочется верить в хорошее…

— О, как вы еще не знаете людей!.. Другой на вашем месте давно убедился бы, что мама предательница, и прекратил поиски. Ведь я же понимаю, что дело не только в письмах… Вы не хотите верить, что комсомолка, выросшая при советской власти, могла продаться фашистам. Ведь так?

— Так…

— Каждый судит о людях по себе, это я давно заметила. Вот и выходит, что вы настоящий человек и настоящий журналист!

— Имейте в виду, я могу подумать, что вы мне льстите. Нельзя говорить такие вещи ночью молодому, неженатому мужчине, — смущенно сказал я. — Лучше посмотрите на этот огонек. Поезд идет, а огонек на месте стоит. Что бы это могло быть?

— Отражение от лампочки, очень просто.

— Я посмотрел на Машу, и мы рассмеялись.

— Сколько вам лет? — неожиданно спросила она.

— Двадцать семь… Что, выгляжу старше?

— Нет, я не потому… Мне кажется, у вас большой жизненный опыт.

— Обыкновенный, как у всех… Учился в университете на заочном, работал чертежником на станкозаводе. Отец умер, когда мне было двенадцать лет, и я сразу пошел работать.

— А я прямо из школы в мединститут…

— Между прочим, я сперва тоже хотел в мединститут, но, побывав в анатомическом театре, не смог себя заставить пойти туда снова… Вы сейчас, наверно, думаете, что я легкомысленный. Медицина — и вдруг журналистика!..

— Наверно, между этими двумя профессиями есть что-то общее, — задумчиво сказала Маша. — Вы ведь тоже должны уметь поставить диагноз, и от вашей ошибки иной раз зависит жизнь человека…

Такая мысль мне не приходила в голову. Умная девушка эта Маша. Я с уважением посмотрел на нее.

Мы были одни в холодном тамбуре, и под ногами громко и тревожно грохотали колеса. Поговорив еще, мы вернулись в купе. Здесь все уже спали. Под потолком мигала синяя лампочка.

— Спокойной ночи, — шепнул я, забравшись на верхнюю полку.

— Спокойной ночи, — ответила Маша. 

6 
Егор Тимофеевич Майборода работал, как выяснилось, не обходчиком, а составителем поездов на станции Сортировочная. Приехав сюда, он успел окончить какие-то курсы, выстроить себе небольшой домик на краю поселка и вызвать из Прибельска старуху жену. Здесь считали его человеком положительным, добросовестным, честным. О прежнем ему никто не напоминал. Недавно Егора Тимофеевича даже выбрали в профком. Все это рассказал нам начальник отдела кадров.

Мы нашли Майбороду на путях между двумя длинными товарными составами, которые медленно двигались навстречу друг другу, лязгая буферами. Он стоял с фонарем в руке и осматривал проезжающие мимо вагоны. Это был высокий, худой старик лет шестидесяти, с темным, мрачным лицом и ввалившимися щеками.

— Из газеты? — переспросил он, глядя почему-то на Машу. — А я при чем? Я ни при чем. Ступайте к начальнику станции.

Я принялся объяснять, что мы приехали именно к нему и дела станции нас не интересуют.

— Тогда милости просим после работы ко мне домой, — не дослушав, перебил он. — А сейчас, извините, некогда.

— Мы придем, — сказала Маша.

Не удостоив ее ответом, Майборода повернулся к нам спиной.

Поужинав в железнодорожной столовой, мы нашли на окраине города небольшой деревянный домик с веселой зеленой крышей и поднялись на крыльцо…

Дверь открыла седая, древняя старуха со слезящимися глазами. На вид ей было лет девяносто. Ее можно было принять за мать Егора Тимофеевича, а не за его супругу. Нелегкая, видно, была у нее жизнь.

— Проходите, гости дорогие, — ласково сказала она. — Егор Тимофеевич ждет вас.

Майборода, сгорбившись, сидел за столом, накрытым чистой скатертью. Он не встал нам навстречу, не предложил сесть. Скосил хмурые глаза и буркнул:

— Зачем пожаловали?

— Я хочу узнать, что стало с моей мамой, — сказала Маша. — Она была в оккупации в Прибельске, ее арестовали фашисты и посадили в тюрьму. А потом она заболела. Может быть, ее положили в больницу. Вы работали там тогда…

— А я пишу о подпольщиках, — объяснил я, поймав вопросительный взгляд Майбороды. — Меня тоже интересует судьба ее матери. Помогите нам, пожалуйста.

— В какое время поступила в больницу? — отрывисто спросил Егор Тимофеевич, глядя в стол.

— Двадцать шестого, двадцать седьмого сентября тысяча девятьсот сорок второго года, — сказал я.

— Как фамилия?

Никто из нас не решился ответить. Вот сейчас он скажет: «Нет, не помню». И мне и Маше бессознательно хотелось отдалить этот момент.

— Вы только, пожалуйста, не спешите, — умоляюще сказала Маша. — Вы подумайте. Мы лучше подождем… Хорошо?

— Мне спешить, а тем паче обдумывать нечего! — сухо заявил Майборода, покосившись на нее. — Смогу — отвечу. Говорите фамилию-то…

— Зайковская… Людмила Иннокентьевна Зайковская. Молодая женщина. Беленькая такая… Красивая… — сказал я.

Егор Тимофеевич нахмурился, встал. Подошел к окну. Мы ждали не дыша.

— Мать, говоришь, твоя? — обернулся он к Маше. В его голосе мне послышалось колебание. Боясь, что Маша все испортит, я ответил:

— Родная мать, Егор Тимофеевич, но вы не стесняйтесь, правду говорите. Ей все известно, что было и что Чудовский про Людмилу Иннокентьевну показывал на суде, в общем все… Теперь это уже не поправишь, но нам нужно знать все до конца.

— Двадцать шестого сентября привезли ее в больницу, — глухо сказал Майборода. — Это я хорошо запомнил, потому что доставил ее сам Бронке и велел мне глаз с нее не спускать. Он предупредил, что она очень большую услугу оказала господину Кернеру и Кернер, дескать, за нее всем врачам головы поснимает, если что с ней случится. «Ты будешь возле нее, — приказал мне Бронке. — Что попросит, принесешь. Да смотри, чтоб лекарства вовремя ей давали! С докторами я сам поговорю». Ушел он, а я заглянул в палату. Лежит на кровати женщина, видная собой, глаза закрыты. Коса расплелась, на пол свесилась. Увидела меня, попросила водички холодной. Подал я ей напиться. Через сколько-то времени врачи пришли, Ксения Васильевна Липатова и Юрий Гаврилович Скорняк, известный в нашей области хирург. Казнили их обоих весной тысяча девятьсот сорок третьего года за то, что они подпольщикам помогали. Я про них давно догадывался, но помалкивал. Не мое это было дело.

Маша застыла у стены. Лицо ее побледнело, глаза были полузакрыты. Посмотрев на нее, Майборода продолжал рассказывать, но уже не так подробно, явно стараясь поскорее закончить.

— Установили врачи болезнь, гнойный аппендицит. Два дня всего и пробыла Зайковская в палате. Утром сменил меня второй надзиратель, Мартынов, а еще через сутки пришел я и не застал уже ту женщину. Ночью худо ей сделалось. Мартынов, в коридоре стоял, видел, врачи забегали, на коляске повезли ее в операционную, а обратно уже доставили под простыней… Разбудили немецкого врача, тот акт о смерти подмахнул. На рассвете из морга свезли ее на кладбище. Может, оно для нее было и к лучшему. Отмучилась, сердечная…

Маша плакала. Она закрыла лицо руками, плечи ее вздрагивали. Я попросил у хозяйки стакан воды и подал Маше, но она не стала пить.

— Значит, Зайковская умерла в больнице от аппендицита двадцать восьмого сентября тысяча девятьсот сорок второго года? — спросил я. — Это совершенно точно?

— Чего уж точнее! — буркнул Майборода.

— Раньше вы кому-нибудь рассказывали об этом?

— Никто не спрашивал.

— А Чудовский?

— О прошлых делах у нас с ним разговору не было.

— Как думаете, могу я еще кого-нибудь спросить о последних днях Зайковской?

— Кого же? — Егор Тимофеевич покачал головой. — Скорняка и Липатову казнили, больницу немцы, когда отступали, сожгли…

— А Мартынов жив?

— Может, и жив, но где вы его будете искать? Я даже имени его не знаю, сам он был не из местных, сибиряк. Мартыновых-то я России, пожалуй, не менее, чем Ивановых. Вот разве Дусю вы найдете… Так вряд ли она что вам скажет… Санитаркой работала…

— Как ее фамилия?

— Не помню. Ей сейчас, должно быть, лет шестьдесят пять, если не померла. Вы ее сразу разыщете. Она как раз напротив больницы жила, в деревянном флигеле. И до войны она санитаркой была и после войны, наверно, тоже… Спросите, вам любой покажет. Только наверняка ничего она не знает…

Маша уже не плакала. Я подал ей шубку. Мы поблагодарили Егора Тимофеевича, оделись и распрощались. Круг замкнулся! Только дальнейшая жизнь Зайковской могла бы пролить свет на ее поведение в тюрьме. Я надеялся узнать о ее жизни… Но она умерла тогда же, в тысяча девятьсот сорок втором году. Мои поиски с этого момента становились бессмысленными.

Маша, видимо, тоже это поняла. Она шла, задумавшись, закутав лицо платком. Падал снег. Все было бело кругом… На станции она сказала мне печально, но твердо:

— Хватит, Алексей. Теперь я вижу, что отец был прав. Ничего нельзя доказать.

— Может, съездить еще в Прибельск? — неуверенно пробормотал я.

— Вы должны вернуться в Москву.

— Значит, примириться с поражением?

— Вы уже примирились с ним, — тихо сказала Маша. — Не подумайте, что я осуждаю. Вы сделали все, что могли…

— Положим, не все, — слабо возразил я. — Можно было еще кое с кем встретиться…

— С кем, например?

— Ну хоть с Зинаидой Петровной Стекловой, опекуншей вашей, — ответил я, не думая, но тут же эта мысль мне понравилась.

— Зачем? — пожала плечами Маша. — Она уж наверняка ничего не знает!

— А вы вообще-то виделись с Зинаидой Петровной после того, как отец увез вас? — оживившись, спросил я.

— Нет.

— Это уж совсем нехорошо, — укорил я Машу. — Она вам не чужая. И потом вы не правы. Быть не может, чтобы она ничего не знала. Просто вам не говорила. Вы еще малы были. Она два года жила в оккупации. Людмила Иннокентьевна, наверно, не раз к ней приходила… Да вы-то разве не помните?

— Помню, — вздохнула Маша. — Смутно помню маленькую, темную комнатку, узкую, как пенал. Дверь открывается, и вбегает мама. Она холодная, румяная, от нее пахнет духами. Я взлетаю под потолок, мне страшно и сладко… Кажется, потом мы шли по улице… Это было зимой… — Она умолкла, растерянно и виновато улыбаясь.

— И все? — спросил я. — Маловато. Зинаида Петровна знает побольше.

— Вы хотите поехать к ней? Все равно это ничего не даст. — Маша безнадежно покачала головой. — Наивно думать, что мама ей рассказывала о подпольной работе.

— Не будем гадать на кофейной гуще, — ответил я. Апатию мою как рукой сняло.

Маленький полутемный зал станции постепенно заполнялся народом. Мы зашли в буфет и выпили по стакану чуть теплого, несладкого кофе. В десять часов вечера подлетел поезд, постоял полминуты и умчался, увозя нас.

Мы снова стояли в тамбуре. Рассказывая Маше о своей первой командировке в таежный леспромхоз, я взял ее за руку. У нее были горячие, мягкие пальцы. Они дрогнули в моей ладони. Маша покраснела и отодвинулась, но не отняла руки. Прервав свой рассказ, я наклонился к ней и прошептал:

— Не отчаивайтесь, Маша! Я все сделаю для вас! И если на дне океана скрывается тот, кто знает правду о вашей маме, я найду его! Найду непременно!

Выглянула проводница, фыркнула и громко сказала:

— Шепчутся и шепчутся, конца этому нет. Как сядут в вагон, так начинают заниматься. Вагон не для этого приспособлен! Приедете на место — целуйтесь сколько угодно!

Я готов был провалиться сквозь пол. А Маша очень серьезно ответила:

— Что же нам делать, если мы молодожены? У нас медовый месяц.

Вернувшись в купе, мы долго еще переглядывались, вспоминая строгую проводницу.

В полдень приехали в Вознесенск и прямо с вокзала отправились к Стекловой.

— Вот здесь я жила, — сказала Маша, подведя меня к длинному, похожему на барак строению с низкими вросшими в землю окнами и криво нахлобученной крышей.

— Тетя Зина на дровяном складе работала приемщицей — видите высокий забор? Наверно, она и сейчас там. А может, сперва зайдем в дом?

Дверь была не заперта. Маша провела меня, держа за руку, по темному коридору и, заглянув в комнату, отшатнулась.

— Как будто не то! — неуверенно прошептала она, в волнении стиснув мои пальцы. В это время рядом зашлепали туфли, откуда-то упал луч бледного зимнего света, мы увидели неопрятную, одетую в длинный халат старуху. Седые космы лезли ей в лицо.

— Вам кого? — хрипло спросила она.

— Зинаиду Петровну Стеклову, — ответила Маша.

Старуха, подойдя ближе, бесцеремонно принялась ее разглядывать. Я ждал, чем это кончится.

— Подите сюда, — сказала старуха, закончив осмотр.

Мы переглянулись и последовали за ней. Через минуту мы очутились в маленькой каморке, половина которой была занята огромным сундуком. В углу теплилась лампадка.

— Вы Маша! — сказала старуха, сев на сундук и подперев сухой коричневой рукой подбородок. — Вы Маша, я вас сразу признала. Покойница часто вас поминала.

— Покойница? — ахнула Маша.

— Все ждала, когда вы ее навестите, — укоризненно продолжала бабка. — С постели не вставала, а ждала до самого последнего часа. Я и глаза ей закрыла.

— Когда? — прошептала Маша, опершись на косяк. — Когда она умерла?

— Да уж три года… Не то четыре… Нет, на пасху в акурат будет ровно три… Передать вам велела тетрадку. — Старуха, кряхтя, встала, подняла крышку сундука и, вынув тетрадь, завернутую в тряпицу, протянула Маше.

— Что это?

— Не знаю, детка, откуда же мне знать, не читала я. Вижу плохо. Как худо ей стало, потребовала она чернила .и неделю подряд все писала, писала… Я ей и обед варила, только не ела она ничего, пекло у нее внутри… «Забыла меня Маша, — говорит она мне. — Коли приедет когда-нибудь, отдай ей, пусть прочитает, а не приедет — значит, так судьба решила…» А ты, вишь, приехала. Почитай, милая, почитай. А молодой человек кто будет? Муж тебе?

— Муж, — ответил я.

Маша долго стояла перед домом, опустив голову. Слезы капали из ее глаз. Я отошел в сторону, чтобы не мешать ей. До станции мы не проронили ей слова. Через полчаса отправился поезд на Москву. В вагоне было пусто. Покусывая губы, Маша смотрела в окно. Я напомнил ей о тетрадке. Она развернула тряпицу, раскрыла тетрадь, но тут же протянула ее мие:

— Я не могу… Сейчас не могу…

Закрыв глаза, Маша как будто задремала.

Я стал читать.

Записки Зинаиды Петровны, написанные ею для Маши, лежат сейчас передо мной. Вот они:

«…Видно, не суждено нам с тобой свидеться, Машенька. Ждала, я, когда ты вырастешь, чтобы рассказать тебе то, что знать ты должна непременно, и время такое теперь пришло, но до тебя мне не добраться, а ты ко мне не едешь.

Руки ослабели, перо не держится, однако написать нужно все до конца: ведь, кроме как от меня, ни от кого ты больше про это не узнаешь.

Ты уже, верно, догадалась, что речь я поведу о матери твоей, Людмиле, женщине странной, на других ее похожей. Судьба у нее была запутанная и мне непонятная, а ты, может, вырастешь, разберешься. Но только не суди ее строго, время было страшное, кровавое, большие деревья под бурей падали, а мама твоя была слабой лозинкой.

До войны мы с ней ругались по-пустому, ты нас навсегда помирила. Из-за тебя я и в Прибельске осталась горе мыкать, привыкла к тебе, пока Людмила на своих курсах училась. Своих-то детей у меня не было.

Не знаю я, что важно, а что неважно для тебя, а потому опишу все подряд с того дня, когда немцы заняли город.

Людмила ночью, забрав чемоданчик, ушла и приказала, если станут ее спрашивать, отвечать, что эвакуировалась в тыл вместе со школой. Но никто ею не .интересовался, и до самой зимы тысяча девятьсот сорок первого года жили мы с тобой вдвоем. Мать тебя в ту пору не навещала. Кажется, даже не было ее в городе, но об этих месяцах Людмила мне ничего не рассказывала. Вообще она со мной разговаривала немного. Не доверяла, должно быть. Видела, что я ее не одобряю. Женщина должна сама свое дитя воспитывать, а не кидать на соседку, так я говорила тогда, думала, так и по сей день считаю.

В декабре заявилась она наконец. В нашем доме люди форточки пооткрывали, чтобы на нее посмотреть. В замшевой курточке на меху, в белых фетровых ботиках, выскочила она из машины и на крыльцо. За рулем офицер немецкий ее дожидался.

Принесла тебе гостинцев, сахару, печенья, объяснять ничего не стала, дала мне две тысячи марок и сказала, что жить будет в другом месте, а тебя не возьмет: здесь тебе спокойнее. Обещалась заходить раз в неделю, а исчезла на три месяца. От посторонних людей слышала я, что заимела Людмила при немцах большую власть. Генерал какой-то ей покровительствует, и работает она в городской управе, вертит там всеми, как хочет.

Горько мне было это слышать, я ее считала честной, а тут мне передали, что поселилась она в роскошной квартире, ездят туда немецкие офицеры и пьянствуют до утра.

Весной как-то зашла она ко мне ночью. Пропуск у нее имелся круглосуточный. Ты спала. Платье на ней было нарядное и пахло от нее вином. Наклонилась она над кроваткой и в голос зарыдала. Никогда я ее в таком горе не видела. Упала она на колени, руки заломила. Я воды ей подала, а она обняла меня, прижалась и зашептала: «Боже мой, когда же это кончится! Лучше бы мне на белый свет не родиться!» Видно, дошла Людмила Иннокентьевна до края, до самой последней точки.

Потом вытерла слезы, напудрилась и ушла. И снова потеряла я ее из виду на целых четыре месяца. Ты животом болела, измаялась я с тобой и ничего вокруг не замечала.

Денег тех, что твоя мать дала, хватило ненадолго. Занялась я промыслом: пирожки с капустой пекла и на базаре продавала. А муку доставала в обмен на спирт в немецкой военной пекарне.

В начале июля большие облавы по городу прошли. Жандармы врывались в дома, все вверх дном переворачивали. Слух прошел, что арестованы какие-то партизаны, не то подпольщики.

А шестнадцатого августа поздно вечером зафыркала под окном машина. Вылез из нее офицер и постучал в нашу дверь. А я уж сердцем почуяла недоброе.

«Фрау Стеклова? — спросил офицер. — Это есть ваша фамилия? В таком случае имею честь передать вам поручение фрейлейн Зайковской. В настоящее время она находится в тюрьме за совершенное ею преступление, но немецкие власти поступают очень гуманно с теми, кто раскаивается. Фрейлейн разрешено свидание со своей дочерью. Она просит вас одеть ее и привести в тюрьму».

«Господи, горе-то какое! — сказала я; язык у меня словно онемел, шевелю губами, а голоса не слышу. — Когда же идти мне туда?»

«Сейчас», — ответил офицер.

Кое-как одела я тебя, сонную, схватила на руки. Офицер был вежливый, поддержал меня за локоть, помог сойти с лестницы, сесть в машину. Промчались мы по городу, въехали через железные ворота во двор тюрьмы. Тут меня проводили в большую комнату с решетками и велели подождать. Ждала я долго, и ты у меня на руках уснула.

Вдруг вошла Людмила, такая, как всегда, только бледная, села рядом и говорит: «Совершила я ошибку, тетя Зина, связалась с подпольщиками, и чуть меня за это не расстреляли. Но вовремя опомнилась, больше не хочу быть дурой. Жить буду, как все, дочку растить, мужа нового подыскивать, прежнего-то с того света не вернешь. Вообще здесь я научилась правильно на все смотреть. Вы, тетя Зина, за меня не тревожьтесь, я скоро вернусь домой, и заживем мы с вами спокойно… Если вам нетрудно, дайте мне, пожалуйста, Машеньку подержать немного…»

Будить тебя она не стала,взяла на руки, прижала к груди и глаза закрыла. Потом отдала мне тебя и попрощалась: «Ну, вот и все, спасибо, тетя Зина, что просьбу мою выполнили». Встала, поцеловала меня и пошла к дверям, ни разу не обернулась. Вскоре за мной солдат явился, вывел меня во двор, а оттуда за ворота.

Больше я твою маму никогда не видела.

В январе тысяча девятьсот сорок третьего года знакомый солдат из пекарни сказал, что всех подпольщиков казнили. Ходила я в тюремную канцелярию, спрашивала, но ничего толком мне про Людмилу не сказали. Проплакала я о ней не одну ночь, но жить все равно надо было, осталась у меня на руках ты, шести лет от роду.

Зима прошла. Весной тысяча девятьсот сорок третьего года, когда немцы чемоданы стали укладывать, а наши город каждый день из пушек обстреливали, пришел ко мне какой-то полицейский и спросил, тут ли живет Стеклова со своей воспитанницей, дочкой Людмилы Зайковской Машей.

Что-то будто в грудь меня ударило. Поняла, что добра от него ждать нечего. Решили они, наверно, забрать тебя у меня. Еще зимой слыхала я, что немцы после того, как казнили подпольщиков, забрали их детей, у кого дети были, и малых и больших, и увезли куда-то, а может, злодейски убили. Теперь, значит, до нас дошла очередь…

Схитрила я и ответила тому полицейскому, что Стеклова месяц назад померла от дизентерии, а Машу, воспитанницу свою, схоронила еще раньше, в декабре тысяча девятьсот сорок второго года.

К счастью, ты и это время гуляла во дворе.

— Отчего же умерла девчонка? — спросил полицейский и стал записывать иа каком-то бланке мои слова.

— От скарлатины, — ответила я наугад.

Он заставил меня расписаться на листочке и ушел. Я так была перепугана, что в тот же час собрала вещи, схватила тебя в охапку, убежала к одной старой своей знакомой на другой конец города и дождалась там прихода наших войск. Хотела домой вернуться, пришла на свою улицу, а дома-то и не увидела. Сожгли его немцы, когда отступали. Соседей своих бывших я разыскала. Они рассказали, что полицейский еще раз приходил, снова про нас спрашивал, а я соседей-то всех успела предупредить, они ему подтвердили, что тебя и меня уже на свете нет.

Так спаслась я и тебя спасла от большой беды.

Жить мне было негде, и перебралась я в Вознесенск, где получила комнату в бараке. Тут мы и пробыли вместе еще два года, пока не приехал за тобой твой отец Дмитрий Алексеевич, воскресший с того света.

Ну вот, слава богу, добралась я до конца, теперь совесть моя спокойна. Написала, а сама и не знаю, хорошее ли дело сделала. Может, лучше тебе этого не читать?

Мысли мои путаются, не могу придумать, как лучше. Почтой посылать не стану, а пусть судьба рассудит; если приедешь спросить про меня, значит, прошлое в тебе живет и для тебя дорого, тогда прочтешь и узнаешь все про свою мать. Если не приедешь… Ну что ж, будь счастлива, а я свой долг выполнила. Прощай, моя девочка».

Закрыв последнюю страницу, я взглянул на Машу. Она дремала. Я положил тетрадь на столик и вышел в тамбур. 

7
 Мы попрощались с Машей на вокзале, в Москве. Вечером из редакции я позвонил ей. Мужской голос ответил:

— Ее нет дома. Это Алексей говорит?

— Да.

— Слушайте, друг, по-хорошему вас прошу, кончайте крутить ей голову!

— Между прочим, Маше один раз уже пришлось извиняться за ваше поведение, — сказал я со злостью.

Тогда я был не прав. А сейчас я прав. Маша мне объяснила, какие у вас дела. Она неопытная, верит, а для вас это только предлог. Любому понятно, что вы вчерашний день ищете. Кому это нужно? Душу ей травите. Зачем ей о прошлом думать? Она должна о будущем думать. Будь вы порядочным человеком, порвали бы свой очерк и бросили в корзину. Подумаешь, писатель! Обязательно вам понадобилось писать о ее матери. Оставьте Машу в покое, слышите? До чего уже дошло: разъезжаете вместе! Это, друг, запрещенный прием. Учтите, я больше церемониться не буду! — Все это было выпалено залпом, и тут же раздались короткие гудки.

Положив трубку, я подпер щеку ладонью. Так. Значит, и здесь меня стукнули по затылку. Интереснее всего то, что беседа, состоявшаяся сегодня днем в кабинете у редактора, очень напоминала тот короткий и энергичный разговор по телефону. Не по форме, конечно. Форма была другой. Но содержание сводилось к тому же: пора прекратить заниматься бесполезным делом.

— Я понимаю вас, — сказал редактор. — Подобные поиски — вещь увлекательная. Некоторые писатели таким примерно путем разыскали многих героев Великой Отечественной войны. И вписали в ее историю новые страницы. Но у них были какие-то реальные факты, адреса, люди. Были, наконец, события, которых никто не оспаривал. У вас ничего нет. Вы топчетесь на месте, разве не замечаете? Я выслушал ваш рассказ, но знаю сейчас не больше, чем месяц назад. Очень жаль, Алеша, но ваша командировка не удалась. Приступайте к работе. Что делать с очерком, решайте сами.

— Печатать его нельзя, — упрямо сказал я.

— Дело ваше.

Я сознавал, что редактор прав, и все же не мог избавиться от ощущения, что со мной поступили несправедливо.

Первую неделю я старался не думать о Маше и ее матери. Я исправно выполнял свои обязанности литературного сотрудника отдела информации: редактировал чужие материалы, отвечал на письма читателей и разъезжал по Москве в поисках интересных новостей еа четвертую, информационную полосу газеты.

Домой я возвращался поздно и сразу как убитый засыпал. Но вот прошла неделя, и я затосковал. Мне уже не хватало мыслей о Зайковской, забот о том, как разыскать ее следы. Мне не хватало Маши и казалось, что в моей жизни образовалась какая-то пустота.

У меня испортился характер. Приходя в редакцию, я сидел за своим столом и, если ко мне обращались, отвечал отрывисто, а сам ни с кем не заговаривал.

Маша не звонила. Она должна была позвонить! Не могла же она в самом деле вот так взять и забыть обо мне? Но она не звонила. Сначала я недоумевал, затем рассердился, еще позже стал ее презирать, а в конце концов заволновался, решив, что с нею что-то случилось.

Однажды я даже набрал номер ее телефона, но, услышав знакомый милый голос, осторожно положил трубку на рычаг.

Больше я не делал попыток связаться с Машей. Я убедил себя, что это ни к чему. Что мог бы я сказать ей? Дело, которое нас связывало, больше не существовало. Правда, оставались еще вагон, черное стекло, в котором дрожал желтый огонек, Машины пушистые, вразлет брови и многое, многое другое, запечатлевшееся в моей памяти во время нашей поездки. Я считал, что все это давало мне право хотя бы знать, здорова ли Маша. Но потом я подумал, что для меня-то эти несколько дней могли быть и дороги, а Маша наверняка про них забыла. Если бы не забыла, то позвонила…

Еще с полмесяца я грустил, раздражался по пустякам, а потом стал постепенно успокаиваться.

В начале марта меня вызвал Бочаров, главный редактор, и сказал:

— Как вам известно, редколлегия решила провести в нескольких крупных городах конференции читателей нашей газеты, чтобы выяснить, какие материалы из опубликованных в последнее время пользовались успехом. Кроме того, мы хотим посоветоваться с читателями о наших дальнейших планах, учесть их пожелания. Не согласились бы вы совместно с заведующим отделом информации Антоновым быть представителем редакции на такой конференции?

— Конечно, с удовольствием, — слегка покривил я душой: мне не хотелось уезжать из Москвы.

— Вот и прекрасно. В таком случае ступайте в бухгалтерию и оформляйте командировку в Прибельск. На десять дней.

— В Прибельск? — изумился я.

— Что вас так удивило? — посмотрел на меня Бочаров поверх очков. — В другие города поедут другие товарищи, а туда целесообразно послать вас, так как вы там были и знакомы с местными условиями. Антонов уже знает, что вы поедете с ним.

— Хорошо, — сказал я. — Когда мы отправляемся?

— Чем скорее, тем лучше. — Бочаров вышел из-за стола, пожал мне руку и спросил: — Ну, а что у вас слышно с той историей?

Я прекрасно понял, какую историю он имеет в виду, ио притворился удивленным:

— О чем вы, Иван Максимович?

— О Людмиле Зайковской. Вы ведь, ваверно, продолжаете ею интересоваться?

Я промолчал.

— Будете в Прибельске, передайте привет заведующему партархивом Томилину. Когда-то мы с ним работали в многотиражной газете… Вы, конечно, зайдете туда? — сказал Бочаров.

Мне вдруг показалось, что его глаза улыбаются.

Прямо из кабинета редактора я отправился в бухгалтерию. Иван Трофимович Антонов ждал меня там. Оформление командировки заняло у нас немного времени. Через час мы были уже в железнодорожной кассе, взяли билеты и, договорившись встретиться на вокзале, расстались.

Со своим начальником Иваном Трофимовичем, флегматичным, неразговорчивым мужчиной лет сорока, я был знаком плохо. Я пришел в отдел, когда он лежал в больнице. Он долго болел и приступил к работе лишь неделю назад. Это был хмурый на вид, спокойный человек с усталыми, умными глазами и грубоватыми чертами лица. Я был уверен, что с заданием мы справимся, и не думал о предстоящей конференции.

В моих мыслях творился полный хаос. Я вспоминал проницательный, сочувственный взгляд Ивана Максимовича и понимал, что неспроста он посылает в Прибельск с Антоновым именно меня. Он дает мне еще одну, последнюю возможность закончить очерк. Я не знал, радоваться этому или нет. По правде говоря, я уже не верил в то, что сумею доказать невиновность Людмилы. Но воспользоваться пребыванием в Прибельске все же следовало.

…Антонов устроился у своих знакомых, живущих в центре города, а я отправился в гостивицу. Через час Иван Трофимович позвонил мне, и мы пошли в обком. Антонов задержался у заведующего сектором печати, а я, поговорив с инструкторами обкома, спустился в полуподвал, где помещался архив. Томилин в кабинете был не один. Возле его стола сидела в кресле пожилая женщина в черном пальто с воротником из цигейки, сером шерстяном платке и резиновых ботах. Она была одета не то чтобы бедно, но как-то подчеркнуто старомодно. Все вещи на ней, казалось, лет по тридцать пролежали в сундуке, пересыпанные нафталином.

— Слышал, слышал о вашем приезде, — радушно сказал Томилин. — Познакомьтесь.

Женщина повернула ко мне плоское, невыразительное лицо с припухшими веками без ресниц и сказала:

— Тимчук.

Я назвал свою фамилию и пожал холодную ладонь.

— Ну, как ваши успехи? — спросил завархивом. — Доказали, что Зайковская не виновата?

Мне не хотелось разговаривать с ним об этом при посторонних, и я ответил что-то невразумительное. Словно почувствовав, что она лишняя, женщина сказала Томилину:

— Мне пора. Значит, если что еще от меня потребуется, вызывайте, не стесняйтесь. Всегда помогу.

— Кто это? — спросил я, когда дверь за ней закрылась.

— А вы что же, не расслышали? Она назвала вам свою фамилию. Тимчук, Варвара Борисовна Тимчук, вдова Остапа Тимчука. Помните, вы читали его записку, написанную им в тюрьме перед казнью?

— Да-да, — ответил я. — Так это она?..

— Иногда мы прибегаем к ее. помощи. Она помнит множество имен, дат, событий, относящихся к периоду оккупации. Она сообщила нам важные факты… Но вы не ответили, как подвигаются ваши поиски.

— Похвастаться нечем, но кое-что узнал…

— Что именно?

— Ну, например, то, что Зайковская не была расстреляна. Она умерла в городской больнице от гнойного аппендицита двадцать восьмого сентября тысяча девятьсот сорок второго года. Кстати, на какой улице находилась больница?

— На улице Короленко. На этом месте теперь новый жилой дом. Значит, узнали, когда умерла? Интересно. Очень интересно… Когда закончите свою работу, попрошу коротенько написать об этом и обязательно назвать фамилии и адреса людей, давших сведения. Договорились?

— Договорились, — ответил я.

Несмотря на то, что Томилин был со мной вежлив и с готовностью давал нужные справки, он по-прежнему относился ко мне настороженно. Я это чувствовал и избегал делиться с ним своими планами.

Антонов был еще у завсектором печати. Я оставил ему записку с просьбой вечером позвонить мне и ушел.

Найти тетю Дусю оказалось нетрудно. Я обратился к дворнику, сгребавшему снег возле нового пятиэтажного дома, и он, сразу поняв, кого я ищу, указал на крохотную деревянную избу, прилепившуюся к универсальному магазину на другой стороне улицы.

— Тетя Дуся-то? Как же, знаю. Санитаркой работает в детской больнице. Фамилия ее Приходько. Евдокия Фаддеевна Приходько. Тридцать восемь лет на одной улице живем.

Мне открыл строгий молодой человек.

— Вам Евдокию Фаддеевну? Это моя бабушка. Она скоро придет с дежурства. Раздевайтесь.

Комнатка была тесной, но светлой и чистой. Юноша был очень разговорчивым. Через пять минут я уже знал, что его зовут Женей, он студент, приехал из Киева погостить к старенькой бабушке и, как он сказал, «позаботиться о ее быте». Забота состояла в том, что Женя должен был помочь бабушке получить комнату в новом доме. Он уже два раза ходил в горсовет и еще туда пойдет. Сообщив о себе то, что, по его мнению, могло меня интересовать, Женя задал мне множество вопросов. Он хотел знать все: откуда я приехал, по какому делу, как моя фамилия и кто мне сообщил адрес бабушки. Я удовлетворил его любопытство.

Услышав, что я измерен расспросить Евдокию Фаддеевну о ее работе в больнице при оккупантах, он внезапно помрачнел. Тон его резко изменился. Он дал мне понять, что такой разговор нежелателен и вообще с моей стороны некрасиво беспокоить старую женщину.

— После войны таскали-таскали, проверки устраивали, теперь опять принялись, — сказал он неприязненно. — Всем известно, что работала бабушка санитаркой, нашим русским людям помогала. В оккупации она осталась не по своей вине. И нечего снова про все это вспоминать!

Я не понимал, что его так рассердило; наконец по нескольким случайно вырвавшимся у него фразам догадался, в чем дело. Оказывается, Женя боялся, что пребывание бабушки в оккупации, о котором сейчас никто не вспоминает, снова станет широко известно и помешает ей получить комнату. Напрасно пытался я убедить его, что для подобных опасений нет никаких оснований, что они попросту смешны, — он не верил мне. Этот юноша, очевидно, считал себя человеком очень опытным, хитрым и искушенным в житейских делах. Он покачивал головой, многозначительно кивал и иронически усмехался в ответ на все мои доводы. К счастью, пришла бабушка и сразу положила конец нашему спору. Она сказала Жене:

— Пойди-ка, милок, погуляй, а мы поговорим с товарищем журналистом. У него, я вижу, дело серьезное.

Оскорбленно надвинув на глаза козырек модной кепки, Женя удалился. Тетя Дуся ласково взглянула иа меня, повязала фартук и принялась накрывать на стол. Все она делала быстро и успевала развлекать меня разговором. Она рассказала, что Женин отец, ее сын Роман, долгое время находился в плену, потом в лагере перемещенных лиц в Западной Германии, к счастью, сумел вернуться. Женя рано столкнулся с темными сторонами жизни и вырос таким вот колючим… Молод еще. Все поймет, обмякнет.

Лицо у тети Дуси было доброе, в мелких морщинках, голос тихий, седые волосы аккуратно подобраны под белую косынку. Чтобы не обидеть ее, пришлось выпить стакан чаю.

— Хочу я вас спросить про одну женщину, — сказал я, когда со стола было убрано. — Лежала она в вашей больнице в конце сентября тысяча девятьсот сорок второго года. Фамилия ее Зайковская. Людмила Зайковская. Помните такую?

Тетя Дуся подумала несколько минут и неуверенно ответила:

— Знакомая будто фамилия, но точно не скажу… Может, я ее и слышала, однако женщины такой не помню…

— Подумайте, Евдокия Фаддеевна! — взмолился я. — Вспомните. Она красивая была, молодая, лет двадцати шести. Волосы у нее еще были такие светлые, чуть-чуть рыжеватые. Лежала в тюремной палате под охраной надзирателя Майбороды с диагнозом «гнойный аппендицит».

— Вы бы сразу сказали, что в тюремной палате, — ответила тетя Дуся. — В этой палате я никого не знала. Меня туда и близко не подпускали. Надзиратели эти, Майборода и Мартынов, сами за больными смотрели. Строгость была большая. Даже в тот коридор без надобности входить запрещалось.

Ее ответ поверг меня в уныние. Единственный след прерывался. Больше никто, ни один человек на свете не мог ничего рассказать мне о Людмиле Зайковской.

Уже собравшись уходить, я вспомнил про фотокарточку. Достав ее из кармана, я сказал:

— Посмотрите внимательно, Евдокия Фаддеевна. Может, вам приходилось все же видеть эту женщину?

Тетя Дуся надела очки. Я приготовился услышать отрицательный ответ, но Евдокия Фаддеевна молчала. Она очень долго рассматривала фотокарточку. Переспросила:

— Как, вы говорите, фамилия-то ее будет?

— Зайковская.

Тетя Дуся покачала головой:

— Путаете вы что-то…

— Почему путаю?

— Девушку эту я вспоминаю. Не в тюремной палате она лежала вовсе, а на втором этаже, в инфекционном отделении. И фамилия ее не Зайковская, а Наливайко, Галя Наливайко.

— Что вы! — сказал я разочарованно. — Какая там Наливайко!.. Да вы поглядите получше!

Мне стало ясно, что моя миссия провалилась. Старая, так много пережившая женщина не могла, конечно, обладать хорошей памятью. Разве в силах была она запомнить всех людей, с которыми ей приходилось встречаться девятнадцать лет назад? Наивно было даже рассчитывать на это!

— Что же тут смотреть? — сказала тетя Дуся уверенно. — Галя Наливайко! Уж как-нибудь я не забыла. Поди, забудь такую королевну. Привезли ее в середине сентября, числа десятого или пятнадцатого. Положили сперва в изолятор: очень уж она была плоха. Думали, не сегодня-завтра помрет. А после, как стало ей лучше, перевели в общую палату. В октябре выписалась. И почему я ее хорошо запомнила — муж приехал эту Галю встречать. Видный, красивый такой мужчина, ростом под потолок. Всем подарки преподнес: доктору Липатовой цветы — огромнейший букет, а мне — берестяной туесок с липовым медом. До самого нового года я с этим медом чай пила… Закутал муж свою кралю ненаглядную в тулуп, снес на руках в телегу, взял вожжи в руки, гикнул и умчался… Очень интересный был мужчина!

Я слушал тетю Дусю с нетерпением. Какое мне дело было до неизвестной Гали Наливайко?

— Так что ты, милок, не сомневайся, — закончила Евдокия Фаддеевна, возвращая фотокарточку. — Никакая это не Зайковская, точно тебе говорю. Да ты, коли хочешь, проверь. Жила Галя Наливайко где-то возле завода имени Калинина. Она, когда уезжала из больницы, адресок докторше сказала. Номер дома, конечно, я уж не помню, а улица… не то Коммунистическая, не то Клары Цеткин, Сходи к Гале, она тебе сама все расскажет, если только «е уехала из При-бельска.

Уверенность, звучавшая в голосе тети Дуси, заставила меня поколебаться. Что могла означать эта путаница? Скорее всего старушку просто подвела память. Но я все же решил последовать ее совету и съездить на улицу Клары Цеткин. Найти Галю Нали-вайко, если она по-прежнему там жила, не представляло большого труда, а деваться в этот вечер мне все равно было некуда.

На дворе меня дожидался Женя.

— Вы действительно из газеты? — мрачно спросил он.

— Да.

— Тогда покажите удостоверение. Я показал.

Вернув мне удостоверение, Женя буркнул:

— Я, конечно, вынужден вам поверить. Но если вы в самом деле ищете какую-то женщину, почему бы вам не напечатать объявление в газете? Так, мол, и так, лиц, знающих о местопребывании такой-то, просят срочно написать в редакцию. Недавно я читал что-то в этом роде…

Поблагодарив его за совет, я отправился в адресный стол.

— Мне нужна Галина Наливайко, — сказал я. — Но я не знаю ни ее отчества, ни года рождения. Поэтому сообщите мне, пожалуйста, адреса всех Наливайко, живущих в районе завода имени Калинина.

Таких адресов оказалось три. На трамвае я через полчаса добрался до улицы Клары Цеткин и очень быстро установил, что здесь живут Наливайко, которые приехали в Прибельск лишь в прошлом году из Тайшета и прежде в этих краях никогда не бывали.

Еще одних Наливайко я нашел на Коммунистической, на шестом этаже нового, красивого дома. Эти люди родились в Прибельске, но в оккупации никто из них не оставался; кроме того, до прошлого года они жили в другом районе, квартира на Коммунистической предоставлена им недавно.

Оставался последний адрес. Ни на что не надеясь, я отыскал в кривом, темном переулке двухэтажный деревянный дом и постучал в дверь, обитую клеенкой.

Открыла девушка с обнаженными до локтей, белыми от мыльной пены руками, в подоткнутой юбке и в мужских галошах на босу ногу.

— Наливайко — это я, — сказала она, подозрительно оглядывая меня.

Ей было лет восемнадцать — двадцать, она никак не могла быть замужем в тысяча девятьсот сорок втором году. Сообразив это, я устало сообщил, что разыскиваю Галину Наливайко, которая жила здесь во время оккупации вместе со своим мужем, и приготовился услышать, что опять ошибся адресом, но девушка вытерла руки о фартук и ответила:

— Заходите.

В комнате я еще раз объяснил цель своего визита. Кивнув, девушка сказала:

— Да, я вас поняла. Вы говорите о моей тете. Больше всего, кажется, меня поразило, что Галя Наливайко существовала наяву, а не была лишь плодом воображения тети Дуси.

Она лежала в больнице в сентябре тысяча девятьсот сорок второго года?

— Да, лежала. Ее свезла туда соседка Захарова. Они жили в этой квартире вдвоем, а в прошлом году Захарова уехала в Хабаровск. Только вы что-то путаете. Тетя Галя не была замужем.

— Как?

— Конечно, нет, уж я-то знаю!

— Вы тоже тут жили?

— Нет. Я жила в Баку со своим отцом, двоюродным братом тети Гали. Мама моя умерла при родах, а папа погиб на фронте. Меня взяли в детдом. Там я и выросла. В тысяча девятьсот пятьдесят седьмом году я в бумагах отца случайно нашла адрес тети Гали. До тех пор я никогда о ней даже не слышала. В Баку у меня не было родных. Я написала письмо в Прибельск; мне ответила соседка тети Гали — Захарова. Она сообщила, что тетя Галя погибла во время войны, и просила меня приехать забрать вещи, оставшиеся после нее. Я как раз окончила школу. Подав заявление в Прибельский университет, я приехала сюда и осталась жить в этой комнате.

— Но что же все-таки случилось с Галей Наливайко?

— Когда я приехала, Прасковья Ивановна Захарова рассказала мне, что в сентябре тысяча девятьсот сорок второго года Галя заболела брюшным тифом и пришлось отвезти ее в больницу. Захарова явилась туда через месяц узнать о ее здоровье. В регистратуре ей сообщили, что Галю в первых числах октября выписали. Прасковья Ивановна ничего не могла понять. Почему же Галя, выйдя из больницы, не вернулась домой? Куда она девалась? В регистратуре на эти вопросы ответить не могли. Не обращаться же было в полицию! Захарова стала ждать, чем все кончится. Она подумала, что Галя в конце концов даст о себе знать, но тетя так и исчезла без следа… После освобождения кто-то из работников больницы сказал Прасковье Ивановне, что Галя была подпольщицей. За ней приехал человек из партизанского отряда и увез ее в лес. Никаких подробностей работник больницы не мог сообщить, так как сам знал об этом понаслышке.

— Как фамилия работника больницы? — спросил я, заинтересовавшись этой странной историей.

Наливайко покачала головой.

— Захарова только сказала мне, что он работал фельдшером, а когда наши пришли, попросился на фронт. Она его видела уже в военной форме с погонами.

— Вы не пытались узнать о судьбе вашей тети?

— Пыталась, когда приехала сюда, но безрезультатно. Никто ничего о ней не знал. Наверно, она воевала в партизанском отряде и погибла.

— Вы думаете, работник больницы сказал правду?

— Какой смысл было ему обманывать Захарову? Тетя Галя к тому же вполне могла быть подпольщицей. Захарова сообщила мне, что до войны все знали тетю Галю как активную комсомолку. Она работала стюардессой на московской авиалинии, хорошо знала немецкий язык.

…В голосе Наливайко послышалась обида. Я понял, что она гордится своей тетей, погибшей во время Отечественной войны, и решил не оскорблять ее сомнением. Собственно, и сомневаться-то не было причин. Все, что рассказала Наливайко, звучало вполне правдоподобно. Должно быть, в самом деле ее тетя ушла в партизанский отряд с человеком, специально присланным за нею, но какое отношение, спрашивается, это имело к Людмиле Зайковской?

— Благодарю вас, — сказал я. — Если когда-нибудь я узнаю; что стало с вашей тетей, непременно сообщу вам. Да, еще вот что… — Я достал фотокарточку Людмилы и показал девушке. — Взгляните. Похожа ли эта женщина на Галю?

— Не знаю, — ответила Наливайко. — Я ведь никогда не видела тетю Галю. Ни дома, в Баку, ни здесь не было ее фотокарточек, так что о ее внешности я не имею ни малейшего представления.

— Ну что ж, — вздохнул я, пряча фото, — спасибо… До свидания.

Наливайко вышла вслед за мной на лестницу.

— А почему вы заинтересовались тетей Галей?

Я ответил, что пишу очерк о подпольщиках Прибельска. Мой ответ, кажется, ее удовлетворил.

Следующие два дня мы с Антоновым занимались читательской конференцией. У меня минуты не было свободной. Сперва хотели провести конференцию в большом клубе или Дворце культуры, но представители заводов предложили собрать рабочих прямо в цехах. И мы решили, что вообще не нужно делать из конференции торжественное мероприятие общегородского масштаба с президиумом и речами. Лучше поговорить с людьми в тесном кругу, побудить их к откровенным высказываниям. И не стремиться закончить конференцию в один день: сегодня встретиться с народом на одном заводе, завтра — на другом, послезавтра — на третьем.

Первую встречу с читателями назначили на субботу. 

8
 Поужинав, я решил пройтись перед сном по улицам. Погода была чудесная, мягкая, безветренная. В неподвижном воздухе кружились снежинки и мгновенно таяли, садясь на лицо. Стволы акаций обросли инеем.

Я брел по безлюдному бульвару и думал о Гале Наливайко. Я решил, что попытаюсь разузнать о ее дальнейшей судьбе. Правда, я сам не понимал, зачем мне это было нужно. Каким образом жизненный путь Гали поможет мне разобраться в деле Людмилы Зайковской? Этого я не знал. Но я чувствовал, что между Наливайко и Зайковской существует странная, необъяснимая связь, и пока эта связь не была раскрыта, я не мог двигаться дальше.

Итак, задача была ясна: отыскать след Гали. Но как?

И тут я вспомнил про совет сердитого студента Жени. Он дал мне его, чтобы продемонстрировать свое недоверие, но почему бы в самом деле не воспользоваться им? Почему бы не обратиться в редакцию областной газеты? Нет сомнения, что товарищи журналисты охотно помогут мне.

Прервав прогулку, я вернулся в номер и тут же набросал текст коротенького объявления. Редакция газеты, сообщалось в нем, собирает в настоящее время материал о подпольщиках Прибельска и, желая уточнить некоторые факты, просит зайти в редакцию людей, которые могут что-либо рассказать о деятельности в подполье Людмилы Иннокентьевны Зайковской и Галины Семеновны Наливайко. В случае невозможности зайти в редакцию таких лиц просят сообщить свои адреса и фамилии, с тем чтобы можно было связаться с ними.

Мне показалось, что я, наконец, нашел способ выбраться из тупика. В том, что объявление напечатают, я ни секунды не сомневался.

Утром я отправился в редакцию «Прибельской правды». Главным редактором тут была женщина, Елизавета Васильевна Осина, участница Отечественной войны, бывшая летчица. Я надеялся быстро договориться с ней. Так и вышло. Елизавета Васильевна выслушала мой рассказ с большим интересом, тут же вызвала ответственного секретаря, медлительного, толстого мужчину в пенсне, и отдала ему объявление, распорядившись опубликовать в завтрашнем номере.

— Если такие люди есть, они придут к нам, — сказала Осина. — Мы направим их прямо в гостиницу.

Я очень торопился, и, чтобы не опоздать к началу-конференции, пришлось взять такси. Я думал, каюсь, что народу соберется немного и вся эта затея будет носить характер обязательного «мероприятия», которое люди посещают в порядке общественной нагрузки. Как я ошибся!

Просторный красный уголок цеха был переполнен. Рабочие стояли в проходе между скамьями, молодые парни и девушки сидели на подоконниках и толпились в дверях.

Конференция затянулась чуть ли не до вечера. Антонов едва успевал отвечать на вопросы. Задавали такие вопросы, что он от напряжения взмок: интересовались, почему газета бывает скучная, заголовки одинаковые, ответы на читательские письма задерживаются. Похвалили очерки нашего специального корреспондента в Америке; поругали, но довольно добродушно, фельетоны. Антонов отвечал читателям спокойно и обстоятельно. Сидя рядом с ним, я вдруг как-то по-новому понял смысл своей работы в печати.

Газета принадлежала этим людям. Для них мы писали, перед ними сейчас отчитывались. Невольно замечания, раздававшиеся в адрес моих товарищей, я «примерял» к себе. Разве не был я грешен в том же самом? Да, и я частенько спешил, «хватал» то, что лежало на поверхности, и упускал главное.

Я думал о своем очерке, пылившемся в столе у Василия Федоровича, и еще раз дал себе слово, что этот очерк не увидит света до тех пор, пока я не выясню, кем на самом деле была Людмила Зайковская. Я обязан довести до конца свои поиски — не перед Машей обязан, а потому, что отвечаю за каждое слово, под которым стоит моя подпись!

После конференции Иван Трофимович сказал мне, что ему звонил утром редактор и попросил его немедленно вернуться в Москву. Встречи с читателями на других предприятиях мне придется провести одному.

— Уверен, что ты справишься, — сказал Антонов.

Я далеко не был убежден в этом, но с бодрым видом ответил, что постараюсь не подвести. Проводив Ивана Трофимовича на вокзал, я вернулся в гостиницу. Я был полон самых радужных надежд. Ведь все шло хорошо!

Утром я купил в киоске «Прибельскую правду», но не увидел объявления. Оно не было опубликовано. «Завтра напечатают, — утешил я себя. — Наверно, не хватило места». Но и назавтра моего объявления в газете не было. Я счел неудобным напоминать о себе Осиной, но когда и в следующем номере ничего не оказалось, я, уже не заботясь о правилах хорошего тона, пошел к Елизавете Васильевне.

В первый раз она приняла меня немедленно, а теперь заставила дожидаться в приемной, хотя в кабинете никого, кроме нее, не было. Это показалось мне дурным предзнаменованием. Наконец секретарша пригласила меня войти.

Осина сидела, склонившись над макетом.

— Слушаю вас. — Она не подняла головы от стола.

— Как насчет объявления? — сердито спросил я, раздосадованный ее сухим тоном. — Я ждал вчера и позавчера. Ведь оно коротенькое — всего двадцать строк! К чему тянуть, когда дорог каждый день?

— Дело не в объеме, — прервала Осина, взглянув на меня укоризненно. — Дело, дорогой Алексей Михайлович, совсем в другом.

— В чем же?

— Печатать мы ваше объявление не будем.

— Почему?

— Есть много причин… Не стоит говорить о них.

— Но как же? Ведь вы сами…

— Обстоятельства переменились.

— Пусть так, — тихо сказал я, собравшись с мыслями. — Мне хорошо известно, что вы можете назвать любую причину, и я не смогу с вами спорить. Но скажите откровенно, что случилось? Даю честное слово, этот разговор останется между нами. Ведь вы газетчик. Вы понимаете, в каком я состоянии!

Осина бросила на меня быстрый взгляд и, поколебавшись, ответила:

— Советую вам побеседовать с товарищем Томилиным.

— С заведующим партархивом?

Елизавета Васильевна озабоченно посмотрела на часы и перевела взгляд на макет, лежавший перед ней на столе.

Попросив извинения, я вышел.

Я был настолько ошеломлен всем этим, что ни одной связной мысли не приходило мне в голову. Обозленный и расстроенный, я добрался до гостиницы. Здесь меня ожидал еще один сюрприз.

— Вас три раза вызывали из Москвы, — сказала дежурная по этажу. — Просили быть в номере, они еще позвонят.

Сняв пальто, я сел на кровать и принялся вспоминать разговор с Осиной. Почти тотчас же раздался звонок.

Я взял трубку и услышал голос ответственного секретаря Василия Федоровича.

— Здравствуйте, Алексей Михайлович. Как у вас дела?

Он обычно называл меня на «ты», и его официальный тон немало меня удивил.

— Дела ничего, нормально, — ответил я. — — Разве Иван Трофимович не рассказал вам? Завтра поеду на химзавод…

— Возвращайтесь немедленно в Москву! — отчеканил Василий Федорович.

— Как? А конференция?

— Ваша командировка аннулирована!

— Что случилось? — закричал я.

— Ты не знаешь, что случилось? — Голос секретаря был зловещим. — Хорошо, так и быть, я тебе объясню. На имя редактора пришло письмо от родственников казненных подпольщиков из Прибельска. Они пишут, что возмущены твоими попытками реабилитировать предательницу Зайковскую, и не могут понять, с какой целью это делается. Они пишут, что подобная деятельность московского журналиста оскорбляет память их погибших отцов, мужей, братьев… Мы тебя предупреждали, что нужно быть предельно объективным, а ты перестал искать правду и принялся выуживать только такие факты, которые нужны для оправдания Зайковской.

— Да, это верно, — ответил я. — Я убежден, что она не виновата, и хочу это доказать. А фактов, говорящих против нее, и так больше чем достаточно. Я должен быть объективным? Что ж, по-вашему, я не объективен? Значит, я заинтересованное лицо?

— Выходит, что так. Такое, братец ты мой, складывается впечатление!

— Ну, и очень хорошо. Да, я заинтересован в том, чтобы она оказалась честной. По-моему, мы все должны быть в этом заинтересованы! Что в этом плохого?

— Тебя ее переспоришь! — строго сказал Василий Федорович. — И я «е намерен с тобой спорить. Сегодня же выезжай в Москву! Здесь поговорим.

— Вернуться не могу, — ответил я.

— То есть как не можешь? Бочаров в Австрии с делегацией, я замещаю редактора, и то, что я тебе сказал, — это приказ. Уясняешь?

— Уясняю. Но все равно… Извините, Василий Федорович… Я не приеду. — Он что-то ответил. Я уже не слышал. Я осторожно положил трубку и вышел из номера.

На улице было безветренно. Падал снег. На шапках и на плечах у прохожих наросли, сугробы. Я был почти спокоен. Взяв такси, я поехал в обком. Томилин встретил меня стоя. Он собрался уходить и был уже в пальто.

— Я задержу вас на минуту, — сказал я. — Это вы запретили Осиной опубликовать мое объявление?

— Я не могу что-либо запретить или разрешить редактору газеты, — сухо ответил он. — Мое дело лишь дать справку. Я ее дал. Я сообщил, что мы располагаем достаточно полными сведениями о так называемой «деятельности» Зайковской в подполье.

— А Галя Наливайко?

— В списке подпольщиков, утвержденных бюро обкома, она не значится. Как можно ставить вопрос о ее работе в подполье на страницах областной партийной газеты? — Внимательно посмотрев на меня, он мягко добавил: — Не усматривайте в моих действиях желания вставить вам палки в колеса. Просто вы поспешили. Вы не хуже меня знаете, что печать — дело серьезное и нужно прибегать к ее помощи осторожно.

Наверно, он был прав, но я не видел во всем этом никакого смысла. Меня угнетала и выводила из себя полная нелепость происходящего.

— Хорошо, — сказал я. — А письмо в редакцию? Вы о нем знаете?

— Я его читал, — спокойно ответил Томилин.

— Вы читали?! — Я был изумлен. — И вы… вы согласны с тем, что там написано?

— Я не советовал посылать это письмо, я рекомендовал сначала побеседовать с вами. Но Варвара Борисовна не последовала моему совету…

— Тимчук? — Я почему-то сразу подумал о ней еще в гостинице.

— Да, Тимчук. Автор письма она. Остальные только поставили свои подписи.

Очевидно, она от вас узнала, зачем я приехал в Прибельск!

— От меня. А разве не следовало ей говорить? Вопрос был с подвохом.

— Нет, отчего же! — пробормотал я. Томилин положил руку мне на плечо.

— Не обижайтесь на нее, поймите, для вас это интересный материал, и только, а Тимчук по вине Зайковской потеряла мужа.

— Да, — согласился я. — Об этом я не подумал… Но что же делать? Ведь она ошибается… Я хочу поговорить с нею… Где она живет?

— На улице Энгельса, дом шесть, но вам не стоит туда идти.

— Нет, я пойду.

Томилин сочувственно и в то же время осуждающе взглянул на меня и надел шапку. Мы вместе вышли из обкома. Заведующий партархивом проводил меня.

Он был прав: мне не следовало встречаться с Тимчук. Разговор у нас не получился. Варвара Борисовна пригласила меня в большую холодную комнату с блестящим и холодным как лед паркетом, замороженными окнами и темным, как вечернее небо, потолком. Она предложила мне сесть и сама не села.

— Слушаю вас. — Ее голос был таким ледяным, что мне показалось, будто изо рта у нее идет пар.

Я молча протянул ей письма Людмилы. Тимчук, удивленно подняв белесые брови, взглянула на меня, затем стала разглядывать письма. Я терпеливо ждал, пока она читала. Ее лицо не изменило враждебного выражения.

— Вы считаете это документом? — презрительно спросила она. — Вот это? Я думала, вы располагаете большим!

Она разговаривала со мной так, словно мы были враждующими сторонами в суде и от собранных каждым из нас доказательств зависел исход дела.

Я молчал, желая дать ей выговориться. Тимчук прошлась по комнате, на ходу поправляя коврики и фарфоровые тарелочки, висевшие на стенах, остановилась передо мной и сказала:

— Меня-то вы не переубедите. Я все делаю, чтобы и другие вам не поверили. Понятно?

— Но почему? У вас тяжелые воспоминания, верно, но истина должна быть дороже…

— Истина? — фыркнула она. — Где? В этих ваших письмах? Кстати, кто вам их дал?

— Дочка Зайковской Маша.

— Ее дочка умерла!

— Представьте, оказалась жива…

— Вот как? Ну, тогда мне все ясно! — торжествующе ответила Варвара Борисовна. — Она сама их написала!

— Что-о?!

— Факт, а теперь нарочно морочит вам голову!

Вряд ли вы лично заинтересованы… Она вас ввела в заблуждение!

— Но зачем ей это? — Мне показалось, что я сплю и вижу нелепый, уродливый сон.

— Известно, зачем. Лучше хвастаться геройскими подвигами своей мамаши, чем стыдиться ее всю жизнь… Да еще, глядишь, и пенсию назначат персональную, как члену семьи подпольщика.

Ее фразе насчет пенсии я тогда не придал никакого значения.

Мне стало ясно, что разговор зашел в тупик. Продолжать его не имело смысла.

— До свидания, — сказал я. — Жаль, что вы так настроены. Маша — честная, хорошая девушка, а письма, разумеется, написаны Людмилой.

— Хотя бы даже и так, — ответила Тимчук, провожая меня в переднюю. — Это ничего не доказывает. В райкоме да на собраниях она, может, и была комсомолкой, а как припекло — стала немцам пятки лизать. Вообще вы мне лучше о Зайковской не говорите. Я ее получше вашего знаю. И не пытайтесь из этой фашистской шлюхи святую сделать, не выйдет!

Непримиримая, жгучая ненависть прозвучала в ее голосе. Я словно на секунду заглянул в пропасть…

В гостиницу идти не хотелось. Сев на скамейку в пустом, темном сквере, я задумался. Дела мои были плохи. Разве не права была Тимчук, вдова повешенного немцами патриота? Она не понравилась мне: что-то неискреннее, хитрое, фальшивое было во всем ее облике. Но какое значение имели мои симпатии или антипатии? Я мог и ошибаться. Чем, в сущности, я располагал? Старыми письмами, странным путем попавшими ко мне в руки. Я достиг бы, возможно, успеха, если бы мне помогали люди, связанные с подпольем, но был обречен на неудачу в обстановке открытого недоброжелательства.

Я понял это со всей ясностью и пал духом. Я не усомнился в Людмиле, но перестал верить в свои силы. Наверно, я просто неправильно взялся за дело и все испортил. Другой на моем месте, несомненно, достиг бы большего…

В гостиницу я вернулся с твердым решением отказаться от дальнейших поисков.

В девять часов утра раздался телефонный звонок. «Наверно, опять из редакции», — сонно подумал я и взял трубку, готовый ответить Василию Федоровичу, что вчера погорячился и собираюсь немедленно вернуться в Москву.

Голос был незнакомый.

— Степан Мартынович Зененко просит вас, если вы не заняты, зайти сейчас к нему, — услышал я и промолчал, ничего не поняв.

— Вы слышите? — настойчиво повторил мужской голос. — Товарищ Зененко хочет с вами поговорить. Он ждет вас.

— Кто ждет? — переспросил я.

— Зененко, первый секретарь обкома партии, — с укоризной сказал голос. — Он просит вас в десять часов утра быть у него.

В трубке щелкнуло, раздались гудки. Я сел и взъерошил волосы. Меня вызывает Зененко? Откуда он узнал обо мне? Я вспомнил вчерашний разговор с Тимчук и все понял. Итак, Варвара Борисовна развернула бурную деятельность. Не следовало ходить к ней, не зря предупреждал меня опытный и осторожный Томилин. Он действительно желал мне добра. Теперь меня ждала новая неприятность.

Я кое-что слышал о Зененко. Первый секретарь областного комитета партии был из рабочих. Во время Отечественной войны воевал в разведке. Из рядовых дослужился до майора. В тысяча девятьсот сорок пятом году его послали «а партийную работу в село. До недавнего времени он работал в райкоме; на партийной конференции был избран секретарем обкома… Степан Мартынович Зененко слыл человеком требовательным, никому не прощающим промахов.

Робея, я вошел в просторную приемную.

— Вы из Москвы? Проходите, пожалуйста, — тотчас же сказал секретарь, молодой человек в костюме военного покроя.

Готовый к самому худшему, я переступил порог кабинета. Из-за стола встал мне навстречу пожилой мужчина в обычном темном костюме с галстуком, но что-то в его суровом лице, в чуть прищуренных серых глазах, в морщинках на лбу напомнило вдруг мне виденную давно, может быть в детстве, кинокартину о первых годах революции. Вот такими представлялись мне всегда большевики тех лет — спокойными, собранными, с большими, сильными руками, привыкшими к труду…

Он кивнул мне и приветливо сказал:

— Алексей Михайлович, кажется? Прошу садиться.

Я сел на край стула и замер в ожидании.

— Простите, что побеспокоил вас так рано, — сказал Зененко, — Мы, старики, встаем иа рассвете, а у молодых сон крепкий…

Начало, во всяком случае, не предвещало ничего плохого.

— Я слышал, вы заинтересовались нашими подпольщиками? — продолжал он. — Нужное дело! Молодежь должна знать про подвиги своих отцов… Собирая материал, вы, кажется, столкнулись с какими-то противоречиями. Мне хотелось бы узнать об этом подробнее.

Итак, Варвара Тимчук успела побывать у него.

Больше я не успел ни о чем подумать. Нужно было отвечать. И яоткровенно, без утайки, рассказал все с начала до конца. Я не старался произвести на Зененко впечатление холодного, равнодушного исследователя и не скрыл, что горячо желаю доказать невиновность Людмилы. Потом я дал ему письма. Зененко прочел их, стоя у окна. Я напряженно наблюдал за выражением его лица. Но оно оставалось бесстрастным.

— Я вас понимаю, — сказал Зененко негромко, вернув письма. — Действительно, здесь есть противоречие. Вернее, оно чувствуется, но чувствуется сразу и вполне определенно. — Он помолчал. — Я видел документы. Все они говорят против Зайковской и тоже довольно убедительны. Даже те, о которых узнали вы, не так ли?

Я кивнул.

— И все же… — Зененко вернулся к столу и сел. Взял в руку мраморное пресс-папье и тихонько покачал его на ладони, словно взвешивая. — Все же вы правы, продолжая заниматься этим делом… Вам нужна какая-нибудь помощь?

Я ждал, что секретарь обкома предложит мне прекратить поиски, и его вопрос застал меня врасплох. Обрадованный и растерянный, я минуты три не мог произнести ни слова. Он смотрел на меня, прищурив глаза, и, кажется, понимал, что со мной происходит.

— Да, — выдавил я наконец. — Я хотел через газету обратиться к людям, знавшим Зайковскую или Галю Наливайко…

Зененко кивнул.

— Томилин говорил мне об этом…

— Томилин?!

Он взглянул на меня удивленно и продолжал:

— Что ж, думаю, можно будет напечатать небольшое объявление. Текст, кажется, вы уже составили? — В глазах его на мгновение мелькнула усмешка. — Скажите товарищу Осиной, что я не возражаю против опубликования. Ну, вот и все. А теперь до свидания. Очень рад был познакомиться с вами.

Он вышел из-за стола и проводил меня до двери. Здесь мы остановились. Задержав на секунду мою руку в своей большой теплой руке, он проговорил тихо и как-то очень душевно:

— Желаю вам успеха. Что может быть прекраснее, чем убедиться, что человек, которого много лет считали предателем, был на самом деле честным патриотом! Хочу верить, что предчувствие не обманывает вас…

Я вышел из его кабинета, не чуя под собой ног от счастья. Молодой человек в военном кителе что-то сказал: я бессмысленно улыбнулся ему в ответ. Только на улице я опомнился и сразу подумал о Томилине. Вот кто, оказывается, рассказал обо всем Зененко! А я-то считал его сухарем и формалистом! Этот «сухарь» помог мне, помог именно в тот момент, когда я больше всего нуждался в помощи. Но почему он это сделал? Неужели ему тоже хочется, чтобы Людмила оказалась невиновной? А почему бы и нет? Разве он не советский человек, разве такие, как он, не воспитывали, не выводили в люди подобных Людмиле? Конечно, он рад будет лишний раз убедиться, что не подкачали те, на кого возлагались надежды…

Очевидно, прочитав письмо Тимчук, Томилин понял, что она может сорвать поиски, и решил заручиться поддержкой Зененко. Умный, сдержанный, опытный Томилин! Как хорошо, что на моем пути встретился такой человек!

Мне захотелось его увидеть. Я вернулся в обком. На двери архива висел замок. Тогда я отправился в редакцию. Осина только что приехала. Мы столкнулись на лестнице. Увидев мою сияющую физиономию, Елизавета Васильевна остановилась и сказала:

— Я вижу, дела у вас идут неплохо.

Я торжественно сообщил ей о разговоре с Зененко.

— Очень рада за вас, — искренне ответила Осина. — Завтра же напечатаем ваше объявление. Вы же понимаете, мы не могли это сделать, не посоветовавшись с обкомом.

Я полдня просидел в редакции. Ответственный секретарь при мне отправил объявление в набор, спустя два часа из типографии принесли влажные гранки, они еще пачкали пальцы. Вскоре после этого был готов макет завтрашнего номера. Мое объявление поместили в левом верхнем углу на четвертой странице. Оно сразу должно было броситься в глаза… Я ушел лишь после того, как в секретариат из корректорской доставили готовую полосу. Теперь с объявлением ничего не могло случиться.

Я вернулся в гостиницу, позвонил в Москву, поужинал и прилег на кровать с журналом. Я был очень возбужден, из головы не выходил Зененко, я снова и снова вспоминал каждую фразу нашей беседы. Было поздно, когда я потушил свет. Я боялся, что долго не смогу уснуть, но едва закрыл глаза, как словно провалился в черную яму.

Утром я вышел на улицу и купил газету. Мое объявление было опубликовано! Теперь оставалось только одно — ждать.

К счастью, у меня было много дел, иначе это ожидание стало бы нестерпимым. Заботы об очередной встрече с читателями отвлекли меня от мыслей о моем объявлении. Встреча должна была состояться вечером на заводе имени Калинина. У меня уже имелся некоторый опыт, днем я поехал на завод, осмотрел красный уголок, поговорил с работниками библиотеки и с секретарем парткома, попросил, чтобы заранее рассчитали, сколько будет людей, и приготовили для всех скамейки, предупредил, что конференция, видимо, затянется на несколько часов. Это имело значение для тех, кто работал в ночную смену.

Обо всем договорившись, я позвонил Осиной. Она сказала, что пока никаких писем и телефонных звонков по поводу моего объявления не было. «Еще рано», — утешила она меня.

Следующий день не принес ничего нового.

Вечером я поехал на завод. Народу собралось очень много. По-прежнему задавали интересные, а порой и каверзные вопросы. Я записал их, чтобы показать в Москве Бочарову.

Вернувшись в гостиницу за полночь, я сразу уснул. Утром меня разбудил телефонный звонок. Я услышал голос Осиной.

— Что же вы вчера не позвонили? А у меня есть для вас новость! Вечером пришел гражданин, который сказал, что прочел ваше объявление и хотел бы с вами встретиться. Я сказала ему, где вас можно найти. Вы его еще не видели?

— Нет, — ответил я.

— Значит, придет. Если расскажет что-нибудь интересное, сообщите мне, хорошо?

— Договорились, — пообещал я и, положив трубку, быстро оделся.

Я даже не пошел завтракать, боясь, что этот неизвестный гражданин явится во время моего отсутствия. Ждать, однако, пришлось долго. Он постучался ко мне в номер, когда уже начало смеркаться. Я был так истомлен ожиданием, что едва не заключил его в объятия. Я тряс его руку до тех пор, пока он осторожно не высвободил ее.

Это был пожилой человек с полным, слегка обрюзгшим лицом, обширной лысиной, обнаружившейся, когда он сиял видавшую виды кепку, и с солидным брюшком. У него была коренастая, с широкими плечами, чуть сгорбленная фигура грузчика и длинные руки, которые он, не зная куда девать, спрятал за спину.

— Это вы писали в газету? — спросил он с порога, внимательно разглядывая комнату и меня.

— Да… Садитесь, пожалуйста.

— Я сяду. Будем знакомы. Кораблев Валерий Егорович, работник торговой сети. — Он сел на стул, по-хозяйски отодвинув его от стены. Я назвал свою фамилию.

Кораблев не начинал разговора. Он долго изучал меня, уставившись мне в лицо. Я ему не мешал, решив, что он должен заговорить первым. Пауза затянулась, но мой гость не испытывал никакой неловкости и продолжал безмятежно сидеть на стуле. Не вытерпев, я спросил:

— Итак, вы были знакомы с женщинами, чьи фамилии я указал в заметке? С обеими? Или же с одной из них? С кем именно?

Я готов был схватить Кораблева и как следует встряхнуть, чтобы заставить его раскрыть рот. Но он не спешил. Он достал пачку табаку, листок прозрачной бумаги и, ловко свернув папироску, прикурил. Потом медленно и обстоятельно заговорил:

— Вторую-то, которая вам нужна, я не знаю. Врать не буду, не слыхал. Я Галю Наливайко встречал…

Он умолк и принялся усиленно дымить.

— Где? — спросил я. — Где вы ее видели? Здесь, в городе?

— Нет, в город я в ту пору не заходил. Тут мне был не климат… Я в партизанском отряде Ефима Матвеевича Сушкова воевал.

Последнюю фразу он произнес с гордостью и, несколько раз яростно затянувшись, окутался облаком дыма.

— Значит, с Галей вы познакомились в отряде?

— Я же говорю… в отряде Сушкова. Да вы про Сушкова-то знаете? Ему посмертно звание Героя присвоили. Знаменитый был человек! Условия у нас были плохие, эти места не какая-нибудь там Беловежская пуща или Брянский лес. Три сосны да две березы — вот и вся чаща. Ее насквозь видно. Приходилось под землю закапываться, в землянки, кочевать с поляны на поляну, костры не жечь. А в отряде, между прочим, двести шестьдесят штыков, не считая женщин…

Кораблев увлекся, но говорил по-прежнему медленно, с длинными паузами между фразами. Я не торопил его. Мне интересно было послушать про отряд Ефима Сушкова, прославленного «деда», о котором в те годы рассказывали легенды.

— Как-то раз в октябре, числа так десятого или, может, пятнадцатого, под утро, пришли на базу Игорь Черныш и какая-то молоденькая девушка. Я как раз на часах стоял у командирской землянки. Они мимо меня прошли прямо к Сушкову. Я вам забыл еще сказать про Черныша. Он был нашим партизанским разведчиком. До войны Черныш работал главным инженером на химзаводе, знал несколько языков, в том числе немецкий, бывал за границей. Человек хитрости и дерзости необыкновенной. Он часто ходил в город, останавливался там в лучшей гостинице, выдавал себя за немца, разъезжал на трофейной машине и докладывал товарищу Сушкову обо всем, что немцы против нас затевали. Уж как он раздобывал эти сведения, до сих пор ума не приложу! — В голосе Валерия Егоровича вновь прозвучала гордость. Он принялся говорить о Черныше и о его фантастических, смелых рейдах в Прибельск, в самое логово фашистов.

Я слушал с интересом, вовсе не тяготясь этим новым отступлением от темы. Рассказав мне о Черныше, он вернулся к Гале.

— Ночь была дождливая, студеная. Я у костра стоял и при свете успел увидеть девушку, которую привел Черныш. Держалась она уверенно, по сторонам не озиралась и шла так, точно не он ей дорогу показывал, а она ему… Спустились они в землянку. Через сутки в отряде о той девушке уже знали, и все ею интересовались, потому что появилась она очень таинственно. Кто-то из партизан мне под большим секретом сказал, что зовут ее Галя Наливайко, будто бы она в городе в подполье была, немцам здорово досадила и, спасаясь от ареста, ушла к нам в лес. Меня, как и прочих, любопытство разобрало: очень хотел я с нею поговорить, расспросить, как наши в городе живут при иемцах, но ничего из этого не вышло. То ли мне не везло, то ли она нарочно на людях не показывалась, — больше я ее не видел…

Кораблев потушил в пепельнице окурок и неловко сказал:

— Напиться бы… Рыбы с утра наелся… Я принес стакан воды и спросил:

— Долго Галя пробыла в отряде?

Валерий Егорович посмотрел на меня неодобрительно:

— Погодите, я сам все скажу… Одни сутки она у нас в лесу жила. Ровно одни сутки. Ночью ушла из отряда вместе с Игорем Чернышом. По слухам, отправил Сушков Галю и Черныша со специальным заданием в глубокий немецкий тыл. Но точно этого я не знаю, может, и зря болтали…

Кораблев встал и надел кепку.

— Больше ничего мне о Гале не известно. Если мой рассказ вам пригодится, буду рад, а если нет — то извините… Прочитал в газете, дай, думаю, зайду…

— Спасибо вам, Валерий Егорович. То, что вы рассказали, очень важно, — ответил я. — Но мне хотелось бы еще уточнить… Вот вы говорите, при свете костра Галю разглядели. Не можете ли описать ее внешность?

— Могу, — подумав, сказал Кораблев. — Молоденькая, лет двадцати. Роста невысокого. Глаза вроде синие… И голос ласковый.

— Это не она? — спросил я, показав ему фотокарточку Людмилы.

Кораблев долго вертел в руках фото и, наконец, смущенно ответил:

— Не хочу зря болтать — не помню… Двадцать лет прошло. Вроде бы Галя, но может, я и ошибаюсь… Все хочу вас спросить: жива она?

— Нет. Но где и как она погибла — неизвестно. Вот это мне и хотелось бы выяснить.

— Так вы у Черныша спросите, он наверняка знает.

— Разве он жив?!

— Что ему сделается? Года три назад приезжал в Прибельск собирать материал для книги. Книгу он пишет о партизанском отряде. Заходил к нашим, И у меня побывал…

— Где он живет?

— В Москве, на Кутузовском проспекте, дом восемнадцать, квартира не то шесть, не то четыре. Он мне дал адрес, просил написать, но я зашился со своей торговлей…

Его лицо выразило смущение, и я вдруг представил молодого бравого парня с трофейным автоматом, партизана Кораблева, без брюшка и без лысины… Тесно ему, наверно, за прилавком. Навсегда сохранит он воспоминания о жизни в лесу, полной опасности, о Сушкове и Черныше, о своей боевой, славной молодости…

Проводив Валерия Егоровича и пообещав передать от него привет Игорю Чернышу, я позвонил в кассу аэропорта и заказал билет на утро. Пора было возвращаться в Москву.


9

 Прилетев в Москву, я сразу отправился к Чернышу, но не застал его. На мой звонок никто не отозвался. Мне не хотелось встречаться с Василием Федоровичем, и я не пошел в редакцию. Субботу и воскресенье я провел дома с родными. Рано утром мы поехали в Домодедово кататься на лыжах. Мама осталась дома, пообещав приготовить вкусный ужин. Пробыли мы за городом до вечера. На обратном пути хохотали до самой Москвы, вспоминая, как Виталий сломал обе палки, Катюша заблудилась буквально в трех соснах, а я свалился в ручей и вымок до нитки… Все эти злоключения, однако, ничуть не испортили нам настроения. Давио я не проводил время так весело и беззаботно!

Мы так устали, что слышать не хотели об ужине, — зря мама старалась и напекла какие-то необыкновенные пироги. Мы с трудом добрались до кроватей и уснули мертвым сном.

В понедельник, охая и прихрамывая, я побрел в редакцию. Василий Федорович восседал за редакторским столом. Я сухо доложил ему о результатах поездки и положил перед ним листок с вопросами и пожеланиями читателей. Он отодвинул мою записку в груду бумаг, вздохнул и печально сказал:

— Все очень хорошо, но что мне делать с этим письмом? Не могу же я на него не реагировать, сам должен понимать?

— А вы реагируйте, — посоветовал я.

— Ты брось эти свои шуточки! — разозлился он. — Над собой ведь смеешься. Ты понимаешь, что подвел газету?

— Нет, не понимаю, — спокойно ответил я. — У вас, Василий Федорович, неполные сведения, вот и все. Если бы вы потрудились разобраться в этой истории, вместо того чтобы со скандалом отзывать меня в Москву, то, без сомнения, узнали бы, что я беседовал с первым секретарем Прибельского областного комитета партии товарищем Зененко и он не придал письму Тимчук такого значения, как вы. Напротив, он меня поддержал и разрешил обратиться через газету к людям, знавшим Зайковскую. Дело обстоит не так уж плохо, как вам представляется.

— Что ж, я очень рад, — тотчас же ответил Василий Федорович. — Ты бы сразу так и сказал, а то, понимаешь, явился и морочишь мне голову. Если бы ты знал, как я за тебя волновался, не стоял бы и не скалил зубы!

Но я не поддался на его дружеский тон. Я непримиримо сказал:

— Я не морочу голову. И в шутку превращать всю эту историю не собираюсь. Как только вернется Бочаров, я расскажу ему, как вы аннулировали мою командировку.

Он что-то ответил, но я уже вышел. Щеки у меня горели. Я был рад, что отплатил ему за те несколько неприятных минут, которые по его милости пережил в Прибельске, но радость моя была отравлена разочарованием. Мне было горько, что я не смогу теперь уважать Василия Федоровича. А ведь он был моим учителем…

В отделе сообщили, что меня спрашивала по телефону какая-то девушка. Я подумал о Маше, но отбросил эту мысль: «Наверно, какая-нибудь читательница…»

Но это была все-таки Маша. Она позвонила в тот же день. Узнав ее голос, я растерялся и долго молчал, а она с тревогой спрашивала:

— Это редакция? Что же вы молчите? Это редакция?

— Здравствуйте, Маша, — ответил я наконец.

— Это вы, Алеша? — обрадовалась она. — Как хорошо, что вы приехали! Извините, что опять беспокою вас… Я опять насчет того дела… Оно вас, наверно, давно не интересует?

— Нет, Маша, оно по-прежнему меня интересует.

— Если вас по-прежнему интересует то дело, не могли бы вы встретиться со мной сегодня? Недавно я случайно нашла одну записку… Я покажу ее вам…

— Хорошо Маша, — ответил я. — Давайте встретимся, когда вам угодно: Давайте сегодня в шесть часов возле магазина.

— Я приду. — Она повесила трубку, не попрощавшись.

Я очень мало думал о записке, которую она хотела мне показать. Я вспоминал ее сухой тон и не мог понять, какая кошка пробежала между нами. А может, все это мне просто показалось? Сперва я выдумал, что Маша относится ко мне как-то особенно, а потом, когда выяснилось, что это чепуха, вдруг счел себя обиженным…

Я пришел к магазину ровно в шесть. Маша в своей белой шубке уже ждала меня.

— Это, собственно, не документ, то есть не имеет значения как официальный документ, — сказала Маша деловито. — Просто я думаю, это сможет вас натолкнуть на какую-нибудь догадку…

Она достала из сумочки и протянула мне листок бумаги, вырванный из блокнота, обтрепанный по краям, по-видимому, оттого, что его долго таскали в кармане. На этом листке было написано несколько строк торопливым, размашистым почерком. От сильного нажима химический карандаш сломался, и последние слова были нацарапаны острым осколком графита.

Это был чей-то адрес, записанный Дмитрием Алексеевичем, Машиным отцом, видимо, наспех, на ходу… Я прочел: «Пролетарская, 8, Манкевич Ксения Владимировна. Говорит, что видела Люсю в декабре 1942 года в машине немецкого офицера. Утверждает, что не могла ошибиться. Они вместе учились на курсах радистов. Если бы Люся была по заданию, Манкевич знала бы об этом. Значит, сама с немцем… Ложь! Но еще жива!» Последнее слово было жирно подчеркнуто два раза.

— Я нашла записку в кармане его старого пиджака, — сказала Маша. — Он не носил этот пиджак, наверно, лет десять. Что вы думаете о записке и вообще обо всем?

— А вы?

— Не знаю… По рассказу Майбороды выходит, что мама умерла двадцать восьмого сентября, а Манкевич ее видела в декабре… Папа, наверно, сам пытался выяснить что-нибудь, но у него не получилось, иначе он рассказал бы мне…

— Да, это не документ, — усмехнулся я. — Во всяком случае, Варваре Борисовне его лучше не показывать.

— Варваре Борисовне?

— Есть там такая, в Прибельске… Вдова подпольщика… Она заявила бы, что немцы выполнили обещание, освободили Людмилу из тюрьмы и она уехала со своим приятелем-немцем…

— Варвара Борисовна ни при чем, вы сами так думаете, — тихо сказала Маша.

— Нет, я так не думаю, — ответил я. — Если бы я так думал, не пришел бы сюда…

Повалил снег. Маша подняла капюшон шубки и медленно пошла к станции метро. Поколебавшись, я взял ее под руку. Она не отстранилась.

— Как вы съездили? — спросила Маша, помолчав.

— Все хорошо, — ответил я. — Мне ведь удалось и с тетей Дусей повидаться. Помните, про нее Майборода говорил?

Маша слушала и изредка поглядывала на меня из-под капюшона. Когда я умолк, она сказала грустно:

— Вот видите, сколько у вас было из-за меня неприятностей в обкоме и на работе… А толку все равно «ет… Представляю, что вы думаете, когда меня видите… Ведь это я во всем виновата.

— Что вы, Маша! — воскликнул я. — Так вот почему вы не звонили? Неужели вы подумали… Эх, Маша!

— Поговорим лучше о записке, — смущенно перебила она.

— Я оставлю ее у себя. Может, пригодится… Свяжусь с этой Манкевич… Первым-то у меня на очереди Игорь Черныш, благо, он живет в Москве. Хотите, я зайду к вам после того, как с ним встречусь!

Маша вдруг поскучнела.

— Как хотите… Лучше сперва позвоните, хорошо? Остановившись, я взял ее за руку. Она удивленно подняла глаза.

Послушайте, Маша, — сказал я, собравшись с духом. — Больше так нельзя! Давайте откровенно! Можно?

— Можно…

— Вы потому не звонили, что вам жених не велел?

— И да и нет. — Маша покраснела. — Вы правы, и все же все по-другому… Я давно о нем не знаю… Я очень несчастлива, Алексей! — вдруг вырвалось у нее. Закусив губы, она отвернулась.

Молча дошли до ее дома.

— Спокойной ночи, Маша, — сказал я, но она не ответила, не обернулась и продолжала идти.

Мы очутились на лестнице, поднялись на третий этаж. Маша открыла дверь и, не сказав мне ни слова, по-прежнему не оборачиваясь, вошла в квартиру. Я последовал за ней.

В комнате она зажгла свет и устало присела на диван прямо в шубе. Я стоял у дверей, не зная, как себя вести.

— Хотите чаю? — спросила она тихо, не глядя в мою сторону.

— С удовольствием, если вы разрешите снять пальто, — рискнул я пошутить.

— Конечно, раздевайтесь.

Она улыбнулась, мне стало немного полегче. Маша тоже сняла шубку и осталась в синем платье из шерстяного трикотажа, с белым поясом, белым воротничком и белыми кармашками на груди. Она была похожа в нем на спортсменку.

После того как мы выпили чай, Маша убрала со стола и включила телевизор. Она уютно устроилась в углу дивана, свернувшись в комок и закутав ноги платком. Я сидел рядом так близко, что ее волосы прикасались к моей щеке. Я смотрел на экран, где что-то происходило, но ничего не видел. У меня кружилась голова.

Маша погасила верхний свет, горела только настольная лампа. Комната тонула в полумраке.

— Мне нравится у вас, Маша, — шепнул я. — Я бы приходил к вам в гости каждый день…

— Каждый день я не могу принимать гостей. Я часто дежурю по вечерам в поликлинике, выезжаю по вызовам к больным…

— Я поеду вместе с вами…

— Не мешайте, Алеша. Смотрите, там на экране сейчас будут драться!

— Что делать, такая мода, это называется неореализм!

— Какой вы смешной, Алеша!

— Смешной?

— Так и есть, дерутся… А из-за чего? Могли бы договориться.

— Бывает, что договориться нельзя. Например, если между двумя мужчинами стоит женщина.

— Глупо смотреть на женщину как на предмет, из-за которого можно драться или спорить.

— Иногда не глупо.

— Я не думала, что вы такой…

— А вы вообще обо мне думали?

Маша повернулась ко мне, коснувшись щекой моего лица, и тихо ответила:

— Думала… Очень часто…

…Не знаю, как получилось, что я ее поцеловал. Я не ожидал, что такое может произойти. Я вдруг потерял над собой власть. Конечно, это было свинством. Маша не успела меня оттолкнуть и на секунду замерла, ошеломленная, затем вскочила и отбежала к окну. Я опустил голову. Трудно было дышать,

— Уходите! — сказала Маша.

Боясь поднять глаза, я встал, надел пальто. Я ждал, что она меня остановит, но нет, не остановила… Перед тем, как выйти, я взглянул на нее. Она стояла у окна, спиной ко мне.

— Простите меня, — пробормотал я. — Пожалуйста, простите…

Маша не ответила. Я тихонько закрыл дверь.

По-прежнему крупными хлопьями валил мокрый снег. Медленно ехали машины, плохо различимые в туманной пелене. Все вокруг казалось нереальным. Я побрел по улице. Я ненавидел и презирал себя. Как мог я так поступить с Машей! Она доверилась мне, позвала в свой дом как друга, как брата, а я…

Что я наделал?!

Возле моего подъезда стояла залепленная снегом будка телефона-автомата. Я вошел в нее и опустил в прорезь монету.

— Это вы, Маша? — сказал я. — Маша, простите меня, ради бога! Не сердитесь.

— Я не сержусь, — ответила она, помолчав.

— Правда, не сердитесь?

— Спокойной ночи, Алеша… Лучше не будем говорить больше об этом…

— Спокойной ночи.

Я постоял, слушая короткие гудки. В будке было темно и сыро.

…На другой день вечером прямо из редакции я снова поехал на Кутузовский проспект. На душе у меня было смутно. Я думал о Маше и видел ее изумленные, растерянные глаза. Я ощущал губами ее твердые, неподатливые губы. Мне было горько, что все это произошло вот так — нерадостно и внезапно… О встрече с Чернышом я не думал. Я потерял интерес к Гале Наливайко. Мне вдруг показалось, что я ухожу все дальше и дальше от цели. Нет никакой связи между Галей и Людмилой, сбила меня с толку тетя Дуся…

…Игорь Черныш на этот раз оказался дома. Он был заядлым автомобилистом. Я сразу догадался об этом, войдя в квартиру. В передней стояло запасное колесо, на полу валялся брезентовый мешок с инструментами. На деревянной полке я увидел бутыли с антифризом и тормозной жидкостью, банки с краской и полировочной пастой. Пахло бензином.

Дверь открыл коренастый мужчина лет сорока пяти, с пышной, совершенно седой шевелюрой, лохматыми седыми бровями и румяным, веселым, молодым лицом, на котором почти не было морщин. Его большие карие умные глаза с любопытством уставились на меня.

— Вспомнил: вы насчет «Волги», — сказал он оживленно. — Вы мне звонили утром, да? Знаете, я передумал. Решил подождать с обменом. Мой «Москвичок» мне еще не надоел…

На нем были синие полотняные брюки с косыми «молниями» сзади на карманах и замшевая коричневая куртка, также с множеством карманов, пуговиц и застежек.

— Я не насчет «Волги». Я из газеты.

— Из газеты? — удивился Черныш. — Гм… Странно… Впрочем, извините, что же вы стоите? Раздевайтесь. Вешалки в этом доме нет, кладите прямо на стул.

В комнате царил невообразимый хаос. На стене висел большой лист ватмана, иа нем была нарисована непонятная схема. Какие-то трубки, спирали, кольца… Письменный стол был завален книгами и рукописями. Посреди пола валялся рюкзак, из которого торчало пластмассовое удилище. Стулья были заняты бумажными пакетами с крупой и концентратами, консервными банками и металлической посудой. У стены косо стояла раскладушка. Простыня свесилась на пол.

— Простите за беспорядок, — виновато сказал Черныш. — Со вчерашнего дня я в отпуске, собираюсь совершить путешествие в Мещерские леса. Пока будет дорога, поеду на машине, а дальше — на лыжах. Вы так не пробовали? Но, прошу прощения, вы ведь по делу…

Смахнув со стула пакет с сухарями, он предложил мне сесть.

Мне уже надоело рассказывать все с самого начала, и я сказал лишь, что интересуюсь судьбой Гали Наливайко, так как пишу очерк о подпольщиках Прибельска.

— Меня послал к вам Валерий Егорович Кораблев. Он просил передать вам привет.

Черныш сел на раскладушку, задумался.

— Ситуация получается сложная, — ответил он озадаченно. — Понимаете, дело в том, что я тоже пишу кое-что… Конечно, какой из меня писатель!.. Просто так, воспоминания… Там Гале Наливайко посвящено немало страниц. Мы ведь с нею довольно долго пробыли вместе… Собственно, я уже написал. Рукопись находится в издательстве. Выйдет теперь, что о Гале два раза будет написано, причем примерно одно и то же. Это вас не смущает?

— Это меня не смущает, — ответил я. — Я еще не знаю, буду ли писать именно о Гале, но даже если буду, У вас книга, а я собираю материал для газеты. Кроме того, я могу сослаться на вас…

— Нет, вы уж, пожалуйста, не ссылайтесь, дело ведь не в этом… Но как мы с вами поступим? Если хотите, я просто расскажу вам все, что знаю о Гале, а могу дать почитать главы из книги. У меня есть второй экземпляр. Можете использовать эти главы по своему усмотрению.

— Пожалуй, так будет лучше.

— Я согласен… Тогда подождите минутку.

Черныш достал из письменного стола толстую рукопись в картонной папке, развязал тесемки, отобрал страниц пятьдесят, завернул тв газету и протянул мне

— Когда вы едете? — опросил я.

— Думаю, послезавтра утром.

— Завтра я верну рукопись.

— Буду ждать вас.

Черныш проводил меня до дверей, и мы простились.

Всю ночь я читал главы из его книги. Игорь Яковлевич писал о себе в третьем лице, и мне трудно было освоиться с мыслью, что герой повести не выдуман автором, что он живой человек, которого я видел несколько часов назад…

Книга Черныша скоро будет издана. С разрешения автора привожу из нее несколько глав. Я не изменил в них ни слова. 

10  
Мать Игорь Черныш помнил плохо, помнил только, что жили в полуподвале, в каморке дворника. Отец — красавец мужчина, монтер из домоуправления — приходил не часто. Мать встречала его с поклонами. Они были не расписаны… Потом отец перестал удостаивать их посещениями. Однажды мать вышла убирать снег с улицы, и ее сшиб грузовик.

Отец — у него была красивая фамилия Веледницкий — не явился на похороны и как в воду канул.

Игорь полтора года скитался по стране, побывал в Туркестане, в Крыму, навидался всякого. Когда ему исполнилось тринадцать лет, он стал задумываться о своей жизии и пришел к выводу, что так можно кончить тюрьмой. Приехал в Прибельск и попросился в только что открывшееся училище при химзаводе.

…За три года до войны Игорь вернулся на свой завод, туда, где начинал трудовую деятельность. Многие еще помнили его подростком-ремесленником. Он поработал мастером, быстро был выдвинут на должность начальника цеха. В 1939 году вместе с группой советских инженеров его послали в заграничную командировку в Германию и Англию. За границей Игорь пробыл восемь месяцев. Он познакомился с зарубежными химическими предприятиями и овладел двумя языками: немецким и английским.

В начале 1940 года, почти сразу же после возвращения домой, Игорь был утвержден главным инженером завода.

В первый день войны он отправился в военкомат и попросил послать его на фронт. Ему вежливо посоветовали вернуться на завод и заниматься своим делом. Тогда он пошел в горком партии. Секретарь горкома долго беседовал с ним.

Через месяц Игорю сообщили, что он вместе с другими коммунистами в случае оккупации Прибельска останется в городе и перейдет на нелегальное положение.

По вечерам будущие подпольщики — мирные люди: врачи, рабочие, бухгалтеры — собирались в горкоме и учились обращению с оружием, с минами.

Двадцать восьмого августа 1941 года Прибельск был оставлен нашими войсками. Черныш переселился на окраину города, в комнатку, специально приготовленную для него. Над дверями повесил вывеску: «Чиню галоши и прочие резиновые вещи, а также ремонт автомобильных шин». Здесь он должен был дождаться прихода связного подпольного горкома партии. Месяц прожил в своей мастерской Игорь, но связной так и не явился. Окольными путями Игорь узнал, что подпольная организация провалилась, не успев даже приступить к работе. Сказались неопытность некоторых товарищей, их неумение реально оценить силу и хитрость противника.

Позже в городе появился бежавший из плена политрук Красной Армии Георгий Лагугенко, который вновь создал организацию, возглавил ее и был назначен секретарем подпольного горкома. Но это произошло уже в 1942 году, а в сентябре 1941 года Черныш был обречен на бездеятельность. Понимая это, он решил прорваться за линию фронта к своим.

Перейдя реку, в прибельских лесах он случайно набрел на базу партизанского отряда, которым командовал Ефим Сушков…»

… Во второй главе вслед за приведенными страницами дается подробный анализ причин, повлекших за собой разгром организации. Затем автор описывает знакомство Черныша с Сушковым.

В третьей, четвертой и пятой главах рассказывается об операциях партизанского отряда, в которых участвовал Черныш. Сами по себе эти главы увлекательны, но они не имеют отношения к Гале Наливайко, поэтому я опускаю их и начинаю сразу с шестой главы. События, описанные в ней и следующих главах, произошли осенью и зимой 1942 года.

Вот эти главы.


«Глава шестая

Ефим Сушков вызвал Черныша в землянку и сказал:

— Нужно вывезти из города в лес одну храбрую девушку, подпольщицу Галю Наливайко. Выследили ее. Сейчас она в больнице. Скажешь врачам, что ты ее муж и приехал, чтобы забрать ее домой, Галя предупреждена. Действуй.

Через несколько часов Игорь добрался до берега реки. Лодочник за краюху хлеба перевез его на Комсомольский остров, а оттуда, как только стемнело, доставил в Прибельск.

Галя уже оделась и ждала его в приемном покое.

— Я ваш муж, — шепнул он, подойдя к ней. — Меня зовут Игорь.

В руке у него был букет поздних осенних астр, купленный на базаре по дороге в больницу. Он подарил цветы дежурному врачу, а санитарке преподнес туесок с медом.

На улице ждал возчик, нанятый на базаре за сто марок. Игорь поднял Галю на руки, отнес в телегу и сказал:

— Трогай.

На берегу реки возчик пожелал им счастливого пути и уехал. На базу пришли под утро. Игорь проводил Галю к Сушкову, а сам забрался в землянку и уснул. В полдень посыльный разбудил его и велел срочно зайти к Сушкову. В землянке у Сушкова Игорь увидел Галю. Она отдохнула, лицо ее порозовело, светлые волосы были гладко причесаны.

— Садись, — сказал Ефим Матвеевич. — Хорошо ли поспал? Вижу, что неплохо… Вон, даже опух. Ну, ладно, ладно, ишь, нахмурился… Законной жены стесняться нечего. Сказано, муж и жена — одна сатана. Тем более вам еще долго придется быть примерными супругами. На задание пойдете вместе… Дорожка у вас не ближняя — в Реченск. Разыщите там кинотеатр «Феникс». В этом кинотеатре художником работает некий Мотовилов. У него получите дальнейшие инструкции.

— Непонятно, — сказал Игорь. — Почему именно нас в Реченск?

— Чего не знаю, того не знаю. Пока ты спал, получил я радиограмму из нашего подпольного центра с приказом немедля послать вас туда.

Сушков проводил их до дверей. Галя вышла, а Игорь задержался на пороге. Ефим Матвеевич вполголоса сказал:

— Знаю одно, друг: дело будет сложное. Иначе не забирали бы тебя из отряда. А на Галю не косись. Дивчина молодая, но крепкая и уже себя показала…

Утром двинулись в путь. Через шесть дней на горизонте показались городские строения. Весь центр города был разрушен. Осталось лишь несколько нетронутых каменных домов. Там размещались канцелярия бургомистра, комендатура, гестапо и штаб войск городского гарнизона.

Кинотеатр «Феникс» находился у входа в большой пустынный парк. На мокрых аллеях не было ни души. На афише красовалась обнаженная женщина, держащая в руке бокал. Поперек ее тела была выведена надпись: «Вальпургиева ночь. Современный боевик с прологом и эпилогом».

У старичка контролера спросили, как найти Мотовилова. Поднялись по скрипучей лестнице на антресоли. Здесь помещались аппаратная и небольшая каморка, заставленная старыми рекламными щитами. Дверь открыл паренек в немецких сапогах и комбинезоне. Когда вошли в комнату, разглядели, что паренек был на самом деле пожилым мужчиной. Небольшой рост и крайняя худоба делали его похожим на подростка.

— Возьметесь ли вы нарисовать портрет моей супруги? — произнес Игорь пароль.

— Портретов не рисую.

— Я хорошо заплачу.

— У меня нет приличной бумаги… Здравствуйте, товарищи. Как добрались?

— Нормально.

— Подождите меня внизу.

Художник жил возле парка в ветхом флигельке с покосившейся крышей. Он провел гостей в комнату и сказал:

— Здесь сможете переночевать.

Мотовилов достал из шкафа чистую простыню и постелил постель.

— Вы вправду муж и жена, удобно вам будет? — спросил он. — Другой-то кровати у меня нет…

— Это не имеет значения, — ответила Галя. — Поговорим о деле.

— Что ж, если вы не устали…

Художник прикрутил фитиль коптилки, завесил окно одеялом. В комнате было тепло. Пахло столярным клеем и красками.

— Товарищ из центра, по приказу которого вы прибыли сюда, поручил передать вам следующее, — сказал Мотовилов. — Секретаря подпольного горкома партии Прибельска Георгия Лагутенко должны на днях перевезти в Реченск.

— С какой целью? — спросил Игорь.

— По имеющимся у нас сведениям, шеф полиции штандартенфюрер Герд решил разыграть с участием Лагутенко пропагандистский спектакль. Из Берлина должны прибыть корреспонденты фашистских газет и кинооператоры. Герд рассчитывает склонить Лагутенко «добровольно» перейти на сторону немцев. Этот шаг секретаря подпольного горкома он надеется широко разрекламировать… Нами перехвачена и расшифрована радиограмма Герда, адресованная гаулейтеру Эриху Коху в его ставку. В радиограмме подробно докладывается об этом плане, который называется «планом К»…

— Ничего у них не выйдет, не такой Лагутенко человек, — сказала Галя.

— Сейчас не об этом речь, — ответил Мотовилов. — Есть решение воспользоваться приездом Лагутенко в Реченск и попытаться его освободить. На вас возложена задача выяснить, возможна ли такая операция, и если возможна, наметить путь к ее осуществлению.

— Сложная задача, — покачал головой Игорь.

— Сейчас поймете, почему ее поручили выполнить именно вам. Скажите, Галя, знакома вам девушка по имени Валентина Азарова?

— Что-то припоминаю, — после долгой паузы ответила Наливайко. — Если не ошибаюсь, мы учились с ней в одной школе. Азарова была на два класса старше. Я была в седьмом, а она — в девятом. Да, верно. Ее действительно звали Валентина… Она выступала в школьном драмкружке… Кажется, играла роль Катерины в «Грозе».

— У вас хорошая память, — сказал художник. — Так вот, эта Азарова изменила Родине. Она опозорила память своего мужа, погибшего на границе. Она живет в доме шефа полиции Герда и является там хозяйкой.

— Я вспомнила ее лицо, — прошептала Галя. — Красивая была девочка… Вокруг нее всегда мальчишки увивались…

— Герд поселил ее в двухэтажном особняке на улице Коцюбинского. По его приказу в комнаты натащили награбленные мебель, ковры, картины. Герд имеет почти неограниченную власть в городе, и Валентина пользуется влиянием. Ей ничего не стоит кого угодно устроить на работу или освободить от отправки в Германию. Но ее друзья — такие же изменники, как она. Честных патриотов Азарова безжалостно предает… По ее доносу была арестована группа комсомольцев. Эту женщину ненавидят все советские люди. Не без оснований она боится, что ее убьют. Из дома одна не выходит, с незнакомыми не общается. Пробовали установить с ней контакт, но безрезультатно. Она очень труслива и подозрительна. Постарайтесь встретиться с Валентиной и расположить ее к себе. Можете сказать ей, что тоже «вышли замуж» за немецкого офицера. Этот офицер будет, если необходимо, сопровождать вас. То, что вы учились в одной школе, должно помочь вам завоевать ее доверие.

— Боюсь, что это не будет иметь никакого значения, — покачала головой Галя. — Валентина меня совершенно не знает. Я-то ее помню, потому что она выступала на школьных концертах, она была заметной фигурой в школе, чего никак нельзя сказать обо мне…

— Вот как! Это хуже, — нахмурился Мотовилов. — Я полагал, что вы по крайней мере знакомы…

— Какое там! Она меня в лицо никогда не видела, а если видела, то не запомнила.

— Плохо! — сказал художник.

— Ничего… Быть может, это и к лучшему, — задумчиво ответила Галя. — У нас найдутся общие знакомые. Я вспомню, какие роли она исполняла. Поговорим об учителях. Все это нужно хорошенько взвесить. Но продолжайте.

— Предполагалось, что через Валентину вы попытаетесь узнать точную дату прибытия Лагугенко в город и решите с помощью Азаровой задачу освобождения секретаря горкома. Герд ей доверяет, разрешает ей посещать тюрьму и присутствовать при допросах. Словом, сблизиться с ней было бы очень полезно… Но это еще не все… Мало вырвать Лагутенко из рук гестаповцев, необходимо заранее приготовить надежное убежище, где он мог бы отсидеться, пока его будут искать. На Левобережной улице есть деревянный дом, стоящий в глубине двора. За домом — садовый участок, примыкающий к реке. Завтра отпразднуете новоселье. Там вы оборудуете убежище для Лагутенко на случай его побега. Вот все, что я должен был вам сообщить. А теперь отдыхайте. Время позднее.

— Придется по очереди спать, — смущенно сказал Игорь, когда они остались вдвоем. — Давайте вы первая, а часа в четыре я вас разбужу.

— Разве нам грозит какая-нибудь опасность? — удивилась Галя.

— Нет, но…

— Ах, вот вы о чем… — Голос ее стал сухим и неприязненным. — Знаете что, товарищ Черныш, если мы будем думать о такой чепухе, это причинит нам массу неудобств. Ведь мы муж и жена, нам придется жить вместе. Условимся раз и навсегда: мы товарищи по работе, отношения между нами должны установиться товарищеские. Иначе будет очень тяжело… И давайте называть друг друга на «ты»: это проще… Согласны?

— Конечно, — виновато ответил Игорь. — Ложись-ка, Галя, спать… А я пока выйду, чтобы тебе не мешать…

Через несколько минут, потушив коптилку, Игорь снял сапоги и лег рядом с Галей. Она заботливо придвинула ему подушку.

— Спокойной ночи, — сказал он. Он хотел прибавить: «Спокойной ночи, сестренка». Но не успел. Уснул…


Глава седьмая

В пятницу вечером на улице Коцюбинского появилась парочка, которая, несомненно, привлекла бы внимание прохожих, если бы таковые имелись. Но улица была совершенно пустынной. Никто не видел стройного, одетого в новенькое обмундирование, молодого обер-лейтенаята и его спутницу — красивую даму с черно-бурой лисой на воротнике. Губы у дамы были густо накрашены, брови подведены. Она ничем не отличалась бы от женщин определенного толка, если бы не ее глаза, строгие и серьезные.

Обер-лейтенант и дама подошли к двухэтажному каменному особняку и поднялись на крыльцо. Им открыл мрачный мужчина с недобрым взглядом, одетый в поношенную солдатскую форму.

— Доложи фрау Азаровой, что ее желает видеть Галя Наливайко, школьная подруга, — по-немецки сказал офицер.

Подозрительно покосившись на гостей, телехранитель захлопнул дверь.

— Напрасно ты назвал фамилию. Она моей фамилии не знает и может нас не впустить, — прошептала Галя.

Дверь снова открылась. Обер-лейтенант и его спутница поднялись на второй этаж. Здесь их встретила горничная, девочка лет шестнадцати, с испуганным лицом, и помогла им раздеться. Затем Игорь и Галя вошли в гостиную — большую комнату с портьерами на окнах. Все здесь было дорого, безвкусно и не по-домашнему казенно. Мебель в чехлах казалась вывезенной только что из канцелярии, зеркала, ковры и картины были явно нахватаны в разных местах.

С дивана поднялась высокая, смуглая, черноволосая женщина с гибкой фигурой и стройными ногами, видными сквозь прорезь халата. У нее были узкие глаза и пухлые губы, придававшие ее не очень красивому, но своеобразному лицу тупое и капризное выражение.

Она пристально поглядела на Галю, перевела взгляд на обер-лейтенанта и ледяным тоном спросила:

— С кем имею честь?

— Мы с тобой учились в одной школе, Валюша, — непринужденно ответила Галя, решив сразу дать понять Валентине, что она считает себя во всем равной ей. — Ты, возможно, меня не знаешь, я была в седьмом «Б», а ты — в девятом, но я-то тебя отлично помню…

— Что вам угодно? — перебила Азарова.

— Да просто зашла навестить, мы же с тобой из одного города, вместе учились, а здесь, признаться, такая скука, не с кем словом перемолвиться… Когда мой Генрих проговорился, что жену господина Герда зовут Валентина Азарова, я была ужасно обрадована…

Галя нарочно назвала Валю «женой» штандартенфюрера, зная, что той будет это приятно.Она хорошо продумала разговор, который сейчас вела.

— Кстати, познакомься, пожалуйста, — продолжала она. — Мой муж — Генрих фон Ратенау. Мы познакомились в Прибельске, а недавно переехали сюда. Пока еще не венчаны, но скоро Генрих уедет во Францию и увезет меня…

Игорь щелкнул каблуками и поцеловал руку, которую Валентина неохотно ему протянула.

— Присядьте, — все еще натянуто сказала она.

— У тебя чудесно! — оживленно болтала Галя, не желая замечать испытующего, неприветливого взгляда хозяйки. — Конечно, нельзя сравнить с нашей квартиркой, хотя и у нас тоже очень уютно… Генрих недавно вернулся из командировки, он ездил в Париж и привез уйму всяких модных тряпок и редких антикварных вещичек. Они очень украшают дом… А этот чудесный сервиз ты, конечно, купила в комиссионке?

— Тебя зовут Галя Наливайко? Не помню такую фамилию, — бесцеремонно сказала Валя. — Из седьмого «Б» я многих помню, девчонки там увлекались сценой и участвовали в спектаклях… Например, Надя Коврова… И Дуся Михаленко…

— Дуся ведь была моей подругой! — воскликнула Галя, решив действовать решительнее и рассудив, что Валентине вряд ли известно, с кем дружила Михаленко. — Мы сидели с ней на одной парте, на третьей от окна, ты вспомни. Я с косичками тогда ходила. А Дусе не повезло. Ее дом разбомбило, и все родные и дочка погибли на пятый день войны.

Это было чистой правдой.

— Я помню, как ты Катерину играла! — с увлечением сказала Галя. — В зале сидели ребята из артиллерийской спецшколы, все в форме с черными петличками, и один парень принес тебе на сцену букет…

— Верно, — сухо ответила Азарова. — Как это ты запомнила? Впрочем, кажется, я тебя теперь узнаю… Ты любила в гимнастическом зале на брусьях заниматься.

— Но у нас в школе нет гимнастического зала, — удивленно ответила Галя, подумав: «Вот она какая! Надо быть поосторожней!»

Но Валентина больше не пыталась «поймать» Галю, хотя по-прежнему пристально разглядывала ее.

Галя говорила, не умолкая. Она вспоминала различные случаи из школьной жизни, рассказывала о судьбе некоторых преподавателей и сверстников.

Игорь в своей новенькой форме стоял у окна и безмятежно сосал сигарету. Он служил как бы безмолвным подтверждением благонадежности Гали Наливайко.

— Вот теперь я тебя по-настоящему вспомнила! — внезапно перебила Валентина Галю и впервые за все время улыбнулась. — Ты под Новый год оформляла школьную стенгазету. Лежала на полу в кабинете завуча, рисовала заголовок и всех, кто заглядывал в комнату, гнала прочь…

Галя сперва обрадовалась: такой случай действительно был; теперь Азарова должна будет ей поверить. Но следующая фраза заставила ее насторожиться:

— Завуч Елена Константиновна называла тебя «товарищ секретарь», это мне отчетливо запомнилось. Ты была комсоргом в седьмом «Б».

— Положим, не комсоргом, а только заместителем, — вставила Галя, пытаясь скрыть тревогу.

— Как же ты, активная комсомолка, редактор стенгазеты, за немца замуж вышла? — спросила Валентина, перестав улыбаться.

— А ты сама? — Этого не следовало говорить.

Азарова прищурилась и зло отчеканила:

— Меня с собой не сравнивай. Я всегда советскую власть ненавидела. Они моего отца посадили, как врага народа. Я этого им не прощу!

Галя знала, что отца Валентины отдали под суд перед войной, но вовсе не за политическое преступление, а за растрату. Однако спорить она не стала. Разговор и так принимал нежелательный оборот.

— Ах, милая! — сказала она, вздохнув. — Все это было в далеком прошлом, а сейчас мы взрослые. Война многому нас научила. Мы с тобой одинаково смотрим на жизнь. Нам есть о чем поговорить. Живем мы по соседству и могли бы часто встречаться. Мне ничего от тебя не нужно, я просто ищу человека, которому можно довериться… Но навязывать тебе свое общество, конечно, не буду.

Сделав обиженное лицо, Галя встала и попрощалась.

— Заходите еще! — поколебавшись, сказала Валентина.

— Спасибо, придем непременно.

Только этого Галя и добивалась. На улице Черныш поздравил ее с успехом. Он так переволновался, что у него дрожали руки.

Через два дня Галя навестила Валентину уже одна, без Игоря, подарила ей дорогие серебряные сережки с бриллиантом, раздобытые специально для этой цели Мотовиловым, и окончательно очаровала ее, сообщив, что готова показать ей свои наряды, привезенные Генрихом из Парижа.

— Думаю, она согласится пойти к нам в гости, — сказала Галя Чернышу.

Все подготовив для успешного завершения задуманной операции, Игорь и Галя снова отправились к Азаровой. Телохранитель на этот раз пропустил их беспрепятственно.

Валентина не стала ломаться и быстро согласилась нанести ответный визит обер-лейтенанту и его супруге.

— Только потом проводите меня домой, а то уже темно, — потребовала она, и, надев шубку из черного меха и платок, первая вышла из комнаты…

…Было темно. Моросил дождь. На улице не было ни души.

— Когда только кончится эта война! — вздохнула Галя. — Живем, как дикари. Ни электричества, ни трамваев…

Валентина настороженно озиралась по сторонам. Игорь шел впереди, втянув голову в воротник шинели.

Остановились перед одноэтажным каменным домом, в котором до войны помещался райфинотдел. Внутренность дома выгорела, в крыше зияла огромная дыра. Однако стены и дверь остались целыми, только покрылись копотью. Но в темноте ее не было видно, и дом казался жилым. Игорь и Галя заранее осмотрели его.

— Вы тут живете? — подозрительно спросила она. Игорь распахнул дверь, Галя подтолкнула Валентину сзади, и они все трое очутились в кромешном мраке.

— Осторожно, ты наступила мне на ногу! — недовольно сказала Валя. Она все еще ни о чем не догадывалась. Игорь схватил ее за руку, втащил в чулан без окон и зажег электрический фонарик. Азарова с ужасом прижалась к стене.

— Гражданка Азарова, — сказал Черныш. — Вы находитесь перед судом, встаньте как следует!

— Вы… шутите… Я… я не хочу…

— У нас мало времени. Поэтому я оглашу обвинительное заключение, — деловито продолжал Игорь. — Вы обвиняетесь в том, что, изменив Родине, стали активно сотрудничать с немецко-фашистскими оккупантами, по вашим доносам были схвачены и казнены многие честные патриоты. Признаете ли вы себя виновной?

Валентина молчала. Глаза ее остекленели.

— Признаете ли вы себя виновной? — повторил Игорь.

— Я не виновата, — с трудом выдавила она. — Я никого не предавала… Пощадите…

— Вы присутствовали при допросах. Вместе с Гердом и его адъютантом Шререром вы ездили арестовывать известных вам коммунистов и комсомольцев. Вы привели гестаповцев в их квартиры. Свидетель, чью фамилию я не имею права называть, работающий в полиции, подтверждает это. Можете вы опровергнуть эти факты?

— Меня заставили… Я испугалась. Умоляю, не убивайте меня. Я еще молодая, я хочу жить… Не убивайте!

— Выслушайте приговор, — сказал Игорь. — Совещаясь на месте, именем Союза Советских Социалистических Республик суд приговаривает вас, гражданка Азарова, к высшей мере наказания — расстрелу. Приговор будет приведен в исполнение немедленно! — Он вынул из кобуры «парабеллум» и щелкнул предохранителем.

Валентина рухнула на колени.

— Не стреляйте! Вы не можете этого сделать! Подождите… Я виновата… Но я еще молодая… Я что-то хочу сказать… Я не враг, а просто женщина… Слабая, дурная, легкомысленная… Накажите меня, только не убивайте… Я все сделаю, все, что прикажете… Герд — жестокий человек, вы ничего не знаете… Он бьет меня, я его ненавижу… Он мне доверяет. Хотите, я достану какие-нибудь документы? Я могу его убить ночью, когда он уснет… Я искуплю вину! Возьмите меня в партизанский отряд! — Она выкрикивала эти фразы, словно в бреду.

Игорь опустил пистолет.

— Когда к вам приходит Герд?

— Обычно в десять часов вечера…

— Он приезжает один?

— Иногда его сопровождает Шререр, но он остается в машине.

— Ставится вокруг дома охрана?

— Конечно… Четверо автоматчиков…

— Послушайте, Азарова, — сказал Черныш. — Вы можете сохранить свою жизнь… Вы скажете Герду, что хотите взглянуть, как в тюрьме содержатся заключенные. Кажется, он разрешил вам ездить туда. Составьте план внутренних помещений тюрьмы. Запишите фамилии надзирателей-украинцев.

— Завтра же я буду в тюрьме! Я все сделаю, все! Клянусь вам!

— Через пять дней встретимся здесь е это время. Каждый вечер с шести до восьми вы будете совершать прогулку по этой улице одна, без провожатых и без охраны.

— Это опасно… Меня так ненавидят в городе… — Никто вас не тронет. Пока вы не предадите…

Если будет установлено, что вас охраняют, или если вы не выйдете из дома в положенное время, мы приведем приговор в исполнение. От нас вы не спрячетесь… А теперь ступайте.

Валентина нерешительно шагнула к двери.

— Вы… вы не выстрелите в спину?

— Мы не фашисты! — презрительно ответил Игорь.

Хлопнула дверь. Скрипнули ступеньки крыльца.

— Предаст! — сказала Галя.

— Возможно, но тогда она не выйдет из дома. Она слишком труслива, чтобы подставить себя под выстрелы.

…Прошло пять дней. Каждый вечер Валентина появлялась на улице Коцюбинского. Она медленно шла, не глядя по сторонам. Прохожие не обращали на нее внимания. Она вела себя спокойно и, видимо, не испытывала страха…

— Одно из двух: или эта женщина обладает железными нервами, или ведет честную игру, — сказал Чернышу Мотовилов, следивший все эти дни за Валентиной. — Доверять ей нельзя, но встретиться с нею нужно. Думаю, она выполнила ваше поручение.

…Еще засветло Игорь и Галя заняли удобную для наблюдения позицию в развалинах многоэтажного дома. На улице было все, как обычно. С наступлением темноты исчезли прохожие. Ветер раскачивал провода… В девять часов показалась Валентина. Она подошла к дому, где был райфинотдел, огляделась по сторонам и исчезла за дверью.

Игорь и Галя не шевелились. Медленно текли минуты. Через час Валя спустилась с крыльца, и медленно пошла прочь. Возле проходного двора ее остановили Игорь и Галя.

— Где же вы были? — сказала Азарова. — Я была в тюрьме. План, правда, я не нарисовала, пробовала, но у меня не получилось, а фамилии надзирателей запомнила. В первом секретном корпусе есть украинцы: Афанасенко, Шевкоплясов и еще один, по имени Яков Юрьевич. Все пожилые, мобилизованные… В камерах народу полно…

— Кстати, вы сказали Герду, что у вас в эти дни были гости? — — опросил Игорь.

— Да… Иначе я не могла, вас видел Жаринов…

— Телохранитель?

— Он не телохранитель, а шпион, следит за мной. До войны его судили за убийство… Боюсь его до смерти.

— Что вы сказали Герду?

— Приходила подруга с мужем, немецким офицером… Вот и все.

— Он спросил имя офицера?

— Да… Я ответила, что не помню. Он велел, когда вы придете, позвонить ему и задержать вас до его прихода… Вы не сомневайтесь, я вас не выдам… Теперь вы меня не убьете?

— Все зависит от вас, — ответил Игорь. — Попытайтесь узнать у Герда, когда привезут в тюрьму секретаря подпольного горкома партии Прибельска Георгия Лагутенко, Выясните, в какой камере он будет находиться.

— Я постараюсь…

— По-прежнему каждый вечер выходите на улицу. Как только узнаете о Лагутенко, наденьте тот платок, в котором вы были в первый раз. Мы встретимся в десять часов вечера здесь, в проходном дворе… Вы поняли?

— Да… Я сделаю… А вы… вы поможете мне?

— Какая помощь вам нужна?

— Ну, вы понимаете… — Валентина замялась. — Если придут наши… ведь никто не будет знать, что я помогала…

— Об этом еще рано говорить, — сухо ответил Игорь. — Можете идти.

Галя гневно прошептала:

— Какая дрянь! Справку еще требует, что она подпольщица!

— А что ты думаешь. С такой справкой после войны она потребует, чтобы ее орденом наградили! Проверка показала, что пока она не врет… Если бы Герд ее проинструктировал, то уж план тюрьмы он бы ей нарисовал… Наверно, она действительно решила, ничем особенным не рискуя, приобрести индульгенцию, отпускающую все ее грехи…

— Похоже на то.

Они вернулись в свой домик на Левобережной улице.

Минула еще неделя. Двенадцатого декабря 1942 года Валентина вышла из дома в платке.

— Через четыре дня Лагутенко привезут, — сообщила она. — Он будет находиться в тюрьме, в первом секретном корпусе.


Глава восьмая

…Четыре дня. Оставалось совсем мало времени. Неизвестно, сколько дней немцы продержат Лагутенко в тюрьме. Если затеваемый ими спектакль сорвется, они отправят его в Прибельске первых числах января… Отправят ли? А если расстреляют здесь? Это была задача со многими неизвестными. Так или иначе, убежище для секретаря горкома нужно было приготовить.

Черныш велел Валентине как можно скорее познакомить Галю с Гердом. Азарова обещала представить подругу своему «мужу».

Ночью Игорь принялся за работу. Он спустился в подвал и принялся копать яму в земляном полу, решив вырыть лаз из подвала на огород. Галя выносила землю в ведре и рассыпала тонким слоем под деревьями. К рассвету они до того умаялись, что не могли разогнуться.

Днем Валентина сообщила Гале, что разговаривала с штандартенфюрером, и тот разрешил ей прийти к ним в гости.

В тот день, когда Лагутенко должны были привезти, Галя пошла к Азаровой. Мотовилов достал для нее шелковое платье и туфли на высоких каблуках. Галя закрутила свои косы вокруг головы и стала как будто выше, строже и надменнее.

Ей почудилось, что Жаринов, помогая ей снять пальто, зловеще ухмыльнулся, но вопреки ее ожиданию все прошло гладко.

Штандартенфюрер Отто Герд, о котором она наслышалась разных страхов, оказался лысым маленьким человечком с тонкими кривыми ногами. У него было прыщеватое моложавое лицо порочного подростка, острый крысиный подбородок и старческие блеклые глаза.

Пили чай втроем. Герд, моргая, разглядывал Галю. Он попросил ее в следующий раз прийти с мужем. Она ответила, что Генрих в настоящее время в командировке. Как только вернется, она непременно передаст ему любезное приглашение господина Герда муж, конечно, будет очень польщен.

Герд простер свою любезность до того, что предложил отвезти Галю домой на собственной машине. Галя растерялась. Не могла же она показать ему домик на Левобережной улице! Проехав два квартала, она пожаловалась, что у нее от бензина разболелась голова, и предложила пройтись пешком. Штандартенфюрер согласился.

Медленно шли по вымершим переулкам. Герд крепко держал Галю под руку, потом схватил ее в охапку и поцеловал.

— Как не стыдно! — сказала она. — В первый же вечер… У меня очень ревнивый муж. Давайте простимся… Мы ведь встречаемся не последний раз!

Она думала, что он ее не отпустит, но штандартенфюрер, поцеловав ей руку, сел в машину и уехал.

В этот же вечер на лестнице, пока Герд одевался, Валентина сунула Гале записку с фамилиями и адресами надзирателей. Она достала эти адреса по приказу Игоря. Фамилию третьего надзирателя, которого звали Яков Юрьевич, так и не удалось установить, но Азарова выяснила, что он живет на Житомирской улице, недалеко от базара.

К нему первому и решил отправиться Игорь.

Надзиратель жил в крепком пятистенном доме. Это был рослый, представительный мужчина с черной бородкой, придававшей ему сходство с Пугачевым.

В комнате стояло пианино. На стене висели фотокарточки, вставленные в затейливые рамки.

Надзиратель смотрел на Игоря с преувеличенным вниманием. Чернышу показалось, что он встречался с этим человеком когда-то, давным-давно.

— Вы ко мне? По какому делу?

Игорь взглянул случайно на одну из фотокарточек и почувствовал толчок в сердце. Он обернулся к надзирателю и тихо сказал:

— Ах, Яков Юрьевич, Яков Юрьевич, вот как довелось встретиться! Не узнаете?

— Узнать мудрено, — хмуро ответил надзиратель. — Не Игорем ли тебя зовут?

— Значит, все-таки помнишь мое имя… Что же ты, так и не женился второй раз? До сих пор хранишь материну фотокарточку?

— Биография моя сложная и пестрая, — подумав, ответил Веледницкий. — Ах ты, черт подери, ну и оказия! Какой же ветер занес тебя ко мне? Погоди, я поллитровочку соображу, чтоб разговор пошел веселее.

Выпили по стакану водки. Игорь давно не брал в рот спиртного и быстро опьянел. Боясь наговорить лишнего, он стал прощаться:

— Спасибо за угощение. Завтра еще забегу, а сейчас некогда…

— Зачем приходил-то? По делу небось?

— Дело не спешное, подождет…

— С кем живешь? Жена, дети есть? Холостяк? Так ты приходи ко мне. Совсем приходи, места хватит. На работу могу тебя устроить, если нуждаешься.

— В тюрьму, что ли? Не подходит!

— Отчего же? — тихо спросил Яков Юрьевич.

— Оттого, что я русским людям не враг, а немцам не помощник! — Игорь не хотел заходить слишком далеко, но должен был тем не менее произвести разведку.

— А я, значит, немецкий холуй?

— Тебе виднее, кто ты… Об этом я не знаю…

— То-то, что не знаешь… Видать, издалека приехал. Люди рассказали бы тебе, кто я такой…

Спохватившись, Веледницкий умолк.

— Ты меня не бойся, — мягко сказал Черныш. — — Если на уме у тебя зла нет, то я твой друг, запомни… До завтра.

Игорь поспешил к Мотовилову.

— История, — озабоченно сказал художник. — То, что он твой отец, по-моему, никакого значения не имеет. Веди себя с ним, как с чужим. Да он и есть чужой. Будь осторожен.

Вернувшись домой, Игорь спустился в подвал и принялся за работу. Подземный ход был почти готов. К утру Игорь рассчитывал закончить его. На рассвете, усталый, выпачканный мокрой землей, он выбрался на поверхность метрах в пятнадцати от дома и, сидя на краю ямы, с облегчением вдохнул морозный воздух.

Черныш замаскировал яму ветками и вернулся в дом.

Гали не было. Еще днем она пошла к Валентине и до сих пор не вернулась. Обеспокоенный, Игорь отодвинул занавеску и стал вглядываться в пустынную улицу. Что с ней могло случиться? Внезапно он поймал себя на том, что к его тревоге примешивается чувство, очень похожее на ревность… Ему представилась Галя, вынужденная терпеть ухаживания Герда… Кто знает, как далеко он попытается зайти?

Галя пришла, когда было уже светло, а возле колодца женщины гремели ведрами. Она оперлась рукой о стол и пошатнулась. От нее пахло вином.

— Мы были в ресторане с Гердом, — сказала Галя. — Он заставлял меня пить, танцевать, пытался увезти к себе… Боже, как я измучилась! — Она закрыла лицо руками и вдруг разрыдалась так горько, что Игорь растерялся.

— Успокойся, — сказал он, погладив ее по плечу. — — Не надо, слышишь? Не надо… Этот Герд еще расплатится за твои слезы!

Он презирал себя за те мысли, которые недавно не давали ему покоя. Как он посмел ревновать ее? То, что досталось на его долю, — детская игра по сравнению с тем, что приходится переносить ей! Что может быть ужаснее, чем эти ухаживания матерого палача!

Галя вытерла слезы платком и обычным тоном сказала:

— Я видела Лагутенко.

— Здорово! — вырвалось у Игоря.

— Из ресторана Герд повез меня и Валентину в тюрьму… Мы зашли в камеру к Георгию Александровичу. Он очень похудел. Одни глаза… Герд и Шререр разговаривали с ним. Лагутенко узнал меня, но не подал вида…

— Что они от него хотят?

— Ваши сведения верны, они рассчитывают «переубедить» его, доказать, что национал-социалистская идеология более жизненна и реалистична, чем марксизм. Не знаю, всерьез они надеются его «перевоспитать» или ломают комедию, во всяком случае, сегодняшний разговор стоило бы послушать. Герд и Шререр ушли из камеры взбешенные. Дал им жизни Георгий Александрович! Положил их на обе лопатки. Он прямо назвал гитлеровские законы бредом шизофреника… Завтра в камеру явится доктор Бартш, известный фашистский «теоретик», специально приехавший из Берлина. Я намекнула Герду, что была бы не прочь присутствовать при этой исторической встрече.

— Ложись-ка спать, — прервал Игорь ласково. — На тебе лица нет. Завтра расскажешь.

Не успела Галя прикоснуться к подушке, как глаза ее закрылись, а дыхание стало ровным.

Укрыв ее одеялом, Игорь отправился к Якову Юрьевичу. Пора было наметить план спасения секретаря горкома.

— Говори о деле, — потребовал Веледницкий, как только Игорь поздоровался. — Хочу я знать, кто ты есть и с чем явился!

— Не спеши, — ответил Черныш. — Мы друг друга не знаем и оба опасаемся, вот в чем загвоздка. Давай я тебя спрошу кое о чем, потом ты задашь пару вопросов, а тогда уж видно станет, как дальше разговаривать.

— Согласен, — ответил отец. — Только я постарше, мне первому и спрашивать… Почему ты в пиджаке ходишь? Здоровье не позволяет гимнастерку надеть или как?

— История обычная, попал в окружение, еле от смерти спасся… Дело не в гимнастерке, а в том, что под нею.

— Местный ты или издалека?

— Прибельский.

— Ко мне специально прибыл?

— Просто надзирателя тюремного искал.

— Для чего?

— Погоди… Дай сперва мне свои вопросы задать… Ты-то почему не в армии?

— Грыжа у меня. Белобилетчик.

— Кем работал до войны?

— Электроосветителем в драмтеатре.

— Эвакуироваться не захотел?

— Домик бросить было жалко… Знаешь, что я скажу? Допрос твой — чепуха на постном масле! Что на языке; — мы слышим, а мысли наши неизвестные. Ни к чему это. Хочешь — говори, зачем пожаловал, а коли боишься — не обессудь.

— Записку в камеру передашь? — напрямик спросил Игорь.

— Передам, — ответил Яков Юрьевич и усмехнулся. — Долго же ты, сынок, вокруг да около юлил, прежде чем решиться. Люди-то без предисловий меня об этом просят, и я им не отказываю.

— Случалось, значит?

— Не только записки, но и табачок и бельишко передавал. С чужих деньгами брал или маслицем, ну, а для тебя, так и быть, бесплатно сделаю… Пиши записку.

— Напишу в другой раз, — ответил Игорь.

Он хотел посоветоваться с Мотовиловым. Вечером дождался Галю, вместе отправились к художнику.

— Надо рисковать! — решительно сказал тот. — Времени мало. Долго Лагутенко здесь держать не будут.

— Герд опять возил меня в тюрьму, на этот раз одну, — сказала Галя. — Их переводчик заболел, и Герд попросил меня переводить… При мне в камеру к Георгию Александровичу пришел доктор Бартш. Через час выскочил как ошпаренный, а потом ворвались эсэсовцы и принялись избивать Лагутенко. Еще несколько таких бесед, и он не сможет бежать. Мы даже не узнаем, в каком он состоянии. Завтра штандартенфюрер снова повезет меня туда, но это будет в последний раз. Переводчик-немец в понедельник приступит к работе.

— Надо воспользоваться этим, — сказал Мотовилов. — Вы должны передать Лагутенко ключ к шифру. Пользуясь ключом, он сможет читать записки, которые будет получать через Веледницкого. Ключ к шифру я составлю сейчас, а записку для Веледницкого напишу ночью. Сделал бы все сразу, но ко мне должен прийти один человек… Он из Прибельска и сегодня же отправится обратно.

— Как хорошо! — оживилась Галя. — Я должна передать товарищу Сушкову письмо… Я попрошу выполнить его одно мое поручение…

— Можно, — ответил художник. — Вот вам бумага, карандаш, пишите.

— У вас найдется конверт? — спросила Галя, быстро набросав несколько строк.

— Человек, которому я отдам вашу записку, совершенно надежный.

— Все равно… Так нужно…

Не глядя на Игоря, Галя вложила письмо в конверт, запечатала его и встала. Художник вручил ей бумажку с шифром.

Молча пришли домой, поужинали и улеглись спать. Игорь был обижен странным поведением Гали. Она что-то скрывала от него… А он думал, что между ними установились близкие, дружеские отношения…


Глава девятая

Веледницкий исправно передавал зашифрованные записки. Лагутенко сообщил друзьям, что очень тронут их заботой, но считает идею побега нереальной. Истязания, скудное питание, шестимесячное пребывание в тюрьме подорвали его здоровье. Он с трудом ходит по камере.

Георгий Александрович предложил оставить мысли о побеге, не тратить на это силы и не подвергать риску людей. Он изложил некоторые свои соображения об организации подполья в Прибельске. Посоветовал применить разработанную им в тюрьме более надежную структуру организации и назвал фамилии людей, которые смогли бы составить ее костяк. Тон его писем был спокойным и деловым. Галя, читая их, плакала, а Черныш давал себе клятвы сделать все, чтобы вырвать Лагутенко из рук гестаповцев.

Он предложил секретарю горкома несколько планов спасения, но Георгий Александрович отверг их один за другим.

В отчаянии Игорь решил прибегнуть к помощи отца. Мотовилов был против этого, но Черныш настоял на своем:

— B чем дело? Что мы теряем в конце концов? Через несколько дней Лагутенко увезут в Прибельск и расстреляют. Хуже для него мы все равно не сделаем.

Он пошел к Якову Юрьевичу и сказал ему, что намерен организовать побег того заключенного, которому передавались записки.

— Можно вообще оттуда бежать? — спросил Игорь.

— Ты что, смеешься? — тихо спросил Веледницкий. — Как у тебя поворачивается язык про такие дела говорить? Хочешь родного отца под пулю толкнуть?

— Подумай хорошенько, прежде чем отказаться, — посоветовал Игорь. — На двух стульях тебе все равно не усидеть. На твою сознательность я не надеюсь, всю жизнь ты одного себя любил… Но ты мужик неглупый и сам понимаешь, что на немцев надежда плохая. Они как пришли, так и уйдут, а ты из России никуда не денешься…

— Я не отказываюсь, — хмуро ответил Яков Юрьевич. — Я все время помогаю. Но побег — вещь невозможная… Впрочем, чтоб тебе доказать, пожалуйста, я согласен. Как это сделать, не знаю, сами придумайте, а я уж вам посодействую.

— Придумаем, — сказал Игорь. — Утром наведаюсь, тогда обо всем и договоримся.

Однако утром Игорь нашел дом запертым. Напрасно прождал он два часа. Веледницкий не явился. А на другой день Галя сообщила, что Яков Юрьевич и в тюрьме не показывался. Немцы его ищут и подозревают, что он убит родственниками какого-нибудь заключенного…

Черныш понял, что его родитель предпочел унести ноги, чем подвергать свою драгоценную жизнь опасности. Он одинаково боялся и русских и немцев, этот человек с солидной внешностью и мелкой душонкой… Несколько дней Игорь прожил в тревоге, боясь, что Веледницкий напоследок выдал его, но эти опасения не подтвердились.

Когда до Нового года осталось четыре дня, Галя сказала:

— Все! Можно считать нашу миссию провалившейся.

— Увозят? — догадался Игорь.

— Послезавтра утром.

Галя не пошла к Валентине, где ее ждал штандартенфюрер.

— Больше нам здесь делать нечего. Видеть я не могу этого Герда!

— Что нам делать, командование решит, — вяло ответил Черныш.

Им овладела апатия. Он лег на кровать и незаметно для себя уснул. Его разбудила Галя.

— Проснись! Слышишь? Проснись! — тормошила она его за плечо.

— В чем дело? — сел Игорь, тараща на нее сонные глаза.

Галя была возбуждена. Лицо ее горело.

— Послушай, мы можем его освободить!

Он выслушал, что она придумала, и, ошеломленный, промолчал. Ее план показался ему совершенно диким.

— Это невозможно.

— Почему?

— Во-первых, Герд может приехать не один…

— Во-вторых, он может вообще не приехать, — нетерпеливо перебила она. — Это не возражение. Начнем с того, что он приехал один, иначе мы просто не будем осуществлять наш план.

Игорь задумался. Галин план уже не казался ему невероятным. Неделю назад Игорь даже не стал бы обсуждать его, но сейчас не было выбора…

Галя испытующе смотрела на него. Черныш встал и вынул из шкафа свой офицерский мундир… Через пятнадцать минут они вышли из дома.

Жаринов помог Гале снять пальто. Вошли в гостиную. Валентина лежала на диване с книжкой. Увидев их, вскочила. Лицо ее стало испуганным и злым, но она заставила себя улыбнуться:

— Будете ужинать?

— Вы ждете Герда? — спросил Игорь.

— Нет… Он был утром, ждал Галю и уехал взбешенный… Это важно?

— Позвоните ему и скажите, что у вас обер-лейтенант Ратенау с женой. Попросите его приехать.

— Хорошо. — Валя взяла трубку. — А… что будет потом?

— Делайте то, что вам говорят!

Лицо Валентины покрылось красными пятнами, заметными даже сквозь слой пудры.

— Алло, — сказала она. — Сто сорок седьмой. Это ты, Отто? Прости, я, наверно, помешала… У нас сейчас обер-лейтенант Ратенау, ты ведь хотел с ним познакомиться… Ладно, я им передам. — Она положила трубку. — Просит подождать, он скоро будет…

— Мы подождем, — усмехнулся Игорь. — Вы предлагали чаю? Заодно можете подать коньяк.

Горничная накрыла на стол и ушла.

— Что вы задумали? — спросила Азарова. Лицо ее было испуганным.

— Лично вам ничего не грозит, — ответил Черныш. — Выпейте коньяку.

На улице фыркнул автомобильный мотор. Распахнулась дверь, появился Герд. Он кивнул Валентине, поцеловал руку Гале и, щелкнув каблуками, повернулся к Игорю.

— Обер-лейтенант Генрих фон Ратенау, — вежливо сказал тот. — Счастлив с вами познакомиться.

— Я также весьма рад, — ответил штандартенфюрер.

Валентина смотрела на них расширенными от ужаса глазами. Она могла испортить все дело, нельзя было терять ни минуты. Игорь быстро взглянул на Галю.

— Давайте выпьем и покатаемся на машине, — весело предложила она. — Пусть Шререр пройдется домой пешком, ничего с ним не сделается.

— Мы могли бы взять его с собой, но он сегодня не приехал, — ответил Герд. — Фрейлен предложила прекрасную идею. Как вы находите, господин обер-лейтенант?

— Французы говорят: чего хочет женщина, того хочет бог! — улыбнулся Игорь.

— В таком случае выпьем за здоровье прекрасных дам! — штандартенфюрер наполнил бокалы.

Черныш снова взглянул на Галю. Она кивнула. Теперь было известно все, что им требовалось: Герд приехал один. Дом, как всегда, охраняется, но это не имело значения.

В тот миг, когда Герд, чокнувшись с Галей, поднес рюмку к губам, Игорь вынул из кармана пистолет и сказал:

— Сохраняйте спокойствие, не шевелитесь! Штандартенфюрер отпрянул в сторону и наткнулся на Галю, которая прицелилась в него из своего «вальтера».

— Что это значит? — дрогнувшим голосом спросил Герд.

— Вы понимаете, нам терять нечего! — ответил Игорь. — При малейшей попытке к сопротивлению я вас убью. Садитесь за стол. Достаньте авторучку, она торчит у вас из кармана. Пишите. Начальнику тюрьмы господину Клостерману.

Штандартенфюрер склонился над столом.

— Во исполнение приказа о переводе заключенного Лагутенко в Прибельск вам надлежит выдать упомянутого заключенного под расписку прибывшему за ним обер-лейтенанту фон Ратенау, который препроводит Лагутенко к месту назначения.

Герд послушно выводил фразу за фразой.

— Написали? — сказал Игорь. — Теперь поставьте дату. Распишитесь. Встаньте, подойдите к телефону. Сейчас вы вызовете Клостермана и повторите то, что написали. Малейшая неточность будет стоить вам жизни.

— Я в ваших руках, — угрожающе произнес штандартенфюрер, — но имейте в виду…

— Не разговаривать!

Побелев от злости, Герд снял трубку и велел телефонистке соединить его с тюрьмой. .

— Майор Клостерман? Это я. Приедет лейтенант Ратенау, он заберет Лагутенко, Да, в Прибельск… Что? Не ваше дело, майор, выполняйте!..

Он с треском швырнул трубку на рычаг и выпрямился, скрестив на груди руки.

Игорь надел фуражку и сказал:

— Вы останетесь здесь до моего возвращения. Сядете, положите руки на стол, вот так. Моя жена выстрелит в вас, как только вы пошевелитесь.

Игорь спустился по лестнице, принял из рук Жаринова шинель и бросил шоферу, дремавшему за рулем:

— В тюрьму по распоряжению господина Герда! Мелькали дсма, развалины, пустынные перекрестки. Во дворе тюрьмы Игорь велел шоферу подождать и направился в канцелярию. Майор Клостерман мельком взглянул на подпись Герда и сказал:

— Сейчас выведут. Повезете в обычной машине?

— Только до вокзала.

На крыльце показались два надзирателя. Они поддерживали под руки мужчину в сером летнем плаще, без шапки.

— В машину! — скомандовал Черныш.

Он открыл перед Лагутенко заднюю дверцу, сел рядом с шофером и скомандовал:

— На вокзал!

В тот момент, когда «оппель» выезжал со двора, Игорь увидел в зеркальце Клостермана, метавшегося на крыльце. Начальник тюрьмы достал пистолет и выстрелил в воздух. «Провал! Будет погоня!» — подумал Игорь. Он не ошибся. Через несколько минут сзади вспыхнули фары мотоциклов. Игорь ударил шофера пистолетом в висок и перехватил руль. Тело эсэсовца вывалилось на мостовую.

Игорь не слышал выстрелов, но переднее стекло вдруг покрылось белой паутиной, в круглое отверстие потянуло ветром.

— Не уйти! — крикнул Лагутенко. — Бросайте машину, прыгайте, я попытаюсь их задержать!

Заметив переулок, Игорь круто повернул руль. Взвизгнули шины. Промчавшись метров двести, «оппель» врезался в плетень и завяз в рыхлой, вспаханной земле.

— Скорее! — Черныш выпрыгнул из машины и помог вылезти Георгию Александровичу. Секретарь горкома пошатнулся… Он был ранен.

За спиной взревели мотоциклетные моторы. Подхватив Лагутенко на руки, Игорь потащил его в глубь огорода.

Вскоре они выбрались на широкую, пустынную улицу. Отсюда до Левобережной было недалеко. Прижимая к груди Лагутенко, Игорь зашагал вперед…

…Он отпер дверь, внес в дом Георгия Александровича и уложил его на кровать, затем вышел на крыльцо, задвинул снаружи щеколду, повесил замок и через подземный ход вернулся в комнату.

В подвале давно была устроена постель. Игорь перенес раненого туда и, присев рядом, перевязал рану на плече. Повязка тотчас же пропиталась кровью… Лагутенко не приходил в сознание… Черныш прислонился к холодной, сырой стене и закрыл глаза…» 

11 
На этом заканчивалась рукопись, которую дал мне Игорь Яковлевич Черныш. Удивленный и раздосадованный тем, что чтение пришлось прервать на самом интересном месте, я заглянул в папку, надеясь там увидеть недостающие страницы, но ничего не нашел. Девятая глава обрывалась на полуслове.

…Светало. Я сложил рукопись в папку и попытался уснуть, но не смог. Передо мной мелькали образы Гали, Игоря, Мотовилова…

Герои книги, как живые, стояли передо мной. Что же было дальше?

Я знал, что Лагутенко не удалось спасти. Он ведь был казнен в Прибельске в начале тысяча девятьсот сорок третьего года. Но что случилось с Галей? С Чернышом?

Я чуть было не позвонил автору книги по телефону, но, уже встав с кровати, сообразил, что он еще спит…

Так и не сомкнув глаз, я поехал в редакцию. Все валилось из моих рук: я с трудом дождался вечера, взял такси и велел шоферу ехать на Кутузовский проспект.

Черныш ждал меня.

Чемоданы и рюкзаки были уже упакованы, в комнате наведен порядок. Я разделся и прямо с порога сказал:

— Это нечестно, почему вы мне не дали следующие главы?

— Вы же хотели узнать только о Гале Наливайко, — удивился Игорь Яковлевич, — а к ней я возвращаюсь лишь в конце книги, в тридцать второй главе. То, что там написано, я могу вам рассказать в двух словах…

— Подождите… Сначала расскажите, что было после того, как вы спрятали Лагутенко в убежище!

— Пожалуйста… Я думал, это вам неинтересно… Да вы пройдите в комнату.

Подав мне стул, он закурил.

— В общем ничего особенного не было… Правда, не уберег я Георгия Александровича. Но что же я мог поделать? Посудите сами. Двое суток возле него просидел, думал Галю дождаться, но она не вернулась… В сознание Лагутенко так и не пришел ни разу, горел как в огне. Испугался я, что он умрет на моих глазах без медицинской помощи, решил врача позвать. Вылез из подвала, переоделся — и к Мотовилову. Ожидал, что он врача порекомендует да заодно скажет, что делать дальше… Но в кинотеатре «Феникс» меня схватили…

— А Лагутенко?

— В тот же день и его забрали, когда улицу прочесывали. Об этом я уже после узнал. Избили меня, как полагается, привезли в тюрьму. Клостерман зашел в камеру, поздоровался. «Как себя чувствуете, господин обер-лейтенант?» — спрашивает. А я ему отвечаю: разговаривать, мол, с вами мне не о чем, я желаю беседовать лично с господином Гердом. Вы понимаете, конечно, что я свою цель имел: рассчитывал таким образом узнать что-нибудь новое о Гале.

— Узнали?

— Узнал, только не от Клостермана, а от других заключенных на прогулке. Герд был убит в ту же ночь, когда я за Лагутенко в тюрьму приехал. Убить его могла только Галя. Ясно, что и сама она не сносила головы. Так я тогда решил и затосковал. Ждал я, что меня не сегодня-завтра расстреляют, но никто мной вроде не интересовался. Даже не били больше. Правда, и не кормили почти совсем. Брюква да пшено без хлеба. За три недели я отощал до неузнаваемости. Лежал целыми днями, силы берег. Оказывается, готовили меня к отправке в Германию. Важным преступником считали…

— Вы и в Германии побывали?

— Нет, не пришлось. Как-то раз в марте проснулся я от взрывов, подошел к окну, тут меня и стукнуло кирпичом по лбу, успел только увидеть, будто стена раскололась и небо вместе со звездами на меня опрокинулось… Очнулся, вдохнул свежий воздух. Кругом развалины, по небу прожекторы шарят, и самолеты гудят. Встал я, мало чего соображая, побрел куда-то… За ограду чудом перелез, спрятался в разрушенном доме, днем отлежался, потом дальше пошел. Выбрался из города да в поле и упал… Крестьянка меня подобрала, беженка из Переяслава по имени Марфа Андреевна. Шла она с повозочкой и с двумя малыми детишками, христа ради побиралась. Усадила меня в свою повозку, последним черствым куском поделилась. Четверо суток надо мной в поле просидела, пока я не окреп. А потом поклонилась мне и пошла своим горьким путем. И фамилию свою не сказала. После войны пытался я ее разыскать, в Переяслав ездил, но не нашел… Может, через газету обратиться, как думаете?

— Попробуйте, — ответил я. — А потом что с вами было?

— Скучная и довольно обыкновенная история, — сказал Игорь Яковлевич. — Метался вдоль переднего края, четыре раза пытался перейти линию фронта, голодал, нарывами весь покрылся с головы до ног, оброс, как черт, наконец в конце марта тысяча девятьсот сорок третьего года напоролся в степи на наших разведчиков, умолил их взять меня с собой, когда обратно пойдут… Так и перебрался. Положили меня в госпиталь, а после выдали обмундирование и зачислили в разведроту помощником командира взвода. Через месяц я взводным стал, а в мае был уже старшим лейтенантом. Дальше уже не интересно…

— А Сушков? Встретились еще с ним?

— Представьте, да. Как раз за две недели до его гибели. Перебросили меня с заданием в Староград, тут я и столкнулся с ним на конспиративной квартире. Ждал он какого-то товарища, а этим товарищем я оказался. Готовили тогда подпольщики восстание в Старограде, хотели помочь нашим наступающим частям с ходу захватить город. В назначенный час люди вышли на улицы с оружием, пять часов сражались с немцами, выбили их из города и продержались три дня до прихода наших войск. Никто почему-то об этом так и не написал, а ведь какая замечательная книга бы получилась! И придумывать ничего не надо… Но я отвлекся… Обнялись мы с Ефимом, поцеловались, всю ночку напролет проговорили. Планы строили, как после войны жить будем, но не довелось Ефиму дожить. Подкосила его немецкая пуля во время восстания.

— Про Галю вы у него спросили? Интересно, что в письме было, которое она ему написала из Реченска? Получил он письмо?

— Получил и поручение ее выполнил.

— Какое поручение?

— Довольно деликатное, потому-то Галя от меня и скрыла… Оказывается, у нее был ребенок в Прибельске, девочка шести лет. Родственница или соседка за ней присматривала. Галя просила Сушкова узнать, как здоровье дочери, и сообщить ей.

— Продолжайте, — сказал я с беспокойством, пытаясь поймать мгновенно промелькнувшую, но тотчас же ускользнувшую странную мысль. — Продолжайте, прошу вас, это очень интересно. Мой тон удивил Черныша.

— Особенно интересного тут, пожалуй, ничего нет. Сушков попросил знакомого полицая зайти по адресу, присланному Галей. Тот через некоторое время передал в отряд, что ребенок погиб от скарлатины, умерла и соседка. Тяжело было Сушкову сообщать об этом несчастье Гале, но пришлось… Он написал письмо…

— Но оно не попало в руки той, кому было предназначено; ведь в то время Гали уже не было в живых…

— С чего вы взяли? — спросил Игорь Яковлевич.

— Как с чего? Она же убила Герда и погибла сама?!

— Убила его, верно, но отнюдь не погибла.

— Невероятно! — ошеломленно сказал я. — Что же вы раньше-то молчали?

— А вы не спрашивали, — ответил инженер. — Вы хотели, чтобы я рассказывал по порядку, я по порядку и говорю.

— Простите… У меня просто голова кругом идет. Но как же она спаслась?

— История длинная… Подвел Галю мерзавец Жаринов: если бы не он, все могло сойти гладко. Герд сидел смирно, мрачно поглядывая на черное дуло пистолета, который Галя держала в руке. Валентина лежала на диване в полубесчувственном состоянии. Внезапно Галя услышала за стенкой шум. Быстро оглянувшись, она увидела полуоткрытую дверь и спину убегавшего Жаринова. Поняв, что все раскрыто, Галя выстрелила в Герда и бросилась на лестницу. Жаринов был уже внизу. На улице, как вы помните, стояли часовые. В тот момент, когда Жаринов распахнул парадную дверь и выскочил на крыльцо, Галя выстрелила в него и не промахнулась. Она очень хорошо стреляла. Увидев, что телохранитель упал, она вернулась в комнату. Герд без движения лежал на полу. Он был мертв. Валентина судорожно всхлипывала.

— Дай мне свою шубу и платок, — скомандовала Галя, — а сама беги в ванную, запрись на крючок и никому не открывай.

Азарова подчинилась. Надев ее шубу, Галя распахнула дверь в кухню, выбила стекло в окне, выходившем на задний двор, и вернулась в гостиную. Тут она упала на труп Герда и разразилась рыданиями. В таком виде ее и застали эсэсовцы, сбежавшиеся на выстрелы. Расчет у Гали был простой. Она надеялась, что немцы в суматохе примут ее за Валентину, ведь среди них вряд ли окажутся такие, которые хорошо знают Азарову в лицо. В первую минуту, увидев мертвого штандартенфюрера, они, возможно, не обратят на нее внимания. Так и вышло… Эсэсовцы положили Герда на диван и, разорвав на нем мундир, попытались перевязать рану… Один из них, увидев открытое окно, бросился в кухню и принялся палить из пистолета. Галя беспрепятственно спустилась по лестнице и вышла на улицу. Возле дома уже стояло несколько машин. Оттолкнув Галю, на крыльцо вбежал какой-то майор… Плача, она села на каменную тумбу возле ворот, а через несколько минут, убедившись, что никто на нее не смотрит, ушла совсем.

— Надо же иметь такое самообладание!— восхищенно сказал я.

— Вы послушайте, что было дальше. Она добралась до кинотеатра «Феникс», но в отличие от меня заметила, что вокруг ходят подозрительные люди в штатском, и покинула парк. Полагая, что после событий в особняке меня арестовали, она не пошла на Левобережную улицу. У нее, так же как у меня, был записан еще один адрес, который дал нам на всякий случай Мотовилов, предупредив, что этим адресом можно воспользоваться лишь в самом крайнем случае. Галя дождалась утра и пошла на Заводскую улицу. Здесь она разыскала нужный дом, постучала и… нос к носу столкнулась с Мотовиловым. Он, оказывается, успел скрыться из своего флигеля, и теперь ждал нас.

— Как жаль, что вы не вспомнили про этот адрес!

— Я же не знал, что на прежней квартире Мотовилова меня ждет засада… Через несколько дней Галя и Мотовилов узнали о моем аресте и об отправке истекающего кровью Лагутенко в Прибельск. Спасти ни меня, ни его они уже не могли… В Реченске существовала в то время сильная подпольная организация. Патриоты взрывали склады с боеприпасами, саботировали все мероприятия оккупантов. После убийства Герда были произведены аресты, многие товарищи попали в тюрьму и в концлагеря. Каждый человек, владеющий оружием, был нужен организации. По согласованию с подпольным центром Галю оставили в Реченске. Она пробыла в этом городе до прихода наших войск и успела получить печальное известие Сушкова. Так как дочь ее умерла, а дом был разрушен, в Прибельск она не вернулась, а попросилась в армию… Галя совершила большой боевой путь. Она была радисткой, офицером связи, разведчицей… Ее наградили орденами Красной Звезды и Отечественной войны…

— Да, да, — пробормотал я. Неясная мысль, мучившая меня, вдруг стала четкой. — Галя, Галя… — сказал я. — Ну, конечно, Галя Наливайко, а почему бы и нет! Но ведь у Гали не было никакого ребенка!

— Не понимаю, — внимательно посмотрел на меня Черныш.

— Нет, нет, — ответил я, — это я просто так… Скажите, вы хорошо помните внешность Гали? Могли бы ее узнать?

— Еще бы!

Я достал из кармана завернутую в газету фотокарточку Людмилы Зайковской и протянул ему. Он развернул обертку, взглянул на фото и сказал:

— Это Галя. Какая молодая! Откуда у вас ее фото?

— Вы точно знаете, что Галя? — Кажется, я заикался.

— Ну, разумеется! — удивился он.

— Это надо записать! Сейчас же, немедленно записать, и вы должны расписаться! — Я почти кричал. — Необходимо, чтобы вы официально подтвердили. Понимаете? Официально!

— Ничего не понимаю. Что с вами?

— Подождите! — Я схватил со стола графин, налил себе воды в стакан и с жадностью выпил. — После нее остались какие-нибудь документы? Вы знаете, где она погибла? Когда. При каких обстоятельствах?

— Кто?

— Да Галя же, Галя!

— Она не погибла. Она жива.


Несколько секунд я тупо смотрел на Игоря Яковлевича, не в силах произнести ни слова?

— Что вас, собственно, так удивило? — с недоумением спросил он. — Конечно, она жива. В тысяча девятьсот сорок четвертом году я встретился с нею в разведотделе армии. Недели две мы пробыли вместе… Я даже пытался за нею поухаживать, но в самый интересный момент появился некий капитан Назаров. Он дал ясно понять, что моя предприимчивость ему не совсем нравится. Эти события я описал в тридцать второй главе. Галя сама рассказала мне о своих приключениях.

— А потом?

— Ну что потом? Потом война окончилась, Галя демобилизовалась, вышла замуж за этого самого Назарова и уехала с ним в Архангельск. Не повезло ей, правда. Муж завербовался на зимовку на Север, да там от цинги и помер. Осталась она одна. Три года на Севере прожила, никак с поселком расстаться не могла, где капитана своего похоронила, а в тысяча девятьсот пятьдесят седьмом году свекор и свекровь прислали ей письмо, попросили приехать к ним в деревню на постоянное жительство, быть вместо дочери. Галя поехала и сейчас там живет. В школе немецкий язык преподает. Я ее в прошлом году видел. Она на курорт в Крым ездила, забежала ко мне на полчаса… Постарела, но все-таки еще очень красивая. — Голос Игоря Яковлевича дрогнул. Быстро взглянув на меня, он нахмурился и суховато закончил: — Вот и все. Больше, пожалуй, ничем не могу быть вам полезным.

Он взглянул на часы, видимо, уже жалея, что так разоткровенничался со мной.

— Благодарю, — ответил я очень вежливо и очень спокойно. — Не можете ли вы мне сообщить адрес Гали Наливайко?

— Могу, только она не Наливайко, а Назарова… Ярославская область, село Некрасовское, дом сорок шесть.

Я записал этот адрес и сказал:

— Большое спасибо. Простите за то, что отнял у вас столько времени.

Я был предельно сдержан и серьезен. Мне ужасно хотелось громко заорать, с размаху хлопнуть Черныша кулаком по спине или съехать верхом по перилам лестницы. Видимо, он что-то услышал в моем голосе, потому что посмотрел на меня с некоторой опаской и широко распахнул дверь.

— Был рад вам помочь. Заходите.

Последнее слово я услышал, находясь уже на первом этаже. Я пулей вылетел из подъезда, остановил первое же такси, едва не очутившись под колесами, и с улыбкой сказал взбешенному шоферу, уже открывшему рот, чтобы наградить меня ругательствами:

— В Ярославль, пожалуйста.

— В Ярославль? — переспросил он. — В город Ярославль?

— Да. — Я уже уселся рядом.

— Веселая история, — задумчиво сказал шофер. — Утром я смениться должен, и опять же дальше чем за пятьдесят километров мы не возим. По счетчику поедем? — спросил он, испытующе покосившись на меня.

— Как хотите, только быстрей!

— Была не была! — весело сказал шофер. — Двести восемьдесят километров по полтора рублика за каждый. За неделю вперед план выполню. А бензинчик, хозяин, уж за твой счет.

— Ладно.

— Ну, тогда сейчас заправимся, в канистру двадцать литров запасем — и в путь!

Мы выехали на Садовое кольцо.

— Погодите, — сказал я, когда впереди показалась площадь Восстания.

— Что, раздумал?

— Нет, заехать нужно в одно место. Тут рядом, на Баррикадной улице.


Через несколько минут одним духом взбежав по крутой лестнице, на третий этаж, я стучал в знакомую дверь. Маша открыла мне. На ней было нарядное белое платье. Копна рыжеватых волос, зачесанных затейливо и необычно от висков к затылку, светилась над ее головой, как корона. Полуоткрытые губы были чуть-чуть подкрашены. Вся она была какая-то необычная и праздничная. Все сместилось перед моими глазами и вновь встало на место.

— Простите, Маша, что я без звонка…

— Что вы, я очень рада!

Ее серые глаза сияли, или, может быть, мне показалось…

— Вы, кажется, кого-то ждали?

— Я знала, что вы придете…

— Я на секунду, Маша… Я был у Черныша…

— У Черныша? — Она, кажется, не поняла.

— Ну да, у этого инженера, я же вам рассказал! Я был у него и узнал удивительные вещи… Нет, нет, Маша, я пока ничего не скажу вам, вы уж меня, пожалуйста, извините… Просто я не могу уехать, не повидавшись с вами…

— Уехать?

— Ненадолго. Утром я вернусь. Вы будете утром?

— Да…

— Обязательно будьте дома, это очень важно. А теперь до завтра, Маша! — Я схватил ее за обе руки и стиснул. Она с открытой, радостной улыбкой смотрела на меня.

Выскочив на улицу, я крикнул шоферу:

— Еще одну минуточку, подождите!

Я бегом поднялся по Конюшковскому переулку, ворвался домой и, задыхаясь, сказал Катюше:

— Тысяча рублей! Мне нужна тысяча рублей! Я завтра отдам! Я возьму в кассе взаимопомощи… А потом, может быть, напечатают мой очерк… Дай мне тысячу рублей!

— У меня нет, — испуганно сказала сестра. — Есть только шестьсот.

Еще четыреста, вывернув все карманы и даже подкладку пиджака, дал наш сосед дядя Костя. Домочадцы тревожно посмотрели мне вслед…..

Где-то возле Выставки достижений народного хозяйства в голову мне пришла мысль: что, если произошла ошибка? Я чего-то не понял. И Галя это вовсе не Людмила. Концы-то с концами ведь все равно не сходятся. Каким образом в Прибельской больнице умершая Зайковская превратилась в Галю Наливайко? Куда девалась настоящая Галя? И почему Людмила написала Кернеру это проклятое письмо? Почему, почему?! Подпольщики-то были повешены по ее доносу.

Я чуть было не повернул машину обратно, но в последний момент решил: будь, что будет.

Выехали на Ярославское шоссе. Миновали дачные места; в Загорске шофер долил в дымящийся радиатор холодную воду.

— Почему такая спешка? — спросил он с любопытством.

Я рассказал.

— Веселая история! — с уважением сказал шофер и прибавил газ.

Мы мчались со скоростью до ста километров в час. Впереди был сплошной мрак, в котором бесследно тонули белые пучки фар, и я удивлялся, почему мы до сих пор не врезались в какой-нибудь столб или дерево. Шофер держал руль небрежно, кончиками пальцев, и немилосердно дымил папироской.

В Ростове он остановил «Волгу» возле кремля и сказал:

— Хоть вы и торопитесь, однако взгляните: дух захватывает!

Поблескивали круглые главы храмов, тонкий шпиль дворца… Я вышел из машины. Да, действительно захватывало дух! Мне показалось, что сию минуту из каменных узорчатых ворот выйдет сам Александр Невский в стальных латах и сурово глянет на меня, опершись на меч…

Двести восемьдесят километров мы проехали за три с половиной часа. Круглые часы на центральной улице Ярославля показывали двенадцать, когда «Волга» свернула с асфальтированного шоссе на твердый, подмерзший грейдер. Еще сорок минут отчаянной тряски, покачивания, почти непрерывного визга тормозов — и мы были у цели.

— Некрасовское! — хрипло сказал шофер.

Мы стояли перед одноэтажным деревянным домом. Одно окошко светилось, в остальных был мрак. Я толкнул калитку. Лениво тявкнула собака. Скрипнула дверь. На крыльце показалась белая фигура. В глаза мне ударил неяркий лучик электрического фонаря.

— Кто это? — послышался приглушенный женский голос.

Еще не видя ее, я каким-то шестым чувством понял: это она!

— Мне нужна Людмила Иннокентьевна Зайковская, — громко сказал я и замер.

— Войдите, — был ответ.

Я поднялся на крыльцо, жадно глядя на нее. Высокая, очень хорошо сложенная, немного полная, в светлом халате и шерстяном платке. Под платком в тени блестящие, внимательные глаза. Больше я ничего не успел рассмотреть.

Я вошел вслед за нею в сени, а оттуда, нагнув голову, в маленькую очень чистую комнату, где все было белым: постель, скатерть, занавески, накидка на телевизоре, чехлы на стульях.

На письменном столе горела лампа под белым матовым абажуром. Щелкнул выключатель. Вспыхнула люстра, и сразу все стало простым и обыкновенным.

Передо мной была почти совсем седая женщина, со смуглым, красивым лицом и тонкими губами. Она с интересом смотрела на меня. Я молчал.

— Садитесь. Вот стул.

— Спасибо… Пауза затянулась.

— Вы назвали меня Людмилой Иннокентьевной. Откуда вам известно это имя? — негромко спросила она.

— Это… ваше имя?

— Когда-то было моим. Очень давно…

— В тысяча девятьсот сорок первом году?

— И в сорок первом…

— А в сорок втором?

— Что значат ваши вопросы? Кто вы?

Я протянул ей удостоверение. Она взглянула.

— И все же… не понимаю…

— Людмила Иннокентьевна, — тихо сказал я. — Я искал вас так долго. Как я вас искал! Я не знал, что вы живы. Никто не знает, что вы живы… Я приехал поздно, вам нужно проверять тетради, я понимаю. Простите меня… Но только один человек на свете может ответить на мои вопросы. Этот человек — вы!

Она наклонила голову.

— Говорите.

— Все началось с Прибельска. Я хотел написать очерк о подпольщиках. Там мне рассказали о вас.

— Странно…

— Почему странно? Разве вы…

— Но все мои товарищи погибли. В Прибельске я не была с тысяча девятьсот сорок пятого года. Неужели кто-то еще помнит обо мне?

— Очень хорошо помнят, — сказал я. — Вы заходили в обком партии, когда приехали туда после войны?

— Нет. Я искала своих бывших соседей. Там умерла моя дочь. Я хотела, чтобы мне показали могилку… Но никого не нашла.

— Значит, никто в Прибельске не знает, что вы живы?

Она пожала плечами.

— Чудовищно! — прошептал я.

— Что вы сказали?

— Нет, ничего… — Я потер рукой лоб. — Простите… Мысли мешаются… Так много нужно сказать вам… Вы разрешите?

— Да. Если это необходимо для очерка.

— Ваша девичья фамилия Зайковская, не так ли? А фамилия вашего первого мужа Сапожников?

— Да. Он погиб в начале войны.

«Это не совсем так», — хотел я сказать, но сдержался: было еще не время.

— Зайковской вы оставались, если не ошибаюсь, примерно до октября тысяча девятьсот сорок второго года. Потом переменили фамилию и стали Галиной Наливайко. Верно?

Она кивнула.

— Как это произошло?

— История сложная…

— Я знаю ее в общих чертах. В июне вас арестовали, а в сентябре положили в больницу с аппендицитом. Двадцать восьмого сентября тысяча девятьсот сорок второго года Людмила Зайковская умерла. Об этом был составлен официальный акт. Тело умершей свезли на кладбище и похоронили.

— Совершенно верно.

— Но… вы живы!

— Вам многое известно, — улыбнулась Людмила Иннокентьевна. — Неужели вы не догадались об остальном?

— Подождите, — пробормотал я. — Галя Наливайко… она поступила в больницу с брюшным тифом. Потом ей стало лучше.

— Ей не стало лучше, — ответила Зайковская. — Она умерла двадцать седьмого сентября тысяча девятьсот сорок второго года, а в ночь на двадцать восьмое члены подпольной организации врачи Ксения Васильевна Липатова и Юрий Гаврилович Скорняк перенесли меня из тюремной палаты в операционную, а оттуда в инфекционное отделение, где лежала в изоляторе Наливайко. Меня положили на ее место, а тело Наливайко закрыли простыней и на тележке отвезли в тюремную палату. Немецкий врач, подписывавший акт, не знал меня в лицо. На рассвете Наливайко похоронили, а я через несколько дней была переправлена из больницы в партизанский отряд. Так я стала Галей Наливайко.

— Как это просто! — прошептал я.

— Точно таким же способом Липатова и Скорняк освободили из концлагеря многих советских военнопленных. Люди просились в больницу, а из больницы уходили на волю.

— Значит, Липатова и Скорняк знали, что вы подпольщица?

— Они получили записку от находившегося в тюрьме секретаря подпольного горкома партии Лагутенко. Ведь это он придумал, как меня спасти.

— У меня есть еще один вопрос, — сказал я. — Вскоре после того, как вас арестовали, вы написали письмо шефу полиции Прибельска Кернеру. Но, может быть, не было никакого письма?

В ожидании ответа я даже затаил дыхание. Сейчас все должно было решиться…

— Вы действительно хорошо осведомлены. — Людмила Иннокентьевна с любопытством посмотрела на меня. — Письмо было, и я его написала. Неужели оно сохранилось?

— Этого я не знаю, — сказал я. — Вы не вспомните содержание?

— Я его прекрасно помню. В этом письме я сообщила господину Кернеру фамилии и адреса Остапа Тимчука, Семена Гаевого, Тараса Михалевича и Василия Галушки.

— Всех четверых после этого арестовали?

— Да, на другой же день их арестовали и вскоре повесили. Я написала, что они взорвали железнодорожный мост. — Людмила Иннокентьевна говорила обычным тоном, словно речь шла не о предательстве, а о. вещах, которые ее не касались.

Я бессмысленно смотрел на нее. Она подняла брови и вдруг усмехнулась:

— Что вы на меня так смотрите? Раз вы все знаете, то вы должны знать, что эти адреса и фамилии я назвала Кернеру по приказу Лагутенко.

— По приказу?!

— Ну, конечно! А вы что же думали? Я никого из этих людей раньше в глаза не видела. Лагутенко передал в мою камеру записку с приказом разыграть этот спектакль.

— Зачем? — ошалело спросил я.

— Тимчук, Гаевой, Михалевич и Галушка были предателями. Пробравшись в штаб нашей организации, они попытались взорвать ее изнутри. Занимались антисоветской агитацией между подпольщиками и кончили тем, что установили связь с полицией. В мае тысяча девятьсот сорок второго года Георгию Александровичу стало известно об их предательской деятельности. Галушку, Михалевича, Тимчука и Гаевого вызвали на заседание штаба, но они не явились. Заседание было проведено без них. Приняли решение расстрелять предателей. Однако привести приговор в исполнение не успели. Через несколько дней Лагутенко и его друзья были арестованы. Кто-то написал анонимный донос в гестапо. Находясь в тюрьме, Лагутенко решил казнить предателей руками немцев. Так родился план, который я осуществила. Впоследствии гестаповцы узнали о том, что повесили своих единомышленников, но было уже поздно.

Теперь мне все стало ясно, в том числе и странное поведение вдовы Тимчук. Зная, кем был ее муж она боялась, если откроется правда, лишиться пенсии, потому и мешала мне, как могла…

Все было ясно, но я вспомнил осторожного, недоверчивого Томилина и спросил:

— Кто-нибудь может подтвердить ваши слова?

— Разве они нуждаются в подтверждении?

— Вам пора узнать все, — ответил я. — После войны в архивах полиции было найдено ваше письмо к Кернеру. В Прибельске до сих пор считают вас предательницей, а вдовы и члены семей Галушки, Тимчука, Гаевого и Михалевича получают государственные пенсии.

— Понимаю, — прошептала она. — А я ничего не знала… Мне нужно было съездить туда хоть раз… Я поеду в Прибельск завтра же! — Она нахмурилась. — Хорошо, что вы нашли меня!

— Но с чем вы поедете? На слово вам могут не поверить.

— У меня сохранилась записка Лагутенко.

— Где она?

— Здесь.

Людмила Иннокентьевна открыла шкаф, достала небольшую деревянную шкатулку и протянула мне пожелтевший клочок бумаги, вложенный в целлофановый конверт. Я увидел неровные строчки, написанные карандашом, и узнал почерк секретаря подпольного горкома.

«Держись, Люся! — прочел я. — Мы в тюрьме, но немцы нас не сломили и не сломят. Штаб жив, штаб действует, штаб выполняет свои решения. Сообщи Кернеру, что ты желаешь спастись от смерти и с этой целью называешь имена и адреса четверых самых главных подпольщиков: Тимчука, Гаевого, Галушки и Михалевича. Живут они соответственно: Маркса, 11, кв. 3, Чкалова, 5, кв. 9, 2-й Красногвардейский, 12, кв. 7 и Короленко, 8 кв. 1. Напиши, что они якобы взорвали железнодорожный мост. Пусть немцы исполнят наш приговор и сами повесят этих предателей и мерзавцев. Г. Л. ».

Да, это был документ, неопровержимо подтверждавший то, что рассказала Людмила Зайковская.

— Как вам удалось сохранить записку? — спросил я.

— В тюрьме я носила ее с собой, готовая в любую минуту уничтожить. Попав в больницу, передала Ксении Васильевне Липатовой. Она потом мне ее вернула… В партизанском отряде и позже я уже не расставалась с запиской. Я храню ее почти двадцать лет и сберегу до смерти в память о Лагутенко, о моей молодости…

— Да, вы должны поехать в Прибельск, — сказал я. — Но перед этим вы должны поехать со мной в Москву. Мы поедем сейчас, немедленно. Нас ждет машина.

— Сейчас? — удивилась Людмила Иннокентьевна. — Что мне делать в Москве? И разве нельзя подождать до утра!

— Нет, ждать нельзя, — ответил я и, сняв с вешалки пальто, подал ей. — Вы и так ждали девятнадцать лет. Кстати, как получилось, что вы остались Галей Наливайко?

— В тылу у немцев это было необходимо, в армии восстанавливать прежнюю фамилию мне не пришло в голову, а позже я просто привыкла к ней и не хотела, чтобы что-то связывало меня с прошлым. Слишком мучительно было вспоминать о нем.

— Итак, мы едем? Не смотрите на часы, остановите их! Забудьте о времени! Мы едем?

— Какой вы странный! — улыбнулась она. — Простите за нескромный вопрос: сколько вам лет?

— Немногим больше, чем тому человеку, который ждет вас в Москве.

— Кто-то ждет меня в Москве?

— Ни слова больше. Едем!

Пожав плечами побежденная моей настойчивостью, она надела пальто и вышла на крыльцо. Было морозно, ярко сияли звезды. Шофер с любопытством посмотрел на Зайковскую и шепотом спросил у меня:

— Это она и есть?

Я кивнул.

— С ветерком поедем! — пообещал шофер и, сев в машину, включил зажигание.

«Волга» рванулась вперед.

Людмила Иннокентьевна сидела неподвижно, глядя в черное окно. Я смотрел на ее тонкий профиль и видел перед собой Машу. Как они были похожи! Скоро эта женщина, пережившая так много, потерявшая всех, кого она любила, обнимет свою незнакомую взрослую дочь! Я хотел рассказать Людмиле Иннокентьевне о ее муже, но это значило сказать и о Маше, а у меня не было таких слов. Я молчал, и у меня почему-то щипало в горле…

В восемь часов утра мы миновали Рижский вокзал и свернули на Садовое кольцо.

— На Баррикадную? — догадался шофер.

Он с шиком остановил машину напротив подъезда. Я помог Людмиле Иннокентьевне выйти.

— Кто здесь живет? — тихо спросила она.

Я взял ее под руку и повел по лестнице. На третьем этаже мы остановились. Я задыхался. Я не мог себя заставить прикоснуться к звонку. В этот момент открылась дверь, и вышла соседка, как-то раз видевшая меня в коридоре. В руке у соседки была хозяйственная сумка. Она посторонилась, и мы очутились в квартире.

Возле Машиной двери сердце у меня вдруг заколотилось так громко, что я придержал его рукой… Постучал.

— Войдите, — послышался Машин голос. И мы вошли.

Маша, розовая и растрепанная со сна, в ситцевом коротком халатике, стояла у стола с чайником в руке. Она поставила чайник и, узнав меня, смущенно сказала:

— Это вы? А я не одета. Ответить ей я был не в состоянии.

Тогда она посмотрела на Людмилу Иннокентьевну. Взгляд ее, сперва безразличный, стал напряженным. Она как будто попыталась что-то вспомнить, но не вспомнила — и отвела глаза. Но тут же снова взглянула на мать. Лицо ее вдруг побледнело и стало по-детски беспомощным.

— Маша! — низким, незнакомым голосом сказала Людмила Иннокентьевна. — Это ты, Маша?

— Мама! — закричала девушка, и слезы градом хлынули из ее глаз. — Мамочка!

Я отвернулся.

Когда я через несколько минут снова посмотрел на них, Людмила Иннокентьевна и Маша сидели, обнявшись, на кровати и плакали. Они улыбались, любовно прикасались друг к другу, и лица у них были такие, что я снова отвел глаза.

Внезапно открылась дверь, и вошел мужчина в черной морской шинели. Это был Сергей. Он посмотрел на меня, покраснел и шагнул к Маше.

— Сережа! — сияя и плача, сказала она. — Это моя мама! Моя мама!

— Очень приятно, — растерянно ответил лейтенант.

Людмила Иннокентьевна улыбнулась сквозь слезы.

— Мамочка, ты же еще ничего не знаешь, — сказала Маша. — Это мой муж Сережа… Мы поженились вчера вечером.

Они заговорили вполголоса.

Я надел шапку и вышел.

Шофер озабоченно протирал ветошью капот. В зубах у него торчал потухший окурок. Взошло солнце, позолотило шпиль высотного дома, зажгло розовые искры на снегу. Дышалось легко.

Расплатившись, я зашагал к себе на Конюшковский. Морозец игриво трогал за уши. Нянька вела краснощекого малыша с носиком пуговкой. В дощатом ларьке торговали оранжевыми тунисскими апельсинами. Их запах разносился по всей улице.

…Можно еще добавить, что очерк мой был напечатан и что в редакцию приезжал Томилин, пожелавший своими глазами взглянуть на записку Георгия Лагутенко. Можно описать свадьбу Маши и Сергея. Веселая была свадьба.

Но лучше поставить точку.

В конце концов, я предупреждал, что хочу только рассказать о своей командировке.


Москва, 1960 год, декабрь


Семёнов Ю. Горбовский А. Без единого выстрела: Из истории российской военной разведки

ГЛАВА I «Бояре путные» и «сторожеставцы»

ИСТОРИЯ ТЕРМИНА «ВЗЯТЬ ЯЗЫКА»

Новгородские берестяные грамоты — голоса минувшего. О разном повествуют они: о расставаниях и о встречах, о любви, о долгах и расчетах сполна, среди этих листков есть один, который как бы обособлен от прочих. Он предельно краток: «Литва встала на корелу». Подписи нет. Кому писалось — тоже неизвестно. Единственная фраза эта содержит военно-политическую информацию, сообщение о том, что литовцы начали, войну с корелами, племенем, жившим в то время в Приладожье, на нынешнем Карельском перешейке.

Событие тысячелетней давности подтверждено летописными записями того времени. Кто автор донесения? Тогда не было еще, наверное, термина, которым обозначали этих людей. Сегодня их называют военными разведчиками. Возможно, эта берестяная грамота с одной-единственной фразой — донесение такого разведчика, сообщение о событии, имевшем для новгородцев значение исключительной важности.

Подобные вести — о военных событиях на границах, о приближении вражеских ратников — должны были поступать в срок. И горе, если весть об этом запаздывала или не приходила вообще. «А в то время, — пишет новгородский летописец, — князья мордовские подвели тайно рать татарскую из мамаевой орды на князей наших, а наши князья не ведали, им о том вести не было».

Для русских княжеств, окруженных половцами, татарами, печенегами, военная разведка была не вопросом удачно выигранного или вовсе не выигранного сражения. Военная разведка была условием национального выживания.

