Русская сага [Борис Борисович Колоколов] (fb2) читать онлайн

- Русская сага (и.с. Новинки «Современника») 2.25 Мб, 244с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Борис Борисович Колоколов

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Борис Колоколов Русская сага: Историческая хроника

Пролог


На ту пору готовых каравелл для изыскательских целей в России не было. То есть суда-то были, всякие — и сорока и шестидесятипушечные фрегаты, но только Петр придерживал их дома: знал — швед не дремлет, британец не спит, да и француз — друг до случая. А между тем сам как-то обронил фразу, что только оградя отечество безопасностью от неприятеля, следует искать славу государству через искусство и науки. Только оградя отечество безопасностью! Моряки брались, высоких рангов моряки предлагали сходить на Камчатку кружным путем через все моря и океаны. Иной раз убеждали с картой в руках — время такое приспело, а то как бы не очутиться в дураках, не оказаться в разинях: голландцы, те широты давно посещают, у них уже торг с японцами заведен, они и в Ост-Индию за товарами ходят. Да ведь и угол тот на востоке пока не обыскан: что да как там. Петр умные речи любил, умел терпеливо слушать, но только на уговоры — ни тут-то было! — не поддавался, держал корабли дома. Обходился малыми средствами, или, как говорят, малым коштом: время от времени отправлял в те края через всю Сибирь на восток тайных своих гонцов с непременным по возвращении личным ему докладом.

Жизнь устремлялась в новые времена, неслась будто с ветром в какую-то несказанно радужную даль. Беда вот — заглянуть туда не удастся. А неслась она, жизнь-то, к тому же — порядочно корябаясь, шумно, с надрывами, в стонах людских, в сопротивлении всяком, в нежелании покоряться переустройствам, переменам, ломке. Но Петр по натуре был крут, глазаст — мужик не промахнись рука, не провесь ухо. Он сына за непокорство лишил живота и не охнул. В глубине души, поди, охнул, но вида о том никому не выказал. Когда дело касалось государства — жалость ему была заказана. Широта, щедрость — вот свойства его натуры. Пожалуй, в истории государства Российского еще и не бывало такого вольнолюбивого, напористого, щедрого, к тому же и сумасбродного царя. Он ничего не страшился: ни богов, ни хулы, ни огня; ни меча. Где только не побывал собственной ногой: в Голландии на судостроительных верфях за топор-рубанок брался, у горнов в кожаном фартуке стоял, молотом по раскаленному железу на наковальне бухал, под Полтавой под градом пуль на рыженьком скакуне носился (тот конек и по теперь глазеет за стеклянной стенкой футляра в зоологическом музее), обошел на плоскодонном суденышке архангельское побережье, побывал на Соловецких островах. Чуть что не потонул в том походе. А меж тем морские дороги ему были по сердцу. На судах он весь преображался, расцветал духом, а пировал на них с особенной удалью, всласть. Он и там, у Соловецких островов, устроил на борту пир, призвал священнослужителей, заставил их пить со жбанов, а потом и в песни с ними ударился. Но только нигде никогда его не покидала голодная ненасытная пытливость. Был за границей на курорте, в Брауншвейге, разнеживаться недосуг — перезнакомился с европейскими светилами, вел с ними долгие часовые беседы: широко касались вопросов мироздания, вопросов географии, механики, даже ботаники. Ничего, ума хватало на беседу. Особенно Петру понравился Готфрид Лейбниц — ума палата, пригласил побывать в России. Так вот и тут, на Соловецких островах, подтолкнутый той же ненасытимой пытливостью, забрался в келейку к старцу Лаврентию, заточившему себя навсегда в каменном мешке. Зашел на минутку, а пробыл в беседе с замшелым стариком больше часа. Его все ждали, тревожились, а войти нарушить беседу не посмели. Он хотел знать все. Хотел знать и то, что перебегает в мыслях человека, добровольно заточившего себя в камнях. Затворники — они лучшие вещуны: им ничья рука не страшна.

Теперь он громоздил город при чудной полноводной реке. Болота ништо — болота мужики умастачат. Он видел — воля его взошла строениями.

Вот и прозревается он в один из таких дней сидящим вглубокой думе за дубовым, без скатертей столом. Только не в той гостиной зале дворца на Фонтанке, где круглый обеденный стол, а в кабинетной комнате, там еще приставлена к стене пологая конторка. Небось за той конторкой, поглядывая в окно на реку, он и творил твердозвучный свой наказ:

«1) Надлежит на Камчатке или в другом там месте сделать один или два бота с палубами.

2) На оных ботах возле земли, которая идет на Норд и по чаянию (понеже оной конца не знают) кажется, что та земля часть Америки.

3) И для того искать, где оная сошлась с Америкой: и чтоб доехать до какого города Европейских владений или, ежели увидят какой корабль Европейской, проведать от него, как оной кюст называют и взять на писме и самим побывать на берегу и взять подлинную ведомость и поставя на карту приезжать сюды».

Слов-то всего, если считать с союзами да предлогами — восемьдесят восемь… А дался наказ не вдруг. Хотелось в краткости охватить многое, хотелось, чтобы в чтении звучал собственным голосом, внушал неизбывность дела, передавал чужим сердцам его заботу. Корпел несколько дней над бумагой, запершись, корпел как заправский писец.

Вот уже прошли столетия, а ученые люди по сей день все гадают да спорят, что же побудило Петра, какой мудрец его надоумил, кто подтолкнул взяться за перо и начертать этот, весьма строгий, как перед баталией, а в подтексте даже грозный, наказ. И представьте, порой изыскивают таких «подсказчиков»! Дивно? Будто Петр не был Петром, не обладал ни волей, ни государственной сметкой, а всегда во всех делах нуждался в подсказках. Думается, это пустое, никчемное занятие — выискивать для такого Мужа подсказчиков со стороны. О чем наказ-то, если пересказать его своими словами? Требуется пролить свет на восточные окраины земли, что и как там сложилось от природы, есть ли там сквозной ход из Студеного в Восточное море и если есть такой ход — пролив, — то чья земля лежит против оконечности Азийского материка. Все. Простая, но и почетная задача. А получилось что с этим наказом, каким на поверку оказался он в судьбе Петра? По существу отлился в его духовное завещание: других завещаний начертать не успел. Но успел Петр, на то судьбой дни еще были отпущены, утвердить главных исполнителей. А отчего так торопился теперь? Недужилось — простыл на воде — да чего-то особенно подозрительно на сей раз томило душу тоской. Вот и взялся сформулировать на бумаге главнейшую на сей день задачу. Сынка теперь не призовешь, свою заботу ему не внушишь. А в думах сам давно был зачарован Ост-Индией, все мечталось, все думалось проторить туда свою дорожку, наиболее способную для России — Студеным морем вдоль северных побережий Сибири. Ведь это так будет ладно для будущих поколений, если проложится такая морская дорожка! Кто о чем печется, а глава государства в первую голову обязан думать о будущем. Вот и начертал ее, эту верховную задачу.

Петр того не знал, мы о том ведаем — дни его жизни были сочтены. Он угасал. Присмотримся же еще разок к живому. Видение тут у всякого человека, естественно, может быть свое: один так, другой — эдак увидит да расслышит его голос с далей времени. Мне он видится сидящим за тем вот дубовым столом, сам он в бархатном вишневоцветном камзоле, у запястий рукава с кружевной выпушкой. Под локтем и рядом на столе карты. Да, карты вразброс по всему столу. Все они самых первородных красок, из-под пера чертежников. А поверх всего лежит пред глазами листок бумажки с недолгим списочком фамилий. Локтем прижата, пожалуй, важнейшая к случаю карта — кою приподнес ему в благодарность и в услужение возвращенный его царской милостью из сибирской ссылки пленный швед Филлип Табберт. Он оказался человеком мозговитым, хоть и в ссылке был — ворон там не считал, мух не ловил, а занялся по людям сбором сведений об окраинных водах-землях и свел эти сведения на географической карте. На ней отчетливо обозначен пролив Аниан. Об этом проливе как раз и были теперь думы Петра. Казалось бы, тут и сомневаться пора перестать, похоже по всему — ход из Студеного в Восточное море там есть. Слухов на этот счет и прежде того до ушей доносилось много. Но только Табберты Таббертами, слухи слухами, а пока все такое не положено на карту рукой нарочно тобою посланных людей — подобного рода сведения достойно принимать за летучий дым. Но все же он вдруг извлек Таббертову карту из-под локтя, положил возле глаз и принялся в раздумчивости постукивать по ней костяшками пальцев.

А перед столом, чуть поодаль, в терпеливом выжидаиии приказов стоял генерал-адмирал Апраксин. Скрывая старость, он прямился, держал гордую осанку, а плечи вопреки воле все ж таки слегка горбились. Хотелось сесть, не то взяться для опоры рукой за спинку кресла. А не смел сделать ни того, ни другого. Он-то норов Петра Алексеевича вот как знал. Терпеливо ждал слов хозяина.

Петр, как это с ним бывало, в своей манере резко откинул с лица сползшие на лоб, на щеки пряди волос, метнул в адмирала взгляд с бесовским высверком. И тут же громко сорвалось с его губ:

— Вор?!

Адмирал весь нервно подобрался. Хоть и не в диковинку эта привычка государя ошеломить да огорошить человека каким-нибудь несуразным, почти нелепым вопросом, в душе перепугался — не о тебе ли спрос. Ведь он и любимца своего Алексашку Меншикова нередко вором кличет.

— Хто? Ваше величество?!

— Этот, Йоханнес! — потюкал Петр ногтем в список имен.

У адмирала с души камень упал. Он даже повеселел, улыбнулся.

— Не-ет! Вроде бы о таком не слышно, — сказал Апраксин. — Корабль содержит в порядке. Жалоб таких не было. Сам ютится с женкой, с племянником в чужом домишке. Он в этих делах не тороват…

Втайне он все ждал разрешения сесть, а Петр чего-то держал и держал стоймя. Такое ведь тоже смущает. По прошлому-то знаешь — бывало, призовет, тотчас усадит, в ус ухмыльнется, воскликнет: «Садись, хвастай!» А ныне — нет, может, к немилости. А Петр просто забыл усадить, забыл о годах его, увлекся своей мыслью, улетел за нею в те сумеречные от веков края, запамятовал совсем, что ведь и сесть-то при нем без дозволения человек не волен.

— Кто у большого пирога да не вор — в том надежда отечества! — гаркнул резко, но как бы между прочим, хотя и не без умысла: он знал, слова его часто подхватываются на лету, а потом их широко разносит по людям.

Вдруг чему-то в себе рассмеялся, обнажив крепкие, с желтизной зубы, сделал удалой взмах.

— Эх! Самому бы там побывать. Ведь я-то знаю. Все, все ведаю про те края. Рассказчиков у меня перебывало… Я и Денбея — япона-то, пленника с Камчатки, — выспрашивал. Так вот же, вот видишь, пролив на карте Табберта обозначен. Стало быть, ни с какой Америкой там земля наша не срослась. Там наскрозь можно плавать. Вот с того я пишу им — побывать на обоих берегах, взять про все подлинную ведомость. И, поставя все па карту, приезжать. Ясно тебе?!

— Чего ясней!..

— Да ты садись, — мельком, машком руки дозволил Петр. — Чего ноги ломаешь. В ногах правды нету. У сидячего-то я еще кое-что выспрошу, — улыбчиво, вскользь сказал и опять погрузил глаза в бумаги.

— Значит, говоришь, не вор? А чего же ты его с корабля спихнул?

— Так я его не спихивал, ваше величество. Он сам в отставку пожелал. Говорит, хочу в Данию.

— Врешь! — незлобиво, но уличительно сказал Петр. — Врешь.

— Ну, вру так вру… Перечить не смею.

— С чего это в тебе такая робость, не смею… Ежели правда за тобой, смей!

— Так тут такая история, ваше величество, — с заминками принялся объяснять адмирал. — Их, человек шесть иностранцев, обошли повышением. В том числе и Беринга. Вот они ерша колючего из себя и выпустили: «Не желаем боле служить России». Ну, они люди вольные. Потребовали паспорта: хотим-де ехать в свои земли. Ну и с богом! На их место охотников много. И получше есть, посмекалистей, да в штурманишках плавают. А Витус этот Иоханнес узлы собрал, покуражился, покуражился, а потом на попятную. Стал проситься назад на флот. Да не вдруг одумался. А куда ты его определишь, места все заняты. Кораблей свободных нет. Он ведь еще строится, корабль-то, а капитан бывает на него назначен. Он сам и доглядывает за постройкой. А Иоханнес этот жмет, подает рапорт за рапортом: и в боевом-то деле он участвовал, и фрегатом командовал, и в Ост-Индию плавал. Чуть что ни сам водил туда корабли. Да вы все это знаете, ваше величество, я же в свое время вам докладывал.

— Не перебиваю, стало быть — катай дале!

— Так вот, пожалуй, и все Он в нашем флоте с мичманов. Поначалу-то всё камни возил на Котлин-остров. Его адмирал Крюйс по вербовке привез к нам. Вроде бы в бытность матросом он на каком-то голландском судне ходил в Ост-Индию.

Адмирал не удержал улыбки, усмехнулся, докончил:

— Вот токо с этой Ост-Индией он себе нагрешил. В кажинном рапорте Индия, Индия, Индия. По всему флоту смешком разбежалось. Вроде побаски стало. А чего он плавал-то. Ну, может, разок, матросом. Так и того толком не узнать — было такое или не было. Он ни корабль не называет, на коем плавал, ни капитана. Скорее всего, для красного словца при вербовке было брошено. Я справки наводил…

— Хорошо! А помнишь, как ты за него заступался?

— Так отчего не помнить — помню. Хотелось тогда выручить человека из беды. Он совсем упал духом, обнищал. Вот оттого и прикрасил послужной список. А вы, ваше величество, требуете молвить правду. Скрывать от вас ничего не хочу, что было — то было!..

— Вот теперь рассуди, в каком виде вы хотите выставить меня перед потомством. Теперь-то с чего же вы так раздобрились, ставите его главой всему делу. Это что, по выслуге или по прожекту?! А что потом про меня скажут?! За какие же заслуги теперь вы его назначаете главой в экспедицию?!

— Так не я один решал. Думали. Решала морская коллегия. Пришли к убеждению, что лучшего места для него не сыскать. С виду он вельможен. Кулак забористый, крепкий. А там — Сибирь. Да и с морским делом свычен.

— Русь! — усмехнулся ехидно и зло Петр, с тяжким вздохом докончил: — Узнаю тебя, родимая, узнаю. Век свой познаю ее и, видать, до конца не познаю.

Умолк, потупил взор в бумаги. Что-то пошептал про себя. Подумалось, видать, хорошо ли хоть звучать-то будет в потомстве — Беринг. А то совершись все по-повеленному — этому имени долго жить, рядом с твоим жить будет. Вспомнилось, то ли за рубежом, то ли на Соловках, слыхал имя Вилема Баренца. Сходно. Ведь вот когда в баталии возникает чье имя, там заботиться не надо, хорошо оно звучит или дрянно, там имечко возгорается своим пламенем, даже неказистая фамилия, бывает, вспыхнет, как звезда яркая.

— Ну, а эти? — с угрюмством в голосе, как со сна, спросил Петр.

— Так и этих вы знаете…

— То, что я знаю, не твоя забота. Я и о Беринге знаю больше, чем ты мне сказал…

— Шпанберг пойдет с ним первым помощником. Он тоже датчанин. На флоте у нас годов пятнадцать. Штурман хороший. А сейчас взят из резерва. По характеру — зверь мужик. Прекословия не терпит…

— Зверь это хорошо! — сказал Петр. (Адмиралу показалось, сказал в насмешку.) Но Петр довел мысль до конца: — В такую дорогу зверь и потребен. Там с обозом напрыгаются, пока до Охотска протащут.

— Ну и Алексей Чириков, — сказал адмирал, — вторым помощником будет. — Этот — наш самородок. Он из дворянского рода. Навигатор отменный. Похвально закончил Морскую академию. В мореходных классах сам преподавал эту науку. Вне очереди повышен в звании. Но вот боюсь — молод. Всего двадцать два годика. Ему будет с ними трудно совладать. Сожмут, как в клещах.

Петр разом весь взъярился, грохнул кулак по столу.

— Што, пусть-ко посмеют! Для того и шлю, что наук жду на што возлагаю. Он заместо сына, заместо Алешки моего идет. Моими глазами обязан там быть. Так и передай, так и внуши ему. И что молод — это хорошо. А когда, как не смолоду, браться за большое дело. Самое время. Тебя вот теперь в дорогу не сгрузишь. Ну ладно, пусть будет по-вашему. С коллегией спорить не хочу. Пусть плывут, едут! С богом! — омашисто, грозной рукой перекрестил грудь.

Апраксин для прилику тоже меленько перекрестился, пошептал молитву.

А Петр снова был уже в веселом, в боевом настроении.

— Чтобы все! По-повеленному, — постучал костяшками по карте. — Спрошу!..

— Будет исполнено, ваше величество.

— Гляди! — метнул взор Петр. — С тебя с первого стребую. Сие дело препоручаю твоему попечению.

Апраксин, глядя в самые выпученные зенки царя, той минутой подумал: «Зря ты на меня орешь, зря глаза таращишь. До тех дней, когда они воротятся с ответом, мне не дожить. С кого хочешь — с того и требуй. Я тебе свое отслужил. У тебя залеты больно высоки. Эдак ты и Россию скоро растреплешь в клочья. Ну-ко, во что обойдется казне твоя затея. Так разве об этом скажешь. Попробуй скажи!..»

— Стало быть, пусть катят телеги до Охотска, — заговорил, опять оживившись, Петр. — Там на реке Ураке наш острог есть. Река там широкая, с Неву. Люди у меня туда посланы еще о тринадцатом годе. Кормщики, корабельщики с-под Архангельска. Поди, там у них и боты готовы. А нет, пусть строят свой и плывут, куда велено. Передай Берингу, особливо накажи Чирикову: дело промедления не терпит. Не мы — так другие те воды оплавают. А сейчас там раздолье, океан да небеса. Плыви, куда душе вздумалось.