Как звали первых русских разведчиков, безвестно для нас. Летописи не сохранила имен. Только о делах их упоминают они иногда, чаще всего кратко.

Ипатьевская летопись рассказывает о походе князя Игоря Святославовича против половцев. Не вслепую движется князь и его войско. Впереди и по сторонам следует войсковая разведка — «сторо́жи», как называли их тогда. «Из Оскола все пошли дальше, — ведет повествование летописец, — и тут к ним приехали сторожи, которых послали ловить «языка». Они сказали: «Мы видели, что ратные ратники ездят в поле наготове. Или поезжайте быстро вперед, или возвращайтесь домой, ибо не наше нынче время».

Войсковая разведка, высланная вперед, «ловила «языка». Так далеко в прошлое уходит этот метод сбора сведений о противнике и само это слово — «язык».

Но уже в то время задача разведки понималась на Руси шире, чем только сбор информации. Не только это, но и борьба с лазутчиками врага, введение его в заблуждение, дезинформация — все это было делом разведки с первых же действий, с первых шагов русской военной истории.

Когда в 1170 году князь Мстислав Изяславович отправлялся на половцев, судя по всему, он постарался заслать им преувеличенные сведения о силах, которые шли на них. «Была весть половцам, — рассказывает летописец, — от пленника, от Гаврилки, от Иславича, что идут на них русские князья, и побежали половцы, бросив жен своих и детей и повозки свои». Так, благодаря дезинформации Мстислав Изяславович достиг того же, чего мог бы достичь ценою битвы. Не князь идет на половцев, по словам пленника, а князья. По всей вероятности, это был человек, оказавшийся в плену не случайно. Как не случайна и весть, сообщенная врагу и вызвавшая панику в половецком стане. Не стал бы летописец сообщать об этом с таким торжеством, не стал бы имя пленника упоминать с отчеством — «Иславич», не будь у него причины говорить о нем столь уважительно.

К обману противника, к дезинформации, чтобы посеять в рядах его страх и смятение, русские военачальники прибегали не раз. Но мало было сказать врагу то, что надлежало ему сказать. Враг не был так глуп, и наивен, чтобы верить каждому слову пленного или перебежчика. Удостовериться в истинности речей был только один способ — пытка. Вот почему тот, кто принимал эту миссию, заранее возлагал на себя крест мученика.


На московском престоле «слабый царь», Федор Иоаннович. Правда, есть при нем крепкий человек, конюший боярин Борис Годунов. На него-то и ложится все большее бремя государственных, а главное, военных дел. Запад, юг, восток — каждая сторона грозит государству нашествием и войной.

4 июля 1591 года набатом гудят все сорок сороков московских церквей. Крымский хан Казы Гирей что шел-де с войском на Литву, повернул внезапно свои полки и двинул их на Москву. Ночевал хан в Лопасне, а ныне расположился станом совсем у столицы, против сельца Коломенского.

Москвичи попытались было поставить заслон — отправили на Пахру двести пятьдесят человек детей боярских. «Им было велено стать на реке и промышлять над передовыми крымскими людьми; эти передовые люди сбили их с Пахры, ранили воеводу и много детей боярских побили и взяли в плен». Так говорит об этом С. М. Соловьев в своей «Истории России».

Москва не ожидала нашествия. Плохо было в городе с войском. Двое князей, Андрей и Григорий Волконские, отправлены были со стрельцами на запад, воевать со шведом. Неужели опять, как встарь, гореть Москве, а жителям, кто уцелеет, таиться по окрестным лесам да оврагам?

Счет шел даже не на дни, счет шел на часы. Тогда-то Борис Годунов и велел сыскать некоего верного человека из московских дворян. С ним вел он речь с глазу на глаз, о чем — неведомо, но велел после того одеть человека в богатые одежды, коню же его подобрать сбрую узорную из серебра да золота. Потому что знатному человеку велика цена, а словам его большая вера.

Когда же настала ночь, тревожная ночь то ли перед неравным боем, то ли вовсе перед гибелью города, поднялись вдруг в Москве шум, крики, пальба. Ратные люди били в колотушки, кричали что было мочи, палили из ружей в белый свет — так можно было бы сказать, не будь всего этого глухой ночью. Встревоженные жители лепились испуганно вдоль заборов, недоумевая, что за шум, уж не беда ли, не ворвался ли хан в город? Но хан в город не ворвался. Переполох был поднят по велению Годунова. «По какой же причине, — отвечали обывателям ратные люди, — о том ему самому да одному царю ведомо».

Шум и переполох этот были частью операции, о которой знали в городе только несколько человек.

В неурочный час, той же ночью, задолго до рассвета окна в семейной церкви Годуновых были ярко освещены. Пели певчие из монахов, вел службу священник и весь причет. Из мирян же в храме были только двое — сам Годунов да неведомый человек в знатных одеждах. Ради него-то совершалась сейчас служба. Идя на дело, он должен был причаститься и собороваться, совершить то, что делает человек, стоя у порога смерти.

Только двое провожатых сопровождали его до места, откуда виделись уже красноватые костры, горевшие всю ночь под Коломенским. Там была ставка хана.

Провожатые остались позади во тьме, всадник же пустил коня своим ходом в сторону огней. Недобрый их свет с каждым мигом становился все ближе. Можно было еще повернуть обратно, можно было свернуть в сторону на глухую тропу, и тогда мученическая чаша минула бы его. Но, держа при себе утешительную эту мысль и зная, что не свернет и не возвратится, он продолжал двигаться на красноватое зарево, пока откуда-то из темноты, из кустов не бросились к нему с протяжным визгом сразу несколько конных. Татары. Всадник разжал пальцы, и поводья упали. Теперь уже все. Теперь не было пути ни в сторону, ни назад. Но он принял свой жребий. Ради города и людей, живших в нем.

Его сорвали с коня, завернули зверски руки назад, так что в глазах поплыли круги. В лицо пахнул острый, чужой запах — сырой кожи и еще чего-то. Разглядев, что это не простой человек, татары ослабили путы, даже посадили на коня и подвезли к шатру хана. Если б не знатные одежды, бежать бы ему за татарским конем с ременным арканом на шее. И в шатер его не втолкнули, не швырнули на землю, как простого пленника, а ввели. Ниц же перед ханом он опустился сам. Но на колени стал не поспешно, не по подлому и рабскому обычаю, а степенно, как перед самим государем вставал бывало. Так же и челом приложился.

Несмотря на поздний час, хан не спал. Не спали и мурзы, несколько человек.

По лагерю, как везли пленника, успел заметить он немалую суету и движение. Ко времени попал он к хану. В самое время. Только бы поверил хан, только бы сбылось, что задумано!

Как и велел ему Годунов, он принялся плаксиво излагать хану свои обиды на царя Федора да на бояр, а пуще всего на самого Годунова. Но едва переводчик зачастил, перекладывая слова на татарскую речь, как хан перебил его. Недосуг и не интересно было хану слушать его обиды. Был же хан лицом кругл да глазами быстр, более же ничего приметного за ним не было.

Перебив толмача, хан стал спрашивать, что там ночью в Москве стрельба да шум учинились, не бунт ли? На это ответил ему беглец, как бы нехотя и неподробно, что то прибыла подмога к московскому царю из Новгорода да из Польши, всего же тысяч до тридцати. Оттого-то в городе такая радость и пальба учинилась.

Покуда беглец говорил все это и слова его переводились хану, успел он подивиться на толмача. Не татарин, из русских, казак, видать. Как попал он к неверным? Тот же, почувствовав к себе от беглеца внимание, чуть заметно, между делом, подмигнул ему. Одного, мол, мы, боярин, с тобой поля ягоды, оба беглые, под ханской волею ныне, но ничего, мол, перезимуем. Так хотел бы сказать ему толмач, и так он его понял.

Услыхав о подмоге, вскочил хан, стал что-то быстро говорить мурзам, что были с ним. Те заспорили о чем-то между собою. А один кричал визгливо и руку в сторону беглеца тянул, на него указывал. О нем, видно, шла речь, о нем вышел спор. Когда же подняли его с земли, то сделали это уже без всякого почета и, сорвав с него красивые одежды, поволокли из шатра. Толмач тогда и вовсе отвернул лицо: не одного мы с тобой поля ягоды, а разные люди, и судьба наша разная. Но те, что вели беглеца, крикнули толмачу что-то, и он птахою снялся с места, поспешив им вслед. Поспешил, чтобы переводить пытошные речи, потому что велено было перебежчика пытать крепко, чтобы верно узнать, точно ли прибыли в Москву ратные люди, сколько их и не врет ли он часом.

Горели костры в поле. Пофыркивали и шелестели во мраке чужие кони. Далеко было до рассвета. Чтобы не ходить далеко, беглеца поволокли к ближнему из костров. Он пытался идти сам, но его все равно тащили, потому что те, которые вели его, знали, что сам, своими ногами не может идти человек на то, что его ждало.

Лазутчики, которых всю ночь посылал Годунов к татарскому стану, не принесли никакой новой вести. Затих к утру лагерь, и неведомо было, готовятся ли татары к бою или, может быть, ждут чего. И только когда совсем рассвело и ушел туман, стали видны догорающие костры и в спешке брошенный, совершенно пустой лагерь.

Хан поверил перебежчику. Да и как было не поверить, если тот не отрекся от своих слов под самой страшной пыткой. Тот же час, пока не рассвело, без шума снялись с места татары, бросив обоз и припасы, рассудив разумно, что лучше оставить под Москвою свой скарб, чем жизни.

Русская конница, бросившаяся в погоню, нагнала под Тулою лишь самый хвост татарского войска. Но ни там, ни позднее в южных степях, куда завело их преследование, не встретился конникам ни живым, ни мертвым тот «перебежчик», что ехал один через ночь на свет костров, горевших перед Коломенским. Держа данное слово, Годунов велел отслужить панихиду об убиенном рабе божьем.

За избавление Москвы от неминуемой гибели царь Федор Иоаннович пожаловал воевод кого одной, а кого и двумя золотыми монетами. Борису Годунову сверх того дана была шуба с плеча государева и золотой сосуд «Мамай». Назывался же он так потому, что в свое время захвачен был ратниками после Куликовской битвы.

…Первого сентября 1380 года в величайшей тайне три войска должны были встретиться на берегу Оки — литовского князя Ягайло, рязанского князя Олега и хана Мамая. Оттуда эта несметная разноязыкая рать должна была двинуться на Москву. Если бы все произошло, как было задумано, Москва бы пала.

Бывают ситуации, когда действия и поступки одного-единственного человека надолго вперед предопределяют последующее направление событий.

Имя боярина Захария Тютчева не столь уж известно в русской истории. Школьники не заучивают дат его жизни, нет ему памятников, и нет в городах улиц, названных его именем. Был же боярин тот всего-навсего послом, отправленным московским великим князем Дмитрием в Золотую Орду. Но не как дипломат оставил память он о себе в истории, хотя дипломат Захарий Тютчев был многоопытный и тонкий. Иные его качества дают нам повод вспомнить о нем сегодня — качества разведчика.

Будучи в ставке Мамая, неизвестными нам стараниями он разузнал о плане соединения трех войск и совместном походе на погибель Москве. Не теряя ни дня, ни часа, отправляет он гонца к князю прямо из ставки Мамая.

Дмитрий решил опередить врагов, не дать им объединиться, разбить до этого главного своего противника — Мамая. Но он должен знать все о нем и о движении его сил.

Скачут кони, скачут день, скачут третий и все на юг. Торопят, погоняют их ратники. Это отряды разведчиков («крепкие сторо́жи»), отправленные князем Дмитрием в придонские степи. Нелегко конным прятаться в открытой степи, нелегко «добыть «языков», да еще чтобы расположенная по соседству орда не заметила, что появились разведчики, не спохватилась, куда деваются ее люди.

Родион Ржевский, командир одного из отрядов, доносит вскоре князю, что татары действительно идут на Русь. Но не торопятся, дожидаясь, видно, союзников и когда на Руси будет собран урожай, чтобы было что воевать и грабить.

15 августа назначено князем днем сбора дружин. Когда же войско его переправилось через Оку, князь высылает вперед «под самую татарскую сторо́жу» оперативную разведгруппу — так сказали бы мы сегодня. В составе группы пятеро московских дворян, особо искушенных в делах такого рода. Эти умеют так затаиться в степи, что конный рядом проедет, не заметит, пес пробежит, не почует. Эти не станут хватать первого) встречного татарина, чтобы притащить его в качестве «языка». Они и первого пропустят, и десятого, чтобы взять наконец одного, да такого, который стоит ста. Горский Петр и Александрович Карп из этой пятерки сумели прихватить именно такого — человека из свиты Мамая. Само собой, такой человек не ездит без слуг и охранников, да и в пустынных местах ему делать нечего. Брать его пришлось чуть ли не в самой Орде и среди бела дня, да так еще, чтобы шума не было.

Но не зря старались разведчики. Сведениям, которые сообщил этот «язык», цены не было. Мамай, показал он, с войском стоит за Доном, всего в трех переходах от русских. Двигаться же не спешит, ожидая подхода литовцев и рязанского князя Олега. О том, что русская рать вышла ему навстречу, Мамай не знает, полагая, что Дмитрий-де не решится на такое дело. Всего же сил татарских 200—300 тысяч.

С такими данными, да еще при условии, что Мамай не догадывается, о приближении русских, можно было принимать решение, можно было развертывать силы и навязывать татарам сражение. Князь Дмитрий так и сделал. Но при этом ни на один час не прекращал он активность своей разведки. Всю ночь накануне Куликовской битвы князь лично провел в разведке вместе со своим воеводой Боброком Волынским.

Так донесение Захария Тютчева явилось первым звеном последующего хода событий: решения князя опередить врага, собрав русское войско, и, наконец, самой Куликовской битвы и разгрома татар. После победы на Куликовом поле конец татарского ига был предрешен. Предрешено было в значительной мере и политическое будущее Москвы.

Но до этого некогда был день и был час, когда боярин Захарий Тютчев, уединившись в ставке Мамая, сочинял свое тайное письмо князю. Мог ли он знать тогда, выводя первые свои строки, что не просто донесение пишет он, а творит нечто большее?

КАК ОТРАЗИЛИ «ЗЛОБНЕЙШИХ ШВЕДОВ»

Появление сильного Русского государства изменило весь политический климат Европы. «Непреоборимое влияние России, — писал К. Маркс, — застигало Европу в различные эпохи врасплох и приводило в ужас народы Запада: ему подчинялись, как фатуму или конвульсивно сопротивлялись».

С Россией можно было торговать либо воевать. Сама Россия предпочитала торговлю. Но в любом случае, чтобы иметь дело с этой страной, о ней надо было что-то знать. Дипломаты, купцы, путешественники, посетившие русские земли, по возвращении часто выпускали нечто вроде путевых заметок. Записки эти всегда пользовались повышенным спросом. Интерес Европы к России нередко давал повод к разного рода легендам, которым, впрочем, верили тем охотней, чем фантастичней и несообразней они были.

Зигмунд Герберштейн, немецкий дипломат и путешественник, прибыл в Москву в 1517 году. Как посол императора Максимилиана он вел с великим князем сложные дипломатические переговоры. Заодно же старался разведать, что мог, о стране, о городах и людях, живущих в ней. Вторично посетил он Московское государство через девять лет. Итогом этих путешествий стала его книга «Записки о московских делах». Среди описаний торговых путей, поселений, ремесел, а также и других полезных сведений есть там и рассказ о странном существе, именуемом «баранец». Живет или, вернее, растет «баранец» в русских степях. Когда созреет, то падает с дерева и начинает есть траву, как овца. Из меха этого «баранца», по его словам, русские делают свои знаменитые шапки.

Сообщения других путешественников или просто людей, побывавших в России, нередко были под стать этому. Значительно позднее, в 1728 году, английский консул писал из Петербурга своему начальнику в Лондон: «Я прошу вашу светлость не обращать внимания на сообщения, появляющиеся в газетах в отношении этой страны. С тех пор как я нахожусь здесь, я не видел о ней ни одной правдивой статьи».

Из этого отнюдь не следует, впрочем, будто все сообщения, касающиеся Русского государства, были такого рода. Выдумки, легенды и прямая ложь становились неизбежной издержкой контактов, Если газетчики или путешественники еще могли позволить себе это ради интереса или красного словца, то никоим образом люди, чьей профессией был сбор информации. Такие люди, то есть разведчики, пользовались, понятно, любым поводом, чтобы узнать о России как можно больше.

Антони Дженкинсон, для русских — английский купец, дипломат, путешественник, четыре раза посетил Россию. Не раз встречался он с Иваном Грозным. По разрешению царя Дженкинсон совершил путешествие через всю Россию в Персию и Среднюю Азию. Итогом его трудов и наблюдений явились путевые заметки. Сейчас это ценный исторический источник, в его же время — источник не менее ценный военно-стратегической информации. Им же была составлена и выпущена в 1562 году первая английская карта России.

Через несколько лет в Лондоне выходит новая карта Русского государства. Автор ее, служащий английской торговой компании в Москве, человек, казалось бы,весьма далекий от географических интересов. Карта оказалась составлена с профессиональной, далеко не любительской точностью. В пояснении говорилось, что каждый пункт, изображенный на ней, строго привязан к долготе и широте, «как до сих пор никто еще не делал».

Повышенная любознательность иностранцев давала повод для обоснованных тревог и опасений. Тем паче когда за этой любознательностью стоял конкретный военный интерес. В то время единственным морским выходом России в Европу был Архангельск. Он-то и стал той дверью, через которую старались проникнуть в страну не только торговые гости, ученые и мастера, но и лазутчики.

Торговые люди, мастеровые, военные специалисты из разных стран — все они, понятно, нужны были молодому государству, всем им находилось здесь место. Но приток этих людей до́лжно было упорядочить и поставить под контроль.

Об этом Иван Грозный пишет указ и рассылает его пограничным воеводам. Приезжают к архангельскому городу торговые люди из разных стран, пишет Грозный, свободно едут из Архангельска по другим городам и даже в Москву, «а того не ведомо, какие люди, и проезжих у них грамот нет, ездят самовлаством». Царь поясняет, в чем опасность такого положения дел: «А иные иноземцы ездят из цезаревых и литовских городов не для торгу, для проведывания вестей и живут в городах и долгое время ездят к городу Архангельску и от города по моря по своя воля». Как бы от таких приезжих «какова дурна и лазутчества не было», а посему, заключает царь, не пускать их дальше Архангельска и задерживать там.

Но не только о литовских, цезарских и шведских лазутчиках была забота царя. Свежи в памяти народа были войны с татарами, завоевание Казанского ханства. Поэтому к восточным купцам проявлена была не меньшая осмотрительность. Особенно в пограничных городах царства: «Жить им в Казани много однолично не давати, чтобы они, живучи в городе и в остроге, никаких крепостей не рассматривали и вестей никаких не разведывали».

Шли годы, сменялись цари на московском престоле, но иностранные разведки не прекращали своего настойчивого интереса к русским делам. Вполне понятно, российская сторона принимала свои меры предосторожности, нередко довольно суровые. В 1586 году король датский пишет царю Федору Иоанновичу. Просит король, августейшего своего собрата сыскать и отпустить на родину его подданных — Юрия Герса с товарищами, поехавших к царского величества Зеленой Земле, но земли той не нашедших и попавших на Новую Землю и там схваченных. Царь Федор отвечал королю датскому с присущей ему кротостью: «И нам было того человека сыскивати непригоже для того, что тот человек ездил кораблем в чужой, земле лазутчеством и таких везде, имая, казнят».

Но наука, видимо, не пошла впрок. Русские берега и секреты обладали, очевидно, неодолимой притягательной силой. А может, и не они сами, а те деньги, которые королевская казна предлагала за эти секреты. Еще один датский корабль был задержан русскими. И снова по обвинению в шпионаже. И опять с поличным.

Целых два года продолжалась переписка между двумя дворами. Царь Михаил, первый Романов, так отвечал датскому королю: «Пристал де тот дацкий корабль в нашем государстве к Колскому городку в осень, а ходил де тот корабль к нашим северным землям, к Пустозеру, а начальный человек на том корабле был вашего государя торговый человек Клим Юрьев (Блуме), а товаров на том корабле не было никаких, кроме съестного, бес чего быть нельзя, тем делом кабы они приходили лазутчеством к нашей царского величества земле чего проведывать».

Нужно было проявить величайшую беспечность или весьма недооценивать своего противника, чтобы отправиться на такого рода предприятие, не захватив хотя бы какого-нибудь товара — для прикрытия, для камуфляжа.

Иностранным разведкам не раз приходилось расплачиваться за недооценку русской секретной службы. При желании, казалось бы, можно и научиться. Да и пора бы. Но к происходящему примешивались иные факторы. Появление огромного Русского государства на востоке внушало страх политикам и правителям Европы. Одни пытались противостоять этой, как им казалось, опасности. Другие стремились уйти от этого страха в комплекс собственного национального превосходства. Проявлением этого комплекса, порожденного страхом, было пренебрежение ко всему русскому и, как часть целого, недооценка русской секретной службы. Это было жестокое заблуждение, и впадавшие в него, подобно датским «купцам», должны были расплачиваться за свою гордыню.

Само собой, деятельность русской секретной службы, как и всякой другой, не состояла из сплошных триумфов. Были у нее и свои удачи, и поражения, были периоды активности и полосы недолгого затишья, когда на границах Московского государства не собирались недобрые тучи, не предвиделось войн и нашествий. Во времена Алексея Михайловича штат разведки состоял всего из одного дьяка и пяти подьячих, входивших в приказ Тайных дел. Очевидно, это был самый небольшой аппарат разведки, существовавший в те годы. В других европейских государствах делом разведки занимались десятки профессионалов и множество агентов. Только во Франции на «секретные дела» ежегодно ассигновывалось 5 миллионов ливров — фантастическая сумма!

Правда, малые масштабы дел разведки при Алексее Михайловиче позволяли царю самому вникать во все их детали, например, сочинять шифры для тайной переписки. Царь любил заниматься этим и делал это на вполне профессиональном уровне.

Вообще же, ведением военной разведки занимались в Московском государстве «бояре путные», или «путники», как их тогда называли. Когда же в XVII веке появились полки иноземного строя, офицеры, ведавшие войсковой разведкой, контрразведкой и охранением, стали называться «сторожеставцы» — это были те, кто «ставил», то есть организовывал, высылал разведывательные партии — «сторожи». При Петре I создается квартирмейстерская часть при генеральном штабе и должности квартирмейстеров. «Полковой квартирмейстер, — гласил устав тех лет, — не имеет в русской земле столь много дела, как и в иных землях, а особливо у цезарцев».

Туда, в иные земли, к цезарцам отправлял царь Петр доверенных своих людей, которым поручался сбор самой различной информации — что умышляют против России ее враги, каковы их силы, вооружение. По заданию царя русский представитель в Вене, отправляя одного такого человека в Венецию, поручил ему «проведать накрепко и взять на письме, или записать подлинно самому: на кораблях турских и венецийских и на катрогах и на бригантинах, поскольку на каждом судне пушек бывает и людей и о всем состоянии того морского каравана».

Сведения о турецких кораблях, о числе пушек на них пригодились, надо думать, в годы последующих баталий, в годы азовского и крымского походов.

Когда российские фрегаты в первый раз салютовали над свинцовыми водами Финского залива, гром их пушек слышен был и в Лондоне и в Роттердаме. Но громче всего он отозвался в Стокгольме.

В водах Балтики тесно двум флотам, шведскому и русскому — так полагал Карл XII. Мысль эту он позаботился воплотить не в словах, а на деле. Северная война, которую пришлось вести России, была одной из самых жестоких войн той эпохи. Это был поединок не только военной мощи, это был поединок военных талантов каждой из сторон и, само собой, военных разведок.

…Почему бы храбрым шведским офицерам не посидеть своей компанией и не поговорить о делах в этой портовой таверне Антверпена? Кто услышит их здесь, за тысячу миль и два моря от русских? Да и кому охота вникать в их речи?

Они сидели за большим столом, пили вино, которое одинаково скверно во всех портах, и говорили о делах войны, что шла тогда и которую только потом назовут Северной. О славных набегах и о схватках на море говорили они, о том, что русские корабли медлительны и что на них слишком много пушек. И еще говорили они о предстоящем деле. Но поскольку дело то было в большом секрете, упоминать о нем решались только вскользь и то намеком.

И лишь позднее, когда вино возымело свое действие и языки развязались, они заговорили о деле в полный голос.

— Господа, господа! А представляете себе, какое лицо будет у царя, когда ему доложат об этом? А, господа? — И толстяк со шрамом на подбородке вытянул подвижное лицо и выкатил глаза, изображая крайнюю степень изумления и испуга. Он поворачивался в разные стороны, пока все за столом не оценили его шутки и не захохотали.

— Царь-то что. — Толстяк вернул лицу обычное свое выражение. — А вот воеводу в Архангельске мы удивим. То-то обрадуется: купцы пожаловали!

— Бах! — наставил на него палец сосед.

— Бах! Бах! — подхватили остальные и снова долго смеялись.

— А что, господа, я полагаю, экспедиция задумана основательно…

Почему бы не поговорить им, храбрым шведским офицерам, о своих делах? Кто услышит их здесь, за тысячу миль и за два моря от русских? Да и кому вникать в их речи? Не глупому же слуге, что приносит им вино и ни слова не понимает по-шведски. И не этому бродяжке с деревянной ногой, что совсем пьяный сидит со своей бутылкой. А в другом конце зала шумела своя компания, и оттуда слышались женский смех и песни.

Уходили они уже за полночь. Последним шел толстяк, он все никак не мог одолеть, высокий порог, и другие офицеры со смехом вытащили его на улицу.

Человек с деревянной ногой дождался, пока стихли их голоса на лестнице и последний раз звякнула колокольцем входная дверь. Только тогда он встал и, чуть припадая на деревяшку, направился в каморку, что была рядом с кухней. Слуга бегом принес ему свечу, перо и бумагу. Человек плотно прикрыл дверь и сел к столу. Выражение пьяной сонливости сошло с его лица. Сейчас, именно сейчас, по свежей памяти должен он записать весь слышанный им разговор.

Рано веселились, рано смеялись эти шведы. Про все написал он, про все. И про адмирала Сьеблада, которому король Карл поручил это дело, и про то, где готовится сама экспедиция и корабли — в Готенбурге. Все написал он, все, что слышал. А чего не мог написать, то додумал про себя. И он бы мог сидеть вот так же, как они, за большим столом, офицер среди офицеров. Так и было до недавнего времени, пока не пришел тот несчастный день и злосчастный залп со шведского фрегата не сломал его жизнь пополам. Уволенный с русской службы с аттестатом и деревянной ногой, он вернулся в Голландию, где не знал бы, чем занять себя, если бы верный человек не шепнул ему заглянуть к русскому представителю. Так оказался он снова при деле. А теперь уж, наверное, и при деньгах. За военные сообщения резидент платил щедро, а за такую весть тем паче.

Слишком уж много смеялись шведы, очень уж они веселились. Может, так же смеялись они, когда дали тот злосчастный залп изо всех двенадцати корабельных пушек?

В том же, 1701 году, в самом начале июля, караван купеческих кораблей вошел в устье Северной Двины. Два больших голландских фрегата, один английский и несколько парусников поменьше. Их и ждали и не ждали: летнее время — время навигации, но кто может знать, когда торговые люди пожалуют, может, завтра, а может, на той неделе.

Войдя в устье, корабли стали на якорь, ожидая лоцмана, или «вожа», как звали их в тех краях. Но он, видно, не торопился. Только к обеду от зеленого берега отошла лодчонка и стала приближаться к одному из кораблей. Волна была сильная, и лодка, ныряя носом, двигалась медленно и с трудом.

Приблизившись, легкой скорлупкой она плясала вверх и вниз у высокого борта, и гребцы прилагали все силы, чтобы лодку не унесло прочь или не разбило в щепы, швырнув на корабль. Сверху свесился мокрый от брызг просмоленный веревочный трап. На палубу поднялись трое. Один был велик телом, лохмат и смотрел исподлобья. Именно таким моряки, никогда не видевшие русских, представляли их себе. Другой был постарше, щупл и белобрыс. Третьим оказался толмач. Главным, видно, был второй. Он же и говорил, другой больше молчал либо кивал в знак согласия.

— Счастливо плавать — Рука у щуплого старшего лоцмана оказалась неожиданно крепкой, а пожатие сильным.

— На торговые дела пожаловали?

— Рябов, Дмитрий, — представился тот, что был старше.

— Дмитрий, — буркнул другой.

Толстяк, со шрамом на подбородке, видно, шкипер, протянул руку другому лоцману, но тот только подержал ее в огромной своей лапе и мягко отпустил — боялся не соразмерить силы. «Дикий народ», — подумал толстяк в дружески улыбнулся. Но лоцман не ответил на улыбку и смотрел по-прежнему исподлобья.

— Жаль, Алексеича нет, сказал Рябов и зыркнул на толмача. — Толкуй им, чего молчишь? Жаль, говорю я, Алексеича нет нынче. Без Алексеича как корабль провести можно? Он первый лоцман в этих краях. Сорок лет плавал, каждый камень знал. Без него-то как?

Толмач перевел. Шкипер не понял, к чему бы это.

— Какой Алексеич?

— Какой Алексеич? — перевел толмач.

— Да лоцман, старик. Какой народ непонятливый. Бывало говорю ему: «Алексеич, без тебя-то как жить нам будет?» А он мне…

Толмач переводил. Толстяк слушал, кивал и чувствовал, как голова у него начинает пухнуть.

— А нынешний год у нас такой случай вышел, — не унимался Рябов. — Приняли мы два парусника, из цезарских земель…

— Любезный, погоди, — перебил его наконец шкипер. — Недосуг нам, скажи ему, — обернулся он к толмачу. — Скажи, что нам дело наше совершить надо. Надо к пристани подойти. Мы хорошо заплатим ему и его товарищу. Да и твоих трудов не забудем. Скажи ему.

Рябов и другой лоцман посмотрели на небо, потом в сторону города. Покачали головами.

— При нынешнем ветре какой проход кораблям будет? Вот Алексеич, царство ему небесное, бывало, по-над ветром ведет корабль. А сам от берега наискосок, наискосок правит. Вот как! Переведи-ка ему. Может, поймет.

Толстяк понял уже, что судьба, которая до этого сопутствовала их кораблям и всему предприятию, послала лоцманов на редкость бестолковых и глупых. Но, оказалось, не только глупых — к тому же и упрямых. Почему-то они настаивали, чтобы первым шел фрегат с наименьшей посадкой, а последним из трех тот, что сидел ниже всех. В этом не было никакого смысла. Но что этим русским здравый смысл?

Рябов остался на первом фрегате. Другого перевезли на последний из трех, тот, что шел под английским флагом. Остальные парусники должны были замыкать движение.

Когда корабль стал ставить паруса и выбирать якорь, толстяк не верил, что дело сдвинулось наконец с мертвой точки.

— Нет, ты скажи, ты скажи мне, зачем человек на свете живет? — не оставлял его Рябов. — Не знаешь? А я вот что скажу…

Толстяк отдал бы месячное свое офицерское жалованье за удовольствие сбросить этого типа в воду. Жаль, когда они подойдут к пристани, у них будут другие дела, не до того будет. Хотя, может, и найдется минута.

Медленно-медленно, почти незаметно караван пришел в движение. Первым снялся с места головной фрегат. Постепенно, по мере того как ветер заполнял паруса, он двигался все быстрей, рассекая беспрерывную пляску волн.

Теперь лоцман стал другим человеком. Замерев рядом с рулевым, он управлял каждым его движением, каждым касаньем руля. Всматриваясь в однообразную рябь волн, он видел под ними то, что незримо было никому, кроме него, чуть заметным мановением руки указывал рулевому взять чуть влево или на несколько саженей правее. Временами и только на секунду отрывал он взгляд от воды, чтобы взглянуть на какой-нибудь прибрежный ориентир — дерево, стоявшее у воды, или большой камень. По мере того как они приближались к ним или миновали, было видно, чувствовалось, как нарастало или спадало его напряжение. Остальные корабли на близком расстоянии следовали за ведущим, тщательно воспроизводя его движения и маневры.

Архангельск стал виден по левую руку. Когда плавно обогнули остров, открылись приземистые дома, пакгаузы и причалы. Стал виден и ближний пустынный берег. На скалистом всхолмлении стоял плетень, отгораживая со стороны реки неведомо что и неизвестно для чего. Отметив это каким-то боковым зрением, толстяк успел подивиться нелепости сооружения. Впрочем, русские вечно разводят секреты! Видно, они только что минули какое-то особо опасное место, потому что Рябов снял шапку и размашисто перекрестился.

Нет, не сбросит его шкипер в воду, даже когда достигнут они причала. Без него не пройти им обратный путь. И, движеньем руки подозвав боцмана, толстяк шепнул ему что-то, указав глазами на Рябова. Боцман только ухмыльнулся и кивнул головой. Толстяк собирался сказать ему еще что-то, как увидел, что тот, подброшенный непонятной силой, полетел вдруг, распластав руки, на корму. Он сам не успел еще сообразить, что произошло, как руки его автоматически вцепились в поручни, удержав от падения. В ту же секунду раздался страшный треск. Это был звук, который морякам, пережившим его, снится потом всю жизнь в самых страшных снах.

Это был звук кораблекрушения. Фрегат сел на камни.

Порыв ветра резко рванул паруса, так что несколько мгновений казалось, что корабль вот-вот снимется с камней. Но этого не случилось. Только снова раздался треск. И тогда-то на палубе появились солдаты. Заливаемые водой, они лезли из трюма, расталкивая друг друга, топча упавших, не видя и не слыша своих офицеров, движимые одним стремлением — жить! Через минуту вся палуба была уже заполнена людьми в мундирах. Маскарад, столь тщательно оберегаемый, был нарушен на виду всего города и нарушен необратимо.

Второй фрегат, шедший следом, тоже застыл в странной неподвижности и наклонился самым неестественным образом. Третий, пытаясь сойти с курса, взял резко вправо. Это был самый большой фрегат, сидевший в воде ниже других. Он почти завершил свой маневр, но вдруг тоже замедлил движение, дернулся и застыл. Паруса продолжали свое усилие, с каждой секундой все глубже погружая днище в песок. Не выдержав противоборства, мачты обрушились с грохотом, накрыв палубу обломками дерева и парусами. И словно всей этой картины гибели и поражения было мало, над бухтой прокатился недружный гром пушек и на берегу поднялись облачка дыма. Нелепый плетень лежал теперь на земле, открывая скрытую за ним батарею, нацеленную прямо на го место, где застыли три корабля. Ядра попадали в воду, не долетев до них добрую сотню ярдов. Но русские, видимо, этого и хотели. Это был не прицельный выстрел, это был ультиматум.

Парусники, что следовали за фрегатом, стали тут же заворачивать, чтобы, двигаясь против ветра, на одном течении выбраться в сторону моря. Напрасно терпящие бедствие призывали их на помощь. Подставлять свое днище подводным камням, а себя огню батареи не решался и не хотел никто.

За всей этой паникой и суетой никто не заметил исчезновения лоцманов. Но с берега заметили их. Три темные точки, то появлялись, то исчезали в волнах, приближались к лодке, высланной им навстречу.

Сжечь и разрушить Архангельск — так замыслено было шведами. Это перекрыло бы путь в Россию амуниции и снаряжения в самый разгар войны. Получив донесение из Амстердама, Петр повелел расстроить тайные козни шведов. Батарея, установленная на берегу, была приурочена к их визиту. Но главное посрамление нанесли им «вожи», Дмитрий Рябов и Дмитрий Борисов. Сделанное ими равно было выигранному сражению.

Получив из Архангельска рапорт о том, как русская секретная служба перехитрила и переиграла шведов, Петр в походной своей палатке составил ответ П. М. Апраксину. «Зело чудесно!» — писал он, поздравляя своего генерала с удачей и с тем, что люди его отразили «злобнейших шведов».

ГЛАВА II От Петербурга до Константинополя 2546 верст

В XVIII веке южная граница России была одной из самых тревожных ее границ. Набеги татар на Украину, бесконечные вылазки крымского хана держали южную часть империи в состоянии необъявленной, но постоянной войны. Положение это не могло продолжаться вечно. В 1736 году днепровская армия фельдмаршала Б. К. Миниха штурмом взяла перекопские укрепления, а донская армия овладела Азовом.

ЗЛОДЕЙ ЗАХВАЧЕННЫЙ В ДУБОССАРАХ

«Так как Турция находится в крайней слабости, то от Вашего Императорского Величества зависит повелеть войскам идти прямо на Константинополь: как скоро они вступят в Буджак, то тамошние татары покорятся. Молдавия и Валахия поднимутся непременно: по переходе через Дунай и овладении магазинами встанет и остальное население, отягченное и разоренное до такой степени, что домов своих отступается; христиане поднимутся во всей Греции; останется напугать Константинополь и заставить бежать султана. Для этого достаточно несколько морских судов подвести По каналу и высадить 20 тысяч войска. Самое способное для этого время — будущая осень и зима.

Русский посол в Константинополе Вишняков императрице Анне Иоанновне. 1736 год, июль».

Двенадцать всадников, двенадцать серых теней, распластавшись в воздухе, слились с предрассветным сумраком. Через несколько секунд их не стало видно, а через минуту замолк вдали даже дробный стук копыт приглушенный слоем дорожной пыли.

Есаул держался на полкорпуса впереди остальных. Он был старшим в партии и поэтому шел первым.

Тот, кто следовал сразу за ним, был так же неразличим в сумраке, как и остальные. Но чутким казацким ухом есаул отличал ход его коня от прочих. Конь чувствовал всадника и под человеком невоенным всегда шел чуть иначе. Тот, что двигался за есаулом, и правда был человек цивильный. И не в пример другим жителям Бессарабской земли светловолосый.

Две недели назад он прискакал верхом на взмыленном коне в Киев, прямо в ставку русской армии, и шепнул дежурному офицеру секретное слово. И сразу же без доклада препровожден был к секунд-майору.

— Хозяин корчмы под Дубоссарами, — доложил он, — срочно велел передать, что прибыл, мол, с вашей стороны через линии турецких войск неведомо кто. Человек армянского вида, собой чернявый. А, выпив вина, стал хвастать, что везет, мол, шпионские бумаги самому турецкому паше в Бендерах. И что паша тот отправит их-де в Стамбул самому султану, а ему паша за это золота даст, сколько душа его пожелает, так что он не только корчму эту, а все Дубоссары и весь край молдавский на эти деньги купить будто бы сможет. А что это за бумаги, человек тот никак не сказывал. Говорил лишь, что получил их в Киеве от некой важной персоны и что теперь, мол, турки не только что русские укрепления, но и сам Киев без труда могут взять. Войску же российскому по этой великой оказии ничего, мол, не останется, как чинить отступление по всей линии.

Корчмарь, льстивыми речами пьяного ублажая, все подливал вина, чтобы поболе у него выведать. Узнал же и то, что в Бендеры злодей не вдруг наведаться хочет, но не ранее, чем когда весть получит, что турецкий паша из Крыма туда возвратился. Пока же он здесь, в Дубоссарах, остаться намерен, да велел, чтобы никому о том вести никакой не было. Клятвенно его в том заверив и отведя злодею лучшую комнату, корчмарь сына своего Стефана тотчас же отправил к русским. Он-то и двигался сейчас следом за есаулом как провожатый. Но не только как провожатый, а, по мысли есаула, еще и как залог, дабы не было все это ловушкой и не приключилось бы с ними всеми какой неожиданности или конфуза. По хитрости да коварству турок мера весьма нелишняя.

Они долго двигались так, не меняя хода, и рядом с каждым всадником, как тень от тени, такт в такт, в том же ритме перемещался силуэт запасного коня. Это была небывалая роскошь. То, что есаулу не пришлось даже просить об этом, а его благородие господин секунд-майор сами о том изволили распорядиться, говорило о необычайной важности их секретной экспедиции.

— Знатный поиск к янычарам учинить надобно. Верю, братец, не подведешь, — секунд-майор говорил то, что приличествовало ситуации и что ему не раз приходилось говорить людям, которых он отправлял в тыл турецких войск. Майор был высок, в меру худ, и на лице его лежала тень давней печали. — Слышал я, — продолжал он, — что тебе не впервой такие дела, говорят, с другими запорожцами не раз за «языком» ходил, до Буга и даже дале…

Отправляя людей на дело, говоря им последние слова напутствия, секунд-майор против воли держал при себе мысль, что через пару дней, когда сидящий перед ним будет уже где-то там, сам он останется здесь, в безопасном удалении от янычарских пик. И хотя воинским своим умом он понимал, что так и должно быть, был еще и другой, как бы невоенный отсчет. И этот отсчет оставлял в нем чувство затаенного стыда и неловкости. Ему хотелось сказать уходящему что-то хорошее, доброе, что можно сказать человеку, прощаясь с ним навсегда, но, чувствуя нарочитость возможных слов и фальшь интонаций, он еще больше досадовал на себя. Так было и на этот раз.

Впрочем, тайные эти терзания секунд-майора остались не замечены есаулом. Не потому, однако, что ожидаемое дело поглотило все его помыслы. Понимая всю меру предстоящего, есаул относился к нему спокойно Дело-то привычно. Куда больше внимание его было занято тем, что секунд-майор, оказывается, был наслышан о нем. Он был польщен этим, как польщен был самим его обществом, тем, что они сидят вот так и беседуют, причем секунд-майор угостил его заморской сигарой из собственного портсигара. Про себя заметил еще есаул и то, что господин военный был, видно, по артиллерийской части и что правая рука слушалась его не совсем, хотя он и скрывал это весьма старательно.

Спешились они за очередным поворотом, в тени смутно темневшего леса. Днем отсюда открывался вид на широкую равнину. Сейчас она только угадывалась в начинавшем светлеть тумане. Там, за этим туманом, не более чем в полуверсте лежали Дубоссары.

Коней и часть людей он велел оставить на опушке, отведя их на всякий случай под темную сень леса. Есаул потрогал рубленый шрам под свиткой. Каждый раз перед делом он начинал тупо и глухо ныть.

Мокрые ветви кустов бесшумно расходились перед ним и так же бесшумно смыкались, не оставляя следа. Теперь Стефан шел первым. То ли от утренней прохлады, то ли еще от чего он дрожал едва заметной мелкой дрожью. Приметив это, есаул чуть заметно кивнул одному из казаков, и тот, пристроившись за парнем, пошел за ним шаг в шаг, повторяя каждое его движение и не спуская с него глаз.

Нельзя сказать, сколько времени шли они так, потому что время остановилось. Несколько раз Стефан замирал и прислушивался. И тогда остальные останавливались и прислушивались тоже. Корчма появилась внезапно. Она словно выросла вдруг на их пути в десятке шагов от того места, где кончались кусты.

Но едва подобрались они к задней калитке и едва Стефан взялся за потемневшую медную скобу, как за высоким забором оглушительно прокричал петух. И тут же, отвечая ему, дом от дома загорланили на все голоса его собратья. И, как по сигналу, кончилось сонное безмолвие ночи. Где-то заблеяла овца, проскрипели ворота. И вдруг, словно только сейчас это стало заметно, все увидели, что почти рассвело.

Калитка распахнулась без звука. Чуть скрипнули ступени крыльца, и сразу, также без звука, — на пути их вдруг распахнулась дверь, и на пороге появился сам корчмарь весь в белом, как привидение. Рукою он делал им жест, приглашая следовать за собой в сени. Машинально есаул отметил, что корчмарь показывал им рукой не так, как это в обычае местных жителей. Чтобы показать «ко мне», они, как и турки, делают жест «от себя», словно прощаясь. Корчмарь же нарочно показывал рукой наоборот — так, чтобы русским было понятно. Неведомо зачем отметив это про себя, есаул первым ступил в темноту сеней. Изогнутый турецкий нож он держал лезвием от себя, чуть отнеся руку в сторону, готовый ударить первым. Сени были пусты. Старик стоял уже у другой двери, снова делая им знак, чтобы они шли за ним.

Все в доме было так же тихо, и ничто не нарушало сонных утренних звуков, когда двое казаков через ту же заднюю дверь вынесли нечто, что издали легко было принять за мешок. Вблизи же можно было рассмотреть щуплого человека с узкой бородкой и кляпом во рту, связанного и спеленутого по всем правилам искушенных в таких делах запорожцев. Так же быстро, как делалось все в это утро, живой куль был доставлен к лесной опушке и привязан к коню — животом вниз.

Казака перекрестились. Хотя и далеко еще до конца и впереди был не один день пути среди вражьих войск, дело, ради которого добирались они сюда, сделано. Теперь миновать бы только турецкие заставы да патрули янычар, и считай, что на сей раз пришли живыми. Но есаул гнал от себя эти мысли, потому что знал, что в деле наперед загадывать никак нельзя.

Последним появился казак, которому он поручил проводника. Стефан шел с ним, он не сопротивлялся, но был бледен как мел. И тут же, раздвигая кусты, с шумом вывалился на поляну корчмарь в исподнем, в белом, как встретил их.

— Пощади, господин охвицер! Верни сына!

Причитания старика мало тронули есаула. Другие тоже смотрели на него кто с досадой, а кто с усмешкой. Неужели непонятно ему, что без проводника им не уйти! Совсем старый ума лишился.

— Верни сына! Бог тебе не простит!

Вот этого-то не надо бы говорить! Беду накликать недолго. Есаул с силой толкнул старика, а казаки оттащили, отволокли его прочь с круга. Корчмарь продолжал еще причитать в стороне, но никто уже не слушал и не смотрел на него.

Есаул ощупал дорогую, отороченную куницей шапку пленного, Видно, неспроста и пьяный, и во сне не расставался он с ней. Под подкладкой шуршало что-то, будто и впрямь бумага. Есаул вынул из-за поясa все тот же кривой нож и хотел было полоснуть по шапке, но в последний миг поберегся и осторожно распорол по шву. На траву выпали исписанные, сложенные вчетверо листки. Он не был силен в грамоте, но все же угадал, что писано не российскими буквами. На других листках были какие-то чертежи и цифирь. Обернув для верности бумажки в тряпицу, он сунул их за пазуху, а шапку кинул старику, не глядя.

Теперь, когда полностью рассвело, видно стало все селение. Было оно не то чтоб мало — дворов полсотни, не меньше. И хотя уже пора, давно пора было бы им отправляться, пока роса, пока солнце чуть встало, есаул все медлил. Не первым, как всегда, а последним поднялся он в седло, еще раз окинул взглядом проснувшееся село и тут только приметил на крайней улочке, что спускалась к реке, всадников. Некоторые были уже верхом, другие только седлали коней или выводили их из-под широкого, крытого соломой навеса. Остальные, заметив всадников, как и он, тотчас распознали, кто это.

Следуя тому, что было приказано, сделав дело, надлежало им удалиться тотчас и не мешкая, без малейшего шума. Так надлежало поступить им, повинуясь воинскому артиклю и приказу господина секунд-майора. Но, кроме писаного артикля для регулярных войск, у запорожцев был свой свод понятий. В том, чтобы уйти тихо, как тать в нощи, уйти без пальбы и сечи, — было что-то недостойное воинской чести и самого казацкого их звания.

С двух сторон ударили казаки. Гиканье, крики, стук сабель заполнили не только проулок, куда ринулись они, но, казалось, все селение. Туркам был оставлен один путь — к Днестру. Так и было задумано есаулом — оставить врагу дорогу к бегству. Он знал: кто-то один побежит, а стоит броситься первому, как остальные последуют за ним. А что может быть лучше потехи, как гнать, догонять и рубить на скаку бегущих!

Вихрем промчались вдоль селения казаки, гоня впереди захваченных в схватке коней и наводя ужас на разбегавшихся при их приближении местных жителей.

— Как я его! Ты видел, Василь? А он на тын! На тын — уйти думал!

— А от меня двое! Не знаю, за кем. Одного саблей достал…

Солнце поднялось уже высоко, когда они наконец тронулись в путь. Ближе к полудню нестройная их кавалькада свернула с главного тракта и ушла в сторону по чуть заметной тропе. Здесь, в глухой балке, дождались сумерек. Злодея спустили с коня и дали ему пить. Но пут с рук и ног не снимали. Бородка заострилась у него, казалось, еще больше. Он молчал, только глазами поводил, и были они у него желтые, как у змеи. Казаки речей с ним не заводили и вроде бы избегали глядеть в его сторону. Он был среди них как бы мертвым среди живых. Он был еще здесь, но от него уже пахло могилой, пахло дыбой и застенком. Потому, что каждый знал, что ждало его, когда, миновав боевые линии турок, они вернутся к своим. Впрочем, никто, из них тоже не мог бы зарекаться и о своей участи, пока по следу их и впереди рыскали янычары.

Шли только ночью, днем же старались укрыться где-ни будь в придорожной роще. Стефан вроде бы смирился, что увели его из дома. Казаки же потешались над ним и все грозились забрать его с собою в Сечь.

— Добрый казак будет. Вернешься к отцу, Стефан, на буланом коне, в одной руке шашка, пищаль в другой. Он тебя не узнает. Кто это, скажет, к нам пожаловал? Какой такой важный пан?

Но чем ближе подходили они к турецким линиям тем неспокойнее становилось у есаула на сердце. Уже под утро, когда приближались они к прибежищу, которое присмотрел им на день Стефан, есаулу померещился в отдалении какой-то шум. Это был тот звук, который издает большой отряд кавалерии, когда идет на рысях. Запорожцы попадали с коней и, припав к земле, стали слушать. Есаул, оставшийся в седле, понял все по их лицам. Никакой конницы, кроме турецкой, не могло быть в этих краях. Но и та не отправилась бы в путь ночью, когда бы не война или погоня. Это была погоня. Очень уж много шума натворили они в Дубоссарах Не первый день, видно, турки рыщут по всем дорогам, чтобы свести с ними счеты. Как в Дубоссарах туркам был открыт один путь — к реке, им сейчас тоже был открыт один путь — в сторону своих. Туда, где их наверняка уже ждали засады и летучие разъезды янычар К тому же близился рассвет и на этой чужой земле день не был их другом.

Есаулу почудилось вдруг, что дробный гул, доносившийся издали, стих. Казаки снова припали к земле. Было тихо. Тогда есаул рассмеялся. Видно, турки остановились тоже и, как и они, лежали сейчас на земле, стараясь услышать топот казацких коней.

Потом звук возобновился. Теперь, казалось, внезапно он стал заметно ближе.

У есаула зазудел, заныл шрам от раны, и он вспомнил некстати слова старика: «Бог тебе не простит!»

Но все-таки они вышли.

Они вышли, хотя были минуты, когда есаул думал: «Все!» Стефан вывел их.

Пару раз, правда, им пришлось прорубаться силой. А при последней схватке какая-то дурная пуля припечатала ногу злодею, что, как куль, связанный болтался на спине коня. Рот у него был замотан тряпкой, и они не сразу догадались, что он ранен. Когда спохватились под вечер, выйдя к своим, он потерял много крови. Пленного развязали, но он уже не держался в седле. Только глаза горели желтоватым, лихорадочным блеском, да бородка еще больше загнулась кверху ястребиным когтем, как янычарский нож. Пришлось оставить его в лазарете, в первом же полку, что встретился на их пути. К койке его был приставлен караул и обещано было стеречь злодея накрепко.

Сами же казаки вместе с захваченными бумагами несколько дней спустя объявились в ставке. Секунд-майор, как назло, отбыл куда-то по делам службы. Принял их какой-то другой штабной офицер, обласкал, говорил, что Россия не забудет их службы и обещал, что секунд-майор, как вернется, доложит об их деле самому его сиятельству фельдмаршалу графу Миниху. Всем розданы были награды, особо же велено было наделить корчмаря и его сына. Но хотя именно Стефан вывел их и он, а не корчмарь ходил под пулями, большая доля определена была старику. Впрочем, справедливость такого решения даже в мыслях никем не ставилась под сомнение. Награда всегда распределялась по старшинству. И им не виделось иной правды и иной справедливости, кроме этой.

Злодею между тем становилось все хуже. В полку, где он был оставлен, ждали офицера из Киева, ведавшего сыскными делами. Но офицер все не ехал. Кто-то в штабе предложил было самим опросить злодея, но мысль эта была сочтена дерзкою и хода не получила. На то были специальные люди, дабы вести розыск. О тайных делах им одним надлежит ведать. Если же кто по любопытству или по глупости узнавал, о чем ему ведать не полагалось, такому человеку самому следовал беспощадный допрос, из какой корысти или злого умысла разведывал он это. Допрос же вели пытошных дел мастера, в руках у них начинал говорить и немой. Вот почему, если и связана с пойманным злодеем какая тайна, лучше всего тайны, этой не знать и быть от нее подальше.

Наконец офицер из ставки прибыл. Он был молод, розоволик и держался весьма светски. В разговорах же намекал на некую важную протекцию, коию имеет-де в самом Санкт-Петербурге. Пленного к тому времени успели уже похоронить. Но приехавший ни в малой мере не был раздосадован этим и вскоре отбыл обратно, оставив после себя запах легких сигар и некоторое почтительное недоумение.

У секунд-майора хватило терпения выслушать его бессвязный, но бойкий рапорт, суть которого сводилась к одной фразе — злодея нет в живых. Почему, по какой вине не прибыл он к пленному в срок, секунд-майор даже не спросил его. Вопрос был бы не впрок. Оставшись один, он стал левой рукой нервно гладить непослушную правую руку.

Между тем как происходило все это, пока запорожцы вспоминали переделки, в которых побывали, а Стефан добирался обратно в свои Дубоссары, на север, к Петербургу, скакал курьер. В кожаной сумке, с которой не расставался он ни днем ни ночью, курьер вез рапорт фельдмаршала Миниха на имя императрицы. Там среди описаний прочих дел и баталий были следующие строки: «Посланная же от меня 17 числа марта запорожская партия для взятия языка и учинения тревоги в Дубоссарах, которую вышеупомянутый армянин и взят, ко одному местечку 3 числа апреля прибыла; и так на оное внезапно нападение учинено, что не малое число тамошних турок и прочих обывателей побито, а другие сами от страху в воду побросались, и тем немалая тревога неприятелю уже учинена. А оная партия с добычею паки назад благополучно возвратилась…»

Перед секунд-майором на широком штабном столе лежали листки, захваченные в Дубоссарах. Описания крепостей и чертежи укреплений были сделаны явно рукой, искушенной в воинском деле. Турецкий шпион побывал, видно, на всех главных фортификациях близ боевых действий. Будь при заставах книги для регистрации проезжих, не составляло б труда проследить его путь и выявить злоумышленника. Придя к этой мысли, секунд-майор задумался. Потом подвинул к себе стопку писчей бумаги и стал писать, неловко охватив перо всеми пальцами.

Будучи осведомлен о деликатности дел, коими занимался секунд-майор при особе фельдмаршала, киевский губернатор Семен Иванович Сукин принял его безотлагательно.

— Ваше превосходительство, — даже сидя, секунд-майор оставался несколько выше собеседника и, чтобы не выглядеть дерзким и не смотреть на губернатора сверху вниз, нарочно сутулился, — мне рапортами доносят, что, несмотря на военные действия, с турецкой стороны из Молдавии и из Крыма сюда немало разного народа вояжирует. В том числе без особой на то надобности. Через это всякого рода лазутчество учинено быть может, причиня великий вред российскому войску.

Семен Иванович не любил, когда ему говорили неприятные вещи. Даже в предположительной форме. Заметив, что его превосходительство морщатся, секунд-майор поторопился перейти к позитивной части.

— Посему не соблаговолите ли рассмотреть некоторые соображения о введении билетов, которые проезжающие заполняли бы, пересекая заставы. Такой способ, приличествующий цивилизованной стране…

Губернатор явно заинтересовался.

— Весьма любопытно, — заметил он живо — Мне представляется, подобный обычай существует во Франции.

— А также в германских княжествах! — подхватил секунд-майор, не будучи, впрочем, твердо уверен в этом.

Губернатор взглянул на него вопросительно поверх листка и кивнул. Да, и в германских княжествах.

Губернатор любил издавать разного рода постановления и приказы. В этом ему виделся способ положить конец хаосу и произволу во вверенном ему крае. Будучи искренен в этом, не менее искренен он был и в другом — в тайне сердца ему хотелось бы видеть себя первым законодателем Малороссии.


Но тут, однако, на ум ему пришел вчерашний разговор с сенатором, прибывшим по служебным делам из Петербурга. Сенатор заметил, между прочим, что в столице кое-кто не очень доволен усердием его превосходительства в делах законодательных. Не то чтобы было усмотрено что-то предосудительное, но при желаний кое-какие полезные начинания господина Сукина могут быть истолкованы как покушение на прерогативы центральной власти. Замечено это было вскользь, как и полагается говорить подобные вещи. Но ремарка сия была понята его превосходительством в полной мере и принята к сведению. Не без сожаления он еще раз взглянул на лежавшие перед ним листки.

— Весьма любопытно, — протянул он разочарованно. — Оставьте мне, я подумаю.

Сам жест, которым собрал он листки и положил их на край стола, говорил, что дело это безнадежное.

И тут же, чтобы дать выход досаде, в которой повинен был собеседник, он принялся не без желчи расспрашивать секунд-майора, каким образом случилось такое, что некий «турченин», что в Киеве был на примете, ушел за границу? Это было старое дело, но вопрос этот был неприятен секунд-майору еще и потому, что с турком этим оказался связан некий Куртина, грек, который им, майором, не раз «в шпионство употреблялся». Теперь он лишался еще и агента — сбежавший турок распознает грека под любой личиной.

— Дабы впредь такого конфуза не приключалось,— заключил губернатор, к которому вернулось хорошее расположение духа, едва он заметил, сколь неприятен разговор собеседнику, — надобно принять меры…

На этих словах Семен Иванович Сукин пожевал губами и замолчал. О том, какие меры имел он в виду, губернатор не счел возможным распространяться в присутствии лица хоть и доверенного, но по субординации находящегося значительно ниже его. На сей предмет он нынче же отпишет его сиятельству фельдмаршалу графу Миниху. В письме он изложит свои мысли о том, какие меры принять надлежит, «дабы из турецких пленных и из партикулярных людей никто при границе не держался». Поскольку же идет война, исходить эти меры должны от военных и к его канцелярии иметь касательства не могут. Хитрость же заключалась в том, что тем самым и спокойствие в крае упрочено будет, и хлопот по его ведомству нисколько не прибавится. Если же граф найдет повод уклониться, это его уклонение на будущее всегда в уме держать можно.

Разговор с губернатором о бежавшем турке, сколь ни был малоприятен, натолкнул секунд-майора на догадку. Не было ли связи междузлодеем, взятым казаками в Дубоссарах, и этим турком? Может, кто видел их вместе? Или есть еще какая важная улика?

Посыльный, которого он отправил за Куртиной в Белую Церковь, на другой день вернулся, объявив, что еще 20 числа апреля волею божьей грек умер. Узнав о том, секунд-майор не опечалился, а только несколько огорчился на собственное бесчувствие. Правда, он не любил грека. Не любил за вечное его лукавство и жадность. «Уж не от яда ли?» — усомнился майор и велел узнать поподробнее, какой смертью он помер. Но главное, через верных людей распорядился неприметным образом проведать, не видел ли кто оного беглого турка со злодеем, схваченным в Дубоссарах. А если видели, то когда и за каким делом?

Через пару дней пронырливые людишки доложили ему, что один трактирщик клятвенно уверяет, будто видел, мол, их обоих у себя дважды. Сидели-де в углу и шептались. А о чем, то ему неведомо. И по внешности, как он говорит, весьма на тех двоих походят. Секунд-майор велел привести трактирщика. Едва перевалившись через порог, трактирщик бросился в ноги.

— Ваше благородие, не погубите!

— А чего ж тебя губить, братец? — заметил майор тем леденящим своей ласковостью голосом, который специально был припасен у него на случай таких вот разговоров. — Разве что воровство какое за тобой числится? Тогда уж не обессудь.

Кивком выслав конвойных, секунд-майор медленно обошел вокруг трактирщика. Тот как был на коленях, так и остался, только поворачивался вслед. В рыбьих глазах его было соответствующее ситуации выражение подобострастия и испуга.

Но при всех жалобных возгласах и валянии в ногах в облике его присутствовало некое тайное лукавство. Краешком глаза он словно приглядывал за секунд-майором, как бы пытаясь угадать, а так ли делает он все, потрафил ли он его благородию? «Шельма, видать», — заключил про себя майор.

— Говорят мне, — продолжал он, усаживаясь за широкий штабной свой стол, — что неких персон в своем заведении ты приметил?

— Истинно так! — возликовал трактирщик.

Секунд-майор неспешно, весьма неспешно достал из ящика серебряный новенький рубль с профилем государыни Анны Иоанновны и, повертев в пальцах, положил его на край стола. Трактирщик впился глазами в серебряный кружок.

— А скажи-ка мне, любезный, означенные персоны каковы по внешности будут?

Трактирщик зачастил словами. Из описания его как бы и правда явствовало, будто видел он их, будто тот и другой у него встречались. Но откуда взял он, как они выглядели, не со слов ли того, кто его допрашивал? Такие худые людишки повсюду есть, секунд-майор встречал их. Ради награды, а то и просто ни про что на кого хочешь любое показать могут.

А что, любезный, не заметил ли ты у того, что поменьше, у вертлявого, серьги в ухе? А другой вроде бы на одну ногу хромал шибко. Так ли?

С этими словами он взял рубль и, словно нехотя, повертев в пальцах, несколько раз переложил из руки в руку.

Трактирщик горячо подтвердил все им сказанное. И что хромал один, и про серьгу в ухе. Секунд-майор хрустнул пальцами, зря он теряет с этой шельмою время. Но, войдя во вкус игры, ему стало жаль ломать ее сразу.

— Ну а о чем толковали они, ты небось, братец, слышал?

— Слышал! Слышал, ваше благородие. Злодейство умышляли они. Измену!

Секунд-майор швырнул монету в ящик стола и с шумом задвинул его.

— Ну а коли и вправду видел ты их и речи их воровские слышал, да не донес, значит, и сам заодно с ними. Значит, суд вам один и одна расправа!

Произнес это он все тем же ласковым голосом, так что смысл сказанного дошел не сразу. Когда же дошел, трактирщик взвыл и чуть не замертво повалился на паркет, напуганный теперь уже по-настоящему. Но майору все это уже надоело.

— Вон — рявкнул он и затопал ногами так, что зазвенели стекла в высоких окнах.

Шельма взвился как на пружинах. Он плашмя ударился в дверь, едва не расщепив собой обе лакированные ее половинки, а дальше его как ветром сдуло.

— Каналья, — пробормотал майор, ничуть, впрочем, не выведенный из себя всей этой сценой. И напускной гнев, неотличимый от настоящего, и топанье ногами, и крик — все это было частью обхождения, ожидаемого от него как от начальника и от барина. Если же и испытывал он в ту минуту некоторую досаду, то лишь потому, что понимал: ниточка ускользнула снова. И теперь уж, наверное, окончательно.

Это было как в штоссе — карта шла или не шла. Сейчас она явно не шла. Секунд-майор собрал бумаги, захваченные в Дубоссарах, и, достав из дальнего ящика медный резной ключ, с усилием отомкнул дубовую дверцу шкафа. Здесь, в массивной железной шкатулке, хранились бумаги, не подлежавшие оглашению ни при каких ситуациях. Сюда сложил он и эти листки, полагая, впрочем, что в свое время он вернется к этому. Так, вероятно, думал он, опуская тяжелую крышку.

Сейчас, по прошествии двух с половиной веков, мы знаем, что к этому делу он так и не вернулся. Может, обстоятельства сложились так, а может, другие дела потребовали пристального его внимания и усердия.

Так и остались затерянные в прошлом — злодей, схваченный в Дубоссарах, бежавший «турчин», грек Куртина, который «не раз в шпионство употреблялся». Затерян и забыт за давностью лет оказался и запорожский есаул, и славные его товарищи. До нас не дошло даже их имен.

КТО БУДЕТ ПОМНИТЬ СЕКУНД-МАЙОРА?

Вскорости губернатор сам пригласил секунд-майора заглянуть к себе, пообещав дать кое-какие бумаги, которые он, не доверяя никому, держал в личном своем кабинете.

Из папки, лежавшей перед ним, один за другим он вынул несколько листков и, пробежав глазами, протянул некоторые майору, другие же убрал обратно.

— Полюбопытствуйте. Если найдете что интересным для его сиятельства, я велю изготовить копии.

Даже те читая, по внешнему виду секунд-майор догадался, что это были за листки. Это были донесения верных людей, конфидентов, или «приятелей», как их еще называли. Разными путями шли эти сложенные в несколько раз, потершиеся по сгибам листки, прежде чем попасть сюда, в кабинет его превосходительства. Люди, которые несли их на себе, пробираясь мимо турецких линий, знали, что, если их схватят, им не придется уже выбирать себе смерть. У янычар не было большей радости и лучшего развлечения, чем, собравшись возбужденной толпой, созерцать, как палач в липком от крови кожаном фартуке сдирает с зашедшегося в крике человека кожу. Обычно для этого ему нужны были два-три помощника, и недостатка в добровольцах не случалось.

Все это успел подумать секунд-майор, пока Сукин перебирал лежавшие перед ним листки. То ли отсвет от окна так упал на его лицо, то ли Семен Иванович повернулся в эту минуту на такой ракурс, только секунд-майор, взглянув на него, подумал: «Не жилец». Он увидел на лице его печать недалекой смерти.

Ему и самому было непонятно, из чего складывалось это ощущение, он несколько раз испытывал это чувство, и всякий раз предчувствие не обманывало его. Однажды он прочел печать смерти на лице подхорунжего, которого отправлял в Крым, чтобы разведать там о турецком флоте. Он хотел было даже отменить командировку, но возомнил тот знак суеверием. Секунд-майор провел по глазам рукой, отгоняя навязчивую память.

Не прошло и года, как ему пришлось вспомнить пророческую свою догадку. Пока же, вернувшись к себе, он разложил перед собой листки и велел зажечь свечи.

«По прибытии моем в Рашков, — читал он, — застал я авангард турецкий в нескольких тысячах и 10 пушках на той стороне Днестра реки под командою Соркадзи-паши и полковника Музуры. На сей стороне Днестра под Молокишем на горе стоит с татарами сераскер-султан Алим-Гирей в великой осторожности…»

Нет, не постарался, видимо, «приятель». «Несколько тысяч» — разве это сведения? Ради этого не стоило брать на себя риск, идти в поиск.

Сообщение от «приятеля Д.»: «27 числа Гендж Али-паша прибыл в Хотин в числе выбранного войска от 5 до б тысяч. Помянутый бендерский сераскер прибыл в Хотин 28 числа, где от Калчак-паши принят с пушечною пальбою, и якобы войска при нем — турецкой пехоты 20 тысяч, да конницы до 40 тысяч и до 60 пушек имеется». Это уже нечто более точное и конкретное. Секунд-майор окунул перо в бронзовое жерло чернильницы и выписал на листке эти цифры. Чернила были изготовлены из орешков по всем правилам и, когда подсыхали в свете свечей, сверкали мелкими блестками.

Следующий листок «от приятеля Ш.»: «Сераскер-паша бендерский со всею тяготою и со всем войском из Бендер выступил и следует своею стороною, и, по прибытии в недальнее расстояние выше польского Ягурлыка, встретил его Рашковский губернатор Савицкий и просил, дабы турки на польскую сторону не переезжали…» В качестве отступного губернатор передал турецкому войску целый обоз продовольствия. Это был тревожный знак. Но относился он к сфере скорее государственной, чем военной. Было неясно, что это — вынужденный поступок или умышленная помощь туркам в войне с Россией?

А вот «перевод с письма италианского, в цифре писанного, от корреспондента под литерою «Д»: «Из Бабадаги. Был здесь держан совет, в котором решено, дабы визирь Дунай переехал. Военным выдали жалованье. Поход имеет быть в последних числах апреля, пока мост окончится. Здесь военных людей мало находится». Донесения из местечка Сороки он отложил отдельно. В них предстояло еще разобраться. Рядом с ними легли донесения из Кишинева, от тамошнего «приятеля» Луппола.

«Превосходительный господин губернатор киевский. Вашему превосходительству, милостивому моему патрону и благодетелю, при целовании Вашего превосходительства руки, покорно кланяюсь. С покорнейшим моим почтением Вашему превосходительству доношу…»

Секунд-майор нетерпеливо перелистал мелко исписанные страницы, добираясь до последней. «…Между тем, при покорнейшем моем почтении, рекомендовав себя высокой Вашего превосходительства впредь милости, остаюсь Вашего превосходительства покорный и послушный слуга Луппол».

Молдаванин, служивший в армии визиря, интендант бошницких полков, Луппол писал, как всегда, многословно. Правда, в многословии этом нередко содержались ценные сведения. Вопрос, который пытался решить майор, заключался в том, насколько сведения эти были истинны.

Секунд-майор придвинул к себе другую стопку бумаг. Это были донесения из Сорок, написанные тамошним полицейским приставом. Он заглянул в конец послания. «Между тем с покорностию моею остаюсь Вашего превосходительства покорным слугою Андронаки».

Слова. И там и там сплошная вязь слов. Но сквозь эту вязь и у Андронаки и у Луппола с некоторых пор стала проступать одна мысль, одно стремление — склонить русских к походу в Молдавию. Луппол пространно писал о слабости турок, о том, что они готовы разбежаться при одном слухе о приближении русских. Андронаки обращался к другим доводам. «В Буджаке, — писал он, — и около Буджака весьма много имеется волов, коров, овец, лошадиных табунов и разного скота: ежели бы воспоследовала армия всероссийская в оные стороны, весьма изобильно была бы удовлетворена».

Почему кишиневский интендант и пристав из Сорок так едины в стремлении склонить русских к походу в Молдавию? Не стоит ли за ними кто-то один, кто движет их рукой, пишущей донесения? Может, сам визирь или кто-то из его генералов, расставивших ловушку и думающих теперь, как бы заманить в нее русских? И куда как неспроста Луппол допытывается в своих письмах о военных планах и замыслах русских.

Сомнения эти пришли секунд-майору давно, еще в начале зимы. Дабы проверить их, он тогда же отправил в те края лазутчика, киевского мещанина Степанова, человека дотошного и во всяком деле соблюдавшего свой интерес. Пробравшись под видом польского торгового человека, он заявился в Кишинев к Лупполу. Принят был ласково, гостил у него, осматривал город, а потом вдвоем они объездили деревни, где стояли бошняцкие полки на постое. Вроде бы и правду писал Луппол. А вроде бы и нет. Если турки столь слабы и не помышляют противиться русским, почему во многих местах видны следы воинских приготовлений? Бендеры, где побывал Степанов, изготовлены к обороне, в крепости установлена новая батарея и даже сады перед ней срыты, чтобы шире открыть поле обстрела. Непохоже, чтобы турки были слабы или чтобы их было можно застать врасплох.

Хитрит с ними Луппол, лукавит.

Обо всем этом в который раз думал он сейчас, перекладывая листки донесений. Не было у него веры тому, что написано в них. Но и поручиться, что все там ложь, он тоже не мог бы. Андронаки вроде бы не лжет. Но проверить бы! Близился день, когда господин фельдмаршал, возвратившись из Петербурга, где он проводил зиму, повелит генерал-квартирмейстеру доложить о турецких обращениях — где турки, сколько их, каковы их планы. И особенно будет интересовать Миниха все, что касается земель за Бугом и за Днестром. А еще будет его интересовать, почему господин майор, состоящий при генерал-квартирмейстере, не удосужился получить эти данные и не думает ли господин майор, что ему пришло время уйти в отставку и удалиться навсегда в свою деревню без пансиона и без мундира?

Генерал-квартирмейстер был из кавалеристов, на пост же этот назначен только ввиду случившейся вакансии и, главное, повышения, с этим связанного. Никаких других резонов назначению этому не было, как не было, впрочем, и резонов ему не состояться. В дела он не вникал, оставляя это секунд-майору и другим офицерам, состоявшим у него в подчинении. Тому была у него своя логика. Люди, бывшие под его началом, освобождали его от скучной обязанности знать и думать. Во всяком случае, от обязанности делать это в пределах, обременительных для него. Они составляли бумаги, вели переписку, вечно принимали каких-то посетителей. В отличие от них он посвящал себя занятию куда более высокого разряда. Он служил.

Впрочем, все эти обстоятельства ни в коей мере не мешали ему быть человеком и честным и добрым. Он никому не мешал, а во все времена это высшая похвала из тех, кои могут быть сказаны в адрес начальства.

Когда сотнику Константину Бантыжу велено было немедля отправляться в Киев, в ставку армии, первой его мыслью было сказаться больным. Он сразу понял, кто и зачем прислал за ним. Года не прошло, как вот так же приехали к нему посыльные в синих мундирах. И не понять было, то ли для почета сопровождают его они, то ли конвой. Но тогда, едва завершив дело и вернувшись в полк, он сказал себе: «Все. Хватит».

И вот опять.

— Мамо, Ганна! Собирайте-ка в путь-дорогу. — Он притворялся, будто ему весело. Пусть, и правда, думают, что едет он до Киева, а оттуда в Нежин принимать коней для полка. Пусть думают так.

Но чего же собирают они его, как на войну? «И то, словно чуют!» — подивился сотник. Сколько раз ездил до этого он и в Нежин, и в Белую Церковь. Почему же сегодня заплакала мать, прижимая его к себе, прощаясь? А на жену пришлось даже прикрикнуть, чтобы перестала реветь, глупая баба. И она заулыбалась ему сквозь слезы, как солнышко после дождя.

Знал сотник, что на обратном пути непременно привезет он обновку ласковой своей жене, привезет гостинцы матери и ребятишкам. Не знал только, не мог поручиться об одном: будет ли этот обратный путь, написан ли он ему на роду.

Когда подъезжали к Киеву, было утро, солнце едва встало, и над домами пригорода в воздухе плыл колокольный звон. У каждой церкви был свой набор колоколов, от малого и до самого главного, и свой звонарь, звонивший отлично от остальных. Сотник знал: киевляне по колокольному звону могли угадать церковь и даже кто звонит. Самому же ему слишком редко приводилось бывать в славном граде, чтобы постичь эту премудрость. Только колокола лавры в торжественной их весомости различал он среди общего благовеста. И какое-то непривычное чувство радости бытия, благодарного удивления, что он живет, коснулось на миг его сердца. «Уж не в последний ли раз для меня все это?» — мелькнуло у него.

Но не след было думать сейчас так. Как-то случилось, произошло само собой, то ли конь, то ли сама дорога вывели его к лавре. Оно и к лучшему, что побывает он здесь перед таким делом, не ведая, жизнь или смерть ждут его. Сотник спешился, и с ним спешились сопровождавшие его, видно, сами не понимавшие до конца, кто же они — почетный эскорт или конвой.

Когда секунд-майор, под звон курантов на площади поднимался в отведенный, ему кабинет, сотник, стоя во фрунт, уже ждал его у дверей.

— Здорово, Бантыж!

— Здравия желаю, ваше благородие! — ответил как припечатал. Не горласто, как на плацу, но и не чрезмерно тихо, а именно с той долей куражу, который полагался в таких апартаментах и при данных обстоятельствах.

— Ну что, Константин? Как ратные твои дела?

Расположившись в креслах, секунд-майор не торопился предложить сотнику стул. Тот, как и полагалось делать это, не ответил, а отрапортовал: полк его-де на отдыхе, когда же опять идти на дело, о том, надо знать, начальство ведает. Когда секунд-майор кивнул ему наконец на стул, сотник опять же не сел, а только исполнил приказ садиться. Но так и быть должно, как необходима была и последующая часть беседы, когда секунд-майор участливо расспрашивал его о домашних делах, о матушке, о детях. Они исправно обсудили эти вопросы, хотя оба понимали, что секунд-майор не для того находится в ставке господина фельдмаршала, а сотник вовсе не ради этого проехал сюда целых двести верст. Когда тема эта оказалась исчерпана и оба почувствовали, что беседа вот-вот должна перейти к самой сути деликатного дела, сотник вскочил вдруг и вытянулся, как на смотре:

— Ваше благородие! Дозвольте сказать слово!

Секунд-майор даже смешался на мгновение от такой дерзости. Но тут же кивнул и даже полуулыбнулся милостиво. Люблю, мол, храбрых. Хотя храбрости супротив начальства он вовсе был не ценитель.

— Я, ваше благородие, что осмелюсь заметить. С прошлого года как посылаем был я вашей милостью по турецкую сторону, после того в стычках мне не раз случалось участвовать. Осенью этой янычар плашмя палашом меня по голове достал. Думал уже, не буду жить. Но вот жив остался, только память отшибло. Из турецкой и молдавской речи, что знал, почитай, половины не осталось. Как отрезало. Не гожусь я боле в ваши дела. Увольте, помилосердствуйте, ваше благородие. Дозвольте обратно в полк воротиться.

Не умел врать начальству сотник. От лжи своей сам же покраснел до корней волос. Но поймать его на наивном этом вранье или сказать ему, что не верит ему, было никак нельзя. Секунд-майор понимал это, поэтому покачал головой, посочувствовал:

— Плохи твои дела, Константин. Весьма плохи. Трудно тебе придется. Ну да авось бог не выдаст. Кроме тебя, послать сейчас никого нельзя. Из толмачей кого взять? Сам понимаешь, здесь военный человек нужен. Кого из моих офицеров — он турка только в стычке встречал. Говорить с ним только на саблях знает. Так что уж послужи, братец. Государыня и отечество не забудут.

Вроде бы и не приказ. Словно бы даже просят его. Но ведь «нет»-то не скажешь. Сотник понял уже, что идти придется. И стало ему очень себя жаль.

— Ведь как же получается, ваше благородие? Ну был в плену я, научился турецкой да молдавской речи так, что никто меня ни от молдавана, ни от турка отличить не мог. Через то и бежать сподобился. А теперь что же? Неужто мало того, что я в турецкой неволе муку за христианскую веру принял? За что же сейчас страдаю? Когда товарищи мои в честном бою будут, мне по ихним басурманским базарам шнырять да каждый миг себе позорной и страшной смерти ждать? Где же справедливость, ваше благородие? За что мне по гроб жизни такие мытарства и мука?

А ведь прав был Бантыж. И в плену претерпел он. И сейчас ратную свою долю наравне с другими несет. Так мало того, еще и он, секунд-майор, не оставляет его своею милостью. А вся-то вина сотника, все несчастье, что на чужих языках может он изъясняться, как никто другой не умеет. Казалось бы, он лучше других. Но оттого жить ему было только хуже. Подивившись этому противоречию жизни и утешительно отметив про себя, что лучшим всегда в этой жизни хуже, секунд-майор нимало не поколебался, однако, в своем решении. Сотнику безотлагательно нынче же идти в турецкую сторону. Но мало было, что так решил он своею волей. Нужны были решимость и воля человека, которому предстояло сделать это.

— Ладно, — махнул он рукой и добавил притворно: — Возвращайся домой. Да поспеши. Выступать приказ по весне будет. Через Буг да через Днестр полки пойдут. Сколько там турок и где они, мне то неведомо. А уж командирам и тем паче. Как в темном лесу солдатушки наши будут там. И сколь их поляжет, я тебе не скажу. Это уж тебе лучше знать. Кровь-то их на тебе, сотник, на твоей душе будет. Что же стоишь, воин? Иди. Возвращайся до дому, к жене да на печку…

Сотник опустил голову, и видно было только, как побледнел он, как побелела его шея. Секунд-майор встал и молча остановился у окна, стоя к нему спиной.

Под вечер того же дня из Киева выехал человек, не российского вида. В повозке, тяжело груженной, был при нем медный да кожаный товар, каким торгуют обычно в Молдавии. Коляска же и сами кони были турецкие, захваченные в военном обозе. Когда солнце стало садиться, он неспешно повернул с дороги и, отъехав в сторону, остановил коней за высокими кустами верб. На редкой весенней траве расстелил молитвенный коврик и повернулся лицом к востоку. Наступило время намаза. Сотника Константина Бантыжа больше не было. Был Махмуд Керим — купец средней руки — из Бургаса. Он уже проезжал по торговым делам в Молдавии. На ярмарках, по торговым рядам и в гостиницах были люди, встречавшие его раньше, люди, что вели с ним дела, оставаясь от этих дел в немалой выгоде. По этой причине Махмуд Керим был для них желанный партнер, ожидаемый гость и приятный собеседник. Но, прежде чем появиться там, ему предстоял еще немалый путь через российские и польские земли.

— Салям алейкум!

— Ваалейкум ассалям!

Махмуд Керим привычным жестом поднес руку к тюрбану, затем к сердцу. Склонившись в полупоклоне, он успел отметить, что вошедший был немолод, не из торговых людей и явно не из военных. Впрочем, мало ли кого можно встретить на постоялом дворе? Чиновник? И правда, на поясе чернильница и рядом, в сафьяновом футляре, калям — тростниковая палочка для письма. Это мог бы быть писец, если бы не этот футляр из сафьяна, ставивший его на несколько рангов выше.

— Аюб-ага, — представился вошедший, — Доверенный по сбору податей светлейшего паши Бендерского, Да продлит аллах его дни!

— Да продлит аллах его дни! — подхватил Керим. — Я, недостойный купец, обрадован и польщен вашим высоким обществом. — Широким жестом он указал на подушки, разложенные на полу, и дважды хлопнул в ладоши, вызывая слугу разжечь кальян для гостя. Пока мальчик-молдаванин занимался этим, Керим успел рассмотреть пришедшего, отметив про себя и свинячьи хитрые его глазки, и сжатые в ниточку губы, губы скупца и святоши, и уши, как у филина, изобличавшие завистливый и злой нрав.

По тому, с какой жадностью приник вошедший к кальяну, видно было, что ему давно хотелось курить. Возможно, и на знакомство-то набился он только ради этого. Керим был наслышан о жадности сборщиков податей. Может, это удача? Желания жадного известны заранее. Поэтому с ним легко иметь дело. Правда, в то же время с жадным невозможно иметь дело. Ибо желания его не знают меры. Впрочем, не он выбирал себе гостя. Хочет, он или не хочет, Аюб-агу послал ему случай. Сборщики податей много ездят и еще больше знают. А хорошее угощение развяжет его язык.

— Надолго ли пожаловал, почтеннейший, в Сороки? — не выпуская из рук кальяна, осведомился чиновник. Как и подобает торговым людям, Керим ответил уклончиво. Все зависит от случая, от того, ниспошлет ли ему аллах в делах удачу.

Мальчик-молдаванин принес зеленый чай и лепешки Керим почтительно просил гостя разделить скромную его трапезу. Тот стал отказываться тем голосом, каким отказываются обычно, чтобы принять приглашение. Потом мальчик принес шеш-кебаб, а следом пилав. Это был щедрый ужин. Он располагал к беседе. К дружбе и к откровению.

Но почему-то не было дружбы. И не было откровения. Тень недоверия и настороженности застыла в узких глазках Аюб-аги. И никакие слова, никакие льстивые речи не могли отогнать ее. Керим не сразу понял, какую ошибку допустил он. Сборщик податей, в жизни не истративший на другого человека ни пара, не мог поверить, чтобы другой мог сделать это просто так. Какую выгоду, какую корысть искал от него Керим? Весь вечер пытался Аюб-ага понять это. Пока пальцами, с которых стекал горячий бараний жир, он запихивал в рот пригоршни плова, недоумение и тревога беспрестанно точили его сердце. И теперь они так глубоко запали в его душу, что Кериму нелегко оказалось рассеять их.

— Осененный высоким доверием светлейшего паши вы, полагаю я, немало путешествуете? Побывали в местах, где мне, недостойному, быть не случалось?

Взгляд, который метнул на него исподлобья Аюб-ага, исполнен был тревоги. Но наклон головы, последовавший за этим, был скорее снисходителен, слова же прозвучали даже благосклонно:

— Пожалуй, почтеннейший. Пожалуй.

Керим заставил себя подобострастно встрепенуться.

— А не сподобились ли вы заметить, каково состояние торговых дел в Румелии или у пределов цезарских? Нашего брата купца спрашивать о том сомнительно. Каждый норовит утаить правду ради собственной выгоды…

Так вот ради чего этот ужин и ласковость купца. Вот по какому делу оказался он нужен и выгоден. В глазах Аюб-ага мелькнуло понимание и утвердилось там, вытесняя тревогу и настороженность. Все обретало свой смысл, все становилось на свои места.

Сам того не ведая, Керим задел струну, которая касалась самого сердца его собеседника. Во всей Молдавии не было, наверное, человека, который мог бы точнее сказать, за сколько можно купить хорошего коня в Измаиле, воз кожи в Бендерах или в Бабадаге меру зерна. Не потому, что Аюб-ага занимался коммерцией, потому, что всю жизнь любимым его занятием было считать деньги, лежавшие в чужих кошельках. Сколько выручил Ахмед-эфенди за свой табун, продав его на осенней ярмарке? А сколько потерял, купив на вырученные деньги зерно у проезжего грека в Бургасе? Эти расчеты, которые сборщик податей проводил обычно в уме, заполняя его дорожный досуг, нередко оказывались небесполезны и в прямом его деле.

— Воз сена стоит в Кишиневе два пара. Когда же в прошлом месяце туда прибыл сераскер Гулям, а с ним 20 тысяч его конницы, цены поднялись до четырех пара. А стоило сераскеру и его войску начать движение на Бендеры и Хаджибей, как цены стали поднимать на всем пути их следования!

И он взглянул на Керима победно и радостно, как бы приглашая его соучаствовать в своем удивлении и восторге. И Керим изобразил на лице такое участие. Но дабы поддержать известную остроту беседы, позволил себе осторожно заметить:

— Но не до четырех же пара.

— Да, — согласился Аюб-ага несколько огорченно. — Не до четырех. Но уж до трех-то пара это точно.

Керим с важностью наклонил голову, давая понять, что именно это он и имел в виду:

— Но ведь так бывает всегда, когда движется войско. Особенно во время войны.

— Не обязательно! — оживился Аюб-ага. — Не обязательно! Сиятельный сераскер паша бендерский проследовал в прошлом месяце через Кишинев, а с ним 10 тысяч конного и столько же пешего войска. Базар даже не заметил их появления!

Керим изобразил на лице изумление, которое было тем более искренним, что о движении этого отряда турецких войск он не знал.

— Светлый паша — хитрый, как степной волк. — Аюб-ага в искреннем восхищении воздел руки. — Никто, как аллах, подал паше благую мысль идти на русских через польские земли, мимо города Ягурлык. Вернее, не идти, а только сделать вид, что он собирается это сделать. При виде столь славного и храброго войска поляки убоялись разорения. Их губернатор Савицкий вышел навстречу войску и просил обойти его пределы. В подкрепление своей просьбы он велел доставить светлейшему паше целый обоз провианта. И сверх того два стада овец и коров! А сколько мешков муки и проса! Базару не было и дела, что через, город проходит войско! Вот какой умный и хитрый человек сераскер паша бендерский, да продлит аллах его дни!

Так, не задавая вопросов, Керим услышал в тот вечер много полезного для себя, причем не только в отношении цен и товаров. Когда же настала ночь и пришло время сна, во всем мире не было, казалось, лучших друзей, чем Керим и Аюб-ага. Хотя Керим и вел свой отсчет ситуации, он полагал, что гость исполнен к нему самых добрых чувств. Но, оказалось, свой отсчет вел не только он.

Керим проснулся, разбуженный солнцем, которое било ему в глаза.

— Осел и сын осла! — выбранил он слугу, не за творившего на ночь ставни. Но выбранил нерадивого больше для порядка. Керим даже рад был, что проснулся так рано. Он многого ждал от сегодняшнего дня. Вчера, посетив несколько домов, где предлагал свой товар, среди прочих побывал он и у Андронаки. И если ему и пришлось пробыть там чуть дольше, чем у других то не настолько, чтобы это могло быть заметно. Впрочем, кому замечать?

Сегодня, как бы продолжая коммерческие свои дела, он должен повторить свой визит и взять приготовленные для него письма.

Вчерашний мальчик внес в комнату кувшин с водой и таз для умывания. Через пару минут он вернулся, неся на голове поднос с завтраком — кукурузные лепешки, сыр, кишмиш и кислое молоко. Но Керим отослал слугу. Позавтракает он в харчевне, что при базаре. Заодно узнает там, что нового в городе. Спускаясь из комнаты по деревянной скрипучей лестнице. Керим полагал возвратиться к обеду.

Он не вернулся сюда никогда.

Тенистый дворик гостиницы был пуст в этот ранний час. Единственным человеком, который оказался там, был вчерашний его знакомый Аюб-ага. Выйди Керим минутой раньше или позже, он, может, и не встретил бы его. Но разве человек сам выбирает карту, которая выпадает ему?

— Салям алейкум, — приветствовал его Керим.

Аюб-ага не ответил. Вместо привета он стал на пути Керима и пальцем уперся ему в грудь.

— Ты! — выдохнул он, и Керим почувствовал кислый запах вина. — Так, говоришь, ты из Бургаса? А я был сейчас в караван-сарае, там с торговыми людьми разговаривал. Нет, говорят, такого купца в Бургасе Махмуд Керима. Может, ты не из Бургаса, Керим? Или зовут тебя по-другому? А? Ты вспомни!

В узеньких прорезях его глаз не было ничего уже от вчерашнего недоумения и тревоги. Только хмельное торжество и злорадство прочитал в них Керим.

— Молчишь! — Он вцепился в рукав Керима. — А ну-ка пойдем к сераскер-баши! Ему скажешь, что ты за птица, за кого выдаешь себя!

Он говорил все громче, распаляясь от собственных слов.

Побелевшими губами Керим растянул рот в улыбке.

— Аюб-ага, дорогой, — руку он положил себе на грудь, как бы для большей убедительности, между тем как пальцы незаметно ушли за пазуху, нащупав там холодную рукоять ножа. В последний миг он скосил глаза на провалы гостиничных окон и успел удержать руку.

— Аюб-ага, дорогой, — повторил он. «Самое главное — говорить. Продолжать говорить!» — мелькнуло в сознании. — Родился-то я в Бургасе, Вот и говорю, что оттуда. Из Бургаса. Разве я посмел бы обманывать такого почтенного человека? Я честный купец, уважаемый. Дурные люди обманули тебя…

«Говори! Говори!» — приказывал он себе и видел, что Аюб-ага не верит ни единому его слову.

— А куда я иду? Куда я иду-то, — скороговоркой частил он, хотя Аюб-ага не спрашивал его ни о чем. Нужно было что-то сделать, сделать именно сейчас, пока они одни, пока не появились любопытные и свидетели. Пока нет толпы. От толпы спасения нет, Керим понимал это. — А я иду к одному человеку, — продолжал он, только чтобы не молчать. — Тут недалеко живет. По торговому делу иду. Долг получить нужно. Большие деньги. Может, у него и нет при себе таких денег-то…

При упоминании о деньгах «в глазах у сборщика податей мелькнули затаенные блики. На лице отразилась работа мысли. Он даже ослабил хватку, и Керим мягко освободился от цепких его пальцев. Но Аюб-ага вроде бы и не заметил этого.

— Долг, говоришь? — Было видно, как он силится, как он хочет поверить Кериму, но пьяная злоба мешала ему. На лице Аюб-аги продолжалась еще борьба, когда Керим, неведомо как, каким-то озареньем постиг вдруг ход его мысли. Если Керим не тот, за кого выдает себя, значит, за ним действительно что-то есть. Тогда доносителю полагалась половина его имущества и половина всех бывших при нем денег. Но Керим идет к должнику. Он получит сейчас много денег. Может быть, подождать с доносом? Но и рисковать было страшно — вдруг, надеясь на большее, он упустит то, что сейчас само идет ему в руки? Страх и алчность терзали сердце сборщика податей.

Когда чаша судьбы колеблется и не может установиться, достаточно малого усилия, чтобы подтолкнуть ее. И Керим сделал это:

— А может, пойдем вместе, Аюб-ага, почтеннейший? Это здесь, неподалеку, — он махнул рукой в сторону; ближайшего глухого проулка, поросшего пыльным репейником. — Мой недостойный должник не посмеет уклониться в присутствии столь высокого человека. И мне спокойнее будет. Такие деньги…

«Иди же! Иди!» — мысленно подталкивал его Керим. И Аюб-ага, словно повинуясь мысленному его приказу, двинулся с места. Но они не прошли и десятка шагов, как он вдруг остановился.

— Пешком, значит? А коней там оставляешь? — кивнул он на гостиничную конюшню. Сообразил, значит, что не бросит купец своих коней, не бросит товар и поклажу. Вернется. И деньги, что взыщет, принесет тоже с собою.

— Иди сам, — сказал словно против воли, как выдавил из себя. — Недосуг мне. Когда вернешься-то? — Спрошено это было нарочито легко, почти без нажима, как бы между прочим. И, услыхав от Керима простодушный ответ, что вернется с деньгами к обеду, неискренне скривил в усмешке ниточку губ. — А и правда. Наврали про тебя те людишки из караван-сарая. Сам вижу, все наврали.

— Почтеннейший, — во второй раз приложил Керим руку к груди. — Скорблю, что не можете сопровождать меня, недостойного. Не откажите хотя бы отобедать со мной сегодня. В залог вашего покровительства. В знак взыскания долга.

Обмануть обманывающего — обман ли это?

Он шел, стараясь не убыстрять шаги, пока не вошел в проулок. И все время, пока шел, перед глазами его была красная мертвая голова, насаженная на пику, которую он видел третьего дня на базарной площади в Бабадаги. Одни отшатывались, другие старались подобраться поближе, толкались, перешептывались: «Русский шпион».

Он знал, почему голова была такого цвета. Перед тем как отрубить ее, с того, безымянного, кто был схвачен, с живого содрали кожу.

Войдя в проулок, где никто не мог уже видеть его, он ускорил шаги. Почти побежал.

Не пошел с ним Аюб-ага. Не пошел. Не судьба, значит, была сборщику податей кончить жизнь этим утром. Не судьба валяться в бурьяне до вечера, пока собаки по запаху крови не нашли бы его там.

…Цирюльник был суетлив и многословен, как все его собратья. И невозможно было понять, что двигалось у него быстрее — пальцы или язык. Но только не дело, которое совершалось с медлительностью, возможной только на Востоке. И важно было заставить себя войти в этот ритм, не дать почувствовать своего нетерпения. Клиенты, приходящие в цирюльню, не торопятся никуда.

На дальнем конце базара он отыскал полутемную лавку старьевщика, откинул рваный полог и нырнул внутрь. Человек, который какое-то время спустя выбрался оттуда, ничем — ни внешностью, ни одеждой не походил более на купца из Бургаса, на Махмуда Керима. В базарный ряд вышел молдавский крестьянин в ветхой одежде и стоптанных башмаках, робкий и неуверенный в движениях, как все люди его звания. Он сделал несколько шагов и затерялся в толпе.

Он не пошел больше к Андронаки, но, как сумел, постарался поскорее выбраться из Сорок. Не должно обманывать себя, полагая, будто при этом им владели лишь некие высшие соображения, будто единственным помыслом его было как можно скорее доставить в Киев собранные им сведения. Нет нужды делать сотника Константина Бантыжа храбрее, чем он был когда-то в жизни.

И все время, пока пробирался он назад, ночевал в скирдах, переходил вброд реки, отлеживался в придорожном бурьяне, заслышав цокот коня, все это время маячила перед ним красная, как обваренная, мертвая голова, насаженная на ржавую лику.

Но иная, видимо, смерть написана была ему на роду. Приблизившись к русским линиям и не дождавшись ночи, он решился искусить судьбу, как будто и без того не делал этого многократно. На жеребце, лихо украденном накануне, он бросился наперерез, через поле, и была минута, когда ему казалось, что все позади, что и на этот раз он ушел от всех смертей. Услыхав за спиной конский топот и крики, он оглянулся не сразу. Сторожевой разъезд улан, приняв за лазутчика, настигал его с занесенными палашами. Он же, припав к мокрой шее чужого коня и оборотив побелевшее лицо к тому, что совсем уже доставал его, тщетно пытался выкрикнуть: «Свой! Свой!» пропавшим вдруг голосом.

«Галяцкаго полку Ежинсковский сотник Константин Бантыж, который пред сим из Киева в туреццкие места нарочно для разведывания был послан, почему оный, быв в Сороке и в Кишиневе, и в Бендерах, и в Каушан, паки назад через Сороку возвратился и, в канцелярии его сиятельства генерал-фельдмаршала и кавалера графа Ф. Миниха явясь, сказал:

Слышал он, Константин, тамо и сколько мог видеть, что ныне в Бендерах и около Бендер под командою сераскера Абдуллаг-паши войска турецкого и конного и пехотного 12 тысяч, да под командою Бекир-паши бошняков 7 тысяч, итого 19 тысяч; оные от Бендер в полуторы версты выступя, не переезжая Днестра, лагерем стоят; в Бендерах пушек больших и малых 150, и пороху там довольно, и несколько мортир и бомб есть; токмо тамо военным провианта довольного числа не имеется (о чем он, Константин, тамо в Бендерах от турецких офицеров и обывателей слышал), и за недовольствием провианта военные жалуются и многие бегут. При Бендерах через Днестр мост сделан…»

Сотник говорил, а писарь поскрипывал пером, склонив голову набок, досадовал, когда не успевал за его словами. Капитан-поручик, по должности обязанный присутствовать при сем, скучал отчаянно. Он сидел за шатким дорожным столиком, то сплетая, то расплетая прокуренные табаком пальцы. Время от времени он пытался вставлять какие-то вопросы. Это было лишено смысла, потому что сотник знал, что говорил, а сверх того сказать все равно ничего не мог. И, понимая это, капитан-поручик еще больше сатанел от скуки.

«…При визире, мнят, имеет быть войска и с теми, которые вновь пришли и будут, до 50 тысяч всякого, а генерально многие турки по мнению своему говорят, что в нынешнюю кампанию под командою визирскою всякого войска турецкого с бендерским, хотинским и очаковским всего может быть до 70 тысяч, а более того быть не надеются… Из Константинополя вышли 4 корабля и все катроги и фуркаты под командою Надей-паши на помощь городу Кафе и городу Керчи. Визирь послу цезарскому соболью шубу подарил и к тому великую честь показал. Говорят, что аглинский и голландский послы вместе с турецкими министрами на границы ехать не хотели, объявляя визирю, что они из России ожидают известия, что двор российский прямое ль намерение имеет мириться или нет. Турецкий султан к хану крымскому кафтан, саблю и булаву послал за службы, что он в России был и тамо разорение учинил, генерала убил и генеральского сына и многих пленил, за что ему султан благодарил…»

Исписав страницу донизу, писарь ловким движением бросил на лист горсть песка, потряс его и стряхнул песок на пол. Три с половиной писчих листа — весь итог многодневных трудов и скитаний сотника. Итог всех его страхов, изворотливости, повседневного риска, удач и неудач, для описания которых не нашлось и не могло найтись места на казенной бумаге. Три с половиной листа — это все, что интересно и важно господам, заседающим здесь, в ставке, среди непонятных бумаг и расстеленных по столам карт.

Когда расспросные речи были завершены, секунд-майор велел позвать сотника и обласкал его. И было за что — сопоставив принесенное сотником, с тем, что у него было, секунд-майор теперь доподлинно знал: Андронаки — верный его конфидент и российскому престолу искренне предан. Сотнику же он велел никуда из Киева не отлучаться. В ставке прибытия фельдмаршала ожидали со дня на день.

По прошествии какого-то времени Бантыж был представлен графу. Миних улыбнулся ему милостиво, благодарил за службу и спросил, нет ли какой просьбы. Сотник был научен заранее, что на этот вопрос его сиятельства следует отвечать браво, что безмерно счастлив и обласкан служить под началом господина генерал-фельдмаршала и что в народе его сиятельство зовут-де «соколом» и «столпом империи». Заученные слова застряли в горле, он запнулся и помотал головой.

Граф же, занеся уже было руку над дарственной табакеркой с собственным вензелем, остановился в своем движении и при виде такого невежества даже нахмурился. Но секунд-майор, стоявший при нем, тут же шепнул графу, что сотник-де оробел, сомлел в своих чувствах в присутствии столь высокой персоны. И Миних умилился, услышав, что храбрый воин растерялся в его присутствии. Это оказалось ему даже приятнее тех слов, которые тот мог бы произнести. Фельдмаршал, довольный, протянул ему серебряную табакерку. А также дозволил благодарственно целовать унизанную перстнями руку.

Засим храбрый казак, сотник Константин Бантыж, отбыл в свой полк, который готов был уже к походу, и дальнейший след его теряется. Известно только, что позднее, когда полк был переброшен на запад и брал Бендеры и Хотин, сотник весьма старался разыскать своего знакомца по Сорокам Аюб-агу. Но встретил ли он его и какой был между ними разговор, о том неизвестно.

Всякий раз с наступлением осени, с приближением холодов обе стороны прекращали военные действия. Полки отводились на зимние квартиры. Главнокомандующие, турецкий и русский, покидали на это время свои армии, удаляясь на зиму в столицы.

Весной по прибытии в ставку главнокомандующий фельдмаршал Миних, как и надлежало тому быть, выслушивал рапорты генералов о делах, совершавшихся в армии за время его отсутствия. Поскольку же дел особых не было, после петербургской событийной жизни рапорты казались ему скучны, происшествия — ничтожны, а сами генералы — ленивы и нерасторопны.

Явившись по вызову фельдмаршала, генерал-квартирмейстер зычно произнес приветствие и вытянулся, как на плацу. «С такой внешностью в лейб-гвардию бы ее величества, — отметил про себя Миних. — На правый фланг. А то и впереди полка». Жестом он ласковопригласил генерала садиться. Само собой, приглашение это не относилось к секунд-майору, как всегда, сопровождавшему его с докладом.

Хотя манера садиться и не была предусмотрена артиклями устава, генерал-квартирмейстер и это проделывал с тем воинским изяществом, которому нельзя было научиться, но которое приходит само собой только после многих лет, проведенных на плацу, в муштре.

— Ну, господин генерал, что там у вас по вашему департаменту? — вскинул брови Миних. Секунд-майор быстрым движением подал генералу папку, в которой лежал переписанный набело рапорт.

Генерал раскрыл папку, отнес ее от себя на вытянутую руку и уставился на исписанные листки. Потом сделал глубокий вдох и шевельнул губами.

Миних сдержал улыбку.

— Господин генерал, стоит ли вам утруждать себя чтением? На то у нас секунд-майор имеется. Не так ли?

Если бы с плеч генерал-квартирмейстер а был снят в ту минуту некий тяжкий груз, он не испытал бы большего облегчения. Чуть заметным жестом граф позволил секунд-майору сесть.

— Полагаете ли вы, генерал, — повернулся Миних к нему, когда рапорт был прочтен, до конца, — полагаете ли вы, что дела в Крыму таковы, что нынешним летом нельзя ждать оттуда выступлений в пределы российские? И другое. Если такое выступление воспоследует, сможет ли армия фельдмаршала Ласси воспротивиться ему без нашей помощи?

Не меняя решительного выражения своего лица, генерал-квартирмейстер повернул голову к секунд-майору, как бы передавая вопрос ему. Когда же тот отвечал, генерал снова смотрел на фельдмаршала, так что получалось, что всякий раз отвечал как бы он.

— Осмелюсь заметить, ваше сиятельство, — вставил майор, выбрав удачную паузу, — наш конфидент из Молдавии, некий Луппол… — И он изложил вкратце свои сомнения, связанные с этим делом.

По мере того как он говорил, Миниха все больше разбирал смех. Однако причины своего веселья фельдмаршал пояснять не стал, что было в его нраве — время от времени ставить подчиненных в тупик и заставлять их теряться в догадках. Веселье же его вызвано было тем обстоятельством, что, просматривая пересылаемые ему в Петербург копии писем конфидентов, он пришел к тем же сомнениям, что и майор. Сомнениями этими он поделился с давним своим знакомцем, Иваном Ивановичем Неплюевым[19]. Кто-кто, а Иван Иванович был искушен в делах такого рода. Ознакомившись со списками посланий, он разделил эти подозрения. Чего бы ради конфидент стал допытываться, не собирается ли русская армия на Бендеры и каким путем пойдет, не по Днестру ли? Неплюев отписал Миниху в столицу: что делают такие конфиденты суть «хитро вымышленный обман: сколько российскую сторону они уведомляют, а более того стараются о здешних обращениях уведать».

Это-то знаменательное совпадение и развеселило господина фельдмаршала до чрезвычайности. Самым забавным представлялось ему то, как деликатно и сослагательно строил свои фразы секунд-майор в отношении дела, которое ему, Миниху, представлялось предельно ясным.

Кончив смеяться, он промокнул глаза тонким платочком и сунул его обратно за красный обшлаг мундира.

— Так вот, — в глазах фельдмаршала заиграло непонятное торжество, — напишите этому конфиденту, да немедля, что наступление в эту кампанию будет идти на Молдавию. И даже точнее — на Бендеры.

Генерал-квартирмейстером это изъявление фельдмаршальской воли воспринято было с величайшей готовностью. В знак чего лицу своему он придал выражение еще большей решимости и даже некоторой непреклонности. Что же касается секунд-майора, то он пришел в замешательство. Сколь возможно доверять эти сведения конфиденту, а столь сомнительному Лупполу тем паче? А вдруг посыльный попадет в руки турок? Но, встретив на свой вопрос ликующий взгляд фельдмаршала, он осекся.

— Чтобы посыльный попал в руки турок, — подхватил Миних. — Превосходная мысль! Превосходная мысль! Не правда ли, генерал?

— Так точно, ваше сиятельство, — пророкотал тот эхом, явно пребывая вне того, о чем шла речь.

— И то, — продолжал, не слушая его, Миних. — В таком разе сообщению этому куда больше веры будет. Отправьте кого-нибудь из ваших людей, майор, да постарайтесь, чтоб он попался. И непременно.

Отпустив их наконец, Миних остался в прекрасном расположении духа. Он был чрезвычайно доволен своей выдумкой и тем, что так ловко проведет турок. Решать же, кого отправить с этой миссией, да так, чтобы он непременно попался, — это было предоставлено секунд-майору. Ему должно было сделать выбор — кого обоими руками отдаст он на мучительную смерть и пытки.

Однако, как ни было ему неприятно, как ни было тяжко делать это, мысль, что слово фельдмаршала можно было бы как-то обойти или не исполнить, не приходила ему в голову. Ему ясен был стратегический смысл этого дела. Если турки поверят, что русская армия собирается идти на Бендеры, они стянут туда свои силы, убрав их с пути главного удара, который, начинал он догадываться, будет обращен к югу. Вне сомнения, дезинформация эта спасет жизнь многим из офицеров и сотням нижних чинов. И все эти жизни можно купить ценою единственной жизни одного человека. С военной точки зрения расчет этот был безукоризнен. Но вопреки этим соображениям, вопреки здравому смыслу было в этой арифметике нечто, чего секунд-майор не мог принять. Дело было даже не в том, что нужно было послать человека на верную смерть. Любой командир в бою делает это. Здесь же было нечто совсем другое, нечто недостойное, нечто почти подлое, что-то от предательства. Во имя каких бы благих целей ни делалось все это, секунд-майор не мог заставить себя воспринимать это иначе.

Впрочем, все эти чувства нисколько не мешали ему понимать неизбежность самого дела. Поэтому при всем, что он испытывал, в то же время он мысленно перебирал возможные кандидатуры. Был бы жив грек Куртина, секунд-майор без особых сожалений послал бы его. Впрочем, Куртина не подошел бы, слишком многие из конфидентов были ему известны, и без пытки, от одного страха, он назвал бы их всех. Степанов, что из киевских мещан и ходил к Лупполу, тоже знал слишком многих. Но, даже поняв, что пошлет он, наверное, есаула, ходившего с партией под Дубоссары, секунд-майор какое-то время продолжал еще мысленно перебирать других. На свою беду, есаул был предпочтительней прочих по всем статьям. Этот только под крайней пыткою назовет, кому нес он письмо, а то и вообще не скажет. В любом случае такой посыльный должен будет внушить врагу уважение к себе, а значит, к письму, что при нем будет найдено.

Позвав адъютанта, он велел ему разыскать есаула и тотчас привезти его в ставку в Киев.

Однако выбрать человека и отправить его было не самым сложным из того, что предстояло сделать. Посланный, а главное, письмо, что было с ним, непременно должны были попасть в руки турок. И уж кто-кто, а есаул, человек решительный и ловкий, постарается сделать все, чтобы с ним этого не случилось. Значит, некий тонкий ход был нужен.

По старой артиллерийской привычке думалось ему лучше всего, когда он двигался, в седле ли, пешком. Секунд-майор не заметил, как прошел почти весь Крещатик, машинально отвечая на приветствия других офицеров, впрочем, успев отметить про себя, сколь много среди них совершенно молодых людей, вчерашних подпрапорщиков и юнкеров, только что получивших золотой кант на камзол и шляпу. То, как носили они кивера, придерживали тесаки на ходу, вскидывали руку, приветствуя офицеров, все это отдавало той молодцеватостью новобранцев, которые прошли уже и училище, и казармы, и парады и которым представлялось поэтому, что они знают все, но которым предстояло еще приобщиться к главному — к крови и смерти. Осенью, пройдя через все, по возвращении из похода они будут уже другими. Точнее, другими будут те из них, кто вернется.

«Кто вернется», — повторил он про себя. Слыша обрывки их разговоров, вглядываясь в мальчишеские их лица, майор невольно как в зеркале времени видел себя, каким был он когда-то. Многие ли уцелели, многие ли остались в живых из прежних его сверстников и приятелей?

Он заставил себя вернуться снова к предмету нелегких своих раздумий. Как посланного выдать туркам, да так, чтобы ни сам он, ни неприятель явно о том не помыслили? Но, хотя он знал, что тому есть пути и способы, почему-то он не мог понудить себя думать об этом. Некая мысль мешала ему. Мысль, в которой он не хотел признаться себе, но которая уже была. И, пытаясь не дать ей всплыть в сознании, он понимал уже, что усилия эти тщетны.

Мысль же, оформившись окончательно и будучи облечена в слова, заключалась в том, что честней всего и достойней было бы отправиться с этой миссией самому.

Он понимал, что ожидало его, если турки его схватят, и знал, что живым в руки им он не дастся. Погибнуть же в схватке с клинком в руке — может ли офицер желать себе лучшей смерти? Тогда и письмо, что найдут при нем, обретет в глазах неприятеля необычайную важность — коль скоро посланный защищал его ценою свой жизни. Но, пустив вольную мысль по этому руслу, представляя себе все, вплоть до исхода, секунд-майор делал это с некой утешительной для себя оговоркой приблизительности, необязательности всего этого расклада. Это была как бы игра ума, за которой он наблюдал с некоторой отстраненностью, словно бы со стороны. Но в то же время как бы другой частью рассудка он понимал уже, что сделает это. Вернее, не сможет не сделать. Теперь, когда ему пришла мысль о себе, послать есаула значило бы откупиться, значило бы купить свою жизнь ценою другой жизни. Но даже сейчас, понимая это, он думал не о есауле, а о себе — сможет ли жить он с таким камнем, с таким бременем на душе?

Возвращаясь от Владимирской горки назад по Крещатику, он уже точно знал, что дело совершит не кто-нибудь, а он сам.

«Что делаешь, делай быстро». Предстоящей ночи было достаточно, чтобы он успел подготовить свой уход, чтобы раннее утро застало его уже в пути. Да и так ли уж много дел? Разобраться в счетах, дабы не оставлять за собою долгов, привести в порядок бумаги и сжечь кой-какие записки, чтобы чужие руки не касались их. Покончив со всем этим и написав рапорт, сухо объяснявший его поступок, он вынул чистый лист и положил его перед собою. Хотя перо было отточено недурно, он зачем-то отточил его снова. Потом передвинул чернильницу и переставил подсвечник. И только после этого вывел первые слова: «Мой ангел Софи…»

Он не писал жене много лет, после некой истории, теперь уже, впрочем, в свете почти забытой. В свое время все сочли, что он поступил великодушно. Теперь же в дистанции лет видя все отстранение, он запоздало казнил себя за жестокосердие, несострадание и неспособность прощать. И то, что так долго казалось ему неразрешимым, стало вдруг просто той великой простотой, которая всегда стоит рядом со смертью.

«Мой ангел Софи…»

Помолившись перед сном на сей раз дольше обычного, секунд-майор вопреки своим ожиданиям крепко заснул. Разбуженный денщиком ни свет ни заря, как было приказано им с вечера, первое мгновение он не понимал ничего и ничего не помнил. Но тут же, вспомнив, подумал почему-то не о коляске, которая, наверное, уже заложена, не о деле, на которое идет, а о письме «Мой ангел Софи». И, вспомнив, почувствовал вдруг то, чего не испытывал много лет, — любовь и счастье. Подумалось, что нужно скорее отправить письмо. Сейчас начало марта, когда она получит его? И тут же понял, что, когда это произойдет, его не будет уже среди живых.

И вдруг ему захотелось жить.

Он порвал свой рапорт. Экое мальчишество и донкихотство! Не будет сниться ему есаул, не будет! Да и вообще, почему должен он своею волей идти на смерть — что за безумие?

Боже, сколько минет дней, пока дойдет письмо!

В ставке он застал необычайную суету и движение. Фельдмаршал издал приказ — всем частям быть готовыми выступить через двадцать четыре часа, как воспоследует приказ к походу.

Он едва переступил порог своего кабинета, как тут же в дверях появился офицер от его сиятельства. Фельдмаршал, окруженный генералами и офицерами штаба, кивнул ему поверх голов остальных.

— Посланного с письмом, о чем распорядился я было… — пояснил он, чтобы майору было понятно. — Посланного тотчас возвратить обратно. — И, почувствовав потребность пояснить, поднял палец: — На Востоке говорят, майор: «Ты сказал мне раз, и я поверил, ты сказал еще раз — я стал сомневаться, ты сказал в третий раз — и я понял, что ты лжешь».

После этих слов, смысл которых был, впрочем, понятен только ему, мановением руки Миних отпустил майора.

Означала же сия его сентенция следующее. Еще зимой, будучи в Петербурге, граф сам приложил усилия, дабы ввести неприятеля в заблуждение. Вернее, попросил об этом все того же Ивана Ивановича Неплюева, написав ему в Киев. Оставив уже свой высокий пост в Константинополе, Неплюев продолжал держать в руках важные нити, уходившие весьма далеко. Миних писал в письме: «Дабы визирь наивяще силы свои разделить мог, разгласить в Польше, будто за секрет, что вящая часть войск Ея Величества будущею весною, как можно рано, оборотятся… к днестровским берегам — противу Белграда (Аккермана) и Буджака, что всемерно через поляков у неприятеля известно будет».

Визирь слыл человеком искушенным в хитрости и, что главное, знающим в этом деле меру. Если отовсюду он будет получать сообщения, что Миних идет-де в Молдавию, настойчивость эта даст ему заподозрить обман: «Ты сказал в третий раз, и я понял, что ты лжешь». Чтобы обман был достоверен, должно помнить о мере.

…Когда в заключительном этапе войны русская армия, пройдя по Молдавии, с боем взяла Хотин и Яссы, в этом, как и прежде, была немалая заслуга разведки. В Молдавии русская армия имела немало добровольных помощников среди местного населения. Для молдаван приход русских означал освобождение от власти турок, от бесконечных их притеснений и поборов, которые усилились особо во время войны. Соблюдая величайшую скрытность, в ставку прибыл представитель недовольных Абаза и был принят Минихом наедине. С ним же фельдмаршал передал послание «мультянским господам». Он писал: «А ея Императорского Величества всемилостивейшее желание есть не токмо господарства от турецкого ига освободить, но и вовсе счастливыми учинить, ежели возможно, учредя их особыми вольными княжествами». Письмо свое он заключал тем, что «все то надлежит содержать в крайнейшем секрете».

В агентурную работу наряду с конфидентами все больше включаются кадровые офицеры. От выполнения отдельных заданий некоторые из них переходят к профессиональной деятельности в этой области. Возникает тип военного разведчика-профессионала.

Из донесения императрице Анне Иоанновне от 3 января 1739 года: «Для разведывания о неприятельских движениях наши офицеры в Польше в разных местах доныне имеются и через них, тако ж и через корреспондентов, частые о всех их неприятельских обращениях известия в получении имеем».

От офицеров разведки, размещенных в Польше, донесения поступали ежедневно. Благодаря этой системе постоянного наблюдения, писал Миних, «неприятель внезапно напасти не может, следовательно, мы в состоянии будем оного предостеречь и сильный отпор учинить».

Мир, заключенный после долгих переговоров и с большим трудом в 1739 году, более походил на перемирие. Каждая из сторон подписывала его, скрепя сердце. Противоборство двух империй должно было продолжиться если не в следующие годы, то в ближайшие десятилетия. Поэтому ни та, ни другая сторона не только не свернула свою агентурную сеть, но прилагала усилия, чтобы всячески ее укрепить и расширить.

По заключении мира в армии произошли обычные в таких случаях перемены. Миних возвратился в Петербург и пребывал там весь в военных делах и политических интригах. Следом за ним потянулись и другие высшие офицеры. Осыпанные вниманием и милостями двора, они вовсе не рвались из своих петербургских особняков обратно в казармы. Генерал-квартирмейстер получил лестное повышение и уехал одним из первых. Отъезд его ничего не изменил в делах секунд-майора, как раньше ничего не меняло его присутствие. Рапорт, поданный секунд-майором об отставке, оставался пока без ответа. В столице было не до него.

Он понимал, что в отставке ему будет не хватать всего, чем он жил и к чему привык за все эти годы. Будет не хватать этих людей, дел и обстоятельств, тончайшие нюансы которых нужно было держать в уме за невозможностью изложить на бумаге. В чьи руки передаст он все это? Кто будет его преемник и как пойдут у него все эти столь высокосложные дела?

Вечерами же, отрешась от ежедневных забот и облачась в халат, переданный ему с оказией из Петербурга, на время он переставал быть тем, кем был все эти годы — секунд-майором. Когда наступали ранние сумерки, он сам зажигал в новом подсвечнике свечи и раскладывал на столе письма, написанные на тонкой французской бумаге. По мере того как шли месяцы и недели, писем становилось все больше. Он перечитывал их каждый вечер. Даже те, которые знал наизусть.

Вечерами он жил будущим.

Дождливым весенним днем секунд-майор навсегда покидал Киев. По пути на тракт он заехал в ставку проститься еще раз. Несколько офицеров, немногие, кто оставался, вышли на крыльцо и помахали вслед отъезжавшей под дождем кибитке.

Они были счастливы, он и Софи, и прожили в любви и согласии до глубокой старости.

Если нам очень хочется, чтобы это было так, то так оно и было.

ГЛАВА III Между войнами

Бывают периоды мира, на которых лежат как бы две тени — тень войны минувшей и приближающейся войны. Таким было целое тридцатилетие между двумя русско-турецкими войнами 1735—1739 и 1768— 1774 годов.

Пойдя в свое время на заключение мира, обе державы почитали этот мир невыгодным для себя и не почетным, Россия так и не получила выхода к морю, а Турция не обрела уверенности, что не потеряет своих владений. Достигнутый баланс сил был приблизителен и неустойчив.

ВЕРНЫЕ ЛЮДИ И КОНФИДЕНТЫ

Калейдоскоп лиц, которые занимались делами разведки, после секунд-майора, был упорядочен в 1763 году, когда при киевской губернской канцелярии была учреждена особая «секретная экспедиция». Возглавил ее Петр Петрович Веселицкий, назначенный на эту должность не более и не менее как указом Сената. В постановлении о создании экспедиции ему прямо вменялось в обязанность, чтобы прилагал «он, Веселицкий, с ведома генерал-губернатора, всевозможное старание о изыскании удобных способов к благовременному из заграниц турецких получению достоверных известий о всех тамошних заслуживающих применения и уважения происшествиях». Прибытие Веселицкого в Киев, однако, затянулось. Назначенный в 1763 году, он приехал в Киев только два года спустя, в 1765 году. Двухлетнее его опоздание, несомненно, имело свои причины, и, очевидно, весьма уважительные, принимая во внимание тот пост, с которого переходил он. Был же Веселицкий начальником тайной канцелярии главнокомандующего в Семилетней войне. Конец войны и совпал с новым его назначением. Но каждому понятно, что окончание войны вовсе не означает конец деятельности ведомства, которое он возглавлял.

Правда, двухгодичное свое опоздание Веселицкий постарался компенсировать по прибытии величайшей активностью и инициативой. Однако, как и всякий российский чиновник, Петр Веселицкий не был волен в своих действиях. Любые его решения, любые поступки регламентировались тяжелой и неповоротливой машиной государственного аппарата.

— Значит, предлагаете учредить должности конфидентов в означенных городах? — В вопросе Ивана Федоровича Глебова, киевского генерал-губернатора, было не то чтобы сомнение, а скорее общее недоумение.

— Так точно, ваше превосходительство. В означенных городах. — Веселицкий знал, что как человек военный Глебов любил, чтобы с ним придерживались привычной ему военной лексики.

Глебов отвел глаза от бумаг, которые держал перед собой, и поверх очков глянул на Веселицкого. Он увидел человека средних лет, штатского, даже слишком штатского для тех дел, которыми ему поручено было ведать.

Глебов еще раз с сомнением посмотрел на листки и пожевал губами. Все эти годы ему жилось достаточно спокойно и мирно в его генерал-губернаторском кресле, чтобы научиться ценить и свое положение, и мир, и покой, царившие в крае без особых, впрочем, на то с его стороны усилий. Любые перемены и инициативы таили угрозу нарушения этого. Даже столь незначительные, как те, что предлагались сейчас его посетителем.

— Ну что ж, — произнес он наконец, чтобы сказать что-то, и снова принялся рассматривать листки, делая вид, что читает. Ему не было нужды читать их. То, что было написано там, он и так знал со слов Веселицкого. В проекте этом, несомненно, был свой резон. Цепь постоянных конфидентов в главных городах вдоль русско-турецкой границы была бы гарантией против внезапного нападения турок, а перемещение турецких войск, стягивание их к границам может пройти незамеченным, если смотреть из Киева или Петербурга, но не из Очакова, не из Бендер или Могилева. Все это так. Ну а если неведомо каким путем туркам станет известно об этой акции? Вдруг это будет воспринято ими как подготовка к войне? И в результате баланс, столь оберегаемый Петербургом, окажется нарушен. Но, даже если всего этого и не случится, оставался вопрос, который, как дамоклов меч, нависал над чиновниками империи любого ранга. Это был вопрос: «Кто позволил?» В любой миг из Петербурга могли спросить, кто позволил генерал-губернатору Глебову учреждать конфидентов в указанных городах? При таком раскладе генерал-губернатору предстояло бы давать ответ по всей гражданской и военной строгости.

— А что же старые-то? — с надеждой переспросил он. — Чем плохи? Старые-то конфиденты есть, и довольно.

— Да почти никого уж не осталось, ваше превосходительство. Перемерли все.

Его превосходительство покачал головой. И то правда: большинство прежних конфидентов были ветеранами прошлой русско-турецкой войны. Сколько ж лет минуло с тех пор.

— Значит, в Очакове, Бендерах и Могилеве?

— И в Яссах, ваше превосходительство. И в Яссах, — подсказал Веселицкий с готовностью, но достаточно твердо. — Причем каждому конфиденту должно установить жалованье. Рублей сто в год, думаю, довольно будет. Но это всенепременно, ежели хотим, чтобы дело было. За работу платить надобно.

— Подумаю, — пообещал Глебов. — Точнее, я уже подумал. Своей властью решить этого я не могу. Должно соизволение получить из Петербурга. Буду писать в Коллегию иностранных дел. Так что вы подготовьте-ка мне бумагу. Только вот послушайте меня, совет мой вам пригодится. Коли надо какие средства получить для дела, запрашивайте чуть не вдвое более. Тогда получите, что вам надобно. Они, — генерал-губернатор доверительно кивнул на высокий лепной потолок, — знают, что запрашивают всегда больше, чем надо, и всегда дают половину. Так что давайте означим жалованье конфидентам в 200 рублей. А получим сколько надо. Странная эта арифметика, но да так уж заведено испокон.

Веселицкий давно знал эти азы бюрократических игр. С учетом их он и составлял свой проект. Но если его превосходительство намерены увеличить ставки, он с этим спорить не станет. Посему, поблагодарив губернатора за науку, обещал сделать все, как было велено.

Коллегия иностранных дел, получив рапорт Глебова с просьбой об учреждении конфидентов, как и сам Глебов, не решилась взять на себя бремя ответственности. Решение было передано в высшую инстанцию — самой императрице, от которой в конце концов и последовало высочайшее утверждение. Как и ожидал Глебов, жалованье для конфидентов было при этом урезано. Вместо просимых 200 рублей были назначены другие цифры: от 50 до 150 рублей в год.

По получении разрешения секретная экспедиция тут же направила в турецкие владения своих людей. Задание их заключалось в подыскивании конфидентов. Одним из таких агентов был пограничной комиссии комиссар и коллежский асессор Иван Чугуевец. По возвращении он подал в экспедицию рапорт-отчет. Кто же был подобран им в конфиденты? А главное, из каких критериев исходил он в своем выборе? Предоставим ему слово.

«Для такого в Крым отправления, нахожу я способнейшими, надежнейшими, искуснейшими из всех в Крыму торгующих запорожцев и малороссиян есаула Василья Рецетова и полтавского мещанина Павла Яковлева Руденка. Первой, будучи с младых лет в войске Запорожском по купеческому промыслу, многократно в Крыму бывал, о всех тамошних внутренних поведениях и обрядах совершенно сведом; знакомых и приятелей из знатных крымских обывателей довольно имеет; он, кроме Крыма, торговлю производил в Царь-Граде и на островах беломорских, по которой причине употреблен был от г. тайн. сов. Обрескова в некоторых секретных разследованиях и для вывозу пленных и отпущен с рекомендацию; словом, человек знающий и достойных качеств. Последний Руденко с младых лет по купечеству промышляет в Крыму и в Царь-Граде, и больше в Крыму, нежели в отечестве, обращается. Он своими честными поступками и постоянством приобрел у всех знатнейших крымских чиновных немалой кредит и почитаем ими знатнейшим и честнейшим из всех здешних купцов; ему все состояние крымских обывателей, образ правительства и нравы, по долголетному с тем народом обхождению, ведомы; он же на татарском и турецком языках весьма искусен; следовательно, по политическим делам в тамошних местах весьма способен».

Петр Веселицкий, надо думать, немало позабавился, получив это донесение: на секретную службу предлагали принять человека, на этой службе уже состоящего. В то самое время, когда Иван Чугуевец предлагал завербовать Василия Рецетова, сам Рецетов по заданию русской секретной службы был занят тем же делом — подыскивал конфидента.

На примете имел он определенного кандидата — не кого-нибудь, а переводчика самого очаковского паши «греческой породы» человека, Юрия Григорова. Был Григоров не беден, от паши положено было ему немалое жалованье — триста левов в год. Главное же —«в знак султанского к нему благоволения» носил он зеленую шапку. Не простое это дело, завербовать человека, известного самому султану.

Два обстоятельства, правда, несколько облегчали задачу, что стояла перед Рецетовым. Прежде всего он хорошо был знаком с Григоровым, пожалуй, даже дружил с ним ни много ни мало тридцать лет. И другое. Еще мальчиком, живя в Запорожской Сечи, Григорову случилось быть в церкви, когда казаки и все находившиеся там присягали дочери Петра, императрице Елизавете Петровне. Целовал крест и он, Григоров. Всю жизнь он чувствовал себя нравственно связанным этим обетом верности.

В Киеве понимали, сколь непростое дело поручено бывшему есаулу. Сам генерал-губернатор велел привести Рецетова к себе и, беседуя с ним с глазу на глаз, пояснял, «каким образом оного переводчика сондировать, уговаривать, присягою обязать». Но инструктаж инструктажем, а не в меньшей мере полагался Рецетов на свое знание жизни и человека, с которым предстояло ему говорить.

Не сразу приступил он к столь деликатной теме. Как писал Рецетов в отчете, пригласив Григорова на квартиру, где остановился, он «реченого переводчика старался наилучшим образом угостить; нарочно для него взятыми презентами его обдарил, благодаря за дружбу и за благодеяние, оказанное в прежнюю мою бытность по возвращении из Царя-Града, а между тем напамятовал ему о прежнем доброжелательстве к Российской империи; а как сие было наедине, то и он меня заимно о своей ко мне дружбе и неотменной преданности к империи сильнейшим образом уверил; после того звал он меня к себе в дом, куда я пришед, для лутчего его приискания, по их обычаю, сделал подарки жене его и дочери, чем он весьма довольный оказался».

Позднее, вернувшись в Киев, Рецетов представил в экспедицию перечень этих подарков: «1 футро[20] черное; 1 футро казанское беличье; 3 конца полотна трубковского; 53 арш. полотна гладкаго ярославского; 3 головы сахару весом 15 ф., 1 ф. Чаю, 65 ок. масла, 23 кварты водки».

Во время заверений во взаимной дружбе Рецетов заметил, что знает способ, каким переводчик хана может доказать свою преданность Российской империи и заслужить высочайшую протекцию самой императрицы. Что же это за способ, Рецетов обещал рассказать, как писал он потом в отчете, «буде он по дружбе согласится со мною на узморьи для прохаживания идти, где наедине свободнее и безопаснее ему открыться могу, ибо ничто нам не помешает. И так, вышедши к берегу, начал я ему внушать, в силу данной мне секретной записи, о порученной по оной комиссии; но приметя на то некоторое с его стороны сумнение, принужден был клятвою его подтвердить, что я единственно для того в Ачаков отправлен, при чем показал ему секретную записку за рукою г-на канцелярии советника Веселицкого и там его убедил».

Конфидент считался принятым на секретную службу, когда давал клятву перед образом, «по христианскому обычаю, о четырех глазах», то есть в присутствии единственного свидетеля. Григоров принес клятву и на долгие годы стал доверенным лицом и конфидентом русской разведки. Жалованье ему было положено поначалу от 120 до 150 рублей в год. Было оговорено, что сумма эта может быть увеличена в зависимости от его ревности и важности сообщаемых известий.

Первые же сведения, поставленные новым конфидентом, оказались столь важны, что вопреки всем ограничениям решено было жалованье ему удвоить. Хотя усердие и рвение его были не ради денег, такая прибавка оказалась весьма кстати. Сбор сведений требовал времени, разъездов, а главное, подарков. Ничто так не развязывало языки, как подарки, — этим словом деликатно обозначали разного рода подношения, даваемые небескорыстно. Термин этот помогал избежать другого, более грубого слова.

Предоставление секретной информации за деньги, оказание услуг за плату было вполне в нравах тогдашней Оттоманской империи. Заниматься этим не брезговали лица, пребывавшие на самом верху лестницы власти. В свое время русский посол в Константинополе просил Петра I прислать ему побольше «мягкой рухляди» (мехов) «для удержания интересов Вашего Величества понеже визирь великий емец». Европейские дипломаты, оказавшиеся в Константинополе, довольно быстро усваивали эти нравы. Так, голландский посол граф Кольерс каждый год тайно получал из Петербурга «дачи» и «награждения» за услуги, оказываемые по секретной части. На таком же жалованье (о чем посол, естественно, не догадывался) состоял и его переводчик, Вильгельм Тейльс. Из тех же фондов русская разведка оплачивала услуги французского посла и его переводчика.

Язык подарков, подношений, иными словами — подкупа, понятен был и в вассальном Турции Крыму. Когда в 1766 году встал вопрос об учреждении там русского консульства, миссия склонить к этому хана была поручена капитану, офицеру разведки Анатолию Бастевику. В инструкции, изготовленной на сей предмет, говорилось:

«Когда же Бастевик усмотрит, что и при хане никакие другие побудительные резоны ни малейшего действия иметь не могут без златого доказательства о пользе и надобности пребывания в Крыму нашего консула, в таком случае он, Бастевик, может в крайней конфиденции ханскому наперснику внушить, что если его принципал поскорее его дело в здешнее удовольствие решит, то ему в благодарность за то отсюду пришлется с посылаемым к нему новым здешним консулом тысяча червонцев и два меха: один соболий, а другой лисий, или подобное, что ему, хану, самому угодно будет».

Зная неизбежность такого рода «накладных расходов», и было решено увеличить жалованье конфидента Григорова вдвое.

Когда не случалось оказии и верного человека, письма свои отправлял он обычной почтой. В те патриархальные времена это представлялось делом достаточно безопасным. Адресовались эти послания на имя купца Пантазия, но имели отличительный знак — три прямых черты на конверте. По этому знаку коменданту крепости святой Елисаветы велено было письма те тотчас изымать из прочих и безотлагательно через нарочного доставлять в секретную экспедицию в Киев.

ВОЙНА У ПОРОГА

С некоторых пор в сообщениях конфидентов и офицеров разведки начали появляться тревожные вести: Турция готовилась к войне. Пока это были первые шаги. Но тот, кто делает первый шаг, собирается обычно совершить и последующие. В Валахии и Молдавии, сообщали конфиденты, турки стали сооружать склады для амуниции и провианта. По рекам поплыли целые караваны бревен, связанных толстым морским канатом, — турки собирали лес, идущий обычно для наведения переправ и строительства укреплений. Разведчики доносили: из приграничных районов стада постепенно отгонялись вглубь. Появлялись сообщения о передвижении войск; «из Румелийской стороны на Дунай собралось тысяч до сорока», «город Очаков вскорости ожидает из Анатолии янычар тысяч до десяти».

Сообщениям этим можно было доверять или не верить, но игнорировать их было невозможно. На всякий случай, дабы избежать внезапного нападения, генерал-майору Исакову предписали «неприметным образом форпосты войскам приумножить и удобвозможную от неприятеля иметь предосторожность». О военных приготовлениях турок сообщено было и Румянцеву, генерал-аншефу и кавалеру, с тем чтобы он постепенно придвинул, войска, дабы, когда нужда потребует, границы «там скорее защищены быть могли». Как и Исаков, Румянцев должен был провести сей маневр «без малейшей о том огласи». Предосторожность эта вызвана была не только военными соображениями. До последней минуты российская сторона оставляла шанс — избежать начала военных действий. Русская армия не должна была совершать никаких акций, которые могли бы быть поняты турками как приготовление к войне. Мир продолжай оставаться неустойчив, и немного было нужно, чтобы этот баланс оказался нарушен. Иногда войны вспыхивали только из опасений, что другая сторона начнет ее первой. В России меньше всего хотели дать Турции повод к таким опасениям.

Но если вопреки всем этим благим побуждениям Турция готовится напасть?

Для разведывания, доподлинно ли турки чинят приготовления к войне, решено было отправить к крымскому хану капитана Бастевика с письмом. Следовать же ему в Крым не прямо, а через Балту и Дубоссары, чтобы найти повод повидаться с тамошним конфидентом Якуб-агой и попытаться получить от него вести. Для сопровождения же капитана как лица немаловажного был придан ему эскорт — четыре запорожских казака.

Якуб-ага, к тому времени наместник в Дубоссарах по должности своей не имел особых поводов встречаться и разговаривать с русским капитаном. Бастевик понимал это. Значит, нужно было создать такой повод.

Поздно вечером, подъезжая уже к Дубоссарам, Бастевик велел съехать с дороги.

— Братцы, — обратился он к казачьему конвою, что сопровождал его, — посмотрите-ка коляску. Что-то, сдается мне, заднее колесо не держится, из стороны в сторону вихляет. Не потерять бы.

Казаки спешились, потрогали колесо, покачали головами. Все было в порядке.

— Хорошее колесо, барин. Не извольте беспокоиться.

Но капитан стоял на своем. Не держится колесо, как бы не случилось чего.

— Ну раз благородие так полагают, значит, так оно и есть.

Смекнули казаки: не первый раз были в подобном деле. Один, поднатужившись, поднял заднюю часть коляски, другой подвалил камень. Дело пошло. Но пошло с трудом, хороший каретник мастерил ту коляску и вовсе не для того, чтобы так легко было в ней что-то сломать или испортить. Когда наконец тронулись и выехали на дорогу, заднее колесо и правда выписывало кривую.

По случаю такой приключившейся в пути аварии Бастевик, едва добравшись до квартиры, отправился к наместнику просить прислать кузнеца и каретника, чтобы можно было ему продолжать свой путь.

«Как провожать он, Якуб, меня из дому стал, — писал Бастевик много позднее в своем отчете, — то дал ему вид, с которого он догадаться мог, что я с ним желаю наедине видеться. А по уходе моем от него, Якуба, в показанную мне квартиру, чрез час прислал он, Якуб, ко мне Магмута, который мне сказал, что по прошествии часа в ночь выйти мне из квартиры моей якобы для прогулки и назначил место, где мне ожидать; почему я тотчас в назначенное место и пришел, где и ожидал. А как он узнал, что я там уже ожидаю, то он, Якуб, выслал ко мне своего мальчика, который мне и объявил, чтоб я пришел к его пану. А за прибытием моим для лучшего и способнейшего разговору взял меня за руку и ввел в свою спальню, куда по их обыкновению никто не входит, и начал я говорить речь, до него принадлежавшую, в силе данной мне мемории, и данное мне письмо и посылку вручил ему. Разговор же наш с Якубом, — заключал капитан, — продолжался до пяти часов. И, окончив те разговоры, простясь с ним, отошел я в отведенную мне квартиру».

На другой день, когда повозка была починена, Бастевик и бывший при нем казачий эскорт отправились далее. Того, что выведал он у Якуба, что видел сам по пути, довольно было, чтобы понять — Турция готовится вступить в войну безотлагательно. С рапортом об этом уже с дороги отправил он казака к российской границе, к Орловскому форпосту, куда тот благополучно прибыл.

Сам же Бастевик с поредевшим эскортом отправился далее, не ведая, впрочем, что ждет его в конце пути.

Независимо от Якуб-аги исправно посылали свои донесения Юрий Григоров из Очакова, Попович из Крыма и Дубоссар, Молчан из Бендер. Польский священник Илья Сулима через верных людей прислал письмо Глебову, предлагая свои услуги по секретной части. Дважды в месяц писал Кафеджи из Могилева.

Иоанн Николаевич Кафеджи был «знатной и богатой купец», его услугами Веселицкий пользовался и ранее в бытность свою при главнокомандующем в Семилетнюю войну. Тогда Кафеджи исправно сообщал о маневрах и планах армии Фридриха II. Судя по всему, секретная экспедиция и сейчас весьма дорожила этим конфидентом. Инкогнито его соблюдалось самым неукоснительным образом. Даже в реляциях на высочайшее имя генерал-губернатор ни разу не раскрывает его тайны — повсюду он фигурирует как «могилевский приятель».

Кафеджи рисковал и работал на разведку не ради денег. Об этом упоминается в указе императрицы на имя киевского обер-коменданта Ельчанинова. Не следует назначать жалованье человеку, говорится в указе, который согласился поставлять сведения, как христианин и «из усердия к империи». Сведения, что доставляет он, куда дороже тех ста пятидесяти рублей, которые могут быть ему назначены. Кроме того, деньги эти получать ему «не беспостыдно, тем паче; что оное при его знатности и богатстве не сделает ему в капитале большого приращения».

Когда над южными границами империи стали собираться тучи, «могилевскому приятелю» было поручено послать от себя в турецкую армию верных людей «для разведывания как о тамошних обстоятельствах, так о состоянии и числе главной под предводительства верховного визиря армии».

Каким образом, под какой личиной проникли люди эти в турецкую армию, каковы были их имена — об этом не осталось ни памяти, ни следа. Известно только что в самый краткий срок в секретную экспедицию было доставлено обстоятельное донесение, содержащее все сведения, интересовавшие ставку русской армии.

Накануне отъезда капитана Бастевика к Якубу, за три недели до объявления Турцией войны России, другой конфидент, Яков Попович, писал ему, что объявлен секретный приказ султана янычарам готовиться всем к походу. В Бендерах, сообщал он, арнаутские войска с крайней поспешностью ремонтируют крепость, готовя ее к обороне, а в крепость Казыбей «приведено из Константинополя множество всяких военных сбруй и припасов».

Получив это сообщение, которое вкупе с другими донесениями и рапортом казак доставил от Бастевика, Веселицкий составил доклад, который тут же подан был генерал-губернатору. В кабинете Глебова доклад этот не задержался. Того же дня переписанный набело с курьером отправлен он был в столицу государыне. Другие копии тут же посланы были в Коллегию иностранных дел и обоим командующим армиями, расположенными на юге: генералу А. М. Голицыну и генералу П. А. Румянцеву.

Для Веселицкого и его людей война началась задолго до того, как она была объявлена официально. Русскую армию, предупрежденную заранее, турецкий ультиматум и начало военных действий не застали врасплох.

Что касается капитана Бастевика, то он благополучно достиг Бахчисарая. Однако хан под разными предлогами не принимал его, откладывая аудиенцию со дня на день. Так продолжалось до того утра, когда капитана разбудили звуки оружия и крики янычар под окном. Это явились за ним. Но прибывшие препроводили его не в ханский дворец, а в темницу.

Долгие месяцы провел капитан в плену. Когда же его выменяли наконец на пленного турецкого офицера, война была уже в самом разгаре.

Киев, которого он не чаял уже и увидеть, встретил Бастевика бабьим летом. В ставке капитана ждал указ о производстве в следующий чин. Кроме того, его с нетерпением ждал Веселицкий, который, не дав бывшему капитану ни дня на отдых и поправление здоровья, поручил ему очередное дело, не терпевшее отлагательств.

Подполковник Каразин, к которому приставлен был теперь Бастевик, ростом невелик, голосом тих, и, если б не славный послужной его список, трудно было б поверить, что Каразин — боевой офицер и прошел в боях не одну кампанию.

— Господин Бастевик всем потребным вас обеспечит, — пояснил Веселицкий. — И к людям своим, что у него по ту сторону имеются, путь укажет.

Бастевик не помнил, чтобы с кем-нибудь канцелярии советник держался с той мерой почтительности, как с подполковником. Бастевик на своем опыте знал, что почтительность имеет свои оттенки, свои нюансы. Почтительность же Веселицкого к подполковнику была совершенно особого рода. Каразина он знал еще по прусским делам, по Семилетней войне. Видно, советнику известно было о нем нечто, что внушало ему столь глубокое уважение. Бастевик полагал, что Веселицкий так или иначе откроет ему что-то, если только это не связано с выполнением каких-то прежних секретных дел. Но Веселицкий предпочел промолчать.

Для России смысл начавшейся войны был в одном — получить выход к Черному морю. Останется ли гигантская империя замурованной в полосе безводных степей, или прорубит еще одно «окно в Европу» на юге?

Для Турции победа означала бы сохранение статус кво, сохранение владений в Молдавии, в Крыму, вдоль Черного Моря.

Что касается народов, находившихся под властью Турции, то дляних победа России должна была принести им долгожданную свободу.

Игра на неизвестности и страхе — это был ход, привычный в таких делах. Ему можно было противопоставить только одно — слово самой российской императрицы о даровании свободы народам, что будут освобождены от турецкого ига. Но мало было составить такой манифест, мало было перевести его на другие языки и распечатать. Нужно было найти средства тайно доставить манифест туда, где его ждали, — в Молдавию, Сербию, Грецию, В этом-то и должна была состоять миссия, возложенная на подполковника Каразина. Но для выполнения задачи, столь ответственной и столь трудной, необходимо было прикрытие, личина, которая не вызывала бы ни сомнения, ни подозрений.

Настоятель Киево-Печерской лавры архимандрит Зосима Велькевич не был удивлен визитом генерал-губернатора. Иван Федорович Глебов нередко жаловал его своим обществом, ценя его светлый ум. Сейчас шла война, обстоятельства привели Глебова под эти своды. И от того, о чем пришел он говорить с настоятелем и о чем собирался просить его, было ему неловко. Словно на дурное пришел подбивать старца.

Отец Зосима являл благостность не только по облику и по сану, но и по самой человеческой своей сущности. Хотя то, что предложил ему Глебов, было противоестественно и глубоко чуждо душе, он выслушал пришедшего без гнева и раздражения, только со скорбью. И здесь, в этой обители, мирская тщета и злоба пытаются достать его и втянуть в свои игры.

— Пасторский долг мой, — так ответил он Глебову, — наставлять прихожан и духовенство в деле любви, в деле нелжи и правды. Как же я выйду к ним с алтаря и буду вещать им слово божие, будучи сам во лжи с головы до ног? Коли своею рукой подпишу я эту бумагу, гласящую, что подполковник ваш суть инок и принял чин монашеский, — сие ложь будет. Ложь перед богом и ложь перед людьми. Грешен я словом. Грешен делом. Грешен помыслами. Грешен по неразумению своему и слабости. В здравом же уме и трезвой памяти на грех и на ложь не пойду. Извини, коль огорчил тебя, Иван Федорович. Обрадовать не могу.

Но не напрасно Глебов бывал у архимандрита и не без пользы проводил многие часы в беседах с ним. Знал он, что сказать на это и что возразить ему.

— Непохвальна всякая ложь, владыко. Ведаю. Две лжи есть. Одна себе на корысть. Другая же ложь на пользу братьям по вере, братьям, что сейчас в турецкой темнице томятся, как некогда апостол Павел в узах. Не учит ли нас Христос отдавать души за братьев наших? Приняв на себя сей грех, мы исполним высокую заповедь любви к ближнему.

Отец настоятель молчал. Он сидел, полузакрыв глаза.

— Смутил ты меня, Иван Федорович. Молитва подскажет мне, как поступить должно. А сейчас оставь меня.

Глебов встал и склонил голову, принимая благословение.

На другой день нарочный из лавры принес губернатору пакет. В нем лежал большой лист — свидетельство монаху Симеону на свободный пропуск его в заграничные монастыри. В тексте, подписанном архимандритом и скрепленным печатью лавры, значилось, что «предваритель сего Словено-сербской нации Далматской уроженец, Венецианской Республики подданный, Симеон Путнин, прибыв в 1765 году по обещанию своему из отечества в нашу Лавру для поклонения св. мощам, приняв в оной по собственному изволению чин монашеской, а ныне возжелал для спасения души своей путешествовать за границу в другие св. места, того ради мы всех христианских земель и областей начальников, духовных и мирских, смиренно молим оному монаху Симеону в пути его чинить свободной пропуск…».

Сборы не заняли много времени, и вскоре Каразин покинул Киев, отправясь в рискованную свою миссию. Бастевик хотел было проводить его до последнего пункта русских войск, но, когда подполковник сказал, что не стоит брать на себя труд, настаивать не стал. Те часы и дни, которые провели они с Каразиным вместе за сборами и подготовкой, почти не сблизили их. У каждого была своя жизнь и своя судьба, которая сейчас ненадолго свела их вместе, чтобы потом, возможно, они не встретились никогда. Оба они понимали это. Да и сам Бастевик знал: отправляясь на такое дело, последние часы он предпочел бы побыть наедине с собою.

По прошествии дней, необходимых для подтверждения, что Каразин отбыл и передовые турецкие линии благополучно миновал, И. Ф. Глебов отправил императрице рапорт об этом деле, в котором говорилось: «Помянутый подполковник, по исправлении надобной ему одежды и протчего, что до безопаснейшего продолжения его странствования к г. Букурешты принадлежало, 14 числа сего же месяца отсюда в обыкновенном своем одеянии по почте отправился. А у последнего форпоста намерен он командиру оного оставить свое платье и, переодевшись в иноческое, в образе монаха чрез Галицкий уезд пробираться к пустынному монастырю, называемому Великий Скит, который в реченном уезде на самой границе, в горах, против того места, где к Трансильвании Молдавия примкнула. При себе явного имеет: данное ему от архимандрита Киево-Печерской Лавры письменное свидетельство; одну старую псалтырь, в досках которой весьма неприметно скрыта грамота к бану; одну такую деревянную фляшку, в каковых странствующие тамошних краев иноки для утоления в пути жажды обыкновенно воду держат; она сделана двудонная и служит к сохранению посылок; одни четки и один из простого дерева монашеской посох, в коем уместилось по 10 экземпляров манифеста на Греческом, Словено-сербском и Волоском языках. По прибытии его в сем приборе в помянутый пустынный монастырь выпросить намерен у тамошнего начальника, яко состоявшего под ведомством знаменитого в Молдавии Сочавского монастыря, одного себе спутника для препровождения до оного, откуда он посредством и способствованием архимандрита уповает безопасно препровожден даже быть до г. Букурешта. Посланной в бытность его здесь, уважая критические обстоятельства и нежность своей комиссии, старался все то, елико до беспечного продолжения его пути и скрытия своего предприятия касаться могло, найлучше распорядить, избирая ближайшие способы, каковы только придуманы быть могли, в свою предосторожность; но со всем тем удача в его предприятии кажется подвержена немалой опасности и зависит от жребия, которой со временем откроется».

Жребий, выпавший на долю Каразина, оказался благоприятен. Он благополучно завершил свою миссию, чем нимало содействовал победам российского оружия. Поскольку же путь обратно был особо труден, на время военных действий монах Симеон удалился в русский православный монастырь на горе Афон. Там он и остался, приняв со временем особо строгий постриг. Имя да и звание, что носил он в миру, со временем были забыты.

По обычаю, бывшему на Афоне, после смерти монаха какое-то время спустя череп его доставали из земли и, отмыв, писали на лбу имя и ставили на длинные полки, рядом с множеством других таких же черепов, принадлежавших некогда жившим здесь, при монастыре, монахам. По прошествии лет, в некий весенний день появился там новый череп. Белой краской молодой послушник вывел на нем имя: «Симеон». Надпись получилась не совсем ровная, но сделать было уже ничего нельзя, и он поставил его на солнце — сушиться.

ГЛАВА IV Шпионы короля терпят фиаско

ПОРТУГАЛИЯ, ИСПАНИЯ И САКСОНИЯ

В Семилетней войне (1756—1763 гг.) две коалиции противостояли друг другу: Англия, Пруссия и Португалия, с одной стороны, Россия, Австрия, Франция, Испания, Швеция, Саксония — с другой. Для Англии и Франции это была борьба за их заморские владения в Северной Америке и Индии. Россия воевала за безопасность западных своих границ, за расширение политического и военного влияния. Пруссии важно было утвердить свою гегемонию среди других немецких государств. Каждая сторона считала, что имеет достаточно оснований, чтобы бить в барабан и хвататься за оружие.

ПОРУЧИК ДАЛЕГОРСКИЙ МЕНЯЕТ ПРОФЕССИЮ

Прусский король Фридрих II был больше военным, чем монархом, больше главнокомандующим, чем королем. Историки до сих пор спорят о вкладе, который он внес в военное искусство. Есть, однако, пункт, по которому мнения их сходятся. Это роль, которую сыграл прусский король в истории шпионажа.

Сам Фридрих не делал секрета из этого своего пристрастия. «Маршал де Субиз, — говорил он, — требует, чтобы за ним следовало сто поваров; я же предпочитаю, чтобы передо мной шло сто шпионов». Упоминание о ста шпионах не просто красивая фраза. Цифра эта была не так уж далека от истины. Все годы войны, когда русский корпус находился на территории Пруссии, Саксонии и других германских княжеств, он был окружен, как облаком мошкары, шпионами прусского короля. Ни в одной из предшествовавших войн русской разведке не приходилось работать с таким напряжением и в таких обстоятельствах.

Поединок этот начался задолго до того дня, когда пушечная пальба возвестила начало военных действий. Каждая сторона заблаговременно старалась разведать о противнике возможно больше. Прусские шпионы, просачиваясь через Курляндию и Польшу, проникали на территорию империи. Русская военная разведка тоже не сидела сложа руки. За семь лет до начала войны Военная коллегия получила агентурным путем добытые данные «о всей прусской военной силе, порядке при баталиях, и о состоянии крепостей и дорог, да оригинальные планы прусских крепостей Стетина, Пилау и Мемеля и карты прусской Литвы и прусским городам, деревням и местам».

Уже накануне войны, видя политический и военный расклад, прусский король задался целью первым нанести удар по русским войскам. Замысел его заключался в том, чтобы, едва разведка донесет, что русская армия пришла в движение, из Пруссии ей будет нанесен внезапный удар. Удар по войскам, находящимся на марше, не развернувшимся для боя, мог оказаться сокрушающим. Как и в других своих планах, главную ставку король делал на разведку. Не исключено, что этот замысел мог бы удаться. В этом случае ход кампании, исход войны, а возможно, и ее последствия выглядели бы иначе[21].

Однако этого не произошло. Секретное письмо короля, адресованное его генералам, в котором он развивал свой стратегический план, стало известно русской разведке. Замысел начала войны, каким намечал его прусский король, изучался одновременно и в Берлине и в Петербурге. Неизвестно, где изучался он более тщательно.

Когда военная кампания планируется на территории противника, первое, что должна обеспечить разведка, это карты. Еще до начала войны решено было собрать все, что известно о предстоящем театре военных действий «у тех персон из генералитета от офицеров», которые бывали в прусских владениях раньше. Их просили письменно изложить, кто что помнил и знал. Особо же важно было описание селений, рек и дорог; главное — «сколько иные к проходу войск удобны или трудны».

Из описаний этих, написанных по памяти, составлялись первые, приблизительные, чертежи и карты. Но это был только начальный, исходный, шаг. В мае 1756 года граф Алексей Бестужев-Рюмин обратился с особой реляцией к Военной коллегии: «Да благоволит Военная Коллегия,— писал он, — из команды своей нарочно нарядить и отправить надежных и искусных инженерных офицеров несколько человек, которые в Литве и в Польше, а лутче бы еще таких, кои и в Пруссии бывали, и расписав им кому в Курляндии, и кому от Смоленска также и от других пограничных городов ехать надобно, снабдить их по благоизобретению сходственными с настоящим делом секретными наставлениями, чтоб каждой из них под видом своих нужд и под другим званием, от российской границы чрез Литву и Польшу ближайшим и удобнейшим для проходу войск путем ехал, и следуя до самых прусских владений, лежащие от России ко оным дороги осматривал, оные по местам с показанием удобностей и трудностей для проходу описывал и на карте положил, и, о прусских владениях сколько возможно будет увидеть и сведать, однако не въезжая в оные, описать старался».

Вскоре число русских путешественников, следовавших через земли короля и соседние территории, значительно возросло. Многие ехали как курьеры с письмами к посланникам российского двора, находившимся в Дрездене, Гамбурге, Гданьске и других местах. Маршруты были составлены так, чтобы каждый, из них следовал разным путем. Тем шире оказывался диапазон охвата. Были приняты во внимание и меры предосторожности.

Наставление, которое давалось словесно, было весьма подробным. Офицер, отправляясь на секретную рекогносцировку, должен был возвращаться той же дорогой. Делалось это, чтобы он мог еще раз проверить, правильно ли рассчитал расстояния, верно ли прикинул ширину рек, точно ли записал названия. Технике измерений был посвящен особый раздел наставления:

«Имев при себе малые компасы, а особливо с солнечными часами, во время следования вашего наиприлежнейше примечать ситуацию мест и способность дороги и где есть и сколь велики реки, луга, болота, леса, горы и протчее и в каком расстоянии место от места и на каком румбе лежит, а чего собою совершенно приметить неможно, о том пристойно по довольной уверенности и надежности от тамошних обывателей чрез любопытство выведывать и обо всем иметь обстоятельной секретной журнал. Буде же иногда зачем тот журнал вносить будет нельзя, то твердо в памяти содержать».

«Твердо в памяти содержать», насколько возможно, избегать записей нужно было, чтобы против разведчика не было никаких улик. «Все сие стараться исправлять весьма скрытно, — говорилось в наставлении, — и отнюдь не подавать поводу за шпионов себя признавать и арестовать».

Но если разведчик будет задержан, должно быть ясно, что это лицо, к русской армии никак не причастное. Для этого многим из них давали с собой «апшит», документ об увольнении с военной службы. Формулировка увольнения — «якобы по какому их неудовольствию». Иными словами, по неудовольствию со стороны начальства в адрес бывшего офицера.

Такой документ должен был быть подписан императрицей. Но речь шла о документе заведомо фальшивом, о документе, который должен был лишь вводить противника в заблуждение. Значит, нужно было либо просить ее императорское величество поставить подпись под фальшивыми документами, либо подделать ее подпись. Казалось бы, в последнем не было особого греха — делалось-то государственное дело. Однако в Военной коллегии не нашлось человека, который отважился бы на это — подделать руку императрицы, сфальшивить высочайшую подпись. Совершил такое деяние? Да или нет? Если да — на дыбу, на каторгу, в Сибирь, а там некому будет доказывать, из каких высоких и государственных соображений сделано было это. Решено было, объяснив суть дела, просить императрицу саму вывести свою подпись на ложных бумагах.

Получив такой «апшит», тщательно изучив наставление, запрятав в двойные карманы малый компас, специально изготовленный ради этого дела, путешественники один за другим отправляются в путь. Многие следуют на воды, другие совершают вояж с женами. Их интересуют достопримечательности, живописные виды. Заметив, что в гостиничном номере муж каждый вечер склоняется над какими-то дорожными записями, жена начинает сердиться:

— Что ты там выводишь какую-то цифирь, милый? Надоело, право.

— Пустяки, любезная, пустяки.

И бумажка, ловко скатанная в трубочку, возвращалась на свое место за шов в подкладке камзола.

— Скоро ли Кенигсберг, друг мой? В дороге так скучно.

— Скоро, любезная, скоро.

От казанского полка на скрытую рекогносцировку был направлен капитан Бурмак, от ростовского — поручик Наумов…

По мере приближения конфликта по дорогам все реже попадались курьеры из России, путешественников становилось все меньше. С началом войны перед русской разведкой встали новые задачи и неожиданные проблемы.

Две кареты двигались навстречу друг другу. Мощенный камнем путь был узок, как большинство провинциальных дорог в Саксонии. Кому надлежало свернуть на обочину, уступая дорогу, вопрос этот был весьма непростой. Это могло зависеть от знатности путешественника, от его статуса при дворе и не в последнюю очередь от личных его качеств — меры галантности или же степени наглости.

Так сближались два экипажа, каждый из которых двигался, словно бы не видя другого, так, как если бы другого не существовало. Но рано или поздно один должен был свернуть. Час, когда происходило все это, был утренний, но не очень ранний.

Экипаж, двигавшийся с востока на запад, был запряжен в четверку гнедых. То, как шли они, и сам вид их достаточно говорили о владельце. Под стать гнедым была и лакированная карета желтого дерева. Завершали картину два ливрейных лакея, вытянувшихся на запятках. Коляска, двигавшаяся навстречу, была обычным дорожным экипажем, без лакированных дверец и без лакеев. Тем не менее за ней было преимущество — конный эскорт казаков.

По мере того как экипажи сходились ближе, движение их замедлялось, пока оба не остановились в десятке саженей друг от друга. Капитан-поручик тронул коня шагом, направляясь к карете неучтивца.

Капитан-поручик намерен был с должным политесом, но твердо изъяснить, что в сопровождаемом им экипаже следует императорская почта и что как таковой ей надлежит уступать путь сообразно названному высокому званию. Повторяя про себя, как будет звучать это на здешнем, немецком, наречии, он не успел, однако, приблизиться к карете, когда оконце в ней растворилось, кружевная занавеска откинулась и оттуда выглянуло создание совершенно ангельское. Оно улыбнулось господину офицеру, явив одновременно белокурость, голубоглазость и белозубость.

Капитан-поручик снял в ответ шляпу и поклонился учтиво, сам же рукой дал знак казакам освободить дорогу. Желтая карета проследовала мимо, и господин офицер был вознагражден взглядом, который женщине недорого стоит, а мужчина ценит столь высоко, что способен запомнить его надолго, иногда на всю жизнь.

Но блаженная и чуть глуповатая улыбка не успела еще сползти с лица капитан-поручика, как физиономия его вдруг вытянулась. Он буквально выпучил глаза вслед удалявшейся карете: сзади, на запятках, облаченный в лакейские позументы стоял не кто иной, как поручик Далегорский!

Первым движением капитан-поручика было пришпорить коня и догнать экипаж, чтобы удостовериться, что зрение обмануло его. К счастью, благоразумие взяло верх и спасло его от того, чтобы стать посмешищем в глазах не только знатной дамы, но и своих же людей.

«Далегорский? Что за бред?»

Заняв прежнее свое место во главе движения, капитан-поручик не удержался и оглянулся пару раз вслед удалявшейся карете, что было понято казаками совершенно превратно и вызвало среди них тайное веселье.

Поведать самому Далегорскому об удивительной этой встрече капитан-поручик мог не раньше, чем доставив почту и возвратившись к себе в роту. До тех пор он обречен был пребывать в состоянии растерянности и недоумения.

Почтовая оказия, которую сопровождал он, представляла собой скорее исключение, нежели правило. Вступая на должность, главнокомандующий подтвердил действие воинского артикля, введенного еще Петром I и запрещавшего всякую переписку из действующей армии. Чем вызвана была эта мера, командующий детально изъяснил в своем приказе. Частные письма, писал он, по недосмотру или небрежности могут содержать важные военные сведения.

В силу этого, а также по причине кишащих повсюду шпионов прусского короля запрещена была всякая корреспонденция из армии. Но категоричность эта неизбежно предусматривала исключения: «Буде же кому востребуется надобность о своих партикулярных нуждах писать, оные могут те свои письма с заплатою почтовых денег в главную квартиру посылать, где определением полевого почтмейстера оные рассматриваемы, и с адресом, куда надлежит, имеют быть отправляемы».

Такие письма, собранные за несколько месяцев и опечатанные полевым почтмейстером лично, и сопровождал сейчас капитан-поручик. Ему предстояло доставить их через всю Саксонию, и Силезию, и польские земли к первой российской заставе. Там письма пойдут уже без охраны по причине отсутствия шпионов и злодейств, которые совершаются здесь на каждом шагу. Именно для охраны, не ради почета нужен был казачий эскорт, что следовал сейчас впереди и позади экипажа.

Желтая карета удалялась между тем все дальше от места нечаянной встречи. Проследовав без остановки через несколько селений, к вечеру она прибыла наконец в Шнеберг. Когда экипаж остановился во дворе гостиницы, лакеи проворно соскочили с запяток. Один отворил дверцу, другой почтительно помог сойти госпоже на землю. Следом за ней появилась компаньонка, сухощавая дама в лиловом, которую лакей, впрочем, тоже поддержал за локоть, хотя и не столь почтительно. Молоденькой девушке, даже такой взбалмошной и своенравной, как фрау Амалия, путешествовать без компаньонки было в высшей степени неприлично. Да и небезопасно. Для того и существовали компаньонки — обычно дамы одинокие и бедные, но хорошего происхождения. Фрау Элиза, сопровождавшая госпожу, соответствовала всем трем этим требованиям.

Ужин был сервирован в дубовом зале. За высокой спинкой кресла, в котором расположилась молодая госпожа, весь вечер стоял Ганс — так звали лакея, чьим сходством с неким поручиком так поражен был проезжий офицер. Все, что надлежало делать по должности, Ганс совершал ловко и даже с некоторым изяществом, что, впрочем, не имело никакого значения. Молодая госпожа довольна была новым лакеем. Новым же он был по той причине, что наняла она его всего несколько дней назад. Помог в этом очаровательный русский, который должен был выдать ей пропуск для следования через линии войск и пикеты. Хотя ясно было, что никто не вздумал бы чинить путешественнице препятствий и пропуск был сущая формальность, сведущие люди посоветовали ей все-таки обзавестись им. Как-никак шла война. Услышав о намерении госпожи держать путь в сторону, где расположены противные войска, и узнав, что делает она это только, чтобы встретиться там с любимым братом, который состоит при тех войсках в драгунах, русский был необычайно тронут.

— Уж эта война! Брат и сестра оказываются разлучены!

Узнав же, что из мужской прислуги ее сопровождает всего один лакей, старый Фриц, русский обнаружил еще большее участие.

— Поймите меня, — он даже приложил к груди руку. — Я не хочу вас пугать. Но казаки… Поверите ли, они даже своим командирам не повинуются. Мне просто страшно за вас…

Фрау Амалия побледнела от ужаса. Она всегда боялась этих страшных бородатых людей в лохматых меховых шапках. Добрый русский пожалел ее.

— Мне вчера только рекомендовали одного молодого человека в услужение. Посмотрите, может, он подойдет вам. У меня были на него свои виды, но готов уступить его вам ввиду крайности ваших обстоятельств…

Молодая госпожа была так признательна, что запомнила даже, как зовут этого господина, — Веселицкий. А еще говорят, что у русских такие трудные имена!

Когда идет война, люди путешествуют неохотно и мало. Кроме молодой госпожи и фрау Элизы, к ужину спустились лишь несколько человек: двое торговых людей из Магдебурга, чахоточный студент с румянцем на впалых щеках и военные — хмурый кавалерист с рукой на черной перевязи и штабной майор при аксельбантах и с моноклем на синем шнурке, цвета его мундира.

Магдебургские торговцы сдержанно поздоровались и сочли, что воздали тем долг общительности. В течение всего ужина они не взглянули больше ни на кого и не сказали никому ни слова, переговариваясь вполголоса между собой по одним им лишь ведомым торговым делам. Кавалерист все внимание сосредоточил на тарелке, на которую смотрел с такой мрачностью, будто там находился виновник всех его несчастий, из которых раненая рука была наименьшим. Интерес к дамам и галантность проявили только офицер со студентом.

Услышав, что молодая госпожа отважилась на столь опасное путешествие с единственной целью — повидаться с братом, студент пришел в совершенный восторг. Он привел даже какой-то пример из греческой мифологии и прочел латинский стих, которого никто не понял, но который, к счастью, оказался недлинен. Румянец на его щеках разгорелся еще больше.

Дав ему от декламировать, майор в наступившей паузе осведомился учтиво, в каких частях изволит служить брат молодой госпожи, а узнав, что в драгунских, стал высказывать соображения, где надлежит ей искать его.

Главная квартира расположена сейчас в Цвиккау, там же расквартированы и многие части. Драгуны же стоят неподалеку, в трех местах. Полковник фон Винцель со своими молодцами…

К сожалению, госпожа не знала, у кого служит ее брат. «Уж эти женщины!» — привычно удивился майор.

— Тогда придется побывать во всех трех местах, — терпеливо пояснил он. — Кроме того, два эскадрона драгун состоят при главной квартире. Может, лучше с них и начать…

Это интересовало госпожу значительно больше, чем латинские стихи и греческие. Почувствовав себя ненужным, молодой человек впал в уныние и меланхолию.

— Крайне сожалею, — продолжал майор. В монокле его подрагивал и играл отблеск свечей. — Крайне сожалею, что не могу предложить свои услуги сопровождать прекрасную госпожу в столь трогательном ее путешествии. Счел бы для себя величайшей честью. К сожалению, дела войны вынуждают ехать в противоположную сторону, к Мариенбергу и далее. В этом направлении ожидается передвижение главных сил. Если б не служба, с величайшей бы радостью…

Госпожа Амалия сделала легкое движение рукой и, не глядя, приняла от Ганса подогретую салфетку.

— Ценю ваше участие, господин майор. Но теперь я под защитой армии его величества, мне ничто не грозит, А что было, когда я ехала сюда! На дороге нам повстречалась целая банда казаков! Целая банда! Они окружили карету. Они хотели разорвать нас в куски!

— И разорвали бы! — подхватила фрау Элиза.

— Несомненно, — сверкнул моноклем майор. — Это сущие бестии.

— У них такие шапки! Какие физиономии! Не знаю, как я не умерла от страха! — Сейчас, когда все затаив дыхание слушали ее, она и сама верила в каждое свое слово. — Но они не посмели! Нет. Не посмели!

— Не посмели! — снова подхватила фрау Элиза.

На секунду фрау Амалия вроде бы сбилась, потому что потеряла нить — почему казаки не разорвали их, почему они не позволили себе такой маленькой радости. Но тут господин майор любезно пришел ей на помощь.

— Они не посмели потому, что знали — армия его величества не простит им!

— Совершенно верно! — обрадовалась Амалия. — Именно это я и хотела сказать. Они испугались, что армия его величества не простит им. И поэтому обратились в бегство. Все до одного. Они были такие смешные, когда скакали от нас что есть мочи!

— Один даже упал! — подсказала фрау Элиза.

— Да, — согласилась Амалия. — И не один.

Никто не смотрел на студента. И никто не видел его лица. Но если б кто-нибудь взглянул на него в ту минуту, он увидел бы человека, который познал, в чем могло бы быть высшее его счастье: оказаться там, на дороге, и умереть со шпагою в руке, защищая фрау Амалию.

На следующий день поутру, когда только закладывали экипаж, компаньонка поведала ей дурную весть. Свистящим шепотом она сообщила, что новый лакей оказался отъявленный плут и мошенник. Оказывается, он картежник. Слуги донесли ей, что вчера, когда господа легли спать, он играл в карты со старым и добрым Фрицем. И даже проигрался ему. Этот злодей проиграл старому и доброму Фрицу вперед все свое месячное жалованье. Глаза фрау Элизы были круглые от ужаса, светился же в них отнюдь не ужас, а торжество. Это была бескорыстная радость человека, который узнал о другом дурное.

Но госпожа оказалась слишком снисходительна. Ах, у нее такое доброе сердце! Она только отчитала Ганса и сказала, что, если еще раз услышит о его скверных привычках, сразу же рассчитает. Ганс просил прощения и плакал. В конце концов госпожа простила его. Фрау Элиза вздыхала. Госпожа вечно портит прислугу своей добротой.

Через пару дней гнедые стучали подковами по мостовой Цвиккау. Городок кишел военными. Прохожие в цивильном платье буквально терялись среди треуголок, напудренных кос и мундиров.

После поисков, расспросов, поездок в близлежащие деревни, где, расположившись бивуаком, стояли войска, желтая карета в конце концов добралась до полка, в котором служил брат молодой госпожи. По печальному стечению обстоятельств, однако, его не оказалось в части. Он должен был вернуться лишь через несколько дней. Правда, офицеры полка и сам господин полковник, осатаневшие от армейской скуки, постарались скрасить столь милой гостье ее ожидание. Среди всех этих любезностей и забав, на которые фрау Элиза непременно сопровождала госпожу, компаньонка не сразу заметила, что Ганс вроде бы отлучился куда-то. Она не стала говорить об этом госпоже, ей хотелось, чтобы негодный поотсутствовал дольше, дабы тем очевиднее была его порочность и дурной нрав. Сначала она беспокоилась, чтобы лакей не вернулся слишком скоро, тогда в этом не было бы столь явного проступка. Потом, когда времени прошло достаточно, она стала нетерпеливо поглядывать за порог, предвкушая, как поведает госпоже об этом бездельнике. Поскольку же Ганс все не появлялся, она забеспокоилась, уж не обворовал ли их этот негодяй. Но все оказалось на месте, даже его сундучок и вещи в нем, в этом она потрудилась убедиться сама. Это было еще более пугающе и тревожно. Когда же госпожа наконец сама потребовала Ганса к себе по какому-то делу, фрау Элиза вынуждена была признаться, что не видит его уже второй день. Почему же она молчала?! Как смела она покрывать негодяя?! Досада и гнев, которые, Элиза надеялась, накопятся у госпожи на Ганса, в полной мере достались ей самой. Так зло получило свое воздаяние. Правда, фрау Элиза надеялась утешить свою обиду, когда Ганс объявится, вернувшись с загула. Но Ганс так и не объявился. Возможно ли большее свидетельство человеческой неблагодарности?

…Отчет, который поручик Далегорский составил по возвращении, был отправлен главнокомандующему с курьером.

— Ваше превосходительство! — Далегорский встал и машинально занес было руку назад, чтобы одернуть фалды ливреи. — Как вы полагаете, отдаст госпожа Фрицу мое жалованье, что я проиграл? Очень не хотелось бы мне в должниках оставаться. Карточный долг все-таки!

Веселицкий рассмеялся. Он любил шутку.

— Уж не послать ли мне вас, поручик, еще раз? Чтобы проверить. На сей раз уже в собственном мундире.

Они представили себе, как вытянулись бы лица у госпожи Амалии, а главное, у фрау Элизы и других, кто видел там Ганса в ливрее, и засмеялись.

Далегорский вернулся в полк, опередив капитан-поручика на несколько дней. Рассказ его о желтой карете и странном сходстве Далегорский встретил скептически.

— Не может такого случиться, — пожал он плечами. — Конечно, разные люди есть. Но чтобы уж так, совсем моя копия — такого не бывает!

Далегорский был далеко не единственным, кто по заданию секретной службы вынужден был сменить на время свой мундир на другую одежду или даже ливрею. Один из рапортов главнокомандующему сообщал, например, об офицере, который «через всю Пруссию проехал до Данцига, будучи в службе лакеем у одной женщины, и, что он объявил, то ни мало ни сходно с разглашениями, что прежде были…».

Метод, единожды примененный, если он оказывался успешен, неизбежно становится общим. Противная сторона тоже прибегала к этому способу, правда, модифицируя его на свой манер. Там, где должно было проявить гибкость, применялась сила, где предпочтительнее был ум, в ход пускалась жестокость. Вот как писал об этом сам Фридрих II, командующий прусской армией и «король шпионов»: «Когда нет никакой возможности добыть сведения о неприятеле в его же крае, остается еще одно средство, хотя оно и жестоко: надо схватить какого-нибудь мещанина, имеющего жену, детей и дом: к нему приставляют смышленого человека, переодетого слугой (обязательно знающего местный язык). Мещанин должен взять его в качестве кучера и отправиться в неприятельский лагерь под предлогом принесения жалоб на притеснения с вашей стороны. Вы предупреждаете его, что если он не вернется со своим провожатым, побывавшим у неприятеля, то вы задушите его жену и детей, разграбите и сожжете его дом. Я должен был прибегнуть к этому средству, когда мы находились под Хлузитцем, и оно мне удалось».

В самый разгар военных действий русские разведчики находили способы проникать в тылы и само расположение прусских войск. Такой рейс совершил, например, капитан Василевский, которому специально для этого случая был изготовлен литовский военный мундир. Военно-стратегическая информация, которую собрал он, была настолько важна, что копия его рапорта была направлена самой императрице.

По мере того как усложнялась война, сложнее становились и задачи, которые приходилось решать разведке. Сведения о том, сколько у противника пушек и где расположены его части, были по-прежнему важны. Но этого становилось недостаточно. Русская секретная служба начинает задаваться уже не только ближайшими тактическими задачами, но ставит перед собой стратегические проблемы — каков военный потенциал противника, политическая обстановка, настроение народа?

Для того чтобы составить такую обобщенную картину, недостаточно уже наблюдений одного разведчика или собранных им сведений. По ниточке, по крупице собиралась такая информация, стекаясь к начальнику тайной канцелярии главнокомандующего, надворному советнику П. П. Веселицкому.

Конный племенной завод занимал в военном потенциале Пруссии такое же место, как сегодня, скажем, танковый завод или завод по производству моторов. Обе стороны понимали это значение. С такой же настойчивостью, с которой русские стремились захватить завод прусского короля, с такой же настойчивостью противник делал все, чтобы завод не достался русским, старался скрыть от глаз русской секретной службы.

Когда летучий отряд драгун, двигавшийся в авангарде казанского полка, достиг местечка, где был расположен королевский конный завод, он застал там лишь остывшие, пустые стойла. Все восемьдесят жеребцов и стадо кобыл были срочно переведены в другое место. Куда?

Постепенно, по обрывочным данным, по сообщениям конфидентов, удалось установить — в Померанию. Но провинция велика. Запад Померании? Юг? Наконец величайшими стараниями через верных людей тайная канцелярия установила — конный завод переведен в Штеттин, где содержится сугубо тайно.

Столь же кропотливые усилия потребовались и в другом деле — выяснить политические настроения подданных прусского короля. Заключение, которое явилось результатом этого, было нелицеприятно и объективно. Несмотря на беспрерывные войны, которые вел король, несмотря на огромные поборы, которыми беспощадно была обложена «вся здешняя земля и всякого чина люди», король оставался весьма популярен. Как говорилось в докладе, составленном секретной службой, «сие неоспоримая правда, что он у каждого чина звания и возраста так много любим, что каждый на него поднесь всю свою надежду полагает». Заключение это было составлено отнюдь не на основании поверхностных наблюдений: как отмечалось там же, местные жители «как доброжелательство свое к королю Прусскому, так и к нам свое неблаговоление, всеми образы хотят прикрывать и стараются, но оныя легко через тучу их притворства видимыми оказываются».

Истории секретной службы хорошо известны случаи, когда доклады и данные составлялись таким образом, чтобы сделать приятное, польстить носителю верховной власти, кто бы им ни был — император, президент, диктатор. Здесь мы видим нечто прямо противоположное — желание сказать правду, сколь бы ни была она неприятна тем, кто будет читать ее.

Но если прусские подданные и любили своего короля, у других, у поляков например, не было особых причин для этого. Куда больше поводов имели они опасаться и ненавидеть своего воинственного соседа. Огромная армия была им создана не для парадов. Молодые люди были облачены в мундиры не только для того, чтобы красиво маршировать под барабанный бой. Если бы русский корпус не пришел во владения прусского короля, батальоны Фридриха давно уже печатали бы шаг по улицам польских городов. Многие поляки понимали это. Поэтому столь велика была их доля среди конфидентов, помогавших русским. Немалое число среди них носило духовное звание и было облачено в сутаны.

Таков был, например, аббат Лок, настоятель небольшого монастыря на границе с Померанией. Через своих людей ему удалось построить целую разведывательную сеть во владениях короля. Не выходя за пределы монастырских стен, аббат знал, что происходит за сотни верст от него. Он сообщал Веселицкому о слабости прусских гарнизонов в провинции Бранденбург и в Западной Померании и об усиленном укреплении Штеттина. Он сообщал о передвижении прусских войск, перечисляя численность полков и даже имена их командиров.

Те, кто занимался сбором этих сведений, в буквальном смысле клали головы на плаху: прусский король слишком хорошо знал, что значит разведка, и разведчиков противника не щадил. «Из Штеттина, — писал аббат Веселицкому, — водою сплавляют в Ландсберг: сено, солому, провиант, амуницию и пушки. Пушек на берег выгружено 280, но пороху и пуль не столько привезено, сколько к ним надобно».

За этими строками стоит ситуация: тяжелые баржи и два-три парусных корабля, причаленные к пологому берегу. Упряжки лошадей, десятки матросов, солдат, рабочих суетятся на берегу и у сходен. Команды, которые, покрывая шум, выкрикивает фельдфебель. И команды, которые вполголоса отдает офицер, отвечающий за разгрузку, и исполнять которые его люди бросаются бегом. Офицер, как и положено ему, в треуголке и при шпаге. А где-то в стороне, на пригорке, сидит человек. Возможно, послушник или монах. Можно подумать, что он занят размышлениями или молитвой. В руках у него четки, и время от времени он передвигает костяшки слева направо. Кому придет в голову, что глазами, которыми смотрит он на происходящее, эту сцену видит сейчас русская тайная канцелярия, надворный советник Веселицкий?

Когда по прибытии прусского корпуса в польское местечко бургомистру было поручено предоставить подводы для нужд армии, он не возражал. Он сказал только, что для этого ему необходимо осмотреть прусский лагерь, чтобы знать, что за припасы надо везти, сколько их. Обходя лагерь, бургомистр старается заметить все — число палаток и по скольку человек размещается в каждой, какие при корпусе орудия и сколько их. «Я в сем лагере, — пишет он рапорт Веселицкому, чтобы той же ночью отправить его, — 50 орудиев счел, под которыя от 8, 10 и до 19 лошадей запрягают. Сей корпус во вторник, во втором часу по полуночи, разделясь на две половины, в поход выступил».

Конфидентам, находившимся на территории короля, опасно было подписывать донесения своим именем. Мало ли что может случиться. Поэтому многие из них имели свой знак или букву. Таким был, например, один из самых верных конфидентов, иезуит Броун, подписывавший свои послания буквой F.

ПРУССКИЙ ШПИОН С АНГЛИЙСКИМ ПАСПОРТОМ

Донесение, поступившее на имя главнокомандующего, сообщало об очередном лазутчике, засылаемом в русскую армию: «Он среднего роста, лицо продолговатое, темноватое, глаза черные, волосы черные, небольшая борода, носит камзол (поддевку) коричневого барокана и вокруг туловища ремень из скверной кожи». Сообщение это доставлено было «с той стороны». Лазутчик был еще в пути, а русская секретная служба готовилась уже к его встрече.

Оттуда, с территории врага, из других стран в тайную экспедицию донесения шли беспрестанно. Компания английских купцов с товарами из Лондона и Глазго должна проследовать через Польшу и Курляндию в пределы империи. Казалось бы, к чему русскому главнокомандующему С. Ф. Апраксину знать об этом? Причина тому, однако, имелась: это были не купцы, под видом английских купцов в Россию следовали лазутчики прусского короля. Предписание, направленное на его, главнокомандующего, имя, гласило: «Мы не сомневаемся, что вы о примечании за ними и о том старание приложите, дабы их весьма схватить…»

Письмо русского посла при саксонском дворе предупреждало главнокомандующего о прусских шпионах, «которых, слышно, в Курляндии, да около Ковно есть немалое число». В этом сообщении не было ничего нового. Новым же было нечто другое — упоминание о неком капитане Ламберте, который «объявляет себя английским офицером, но прямо главным есть шпионом на Российской границе».

Сообщение это надобно было проверить. Вскоре тайная канцелярия получила сведения, что такая персона с английским паспортом в Риге действительно объявилась. По паспорту Ламберт значился вояжером, то есть как бы путешествующим. Выбор Риги был не случаен — там стоял лагерем большой контингент русских войск. Надлежало решить, что делать со шпионом. Арестовать его, выслать или даже судить — это было бы всего проще. Но самое простое решение не обязательно бывает самым лучшим. Веселицкий предпочел другой путь.

Капитан Ламберт давно знал о простодушии русских. Теперь он имел случай еще раз убедиться в этом. В одной из рижских кофеен, куда (капитан разведал это заранее) ходили русские офицеры, он завязал беседу, а потом и знакомство с двумя милейшими молодыми людьми — прапорщиками. Они уговорились встретиться и встречались еще пару раз в разных питейных заведениях и ресторанах, и прапорщики не возражали или возражали очень вяло, когда он вынимал кошелек, чтобы заплатить за всех. Ламберта не волновали расходы, которые, несколько приукрасив, он приложит к отчету. Тем более что в обмен на выпивку, к которой оба русских имели большую склонность, они рассказали ему много интересного о своей службе. Он и не представлял себе, что в армии такое возможно! Солдаты были совершенно необученны, офицеры не имели понятия о простейших военных артиклях. Что же касается генералов, то они поголовно были либо тупицы, либо невежды. В частях не хватало солдат, не было достаточно ружей, если же ружья были, то к ним не хватало пороха или пуль.

Ламберт очень осторожно намекнул, что ему любопытно было бы побывать если не в самом лагере, то хотя бы вблизи, чтобы посмотреть на учение. Прапорщики в один голос стали говорить, что дело это совершенно невозможное. Тогда Ламберт дал им понять, тоже весьма деликатно, что если это связано с некоторыми расходами, то он охотно возьмет их на себя.

— Я понимаювас, господа. Конечно, могут быть неприятности. Но любопытство, увы, мой порок. Покойная мамаша всегда говорила мне: «Фреди, любопытство тебя погубит». Поверьте, я и путешествую только из любопытства! Повидать разные места, людей! Но за порок ведь надо платить. Я, господа, понимаю. Я понимаю!

Они отказывались от денег. Потом обижались, Но золотые, которые он сунул им в руки как бы шутя, как бы между делом, все-таки оставили у себя.

— Можно попробовать, — сказал наконец один, еще конфузясь.

— Можно, — согласился второй весьма неохотно.

Почти через сто лет, когда давно не было уже в живых никого из участников тех событий, была опубликована переписка английского посла в Петербурге Уильяма и его коллеги в Берлине — Митчела. Надо думать, в свое время русская разведка ничего не пожалела бы, чтобы получить доступ к этим письмам. Из переписки послов явствовало, что по заданию прусской секретной службы Ламберт бывал уже в России и даже в Петербурге. На сей раз прусский генерал-фельдмаршал Ловальд и король, направляя его в Ригу, хотели было, чтобы капитан отправился туда с паспортом английского курьера. Но Митчел был категорически против этого. Как мотивировал он свое несогласие? «Такая варварская нация, как Россия, — писал английский посол»— способна будет на всякие крайности из-за подобного нарушения международного права». Иными словами, русские — «варварская нация», потому что не терпят нарушения международного права.

По прошествии нескольких дней один из прапорщиков заглянул к Ламберту в гостиницу и сказал, что завтра учение кавалерийского полка. Если господин не раздумал, пусть будет готов утром, едва рассветет.

Нетерпение капитана было так велико, что он готов был вообще не ложиться.

Поутру действительно, едва рассвело, он застал обоих русских своих приятелей у дверей гостиницы в экипаже. Оставив извозчика на дороге и велев ему дожидаться, они долго вели его через какие-то кусты и перелески. Время от времени все трое останавливались, прислушивались и оглядывались по сторонам. С холма, куда добрались они наконец, открывался вид на широкую равнину. Утренняя роса не высохла еще и сверкала среди травы.

Едва Ламберт простился со своими провожатыми и расположился на месте, как невдалеке послышался звук рожка и застучали барабаны: полк шел на учение. Правда, когда он прибыл на равнину, Ламберт убедился, что слово «полк» было явным преувеличением. Видно, у русских действительно не хватало солдат и в армии был явный «некомплект».

Завершив свой «вояж» и вернувшись в Пруссию, капитан подробно доложил королю о состоянии русской армии. Фридрих услышал именно то, что он хотел бы услышать. «Русских нечего опасаться, — писал он потом в одном из своих писем, — так как у них мало хороших генералов и войска их никуда не годны».

Английский посол в Петербурге, прочтя доклад Ламберта, в своем сообщении в Лондон вторил словам короля: «Во всем русском войске нет десятка хороших офицеров».

В докладе капитана нашлось место и для описания полкового «учения», свидетелем которого он действительно был. «При этом, — писал он, — производилась стрельба целыми шеренгами, но так беспорядочно, что ее нельзя назвать и стрельбой. Весь полк съехался в кучу, многие лошади споткнулись и всадники с них попадали».

Люди Веселицкого, те, кто готовил для него этот спектакль, сделали все, чтобы дезинформировать врага не только о состоянии русской армии, но и о ее тактике. Дело в том, что в то время о стрельбе с коня в русской кавалерии не было и речи. Об этом свидетельствуют уставы тех лет, принятые в русской армии. Об этом же писал и противник, немецкие военные, участники Семилетней войны: русские кавалеристы никогда не стреляли с седла, атаковали они только холодным оружием.

Коль скоро Ламберт сообщил королю именно то, что тот хотел услышать, король счел миссию английского капитана весьма удачной. Почему бы этой поездке иметь не только военный, но и политический эффект? И король постарался, чтобы наблюдения капитана о русской армии стали достоянием не только его самого, но и генералов. В Европе должны знать, сколь жалкий сброд представляет собой русская армия, как беспомощны ее солдаты и бездарны генералы. Ламберт был послан в Ригу в конце августа 1756 года. А уже в ноябре в Бранденбурге было опубликовано его «Письмо вояжера из Риги». Говоря сегодняшним языком, издание шло «молнией».

Те, кто не знал русской армии, злорадно хихикали, читая «Письмо вояжера». Знающие пожимали плечами. В России возмущались. Вице-канцлер граф М. Л. Воронцов писал главнокомандующему: «Все сие письмо наполнено злостными ругательствами и поношением армии и генералитета». Он требовал, он настаивал, чтобы была установлена личность «этого еспиона». Это было в строках. Между строк же был явный выговор, что армия допустила, чтобы рядом с ней находился кто-то, собиравший о ней столь клеветнические и дикие вымыслы.

Дезинформация, подброшенная Ламберту, предназначалась только прусскому королю и его штабу. Мог ли предположить Веселицкий, и кто вообще мог предположить, что печатные станки Бранденбурга разнесут этот пасквиль по всей Европе? На какое-то время престижу России был действительно нанесен некий ущерб.

Не прошло, однако, и года, как прусский корпус генерал-фельдмаршала Левальда был наголову разбит русскими при Гросс-Егерсдорфе. Вспомнили ли тогда король и его генерал-фельдмаршал недавний отчет своего шпиона о русской армии?

Недооценка противника — кратчайший путь к поражению. Умело поданная дезинформация толкнула прусскую армию именно на этот гибельный путь. Недооценка силы русских предрешила в значительной мере и последующие поражения прусских войск — при Пальциге и Кунерсдорфе, предрешила взятие русскими Кольберга и Берлина.

В операции с Ламбертом русская секретная служба как бы подкинула противнику фальшивую карту, и тот принял ее. Но когда Веселицкий вел эту игру, догадывался ли он, что противной стороне одновременно досталась и другая карта, из числа козырных? Это была карта весьма высокого ранга, в звании генерал-майора и в должности командующего кавалерией русской армии.

В то время многие иностранцы считали за честь для себя и за удачу служить под русскими знаменами. Некоторые из них достигли больших должностей и высоких званий. Одним из таких офицеров, носивших генерал-майорский мундир, был саксонский подданный граф Тотлебен.

В том, что, будучи саксонцем, он воевал против прусского короля, не было ничего ни странного, ни зазорного по понятиям тех времен. Пруссия и Саксония были разными государствами. К тому же тогда принималось в расчет не то, в чьем княжестве родился человек, а то, кому он служит, какому императору или королю принес он клятву верности.

Начало всему, как часто это бывает, положил незначительный повод, пустяк, письмо «с той стороны», от давнего его приятеля принца Генриха. Принц просил графа о любезности — при вступлении его войск в Силезию не разорять этого края. Тотлебен ответил резонно, что, если русским войскам будет оставлен потребный провиант и фураж, «ни о каких продерзостях слышно не будет, ибо о том весьма строгие приказы».

Переписка эта, производимая секретно, и положила начало тайным сношениям Тотлебена сначала с принцем Генрихом, а затем и с самим королем. Что писал графу Тотлебену прусский король, осталось неизвестным, все письма его по прочтении граф тотчас же «драл». То же, что отвечал Тотлебен, было известно только самому королю. Тем более что графу вскоре был передан шифр, специально созданный для этой переписки.

Тайные сношения Тотлебена с прусским королем продолжались несколько лет. Когда связник прибыл в очередной раз, граф не заставил его ждать долго. Получив пакет, который, как всегда, был без подписи и без адреса, связник сунул его поглубже в сапог и отправился было в обратный путь. Не проехал он и версты, как увидел у мостика несколько человек военных верхом. Они словно ждали кого-то. Военные даже не смотрели в его сторону, но почему-то ему очень не захотелось ехать к ним. Захотелось вдруг вообще съехать с дороги или повернуть обратно. Но он не сделал этого. Когда же поравнялся с ними, двое выхватили вдруг шашки и преградили ему путь.

Пойманный с поличным, связной признался во всем. Он признал, что пакет, что был найден при нем, он «получил от графа Тотлебена, чтоб отдать коменданту, или принцу Генриху, или самому королю прусскому». Признался он и в том, что это не первая из подобных его поездок: «Послан был с запечатанными конвертами, а что в них написано — сего не знал». В пакете оказалась копия приказа генерал-фельдмаршала и маршрут движения русских войск. Разыскано было, кто писал копию — мальчик, состоявший в услужении при графе. На допросе он показал: «Приказал ему граф Тотлебен ордер генерал-фельдмаршала списать. Как он оный списал и ему отдал, сказал он ему, что «изрядно», и вверху и внизу подписал своею рукою».

Могут ли быть свидетельства шпионажа более полны, а доказательства вины более неопровержимы?

Убедившись в измене своего командира, старшие офицеры арестовали его. Прусский шпион, граф Тотлебен был предан военно-полевому суду.

На этом, однако, объяснимая, рациональная часть этой истории кончается. Начинается нечто иное, что трудно назвать объяснимым или рациональным.

По приговору суда бывший командующий русской конницей, генерал-майор граф Тотлебен по лишении всех чинов и отличий был… расстрелян? Нет. Заточен в казематы? Никоим образом. Сослан в Сибирь? Ничего подобного. Граф был просто-напросто выслан из России. Не правда ли, странный приговор для шпиона, такого ранга тем более?

Но странность его судьбы на этом не кончается. Через несколько лет мы видим Тотлебена снова в русской армии. На этот раз на Кавказе. Вскоре за храбрость он удостаивается «всемилостивейшего прощения императрицы», ему возвращаются все награды, звания и чины. Карьера, что и говорить, не очень характерная для предателя и шпиона.

Но был ли граф вообще шпионом?

Кроме этой версии, не очень убедительной, возможна и другая. Вот что писал, какие показания дал о себе Тотлебен в день своего ареста. По его словам, он вел эту острую игру на свой страх и риск. Ради того, чтобы «сего опасного неприятеля обнадежить и тем пользоваться, чтобы через то ему знатнейший и решительный удар причинить». Какой же удар, какой ход замышлял он? План графа заключался в том, чтобы, расположив к себе прусского короля, договориться с ним о личной встрече, с тем чтобы захватить его, решив тем исход всей кампании. Как передавал ему связник, Фридрих проявил готовность к такой встрече. «Король, — писал Тотлебен, — весьма склонен со мною видеться, когда впредь армии сближутся, то король к тому случай подаст».

Само собой, чтобы этот план состоялся, граф должен был убедить короля в своей преданности. С этой целью он вынужден был «в маловажных делах его любопытству удовольствие делать». «Все, что я ему в притворной конфиденции сообщил, заявил он в показаниях, — касалось до таких дел, кои или совсем индифферентны были, или уже прежде учинились, чем я его о том уведомил».

И действительно, приказ главнокомандующего, найденный у связного, был передан ему только тогда, когда Тотлебеном он был уже выполнен. Маршрут движения частей, который находился в пакете, был также лишен военного смысла — к тому времени, когда текст его мог бы оказаться у короля, войска должны были уже завершить свой маневр.

Задумав это предприятие на собственный страх и риск, Тотлебен имели в виду не делиться ни с кем своей заслугой пленением прусского короля. Он один совершил бы это, ему одному и слава. Славой же граф не любил делиться ни с кем. Когда взят был Берлин, он, не подав даже рапорта главнокомандующему, от собственного имени издал реляцию, в которой приписал себе всю славу и все заслуги.

Такова вторая возможная версия. Не исключено, что тщеславие и погубило замысел графа. В свое время, получив шифры от короля, он не стал скрывать этого, как поступил бы на его месте настоящий шпион. Вместо этого он показал их своему подчиненному, подполковнику Ашу, хвастаясь, вот, мол, тайные шифры из королевского кабинета! Случай этот и дал толчок подозрениям Аша. Он же выследил потом связника и организовал арест своего командира.

Не исключен еще один вариант. Вся операция по пленению прусского короля могла вестись под негласной эгидой Веселицкого. Иначе как мог бы граф, находясь уже под арестом, в письме главнокомандующему утверждать, что контакты и переписку с королем он «учинил по подтвердительным, точным приказам вашего сиятельства»? В письме этом, а затем и на допросе он заявил, что о некоторых вещах он может сообщить только главнокомандующему и только устно.

Но даже если всем действительно дирижировала секретная служба, арест Тотлебена получил слишком широкую огласку, чтобы событие это можно было как-то скрыть или замять. Остальное известно. Принятому вновь на русскую службу, Тотлебену возвращаются все его чины и награды. Дети его и внуки продолжали служить на русской военной службе в высоких чинах и званиях.

Странно и то, что авторитетные справочные издания последующих лет не выставляют Тотлебена ни как шпиона, ни как предателя. Известный Военный энциклопедический лексикон (Спб., 1857, т. 12), сообщая о заслугах и наградах графа, упоминает, что в 1763 году он был предан суду «по политическим причинам». Формулировка, не имеющая ничего общего с обвинениями, которые были выставлены против него в свое время.

Не исключено, что с именем Тотлебена была связана одна из самых сложных и законспирированных акций русской секретной службы. Акция эта была сорвана из-за случайности. Может быть, подполковник Аш, усердный не по уму, встрял в игру не ко времени и спутал все карты.

ГЛАВА V Тайная война Наполеона Бонапарта

Конец XVIII — начало XIX века. За два десятилетия во Франции сменилось несколько политических режимов: монархия во главе с Людовиком XVI и конвент, директория, консульство и, наконец, империя Наполеона Бонапарта. Вслед за политическими перепадами претерпевали изменения и русско-французские отношения. Но одна сторона этих отношений оставалась неизменной — сфера, в которой протекала деятельность секретных служб. В чьих бы руках ни находился государственный штурвал Франции, задача секретной службы в отношении России оставалась неизменна: сбор сведений о стране и попытки воздействовать на ее политику.

Эти усилия достигли своего максимума, когда Наполеон стал императором. Понятно, русская секретная служба не могла быть и не была безответна. В Отечественной войне 1812 года переход русской разведки в наступление явился предвестником и залогом перехода в наступление всей русской армии.

ОПАСНЫЕ ИГРЫ ФРАНЦУЗСКОГО ПОСЛА

Багаж французского посла Шетарди, вернувшегося, в Петербург из Парижа в 1744 году, не подлежал досмотру. Но даже если бы русские и вздумали сделать это, среди его бумаг, книг и вещей тщетно бы искали они тайную инструкцию, полученную послом от короля перед самым его отъездом. Инструкция эта была столь важна и секретна, что не могла быть доверена бумаге.

Пользуясь любыми средствами — интригой, подкупом, шантажом, послу надлежало склонить русское правительство к войне против Австрии на стороне французского короля. Для Франции это было столь же важно, сколь для России ненужно и даже вредно. Тем сложное представлялась задача, стоявшая перед послом. Но Людовик знал человека, которого посылал в Россию. Чтобы французских солдат было убито на несколько тысяч меньше, их место должно быть занято русскими; русская кровь должна пролиться вместо французской.

Между послом и русской армией, которой предстояло выступить в поход против Австрии, стоял человек, который не хотел, чтобы это произошло. И от воли и позиции этого человека зависело все. Человеком этим был канцлер Бестужев[22]. Пока императрица Елизавета Петровна прислушивается к его мнению, единственное, что оставалось Шетарди, это участвовать в придворных увеселениях и говорить комплименты дамам. И к тому и к другому посол имел должную склонность, но ради этого ему не стоило приезжать в Россию.

Шетарди должен был убрать русского канцлера.

Посол не был новичок в петербургских придворных интригах и политических переворотах. Когда три года назад императрица взошла на престол усердием гвардейских офицеров, французский посол оказался не только посвящен в заговор, но был одним из его участников. И сегодня не аргументы и не слова, которые произносил Шетарди перед императрицей и ближайшими се людьми, могли быть тем оружием, которое вело бы его к цели. Слова оставались словами, хотя посол не пренебрегал и этим средством. Но ставку он делал не на слова. Само собой, как опытный человек, Шетарди не собирался ничего совершать своими руками. Как в шахматах королю победу добывают другие фигуры, так и за него должны воевать другие. И посол начал умелый подбор этих фигур.

При этом он совершил, однако, ошибку, которая стоила ему всей кампании. В предвкушении успеха после одного из удачных ходов в случайном разговоре он позволил себе забыться и упустил главный принцип такого рода дел — молчание. Шетарди дал понять, в чем состоит главная его цель — свалить канцлера. У Бестужева везде были глаза и уши. Неосторожные слова французского посла стали известны ему на другой день. Естественно, канцлер не выдал ничем, что ему удалось заглянуть в карты противника. Только на раутах и приемах, где так часто встречались они, канцлер стал еще более любезен, еще более приветлив с послом. Шетарди мог бы заметить это и задуматься, что это значит. Шетарди заметил, но не задумался. Не знал он и того, что вскоре какой-то незаметный чиновник из ведомства канцлера отбыл с поручением за границу. Куда же — неведомо.

Пару месяцев спустя на Петербургском почтамте появились трое новых служащих. Говорили они только по-немецки и держались всегда вместе. Утром минута в минуту они появлялись у дверей почтамта. Днем выходили, чтобы пообедать в соседнем трактире и выпить кофе, вечером же по окончании своих трудов садились на извозчика и отправлялись в отведенные им квартиры. В чем именно заключались их труды, этого никто не знал, да и не интересовался. Состояли они под началом некоего молчаливого господина, чьи комнаты помещались в небольшом флигельке, что был во дворе почтамта. Там (только посвященным было известно это) помещался так называемый «черный кабинет» — место, где негласно вскрывалась и прочитывалась корреспонденция лиц, к которым секретная служба испытывала повышенный интерес.

В отличие от других европейских столиц в Петербурге «черный кабинет» был учреждением новым. Дело это было достаточно деликатное и тонкое, требовавшее определенной квалификации. Самой же дефицитной квалификацией была специальность дешифровальщика. Зная это, Шетарди не опасался, что письма, которые он отправлял королю, могут быть прочитаны кем-то, кроме самого короля.

Между тем он расставил фигуры на политической доске и начал партию. Удары, рассчитанные умело и тонко, должны были обрушиться на Бестужева один за другим. Когда он будет скомпрометирован окончательно, будет лишен доверия императрицы, а может, даже отправлен в ссылку, тогда посол сделает жест благородный и галантный — он выразит опальному свое соболезнование. В конце концов по-человечески ему действительно будет жаль Бестужева. Всего этого ведь могло бы и не быть. Они могли бы оказаться союзниками и даже друзьями с этим достойным человеком, пойди он навстречу интересам Франции и ее короля. «Искренне соболезную, господин граф, — так скажет он бывшему канцлеру. — Мне будет очень не хватать вас в столице…»

Но пока посол отлаживал и приводил в действие свой механизм интриги против, как он полагал, ничего не подозревавшего канцлера, пока предавался сладостным мечтам, трое немцев, колдовавшие над распечатанными депешами, делали свое дело. Это были специалисты по дешифровке. Контракт, подписанный с ними, был лаконичен и предельно ясен: если немцы раскроют шифр французского посла, они уезжают, увозя с собой гонорар, о котором на родине они не могли и мечтать. Если же им не удастся сделать этого, они просто уезжают. И рвение увенчалось успехом. Вскоре на стол Бестужева легла первая дешифровка. Очевидно, канцлеру было малоприятно читать строки, посвященные ему самому. Но неудовольствие это было вполне компенсировано, когда он увидел, что посол писал об императрице. Несколько строк в депеше решили участь посла и всего его предприятия.

Подъезжая на следующее утро к своей резиденции, Шетарди увидел незнакомый экипаж, стоявший у подъезда. Это было странно. Странным было и то, что человек, прибывший в нем, не стал заходить в дом, а, видно, ждал его в карете. Когда посол появился из экипажа, дверца кареты отворилась, оттуда вышел человек и пошел ему навстречу. Шетарди растерялся. Он растерялся еще больше, когда господин вручил письмо от императрицы. Ни тот, кто передал письмо, ни сама обстановка, в которой оно вручалось, не соответствовали ни протоколу, ни рангу сторон.

Тут же, в вестибюле, не заходя в кабинет, Шетарди распечатал послание и, бросив конверт на ковер, стоя, не снимая шляпы, стал читать. Если бы посол не знал руки императрицы и ее подписи, он мог бы подумать, что это чья-то непристойная выходка. Но от высочайшего имени так шутить в России было не принято. Императрица заявляла, что ей стало известно о разных неприглядных делах господина посла, почему ему предначертано покинуть столицу не позднее утра следующего дня.

Шетарди бросился во дворец. Ему не дали даже переступить порога. Он поспешил в Иностранную коллегию. Его приняли. Чиновник, которого он знал не один год, почему-то держался так, как если бы видел его впервые, выслушал возмущенную речь посла с лицом безразличным и сонным. Он не прерывал его, не задавал вопросов. Когда же Шетарди замолчал, тот не спеша стал выдвигать ящик бюро. Ящик не выдвигался. Чиновник позвал другого русского и, судя по интонациям, учинил ему выговор по поводу ящика, который выдвинулся наконец неожиданно. Чиновник достал из него листок бумаги, помедлил, пробегая его сам, словно чтобы убедиться, то ли это, еще помедлил, посмотрел сквозь посла и только потом протянул ему листок. Тот взял, недоумевая.

На листке были написаны слова из его депеши, посвященные императрице.

Шетарди не верил своим глазам. Первый раз за многие годы манеры изменили ему. Скомкав, он швырнул листок на стол и выбежал из комнаты не прощаясь.

Когда дверь за ним захлопнулась, чиновник, прежде чем убрать, старательно разгладил листок. Лицо его оставалось при этом таким же безразличным и сонным.

На следующее утро карета с наспех запакованными вещами покидала Петербург. Шетарди возвращался во Францию навсегда.

Он не останавливался почти до самой границы. На станциях бывший посол только менял лошадей и не выходил из кареты. Господин Шетарди торопился. Время от времени он посматривал через плечо в заднее оконце. Но дорога была пустынна. Погони не было.

Тревога бывшего посла была обоснованна. Доверенное лицо короля, шевалье Вилькруасан, также проявлявший повышенный интерес к русским политическим делам и пытавшийся вмешиваться в них, кончил тем, что был объявлен шпионом и оказался в Шлиссельбургской крепости. Для того чтобы предъявить подобное же обвинение Шетарди, оснований у русских было более чем достаточно.

Окончательно он успокоился, только когда граница была позади. Миновав заставу, Шетарди по привычке еще раз выглянул в заднее оконце кареты.

МАДЕМУАЗЕЛЬ ДЕ БОМОН, ЛЮБИМИЦА ИМПЕРАТРИЦЫ

Людовик XV не был бы достоин быть королем, отступись он после неудачи с господином Шетарди или шевалье Вилькруасаном. Дела секретной службы, как и политика, не та область, где могут быть эмоции и щепетильность. Единственное, что принимается в расчет, — это результат — удача или неудача, поражение или победа. Так считал король. И молодой человек, которому он доверительно излагал эти свои взгляды, был с ним совершенно согласен. Как, впрочем, был бы на его месте согласен всякий другой молодой человек и со всякой другой королевской мыслью. Потому что с королями полагается только соглашаться.

Молодому человеку предстояло сделать то, чего не смогли добиться другие: расстроить козни врагов Франции при русском дворе, а главное, изменить политическое окружение императрицы. Рядом с ней должны находиться люди, которые ориентируются на союз с французским королем. Залогом этого союза по-прежнему должны стать русские солдаты, которым надлежало воевать под русскими знаменами, но за французские интересы.

Д’Эон, так звали молодого человека, обратил на себя внимание короля иными своими качествами, не теми, с которыми могла быть связана предстоящая ему миссия. Господин д’Эон подал Людовику некий финансовый проект, который оказался весьма кстати и которым он и должен был бы заняться, не приди королю мысль отправить его в Россию. Доктор гражданского и церковного права, блистательный фехтовальщик, д’Эон готовил себя к другому будущему. Меньше всего к роли тайного агента короля в непонятном, далеком и заваленном снегами Петербурге. Но молодой человек знал, что с королем должно только соглашаться.

Шведский парусник, совершающий регулярные рейсы Гамбург — Стокгольм, в очередной раз бросил якорь на гамбургском рейде. Была суббота, пассажиров набралось много, поэтому шлюпке пришлось совершить два рейса, чтобы доставить их всех на берег. Из второй шлюпки по шатким сходням сошли на пристань три священника в темном облачении, ганноверский офицер с женой и двумя детьми и, наконец, пожилой господин в сопровождении молодой девушки. Нас в нашем повествовании интересует именно этот господин.

Мистер Макензи Дуглас был шотландец. Как многие шотландцы его возраста, он умел придавать лицу то выражение брезгливого скепсиса, которое иногда принимали за признак высокого ума и благородного разочарования в жизни. Явных причин разочаровываться в жизни у мистера Дугласа не было, если не считать здоровья. И то с его слов. Во всяком случае, путешествовал он по настоятельному совету врачей «для здоровья». У племянницы, которая сопровождала его, были, очевидно, совершенно другие причины для путешествия: любознательность и жадность к впечатлениям, присущие молодости. Мадемуазель Лия де Бомон была застенчива и скромна. По словам тех, кто видел ее, это была девушка «маленького роста, худощавая, с молочно-розовым цветом лица, выражения кроткого и приятного».

После недолгого визита в Богемию, где Дугласа интересовали какие-то рудники, которые он собирался то ли купить, то ли продать, путешественники направились в Петербург.

Столица империи встретила их холодными туманами и дождем. Русские были общительны и милы, но иногда, сетовал Дуглас, несколько более любопытны, чем это принято в хорошем обществе. Если человек путешествует, это такое же его частное дело, как если бы он не путешествовал. Правда, в России звание путешественника выглядело весьма непривычно и требовало объяснения или повода к такого рода занятию. Когда мистеру Дугласу начинали задавать неуместные вопросы о причине его приезда, он кратко говорил, что врачи посоветовали ему пожить какое-то время в холодном климате, после чего на него нападал сильный приступ кашля, пресекавший дальнейшие расспросы. Возможно, именно врачи порекомендовали ему и не курить. Чтобы избежать соблазна, он повсюду носил с собой черепаховую табакерку с нюхательным табаком. Угощая петербургских знакомых, он ни на секунду, однако, не выпускал ее из рук. Это была обоснованная осторожность: под двойным дном табакерки лежало несколько мелко исписанных листков на тонкой бумаге. Это был шифр, составленный для него французской секретной службой!

Что касается племянницы, то бедная девушка явно скучала в этом холодном чужом городе. Правда, она не подавала вида чтобы не огорчать своего дядюшку, который был так добр, что взял ее с собой. Пока Дуглас приторговывался к русским мехам и совершал деловые визиты она сидя в гостиной, листала книгу, единственную, взятую с собой в путешествие. Это было сочинение господина Шарли Луи Монтескье «О духе законов» в роскошном большом переплете. Чтение, прямо надо сказать не для молодой девушки.

Жизнь мадемуазель Лии пошла несколько веселей, когда их с дядей кто-то представил вице-канцлеру Bоронцову. В доме Воронцова бывала молодежь, сверстники мадемуазель. А однажды настал день, когда вице-канцлер пригласил их во дворец и представил мадемуазель Лию императрице. И здесь произошло то, что превзошло ожидания всех, кто последовательно, шаг за шагом готовил и осуществлял этот сценарий. Молодая француженка так понравилась Елизавете, что та в тот же день пожаловала ее в фрейлины, а на другой день назначила своей чтицей. Осталось неизвестным, что именно читала новая фаворитка императрице, но среди прочего несомненно, она прочла ей письмо своего короля Людовика XV, которое было запрятано в толстом переплете сочинения господина Монтескье.

Мадемуазель Лия де Бомон и д’Эон, молодой человек, автор финансового проекта и фехтовальщик, были одно лицо.

Столь необычный способ, к которому прибег король, чтобы вступить в личную переписку с императрицей, имел свои причины. Канцлер Бестужев и другие советники, окружавшие Елизавету, были настроены против союза с Францией. А поскольку они, как считал король, «дурно влияют» на императрицу, то лучшее, что он мог сделать, это исключить из контактов всех посредников. Вот почему толстый переплет книги, помимо королевского письма, хранил еще и шифры, которыми должны были пользоваться монархи, дабы сохранить тайны своей переписки от неотступной опеки тех, кто их окружал.

Мера эта была не лишняя, во всяком случае, для императрицы! Многие из ее людей и прислуги тайно находились на жалованье канцлера или А. И. Шувалова, начальника Тайной канцелярии. Чтобы не дать агенту какого-нибудь из иностранных дворов даже приблизиться к носительнице верховной власти, фрейлины, горничные, лакеи должны были докладывать о каждом слове, произносимом в присутствии императрицы.

Тем не менее д’Эон нашел время и место открыться Елизавете так, что для соглядатаев это осталось тайной. Человек, хитростью проникший во дворец, обманом вошедший в доверие к императрице и оказавшийся иностранным агентом, — чего может заслуживать такой человек? Он мог быть заключен в крепость, сослан в Сибирь, самое гуманное — выслан за пределы империи. Но д’Эона не постигла ни одна из этих кар. Императрица, женщина смелая, умевшая ходить ва-банк, сама взошедшая на престол благодаря заговору, ценила смелость. Ей понравилась решительность этого хода и сама интрига, задуманная столь тонко. Мадемуазель Лии де Бомон разрешено было остаться при дворе, сохранив, понятное дело, свое инкогнито.

Значило ли это, что тайный агент короля достиг своей цели? У нас нет ни малейших свидетельств изменения русской политики после появления д’Эона при дворе. Помимо всего, Елизавета, дочь Петра Великого, была не той личностью, которой можно было бы управлять и манипулировать. Во всяком случае, не д’Эону при всем его дамском облачении и фальшивом бюсте. Секретная служба короля навязала Петербургу игру, и русская сторона приняла ее. Приняла, очевидно, не без тайной мысли обернуть французскую интригу в свою пользу.

Мадемуазель Лия де Бомон продолжала бывать при дворе и находиться при особе императрицы. Несмотря на всю ее скромность и застенчивость, среди гвардейских офицеров находились некоторые, которые пытались добиваться ее руки и сердца или на худой конец хотя бы сердца. Требовалось достаточно осмотрительности и такта, чтобы не дать этим ухаживаниям зайти слишком далеко. Правда, против домогательств придворных живописцев мадемуазель все-таки не смогла устоять и разрешила им написать несколько своих портретов. Мы, возможно, могли бы разделить их восторги по поводу миловидности и цвета лица мадемуазель Лии, если бы в отличие от них нам не была бы известна ее тайна.

Но если у русской секретной службы и были виды в отношении мадемуазель, то ее мнимый дядя оказался лишней фигурой в этой игре. На этот раз «французская интрига» была направлена против Англии. Кому, как не английскому послу, надлежало постараться дать русской секретной службе повод убрать шпиона французов. Во время ужина во дворце Шувалов намекнул послу о возможной причастности Дугласа к французским интересам. Посол покачал головой, осуждая общую распущенность нравов, и заговорил о другом. Шувалов больше к этой теме не возвращался, но он не удивился, когда какое-то время спустя посол передал ему материалы, компрометирующие его соотечественника. Макензи Дуглас был заключен в тюрьму. Врачи, рекомендовавшие ему путешествовать «ради здоровья», не могли, очевидно, предвидеть такого исхода.

Фрейлине и фаворитке императрицы не составляло бы, надо думать, особого труда замолвить слово за своего «дядю». Но этого не было сделано. Не было предпринято даже ни малейшей попытки. Племянница забыла своего «дядю» сразу же, как только тюремная карета увезла его. Участь провалившегося коллеги не стоила того, чтобы рисковать бросить тень на свою репутацию. Не об этом ли говорил король: на секретной службе нет места щепетильности и эмоциям.

Тюрьма, где стараниями английского посла находился подданный его величества, была не просто местом, куда упрятали ненужную фигуру. Это был еще и намек, это было напоминание. Именно так, на языке недосказываний, намеков и нюансов, говорятся порой самые важные вещи. Д’Эону был понятен этот язык. Но когда русская секретная служба предложила прямо «мадемуазель Лии» сотрудничать с ней, д’Эон понял, что недомолвками ему не отделаться. Нужно было говорить «да» или «нет». Д’Эон тянул, сколько позволяли обстоятельства. И даже несколько дольше. Впрочем, его не торопили. Если до этого игра шла как бы вничью, то, перевербовав д’Эона, превратив его в агента-двойника, русская сторона выиграла бы партию короля. Это был достаточно важный итог, чтобы не торопить события, рискуя этим испортить все. Д’Эона не торопили.

Но агенты-двойники редко умирают своей смертью, а доживают до старости еще реже. Д’Эону хотелось умереть своей смертью.

Когда наконец ему пришлось давать ответ и он ответил уклончиво, что было формой отказа, он понимал, что дни его пребывания в русской столице подошли к концу.

Из Петербурга выехала мадемуазель де Бомон. В Париж же прибыл господин д’Эон, прекративший свои маскарад и сменивший наконец дамский гардероб на мужской костюм. Его рассказ о пребывании при русском дворе был выслушан королем с величайшим вниманием и интересом. Правда, о конкретных результатах миссии пришлось говорить «в общих терминах». Поэтому речи шла больше о риске, о смелости и находчивости, которые пришлось проявить агенту короля в далекой, чужой стране. Это было действительно так, и само это заслуживало награды. Король пожаловал д’Эона годовым доходом в 3 тысячи ливров и назначил, уже в мужском обличье, на дипломатическую службу в Англию. Там молодой человек, прошедший в России суровую школу секретной службы, продолжил свои занятия этим опасным ремеслом. Однако его дальнейшие дела, ссора с королем и последующая судьба лежат в стороне от русла нашего повествования.

Республиканская Франция, якобинская диктатура, 1793 год. Толпы на улицах, крики, флаги, казни, смелые речи и снова казни. А пока совершается все это кипение страстей, люди, ведавшие в то время делами секретной службы, спокойно и планомерно продолжали свои игры, начатые задолго до революции.

Все эти годы Россия продолжала оставаться областью повышенного интереса французской разведки. В поток аристократов, бегущих из Франции, в поток тех, кому действительно угрожали тюрьмы, ссылки и гильотина, неприметно вкрапливались люди, которых никакая проницательность не могла бы отличить и отделить от прочих. Они тоже растерянны, они тоже в отчаянии, они разорены и ненавидят этих узурпаторов. Единственное их отличие было в том, что они состояли в неком тайном перечне, тайном списке. Число же лиц, имевших к нему доступ, было весьма ограниченно и хранилось еще в большей тайне, чем сам список.

Бежавших от чудовища революции с участием принимают в Риме и Лондоне, в немецких княжествах и в Вене. А также в России. Особенно в России — отчасти из традиционного славянского сострадания, отчасти из далеко идущих политических целей. Мы никогда не узнаем, скольким шпионам раскрыли тогда объятия Петербург и Москва, Киев и Одесса. Подозревать несчастных беглецов — какая низость! И только когда кто-то из этих «беглецов» терял всякую меру, тогда обманутому гостеприимству и простодушию оставалось лишь удивляться этому вероломству и сокрушаться.

Можно ли было заподозрить в дурном графа Огюста Монтагю, бежавшего от ужасов революции? Бывший офицер королевского флота, он был принят в Черноморский военный флот на должность капитан-лейтенанта. Графу были открыты все пути к карьере и высшим должностям на его «второй родине», как любил он называть Россию. Может, Огюст Монтагю и осуществил бы возможности, открывавшиеся перед ним, если бы помыслы его не были устремлены в ином направлении. Будучи пойман русской контрразведкой с поличным, он был уличен в тайной переписке с Конвентом. Граф был судим военным судом, разжалован и в кандалах отправлен в Сибирь.

Другому весьма энергичному эмигранту, некому Жирару, даже не графу, удалось стать секретарем самого светлейшего князя А. А. Безбородко, руководившего делами тогдашней Иностранной коллегии. Службу у князя Жирар не без успеха совмещал с деятельностью иного рода. И хотя этой своей деятельности он, понятно, не афишировал, русской контрразведке стало о ней известно. Однажды, когда Жирар отправился куда-то выполнять безотлагательное и важное поручение своего патрона, какие-то военные остановили его коляску и настойчиво попросили его пересесть в сопровождавший их закрытый экипаж. Секретарь князя был удивлен, был возмущен. Он говорил о бесцеремонности и обещал, что так этого не оставит. Но в экипаж все-таки пересел. Больше Жирара никто не видел, а князю пришлось искать себе другого секретаря.

Но это только отдельные случаи. Слишком велик был наплыв эмигрантов. Они оседали повсюду — в больших и малых городах России, вблизи от границы и в самых глубинных районах империи. Отделить тех, кто бежал, действительно спасая свою жизнь, от профессиональных шпионов было невыполнимой задачей. Известно только, что, когда Наполеон вступил в Москву, он нашел здесь немало усердных и добровольных помощников из числа бывших его соотечественников.

Случаи «французского шпионства» породили в годы войны двенадцатого года понятную настороженность к французам, особенно среди простого народа. Известен следующий эпизод, относящийся к тому времени. Как-то зайдя в Казанский собор в Петербурге, князь Тюфякин встретил там знакомого, с которым заговорил, как это было принято в их кругу, по-французски. Стоявшие рядом услыхали французскую речь. Стала собираться толпа. Народ теснил их со всех сторон, не давая уйти, не слушая никаких объяснений. Раздавались голоса: «Шпионов поймали! Французы! От Бонапарта! Русскими прикидываются!»

К счастью, кто-то успел сбегать за квартальным. Придерживая тесак, тот с трудом протиснулся сквозь толпу и предложил им проследовать к министр-полиции графу С. К. Вязмитинову. Предложил это так, что трудно было понять, покорнейше ли он просит их или приказывает. Понять это представлялось возможным впоследствии в зависимости от возможного хода событий, окажутся ли они важными господами, как видно по их внешности, или взаправду это французские шпионы.

Сопровождаемые гудящей толпой в несколько сот человек, задержанные проследовали на Большую Морскую в дом министр-полиции. Само собой, граф хорошо знал обоих. Но выйти и объявить об этом толпе не представлялось возможным. Обстоятельства поимки шпионов обрастали все новыми деталями, а всеобщее возбуждение и негодование достигли крайних пределов. Князя и его приятеля пришлось выпустить через черный ход в соседний переулок. Толпа же долго еще шумела под окнами и не расходилась.

Замышляя поход в Россию, Наполеон, естественно, должен был начать с разведки. Но ему не было необходимости начинать это дело с нуля. Французская секретная служба ни на день не прекращала своей деятельности в России. Налицо был опыт, были люди и существовала традиция. Не хватало только импульса, чтобы придать этой деятельности масштабы, соответствовавшие целям и амбициям императора. И этот импульс был дан.

20 декабря 1811 года, за полгода до начала войны, Наполеон пишет подробное инструктивное письмо герцогу Бассано. Письмо это заслуживает того, чтобы быть приведенным целиком: «…Напишите шифром барону Биньону, что, если война возгорится, я предлагаю прикомандировать его к своей главной квартире и поставить во главе тайной полиции по части шпионства в неприятельской армии, перевода перехваченных писем и документов, показаний пленных и т. д.; поэтому необходимо, чтобы он немедленно организовал хорошую секретную полицию; чтобы он сыскал двух поляков, хорошо говорящих по-русски, военных, способных и заслуживающих полного доверия, одного — знающего Литву, другого — Волынь, Подолию и Украину, наконец, третьего, говорящего по-немецки и хорошо знающего Лифляндию и Курляндию. Эти три офицера должны будут опрашивать пленных. Надо, чтобы они свободно владели польским, русским и немецким языками. Под их началом будет человек двенадцать тщательно выбранных агентов, оплачиваемых соответственно важности добытых ими сведений. Желательно, чтобы они могли давать некоторые разъяснения насчет мест, где пройдет армия. Я желаю, чтобы г. Биньон тотчас занялся этой организацией. Для начала три указанных агента должны завести себе своих агентов на дорогах из С.-Петербурга в Вильно, из Петербурга в Ригу, из Риги в Мемель, на путях из Киева и на трех дорогах из Бухареста в С.-Петербург, Москву и Гродно; послать других в Ригу, Динабург, Пинские болота, Гродно и иметь ежедневные сведения о состоянии укреплений. Если результаты будут удовлетворительны, я не пожалею ежемесячного расхода в 12 000 франков. В военное время размер вознаграждений лицам,доставляющим полезные сведения, не может быть ограничен».

О том, что расходы на получение военных секретов не могут быть ограничены, Наполеон знает давно. Так же давно, как его профессией стали политика и война. Но особенно это важно теперь: до дня, когда Великая армия начнет переправу через Неман, оставались считанные месяцы. За два месяца до начала войны, 25 апреля 1812 года, император отдает распоряжение своему министру иностранных дел: «Назначить консулов, которые будут агентами разведки, будут иметь шифр и посылать ежедневно курьера в Кольберг, Эльбинг, Кенигсберг, Ригу, Росток, Визмар, Штральзунд и Альтону».

Превратить профессиональных дипломатов в разведчиков одним росчерком пера — это было в натуре Наполеона. Впрочем, такая практика существовала и прежде. В 1806 году на неприметную должность второго секретаря посольства в Вене был назначен столь же неприметный господин Лягранж. Правда, до этого он никогда дипломатическими делами не занимался. Он был, так сказать, по другому ведомству, числясь капитаном драгунского полка. То, что предстояло ему делать в столице Австрии, по всей вероятности, не очень отличалось от прежних его занятий. Наполеон лично разработал подробные инструкции для своего агента. «Вызовите его к себе, — писал он маршалу Бертье, — и передайте ему мое требование, чтобы он вел точный учет австрийских полков и мест их расположения. Для этого он должен иметь в своем кабинете ящик с отделениями; в каждом из них он будет хранить карточки, на которых будут занесены названия генералов, полков и гарнизонов. Эти карточки нужно менять в зависимости от перемещений и изменений в формировании воинских частей. Он обязан ежемесячно вам посылать список этих изменений. Эта миссия очень важна. Необходимо, чтобы г-н Лягранж отдался ей всецело и чтобы я был информирован о перемещении каждого австрийского батальона».

Особой заботой французской разведки были карты предстоящего театра военных действий. Никогда Наполеон не вел войны вслепую, не зная местности, не видя ее. За императором вместе со ставкой повсюду следовал специальный картографический кабинет. У начальника кабинета, генерала Баклэ д’Альб, не было спокойной жизни. Когда император бросал свое короткое: «Карту!», его обязанностью было тотчас же подать Наполеону требуемый лист, дополненный самыми последними данными. Дополнением, уточнением карт занимались офицеры генерального штаба, которых засылали в страну. Сейчас на очереди была Россия. Императорский картографический кабинет должен был получить русские карты. Любой ценой.

Эти карты были получены. Причем даже не сами карты, а нечто более значимое — медные гравировальные доски, с которых карты печатались. Каким образом французскому представителю в России Лористону удалось сделать это, остается одной из тайн французской секретной службы. Несомненно, это был успех французской разведки. Но успех, как оказалось, относительный.

Став мощной военной державой, Россия к тому времени забыла и думать о войне на своей территории. Нашествия, некогда так терзавшие эту страну, отошли в прошлое. Куда больше внимания русские военные картографы уделяли положению сопредельных стран.

Только когда нависла угроза войны с Наполеоном, начались спешные работы по составлению более подробных и достоверных карт западных областей империи. Осенью 1810 года военный министр Барклай де Толли, рассмотрев проделанную работу, остался недоволен. Работы были продолжены на следующий год и завершены только за два месяца до начала войны. Но к этим картам французские шпионы не смогли даже приблизиться. Карты же, которые оказались в распоряжении французских генералов, обесценивались тем, что были неподробны, неточны, а нередко и неверны.

Усиленная активность французской разведки не могла ускользнуть от внимания русской секретной службы.

— Мне говорят, — заметил однажды царь, —что Наполеон не только каждый день читает разведывательные донесения, но и сам предписывает своим агентам, куда отправиться и что делать. Я намерен последовать его примеру.

Неизвестно, в какой мере Александру удалось последовать этой программе. Известно, однако, что Барклай де Толли в преддверии войны старался всячески активизировать работу русской военной разведки. Он пишет посланникам во Франции, Пруссии, Австрии, Швеции и Саксонии. Боевые действия, если они начнутся, не ограничатся Францией или Россией. В водоворот войны окажутся втянуты сопредельные страны и народы. Военный министр просит посланников собирать сведения «о числе войск, об устройстве, вооружении и духе их, о состоянии крепостей и запасов, способностях и достоинствах лучших генералов, а также о благосостоянии, характере и духе народа, о местоположениях и произведениях земли, о внутренних источниках держав или средствах к продолжению войны и о разных выводах, предоставляемых к оборонительным и наступательным действиям…».

Естественно, такого рода сведения могли и должны собирать специалисты в своей области. Перед лицом опасности, угрожавшей России, военный министр не видел, почему бы не прибегнуть к способу, который французская разведка практиковала давно: прикомандировать к зарубежным миссиям и посольствам способных офицеров, чтобы они «если и не исключительно, то в особенности бы занимались наблюдениями по части военной во всех отношениях».

Вскоре такие люди появились в Мюнхене и в Вене, в Дрездене и Берлине. Сменив мундир на гражданское платье, а штабные дела на дипломатические рауты, они не перестали быть офицерами.

Полковник Александр Иванович Чернышев, прикомандированный к русскому посольству в Париже, был аристократ и боевой офицер, участник войны с французами 1805—1807 годов. Теперь ему предстояло встречаться со вчерашними своими противниками не на поле боя, а в гостиных и банкетных залах. Чернышев приятно проводил время в Париже, так же, возможно, как он проводил бы его в Петербурге. Визиты, приемы и встречи — обычная светская жизнь. Талейран[23] представил его маршалу Бернадотту, генералу Жомини, высшим офицерам французской армии. Минет недолгий срок, год-полтора, и Чернышев снова встретится с ними, услышит знакомые имена. Но на этот раз в боях под Смоленском, у Бородина. Люди, с которыми он сидел за столом, шутил, говорил о милых пустяках и вещах значительных, эти самые люди всего через год-полтора будут жечь дома в его стране, убивать его солдат и искать способ убить его самого.

По должности военного агента полковнику надлежало интересоваться военными вопросами. И он интересовался, но в пределах дипломатического этикета, не больше. Ровно столько, сколько было нужно, чтобы оправдать перед начальством свое пребывание в Париже.

Когда министр полиции Савари доложил Наполеону о русском полковнике и о результатах наблюдений за ним, император распорядился оставить Чернышева в покое: этот поверхностный человек, ведущий рассеянный образ жизни, не был способен к закулисной деятельности и сбору секретной информации. Русским военным интересам во Франции определенно не везло.

Правда, было одно обстоятельство, ускользнувшее от внимания французской контрразведки. Она обратит на него свой интерес позднее, когда это, впрочем, не будет уже иметь никакого значения.

Подобно многим русским представителям в Париже, Чернышев завел дом на широкую ногу. Это соответствовало его положению в обществе и статусу. Все было как у других дипломатов его ранга. Кроме одного — в доме русского военного агента полковника Чернышева не было ни одного человека французской прислуги. Всех — от повара и до садовника, от горничной и до форейтора — полковник привез из России. Очевидно, у полковника были причины избегать присутствия посторонних в своем доме. Но обо всем этом французская секретная служба задумалась позднее, когда Чернышев был уже далеко от Парижа.

26 февраля 1812 года полковник Чернышев покинул Париж. Он вез письмо Наполеона к Александру, письмо, в котором император Франции выражал свою готовность уладить «досадные недоразумения, возникшие за последние пятнадцать месяцев». Наполеон писал эти строки, когда его армия передислоцировалась уже на восток, готовясь к гигантскому прыжку через сотни верст лесов и болот к сердцу России. Эти приготовления были известны русскому генеральному штабу — не в последнюю очередь благодаря тому самому полковнику Чернышеву, который вез сейчас это письмо, призванное усыпить возможные подозрения русских.

Через несколько часов после того, как Чернышев покинул Париж, французская полиция нагрянула в его апартаменты, не имея ни малейших поводов к подозрению полковника, кроме собственной интуиции. Если бы во время этого негласного обыска ничего не было найдено, всегда можно было извиниться, сославшись на безответственность младшего полицейского чиновника, проявившего столь неприличное рвение. Чиновника всегда можно было примерно наказать или даже уволить из полиции. Но делать этого не пришлось.

Чернышев не собирался покидать Париж надолго, через несколько недель он должен был вернуться обратно. Возможно, поэтому он позволил себе оплошность, величайшую и непростительную. Он оставил в ящике своего бюро письмо, которое не должен был оставлять никоим образом. Письмо это было подписано одной буквой М. Текст его гласил: «Господин граф! Вы меня одолеваете своими требованиями. Могу ли я сделать больше, чем я сделал для вас? Сколько неприятностей я испытываю для того, чтобы заслужить кратковременную награду! Вы будете удивлены завтра тем, что я вам дам! Будьте у себя в семь часов утра, сейчас 10 часов, я бросаю перо, чтобы получить резюме положения Великой армии в Германии по сегодняшний день. Она состоит из четырех корпусов, но время не позволяет мне вам сообщить подробности. Императорская гвардия составляет неотъемлемую часть Великой армии… М.»

Службе безопасности не потребовалось много времени, чтобы дознаться, кто стоит за этой буквой. Это был один из сотрудников военного министерства по фамилии Мишель. Только после его ареста и допросов стало понятно, почему французская контрразведка за все время так и не смогла напасть ни на малейший след той деятельности полковника, ради которой тот и находился в Париже. Граф никогда не встречался с Мишелем. Он даже не приближался к зданию военного министерства.

Русское посольство помещалось в то время в отеле Телюссон, и было вполне естественно, что граф довольно часто бывал там. Столь же естественно было и то, что, появляясь в посольстве, полковник всякий раз проходил мимо привратника. Этот привратник и был тем связующим звеном, которое соединяло русского разведчика и сотрудника французского военного министерства.

У Мишеля не было причин любить русского императора или ненавидеть Наполеона. Единственно, что он любил, были деньги. Их он и получал за оказываемые им услуги. Суммы, которые выдавались ему, были значительны. Но сведения, сообщаемые им, стоили этого. Дважды в месяц в военном министерстве составлялся подробнейший доклад о расположении всех воинских частей империи от армий и корпусов до вспомогательных рот и нестроевых батальонов. Сведения эти были столь секретны, что доклад составлялся в одном экземпляре только для самого императора. Но, как оказалось, не для него одного. Копии этого доклада регулярно поступали в Петербург — Александру.

Когда доклад был составлен, переписан набело, а черновики тщательно уничтожены, канцелярского клерка отправляли с ним в переплетную мастерскую. По дороге клерк заходил к Мишелю, который ждал его и переписывал доклад слово в слово. Несколько других сотрудников министерства оказывали Мишелю подобные же услуги, которые он оплачивал своей рукой, но из фондов русской военной разведки.

В перечне важных сведений, полученных от него Чернышевым, были данные о подготовке к вторжению в Россию. В их свете заявления Наполеона о готовности разрешить разногласия и искать дружбы воспринимались в Петербурге под иным углом зрения.

Мишель был судим военным трибуналом и расстрелян. Чернышев вернулся в Россию, участвовал в Отечественной войне, командуя кавалерийским отрядом, а потом дивизией. Умер он через сорок пять лет, будучи генералом, светлейшим князем и военным министром.

Деньги покупали военные секреты во многих случаях, хотя и не во всех. Граф д’Антрегю продавал их за деньги. Продавал тем, кто платил. Его товаром были дипломатические и военные секреты Франции. Покупатели приходили обычно под вечер, и граф старался назначать им встречи таким образом и в таких местах, где бы они не встречались между собой. Живя в таком большом городе, как Лондон, нетрудно сделать так, чтобы люди, знающие тебя, не знали друг друга.

Вечерние визитеры не спрашивали его, откуда черпает он свою информацию. Блюдя законы профессии, он не спрашивал их имен, делал даже вид, что не догадывается, кто представляет интересы какой державы. Впрочем, догадаться об этом не составляло труда. Полный господин с желчным выражением лица, торговавшийся за каждый шиллинг, был, несомненно, из английской военной разведки. Суетливый человек, который вздрагивал при каждом шорохе, пересчитывал деньги дважды и всякий раз старался заранее разведать, о чем предлагаемое сообщение, пытаясь получить его даром, — это был агент австрийского императора. Третьим был русский. Его выдавал не язык. Он говорил без акцента по-французски и по-английски. Но он опаздывал, был щедр и, если документ казался ему важным, мог заплатить даже больше, чем просил за него граф. Д’Антрегю знал: так могут поступать только русские.

Был еще один штрих, который отличал русского от остальных. Нечто вроде брезгливости. Русский презирал его. Он тщательно это прятал, но граф чувствовал. Тайная брезгливость присутствовала в том, как он входил, как здоровался, избегая протягивать руку, если только граф не делал этого первым. Это было в жесте, которым он передавал ему деньги. Никогда не давал в руки, клал на стол, словно не хотел лишний раз случайно коснуться его руки.

Каждый второй четверг месяца д’Антрегю направлялся в порт. Там в одно и то же время и в том же месте его поджидал человек. Он передавал графу пакет, получал свои деньги и уходил, не прощаясь. Всегда один и тот же человек, в одном и том же месте и в то же время. Братья Симон, которые присылали его, были так же точны и обязательны, как их человек. Один из них работал в военном министерстве, другой в министерстве иностранных дел. Их не волновало, кто покупает бумаги, которые они копировали всякий раз в трех экземплярах. Их интересовала только регулярность денежных поступлений, которые всякий раз передавал граф.

Но среди тех, кто оказывал услуги русской разведке, случались люди, говорить с которыми о деньгах было бы оскорбительно. Они рисковали карьерой и жизнью ради иных целей. Прусский министр полиции Груннер, пастор прусского короля Шлейермахер помышляли не о таллерах и не о счете в банке. Их король был унижен, честь и национальное достоинство оскорблены. Только поражение Франции, только падение Наполеона вернут их королю и стране былое уважение и славу. Ради того, чтобы это произошло, министр и пастор совершают поступки, равно далекие как от служения богу, так и от дел полиции.

На языке военно-полевого суда это называется саботаж. Французские военные грузы, попав на дороги Пруссии, тут же замедляли свое движение, останавливались. Чтобы покрыть расстояние в несколько дней пути, им требовались недели, иногда месяцы. Французские военные интенданты считали удачей, когда грузы в конце концов попадали по назначению. Другие не доходили — военные склады вспыхивали ночами, и, несмотря на все старания полиции, поджигатели оставались непойманными.

Человек из русской секретной службы, с которыми министр негласно встречался, убедительно просил господина Груннера быть осторожней. Не лучше ли отложить главные действия до начала войны между Россией и Францией, если дело дойдет до того? В этих речах был резон, и, как человек, военный министр был согласен с ними. Но, как патриот, он не хотел и не мог ждать.

Министр не знал того, что было известно русскому резиденту. Он не знал, что русскими агентами была подготовлена в Пруссии целая система диверсий против французской армии. Чернышев, будучи в Париже, тоже приложил усилия к этому делу. У полковника оказались длинные руки. Но эта система диверсий и саботажа не должна была ничем проявлять себя, пока не сработает детонатор. Таким детонатором будет весть об объявлении Францией войны России. Эти усилия секретной службы принесли плоды, когда пришло время.

В ЧУЖОМ МУНДИРЕ

Начало войны и новые обстоятельства призвали на поприще разведки новых людей и новые имена.

Отполыхало Смоленское сражение, отгремело Бородино. 2 сентября русская армия оставила свою позицию при Филях, и ночью полк за полком прошел через Москву. Это было скорбное шествие. На рассвете между Москвой и французской армией не оставалось больше ни одного солдата, ни одного укрепления. Впрочем, и Москвы, этого многолюдного, шумного города, тоже не было. Из 270 тысяч в городе осталось около 10 тысяч человек. Опустели площади, обезлюдели улицы. Последние жители, не успевшие покинуть город, кто на телегах, кто пешком уходили на восток.

Только один всадник двигался в противоположном направлении — в Москву.

На памятнике лейб-гвардии 1-й артиллерийской бригады, что стоит сейчас на Бородинском поле, в ряду других имен высечено имя Александра Фигнера. Он действительно сражался при Бородине, командуя артиллерийской ротой. И действительно, всю войну числился в боевых списках бригады. Но после Москвы его военный путь лег по иным маршрутам, не по тем, которыми шла его рота. Потерь же и поражений врагу он причинил больше, чем все пушки его роты, да, пожалуй, и бригады.

Офицер и сын офицера, он прошел обычный для своего времени путь: кадетский корпус, армия. Едва получив офицерские эполеты, Фигнер вытягивает счастливый билет — отправляется на остров Корфу в составе русской военной экспедиции. Он жаждал подвигов, вместо них была та же муштра и войсковые дежурства. Вскоре волею службы молодой офицер оказался в Милане. За время, которое ему привелось провести там, он изучил итальянский в таком совершенстве, что местные жители вскоре принимали его за итальянца, более того — за уроженца Милана. С таким же упорством, с которым запоминает он слова и фразы чужого языка, Фигнер изучает город — его улицы, церкви, дома, выдающихся жителей. Он словно предчувствует, что все это пригодится ему через несколько лет. Пригодится и спасет жизнь.

Но все это лишь запев, дальние подступы к судьбе. И нужен был особый расклад, стечение обстоятельств, чтобы в нем проснулся азарт разведчика. До того дня и часа, когда это произошло, это был офицер, командир батареи, исполнительный, храбрый, но не больше того.

При осаде крепости Руцук, во время турецкой кампании, нужно было измерить глубину рва, окружавшего крепость. Только зная это, можно было решиться на штурм.

Все подходы к рву просматривались с крепостного вала и простреливались. Просматривались не только днем, но и ночью — на южном безоблачном небе светила полная луна. Послать кого-то на это задание было равнозначно тому, чтобы отправить человека на смерть. Обычно в таких случаях бросали жребий. Решено было и сейчас поступить так же. Кто-то перекрестился, кто-то подставил свою фуражку.

Тогда встал Фигнер. Он сказал, что не надо жребия. Он пойдет добровольно.

Вернулся он утром, осунувшийся, в порванном и измазанном землей мундире, но с точными сведениями. За эту ночь, проведенную у самых турецких стен, Фигнер был награжден Георгием IV степени. Но за эту же ночь, проведенную один на один со смертью, он стал другим человеком. Правда, в то время ни он сам, ни другие офицеры не догадывались еще об этом. Для того чтобы это проявилось, нужен был случай, нужна была экстремальная ситуация.

Такая ситуация сложилась, и такой случай пришел под Москвой в ночь перед тем, как русская армия должна была отдать город.

После совета в Филях, объявив решение, мучительное как для генералов, так и для него самого, Кутузов не был склонен никого принимать и беседовать с кем бы то ни было. Но когда генерал Ермолов доложил светлейшему князю и генерал-фельдмаршалу, что некий штабс-капитан просит о краткой аудиенции, и объяснил причину визита, Кутузов оживился:

— Пусть войдет.

То, что предложил штабс-капитан, показалось ему важным и интересным. Кутузов дал согласие и благословил его начинание. Выходя из избы военного совета, Фигнер переступил порог в другую жизнь.

Вот почему в то недоброе утро, когда последние беженцы покидали Москву, одинокий всадник двигался в противоположном направлении. Штабс-капитан был не единственным, кто вернулся в оставленную Москву. Еще семь человек, проверенных и отважных, составили костяк его группы. Затерявшись, рассеявшись: среди редких жителей, разведчики были нераспознаваемы и неуловимы.

В мундире офицера наполеоновской армии, безупречно говорящий по-французски, общительный и остроумный, Фигнер скоро обрел немало «приятелей» среди тех, кого ненавидел. Каждый такой разговор, каждое застолье могли оказаться для него последними. Для этого достаточно было поинтересоваться, и достаточно дотошно, кто он, из какой он части, кто его командир, кто может подтвердить его личность. Но умение разведчика в том и заключалось, что он никогда не позволял ситуации даже приблизиться к этому. Это был бег по лезвию. Это была игра, искусство, это было ежедневное балансирование на грани. Вкусивши однажды этот азарт смертельного риска, Фигнер чувствовал в нем себя в своей стихии.

Но это не был риск ради риска и азарт во имя азарта. В ставке главнокомандующего регулярно появлялись люди, передавая светлейшему листки, мелко исписанные одним и тем же почерком. Это были донесения из Москвы. Поэтому, когда к Кутузову явился парламентер от Наполеона, главнокомандующий с полным основанием мог заявить ему: я знаю, что каждый день и каждый час происходит в Москве.

Обычно Фигнер передавал сведения через связных, но однажды, когда потребовалось личное его донесение, явился в Тарутино, где стояла армия, сам Кутузов обнял и поцеловал разведчика.

На другой день Фигнер был опять в Москве.

— Господин Лабур, что так печальны? — приветствовал он знакомого полковника-француза.

— Я не опечален, капитан, вы ошибаетесь. Я в отчаянии! Мне приказано сегодня же отправиться с моими пушками в какое-то Лыково. Я с трудом разыскал это проклятое место на карте. Если найти его на месте так же трудно, не уверен, что вообще доберусь до него. Проводников нет, да и с этим бестолковым народом не столковаться. Так что, капитан, вы ошиблись. Я не огорчен. Я просто в отчаянии!

Можно ли было упустить такой случай?

— Господин полковник, считайте, что у вас сегодня счастливый день. Вам повезло. Я бывал в Лыкове и знаю туда дорогу. Когда мы отправляемся? Я готов хоть сейчас.

Это была игра. Он знал, что сейчас, с места в карьер полковник отправиться не может. Времени оказалось как раз достаточно, чтобы разведчик с отрядом успел побывать на Можайской дороге и выбрать место засады. Брать французов нужно будет именно здесь, у поворота, где лес с двух сторон подходит к самой дороге. Он едва успел вернуться в Москву, полковник ждал его.

— Вы определенно посланы мне судьбой, капитан. Не знаю, как благодарить вас за вашу любезность.

— Успеете, — остановил его Фигнер шутливо. — Это никогда не поздно. Впрочем, я сегодня еще напомню вам ваши слова.

Когда партизаны, выхватив шашки, с пиками наперевес бросились из засады, артиллеристы побросали оружие. Первые минуты полковник не мог понять у почему его провожатый говорит с этими ужасными людьми по-русски. Может, он успел изучить русский язык во время похода? И уж совсем непонятно было, почему эти люди повинуются каждому его слову. Когда правда начала доходить до него, полковник не мог поверить себе. То, что этот французский капитан — русский разведчик, потрясло его больше, чем нападение партизан и плен.

Подобные операции Фигнер и его люди совершали чуть ли не ежедневно. Случалось, они отправляли в Тарутинский лагерь в день по нескольку сот пленных. С некоторых пор в своем отряде Фигнер пленных не оставлял. Увы, это была запоздалая мера предосторожности. Когда итальянцы оказались в плену у партизан, как проклинали, как ругали они Наполеона! Как восклицали и жестикулировали при этом! Как протягивали руки к ружьям, чтобы идти и воевать против него сейчас же! Каналья! Узурпатор! Может, в этом есть смысл, подумал Фигнер. Может, с этого начнется распад многоязычной армии Наполеона? Он сказал итальянцам, что дарует им жизнь. Они радовались, плакали и смеялись. Он сказал, что оставляет их при отряде. Они кричали: «Виват!» А на другой день сбежали. Все до одного. Мало того, добравшись до Москвы и до штаба, они подробно описали блондина среднего роста, который в мундире французского капитана каждый день появляется на улицах Москвы.

За голову разведчика была назначена награда. В охоту включились не только специалисты по этим делам, состоявшие при штабе, но и прочие офицеры и даже солдаты.

Фигнер принял вызов, который бросали ему обстоятельства. Он не воспринял этот поворот как неудачу, как нечто тревожное. Просто игра усложнилась. Но тем достойнее была игра!

Французский капитан исчез на какое-то время. Вместо него на московских улицах появился лощеный франт с лорнетом на шнурке, мот и любопытствующий бездельник. Через несколько дней персонаж этот исчез и возник обыватель в поддевке, потом мужик. В последнем обличье Фигнер несколько раз пытался проникнуть в Кремль. «Хотелось мне пробраться и Кремль, к Наполеону, — рассказывал он об одной такой попытке. — Но один каналья, гвардеец, стоявший на часах у Спасских ворот… шибко ударил меня прикладом в грудь. Это подало подозрение, меня схватили, допрашивали: с каким намерением я шел в Кремль? Сколько ни старался я притвориться дураком и простофилей, но меня довольно постращали и с угрозою давали наставления, чтобы впредь не осмеливался ходить туда, потому что мужикам возбраняется приближение к священному местопребыванию императора».

Разведчик пытался проникнуть в святая святых не из любопытства, не для того, чтобы посмотреть на императора французов. Шла война, и его замысел был убить Наполеона.

Если не удалось проникнуть в ставку Наполеона, может, пробраться хотя бы в штаб-квартиру Мюрата? В плеяде наполеоновских военачальников маршал Мюрат был одной из центральных фигур. Естественно, резиденция его охранялась самым тщательным образом. Но Фигнер решил рискнуть.

Вместе с ним отправился поручик Орлов, как и Фигнер, облаченный в драгунский офицерский мундир. Будучи увлечены своим разговором и громко беседуя, якобы не обращая внимания на окружающих, разведчики миновали первую кавалерийскую цепь. Приблизились ко второй. Еще оживленней рассказывает один какую-то историю, еще громче смеется другой, вставляя какие-то комментарии. Благополучно миновали вторую цепь. Удача сопутствовала им.

Впереди мост, ведущий в деревню Вороново, там штаб-квартира маршала. На мосту часовой. Он заметил всадника и взял ружье на изготовку!

— Пароль!

В ответ прозвучал уверенный офицерский бас Фигнера:

— Не видишь, кто едет? При приближении обхода часовой должен стоять «на караул». На-а-а кара-а-ул!

Растерянный часовой испуганно вскинул ружье и замер.

— Нужно знать устав. Чтобы больше не было такого! Смотри мне!

— Не торопясь, ведя коней под уздцы, разведчики прошли по деревне. Приблизились к одному из костров, разговорились. Спросили, не видел ли кто их майора, Фигнер назвал наугад какое-то имя. Естественно, такого никто не видел. Французы стали говорить, что люди исчезают, виною всему партизаны. Фигнер рассмеялся: слухи эти слишком преувеличены. С ним стали спорить. Назвали даже их предводителя, который, надев французский мундир, отваживается будто бы появляться в расположении армии. Фигнер махнул рукой и рассказал какую-то байку. Так, проходя от костра к костру, исподволь и незаметно он выяснил все, что собирался узнать.

Не спеша выехали из деревни. Узнав их, часовой на мосту еще издали взял «на караул». Орлов козырнул и проехал, не останавливаясь. Фигнер придержал коня и сказал солдату несколько одобрительных слов.

Миновали первую кавалерийскую линию. Сейчас пройдут вторую. Скучно. Переглянулись и поняли друг друга без слов. Пришпорив коней, вихрем помчались вдруг на растерявшихся улан. Те отскакивают в сторону. Через секунду беспорядочные выстрелы звучат вслед. Но поздно: ни пуле, ни всаднику их уже не догнать.

«Армия неприятельская стоит на прежнем месте в 15 верстах от Воронова к Калуге, — писал Фигнер донесение той же ночью. — В Москву недавно пошел отряд, который должен будет прикрывать большой транспорт с провизией. В Москве еще и теперь находится вся гвардия. В Воронове стоят два пехотных полка, которые в два часа могут быть истреблены отрядом генерала Дорохова и моим, за истребление их ручаюсь головой».

Как случается порой в делах разведки, эта вылазка Фигнера явилась исходным толчком последующего хода событий. Сведения, полученные от него и Дорохова, позволили Кутузову принять решение и атаковать Мюрата. Об этом Тарутинском сражении Кутузов писал: «Первый раз французы потеряли столько пушек и первый раз бежали как зайцы».

Поражение это решительно качнуло чашу весов войны. На следующий же день Наполеон отдал приказ оставить Москву. Без военной музыки, без барабанного боя, рота за ротой, полк за полком потянулись к Калужской заставе и дальше, по старой Калужской дороге.

Московский этап Отечественной войны был завершен.

Но война продолжалась. В расположении отступающих французских полков часто появлялся общительный и никогда не унывающий офицер в драгунском мундире. Как и в Москве, у него появились свои «приятели», некоторые помнили его по прежним встречам.

— Ничего, — сочувствовал он штабному офицеру, который громче всех жаловался на трудности похода и отступления, — дойдем до Смоленска. Говорят, в Смоленске армия будет зимовать. А весной подойдут подкрепления. Повоюем еще!

Сказал, чтобы услышать, что ответит штабной офицер, несомненно, лучше многих осведомленный о дальнейших военных планах.

Из Смоленска Фигнер отправил в ставку с верным человеком очередное донесение: «…Французская гвардия и спешенная кавалерия уже семь дней, как вошли в Смоленск, который укрепляется с самого туда их вшествия, войска останавливаются там, а обозы, слабые и пленные идут на Красный. Около самого города стоят неприятельские батареи, О направлении неприятеля из Красного не премину через два дня уведомить».

Как и прежде, Фигнер сочетал в себе разведчика и партизана. В те дни не было раций, не было мгновенной связи со ставкой, поэтому решения о проведении операций он принимал сам. Во время одной из таких операций партизаны окружили и понудили сдаться крупную французскую часть, две тысячи человек, во главе с генералом Ожеро.

Почетное право доставить государю рапорт об этой победе Кутузов поручил Фигнеру. Этот офицер, писал Кутузов императору, «в продолжение нынешней кампании отличался всегда редкими военными способностями и великостью духа, которые известны не токмо нашей армии, но и неприятельской».

Зимний Петербург был таким же, каким он привык его видеть, каким Петербург был зимой всегда. По Невскому мчались санные экипажи и извозчики. Окна магазинов и многочисленных кофеен все так же ярко светились вечерами. Во всех этих картинах, столь привычных, было нечто, что не вязалось с виденным последние месяцы, что стояло у него перед глазами: горящая и взорванная Москва, по обочинам дороги в снегу трупы солдат, своих и французов, расстрелянные мужики, сожженные села. Умом он понимал, что столица должна продолжать жить, как и жила, но сердцем контраст этот принять было трудно.

Всего несколько дней назад на случайном привале вместе с французскими кирасирами при свете костра он разделывал убитую лошадь. Не оказалось тесака, и его пришлось вытаскивать из ножен полузаметенного снегом замерзшего солдата. Было ли это в действительности, реальны ли эти картины памяти? А может, нереально другое — этот Петербург, Зимний дворец, адъютант свиты его величества, почтительно сопровождающий его через анфилады комнат в кабинет императора? Высокие резные двери, бронза. Александр встает из-за широкого, заполненного бумагами и картами стола и делает несколько шагов ему навстречу.

Эти две реальности — вчерашнего дня и этой минуты, никак не соотносились между собой. Они противоречили, исключали друг друга.

Не сохранилось ни записей, ни воспоминаний о беседе Фигнера с императором. Сохранились только документы. Один из них — приказ о переводе разведчика в гвардию и производстве его в подполковники. Другой — указ Сенату от 9 ноября 1812 года.

Последний нуждается в некотором пояснении.

Лето 1811 года Александр Фигнер проводил в родительском поместье в Псковской губернии. Вечерами молодой человек часто бывал в доме вице-губернатора М. И. Бибикова. Дом этот был многолюден и шумен. Молодежь собралась в комнатах барышень: все четыре дочери Бибикова были красавицы, все четыре на выданье. Две старшие были, правда, уже сосватаны. «Прекрасные партии», — говорили о них, Александру нравилась младшая — Ольга.

Прошлое этой семьи было безупречно, настоящее благополучно, будущее представлялось безоблачным. Все рухнуло в один день. Вице-губернатор был обвинен в «упущениях по службе» и арестован. Бывшие почитатели, приятели, друзья дома тут же исчезли, как если бы их не было никогда. Дом, в котором целые дни толпились гости, стал безлюден. Одними из первых отвернулись от опальной семьи женихи. Они просто прекратили свои визиты, не утруждая себя извинениями или объяснениями.

Отвернуться от «падших», забыть их было условием собственного выживания. Поведение привычное, понятное всем, выверенное веками. Вот почему нужно было обладать значительной нравственной силой, чтобы поступить против этого обычая. Поступить так, как поступил Александр Фигнер. Он пришел в осиротевший дом, опустился перед безутешной хозяйкой на колено и просил руки ее младшей дочери. Так этот человек, Александр Фигнер, получил жену. Это было менее чем за год до того дня, когда началась война.

И вот сейчас Фигнер в кабинете царя. Он еще в штабс-капитанском своем мундире, но волей царя он уже подполковник. На прощание император спрашивает героя, есть ли у него какое-нибудь личное желание.

— Да, государь. Я прошу милости и снисхождения…

Он просил милости не себе. И не себе просил снисхождения. Он говорил об отце своей жены, который, обесчещенный и разоренный, находился в тот момент под стражей и следствием. Александр хмурится, но кивает. Так появляется этот указ Сенату: «Во уважение личных заслуг лейб-гвардии подполковника Фигнера, зятя бывшего псковского вице-губернатора Бибикова, под судом находящегося, всемилостиво прощаем его, Бибикова, и освобождаем от суда и всякого по оному взыскания».

Когда Фигнер догнал армию, она была уже у границы.

Не удержавшись в Смоленске, оставив Вильно и Варшаву, французские войска встретили наконец город, который решено было попытаться оборонять, — Данциг. От падения крепости зависел дальнейший ход всей кампании. Узнать, что происходит в городе, мог только один человек — Фигнер. Это задача оказалась самой трудной изо всех, которые пришлось ему решать на войне. Нужно было проникнуть в осажденный город, не вызвав при этом ни малейших подозрений. Нужно было неприметным образом собрать там все необходимые сведения и найти путь передать их своим. Нужно было принять на себя личину, которую нельзя было снимать ни днем, ни ночью в течение неведомо какого времени — недель, возможно, месяцев.

В один из солнечных январских дней французский конный патруль, совершавший утренний объезд позиций, заметил странную сцену. На ничейной полосе, между французской и русской позициями, метался какой-то человек в разорванном кафтане и без шляпы. Видно было, он не хотел приближаться к городу, но всякий раз, едва несчастный оказывался близко от русских линий, оттуда раздавались выстрелы, которыми отгоняли его. Но он упрямо шел на выстрелы, пока пули не начинали поднимать фонтаны земли у самых его ног.

Не замечая патруля, он кричал что-то по-итальянски в сторону русских, размахивал руками и грозил им. Русские подняли над бруствером пику с привязанным пучком соломы и помахали ему.

Пришлось увести его буквально силой. Он не желал идти в город. Он итальянский купец, казаки ограбили его, а теперь боятся, что он пожалуется их начальству и нарочно отгоняют его выстрелами от своих позиций. Но он все равно хочет вернуться обратно. Он найдет русского полковника, и тот прикажет повесить этих бестий! Напрасно французы уверяли купца, что казаки не подпустят его к своей позиции. Они будут стрелять, а если он окажется слишком надоедлив, просто убьют его. Он слушал, что ему говорили, и продолжал твердить свое.

Правда, оказавшись внутри городских стен, спасенный несколько успокоился. Даже пригласил их в ближайшую таверну, где угостил своих спасителей лучшим вином. Ограбив, казаки отняли у него коней, товары и кошелек, но по глупости не догадались о поясе с зашитыми в нем золотыми, который он носил под платьем.

— Господа, видит бог, и вы — свидетели, я не собирался быть в Данциге. Но уж коли судьба распорядилась так, у меня найдутся кое-какие дела к здешним купцам. Думаю, некоторые из них не обрадуются моему появлению. Мой отец, известный миланский негоциант Пиетро Малагамба, ссудил им кое-какие суммы. Конечно, война войной, но пришел срок уплаты. Так что, господа, приглашаю вас завтра же пообедать со мной. Кстати, как мне найти биржу?

— Вот человек дела! — восхищался капрал, чьи и без того искренние чувства оказались еще искреннее благодаря выпитому вину и приглашению. — Только что под пулями был и уже думает о делах!

— Коммерсант всегда коммерсант!

— Отлично, господа, отлично! Но как же мне все-таки найти биржу?

Капрал с готовностью вызвался проводить его. Тем более что на их пути должна была оказаться еще не одна таверна. Нет, господин негоциант определенно — прекраснейший человек!

Несмотря на то что город был на осадном положении, несколько местных банкиров и купцов оказались в этот утренний час на бирже, куда заглянули скорее по привычке, нежели по делу. Двое из них слышали о Пиетро Малагамбе из Милана и рады были приветствовать его сына. Но господину Малагамбе-младшему определенно не повезло. Те, кого он назвал, покинули город накануне осады. Печальное совпадение. Может, они могут чем-нибудь помочь ему? Люди коммерции всегда приходят на помощь друг другу.

В торговом деле торопятся только люди, имеющие маленький капитал. Малагамба-младший ответил так, как отвечал бы человек, знающий законы коммерции.

О, прекрасно! Он тоже рад знакомству и непременно продолжит его. Но сначала ему неплохо было бы несколько оглядеться. Кстати, в какой гостинице посоветовали бы ему остановиться?

Поселившись в одной из лучших гостиниц, он коротал свое вынужденное безделье, деля время между прогулками по городу и дружеским застольем. В меру возможностей интересовался и прямым своим делом — коммерцией, сведя короткое знакомство с некоторыми из торговых людей. Но держателем капитала был отец, он же лишь помогал ему и не был уполномочен заключать сделки. Конечно, если бы оказалось возможным связаться с отцом! Написать ему о здешних делах. Но как? Со стороны суши ни один человек не пройдет — там русские. А с моря? Но с моря были тоже русские. Военные корабли российского флота наглухо блокировали порт.

— Что же, очень жаль, господа. Придется ждать конца осады. Может, за это время мы упускаем отличный шанс. Как вы, так и я. Если появится малейшая надежда отправить из города письмо, сообщите мне. Вы знаете, где я живу. Мое почтение, господа.

Дни проходили за днями, складываясь в долгие томительные недели. У него скопилось уже достаточно информации, чтобы передать ее командованию. Но этому по-прежнему не представлялось ни случая, ни возможности. А данные, собранные им, были весьма важны. Самое главное, гарнизон крепости состоял не из пяти тысяч, как считал Кутузов, а был в семь раз больше — тридцать пять тысяч солдат находилось в городе — достаточно, чтобы прорвать осаду. Русское командование не знало этого. Но что было делать: и порт, и поля вокруг города — все просматривается и простреливается с двух сторон русскими и французами. Правда, в любом городе есть искатели окольных путей. Таких нужно смотреть среди торговых людей, в порту. И он ищет. Он сводит сомнительные знакомства, говорит и пьет с разным сбродом, лишь бы выйти на проводника, человека, который рискнул бы вывезти письмо или его самого за пределы города. Позванивая монетами, он говорит, что не поскупится. Но никаких денег вперед. Никаких задатков. Он слишком хорошо знает эту публику.

Однако, как оказалось, недостаточно.

Контрабандист, с которым наконец свели его, не имел имени. Он имел только внешность. Внешности этой было достаточно, чтобы запомнить его на всю жизнь и постараться не встречаться с ним более никогда. Контрабандисту понравился этот храбрый итальянец. С таким можно вести дела. Понравилось, что пришел не как проситель, пришел как хозяин положения. Не стал спрашивать, сколько будет стоить переход, а сам назвал цену, к тому же немалую. Сказал: «Я плачу…» Это сразу ставило собеседника в ситуацию подчинения. Так и надо в делах. Сразу сказал о гарантиях. Потому что бывает всякое. Сказал, что выйдет из города без единого пфеннига. Так что убить его по дороге и бросить в кустах, чтобы забрать деньги, не представляло никакого смысла. С ним будет только вексель одного из здешних купцов, причем на его же, Малагамбы, имя. Только он, и он один, может получить по нему деньги в соседнем городе. Иными словами, плату получить можно будет, только выбравшись за черту французских и русских линий. Видно, этот купец не так прост. Видно, он предусмотрел все. Оказалось, не все.

Человек с запоминающейся внешностью сказал ему, что принимает условия.

— С вами пойдет Заячья Губа, — сказал он. — Завтра в полдень он будет ждать у часовни святого Антония.

Контрабандист взялся за это не ради денег. Хотя деньги —всегда приятны. Сумма, сколь ни значительна, была пыль, горсть праха по сравнению с масштабами других его дел и оборотов. Но ему понравился этот человек, купец. От него исходила сила. Ему показалось, что они еще встретятся.

Говорят, бог шельму метит. Чтобы поступить так с человеком по кличке Заячья Губа, у него, очевидно, были все основания. Это действительно был шельма. Он и сам не пытался даже скрывать этой своей сущности, тем более что видеть это можно было с первого взгляда. Его губа, рассеченная надвое, к тому же еще и выпирала вперед, так что, разговаривая, собеседник не мог не смотреть на нее. Шельма ненавидел таких людей. Этот итальянец, разговаривая с ним, тоже, как назло, все время пялился на его губу. Поэтому он возненавидел этого итальянца. Все люди — дерьмо, так считал Заячья Губа. А уж итальянцы особенно.

Утвердившись в этом своем мнении, Заячья Губа стал думать. Отказаться от поручения он не может. Ну заработает на этом что-то. А может, получит французскую или русскую пулю, и на том конец. А может, поймают да повесят как шпиона. Русские ли, французы ли. Тоже мало радости. Хорошо бы найти какой-нибудь выход. Может, заболеть? Тогда вместо него пойдет другой кто-нибудь, а он останется в стороне. Но с Контрабандистом такие шутки не проходили.

Пообещав сделать все, тем более что «не впервой», Заячья Губа сказал, что встретятся в этом же месте через день.

У хороших игроков бывает «чувство карты». Она еще не сдана, а он чувствует уже, его ли она или так, хлам. Такое чувство было у Фигнера и после встречи с этим человеком. Карта была не его. Конечно, эту партию он доведет до конца, но нужно было искать еще какой-то путь. Однако заняться поисками он уже не успел. Заячья Губа ждал его в положенный час и в том же месте. Но едва он подошел, как откуда-то вынырнули люди с жандармскими малиновыми отворотами на мундирах и вежливо, очень вежливо попросили его сесть с ними в пролетку, которая тут же выехала из-за угла. Заячью Губу взяли тоже. Фигнер успел заметить, что тот ничуть не был напуган. И еще одно: он усиленно притворялся, будто напуган. Почему он так хотел убедить его в этом?

К тому времени, когда подъехали к красному кирпичному зданию тюрьмы на окраине, у Фигнера была уже первая версия того, что, возможно, произошло. Обдумывая это, вслух он не переставал возмущаться. Пусть ему скажут, что плохого он сделал? Видно, совсем нет правды в этом мире! Казаки его ограбили, французы везут в тюрьму. Он будет жаловаться! Он потребует, чтобы о нем доложили самому генералу Раппу, командующему гарнизоном!

Конечно, Фигнер не мог не понимать, что все эти восклицания и сетования ни в коей мере не изменят ни происшедшего, ни его участи. Но если бы он держал себя иначе, это было бы странно. Так, именно так вел бы себя истинный итальянский купец, окажись он в этой ситуации.

Камера, в которой поместили его, оказалась весьма сносной. Он ожидал худшего. Правда, в России ему не приходилось заглядывать ни в остроги, ни в тюрьмы, но он привык полагать, что заключенному не должно жить в тюрьме лучше, чем он жил на свободе. Комната же, в которую поместили его, была ничуть не меньше номера в гостинице, который он занимал. Разве что решетки на окнах. Но, очевидно, чтобы не оскорблять взгляда прохожих, сделаны они были переплетающимися, изогнутыми, еще немного, и ими можно было бы любоваться.

— Не соблаговолит ли господин назвать свое имя, откуда он родом? — Жандармский офицер взял перо и, поморщившись чему-то, обмакнул его в походную чернильницу. Был он желтоват лицом и, видимо, нездоров. Каждое усилие давалось ему с трудом.

— Мое имя должно быть известно вам. Ваши люди, я полагаю, не хватают людей только потому, что они рискнули выйти на улицу. Я могу лишь повторить то, что вам, несомненно, уже известно. Я негоциант из Милана, сын Пиетро Малагамбы. Имя моего отца знают деловые люди этого города, и они могут подтвердить вам это…

Так начался первый их разговор. Потом было его продолжение. Потом продолжение продолжения. Купцу из Милана вменялась в вину попытка тайно бежать из осажденного города. Если человек замыслил такое, то он, очевидно, собирается сделать это неспроста.

— Не буду скрывать и надеюсь, господин правильно поймет меня, — следователь даже говорил сегодня тише, чем обычно. — Город на осадном положении. Для вас, если вы действительно тот, за кого выдаете себя, это маловажная деталь вашей биографии. Для нас же, солдат императора, это вопрос нашей жизни. В самом прямом значении. Вы меня понимаете? Если в город ворвутся русские, они будут убивать нас, стараться убить меня. У меня жив отец, есть дети. Я этого не хочу. Думаю, на моем месте вы бы тоже не захотели. Чтобы этого не случилось, мы не даем покидать город ни одному человеку. Ни один человек, побывавший в городе, не должен оказаться в расположении неприятеля, чтобы не разболтать ему, где стоят наши пушки, где пороховые склады. Простите, что объясняю вам это так подробно, но вы человек невоенный, иначе не поймете. Так вот, если вам не удастся доказать уважительность вашего намерения, не говоря уже о том, чтобы убедить меня, что вы есть негоциант Малагамба и именно из города Милана, то я вынужден буду считать вас лазутчиком. Надеюсь, вы понимаете, чем это грозит вам?

Допрашиваемый не понимал. Жандарм только посмотрел на него удивленно и не стал пояснять. Белки глаз у него были тоже желтоватые.

…Судя по всему, это была лихорадка. Сегодня следователь выглядел совсем плохо. Да, это лихорадка. Причем в ее худшей, тропической, форме. Откуда этот немолодой уже человек мог привезти ее? С Новой Каледонии? Из Африки?

— С какого из двух пунктов, господин негоциант, вам угодно было бы начать вашу защиту?

— Как будет угодно вашей милости. Но, думаю, если мне удастся обосновать первый пункт, то есть доказать, что я есть я, второй, возможно, не будет нужды и доказывать. Если я действительно миланский купец, и к тому же жестоко ограбленный русскими, какой мне смысл быть их лазутчиком? Каков в этом смысл и где логика? Значит, достаточно доказать, что я есть я. Кстати, как вы полагаете, каким образом могу я убедить вас?

— Мы думаем об этом. — Следователь держался с трудом и, видно, торопился закончить допрос. — Есть какие-нибудь просьбы?

— Да. Я прошу перо и бумагу. Я буду писать лично господину генералу. Я не собираюсь ни жаловаться, ни возмущаться. Мне понятно ваше положение, вы мне объяснили его. Но я хочу, чтобы мое положение тоже вызывало сочувствие.

Во что верил, на что надеялся Фигнер, когда писал эти строки? С разными людьми сталкивала его судьба. Но всякий раз он старался взывать к лучшему, что есть у человека, старался задеть светлые струны. Обычно это вызывало ответный отклик. Сейчас он апеллировал к чувству справедливости. Причем не только самого господина Раппа, армии, нации, которые олицетворял генерал в этом чужом городе. Призыв к благородным чувствам заставлял отвечать на языке этих чувств.

Следователь обещал, что письмо будет передано генералу незамедлительно.

Эффект обращения превзошел его ожидания.

На следующий день допроса не было. А еще через день следователь лично явился к нему в камеру и объявил, что командующий гарнизоном, господин генерал, желают лично видеть его. Сегодня следователь выглядел лучше. Лихорадка, видно, отпустила его.

Через час в закрытой карете и под конвоем Фигнер был доставлен в резиденцию командующего. Генерал Рапп оказался щупл и невелик ростом, с лицом, какое могло бы быть у человека, который все понимает, все знает, но не хочет, чтобы другие догадывались об этом. Генерал принял его в кабинете, где, кроме следователя и еще какого-то офицера, не было никого.

— Я хочу верить вашему письму, господин Малагамба, — начал генерал. — Я вообще предпочитаю верить людям. Особенно в тех случаях, когда они помогают мне в этом. Я полагаю, у вас окажется такая возможность.

Он хотел было ответить с достоинством и учтиво, но генерал жестом остановил его:

— У вас нашелся земляк, господин негоциант. Тоже купец и, представляете себе, тоже из Милана. Нам всем доставит удовольствие эта встреча, тем более что вы, вероятно, знакомы.

И невозможно было понять, говорится ли все это в простоте, или в словах его таится тайный смысл и ирония.

Раскрылась дверь, пропуская пожилого господина. Он пробежал глазами по собравшимся, остановив наконец взгляд на Фигнере, единственном, кто был здесь в цивильном платье. Был господин пучеглаз, с птичьим лицом и почему-то сильно напуган.

— Добрый день, — произнес господин почему-то по-итальянски, адресуясь не ко всем, а к человеку в цивильном платье, к Фигнеру.

— Как я рад! Добрый день! — Фигнер даже вскочил. Именно так поступил бы на его месте любой истинный уроженец Милана. — Наконец-то я вижу земляка! Если бы вы знали, как отрадно встретить родное лицо среди несчастий, которые преследуют меня. Вы давно из Милана?

Важно захватить инициативу. Сделать это с первой минуты. Не превратиться в допрашиваемого, а задавать вопросы самому. Так началась эта беседа. Шла она по-итальянски, только время от времени офицер, сидевший с генералом, брал слово, переводя вкратце смысл их речей. Следователь и генерал пока только слушали, до времени не задавая вопросов.

Непонятно зачем и каким образом, будучи в свое время в Милане, он запомнил какие-то имена, с десяток имен, и сейчас, пользуясь этим, расспрашивал своего нечаянного собеседника, как поживает уважаемая сеньора де Маттеи, здоров ли настоятель городского собора сеньор Петручио, образумился ли беспутный сын сеньора Джезерини, самого богатого и самого несчастного человека города. Все это были реальные люди, и разговор о них не мог не убедить, что человек, сидящий сейчас перед ними, во всяком случае, бывал в этом городе.

— Я знаю Пиетро Малагамбу, — заговорил миланец, пытаясь наконец взять инициативу. — Но сын его, насколько я помню, учился в Гайденбурге по отделению права. Почтенный синьор Малагамба не был склонен направлять его по торговой части.

— Совершенно верно, — подхватил Фигнер. — Я провел в университете целых два года. Но ведь говорят древние… — И он привел длинную латинскую цитату, оставшуюся у него в памяти еще со времен кадетского корпуса, что косвенно должно было подтвердить его причастность к наукам. — Так что душа моя никогда не лежала к учености, я только следовал воле отца. Когда же случилось это несчастье с синьором Гвициани…

Но собеседник его ничего не слышал ни об этом синьоре, ни о несчастье, которое он принес делам почтенного синьора Малагамбы. Фигнеру, импровизируя на ходу, пришлось сочинить историю о крупной партии товара, которая была поручена указанному синьору, но корабль его, будучи уже вблизи берега, оказался захвачен английским клиппером, отчего дела сеньора Малагамбы претерпели значительный убыток. Чтобы поправить их, он уговорил отца разрешить ему заняться коммерцией, отложив на несколько лет учение. К тому же разве путешествовать и заниматься коммерцией не более надежный способ познать мир, чем читать древних в университетских стенах?

И собеседник согласился с этим.

Следователь не вмешивался в разговор, полагая, что вопросы, если они есть, будет задавать старший по званию. Но генерал молчал. Он просто наблюдал, переводя взгляд с одного говорившего на другого.

— Я так рад встрече с вами! — не умолкал Фигнер. — Поверьте: за все эти дни это единственная моя отрада. Мы поговорили о близких нам людях, и мне кажется, я побывал на родине и повидался со всеми ними!

— Если господа действительно земляки, — заметил генерал, — синьор Малагамба должен был бы знать господина купца. Не соблаговолит ли он сказать, что ему о нем известно?

Что может быть известно о человеке, которого видишь в первый раз?

Но паузы быть не должно. Не должно быть молчания. Самое надежное — восклицания и общие фразы. Кто же не знает в городе столь уважаемого человека! Фигнер благоразумно не назвал его имени, поскольку не знал его, но, кажется, никто этого не заметил. Все сожалеют, что столь почитаемый синьор силою обстоятельств вынужден столь подолгу не бывать в своем городе. (Об этом он догадался не только из слов своего собеседника. На нем было платье немецкого покроя, значит, он не был в родных краях достаточно долго.)

Очень важно в решительную минуту посмотреть человеку в глаза. На какое-то мгновение они встретились взглядами. Фигнер не мог бы объяснить почему, но ему показалось, он видит дом, где жил этот человек в Милане: шесть тополей у входа, зеленая крыша, оранжевые ставни.

Миланец кивал. Все так. Все правильно. Сейчас было самое время, чтобы завершить этот разговор. В той мере, естественно, в какой это зависело от него. Но если ему удалось в самом начале взять на себя инициативу, нужно постараться удержать ее до конца.

Он встал и, прижимая руки к груди, стал благодарить своего соотечественника и земляка, что тот соблаговолил встретиться с ним и удостоил его своей беседы. Он был безмерно рад и останется бесконечно признателен. Если синьор будет так любезен сказать, где можно будет найти его, он непременно нанесет ему ответный визит. Само собой, как только позволят обстоятельства.

— Господин генерал, синьоры офицеры, — он поклонился им. — Благодарю вас за предоставленный случай встретиться с моим соотечественником. Желаю вам приятно провести этот день. Господин генерал, всегда к вашим услугам.

И он направился к двери так, как если бы был приглашен сюда в гости и вот, как вежливый человек, теперь уходил, не желая утомлять любезных хозяев. Это был довольно опасный ход. Краем глаза он успел заметить вопросительный взгляд следователя, обращенный к генералу. Генерал Рапп едва улыбнулся, одними губами. Для него это было то же самое, что для другого раскаты хохота.

Никто не остановил его. Он сел в карету, на которой его привезли сюда. Конвоир стал на запятки. Следователь вышел только минут через десять. Фигнер понимал, что разговор с генералом шел о нем.

Наконец карета тронулась с места.

Фигнер обессилено откинулся на жесткое сиденье. Этот разговор измотал его больше, чем все остальные допросы. Он чувствовал слабость такую же, как следователь в худшие минуты приступов его лихорадки. Ему казалось, это расплата за то усилие, с которым он заглянул в глаза миланца. Ему казалось, если бы он мог продлить это усилие, он мог бы назвать его имя и, может, узнать о нем все. Колеса кареты застучали по мощеному тюремному двору.

Его больше не вызывали на допросы. Так прошло несколько дней. Неделя. Его забыли. Затем появился незнакомый военный и сказал, что господин генерал приглашает его к себе сегодня.

Как и догадывался Фигнер, генерал оказался человеком светским. Это явствовало из того, что за весь вечер он ни разу не заговорил о причине, приведшей к предыдущей или этой их встрече. Разговор шел о чем угодно, только не о самом деле. Впрочем, это тоже была манера говорить о деле. Тон отношений, предложенный Фигнером в прошлый раз, был принят. Генерал — хозяин, он — гость. Генерал оказался собеседником умным и тонким. Негоциант из Милана не уступал ему ни в чем: ни в познаниях, ни в манерах, ни в живости ума.

Прощаясь после ужина, генерал спросил, не доставит ли ему уважаемый гость такого удовольствия, не разрешит ли он, чтобы его отвезли в экипаже генерала. Синьор Малагамба-младший с признательностью принял эту любезность. Он не спросил, куда на этот раз должен доставить его экипаж. Задать такой вопрос нельзя было, не нарушив некой незримой конструкции. Генерал тоже не стал уточнять, полагая это чем-то само собой разумеющимся.

Экипаж доставил Фигнера в гостиницу. Номер его был в том же состоянии, в котором он оставил его в тот несчастный день, когда он отправился на свидание с Заячьей Губой. Только легкий, едва заметный беспорядок в бумагах говорил, что кто-то побывал здесь и проявлял интерес к его записям.

Он усмехнулся. Он никогда не был так наивен, чтобы доверять то, что удавалось ему узнать, бумаге. То, что могло быть найдено в его столе, были обычные записи торгового человека: цены на шерсть и шелк, стоимость перевозки, цены посреднических услуг.

Поверили ли ему до конца? Или это только ловушка? Нужно было время, чтобы понять это и принять решение. Но у него этого времени не было. Или было чрезвычайно мало. Сведения, собранные им, должны быть доставлены. Иначе вся его экспедиция и само пребывание в городе лишены малейшего смысла. Но теперь предпринять что-то было почти невозможно. Его знают, он на виду, каждый его шаг из города будет шагом к виселице.

На другой день он разыскал своего «земляка». Он счастлив случаю свести знакомство со столь уважаемым коммерсантом, хотя их встреча состоялась и не совсем в обычных обстоятельствах. Не соблаговолит ли господин коммерсант принять приглашение своего младшего собрата и пообедать с ним в «Розетте», лучшем ресторане города?

Господин миланец несколько секунд смотрел на него выпуклыми, как у птицы, глазами и молчал. После чего заметил довольно сухо, что приглашение это принять не считает возможным. И пояснил:

— Что вы не сын Пиетро Малагамбы, я понял с первого взгляда. Но вы мой земляк, вы миланец. Поэтому я помог вам выскочить из петли. И только поэтому. Но, помилуйте, разве такой пустяк — повод для знакомства?

Через несколько дней генерал Рапп опять пригласил Фигнера, и встреча снова была чисто светской. Правда, теперь он постарался придать разговору направление, полезное для исхода дела. Он не привык, говорил он генералу, к бездействию, безделье гнетет его. Если бы он был хотя бы солдатом! Оказаться в осажденном городе и не взять в руки оружия! Он же не трус. К тому же у него свои счеты с казаками. Генерал качал головой и вежливо улыбался. Конечно, ничто не решается поспешно.

Но нужные слова были сказаны им генералу. Если ему позволят надеть мундир, у него появится повод оказаться вне города.

Но у генерала были свои соображения на его счет. Через несколько встреч он заговорил об этом:

— Синьор Малагамба, мне понятно ваше нетерпение. Вы молоды, и в городе вам действительно нет дела. Учиться воевать вам, простите, поздно. Кроме того, я полагаю, что каждый должен делать свое дело — воины воевать, а купцы вести торговлю. Что бы сказали вы, если бы я вопреки всем правилам позволил вам покинуть город?

— Я бы сказал, господин генерал, что мои молитвы услышаны.

— Они услышаны, синьор Малагамба. Я вижу и ценю ваши достоинства, поверьте. Только поэтому и из симпатии к вам решаюсь на этот шаг. Кроме того, у меня будет к вам личная просьба. Я дам вам пакет, который попрошу доставить по адресу. Куда и кому будет он адресован, я вам скажу позднее. Точнее, в день, когда вы отправитесь. Если, конечно, вы согласитесь.

Однако быть выпущенным из города не значило еще добраться живым. Умереть от русской пули было не намного лучше, чем от французской.

Когда Фигнер появился у Контрабандиста, тот, казалось, ждал его. Во всяком случае, обрадовался.

— Я же знал, что мы встретимся. Отпустили вас? Или сбежали?

— Да, он может указать путь, который выведет Малагамбу далеко за русские линии. Да, есть проводник. Нет, не Заячья Губа. Заячья Губа никого больше не поведет. И никогда. Ну это уже его, Контрабандиста, дело. Просто он не любит, когда предают его клиентов. Господину угодно без проводника? По карте? Но это будет стоить несколько дороже. Почему? А разве у господина есть выбор?

Глубокой ночью адъютант генерала проводил его мимо пикетов и дозоров, выдвинутых далеко вперед. Адъютант не знал, как прощаться со штатским, выполняющим, очевидно, какое-то военное задание, и растерянно взял под козырек. Он ушел. Фигнер долго еще ждал, когда облако закроет луну.

Под утро он спал уже в русской военной палатке.

Когда взошло солнце, подполковник Фигнер, взяв несколько конвойных казаков, отправился в ставку. Эскорт казаков был нелишним, пакету, который он вез, не было цены — это был рапорт генерала осажденного города на имя Наполеона.

Ход у коня был легкий, день погожий. Фигнер ехал навстречу своему будущему. Впереди были полковничьи эполеты, А через полгода гибель в бою у берега Эльбы.

Пакет, адресованный Наполеону и доставленный в русскую военную ставку, был не единственной военной депешей, попавшей не в те руки. Еще в двенадцатом году, когда французская армия была в России, сумки наполеоновских курьеров нередко оказывались в ставке Кутузова. Фигнер и его люди перехватывали письма самого Наполеона и его маршалов. Годы спустя французский генерал А. Коленкур вспоминал о том времени в своих мемуарах: «Мы не имели больше надежного коммуникационного пути, связывающего нас с Францией. Вильна, Варшава, Майнц, Париж уже не получали каждый день приказов монарха великой империи. Император напрасно ожидал в Москве сообщений своих министров, донесений губернаторов, новостей из Европы».

Когда война была завершена и русский император въехал в Париж на коне, подаренном ему когда-то Наполеоном, победители и побежденные вспоминали перипетии минувшей кампании. Разговаривая с бывшим наполеоновским маршалом Макдональдом, император Александр как-то заметил:

— Нам очень помогало то, что мы знали заранее о замыслах вашего императора. Мы узнавали это из его же почты. Нам удалось захватить много его писем.

«Большой шифр Наполеона» был одной из самых охраняемых тайн империи. Он был известен только самому императору и его маршалам. Как могли русские прочесть захваченные ими депеши?

— Я полагаю, ваше величество, кому-то удалось похитить тайну шифра?

Александр покачал головой.

— Даю вам слово чести, в ваших рядах не было предателя. Все очень просто. Мы сумели найти ключ к шифру.

Фигнер, Чернышев, другие русские разведчики были солдатами, которые находились на переднем крае, на линии прямого соприкосновения с врагом. За ними шел второй эшелон те, кто обобщал, классифицировал и сортировал данные, кто дешифровывал депеши врага. За ними был аппарат разведки.

ГЛАВА VI Между Каспием и Амударьей

Страшен полет саранчи, закрывающей полнеба. Страшен грохот горного обвала, когда скалы рушатся на дома и на людей, когда нет в мире сил, которые могли бы остановить их. Но еще страшнее вид персидского войска, идущего от горизонта до горизонта. Еще страшней стук копыт персидской конницы. Для людей, живших во времени, о котором идет здесь речь, эти картины были не поэтической метафорой. Это были сцены, от которых переставало биться сердце и застывала кровь.

Солдаты шаха не знали ни жалости, ни пощады. Они убивали все, что можно было убить; грабили все, что можно было грабить; то же, что оставалось, они жгли. Запустение и смерть шли по их следам.

Железную поступь персидских солдат помнили Бухара и Хива, Грузия и Армения, Азербайджан и каспийское побережье. Память этих нашествий и страх перед ними были важной составной частью политического мышления соседних с Персией стран.

Присутствие России могло быть защитою и гарантом против этих нашествий. Хивинский хан трижды, в 1700, 1703 и 1714 годах, обращался к российскому императору с просьбой о принятии в подданство.

Персия понимала, что политическое присутствие России означает конец ее влиянию и ее власти. Тегеран не мог примириться с этим. Шахиншах — наследник некогда обширных владений — грезил былым величием персидской империи. Хива, Коканд, Бухара стали ареной беспощадной борьбы секретных служб Персии и России.

Когда же впоследствии чаша весов этой борьбы стала клониться явно не в пользу шаха, на границах кокандского, хивинского и бухарского ханств стали собираться черные тучи персидских войск. Полчища Надир-шаха вторглись в пределы ханств, прошлись по ним огнем и мечом, превратив некогда независимые государства в провинции персидской империи.

Но этот последующий ход событий, известный нам, лежал еще в будущем и завесой времени был скрыт от тех, кому привелось жить и действовать в те дни.

РУКА ШАХА ДОСТАЕТ ДО ХИВЫ

«Астрахань-городишко» обрел при царе Петре значение, которого не имел, никогда прежде. Белокаменный кремль с восемью башнями, порт и корабли на рейде под огромными белыми парусами — это был форпост империи у самых южных ее границ. Местные жители, обитатели окрестных и дальних мест, оказавшись в городе, с удивлением и страхом смотрели на все это. Солдаты на плацу, одетые в одинаковые синие мундиры, ходили строем, вскидывали ружья в лад и выделывали ими разные штуки. А у ворот кремля, куда входа не было никому, стояли две большие чугунные пушки. Говорили, что пушки эти могут уничтожить целое войско, не подпуская его к стенам города. В торговой же части, что ни день, приходили и уходили караваны — из Персии, из Герата, из Бухары. А иногда даже из Индии.

После многодневного пути среди безводных степей и солончаков, после безжизненных каспийских берегов город этот представлялся вечным оазисом и собранием всевозможных чудес. Среди тех, кто совершил этот многодневный путь, прежде чем оказаться в Астрахани, был некий Хаджа Нефес, садырь (предводитель) одного из туркменских племен.

Он не первый раз был в городе, но сейчас впервые почувствовал себя смотрящим на все это не со стороны. Он впервые ощутил то, чего ему, оказывается, так не хватало — причастность всему этому. Сегодня был великий для него день — он принял крещение и целовал крест на верность царю. Теперь не гость он здесь, не пришелец, не наблюдатель со стороны.

— Достойные люди в этих краях нам весьма надобны, — говорил ему стольник, князь Саманов, с которым он давно дружил, — погоди, найдем тебе дело, а там, глядишь, и воеводою станешь…

Был стольник приземист, плечьми широк.

В тот вечер в честь этого дня Нефес угощал русских своих друзей. Он знал их давно, и они знали его не один год. Тогда-то, в тот памятный вечер, сказал он стольнику князю Саманову «в тайной беседе» о золотом песке, который есть по реке Амударье.

Стольник был «государев человек», весть же, что поведал ему Хаджа Нефес, была не той, чтобы можно было забыть о ней или пропустить мимо ушей. Стольник сделал донесение о том деле и срочно направил его царю. Отправлено же оно было не в Петербург, не в Ригу и не в Москву, а по неопределенному адресу — «где обретается». Царь Петр не пребывал подолгу во дворце и не сидел на одном месте.

В то же примерно время Петру пришло такое же донесение от сибирского губернатора князя Гагарина: в Малой Бухарии, на реке Дарье, при городе Эркети имеется-де золотой песок.

Сообщение это было исключительной важности.

Россия находилась в ту пору в периоде величайших свершений и еще больших начинаний. Но для всего этого нужны были специалисты — корабельные и пушечные мастера, горные инженеры, архитекторы и строители. Их можно было получить из Европы, они с готовностью ехали в Россию. Но всем им нужно было платить — преимущественно золотом.

По получении этих вестей Петр лично пишет указ Сенату: «Послать в Хиву с поздравлением на Ханство, а оттоль ехать в Бухары к хану, сыскав какое дело торговое, а дело настоящее — проведать про город Иркет».

Это был как бы маневр в три хода: посольство в Хиву служит поводом, чтобы оттуда попасть в Бухару под видом торговых дел. Приезд же в Бухару тоже был только поводом. Дело же настоящее: «проведать про город Иркет».

Был и еще один, четвертый, ход этого секретного замысла. Как писал современник, Петр полагал, что «если и не найдется искомое в реках тех золото, то по крайней мере найден будет новый способ к получению оного посредством торговли через те страны с самою Индией».

Речь шла о разведывательной операции величайшего риска и сложности. Для столь тонкого дела нужен был человек, искушенный в обычаях и нравах Востока. У царя был такой человек на примете — кабардинский князь Девлет-Кизден-Мурза, ставший после крещения Александром Бекович-Черкасским, казалось бы, создан для такого рода предприятий. Ранее, будучи в звании поручика, был он отправлен Петром в Европу для учения и для других прочих дел, кои и исполнены были им в наилучшем виде. Однако активом его были не столько прошлые заслуги, сколько обещания будущего.

Есть такие люди — при первом же взгляде на них приходит мысль: вот человек, которому дано совершить нечто незаурядное. Непонятно, из каких признаков складывается это ощущение. Был князь порывист в движениях и словах, но в меру; был сухощав, как многие из его мест; страха не ведал. Но разве мало было других людей, о которых вполне можно сказать то же самое? Но ни о ком из них нельзя было подумать того, что думалось о князе и о незаурядности его участи.

За прошлые заслуги, а более того в ожидании заслуг будущих был он пожалован в гвардии капитаны. К тому же как будущему императорскому послу пристойнее ему было быть в этом звании.

Наставление, составленное князю, включало 13 пунктов. Особо же оговаривалось, что, если хан хивинский проявит склонность к выгодам России, уговорить его послать нескольких своих людей с двумя русскими вверх по Сырдарье до Эркети для разведки о золоте и золотом песке.

Что же касается поиска торгового пути в Индию, то это предприятие было вменено поручику Кожину, специально прикомандированному к посольству. Поручику надлежало следовать вместе со всеми «под видом купчины, а настоящее дело дабы до Индии путь водяной открыть». Если же водяного пути не окажется, идти посуху, составляя карту, разведывая по пути о товарах и «прочее, что здесь не написано, а в чем может быть интерес государства, смотреть и описывать». Так гласила составленная для него инструкция.

Подготовка заняла многие месяцы. Сочинены, согласованы и переписаны были грамоты хану хивинскому, хану бухарскому, а также Великому Моголу в Индии. Затем были те грамоты поданы царю на подпись, подписаны им и скреплены большой государевой печатью.

Сенат постановил выделить князю войска четыре тысячи человек да казаков две тысячи, снабдив их пищей, жалованьем и одеждой. Столь много войска нужно было для устроения крепостей на восточном берегу Каспия, пополнения гарнизонов и охраны самого посольства. Ибо земли, по которым предстояло им следовать, были далеко не безопасны. Сверх того, для особых поручений князю приданы были двадцать астраханских дворян, пятнадцать подьячих и толмачи. Все же снаряжение посольства обошлось в огромную сумму, 218081 рубль 30 алтын с полушкою. Сюда входила стоимость снаряжения, и амуниции, и подарков для хана и его людей, и товаров, с которыми «купчина Кожин» должен был отправиться в далекую Индию.

Столь высока была цена, которую Российское государство готово было платить за то, чтобы получить ответы на два вопроса — есть ли в бухарском ханстве золотой песок и каким путем русским товарам найти путь в Индию? Впрочем, слово «цена» не совсем точно. Это был только первый, начальный взнос. Но Петр и государственные люди, бывшие с ним, готовы были и на эти, и на последующие жертвы. Сведения, которые могли быть получены взамен, оправдывали все вложения многократно.

Наконец люди и снаряжение начали прибывать в Астрахань. Пока шла погрузка на корабли, которые должны были доставить всех в Гурьев, причалили шхуны из Красноводска. Разнесся слух, что прибыл посол бухарский с многочисленной свитой. Пока в России помышляли о бухарском золоте да как заслать разведчика в те края, Бухара сама делала шаг навстречу. Князь тут же сообщил Петру о посольстве. Царский указ Сенату велел принять посла ласковее. Приписка же к указу гласила — под разными предлогами задержать посольство до возвращения князя Черкасского из опасной его экспедиции.

Неведомо, что могло ожидать князя или его людей, когда они доберутся до Бухары. И не было лучшего залога их безопасности, как если бухарское посольство пребудет до тех пор в гостеприимной стране российской.

На ста двадцати подводах бухарский посол проследовал в Саратов, чтобы оттуда направиться в Москву, а затем уже в Петербург.

Снега в ту зиму в Гурьеве почти не было. Ледяной ветер кружил пыль и песок меж редких домов и по пустынному берегу. Бесприютным и диким представал непривычному глазу этот край, летом испепеляемый зноем, зимой истребляемый лютой стужей. Ни деревца не росло окрест безотрадной этой земли, ни кустика. Каждую поленницу дров нужно было везти из безлесной Астрахани морем. Но зимой море было сковано льдами, осенью штормило, выбрасывая шхуны на бесчисленные предательские мели, летом же царил такой зной, что невозможно было и подумать, что когда-то придет зима, настанет холод и понадобятся дрова.

Немногочисленные домишки и крепостица с острогом не были рассчитаны на такое число людей. Жить пришлось в тесноте, а спать вповалку. От этого ли, или от климата и плохой воды люди слабели, заболевали, начинали умирать. На пустынном косогоре, открытом всем ветрам, похоронная команда что ни день долбила мерзлую землю. Состояла она из инвалидов, отслуживших свой срок солдат, оставшихся доживать свой век на казенных харчах. Всякий раз шла у них борьба с унтером, наблюдавшим над работами, по той причине, что норовили они откопать могилу неглубоко, как легче, а он понуждал их. Но уж очень холодно было на ветру в протертых, исчерпавших, как и они, срок своей службы плащишках. Старческие посиневшие пальцы с трудом держали лопаты да тяжелые кирки. И кто знал, что в нынешнюю зиму такая незадача им выпадет, что прибудет посольство, прибавя им трудов и тягот.

Стоило выйти на улицу и осмотреться вокруг, как взгляд невольно возвращался к косогору со свежими крестами на нем. Потому что больше не на чем было остановиться взгляду. И над всем этим висело огромное серое небо с низкими, бегущими по нему облаками.

Все считали дни, ожидая, когда придет недолгая степная весна и посольство сможет отправиться в путь. Только бы начать движение, только бы сняться с гибельного этого места.

Но прежде чем мог прийти тот день, многое еще надлежало сделать.

— Самое время гонца отправить, ваше сиятельство, — повторял Хаджа Нефес князю. — По нынешнему беспутью мало сегодня кто в степь выезжает. Гораздо безопаснее гонцу ехать.

Уж кто-кто, а он знал туркменскую степь.

Каменный комендантский дом, в котором помещался посол, был светлей и просторней прочих, с цветными стеклами в небольших, низких оконцах. От них исходил желтый и красноватый отсвет, и в самый хмурый и безрадостный день казалось, что солнце заглядывает в горницу.

Не хотелось Бекович-Черкасскому отправлять гонца, очень не хотелось. Но знал, надо: должно получить согласие хана на приезд посла.

— Пошли гонца, князь, — поддержал Нефеса стольник князь Саманов. Не собирался и не думал он идти с посольством, но как-то само собой получилось, что задержался он здесь. Приехал по вольной воде проведать и погостить у приятелей. Теперь же в Астрахань возвращаться поздно, да и резона нет.

Бекович-Черкасский молчал.

Понимают ли они, его советчики, что значит послать гонца? Это значило известить о посольстве не столько хана, сколько персидского шаха. После прибытия гонца через месяц о русском посольстве будут знать в Тегеране. Еще через месяц, а то и раньше люда шаха, что тайно состоят при хане, получат приказ как сподручнее погубить все их дела, а то и вообще извести посольство. К тому времени, когда посольство приблизится к городским воротам Хивы, там успеют расставить все ловушки, разостлать всю сеть гибельных интриг и подвохов. Неужели Нефес и князь Саманов не понимают этого?

Возможен только один ход — нужно, чтобы пауза между гонцом и прибытием посольства была как можно меньше.

— А что думаешь, князь, персидских людей обмануть, что при хане, то не тщись, — заговорил Саманов, словно прочтя его мысли. — О всех наших делах они доподлинно знают, и дружбы от них никакой ждать нельзя.

Бывает, очень не хочется человеку делать что-то, хотя знает, что нужно и неизбежно. И объяснить нельзя, почему такое нежелание. «То ангел-хранитель говорит тебе» — так полагали старые люди в те времена, о которых идет здесь речь. Не послушаешь ангела-хранителя раз, не послушаешь другой, голос его все тише, глядишь — и совсем замолчал.

Прервал все-таки паузу князь Бекович-Черкасский:

— Пошлем гонца, — сказал, как через себя переступил. Настолько было это против воли его и желания, что самому показалось: не он произнес, а другой кто-то из него его голосом.

— Воронина бы послать Ивана, — вставил Саманов. Видно, обдумал он все заранее.

Стали толковать, кого отправить, — Воронина или еще кого.

Дворянин астраханский Иван Воронин до Хивы добрался благополучно. Не убили его в пути, не ограбили, что почиталось великой удачей. Правда, большие снега задержали его в дороге. Дней за шесть до Хивы один из верблюдов пал. Вьюки с дарами пришлось перекладывать на другого. Тот поднялся с трудом и пошел так, что, казалось, тоже вот-вот ляжет в снег и больше ему не встать. Все шесть дней до самых городских ворот шел Воронин пешком, держась за колышущийся, шерстистый верблюжий бок.

Однако хан не спешил принять гонца. С первого же дня держали его под караулом, как, впрочем, и другого, Андрея Святого, что был отправлен для верности и прибыл за ним следом. Только через полтора месяца изволил хан просить к себе гонца, отправленного послом императора всероссийского. Только через полтора месяца соизволил он взять грамоту и бегло глянуть на дары, доставленные в его дворец из далекой северной столицы.

Напрасно ждали гонцы ответа. Прошла неделя, другая, месяц. Хан не давал ответа на посольские грамоты и обратно идти им воли не давал.

Обо всем этом князь Бекович-Черкасский пребывал бы в полном неведении, если бы Воронину не удалось передать ему письмо через проезжих купцов. В те же дни поручик Кожин от своих людей, одному ему ведомых, получил весть из Хивы, что гонцов-де «не в чести держат» и что быть в беде всему посольству. Не пустит хан их к себе, а тем паче далее, в Бухару и Индию.

С этой мыслью по собственной воле покинул поручик Гурьев-городок, добрался как мог до казанского губернатора и, взяв у него подорожную, возвратился в Петербург. Там он доложил обо всем государю, а потом и генерал-адмиралу, князю Меншикову. Сказал, что люди персидского шаха подбили хана погубить царево посольство.

Может, и правильно сделал поручик, что поспешил с такой вестью, но только очень уж походило это на дезертирство. Поэтому в тот день, когда князь Бекович-Черкасский повелел наконец трубить сбор, чтобы отправиться навстречу неведомому, поручик Кожин за самоуправство был отдан под суд и следствие. Не как князь и прочие с ним люди, но по-своему, он тоже отправился в этот день навстречу неведомому—навстречу решению суда и приговору. И неизвестно, чье будущее чревато было большими опасностями и злосчастием.

Казалось, в один день и одну ночь зазеленела под Гурьевом степь, предвещая коням обильный корм. Но жители этих мест знали, что это ненадолго. Пройдет положенный, заведенный порядком срок, и посохнут, пожухнут травы. Станет желтою степь и серой, до будущей весны и другого года. Самое время было выступать сейчас.

Предводитель местных туркменских племен в огромной папахе из драгоценной золотистой каракульчи говорил Бекович-Черкасскому и воздевал руки, призывая небо в свидетели истинности своих слов:

— Господин великий начальник, князь! Мои воины будут сопровождать твое посольство до самой Хивы. Мои воины не дадут тени от коршуна упасть на тень твоего коня. Только пусть отрастет трава, чтобы было ее много для наших коней. Когда кони не знают усталости, всадник не ведает страха.

Он говорил, сам же невольно косил глаза на столик, стоявший в стороне, где заранее были приготовлены для него подарки. Он знал об этом, потому что бывал у русского посла ранее. Князь не без удовольствия наблюдал эти скрытые его взгляды, понимая тайное нетерпение, худо скрытое под маской притворного безразличия. Для того и велел он поставить столик так, чтобы, разговаривая с ним, гость мог видеть его, только скосив глаза или повернув голову.

Очень хотелось предводителю разглядеть разложенное для него, но для этого он должен был бы отвернуться от собеседника, чего, понятно, не мог себе позволить. Князь же радовался в душе, наблюдая тайные его страдания, ибо он князю не нравился.

— А что, — спрашивал князь Хаджи Нефеса, — не очень ли уж часто стал жаловать ко мне сей посетитель? Дела-то у него особого нет, все вроде договорено, а он все ходит да ходит.

— Да как не ходить, посудите, ваша светлость. Всякий раз, чай, не пустой назад идет. Нукеры его только и знают, что приезжать налегке и уводить груженых верблюдов. Так бы и я к вашей светлости рад был бы жаловать.

— Ну уж, коли не рад, так и не ходи. Весьма одолжишь. — Князь рассмеялся, и Нефес, не удержавшись, засмеялся ему следом. — Не одобряешь, значит, что жалую твоего земляка? — продолжал князь.

— Не то мне обидно, ваша светлость, что добро государево на это идет, а в Хиве-городе оно нам куда как нужнее будет. Другое обидно мне — смеется в душе ой, гость-то ваш. Приехал, чай попил, разговоры поговорил, подарки забрал и уехал. А через неделю опять. Не уважают у нас людей, которые просто так другому дары приносят. Смеются над ними.

— Что же, по-твоему, можно иной раз его и пустым отправить?

— Никак нельзя, ваша светлость! Такая обида будет!

— Тогда, может, дарить ему что-нибудь для виду? Пустяк какой?

— Еще хуже, ваша светлость! Еще хуже. Ничтожный подарок — оскорбление человека. Вовсе не забудет, мстить станет.

— Что же получается? Посуди сам, Нефес. Дарить его — значит в дураках ходить перед ним и всем его родом. Не дарить или, того хуже, подарить пустяк — врага нажить. Так худо, а этак того горше. Что делать-то?

— А ничего сделать нельзя, ваше сиятельство. В путь отправиться нам, да и все.

— Нет, погоди. — Князь перестал играть цепочкой на поясе от кинжала, так важно показалось ему выяснить этот вопрос. — Значит, я должен быть в их глазах либо глупец, либо враг и обидчик? Другого нет?

— Правильно сказали, ваше сиятельство. — Нефес даже удивился. Умный, достойный человек князь, а такой простой вещи не понимает.

— Ну а если хочу я, чтобы уважали меня?

— Тогда надо завоевать их. Силу показать. Кибитки пожечь, скот угнать.

Князь секунду смотрел на него, недоумевая, потом рассмеялся. Не поверил. Но на сей раз Нефес с ним не смеялся.

Все откладывал и оттягивал выступление Бекович-Черкасский. Со дня на день, с недели на неделю.Предводитель туркмен все говорил, что трава недостаточно длинная и что нужно бы ей подрасти еще. Туркменская конница была бы весьма нелишней в пути. А то и в самой Хиве. Кто может знать, какой прием ожидает их там?

Но перед самим собой князь понимал, что для него это только повод к отсрочке. Не лежало у него сердце к тому, что предстояло свершить. Кабы мог, то и вовсе отменил бы он всю экспедицию. Но не мог. Не поручик он Кожин. Не за себя одного в ответе. Не его воля, а воля царя двигала всем, и не было сил, кроме самой судьбы, которые могли бы противостоять этой воле. Судьба же тайно противилась ей.

Но настал день, когда солнце стало припекать не по-весеннему, и даже князю стало ясно, что откладывать более нельзя. Он так и сказал это предводителю, когда тот пожаловал в очередной раз.

— Да не совершит такого господин великий начальник и князь! — Гость укоризненно покачал маленькой головой в большой папахе. — Кто же выезжает в степь в такую жару? Я волен над моим войском, но и я не могу приказать моим людям сейчас отправиться в путь. Раньше нужно было, господин великий начальник! Ай-ай-ай! Какая беда!

Тщетно князь напоминал ему, что сам же он без конца откладывал выступление. Тот только сокрушался и мотал головой, вернее, папахой, в которую была вправлена маленькая, как у птицы, бритая голова.

— Он обманул меня, Нефес! Не понимаю предательства. Все понимаю! Храбрость понимаю, хитрость на войне тоже понимаю. Предательства не пойму. Я ничего плохого не сотворил ему, ведь правда же, Нефес?

Но Нефес только качал головой тем же движением, что и его соплеменник. Невозможно объяснить этому кавказскому человеку, что только так и могло все развиваться и не могло быть иначе.

Чтобы не обидеть предводителя и не стать врагом, князь должен был делать ему подношения. А такие подарки «ни за что» не вызывают к дарящему ничего, кроме презрения. Как же не обмануть, кого презираешь? Чего же обижается, чему удивляется князь? Ни один из них не мог в этой ситуации поступить иначе — ни князь, ни предводитель. Значит, все было предопределено, все было предначертано заранее, как это и есть в жизни. Как написано в старых книгах. Кроме того, действительно наступала жара, предводитель говорил правду.

Но это была другая, не его логика, и князь не мог понять, не мог принять ее.

Шла седьмая неделя после пасхи, когда посольство, сопровождаемое казаками и солдатами охранения, выступило наконец в путь. Две тысячи человек отправились навстречу степям, пескам и всем неизвестностям, которые их поджидали. Остальные были оставлены кто в Красноводске, кто в других крепостях, где гарнизоны сильно повымерли за зиму.

Привстав на стременах, Нефес окинул колонну взглядом. Не его ли слово, сказанное в день крещения стольнику, князю Саманову, вызвало к жизни все это предприятие? Не скажи он тогда про золото на Амударье, не двигались бы сейчас на восток все эти люди, не ехала бы конница, не шагали бы верблюды с поклажей. И только князю Саманову да Бекович-Черкасскому известно, что он, Хаджа Нефес, виновник всему этому делу. Остальные же и не догадывались. А может, к лучшему. Неизвестно еще, благословят ли они его за то слово, некогда им сказанное.

Впереди на поджарых туркменских конях ехали проводники — единственное, что князю удалось получить от предводителя.

Конечно, если их миссия завершится успешно и отряд с ответными грамотами и дарами будет возвращаться обратно, предводитель предоставит им и конницу, и почетный эскорт, и сам окружит их всевозможными знаками внимания. Но горе им, если они будут возвращаться через те же места, претерпев неудачу, обессиленные, обремененные ранеными и больными. Им не будет пощады. Опыт жизни, не просто жестокой, а беспощадной, научил поступать так. Опыт выживания. Только победитель — их друг, только сильный — союзник. Горе слабому, смерть побежденному.

Первый день пути дался трудно. Второй еще труднее. Третий, казалось, не кончится никогда, и никогда не опустится к горизонту раскаленное, висящее над головой солнце. Князь велел было сократить переходы и днем, в самую жару, делать привалы. Но сидеть под солнцем на раскаленной земле было немногим лучше, чем двигаться. Путь, как всегда в пустынных и выжженных этих местах, шел от колодца к колодцу. В некоторых из них вода после зимы оказалась темной и с трупным запахом. Тогда неподалеку копали другой. Песчаные стенки осыпались и оседали, у них не было с собой ни досок, ни бревен, чтобы укрепить их.

Проводники и главный среди них, Мангла Кашка, знали свое дело. Знали они не только путь от колодца к колодцу, но и всякие скрытые ложбинки, где сохранилась зеленая трава и где верблюды и кони могли пополнить свой дневной рацион. Это были профессионалы, не раз водившие караваны и торговых людей.

Бекович-Черкасский приблизил их. Каждый вечер звал он проводников к своему столу, вернее, к скатерти, расстеленной на дорожном ковре. Ни Кашка, ни товарищи его по-русски не знали, и Хаджа Нефес служил переводчиком. Князь расспрашивал их о стране, куда они направлялись, но те отвечали скупо и неохотно, отговариваясь незнанием.

— Большой ли город Хива?

— Не знаем.

— На реке ли стоит?

— Не знаем.

Куда охотнее говорили они про повадки разных степных зверей и птиц. Но это было не то, что интересовало князя.

— Через семь дней на восьмой посольство достигло зыбких берегов реки. Указывая на нее прутом, которым стегал коня, Кашка пояснил:

— Эмба.

Два дня ушло на сооружение плотов и переправу.

Дорога шла все время в гору. Еще через неделю подъем прекратился. Они были на плоскогорье Устюрт. Теперь путь шел вдоль Аральского моря на юг. Утром, пока каменистая дорога была влажной от утренней росы, они покидали колодец, рядом с которым провели ночь, и отправлялись в путь. Вечером, к закату, достигали следующего. И так день изо дня, неделя за неделей.

Усилия князя расположить проводников оказались не напрасны.

— Вот увидишь, — говорил князь Нефесу. — Они будут еще нашими друзьями. Они уже друзья.

Нефес молчал.

И действительно, некая незримая стена, стоявшая поначалу между проводниками и другими участниками экспедиции, с каждым днем становилась все меньше. Возможно, она рухнула бы совсем, если бы тому не помешало одно обстоятельстве. Однажды ночью проводники исчезли. Все до одного. Уходя, они умудрились прихватить несколько ружей у спящих. «Хорошо еще, не зарезали никого», — думал Нефес.

И снова князь ничего не понял, отчаивался и говорил, что иметь дела с этими людьми невозможно.

И он прав был в своем отчаянии. И прав был в том, что, исходя из привычной ему логики, нельзя было иметь дела с теми, с кем он встретился здесь. Нужно было научиться мыслить в их категориях, как учат другой язык и чужие нравы.

Для тогдашних туркменских племен, живших набегами и окруженных врагами, всякий другой человек не его племени и даже не его рода был либо потенциальная добыча, либо потенциальный враг. Он отнимет у туркмена лошадь и убьет его, если туркмен сам не сделает это первым. Эту философию выживания, вскормленную на ниве беспрестанных феодальных междоусобиц и распрей, каждый впитывал и воспринимал с рождения. Верность своему роду и племени предусматривала неверность по отношению к внешнему миру, ко всему, что не было его родом и его племенем. Нефесу, который вырос в этом мире, это было предельно понятно. Как сможет князь думал он, иметь дело с хивинцами, не понимая, не зная всего этого? А князь искренне старался уразуметь эти непривычные для него нормы.

После бегства проводников место во главе колонны занял Нефес. По следам, оставленным проводниками, он понял, что бежали они в Хиву. Но князю говорить об этом не стал. Зачем?

Семь долгих недель двигалась колонна вдоль Аральского моря. Когда дорога пошла вниз и начался спуск с плато, показались три всадника, двигавшиеся навстречу. Это были люди, посланные Ширгазы, хивинским ханом. Они привезли послу дары — кафтан и коня.

— Князь, ваша светлость, — Нефес отозвал его в сторону, дабы их не слышали ни свои, ни чужие. — Люди эти приехали неспроста. Покажи им отряд. Пусть хан знает, что с нами только конвой, сопровождение, что мы не собираемся воевать с ними.

Стольник Саманов был согласен с ним. Жара, казалось, не действовала на него, только с каждым днем он становился почему-то все квадратнее.

— Воевать с ними? — Бекович-Черкасский пожал плечами. С чего бы такой мысли вообще прийти на ум хану? Разве только персы внушили ему такое.

И не только персы, подумал Нефес, вспоминая, куда вели следы бежавших проводников. Прийти к хану и принести ему тревожную весть — значило получить награду. Сказать же ему просто: «Хан, к тебе идет русское посольство» — значило не получить ничего. За наградой, именно за наградой поскакали они в Хиву. Ширгазы поверит их облыжным словам тем охотнее, чем угоднее это персам, вернее, людям шаха, состоявшим при нем.

Посланные хана объехали отряд с князем и ничего не сказали. Впрочем, говорить им было и не положено. Они были только глаза и уши хана.

— Все это вздор! — возражал князь Нефесу. Кто с двумя тысячами пойдет завоевывать ханство? Когда я встречусь с ханом, он сам поймет это.

Встреча состоялась за несколько переходов от столицы.

Но это была не та встреча, которой хотел князь.

Хивинская конница, предводительствуемая ханом, внезапно вылетела из-за холма и, как бешеная саранча, облепила русский лагерь. Бой продолжался с рассвета до конца дня, пока не село солнце и не стало темно. Бой, война, сражение — это было понятно, это было привычно, Бекович-Черкасский знал, как подступать в этом случае. Утром следующего дня, когда хивинцы вздумали возобновить свой приступ, лагерь был уже обведен рвом и валом по всем законам военного искусства. Когда же они с визгом бросились было на укрепление, их встретил залп пушек. Всадники попадали с коней, войско смешалось, остановилось, бросилось бежать.

Это был успех, но он не обрадовал князя. Не для этого пришел он сюда.

— Нефес, — князь сидел на лафете пушки и поигрывал цепочкой от кинжала, — нужно убедить хана принять посольство. Писать к нему — это все слова. И слова на бумаге. Человек верит только человеку, а не бумаге. Скажи, ты мог бы проникнуть в их стан, добраться до самого хана и сказать ему все, что я тебя попрошу?

Это был смертельный ход. Но, наверное, князь не говорил бы об этом, если бы от этого хода не зависела судьба посольства и исход их дела.

— Стольник Саманов говорит, что, если кто и может совершить это, так только ты.

Нефес задумался и ответил не сразу:

— Не надобно идти к хану, ваше сиятельство. Он сам пришлет к вам людей.

Князь вскинул тонкие брови.

— Мы показали ему силу. Он не посмеет напасть. Будут переговоры.

— Если я победил и они бежали, — князь не столько спорил, сколько старался понять эту логику, — а потом сам, первым послал к нему человека, разве не говорит это о моей доброй воле, о великодушии, коли на то пошло?

Нефес покачал головой. Князь ничего не понимал по-прежнему.

— Кто первый прислал человека для переговоров, тот и есть побежденный.

— Значит, так. — Князь даже встал с лафета, пытаясь ухватить эту мысль. — Если вчера хивинцы бежали, а сегодня я же посылаю к ним человека, то это как бы перечеркивает вчерашнюю мою викторию? Получается, вроде бы не я, а они победили? Так?

Это было именно так. Князь делал успехи. Это не только перечеркивало бы то, что было вчера, а более того, придавало бы событиям обратный знак.

Нефес оказался прав. Больше нападений не было, а вечером в лагерь прибыл ханский уздень Ишим-Хаджа. Нападение, лгал его устами хан, произошло без его ведома. Хан сожалеет и готов начать переговоры.

Ранее князь сразу готов был бы ответить согласием. Теперь, начиная постигать правила здешних игр, он заставил посланного долго дожидаться. Только потом объявил свое решение. Объявил неласково, неохотно и хмуро. Вместе с Ишим-Хаджой к хану отправилось двое русских людей. Там, в ханском стане, перед ними водили взад и вперед двух хивинцев, повинных, как пояснили им, в нападении на русский лагерь. Одному из них бечевка была продернута в ноздрю, другому в ухо. Это были как бы символические нападавшие, подвергнутые не менее символичному наказанию. Понимать это следовало таким образом, что хан сожалеет о происшедшем. На то, что хан делал вид, будто наказывает ослушников, князю надлежало ответно сделать вид, будто он удовлетворен этим.

В сопровождении семисот казаков и драгун, вместе со стольником князем Самановым, толмачами и дворянами астраханскими князь Бекович-Черкасский направился в ставку хана. Там, рядом с ханским шатром, на почетном месте поставлен был шатер князю. Казаки же и драгуны были расквартированы рядом.

На следующий день состоялась церемония приема. Вот как проходило это со слов одного из участников:

«И на другой день, после полуден прислал до него, господина князя Черкасского, он, хивинский хан, чтобы он с ним того дни виделся и быть к нему. И господин князь Черкасский, взяв с собою князя Михайла Саманова, поехал к нему, хану, и за собою велел нести и подарки, которые есть хану поднесть. И к нему, хану, его, господина князя Черкасского, и князя Михайла Саманова в палатку пустили, и вошед он, господин князь Черкасский, подал ему, хану, от царского величества листы и объявил подарки: сукны, порешены, луданы, сахар, соболи да девять блюд, девять торелей, девять ложек серебряных. И то все он хан у него принял. И были в палатке у него часа с два и обедали».

Приняв грамоты и подарки, Ширгазы положил руку на большую книгу в сафьяновом переплете и клялся в нерушимом мире. Князь в том же крест целовал.

Вглядываясь в улыбающееся, оплывшее лицо хана, князь пытался понять человека, с которым предстояло ему вести дела. По правую и по левую его руку сидели ханские любимцы, вельможи и предводители. По их льстивым и ласковым лицам бесполезно было бы пытаться разгадать, кто из них получает деньги от персидского шаха, кто главный его враг. Но теперь, когда он здесь, князь знал — рано или поздно ему это станет известно. Но это потом, не с первого дня. Как не с первого дня начнет он главное дело, ради которого и прибыл сюда — розыски бухарского золота.

— Пусть не гром сабель и не звуки войны связывают наши страны, — говорил князь, и все хивинцы и хан кивали ему, выражая свое согласие. — Пусть наши страны связывает дружба, пусть торговые караваны пойдут из Петербурга в Хиву. А из Хивы в Петербург.

Ширгазы отвечал ему в том же духе.

Потом, когда они остались одни в узком кругу, хан спросил, может ли он сделать ему любезность. В залог взаимного мира и вечной дружбы. Конечно, отвечал посол. Но, спохватившись, добавил, если только это в его силах.

— Отдай мне Нефеса, — попросил хан. — Я знаю, это тот туркмен, что вел тебя, когда ушли проводники. Отдай мне его.

— Зачем? — удивился князь. — Зачем он тебе?

— Я велю с живого содрать с него кожу, — пояснил простодушно хан. — Это будет другим наука. А для нас с тобой — залог вечного мира и дружбы.

Это было опять из иной логики.

Тут бы князю, уж если он взялся играть в здешние игры и по правилам этих игр, надо было бы ответить, что, мол, конечно, он без сомнения весьма рад исполнить волю хана и дарит ему этого человека. Что велит, мол, сыскать его в войске и отвести хану. Потом, конечно, можно было сказать, что не нашли, мол, что сбежал он. Важно было не сказать хану на его просьбу слово «нет».

Но князь не привык предавать друзей. Даже на словах. Поэтому он произнес это «нет».

— У нас не принято, великий хан, чтобы человека за верную службу отдавали на казнь и муку. Не обессудь.

Ничего не ответил хан, только лицом потемнел и засопел сильно. Сидевший рядом с ним казначей Досим-бей склонился к хану и зашептал ему что-то. Лицо хана прояснилось недобро, и он улыбнулся князю улыбкой шакала.

Позднее, улучив минуту, Досим-бей шепнул князю:

— Я уговорю его ханское величество оставить вам вашего человека.

Оставить у себя своего человека, не выдавать его было право князя. Поэтому он не поблагодарил даже Досим-бея. Он сделал вид, что не слышит его слов.

О том, что казначей служит шаху, знали при дворе все. И конечно, сам хан. Но при этом держались так, как будто бы не ведали этого. Так требовали приличия и собственная безопасность. Поэтому, когда Досим-бей говорил хану что-то или давал совет, хан знал, что его устами говорит сам шах. При этом имени самого шаха никто не произносил. Просто время от времени хан интересовался, что думает его казначей по такому-то поводу, и тот ему говорил, что он думает. Задавал эти вопросы и выслушивал ответы хан всегда наедине.

Когда пушечный залп смешал хивинскую конницу и войско их побежало, хан так растерялся, что забыл даже спросить казначея, как ему быть дальше. Но Досим-бей напомнил о себе сам.

— Если мне будет позволено высказать мои недостойные мысли…

Хан позволил, и тот продолжал:

— Нельзя надеяться на победу над русскими. Их все почитают непобедимыми. Надо войти с ними в переговоры и заманить к себе их предводителя. Если он будет в наших руках, тогда и все войско будет наше.

Так сказал хану его казначей Досим-бей. Так говорил с ним тот, кто говорил его устами.

Ширгазы волен был прислушаться или не прислушаться к этим словам. Он волен был сделать свой выбор. Но Россия далеко, а Персия рядом. Его предшественник Шах-Нияз попытался в своем выборе предпочесть Россию. Он отправил посольство к царю Петру с грамотами о принятии ханства в русское подданство. Но он забыл, что Россия далеко, а Персия рядом. Шах-Нияза нет в живых, и хану не должно повторять эту ошибку, если он хочет жить.

Жить хану нравилось. Он хотел жить.

Вернувшись от хана, князь велел тут же спрятать Нефеса в телегу, «чтоб другие не показали, и покрыли епанчею и приставили караул четырех человек. И был он в телеге трои сутки».

Переговоры с ханом предстояли долгие и непростые. Но их надлежало пройти и все выдержать, чтобы тут же начать тайный розыск о бухарском золоте.

Казаки и драгуны расположились табором, но это была временная мера. Город, сказал хан, не может разместить всех. Чтобы расположить людей на квартиры, хан предложил разделить отряд на части.

Офицеры были против этого. Офицеры считали, что раздробить отряд гибельно и опасно.

Бекович-Черкасский колебался. Колебалась незримая чаша того, чему предстояло быть или не быть. Тогда заговорил стольник Саманов:

— Разойдемся по квартирам, господа. Если станем упрямиться, подумают, злодейство какое умыслили! Нам же сие сейчас никак не на руку.

То, что сказал Саманов, решило дело.

— Вот что, господа офицеры, — заключил князь все споры и речи, — нам нельзя показать, что мы боимся. Если мы выскажем страх или слабость, нас разорвут. Здесь уважают только силу. Разойдясь по квартирам, мы покажем, что не боимся, что сильны, даже разъединенные.

Когда говорил он это, ангел-хранитель его молчал.

Впрочем, князь и правда начал, видно, понимать, с какой руки ход. Не понял он одного. Проявлением силы этой ситуации было отказаться поступить, как хотел бы хан. Правда, хорошо судить да быть мудрыми нам за сотни километров и сотни лет от тех событий и той ситуации.

Князь разделил войско. Шестьсот человек направились по одной дороге, шестьсот — по другой. Четыреста пошли налево, четыреста — направо.

Молчал ангел-хранитель.

Едва удалились они, отошли так, что не стало их видно, князь не сошел еще с коня, как несколько туркмен вдруг молча бросились на него. Это послужило сигналом. Все войско хана, солдаты, чиновники, кто где стоял, бросились вдруг на русских. Кого вязали, кого рубили.

Только четверо спаслись, с великим трудом добравшись до Гурьева, а оттуда в Астрахань. В числе четверых был Хаджа Нефес. В Астрахани со всех сняли подробный опрос или, как говорили тогда, сказку.

Когда стали делить пленных, Нефес (хану было не до него) достался его земляку — туркмену, служившему в хивинском войске, Аганамету. «…И тот туркменец Аганамет взял его, Нефеса, к себе и, связав, отвел в палатку свою в обоз Хивинский и велел ему голову по Туркменскому их обыкновению обвить вместо чалмы платком, чтоб его не познали, а та его палатка стояла близко шатра Ханского и палатки господина князя Черкасского; и как, разобрав служилых людей, отвели далее и, пред шатром Хивинского Хана выведши, наперед, казнили князь Михайлу Саманова, да Астраханца ж дворянина Кирьяка Економова, а потом вывели из палатки ж господина князя Черкасского и платье все с него сняли, оставили в одной рубашке и стоячего рубили саблею и отсекли у их троих головы. А он-де то смотрел и видел из палатки того Аганамета, и учиня над теми оную казнь, Хивинский Хан со всем своим остальным войском и хозяин его, убравшись, пошли в Хиву».

У Нефеса были знакомцы в Хиве. Они поручились Аганамету за стоимость коня, и ночью, прячась в тени деревьев, ведя коня под уздцы, Нефес выбрался из спящего города. Тот же путь, что недавно совершен был во главе отряда, теперь в обратном направлений повторил он один. Не доезжая урочища, где была вода, конь пал. Погиб бы и Нефес, не встреться ему там «свойственник его Туркменец», который помог ему добраться до русской крепости.

Что касается Кожина, то гибель князя и его людей спасла его, подтвердив в известном смысле разумность его поступка. Неизвестно, как должно было смотреть на его уход с точки зрения бесчестия и чести, но судом был он оправдан.

ТАЙНА БУХАРСКОГО ЗОЛОТА

Печальный исход предприятия и страшная участь его участников вызвали у Петра тот приступ гнева, когда, по словам видевших его, царь был страшен. Можно было, конечно, отправить из Астрахани военную экспедицию, чтобы покарать предательство и зверство. Можно было бы штурмом взять Хиву, предав смерти вероломного хана и его приспешников. Чувство мести было бы удовлетворено сполна. Но разве это приблизило хотя бы на шаг к тайне бухарского золота?

Человек, стоящий у руля государственной власти, не может исходить из эмоций, сколь бы ни были они справедливы. Царь Петр поборол свой гнев. Нужно было искать иных путей. Все надлежало начинать сначала.

Бухарское посольство, предусмотрительно задержанное, находилось все еще в Петербурге. Петр принял бухарского посла еще раз. Посол поднес государю грамоту, только что полученную от хана. Хан Великой Бухары поздравлял белого царя со славной победой над шведами, весть о чем дошла до самых отдаленных краев и стран. Хан радовался за царя и его храбрых воинов. А еще хан просил белого царя прислать ему в подарок девять шведок.

Когда посольский толмач зачитал это место, Петр очень развеселился и, чтобы соблюсти политес и не рассмеяться, стал больно дергать себя за ус.

Поскольку же среди пленных шведов особ женского пола не числилось, а кроме того, неизвестны были вкусы и предпочтения бухарского хана, решено было вместо шведок отдарить его разного рода мехами, золотой и серебряной посудой, а также заморскими диковинами, специально припасенными на этот случай. Кроме того, послу вручены были ответные грамоты от царя.

Петр сказал также, что, ценя доброе отношение и дружбу с бухарским ханом, он решил отправить ему ответное посольство. Господин русский посол находится здесь, и сейчас он его представит. При этих словах человек, сидевший справа от царя, встал и поклонился послу. Был он худощав, роста выше среднего, лицо длинное, нос с горбинкой. Какие волосы имел или вовсе был лыс, о том узнать было нельзя, потому что по моде того времени был на нем парик, завитой в крупные локоны.

Бухарский посол тоже встал и поклонился ответно. Они посмотрели друг на друга. Не все равно, далеко не все равно, с кем придется делить заботы и тяготы долгого пути.

Человека, которому решено было поручить продолжение дела, стоившего жизни князю астраханскому Бекович-Черкасскому и сотням его людей, звали Флорио Беневени. Был он итальянец, не первый год находившийся на русской службе и показавший не только ловкость (таких было немало), но и верность, что случалось реже. Кроме того, он не раз бывал на Востоке, бывал в Константинополе, свободно говорил по-турецки и по-персидски.

Цель же, ради которой решено было отправить Беневени, заключалась все в том же — разведать тайну бухарского золота.

Еще раньше, имея в виду этот важный предмет, царь повелел сыскать из шведов нескольких человек, «кои хотя мало умеют около минералов обходиться».

Помимо золота, Беневени надлежало также заняться торговой и политической разведкой. Он был должен узнать и суметь сообщить в Россию, какие товары имеют «бухаряне», откуда ими торгуют и нет ли возможности умножить в тех краях русскую торговлю. Что касается бухарского хана и политического его положения, то Беневени надлежало разведать, «самовластен ли он», не склонны ли его подданные к бунту. А главное, сколь велико влияние Персии и Турции на политические дела страны. Само собой, как и в Хиве, персидские агенты, состоящие при хане, по прибытии русских не будут сидеть сложа руки. Происшедшее с князем предвещало — борьба будет идти не на жизнь, а на смерть.

Все это, как искусный разведчик, Флорио Беневени должен был «присматривать прилежно и проведывать искусно, так чтобы того не признали бухаряне». Так гласила инструкция, составленная для него при отъезде.

Было по-петербургски хмурое зимнее утро, когда посольство по новгородской дороге покидало столицу. Ехали в каретах и на возках. Тяжело груженные сани везли дары. Большие сундуки, коробы, плетеные корзины были тщательно упакованы и завернуты в рогожи, дабы защитить от превратностей дальнего пути: сейчас от мороза, а потом от дождей и пыли, от зноя степей и пустынь.

Дары, которые вез с собой Флорио Беневени, были не просто частью придворного этикета и предназначались не только хану.

У сановников восточных деспотий, даже самого высокого ранга, в перечне понятий, которыми они жили, не было таких, как «государственный интерес» или «общественное благо». Не потому, что они были плохие или хорошие, а по той простой причине, что сознание их не вмещало этих категорий, они были слишком абстрактны для них и непомерно сложны. Существовали другие, простые понятия, из которых складывались правила жизненной игры — собственное благо, свой интерес, свое выживание. Подарки и подношения, что приносили им, говорили с ними на этом понятном, доступном ему языке. Поэтому не просто соболиные шкурки, драгоценная юфть и чеканное серебро лежали по коробам и корзинам. Там лежала плата за то, чтобы заставить одного вельможу говорить, другого — молчать, третьего — замолвить слово в каком-то деле. Там лежала плата за сведения, тщательно скрываемые, но столь необходимые, лежала плата за свободу, а может, за саму жизнь посла и его людей.

Что могло ждать их в конце долгого путешествия, какие тяготы и испытания — этого нельзя было сказать в тот день, когда карета все дальше увозила Флорио Беневени от столичной заставы. Привычно скрипели полозья, раскачивались рессоры, из-под конских копыт летел снег.

В самой же карете на спиртовке между тем поспел кофе, и крышечка серебряного, английской работы, кофейника мелко подпрыгивала. Флорио Беневени сидел за дорожным столиком на диване, обитом розовым плюшем. Наверное, он мог бы так же сидеть в петербургской гостиной. Но иллюзия эта нарушалась дорожным ландшафтом, зимними заснеженными перелесками, которые проплывали за слюдяным оконцем кареты.

Так ехали они, а впереди и позади них следовали возки, повозки и сани с людьми и скарбом. Время от времени вереницу саней, растянувшуюся чуть ли не на полверсты, обгонял верховой. Это был казак из охраны, посланный предупредить впереди об их прибытии, чтобы были готовы ночлег для людей и фураж коням.

И начинало уже казаться, что так было всегда и всегда вдоль санной дороги будут тянуться слева лес, а справа поле с низкими зимними облаками. И что завтра будет то же, что и вчера. Эту бессобытийность и монотонность не прерывали даже въезды в попутные города и городишки. Почему-то казалось, что все это уже было и было видено прежде — и занесенный снегом жалкий погост, и каланча, и дом воеводы, жарко натопленный, с колоннами и антресолями.

Это течение дней прервалось, когда дорога сделала внезапный поворот и они выехали на высокий берег Волги. Если бы было лето, можно было бы спуститься далее по воде. Пришлось ехать вдоль берега. Караулы, сопровождавшие их, были теперь удвоены. Казачьи разъезды, вооруженные пиками, следовали во главе и в самом хвосте колонны. Это был знак, что они приближались к неспокойным местам — окраинам империи.

Наконец пришел день, когда ехавший впереди крикнул что-то и возки и сани стали останавливаться. На снег стали сходить люди и, закрываясь ладонью от слепящего зимнего солнца, смотреть вперед. Там, совсем неподалеку, чернели в свету темные слободские избы.

Астрахань.

Здесь бухарский посол дожидался его, как было условлено. Отсюда и далее путь их лежал вместе.

Кратчайший путь к Бухаре проходил через Хиву. Но для русского посольства путь этот был перекрыт. Обоим посольствам предстоял долгий окольный путь — через Персию и Тегеран.

Посол из России, направляющийся в Бухару, не мог быть в Персии желанным гостем. Правда, Персия не Хива и его едва ли решатся убить столь откровенным и хищным образом. Однако, предвидя возможные трудности, а также имея в виду секретную часть его миссии, инструкция, составленная для него в Петербурге, оставляла Беневени известную свободу маневра: «Ехать ему с ним, послом Бухарским, по состоянию дела, смотря инкогнито и под другим лицом, ежели потребно, чтоб его не угнали, или инако, по своему рассмотрению».

Если следовать как частное лицо, было больше шансов оказаться незамеченным. Мало ли кем может быть господин Беневени? Хотя бы купцом, чего проще? Но мало ли что может приключиться с человеком в дальней дороге. Если он частное лицо, то и ответа за его судьбу нет, да и спросить не с кого. Вроде бы был такой, вроде бы проезжал, а может, и нет, кто знает. С послом великой империи так поступить было невозможно. Беневени решил ехать открыто, под своим именем и в своем звании.

После недолгого и благополучного плавания корабли на которых были посольства, пристали к персидскому берегу. 1 октября 1719 года Беневени писал Петру:

«Всемилостивейший Царь Государь!

Всепокорно доношу Вашему Величеству, что я вместе с Бухарским послом 4 Июля прибыл к Персидскому берегу в Низовую, где получил от сего Шахманского Хана письмо одно, в котором всяким удовольствием и впоможением ласкал нас, со всем тем 20 дней продержал нас пока подводы были присланы к нам».

Но это было только начало всяческих задержек, волокиты и обид, причиненных Беневени и его людям в Персии. В непонятном состоянии полуареста держит их шемахинский хан, не давая следовать далее и ссылаясь, что нет-де на то указания шаха. Но знает ли шах вообще об их прибытии?

На свой страх и риск Беневени отправляет «тихим образом куриера одного пешего» с сообщением к шаху. Посланный пропал бесследно. Отправил другого, но тот вернулся ни с чем — не пропустили на заставах. Беневени посылает еще двоих, верхом, в обход застав и пикетов.

Но нет ни посланных, ни ответа от шаха. Дни идут, проходят недели и месяцы. Вокруг русского посольства кипят безумные интриги, разносятся слухи и сплетни одна нелепее, вздорнее другой. То находится грек, который объявляет всем, будто Беневени никакой не посол, царские грамоты у него, мол, все фальшивые. То появляется слух, будто из Астрахани идет морем войско, чтобы выручить посла и его людей. То еще что-нибудь столь же вздорное и нелепое. Но всякий раз каждое такое сообщение становится предметом бесконечных пересудов и обсуждений между ханом и его людьми, чиновниками и обывателями.

Наконец, хан шемахинский объявляет, что все проблемы разрешены и дозволение ехать получено. Вызвав чиновника, в присутствии посла он велит ему приготовить подводы. Через четыре дня, говорит он, посольство отправится в путь. Через четыре дня выясняется, что никаких подвод нет и вообще никто не собирается их давать. Нет и разрешения шаха. Во всяком случае, хан говорит теперь, что его нет.

Все это было бы объяснимо, если бы за этими действиями стоял какой-то интерес или выгода шахского ли двора или самого хана. Но даже этого не было. Во всех этих поступках и лжи невозможно было проследить ни малейшей логики, никакого здравого смысла. «На их ласку и обещания, — писал Беневени царю, — надеяться невозможно; понеже люди самые лгуны и весьма в слове непостоятельны, что часто слово переменяют».

Какой был смысл в том, что накануне петрова дня, дня именин императора, шемахинский хан отправил своих людей, чтобы те окружили дом посла и стреляли по русским? Те отвечали пальбой так, что персы бежали, пятеро из них были убиты, один ранен. Хан тут же прислал посредников — мириться.

Фантасмагория эта продолжалась с разными перепадами почти год. Правда, раз Беневени заметил, что происходящее имеет вроде бы объяснение и вяжется со здравым смыслом. До Персии дошли сведения о новых русских победах над шведами, и близ персидского берега проплыла флотилия под российскими флагами, занесенная туда непогодою. На какое-то время чиновники, солдаты и сам хан изменились неузнаваемо. Они стали не просто приветливы и не просто дружелюбны, они заходились от лести. Это-то было бы понятно. Так они реагировали на силу.

В конце концов спустя почти год Беневени, а с ним и бухарский посол были отправлены в Тегеран. То, что увидел он при дворе, мало отличалось от виденного ранее. «Все министры, — сообщал Беневени царю, — генерально смотрят на свою прибыль и рассуждения об интересе государственном никакого не имеют. И такие лгуны, что удивительно: на едином моменте и слово дают и с божбою запираются».

Но при всех этих обстоятельствах, среди всех этих препон и препятствий Беневени оставался верен себе, оставался разведчиком. Даже из своего почти годичного заточения у шемахинского хана он сумел регулярно посылать царю подробные военно-политические донесения. Попав ко двору шаха, Беневени не забыл ни своей миссии, ни своего призвания.

В Тегеране, в шахском дворце, он встретил турецкого посла, прибывшего с особыми поручениями. Само собой, ни с кем, кроме самого шаха и ближайших его людей, делиться этим посол был не должен. И уж тем более с Беневени, послом России.

Отношения Османской империи и России были в те времена отношениями соперничества и войн, перемежавшихся недолгими и непрочными перемириями. Но тем важнее было Беневени узнать, в чем заключались тайные поручения посла. «Я зело труждался доведаться комиссии Турецкого посла», — будет он писать царю Петру позднее.

Правда, было одно обстоятельство, которое несколько облегчило невозможную и невыполнимую, казалось бы, задачу — Беневени знал посла лично, бывал знаком с ним ранее, в бытность свою в Константинополе. И, самое главное, ему было известно, что был посол «человек зело к деньгам похотлив».

Но одно дело — знать об этой слабости, другое — исхитриться повязать его этой слабостью, взнуздать и впрячь его в свою коляску. Беневени сумел это сделать. И, как оказалось, не напрасно. Почти все пункты, с которыми прибыл посол, были направлены против России. Некоторые из них касались торговли. Еще в царствование Алексея Михайловича был заключен договор, по которому персидский шелк шел через Каспийское море, на Астрахань. Это было убыточно для Турции — прежде торговля эта шла через Смирну. Ныне же город этой пришел в упадок.

Посол должен был потребовать от шаха прекращения торговли шелком через Россию.

Кроме того, Порта вообще выговаривала Персии за уступчивость северному ее соседу, требуя более жесткого курса.

Давление это подкреплялось силой: Порта объявляла о своих притязаниях на тогдашнюю персидскую провинцию — Эриванскую область (нынешняя Армения). Подразумевалось, что притязания эти могли быть уменьшены или вообще забыты, если персидский лев обнажит свои клыки навстречу северному медведю.

Попытка давления на Персию была важнейшим военно-политическим ходом. То, что узнал Беневени, находясь в Тегеране, и сообщил царю, предопределило события, которые воспоследовали.

Покинуть Тегеран, однако, оказалось так же трудно, как и попасть в него. Снова потянулись недели и месяцы обещаний и обманов, заверений и новой лжи. Как и прежде, никто не говорил послу «нет». Все говорили «да», только «да», даже шах. Но по-прежнему никакими силами он не мог покинуть столицу и продолжить свое путешествие. Вместе с ним разделял его мытарства бухарский посол и его люди.

В инструкциях, ему данных, о после были особые слова: «с послом бывшим Бухарским искать доброй дружбы и конфиденции, також и из людей его, чтоб войтить тем с ним в дружбу и чрез их бы получать тамо всякие ведомости».

Если перевести этот пункт на профессиональный язык разведки, это было задание на вербовку.

Посол бухарский был человек пожилой, хотя далеко не старый, того возраста, когда увлечения молодости уж покидают человека, а безразличие старости еще не успело вступить в свои права. Из-за отсутствия более точного слова возраст этот почему-то называют зрелостью.

В Петербурге они почти не виделись, в Астрахани слишком заняты были сборами и отправкой. Но зато путешествие, вынужденное «сидение», в Шемахинском ханстве, а потом в Тегеране предоставили им избыточные возможности, чтобы лучше узнать друг друга. А если было бы то угодно судьбе, то и подружиться.

Как только представился случай, еще на корабле Беневени пригласил бухарца к себе в каюту. Ветер был попутный, шхуну покачивало так слабо, что дорожный серебряный кофейник, английской работы, стоявший на спиртовке и наполненный до краев, не плескался. Как всякий добрый мусульманин, посол не пил вина, что создавало некоторые трудности в общении с ним.

Беневени стал рассказывать ему, что чувствовал он, когда после Италии впервые оказался в этой стране. Посол слушал его внимательно, но, когда он замолчал, не сказал ничего. Тогда Беневени стал рассказывать ему об Италии, об апельсиновых рощах, что террасами спускаются к вечно синему морю, о Колизее и дворцах дожей.

Посол молчал.

Беневени удивился, рассердился, обиделся и замолчал тоже. Так они сидели довольно долго. Молчание тяготило Беневени, он не привык сидеть с собеседником молча, но решил выдержать. Пытка кончилась, когда по прошествии долгого времени посол стал наконец прощаться. Он благодарил Беневени за общество и просил завтра нанести ему ответный визит.

На другой день они сидели в каюте посла и молчали. Время от времени посол улыбался ему, что означало вежливость. Остро пахло чужими, пряными запахами. Самый длинный диалог произошел, когда Беневени спросил о Бухаре — какой, мол, город, велик ли?

— Обыкновенный, — отвечал посол. Но, почувствовав, что худо сказал о столице своего хана, добавил: — Большой.

— Больше Петербурга? Меньше?

— Больше. — Но, снова подумав, поправился: — А может, и меньше.

Утверждение, что его город больше Петербурга, могло обидеть гостя. Сказать же, что меньше, значило умалить достоинство своего хана и уронить себя.

Постепенно молчание перестало тяготить Беневени, Ему не хотелось даже уходить к себе, начинало казаться, что он стал находить в этом непонятное удовольствие. Когда потянулись долгие месяцы в Шемахине, они возобновили эти визиты друг к другу. Это было непривычное времяпрепровождение. Хотя они не сказали один другому и десятка слов, Беневени казалось, что он знает о своем спутнике все.

Возможно, психологически это была высокая степень близости. Во всяком случае, дальше этой черты отношения их не шли. Посол не пускался в обсуждение дел, не комментировал происходившее с ними. Когда Беневени говорил что-нибудь, он вежливо улыбался или кивал. Когда им мешали уехать — сначала шемахинский хан, а потом шах, — он всем видом своим давал понять, что разделяет негодование Беневени, его отчаяние и обиду. Сам же не прилагал ни малейших усилий, чтобы добиваться изменения их участи.

Было ли это усталостью от жизни, или традиционным восточным фатализмом, или бухарец знал и чувствовал что-то в судьбе, чего не знал и не чувствовал он, Беневени, европеец?

«То, что должно случиться, должно случиться и тщетно пытаться отсрочить его приход» — так писал поэт, и так многие на Востоке ощущали судьбу.

Когда наконец им было разрешено покинуть Тегеран в продолжить свое путешествие, было уже лето. Беневени и его посольство прибыли в Бухару только в конца 1721 года, проведя в дороге пять месяцев. Всего же путь из Астрахани до Бухары занял два с половиной года.

Верст за десять от Бухары посольство ожидала торжественная встреча: целая кавалькада придворных в шелковых китайских халатах, расшитых золотом. Посольство было с почетом препровождено в отведенную для него резиденцию.

За несколько дней до приема старший евнух, любимец хана, уточнил с Беневени ритуал аудиенции — как входить, как кланяться, когда и на какое место садиться. В деталях была согласована речь, которую он собирался прочесть в ответ на приветствие хана.

В обширном зале приемов, на возвышенности, окруженный ближайшими людьми, хан торжественно принял посла российского императора. Не просто должен был подать ему Беневени грамоту царя, а войти, держа ее на голове обеими руками. И не просто принять надлежало ее хану, а возложив на нее руку, что означало величайшее внимание и почтительность.

Шелковый расшитый халат переливался на хане, а зеленая чалма означала, что он совершил хаджж — паломничество в Мекку. Борода и брови хана были окрашены хной, как принято при персидском дворе. Движения его были уверенны, а голос звучал властно. Выдавали хана только глаза. Извечная, беспрестанная тревога таилась в них.

Чего постоянно боялся хан Великой Бухары? Хивинских набегов? Персов? Коканда, который постоянно тревожил ханство с востока? А может, хан смертельно боялся беков, тех самых вельмож, что уверенно восседали по левую и правую его стороны?

На речь посла, который зачитал ее по-турецки, хан отвечал по-русски: «Хорошо, изрядно».

Так началось трехлетнее пребывание Беневени в Бухаре.

Начало этого пребывания, казалось, было благоприятно. Продолжение оказалось мучительно. Что же касается завершения и шанса вернуться, то до этого Беневени предстояло еще дожить.

Дом, предоставленный послу, был просторен, а сад тенист ипрохладен. Какие-то нищие постоянно сидели в тени ворот, и прохожие отдыхали под сенью ближайшего дерева. Если послу приходила мысль выйти за ворота и пройтись по улице, за ним всегда следовала тень. Если он выезжал куда-нибудь верхом, из соседнего переулка появлялся всадник и следовал за ним на почтительном расстоянии. Одарив любимца хана, старшего евнуха, Беневени осведомился у него о странном этом порядке.

— Господин, — отвечал евнух, лицо и голова которого были похожи на черепашьи, — благородный и щедрый господин Я, жалкий раб великого хана, не могу ведать о таких делах. Но полагаю, что если кому и приказано сопровождать неприметным образом выезды господина посла, то делается это ради его же блага и безопасности. Благородный и великодушный хан не хочет обременять господина посла навязчивым вниманием своих слуг. Благодеяния его не назойливы, а милости не явны…

Правда, люди посла были вроде бы свободны от такого сопровождения. Но кто бы мог сказать точно?

Пока Беневени был поглощен своими посольскими обязанностями, визитами к хану, приемами, одариванием ханских любимцев и вельмож, люди его, чтобы не томиться от безделья, занялись кто чем мог. Казачий сотник стал промышлять торговлей при большом бухарском базаре, интересуясь заодно, какие товары есть и каковы цены в других городах ханства. А также сколько дней пути в эти города.

Другие обнаружили в себе, не без помощи Беневени, величайшую склонность к рыболовству и целые дни проводили за этим занятием на Зеравшане. Потом стали ездить к Амударье. То ли плохо клевала рыба, то ли искали они каких-то особо удачных мест, но рыбаки не оставались подолгу на одном месте, добираясь порой до самых отдаленных берегов и притоков. И только Беневени да сами рыболовы знали, с каким уловом возвращались они всякий раз: в небольших мешочках, на всякий случай заранее спрятанных в одежде, были образцы песка, взятого в разных местах реки. В беловатом, крупном речном песке мелькали желтые искорки золота. Потом образцы эти с надежным человеком Беневени тайно переправит в Россию, в Петербург.

«Доношу, — писал он царю, — что Аму-Дарья начало свое имеет не из золотых руд, но в нее впадает река Гиокча, из которой входит золотой песок в Аму-Дарью. Последняя река вытекает из гор, богатых рудами, близь Бадахшана. При ее верховьях тамошние жители находят в горах крупные зерна золота, особенно в летнее время…»

В отличие от других своих писем это Беневени писал шифром, или «цифирью», как называли это тогда.

В горах же тех, продолжал Беневени, «золото и серебро искать заказано и непрестанно в таких местах караул держат». В других местах, о которых разведал посол и его люди, были залежи меди, квасцов, свинца и «железа самого доброго». В Шеджелильских же горах, писал он, находятся серебряные руды. Но, как и бадахшанское золото, серебро в этих горах за семью печатями. «Я-то прежде слышал от Татаров, — продолжал посол, — а потом подтверждение имел от одного полоненного, старого Русака, который мне яко презентитесте сказывал, что при Аран Хане Хавинском (тому будет тридцать лет) один Кизильбаш Хану донес, что в таких горах серебро и оного много достати можно; чего ради хан, определя работников, послал оного немедленно такое серебро искать, и с невеликим трудом сыскано и Хану на образец большой кусок камени прислано, из которого при пробе больше половины серебра вышло; что услуша Озбеки большие, собравшись, и вдруг к Хану приступили, представляя ему, что такое серебро не только вынимать не надлежно, но про него ниже человеку дати ведать не довелось, ибо могут с того легко войну с соседями нажить. Чего ради Хан того ж часу велел сысканную руду по-прежнему зарыть и оного рудокопца живого в землю закопать».

Узнав о таком эпизоде, Беневени, понятно, должен был стать еще осторожнее. «Озбеки большие», то есть узбекские предводители и беки, рассудили, с точки зрения своих интересов, разумно — если бы о серебре или золотоносных рудах узнали в Персии или Китае, Бухаре не миновать бы нашествия. Вот почему информация эта не должна была уйти за пределы ханства. Рудознатец же, думавший заслужить милость хана, поплатился за это жизнью. Жизнью же должен поплатиться за это и всякий, будь то сам посол или кто из его людей, если он захотел бы приблизиться к этой тайне, узнать о ней, передать в свою страну.

Если хотя бы тень подозрения пала на посла, он в все, кто прибыл с ним, были обречены. Ни хана, ни его беков, людей в парадных одеждах, с непроницаемыми и надменными лицами, невозможно было бы убедить, что Россия не собирается ни нападать, ни отнимать у них эти земли. Они не могли бы поверить этому, потому что это лежало бы вне привычных и понятных им действий. Если сильный может взять, то сильный всегда берет. За Россией же была сила, это они знали.

В инструкции, составленной послу при отъезде, содержался особый пункт — можно ли в то место, где имеется золото, доставить людей и «не будет ли то противно Бухарцам?». Иными словами, не нарушит ли суверенитет бухарского ханства приезд людей из России и шведских специалистов, припасенных для этого случая? Вот почему так подробно старался разузнать Беневени и сообщить царю, что Балх, где есть в горах золото, отложился от Бухары, независим и имеет своего хана.

«Не будет ли то противно бухарцам?» — об этом думали в Петербурге. Пока сведения получаемы от других, это информация из вторых рук. Если не сам Беневени, то кто-то из его людей должен побывать в местах, где есть золото. Кто? Рыболовам в горах делать нечего. Значит, отправиться должен кто-то из людей торговых.

Казачий сотник, что приторговывал при бухарском базаре, постепенно расширял круг своей деятельности. С попутным караваном побывал он в Газли, недалеко от столицы. Через месяц-другой отправляется в Самарканд. И только на третий или четвертый раз решил он направиться в сторону Бадахшана.

Много важного и интересного удалось разведать сотнику во время этих его поездок и про золото, и по торговым делам. В Балхе и Бадахшане на базарах встретил он кое-какие российские товары. Видел он там и другое — английские изделия, сукна. Это были первые знаки, первые гости из далекой Англии в тех краях. Казачий сотник, вернее, купец, а еще точнее — разведчик, побывавший там со своими товарами и приказчиком, заметил это и особо оговорил в своем донесении. Следом за английскими товарами должны появиться сами купцы. И не только они.

Пройдет не так много времени, и во дворцах среднеазиатских эмиров, на улицах городов и базарах появятся новые фигуры. Обычно это люди, свободно говорящие на местных языках, нередко принимающие обличье местных жителей, хотя военная выправка и выдает их. Но они появятся позднее, и вступить с ними в схватку предстоит уже не Беневени и не его казачьему сотнику, а тем, кто сменит их потом в восточных делах русской секретной службы.

С донесением о золоте Беневени отправил в Россию самого сотника, оговорив в письме, что сотник тот «везде верную свою службу со особливою смелостью оказал, ибо я его в некоторые дела употреблял и в разные места про золото проведывать посылал».

Отправляя гонца, Беневени не был уверен, доберется ли тот до родины. Курьер, отправленный к нему из Астрахани, был убит по дороге. Другой, следовавший из Бухары, пропал бесследно. В Хиве, что лежала на пути всем торговым людям, ехавшим в Астрахань или обратно, учиняли доскональнейший обыск, ища скрытых писем.

Такой обыск был делом неслыханным и ни в каких землях не принятым. Когда очередной караван прибыл в Хиву, никто из ехавших не возмущался этим более, чем грек Дементий, купец и турецкий подданный, следовавший из Бухары на Астрахань и далее к себе в турецкие земли.

— Меня в Константинополе знают! Во дворце его величества султана, вот где принимают мой товар! Я расскажу там о здешних делах. Ни один купец не захочет ехать сюда!

Грек так горячился, так был возмущен, что чиновники решили оставить его в покое. Ведь если и правда из Константинополя придет жалоба на имя хана, виноваты окажутся они, хотя делают это по ханской воле. И им, а не кому-нибудь, не сносить тогда головы.

Отпущенный ими без обыска грек, уплатив положенные пошлинные деньги, следил, как работники укладывали тюки на верблюдов, когда к чиновникам приблизился один из грузчиков, верзила в грязном синем халате и таком же платке, обмотанном вокруг головы. Был человек тот силы великой и работал по найму на погрузке разных товаров. Сам же он был из русских, из числа тех немногих, кто, приняв ислам, избавился этой ценою от рабства. Он зашептал что-то главному, указывая глазами на грека, и главный слушал его, несколько отодвинувшись брезгливо.

— Как мусульманин мусульманину говорю, эфенди. Не простой человек этот грек. От царского посла он. Я в Бухаре вместе их видел! Вели взять его, вели вязать! Пускай его попытают!

Поймав на лету мелкую монету, он отбежал в сторону, как делает собака, схватив кость. А потом, выглядывая из-за угла навеса, смотрел злорадно, как с двух сторон приблизились к греку туркменские солдаты, как схватили его и спутников, бывших с ним, и поволокли, чтобы отдать страже и посадить под замок.

В каменной башне, куда бросили их, Дементий продолжал возмущаться. Но двое других купцов и приказчики, бывшие с ними, молчали и смотрели на него исподлобья. Это он виноват, что схватили их, из-за него все. Пришлось объяснить им кое-что. Пришлось сказать, что если и правда решат, будто отправлен он от посла, то остальным тоже не жить. Потому что вместе путь их из Бухары на Астрахань — заодно они, значит. Нужно вместе держаться и на одном стоять. Торговые люди, мол, они и подданные его величества султана. Лучше бы, конечно, если б они могли назваться персидскими подданными. Персии здесь боятся. Но зато и обнаружить обман было бы легче. Так, порешив стоять на одном, провели они ночь в темнице, не ведая, что принесет им завтрашний день.

Утром загремели ключи, отворилась дверь, стража повела их не куда-нибудь, а во дворец. И допрашивать их взялся не кто-нибудь, а сам Ширгазы, хан хивинский. Одно повторял хан: признайтесь, какой злодейский умысел велел русский посол передать своим в Астрахани. Может, бумаги какие или письмо. Под пыткою все равно скажете. Лучше так говорите!

Но чем больше пугал их хан, чем больше был страх перед пыткой, тем тверже стояли они на своем. Отрицать все было единственным их спасением. Да и в чем было виниться?

Пытать их не решались. Нельзя пытать подданных другого государя, не доказав их преступления. Они же упорно отрицали всякую сваю вину. Семь ночей держали их в каменной башне. Семь дней водили на допрос. Уж и палач был призван, и мастера пыточных дел. Только махнуть рукой хивинскому хану, и отдадут их палачу и отведут в подземелье, что у Черных ворот.

Не махнул рукой хан. Через семь дней стража вывела их из темницы, отвела в караван-сарай и ушла. Они не сразу поняли, что это значит, и не сразу поверили. А, едва поверив, поспешили к своим товарам. Все было на месте, все было в порядке, кормлены и поены кони и верблюды. Ничто не мешало им отправиться в путь хоть сегодня.

И они отправились не мешкая. Правда, можно было подождать большого каравана, который должен был идти дня через два. Но никто не хотел оставаться в Хиве ни часа.

Только когда они отошли достаточно далеко от города, поверили окончательно, что смерть минула их. Но беда все-таки шла за ними следом. На четвертый день в степи нагнали их каракалпаки и отняли все товары. Сколь ни прискорбен был тот убыток, после пережитого они старались не роптать. Тем паче что нападавшим и убить их ничего бы не стоило. Или увести в плен, чтобы выгодно продать в рабство. Те же хивинцы купили бы их. Не сделали этого каракалпаки. Даже коней не отняли. Оставили им жизнь и позволили идти своим путем. Дай им бог, этим степным разбойникам!

После всего, что было пережито, путешествие по морю на русской торговой шхуне воспринималось уже как конец путешествия, как счастливое его завершение.

В Астрахани, пока спутники его рядились на гостином дворе о кредите, дабы поправить дела, Дементий, узнав, где дом господина губернатора, поспешил туда. Там, явившись пред самим лицом губернатора, велел слугам снять и принести седло со своего коня и вспороть его. Оттуда вынул он тряпицу, а в ней письма на имя государя и Петра Шафирова, подканцлера. Потом же, оставшись с господином губернатором наедине, долго говорили о чем-то.

— А скажи-ка, как ты мыслишь, — допытывался у купца губернатор, — хан хивинский своей ли волей против российской стороны такой афронт держит? Или персы его к тому понуждают?

Но Дементий не был разведчик. Был он купец, иногда — курьер для тайных поручений. Поэтому отвечал он так:

— Когда человеку рубят голову, ваше превосходительство, какая ему разница — тот, кто рубит, творит ли это по своей воле или по приказу? Так и с ханом хивинским. По своей воле или нет держал он нас и лютой казнью грозился, о том мы не помышляли.

В отличие от купца Дементия государственным людям Российской империи знать это представлялось весьма важным. Независим ли в своих действиях хивинский хан? Независим ли хан бухарский?