Встал, отпихнул резное кресло, шагнул раз, другой до стены, с поворотом заложил руки за спину и опять молчком крутым шагом вдоль стола. Казалось, он узрел тот дальний берег, учувствовал ноздрями дух той вольной воды.


Часть первая

Последуем за каждым из них,

до окончания их странствий…

Ал. Соколов, историограф


Глава первая
Произошло это восьмого сентября.

Только на земле их перебывало много: упомянутый сентябрь по новопринятому летосчислению принадлежал одна тысяча семьсот сороковому году.

День выдался славный, солнечный, со свежим ветерком от берега, с затухающим после штормовой погоды волнением на море, а чувство взялось такое, будто не сам по себе явился день в потоке вечности, а вот будто его с гор спустили всей как есть оравой рук. Так-то бывает: выволакивают люди издали какую огромадную глыбу — где катками тянут, где волокушами, упираясь да напруживаясь мышцей, чтоб глыбу ту доставить к месту, да и самим часом не сверзиться с крутизны. Вот она! Скатилась — съехала, теперь впору руки-плечи расслабить, пот со лба утереть. В точности так приближали к своему порогу этот заблудший в потемках день. Наконец настал он да отлился в неоглядно просторное небо, весь оцвел солнышком, до того ярок выдался, что мостки тесовые, крыши, дверочки дощатые засияли золотом. Кидай шапку оземь да кричи долгожданному осанну!

С утра раннего охотское многолюдство было на воле: никто в доме не засиделся: ни старик хворый, ни мальчонка ледящий — все, все кинулись глянуть в очи ясноглазому деньку! Шум, гам, беготня из избы в избу, двери настежь, по мосткам тесовым горохом дробь каблуков рассыпается, всюду пестрядь платков, юбок, всюду суета прощальная — тут и смех в перемежку со слезой горючей, тут и вскрики разудалые: «А, была не была!», «Семи смертям не бывать — одной не миновать!» Народ теперь тут скопился, что называется — с бору по сосенке, люд всякий: мастеровой, служилый, загульный, своих моряков полно и иноземцев порядочно. Конечно, Охотск — чего говорить — пока не Иркутск, а все и его к деревне не приравняешь, с деревней не спутаешь — корабельных трудов поселение.

Годов десять — пятнадцать тому назад тут стояла сторожевая башня, рубленная четверяком, при ней барак-казармишка да еще две-три кособокие изобки. Вот и все. А в последние годы тут и совершался тот окаянный труд, от коего не в редкость грыжа вспухала, жилы рвались, сердце на разрыв у людей лопалось, вырос городок. Но где он такой, Охотск? Поспрашивай, и не всяк тотчас отзовется. Бедовый острог у чертей на куличках. Притулился у среза Ламского моря, никакой тебе иной отрады для глаз, окромя камня да воды блескучей. И вода та — по самый червленный солнышком окоем. Конечно, кое-что про ту ширь воды выведано, но только мало, обидно как мало, оттого всякий раз при взгляде на разгул волны сердце точно захолонет в тоске от непостижимой великости света: до чего же он огромен, неогляден, братцы мои! Видать, во веки веков всего моря не оплаваешь и не вызнаешь всех его чудин-тайностей. И изречется слово с мольбой: «Скажись, морюшко, какое ты есть в непосещенных далях!»

Пожалуй, приспел такой срок!

Те, кому назначена дорога, с кем настало прощание, пока почти все были на берегу; по заведенному обыкновению, для них был отслужен молебен. Священник с дьяконом, облаченные в парчовые ризы, прошествовали людским коридором, обмахивая ряды дымком кадила, кропя людей святой водицей. Мужики-отваги стояли вытянув по швам руки, чутко внимали словам молитвы: им плыть, им бедовать на море, так что слово божие для них было теперь и напутствием, и отходной на случай погибели. А вокруг толклись бабенки, ребятня, мастеровой люд: кузнецы, плотники, солдаты, что нагнаны сюда с сибирских гарнизонов, прибеглые монахи в скуфейках (кого-кого только теперь тут не повстречаешь), тут же рядышком грудились иноземцы, припомаженные, принаряженные, переминались с ноги на ногу — своей толпой стояли за рядами моряков. Отзвучало в устах евангельское слово, и опять все зазвенело простецкими голосами — бабенки кинулись целовать, обнимать своих сродников, мужей, дружков сердечных, мужики— другов-товарищей по трудам, по службе.

— Ну, прощевайте, легкой вам дороги! Ни пуха вам, ни пера. Без большой беды возвертайтесь домой.

А потом-то и водочкой по ветру повело, это как водится, без чарки от бедовых дней куда денешься: с одной стороны, вроде бы праздник, по-другому раскинешь — день великой отваги. В невидаль люди поплывут. Вот суть-то в чем — поплывут в незнакомые страны, нехоженой водой.

Скоро те, кому назначена дорога, утекли с-под берега в шлюпках. А берег о те минуты, пока ребята наотмашь вскидывали весла, гремел как оглашенный, колоколил, звенел голосами.

— Прощайте, милые! Прощайте, родимые!

— Охрани вас господь, соколики!

— Домой! Домой вертайтесь целехонькие!

Тем разом, отталкивая свои шлюпки от берега, они оттолкнулись не только что от гряды осклизлых камней, а оттолкнулись они от одного порубежья, познанного человеком, да кинулись во мрак неизвестности, на добычу иных познаний. А в их руках всего-то были деревянные веслица, а в далях рейда их ждали деревянные кораблики.

Вот их-то теперь и пожирали глазами осиротевшие на берегу люди, те два кораблика, названные по святым апостолам — Петру да Павлу. Выглядели корабли статно, оба мягкой ободки, новехонькие, под высокими, пока что чистыми мачтами, с выдвинувшимся с носа бушпритом, с приподнятой высоконько кормой, при оконцах, при перильцах по бортам. До последней планки все в них помнилось. Да и как не знать — не помнить, если от первого бревна до последнего — все в них тесано, стругано, холено своими руками. Тут, на этом берегу, всякий гвоздок и скоба для них кованы, каждая прядка кудели своими руками в них вбита, до крови пальцы исколоты при шитье парусов. А теперь вот и холодок пронзает сердце: как-то у ребят обойдется дорога, выдюжат ли в пути строенные тобой кораблики, ведь оно — окаян-море, оно гранит-скалы крушит. А им не миновать кипятков штормовой погоды. Ой, лихая, лихая нынче выдалась для ребят задача!

— Ты глянь, глянь! Никак, Иван-то Иванов в сам деле плыть наладился! — прорезало охальный по хмелю возглас.

Разметнуло, рассыпало покатушкой по народу хохот.

— А я думал, он так квашней тут на берегу и закиснет.

— Га-га-га!.. Го-го-го, — шире да удалей раскидало по народу смех.

Бойкая бабенка визгливо срезала мужиков:

— Чего изгиляетесь-то, дурни стоеросовые! Нашли потешку! Робяты в экую даль ладятся плыть, а они губами трясут. Так, правда, — сказала, уже оглядясь.

А тут и впрямь многие из баб стояли с мокрыми глазами. Ребятишки у ног при подолах, у другой дите на руках вприжимку. Средь них тут и женка Алексея Чирикова — Клавдия Николаевна; охватила своих мальцов за плечи, сама тянулась тонкой шеей через головы людей к морю. Зналось, муж-то сколько раз ее уговаривал уехать в Москву к родителям, а она наотрез отказалась, мол, ни в жисть не уеду — буду дожидаться тебя с моря, в Москве, мол, без тебя мне нечего и делать. Настояла, осталась с ребятишками в Охотске.

Так вот и другое вряд ли сразу поймется с кинутого на ветер словечка — с чего да отколь взялись хахоньки и кто он таков, Иван Иванов, отчего иному эдак думалось, что он тут закиснет на берегу квашней. Ан, говорят, без причины и прыщик на носу не вскочит. Всему есть объяснение. Смешок расплеснулся неспроста, может быть, не ко времени — это верно, а подоплека в смешке есть.

Корабли эти, что теперь отплывали, не первого ряда стройки, а, почитай, четвертого, а то и пятого. Плаванию полагалось быть еще три года тому назад. Корабли к тому были справлены — это бригантин «Архангел Михаил», шлюп «Святая Надежда», поновлен был еще камчатской постройки пакетбот «Святой Гавриил». А Беринг, или Иван Иванов, заглазно от них отмахнулся— он в те поры обитал в Якутске. И вот будто на именины подарил те корабли для похода к Курилам да к берегам Японии — один удружил в командование земляку Мартыну Шпанбергу, другой — англичанину Вальтону, а третий, «Святого Гавриила», — то ли немцу, то ли голландцу Шельтингу. Вот они на тех первостроеных кораблях и плавали. Так Курилы те, разве они такая позарез необходимая тайность. Да Курилы — тут рядышком. Они-то и прегораживают Ламское, нынче все чаще прозываемое Охотским, море от океана. На Курилы сплавать диво невелико, ежели камчадалы на них запросто в тихую погоду попадают в лодках с мыса Лопатки через пролив. Там наши люди уже не раз бывали. То плавание за большой подвиг почесть никак нельзя. Сам-то Иван Иванов прибыл в Охотск два года тому назад и на сей раз остался дожидаться постройки новых кораблей. Они на те поры были заложены. Возле них тут кружились-хлопотали Алексей Чириков да Сафрон Хитров, ну и другие с ними офицеры: Свен Ваксель, Мартын Шпанберг, Чихачев, Плаутин, Елагин, Дементьев, Харлампий Юшин — артель корабельщиков-плотников. Скандалов, шуму, перепалок со стройкой было пропасть сколько. Не чаяли, как дождаться конца, чтоб хоть спихнуть корабли в море да самим выспаться досыта, в баньку сходить, чаю спокойно напиться.

Тут же как все велось: один народ, корабельщики, — они подвластны были начальнику порта Скорнякову-Писареву. Сам он угодил сюда за какую-то провинность, а до того-то барин барином жил в Петербурге, чин был высокий — прокурор Сената. Не шутка! По былому чину и гордость в себе носит, поперечного слова не терпит, а любит, чтоб все ему уступали дорогу. Вон он там в толпе стоит — высокий, грузный мужик, руками размахивает. Небось опять чему-то поучает. А другой люд, как уже сказано было, — сборный со всех городов России, частью с чужих земель — они числились по экспедиции, подчинялись Берингу. По народу его тут все звали по-простому, по-русскому, Иван Иванович. Ичасто бывало так: то, что Иван Иванович прикажет, Скорняков-Писарев тут же наперекор ему отменит. «К хренам! — гаркнет. — Слухай мово слова!» Вот и скандал, свара. Такие войны тут бывали! Чего хуже — станом экспедичные против скорняковских людей друг на дружку с кольями ходили. Эти новостроеные кораблики дорогим хребтом, тугой жилой достались. Вот с того она и потешка. По людскому соображению этот свой поход Иван Иванович безбожно затянул, всем уже стало казаться, что он и вовсе никогда в путь не выберется, а если и бывать пути — то поплывет кто-то другой, но только, пожалуй, не Иван Иванович.

Конечно, чего заноситься — людские пересуды не есть суд окончательный. А все ж таки и того нельзя скидывать с ума, о чем выше сказано — у народа глаз острый, приметливый. И прокурора, с его крутым характером, строго осуждать нельзя. Он неспроста, бывший прокурор Сената Скорняков-Писарев, был сюда послан, допустимо полагать — ему так-то и поведено было за всем делом доглядывать в оба глаза. Дело вершилось дорогостоящее: траты у государства были огромные, требовалось во всем соблюсти меру. На то, слышно, имелась особая секретная инструкция. А в экспедицию эту набилось много чужеземцев, и все они не от бескорыстия сюда за тысячи верст от своих домов приехали киселя российского хлебать. Нет, а приехали они чем-ничем разжиться: кто — чином, другой — золотишком, третий — мягкой рухлядью. Вот то и есть!.. Для них дорога была овчинка, про которую говорится: овчинка выделки стоит.

Иван Иванович в Сибири не впервой: он тут еще в двадцать пятом — тридцатом годах заправлял делами Первой Камчатской экспедиции, порядки сибирские и нравы испытал. На беду, в первый свой приезд мало чему обучился. А Скорняков-Писарев наверняка про все такое был осведомлен, знал он и о том, во что вскочила государевой казне так называемая Первая Камчатская экспедиция и чего через то первое свое плавание Иван Иванович достигнул. Та экспедиция повлекла не счесть сколько смертей.

Так вот знал или не знал про все такое бывший прокурор Сената? Без всякого сомнения, знал. Вот с того, пожалуй, они и жили тут в Охотске врагами: Скорняков-Писарев не позволял Ивану Ивановичу гораздо вольничать. А штурманам-капитанам, прибывшим с заграниц, все в Сибири представлялось дикой туземщиной. Так они и действовали порой — кулаком да плетью, особливо из всех из них звериным нравом отличался второй помощник Беринга, тоже выходец из Дании, — Мартын Шпанберг. Он пощады ни для кого не ведал, ходил всегда — в одной руке на поводке пес злее волка, в другой руке нагайка. А ведь у русских людей как, свой ударит — еще ничего, стерпится. А чужой кто ударил — позволь заушить сдачу. Вот так тут и получалось во все дни сборов.

Так и путать никогда в памяти того не следует: нынешняя экспедиция есть Вторая в эти края. Для секретности и она опять названа Камчатской. А поплывут люди вовсе не к проливу Аниан, как в первый раз, что в северо-западных широтах по-за Камчаткой искали и коий Иван Иванович так толком и не вызнал — сущей тот пролив или нет его. Вызнали все про пролив спустя два года после его отъезда в Петербург другие люди. С борта того же самого «Святого Гавриила». А нынче ладятся плыть совсем в ином направлении: не на северо-запад, а поплывут на восток. На восток, на юго-восток, пока не упрутся в какой-либо берег. Вот какая разница. Разница такая же, как вот между лево и право. По слухам, там, за океаном, лежит земля Америка. А бывать в ней с этой стороны никто еще во веки веков не бывал. Задача у мужиков рисковая. Мили в том направлении никем не мерены и норов той воды не испытан. Отчего и пробегает в душе холодок: как-то все у них обойдется, выдюжат ли в том пути трудном твоими руками строенные корабли? Загадка.

Вестимо, дальше Камчатки им нынче не бывать — не ко времени в дорогу справились. Теперь плыть далеко уже не сезон. Скоро кинутся осенние шторма. В Камчатке они перезимуют. Можно бы и в Охотске зиму прожить, но только на сей раз Иван Иванович чего-то всполошился, загорелся нетерпением — плывем, плывем — и ни в какую: бросок в сем году до Камчатки сделаем. Ну и то правильно — часть пути будет пройдена. Там для них кое-что с весны строится, провиант в Большерецк заброшен. Оттуда доставят в упряжках ездовыми собаками. Лихая, ох лихая у мужиков задача! Так и проводов других для них теперь не будет: если там, на Камчатке, кто взмахнет платком — уже тот, как бы путевой машок — за домашний берег пока что почитается этот урез земли. Охотск, вот их порт отправления.

— Ну, прощайте! Прощайте, робята! Попутных вам ветров в паруса.

— Кланяйтесь там от нас земле Америке!

— Не забывайте Расею-матушку, ежели где застрянете!

— Чтоб тебе тяпун на язык, стерва!

— Домой, домой, робята, вертайтесь! Домой правьтесь! Всякий денек вас ждать будем.

— Все глазыньки проглядим глядючи на море!..

И все эти крики на ветер, на ветер. Только разве дотянется теперь голос до ребят. Они уже от берега отрешились, у них там своя запарка на палубе.


Глава вторая  
Беринг был на борту новостроеного, смолово пахнущего корабля. В дни завершения стройки он долго избирал, который из двух новостроеных определить себе на поход. По совету Вакселя, остановил выбор на «Святом Петре». При всех ходовых испытаниях именно этот корабль являл лучшие мореходные качества. Чирикову определил в командование «Святого Павла». Ведь бывает, что и две ложки из-под одного ножа не во всем сходны — одна рот дерет, а с другой есть одно удовольствие. От бухт якорного каната вкусно пахло пенькой. А с воды веяло пряной свежиной ветра. Давненько он не ступал на палубу своего корабля, с той поры, как в тридцатом году распростился тут же, в Охотске, со «Святым Гавриилом». Вот с той поры и не бывал на кораблях. Почти десять годов. И в эти годы все твердь да твердь под ногами: то раскисшей земли-глины, то ледовых и снежных дорог, то твердь половиц случайной путевой избы. А изба, будь она хоть на дворец, хоть на терем похожа — она изба и есть, пристывшая на месте западня для души. С ней, конечно, свыкаешься. Но что может быть вольготней корабля! Тут-то такая благословенная радость для глаз, такая отдохновенная для души воля. Кажется, все бремя с плеч твоих свалилось, ты весь на свету дня, на глазах у мира.

Он стоял на юте, ухватившись обеими руками за гладкие перекладины ограждения, и обвыкал духом с простором, с облаками-небом, с шумом пенящейся у борта волны, вдыхал грудью душистый прохладительный ветер и одновременно приглядывался ко всему, что творилось на палубе. Он решил при отходе ни в какие дела не вмешиваться. Свен Ваксель на борту капитан — вот и пусть он распоряжается. Для своих встреваний-указов время еще придет. Пусть, пусть пока что сам все утрясает, входит в роль хозяина судна. И рядом с этими мыслями хитрющим чертенком на уме выплясывало одно тайное слово: сбежал! Истинный бог, сбежал! Невольно губы потягивала, щекотала улыбка. Братцы милые, думалось, а я, кажется, и впрямь увернулся от кары и от позора всесветного. Сбежал. Воистину, вот как в сказке сказывается — я от дедки ушел, я от бабки ушел… Вот вздымем теперь паруса — и лови нас в океан-море. Депешками не вдруг настигнете. На той мысли он вдруг мгновенно посуровел, сомкнул, собрал пучком брови — вскочила на ум проклятущая, майских дней, петербургская депеша. Никак, раз сто ее перечитал, и вся она так и запала на ум, целиком и всяким словом в ней в отдельности.

С первого прочтения депеша та поразила звучной крепкокостной силой русского речения. Вот будто бы сам царь Петр Алексеевич восстал из гроба, явился вживе пред твои очи, упер выкотные горячие глаза, встопорщил торчком усы и проорал все эти слова в твои уши, как он умел орать во гневе. Слова эти и сию минуту звучали в ушах: «Из полученных Коллегиею рапортов усмотрено только одно, что леса заготовляются, суда строются, паруса шьются!..» А дальше читалось как бы между строк: мол, когда же ты, старая рассохшаяся лохань, уберешься в море, когда же ты исполнишь все то, что тебе повелено-поручено?! Плохим словом они будто не обозвали, нет, но ведь так, именно так все ругательно прочиталось: мол, теперь же, немедля, вот по получении этой депеши, подобру и поздорову убирайся в море. «Вам, адмиралтейцам, видите ли, не терпится, — подумалось с ехидцей. — По вашим глупым понятиям, я уже трижды должен был побывать в той Америке и все, какие там есть, берега-земли трижды должен был подать вам на тарелочке с золотой каймой. Знаю, вы заждались! В Петербурге вам легко вешать на меня собак. Но тут-то я не по паркету хожу. Да, именно! Лес надо было пригнать-приплавить издалека, корабли построить-вооружить, паруса пошить, провианта дождаться. Вы что, не знаете свою Россию или забыли, какие в ней порядки?! Или совсем посвихнулись с ума и запамятовали, где они, корабли, строятся, это же не в голландской гавани. Дурни! Заплесневелые в мундирах, лысые дурни!»

Он начисто расстроился с этих дум, и вся радость от пребывания на борту в душе померкла. Будто сослепу, щурясь, оглядел каменистый в далях берег, понял — откос усыпан народом: они машут платками, трясут какими-то полотнищами, как флагами, блажат прощальные слова. Но дух его уже был стеснен воспоминанием. Так и не взглядом, а более памятью он охватил там, на берегу, рассыпушку оставленных изб-избенок, сараев, амбаров, башен, мостков, сходен, балаганы всякие увиделись, еще навесы дощатые, сам берег, густо засоренный ломтистой белой щепой, своя изба померещилась, где обитал последние два года, — и ничто, ничто не повлекло туда душу, и жалости ни к чему не было. Наоборот, с кольнувшей болью, еще и со злом подумалось: «Что же это за страна такая, Россия! Вот ведь из прекрасного сибирского леса, с кедров все подымалось, а на взгляд все какое-то убогое, приземное. Виду-то никакого в строениях нет. И вся она вот такая из конца в конец — при ее богатстве, — вся в подслеповатое оконце, кособокая, сермяжно-серая. За эти годы тут бы городу быть, а она еле-еле раскидала деревню». И мысль его как бы отступилась от этих камней, невольно вдруг в горестном сожалении радугой перекинулась через все пределы Сибири куда-то на другой конец света, и увиделись там иные дома и иные — черепично-красные — кровли. Бывать ли еще когда там, в родных краях? Под натиском возникшего чувства он порывисто поклонился берегу, оторвал от перил руки, с решимостью подумал: «Ладно, адмиралтейцы, лайтесь, а я все ж таки поплыл!» — с тем и ушел в каюту.

Чириков с нетерпением ждал сигнал со «Святого Петра». Отдал команды — люди разбежались по местам — одни изготовились к поднятию парусов, бомбардиры замерли по левому борту у пушек, матросы кучкой примеривались, как ловчее выбрать якорь. Лейтенант Плаутин метался от одних к другим — тем и другим подавал дельные советы. А сам Чириков был на верхнем мостике, стоял рядом со штурвальным, поминутно подносил к глазам подзорную трубу, потом, опустив ее снова, выжидательно смотрел на флагманский корабль. Был он не то что вчера на берегу — мужик мужиком, в сапогах, в расхожей куртке — нет, одет теперь был справно, чисто, по всей морской форме: в ботфортах, при треуголке, при шпаге на перевязи. Миг казался счастливейшим из бывших на веку. Мысли метались на уме всякие. Думалось отчасти так: миг этот незабвенен не только для него лично — нет, а незабвенен он для каждого. По всей, по всей, как есть, России из конца в конец теперь должны бы пасхально звонить колокола и глашатаи должны бы были бежать и бежать ее дорогами, площадями, улицами и возглашать в громкий голос эту редкостную праздничную весть. Конечно, заноситься слишком высоко не следует — история, она не теперь началась, бывали на Руси всякие плавания, хотя бы на Белом море, там давно все оплавано до самых высоких широт, хожено ночами на Грумант, на Новую Землю, во всех направлениях резаны килями фрегатов воды Балтики, корабельные пушки громом оглашали Азов. И все ж таки это ни с чем не сравнимая минута. Ни к боям, ни на промыслы изготовились корабли, а изготовились они для проведования не смотренных от веков далей, для отыскания новых земель, для знакомства и признания всего сущего по ту сторону океана. Конечно, таких походов у России еще не бывало. Не напрасно грузили на суда камку красную, шелк китайский, зеркала, чай, табак черкасский, колокольцы медные, ожерелья наборные, котлы чугунные, ножи особенной выделки и многое кое-что другое. И не для торгов вовсе, нет, а грузили все такое на подарки жителям, что обитают в тех краях, если, конечно, обитают они там и если пожелают доброго знакомства с россиянами.

Так, а есть и еще в этом событии — своя особливая радость. На сей раз лично сам взошел на борт корабля капитаном! Это уже совсем особенный праздник. Пока что у нас на отеческих кораблях капитаны плавают все больше наемные. Они слывут знатоками, все географы, все отменные навигаторы, им почет, им доверие. Свой ум пока что не в чести — привозной в фаворе. Так вот, сколько же надо было употребить упорства, нахватать в душу огня-полымя, труда положить изнурительного, чтоб через годы этих трудов наконец позволено было взойти полновластным хозяином на свое судно. О, мало кто такое поймет! Ведь притащиться в Сибирь привелось почти что на заре лет, а теперь, слава богу, подоспел полдень. Так и полдень ли — это тоже мудреная загадка. Допустимо и так подумать: прожитое по сию пору — суть и есть твоя жизнь, а нонче ты шагнул в самый край. Дале возможен обрыв. Оттуда может и не случиться возврата. Думать о таком при отходе, конечно, грешно, вроде являешь слабину собственного духа, а и не быть готовым к такому исходу в предстоящем пути так же слишком простодушно.

Чириков стоял на верхнем мостике с нервным румянцем на щеках, весь изготовленный к этой трудной дороге, к самым рисковым в ней случаям, и уже как бы примерял себя к предстоящему пути-риску, и готов был пожертвовать всем: волей своей, знаниями, жизнью. Он снова и снова обеспокоенно подносил к глазам подзорную трубу, оглядывал палубу на «Святом Петре», выискивал там командора, а его что-то на палубе но виделось.

Внезапно с борта «Святого Петра» гукнули пушки, вымахнули в небо белые пороховые клубки. Чириков тут же подал знак бомбардирам. И с их палубы ответно прогремели выстрелы. Едва смолк голос пушек, шумно наразлет пошли, защелкали паруса. Полотнища пучило, наполняло тугим ветром. Под напором этой силы в парусах судно сразу ожило, качнулось с борта на борт и тут же в скользящем рывке само кинулось форштевнем в волну. За бортом враз шелково зашелестела вода. Дохнуло в лицо встречным поющим ветром: «Ну, слава тебе господи! — подумалось облегченно. — Плен кончился». Ведь это просто молвить, а каково их было прожить, полных восемь годов — в каждодневной схватке с трудностями, в строительной лихорадке, в непрестанном вседневном напряженном ожидании этой минуты. Сколько же угрохано людских трудов ради этого мгновения — трудов, и сил души, и мускульных сил, да всего-всего: здоровья, нервов, лет жизни. В последние годы часто казалось так — жилы в тебе должны лопнуть. Ведь Иван-то Иванов, он многого, очень многого не знал, сам в дорогах с кладью не мыкался, а ехал всегда поперед обозов налегке, а на стройку кораблей заглядывал только в крайнем случае. А ты-то знаешь, тебе ведомо, когда и как был установлен в корабле каждый шпангоут, пригнана всякая наборная доска-планка. Ой, как много осталось там сил души, на том вот, близком пока что, охотском берегу.

А берег уже отдалялся. Чириков в некоторой растерянности, как в испуге, глянул на вздувшиеся паруса, заслонившие собой край неба, спохватясь, что не попрощался, — устремил туда, на берег, воспламененный взгляд, вскинул руку: «Прощайте, милые!» И еще раз, теперь уже жене да ребятишкам кликнулось сердцем: «Прощайте, родимые!» Вмыслях его светло и торжествующе проносилось: «Свершилось! Плывем». И будто вторя его мыслям, громким плеском выговаривала у бортов волна: «Свершилось, плывем!»



Глава третья
Двадцать седьмого сентября Чириков пришел своим кораблем в условленное место Камчатки. Но на переходе произошло кое-что не по-условленному, потому добрались в одиночестве. С первой же ночи «Святой Петр» куда-то подевался: либо проскочили вперед, ход у пакетбота отменный, либо замешкались с чем, отстали. А возможен и третий случай: подались старым «ламским путем» наискосок через Охотское море к устью Большой реки, зашли в Большерецк. Там есть свои склады, есть люди, состоящие при экспедиции. Уговора такого не было, но ведь командор — сам себе голова.

«Святому Павлу» пришлось у Курильской гряды зайти в укрытие — пережидали шторм. Пережидали в страхе душевном. Такого разбоя воды в проливе никто еще не видал, ад. Камни, скалы и те стоном стонали от набегов гремучей волны. И хоть в затишье вошли — все равно кораблю порядочно досталось.

Едва вдали показались да стали выявляться в подробностях серые, темных гранитов, скалы, Чириков со взгляда сразу их признал — камчатские. С некоей долей признательности поздоровался: «Ну, вот мы и опять свиделись!» Когда-то мимо этих мест, мимо этих каменных круч-исполинов, с желтинами кое-где на боках, а кое-где с моховой да от водорослей прозеленью, он уже проходил. Было это в тот год, когда они все трое — Петровы избранники: Беринг, Мартын Шпанберг и он, Чириков, — возвращались на «Святом Гаврииле» тем крестовым путем в Охотск, после двукратной попытки найти пролив на северо-западе. Хотя для Азийского материка это будет его крайняя восточная оконечность. Возвращались в ссоре, почти, можно считать, врагами. Даже мысли такой не могло сверкнуть в голове на тот момент, что еще когда-нибудь судьба сведет с Берингом или с тем же Шпанбергом. Вполне возможно, что и у них могли быть о нем в точности такие же суждения. По их понятиям, он — Чириков — был «выскочка», лейтенант-скороспелка, моряк по Петрову капризу. Конечно, это их право думать, что думается, но только чувство вражды между ними тогда казалось незамолимым. Будь жив царь Петр Алексеевич — думалось тогда — да явись они пред ним с докладом, он бы трость свою обломал об их спины за такое исполнение его воли.

С этих скал камчатских, с их видения все на ум — на память навернулось в самых живых подробностях: что да как бывало в той их первой дороге. О чем же тогда донес капитан Беринг? А ведь вот о чем он донес, это и сейчас ярчайшим образом вспомнилось, даже в словах, употребленных на бумаге: «По данной инструкции блаженныя и вечнодостойныя памяти его императорского величества ИСПОЛНЕНО», — написал он. А ведь это неправда! Кощунственная неправда! Почти как надругательство над памятью Петра. Если, по слову Беринга, указание инструкции ими исполнено, тогда с чего же в той самой, указанной в донесении широте, отчего, спрашивается, в этих самых водах произошла между ними отчаянная схватка-ссора?! А с того она и произошла, что главные требования Петровой инструкции исполнены не были. Он — Чириков — как мог, как умел, доказывал им тогда, именно в этой самой широте, на этом самом просторе, что инструкция пока не исполнена и что для выполнения возложенной на них задачи надо плыть дальше до устья Колымы, до встречи с северными льдами, либо надо дойти до противолежащей Большой Земли. Призывал даже на крайний случай зазимовать у тех берегов. А когда высадились на своем азийском берегу, по-за Чукотским мысом, аборигены тех мест, чукчи, те прямо торкали руками на противолежащий берег Большой Земли, говорили о промежуточных в тех водах островах, сказывали и о зубатых людях с той стороны: что-де носят они у губ эдакие костяные втулки, те втулки оттягивают им губы, и все зубы у них обнажены, вот, мол, с того и зовем их зубатыми. Так они и про лес говорили, что прибивается к ним с той стороны, и про меха всяких лесных зверей, кои сами выменивали у зубатых. Слыша все эти рассказы, находясь в этих самых водах, обоняя воздух близко лежащего открытия, как должен был поступить уважающий себя исследователь, посланец помянутого в донесении «блаженныя и вечнодостойныя памяти его императорского величества»? Конечно же должен был двинуть свой корабль навстречу с той землей или идти до Колымы. Ничего подобного не случилось. Ни до устья Колымы не дошли, ни берегов той Большой Земли не увидели, единственное, что хорошо видели, так это на все стороны покойный разлив воды, без единой морщинки зыби, плыви и радуйся! Ни угрозы, ни укоры, высказанные им тогда на совете, не повлияли. Что оставалось делать?.. Пожалуй, в этом положении только одно — учинить на корабле бунт, запереть их обоих, Беринга и Шпанберга, в какой каюте, приставить к ним стражу и исполнить все по-повеленному. Помнится, и кормчий Кондратий Мошков пошептывал на ушко о том же самом. На беду — смалодушничал, не рискнул на такой шаг. Потом-то как показало — зря. Открытие лежало рядышком. В тех бы днях отворилась вековая тайна пролива и был бы усмотрен противолежащий берег Американской земли… Но, как говорится в народном присловье, кто старое помянет — тому глаз вон. Хотя то же людское присловье откликается эхом на первое: а кто прошлое забудет — тому оба долой!

Бухта, в кою ладились теперь зайти, в те годы еще не была как надо выведана: каковы в ней глубины, далеко ли простерлась в длину, возможно ли в ней стоять кораблями. Слухи о ней разносились всякие, но пока что более гадательные. На Камчатке бухт много…

Все эти мысли пронеслись в какую-то долю секунды, а своя забота не покидала ум. Впереди над гладью воды взрастали оторвавшиеся от берега одинокие островерхие, угловатые, ребристые скалы. По-местному зовут их отпрядыши, они, видать по всему, когда-то были единое целое с берегом, но в неисчислимых столетиях волна их расщепила, разгрызла, и те скалы очутились отброшенными-отторгнутыми от берега. Теперь их иногда зовут Братья. О том бывалые в этих местах люди еще в Охотске предупреждали: как дойдешь, мол, до тех скал Братьев, обходи их левым бортом, а за ними отворится сама бухта.

Чириков немедля приказал убавить парусов. Где-то там должен находиться Иван Елагин. Он ушел с Охотска ранней весной кое-что здесь построить, сделать промеры губы. Подали голос с пушки. Хотели дождаться шлюпку с берега, вздумали было свою послать туда, но потом посоветовались: ветер способный, при единой бизани весьма удачно обошли опасные камни, за ними въяве отворилась сама бухта, заблистала в солнечных бликах спокойной, будто речной, гладью.

Слева, на отдалении, в сверкании снегов по повершью громоздились горы, а справа по склонам сопок густо курчавилась всякая лесная зелень. С ее вида словно оплеснуло душу давно забытой радостью — батюшки, сказалось — зелени-то сколько! Там, в растреклятом Охотске травы путной не видали, один рассыпной камень да колючки чертополохов, а тут-то, гляди-ко, сопки все в зарослях берез или ольхи, иные купы деревьев будто снароку раскинутые округлые шатры. А чуть довернули кораблем, увиделось совсем дивное: за зелеными пологостями сопок широко и царственно расселся весь белый, в парче снега, высоченный вулкан. В навершье он чуть курился, будто по-домашнему неспешливо из сопла своего пускал на ветер дымок. Вдруг страстно захотелось всю эту отраду земную охватить руками и притиснуть к своей груди: «Здравствуй, бесценная земля Камчатка!»

Теперь с палубы разглядели под берегом судно. Мужики заблажили, заорали, замахали руками. Привиделось: никак, «Святой Петр» стоит. Когда же они умудрились проскочить проливом, самим-то перед той грядой Курильских островов пришлось поплясать в пережидании погоды. Потом пригляделись внимательнее, тут же признали свою ошибку: нет, то не «Петр» вовсе, а пожалуй, прижался к бережку, стоит старый бедолага «Святой Гавриил». Пока еще жив-живехонек, а ведь сколько уже воды повидал, сколько штормов стерпел. С берега их тоже приметили и к ним, кидая нараспашку весла, торопились шлюпкой.

На судне быстро убрали паруса. Чириков стоял внизу у фальшборта, пытливо разглядывал берег. На склоне одной из сопок, при ее долине, виделись не отгоревшие на солнце желтые свежерубленые избы. На отдалении от них — еще постройки: длинный, казарменного вида сарай, безоконные амбары, а еще чуть в сторонке кучкой разбросаны были шалаши-юрты, крытые, пожалуй, тростником, соломе тут взяться неоткуда. Пред величавой красотой мира все эти амбары-избы, шалашики привиделись жалконькими, и подумалось: как же ты немощен, человек, пред ликом небес.

Шлюпка от берега быстро приближалась. В сидящем на корме Чириков признал Елагина, приветно помахал рукой, в трубу крикнул:

— Хозяин! Где становиться прикажешь?

Елагин в шлюпке вскочил на ноги, радостным возгласом отозвался:

— Вам бы в ковшик! В ковшик потянуться. Там вовсе хорошо будет стоять.

— А где он, твой ковшик?! Как тут глубины?

— О! Тут глубины как в шхерах норвежских. Донышком не проскребетесь! В любом месте становись под берегом — и все будет хорошо.