За годы, проведенные в Бухаре, Беневени убедился, что хан во всем, что он делает, оглядывается на беков, стоящих у его стремени. «До сих пор, — писал он царю, — я не имел случая переговорить с Ханом; только говорил с ним на гулянье за городом, куда нарочно он приглашал с собою; но и то при людях. Я знаю наверное, что он желает со мною наедине повидаться; но не знает, как бы это сделать, чтобы Узбеки не узнали. При Хане есть любимый евнух, у которого в руках все управление; подарками я его подкупил, и он меня поддерживает».

— Достопочтенный Ибрагим-бей, — говорил Беневени евнуху в своей резиденции, куда пригласил его, дабы никто не мог их слышать. — Ценя ваше высокое расположение к делам моего государя, хочу просить при случае поговорить со светлейшим ханом о торговом договоре с Россией. Пусть бухарские и российские купцы ездят безбоязненно и беспошлинно. От этого великая выгода обеим сторонам будет. И само собой, те, кто содействовал этому, забыты никак не будут.

Евнух наклонял голову в тюбетейке, расшитой камешками ляпис-лазури и золотом, и молчал, поглаживая одна о другую свои мягкие, женственные руки. Тогда посол «вспомнил» о дарах, приготовленных для него, и велел казаку, чтобы принес. Входил казак, чубатый, в малиновой рубахе с кистями и сапогах, словно и не было никакой Бухары, а сидели они где-нибудь в Оренбурге или Саратове. Но выходил он, оставив ящик с дарами, ступая бесшумно по высоким коврам, и Бухара снова вступала в свои права. Евнух долго разглядывал парчу, смотрел на свет, дул в меха и прикладывал к щеке, проверяя, мягкие ли. И, только утешив душу и налюбовавшись, продолжал разговор, продолжал с того же слова, с той фразы, на которой прервался.

— При случае и благорасположении обстоятельств я буду говорить со светлейшим ханом о торговых делах. Светлейший хан на сердце носит заботы своих подданных и не преминет во благовремение утешить их.

— Есть еще одно дело, достопочтеннейший Ибрагим-бей. У Бухары, как и у России, есть враги. Высокочтимый хан мог бы в лице российского императора обрести великую опору и непобедимый меч для сокрушения своих врагов. Военный союз — вот что нужно нашим странам. Если кто-нибудь нападет на бухарское ханство или изнутри вздумает угрожать власти великого хана, российское войско по его просьбе придет ему на помощь. Зная это, ни один враг не посмеет посягнуть на священные пределы ханства.

Но евнух словно не слышал его. Он разглядывал перстни на коротких розовых своих пальцах и любовался игрой камней.

Беневени не собирался сегодня дарить ему еще что-то и пожалел, что не догадался заранее разделить дары на две части, сообразно двух частям разговора. Пришлось выйти и распорядиться. Снова вошел казак, неся новые подарки. Снова евнух долго разбирал их, рассматривал и любовался. После чего, однако, опять стал разглядывать свои перстни и то, как играют камни. Подарки он принял, но говорить с ханом об этом деле не стал. Не хотел или не мог.

Военный союз делал бы ханство независимым от Персии, позволил бы не бояться вторжения персидских войск, происков Хивы и Коканда. Но беки, держащие руку Персии, а главное, Муса-бек, что стоял по левую сторону от ханского трона, не дадут хану заключить этот союз. Если же хан и попытался бы совершить это, волею шаха и послушных ему беков дни строптивого хана были бы сочтены. А новому хану не нужен будет бывший евнух прежнего хана. Если ему и удастся избежать заведомо прискорбной участи своего хозяина, безвестие, забытье и отсутствие почестей станут его уделом.

Неужели русский посол не понимает этого?

Неужели он думает, что кто-нибудь станет поступать себе на погибель?

Полюбовавшись еще какое-то время затейливой игрой камней, евнух повторил, что постарается сказать хану о торговом договоре, и стал прощаться.

Беневени не оставлял надежды поговорить обо всем этом с ханом сам. Поговорить с глазу на глаз. Если евнух не может (или боится) помочь ему в этом, есть другие люди. Есть сестра хана, есть нянька, которой хан доверяет. Посол передает им подарки, располагает к себе, покупает доверие и приязнь. Но хан колеблется, хан боится. Купленный персами Муса-бек может так же купить и его сестру и няньку. И кто знает, не передают ли они ему каждое слово посла, каждое слово хана?

В день, когда Беневени праздновал день именин царя, хан ночью без свиты, один явился к нему и, видно, хотел говорить без свидетелей. Но увидел, что у посла в гостях были беки, и не решился. Однако сделал величественное лицо и поздравил с праздником. У самого же в глазах был все тот же страх — не сочтут ли беки, будто у него какие-то тайные дела с послом, не усмотрят ли в том опасности себе или Персии?

Летом 1722 года начался Персидский поход русских войск. Муса-бек и другие, что тайно старались вредить послу, присмирели. Когда же стало известно о взятии Дербента, Решта, Баку, приуныли на глазах или, как принято было говорить в Бухаре, червь печали поселился в их сердце. Правда, они пытались несколько развеять эту печаль и обрести утешение, оказывая всяческие неискренние и запоздалые знаки внимания российскому послу.

В эти же дни неожиданный посланец посетил Беневени. Это был гонец от хивинского хана. Хан писал, что радуется победам русского войска. Хан сожалеет, что на его земле по недоразумению оказался убит русский посланник и пострадали его люди. У хана нет лучшего утешения, как надеяться, что, возвращаясь обратно, господин посол согласится следовать через Хиву. Это кратчайший, да к тому же и наиболее безопасный путь. Так писал хивинский хан российскому послу Флорио Беневени, когда русские войска вступили в пределы Персии и дальнейшие их планы не были никому известны.

Беневени же, выполнив свою миссию как разведчик, сделав все, что он мог как дипломат, действительно помышлял о том, чтобы вернуться обратно. Тем более что начавшиеся междоусобицы и смуты делали его пребывание и вовсе бессмысленным.

Наконец от государя было получено разрешение на отъезд, и он стал говорить об этом с ханом. Хан отвечал уклончиво. Хан ждал, что скажут об этом беки. Беки же, и даже Муса-бек, сами не знали, что сказать. В Персии царил разлад и смуты, и, хотя содержание выплачивалось им по-прежнему, в Тегеране тоже не ведали, что надлежит делать: по-прежнему бороться ли с русскими, или, может, искать в них союзников хотя бы против Османской империи? Неопределенность персидских дел породила такую же неопределенность в Бухаре.

«Сколько ни старался об отпуске моем, никакого решения получить не мог, — доносил посол. — Только обманывают под разными предлогами и проводят, постоянно обнадеживая… После того, когда уже все, что имел, роздал на подарки здешним министрам, упрашивая беспрерывно, чтобы меня отпустили, я получил от Хана конжед-авдиенцию; он вручил мне грамоту; но отпустил метя только на словах. Хотя Хан приказал во всем меня удовлетворить и, как можно скорее, отправить с конвоем до Персидской границы, но его министр ничего не исполнил…»

Ситуация, ставшая знакомой еще по Персии.

Только через полгода, после неимоверных усилий Беневени удалось в конце концов выехать из Бухары.

Накануне заглянул к нему бывший посол бухарский в Петербурге, Пришел проститься. Они почти не виделись в Бухаре. «То, что должно случиться, должно случиться, и тщетно пытаться отсрочить его приход», — посол по-прежнему через эту формулу ощущал жизнь и судьбу. Но на этот раз он не был уверен, что у переправы через Амударью с Беневени должно случиться именно то, что замыслил Муса-бек. Поэтому он сказал Беневени, что хочет полюбоваться цветами его сада. На языке, который Беневени научился понимать, это означало приглашение к конфиденциальному разговору. И действительно, выйдя в сад, посол шепнул ему несколько слов и, словно испугавшись, что пошел не только против всесильного Муса-бека, но и, возможно, против судьбы, стал прощаться.

Они не говорили «до свидания» друг другу. Они знали, что не увидятся никогда, даже если Беневени удастся избежать гибели и обойти смертельные ловушки, уготованные на его пути.

Несмотря на то что стало ему открыто, Беневени не мог уже ни отсрочить столь давно ожидаемый отъезд, ни изменить маршрут. Он не стал делать это еще по одной причине. Приход посла, что это — действительно предостережение друга? Или предательский, тонкий ход все того же Муса-бека, чтобы задержать его в Бухаре? Только выйдя в Амударье на переправу, будет он знать правду. Но тогда может оказаться уже поздно. Наверняка поздно. А может, и правда, существует судьба и того, что должно случиться, нельзя избежать? Проведя в Бухаре три года, человек невольно начинает смотреть на вещи иначе, чем смотрел до тех пор.

Когда посольство приблизилось к городу Чикчи, что лежал на пути и был в десяти верстах от переправы, несколько бухарцев, приставленных к каравану, сказали, что им нужно ехать далее. Беневени догадался, куда спешили они. Очевидно, посол сказал правду. «Оные шпионы, — писал он потом, — вперед уехали ко Туркменам ведомость об нас подати; и то учинилось пред полудни». А после полудня начался проливной дождь, который задержал посольство в Чикчи на целые сутки. Это и была та самая рука судьбы, в которую так верил бывший посол бухарский. За это время Беневени получил точные данные — у переправы их ждала банда местных кочевников. Они должны были налететь, когда половина посольства переправится, а другая будет еще на той стороне реки.

Конечно, это был более продуманный ход, чем то, что совершил Ширгазы, хан хивинский. Убить посольство в пути, чужими руками — в этом случае двор бухарский и сам хан оставались в стороне. Тем более что они могли бы сказать, что и их люди погибли при этом. Что, впрочем, было бы правдой.

Но, очевидно, Беневени стало бы известно о том, что готовилось, даже если бы посол бухарский не сказал ему об этом. Разведчик не зря провел здесь три долгих года. У него были люди, узнававшие тайные вести и сообщавшие ему о многом. В течение дня, когда посольство было в Чикчи, ему «ведомость подал один друг» о большом отряде, секретно посланном из Бухары, чтобы перехватить русских, если им удастся избежать засады у переправы.

В этой ситуации оставалось одно — вернуться в Бухару.

Отсюда, из Бухары, Беневени пишет последнее свое письмо царю. Доберутся ли они до русских крепостей, что у Каспия, неведомо. Письмо же, посланное через верных людей, должно дойти. И вести, которые он сообщает о судьбе посольства и о делах бухарских, эти вести должны будут достичь царя. Пишет он о разорении, замешательстве и бунте, которые переживала Бухара в те дни. Пишет о своевольстве беков. А также о краске для шелка, секретом которой владеют бухарцы. Сам же народ бухарский, пишет посол, «люди обходительные».

Кроме того, еще одну важную весть подает он в Россию в последнем своем письме. Причина всех их бед, а возможно, и будущей гибели посольства — житель «города Таскента из Туркестанской орды, именем Хаджи-Раим». Доносчик и ябеда, он подал хану письмо, в котором писал, что курьеры, мол, «которые к нему, Флорию, посылаются, шпионы и ездят под именем купечества и осматривают земли Бухарские, Хивинския и Туркестанския». Хан дал ему копию того доноса «на ориентальном языке». Сделал же хан это тайно от Муса-бека и других, потому что по-прежнему ласков к нему. Хан же сказал ему, что доносчика того можно схватить в Уфе или Тобольске, где он «имеет купечество».

Просил же он также у государя императора прислать ему грамоту для шаха персидского, чтобы дал тот ему в пути охрану от разбойников и пропустил бы через свои земли.

Но ответа и царской грамоты получить ему не пришлось.

Поняв, что не удалось погубить посольство в дороге, Муса-бек и другие, кто держал персидскую сторону, потребовали от хана: посла «потерять и ограбить, а людей всех в полон взять». На тайном совете только ближний министр защитил его, говоря, что посла как гостя должно проводить с честью до персидской границы. Не потому говорил это, что Беневени задобрил его или подкупил подарками, а потому, что, живя в жестокий и вероломный век, не любил жестокость и избегал вероломства. И такие люди были в то время, хотя век их и был недолог.

Но сколько сможет хан противостоять воле беков, которые сильнее его?

В первых числах апреля из городских ворот Бухары вышел татарин, ведя за собой четырех верблюдов. У ближайшего колодца он наполнил водой бурдюки из толстой ослиной кожи, погрузил их на верблюдов и отправился дальше по дороге, что вела на Хиву. Солнце светило ему в лицо, он ехал на первом верблюде, ведя за собой остальных, пока Бухара не скрылась за горизонтом.

Соглядатаи доносили Муса-беку, что российский посол совсем отчаялся, видно. Сам он и люди его все больше сидят дома и на улице почти не показываются. Приходил к нему только русский купец один, да и тот скоро ушел.

Не ведал Муса-бек и осведомители, что этот день был последним днем русского посла в Бухаре. В полночь он сам и часть людей, бывших с ним, выбрались по одному через боковую калитку сада. На дальней окраине, за бахчами их ждали уже казаки с оседланными конями. Когда луна зашла, двадцать восемь всадников поскакали от города в сторону Хивы.

Был уже день, когда они достигли наконец степи и нагнали своего водовоза. Три бесконечных дня безводною степью ехали они еще после этого, прежде чем вышли к первому колодцу.

Иного пути, кроме Хивы, в Россию не было. Перед ними лежала раскаленная степь, пустыня и путь в Хиву. Но в Хиве убили Бековича и казнили его людей. Что ждало их?

Русское посольство было встречено за две версты от города. Посла поздравили с приездом. Отметив, что он в дорожном платье и в бороде, просили переодеться для чести хана. Беневени был уже «во французском платье», когда при въезде в город его встретил любимец хана Достум-бей. При европейских дворах таких любимцев называли «фавориты», часто добавляя к этому слово «всесильный». Достум-бей был всесилен. Беневени понимал это. Человек этот, писал он в дневнике, «имеет значение более самого хана; его трепещет вся страна».

— Мы приглашали тебя ехать на Хиву, — сказал ему Достум-бей при встрече. — Почему же ты медлил? Может, ты не верил нашим словам?

— Я верил обещаниям твоим и хана, — так отвечал Беневени. — Не ехал же долго по многим причинам. Самовольно, без указа государя ехать я не мог. Гонец же, который вез его письмо, был убит дорогой. Во-вторых, я опасался бухарского хана, который враг Хивы. Он постоянно пугал меня судьбою князя Бековича. Я же искал тому удобный случай и вот прибыл сюда, потому что всегда считал дорогу на Хиву безопаснее, выгоднее и почетнее.

— В каком смысле ты считал дорогу на Хиву для себя почетнее?

— Я долго и почти бесполезно прожил в Бухаре. Со мной обходились дурно, несмотря на многие мои подарки и подношения. Я надеюсь, что здесь хан примет меня с должной честью, что будет для общей пользы, чтобы утвердить святой мир между нашими народами.

Персидский поход только что завершился, и гром русского оружия висел еще в воздухе. Поэтому слова о мире понравились всесильному любимцу хана. Приятно была слышать ему и упрек в адрес Бухары, с которой Хива пребывала в беспрестанных военных стычках.

— Хан соизволит принять тебя на днях, посол, — сказал он. — А пока приготовь подарки для светлейшего хана, для меня и восьми беков.

Беневени распаковал то немногое, что осталось, что сумели захватить с собой в далекий и трудный путь: пару черно-бурых лисиц, серебряные часы и кофейник английской работы, тот самый, что был с ним все эти годы, дюжину фарфоровых чашек, шесть кусков позумента, зеркало с рамкою из янтаря. Достум-бей осмотрел подарки, поджал тонкие губы и в ярости молча вышел из комнаты.

— Он думает отделаться столь ничтожными дарами! — возмущался он во дворе, садясь на коня. — Бухарцев дарить умел! А отсюда хочет уехать даром!

Начались переговоры через посредников и третьих лиц.

— Я желаю добра послу, — говорил Достум-бей раздраженно. — Я желаю добра. Пусть посол к своим подаркам добавит серебряные пояса, которые могут доставить из Бухары, а здесь, в Хиве, пусть купит сукна. Я же выберу двух из его коней, что пойдут в подарок его величеству, хану хивинскому.

Когда купцы принесли сукно, всесильный человек и любимец хана велел тайно отнести его к себе и отмерил там кусок себе на кафтан.

У Беневени не было выбора. Участь князя стояла у него перед глазами. Должно было снести все вымогательства, всю алчность и всю ложь. Его люди и он сам должны вернуться в Россию.

Наконец хан Ширгазы принял подарки и согласился на аудиенцию. Казначей Досим-бей, погубивший в свое время князя Бековича, сидел по левую руку хана. Он улыбался и кивал послу. Он знал — этот не уйдет тоже. Во всяком случае, уйдет недалеко. Незачем убивать его перед шатром хана, если это может быть сделано в пустыне. Незачем делать это ханским воинам, среди бродячих кочевников всегда есть охотники такого рода дел. Они уже знают. Они ждут только знака. И он, казначей Досим-бей, когда будет надо, подаст им этот знак.

Поэтому казначей был особенно ласков с послом, был участлив с ним и любезен. Более того, он был искренен в этой любви и ласке.

Так скрипач любит свою скрипку, а садовник — розы. Казначей вовсе не ненавидел Беневени, как не ненавидел он и князя. Можно ли ненавидеть людей, благодаря которым поднимаешься в собственных глазах, глазах хана, а главное — персидского двора?

— Пусть скажет нам господин посол, какая страна нравится ему больше, Бухара или Хива? — Это был шутливый вопрос, но Беневени почувствовал в ханских словах ловушку. В чем ловушка, этого он не знал. Естественно, все ожидают, что он скажет, что Хива ему нравится, в Бухара — нет. Вопрос рассчитан на этот ответ. Значит, этого-то ответа он я не должен дать.

— Обе хороши, — отвечал он, — но летом так жарко! Для меня этот климат вреден, лучше уж русские холода.

— Но, говорят, Бухара богата, — продолжал хан,— говорят, в ней находят золото.

Теперь он видел ловушку, ясно видел открытую ее дверцу, железное жало, пасть. Главное было — не переиграть, не сфальшивить. Беневени ответил, смеясь, словно усмотрел в том вопросе шутку и оценил ее:

— Если бы в Бухаре было золото, оно было бы там дешево. А в России оно дешевле. Разве не значит это, что Россия изобильнее золотом?

Хан вскинул выщипанные, крашенные персидской хной брови и стал расспрашивать, где и как добывается в России золото. Разговор перешел в другое русло. Ловушка не захлопнулась, открытая пасть ее осталась позади. Но нужно было помнить о ней, чтобы не попасть в нее случайно, забыв и оступившись.

Через несколько дней один из беков говорил Беневени, как понравился Ширгазы весь его разговор и то, как отвечал посол на вопросы. Особенно, когда посол объяснял им действие боевых бомб и гранат. «Если у русских есть такое оружие, они непобедимы» — так сказал будто бы хан после ухода посла. И еще одну вещь сказал он, доверительно передал ему бек. «Дай бог, — сказал хан, — чтобы он действительно не знал о золоте, что водится в наших странах». Передав эти слова, бек понимающе подмигнул Беневени.

Беневени не мог не улыбнуться столь наивной, столь откровенной хитрости. О каком золоте идет речь? — удивился он. Это все сказки для малых детей. Здесь, правда, есть настоящее золото, хотя ни хивинцы, ни бухарцы, кажется, не ценят этого.

— Я захватил с собой прекрасные образцы. Угодно ли будет достопочтенному беку взглянуть?

У бека от волнения и нетерпения ладони стали влажными.

Беневени вынул мешочек и высыпал на ладонь продолговатые крупные семена. Это были семена хивинских и бухарских дынь.

— Вот настоящее золото. Если не удастся вырастить их в России, я пошлю несколько семечек к себе в Италию.

Бек был разочарован и сопел сердито. Беневени, естественно, сделал вид, что не заметил его огорчения, и стал угощать гостя.

Убедил ли этот разговор Ширгазы?

Через пару недель при хане состоялся тайный совет, на котором решалась участь посла. Давно ли такой же совет был при бухарском хане? Как и там, раздавались голоса — не отпускать Беневени. В отличие от бухарского хана Ширгазы был согласен с ними.

— Он слишком много знает о нашей стране, — сказал хан.

Но казначей почтительно возразил хану. Посла можно и отпустить. Если он и узнал что секретное, то давно мог сообщить об этом через купцов в письмах своему царю. Пусть посол будет отпущен с почетом.

Хан удивился этим речам, но не подал вида. Если человек шаха заступается за посла, это весьма неспроста. Видно, поражение, что русские нанесли персам, заставило их считаться с Россией и бояться ее. Так понял эти слова хан, так он воспринял их. Но, если Персия не хочет сердить Россию, Хиве тем паче не следует делать этого.

— Я считаю, — сказал Ширгазы без всякой, казалось бы, связи с предыдущим, — что нам тоже надо отправить посольство к царю. Лучше всего, если оба посла выедут вместе.

Если бы казначей умел скрипеть зубами от ярости, наверное, он скрипнул бы ими в ту минуту.

Ширгазы все реже прибегал к его советам. А последнее время, казалось, стал забывать о нем совсем. В словах баев, обращенных к нему, вместо недавнего раболепия и лести стали проскальзывать если и не пренебрежение, то некая готовность к этому. Поражение Персии обернулось его унижением. Но не падением же, не немилостью? На всякий случай он стал хвалить дальновидность хана, принявшего столь мудрое решение об отправлении посольства. Любимец хана Достум-бей при этих словах чуть усмехнулся презрительно. И это заметили все.

Так Беневени получил надежного попутчика и конный эскорт, сопровождавший их вплоть до Гурьева-городка. 17 сентября 1725 года Флорио Беневени и люди, бывшие с ним, благополучно достигли Астрахани.

* * *
Пятнадцать лет спустя в Хиве случилось быть поручику Оренбургского драгунского полка Дмитрию Гладышеву и геодезисту Муравину, сопровождавшему его. Они застали здесь бывших казаков и драгун из посольства князя Бековича-Черкасского. Все это время они были в рабстве и употреблялись для разных работ, весной же — для чистки сточных канав вокруг города. Это были немногие, кто уцелел и не был убит хивинцами. Когда-то они шли сюда с посольством, предлагавшим Хиве военный союз и дружбу.

Теперь у ворот Хивы стоял Надир-шах с огромным и беспощадным персидским войском.

Тогда-то хивинцы запоздало вспомнили о России. Поспешно привезли они в город и избрали ханом Абул-Хаира, киргизского хана, только за то, что был он российский подданный. Избрав его, столь же поспешно отправили письма шаху, что, мол, поскольку теперь они под властью подданного Российской империй и как бы осенены русским знаменем, то просят его пощадить их город. Для большей убедительности отвезти письмо шаху просили геодезиста Муравина — не столько из уважения к геодезии, столько в силу его военного мундира, который должен был произвести впечатление на шаха.

Русский военный мундир и российское подданство хана были не тем, чем можно было бы пренебречь в то время. Шах принял Муравина, обласкал его и обещал пощадить город.

Возможно, так и было бы, если бы через пару дней у нового хана не сдали нервы. Он бежал из Хивы, прихватив с собой вопреки их воле русских офицеров.

Беспомощный и беззащитный город стоял теперь лицом к лицу с многотысячным, известным своей бессмысленной жестокостью войском. Не так ли, беспомощный и беззащитный, стоял князь перед шатром хана, когда ханские воины наотмашь рубили его саблями? Те, кто некогда с холодным любопытством созерцал, как убивали беззащитного человека, смотрели теперь, как войско Надир-шаха надвигалось на их город. Оно шло медленно, не спеша, занимая всю степь до самого горизонта.

ГЛАВА VII Миф о «русской угрозе». Английские агенты в Каракумах

Пожилые англичане и сейчас помнят слова: «Солнце никогда не заходит над Британской империей». Этот девиз они часто слышали в дни своей молодости. Его произносили их деды, повторяли отцы. Это было больше чем лозунг. Это был источник национальной гордости, повод к чувству исключительности и превосходства.

В то время, когда произносились эти слова, владения английской короны действительно лежали во всех частях света. Но имперские устремления не знают пределов.

Правда, устремлениям этим и политической экспансии всегда сопутствовал некий джентльменский набор аргументов: захват новых территорий необходим для торговли; подчинение других народов нужно для их же блага — во имя прогресса, развития и цивилизации, а также для распространения добрых нравов. С некоторых пор перечень этот пополнился еще одним аргументом: «русская угроза». Английской колонии, Индии, с севера угрожает якобы огромная и непонятная Россия.

Этот политический миф английские имперские круги использовали, чтобы обосновать собственное продвижение от индийских границ в Афганистан и государства Средней Азии.

И вот по улицам Кабула, по улицам Герата маршируют английские солдаты, а конные упряжки везут на север Афганистана горные пушки. Одновременно в соседних Хиве, Бухаре и Коканде проявляются английские «путешественники». Они очень любознательны и активны.

Но все эти игрища у дальних подступов границ России не застали ее врасплох.

В ЧАЛМЕ И ХАЛАТЕ

Когда французская армия переходила Неман, начиная свой поход на Россию, Наполеон переправился одним из первых. Современники рассказывают: император, пришпорив коня, поскакал вперед через приграничный лес и долго мчался так совершенно один. Потом медленно вернулся и присоединился к остальной армии.

Только ли о России помышляя Наполеон в те минуты?

Так далеко, так бесконечно далеко от этого места и этого дня, в 1799 году в Сирии, при осаде крепости Акр, он доверительно говорил одному из своих приближенных:

— Александр Македонский достиг Ганга, отправившись от такого же далекого пункта, как Москва. Предположите, что Москва взята, Россия повержена, царь помирился или погиб при каком-нибудь дворцовом заговоре, и скажите мне, разве невозможен тогда доступ к Гангу для армии французов и вспомогательных войск? А Ганга достаточно коснуться французской шпагой, чтобы обрушилось это здание меркантильного величия!

Под зданием меркантильного величия император подразумевал уже тогда ненавистную ему Англию.

Забыл ли эти свои слога и планы Наполеон в 1812 году, переходя Неман? Очевидно, не только не забыл, но и намерен был воплотить их на деле.

Поход в Индию через побежденную и повергнутую Россию должен был явиться апофеозом не только этой войны, но всего его царствования. Не случайно в 1811—1812 годы, годы, предшествовавшие войне, французская дипломатия развивает такую бурную деятельность в районах, которые, казалось бы, находились на задворках интересов и политики Франции — в Египте, Сирии, Персии. В это же самое время по этим странам разъезжает французский консул «с официальной миссией и тайными поручениями Наполеона» — по выражению академика Е. В. Тарле. «Тайные поручения» заключались в подготовке движения французских войск через эти страны на Индию. Но это как бы второе, подсобное, направление удара. Первое через Москву. Чего не смог довести до конца Александр Македонский, совершит он, Наполеон.

Только коснуться Ганга французской шпагой, и Англия падет!

Страх потерять Индию, а с нею — мировую империю все больше превращался в навязчивую манию британских колониальных кругов.

Если не Франция, то кто еще мог бы выйти к берегам Ганга? Россия? И хотя от Петербурга до Дели были многие тысячи верст, страх витал в туманном воздухе Сити. Если русские окажутся вблизи индийских границ, индийцы восстанут, рассчитывая на их помощь. Картина эта, как кошмар, стояла перед глазами имперских чиновников и банкиров с берегов Темзы.

Никто не знает и никто не может сказать, когда первые английские разведчики появились на караванных тропах и в городах Средней Азии. Возможно, отсчет следовало бы вести от Антония Дженкинсона, посетившего Бухару во времена Ивана Грозного и оставившего о том подробные записи.

…В самый полдень при голубом небе и ясном солнце слышен над Бухарою гром. Недоуменно смотрят в небо прохожие, испуганно озирается ханская стража. И снова гром, и кажется, еще громче прежнего. Это во дворцовом саду Дженкинсон показывает изумленному хану действие ружья, этого устройства, изрыгающего огонь и грохот. Это первые выстрелы, прозвучавшие в древнем городе. Выстрелы, произведенные из английского ружья англичанином.

Позднее, в 1732 году, здесь появляется полковник английской армии Гарбер. Это было время, когда пребывание в отдаленной стране воспринималось как приключение, издание же записок о таком путешествии было событием. Путешествие полковника, однако, не оставило после себя ни единой строки. Даже маршрут его передвижения по Средней Азии остался закрыт и никому не известен.

Когда в Хиве, в Бухаре ли появлялся купец с торговым интересом и с товаром, он был человеком понятным, он мог ожидать защиты от местных властей. Всякий другой, кто появлялся здесь и не мог объяснить толком цели своего появления, был лазутчик, был соглядатай и не смел ожидать ничего, кроме постыдной казни.

Одних казнь настигала там, где их хватали. Другие умирали на обратном пути необъяснимым и непостижимым образом.Среди секретов, которые им удавалось разведать, не было тайны средства против медленных ядов. Такие яды давали обычно нежелательным визитерам, когда хотели, чтобы то, что они увидели и узнали в чужой стране, не ушло за ее пределы. Эта участь постигла англичанина Мооркрофта и двух его соотечественников, которым в 1824 году удалось добраться до Бухары. Они избежали множества опасностей и гибельных ситуаций только ради того, чтобы принять медленную смерть из блюда с пловом в день своего отъезда.

Когда в 1838 году английский полковник Стоддарт появился в Бухаре, путь к плахе был уже проложен его предшественником, лейтенантом Уайбердом. Лейтенант осмелился появиться в окрестных степях в чалме и халате, верхом на сером коне, выдавая себя за мусульманина. И хотя лейтенант свободно говорил на местном наречии, маскарад его был разгадан.

Полковник не рискнул заявиться в Бухару в чалме и халате. Британский военный мундир защитит его лучшим образом. Так полагал он. Но ошибся.

Эмир Нарулла, который правил Бухарой, в то время, был личностью обычной, довольно ординарной, если исходить из оценок его времени и его окружения. Поступки эмира ничем не отличались от поступков и действий его предшественников или тех, кто правил после него.

Когда в юности в некий час ему пришло на ум, что настало время стать эмиром, он убил своего отца, который занимал трон. А заодно и старшего брата, стоявшего на его пути. Для того же, чтобы поступки его не послужили дурным примером младшим его братьям, он своею рукой убил и их, всех троих. Для человека, который без малейших раздумий поступался жизнью своих близких, жизнь посторонних, подданных, не говоря уже об иностранцах, и вовсе не имела никакой цены.

Что касается полковника, то у него было свое представление о том, как надлежит обращаться, с туземцами. Он был офицером индийской службы и имел достаточный опыт. Правда, Индия была колонией, Бухара — свободной страной, не ведавшей иной власти, кроме власти эмира. Это было существенное, принципиальное различие. Стоддарт со всей самоуверенностью, присущей, колониальному офицеру, постарался проигнорировать это. Реальность, однако, оказалась сильнее его.

Полковник не желал соблюдать никаких норм этикета, принятых, при дворе. Эмира он приветствовал, как приветствовал бы своего армейского коллегу — беря под козырек, щеголевато и небрежно. Ему ничего не стоило въехать верхом на Регистан, площадь перед самым дворцом, грубо отпихнуть или даже ударить кого-нибудь из дворцовых служителей. Полковник колониальной службы, он знал, как обращаться с туземцами.

Не знал он другого. Не знал, что один из слуг, с которым прибыл он в Бухару, тайно вез с собою письмо. Письмо самому эмиру — от Дост Мухаммед Хана, эмира афганского. Следует весьма остерегаться этого незваного гостя, писал Дост Мухаммед. Полковник опасный английский шпион. Чем быстрее эмир от него избавится, тем лучше.

Письмо это, доставленное в Бухару слугою полковника, было ему смертельным приговором.

Но кошка решила поиграть с мышью.

Правительство ее величества королевы Виктории предлагает сиятельному эмиру военную помощь. Если какая-нибудь держава осмелится посягнуть на священные границы Бухары…

Эмир улыбался.

— Вашему величеству нечего опасаться увеличения британского влияния в Афганистане, у южных ваших границ. Благородные цели британской армии и высокие идеалы…

Эмир улыбался.

— Что касается русских пленных и русских, находящихся в рабстве, то разумно будет, если ваше величество разрешит им вернуться на родину. Это лишит Россию повода предъявить вам это требование и оказывать политическое и военное давление на ваши дела.

Эмир улыбался.

Он подумает обо всем сказанном. Он желает полковнику приятно провести время.

С этими словами эмир улыбнулся еще раз.

Смысл этого пожелание стал понятен полковнику только через несколько дней когда стража эмира ночью схватила его в постели, связала по рукам и ногам и отвезла в городскую тюрьму. Об этой тюрьме полковник слышал еще в Дели. Не столько о самой тюрьме, сколько о Черном Колодце в ней. Теперь он увидел воочию сам этот колодец. Им оказалась глубокая узкая яма, на дне которой белели в полутьме человеческие кости и гниющие отбросы. В яме обитали длинные черви, которые проникали под кожу и жили в теле человека, жабы, выпускавшие ядовитую жидкость, а главное — кровососы, огромные овечьи клещи, которые изголодавшейся массой набрасывались на свежую жертву.

Из Черного Колодца никто не выходил живым. Полковник вышел. Он был поднят оттуда на поверхность, вымыт, накормлен и переодет, едва Бухары достигла новость, что английская армия вступила в Афганистан. Когда же стало известно, что Кабул взят, Стоддарт был повышен в ранг великой милости и любви в глазах эмира.

Теперь, когда английские солдаты стояли у самых его границ, эмир проявил готовность и всяческую заинтересованность в военном союзе с Англией. «Я считаю, — писал полковник, — что, исходя из интересов правительства (а особенно для того, чтобы удержать русских вдали от Бухары, где им не за что ухватиться), мне следует оставаться здесь, прилагая все усилия, чтобы привязать эмира к нам…»

Это были дни, когда Стоддарт чувствовал себя первым человеком при эмире. Значит, прав был он, что держался с туземцами таким образом. Значит, действительно понимают и уважают они только силу. «Те самые люди, — писал он, — которые при моем прибытии признавались мне, что никогда не слышали, кто такие англичане, теперь трепещут от нового соседства».

Но трепет этот сразу прекратился и положение полковника изменилось диаметральным образом, едва в Бухару из Кабула пришла новая весть. Афганистан восстал от Герата до Кандагара. Все 15 тысяч британских солдат были уничтожены в течение считанных дней. Из всего экспедиционного корпуса границу в обратном направлении пересек только один человек — раненый и на загнанной лошади.

Печальную перемену в судьбе полковника разделил его соотечественник и коллега по секретным поручениям и тайным делам, капитан Артур Конноли.

В свое время, решив посвятить себя непростому в опасному ремеслу разведчика, капитан постарался поближе изучить будущего своего противника, с которым ему предстояло встретиться на караванных тропах Востока. Поэтому, прежде чем появиться в Персии и Афганистане, на Кавказе и в Средней Азии, капитан совершает путешествие в Россию.

В конце октября 1829 года он покидал Москву. «С последнего из холмов, подступавших к городу, — писал он об этой минуте, — мы еще раз взглянули на ее раскрашенные и позолоченные купола и крыши, громоздившиеся по обеим сторонам Москвы-реки на фоне ярко-голубого неба. Погода предвещала снег, и действительно, пока мы любовались этим видом, повалили густые хлопья снега. Мы плотней запахнулись в наши меховые шубы велели «извозчику»[24] погонять».

Задача, которую Конноли выполнял в Средней Азии, была подобна той, которая стояла перед Стоддартом: противодействие влиянию России, содействие английскому проникновению в эти страны. Как и у полковника, статус его был двусмыслен и мог трактоваться любым образом. Приезд его мог быть воспринят как своего рода дипломатическая миссия, а мог и иначе, как попытка лазутчества и шпионства.

Капитан прибыл в Бухару, побывав в Хиве и Коканде.

— В прежние времена, — говорил эмир капитану, которого велел привести к нему во дворец, — между мусульманами и неверными совершались многие дела и была дружба. Не вижу, почему бы такой дружбе не быть между нашими странами — Бухарою и Англией.

— В этом и есть, цель моего приезда… — вставил было капитан, но эмир взглядом заставил его замолчать.

— Но прежде чем говорить о дружбе, я бы хотел знать, зачем англичанин, что находится сейчас передо мной, побывал в разных концах моей и соседних стран. Что делал этот англичанин, в Коканде? Зачем он отправился в Хиву? Какие могут быть у него дела в Мерве?

— От имени правительства ее величества…

Но эмир снова остановил его:

— Тот, кто приходит от чьего-то имени, от имени королевы или императора, называется послом. Сейчас в Бухаре находится русское посольство. Посол Бутенев вручил мне свои грамоты, подписанные императором. Я не вижу ваших грамот, капитан. Может, я просто плохо вижу, может, их видел кто-то еще?

Эмир, деланно вопрошая, обвел глазами полукруг придворных. Те сдержанно захихикали монаршей шутке.

— Вот видите, капитан. Другие тоже не видели их. Что же вы делаете в моей стране и в моей столице? Я знаю, путешественники, вроде вас часто бывали в Афганистане. А потом по их следам пришли солдаты. Мне не нужны английские солдаты в моих владениях, капитан.

Эмир не придерживался этикета и не выбирал выражений. Он мог позволить себе это — английская армия не стояла больше у его южных границ. Он мог позволить себе не только это. Стоддарт снова был водворен в заключение, и Конноли разделил его участь.

По прошествии какого-то времени оба английских офицера были казнены. Однако казнены они были не как разведчики. Зарезанные публично, на базарной, площади, на глазах многотысячной толпы, они оказались принесены в жертву иным целям, далеким от их деликатной миссии.

Вопрос о том, жить или нет двум офицерам, решался не в Бухаре. Он решался и был решен в Лондоне, в Букингемском дворце. Когда полковник в свое время появился в Бухаре, предлагая военный союз и помощь, эмир как бы в ответ на это написал письмо королеве Виктории и теперь ожидал ответа. В Лондоне сочли, однако, что эмир не столь значительная персона, чтобы королева стала отвечать ему. Достаточно, если ответит английский наместник в Индии, вице-король. Это была та же надменность, те же колониальные манеры, которые демонстрировал во дворце эмира Стоддарт. Только теперь они исходили уже не от полковника, а от королевы. Полковника эмир засадил в Черный Колодец. Что мог сделать он с королевой?

Русский посол, будучи в Бухаре, просил эмира пощадить жизнь англичан и отпустить их на родину. Эмир ответил:

— Они будут отправлены в тот же день, когда королева ответит на мое письмо.

Эмир Хивы и эмир Коканда просили его о том же. Он ответил им теми же словами. К нему обратился персидский шах. Он ответил ему то же. Император российский просил эмира о жизни и свободе британских подданных. Эмир ответил ему почтительно, но твердо, сказав то же, что его послу.

Единственным, кто так и не снизошел, кто в величайшем высокомерии так и не ответил на письмо эмира, была королева Великобритании. Жизнь двух офицеров, несомненно мужественных и безусловно преданных, не столь уж высокая плата за имперские амбиции. Так решено было в Лондоне.

За несколько лет до описываемых событий в Бухаре побывал другой англичанин — лейтенант Александр Бернс. Это был разведчик, свободно владевший местными языками и без труда выдававший себя то за афганца, то за индуса, то за узбека — смотря по обстоятельствам. Кроме Бухары, он побывал в Чарджоу, Мерве, в Туркмении и на Аральском море. В пути ему удавалось вести постоянные записи, причем делать это, не привлекая внимания спутников по каравану. Результатом его путешествия были три больших и подробных тома. В главе «Политическая и воинская сила Бухары» он писал: бухарское войско «состоит почти из 20 000 конницы и 400 пехоты при сорока одном артиллерийском орудии. Кроме того, есть еще так называемая «элджари», или милиция, составляющаяся из различных служителей правительства и простирающаяся до 50 000 конницы». Дает он и характеристику воинских качеств этой армии. Сведения отнюдь не лишние, если иметь в виду последующие военные планы. «В сражение они кидаются с громкими криками, но судьба передового отряда почти всегда решает дело. Как и регулярная кавалерия, они превосходны, но зато плохи как солдаты». Таблица, приложенная к главе, давала подробнейшее представление о структуре бухарского войска — из каких племен составлен каждый отряд, его численность и даже имена командиров. Столь же подробно было описано Бернсом вооружение бухарских воинов, их содержание и тактика.

Другие разделы описывают ремесла, полезные ископаемые, торговлю и, самое главное, дороги, караванные тропы и пути, ведущие в Бухару с юга, из Индии, через Афганистан.

Сведения, собранные Бернсом, оказались столь важны, что по возвращении его в Индию он был отправлен в Англию для доклада премьер-министру и самому королю.

Опасаясь английских военных разведчиков, правители эмиратов и ханств Средней Азии старались не допускать подобных лазутчиков в свои пределы. В шестидесятые годы прошлого века венгерский ученый-востоковед Александр Вамбери, переодетый дервишем, сумел, однако, проникнуть в Хиву и в Бухару. Но чтобы совершить это, нужно было не только безукоризненное знание языков, канонов религии, нравов. Нужен был еще один компонент предприятия — удача. Удача сопутствовала ученому. Правда, поначалу глава каравана, караван-баши, наотрез отказывался взять мнимого дервиша с собой в Хиву. Почему? «Назад тому несколько лет, — писал Вамбери, — был такой случай: этот караван-баши привел в Хиву одного ференги (англичанина), который во время своего путешествия снял полностью карту всей дороги и с такой дьявольской точностью, что не было пропущено ни одного колодца, ни одного холмика. Хан так разгневался, что велел повесить двоих, принесших ему это известие».

Если хивинский хан поступил так с теми, кто только принес ему это известие, легко догадаться, как поступил бы он с самим английским лазутчиком.

Судя по всему, таких переодетых «ференги», путешествовавших по дорогам и караванным тропам Средней Азии, было немало. Один из таких «путешественников» рассказывает в своих заметках, как на одном из привалов афганец признал в нем англичанина.

— Дервиш?! — гневно воскликнул он. — Знаем этих английских дервишей! Они пробираются в страну, чтобы разведать там горы и ущелья, озера и реки. Они узнают удобные проходы и возвращаются, чтобы рассказать все начальнику, которого зовут Компания[25]. Потом этот начальник посылает солдат, и они захватывают страну. Переведите ему, что я сказал!

Но в переводе не было нужды. Английский разведчик, с которым произошел этот эпизод, говорил на фарси и на пушту без акцента.

Капитан Конноли не принимал облика путешествующего дервиша. Он прибыл в Бухару открыто, на нем был британский офицерский мундир. Но в штате туземной прислуги, сопровождавшей его, среди трех десятков носильщиков, погонщиком, камердинеров и поваров было по крайней мере двое переодетых англичан, выдававших себя за индусов.

Гневные слова афганца по поводу переодетых англичан, пробирающихся в чужие страны, очень четко выразили последовательность английского проникновения в страны Востока. Сначала появлялись лазутчики — переодетые или даже в мундирах. Следом за ними сомкнутым строем шли солдаты.

Посольства Коканда, Хивы, Бухары, бывая в России, жаловались на повышенный интерес англичан к их странам. Бухарский посланец Мукин-бек, будучи в Петербурге в 1840 году, подал записку вице-канцлеру, в которой от имени эмира излагал опасения по этому поводу. Если англичане овладеют Хивой, писал он, это будет в равной мере плохо как для Бухары, так и для России. Если «соединились бы бухарцы, хивины и кокандцы и выгнали бы франков (англичан), давали вы друг другу помощь, тогда началась бы свободная торговля».

Такой ход событий не устраивал, естественно, английскую сторону. Но между вожделенными государствами Средней Азии и передовыми английскими форпостами в Индии лежала независимая страна — Афганистан. Красные мундиры английских солдат могли появиться на улицах Самарканда и Бухары, Хивы и Коканда только после того, как эти солдаты смогут пройти маршем по улицам Кабула.

Последствия захвата Афганистана были бы гибельны для независимости сопредельных с ним стран. Русский журнал тех лет писал, что, если Афганистан будет захвачен Англией, «англичанам до Бухары останется один шаг». И не было ни малейшего сомнения, что этот шаг англичане не замедлят сделать. Английские разведчики, постоянно пересекавшие Среднюю Азию в разных направлениях, были откровенным свидетельством имперских намерений в отношении этих стран.

В мае 1836 года в Оренбург прибыл посол афганского эмира Дост Мухаммеда. Повод для его приезда был не столь часто встречающийся в дипломатической практике. Послу было поручено просить у российского императора помощи «против угрожающей кабульскому владельцу опасности от англичан».

В течение считанных месяцев Кабул стал центром острой игры противоборствующих политических сил. Английская сторона бросила на зеленый стол свою козырную карту — Александр Бернс, изощренный разведчик, объехавший инкогнито всю Среднюю Азию, был направлен в Кабул. Ответный ход русской стороны озадачил англичан в Кабул ехал поручик Иван Виткевич. Когда это стало известно, генерал-губернатор Индии приказал доложить ему, что представляет собой этот политический эмиссар русских.

МИССИЯ В КАБУЛ

Пожалуй, что одной из наиболее поразительных фигур в плеяде русских военных разведчиков, противостоявших английской экспансии в Хиву, Самарканд и Бухару, был Иван Виткевич.

Судьба его воистину удивительна.

Дело учеников Крожской гимназии которые за писание и распространение среди своих однокашников стихов возмутительного содержания были приговорены к смертной казни и ссылке, потрясло даже самых спокойных. По Вильно пошло возмущение. Студенты университета — горячие головы — хотели устроить вооруженное нападение на острог и освободить детей. Ведь самому старшему из осужденных не было семнадцати лет.

Нехорошие, тревожные слухи проникли в Петербург. Узнали об этом при дворе. Александр I, не желая столь неприятных толков, отправил в Варшаву своего доверенного барона Рихте, поручив ему как-то уладить все это дело:

— Я не люблю, когда в нашей империи говорят о крови. Это дурной тон. И потом я противник резкого в чем бы то ни было. Гармония и еще раз гармония. Придумайте что-нибудь, барон. Сделайте добро этим детям, сделайте им каторгу, но бога ради не смерть.

Прибыв в Варшаву, барон был принят наместником почти сразу же. Константин пробежал по вощеному паркету из одного конца огромного кабинета в другой и остановился около бюста Екатерины. Бабушка императрица пустыми, блудливыми глазами смотрела поверх его головы на Рихте.

— Да, да, да! — прокричал Константин. — Пусть мальчишки, пусть дети! Нечего лезть в политику! Когда я был мальчишкой, я читал Вергилия и играл в солдатов! Не говорите мне больше ничего! Я неумолим. — Константину понравилась последняя фраза, и он повторил: — Я неумолим!

Рихте не двинулся с места. Ни один мускул не шевельнулся на его лице, когда он заговорил:

— Прощаясь, его величество сказал мне, что видит в вас отца поляков. Поэтому государь просил привезти подтверждения, дабы лишний раз насладиться теми качествами характера вашего высочества, которые так хорошо известны нам, русским.

Константин засмеялся.

— Какой же ты русский, барон? Ты немец. Немец ты, а не русский… А с мальчишками я неумолим. Пусть будет так, как сказали Новосильцев с Розеном. Смерть.

Назавтра барон Рихте уехал в Санкт-Петербург. Он увез с собой дело Крожских гимназистов. На папке, в которой хранилось все относящееся к Ивану Виткевичу, ломким почерком наместника было начертано: «В солдаты. Без выслуги. С лишением дворянства. Навечно. Конст…»

Под последним, незаконченным словом расплылись две большие чернильные кляксы.


Через три дня Иван Виткевич и его гимназический друг Алоизий Песляк были закованы в кандалы и отправлены по этапу в Россию.

В Оренбурге они обнялись в последний раз и не могли сдержать слез. Виткевича увезли в Орскую крепость, а Песляка — в Троицкую.

Забравшись высоко в небо, стыли жаворонки, что-то рассказывая солнцу. Веселые, они словно старались оживить ландшафт размахнувшейся на много сотен верст оренбургской равнины.

Казалось, жара охватила своими сухими руками весь мир. Но нигде не была она так нещадно сильна, как в этих степях. Недавно проложенный вдоль по Уралу тракт из Оренбурга в Орск был еще совсем не объезжен. Он прятался в балках, кружил голову причудливыми изгибами, тряс телеги сердитыми, в полметра, а то и в метр ухабами.

Бричка, в которой ехал Виткевич, сотрясаясь, стонала, словно собираясь вот-вот рассыпаться. Маленькая лошаденка жалобно запрокидывала морду, когда возница — солдат Орского линейного батальона Тимофей Ставрин — лениво, но с силой постегивал ее по взмокшему крупу.

— Ишь, стерва! — хрипел Тимофей, вытирая со лба пот. — Глянь-ка, барин, ленива ведь, а?

— Устала.

— И-и, устала! А я, поди, не устал! Иль ты? Уж, наверно, ох как замаялся…

Тимофей обернулся, и бугристое красно-синее лицо его растянулось в улыбку.

«Худенький мальчонка-то, — жалостливо подумал Ставрин, — шейка на просвет. Дите, а поди ж ты…»

— Ай заморился? — спросил он Ивана. — Так я погожу. Хочешь, иди цветиками подыши, васильками. Они, видишь, какие? Синь-цвет. Как словно Каспий-море.

— А Каспий-море синее?

Тимофей засмеялся.

— Как небо все одно. Будто вместе с дождичком опрокинулось.

Ставрин натянул вожжи и спрыгнул на землю. Размявшись, он развел руки и, запрокинув голову, начал тонко высвистывать песню жаворонка.

— Глянь, барин. А птица все ж самое что ни на есть чистое создание. С сердцем. Поет себе да поет… А у нас не попоешь. Так что ты сейчас, мил-душа, поиграй. Годы твои молодые, игручие.

— Я не ребенок.

— Да ты не серчай. Я от сердца к тебе.

Когда Иван соскочил с брички и пошел в поле, Тимофей окликнул его:

— Барин, а за что тебя, а?

— За всякое, — ответил Иван и вздохнул. — Я и сам-то не знаю за что.

— Хитер. Ни за что такое не делается. Инто, значит, было за что…

Иван собрал большую охапку васильков и положил рядом с собою, укрыв от лучей солнца холщевиной. Ставрин сел на облучок, чмокнул губами и негромко запел:

И-эх, поедем,
Едем да поедем,
Песню да песню,
Песню заведем…
В Орскую крепость Ставрин приехал поздним вечером. Жара спала. С запада дул соленый ветер. Полный диск луны дрожал в небе. Около маленького свежебеленого домика Тимофей остановил лошадь. Постучал кнутовищем в окно. В доме кто-то закашлялся. Сверчок прервал свою песню, прислушиваясь. Прошлепали босые ноги, щелкнула о косяк, щеколда. На пороге стояла высокая девушка в белой до пят рубахе. Тимофей поцеловал ее в лоб, отдал кнут и вернулся к бричке. Взяв на руки спящего Виткевича, он бережно понес его в дом.

— Царева преступника привез, — шепнул он дочери. — Замаялся мальчонка.

Всю жизнь Тимофей Ставрин мечтал о сыне. Бог послал ему пять дочерей. Он прижал к себе хрупкое тело Ивана, и сердце глухо застучало: «Сы-нок, сы-нок, сы-нок».


…Часы пробили полночь. Жители британской столицы давно уснули. Тут даже в дни празднеств балы кончаются рано: веселиться можно ехать в Париж или Петербург.

Только в одном, из фешенебельных лондонских предместий, в небольшом особняке, охраняемом двумя запорошенными мокрым снегом львами, горят тусклыми пятнами в темноте ночи два окна на третьем этаже. Большие хлопья снега прилипают к освещенным стеклам, и кажется, будто им очень хочется разглядеть, что происходит в большом холле.

Холл отделан мореным черным деревом. Острые блики огня в камине пляшут, отражаются на черном дереве причудливыми видениями.

Хозяин этого дома — человек, далекий от политики, но близкий к финансам. Лорд, он любит подчеркивать свою аполитичность. Он уже стар, этот лорд. Прежде чем встать, приходится долго массировать поясницу. Потом, осторожно можно, начать разгибаться.

— Стар, — усмехнулся, лорд. — Я стар, Бернс. Понимаете?

— Не понимаю, сэр.

Лорд оценил шутку. Он кивнул головой и пошел к столу. Бернс залюбовался его походкой — осторожной, плавной, твердой. В этом человеке все было продумано, все до самых последних мелочей. Он достал сигары из деревянного ящичка, тоже каким-то особенным, мягким движением руки. Сигара была длинная и тонкая, черного цвета. Из Бразилии.

— Курите, — предложил лорд Бернсу.

— Спасибо, сэр. Я не курю.

— Скоро начнете, — улыбнулся лорд. — Очень скоро начнете, поверьте мне.

Бернс пожал плечами. По манере держать себя он англичанин. Пожалуй, даже шотландец, потому что для англичанина он слишком резок в жестах и дерзок в словах. Но чуть раскосые глаза, смуглая кожа, нос тонкий, с горбинкой делают его похожим то ли на перса, то ли на индуса.

Лорд раскурил сигару и осторожно опустился в кресло около камина.

— Мне говорили мои друзья, Бернс, что вы человек с большими способностями. Поэтому я и пригласил вас… Вы, конечно, знаете, что моим ситцем можно обернуть земной шар пять раз подряд. Но это филантропия. Заниматься экипировкой земли я не собираюсь. Об этом достаточно заботится господь наш, меняющий одежды земли четыре раза в год. Я должен одевать моим ситцем людей, я должен продавать мой ситец.

— Ясно?

— Ясно, сэр. Вы должны продавать свой ситец.

— Можете не повторять. И никогда не соглашайтесь вслух. Вас могут заподозрить в неискренности.

— Ясно, сэр, — улыбнулся Бернс.

Лорд пожевал губами, внимательно разглядывая лейтенантский мундир Бернса. Потом скользнул глазами по его лицу.

— Словом, вы хотите перейти к главному, не так ли?

Берне смотрел на лорда и молчал. Тот снова пожевал белыми губами, в быстрые доли минуты обдумывая, взвешивая, сопоставляя, принимая решение. Решение принято.

— Ну что же! Мне это даже нравится… — Лорд в последний раз взглянул на Бернса и стал говорить: — Пусть в парламенте болтают о русской угрозе Индии. Язык дан для того, чтобы работать им. Взоры России не обращены к Индии, это говорю вам я. Но каждая минута имеет свой цвет. Минуты бегут, цвета меняются. Нас очень скоро заинтересуют среднеазиатские ханства. Выгоде подчинена политика. Я буду помогать вам убедить некоторых досточтимых господ в том, что купцы Хивы и Бухарии должны ездить на ярмарки не в Нижний Новгород, а в Индию. Именно это и заставит вас вплотную заняться Афганистаном, Бухарой и Хивой. Путь в срединные районы Азии лежит через Кабул и Кандагар…

Лорд осторожно поднялся с кресла, потер спину. Потом протянул Бернсу сухую руку и сказал:

— Вам будет легко работать, потому что вы вне конкуренции. У русских нет людей, знающих Восток. Вас ждет слава, Бернс, это говорю я.

Через несколько дней Берне отплыл в Бомбей.

Отсюда, из маленькой крепости, затерявшейся в бескрайних степях, Иван Виткевич, выучивши несколько восточных языков за два всего лишь года, решил бежать, чтобы примкнуть к тем, кто намерен был сражаться против царского самодержавия.

Путь его пролегал через Бухару, и здесь-то по невероятному стечению обстоятельств он попал в руки английского разведчика Александра Бернса.


Кони пали все до единого, бурдюки иссякли, мука развеялась по ветру, смешалась с песками, а Виткевич упрямо, зло шел вперед к свободе, через Бухару и Афганистан — в Индию, оттуда — через Англию — назад в Польшу, чтобы бороться за ее свободу. Он прекрасно понимал, что остановиться хоть на минуту — значило бы остаться в песках навечно. И он шел день и ночь. Но порою Виткевич желал только одного: упасть и умереть сразу. Для этого надо было идти не останавливаясь. Чтобы обессилеть до конца.

Когда одиночество и величавое безмолвие барханов становились до жути страшными, он кричал, но песок ловил его голос и прятал в свою молчаливую толщу, которая привыкла к таким крикам. Чтобы не слышать тишины, Иван начинал горланить польские песни — он помнил, как их пели студенты университета, разгуливая по спавшей Вильне. Иван горланил песни, но не слышал своего голоса. Он понимал, что поет, он слышал песню внутри себя, но едва веселые слова про кружку пива срывались с растрескавшихся губ, они сразу же становились частью безмолвия. Здесь властвовала пустыня.

Когда кончалась ночь и солнце гасило звезды, Виткевич прибавлял шагу. Делалось прохладнее, на песок ложилась роса. Иван опускался на колени и слизывал влагу с теплых песчинок. Во рту начинало скрипеть, и Виткевич долго отплевывался, страдая от жажды еще больше.

Один раз он оглянулся и с тех пор смотрел только вперед. Маленькие следы его, глубоко вдавленные в сухой песок, были так безнадежно одиноки здесь, что, посмотри Иван на них еще раз, лишился бы рассудка от страха и отчаяния.

Виткевич сбился со счета. Он не помнил, день ли он шел, неделю, месяц? Он боялся считать так же, как и оглядываться. В дороге дерзаний взгляд должен быть обращен только вперед.


Вначале зеленая полоска, слившаяся где-то на горизонте с серо-синим сумеречным небом, показалась Ивану миражом. Сколько раз он видел холодную траву в жарких дневных грезах, с трудом переставляя ноги, увязавшие в песках.

Но чем дальше шел Виткевич, тем явственнее становилась зеленая полоса, тем четче выделялась она на фоне неба, ставшего сейчас фиолетовым, предгрозовым. Потом будто сказочная царь-птица поднялась с земли: небо стало красным. Оно калилось все ярче и ярче, пока не стало белым.

Нагретая солнцем трава пожелтела, сделалась твердой, горячей. Опустившись на землю, Иван смотрел на эти желтые стебельки как на чудо, как на жизнь.


Теперь Виткевич шел по твердой земле и шатался, оттого что привык в пустыне брести по зыбучему песку. С каждым шагом он все ближе и ближе подходил к крепостным стенам, обнесенным вокруг молчаливого города.

Плоские крыши домов, высокие башни минаретов, мертвый свет луны, отраженный в голубых изразцах крепостных ворот, — все это было сказочно и невероятно.

Иван закрыл глаза, осторожно потер их пальцами, а потом быстро открыл: города не было. В глазах стояла звенящая черная пустота, которая с каждой секундой все разрасталась, расходилась солнечными радугами. Вдруг радуги исчезли. Город стоял молчаливый, настороженный.

Виткевич подошел к воротам. Три стражника смотрели на него, лениво опершись о пики.

— Это что за город? — спросил Виткевич.

Один из стражников оглядел Ивана с ног до головы и ответил вопросом:

— Ты мусульманин?

— Да.

— Врешь, друг. Если ты мусульманин, так сначала пожелай здоровья мне и моим друзьям.

— Прости, — ответил Иван, — я устал…

— Устают только стены: они стоят веками. Ты мог лишь утомиться…

Иван говорил по-киргизски. Он неплохо выучился этому языку в Оренбурге. Стражник подыскивал слова и, прежде чем произнести всю фразу, поджимал губы и смотрел на небо. Когда он забывал нужное слово — морщился и вертел головой.

— О Кабир, — крикнул он, — пришел твой собрат, выйди, поговори с ним по-киргизски, а то у меня заболел язык от слишком резких поворотов!

Из будки, обшитой ивовыми тонкими прутьями и от этого казавшейся большой баклагой из-под вина, вышел высокий парень в белых штанах и черной шерстяной накидке. Штаны были широкие, но застиранные и подштопанные на коленях. Парень вопросительно посмотрел на Ивана. Тот повторил свой вопрос.

— Это Бохара, — ответил парень по-киргизски.

Он оказал это просто, обычным голосом. А Иван услышал музыку. Она все росла и ширилась, она гремела в нем, потом стихала, чтобы загреметь с новой силой. Радость ребенка, сделавшего первый шаг, юноши, познавшего любовь, воина, победившего в схватке: все это является радостью свершения. Сейчас Иван испытал ее.

— А ты откуда? — спросил парень.

Иван махнул рукой на пески:

— От Сарчермака.

— Врешь, — усмехнулся тот стражник, который говорил с Иваном первым, — оттуда никто не приходит. Оттуда приносят.

— Я оттуда, — упрямо повторил Виткевич.

Стражники снова посмеялись. Потом парень внимательно оглядел Ивана и протянул ему лепешку, которая висела у него за кушаком, словно платок. У Виткевича задрожали руки. Парень сходил в будку и принес пиалу с водой. Иван положил в рот кусок лепешки, но не смог разжевать ее, потому что шатались зубы.

— Ешь, — лениво сказал стражник, — она замешана на молоке.

— Вкусная лепешка, — подтвердил парень.

Иван языком растер лепешку и запил ее водой. Потом отошел в сторону и лег под теплой крепостной стеной.

— Так это Бухара? — спросил он еще раз.

— Бохара. Ты говоришь неверно. Не Бухара, а Бохара.

…Иван почувствовал счастье. Оно жило в нем к рвалось наружу. Раньше он, наверное, стал бы смеяться или плакать. Сейчас, пройдя путь мужества, Виткевич только чуть прищурил глаза, усмехнулся и уснул. Упал в теплую, блаженную ночь.


Виткевич шел по шумному бухарскому базару. Без денег и без лошадей. Но главная трудность заключалась еще и в том, что Иван знал таджикский и киргизский, а здесь бытовал узбекский язык.

Несмотря на усталость, на головокружение, Виткевич словно зачарованный смотрел на людей. Кого здесь только не было! Толстые, ленивые персы-купцы, смуглые черноусые индусы, лихие наездники-таджики, веселые узбеки — все они смеялись, кричали, торговали, покупали, шутили, пели песни. Иван жадно вслушивался в их речь, но понимал совсем немного из того, что слышал. Глядя на этих веселых, голодных, оборванных, чудесных людей, Виткевич вдруг подумал: «А туда ли я иду? Может быть, мое место с ними? Может быть, здесь счастье? Ведь быть другом Сарчермака — счастье. А стать другом всех этих людей — счастье еще большее…»

Виткевич думал о своем и не замечал, как чьи-то глаза неотступно следовали за ним. Миновав базар, он свернул в узенькую улочку, прислонился к дувалу. В глазах пошли зеленые круги. Сел, вытянул ноги, застонал от боли. Когда он поднял голову, прямо над ним стоял человек: смуглый, черноглазый, нос горбинкой, желваки грецкими орехами, под кожей перекатываются.

— Салям алейкум, — поприветствовал он Ивана.

— Ваалейкум ассалям, — ответил Виткевич.

— Вы откуда? — спросил человек. — Из Хивы, Ургенча?

Виткевич ничего не ответил, наморщил лоб. Решил выиграть время.

— Вы не понимаете по-узбекски? — продолжал допытываться человек.

— Нет, я говорю по-киргизски.

— Говорите. А понимаете какой?

Виткевич снова промолчал. Тогда, понизив голос, человек спросил по-французски:

— Откуда вы, мой дорогой блондин?

— Что вам надо от меня? — нахмурился Виткевич и поднялся на ноги.

— Вы сделали три ошибки в одной персидской фразе. У вас хорошее произношение, но вы слабоваты в грамматике, коллега. Лучше говорите на родном языке, — человек оглянулся. — Не хотите? Ладно. Тогда послушайте, что скажу я. Сейчас мы уедем отсюда. Естественно, вместе. И лучше, — человек подыскивал нужное слово, — лучше никому не жалуйтесь на мой произвол. — Засмеялся. — Я отвезу вас из дикости в цивилизацию. Договорились? Ну и хорошо. Давайте руку, я помогу вам.


Капитан Александр Бернс считал, что ему чертовски повезло. Как талантливый разведчик, он не мог не предполагать, что агенты России подвизаются в ханствах Срединной Азии. Правда, чиновники из Ост-Индской компании уверяли его, что русские никак себя в Азии не проявляют, замкнувшись в маленьких форпостах вдоль по Уралу. Крепости эти не представляли сколько-нибудь значительной стратегической ценности даже с точки зрения обороны, не говоря уже о нападении, С этими постулатами Бернс соглашался, учтиво покачивая головой, а про себя думал о том, каких тупоголовых баранов присылают в Индию.

«Вместо того чтобы держать здесь резидентуру, достойную Востока, засылают кретинов, скомпрометировавших себя чем-то на острове. Какая нелепость!» — думал Бернс.

Воспитанный в наступательных традициях английской внешней политики, Бернс не мог, не имел права ни на минуту допускать мысли о том, что контрагент, да причем такой сильный контрагент, как Россия, беспечно наблюдает за тем, что происходит на Востоке. Недвусмысленные акции Британии в Азии мог не увидеть только слепой. Цель этой политики — вовлечение всего Востока в орбиту Альбиона — казалась Бернсу естественной и необходимой.

Когда он в первый раз заговорил с высшими чиновниками компании о целесообразности поездки в срединные азиатские ханства, его подняли на смех. Но какой это был смех! Истинно британский: учтивый, исполненный самого искреннего расположения, мягкий и обходительный. Словом, это был такой смех, за которым обычно следовал отзыв обратно в Шотландию в связи с «обострением болезни сердца». Дерзких, мыслящих людей здесь, как и повсюду, не особенно-то жаловали. Здесь, как и повсюду, предпочитали иметь послушных исполнителей, оставляя право делать политику за избранными. Один из руководителей компании пустил даже каламбур по поводу предложения Бернса: «Когда лейтенанты входят в политику — жди термидора».

Конечно, предложение Бернса было записано и положено в один из сейфов компании, с тем чтобы когда-нибудь вытащить его на свет божий. Когда-нибудь. Чуть позже того, как Бернс будет отправлен к себе в Шотландию, к милым своим собратьям, волынщикам.

Однако ни люди из компании, ни уважаемые господа из губернаторства не смогли толком оценить красавца лейтенанта.

Сразу же поняв создавшуюся ситуацию, Бернс отправил в Лондон маленькое письмо за тремя сургучными печатями, столь искусно поставленными, что не было никакой возможности познакомиться с содержанием письма, даже если бы кто и рискнул это сделать, невзирая на адрес, выведенный в правом верхнем углу конверта.

Лорд отдал должное беззаботно-веселому тону письма, чуть грубоватому, «лесному» юмору шотландца, жаловавшегося на головные боли в связи со спорами с некоторыми высокими господами из генерал-губернаторства.

Через день корабль, вышедший из устья Темзы, взял курс на Индию. Капитан корабля вез небольшое письмецо Бернсу и еще меньшее — в губернаторство.

Сразу же после того, как письма эти были вручены адресатам, Бернс получил аудиенцию у одного уважаемого господина, который сначала заботливо осведомился о самочувствии лейтенанта после недавно перенесенной им болезни, а потом спросил, не желает ли сэр Бернс совершить путешествие в места с более резко выраженным континентальным климатом.

Александр Берне выразил свое согласие на столь нужную его здоровью прогулку.

— Мы сделаем так, что никто из служащих компании не будет знать о вашем путешествии, — сказали ему в заключение, — это ведь будет первый опыт такого рода лечения.

— Первый, — согласился Бернс и спрятал улыбку.

Через несколько месяцев он встретил в Бухаре русского резидента. Это ли не подтверждение правильности его положений? Бернс отдал должное выдержке русского агента, его замкнутости и стоицизму. «Он прошел неплохую школу, хотя и молод», — заключил Бернс.

Может быть, лейтенант и не гнал бы свою, состоявшую всего из пяти человек кавалькаду дальше к Герату, Кабулу, Индии, если бы он мог хоть краешком глаза посмотреть на происходившее в Санкт-Петербурге. А происходившие там события заслуживали того, чтобы их видеть.


Сегодня у Виельгорских хоры. Канцлер, граф Карл Васильевич Нессельроде, большой любитель попеть. В черном без регалий сюртуке, само воплощение скромности, Карл Васильевич стал во второй ряд хора и, откашлявшись, ждал начала. Виельгорский качал головой. Потом, устав качать головой, решившись, он тронул клавиши пухлыми пальцами.

— О-о-аа-оо, — тихонько выводил Карл Васильевич хор из «Гугенотов». Глаза его полузакрыты, лицо светлое, спокойное.

Когда ария закончилась, Карл Васильевич первым захлопал в ладоши и закричал:

— Браво, браво, господа! Это настоящее. «Боже, царя храни».

При этих словах канцлера молодой человек, стоявший рядом с хозяином, удивленно вскинул брови и растерянно посмотрел на Виельгорского. Тот нахмурился и покачал головой, что, по-видимому, должно было означать: «Молчи и не удивляйся, если задумал с ним поговорить».

Молодой человек — историк, филолог, нумизмат, Борис Дорн понял, знак Виельгорского и, полуобернувшись к канцлеру, почтительно склонил голову. Похлопал в ладоши, стараясь сделать это так, чтобы Нессельроде увидал.

Позже, когда гости разбрелись по залам, Виельгорский подвел Дорна к Карлу Васильевичу и представил молодого человека как талантливого востоковеда. Нессельроде поморщился: два дня перед тем он имел пятую за эту неделю беседу с британским послом как раз о делах азиатских, восточных.

— Граф Карл Васильевич, — выпалил Дорн, — не соблаговолите ли вы посмотреть мои соображения о наших делах азиатских, кои развиваются не весьма блестяще, — и с этими словами он протянул дрожащей рукой листки, свернутые в тонкую трубочку и перевязанные синей лентой.

На секунду глаза Нессельроде широко раскрылись. Потом он опустил веки, и лоб его прорезала морщина.

— Я прихожу сюда, к друзьям моим, петь, а не решать дела азиатские, кстати сказать, блестяще развивающиеся. — И, повернувшись к Дорну спиной, Нессельроде пошел в другую залу.

Дорн не мог знать, что Нессельроде в своих беседах с британским послом не проявлял должной твердости в защите позиций России на Востоке. Именно поэтому Дорн испортил себе карьеру на многие годы вперед.


Но ничто это не было известно Бернсу, а если бы даже и стало известно, все равно он не поверил бы в такую нелепость. Бернс был при всей своей талантливости начинающим политиком. Начинающий в любой области не верит в нелепость. В этом одновременно и преимущество и недостаток начинающего.

Поверил в нелепость Александр Бернс только через три дня, когда утром, очнувшись после тяжелого, тревожного сна, не увидел рядом с собою пленника, русского агента. Трое его провожатых спали таким же тяжелым сном, а около тлеющих углей костра валялись пережженные веревки, которые вчера вечером надежно связывали руки Виткевича.


Русские друзья Ивана Виткевича, связанные духовным братством с декабристами, сумели скрыть от сановного Петербурга, от ищеек графа Бенкендорфа побег молодого, сосланного в солдаты ученого.

Вернувшись в Орск, Иван Виткевич, провалявшись в жесточайшей лихорадке чуть что не месяц, принялся за составление словарей, поняв теперь на деле, что лишь с русскими братьями по пути ему к грядущей свободе, лишь с ними, но никак не с Бернсом и теми, кто стоял за ним, ибо там всякая рознь между славянами, кавказцами и азиатами была средством получениябарышей на биржах: слабый партнер — податливый партнер, азбука, дважды два, ясно, как божий день, все на достижение этой цели надобно положить…

Трудно сказать, как сложилась бы дальнейшая судьба Ивана Виткевича, не соверши свое путешествие по Оренбургскому краю великий немецкий ученый Александр фон Гумбольдт.

Он-то и встретил Ивана Виткевича в Орске. Потрясенный знакомством со словарями, составленными ссыльным солдатом, с его записями стихов и писем киргизов, узбеков, таджиков, казахов, туркмен, персов, афганцев, племен, кочевавших по нынешнему Синьцзяну, Гумбольдт сказал одному из коллег генерал-губернатора Оренбургского края Перовского:

— Под серою солдатской шинелью в Орске скрыт от науки мира и политики России великий ученый…

А Перовский был совершенно особый генерал-губернатор, уникальный, единственный в России.

Уж он-то знал, что такое быть вне закона! Он знал, что такое плен. Он знал, что такое чужбина. Он многое знал, многое понимал по-своему, интересно, мудро, пряча ум и блестящую сообразительность под личиной грубого добродушия.

Он был незаконным сыном графа Алексея Константиновича Разумовского. И фамилию он носил хитрую — Перовский. По тому подмосковному селу, в котором провел детство. Не кончив университета, пятнадцатилетним мальчиком Перовский ушел на войну с Наполеоном, во время Бородинского сражения был ранен и попал в плен к французам. Потом, по прошествии нескольких весьма бурно проведенных лет, он стал адъютантом Николая, тогда еще великого князя.

Друг Жуковского, приятель Пушкина, спаситель Владимира Даля. Именно спаситель.


«А. Н. Мордвинов, управляющий III отделением Канцелярии Е. В. Александру Христофоровичу Бенкендорфу, шефу жандармов

7 октября 1832 года

…Затем много шуму у нас наделала книжка, пропущенная цензурою, напечатанная и поступившая в продажу — «Русские сказки казака Луганского». Книжка напечатана самым простым слогом, приспособленным для низших классов, для купцов, солдат и прислуги. В ней содержатся насмешки над правительством, жалобы на горестное положение солдат и пр. Я принял на себя смелость показать ее Его Величеству, который приказал арестовать сочинителя, а бумаги его взять для рассмотрения. Я теперь этими бумагами занимаюсь…»


Узнав об аресте Даля, Жуковский поехал к Василию Алексеевичу Перовскому. Тот был только что назначен исполняющим должность оренбургского военного губернатора. После беседы, состоявшейся между друзьями, Перовский испросил аудиенции у государя, а через несколько часов Даль был освобожден. А еще через несколько дней он уехал вместе с Перовским в Оренбург на должность чиновника для особых поручений при губернаторе. Только Перовский мог себе позволить такое. Арестанта — в чиновники для особых поручений! В столице сплетники многозначительно переглядывались, но мнений своих не высказывали вслух: Перовский был слишком силен.

Приехав в Оренбург, Перовский оказался в обществе людей, которых больше всего интересовал вопрос: где лучшая рыбалка, в Сакмаре или на Урале?

Но Перовский приехал в Оренбург не для того, чтобы отбывать службу. Он приехал для того, чтоб приводить в исполнение свои замыслы — широкие, отважные, интересные, целиком соответствовавшие уму и сердцу их автора.

Осуществлять замыслы без людей, понимающих, что к чему, он не мог. Нужны были люди. Умные, образованные. И — несбыточная мечта — знающие Восток. Хоть немножко, хоть самую малость. Нужны были люди. Люди. Люди. Люди. Перовский искал людей.


Несколько раз как в беседах с высшими сановниками России, так и с выдающимися учеными и писателями Александр Гумбольдт говорил о том, что в оренбургских степях под солдатской шинелью скрывается замечательный ученый-востоковед, знаток языков, истории и литератур азиатских. Неизвестно какими путями, но весть эта дошла до Владимира Даля, а от него до Перовского. Заинтересовавшись, Перовский вызвал к себе жандармского полковника Маслова. Тот ничего не знал о теме предстоящего разговора и поэтому струсил: говорили, что губернатор недолюбливал жандармов.

Узнав, где губернатор — Перовский не очень-то сидел на месте, — Маслов отправился в летнюю резиденцию, расположенную на высоком берегу Урала. Перовский любил это место больше других, потому что отсюда можно было обозревать и Европу и Азию одновременно: граница между двумя континентами проходила как раз по реке.

Перовский сидел на большой, застекленной с юга от суховеев веранде и курил кальян. Затягиваясь, он слушал, как через воду проходил табачный дым. Наконец Перовский уловил характерное бульканье воды и попробовал сделать губами похожее. Вышло удачно.

Поднимаясь по широкой лестнице на второй этаж, Маслов услыхал раскаты мощного губернаторского хохота.

Камердинер провел Маслова в большую белую комнату и скрылся за дверью, ведшей на веранду. Через мгновение он вернулся и предложил Маслову войти.

Не оглядываясь, губернатор поманил Маслова пальцем. Когда тот приблизился, Перовский обернулся.

— Слушай, — сказал он шепотом, — слушай же.

Маслов начал слушать. Лицо его стало донельзя серьезным. Голова склонилась набок, как будто левым ухом он слышал лучше, чем правым. Маслов чувствовал себя неловко. Он не знал, как сейчас следовало поступить: смеяться, как это делал до его прихода губернатор, или просто продолжать слушать, оставаясь серьезным.

Перовский, словно забыв о Маслове, пускал клубы дыма. Маслов рискнул и тихонько, чуть заметно, хихикнул. Перовский отодвинул кальян и сделал губами непристойный звук. Маслов снова хихикнул, но теперь уже уверенней.

— Ты чему смеешься, полковник? — нахмурился губернатор. — Надо мной смеешься?

— Помилуйте, ваше высокопревосходительство, что вы. Я просто восторгаюсь вашим уменьем пускать дымы из этого адова приспособления.

Перовский посмотрел на Маслова сощуренными глазами и покачал головой. Маслов подумал, что сам он качает точно так же головой в том случае, если называет кого-либо из своих подчиненных «дубиной».

«Ай-яй-яй, — быстро подумал полковник. — Не угадал я. Плохо дело».

И он напустил на свое лицо непроницаемо-холодное выражение, которое так нравилось гражданскому губернатору. Именно когда он сделал такое лицо, гражданский губернатор сказал ему: «Вы думающий человек, мосье Маслов. Мне приятно бывать вдвоем с вами».

Маслов запомнил эти слова на всю жизнь и именно тогда начал было учить своих подчиненных «делать лица».

— Скажи мне, полковник, — после короткого молчания спросил губернатор, — что у тебя за ссыльный лях в Орске живет?

— Витковский?

— А я почем знаю! — пожал плечами Перовский.

Маслов чарующе улыбнулся:

— Ну, конечно, он, ваше высокопревосходительство. Он, он, больше там нет никого.

— Что скажешь о нем?

В считанные секунды Маслов должен был догадаться, какого ответа губернатор ждет, и решить, какой ответ надо дать, чтобы не попасть впросак.

— Не лучше ли мне, ваше высокопревосходительство, дать оценку Витковскому не моими словами, но материалами, на него собранными? — сманеврировал Маслов, ожидая, как разговор повернется дальше.

— А у тебя язык-то есть? Язык? — И, высунув свой красный, лопатой язык, губернатор тронул его мизинцем.

— Он ссыльный, ваше высокопревосходительство, а это, по существу, определяет все.

— Не о том спрашиваю, полковник. Ты не финти, не финти.

— Как можно, ваше высокопревосходительство…

— В том-то и дело, что нельзя. Бунтовщик, верно, а?

— Бунтовщик, ваше высокопревосходительство.

— Ваше высокопревосходительство бунтовщик?!

Маслов сконфузился.

— Что вы, помилуй бог, Василий Алексеевич!..

— Экий ты, право, — усмехнулся Перовский и поднялся с кресла.

Обошел Маслова и, остановившись перед ним, понюхал воздух. Потом взял жандарма обеими руками за голову и, приблизив к себе, обнюхал полковничьи волосы, обильно смоченные ароматною водою.

— Красив ты у меня. Для баб смертоносен. Ну ступай, душа моя, ступай. Молодец, хитрый ты, молодец. А поляка мне этого доставь.

— Слушаюсь.

Когда дверь за Масловым закрылась, Перовский улыбнулся и еще раз покачал головой.


Виткевича привезли из Орска поздним вечером. До конца не поняв истинного смысла в губернаторском интересе Витковским, кстати говоря, Виткевичем, как выяснилось на поверку, Маслов хотел на всякий случай посадить ссыльного на гауптвахту. Но когда наконец после долгих раздумий полковник пришел к этому решению, ему передали приказ губернатора. Перовский требовал доставить к нему ссыльного немедленно.

Маслов посадил Виткевича рядом с собой в коляску, и они покатили в летнюю резиденцию. Тени от громадных деревьев, изрезанные острыми бликами луны, лежали вдоль дороги, похожие на языки черного пламени.

«Восемь лет промелькнуло, а словно день, — думал Иван, осторожно отодвигаясь от мягкого, теплого плеча полковника. — Восемь лет. А чего добился за эти годы? Устал. В двадцать два года устал».

Где-то далеко пели. Голоса нескольких мужиков, сильные и низкие, то сливались в одно целое, то разламывались, мешая друг другу. Голоса улетали в небо и там замирали.

Ай, Урал-река,
Глубокая!
«И совсем не глубокая река, — поправил про себя Иван певцов. — Коварная река. Шаг сделаешь неосторожный — и в омут, к рыбе царевой, красной на обед».

Белый лебедь плывет,
Расправляется.
«Расправляется… Только лететь-то куда? Некуда лететь. Все равно обратно вернется, коли осенью в полынье не замерзнет или лиса не пожрет».

— Приехали, вылезай, — сказал Маслов, первым выскочив из коляски, резко остановившейся около освещенного подъезда.

Точно так же, как и три дня назад, непонятно откуда выскочил камердинер и так же, как и в прошлый раз, ничего не говоря и ни о чем не спрашивая, провел прибывших к губернатору, на веранду.

— Иди, — кивнул головой на дверь полковник, предлагая Ивану входить первым.

Иван вошел. Губернатор сидел в кресле и читал. В зыбком свете свечей он показался Виткевичу богатырем из киргизских сказок. Губернатор отложил книгу и шагнул навстречу вошедшим.

— Ну, здоров, поручик, — сказал Перовский.

— Я полковник, ваше превосходительство, — поправил его Маслов. — Полковник, а не поручик…

— А тебе-то здесь что надо, душа моя? Я не с тобой здороваюсь, а с Виткевичем.

— Но он же не поручик, он нижний чин, — попробовал исправить положение Маслов.

— Ах, боже мой, нижний чин! Ступай-ка, душа моя, домой, отдохни, а мы тут побеседуем. Иди, право…

Иван почувствовал, как в голове у него тонко-тонко зазвенело. Перовский, по-видимому, заметил, как сильно побледнел Виткевич. Он взял Ивана под руку и усадил в кресло.

«Как скрутило беднягу, — подумал Перовский. — Аж серый весь стал».

Когда Маслов вышел, Перовский пояснил:

— Глупость сносна только при отсутствии самолюбия. Но умничанье, соединенное с глупостью, производит смесь, невыносимую для моего желудка. А ты располагайся. Ты у меня в дому, а я хлебосолец. И, как россиянин истый, языком помолоть люблю.

Губернатор опустился в кресло напротив и глянул прямо в глаза Ивану. Серые глаза Виткевича сейчас сделались черными, оттого что расширились зрачки.

— Ну-ка, друг мой, скажи мне что-нибудь по-персиански, — весело попросил Перовский.

— Вазиха-йе авваль е-шома чемане дарад?[26]

— А по-киргизски?

— Сиз айтканныз, чынбы?[27]

— Ну а по-афгански? Понимаешь?

— Альбата, похежим[28].

— Молодец! — восхищенно произнес Перовский, Просто слов нет, какой молодец! Только что это ты говорил тут? Может, ругал? Может, ослом меня обозвал?

Виткевич чуть усмехнулся.

— Нет, господин губернатор. Я просто спрашивал, что означают ваши первые слова, ко мне обращенные.

— Ты про поручика, что ль?

Перовский прошелся по веранде. Остановился. Заложил руки за спину, начал раскачиваться с носков на пятки.

— С сегодняшнего дня ты офицер. Об этом я позабочусь. Я не шучу, нет. С этой минуты ты не только офицер. Ты адъютант мой. И служить одному мне будешь. А это хорошо. Хорошо, потому что я умный. Умней других. Понял?

Виткевич, молчал. Он научился молчать и слушать.

— Понял, что ль? — переспросил губернатор.

— Да. Понял.

— Я, видишь ли, кальян курить полюбил. Не от причуды, нет. Изобретен он на Востоке. А коли я это изобретение потребляю, значит, оно любопытно, так?

— Все ж таки от него кашель, — вставил Иван.

— А ты, брат, перец! — ухмыльнулся Перовский. Виткевич положительно пришелся ему по вкусу. — Чистый перец. Ну, молодец, молодец, я люблю таких. Да. Так вот, о чем бишь я? Изобретен кальян на Востоке. Так вот я и хочу с ними, с восточными людьми, за одним столом посидеть, кальян покурить. Вот я и хочу, чтобы ты меня с теми, с азиатами, поближе познакомил. Понять их хочу. А? Лихо? А? Чего молчишь?

— Какие обязанности мне вменяться будут?

— А-я почем знаю? Сам выбирай! Сам. Что хочешь, то и вменяй.

Перовский прошелся по веранде и, остановившись за спиной Ивана, крикнул с такой силой, что даже в ушах заломило:

— И-эй!

Вошел камердинер.

— Портняжный мастер здесь?— спросил Перовский.

— Ожидает, Василий Алексеевич.

— Хорошо. Ступай.

Камердинер вышел.

— Иди к портному, Виткевич. В порядок себя приведи, офицеру приличествующий. О деньгах не тужи. Я плачу за тебя.

Иван поднялся, чтобы уйти. Перовский обнял его за плечи, подвел к балюстраде веранды и кивнул головой на восток, за Урал.

— Азия, — тихо сказал губернатор.


Там полыхали зарницы.


С того времени, как Виткевич стал адъютантом губернатора, жизнь его удивительным образом переменилась. Главной и единственной его работой была та, к которой он стремился последние годы: изучение Востока. И в этом он успевал делать столько, что даже работоспособнейший Владимир Даль только разводил руками.

Иван проводил большую часть времени в архивах генерал-губернаторства. Он бродил по подвалу, в котором хранился архив, среди пыльных полок, уставленных кипами бумаг, порыжелых от времени, развязывал их — на выбор — и, примостившись на перевернутом ящике, погружался в чтение манускриптов — российских, таджикских, персидских, арабских. Чего здесь только не было! Переписка оренбургских губернаторов с бухарскими и хивинскими ханами, сообщения о крестьянских бунтах, торговые книги прошлых лет — все это было разбросано, не систематизировано. Наиболее ценные рукописи Иван откладывал в сторону и уносил к себе. Там он и работал: делал выписки, переводил, на отдельные карточки записывал новые, неизвестные ему слова, составлял краткий очерк истории торговли России с Востоком. Изучая торговлю, цены, потребности восточного рынка, он в который раз поражался безмозглой политике Нессельроде. К восточному рынку в России относились словно к досужему, а подчас просто надоедливому, пустому занятию. Интересы народов, соседствующих с Россией за Уралом, не учитывались в торговых операциях. На этом государство теряло сотни тысяч золотых рублей.

Работая с манускриптами, Иван узнавал имена неведомых миру героев — землепроходцев, покорителей пустыни. Изучая материалы архива, Виткевич заново оценивал удачи и ошибки своего путешествия в Бухару, определял, как следовало бы идти в Азию, если судьба пошлет ему счастье повторить свой поход через пески, в Бухару — город сказки.

Когда Иван попал в Бухару в первый раз, он еще не осознал себя как ученый, как востоковед. Свой возможный, следующий поход сейчас он представал научной, тщательно продуманной экспедицией. Виткевич отдавал себе отчет в том, что Петербург никогда не отправит его с научной экспедицией в Бухару, да и бухарский хан такую миссию не примет. Бухарский хан понимал только один язык — язык торговой миссии, а все остальное он считал тонко замаскированной хитростью. Поэтому Иван готовил себя к такой экспедиции, которая бы ничем не вызвала подозрений у ханских стражников и позволила бы ему собрать языковый, литературный и исторический материал. Религиозный фанатизм мусульман не разрешил бы Виткевичу прийти в Бухару с крестом на груди. Следовательно, он мог по-настоящему плодотворно работать на Востоке, лишь считаясь человеком Востока. А для этого Восток надо было знать великолепно. И Виткевич выбирал из документов самое интересное. Он рассчитывал когда-нибудь написать книгу о племенах, кочевавших по Устюрту, о Бухаре, о ее людях, обычаях, языках…

…Виткевичу сейчас работалось как никогда раньше хорошо и потому, что он чувствовал заинтересованность в его труде со стороны окружавших его людей: Даля, Перовского, ссыльного композитора Алябьева. С приездом нового генерал-губернатора в Оренбурге многое изменилось, а главное — изменился самый дух города. Оренбург стал воротами в Азию. Науку и просвещение определял небольшой круг людей, но, общаясь с другими, они не могли не оставить следа в сознании местных жителей.

Владимир Даль, Александр Алябьев, ссыльный поляк ботаник и естествоиспытатель Фома Зан, путешественник Кармин, геолог и ботаник Карин — все эти люди, близко окружавшие Ивана, не могли не наложить своего отпечатка на мышление и работу Виткевича. Все эти люди не могли не помогать ему в его труде. И они помогали.

У Виткевича вошло в привычку каждое утро отдавать работе над словарями три-четыре часа, перед тем как уходить в архив. В сарайчике, как раз напротив его окон, жила веселая семья кур. Глава этого семейства, единственный петух, по прозвищу «многоженец Амвросий», каждое утро, едва только серая полоска рассвета начинала заниматься над Уралом, гордо задирал голову и, сделав вид, что он совсем и не спал ночью, звонко возвещал рождение нового дня. Куры начинали беседовать все сразу. Иван считал, что они таким образом рассказывают друг другу сны. Через полчаса «многоженец Амвросий» возвещал утро во второй раз. Хотя куры уже все проснулись, но Амвросий не унимался: ему хотелось покрасоваться.

Иван вставал со вторым его криком и, накинув на плечи сюртук, шел на Урал. «Ах, Урал-река, глубокая!» Иван как-то поймал себя на мысли, что всего год назад он считал Урал совсем не глубоким. Это было тогда, когда Маслов вез его к Перовскому.

Виткевич разделся, закрыл глаза. Бросился в реку. Обожгло холодом, понесло вниз. Иван развернулся, лег встречь течению и, сильно загребая руками, поплыл. Время от времени он посматривал на корягу, торчавшую из воды у берега. Удивлялся: сколько ни плыл, как ни старался изо всех сил, коряга оставалась на месте, сам он оставался на месте, и только Урал несся на него стремительно, быстро.

Лежа на холодном, не прогретом еще солнцем песке, Иван думал: «А ведь действительно азиатская река. Вода ласковая, мягкая. Но попробуй осиль ее. Не выйдет. Мощь в ней истинно великая сокрыта».

С севера лезли снежно-белые тучи. Во всем чувствовалось приближение осени: даже в дневной жаре. Парить начинало часов с десяти, когда Иван уже заканчивал работу. Он натолкнулся на одну интересную тему: сущность афганского глагола «кавыл», что означает по-русски «делать». Иван любил изыскивать сравнения. А здесь сравнение само напрашивалось. Во время последней поездки в степи, — а Иван теперь в степи ездил, когда считал нужным, — разговорившись с киргизами, он заметил, что те сухую стойкую траву называют «кавыл», Так же это слово произносили и русские казаки, жившие по правую сторону Урала. То есть одно слово и русские, и киргизы, и афганцы произносили одинаково.

«А не есть ли в этом большой смысл? — думал Виткевич. Он тщательно обгрызал кончик пера, волновался. — Может быть, кавыл, сухая трава, скрывающая от людей, землю — основу основ богатства и довольства народного — и означает у афганов истинный смысл глагола «делать»? Вернее — очищать землю, затрачивать огромный труд, убирать кавыл — не это ли послужило основой к словообразованию, к переходу названия травы в объяснение действия? Кавыл: освобождать землю для посевов, для блага человеческого?»

Иван вскочил со стула, начал быстро ходить из угла в угол. Иногда он подносил ко рту пальцы: хотелось грызть ногти от мыслей. Одергивал себя. Пять лет назад дал слово Анне. А слово держать Иван умел.

Бегая по комнате, он размышлял о том, как было бы хорошо сесть и сразу же написать то, что представлялось ему таким простым и ясным. Но он нарочно оттягивал эту минуту, копил в себе новые догадки, сравнения, выводы. Только после нескольких часов расхаживания по комнате Иван подходил к столу и, не садясь, начинал писать.

Кипа бумаги, исписанной его убористым почерком, становилась все толще и толще. Ивану доставляло несказанную радость листать бумаги и перечитывать бесчисленное множество раз им написанное.

Перовский был смелый политик. Он отдавал себе отчет в том, что Бухара и Хива в современных условиях не могут существовать так, как они существовали раньше: суверенными ханствами, замкнувшимися за каменными стенами и песками пустынь, где отдых, работа, любовь и даже сон определялись не наклонностями и желаниями человека, но догматом мусульманской религии и волей ханов, наместников Мухаммеда на земле.

Бремя шло, бурно развивалась английская текстильная промышленность, а российская пыталась, в чем возможно, догнать ее. Индийский рынок удовлетворял англичан, но среднеазиатские ханства были словно бельмо на глазу, словно пустое место за прилавком рынка. А природа пустоты не терпит, место должно быть занято. Или британцами, или русскими. Другого выхода не было.

Дерзкие акции англичан в Средней Азии не проходили мимо зорких глаз оренбургского генерал-губернатора. И если Иван Виткевич мыслил свою поездку в Азию как просветительную и научную, как посильную помощь киргизам и узбекам в их национальном становлении, то Перовский думал значительно дальше, а потому суровее. Дальновидность всегда сурова и не терпит никаких недоговоренностей. Перовский, мысливший категориями государственными, в душе отрицал Ивановы романтические, как ему казалось, планы. Но, будучи человеком умным, добрым и тонким, он за то время, пока Виткевич работал при нем, сумел изучить своего помощника и прийти к выводу, что в отношениях с ним нельзя рубить сплеча. Перовский прочил Ивану блестящее будущее ученого: лингвиста, историка и географа. Он называл его будущим «российским Гумбольдтом».

Поэтому, вызвав Виткевича для беседы об экспедиции в Бухару, которая давно уже назрела, а теперь, после последних акций англичан, стала попросту необходимой, Перовский ни в коей мере не хотел ему дать понять, каковы истинные ее цели. О предстоящем походе в Бухару Перовский думал часто, но никого, ни одной живой души в помыслы не посвящал.

Посмеиваясь, поглаживая себя по животу, затянутому корсетом — Перовский очень следил за фигурой, — губернатор щурился, весело посматривал на Ивана и молчал.

Виткевич тоже молчал и тоже весело щурился.

Потом Перовский остановился около стола, достал из ящика лист бумаги и, небрежно бросив его перед собой, закрыл ладонью.

— Танцуй, Иван Викторыч, — сказал он.

— Не учен, ваше превосходительство.

— А ты русского… Тут учебы не надобно: ногами шаркай да руками маши.

Не поднимаясь со стула, Иван два раза неуклюже дрыгнул ногами. Перовский засмеялся.

— Ну что ты, Иван Викторыч, — сказал он, качая головой. — Придется мне тебя в Россию отвезти, к себе. Там девки ногами такое выкамаривают, ой люли! Ладно. Читай! — И он поднял ладонь с листа бумаги.

Виткевич прочитал первые строки и вскочил. Лицо его сделалось радостным, сияющим.

— Рот закрой, муха влетит, — сказал губернатор.

В рескрипте было написано, что поручику Ивану Викторовичу Виткевичу надлежит отправиться в Бухарию.

— Василий Алексеевич! — воскликнул Иван. — Да как благодарить мне вас?!

— Как хочешь, так и благодари, — ответил Перовский.

Помолчал, а потом, сразу став серьезным, начал говорить:

— Ты, Иван Викторыч, будешь первым в Бухаре, кто знает языки, нрав и обычаи азиатов. Ты будешь первым, кто сможет России правду о Бухаре рассказать — побасенки слушать надоело. Мне надобно о Бухаре все знать, чтоб свои выводы делать.

Широко расставив ноги, Перовский остановился около окна. Глядя на его широкую спину, на крепкий затылок и красную, изрезанную проволочками морщин шею, Виткевич негромко спросил:

— Василий Алексеевич, а в качестве кого я отправляюсь в Бухару?

Перовский поднял левую бровь, сощурился. Он ждал этого вопроса и готов был на него ответить.

— Ты едешь моим агентом.

— Агентом военного губернатора?

— Да, военного губернатора. Но такого губернатора, который интересуется не только протяженностью караванных путей, колодцами и хижинами для ночлега, не только ценою на верблюдов и коней, не только иностранцами, торгующими с азиатами, но духом народа, соседствующего с Россией. Духом! И потом я посылаю человека, в которого я верю как в ученого и к которому отношусь с чувством истинно отцовским. А как любой отец, дающий сыну многое, — медленно, чеканя каждое слово, продолжал Перовский, — я жду от тебя подтверждения действием доброго ко мне отношения.

Сказав так, Перовский лишил Ивана возможности возражать и спорить. Он давал Виткевичу возможность заниматься во время путешествия тем, чем тот считал нужным. Но одновременно требовал и того, в чем сам, как человек военный, нуждался.

— Посуди сам, Иван, — сказал он, подойдя к Виткевичу, — сколь многое я тебе разрешаю, на что carte blanche[29] выдаю. Пользуйся. Вернешься, напишешь книгу, Пушкин в «Современнике» напечатает, я порадуюсь.

Снова отойдя к окну, Перовский бросил кратко:

— Ступай, Виткевич, да хранит тебя бог. Ступай.


И по осени, переодевшись в костюм хивинца, Виткевич снова отправился в Бухару, но уже не как беглец, а как исследователь Азии, доверенное лицо генерал-губернатора Перовского.


Но прошло полгода, истекли все сроки, а Виткевич в Оренбург не возвращался. Человек пропал, канул в воду. То ли в степях погиб, то ли в Бухаре погиб. А может, и не погиб вовсе. Но почему не возвращается? Когда Перовский начинал думать об этом, у него портилось настроение.

…Виги и тори во время прений в палате общин Великобритании произносили блестящие речи. Виги и тори в палате лордов, отговорив свои речи, выходили на улицу и тут же отправлялись на окраины Лондона драться на дуэли. Даже легендарный Веллингтон, несмотря на славу и преклонный возраст, дрался с лордом Винчельси после того, как не смог найти общего языка со своим политическим противником в здании Вестминстерского дворца.


В 1816 году Стефенсон употребил свой первый локомотив для перевозки угля. В 1825 году его локомотив перевозил не только уголь, но и пассажиров с поразительной скоростью: 8 миль в час. Через десять лет Стефенсон настолько усовершенствовал свое изобретение, что паровоз развил 35 миль в час. Развитию нужны скорости, Стефенсон давал скорости.


Король Георг IV обвинил свою монаршую супругу Каролину в прелюбодействе. Каролина умерла. Лондонцы устроили ей торжественные похороны.


Британские фабриканты понизили заработную плату до минимума и поставили, рабочих в условия, близкие к рабству. Девятилетние мальчики работали на шахтах, впряженные в угольные тележки. Дети стоили дешевле лошадей.


Лорд-канцлер палаты лордов Великобритании сидел во время заседаний и пылких речей о всяческих свободам, а равно и о всяческих притеснениях — Англия страна демократическая, конституционная — на подушечке, набитой шерстью, чтобы лишний раз подчеркнуть значение этой отрасли промышленности для Англии.


Сокрушая все на своем пути, капитализм развивался в Великобритании, несмотря на дуэли и прелюбодейства. Все эти романтические аксессуары не мешали развитию капитализма, да и не могли помешать.

Но в определенные исторические моменты даже такому, напористому и стремительному, несмотря на внешнее англиканское спокойствие, капитализму, как капитализм британский, нужны были и прелюбодейства императриц, и дуэли герцогов, и двусмысленные эссе политиков. Но особенно нужны были речи. Не только для того, чтобы смаковать за десертом тот, или иной каламбур лидера вигов. Выступления политических деятелей были призваны ускорить формирование общественного мнения. Прикрываясь надежным щитом «общественного мнения», прикрываясь громкими патриотическими криками, было легче лить кровь людей, завоевывая рынки для шерсти и говядины в Ирландии, Египте, Турции, Персии. В Индии.

В Индии.

В Индии.

В Индии.

«Смешно считать реку границей, — начинали писать в газетах опытные журналисты. — Река разделяет разделенное ранее. Граница по реке — несправедливая граница».

О чем это? О какой реке? О какой границе? Англии? Шотландии? Нет. Речь шла об Индии. Об английских владениях в Индии.

«Граница нации — святая святых человеческого достоинства. Соблюдение границ — выражение уважения к патриотическим чувствам миллионов людей. Итак, граница Индии — за Индом».

Говорилось красиво.

Понимать следовало: «Английские фабриканты должны торговать не только с Индией, но и со Средней Азией».

Торговать, конечно, беспрепятственно, без всяких пошлин.

Восклицалось патетически: « Россия — главная угроза Англии на Востоке. А в Индии — особенно».

Понимать следовало: «Необходимо оттеснить Россию от Средней Азии возможно дальше».

Смешно же было в самом деле считать феодальную, отсталую Россию конкурентом Англии в делах индийских. Россия никак не могла управиться с турецкими и кавказскими делами (не без «помощи» англичан, конечно).

Наступление — основа победы.

Обвинив первым — имеешь право первым и ударить.

Так обвиняй!

И Англия обвиняла.

Правда, первой жертвой этого обвинения, облеченного пока что в формы вежливых дипломатических бесед, решительных шпионских акций и банковских замораживаний, оказалась не Россия — с таким возможным противником все-таки следовало действовать осторожно. Как-никак стомиллионный медведь; Наполеон и тот ожегся. Первой жертвой на пути английского наступления оказался Афганистан, страна сильных и смелых людей. В зоне Среднего Востока очень много значит, какую позицию занимает Афганистан. Больше всего англичанам мешала независимость афганцев. Больше всего англичан не устраивала самостоятельная, гибкая, энергичная, умная политика эмира Дост Мухаммед-хана, человека необычайно дальновидного и решительного.

Впервые после основателя афганского государства Ахмед Шаха Дюррани именно Дост Мухаммед обеспечил свободу торговли купцам, изничтожил разбойников на караванных путях, дал льготы ремесленникам и создал регулярную армию. Таким образом, он давал «дурной», с точки зрения англичан, пример раздробленным индийским государствам.

Англичане повели наступление на Дост Мухаммеда обычным своим методом задабривания и запугивания одновременно. Эволюция такой политики была примерно следующая: легкая угроза — предложения субсидии — попытка организации бунта внутри государства — новые предложения субсидии — война.

Дост Мухаммед видел, что круг сужается. Он пытался договориться с англичанами о том, чтобы его страну оставили в покое, обещав за это абсолютный нейтралитет. Такое положение не устраивало британцев. Узел затягивался все туже и туже.

Оценив обстановку, Дост Мухаммед направил в Россию своего посла Хуссейн-Али с письмом к русскому министру иностранных дел.

Хуссейн-Али отправился в Бухару в конце 1835 года, с тем чтобы в начале лета прибыть в столицу России.

Именно поэтому и задержался Виткевич в Бухаре. Вернее, но и поэтому. Так как задержался он в Бухаре не по своей воле, а по нелепой случайности как раз за несколько часов до приезда сюда афганского посла.

Виткевич провалился по своей вине. Не сними он в чайхане меховой шапки, ни за что не признал бы его беглый конокрад и насильник Ванька Сапожков, сбежавший из Орска прошлой осенью, а сейчас прижившийся в Бухаре. Он зарабатывал большие деньги тем, что фискалил среди русских пленников, томившихся в Бухаре многие годы.

Когда Иван снял шапку, на него никто не смотрел, кроме Ваньки. Виткевич сразу же одернул себя и надел шапку. Если бы смотрел кто другой, а не Ванька, все бы обошлось спокойно.

«Забылся», — думал Иван, стоя по колено в воде. Тут, в бухарской тюрьме, камеры не то что в России: на полу по колено вода, сесть некуда. Да это еще слава богу! Здесь водятся такие казематы, где насекомых тьмы несметные специально разведены. Вот там истинная мука. С ума люди сходят через день.

«Ах ты, сволочь! — подумал Иван с гадливостью. — Сукин сын! Мерзавец! Своих продавать…»

Ивана успокаивало только то, что он успел плюнуть в лицо Сапожкову и ударить носком в мужское место. Иван хотел его еще раз туда же, да так, чтоб тот потом мог в скопцы наняться в эмиров гарем, но не успел: на руках и на шее повисли сразу четыре человека. Иван напрягся, ринулся вперед, сбросил двоих, отцепил того, который повис на шее, и кинулся к подоконнику. Он хотел выпрыгнуть в окно, там через дувал[30] сразу же на базаре окажешься. На базаре не страшно: там десятки тысяч людей, и найти одного среди всех невозможно.

Стражники, приведенные Сапожковым, стояли у дверей в растерянности: никогда еще такого не было, чтобы эмировым слугам оказывали сопротивление.

Ивану осталось до окна метр, не больше. Но в этот последний миг Сапожков, отлетевший от удара, поднялся на карачки и схватил Ивана за сапог, когда тот прыгал на подоконник. Иван упал. Это решило все. На него набросились и связали по рукам и ногам. Потом оттащили в тюрьму.

Когда Ивана бросили в камеру, он даже рассмеялся. За двадцать шесть лет жизни — три раза в тюрьме. Не слишком ли много? Только раньше был в своих тюрьмах. А тут тюрьма чужая.

«Что же делать, что же делать?» — думал Иван. Фраза эта, часто повторенная в уме, стерлась, потеряла свое значение, и от нее теперь осталось только одно жужжание: «же, же, де, же, же, ть!»

Это «жже, же, ть» постепенно строилось в другое слово: «бежать».

Конечно, бежать. Но как? Отсюда не очень-то сбежишь.

Иван беспрерывно ходил. Ноги устали, хотелось сесть. А садиться в воду нельзя. И он снова ходил из угла в угол, сведя брови к переносью. То и дело подносил пальцы к губам: хотелось грызть ногти. Нельзя. Обещал не грызть. Не будет грызть.

Еще в Орской крепости, воспитывая Садека, Иван дал себе слово быть во всем предельно искренним с восточными людьми, которые по натуре своей доверчивы, как дети. С тех пор он никогда не обманывал ни одного азиата даже в самых трудных ситуациях.

Но сейчас он решил отступиться от правила. Подошел к двери, постучал кулаком. Никто не ответил. Постучал сильнее. Снова никто не ответил. Тогда Иван закричал:

— Дело к эмиру!

Приник к скважине, прислушиваясь. Шаги нескольких людей. Подошли к двери. Начали переговариваться о чем-то тихо, сдавленными голосами. Потом спросили:

— Ты кто?

— Англичанин. Везу к эмиру дело от моего короля.

За дверью снова зашептались.

— Давай дело.

Иван улыбнулся.

— Только эмиру отдам. Вам не отдам. Только в благословенные руки его величества, отца правоверных, тени над головой моей… — И он в течение минуты, не меньше, давал такие роскошные титулы эмиру, что стражники не могли не поверить человеку, знавшему столь хорошо все в обращении с именем их владыки.

С самого начала этой своей затеи Виткевич плохо верил в удачу. Виданное ли дело: для успеха задуманного им надо было, чтобы его повели по городу во дворец. Он подсчитал, что схватили его часов в пять. Часов пять он пробыл в тюрьме. Значит, сейчас десять вечера. Уже темно. Самое время для побега.

Когда дверь открылась и ему протянули руку, чтобы он поднялся из воды в сухой коридор, Иван начал чуточку верить в удачу. А когда четыре стражника повели скрестив перед, его грудью пики, Иван понял, что имеет один шанс из ста на побег. Это уже очень много. Перед выходом из ворот тюрьмы он сбросил тяжелые мокрые сапоги.

— Зачем? — спросил его старший из стражи.

— Идти больно, — ответил Виткевич, — у меня ноги ломаные.

Стражник подумал секунду, а потом кивнул головой.

Пошли.

Идут по тихим улицам. По темным улицам. Грудь скребет сталь пики. Впереди поворот в переулочек, маленький и темный. До него остается шагов двадцать.

Десять.

Пять.

Иван схватил пики, поднял их над головой и швырнул назад с силой. Стражники, не ожидавшие этого, налетели на тех двух, что шли позади. Не оглядываясь, Иван стремительно бросился вперед, свернул в переулок и понесся. За спиной он услыхал сначала крики, а потом приближавшийся топот.

Снова поворот. Сюда? Нет. Дальше.

Вот еще один переулок. Может быть, сюда? А вдруг тупик? Нет, сюда!

Иван стремительно повернулся всем корпусом, скрылся в переулке и тут же налетел на человека. Оба упали. Человек закричал страшным голосом и схватил Ивана за горло.


Приехав в Бухару, Хуссейн-Али занемог. Он остановился в караван-сарае не как посол, а как простой путешественник, чтобы не вызывать любопытства. Устроился в маленькой комнатке, в той, где всегда останавливались купцы средней руки. Его спутник лег спать в общей комнате, чтобы не мешать отдыху посла.

Хуссейна-Али знобило. Он натянул на голову одеяло и, прикрыв рот рукой, дышал себе на грудь, стараясь хоть как-нибудь согреться. Знобило сильней и сильней.

Постучались в дверь. Посол слабо откликнулся:

— Войди и будь моим гостем.

Дверь отворилась, вошел молодой перс, поклонился, поприветствовал посла, быстро огляделся по сторонам и, убедившись, что Хуссейн-Али в комнате один, вышел.

Этот молодой перс был тем самым человеком, который столкнулся полчаса тому назад с Виткевичем в переулке. Испугавшись, он схватил Ивана за горло, решил, что это грабитель. Но, приблизив к себе лицо, он разжал руки и воскликнул по-русски:

— Иванечка!

То был Садек. Тот самый маленький Садек, который жил у Ивана в Орске и которого он потом отпустил на родину. Садека не нужно было учить сообразительности: он толкнул Ивана в ворота, сам бросился на середину улицы и начал биться в судорогах. Таким его застали стражники, прибежавшие сюда через минуту.

— Туда! — закричал Садек, показывая рукой в ворота, противоположные тем, где спрятался Иван. — Он побежал туда!

Стражники ринулись в ворота. Садек сел, прислушался и по-кошачьи тихо шмыгнул к Ивану. Они обнялись и расцеловались.

А через полчаса, достав для Ивана новую одежду, Садек привел его в караван-сарай, к Хуссейну-Али. Он не знал, кто этот человек, но понимал, что путь он держит в Россию. С ним-то Садек и намеревался пристроить Ивана.

Высокое небо было освещено белым острием луны. Иван шел следом за Садеком по двору караван-сарая. Лошади хрупали сено. Сонно вздыхали верблюды, тоскуя о воле. Где-то кричали куропатки: днем они выступали в боях, а ночью переживали радость побед или горечь поражений. Мирная птица, а поди ж ты, и ее люди к боям приучили…

Садек ввел Ивана в комнату Хуссейна-Али, поклонился послу и вышел, выходя, он сказал негромко:

— Это ваш друг. И пусть те, кто будет спрашивать, верят, что это действительно так. Вы просили проводника в Россию. Это он.

Садек был толмачом в караван-сарае, и посол еще утром вскользь попросил его о человеке, который знает дорогу к москалям.


Сначала они прощупывали друг друга быстрыми, на первый взгляд ничего не значащими вопросами. Посол сразу же увидел, что его новый сосед не мусульманин. Но, с другой стороны, он настолько хорошо говорит по-персидски и так любопытно на пушту[31], что посол начал колебаться в своей уверенности.

Потом они разговорились.

Под утро они были почти откровенны друг с другом.

— Вы много говорили мне о той опасности, которая угрожает вашей стране со стороны Англии. Но какая разница, Англия или Россия?

— О родине так нельзя говорить. Так даже думать о ней нельзя. Я стар, я болен, я чувствую приближение своего часа. Но видишь — я еду. Лежа еду. Почему? Потому что мне так велит родина. А разница между Россией и Англией в том, что русские не требуют от нас тех позорных условий, которых требуют англичане. Русские ведут себя достойно, а англичане подобны рыночным ворам. И это больно афганцу. Больно и обидно за родину свою.

Высохший высокий старик привстал на локтях и посмотрел на Виткевича лихорадочными глазами. Потом он опустился на постель и начал хрипло шептать тихие, исполненные нежности слова любви к своей стране.

Виткевич вздрогнул. Вдруг что-то огромное и радостное, словно вихрь, вошло к нему в сердце. Он вспомнил товарищей своих по «Черным братьям», Тимофея Ставрина, Песляка, Веденяпина, Яновского, студеные зимы и тихие летние вечера, Анну. Он вспомнил родину. Он вспомнил всех тех, кто делил с ним вместе тяготы, а в тяготах — радости.

— Мы едем в Оренбург ранним утром, — медленно проговорил Виткевич и, не попрощавшись с послом, пошел к двери, на улицу, смотреть рождение утра.

— Пы мыха ди ха[32], — вслед ему сказал посол, положил под язык щепотку табака и надрывно закашлялся. Закрыв глаза, он подумал: «Хитер русский». Теперь посол был твердо уверен, что его спутник — русский. «Отчего же он тогда побледнел, если не оттого, что увидел свою родину, когда я заговорил о моей?»

Даже дипломат не может говорить о родине спокойно.

Неожиданное возвращение Виткевича вместе с афганским послом, доверенным лицом эмира Дост Мухаммеда, произвело в Оренбурге впечатление, грому подобное.

Сначала Перовский оцепенел от радости. Потом объявил Ивану свой восторг, как всегда, бурно. Губернатор увез Виткевича и Хуссейна-Али к себе домой, и там, запершись в кабинете, они проговорили часа четыре кряду. Когда беседа закончилась, Перовский сказал Ивану:

— Два дня на отдых, а потом в Санкт-Петербург. К канцлеру Карлу Васильевичу Нессельроде. — Губернатор улыбнулся и добавил: — Эк мы им, столичным, нос утерли, а?


— Ваши друзья о вас лестно отзываются. Это склонило меня к тому, чтобы предложить вам работать под моим началом, в азиатском департаменте, — не глядя на Виткевича, сказал Нессельроде и брезгливым движением рукипоправил на столе бумаги.

Виткевич чуть заметно улыбнулся.

— Покорно благодарю, ваше сиятельство. Но работать в учреждении столь высоком, не зная Востока настоящего, не слишком ли большая честь для меня?

Нессельроде быстро взглянул на Виткевича и почесал задумчиво кончик носа. Подошел к маленькому, орехового дерева секретеру и достал оттуда что-то блестящее. Вернулся к столу и протянул Виткевичу орден.

— Поздравляю вас, — сказал канцлер. Помолчав немного, закончил: — Ступайте, я подумаю о вашей дальнейшей судьбе…


Через неделю, облеченный полномочиями дипломатического агента, Иван Виткевич был отправлен через Тифлис и Тегеран в Кабул, ко двору афганского эмира Дост Мухаммеда.

Притулившись в углу темной кареты, Виткевич неотрывно, тяжело думал о будущем. Оно представлялось ему темным, как осенняя дождливая ночь, и таким же грозным.

Вспоминалась почему-то депеша от Перовского, полученная за день до отъезда. Генерал-губернатор писал Ивану, словно сыну, и не уставал в каждой строке предостерегать. Он предостерегал и от болезни, и от, плохих людей, и от сырого воздуха.

«Я смотрю сердито, да с толком. У меня глаз верный, ты меня слушай», — вспоминал Иван слова губернатора…

Иван отдернул занавеску. В карету вошел предутренний холод. В серой далекой дымке громоздились холмы, переходившие постепенно в торы.

«Боже мой, — Иван зажмурился, задохнулся от счастья. — Азия там! Там простор, там радость!»

Виткевич был убежден, что в Афганистане он сможет быть полезным и русским и афганцам, что его труд — изучение народов Востока, их литератур, обычаев, их языков, их истории — пойдет на пользу потомкам, сблизит внуков афганцев и русских.

Отправляясь в Кабул, Виткевич шел на отчаянный риск. Он ехал в Кабул посланником Нессельроде, Бенкендорфа, Николая. Но, ступив на землю Афганистана, Виткевич перестал быть посланником Нессельроде. Он стал посланником России Пушкина, Глинки, Бестужева, Даля, Жуковского.

Иной России Иван не принимал и представлять соседнему, дружественному народу не желал да и не мог.


К середине 1837 года Афганистан оказался зажатым с двух сторон цепкими щупальцами британской экспансии.

На востоке от афганской столицы, в Пешаваре и Лахоре, англичане действовали против Кабула плохо замаскированными провокациями. Англичане всячески поощряли индийские племена сикхов к продвижению в Кабул и Кандагар, то есть в исконные афганские земли, и в то же время всячески препятствовали в их продвижении к морю.

На западе от Кабула, в Герате, окопался английский резидент, который и направлял все действия гератского эмира. Столь благодушная помощь гератскому эмиру, убийце отца теперешнего кабульского эмира Дост Мухаммеда, была отнюдь не случайной и тем более не филантропической помощью Британии.

Испокон веков афганский город Герат, расположенный в цветущем оазисе, неподалеку от водного амударьинского пути, был связующим центром между торговыми домами Востока и Запада. Помимо того, Герат был великолепным стратегическим плацдармом для нападения на Среднюю Азию. Правда, в кулуарах британского парламента резко протестовали против столь негибкого термина, каковым, является «нападение».

— Не лучше ли трактовать нашу помощь гератскому эмиру как обеспечение безопасности Великобритании? — не скрывая веселой улыбки, спрашивали друг друга парламентарии, когда им приходилось сталкиваться с резким осуждением английских авантюр в Азии.

Итак, речь, оказывается, шла не о захвате Герата, не о том, чтобы подчинить этот город англичанам, а о безопасности Великобритании, отстоявшей от афганского города Герата, по крайней мере, на шесть тысяч верст.

Цель оправдывает средства. Англичане — политические деятели и финансовые короли, любители колониальной поживы и промышленники — всеми силами старались обелить вмешательство британской военщины в афганские дела. Герат должен стать такой крепостью, ключи от которой хранились бы в Лондоне. Если бы англичанам удалось до конца подчинить Герат своему влиянию, тогда можно было бы думать о полном захвате всех афганских земель. Захват Афганистана был бы в значительной мере облегчен, если бы в тылу государства существовала крепкая опорная база английских войск. Следовательно, укрепившись в Герате, обеспечив таким образом далеко выдвинутый вперед левый фланг, англичане могли вторгаться в Кабул и Кандагар, а оттуда уже, двигаясь двумя колоннами, соединившись с третьей колонной в Герате, форсировать Амударью и вступить в Хивинское и Бухарское ханства.

Если бы произошло именно, так, то сэр Александр Бернс наверняка получил бы генеральские погоны и выдвинулся в первый ряд британских военачальников-стратегов.

Но Ост-Индская компания прекрасно понимала, что в случае неудачи в Герате, как и в случае последовательно твердой, независимой политики Афганистана, позиции Британии в Азии на ближайшие годы окажутся сильнейшим образом подорванными.

Умный, циничный, напористый Бернс выдвинул афганскому эмиру Дост Мухаммеду три условия сохранения «вечного мира» между Британией и Кабулом.

Первое. Афганцы должны навсегда отказаться от захваченных сикхами исконных афганских земель.

Второе. Афганистан должен признать «независимость» Кандагара и Пешавара.

Третье. Дост Мухаммед не должен принимать ни одного посла из любой другой страны, кроме Британии, не имея на то разрешения английских чиновников.

За исполнение этих позорных и неприемлемых для независимости государства условий Бернс сулил Дост Мухаммеду мир с Британией и покровительство королевы.

Выдвигая эти условия, Бернс не знал, что генерал-губернатор Индии лорд Ауклэнд уже отдал секретный приказ — сосредоточивать войска на границах с Афганистаном. Не знал он и того, что сикхи, подстрекаемые британцами, беспрерывно нападали на афганцев. Ничего этого Бернс не знал.

Все это знал афганский эмир Дост Мухаммед.


Около небольшого афганского города Себзевара Виткевич приказал остановиться. Маленькая чайхана, скрытая от палящих лучей солнца сонной листвой ивы, казалась совсем безлюдной.

Спешившись, Виткевич неторопливо привязал поводья к стволу тутовника, постоял минуту, о чем-то думая, и пошел к маленькой покосившейся двери.

Где-то во внутреннем дворе жалобно скулил щенок и тоненький мальчишеский голосок причитал:

— Несчастье, ниспосланное шайтаном, принесло боль моему умному и хорошему щеночку…

Виткевич улыбнулся ласково и подумал о том, что в Оренбурге у него тоже остался пес. Бобка. Дурной и добрый до невозможности.

Виткевич постучал в дверь. Негромко сказал:

— Салям алейкум.

— Да, да, войди, Шарли.

Услыхав первые слова» произнесенные по-персидски, Виткевич распахнул дверь, и тут же пожалел о сделанном, потому что следующие два слова были произнесены по-английски.

Посреди комнаты на вытертом красно-синем ковре сидел невысокий человек в английской военной форме.

Какое-то мгновение Виткевич и англичанин смотрели друг на друга молча. Потом, опершись на руку, англичанин попробовал подняться. Распухшая в колене нога помешала ему. Он виновато посмотрел на Виткевича и тихо предложил:

— Простите, я не могу встать. Входите, пожалуйста.

Не ответив, Виткевич повернулся и, плотно прикрыв за собой дверь, быстро пошел к отряду. Вскочив в седло, он коротко бросил:

— За мной!

Подъехавшему есаулу Виткевич пояснил, усмехнувшись:

— Не люблю я что-то с британцами в Азии встречаться.


Роллинсон прислушался. Попытался подняться на локте. Чертыхнулся. Шальная пуля под Гератом застряла в икре, а в здешней проклятой глухомани нет ни одного порядочного лекаря. Друзья настояли, чтобы Роллинсон в сопровождении шотландца Шарли немедленно отправился в Кабул к доктору Гуту — туда можно было скорее добраться, чем в Тегеран.

— Шарли, эй, Шарли! — крикнул Роллинсон.

Никто не ответил. Только, испуганно всхлипнув, еще громче завизжал щенок за стеной.

— Шарли!

«Неужели лошадей надо поить два часа?» — рассерженно подумал Роллинсон.

— Шарли!

«Рыжий осел, болван».

— Шарли! — хрипло заорал Роллинсон, откинувшись всем корпусом назад, чтобы не слишком затекала правая рука.

Пока Роллинсон чертыхался, опасаясь, что незнакомец скроется, Шарли оказал Роллинсону невольную услугу. Получилось это вот как. Если спускаться от чайханы к ущелью, дорога внизу раздваивалась. Обе тропинки вели еще ниже, туда, где сердито бормотал ручей. Шарли обладал одной, особенно Роллинсона нервировавшей чертой характера: он был необыкновенно медлителен. И на этот раз он простоял добрых три минуты у развилки, решая, по какой все же дороге ему следовало спускаться к ручью. Тщательно все осмотрев, Шарли почему-то отдал предпочтение правой, хотя именно эта тропинка была значительно круче. Внизу он стреножил коней и пустил их к воде. А сам улегся отдохнуть минут десять.

Шарли не помнил, сколько времени он проспал. Наверное, долго, потому что в висках шумело от жары и по лбу лился пот. Проснулся он от чьих-то голосов. Открыв глаза, Шарли увидел метрах в двадцати от себя на берегу ручья двух людей в белых шароварах и полотняных рубахах, перетянутых необыкновенно широкими кожаными ремнями. По виду они явно не походили на здешний люд. Высокие, русоголовые, статные. Когда они нагибались, подбирая сухие сучья, — по-видимому, они хотели разложить костер, — Шарли видел, как под их полотняными рубашками перекатывались здоровенные мускулы. Шарли осмотрел их внимательно и вспомнил, что точно так же одетых людей он видел около русского посольства в Тегеране.

«Русские», — решил Шарли. Он хотел окликнуть этих ребят, но, пока раздумывал, стоит ли, двое повернули за здоровенную скалу, нависшую над белым от злости потоком, и скрылись из глаз. И именно то, что Шарли не окликнул русских, а просто-напросто вернулся наверх, в чайхану, и уже после нагоняя, полученного от рассерженного хозяина, рассказал ему о своей встрече, — именно все это и обеспечило в дальнейшем Роллинсону крест за заслуги как человеку, первому обнаружившему в Афганистане русские «казачьи части».


Ночью Бернс долго не мог уснуть. Москиты мучили его до самого утра. Несмотря на то что он, соскоблив эмаль с зеркал, вставил их в окна (стекол в Кабуле не было), все равно москиты проникали в комнату. Но не только москиты не давали спать Бернсу.

Как опытный шахматный игрок, он еще и еще раз припоминал и перепроверял все ходы, сделанные им за последние несколько дней. И чем строже он анализировал партию, тем крепче уверялся в правильности своей атаки и в выгодности своих позиций.

Чтобы разогнать москитов, Бернс раскурил сигару и, с наслаждением затягиваясь, стал пускать в темноту комнаты дым. Затянувшись особенно глубоко, он фыркнул, вспомнив, как лет десять назад лорд говорил ему: «Если начнете игру, обязательно закурите». Он умница, лорд, все понимает.

Рано утром его разбудил Роллинсон. Полное лицо его цвело улыбкой, несмотря на боль в ноге.

Бернс посмотрел на него вопросительно.

— Я видел русских, — с полным безразличием на лице сказал Роллинсон.

Бернс сразу же потянулся за сигарой, но, поняв, что этим он выдаст свое волнение, отдернул руку. Зевнул. С хрустом потянулся, и на секунду прикрыл глаза.

— Да? — спросил рассеянно. — Что ж, любопытно.

И только после такой интермедии он взял сигару и начал легко разминать ее пальцами. Отгрыз кончик, сплюнул горечь, закурил. Роллинсон, глядя на Бернса, Выжидательно щурился.

Лицо Бернса, обычно такое мягкое и ласковое, менялось, на глазах. Сначала под матовой кожей жестче обозначились скулы и заиграли желваки около ушей. Потом потухли глаза и спрятались под тяжелыми веками. На лбу собрались сильные, рубленые морщины. В комнате стало необычайно тихо. Только наверху, под потолком, гудели москиты. Писк их, слитый воедино, превращался в зловещий гул.

«Итак, — думал Бернс, — на шахматной доске появилась еще одна фигура. По силе она равна ферзю. А по всем законам шахматной игры король, усиленный ферзем, почти непобедим. В данном случае русский ферзь идет к афганскому королю. Это может кончиться победой. Их победой, афганцев. И поражением его, Бернса, англичан…»

Под потолком по-прежнему гудели москиты. Потрескивала сигара — по-видимому, листья табака были слишком пересушены.

«Кто из русских может идти сюда? — продолжал думать Бернс. — У них нет людей, знающих Восток. Я в этом теперь совершенно уверен. Ни в Петербурге, ни тем более в Москве. Там есть одни лишь посредственные политики, обыграть которых в азиатской партии нетрудно. Значит, перед тем как этого ферзя — по тяжеловесности и пешку — по значимости допустят ко двору эмира, необходимо провести с ним самим партию, посмотреть, что это такое. Может быть, это такой слон, допустить которого ко двору эмира только выгодно, кто знает… Хорошо. Ну а если вдруг это тот самый разведчик, который сбежал от меня в Бухаре? Хотя он все-таки, вероятно, не был разведчиком. Это узнавал лорд через свои надежные каналы. По-видимому, тогда я ошибся. Тот не был русским разведчиком. Значит, опасения не должны быть слишком серьезными. Но поскольку опасения есть, к ним надо отнестись так, как принято относиться. Хорошо. Все».

Бернс отбросил легкое одеяло, встал. Широко улыбнулся Роллинсону и пошел одеваться. Он быстро вернулся, подтянутый, бодрый, улыбающийся, обаятельный.

— Едем, — сказал он Роллинсону и ласково похлопал его по спине.

Александр Бернс любил борьбу. И он умел бороться.

…Если перейти Кабул-реку, вспененную и нетерпеливую в это время года, за базаром, на котором прочно обосновались индусы-менялы, армяне и евреи, сразу же начинался большой, длинный забор, обнесенный вокруг дома, построенного специально для заезжих европейцев купцом Ар-Рашидом.

Здесь жил доктор Гут, человек, которого за пышные бакенбарды и детский пушок на голове остроязыкие кабульцы прозвали «теленочком».

Ровно в два часа Гут вернулся из эмирского дворца. Еще в маленькой колясочке, специально для него сделанной — Гут верхом не мог ездить из-за тучности, — он нетерпеливо посматривал на старинные, формой похожие на луковицу часы. Сегодня в три часа он ждал у себя русского поручика Виткевича.

Этот молодой человек с бронзовым сильным лицом многим понравился при дворе. Гут считал своим непреложным долгом сближаться с каждым, кто входил в орбиту эмира. По слухам, Виткевич то ли уже был неофициально принят Дост Мухаммедом, то ли должен быть принят на этих днях. Если он будем принят так, что об этом узнают все, это и будет считаться официальным признанием. Гут был умным и наблюдательным человеком. Уже после нескольких месяцев пребывания в Кабуле он понял, что Дост Мухаммед человек большого ума и прищуренного глаза. Гут в прищуренный глаз очень верил.

Дома он сменил рубашку и переобулся. Доктор носил мягкие, козьих шкур, сапожки. Осмотрел стол. Все было так, как задумано. Специально для того, чтобы поразить Виткевича, человека северного, с Азией незнакомого, Гут приказал доставить самые лучше сорта черного винограда, яблоки, засахаренные дыни, грецкие орехи, тертые с ягодами тутовника, и яркие гранаты. Во дворе уже пахло жареным мясом — на углях, нанизанные на тоненькие металлические палочки, лежали кебабы и вырезки для плова.

Виткевич прибыл к трем, с опозданием на две минуты, как и положено по этикету. Гут встретил его у ворот, взял за локоть и, тесно прижав жилистую руку поручика к своей мягкой груди, повел в дом.

— Мой дорогой посол, — проворковал Гут, — я прошу разрешения называть вас первым русским казаком. Вы разрешите?

Виткевич пожал плечами и, усмехнувшись, кивнул головой.

— Пусть это дерзость, — продолжал Гут, — ведь вы дипломат, а я лекарь всего лишь… Но здесь и лекари могут быть полезны дипломатам.

— В такой же мере, как и дипломаты лекарям, — отшутился Виткевич и попробовал освободить свою руку.

Но Гут еще крепче прижал, его локоть к груди и подвел к столу.

— Сначала вы должны познакомиться с афганской кухней, — сказал он, — мой долг быть вашим гидом.

Доктор усадил Виткевича на тахту и захлопотал вокруг него, пододвигая со всех сторон блюда с яствами.

Гут принадлежал к той категории людей, которые любят угощать. Самое большое наслаждение Гут испытывал, заново переживая те вкусовые ощущения, которые им были давно забыты из-за чрезмерного увлечения гастрономией в прошлом.

Дозы принятия пищи у Гута были расписаны по минутам. Сначала яблоко и груша. То и другое с разных, совершенно диаметральных сторон действует на желудок. Это хорошо, ибо всегда две противоположные силы порождают прямую. Всякая прямая — благо в нашем мире сфер и зигзагов. Потом гроздь черного винограда. Две-три сливы, не больше. Полстакана гранатового сока. Несколько минут отдыха. А потом… Потом начинается настоящее блаженство: плов с топленым бараньим салом, изюмом и кусками гушта — мягкого, пахучего мяса.

— Ну как? — весело поглядывая на пиалу с пловом, принесенную Виткевичу мальчиком-слугою, спросил Гут. — Каков аромат, а? Что ваш Петербург! — И доктор весело рассмеялся.

Гут разрешал себе шутить, угощая гостя обедом. Обед этого стоил. Но Виткевич не успел по достоинству оценить кухню доктора. Хлопнула входная дверь. Гут поднял голову. Брови его поползли наверх от радостного изумления: на пороге стояли Бернс и Роллинсон.

— Господа! Откуда? — кинулся навстречу к гостям Гут, поспешно вытирая рот салфеткой. — Это сюрприз!

Спохватившись, он затоптался на месте и, обращаясь попеременно то к Виткевичу, то к Бернсу, быстро сказал:

— Разрешите представить вам. Господин Виткевич. Господа Бернс и Роллинсон. Прошу вас, это такая радость. В моем доме…

Нужна была воля и выдержка Бернса, чтобы с таким открытым и веселым лицом пойти навстречу побледневшему Виткевичу.

— Здравствуйте, господин посол. Я счастлив встретить здесь еще одного европейца, — сказал Бернс, приближаясь к Виткевичу.

— Вы оговорились, — поправил его Виткевич, побледнев еще больше. — Я не посол. Просто поручик.

Они обменялись крепки рукопожатием. Со стороны казалось, что здороваются старые друзья. Роллинсон засмеялся:

— А вы меня заставили пережить много томительных минут в Себзеваре, мосье Виткевич.

Иван посмотрел на Бернса и, улыбнувшись краешков рта, ответил:

— В пути не следует быть разговорчивым. Я думаю, господин Бернс поддержат меня.

Бернс сразу стал серьезным.

— Совершенно верно. Роллинсон, поверьте, господин Виткевич прав. Он говорят золотые слова. Проситесь к нему в оруженосцы. Вам будет легко видеться, потому что свидания будут, по-видимому, происходить во дворце эмира. Это романтично. Кстати, вы уже представились его величеству? Если нет — соблаговолите принять мои услуги как вашего друга и человека, близкого его величеству уже много лет.

Виткевич подвинул Бернсу блюдо с яблоками.

— Мне очень нравятся вот эти, желтые. Нет, нет, справа. Наш дорогой доктор знает, чем угощать.

Гут был польщен и поэтому поклонился. Увидев забинтованную ногу Роллинсона, спросил!

— Что с вами?

— Пустяки.

— Для доктора пустяков не существует.

— Поранил на охоте, доктор, пустяки, сущие пустяки.

— Ну, знаете, с этим шутить нельзя, — нахмурился Виткевич, — вдруг какое-нибудь загрязнение… Или перемена погоды, дожди. Это может повлиять весьма плачевным образом. Кстати, как сейчас в Герате, сыро?

— Нет, сухо, — ответил рассеянно Роллинсон.

Доктор и Роллинсон были заняты осмотром ноги, и поэтому никто не видел, как встретились взгляды Виткевича и Бернса. Они смотрели друг на друга пристально и тяжело. Вдруг Виткевичу захотелось доказать Бернсу язык: «Что, проговорился твой дружок? Тоже мне, дипломаты…»

Бернс не выдержал взгляда Ивана и отошел к Роллинсону.

— Мы не будем мешать вашей беседе, доктор, — сказал он. — Право же, нам очень неудобно, что мы ворвались к вам столь внезапно. Простите нас.

Доктор и Виткевич начали было протестовать в один голос, но англичане все же ушли.

Улыбка сошла с лица Бернса только на улице. Он сокрушенно покачал головой:

— Ай-яй-яй!.. «Какая сейчас в Герате погода?» А? Как он вас ловко, друг мой!


По пути в эмирский дворец Бернс напряженно обдумывал создавшуюся ситуацию. Да, в Кабул пришла, конечно, не пешка. В Кабул пришел ферзь.

«А ведь, значит, и лорд ошибается, — думал Бернс. — Вот он, этот мальчик. Нет в России востоковедов? Есть! Есть, черт возьми».

Запыленный, не одетый по этикету, он быстро вошел в приемные покои Дост Мухаммеда. Адъютант эмира Искандер-хан радостно сжал его руку: он любил англичан, а особенно Бернса.

Через несколько минут адъютант вернулся и знаком предложил Бернсу следовать за собой. Миновав темную комнату с острым, давно здесь установившимся запахом жженого миндаля, адъютант отворил половинку низкой двери и пропустил Бернса перед собой.

Эмир сидел, закрыв глаза и устало опустив руки вдоль тела. Большой, во всю комнату, ковер, тяжелые драпри на окнах гасили все звуки. В кабинете было тихо.

— Салям алейкум, повелитель правоверных, великий мудростью и разумный силой, — сказал Бернс и повторил свое приветствие теперь уже громче: первый раз его голос показался шепотом.

Дост Мухаммед открыл глаза, кивнул Бернсу и указал на невысокое мягкое креслице, стоявшее по правую от него руку. Бернс сел и, не дожидаясь вопросов Дост Мухаммеда, заговорил первым:

— Ваше величество, чрезвычайные обстоятельства принудили меня просить вашей аудиенции.

— Я это понял по твоей одежде, — заметил эмир.

Бернс оглядел себя, подосадовал на торопливость.

— Ничего, пустяки, Бернс. Так что же это за чрезвычайные обстоятельства?

— Активизация русских агентов в вашей великой стране.

Эмир придвинулся вплотную к Бернсу и спросил быстро:

— В чем она выражается? Факты!

Бернс привык к тому, что эмир никогда не ставил вопроса в лоб. Тактичный и умный, понимая все происходящее вокруг, Дост Мухаммед до сих пор только давал Бернсу почувствовать, что он понимает многое и о многом осведомлен. И о том, что английские резиденты ведут подрывную работу в Кандагаре и Кундузе, и о том, что происходит за Индом.

Сейчас его рассердил тон и манера, в которой говорил англичанин. Эмир потребовал фактов. Это еще больше насторожило Бернса. Ему надо всего несколько мгновений для того, чтобы придумать и обобщить факты, построить их в сильную, подкрепленную неопровержимыми доводами концепцию и представить эмиру.

Но и Дост Мухаммеду эти мгновения оказались совершенно достаточными для того, чтобы понять смысл паузы. И он чуть заметно улыбнулся. Бернс увидел улыбку эмира и понял, что начинает проигрывать. Нужно было менять тактику. В таких случаях лучшая тактика — напористость и откровенность.

— Я говорю о Виткевиче, ваше величество.

— Ах, так? Это что, и есть активизация?

— Хотя бы. Ибо ни мне, ни вам пока не известны истинные цели этой миссии.

— Вам они, конечно, не известны. Но почему вы думаете, что они не известны мне?

— Разве ваше величество уже изволили принимать Виткевича?

— Это известно тоже одному мне. Да и потом, какое это имеет отношение к активизации агентов русских?

Дост Мухаммед легонько хлопнул в ладоши. Маленькая, незаметная дверь позади него отворилась. Низко согнувшись, кланяясь на каждом шагу, оттуда вышел слуга-лилипут.

— Принеси нам кофе.

— Слушаю и повинуюсь, — ответил слуга и бесшумно исчез. Дверь за ним затворилась.

— Следует ли мне понимать, что присутствие русской миссии желательно вашему величеству?

Голос Дост Мухаммеда стал жестким:

— Мне желательно присутствие в Кабуле миссий всех стран. Слишком долго жили мы в изоляции.

— В таком случае, ваше величество, вам, по-видимому, нежелательно присутствие в Кабуле представителя Великобритании?

— Россия и Великобритания дружественные государства, насколько мне известно. Почему бы вам не работать здесь об руку с русским офицером?

— Ваше величество изволит шутить?

— Я не склонен к шуткам в разговоре с вами.

— В таком случае мне придется, ваше величество…

Дверь позади эмира растворилась, и на пороге появился слуга с подносом в руках. Из маленького серебряного кофейника шел пар. Комната наполнилась ароматом. Слуга неслышно поставил поднос, поклонился и вышел.

— Хотите кофе?

— Благодарю вас, ваше величество. Сначала я хочу окончить разговор. Итак, если Виткевич будет принят вами, мне придется, к великому сожалению, покинуть Кабул.

Эмир налил Бернсу в чашечку величиной со скорлупу грецкого ореха густой черной влаги и пододвинул сахарницу. Только после этого он поднял глаза на англичанина.

— Я обязательно приму Виткевича. Мне не пристало менять своих решений, Бернс. Так же, как и никогда не изменю своего решения принимать всех без исключения иностранных послов самостоятельно, не испрашивая на то унизительного разрешения у губернатора Индии… Пейте кофе, Бернс, и постарайтесь быть благоразумным. Пока что мы вдвоем, а вдвоем быть благоразумным легче, чем на глазах у тысяч.

Бернс заколебался. После молчания он повторил все же:

— Если вы примете русского, я покину Кабул.

— Как вам будет угодно, Бернс. Вы вольны в решениях, Только попомните мой совет: Наполеоном быть хороню. Но быть плохим Наполеоном неблагоразумно.


…К Виткевичу на этот раз Бернс пришел поздним дождливым вечером. Улицы Кабула, погруженные в темноту, казались мертвыми: ни единого звука не доносилось из домов, только собаки тонко повизгивали, недоумевая, почему в небе нет луны.

Увидав Бернса на пороге своей комнаты, Виткевич безмерно удивился.

Здравствуйте, господин Виткевич. Простите за столь позднее и бесцеремонное вторжение. Но так лучше и для меня и для вас. Вы разрешите мне войти? — И, не дожидаясь ответа, Бернс вошел.

Он снял накидку, положил ее на спинку стула. Сел, забросил ногу на ногу и, быстро осмотревшись, заметил:

— А все-таки вы обманщик, дорогой посол.

— В разговоре со мною прошу вас соблюдать вежливость, полковник.

Бернс удивился:

— Это вы про обманщика? Пустяки, право же. Но если это столь для вас неприятно — примите мои искренние извинения. Чудесно! Теперь я повторю снова и с еще большим к вам уважением: вы обманщик.

Иван поднялся. Бернс, как бы не замечая этого, продолжал:

— Вы провели меня в Бухаре в первый раз. А здесь не только провели, но, как говорят знатоки бриджа, переиграли. Не горячитесь, пожалуйста. Давайте уговоримся не следить за терминами. Будем говорить откровенно — на обоюдных началах, ладно? Вы понимаете, господин посол, что вы наделали? Нет? Хорошо, я объясню вам, тем более что все это просто до чрезвычайности. Я, Александр Бернс, а в моем лице Великобритания, должен уйти из Кабула лишь потому, что сюда пришли вы и сумели понравиться правителю Досту больше, чем я.

— Кто вам мешает нравиться? Подкрасьте губы, насурьмите брови — из вас мужчина хоть куда, — грубо, в тон Бернсу, ответил Иван, — но весь этот разговор мне непонятен и…

— Что «и»? — быстро спросил Бернс. — «И» буду говорить я. Именно я, потому что мне известно о вас все, даже то, что вам самому неизвестно. Посол, — Бернс растянул губы в досадливой усмешке, — под надзором полиции. Смешно, не правда ли?

Где-то, в двух местах сразу, затрещали сверчки. Они были как музыканты в хорошем оркестре: когда уставал один, другой подхватывал его песню с новой силой. Бернс, услыхав их, замолчал. Потом, вздохнув, просто, без иронии спросил:

— Вы знаете, что ждет вас в России? Конечно, не знаете. Я знаю. Мне почему-то близка ваша судьба, Виткевич. Меня, словно противоположный полюс магнита, тянет к вам. Но довольно редко в основе человеческого притяжения скрыта столь резкая полярность, как у нас с вами. Я знаю себе цену, господин Виткевич, у меня очень большая цена, но вы мне особенно импонируете именно теми качествами вашего характера, которые у меня — к счастью ли, к горести ли, не ведаю — отсутствуют. Да не смейтесь вы, черт возьми! Я шотландец, я умею трезво оценивать свои поступки и мысли. Когда я вижу, что поступок мой нелеп, но неотвратим, — я человек страсти, — мне остается только шутить над самим собою, а занятие это весьма тягостное…

Увидев, что Виткевич слушает его с усмешкой, Бернс прервал себя:

— Я отвлекся: я не на смертном одре, и поэтому искренность моих слов может вызвать у вас одно лишь недоверие и излишнюю настороженность. Итак, я хочу предложить вам иное решение нашей партии. Я хочу предложить вам должность секретаря нашей миссии в Тегеране. Хотите?

— Мы не в лавке, Бернс, а политика — это не груши, которыми торгуют на базаре.

— Ну, это уж просто недостойно вас, Виткевич, — удивился Бернс, — такой чистый человек, а со мною хотите играть в лицейскую наивность. Политика действительно не груша. Слишком хорошее сравнение. Политика — это кожура от перезрелого арбуза, и не нам с вами закрывать глаза, гуляя по краю пропасти.

— Если вы, Бернс, довольствуетесь огрызками арбузов, то это говорит просто-напросто о ваших извращенных вкусах. Я огрызков не ем.

— Ого! Как понять вас следует? Мне хочется понять вас так, что пост секретаря низок?

Виткевич поднялся и ответил гневно:

— Бернс, перестаньте. Я теряю уважение к вам.

И тут случилось то, чего Бернс потом себе никогда не мог простить. Быстро, шепотом, глотая слова, он предложил Ивану:

— Ну хорошо, хорошо, не будем ссориться. Я глава торговой миссии, у меня большие средства. Станьте магараджей — дворцы, гаремы, блаженство созерцательности…

Виткевич ударил кулаком по столу. Глаза его сузились гневом, ноздри раздулись, губы стали тонкими и белыми.

— Вон отсюда, — негромко сказал он.

Бернс спохватился, но было уже поздно. Он понял, что здесь партия проиграна и ничем уже не спасти ее. Сразу стал таким, как прежде: надменным, шутливым, спокойным. Только лихорадочный румянец на скулах выдавал то волнение, которое он только что пережил.

— Только тише, — негромко попросил Бернс. — Вам же выгоднее, чтобы все было тихо, потому что здесь я. Что подумает ваш есаул, казаки? Ведь у вас в России очень любят размышлять над подобными казусами.

— Вон отсюда! — повторил Виткевич и облизнул пересохшие губы. — Убирайтесь прочь!

— Хорошо, мой посол, — уже совсем спокойно ответил Бернс, — я уйду. Но я обещаю вам — а я обещании на ветер не привык бросать, — вы мне дорого заплатите за вашу победу. Это не победа вашего правительства, и именно этого я вам никогда не прощу. Вы пожалеете о том, что сделали. Прощайте. Мы с вами больше никогда не увидимся.

И, учтиво поклонившись Ивану, Бернс вышел.

Он оказался прав: они больше никогда не увиделись. Ровно через четыре года восставшие афганцы убили Бернса в Кабуле. Но до своей смерти он подготовил не одну смерть для других — знакомых и незнакомых ему людей.


В один из дней, когда Дост Мухаммед с утра совещался с военачальниками и посланцами из Кандагара, Виткевич заперся в своем кабинете. Он просидел за столом, не поднимаюсь, часов десять кряду. Писал. Курил кальян и писал, писал не переставая.

А когда в Кабул пришли сумерки, приглушив все дневные звуки, Виткевич разогнулся, выпил крепкого холодного зеленого чая, походил по комнате и уже потом запечатал несколько листов в большой, им самим склеенный конверт и передал его казачьему есаулу, отправлявшемуся с дипломатической почтой в Санкт-Петербург.

И хотя на конверте было старательно печатными буквами выведено: «Петербург, редакция журнала «Современник», письмо это попало в III отделение, на стол Бенкендорфа.

Александр Христофорович осторожно вскрыл конверт и, надев очки, погрузился в чтение.

Вечером, встретившись на балу с Нессельроде, Бенкендорф сказал ему с обычной своей доброй улыбкой:

— Карл Васильевич, а ваш протеже из Кабула эдакие бунтарские стишки шлет, за которые мы бы здесь…

Он не докончил: к Нессельроде подошел Виельгорский. Бенкендорф повернулся к танцующим. Залюбовался грацией княжны Конской. Подумал: «Молодость — это чудесно. А ежели я начинаю завидовать юности, значит, я старею».

Когда Нессельроде остался один, злая, нервная судорога рванула щеку. Подумал о Бенкендорфе: «Меценат…» Вздохнул. Не до стихов ему сейчас было. Сегодня британский посол после неоднократных намеков официально заявил о том, что Виткевич, русский представитель в Кабуле, своими действиями в Афганистане разрушает традиционную дружбу Великобритании и России. Какими поступками — посол не уточнил. Да Нессельроде и не интересовался. Трусливый, в основу своей внешней политики он ставил два принципа: «Уступка и осторожность».


Прошло четыре месяца.


Виткевич кончил читать депешу, скомкал ее и хотел выбросить в окно. Но потом он разгладил бумагу и начал снова вчитываться в сухие, резкие строчки. Сомнений быть не могло: в Петербурге что-то случилось. Иначе тот отзыв расценить нельзя было как смену прежнего курса.

Спрятав депешу, Иван пошел в город. Кабул жил своей шумной, веселой жизнью, звонко кричали мальчишки-продавцы студеной воды, ударяя в такт своим крикам по раздутым козьим шкурам, в которых хранилась драгоценная влага. Размешивая длинными, свежеоструганными палочками горячую фасоль, мальчишки постарше предлагали прохожим отдохнуть в тени дерева и перекусить — фасоль с теплой лепешкой, это ли не подкрепляет силы!

Совсем маленькие карапузы деловито разносили по лавкам кальяны. Мальчуганы не предлагали свою ношу никому — огромные кальяны и так видны издалека.

Только на набережной, там, где начиналось самое сердце базара, Виткевич начал постепенно приходить в себя, заново оценивая все происшедшее. Он давно подозревал, что Бернс разовьет бурную деятельность для того, чтобы отозвать его из Кабула. Но как же ему удалось добиться своего? Как?! И сколько Иван ни старался найти версию, которая хотя бы в какой-то мере оправдывала его отзыв, ничего путного не получалось.

— Саиб хочет яблок? Груш? — услышал он голос рядом.

Торговец фруктами вопросительно смотрел на Ивана и перебирал свой товар быстрыми пальцами, показывая самые налитые яблоки.

— Нет, спасибо.

«Нет. Этого, конечно может быть. Просто смена курса. Тогда я должен как можно быстрее быть в Петербурге. Я обо всем расскажу Перовскому, и тот повлияет на государя. Ведь они друзья. Я буду писать в газету, призывая о помощи Афганистану. Я буду говорить всем и каждому: в Афганистане британцы хотят лить кровь. На помощь афганцам! Я не устану говорить людям о той борьбе, которую ведет Афганистан. Не устану. В Россию! Да, мне надо немедленно отправляться в Россию. В крайнем случае я испрошу себе разрешение и вернусь к Дост Мухаммеду вместе с теми, кто захочет драться за свободу».

Иван пошел прощаться с Гуль Момандом, с тем самым оружейным мастером, который оказался двоюродным братом Ахмед Фазля, первого кабульского друга Виткевича.

Оружейная мастерская человека, имя которого в переводе на русский язык означало «цветок племени момандов», помещалась в центре базара. Базар в Кабуле совсем непохож на европейские рынки. Это не два, не три и даже не двадцать рядов с овощами, мясом и фруктами. Весь центр города — двадцать или тридцать улиц, улочек, переулков и тупичков — был сердцем кабульского базара. Если идти от Кабул-реки по направлению к необозримо широкой площади Чаман, то четвертая улица направо резко сворачивала и заканчивалась маленьким тупиком. Здесь, рядом со скорняжной и скобяной мастерской, помещалась мастерская Гуль Моманда.

Низко согнувшись, Гуль Моманд вертел ногой большой каменный круг. Быстро и резко он подносил к вращающемуся кругу рукоятку маленького, похожего на игрушечный пистолета. Постепенно с каждым новым штришком рождалась замысловатая афганская вязь.

Увидев Виткевича, Гуль Моманд отложил пистолет, вытер руки о широкие патлюны и, поднявшись с табурета, шагнул навстречу Ивану.

— Здравствуй, мой возлюбленный брат и гость.

Заботливо расспросив друг друга о здоровье, настроении и самочувствии друзей, знакомых, они присели у входа. Гуль Моманд раскурил кальян. Когда вода в нем хрипло забулькала и от едкого дыма рубленых кореньев и листьев индийского табака у Гуль Моманда выступили слезы на глазах, он протянул Ивану трубку, предварительно обтерев ладонью мундштук.

Затянувшись один раз, Виткевич возвратил кальян Гуль Моманду. Так полагалось поступать в обращении с самыми большими друзьями. Гуль Моманд отстранил кальян.

— Нет, спасибо. Кури сначала ты, брат.

— Спасибо, брат.

— Нет большей радости, чем радость, доставленная тебе.

Помолчали. Покурили. Потом Виткевич сказал тихо:

— А я ведь прощаться пришел с тобой, Гуль-джан.

— Нет!

— Уезжаю, брат!

— Нет! Разве тебе плохо у нас?

— Мне хорошо у вас. Очень хорошо…

— Останься, Вань-джан, — сказал Гуль Моманд. — Я тебе жену найду. Пир устрою. У меня и жить будешь.

Иван обнял Гуль Моманда за плечи и прижал к себе. Они так просидели несколько мгновений, а потом оба враз, как будто застыдившись своей чувствительности, встали. Гуль Моманд взял маленький пистолет и протянул его Ивану.

— Вот возьми. На счастье. И знай, что в нем живет частица души твоего брата, твоего афганского брата Гуль Моманда.

Виткевич взял пистолет из рук афганца и поцеловал рукоять. Затем он снял с ремня свою саблю и протянул ее Гуль Моманду.

— Вот возьми. В этой сабле живет частица души твоего русского брата Ивана.

И двое высоких сильных мужчин обнялись. Сердце к сердцу.


После вечернего намаза у Гуль Моманда собрались друзья. Позже всех пришел Ахмед Фазль, потому что он недавно вернулся из Пагмана.

— Вань-джан уехал домой, — сказал ему Гуль Моманд.

— Нет! — воскликнул Ахмед Фазль. — Разве ему было плохо у нас?

— Когда он прощался, глаза у него были грустны, как у орла, раненного стрелой.

— Я должен спеть ему много песен! Он останется, если я буду петь ему песни. Я пойду к нему!


Ахмед Фазль опоздал всего на несколько минут. Виткевич уже уехал в Россию.


Еще никогда Иван Виткевич не был так уверен в своих силах и никогда раньше он так не понимал главной цели своей жизни, как сейчас, возвращаясь в Россию.

«Будет драка у меня с азиатским департаментом, будет, — весело думал Иван. — Да посмотрим, кто кого одолеет. И с Карлом Васильевичем побьемся — ничего, что канцлер…»

Он был так смел в своих мыслях и планах оттого, что чувствовал поддержку, любовь и дружбу афганцев, киргизов, таджиков. А человек, чувствующий дружбу целого народа, делается подобным народу: таким же сильным и страстным в достижении своей главной цели.

Виткевич специально завернул в Уфу, чтобы повидаться с Перовским. Губернатор растрогался до слез. Целый вечер он продержал Виткевича у себя, слушая его рассказ о поездке, а когда Иван поднялся, чтобы ехать в столицу, Василий Алексеевич сказал:

— Истинный ты Гумбольдт, Иван. Горжусь тобой. В обиду не дам, за тобой следом выеду. Нессельроде обойдем — прямо к государю обратимся.


Иван сидел в углу кареты и смотрел на пробегавшие мимо перелески, на луга, тронутые желтизной, на подслеповатые оконца деревень, на речушки, такие тихие и ласковые по сравнению с дикими горными потоками Афгании, и чувствовал радость, большую, гордую радость…


После приема у Нессельроде, который топал ногами и визгливо кричал, обвиняя Ивана в «заигрывании с дикими азиатами и желании поссорить Россию с Англией», Виткевич весь напрягся, подобрался для последнего, решительного удара, который он рассчитывал нанести по безмозглой политике канцлера с помощью Перовского. Иван считал, что только с помощью Василия Алексеевича можно было доказать свою правоту, отстоять свою точку зрения, столь нужную и России, и азиатским государствам.

…В номера Демутовской гостиницы Виткевич вернулся поздно вечером. Его познабливало. Растопив камин, он сел за маленький стол с кривыми ножками и достал из чемодана большую связку бумаг. Это была крохотная толика того, чему он посвятил себя. Это были сказки и песни афганцев, записанные им. Завтра поутру Иван думал отнести рукопись в «Современник» — там ее ждали с нетерпением.

Он погладил своей худой тонкой рукой шершавые страницы, пошедшие по краям сыростью. Потом осторожно открыл первый лист и углубился в чтение. И чем дольше читал он, тем яснее видел край, месяц назад оставленный им, людей, которые стали его друзьями и братьями, их врагов, которые стали и его врагами. Он слышал звонкую тишину утра и таинственные звуки ночи, он заново ощущал силу горных ветров и тоскливый зной пустынь. Он жил тем, что читал, потому что он любил тех, кто веками создавал поэзию и сказку.

На Санкт-Петербург легла ночь, тишину уснувшего города лишь изредка рвали трещотки сторожей, а Иван все читал мудрые, исполненные вечным смыслом жизни строки афганских песен.

…Я сто раз умирал, я привык
Умирать, оставаясь живым.
Я, как пламя свечи, каждый миг
В этой вечной борьбе невредим.
«…Милостивый государь, Алексей Христофорович.

Вчера, ночью возвратившийся из Афганистана поручик Виткевич был найден в номере Демутовской гостиницы мертвым. Все его бумаги были обнаружены в камине сожженными. Однако, несмотря на то, что на столе лежала записка, подписанная вышеупомянутым Виткевичем, которая уведомляла о его самоубиении, долгом считаю довести до сведения вашего, что пистолет, лежавший у него в руке, был не разряжен, а в стволе находилась невыстреленная пуля. Чиновники азиатского департамента, знавшие Виткевича ранее, уверили меня в том, что у него было такое количество бумаг, сжечь которые в камине не представлялось никакой возможности. Показанное чиновниками подтверждается также и тем, что перед отъездом Виткевича в королевство Афганистан нами был проведен негласный просмотр бумаг его. Выяснилось тогда, что у него на хранении находилось 12 (двенадцать) рукописных словарей восточных языков. Каждый словарь от 600 (шестисот) до 900 страниц рукописного текста. Были у него обнаружены тогда же более 100 рукописных карт всяческих областей восточных. Были там также и несущественные, по мнению моему, тетради со сказками, стихами и пр. Я так же, как и чиновники азиатского департамента,имею склонность считать, что такое количество бумаг сжечь никак невозможно.

И, что также весьма существенным считаю, окно первого этажа было раскрыто в момент обнаружения трупа.

Все свои соображения честь имею представить на рассмотрение Вашего сиятельства.

Подполковник корпуса жандармов

Шишкин».


Бенкендорф долго читал донесение. Задумался. Взял перо и начертал наверху: «Считать самоубиенным». Потом подумал еще да и бросил донесение в камин. Позвонил в колокольчик. Вошел секретарь.

— Вызовите ко мне Шишкина, любезный, — попросил ласково.

Когда явился Шишкин, Бенкендорф сказал ему:

— Он был самоубийцей. Хотя его и убили. Убийц не ищите. Нам это сейчас невыгодно. Убил-то кто?

Шишкин хотел ответить. Бенкендорф перебил его:

— Вот так-то, подполковник. Ступайте. Итак, самоубийца?

— Самоубийца, ваше сиятельство.

…Я сто раз умирал, я привык
Умирать, оставаясь живым.
Я, как пламя свечи, каждый миг
В этой вечной борьбе невредим.
Умирает не пламя — свеча,
Тает плоть, но душа горяча.
И в борьбе пребываю, уча
Быть до смерти собою самим…
…Поэт Николай Тихонов рассказывал нам, что ему в руки попался афганский словарь, напечатанный накануне второй англо-афганской войны в конце прошлого века секретным издательством «Интеллидженс сервис».

— Этот словарь был похищен англичанами у Виткевича в номере гостиницы Демута… И не только это было похищено ими… Похитили все…

Одного не смогли сделать британские разведчики: они не смогли убить память о Виткевиче…

ПОД ПОКРОВОМ «РУССКОЙ УГРОЗЫ»

— Ганга достаточно коснуться французской шпагой… — Слова Наполеона о том, что достаточно выйти к Гангу, чтобы Британская империя рухнула, не были забыты ни в Лондоне, ни в других столицах.

Восемьдесят лет спустя та же мысль была повторена русским генералом М. Д. Скобелевым. Приблизившись к индийским границам, считал он, «можно нанести Англии не только сокрушительный удар в Индии, но и сокрушить ее в Европе». Слова эти генерал писал, находясь в Средней Азии, гораздо ближе к индийским пределам, чем когда-либо этого удавалось достичь Наполеону и его армии.

Эти были годы, когда в России жива была еще в памяти несчастная Крымская война, когда на улицах русских городов можно было еще видеть безногих и инвалидов, искалеченных английскими ядрами на севастопольских редутах. Позванивали Георгиевские кресты на выцветших ленточках, стучали костыли по булыжным мостовым. И нельзя было сказать, что это — затихающее эхо отгремевшей канонады или приходящий из завтра отзвук новой войны. Потому что ни севастопольская осада, ни мир, в конце концов заключенный, не решили исхода противоборства Англии и России. Противоборство это затянулось на десятилетия и проходило вдоль всех границ и владений двух империй.

Зиму 1877 года генерал Скобелев проводил в Коканде в своей резиденции. Здесь, в этом городе, издавна пересекались древние караванные пути из Индии, России, Китая. Сегодня здесь незримо пересеклись политические и военные интересы двух империй, Англии и России. Отсюда, с балкона дворца Худояр-хана, генералу открывается вид на горы. Там, за этими горами, в невообразимой дали лежат Россия, Франция, Англия, пребывающие в клубке противоборствований и конфликтов. Клубок этот, как гордиев узел, должно разрешить одним ударом меча. Отсюда, из столицы Кокандского ханства, Скобелеву кажется, что он видит, как это сделать.

«Всякий, кто бы ни касался вопроса о положении англичан в Индии, — пишет он, — отзывается, что оно непрочно, держится лишь на абсолютной силе оружия, что европейских войск достаточно лишь для того, чтобы держать ее в спокойствии и что на войска из туземцев положиться нельзя[33]. Всякий, кто ни касался вопроса о вторжении русских в Индию, заявляет, что достаточно одного прикосновения к границам ее, чтобы произвести там всеобщее восстание».

Восстание не ограничится Индией, отраженной волной, резонансом оно отзовется в Англии. «Компетентные люди, — продолжал генерал, — сами сознаются, что неудача у границ Индии может повлечь за собой социальную революцию в самой метрополии…»

Потерять Индию страшно. Но социальная революция не просто страшно, это гибельно. Социальные потрясения, которыми может быть чреват распад Британской империи угроза не только для Англии. Не потому ли государственные деятели России в отличие от генерала Скобелева, который видел лишь военную сторону дела, были весьма сдержанны в отношении подобных планов? Россия, подчеркивали они, не стремится ни к подчинению других народов, ни к расширению своих границ в этом направлении.

Позиция эта декларировалась Петербургом неоднократно. Правда, лондонские политики не были склонны верить этому. Собственное лицемерие в колониальных делах заставляло их весь мир видеть погрязшим в обмане и лицемерии. Но русским представителям приходилось делать эти заявления не только в адрес Англии.

В восьмидесятые годы прошлого века в Индии побывал известный востоковед, исследователь буддизма И. П. Минаев. В своем путевом дневнике, опубликованном только через семьдесят пять лет, он не без иронии писал: «Англичане так много и давно толковали о возможности русского нашествия, что индийцы поверили им». Индийцы действительно поверили. Но информация эта, переходя от колонизаторов к индийцам, как бы меняла свой знак: из страха она становилась надеждой.

В начале шестидесятых годов в Ташкент прибыло посольство махараджи Кашмира Рамбир Синга. Посольство это было отправлено в глубоком секрете, пробиралось в величайшей тайне, прибытие его в Ташкент не афишировалось никоим образом. Однако английская секретная служба, судя по всему, сумела напасть на след посланцев.

Осенью, в нежаркое время года, купеческий караван шел вдоль Мургаба на север. Каравану сопутствовал отряд воинов-белуджей, нанятых купцами для охраны. Несколько человек с пиками наперевес следовали впереди. Остальные замыкали движение. Время от времени они затевали между собой какую-то непонятную игру и с пронзительным визгом носились вдоль длинной вереницы тяжело груженных верблюдов. К вечеру белуджи притихли и все чаще поглядывали на юго-запад. Туда же тревожно поглядывали и погонщики. Там, у самого горизонта, небо обрело чуть сероватый оттенок. Это могло еще ничего не значить. А могло означать, что через час-другой солнце потемнеет и померкнет, скрытое тучей песка и мельчайшей пыли, несущейся в поднебесье. И горе и гибель тогда человеку и зверю, если «афганец» застигнет их в открытом месте. Много часов, иногда сутками, бушует «афганец», погребая все живое, неся опустошение и гибель.

Только один человек, следовавший где-то в середине процессии, не проявлял, казалось, ни малейшего беспокойства. Как и другие, он был закутан в серый бурнус. Как и другие, когда верблюд делал шаг, он наклонялся, готовый как бы упасть вперед, но не падал, привычно удерживаясь между двух вьюков. Как и другие, он откидывался назад, когда верблюд делал следующий шаг. Вы могли бы заговорить с этим человеком, и он ответил бы вам на классическом фарси — языке просвещенных людей Востока.

Но он единственный, кто мог бы ответить и по-английски, если бы здесь, среда этих песков и зарослей дикого саксаула, чудом мог бы появиться его соотечественник. Этот человек англичанин. Но об этом известно только ему одному. Даже его слуга, точнее, не слуга — человек, нанятый для разных услуг и следующий с ним, не догадывается об этом. Хозяин его — араб из Дамаска. У него какие-то свои счеты с людьми, что следуют с караваном. Для сведения этих счетов он и нанял его, Роя, человека из касты тугов, которых англичане называют «душители». Рой не знает еще, кто эти люди. Задавать вопросы не его дело, когда будет нужно, ему будет сказано. Таковы правила.

Когда на привалах спутники спрашивали его хозяина, зачем направляется он в Бухару, какие дела влекут его, он отвечал, что он следует поклониться гробнице Джафер-Бен-Садика. Кроме того, вот уже много лет, как он болен. В Индии его смотрели даже врачи-сахибы, но не смогли помочь ему. Говорят, в благородной Бухаре есть великий врач и целитель муаллим[34] Саркер. Он лечит какой-то черной смолой, которую сам приносит с гор. Об этой смоле, мумиё, писал будто бы сам великий Авиценна. Вот почему принял он все расходы и тяготы этого пути, не помышляя ни о прибылях, ни о товарах. Разве у человека есть более ценный товар, чем дни его жизни, и прибыль более дорогая, чем возможность продлить эти дни? Впрочем, все в руках всевышнего.

Так говорил попутчикам сам его хозяин, почтенный и ученый человек из Дамаска. Что же касается каких-то заметок и записей, которые он делал во время привалов, то это благочестивые мысли, которые посетили его в пути. Надлежит записать их, дабы не ушли они вслед за быстротекущим временем, как уходит в песок вода.

Когда беспокойство спутников дошло до «господина из Дамаска», половина неба подернулась уже серой пеленой и солнце стало меркнуть. Предчувствуя беду, закричали верблюды и ускорили шаг, переходя на бег, не дожидаясь окриков и ударов погонщиков. Караван ускорил ход, хотя уйти от «афганца» было невозможно и впереди до вечера не было никакого селения, где можно было бы укрыться. Обрывистый же и скалистый берег Мургаба не обещал защиты.

Видно, «господин из Дамаска» никогда не попадал под губительное дыхание «афганца» и страх этих людей ему был непонятен. Возможно, этот страх и губит их, не давая им выжить? Песчаная буря — разве может она убить человека? Скользнув рукой под бурнусом, он нащупал залог своего спасения — две медные фляжки с водой. Этого не полагалось делать, идя с караваном, где воду везли для всех в больших бурдюках, навьюченных на верблюдов. Но он решил подстраховаться, как делал всегда в жизни, и пока не раскаивался в этом.

Фляги, которые прятал он на себе, были такой же его тайной, как тяжелый револьвер на кожаном ремне, который висел у него на шее, скрытый, как и фляги, под широкой одеждой. Почти все, кто шел с караваном, были вооружены, но никто не таил оружия, как никто не прятал при себе воду. Каждый понимал, что он выживет, только если выживет караван.

Хотя «господин из Дамаска» казался самому себе очень предусмотрительным и скрытным, в первые же дни пути слуга его знал и о тяжелом револьвере, и о фляжках с водою. Но Рой помнил, что хозяин его — больной человек, ведь он сам говорит об этом. А когда человек болен, больны бывают и его мысли и чувства. С вежливостью, свойственной Востоку, Рой делал вид, что ничего не замечает, не догадывается ни о чем.

Между тем «афганец» настигал их. Набежал уже первый порыв ветра и тут же исчез, только на отдаленных барханах закружились на вершинах маленькие смерчи, предвестники того, что должно произойти считанные минуты спустя. Но велик аллах и многомилостив! Шедшие впереди закричали что-то и стали сворачивать с тропы, остальные, ускоряя ход, устремились туда же.

Высокий скалистый берег образовывал как бы обширный грот, углубление, отчасти защищавшее от ударов ветра. Люди и животные устремились туда, гонимые страхом. Но, бросившись туда с остальными, путешественник успел заметить, что, несмотря на всю панику продолжал соблюдаться какой-то негласный порядок и достоинство. Пожилых купцов и уважаемых людей расположили в глубине грота, у самой стены. Дальше расположились остальные — погонщики вперемешку с животными и воины.

«Господин из Дамаска» замешкался на секунду. По праву учености, нездоровья, а также потому, что он шел к гробнице на поклонение, его место было там, в глубине грота. Но гордость и самолюбие не давали ему сделать шаг в ту сторону. Это были чувства не из этой, из другой, предшествовавшей жизни. Он колебался только секунду, когда кто-то помог сойти ему с верблюда, другие взяли под руки, проталкивая торопливо от края, вглубь, ближе к спасительной защите стены.

Но секундное его колебание и растерянность были замечены Роем. Как мог хозяин его не знать своего места, того, что понятно каждому, будь он индиец или мусульманин? Впрочем, он нездоров — вспомнил Рой.

Прежде чем налетел первый удар ветра и туча песка начала свой чудовищный танец, «господин из Дамаска» успел вспомнить Евангелие.

Но это было тоже из другой, предшествовавшей жизни. Из жизни, где у него было английское имя. Где были высокие стены Оксфордской библиотеки с полками, уставленными до потолка древними книгами. Именно там впервые услышал он зов Востока. Когда другие студенты изучали фарси и турецкий, урду и арабский, готовя себя к карьере чиновников и дипломатов, он помышлял о другом будущем.

И вот он здесь.

«Господин из Дамаска» едва успел расположиться, как вдруг стало невозможно дышать — волна горячего, сухого воздуха ударила его и повалила вместе с другими. Падая, он закрыл голову, пряча лицо от тысяч мелких песчинок, которые с силой обрушились вдруг, откуда-то сверху.

Он закрыл глаза, но и с закрытыми глазами почувствовал, что стало совсем темно. Ему хотелось вздохнуть, но даже под плотной тканью горячий, сухой воздух был наполнен пылью, которой, казалось, было больше, чем самого воздуха. Легкие разрывались от удушья, и он вдохнул эту страшную смесь. В ту же секунду порыв горячего ветра прижал его к острому краю камня.

Конец света не может быть страшней этого, подумал он и стал делать, чего не делал уже давно, — молиться.

Кончился «афганец» так же внезапно, как налетел. Люди с трудом поднимались, помогая друг другу, освобождая животных от завалов песка. Пыль, мелкая песчаная пыль была везде — во рту, в волосах, в одежде. Болело все тело. С трудом, как после тяжелой болезни, «господин из Дамаска» подошел к своему верблюду и похлопал его по шее, давая команду встать.

Когда измученный караван приближался к селению, где должны были переночевать, на небе сияли крупные звезды и полная луна стояла высоко над горизонтом.

Если бы он, «господин из Дамаска», учился только в Оксфорде, не прошел потом долгой и непростой школы у некоего капитана англо-индийской службы, он не смог бы, наверное, сделать так, чтобы «афганец» сослужил ту службу, которую он сослужил. Именно в минуту опасности человек выдает себя. Так повторял ему капитан. Два человека, следовавшие с караваном, занимали его. Эти люди не должны были достичь Бухары. Или, по крайней мере, покинуть Бухару. Доказательством того, что «господин из Дамаска» сделал то, что ему надлежало сделать, будет письмо, которое везет один из них.

С этих-то двоих и не спускал он глаз в те последние мгновения, когда налетал «афганец». Оказалось, правильно сделал. Прав был капитан. Эти двое кашмирцев оказались не одни. Страх, тот самый страх, который владел в ту минуту всеми, заставил двух других, что все время следовали отдельно, выдать себя. Они так и исчезли вместе, прижавшись друг к другу, пока не прошла буря. Значит, всего их четверо. Это усложняло задачу. Но не более.

Утром, едва рассвело, караван покинул селение. Тогда-то, при свете дня, глазам всех предстали горестные результаты вчерашнего. Сады стояли мертвые, словно обваренные кипятком, на ветках висела неживая листва, сморщенные, иссеченные песком и ветром плоды.

Когда караван выходил на дорогу, «господин из Дамаска» указал Рою на кашмирцев, на первых двух. Один из них был старше и значительней прочих. Письмо должно быть у него.

— Эти двое, — так сказал он, — огорчили меня. Я, недостойный, не берусь судить их. Пусть они предстанут перед праведным и нелицеприятным судом всевышнего. Он один ведает правду.

Так говорил «господин из Дамаска» потому, что знал всю систему иносказаний и понимал, как надлежит говорить с людьми Востока. И еще сказал он:

— Я не хочу, чтобы люди говорили о них дурное. У одного из них есть письмо. Пусть свидетельство этого письма не обременяет память о нем в глазах остальных людей.

Рой только скосил глаза в сторону двух фигур, ехавших в десятке шагов от них, и, сложив ладонями руки, склонил голову.

В тот день и потом, вечером, когда прибыли в Мерв, он освободил Роя от всех обязанностей слуги, лежавших на нем. Рой был занят другим, более важным, главным делом.

Мерв встретил их тенистой прохладой узких глинобитных улиц. Арыки в это время года были особенно полноводны. «Афганец» не достиг города, и сады его изобиловали радующей глаз зеленью и плодами. На обратном пути, подумал он, можно позволить себе задержаться здесь день-другой. Почему бы между делом не осмотреть старую крепость, а главное, новые укрепления, о которых он слышал еще в Герате?

На следующий день, когда караван выходил за ворота приютившего их города, двое кашмирцев по-прежнему ехали впереди.

«Господин из Дамаска» не спросил Роя ни о чем. Сделав это, нарушил бы некий этикет, существующий в подобного рода делах. Человек знает сам, что ему надлежит сделать. И если он не совершил свои дела, значит, тому не представилось возможности. Такт требует доверия и терпения.

До Бухары оставалось всего два дня, два перехода, когда это наконец совершилось.

Страшная весть потрясла караван: двое кашмирцев, что следовали в Бухару по торговым делам, были найдены утром задушенными. То, как сделано было это, говорило, что совершили злодеяние те самые туги-душители, о которых до этих мест доходили только страшные толки.

Вскоре стали известны и убийцы.

Из-за того, что произошло, караван вышел позднее обычного. Тогда-то и недосчитались еще двух человек. Их искали и спрашивали о них, но они так и не объявились. Они скрылись, бежали. Почему бы стали они бежать, не будь они убийцами?

Приметы бежавших кашмирцев были оставлены местным властям, и те обещали искать их по всем прилежащим дорогам.

Но никто, наверное, не желал так, чтобы они были схвачены или убиты, как «господин из Дамаска», с которым они ни разу не встречались лицом к лицу и о существовании которого не подозревали.

Воистину, жизнь человека и смерть человека зависит порой от кого-то, о ком сам он даже не ведает.

«Господин из Дамаска» не был уверен, что, вернувшись в Индию, ему стоит докладывать об этих двух, что ушли. Это никоим образом не увеличит его заслуг. То же, что поручено ему было сделать, он сделал. Письмо махараджи Кашмира у него в кармане, вернее, как полагается в этих краях, зашитое в мешочке письмо висело на шее. Машинально он поднял руку и нащупал листки.

Теперь можно было бы и вернуться. Но «господин из Дамаска» понимал, что сделать этого нельзя. Он помнил уроки капитана и вместе с остальными продолжил путь в Бухару.

Муаллим Саркер жил в большом доме, который соответствовал его заслуженной репутации. Невольник в пестрой чалме провел гостя во внутренний дворик и просил подождать, пока Муаллим сможет принять его. Привычно скрестив ноги, «господин из Дамаска» опустился на ковер, расстеленный в тени для таких же, как он, пришедших искать исцеления.

Под едва слышный голос фонтана и пение птиц в саду он стал думать, как будет вспоминать об этом дне и этой минуте потом, не скоро, когда вернется в Англию. Будет рассказывать и вспоминать этот дворик, этот дом и сад, этот древний город. Впрочем, о некоторых вещах он говорить не будет. Об этих кашмирцах, например, задушенных по его приказу. Есть вещи, о которых не принято говорить в обществе. Его соотечественники, особенно когда они в метрополии, обнаруживают порой величайшую нравственную брезгливость и щепетильность. Они не против того, чтобы все это делалось, они против того, чтобы им слышать или знать об этом. Он усмехнулся. Погруженный в свои мысли, он не сразу заметил все того же невольника в пестрой чалме, почтительно склонившегося перед ним:

— Муаллим просит уважаемого господина осчастливить его своим присутствием.

Муаллим Саркер говорил на фарси, но несколько хуже англичанина, что тот отметил не без тайного удовольствия. Правда, удовольствие его несколько бы померкло, знай он, что, кроме фарси, Муаллим говорит еще на четырех языках и наречиях Востока.

Целитель не спрашивал ни о чем. Он только нащупал пульс на руке и держал так очень долго, глядя куда-то мимо него и поверх его головы. Потом он взял так же другую руку и держал еще дольше. Потом сжал обе руки.

С первой же минуты «господин из Дамаска» понял, что все это шарлатанство. Только азиаты могут верить этим наивным играм. Хотя деньги, которые он должен заплатить врачу, шли, как и все прочие расходы, по военному ведомству, ему стало жаль этих денег.

— Я приготовлю лекарство и пришлю послезавтра, — сказал Муаллим, выпустив наконец его руки жестом усталости. — Где ты остановился, почтенный?

Он назвал. И не удержался, спросил, что с ним. Скорее из вежливости, чем из любопытства.

— Я могу сказать, что с тобою. Но сначала пусть мой уважаемый пациент объяснит мне, кто он и откуда прибыл в Великую Бухару.

— Из Дамаска? — переспросил Муаллим и нахмурился. — Вопрос мой не праздный, почтеннейший. Кто человек и из каких мест, имеет значение для распознания недуга. Одна и та же болезнь будет разной у перса или джунгарца, у араба из Сирии или из Багдада. Поэтому я спросил. Мне очень жаль, но то, что услышал я, было неправдой. Пусть гость простит мне эти слова. Я говорю как врач.

Тогда он встал, он поднялся в обиде и негодуя! Пусть скажут ему, что должен он за визит, и он уйдет. Он не желает выслушивать этих речей. Даже от столь ученого и уважаемого человека. Но Муаллим, положив на плечо руку, заставил сесть. Он не ожидал в руке целителя обнаружить такую силу.

— Я сначала скажу тебе, чем ты болен. Тогда будешь говорить о плате…

Муаллим сказал ему все. Даже о таких неясных недугах и недомоганиях, в которых он не признавался себе, относя их скорее к трудностям климата. Муаллим сказал ему все.

И тогда, отсчитав шесть монет, растерянный тем, что услышал, он задал напоследок вопрос, который не следовало бы задавать. Но он его задал. Он спросил:

— Кто же, Муаллим, я, если не тот, как я сказал? Если не араб из Дамаска?

— Ты «ференги», — ответил врач флегматично, как говорилось им все остальное, — ты англичанин или кто-то из их нации. Человек может изменить язык, внешность, походку, но он не может изменить свое тело и то, что находится в нем, внутри. У тебя печень не араба. У тебя печень «ференги». Ты спросил меня, я ответил.

Тогда он сделал единственное, что оставалось ему. Он засмеялся. Его смех получился неестественный и деревянный.

Когда, выходя, он открывал дверь, от нее отпрянул невольник в полосатой чалме. Он же проводил господина до высоких резных ворот. А открывая калитку, склонился вдруг в низком поклоне и протянул руку. Это была необъяснимая наглость. В другом случае он бы прибил негодяя. Но сейчас «господин из Дамаска» был слишком расстроен услышанным. Да и к тому же не было стэка. В Индии он не расставался с ним.

Напрасно пришел он к врачу. Не нужно было этого делать. Правда, все в караване знали, зачем следует он в Бухару. «Следят за тобой или нет, ты всегда должен вести себя так, как если бы за тобой следили» — эту заповедь преподал ему капитан.

Напрасно все-таки пошел он к муаллиму Саркеру. Еще более напрасно «господин из Дамаска» «не заметил» руки, протянутой ему у калитки. Лишь через день он понял, что означал этот жест. Плату за молчание, вот чего хотел от него раб муаллима. Он же не дал ему этой платы.

Через день тот же невольник в полосатой чалме принес ему лекарство, изготовленное муаллимом. Но оно уже не понадобилось. Когда невольник покидал помещение, делая при этом руками всевозможные знаки почтения, в дом ворвалась стража эмира.

Когда ему заломили руки и потащили на улицу, он успел заметить радостное лицо невольника.

Плата за молчание, получи раб ее, никогда не принесла бы ему столько радости! Он успел принять эту мысль, когда сильные руки подхватили его, швырнули на круп коня и в ноздри ударил резкий запах конского пота.

Александр Вамбери, венгерский ученый-востоковед, проникший в Бухару под видом дервиша, жил в те дни при главной мечети. Там были помещения, отведенные специально для паломников, пришедших поклониться святым местам. Познания корана и комментариев к нему, знание других мест и далеких стран, делали его человеком почтенным в глазах бухарцев. Когда визирю доложили, что схвачен араб, который, быть может, вовсе и не араб, а «ференги», он вспомнил об ученом дервише. Слуга визиря доставил «араба» к дервишу.

Много лет спустя, вернувшись в Европу и поселившись в Лондоне, в благополучии и покое Вамбери напишет волнующую книгу о своих приключениях. Вспомнит он и этот эпизод. «Человек этот, — писал Вамбери, — стал говорить мне, будто он араб из Дамаска, идущий поклониться гробу Джафер-Бен-Садика. Однако выговор у него был совершенно не арабский. В чертах его лица во время нашего разговора можно было заметить волнение. Мне было жаль, что я не мог видеть его во второй раз, и я готов думать, что он играл одинаковую со мной роль».

Вамбери не говорит, какой ответ дал он визирю. Ответ этот решил вопрос жизни человека, отданного на его суд. Попытка покрыть или выгородить мнимого «господина из Дамаска» могла поставить его самого под сомнение, и угрозу. Во всяком случае, визирь счел, что вторичная встреча и повторная «экспертиза» излишни.

Двое кашмирцев, бежавших из каравана, едва узнав, что их спутники были убиты, в конце концов достигли Ташкента. Абдуррахман-хан и Искандер-хан — так звали их. Посланных махараджи принял военный губернатор Ташкента генерал М. Г. Черняев.

Население княжества, говорили посланцы, возмущено колонизаторами и жаждет освобождения. Народ «ждет русских».

Обращение махараджи предполагало конкретный ответ и конкретные действия. В России, безусловно, сочувствовали угнетенным народам колониальной Индии, как сочувствовали и грекам и славянам, томившимся под турецким игом. Но нравственная поддержка со стороны лучшей части русского общества и государственная политика не одно и то же. Посланцы из Кашмира гостили в Ташкенте около семи месяцев. В ответе, полученном ими при отъезде, было сказано, что «русское правительство не ищет завоеваний, а только распространения и утверждения торговли, выгодной для всех народов, с которыми оно желает жить в мире и согласии».

Давая такой ответ, русская сторона учитывала, очевидно, что слова эти могут достичь не только махараджи Кашмира. Не исключено, что агенты английской секретной службы поджидали уцелевших посланцев на обратном пути. Кроме того, в Ташкенте не исключалась и другая возможность. В какой мере вообще заслуживают доверия эти кашмирцы, эти двое, прибывшие без единого слова, написанного самим махараджей, и объявившие, будто двое других вместе с письмом, мол, погибли? Действительно ли они те, за кого выдают себя? Или это провокация, очередной ход английской секретной службы, цель которого узнать намерения русских? Успехом этой акции было бы получить от русской стороны заверения в поддержке антианглийских выступлений. Какой политический шум, какую кампанию в прессе можно было бы тогда поднять о «русской угрозе»!

Такая возможность допускалась в Ташкенте, и это заставляло русскую сторону произносить только те слова, которые не могли бы стать политическим оружием в английских руках.

В следующем году в русский военный лагерь явился человек в потрепанной одежде и с трудом изъяснявшийся на фарси. Он просил отвести себя к главному начальнику. Доставленный в штаб, он назвался посланным от индийского махараджи княжества Индур. Посольство, рассказал он, состояло из десяти человек. Целый год с трудом и величайшими предосторожностями пробирались они на север через Лахор, Пешавар, Кабул и Балх. В Карши бухарцы схватили их, бумаги отобрали и остальные участники посольства разбежались кто куда. Ему самому пришлось пробыть под арестом около полугода, прежде чем удалось бежать.

Единственное, что мог он представить, был листок чистой бумаги, который был оставлен при нем только потому, что бухарцы не слышали о симпатических чернилах. Листок подогрели на огне, и на нем проступили буквы.

Махараджа Индура Мухамед-Галихан обращался к российскому императору: «Услыхав о геройских подвигах ваших, я очень обрадовался, — писал махараджа, — радость моя так велика, что если бы я желал всю выразить ее, то недостало бы и бумаги».

Послание это было составлено от имени союза княжеств — Индур, Хайдарабад, Биканер, Джодхпур и Джайпур. Завершалось оно следующими словами: «Когда начнутся у вас с англичанами военные действия, то я им буду сильно вредить и в течение одного месяца всех их выгоню из Индии».

Посланного принял в Ташкенте военный губернатор Туркестана. Поскольку кому-кому, а уж ему-то было известно, что никаких военных действий в направлении Индии Россия предпринимать не намерена, то особого значения посольству он не придал. Военный губернатор расценил его лишь как «факт, не лишенный политического интереса». Тем более что снова не было ясности, что стоит за всем этим: искренняя ли вера махараджи Индура в русских, идущих на помощь Индии, или это была политическая провокация, разведывательная акция англичан.

Поэтому, когда посол просил написать ответное послание махарадже, военный губернатор осмотрительно не сделал этого, сочтя сие «совершенно излишним и неуместным». Послу была выдана лишь бумага, подтверждавшая, что он был принят в Ташкенте русскими властями.

За этими посольствами, действительными или мнимыми, последовал целый ряд других. Вскоре в Ташкент прибыла новая миссия от махараджи Кашмира во главе с Баба Карам Паркаасом. А в 1879 году начальник Зеравшанского округа принимал семидесятилетнего Гуру Чаран Сингха. В переплете книги ведийских гимнов, которая была с ним во всем его пути, старец пронес тонкий листок голубой бумаги. Письмо, написанное на пенджаби, без подписи и без даты, было адресовано туркестанскому генерал-губернатору. К генерал-губернатору обращался «верховный жрец и главный начальник племени сикхов в Индии» Баба Рам Сингх.

Это посещение произвело большое впечатление на начальника Зеравшанского округа. Он особо подчеркнул «знаменательность факта обращения к нам части населения английской Индии с просьбой избавить их от чужеземного ига. В речах Гуру Чаран Сингха проглядывает такая уверенность в мощи России, звучит такая вера в то, что нам именно свыше суждено освободить индийский народ от ненавистного им подчинения Англии, что нельзя сомневаться в силе нашего нравственного положения в среде индийского населения английской Индии».

Английская секретная служба все-таки выследила Гуру Чаран Сингха на обратном пути. Правда, он успел передать ответное письмо, прежде чем был схвачен и брошен к тюрьму. Позднее, находясь в ссылке и под полицейским надзором, когда ему было уже восемьдесят лет, он тщетно добивался от английских властей разрешить путешествие в Среднюю Азию.

Антианглийские, антиколониальные настроения в Индии оказывались нераздельно связаны с надеждами на приход русских и помощь России. Уже в 1887 году махараджа Пенджаба, лишенный англичанами престола и сосланный в Лондон, писал в Петербург, что он «уполномочен от большей части государей Индии прибыть в Россию и просить императорское правительство взять их дело в свои руки. Эти государи в совокупности располагают войском в 300 тысяч человек и готовы к восстанию, как только императорское правительство приняло бы решение двинуться на Британскую империю в Индостане».

Вопрос о предоставлении ссыльному махарадже политического убежища в России был представлен на рассмотрение императора. Александр III дал свое согласие. Однако английские власти такого согласия, естественно, не дали.

Сейчас, ретроспективно, по прошествии ста лет, мы можем спокойно рассмотреть и трезво оценить ситуацию, которая складывалась на северных границах Индии. Если бы русское правительство стремилось к проникновению в Индию, условий, более благоприятных для этого, трудно было бы ожидать.

Как ни парадоксально, условия эти в известной мере формировались самими английскими колониальными кругами: афишируя столь необходимый им миф о «русской угрозе», они тем самым поддерживали у индийцев эти надежды и ожидания!

Как мы видим, однако, несмотря на многочисленные посольства и готовность индийцев с оружием в руках вместе с русскими воевать против колонизаторов, русская сторона не сделала ни малейшего шага в этом направлении. Даже ответные послания махараджам, составленные в дружественных, сочувствующих, но общих тонах, ни в коей мере не питали эти надежды.

Возможны ли более полные доказательства того, что все вопли английских колониальных кругов о «русской угрозе» были не более чем одним из политических мифов своего времени? Миф этот необходим был им для обоснования собственной экспансии, проникновения в Афганистан и государства Средней Азии.

В то самое время, когда английские государственные деятели намекали, политики говорили, а газеты кричали о «русской угрозе» Индии, в это самое время английские колониальные силы готовились совершить решительный рывок к северу от границ Индии в сторону Афганистана и еще дальше, к Средней Азии. «Теперь не время откладывать, а надобно действовать, — писала английская газета, выходившая в Индии. — Если бухарцы обманутся в своих надеждах на нас, а русские завладеют рынками, то у нас ускользнет из рук Средняя Азия и ее торговля».

Доклад, составленный королеве премьер-министром Дизраэли и министром иностранных дел лордом Солсбери, не был предназначен ни для печати, ни для широкой публики и тем более ни для правительства Российской империи. Тем не менее русской разведке удалось получить копию доклада, и он был внимательно изучен в Петербурге. Доклад представлял собой план превращения Бухарского и Хивинского эмиратов в английские полуколонии — с тем чтобы использовать их в борьбе с Россией.

Узнав об этом плане, русская сторона не стала кричать об «английской угрозе». Сдержанность эта объяснялась, впрочем, не избытком благородства, а соображениями игры: заглянув в карты противника, вовсе не обязательно сообщать ему об этом. Обязательным же было другое — исходить в среднеазиатской политике из знаний тайных планов и намерений англичан. И русская сторона исходила из этого. Тем более что деятельность английской секретной службы не оставляла ни малейших сомнений в отношении этих намерений и планов.

Давно замечено, что активность секретных служб предваряет важные политические и военные события. Такой была активность английской секретной службы накануне новой попытки подчинить Афганистан военной силой[35]. При этом предполагалось, что Афганистан окажется лишь ступенькой, звеном, которое должно повести дальше — в Среднюю Азию.

Летом 1874 года в Тегеране появился человек в английском офицерском мундире.

«Капитан Непиер!» — так представился он сотрудникам русского посольства, с которыми постарался завести знакомство и даже дружбу. Цель этого стала понятней, когда в беседах с русскими дипломатами он старался выведать у них разные сведения о Средней Азии, о политическом положении, а главное — о расположении туркменских племен.

Интерес этот носил довольно практический характер. Вскоре Непиер отправился в «путешествие». Путь его лежал через Мешхед, Келат к побережью Каспийского моря, до Астрабада. В селениях, встречавшихся на его пути, капитан производил подробные наблюдения, о тех же, которые лежали в стороне, собирал детальные сведения у туркмен.

Особенно интересовал его Мерв.

Капитан сообщал в одном из донесений, что, по его данным, кочевники готовы сотрудничать с англичанами и что они «сослужили бы службу как реальная сила». Вернувшись в декабре в Тегеран, Непиер занялся написанием отчета. Доклад этот, над которым он работал до марта, никогда опубликован не был.

Весной Непиер внезапно исчез из города. Если это в было неожиданностью, то не для русской секретной службы. Время и даже маршрут передвижения английского офицера были известны заранее.

Капитан не напрасно интересовался Мервом. Теперь, соблюдая все предосторожности, он намерен был посетить этот город.

Русский консул в Астрабаде Бакулин получил приказание не спускать с капитана глаз. Русские агенты из кочевников сопровождали лазутчика от первого до последнего дня. Так стала известна цель его поездки — обещаниями, подарками и угрозами склонить вождей кочевников к выступлению против России.

Проводники, попутчики, погонщики верблюдов были не единственным источником информации, из которого русским становилось известно об английских лазутчиках. Англичане старались втянуть в свои антирусские интриги и персов. Персидские военные и дипломаты не отказывались от этого. Разве можно сказать человеку «нет», если он просит об услуге? Разве можно огорчить его и обидеть? Услуга должна быть обещана. Но оказать ее или нет, а, оказав, тут же сообщить русским — это дело уже совсем другого рода. В этом никому никакой обиды нет.

Само собой, переговоры Непиера с вождями кочевников и его переписка с английским послом в Тегеране — все это совершалось под грифом «совершенно секретно». Но каждая фраза из писем, каждое слово, сказанное капитаном, становились известны его противнику. Русскому послу в Тегеране обо всем этом докладывал не кто иной, как сам персидский министр иностранных дел.

Это было время, когда персидским государственным деятелям должно было делать выбор: союз с Англией или Россией. Министр иностранных дел Мирза Хусейн-хан предпочел сделать ставку на Россию. Военная и агентурная активность англичан на границах с Персией, разумно полагал он, угрожают его стране и ее свободе. И он старался делать все, чтобы оградить интересы своей родины, разрушив эти козни.

Англичан предавали и смеялись над ними за их спиной не только персы. Это все в большей степени делали и туркмены. Особенно после того, как англичане второй раз потерпели в Афганистане постыдную неудачу[36]… Раз они потерпели поражение, значит, были слабы и не заслуживали ничего, кроме презрения. К тому же они были еще и глупы, потому что, сами будучи многократно биты афганцами, приходили к ним, кочевникам, навязывать им свою дружбу и покровительство. В довершение всего, они еще делали подарки. Тот, кто дарит, не рассчитывая на ответные дары, заискивает перед тем, кому дарит. Он не покупает его, как представили себе это англичане, а задабривает его — так видели это кочевники.

Туркменские вожди с охотой принимали подарки. Они вели с англичанами разговоры, которых те от них хотели. Они обещали признать над собой власть персидского шаха или английской короны — им было все равно. Ведь это же были только слова, которые ничего не значили, в обмен на которые глупые «ференги» дарили им ружья и бинокли, часы и золотые монеты. Все в обмен на слова! Как было не презирать дарящих?

Правда, русские проявляли непонятный интерес к этим разговорам, которые ничего не значили. И вожди кочевников регулярно сообщали им, о чем говорили с ними английские агенты или присланные ими персы. Непостижимо, зачем было это русским начальникам, но раз они так желают, то почему бы… Тем более что за это можно получить пачку чая или целую голову сахара.

Так и жили вожди кочевников на водоразделе двух сил, которые вели между собой непонятную и, как представлялось самим кочевникам, бессмысленную игру. Единственный смысл этого были дары, которые можно получать в обмен на произносимые слова. Кто стал бы отказываться от этого?

Между тем английские агенты продолжали самозабвенно предаваться захватывающим интригам и изощренным козням. Они наматывали себе на головы чалмы, приклеивали фальшивые бороды, устраивали тайны и творили секреты, о которых их собеседники на другой же день со всех ног бежали сообщить русским.

Правда, то, что предводители кочевников докладывали о посещениях и разговорах, ни в коей мере не мешало некоторым из них предаваться привычному грабежу и разбою. Как и века назад, они грабили караваны, нападали на почту. Когда же в крае появились русские поселения и отряды, они не видели причины делать для них исключение. Если можно было угнать коней или скот, почему бы не сделать этого? Если можно разграбить военный склад и уйти безнаказанно — почему бы этого не совершить? Тем более что грабежи и набеги почитались доблестью, ими гордились, как гордились количеством жен или тучностью стад. Как и в прежние времена, самой ценной добычей были люди. Хороший раб стоил больше коня.

Английские агенты весьма одобряли эти набеги и всячески провоцировали вождей кочевников на это. Когда же один из таких агентов, уже известный нам капитан Непиер, собрался в очередную поездку, чтобы подбивать вождей племен к грабежу и набегам, поездка эта встретила непредвиденное препятствие. Русское командование, находившееся в Ташкенте, сказало «нет».

Прибыв в Хорасан и собираясь продолжить путь далее, в туркменские степи, Непиер не подозревал, что там же, в Хорасане, находился уже, поджидая его, русский консул из Астрабада Бакулин. Из инструкций консул знал, что ему делать. Кроме того, он знал, что действия его заранее согласованы в персидским правительством.

Неудачи капитана начались с первых же дней. Проводник, с которым договорился он, соглашался пойти, только если англичанин заплатит ему вперед. Непиер колебался. Он достаточно хорошо знал этих людей и понимал, что, дав деньги, больше проводника не увидит. Он согласился наконец дать вперед четверть платы. Тот настаивал на половине. Сошлись на трети. Получив десять монет и договорившись прийти на следующий день, проводник, как и опасался капитан, исчез, и никакими силами нельзя было его ни вызвать, ни разыскать. Другие почему-то либо отказывались идти вообще, либо требовали все деньги вперед.

И коней тоже никак не мог он достать. Его конь по какой-то причине захромал. Все, у кого пытался он купить коня, запрашивали сумму, за которую можно было бы купить целый табун. Это была какая-то цепь неудач, сеть невезения, лишенная выхода. Он писал британскому послу в Тегеран, но не получал ответа. Могло ли прийти ему в голову, что в пути следования письма его меняли адрес и оказывались на столе русского посла?

Мог ли он догадаться, что в пригороде Хорасана, на тихой улочке, гостил в это время русский консул, который и дирижировал всем, что происходило сним? Шла неделя за неделей, а незримая эластичная стена, возникшая перед ним, оставалась по-прежнему неодолимой.

Когда, отчаявшись, капитан решил возвращаться в Тегеран, оказалось, что купить коня не составляет никакой проблемы. И этого не пришлось даже делать. Нашелся лекарь, и конь его через день был здоров. Эта перемена произвела на капитана еще большее впечатление, чем прошлые неудачи.

Пришло время, когда слово «нет», сказанное по-русски, для английских лазутчиков в Средней Азии начало обретать силу вето.

МЕРВ — ПОСЛЕДНЯЯ КАРТА

Лондон. Новый русский посол граф П. Шувалов на обеде у королевы. Говорить о делах за столом не только не принято — непристойно. Поэтому речь идет о всяческих пустяках, которым якобы придается величайший смысл и значение. Самый серьезный предмет беседы — погода.

После обеда, когда мужчины остались одни, герцог Дерби тем же тоном, которым только что говорил о бегах, спросил посла:

— Ну, когда же вы покончите с беспорядками кочевников?

Послу хорошо было известно, что делали Непиер и другие английские агенты для разжигания этих «беспорядков». Но посла отправляют в другую страну не для того, чтобы он уличал кого-то или «выводил на чистую воду». Перед ним другие задачи. Поэтому Шувалов ответил в том же легком тоне:

— Право, не знаю, господин герцог. Будучи в Петербурге, я говорил с некоторыми из наших военных, которые побывали в Туркестане. Они полагают, что, дабы прекратить грабежи и набеги, нашим отрядам было бы нужно продвинуться далее к югу.

Не имело значения, действительно ли говорил посол с кем-нибудь правда, ли кто-то сказал ему это. Значение имело не это, а реакция собеседника. Видя величайший интерес герцога к его словам, посол добавил:

— Мерв мог бы разрешить наши трудности…

Он не успел даже завершить фразу.

— О, нет! — воскликнул герцог. — Вам не следует приближаться к Мерву! Не следует приближаться к Мерву!

Посол выразил всю меру удивления, на которую он был способен.

— Правительство ее величества уделяет столь большое внимание пункту, находящемуся вне английских интересов? Возможно, тому есть причины, о которых мне неизвестно?

Такие причины были, и герцог не скрывал их. Близость русских штыков к индийской границе, полагал он, может возбудить волнения среди князей и населения. Индии. Это были старые страхи, но теперь акценты были расставлены ближе к истине: герцог сказал правду — колонизаторы страшились не русских солдат, а индийцев.

— Вам не следует приближаться к Мерву! — повторил герцог.

Посол не замедлил сообщить в Петербург о реакции одного из влиятельнейших лиц британского кабинета. Это была важная информация. Мерву, расположенному в южной части Средней Азии, негласно был предан статус как бы «ничейной территории». Пока англичане не осмеливались продвигаться дальше Кандагара, русские не приближались к Мерву.

Таково было условие, и русская сторона его соблюдала.

Однако установившийся было баланс сил оказался нарушен появлением нового лица.

Эдмунд О’Донован был специальным корреспондентом лондонской газеты «Дейли ньюс», прикомандированным к русским войскам в Средней Азии. Кроме этого, он был майором английской армии. И майором он был в большей степени, чем журналистом.

— Господин генерал, — говорил он в Ашхабаде русскому генералу Лазареву, — наши читатели желали бы знать, какие планы у русского командования. Свобода информации — признак цивилизованного государства…

Генералу очень хотелось, чтобы корреспондент мог отнести Россию к числу цивилизованных государств.

Сведения, собранные в русском штабе, О’Донован сортировал: одни отправлял в газету в Лондон. Другие сообщал своему коллеге по тайным делам, британскому консулу в Реште. А уж тот передавал их мятежным предводителям кочевников, где можно нанести наиболее чувствительный удар по русским, где совершить набег безнаказанно. Но для него все это было лишь увертюрой, только разминкой, вступлением к танцу. Танец же должен был состояться не где-нибудь, а в самом Мерве, в городе, по джентльменскому соглашению заповедному для обеих сторон.

Возможно, О’Донован ошибался, когда считал, что некий Дюфур является русским агентом. Возможно, Дюфур просто желал ему добра, отговаривая англичанина от рискованной поездки.

— Вы кладете голову на плаху, господин журналист, — сочувственно говорил он. — Поверьте, я знаю эти края. У вас мало шансов добраться до Мерва. И почти нет шансов вернуться.

О’Донован понимал, что в этом была доля правды. Но какой разведчик вернется, даже не приступив к заданию, только потому, что случайный человек в пограничном городе сказал ему, что это невозможно?

— Вы надеетесь на персидских солдат, что вызвались сопровождать вас? — продолжал Дюфур еще более участливо. — Я бы не возлагал на них большой надежды. Посмотрите в окно.

О’Донован увидел, что персы седлали коней. Некоторые были уже в седле.

— Я объяснил им трудности, что их ожидают, — пояснил Дюфур. — И, видите, они приняли разумное решение вернуться. Если ехать и туркменскую степь с охраной было рискованно, то отправляться одному — самоубийство. Вы понимаете меня?

О’Донован понимал. Он согласился с этим столь предупредительным и доброжелательным человеком. Он никуда не поедет. Пожалуй, он действительно вернется.

На следующий день, на рассвете, когда все спали, он выехал из этой пограничной деревушки. Но выехал в направлении Мерва. С ним ехали туркменские проводники. Если у человека есть деньги и настойчивость, он не останется один далее в туркменской степи — так думал О’Донован, когда последние глинобитные хижины растворились в солнечном мареве за горизонтом.

— Нас убьют, сахиб, — пыл за его спиной слуга-курд. — Вот увидите, сахиб, нас убьют.

Он приказал слуге замолчать. Тот повиновался, но через несколько минут начинал снова:

— У меня сердце чует, что нас убьют, сахиб. Может, лучше вернуться?

О’Донован заставлял себя не слушать его.

Не мог же да и не стал бы он объяснять этому кретину с кривыми ногами и лицом, заросшим бородою до самых глаз, что поездка его не безумная выходка эксцентричного англичанина. Что верные люди в Мерве знают о нем и ждут его. Речь шла о политическом фарсе. Постановщик и режиссер — британская секретная служба. Солист — он, корреспондент английской газеты. Остальные статисты.

В Мерв О’Донован прибыл поздней ночью и сразу же был помещен в пустую кибитку, которая, казалось, только и ожидала его. Правда, поначалу ему не разрешили покидать ее. Это была необходимая строгость. Он был чужестранец, намерения его были непонятны и, возможно, пугающи.

— Пусть сахиб не выходит из кибитки — в городе много собак. Они могут покусать сахиба.

Он не стал проявлять нетерпения. Так было должно. Людям, не видевшим ни одного европейца, нужно было дать привыкнуть к самой мысли, что в городе англичанин.

И еще об одном предупредили его. Чтобы не вздумал писать. Кочевники, уже слышали о «ференги», которые записывают то, что видят, а потом по их стопам приходят солдаты. Если он вздумает написать хотя бы слово, ему перережут глотку. Так сказали ему сумрачные туркмены, приставленные стеречь его.

Он не был настолько глуп, чтобы пререкаться с ними. Решают не эти люди, которые лишь повинуются. Для тех же, кто решает, у него припасены с собой дорогие подарки, Само собой, не из своих гонораров заранее закупил он бинокли, золотые часы, серебряные шкатулки, украшенные драгоценными камнями. Не из его сбережении и целый мешок персидских серебряных монет, который он старательно прятал среди багажа, дабы не разжигать жадности провожатых. Он делал ставку на алчность местных ханов, и в этом он не ошибся.

— Что это? — удивился брезгливо хан, когда он поднес ему одну из шкатулок.

— Это серебряная шкатулка, украшенная рубинами, — пояснил разведчик.

— Зачем она мне? — Хан отодвинул ее кончиками пальцев.

— Я бы хотел, чтобы хан оставил ее у себя как память о моем почтении.

— Сколько она стоит?

— Шестьсот кранов[37].

— Шестьсот кранов? — желчно рассмеялся хан. — Я не дал бы за нее и двух!

И он отшвырнул от себя шкатулку:

— Забирай свою коробку и лучше давай мне деньги!

Майор королевской армии послушно поднял с ковра шкатулку и поклонился. Если нужно будет для дела, он снесет и не такое оскорбление от этого обрюзгшего, неграмотного, пропахшего бараньим жиром человека.

— Конечно, хан, — согласился он. Никакого оскорбления нет, если не воспринимать это как оскорбление. — Я думал, что обижу тебя, если предложу деньги.

Он достал кошелек и отсчитал монетами сумму, равную стоимости шкатулки.

— Теперь другое дело! — Хан не скрывал своей радости.

Манеры предводителей кочевников не соответствовали представлениям о хороших манерах, существовавших в английском обществе. Но и мир, существовавший в сознании, отличался не в меньшей степени.

Когда в первые дни О’Донована спрашивали, кто он и что делает, он пытался объяснить им функции прессы и специального корреспондента. Но это были напрасные попытки, потому что никто из кочевников не видел в глаза газеты, не знал, для чего она, и не испытывал в ней ни малейшей потребности. Зато они знали то, о чем этот «ференги» не имел ни малейшего представления. Не имел представления настолько, что однажды принялся насвистывать, не понимая, что тем самым он призывает джиннов, затаившихся в зарослях саксаула. Ему терпеливо объяснили то, что знают даже дети.

Самим кочевникам мир, лежащий за пределами Мерва, представлялся весьма смутно. Они путали Англию и Индию, полагая, что это одно и то же. Им представлялись одним лицом Компания и английский падишах, которого зовут Королева.

Они спрашивали О’Донована, пришлет он им английский падишах большую пушку и правда ли, что он подарит им ружья? Подарит ли он им также красивые мундиры и будет ли давать деньги?

О’Донован отвечал на эти вопросы так, как следовало отвечать для успеха его миссии. Тем более что через своего слугу он успел распространить слух, что он большой английский начальник. Тем более что дары, розданные им заранее намеченным людям, возымели свое действие. Если посланный английского падишаха так щедр, то какими же подарками осыплет их сам падишах, когда они станут его подданными! О’Донован, естественно, не разуверил их в этом. Не только не разуверял, но объяснил, и весьма подробно, сначала по отдельности, а потом всем вместе, что надлежит им сделать, чтобы «английский падишах Королева» принял их под свою высокую защиту. С его участием был составлен документ на имя ее величества и скреплен личными печатями мервских ханов.

Бумага эта была написана, печати приложены и с курьером была торжественно отправлена в Мешхед, чтобы оттуда ее переслали в Тегеран, а потом в Лондон.

Событие это стоило отметить. О’Донован отремонтировал старую персидскую пушку, захваченную в какой-то из прошлых войн. Все население Мерва, тысяча горожан, собралось, чтобы услышать, как «ференги» заставит ее изрыгать гром. Из медного жерла вылетел белый дымок и пламя, и неслыханный доселе грохот раскатился над фисташковыми рощами и домами. Никогда прежде не слыхал подобного звука этот древний город.

Антоний Дженкинсон, триста лет назад паливший из английского ружья в Бухаре, возвестил начало британских усилий проникнуть и утвердиться в этих странах. Другой английский агент открыл пушечную пальбу в Мерве. Но это был уже прощальный салют, хотя сам О’Донован не догадывался об этом.

Для него это был салют триумфа. Миссия, с которой он прибыл в Мерв, увенчалась успехом. Мерв просит английского подданства! Мерв стал английским! По рисунку майора был изготовлен английский флаг, чтобы в должный час вознестись над городом. Он нарисовал тавро, которым английская армия метит своих коней, и мервские ханы принялись клеймить своих скакунов этим знаком — знаком собственности английской короны.

Не угодно ли господину осмотреть будущие британские владения? Владения «английского падишаха»? Да, угодно. На конях, клейменных британским тавром, кавалькадой выезжают они осматривать окрестности города, легендарные развалины старого Мерва, крепость. На руке майора рядом с часами миниатюрный компас. Он не снимает его. Но откуда кочевникам знать, что такое компас?

— Почему сахиб, — спрашивают его ханы, — все время смотрит, который час?

О’Донован отвечает им находчиво и остроумно, как представляется ему, и он приводит этот диалог в книге, которую написал по возвращении.

— Мы, ференги, — говорит он, — должны молиться гораздо чаще, чем мусульмане. Если я пропущу время молитвы, это большое зло.

— Но, — заметил один из ханов, почувствовав ложь его слов, — сахиб вообще не молится. Мы не видели этого.

— Я молюсь в своем сердце. Мы, ференги, молимся беспрестанно, — так отвечал он, ухмыляясь в душе глупости этих людей.

Не мог же он сказать правду. Не мог же он сказать, что поминутно смотрит на компас, чтобы потом, в кибитке иметь возможность точнее начертить схему местности. Не мог же он сказать, что использует наивность и доверчивость местных жителей, чтобы заниматься шпионажем.

Сказать, что туземцы не вызывают у него симпатий, значит, выразиться очень мягко. Он пишет об их бесчестности и грубости. «Их готовность клянчить и выспрашивать малейшие подачки, как и общая их жадность, превосходит все, виденное мной в других частях света». «Страдать от зубной боли стоит, чтобы познать радость, когда она прекратится. Точно так же среди мервских туркмен стоит пожить только ради того, чтобы пережить радость, граничащую с экстазом, когда покидаешь их».

Однако эта радость оказалась для майора не столь легко достижимой. Плотной толпой окружают его купленные и обманутые им ханы. «Когда прибудут дары от «английского падишаха»? — допытываются они. — А может, дары уже прибыли?» Такое подозрение возникло, когда посыльный привез ему из Мешхеда пачку газет.

Незадолго перед этим в одном из набегов они захватили у русских несколько пачек бумажных листков. Велико было их изумление, когда оказалось, что за эти маленькие кусочки бумаги в лавках Ашхабада и в других местах дают сахар и чай, красивый ситец и Порох!

Тщетно майор объяснял им в который раз, что такое газета. Они не слушали. Это просто хитрость, решили кочевники. Он хочет, чтобы все богатство досталось ему одному. Только когда он стал рвать и жечь газеты, чтобы убедить их, они начали ему верить — с величайшим разочарованием и огорчением.

Когда же прибудут дары? Завтра? Через неделю?

Он попытался заикнуться, что важные деда призывают его в Мешхед. «Какие еще дела?» — переглянулись ханы, смыкаясь вокруг него еще плотнее.

«Он хочет перехватить дары от английского падишаха», — говорили одни. «Он хочет уехать насовсем», — предполагали другие, не догадываясь, насколько она близки к истине.

Большой, устланный коврами помост воздвигнут был на главной площади Мерва. Новый шатер сооружен рядом. Вещи О’Донована перенесены в шатер. Никто ее спрашивал ни его мнения, ни согласия. При величайшем стечении народа его торжественно, под руки возвели на помост и провозгласили ханом Мерва. Обращаться к нему надлежало теперь не иначе как «Бахадур хан».

Так английский офицер, майор разведки стал ханом города Мерва.

Подобный ход событий не был предусмотрен ни теми, кто руководил этой акцией, ни самим майором. Нельзя сказать, правда, чтобы шансы его покинуть город стали от этого больше. Скорее наоборот. Казалось бы, чего спешить майору? Торопиться, однако, приходилось. Причины тому были более веские, чем чисто эмоциональные, чем колонизаторское его презрение к туркменам, переходившее в ненависть.

Появление английского майора в Мерве нарушило некое политическое равновесие, существовавшее здесь до сих пор. Он прибыл, чтобы качнуть чашу весов в сторону Англии. И она качнулась. Но теперь качалось обратное движение — нарушенный им баланс как бы компенсировал себя движением в противоположную сторону. Не все ханы, взяв его под руке, возводили на помост. Другие сидели с застывшими лицами и смотрели в сторону. Были и другие признаки неприязни к нему и вражды.

Во время очередного набега был захвачен русский офицер. Его привезли в Мерв. Пока решали, что делать с ним, он бежал. Майор знал, что бежать из Мерва невозможно. Значит, кто-то помог русскому, достаточно влиятельный и сильный. А завтра этот или эти «кто-то» могут сделать следующий шаг — связав его самого по рукам и ногам и перебросив через круп коня, отвезти и отдать русским как залог своей лояльности и мира. Или просто убить, что быстрее и с чем меньше хлопот.

На этом крохотном, окруженном пустыней островке человеческого бытия кипели свои страсти и шла своя политическая жизнь. «В любой час прорусская партия может прийти к власти» — (из донесения О’Донована английскому послу в Тегеране).

Запасы даров пришли к концу, и по мере их истощения падал его авторитет в глазах ханов.

Летом майор О’Донован, приложив тому неимоверные усилия плюс профессиональную изворотливость и хитрость, чуть что не бежал из Мерва. Покидая город, он не забыл уверить ханов в скорейшем и триумфальном своем возвращении в сопровождении обещанных даров, денег и английских солдат. Это было такой же ложью, как и другие его заверения.

Знали ли в Ташкенте и Ашхабаде о событиях в Мерве? По всей вероятности, не только знали, но в какой-то мере воздействовали на них, во всяком случае, на заключительной стадии, когда английский майор не чаял, как бы ему бежать из города.

Теперь была очередь русских, их ход.

Этот ход был сделан со стороны Ашхабада. Купцы из Мерва часто бывали на ашхабадских базарах. Их товар, главным образом ковры с неповторимым мервским орнаментом, хорошо знали. Они находили путь даже в Россию. А если так, то почему бы русским купцам не побывать в Мерве?

Караван отправился ранней весной, в начале февраля 1882 года.

— Что за люди? Куда направляетесь? — Персидский чиновник походил на большого кота. Даже усы были у него кошачьи.

— Господин, — отвечал ему один из приказчиков, говоривший на его языке, — это караван купца из Москвы. Следуем же мы в Мешхед с товарами.

— В Мешхед?

— Да, господин, в Мешхед.

— С товарами?

— С товарами, господин.

— Ну что же, да ниспошлет вам аллах удачи в пути и в ваших делах.

— Да будет так! — ответил приказчик и повторил за персом молитвенный жест. Другой приказчик сделал то же.

«У московского купца приказчики не только русские, но и мусульмане», — отметил про себя чиновник. Правильно делает купец.

Сказать чиновнику правду, куда следует караван, было нельзя. Нельзя было допустить, чтобы весть о том дошла до английских агентов. Поэтому часть пути они действительно двигались в сторону Мешхеда, а затем резко повернули заброшенной караванной тропой на восток. После пути через безводную пустыню, после встречи с разбойниками и прочих опасностей, коих удалось избежать (спасибо персу за его пожелание!), поздно ночью они прибыли в Мерв.

Формально, внешне это был торговый караван, один из многих, приходивших в этот город. Но это был первый русский караван и первые русские, прибывшие в Мерв (если не считать попадавших сюда ранее не по своей воле рабов и пленных). Поэтому появление каравана было событием. Событием настолько важным, что был создан совет старейшин и ханов. Купец и одни из приказчиков, что мог служить толмачом, были вызваны на совет.

Купец, как и полагалось человеку богатому, занял место рядом с главным ханом, что сидел на возвышении. Приказчик расположился на циновке у входа. Таково было место, принадлежавшее ему по рангу.

Знай ханы истинное распределение ролей, возможно, они поменяли бы их местами — купца и его приказчика.

Когда караван повидал Ашхабад, генерал, командовавший Закаспийским краем, был в Петербурге, в отъезде. Заменял его начальник штаба, полковник Аминов. «Полковник», «начальник штаба» — это было слишком сложно. Предводители местных племен и жители звали его просто «Штаб», полагая в этом и его имя, и звание. Неизвестно, решился ли бы сам генерал на такую акцию, как послать караван в Мерв. А как посмотрят на это англичане? А что скажут персы? И что (а это главное!) подумают в Петербурге?

В отличие от генерала Аминов пошел на риск. Не согласуя ни с кем, не ставя в известность начальство, он принял это решение. А почему, собственно говоря, должен был он согласовывать это с кем-то? Караван — дело торговое. В известном смысле, даже вне его ведомства. Что касается того, что приказчиком при караване отправлен поручик Алиханов, а писарем — корнет Соколов, то, помилуйте, господа, — это сущие пустяки!

Не так давно Алиханов был майором. Дагестанец служивший в казачьих частях на Кавказе, он был разжалован за дуэль. Разжалован в рядовые и отправлен служить в самый тяжкий Закаспийский край. Здесь, участвуя «в деле» и в пограничных схватках, Алиханов вернул себе офицерские погоны. Правда, пока только погоны поручика. Он-то и сидел сейчас на циновке у входа, готовый переводить, что собрание скажет господину купцу или что его хозяин, господин купец, изволит сказать собранию.

Но собрание молчало.

Молчали гости, им не полагается говорить прежде хозяина. Так продолжалось минуту, другую. Наконец кавказская кровь Алиханова не выдержала. Он заговорил:

— Почтенные старейшины и ханы! Вы получили наше письмо. В нем сказано, почему мы решили посетить славный город Мерв. Мой хозяин — уважаемый человек, богатый русский купец. Вместе с ним прибыли приказчики — Соколов, Платон-ага из Тифлиса и Максуд из Казани. Перед отъездом хозяин встречался с господином Штабом, который управляет Закаспийским округом в отсутствие генерала. Штаб приказал моему хозяину передать свой салям народу Мерва! Мой хозяин хочет посмотреть, как пойдет торговля у вас в городе, что он сможет продать, что купить. Пусть всем будет известно, что русские власти весьма благожелательны к нашему начинанию. Торговля выгодна обеим сторонам. Ответьте, что думаете вы обо всем этом?

Вопрос был задан. За ним последовало новое молчание.

Кочевники молчали. Гости молчали тоже. Похоже было кто кого перемолчит.

Наконец заговорил один из старейшин. Он говорил, а Алиханов переводил, но его перевод и его хозяин, сидевший рядом с ханом, были условностью, это понимали теперь все. После слов Алиханова центром собрания стал не купец, который поглаживал бороду, оглядываясь по сторонам, а его приказчик, сидевший у входа. К нему обращался сейчас говоривший.

— Торговля, — сказал он, — хорошее дело. Очень хорошее дело — торговля. Мы радуемся вашему прибытию. Но с тех пор, как вы здесь, сердца наши не знают покоя, а мысли не ведают отдыха. Плохие люди, дети шакала, есть в каждом городе. Что, если они нападут на вас или чем обидят? Вот почему мы рассудили, что ради нашего покоя и вашего же блага вам будет лучше вернуться откуда пришли — в Ашхабад. Мы пришлем туда делегатов для переговоров. И когда узы дружбы свяжут наши народы как тесно, как душа привязана к телу, пусть будет тогда торговля. Потому что торговля — хорошее дело. Хорошее дело — торговля.

На эти слова должно было ответить сразу, поэтому Алиханов не стал даже переводить. Но теперь никто не заметил этого.

— Делегаты и переговоры — это не наше дело, — сказал он, — пусть этим занимаются власти. Наше дело — торговля. На ашхабадском базаре много купцов из Мерва. Почему же из Ашхабада нельзя прийти в Мерв? В Мерве торгуют бухарцы. В Мерве торгуют персы, хивинцы и люди из Афганистана. Почему не русские? Если вы запретите нам, мы уйдем, и больше вы никогда не увидите наших лиц. Но подумайте. А если генерал запретит вашим купцам появляться на ашхабадском базаре? Кто потеряет от этого — русские или Мерв?

Молчание было ответом на эти слова. Видя, что никто не решается взять слово, заговорил главный хан:

— Почтеннейшие, гость задал вопрос. Что ответим мы гостю? — Он обвел всех взглядом, но ни из его слов, ни из взгляда нельзя было понять, что думает об этом сам хан, и поэтому все молчали.

Но в молчании этом происходила борьба. Если бы все это было где-то еще не на Востоке, эта борьба мнений совершалась бы в потоке слов.

Алиханов молчал и готов был молчать хоть до следующей субботы. Купец уже не оглядывался по сторонам, а только поглаживал бороду, едва касаясь.

— Как зовут тебя? — Неожиданно главный хан обратился к Алиханову.

— Максуд я, из Казани, — отвечал Алиханов.

— Кто ты, Максуд?

— Приказчик моего купца, господина, что сидит рядом с вами.

— Скажи своему хозяину, Максуд, что только один помысел лежит на наших сердцах — ваша безопасность. Мы ничего не имеем против вас, оставайтесь здесь хоть до конца своих дней!

— Да упасет нас аллах от этого! — не удержался Алиханов. — С нас хватит двух-трех базарных дней.

На этом и порешили.

Рано утром, едва рассвело, не замеченный никем, даже своими спутниками, Алиханов в туркменском наряде отправился к Мургабу поить коней. Или как бы поить коней. Потому что цель его заключалась в ином. Пока город спал, он внимательно осмотрел крепость. Лет десять назад, когда русские взяли Хиву[38], английские агенты стали распускать слухи, будто русские полки разворачиваются на Мерв. 25 тысяч человек работали в крепости день и ночь, сооружая отвесные стены, копая глубокие рвы. Шли недели, но русских все не было. «Идут! Идут!» — твердили люди, которым велено было говорить так. Работы продолжались, пока хан не догадался сам послать лазутчиков в сторону русского лагеря. Полки действительно давно выступили в поход. Только двигались они вовсе не в сторону Мерва, а обратно, на прежние свои квартиры.

Англичане знали, с какой силой действует на людей страх. Испуганные и обманутые люди в считанные недели воздвигли впечатляющий памятник, но не инженерному и не военному искусству, а лжи и политическому обману. Земляной вал, окружающий бастион, вздымался на огромную высоту — на тридцать метров.

Впрочем, английские офицеры принимали, возможно, и более близкое участие в этом сооружении. Алиханов, осматривая его, не мог знать этого. Никто бы и не знал о роли англичан в сооружении соседней крепости Геок-Тепе, не расскажи об этом отставной капитан Ф. Батлер на страницах лондонской газеты. Два с половиной года помогал он сооружать эту крепость у самых границ Российской империи.

Поездки переодетых англичан, активность английских секретных служб вызывали тревогу русских военных, побуждали их к действиям.

— Знаете ли вы, — говорил Генерал Скобелев английскому корреспонденту, — что присутствие таких путешественников на туркестанской границе вынуждает нас продвигаться дальше в Средней Азии?

Впрочем, осмотр крепости был отнюдь не главной заботой Алиханова по прибытии его в Мерв. Разведчик не только тот, кто может измерить на глаз высоту стены или сосчитать количество пушек. В политической разведке принят иной счет. Главный вопрос: какие силы творят политическую реальность, каков механизм власти? За долгие месяцы, проведенные в Мерве, английский майор не ответил на этот вопрос. Вернее, отвечал по готовому трафарету индийской колониальной практики. В ханах видел он главную пружину власти. Ханов оделял он подарками, им сулил всяческие почести и блага. Алиханов увидел эту картину иначе. На первом плане политической жизни действительно были ханы. Они держались властно. Но это был только фасад политической жизни. Алиханов в первые же дни сумел заглянуть за него. Ханов, писал он полковнику в Ашхабад, «терпят только до тех пор, пока они выполняют волю народа, но их свергают, едва они пытаются пойти против нее. У меня есть причины считать, что реальное их влияние равно нулю. Здесь есть фигуры, наделенные политическим влиянием, но это не ханы. Это фанатики-ишаны»[39].

Весь день в доме, где расположились русские, собирались старейшины, приходили ханы. Некоторые, не желая подчеркивать свой интерес к пришельцам, появлялись ночью. Долгие разговоры и тысячи вопросов. Причем из областей, от коммерции весьма далеких:

— Каковы цели русских в Средней Азии?

— Может ли мусульманин в России верить в своего бога? Может ли посещать мечеть?

— Чем кончилась война Белого падишаха с султаном?

— Правда ли, что русские собираются строить железную дорогу, и что это такое?

Все вопросы адресовали приказчику Максуду, что из Казани. Алиханов отвечал на них, как мог. В этом также была часть его миссии. Через него, его устами осуществлялось политическое влияние России на вождей и народ этого города.

— Как может простой приказчик знать все о железных дорогах? — качали головами старики.

— Мы в России учимся в школах, — отвечал Алиханов и добавил, греша против истины, но не против любви к родине: — В России школы для всех открыты.

Предводители и старейшины понимали, что русские, прибывшие к ним, это нечто большее, чем просто купеческий караван. Неформально это была своего рода торговая миссия. А где торговля, там рука об руку с ней идет и политика. Первые дни они ждали щедрых даров. Английский майор приучил их к этому. Даров не последовало. Русские никого не задабривали, не подкупали. Это был признак силы. Туркмены поняли это именно так.

Успех политического агента, прибывающего в другую страну, зависит от того, как относится он к людям этой страны. Английский майор презирал и ненавидел туркмен. В книге, написанной им, он не скрывает этого. Алиханов не писал книги. То, что он писал, было предназначено только его военному начальству. Он не мог знать, что его донесения будем читать мы или кто-то еще, кроме полковника Аминова. Он мог быть предельно откровенен. И он был откровенен. Но это была откровенность человека, который видит светлую сторону людей, видит не дурные, а лучшие их черты. «Я был приятно удивлен, — пишет он, — когда узнал, что гостеприимство считается в Мерве священной обязанностью и что я могу рассчитывать на него. Любой путник, какой бы ни был он веры и нации, может быть уверен, что он сам и его пожитки вне всякой опасности, едва он вступил под крышу первой же хижины, встретившейся на его пути». Он пишет о поразительной храбрости мервских туркмен, об удивительной их выносливости.

Алиханов, оказавшийся в Мерве всего через несколько месяцев после О’Донована, так упоминает об одном из ханов: «энергичный человек, лет сорока»; о другом: «он получил образование в Бухаре, знаком с персидской литературой». Ни одного злого слова, уважительность и интерес.

За несколько недель, что были они в Мерве, пишет Алиханов, у них появились друзья среди туркмен. О’Донован даже не упоминает этого слова. «Они очень не хотели, чтобы мы уезжали, — пишет Алиханов в последнем своем донесении, — Мейли-хан буквально умолял нас погостить у него хотя бы пару недель. Мне тоже очень хотелось принять его приглашение, но… нам нужно было отправляться в обратный путь».

В сопровождении обретенных друзей и сорока нукеров, которые вызвались проводить русских до Теджентского оазиса, Алиханов и его спутники покинули гостеприимный Мерв.

Караван увозил с собой не только добрые воспоминания. Он вез также письмо от владетелей Мерва русским властям в Ашхабаде. «Мы будем стараться прекратить набеги и обеспечить безопасность караванов,— гласило письмо. — Желая жить в мире, мы отправляем к вам наших депутатов, которые уполномочены сообщить устно то, что не написано в этом письме».

Так завершился поединок разведчика Алиханова, дагестанца в мундире русской армии, и английского майора.

Это был поединок не только профессиональных качеств двух разведчиков. Это был поединок и разных нравственных установок. Алиханов не подкупал, не сулил даров от Белого падишаха, не лгал.

Какое-то время спустя командующий Закаспийским округом телеграфировал в Петербург: «…собрание ханов туркменских племен Мерва, каждый из которых представляет две тысячи кибиток, состоявшееся сегодня в Ашхабаде, объявило себя подданными вашего величества, подтвердив это торжественной клятвой от своего имени и имени народа Мерва».

Алиханов, на этот раз в офицерском мундире и с майорскими погонами, торжественно въехал в Мерв. Нужно ли говорить, как были удивлены, как были рады туркмены, подружившиеся некогда с приказчиком Максудом, который так много знал и так толково отвечал на их вопросы!

Позднее в чине полковника Алиханов стал первым губернатором Мерва.

ГЛАВА VIII Средь маньчжурских полей и сопок

Русско-японская война явилась как бы предвестницей, первым порывом приближавшейся мировой войны. Военные действия завершились поражением России. Огромная страна, простиравшаяся от Тихого океана до Балтики, оказалась к войне не готова. Сказывалось это не только в отсутствии должного числа войск на восточных границах, исправного вооружения или стратегических планов, но прежде всего в отсутствии данных разведки. Накануне войны в Японии, Маньчжурии и сопредельных странах военной разведки фактически не велось.

Позднее исследователи объясняли это недальновидностью, косностью военно-бюрократического аппарата царской России. Кроме этого, был, однако, и другой аспект: Россия не собиралась воевать на Востоке.

Когда же военные действия все-таки разразились, разведку пришлось строить буквально под разрывами японской шрапнели.

ЭШЕЛОН ИДЕТ К ЮГУ

Русские люди, кому привелось быть в Маньчжурии в годы русско-японской войны, никогда не забудут желто-красную маньчжурскую пыль. Она поднималась при малейшем движении воздуха, проникала повсюду, и нигде не было от нее спасения.

В синем пассажирском вагоне, предназначенном для офицеров, окна были плотно закрыты, но это не спасало от пыли.

— Ей-богу, господа, задохнуться можно. — Молоденький прапорщик, произнесший это, отличался от других таких же прапорщиков, заполнявших купе, только разве что более точным пробором и пенсне, придававшим ему несколько штатский вид.

Никто не ответил, и, приподняв раму, он открыл окно. Наружный зной тут же хлынул в купе, но это было хоть какое-то движение воздуха.

— Эк вы, господин студент! — пробурчал военный с погонами пехотного капитана, и по тому, как было это сказано, нельзя было понять, одобряет он прапорщика или, наоборот, осуждает. Очевидно, и сам он не знал этого.

Прапорщик, которого он назвал студентом, нервно поправил пенсне. И нужно же ему было проговориться, что он попал в армию из Владивостокского института восточных языков! Прозвище «студент» прочно пристало к нему в пути, и одно утешение было, что по прибытии пути всех расходились и оно не последует за ним в штаб корпуса, куда имел он назначение как переводчик.

На отделении, где учился прапорщик, изучалась классическая японская литература, история, философия — предметы, от военных дел весьма удаленные. Но в дни, когда рядом шла война и сверстники отправлялись в окопы, невозможно было, уважая себя, пребывать в стороне от всего этого. Тем более молодому человеку, знавшему то, что знали немногие, — язык врага.

— Ваш поступок весьма патриотичен, — произнес пожилой военный чин, выправлявший ему бумаги. Он подышал на печать и ловко ее оттиснул. — Наверное, вы знаете из газет, что у нас не хватает офицеров допрашивать японских пленных. Приходится привлекать переводчиков-китайцев, которые ненадежны. К тому же они почти не знают русского. А японский и того хуже.

Когда, в какой жизни говорилось ему все это? Между тем разговором во Владивостоке и этим вагоном, казалось, легла вечность.

Прапорщик машинально стряхнул пыль, осевшую на гимнастерке, и посмотрел в окно. Там тянулась все та же монотонная равнина, изредка прерываемая плавными холмами у горизонта.

— Кто не знает, господа, — пояснил капитан, которому довелось уже бывать здесь, — те холмы называются здесь сопки.

Но это все уже знали.

Время от времени дорога делала плавный изгиб, и тогда из окна виден был паровоз английской конструкции, непривычного вида — удлиненный и низкий, и было видно белое облачко пара, неотрывно следовавшее над ним. Словно догадываясь, что все смотрят на паровоз, машинист давал гудок. Чужой и высокий звук разносился по такой же чужой маньчжурской степи.

Ночами эшелоны, следовавшие на юг, отводились на запасные пути. Навстречу им на север с приглушенными огнями двигались другие. В них на деревянных, наспех сбитых скамьях лежали, покачиваясь в такт вагонному ходу, раненные и изувеченные в боях. К каждому такому составу последним прицеплялся пустой вагон. Окна его были глухо забиты. Легкораненые, у которых хватало сил высовываться из окон, старались не смотреть в его сторону. Вагон этот с жестокой предусмотрительностью был уготован для тех, кому суждено было умереть, не пережив дороги. Они все были еще живы и думали, что останутся жить.

Разумно полагая, что вид этих эшелонов не способен придать бодрости войскам, следующим на позиции, начальство распорядилось планировать их движение так, чтобы встреч было по возможности меньше.

Прапорщик снял пенсне и попытался соснуть. Но сон не шел.

— Батальонный говорил мне, — слышал он сквозь дрему голос пехотного капитана, продолжавшего какой-то разговор, начатый ранее, — у него свояк пять лет в Порт-Артуре на кораблях служил. Говорил он мне, что только слепому не видно было, что затевают японцы. То они шныряли по всему городу и даже по крепости, так что русского человека не видно из-за них было, а то совсем исчезли. Лавочки свои позакрывали, попродавали, кто успел. За день до войны, говорит, ни одного япошки в городе не было. Тогда все наши диву давались, что это они разбежались? Смекнули, когда снаряды над крепостью рваться стали.

Прапорщик потер глаза, снова надел пенсне и кашлянул.

— Позволю себе дополнить, — вставил он и остался доволен тем, как произнес это — так свободно, спокойно, как свой среди своих. — Двадцать четвертое января, господа, у нас во Владивостоке этот день никто не забудет. В порту в тот день творилось невероятное: с детьми, с вещами японцы бежали как от пожара. Только на английском пароходе «Афридж» уехало в тот последний день их две тысячи. Само собой они знали, что готовилось.

— И знали — когда! — рубанул капитан воздух ладонью.

— Да, — согласился прапорщик и поправил пенсне. — Доподлинно знали они эту дату — двадцать пятое января. Еще с рождества началась такая распродажа, только хватай! Себе в убыток продавали. И знаете что? В японских лавках значилась та же дата — распродажа не позднее 25 января! Нет, уверяю вас, они точно знали, когда начнется!

— Наши только почему не знали?! — высунулся было один из прапорщиков, в погонах, таких же новеньких, как у «студента», но тут же стушевался потому, что здесь был старший по званию, а слова его предполагали как бы некоторое неудовольствие высшим начальством и даже критику.

— Измена! — отрубил капитан. — На каждого нашего солдата здесь до войны по два японца сидело. И неизвестно, сколько еще сейчас осталось. Вот в Благовещенске был случай…

Все наперебой стали рассказывать «шпионские истории», причем чем фантастичнее они были, тем охотнее верили им.

«Студент» посмотрел на свое отражение в оконном стекле. Увидел нечто продолговатое в пенсне, украшенное гладким пробором, и остался собой недоволен. О том, что позволяли себе японцы накануне войны и что происходило сейчас, он знал, наверное, лучше других, ехавших в этом купе. Но промолчал: распространяться об этом со случайными своими попутчиками было бы неуместно. То, что он знал, знать другим не полагалось, и это возвышало его в собственных глазах. Но поскольку другие не догадывались об этом тайном его превосходстве — было немного обидно. Будто он хуже этих других.

То же, что было ему известно, он знал со слов полковника генерального штаба, который пригласил его для беседы накануне отъезда. Трудно сказать, была ли это беседа или инструктаж — попытка на скорую руку ввести прапорщика в курс дел, которыми ему предстояло заняться.

— Мы говорили с вами час двадцать минут, — сказал полковник, поднося к глазам серебряную луковицу часов. — Я обязан считать, что подготовил вас для будущей вашей миссии. Учтите, в японской армии на это уходят, очевидно, недели, может, месяцы. Помните об этом и не приведи бог полагать себя умнее или хитрей неприятеля.

Но именно к этому сводилась некая тайная его мысль. Про себя он называл ее «Идея» с заглавной буквы.

— Заведующему разведкой, — заключил офицер,— передайте поклон от меня. Скажите, полковник Самойлов хорошо помнит его по Болгарии…

В купе между тем «шпионская тема» не иссякала.

— А кто слышал, господа, о есауле, который оделся в японский мундир и шашкой зарубил их генерала?

Поскольку никто не слышал, капитан поведал одну из тех легенд, которые появляются во всякой армии, когда ей приходится плохо.

— А где ж есаул по-японски говорить научился? — спросил кто-то из прапорщиков, когда капитан кончил рассказ.

Спросил не с сомнением, а только для того, чтобы получить еще одно свидетельство есаульской лихости. И получил его.

— А ему и не надо было! Как кто ему скажет что, он только зубы оскалит — «пошел», мол, у них это знак такой, и за шашку! От него и отставали. И физиономией схож оказался. Из калмыков, говорят. А уж как генерала-то этого достал, тут уж он по-русски им крикнул, чтоб знали — за наших, мол, ребятушек! Вскочил на коня — и был таков!

— Не догнали?

— Куда там! Ушел. Потом сам господин командующий, генерал Куропаткин, ему, говорят, «Георгия» вручали. Однако газетам писать о том запрещено было, и даже фамилии есаула никто не знает. Есть, значит, у командования на этот счет свои виды…

И по тому, как он сказал это и замолчал, можно было понять, что он, капитан, видам этим некоторым образом причастен.

То, что мог бы рассказать «студент», выглядело куда менее драматично. Никто шашкой никого не рубил и на коне не скакал. Все было прозаично, анонимно, но от этого только страшнее.

Решение начать силами 1-го Сибирского корпуса операции под Вафаньгоу было принято 31 мая. Тогда же с соблюдением всех мер секретности Куропаткиным была направлена об этом шифрованная телеграмма в Петербург. Но уже на другой день,1 июня, в Токио об этом было известно. Когда, рассчитывая на полную неожиданность, 1-й Сибирский корпус перешел в наступление, японцы ждали и были готовы к этому. Батальоны атакующих, захлебнувшись кровью, откатились назад[40].

Сообщив весьма доверительно этот служебный эпизод, полковник, беседовавший с ним, имел в виду показать, на какие уровни проник шпионаж японцев. Это уже не уличные фотографы и не разносчики сластей, которые считают число кораблей и пушек в гавани. Это куда серьезнее и тревожней. Но тогда же, слушая его, прапорщик подумал невольно о другом. Как вообще стало известно, что японцы узнали об этом? Ведь сообщить это в Россию мог только русский разведчик, находящийся в Токио и причастный высшим военным тайнам. «Не так, значит, просты мы, не так уж плохи!» — подумал он обрадованно, но сказать, понятное дело, ничего не сказал.

Щелкнув замками, капитан достал из чемодана почти новую колоду карт.

— Не угодно ли в штосс, господа? Вы, господин студент?

— Благодарствуйте, нет настроения. В другой раз. — И правда, настроения не было.

— Не везет в игре, везет в любви, — изрек кто-то из прапорщиков с той многозначительностью, с которой произносятся обычно подобные банальности. — Значит, господин студент счастлив в любви!

— Об этом, господа, здесь придется забыть, — капитан тасовал колоду. — Сами увидите. Все ходят с косами, а…

О том, что маньчжуры и китайцы носят косы, все уже знали, как всем известно было, что сопки называют здесь сопками.

Однако тема эта вызвала в купе оживление.

— Простите, господин капитан, не совсем понимаю, — силился быть остроумным один из прапорщиков. — Если мужчины с косами и дамы тоже носят косы, нетрудно и ошибиться. Может, простите, конфуз получиться…

Все дружно загоготали.

«И это все, что они знают об этой стране, — поморщился «студент». — Великий Лаоцзы, дао, государство Чжоу — слова эти ничего не говорят им». Впрочем, и сам он, кончая гимназию, не знал ничего о мире Востока. История всего человечества вмещалась для него в два слова — Рим и Эллада.

РАЗВЕДКА МОЖЕТ БЫТЬ БИЗНЕСОМ

Штаб корпуса размещался в полуверсте от станции, в нескольких зданиях неопределенного, но достаточно неприглядного вида. Такие дома из красного кирпича в России возводили обычно под общежития для фабричных.

Полковник оказался человеком того возраста и той внешности, которые в высшей степени соответствовали его званию. Подобно тому как войны порождают мальчиков-прапорщиков, периоды между войнами создают этот тип людей — штабных офицеров, спокойных, обстоятельных, интеллигентных, интересующихся музыкой и искусством и почему-то непременно пожилых. Впрочем, прапорщик был в том возрасте, когда все, кто хоть несколько старше, кажутся пожилыми.

Рапорт его полковник принял рассеянно, бумаги просмотрел мельком, не задав никаких вопросов. Казалось, все время он думал о чем-то другом, более важном и, слушая прапорщика, старался не потерять некой нити, которую держал в уме.

— Так, так, — повторил он, машинально похлопывая ладонью по лежавшим перед ним бумагам. — Единственное условие, прапорщик: о том, что говорите по-японски, в штабе пока пусть не знают. Так надо. Ясно?

— Нет. То есть… не понимаю. — Недоумение и обида захлестнули его. Для чего же тогда пошел он в армию? Зачем ехал сюда? Для чего получил назначение? — Я, господин полковник, пленных допрашивать должен…

— Каких пленных? — Полковник даже поморщился от досады. — Откуда пленные в армии, которая ведет оборонительные бои и отступает?[41]

— Но я читал, в газетах писали…

— Присядьте, молодой человек. О многом, что вы читали в газетах, здесь вам придется забыть. И вместо этого узнать другое, о чем писать не принято. Известно ли вам, например, что за каждого пленного у нас в армии введена плата?

— Награждение? Как за отличие?

— Да нет же, голубчик, куда там! Платят из казны, за каждую голову, как за барана на базаре. За японского солдата сто рублей, за офицера триста. Не копейки, деньги немалые! До такого вот дошли мы порядка, небывалого в русской армии. Офицеры чаще бывают раненые и тяжело, до допроса не доживают. А вы говорите пленные…

И, не дав опомниться, вызвал вахмистра, препоручив вновь прибывшего его заботам.

— Он введет вас в курс наших дел. Пообвыкнете для начала, а там посмотрим…

Поклон, переданный от давнего своего коллеги, полковника Самойлова, он то ли не услышал, то ли не захотел принять.

Не этой встречи и не такого разговора ожидал прапорщик.

Но самое главное, полковник оказался не тем человеком, которому мог бы он доверить Идею.

— Если не возражаете, господин прапорщик… — заговорил вахмистр, едва они оказались за дверью. — У меня сейчас один китаец. Господин Вей. Лучшего повода ввести вас в курс наших обстоятельств и не придумать.

Вахмистр был из бурят, коренастый и кряжистый. «Вот бы кого посылать к японцам лазутчиком», — подумал прапорщик, тут же поймав себя на нелепости этой мысли: только неискушенный европейский глаз мог спутать бурята и японца, китайца или монгола.

— Господин Вей, — представил вахмистр пожилого китайца, который при виде прапорщика принялся униженно кланяться.

Степень подобострастия не говорила еще о его социальном ранге — и крупный коммерсант, и кули держались бы в этой ситуации примерно одинаково: доля раболепия в адрес русского, облаченного в мундир, была максимальна, почти не варьируясь. Впрочем, не была ли это всего-навсего гипертрофированная национальная вежливость, понимаемая людьми другой культуры как раболепие?

Господин Вей оказывает нам некоторые услуги, которые мы ценим, — пояснил вахмистр. — Правда, Вей считает, что могли бы ценить их и больше. Это единственное, в чем мы расходимся. Во всем остальном у нас полное согласие. Я верно говорю?

Китаец, который до этого беспрерывно улыбался и кланялся, теперь захихикал угодливо, повторяя, что «господин генелала холосо сказала, ошень холосо». То, что он назвал вахмистра генералом, было лестью лишь в европейском понимании. На Востоке (а здесь царили нормы восточного этикета) это было не более чем некой расхожей метафорой: всех русских солдат китайцы называли офицерами, а любой офицерский чин величали не ниже генерала. Это было продиктовано не столько прямым стремлением обрести для себя какую-то выгоду или преимущество, сколько традиционной манерой сказать другому приятное. И уж таков человек: естественное желание сказать приятное увеличивалось многократно при виде символов силы — штыков и пушек.

Господин Вей, мелкий чиновник Мукденского отделения русско-китайского банка, действительно оказывал русской разведке немаловажные услуги. Это были услуги не совсем обычные даже для этого рода деятельности, где можно найти людей, мягко говоря, весьма разных. Вей выступал посредником. Он подбирал среди известных ему китайцев тех, кто был пригоден для агентурной службы, и, снабдив их деньгами за счет русского военного ведомства, отправлял по другую сторону фронта. Они оседали в нужных пунктах, открывали там лавочки и харчевни, и вскоре от них начинали поступать донесения. Поступали они к Вею — он был для них хозяин, он их нанял, и от него получали они деньги.

— О второй кавалерийской бригаде мы уже слышали в прошлый раз! — перебил Вея вахмистр, не то вправду сердясь, не то делал вид, что сердится. — Ты еще на прошлой неделе говорил об этом. Не на Мукденском базаре, чтобы одну курицу продавать дважды!

— Пусть не сердится славный господин генерал, — почтительно возражал Вей. — Это новые сведения о второй бригаде. Человек только вчера принес весть, что бригада получила подкрепление и вскоре будет переброшена на западный фланг.

— Это же мошенник! — сетовал вахмистр, когда китаец ушел. — К тому же он обходится нам в копеечку! Пять тысяч аванса и еще пятьсот рублей безотчетно! Это только для начала. А кроме того, я лично каждый месяц выдаю ему по тысяче восемьсот. Впрочем, он стоит этих денег. Хотя и мошенник. Мошенник!

Слово «мошенник» звучало у вахмистра не осуждающе. Скорее даже несколько одобрительно — ловкач, мол!

— Не зная обстановки, мне трудно судить, — заметил прапорщик, видя, что вахмистр ожидает его комментариев. — Но то, что сообщил Вей, представляется мне ценным. — Он постарался произнести это так, как, ему представлялось, должны были быть произнесены эти слова, и остался доволен сказанным. Несмотря на новенький мундир и погоны, не такой уж он, мол, новичок в этом деле. — Кроме того, — добавил он, и это прозвучало уже совсем профессионально, — как проверяете вы его данные? Можно ли доверять ему?

Вахмистр улыбнулся, и от этого лицо его на мгновение сделалось необычайно хитрым.

— Мы дублируем агентуру[42]. Это удваивает расходы, но лучшего ничего не придумаешь. Послать туда некого, а китаец — материалист: работает только за деньги.

— Все так?

— Почти. Есть, правда, несколько человек идеалистов. Этим денег лучше не предлагать. Не потому, что любят русский флаг, ненавидят японцев. Старые счеты.

— Японо-китайская война? Но ведь прошло десять лет!

— Для ненависти слишком малый срок. Японцы пролили много крови. Теперь брат мстит за брата, сын за отца. У нас, бурят, тоже долгая память. Обиду помнит не один человек — весь улус.

Самое сложное было, когда сведения, которые сообщил Вей и те, которые приносили вахмистру его люди не совпадали. Делать очную ставку, чтобы выяснить, кто лжет, было невозможно. Китайцы, сотрудничавшие с русской разведкой, никогда не должны были встречаться и знать в лицо друг друга. Этому принципу в штабе следовали неукоснительно.

— Сегодня у меня как раз встреча с одним таким китайцем. — Вахмистр взглянул на часы. — Очень молодой человек, он работает не за деньги. Поскольку мне поручили ввести вас в курс дела, не соблаговолите ли вы сопровождать меня? Кстати, есть ли у вас штатское платье? Нет? Не беда, это мы сейчас устроим. Минь! — крикнул он куда-то в глубину коридора. — Зайди-ка сюда.

Вошел китаец в штатском, в круглых очках, высокий. Поздоровался, но без обычного подобострастия. Тому было объяснение — это был «русский китаец», он давно работал переводчиком при штабе и, хотя ему и не был положен мундир, привык видеть в офицерах скорее коллег, чем господ-чужеземцев.

— Господин Минь занимается у нас японскими переводами, — представил его вахмистр. — А заодно и пленными, когда ребята на передовой постараются.

— Или когда им повезет, — вставил китаец.

— Да. Или когда им повезет, — согласился вахмистр. — Можешь ли ты подобрать господину прапорщику штатское платье? Лучше что-нибудь по коммерческой части. Как вы полагаете, господин прапорщик?

— Значит, вот кто ведет дела, которыми должно было бы заняться ему — китаец! Почувствовав на себе взгляд, Минь улыбнулся ободряюще.

— Где остановились, господин прапорщик? В гостинице? Не беспокойно ли там? На квартире было бы удобней.

И с готовностью вызвался помочь с жильем. Любезность эта оказалась нелишней — город был полон военными и сыскать свободную квартиру было бы нелегко.

Готовый в первую минуту невзлюбить китайца, прапорщик невольно почувствовал смущение и стыд. И правда, чем виноват он перед ним, этот китаец?

По-русски Минь говорил почти без акцента.

Темная пара, сорочка в крапинку, полусапожки и даже картуз, которые принес Минь, совершенно изменили его: не было больше вчерашнего студента, а ныне прапорщика российской императорской армии — был торговый агент, один из многих, кто шнырял в те дни по городу, охотясь за выгодными поставками для войск.

Все принесенное пришлось впору, и Минь радовался этому, как не радовался бы, наверное, за себя. Вахмистр посмотрел, снова сделал хитрое лицо, но не сказал ничего.

В том, что полковник поручил именно вахмистру ввести его в курс дел, а не кому-нибудь старше званием, таилось нечто неуважительное. Но прапорщик старался не думать об этом. Про себя же решил, если вахмистр посмеет забыться, позволит себе панибратство или покровительственный тон, он напомнит ему о чинах и рангах. Но пока вахмистр держался вполне корректно.

Костюм был не новый, но тщательно выутюженный и вычищенный. Тем не менее прапорщик почувствовал брезгливость как бы от незримого касания того, кто носил этот костюм раньше.

Вахмистр преобразился тоже, превратившись в баргузинского бурята. «А может, это и есть истинная его внешность?» — мелькнуло у прапорщика, и тут же подумал о себе — где он-то сам настоящий: в студенческой ли тужурке, в погонах ли — но уж, во всяком случае, не в этом своем обличье: торговцев да приказчиков в роду его не было!

— Думаете, наверное, в чем смысл маскарада? — Вахмистр словно прочел его мысли. — Согласно параграфу шестому инструкции мы должны встречаться с агентами, во-первых, вне войскового расположения, а, во-вторых, желательно в цивильном платье. Хотя в нашем случае смысла особого в этом нет — военных в городе не меньше, чем штатских.

— Но параграф все равно остается в силе? — Прапорщик усмехнулся.

— Так уж заведено, — пожал плечами вахмистр, не принимая иронии.

Возле одной из лавчонок, невзрачных и неотличимых от остальных, они остановились.

— По-китайски хорошо понимаете? — утвердительно, не сомневаясь спросил вахмистр и удивился, очень удивился, когда оказалось, что прапорщик не понимает.

— Я избрал южно-китайские диалекты. — Он словно оправдывался. — К тому же не столько разговорный язык, сколько древнюю письменность, литературу…

В его жизни как-то так получалось, что ему не приходилось бывать в ситуациях, когда нужно было бы говорить неправду. Он не ожидал от себя, что так легко сможет делать это — лгать.

Хозяин лавчонки, видимо, ждал их. Едва вошли они, как он тут же предупредительно распахнул другую дверь. В фанзе на циновке сидел очень молодой человек, почти мальчик. Он вскочил, приветствуя вошедших. Вахмистр поздоровался по-китайски.

— Его зовут Фан, — пояснил вахмистр и перевел первые несколько фраз. Но затем, по мере того, как молодой человек говорил, все больше волнуясь, лицо вахмистра становилось все тревожнее, и он не помнил уже ни о переводе, ни о прапорщике, в неловкой позе сидевшем рядом. Он коротко спросил юношу о чем-то, и тот ответил.

— Скверно, — сказал вахмистр по-русски. — Очень скверно.

И снова быстро заговорил по-китайски.

Вести действительно оказались дурные.

Японцам, которые сами использовали китайцев для нужд разведки, легко было догадаться, что русские поступают так же. Несколько дней назад ими введены были новые, чрезмерные меры.

Теперь хозяину каждой фанзы надлежало иметь документ с указанием числа членов его семьи. Кроме того, каждому жителю местный староста выдавал особое удостоверение. Без него никто не имел права выйти за пределы своей деревни. Даже работая в поле, нужно было иметь при себе эту бумажку, скрепленную печатью и подписью. Повсюду рыскали патрули, проходили облавы, и, если китаец не мог убедительно объяснить, как он попал сюда, от кого идет и куда направляется, его расстреливали на месте. Это делалось как мера предосторожности. Казненные валялись прямо на улицах. Возле каждого прохаживался японский солдат с ножевым штыком на винтовке. Несколько китайцев, вызвавших особые их подозрения, японцы закопали живыми в землю.

Когда вахмистр и прапорщик уходили, Фан почтительно проводил их до дверей и, склонившись в поклоне, стоял так, пока они не ушли за пределы его взгляда.

Хотя в первые дни никто из агентов не был схвачен и не попал в облавы, некая цель этих действий была достигнута: китайцы боялись теперь идти «на ту сторону». У кого оказались неотложные дела и обстоятельства, у кого — больная жена, кто «заболевал» сам. Но и тем, кто, взяв аванс, соглашался идти, верить было нельзя[43].

Находились ловкачи. Получив деньги, они с озабоченным лицом делали вид, что отправляются чуть ли не на верную гибель, сами же по нескольку недель отсиживались в городе, крадучись обходя харчевни и курильни опиума, где можно было встретить китайцев, недавно пришедших с юга. Из их рассказов, из слухов и домыслов составляли они «доклады» о том, что видели якобы сами.

Однако при всей своей ловкости плуты совершили ошибку, которую чаще всего делают люди избыточно хитрые: они недооценили меру зависти своих сотоварищей. Другие агенты, которые не были столь ловки, тут же донесли на них. С тех пор как идти к японцам стало особо опасно, стоимость услуг соответственно возросла, а число добровольцев упало, некоторые обратили ситуацию в выгодный для себя бизнес. Они приходили в штаб и сами предлагали свои услуги в качестве агентов. Выбирать не приходилось — им вручался аванс, давалось задание, после чего они отправлялись в штаб соседней части, где все повторялось сначала. Так они обходили штаб за штабом, везде собирая дань. Избежать этого бедствия не представлялось возможным — документов у китайцев не было, а имя всякий раз они называли новое.

— Изумляюсь вашей недогадливости, господа. Даже лености мысли! — Полковник пожал плечами. — Неужели никто из вас ничего не может предложить?

Промолчать бы прапорщику. Но не смог, не удержался:

— Можно поставить какой-нибудь знак! На каждом агенте. К примеру, татуировку. Тогда, обратившись вторично…

Ему очень хотелось, чтобы голос его звучал уверенно и твердо. Но получилось только громко до нелепости, как на базарной площади.

— Превосходно, господин студент! — подхватил полковник.

«Господин студент!» — резануло его. — Вот как он сказал: «Господин студент!»

— Противник выдал бы медаль за это предложение, — продолжал полковник, весьма почему-то развеселившись. — Мера эта намного облегчала бы ему поимку наших агентов. Меченых-то грех не поймать! Идея не гениальна. Но, господа, это куда лучше отсутствия таковой! Насколько я понимаю, у остальных никаких мыслей по этому поводу нет вообще? Дурно! Не одобряю!

— Отпечатки пальцев? — предложил кто-то из офицеров и осекся.

— Хвалю! — Полковник поднял палец. — Вы довольно близки к цели. Думайте же, господа, думайте! Уверяю вас, в нашем деле иногда это полезно.

«Фотографировать?» — подумал прапорщик, но на этот раз благоразумие взяло верх, и он промолчал.

— Фотографировать? — произнес тот же офицер, уже уверенней.

— Вот! — короткий, как обрубленный, полковничий палец, взметнувшись, уставился на говорившего. — Он сказал! Браво, капитан! Именно: фотографировать!

Прапорщик почувствовал себя обворованным.

Когда все расходились, он задержался в кабинете, как бы замешкавшись.

— Господин полковник, — отчеканил он в ответ на недоуменный взгляд, за звоном в ушах не слыша своего голоса. — Вы изволили сегодня публично назвать меня студентом. Прошу обращаться ко мне согласно уставу и воинскому званию, мне присвоенному.

Человек с погонами полковника, сидевший за широким столом, взглянул на него с любопытством.

— Обиделись, господин прапорщик? Напрасно. Садитесь, — кивнул он и, видя, что тот не двигается, прибавил с жесткостью, появившейся вдруг без малейших усилий: — Когда я говорю что-то — расстрелять предателя, передать мне спички или сесть, — это принято выполнять. Сразу. Так вот. Если звание «студент» кажется вам обидным, непонятно, как столько лет вы носили его. Впрочем, это ваша проблема. Я вас не хотел обидеть. В моем представлении звание студента, ученого, человека науки ничуть не ниже любого из воинских званий. Что может быть благороднее причастности к знанию? Уж никак не причастность к тому, чтобы убивать других. Жаль, если вы полагаете иначе.

— Я, может, не так выразился…

— Идите, прапорщик. Не держу вас более.

Он ушел, не чувствуя себя победителем. Но промолчать и стерпеть было бы уж совсем постыдно!

Теперь, когда штабы стали обмениваться фотографиями агентов, у всех причастных к этому хлопот прибавилось. Но в этой же мере убавилось число охотников.

— Не-е-ет! — качал головой вахмистр. — Мошенника этим не остановишь. На то он и мошенник! Это уж точно.

Вести опрос агентов оказалось делом неимоверно трудным. В этом прапорщик убедился, едва приступив к этому. Они повторялись, путались, лгали. Опуская главное, начинали тонуть в деталях, несущественных и ненужных. И невозможно было понять, действительно ли они столь бестолковы, или только прикидываются, потому что во всем, что касалось денег, они проявляли не сообразительность, а даже талант.

К сожалению, всякий раз ему приходилось прибегать к услугам переводчика. Но Минь был неизменно любезен — так следовало бы сказать, если речь шла о европейце. Минь же не только с величайшей готовностью откладывал все другие свои дела, отправляясь с ним на очередную встречу, он радовался этому и не скрывал своей радости.

«Это даже не вежливость, — думал прапорщик. — Вежливы, например, французы. Или дипломаты. Это не только нечто большее, но и иное».

Наблюдение это еще раз утверждало его в Идее, но по-прежнему говорить об этом было не с кем, да и не было ситуации воплотить ее.

Для подтверждения того, что агент действительно побывал у неприятеля, последнее время введена была дополнительная мера: каждому надлежало представить счет из магазина или лавки, расположенных «по ту сторону». Возвращаясь, агент рассказывал о виденном, перечислял номера японских частей, говорил, где они расположены, а в подтверждение, что все, сказанное им, — истина, приносил смятый листок — счет из какой-нибудь лавки, лежавшей на его пути.

Ни один агент не возвращался теперь без такого свидетельства истины. Некоторые из усердия подавали даже по два счета, из разных лавок. Казалось бы, теперь сведениям, что приносили китайцы, можно было бы верить. Но вахмистр был исполнен сомнений и тревоги больше прежнего.

— Что-то непонятное, — разводил он руками. — Трое самых опытных моих людей попались. Двух зарубили, одного расстреляли. Фан (помните того юношу?) еле вырвался из засады. А людишки всякие, базарная шушера возвращаются назад вполне благополучно. Сначала никто вообще не хотел идти, а теперь сами просятся. Отчего бы такое рвение? А, господин прапорщик?

— От денег, полагаю, вахмистр. От денег. С чего бы еще?

— Все бы так, ваше благородие, не будь риска. Рискуют ведь не чем-нибудь, головой. А платим мы небогато.

— Зря сомневаешься, вахмистр. Какие-то данные они могут собрать без того, чтобы идти через линии — через родственников, на базаре. Но уж чтобы счет представить, тут уж, извини, нужно побывать на той стороне. А что полковник?

— Сердится. Но молчит. Недоволен, что агентов теряем.

Не случай ли это, не шанс ли — проверить его Идею?

— Интересно выходит, вахмистр: мне и полковнику представляется все нормальным. Ты что-то подозреваешь. Но, уж если китаец, и правда хитрит, перехитрить его может, наверное, только другой китаец. Поговори с Минем, спроси Вея.

— Минь теперь сам больше русский, чем китаец. Он даже женат на русской.

— Не знал. Потому-то, наверное, он так хорошо говорит по-русски?

— По-японски, я слышал, даже лучше.

Вей, когда ему был задан этот вопрос, долго морщился, молчал, шевелил пальцами в воздухе, жевал губами. Наконец, завершив все эти манипуляции, сказал, что должен подумать, и ушел озабоченный.

Через день он явился, весьма довольный чем-то, и сказал, что дело сложное, но он, так и быть, только из уважения к русским берется его распутать. И назвал, сколько будет это стоить. Тысячу рублей. Вахмистр выгнал его. Потом вернул. Схватился за голову. И пошел к полковнику. Был у него долго. В конце концов тот дал санкцию. Но деньги будут уплачены только под серьезные результаты. Вей, заметно повеселевший, обещал такие результаты. И тут же заговорил об авансе. Но здесь вахмистр был неумолим.

Неделю спустя Вей пришел торжественный и объявил, что счета, приносимые в штаб, — фальшивки. Все они печатаются в одном и том же месте. Но чтобы указать это место, запросил сверх оговоренных еще пятьсот рублей. Теперь вахмистр выгнал его уже по-настоящему.

— Вернется, — вахмистр смеялся, и лицо его от этого делалось хитрым.

И действительно, через час Вей пришел как ни в чем не бывало. Конечно же, он согласен на прежние условия. Конечно же, он пошутил. Разве не смешно вышло?

— Да ладно уж. Выкладывай, откуда жулики эти счета берут? — И вахмистр позвенел ключами, которые были Вею хорошо знакомы, ключами от денежного ящика.

Поддельные счета для агентов всей русской армии фабриковали в Чженьяньтуне. Когда занятые этим были пойманы с поличным, а на типографию наложен арест, китайцы, накануне еще так рвавшиеся отправиться «на ту сторону», потеряли вдруг всякий интерес к этому предприятию и вообще забыли дорогу к домику на окраине, где обычно происходили встречи. Остались лишь те несколько человек, которых подобрал вахмистр, да люди Вея.

Был ли это успех или это была потеря?

Для прапорщика ситуация эта подтвердила верность его Идеи. Ему самому никогда бы не додуматься, не размотать этого дела. Но вот вахмистр заметил же, что что-то не так! Восточному ходу мысли, заключил он, может быть противопоставлен только восточный же ход мысли.

Вручив Вею обещанную тысячу, вахмистр долго не мог успокоиться, почему не поторговался в свое время!

Всеми японскими бумагами, которые удавалось раздобыть агентам или которые доставлялись с фронта, по-прежнему занимался Минь.

Прапорщик понимал, что сам Минь неповинен в этой ситуации, и зла, готового было вспыхнуть против него вначале, давно не чувствовал. Ситуация же представлялась тем более нелепой и непонятной, что последнее время дел у Миня ощутимо прибавилось. Если раньше редко кому из китайцев удавалось доставить в штаб какой-нибудь предмет с клеймом японской части, то за последние несколько недель число таких документальных свидетельств резко возросло[44].

Как и в любом деле, в разведке бывают полосы удач и неудачи. Сейчас, очевидно, была полоса удач. Одного рода дело, когда агент просто говорит, что 6-я рота 27-го пехотного полка расположена в Каньпинсяне, а другого, если он приносит оттуда гетру с именем японского солдата Такахира и с обозначением этого полка и роты. За такое доказательство и приплатить не жаль.

Эту гетру доставил в штаб один из агентов. А через три дня вторая гетра с другой ноги этого же солдата того же полка и той же роты была доставлена другим агентом в штаб соседнего корпуса. По словам китайца, он подобрал ее совсем в другом месте — в Цзиньцзяньтуне.

Агентов свели и устроили им очную ставку. Каждый настаивал на своем. Капитан, ведший допрос, пригрозил расстрелом. Оба поверили, испугались, но тем отчаянней стали цепляться каждый за свою версию.

Тогда им было сказано, причем по отдельности, что того, кто признается первым, освободят. Расстреляют того, кто будет вторым, кто не успеет признаться. Через пару минут оба они в разных комнатах, сбиваясь, торопливо давали показания.

Так был открыт подпольный склад в Дава, снабжавший за деньги агентов-китайцев различными предметами японского производства. Предприимчивые китайцы, следуя по пятам японских частей, подбирали, крали и даже скупали у солдат разные детали их обмундирования — фуражки, гетры, нагрудные знаки, куртки — все, на чем было клеймо части. На этой небывалой «черной бирже» высоко ценились также бумаги — газеты, письма, обрывки карт. Все это переправлялось через линию фронта и поступало в Дава, на тайный склад. Китаец-агент, знающий сюда дорогу, мог купить здесь любое «вещественное доказательство» своего пребывания в тылу неприятеля. За каждое такое «документальное свидетельство» в русском штабе платили хорошие деньги — по 40—50, а иногда и по сто рублей.

Тайный склад в Дава был опечатан. Но кто бы мог поручиться, что это единственный склад?

— Господа, обманывают нас китайцы. Это не комплимент китайцам, а упрек нам с вами, господа. Подумайте об этом. А вы, господин прапорщик, останьтесь, и пусть пригласят ко мне господина Миня.

— Господин прапорщик, — сказал он, когда Минь явился. — Надеюсь, вы достаточно освоились уже в наших делах? Я намерен поручить вам периодически составлять отчеты по японским документам и другим предметам, которые доставляются вам, господин Минь, Соблаговолите впредь передавать господину прапорщику копии ваших переводов этих бумаг.

— Слушаюсь, господин полковник! — по-военному ответил Минь, но произнес это так, как если бы ему сообщили нечто весьма приятное, радостно удивили его. — Подлинники прикажете передавать тоже?

— Господину прапорщику они не помогут. К сожалению, — полковник позволил себе улыбнуться, — не все так способны к языкам, как вы, господин Минь. Подлинники храните, как и прежде, в сейфе. Нет вопросов, господа?

У прапорщика был не вопрос — были недоумение и обида. Почему полковник не допускает его к работе с языком? Может, полагает, что он не владеет им в должной мере?

— Господин прапорщик! — Через несколько дней полковник случайно встретил его в одном из штабных коридоров. — Как продвигается ваш отчет? Зайдите ко мне на несколько слов.

Вот он, случай для разговора, которого прапорщик так ждал!

— Я не хотел обижать Миня, — пояснил полковник, когда они зашли в кабинет. — Минь аккуратный и старательный работник. Но у меня есть сомнение, достаточно ли он знает японский. Все-таки военная терминология. Минь работал в торговой фирме, особого опыта у него может и не быть. Вахмистр передаст вам японские тексты. Он сделает это так, чтобы Минь не знал об этом. У каждого есть самолюбие. А вы, будьте уж так любезны, сверьте его переводы. И доложите мне. Думаю, японский скоро вам пригодится!

Последняя фраза делала разговор, к которому прапорщик так стремился, не только бессмысленным, но и невозможным.

ПРЕДАТЕЛИ И ГЕРОИ

До войны агентурной разведки в Японии Россия не имела. Военным агентом (атташе) в Токио состоял уже знакомый нам полковник генерального штаба Самойлов. По роду службы ему надлежало регулярно составлять обзоры по японским вооруженным силам. Он это делал. Каждый месяц специальный курьер с особыми предосторожностями доставлял от него в генеральный штаб пакет, запечатанный наглухо сургучными печатями с личным его оттиском. Однако, вскрыв пакет, штабные офицеры чаще всего оказывались в недоумении: материал, подаваемый полковником как «секретный», был давно им известен и строился на сведениях, почерпнутых главным образом из газет. Пятый отдел генерального штаба не стеснялся не раз указывать ему на это. Но нарекания эти не вызывали у полковника ни малейшего чувства неловкости.

Другой военный агент в Японии, полковник Ванновский, племянник и протеже военного министра, был не лучше. «Японская армия, — писал он в секретном докладе, адресованном высшим военным чинам России, — далеко еще не вышла из состояния внутреннего неустройства, которое неизбежно должна переживать всякая армия, организованная на совершенно чуждых ее народной культуре основаниях, усвоенных с чисто японской слепой аккуратностью и почти исключительно по форме, а отнюдь не по существу, как, впрочем, это замечается во всех прочих отраслях современной японской жизни. Вот почему, если, с одной стороны, японская армия уже давно не азиатская орда, а аккуратно, педантично организованное по европейскому шаблону, более или менее хорошо вооруженное войско, то с другой — это вовсе не настоящая европейская армия, создавшаяся исторически, согласно выработанным собственной культурой принципам.

Пройдут десятки, может, сотни лет, пока японская армия усвоит себе нравственные основания, на которых зиждется устройство всякого европейского войска, и ей станет по плечу тягаться на равных основаниях хотя бы с одной из самых слабых европейских держав…»

Этот вывод был сочтен военным министром вполне убедительным. На докладе Ванновского он написал: «Читал. Увлечений наших бывших военных агентов японской армией уже нет. Взгляд трезвый».

На таких докладах строились представления о боевых качествах японской армии.

По мнению главного специалиста, занимавшегося этим вопросом при генеральном штабе, в случае войны Япония могла бы выставить не более 150 тысяч солдат. Япония выставила против русских 375 тысяч, мобилизовав 1 миллион 200 тысяч.

Да, Россия была готова к войне, но с той Японией и с той ее армией, которая, по словам Ванновского, лишь через десятки или сотни лет оказалась бы способна тягаться с армией хотя бы одной из слабейших европейских держав.

На этих ожиданиях строились и стратегические планы генерального штаба.

С началом войны главнокомандующий русской армии генерал Куропаткин представил царю доклад — план предстоящей кампании. В том, что японские части будут разбиты легко и быстро, командующий не сомневался. «После разгрома японской армии на материке, — заканчивался доклад, — должен быть произведен десант в Японии, должно быть подавлено народное восстание и война должна закончиться занятием Токио».

Легко осуждать наивность этого плана нам, чье преимущество заключается лишь в том, что мы живем значительно позднее и в силу этого нам известен последующий ход событий. План кампании, составленный Куропаткиным, не был химерой. Он был построен в строгом соответствии с данными о японской армии, представленными разведкой. Разведкой, которой не было.

Ее не было, несмотря на то, что дальневосточным пограничным округам каждый год на разведку отпускались крупные средства. И несмотря на то, что каждый год средства эти расходовались исправно. С каким результатом? Вот строки одного из отчетов:

«Штаб Квантунской области, 1904 г. Отпущено на разведку 3000 руб. Представлено: ничего не представлено.

Штаб Приамурского округа, 1904 г. Отпущено на разведку 12000 руб. Представлено: ничего не представлено».

Предпринимались и другие усилия. С таким же, однако, эффектом. Так, накануне войны был составлен проект специального «разведочного бюро», которое охватывало бы своим вниманием пограничные с Россией страны Востока, и в первую очередь Японию. Ежегодная деятельность такого бюро равнялась бы стоимости одного миноносца. «Разведывательное бюро, — писали авторы проекта, — принесет России значительно большую пользу, чем миноносец». В военных верхах, однако, предпочтение отдано было миноносцу. Проект же этот, как и другие, был сдан в архив, не возымев никаких последствий.

Отсутствие разведки с первых же дней войны имело для русских войск результаты катастрофические. Каковы силы, каково расположение японских войск, откуда следует ожидать удара — все это представлялось командованию даже не в тумане, а покрытым совершенным мраком. Неизвестно было расположение не только отдельных частей — целых неприятельских армий. В апреле 1904 года Куропаткин телеграфирует с театра военных действий военному министру в Петербург. Главнокомандующий сообщал, что он «все еще в неизвестности, где Вторая японская армия. По некоторым сведениям, — гласил текст телеграммы, — можно предполагать, что часть Второй армии высадилась в Корее. Крайне желательно выяснить это достоверно. Не представляется ли возможность, жертвуя большими суммами денег, выполнить это через наших военных агентов более положительным образом, чем ныне».

Военные агенты, находившиеся в Осло, Пекине или Женеве, могли, оказывается, успешнее разведать расположение неприятельской армии, чем на это был способен аппарат главнокомандующего, находящийся на театре военных действий.

Работа штабного разведчика нередко сводилась к деятельности довольно будничной и прозаической. Тем неожиданней и драматичнее оказывались порой результаты этой работы.

Когда прапорщик приступал к сравнению переводов, он понимал, что неизбежно найдет там неточности и ошибки и должен будет доложить о них полковнику. Конечно, так было ему приказано, он не сам напросился, но все равно ситуация представлялась малоприятной. Во всем этом было нечто от доносительства.

Впрочем, терзания его оказались напрасны.

Переводы китайца, если не считать мелочей, были безупречны. О чем он не замедлил доложить полковнику, радуясь не столько за Миня, сколько за себя.

Полковник, разгадав, наверное, его радость, улыбнулся едва заметно.

— Устный японский хорошо понимаете?

— Отлично, господин полковник! — И поправился: — Вполне прилично.

— Ну и хорошо. Ну и слава богу. Благодарю вас. — И, заметив его разочарование, добавил: — Полагаю через несколько дней вы будете мне нужны.

Потребовался он, однако, значительно раньше. К вечеру того же дня в штаб был доставлен пленный.

— Капитан, — передавали друг другу новость офицеры. — Наши пластуны взяли. Не раненый. Помяли немного, но отошел.

Хотя был уже конец дня, прапорщик не стал уходить, ожидая, что о нем вспомнят. И не ошибся. Полковник ждал его в кабинете.

— Еще одна деликатная ситуация, прапорщик. Впрочем, привыкайте. Через несколько минут начнется допрос. Толмачом, как всегда, будет Минь. Запись допроса я поручаю вести вам. Не случалось участвовать в допросах? Я так и думал. Вот и хорошо, значит, будет практика. Заодно прислушайтесь, точно ли будет он переводить. Все-таки письменный текст — это одно. А потом доложите мне…

Наверное, не нужно было быть физиономистом, чтобы прочесть все, что чувствовал прапорщик в ту минуту, на его лице.

— Задержитесь, — полковник встал из-за стола. — Ну вот, опять обиделись? Трудно вам будет жить на свете, господин прапорщик. Кстати, — продолжал полковник. — Вы ведь читаете газеты. Не попадался вам там поучительный эпизод с американским адмиралом Эвансом? Нет? Жаль. Так вот, несколько лет у адмирала был слуга-японец. Он подавал ему туфли, чистил платье. Потом взял расчет а уехал. А через год, когда адмирал поднялся с официальным визитом на борт японского крейсера, в его командире он узнал бывшего своего слугу. Высший офицер флота служил лакеем! Впрочем, мне кажется эта история вас не убедила.

…Прапорщик впервые видел врага лицом к лицу. «Это враг», — говорил он себе. Если бы случай свел их не здесь, а где-нибудь на передовой, в окопе, японец не задумываясь, убил бы его. «Это враг», — повторил он себе, досадуя, что так и не смог почувствовать к пленному ничего, кроме любопытства.

Другим тоже, видно, было интересно, и по пути, как вели японца, из-за дверей выглядывали писари, офицеры, солдаты охраны.

Лицо капитана не выражало ничего, глаза за толстыми стеклами очков были исполнены безразличия ко всему. В газетах писали, что, если японский офицер, попавший в плен, возвращался потом к своим, он делал себе харакири. Позор плена не оставлял ему права жить. Поэтому и капитан считал себя, видно, как бы уже не живущим. И не имело ни малейшего смысла все, что могло бы произойти сейчас, в этом безвременном промежутке между прежним его бытием и минутой, когда ему дано будет вспороть себе живот, чтобы уйти из жизни. Все это не имело значения. Он не был намерен ни покупать себе жизнь, ни избегать страданий, если русские станут пытать его.

— Назовите пленному мое звание и переведите ему, — начал допрос полковник, — переведите, что я и мои офицеры восхищены храбростью японской армии. Мы также высоко ценим смелость и мужество господина капитана.

Минь перевел точно и быстро. Прапорщик едва успевал записывать.

При звуках японской речи некое движение прошло по бесстрастному лицу капитана. Сказанное как бы разорвало на какой-то миг круг его безразличия. Почти врожденная, поколениями воспитанная вежливость не могла позволить ему оставить без ответа слова признания, даже когда их произносил враг.

Прапорщик удержался, чтобы не начать писать, что ответил японец, не дождавшись, пока Минь произнесет эти слова по-русски: капитан считает честью для себя беседовать с доблестным русским офицером.

Полковник сидел за своим столом, пленный — на стуле перед ним, почти посредине кабинета, Минь — сбоку, как бы между ними. Прапорщик с чернильницей и бумагами расположился за столиком в стороне, чтобы пленному не бросалось в глаза, что каждое слово его записывают.

— Сожалею об обстоятельствах, — произнес полковник, — в которых мы с вами встретились.

— Сожалею об обстоятельствах, в которых мы с вами встретились, — перевел Минь.

«Сожалею об обстоятельствах, в которых мы с вами встретились», — записал прапорщик.

— Оба мы офицеры, — продолжал полковник. — Оба давали присягу, я своему государю, вы — своему. Я хорошо понимаю вас и не собираюсь предлагать вам что-то, противное офицерской чести и принятой вами присяге.

Минь перевел, прапорщик записал сказанное.

Капитан между тем вернулся в прежнее свое состояние, и круг безразличия сомкнулся снова над ним. Он ответил учтивостью на учтивость, и больше не существовало для него ни этих стен, ни врагов, находившихся в этих стенах и творящих какие-то слова.

— Вам нет нужды сообщать мне что-либо. — Полковник пытался пробиться сквозь стену его отрешенности. — Я сам назову вам некоторые данные, собранные нашей разведкой, и вы только подтвердите их правильность. Ничего сверх этого.

Это был ход. Капитан готов был, очевидно, стать мучеником, а оказалось никто не ждет и не требует от него этого. Полковник знал свое дело и знал, как говорить с этими людьми. Пожалуй, зря прапорщик не рассказал ему об Идее.

— Вам будут названы некоторые данные, полученные русской разведкой, и от вас ожидают подтверждения их, если они верны, — произнес Минь по-японски. Перевод был не совсем точен, но достаточно близок.

— Каждое сказанное вами слово, — продолжал Минь без паузы, — будет нарушением присяги. Друзья Японии постараются, чтобы об этом стало известно у вас в армии и на родине.

Прапорщику показалось, что он ослышался.

Несколько секунд он не верил себе. Но по тому, как изменилось лицо пленного, понял, что чудовищные эти слова действительно были произнесены.

— Предатель! — закричал он и вскочил, указывая на Миня. — Предатель!

Он успел заметить взгляд полковника и прочесть в нем досаду. Часовой у дверей зачем-то вскинул винтовку. Все это были какие-то доли секунды, которые сознание его фиксировало с точностью фотоаппарата. Только доли. Потому что уже через мгновение Минь был на ногах. Прапорщику показалось, что китаец бросится на него. Но тот,словно не видя его, метнулся мимо, к окну. Тогда, не думая ни о чем, на одном инстинкте, прапорщик бросился за ним, повиснув на китайце сзади и пытаясь свалить его на пол. Минь отшвырнул прапорщика, но тот тут же вскочил, не чувствуя боли, и снова повис на Мине. Китаец снова отшвырнул его, и, падая, прапорщик успел заметить в его руке узкое, длинное лезвие. И тут оглушительно грохнул выстрел. Это часовой опомнился и, не понимая, что происходит, выстрелил в воздух.

Минь обернулся на выстрел, и этой секунды было достаточно. Прапорщик бросился не на китайца, а только на его руку, державшую на отлете нож, рванул ее на себя и вверх, закручивая за спину. Нож упал, впившись лезвием в доски. Минь рванулся было, и прапорщик почувствовал, что теряет его, как вдруг китаец обмяк и бессильно опустился на пол. Только сейчас он заметил полковника, который нанес предателю молниеносный и едва уловимый удар.

В ту же секунду дверь распахнулась, в комнату ввалились офицеры и солдаты охраны, сбежавшиеся на выстрел.

— Увести, — кивнул полковник на пленного. — И этого тоже.

Китайца стали поднимать с пола.

— Стойте! — остановил полковник. — Обыскать.

Тут только прапорщик заметил, что мир вокруг него непривычно расплывчат и тускл, а вместо лиц белели только какие-то пятна. Ему помогли разыскать пенсне, которое не разбилось чудом.

— Герой! — Обступив, офицеры дружески хлопали его по плечу. Несколько пожилых молча пожали руку. Он не ощущал ничего, ни радости, ни волнения. И вдруг почувствовал, что мелко дрожит — ноги, подбородок, руки, и главная мысль, главная тревога была, чтобы другие не заметили этого.

Оставшись с прапорщиком, полковник долго молчал. Временами он потирал ладонь и морщился. Прапорщик ожидал похвалы. Но он ее не услышал.

— Вы испортили всю игру, — произнес наконец полковник. — Вы нарушили мой приказ. Вам надлежало доложить обо всем мне. Что он сказал?

Прапорщик повторил.

— Тем не менее. — Полковник снова потер ладонь. — Приказ вы должны были выполнить! У нас были данные, что из штаба происходит утечка. Я предполагал, что это Минь. Если бы вы смолчали, мы могли бы поставлять через него ложные сведения о наших делах. Вами сорвана операция. Я имею все основания, прапорщик, требовать вашего отчисления, — заключил он жестко.

— Если бы мне сказали, господин полковник. Предупредили…

— Вас? — Полковник усмехнулся недобро. — Отлично представляю, что бы за этим последовало! Каким Натом Пинкертоном вообразили бы себя! Пожалуй, вообще спугнули бы его. Сейчас негодяй хотя бы в наших руках! Нет, господин прапорщик! Хоть вы и обижаетесь, что я назвал вас студентом, но человек вы, простите, сугубо штатский. Чтобы стать офицером, мало надеть мундир. Впрочем, я не буду требовать отчисления. К сожалению, я не могу позволить себе расстаться с вами. Мой отдел не может оказаться без переводчика.

Почему-то сейчас прапорщик забыл, о чем помнил всегда — говорить так, чтобы в словах его звучали те нотки уверенности и авторитета, которые слышались ему в голосе других офицеров.

— Господин полковник, я давно ждал случая… — И не к месту, и совсем не ко времени он стал рассказывать о своей Идее.

Полковник слушал, не прерывая.

— Я понял вас, — перебил он его наконец. — Вам представляется, и совершенно справедливо, что иная психология, религия и культура противника требует от нас другого подхода. Мы же воюем с японцами так же, как если бы мы воевали с какой-нибудь европейской нацией. Совершенно согласен с вами. Но, к сожалению, мы на войне. Глобальные идеи хороши в мирное время. Поэтому я хотел бы вернуть вас к конкретным нашим делам. Можем ли мы, руководствуясь вашей мыслью, сделать так, чтобы капитан дал нам показания? Или Минь?

— Что касается Миня, господин полковник…

— Его оставьте. Им я займусь сам. Кстати, скажите там адъютанту, чтобы привели его. Прямо сейчас. Сами можете быть свободны. Да, еще одно. Сегодня, кроме, простите, глупости, вы проявили еще и смелость. Я ценю это. Я представлю вас к награде.

Когда Минь переступил порог привычного кабинета где бывал множество раз, два штыка упирались ему в спину.

— Ты знаешь, что тебя ждет, — полковник, всегда отменно вежливый, просто не мог произнести «вы» обращаясь к предателю. — Тебя ждет петля, Минь! И ты это знаешь. На пулю не надейся. Я не жалею тебя. Ты понимал, на что шел. Но я хочу дать тебе шанс. Я могу указать в рапорте, что ты оказал значительные услуги нашей разведке, и просить о снисхождении. Тебе могут оставить жизнь. Но для этого я должен иметь основания. Думаю, ты меня понимаешь.

Минь наклонил голову.

— Господин полковник…

— Нет! — Полковник кивнул конвойным. — Я не желаю говорить с тобой сейчас. Уведите.

«Сейчас он может еще торговаться. К утру сломается окончательно» — так рассчитал полковник.

Но утром ему пришлось начинать допрос с другого: Вей был найден зарезанным на ступенях своего дома.

— …Ты знал об этом?

Минь покачал головой. Это могло означать как «да», так и «нет».

— Знал?

Все знали, что это должно случиться. Раньше или позже. Пока Вей просто служил русским, это было его дело. Но когда он выдал своих в Чженьяньтуне, дни его были сочтены. Это понимал, это знал каждый. Так отвечал Минь.

Допрос продолжался весь день и был продолжен на следующий. Результатом его было снаряжение летучего отряда из казаков.

— Вы идете с отрядом. — Полковник говорил устало, и прапорщику показалось, что он даже осунулся за эти дни. — Вы и вахмистр. Но ваше дело не стрелять. Это умеют делать другие. Вы переводчики. Надеюсь, вам найдется что делать.

Полковник не ошибся, им нашлось дело. Около станции Хайлар пятеро китайцев были схвачены на месте преступления — они пытались заложить пироксилиновые патроны под рельсы. Захватив диверсантов, солдаты едва отошли от полотна, как по рельсам простучал тяжелый воинский эшелон.

Еще двух японцев удалось схватить близ станция Фуляэрди. Они собирались взорвать мост через реку Нони.

В другом, правда, им повезло меньше, вернее — не повезло вообще. За несколько часов до появления отряда близ станции Хайчен в воздух взлетел большой железнодорожный мост. Когда они прибыли, развороченные рельсы были еще теплыми и в воздухе пахло толом[45].

Китайские диверсанты и двое японцев были тем «отступным», той платой, которую Минь давал за свою голову. В бумагах, направленных военно-полевому суду, полковник упомянул о ценных сведениях, сообщенных Минем после ареста. Однако суд смягчающих обстоятельств в этом не усмотрел. Правда, Минь не был повешен, его расстреляли. Это единственное снисхождение, которое было ему оказано.


— Хочу показать интересного человечка, господин прапорщик, — обратился к нему как-то вахмистр, придав лицу выражение такого простодушия, что сразу стало понятно, что он задумал какую-то хитрость.

Через минуту в дверях появился китаец-кули в выцветшей старой блузе, с неизменной косой. Войти он не смел и только топтался на пороге, боязливо озираясь и кланяясь двум страшным большим начальникам.

— Давай не робей, хо́дя[46], — подбодрил его вахмистр, но тот никак не мог решиться переступить порог, а после окрика вахмистра засуетился еще испуганней.

— Ну? Каков? — осведомился вахмистр, торжествуя неведомо по какому поводу.

— В агенты? — Прапорщик с сомнением покосился на вахмистра. В этом случае китаец вообще не должен был бы приближаться к штабу. — Так ведь дурак же! Сразу видно. Дармоедов у нас и так хватает.

Вахмистр не сдерживал уже улыбки.

— Ну-ка, ходя, подай голос! Кто ты такой есть.

Китаец перестал дрожать, распрямился, стал «смирно» и совсем заправским, солдатским жестом приложил руку, как к козырьку, к засаленной тряпке, обмотанной вокруг головы.

— Чемарского пехотного полка рядовой Василий Рябов, ваше благородие! — с рязанским напевом выпалил он.

И уже не солдат, а мужик, довольный своей проделкой, смотрел на прапорщика озорно и радостно. Вахмистр веселился больше всех:

— Слышу вчера у солдат смех, вся казарма собралась. Целое представление! А это он! Пошли, Василий, я тебя еще другим господам офицерам покажу!

Спектакль повторялся еще и еще раз, и всякий раз вахмистр веселился и радовался, как впервые.

От каких случайностей, неуловимых сцеплений обстоятельств зависит судьба человека!

Случилось так, что именно в тот день в штабе оказался глава армейской разведки генерал Ухач-Огорович, прибывший из ставки. Услышав от офицеров о необыкновенном солдате, он не преминул заметить полковнику:

— А еще жалуетесь, что к японцам посылать некого. Вот его, Рябова, и пошлите! А что, неплохая мысль, господа?

Полковник знал много способов не исполнять вздорное приказание. Возражать было самым худшим из них.

Генерал Ухач-Огорович был поставлен во главе разведки, которую, по сути дела, еще предстояло создать. В этом и состоял, в частности, смысл теперешней инспекционной его поездки по штабам корпусов и армий.

— Господа, — объявил полковник. — Его превосходительство генерал Ухач-Огорович изъявил желание встретиться с нами для неофициальной беседы.

Встреча оказалась малолюдной, приглашены были лишь немногочисленные сотрудники отдела разведки.

— Прошу, господа, без церемоний. По-домашнему, — пробасил генерал.

Генерал рассказал несколько историй. О том, как разъезд поручика Шванебаха наткнулся на двух лам, которые молились в кибитке и которые оказались вовсе не ламами, а переодетыми японскими офицерами. О казацкой сотне, которая, проходя Ый-Чжу, захватила там переодетого майора японского генерального штаба Тацуиро с пятью нижними чинами и двумя штатскими. О шпионах-китайцах, которые, находясь в тылу боевых распорядков наших войск, переговаривались с японцами при помощи красных и белых тряпок, намотанных на шесты.

— Или вот еще поучительный случай…

Однако за всеми этими случаями не было обшей картины и не вставало единого плана на будущее. Может, поэтому разговор так легко свернул на более легкую тему — о прошлом. Как оправдать провалы, объяснить неудачи и поражения — тому у генерала готовы были убедительные доводы и аргументы. Конечно, кое-что недоучли, недодумали, упустили, но в основном повинны были обстоятельства.

И действительно. Возможно ли было помешать шпионажу, если только в Уссурийском крае из 223 тысяч жителей 46 тысяч были пришлые — японцы, маньчжуры, китайцы! А сколько японцев оседало в городах близ казарм, военных частей и доков! Кто бывал во Владивостоке, помнит, наверное, фотографа Нарита. Он был японец и исчез недели за две до войны. Так вот, этот Нарита занимался групповыми фото офицеров. Он делал это лучше и дешевле других. Благодаря ему японцы имели полное представление о командном составе наших войск в городе. Впрочем, во многом мы сами виноваты. Помню, несколько лет назад в Иркутске мы как лучшего гостя принимали японского атташе Фукусима. Он следовал в Европу, в Париж или Лондон и не мог выбрать лучшего пути, кроме как через весь наш Дальний Восток и Сибирь. Железной дороги тогда еще не было, и весь путь он проделал верхом. Оказалось, Фукусима тогда уже был капитаном генерального штаба. Сейчас он руководит разведкой армии генерала Куроки, воюющей против нас.

Что могла противопоставить тогдашняя Россия этому тотальному шпионажу?

— Господин генерал, — решился один из офицеров. — Некоторые полагают, что наша разведка ограничивается театром военных действий и дальше, так сказать, интересов своих не простирает. Справедливо ли это предположение?

Генерал посмотрел строго и вопросительно. Однако даже не на говорившего, а на полковника, поскольку это был его подчиненный. После чего заметил строго:

— Во время войны таких вопросов не задают!

— А если задают, то на них не отвечают! — подхватил полковник несколько даже весело. Получилось так, что все, мол, у нас обстоит замечательно, только это тайна! И, подразумевая этот невысказанный подтекст, генерал кивнул полковнику — и рад бы, дескать, поведать об этом, да не могу, не имею права.

И все же, вздумай генерал Ухач-Огорович ответить на этот щекотливый вопрос, он должен был бы признать, что такой разведки у ставки нет. Едва ли ему могло бы быть известно, что генеральный штаб, тщательно конспирируя свои связи, всю войну держал двух своих агентов в Японии и одного в Китае. В самом начале войны в безотчетное распоряжение этим трем были переданы 52 тысячи рублей на организацию агентурной сети. Что удалось им сделать и удалось ли — неизвестно. Документов не сохранилось.

Покидая штаб, Ухач-Огорович еще раз напомнил командующему про Рябова. Непременно проинструктировать и послать. Полковнику затея эта представлялась безумием, и он, насколько мог, включил свои бесшумные тормозящие устройства. Через неделю, однако, командующий вызвал его.

— Что вы тянете, полковник? Не понимаю! Дайте ему задание попроще. Важно, чтобы этот солдат побывал на той стороне. Знаете, что сказал генерал? «Мы сделаем из него героя». И он прав — это нужно для морального духа войск.

Через неделю Василий Рябов, не знающий ни слова по-китайски и обладающий лишь даром мимикрии, был направлен в японский тыл. Вместе с ним шел Фан — тот самый молодой китаец, которого прапорщик видел в свой первый день. Проводить их через посты боевого охранения поручено было вахмистру.

— Все в порядке?

— Так точно, господин полковник, — сказать это можно было по-разному. Вахмистр произнес это мрачно.

— Ничего. Не грусти, вахмистр. Вернется Василий.

И, хотя полковник постарался сказать это бодро, чувствовалось, что и сам он не очень этому верит.

После отъезда Ухач-Огоровича прошел слух, будто полковника переводят в ставку. То ли в силу ожидаемой перемены, то ли из-за каких-то других обстоятельств прапорщик нашел полковника как бы отключенным от того, что происходило вокруг. Таким прапорщик видел его только в день своего приезда. Может, поэтому он не решился коснуться причины своего прихода сразу.

— Через вас, кажется, полковник Самойлов передавал мне поклон? — Полковник говорил, не поворачиваясь к нему, глядя в окно, за которым моросил унылый маньчжурский дождь. — Знаете, что мы с ним в Болгарии делали? Нет? Как ни странно, мы оказались там благодаря японцам. Их офицеры прибыли туда, дабы негласным образом изучать опыт нашей войны с турками. Больше всего их интересовали обстоятельства, в которых русская армия терпела неудачи. Ну а нам нужно было знать, что интересует их. Некоторые мои коллеги допускали возможность войны с Японией. Правда, когда наш посланник в Токио Извольский сообщал, что Япония готовится к войне, в Петербурге от него отмахивались…

То, что говорил полковник, было мыслями вслух и не предполагало никаких комментариев прапорщика. Поэтому, когда он позволил себе заговорить, полковник взглянул на него с некоторым недоумением, словно только сейчас заметил присутствие молодого человека.

— Конечно, он не берется судить, заметил прапорщик, но последнее время многие говорят об измене…

— Измене? — полковник скривился болезненно. — Вы действительно верите этим утешительным сказкам?!

— Но, господин полковник, вы же не станете отрицать — гаубицы взрываются…

— Гаубицы? Стодвадцатимиллиметровые, крупповские? Еще бы не знать! Взрываются.

Артиллеристы, приписанные к гаубицам, числились в должности самоубийц. Орудия взрывались в среднем после 300—500 выстрелов, но могли взорваться и на первом и на сотом. Когда раздавалась команда «пли!» и заряжающий дергал за шнур, никто из расчета не знал, что за этим последует — выстрел или взрыв.

— К сожалению, ни измена, ни японцы здесь ни при чем. — В голосе полковника послышалась горечь. — Капсюли для снарядов изготовляются у нас, под Петербургом. При загрязнении гремучей ртути чувствительность ее к толчкам возрастает многократно. Так вот, добиться нужной чистоты мы не можем или не умеем, хотя во всем мире это делают без труда. Конечно, кричать «измена!» куда легче! А о «диверсии» на Сибирской железной дороге вы тоже, наверное, понаслышаны?

Еще бы, зимой 1904 года об этом говорили все. Сибирская железная дорога, единственная, связывавшая Россию с фронтом, бездействовала целый месяц. Но и здесь японцы, диверсия и измена были ни при чем. На станции Тайшет у депо столкнулись два паровоза, загородив доступ к складу угля. Конечно, уголь можно было бы погрузить на паровозы корзинами. Но раньше так делать не приходилось, и страх перед новым оказался сильнее всего. Начальство распорядилось охладить паровозы. Стоял сорокаградусный мороз. Охлажденные паровозы, находившиеся на путях, вышли из строя. Другие составы, бывшие на соседних и дальних станциях, вынуждены были тоже остановиться и тоже охладить паровозы. Через несколько суток движение было парализовано на всей дороге. Было заморожено около семидесяти паровозов, на станциях и перегонах скопились сотни эшелонов с амуницией, снарядами и войсками.

— Знаете, прапорщик, чем мы заплатили за «диверсию», которую устроили сами себе? Поражением под Мукденом! Ни больше и ни меньше! Армия недополучила двести воинских эшелонов — полтора корпуса, которые могли бы изменить весь ход сражения. Русская армия изведала позор неудачи, тысячи убитых, десятки тысяч раненых — и все это только потому, что на станции Тайшет два машиниста — пьяницы, а начальник — болван. Однако признать за собой такое стыдно. Кричать же об измене предпочтительнее, поскольку позволяет нам продолжать быть о себе хорошего мнения!

Полковник отошел от окна и наконец обернулся.

— Я, кажется, наговорил вам всего. — Он сделал попытку улыбнуться. — Думаю, больше мы не увидимся. Меня переводят в ставку.

На столе поверх бумаг лежал только что вскрытый полковником синий штабной конверт. Он не стал говорить прапорщику, что было в нем. Узнает в свое время. Из ставки сообщали, что Чембарского пехотного полка рядовой Василий Рябов был схвачен японцами, предан суду и расстрелян.

* * *
…А ведь добрый и верный китаец Фан так торопил Рябова возвращаться:

— Домой! Домой! — И махал рукой в сторону севера.

Шел шестой день их пребывания в тылу японских войск. До сих пор все обходилось. Они побывали даже в одном военном лагере, что оказалось не так просто. Рябов ничего не записывал, полагаясь на память, да и в грамоте силен не был.

Бывает на какое-то время опасность обретает вдруг для некоторых необъяснимую притягательную силу. И кажется, мало уже ходить по краю, нужно заглянуть в саму бездну, а то и побалансировать, покачаться над ней. «Это смерть зовет его», — говорят о таких старые люди.

Каждый японец на их пути мог оказаться первой ступенькой той короткой лесенки, что ведет к взводу, расстреливающему на рассвете. Но Рябова словно неумолимой силой влекло навстречу риску. Заметив на привокзальной площади офицера с саквояжем, он бросился к нему, знаками давая понять, что готов донести багаж. Японец согласился хмуро. Фан семенил рядом, перехватывая время от времени ручку саквояжа.

При виде офицера часовой у ворот дернулся, беря карабин на караул. Они оказались в расположении какой-то воинской части, прошли мимо палаток и нескольких фанз, стоявших с края. Ничего не изменилось, ничего не произошло, но почему-то все стало походить на дурной сон. Так стало казаться Фану.

Офицер проявил неожиданную щедрость, не потеряв при этом своего хмурого вида. Когда же, поплутав сколько нужно, чтобы осмотреться, они направлялись к воротам, слева увидели десятка два кули, которые сгружали ящики с армейских обозных телег. Пройти бы мимо, но снова Рябов пошел навстречу риску. Дернув Фана за рукав, он пристроился за последним и взвалил на себя очередной ящик. Фан, идя следом, сделал то же. Они пошли по двум доскам, настланным на земле, и почему-то все стало как во сне, который неизбежно должен был обернуться кошмаром.

Японец в желтых крагах, стоявший под навесом, руководил разгрузкой. И на какой-то миг показалось, что все это уже было — и этот навес, и этот японец.

Поставив ящик, Рябов замешкался почему-то. Что произошло дальше, Фан не понял. Когда он обернулся на крики, Рябов, неестественно пригнувшись, бежал к воротам. Японец закричал ему вслед пронзительным голосом. Фан метнулся за штабеля и оттуда видел, как солдаты, выскочившие откуда-то сбоку, сбили Рябова с ног.

Кули стали шуметь:

— Он был не один! С ним был другой! Где он?

Фан еще глубже забился в какую-то щель и замер.

Через несколько дней на передовой японец с белым флагом вручил русскому офицеру пакет, адресованный генералу Куропаткину. Это было письмо от японского командующего. Русский солдат Василий Рябов, сообщал командующий, был задержан на территории японской воинской части и в соответствии с законами военного времени был предан полевому суду и расстрелян. Японский командующий поражен храбростью этого солдата, мужественно принявшего смерть. Он сообщает о происшедшем генералу Куропаткину и выражает свое восхищение.

ГЛАВА IX Разоблачение

Первая мировая война была войной империалистической, войной за передел колоний. Колониями владели Англия, Германия, Франция. Но Россия, такое же империалистическое государство, как и другие, входила в это переплетение экономических, военных и политических интересов. Передел мира, писал В. И. Ленин, «не мог на основании капитализма произойти иначе, как ценою всемирной войны»[47].

Но накануне войны Россия была уже чревата революцией. Вот почему то, что делали русские военные патриоты-разведчики, заносилось в архив истории уже не только по ведомству царской России. На их дела в той или иной мере падал отблеск приближавшейся революции.

Подвиг разведчика Колаковского, разоблачившего германского агента Мясоедова, ждет еще подробного и скрупулезного исследования военных историков. Когда эта работа будет проделана, версия, изложенная нами, обретет новые детали, а возможно, иной ракурс. Вот почему на том, что рассказано на этих страницах, рано ставить точку.

* * *
Решетки на окнах были легки, ш у т о ч н ы, однако, когда арестант потрогал их, воспользовавшись отлучкою немца, к нему приставленного, убедился — не выломать, сделаны, что называется, от души, не на один день…

— Еще раз расскажите подробно, как вы попали в плен? — спросил офицер генерального штаба германской армии, чиновник бюро разведки Бауэрмайстер, говоривший по-русски свободно, без акцента (чему, впрочем, удивляться — до мая 1914 года жил в Петербурге как русский подданный, подвизался в сфере страхования имущества).

— Вы же знаете… Ваши солдаты схватили меня контуженным; патронов к нагану не было, отстреливаться нечем…

— Бедненький русский офицер… Нечем отстреливаться… Японцы в таких случаях кончают жизнь кинжалом.

— Кинжалы для русских офицеров поставляли до войны ваши заводы, клинки слишком быстро ржавели и крошились; не харакири ими делать, а старикам пятки щекотать…

— Стоит ли так злобно отзываться о нашей военной индустрии?

— Стоит. Это для вас она военная, для нас — изменническая.

— Изволите по-прежнему дерзить?

— Нет. Просто называю кошку кошкой…

— Так ведь это и есть высшая форма дерзости!

— В моем положении она-то и есть спасение…

— Ваше имя?

— Вы же знаете…

Бауэрмайстер по-прежнему словно бы не слышал собеседника, сказал еще раз, бесстрастно, будто со стороны:

— Имя?

— Яков.

Бауэрмайстер повторил удовлетворенно, словно бы любуясь чем-то, одному ему видным:

— Яков… Прекрасно… Яков… Почти Якоб, очень близко к прусскому, не находите?

— Нахожу, отчего ж нет? Русы и прусы — одного рода племя.

— Ну, так-то резко б не надо…

— Не привык таить мнение…

— Придется и этому выучиться… Итак, Яков… Имя отца, пожалуйста.

— Вы знаете…

— Пожалуйста, имя отца?

— Павел.

— Павел. Почти Пауль. А может, и впрямь, русы и прусы? — улыбнулся офицер генерального штаба. — И наконец, фамилия?

— Колаковский.

— Что-то есть в звучании польское, не находите?

— И отец и дед мой православные, католиком никто в роду не был.

— Не верите в теорию крови?

— Не верю.

— Только «дух определяет личность»?

— Только.

— Ну а как же тогда прикажете понять, что вы, православный, русский… Кстати, какой полк?

— Перед вами лежат мои данные, господин Бауэрмайстер.

— Вот я их и намерен перепроверить.

— Тогда я отказываюсь говорить с вами. Я — офицер, и слово свое почитаю абсолютным… Коли я сказал о своем согласии, извольте мне верить, а не устраивать пустые перепроверки… Мы так в гимназии баловались, в шестом еще классе, слабеньких духом пугали, начитавшись «Бесов»…

— Вы стали значительно более говорливым, после того, как мы подкормили вас в лазарете…

Колаковский откинулся, словно от удара:

— Вы своему начальству доложите: отныне я вообще говорить с вами перестаю и предложение свое беру обратно.

— Поздно, Яков Павлович. Ваше согласие служить германской разведке уже зафиксировано на фонографе, так что отказ ваш невозможен. Очень сожалею. В случае отказа мы ошельмуем вас в глазах офицеров двадцать третьего пехотного Низовского полка… Хотите послушать запись нашей беседы, когда вы в первый раз изволили дать трещинку? А я, словно капля, в трещинку юрк, юрк и затаился… И ждал, пока мороз ударит… Лед камень рвет, словно порох, Яков Павлович…

— Ну и какой же вам смысл меня шельмовать? Каков прок? — спросил Колаковский, хрустнув пальцами так, что гримаса свела лицо немца.

— Прок таков, чтоб другим было неповадно финтить! — отрезал Бауэрмайстер.

Колаковский поднялся из-за стола, попросил:

— Встаньте, пожалуйста.

— Это еще зачем?

— Я ударю вас по лицу, дабы вы имели основание вызвать меня на дуэль.

Бауэрмайстер вздохнул, закрыл глаза, долго сидел недвижно, потом откашлялся:

— Хоть я и могу вас швырнуть в карцер, ибо вы наш пленник, но тем не менее прошу принять мои извинения, Яков Павлович… Простите, милый, но в разведке проверка — вещь необходимая, мы ж вам — коли передадим петербургскую агентуру — вручим судьбы людей, наших друзей, так что простите, бога ради, Яков Павлович, и не держите на меня зла, коли можете…

Колаковский опустился на стул, снова хрустнул пальцами:

— Разве ж допустимо так, право… Тем более я пленник… Ну да ладно, я удовлетворен вашим ответом вполне, лжи нет в нем…

Бауэрмайстер чуть поклонился, лицо его снова дрогнуло:

— А не слишком ли вы меня легко простили? Нет ли в этом простолюдинства? Истинный дворянин не может быть столь снисходителен к оскорблению.

Колаковский перегнулся через стол и резко ударил офицера.

Тот упал с кресла, ударившись головою об угол стола.

Колаковский поднялся, вышел в соседнюю комнату, крикнул дежурным:

— Поднимите вашего командира, он хлипкий…

Никто, однако, не ответил ему. В приемной Бауэрмайстера тоже было пусто.

Колаковский вышел в соседнюю комнату — никого; в третьей — тоже.

Он толкнул ногою тяжелую дверь, что вела на улицу, — подалась легко.

Колаковский хмыкнул, вернулся назад, тронул мыском Бауэрмайстера, лицо его дрогнуло, сказал презрительно:

— Ладно, поиграли, и будет. Бежать смысла нет, схватите. Или — или. Коли у вас нет нужды начать со мною серьезное  д е л о — верните в лагерь, надоело мне подлаживаться под ваши дурацкие проверки. Отчего я согласился работать на вас, хотите понять? Оттого, что в России сейчас правят дурни, которые ведут империю к краху. Поднимать ее из руин предстоит Европе; ближе всех к нашим границам — вы; следовательно, вы-то именно и станете работать с нами; так не лучше ль договориться о форме сотрудничества, при котором насильник и мерзавец — то есть вы — станет выполнять по отношению ко мне те условия, которые мы обговорим заранее, пока вы во мне более заинтересованы, чем я в вас?

…После семидесяти четырех часов утомительнейших допросов состоялся обед в особняке генерального штаба. Генерал, принимавший Колаковского и Бауэрмайстера, заключил трехчасовую трапезу словами:

— Мы поручаем вам в Петербурге организацию диверсии, Якоб Паулевич, мы подвигаем вас на террор — именно вы должны будете застрелить великого князя, и, наконец, мы вам доверяем ценнейшее наше приобретение жизнь и честь друга, Якоб Паулевич; имя друга — Мясоедов; звание — полковник жандармерии; кличка в нашей разведке — «Шварц», оклад — сорок тысяч марок в год.


…Через девятнадцать дней, поздней ночью, в квартире подполковника генерального штаба Ивантеева, что на Мойке, задребезжал звонок.

Сонная прислуга не разобрала имени, побрела в покои барина. Тот спал отдельно от супруги, в своем кабинете, возле телефонного аппарата.

— Ктой-то к вам, Леонид Фомич, — сказала женщина, а кто — не пойму.

Ивантеев лежал на диване одетым, словно бы ожидая этого прихода.

Посмотрел на часы; стрелки показывали три часа утра.

— Ложитесь спать, Григорьевна, — сказал он, — я сам гостя впущу.

Света в прихожей Ивантеев не зажигал; когда вошел гость — обнял его, прижал к себе, ощущая чужой запах шинели, провел в кабинет.

Колаковский — а это был он (никакой не офицер пехоты, но сотрудник военной контршпионской службы) — чуть не обвалился в кресло и сказал, не разжимая губ:

— Вы были правы… Все эти годы правы… Будь мы все прокляты… Мясоедов действительно их агент.

Ивантеев протянул Колаковскому папироску, поднес обжигающе близкий огонь спички, спросил:

— Пароль и отзыв к нему вам дали?

— Да.

— Явку?

— Тоже.

— Это в протоколе допроса, который с вас станут потом снимать, не очень-то открывайте, ясно?

— Ясно.

— Сейчас спать, утром — за рапорт на мое имя, составим вместе, а потом — вплоть до ареста, если бог даст, мы сможем его на этот раз взять, — из дома моего не выходить, вас шлепнут незамедлительно…

Основания для такого рода опасений были весьма серьезны: агент разведки германского генерального штаба, полковник жандармерии Мясоедов был одним из начальников контршпионского ведомства России.

О его предательстве говорили не первый год; публично его обвинил в германофильстве член государственной думы октябрист Гучков; в популярнейшем «Новом времени» один из наиболее влиятельных журналистов России, Суворин, прямо объявил Мясоедова человеком, стоящим на службе иностранных интересов.

Казалось, такого рода обвинения несмываемы.

Увы, нет.

Об этих обвинениях тем не менее говорили в обществе шепотом, ибо генезис страха, вдавленный в головы подданных, предписывал и на сей раз: «Молчи и будь подальше!» И не зря страх шевелился в сердцах людей: военный министр Сухомлинов — любимец царя; Мясоедов любимец Сухомлинова. И все тут! Логическое построение иного порядка, кроме как: «Молчи! Т-ссс!» — попросту невозможно было в те годы.

Подполковник Ивантеев, несмотря на царивший страх, в течение многих месяцев собирал по крупицам документы, неопровержимо свидетельствовавшие об измене Мясоедова. Он при этом понимал, что без главной улики, без явок, паролей, без связей, без того, чтобы германские разведчики не назвали своего агента, — он не сможет в обход министра Сухомлинова, а точнее говоря, в обход царя, — арестовать жандарма.

И поэтому, когда началась война, русские военные разведчики, стоявшие на патриотических позициях, отправили в действующую армию ряд наиболее талантливых сотрудников для того, чтобы внедриться в германскую шпионскую службу и получить улики против сановных изменников, засевших в Петербурге под защитой скипетра российского самодержца и его августейшей подруги…

Колаковский такую улику получил, остальные его коллеги погибли «при исполнении долга»…

…Назавтра, минуя Сухомлинова, втайне от него, был отдан приказ: арестовать полковника жандармерии Мясоедова как шпиона, выдавшего Берлину, и Вене секретнейшие данные России…

Особенно одно «дело» Мясоедова было вопиющим по своему коварству. Именно ведь потому, что Сухомлинов смог назначить Мясоедова на столь секретный пост в военном министерстве, произошло предательство века: в 1913 году, как раз в ту пору, когда генеральные штабы Германии и Австро-Венгрии приступили к созданию  к о н ц е п ц и и  предстоящей войны, ушел из жизни самый загадочный лазутчик XX века, начальник разведслужбы Австрии полковник Редль, работавший на русский генштаб в течение десяти лет.

Однако «провал» Редля объяснялся как угодно, во только не как следствие германского шпионажа в России, то есть не как результат деятельности Мясоедова.

Предоставим слово английскому исследователю Роуану.

Вот что он писал о Редле:

«До 1905 года полковник был директором австро-венгерской разведки, сокращенно «КС», и успешная работа его отдела снискала ему полное признание руководителей армии. Он разоблачил и задержал нескольких из наиболее ловких шпионов Европейского континента; он сумел разузнать немало тщательно охраняемых тайн соседних держав; говорили, что он не знал неудач. Но больше половины своего времени Редль в действительности отдавал службе на пользу России».

Английский исследователь рассказывает далее, что, если возникал интерес к какому-нибудь посетителю, его могли сфотографировать «анфас и в профиль, а также снять пальцевой отпечаток, причем каждое слово, сказанное им, записывалось на специальной пластинке — и все это без ведома посетителя. Где бы этот посетитель ни сидел, на него всегда можно было направить две фотокамеры в наивыгоднейшем освещении. Во время беседы с посетителем вдруг начинал звонить телефон — это дежурный офицер сам «вызывал» себя к телефону, незаметно нажимая ногой под столом кнопку электрического звонка. В течение этого мнимого разговора офицер знаком указывал на закрытый портсигар, лежащий на столе, приглашая гостя взять папиросу. Металлическая крышка портсигара была соответствующим образом обработана и сохраняла отпечатки пальцев того, кто к ней прикасался.

Если гость был некурящий, офицер по телефону «вызывал» себя из комнаты; извинившись, он второпях забирал с собой портфель. Под ним оставалась папка, помеченная надписью «секретно». И мало кто из приходивших в центральное бюро «КС» отказывал себе в удовольствии заглянуть в папку с такой заманчивой надписью. Разумеется, поверхность этой папки также была обработана. А если посетитель не поддавался искушению, применялась новая хитрость, и так далее, пока какая-нибудь из них не удавалась. И все это время скрытый прибор запечатлевал каждый звук на граммофонной пластинке, находившейся в смежной комнате.


В 1905 году Редль переехал в Прагу в качестве начальника штаба крупнейшей армии, передав свой пост талантливому разведчику капитану Ронге. Именно он, капитан Ронге, решил перещеголять Редля. Он внедрил, как утверждает Роуан, новый вид слежки — тотальную тайную почтовую цензуру. «Подлинные мотивы этого нововведения были известны только трем лицам — Ронге, его начальнику и чиновнику, которого он поставил во главе венского «черного кабинета». Всему остальному штату сказали, что это делается для преследования таможенных жуликов, и обязали хранить сообщенное в тайне. Благодаря такой уловке работники бюро цензуры обращали особенное внимание на письма, получаемые из пограничных пунктов.

2 марта 1913 года в «черном кабинете» (то есть в отделе контршпионской службы, занятом перлюстрацией писем, полученных из-за границы) были вскрыты два конверта. Оба были адресованы: «Опера, Балл, 13, до востребования, главный почтамт, Вена». Судя по почтовым штемпелям, они прибыли из Эйдкунена в Восточной Пруссии, пункта на русско-германской границе. В одном конверте лежали кредитки на сумму 6 тысяч австрийских крон, в другом — на 8 тысяч. Ни в том, ни в другом не было сопроводительного письма, и это, естественно, показалось подозрительным. Вдобавок Эйдкунен был маленькой станцией на русско-германской границе, хорошо известной шпионам всех наций. «КС» вернула оба письма в отдел писем «до востребования» и решила посмотреть, кто явится за ними.

Позади венского главного почтамта на Флейшмаркте (Мясном рынке) приютился небольшой полицейский участок. Ронге распорядился соединить этот участок специальным телефонным проводом с почтовым отделом «до востребования». Дежурному чиновнику достаточно было нажать кнопку, чтобы в одной из комнат полицейского участка раздался звонок; он должен был сделать это, как только придут за обоими письмами, и возможно дольше задерживать при этом выдачу их. В полицейском участке постоянно находились наготове два сыщика, которые должны были поспешить по звонку на почту и выяснить, кто явился за письмами.

Прошла неделя, пишет Роуан, все было «на взводе», но звонка не было. Прошел март, апрель, но никто не являлся за письмами; 14 тысяч крон оставались невостребованными. Но на 83-й день ожидания, в субботу вечером 24 мая, раздался звонок с почты. Одного из сыщиков не было в этот момент в комнате; другой мыл руки. Спустя две минуты, однако, они уже мчались на почту.

Почтовый чиновник сказал, что они опоздали, что получатель только что вышел «налево». Выбежав на улицу, они увидели удалявшееся такси. И ничего более. Сыщики простояли на месте двадцать минут и чувствовали себя провинившимися школьниками; им очень не хотелось сообщать о своей неудаче и выслушивать упреки начальства. Но, по иронии судьбы, как раз неудача сыщиков и их бестолковое стояние на месте перед почтой дали превосходную нить для следствия. Возвратилось такси, на котором уехал получатель двух злополучных писем. Сыщики немедленно расспросили шофера и установили, что его недавний пассажир направился в кафе «Кайзергоф».

— Поедем и мы туда, — сказал один из сыщиков.

По дороге они тщательно обследовали сиденье в автомобиле и нашли футляр от перочинного ножа из серой замши. В эту пору дня в кафе «Кайзергоф» было почти пусто; пассажира не оказалось. По-видимому, он пересел на другой автомобиль, чтобы запутать след. Неподалеку была стоянка машин, и здесь сыщики узнали, что какой-то мужчина за полчаса до этого взял автомобиль и приказал ехать к отелю «Кломзер».

Явившись в отель, они спросили у портье, приезжал ли кто-нибудь в такси за последние полчаса. Да, приезжало несколько человек; в номер 4-й, в номер 11-й, а также в 21-й и 1-й. В 1-м номере находился полковник Редль.

Сыщики показали портье футляр от перочинного ножа:

— Возьмите и при случае спросите гостей, не потерял ли кто-нибудь из них эту штучку.

Портье был рад услужить полиции. Один из сыщиков отошел в сторону и стал читать газету. Хорошо причесанный господин в щегольском штатском костюме спустился по лестнице и отдал свой ключ. Это был «номер 1-й».

— Виноват, — сказал портье, — вы случайно не потеряли футляр от перочинного ножа?

— О да, — сказал Редль, — конечно, это мой футляр! Благодарю вас.

Но тут он заколебался. Где он пользовался перочинным ножом в последний раз? В первом такси, вынимая деньги из конвертов! Он поглядел на портье — тот вешал ключи на место. Неподалеку стоял другой человек, видимо, поглощенный чтением газеты. Редль положил футляр в карман и направился к выходу.

Сыщик, читавший газету, кинулся в телефонную будку и потребовал: «1-23-48» — секретный номер штаба политической полиции в Вене. И главным чинам «КС» стало известно, что письма, адресованные «Опера, Балл, 13», были наконец получены адресатом: их получатель использовал два таксомотора, чтобы запутать возможных преследователей, но имел неосторожность потерять футляр от своего перочинного ножа. Установлено, что этот футляр принадлежит их шефу — Альфреду Редлю.

Офицеры поспешили на почту за справками. В отделе венского почтамта «до востребования» все получающие письма должны были заполнять краткий формуляр:

Род вложения:

Адрес на пакете:

Укажите (по возможности), откуда ожидаете.

Контрразведчики увезли с собой бланк, заполненный человеком, получавшим письма на адрес «Опера, Балл, 13». С потайной полки в своем кабинете достали небольшой, изящно переплетенный томик. Это был секретный документ, написанный самим Редлем, — он считал его слишком конфиденциальным, чтобы отдавать в перепечатку.

Был сличен почтовый формуляр с рукописью. Сомнений быть не могло — это почерк Редля.

А в отеле тем временем Редля ждал доктор юриспруденции Виктор Поллак, пригласивший старого друга отобедать в ресторане «Ридгоф». Полковник согласился, но пошел переодеться во фрачную пару. Поллак был одним из виднейших юристов Австрии, он часто сотрудничал с Редлем в судебных процессах по шпионским делам. Сыщик подслушал их разговор, протелефонировал своему начальству, а затем отправился в «Ридгоф» предупредить директора ресторана.

Когда Поллак и Редль сели за стол в отдельном кабинете, им прислуживал в качестве официанта агент тайной полиции. Но услышал он мало, ибо Редль был угрюм и почти ни о чем не говорил со своим приятелем. Во время ужина Поллак, покинув на минуту кабинет, подошел к телефону и, к изумлению официанта-сыщика, вызвал к аппарату начальника венской полиции, отвечавшего за слежку в операции против Редля.

— Друг мой, вы поздно работаете! — сказал Поллак.

— Я жду данных по одному важному делу, — сказал тот и стал слушать Поллака, который начал рассказывать ему о каких-то «затруднениях Редля».

Полковник действительно весь вечер казался не в духе, был чем-то взволнован, признался Поллаку в нравственных терзаниях, дурных поступках, но, конечно, ни слова не сказал о шпионаже или измене.

— Вероятно, переутомление, — закончил Поллак свой рассказ. — Словом, он просит меня устроить так чтобы он мог немедленно уехать обратно в Прагу с наибольшими удобствами. Не можете ли вы оказать ему содействие?

— Успокойте полковника, — ответил шеф полиции, — пусть он придет ко мне завтра утром. Я сделаю для него все возможное.

Поллак вернулся в отдельный кабинет.

— Пойдемте, — сказал он Редлю в присутствии «официанта». — Я уверен, что нам удастся все устроить.

Поллак оставил официанта-сыщика в растерянности и недоумении. Адвокат телефонировал начальнику полиции, а потом сказал шпиону и предателю, что ему кое-что «устроят».

В 11 часов 30 минут Редль попрощался с Поллаком в холле отеля и вернулся в свой отель. Вполночь четыре офицера в полной форме вошли к нему. Редль в это время сидел за столом и писал.

— Я знаю, зачем вы пришли, — сказал он. — Я пишу прощальные письма.

— Мы должны узнать масштабы и продолжительность вашей… деятельности.

— Все, что вы хотите знать, отыщется в моем доме в Праге, — сказал Редль.

Потом он попросил револьвер.

Офицеры, которым начальник австрийского генерального штаба поручил допросить Редля и обеспечить его немедленную «казнь», отправились в кафе «Централь», заказали кофе и стали в напряженном молчании ждать.

В полночь Редля не стало».

…Вот какого уровня разведчика сумели разоблачить в Вене в 1913 году…

Полно, в Вене ли?!


…Прежде чем начать анализ версии, высказанной Роуаном, посмотрим, как излагали это же событие австрийские историографы. Один из руководителей венской разведки (по прошествии многих лет после описываемых событий) сообщил, что  д е л о  началось не в почтовом отделении на одной из прекрасных улиц Вены, а в Берлине, в кабинете начальника германской разведки полковника Николаи.

В апреле 1913 года в Берлин из Вены было «почему-то» (?) возвращено письмо, адресованное «до востребования». В Берлине его, «естественно» (?), вскрыли, прочитали, сфотографировали. Было в письме, по утверждению австрийских юристов, шесть тысяч крон и два шпионских адреса, известных секретным службам Берлина и Вены, — первый в Париже, другой в Женеве. Именно берлинская секретная служба и отослала «сестринской» шпионской организации в Вену загадочное письмо с деньгами и предложила начать слежку за почтой, чтобы выявить получателя.

Любопытная деталь. Английский историк об этом факте не упоминал. Отчего?

Теперь о других «разночтениях» в деле Редля. «Разночтения» ли? Стоит заметить, что австрийский исследователь был в свое время виднейшим деятелем австрийской разведки. Именно он-то и утверждал, в частности, что в почтамте незнакомца ожидали три сыщика.

Почему английский исследователь говорит всего лишь о двух?

Куда делся третий?

Кто он и откуда?

Австрийский исследователь сообщает, что шофер, вернувшийся к сыщикам после того, как они потеряли «объект наблюдения», сообщил, что вез своего пассажира к гостинице «Кломзер».

А почему он ничего не сказал им про кафе «Кайзергоф», как утверждает Роуан?

Почему австрийский исследователь обошел факт посещения полковником Редлем этого модного шумного кафе, где возможны контакты со всякого рода людьми?

Впрочем, словно бы поправляя своего коллегу, другой австрийский исследователь, Урбанский (в прошлом — генерал военной разведки в Вене), вспоминает кафе «Кайзергоф» и выдвигает версию, что, мол, сыщики расспросили мойщика такси возле кафе, и вот именно тот человек сказал о господине в штатском, который уехал на другом «моторе» к гостинице «Кломзер».

Как мойщик мог слышать то, что сказал пассажир шоферу?

Можно ли слышать  в н е  машины то, что говорят  в н у т р и, да еще при включенном моторе?

Сыщики, по версии австрийского исследователя, пришли в отель, и сразу же, безо всяких «экивоков», задали вопрос портье:

— Кто из постояльцев прибыл сюда на таксомоторе?

— Полковник Редль, — сразу ответил тот. — Я только что передал ему ключи.

Зачем же нужно было играть в «футлярчик»?

Эта игра нужна была для того, чтобы все поверили: не прояви Редль легкомыслия, будь он постоянно мобилизован, никогда бы ему не грозила беда.

Короче: все должны знать — в провале виноват сам Редль и никто иной.

Однако при тщательном исследовании этого дела, возникают вопросы, ответы на которые пришло время дать.

Итак: во-первых.

Как явствует из документов, опубликованных в литературе, Редль начал сотрудничать с русской разведкой начиная с 1900 года. Все это время (а не с приходом преемника Редля капитана Ронге) «черный кабинет» действовал безотказно, и письма, приходящие из «подозрительных» районов, тщательно перлюстрировались чинами австро-венгерской контрразведки. Но отчего только в 1913 году, то есть накануне войны, венская контршпионская служба установила постоянный пункт слежения за почтовым отделением не по собственной инициативе, а с  п о д а ч и  Берлина? Отчего  в о с е м ь д е с я т  т р и  дня полицейская служба столь тщательно караулила неведомого корреспондента?

Да потому, что австрийцам нужна была неопровержимая улика против Редля, добытая не где-нибудь, а в Вене и не как-нибудь, а путем  л и ч н о г о  наблюдения, дабы ни у кого, никогда, ни при каких условиях не возникло и мысли, что  с и г н а л  о работе Редля с русскими поступил из Петербурга от Мясоедова.

Во-вторых, описанный  м е т о д  слежки за Редлем производит в высшей мере странное впечатление. Ведь шофер такси опознал того, кто ехал с ним в кафе! И второй шофер опознал! И портье отеля указал на того, кто только что приехал из кафе. Круг-то замкнулся — чего не хватало?

В-третьих, кому нужно было ждать сигнала сыщика о начале слежки за Редлем после того, как ему отдали футлярчик? Почему лишь после этого поехали на почту, чтобы затребовать формуляр для выдачи получения, заполненный полковником? Почему этого не сделали немедленно после того, как сыщики потеряли Редля при его выходе из почты? Зачем было ждать? Если бы контрразведка не знала  з а р а н е е, кто придет за деньгами, ее люди обязаны были бы поспешить на почту, они бы обязаны были немедленно  з а п у с т и т ь  формуляр, заполненный получателем, в графологическую, почерковую и прочие экспертизы. Никто, однако, не торопился; суетились бедные сыщики, не посвященные в суть операции; руководители беспокоились об одном лишь — об убедительности  м о т и в а ц и и  при задержании шпиона…

В-четвертых, как объяснить, отчего шофер такси, увезший Редля, столь  з а б о т л и в о  вернулся обратно, чтобы забрать незадачливых сыщиков, потерявших объект наблюдения, да еще подвезти их ко второму шоферу такси, который — о чудеса! — подробно рассказал, что он доставил интересующего пассажира в отель «Кломзер»?

Ответ ясен: за Редлем уже не первый день следила военная контрразведка, а сыщики, служившие в венской политической полиции, были лишь прикрытием для тех, кто знал (получивши сведения из Петербурга), что Редль работает с русскими. Можно допустить, что и шоферы таксомоторов были включены в операцию.

История с футляром перочинного ножичка на самом деле является  л е г е н д о й, ибо сам по себе факт обнаружения замшевой «фитюльки» не является уликой.

Да и вообще, в деле Редля улик нет. Все улики были обнаружены после самоубийства Редля.

А кто может подтвердить факт самоубийства?

Его слова о том, что он, мол, знает, зачем к нему пришли, приведены теми офицерами генерального штаба, которые отвечали за то, чтобы Редль перестал жить. Каким образом — выстрелом ли в висок или же в спину — особого значения не имеет.


…Эпизод с Редлем — лишь одна из страничек биографии жандармского полковника Мясоедова, специализировавшегося на предательстве России иноземцам…

…Данные, добытые Колаковским, позволили честным русским офицерам провести стремительную комбинацию: Мясоедов был арестован без санкции военного министра и немедленно увезен в Варшавскую крепость — подальше от всесильного заступника.

Однако, прежде чем рассказать о том, как закончилась судьба германского супершпиона, разоблаченного русскими военными контрразведчиками, необходимо более подробно остановиться на личности министра обороны России генерала Сухомлинова. Без этого трудно понять, каким образом Мясоедов был допущен в святая святых царского кабинета и к тем сверхсекретным данным, которые вправе были знать лишь Николай, премьер и министры обороны, иностранных и внутренних дел, промышленности.

Впервые о Сухомлинове услыхали в 1877 году, во время освобождения Болгарии, — молодой подполковник генерального штаба получил солдатского «Георгия», ибо проявил отвагу, ворвавшись с четырьмя казаками в турецкую крепость; там он дерзко потребовал капитуляции и привез в штаб Дунайской армии рескрипт, подписанный турками.

Когда генералы принялись сочинять депешу о происшедшем, то со свойственным, увы, бюрократизмом они ее переписывали чуть что не десять раз, и все никак не могли понять, верно ли расставлены акценты, достаточно ли часто упомянуто имя государя, сколько раз говорится о великих князьях, упомянуто ли здоровье ее императорского величества государыни-императрицы.

Сухомлинов, наблюдая эту штабную панику, предложил генералам отдохнуть за чашкой чая (он был тогда скромен, ловок, изящен), и те, понятно, с радостью приняли предложение молодого подполковника (кстати, про него в депеше генералы ничего не писали, хотя он-то и был истинным героем дня).

Когда штабные начали пить чай, Сухомлинов сел к столу и в минуту написал депешу. Корпусной командир прочитал текст и, подписавши, сказал:

— Очень верно понято все то, что государю будет приятно прочесть.

Так впервые Сухомлинов угодил вкусу Царского Села.

После этого он незаметно ретировался с театра военных действий, вернулся в северную столицу, стал правителем дел в Академии генерального штаба, затем руководил офицерской кавалерийской школой, но при этом суетливо ощущал, что жизнь проходит сквозь пальцы, словно песок, и решил он тогда, что выделиться среди других военачальников, подняться и войти в  с ф е р ы  можно лишь растворением в августейшем мнении, с одной стороны, и скоморошеской приметности — с другой. И Сухомлинов принялся сочинять рассказы, укрывшись за звучным псевдонимом Остапа Бондаренки. Брошюрки Бондаренки издавались большими тиражами, они стали известны в России, их читали многие, а поскольку литература социальна и находит свой «сектор» в обществе, то Бондаренку особенно отметили  б ы в ш и е, то есть те, кто сформировался во времена Николая Палкина, кто скорбел по спокойному, неторопливому времени, по царству бар и урокам шпицрутенами, кто боялся слова и чтил казарму; те, словом, которым новые времена, стремительное развитие науки, промышленности, культуры России были чужды и страшны. Именно этому процессу всячески противилась царская бюрократия и поддерживавшие ее черносотенцы.

Поэтому для них появление разудалого «Остапа» — а они-то знали, что это полковник генштаба Сухомлинов, — было словно бальзам на раны, ибо прогрессивные русские военачальники перед тем, как их убирали в отставку, бесстрашно продолжали повторять: военное дело как дитя научно-технического прогресса переживает эру исканий; на вооружении армий Запада уже внедрена скорострельная быстроподвижная артиллерия; бездымный порох, магазинное ружье! Все большее количество ученых Запада думает, как подчинить воздух армии; а землю — моторам!

А Остап Бондаренко в каждой своей брошюрке резво издевался над этими «профессорами от армии».

Знания он называл «кабинетно-табуретными», книжки русских ученых — «книжонками»; а одну из своих брошюр назвал прямо, без обиняков — «Не всегда ученье свет».

Самое страшное для Остапа — инициатива, знания, любое новшество.

Едва кто-то из военных исследователей заявил, что эра кавалерийских атак ушла в прошлое, как Остап называет это «предательством русской старины» и забвением того «святого, чем жива Русь-матушка».

Эти брошюры легли на стол «серого кардинала» Победоносцева; тот передал их бывшему воспитаннику — царю Николаю.

Понятно, п р о з а  Остапа понравилась — ни о чем ведь ином не радеет, кроме как о седой старине!

Именно таким образом Остап стал генералом, а затем начальником штаба важнейшего Киевского, пограничного с Австрией, военного округа.

Именно там по прошествии всего лишь трех лет после того, как угодливый генерал, он же черносотенный Остап, стал начальником штаба Киевского военного округа, состоялись в 1902 году огромнейшие маневры под Курском.

«Южными» были войска Киевского военного округа, «северными» — Московского.

«Северные» создали «летучие партизанские отряды». Солдаты одного из летучих отрядов, заброшенные в глубокий тыл «южных», увидели, как среди березовых перелесков в экипаже на мягких дутиках преспокойно ехал вальяжный генерал. И «летуны» ничтоже сумняшеся захватили в плен генерала «вражеской» армии! А оказался этот генерал не кем-нибудь, а начальником штаба Сухомлиновым.

Он закричал:

— Это что ж такое! Да такого же никто в условиях не оговаривал!

Казалось бы, карьера начальника штаба «южных» на этом должна быть закончена. Но нет! Сухомлинов немедленно принялся за свои спасительные брошюрочки, обрушился на нововведения, зло потешался над «иностранщиной» и властно требовал возврата в старину: «То, что старо, — то истинно; то, что ново, — чужеземно, сиречь не нужно нам».

Словно капля бальзама были эти дремучие истины для августейшего семейства и неподвижной, тупой бюрократии — «казенным» людям. А коли так, то стоит ли обращать внимание на общественное мнение?! Какого рожна, где оно в этой державе?!

И в Петербурге подписывается указ о назначении Сухомлинова начальником русского генерального штаба!

Сухомлинов был вызван из Киева срочной шифрограммой без объяснения причины. Он приехал в Петербург в состоянии нервном; ему хватало причин бояться, ибо последние три года развивался роман стареющего генерала с молоденькой женой помещика Бутовича. Помещик в разводе отказывал. Тогда Сухомлинов стал угрожать рогоносцу заточением в сумасшедший дом; а тот, будучи человеком отнюдь не робкого десятка, возбудил против Сухомлинова судебное дело.

И как раз в это время Сухомлинову и его жене начали оказывать всяческую помощь австрийский торговец Альтшиллер и киевский коммерсант Фролов. Они постоянно были рядом с влюбленными, стараясь — всеми правдами и неправдами — отвести от «достойнейшей четы» те «наветы», которые распускают завистники и вообще гадкие люди.

Судебные издержки стоили денег, средства Сухомлинова были на исходе, его молодая возлюбленная обожала общество, приемы, выезды.

Выручал Альтшиллер — ссужал деньгами постоянно; какую-то толику денег давал сам, но львиную долю ему переводило командование из Вены, ибо он был не кем иным, как главою немецкоговорящей резидентуры на юге России и в Киеве.

(«Отдавать» деньги Сухомлинову приходилось впоследствии архипросто: он не давал заказы на оружие русским заводам, а размещал их на Западе, там, где заранее производили для Петербурга допотопные, а то и вовсе бракованные пулеметы и револьверы. Вот вам и борец за «российскую самость» противу «западной заразы»!)

Видимо, перед отъездом в Петербург между Альтшиллером и молодой возлюбленной состоялась беседа — в какой-то мере вербовочная. Видимо, Сухомлинов знал об этом (догадывался — наверняка), поэтому-то был он нервен, прибывши в столицу, ожидал бог знает чего от начальства.

Однако же назавтра он был представлен государю императору и получил от того официальное назначение на должность начальника генерального штаба. Через год «Остап» Сухомлинов стал военным министром России.

Судебный процесс против него в Киеве еще продолжался, а военный министр Сухомлинов, переселившись в Петербург, устроил прием в своем доме, и гостей принимали три верных друга: Альтшиллер, Мясоедов и князь Андроников.

Итак, Альтшиллер, офицер австро-венгерской армии, резидент военной разведки в Киеве, вместе с Сухомлиновым переселился в Петербург.

Мясоедов — полковник жандармерии[48], завербованный германской секретной службой в то время, когда он работал на пограничной станции Эйдкунен (именно той, откуда было отправлено в Вену письмо Редлю).

Князь Андроников — тесно связанный как с группой Распутина, так и с германскими разведчиками.

Кто привел в дом министра Мясоедова — неизвестно. Он появился там, находясь в положении весьма сложном.

Подполковник генерального штаба Ивантеев тщетно старался понять истоки этой дружбы. Сколько ни пытался он, — имея тревожные сигналы, переданные ему русскими разведчиками из Берлина о Мясоедове как об агенте немцев, — ни Сухомлинов, ни министр внутренних дел к материалам о полковнике его не подпускали.

Косвенные улики так и остались уликами косвенными, во всяком случае, до той поры, пока не началась война и Колаковский не проник в германскую разведку.

А имей Ивантеев возможность вовремя получить материалы, заботливо хранимые в досье и на Мясоедова, и на Сухомлинова, сотни тысяч жизней русских солдат можно было бы сохранить от гибели…

Обратимся к показаниям директора царской охранки Белецкого.

«Из дел, особо интересовавших Сухомлинова, — сообщает Белецкий, — было три: во-первых, урегулирование вопроса о постановке агентуры в войсках; во-вторых, о волнениях в Туркестанском лагере, в коих он обвинял генерала Самсонова, и, в-третьих, полковник Мясоедов. В свое время тот был уволен из корпуса жандармов. В течение ряда лет Мясоедов тщетно пытался, прибегая к высоким связям, вернуться обратно на службу в корпус жандармов, откуда он был уволен, при генерале Курлове распоряжением покойного П. А. Столыпина.

Мясоедова я знал еще по своей службе в Ковенской губернии, при поездках в Кретинген, Тауроген и другие наши пограничные пункты, где Мясоедов состоял на службе в ту пору в качестве старшего жандармского офицера, осуществлявшего наблюдение как за проезжающими через эту границу лицами, так и по секретным поручениям департамента полиции и корпуса жандармов. В этом пункте Мясоедов служил долгое время, сумел быть полезным многим высокопоставленным лицам, в особенности их женам во время возвращения в Россию с купленными за границею вещами, был в самых лучших отношениях со всеми пограничными властями Германии, пользовался особым вниманием к себе со стороны императора Вильгельма, всегда приглашавшего его на свои охоты в окрестностях, прилегающих к русской границе, в особенности вблизи Полангена, принимал участие в качестве коммерсанта-пайщика в германских и русских конторах в Вержболове и неоднократно в силу этого был на особом замечании чинов таможни и министерства финансов, имевшего даже по поводу неблаговидных в этом отношении действий Мясоедова ряд переписок со штабом корпуса жандармов, отстаивавшим Мясоедова.

…Тем не менее Мясоедов был отчислен, а встретился я с ним вновь, когда я был приглашен к участию в работах совета по делам торговли и мореплавания по расширению добровольного флота с точки зрения создания мощного русского коммерческого мореходства, которое могло бы в случае войны с Германией быть сильным подспорьем для нашего военного флота. С этой целью имелось в виду принять со стороны правительства все меры к тому, чтобы убить частную конкуренцию в лице «восточно-азиатского общества» и других предприятий, созданных немецкими акционерами, при широкой поддержке германского производства. Во время продолжительных заседаний при рассмотрении выработанного по сему поводу правительственного законопроекта мне пришлось вступать в самые горячие дебаты именно с полковником Мясоедовым, являвшимся тогда одним из главных представителей «Восточно-азиатского пароходного общества».

Роль и значение в особенности этого общества была широко очерчена в «Торгово-промышленной газете» еще в 1905—1906 годах; она разоблачала деятельность этого и подобного рода пароходных предприятий, работавших в водах, омывающих Прибалтийский край, не столько с коммерческими, сколько со стратегическими и обследовательными — в интересах Германии — целями. Ввиду всех этих причин попытки Мясоедова вернуться в корпус оканчивались неудачей. Вследствие этого Мясоедов, не оставляя своего желания снова вступить в состав офицеров русской армии, как мне передавали, сблизился за границей с супругой Сухомлинова на почве оказания ей услуг, а затем и с ним самим во время лечения их на водах, сумел войти к ним в особое доверие и при приезде в Россию стал часто бывать у Сухомлиновых, ввиду чего, когда он выразил желание поступить в генеральный штаб для борьбы с контршпионажем, Сухомлинов изъявил свое согласие и, получив ответ от министерства внутренних дел, в общих чертах дающий неодобрительный отзыв о Мясоедове, лично обратился к министру внутренних дел А. А. Макарову с просьбой пересмотреть это дело. Когда А. А. Макарову была представлена мною в подробностях вся справка о Мясоедове, то он поручил мне отправиться к Сухомлинову и подробно с нею его ознакомить. Так как в этой справке явных улик, изобличающих Мясоедова как лицо, служащее интересам иностранной державы, не было, а было выставлено лишь много косвенных соображений, внушающих подозрение к нему, то Сухомлинов, узнав от меня, что эту справку составлял заведующий политическим отделом департамента полиции полковник Еремин, которого генерал Сухомлинов хорошо знал еще по Киеву во время службы Еремина в должности начальника киевского охранного отделения в дни революции, просил меня поручить Еремину прийти к нему со всеми подлинными переписками, относящимися к делу Мясоедова.

Просмотрев все представленные Ереминым дела и выслушав доклад последнего об опасности допуска Мясоедова к делам особо секретного свойства генерального штаба, Сухомлинов тем не менее остался при своем первоначальном решении, и приказ о прикомандировании Мясоедова к генеральному штабу по отделу о контрразведке через некоторое время состоялся. После этого Мясоедов явился ко мне и дал понять, что хотя департамент полиции и чинил ему препятствия к его назначению, но тем не менее этим самым только укрепил доверие к нему со стороны Сухомлинова, давшего ему такое ответственное поручение, и просил меня допустить его к делам секретного свойства по политическому отделу для ознакомления с данными, могущими быть ему полезными в новой его должности. Получив от меня ответ, что все из интересующей его области департамент полиции от имени министра внутренних дел сообщает особо секретными письмами военному министру, Мясоедов тем не менее просил меня о разрешении до поры до времени заходить в особый отдел департамента полиции для наведения или проверки необходимых ему справок или для личного ознакомления с переписками, сославшись на то, что в данном случае эта просьба исходит не от него, а от военного министра. Хотя военный министр потом попросил министра внутренних дел оказывать в этом отношении содействие полковнику Мясоедову, но министр внутренних дел, которому я передал о своем опасении допуска Мясоедова к делам политического отдела, поручил мне продолжать старую систему сношения по делам о контршпионаже с министром военным, и поэтому я, переговорив с полковником Ереминым и Виссарионовым, установил, чтобы во время заходов к Еремину полковника Мясоедова Еремин в вежливой форме, не обижая его, узнав о существе его просьб, для последующего затем, если в департаменте полиции имеются сведения, сообщения начальнику генерального штаба или военному министру, отговаривался неимением в распоряжении департамента этих данных. Со своей стороны, и генерал Поливанов принял, как мне известно было из наведенной мною справки, ту же систему недопуска Мясоедова к делам и планам особо важного значения в деле обороны по генеральному штабу, что вызвало по жалобе Мясоедова личное вмешательство генерала Сухомлинова и, если я не ошибаюсь, изменение по его приказанию заведенного ранее в этой области порядка в выделении известной группы дел в личное заведование полковника Мясоедова, под его, министра, руководством…»

…Вот как работал агент Мясоедов под опекою военного министра Сухомлинова!

Вот какие данные уходили в бронированные сейфы германского генерального штаба!

Вот какого уровня шпиона смогли разоблачить русские военные разведчики, несмотря на то, что действовали они прямо против воли царя, ибо заносили руку на его любимца Сухомлинова.

Казнь Мясоедова после приговора, вынесенного военным трибуналом в Варшаве, вызвала растерянность в германофильских кругах столицы, группировавшихся вокруг императрицы и Распутина.

Однако негодование общественности было столь велико, что Сухомлинов был вынужден уйти в отставку.

О дальнейшем развитии событий показывает тот же директор охранки Белецкий:

«Я изредка наносил визиты Сухомлинову, или, вернее сказать, его жене, а после его падения, будучи ему обязан принятием брата в Медицинскую академию, не счел себя вправе прекратить знакомство с человеком. До заключения его, Сухомлинова, в крепость я о ценности обвинительного против него материала не знал. Мне, впрочем, было известно, что тогдашний помощник военного министра генерал Беляев бывал у Сухомлинова, как равно и некоторые другие из высших чинов военного министерства, а также я знал, что министр двора граф Фредерикс, начальник охраны государя Воейков, генерал-адъютант Максимович и некоторые другие из придворных лиц продолжали относиться к генералу Сухомлинову с прежним благорасположением, не веря, чтобы он мог быть сознательным изменником родины.

Зная характер Сухомлинова и некоторым образом порабощение его женою, я допускал возможность, что он по просьбе жены мог оказывать доверие лицам, преследовавшим и цели шпионажа, так как супруга генерала Сухомлинова была, с моей точки зрения, неразборчива в изыскании средств для фонда, обслуживавшего все организации, созданные ею в широких размерах в связи с военными обстоятельствами, и зачастую знакомилась и оказывала внимание почти незнакомым ей лицам, прибегавшим путем благотворительных взносов к ее влиянию и поддержке в преследовании личных выгод. Затем в первое мое посещение Сухомлинова он показал мне письмо, лично написанное ему самим государем, в котором его величество в очень доброжелательных выражениях изъявлял свое прежнее доверие Сухомлинову, свою благодарность за его службу и свое сожаление, что только напор общественных требований заставил его, государя, с ним расстаться.

Начала сближения Сухомлиновых с Распутиным не знаю. Но думаю, что сгустившиеся над ними тучи заставили их прибегнуть к той оси, на которой вращались в ту пору судьбы России, — к Распутину, и, как только они нашли способ заручиться его особым к ним расположением, положение дела Сухомлинова резко изменилось, и супруге Сухомлинова было обещано оказание содействия в деле ее мужа. Так как министр юстиции А. А. Хвостов, несмотря на все обращенные к нему просьбы Сухомлиновой и влияние на него со стороны многих лиц, в том числе и премьер-министра, не шел ни на какие компромиссы, то под влиянием Распутина положение А. А. Хвостова сильно пошатнулось. Государь исполнил просьбу премьера Штюрмера о замене Хвостова на посту министра юстиции А. А. Макаровым.

Распутин в это время был недоволен Штюрмером, ибо он хотя и передавал через фрейлину Никитину свои письма и прошения Штюрмеру, но последний или не считался с ним, или замедлял, по ним исполнение. Дело дошло до того, что Распутин вызвал к телефону Штюрмера и в самой непозволительной резкой форме потребовал исполнения прошений. Когда Штюрмер начал говорить, что он исполнит только некоторые из этих просьб, то Распутин не только настоял на исполнении всех, но еще прибавил новые. Хотя после этого Штюрмер стал чаще встречаться с Распутиным в помещении Никитиной в Петропавловской крепости, но зароненное подозрение сделало свое дело, и об изменившемся отношении Штюрмера к Распутину стало известно во дворце.

Когда я вернулся осенью в Петроград и встретился в воскресенье у Распутина с Вырубовой, то как Распутин, так и она выразили свое неудовольствие по поводу того, что и новый министр юстиции А. А. Макаров не желает идти навстречу пожеланию императрицы в деле изменения меры пресечения относительно Сухомлинова, хотя и имеет в своих руках доказательства болезненного состояния последнего, и просили меня по этому поводу поговорить с ним. Будучи вслед за этим с визитом у Макарова, я передал ему просьбу Вырубовой и узнал от него, что он в интересах государя, оберегая его имя, не считает себя вправе вмешиваться в следственные действия по делу Сухомлинова, порученные сенатору Кузьмину, о чем он, Макаров, и докладывал уже его величеству.

В таком духе я и передал Вырубовой ответ Макарова.

Неожиданное для всех освобождение Сухомлинова из-под ареста последовало помимо Макарова, и, как я потом узнал, Распутин приписывал своему влиянию последовавшее из ставки высочайшее повеление на имя председателя совета министров Штюрмера, — «освободить!».

Затем, будучи у Распутина незадолго до его смерти, по поручению Вырубовой, встревоженной распространявшимися как в Петрограде, так и в провинции слухами, дошедшими и до меня, о подготовлении убийства Распутина и потому просившей меня повлиять на Распутина быть осторожным в своих знакомствах и секретных выездах, я в разговоре с Распутиным узнал от него, что он не успокоится до тех пор, пока не добьется прекращения дела Сухомлинова. В заключение Распутин добавил, что по его настоянию Макаров будет сменен и его должность займет Н. А. Добровольский, которого он уже рекомендовал вниманию императрицы и государя, так как он, зная Добровольского лично, уверен, что Добровольский примет все меры к скорейшей ликвидации дела Сухомлинова…»

…Несмотря на то что Сухомлинов был отпущен из Петропавловской крепости к себе в дом, жена его стала по-прежнему разъезжать по столице на «моторе», сановники вновь принялись наносить визиты вежливости, тем не менее после казни Мясоедова утечка информации из святая святых России была остановлена мужеством, умом и достоинством русского военного офицера Якова Колаковского, доставившего в генеральный штаб, в его разведывательное ведомство, ту главную улику, которая и позволила нанести удар по лагерю изменников.

Подвиг Колаковского — офицера русской военной разведки — позволил сделать достоянием гласности то, что тщательно скрывалось от народа, и кто знает, сколь много эта правда значила для тех, кто вскорости вышел на улицы Питера с оружием в руках, — весною девятьсот семнадцатого…

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Книгу о разведчиках, о действиях секретных служб, о битвах «тайной войны» не часто встретишь на прилавке магазина: она раскупается мгновенно. Читателя привлекает не только напряженность действия, свойственная этому жанру, но и сильные характеры, а также патриотические побуждения людей, часто сознательно жертвующих своей жизнью во имя долга.

Популярность жанра связана и с известными издержками, с появлением «занимательной» беллетристики, с публикацией сочинений, показывающих подчас отсутствие реальных представлений о сути изображаемых явлений. Неизбежная и неразрывная связь разведки с секретностью порождает своеобразную романтику тайны, и последняя нещадно эксплуатируется в интересах занимательности.

Между тем разведка — это не романтика, а суровая действительность. Ее необходимость диктуется всей сложностью межгосударственных отношений. Можно с уверенностью сказать, что разведка так же стара, как и войны, а профессия разведчика — одна из древнейших. Любой из выдающихся полководцев древности — Александр Македонский и Ганнибал, Цезарь и Митридат Понтийский, не говоря уже о позднейших военачальниках и государственных деятелях, не только широко, но и умело пользовались данными, добываемыми разведкой. Она является составной частью военного искусства. Ее по праву называют «глаза и уши армии». Разведка была и остается одним из важнейших видов боевого обеспечения войсковых действий. Ее успеху всегда сопутствовали удачи на поле боя, а поражение разведки часто сопровождалось военным разгромом.

Средства и методы разведки претерпевали изменения и совершенствовались. Они зависели не только от характера военных действий, но и от уровня общественного развития. С течением времени разведка стала вестись постоянно, а не только в военное время, и разведчики пытались добыть не только военные и государственные тайны, но и стали собирать сведения об экономике и внутриполитическом положении враждебного государства. Росла и роль разведки в выполнении внешнеполитических замыслов, не говоря уже об успехе отдельных военных операций и целых кампаний.

Особенно возросло значение разведки в XX веке. Много примеров решающего воздействия разведки на успех крупных операций принесла вторая мировая война. Советским читателям хорошо известны имена Н. И. Кузнецова и Р. Зорге, Л. Е. Маневича и Шандора Радо. Многие другие имена остались неизвестными, однако дела этих героев не забыты. Их подвиги запечатлены в многочисленных книгах. В последние годы посвященная советским разведчикам литература быстро нарастает, так что советский читатель получает большую и обстоятельную информацию.

Однако в этом потоке литературы бросается в глаза определенная аномалия, а именно почти полное отсутствие историко-публицистических произведений, которые опирались бы на факты и давали бы анализ действий разведки и ее роли в работе государственного и военного механизма, в процессе принятия политических и стратегических решений. Такая литература имеется только в виде переводных изданий, кстати, довольно многочисленных. И они показывают, что советские авторы не создали пока сколько-нибудь обобщающих работ, которые можно было бы поставить в один ряд с книгой Д. Макхарлана «Тайны английской разведки. 1939—1945» (М., 1971), рассказывающей о действиях военно-морской разведки в годы второй мировой войны, либо, скажем, с более ранней книгой американца Р. Роуана «Очерки истории секретной службы» (М, 1946), дающей общие контуры развития разведки с глубокой древности вплоть до первой мировой войны. Вышедшая в 1966 году книга советского историка Е. Б. Черняка «Пять столетий тайной войны» дает развернутую картину истории разведок европейских государств от «сотворения мира» до конца первой мировой войны. Книга Е. Б. Черняка, несмотря на ее несомненные достоинства и историчность, только подчеркивает другой существенный пробел нашей литературы — отсутствие исследований по истории разведки в России.

Предлагаемая читателям работа А. Горбовского и Ю. Семенова не просто восполняет пробел в существующей литературе. Она как бы открывает новую страницу в описании истории страны, обращает внимание на ту сторону деятельности государственного аппарата и его военного ведомства, которая прежде просто ускользала от внимания историков, но без которой невозможно представить себе его функционирование.

Создание такой книги представляло большие трудности, поскольку приходилось идти по целине, собирать рассеянные по крохам сведения и факты. Задача осложнялась и тем, что многие эпизоды — иногда даже решающие события — не стали и никогда не станут известными, ибо сами участники в свое время позаботились об уничтожении всех следов и письменных источников. В других случаях, когда такие источники сохранились, они подчас продолжают оставаться недоступными.

В целом авторам удалось создать книгу, интересную не только для широкого читателя, на которого она рассчитана, но и для специалиста-историка в силу новизны приводимых фактов. Естественно, что в трактовке многих эпизодов авторы внесли свое видение проблем, допустили некоторый художественный домысел.

Однако беллетризованная форма изложения в данном случае не может сбить с толку. И А. Горбовский и Ю. Семенов по своему образованию — профессиональные историки, прекрасно знающие цену источника, архивного документа, авторитетного свидетельства, умеющие разбираться в тонкостях международной ситуации, в которой приходилось действовать разведчикам, и ориентироваться в противоречивых оценках исторической литературы.

Представляет интерес небольшой экскурс авторов в историю русской разведки допетровского времени, хотя основное внимание сосредоточено на событиях XVIII и XIX веков. Такая структура книги понятна не только с точки зрения имеющегося материала, но и вполне объяснима: реорганизация государственного аппарата при Петре I, включение Российской империи в европейскую и мировую политику потребовали решения новых задач, что было немыслимо без правильно организованной разведки.

Внимание читателя, немало знающего о многочисленных русско-турецких войнах XVIII века, привлекается к роли разведки в их исходе. Пожалуй, впервые так называемый широкий читатель узнает имя надворного советника П. П. Веселицкого, начальника тайной канцелярии главнокомандующего русских войск в Семилетнюю войну, выдержавшего единоборство с «королем шпионов» Фридрихом II, а затем серьезно потрудившегося для раскрытия военных секретов султанской Турции.

Чрезвычайно важным является сообщаемый в книге факт, как российская разведка раскрыла планы Наполеона о подготовке к войне против России.

История российской военной разведки в XIX веке подается в книге сквозь призму ее борьбы с английской разведывательной службой в Средней Азии, Персии и Афганистане. Посвященные этому периоду главы занимают добрую треть книги, а центральным эпизодом здесь является деятельность Ивана Виткевича — человека удивительной судьбы и трагического конца, сорвавшего происки английской разведки в Афганистане. Ему был посвящен первый роман Ю. Семенова («Дипломатический агент. Повесть о востоковеде И. В. Виткевиче». М., 1959), и включение материалов о нем в данную книгу вполне естественно и правомерно.

Нет нужды пересказывать книгу — читатель сам вынесет о ней суждение. Но об одной ее стороне хотелось бы сказать. Книга не претендует на последовательное изложение истории русской военной разведки. Давая лишь отдельные очерки ее деятельности, она не освещает таких проблем, как совершенствование секретной службы и военной разведки по мере развития централизованного государственного аппарата Российской империи, по мере совершенствования разведывательной техники ее внешнеполитических противников, их перехода к созданию массовых агентурных сетей, по мере изменения представлений о том, что является военной тайной и какие функции должна соответственно выполнять военная разведка. Естественно, что российская военная разведка усложнялась и совершенствовалась, так же как и разведка других великих держав. Менялся также и тип разведчика: происходил переход от энтузиаста-патриота типа Александра Фигнера или армейского офицера, которому поручалось исполнение разведывательных функций, к разведчику-профессионалу. На передний план выдвигается фигура руководителя разведывательной организации, деятельность крупных учреждений в виде отделов или управлений генерального штаба, способных собрать и проанализировать большое число разрозненных фактов, дать им аналитическую оценку, создать подлинную картину планов противника, методов, средств и сроков их осуществления. Таких материалов в книге нет. Но винить в этом авторов не следует, поскольку ни один историк не касался еще поставленных вопросов. Они остаются «белым пятном».

Необходимо сказать несколько слов о последних десятилетиях существования царизма. Как часть военно-политического аппарата, российская разведка не могла не переживать тех же кризисных моментов, что и весь государственный механизм империи. Давно замечено, что кризис политического строя сказывается на работе всех звеньев управления, включая и разведку. Гнилость царского режима имела те же следствия. Даже отдельные достижения не шли впрок. Достаточно вспомнить начало и ход русско-японской войны 1904—1905 годов как хрестоматийный пример неспособности воспользоваться данными, поставляемыми разведкой, да и вообще пренебрежения ею. Не на высоте оказалась и русская контрразведка. В поражениях русских войск в ходе этой войны промахи разведки играли чрезвычайно большую роль. Показателем может служить течение Мукденского сражения, исход которого был прямо связан с неведением русского командования о положении дел в стане врага. И какой разительный контраст: если в 1812 году русская разведка располагала данными о намерениях противника, то в 1904 году был полный провал — отсутствовали сведения о силах японцев, налицо был крупнейший просчет в определении возможностей противника и его конкретных планов.

Самое тяжелое поражение понесла российская военная разведка в годы первой мировой войны. Главное — она не смогла пресечь деятельность вражеской агентуры в стране в период войны, предотвратить утечку совершенно секретной информации на самом высоком уровне, не смогла выявить расшифровку русского военного кода германской и австрийской разведкой, что делало доступным для врага как стратегические, так и тактические планы русского командования. В силу ряда причин (массовые агентурные сети, наличие германофильских течений среди правящих кругов и на верхушке государственной иерархии, и т. д.) германская и австрийская разведки развернули в стране чрезвычайно широкую подрывную работу, сказавшуюся на состоянии экономики, психологическом климате, росте пораженческих настроений и внутриполитической напряженности, а также на других факторах, что резко ослабляло боевые возможности русской армии. Эти уроки истории не могут быть забыты. За них дорого заплатили все народы нашей страны.