Чириков распорядился спустить на воду шлюпку. Пока исполняли его команду, Елагин стоял в рост в своей застопоренной веслами шлюпке и они в голос перекидывались словами.

— Ты гляди, бухта-то тут какая, — крикнул Чириков. — В ней свободно флот можно ставить.

— Где ж вы командора потеряли? — крикнул Елагин, весело сияя глазами, а спохватясь, и на первое слово ответствовал: — О, так эта бухта красавица. Таких на земле поискать!..

— Я было твой корабль за командоров принял. Потом гляжу, нет, это стоит старинный мой знакомец. Кто его знает, идет где-то командор.

— А расстались-то где? Или вы порознь с Охотска вышли? Я вас тут совсем заждался. Думал, и не придете нонче: время позднее, засидитесь до весны дома.

— Хватит с нас того дома! Охотском наелись досыта.

Елагин понимающе расхохотался.

— Оно так! Оно так! Решились наконец!

— Не говори, парень, решились. Сам по сию пору тому не верю.

Наконец шлюпка была на воде, Чириков сошел в нее. Елагин подвалил на своей, мгновенно перебрался к Чирикову, и они облапили друг дружку в объятия, взволнованные встречей, обтискивали один другого, потом, потеснись, устроились рядышком на корме. Матросам — тем в охотку было размять косточки, и, наддавая веслами в дружных гребках, погнали шлюпку к берегу. Сошли там только двое, Чириков да Елагин, а шлюпка отчалила помочь прибывшим установить корабль на место.

Многими хождениями к воде тут была натоптана дорожка — утешительно ласковая, с примятой окатной галькой, она рдела самоцветьем камушков, вроде как любовными руками тканный половичок. Чириков ступил на тропку, вдохнул с наслаждением полной грудью лесного духовитого воздуха. И чем только не ударило в виски: будто луговиной, будто осенней, на сучках еще доспевающей антоновкой, даже так почудилось — грибной с дождя просекой. А он-то лично с детства был неравнодушен к запахам леса, понимал их почти как пчела, порой в себе стеснялся, как ему казалось, девичьего чувства на запахи. Так ведь вот и цветы бывали всегда его слабостью, особенно пряные. К примеру, та же черемуха.

— Ты подумай! — молвилось от глубины чувства, — Вот тебе и Камчатка — суровая да дикая землица. Мы о ней думаем — она тут одни камни растит, а в ней полно зелени. У тебя же тут рай, Иван!.. Истинный божий рай!

— Что вы, Алексей Ильич! Что вы!.. — в согласной радости сказал Елагин. — Камчатка нам во всем подарочная земля! Вторую такую на свете поискать.

— Ничего, найдем и вторую. Ты вот что, становись во фрунт, объявляю: ты зачислен в мой экипаж. Пойдешь со мной на одном корабле.

— Вот это радость! — воскликнул, закрасневшись, Елагин, ухватил в порыве за локоть Чирикова. — Алексей Ильич, уж я вас ни в чем не подведу. Ни в чем!..

— Дмитрий Овцын с нами просился. А командор — ни тут-то было, забрал в свой экипаж. При мне, говорит, будет состоять, навроде адъютанта.

— Ах жалко! Овцын-то моряк надежный. В самый раз был бы в эту дорогу с нами на одной палубе.

— Ну, так командор сам не промах!

— А где же вы их потеряли?

— А вот представь такую странность, не отвечу. С ночи за туманом они куда-то потерялись. Перед проливом я их ждал, думал, вместе будем одолевать толчею воды. А их нет как нет. Пришлось в пролив соваться одному.

— Как проскочили-то?

— Да ведь не без страха, не без риска. В нем, как в котле, все кипит. Был такой момент — думал, вниз мачтами перевернет. Ничего, одолели.

— А я соколом перелетел. Правда, я в другое время попал.

— Вот за соколиную отвагу я тебя и ценю. Ты нос не задирай, а ценю я в тебе именно морскую жилку.

Шли в гору, а ноги несли легко. Чириков при разговоре все поглядывал по сторонам, дивясь тому, что раскрывалось с сопки — синеющим в далях распадкам, зелени долин, будто хрустальным, по ту сторону бухты вершинам далеких гор, широкости и протяженности самой бухты. В невольном восторге чувств остановился, будто с сожалением взмахнул рукой:

— Эх! Вот ведь где Петербург-то бы громоздить! Самое место стоять городу, Недоглядел Петр Алексеевич, жаль — недоглядел сих мест!

— Как это недоглядел! — воскликнул да рассмеялся Елагин. — А мы же принялись город громоздить. Вот и выходит, что доглядел, — он указал на раскиданные щепки.

— О, милый! Твой город пока что в лупу надо разглядывать. С воды-то я едва угадал твои избы.

А только и не совсем так плоха была картина: вблизи избы увиделись по-иному, вовсе не такими игрушечными, какими они гляделись с далей моря, — избы вблизи были что надо, хорошего леса, крепкие, с крыльцами, рублены в лапу, вот только оконца, пожалуй, маловаты.

— Ты чего же это на свет-то поскупился, подрядчик? — спросил Чириков, указав на окна.

— Так для тепла, — сказал Елагин. — Местные люди присоветовали. Они тут и вовсе при дымокурах живут. В копаных ямах многие ютятся. Говорят, тут пурги сильные случаются.

— Рассказывай! Будто я не знаю, какие тут пурги. Я-то ведь две зимы жил в Камчатке. С тем же с Иваном Ивановичем мыкал житуху. Только в другом месте, правда. Мы с ним тем разом в Нижнем Камчатске обитали, на ветерке вялились. Ох, и славно вялились тем разом, не приведись такая жизнь недругу!..

А на крыльцо поднялись, двери одну-другую распахнули — тут и вовсе жилье приглянулось: ничего, все смастачено прочно, обитать можно — стены есть, потолки при месте, об остальном позаботятся руки.

Остававшиеся дни сентября пролетели быстро, без тревог, без смятений. Но вот и сентябрь прометнулся, с ветерком с океана по бухте вдруг поволокло петушистую зыбь. Теперь уж и с опаской стали поглядывать на воду, прислушивались к ветру да ко всякому со стороны моря гулу — не донесет ли часом удар пушки. Чириков не шутя встревожился — куда подевался командор. Стало уже опалять душу всякими нехорошими предчувствиями. В один из таких дней — были все в сборе за обеденным столом — он признался офицерам:

— А что, други, как бы ни пришлось нам по весне одним плыть в Америку.

— Так а чего, сходим, — с решимостью, да еще вроде как с гонорком, отозвался Елагин. — Надоть, и одне сходим. Изготовим «Гавриила» и на двух пакетботах кинемся!..

— Придет, — в свою очередь сказал второй Иван — Чихачев, глянув на Чирикова из-под тугих темных бровей. — Поди, не рискуют в пролив сунуться.

— Так ежели они сейчас не рискуют в пролив сунуться, — ответил Чириков, — скоро и вовсе поворачивай в Охотск. Вот-вот шторма осенние кинутся, они там как демоны запляшут в проливах. Тогда и вовсе не пройдешь.

Печаль-забота на ум легла. Стали подумывать просто невероятное: неужто их перевернуло в проливе?! Носов, само собой разумеется, не вешали, рук не опускали, а все прибывшие с Чириковым помогали матросам, солдатам, плотникам из команды Елагина: достраивали казарму, облаживали жилье для командора, для офицеров, затаскивали кое-что с корабля в склады на берегу. С утра раннего в сопках, с коих вид на море пошире, установили посменное дежурство.

Только вот уже и октябрь постучался в окошки… Лист на деревьях, правда, пока еще зеленый, березы на берегу бухты лепечут, лопочут своим говорком, а только и с них уже доносит не сладостными соками весны-молодости, а скорее, припалиной да сушинкой осени. Так вот пахнет — заготовленными на чердаке вениками.

К счастью, на второй неделе октября обстановка разрядилась: который-то из дозорных уловил на слух: вдали хлопнула пушка. «Боже милостивый! — возрадовались все. — Никак, пришли». Спешно отрядили две шлюпки. Матросы взрезали воду веслами так, будто на спасение утопающих кинулись. Через два часа доставили самого командора. Он был улыбчив, весело на всех поводил хитрецкими, таящими какой-то сюрприз глазами. Глаза у него острые, это давно замечено, карие — с уловочкой. Сам он в походном камзоле, в высоких сапогах-закаленниках, форменная треуголка прихвачена ремешком под подбородок. А в руке — палка с костяным набалдашником. Палка эта — его дружок. Сам он в теле, грузный, в плечах широк, по воротнику разбросился долгий, в ржавинку волос. При взгляде на него всегда так казалось — будто он не военный моряк, а богатый с заморских стран торговый гость.

Едва командор ступил на берег, перед ним все вытянулись. Чириков не удержался, в невольном порыве чувств спросил:

— Где вы долго-то гак? Мы вас искать ладились.

— Так где, в Большерецк зашли, — сказал командор, — Высадил я этих ученых штукарей на берег: Штеллера и ла Кройера. Мать их так обоих!.. При отходе ссору затеяли. Чего-то там не поделили между собой. Пусть-ко вот протрясутся!..

Все, до кого дотянулся голос командора, расхохотались. Ни Чириков, ни кто другой от взрыва смеха не мог удержаться. Так отчего? Птицы эти были известны, особенно профессор астрономии Людовик Делиль де ла Кройер. Штеллера, того знали несколько хуже, он объявился в Охотске недели за две перед выходом кораблей в море, на жительство был определен Берингом в солдатскую казарму. Тут всем громогласно объявил, что он профессор натуральной истории, к тому же еще профессор медицины и что немец, живя в Петербурге, лечил не кого-нибудь, а самого протопопа. Его тут же в шутку спросили: которого протопопа-то, не Аввакума ли Петровича? Штеллер, конечно, всей язвы слов не понял: не моргнув глазом, ответствовал, что, мол, его самого. А кому же в Сибири неведомо, что приключилось с протопопом Аввакумом, — раскольников-то сюда ссылали. В казарме, хоть и грех пред Аввакумом, тотчас началась потеха. А Штеллер подвоха-шутки не уразумел — в злость да в ярость. Сам с виду страшен: с мощных плеч чуть не до колен — кулакастые руки, ноги короткие, в старенькой обутке, лицо в конопатинах, сам рыж, а глядит в ярости глазами безумца. Потом-то, вестимо, все про него разузналось, некоторая правда-истина в словах его была. Он, оказывается, в самом деле служил в лекарях при протопопе Прокоповиче — духовнике самого Петра Первого. Но только Аввакум на простецкий ум солдатам запал, и теперь в подтруночку тем иной раз и донимали Штеллера. А астроном, тот и вовсе известен давно, он с самых тридцатых годов состоит при экспедиции. Правда, звезды он высматривает не на небе, до тех звезд высоко и далеко, а он больше интересовался чем-либо земным да копаным — золотишко промышлял. Одно-то время сильно увлекся мехами — стал скупать мягкую рухлядь у охотников. Сам не дурак выпить.

Увидев, что люди так хорошо, до слез, развеселились от его слов, командор подобрел взглядом и еще разок в собственное успокоение сказал:

— Ничего, ничего, пущай протрясутся. Это им для науки полезно. — Тут же ухватил взглядом Елагина. — Ну, так как вы тут обретаетесь? Все ли исполнил, рапортуй, Елагин.

Иван Елагин мгновенно вытянулся — руки по швам, сомкнул каблуки, с лица пламенно зарделся. Преодолев в себе смущение, громко стал перечислять, что сделано: какие избы, амбары, склады построены, насколько удалось обследовать бухту.

При упоминании про бухту командор в невольном порыве взмахнул руками, перебил его речь.

— Угол! Угол-то какой, батюшки! — сказал. — Такую бухту в снах не вдруг узришь. Вот пусть-ко с сего числа эта бухта в память по нашим кораблям, по святителям Петру и Павлу, прозывается Петропавловской.

Елагин глаз с его лица не отвел, а в себе запальчиво подумал: «Так и по „Гавриилу“ можно было с таким же успехом окрестить, „Гавриил“ ране вашего сюда попал. А у нее и у самой от людского прозвания имя хоть куда — ее все Авачинской по вулкану зовут!» Но сказать вслух не посмел. Командор — власть. Раз прибыл — он тут теперь сам император, сам всему креститель: как что наречет, так тому и бывать. Командор же в своих словах ничуть не усомнился: он-то сознавал, какая ему выпала на веку роль, а сию минуту, будто лишний раз себе на поверку, убедился, как велика, как основательна эта роль. Вот была на земле прекрасная — цены ей нету — бухта. И в то же время ее еще будто и не было на свете, а теперь, с его слов, она обретала свое имя — Петропавловская с сего дня бухта. Он твердо, гордо зашагал по склону сопки.

— Ну-ну, показывай, чего вы тут подняли.

Все тронулись за ним свитой.

Выше, на склоне сопки, в некотором отдалении от новостроеных изб, стенкой стояли солдаты, а близко от них своей кучкой толклись-толпились мастера-плотники. При виде офицерской свиты они вдруг во все луженые глотки раскатили: «Ура-а!» Командор — тот даже вздрогнул, задержал шаг, оглянулся, суровым колючим взглядом повинил шагавших за ним следом, а вслух громко, обидчиво сказал:

— Рано-рано горло-то драть! Чай, не с Америки приплыли.


Глава четвертая
Зажили хорошо, зажили без хмеля хмельно и шумно, будто после трудов праведных угодили наконец к столу некоего пресветлого праздника — к успенью, что ли. Топоров, пил, правда, из рук пока что не выпускали, только сам труд шел почти как за игру. Ведь все зависит — какая птаха запорхнет человеку на сердце, а нонче в груди встрепетала певчая, да еще из породы отлетных. Жили именно в этом славном возбуждении, точно бы не сознавая, что до отлета надо еще стерпеть долгую камчатскую зиму.

Выстаивалась золоченая осень. Солнце спозаранку маляровало своими кистями: то там прибрызнет на кусты охрой, то разольет из ведерца по склону сопки багрянца-киновари. Хотя в таких краях, как Камчатка, вся такая позолотка скоротечна: не успело ничто покрасоваться, как с моря кинулось ненастье и в две ночи ободрало всю наведенную солнышком красоту. А к середине ноября уже улегся высокий рыхлый снег. Все, все окрест зацвело иными цветами, вода в бухте загустела синевой, кустарники, как с пожара, обуглились; еще того пуще, перед снегами, поярчели скалы — особенно те, что вплотную подступают к бухте с запада: запестрели какими-то огненно-красными полосами, будто в середке тех скал еще не унялся жар с самого творения земли.

В казарму под одну кровлю на двухэтажные нары стискались все три команды: с «Гавриила», с «Петра» и с «Павла». Народу что сельдей в бочке, всё горластые, ругатели, хохотуны-зубоскалы, один против другого крепче грудью. Отборный народец. Так и удивляться нечему: назначались в путь не просто пофамильно да чья харя понравилась, а каждый человек заранее был примечен, испытан в трудах, как говорится, «на излом». Охотников плыть с кораблями было много, их еще столько же осталось в Охотске. Знали — придется хлебнуть штормов и трудов тяжких, а тем не менее все наперебой лезли с просьбами то к капитану Чирикову, то к капитану Вакселю — возьми да возьми на корабль. Видать, мало испытанного — надо еще повидать чужедальних краев. А вдруг там врата в райские кущи отворяются, а вдруг там сплошь Евы нагишом бегают или эти… амазонки — своим скопищем живут, а приголубить их некому. Не привелись только, если вот в край сирен заплывешь, говорят, сиренки — те вовсе заласкивают мужиков до смерти. И о чем, о чем только не потолкуют между собою люди: про одно, вестимо, в хохоток — в шутку, про другое — с опаской, в суеверном смятении ума, а про третье — и совсем дельно рассудят.

Офицеры — те напеременку исправно являлись в казарму. Только вот что интересно — ничей приход так не взволнует, не обрадует сердец, как приход Алексея Ильича Чирикова. Он человек — на отличку из всех офицеров, и внешностью особенный, многие находят — похож на царя Петра, вот будто двойник его. Даже слушок такой бродит по людям, что он побочный его сынок. Сам он высок, шаг в ходу твердый, темные волосы гривой наотлет, глаза зоркие, на верхней губе, как и у былого царя, стрелками усы, рот властный. Явится в казарму — вошел вылитый Петр, даже вздрогнется с испугу. А он ровно озарит взглядом, и кажется — всех разом успел разглядеть. В обхождении простой, как говорят люди, покладный. К нему, не то что к Ивану Ивановичу, к нему запросто можно подскочить с любым делом, с любой просьбой. Он не откинет от себя словом, а все про все растолкует, надо помочь — поможет, рассудить надо — рассудит.

Бывает так — войдет, с порога раздастся его возглас:

— Здравия желаю — крещеные мореплаватели! Как вы тут зимуете?

А мореплаватели — кто в исподнем, кто оголен по грудь, который с иглой натруждается, другой с молотком в руках обутку починяет, третий, рот разиня, храпака задает — тошно его слушать, точно пилой по гнилому пню елозит, — а кто кучкой бывальщинку слушает, кто с кружкой у рта — чаевничает. На возглас, конечно, — все в ту сторону головы, а который смельчак — еще и откликнется:

— Да вот морячки крещеные пока что к земле пристыли!

— Ничего, весна придет — от земли отлепит.

И бывает так: а ну-ка, скажет, садись все к столу, разольем печаль-тоску поровну! Сам усядется в конце дощатого стола, что протянулся по проходу, обнесенный с двух сторон лавками, народ, конечно, моментально стол обсядет. Глядишь, Чириков повеселел, сожмет в кулаке трубку, попыхивая ею, затеет беседу. Таких бесед — бывало. О чем беседы? А про все на свете. Особенно любит он порассказать что-нибудь о морях, о землях, о чем доводилось самому почитать: кто где бывал, плавал, какие воды-земли у людей вызнаны, какие широты пока что остаются в туманах. Память у него крепкая — он помнит все про все, никак, с библейских времен. Про звезды любит потолковать. И не просто: мол, вот запомни — там висит такое созвездие, там прилепилось другое, — а расскажет, как по тем созвездиям ориентироваться в ночи. Или, бывает, затеет вроде как экзаменовку. Вдруг, обротясь к одному, к другому, спросит: «А ну, который из вас смелый, кто ответит, что есть бейдевинд?» Или про фордевинд расспросит, про то еще, как по-быстрому укрепиться в дрейфе. Или про бегучий такелаж все выспросит. Вопросами своими он, конечно, немало насмешит народ, ибо тут нынче каждый боцманмат, да чего там — каждый матрос мнит себя профессором морских наук. Всем поговорить в охотку — люди моментально накидают ему ответов. Он уйдет, а тут еще с час кипятком бурлят споры. Оно ведь и воистину так, корабль — шкатулка мудреная: вся с потайными замками-секретами, и для всякого секрета на корабле есть особая отмычка. Где они там, лисель-спирты, где он, степс или вант-путенсы, где он, эзельговт, где он, шпор, топ, который за которым следуют штаксели-стаксели, на которой рее-мачте они живут? Так это первопопавшиеся прозвания, а на корабле их десятки и сотни, каждая снасточка особь-сказочка. Все про все на корабле надо знать твердо — разбуди со сна, тотчас ответить. Шторм взыграл — тут только успевай с мостика ловить команды. Так что все эти вопросы, будто по-пустому спрошенные, в самом-то деле готовили мысль и душу к предстоящей дороге.

Иван Иванович — тот живет совсем по-другому, того и на воле не вдруг увидишь, он и на прогулку с крыльца редко сойдет. Впрочем, такое правило за ним в порядке вещей, кто бывал с ним рядом в Иркутске, в Якутске, да и в Охотске тоже самое, те отлично знают — командор преимущественно домосед. Прибыл куда, зашел в приготовленную избу, осмотрелся по углам, отдал прислуживающим команду: здесь то, здесь другое ставьте, так-то вот разверните стол, накиньте зеленого сукна скатерть, здесь вот пусть поставцы со свечами стоят, сюда вот рундучок, здесь табурет, тут его дорожное кресло, там раскиньте медвежью полость, тут бросьте замест половиков оленьи шкуры, и жилье у него готово, а он засел в избе управителем. Надо о чем спросить — люди придут, сами спросят. Имя Беринга по Сибири звучало широко-громко, а значило оно не меньше чем имя генерал-губернатора. Изба его бывала вроде штаба великого сражения. На войну те события, правда, не похожи, а между тем и при них животов полегло много. Если бы все пережитые случаи расстелить как полотнище, что за чем следовало, то и глаза бы заболели все такое читать, а ум истомился бы в ожидании главного.

Последнее время под окнами избы командора творится занятное зрелище: с утра раннего — он, поди, еще спит — у крыльца избы скопятся кучкой местные жители: ительмены, коряки — в общем-то их всех теперь на круг зовут камчадалами. Они тут по-братски давно обменялись кровями с русскими. Вот столпятся они кучкой на отдалении от крыльца, молчком стоят, топчутся на снегу, глядят на запертую дверь, иной раз перешепнутся, отойдут от крыльца, постоят против окон. Пробовали их отгонять — не уходят. Или эти уйдут — на другой день новые явятся и так же вот кучкой, молчком стоят в терпеливом ожидании. Дорога санная теперь установилась, они набегают сюда с далей полуострова то в нартах на собаках, а то принесутся оленьей упряжкой. По всей Камчатке теперь прослышали — в Авачинской губе зимуют корабли, возникло большое поселение. Так и не только про это прослышали, а еще и про то, что корабли ладятся плыть в далекие страны, а на дорогу, мол, у них взято много подарочных вещиц для туземцев: ножи, котлы, бусы… А тут и у самих в этих вещах крайняя нужда. Иной раз навезут рыбы, мяса, готовы продать, но только не на деньги, а в обмен, на что-то дельное для себя. Может быть, и попросить о чем хотят командора, да он отчего-то упорно не выходит с ними поговорить.

Командор — тот, конечно, давно все заприметил. Иногда он наблюдает за ними в краешек окна: малицы, парки, лохматая меховая на ногах обутка… (Сам он в доме тоже носит такую же, даже любит носить обутку туземной выделки. Они и теперь на ногах — пимы-заколенники.) На многих из них парки из собачьего меха. Собачий мех тут в Камчатке самый ходовой. Это ему известно с давних пор. Да и не так чтобы с очень отдаленных, а вот с двадцать восьмого годика — вот с коих пор. Кажется, всей чувствительной мякотью сердца, а не только что взором воспринимает он их сверкучую острину глаз. Вот отчего еще так-то не хотелось вторично, снова попадать в эту злосчастную Камчатку. Бывает, что с их лиц, с их вида, как раскрутится вертушка бывших на веку событий, и не унять, не успокоить дум никаким напряжением воли. Все-все въяви вспоминается: как добрались до Охотска первым тем путем, да как пересели в том Охотске в готовый к тем дням шитик «Фортуну», да с риском добирались в нем в Большерецк. И вот с тех дней наступила пора мучений. Пришлось тогда многих местных людей, вместе с их собачьими упряжками, призвать на казенную службу. На тех упряжках через снега, через горы принялись перетягивать грузы в Нижний Камчатск. А от Большерецка это далеко. В тот-то первый приезд он того не представлял в точности, что это так далеко и путь этот посуху через снега, через горы окажется таким окаянным, разорительно бедственным: в пути — в снегах — гибли люди, терялись грузы, дохли собаки. А потом, потом-то сколько было пережито бед-треволнений, пока в Нижнем Камчатске построили корабль «Святой Гавриил». Вон он и теперь еще целехонек, стоит в одном ряду с нонешними новостроенными кораблями. Пережитую в те дни беду и ковшом не вычерпать.

Как-то он все же пересилил в себе эти думы, рискнул выйти поговорить с камчадалами. Да, собственно, это солдаты, что прислуживают в избе, привязались: выйдите вы к ним, от них, мол, не отвяжетесь. Он был в тех же меховых пимах, замотал шею красным шарфом, продел руки в поданный форменный камзол, вышел на крыльцо с непокрытой головой.

— Ну, здравствуйте! — сказал им с невольным наклоном головы.

Они промолчали.

— Вот приплыли погостить к вам, — сказал стесненно, будто извиняючись. — Ладимся по весне плыть дальше. Хотим поискать страну Америку…

Ему почудилось, по их лицам, что они ничего не поняли. А чего с них взять? С ними много не потолкуешь. Он было растерялся, не зная, о чем же еще с ними говорить, о чем спросить их. Будто в шутку сказал:

— Как думаете, далече отсель Америка?

Они оживились, перешепнулись. Вдруг один из их кучки, махнув рукой, смело крикнул:

— Так недалече, поди! Она тут рядышком. Мы с гор ее скоко раз видали, Америку-то! — И в простодушный хохоток ударился.

— Ну, этим разом ты чего-то напутал. Твои горы не доросли, чтоб с них Америку увидеть.

— Так, правда! — сказал убежденно тот. — К нам дерева от них приносит. А то и лодки востроносые.

— Так то, поди, от японов, — сказал он, несколько переменяя тон на более серьезный и рассудительный. — Это, поди, от них, от японов!

— Так, правда, — сказал тот. — Мы тебе врать не станем. А тут был год — их в лодке принесло, двоих еще, со стрелами, с луками. Мертвых! А лодки у них кожаные. А от японов-то — от тех просто. Те и живые попадали к нам.

— Думаю, этим разом ты чего-то путаешь, — сказал он твердо. — С твоих гор много не увидишь. Про то мне сказывали и ране твоего. А я потом плавал в том направлении и никаких там земель Не нашел.

— Так, видать, плохо искал!

Они все чему-то рассмеялись, как ему показалось, довольно-таки мерзко: гонористо, заносчиво…

— А, забота твоя! — отмахнулся тот, разговорчивый. — Хочешь верь, не хочешь, как знаешь. И на том сойдемся.

Другой, самый видный из них, выступил вперед, крикнул:

— А ты про Федотову реку знаешь ли? Тут у нас есть река Федотовка. Знаешь ли что про эту реку?

— Да будто слышал!.. — улыбнулся он.

— Так вот тот Федот, он с Ковымы-реки к нам в коче приплыл. С самой с Ковымы проливом да морем добрался. Тут у нас жил до старости, тут и помер.

— Так ежели он с Колымы с самой к вам попал сюда в коче, — сказал он чуть в насмешку, — тогда все это море окрест надо звать Федотовым морем. Это, братец мой, лихое дело, можно считать, великое геройство — пройти сюда в коче с Сибири.

— Ты зря сомневаешься, — крикнул давешний храбрец. — Мы тебе про землю верно толкуем. Я сам ее глядел с гор. Вон там она, на полдень, еще с доворотом к югу. Уж какая она есть — мы, конечно, того не знаем. Сами в ей не бывали. А видать сколько раз видали.

— Да мне сказывали про такое, сказывали, — отозвался он. — Еще в прошлую мою побывку камчадальцы сказывали. Может, остров там какой есть. А до Америки отсель далече. Ее никак не увидишь.

Вдруг плюгавенький какой-то мужичонка, а то и паренек, подавшись вперед, крикнул:

— Слышь-ко! Ты удрузы нам по нозыску. Говорят, у тебя нозыски хоросые, хоросые есть. А нам без их и еда не в еду, — полоснул себя ладошкой под нижнюю губу. — Вот и будем квиты. Удрузы нам по нозыску.

Все они на этот возглас бурно, весело рассмеялись, словно бы на радостях, что сказалось наконец это слово о ножиках, одобрительно запоглядывали на своего приятеля.

— О!.. Этого, пожалуй, сделать не смогу. Эти ножики мы везем в подарок американцам.

— А чем мы-то хузей! — крикнул опять тот плюгавенький. — Мы не хузей. Мы-то свои, хрещеные. А им надарите — они вас теми нозысками и запорют.

— Ну, запорют! — рассмеялся командор. — На то у нас фальконеты да ружья имеются. Отобьемся. Вот уж воротимся назад, что останется, все будет ваше. Назад не повезем, не сомневайтесь.

— Так, поди, раздаришь!

— Ну, наперед ничего вам сказать не могу. А вот есть ли среди вас охотник поплыть с нами на корабле. Может, там по-вашему говорят, вот и будут тому ножички.

Они весело загомонили, стали подталкивать один другого локтем, подзадоривая на этот шаг.

— Так, а сего! Бери, любого. Сплаваем. У тебя на корабле зить — не тузить.

— Ну что же, это хорошо, — сказал он. — Вы вот разыщите Алексея Ильича Чирикова.

— Да знаем, знаем его!

— Вот, разыщите его и поговорите с ним. Который имеет такое желание — плыть с нами за толмача. Вот и побеседуйте с ним. Пусть он возьмет на заметку имя. Плыть придется долго, не одну неделю!

— Да это нисто! Мы к морю привысны! — крикнул мужичок.

— Ну вот! На том давайте и попрощаемся, а то я совсем продрог.

Он кивнул им и пошел в избу. На ходу про себя подумалось: а что, ведь, пожалуй, они народец покладистый, хотя жизнь тут у них трудная, ой, какая трудная, не приведись. Себя и собак прокормить надо. А ведь Камчатка — она какая земля, он-то ее несколько знает, испытал. Она хороша минутками. В нее с двух сторон хлещет море. А какие тут пурги зимой — бывает, неделю-две света белого не знаешь: свистит, воет, метет так, что на ногах не удержаться. Ведь вот в такое время они должны где-то укрыться, чего-то жевать в своем укрытии, чем-то обогреться надо. Он видел их копаные в земле жилища: они ныряют в них по лестнице, бывает, прямо через дымоход: лезет, а с очага на него дым, копоть навстречу. А там внизу свету только что от костерка. И стискалось сюда, к этому костерку, все семейство. Так вот и поймешь, отчего они стариков сами придавливают — лишний рот. А пьют как! До одури. Никак, из грибов мухоморов да будто еще из корня лопуха готовят хмельное зелье. Да, жизнь тут у них пока что не масленица. Так ведь вот и нонче придется опять прибегнуть к их помощи: тем, кто остался в Большерецке, настрого наказано — в собачьих упряжках по снегу доставить сюда провиант. Без того провианта и мы не пловцы.


Глава пятая
С помянутого в беседе Федота на уме колесом все раскрутилось. Он даже почувствовал себя больным от неотвязных мыслей. Стало быть, так! Стало быть, Федот был! Прибился он сюда в коче с Колымы-реки. Следовательно, прошел он с запада с Колымы на восток тем самым Аниан-проливом, а потом угодил в шторм, и его, видать, штормом прибило-пригнало на Камчатку. На ум навернулось и другое: вдруг отчетливо вспомнилось, как в Якутске влетел к нему с бумажкой в руке чем-то странно взволнованный Герард Фридрих Миллер, по-русскому прозванию Федор Иванович. Они всегда бывали с ним в большой дружбе. Во все годы, в Иркутске, потом вот и в Якутске, жили единой семьей, обедали, ужинали, чаевничали за одним столом. Пожалуй, то и были самые счастливые деньки в их пути.

В одной среде с ними был еще академик Иоган Георг Гмелин, тоже немец. Гмелин — тот занимался изучением Сибири как таковой, натуральной ее историей. А Миллер вел особого рода работу — он раскапывал скопившиеся тут за столетия архивы. А в тех архивах полно оказалось старинных забытых бумаг: «сказки», исповеди, челобитные, отписки всякие, чертежи земель, островов, рек сибирских, распоряжения, приказы, показания, взятые при допросах от промышленных людей, указы, акты всякие и так далее. Вскрывание этих сундуков допустимо сравнить с археологическими раскопками. Сибирь — земля немереная. А тут в сундуках скопилось ее непрочитанное прошлое.

При Миллере был целый взвод переписчиков. Только всякую ли бумажку надо и следует переписывать. Он, бывало, с новонайденным чем по дружбе зайдет посоветоваться. И не только Миллер да переписчики, а потом все на круг, кто был вхож в их колонию, заразились этим удивительным раскапыванием бумаг, оно обратилось в своего рода азартную игру, в некую погоню за новостями из канувших в лету столетий. Вот будто залезли в курган скифский или — еще того вернее сказать — отыскали потаенный ход в египетскую пирамиду. Старинных лет изжелтелые бумаги, они бывают поценнее самого золота, они — говорящие свидетельства веков. Потом-то настолько увлеклись этой «археологией», что стоило Миллеру явиться с какой новонайденной бумажкой, аж пальцы задрожат от волнения, само сердце захолонет, пока в предчувствии открытия ощупаешь, разгладишь тот листок. А примешься разгадывать слова, бывало куда как мудреные слова, голову над ними сломаешь — так само это чтение доставляло ни с чем не сравнимое волнение. Ни про что другое знать не хотелось, что там на воле делается. Бывало, что и забывался, за компанию с Миллером, на долгие дни забывался с этими бумагами: одно заставляли переписать, другое — оставляли без внимания. Делалось все это более по наитию, потому как бог их ведает, что из той залежавшейся груды бумаг может потом пригодиться. Правда, у Миллера на сей счет было тонко развито чутье, какой-то особенный нюх на архивные бумаги, он с первого же прочтения знал, чего она стоит, что собой значит для будущего тот листок, в какой папке ему лежать, отчего именно ему надлежит уберечься.

В Якутске это было, вот почти перед самым отбытием в Охотск, вбегает вдруг чем-то страшно взволнованный Миллер. По вытянувшемуся лицу, по глазам вытаращенным виделось — вынул из сундука что-то достойное удивления.

— В высшей степени! — потрясенный его возглас.

— Ну, ну, давай поглядим — раз такой высокой марки.

Разгладили на столе листки, склонились оба над ними, Миллер стоит внаклонку, водит пальцем по строке, вслух читает. Стали вникать — челобитная. «С Ковымы-реки послан я, Семейка, на новую реку, на Анадыр, для прииску новых неясачных людей… Идучи с Ковымы-реки морем, на пристанище торгового человека Федота Алексеева чухочьи люди на драке ранили, и того Федота со мною, Семейкою, на море разнесло без вести, и носило меня, Семейку, по морю после покрова богородицы всюду неволею, и выбросило на берег в передний конец за Анадыр-реку…».

Переглянулись вполне понимающими взглядами, лица у обоих вытянулись. Вон когда дело-то случилось. Миллер перевел палец, указал на проставленную внизу дату — 1648 года. Потом поискал пальцем по строкам — указал на месяц: сентябрь. А на собственном календаре в тот день был август 1738 года. Сразу смекнули: с той поры отмахало девяносто лет. Побрели строкой дальше, стали читать с остановки: «…выбросило на берег в передний конец за Анадыр-реку, а было нас на коче всех двадцать пять человек, и пошли мы все в гору, сами пути себе не знаем, голодны и холодны, наги и босы, а шел я, бедный Семейка, с товарищи до Анадыри-реки ровно десять недель…».

Не утерпел тогда, в порыве душевном крикнул Миллеру:

— Спрячь! И покуда я живой, никому больше не показывай. Спрячь!

Очень каким-то уличительным показались эти слова челобитной Семейки. Казак он, Семейка Дежнёв. А может, и не Семейка, это он сам себя так-то зовет Семейкой, а по правде небось — Семен. Семен Дежнёв.