Хотелось бы надеяться, что книга А. Горбовского и Ю. Семенова получит не только радушный прием у читателей, но и даст толчок развитию исследований по истории русской военной разведки — области, которая до сих пор совершенно незаслуженно обходилась историками.


В. К. ВОЛКОВ,

доктор исторических наук

Овидий Горчаков "Максим" не выходит на связь

1. Зимняя гроза

Об одном прошу тех, кто переживет это время: не забудьте! Не забудьте ни добрых, ни злых.

Юлиус Фучик
Это произошло в ночь со 2 на 3 декабря 1942 года. В одну из двухсот ночей сражения на Волге. В ночь на пятьсот тридцатый день войны…

Станция Пролетарская Северо-Кавказской железной дороги. Пути забиты немецкими эшелонами. Вокруг станции стоят тысячи танков, бронетранспортеров, самоходных орудий. Из Сальских степей дует свирепая вьюга. Офицеры прячутся от вьюги и мороза в немногих уцелевших домах поселка. Солдаты мерзнут, сидя тесными рядами в грузовиках, или разводят костры среди развалин. В исхлестанной вьюгой темноте вспыхивает пламя, шарят лучи фонарей, зажигаются фары. У депо слышатся крики, яростная ругань: то фельджандармы разнимают румынских и венгерскихсолдат, подравшихся из-за топлива для костра. А на станции завязывается новая драка — немцы-эсэсовцы бьют итальянских берсальеров.

В черном репродукторе на перроне гремит гортанный голос:

— Ахтунг! Ахтунг! Внимание командиров подразделений полка «Нордланд» дивизии СС «Викинг»! К 21.30 явиться в штаб дивизии! Ахтунг! Ахтунг!..

Оберштурмфюрер СС Петер Нойман, командир 2-й мотострелковой роты полка «Нордланд», спешит с другими офицерами полка к полуразрушенному депо, в уцелевшем углу которого расположился штаб дивизии.

Командир дивизии бригаденфюрер СС Герберт Гилле, высокий, краснолицый, в тяжелых роговых очках, опустив в раздумье голову, сняв перчатки из оленьей кожи, греет руки над раскаленной докрасна печуркой. На шее, в разрезе мехового воротника подбитой мехом генеральской шинели, лучисто и радужно вспыхивает рыцарский крест с мечами и бриллиантами.

Ровно в 21.30, когда собрались все офицеры, он резко поднимает голову и сурово, жестко говорит:

— Эс-эс! Сейчас не время для длинных речей. В предсмертной агонии враг нанес нам серьезный удар. Фюрер трижды — в октябре и ноябре — назначал сроки взятия крепости на Волге, но армия не до конца выполнила задачу. Вы знаете, что не все дерутся так храбро, как эс-эс. И вот девятнадцатого ноября последние большевистские резервы перешли в наступление, прорвали фланги, которые защищали наши горе-союзники, и двадцать третьего ноября окружили у Волги шестую армию генерал-полковника Паулюса. Эс-эс! Я довел вас до Грозного, почти до Баку, к границе Турции и Ирана. Но фюрер срочно отозвал нас, чтобы вызволить окруженных героев. Споря со временем, ставка фюрера сколотила новую группу армий «Дон» под командованием непобедимого фельдмаршала фон Манштейна. Тридцать дивизий этой группы развернулись сейчас на шестисоткилометровом фронте — от станицы Вешенская до станции Пролетарская. Наша славная дивизия «Викинг» вместе с танковой армией генерала Гота — бронированный кулак этого грозного войска. Мы пробьем коридор в «котел» и деблокируем армию Паулюса! Помните! Спасти Паулюса — значит спасти тысячелетний рейх. Тогда вступят в войну Япония и Турция! Тогда победа обеспечена! На карту поставлены жизнь и смерть! Фюрер назвал эту операцию «Зимняя гроза». Хайль Гитлер!

Бригаденфюрер делает шаг вперед к офицерам и уже обычным, разговорным тоном добавляет:

— Это все, господа. Не теряйте ни минуты! Первым эшелоном дивизии поедет полк «Нордланд». Время отправки — 22.00.


В 22.00 командир диверсионно-партизанской группы «Максим» старшина Черняховский останавливает группу.

— Давайте в круг, ребята! — командует он, стараясь перекричать вьюгу. — Есть разговор!

В голой степи вьюга сбивает человека с ног, засыпает ему снегом глаза, обжигает лицо. Все пятнадцать партизан сбиваются в тесный круг, пряча лицо от ветра и прижимаясь друг к другу. И командир говорит:

— Жарь, комиссар!

Максимыч развязывает уши обледеневшей шапки и хриплым от простуды голосом говорит:

— Сводку вы все знаете. Наступил и на нашей улице праздник. Долго мы ждали этого дня. Много крови утекло. И вот перелом. Будет Паулюсу могила на Волге, если не дадим его вызволить. Нам выпало великое счастье — судьба поставила нас на самое важное место. Огромные силы бросает сейчас Гитлер по железной дороге, Паулюса выручить хочет. И главная дорога — главная артерия — вот она, рукой подать… — Комиссар закашлялся. — Ставь задачу, командир! В общем, как в песне: желаю я вам, ребята, если смерти — то мгновенной, если раны — небольшой!

Командир поправляет автомат на груди. Вьюга расшибается о его крепкие плечи.

— Еще в Астрахани нам дали наказ — главное, налет на железку. Получена радиограмма: «Перекрыть железную дорогу!» Триста километров шли мы по степи ради этого. В пургу и мороз. А теперь, если потребуется, как один станем насмерть… Пошли, ребята!

Они идут навстречу вьюге, навстречу неизвестности. Командир. Комиссар. Десять молодых снайперов-подрывников. И три девушки.

Первым идет разведчик Володя Солдатов. Вдруг он хватается за глаза и, сняв рукавицы, трет их пальцами.

— Ничего не вижу. Песок попал!

К нему, шатаясь на ураганном ветру, подходит комиссар.

— Береги глаза! Снег с пылью. Это шурган, черная буря!

2. Перед черным маршем

Но и этих людей надо разглядеть во всем их ничтожестве и подлости, во всей их жестокости и смехотворности, ибо и они — материал для будущих суждений.

Юлиус Фучик 
Пробираясь в пестрой толпе военных к воротам депо, оберштурмфюрер СС Петер Нойман с удивлением поглядывал по сторонам. Нет, такого ему нигде еще не доводилось видеть — будто весь вермахт сгрудился в этих мрачных, закопченных стенах. Ему попадались офицеры полицейских частей в ядовито-зеленых шинелях, кавалеристы с ярко-желтыми погонами, офицеры горноегерской дивизии с жестяным эдельвейсом на рукаве, попадались серо-зеленые артиллеристы, саперы с черными погонами, венгры, румыны и итальянские берсальеры, пехотинцы в шинелях неописуемого цвета «фельдграу», серо-голубые офицеры люфтваффе и промасленные танкисты в черной униформе. Эту униформу можно было бы легко спутать с черной униформой самого оберштурмфюрера дивизии СС «Викинг», если бы не черные молнии и не черный эсэсовский орел на боках его каски и эсэсовские знаки в петлицах. Перед Нойманом и другими офицерами СС молча расступались все эти «фазаны» — все это вермахтовское офицерье, и Нойман, рассекая толпу, гордо нес голову, возвышаясь над толпой не только благодаря своему почти двухметровому росту, но и тому чувству исключительности, которое всегда распирало грудь любого офицера или нижнего чина отборнейшей дивизии СС «Викинг».

И вдруг оберштурмфюрер СС Нойман замедлил шаг. На стене депо отступившие большевики размашисто написали мазутом: «Смерть немецким оккупантам!», и Нойман — он немного читал по-русски — вспомнил, что давным-давно, еще до того, как Адольф Гитлер стал рейхсканцлером, священник на уроке показывал классу репродукцию картины, изображавшей пир во дворце какого-то библейского царя. В разгар пира на стене вдруг появились огненные письмена — пророчество неминуемой божьей кары. И дымное, озаренное неверным пляшущим пламенем депо показалось ему похожим на Валгаллу — мрачный дворец Вотана, бога древних викингов, обитель душ воинов, павших в бою.

Нойман выбрался из депо и сразу окунулся во мрак и вьюгу. Разыскивая свой эшелон, он отстал от других офицеров, сбился с пути и минут десять кружил, то и дело освещая фонариком танки и бронетранспортеры на платформах. Однако номера у них начинались с букв «WH» — сухопутные силы вермахта. Но вот, наконец, он осветил фонариком бронетранспортер со сдвоенными молниями СС на номере. Нойман подошел к локомотиву.

Что-то зловещее почудилось ему в этой знакомой с детства картине… С ночными потемками сливается черная громада локомотива, и на фоне ярко-багрового пламени, вырывающегося из раскаленного чрева, четко выступают силуэты машиниста и кочегара в ватниках и меховых шапках. Гудит паровозная топка, больно режут слух визг поршней и шипение пара, вылетающего из цилиндра. Как убегают в беспросветную ночь эти телеграфные столбы, так уходят в прошлое детские воспоминания, и самое раннее и яркое из них — воспоминание о том далеком зимнем вечере, когда отец впервые взял его, маленького Петера, карапуза с длинными, как у девчонки, белокурыми волосами, в гамбургское депо. Во все глаза смотрел Петерхен на чудеса вокруг, и вдруг оглушительно, душераздирающе взревел паровозный гудок. Отец подхватил его, испуганного и плачущего, на руки, а Петер прижался мокрым от слез лицом к широкой отцовской груди, к ворсистому сукну шинели…

Думая о книге, которую он когда-нибудь, после победоносной войны, напишет, Нойман сочинил такое начало: «Петер Нойман родился в невеселые времена разрухи и инфляции, когда его отец получал сто миллионов марок в день. Но, увы, его отец не был ни миллионером, ни миллиардером — он был всего-навсего железнодорожным служащим младшего ранга. Просто это было время смуты и бедствий, когда доллар стоил сначала сто миллионов, потом пятьсот миллионов, а еще позднее — миллиарды марок».

Паровозный гудок. оторвал оберштурмфюрера Ноймана от воспоминаний. Он поднес к глазам светящийся циферблат «омеги»: 21.50 — и не спеша зашагал вдоль эшелона по скрипучему снегу. Локомотив, тендер, за тендером — броневагон с выключенным прожектором, несколько пассажирских вагонов второго класса с белым имперским орлом и буквами «ДRВ» — «Дойче рейхсбанн». И еще одна надпись — вот так встреча на задворках вселенной! — «Гамбург». Вагон из родного Гамбурга! Тоска стиснула сердце, тоска по залитому солнцем Гамбургу с соленым запахом моря, смолы и корабельного дыма…

Невольно вспомнилось Нойману — отец ходил контролером как раз по таким вагонам, с табличками «Берлин — Киль», а потом «Мекленбург — Гольштейн». Теперь он вот уже четыре года сидит в концлагере, если не умер… Память об отце до сих пор скребет сердце, и спор с ним, спор отца и сына, в сущности, еще продолжается. Этот спор решается сейчас под грохот сражения на Волге. Правда на стороне сильнейшего — так думается Нойману. Прав всемогущий фюрер, и доказательство тому — имперский орел с зажатой в когтях свастикой на станции Пролетарская. Далеко залетел орел великой Германии! Тень от его крыльев падает на полсвета: от норвежских фиордов до жарких африканских песков, от волн Ла-Манша до калмыцких степей. Нойман верит — германский солдат перешьет на немецкий манер все железные дороги до Индии, не за горами тот день, когда имперский орел напьется воды из священного Ганга! И горделивый хмель ударяет в голову Петера Ноймана, ведь в великих победах германского оружия есть и его вклад — вклад кавалера «железного креста» 1-го и 2-го классов, оберштурмфюрера СС, командира 2-й роты мотострелкового полка «Нордланд» моторизованной дивизии СС «Викинг».

Из толпы офицеров Ноймана окликнул его приятель Карл фон Рекнер:

— Это ты, Петер? — Он подошел ближе. — Салют, о славный герой, спаситель фатерланда, надежда фюрера! Мы с Францем заняли купе для нашей тройки. Не будешь же ты валяться с вшивой солдатней в вагоне для скота!

— Согласен, — ответил Нойман. — Всегда рад встрече с друзьями!

В его тоне и улыбке угадывалось то новое чувство превосходства, с которым он относился к своим старинным закадычным дружкам — Карлу и Францу. В школе он мучительно завидовал им, особенно Карлу, этому баловню судьбы, счастливчику, сыну аристократа-богача, полковника графа фон Рекнера. Как он, бывало, стыдился своего отца, простого контролера, да еще 2-го класса, и своей матери — бедной старенькой Мутти, вечно хлопотавшей по хозяйству в невзрачном домишке на Хайлигенгассе. Франц — тот жил в красивом готическом особняке, отец у него, правда, тоже работал на железной дороге, но занимал в правлении высокий пост и командовал мелкотой вроде контролера Ноймана. Зато теперь Петер Нойман командует и графским сынком и бывшим первым учеником гимназии имени Шиллера Францем Хаттеншвилером. В молчаливой, но отчаянной борьбе за боевое первенство Нойман оставил позади приятелей, обогнав их по чинам и орденам.

— Ладно, Карл! Только сначала пойду распоряжусь…

— Приказывайте, оберштурмфюрер! — Из-за спины Карла вынырнул гауптшарфюрер Либезис. — Я здесь!

— Молодец, Либезис! Ты всегда под рукой! — довольно усмехнулся Нойман. — Останешься за меня с ротой. Я поеду в пассажирском вагоне, в первом, считая от паровоза. Сейчас же выдели человек пятнадцать из пулеметного взвода — поедут охраной в броневагоне. Приказ командира полка.

— Яволь, оберштурмфюрер! — отчеканил служака гауптшарфюрер, лихо отдавая честь. — Спокойной ночи, оберштурмфюрер!

— «Спокойной ночи…» — закурив, усмехнулся фон Рекнер. — Погода, слава богу, нелетная, русской авиации нам бояться вроде нечего. Ну, а если партизаны, или, как их называет московское радио, народные мстители?

— Больше страха от них, чем вреда, — глядя вслед гауптшарфюреру, сказал Нойман.

Ему, Нойману, еще не надоело это чертовски приятное чувство — командовать такими тертыми ветеранами СС, как «Дикий бык» Либезис — так за глаза называют в роте Ноймана этого вояку, бывшего мирного тирольского бауэра, которого четыре года войны в Польше и Норвегии, Франции и Югославии превратили в образцового солдата СС. Пусть он известен в полку — да что в полку, во всей дивизии, как пьяница, буян и насильник, зато в бою он надежен, как танк. Летом сорок первого желторотый юнкер Нойман с трепетом и восхищением следил в боях под Рава-Русской и Кременцом, под Житомиром и Днепропетровском за «Диким быком» Либезисом. А теперь и Либезис и все увешанные крестами ветераны в роте тянутся перед ним, оберштурмфюрером Нойманом.

— Пока нам везет, — говорил, затягиваясь сигаретой «Юнона», фон Рекнер, — пока не партизаны охотились на нас, а мы охотились на партизан — на Украине, в Крыму, на Кавказе…

— Скажи лучше: на мужиков охотились, — поправил его Нойман. — Много ты видел этих партизан? А здесь их и в помине нет — ни лесов, ни гор, одна снежная пустыня. Уж не сдают ли нервы у унтерштурмфюрера графа фон Рекнера?

— Зачем тогда полковник послал подкрепление в броневагон? Скажешь, у старика тоже нервы сдают? Пойдем-ка лучше сыграем в скат, мороз на этой Пролетарской все крепчает… И это называется Южным фронтом!

— Видно, в честь Южного полюса, — усмехнулся Нойман.

Нойман оглянулся. Где-то там в кромешной тьме, может быть, и в самом деле бродит смерть. Нет, чушь. и ерунда — люди не волки, не выживут во вьюжной гиблой степи!

Над разрушенной станцией, над говором и криком солдат снова разнесся гудок паровоза. Мимо Ноймана и фон Рекнера рысцой пробежали пулеметчики, посланные Либезисом в броневагоны. В темных окнах классного вагона вспыхивали и метались лучи карманных фонариков, в двух-трех окнах зажегся моргающий желтый свет фронтовых. коптилок. Эшелон дернулся, лязгнули сцепления, стукнули буфера… Нойман и фон Рекнер последними из офицеров полка СС «Нордланд» вспрыгнули на высокую подножку, захлопнули дверь.

Из глубины вагона, тускло освещенного свечами в фонарях, послышался громкий голос:

— Господа офицеры! В эфире — «Вахтпостен»!

Офицеры СС сгрудились у купе, занятого радистами. Вот уже много месяцев всегда и всюду, где только это позволяли фронтовые условия, в дождь и пургу, офицеры и солдаты германской армии от Белого до Черного морей собирались у полевых раций, чтобы послушать в 22.00 по германскому радио из Белграда специальную программу для вермахта и в первую очередь заставку этой программы — любимейшую песенку тех, кто воевал за Гитлера, — «Лили Марлен». И сейчас все в вагоне замерли, слушая музыку этой грустно-сентиментальной песенки о девушке, которая ждет не дождется любимого с фронта.

— Погляди-ка! — шепнул Нойману острый на язык фон Рекнер. — Какие милые, просветленные лица у этих профессиональных убийц и вешателей!

Петер недовольно взглянул на Карла. Если начальник СД дивизии штурмбаннфюрер Штресслинг — вон он стоит — услышит такие слова, он в два счета разделается с заносчивым виконтом!

Дослушав песню, офицеры начали расходиться по купе.

— Бр-р-р! — Рекнер стучал зубами. — Да здесь прохладнее, чем в могиле!

— Ошибаешься, граф! — сказал Франц Хаттеншвилер, высовываясь из двери купе. — Простые смертные, возможно, и заработают, переночевав в этом вагоне, «медаль мороженого мяса», но только не мы с вами — морозостойкие викинги! Раздевайтесь, господа! Подсаживайтесь к камину! Это, правда, не свадебный номер отеля «Адлон» на Вильгельм-штрассе…

— Камин! — проворчал фон Рекнер. — Да ты, лентяй паршивый, даже коптилки не организовал! И в карты не сыграешь! Тысяча чертей! К утру наша троица превратится в сосульки.

— Зато вся наша тройка опять вместе, — улыбнулся Франц. — И к ужину у нас кое-что есть! — Он торжественно потряс обшитой сукном алюминиевой флягой. Во фляге внушительно забулькало. — Довоенный! Наичистейший! Девяностодевятиградусный! Подарок раненному стрелой амура викингу от Лоттхен — самой милосердной сестры в Пятигорске! Ну и девочка, доложу я вам — глаза как незабудки!.. И коптилка найдется!

В угол полетели шлемы, сбруи с парабеллумами, полевые сумки.

Карл — он в самых невероятных условиях Корчил из себя джентльмена — достал из рюкзака белую салфетку, серебряный прибор и три серебряные рюмки с фамильным гербом графов фон Рекнеров.

Когда спирт был выпит, развязались языки. Спели «Лили Марлен» и, подражая Рихарду Тауберу, волжскую «Дубинушку».

— Нет, Петер! — доказывал, захмелев, Франц. — Ты отменный тактик, но плохой стратег. Индия — это потом, когда мы освободим армию Паулюса и отбросим «иванов» в сибирские джунгли. Тогда мы опять двинем через Кавказ, в Турцию, а там, за Тигром и Евфратом — Сирия и Египет. Весь мир ахнет, когда среди пирамид обнимутся, как братья, наши «викинги» с героями фельдмаршала Роммеля! А потом мы увидим волны Персидского залива, Индийский океан, встретимся с японцами в Бирме!

— Друзья! — воскликнул Карл. — Флаг со свастикой развевается над Эльбрусом. Вот еще фляжка — резерв главного командования. Я пью за флаг рейха над пирамидой Хеопса!

И, высоко запрокинув фляжку, он единым духом осушил ее.

Петер, размякнув под влиянием алкоголя, проговорил после недолгого молчания, поглядывая повлажневшими глазами на мигавшую коптилку:

— Вот гляжу я на вас, на самого себя и думаю: не будь этой войны, были бы мы совсем еще юнцами, ведь каждому из нас по двадцать два года! Но у каждого за эти полтора года войны душа огрубела, заиндевела, как вот это окно. Не кельнской водой, а порохом пахнет от нас! Много растеряли мы иллюзий на дорогах войны…

— Что верно, то верно! — вставил Карл. — Наши фронтовики недаром называют себя фронтовыми свиньями…

— Но в каждом из нас, — словно бы любуясь, собой, продолжал Петер, — в каждой скотине под инеем, под грязью, пороховым нагаром и запекшейся кровью, клянусь, еще живет мальчишка Франц, мальчишка Карл…

— И мальчишка Петер! — подхватили приятели. Допоздна вспоминали трое «викингов» школьные годы в милом сердцу Виттенберге, летние лагеря «Гитлерюгенда», военную подготовку в юнкерском училище…

А за окном бушевал свирепый степной ветер и далеко окрест разносился похожий на крик раненого зверя протяжный и скорбный гудок паровоза.


— Помните, Петер и Франц, нашу первую встречу в гимназии имени Шиллера?

…Осенний ветер гнал по брусчатке маленькой площади перед киркой желтые листья облетевших лип.

Все в этом городке — и площадь, и кирка, и домишки с остроконечными крышами — все казалось Петеру маленьким, почти игрушечным после Гамбурга, после той многоэтажной серой коробки, в которой он родился и прожил первые годы своей жизни, после огромного гамбургского железнодорожного узла и порта с океанскими великанами лайнерами, такими как «Бремен» и «Европа», курсировавшими по линии Гамбург — Саутгемптон — Нью-Йорк.

Петер в последний раз оглядел себя — Мутти постаралась на славу. Коричневая форма «Гитлерюгенда» идеально отглажена. Куртка, отделанная шнуром, вельветовые штаны до колен, носки до лодыжек. Правда, короткие штаны вытерты до безобразия и никаким гуталином не удалось по-настоящему обновить башмаки, зато знаки различия на потрепанной коричневой куртке возвещают всем, что вот идет не. очень элегантно экипированный молодой человек из «Гитлерюгенда», но парень он хоть куда — поглядите только на арийский его вид и на шевроны шар-фюрера.

Петер остановился возле увитого плющом особняка на Перлебергштрассе, в котором жил теперь Франц. За узорной кованой оградой — газон с цветником, шикарный фасад с зеркальными окнами. У подъезда в лучах утреннего солнца сияет темно-синим лаком «мерседес» папы Хаттеншвилера. Сунув два пальца в рот, Петер изо всей мочи свистнул. Нет, он ни за что не пойдет в этот особняк, плевать он хотел на этих буржуев — недаром ненавидит их отец-Петер не пойдет в особняк потому, что не хочет в ответ приглашать этих буржуйских сынков в свой новый виттенбергский «замок», пропахшую кухней каморку… Но ничего, придет время, и Франц еще засвистит у дома Петера.

Франц не заставил себя ждать. Петер кивнул приятелю, поспешно отвел глаза от шевронов Франца — шевронов гефольгшафтфюрера. Он мучительно переживал свое отставание на один ранг от товарища, стыдился порой своей завистливости, но ничего не мог поделать с собой. Вот Франц другое дело, не в его характере завидовать кому-либо. Еще бы! Францу везет в жизни, он родился с серебряной ложкой во рту, никогда не знал унизительной бедности, потому он такой веселый, беспечный, благодушный. Петер выпрямил спину, расправил плечи. Зато он, Петер, выше ростом, шире в плечах и больше нравится девочкам. И жизнь только начинается!

— Какая удача, Петер, — болтал, шагая рядом, Франц, — что твоего отца тоже перевели из Гамбурга в этот Виттенберг. Не очень-то было бы мне приятно одному идти сейчас в новый класс к этим провинциалам!

Здание гимназии имени Шиллера показалось Петеру маленьким и неказистым. Его, как и Франца, волновала предстоявшая встреча с новым классом. Потому Петер на всякий случай свирепо хмурил брови, держался, как Макс Шмеллинг на ринге, всем своим видом говоря, что с кем с кем, а с этим парнем из Гамбурга шутки плохи, лучше не задираться. Однако гимназия имени Шиллера встретила новичков из ганзейской столицы вполне корректно — без оваций, но и без мордобоя.

В вестибюле стояли такой же шум и гам, как в гамбургской гимназии, с той только разницей, что здесь сразу признали в них новичков и окидывали их любопытными взглядами — в гамбургской гимназии все-таки было намного больше учеников.

Чтобы как-то скрыть неловкость и смущение, приятели сделали вид, что заинтересовались вывешенным в вестибюле свежим номером «Штурмера». Гимназисты старших классов с гоготом рассматривали антисемитские карикатуры в газете Юлиуса Штрейхера, еженедельной «Штурмер», зачитывались сенсационными сообщениями о покушении евреев на нравственность арийских девушек.

— Слыхали, ребята? — дискантом крикнул белобрысый толстячок. — Нам прибавили восемь часов политического обучения и расовой теории в неделю! Ура! За счет математики и литературы!

С политического обучения и начался первый урок у Петера и Франца в гимназии имени Шиллера. Учитель Плятшнер, брызжа слюной, потрясая волосатыми красными кулаками, грозил адскими муками всем врагам великой Германии:

— Наша партия раздавила железной пятой Тельмана и его Красный фронт. Точно так же поступим мы со всеми врагами нашей рабочей национал-социалистской партии! Придет час, и мы сполна отомстим плутократам-капиталистам, навязавшим нам версальский диктат! Фюрер спас страну от верной гибели — вспомните страшную инфляцию, шесть миллионов безработных, десять миллионов оболваненных красными агитаторами немцев, проголосовавших на выборах в рейхстаг за коммунистов! В 1918 году за фюрером шло всего сто одиннадцать старых борцов, в 1930 году их было уже восемь миллионов. А теперь вся великая Германия как один человек идет за нашим фюрером! Позор и смерть жалким наймитам Москвы и международному еврейству!

У Плятшнера на лацкане осыпанного перхотью пиджака — значок члена национал-социалистской немецкой рабочей партии.

Бешено жестикулируя, все больше распаляясь, ходил учитель Плятшнер по классу и вдруг остановился у парты, за которой сидел Франц.

— Вот вы, новенький! Из Гамбурга, не так ли? Отвечайте, как учил нас расправляться с врагами наш славный Хорст Вессель перед своей геройской гибелью на мятежной баррикаде?

Франц — этот образцовый ученик — вскочил и без запинки отчеканил:

— Нацисты! Если красный выколет вам глаз, ослепите его! Если он вам выломает зуб, перервите ему глотку! Если он ранит вас, убейте его, господин учитель! Так сказал наш великий герой перед тем, как погибнуть смертью мученика от руки красного предателя двадцать третьего февраля 1930 года в Берлине!

— Отлично! Вы вундеркинд! — проговорил несколько озадаченный учитель. — Впрочем, это и понятно, ведь вы, я вижу, гефольгшафтфюрер? Итак, челюсть за зуб, голову за око!..

— Между прочим, — шепотом проговорил сосед Петера по парте, — папа Плятшнер потому так свирепо бушует, что его супружеский рай дал трещину — он типичный подкаблучник, а фрау Плятшнер любит опекать старшеклассников. Теперь настала очередь нашего красавчика — вон он сидит за первой партой. Это Карл, сын полковника графа фон Рекнера!

Петер уже обратил внимание на этого парня с фигурой атлета и знаками различия гефольгшафт-фюрера. Фатовские полубаки и перстень с черепом, вид деланно томный и меланхолический.

— Не советую связываться с ним, — шептал сосед по парте, — первый боксер гимназии!

Петер еще в начале урока заметил, каким взглядом этот хлыщ Рекнер — он вошел последним, неся кондуит, — окинул его и Франца, с какой ревностью задержал он свой взгляд на знаках различия новеньких из Гамбурга. Впрочем, зря он опасается соперничества — в Виттенберге никто не даст Францу гефольг — отряд из ста пятидесяти членов «Гитлерюгенда», а ему, Петеру, как шарфюреру, под начало полсотни юных арийцев. Черт побери, в этих маленьких городишках куда труднее выдвинуться!

Во время перемены Петер и Франц держались вместе, подальше от других — дьявол их знает, какие выдумают они дурацкие испытания, Прежде чем согласятся принять гамбуржцев в свою виттенбергскую компанию: у каждой гимназии свои неписаные законы посвящения новичков.

Второй урок — география. Учитель географии оказался совсем еще молодым человеком с огненно-рыжими волосами и с голосом фельдфебеля, муштрующего новобранцев на казарменном плацу. По тому, как часто заглядывал он в учебник Фрица Бреннеке и Пауля Гирлиха, было видно, что он не очень-то уверенно чувствует себя в своем предмете.

Сосед Петера по парте написал на промокашке: «Рыжий прислан к нам из Берлина взамен старика географа, который оказался государственным преступником и посажен в концлагерь…»

— Германская цивилизация, — шпарил почти сплошь по учебнику рыжий, — единственная чистая цивилизация мира, возникла две тысячи лет назад на северных землях, ныне известных как Швеция и Норвегия. Самые ценные элементы этой цивилизации обосновались на территории нынешнего рейха, а также помогли цивилизовать такие прежде дикие острова, как Британия и Ирландия, и земли галлов. Гордые викинги, воины и мореходы, открыли Америку задолго до Колумба. В средние века новые арийские народы нордического происхождения прогнали диких славян, потомков восточных варваров, а на востоке норманны-варяги открыли «путь из варяг в греки», стали княжить над предками русских… Только наш величайший в мире народ полностью сохранил расовую чистоту. В наших жилах бьется кровь древних викингов, воспевших свои подвиги в бессмертных сагах. Но потомки викингов, поселившихся в Нормандии, перемешались с туземцами и выродились. Однако под руководством фюрера мы вступаем в грандиозную эпоху воссоединения, чтобы вернуть себе исконно германские земли там, где развевались знамена великой германской империи Карла Великого!

Рыжий драматическим жестом ткнул перстом в карту Европы.

— Вам, юным немцам, предстоит историческая миссия — вы поможете фюреру вернуть рейху Эльзас и Лотарингию, Фландрию и Валлонию, Швейцарию и Люксембург, Польшу, Румынию, Венгрию, Словакию, Литву, Латвию и Эстонию. Во всех этих странах томятся немецкие национальные меньшинства. Мы уже вернули рейху Австрию и Судеты. Долг каждого немца — протянуть руку помощи угнетенным братьям. Пробьет час, и гениальный фюрер поведет нас в освободительный бой, и горе тому, кто попытается воспротивиться германскому оружию!

В классе стояла мертвая тишина. У многих воинственно горели глаза и сжимались кулаки. А Петеру казалось, что в этот момент, когда мороз волнения и восторга продирал по коже, он встретился глазами с самим фюрером. Ади — так они с Францем называли между собой Адольфа Гитлера — глядел прямо на Петера с портрета, висевшего над классной доской. Портрет изображал фюрера-полководца: на фоне бури, устремив всевидящий суровый взор в грозовую даль, стоит Ади в развевающейся шинели. Темная прядь на хмуром лбу, тлеющие угли в глазах…

Мог ли Петер тогда думать, что и он, и Франц, и Карл станут новыми викингами и по трупам врагов великой Германии пронесут опаленные огнем боевые штандарты дивизии СС «Викинг» не только до Днепра, по которому плавали варяжские челны, но и до Волги и Терека!

— Помните, — продолжал рыжий, — к наши главные враги — коммунисты и евреи. Россия сегодня была бы величайшей угрозой, если бы в Германии не стоял у власти наш любимый вождь. Русские лишь наполовину цивилизованы. Азиатские орды, составляющие три четверти советского населения, не достигли еще уровня, который был достигнут нашими предками двести лет назад. Если бы Советский Союз только мог, он напал бы на Германию и попытался бы уничтожить нашу родину. Вот почему мы должны быть постоянно начеку. Наша мощь — залог нашей свободы, самого существования нашей нации.

И помните: знание рождает господ, невежество плодит рабов! Хайль Гитлер!

На второй перемене Петер и Франц спустились на нижний этаж, чтобы проведать младшего брата Петера. У Клауса был вид затравленного волчонка, под глазом у него светился фонарь, но держался он молодцом, как и подобало юнгершафтфюреру «Дойче юнгфольк» — в эту организацию входили юнцы от десяти до четырнадцати лет.

Клаус с гордостью показал брату задачу в учебнике, которую он в два счета решил на доске перед всем классом:

«Юнкере вылетает с грузом в двенадцать дюжин бомб, каждая весом в 10 кг. Самолет держит курс на Варшаву, центр мирового еврейства. Он бомбит этот город. При вылете с полной бомбовой нагрузкой и бензобаком, содержащим 1500 кг горючего, самолет весит 8 т. При возвращении самолета из своего крестового полета он все еще имеет 230 кг горючего. Каков собственный вес самолета?»

— А эти юнцы, — сказал с улыбкой Франц, когда приятели поднимались обратно по лестнице, — пожалуй, переплюнут нас с тобой, потверже будут орешки. Я еще помню безыдейную, нудную арифметику со всякими яблочками, вагончиками и конфеточками…

На уроке истории речь шла о Версальском мире. На груди учителя поблескивал круглый партийный значок со свастикой, пестрела орденская ленточка «железного креста». В правый глаз ввинчен черный монокль. Когда учитель разволновался, проклиная предателей, воткнувших нож в спину героям фронтовикам», монокль упал и заболтался на черной ленте, а Петер и Франц вздрогнули, увидев вместо глаза зияющую красную рану. Сосед по парте чуть слышно выдохнул в ухо Петеру:

— Старый борец! Глаз ему вышибли в драке с тельмановцами…

Под конец урока одноглазый остановился перед Карлом фон Рекнером.

— Итак, суммирую. Первое. В чем, герр фон Рекнер, была причина мировой войны?

— Германия, — громко отвечал Карл, встав с достоинством, без излишней поспешности, — став мировой державой, внушала ужас международной еврейской плутократии, господин учитель!

— Второе. Плутократы-капиталисты каких держав попытались уничтожить нашу непобедимую родину?

— Плутократы Англии, Франции, Америки и России, господин учитель!

— Победили ли эти державы нашу родину?

— Никак нет, господин учитель! Нам воткнули нож в спину предатели, просочившиеся в правительство, и агентура большевиков…

— Как это могло случиться?

— Рейху недоставало в то время Адольфа Гитлера, господин учитель!

— В чем поклялся великий вождь нашей партии и канцлер новой Германии?

— Построить счастливый, демократический и свободный от евреев рейх, отомстить врагам Германии и вернуть незаконно отнятые земли, господин учитель!

Все это Петер уже проходил в Гамбурге — по новому учебнику профессора Дитриха.

— Помните! — закончил урок учитель истории. — История была любимым предметом Гитлера-гимназиста!

Не только фюрер, но и Петер любил историю. Ведь история Германии была историей войн: Тридцатилетняя война, Семилетняя война, поход 1864 года, война с Австрией, франко-германская война 1870–1871 годов, первая мировая война…

На уроке современной немецкой литературы хромоногий учитель, похожий на Геббельса, красноречиво, волнуясь, как школяр, рассказывал о новейших достижениях великогерманской литературы:

— Давно ли в ту памятную ночь перед зданием Берлинского университета я со своими друзьями-студентами жег на огромном костре крамольные книги евреев и еврействующих врагов народа — братьев Цвейгов и братьев Маннов, Ремарка и Фейхтвангера, Маркса и Эйнштейна, Джека Лондона и Уэллса, Пруста и Золя! И вот рассеялась копоть от наших факелов и ничто не омрачает лазурных небес новой литературы! В «очистительном пламени родилась новая эра», — так сказал в ту ночь Геббельс. Новая эра не только в литературе — во всей нашей культуре. Недавно я посетил в Мюнхене грандиозный Дом германской культуры. К его проекту приложил свою гениальную руку наш фюрер — гениальный художник, он самолично выбросил все декадентское, модернистское, даже пропорол носком сапога идиотские полотна подражателей Гроша и Кокошки, Матисса и Сезанна, Ван-Гога, Гогена и Пикассо — всего шесть тысяч пятьсот сорняков, считавшихся шедеврами. Наши художники должны показывать народу жизнь такой, какой она будет при полном торжестве нового порядка. Все, что противно этому порядку в нашей культуре, должно быть уничтожено. А сейчас мы перейдем к анализу романа Иосифа Геббельса и поэзии Бальдура фон Шираха…

После уроков состоялось собрание членов «Гитлерюгенда» — учеников трех старших классов. В зале, украшенном портретами Гитлера, Гиммлера и Бальдура фон Шираха, увешанном знаменами гитлеровской молодежи, Карл фон Рекнер докладывал о задачах молодежи в свете новых реформ в образовании.

Петер так устал за день, что только обрывки фраз доносились до его сознания:

— Всем нам надо чаще обращаться к непогрешимой звезде всей нашей педагогики — к бессмертному «Майн кампф»..» Не интеллектуальное, а физическое развитие — вот наша цель… Как говорит фюрер, «этот новый рейх никому не отдаст свою молодежь…». Вся система образования должна быть перестроена по образцу СС… Все наши учителя принесли клятву верности Адольфу Гитлеру, но и черт может цитировать библию. Наш долг — неусыпно следить за каждым беспартийным учителем и передавать свои донесения по инстанции… Все учителя пройдут курсы переподготовки с упором на расовую доктрину. Скоро мы избавимся от всех политических неблагонадежных, от тех, кто не служил в штурмовых отрядах, не отбывал трудовую повинность или не маршировал в наших рядах… Таковы требования рейхсминистра науки, образования и народной культуры, соратника нашего фюрера… Ныне Берлинским университетом управляет новый ректор — штурмовик. У народа господ — «херренфольк» — не может быть просто физики, просто математики, у нас будут немецкая физика, немецкая математика… Прекрасно сказал профессор Рудольф Томашек, директор Института физики в Дрездене: «Современная физика — это орудие мирового еврейства, направленное на уничтожение нордической науки, истинная физика — создание германского духа…» Необходимо объяснить нашей молодежи, что все величайшие создания и изобретения человеческого гения — это творения арийского и прежде всего нордического гения!.. Наши занятия по стрельбе необходимо проводить под лозунгом: «Каждый ученик должен одинаково хорошо владеть пером и винтовкой». В тридцать втором году нас, молодых гитлеровцев, было сто тысяч, сегодня нас семь миллионов, а завтра под наши штандарты встанет вся молодежь Германии и дружно скажет «Хайль!».

Когда смолк восторженный рев, Карл объявил собрание закрытым. Он подошел к одноклассникам и с надменно-снисходительной усмешкой поглядел на Петера и Франца.

— Меня спрашивают, как мы будем посвящать наших новичков. Некоторые предлагают сделать из них пару шницелей по-гамбургски. Так вот… Мы уже давно не приготовишки. Сегодня ночью я поведу отряд на штурм последнего еврейского оплота в городе. — Тут последовал новый взрыв восторга. — Сегодня ночью запылают пожары во всем рейхе. В ответ на зверское убийство евреем германского дипломата в Париже[49] состоятся, так сказать, стихийные антисемитские демонстрации. Надеюсь, наши новички покажут себя с самой лучшей стороны. Мы наделаем шницелей из евреев! Но помните: можно бить, даже убивать по приказу, но нюрнбергские законы строжайше запрещают интимное общение с еврейками!

Весь вечер девятого ноября Петер нервничал, не находил себе места. Наконец-то настоящее дело! Может быть, евреи будут защищаться, стрелять… Потной от волнения рукой ощупывал Петер в кармане тяжелый кастет, подобранный им как-то после матросской драки у пивной в Гамбурге. То и дело поглядывал он на черные стрелки шварцвальдских часов в гостиной. С таинственным, мрачным видом ходил он по комнатам, провожаемый недоуменными взглядами родных. Он не отвечал на их тревожные расспросы, хотя ему не терпелось похвастать своим участием в надвигавшейся акции. Отец угрюмо слушал радио — в Мюнхене полным ходом шло празднование годовщины пивного путча, выступали Гитлер и Геринг.

После ужина в доме Нойманов разыгралась неожиданная драма. Петер не вытерпел, показал Клаусу кастет и сказал ему, закрыв дверь в спальне:

— Этой ночью мы рассчитаемся с евреями!

А Клаус, выудив у брата его тайну, взял да и открыл ее отцу, когда тот пришел поцеловать его и пожелать ему спокойной ночи. Петер пришел из ванной в спальню и сразу понял по лицам отца и брата, что произошло. Отец медленно поднялся и. с решительным видом двинулся в переднюю.

— Что ты задумал, отец? — похолодев, спросил Петер.

Отец, не отвечая, надел свой старый макинтош.

— Ты не посмеешь, отец! — бросился к нему Петер.

— Прочь с моей дороги, щенок! — крикнул отец и отшвырнул сына. — Сиди дома и никуда не выходи!

Хлопнув дверью, он ушел, а Петер схватился за голову. Что он наделал! Он выдал тайну, он предал товарищей! Надо быстрей бежать из дому, а то отец, предупредив о погроме знакомых евреев, вернется и запрет его, Петера, в спальне. Лучше всего пойти к Францу.

В полвторого ночи Петер и Франц присоединились к отряду «Гитлерюгенда» у гимназии имени Шиллера.

— Граббе! Пойдешь с ребятами на помощь штурмовикам — будете громить и жечь синагогу! — распоряжался фон Рекнер. — Хейдте! Твой объект — магазин Гринблата. Витцлебен! Фабрика Левинсона! Остальных я поведу громить еврейские особняки.

И вот в тихом, сонном Виттенберге загремели выстрелы, запылали пожары, послышались крики и стоны избиваемых евреев. По улицам мчались полицейские машины, увозя в тюрьмы богатых евреев. При свете факелов и пожаров неузнаваемо страшны были распаленные лица разъяренных гитлерюгендовцев и штурмовиков. Обезумев, Петер ударом кастета разбил челюсть старому еврею и, вытаращив глаза, смотрел, как по седой бороде потекла кровь. Сын старика кинулся было на Петера, но Франц ловко набросил ему сзади удавку на шею и так стянул ее, что еврей замертво упал, высунув язык, на пол. В коридоре особняка Петер распахнул пинком дверь и застыл пораженный — перед ним стоял, точно загипнотизированный, с кинжалом в руке Карл фон Рекнер, а на кровати сидела полная молодая еврейка и, дрожа и всхлипывая, стаскивала через голову ночную рубашку.

— Закрой дверь, Нойман! — облизывая мокрые губы, проговорил Карл. — А тебе не снятся красотки с рубенсовскими формами? Мы не станем нарушать нюрнбергские законы. Мы только посмотрим…

Такого погрома еще не знала Германия. В ночь на 10 ноября запылали сотни синагог, толпы разгромили и разграбили около 8 тысяч еврейских лавок, разбили оконного стекла не меньше чем на 5 миллионов марок. Недаром история назвала ту ночь «Хрустальной ночью»… «Стихийно» было арестовано как раз столько состоятельных евреев, сколько могли вместить переполненные тюрьмы. Чтобы возместить убытки, понесенные страховыми компаниями, и другой ущерб, Герман Геринг предложил коллективно оштрафовать всех евреев на миллиард рейхсмарок и сострил: «Не хотел бы я быть ныне евреем в Германии!»

В этой варфоломеевской ночи Петер и Франц показали, чему их научила гамбургская улица. Виттенбержцы могли гордиться тем, что в их кирке Мартин Лютер объявил войну папе римскому, но эти провинциалы и понятия не имели об оружии портовых кабаков — таких, как шипастый кастет Петера или стальная удавка Франца. Только потом, летом сорок первого, вновь испытали они это ни с чем не сравнимое чувство, эту боевую горячку, когда сняты все заповеди, когда все позволено, как в диком набеге викингов…

Как и многие немецкие юноши того времени, Петер Нойман, чувствуя, что его страна и он сам находятся на пороге великих событий, решил увековечить эти события, а заодно и себя, в дневнике. Он писал:

«Сначала я хотел вывести красивой готической вязью на обложке: «История молодого немца и его века». Поразмыслив, решил, что это будет слишком претенциозно, и совсем отказался от заглавия.

Большинство учеников гимназии имени Шиллера ведут подробную запись всех своих действий и поступков. Прежде я считал это абсурдным занятием или, в лучшем случае, пустой тратой времени.

Теперь я передумал…

Мой отец смеется. По-видимому, он считает меня молокососом и дураком. Он никогда ничего не понимает. И вряд ли в своем возрасте он поумнеет… Он всегда был всем предельно недоволен, в нем много горечи и злости. Возможно, теперь, старея, он понял, что был и остался неудачником.

Мой дед работал почтальоном, у него было четверо детей, и потому мой отец не смог получить образования. В школу он почти не ходил, зарабатывая гроши на самой черной работе. Нищая карьера, скучнейшая жизнь, не жизнь, а тоскливое существование…

Никчемность отца вызвала во мне целый ряд комплексов. Сознавать, что твои приятели по своему общественному положению выше тебя — какое это страшное унижение!..»

Далее он писал о сестре Лене:

«Лене восемнадцать лет, она на год старше меня. У нее белокурые волосы, смазливое маленькое трехугольное лицо, фигура, как говорится, со всеми основными данными и вдобавок ко всем своим прелестям такойочаровательно стервозный характер, какого я не встречал…»


— А помнишь, Петер, как ты стал гефольгшафт-фюрером?

…Семейная ссора у Нойманов началась, как всегда, с пустяка. Отец пришел в ярость, обнаружив, что его восемнадцатилетняя дочь Лена произвела чистку его любимых пластинок и вдребезги разбила все пластинки Мендельсона и любимую хоровую песню отца — «Песню о Лореляй».

— Еврей он, твой Мендельсон! — заявила отцу Лена, причесываясь у зеркала. — А слова «Лореляй» написал тоже еврей — Генрих Гейне. Такие песни не для немецких ушей!

— А вот сейчас я оборву твои немецкие уши!

— Попробуй только! Все узнают, что ты защищаешь евреев!

— Боже мой! — схватился за голову отец. — А говорят, дети — радость нашей жизни! Хорошенькая радость — ты только посмотри на них, мать! Что эти люди сделали с нашими детьми! Старший сын водит дружбу с бандитами и хулиганами, младший вылавливает на улицах этих несчастных, если они посмели, видите ли, выйти без желтой звезды, а дочь шляется с убийцей!

— Это кого ты называешь убийцей? — вскочила с перекошенным лицом Лена.

Она была очень эффектна в форме Союза германских девушек.

— Ты потише, отец! — глухим баском проворчал Петер, переглянувшись с нахохлившимся Клаусом. Как все, они стыдились своего вечно брюзжавшего, несознательного отца-неудачника, этого продукта допотопной Германии.

— В самом деле, — робко вставила Мутти, — ведь до фюрера ты был безработным, а теперь можешь купить путевку хоть в Италию в организации «Сила через радость»…

— Все вы за чечевичную похлебку этому богемскому ефрейтору продались!

— Нет, — кричала Лена, — ты скажи, скажи, кто убийца!

— Да Генрих твой! Мне все про него рассказали — его же дружки из эсэсовской казармы. Героем его считают, блестящее будущее ему пророчат! Знаю я этих героев — мало они перебили народу в мировой войне!

— Вот видишь! Он герой, а ты его…

— Убийца твой Генрих. Детоубийца! Два года назад он участвовал в погроме в Алленштейне, в Восточной Пруссии. Тогда твой кавалер был еще только обершарфюрером. Это было в Алленштейне июльской ночью. За то, что евреи-рабочие посмели протестовать против незаконного увольнения… До утра шла облава — эсэсовцы хватали людей и увозили их на машинах в Шнайдемюль — в концлагерь! Превыше всех отличился твой Генрих, он больше всех перебил из автомата… при попытке к бегству… детей!..

Отец зашатался, тяжело задышал, лицо его стало темно-багровым. К нему бросилась Мутти, на ходу вытирая распаренные, морщинистые после стирки руки. Он отстранил ее.

Лена расхохоталась насмешливо и жестко.

— Ну и что ж! Все это я давно знала. Верно, за этот подвиг Генриха сделали гауптшарфюрером, а еще через месяц — унтерштурмфюрером.

— Подвиг? Ты знала и все-таки…

— Ты забыл самое главное, забыл, что Генрих имел дело с евреями, польскими евреями…

— Он имел дело с детьми!

— С выродками врагов Германии! Мой жених…

— Какой он тебе жених! Не хочешь ли ты затребовать братьев и сестер его жертв, чтобы они несли шлейф твоего подвенечного платья? Не позволю, прокляну!.. Прокляну своим отцовским проклятием!

— Замолчи! — истерично взвизгнула Лена. — Замолчи, или я заставлю тебя замолчать!

В гнетущей тишине, наступившей после этих слов, долго, казалось, не замирало эхо. Со стены смотрел фюрер, смотрел грозно и выжидательно.

Отец медленно, тяжелыми шагами подошел почти вплотную к Лене и ударил ее по щеке.

В глазах Лены зажглось холодное пламя. С ненавистью посмотрела она на отца. Потом презрительно скривила губы, взглянула на себя в зеркало и молча вышла из комнаты.

Петер вспомнил недавнюю лекцию унтербаннфюрера «Гитлерюгенда»: «Будьте тверды, как крупповская сталь! Вы принадлежите не отцу с матерью, а фюреру!»

И еще он вспомнил кафедральное величие и тишину покоев графов фон Рекнеров. Величественный полковник граф фон Рекнер, его не менее величественная супруга. И кругом — сабли на стенах, гобелены, рыцарские доспехи, пушечные ядра, ордена… А главное — кафедральное величие, дворцово-музейная тишина. Истинно немецкий дом, настоящая немецкая семья, не то что у Нойманов!..

— А Лена права, — сказал Петер. — Тебе, отец, не поздоровится, если ты будешь так распускать язык. Если ты не понимаешь, что подвергаешь всех нас опасности, то нам придется самим о себе позаботиться…

Отец дико взглянул на Петера и вдруг охватил голову руками и повалился на стол. Никогда прежде не видел Петер, чтобы его отец рыдал, как баба. Мутти стала утешать его, а Петер закурил и увел из столовой Клауса.

А через час Лена вернулась. Она привела с собой своего жениха Генриха Грисслинга. Собственно, это он, унтерштурмфюрер Грисслинг, привел Лену. Он вошел первым, прямой, с квадратным лицом, худой и высокий, в отлично сшитой черной форме СС. На обшлаге мундира — лента с вышитой серебряной вязью готической надписью: «Лейбштандарт АГ» — «Полк Адольфа Гитлера» — знаменитый полк СС личной охраны фюрера. Ни слова не говоря, не снимая черной фуражки с высокой тульей и лакированным козырьком, он бесцеремонно сел за стол, не спеша закурил.

Сидя на диване, Петер опустил на колени книгу Розенберга «Миф двадцатого века», по которой он готовился к экзаменам, и с интересом наблюдал за этой сценой.

Отец, растерянный, с покрасневшими глазами, выглядел таким сморчком перед бравым эсэсовцем. Папа Нойман делал вид, что читает газету, игнорируя эсэсовца, молча осуждая невообразимое нахальство незваного гостя, но глаза его глядели сквозь запотевшие очки в одну точку, а на лбу выступил пот. Грисслинг — в эту минуту он был воплощением не нахальства, а наглой, уверенной в себе силы — преспокойно взял у отца из рук номер «Фолькишер беобахтер» и небрежно бросил ее на стол. Затем он достал золотой портсигар, щелкнул тяжелой золотой зажигалкой. В напряженной тишине было слышно, как тикают на стене шварцвальдские часы. Петер вспомнил, что видел похожую зажигалку на столе в гостиной еврейского дома во время ночного погрома, но он не посмел сунуть ее в карман — отец все уши ему прожужжал проповедями на тему «Не укради». Зато кто-то из ребят школы имени Шиллера не постеснялся нарушить эту устаревшую заповедь и прикарманил зажигалку.

Грисслинг мастерски выпустил несколько колечек дыма в лицо хозяина дома и заговорил ледяным тоном:

— Господин Нойман. Три месяца назад мне понравилась ваша дочь, а ваша дочь, естественно, влюбилась в меня. Три месяца назад я взвесил все положительные и отрицательные качества вашей дочери Лены Нойман и пришел к трем выводам. Первый: положительные качества фройляйн, как физические, так и моральные, несколько перевешивают качества отрицательные. Второй: наш брак будет вполне соответствовать расово-этическим требованиям национал-социализма. Третий: мы оба видим свой патриотический долг в увеличении статистики рождаемости. Точка. На этом основании я пришел к вам и заявил, что имею честь просить руки вашей дочери. Вы просили меня дать вам время подумать — я согласился. Вы захотели побольше узнать обо мне и стали шпионить за мной, хотя любому болвану, если он только умеет читать, по этой надписи на моем рукаве видно, что я состою в личной охране фюрера. Точка. Ваша дочь — хорошая немка, и сын ваш Петер — хороший немец, а вы, герр Нойман, плохой немец. Час назад вы оскорбили дочь, меня и самого фюрера. Моему начальству на Потсдамерштрассе будет небезынтересно узнать, что вы, герр Нойман, умолчали в анкетах о своей принадлежности к Красному фронту и о своем участии в коммунистических волынках 1932 года.

Отец медленно повернул голову в сторону Лены. Их глаза встретились. Во взгляде отца — боль, страх и горечь. Потом Петер видел такие глаза у тяжелораненых. А в непреклонных глазах Лены светилось тупое торжество. Мутти сидела ни жива ни мертва.

— Ближе к делу, — вдруг твердо сказал отец. — Что вы хотите?

Петер смотрел на эсэсовца с невольным восхищением: вот это апломб, вот это сила!

Грисслинг энергичным движением затушил сигарету в пепельнице.

— Мне не очень-то хочется стать зятем государственного преступника. Мы можем уладить это дельце по-семейному…

Отец, положил на стол крепко сжатый кулак. — Никогда, никогда, слышите вы, не отдам я вам дочь! Пока я жив…

— Пока вы живы, — недобро усмехнулся Грисслинг, поднимаясь. — Пока вы живы. Хайль Гитлер! Точка.

Он вышел, стуча коваными каблуками. И Лена заспешила за ним. А Мутти, глупая, старая Мутти, кинулась вдруг к отцу, обняла его, зарыдала…

— Иисус-Мария! Они предали отца! И это наши дети…

Через три дня в полночь двое штатских в черных кожаных пальто постучали в дверь. Передний показал Петеру металлический жетон на блестящей цепочке. Тайная государственная полиция — гестапо! Судорожно зевая, отец обнял Мутти — на нее словно столбняк напал. Потом он подошел к кровати Клауса, но тот отпрянул от отца, отвернулся от него к стене. Тогда отец опустил голову и молча прошел мимо Петера и Лены, сутулый и постаревший…

Той же ночью Петер записал в дневнике:

«Каждый сознательный немец знает, что евреи и коммунисты могут принести нам только разруху и загнивание и в конечном счете гибель нашего германского наследия.

Только неполноценные народы, оболваненные идиотской пропагандой, могут возмущаться нашей преданностью фюреру, как уродливым и ненормальным явлением. Фюрер вернул нам нашу веру в великую Германию и в лучшее будущее. Только дегенераты могут удивляться нашей любви и нашему доверию, нашей решимости следовать за ним и помогать ему быстрее листать страницы истории, чтобы насладиться результатами еще при жизни нашего поколения.

Нет, я ни за что не хочу верить, что мой отец был прав.

Возможно, он только ошибался. Но в самых важных делах никому не позволено ошибаться. Он должен понести справедливое наказание за свою глупость и ошибки. Порой бывает трудно так думать о людях, которые произвели тебя на этот свет, но я считаю, что самое главное для человека — это победа национал-социализма…»

Как на грех, арест отца совпал с выпускными экзаменами. А вдруг выпрут за отца из гимназии? А вдруг погонят из «Гитлерюгенда»? Франц, Карл и все уедут в летние лагеря, а он, Петер, опозоренный и обреченный, окажется за бортом жизни?

Но унтерштурмфюрер СС Генрих Грисслинг не подвел своих будущих родственников, объяснил кому нужно, что он не смог бы разоблачить Фридриха Ноймана, арестованного по обвинению в измене родине и в помощи врагу, без активного содействия всех членов его семьи, а в особенности фройляйн Лены Нойман и Петера Ноймана.

Все страхи Петера рассеялись, когда Карл фон Рекнер доверительно и не без хвастовства сообщил Петеру, что его, Карла, донесение о гражданском подвиге Петера, пройдя все инстанции «Гитлерюгенда», одобрено в самом Берлине! А через неделю после выпускного бала, уже в летних лагерях, на живописной поляне в лесу под Урфельдом, состоялась торжественная церемония присвоения Петеру Нойману звания гефольгшафтфюрера. Теперь он уже жалел, что позволил сестре быть главной героиней разоблачения врага фюрера и рейха…

Праздновали в кабачке в Урфельде, на берегу альпийского озера Вальхен и так надрались пльзеньского пива — за счет Петера, разумеется, — что вся троица — Петер, Франц и Карл — лишь с большим трудом пробралась незамеченной после отбоя в лагерь.

3. Перед бурей

Пали целые поколения героев. Полюбите хотя бы одного из них, как сыновья и дочери, гордитесь им, как великим человеком, который жил будущим.

Юлиус Фучик 
Шурган. Черная буря. Так жители Сальских и калмыцких степей называют буран, когда шквальный ветер несет снег вперемешку с колючей темной пылью, когда эта пыль слепит глаза и забивает нос и рот. Тогда гибнут кони в табунах, падает скот в улусах, тогда недалеко до лютой беды и человеку, застигнутому в бескрайней степи, вдали от казачьих станиц и калмыцких юрт. Ослепленный, тычется он из стороны в сторону, трет воспаленные, слезящиеся глаза, напрасно зовет криком на помощь. Но нет хуже черной бури, налетающей ночью да еще в декабрьскую стужу. Тогда мечется путник, сбившись с дороги, топчется, пытаясь нащупать ногами наезженный путь, но скоро закружит его буря в кипящей пучине, свалит, обессиленного, с ног, и поутру, когда утихнет лихая круговерть и на застывшие снега ляжет розовый отблеск зари, разве только степной орел заметит едва приметный сугроб, припорошенный, как снег сажей у железнодорожного полотна, черно-бурым прахом.

Партизаны спотыкались, падали, терли слезящиеся глаза. В бурлящей, черной круговерти легко было отбиться, отстать от группы.

— Что будем делать, комиссар? — закричал командир группы Леонид Черняховский.

— Пусть все возьмутся за руки! — ответил Максимыч. — Без паники! Идти гуськом. Впереди пойду я с компасом!..

Так они и шли, взявшись крепко за руки, падая и поднимая друг друга. Шли, пряча лицо от пыли, снега и обжигающего ветра, закрыв глаза. А впереди шел комиссар, видя только колеблющуюся бледную стрелку компаса. Минут через десять пыль засыпала ему глаза, и его сменил командир. Но вскоре и у командира намерзли слезы на щеках, и на смену ему пришел Володя Солдатов, а Володю сменил Паша Васильев. Так они и шли, тянули друг друга, и слабый повисал на сильном. Шли, как бурлаки ходили на Волге. Шли, как ходят альпинисты, только связывал их накрепко незримый канат.

Временами Володя Анастасиади забывался, дремал на ходу. И тогда, в эти долгие минуты полузатмения, он переносился далеко-далеко от этой гиблой степи и черной бури.

…Нет на свете города чудеснее Одессы! Володя считал себя счастливчиком — ведь он родился в Одессе, и все ранние воспоминания детства были у него озарены Одессой, ее особым воздухом, ее ласковым морем и веселым солнцем. Его отец — грек Фемистокл Христофорович — был коренной одессит, мама тоже была одесситкой, и куда бы потом ни забрасывало семью — в Харьков, Харцизск, Фастов, — всюду возили они с собой Одессу: одесский картавый говорок, лукавую смешинку в глазах и широкую улыбку. Только до третьего класса и прожил он в Одессе, но лучезарную память о ней, расцвеченную живым воображением, берег, как святыню, и в душе у него не умолкал шум прибоя, и не остывала ребячески острая привязанность к тому месту, где он начал открывать мир. Перед сном, закрыв глаза, с блаженной улыбкой, он подолгу предавался воспоминаниям, вызывая в памяти немеркнущие любимые картины. Вот, болтая загорелыми босыми ногами, сидит на пирсе пятилетний шкет Володька. В руках — удочка, а неподалеку волна качает шаланду, и на облупившейся красной корме ее — чудо из чудес! — зайчиками играют блики, отражаемые солнечной рябью. Как будто ничего особенного и нет в этой картине, но Володя много лет почему-то был убежден, что он один видит эти блики так же, как волшебную радугу в луже с нефтью, пролитой в доках. Пустяковое вроде воспоминание, а не выбросишь из сердца.

Или другое воспоминание. Володьке праздник — ему купили в универмаге матросский костюмчик. Жалко, конечно, что штаны до колен, зато бескозырка с лентами вполне настоящая и золотая надпись на ней. — «Герой»! Подумать только — с тех пор прошло десять лет!

Странно, что отец, чистокровный одесский грек, остался глухим к зову моря. Ведь для молодого слесаря джутовой фабрики в те годы, когда страна села за парту, открылись все пути. А он, повернувшись широкой спиной к алым парусам и морским волкам, пошел на механический факультет комбината рабочего образования и стал инженером-механиком по трубам.

Володе было десять лет, когда отец принес домой свежий номер «Правды». «Вот как надо работать, — сказал он, — если мы не хотим ударить лицом в грязь перед Европой!» С газетного листа улыбался забойщик Алексей Стаханов.

Отец был беспартийным, но всегда говорил «мы», обстоятельно разъясняя жене за ужином «текущий момент».

Хоть и жалко было расставаться с Одессой, но счастливчику Володьке опять крупно повезло — он не сидел на месте, повидал пол-Украины, дышал наэлектризованным воздухом первых пятилеток, полюбил самый запах железных дорог, новоселья и прощания. И особенно любил он ходить в клуб или театр и сидеть с отцом на креслах с табличкой: «Только для ударников». А в Одессу он еще обязательно попадет — вот здорово, если придется ему принять участие в освобождении родного города! Может, повезет, и он встретит на той улице под каштанами закадычных приятелей Тольку Косого и Славку Длинного — ведь он счастливчик.

Идут ребята по этой треклятой степи, и только он да еще командир знают, как велики и величавы Брянские леса, как глухи и таинственны их глубинные урочища. Вот бы где партизанить группе Черняховского! Целый год прожил Володя под Брянском, ловил рыбу в зачарованных плесах Десны, собирал грибы в ее тенистых уремах, зимой носился с крутых холмов на лыжах. В тридцать девятом, за два года до войны, Володя приехал в Москву. Он уже окончил семилетку, хотя аттестат не любил показывать — сказались вечные переезды. В последнем школьном сочинении «Кем я хочу быть» Володя мечтал о «мореходке», но отец поставил на своем — отдал в сельскохозяйственное училище. «Призовут — пойду на флот!» — решил будущий мореплаватель.

Агрономия не увлекала его. Манили Москва, Кремль и Третьяковка, метро и аттракционы в парке Горького. А дома — они поселились в Бирюлеве — будущий агроном-семеновод зачитывался Станюковичем, Конрадом и Лондоном или самозабвенно мастерил модели кораблей. Он неплохо рисовал с натуры, перерисовывал портреты челюскинцев, героев-летчиков, редактировал в техникуме стенгазету. Не хватало времени для спорта, а товарищи по техникуму тянули его в художественную самодеятельность. Мучительно краснея на сцене, он пел под баян «Раскинулось море широко», «Орленка» и, конечно, песни об Одессе. После областной олимпиады ему даже всерьез предлагали учиться пению, но он мечтал не о сольфеджио, а о соленом бризе.

В последнюю предвоенную зиму он сломал «ногу, прыгая на лыжах с трамплина, но уже весной несколько раз туда и обратно, шутя, переплывал кролем Москву-реку. Самым первым в классе нацепил он на грудь значки «Готов к труду и обороне» и «Ворошиловский стрелок».

Отец часто бранил его. Старик — ему не было и сорока в канун войны — любил поворчать: «Вечно ты разбрасываешься! Крутишься без руля, без ветрил. Человек должен в жизни свой точный курс иметь. Займись, говорю, агрономией. Балует тебя мать. Да я в твои годы…»

Мама не соглашалась: «Ну что мы с тобой в молодости видели хорошего! По двенадцать годков нам было, когда началась германская война. И пропала молодость. Потом гражданская, голод, разруха. Только десяток лет как передохнули немного. Пусть Вовочка побольше увидит хорошего в жизни, а остепениться успеет». Но последнее слово должно было остаться за отцом.

Когда в техникуме комсорг спросил Володю, почему он не вступает в комсомол, он удивился:

— Так я ж ничем не проявил себя!

— Поступишь — проявишь, — усмехнулся комсорг. — И на флот легче будет попасть.

— За льготами не гонюсь! — отрезал Володя. И перестал разговаривать с комсоргом.

«Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой!..» Володе стыдно было вспомнить, как дурацки обрадовался он войне. Мать плакала, отец ходил мрачнее тучи, а он с мальчишками шумел:

— Ура! Разобьем в два счета фашистов на их собственной территории!

Самые отчаянные ребята в техникуме сели писать заявление в военкомат, гурьбой отправились туда, но в райвоенкомате заявления приняли только у старшекурсников двадцать третьего года рождения, а всем, кто моложе, наказали отличной учебой выполнять свой долг перед Родиной, и разобиженные ребята уже поредевшей гурьбой двинулись во главе с комсоргом в райком комсомола. Пошел и Володя, молча ругая себя за то, что все откладывал, откладывал и вот оказался совершенно беспартийным в военное время. Здание райкома было забито возбужденными ребятами и девчатами со всего района. Часа три понадобилось Володе и его товарищам, чтобы пробиться к секретарю, зато как забилось у всех сердце, когда усталый, вконец измотанный секретарь спросил:

— Готовы на любое дело?

— Так точно! — выпалил комсорг.

Секретарь посмотрел сквозь очки в бумажку и отправил всех кандидатов в герои расчищать хлам во дворе какого-то жилого дома, жильцы которого мало беспокоились о пожарной безопасности.

Какие-то местные парни, сунув в брюки руки, потешались над ребятами из техникума: — Во дурни! Во пораженцы и паникеры! Они думают, будто германец до Москвы долетит! Да в народе говорят, что наши уже к Варшаве подходят, Берлин тот в пух разбомбили. Да ладно, пущай золотари бесплатно двор приберут, мы их за героизм при взятии помойки орденом «Юный дворник» наградим!

Володя не любил драк. Он и прежде уклонялся от потасовок, порой даже терпел побои, приходил домой с разбитой губой, с синяком под глазом. Отец не раз говорил ему: «Дай сдачи!» — «У меня больно рука тяжелая», — смущенно отвечал Володя, исподлобья поглядывая на расходившегося Фемистокла Христофоровича. В нем, в Володе, тоже текла горячая южная кровь, кровь героев Эллады, и он боялся разойтись и зашибить драчуна. Рос Володя не по годам высоким, плечистым, смуглолицым парнем с железными бицепсами и богатырской грудью.

А подраться все же пришлось. Техникумовские не снесли оскорблений и атаковали дворовых задир. Те свистнули — невесть откуда подоспело пополнение, и Володе пришлось выручать своих. Так в первый день войны получил счастливчик два ранения — пропорол ногу гвоздем, когда доски таскали, и заработал «фингал» под глазом.

В последующие дни разобрали еще несколько захламленных дворов, а потом стала редеть группа комсомольцев-добровольцев — ну, романтичное ли это дело, на задворках всякий мусор убирать! Сбежал и Володька — в райкоме обещали дело поинтереснее.

Но когда ребята из техникума отправились под Рославль на окопы, где до сентября впроголодь по двенадцать часов в сутки копали они эскарпы и траншеи, отец сказал свое непреклонное «нет». И мама тоже ни в какую не соглашалась отпустить единственного сына.

— Как же так?! — возмущался Володя. — Вы сами работаете теперь на большом заводе — помогаете фронту. Вы же сами все время говорили, что каждый гражданин…

— А ты еще не гражданин, — прервала его мама, — у тебя даже паспорта еще нет!

— Молоко на губах не обсохло! — крикнул отец.

Володя ни слова не сказал родителям о заявлении в военкомат, но от них нельзя было скрыть, что он вступил в противопожарную бригаду при домоуправлении. Надев брезентовый капюшон с прорезями для глаз и брезентовые рукавицы, учился орудовать баграми, топором и щипцами, которыми надо было подхватить зажигательную бомбу и сунуть ее в бочку с песком. Он и его сверстники много смеялись — в капюшонах они были похожи на инквизиторов или куклуксклановцев. С азартом рыли щели на пустыре, но в бомбежку никто не верил.

И вдруг в ночь на 22 июля, через месяц после начала войны, неземным воем завыли сирены и гудки паровозов над ночной Москвой. «Граждане, воздушная тревога!..» — трижды пророкотал бесстрастный голос в раструбах громкоговорителей. Володе не повезло — он не дежурил в ту ночь, но все равно улизнул от родителей — они заспешили в укрытие — и забрался на крышу. Как назло, немецкие самолеты летели мимо, западнее. Их совсем не было видно. Зато хорошо видны были гроздья ракет, пунктиры трассирующих. Мальчишки на крыше бесновались пуще, чем на футбольном матче, взбудораженные невиданной картиной бомбежки. Такого величественного и зловещего фейерверка они и в кино не видели. Было совсем не страшно, ребята жалели, что так и не удалось отличиться, и только на следующее утро, когда по Москве поползли слухи о человеческих жертвах, о пожаре на заводе, Володя устыдился и призадумался… И незаживающую царапину оставила в душе главная мысль: «Как же так? Говорили, будем бить врага на его территории, а тут эти «юнкерсы» Москву бомбят!..»

Уже столько раз перечерчивал Володя линию фронта в школьном атласе! За красной чертой оставалась вся Прибалтика, Белоруссия, плохо на Украине, под угрозой родная Одесса. И с каждым днем с возмущающей душу неотвратимостью враг приближался к Москве, и почти каждую ночь в одиннадцать часов раздавался над ней воющий гул «юнкерсов» и «хейнкелей».

В сентябре, к неописуемой радости Володи, в техникуме объявили, что учебы не будет и все курсы отправляются в подмосковный совхоз собирать урожай. Перед отъездом Володя долго ходил по Москве, прощался с ней. У столицы был боевой суровый вид. Как красноармеец на фронте, она надела маскировочный халат — Красная площадь, Кремль, Мавзолей были замаскированы, расписаны малярами с таким расчетом, чтобы фашистские летчики потеряли ориентировку и не обнаружили центра города. Театры на площади Свердлова, казалось, вывесили для просушки декорации какого-то провинциального городка для чеховского спектакля — на огромных полотнищах декораторы изобразили неведомые улочки, переулки и дома. Там, где в большие праздники Володя глазел на войска, принимавшие участие в военном параде, он вновь увидел пехоту, танки и пушки, но выглядели они совсем не парадно. И там, где текли, бывало, веселые и красочные потоки демонстрантов, без музыки, нестройно и невесело тянулась колонна ополченцев. Володе и в голову не приходило, что многим, очень многим из этих ополченцев и красноармейцев, спешивших на Западный фронт под Вязьму и Ельню, не суждено вернуться.

Володя шел мимо забитых тесом витрин на улице Горького, мимо белых стрел на стенах, указывавших дорогу в бомбоубежище, мимо отряда девушек-зенитчиц. Ему захотелось поесть — с утра не ел. Он побряцал мелочью в кармане и подошел к не слишком длинной очереди у ресторана «Метрополь».

— Кто крайний? Что тут дают? — спросил он.

— По тарелке манной каши, — ответил «крайний», похожий на профессора старичок. — Будете стоять?

Получив утвердительный ответ, старичок достал из-за уха чернильный карандаш и, помусолив конец, вывел на ладони Володи три цифры — 356.

— Это номер вашей очереди, молодой человек! Если хотите уйти, то советую вернуться не позже чем через два часа, а то очередь пропустите.

В очереди какие-то парни немного старше Володи договаривались:

— Пива можно выпить в «Центральном» кинотеатре. Да на билеты не хватит…

— Пойдем лучше в Сандуновские бани — там бархатное пиво бывает. И в бассейне поплаваем!

И парни двинулись к баням, а старичок крикнул км вслед:

— Только не смойте номера, а то очередь пропадет!..

В совхозе Володе понравилось. Что из того, что вначале, дня два-три, все тело болело! Окрепли мускулы, зажили мозоли на руках. Быстро привык Володя к осеннему холоду и сырости. По утрам обливался ледяной водой из колодца. Пил вволю — не то что в Москве — молоко с теплым деревенским хлебом. Володя любил похвастать силой. И под проливным дождем ему удавалось накопать тринадцать мешков картошки — целую чертову дюжину! Его избрали бригадиром. Бригадир из него вышел, правда, неважный — уж больно он стеснялся девчат. Особенно избегал кокетливую и болтливую Майку, которая больше языком чесала, чем работала.

— Эй, бригадир! Пожар! Пожар! — закричала она однажды в поле.

— Где пожар? — испугался Володя, выронив мешок с картошкой.

— Здесь пожар! — Майка театрально прижимала руки к сердцу. — И все из-за тебя, Аполлон!

С легкой Майкиной руки девчата звали Володю Аполлоном не только потому, что знали о его греческой крови, а еще и потому, что он, по их твердому убеждению, походил фигурой и даже лицом на греческого бога. Не одна только бедовая Майка заглядывалась на Аполлона, но тот мучительно краснел в ответ на заигрывания и, точно герой производственного романа, упрямо переводил разговор на выполнение плана.

Что больше всего нравилось Володе в совхозе — так это жизнь в молодом веселом коллективе, дружба с ребятами, соперничество в поле с самыми известными силачами техникума, песни и разговоры в. темноте до полуночи. Ребята лежали в большой избе, дурачились, рассказывали были и небылицы, мечтали вслух, и никакие Майки не отравляли Володе жизнь.

В начале октября Майка схватила воспаление легких. Когда ее увозили в Москву, она попросила позвать Аполлона и с глазу на глаз сказала ему:

— А ведь я правду говорила про пожар. Так и знай. На адресок — может, черкнешь.

И сунула ему бумажку со своим московским адресом.

Когда он вышел от Майки, девчата обступили Володю с расспросами.

— Бредит! — сказал он, отирая пот со лба.

И незаметно выбросил бумажку с адресом этой малохольной Майки.

Каждое утро и каждый вечер ребята слушали по радио в совхозной конторе последние известия. Каждый день радио рассказывало о подвигах пехотинцев, артиллеристов, лупивших немцев, летчиков, но фронт почему-то подходил все ближе и ближе к Москве. В начале октября наши войска оставили Орел.

Пятнадцатого октября, в последний день Володиной работы в совхозе, хмурые красноармейцы на станции говорили между собой о захвате немцем Калинина. Володю подмывало пристать к этой команде, поехать с ними на фронт, да надо было отвезти маме картошку.

Мать Володи, Александра Ивановна, услышав стук в дверь, метнулась к двери. Так стучал только Володя!

Увидев сына, она повисла у него на шее, потом повела в комнату и сквозь слезы пыталась получше рассмотреть Володю. Боже! Какой он стал высокий и крепкий! Отца перерос! Куда девалась прежняя мальчишеская округлость щек, ребячья припухлость губ! Но до чего же он весь грязный и оборванный, на ногах какие-то опорки! А баня с прошлой недели не работает… И вид у него голодный!

— Раздевайся, Вовочка, раздевайся, милый! Я тебе воды согрею, обед сготовлю…

— Я вам тут вот привез… — пробасил Володя, развязывая совхозный мешок. — Премировали! Больше двух пудов, мама, еле донес!

— Картошка! — всплеснула руками мать. — Да куда ж мы ее денем!

— Как куда?! Есть будем, конечно!

— Да уезжаем мы, Вовочка, из Москвы, с заводом уезжаем! Я уж хотела папу за тобой в совхоз посылать…

Володя наотрез отказался:

— Я никуда не поеду. У нас все ребята на фронт собрались! Немец на Москву идет, тут каждый человек во как нужен!

— Вовочка! Сыночек мой единственный!

Мать опять в слезы. Но поздно вечером пришел отец, поцеловал сына в лоб и сказал:

— А я ночью хотел за тобой ехать. Собирайся, сын, в Саранск! И чтобы никаких разговоров! Мать в могилу загонишь!

Через несколько дней «пятьсот веселый» — так называли ужасно медленные составы с эвакуированными — доставил семью Анастасиади в Саранск. Мать непременно хотела, чтобы сын продолжал учебу.

— Отец твой инженером стал, я была уборщицей — на чертежницу выучилась!..

Но тут Володя показал отцовский характер.

— Я работать пойду. Не время учиться.

— Ладно! — согласился отец. — Я тебя на свой завод устрою.

— Не пойду. Я не сын Форда, чтобы работать на заводе отца! Не хочу, чтобы на меня каждый смотрел как на сына главного инженера.

Он устроился без всякой протекции учеником токаря в железнодорожные мастерские, получил рабочую карточку второй категории, подружился с токарями, русскими и мордвинами, стал тайком от матери и отца свертывать козьи ножки из крепчайшей саранской махорки.

Токарному делу он учился прилежно, но мастер относился к нему подозрительно:

— Знаю я этих ученичков! Как ты их ни учи, какой разряд ни дай, а они все в военкомат бегают!

Немцев крепко ударили под Москвой, гнали их все дальше на запад. Володя знал наизусть, сколько Красная Армия фашистских дивизий разбила, сколько пленных взяла. Дома он все считал дни до получения паспорта и прилежнее Александра Македонского вычерчивал линию фронта.

Новенький, пахнущий клеем, паспорт он получил в один день с получкой. В тот январский день Левитан торжественно, сдерживая радостное волнение, читал сводку об освобождении нашими войсками Торопца и Можайска. Приятели в мастерской уговорили Володю сбегать за «полмитрием» — таков порядок, мол, таков закон. Ох, и влетело же Володьке от отца!

В середине января пришла радостная весть: завод отца переводят обратно в Москву! Наверное, никто этому известию не обрадовался так, как Володя. Но потом он призадумался. Еще больше, чем возвращения в Москву, жаждал он независимости. До призыва еще далеко, а в Москве никак не удастся уйти из-под отцовской опеки.

И он сказал отцу:

— Я не еду в Москву. Я на работе. Мне скоро должны разряд присвоить. Жить буду в общежитии.

Сказал тихо, но с такой твердостью, что отец сдержал себя, внимательно взглянул на него и, помолчав, почему-то печально сказал, обращаясь к матери:

— Вот и подрос наш сын!

Володя проводил на вокзал плачущую мать, едва удержался, чтобы в последнюю минуту, когда прогудел паровозный гудок, не прыгнуть в вагон. Он долго махал вслед и ушел с перрона только тогда, когда скрылся вдали последний вагон и растаял над станцией дым. Дым, от которого так щипало Володины глаза.

Несколько ночей он ночевал в бараке у знакомого токаря — общежития у мастерских не было. Пришлось искать работу с общежитием. Это удалось только через неделю — Володя завербовался разнорабочим в Астраханский мостотрест № 84 и выехал туда по железной дороге с шумной ватагой молодых рабочих — строителей первого, временного моста через Волгу.

Володя вновь чувствовал себя счастливчиком: совершенно самостоятельным рабочим человеком, с паспортом и пропиской в общежитии в кармане, с рабочей карточкой, по которой ему полагалось пятьсот граммов хлеба в день. Позванивая мелочью, бродил он по незнакомому городу. Он успел осмотреть и кремль, и порт, и все прочие астраханские достопримечательности и в военкомат наведаться. А вот поработать не успел.

Однажды — это было в самом конце января — он пришел после работы в переполненное, тесное общежитие, усталый и разбитый. Уже с неделю ему нездоровилось. Он не стал ужинать — его воротило от одного запаха ухи из мороженой рыбы. Раскалывалась голова, перед глазами плыли светящиеся круги спирали. Ребята — он еще не успел толком с ними познакомиться — читали вслух свежую газету — астраханскую «Волгу». Сквозь махорочный дым, сквозь волны мутной боли до Володи долетал чей-то взволнованный голос:

— «…Они слышали, как офицер задавал Татьяне вопросы и как та быстро, без запинки, отвечала: «нет», «не знаю», «не скажу», «нет»; и как потом в воздухе засвистели ремни, и как стегали они по телу. Через несколько минут молоденький офицер выскочил оттуда в кухню, уткнул голову в ладони…»

У Володи все тело болело так, словно и его выпороли ремнями. Сознание заволакивало болью, словно небо штормовыми тучами, в ушах шумело, как шумит черноморский прибой.

— «Солдаты, жившие в избе, окружили девушку и громко потешались над ней. Одни шпыняли ее кулаками, другие подносили к подбородку зажженные спички, а кто-то провел по ее спине пилой…»

Володе казалось, что он тонет, тонет в волнах невыносимой боли, над ним смыкается мрак, но густую пелену мрака вновь и вновь разрывают слепящие молнии…

— «Тогда Татьяна повернулась в сторону коменданта и, обращаясь к нему и немецким солдатам, продолжала: «Вы меня сейчас повесите, но я не одна. Нас двести миллионов, всех не перевешаете. Вам отомстят за меня…» Она умерла во вражьем плену, на фашистской дыбе, ни единым звуком не выдав своих страданий, не выдав своих товарищей…»

И Володя, с той ясностью, какая бывает в горячечном бреду, увидел себя с петлей на шее. «Абер дох шнеллер!» — кричит фашист-комендант. Палач дергает веревку… «Прощайте, товарищи!..» Палач выбивает ящик из-под ног. И тьма сомкнулась над Володей…

Утром он кое-как встал, оделся и, не завтракая, отправился на работу. Он не хотел, чтобы кто-нибудь подумал, будто разнорабочий Анастасиади испугался какого-то насморка. Но через час он упал в грязь и уже не мог встать. Кто-то подошел к нему, расстегнул ворот, увидел розовую сыпь на груди и испуганно вскрикнул;

— Ребята! Тиф!

Володя был без сознания, когда машина «Скорой помощи» доставила его в приемный покой городской больницы имени Кирова в поселке Трусово.

Кладовщица больницы тетя Оля, увидев Володю на носилках, схватилась за сердце и пронзительно вскрикнула:

— Сыночек!

В следующую минуту, бросившись к носилкам, она увидела, что это не ее младшенький, которого она недавно, вслед за старшим, проводила в армию.

Почти две недели жизнь Володи висела на волоске. Все это время он был в беспамятстве, бредил, пел об Одессе, звал какую-то Таню и шептал: «Прощайте, товарищи!..»

Тетя Оля подходила к сестре и спрашивала об одессите из шестой палаты.

— Плохо, тетя Оля! Брюшной тиф. Боимся воспаления брюшины, прободения…

На двенадцатый день главный врач в больнице сказал сестре:

— Посмотрите в истории болезни, куда написать родным!

Но кризис прошел благополучно — победил крепкий молодой организм.

Настал, наконец, день, когда Володя открыл глаза, и увидел белый потолок, и разглядел своих соседей по палате. На следующий день он уже смог провести рукой по голове и почувствовал, что острижен наголо. Дело у счастливчика пошло на поправку. Тетя Оля частенько заглядывала в шестую палату. Сестра с ног сбивалась, никак не могла уделить одесситу нужного внимания, а тетя Оля кормила его с ложечки манной кашей.

Ее Володя и попросил написать за него письмо матери.

— Только вы про тиф не пишите. Пусть будет воспаление легких в легкой форме.

Уже в конце февраля на собрании партийной группы больницы тетя Оля услышала, как главный врач сказал, устало потирая виски:

— Очень тяжелое положение, товарищи, половина наших врачей ушла на фронт. Коек не хватает. Вот, например, мне придется выписать Анастасиади. Он, разумеется, еще очень слаб и по-настоящему встанет на ноги не раньше чем через два месяца, но положение, товарищи, таково, столько больных на очереди, что я не имею права занимать койку.

— Но ему ж некуда идти, — сказала сестра. — Он чужой человек в городе. В общежитие? Там карантин. Да и какая поправка в общежитии? Ему нужен домашний уход. И он совсем без денег!

И тогда тетя Оля, коммунистка с 1929 года, мать двух красноармейцев, пропавших без вести на фронте, сказала:

— Я выхожу мальчика у себя дома.

— Но, Ольга Петровна, дорогая, у вас же без того большая семья, дочери, внуки! — убеждал главврач.

— А сейчас лишнего куска хлеба ни у кого нет, — махнула рукой тетя Оля.

Так получилось, что после выписки из больницы Володя, едва волоча ноги, отправился вместе с тетей Олей в маленький домик по улице Минина на Трусово. На Трусово, а не в Трусово — Володя скоро узнал, что так говорят все в Астрахани.

В жизнь Володи вошла тетя Оля, человек большого, доброго, любящего сердца. С обостренной болезнью впечатлительностью, всей душой откликнулся семнадцатилетний паренек на бескорыстную доброту чужой ему женщины. Любовь матери и отца к себе он принимал как должное, мало, признаться, помышляя о благодарности. Но ласковое участие незнакомого человека, который протянул ему руку в беде, пробудило в нем горячую, неостывающую благодарность. Лежа в теплой постели, слушая по радиотрансляции любимую Пятую симфонию Чайковского, он мечтал о том времени, когда сможет щедро отблагодарить тетю Олю, свою вторую мать, и всю ее семью, с которой он всем сердцем породнился. После войны он станет капитаном дальнего плавания, или, может быть, знаменитым певцом, или художником, пусть даже знатным токарем, только не агрономом-семеноводом. А сейчас он поправится, пойдет на фронт и убьет, как минимум, одного фашиста.

В доме тети Оли Володю окружили вниманием и заботой. Бывают такие семьи, где всегда царят мир и доброе согласие. Дочерей тети Оли — Нюсю и Тосю, ее внуков — Витю, Борю и Эдика Володя полюбил, как родных. Но он видел, как трудно приходится тете Оле.

Трудно жилось в ту зиму, а Нюся, и Тося, и сама тетя Оля ходили сдавать кровь на донорский пункт, отдавали ее раненым.

Уже через месяц Володя стал во время коротких прогулок внимательно проглядывать объявления о найме рабочей силы. Но тетя Оля при всей своей мягкости бывала, когда требовалось, весьма твердой. Она позволила ему подать заявление с просьбой принять его учеником токаря на завод имени Карла Маркса только в конце апреля, когда в Астрахань пришла весна.

С тетей Олей и ее дружной семьей Володя отпраздновал первомайский праздник, а потом переехал, несмотря на все уговоры тети Оли, в заводское общежитие. Тетя Оля дала ему две пары белья и две пары шерстяных носков из чемодана одного из сыновей, специально сшила для него стеганый ватник, пыталась незаметно сунуть ему в карман стеганки половину своей зарплаты. Володя нехотя согласился взять деньги, только когда тетя Оля сказала:

— Ничего, ничего! Отдашь, когда своих разыщешь!

Володя часто по вечерам захаживал в дом № 15 на улице Минина, играл с детишками, степенно пил чай из самовара, горячо доказывал, что Гитлера повесят в сорок втором, а в день первой получки принес всем гостинцев. Огонек, который горел в окне домика тети Оли, светил Володе до конца его жизни.

Вскоре Володя стал токарем, ездил на окопы под Сталинград, а в сентябре явился, загорелый, веселый, смеющийся, и торжественно положил на стол новенький комсомольский билет.

Этот билет — комсомольский билет № 14011642, выданный Трусовским райкомом ВЛКСМ, — Володя носил только два месяца…

Тетя Оля поздравила Володю, а он сказал:

— Когда я уже заболел, ребята в общежитии читали вслух статью о партизанке Тане. Я ее слышал только урывками, но запомнил навсегда. Правда, мне показалось, что все это мне приснилось. И вдруг — листаю я подшивку в читалке и вижу статью «Кто была Таня»… Зое Космодемьянской было восемнадцать! Нет, не могу я больше ошиваться в тылу. Я молодой, здоровый. Стыдно людям в глаза смотреть! Уйду на фронт!

Тетя Оля, Нюся и Тося пытались отговорить его: долго ли до призыва осталось! Но Володя настоял на своем — тут же, не откладывая, отправился в Трусовский райвоенкомат. Нюся, как брата, проводила его до военкомата.

Вскоре он вышел и со злости наподдал ногой булыжник, валявшийся у крыльца.

— Опять говорят, молод! Опять — жди! Да немец уже к Волге подходит! Вот что, Нюся, вы идите домой, а я пойду в райком комсомола и добьюсь своего!

И Володя добился.

Секретарь окружкома комсомола спросил Володю:

— За что ты идешь воевать?

— Как за что?! — удивился Володя. — За Родину, конечно.

Володя плохо представлял, что его ждет в тылу врага, но твердо знал, за что идет воевать. За дорогие сердцу воспоминания детства. За города, которые он полюбил в детстве, — Одессу, Харьков, Мариуполь, Брянск, в которых теперь хозяйничали гитлеровцы. И за папу с мамой. И за вторую свою мать — Ольгу Петровну, за Тосю и Нюсю, за карапузов Витю, Борю и Эдика, к домику которых на Волге из-за далекой Эльбы подкатила свирепая гитлеровская орда.

Секретарь допытывался:

— Товарищей огнем прикрыть готов? С самолета прыгнешь? Последний кусок хлеба другу отдашь? Пытки любые, как Зоя Космодемьянская, выдержишь? Не испугаешься?

Да, Володя был готов ко всему, хотя, по правде сказать, у него сердце екнуло и по спине мурашки забегали. Но ему казалось, что секретарь слишком уж сгущает краски — в кино все иначе показывали. «Не испугаешься?» Еще как испугаешься! Но Володя сумеет перебороть страх так же, как Зоя. И с самолета прыгнуть он заставит себя и отход товарищей прикроет огнем!..

Второго октября он явился с путевкой Астраханского окружкома комсомола в дом № 71 на Красной набережной. На этом доме он не увидел никаких вывесок. Часовой внутри глянул на путевку и направил его к начальнику спецшколы майору Добросердову. Майор побеседовал с ним и написал на путевке: «Зачислить на все виды довольствия».

Не было в Астрахани человека счастливее Володи Анастасиади. Он стал партизаном, диверсантом! Одно только отравляло ему радость. И секретарь окружкома и начальник спецшколы майор Добросердов строго-настрого наказали ему ни слова никому не говорить о своей «партизанской принадлежности». А ему хотелось рассказывать об этом, о самом главном событии в своей жизни, каждому встречному-поперечному.

В первый же четверг, получив увольнительную, он надраил до блеска новенькие кирзовые сапоги, оправил пахнущую каким-то особым складским запахом ворсистую шинель, затянул поясной ремень, приложив ребро ладони к носу, проверил по звездочке, правильно ли надета ушанка. Он шагал по Красной набережной, высокий и стройный, стуча каблуками, и лихо приветствовал каждого военного, для большей мужественности сурово насупив брови.

Таким и явился он к Выборновым, к тете Оле, Нюсе и Тосе, Вите, Боре и Эдику. Он сказал им, что поступил в военную школу, но в какую школу — не сказал.

Все эти дни он никак не мог свыкнуться с поворотом в своей судьбе, поверить в реальность происходящего. Все в спецшколе, парни и девчата, с виду самые простые, казались ему необыкновенными. Ведь их тоже спрашивал комсомольский секретарь: «С самолета прыгнешь? Пытки выдержишь?» И все они небось не струхнули тайно, как он, Володька.

Еще в приемной секретаря приметил он коротко остриженного, курносого паренька тоже лет семнадцати, в потертой черной шинельке ремесленника. В петлицах значилось: «РУ № 6». У ремесленника от волнения пунцово пылали оттопыренные уши. В руках он мял форменную фуражку с растрескавшимся козырьком.

— По путевке райкома? — спросил ремесленник. — Из Трусовского? И я тоже! Какого года? Двадцать пятого? Эх, несчастные мы с тобой — не возьмут!

— Меня возьмут! — бодрился Володька. — Я в сорочке родился!

Володю вызвали к секретарю первым. Вышел он минут через десять, все лицо в красных пятнах, но в глазах — ликование и торжество.

— Взяли?! — спросил ремесленник. — Обожди меня! Ежели возьмут, вместе пойдем!

Теперь Володя волновался уже за незнакомого ремесленника. Но и ремесленник вышел сияя, а уши его положительно излучали алый свет.

На улице закурили.

— Тебя как звать-то? — спросил ремесленник. — Я Хаврошин Николай Федорович. Домой будешь заходить или прямо туда?

Пошли прямо в спецшколу.

— Ты на кого учишься? — поинтересовался Володя.

— Учился, да училище эвакуировалось. Я остался, хотел на фронт уйти. До сего дня на заводе Ленина слесарем работал. Ковал, как говорится, оружие для фронта. Мировой завод! На нем и практику проходил. А вообще-то я должен был стать судовым машинистом.

— Ну да! — только и воскликнул Володя, и с той минуты Коля Хаврошин стал его другом.

Потом, когда курсантов-новичков стали по четвергам отпускать в город, Володя побывал в гостях у своего нового друга. Жил Коля Хаврошин до того, как переехал в казарму спецшколы, в маленькой, но чистенькой комнатушке в заводском бараке.

— Батя у меня кочегаром работает, — сказал он. — Работенка пыльная, вот он и наводит дома чистоту.

Коля Хаврошин познакомил Володю со своим отцом — пожилым пилозубом и кочегаром ремонтных мастерских имени Артема при речном порту. Втроем пили из самовара чай с сахаром вприкуску.

— Эх, матери твоей нет, — вздыхал кочегар. — Задала бы она тебе порку за твое геройство! Говорил дураку: уезжай со своим училищем.

Но Володя видел, что дядя Федя втайне гордится сыном.

После чая дядя Федя лег спать, а Коля показывал Володе свои книжки — «Алые паруса» и «Дети капитана Гранта», показал собранный им по частям велосипед, достал из-под кровати поломанный воздушный змей, делая при этом вид, что теперь все это ему, без пяти минут партизану, уже совсем не интересно.

В спецшколе Володе нравилось. В ней царил боевой и оптимистический дух. Никто, заглянув туда, не подумал бы, что все увиденное и услышанное им там происходит осенью сорок второго.

Для курсантов Астраханской спецшколы то грозное и горестное время было освещено неповторимым сиянием молодости, дружбы и высоких стремлений, сознанием своей гордой и горькой судьбы. Таким оно и осталось, это время, в памяти тех из нас, кто выжил и вернулся из тыла врага. Таким оно было и у тех, кто пал в бою…

С нескрываемым восхищением смотрел Володя на командиров отрядов, или, как их чаще называли, командиров групп, — Черняховского, Паршикова, Кравченко, Беспалова. Все они или уже партизанили, или воевали на передовой. Среди командиров была даже одна девушка, но какая девушка! Клава Красикова, секретарь окружкома комсомола. В военной, ладно сидевшей на ее стройной фигуре форме, она точно сошла со страниц романа «Как закалялась сталь». В спецшколе собрались ребята из шахт и заводов Донбасса, из донских и кубанских станиц, комсомольцы из колхозов и совхозов нижневолжского края. Почти у всех родные места остались за линией фронта и всем не терпелось немедленно сейчас же идти и освобождать своих отцов и матерей. Володе было даже как-то неловко, когда дневальный кричал: «Анастасьев! Тебе опять письмо!», и десятки глаз в казарме с завистью устремлялись на него — этим ребятам никто не писал. Не окончив учебы по своей краткосрочной программе, они осаждали начальство с одной только просьбой: «Скорее пошлите в тыл врага!»

Диверсионному делу учились с такой охотой, с таким рвением, как ничему другому в жизни, но по вечерам собирались в клубе, и тогда молодость брала свое: смотрели кинофильмы, а потом, забыв на время обо всем, танцевали.

Порой фильмы властно возвращали их к действительности. «Александр Невский» до войны не произвел на Володю особого впечатления, но теперь, когда он увидел, как закованные в железо немецкие псы-рыцари, захватив Псков, под звуки мрачного хорала бросали детей в костер, слезы обожгли ему глаза, и он изо всех стиснул кулаки. А в темном зале кто-то крикнул: «Смерть немецким оккупантам!» И ребята засвистели, затопали ногами. После сеанса танцы долго не клеились. Ребята договаривались утром снова идти к майору, просить и требовать: «Скорее пошлите нас бить этих псов-рыцарей!»

В тот вечер долго пели песни — «Священную войну», грустную «Землянку» и партизанскую «Ой, туманы мои, растуманы». А потом Коля Кулькин рассмешил всех, показав, как надо танцевать «линду». И тут уж до самого отбоя не умолкал патефон, без конца играя «Брызги шампанского», «Чайку», «Таня, Татьяна, Танюша моя…».

Девчата танцевали все. Из ребят мало кто умел танцевать. Володя и Коля не танцевали вообще. Мужественно скрывая зависть, с деланным равнодушием смотрели они на кружащиеся пары.

Когда Коля Кулькин объявил дамский вальс, к ним подошла боевая на вид, румяная дивчина, со значком ГТО первой степени на высокой груди. Володя похолодел весь и внутренне сжался, но девушка, смеясь, пригласила Колю Хаврошина.

У Коли заалели уши.

— Да я не танцую! — пробасил он, пряча под стул ноги в новеньких кирзовых сапогах.

— А я тебя научу! — сказала девушка и, схватив его за руку, легко поставила на ноги. — Партизанить не страшно, а с девушкой танцевать страшно?

Комичная это была пара — высокая, статная девятнадцатилетняя Валя Заикина, настоящая волжанка, и приземистый увалень Коля Хаврошин, косолапо передвигавший ноги. Но Володя теперь откровенно завидовал другу.

Потом они сели, разговорились, познакомились. Валя охотно рассказывала о себе — она из Владимировки-на-Ахтубе, комсомолка с тридцать девятого.

— Приехали бы вы ко мне в наше село до войны! — болтала она, одергивая куцую юбчонку. — Я лучше многих мальчишек бегала и прыгала, и все ходили смотреть на мои клумбы в нашем саду — это на углу Сталинградской и Пушкина. Удивлялись. Водопровода у нас нет и своего колодца нет, а до Ахтубы у нас не близкий свет. В жару, засуху за полверсты я воду таскала. Осенью в школу цветы носила… А теперь пропали цветы. Весной бросила я все — сюда на рыбный промысел по комсомольскому набору завербовалась. Работали заместо рыбаков, что в армию ушли. А когда немец стал подходить, послали нас на окопы за Сталинград, во мозоли были! Спину разогнуть не могла. И бомбили нас и в плен чуть не взяли. А потом приехал один военный, спрашивает: «Кто тут из комсомолок самая разотчаянная?» Девки возьми да на меня и покажи! Вот и попала я сюда! В городе-то я впервой, а тут в Астрахани даже кремль имеется! До войны красивая, говорят, Астрахань была, когда зажигались по вечерам огни.

Валя любила озорной смех, шутку и даже крепкое словцо. Любила пофлиртовать с ребятами, но если какой-нибудь смельчак позволял себе лишнее, то могла, не задумываясь, здоровенной оплеухой сбить нахала с ног.

— Тебя уже определили в группу? — несмело спросил ее Коля.

— Нет еще, а вас?

— И нас нет. Хорошо бы всем вместе в одну группу попасть!

— Со мной не советую! — засмеялась Валя. — Меня медсестрой пошлют, а я, хлопчики, до смерти крови боюсь!

Валя задумалась. Мама с ног сбивается, работая няней в районной больнице, отец с утра до вечера на станции, а дома Лизка с Ленкой, совсем еще несмышленыши. Бывало, шлепала их, а теперь сердце по ним изболелось, хоть и не маленькие, в школу ходят. Поди, вся картошка в огороде погниет — убрать некому.

— Неужто, ребята, не кончим немца к зиме? — со вздохом спросила Валя. — У меня дома уж и учебники за десятый класс куплены!

С середины октября в тыл врага начали уходить первые группы. Опустели койки в казарме. Ушли группы Кравченко, Беспалова, Грициненко. На их место приходили с путевками окружкома застенчивые, немного растерянные новички. В клубе показывали новые фильмы: «Котовский», «Александр Пархоменко», неизменным успехом пользовался документальный фильм «Разгром немецких войск под Москвой».

Военная подготовка шла теперь от зари до зари. Времени не хватало. Хотя Володя обещал себе ничего, кроме боевых наставлений и уставов, не читать, для «Алых парусов» он все же сделал исключение. Володя проглотил ее за ночь, а на следующее утро он встретил на занятиях по топографии девушку, которая живо напомнила ему Ассоль, хотя волосы у нее были не темно-русые, а черные и блестящие, как воронье крыло (это сравнение очень любил Майн Рид), и одета она была не в платье из белого муслина с розовыми цветочками, а в защитного цвета гимнастерку, короткую, до колен, юбку и кирзовые сапоги. Зато глаза у нее, черные, по-монгольски чуть раскосые, были совсем как у Ассоль — прекрасные, несколько серьезные для ее возраста.

Она сидела рядом с Валей Заикиной, и та, безошибочно определив «азимут» Володиных взглядов, шепнула ему:

— Хочешь, познакомлю? Нонна Шарыгина!..

— Что ты! Что ты! — испугался Володя. — Померещилось тебе!

Но теперь он всюду искал ее глазами — на стрельбе, на занятиях по минному делу, в столовой и в клубе. У Заикиной он выведал, что Нонне семнадцать лет, что нет у нее ни отца, ни матери, старшая сестра Лида прятала паспорт Нонны в сундук, не желала отпускать ее на войну, называла ее (как все — Ассоль) полоумной и хотела, чтобы Нонна корпела счетоводом над бумажками где-то на заводе в Орджоникидзевском крае.

Как-то на занятии по минному делу Володя до того размечтался, заглядевшись на Нонну, что не услышал вопроса, который ему задал сержант Васильев.

— Курсант Анастасиади! — повторил свой вопрос Васильев. — Сколько нужно тола, чтобы взорвать телеграфный столб?

Володя вскочил, захлопал в растерянности глазами.

— Извините, товарищ сержант!..

— Мух ловите, Анастасиади! Следующий раз дам наряд вне очереди, котлы мыть на кухню пошлю! Как действует заряд со взрывателем «ВПФ на палочку»?

Володя был недоволен собой. Во-первых, опростоволосился он перед Ассоль. Во-вторых, Васильев — хороший, серьезный парень, он один во всей спецшколе правильно произносит его нелегкую фамилию, другие все путают. И черт его знает, как действует этот самый «ВПФ на палочку»!..

Во время перемены Васильев подошел к нему, спросил:

— Ты не заболел? А на меня не обижайся, я такой же курсант, как и ты. Только бесят меня пижоны, которые не понимают пользы учебы.

…Шурган. Черная буря. Павел Васильев, снайпер-подрывник, помощник командира группы по диверсиям, тоже борясь с черной бурей, крепко держа за руки Володю Анастасиади и командира, вспоминал те последние дни в Астрахани…

Рос Павка в голодные годы. В семье было семеро детей. В хозяйстве ни лошади, ни коровы. Братья батрачили на кулаков. Сестры ходили по миру. Каждый день Павка шел за семь верст босиком в школу. Потом наступили заморозки, и Павка перестал ходить — не в чем было. Но всю зиму он бегал к соседскому пареньку, делал с ним уроки, и, когда пришла весна, он снова пришел босой в школу и лучше всех сдал экзамены.

В год великого перелома отец создавал колхоз, не, на жизнь, а на смерть дрался с кулаками. Дела поправлялись медленно, но после семи классов первому отличнику Павке пришлось бросить школу — умер, оставив большую семью, кормилец отец.

— Ты же председатель! — пилила, бывало, отца мать. — А в колхозе нет тебя беднее!..

Павка вступил в тридцать восьмом в комсомол, помогал поднимать колхоз. И все читал, читал, читал…

Увлекся астрономией, зачитывался Циолковским и Джинсом.

В сороковом Павку призвали в армию. Служил он в Баку. Толкового, вдумчивого парня послали в полковую школу. Гарнизонная газета писала о красноармейце Васильеве как о примерном бойце, отличнике боевой и политической подготовки. В Рязанке из избы в избу по рукам ходил номер бакинской газеты с его фотографией.

Из Баку Павка писал брату: «Ваня! Опиши, как провели праздник 7 ноября, с какими достижениями. Я, Ваня, писал тебе раньше, что я тебе вышлю книги для изучения истории ВКПб). Ты мне опиши, что тебе нужно, а что нет: «Что делать?», «Что такое «друзья народа…», «О государстве», о диалектическом материализме. Я постараюсь выслать поскорее. Ваня, до свидания. Остаюсь жив и здоров. Павел Васильев».

Весной сорок второго где-то под Харьковом во время ночного поиска один из бойцов сержанта Васильева подорвался на мине. Сам сержант был тяжело ранен, почти полгода пролежал в астраханском госпитале. И там он не терял попусту времени. Другие больные играли в бильярд, домино, шашки, ухаживали за сестрами или бегали в «самоволку» в город к астраханским девчатам, а Павка Васильев все читал и читал, пока не перечитал все книги в библиотеке госпиталя. Тогда он записался в городскую библиотеку. Он твердо решил: после войны он пойдет в университет или в Институт философии, литературы и истории.

Но чтобы снова взяться за учебу, надо было скорее кончать эту войну, и Павка Васильев решил сделать максимум от него зависящего — он пошел туда, где трудней всего, — в партизаны.

— Продолжим занятие, товарищи!

…Перед праздником Володя, Коля, Валя Заикина и Павел Васильев узнали из приказа начальника спецшколы майора Добросердова, что все они зачислены в группу Черняховского. Это означало, что скоро, очень скоро они уйдут с Черняховским в тыл врага.

4. Черный марш начинается

… Лагерный городок проснулся, как всегда, в пять утра. В зеркальной глади озера — в полном соответствии с туристским проспектом — отражались снежные пики Альп. Не успели замереть звуки горнов, как три тысячи молодых — от четырнадцати до восемнадцати лет — гитлеровцев ринулись в ледяную воду озера. Потом — кофе с черным хлебом. После завтрака — «Флаг поднять!» и парад на плацу. Парад принимал, стоя на высокой, украшенной цветами трибуне, начальник лагеря баннфюрер Гассер, горластый тридцатилетний спортсмен, бывалый эсэсовец, участник войны в Испании, где он служил пилотом в легионе «Кондор».

Обычно после парада два часа обучения лесному бою, стрельба и спорт до полудня. В двенадцать — обед с точно высчитанным числом калорий. С часу до трех — расово-политическое обучение. Потом до вечерней зари опять спорт и допризывная подготовка — теория оружия и стрельбы, строевая подготовка, прикладная топография… Тема занятий на все лето — пехотная дивизия на маневрах.

Но сегодня — праздник. Второе сентября. День Седана. Вся Германия отмечает годовщину капитуляции Франции в 1870 году. Сегодня приедет сам Шир!

И поэтому с утра отряды начали наводить порядок в городке.

Лагерь состоял из семидесяти восьми добротных стандартных бараков. В каждом бараке помещались пятьдесят юнцов, составляющих «шар». Три барака — блок. В блоке — сто пятьдесят человек, «гефольгшафт». Петер, Франц и Карл командовали как раз такими ротами. Четыре «гефольгшафта» составляли «унтербанн», пять «унтербаннов» — один, «бани». Городок был построен в форме звезды с лучами, сходящимися к плацу. Помимо жилых бараков, в городке находились помещения штабов, госпиталя, кухонь, клубов, складов.

Петер носился как угорелый, охрип, выкрикивая команды, — надо было прибрать бараки, посыпать дорожки желтым песком, полить цветы на клумбах перед трибуной, помочь в установке целой батареи микрофонов и множества знамен на самой трибуне. Длинная трибуна вся была покрыта огромным красным полотнищем с белым кругом и черной свастикой. Почти такого же размера флаг развевался на двадцатиметровой белой мачте.

Подготовка закончилась точно в заданный срок, И точно в назначенное время на плацу застыли стройные коричневые колонны. К гитлерюгендовцам в тот день присоединились их младшие братья из «Дойче юнгфольк». У многих из этих сорванцов на лицах, на голых руках и ногах — синяки и ссадины. Все утро их гоняли в жаркие «атаки» военной игры: доблестная германская армия в ожесточенном пограничном бою отражала предпринятое на священную немецкую землю нападение «французских» войск, поддержанных «англичанами». В итоге, разумеется, «противник» был отброшен за Рейн.

На парад съехались тысячи зрителей едва ли не со всей Баварии. Организованными отрядами пришли в сине-белой форме девочки и девушки. Все в форме, у всех одинаковая скромная прическа, все без косметики. Они тоже проходили военную и политическую подготовку в своих организациях, но главное — готовились стать хорошими немецкими матерями, чтобы дать фюреру надежных солдат.

Томительно тянулись минуты. По-летнему прижаривало солнце. И вдруг словно девятый вал пронесся, рокоча, по тихому озеру. Это восторженно ревела толпа, встречая высокого гостя. Ревела так, что не слышно было треска шести мотоциклов, кативших к плацу. За почетным эскортом появился открытый черный «оппель-капитан». Рядом с водителем стоял знаменосец с серо-золотым знаменем, а за стеклянной перегородкой возвышался знакомый по бесчисленным фотографиям и портретам Шир — так прозвал «Гитлерюгенд» своего фюрера — Бальдура фон Шираха.

Рейхсминистр и его свита и баннфюрер Гассер со своим штабом заняли места на трибуне. Петер не мог оторвать глаз от кумира гитлеровской молодежи.

Шир казался немногим старше самого Петера. В 1925 году Ширу было всего восемнадцать лет, когда он вступил в партию Гитлера. В 1931-м он возглавил нацистскую молодежь, а через два года, придя к власти, Гитлер назначил его фюрером молодежи германского рейха. Отчитывался Шир только перед Ади. Он имел право карать тюрьмой родителей, не желавших отдать свое дитя — от шести до восемнадцати лет — в какую-либо гитлеровскую организацию. Шир был красив, высок и статен, хотя походил не на викинга, а скорее на американского киногероя. От Карла (а тот знал все или почти все о нацистской элите от отца) Петер слышал, что по материнской линии Шир ведет свой род от американцев. Этот человек держал в руках все молодое немецкое поколение. По договоренности с Гиммлером он отдавал в СС лучших своих воспитанников. В таких лагерях, как лагерь «Гитлерюгенда» на берегу озера Вальхен, с помощью армейских инструкторов он ввел допризывную подготовку для всех родов войск, закалял боевой дух и решительность сотен тысяч будущих солдат фюрера. Шир — самый молодой, но и самый пылкий из соратников Ади. Петер знал наизусть много его стихов. «Этот гений, затмевающий звезды…» — так писал Шир о фюрере.

Но вот раздались пронзительные свистки — начинался парад. Под голосистый клич фанфар и дробь барабанов гусиным шагом маршировали «гефольгшафты» и «унтербанны». «Айн, цвай, драй, линкс! Айн, цвай, драй, линкс!» Грохот ног. Левая рука на рукояти кинжала, правая отбивает ритм марша. Грудь колесом, подбородок вперед. Ровно за сто шагов от трибуны марширующая коричневая колонна подхватывает песню «Мой немецкий брат»:

Скоро придет та желанная весна,
 Всех наших братьев вызволит она
 От чужестранного тяжкого ига.
 Жизнь не жалей ради тог, о мига!
 Честь нашу попранную мы спасем
И, если надо, за родину умрем!..
Петер перехитрил других гефольгшафтфюреров — его колонна пела песню, сочиненную самим Широм: «Барабаны гремят по всей земле».

Потом посвящение новых отрядов в «Гитлерюгенд». Снова свистки, и из колонны пятнадцатилетних юнцов, прошедших четырехлетний курс в «Дойче юнгфольк», выходят к трибуне шарфюреры. Свисток— и к шарфюрерам парадным шагом подходят знаменосцы. Капельмейстер подал сигнал, взмахнули жезлами тамбурмажоры. Сводный оркестр, сверкая медью труб, грянул нацистский гимн «Хорст Вессель». Медленно склоняются знамена. На золоте и шелке знамен играет яркое солнце. И в десятках громкоговорителей громыхает торжественный голос Шира:

— Клянётесь ли вы, подобно вашим предкам, рыцарям Священной германской империи, всегда помогать другим немцам — своим братьям?

И шарфюреры, приставив, как издревле тевтонские рыцари, указательный и средний пальцы правой руки к рукояти кинжала, слово в слово повторяли клятву.

— …Бесстрашно защищать женщин и детей? Помогать другим в беде? Посвятить себя целиком идеалу германского дела?

— Клянемся! — гремит чуть не до снежных гор.

— Клянетесь ли вы всегда и всюду и до самой смерти быть верными клятве, данной вами своим вождям, своей стране и своему фюреру — канцлеру Адольфу Гитлеру?

— Клянемся!

Мальчишеские голоса тонут в вое фанфар, визге флейт и исступленном грохоте барабанов. Шарфюреры возвращаются в строй. У многих на глазах — слезы восторга. Петер взволнованно стиснул рукоять кинжала. На рукояти выгравирован девиз «Гитлерюгенда»: «Верен до смерти».

Шир зажигательный оратор, но до Ади ему, конечно, далеко.

— Хайль Гитлер! Камераден! Вы — светлое будущее великой Германии! Мы кзяли свою судьбу в свои руки. Мы сами управляем ходом исторического развития. Наш фюрер все быстрее листает книгу истории. Он посвятил свой беспримерный гений созданию нового человека — сверхчеловека. Вы — та глина, из которой он вылепит элиту тысячелетнего рейха. Вы станете завтра правителями Европы. Мы все сметем на своем пути. Во имя наших великих целей мы все клянемся фюреру в слепом повиновении и готовы выполнить любой его приказ! За нас видит фюрер!

Мощное троекратное «хайль» вознеслось к альпийским вершинам. Сверкнули медные трубы. Загремели отрывистые, ухающие звуки национального гимна — «Дойчланд юбер аллес»…

После ужина — поход в горы, туда, где прежде пролегала государственная граница Германии и Австрии, на встречу с освобожденными братьями из Тироля. Сначала автобусом до Вильдбада, а оттуда в поздних сумерках вверх по горным тропам пошли отряды с песней:

Пулеметная лента через плечо, Гранату сжимаю в руке, Иди, большевик, я готов!..

Но часа через два все так вымотались, что едва ноги волочили. Наконец — остановка. Баннфюрер Гассер остановил колонну на сельском кладбище. Багровый, неверный свет факелов, пляшущие блики на могильных плитах и замшелых крестах и торжественный голос баннфюрера:

— Камераден! Склоните головы перед этими крестами! Здесь лежат те, кто своей геройской гибелью в 1870 году указал нам путь в будущее. Враг хотел уничтожить нашу вечную Пруссию, колыбель третьего рейха. Наши прадеды не пожалели жизни и победили.

Шипят, брызжа искрами, факелы. Вздыхает ветер в черной листве деревьев. — Плывет туман над кладбищем, и из него словно встают бледными тенями батальоны безымянных «уланов смерти», павших под Марной и Седаном, призраки усачей в шипастых шлемах и простреленных шинелях…

Снова в путь, все выше в горы. Вниз в черную пропасть срываются камни. Точно в назначенное время вышли отряды на гребень Аахенского перевала и увидели, как навстречу им тянулась во мраке длинная вереница огней. Это шли австрийские отряды «Гитлерюгенда». И вскоре они приветствовали друг друга, высоко поднимая факелы.

«Это был самый большой день в начале моей сознательной жизни», — писал Петер в своем дневнике.


— А ты не забыл, Петер, свою первую любовь? Забыл небось? И правильно. Тот не мужчина, кто плачет по девчонке, когда женщины составляют больше половины населения великого рейха!..

«…Дурак, как надерется, обязательно про любовь вспомнит! А разве им понять?! Ведь никто не знает о трагическом и грязном конце его первой и, быть может, последней любви…»

Познакомился с ней Петер в Мюнхенском кинотеатре. После обеда он и Франц получили увольнительную и чуть было не опоздали на сеанс из-за чересчур придирчивой проверки на лагерном контрольно-пропускном пункте, где дежурный заставил их вывернуть карманы — нет ли чего лишнего, хорошо ли выстираны и выглажены носовые платки, нет ли волос и перхоти в расческах… В Урфельде они едва успели вскочить в отходивший автобус. Полчаса — и они сошли в Мюнхене, на Кирхаллее.

Фильм был непростой. Он был разрекламирован как выдающееся достижение новой идейной, партийной кинематографии, как фильм, возрождающий национальную гордость, фильм, зовущий и мобилизующий. Назывался он «Фридрих Великий».

Петер очень скоро понял, что фильм — дрянь, уж лучше было бы пойти на «В седле за Германию». И стал оглядывать соседей. Вернее — соседок.

В те времена в Петере — ему шел девятнадцатый год — еще оставалось много наивных мальчишеских мечтаний, непосредственности — короче говоря, всего того, что позднее, вслед за Карлом, он стал называть «розовыми соплями». Так, несмотря на ватерклозетный треп гимназистов о делах амурных, несмотря на позу заправского донжуана, утомленного бесчисленными победами на женском фронте, Петер терял дар речи в присутствии прекрасного пола, что сильно мешало ему, по его мнению, в достижении заветной своей цели — выработать в себе характер сверхчеловека, стать современным Зигфридом.

Рядом с ним сидела девушка лет семнадцати с недурным профилем, хорошенькими ножками. Забыв о «Великом Фрице», Петер искоса стал изучать ее.

Вьющиеся каштановые волосы, челка, на милом личике играют в полутьме цветные отблески с экрана. Почему она не в форме Союза немецких девушек? Впрочем, это платье ей больше к лицу. Будто невзначай пододвинул Петер руку на подлокотнике кресла, коснулся ее руки. Не показалось ли ему, что девушка украдкой взглянула на него? Руку свою она не убрала. Нет, определенно она еще раз посмотрела, взмахнув густыми черными ресницами! Роман, Петер, ей-богу, роман!..

Франц двинул его в бок. Оказывается, он тоже заметил соседку и кивком и гримасой предлагал Петеру перейти в наступление. Сам Петер ни за что не решился бы заговорить с девушкой, но в присутствии приятеля ему просто необходимо было поддержать репутацию неотразимого совратителя. Он закурил и с напускной небрежностью спросил:

— Надеюсь, фройляйн не мешает дым? Блеснули в улыбке белые зубы.

— А я как раз думала, какой вы изберете гамбит! Такая реакция спутала все карты Петера, но тут на выручку пришел Франц.

— Предложи ей сигарету, болван! — свирепо прошептал он Петеру в ухо.

К концу фильма Петер уже знал, что девушку зовут Бригитта, что она учится в техническом училище в Штутгарте и проводит каникулы в Мюнхене у родственников.

После сеанса Петер весьма прозрачно намекнул Францу:

— Ты, старина, кажется, спешил в лагерь?

— С чего это ты взял? — удивился тот, а затем, сообразив что к чему, насупился и нехотя пробурчал: — Ах да! Верно. — И язвительно добавил: — Спасибо за напоминание, друг!

Бригитта весело рассмеялась, прощаясь с Францем. И смех ее в ушах очарованного Петера прозвенел серебряным колокольчиком.

А она чертовски мила! Особенно понравились Петеру темно-карие глаза с полузакрытыми тяжелыми веками — ну совсем как у красавиц на картине Боттичелли, что висела над эрзац-камином в столовой у Нойманов. И чувственные полные губы. Они были чуть подкрашены, эти многообещающие губы. Странно, ведь членам Союза немецких девушек запрещается всякая косметика…

Бригитта болтала без умолку, пытаясь, как заметил Петер, прикрыть бойкой светскостью свою застенчивость. Это открытие придало ему смелости, и он дерзновенно взял ее под руку на глазах у девушек-баварок в цветастых платьях и тирольцев в шляпах с перышками и кожаных коротких штанах.

Глаза Бригитты, и цветущие липы на Кауфингер-штрассе, и вокруг каждого уличного фонаря на набережной Изара рой бледно-зеленых мотыльков-однодневок… И первый неуклюжий поцелуй под полной луной на мосту Максимилиана… Все свободное время до осени проводил он с Бригиттой. И в день, когда ему пришлось провожать ее в Штутгарт, сентиментальные слезы навернулись на глаза сверхчеловека.

В Виттенберге угрюмо лили дожди. Мутти с утра до вечера лила слезы по отцу. Лена изредка приходила, ругала мужа пьяницей и бабником и, поглаживая заметно округлившийся живот, обещала назвать-будущего солдата фюрера Адольфом. А Петер все бегал, проверял — не пришел ли по почте долгожданный ответ из Берлина. Ответ, который должен был решить судьбу Петера, Франца и Карла.

Еще в лагере они собрали совет, чтобы обсудить планы на будущее. Началось все с рассказа Карла о тех оргиях, что закатывали видные эсэсовцы на своих роскошных виллах под Берлином и Веной. Раскрыв рот слушали Петер и Франц красочный отчет графского сынка, хорошо знавшего многих эсэсовских офицеров, о патрицианских забавах эсэсовских бонз Штайнера и Гилле, Зеппа Дитриха и сына кайзера, принца Августа Вильгельма, группенфюрера СС, которого на эсэсовском олимпе звали запросто «Авви». Дух захватывало от той картины светской жизни, которую так аппетитно смаковал Карл. Первый акт на первом этаже: пир современных викингов. Дамасская скатерть, севрский фарфор, старое серебро, мозельское и рейнское вина в резном хрустале. Все это еврейские трофеи СС. На столе ножки фазана, сочащаяся кровью благородная оленина, иранская икра — пальчики оближешь! Второй акт на втором этаже: восхитительные женщины, звезды кино из студии УФА, дивы балета, умопомрачительные декольте и черный чулок с розовой подвязкой. И меню почти столь же богатое, как на первом этаже. И всюду: «Евреев надо отдать на растерзание зверям — надо быть добрым к бедным животным!» И после каждого тоста за него — «Хайль Гитлер!» — все вдребезги разбивают бокалы из дорогого хрусталя об пол — ведь за него по закону германского рыцарства положено пить только раз из одного бокала. А потом можно пить шампанское из туфелек дам. Сплошной «зиг хайль» на высшем уровне! Долой покрывало с мистерии любви, к дьяволу все мещанские запреты!

«Попасть в число этих счастливчиков, стать одним из них!..» — так думал Петер. И когда Карл выдохся, он вскочил и сказал, сжав кулаки и зубы:

— А мы чем хуже этих «рыцарей»?! Мы еще можем заставить их потесниться у праздничного стола! Нужно одно — верно определить азимут, напролом ринуться к цели… Я уже все взвесил. Теплые местечки в партии и СС достаются тем, кто оканчивает школы Адольфа Гитлера, институты национального политического образования и замки орденов. В школу Адольфа Гитлера нас не примут — туда берут мальчишек от двенадцати до восемнадцати. В орденские замки нас тоже не возьмут — туда отбирают самых лучших выпускников институтов национального политического образования и школ Адольфа Гитлера. Следовательно, подаем заявления в один из тридцати институтов…

— И подписываемся так, — усмехнулся Карл, — Петер Нойман, честолюбец-карьерист, Карл фон Рекнер, сластолюбец-циник, и Франц Хаттеншвилер, юный мракобес и зубрила-фанатик. — И наследник офицера «черного рейхсвера», полковника графа фон Рекнера добавил: — Я согласен.

— Я тоже, — сказал юный мракобес, сын одного из главарей «Стального шлема» — Лиги германских фронтовиков. — Хотя мне и противно будет еще год учиться в компании его светлости, этого виконта-недоноска!

Приятели вместе отправили в Берлин анкеты и аттестаты, арийские родословные с XVIII века, рекомендации, характеристики, спортивные зачетные книжки. Томительно потянулись дни ожидания. Петеру не терпелось удрать из дому, до того надоели ему вечные слезы матери. В начале октября пришло, наконец, официальное письмо из Берлина: «Вы приняты в институт… Вам надлежит явиться в город Плён провинции Шлезвиг-Гольштейн…» По-прежнему неразлучна вся тройка. Прощай, Виттенберг!

Студеный морской бриз рвет осенние свинцовые тучи над скучным городком, затерянным среди каналов, дюн и болот. Институт помещается в старом унтер-офицерском бараке, холодном и мрачном. Отдельные ватерклозеты для господ офицеров, для унтер-офицеров, для слушателей. «Вход разрешается только по неотложному зову природы…» Опять занятия по расовой теории, труды классиков национал-социализма — Чемберлена и Розенберга — и, конечно, «Майн кампф» и «Протоколы сионских мудрецов». Опять строевая подготовка на плацу из серого цемента.

— Задача нашего института, — приветствовал их длиннейшей речью директор института, эсэсовец из рейхсвера (уверяли, что он принимал участие в казни Карла Либкнехта и Розы Люксембург), — под руководством партии и СС воспитать вас преданными нацистами, сочетая идейную закалку с традициями военных училищ старой Пруссии, боевой дух с высоким чувством долга и безоговорочного повиновения…

Муштра и учеба, учеба и муштра. Только перед отбоем можно сыграть в бильярд или в карты. Или почитать. Карл увлекался эротической литературой, Франц зубрил речи фюрера, а Петер штудировал армейские уставы в синих обложках или зачитывался серийными детективными историями в желтых обложках по тридцать пфеннигов за штуку.

Но куда веселее заниматься легкой и тяжелой атлетикой, куда больше волнует планерный спорт! «Спорт развивает наступательный дух!..» Незабываем первый самостоятельный полет на планере марки «гессенланд». О таком никакие викинги не мечтали. Стрелой вверх из катапульты — и пари, как птица, в поднебесье вместе с чайками! А внизу — лента Кильского канала, белые пароходы, море с «барашками»…

Как-то в субботний вечер, когда друзья получили увольнительные, Карл спросил: «Да мужчины мы в конце концов или нет?!» — и после проверки чистоты ногтей, носков и даже ушей повез приятелей поездом в Гамбург на экскурсию по злачным местам. По дороге он распалял воображение друзей рассказами о своих давних победах над гувернантками и горничными.

Вот и Гамбург — этот северный Марсель, столица греха, порока и распутства, асфальтовая трясина, любимая гавань акул воровского мира. Гамбург держит всегерманский рекорд по числу полицейских протоколов, регистрирующих бандитизм и проституцию, просто разврат и разврат противоестественный, уличные кражи и ограбления со взломом, незаконное ношение оружия и азартные игры, порнографические представления и скупку краденого, торговлю наркотиками и убийства, сводничество и сутенерство и бесчисленные другие преступления, беззакония и правонарушения.

На Санкт-Паули они ходили из бара в бар, пили ром, кирш и коньяк, глазели на женщин. Карл подбадривал их: «Вперед, герои! Смелее, сыны Нибелунгов!» В «Зеленой обезьяне» к ним подсели — все накрашенные, все в глубоко декольтированных, дразняще прозрачных платьях — три девицы поведения явно легкого и весьма вызывающего. Девицы бойко заказали себе за счет кавалеров шампанского, и шампанское это оказалось намного дороже «Вдовы Клико», Карл, упившись, начал неумело тискать толстую блондинку, та звала его наверх, Франц заплетающимся языком спрашивал, сколько это будет стоить, и одновременно сообщал, что фюрер объявил войну пороку, Петер все менее вежливо и все более твердо отбивался от нескромных ласк весьма соблазнительной Гретхен, у которой, однако, черт знает чем пахло из накрашенного рта. Петер думал о Бригитте, губки которой пахли земляникой, и о том, что зря они пришли в этот грязный притон, да еще в форме. Он не дал Карлу уйти наверх, решительно потащил его к выходу. Карл вырывался, пока Франц не пришел Петеру на помощь, но тут толстуха блондинка подняла истошный крик, и все в кабаке стали смотреть в их сторону.

— Девчонок испугались, сопляки паршивые! — шумела толстуха. — Тоже мне сверхмужчины! А еще хотят помочь фюреру, — драматическим жестом она показала на фотографию фюрера над баром, — построить великую Германию!

— Наш фюрер, — нашелся Петер, — категорически запрещает нам иметь дело с грязными свиньями вроде вас! Вы что, не слыхали про закон о нравственности?!

Толстуха испуганно умолкла. Карла с трудом вывели, уложили в такси. На вокзале, садясь в вагон, Петер заявил, что в следующее воскресенье, под рождество, он непременно поедет в Штутгарт к Бригитте и без риска для здоровья докажет, что он настоящий мужчина.

На самом же деле у Петера вовсе не было столь агрессивных планов. Он по-прежнему робел перед Бригиттой, пасовал перед великим таинством любви. Но память о первых незабываемых, восхитительных поцелуях погнала его в Штутгарт.

На углу Урбанштрассе Петер усмехнулся тексту на дорожном знаке: «Тихий ход! Резкий поворот! Евреям — 100 километров в час». Ну и остряки в этом дорожном управлении!..

Вот и дом Бригитты — № 37. Небогато живет. Пустынная грязная улица, стандартные домишки, жалкие лавчонки. Он поднялся на увитое засохшим плющом крыльцо. Для храбрости он выпил за углом бутылку мозеля. Петер самодовольно оглядел себя, подымаясь на второй этаж.

Он приехал в институтской форме — коричневая рубашка с коричневым же галстуком, брюки армейского цвета «фельдграу», коричневая шинель, повязка со свастикой на рукаве,

Он надеялся, что форма произведет на Бригитту, а главное — на ее родителей, должное впечатление. Эффект превзошел все его ожидания. Дверь открыла Бригитта. Кровь бросилась ей в лицо. За ней стояли ее родители. Стояли и смотрели на него не то чтобы с испугом, а с неподдельным ужасом.

— Хайль Гитлер! — гаркнул Петер, выбрасывая вперед руку в белой перчатке.

— Мама! Папа! — растерянно прошептала Бригитта. — Это ничего… Это Петер — я рассказы-зала вам о нем… Проходите, герр Петер! Снимите пальто…

Петер неловко повесил шинель на вешалку и вошел в крошечную столовую, недоумевая и теряясь в догадках. Кажется, он сглупил, не сообщив о своем визите, — вот тебе и приятный сюрприз!

В столовой было светлее, чем в прихожей. Петер сконфуженно взглянул на хозяина дома и обомлел. Недаром учили его в «Гитлерюгенде», как по глазам, носу, волосам, ушам, пигментации кожи, жестикуляции, манере держаться и еще по бессчетному числу признаков определять еврея. Он стрельнул глазами в сторону фрау Хальстед. Еврейка! Впрочем, нет. Пожалуй, только наполовину. Гнев, злоба на Бригитту, на дикую и нелепую случайность, на свою невезучесть, страх за себя, за свое положение — все это вскипело в нем. Не зная, как поступить, что сказать, Петер беспомощно озирался, стоя посреди комнаты, отвечая на какие-то вопросы Бригитты. Он сделал вид, что заинтересовался фотографиями на стене, подошел ближе, заметил, что одна из фотографий изображает отца Бригитты, совсем еще молодого, в солдатской форме, с «железным крестом» на груди.

— Садитесь, герр Петер! — натянуто сказала фрау Хальстед.

Он сел за стол и машинально глянул в открытую книгу на столе. Что-то о германском народе, о том, что судьба его накажет… «Накажет его, потому что он предал самого себя и не хотел оставаться тем, что он есть. Грустно, что он не знает прелестей истины; отвратительно, что ему так дороги туман, дым и отвратительная неумеренность; достойно сожаления, что он искренне подчиняется любому безумному, негодяю, который обращается к его самым низменным инстинктам, который поощряет его пороки и поучает его понимать национализм как разобщение и жестокость…» Да это' же крамола! Коммунистическая ересь! Петер посмотрел на обложку. Гёте. Поразительно! Невероятно!.. А он уж готов был вскочить, куда-то бежать, требовать ареста…

Он искоса взглянул на Бригитту. А все-таки она дьявольски мила! И как будто любит его. Не зря же он добирался до этого Штутгарта со столькими пересадками! К черту розовые сопли! Правда, фюрер строго-настрого запретил арийцам всякие там связи с еврейками. А он, Петер, мог и не знать, она совсем не похожа, да и желтой звезды на ней не было.

Петер встал и, мужаясь, не своим голосом проговорил:

— Герр Хальстед! Я буду короток. Первое: я приехал специально, чтобы повидаться с вашей дочерью. Второе: времени у меня очень мало. Третье: намерения мой самые благородные. Посему прошу вас отпустить со мной Бригитту на вечер. Точка.

На улице он посмотрел на нее и, загораясь, подумал: «Так вот откуда у нее эти тающие темно-карие глаза и полные губы».

— Ты почему не сказала мне там, вМюнхене?

— Но, Петер!.. Я хотела и не могла. Если бы ты знал, как я несчастна! Они бежали за мной, мои одноклассники, и бросали камни. Меня выгнали из училища. Нас становится все меньше. Рассказывают такие ужасы. Временами я ненавижу отца с матерью, всех наших, эту проклятую судьбу. В Мюнхене меня никто не знал, я сорвала звезду. Хотелось немного радости. Может, напоследок…

А в ушах Петера звучали слова какого-то лектора: «Еврейская плазма губит готическую субстанцию истинно германской крови…»

Петер снял номер в дешевой маленькой гостинице на Олгаштрассе. Трясущимися от волнения руками запер дверь, повернулся к Бригитте.

Она подняла на него испуганные полные слез глаза.

— Петер! Теперь, когда ты знаешь, ты не будешь иначе…

Она не договорила — Петер зажал ей рот ладонью в белой перчатке. Он был настоящим мужчиной.

Но никому, даже Францу и Карлу, не рассказал он правду о своей первой любви. Он любил сравнивать себя с Зигфридом — героем «Песни Нибелунгов». Как Зигфрид, отравленный колдовским напитком, он забыл о возлюбленной. Но Зигфрида одурманили колдовством, а какой яд отравил его, Петера? Этот вопрос, однако, звучал кощунством, и он гнал его от себя, как опасную ересь.


— Через три недельки рождество! Помните нашу клятву? Помните орденские замки?

…В полночь в затемненном оружейном зале на высокой разлапистой ели вспыхнули сотни разноцветных свечей. Директор института штандартенфюрер СС Курт фон Берштольд (про него еще говорили, что он даже спит по команде «смирно») охрипшим голосом — он только что произнес длинную, страстную речь — затянул рождественский гимн: «Тихая ночь, святая ночь…»

В голове приятно шумело. Петер лопался от благоволения к людям. Каждый получил полбутылки вина, солидный кусок гусятины, пирога и сладостей вволю и фотографию Шира и Геббельса, дружески пожимающих друг другу руки.

«Тихая ночь, святая ночь!..» Этой песне Петера научил отец. «Тихая ночь, святая ночь!..» Петер, Франц и Карл обнялись, соединили в крепком пожатии руки и поклялись в вечной дружбе. Подобно Зигфриду, сыну Вотана, и Гюнтеру, сыну Нибелунгов, они налили рейнского в большой бокал, надрезали кинжалами пальцы, капнули кровью в вино и выпили его.

— Клянемся в вечной дружбе! Клянемся в кровавой мести врагу за гибель любого из нас! Клянемся в верности древнему ордену рыцарей Виттенберга!

А месяца через два, ранней весной тридцать девятого, их построили, и штандартенфюрер торжественно объявил, что тридцать лучших выпускников института, в том числе Петер, Франц и Карл, за образцовую дисциплину и послушание, за высокую идейность, за примерную успеваемость будут направлены юнкерами в орденский замок. Если, разумеется, они того пожелают — офицером СС мог стать только душой и телом преданный идеям национал-социализма доброволец. Из тридцати только шестеро наиболее отличившихся курсантов поедут в орденский замок немедленно. Остальным придется пройти трехмесячные подготовительные курсы в померанском городе Крёссинзее. В шестерку отборнейших попал Петер, чемпион института по плаванию брассом, попал Франц — центр нападения институтской команды. Не без тайного торжества узнал Петер, что первому боксеру, графскому сынку не повезло — он не получил высшей отметки по политической подготовке. «Главное я давно усвоил, — сказал как-то Карл Петеру по секрету, — добро — это то, что служит Ади, зло — все, что вредит ему. Остальное — лишние аргументы». (Но главным для Петера было другое — арест отца, слава богу, не помешал карьере!)

«Блюторденсбург» — Замок ордена крови. Так назвал высшую школу офицеров СС безвестный агроном; разводивший кур под Мюнхеном, агроном, ставший в двадцать восемь лет рейхсфюрером СС, — Генрих Гиммлер. Вначале, в 1929 году, СС насчитывал всего двести восемьдесят человек, но магистр СС мечтал о возрождении в XX веке средневековых орденов германских рыцарей-крестоносцев, завоевателей жизненного пространства для «народа господ». Эта идея родилась у него еще до 33-го года, когда чернорубашечники шуцштафелей — охранных отрядов — составляли избранную охрану фюрера, привилегированную верхушку СС. Годом позже, во время разгрома коричневорубашечников — штурмовиков Рема, СС стали карающим мечом Адольфа Гитлера, его черной гвардией. К 39-му году «черный корпус» СС, построенный Гитлером по образцу ордена иезуитов, насчитывал несколько дивизий. Дивизия СС «Мертвая голова» несла охрану в концентрационных лагерях. Другие дивизии составляли отборные, ударные войска национал-социалистской партии.

Имперский фюрер СС Генрих Гиммлер отбирал в СС только стопроцентных немцев нордической расы и подвергал их усиленной национально-расовой подготовке. Он называл их «сверхлюдьми», «цветом мужского начала германской расы», «элитой германцев». Прототип эсэсовца — сам фюрер, с которым каждый эсэсовец связан, как солдат с командующим, лично и непосредственно, являясь поборником и проводником идей национал-социализма.

Обо всем этом с гордостью и восторгом думал пылкий юнкер Нойман, бродя по старинному замку Фогельзанг. С его высоких, заросших мхом башен он любовался великолепным видом озера, раскинувшегося у подножия Эйфельских гор, суровых сосновых боров, солнечных долин, убегающих к Аахену. В детстве он зачитывался рыцарскими романами. Мог ли он, сын простого железнодорожника, думать тогда, что станет рыцарем! Коричневым рыцарем — так называют здешних юнкеров, потому что они пришли на смену прежней элите — коричневорубашечникам.

В ушах коричневого рыцаря звучала вулканическая, прямо-таки бронебойно-зажигательная музыка Вагнера, в голове роем бродили смутные видения из «Песни о Нибелунгах». Что ж! Зигфрид тоже был поначалу безродным отроком, а стал героем из героев!

В Фогельзанге — первом из четырех замков ордена крови — подготовка строилась с упором на идеологические дисциплины — расовую теорию, геополитику и евгенику. Фогельзанг закалял дух, приучал к повиновению. Физическая закалка стояла на втором месте. Второй замок — Зонтгофен, наоборот, главное внимание уделял всестороннему физическому развитию. Третий замок — полтора года политического и военного обучения. Четвертый замок — старинная крепость тевтонского ордена в Мариенбурге, на границе Восточной Пруссии и Польши — полтора года подготовки коричневых рыцарей к «дранг нах остен» — к походу на восток за землей, за жизненным пространством.

Начали с азов.

— Цифра «семь» в древнегерманской мифологии, — объяснял молодой ученый, преподаватель-эсэсовец, — была символом удачи и процветания. — Мелом он изобразил две семерки крест-накрест на доске. — В руническом письме цифра «семь» писалась еще с горизонтальной чертой от основания цифры вправо. В результате получается свастика, двойной символ удачи. На санскрите слово «свастика» означает «благополучие». Почему наш великий вождь избрал свастику символом нашего дела? Он лежал в госпитале в Померании, после того как англичане едва не ослепили его газами на фронте. Когда армейские врачи сняли повязку с его глаз, первое, что он увидел, была каменная свастика над дверью его палаты. Свастика была обычным орнаментом в замках Тюрингии и Саксонии. Вскоре наш вождь узнал о позорной капитуляции и поклялся отомстить за поругание германского флага. Символом этой клятвы он избрал свастику. Но заметьте — свастика из рунических семерок катится влево. Фюрер повернул ее вспять, так, как намеревался повернуть историю, В таком виде она соответствовала древнему символу власти и разрушения. Заметьте также, что свастика на нашем флаге стоит не прямо, а под наклоном, что символизирует неумолимый ход колеса истории. Вот он, наш священный флаг. Черная свастика в белом круге — круг символизирует чистоту учения национал-социализма, — на красном прямоугольнике. Красный цвет подчеркивает пролетарское происхождение национал-социалистской германской рабочей партии.

Дисциплина в замке Фогельзанг — железная. В пять — по свистку дежурного унтер-офицера — подъем. Два километра бегом до горной речки. По команде мыться в ледяной воде. Бегом обратно. В два счета — туалет, точно семь капель бриллиантина для массажа скальпа. В 5.50 — надеть фуражку чуть набекрень, к правому уху. До 6.00 — все следовали «неотложному зову природы». В 6.00 — спартанский завтрак из овсянки и газированной воды. После завтрака — теория оружия и учебная стрельба и, конечно, строевые занятия в лучших прусских традициях. Затем политические занятия и семинары. Это еще ничего. Прошлой зимой юнкеров выгоняли, говорят, ночью по тревоге на мороз и заставляли делать упражнения в глубоком снегу. После обеда четыре часа строевых занятий. Потом наряды по уборке помещений. За проступки наказывают строго — надолго лишают сигарет, на целый месяц оставляют без ужина, сажают в карцер на хлеб и воду. Хорошо хоть, что теперь мордобой строго запрещен.

Но, пожалуй, не это самое неприятное. Как-то Петер и Франц забрели на кладбище, раскинувшееся у стены замка, недалеко от заросшего диким шиповником рва и подъемного моста, прочитали надписи на черных крестах и невесело переглянулись. Это были могилы курсантов.

В Фогельзанге шепотом рассказывали о кандидате в коричневые рыцари, который не вынес муштры и застрелился прямо в тире. Вспоминали другого беднягу — его обвинили в симулянтстве и, загоняв на плацу, посадили в карцер, а он взял и умер там от гнойного аппендицита.

— Солдаты — это навоз истории, — изрек Франц, — ибо их смерть — почва для национального величия!

Карл молча покрутил пальцем у виска.

Об этом кладбище, где кресты стояли, как солдаты на параде, они потом часто вспоминали. Вспоминали, когда их, как ковбоев на Диком Западе, заставили объезжать диких лошадей — годовалых арабских жеребцов. Вспоминали, когда после недолгой, но предельно интенсивной подготовки все они, как гладиаторы на римской арене, сражались голыми руками на берегу озера со специально обученными эльзасскими овчарками-людоедами. Петер сломал хребет своей овчарке на тринадцатой минуте яростного боя. Франц разодрал пасть своей на шестнадцатой, а Карлу пришлось пересдавать зачет — могучий черный волкодав вырвал у него изрядный кусок ляжки.

Они вспоминали кладбище коричневых рыцарей и тогда, когда нежданно-негаданно юнкеров бросили в бой с применением не холостых, а боевых патронов. По сигналу зеленой ракеты взвод автоматчиков атаковал позиции «красных». Внезапно раздался грохот артиллерийской канонады. Не сразу сообразили ошарашенные юнкера, что весь этот адский шум несся — совсем как в кино — из репродукторов, спрятанных в листве деревьев. Но как только взвод приблизился к двум высотам, занятым «красными», над головами автоматчиков засвистели всамделишные пули. Первые пулеметные очереди были лишь предупреждени. ем. Автоматчики кинулись наземь, поползли по-пластунски. Кто-то из отделения Петера неосторожно поднял голову — стальной шлем не спас его. Другому юнкеру пуля угодила в глаз. Их унесли санитары. На кладбище прибавилось две могилы, два черных креста. Эти двое не дожили до выпуска в замке Фогельзанг всего полторы недели.

Что ж! Слабому не место в эс-эс!

— Фогельзанг — это только цветочки, — заметил после похорон Франц, — ягодки будем собирать в следующем замке — в Зонтгофене.

— Недаром, — косо усмехнулся Карл, — называют их замками крови.

В Зонтгофен они попали гораздо раньше, чем предполагали. В воздухе Европы пахло порохом.

Подготовка эсэсовской элиты шла ускоренными темпами. В Фогельзанг приехал правая рука Гиммлера — Рейнгард Гейдрих, глава полиции безопасности и СД — разведки СС. Высокий, в светло-серой форме, с парадной серебряной шпагой, он был очень внушителен. Он преуспевал во всем. Прекрасно пел, играл на фортепьяно. Это был высокого класса скрипач, пилот, фехтовальщик, лыжник. Он увлекался пятиборьем. Полугалифе скрадывали единственный изъян в его великолепной фигуре — чересчур полные бедра. Но самым запоминающимся в нем были его глаза, льдисто-голубые, завораживающие и замораживающие. Голубоглазой коброй назвал его восхищенный Франц. (Он чуть не подрался с Карлом, когда тот намекнул на ходившие в высших сферах слухи о склонности «голубоглазой кобры» к «разврату противоестественному».)

Гейдрих взволновал юнкеров прозвучавшими, как трубный клич, словами:

— Скоро — в поход! Скоро начнется наш черный марш! Мы силой сокрушим всех, кто станет на нашем пути!

— Зиг хайль! — грохнули юнкера, и гулкое эхо долго гремело в старинных стенах замка.

А через несколько дней, вечером тридцать первого августа, Гейдрих начал «Операцию Гиммлер» — отряд переодетых в польскую форму эсэсовцев во главе с оберштурмфюрером Альфредом Науюксом напал на германскую пограничную станцию в Гляйвице. Наутро после «провокации поляков» по приказу фюрера германские войска вторглись в Польшу. Началась вторая мировая война.

Если Фогельзанг был рыцарским форпостом на западной границе рейха, то Зонтгофен стоял на его южной границе, там, где земли юго-западной Баварии упираются в Альпы.

— Камераден! — гремел во дворе величаво-мрачного замка тевтонский рык коменданта замка штурмбаннфюрера СС. — Вы будущие командиры ударных отрядов тех армий, что возьмут завтра Париж и Лондон, когда вас поведет в бой первый солдат рейха — наш фюрер вновь надел походную шинель!

По приказу рейхсфюрера СС военная подготовка стала еще интенсивнее, дисциплина еще жестче. От зари до зари шли занятия — отчаянные альпинистские походы сменялись бешеной ездой на мотоциклах. С мотоциклов Петер, Франц и Карл пересели на броневики, с броневиков на танки типа IV.

— Офицер СС не должен бояться вида крови и трупов, — поучал в анатомическом театре юнкеров эскулап-эсэсовец из специальной научно-исследовательской команды, проводившей секретные эксперименты в концлагерях. — Вам демонстрировали действие военных газов на морских свинках, вы видели, как подыхает собака в камере, наполняемой выхлопными газами. Вас познакомили с действием различных ядов. Но этого мало. Теперь мы перейдем к анатомии и патологии человека.

Когда эсэсовец в белоснежном халате начал вскрывать первый труп, виртуозно извлекая и называя внутренние органы, Карл взглянул на окровавленные руки врача в резиновых перчатках, зашатался, зажал рукой рот и пошел к выходу. Но через два-три занятия он уже учился останавливать кровотечение, зажимая артерии, и накладывать турникет, постигая основы первой помощи на поле боя.

— Откуда эти куколки? — спросил в анатомичке Франц, кивая на трупы.

— Из концлагеря, дурак! — ответил кто-то. — Видишь — дистрофия, следы побоев.

Когда приятели с чрезмерной тщательностью отмывали руки после первого занятия в анатомическом театре, Карл заметил, что розовощекий Петер вдруг сильно побледнел.

— Еще у одного сверхчеловека, — усмехнулся Карл, — сдали железные нервы!

— Иди к дьяволу! — зарычал Петер, яростно швырнув в приятеля скомканное полотенце.

Нет, другое проняло Петера. Вот была бы веселенькая встреча, если бы среди трупов оказался и труп его отца!

Раньше Петер легко отгонял от себя мысли об отце, а теперь почему-то даже спать стал плохо. Когда Петеру объявили, что его мать, поскольку она лишилась кормильца, получит максимальное жалованье за сына-юнкера — триста рейхсмарок в месяц, он обрадовался, но какой-то бес шепнул ему: «Триста марок! А. Иуда получил тридцать сребреников!»

Иногда Петеру казалось, что на него, на сына преступника, косо смотрят приятели. А Петер считал себя идейным нацистом, готов был умереть за фюрера. Он не бескорыстен, как этот фанатик Франц, он дьявольски честолюбив и ценит материальные блага, но он не похож на Карла, для которого идея лишь ступень на лестнице успеха. Впрочем, все трое начинают все больше походить друг на друга…

А через час после занятия в анатомическом театре Петер был самым счастливым человеком в Зонтгофене. На стрелковых соревнованиях он всадил все шесть пуль — две лежа, две с колена и две стоя — прямо в «яблочко» и взял первое место!


— А теперь по последней — за парад победы в Берлине! За тот, который был, и тот, который будет скоро!

…В тот июльский день сорокового года они участвовали в параде победы. Десятого июня взвилась свастика над Эйфелевой башней. Экс-кайзер Вильгельм II прислал из Голландии поздравительную телеграмму своему бывшему ефрейтору. За шесть недель германская армия, уже покорившая Данию и Норвегию, разгромила армии Голландии и Бельгии, вышвырнула с материка англичан, поставила на колени Францию. В Компьенском лесу, в том самом вагоне маршала Фоша, где в 1918 году немцы подписали акт о капитуляции, Адольф Гитлер сел в кресло Фоша, продиктовал свои условия поверженной Франции и тут же распорядился взорвать старый французский памятник победы.

С восторгом и обожанием смотрел Петер Нойман на фюрера, приветствовавшего вытянутой рукой с трибуны перед Бранденбургскими воротами проходившие парадным строем войска. Грохоча, прокатили танки — те, что прорвались под Седаном. За ними прогарцевали эскадроны кавалерии СС, прогрохотали моторизованные полки ваффен СС. Безупречным строем блеснули эсэсовские полки. Фронтовые соединения СС тогда уже насчитывали двадцать тысяч человек. Газета «Фолькишер беобахтер» называла эсэсовцев «отборным человеческим материалом для выполнения особых заданий». Под победный рев фанфар и барабанный гром промаршировали горноегерские части с эмблемой эдельвейса на штандартах, гусиным шагом прошли серо-голубые колонны «царицы всех родов войск» — пехоты, батальоны люфтваффе, проехали на броневиках фельджандармы… Рядом с фюрером стояли Геринг, Геббельс и Гесс, генералы и адмиралы. Несметные толпы охрипших немцев кричали «хайль». На всех домах висели трехцветные флаги. «Победа!» — кричали немцы. «Мир!» — истошно кричали немки. Все лица были мокрыми — многие от слез, все от дождя. Конца не было очереди, выстроившейся перед рейхсканцелярией, у которой власти установили исторический вагон из Компьенского леса. Вечером по всей столице гремел в репродукторах голос Гитлера — двенадцати генералам вручил он жезл фельдмаршала. Допоздна офицеры и другие господа в переполненных ресторанах заказывали розовое французское шампанское — «Вдову Клико» несравненного 33-го года, а кто победнее — стучал в кабачках кружками с трофейным датским пивом. И до утра в черных водах Шпрее отражались огни фейерверка и на площадях и улицах, оглушая Берлин, Германию и весь мир, грохотали, вещая о победе германского оружия, громкоговорители.

Уже за лихтенбергскими холмами забрезжил рассвет, а трое друзей-юнкеров, порядочно захмелев, все еще обсуждали планы покорения мира.

— Итак, — подвел итог Франц, истый нацист, — вот-вот Англия возопит о пощаде, и тогда мы пойдем за землей на восток — против России! И к черту пакт!


«И к черту, — мысленно добавил Петер, — последние сомнения и сожаления!» Глядя в ту незабываемую ночь на торжествующие лица берлинцев на площадях и улицах, на лица, мокрые от слез восторга и проливного дождя, Петер думал, что, наверное, многие, подобно отцу, не верили прежде в полководческий гений фюрера, страшились поражения и крови. И вот вместе с фюрером торжествовал и Петер. И стыдился теперь, что в минуты слабости обманывал себя, валил всю вину за арест отца на сестру. Теперь ясно: в споре поколений, в споре двух Германий правда на стороне победителя!

Перед тем как лечь утром спать, Петер записал в дневнике:

«Зиг хайль!

Нашу вечную благодарность заслужил наш фюрер Адольф Гитлер, который привел третий рейх к победе и триумфу!

Наперекор главнокомандованию он добился ан-шлюсса с Австрией.

Наперекор дипломатам и политикам он аннексировал Судеты.

Наперекор своим генералам, которые считали Францию могущественной и непобедимой, он отдал приказ о наступлении и победил…

Отныне Германия обязана слепо верить в фюрера, ибо он никогда не ошибается…

Куда теперь обратит свои взоры германский орел?

Лично я думаю, что теперь, когда Франция и Англия побеждены, остается выполнить только одну крупную задачу — на восточных территориях.

Глупца может ввести в заблуждение на какое-то время пакт, подписанный в Москве. Но в конце концов этот пакт знаменовал собой лишь перемирие, а всякому перемирию приходит конец».


…Последний предфронтовой этап — юнкерское училище СС в Бад-Тёльце. Приятели были довольны — война спасла их от горнила еще двух замков крови. «Будем учиться походу на восток во время похода на восток!» — заявил Франц. Но нигде еще их не готовили к войне с такой расчетливой беспощадностью, как в этом райском уголке, у заросшего черными соснами подножия баварских Альп. Почти все офицеры в этом училище были пруссаками, многие с вильгельмовскими «железными крестами». Первый же тридцатикилометровый марш отправил в ла-аарет Франца и Карла. А муштра? Великий боже! «Встань! Ложись! Бегом вперед! Подняться на руках двадцать раз! Ложись! Встать!» Такой зверской муштры приятели еще не испытывали. Час за часом под палящим солнцем на сером цементе, под дождем в грязи полей, при вьюжном ветре в заснеженных горах. По четыре часа строевым маршем. «Тяни ногу! Скоты, это вам не санаторий!» Упражнения с винтовкой: «На плечо! К ноге! На караул! Присесть десять раз!» Стрельба из всех видов пехотного оружия. Изучение всех видов русского оружия. Тактические занятия: «ночной бой», «бой зимой в лесисто-болотистой местности». Лекции по стратегии и истории войн читал профессор из военной академии в Берлине. Битва при Каннах, Танненберг, Верден. Труды Клаузевица, фон Бломберга и фон Мольтке. Разбор недавнего разгрома Франции на огромном макете линии Зигфрида и линии Мажино. Нажимаешь кнопку — поднимается лифт с боеприпасами, стреляют орудия. Этой большой игрушкой увлекаются многие юнкера — не все еще простились с мальчишеством. Это почище набора оловянных солдатиков графов фон Рекнеров, с которым можно разыграть чуть не все битвы германской истории. Да, муштра была беспощадной. Петер спрашивал себя: превращала ли она, эта муштра, человека в скота, в робота, как уверяли красные? Втаптывала ли она в грязь человеческое достоинство? Несомненно. Но чье достоинство? Интеллигента? Да. Эсэсовца? Нет. Муштра закаляла «солдат фюрера».

Но война была уже не за горами. Петер это особенно хорошо почувствовал, когда всем им врачи накололи под мышкой иглой специального электровибратора готическим шрифтом букву «А», «В» или «О».

— Эта буква, — сказал врач Петеру, — обозначает группу крови. Она может спасти вам жизнь, когда вам потребуется срочно перелить кровь. Такую татуировку носит каждый эсэсовец. Следующий!

И наконец, в канун войны с Россией, наступил долгожданный день — день торжественной эсэсовской клятвы и присвоения первичного офицерского звания в СС — звания фёнриха, прапорщика.

— До чего ж вы страшны и великолепны! — восхитился Франц видом Петера и Карла, когда те оделись к параду.

Еще по приезде им выдали все двадцать семь предметов полной эсэсовской униформы. А к параду в дополнение к форме из черного сукна они получили лакированные черные каски и белые поясные ремни с портупеями. Петер посмотрел на себя в зеркало. Он здорово подрос за последние два года и все больше сам себе нравился. Белокурый, лицо загорелое, обветренное — лицо воина, лицо голубоглазого викинга. Широк в плечах, узок в бедрах. В правой окантованной серебряной вязью петлице поблескивают сталью сдвоенные молнии. Подобно свастике — это символ власти, разрушения и боевой удачи. На медной поясной пряжке не «Гот мит унс» — «С нами бог», как у вермахтовской пехтуры, а девиз СС: «Моя честь — моя верность». И имперский орел у эсэсовцев не на правом рукаве, как у вермахта, а на левом. Но на мундире пока блестят только пуговицы. И пуста левая петлица.

В шесть безукоризненных рядов выстроился на плаце «коронный» — выпускной — класс училища. Начальство нервничает, штурмбаннфюрер Рихард Шульце, комендант училища, неузнаваемо бледен. Ждут «дядю Хайни» — так сугубо неофициально называют юнкера да и все эсэсовцы своего шефа — Генриха Гиммлера. Пронзительные свистки предупреждают о приближении кавалькады.

Во двор въехали двумя шеренгами пятнадцать мотоциклистов. Следом несколько черных «мерседесов». Из третьего «мерседеса» вышел рейхсфюрер СС, весь в черном, невысокий, усталый и нахмуренный.

— На караул! — взревел не своим голосом Шульце.

В свите Гиммлера его адъютант штандартенфюрер Рудольф Брандт и не менее дюжины генералов СС — Штайнер, Гилле, да всех разве узнаешь в лицо!..

Всесильный рейхсфюрер на диво невзрачен, он ничем не выделялся бы в учительской гимназии имени Шиллера. Произнося речь, он сверкает стеклами пенсне, по-птичьи мотает головой, пытаясь, возможно, скрыть нервный тик, дергающий ему подбородок.

— Тот, кто становится под знамя СС, отдает тело и душу фюреру! По первому приказу, не задумываясь, он готов отдать жизнь за него. «Бефель ист бе-фель» — «Приказ есть приказ»! Хайль Гитлер!

Руки у «дяди Хайни» мертвенно-бледные, с голубыми жилами. Он известен как большой специалист по астрологии и алхимии, хиромантии и оккультным наукам, руническим легендам и германской мифологии, расовой евгенике и истории рыцарских орденов. Он лично придумал эсэсовскую форму с черепами и рунами, самолично разработал инструктаж гестаповских допросов. «Верным Генрихом» звал его Ади.

Под звуки национального гимна — «Германия превыше всего» — в центр плаца вышли два знаменосца. Один — с черным, увенчанным золотым орлом штандартом СС, другой — с национальным флагом со свастикой. Два офицера СС гусиным шагом подошли к ним и скрестили обнаженные шпаги так, что их концы коснулись древков. Затем под раскатистую дробь барабанов к ним подошли два командира-выпускника.

— На караул! — вновь прогремела команда в репродукторах.

Командиры-выпускники приставили по два пальца к стальным клинкам шпаг и начали четко читать присягу:

— Я присягаю тебе, Адольф Гитлер, мой фюрер, в верности и мужестве!

— … в верности и мужестве! — вторили выпускники, держа над плечом два пальца правой руки.

— Я обещаю тебе и всем, кого ты изберешь моими командирами, повиновение до самой смерти. Да поможет мне бог!

И Петер Нойман сказал самому себе: «Теперь я эсэсовец — и днесь, и присно, и навеки — аминь!»

Солнце сверкало на гордых Альпийских вершинах, играло на белом кафеле двух башен над плацем, на черных касках и в начищенных до зеркального блеска сапогах. И высоко в лазурном небе кружили черные орлы-стервятники.


— Но самое сильное довоенное воспоминание, — сказал Франц, — это тот последний экзамен!

Да, Франц прав. Это был самый тяжелый и страшный экзамен.

Их было двенадцать в отделении. Петер, Франц, Карл и еще девять юнкеров. Поодаль стоял Гиммлер со свитой.

— Главное, господа, — тонким голосом сказал «дядя Хайни», нервно теребя в руках перчатки, — это слить в офицере СС прусско-немецкий дух с победными идеями фюрера.

Свисток — ив сотне шагов от юнкеров взревели моторы десяти танков. Они еще стояли на месте, эти пятнадцатитонные танки, но ровно через двадцать минут они рванутся вперед и раздавят юнкеров. Раздавят, если они не успеют вырыть саперной лопатой достаточно глубокий индивидуальный окоп.

— Спокойной ночи, девочки! — хрипловато проговорил рядом этот остряк Карл. — И помните: солдат — это навоз истории…

Петер, Франц, Карл — все они орудовали лопатой как одержимые, ничего, кроме танков, не видя вокруг. Пот ел глаза. Бешено колотилось сердце. Горели окровавленные ладони.

Главное, не потерять голову, а мускулы выдержат.

Глина, проклятая глина!.. Дело почти не подвигается!

Петер совсем потерял чувство времени.

Стоят? Еще стоят…

Силы на исходе. Нет, не успеть!.. Окоп еще так мелок. Окоп или могила?.. Танки тронулись! Такого страха он еще никогда не испытывал.

Глубже, глубже в землю!

Вот он! Трехметровый, низкий, угрюмый лоб из серой стали! В последнее мгновение, бросаясь на дно окопа, Петер с невыразимым ужасом увидел прямо перед собой измазанные землей широкие звенья гусеницы танка. Петер вжался в землю, обхватил голову руками. Его обдало жарким дыханием мотора, запахом разогретого масла и бензина. Несусветный грохот рвал барабанные перепонки. На голову посыпались комья глины… Уши резанул чей-то предсмертный дикий крик. Ядовито пахнуло выхлопными газами…

Потом — словно сто лет прошло — он встал. Слева и справа бледные как привидения стояли в своих окопах Карл и Франц. Весь перемазанный глиной Карл проговорил, стуча зубами:

— Это у меня не от страха, от нервного напряжения…

Петер вспомнил — за минувшие двадцать с лишним минут он ни разу не подумал о друзьях.

Танки раздавили насмерть двух юнкеров. Третьему не повезло, он сразу же натолкнулся на толстые корни и, бросив лопату, убежал.

«Дядя Хайни» бесстрастно приказал: — Погибших юнкеров похоронить со всеми воинскими почестями. Труса списать в штрафной батальон. Остальных зачислить в новую дивизию СС — дивизию «Викинг»!

Вечером Франц сказал:

— Надо напиться, господа! Закончилась подготовка к жизни!

— Скорее к смерти! — косо усмехнулся Карл.

5. "В бурю огневую…" 

Шурган. Черная буря. Вот уже целый час бушует она в бескрайней степи. Партизаны рвутся вперед, крепко взявшись за руки, наперекор урагану, назло ветру, снегу и пыли. Ни зги не видать. Черное небо и черную землю — все смешала степная буря.

Все, казалось, предусмотрел командир, только не это. Правду сказать, он слышал от Максимыча об этих черных бурях, но ведь и Максимыч говорил, что случаются они не зимой, а осенью, когда мало снега.

Ребята и так еле шли, шли уже пять часов подряд, а тут этот чертов смерч!

Каждый перед боевой операцией думал о своем. А командира, Леонида Черняховского, мучила вот уже много часов одна мысль: «Приказано перекрыть железную дорогу. Минировать и уйти или минировать и напасть на эшелон?..»

И снова и снова вспоминал командир события последних двух месяцев. В памяти вставал решающий разговор в астраханской спецшколе…

— Дошли до ручки? — напрямик, не скрывая горечи, спросил он, быстро пробежав глазами список личного состава диверсионно-разведывательной группы «Максим». — Не группа, а гроза немецких оккупантов!

Майор Добросердов подавил вздох, достал «гвоздик» из пачки «Прибоя», покрутил папироску в желтых от никотина пальцах.

— Молодежь, она самая беззаветная, — сказал он с деланной бодростью. — Отбою нет, просятся скорее в дело. Какой порыв!

— Зое Космодемьянской тоже было восемнадцать, — вставил Василий Быковский, назначенный в новую группу комиссаром.

Черняховский хмуро взглянул на него из-под сросшихся на переносье крутых черных бровей, снова уткнул глаза в список.

— Навоюю я с ними. Детский сад. Из пятнадцати человек одних семнадцатилетних пятеро. Это же пацаны двадцать пятого года рождения. Три девчонки! Все остальные, кроме меня с комиссаром, моложе двадцати двух. Из пятнадцати членов группы восемь — больше половины — пороха не нюхали. Нет опытного помощника по разведке. Никто толком не знает немецкий. Тоже мне диверсионная группа!

— У вас в группе, товарищ старшина, — сдерживая раздражение, жестко проговорил майор, — шесть человек с военным опытом, два снайпера-подрывника, девять подрывников, отличная радистка, боевая медсестра. Почти все комсомольцы, все добровольцы. Комиссар хорошо знает район действия.

Майор покосился на серую папку на столе. В папке лежала копия письма, недавно отправленного им в Москву, в Центральный штаб партизанского движения. В нем он докладывал: положение с переменным составом крайне трудное, наша спецшкола не набрала нужного числа курсантов. Ему дали всего сорок бойцов — коммунистов и комсомольцев из элистинского истребительного отряда, остальных, сказали, сами ищите. Восемнадцатого сентября решением Калмыцкого обкома ВКП(б) и Центрального штаба он, бывший секретарь Элистинского горкома партии, был назначен начальником спецшколы по подготовке партизанских кадров для действия в тылу врага. С тех пор он изо дня в день мотался по астраханскому округу, обивал пороги местного окружкома и эвакуированных с запада Ростовского окружкома и Калмыцкого обкома, военкоматов и штаба 28-й армии. Всюду просил, умолял, стучал кулаком по столу: «Дайте людей!» А опытных бойцов и командиров всюду не хватало, потому что война шла уже почти полтора года, потому что битва на Волге бушевала уже с июля, целых три месяца, потому еще, что 28-я армия пришла в Астрахань обескровленная после долгого отступления. Приходилось переманивать из-под носа военкоматов семнадцатилетних юнцов, перехватывать в госпиталях и на пересыльных пунктах красноармейцев перед их отправкой на фронт. Самых отважных, самых отчаянных. Одними добровольцами двигала жажда подвига, другими — романтический азарт самоотвержения, третьими — честолюбие: «Или грудь в крестах, или голова в кустах!» И были такие, которые понимали: сейчас, немедля, любой ценой надо спасать Россию, Родину, завтра будет поздно! Но людей не хватало. Да, старшина прав — дошли до ручки!..

Ни майору Добросердову, ни старшине Черняховскому не дано было тогда, разумеется, знать о тех огромных и решающих резервах, что в глубокой тайне накапливала со всей России, со всего Союза ставка Верховного Главнокомандования за Волгой…

— Так дайте хотя б еще пяток настоящих бойцов! — упрямо сказал Черняховский.

Майор встал, подошел, скрипя хромовыми сапогами, к висевшей на стене карте фронта.

— Мы и так дали вам больше людей, — ответил он терпеливо. — Вы же знаете, мы отправляли группы — Кравченко, Беспалова, Ломакина — по двенадцать человек. Опыт показывает, что в открытой степи большие отряды создавать нельзя — немцы их сразу засекут и уничтожат. Не тот район действия…

Майор взглянул на знакомую до мельчайших подробностей карту. Не только по карте знал он калмыцкие и Сальские степи. Четырнадцать лет было Сашке Добросердову, когда в неспокойном 19-м году записался он в комсомольскую ячейку астраханского села Золотуха. Вся мало-мальски хорошая земля в степи тогда принадлежала казачьим обер-офицерам и штаб-офицерам и богатеям — астраханским казакам из крещеных калмыков. Вместе с русской и калмыцкой беднотой воевал он за эту землю в том самом Богоцехуровском улусе, в котором группе Черняховского предстоит перейти линию фронта. В степи скрывался от белоказачьих сотен, в степи гонялся за бандитами, в степи агитировал лучших из лучших — иногородних, казаков, калмыков — вступать в комсомол. Потом после двенадцати лет комсомольской работы от имени партии перестраивал он жизнь в этой степи. На его глазах вырос в степи новый город — Элиста. А теперь в этом городе и в степи хозяйничают гитлеровцы, и под самой Астраханью старики и подростки до кровавых мозолей долбят в замерзающей земле окопы.

— А что слыхать от Кравченко, Беспалова и других? — спросил Черняховский. — Что сообщают про обстановку, про свои действия?

— Этого я вам не могу сказать, — помедлив, сухо ответил начальник спецшколы, не очень понимая, а почему, собственно, нельзя было сказать это Черняховскому. Но таковы инструкции.

Черняховский задел самый больной вопрос. Майор с середины октября совсем сон потерял. Группы, посланные в занятую врагом степь, точно в воду канули. Как правило, радиосвязь с ними продолжалась, пока они шли на запад, трое-четверо суток. Радиограммы сообщали о продолжавшейся концентрации войск в гарнизонах, о занятии врагом почти всех сел и хуторов, о патрулировании им всех важных дорог, о появлении в степи моторизованных и кавалерийских карательных отрядов. Потом связь обрывалась. Радисты диверсионно-партизанских групп внезапно переставали выходить на связь, отвечать на вызовы радиоузла штаба 28-й армии. Напрасно каждый день звонил майор на радиоузел, заезжал туда — группы Кравченко, Беспалова, Паршикова, Ломакина, Трициненко, Мельникова молчали. И майор слишком хорошо представлял себе, что скорее всего означало это молчание.

— Скажу только, — добавил он, подавив вздох, — что вам поручается установить и поддерживать связь с двумя вашими соседями в степи — с группой Кравченко и Беспалова. Запомните пароль для явки: «Иду к родным». Отзыв: «У нас одна дорога». А сейчас я объясню вам, товарищи, поставленное вам командованием задание.

Майор снова повернулся к карте.

— Вашей группе по кодовому названию «Максим» поручается нарушать, а где возможно, парализовать коммуникации врага и в первую очередь — железные дороги, с тем чтобы не дать ему беспрепятственно подбрасывать к фронту живую силу и вооружение. При необходимости вы бросите на выполнение этой задачи весь состав группы. Вы сделаете это, получив по радио приказ: «Перекрыть дорогу!» Любой ценой! Общая задача партизан Сталинградского фронта — ударить по вражеским коммуникациям в занятых гитлеровцами районах Сталинградской области и в смежных районах Ростовской области и Калмыцкой автономной республики, а также вести разведку в этих районах. Смотрите на карту! Две основные магистрали питают сталинградскую и астраханскую группировки врага — железные дороги Лихая — Сталинград и Сальск — Сталинград. Участок группы «Максим» — между станцией Пролетарская и станцией Куберле. Видите перегоны на этом участке — Восточный, Ельмут, Куреный, Орловская, Тавричанский? Комиссар хорошо знает эти места, верно, Василий Максимович?

— Так точно, Алексей Михайлович, — ответил комиссар, — родные места.

Черняховский испытующе посмотрел на комиссара — кряжистый, низкого роста, улыбчивый, похож на Папанина, только без усиков. Видать, оптимист, войны не нюхал. Судя по неважной выправке, человек сугубо штатский. Садясь, он машинально подтягивал галифе, точно штатские брюки, чтобы сохранить складку.

— А верные люди, — спросил Черняховский, храня прежний мрачноватый вид, — связные у нас там имеются?

Комиссар вопросительно взглянул на майора. Майор вздохнул. Этот Черняховский опять затронул больной вопрос.

— Связных не оставлено, — ответил он устало, — а верные люди, у нас всюду найдутся. На своей земле воюем.

Да, это больной вопрос. До самого вторжения немцев в эти края некоторые безответственные горлопаны объявляли паникером каждого, кто заикался о необходимости по-деловому подготовиться к эвакуации, оккупации, к партизанской войне: бросьте, мол, панику пороть, нет такой команды, не вашего ума дело! Однако и он, Добросердов, член партии с 26-го года, виноват. Умолк. Начальству, мол, виднее.

— Задание ясно, товарищи? — спросил он, стряхивая пепел с гимнастерки.

— Ясно станет на месте, — не спеша и все больше мрачнея, ответил Черняховский. — Болтать не люблю. Выполнение задания не гарантирую. Ясно, что не к теще на блины едем. Таких заданий я за всю войну не получал. Ну, а каким оружием должна наша группа разгромить оккупантов?

Майор, уловив горькую иронию в вопросе старшины, снова почувствовал раздражение. Неужели он, Добросердов, ошибся в этом человеке? Черняховского ему передали в разведотделе штаба 28-й армии — видно, рады были избавиться, но уверяли, что человек он самый для тыла врага подходящий. Ознакомившись с личным делом старшины, он взглянул с удивлением на четыре зеленых треугольника в зеленых петлицах. Этот Черняховский воевал от самой границы, с первого дня войны, командовал взводом разведки, много раз брал «языков», дрался с частями 28-й армии в окружении и вывел к своим батальон, весной был ранен во время неудачного наступления на Харьков, но остался в строю, летом был вторично ранен на Дону, когда возвращался ночью через «ничью землю» с пленным роттенфюрером из какой-то дивизии СС «Викинг»…

— Почему у вас нет командирского звания? — спросил он тогда Черняховского. — И орденов нет?

— А за что мне их давать? — усмехнулся в темные усы старшина. — За то, что пол-России сдал? — Но вслед за этим добавил: — Характер неуживчивый. Не лажу с начальством. Матку-правду в глаза режу.

И все-таки ершистый старшина понравился Добросердову, а Добросердов после двадцати двух лет партийно-комсомольской работы считал, что неплохо разбирается в людях.

Вид у старшины был самый бравый — ладно сшит, плечист. Лицо темное, горбоносое. Буйный казацкий чуб, железная челюсть. Но у него седые виски. Усы скрадывают глубокие горькие складки у рта, а в темно-карих блестящих глазах затаилась та непроходящая боль, что часто видел Добросердов в глазах у тех, кто по-настоящему хлебнул горя на войне, особенно у тяжелораненых. Черняховский живо напоминал ему кого-то. Кого именно — он долго не мог вспомнить. А потом вспомнил — Мелехова, таким, каким увидел он шолоховского героя в немом фильме «Тихий Дон».

В предвоенной биографии у старшины не было ничего примечательного. Даже не верилось, что этот вояка до войны работал товароведом в сухумском санатории «Агудзера». Отслужил действительную в пехоте. В Сухуми оставалась мать сорока шести лет и отчим Топчиян Александр Сергеевич. Немного узнаешь о человеке из анкеты!

— Не из казаков? — поинтересовался майор. Черняховский быстро взглянул на майора. Обычно бесстрастное лицо его стало еще бесстрастнее. Напряглись желваки под высокими скулами.

— Батька был казак, да умер давно, — ответил он нехотя и, всем своим видом показывая, что ему неприятны дальнейшие расспросы, уставился на группу раненых, игравших во дворе госпиталя в «козла».

Добросердов решил, что наткнулся в своих расспросах на какую-то семейную трагедию, и круто переменил тему разговора.

— В тыл врага на любое задание пойдешь? — без обиняков спросил он Черняховского. Добросердов как-то сразу понял, что темнить с ним ни к чему.

Черняховский машинально погладил перевязанное плечо и, помолчав, глядя вдаль, ответил:

— Я и сам хотел проситься. Отступать дальше некуда. Характер такой, что первым к границе хочу вернуться. А нет — так умру. Как беспартийный — за Родину.

— Беспартийный? Здесь сказано — комсомолец, с тридцать второго.

— С подпольным стажем.

— Шутите? Вам двадцать восемь.

— Не шучу. Комсомольцем я ходил в тыл немцев, а это то же самое, что подполье, только хуже.

— Почему не в партии?

— Когда уходил в тыл врага, обещали считать коммунистом, а возвращался — то одно, то другое.

За характер ругали, пару раз собирались принимать, да в окружении все погибли…

Еще большепонравился Черняховский майору в тот день, когда он пришел после выписки из эвакогоспиталя в дом № 71 по Красной набережной, где помещалась спецшкола.

На нем была не положенная ему по уставу комсоставская шинель, неразрешенная кубанка, из-под которой выбивался, отливая золотом, роскошный темно-русый чуб, невозможной ширины «гали» и на левом боку, рукоятью вперед, маузер в деревянной колодке. Как он прошел мимо комендантского патруля, было уму непостижимо. Но в партизанской спецшколе, разумеется, порой сквозь пальцы смотрели на нарушения устава.

— Рад вас видеть! — улыбнулся ему Добросердов. — Давайте ваши документы! Оформим вас, поставим на все виды довольствия…

— А документов нет, — развел руками старшина. — Я сбежал.

— Как сбежал?

— А так. Чтобы больше времени было на подготовку.

— Ну, это мы посмотрим! — сказал майор. И вызвал врача спецшколы.

— Сквозное пулевое ранение левого предплечья, — констатировал тот. — Кость задета.

— Все заросло как на собаке.

— Выходное отверстие еще не затянулось…

— Сульфидином присыпать эту болячку я и у вас смогу. Чудно!

Кончилось тем, что Добросердов сам съездил в эвакогоспиталь и, кое-как уломав начальника и комиссара госпиталя, забрал документы старшины.

А теперь настроение старшины не нравилось майору. Да, и люди подобраны самые геройские и задание дано им немыслимо сложное, но разве он «иностранный наблюдатель» и не понимает, что только срочное и предельное напряжение всех сил спасет страну?

Майор сел за стол, закурил. Поднял листок со стола.

— Оружие мы вам даем хорошее. На пятнадцать человек — шесть автоматов ППШ с тремя тысячами патронов, четыре винтовки и четыре карабина с тысячей двумястами патронами, два револьвера — один комиссару, другой — радистке, шестьдесят шесть противопехотных мин, железнодорожных ПМС, к сожалению, нет, и тридцать четыре килограмма тола, один прибор «Брамит» — глушитель для винтовки с двенадцатью спецпатронами. Продовольствия на десять дней. Ну и дальше всякая мелочь…

— Мало! — резко сказал Черняховский. — Автоматов мало, патронов всего на пару хороших боев, мин и тола в обрез на три-четыре приличные диверсии. Нет противопоеадных мил замедленного действия!. Нет ни одного ручного пулемета…

— Пулемет мы вам решили не давать: вам предстоит крайне тяжелый путь, больше трехсот километров по занятой врагом степи до района действия. Иголка покажется в тягость.

— Покажите-ка, какие вы нам «мелочи» даете! — Черняховский взял со стола листок. — Четыре электрических фонаря, один бинокль — мало! Компасов — три. Мало. Аптечка — одна, индивидуальных пакетов — двенадцать, а нас пятнадцать, видимо, кто-то застрахован от пули. А это что? Спичек — три коробка! Довоевались!

— Дефицит, товарищ старшина! Сами знаете.

— Однако вы, товарищ майор, не бросили курить. И вся Астрахань курит, плюя на дефицит, — сквозь зубы выдавил Черняховский. — А чем мы будем бикфордов шнур поджигать, когда кончатся эти несчастные три коробка?

— Хватит, товарищ старшина! — повысил голос майор. — Мы дали вам все, что могли. Вы что — на попятный, отказываетесь от задания?

Лицо Черняховского потемнело. В глазах вскипело бешенство. Но он сдержался.

— Не надо так, — сказал он с недоброй усмешкой. — Нервы у нас у всех не в порядке.

— Я к тому, что мы никого не неволим, — медленно проговорил майор. — Посылаем только добровольцев.

— Мы готовы выполнить задание! — сказал вдруг Василий Быковский и с открытой дружелюбной улыбкой взглянул сначала на начальника спецшколы, а потом на Черняховского.

Старшина хмуро глянул на комиссара, но„встретив обезоруживающую ясную улыбку, отвел взгляд. Помолчав, Черняховский сказал:

— Самый короткий срок подготовки к такому заданию — два месяца.

Добросердов печально улыбнулся и отрицательно покачал головой.

— Самый большой срок — две недели. Кстати, Космодемьянская готовилась всего неделю-две.