Вот ведь, оказывается, когда все сделалось, еще в однатысяча шестьсот сорок восьмом году, уже тогда в коче прошел Семен Дежнёв морем из самой Ковымы, по егопрозванию, а по нынешнему — с Колымы — прошел в Анадырь-реку, следовательно, он-то и обогнул Азиатский материк первым — тот самый Чукотский нос и тем, собственно, доказал, что пролив существует. Беринг вспомнил отчетливо-остро, до резей в сердце отчетливо, когда сам пробирался в первый путь через Сибирь, местные люди настойчиво советовали для отыскания пролива не тащиться с грузами ни в Охотск, ни в Камчатку, а поворотить именно на Колыму, доплыть рекой до самого устья: там лесу много, говорили, там есть мастеровые люди, там надо строить корабль и оттуда, с запада, попадать в Восточное море — им уже был известен такой ход. Все такие советы он отвергнул: потянулся обозами в Охотск, на хлипкой той «Фортуне» стал перебираться в Камчатку. Беды по дороге натворил бездну. А сделал — мало. Самому себе в том признаться можно — скудно как мало сделал. Не был ни бос, ни наг, ни голоден, ни холоден, как тот Семейка, имел в своем ведении корабль, а не какой-то там коч. Корабль при полном вооружении, со здоровой, не уставшей командой, провианту хватило бы до самой весны, а почему-то приказал сделать разворот и ушел с пути назад, вернулся в ту же Камчатку. Отчего? Теперь трудно ответить на этот заклятый вопрос. Ушел. И так в те широты больше попасть не привелось. А вот теперь известно и другое: на том же самом «Гаврииле», строенном в Нижнем Камчатске, с бывшим его же кормщиком Кондратием Мошковым на борту, туда, на северо-запад, в 1730 году сходили некие прыгуны-геодезисты Федоров да Гвоздев и все там вызнали о проливе: острова в нем сыскали и противолежащую Большую Землю видели. Где же он, Беринг, остается теперь со своим плаванием в северо-западные широты? А вот тут и остается, вот тут — промежду казаком Семейкой Дежнёвым, Федотом Алексеевым да геодезистами Гвоздевым и Федоровым…

Вот с чего показалось тогда до слез, до боли обидной, жгучей, как бы уличительной, эта новонайденная Миллером челобитная Семейки. Будто ехидна заглянула в твои глаза и еще будто рассмеялась в самые уши подлейшим гаденьким смешком. Вгорячах Миллеру сказал: «Спрячь!», потом в душе, конечно, раскаялся за сказанное. Подумалось, Семейка тут в моих делах не повинен, не он тут ехидна, а вот сам Миллер — он действительно предстал в тот день перед тобой ехидной. Разве он эту челобитную убережет, разорвет, сожжет, скроет?! И не подумает скрыть. Они же, эти ученые, — народ какой: сами не бывали, не плавали, так хоть в колокол бухнуть первыми, для них уже радость — первыми трезвон учинить.

Так, а Миллер, пожалуй, ехидной и вывернулся. Он, Беринг, звал, настойчиво звал поехать, побыть с ним в Камчатке, а они — не тут-то было — оба, что Миллер, что Гмелин, сказались вдруг больными и дальше Якутска никуда не поехали. Теперь, поди, поворотили в Петербург. А как было бы славно, если бы сообща прожили тут особенно эту долгую мучительную камчатскую зиму.

Федот. Федот. А у них, видишь ли, тут, оказывается, есть река Федотовка. Так вот и Семейка поминает: оказывается, того Федота на пристанище ранили чукочьи люди, а потом их кочи разнесло-разметало штормом. Видать, в кочи они успели запрыгнуть, успели оттолкнуться, ушли от берега с драки, а дальше случилось все по воле провидения: один очутился в Анадыри, а другой прошел морем, куда как далече, угодил в Камчатку. Следовательно, река носит название Федотовки еще с прошлого столетия. Вот дело-то какое, господин командор. Что-то тебе нынче уготовила судьба?!


Глава шестая
В избе Чирикова всегда устанавливалась атмосфера кают-компании. День — все в бегах, а к вечернему чаю — офицерство в сборе. Пока что были вместе обе команды, как на одной палубе. Только командор по-стариковски сидит в компании с приятелем давних лет — штурманом Адрианом Эзельбергом, прикладываются к рому, играют в карты, нюхают табак. Свен Ваксель — тот иногда как бы разрывался на две половинки: хотелось побыть в кругу молодых офицеров, а ведь и Беринга обидеть своим невниманием было нежелательно: с ним отправляться в большую дорогу на одном корабле.

В самом ли деле стар командор? С точки зрения безжалостной молодости, он был, конечно, стар — пятьдесят девять лет, вот-вот стукнет все шестьдесят — он рождения 1681 года. А штурман Эзельберг еще того старее, лет на двенадцать. В эту пору многим казалось так: им бы не земли открывать, ни морями плавать, а сидеть бы где на завалинке, вспоминать минувшие счастливые деньки, ежели таковые на веку случались.

Впрочем, так-то не только здесь, в Камчатке, мир их жизни повсюду кололся на два сообщества — у Беринга были свои симпатии, свои привязанности, у Чирикова свои дружбы. Вокруг командора кружили-роились припорхавшие с заграниц академики, привлеченные сюда в Сибирь колдовским ее духом, ее прославленными на мир сокровищами. А сокровища ведь состоят не только из злата-серебра да шелковистой мягкой рухляди, хотя и этого, отрицать нельзя, в Сибири всего в достатке, но, кроме того, сам по себе таинственный таежный край этот увлекал своей загадочностью многие отважные сердца. Конечно, в том увлечении не обходилось без издержек — сюда прорывались и авантюристы, и проходимцы по первому разряду. Вот был такой в Якутске академик Иоган Эбергард Фишер. Сам пуст, как барабан, а похвальбишки на полсвета. Он называл себя не иначе как «государев человек» и по сану «государева человека», бывало, что приказывал носить себя из дома в дом по улице в кресле, а то в качалке, а поперед процессии высоко плыла его трость, в виде знака его высокого достоинства. Другие чудили, изъявляли себя по-своему. А у Беринга ко всем ним жило в душе всепрощение. Отчасти он даже развлекался их чудачествами. Тот же Фишер, тот же астроном де ла Кройер в застолье у него нередко сходили за шутов.

Был и такой случай: Мартын Шпанберг на одном из перегонов, в их неисчислимых переездах, доставлял провиант: муку, крупы, сахар, чай и прочее. Шпанберг за дело взялся лихо: с помощью горла да нагайки — обоз в дорогу сколотил, а спустя две недели явился в избу к Берингу в полной панике и в ярости, безо всякого груза: народ у него разбежался, грузы по льду Юдомы разбросаны. «Не могу! — кричит. — Это какой-то треклятый народ! Слов не боятся, кнута не страшатся. Я им говорю, это же все делается по повелению вашей императрицы, а они императрицу и меня вместе с ней — в бога мать. Вот что хочешь делай, разбежались!» Что делать? Как-то надо спасать грузы — там их могут растащить. Да ведь и люди остаются без провианта.

Кого посылать? А кого же, опять его, уж много раз испытанного в этих путях-дорогах, придется поклониться Чирикову: «Алексей Ильич, выручай. Этот разбойник Шпанберг все грузы по Юдоме растерял. Не умеет, не умеет он с людьми обходиться». И всюду бывало так, и в прошлой дороге и в нынешней: где беда, ссора, неувязка: «Выручайте, Алексей Ильич, вы умеете со своими земляками ладить, видать, вы знаете какое-то к ним заговорное слово». Только, конечно, не в заговорном слове суть. А суть вся в душе, в отношении к людям— для Чирикова тут не было дикарей. Да, верно, он умел обходиться с людьми миром, без кнута, а единым добрым разговором, увлекал их личным примером, умел бывать и строгим, и в меру, когда надо, грозным.

И в тот раз грузы он, конечно, спас: людей, собак упряжных достал, тюки-кули, ящики из-под снега раскопали— провиант на место привезли. И вот с той мучительной дороги вошел в избу Беринга, не стряхнув еще снега — весь в курже белой, усталый, с провальными темными глазами, остановился у порога и чуть что не задохнулся от ярости: они, видите ли, пируют вдвоем, как раз с тем прощеным Шпанбергом. Беринг вскочил из-за стола:

— О! Какой желанный гость. Алексей Ильич! Алексей Ильич! Милости прошу к столу, — заговорил, засуетился хозяин. — Раздевайтесь, проходите. Я вас сейчас ромом попотчую.

Был он в тот час в самом деле ужасно голоден, изнурен дорогой, теперь к тому же ужален, уязвлен необъяснимой обидой, изба будто извергла из души скопившийся за дорогу хлад. Хотел было поворотиться, уйти. Но все же пересилил в себе гнев, скинул с плеч дорожную хламиду, устало прошел к столу.

Так вот то и был, пожалуй, единственный случай в их жизни, когда они сидели застолицей, все трое вместе при еде, чае, со штофом рома посреди стола. Так что ничего нового в их обособленном камчатском житии не было. Избами жили рядом, а виделись не часто, только в силу крайней необходимости. А тут и необходимости большой не было.

В просторной избе Чирикова от императрицыных щедрот пока что всего хватало: тепла, света, еды, чая, не в редкость бывала на столе и баклага с водкой, с ромом. А народ, что теснясь обсаживал дощатый стол, был веселый народ, не утративший вкуса к жизни, наоборот, пока что чрезвычайно жадный до нее. Вот сколько прошло годов в дорогах, а всякий новый день для них был будто в новину. Войдут с воли, с мороза: глаза блестят, щеки горят, пунцевеют румянцем, все бравые, рослые, сильные своим природным здоровьем, на губах вечно пошаливает ухмылочка. А иной еще и хохот с мороза внесет в избу.

— По какой широте справляем крестины? — крикнет.

Ему встреч голоса.

— Вестимо, по сорок пятой! От нее куда денешься? Непременно, по сорок пятой!

Все знают, что сие означает богоданная, с потолка взятая, сорок пятая широта, все с того дружно в хохот. Того пока не ведает сторонний, в чем тут суть-приправа, с чего в словах «перчик», не беда, терпения хватит — придет время, узнается.

В застолье офицерском часто сидит Дмитрий Овцын. Почему его следует выделить тут особой строкой? По многим, по многим весьма веским причинам. Сам он бывший лейтенант, в недавнем прошлом глава одного из шести, так называемых, Северных отрядов, коим поручено тем временем, пока творятся морские походы, обследовать да картировать побережье Сибири. (Мы их и по сегодня, спустя века, скажу, забегая строкой, чтим как великих подвижников: Малыгина, Прончищева, Лисиниуса, братьев Лаптевых, Минина, Скуратова, Челюскина.) А вот с недавних пор Овцын уже не глава этого отряда и не лейтенант больше, а рядовой матрос. В новом, нежданном для себя звании рядового он прибыл в Охотск в распоряжение Беринга почти перед самым выходом кораблей в море. Беринг тому не мало удивился — Овцына он прекрасно знал как волевого исполнительного офицера. Более того, совсем почти перед разжалованием послал вдогонку его отряду поздравительное, благодарственное письмо за совершенный подвиг. Письмо до Овцына не добралось. Возможно, его попросту не вручили. Сам же он внезапно прибыл в Охотск, под конвоем. Тут, в Охотске, распоряжением Беринга конвой с него сняли. Вкратце с его слов командор узнал, в чем дело, что случилось, покачал головой: да, историйка. И безо всяких смятений в душе зачислил Овцына в команду на свой корабль.

В Охотске Овцын был сдержан, никому, кроме командора, ничего не рассказывал про ту «историйку». Он все еще был начеку, казалось, дело разжалованием не кончилось. Сомнения точили душу. Жил он в одной казарме с рядовыми, впрягся в их работы. Со старыми друзьями-офицерами иной раз вступал в беседу, но только вот так, как человек, содержащийся под негласным надзором: украдочкой, несколько слов — и уста на замок. Между тем сомневался он напрасно, повинить его в том нельзя, человеку, обжегшемуся на молоке, и вода кажется горячей, а он-то знал, каких «высоких сфер» коснулся своим вмешательством. Было с чего страшиться.

Именно в те самые дни, когда все это стряслось в жизни Овцына, в тех самых высших, даже высочайших, сферах решалась совсем даже не его судьба, а судьба экспедиции в целом. Вдруг в одночасье императрица Анна Иоанновна (чьим повелением на сей раз была учреждена вот эта грандиозная Вторая Камчатская экспедиция) теперь, по прошествии лет, затребовала людей с бумагами для ответа: где там Беринг, Чириков, Шпанберг, куда плавали, что открыли. Прошло шесть лет. Назначенный срок экспедиции истек. Перед отъездом она самолично их приняла, благословила, напутствовала в дорогу. Так где они? Что исполнили по ее строжайшей секретной инструкции?

Можно вообразить, как всполошились люди в Сенате, в Адмиралтейств-коллегии, в Академии наук, кому было поручено направлять, следить за действиями этой размашистой экспедиции. О чем они могли доложить на тот день? А собственно, пока что ни о чем существенном: корабли первого ряда стройки «Архангел Михаил» и «Святая Надежда» только что завершены, уйти в море не могут — ждут провианта, грузы где-то в дороге; сам Беринг жил долго в Иркутске, вот только с год как передвинулся в Якутск, в самом Охотске еще не бывал, к морю не приблизился, новопостроенных кораблей в глаза не видывал. У Северных отрядов также успехов пока что нет. Все шесть отрядов на исходные позиции выбрались, плавучие средства для исследований у них построены, но там в эти лета оказалась исключительно сложной ледовая обстановка. Почти никто еще, ни который из отрядов, вот за исключением, правда, отряда лейтенанта Дмитрия Овцына, не смог преодолеть льды и положить на карту отведенный им для обследования участок, от устья одной северной реки до другой. Овцын, тот с превеликими мытарствами и риском свой участок от Оби до устья Енисея прошел. Вот за этот-то подвиг ему и послал благодарственное письмо Беринг. Но письмо при отчете перед императрицей не было предъявлено, да, в сущности, оно и не имело бы никакого значения, ибо к тем дням сам Беринг, волей Сената, был уже отстранен от руководства Северными отрядами, а все руководство ими было возложено на президента Адмиралтейств-коллегии адмирала Николая Федоровича Головина.

Положение вырисовывалось плачевное. Денег потрачено много, о людских смертях, потерях умолчали — они не в счет. Сумму трат скрепя сердце императрице доложили. Куда денешься, — как бы ни склоняли шепотком ее имя, ни обзывали заглазно транжиркой да глупой бабой, неряхой, бироновой шлюхой и так далее, — она все же пока что хозяйка в государстве. Что изречет теперь — так тому и быть. И надо, вероятно, по чести признать не кривя душой — Анна Иоанновна имела на то все основания сказать: «Полно! Хватит. Пущай едут домой!»

Нельзя упускать из виду и того, что, хотя экспедиция называлась Камчатской, собственно, исследованием Камчатки никто почти не занимался, за исключением студента Степана Крашенинникова, так и он попал в Камчатку лишь в тот год, когда заседал кабинет императрицы, в 1738 году. Камчатка вообще-то считалась уже как бы своей поварней, для домашних нужд в достаточной степени выведанной, а главной целью экспедиции было проведование и обретение новых земель, не смотренных, не выведанных, не объявленных ничьей собственностью. Как ни глупа казалась Анна Иоанновна, все же она сообразила, что, следуя свято заветам Петра Великого, своего дядюшки, таким путем и она через географическое это предприятие может на века обессмертить свое имя. Помнила она кое-что и про Изабеллу испанскую, как та со своей шеи сняла ожерелье и отдала его на такие же цели — для отыскания новых земель. И, пожалуй, она не просчиталась, Анна Иоанновна, — имя свое обессмертила, ибо без нее в рассказе теперь никак не обойдешься. Нет, она не стукнула кулаком и не изрекла на совете: ни «хватит», ни «полно», а прислушалась к суждениям моряков высокого ранга и повелела экспедицию пока что продолжать.

В некотором смысле события эти сопрягаются с личностной судьбой разжалованного из офицеров в рядовые матросы Дмитрия Овцына. Вероятно, труд его все же оценили должным образом — как подвиг. Не далее как в первой половине февраля 1741 года указом ему был возвращен прежний офицерский чин. Но только он-то о том узнает не скоро. Пока что в нашем повествовании приближается к исходу 1740 год. Овцын в качестве рядового матроса вместе с командами двух кораблей обитает в Камчатке.

После этого отчаянно-напряженного, прямо какого-то судорожного, совета, в силу происшедших там разговоров, Беринг вновь, в который раз, получил очередной выговор от Адмиралтейств-коллегии за промедление и затягивание решающего плавания и в наказание был лишен прибавочного оклада. Лишь после этого командор, словно встряхнувшись от дремы, наконец передвинулся из Якутска в Охотск — воочию увидел море! Вот как хочешь, так и суди, историк, но будь то при царях или при любой существующей на свете демократии, все равно — невероятно и удивительно. Получив такую неограниченную власть и такие средства, подмогу почти всей Сибири, имея в своем подчинении ни какой-то там сброд свободных волонтеров, а люд военный: моряков, солдат — народ, покорный дисциплине, при всем при этом надо было воистину умудриться так затянуть все дело с выходом кораблей главного морского отряда. Выехав из Петербурга в 1732 году, командор собственной персоной объявился в Охотске лишь к исходу осени 1738 года. Прошло еще почти два года в бешеной строительной горячке, получена была не одна погоняющая депеша, пока наконец в мае 1740 года ни пришла та, последняя, жесткая в выражениях, что так-то изумила Беринга силой русского речения:

«Из полученных Коллегиею рапортов усмотрено только одно, что леса заготовляются и суда строются, и паруса шьются. А к которому времени будут готовы и в надлежащий путь отправятся, о том не показано. Из чего Коллегия иначе рассуждать не может, что оное чинится чрез немалое время от неприлежного старания к скорому по инструкции исполнению, потому что лесам давно надлежало быть приготовленным и судам построенным, и парусам сшитым, а не так, как в оном рапорте объявлено: для шитья тех парусов и дела такелажа строются избы. И оное за основательный резон весьма почитать не надлежит; и для того наикрепчайше подтверждается: суда, ежели паче чаяния до получения сего указа не построены, достраивать и подлежащее все исправлять, и в путь свой отправляться без всякого замедления, не утруждая яко излишними, без всякого действия переписками и не ожидая впредь подтвердительных указов, понеже о том многими, через всю его тамо бытность указами наикрепчайше подтверждено, и в такое не малое весьма время исправиться без всяких представлений уповательно возможно».

Командор понял — против него выдвинуто обвинение. И поспешил увести корабли в Камчатку.