Черняховский долгую минуту смотрел в окно. За набережной под ненастным ноябрьским небом виднелась древняя башня Астраханского кремля, ветер швырял, приклеивал к окну размоченные дождем желто-оранжевые листья. Дождь и снег. А каково там, в степи, сейчас!..

— Что в сводке? — спросил он наконец.

— С тех пор как наши оставили Нальчик, только одна сводка — наши войска ведут бои с противником в районе Сталинграда, Туапсе и Нальчика. В общем тихо. Тишина перед бурей. А откуда ветер подует — не знаю. Думаю — с востока.

Добросердов всегда так думал. С двадцать второго июня. Наперекор очевидным фактам, назло элементарной логике. И это не был показной официальный оптимизм. Это была несгибаемая вера в правоту и силу своего дела. Вера, которая утраивала силы, когда силы были на исходе, и творила чудеса, когда дело казалось безнадежно проигранным.

Черняховский еще раз посмотрел на карту и раздельно, веско произнес:

— Одно из двух. Или немцы погонят наших за Волгу до Урала, и тогда наша группа в тылу у них погибнет за десять-пятнадцать дней, или наши погонят немца и освободят нас. Если победят немцы, жить не хочу, поэтому пойду в тыл врага…

Он встал и без улыбки пробасил:

— Добре! Выходит, комиссар, некогда нам рассиживаться да лясы точить. Айда к ребятам!

Он подошел к столу, открыл новую пачку «Прибоя», достал тоненькую папироску, закурил и сунул Майоровы спички в карман.

— Запиши, майор, для истории — группа «Максим» перед выходом на задание получила четыре коробка спичек.

Он вышел не прощаясь. Пожав руку майору, вышел Быковский.

Майор походил из угла в угол. Потом подошел к столу, снял телефонную трубку, набрал знакомый наизусть номер.

— Что-нибудь есть? — спросил он. — Нет? Ладно, позвоню утром.

Группы, посланные в тыл врага, так и не восстановили связь с Большой землей.

Разговор этот произошел накануне седьмого ноября. А седьмого ноября в спецшколе был большой праздник. За ужином каждый выпил свои «фронтовые сто граммов». А все пятьдесят девушек получили американские подарки — маленькие изящно упакованные посылки с ярлыком: «Мы вносим наш вклад». В своих посылках Нонна и Валя обнаружили тончайшие нейлоновые чулки, шелковые комбинации, по флакончику духов и по банке кольдкрема. При виде этих союзнических подарков по заинтересованной толпе пробежал шум — восторга и радости, недоумения и возмущения.

— Красота какая! У нас таких не делали!

— Ничего себе «вклад»! А вторым фронтом и не пахнет!

После ужина клуб был битком набит; показывали «Мы из Кронштадта». Затаив дыхание смотрели курсанты, как с высокого обрыва беляки бросали в море красных моряков с привязанными к шее тяжелыми камнями. Курсанты смотрели на бесстрашных ребят в тельняшках как на своих современников, как на ребят из своей же части. Стерся рубеж двух десятилетий, исчезла пропасть между поколениями. Через две-три недели каждый из сидевших в зале мог попасть в руки такого врага, какого еще не знало ни одно русское поколение со времен татаро-монгольского ига, и каждый видел себя на краю того обрыва, пытался заглянуть себе в душу…

У Володи предательски щипало глаза. Он таращил их в темноте, чтобы, не дай бог, не пролить непрошеную влагу и не осрамиться перед Колей и Нон-ной! Ничего себе — диверсант и разведчик! Точно девчонка, исщипал он себе бедро, напрасно надеясь болью отвлечь себя от того, что твори-лось на экране. Его страшило, что не сумеет взять себя в руки до того, как в зале вспыхнет свет.

После фильма курсанты показали наспех сколоченную программу художественной самодеятельности. Плясали гопак, с чувством читали «Жди меня», пели «Эх, как бы дожить бы до свадьбы-женитьбы» и о родном Днепре, оставленном немцам. Володя с успехом исполнил под баян «Вечер на рейде». А Коля Кулькин — нос картошкой, рот до ушей — повязал голову синим платочком и спел под дружный хохот курсантов сатирический вариант «Синего платочка» — «Драпают фрицы прочь от столицы, им не вернуться домой».

Потом танцевали. Черняховский раза два-три приглашал чем-то приглянувшуюся ему крепко сбитую девушку лет двадцати, скуластую и черноглазую. Танцевал он ловко, но с мрачным видом и без всякого удовольствия. Девушка тоже молчала, но разглядывала его с напряженным интересом и все словно порывалась сказать ему что-то. Он еще раз окинул ее взглядом — полногрудая, плотная, рот полуоткрыт.

— Может, хватит выкаблучивать? — спросил он наконец. — Надоели эти танцы-манцы. Дышать нечем. Пройдемся?

Они оделись и вышли на улицу. Морозило. Во всем городе ни огонька — светомаскировка.

— А вы хорошо танцуете! — сказала она.

Да, когда-то он был веселым парнем, такие антраша выделывал, на танцплощадках призы брал. До войны он был совсем другим человеком.

— Медсестра? — спросил он.

— Нет, радистка.

— На фронте была? — Он взял ее под руку.

— Нет. В штабах работала.

— Сама напросилась в этот спецсанаторий?

— Да.

— Родом откуда? — Он подвел ее к набережной.

— Из Луганска. Вообще-то не из Луганска, а из Ростовской области, хутор Ново-Русский. В тридцать восьмом пошла, пешком пошла в Луганск, поступила в контору связи. — Говорила она тихо, раздумчиво.. — Сначала на побегушках. Смеялись — куда, мол, тебе, деревенской недотепе! Была почтальоном, потом на «ундервуде» стучала, потом телеграфным ключом на комбинате «Ворошиловградуголь». Когда немцы подошли, мобилизовали, научили на коротковолновом американском «северке» работать.

— В общем как в кинокартине «Светлый путь»… Замужняя?

— Нет… Да что это вы меня, товарищ старшина, допрашиваете, точно в «Смерше»?

Внезапно он притянул ее к себе, теплые губы скользнули по ее щеке.

Она стала вырываться, уткнулась ладонями в широкую грудь.

— Да брось ты эти фанаберии! — Он еще сильней обнял ее и с силой, неуклюже и холодно поцеловал. — Брось! Может, через две недели погибать нам!..

Она вырвалась и побежала по лужам. Он вполголоса выругал себя, закурил, поднял мокрый воротник шинели. Внизу, в потемках, слышался сонный плеск реки.

Утром, сразу же после завтрака, у выхода из столовой она подошла к нему — та самая, скуластенькая, некрасивенькая, с черными быстрыми глазами.

— Товарищ старшина! — сказала она, краснея, с несмелой улыбкой. В ту минуту она была почти красивой. — Разрешите обратиться?

— Что еще?

— Младший сержант Печенкина направлена в вашу группу для прохождения дальнейшей службы!

Черняховский секунд пять непонимающе смотрел на нее, потом полез за спасительной пачкой папирос в карман галифе.

— Хорошо! — сквозь зубы, сжав челюсти, сказал он, сделав несколько глубоких затяжек. — Выйдем во двор, Печенкина!

Во дворе он отошел с ней к воротам, туда, где никого не было, и сказал тихо, но жестко:

— Вот что, Печенкина! Что было вчера — забудь. Ерунда на постном масле. Больше ничего такого никогда не будет. Ясно? Вы свободны!

И бросил ей вслед:

— Больше жизни, товарищ младший сержант! Поздним вечером в комнате радисток, когда уже все после отбоя легли спать, подруги спросили Зою Печенкину:

— А тебе как твой командир понравился?

Зоя повернулась к стенке, натянула одеяло на голову и горько заплакала.

Курсанты, выделенные в группу «Максим», уже обучались в школе около месяца. Если прежде они занимались диверсионно-разведывательной подготовкой по десять часов в день, а по вечерам смотрели кинофильмы и танцевали, то теперь группа «Максим» под руководством Черняховского «вкалывала» от побудки до отбоя. Преподаватели — старший лейтенант Безрукавный, лейтенант Чичкала, сам Черняховский и комиссар Максимыч принимали зачеты у группы по подрывному делу, стрельбе, тактике, топографии по программе Центрального партизанского штаба. Черняховский делился оплаченным кровью опытом… «Глазомер, быстрота и натиск…» — эти три принципа Суворова он раскрывал неустанно. Толковал о большом — о мужестве, стойкости и товариществе, но чаще говорил о малом: как засечь пулемет по струйке дыма, вылетающей из пламягасителя, как отличить шум мотора автомашины от шума мотора танка, как связать «языка» и воткнуть ему в рот кляп. От некоторых советов командира не только девушек, но и кое-кого из парней в группе бросало в дрожь. Но каждый диверсант-разведчик обязан уметь бесшумно снять «языка». Классные занятия командир чередовал с физической закалкой — сам бегал с ними и подолгу ходил с полной боевой выкладкой в барханах Прикаспия.

Комиссар был неутомим: вел политбеседы, проводил читку газет и журналов, читал ребятам вслух «Радугу» Ванды Василевской и постоянно жаловался Черняховскому:

— Слушай! Что мне еще делать? Ну какой я комиссар — ведь в первый раз!..

Черняховский пожимал плечами.

— И я в первый раз в тыл врага. А в общем больше жизни!..

Максимыч, этот веселый, простодушный человек, легко и быстро сдружился с группой. К нему, тридцатилетнему коммунисту, стали относиться, как к старшему брату, взыскательному, но доброму. Он умел ладить с молодежью — до того, как Астраханский окружком партии командировал его в спецшколу, он работал, военруком сельской школы. Неотесанный, даже мужиковатый, он не умел блестяще и звонко чеканить слова. Порой во время беседы он заставлял фыркать Володю Анастасиади своей образной, но не очень грамотной речью.

Однажды Володя получил письмо из дому, из Москвы, от родителей — первое письмо за все время разлуки. Не утерпев, на радостях прочитал письмо Максимычу. Тот выслушал письмо и с невыразимой тоской сказал:

— Вот оно как получается, Анастасьев, — так он всегда называл Володю Анастасиади. — До Москвы, почитай, полторы тыщи километров отсюда, а родные пишут тебе, а до моих рукой подать, в соседней области проживают, но писать не могут — под немцем они.

И Володька узнал, что в селе Кочкино Заветинского района Ростовской области кЬмиссар оставил молодую жену Олю и годовалого сынишку, старуху мать и всех родных.

— А ты, Анастасьев, слышал, как поступают фашистские каты с большевистской родней? Завтра я вам всем расскажу…

На следующий день члены группы «Максим» собрались на ежедневную политинформацию в красном уголке. На стенах класса висели плакаты: «Народ и армия непобедимы», «Завоеванный Октябрь не отдадим», «Кто с мечом к нам войдет, от меча и погибнет!» А рядом — совсем другие плакаты: «Устройство автомата ППШ», «Ручной пулемет Дегтярева»… Над батареей центрального отопления недавно повесили новый плакат: «За Волгой земли для нас нет!»

После политинформации Максимыч читал группе очерк Шолохова «На юге», опубликованный в «Правде»:

— «…Перед вечером проскакали через деревню ихние мотоциклисты. Потом прошло шесть штук танков, а следом за ними пошла пехота, на машинах и походным порядком. К ночи стала на постой часть какая-то особая: у каждого солдата по бокам каски нарисованы черные молнии, каждый глядит чертом…»

— Обожди, комиссар! — прервал чтение Черняховский. — Кто мне скажет, что это была за часть? Ну, что в рот воды набрали? Больше жизни!..

Все тринадцать курсантов молчали, и вид у них был совсем сконфуженный, как у школьников, не подготовивших урок.

— Эх, вы, разведчики называется! Долбили же вам!..

Хотя Черняховский был всего, на десяток лет старше большинства своих подчиненных, он, как это нередко бывает у людей старшего поколения, уже успел убедить себя, что поколение, встретившее войну на школьной скамье, зеленее, и желторотее, и во всех отношениях не чета тому поколению — поколению Черняховского, — которое строило Комсомольск и Магнитку, рвалось в Испанию, воевало в финскую. Ему казалось, что и Володя Анастасиади, и Нонна Шарыгина, и все юнцы в его группе избалованы, «слабы в коленках». Потому и хмурился он и говорил резко, с раздражением, твердо веря, что по-настоящему воевать, да еще в тылу врага, могут только его ровесник:.

Нонна Шарыгина — самая младшая в группе — вспыхнула вдруг и подняла руку.

— Тебе что? Из класса приспичило выйти? Пылая жаркой краской от обиды, Нонна сказала:

— Это была дивизия СС «Викинг». Вы нам говорили — каски у них с черным знаком СС по бокам…

— Ай да пигалица! — изумился командир. — Давай дальше, комиссар!

— Так вот что пишет про зверства фашистских мерзавцев мой земляк Шолохов: «…Вышел я на рассвете за калитку. Гляжу — сосед мой, Трофим Иванович Бидюжный, лежит возле колодца убитый, и ведро возле него валяется, Убили за то, что ночью вышел воды зачерпнуть, а по ихним законам мирным жителям ночью и до ветру выйти не разрешается. Утром они еще одного, хлопчика двенадцати лет, застрелили. Подошел он к ихней мотоциклетке поглядеть — ребятишки-то ведь до всего интересанты, — а фашист с крыльца прицелился в него из револьвера, и готов. Мертвых хоронить не разрешали. Матери-то каково было глядеть на своего сынишку! Глянет из окна, а он лежит около сарая, снегом его заносит, глянет — и упадет наземь замертво…»

Голос комиссара вдруг прервался, все перенеслись мысленно из донской станицы, где бесчинствовали «викинги», в класс астраханской спецшколы и с изумлением заметили, что по плохо выбритой щеке комиссара, коммуниста, тридцатилетнего казака, застревая в щетине, ползет слезинка. Все смотрели куда угодно, только не на Максимыча. Володя Анастасиади вспомнил разговор с комиссаром накануне и подумал, что он еще не ответил родителям. А Черняховский резко проговорил:

— Дальше, комиссар!

Максимыч пожевал против воли кривящиеся губы и, дернув кадыком, тихо продолжал, низко склонив голову:

— «…Что же, лежит малое дитя, согнулось калачиком и к земле примерзло. Девки возле школы лежали: юбки поверх голов завязаны телефонной проволокой, ноги в синяках…»

— Читай, читай, комиссар! Больше жизни!

— «Кому надо мимо школы проходить, стороной обходят. Только тогда и прибрали убитых, когда эта часть ушла…»

Каждый день этих двух недель комиссар деревянным голосом читал одну и ту же сводку: «Наши войска вели бои с противником в районе Сталинграда, северо-восточнее Туапсе и юго-восточнее Нальчика».

…Странными делами приходилось порой заниматься командиру диверсионно-разведывательной группы. Черняховский добился досрочной выдачи сухого пайка для группы. Получив его на складе, сунул в вещмешок несколько банок консервов и шматок сала с лиловой казенной печатью и сказал подвернувшимся Коле Лунгору и Володе Владимирову:

— Пойдемте со мной. Дело есть.

Добыв увольнительные, он повел ребят прямиком на базар, по дороге инструктируя их:

— Вы, я вижу, ребята оборотистые. До зарезу нужны спички. Две-три «катюши» — кресало с огнивом. Вот вам полтыщи, после праздника осталось. Но деньги сейчас почти ничего не стоят. В «сидоре» — харч. Задача — выменять спички на консервы и сало. Патрулю не попадаться. Ясно?

— Ясно… — неуверенно протянул Лунгор, поглядывая на базарную толкучку. — Только я слесарь хороший и снайпер-подрывник ничего вроде, а вот насчет базарных дел слабоват.

— Ты мне про себя не рассказывай, — отрезал командир. — Все про тебя знаю, футболист. Жил ты, Коля-Николай, под Лисичанском в Донбассе, слесарил, в футбол знаменито играл, а пришел немец — отец с матерью в оккупации остались, а ты эвакуировался, браток, на Урал. Там тебя призвали, в июле ранили под Ростовом, потом — госпиталь, а теперь ты партизан и выполняешь мой приказ. Может, я тебя еще и там, в тылу у немцев, вот так на базар пошлю. В часть без спичек и «катюш» не возвращаться. — Он посмотрел на Владимирова, всегда грустноглазого и задумчивого, но ничего не добавил, сказал только: — Все! А ну, больше жизни!..

И пошли на толкучку слесарь Лунгор и Владимир Владимирович Владимиров, названный так в детдоме безымянный и бесфамильный подкидыш, ставший в пятнадцать лет рабочим-судосборщиком, а в семнадцать — подрывником в группе «Максим».

Нахмурясь, Черняховский проводил их глазами и прошелся по базару. Цены не радовали — за кило сала просили шестьсот рублей, за кило говядины — двести, за литр молока — полсотни, кило хлеба — сто рублей. Он выбрался из толпы и зашагал по лужам на полевую почту — надо было черкнуть матери, сообщить, что он скоро уезжает в длительную командировку, что она будет получать за него деньги по аттестату — семьсот рублей в месяц. Надо будет ребятам из группы сказать, чтобы не забыли деньги родителям послать — для многих это будет первая в жизни получка. А может, мать с отчимом уже эвакуировались? Ведь только Кавказский хребет отделяет немцев от Сухуми. Сложив исписанный листок треугольником, он написал адрес: Сухуми, санаторий «Агудзера», Черняховской Нине Георгиевне. В санатории теперь, наверно, госпиталь…


На улице он услышал неясный крик, увидел небольшую толпу военных и штатских. Здоровенный пьяный парень в фуражке с крабом и бушлате — наверное, из каспийской или волжской флотилии — бил у калитки истошно вопившую молодуху. Рослый, плечистый парень лет двадцати, в кубанке и венгерке, перекрещенной портупеей, схватил матроса за правую руку и, улыбаясь, предупредил:

— По-хорошему, кореш, говорю, брось бабу бить!..

Другой морячок потянул миротворца назад:

— А ты не лезь, пехота, а то и тебе накостыляем. Твоя хата с краю. Она с интендантом путается…

Но парень, улыбаясь еще шире, вновь вцепился в руку драчуна.

— Кончай, говорю, концерт! По мне, так можешь дома у себя бить, а не на людях. А то какой же я, граждане, мужчина, ежели я мимо пройду!

Драчун взревел и, отпустив молодуху, кинулся с кулаками на парня. Увесистый волосатый кулак просвистел у парня над самым ухом, а в следующее мгновение замелькали руки, ноги и черные брюки-клеш, и верзила очутился в луже. Молодуха закричала еще пуще и, растопырив пальцы рук, норовила вцепиться ногтями в своего избавителя. «Полундра!» — крикнул морячок. Черняховский оглянулся — к месту происшествия подбегал парный комендантский патруль с автоматами. В один миг старшина схватил парня за рукав, ногой вышиб калитку и втащил его во дворик.

— Стой! Стрелять буду! — грозно крикнул сзади патрульный.

Они сломя голову пробежали мимо перепуганного цепного пса, нырнувшего в конуру, в глубь двора, по огороду, перемахнули через дощатый забор, снова пробежали по вскопанным картофельным грядкам, пересекли еще чей-то двор и, открыв снаружи калитку, чинно, как ни в чем не бывало вышли на людную улицу недалеко от базара, смешались с пестрой толпой.

— Здорово мы хвост отрубили! — рассмеялся парень, блеснув крепкими белыми зубами. — А ты орел, старшина, хотя, честно говоря, я старшин смерть не люблю — загонял меня один на строевых занятиях, а потом первым в плен сдался! Видел, как я кореша того? Как звать-то тебя? Солдатов я. Из Севастополя. Зови запросто — Володей. Слушай, тут пивка негде дернуть, а? Неужто я задаром удрал в самоволку! Когда нас отводили в Астрахань на переформировку, ребята во сне видели черную икру с жигулевским! Только арбузы и хороши в этой Астрахани!

— Разведчик? — спросил Черняховский. — Дивизионный?

— Факт, — улыбнулся тот. — А ты откуда знаешь?

— Не по уставу одет — раз. Трофейные часы с браслетом во время драки блеснули — два. Сапоги у тебя с застежками с немецкого офицера — три. Выражение «отрубить хвост» — четыре. Прием джиуджитсу, которым ты свалил моряка, — пять…

— Ну прямо Пинкертон! — захохотал Солдатов. Через час Черняховский привел Солдатова в часть.

— Прошу оформить ко мне заместителем по разведке, — сказал он майору Добросердову.

…На всех фронтах, на всей стране, на всем мире лежал тогда кроваво-красный отблеск сражения на Волге. Особенно ярко горел этот отблеск в Астрахани, которая по приказу Гитлера подлежала захвату немедленно после Сталинграда. Город заполнили эвакогоспитали, пересыльные пункты, отправлявшие людей туда, за Волгу, в адское пекло, где не успевали рыть братских могил. Хмуро торчали на фоне осенних туч, то быстролетных, то зловеще медлительных, башни и стены Астраханского кремля.

Черняховский ходил по городу вместе с Макси-мычем, для которого Астрахань была если не пупом вселенной, то по крайней мере самым большим городом его жизни — в городах покрупнее комиссару не приходилось бывать. Дикая тоска теснила сердце Черняховского. И тоску эту лучше всего могло объяснить местоположение прифронтовой Астрахани на карте Союза. Такое чувство было у Черняховского в этой Астрахани, точно поставил его немец спиной к стенке!

Астрахань — ворота в Бухару, Иран, Индию… Комиссар показывал ему прежние караван-сараи. Рассказывал под крик чаек историю города, построенного на месте древней столицы хазаров. Рассказывал с таким энтузиазмом, что Черняховский покосился на Максимыча — забывается комиссар, не соображает, что он, Черняховский, не какой-нибудь турист, а солдат, который пятился, отстреливаясь, истекая кровью, две тысячи километров от границы, пока не уперся в море и пустыню. Астрахани — это окраина, рубеж, конец света. Ну, не света, так Европы. За Астраханью — Восток, Азия!.. За Астраханью верблюды ходят! А бывший военрук неполной средней школы увлеченно лез в исторические дебри, рассказывал о Чингис-хане и о внуке его Батые, основателе Золотой орды, о возникновении в XV веке Астраханского царства, о том, как Иван Грозный взял Астрахань у хана Гирея и присоединил Астраханский край к Московскому государству. Вскоре и сам Черняховский заслушался этой почти забытой после школы повестью давно минувших дней. Глядя на кремль, он живо, как в кино, представлял себе штурмующую его пеструю лавину восставшей казацкой голытьбы, знамена Стеньки Разина под этими стенами и самого атамана, который, быть может, стоял после взятия города вон на той башне вместе со своими сподвижниками. А через год пытали атамана страшными пытками, но ни слова из него не вытянули. И четвертовали Разина на Красной площади…

Шли годы. Вниз по Волге плыли не только купеческие корабли за солью и икрой, но и гекботы и гильоты. Плыли в основанный Петром Первым астраханский порт. Отсюда Петр вел войну против Персии и Турции. В Астрахани бушевали стрелецкие бунты. Вновь гуляла в степи казацкая вольница, к Емелья-ну Пугачеву убегали астраханские казаки, пока и «мужицкого царя» не четвертовали в Москве царские слуги. Когда Наполеон повел «Великую армию» на Россию, войско астраханских казаков ополчилось со всей Россией на врага.

В начале века губернский город Астрахань был грязным и гиблым городом. Много раз опустошали его не только турки и казаки, но и чума, холера, пожары и наводнения. То и дело гремели набатом, возвещая о новой беде, колокола двух соборов и трех десятков церквей. Но не знала Астрахань, как и вся Россия, беды горше той, что надвигалась теперь с запада. Когда налетали немецкие бомбардировщики и выли сирены, гудки пароходов и паровозов, казалось, это Астрахань, это сам город воет в предсмертной тоске. Астраханцы со дня на день ждали такого же налета бомбардировщиков, какой разрушил Сталинград двадцать третьего августа.

Когда немцы пытались в конце лета прорваться к Астрахани, Ставка бросила на защиту города стрелковую дивизию, три стрелковые бригады и части двух укрепленных районов. Им удалось остановить врага на подступах к Волге в калмыцких степях — на рубеже Енотаевка — Юста — Халхута. Но надолго ли? Судьба не только Астрахани, судьба всего фронта, всей войны должна была решиться там, на развалинах волжской твердыни.

Черняховский и комиссар видели, как готовилась Астрахань к обороне. И оборонялась — «юнкерсы» нередко прилетали бомбить город и порт, снабжавший Сталинградский фронт оружием и боеприпасами. Не только кремль — весь город был забит войсками. Формировались новые танковые и моторизованные полки. Под простреленные спасенные из «котлов» красные знамена вставали новые дивизии. Все они уходили — одни в Сталинград, другие на Кавказ. А «мирные», не военнообязанные астраханцы по шестнадцать часов в сутки рыли окопы на берегах Волги, и в больших штабах, заброшенных сюда вихрем войны из Белоруссии, с Брянщины, доставали забытые со времен гражданской войны карты Урала и заволжских степей.

Черняховский и комиссар хорошо знали, что спецшкола готовила командно-политические кадры и инструкторов-подрывников во всех районах округа и даже Дагестанской республики на случай захвата этих районов гитлеровцами. Знали они, что закладываются тайные продовольственные базы для будущих партизан в приволжских лесах в низовьях Волги. Город трещал от огромной массы людей, эвакуированных из Украины и Крыма. Эти люди собирались опять ехать куда-то на восток. Но ни Черняховский, ни комиссар не верили, что еще можно куда-то отступать — за Волгу, за Урал. Нет, надо стать насмерть. Потому пошел в партизаны Черняховский. Потому отказался Максимыч остаться инструктором в спецшколе.

И потому Черняховский, постояв с комиссаром над Волгой, поглядев в сумрачные степные дали за рекой, достал из нагрудного кармана сложенный вдвое листок и сказал:

— Прочитай-ка, комиссар!

Максимыч пробежал глазами по заявлению и с улыбкой сказал:

— Я — за. Только неверно ты тут написал.

— Что неверно? — нахмурился командир.

— Да вот ты пишешь: «Хочу умереть за Родину…» А мы не смертники с тобой, не мученики. Я, Леонид, лучше тебя знаю степь, знаю зимнюю степь, представляю, как трудно нам придется в этой почти необитаемой степи в тылу миллионной немецкой армии. Я тоже готов умереть, но я вовсе не хочу умирать! Ведь сам ты только и толкуешь — «больше жизни!»…

— Ладно, переправлю. Ты не понял. Я грудью амбразуру не закрою, под танк с гранатой не кинусь. Мне мало дота, мало танка. Помирать, так под самую дорогую музыку! Рекомендацию дашь?

— Эх! Кабы рекомендации давали только тем, с кем готовы пойти в тыл врага! Конечно, дам, командир!

Леонид Матвеевич Черняховский ушел в тыл врага коммунистом.

Шестнадцатого ноября он получил партбилет и в тот же день сдал его. Сдал свой партбилет и Василий Максимович Быковский. На стол комсорга спецшколы легло девять комсомольских билетов — Степы Киселева, Коли Кулькина, Коли Лунгора, Вани Клепова, Володи Анастасиади, Павла Васильева, Нонны Шарыгиной, Вали Заикиной, Зои Печенкиной. Сдали все документы, все письма и фотокарточки любимых и близких остальные члены группы № 66 «Максим» — Володя Солдатов, Ваня Сидоров, Володя Владимиров и Коля Хаврошин. Черняховский расписался в получении приказа о задании, поставленном перед группой «Максим». Вся группа приняла партизанскую присягу.

На рассвете семнадцатого ноября из двора дома № 71 по Красной набережной выехал крытый «студебеккер». Только один «посторонний» человек провожал группу «Максим». Стоя одиноко на углу Красной набережной в черной от угля ватной куртке, он с узелком в руках с час ждал появления грузовика. Он проводил его долгим взглядом, махнул рукой, потом перекрестился. Этот «посторонний» человек был отцом Коли Хаврошина, а в узелке был сахар, полученный по карточке, — сыну хотел отдать.

Расплескивая полузамерзшие лужи, грузовик помчался к причалу волжской флотилии. В порту пятнадцать человек, одетых в шинели, ватники и ватные брюки, с ушанками на голове, вооруженных автоматами, винтовками и карабинами, гуськом поднялись по мокрому скользкому трапу на свинцово-синий военный катер. Шестибалльный ветер с Каспия нес ледяной дождь вместе со снегом, трепал вылинявший рваный флаг над катером.

Майор Добросердов вошел на катер последним и крепко пожал руки всем членам группы. Скупые, неловкие слова, по-мужски крепкое рукопожатие. На минуту он задержал широкую жесткую ладонь Черняховского в своей руке и тихо сказал:

— Помните! Никаких боевых операций до установления связи с группами Кравченко и Беспалова. Как установите с ними связь, немедленно радируйте! Может, узнаете что и о других — о Паршикове, Ломакине… Вся надежда на тебя, старшина!..

Черняховский понял: у Большой земли нет связи с группами, и майор боится, что и «Максим» пропадет, не узнав о судьбе групп Кравченко и Беспалова.

Бронекатер отчалил от пристани и пошел по маслянистой темной воде вверх по течению, разрезая носом высокую волну.

Майор долго махал им вслед. Вернувшись в часть, он со вздохом подписал приказ, снимавший с довольствия членов группы «Максим».

…Ребята сняли тяжелые вещевые мешки. Все были небывало возбуждены. Глядяв иллюминаторы на свинцовые волны, исхлестанные дождем, на отстававшие от катера колесные пароходы, ребята пели боевую песню, известную всем, кто проходил подготовку в спецшколах перед отправкой в тыл врага:

Слушают отряды песню фронтовую,
 Сдвинутые брови, твердые сердца…
Командир сидел над картой-пятикилометровкой и время от времени задавал комиссару вопросы о маршруте похода. Комиссар пел вместе со всеми. Черняховский изучающе поглядел на Максимыча: тот был тоже радостно возбужден, и со стороны могло показаться, будто он просто счастлив тем, что возвращается в родные места, к жене и сыну. Но ведь комиссар знает — группе предстоит такой переход, какой редко выпадал партизанам. Трехсоткилометровый марш исключительной трудности в гиблом краю, в котором уже бесследно пропала не одна группа вот таких же готовых на все энтузиастов. Черняховский посмотрел в запотевший иллюминатор. Вот уже много месяцев — с июля — несут свинцовые воды Волги вместе с оглушенной взрывами рыбой трупы и обломки разбитых бомбами переправ…

Из-за острова на стрежень,
На простор речной волны…
Полтораста километров вез их бронекатер против течения вверх по разбушевавшейся Волге. Ребята продолжали петь песни. Запевали Володя Анастасиа-ди и Коля Кулькин. Нежно звенело чистое сопрано радистки Зои. Хорошо пел украинские песни Коля Лунгор. Спели о Катюше и об Андрюше, о веселом ветре и о застенчивом капитане, о темной ночи, когда пули свистят по степи, и о том, что до смерти четыре шага. И у каждого — кроме, может быть, командира, уткнувшегося в карту, — проплывали перед мысленным взором разрозненные картины детства, и юности, и первых месяцев войны. И хотя далеко не все было в детстве и юности, а тем более в войну, светлым, солнечным и счастливым, вспоминалось только самое хорошее.

И комиссар, пробегая взглядом по лицам ребят, думал, что вот каждый думает о своем, а за этой своей судьбой стоит и одна общая судьба — всенародная судьба рядовых строителей новой жизни, кипучей жизни тридцатых годов с их высоковольтным энтузиазмом и патриотизмом, с ударничеством и стахановским движением, с безоглядной верой в Сталина и нетерпеливой верой в лучшее завтра. Жили большими делами, великими надеждами, работали в охотку, туго натянув ремень. Теперь вся эта довоенная жизнь рисовалась нескончаемым праздником, и это было самым важным, самым сильным оружием на войне.

В мокрых от брызг иллюминаторах проплыли серые избы села Среднего Лебяжьего на берегу.

Родина послала в бурю огневую,
 К бою снарядила верного бойца!..
— Слушай! — Черняховский потянул комиссара за рукав ватника. — Ну ладно, нет там в степи ни деревьев, ни кустов, ни хлебов, ни высоких трав, но хоть балки, овраги там попадаются? И хватит уж глотку-то драть…

— Балок там до самых Ергеней никаких нет, — ответил, печально усмехнувшись, комиссар. — Это тебе не донская степь. Местность, как говорится, непригодная для оседлой жизни. А петь не мешай — в последний раз поем…

У Володи Анастасиади от этих слов мороз по коже продрал. Но когда стихла песня о Железняке, навеки оставшемся в степи, он тут же запел новую — «Прощай, любимый город!» — свою любимую одесскую. Потом девчата запели про бурю, ветер, ураганы и про нестрашный им океан.

Нежданно-негаданно к ним заглянул курносый матросик в мокром бушлате и крикнул:

— Вы, того, не паникуйте, но нас тут «мессер» высматривает! Пока сидите тихо!

Оборвалась песня.

Солдатов и еще человек пять пошли было посмотреть что к чему, но Черняховский резко сказал: «Сидеть!», и все сели, а Володька Солдатов сделал вид, что ему вовсе не интересно — больно надо любоваться каждым «мессером», уж кто-кто, а он насмотрелся на этих «мессеров».

Черняховский взглянул на комиссара и негромко сказал:

— Пойди посмотри!

Максимыч вылетел на тесную, мокрую от брызг палубу и застал как раз тот момент, когда «мессер», вынырнув из голубой прогалины в небе, с ревом пронесся над широким волжским плесом и полоснул короткой очередью по корме и по мачте катера.

— Право руля! — хрипло скомандовал капитан.

Матросы ответили «мессеру» отчаянной пальбой из трескучих зенитных пулеметов, и «мессер», сделав круг над рыбачьим поселком Шамбаем, улетел. Какой-то матрос-зенитчик азартно заорал:

— Никак попали! Глянь-ка, дымок!

— Так це пилот сигару курит! — насмешливо сказал его второй номер.

Капитан подошел к Максимычу и, закуривая трубку, сказал, улыбаясь глазами:

— А вы везучие. Этот «мессер» просто где-то все боеприпасы успел расстрелять!

После этого боевого как-никак эпизода настроение у ребят еще больше повысилось, снова все пели песни. Потом принялись за сухой паек — ели бутерброды с салом. Солдатов тайком от командира клянчил водку у девчат.

Под вечер, когда стало укачивать даже парней, еще раз объявили тревогу — с запада на восток пролетел самолет-разведчик, тоже с черными в желтых обводах крестами, марки «фокке-вульф». Но «костыль» не заинтересовался катером, полетел дальше, к луговому берегу, не сделав ни одного выстрела.

Дан приказ: ему — на запад,
 Ей — в другую сторону…
Стемнело рано. Шел восьмой час путешествия по Волге. Ребята умолкли. В темноте Володька Анастасиади стал искоса поглядывать на Нонну. Нонна стрельнула в него взглядом из-под пушистых черных ресниц и, потупившись, стала обтирать носовым платочком казенную часть карабина. Зоя зачем-то взяла рацию, как ребенка, на колени и, раскрыв защитного цвета сумку, что-то укладывала и переукладывала внутри. Солдатов уснул и всхрапывал на плече у пригорюнившейся Вали, Комиссар в пятый раз громко рассказывал Павлику Васильеву о встрече с «мессером». Черняховский сунул карту в кирзовую полевую сумку и хмуро задумался, по очереди вглядываясь в сидевших напротив партизан своей группы. Почти все задымили в полутьме папиросами, закурив для экономии от одной спички.

Почуяв, что настроение изменилось к худшему, Коля Кулькин сказал:

— А не жалает ли уважаемый публикум услышать, как Коля Кулькин, двадцать второго года рождения, сорок второй номер сапог, заделался на страх Гитлеру партизаном?

— Желаем! Давай жарь, Коля! А ну-ка, соври что-нибудь!

— Зачем врать? Я как на духу. Так вот, значит. Лежу я в госпитале, дырку штопаю, что фриц мне один осколком пропорол в таком неудобном, извиняюсь, месте, что я целых два месяца стоя кушал. Раз вызывает меня из палаты новенькая сестра Настя на рентген. Прихожу к врачихе. «Ранбольной Кулькин?» — спрашивает. «Так точно», — говорю. И натурально, сымаю штаны, а она: «Не надо, — говорит. — Мне твоя грудная клетка нужна». — «Пожалте!» — говорю. Просветили меня в два счета насквозь, и пошел я в бильярд играть, а через несколько дней начинаю я замечать, что Настя, сестричка милосердия, на меня как-то очень жалеючи смотрит. Ну, я, как герой женского фронта, глазки ей строю. Сестричка ничего из себя, в кудряшках беленьких. Вот и строю я генеральный план наступления на Настино сердце. Время избрал я самое что ни на есть подходящее для такой операции — Настино ночное дежурство. Подозвал к себе сестричку. Все спят в палате. А она спрашивает жалостно так: «Тебе что, Кулькин, утка нужна или судно?» — «Нет», — отвечаю. И вздыхаю. «Плохо, ранбольной, себя чувствуешь?» — «Сердце, — отвечаю, — не на месте!» И за ручку беру. А она вдруг в слезы. «Ох, Коля, Коля, — говорит, — не жилец ты на этом свете!» Ну я, натурально, остолбенел. Как пыльным мешком из-за угла. И, братцы мои, вытянул я из Настеньки мало-помалу страшную врачебную тайну. Оказывается, рентгеновский снимок показал, что рак легких у меня и жить мне, несчастному, осталось от силы пару месяцев! И вся любовь! До утра я лежал в холодном поту, а утром отписал отцу-матери в поселок наш, поклонился всей родне. И к обеду принял я великое решение. «Вот что, Николай Степанович, — сказал я себе. — Воевал ты не ахти как, все жизнь свою берег, на груди твоей широкой нет и медали одинокой! А теперь, когда ты все равно не жилец, неужто без славы загнешься?! Нет, помирать — так с музыкой!» И написал красноармеец Николай Степанович Кулькин, двадцать второго года, русский, бывший столяр, проживавший в поселке Ворошилова, третья Елшанская улица, дом шестнадцать, заявление — прошу направить меня поскорее в тыл врага!

Ребята рассмеялись. Солдатов захохотал.

— А как же твой рак? — деликатно спросила Нонна, глядя на Колю Кулькина широко открытыми глазами.

Тот состроил скорбную мину.

— В том-то и трагедия всей моей молодой биографии. Выписали меня, как только стал я садиться на стул без крика, а про рак ни слова. Я, натурально, ничего не понимаю. А тут Настенька подвернулась. «Ты меня, — говорит, — ранбольной Кулькин, извини, очень я перед тобой виновата. Спутала я тебя с твоим однофамильцем из другой палаты. Того, горемычного, давно в мертвецкую снесли, а ты, Коля, здоров как бык. Поздравляю!» Я чуть в обморок не упал — спасибо Насте, ватку с нашатырным спиртом под нос сунула… Очнулся я и как заору: «Мамочка! Роди меня обратно!»

Тут уж захохотала вся группа, и даже Черняховский усмехнулся и благодарно взглянул на Кулькина. Худо тому отделению или взводу, отряду или группе, где нет своего Васи Теркина…

А Кулькин не унимался. Теперь он солировал:

Ах ты, лодочка-моторочка, моторочка-мотор!
Перевези на ту сторону, где мой
Фрицхен-ухажер!
И снова пытливо вглядывался в лица разведчиков командир группы. Впереди такие трудности и опасности, о которых они и понятия не имеют. Хватит ли сил у этих юнцов?..

На правый берег Волги, в Енотаевке, высадились вечером. Шел снег пополам с дождем. Их встретил на темной пристани, прилепившейся к узкой прибрежной полосе под обрывом, продрогший человек в мокрой кожанке.

— Альтман, — представился он Черняховскому, — из Калмыцкого обкома. Как доплыли? — И добавил вполголоса: — К переходу линии фронта все готово!

Черняховский попрощался с капитаном и командой катера и повел группу за представителем обкома вверх по крутойдеревянной лестнице. Они поднялись на высокий берег, где в лицо им сразу ударил ветер, и пошли по улице села. В избах — ни огонька. Светомаскировка, как и в Астрахани. Но село не спало. Слышался говор, пахло варевом и дымом полевых кухонь, сновали тени людей в шинелях, шумели моторы.

— Группа поужинает здесь, — сказал Альтман, показывая на большую избу, перед которой стоял крытый грузовик. — А мы с вами и комиссаром зайдем в соседнюю избу, потолкуем.

В избе, занятой разведотделом штаба 51-й армии, Альтман познакомил Черняховского, Максимыча и Солдатова — командир прихватил его с собой — со щеголеватым капитаном с двумя орденами на диагоналевой гимнастерке. Капитан допил чай из кружки и развернул карту-двухкилометровку на грубо сколоченном столе.

— Если повезет, — сказал он, — то через рубеж вы перейдете без потерь. Вот смотрите! Фронт в нашем районе стабилизировался к исходу двенадцатого сентября. Немец окопался в степи в пятидесяти километрах к западу от Енотаевки, где вы сейчас находитесь, за калмыцким селением Юста. Тылы охраняются также частями Седьмого румынского пехотного корпуса. До Юсты я подброшу вас на машине. Вы пересечете линию фронта километрах в десяти северо-западнее Юсты. Сплошной линии фронта на протяжении пятидесяти-шестидесяти километров там нет — как под Москвой прошлой зимой. Эта полоса патрулируется противником. Дальше озеро Сарпа, видите, оно тянется полосой с юго-востока на северо-запад. От южной оконечности озера фронт тянется до Сталинграда. Вот здесь, к югу от озера, — это в ста семидесяти пяти километрах юго-юго-восточнее Сталинграда — вы перейдете охраняемую противником грунтовую дорогу. Она идет из Цаган-Усун-Худук — это поселок совхоза «Сарпа» — на юг к селению Утта. От этой дороги по прямой на юго-запад до курганов на Маныче, где вы собираетесь базироваться, — около трехсот километров пути по голой степи в тылу немцев. Вопросы будут?

Капитан закурил трофейную трубку. Черняховский молча смотрел на карту. Альтман поднес к глазам руку, взглянул на часы.

— Тогда разрешите мне задать вам вопрос, — сказал капитан, — почему вы не летите туда самолетом с парашютами?

— Потому, что мне дали в путь три коробка спичек! — со злой дрожью в голосе бросил в ответ Черняховский. — Потому, что на фронте у нас не хватает самолетов!

Капитан покачал головой, вздохнул и, свертывая карту, сказал:

— Да-а-а! Ну что ж! Давайте, товарищи, поужинаем да выпьем наркомовских сто граммов перед дорогой. За ночь вам надо полсотни километров отмахать. Погодка подходящая будет — туман.

— Сводка прежняя? — спросил Максимыч.

— Да, бои в Сталинграде, под Туапсе и под Нальчиком!

Наскоро поужинали стылой гречневой кашей из отдававшего хозяйственным мылом концентрата, приправленного «вторым фронтом» — американской свиной тушенкой. Ели молча, под тихий треск фитиля во фронтовой коптилке из снарядной гильзы. Капитан налил в четыре кружки водки из алюминиевой походной фляжки. Черняховский отрицательно мотнул чубом и отставил кружку, комиссар последовал его примеру, Солдатов чокнулся с капитаном и Альтманом и, выпив, потянулся было к кружке комиссара, но Черняховский положил на кружку ладонь:

— Хватит с тебя! Кончай и иди скажи ребятам, чтобы через пятнадцать минут были готовы к маршу. Водку всю слить в бутылки и сунуть в мешки. Все фляжки наполнить водой — в безводную степь идем!

Да объясни, чтобы много не ели, есть перед опасным делом вообще не рекомендуется — любая рана в живот станет смертельной. Проследи, чтобы оружие и снаряжение у каждого было подогнано, чтобы ни стука, ни бряка. Проверь оружие.

Когда Солдатов ушел, Черняховский спросил капитана:

— Нельзя ли отвлечь внимание немцев демонстративными действиями под Юстой и особенно под Цаган-Усун-Худуком?

— Это не предусмотрено, — ответил капитан.

— И никакого огневого прикрытия?

— Нет. Переходить надо без шума. Черняховский отодвинул от себя миску. — Понятно. Идем.

Группа уже была готова к выходу, когда в избу вошли Черняховский, Максимыч, Альтман и капитан, застегивавший новенький овчинный полушубок. Только Валя Заикина, ломая в спешке карандаш, надписывала адрес на открытке, положив ее на брезентовую санитарную сумку с красным крестом. Завидев начальство, встали «старички», знакомые с воинской дисциплиной, — Степа Киселев, Коля Кулькин, Коля Лунгор, Ваня Клепов. Нехотя встал, застегивая гимнастерку поверх матросской тельняшки, севастополец Володя Солдатов.

— Сидеть! — сказал Черняховский, обводя всех суровым взглядом.

Момент был торжественный. Все замерли и молча смотрели на командира. Многие ждали каких-то особенных слов. А командир сел около печки на табуретку и самым обыденным тоном произнес:

— За ночь нам надо пройти полсотни километров. Застрянем в пути — капут. Тот, кто плохо завернет портянки, погибнет. Всем снять сапоги.

Он стащил свои сапоги, развернул новые байковые портянки.

— Ты тоже, комиссар. И ты, Солдатов.

— А я не маленький! — слышно пробормотал Солдатов, но повиновался.

Командир снял десятилинейную керосиновую лампу с крючка и, шлёпая босыми ногами, обошел всех членов группы.

— Шарыгина! Это что за номер? Носки, две пары портянок и два экземпляра астраханской «Волги»?!

— А что же мне делать, если у меня тридцать шестой, а на складе не было сапог меньше тридцать девятого размера.

— Так я и думал. Все новички натерли бы кровавые волдыри. За потертость ног буду наказывать! Смотрите, как это делается. Солдатов, помоги девушкам! Шарыгиной стельку подложи из газетной бумаги!

Когда, наконец, с помощью опытных пехотинцев все снова обулись, Черняховский подошел к девушкам и поднял их зеленые вещевые мешки. Держа за лямки вещмешок Нонны, он подошел к Степе Киселеву и поднял другой рукой его мешок.

— Что ж это, мил-друг! — сказал он ему укоризненно. — У такого здоровяка, Ивана Поддубного сидор весит столько же, сколько у девчонки-пигалицы. А еще комсорг! А ну-ка, мужики старослужащие, разгрузить девчат! Заберите тол, патроны — не все, конечно. Радистке оставить рацию, один комплект радиопитания и пять кило продуктов энзе. Владимиров! Прикрепляю тебя к радистке — головой отвечаешь за нее и за рацию. Медсестре оставить пятнадцать килограммов сверх медикаментов. Пигалице…

— Товарищ командир! — вдруг запальчиво вскрикнула Нонна, и в глазах ее блеснули слезы. — Я вам не пигалица, а подрывник…

— Ладно, ладно! Народному мстителю Шарыгиной оставьте десять кило. Чтобы ее ветер в степи не унес. Уложить все так, чтобы ни стука, ни бряка. Консервы завернуть в белье и газетную бумагу. Фляжки с водой — под ватники, чтобы не замерзла.

Нонна выхватила у командира свой вещмешок. Ох, как она испугалась, подумав, что он начнет проверять содержимое мешков! У нее там и комбинация, и чулочки, и духи американские. Куда ж их было девать — не выбрасывать же!

Когда все «сидоры» были снова завязаны, Степа Киселев взвесил в руках свой до отказа набитый мешок.

— Ничего себе! Пудика два с гаком.

— Выходи! — скомандовал командир. — Обожди! — поднял руку комиссар.

Все повернулись к нему с. надеждой, что вот сейчас он скажет какие-то нужные слова, и боясь любых слов в эту минуту.

Но комиссар сказал только хрипловато:

— Присядем, друзья, перед дорогой!

И все молча сели. И капитан из разведотдела сел, нетерпеливо глянув сначала на ходики на бревенчатой стене, потом на свои часы.

Тикали ходики. Потрескивал фитиль в лампе, заправленной бензином с солью. Вызванивали под ветром стекла завешанных плащ-палатками окон. За печью вкрадчиво шуршали прусаки. Нонна вытянула шею, чтобы увидеть себя — такую чужую, в шинели и с карабином — в подслеповатом настенном зеркале в резной фанерной раме.

— Выходи! — вставая, сказал командир и вышел первым, не оглядываясь.

Из раскрытой двери зябко, промозгло пахнуло холодом и сыростью. Володя Анастасиади вышел, тоже не оглядываясь. Взволнованный, счастливый, полный отваги, он смотрел только вперед. Следом, с теми же блестящими глазами, заспешили, сталкиваясь в дверях, Нонна, Коля Хаврошин и другие новички. За ними вышел Максимыч. «Старички», кто стоя, кто еще сидя, понимающе переглянулись. Эти, пусть и не вполне отчетливо, знали, на что шли.

Коля Кулькин усмехнулся и, повернувшись к образам в красном углу, перекрестился с поясным^по-клоном и сказал:

— Ну, Никола-угодник, помогай христолюбивому воинству!

Но даже Володька Солдатов не улыбнулся. Надевая трехпалые рукавицы, Володька оглядел долгим прощальным взглядом избу, приметив и десятилинейку, и покрытый чистым рушником хлеб на столе, и кадку с водой у двери, и кровать со стеганым одеялом и горкой подушек. Потом он снял рукавицу и положил ладонь на еще теплый шершавый бок печи. Ему словно хотелось унести с собой в черную степь частицу уюта и домовитости, живое тепло русской избы. Никогда не ругавшийся Паша Васильев, сержант-кадровик, бывший счетовод тамбовского колхоза «Всходы социализма», выругался, помянув бога, Христа и Адольфа Гитлера, а комсорг Степа Киселев, всегда невозмутимый., всегда молчаливый, уже в дверях сказал со вздохом:

— Надо бы нам, старичкам, взять шефство над новичками…

— Мировая идея! — обрадовался Коля Куль-кин. — Так и быть — беру шефство над Валечкой или Зоечкой!

Смех двадцатилетних «старичков» в темных сенях прозвучал не очень весело.

Володя Анастасиади прерывающимся от возбуждения голосом сказал Нонне Шарыгиной:

— А знаешь, Нонна, Зоя Космодемьянская на задание вышла тоже семнадцатого ноября — ровно год назад!..

Его услышал Степа Киселев. И комсорг вдруг остро почувствовал, какую нелегкую взвалил он на себя ответственность — он, комсорг, в ответе за Володю, за всех новичков, которые войну рисуют себе лишь по газетам и фильмам, совсем не знают войны, не знают, какой это жестокий, сильный и хитрый враг — фашист!..

Минут через десять грузовик, не зажигая фар, повез группу по едва видной в туманных потемках дороге в Юсту. Теперь уже никто не пел. Холодный степной ветер насквозь продувал кузов.

В полном мраке под тентом командир высек искру с помощью кресала и огнива, прикурил от трута и сказал:

— Спички не тратить, беречь от воды и пота. Спичками поджигать только бикфордов шнур. Все коробки, что на толкучке да сало и консервы выменяли, сдайте Васильеву, сержанта Васильева назначаю своим заместителем по диверсиям. Вот так. Воду тоже беречь!

— Ой, девчата, — вдруг вскрикнула Наина, — я зубную щетку и пасту в тумбочке оставила!

Солдатов зло рассмеялся. — А бигуди прихватила?

Ехали по изрытой танками дороге почти три часа.

Когда машина остановилась в Юсте, капитан вылез из кабины, подошел к заднему борту и с напускной веселостью в голосе сказал:

— Вылезай, приехали!

Черняховский выбрался из кузова и приказал:

— Сидеть до моей команды! Товарищ Альтман! Идите сюда, поговорить надо.

Он оглянулся. Едва виднелись смутные контуры не то юрт, не то изб. За Юстой — рубеж, кордон, передовая. Так далеко на восток немец еще нигде не забирался.

У него больно сжалось сердце — от Карпат до Юсты в калмыцкой стели — две тысячи километров отступила Россия. И с нею в дыму и пламени по горьким дорогам отступления шел он, Леонид Черняховский. А теперь впервые пойдет далеко на запад.

Капитану он сказал:

— Мы не успеем за ночь пройти пятьдесят с лишним километров да еще с тяжелым грузом. Опоздали. Сейчас почти одиннадцать часов. До рассвета восемь-девять часов. Если все пойдет хорошо, рассвет застанет нас как раз при переходе охраняемой дороги.

Капитан с раздражением пробормотал что-то себе под нос. Альтман быстро сказал:

— Вы правы, но что же вы предлагаете?

— Одно из двух: или откладываем переход на завтра на девять вечера, или вы подбрасываете нас еще на двадцать километров вдоль линии фронта на северо-восток-восток.

— По бездорожью?! — спросил капитан. — Как пить дать застрянем. Вон развезло все опять!

Черняховский прошелся с хрустом и треском по льду подмерзшей лужи в глубокой колее.

— Морозец крепчает.

— Я машину губить не намерен.

— Меня волнует не ваша машина, а люди и выполнение задания.

— Что ж, тогда отложим на завтра. Только я предупреждаю — я доложу о вашем отказе перейти фронт командованию…

— Хоть самому господу богу!..

— Не горячитесь, товарищи! — вмешался Альтман, закуривая в темноте от зажигалки. — И не будем тратить время. Завтра обстановка на фронте может резко измениться. Рискнем поехать по бездорожью.

— Я не разрешаю! — повысил голос капитан.

— Ответственность беру на себя. Поехали!

— Товарищи! — сказал Максимыч, спрыгнув на землю из кузова. — Дайте я сяду с водителем, укажу дорогу — тут калмыки скот гоняли, а дальше вьючная тропа пойдет.

Однако водитель очень скоро сбился в потемках с пути. Качало хуже, чем на Волге. Ребят в кузове швыряло из стороны в сторону, взад и вперед, как в десятибалльный шторм на Каспии. Несколько раз машина начинала буксовать на гололеди, и тогда все, включая ворчавшего капитана, вылезали из кузова и дружно толкали вперед пятитонный «студебеккер».

— А ну, больше жизни! — торопил Черняховский. — Мороз крепчает — туман рассеивается!

Время от времени свирепый степной ветер, дувший с запада, доносил до них приглушенные расстоянием звуки стрельбы, и у всех, у новичков и «старичков», тревожно сжималось сердце.

Все, кроме Черняховского, с облегчением вздохнули, когда через полтора-два часа этой сумасшедшей езды «студебеккер» стал в бархане посреди степи: что-то испортилось в моторе. Колеса увязли в песке. Им не удалось сдвинуть с места грузовик. Водитель поднял капот и стал искать поломку, капитан бормотал ругательства и грозился, что будет жаловаться, а Черняховский, посмотрев в кабине на карту, скомандовал:

— Идем к фронту! Солдатов и Клепов — в дозор. На расстоянии видимости. Идти в рост. Дистанция три метра. Азимут — двести тридцать пять градусов. Остальные за мной!

Кто за кем идет, где в походном строю место командира, комиссара, радистки, где самые надежные автоматчики, где девушки — все это давно и досконально продумал командир.

Солдатов взглянул на компас, перевесил автомат на грудь.

— Айда, Ваня!

Черняховский снял рукавицу и торопливо пожал руку Альтману. К капитану подошла Валя Заикина.

— Опустите, пожалуйста, эту открытку в ящик! Капитан протянул руку Черняховскому.

— Не поминай лихом. Думаю, через месяца два-три повстречаемся. Ну, ни пуха…

Но он уже не существовал для Черняховского. — Иди к черту! Комсорг, пойдешь замыкающим! Альтман встрепенулся вдруг, прочистил горло.

— Товарищи! — сказал он торжественно.

— Не надо! — мягко прервал его Черняховский. — Не надо громких слов. Некогда!

Группа гуськом двинулась за дозорными. Марш начался.

Глядя вслед группе, Альтман и капитан слышали, как Черняховский глухо называл фамилии: кому на ходу вести наблюдение вправо, кому — влево.

Комиссар стоял, поджидая командира, вглядываясь в лица проходивших мимо парней и девчат, еще недавно совсем чужих и незнакомых. И он вдруг всем сердцем почувствовал, что нет теперь для него на свете парней и девчат важней и родней, и сердце защемило от острого сознания своей ответственности за них.

Солдатов шел и тихо говорил Ване Клепову:

— Степь-то, а? Голая как коленка. Обеспечь-ка скрытность передвижения! Ежели защучат — хана, брат! Пиши пропало!

— Маскхалаты зря не выдали.

— Эх, молодо-зелено! Их на складе еще не получили — раз. И земля сейчас пегая — два. Гляди, снега меньше, чем голой земли. Спасибо, туман хоть, видимость плохая…

Солдатов едва слышно насвистывал «Синий платочек». Под ногами тревожно шуршала, цеплялась за ноги мерзлая сухая полынь. Время от времени Солдатов переставал свистеть, останавливался, с полминуты прислушивался к завываниям ветра в степи.

— Используя, говорят, складки местности. А где они, спрашивается, эти самые складки? Верно, господь бог эту местность заместо гладильной доски использует. О партизанах он вовсе не думал, создавая эту степь!

— Брось трепаться! И свистеть брось! Веди наблюдение…

— Цыц! Кто тут старший? Смирно! И как говорит наш командир — больше жизни!

Через полчаса в мглистой тьме впереди смутно забелела, клонясь к земле, бледная ракета.

— Видишь? — прошептал Ваня Клепов.

— Не слепой! — обиделся Солдатов.

Говорят, только один человек из десяти наделен «кошачьим» зрением и один страдает «куриной слепотой». Солдатов видел в темноте, как кошка.

— Так свернем давай! — сказал Ваня.

— Не надо. Там нет фронта, пусто, это их разведчики шныряют. Посмотрим, где следующая загорится. Вон она! Левее — значит, к Утте идут.

— А вон еще одна правей! Переплет!.. Может, командиру доложить?

— Леня сам все видит. Не робей, Ваня! — усмехнулся Солдатов. — Со мной не пропадешь! Ветер в нашу сторону дует. Гляди под ноги — тут уже могут быть мины!

Солдатов вдруг остановился и, повернувшись боком к ветру, закурил, прикрыв огонь от спички ладонями.

— С ума сошел! — зашипел Ваня.

— Не дрейфь, салага! Ты еще не знаешь Солдатова! Свет от спички на километр видать, от папиросы — на полкилометра, да не в такую ночь. А кроме того, я Леню Черняховского, если по правде сказать, в таком деле больше немцев боюсь, но и он ничего не заметит. Полный вперед! Проклятая степь! Попробуй-ка тут сличить местность с картой!

Ворча, покуривая, насвистывая, Солдатов ни на секунду не ослаблял наблюдение. Сектор наблюдения — вся степь впереди, мысленно разделенная на зоны: дальнюю, среднюю и ближнюю. Снова впереди, немного ближе зажглась ракета, описывая низкую дугу над невидимым горизонтом. В ее слабом, дрожащем анилиновом свете закурился снежной пылью узкий участок степи. Солдатов шел теперь немного медленнее, кошачьей походкой, осторожнее ставя ногу на носок. Он поднял уши шапки-ушанки, положил руки на дуло и приклад ППШ.

Снова впереди почти одновременно зажглись две осветительные ракеты. На этот раз донеслись два слабых хлопка — два выстрела из ракетниц. Траектория полета — с юго-запада на северо-восток, перпендикулярно линии фронта на этом участке. На глаз определить расстояние до ракет трудно, мешает туман. Солдатов остановился, поднял и резко опустил руку — знак «Ложись!». Оглянувшись, увидел: сигнал понят, командир лег, за ним залегла и вся группа. Солдатов поднес к глазам светящийся циферблат «омеги» и стал нетерпеливо ждать новых ракет. Минут через пять впереди, немного левее, вновь взвилась ракета. Он засек время: 0,57. Уставился немигающим взглядом на секундную стрелку. Звук хлопка донесся ровно через три секунды. Он быстро сосчитал в голове: зимой звук распространяется на 20 метров в секунду быстрее, чем летом, — 320 метров в секунду, 320 на три (число секунд) — 960 метров. Может, немного дальше — ветер донес по равнине звук скорее, ночь его усилила. Значит, около километра до. немцев.

Солдатов кинул взгляд на компас. Ракета догорала в 20 градусах западнее заданного азимута. Он встал и поднял обе руки вверх: «Продолжать движение!» Как назло, почти стих ветер, стало тише. С северо-востока донесся едва слышный звук автоматных очередей. Скорее всего немцы-охранники в этом калмыцком селении совхоза «Сарпа» палят для острастки. Автоматные очереди слышны ночью на расстоянии трех-четырех километров.

Пройдя около четырехсот метров, Солдатов подал новый сигнал: «Внимание!» Теперь следовало опасаться новых вражеских ракет. Пройдя еще метров двести, он нагнулся, сунул в рот докуренную папиросу, затушил ее и положил в карман — окурок «Путины» не следовало оставлять там. И курить — даже умело, даже в кулак — больше нельзя было.

— Ну, Ванек, или пан, или пропал!

Ракета! Солдатов мгновенно залег, оглянулся. Порядок — все залегли, лежат правильно — не на снегу, а на темной плешине земли.

— Раз, два, три… — шепотом считал Солдатов.

— Ты что?

— Ракета горит девять секунд. Чему тебя в твоей пехтуре учили?

Ракета — ее выстрелили слева, в пятистах метрах, — погасла. Он снова встал, подал сигнал: «Делай как я!» Ване Клепову приходилось одновременно зорко следить за действиями старшего дозорного и оглядываться на силуэт командира, маячивший позади, — не подаст ли какой сигнал? Несколько раз он говорил Солдатову:

— Не спеши! Теряю зрительную связь с группой! Теперь шли, низко пригнувшись. Щелчок — это Солдатов взвел автомат. Когда по расчетам Солдато-ва до места, где немцы выстреливали ракеты, оставалось метров сто пятьдесят, он остановил группу и прислушался. Вдруг схватил Ваню за руку — впереди смутно слышался говор. Немецкий говор! Желто блеснул огонек спички. Солдатов вскинул руку с автоматом: «Вижу противника!» Второй сигнал: «Ложись!» Минут через пять немцы ушли влево. Он сказал:

— Прикрывай! Пойду гляну, что к чему. Видал — чуть не нарвались. Скажи мне спасибо!

— Дай я пойду! Ты старший — я тебя должен прикрывать.

— Выполняй приказ, Клепов! — скомандовал ему Солдатов отползая по-пластунски.

У Вани не было часов. Ему казалось, что Солдатов давно должен вернуться, он уже собрался было доложить командиру, как вдруг увидел быстро ползущего к нему разведчика. Привстав, Солдатов поднял вверх правую руку, подал сигнал «Путь свободен» и ящерицей пополз обратно. Ваня передал сигнал- командиру и поспешил за Солдатовым.

Вскоре он дополз по следу Солдатова до неширокой тропы в снегу, изрытой коваными немецкими сапогами. Вот и свежие шипастые отпечатки. Они шли здесь только что, пускали ракеты и пристально вглядывались в степь. От этой мысли Ваня задохнулся, ему стало жарко.

— Сюда! Сюда! — услышал он сбоку яростный полушепот Солдатова.

Ваня подполз к нему, и Солдатов сказал злым шепотом:

— Балда! Проворонил мой новый след — то первый был. Пересекать тропу надо не по снегу, а по земле вот здесь. Ползи дальше, я командира дождусь,

В руках он мял окурок немецкой сигареты, подобранный на тропе. По состоянию табака и бумаги он и без ракет мог определить, когда проходили немцы.

Командиру он сказал:

— Товарищ командир! Дозволь, я этим гадам гостинец тут оставлю? Наверняка патруль подорвется!

— Что! А ну, убирайся отсюда! Вперед!

Ракеты еще долго слабо вспыхивали и гасли в темноте за спиной. Потом их проглотила ночь. Еще через час безостановочного движения Черняховский сменил Солдатова и Клепова.

— Опять в дозор пойдешь под утро, — сказал он Солдатову. — Перед охраняемой дорогой.

Солдатов довольно улыбнулся — от этого командира, видать, похвалы не дождешься, но ему, Солдатову, больше всяких похвал по душе именно такое признание его незаменимости как разведчика. И он опять стал насвистывать «Синий платочек».

Володя Анастасиади специально подошел ближе всех к командиру, мозолил глаза, чтобы тот послал его, Анастасиади, в дозор, но командир — вот обида — снова выделил «старичков» — Колю Лунгора и Колю Кулькина. Обиженный Володя утешился мыслью, что только ему одному из новичков дали не винтовку или карабин, а новенький, с заводской смазкой автомат ППШ!

Медленно прополз час, другой. Туман почти совсем рассеялся; порой его пелену совсем относило в степь. В прорехе быстролетных низких туч льдистым блеском вспыхивали звезды. Местами там, где на поверхность выступала соль, земля «потела» и под ногами чавкала грязь. То на сапоги огромными комьями налипала глина, то все скользили и падали на льду. Володя Анастасиади снова и снова поднимал с земли Нонну. Падал сам. Владимиров взмок, поддерживая и ставя на ноги радистку Зою, а к утру, когда девушка совсем обессилела, ему пришлось нести еще ее сумку с радиобатареями. На ходу он стал пить воду из фляжки.

— Передать по колонне, — сказал командир, — воду пить только с моего разрешения! Снег есть только самый чистый и понемногу!

Черняховский шел все тем же широким шагом. Всем было ясно: если рассвет застанет их между двух огней — между двумя гитлеровскими гарнизонами — немцы перестреляют их в открытой степи, как куропаток. А нестерпимая усталость подавляла все, даже сознание смертельной опасности, даже инстинкт самосохранения. Они шли за командиром, шатаясь и падая, и непреодолимая апатия расслабляла волю, сковывала ум и тело. Только бы лечь и уснуть, лечь и уснуть… Не хватало сил перевесить винтовку с одного плеча на другое, переставлять сбитые в кровь ноги в промокших и заледеневших сапогах. Не было сил нести непомерно тяжелый мешок за спиной. Но опять раздавался грозный голос командира, ненавистный в ту минуту и спасительный.

Ему, командиру, было труднее всего. Сильнее дикой усталости и боли от незаживающей раны было в нем чувство ответственности за выполнение задания, за жизнь вверенных ему парней и девчат. Удастся ли перейти дорогу? Не сбилась ли группа с пути? Вон опять упала Шарыгина, если не сможет встать, на руках далеко не унесешь — это погубит группу, нельзя и оставить гитлеровцам.

— А ну, орелики! — то и дело хрипел Максимыч. — Мы ведь на запад, на запад идем!

Опять соленая роса на солончаке. Похоже на снег, а это белая корка соли. Опять гололед. Опять падает Нонна. За ней Валя. А вдруг кто-нибудь ногу подвернет?..

Володя Солдатов шел сзади и все насвистывал или даже тихонько, еле слышно напевал: «Синенький, скромный платочек…»

Шел седьмой час пути, когда Черняховский остановил группу на привал — почти все снопами упали на землю. Командир подозвал к себе Солдатова. Вместе с Солдатовым к командиру подошел Ваня Клепов.

— Сядем. Посмотрим карту. Солдатов — фонарь! Клепов! Прикрой-ка свет. Вот Богоцехуровский улус — калмыцкий район. Мы прошли около тридцати пяти километров и находимся, по моим расчетам, вот здесь, около этой группы худуков — степных колодцев, их калмыки вырыли. Твоя задача — как можно скорее найти эти худуки. Чтобы мы могли точно сориентироваться по карте. Это крайне важно для успешного перехода дороги! Иди вот в этом направлении! К худукам близко не подходи — могут быть мины. Возьмешь с собой Анастасиади! Вернетесь по своим следам. А ну, одна нога здесь — другая там!

— Я возьму с собой Ваню Клепова, — сказал Солдатов.

— Возьмешь с собой Анастасиади! — отрезал Черняховский. Командир хотел, чтобы все новички поочередно приобщились к разведывательному опыту Солдатова.

Проводив взглядом дозорных, командир встал и негромко произнес:

— Кулькнн, Лунгор, Киселев, Васильев! Занять круговую оборону! На расстоянии видимости, Кулькин — на север, Лунгор — на запад, Киселев — на юг, Васильев — на восток. Остальным — отдыхать десять минут. Можно выпить два-три глотка воды. Кто до ветру — хлопцы направо, прочие налево! Брось ржать, Кулькин! Марш на пост!

Многие уже не слышали командира — они уснули, как только повалились в изнеможении на мерзлую землю. Только Нонна усилием воли не давала уснуть усталому мозгу — она ждала Володю Анастасиади. Через десять минут дозорные не вернулись, но Черняховский все равно стал тормошить и будить всех,

— Вставай, комиссар! Буди этих туристов! Печенкина, проснись! Всем встать и пройтись. Пальцами ног шевелите! Кто обморозится — тому крышка. Вставай, Заикина! А ты, Владимиров, особого приглашения ждешь? Шарыгина, приказываю встать! Водки глотни! Только немного — водка все тепло из тебя на морозе выдует!..

Все чаще и тревожнее поглядывал командир на восток, туда, где за калмыцкой степью, за широкой Волгой занималась утренняя заря. Уже пять утра! Пока еще виднелся только бледный мазок над горизонтом, но шли минуты, прошло еще десять, пятнадцать минут, дозорные все не возвращались, и мазок на восточном горизонте светлел, рос вширь и ввысь, и командир вдруг разглядел, увидел, что у комиссара изо рта с каждым выдохом густо валит пар, промокшая от пота ватная куртка тоже клубится паром. Да, светало!..

— Всем сесть, — хрипло выговорил Черняховский. — Перемотать портянки. Заикиной осмотреть всем ноги.

— Идут! Идут! — воскликнула вдруг Нонна. — Солдатов идет, товарищ командир!

Пряча волнение и радость, Черняховский прочистил горло и резко сказал: — Не ори на всю степь, сорока!

Солдатов устало подошел к командиру и виновато проговорил:

— Не нашли, нет этих проклятых худуков! На севере слышали стрельбу из немецких винтовок и автоматов. Значит, там этот… как его… Цаган-Усун-Худук. В трех километрах. А дорога совсем рядом — вон там торчат телеграфные столбы.

Дорогу группа переходила в том же порядке, что и пешую тропу, где чуть не столкнулись носом к носу с немцами. Солдатов разведал участок между двумя немецкими дзотами, Черняховский выставил в кювете по два автоматчика в боковое охранение — они не спускали глаз с дзотов, похожих в туманной мгле на невысокие курганы. Все ползли. Подползли к краю дороги, а там встали и, тревожно вдыхая слабый запах этилированного бензина, пригнувшись, ступая боком, быстро пересекли широкую, изрытую, изъезженную танками и автомашинами грунтовую дорогу с глубокой колеей. Вновь, впервые после госпиталя, увидел Черняховский такой знакомый и ненавистный след, отштампованный покрышками семитонных «бюссингов» с их характерным рисунком. Эту фашистскую печать на советской земле видел он на дорогах Белоруссии и Орловщины, под Харьковом и у брода через взбаламученный Дон.

— Ну разреши, Леня! Я мигом. Может, танк или самоходка подорвется. Или машина с эсэсовцами!

— Дорогу не трогать! Заминируй тремя противо-пехотками наш след!

Да, кабы не степь, а лес!.. В степи группа идет, оставляя, как караван верблюдов, ясный след!

Когда группа отошла с километр от дороги, замыкающий Степа Васильев передал в голову колонны:

— Машины!

Черняховский оглянулся — теперь и он услышал завывания моторов, увидел световые конусы, отбрасываемые автомобильными фарами.

Опять пронесло!

И вдруг вспышка и грохот взрыва! Колонна стала. Кругом полетели разноцветные ракеты, послышалась автоматно-винтовочная стрельба. По степи засвистели пули. Черняховский подполз к Солдатову, ухватил его за ворот так, что пуговицы полетели.

— Твоя, герой, работа?!

— Полегче! Не бойся: фрицы подумают, это наши фронтовички сработали!..

— Молчать… твою!..

Солдатов отполз, тихо насвистывая.

Еще целых два часа после того, как погасли позади ракеты и стихла стрельба, вел, тянул, гнал вперед группу Черняховский. Солончаки теперь на границе Богоцехуровского и Икипохуровского улусов попадались обширные и частые. Соляной раствор просачивался в раскисшие сапоги и огнем обжигал натруженные, окровавленные ноги. Последние пять километров Анастасиади почти нес на себе Нонну, повесил за спину ее карабин. Когда он сам вконец выдохся, на помощь к нему, ворча и ругаясь, пришел Коля Кулькин. Степа Киселев взял у радистки сумку и тащил на себе теперь около сорока килограммов. Паша Васильев поддерживал Валю, силком вырвав у нее санитарную сумку, но скоро сам стал падать, и его сменил комиссар. Валя спотыкалась на каждом шагу. Перед глазами у нее плыл красный туман, а в ушах грохотало так, как грохочет Каспий в самый сильный шторм.

— Вперед! Орёлики! — звал Максимыч.

На рассвете над ними проплыла свинцово-синяя снеговая туча. Она припорошила снежком след группы в степи. Это безмерно радовало комиссара. Но прошла туча, и очистилось небо, и на востоке запылала великолепная, но совсем не желанная заря. С тоской глядел он на серые, изнуренные лица товарищей, на почерневшее лицо командира. И с еще большей тоской — на редкую, низкую и чахлую поросль солянки и тамариска на солончаках.

Ваня Клепов подошел к командиру и доложил:

— Худук — двадцать метров слева! Черняховский сразу же достал карту из полевой сумки, теперь он сможет сориентироваться — в этом районе на карте помечены всего два худука!

— Вперед! Шире шаг! Ух, дохлые мухи!

— Еще немного, — сказал, тяжело дыша, комиссар, — и солонцы кончатся…

Было уже совсем светло, когда проклятые солончаки остались позади и вновь потянулась полынная степь с клочками низкорослого тальника в мелких лощинках.

Упала Нонна. Прямо лицом наземь. С ней повалился Анастасиади. Володя поднялся и пытался ватными от усталости руками поднять девушку, но это ему никак не удавалось. Все остановились. К Нонне подошла Валя, стала на колени и, всхлипнув, проговорила:

— Обморок вроде… Да что я, врач, что ли?!. — И вдруг обхватила Нонну руками и, прижавшись к ней, закрыв глаза, тихо, расслабленно и горько заплакала.

Володька Анастасиади сел и в полной растерянности посмотрел на Валю, всегда такую сильную и бодрую, затем со страхом перевел взгляд на бледное, с закрытыми глазами лицо Нонны.

Предвидя остановку, повалился наземь один, второй, третий… Зоя почти висела на Степе Киселеве.

— Вперед! — яростно хрипел Черняховский. — Народные мстители! Гроза немецких оккупантов! Заикина! Отставить слезы! Сопли не распускать! Больше жизни!..

Максимыч рванул за ворот, сдвинул на затылок ушанку.

— Все, Леня! Лучше вон той низинки с тальником мы ничего не найдем для дневки… А ребята-то, а? Ну, зря ты это… Орлы, ей-богу, орлы!

Он подошел к Нонне.

— Дай ей водки, Валя!

Черняховский со злостью взглянул сначала на мглисто-алый шар солнца над дымно-багровым горизонтом и пустынную степь с лоснящейся темной землей и розовым отблеском на пятнах снега и соли, потом на трофейный «анкер» — 9.20…

— Группа! — сказал он, напрягая охрипший голос. — За комиссаром — в тальник! Вы трое — Кулькин, Лунгор, Сидоров — занять круговую оборону! Вас сменят через полчаса Васильев, Хаврошин, Анастасиади. Третья смена — Киселев, Клепов, Владимиров… Остальным — лечь, снять наполовину сапоги, вот так, натянуть выше головы воротники шинелей, дышать собственным теплом!

Володя Анастасиади уже ничего не слышал. Вместе с Киселевым и командиром он кое-как дотащил бесчувственную Нонну до тальника, повалился рядом с ней, дернул кверху воротник шинели у Нонны, и тут же все радужно поплыло у него перед глазами, как на пляже в Одессе, когда он смотрел сквозь осколок бутылочного стекла на озаренный солнцем прибой.

Через полчаса его разбудил Кулькин. — Долго мне тебя будить? Вставай на пост! Проснись, говорят! Автомат забыл. Вон туда ползи, по моим следам! Да не в рост — ползи! Ноги замерзли небось? Сказано было — спустить наполовину сапоги… Шевели пальцами! Потому и смена через полчаса.

Поземка заносила неподвижные тела.

— Через полчаса разбудишь Владимирова, — глухо сказал, ложась и натягивая воротник выше головы, Кулькин, — а он меня потом. Да! Возьми часы! Эх, «Степь да степь кругом, путь далек лежит, в той степи глухой за-а-амерзал ямщик…….

Коля уснул, шевеля обветренными губами. Володя, дрожа от холода, грязный, мокрый, вконец разнесчастный, сцепил зубы и пополз, отстраняя рукой сучья тальника, острые, как сабли от намерзшего инея…

Солнце светило ярче и выше. Нонна совсем по-детски всхлипывала во сне. Рядом лежал на животе, прихрапывая, подложив руку под голову, командир. Шапка у него сбилась набок, и то ли показалось Володе, то ли на самом деле в свалявшемся чубе Черняховского заметно прибавилось седых волос.

6. Черный марш 

Карл так разошелся, хватив неразбавленного спирта, такие закатывал речи, что Петер счел за лучшее закрыть дверь купе.

— Мы черные викинги, — кричал этот потомок одного из магистров Тевтонского рыцарского ордена, — и нет ни в эс-эс, ни в вермахте парней отчаяннее нас! Тебя, фанатика Франца, и тебя, Петера — ландскнехта, джентльмена удачи! У нас, мои дорогие братья по расе, того и гляди угодишь в специальный рай для эсэсовцев, в Валгаллу, где ангелы в черных мундирах поют «Хорст Вессель», аккомпанируя себе на золотых арфах. Герои! Гордые тевтоны! Сыны Нибелунгов! Мы все стоим одной ногой в могиле! И в петлицах у нас, женихи смерти, не черепа, а наши личные посмертные фотографии в самом недалеком будущем!..

— Ерунда! — запротестовал Франц. — Я закончу войну где-нибудь на Огненной Земле и вернусь сюда гаулейтером Крыма! А пока вызволим камерадов и Паулюса, укрепимся на Волге, и поеду я с вами в заслуженный отпуск. В Виттенберге все штафирки сдохнут, когда увидят нас в форме, с крестами и медалями! Девочки все у наших ног, шнапс льется рекой. А потом махнем в Гамбург, взглянем на метро, пройдемся по набережной, будем дуть пиво в портовом кабаке «Одиннадцать баллов», великолепное пиво из той пивоварни на Санкт-Паули. В Гамбурге— лучший в мире «черный рынок», там мы выгодно сбудем наши русские трофеи — золотишко, комиссарские часы… А потом на всю ночь закатимся в «Зеленую обезьяну», туда, куда прежде не пускали нас, школяров-молокососов, изведаем все то, без чего не согласен умирать ваш покорный слуга Франц Хаттеншвилер!

Франц и Карл уснули, сидя рядом на жесткой лавке. Петеру, как всегда после выпивки, не спалось. Он достал из кармана мундира толстую записную книжку — свой дневник. Давно из-за непрерывных боев не перелистывал он его и не писал в нем. Нельзя так запускать дневник. Ведь Петер втайне лелеял надежду опубликовать свои записи. Ему есть что сказать людям — сколько ни читал он о войне, никогда никакие Гомеры не писали о таких грандиозных и ожесточенных сражениях, о таких реках крови, в каких довелось выкупаться Петеру.

28 июня 1941 года. Командир полка «Нордланд» штандартенфюрер СС Мюлленкамп собрал всех командиров подразделений на берегу Сана под маскировочным навесом — он опасается не русской авиации, ее не видать в небе, а жаркого солнца.

— Эс-эс! — начал он звонко. — Мне поручено зачитать вам план войны против России. Фюрер — канцлер рейха и вместе с ним германская нация уверены, что вы выполните ваш долг и будете беспощадно вести борьбу против врага до его уничтожения. СС, отборные войска высшего класса, всегда будут направляться на самые ответственные позиции и покажут германской нации, что она может положиться на них.

Офицеры, преисполненные сознания величия этой минуты, стояли, точно статуи.

— Дивизия СС «Викинг», — продолжал штандартенфюрер, — передана рейхсфюрером СС в оперативное подчинение генерал-полковнику Эвальду фан Клейсту, командующему Первой танковой группой, входящей в группу армий «Юг», которой командует фельдмаршал фон Рундштедт. До сего дня наша дивизия ждала свой танковый полк «Вестланд» — он находился на греко-югославской границе. Сегодня мы получили боевую задачу — вбить клин в шестую армию маршала Буденного в направлении Рава-Русская — Кременец. Положение на фронте вам известно — противник взят врасплох и отступает по всему фронту…

Командиру полка пришлось умолкнуть на несколько минут. Над залитым утренним солнцем пшеничным полем пролетели, ревя моторами, три девятки «юн-керсов».

— На нашем направлении, — продолжал с прежним металлом в голосе штандартенфюрер, — положение самое тяжелое. В первый же день генерал Эвальд фон Клейст отбросил русских на пятнадцать километров, а двадцать четвертого прорвал фронт и устремился к Ровно. Но враг упорно сопротивляется. С двадцать третьего по сей день в районе Луцк — Броды — Ровно идет крупнейшее на всем фронте танковое сражение. Такого и под Седаном не было. Отчаянно дерется Девятый механизированный корпус генерала Рокоссовского. Враг остановил прыжок фон Клейста на Киев и сорвал план окружения главных сил Буденного в львовском выступе. Нам и еще шести дивизиям приказано сломить сопротивление русских. Выступаем завтра в четыре пятнадцать. Более детальные приказы будут отданы командирам танковых эскадронов и моторизованных рот полка.

Он помолчал, свертывая карту. Несколько дней назад штабные офицеры дивизии получили по десять больших пакетов топографических карт России от западной границы до Урала.

— Довожу до вашего сведения важный приказ ставки: комиссаров в плен не брать, стрелять на месте. Это особая война — беспощадная война идеологий! Впрочем, вряд ли она продлится больше трех-четырех недель. Надеюсь, не только «Дас Райх», но и наша дивизия не позже чем через месяц примет участие в параде победы на Красной площади в Москве.

— Зиг хайль! — грянули офицеры СС.

Все они завидовали дивизии СС «Дас Райх» — она должна была первой ворваться в Москву!

После совещания в штабе взволнованный Петер подошел к Францу и Карлу.

— Итак, начинается! — сказал он, сияя. — Поздравляю!

— Друзья! — пафосно изрек Франц. — Когда-то кровожадный фюрер гуннов Аттила нес с Востока смерть и ужас, а теперь настал черед Запада.

В полк «Нордланд» приятели попали всего две недели назад, прямо из училища. Даже в Виттенберг заехать, похвастать формой им не дали. В Люблине они явились в бывшую казарму 27-го полка польских гусар, занятую штандартом (полком) «Нордланд». Солдаты вермахта на люблинских улицах приветствовали приятелей вермахтовским салютом — приложив вывернутую вперед ладонь к козырьку фуражки, эсэсовцы — римским салютом, выбрасывая правую руку. Но командир полка штандартенфюрер Мюлленкамп встретил их сидя и неприветливо.

— Из училища? — пробурчал он. — Пороху не нюхали? Навоюешь с вами! Все, чему вас там учили, — дерьмо! Я сделаю из вас настоящих воинов-эсэсовцев!

Франца и Карла он назначил в танковый эскадрон, а Петера, к его возмущению и досаде, — в штаб полка.

В штабе Петер узнал, что 5-я моторизованная дивизия СС «Викинг» была первой дивизией крестового похода Европы против большевизма. Ее сформировал Гиммлер из добровольцев-нацистов не только рейха, но и Голландии, Бельгии, Дании, Финляндии и Норвегии — из потомков викингов, из сливок нордической расы. Дивизия СС «Викинг» была намного сильнее обычной моторизованной дивизии вермахта — она состояла не из двух, а из трех мотопехотных полков — «Нордланд», «Вестланд» и «Дойчланд» и одного артполка, имела больше солдат, больше танков и броневиков, бронетранспортеров и мотоциклов, орудий и зениток. А главное, в офицерах и солдатах всемерно воспитывалось чувство исключительности и превосходства. Дивизия не входила в состав вермахта, подчинялась только рейхсфюреру СС. Армейские военно-полевые суды не имели никакой власти над «викингами». По замыслу Гиммлера, после победы над Россией дивизии СС «Викинг», «Дас Райх», «Мертвая голова» и бригада СС «Север» должны были стать корпусом полиции безопасности в оккупированной России и установить в ней «новый порядок».

Петер добросовестно изучил состав полка «Нордланд»: два эскадрона (батальона) легких танков, четыре эскадрона средних танков, одна мотоциклетно-стрелковая рота,рота пехотных орудий, рота противотанковых орудий, взвод броневиков, зенитчики, связисты… Большая сила!

Итак, война с Россией!..

— А как же германо-советский пакт?! — наивно спросил двадцать второго июня Петер, с волнением прослушав выступление Геббельса по радио.

— Как сказал мой ближайший предок, — ответил Карл, — пропасть между Германией и Россией нельзя заклеить бумажными обоями!

— Россия, — добавил Франц, — исконный враг Германии, а фюрер — гениальный дипломат!

Приятелям не терпелось принять боевое крещение — шестой день великой войны, а они все еще в тылу, в резерве. С завистью глядели они на бывалых танкистов, примчавшихся из Греции. Их танки были покрыты пылью дорог Фессалии, Македонии, Югославии, Венгрии, Богемии, Польского генерал-губернаторства, И завтра они ринутся в бой на русской земле.

Ночь тянулась бесконечно. Ежась от утреннего холодка, «викинги» сидели в бронетранспортерах и танках, прислушиваясь к непрерывной канонаде сотен орудий за Саном, к воющему гулу «юнкерсов» в небе, глядя на кроваво-алую зарю, разгоравшуюся на востоке. И вот всюду вдоль берега Сана раздались сигнальные командирские свистки и сразу же взревели моторы. Над рекой, шипя, взлетела зеленая ракета. Ни барабанов, ни фанфар, зато слышен грохот не только своих, но и чужих пушек и пулеметов.

Бронетранспортеры мчались по украинским селам. На перекрестках дорог движение колонн регулировали фельджандармы с белыми и красными дисками. Вдали крупповские снаряды вспарывали тучный украинский чернозем. Пока все шло, как на маневрах.

В дотла разрушенном селе Вишня Петер увидел первые трупы красноармейцев. И женщин. И детей. За селом полковую колонну обстреляла горстка попавших в окружение русских артиллеристов. Петер соскочил вместе с другими с транспортера, бежал с ними под огнем по полю, палил вслепую из автомата, мало понимая, что происходит вокруг. Все словно кануло в багрово-жаркую мглу. И вдруг он увидел чужую зеленую круглую каску, чужого солдата в траве. Он бежал, этот солдат, согнувшись в три погибели, чужой солдат в грубых ботинках с обмотками. Петер нажал на спуск автомата и чуть не полкассеты выпалил в каску, в голову, в спину. И в один миг мгла рассеялась, и в резком, безжалостно резком фокусе Петер, этот вчерашний гимназист и бакалавр искусств, вдруг увидел — голова у солдата раскололась, как арбуз. Петер выхватил рожок из автомата, остолбенело глянул на желтые патроны. «Боже мой! Разрывные!.. Впрочем, какая разница! Все равно это не люди, а неполноценные славяне, унтерменшен — недочеловеки…»

А в центре этого села уже стояла клумба цветов с портретом фюрера и транспарантом на немецком и на украинском: «Хай живе Гитлер и Бандера!» «Шприц» — полковой офицер по пропаганде — объяснил, что это работа сторонников «украинского фюрера» Степана Бандеры.

Неподалеку от этих цветов эсэсовцы — «викинги», засучив рукава черных мундиров, расстреляли взятых за Вишней пленных. Они не были народными комиссарами, но разве для этого мужичья писали господа во фраках женевскую конвенцию! И — «бефель ист бефель» — «приказ есть приказ»!

В бронетранспортере Петер подробно расспросил «шприца» о делах на фронте. «Шприц» торжествовал: всюду бьет Ади большевиков, только здесь, на Южном фронте, была заминка да еще под Белостоком и под Брестом, где, по слухам, засел в крепости женский батальон НКВД. Да еще окруженные красноармейцы доставляют неприятности, но с ними расправляются как с партизанами — без всякой пощады.

Командир дивизии «Викинг» приказал моторизованному полку «Нордланд» съехать влево и вправо с шоссе, пропустить вперед танковый полк «Вестланд» — он разгромит очаг русского сопротивления на львовском направлении. Тройка недавних юнкеров забралась загорать на танк и, подобно ветеранам ваффен СС, ворчала: «Эти хапуги из «Вестланда» опять захватят все трофеи!»

А танкисты из «Вестланда» в запекшихся масках грязи на лицах неслись мимо в своих граненых серых танках по взрытому гусеницами шоссе и орали им:

— Эй вы, лоботрясы-«викинги», хотите, дьяволы, чтобы вам, паршивцам, Львов на золотом блюде поднесли?!

И Карл предложил:

— Пока суд да дело, не пора ли нам взглянуть поближе на туземок — эти украинские девушки меня определенно интригуют!

— Может быть, шнапсу достанем! — поддержал его Петер.

— Колбасы бы! — загорелся Франц.

Через день Петера назначили командиром взвода. Прежнего командира сразила русская пуля. В составе роты унтерштурмфюрера Шольцберга Петер добивал сопротивление истекавшей кровью русской артиллерийской батареи в небольшом селе год Львовом. Сначала артналет — стреляли орудия пятнадцати танков, потом пошла в атаку рота Шольцберга. В одном из домов Петер выпустил длинную автоматную очередь в лицо и грудь русского. В этом бою взвод Петера захватил десяток пленных красноармейцев и двух политруков со звездами, нашитыми на рукавах.

— Действуй! — сказал Петеру Шольцберг, но, увидя, как растерялся недавний юнкер, добавил: — Ладно, Нойман! Либезис оформит их.

Роттенфюрер «Дикий, бык» Либезис — один из двух командиров отделения во взводе Ноймана — любил порядок, уважал закон.

— Иван! Ты народный комиссар? — для порядка спросил он политрука.

— Народный? — переспросил тот с усмешкой на бледном лице, глядя на черное дуло автомата. — Пожалуй. Да, конечно, народный!

И Либезис преспокойно выпустил очередь в бритый череп политрука. Все по закону. «Бефель ист бефель» — «приказ есть приказ». Через полминуты он снова нажал на спусковой крючок, и рядом упал второй политрук.

— Зачем столько пуль на них тратишь? — дрогнувшим голосом спросил Петер.

— На народных комиссаров не жалко! — заржал Либезис.

Заодно «мягкосердечный» Либезис пристрелил раненых красноармейцев.

Когда Петер спросил позднее Либезиса, что сделали с остальными пленными, он молитвенно закатил глаза:

— Я избавил их от неудобств длительного пребывания в плену, отправил в большевистский рай!

Сидя в бронетранспортерах, оглядываясь на пылающее и дымящее вполнеба село, Петер горланил с другими эсэсовцами:

Всадив Ивану в горло нож,
 Ты скажешь: мир хорош!..
Так началась новая, небывалая жизнь. Жизнь среди смерти. Жизнь в кругу осатаневших, галдящих, кровожадных, обуреваемых боевым азартом, пьяных от военной удачи камерадов-эсэсовцев.

А через два дня после кровавых боев за Дубно Петер побывал во Львове и воочию увидел, что такое большая война. В городе наводил новый порядок специальный карательный батальон «Нахтигаль». Столько повешенных Петер еще нигде не видел. Во дворе тюрьмы каратели показывали солдатам и жителям Львова груды трупов расстрелянных ими поляков и русских, говоря, что это дело рук «народных комиссаров».

В Дубно отличился Франц — самолично, недрогнувшей рукой этот молокосос расстрелял группу подозрительных штатских из числа так называемых советских работников. Петер смотрел на него и удивлялся — давно ли он играл с Францем в футбол на гамбургском пляже!

Мимо длинных колонн пленных «Иванов» мчались «викинги» все дальше. Танковые клещи кромсали части 6-й русской армии, восьмого июля танки ворвались в Бердичев, девятого — в пылающие развалины Житомира. В лесу под Житомиром был большой бой. Франц заявил, что масса еврейских и русских трупов составит отличное углеродное удобрение для полей Украины — житницы Германии. Зажигательными пулями и гранатами сжигали «викинги» село за селом.

В Житомирской области «викинги» всерьез взялись за чистку населения.

«Дивизией получен новый приказ.

Кроме народных комиссаров, нам надлежит расст-реливать без суда всех еврейских деятелей, как военных, так и гражданских.

Ликвидации, казни, чистки. Все эти слова, тождественные разрушению, становятся совершенно банальными и лишенными всякого значения, когда к ним привыкнешь.

Эти слова становятся частью нашего повседневного лексикона, и мы употребляем их так, словно говорим об уничтожении неприятных насекомых или опасных зверей».

Неожиданный контрудар «Иванов» из района Коростеня опять задержал 1-ю танковую армию. Но ненадолго — фюрер усилил 6-ю армию фон Рейхенау и 1-ю панцерную армию и поручил им главную задачу Восточного фронта — взять Киев и уничтожить войска Юго-Западного фронта Советов. Впереди шли «викинги» — шестнадцатого и семнадцатого июля они прорвались в район Белой Церкви. Развивая наступление, не останавливаясь ни днем, ни ночью, вместе с эсэсовцами из 1-й дивизии СС «Лейбштандарт Адольф Гитлер» они неслись сломя голову на юго-восток и, форсировав под Кременчугом Днепр, вбили клин в стыке Юго-Западного и Южного русских фронтов и встретились в Первомайске с венгерскими войсками, завершив окружение советских войск — 6-й и 12-й армий — в районе Умани. Сомкнулись клещи танковых групп фон Клейста и Гудериана. Петер видел, как расставленные вокруг «котла» батареи тяжелых орудий круглосуточно с адским грохотом молотили русских. Потом на них двинулись танки с огнеметами. В этих безнадежных условиях русские дрались как сумасшедшие. Франц пополнил свою коллекцию трофейных русских орденов. А теперь, не мог не вспомнить Петер, перечитывая дневник, спустя год с лишним в такой же «котел» угодила 6-я немецкая армия Паулюса с соединениями 4-й танковой армии.

«Шприц» торжествующе объявил: «Доблестная германская армия уже уничтожила сто дивизий Советов!» Петер видел тысячи трупов красноармейцев. Пытаясь вырваться из окружения, ротами, батальонами и полками ложились они под пулеметным огнем. Ложились рядами и штабелями и быстро чернели и вздувались на августовском припеке, над трупами висели тучи мух, и «викингам», когда они останавливались на привал, приходилось поливать трупы известью или бензином.

Как и все в дивизии, Петер и его приятели заразились трофейной лихорадкой (на фронте ее называли самоснабжением, за фронтом — мародерством). Петеру порой было страшно шарить в карманах еще не остывших трупов, но остановиться он не мог. Ветераны усмехались: в смысле личных трофеев на Западе было куда интереснее, эти русские — бедняки-бессребреники!

И снова ломятся на восток серо-зеленые колонны вермахта и черные колонны СС.

Двадцатого августа полк «Нордланд» получил приказ — захватить в целости и сохранности Днепрогэс. «Викинги» отчаянно рванулись к Днепропетровску, но проливные дожди размыли дороги. Даже на новеньких мощных бронетранспортерах — они наполовину на гусеничном ходу — нелегко было пробиваться вперед. И ночью двадцать четвертого августа они услышали один за другим два огромной силы взрыва — это русские взрывали свою гордость, свой Днепрогэс.

Под огнем, с тяжелыми потерями, переправились «викинги» по понтонному мосту через кипящий от разрывов русских снарядов Днепр, где тысячу лет назад впервые крестились русские. Бедного Франца зацепило осколком, но рана оказалась легкой. Зато он украсил грудь черным значком. А вот Шольцбергу не повезло — не успел он ступить на левый берег Днепра, как русский снаряд оторвал ротному голову.

С неделю «викинги» отдыхали в полуразрушенном Ново-Георгиевске. Личные трофеи бедные, зато жратва богатая — ели буквально за пятерых, что ни день свинина. Но отдыху мешали слухи о партизанах. И не только слухи — отдельные смельчаки проникали в город и стреляли по «викингам» из руин. За городом летели на воздух мосты, срывались под откос эшелоны, горели на проселках транспортеры. Петер приглядывался к горожанам на улицах — у этих украинцев уныло-скорбный вид, в глаза они не смотрят, своих победителей явно ненавидят. Поздним вечером шестнадцатого сентября партизаны убили в городе двух финнов-шарфюреров из полка «Нордланд».

Тем временем 1-я панцерная группа принимала участие в разгроме Юго-Западного фронта русских.

Двадцатого сентября в бою под Сенчей погиб почти весь штаб Юго-Западного фронта. Погибли командующий фронтом Кирпонос, член Военного совета секретарь ЦК Компартии Украины Бурмистенко и начальник штаба фронта генерал Тупиков. Ади объявил, что взяты тысячи пленных! От такого удара русским не оправиться, они при последнем издыхании — так думали все «викинги». «Шприц» с пафосом заявил:

— Как великолепно быть немцем в эту эпоху бури и натиска!

И все «викинги» согласились с ним. И надменно, холодно и горделиво взирали на побежденных чужаков — «ненемцев» из-под стальной кромки черной Каски.

Двадцать третьего сентября новый командир мотоциклетно-стрелковой роты, голландец из Гронингена, кавалер рыцарского креста унтерштурмфюрер Ван-Кольден получил приказ командира полка: двумя взводами на двух бронетранспортерах провести карательную акцию против жителей села Красное на правом берегу Днепра в отместку за действия партизан в Градижском лесу. Партизаны напали из засады на два грузовика с бочками бензина. Бочки взорвались. Трое «викингов» получили тяжелые ожоги, шестеро убито.

В Красном Ван-Кольден первым делом допросил старика старосту. Тот ничего не знал, ползал перед Ван-Кольденом на коленях. Ван-Кольден рассвирепел и на глазах у жены и дочери старика застрелил его тремя выстрелами из длинноствольного парабеллума.

— Жалко! — с искренним сожалением проговорил темпераментный Ван-Кольден. — Вечно я тороплюсь! Старикашка наверняка знал, где прячутся партизаны. Приказываю оцепить село и никого из домов не выпускать! Обыскать все дома!

Прихватив двух эсэсманов — рядовых эсэсовцев, Петер вошел в одну из хат села.

— Где партизаны? — заорал он на стариков. После безуспешного обыска Нойман вышел на крыльцо, достал смятую сигарету из пачки и вздрогнул, услышав внезапный взрыв стрельбы в центре села. Оказывается, неизвестные злоумышленники перебили охрану, оставленную Ван-Кольденом у бронетранспортеров. Сообразив, что налетчики попытаются уйти в лес, Петер быстро посадил на машину два десятка солдат и помчался к опушке, чтобы отрезать партизан от леса и поймать их в чистом поле. Но никаких партизан Петер так и не увидел.

— Похоже на то, — с мрачным видом сокрушенно проронил роттенфюрер Либезис, возвращаясь в село после прочеса леса, — что у этих партизан имеется «тарнхелм» — шлем-невидимка Нибелунгов, а за плечами у них растут крылья.

Взбешенный Ван-Кольден между тем согнал все население Красного на базарной площади перед каким-то памятником красноармейцу. У памятника положили, накрыв одеялами, убитых «викингов».

— Эти украинские свиньи, — сказал разгневанный Ван-Кольден офицерам, — чересчур любят свою землю. Не будь я из Гронингена, если я не накормлю их досыта землей!

Лицо Ван-Кольдена покраснело, вспотело, вены на лбу набухли. Неожиданно он вырвал у Либезиса автомат и стал длинными очередями палить по толпе. Крестьяне бросились было врассыпную, но их со всех сторон гнали обратно прикладами карабинов черные штурманы. Многие эсэсовцы стали сами стрелять, по толпе. Во время этой кровавой экзекуции Петер потерял голову. Не выдержали нервы.

— Перестаньте! Перестаньте! — шептал он, хватаясь за голову.

А стрельба на площади продолжалась. И Либезис, «Дикий бык» Либезис, бестрепетно расстреливавший комиссаров, стоял в стороне и трясся от страха. Лицо его, физиономия уголовника с каиновой печатью, было лицом идиота.

— За это нас накажет провидение! — сказал он Петеру.

Шарфюрер Дикенер, обезумев от ярости, добивал кованым прикладом винтовки распростертую у его ног пожилую украинку. Петер вцепился в его карабин.

— Приказываю перестать! — завизжал он. — Вы позорите форму!..

Пылавшее кирпичным загаром лицо Дикенера налилось кровью.

— Приказ есть приказ! — разбрызгивая слюну, в бешенстве проорал этот бывший штурмовик-вюртембуржец.

— Я тебя, свинья, в штрафной батальон отправлю! — визжал Петер.

Тут вмешался унтерштурмфюрер Ван-Кольден.

— Утри сопли, юнкер! — заорал он на Петера. — Ты не на воскресном пикнике! Ты в эс-эс. Это война! Ребята потрошат мужиков по моему приказу! С луны свалился? Хочешь, чтобы я их лелеял и холил?! Да если мы не отобьем у них охоту стрелять в наших солдат, убивая их матерей и детей, они перебьют больше немцев, чем армии Тимошенко и Буденного, вместе взятые! Фюреру виднее! Хлюпик ты, чистоплюй несчастный!

Петер в смущении повесил голову. Опять подвели «розовые сопли»! Так позорно потерять выдержку и самообладание! Забыть, что имеешь дело с «недочеловеками»!

Ван-Кольден нажал на клаксон только тогда, когда вокруг площади запылали дома, подожженные зажигательными гранатами.

В кузов переднего бронетранспортера бережно положили убитых «викингов»; Накрыли плащ-палатками. Вокруг встал почетный караул. По традиции «викингов», тела павших должны быть преданы огню в специальном походном крематории на колесах. Позади догорало расстрелянное село.

Вдруг Ван-Кольден расхохотался и сказал, глядя в карту:

— Вот это номер! Мы ошиблись деревней. Придется начинать все сначала!

Вечером Петер пытался побороть свои сомнения и то чувство страха, что обуяло его во время расстрела в Красном.

«Мы, эсэсовцы, беспощадны, — писал он в дневнике. — Но партизаны тоже ведут бесчеловечную войну, не щадя нас. Может быть, мы не можем их порицать за стремление защитить свою страну. Но все равно наша задача ясна — уничтожить их.

На чьей стороне справедливость, если только существует она?

Такие расправы, как карательная акция в Красном, без сомнения, бесчеловечны.

Но можно ли, спрашивается, избежать их?

Бесчеловечна сама война. А эту войну можно закончить, пожалуй, лишь уничтожив одного из противников.

Горе побежденному!»

Когда Петер рассказал приятелям о кровавой расправе, Франц согласился с Кольденом, но Карл, этот скептик, сказал со своей косой усмешкой:

— Не знаю. Может быть, такие репрессии только усилят дух и ряды партизан. У этих русских загадочная душа!

Сам Карл славится в полку своей храбростью. В бою он всегда сохраняет сверхъестественное спокойствие, только в глазах тоска да пот на верхней безусой губе. И еще — он пьет, пьет много и безобразно…

…В конце сентября 1-я панцерная армия начала наступление на Донбасс, который большевики гордо называли «всесоюзной кочегаркой». Семнадцатого октября эта танковая группа, переименованная в 1-ю танковую армию, взяла Таганрог и стала ломиться в «ворота Кавказа» — Ростов. Но в тыл и во фланг наступающей лавины танков — откуда только силы взялись! — ударили русские. Ростов переходил из рук в руки. Впервые немцам пришлось сдать город а отступить на целых восемьдесят километров.

В декабре дивизия «Викинг» отошла на зимние квартиры в донецкой степи — залечивать раны в деревнях на реке Кальмиус. Сидя под вой степной вьюги у теплой печи, «викинги» слушали по полковой рации тревожные вести о разгроме непобедимых прежде армий под Москвой. Приятели утешились наградами.

За бой на реке Крынка Петер получил «железный крест» 1-го класса, Ф|ранц и Карл — 2-го, все отхватили «Восточную медаль» — на севере эту медаль называли «медалью мороженого мяса». Кроме того, все трое были произведены приказом, подписанным новым командиром дивизии бригаденфюрером Гербертом Гилле, в унтерштурмфюреры СС — нашили в левую петлицу плетеный серебряный квадрат. Мечта сбылась — они стали «серебряными фазанами» — так в германской армии называли расшитых серебряной вязью офицеров. Без Гитлера быть бы Петеру Нойману приказчиком в чужом магазине. А теперь — подумать только! — несколько миллионов немцев в военной форме обязаны отдавать ему, вчерашнему гимназисту, честь. Да Александру Македонскому и Наполеону меньше солдат салютовало!

«Викинги» из Виттенберга еще крепче сдружились. Форма и война уравняли их всех — и сына железнодорожного кондуктора и графского отпрыска. Впрочем, уравняла ли? Прежде, в гимназии, Петер уходил в угол школьного двора, чтобы слопать свои скромные бутерброды, в то время как его приятели уплетали всякие деликатесы. И теперь они получали роскошные посылки из дому, а он — вязаные носки да засохший пирог от Мутти.

Новый, 1942 год справили в селе Ряженое на славу, хотя приятели чуть не передрались из-за Клархен и Гретхен — двух хорошеньких «блитцмедел» — связисток. «Дядя Хайни» позаботился об СС. Новогоднее меню включало: австрийскую оленину, довоенное пльзеньское пиво из бывшей Чехословакии, бельгийские трюфели, голландские креветки, французское шампанское со штампом на этикетке «Только для СС», датское масло, норвежскую лососину, венгерскую баранину и кукурузу, болгарские фазаны, итальянские спагетти и спаржу, польскую ветчину, греческие маслины, югославскую сливовицу, румынские фрукты, финских тетеревов и — натюрлих! — русскую черную икру из еще не взятой Астрахани. Не хватало только английских и американских бифштексов.

Ван-Кольден отличился — избил и изнасиловал местную девицу. Мать девицы пришла жаловаться в штабе. Петер — он был дежурным офицером — едва сумел отделаться от расшумевшейся крестьянки: пригрозил, что отправит дочь в публичный дом.

А под Москвой солдаты вермахта, подобно наполеоновским солдатам, грызли мороженую конину.

Крепко не повезло эсэсовцам дивизии СС «Дас Райх», тем, которые по замыслу Гиммлера должны были водрузить знамя победы над Кремлем. Один унтерштурмфюрер из этой дивизии рассказывал, что под Ельней они похоронили чуть не половину своего состава. Звезда победы закатилась, когда эсэсовцы были уже в нескольких километрах северо-западнее советской столицы, когда они уже подошли к Химкинскому речному вокзалу. А потом началось неслыханное отступление в декабрьском вьюжном мраке — эсэсовцы бежали на запад, бросая технику, убитых и раненых. Наконец сумели зацепиться за какую-то сожженную деревеньку. Весь день хоронили убитых. В предсмертной агонии умирающие принимали самые фантастические положения, и мороз намертво сковывал их в этих позах. Пришлось выламывать мертвецам суставы, чтобы придать им должный вид. Мороз красил невероятным, морковным цветом лица убитых. Мерзлую землю взрывали толом — иначе невозможно было вырыть братскую могилу. В эту могилу легли отборнейшие ветераны СС, «коричневые рыцари», участники победоносных кампаний. Солдаты 258-й пехотной дивизии тоже вплотную подошли к Москве, но их перебили, как куропаток, рабочие ближайшего завода. Рабочие орудовали кирками и лопатами, а солдатам нечем было отбиваться, их оружие сковал мороз.

Нет, что ни говори, а на юге все-таки легче было воевать. Петеру нравилась эта жизнь — они жрали, пили, дрались и похабничали. От скуки Петер писал стихи. На севере, кроме холода и голода, сильнее донимали и партизаны — там за Черниговом их куда больше в лесах действовало. Впрочем, партизаны ухитрялись партизанить даже под землей — Петер слышал удивительные рассказы о партизанах в катакомбах Одессы. Да и в причерноморской степи партизаны не давали покою «викингам».

Двадцать девятого апреля группа партизан обстреляла автоколонну «викингов» под Волновахой. Офицеры СД точно выяснили место в степи, где скрывались партизаны. Донес на них один местный крестьянин-скопидом. Партизаны взяли у него продукты и оставили расписку — вернется советская власть, все возвратит.

Рота Ван-Кольдена немедленно помчалась на бронетранспортерах в указанное место, окружила партизан, половину перебила, половину захватила в плен и привезла в Ряженое на допрос.

Ван-Кольден сиял — впервые удалось ему взять партизан живьем.

— Ну, теперь-то я заставлю этих «Иванов» заговорить! Они ранили у меня двоих. Мой девиз — за десять капель арийской крови десять жизней этих проклятых монголов!

Среди одиннадцати партизан — три девушки, все в серых шинелях, все в шапках-ушанках со звездочкой. Одна — молодая, красивая. Другие — как все русские девушки, какими они выглядели в глазах Петера Ноймана.

«Надо разглядывать их совсем близко, чтобы убедиться, что они женщины, — писал он в дневнике. — Лица, вернее физиономии, заплывшие, звероподобные, с курносыми носами и торчащими скулами. Они похожи на прямых потомков какого-нибудь племени из Внешней Монголии…»

Петер присутствовал на допросе — ему хотелось доказать самому себе и Ван-Кольдену, что он навсегда избавился от «розовых соплей». К тому же опыт допросов наверняка может пригодиться эсэсовцу в будущем.

— Допрашивать, судить, казнить — вот будущая работа эс-эс! — говорил ему Кольден. — Великое это дело — чувствуешь себя наместником господа бога на земле.

В хате уже подготовили пишущую машинку. Первый пленный был порядком избит, худое лицо в крови. Допрашивать Ван-Кольден совсем не умел — через пять минут он налился кровью и заорал на пленного по-немецки. Тот молчал. Ван-Кольден сбил его с ног и стал колотить по голове футляром от машинки. Потом он бил лежачего сапогом, пока не расколол ему челюсть.

Петер усмехнулся, пытаясь сдержать внутреннюю дрожь. «Эх, Кольден! Уйми розовые сопли! Для эсэсовца выдержка и самообладание — прежде всего!..»

Следующий тоже молчал. Через четверть часа эсэсманы уволокли и его.

Ввели девушку, самую молодую из трех. Петер обратил на нее внимание еще тогда, когда она спрыгнула с бронетранспортера с завязанными за спиной руками и бесстрашно и презрительно оглядела «викингов». Теперь она была в просторной бязевой рубашке и широких ватных брюках.

Ван-Кольден не спеша закурил.

— Как вас зовут, барышня? — спросил он на ломаном русском языке.

Партизанка смерила Кольдена презрительным взглядом, и на губах ее заиграла усмешка.

— Угодно сигарету?

Петера поразило хладнокровие этой девчонки: как могла она вести себя так вызывающе в эти минуты, откуда брала силы?

Ван-Кольден медленно, заложив руки за спину, подошел к партизанке. Он насвистывал сквозь зубы мотив некогда модной песенки «Пупсик, мой милый пупсик!».

— Значит, ты презираешь нас, мадемуазель? Ты, мужичка, хороша собой, а подумай только, что будет с твоим юным телом, если ты будешь упрямиться! Сначала над ним, пардон, надругаются мои парни. Потом оно будет гнить под землей. Придет весна, а ты, дочка, будешь лежать мертвая, сначала бурая, потом черная, и миллионы червей…

Ван-Кольден вошел в роль, говорил почти вдохновенно, забыв, что говорит по-немецки. Глаза сверкали мрачным огнем, и неприятная улыбка кривила его губы. Партизанка молча, затравленно смотрела на него. Внезапно он протянул руки и содрал с девушки рубашку. Она потеряла равновесие и упала на пол. Попыталась встать, но это было нелегко сделать с завязанными сзади руками. Глаза ее метали молнии.

— Бедная барышня! — прорычал ее истязатель. — Не стесняйтесь, здесь все свои! Ей все еще жарко! Ради бога, извините этих кавалеров. А ну-ка, разденьте ее догола!

Эсэсманы шагнули вперед, но партизанка завизжала и, извиваясь на полу, стала брыкаться изо всех сил. Дюжие эсэсманы не без труда осилили ее.

— Значит, ты не хочешь говорить? — по-русски спросил Ван-Кольден, вновь подходя к партизанке.

Голая, она встала на ноги и вдруг плюнула ему в лицо. И в глазах ее были ярость и ненависть, безмерное отчаяние, предсмертная тоска, но страха — страха не было.

Ван-Кольден взревел, как раненый бык, бросился на партизанку и начал избивать ее, бить по тонкому девичьему телу увесистыми кулаками. Нет, слишком скор на расправу старина Кольден, этот наместник господа бога в масштабе полка СС «Нордланд»!

Партизанка закричала от боли, закричала, как ребенок. Из горла хлынула кровь. Она упала на пол. Обезумевший «викинг» топтал ее коваными каблуками. Потом, обессилев, он провел дрожащей рукой по мокрому от пота лицу, дернул за ворот, чуть не сорвав висевший на шее рыцарский крест.

— Тысяча чертей! — пробормотал он покаянно. — Опять поторопился! Опять подвел меня темперамент! Никогда не довожу до конца психологический массаж!..

Он схватил ведро воды и вылил на девушку. Она хрипела, скребла ногтями пол. И вот крупная дрожь прошла волной по изувеченному телу. Конец…

Ван-Кольден в изнеможении повалился на стул. Подумав, он выдернул из пишущей машинки лист бумаги — рапорт начальнику СД дивизии «Викинг», скомкал его, бросил на залитый кровью пол и сказал разбитым голосом:

— Да, «викинги» не знают себе равных в искусстве убийства, а в искусстве пыток мы, увы, явно отстаем от ребят из дивизии СС «Мертвая голова»! Повесить всех! И девчонку тоже. На базарной площади. За ноги повесить. Чтобы всю ночь танцевали тотентанц — танец смерти!

Ван-Кольден устало отвинтил крышку фляжки.

— Выпьем, Петер! Ну и работка! Если хочешь знать, я до смешного чувствителен. — Он выпил. — Когда братишка обдирал мухам крылышки, я ревел, как девчонка. Впрочем, эта девчонка не ревела… — Он выпил еще. — В кино я плачу во всех жалостливых местах. Что война с человеком делает, а?

Их повесили за ноги. Шестеро умерли ночью. Четверо дожили до зари. Но никто не захотел предательством купить себе жизнь.

А утром — опять тревога. Партизаны снова напали на автоколонну.

«Ван-Кольден жесток, — писал Нойман в дневнике. — Но разве у него нет причин быть жестоким? Не мы заставили этих баб стать солдатами. Не наша вина, если они втыкали нам в спину нож…

Нельзя отрицать, что мы должны были заставить их говорить.

Так почему же меня одолевают сомнения? Почему, в самом деле, должны беспокоить меня смерть и страдания врага, когда эта смерть, эти страдания означают защиту моих братьев немцев?

Разве мы чудовища, если мы уничтожаем тех, кто хочет уничтожить нас?..

Кто может сомневаться теперь в том, что нам было жизненно необходимо уничтожить Советский Союз, прежде чем он станет достаточно сильным, чтобы уничтожить нас!

Мы просто опередили русских.

Россия представляла собой страшную угрозу для нас и для всей Европы. Наш долг — обезвредить ее.

Все эти мысли перемешались в моей голове. Но они были слишком сложными, чтобы я мог в них самостоятельно разобраться».

Мысли Петера Ноймана часто возвращались к избитой до смерти девушке-партизанке:

«Русская душа и впрямь загадочна.

Я постоянно вспоминаю строки, прочитанные еще в Виттенберге. Их написал один из русских, не помню, кто именно:

«Русский подобен степи — дик, буен, жесток, загадочен. Он не признает ни бога, ни черта. Для него ни жизнь, ни смерть не значат ничего. Ничего! — Это слово Нойман написал по-русски. — У них только один повелитель — Судьба».

…Во время тяжелых боев в окопах за Таганрогом Петер записал в дневнике: «Странная картина — голубое небо, лазурное море, ласковый прибой на песчаном берегу вдалеке, сосны, тихо раскачиваемые бризом. Там, внизу, мир и жизнь. Здесь, наверху, на высоте, смерть и убийственная сталь. И все же мы предпочитаем это, а не бесконечную антипартизанскую войну, которую нам приходилось вести на Каль-миусе, в причерноморской степи. Неделя за неделей гонялись мы за тенями, которые всегда бесследно ускользали от нас».

…Весной «викинги» получили приказ фюрера — окончательно разгромить Советы, захватить Сталинград и Кавказ и закончить войну до конца года. Дивизия СС «Викинг» оказалась штурмовым авангардом на направлении главного удара.

— К счастью, — заявил «викингам» штандарта «Нордланд» его штандартенфюрер Мюлленкамп, — Америка и Англия не торопятся, как видно, с открытием второго фронта, чтобы помочь большевикам. Благодаря этому фюрер перебросил к нам на южное крыло Восточного фронта двенадцать дивизий из Западной Европы. Наша дивизия вскоре получит пополнение из эсэсовских лагерей под Прагой.

В конце мая стояла такая несусветная жара, что «викинги», как прошлым летом, разгуливали по селу в трусиках, голышом купались в Кальмиусе.

Двадцать второго июня «викинги» отметили годовщину этой явно затянувшейся войны с Россией. Карл и Франц получили из дому шикарные посылки. Пили местное виноградное вино. Вспоминали рейнское и мозельское, поднимали тосты за скорую победу. Уже год дивизия воюет черт знает где, а кругом все та же необъятная, чужая и непонятная Россия. После весенней распутицы все дороги на юге были забиты запыленными колоннами танков и самоходных орудий. «Викинги» с восторгом разглядывали новую технику — шестиствольный ракетный миномет, по шесть минометов в батарее.

За Таганрогом «викинги» косили пулеметным огнем контратакующие цепи киргизских батальонов, затем сами шли в атаку за танками, орудуя автоматами, гранатами, приканчивая раненых кинжалами. Прорвав русский фронт, войска 6-й армии Паулюса ринулись на Сталинград. А 1-я танковая армия, поддержанная «викингами», обрушилась на Ростов. В конце июля «викинги» под жарким южным солнцем дрались за каждый дом в городе на Дону. Много трупов оставили они перед корпусом плодоовощного комбината, занятого ротой русских. Трупы «викингов» усеяли всю площадь перед этим корпусом. Черные, перемазанные кровью и сажей, бросались они вперед со стороны вокзала и депо. «Викинги! Форвертс!» — кричал финн Улкихайнен. «Форвертс!» — по-офицерски, резко и отрывисто, вторил Петер. Завязалась отчаянная рукопашная. Взрывы гранат, крики, тупые удары. «Иваны» отброшены, но они засели теперь в компрессорной нефтепровода. И снова смертная схватка за каждую пядь земли. «Викинги! Вперед!» И снова в ход идут эсэсовские кинжалы и слышится кровожадный крик: «Пленных не брать!» И танки сокрушают стены домов. И город, чужой город, умирает в шалой пальбе и чаду под грохот шестиствольных минометов, и острые, как лезвие бритвы, осколки крупповской стали врезаются в тополя и каштаны парков.

— Великий боже! — с чувством произнес Франц во время короткой передышки. — Благодарю тебя за то, что эта война бушует не на германской земле!

За Ростовом — Батайск. За растоптанным железной пятой «викингов» Батайском — стремительный прыжок на бронетранспортерах на юг, к горам Кавказа. Опаленные жарким солнцем лица и голые по пояс загорелые тела обвевает прохладный ветер с гор. Этот ветер гонит прочь запах бензина и дизельного масла. Слышится пьяная песня эсэсовцев:

И мир весь, стуча костями, Изъеденными червями, Трепещет перед нашим маршем!..

Но опять словно из-под земли встают на пути «викингов» русские полки.

Пал Сальск. Пал в пламени Тихорецк. Пал в чадном дыму Армавир, Черными шлемами черпают «викинги» воду из Кубани.

Восемнадцатого августа загремели пулеметные очереди на перевалах Главного Кавказского хребта.

Двадцать седьмого августа «викинги» глушили бутылками цимлянское и цинандали и следили из восьмикратных цейсовских биноклей за событием, весть о котором, вселяя ужас в народы, облетела всю Европу, весь мир, — подразделение горных егерей под командованием лейтенанта Шпиндлера водрузило знамя со свастикой на высочайшей вершине Кавказа — на потухшем вулкане Эльбрус. А русские штабы считали перевалы недоступными для немцев!

Даже в этот день скептик Карл ухитрился испортить настроение Нойману.

— Эльбрус — это хорошо, — сказал он, — но много ли в дивизии уцелело тех ветеранов, что полтора года назад пили греческое вино в честь водружения нашего флага на Олимпе? Эльбрус! Какой взлет! Не с этой ли вершины и начнется падение в преисподнюю!

Нойман зло оглянулся на Рекнера. Боже, какое у Карла опустошенное лицо! Неужели и все они такими стали!..

Карл тянул вино из темно-зеленой бутылки, и шампанское, пузырясь, лилось струйками по его небритому подбородку, по широкой груди с юношескими завитками волос. Поведение Карла беспокоило Петера: вот уже много месяцев подряд Карла захлестывает пьяный угар, которому он отдается с рвением энтузиаста-самоубийцы. Видно, ищет разрядки в оглушающем хмеле. Как-то у этого аристократа, отравляющего свою «голубую» кровь алкоголем, вырвалось: «Не рыцарская эта война! Да не вам, толстокожим плебеям, это понять! В тартарары дворянское благородство! Кто не убьет, того убьют, кто не повесит, того повесят!..» Петер усмехнулся: ну нет, у него, Петера, своя мечта, он не сопьется, как Карл».

Двадцать девятого августа в жестоком бою под Прохладной меткая пуля кубанского казака оборвала карьеру и жизнь кавалера рыцарского креста Ван-Кольдена. Петер Нойман стал командиром роты «викингов» — он нашил в левую петлицу выгоревшего под кавказским солнцем мундира второй серебряный квадрат оберштурмфюрера.

Первого сентября «викинги», отмечая третью годовщину войны, пили бутылками новороссийское шампанское.

В ночь на второе сентября, развивая наступление на грозненско-бакинском направлении, «викинги» форсировали под Моздоком Терек. Две недели бились за Малгобек. Днем и ночью с ревом горели сотни нефтяных скважин, фантастически чернели на фоне зловещего зарева искалеченные взрывами нефтяные вышки. Похоронные команды рыли заступами каменистую землю, а Нойман, сцепив зубы, говорил себе: «Кто-кто, а Петер Нойман своего не упустит! Петер своего добьется».

Все чаще нападали на «викингов» горцы.

«Странная страна, странные люди… С несгибаемой любовью к свободе. Это гордый народ.

Они построили небольшие каменные и глиняные крепости с дозорными вышками на горных склонах над перевалами. В последние дни в этих фортах обороняются заслоны, чтобы прикрыть отход главных сил Красной Армии.

Засев в этих старинных крепостях, русские и горцы дерутся до горького конца, и мы, врываясь туда, находим там только трупы…»

В конце сентября на горных перевалах забушевали снежные метели, а «викинги» еще надеялись продолжить наступление на юг, их все еще неудержимо влекла вперед некая фата-моргана. Двадцать пятого октября они прорвали русскую оборону, захватили Нальчик и двинулись на Орджоникидзе. Но в восьми километрах от этого города 1-я танковая армия точно в каменную стену лбом уткнулась. Произошло невероятное — наступление захлебнулось, «викинги» с трудом отбивались от яростных русских контратак и в середине ноября оказались вынужденными перейти к обороне. И опять трупы, трупы, трупы… Но Нойман, фаворит военной фортуны, верил в свое счастье.

«Кто-кто, а Петер Нойман своего добьется!» Да, Нойман и другие «викинги» уже видели себя мчащимися на бронетранспортерах по Военно-Грузинской дороге. Им мерещились золотые плоды Колхиды и виноградники Кахетии, винные подвалы Тбилиси и черноокие красавицы черкешенки. Фкфер обещал им черноморские виллы и усадьбы. И вот эта фата-моргана, эта богатая дарами страна, куда плыли аргонавты за золотым руном, ускользала, почти покоренная, у них из рук. И словно мираж, стали таять мечты о стране Нефертити, о чудесах Индии, о власти над миром.

Но самое невероятное и неожиданное случилось на Волге — три месяца со дня на день ждали солдаты третьего рейха обещанного фюрером падения крепости на Волге. И вдруг — мощное наступление русских!

Под ледяным ноябрьским дождем дивизия СС «Викинг» повернула вспять свои танки. Наступила вторая военная зима в России, а приказ рейхсфюрера СС отзывал дивизию обратно, в Сальские степи. И это тогда, когда всем трем — Петеру, Францу и Карлу — был уже положен отпуск домой, в Германию. Но после контрнаступления русских фюрер отменил все отпуска.

И вот Петер Нойман, дочитав дневник, сделал в нем новую запись — о внезапной перемене военного счастья, об окруженной на Волге армии Паулюса и о переброске «викингов» по Северо-Кавказской железной дороге со станции Пролетарская на станцию Котельниковский, откуда по замыслу Адольфа Гитлера «викинги» вместе с панцерной армией генерала Гота должны были бронированным кулаком пробить коридор в сталинградский «котел» — этот Верден на1 Волге.

Щелкали, чеканя тревожный ритм, колеса на стыках. Скрипел старый гамбургский вагон. Во всю свою железную глотку ревел паровоз. И далеко по завьюженным Сальским степям разносился до жути похожий на крик раненого зверя гудок паровоза.

7. Черная буря 

Шурган. Черная буря. Буря все еще ревела в степи, но по расчетам командира железная дорога была уже близка. В те последние минуты перед выходом на «железку», перед первой боевой операцией группы «Максим», Володя Анастасиади вспоминал те часы, когда он впервые со взведенным автоматом лежал в мерзлом ковыле, охраняя сон друзей.

…Какая ширь вокруг! Только там, за фронтом, эта ширь радовала глаз, а здесь пугает. Володя и не подозревал, какой в нем произошел за ночь перелом — на мир теперь он смотрел по-военному, по-партизански.

Борясь со сном, он шарил слипавшимися глазами по уныло однообразной степи. Совсем не такой представлял семнадцатилетний Володя партизанскую жизнь. Вместо геройских подвигов и невероятных приключений, вместо блестящих побед над врагом — смертельная борьба с длиннейшими степными километрами, с дикой усталостью и сонливостью, с болью в изъеденных солью кровоточащих ногах, с холодом и с голодом… Но он уже, сам того не замечая, начал привыкать к этому особому, как на другой планете, воздуху вражеского тыла, в котором будто разлито неотступное, постоянное, настороженное ожидание беды.

Через полчаса Володя растолкал крепко спавшего Владимирова и, поколебавшись, робея, разбудил комиссара.

— Вы извините! Как бы командир и девушки не обморозились. Я на посту совсем закоченел.

— Правильно, Анастасьев! Буди девчат, а я командира и Солдатова. Хватит дрыхнуть — завтракать пора!

Перед завтраком Черняховский заставил всех сидя сделать зарядку. Это было такое потешное зрелище, что, несмотря ни на что, ребята заулыбались, девчата прыснули. Сидя же, умылись — докрасна растерли руки и лицо снегом.

— Теперь так, — объявил командир, — всем привести в порядок ноги… Заикина! Мазь, йод, бинты, стрептоцид расходуй экономно! Сменить портянки! Старичкам проследить. Ноги обмотать газетной бумагой — подмораживает.

У комиссара он спросил:

— Какие, говоришь, у вас тут морозы бывают?

— До тридцати пяти ниже нуля.

— Вот тебе и знойный юг! — пробормотал Коля Кулькин. — «Где небо синее и море голубое…» Антарктида! Мамочка, роди меня обратно!

— И знойно бывает, — сказал Максимыч. — Летом до сорока градусов доходит.

— Сахара! — обрадовался Кулькин, растирая в руках окровавленные портянки. — Что ж, братцы челюскинцы, ждать осталось недолго, загорим тут, как эфиопы! А я, девочки, загорелый так еще интереснее.

— Товарищ командир, — растерянно сказала Валя, — мазь в сумке замерзла…

— Сунь под мышку, отогреется.

Сильнее других натерли ноги Коля Кулькин и Коля Хаврошин. Вале пришлось протыкать им финским ножом водянистые волдыри.

Сначала Валя пыталась увильнуть от этого дела. Помочь ей — «за сто граммов» —вызвался Солдатов, но Черняховский, натягивая сапог, сказал своим обычным безапелляционным тоном:

— Сама, Заикина! Сама! Тебе еще не такие болячки придется лечить. Будешь у нас и хирургом. Что, здорово ноги натер, Кулькин?

— До кости еще далеко!

Посоветовавшись с комиссаром, Черняховский кликнул Солдатова.

Раздельно и громко, чтобы слышали все, командир произнес:

— Здесь нет военного трибунала. Мы с комиссаром судим тебя, Солдатов, за самовольное минирование дороги. Ты мог погубить всю группу. За твое преступление — строгий выговор с таким предупреждением: малейшее самовольство — и я расстреляю тебя. Обещаю это при всех, И перестань ты, наконец, свистеть!

Перед завтраком он распорядился:

— Харч расходовать экономно. На завтрак — банка тушенки на троих. Хлеба триста граммов. Сахару со столовую ложку.

— Всухомятку?! — возмутился Солдатов. — Снегу в котелок, пшенный концентрат… Давайте я из тальника вмиг костер без дыма… На «губе» и то лучше кормили!

— Никаких костров!

— Так хоть водки глоток…

— Заикина! Возьми все бутылки на учет. Водку расходуй только для медицины с моего разрешения.

День выдался ясный, морозный. В тальнике свистел ледяной, обжигающий ветер. Температура упала, верно, до пятнадцати ниже нуля. Через каждые полчаса делали пятиминутную зарядку. Ползали в тальнике, как медведи, на четвереньках. Низинка плохо защищала и от пронизывающего ветра и от непрошеного взгляда. Посменно спали. Посменно чистили оружие. Обедали опять всухомятку. Курили в кулак. Время от времени Черняховский приподнимался, оглядывая безлюдную степь. Летом она была, наверное, серебристо-сизой от полыни и ковыля, а теперь похожа на грязное, бурое море со сверкающими белыми льдинами. И гладкая, как стол. Виднеются вдали только два-три кургана, в которых, наверно, покоятся уже много веков желтые скелеты выехавших некогда из Астрахани монгольских воинов. Они повстречались в степи с врагом и лежат теперь в земле с черепами, обращенными к востоку.

К командиру подползла Нонна. Она весь день переживала: как же это она, партизанка, оскандалилась — как гимназистка какая-нибудь упала в обморок!

— Товарищ командир! Почему на посту одни ребята стоят? Я такой же член группы, такой же подрывник, как и…

— Не лезь поперед батьки в пекло, Шарыгина! — сказал, отрываясь от карты, командир. — И не мешай мне!

По расчетам командира группа находилась километрах в пятнадцати юго-западнее гитлеровской обороны вдоль Сарпинских озер, в двадцати пяти километрах северо-восточнее другого степного озера — Лиман-Берен.

Подозвав комиссара, он провел карандашом по карте.

— Ночью нам надо отмахать километров этак тридцать пять на юго-восток.

— Сумеем ли? — усомнился комиссар. — На ноги у ребят смотреть страшно.

— Должны суметь. Впереди тринадцать часов темноты. В этой степи с нами взвод немцев разделается в два счета, а послезавтра мы дойдем до Ергеней, — там нас голыми руками не возьмут! Максимыч, проверь наличие воды!

День прошел спокойно. Даже не пролетел ни один самолет над мертвой степью.

В поход выступили после ужина, как только в шестом часу вечера отгорел на западе холодный пожар заката. Шли, несмотря на все усилия командира, медленно, растягиваясь в длинную, редкую цепочку.

— Шире шаг! Подтянись!

Командир объявлял частые привалы — сначала через час, потом через каждых полчаса. Многие хромали. Все дышали ртом, глотая морозный воздух, обжигая легкие, и не могли отдышаться.

Солдатов опять шел впереди, насвистывая, привычно ориентируясь по звездам. Те же, что и в Севастополе, бессчетными россыпями студенисто мерцали они в бескрайнем небе калмыцкой степи. Под ногами то скрипел снег, то скрежетала мерзлая земля, то — на редких теперь солончаках — хлюпала соленая слякоть. И всю ночь с невидимых Ергеней, воя по-волчьи, дул в лицо партизанам пронизывающий ветер.

— А командир наш больно крут! — сказал Ваня Клепов. — Ты машину с фрицами подорвал, а он за пистолет хватается…

— Ты командира не трожь, кореш! — прервав свист, ответил Солдатов. — Я за такого в огонь и воду. Ежели хочешь знать, кабы не он, мы бы до сегодняшнего дня не дожили. Эх, не удержался я, не подумал, что они так рано поедут. Я там и кабель связи перерезал — только об этом молчок! Я о том сгоряча не подумал, что они нас по следу накрыть могли. А Леонид Матвеич, он обо всем думает. Нет, Владимир Яковлевич, надо тебе, дорогой товарищ Солдатов, ломать свой беспартийный шебутной характер! Не до шебутиловки тут!

— Да я разве что говорю! Мужик он правильный.

— То-то! И дрозда дал мне правильно. Ваня помолчал минут пять, потом спросил:

— Градусов двадцать будет?

— Верных.

— Сам-то я из Баку — там не поморозишься.

— На азербайджанца ты мало смахиваешь! — покосился Солдатов на курносого и широколицего Клепова.

— Какой я азербайджанец! Саратовские мы. Село Атаевка Ширококамышинского района, может, слыхал?

— Про Гамбург слыхал, про Филадельфию слыхал. Атаевка? Нет, не слыхал.

И Солдатов, этот «Соловей-разбойник», опять тихо засвистел, а Ване очень хотелось рассказать о себе. Одиноко ему было на свете в эту морозную ночь под необозримыми звездами вселенной. Рядом этот еще малознакомый парень. Позади цепочка черных теней. Кругом необъятная враждебная степь, и никому в общем-то нет дела до Вани Клепова. Вернуться бы в детство, в отцовскую избу, что до десяти лет была ему центром мира, а мать — тем солнцем, вокруг которого вращался этот мир. Как это скверно, что теперь он даже не помнит толком родимое лицо, хорошо помнит только запах ее рук, ее щек, теплого платка на груди, какой-то особый, неповторимый запах, смешавшийся с запахами свежевыпеченного хлеба, парного молока и прошлогодних яблок.

— Лет десять назад, — задумчиво заговорил Ваня, — заболела, понимаешь, мать, а нас много, ртов-то, у нее было. И я меньшой. Вот и забрала меня в Баку сестра. Там кончил семь классов, потом работал слесарем-автоматчиком. Все собирался, понимаешь, в деревню съездить, да война, в армию призвали. Попал в Кутаиси, в учебную команду, оттуда на передок. Потом разбили нас немцы на какой-то речке, и уж не помню, как долго отступали мы, а нас все самолеты и пушки колошматили. Наконец отвели в запасной, а оттуда я в спецшколу пошел.

— Да, биография знатная, брат ты мой. Прямо скажу — выдающаяся биография! Не пойму только, какого рожна тебя в тыл врага потянуло?

— Да вот, понимаешь, какая штука. На передке вроде я полжизни воевал, уйму патронов в окопах расстрелял, в атаку ходил, бегал под огнем, шел и окопы копал, шел и копал, чуть планету насквозь не прокопал, и ни разу, ну ни одним глазом, немца не видал! Вот я и решил, что с тыла-то его будет сподручнее на прицел взять. Да гляжу — маху дал. Я думал, в тылу у них да еще в степи, куда ни плюнь, в немца попадешь, а их и тут не видать. Ну, чисто невидимки какие-то.

— Увидишь! — усмехаясь, пообещал Солдатов. — Крупным планом.

Зевая, он достал из кармана пачку папирос, помедлил, оглянулся на цепочку теней позади и, понюхав пачку, с сожалением сунул ее обратно в карман.

— Двадцать, значит? Как бы к утру до тридцати не упало!

— Привал! Командир сигналит. Опять упал кто-то…

Часов в семь утра, когда было еще совсем темно, Степа Киселев и Паша Васильев — они только что сменили дозорных — неожиданно вышли на не обозначенную на карте, хорошо укатанную дорогу, рассекавшую степь с юго-запада на северо-восток. Они подозвали командира, но не успел Черняховский развернуть карту, как Паша Васильев сказал:

— Едут! — И показал рукой по дороге на юго-запад.

Вдали покачивались расплывчатые лучи автомобильных фар.

Черняховский и без карты сообразил уже, что немцы проложили эту дорогу из Элисты к своим позициям вдоль Сарпинских озер. Неприятная неожиданность! Люди вконец выдохлись, надо подбирать место для дневки, а тут такое соседство!

— Пошли, что ли! — нервничая, сказал Киселев, не спуская глаз с командира.

Черняховский не слишком спешил — свет фар на равнине виден ночью за десять километров. Он опустился на. колени, припал ухом к земле, снова вслушался в звук моторов и убежденно сказал:

— Танки!

Идти назад? Или вперед? Впереди та же степь — правда, между двумя дорогами. Расстояние между ними — километров двадцать пять — тридцать. Стоит рисковать. Ведь важен каждый шаг, отвоеванный у степи. Й каждая капля воды на учете. Собрав всю группу, командир сказал:

— Мы не можем дневать у дороги. Надо отойти хотя бы пяток километров. Знаю, силы на исходе, но это дело жизни или смерти. Форсируем Сал, дойдем до Ергеней — там легче будет!

И снова шла вперед группа, сгибаясь под тяжестью оружия и заплечных мешков. Минут через двадцать, когда позади загрохотали танки — всего в каких-нибудь двух километрах, — мало кто оглянулся на шум, а кое-кто вообще ничего не слышал. Володя Анастасиади снова помогал Нонне. По ее лицу текли, замерзая на щеках, слезы, но она стиснула зубы и молчала. Многие шли парами, поддерживая друг друга.

Для дневки командир подобрал было лощинку, поросшую ковылем, но Паша Васильев несказанно обрадовал Черняховского, сказав ему возбужденно:

— Товарищ командир! Я тут до ветру отошел, гляжу — окопы. Сначала испугался, да вижу — старые!

— Где? Покажи!

Какая удача! В ковыле им пришлось бы пролежать в такой мороз весь день — наверняка были бы обмороженные! Траншея оказалась короткой и мелковатой — кто-то вырыл ее наполовину и бросил, но в ней вполне можно было ползать, двигаться, воевать с морозом.

Нелегкой была эта война. Когда Нонна, сонно мотая головой, отказалась встать и делать зарядку, командир закатил ей пощечину. Володя Анастасиади кинулся к Черняховскому и схватил его за руку.

Черняховский отшвырнул его со словами:

— Ну ты! Герой-любовник! Не лезь! Повернувшись к комиссару, он сказал:

— Водку! — И стал сначала нежно, а потом грубо растирать Шарыгиной уши.

— Может, снегом? — сказал комиссар.

— Нет, — ответил командир, — от растирки со снегом антонов огонь, гангрена у нас на фронте получалась!..

— Рукам волю не давай! — сонно бормотала Нонна, отмахиваясь.

Комиссар трижды уговаривал Черняховского разрешить Солдатову разжечь костер:

— Лучше рискнуть, чем наверняка людей потерять!

Но Черняховский стоял на своем:

— Пусть двигаются, борются, дерутся.

И сам схватился с комиссаром и положил кряжистого Максимыча на лопатки. Потом вместе с Солдатовым демонстрировал приемы джиу-джитсу.

Весь северный горизонт заволокли снеговые тучи. Партизаны часто посматривали туда — что там, под Сталинградом?

Замерзшие кирпичи хлеба пришлось пилить финками.

— Проверим и починим ноги, — сказал после обеда командир.

И все по очереди разувались на морозе и растирали ноги снегом. Валя смазывала их какой-то мазью, посыпала белым стрептоцидом.

Командир осмотрел у всех оружие. У Хаврошина казенная часть автомата оказалась в песке. Почти у всех автоматчиков туго ходили затворы — надо было снять загустевшую на морозе смазку.

В этих мелких, казалось бы, но жизненно важных делах и заботах прошел день.

В поход выступили, когда пала ночь. Часа через два прошли мимо замерзшего озера, потом мимо худука.

Максимыч сказал, что вода в худуке и озерце горько-соленая, как английская соль.

Еле волоча ноги, замертво падая на привалах, они прошли за десять часов темноты тридцать пять километров. Без происшествий пересекли дорогу Элиста — Кегульта — Кетченеры и остановились в десятке километров северо-западнее Кегульты.

На дневке все повторилось сначала. Но это был не обыкновенный день. На севере творилось что-то непонятное: когда ветер стихал, далеко-далеко слышалась похожая на зимнюю прозу непрерывная канонада, то и дело появлялись там крошечные точки самолетов, но чьи самолеты — понять было невозможно.

— Конец или начало? — тихо спросил Черняховский комиссара.

Вместо ответа Максимыч выразительно посмотрел на Зою Печенкину.

— Развернуть рацию? — догадался командир. — Нет, потерпим до Ергеней. Там есть где укрыться. Завтра, бог даст, там будем.

— Какое сегодня число? — разлепил потрескавшиеся губы Володя Анастасиади.

— Двадцатое ноября.

Так и не узнали они в тот день, что на фронте в огне и дыму свершились события величайшей важности: девятнадцатого ноября наши войска — войска Юго-Западного и Донского фронтов перешли в решительное контрнаступление против гитлеровцев, а двадцатого ноября перешел в наступление и Сталинградский фронт!

Издали, со стороны степи, Ергени казались горами. Теперь Черняховский увидел, что Ергени— это тянущаяся с юга на север, почти к самому Сталинграду, широкая горбатая возвышенность, метров в полтораста высотой, с круто обрывающимися восточными склонами. Измученные партизаны из последних сил карабкались вверх по скользким склонам. Наверху Ергени были довольно плоски, но тут и там виднелись небольшие высоты, темнели балки с сухими руслами весенних ручьев, качалась и гнулась на ветру клочкастая поросль каких-то мертвых степных растений.

— Ну как, командир? — бледной улыбкой улыбнулся заросший щетиной комиссар в сером свете утра. — Дотопал все-таки «Максим» до Ергеней!

— Дотопал потому, — сказал Черняховский, — что Шестнадцатая мотодивизия немцев держит оборону не на десяти километрах фронта, а на целой сотне! Оборона растянута в ниточку, нет настоящего эшелонирования фронта, как прошлой зимой. Румыны вообще не в счет. Все это надо сообщить Центру.

Командир оглянулся на лысую равнину внизу, убегающую до низовьев Волги, до берега Каспия, и заря над степью показалась ему невиданно великолепной, а измученные лица диверсантов, обращенных к заре, почти румяными.

Дневали в пологой балке с хорошим обзором. В этой балке можно было ходить в рост. Ходить никому не хотелось, но командир не давал им засиживаться. К полудню заметно потеплело, часто крупными хлопьями падал снег. Все покрылось инеем — одежда, винтовки, ресницы Нонны, командировы усы. Потом хлынул дождь. Насквозь промокшие ушанки давили на голову тяжелее каски. Набрякли грязные сапоги. Все сидели, прижавшись друг к другу, мокрые и унылые. Коля Кулькин напевал «Цыганочку», отбивая зубами чечетку, но это никого не рассмешило. Уж лучше мороз, чем этот ледяной душ с ветром в открытой степи. И обсушиться у костра нельзя!..

Погода была мало похожа на летную, но на севере по-прежнему слышался звук авиамото|ров, и отдаленным громом гремел фронт. Когда перестал дождь и ненадолго прояснилось небо, над степью закружил на большой высоте немецкий разведчик. По блекло-голубому поднебесью за ним тянулся белый инверсионный след с распушенным хвостом.

Черняховский написал карандашом текст радиограммы — сообщил о благополучном переходе фронта.

— А ну, настрой свою музыку! — посмотрев на часы, посиневшими от холода губами сказал он Зое. — Послушаем, что на свете делается. А потом с Центром свяжись. Это зашифруй!

Зоя устроилась поудобнее на дне балки, сняла рукавицы с шерстяными перчатками, подышала на руки. Затем открыла сумку с рацией, подключила анодные и накальные батареи, надела наушники под ушанку. В наушниках послышались разряды, писк морзянки, кто-то тоном благородного возмущения произнес по-русски:

— Вопреки измышлениям большевистской пропаганды ни один солдат доблестной германской армии и пальцем не коснулся русской женщины!..

Зоя покрутила ручку настройки и вдруг прижала обеими ладонями наушники. На лице ее мелькнуло изумление, радость, но в следующее мгновение из застывших глаз хлынули слезы.

— Что там? — чуть не вскрикнул Черняховский. — Чего сырость разводишь?

Зоя, точно очнувшись, сорвала с головы наушники вместе с шапкой и протянула их вперед:

— Слушайте! Слушайте!!

— В ПОСЛЕДНИЙ ЧАС. УСПЕШНОЕ НАСТУПЛЕНИЕ НАШИХ ВОЙСК В РАЙОНЕ ГОРОДА СТАЛИНГРАДА. На днях наши войска, расположенные на подступах Сталинграда, перешли в наступление против немецко-фашистских войск. Прорвав оборонительную линию протяжением тридцать километров на северо-западе в районе Серафимович, а на юге от Сталинграда — протяжением двадцать километров, наши войска за три дня напряженных боев, преодолевая сопротивление противника, продвинулись на шестьдесят-семьдесят километров. Нашими войсками заняты город Калач на восточном берегу Дона, станция Кривомузгинская (Советск), станция и город Абганерово. Таким образом, обе железные дороги, снабжающие войска противника, расположенные восточнее Дона, оказались прерванными…

Командир и комиссар быстро переглянулись: одна из этих железных дорог — Северо-Кавказская — составляла главный объект диверсионной деятельности группы «Максим».

Юрий Левитан перечислял разгромленные дивизии врага, количество пленных, трофеи, число убитых фашистов. А на севере неумолчно гремела канонада. Там шли в наступление танки, кавалерия и пехота 51-й армии.

Черняховский и Максимыч вскочили на ноги и крепко обняли друг друга, а комиссар на радостях поцеловал командира в мокрые усы.

— Я так и знал, Максимыч! — выпалил Черняховский. — Было время — ходили казаки в Восточную Пруссию, и опять пойдут!

Растолкали спящих. Нонна и Валя кинулись обнимать Зою. Комиссар стал записывать сводку. И все впервые увидели, как улыбается командир. Солдатова едва удержали — чуть было не дал салют из автомата! Никакая водка, никакой горячий самый сытный и вкусный обед, ничто на свете не могло так согреть партизан, как это известие о наступлении на фронте.

— Ребятам по глотку водки! — почти громко распорядился командир. — Девчатам — по два глотка воды! И ша! Война еще не кончилась.

Черняховский даже попросил у Зои зеркальце. Зажал автомат между колен, поставил зеркальце на диск и, достав трофейную опасную бритву из Золингена, потер щеки сырым снежком, потом мылом и стал со скрипом сбривать четырехдневную щетину, подправлять усы.

— А ну, комиссар, давай брейся по случаю праздника! — прошептал он весело.

— Да я думаю партизанскую бородищу отпустить, — так же шепотом отвечал Максимыч, поеживаясь. — Как в песне: «Вот когда прогоним фрица, будем стричься, будем бриться!..»

— Нет уж, брейся давай!

Кроме командира, комиссара да еще Солдатова с Киселевым, никто из ребят в группе вообще не брился еще ни разу в жизни.

Тем временем Зоя отстучала синими от холода пальцами на телеграфном ключе группу пятизначных цифр — первую радиограмму с подписью «Максим».

Максимыч брился молча, сосредоточенно, но думал совсем не о бритье. Вытерев лицо носовым платком, он вернул зеркальце Зое и сел рядом с командиром.

— Слушай, Леня, разговор у меня к тебе есть…

— Не могу, — сказал Черняховский.

— Чего не можешь! Да ты не знаешь…

— Знаю, Максимыч. До села твоего отсюда полсотни километров, а там — жена, сынишка. Но я ие могу задерживаться, не могу уклоняться от маршрута. Ты пойми меня, комиссар. Сердцем не поймешь — знаю. Умом пойми.

— Да нешто я не понимаю… Опять пилили мерзлый хлеб.

— Чудно! — с удивленной улыбкой сказал Максимыч.

— Что чудно? — спросил Черняховский.

— На докторов мне чудно! Они меня из-за сердца в армию не взяли — врожденная блокада, аритмия, стенокардия — полный букет. В первую ночь решил: отстану — застрелюсь. А потом будто второе дыхание пришло. Чудно!

— Терпи, казак, атаманом будешь! — Черняховский не знал, что еще сказать, но глаза его сказали все, что нужно.

Четвертая походная ночь. Вся степь словно каток. Из края в край сковал ее гололед. Незаметно пересекли они границу Калмыкии и Ростовской области. Командир вел группы не спеша, с частыми и долгими привалами, чтобы дать всем отдохнуть и втянуться в поход, а то Нонну уже тошнило от усталости. Вода оставалась только в неприкосновенном запасе. Ели снег, но он плохо утолял жажду.

— Веселей, ребята! — говорил комиссар. — Нашим на фронте сейчас труднее приходится! Наступают!

За восемь часов прошли не больше двадцати километров. Коля Кулькин ожил, хотя хромал на обе ноги, и на привале поставил ногу на валявшийся рядом, выбеленный дождями и солнцем череп калмыцкого быка с рогами полумесяцем и продекламировал:

Скажи мне, кудесник, любимец богов,
 Что сбудется в жизни со мною
И скоро ль на радость соседей-врагов
Могильной засыплюсь землею…
И многие в группе вспомнили школу, «пушкинские» тетрадки с рисунком и текстом «Вещего Олега» на обложке.

Растирая замерзшие руки, Зоя развернула рацию. Все окружили ее, дыша паром. Снова Левитан читал «В последний час»: наступление успешно продолжалось, наши войска продвинулись на обоих направлениях на двадцать километров и взяли города Тундутово и Аксай!..

Всю следующую ночь густо валил снег. Группе предстоял опасный переход сначала через дорогу Ремонтное — Заветное, а потом через реку Сал. Комиссар давал голову на отсечение, клялся, что Сал замерз, но Черняховский не мог унять глухого беспокойства: а вдруг не замерз, вдруг на пути группы встанет непреодолимая преграда! Там ведь не из чего построить плот, нет селений с лодками, перебираться же вплавь в пятнадцатиградусный мороз, а потом идти навстречу ледяному ветру — дело немыслимое.

Но группе повезло. Правда, на дороге, ослепленные метелью, они едва не столкнулись с румынским обозом. Да и лед на Сале стал недавно и грозно трещал под ногами, перебираться через него пришлось ползком, держа наготове связанные ремни. Зато не пришлось тратить много времени на пробивание лунки во льду. Лед долбили по очереди саперной лопаткой начальника подрывников — Паши Васильева. Потом Паша одну за другой опускал фляжки в дымящуюся паром лунку.

В шестую ночь перешли дорогу Ремонтное — Зимовники. По-прежнему шуршала под ногами полынь, дул могучий степной ветер, крутила метель, мерцали звезды в черном небе, во фляжках булькала вода из Сала, которую нужно было во что бы то ни стало растянуть еще на три ночных перехода по двадцать пять — тридцать километров каждый — до Маныча.

Утром двадцать шестого группа «Максим» стояла на берегу Западного Маныча.

— Честно говоря, — сказал, закуривая, Володя Солдатов, — я уже не надеялся, что доберемся мы сюда!

— А я, — сказала Нонна, садясь в изнеможении на землю, — ни на минуточку не сомневалась в этом!

Комиссар посмотрел на лиманы Маныча, на замерзшую черную грязь вдоль берегов и сказал:

— Тут недалеко станция Пролетарская, так мне туда перед войной путевку в грязелечебницу давали…

Позади, если проложить прямую по карте, оставался почти трехсоткилометровый степной путь. Но Черняховскому некогда было оглядываться назад. Удастся ли найти здесь воду, годную для питья: ведь вода в соленых лиманах Маныча все равно что отравленная, сплошная соль. Недаром сюда, как говорил Максимыч, казаки с Дона приезжают соль добывать. Продовольствия группе было выдано на десять дней. Остались одни концентраты. Девять суток на сухом пайке. Невольно вспомнились бывшему товароведу сухумского санатория «Агудзера» те капризные отдыхающие, что жаловались на невкусный борщ по-флотски или недожаренный антрекот. Сюда бы этих отдыхающих! Где же брать продовольствие? Предполагалось, что на хуторах Верхний и Нижний Зундов. Но что, если эти хутора сожжены, выселены или заняты немцами?

Передневали в воронке от снаряда над замерзшим озерцом. Все уже почувствовали голод. Делили и жевали несъедобную смесь из раскрошившихся сухарей с махоркой и толом, собранную со дна вещмешков. Допили воду из неприкосновенного запаса.

Десятая ночь… Как только стемнело, командир послал двух партизан вниз по течению Маныча, двух — вверх по течению. Комиссару и Солдатову он дал особое задание:

— Смотрите карту: слева от нас, слева от станции Пролетарская действует группа Кравченко, справа — правее Токмацкого — группа Беспалова. Задача — установить с ними связь. Максимыч, тебе лучше знаком район действия Беспалова, ближе к твоему дому, — пойдешь туда. Заодно подбери подходящее место для диверсии или засады на железной дороге. Солдатов! Перейдешь через Маныч, пошаришь в хуторах на той стороне. Если наткнетесь на наших — пароль: «Иду к родным», отзыв: «У нас одна дорога». Где можно, набирайте продуктов. Зря не рискуйте! Я ночью пойду в Зундовские хутора. За себя оставляю Васильева. Сбор здесь, в этой воронке. Если мы перебазируемся, то оставим записку в «почтовом ящике» — вот под тем лошадиным черепом. Запасная явка — там, где первый раз вышли на Маныч. Пароль для нашей группы: «Винтовка», отзыв: «Волга».

Так по пяти разным направлениям разошлись разведчики группы «Максим».

В полночь Черняховский, прихватив с собой Володю Анастасиади, пробрался в один из домов Верхнего Зундова, поговорил с перепуганной молодухой и узнал — ока утром была на базаре в Пролетарской — Сальск и Пролетарская забиты немецкими войсками, все гражданские перевозки отменены, войска, танки, пушки прибывают с Северного Кавказа. К Волге только один им путь — по «железке». Ходит слух, будто немцы вот-вот займут все хутора — на Маныче.

— А вы-то кто будете? — опасливо спросила молодуха в теплой горенке.

— Окруженцы мы, — ответил командир. — К своим пробираемся. Свет не надо зажигать! Я фонариком посвечу.

— Обкруженцев тут летось ужас сколько шло, — сказала молодуха. — Может, и мой где-то горе мыкает…

— Поесть бы что…

— Чем богаты… Сальца я тут маленько на соль выменяла…

— Нас тут целый взвод проходом, может, еще что подкинете?

— А куда путь держите?

— Да к фронту… Молодуха отрезала командиру два куска сала и краюху свежего хлеба. Проводив его в сени, шепнула:

— Идите с богом! И знайте: каратели тут конные по степу гоняют. В одночасье порешат… Берегитесь! За голову каждого партизана гестапо обещало десять тысяч рублей! Хутор Первомайский немцы дотла сожгли — говорят, за связь с партизанами!

Над избами косо висел новорожденный месяц. Нудно брехал хуторской пес. Скрипел снег под ногами. В морозном воздухе еле слышно, по-комариному, прогудел паровозный гудок.

В воронке, тесно прижавшись друг к другу, спали девушки. Только что вернулись Клепов и Хаврошин — с хорошим известием. Пройдя километров шесть-семь вниз по берегу Маныча, они набрели на целую систему окопов, траншей и блиндажей, давно, еще летом, оставленных Красной Армией. Вся группа может великолепно устроиться в блиндаже на нарах с соломой. Только печки там не хватает!

— Девчата давно спят? — спросил командир Колю Кулькина, стоявшего на часах.

— Да часа четыре уже.

— Как четыре?! Они ж обморозятся! Голову оторву!

Он кинулся к девушкам, стал тормошить их: — А ну, будет дрыхать! Кому говорят! Приказываю встать!

— Я их будил, — оправдывался Васильев, — а они знаете, куда меня послали…

Девчат спросонку бил озноб.

— Ног совсем не чую… — пробормотала Валя.

— Кулькин! Васильев! Сюда! Снимайте с них сапоги! Растирайте снегом, потом водкой!

Володя Анастасиади повалился на колени перед Нонной, стал стягивать с нее сапоги. Командир колол Зое финкой ноги:

— Вот тут чувствуешь? А тут? А здесь? Кулькин, давай портянки, газеты из мешков! Ходите! Ногами топайте, черт бы вас всех побрал!

И только Коля Кулькин подсмотрел в темноте, какие глаза были у Зои, когда командир растирал ей ноги. Нет, на него, Кулькина, никто, никто еще в жизни, даже милосердная сестра Настя, так не смотрел…

За Манычем раскатисто протарахтела автоматная очередь, другая, а следом грянул целый шквал стрельбы из винтовок и автоматов.

— Солдатов?! — ахнул Кулькин.

— Стреляют только из немецких автоматов и винтовок, — по звуку выстрелов уверенно определил Черняховский. — Солдатов дал бы сдачи.

Минуты через две-три стрельба смолкла, а еще через час пришли Солдатов с Ваней Сидоровым.

— В переплет мы с Ваней попали, — пожаловался с нарочито равнодушным видом Солдатов. — Дорога там за Манычем, та, что из Сальска в Яшалту идет, вся как есть фрицами забита. Туда мы с Ваней кое-как перемахнули, а обратно — ну, никак! Залегли мы там в балочке, притаились, а к нам эс-эс один спускается из колонны и нахально эдак штаны снимает. Только мы его с Ваней тихо на тот свет отправили, другой эс-эс прет, тоже по большому делу. А за ним третий. Усадили мы их рядом — и деру! С километр в темноте отошли, а тут как грохнет сзади — видать, обнаружили ту тройку, шухер подняли. Пули кругом свистели, но я заговоренный от пуль, до Волги прошел — ни разу не царапнуло!

Командир перевел невеселый взгляд на Ваню Сидорова.

— Так все было, Сидоров? Только правду давай, а нет — я тебя как Сидорову козу…

— Честное беспартийное! — горячо вмешался Солдатов. — Святой истинный крест! Да вот и документики ихние!

Он небрежно вытащил из-за пазухи три «зольд-буха» — солдатские книжки.

— Так все и было, товарищ командир! — мальчишеским голоском, без особой уверенности проговорил Ваня Сидоров. Этот застенчивый, как красная девица, недавний девятиклассник из села Малая Ивановка Дубовского района Сталинградской области еще никак не мог прийти в себя от удивления, что он взаправдашний партизан и воюет в тылу врага.

— Ладно, разберемся! — с глухой угрозой произнес командир. — О Кравченко что-нибудь удалось узнать?

Солдатов наклонился к командиру и прошептал ему на ухо:

— Группу Кравченко немцы окружили в степи и перебили всех до единого. Об этом приказы с черным орлом вывешены на хуторах…

— Ясно! — только и сказал Черняховский и стал нашаривать в кармане мятую пачку папирос.

— Винтовка! — громко сказал Кулькин, стоявший на посту.

Из темноты послышался голос Степы Киселева:

— Волга!

Киселеву и Владимирову не удалось найти подходящего места для базы.

— Видели тропинку и прорубь, — докладывал Киселев. — Напились воды. Фляжки наполнили. Ничего, похожа на жигулевское, только соли многовато.

Солдатов даже крякнул от удовольствия.

— Степа! Комсорг!.. — жалобно взмолился он. — Не растравляй душу!

До пяти утра ждали комиссара, но Максимыч не вернулся. Тогда командир оставил записку в лошадином черепе и повел группу за Клеповым и Хаврошиным, туда, где в курганах на Маныче в конце лета проходила оборона 51-й армии. На рассвете группа обосновалась в большом блиндаже с отличными ходами сообщения. Командир послал Васильева проверить, не заминирован ли блиндаж. С ним по своей охоте двинулся Солдатов.

— Сюда! — тут же позвал он громко. — Какие тут мины! Блиндаж наши строили, видать, под штаб батальона. А потом немцы его заняли — видите, красоток своих голых на стены понавесили. Зачем же немцам блиндаж в собственном тылу минировать! А вот насекомых как пить дать наберемся — это уж точно!

— Фу ты! — воскликнула Валя Заикина. — Вечно ты, Солдатов, гадости говоришь!

Командир распорядился:

— Оружие оставить у двери, а то тепло надышим и автоматы запотеют, заржавеют в тепле, а вынесешь — сразу намертво замерзнут.

Кроме часовых, все уснули рядом на застланных соломой нарах. И впервые как следует выспались. Все, кроме командира. Ему не давали уснуть неотвязные, беспокойные мысли. И прежде всего — о комиссаре. Где он? Что с ним?

Кулькин, проснувшись, начал азартно чесаться, пугая девчат. Никто не засмеялся.

Пополудни, во время метели, ребята разломали в соседнем блиндаже нары на дрова, развели у себя костер и, соблюдая все мыслимые меры предосторожности, впервые за десять дней обсушились у огня, растопили снегу и сварили в новеньких, еще не закоптелых котелках горячее: кашу из гречневого концентрата с салом.

Солдатов продемонстрировал собственный метод скоростной сушки обуви: разогрев в костре небольшую кучку камешков, собранных им тут же в землянке, он сунул эти камешки в выжатые носки и портянки, а потом в снятые сапоги.

За дверью завывал свирепый ветер, а ребята после завтрака забрались на нары и, прижавшись друг к другу, тихо напевали.

Черняховский достал из «сидора» военный немецко-русский словарь, положил на грубо сколоченный стол зеленовато-серые солдатские книжки немцев. Через час он подозвал к себе Солдатова.

— Ага! Значит, эсэсовцев, говоришь, порешили? Почему-то все у нас эсэсовцев убивают, каждый немец у нас эсэсовец, не знаем того, что на целую группу армий одна эсэсовская дивизия приходится. Или, может, просто хвастаем, а? Вот этот дядя, — он поднял первый «зольдбух», — был ефрейтором мотовзвода по обслуживанию полевых скотобоен… — В блиндаже пробежал смешок. — Этот был трубачом из дивизионного оркестра… — Тут засмеялись громче. — А этот, верно, был начальником — начальником снегоочистительной команды!

Командиру пришлось поднять руку, чтобы унять расходившихся партизан. У Солдатова был до того сконфуженный вид, что и сам Черняховский не смог сдержать улыбку.

— Да пойди разбери их, чертей, в темноте! — бормотал Солдатов. — Не могли же мы у них звание и должность спрашивать!..

Метель еще выла за дверью, надувала снег в щели.

Пришел, позевывая, с поста, Коля Кулькин, выскреб со дна котелка оставленную ему кашу, закурил от трута и, попыхивая самокруткой, погладил живот.

— А что, братцы, тут жить можно! Неплохо мы устроились! Комфорт! Курорт!

— Как в санатории «Агудзера», — усмехнулся командир, надевая рукавицы. — Фрицам небось тоже известно, что во всей степи партизанам негде больше укрыться. — Он поднял автомат со стола. — Васильев! Бери лопату, тол, штук восемь мин. Сидоров! Хаврошин! Пошли, будем минировать подступы к этому курорту.

После минирования, уже в сумерках, командир вывел всех из блиндажа и показал, где, в каких местах заложены мины.


Пришла ночь, а комиссара и Лунгора все не было.

— Глядите в оба! — наставлял командир часовых. — Чтобы наши на мины не попали!

Перед сном, впервые за несколько суток, слушали известия.

Сначала поймали какую-то немецкую станцию на русском языке. Подручный Геббельса врал, будто за два дня «доблестная германская армия», отражая наступление Советской Армии, прорвавшей германскую оборону на Волге, разбила десять советских танковых бригад и стрелковых дивизий. По его словам, эти «успехи» были достигнуты благодаря «новому, чрезвычайно эффективному вооружению» — танкам-огнеметам, которые перебрасывали пламя через пятиэтажные дома, и благодаря электрическим пулеметам, выпускавшим три тысячи пуль в минуту.

— Брешут, собаки! — авторитетно заявил командир.

Москва коротко сообщала: наступление продолжается на прежних направлениях.

Ночь прошла спокойно. Командира мучила бессонница. Он слышал, как Солдатов долго вздрагивал и скулил во сне, не давая спать соседу — Павлу Васильеву. Наконец Павел осторожно ткнул Солдатова в бок. Тот проснулся, как просыпаются разведчики — мгновенно и в полном сознании.

— Ты что, Гитлера во сне увидал? — шепотом спросил в темноте Павел. — Дерешься во сне.

— Нет, не Гитлера, — ответил Солдатов, отирая потный лоб. — А тех трех фрицев, трубача того… Тьфу ты, наваждение какое! Закурим, что ли?

— На кури, мне не хочется.

— А я уж на махорку перешел. Понимаешь, кореш, какая штука, я их вовсе не жалею, в сети всегда больше малька, чем щук, идет, а по ночам, когда я несознательный, всякая хреновина в голову лезет. А знаешь почему? Да все потому, что первого «языка» — ефрейтора пришлось мне в воронке на «ничьей земле» прирезать. И напомнил мне этот первенец рассказ один из школьного учебника. Помнишь, про двух солдат в воронке — немца и нашего? Встретились как враги, а расстались товарищами. Сильный рассказец. Ведь чему учили нас? «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» и все такое, а вот опять приходится пролетарию пролетария убивать. Горы трупов от Волги до самой границы, и ведь почти все простой, рядовой народ, иваны да иоганны, фролы да фрицы.

— Оболванил Гитлер ихний рабочий класс. В этом вся трагедия. Я об этом долго думал и отлично понимаю тебя. И я на мушку всегда офицера или там эсэсовца стараюсь взять, но ведь всякое бывает…

— Да ты мне политинформацию не читай, сами с усами, да я их, как бешеных собак…

— Спи давай!..

Командир еще долго не спал, раздумывал над услышанным.

Ночь прошла спокойно. Когда рассвело, сварили пшенную кашу с салом.

— Оставьте Максимычу и Лунгору! — сказал командир.

— Вот еще! Может, они совсем не придут, — неудачно пошутил Солдатов.

Черняховский прыгнул к нему, схватил за ворот так, что ватник затрещал, но потом разжал руки, выпрямился…

— Оставьте комиссару и Лунгору! — повторил он спокойно.

И вдруг прислушался. Кто-то шел к блиндажу. Скрипел снег. Не один шел — двое!..

— Здорово, орлы! — громко сказал Максимыч, распахивая дверь. За ним — Коля Лунгор с мешком за спиной.

Ничего страшного не произошло, просто рассвет застал их далеко от лагеря и весь день пришлось пролежать в степи. Спасибо метели, никто их не заметил.

— Как же вы не замерзли?

— Сами удивляемся. Метод такой изобрели: по степи катаемся, брыкаемся, ругаемся, очень даже помогает. А потом мы до окопов доползли, там без ветру легче было.

— К железной дороге подходили?

— Не успели. Зато побывали на хуторе у одного деда под разъездом Куреным и отоварились там да про беспаловцев узнали…

— Отойдем-ка, Максимыч! — Черняховский отвел Максимыча в сторону. — Ну? Только тихо!

— Они не дошли. Дневали в пустом овечьем загоне. На них напоролись румыны. Двоих убили, третий умчался на коне, привел карателей с минометами. Каратели окружили кошару. Никто не сдался. Всех перестреляли и мертвых повесили. Ничего сделать не успели…

— Так… — хрипло произнес Черняховский.

«У нас с вами одна дорога…» Сердце командира больно сжалось. Он знал и Беспалова и Кравченко по спецшколе. Опытные боевые командиры. Беспалов, чем-то похожий на Солдатова, весь горел отвагой, ему не терпелось «задать немцам перца», Кравченко был хитрее, осторожнее, хорошо знал эту степь… Не дождется майор Добросердов своих лучших командиров. Не пригодится пароль «Иду к родным» и отзыв «У нас одна дорога…».

А ребята и девчата, сидя и лежа на нарах, радуясь тому, что снова они все вместе, доскребли котелки и тихо пели:

Орленок, орленок! Взлети выше солнца
И степи с высот огляди!
Навеки умолкли веселые хлопцы…
Беспалов и Кравченко и с ними почти три десятка веселых хлопцев. Самых боевых. Самых лучших. Таких орлят, как вот этот Володя Анастасиади, запевала группы «Максим». Как не унывающий нигде и никогда весельчак и балагур Коля Кулькин. Как этот не знающий страха архаровец Володька Солда-тов, за которым нужен глаз да глаз. У Кравченко и Беспалова тоже были свои девушки — свои Зои, Вали и Нонны…

Не хочется думать о смерти, поверь мне,
 В семнадцать мальчишеских лет!
Черняховский провел ладонью по горячему потному лбу. Кажется, жар, температура держится уже пятый день. Может, простуда, а может, от раны — она открылась на вторую ночь после перехода фронта. Надо бы посыпать стрептоцидом, но только так, чтоб никто не видел, чтоб никто не усомнился в силах командира.

Черняховский устало сел за стол, достал из полевой сумки блокнот и карандаш. Пора радировать Добросердову. Но не дописав радиограмму, он скомкал листок в кулаке. Нет! Сначала надо что-то сделать, надо ударить по гитлеровцам, надо отомстить. И сообщить майору, Центру, Москве о гибели групп Кравченко и Беспалова и об ударе, нанесенном за них группой «Максим», в одной радиограмме. Так будет легче для майора, легче для тех, кто вслед за «Максимом» отправится в тыл врага, в эти гиблые мертвые степи…

Он раскрыл на столе карту, подозвал Максимыча и Солдатова.

Солдатов не заставил себя ждать, а Максимыч как сел, так и уснул, и снились уставшему комиссару совсем не комиссарские сны, а давно исчезнувший стог сена у проселка на Кичкино и тот знойный день с дурманящим запахом полыни, когда он, комсомольский вожак Васька Быковский, впервые осмелился поцеловать свою Оленьку…

— Буди! — сказал командир Солдатову.

— Завтра ночью, — начал он, когда к нему подошли комиссар и Солдатов, — идем в командирскую разведку на железную дорогу. Напрямик до железки — на восток километров тринадцать, но волки не ходят на охоту близ логова. Двинем на север, вот к этому выступу, где железка поворачивает под Орловской. Туда и обратно около сорока километров. Беру с собой Васильева и Киселева. За старшего оставляю тебя, Максимыч. Что скажешь?

— Правильное решение. Тем более что от этого блиндажа до самой Орловской и дальше, к Дону, тянутся окопы. Сам их рыл, комсомолию Заветинского района привозил сюда летом.

— А к железке окопы подходят? — быстро спросил Черняховский, устремив на Максимыча загоревшиеся глаза.

— Да вроде подходят, точно не помню. В конце июля там фронт проходил.

— Вот это мы и проверим. Может, придется там не одну, а две ночи пробыть.

— Возьми меня с собой.

— Нельзя. Если что случится со мной, только ты, Максимыч, сможешь командовать группой.

Всю ночь шли Черняховский, Васильев и Киселев по окопам на север. Молодой месяц смотрел вниз, в темные щели брошенных войсками позиций, заглядывал в пустые мрачные амбразуры, серебрил снег на закопченном, навсегда остановившемся изуродованном танке и навсегда замолкшем разбитом противотанковом орудии. На ржавых петлях зловеще скрипели двери блиндажей, в давно не хоженных ходах сообщения свистел степной ветер, под ногами в орудийных и пулеметных окопах звякали, стучали снарядные гильзы, расстрелянные пулеметные ленты. На бруствере лежала заполненная снегом продырявленная осколком немецкая каска.

Вдруг Киселев поднял над головой автомат: «Вижу противника!» Впереди, метрах в пятнадцати, стоял в стрелковом окопе солдат в каске с винтовкой за спиной. Черняховский минуты три, не мигая, смотрел на совершенно неподвижного солдата, потом, когда на месяц набежало облако, пополз вперед с финкой в зубах… Это было соломенное чучело в каске, с палкой, неизвестно кем и зачем поставленное над окопом.

И опять тянулись странно тихие траншеи с будто замороженным грохотом бушевавшего здесь огневого шквала.

Командир остался доволен результатами рекогносцировки. Окопы не только почти вплотную подступали к закруглению пути, но они нашли и такое место, где, перешагивая через окопы, выходили к «железке» сосенкиснегозащитной лесной полосы. Черняховский глазам не верил: на карте эти сосны не были обозначены. Ну, прямо мираж в пустыне! В голове командира зарождался дерзкий план.

До рассвета над железной дорогой гудели трехмоторные транспортные самолеты «юнкерс-52». В Сталинград они переправляли боеприпасы и продовольствие, из Сталинграда — раненых.

Под утро партизаны отошли километра на три, залегли в окопе и по очереди наблюдали в бинокль за движением по железной дороге. Всего полтора года назад — в это трудно было поверить Черняховскому — здесь ехали веселые, беспечные люди на юг, с путевкой в санаторий «Агудзера»…

Можно было не опасаться, что немцы заметят блеск стекол бинокля — солнце вставало у партизан за спиной. С утра на восток один за другим потянулись войсковые и грузовые эшелоны. Некоторые из них шли с двойной тягой. Потом над дорогой разгорелось воздушное сражение. Барражировавшие над дорогой «юнкерсы» — на фронте их называли скрипунами — пытались отогнать наших штурмовиков. Немцы из эшелона разбежались по степи. Обе стороны вызвали подкрепления. С востока прилетела эскадрилья из двенадцати истребителей какого-то нового типа. Их перехватила эскадрилья желто-серых «мессеров». Тарахтели крупнокалиберные пулеметы, стучали авиапушки. Кусая губы, то замирая, то размахивая кулаками от возбуждения, следили партизаны за ходом боя. Самолеты вертикально взмывали в небо, пикировали, шли, казалось, на таран. Три наших «ястребка» упали в степь, три «мессера» кострами горели на земле, а четвертый, волоча дымный хвост, с нарастающим сиренным воем и грохотом врезался в землю в каких-нибудь трехстах метрах от окопа, где прятались партизаны,

— Назад! — скомандовал Черняховский и, пригнувшись, побежал по окопу.

Они укрылись в двух километрах от догоревшего «мессера». Минут через сорок к обломкам подъехал штабной вездеход с отрядом всадников. Немцы покрутились вокруг места катастрофы, покопались в дымящих обломках, сфотографировали их и уехали обратно в сторону Орловской.

На полотне немецкая ремонтная команда чинила разрушенный бомбами путь. Не успели двинуться эшелоны на восток, как вновь, заправившись горючим, прилетели наши штурмовики. Опять разгорелся скоротечный трескучий бой в голубом поднебесье. Но вскоре небо заволокло свинцовой хмарой, самолеты улетели, и эшелоны опять пошли на восток. Теперь никто им не мешал. За весь день Черняховский не увидел на полотне или близ него ни одного патруля или охранника.

На базе их заждались. В блиндаже пахло махоркой и легким табаком, пропотевшим бельем, каким-то варевом. Москва передала, что началось новое наступление на Центральном фронте, под Великими Луками и Ржевом. Наступление под Сталинградом успешно продолжалось: наши войска прорвали новую линию обороны врага по восточному берегу Дона, взяли в плен с девятнадцатого ноября шестьдесят шесть тысяч солдат и офицеров и массу трофеев! Особенно ликовали сталинградцы — Степа Киселев, бывший техник из Сталинграда, Коля Кулькин, бывший столяр из поселка Ворошилова, Ваня Сидоров и Валя Заикина, тоже считавшие себя сталинградцами.

Черняховский немедленно достал карту, пометил на ней освобожденные пункты. Он подозвал комиссара. Сомнения не оставалось: клещи сомкнулись, город стал «котлом», где окружены большие силы немцев! Судя по тому, что творилось над железной дорогой, немцы обязательно попытаются прорвать кольцо вокруг города.

На обед съели последние концентраты, последнее сало, последний хлеб.

— Добавки по блату не будет? — спросил Кулькин девчат, засовывая ложку за голенище.

— За добавкой, — ответила Нонна, выскребая ложкой котелок, — на продпункт сходи, тут недалеко — на станции Пролетарской. По аттестату получишь.

— Там дадут, — согласился Кулькин. — Девять граммов. В блестящей упаковке. Догонят и еще дадут.

Не все новички поняли, что Кулькин говорит о пуле.

Черняховский призадумался. Что делать? С чего начать? Провести хозяйственную операцию, раздобыть на хуторах продукты, накормить ребят и потом повести группу на боевую операцию? Или сначала ударить по врагу, а затем уже позаботиться о еде? Что думает по этому поводу комиссар?

— Оно конечно, на пустое брюхо много не навоюешь, — сказал Максимыч. — Согласно «Спутнику партизана» можно есть кашу из березовой коры, только вот загвоздка, березы тут днем с огнем не сыщешь! Но и харч тут добывать тоже риск громадный! Может, Кравченко и Беспалов не с того конца взялись…

Они помолчали, закуривая. Потом командир спросил:

— Как вы тут без меня?

— Нормально, — понизил голос Максимыч. — Анастасьев занятно про Москву рассказывал, про балет «Лебединое озеро» — только он один из нас его видел. И Мавзолей тоже. Потом дурачились. Кулькин и Анастасьев представляли танец маленьких лебедей — умора! Только вот какая неприятность: Солдатов, тут за девчатами начал ухаживать, с Анастасьевым из-за Нонны в конфликт вступил. Тут и я проснулся, разобрался в конфликте. Хочу с тобой и комсоргом Киселевым посоветоваться — может, стоит открытое комсомольское собрание провести, поставить на повестку дня такой вопрос: «Любовь и текущий момент»…

— Доклад твой, содокладчик Солдатов, — улыбнулся Черняховский. — Какую резолюцию предлагаешь?

— Я серьезно. Думаю, надо договориться всем, чтобы любовь всякую отложить до полного выполнения задания, до возвращения на Большую землю.

— Эх, Максимыч, Максимыч! Дорогой ты мой человек! — со вздохом проговорил Черняховский. — Значит, так. Сначала — минуем железку, а на обратном пути — набираем продуктов! Подготовку начинаем немедленно. Сводки записывал? Дай почитать.

Два-три раза командир взглянул в сторону Нонны и двух Володей. Любовь! Вспомнилось, раз лежал он в засаде перед заминированной лесной полянкой.

На полянке тишь, красота, белые купавки, красные смолянки, ирисы и лютики. А под цветами — мины. Вот так и любовь в текущий момент… Или бабочку-капустницу он раз видел на согретом солнцем рельсе…

Батарея электрофонарика заметно села. Черняховский направил тускло-желтый луч на исписанные комиссаром листки. «Вечернее сообщение 28 ноября… наши войска, преодолевая сопротивление противника, продолжали наступление на прежних направлениях…» А что делают партизаны? «Партизанский отряд, действующий в Смоленской области, произвел налет на одну железнодорожную станцию… В результате налета уничтожено 370 немецко-фашистских захватчиков… взорван эшелон с находившимися на платформах 17 самолетами, второй эшелон с бронетягачами… разрушены пути и здание станции…» Вот это да, вот это налет!.. Но группе «Максим» такой налет не по силам.

Черняховский не мог знать, что в сводке шла речь об одной из самых смелых, крупных и результативных партизанских операций всей войны — станцию Пригорье на железной дороге Брянск — Рославль разгромила группа партизанских бригад Клетнянских лесов под общим командованием «клетнянского бати» — подполковника Тимофея Михайловича Коротченкова.

Максимыч ткнул пальцем в следующий абзац.

— Что делают, сволочи! Это я ребятам два раза читал. Живыми к ним в лапы лучше не попадаться!

«…Наши бойцы обнаружили растерзанные трупы двух советских танкистов… Озверелые гитлеровцы подвергли раненых советских бойцов чудовищным пыткам и замучили их насмерть».

«Утреннее сообщение 29 ноября… Партизанский отряд, действующий на Северном Кавказе, пустил под откос вражеский железнодорожный эшелон с боеприпасами и живой силой… Движение на этом участке железной дороги было прекращено на три дня…»

— Это кто-то из наших! — сказал, едва сдерживая волнение, Черняховский. — Из нашей спецшколы!

А у нас под носом — эшелоны идут и идут! Нет Беспалова, нет Кравченко — одни мы остались. И у нас самый важный участок — там, где, может, вся война решается! Хотя бы на несколько часов, на час задержать немцев! Перерубить главную артерию, аорту!..

По рукам пошли двухгорловые банки с оружейным маслом и щелочью, протирки, ершики. Черняховский придирчиво осматривал каждый автомат, каждую винтовку. По его указанию снайпер Коля Кулькин зарядил свою винтовку спецпатронами, надел на дуло глушитель — словом, подготовил к бою «бесшумку».

Володя Анастасиади украдкой наблюдал за Нонной — вот она оттопырила нижнюю губу и сдула с глаз непокорную прядь блестящих черных волос…

— Ты посмотри на этих кастрюлек! — смеялся Солдатов, показывая на девчат, чистивших карабины. — Будто швейную машинку налаживают! А хотите, пацаны, посмотреть, как ваши папы на фронте в кромешных потемках разбирают и собирают свое боевое оружие? А ну, Анастасьев, завяжи мне чем-нибудь глаза!

— На портянку! — мрачно предложил Анастасиади.

— «Уймитесь, волнения страсти!»… — пропел Солдатов, рассмеялся и надвинул на глаза ушанку. — Засекай время!

Постелив на колени шинель, с непостижимой ловкостью этот фокусник вслепую разобрал и собрал свой ППШ, напевая:

— «Темная ночь, только пули свистят по степи…»…Вечером первого декабря Зоя не смогла связаться в назначенное время с Центром. На основных и запасных волнах наперебой панически голосили немцы, шифром, а то и в открытую зовя на помощь, обещая помощь, призывая держаться до последнего. Зоя переключилась на Москву. Наши войска, преодолевая упорное сопротивление противника, продолжали наступление… Наши летчики уничтожили пятьдесят трехмоторных транспортных самолетов противника…

Черняховскому было ясно — люфтваффе пытаются перекинуть воздушный мост к своей окруженной группировке, по воздуху снабдить ее всем необходимым для отражения советских атак, пока здесь, по железной дороге, вермахт подбрасывает ударные войска для ее вызволения. Судя по сводке, немцы в «котле» упорно дерутся в надежде, что помощь придет, что Гитлер спасет их.

— Попробуй вызвать Центр в ночной сеанс! — сказал Зое командир, в который раз просматривая листок расписания связи.

И Зоя снова и снова выстукивала трехбуквенные позывные группы «Максим».

Было уже за полночь, и почти все в блиндаже спали, когда она сказала:

— Есть связь!

И командир вдруг положил руку на Зоино плечо и ласково погладил его. Зоя посмотрела на него удивленно и даже с каким-то испугом, а Валя ткнула ее локтем в бок и шепнула:

— Не тушуйся, девка!

Зоя переключилась на передачу.

Проверяя анод, накал, настройку, записывая группы пятизначных чисел, которые ей передавал незнакомый радист на радиоузле в Астрахани, Зоя все время чувствовала на себе взгляд командира.

Откуда Зое было знать, что командир думает вовсе не о ней, а о связи с Центром и о том месте под станцией Орловской, где почти вплотную к полотну подходят сосны и окопы.

Зоя думала, машинально записывая цифры, что она черт знает как выглядит все эти дни, что надо, душа моя девица, несмотря ни на что следить за собой, если хочешь, чтобы… А ногти, ногти-то! Рука на ключе, никуда ее не спрячешь!.. Но тут пропала связь, и Зоя стала отчаянно крутить ручку настройки, пока снова не услышала знакомый «почерк» астраханского радиста. Для верности Зоя попросила радиста повторить радиограмму, потом достала секретный рулон с шифром и быстро расшифровала ее.

Черняховский молча прочитал радиограмму и протянул ее комиссару. Потом он встал и, повесив на плечо автомат, вышел на воздух и долго, слушая частое и сильное биение собственного сердца, смотрел на звезды, на облака, на черные курганы.

Ему, командиру группы «Максим», казалось сейчас, что всю свою жизнь, с ранней юности, он, сам того не зная, неуклонно, бесповоротно шел к тому судьбой предназначенному ему месту, где к железной дороге под Орловской подходили точно нарочно вырытые окопы и точно специально посаженные в степи сосны.

Комиссар еще раз прочитал радиограмму командования. В ней было два самых главных слова: «Перекрыть дорогу!» Как и командир, он сразу понял: в этом задании и был смысл адски трудного похода, самого существования группы «Максим». Командование знало, что, когда начнется наступление, по этой жизненно важной дороге ударит горстка смельчаков.

Максимыч вышел вслед за командиром и молча встал рядом с ним у присыпанного снегом бруствера. Долго стояли они, покуривая в кулак, думая о довоенной жизни, о пятнадцати месяцах воины и о завтрашнем деле. Потом командир сказал тихо:

— Ты дал мне рекомендацию. Я не все рассказал о себе.

Комиссар молчал.

— Я и в анкетах врал. Потому что хотел быть на фронте, в тылу врага. Это мое право, и никто не может отнять его у меня. В армии я часто слышал: «После войны восстановим все в точности как было!» А я не хочу как было. Я хочу, чтобы было намного лучше!

Комиссар молчал.

— Ты слышал про железный поток, про Таманский поход восемнадцатого года? Двадцать четыре года назад время было такое же трудное — немцы наступали от Ростова на Батайск, белые рвались на Кубань, наши были отрезаны на Тамани. Кругом белоказаки. Но сорок тысяч бойцов прорубили себе путь — недалеко отсюда — через Новороссийск, Туапсе и Армавир. Пятьсот километров на соединение со своими вел их Ковтюх. А один из отрядов красных казаков у Ковтюха вел мой батька. Комиссар молча затушил самокрутку.

— В тридцать седьмом их арестовали — Ковтюха, моего отца и многих других. Не знаю, кому и зачем это понадобилось, только я никогда не поверю, что они враги народа. Теперь я хочу, чтобы ты это знал.

После долгого молчания комиссар сказал:

— Дай, друг, докурить! У тебя покрепче. Комиссар думал о Таманском походе, которым прошел Черняховский-отец, и о не менее трудном походе по калмыцким и Сальским степям Черняховского-сына, о железном потоке, который повторился через два десятка лет, и о том, что такие два поколения непобедимы.

8. Они победили грозу

Смерть проще, чем ты думал, и у героев нет лучезарного орла. А бой еще более жесток, чем ты предполагал, и чтобы выстоять и добиться победы, нужны безмерные силы.

Юлиус Фучик 
За степными курганами тревожно догорала алая заря. Курганы стали розовыми, потом чернильно-синими, еще поздней — фиолетово-черными.

Вечером второго декабря — пятнадцатого дня в тылу врага — перед выходом на задание группа «Максим» слушала вечернее сообщение Совинформбюро. Чтобы было слышнее, Зоя положила наушники в алюминиевый котелок.

— «В течение второго декабря наши войска в районе города Сталинграда и на Центральном фронте, преодолевая упорное сопротивление противника, продолжали наступление на прежних направлениях и заняли несколько населенных пунктов…»

Дальше Москва сообщала, что юго-западнее Сталинграда — на ближайшем к району группы «Максим» направлении — часть, где командиром товарищ Русских, заняла безымянную высоту и что партизаны Калининской области пустили под откос три воинских эшелона.

Сначала командир хотел было оставить радистку с охраной в блиндаже, но она умолила его взять ее с собой. Он принял такое решение, конечно, не потому, что Зое не хотелось оставаться одной, а потому, что днем со, стороны Нижнего Зундова донесся звук дизелей. Значит, рядом, под боком враг, и вдруг ему вздумается искать в окопах партизан или готовить эти брошенные окопы для обороны против советских войск, которые, наверное, скоро вернутся сюда!

— Зарядить винтовки бронебойно-зажигательными! — скомандовал перед выходом командир, и ребята, доставая из подсумков патроны, переглянулись многозначительно.

Вечер выдался лунный, светлый. Блестели за плечами вороненые дула винтовок. От возбуждения Володька Анастасиади до того разошелся, что на ходу затеял с Колей Хаврошиным и другими ребятами игру в снежки. Комиссар с необычной для него строгостью прикрикнул на ребят, но Черняховский сказал:

— А ну, посмотрим, кто дальше кинет!

И внимательно проследив за результатами состязания, сказал:

— Анастасиади, Солдатов, Киселев, будете нашими гранатометчиками.

Потом небо обложили снеговые тучи, закрутила метель, но новички шли весело. На первом привале Володька Анастасиади, путая строфы, декламировал Блока:

Черный вечер.
Белый снег.
Ветер, ветер!
На ногах не стоит человек.
Ветер, ветер —
На всем божьем свете!..
Гуляет ветер, порхает снег.
Идут двенадцать человек…
— Почему двенадцать? — спросила Нонна. — А мы что, не люди? Нас пятнадцать!

— А вы, кастрюльки, не в счет! — пошутил Солдатов. — Даже для сугреву не годитесь!

Девчата зашептали о чем-то своем, секретном, а комиссар вздохнул, глядя в темноте на Валю и Солдатова. Он уже давно заметил, какие взгляды кидала Заикина на лихого разведчика. Комиссару хотелось придумать какие-то особые, за сердце берущие слова для деликатной беседы о любви и боевой дружбе, но мысли его неудержимо уносились в знакомый дом в селе Кичкино, в котором метет сейчас вот эта самая метель и в котором ждет его Оля с сынишкой…

Разыгралась чтой-то вьюга,
 Ой, вьюга, ой, вьюга,
Не видать совсем друг друга
 За четыре за шага!
Черняховский удивил всех, встав и негромко добавив:

И идут без имени святого
все двенадцать — вдаль,
 Ко всему готовы,
Ничего не жаль.
На привале Черняховский сказал:

— Ночью, думаю, будет бой. Помните: в ночном бою самое главное — это собрать в кулак всю энергию, волю и нервы. Немец боится ночи. Ночь — союзница партизана. Первое дело — внезапность, быстрота и натиск.

Командир отстал, чтобы выпить воды из фляги — его мучил жар — и увидел шедшую гуськом группу со стороны, увидел под необъятным мрачным куполом неба в бескрайней степи горстку людей, и тоска и тревога защемили сердце.

Они шли по голой степи, а ветер дул все сильнее и все чернее становилась ночь. И внезапно вслед за белым снегом смерчем налетела черная буря — шурган. Теперь вьюга пылила им в очи снежным прахом вперемешку с мелкой сыпучей пылью, била шипя, точно из пескоструйного аппарата. Снег таял на распаленных лицах, пыль превращалась в грязь. На лице нарастала ледяная черная маска. Пыль забивалась в уши, за ворот, в рукава, на зубах скрипел песок. Они шли плотной, неразрывной цепочкой, крепко держась за руки, сменяя ведущего, когда он уже ничего не видел впереди.

Наконец опять потянулись окопы. Там было тише и нельзя было сбиться с пути. Черняховский провел группу мимо чучела с каской, мимо обломков «мессера», и тогда услышали далекий паровозный гудок.

— Держитесь крепче! — крикнул комиссар. — Вперед, орёлики! Один за всех, и все за одного!

Человек бессилен против черной бури. Человек — да, но не эти пятнадцать, взятые вместе. Все они крепче сжали руки. Черняховский — руку комиссара, комиссар — руку Володи Анастасиади, Володя — руку Нонны, Нонна — руку Солдатова, а тот — руку Вали… В этом пожатии слились уже крепкое товарищество и зарождавшаяся любовь, общность Родины и единство судьбы. И все пятнадцать человек из пятнадцати разных уголков России — все они почувствовали эту живую связь, познали то чувство близости, родства, братства, что родилось в дни и ночи степного похода, осознали свою кровную неотделимость друг от друга, и, быть может, не было среди них человека счастливее Володи Владимирова, у которого раньше никого на свете не было, а теперь появилось четырнадцать братьев и сестер.

Как один человек, в едином порыве шли они вперед наперекор этой черной зимней грозе, они перестали существовать по отдельности, и имя им было — «Максим». Он был великаном, былинным богатырем, этот «Максим», и было у него не пятнадцать человеческих сил, а гораздо больше.

Узкий извилистый стрелковый окоп тянулся метров на двадцать параллельно железнодорожному полотну. Командир оставил в окопе группу и выслал боевое охранение — Кулькина и Анастасиади на двадцать метров вправо, Солдатова и Клепова — влево. Взяв с собой Васильева и Киселева, он вышел на полотно одноколейного пути. Можно было не пригибаться. Кругом — хоть глаз выколи, за четыре шага ни зги не видно, хотя буря бушевала уже вполсилы. Васильев и Киселев вспарывали мерзлый чугуннотвердый щебеночный балласт под рельсом саперной лопатой и финкой, не очень заботясь о маскировке — в такую ночь машинист ничего не заметит. Летели искры, скрежетала лопата, но вокруг не было никого, кто мог бы услышать их. Через полчаса командир сменил Васильева и Киселева — они выбились из сил. Теперь работали Лунгор и Хаврошин. Им было легче: слой смерзшегося балласта кончился, дальше шла просто глина. Выкопанный грунт они складывали в пустой вещмешок.

Володя Анастасиади лежал на пологом внутреннем откосе невысокой насыпи, вдыхая такой знакомый запах мазута, шлака и креозота. Этот запах шел от шпал, от балласта под снегом. Он будил дорогие сердцу воспоминания о железнодорожных путешествиях с отцом и матерью в далекие, мирные годы.

Черняховский и Васильев начали было монтировать мину с зарядом, но в это время Солдатов и Клепов осторожно, слабыми ударами финки застучали по рельсу. Черняховский вскочил и увидел: прямо на них, ворочая огромным желтым глазом, мчится невидимый в бурлящей тьме паровоз.

— В окопы! — крикнул Черняховский. Он подхватил мину и тол и бросился к окопу.

Васильев подхватил вещмешок с землей и огромными прыжками побежал за ним. Ребят в боковом охранении тоже точно ветром сдуло с полотна. Черняховский, не добежав до сосен, повалился наземь и, оглянувшись, увидел, что по полотну едет дрезина с прожектором. Луч прожектора — в нем клубилась и кипела черная вьюга — скользнул по горке вырытой земли, и дрезина, не сбавляя ходу, тарахтя мотором, понеслась дальше. Черняховский не мог разглядеть немцев на дрезине, а немцы не увидели развороченное полотно.

— Назад! — крикнул Черняховский. — По местам!

Еще минут через десять командир запустил руку в вырытую на глубину около тридцати сантиметров лунку и сказал: «Хватит». Васильев быстро уложил в яму около дюжины четырехсотграммовых толовых шашек.

— Маловато! — проворчал он.

— Сойдет! — ответил командир. — Дай бог не последняя!.. А ну, в окопы все, кроме Васильева!

Павлу он сказал:

— К черту противопехотку!.. Ставим «нахальную» мину!

Командир отрезал кусок детонирующего шнура, надел на концы капсюли-детонаторы, прижав их зубами. Один капсюль он вставил в толовую шашку, а когда Васильев высыпал землю на тол в лунке, второй капсюль осторожно привязал куском тонкой проволоки к рельсу. Разогнув, наконец, со вздохом спину, он заметил, что по лицу его, размывая пыль и грязь, течет пот, текут слезы из воспаленных глаз. Васильев утрамбовал руками землю над лункой, забросал снегом потревоженное место.

— Все! — сказал Черняховский. — Снимай прикрытие! Все в окоп!

Он еще раз взглянул на едва заметный в потемках капсюль на рельсе. Точно окурок…

Когда все укрылись в окопе, шурган прекратился так же внезапно, как и начался, будто у него вышел заряд черного пороха. Поземка лениво заметала следы на полотне.

Володя Анастасиади лежал рядом с Нонной. Он весь дрожал от возбуждения: вот-вот наскочит на мину фашистский эшелон, и вагоны встанут дыбом и полезут друг на друга, полетят вверх тормашками рельсы и шпалы, оси и скаты, и огонь охватит танки и машины! А он, Володя, народный мститель, которого хотели сделать агрономом, будет поливать горячей сталью и свинцом из автомата фашистов в рогатых касках, тех самых, что казнили Зою!.. Вот это боевое крещение!

— Можно закурить! — сказал командир. — Курящим сесть на стрелковую ступеньку!

И Володя тоже сел на стрелковую ступеньку в окопе и закурил.

Тихо, чтобы никто не подслушал, Володя дотронулся в темноте до руки Нонны и прошептал ей:

— Поздравляю тебя! Уже начался новый день — день твоего рождения!

— А ты откуда знаешь? — удивилась Нонна, стирая платком маску грязи с лица.

— А я специально посмотрел в списке группы.

— И запомнил?!

— На, возьми!

— Что это? Бумажка какая-то. Ничего не вижу!

— Мне нечего было подарить тебе на день рождения. Это стихи. На одной стороне — сводка… Утром прочтешь. Только обещай: смеяться не будешь! И никому не показывай!

В эти минуты каждый думал о своем. Черняховский вновь и вновь перебирал в памяти все, что знал, читал, слышал о нападениях партизан на эшелоны врага. Таких нападений было мало, и все они предпринимались не в степи, а в лесистой местности. Черт его знает какой зверь попадется в сети!.. Может, такой, что сети вмиг, как паутину, разорвет и охотника сожрет! Но надо, любой ценой надо задержать немцев!.. Пока везет: видимость около пятидесяти метров и до полотна — полсотни метров.

Комиссар, согнув указательный палец правой руки вокруг спускового крючка ППШ, старался меньше терзаться мыслями о жене и сыне, заставлял себя думать о деле. Хорошо бы, например, поднять дух земляков на хуторах, донести до них правду о большом наступлении Красной Армии! И еще он думал о том, что рассказал ему о своем отце Черняховский. Страшно и смертельно обидно за него.

И не только за него. Но, может, после неимоверных жертв, после победы не забудутся те всколыхнувшие душу слова: «Братья и сестры!.. Друзья мои!..»

Кулькина донимал голод. Громким шепотом он объявил:

— Меняю вагон фрицев на кусок сухаря! Солдатов вздремнул стоя, положив автомат на бруствер, сунув руки крест-накрест под мышки — чтобы не замерзли перед боем.

— Вот это нервы! — сказал Сидоров Хаврошину. Но Солдатов первым услышал дальний перестук вдалеке.

— Идет! — громко, почти торжественно сказал Солдатов.

У многих сжалось сердце. Володю Анастасиади затрясло от волнения. У комиссара вспотели руки в трехпалых рукавицах. Последняя глубокая затяжка. Кляцнули затворы автоматов и винтовок.

Идет! По полотну катился тяжелый, чугунный, тысячетонный гул. Лежавшим в засаде казалось, что они слышат, как басовито звенят струны рельсов, видят, как дрожат шпалы. Казалось, гудит небо, кричит степь вокруг, стонет, содрогаясь, земля. Идет! Вихрастую метельную тьму прорезали два желтых глаза. Пыхтя, грохоча, выбрасывая из поддувала багровое дымное пламя, мчалось на них железное чудище. Казалось, нет на свете силы, которая сможет остановить эту огнедышащую чугунную махину.

И вдруг мгновенной ярчайшей вспышкой с оглушительным грохотом вспорола мина полотно под бегунками паровоза, и точно сильный озноб пробежал по земле. В дрогнувшем окопе посыпались мерзлые комья. Эшелон стал. Несколько секунд оглушенные партизаны, не слыша треска и скрежета, оцепенело смотрели на бешено вращающиеся на месте колеса, из-под которых летели снопы огненных искр, на мелькающее в дыму и облаках пара изуродованное дышло.

— Огонь! — во весь голос, крикнул командир. И полоснул длинной автоматной очередью по окнам пассажирского вагона. С той секунды все исчезло, не стало ни земли, ни неба — все потонуло в грохоте стрельбы.

Группа «Максим» открыла дружный огонь по темным вагонам из шести автоматов, четырех винтовок и четырех карабинов. Снайперы Лунгор и Кулькин сняли машиниста и кочегара — те выпрыгивали из локомотива. Анастасиади короткими очередями выбил стекла в окнах переднего вагона и перенес огонь на двери. Солдатов выскочил из окопа и, стоя за сосной — так были видны немцы, выпрыгивающие с другой стороны вагонов, стрелял в пространство между колесами. Васильев подвязал к телеграфному столбу связку толовых шашек и взорвал его, нарушив телеграфную связь. Боевой азарт охватил всех в группе. С пятидесяти метров они били по вагонам без промаха.

В вагонах внезапно остановившегося эшелона, в непроницаемой темноте падали с полок люди и вещи, чемоданы и ранцы из телячьих шкур, автоматы и пулеметы, железные печки с горящими головнями. С платформ едва не рухнули танки и бронетягачи. Сквозь стены вагонов, сквозь маскировочные шторы летели партизанские пули. Кричали раненые.

Франц и Карл слетели с полки. Петер больно ударился головой о стенку и тут же вскочил, машинально надел стальной шлем, подтянул ремень.

— Партизаны! — выпалил Франц, хватая автомат.

— Спокойной ночи, девочки! — фальшиво хохотнул Карл.

И Петер с замиранием сердца сразу перенесся в тот самый страшный час в своей жизни, когда на него, грозя раздавить в мелком окопе, двинулся танк.

Кромешная тьма, полная неизвестность, паника в вагоне… Из соседнего купе кто-то неузнаваемым голосом проорал:

— Ложитесь! Ради бога, ложитесь! Стреляют! Алярм! Тревога! Аля-а-арм!..

Петеру вспомнился рассказ одного ветерана зимнего побоища под Москвой: «Я прошел сквозь огонь, воду и медные трубы, но нет ничего страшнее обстрела поезда, попавшего на мину!..»

— Что случилось? — слышалось в коридоре. — Сошли с рельсов. Партизаны? Откуда они здесь? Что с паровозом?

В коридоре кто-то взвыл. Все попадали на пол.

С дребезгом вылетело оконное стекло, обрызгав всех осколками. Значит, стреляли с восточной стороны.

Петер не знал, что делать. Выбежать из вагона? Но там, наверно, только этого и ждет русский снайпер!

Но вот с броневагона оглушительно залаяли крупнокалиберные двуствольные зенитные пулеметы! Наконец-то! Петер сорвал маскировочную штору и, осторожно приподнявшись, выглянул в разбитое окно. Ему показалось, что эшелон остановился в глубоком лесу, впереди, в двадцати метрах, чернела непроницаемая стена сосен. Партизанская пуля, разрывая металл и дерево, прошила стену. Под ногами скрежетало выбитое оконное стекло.

Нойман ни на секунду не забывал, что его рота отвечает за охрану эшелона. Надо поднимать роту.

— Франц, Карл, за мной! — закричал он и стремглав кинулся из купе, топча залегших в коридоре офицеров. Кажется, попало при этом командиру полка штандартенфюреру Мюлленкампу и начальнику СД дивизии штурмбаннфюреру Штресслингу!..

Вот и тамбур! Гром и молния! У этого старинного вагона нет прохода в следующий вагон! Петер распахнул дверь с западной стороны и отпрянул. Нет, с этой стороны не стреляют.

— Петер! Стой! Убьют! — крикнул Франц.

Но Петер уже спрыгнул на четвереньки. Сделай он это минутой-двумя раньше, он не ушел бы от пули Солдатова, но Солдатова уже не было за сосной. Пуля из крупнокалиберного пулемета свалила его с ног. Она ударила по касательной в левое плечо.

— Скорей! Скорей! — еще не чувствуя особой боли, торопил он Валю, лежа на дне окопа, правой рукой пытаясь вставить новый диск в автомат.

Петер, Франц и Карл, согнувшись в три погибели, побежали к хвосту эшелона. Это было не безопасно — из всех вагонов во все стороны теперь палили наугад эсэсовцы. Петер заметил, что партизаны сосредоточили почти весь огонь на головных вагонах, и им невдомек, что их пули отскакивают как горох от броневагона!..

— Максимыч! — крикнул под соснами Черняховский. — Бери Киселева, Кулькина, Лунгора, Клепова! Дай жару хвосту эшелона. Бейте меж колес! И сразу обратно!

— Рота! — во весь голос командовал неподалеку Нойман. — Все унтер-офицеры ко мне! Остальным чинам — залечь вдоль полотна!

Подоспевшая группа Максимыча повела огонь с восточной стороны полотна. Зафырчали пули, рикошетируя от рельсов. И здесь взвыли раненые.

— По вспышкам выстрелов из автоматов, — крикнул Петер, — огонь!

Но Максимыча уже там не было — вместе с ребятами он бежал за соснами обратно в окоп.

Эсэсовцы разобрались, наконец, это партизаны вели огонь только с восточной стороны, из-под сосен. Партизанам отвечали теперь из броневагона, из каждого окна трех пассажирских вагонов, с тамбуров товарных вагонов.

Черняховский кусал в ярости губы. Паровоз на повороте сильно сбавил ход, шел на малой скорости и поэтому не рухнул под откос, крушения не получилось! Да, эшелон задержан, но совсем ненадолго, задание еще не выполнено! Важна каждая минута задержки!.. Он готов был по капле отдать кровь — по капле за каждую минуту!.. И надо же было нарваться на эшелон с живой силой да еще с броневагоном впереди. А тут еще отказывает оружие, засоренное пылью после шургана! Он выхватил из-за пояса РГД…

— Гранатами по эшелону!..

Но скорострельные крупнокалиберные «эрликоны» почти не давали ребятам поднять голову. Оглушительно грохотали крупнокалиберные пулеметы. Взахлеб лаяли ручники МГ-34. Черняховский насчитал уже шесть ручников. До чего аккуратны эти фрицы-пулеметчики, каждый пятый патрон в ленте — трассирующий! Красные светляки летят все точнее, секут бруствер, взметая фонтанчиками комья земли и снежную пыль.

Максимыч бросил гранату и вдруг повалился навзничь, кровь заливала ему глаза.

— Валя! Валя! — не своим голосом крикнула Зоя, ведя огонь из нагана. — Комиссар ранен!

— Ничего! Пустяки! — выдавил, присев, Максимыч, весь охваченный азартом боя. — Над ухом царапнуло…

Валя быстро повязала ему голову. И через минуту он уже кричал:

— Орёлики!..

К Петеру подполз связной.

— Приказ штандартенфюрера! Вашей роте, обер-штурмфюрер, с противотанковой батареей взять партизан живьем!

Не раздумывая ни секунды, Петер заливисто свистнул в командирский свисток:

— Либезис! Хаттеншвилер! Шеант! Со взводами за мной! Противотанковым пушкам и минометчикам — огнем отрезать «Иванам» отход! Взять их живьем!

Петер пополз к соснам, бормоча проклятия: ночным боем дьявольски трудно управлять, разведка слепа, связь ненадежна, нет поддержки тяжелого оружия, и даже эсэсовцам не чужда врожденная робость перед темнотой и невидимым противником. Хотя теперь ясно: судя по огню, партизан не больше двадцати-тридцати человек. Взять их живыми — это, конечно, идея не командира полка, а начальника СД Штресслинга.

Оберштурмфюрер действовал по всем правилам тактики: взводом Шеанта сковал партизан с фронта, двум взводам — Либезиса и Хаттеншвилера — приказал незаметно охватить их с флангов и с тыла. Штурмовая атака с четырех сторон — по сигналу зеленой ракеты.

— По сигналу зеленой ракеты, — отчеканил он связному, — пусть прожектористы на броневагоне осветят бандитов!

Нойман заметил, что мины и снаряды, ударяясь о мерзлую землю, рвутся громче, чем до заморозков. Точно кто-то яростно хлопал тяжелой стальной дверью.

Когда за окопом, занятым партизанами, раздались первые разрывы мин и снарядов, Черняховский, бросив последнюю осколочную гранату — «эфку», впервые подумал об отходе. Но в то же мгновение чудовищной силы удар сбил его с ног. Через несколько минут он пришел в себя на дне окопа и смутно увидел над собой лицо Зои.

Закусив губу; она перевязывала ему индивидуальным пакетом грудь и шею, и слезы падали ему на лицо. Слезы, теплые как капли апрельского дождя в Сухуми. Черняховский потрогал левый глаз — им он перестал видеть. В голове шумело, как шумит в непогоду черноморский прибой.

— Гранатой вас, гранатой!.. — Зоя перевязывала его трясущимися руками.

Командир оттолкнул ее, с трудом, вцепившись пальцами в земляную стенку окопа, поднялся на ноги, взял автомат, лежавший на бруствере, и всадил остаток диска в окна пассажирского вагона. Он пытался вспомнить что-то жизненно важное и не мог из-за шума в голове.

— Орёлики! Бей гадов! — кричал комиссар.

— Полундра! — кричал Солдатов. Крики сливались с шумом стрельбы.

По расчетам Петера его люди уже окружили партизан. Он подозвал связного.

— Противотанковой батарее через пять минут выстрелить по опушке лесной полосы тремя дымовыми снарядами!

По огню немцев Черняховский, цепляясь за покидавшее его сознание, понял, что враг совершил обходной маневр. Огненные трассы пулеметных очередей скрещивались над окопом. Надо было немедленно прорываться!..

— Солдатов! Киселев! — крикнул он срывающимся голосом. — Прикройте отход!.. Остальные — за мной!..

— Лунгора в шею ранили! — крикнула Нонна. — Валя, сюда!

— Сидорова ранили! — тут же донеслось с другого конца окопа.

И в эту минуту прямо перед окопом и за ним разорвались дымовые снаряды. Густой ядовитый дым заклубился вокруг. В дыму канули и звезды и сосны. Он был так густ, этот дым, что партизаны не заметили зеленую ракету. Клубы грязно-белого дыма вдруг озарились таким ярким светом, словно над окопом зажглась вольтова дуга. Со всех сторон бросились к окопу солдаты трех штурмовых отделений.

Одно из этих отделений вел Франц Хаттеншвилер. Нойман залег позади с отделением прикрытия и с подоспевшими к нему огнеметчиками из отделения шарфюрера Фаллеста.

Франц почти добежал до окопа, но из дыма густым роем летели пули, и Франц с разбегу кинулся наземь. Петеру надо было выручать приятеля.

— Поджечь деревья! — скомандовал он Фаллесту.

Около дюжины огнеметчиков — все с газовыми баллонами за спиной, в масках из резины, с очками из слюды — двинулись, пригнувшись, к окопу. Петеру они показались чертями в аду — их черные горбатые силуэты четко вырисовывались на фоне яркого кроваво-красного пламени.

В окопе нечем было дышать. Кашляя от горького удушливого дыма, оглушенный Черняховский никак не мог выбраться из окопа. Партизаны стреляли вслепую.

— Пора сматываться! — крикнул Солдатов.

Он выполз, судорожно кашляя, из окопа и увидел при свете осветительных ракет фантастическую картину: прямо на него, выпуская длинные ревущие языки пламени, шли какие-то человекоподобные существа с нечеловеческими лицами. Он вытер рукавом лицо — кровь заливала ему глаза. Снег у ног, шипя, превращался в пар, жар опалил лицо и руки. Он хлестнул очередью из последнего диска по одному из огнеметчиков и, ликуя, увидел, как на месте огнеметчика с грохотом возник шар огня. Он не знал, что это взорвался баллон с газом, но услышал звериный вопль. Вопль оборвался на высокой ноте. Еще одна — трассирующая — пуля ударила Солдатова чуть ниже левой ключицы. Комиссар втащил его обратно в окоп. У Солдатова горел ватник, кашель разрывал ему грудь…

— Да я от пуль завороженный, — шептал Солдатов. — Осколок, наверное…

Нойман слышал, как ревом и руганью гнал «Дикий бык» Либезис вперед свой взвод:

— Эй ты, содомская вошь! Форвертс! Шульц, жук навозный, да поразит тебя стрела божья! Шнитке, сосуд зла! Форвертс! Иисус-Мария!

Всюду вокруг окопа горели сосны. Пламя, пожирая кору, бежало вверх по стволам. И текла, текла кровь. Силы быстро оставляли Черняховского.

— Леня! — услышал он хриплый крик Солдатова. — Патроны кончаются!

— Ребята! — сказал командир. — Приказываю прорываться! Уходите! Я прикрою вас! Веди их, комиссар! Больше жизни! Больше…

Вторая ядовито-зеленая ракета зажглась над окопом. За ней сразу взвились неземными, злыми солнцами несколько осветительных ракет. Девять секунд, шипя, они медленно опускались вниз на парашютиках, но не успевали рассыпаться на несколько огней и погаснуть, как зажигались и горели дрожащим магниевым светом новые ракеты и по снегу хороводами бежали в разные стороны тени сосен. Сквозь поредевшие космы дыма в глаза ударил ярко-белый луч прожектора. Комиссар повел группу на прорыв. Но перед партизанами прямо в траншее и по бокам ее выросли рослые эсэсовцы в черных шинелях. По трое, по четверо набросились они на комиссара и Киселева, на маленькую Нонну Шарыгину и Валю Заикину. Зоя увернулась, сорвала с себя сумку с рацией и несколько раз выстрелила в нее. Потом направила наган на себя, но эсэсовцы выбили оружие из ее рук. Партизаны схватились с немцами врукопашную.

Нойман встал и подошел ближе. Боже, как дрались эту русские! Дрались прикладами, а когда у них выхватывали автоматы или винтовки, пускали в ход ножи. Они дрались и голыми руками, отбивались ногами. Петер услышал женский визг и только тогда заметил среди партизан трех женщин. Град ударов валит их с ног… Эсэсовцы, толкаясь, срывают с пленных часы, кобуры с пистолетами. Слишком поздно Петер соображает, что по этим часам и пистолетам можно было определить командиров…

К Петеру с автоматом в руках подбежал Франц. Франц торжествовал.

— Готово! Они в наших руках! Вон они, как на серебряном подносе!

В ту же секунду из-за горящей сосны, весь перемазанный копотью и кровью, выскочил Володя Анастасиади. За ним гнались эсэсовцы. Последние пули в диске выпустил он в офицера. Он сразил бы и второго, но когда нажал на спуск, раздался только негромкий щелчок — патроны кончились. И тут же навалились на него эсэсовцы…

Франц корчился на земле, обхватив обеими руками живот.

— Все, я готов! — простонал он. — Капут!

И вдруг унтерштурмфюрер СС Франц Хаттеншвилер, тот самый, который всегда кичился тем, что не боится ни бога, ни черта, этот бесстрашный, презирающий смерть «сверхчеловек», взвыл и стал молить господа бога сохранить ему жизнь. Он плакал и звал то богородицу, то маму, умолял Петера сделать ему противостолбнячный укол. А потом, словно из глубин бытия, вырвался из его груди звериный крик ужаса перед смертью.

— Замолчи! — закричал на него Петер, оглушенный этим криком. — Не кричи, не хнычь, как гимназистка! Все будет в порядке. Санитары!..

Франц как-то внезапно успокоился.

— Да! Все будет в порядке! Я еще вернусь в Гамбург, утру нос штафиркам. Я, ей-богу, уже чувствую себя лучше. Ей-богу…

Но глаза у него слепнут, стекленеют… Он испустил дух на руках у Петера. Петеру вдруг вспомнился тот далекий день в Виттенберге — узорная кованая ограда, дорожка, посыпанная мелким черным и белым гравием, и он, Петер, свистом вызывает Франца…

К Петеру подбежал Либезис.

— Все кончено, оберштурмфюрер! Рота захватила почти полсотни пленных!

Вечно этот Либезис преувеличивает! Петер насчитал двенадцать израненных партизан. Потом из окопа выволокли и поставили на ноги еще трех тяжелораненных. И эти двенадцать мужчин и три женщины стали на пути полка СС «Нордланд»!

— Унесите труп, Либезис!

Петер Нойман не упустил случая лично доложить командиру полка об успешном выполнении приказа. За это дело он вполне мог получить крест. Беднягу Франца, заработавшего деревянный крест, он велел отнести в один из товарных вагонов, а не в фургон-крематорий, в котором тела павших «викингов» предавались огню.

Он посмотрел, как уносил Франца на спине громадный штурман, вспомнил Франца, каким он был в коротких штанишках в Гамбурге и Виттенберге, и подумал, что, пожалуй, он впервые понял, что такое смерть. Он и до гибели Франца видел сотни и тысячи мертвецов, но ведь то были чужие мертвецы!.. Пал Франц, пал первым из «древнего ордена рыцарей Виттенберга». И еще Петер сказал себе: «Нет, Петер Нойман не упустит своего, он не сопьется, как Карл, не погибнет, как Франц, онсвоего добьется!»

В купе штандартенфюрера Мюлленкампа, дымя бразильской сигарой, сидел начальник СД дивизии СС «Викинг» штурмбаннфюрер Штресслинг. Говорили, что этот пятидесятилетний крепкий румяный офицер с седым бобриком, бычьей шеей и нависшими, как у Гинденбурга, над тугим воротником складками жира, был «старым борцом», одним из приближенных главаря штурмовиков Рема, что он предал его Гиммлеру, что он большой друг и личного адъютанта рейхсфюрера СС Рудольфа Брандта, который возглавлял все эйнзатцгруппы, ведавшие физическим истреблением самых опасных врагов рейха на оккупированной советской территории.

— Хорошо, оберштурмфюрер! — сказал Мюлленкамп, нетерпеливо выслушав доклад Ноймана. — Долго же, однако, юноша, вы возились с горсткой бандитов. Нельзя так терять время — момент критический. Я сообщил бригаденфюреру по рации о налете. Связались с железнодорожниками — у этих болванов всего один ремонтно-восстановительнып поезд! Они, видите ли, не считали эту степь партизаноопасной! Поезд выходит из Котельниковского с паровозом. Паровоз у нас чудом уцелел — сорваны бегунки, поврежден цилиндр, лопнули дышла, бандажи… Пока доедут… Проклятие! У нас каждая минута на счету! Промедление смерти подобно!.. Мюлленкамп, офицер железной самодисциплины, пунктуален, как проверка времени по радио «Грос-дойче Рундфунк», а тут столь опасная задержка!..

— И все же, — прервал его Штресслинг, скрестив руки так, что был виден ромб с буквами «СД» на рукаве, — согласно приказу рейхсфюрера, о котором известно штандартенфюреру, — по прусской традиции Штресслинг говорил о старшем офицере в третьем лице, — я обязан допросить пленных партизан на месте преступления. Штандартенфюрер согласится со мной, что нам совершенно непонятно, откуда посреди Сальских степей взялась эта группа. Пройти из-за фронта по калмыцким и Сальским степям, в тылу миллионной нашей армии — выше сил человеческих. Значит, они с неба свалились, на парашютах. Раз так, то необходимо все разузнать — кто послал их, с какой целью, с кем они связаны здесь, где скрываются другие отряды. — У контрразведчика начальственный раскатистый бас. — Бьюсь об заклад, что их прислала Москва! Ведь они ударили нас по самому больному месту — по единственной стальной трассе в краю бездорожья, по трассе, важней которой для нас нет.

Тут он заметил, что штандартенфюрер нетерпеливо постукивает по колену, и затушил сигару.

— Ведите меня к ним, оберштурмфюрер! — почти весело произнес он, поднимаясь. — Я вам покажу, что мои предшественники в вашей дивизии — Кольден и другие — не более чем жалкие дилетанты.

Петер поежился, ощутив на себе ледяной, пронизывающий взгляд… Как, должно быть, замораживает он кровь своих жертв!

— Главное, дать им понять, что умирать в этом мире не за что, зато есть ради чего жить! Сколько их там у вас, этих бандитов?

— Двенадцать мужчин и…

— Прекрасно! Ведь даже среди двенадцати апостолов нашелся Иуда!

И, уже заранее распаляя себя, Штресслинг начал хриплым басом ругаться:

— Монгольские обезьяны! Татарское отродье! Я им покажу, сталинским волкам! Недочеловеки проклятые!

Петер понимал, что Штресслинг мастер своего дела. Он не сомневался, что штурмбаннфюрер заставит русских заговорить. Говорят, Гиммлер поручал ему самых упрямых, самых неразговорчивых «красных». Да и одно дело — геройствовать в пылу боя, а сейчас, когда остыла боевая горячка, израненные, истекающие кровью, без оружия и без надежды на спасение, они все запоют лазаря.

…Они стоят строем перед броневагоном, перед слепящим глазом прожектора. Они окружены со всех сторон огромной, непробиваемой толпой взбешенных фашистов в черных шинелях и черных касках с эсэсовскими эмблемами. В фашистах клокочет ненависть — теперь-то они отомстят за пережитый страх, за гибель однополчан. Вьюга стихла. Застыли и плавятся серебром облака вокруг луны. Зловеще гудит в телеграфных проводах степной ветер. Из Орловской прибывает аварийный состав, ремонтники уже чинят взорванный путь. Позади полыхают деревья, подожженные огнеметами. Впереди пыхтит паровоз. Они стоят, обезоруженные, истекающие кровью, стоят, поддерживая друг друга. На них нацелены дула десятков автоматов и крупнокалиберные пулеметы броневагона. Всюду скалит зубы серебряный эсэсовский череп на скрещенных костях. Лиц не видать, только черные силуэты на фоне прожектора. И как волчьи глаза — огоньки сигарет. И каждый знает — настал смертный час…

Все, что произошло дальше, так потрясло обер-штурмфюрера СС Петера Ноймана, хваставшегося, будто нервы у него «из молибденовой стали», что он во всех подробностях описал в своем дневнике последние минуты героев группы «Максим». Вот что писал этот враг, палач, на кровавом счету которого десятки и сотни замученных, зверски убитых жертв.

«Штурмбаннфюрер Штресслинг подходит к одному из партизан и что есть силы бьет по лицу, крича на него по-русски. Парень поднимает на него глаза. Но он не отвечает.

Я замечаю среди террористов девушек. Форма у них такая, что с первого взгляда не отличишь от мужской. Но зато фигуры у двух из них крупные, как у деревенских девок…

Сцепив зубы, Штресслинг ходит взад-вперед перед шеренгой красных.

— Значит, вам нечего сказать, а? — рычит он, на этот раз по-немецки. — Вы ничего не знаете? Совсем ничего?

Вдруг он останавливается как вкопанный лицом к одному из них.

— Так я развяжу вам языки!

Он поворачивается к оберштурмфюреру Лайхтер-неру, командиру 4-й роты.

— Прикажите своим людям раздеть это дерьмо догола! Это освежит им память.

Почти весь полк собрался перед броневагоном… Заметив это, Штресслинг поворачивается к штандартенфюреру, который тоже подошел к нам.

— Пожалуй, стоит расставить охрану вокруг всего поезда, штандартенфюрер. Кто их знает, может быть, партизаны опять попытаются напасть на нас! Может быть, поблизости и другие группы прячутся.

Штандартенфюрер с минуту холодно смотрит на него. Видно сразу, что Штресслинг ему совсем не нравится. Кроме того, ему, командиру полка, следовало первому позаботиться об этой элементарной предосторожности.

— Обеспечьте охрану, Улькихайнен! — приказывает он, наконец, финну.

Тот, уходя, салютует вытянутой рукой.

Вижу, Карл проталкивается ко мне. По ошеломленному его виду догадываюсь, что ему уже известно о смерти Франца.

— Значит, он первым ушел из нас троих, — тупо бормочет он. — Бедный Франц! Он знал, что его убьют. Он так часто говорил мне, что никогда больше не увидит Виттенберга. Он не верил в свое счастье.

Он цепко хватает меня за руку:

— Петер! Их надо заставить говорить!

Его ногти впиваются в мою руку сквозь саржу моего мундира.

— Помнишь нашу клятву?.. Петер! Мы должны отомстить за него!

— Мы отомстим, Карл! — отвечаю я, твердо глядя ему в глаза.

Гремят команды — это Штресслинг орет во всю глотку:

— По двое на каждую свинью! Хватайте их за ноги!

Полуголые русские лежат на снегу. Их худые, израненные тела сотрясает дрожь. Они знают, что их ждет.

Женщин валят позади мужчин. Младшая лежит лицом вниз, кажется — без сознания. Спина — в больших красных ранах. Какой-то роттенфюрер говорит, что ей здорово попало, когда ее брали в плен. Она никак не давалась в руки. Эта фурия едва не вырвала глаз одному унтеру и искусала нескольких эсэсовцев.

Оборачиваюсь к Штресслингу. Он говорит с одним из русских — вернее, шипит сквозь зубы:

— Кто ваши командиры? Где они скрываются?

— Не знаю, — запинаясь, отвечает русский. Лицо как пепел. Он весь дрожит.

Штресслинг злобно кусает нижнюю губу. О чем-то думает. Взгляд его падает на эсэсовца, охраняющего партизана.

— Кинжал! — говорит он просто.

Эсэсовец, поняв с полуслова, выхватывает кинжал и, наклонившись, приставляет острие к горлу русского.

— Это ты понимаешь? — рычит штурмбаннфюрер, гневно поблескивая глазами. — Нож у горла понимаешь?

Пленный, точно зачарованный, смотрит на острие кинжала, медленно приближающееся к горлу.

Штресслинг стоит над ним — огромный, зло усмехающийся, расставив ноги в черных кожаных сапогах.

— Будешь говорить теперь?

Русский не отвечает ни словом, ни знаком. Он даже не шевелит губами.

— Прирежь его! — кричит Штресслинг, потеряв терпенье.

С секунду эсэсовец колеблется, взглядом ищет подтверждения приказа и в следующее мгновение вонзает кинжал…

Мы не знаем, кого палач Штресслинг избрал своей первой жертвой. Свидетелями подвига и казни были только палачи.

Кто в те минуты прощался с жизнью, остановив взгляд на остром кинжале из крупповской стали с надписью на лезвии: «Моя честь — моя верность»? Это мог быть любой из двенадцати партизан группы «Максим». Мы верим, что любой из них первым принял бы смерть- с тем же мужеством, не выдав товарищей, не предав командиров, не моля о пощаде, не сказав ни слова. И мы знаем, что должны были чувствовать те партизаны, которые видели, как погиб их товарищ. И все они, обессилев от холода и потери крови, черпали новую силу в силе всей группы — группы «Максим».

Нойман не отрывал глаз от русских и спрашивал себя: откуда брали эти люди такую силу? Неужели они сделаны из той же плоти, что и он, Петер, и Франц?

А Штресслинг продолжал ходить вдоль шеренги партизан, переступая через убитого, и прожектор, как в театре, следовал за ним.

Вместе с другими эсэсовцами Нойман и фон Рек-нер хладнокровно наблюдали это убийство. Их черные эсэсовские мундиры точно срослись с их кожей, они давно уже были эсэсовцами до мозга костей.

«Я лично, — писал в дневнике Петер Нойман, — абсолютно не в состоянии испытывать чувство хотя бы малейшей жалости по отношению к этим людям, даже к женщинам. Их страдания совершенно не трогают меня. Наоборот, они проливают даже некий бальзам на мое собственное горе. Они на время удовлетворяют ту неутолимую жажду мести, что пожирает меня всего. Эти люди убивают нас из-за угла. Они воюют за свою родину? Возможно. А я ради своей родины целиком поддерживаю Штресслинга: «Смерть партизанам!»

Гитлер обещал: «Мы вырастим молодежь, перед которой содрогнется мир, молодежь резкую, требовательную, жестокую. Я этого хочу. Молодежь должна обладать всеми этими качествами, она должна быть безучастной к страданию. В ней не должно быть ни слабости, ни нежности. Я хочу видеть в ее взоре блеск хищного зверя».

Фюрер добился своего: он превратил в белокурых зверей Петера Ноймана, Франца Хаттеншвилера, Карла фон Рекнера. Их библия — «Майн кампф», их кредо — «бефель ист бефель», «приказ есть приказ». Они продали душу дьяволу.

«Штресслинг — теперь он весь полон бешеной злобы — продолжает допрос.

Он в ярости оттого, что не может и слова выжать из красных, ярость его удесятеряется, ибо он видит, что партизаны, как ни страшит их смерть, будут верны своей решимости сжать зубы и молчать.

Пожар между тем разгорается до опасных размеров. Ветер швыряет в эсэсовцев кусками горящей коры, снопами искр.

Штандартенфюрер Мюлленкамп встревожен. Приняв, видимо, решение, он порывисто подходит к Штресслингу:

— Штурмбаннфюрер! Огонь может переброситься через пути, он отрежет нас в любую секунду. Мы и так уже более двух часов здесь торчим. Вот-вот подойдет войсковой эшелон или состав с боеприпасами. Пролетарская забита ими. Может быть, вы позднее продолжите свой… допрос.

Штресслинг круто поворачивается к нему, лицо у него деревенеет:

— Я действую согласно самому строгому приказу, штандартенфюрер! Кажется, я уже поставил вас в известность о нем. Всюду, где это возможно, террористов надо допросить и… казнить на месте преступления! — После тяжелой, давящей паузы он резко заканчивает: — Так что я вынужден просить вас проявить необходимое… терпение, штандартенфюрер!

Не говоря ни слова, командир полка поворачивается кругом на каблуке…»

«Уже более двух часов здесь торчим…» — вынужден признать эсэсовец Мюлленкамп. Более двух часов! А дорога каждая минута… Каждая выигранная минута — это залп по врагу. Именно в эти минуты, когда умирают в снегу на насыпи истязаемые герои-партизаны, ценой своей жизни задержавшие эсэсовский эшелон, там, в «котле», в подземном штабе Паулюса; зуммерят телефоны: «Когда же Гот начнет прорыв?!»

И в это же время при свете фронтовой коптилки в блиндаже командующего фронтом советские генералы склоняются над картой, решая вопрос: «Успеют или не успеют 2-я гвардейская и 51-я армии преградить путь Готу?»

«Пожар все приближается. Штресслинг озабоченно вглядывается в стену деревьев, затем начинает искать кого-то в толпе.

— Фаллест!

Командир взвода огнеметчиков выходит из толпы и салютует.

— Фаллест! Я видел, как вы здесь отличились недавно. — По лицу Штресслинга пробежало и тут же исчезло выражение иронии. — Немедленно приведите сюда ваших людей, — резко приказывает он. — Со всеми манатками! Быстро, Фаллест!

И вот восемь огнеметчиков стоят перед нами с недоумевающим видом.

— Баллоны успели перезарядить? — Видя, что Фаллест утвердительно кивает, Штресслинг со смехом говорит: — А ну-ка, Фаллест, эти проклятые мужики замерзли, погрей-ка их!

Фаллест смотрит на него непонимающими глазами. Штресслинг и не думает ему ничего объяснять. Он подзывает к себе солдата.

— А ну, тащи сюда одну из этих свиней. Они больше не будут стрелять в нас. Вот будет сейчас потеха! Для них.

Неожиданно он замечает зевак эсэсовцев, видит, что глаза их липнут к полураздетым женщинам в снегу.

— Похотливые свиньи! — кричит он. — Убирайтесь к дьяволу! Все убирайтесь!

Эсэсовцы отступают немного, но тут же останавливаются, смотрят во все глаза. Всех распирает любопытство, всем хочется поглядеть, как будут умирать русские.

Солдат вытаскивает одного из пленных на свет. Он потерял сознание. Его тащат за ноги в центр луча прожектора.

— Этого явно надо погреть! — говорит Штресслинг. — Разбудите его!

Эсэсовец становится на колени и трет лицо партизана снегом. Тело русского начинает трястись. Он уже более получаса лежит в снегу. Он уже почти готов. Без всякой помощи Штресслинга.

— Кто ваши командиры? — вновь спрашивает тот.

Партизан открывает глаза. Кажется, он вот-вот заговорит…»

Ты смотрел в зимнее звездное небо, товарищ, и слышал не вопли разъяренного эсэсовца, а грозный рокот транспортных самолетов врага. По воздушной трассе, пролегающей прямо над железной дорогой, везли «юнкерсы» в «котел» на Волге боеприпасы и «железные кресты» для армии Паулюса. Но остановленный тобой эсэсовский эшелон стоял, стоял! Молчит паровоз, недвижимы колеса, застыли черные силуэты танков и пушек на платформах. Это ты его остановил! Ты, Ваня Клепов! Ты, Коля Хаврошин! Ты, Володя Анастасиади! Шли минуты, твои последние минуты. И ты готов был по капле отдать свою кровь, чтобы еще дольше задержать гитлеровцев, чтобы больше не топтал твою землю враг, чтобы чистым было небо Родины!.. Ты не знал, товарищ, какую страшную казнь уготовил тебе фашистский палач. Огнем и мечом он хотел заставить тебя заговорить. Меч оказался бессильным…

«…Но тут же голова его падает в снег. У него нет сил. Только в глазах его еще теплится жизнь. И в глазах этих — выражение такой решимости, что Штресслинг понимает…

Он подзывает эсэсовца из взвода огнеметчиков.

— Давай кончать. Это дело и так слишком затянулось. — Его нижняя губа искривилась в пародии улыбки. — Ему так и сяк капут, но он еще может послужить примером для остальных.

Фаллест порывисто поворачивается к нему:

— Но, штурмбаннфюрер!.. Это немыслимо! Я думал, мы их только попугаем!..

— Что значит «попугаем»? — гремит Штресслинг. — Посмотрите туда — вагоны вот-вот загорятся, если мы тут еще будем тратить попусту время. Или они заговорят, или подохнут! А раз им все равно придется подохнуть, мы должны заставить их заговорить. — Он подходит к Фаллесту. — Довольно, шарфюрер! За нами идет пять, десять, тридцать эшелонов. Все на север. Если мы немедленно не развяжем языки этим сволочам любыми средствами, слышите? — засады на наших людей будут продолжаться! Они задержат или совсем остановят эшелоны! А это, шарфюрер, только и нужно их командирам. — Внезапно успокоившись, он добавляет: — Часы, потерянные нами здесь, не потрачены зря — мы защищаем эшелоны, идущие на выручку наших окруженных дивизий! — И он заканчивает своим обычным саркастическим, едким тоном: — Пошевеливайтесь, Фаллест! Быстро!

Командир взвода огнеметчиков стоит словно громом пораженный. Но вот он сигналит одному из своих солдат, и тот выходит вперед, бледнея.

— Подожди минуту! — говорит Штресслинг. И в который раз спрашивает партизана: — Ну, будешь говорить?

Глаза русского закрыты. Неизвестно — слышал он или нет.

Штурмбаннфюрер с изумительной небрежностью спокойно бросает:

— Действуй!

Огнеметчик отходит на несколько шагов. Сигналит двум эсэсовцам, охраняющим пленного, чтобы те ушли с дороги.

Сжав зубы, со странным, остановившимся взглядом он поднимает штуцер огнемета. Еще раз смотрит на Штресслинга. Наконец решается. Клапан давления газа автоматически приводит в действие воспламеняющее устройство…»

Не откладывай книгу в сторону, товарищ!

Ты должен, должен знать, как мы, безвестные партизаны, умирали в ту декабрьскую ночь, как заживо сожгли, зарезали, расстреляли нас в сорок втором. Чтобы победило наше дело, чтобы жила страна, чтобы жил, чтобы берег мир, чтобы множил славу нашей Родины ты, товарищ!..

«Мощная струя огня с ревом вырывается из огнемета. Ужас!

Сцена эта продолжалась не более нескольких секунд, но она достигла самой вершины ужаса…

Сначала русский вскричал жутким, нечеловеческим голосом и стал извиваться, взрывать ногтями снег и землю.

Его тело, сгорая, исчезало на глазах.

С пепельно-серым лицом эсэсовец отключил пламя по сигналу Штресслинга.

Его жертва еще извивалась несколько секунд на черной выжженной земле, где растаял весь снег, еще билась в агонии смерти.

Последним своим движением русский поднес руку к обугленному лицу, на котором сгорела вся живая плоть. Затем его тело изогнулось, опало, замерло на земле.

Он мертв.

Я отворачиваюсь, пытаюсь вычеркнуть из памяти эту чудовищную сцену.

В нескольких шагах от сожженного стоят в свете прожектора партизаны, потрясенные этой дантовой сценой, только что разыгравшейся у них на глазах.

Один из них падает на колени в снег. Он шумно рыдает, воздев руки к небу.

Одна из женщин внезапно вскакивает с бешеным криком, как одержимая. Двое эсэсовцев спешат удержать ее. Ее подруги тоже в неистовом порыве набрасываются на них, действуя ногтями, как когтями. Младшую кое-как отрывают от эсэсовца, чье лицо она разодрала…»

Кто? Кто упал на черный снег? Кто умер такою смертью? Черняховский? Максимыч? Солдатов?.. Этого мы никогда не узнаем. Но по свидетельству эсэсовца Ноймана мы знаем, что среди пятнадцати не нашлось ни одного предателя, все пятнадцать не устрашились лютой смерти, не уступили стали и огню…

Но теперь настал черед и других. Друзья прощались взглядами, пожатием рук. Может быть, обменялись двумя-тремя словами, за которыми стояло невысказанное и невыразимое…

«Штресслинг саркастически усмехается, глядя, как пленных пинками сваливают обратно на землю.

— Хватит! — кричит он вдруг. — Мы и так потратили слишком много времени.

Заложив руки за спину, он подходит к партизанам и внимательно вглядывается в каждого. Затем приказывает эсэсовцам:

— Пулеметчики! Кончайте!..

Повернувшись на каблуке, он тут же уходит по направлению к паровозу.

Горят деревья. Счастье, что ветер дует не в нашу сторону. Однако пора в дорогу. Уже валятся деревья, взметая снопы искр, всего в нескольких шагах от пути.

Несколько длинных пулеметных очередей. Потом полдюжины пистолетных выстрелов. Тишина.

Партизаны уплатили по счету. С процентами…

Медленно трогается эшелон».

Кровь стынет в жилах, когда читаешь эти страницы из книги, написанной палачом, читаешь о страшной казни героев. Но не только скорбью, а безмерной гордостью полнится сердце, гордостью за тех, кого не пересилила вражья сила. В их глазах в те последние минуты горел тот негасимый огонь, что встал бушующим, непроницаемым валом перед гитлеровцами на Волге, под Москвой и Ленинградом. Ни огнем, ни мечом не смогли фашисты — «викинги» сломить мужество героев группы «Максим».

Эшелон скрылся во тьме. Проревел в ночи гудок, похожий на крик раненого зверя.

Может быть, кто-нибудь из героев еще какие-то мгновения слышал этот гудок, прозвучавший как реквием, еще видел россыпь звезд на небе, видел, как, мерцая, уплывали они навсегда в беспросветную, бесконечную, как вечность, черноту. Недолго вился слабый пар над остывающими телами.

Так, в степи, под Орловской, в ночь на 3 декабря 1942 года эсэсовскими автоматами и пулеметами была расстреляна их юность, расстреляны мечты.

Леонида Матвеевича Черняховского и его группу «Максим» командование объявило без вести пропавшими.

Комиссар Максимыч — Василий Максимович Быковский — никогда не вернулся к молодой жене Оле и сынишке.

Валя Заикина не окончила десятый класс и не дожила до того времени, когда ее родная Владимировка стала городом Ахтубинском. Навсегда потухли ее озорные, улыбчивые глаза…

Володя Солдатов, заговоренный от пуль Володя Солдатов, не увидел родного Севастополя, возрожденного из руин.

Павел Васильев не поступил в университет.

Коля Лунгор так и не стал футболистом команды «Шахтер», а Коля Хаврошин не стал машинистом «Ракеты» или «Метеора» на Волге.

Нонна Шарыгина так и не прочитала стихов Володи Анастасиади.

Когда в день твоего рождения, Нонна, взошло декабрьское солнце над заснеженной степью, ты не встретила его, как бывало, улыбкой. Замерло навеки горячее сердце, смертный холод сковал изрешеченное пулями твое девичье тело, седой иней покрыл твои нецелованные губы. И рядом лежал тот, который в своих мечтах называл тебя «Ассоль». Тебе не дано было многое в жизни — не сбылись девичьи мечты, не узнала ты материнских радостей, не смогла утешить старость отца с матерью. Но зато немногим героям, Нонна, было дано совершить столь высокий подвиг. Немногие из павших так дорого отдали свою молодую жизнь…

А Володя Анастасиади, всю свою короткую жизнь считавший себя счастливчиком, не стал ни моряком, ни певцом, ни поэтом и не увидел больше любимую Одессу. Его одиссея была короткой и блестящей, как полет падающей звезды в черном степном небе. Володя Анастасиади не стал аргонавтом и, умирая, не знал, что своим подвигом он и его товарищи затмили подвиги героев Эллады.

Они погибли совсем юными, пали в начале пути, едва начав жить. За несколько грохочущих секунд «викинги» расстреляли будущее пятнадцати человек. Пятнадцати человек, которые могли бы вместе с нами жить и сейчас радоваться жизни.

В купе штурмбаннфюрера Штресслинга переводчик штаба полка переводил захваченные у партизан документы. «Дорогой Вовочка! — писала на полевую почту мать Володи Анастасиади — он не успел сдать это письмо. — Главное, не промочи ноги, не простудись опять. Береги себя — ты у нас единственный!» А потом переводчик сбивчиво читал Володины стихи, посвященные Нонне…

А из головы Ноймана всю ночь до утра не выходила сцена казни, и его пугало возникшее в потрясенном уме сравнение этой огненной казни со смутным воспоминанием о сцене с огнем в вагнеровских «Сумерках богов»…

— Gotterdammerung! — шептал он с щемящим страхом. — Сумерки богов!..

Партизаны группы «Максим» ценой своей жизни задержали эшелон с полком СС «Нордланд» не на час и не на два. Головной эшелон дивизии СС «Викинг», вместо того чтобы выгрузиться к утру в Котельниковском, застрял на полпути, остановился утром не в Котельниковском и даже не в Зимовниках, а на разъезде Куберле и стоял там до вечера — советские штурмовики не давали ему продолжать путь. Весь день, воспользовавшись скоплением гитлеровских эшелонов на перегонах под Орловской, наша авиация бомбила их. Полк «Нордланд» выгрузился на станции города Котельниковский с опозданием на целые сутки. А за ним, тоже с опозданием, шли двадцать-тридцать других эшелонов с танковыми и моторизованными дивизиями. Занесенный для решающего удара бронированный кулак генерал-полковника Гота был остановлен диверсионно-партизанской группой «Максим».

На сельском кладбище в Куберле Петер Нойман похоронил Франца Хаттеншвилера. За неимением гроба замерзший труп кое-как втиснули в два снарядных ящика. Под соснами установили не крест, а обычный надгробный памятник эсэсовца — белую доску с вырезанным из той же доски черным мальтийским крестом.

По дороге назад — они шли мимо автоколонны — Карл фон Рекнер сказал с тяжелым вздохом:

— Кажется, дело швах, капут! Нас восемьдесят миллионов, а их сто восемьдесят. А главное — мы воюем не с армией, а с народом. Ты видел — их нельзя сломить. Сумерки богов… Знаешь, как расшифровываются буквы WH на номерах армейских грузовиков?! Wehrmacht Неег — сухопутная армия? Ничего подобного! Weg nach Hinten — дорога назад!

Весь этот день Нойман не мог отделаться от горелого запаха, от вкуса пепла во рту, пепла и горечи тяжких предчувствий, его не покидало чувство, что минувшая ночь была особой, отмеченной роком, решающей ночью.

Вернувшись в отведенную ему избу, Нойман узнал, что отправка эшелона задерживается. Нападение горстки отчаянных партизан на эшелон нарушило нормальное движение на всем участке железной дороги от Пролетарской до Котельниковского. Дивизиям Гота пришлось выделить подразделения для патрулирования, для охраны пути, мостов и станций, включить в состав всех эшелонов специальный конвой с пулеметами, заминировать окопы близ полотна, пускать эшелоны по железной дороге на пониженной скорости…

Командир дивизии «Викинг» бригаденфюрер СС Гилле приказал расстрелять сто пятьдесят заложников в Пролетарской и на других станциях и принять срочные меры против деморализации среди солдат дивизии.

Упустив драгоценное время, эсэсовские эшелоны двинулись в ночь навстречу разгрому, поражению и гибели.

Из-за всех проволочек и задержек, вызванных напором наших фронтовиков, налетами авиации и действиями партизан, не третьего декабря, не восьмого декабря, как планировал фельдмаршал фон Манштейн, а только двенадцатого декабря смог генерал-полковник Гот приступить к операции «Зимняя гроза» — начать наступление вдоль железной дороги из района Котельниковского на Сталинград.

Вздымая гейзеры снега, рванулись вперед выкрашенные белой краской танки дивизии СС «Викинг». Генерал-полковник Гот и бригаденфюрер Гилле не сомневались в успехе, непрерывно радировали войскам Паулюса: «Держитесь! Освобождение близко». Восемьсот танков, меченных черными крестами с белыми обводами, рвались к Волге. Ночами оберштурмфюрер Петер Нойман уже видел зарево над Волгой, каких-нибудь сорок километров оставалось до Паулюса! Вот уже видны огни сигнальных ракет окруженной армии! Ударили по русским шестиствольные минометы. Вперед, вперед через проволочные заграждения, через русские окопы, сокрушая противотанковые батареи, ломились «викинги». Взвились фиолетовые ракеты — сигнал «Танки». Загорелись зеленые: «Атака!» Но танковый вал гитлеровцев разбился о мужество и выдержку только что прибывших на фронт свежих советских войск. Разбился о волжский утес корабль завоевателей — «викингов». Вторая гвардейская и 51-я армия стояли насмерть на реке Аксай-Есауловский. А потом пошли в контрнаступление. С востока на запад протянулись огненные параболы «катюш»..

Битва на заснеженных берегах безвестной речки, похоронила надежды Гитлера о мировом господстве. Кольцо вокруг армии Паулюса замкнулось навсегда. И «викинги» подались назад, назад повернули грязно-белые танки, и Нойман и фон Рекнер, оглядываясь ночью, видели, как гаснут во мраке ракеты обреченной армии Паулюса, и с ними гасли мечты «викингов» о пирамидах Египта и чудесах Индии, таял во вьюжной степи мираж власти над миром.

Эхо выстрелов под Орловской не умолкало в потрясенной душе эсэсовца Ноймана. Вновь и вновь вспоминал он огненную казнь и неустрашимые глаза партизан. То, что произошло в ночь со второго на третье декабря, было, по его убеждению, началом конца. Ему казалось это чудом: партизан зарезали, сожгли, уничтожили, фюрер утверждал, что Красной Армии больше нет, но она, как птица Феникс, возродилась из пепла там, на реке Аксай-Есауловский!

Сумерки богов!.. Когда Зигфрида сожгли на костре, вспыхнула и сгорела Валгалла, крепость богов, воздвигнутая коварством, злом и жаждой власти над миром. Не Валгалла ли «третьего рейха» догорала там, на Волге?..

В первый свободный вечер Нойман достал дневник и сделал в нем такую запись: «Франц спит в русской земле, которую он так ненавидел…»

А вдоль полотна под Орловской лежали рядом тела героев группы «Максим». Никто не хоронил их с воинскими почестями. Никто не целовал в мертвые губы. Кровь из ран смерзлась со снегом и с землей. С родной землей, за которую они отдали жизнь. Была оттепель, и густой белый иней покрыл каждому лицо, покрыл все тело. Они стали похожими на изваяния из белого мрамора.

Группа «Максим», выполнив задание, ушла из жизни. Но, уходя из жизни, герои не исчезают бесследно, не уходят в небытие. Подобно путеводным звездам, светят они людям. Как свет давно угасших звезд, с большим опозданием, через много лет, через десятилетия, доходит до нашей планеты, так подвиг группы «Максим» дошел до нас только через двадцать лет.

9. Вместо послесловия Тайна степных орлов

Терпеливо собирайте свидетельства о тех, кто пал за себя и за вас. Придет день, когда настоящее станет прошедшим, когда будут говорить о великом времени и безымянных героях, творивших историю. Я хотел бы, чтобы все знали: не было безымянных героев. Были люди, у каждого свое имя, свой облик, свои чаяния и надежды, и муки самого незаметного из них были не меньше того, чье имя войдет в историю.

Юлиус Фучик 
В зеленых парках Вашингтона отцветала японская вишня. Ее бело-розовая кипень отражалась в зеркальных водах живописного озера у подножия беломраморного памятника-мавзолея Томаса Джефферсона. Блестя на солнце желтым лаком, такси мчало нас дальше, к Потомаку. По радио вашингтонский диктор читал последние известия. В известиях в тот день, в годовщину Дня Победы над гитлеровской Германией, не было ни слова о Дне Победы, — Короткая память у них, — пробормотал мой товарищ — кинооператор Анатолий Колошин, возясь со своим «Конвасом».

— Ничего, на Арлингтонском кладбище наверняка будет что снять, — успокоил я его.

Но я ошибся. На огромном кладбище, самом большом в Соединенных Штатах, было пусто. По зеленым холмам убегали вдаль бесконечные ряды белых обелисков на могилах наших американских союзников в минувшей войне.

У гробницы Неизвестного солдата, кроме часового с винтовкой, который мерно, как заведенный, шагал взад и вперед, мы тоже не увидели ни одного человека.

Зато поблизости, у пятиугольной бетонной громады Пентагона, стояло больше автомашин, чем у стадиона во время бейсбольного финала. Но и в Пентагоне, наверное, никто не вспоминал о великом празднике. Вряд ли размышлял над уроками капитуляции фашистской Германии, сидя в своем пентагонском кабинете, за стенами из листовой стали, председатель постоянного комитета НАТО гитлеровский генерал-преступник Адольф Хойзингер.

Под вечер мы вернулись в наш отель «Уиллард», расположенный в самом сердце американской столицы, близ Белого дома и Капитолия. Покупая газету «Вашингтон постов киоске отеля, я обратил внимание на выпущенные массовыми тиражами боевики со свастиками на обложках. «Секретная служба Гитлера», мемуары шефа нацистской разведки Вальтера Шелленберга, «Пилот штукаса», воспоминания первого аса гитлеровского рейха Ганса Ульриха Руделя и даже «Майн кампф» в американском издании.

Одна из книг этой серии не могла не привлечь моего внимания. «Черный марш. Личные воспоминания эсэсовца Петера Ноймана». Перелистав книгу, я увидел, что Нойман рассказывал в ней о своем пути под штандартами дивизии СС «Викинг» по израненной советской земле. «Викинг»! Летом сорок четвертого мне, партизану-разведчику, пришлось участвовать в боях с эсэсовцами из дивизии СС «Викинг» в лесах под Ковелем.

Эту книгу я читал до полуночи, пока не прочел до конца. Против воли автора-убийцы, ничего не забывшего и ничему не научившегося, многие страницы рисовали картины высокого героизма тех, кого палач презрительно именовал «Иванами», «монголами», «мужиками» и «мужичками». Подвиг группы советских героев под Орловской, видимо, так потряс эсэсовца Ноймана, что его не могли заслонить в его памяти ни события войны, ни последующие годы. Нойман описал подвиг безымянных партизан очень подробно. Советские люди не знали об этом подвиге своих сыновей и дочерей. Свидетелями его были только палачи.

Я не мог уснуть до утра. Кто были они? Как их звали? Как узнать их имена, биографии? В ту ночь за океаном я дал себе клятву, что найду ответ на все эти вопросы. В ту ночь я почувствовал себя братом и однополчанином этих безвестных парней и девчат. Ведь я не только был их сверстником, я тоже, в начале войны учился в партизанской спецшколе (только не в астраханской, а в московской), тоже ходил в тыл врага и тоже воевал с «викингами» — возможно, даже с Петером Нойманом и Карлом фон Рекнером.

Вернувшись из командировки, я начал поиск. Стремление разгадать тайну степных орлов прежде всего привело меня в архивы. Работники архивов и даже мои друзья — бывшие партизаны мало верили в успех поиска. «В тех степях и партизан-то небось не было в помине!» — говорили они. Да, мы очень мало знали о партизанах калмыцких и Сальских степей. Я узнал о смелых калмыках-подрывниках Эрдни Улюмджиеве и Анги Сангаджиеве из отряда Потлова. Но Потлов действовал под Яшкулем и Кропоткиной. Я узнал о делах отряда Бадмы Харцхаева и отважной дочери степей Минджир Санджиевой. Но все они дрались с врагом далеко от Орловской.

Изучая в архиве Центрального штаба партизанского движения карту районов действий советских партизан со старым грифом «Совершенно секретно», я увидел, что ближайшие партизанские отряды базировались километрах в восьмидесяти-ста от места засады под станцией Орловская. Партизан в донских степях было мало, но гестапо обещало за голову каждого из них тысячу оккупационных марок, или десять тысяч рублей.

Южнее Пролетарской, в Сальском районе, отважно дрались партизаны небольшого отряда «Степной орел». В ту памятную зиму отряд дерзко нападал на гитлеровские автоколонны недалеко от станции Пролетарская. Быть может, отряд «Степной орел» задержал эсэсовцев «Нордланда»? Нет, по дневнику боевых действий отряда видно, что не «Степной орел», что другие степные орлы напали на эшелон.

Я узнал, что в районе Котельниковского, Зимовников, Романовской храбро дрался отряд «За Родину» под командованием Войцеховского. Однако проверка показала, что отряд этот перешел линию фронта лишь в конце декабря. Этими отрядами, действовавшими в тылу войск Манштейна и Гота, руководил штаб партизанского движения Сталинградского фронта. Еще в августе 1942 года Военный совет Сталинградского фронта направил партизанам такое сообщение: «Части Красной Армии, героически сражающиеся на фронте с остервенелым врагом, ожидают в ближайшие дни более мощной поддержки…»

И советские партизаны ответили на этот призыв еще более мощными ударами по железным дорогам на всем их протяжении от границ рейха до Волги. Они внесли свой большой вклад в разгром врага на Волге. Шестая панцерная дивизия, с еще невиданными на фронте танками «тигр», на которые так надеялись Гитлер и Манштейн, прибыла из Франции с опозданием, разрозненно, с большими потерями в технике и личном составе, с офицерами и солдатами, деморализованными партизанскими налетами. На эшелоны этой дивизии нападали и польские и украинские партизаны.

Особое значение советское командование придавало крупным партизанским диверсиям в оперативном тылу гитлеровских армий, сражавшихся на решающих участках битвы на Волге. В дни, когда в наших штабах шла подготовка к мощному контрнаступлению против гитлеровцев, еще в начале ноября 1942 года, Военный совет Сталинградского фронта, отводя важное место партизанам в этом решающем наступлении, создал штаб партизанского движения фронта. Учитывая, что партизанам придется действовать в неслыханно сложных условиях, в тылу миллионной армии гитлеровцев, в малонаселенных степях, штаб сколачивал и засылал в донские степи, в гитлеровский тыл летучие партизанские группы, в первую очередь для нападения на железнодорожные и шоссейные магистрали. А железных дорог под Сталинградом было всего две, и одной из них была Северо-Кавказская дорога.

Скорее всего, решил я, именно такая диверсионно-разведывательная группа, перешедшая через линию фронта или выброшенная в тыл врага на парашютах, напала на эшелон «викингов». Как правило, эти группы сколачивались из комсомольцев-добровольцев и состояли из девяти-десяти партизан и двух партизанок, имели на вооружении один-два пулемета, несколько автоматов, винтовок, гранаты. Все это в точности сходилось с рассказом Петера Ноймана. Все в шинелях, меховых шапках, без знаков различия.

Полетели письма-запросы в Пролетарский район. Неужели не найдутся степняки, слышавшие двадцать лет тому назад о казни партизан под Орловской? В поиски с энтузиазмом включились пионеры Орловской средней восьмилетней школы, Донской восьмилетней школы колхоза «Россия».

Порой, когда на запросы приходили отрицательные ответы, когда в архивных поисках одна неудача следовала за другой, казалось, что нет, не удастся прорвать густую двадцатилетнюю пелену истории. Но тогда в памяти всплывал, ободрял, прогоняя сомнения, пламенный завет Юлиуса Фучика:

«Не забудьте!.. Терпеливо собирайте свидетельства о тех, кто пал за себя и за вас… Помните; не было безымянных героев!»

В пожелтевших папках одного из московских архивов я натолкнулся на ценное свидетельство: в течение ноября 1942 года партизанский штаб Сталинградского фронта послал в степной тыл гитлеровцев 73 партизанские группы общей численностью около 360 человек. Во главе этих групп штаб поставил местных партийных, комсомольских и советских работников, хорошо знавших свои районы.

Итак, в тылу миллионной гитлеровской армии у Волги действовали 73 партизанские группы. Одной из семидесяти трех была группа, вышедшая в зимнюю декабрьскую ночь на железную дорогу в районе станции Орловская. Одной из семидесяти трех.

Где, в каком архиве хранятся, дела этих групп?

В областных архивах — волгоградском, ростовском, ставропольском — не оказалось никаких документов, никаких следов.

«Ищите в Москве! — писали мне отовсюду. — Партизанские штабы пересылали свои архивы после расформирования в Москву».

Поиск начался в Вашингтоне, а разгадка тайны безвестных героев лежала в центре Москвы, на Советской площади, в архиве ЦК КПСС!

С непередаваемым волнением листал я старые папки. Прежде всего я натолкнулся на сведения о дивизии СС «Викинг» в разведсводках фронтового штаба партизанского движения: «Сальское направление — по реке Куберле, Зундов, Беднота… и далее по реке Маныч — обороняется дивизией СС «Викинг»…» В разделе «Дислокация штабов противника» мелькнуло сообщение: «Пролетарская — штаб дивизия СС «Викинг»…»

Вот разведсводка № 3 за февраль 1943 года. В разделе «Зверства и грабежи, чинимые фашистскими захватчиками над советскими гражданами» читаю:

«На станции Пролетарская гитлеровцы расстреляли около 150 человек под предлогом принадлежности их к партизанам».

Теперь, спустя двадцать лет, ясно — 150 советских мирных жителей генерал СС Герберт Гилле расстрелял за нападение партизан на полк СС «Нордланд»…

Еще 31 октября 1942 года Центральный штаб партизанского движения указал своему представителю на Волге: «Для улучшения управления и связи с отрядами разделить оккупированную зону области на сектора». Орловский и Пролетарский районы вошли в сектор № 8. Штаб предлагал направить в этот район диверсионную группу для действий на железнодорожном участке Куберле — Пролетарская.

12 декабря 1942 года генерал-майор Т. П. Кругляков, представитель Центрального штаба партизанского движения на Волге, докладывал о переброске в тыл врага 47 спецгрупп. Из них вернулись только 27 групп.

Вскоре выяснилось, что в интересующих меня районах действовали спецгруппы от астраханской спецшколы. С сентября по первое января 43 года согласно докладной записке секретаря Калмыцкого ОК ВКП(б) в ЦК ВКП(б) эта школа подготовила и направила в тыл врага 21 группу: 13 групп (268 человек) в степи Калмыкии и 8 групп (112 человек) в Сталинградскую и Ростовскую области.

Значит, нужная мне группа была одной из этих восьми групп, которые насчитывали в общей сложности 112 человек.

И вот, наконец, в донесениях партизанского штаба мелькнуло упоминание о группе, которая действовала именно на железнодорожном участке Пролетарская — Орловская — Куберле: «Самостоятельно действующая группа товарища Черняховского № 66 «Максим». Только одна эта группа действовала в конце ноября — начале декабря в районе Орловской!

Эта группа была переброшена через линию фронта в ночь на 18 ноября 1942 года и вскоре вышла в район Заветное. В конце ноября командиру отряда Черняховскому было приказано передислоцироваться в район Пролетарская — Куберле. И вот последние записи в деле: «Отряд вошел в тыл противника благополучно. Сведений о боевых действиях не поступало…»

Без вести пропали и многие другие группы, засланные в другие районы. До февраля 1943 года в штабе еще надеялись услышать о них: «В связи с тем, что отряды посланы на большое удаление в тыл противника, связники еще не появились».

Сохранились карты партизанского штаба, на которых обозначена дислокация группы «Максима» в районе Пролетарская — Куберле.

В начале декабря 1942 года связь с группой прервалась. Прервалась навсегда.

После освобождения района действий этих групп штаб пытался выяснить их судьбу. То и дело встречал я в делах короткие пометки: «Группа уничтожена полностью…» Но о группе Черняховского выяснить ничего не удалось — она словно провалилась сквозь землю.

В апреле 1943 года, когда штаб свернул свою работу и спецшкола была расформирована, никаких сведений о группе Черняховского так и не поступило.

Клубок разматывался… Вот папка сличным делом группы «Максим». За двадцать лет, по свидетельству архивариуса, ни один исследователь не притрагивался к этой папке. Желтые страницы, поблекшие чернила… Дело так и осталось незаконченным. Волнует каждая строка…

Состав—15 человек. Один член партии (комиссар), комсомольцев—10 человек, беспартийных — четверо. Вооружение — 6 автоматов, 4 винтовки, 4 карабина, пистолетов — 2, мин — 65, патронов — 4500. Продовольствия — на десять дней. Пункт базирования — курганы на берегу Маныча в районе хуторов Нижний Зундов и Верхний Зундов, в 10–15 километрах от железной дороги. Задача — налеты на железную дорогу в районе Орловской. Пароль для связи: «Воронеж». Отзыв: «Винт». Пароль для явки:

«Иду к родным»…»

В личном деле группы «Максим» — список ее командиров и партизан. Все они окончили краткосрочную спецшколу подрывников и разведчиков в Астрахани.

Леонид Матвеевич Черняховский, 28 лет, кандидат в члены ВКП(б) с 1942 года, русский. Работал до войны товароведом в сухумском санатории «Агудзера».

Комиссар группы «Максим» Быковский Василий Максимович, 29 лет. Член ВКП(б), русский, до войны— военрук школы Заветинского района Ростовской области, прибыл в спецшколу из Астраханского окружкома ВКП(б). У него оставался дома годовалый сынишка.

Заместитель командира по разведке — двадцатилетний севастополец Володя Солдатов.

Черняховский, Солдатов и некоторые из снайперов-подрывников группы «Максим» пришли в спецшколу из 28-й армии. Зная путь этой армии, можно догадываться и о боевом пути Черняховского: в сорок первом 28-я армия вела тяжелые оборонительные бои в районе Рославль — Медынь — Брянск, рвалась к Смоленску, сражалась в окружении. Весной 1942 года эта армия наступала на Харьков, а затем отбивала контратаки 6-й армии вермахта и танков фон Клейста, отступая летом к Волге. Во второй половине августа 28-я армия остановила продвижение немецко-румынских войск к Астрахани — тогда армией командовал генерал-лейтенант В. Ф. Герасименко. Уже после гибели группы «Максим» товарищи Черняховского по армии наступали на Пролетарскую и Сальск, громили «викингов» под Ростовом.

Славная 28-я шла все дальше на запад, лили дожди, снега заметали безымянную степную могилу под Орловской. Бойцы 28-й армии прогнали войска 6-й армии Манштейна из Мелитополя и Никополя, освобождали Польшу, участвовали в составе 1-го Украинского фронта во взятии Берлина. И в военные годы и после войны боевые товарищи степных орлов считали их без вести пропавшими, так и не узнав, какое великое дело сделали герои в решающие дни и ночи под городом-героем на Волге.

Уходя в ноябре 1942 года в тыл врага, пятнадцать молодых героев-партизан оставили в штабном деле адреса своих родных.

По всем адресам разослал я письма, но шли недели, а родные Леонида Черняховского, Василия Быковского и других участников группы «Максим» не отвечали. Ведь прошло двадцать лет, многие из близких моих героев умерли, другие давно сменили местожительство. По-прежнему над заросшей степным ковылем безымянной могилой под Орловской мели черные вьюги…

Наконец — первая ласточка. Письмо из Баку. Удалось связаться с родственницей снайпера-подрывника, бывшего бакинского рабочего-вагоноремонтника Вани Клепова Пелагеей Прокофьевной Егоровой, проживающей в Баку. «Писем племянника, — пишет Пелагея Прокофьевна, — у меня не сохранилось, да и были эти письма из трех строк… В 1922 году заболела мать, и его, как самого меньшого, я забрала к себе в Баку. Здесь он поступил в 22-ю школу, окончил семь классов, потом пошел работать слесарем на Бакинский вагоноремонтный завод. Оттуда он в первый год войны был призван в Красную Армию… Проездом — он забегал домой, сказал, что направили его в Астрахань на учебу в школу, а в какую школу — я не знаю. Через месяц он написал уже с дороги на фронт, чтобы писем я пока не писала. В этом письме он писал, что на своей территории будет месяца через три, если будет жив, — сообщит сам. Больше мне о нем ничего не известно. Извещения никакого не было. Все мои старания навести справки о его судьбе были безрезультатны. Отец его сейчас проживает в Саратовской области…»

Я напечатал небольшой очерк о героях группы «Максим» в журнале «Новый мир», рассказал о своем поиске по телевидению, по радио. О беспримерном подвиге под Орловской узнали миллионы советских людей. Это очень помогло поиску.

Литсотрудник газеты «Молодежь Азербайджана» Вячеслав Сидоренко отыскал в Бакинском архиве управления железной дороги личное дело Вани Клепова, встретился с Пелагеей Егоровой. Через нее он связался с двоюродными братьями, бывшими соседями, товарищами по Октябрьскому райкому комсомола и друзьями по работе на вагоноремонтном заводе. Много интересного узнал он об этом скромном, неприметном пареньке. В день сорокапятилетия комсомола молодежная газета писала о нем как об одном из самых славных героев комсомола Азербайджана.

«В Баку на улице Гоголя есть дом 99. Старый, одноэтажный, — писал в своем очерке Вячеслав Сидоренко. — Разбежалась по фасаду сетка трещинок. Скоро снесут и его. Все старые дома рано или поздно должны быть сломаны. Так было всегда, сколько он себя помнит, этот дом. А помнит он несколько поколений. Одни доживали здесь до глубокой старости, другие уходили со двора молодыми и больше никогда уже не возвращались сюда. Он помнит мальчишеские драки, шумные свадьбы, первые робкие поцелуи у своих ворот…

До сих пор дворник никак не заштукатурит выцарапанные в стене пять имен. А может быть, дом сам не хочет стирать из своей памяти этих пятерых друзей.

Они вместе ходили в школу сначала днем, а потом, когда пошли работать, вечером, вместе отправлялись гулять, спускаясь вниз к Морскому бульвару. В один день им принесли повестки на фронт.

На следующий день никто из "них уже не пошел на работу. Во дворе стояла какая-то праздничная торжественность, но веселья не было. Покатилось было «Яблочко», да, споткнувшись на чьем-то материнском вздохе, умолкла гармонь. Кто-то упорно гонял на патефоне одну и ту же пластинку. И до позднего вечера светились во дворе пять папиросных огоньков, пятеро под гитару пели свою любимую: «Тучи над городом встали, в воздухе пахнет грозой…» Была осень 1941 года. Целоваться они так и не успели научиться. У меня хранится фотография, первая и последняя фотография пятерых друзей. Одним из них был Ваня Клепов.

Давно отгремела война. Но пятеро не вернулись. Принесли четыре «похоронных», о пятом ничего не было известно.

И только совсем недавно в дом 99 по улице Гоголя пришло письмо с московским штемпелем… Письмо о пятом солдате. И снова вошла война в этот маленький дворик, раздвинув тяжелым солдатским плечом завесу двадцати лет, всколыхнув память, разбередив незаживающие раны.

— Живой, быстрый, — рассказывает его сестра Пелагея Егорова, — прибежит с работы и тут же собирается в школу вечернюю.

…Так и остался навечно солдатом в памяти родных и знакомых Ваня Клепов. У его сверстников уже засеребрились виски, многие, с кем он работал на вагоноремонтном заводе имени Октябрьской революции, стали бригадирами, начальниками цехов…»

Так по крупицам, по мелким штрихам, усилиями многих искателей воссоздавались образы членов группы «Максим».

Почта принесла письма и от матери медицинской сестры группы «Максим» Вали Заикиной — Марии Павловны Заикиной — и ее сестры Елизаветы Ивановны Степановой.

Валя родилась в 1923 году в крестьянской семье в селе Владимировка Владимирского района Астраханской области. Родители работали в колхозе.

«Была Валя живая, верткая, боевая, к людям относилась хорошо, — писала ее сестра Елизавета Ивановна. — В школе училась средне. Была хорошей физкультурницей, участвовала в парадах. Много читала книг. В комсомоле была с пятнадцати лет. С раннего детства узнала труд — родители работали, и Вале приходилось готовить всей семье и ухаживать за хозяйством и маленькими сестрами».

Война застала Валю в десятом классе средней школы № 1. Валя купила целую груду новеньких учебников 10-го класса, но ей так и не удалось заниматься по ним. Валя стремилась всеми силами помочь фронту. Когда комсомол призвал юношей и девушек встать на место призванных в армию астраханских рыбаков, Валя была среди первых комсомольцев, откликнувшихся на этот призыв.

«Моя дочка Валя, — пишет шестидесятилетняя ее мать, работающая сейчас няней в районной больнице в Ахтубинске, — поехала работать из села нашего Владимировки в Астрахань на рыбный промысел и отбыла там навигацию три месяца, а после этого она прислала нам письмо, что ее посылают рыть окопы в Сталинград. Потом она, как комсомолка, ушла в армию. И больше писем от нее не было. Потом вызвали меня в райвоенкомат и сказали, что моя дочь в партизанах, а адрес вам дать не можем…

Письма ее никакие не сохранились…»

Валя Заикина… Это ты вместе со своей подругой, семнадцатилетней Нонной Шарыгиной, бросилась с голыми руками на эсэсовцев, на палачей, которые напрасно пытались сломить тебя, казнив страшной казнью у тебя на глазах твоих товарищей. Это произошло в ночь на 3 декабря 1942 года.

Спустя двадцать лет о тебе, Валя, заговорило все твое родное село.

«Известие было таким неожиданным и волнующим, — писал корреспондент «Волги» А. Попов, — что оно с быстротой молнии облетело город Ахтубинск. За «Волгой» от девятнадцатого сентября просто охотились и в буквальном смысле слова зачитывали до дыр. Ведь в группе партизан, совершивших зимой 1942 года героический подвиг, была и наша ахтубинская Валентина Заикина.

Прочитав статью и узнав о подвиге партизан, люди долго еще не выпускали из рук газету. Вновь вчитывались в строки, посвященные девушкам-партизанкам. И шептали:

— Это какая же из них Валя-то? Ну конечно, та, что ранена была и в последний момент, перед смертью, расцарапала морду фашисту. Она ведь боевая, смелая девушка была…

Ее считали без вести пропавшей… Мария Павловна, мать Вали, писала туда, где работала дочь, просила сообщить, где она, что с ней. Но в то тревожное время — фашисты подступали к Волге — наверное, недосуг было людям ответить матери.

В том же 1942 году Марию Павловну вызвали в райвоенкомат. Сказали по секрету, что ее дочь Валентина Ивановна — впервые матери ее дочь называли по имени-отчеству — находится в партизанском отряде. И она, мать, теперь будет получать деньги по аттестату дочери.

За три месяца получила. А потом почему-то перестали выдавать. Встревожилась: не погибла ли? Пошла в военкомат. Но там сами не знали.

Все ждала весточку от самой Вали. Каждый вечер встречала почтальона на улице. И каждый день слышала одно и то же: нет ничего.

И так до самого окончания войны.

А потом Марию Павловну вызвали в военкомат и вручили небольшой желтый листок. Все знают, что значило получить такой листок. Нет, мать не упала в обморок. Мужественно встретила известие о смерти дочери. Только вот слезы. Никак нельзя было удержать их.

Из-за них никак не могла прочесть, что было написано на листке. Буквы уползали куда-то вверх или разрастались до огромных размеров. И все-таки Мария Павловна читала: «…Заикина Валентина Павловна… погибла в бою…»

«Но почему «Павловна»? — мелькнуло в сознании, — Ведь «Павловна» — это она сама. А дочь — Валентина Ивановна. Отец-то у нее Иван Александрович».

Мать подошла к военкому.

— Возьмите назад извещение. Это не о моей дочери. Моя дочь — Валентина Ивановна. А тут «Павловна»…

И снова долго не было никаких известий. Только в январе 1946 года Заикиным принесли извещение.

На таком же желтом листке было написано: «Младший сержант Заикина Валентина Ивановна умерла от ран 3 мая 1945 года».

Хотя и не сказала никому об этом мать, но не поверила она извещению. Выходит, Валя жива была всю войну. Почему же тогда ни одного письма не прислала? Не похоже это на нее. Тут что-то не так. Не о моей это Вале извещение. Но что же с ней? Где она?

Нет, материнское чутье не обмануло. Столько лет ждала Мария Павловна известия о судьбе своей дочери. И все-таки дождалась. В феврале этого года почтальон принес в дом Заикиных письмо. Прежде всего удивил адрес на нем: «Сталинградская область, с. Владимировка, ул. Пушкина, 27». По этому адресу они получали письма до войны. Теперь уже и область не та, и село в город выросло, и номер дома переменился. Загадочной была и приписка на адресе: «В случае выбытия адресата передать для ответа в местный комитет комсомола…»

Это было мое письмо — я разыскивал родных Вали Заикиной. Письмо это было…

…Очень короткое. Просил поподробнее написать о Вале, о том, как жила, как училась и т. п. И мать и сестры мучились в догадках: откуда в Москве знают об их Вале? Что с ней произошло?..

Написали то, что знали. Одновременно послали запрос в Министерство обороны, в отдел по персональному учету потерь сержантов и солдат Советской Армии. Вскоре оттуда сообщили: младший сержант Зайкина Валентина Ивановна, 1921 года рождения, умерла от ран 3 мая 1945 года и похоронена в городе Черняховске Калининградской области.

Теперь уже не только матери, а всем в семье стало ясно, что это не их дочь и сестра. Во-первых, написано не Заикина, а Зайкина. Во-вторых, Валя — 1923 года рождения, а та, другая, о которой сообщали, 1921 года. Но все ли верно, точно? Не вкралась ли ошибка?

И снова в Москву летит запрос. Ответ на него рассеял все сомнения — умерла от ран 3 мая 1945 года не их Валя, а другая.

…Теперь весь Ахтубинск знает, как погибла Валя Заикина.

«Вечером в небольшом доме на углу улиц Волгоградской и Пушкина собрались все родные Валентины Заикиной — мать, сестра Елизавета с детьми, вторая сестра Елена с мужем и детьми. Отец так и не узнал настоящей судьбы дочери — он умер в феврале этого года.

В торжественной тишине слышится только голос Елизаветы — она читает газету, где написано о подвиге партизанской группы. С затаенным дыханием слушают её взрослые и дети. И особенно мать. Вот она, оказывается, какая дочь-то у нее! Мария Павловна подносит к глазам платок. Нет, она не хочет плакать… Не надо плакать. Этим надо гордиться… Но слезы сами почему-то льются из глаз.

Она не хочет пропустить ни одного слова. Но когда Елизавета начинает читать о фашистских зверствах, материнское сердце не выдерживает. Мария Павловна жестом перебивает дочь:

— Не надо больше. Не могу.

И потихоньку уходит в другую комнату.

В памяти всплывают картины многолетней давности. Вот тут, возле окна, стояла ее, Валина, кровать…

Валя мечтала стать… Нет никто из родных и ее подруг не помнит, кем она хотела быть. Но все уверяют, что у нее была большая мечта. Какая? Это осталось ее тайной. И она, боевая, настойчивая, обязательно осуществила бы свою мечту — в этом никто не сомневается. Но война опрокинула все планы…

Валентина продолжает жить в наших сердцах. Ее именем сестра героини назвала свою дочь. Девочке уже одиннадцатый год. В четвертом классе учится. Белокурая, большие серые глаза, две маленькие с бантиками на концах косички. Мария Павловна, бабушка этой Валентины, уверяет, что она очень похожа на свою тетю.

Особенно дорого имя Валентины Заикиной тем, кто лично знал ее. Таких много в Ахтубинске. Это ее подруги, с которыми Валя вместе училась, учителя, воспитавшие ее… Валю знали не только во Влади-мировке, но и на станции Ахтуба и в Петропавловке.

И теперь часто в домик на углу улиц Волгоградской и Пушкина наведываются люди. Здесь жила героиня. Здесь, в этой небольшой комнатке, готовила уроки, ухаживала за младшими сестренками. В этом самом дворе разводила цветы.

Может быть, именем Вали назовут улицу, пионерскую дружину? Но в том, что это имя будет увековечено, никто не сомневается.

Особое внимание я, как москвич, обратил, естественно, на адрес снайпера-подрывника группы «Максим» Володи Анастасиади, или Анастасиадзе, как ошибочно значился он в архивах. Володя жил и учился до войны в Московской области, там он оставил двадцать лет назад родителей — отца Фемистокла Христофоровича и мать Александру Ивановну. И отцу и матери Володи, когда он уходил на фронт, было всего около сорока лет. Значит, сейчас около шестидесяти. Их нужно разыскать. Но как? Володя работал токарем на оборонном заводе под Москвой. Адрес родителей, оставленный им в личном деле, не обнадеживал: Москва, Варшавское шоссе, 124-е почтовое отделение, до востребования. Видимо, в этом районе жили и работали его родители, кто-то из них получал письма сына прямо в почтовом отделении.

Звоню в 124-е почтовое отделение. Первая осечка. Нумерация и адреса отделений, штаты работников давно изменились. Ныне разросшийся жилой район Варшавского шоссе обслуживают 105-е, 201-е, 230-е, 430-е почтовые отделения.

Перелистываю старые и новые телефонные книги. Нахожу некоего гражданина Анастасиаде В. З. Инициалы не сходятся — может быть, родственник? По телефону выясняю, что у В. 3. Анастасиаде родственников в Москве не было и нет, о партизане Володе Анастасиадзе он никогда ничего не слышал.

И вдруг — удача. Начальник Центрального справочного адресного бюро Москвы находит в картотеке фамилии двуа москвичей — Анастасиади Фемистокла Христофоровича, 1902 года рождения, и его жены Анастасиади Александры Ивановны, 1902 года рождения. Сомнений быть не может — это отец и мать пропавшего без вести партизана Володи Анастасиади.

В личном деле и в списках личного состава его фамилию, очевидно, перепутал войсковой писарь. Адрес отца и матери Володи Анастасиади —. станция Бирюлево под Москвой. Прямо из адресного бюро в тот мглистый зимний полдень я еду на Павелецкий вокзал.

Карточки на подмосковных жителей Анастасиади были заполнены в адресном бюро восемь лет тому назад, в 1955 году. Живы ли родители героя? Если живы, то все эти двадцать лет они считали сына пропавшим без вести. Спустя двадцать лет я везу им весть трагическую и радостную. Да, их сын погиб, но не пропал без вести — он умер героем, которым вправе гордиться вся страна.

Бирюлево. Двухэтажный деревянный дом. Сердце бьется сильнее, когда я стучу в дверь. На двери нет фамилий жильцов.

— Вам Фемистокла Христофоровича? — переспрашивает моложавая седая женщина в фартуке. — Пожалуйста. Да, я его жена, Александра Ивановна. Вы, верно, с завода путевку нам, пенсионерам, принесли?

Я стараюсь изложить цель своего прихода как можно тактичнее, но при первом упоминании имени Володи в глазах у его матери и отца вспыхивает тревога. Нет, не забыта горькая боль утраты. Еще теплилась где-то в уголке изболевшейся души слабая, угасающая и вспыхивающая надежда. Надежда на чудо. Надежда на то, что жив где-то единственный сын. Ведь бывает такое, возвращаются без вести пропавшие и через десять и через двадцать лет. Сейчас Володе — подумать только! — было бы тридцать семь лет.

— Ничего не успел Володя, — вздыхает его мать Александра Ивановна. — Так и не довелось нам нянчить внуков. А сейчас было бы Володе тридцать семь лет. Он мог стать агрономом, моряком, офицером, певцом, художником… А у нас был бы сын, были бы и внуки…

В декабре 1942 года родители Володи Анастасиади в Москве получили две открытки. На обороте одной из них — с этюдом «Двор и сад дома Ульяновых» — еще не оформившимся почерком Володя писал: «Дорогие родители! Уведомляю вас о своем отъезде из Астрахани. Отправляюсь на боевое задание. Пока все. Целую вас крепко. Ваш сын Володя».

Во второй открытке, от 26 октября 1942 года, тоже со штампом военной цензуры волжского города-героя, он торопливо писал: «Папочка и мамочка! Скоро иду выполнять боевое задание Партии и Правительства. Пока все хорошо, жив, здоров, того и вам желаю. Ну пока все. До свидания! Целую крепко, крепко 100 000 раз».

Эта открытка пришла в Москву, радуя и тревожа отца и мать, когда Володи уже не было в живых — в первый день нового, 1943 года.

Потом Володя замолчал.

Отец и мать настойчиво разыскивали сына.

От майора Добросердова из Астрахани пришло официальное письмо: «Ваш сын находится в длительной командировке…»

11 января 1943 года, почти через полтора месяца после гибели партизана Володи Анастасиади, тетя Оля — Ольга Петровна Выборнова — писала родителям Володи о своих последних встречах с Володей перед его отправкой в тыл врага:

«Здравствуйте, уважаемые Фемистокл Христофорович и Александра Ивановна! Шлю я вам привет и желаю быть здоровыми и поскорее увидаться с сыном Володей… Кончил он учиться, пришел ко мне — я его едва узнала. Полный стал, мужественный, на щеках ямочки, жизнерадостный. «Ну, — говорит он мне, — теперь провожайте меня в армию». Пришел Володя во всем казенном, в стеганых брюках, меховом пиджаке, меховых варежках, шапке… Словом, так одет, хоть на Северный полюс посылай. Кормят, говорит, хорошо, белый хлеб с маслом едят и мясное ежедневно.

Я ему предложила денег с собой — он надо мной посмеялся. «Что вы! — говорит. — Куда мне их! Чем я не доволен?» Так и не взял… Он даже мне сообщил, что в недалеком будущем он будет присылать вам деньги по аттестату. Так что прошу вас о нем не беспокоиться. Он очень хороший человек. Ему будет неплохо, конечно. Тяжело вам — вы столько времени его не видели. Я вам сочувствую. Но что же сделаешь! Так сложилось. Виноват проклятый Гитлер. У меня он отнял двоих детей, двоих таких же молодцов, как ваш Володя. Что же сделаешь! Когда-нибудь захлебнется проклятый кровопивец. Так что не горюйте. Скоро Володя пришлет о себе десточку…»

Но весточки о себе Володя так и не прислал. Шли военные годы. Отец и мать терялись в догадках. В ответ на их запросы Астраханский областной военный комиссариат ответил весной 1944 года: «В числе призванных и отправленных в Красную Армию по Астраханской области не значится». Ведь Володя пошел в партизанскую школу. В 1956 году отдел по персональному учету потерь сержантов и солдат Советской Армии Министерства обороны СССР писал: «Сообщаю, что гражданин Анастасиади Владимир Фемистоклович в числе погибших, умерших от ран и пропавших без вести сержантов и солдат Советской Армии не значится. Производить его розыск как военнослужащего без указания воинского адреса не представляется возможным».

Может быть, злая военная судьбина занесла Володю на запад, в лагерь для перемещенных лиц?

«Владимир Анастасиади, — отвечал Международный Красный Крест, — среди перемещенных лиц не числится…»

Спустя двадцать лет уже седыми стариками-пенсионерами узнали отец и мать Володи о том, что сын их пал смертью героя и встал в один ряд с Зоей Космодемьянской и молодогвардейцами Краснодона.

Когда 17-го ноября Володя Анастасиади покинул Астрахань, чтобы уйти на боевое задание, Астрахань не заметила его ухода. Но вот спустя двадцать лет та самая астраханская «Волга», в которой Володя читал рассказ Лидова о Зое Космодемьянской, рассказывала всему городу, всей области о своем приемном сыне, о Володе Анастасиади, герое, погибшем в семнадцать лет.

Прошло несколько дней, и кто-то позвонил в редакцию «Волги»: «Если хотите узнать подробности о Володе Анастасиади, то свяжитесь с Выборновой Ольгой Петровной, она живет на Трусово, улица Манина, 15».

Корреспондент «Волги» А. Кравец в тот же вечер встретился с Ольгой Петровной и ее дочерью Анной Федоровной. Да, обе они хорошо помнили этого чудесного парня — Володю. Ольга Петровна любила его как сына… Теперь она считает, что потеряла не двух, а трех сыновей на войне.

В отделе кадров завода имени Карла Маркса нашли его учетную карточку, автобиографию, личный листок по учету кадров и выписку из приказа о зачислении Владимира Анастасиади учеником токаря.

Из военкомата сообщили: в архиве имеется заявление Владимира Анастасиади с просьбой направить его на фронт. Военкомат «не счел возможным из-за молодости призвать Анастасиади в армию».

Астрахань считает Володю Анастасиади своим почетным астраханцем. «Так этот 17-летний партизан и разведчик, — писал в «Волге» А. Кравец, — породнился с нашей Астраханью: здесь он в трудную пору жизни нашел верных друзей, здесь работал на заводе, учился в спецшколе, вступил в комсомол, отсюда добровольцем ушел в партизаны. И погиб в одном бою вместе со своими новыми земляками-астраханцами».

Отец лучшего друга Володи Анастасиади — Коли Хаврошина умер, не узнав о судьбе сына. В Астрахани живет сейчас Зинаида Федоровна, Колина сестра. Она работает там же, где работал отец — в порту, в ремонтных мастерских имени Артема. Ей было пятнадцать лет, когда Коля ушел с завода имени Ленина и поступил в спецшколу. В областном партийном архиве установили, что в 1942 году Астраханский горком ВЛКСМ выдал Николаю Хаврошину комсомольский билет № 14010920. А в паспортном отделе Трусовского отделения милиции нашли фотографию, которую он представил в августе 1941 года при получении паспорта. В профтехучилище № 3 еще работает старый мастер Михаил Иванович Олесов, который помнит ремесленника Хаврошина: «Как же, как же! Из группы судовых машинистов! Шустрый был паренек, веселый и очень упорный в работе и учебе! Ни за что эвакуироваться с училищем не хотел. Хороший бы из него машинист вышел!

Журналист Ю. Гриднев опубликовал в газете «Комсомолец Каспия» статью, в которой он сообщает, что Коля Кулькин, бывший столяр сталинградского завода, родился и учился, как и Валя Заикина, в Ахтубинске (Владимировке). Однако, как отмечала «Волга», «документов о том, что это тот самый Кулькин, который был в группе № 66, пока найти не удалось».

О Зое Печенкиной, о ее довоенной жизни мне рассказала в своих письмах ее старшая сестра — Анна Ефимовна Попова, которую я отыскал на родине Зои в Мальчевском районе Ростовской области. «О гибели Зои, — писала Анна Ефимовна, — нам ничего не было известно. Извещения мать не получала, а когда окончилась война, мы написали в Министерство обороны в Москву, и нам прислали справку, что Печенкина Зоя Ефимовна пропала без вести…»

Долго не удавалось мне связаться с родными Коли Лунгора. Писарь перепутал не только фамилию Коли, но и адрес. Наконец, уже в 1965 году, я вступил в переписку с отцом Коли — Семеном Евстафьевичем. «Коля родился 10 января 1923 года в городе Верхнее Лисичанского района Луганской области, — писал мне его отец. — Я в то время работал на шахте ОГПУ». Мать Коли, Ксения Леонидовна, до конца войны работала на шахте. «Имею еще двоих сыновей — Сергея и Петра, — писал мне отец Коли. — Коля отличался от своих сверстников ростом и силой. Когда, накинув на плечи пальто, выходил на улицу, то все говорили: «Кармалюк идет». Он увлекался лыжами, занимался борьбой, гонял мяч. В пятнадцать лет поступил на завод «Донсода». В 1941 году он эвакуировался с заводом на Урал, на Березниковский содовый завод. С Урала я получил первое и последнее письмо, где он писал, что окончил школу снайперов и уходит на фронт. Больше никаких вестей о его судьбе я не получал. И дальнейшие мои розыски не увенчались успехом…»

Поиск родных и друзей героев группы «Максим» шел все более широким фронтом. Из колхоза имени Ленина Грачевского сельсовета Мордовского района Тамбовской области пришло письмо от Елены Никитичны Павловой — сестры Павла Васильева. Елена Никитична приезжала ко мне в Москву, привезла единственную уцелевшую фотокарточку и довоенное письмо Павла. «После ранения на фронте, — рассказывала мне она, — Паша полгода лечился в астраханском госпитале. Он писал нам очень коротко, что стал совсем здоров, прошел военную переподготовку и направляется в воинскую часть. И все. После этого от него мы никаких известий не получали. Наша мама жива, ей сейчас около восьмидесяти…»

Так день за днем, месяц за месяцем, на протяжении четырех лет по отдельным штрихам, по письмам и полустертым воспоминаниям восстанавливались вырванные из небытия, отвоеванные у забвения образы пятнадцати героев, чью тайну хранила так много лет немая бескрайняя степь.

Мне еще не удалось найти родных и друзей комиссара Василия Максимовича Быковского, Владимира Яковлевича Солдатова, волгоградцев Степана Михайловича Киселева, Николая Степановича Кулькина и Ивана Дмитриевича Сидорова, Нонны Ники-форовны Шарыгиной из Орджоникидзевского края, друзей сироты-детдомовца Владимира Владимировича Владимирова.

Весной 1965 года я поехал в Сухуми, чтобы на месте попытаться найти людей, знавших Леонида Матвеевича Черняховского. В поиск включились товарищи из Абхазского обкома партии и местные краеведы.

Напрасно искали мы документы о Черняховском в партийных и комсомольских архивах, напрасно искали через адресный стол мать героя Нину Георгиевну. Только полковнику Чигиришвили, военкому, удалось установить, что Черняховский был призван в армию в грозовом сорок первом из деревни Анастасьевка Сухумского района.

Но жив человек, знавший и Черняховского, и Максимыча, и всех членов группы «Максим». Это он в тот тревожный осенний день последним пожал им на прощание руки в астраханском порту. Для них он был и воинским командиром, и представителем партии, и старшим товарищем.

В октябре 1963 года, через два с лишним года после начала поиска, отыскался бывший начальник спецшколы Центрального штаба партизанского движения Алексей Михайлович Добросердов. У него сохранились списки всех групп и отрядов партизан, проходивших подготовку в астраханской спецшколе, в том числе и группы Черняховского. Мы установили, что по вине писаря спецшколы Клепов в списке стал Крупновым, Лунгор — Лунчаром и, конечно, Анастасиади — Анастасьевым. От Добросердова я узнал многое — как шла подготовка курсантов в спецшколе, как, где и когда переходила группа № 66 «Максим» линию фронта. «Район действия отряда Черняховского, — писал мне Добросердов, — был задан тот, который Вы пишете, — Пролетарская — Куберле. До 1 декабря у нас была радиосвязь, потом не стало. Точных данных о боевых действиях отряда мы так и не могли узнать. Правильно Вы пишете: «Советские люди не знали об этом подвиге своих сыновей и дочерей. Свидетелями его были только палачи…»

Как о храбрейших среди храбрых вспоминает о своих курсантах бывший начальник астраханской спецшколы, ныне ответственный работник Совета Министров Калмыцкой АССР Алексей Михайлович Добросердов.

Мать Вали Заикиной и многие другие родственники героев группы «Максим» просят меня написать им, где между станциями Пролетарская и Куберле находится братская могила героев. Степной ковыль еще хранит эту тайну. Но вот что пишут мне пионеры-туристы Дома пионеров из рабочего поселка Орловский:

«Готовясь к 20-летию победы нашего народа над немецким фашизмом, мы решили провести поисковую работу по розыску места действия отважных партизан и места их погребения… Мы начали поиск лесополосы, из которой могли нападать партизаны. На разъезде Таврический была хорошая лесополоса, но она подходит к железной дороге перпендикулярно, а не параллельно, как указано в воспоминаниях Ноймана. На разъезде Куреном, на 333-м километре, как говорят жители, у 33-й будки, была — и сейчас имеется — колхозная лесополоса с восточной стороны на повороте дороги, в 50–60 метрах. Товарищ Коваленко, бывший лесомелиоратор, рассказал нам, что в 1944 году он восстанавливал один из участков этой лесополосы, сожженный немцами…»

Близ Орловской юные следопыты нашли старожилов, встречавших в ту зиму партизан.

«Одна жительница хутора Нижний Зундов, что в 20 километрах от Орловской, утверждала, что видела группу военных, среди которых были женщины. Группа проходила, когда уже выпал снег. Это подтверждает то, что группа «Максим» пришла из бывшего Заветинского района…»

…За окнами небольшого деревянного дома в Бирюлево падает снег. Тихо в комнатке. Я только что закончил рассказ о подвиге Володи Анастасиади и его товарищей, и старики, отец и мать Володи, поникли в скорбном молчании. «Может быть, не надо было ворошить прошлое, бередить старые раны?» — задумываюсь я. Александра Ивановна подносит платок к глазам, ее душат рыдания. И отец героя порывисто встает и говорит срывающимся голосом:

— Этот эсэсовец, как его — Нойман. Значит, сегодня он на весь мир бахвалится своим палачеством? Решил, что раз американские генералы на его стороне, то и совсем распоясаться можно — свои злодейства в книжках расписывать? Нет, нет. Мы с матерью Володи требуем, чтобы всех их — всех, кто резал, сжигал, расстреливал, — наказали как преступников, как военных преступников!

Отчима Леонида Черняховского — Александра Сергеевича Топчияна — я разыскал через республиканский архив в Сухуми. Уже когда эта книга была в наборе, семидесятидвухлетний фотограф Александр Сергеевич прислал мне письмо из Дербента. Завязалась переписка. Рассказ о Леониде Черняховском — это одновременно и рассказ о его матери и друге Нине Георгиевне. Сына и мать связывала всю жизнь необыкновенно сильная и нежная любовь. Мать целиком и безраздельно посвятила себя сыну, и сын всю жизнь платил ей такой же привязанностью.

Нина Георгиевна вышла замуж шестнадцатилетней гимназисткой. Вскоре, в мае 1914 года, за два с половиной месяца до начала первой мировой войны, в Баку родился Леня Черняховский.

Город Баку переживал бурное время. Те первые тревожные годы оставили в душе матери неизгладимый след.

Нина Георгиевна рассталась с мужем, когда Леонид был совсем мальчишкой. Вскоре она вышла замуж за Александра Сергеевича Топчияна, фотографа из городского Совета. В то время Нина Георгиевна работала там ретушером.

«Леня учился в городе Баку, — пишет мне Александр Сергеевич, — учился хорошо, по характеру был справедливый и честный. Он очень любил читать, часто ночами просиживал над книгой. Читал про кругосветные путешествия, про героев гражданской войны — Чапаева, Буденного, про революционеров. Характер у него был добрый и мягкий. Он был всем сердцем предан матери. Сначала Леня работал товароведом в Управлении рабочего снабжения треста Азнефть, а потом — в санатории «Агудзера». На работе его уважали, часто выносили ему благодарность. В 1932 году он вступил в комсомол. Мы с Ниной Георгиевной поздравили его с вступлением в новую жизнь и подарили ему красивый джемпер. Вечер мы провели очень радостно, а дня через три он явился после работы домой без джемпера. Оказывается, к сестре его товарища приехала подруга, чтобы устроиться на работу. У этой девушки не было ничегс из зимней одежды, и Леня подарил ей джемпер. Он был очень отзывчивый и чистой души человек.

В летние месяцы мы часто ездили отдыхать — в Пятигорск, в Дербент. Летом 1935 года вся наша семья и еще двое друзей Лени отдыхали в селе Верхний Таглар, в Нагорном Карабахе, а потом Леню взяли в армию. Он попал в парашютные войска, проходил подготовку в части под Баку.

Мы с женой переехали в санаторий «Агудзера» под Сухуми, где я лечился и работал фотографом. В 1937 году Леня вернулся из армии домой, но вскоре ушел добровольцем на финскую…»

Человек хрупкой душевной конституции, Нина Георгиевна тосковала без сына, боялась за его жизнь и жила в постоянной тревоге. Александр Сергеевич прятал от нее газеты, чтобы она не читала про зверства белофиннов. Дурные предчувствия матери оправдались — Леонида ранили на фронте. Нина Георгиевна заболела от горя. Леонид вскоре вернулся из госпиталя домой, но мать с трудом узнала сына. Душевный надлом зашел слишком далеко. Леонид и его отчим повезли Нину Георгиевну в Москву, к лучшим профессорам… В «Агудзера» Леонид работал товароведом в санатории. Стал он молчалив, печален и нелюдим.

Нина Георгиевна вернулась домой здоровой и веселой. Но 22 июня началась война. В тот же день Леонид пошел в военкомат и подал заявление с просьбой принять его добровольцем в армию и послать на фронт. Вскоре пришла повестка из военкомата, и Леонид простился с матерью. Он знал, что разлука разобьет ее сердце. В день ухода Леонида мать не проронила ни одной слезы — она словно окаменела.

Месяц шел за месяцем, а Леонид не писал, мать очень тосковала. Она перестала узнавать людей…

«Летом сорок второго года, — вспоминает, Александр Сергеевич, — я неожиданно получил письмо из госпиталя в Баку от Леонида: «Жив, чувствую себя хорошо, очень прошу, дорогие родители, сообщить, как вы поживаете, как мама…» Дальше он обращается прямо ко мне: «Дядя Саша! Я очень волнуюсь, срочно напишите подробное письмо. Не скрывайте от меня ничего, пишите всю правду!..» Я все написал ему, и вскоре Леонид приехал повидаться с матерью. Они встретились в больнице, и мать его не узнала…

Леонид пробыл у меня всего сутки. Перед отъездом он сказал, что, залечив раны, добровольно пошел в партизаны. Он уехал в Астрахань и осенью прислал мне из Астрахани посылку и письмо. В письме было написано, что он высылает ненужные ему вещи, гимнастерку и наши фотографии, где мы были сняты все вместе перед его уходом на фронт, так как он не имеет права взять их с собой в партизанский отряд. Он также писал, что нам сообщат о его дальнейшей судьбе. В последнем, этом же письме он так же беспокоился о матери. Мать Леонида умерла в больнице, так и не узнав ничего о судьбе сына. А я двадцать лет напрасно разыскивал его…»

Такова история одной из миллионов советских семей, дотла разрушенных военным смерчем. И как-то гораздо яснее становится решение Леонида Черняховского, когда он получил приказ-телеграмму: «Перекрыть дорогу!» Решение командира. Решение сына, который ушел на фронт, разбив сердце матери. Решение воина, заминировавшего своим сердцем железнодорожный путь, по которому мчалась, вбивая клин в сердце России, эсэсовская дивизия «Викинг».

„Викинги" маршируют вновь

Нам помогала лишь твердая вера, что они не уйдут от возмездия. Не уйдут, даже если бы им удалось умертвить всех свидетелей своих злодеяний.

Юлиус Фучик
А что сталось с оберштурмфюрером Нойманом, его дружком графом Карлом фон Рекнером и другими палачами-«викингами»?

В лесах под Ковелем скрестился и мой боевой путь с кровавым путем «викингов». Партизаны Ковельщины еще с лета 1943 года, с начала сражения на Курской дуге, спускали вражеские эшелоны под Ковелем. Особенно активно действовали подрывные группы из партизанского соединения дважды Героя Советского Союза Алексея Федоровича Федорова. В конце февраля 1944 года федоровское соединение вместе с Житомирским партизанским соединением С. Ф. Маликова ударили по Ковельскому железнодорожному узлу. В марте заново укомплектованная танковая дивизия СС «Викинг» отбивала в Ковеле штурм советских войск. Вновь пришлось «викингам» сражаться на два фронта — против советских солдат и советских партизан.

Выполняя задание Ставки, весной 1944 года мне довелось участвовать в операции по переброске из под Ковеля, из-под носа группенфюрера Гилле и его «викингов», членов Крайовой Рады Народовой — будущих руководителей польского правительства. А Гилле, скрывая правду, объявил, что из лесу вылетели «командиры разгромленных дивизией «Викинг» партизанских отрядов».

Нередко приходилось нам, партизанам, под Ковелем драться с «викингами» во время многократных лесных прочесов.

Петер Нойман и его приятель Карл фон Рекнер после катастрофы на Волге участвовали в десятках сражений. «Викингов» били на реке Миус, под Матвеев-Курганом, под Харьковом. Саге «викингов» чуть было не пришел конец в «котле» под Корсунь-Шевченковским. Оттуда под рев «сталинских органов» — так немцы называли «катюшу» — выбрались только три роты «викингов». Одной из них была рота, которой командовал Петер Нойман. Вновь ушли от возмездия палачи, сжигавшие людей огнеметами.

Но под Ковелем счастье изменило Карлу фон Рекнеру. То ли снарядом, то ли нашей партизанской миной оторвало у него ногу. Нойман посетил Карла в эвакогоспитале. Умирая, Карл с косой усмешкой говорил: «Рекнеры верой и правдой служили тевтонскому ордену, Фридриху и Пруссии, кайзеру, Гитлеру. Но не осталось Рекнера, чтобы служить следующему, четвертому рейху!» Санитарный самолет, вылетевший из Ковеля в Польшу, в эсэсовский госпиталь, привез туда уже его труп.

А Нойман, этот вываренный во стольких котлах оборотень, продолжал выполнять приказы Гиммлера: возглавив заградотряд СС, расстреливал своих же офицеров вермахта, бежавших без приказа от русских по шоссе Могилев — Минск.

Однажды Штресслинг задержал капитана и еще двух, офицеров из штаба 9-й армии. Они предъявили фронтовые удостоверения, но никаких командировочных предписаний у них не было. Штресслинг приказал Нойману расстрелять штабистов как дезертиров. Нойман так описывает этот расстрел:

«— Неужели вы убьете нас? — спросил один из них.

— Брось! — сказал другой. — Все они шайка проклятых, грязных убийц!..

Я повернулся к эсэсманам, которые держали автоматы наготове.

— Приготовиться!

— Хайль Гитлер! — крикнул капитан.

— Грязная свинья! — ответил ему эсэсман.

— Автоматчики! Огонь!

…Их не потребовалось добивать».

Нойману впервые пришлось расстреливать немцев.

«Не знаю, правилен ли был приказ Штресслинга, но приказ этот меня прикрывал… я занялся самоанализом и почти со страхом понял, что все это оставляет меня равнодушным. Как будто все это происходило с кем-то другим».

В послужном списке Ноймана — чудовищные злодеяния против белорусского населения, против белорусских партизан. А потом он опять вешал своих офицеров-дезертиров, вешал в Будапеште, вешал в Вене. Он больше не верил изолгавшейся пропаганд де, уже ни во что не верил, но продолжал остервенело убивать…

В октябре сорок четвертого судьба чуть было не свела Петера Ноймана с Отто Скорцени. Гауптштурмфюрер Скорцени прославился во всем рейхе как командир диверсионной группы, спасшей Муссолини из рук сторонников маршала Бадольо. Нойману, неплохо знавшему английский язык, предлагали приехать в замок во Фридентале, близ Ораниенбурга, чтобы под руководством Скорцени подготовиться к выполнению специального задания. Тогда Нойман не мог знать, что речь шла о задании Гитлера — под видом американских военнослужащих эсэсовцы сеяли панику в тылу американских войск во время гитлеровского контрнаступления в Арденнах.

Черный марш закончился для Ноймана там, где его начал Гитлер — в Австрии. В Вене, в самом конце марта 1945 года, он видел, как группа офицеров 1-й эсэсовской дивизии «Лейбштандарт Адольф Гитлер», которым фюрер приказал сорвать нарукавные шевроны с его именем за очередной «драп», ответили тем, что пошвыряли все эти шевроны вместе с орденами в парашу, кинули туда же руку, отрезанную от трупа, и отправили парашу по почте в рейхсканцелярию на имя обожаемого фюрера…

В апреле же предал своего фюрера и «верный Генрих» — рейхсфюрер СС Гиммлер хотел открыть фронт англо-американцам в обмен на признание его, Гиммлера, главой государства.

Темной апрельской ночью, когдабой за Вену приближался к концу, гауптштурмфюрер Нойман, командир сводного отряда из эсэсовцев разгромленных дивизий «Викинг», «Дас Райх» и «Мертвая голова», страшась расплаты, сорвал с себя свои кресты и знаки различия и утопил их вместе с документами в канале. Казалось, карьере Ноймана, последнего «рыцаря» из «древнего ордена рыцарей Виттенберга», пришел конец.

Нойман считал, что пробил его смертный час. О чем же он думал под грохот советских «катюш»?

«У меня отвратительное чувство, будто я крыса, попавшая в крысоловку…

Теперь мы слишком слабы, чтобы схватить за глотку эти азиатские орды.

И все же какое-то холодное бешенство заставляет нас до скрежета сцепить зубы. Руки сильнее сжимают гранаты… Мы живем одной последней мечтой, за нее мы охотно отдадим жизни. Эта мечта — убить как можно больше русских, уничтожить тысячи и тысячи русских, как ядовитых насекомых. Чтобы увидеть, как во все стороны брызжет русская кровь. Утонуть в море русской крови. Чтобы жила Германия».

В те часы агонии «тысячелетнего» рейха в воспаленном от ненависти, страха и дикой усталости мозгу Петера Ноймана проносились картины истязаний, пыток и зверств. Возникали призраки убитых, замученных и расстрелянных. С яркостью галлюцинации вновь видел он, как огнеметчики сжигали партизана под Орловской. «За это нас накажет провидение!» — вновь звучал в ушах голос «Дикого быка» Либезиса.

«Я думаю о всех тех мертвецах, что устилают дорогу, избранную мной, или, вернее, нами. Всех тех, кто принес высшую жертву в этой жестокой, беспощадной, безжалостной борьбе. Обо всех, кто ушел в вечность, проклиная нас, потрясая костлявыми руками, пытаясь сбросить недвижную тяжесть раздавившей их могильной плиты в предсмертной оргии ненависти и бессильного горького гнева.

Одни были виновны, другие невинны… Теперь это все равно. Поздно, слишком поздно… Но я не могу, не должен раскаиваться…» Рухнула надежда на обещанное «чудо-оружие», пропала последняя надежда на ссору между союзными армиями, взявшими Германию в тиски. И недобитый нацист, заглядывая в будущее, послал горький и злобный упрек той военщине Запада, на которую он так надеялся:

«Придет день, когда кое-кто, возможно, пожалеет. Те, кто помогал победить нас…»

Нойман отбросил мысли о самоубийстве. Нойман сдался в плен советским солдатам. Об этом периоде жизни он говорит очень глухо и прерывает свои воспоминания. Палач ухитрился, как видно, скрыть свое кровавое прошлое, его вылечили в советском госпитале. Он помогал расчищать руины Варшавы, потом работал в лагере военнопленных.

После амнистии Нойман вернулся в Гамбург. Он не рассказывает в своей книге, как встретила его федеральная Германия, но нам и без его рассказов это отлично известно. Петеру Нойману вновь повезло. В первые трудные послевоенные годы одни его приятели завербовались в Иностранный легион, который тогда на 80 процентов состоял из бывших эсэсовцев, и потом погибли от партизанской пули где-нибудь во Вьетнаме или в Алжире. Другие угодили в тюрьму, потому что хотели драться за личное преуспеяние теми же методами, какими дрались эсэсовцы во славу фюрера на войне. Но экс-гауптштурмфюрер вернулся на родину тогда, когда Бонн открыто пошел по стопам Гитлера.

Гиммлер был плохим провидцем, когда утверждал: «Я знаю, что в Германии есть люди, которых начинает тошнить, когда они видят эти черные рубашки. Мы понимаем причину этого и не ждем, что нас будут любить многие». Но сегодня в официальном «Боннланде» СС в большом почете.

То, на что надеялся рейхсфюрер СС до последней минуты, когда он раскусил ампулу с цианистым калием, свершилось — «Западный мир», за который, как уверял Гиммлер, полегла армия Паулюса, признал СС!

Наверное, Нойман, вернувшись на родину, не раз вспоминал слова Гитлера: «Мы снова хотим оружия… Поэтому все, начиная от букваря ребенка и до последней газеты, каждый театр и каждый фильм, каждый столб для плакатов и каждая свободная доска для объявлений должны быть поставлены на службу этой единственной большой миссии».

Вернувшихся из плена эсэсовцев и гестаповцев власти Западной Германии встречали, как героев, выплачивая им в течение года оклад, равный их последнему жалованью в СС. Как военный преступник, кавалер «железного креста» обеих степеней и других гитлеровских наград, мог теперь не прятаться и не таиться. Кто мог угрожать ему, если сам обер-прокурор города Гамбурга Вилли Шрегиан был в прошлом судьей корпуса войск СС!

Много воды утекло в Рейне с тех времен, когда эсэсовцы и бывшие гитлеровские главари сидели за решеткой. Ныне они ворочают делами не только бундесвера, но и НАТО, все нахальнее тесня своих партнеров.

Уже в 1951 году англо-американские власти преподнесли реваншистам ФРГ рождественский подарок — выпустили на волю из ландсбергской тюрьмы и других комфортабельных мест заточения генералов-гиммлеровцев, бывших командиров дивизии «Викинг» Гилле и Штайнера, бывшего командира дивизии «Дас Райх» Хауссера, бывшего командира личной охраны Гитлера Иозефа Дитриха, бывшего адъютанта Гиммлера Карла Вольфа, одного из основных идеологов СС Карла Церффа и многих других «золотых фазанов» СС.

В 1956 году специальная комиссия бундестага широко распахнула двери бундесвера всем фюрерам СС вплоть до оберштурмбаннфюрера (подполковника), гарантируя каждому его прежний чин. Вполне возможно, что и Петер Нойман служит сейчас офицером бундесвера. В июне 1961 года бундестаг решил вознаградить солидными государственными пенсиями бывших головорезов в черных мундирах.

Может быть, и не стоило бы столь подробно говорить об экс-гауптштурмфюрере СС Петере Ноймане, если бы после капитуляции гитлеровской Германии не осталось в живых сотен тысяч эсэсовцев. И сегодня гремит в Западной Германии воинственный клич «викингов».

Дивизия СС «Викинг» была сформирована согласно приказу Гиммлера от 11 ноября 1940 года после захвата Гитлером западноевропейских стран. В нее вошли не только немецкие нацисты-волонтеры, но и фашисты, шпионы и диверсанты гитлеровской «Пятой колонны» в Голландии, Дании, Норвегии, финны, валлоны и фламандцы. Это и побудило недобитых «викингов» ныне претендовать на приоритет, заговорить в наши дни о том, что СС вообще и в первую голову дивизия «Викинг» явились прообразом НАТО, зачинателями североатлантической идеи, предтечей того самого «антибольшевистского североатлантического оборонительного сообщества», о котором судорожно мечтали гитлеры, Гиммлеры, нойманы в дни кровавого заката «тысячелетнего рейха».

«Это были первые солдаты Европы, которые выступили на борьбу с большевизмом!» — с пафосом заявил гитлеровский генерал Бутлар.

Ободренные поддержкой заатлантического босса, оборотни-«викинги» всерьез надеются возродить CG в рамках НАТО.

Наплевать им на то, что Потсдамское соглашение великих держав-победительниц запретило организации ветеранов войны в Германии. Ныне около шестидесяти землячеств бывших эсэсовцев, объединенные в Союз бывших солдат войск СС (ХИАГ), справляют с благословения Бонна свой реваншистский шабаш. Кличу этих вервольфов дружно вторит мощный пропагандистский хор из тысячи землячеств частей и соединений вермахта и весь бундесвер.

Неспроста удалось эсэсовцу «викингу» Нойману превратить свои воспоминания палача в хрустящие французские, английские и американские купюры. Неспроста мемуары мародера вышли столькими изданиями во Франции (под названием «СС»), в Англии (под названием «Чужие могилы») и в Америке, где книгу выпустили несколькими массовыми тиражами два издательства и напечатал, чтобы пощекотать нервы своих читателей, журнал «Мэйл» («Самец»). Во всех этих странах растет число единомышленников Ноймана — молодчики «американского фюрера» Рокуэлла, куклуксклановцы и бэрчисты в США, оасовцы во Франции, фалангисты в Испании, фашисты Мосли в Англии, недобитые чернорубашечники в Италии во главе с экс-полковником князем Боргезе, бельгийские экс-эсэсовцы оберштурмбаннфюрера Леона Дегрелла.

Немало, надо думать, распил экс-гауптштурмфю-рер кружек пива со своими приятелями на жирные гонорары, полученные за мемуары палача.

Впрочем, эсэсовцы в деньгах не нуждаются. Международное эсэсовское подполье во главе со Скорцени располагает богатствами, награбленными СС во времена Гитлера. В тайный фонд СС вошла, в частности, собственность миллионов уничтоженных гитлеровцами евреев, огромные суммы денег, полученные в обмен на фальшивые банкноты.

Нойман и его дружки вошли ныне в обер-офицер-ский, генеральский возраст. Неужто не придется еще покомандовать? Ужель не повторится «дранг нах остен»?

«Обязательно повторится!» — обещают им идеологи реваншизма.

Нойман может рассчитывать на высокий пост в бундесвере. Манштейн, Гот, Штайнер, Гилле — все они помнят бравого гауптштурмфюрера. Генерал Легелер, бывший начальник штаба 57-го танкового корпуса, в составе которого ломились «викинги» к Сталинграду, ныне командует 4-й пехотной дивизией бундесвера. Командир 6-й пехотной дивизии «танковый Мюллер» — прежний начштаба 4-й танковой армии. Командующий войсками военного округа генерал Зиверт тоже «камерад», служил у Манштейна. Да разве перечислишь всех «камерадов», связанных круговой порукой убийц, спаянных преступно пролитой кровью!..

Прежний начальник гауптштурмфюрера Нойма-на, бывший генерал войск СС Феликс Штайнер, как и сменивший его группенфюрер Гилле, и не думал подобно своему шефу Гиммлеру кончать жизнь самоубийством. И вот они снова в фаворе, снова на коне. Но коня Штайнеру мало, ему вновь нужен танк с блестящим штандартом командующего. В своей книге «Военная идея Запада» он осмеливается даже критиковать Пентагон: нет, говорит он, американцам не удастся добиться «выигрыша войны с воздуха», что «раз бомбу могут бросить обе стороны, все надежды на нее лопаются». Штайнер призывает создавать новые высокоподвижные мотодивизии (вроде «Викинга», разумеется) для оккупации территории противника. Живучий фельдмаршал Манштейн в конце 1956 года ратовал за тоже. А генерал-полковник Гот призывал бундесвер сколотить мощные танковые дивизии, достойные атомной эпохи.

Это не пустые разговоры в духе прожектов и обещаний последнего канцлера «третьего рейха» — доктора Геббельса. Боннская печать уже в 1958 году взахлеб раструбила, что на том самом мюнстерском полигоне, где двадцать три года назад формировались танковые и моторизованные дивизии Гитлера, проходят маневры сверхмощных дивизий бундесвера.

У памятника убитым гитлеровцам танковый генерал Рейнгард поклялся в выражениях несколько двусмысленных: «Вы не напрасно пали. Ваша героическая смерть будет примером для европейской армии, которая, наконец, освободит мир от коммунистической опасности».

У СС свои традиции, свои методы. Отто Скорцени не так давно хвастливо заявил в Нюрнберге: «Дайте мне тысячу человек и свободу рук, и любой противник потерпит поражение в новой войне!» Как всегда, СС делает ставку на диверсии и шпионаж.

В печать просочилось сообщение, что в дни, когда мир следил за процессом обер-палача СС Адольфа Эйхмана в Иерусалиме, на фашистский слет в одном из ближневосточных городов съехались наш старый знакомый обергруппенфюрер СС Феликс Штайнер, фюреры фашистов Аргентины, США, Италии, Франции и других стран. Председательствовал на этой встрече небезызвестный Отто Скорцени. Стало известно, что фашистские главари обсуждали вопрос — как нейтрализовать процесс над Эйхманом. Нет сомнения, что заговорщики обсуждали программу действия.

Вскоре тут и там в западном мире послышались зловещие отзвуки бейрутского совещания.

Не так давно газеты мира облетело сообщение о неонацистской организации поклонников «викингов» и Квислинга, раскрытой в Норвегии: «Как сообщают сегодня шведские газеты, в Норвегии раскрыта неонацистская организация, занимавшаяся фашистской пропагандой и сбором оружия. На окраине Осло обнаружен подземный тайник, в котором был размещен большой склад автоматов, гранат, пистолетов. Стены бункера были увешаны флагами со свастикой и эсэсовскими знаменами». Здесь, как пишет шведская газета «Стокгольмстинднинген», последователи Гитлера «принимали клятву у новых членов организации».

Мир узнал также о создании неонацистской партии в Западной Германии. Все маски были сброшены.

Совсем недавно шведские газеты ошеломили читателей сногсшибательной сенсацией. Полиция раскрыла в Стокгольме тайную организацию, действовавшую под вывеской благотворительного фонда. Фонд этот был учрежден покойным миллионером Карлбергом, который еще в начале 30-х годов покровительствовал гестапо и СС. Эта организация, возглавлявшаяся подпольным шведским фюрером Бьорном Лундалем, ставила своей задачей силой и террором свергнуть шведское правительство, убить шведского премьера Эрландера и сжечь всех евреев в печах. Полиция конфисковала большой склад оружия, флаги со свастикой, портреты и книги Гитлера, балахоны американских куклуксклановцев и многочисленные документы, подтверждающие существование в обоих полушариях коричневого интернационала неофашистов. Выяснилось, в частности, что фонд Карлберга, финансируя гитлеровцев в ФРГ, поддерживал созданное там старыми эсэсовцами издательство «Плессе ферлаг», то самое издательство в Гет-тингене, которое недавно выпустило в свет воспоминания бывшего командира дивизии СС «Викинг» Феликса Штайнера.

Именно в тихой, вечно нейтральной Швеции действует центральное бюро международного неофашистского союза, созданного еще в начале 50-х годов. У этого подпольного союза две легальные вывески — «Европейское социальное движение» и «Группа Мальме». Его фюрер — любимец Гитлера, бывший начальник секретной службы СС, фюрер СД, ныне проживающий в Ирландии, оберштурмбаннфюрер СС Отто Скорцени. Шеф международной подпольной армии неонацистов, чьей гвардией являются «рыцари» черного эсэсовского ордена, во всеуслышание заявил, что его «сердцу дорог идеал СС».

«Группа Мальме», — писал в «Правде» 30 мая 1965 года советский журналист Эрнст Генри, — это в действительности восстановленный в новом составе и в международном масштабе эсэсовский штаб». Тень Гиммлера бродит по западному миру.

«В настоящее время, — писал Эрнст Генри, — действуют два главных очага международного фашизма. Первый из них в ФРГ, бастионе германского реваншизма. Второй — в США, цитадели самой мощной и самой агрессивной финансовой олигархии в мире».

В США лишь немногие безумцы открыто рядятся в коричневую форму штурмовиков. Американская нацистская партия насчитывает, согласно заявлению ее фюрера Рокуэлла, всего тысячу молодчиков со свастикой на рукаве. Но неофашизм в США многолик. Доктор Дж. Б. Мэттьюз, один из бывших руководителей пресловутой комиссии по расследованию антиамериканской деятельности, ныне один из ближайших советников Роберта Уэлча, главы профашистского общества имени Джона Бэрча, откровенно заявил: «Ответом Америки коммунизму будет фашизм или нечто столь близкое фашизму, что разница будет незначительной». За спиной американских неофашистов стоят могущественные монополии, стоят такие финансовые тузы, как покровитель Маккарти и Голдуотера нефтяной король Хант из Далласа.

Какова программа американских фашистов? В Нью-Йорке мне довелось увидеть такую листовку Американской национальной партии: «Мы хотим войны! Красная Россия должна быть уничтожена! Давайте похороним их, пока они не похоронили нас! Требуем положить конец всяким переговорам и мирному сосуществованию! Требуем немедленного объявления войны Советскому Союзу! Лучше быть мертвыми, чем красными!..»

Известно, что в Ирландии создан штаб эсэсовцев во главе с международным гангстером Отто Скорцени и бывшим оберфюрером СС фон Дернбергом. К ним примыкают новые ирландские помещики — принц Эрнст Генрих, фон Заксен и граф Денхоф.

Мне хочется рассказать о четвертом очаге фашизма, где, возможно, подвизается сегодня Петер Нойман.

…В двухмиллионном Торонто, где мне пришлось прожить около полутора месяцев, находясь в Канаде в командировке, многочисленные толки вызвало сенсационное сообщение падкого на боевики нью-йоркского журнала «Полис газет».

Номер этого журнала вышел с фотопортретом Адольфа Гитлера на обложке. Кричащий заголовок останавливал у киосков толпы канадцев: «Гитлер жив!» Подзаголовок тоже разжигал любопытство: «Рассказ нового очевидца нацистского убежища».

Джек Комбен, корреспондент газеты «Лондон дейли экспресс», путешествуя недавно по аргентинской провинции Рио Негро, нелюдимому краю гор, водопадов, неведомых пещер и озер с затерянными островами, набрел на тайный оплот гитлеровцев в ста милях севернее деревни Сан-Карлос-де-Барлиохе. Эта земля была куплена нацистскими агентами в канун агонии третьего рейха у правительства Перона, известного поклонника Гитлера. Почти два десятилетия существует эта последняя крепость гитлеровцев. Тайный штаб военных преступников, располагая капиталами, награбленными вермахтом во всех странах Европы, финансирует неофашистов во всех частях света, планирует экономическую экспансию, скупая пакеты акций в сотнях промышленных компаний и картелей.

Существование трехсоттысячной нацистской эмиграции в Аргентине не новость для советского читателя. Журнал «За рубежом» публиковал о ней материалы, корреспондент «Огонька» Владимир Павлов полемизировал в открытом письме с одним, из главных главарей того нацистского гнезда — бывшим первым асом Гитлера Гансом Ульрихом Руделем.

В мировой прессе промелькнуло сообщение о том, что в Аргентине видели Мартина Бормана, первого заместителя фюрера.

Журнал «Полис газет» еще в 1952 году, ссылаясь на достоверные данные, полученные от разведорганов западных государств и от бывших гитлеровских заправил, сообщил, будто Гитлер бежал из объятого пламенем Берлина вместе со своей любовницей Евой Браун. Тогда же журнал поведал, что план бегства и инсценировки самоубийства Гитлера был разработан Мартином Борманом, который не забыл и себя включить в число «неоаргентинцев». Борман же, по приказу Гитлера, поручил гроссадмиралу Карлу Денитцу, командующему флотом гитлеровской Германии, подготовить для Гитлера базу в Аргентине и перебросить туда фюрера и его свиту.

Вот что пишет об этой базе гитлеровцев Джек Комбен.

В лагере на берегу быстротечной реки Лемей, 2500 миль южнее экватора, в сердце Аргентины, немцы, немки и их дети живут странной и тайной жизнью, подчиняясь стальной дисциплине.

Туземцы не могут проникнуть в лагерь, который лежит близ Пасо Флорес, в 100 милях севернее Сан-Карлос-де-Барлиохе. Обитателям лагеря запрещено общаться с туземцами. Все мужчины в лагере носят форму, похожую на форму гитлеровского африканского корпуса, с теми же фуражками с длинными козырьками, которые носила отборная армия Роммеля в западной пустыне. Туда не пускают ни одного непрошеного посетителя. Об этом заботится вооруженная охрана. Чтобы обеспечить полную секретность, введена строжайшая почтовая цензура. Лагерем командует седовласый комендант, по фамилии Вальтер Охнер, которого все зовут Капитаном. Его правая рука — Эдгар Фьес, бывший эсэсовец.

Пытаясь воскресить фашиста № 1, желтая пресса стремится не только заработать на сенсации, но и вдохнуть новую жизнь в миф о живом Гитлере.

«Полис газет» сообщил на основе показаний лиц, близких к Гитлеру, что в ночь на 30 апреля 1945 года Гитлер и Ева Браун вылетели якобы из Берлина в оккупированную гитлеровцами Норвегию, на базу германского военно-морского флота, где их ждала подводная лодка И-530 под командованием капитана Отто Вермутта. Эта подводная лодка, якобы только высадив фюрера-изгнанника, сдалась союзным войскам 10 июля 1945 года в аргентинской бухте Мар-дель-Плата. Вторая гитлеровская подводная лодка прибыла в ту же бухту месяц спустя. Ее команда и груз исчезли. Бывший посол США в Аргентине Спруил Брэйден полагает, что эта подлодка доставила к берегам Аргентины части секретного оружия фашистской Германии. Брэйдену удалось установить, что нацисты перевели в банки Буэнос-Айреса четыреста миллионов долларов. Однако агенты Брэйдена не смогли проникнуть в крепость близ Сан-Карлос-де-Барлиохе. Только Джеку Комбену удалось сделать это и убедиться, что почти двадцать лет после краха третьего рейха стоят стены гитлеровской крепости…

Советская комиссия во главе с полковником Горбушиным в майские дни сорок пятого года расследовала обстоятельства самоубийства Гитлера. Четвертого мая работники этой комиссии обнаружили в саду рейхсканцелярии два полусожженных трупа — труп мужчины и труп женщины. Взятые в плен советскими воинами личный адъютант Гитлера штурмбаннфюрер СС Гюнше и начальник личной охраны Гитлера обергруппенфюрер СС Раттенхубер рассказали о самоубийстве своего шефа и Евы Браун. Гитлер отравился цианистым калием тогда, когда понял, что вызванные им 9-я и 12-я армии и войска генерала

Штайнера — того самого, который в начале войны против СССР командовал дивизией СС «Викинг», — никогда не придут в Берлин, как войска Манштейна не пришли в Сталинград. В фюрербункере в те часы «все смешалось в безумной судороге»… Полковник Горбушин опознал труп Гитлера, сличив его зубы с рентгеновскими снимками, снятыми личным дантистом фюрера профессором Блашке. Об этом недавно рассказала на страницах журнала «Знамя» Елена Ржевская, бывший военный переводчик и работник комиссии полковника Горбушина.

Итак, главный фюрер мертв, но живы нойманы и штайнеры, еще жив дух реваншизма на Рейне. Кровавые руки реваншистов тянутся к ядерному оружию. Только бы получить в свои руки атомную бомбу. Вот это оружие!

И нойманы и их генералы вслух, публично, на страницах военных журналов, мечтают применить атомное оружие против советского народа: «Ленинград… можно было в кратчайший срок ликвидировать при помощи атомных атак. То же самое можно было сделать и с Севастополем. Осенью 1941 года при помощи атомных бомб можно было бы разделаться с «котлами» у Киева, Брянска и Вязьмы не за несколько недель, а за несколько часов… Имелась бы возможность атомизировать Москву…»

Где сейчас Нойман? Что делает? Я еще не потерял надежды напасть на след убийцы. Встречаясь с антифашистами из Западной Германии, я спрашивал их, не читали ли они воспоминания Ноймана, не слышали ли о его судьбе.

— Увы! — отвечали они. — У нас слишком много издается реваншистской макулатуры!

Товарищи из ГДР посоветовали:

— Напишите в Берлин Джону Питу. У нас мало кто знает так хорошо самых ретивых реваншистов, как этот редактор бюллетеня «Демократик джерман рипорт».

Джон Пит, однако, ничего не знал о Ноймане, зато он знает, что недобитые «викинги» стремятся быть штурмовым отрядом в реваншистской фаланге. Действуют они открыто. Коммунисты в ФРГ объявлены вне закона, а «викинги» — вполне легальная организация. Их штаб находится в доме № 205 по Амстердамерштрассе в Кельне. В этом доме, надо полагать, глава ветеранов танковой дивизии СС «Викинг» нередко встречается с Петером Нойманом.

Поиск еще не кончился. Я еще надеюсь отыскать след преступника.

Недавно мы отпраздновали двадцатилетие Победы над фашистской Германией.

Двадцать лет… За эти двадцать лет народилось новое, послевоенное поколение. Двадцатилетнему юноше, двадцатилетней девушке минувшая война кажется чуть не далекой историей. Как моему поколению — самому молодому поколению, участвовавшему в Отечественной войне, — давней историей казалась гражданская война. А между тем отсвет зарева, погасшего над Волгой много лет тому назад, еще лежит на мировых судьбах и на судьбах каждого из нас.

И это не забывают друзья мира. На всех континентах ширится фронт борьбы против поджигателей войны.

…Март 1965 года. Над Темзой, над старинным Вестминстером ни облачка. Необычайно солнечно и тепло в Лондоне. Но лица людей, собравшихся у одного из подъездов здания британского парламента, серьезны и суровы. Это бывшие участники движения Сопротивления. По приглашению группы членов парламента они приехали сюда из многих стран Европы, чтобы заявить протест против зловещих планов Бонна, направленных на амнистирование военных преступников. Среди героев — поляк Михаил Исаевич. Двадцать лет назад он с друзьями-подпольщиками привел в исполнение приговор подполья — убил средь бела дня на улице в Варшаве зятя Гиммлера — обергруппенфюрера СС Кутшера. Рядом с ним Матильда Габриэль Пери, вдова национального героя Франции, расстрелянного фашистами, Марсель Поль, бывший узник Бухенвальда и президент Международного Бухенвальдского комитета, югославский герой-партизан Младен Кальдеро-вич… Советских же ветеранов войны представляли Герой Советского Союза Александр Косицын и я. В тот день британский премьер Вильсон отвечал в палате общин на вопросы членов парламента о поездке премьера в Бонн. А в соседнем зале, под одной крышей с обеими палатами бывшие борцы-антифашисты в своих выступлениях клеймили боннский заговор против мира. Когда я читал заявление Советского комитета ветеранов войны, когда притихший зал слушал скупой перечень фашистских злодеяний на советской земле, перед глазами моими, как живые, стояли герои группы «Максим», выхваченные из ночи слепящим светом прожектора, озаренные жарким пламенем эсэсовского огнемета…

И позднее в тот день, когда все мы посетили посольство Федеративной Республики Германии в Белгрэйв-сквер, чтобы вручить совместный протест, тени степных орлов следовали за мной неотступно. А когда нас с холодной вежливостью встретил посол Хассо фон Этцдорф, лощеный и импозантный дипломат, он показался мне духовным близнецом оберштурмфюрера Ноймана. И так оно и было на самом деле — от наших лондонских друзей, борцов за мир, я знал, что Хассо фон Этцдорф — старый нацист (с 1 июня 1933 года, членский билет № 3 286 356). При Гитлере он щеголял в форме оберштурмбаннфюрера.

Лилась, журчала уклончивая речь фон Этцдорфа, бывшего представителя Риббентропа в ставке Гитлера. Он говорил по-английски, с заметным немецким акцентом, играя бархатистым баритоном, точно учитывая гулкую акустику зала. Зала, где четверть века назад висел портрет фюрера и канцлера. А мне слышалось эхо эсэсовских пулеметов под Орловской. А потом снова взяли слово антифашисты Европы. И в те минуты, переводя глаза с бывших партизан на бывшего гитлеровца, я с особой силой и остротой понял: нет, прошлое не погребено, борьба продолжается...

Примечания

1

Суммы указаны в масштабе цен до 1961 года.

(обратно)

2

В масштабе цен до 1961 года.

(обратно)

3

ОУН — антисоветская организация украинских буржуазных националистов.

(обратно)

4

Крестьянин (диалект.)

(обратно)

5

Записка.

(обратно)

6

«Гриша» — позывной командира отряда М. Линькова.

(обратно)

7

Оперативное название радистов партизанских отрядов.

(обратно)

8

Голущко Н. М. Не создавать врагов там, где их нет // Рабочая газета. — 1988.— 3 дек.

(обратно)

9

Чебриков В. М. Перестройка и работа чекистов // Правда. — 1988.— 2 сент.

(обратно)

10

Ныне город Артемовск Донецкой области.

(обратно)

11

Звенягин Авраамий Павлович — впоследствии дважды Герой Социалитического Труда, заместитель Председателя Совета Министров СССР.

(обратно)

12

Здесь и далее радиограммы даются в авторском изложении. В радиограммах в НКГБ УССР подполковник Сидоров именовался «Алексеем».

(обратно)

13

Фамилия изменена.

(обратно)

14

Здесь и далее в цитируемых документах сохранена орфография оригиналов.

(обратно)

15

Харон, в греческой мифологии перевозчик теней умерших через реку подземного царства Стикс до врат Аида.

(обратно)

16

Зекс (жарг.) — призыв к вниманию.

(обратно)

17

Торопись медленно (лат.).

(обратно)

18


(обратно)

19

И. И. Неплюев (1693—1773) был родом из бедных новгородских дворян. Был послан учиться за границу, в Венецию и Испанию, по возвращении во время экзамена Петр I особо отличил его. В своих записках Неплюев вспоминал: давая после экзамена руку для целования, Петр сказал: «Видишь, братец, я и царь, да у меня на руках мозоли; а все оттого: показать вам пример и хотя бы под старость видеть мне достойных помощников и слуг отечеству».

Был Иван Иванович Неплюев русским резидентом в Константинополе, контр-адмиралом, наместником Оренбургского края. Восьмидесяти лет, умирая в своем имении, в деревне, он велел поставить на могиле памятник со следующими словами: «Здесь лежит тело действительного тайного советника, сенатора и обоих российских орденов кавалера Ивана Неплюева. Зрите! Вся та тщетная слава, могущество и богатство исчезают, и все то покрывает камень, тело же истлевает и в прах обращается. Умер в селе Поддубье, 80-ти лет и 6 дней, ноября 11 дня 1773 году».)

(обратно)

20

Футор — кожа особой, мягкой выделки.

(обратно)

21

К началу Семилетней войны большая часть территории нынешних Соединенных Штатов являлась французской колонией. Значительная доля переселенцев там были французы и господствовавшим языком — французский. В результате войны большая часть этих владений перешла к Англии. Соответственно стал меняться и состав поселенцев. Если бы этого не произошло, на месте сегодняшних Соединенных Штатов сейчас, возможно, было бы другое государство. Язык большинства его жителей, очевидно, был бы французский. Естественно, сегодня нам трудно представить себе это, как трудно представить себе и возможные последствия этого гипотетического хода событий.

(обратно)

22

Бестужев-Рюмин Алексей Павлович (1693—1766) — русский государственный деятель и дипломат. Политическая его программа состояла в укреплении союза с Англией, Голландией и Австрией против Франции.

(обратно)

23

Талейран — французский дипломат, мастер интриги, одно время министр иностранных дел.

(обратно)

24

Это слово капитан написал по-русски.

(обратно)

25

Компания — имеется в виду английская Ост-Индская компания, имевшая свою армию и под флагом которой осуществлялось завоевание индийских княжеств и соседних стран.

(обратно)

26

Как понимать ваши первые слова? (Перс.)

(обратно)

27

То, что вы сказали, правда? (Кирг.)

(обратно)

28

Конечно, понимаю (афг.).

(обратно)

29

Полная свобода действий, буквально — белая карта (франц.).

(обратно)

30

Глиняный забор.

(обратно)

31

Государственный язык Афганистана.

(обратно)

32

Будь счастлив (афг.).

(обратно)

33

Подтверждением этого явилось сипайское восстание 1857—1859 годов, едва не стоившее англичанам этой колонии.

(обратно)

34

Муаллим — ученый, учитель, почтительное определение к имени человека.

(обратно)

35

Имеется в виду война 1878—1880 годов. Английские войска вторглись в Афганистан, но в результате народно-освободительной войны вынуждены были бесславно покинуть его.

(обратно)

36

Английский исследователь тех лет писал, что и это нападение на Афганистан «кончилось, подобно предыдущей войне, поражением и унижением» Англии

(обратно)

37

Кран — персидская серебряная монета, имевшая хождении в то время в Персии и сопредельных странах.

(обратно)

38

Войска Скобелева взяли Хиву в 1873 году. Одним из результатов этого было запрещение рабства. Эдикт, подписанный хивинским ханом, гласил: «Я, Сенд-Мохаммед-Рахим-Бахадур-хан, повелеваю всем моим подданный из уважения к русскому дарю отпустить на волю всех невольников моего ханства. С этого момента рабство навеки уничтожается в моих владениях. Да послужит этот акт человеколюбия залогом вечной дружбы и уважения между моим славным народом и народом великой России». Каждое слово этого эдикта было оплачено ценою крови русских солдат. По эдикту были освобождены двадцать один русским, бывший в рабстве, и двадцать пять тысяч персов!

(обратно)

39

Ишан — (перс. — «они») — духовные наставники.

(обратно)

40

Другой пример глубокого проникновения японской разведки — история кавалерийского рейда генерала Мищенко на Инькоу. Штабу японского фельдмаршала Ояма было известно о готовящейся операции за две недели до того, как это стало известно самим частям, участвовавшим в рейде. Японцы знали не только число солдат, но и точные номера частей. Каким образом эта сверхсекретная информация стала известна неприятелю, на этот вопрос до сих пор нет ответа.

(обратно)

41

Почти за год (октябрь 1904-го — сентябрь 1905-го) через штабы всех шести корпусов Первой армии прошло всего 15 пленных японских офицеров и только 808 солдат.

(обратно)

42

К одной из дивизий армии Куроки, например, были прикреплены два агента. Один из них был дивизионный кузнец, другой — плотник. Они встречались по нескольку раз в день, не догадываясь, естественно, об истинной роли друг друга.

(обратно)

43

Данные по Третьей армии за март — сентябрь 1905 года: отправлено агентов 121, вернулось с донесением обратно только 56. В большинстве случаев из трех агентов-китайцев возвращался один.

(обратно)

44

Предметам этим уделялось особое внимание. По штабам был разослан приказ, который гласил: «Добывание неприятельских погон, фуражек, кожаных бирок на ружьях, записных книжек имеет такое же значение, как определение мест расположения более крупных частей войск». Полученные сведения рекомендовалось незамедлительно по телефону сообщать генерал-квартирмейстеру армии.

(обратно)

45

После ряда попыток японцев вывести железную дорогу из строя была усилена ее охрана. Каждый километр железной дороги в Маньчжурии охраняли 55 человек. Это весьма затруднило действия японских диверсантов, в то же время ослабив русскую армию на 50 тысяч солдат.

(обратно)

46

Ходя — пренебрежительное прозвище китайцев, бытовавшее в те годы в Маньчжурии.

(обратно)

47

Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 34, с. 370.

(обратно)

48

Некоторые источники и документы тех лет называют Мясоедова подполковником по предшествующему званию.

(обратно)

49

7 ноября 1938 года семнадцатилетний студент-еврей Гершль Гриншпан, желая отомстить гитлеровцам за насилия, учиненные ими над его отцом и другими евреями в Германии, пришел в германское посольство в Париже, чтобы убить германского посла. Однако к нему вышел не посол, а третий секретарь посольства Эрнст фон Рат. Гриншпан убил германского дипломата пятью выстрелами из револьвера. (Прим. автора.)

(обратно)

Оглавление

  • АЛЕКСАНДР АВДЕЕНКО В ПОГРАНИЧНОМ НЕБЕ
  • Аркадий Григорьевич Адамов Последний «бизнес»
  •   Глава I ЗАПИСКА
  •   Глава II «ЧТОБ Я НЕ РОДИЛСЯ!»
  •   Глава III АНДРЮША РОГОВ ИЩЕТ СЕНСАЦИЮ
  •   Глава IV «ЖЕРТВА СОБСТВЕННОЙ НЕОСТОРОЖНОСТИ»
  •   Глава V «КАПЕЛЛА» ЖОРЫ НАСЕДКИНА
  •   Глава VI НА СТАРОЙ ПОСУДИНЕ
  •   Глава VII «РОК» С ИДЕОЛОГИЕЙ
  •   Глава VIII В ДОМЕ ЗЛАЯ СОБАКА
  •   Глава IX ПОСЛЕДНЕЕ ДЕЛО В ЖИЗНИ
  •   Глава X СТРЕЛЯТЬ НЕ ОБЯЗАТЕЛЬНО
  •   Глава XI ВОЗЗВАНИЕ К ТАРАСОВЦАМ
  •   Глава XII ВСТРЕЧА СОСТОЯЛАСЬ, НО…
  • Антоненко Б.Т. Прокурор Горайко и его коллеги
  •   От автора
  •   НЕСПОКОЙНАЯ ПРОФЕССИЯ
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •   СЛЕДОВАТЕЛЬ С КОСИЧКАМИ
  •   ВЫСТРЕЛ В ОКНО
  •   «ДИССЕРТАЦИЯ» ИГОРЯ БОРИСОВИЧА
  •   РАЗГОВОР В ПОЕЗДЕ
  •     I
  •     II
  •   ВОЗВРАЩЕНИЕ В ЖИЗНЬ
  •   БУДЬ СЧАСТЛИВА, СТЕФА!
  •   ТАКОВА ЛЮБОВЬ
  •   «СЕРЕДНЯНСКАЯ БОЖЬЯ МАТЕРЬ»
  •   ГОРАЙКО ВСТРЕЧАЕТСЯ С МАКАРЕНКО
  •   ЧЕТВЕРТЬ ВЕКА НАЗАД
  • Бадыгин К. На затонувшем корабле
  •   ПРЕДИСЛОВИЕ
  •   КНИГА ПЕРВАЯ ПО ТУ СТОРОНУ ДОБРА И ЗЛА ГЛАВА ПЕРВАЯ СКЕЛЕТ В РЫЦАРСКИХ ДОСПЕХАХ, ПРУССКИЙ ГАУЛЕЙТЕР И ПОХИЩЕННЫЕ СОКРОВИЩА
  •   ГЛАВА ВТОРАЯ НОЧЬЮ В КЕНИГСБЕРГСКОМ ЗАМКЕ
  •   ГЛАВА ТРЕТЬЯ ПОВИНУЙТЕСЬ, СКРЕЖЕЩИТЕ ЗУБАМИ, НО ПОВИНУЙТЕСЬ
  •   ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ БЕЗ ОДНОЙ МИНУТЫ ДВЕНАДЦАТЬ
  •   ГЛАВА ПЯТАЯ ЗАПРЕТОВ НЕТ, ВСЕ ДОЗВОЛЕНО
  •   ГЛАВА ШЕСТАЯ КТО БЕЖИТ ПЕРВЫМ, КОГДА КОРАБЛЬ ТОНЕТ
  •   ГЛАВА СЕДЬМАЯ ЛЬДЫ НАСТУПАЮТ НА МИНЫ
  •   ГЛАВА ВОСЬМАЯ СПАСАТЕЛЬНЫЙ ЖИЛЕТ СО СВИСТКОМ И ФОНАРИКОМ
  •   ГЛАВА ДЕВЯТАЯ «БЛАГОДАРЮ ВАС, МОЙ ФЮРЕР, ЗА ВЕЛИКУЮ ЧЕСТЬ…»
  •   ГЛАВА ДЕСЯТАЯ ПЕРЕОЦЕНКА ЦЕННОСТЕЙ
  •   ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ ДОБРОЕ ДЕЛО НЕ ОСТАЁТСЯ БЕЗНАКАЗАННЫМ
  •   ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ МЫ ТРОЕ: Я, БОГ И Я
  •   ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ ЭРНСТ ФРИККЕ ШАГАЕТ В НОВУЮ ЖИЗНЬ
  •   ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ ВИЛЬГЕЛЬМ КЮНСТЕР ПРОДОЛЖАЕТ СТУЧАТЬ МОЛОТКОМ
  •   ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ ТЕНИ ЖИВУТ В ПОДЗЕМЕЛЬЯХ
  •   ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ ЧЕЛОВЕК ДОЛЖЕН ПРИНЕСТИ СЕБЯ В ЖЕРТВУ «СВЕРХЧЕЛОВЕКУ»
  •   ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ КОГДА НЕОБХОДИМО, СМИРИСЬ И ЖДИ
  •   КНИГА ВТОРАЯ НА ЗАТОНУВШЕМ КОРАБЛЕ ГЛАВА ПЕРВАЯ У КАПИТАНА АРСЕНЬЕВА СДАЮТ НЕРВЫ
  •   ГЛАВА ВТОРАЯ СТУДЁНОЕ МОРЕ, ЛЮДИ И МОРСКОЙ ЗВЕРЬ
  •   ГЛАВА ТРЕТЬЯ КОЛОКОЛА КАФЕДРАЛЬНОГО СОБОРА
  •   ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ «МЫ С ВАМИ ЛЮДИ ГОСУДАРСТВЕННЫЕ…»
  •   ГЛАВА ПЯТАЯ ТЁМНЫЕ ПЯТНА НА БЕЛОМ ПОЛЕ
  •   ГЛАВА ШЕСТАЯ В КОНТОРЕ КАПИТАНА ПОРТА
  •   ГЛАВА СЕДЬМАЯ КТО ВЫСЛУШАЛ ЛИШЬ ОДНУ СТОРОНУ, ТОТ НИЧЕГО НЕ СЛЫШАЛ
  •   ГЛАВА ВОСЬМАЯ НА КОРАБЛЕ ПОЯВИЛИСЬ ПРИЗРАКИ
  •   ГЛАВА ДЕВЯТАЯ ХУДОЖНИК НАХОДИТ СВОЁ ПРОИЗВЕДЕНИЕ
  •   ГЛАВА ДЕСЯТАЯ СОХРАНЯЙТЕ ТРАДИЦИИ, ИБО МЁРТВЫХ БОЛЬШЕ, ЧЕМ ЖИВЫХ
  •   ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ «ЖЕНЩИНА МНЕ БОЛЬШЕ НЕ НУЖНА»
  •   ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ ОСТАЛОСЬ ТОЛЬКО ПРОТЯНУТЬ РУКУ
  •   ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ ДВОЕ В БРЮХЕ ЗАТОНУВШЕГО КОРАБЛЯ
  •   ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ ВСЕ СЛАБЫЕ И ВСЕ НЕУДАЧНИКИ ДОЛЖНЫ ПОГИБНУТЬ
  •   ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ ПО ТУ СТОРОНУ ДОБРА И ЗЛА
  •   ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ ИСТИНА ВСЕГДА ИСТИНА
  •   ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ ЧЕЛОВЕК ПРОХОДИТ СКВОЗЬ ВЕТЕР
  • Беляев Владимир и другие НЕЗРИМОЕ СРАЖЕНИЕ
  •   ВЛАДИМИР БЕЛЯЕВ ГОРЯЧЕЕ СЕРДЦЕ
  •   РОМАН ФЕДОРИВ ХОЖДЕНИЕ МЕЖ СМЕРТЕЙ
  •   ПЕТРО ИНГУЛЬСКИЙ БАРВИНКОВЫЙ ЦВЕТ
  •   ИВАН ЛЮБАЩЕНКО ПОД ЧУЖИМИ ИМЕНАМИ
  •   НИКОЛАЙ ТАРНОВСКИЙ ВСЕГДА НА ПЕРЕДНЕМ КРАЕ
  •   ГЛЕБ КУЗОВКИН «ПОДАРОК» ПРОФЕССОРУ
  •   ВАЛЕНТИНА КОЛОМИЕЦ НА ЛИНИИ ОГНЯ
  •   КОНСТАНТИН ЕГОРОВ ТРИДЦАТЬ ЛЕТ КАК ОДИН ДЕНЬ
  •   ЕВГЕНИЙ КУРТЯК ОБРУБЛЕННЫЕ ЩУПАЛЬЦЫ
  •   БОРИС АНТОНЕНКО СЛЕДОВАТЕЛЬ ПО ОСОБО ВАЖНЫМ ДЕЛАМ
  •   НИКОЛАЙ ТОРОПОВСКИЙ ОГНЕННАЯ БАЛЛАДА
  •   СЕМЕН ДРАНОВ ДОРОГОЙ МУЖЕСТВА
  •   ЛЕОНИД ШАПА КОГДА БУШЕВАЛА ВЬЮГА…
  •   МИХАИЛ ВЕРВИНСКИЙ БЕЛАЯ КРИНИЦА
  •   ВЛАДИМИР ОЛЬШАНСКИЙ ОСОБОЕ ЗАДАНИЕ
  •   АЛЕКСАНДР ФЕДРИЦКИЙ КОНЕЦ «ДАЛЕКОГО»
  •   МИХАИЛ ЛЕГЕЙДА ПОЕДИНОК
  •   ПЕТР ФЕДОРИШИН КОНЕЦ БАНДЫ «СОКОЛА»
  •   ВИТАЛИЙ КАЗИМИР ФЕДОРОВ — РОВЕНСКИЙ
  •   ГРИГОРИЙ ИВАНЕНКО НЕРАВНАЯ СХВАТКА
  •   БОРИС ДУБРОВИН НА ПОСТУ ВАРЛАМ КУБЛАШВИЛИ
  • Михаил Болтунов. Диверсант
  •   ПО ИМЕНИ КСАНТИ
  •     «Ехайте обратно, товарищ маршал…»
  •     «Не поминай лихом…»
  •     Уходили в поход партизаны…
  •     Война на пороге родного дома
  •     По ком звонит колокол?
  •     «Я полюбил его…»
  •     Командир диверсионной бригады
  •     Наш комдив удалой…
  •     «Подстава» от Никиты Хрущева
  •   ГЕНЕРАЛ ДИВЕРСАНТОВ
  •     «Прошу зачислить в кадры Красной армии…»
  •     Под грифом «Секретно»
  •     История с географией
  •     Энергичный, смелый командир
  •     «Моя фактическая специальность — разведчик»
  •     Командировка в Аргентину
  •   КОСТРЫ НА СНЕГУ
  •     Глава первая
  •     Глава вторая
  •     Глава третья
  •     Глава четвертая
  •     Глава пятая
  •     Глава шестая
  •     Глава седьмая
  •     Глава восьмая
  •     Глава девятая
  •     Глава десятая
  •     Глава одиннадцатая
  •     Глава двенадцатая
  •     Глава тринадцатая
  •   БЕЗ ПРАВА НА ОШИБКУ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •   ШАГИ В НЕЗНАЕМОЕ
  •     «Готовься к трибуналу, лейтенант…»
  •     В поиск уходит разведка
  •     Благодарность от товарища Сталина
  •     «Любите ли вы разведку?»
  •     «Я волнуюсь, заслышав французскую речь…»
  •     «Провалишься, пеняй на себя…»
  •     «Я представляю великую страну»
  •     «Марокканский» генерал
  •   КОМАНДИР ОТРЯДА «КАСКАД»
  •     Неожиданный гонец
  •     Праздничный «салют»
  •     Помощник военного атташе
  •     «Памятливый» кадровик
  •     Командирское слово — кремень
  •     «Громкие» дела 13-го отдела
  •     «Увидев нас, Дубчек заплакал…»
  •     Убрать предателя…
  •     «Афганистан» или «Авганистан»?
  •     Особая территория на карте планеты
  •     «Придется тряхнуть стариной…»
  •     ХАД на страже безопасности
  •     «Четко трудится разведка…»
  •     «Не надо высоких наград…»
  •   Фотографии
  • Булгакова И. В. Только никому не говори: романы, повесть
  •   В НАПРАВЛЕНИИ ДЕТЕКТИВА
  •   Только никому не говори. Роман
  •     ЧАСТЬ 1 «БЫЛА ПОЛНАЯ ТЬМА…»
  •     ЧАСТЬ II «ПОЛЕВЫЕ ЛИЛИИ…»
  •     ЧАСТЬ III «ПОЛЕВЫЕ ЛИЛИИ ПАХНУТ, ИХ ЗАКОПАЛИ…»
  •     ЧАСТЬ IV «ТОЛЬКО НИКОМУ НЕ ГОВОРИ»
  •   Гости съезжались на дачу. Повесть
  •   Соня, бессонница, сон. Роман
  •     ЧАСТЬ I
  •     ЧАСТЬ II
  •     ЧАСТЬ III
  •   Иди и убей. Роман
  •     ЧАСТЬ I НЕПОСТИЖИМОЕ ПРЕСТУПЛЕНИЕ
  •     ЧАСТЬ II НЕУМЕСТНОЕ СЛЕДСТВИЕ
  •     ЧАСТЬ III ЗАГОВОР ЗЛА
  • Ваксберг Аркадий Прокурор республики
  • Василенко Григорий Крик безмолвия
  •   ПРОЛОГ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  •   23
  •   24
  •   25
  •   26
  •   27
  •   28
  •   29
  •   30
  •   31
  •   32
  •   33
  •   34
  •   35
  •   36
  •   37
  •   38
  •   39
  •   40
  •   41
  •   42
  •   43
  •   44
  •   45
  •   46
  •   47
  •   48
  •   49
  •   50
  •   51
  •   52
  •   53
  •   54
  •   55
  •   56
  •   57
  •   58
  • Иван Дмитриевич Василенко Часы Мериме
  •   Я еду в Таганрог
  •   Знакомство с тетушкой
  •   Красный шкаф
  •   Двадцать пять тысяч
  •   Первая неудача
  •   Серый старик
  •   Новые неприятности
  •   Шумный визит. Письмо
  •   Голоса из кабинки
  •   Принципиальный вопрос
  •   У писателей
  •   „Кармен“
  •   Брегет
  •   Счастливая встреча
  •   Подделка или не подделка?
  •   Подделка
  •   Заявление
  •   Скальп серого
  •   Заключение
  • ЕДИНОЖДЫ ПРИНЯВ ПРИСЯГУ… РАССКАЗЫ О ЧЕКИСТАХ
  •   К читателю
  •   ТЕОДОР ГЛАДКОВ СОТРУДНИК ЧК (Главы из повести)
  •   МУШЕГ ГАБРИЭЛЬЯН ВСТРЕЧИ В ПУТИ
  •     ТОВАРИЩ НЕИЗВЕСТНЫЙ
  •     «АРТИСТ»
  •   ИВАН РЫСЕНКО ГРАНИЦА
  •     ПРИКАЗАНО НЕ СТРЕЛЯТЬ
  •     НАЧАЛО
  •     ДОНБАССКИЙ РУБЕЖ
  •     ШАГИ В БЕССМЕРТИЕ
  •     ПОВЕСТВУЕТ ДОКУМЕНТ
  •     ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ
  •   АЛЕКСАНДР РЕШЕТНИКОВ В ЛЕСУ ПРИФРОНТОВОМ
  •     МЕТАЛЛИЧЕСКАЯ СКРЕПКА
  •     «Н» СООБЩАЕТ. ЧТО…
  •   ВЛАДЛЕН ЛЕВЧЕНКО «БУРЯ» НА СВЯЗЬ НЕ ВЫШЛА
  •   ДМИТРИЙ ЕРОВАР ЮЖНЕЕ КРАКОВА Главы из одноименной повести
  •   АЛЕКСЕЙ БОРИСОВ ИСПЫТАТЕЛЬНЫЙ СРОК
  •   ОЛЕГ ВОЛЬНЫЙ «СООБЩИТЕ В СМЕРШ»
  •   ГЕННАДИЙ НЕМЦОВ ПЕРЕВЕРТЫШИ
  •     НАЗНАЧЕНИЕ
  •     ПО СЛЕДАМ ЗОНДЕРГРУППЫ
  •     СВОЯКИ
  •     ИСКУПЛЕНИЕ КРОВЬЮ
  •     НОЧНОЙ ПОЛЕТ
  •     ПРИВЕТ ИЗ КРАСНОГО ЛУЧА
  •     ВЕСНА НА БАЛКАНАХ
  •   АНАТОЛИЙ МОИСЕЕВ «ДОСТОВЕРНО УСТАНОВЛЕНО…»
  •     ЧАСТЬ 1-я
  •     ЧАСТЬ 2-я
  •   ВИТАЛИЙ ПАРФИЛЕНКО РАНДЕВУ НЕ СОСТОЯЛОСЬ
  •   ВИКТОР КАТЫРЕВ ВОЗМЕЗДИЕ
  •   ИВАН СОБКО «ПУСТЯКОВАЯ» ИСТОРИЯ
  •   ВАЛЕНТИН ЗАНУРДАЕВ ТРИ ЧАСА И ВСЯ ЖИЗНЬ
  • Вулис А. Хрустальный ключ
  •   Глава 1
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •   Глава 2
  •     1
  •     2
  •     3
  •   Глава 3
  •     1
  •     2
  •     3
  •   Глава 4
  •     1
  •     2
  •     3
  • Сергей Высоцкий Не загоняйте в угол прокурора-Третий дубль-Недоразумение
  •   Третий дубль
  •   Недоразумение
  • Сергей Высоцкий СМЕРТЬ ТРАНЗИТНОГО ПАССАЖИРА
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  • Сергей Высоцкий УВОЛЬНЕНИЕ НА СУТКИ. РАССКАЗЫ
  •   УВОЛЬНЕНИЕ НА СУТКИ
  •   ВОЙНА С ОДУВАНЧИКАМИ
  •   РЕКИ ВАВИЛОНА
  •   ГОСТЬЯ
  •   НЕИЗВЕСТНЫЙ ГОЛЛАНДСКИЙ МАСТЕР
  •   СОРОКОВОЙ ДЕНЬ
  • Теодор Гладков Взрыв в Леонтьевском
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  • Станислав Сергеевич Говорухин Тайны мадам Вонг
  • Голосовский Игорь Хочу верить
  • Семёнов Ю. Горбовский А. Без единого выстрела: Из истории российской военной разведки
  •   ГЛАВА I «Бояре путные» и «сторожеставцы»
  •     ИСТОРИЯ ТЕРМИНА «ВЗЯТЬ ЯЗЫКА»
  •     КАК ОТРАЗИЛИ «ЗЛОБНЕЙШИХ ШВЕДОВ»
  •   ГЛАВА II От Петербурга до Константинополя 2546 верст
  •     ЗЛОДЕЙ ЗАХВАЧЕННЫЙ В ДУБОССАРАХ
  •     КТО БУДЕТ ПОМНИТЬ СЕКУНД-МАЙОРА?
  •   ГЛАВА III Между войнами
  •     ВЕРНЫЕ ЛЮДИ И КОНФИДЕНТЫ
  •     ВОЙНА У ПОРОГА
  •   ГЛАВА IV Шпионы короля терпят фиаско
  •     ПОРТУГАЛИЯ, ИСПАНИЯ И САКСОНИЯ
  •     ПОРУЧИК ДАЛЕГОРСКИЙ МЕНЯЕТ ПРОФЕССИЮ
  •     ПРУССКИЙ ШПИОН С АНГЛИЙСКИМ ПАСПОРТОМ
  •   ГЛАВА V Тайная война Наполеона Бонапарта
  •     ОПАСНЫЕ ИГРЫ ФРАНЦУЗСКОГО ПОСЛА
  •     МАДЕМУАЗЕЛЬ ДЕ БОМОН, ЛЮБИМИЦА ИМПЕРАТРИЦЫ
  •     В ЧУЖОМ МУНДИРЕ
  •   ГЛАВА VI Между Каспием и Амударьей
  •     РУКА ШАХА ДОСТАЕТ ДО ХИВЫ
  •     ТАЙНА БУХАРСКОГО ЗОЛОТА
  •   ГЛАВА VII Миф о «русской угрозе». Английские агенты в Каракумах
  •     В ЧАЛМЕ И ХАЛАТЕ
  •     МИССИЯ В КАБУЛ
  •     ПОД ПОКРОВОМ «РУССКОЙ УГРОЗЫ»
  •     МЕРВ — ПОСЛЕДНЯЯ КАРТА
  •   ГЛАВА VIII Средь маньчжурских полей и сопок
  •     ЭШЕЛОН ИДЕТ К ЮГУ
  •     РАЗВЕДКА МОЖЕТ БЫТЬ БИЗНЕСОМ
  •     ПРЕДАТЕЛИ И ГЕРОИ
  •   ГЛАВА IX Разоблачение
  •   ПОСЛЕСЛОВИЕ
  • Овидий Горчаков "Максим" не выходит на связь
  •   1. Зимняя гроза
  •   2. Перед черным маршем
  •   3. Перед бурей
  •   4. Черный марш начинается
  •   5. "В бурю огневую…" 
  •   6. Черный марш 
  •   7. Черная буря 
  •   8. Они победили грозу
  •   9. Вместо послесловия Тайна степных орлов
  •   „Викинги" маршируют вновь
  • *** Примечания ***