Был такой день, с виду будто мало чем отличный от других, а все же выдался он на редкость памятным. Сидели в сборе своей офицерской средой — сам Чириков, Михаил Плаутин, Иван Чихачев, другой Иван — Елагин, Харлампий Юшин, Сафрон Хитров, Авраам Дементьев. Отпили чай, вестовой убрал чашки, смел сор, на том же столе разбросили игральные карты. В поставце железном горели две свечи, а кроме их пламени по стенам багряным сполохом поплескивал свет от горящей печурки. В избе было как-то розово и жарко, вроде бы и полно жечь дрова, разве что для вечернего уютца. Так, а к утру все тепло вынесет в щели. Пока что сидели в нательных рубашках — грудь голая наружу. Чириков, как обычно, во главе стола с торцовой стороны, это место так и звалось: Алексеево место. Овцын — тот от игры отказался, сидел в сторонке тихо в грустной задумчивости. Теперь-то, когда разоблачились до нижних рубах, и не узнать, который тут лейтенант, который подштурман, штурман, который — рядовой. Все рядовые, одной матери дети — российские служивые моряки. Чириков — тот был постарше прочих годами, облик его мы примерно представляем, судьбу отчасти вызнали. Он вдруг откинул карты, глянул с задорцем на Овцына, весело сказал:

— Слушай, Митрий, а ты что, никак, и впрямь в молчуны-затворники записался?! Чего ты от нас-то скрытничаешь! Хоть бы рассказал, чего там с тобой стряслось. Ты уж не мытарь, не томи нас. Мы доносить на тебя не побежим. Не из шептунов, не бойсь!..

У Овцына большие голубо светящиеся глаза. Он сразу взглядом отозвался на зов Чирикова: поглядел в упор, пытливо, потом в раздумчивости окинул взглядом затаившихся в застолье ребят, будто с насилием над собой, нехотя сказал:

— Стоит ли, Алексей Ильич, ворошить старье? Та страница теперь захлопнута.

— Так тем паче! — поспешил со словом Чириков. — Раз она захлопнута, в натуре ее стерпливать не надо.

— Да это верно! — вздохнул-повздыхал Овцын и вдруг обронил: — Из-за княжны все случилось!

Они почти все в один возглас:

Бог мой! Митрий, расскажи-поведай. Митрий, с мест не сойдем, пока не расскажешь. Из-за княжны, батюшки светы! Чья хоть она княжна-то?! Которая?

Овцын вкось усмехнулся, а ответил с суровинкой:

— Как это чья да которая… Самая первородная наша русская княжна.

— Так она что, помолвленная, что ли?

Долгая история, — отмахнулся, будто свертывая свою речь, Овцын да тут же и смилостивился над слушателями: Ты про князей Долгоруких слыхал когда-нибудь? уставил взгляд на Чихачева. Он все больше с восклицаниями-то выскакивал. Тот глаза вытаращил, протянул с невнятицей:

— Ну!..

Значит, образованный, — сказал Овцын и от души расхохотался.

Вытянувшееся лицо Чихачева и его «нуканье» вызвало хохоток. Отсмеялись, а сами все сдвинулись поближе к рассказчику, любопытство обожгло, недосказанность тот костерок того больше распалила.

— Погоди! — сказал в недоумении Чириков. — А с какой же светлой радости княжна Долгорукая очутилась в твоем Березове?

— О! — воскликнул Овцын. — Вот то и есть главная суть, Алексей Ильич. А с какой светлой радости там поране очутился князь Меншиков?!

— Митрий! Так ты и генералиссимуса там застал?!

А дочки, дочки-то его там же были? Слыхать, ведь он всем семейством туда сослан!..

— Их-то ты застал ли?..

— Понятно, — отозвался Овцын, — на той высокой колокольне я не бывал и, как там к заутрене, к обедне звонят, не слыхал. Но вот что знаю, то знаю: князь Иван Алексеевич Долгорукий прибыл в Березов тоже всем семейством, с молодой женой, Натальей, урожденной Шереметевой, с младенцем сыном и с сестрой Екатериной Алексеевной вскорости вослед за князем Меншиковым. А с чего в Петербурге приглянулась эта точка географическая — о таком мне не дано знать. Кто-то, видать, властной рукой им указывал — в Сибирь, и никаких других коврижек! А с чего им такая привилегия?..

Авраам Дементьев — он тут был моложе всех, в их кругу, всхохотнул:

— С такой привилегии косточки застонут!

На него все, как на глупца, зашикали — помолчи, задохнись, не перебивай!

Овцын сказал:

— Так они и стонали, косточки! Добираюсь в Березов и узнаю, здесь бедует старинного рода князь Иван Алексеевич Долгорукий. Бедует с семейством, с молодой женой, у них на руках младенец, с ними княжна Екатерина Алексеевна — сестра князя Ивана. Генералиссимуса Меншикова — того в живых нет, и Машеньки, его дочки, тоже. Похоронены тут. На могиле у них я побывал. Сказывают, сруб тот, что я видел, Меншиков сам, собственными руками ставил и будто, когда рубил избу, щепки аж на версту разлетались. Видать, в удар вкладывал все свое сердце. Так еще бы, с такой-то высоты, от такой власти, богачества и вдруг очутиться гол голышом в дальней, на Оби, глухой деревне. Озлишься!..

— Жуть! Жуть как интересно! — воскликнул горячо Чихачев.

Овцын укоризненно повел на него взглядом, изрек:

— Только не путай интерес с жутью! Жути тут куда как больше.

— Так чего же их-то понесло сюда в Березов, князей Долгоруких? — спросил чей-то голос.

— А ты поскреби в затылке да вспомни, что там было, что деялось за смертью Петра Алексеевича! Какие там наверху щепки летели. Ведь в прямых-то наследниках по мужской линии остался один только внук его, малолетний сынок Алексея. Вот на него и нацелился князь Меншиков, хотел через него укрепить свою власть, задумал за молодого Петра, названного Вторым, выдать замуж свою дочь Машеньку. Дочки у него жили в холе, воспитаны были как царевны. А князья Долгорукие на тот момент тоже оказались в силе, еще в большей силе, чем князь Меншиков. Иван Алексеевич дружком был молодому наследнику престола. И вот тут у них все и разразилось бурей. Меншиков свадьбу почти сладил, еще бы годок-другой, и он бы устроил все по-задуманному. Помолвка уже состоялась…

Все слушали затаив дыхание: теперь со сказанных слов многое восстановилось и в собственной памяти, как ни скажи — сами жильцы этого века, конечно, кто помоложе, кто постарее годами. Если не воочию, то на слуху — все эти события бывали. Тот же Чириков отправлялся в свой первый путь, в их первое с Берингом плавание, сразу за смертью Петра Первого, а воротились с того пути в тридцатом году — на престоле уже воцарилась Анна Иоанновна. А вот в том кратком промежутке годов и промелькнуло призрачное царствование Алексеева сына юного Петра Второго. Вот о ком, стало быть, идет речь. Именно за него хотел выдать замуж свою младшую дочку Машеньку всевластный князь Меншиков. Таким его считали в народе. Но ведь народ в своих простых понятиях способен к преувеличениям. Обнаружилось, что не так он и всевластен, как казалось, зря на него с низин лугов да пашен. Сказывали, будто выехал князь в ссылку с огромным обозом всяких драгоценных вещей, а по дороге посланцы новой власти его задержали, пересадили в простой возок, а его обоз завернули назад. Вот нечестно нажитое, оно к добру и не ведет, а всегда больше тянет в омут. Хотя, надо думать, все же царь Петр ценил его не за пустую голову. Говорилось ведь и такое: под Полтавой, в том горячем сражении, Меншиков своей грудью заслонил царя, спас ему жизнь. Такое тоже не забывается.

Вспомнилось теперь и про Бирона — полюбовника да фаворита нынешней Анны. Говорят, он и не Бирон вовсе, а что фамилию себе украл да присвоил — фамилию какого-то старинного баронского рода. Говорят, хам, каких мало, власть в свои руки забрал крепко, этот бывший конюх. Вот, видать по всему, со своей партией иноземцев он и одолел родовитых русских князей. А перед восшествием на престол Анны Иоанновны, после падения да ссылки князя Меншикова, в большой силе был князь Иван Алексеевич Долгорукий. Сам он в те дни был помолвлен с дочерью фельдмаршала Шереметева — с Натальей. Сама помолвка их была подобна свадьбе — так торжественно и пышно ее отпраздновали. Оба молодые, красивые, оба из знатных родов, к тому же Иван — первейший друг молодого царя. Вот и замыслил тогда князь Иван все случившееся с Меншиковым обратить в свою пользу. Как знать, может быть, и на пользу государства. Он все-таки держался русских порядков, русских обычаев. Теперь он задумал женить освободившегося от слова царя на собственной сестре Екатерине. И опять все там у них сладилось по-хорошему, по-задуманному: Екатерине уже шили подвенечные наряды, был назначен день свадьбы. И вдруг — все рухнуло. В середине января тридцатого года молодой тот царь на охоте застудился и внезапно умер. Все пошло в круговерть: кого же теперь приглашать на царствование: вот Верховный тайный совет и вспомнил о вдовствующей в Курляндии племяннице Петра Первого Анне Иоанновне. Иван Долгорукий сразу впал в немилость. Какое там в немилость — в суровую опалу, его самого теперь погнали в Сибирь дорогой Меншикова. С теми же «почестями», что и Меншикова. Всего богатства лишили. Сказывалось по народу и такое: Шереметевы — те, напуганные таким оборотом дела, кинулись чуть что не в ноги к своей Наталье, стали ее просить взять слово назад, не выходить замуж за опального ныне князя Ивана Долгорукого. А она будто с грустью, но гордо ответила: «Нет, такому не бывать, пойду за него замуж. Как же такое, — сказала, — пока он был в знатности, у власти, я его любила и слово свое ему дала, а теперь, когда он впал в немилость, я с того должна его разлюбить, покинуть в беде? Нет, — сказала. — Такому не бывать». И отправилась вместе с Иваном в Сибирь. А с ними по приказу новых властей и нареченная невеста Петра Второго княжна Екатерина Алексеевна Долгорукая. Вот так-то и очутились волей судеб две молодые княжны в сибирской ссылке.

Чириков слушал подавшись вперед, с напряженным вниманием, — в нем как ни в ком другом все эти произнесенные наспех слова пробудили то неизбывное пережитое на веку чувство тревоги, с каким в те дни, после пятилетнего отсутствия, возвращались в Петербург. В пути только и прослышали о восшествии на престол Анны Иоанновны. Многое было непонятно: с чего, почему именно она взошла на престол. Ее имя вроде забылось, пребывала она в тихости, жила в Курляндии, была замужем за каким-то там герцогом. Вскоре после замужества, слышно было, овдовела. И жила там среди мужниной родни. И вдруг — она императрица! К чему же новое-то царствование приведет, что сулит стране, государству, людям?! Все это было во тьме и тяжело томило душу. Вот ведь и сию минуту проскользнуло в думах: боже милостивый, от каких шалых ветров порой зависит судьба государства.

— Так вот, я вам и толкую, — сказал Овцын. — Тем летом из-за льдов пробиться к устью Енисея мы не смогли. Льды в море бродили такие — упаси бог. Горы льда. Что делать, хочешь не хочешь, пришлось воротиться зимовать в Березов. У меня тогда уже были построены два бота. Ладные, крепкие боты, их вязали из таких могучих стволов!..

— Да леший с ними, с твоими ботами! — истошным голосом ворвался Сафрон. — Ты нам про княжон сказывай. Ботов-то тут у нас своих хватает!

В застолье все рассмеялись. Овцын скосил взгляд, ответил:

— Будешь перебивать, умолкну. Слова тогда из меня не вытянешь.

Чириков выручил:

— Митрий! Митрий, — сказал он, — чего ты обращаешь внимание на девичьи вздохи!

— Вот только что так!.. Значит, воротились зимовать. Надо опять устраиваться. А у меня артель — сорок душ. С Иваном-то Алексеевичем, с княжной да княгиней подружился еще прошлой зимой. Помогал им перебиваться в нужде. Ведь вот знаешь, говорится иной раз: из грязи — выскочил в князи. А тут, наоборот — из князей, от того-то богатства человек угодил в нищету! С их-то привычками? А при них никакой прислуги. А воду с колодца надо принести, дров надо наколоть и все прочее. Они, как увидели меня снова, на крик возрадовались. Им-то мой переход ни к чему — сами понимаете. А я с ними уже было распростился, потому как мыслил, что теперь высадимся на берег где-нибудь на Енисее. Ну и опять с шумом устраиваемся на зимовку. А женщины те, други мои, не могу вам их обсказать словами — до того они обе нежны, красивы. Что Иванова жена Наталья, что Екатерина Алексеевна — сестра Иванова. Так вот ты и спрашиваешь, — обратил он взгляд па Чихачева, — чья она жена. Она вот-вот, эта самая Катенька, могла стать нашей царицей. А теперь она в ссылке. Понял?! Вот как судьба крутит человеком…

И все, все с этих слов его, особенно с произнесенного имени, поняли: Овцын, несомненно, там в Катеньку по уши влюбился, и, что самое дивное, без всяких его слов, без обрисовки, собственным воображением увидели ее несказанную красоту. Так же как и красоту Натальи — дочери фельдмаршала Шереметева. Она-то еще и тем казалась особливо привлекательной в думах, что вот не сдалась на уговоры своих родителей, не убоялась нищеты да далей сибирских, а отправилась в голодную, холодную ссылку вместе со своим нареченным.

— Ну, а за ними и тут, конечно, приглядывали во все недремные, — продолжал Овцын. — Куда идут, кто к ним заходит. А я-то, будто не замечаю тех взоров, захожу к ним запросто. То дров наколю, то принесу чего из харчей, посижу, побеседуем с Иваном Алексеевичем, а то с княжной или княгиней. Для них мои приходы, вижу, в великую радость. Они не знают куда меня усадить. Для них я сейчас как посланец божий. Они хоть маленько развеются в разговорах. Рассмешу их чем, вот, глядишь, и повеселели. А тут как-то подхожу к забору и слышу: там в избе руготня, слышу слезы, шум. Вбегаю к ним и вижу — их за что-то отчитывает Тишка. Жил там на селе такой служка-писарь. Да, собственно, кто он по должности, бес его знает. Его все так звали: Тишка да Тишка. И вдруг слышу, он чуть что не матерно костерит их, а Екатерина Алексеевна стоит вся в слезах, будто онемев, безголосые, бледные стоят Иван Алексеевич и княгиня Наталья. Ну, братцы, тут я не сдержался!..

У Овцына и теперь гневом опалило глаза — куда подевалась в них тихая синь, глаза потемнели, заискрились несмиренной яростью-болью.

— А как! Как бы ты поступил с тем подлым писарем? Какое он имеет право на них орать?!

Кто-то воскликнул:

— Митрий! Что за вопрос, несомненно!

— Так вот то самое со мной и приключилось. Я его в клещи, в охапку! Из избы вон! И тут ему вложил. Он колесом в сугроб!..

— Молодец, Митрий! — воскликнули все в един голос. — Душа из тебя вон, одобряем! Только так!..

Они взволнованно, кто обнимая со спины, кто тиская ему руки, принялись тормошить, мять его в своих объятиях.

Овцын растрогался, смахнул с глаз непрошеную слезу. Слезы-то в его глазах почти никогда не бывали, а тут вдруг защемило глаза.

Успокоились, помолчали. А конца у истории вроде бы нет. В этом ожидании замерли взгляды. Овцын не торопясь закурил. Чириков запалил свою трубку.

— Зиму полную мы там прожили, — принялся снова повещать Овцын. — Никто меня пальцем не тронул. На беседы никуда не вызывали. К Ивану Алексеевичу ходил по-прежнему. Чем мог, помогал им перебиваться в их жизни. А и к ним бросили захаживать незваные гости. Казалось так, все обошлось. Зиму, вьюги откоротали вместе. А на другое лето мы опять двинулись в свой поход. С княжной и княгиней, с князем расстались друзьями, расстались с надеждой повстречаться на веку, может, где и в лучшем местечке, чем этот заваленный снегами Березов. И вот мы ушли! Уж как пробивались сквозь льды, сквозь великие те завалы, я вам сказывать не буду. Это была дорожка для каторжан. Но все ж таки! — глянул победоносно на ребят. — В Енисей мы пробились. И весь тот участок берега от Оби до Енисея положили на карту. Собрал я чертежи и наладился в Петербург. Хотелось, честно вам признаюсь, хотелось лично расстелить эти карты пред очи адмирала Головина. А меня в Тобольске за локоток, привели в приказную избу. Ну и тут все такое стряхнулось: допрос, тычков мне насовали, офицерство долой, пригрозили худшим. Уж кто о том позаботился, не знаю, вскорости отправили под конвоем в Охотск в распоряжение командора. Мол, как посмотрит, воля его решать мою судьбу. Вот и вся недолга история.

— Жуть! Жуть как интересно, — сказал, не удержался Чихачев.

Овцын только хмыкнул. А потом, помолчав, изрек:

— Такое интересно, Михайло, хорошо только с чужих слов.

Чириков задумался, пощипал усы. Все украдкой поглядывали на него, ждали, что скажет, как в нем отразилась вся эта история. На простую, на открытую душу все ясно. Алексей Ильич пожевал черенок трубки, усмехнулся, глянул на Овцына да и на всех прочих просветленными очами.

— Ничего, — сказал твердо. — Все обойдется. Я так думаю, вот сходим в море, офицерство к тебе воротится. А что ты Тишку проучил, молодец, хвалю за мужество. Знаешь, я даже больше скажу: этот поступок твой, — что ты помог попавшим в беду, что храбро вступился за честь людскую, — я ценю даже больше, чем твой переход из Оби в Енисей. Хоть там и льды, а из Оби в Енисей пройти все-таки можно. А вот так переступить через себя и ничего не устрашиться — дело высокое. Так что ты не унывай!..

И раньше так было, с самого появления Овцына в Охотске, в их понятии он оставался тем же: офицером, лейтенантом, хотя и разжалованным, иначе и не сидел бы всякий вечер за их общим столом. А отныне над его головой как бы воссиял незримый нимб геройства. Вся история, пережитая им в Березове, дразнила воображение своей фантастичностью. И все были почти в том убеждены: Овцын, несомненно, влюбился в княжну Екатерину Алексеевну. Догадка добавляла к рассказанному новые помышления: может, сказка-то еще и не окончилась, а вдруг есть у нее счастливое продолжение, вдруг Овцын когда-нибудь снова повстречает княжну Екатерину Алексеевну, и может статься, судьбой все так было заказано: не бывать ей русской царицей, а бывать на веку женой отважного моряка. Ах, как этого всем в мечтах хотелось!


Глава седьмая
Чем только не разбавляли дни своего вынужденного камчатского сидения моряки: вдосталь рыбачили, на охоту хаживали, силки на куропаток ставили, на ключи горячие купаться ездили, книжки, какие тут были взяты с собой, читались и про себя и вслух, сказки-бывальщины друг другу сказывали, песни удалые и протяжные, деревенские пели, на праздники к корякам наведывались, на олешках с ними забавы ради катались, топорами лесины, надобные на дорогу, отюкивали — а зима все моргала искрами сугробными и не собиралась пока что уступать своих прав весне. Было уже невмоготу ждать, стерпливать казарменное житье, хотелось на простор моря.

Тут как-то влетает в избу с мороза Иван Елагин, глаза на выкате, готовы из орбит выскочить, с порога в голос:

— Господа офицеры, беда крамольная!

Чириков взвел бровь.

— Что такое?!

— Вот только что разузнал, подарочные вещи со склада утекают.

— Ты что, Иван, в своем уме?..

— Истинный бог. Говорят, ножи, бусы со склада похватаны. Помаленьку-полегоньку утекают куски ткани.

— Час от часу не легче. Кому такое занадобилось? Что, они с голоду там подыхают?.. В обмен, что ли?..

— Именно, вы отгадали, Алексей Ильич, именно — идет обмен… так на так. Этим, ительменкам, в руки суют!

— Батюшки светы, додумались, зайцы!

Все, кто тут был, навзрыв рассмеялись.

— Прямо не знаю, — Елагин говорит, — что делать — докладывать командору или погодить.

— Ни в коем случае, — строго сказал Чириков. — Зачем человека расстраивать. Это мы утрясем сами. Подумай, до чего хитры зайцы!

И опять глухо раскатился пр избе смешок.

— Господа, тут смех горевой. Предлагаю эти шутки из употребления выкинуть. Эдак мы можем без подарков приплыть в Америку. Давай сейчас же фамилии, если знаешь, кто там шкодничал, и тащи ко мне на беседу этих удальцов. Я с ними поговорю по-отечески.

Иван опечалился.

— Ну уж так-то сразу вам фамилии. Алексей Ильич, это еще надо поточнее узнать, который там и так далее…

— Так ты небось выдумал! Ты что, посмешить взялся, или в самом деле там торги идут?

— Богом клянусь, ничуть не выдумал. Только, думаю, горячиться нам не стоит. Нам с теми мужиками плыть.

— Вон што!.. Плыть! Так что же прикажете, раз с ними плыть, теперь их за все миловать?! По головке буду гладить? Ни в коем разе. Ладно, это я проверю. Если который там нашкодничал, немедля спишу с корабля. Мне петухов с красными гребнями в дорогу не надобно, мне нужны в дорогу моряки. Я так сужу — тот, кто не умеет стерпливать одно, тот вообще не способен ничего стерпливать. Вот так, Иван Тимофеевич.

Разговор такой случился, хотя последствия его так и затерялись в днях, что там разузнал Чириков, что предпринял Елагин — больше не обсуждалось. Деликатно о том все помалкивали. Правда, в подтруночку кое-что попало: бывает иной добудет из кармана складень, взвесит на ладони — отличный, своей терпеливой работы складень с костяной белой рукояткой, взвесит, покачает на руке, привздохнув, молвит:

— Эх!.. Отнести, что ли, ительменочкам!

Чириков — тот таких острот не любил. Сразит, как проткнет, того шутника Петровым высверком глаз.

— Алексей Ильич, да я ж помечтал! Ну неужто и помечтать зазорно?

— Вот с «помечтал» все оно и начинается! В начале, как говорится, в грезах, а потом и наяву.

— Вам ништо!.. У вас двое мальцов растут. А каково нам — бобылям?!

— Надо было пораньше о том позаботиться. А то доживут до командорского возраста, а потом о сынах начинают думать. Пореже, пореже надо по ножички ходить.

— Оно так!.. Все ведь думаешь как лучше.

— От вас небось и так по всей Сибири жиганы бегают!

— Поди, есть!.. — возглас из темноты. — Ведь уже девятый год в дорогах!..

А тут и сама природа позаботилась, внесла в жизнь крупное разнообразие. Ночью случилось: вдруг послышался устрашающий гул, будто камни-валуны лавиной покатились с гор. Да близко так-то!.. Повскакали с топчанов-нар кто в чем был, высыпали на волю и ахнули: в полнеба полыхает живое зарево, разливается в небе исполинской силы жар. В страхе осознали: вон что, вулкан пробудился. Взметенное огнем, высоко клубилось облако пепла. А снеговые склоны вулкана блестят серебром, никак, всей массой снегов текут книзу. Зрелище, чего говорить, дивное, только не быть бы худу.

Скоро с ветром от того жерла принесло противный, кислотно-удушливый запах. Кто-то даже изрек: «Будто овцу с шерстью припалило».

На пятые сутки с той тревожной ночи огонь вдруг просел, пламя снаружи сделалось невидимым, а в облаках над тем местом по-прежнему жаром плавилось небо. А утром, в самую рань, к избам подкатили чьи-то упряжки. Правда, их приметили еще раньше, когда они, каждая своим веерком собак, скатывались склоном сопки. Потом на какое-то время запропали, видать, спустились в распадок, долгонько не показывались. И вот с близкого склона вихрем принеслись к избам. Свои собаки, какие тут прижились, с хозяйским злым лаем кинулись в бой на запыхавшиеся упряжки. Вскинулся шум, крики, руготня. Кто такие, откуда, чьи упряжки?! Нарты застопорили, собак разняли. Глядь, а это, в меховых сапогах, в малицах, как заправские камчадалы, прикатили из Большерецка ссаженные с корабля — адъюнкт Штеллер да профессор астрономии де ла Кройер.

— Батюшки! Кого мы видим!.. Наука во весь свой рост!

— А вы думали!.. Вы думали, так и уйдете без нас. Не тут-то было. Мы тоже хотим в Америку попасть.

С ними прикатил Степан Крашенинников, как его все звали между собой — Крашенька! Он тоже в малице, в меховой обутке. Его многие превосходно знали еще по Сибири. Он там уже прослыл отважным путешественником: сколько земли обегал, оплавал в лодках сибирскими реками. Этот малый с царем в головушке. А сам ростом не велик, в плечах узенек, в глазах, в скулах есть что-то татарское. Видать, и в его роду когда-то подмешана татарская кровь. Он родом-то солдатский сын.

Елагин — тот сразу Степана в охапку.

— Степка! Крашенька. Душа моя разлюбезная, ты-то откуда взялся?

— Так как же, Ванюша! Я ведь тут вот уже третий год, в Камчатке-то, кочую.


…Беринг в окошко переполох на воле увидел, шум, грай расслышал, странно отчего-то взволновался, вышел на крыльцо глянуть, кого там бог послал, чьи упряжки, с чего такая восторженная радость. Одет он был по-домашнему: в вязаной кофте, в мягких меховых пимах, вышел на крыльцо, похмурился на свет дня, пригляделся к народу, наконец признал своих старых знакомцев — вон это кого принесло. «Ну, ну», — усмехнулся, воротился в избу. По пути прислуживающему солдату сказал:

— Призовешь их ко мне! Этих, новоприбывших.

Чириков — тот хотя и не был зван — тоже пошел следом, поглядеть, послушать, что за встреча случится, какой разговор произойдет.

Трое прибывших вломились в избу командора в малицах, тут же у порога, не успев поздороваться, они принялись стягивать с плеч меховые одежды, побросали их комками на пол. Степан — тот правда не рискнул при командоре разоблачаться, остался у порога в меховой справе. Вот теперь увиделись в натуре: оба посланца науки обросли бородами, забронзовели с камчатских ветров, глазаблестят возбужденно, вроде даже окрепли в дорогах.

— Ну, проходите!.. Проходите, когда так, — мягко, добродушно, по-отцовски приветливо сказал Беринг. — Давненько вас не видал. Сказывайте, чем там земля жива.

— О! Феноменален! Феноменален семель! — загремел голос Штеллера. — Поискать второй такой семель. Не могу выразить вам, как я доволен этим путешествием. Ах, какой дивный семель Камчатка. Просто — чудо! И вот вы знаете, она такой мне в снах снилась, — перешел он на немецкий язык. — Господин капитан-командор, вы даже не представляете, какую радость нам доставили. Ведь вот я вам чистосердечно скажу — я свободно мог остаться в партии академика Гмелина или еще того проще — прибиться к Миллеру, а я — как чувствовал, душа мне подсказывала — прикатил в Охотск. Я верил, верил, что мне суждено повстречаться с неким феноменом. В ней же, в Камчатке этой, бог мой, какие в ней чудесные леса, горы, горячие реки на склонах снеговых гор. Для моей, лично для моей души — это все упоение. Я готов хоть навсегда тут поселиться. И никаких больше других городов-земель мне не надо!..

Пока Штеллер в запале красноречия выкрикивал свои восторги, Беринг той минутой впервые так-то внятно почувствовал непритворный его восторг. Поначалу-то впечатление о Штеллере сложилось у него плохое, тогда, при первой их встрече в Охотске. Для людей у него существовала своя мерка достоинств — флотская, кто что умеет творить вещное, практическое: кто топором умеет орудовать, кто узлы-петли морские вязать, кто паруса ставить, кто пеленги брать. А этот на что пригоден? Будет лепестки-травки собирать. Подходящее, очень подходящее ремесло для такого молодца. Ему камни впору кулаками дробить, а он, видите ли, травки будет собирать. Мудры, мудры эти петербургские академики. Страсть какие умники. К Берингу, стало быть, можно спихнуть любого. А вот теперь в душе, в мыслях, вдруг все как бы сменилось от восторженных слов, от этой непритворной радости Штеллера.

Сидел он на лавке спиной к стене, чуть облокотись рукой о край стола, широко, плотно, даже властелином сидел. Взмахом руки прервал бурную речь Штеллера.

— Это что!.. — сказал командор. — Много ль вы там проскочили-то, считай, всего ничего. Ты Камчатку, можно сказать, еще не видывал. Вот поживешь в ней, вот в верховьях реки Камчатки побываешь, долины, бухты, заливы всякие, ключи кипучие увидишь, вот тогда ты еще не так возрадуешься! А господин де ла Кройер как себя чувствует?

— О, превосходно, превосходно! — отозвался тот с обычным своим легкомыслием. — Вы нам доставили приятную прогулку. Мышцам-мышцам! Большое удовольствие, — подвигал вверх-вниз энергично руками.

Беринг не стерпел, на его движения рассмеялся.

— Ну вот, видите! Значит, все по пословице… Кому тайга каторга — кому она дом родной.

Степан и Чириков хотели было уйти, но тут опять забурлил разговором Штеллер.

— Мы с чего так торопились-то к вам: говорят, у вас тут поблизости вулкан пробудился. Как же такое, думаю, не увидать, не побывать возле него.

— Так, было такое, — сказал, оживившись, командор. — Он и по сию пору еще не успокоился. На всю округу дышит. Радость в том невелика. С его пробуждением может ведь и землю тряхнуть.

— Завтра, завтра же надо там побывать!

— Где это? — насторожился Беринг. — На вулкане? С какой же стати. Я вам того не дозволяю.

— Господин командор, а почему? — изумился, оцепенел в своем непонимании Штеллер. — Это же редкий случай! А для науки это случай исключительный. Необычайно интересно за всем проследить…

— Так вот с этой печки я вас ссаживаю, — строго сказал Беринг. — И предупреждаю: нечего там делать. Вы посланы в дальнюю дорогу со мной плыть, а не по камчатским вулканам лазать!

— Да, но вулкан-то здесь рядом! На наших глазах творится извержение. Извержение, — пропел он. — А мы, будто сослепу, ничего не видим. Да мне в Академии никогда того не простят, если я не побываю вблизи. За такое с науки по всем статьям спрашивается. И справедливо, справедливо спрашивается! На то она и зовется наукой.

— Господин Штеллер! Прошу вас не горячиться. И еще раз повторяю, нечего там, на вулкане, делать. Вот от порога своей избы наблюдайте хоть круглые сутки. Вы посланы в дальнюю дорогу. Посланы в мое распоряжение. Тут и без вас вот студент Крашенинников Степан все что надо высмотрит. Пусть он лезет. Так что я прошу вас — будьте благоразумны. Хорошо, господа, ступайте, отдыхайте с дороги. На свободе мы еще побеседуем.

Чириков и Крашенинников так и не произнесли ни единого слова. Чириков, тот не слишком явно, а все же внимательно, цепко приглядывался к своему будущему спутнику — профессору астрономии де ла Кройеру. Уже здесь, в Камчатке, командор объявил, что именно его, астронома, он определил на «Святого Павла». Хотел было взять к себе на корабль обоих, но потом передумал. Прежде Чириков был к нему решительно равнодушен, теперь же с запозданием пристально зорок.

Вышли на снежок, на волю. Едва спустились с крыльца, Штеллер весь взбеленился, закипел, заклокотал словами:

— Кукиш! Фигу ему с маслом! Ничего подобного! Так у нас не поступают. Пусть он сам киснет в избе. Завтра же подымусь на вулкан. Да мне такое равнодушие никто не простит! Был рядом, видел огнедышащий вулкан и даже не попытался приблизиться. Где такое видано, что вы!..

— Господин Штеллер. Вы только не горячитесь, — сказал теперь уже и Чириков. — Командор за неповиновение может списать вас с корабля. Спишет, и все тут. Вас спишет — возьмет Крашенинникова.

— Меня? Спишет?! Алексей Ильич, не посмеет. Я послан в путь Академией. Он что у вас, выше самого Сената?

Чириков слегка усмехнулся.

— Воля ваша, конечно, — сказал уже дружески.

— Алексей Ильич, это совершенно невозможно! Сама ваша императрица Анна Иоанновна — и та не смогла бы мне сейчас такое воспретить! Пойду и слушать его не буду.

— Ну тогда мне остается пожелать вам успеха!

Через какие-то полчаса флотско-солдатско-плотницкий барак гремел хохотом: «Протопопов лекарь ладится лезть на вулкан! Люди добрые, помогите, остановите, а то скончаюсь от колик. Уморил!» А между тем сборы затеялись. Сборы всех взбудоражили. Степан Крашенинников, тот был во всем на сей раз согласен с самозваным «академиком», туда-сюда носился по людям, раздобывая в дорогу одно да другое. Ни в первый, ни во второй день со сборами они не управились, а вот на третий, когда все еще спали, они на двух упряжках утекли в сопки. Пробудились — Штеллера нет, Крашенинникова нет: понеслись обследовать вулкан. Тогда настроение в бараке переменилось: лекарь-то он лекарь, это верно, а видать — мужик не промах, жох мужик этот Георг Штеллер!


Глава восьмая
Ковш, где стоят корабли, воистину сосуд с зачерпнутой по края чистой, хрустального блеска, влагой. Вблизи все светится лазорево, а на отдалении цвет воды переменяется, переходит в густую синь-синеву. От самой бухты ковш отделяет сопка. Ее уже окрестили сопкой Любви. Может, за курчавый березняк, за веселые склоны. Кто знает, с чего да как прилепляются такие прозвания. Здешняя бухта еще и реку напоминает — широкую полноводную реку. Если глядеть из окон избы налево — там океан. И кто в той стихии очутился — тот уже скиталец. «Скоро, теперь скоротечно скоро, и самому приведется стать таким скитальцем», — оглядев дали, подумал Беринг.

Всякий раз так, захочется отдохнуть от надоевших стен, поглядишь в окошки, распознаешь, что творится на воле, и поволочет облаком думы на все четыре стороны: не унять, не смирить их. Что делать со своей головой, хоть в печку прячь. Так ведь и там не успокоишь. Бывает, в глухоте одеяла домогают те же неотвязные думы. Вот, слава богу, упряжки с провиантом с Большерецка на днях прибыли, забота о них с души свалилась. Еще бы дождаться с Охотска бот, хотя в общем-то и не обязательно, то, что бот доставит, — все впрок, будет дожидаться возвращения кораблей с дороги. Смотря что привезет, конечно, может, кое-что и перегрузится на корабли. На них теперь все охвачены горячкой сборов: туда-сюда рыскают лодки, пустились в стук-звон топоры, пилы, молоты конопатчиков. Чего говорить — с Охотска уйти пришлось до срока. Как ни долги были сборы, а все же кое-что довершить не успели.

И вдруг, пружиной из-под запора, вскочит на ум давний, так и не решенный по сию пору для себя вопрос: «Так как же такое случилось, с чего взялось все, отчего на тебя пал выбор, отчего именно Ты — Беринг — очутился в этой крестовой дороге?!» И все как оцепенеет в душе — не понять, не ответить. Ведь поводов никаких к тому не подавал. И в помышлениях ничего подобного не держал. Что это, бич или дар судьбы?! Как, с чего такое взялось? Не понять, не ответить.

Где-то там, отсюда глядеть, так и мыслью не дотянуться, в западной стороне, на Ютландском полуострове, в местечке Хорсенсе, народился малец, рос, тянулся к свету, набирался сил. Подрос, стал подумывать, куда бы по бедности определиться. В ту пору в тех краях все мальчишки охвачены были одной страстью — попасть на корабль, повидать чужедальние страны. Их множество бывало, отчаянных голов, в любом портовом местечке. Вот и сам он набрался сил, наслушался всяких россказней про далекие земли, пообвык к портовой жизни, к кораблям — и сделался матросом. Парни того возраста, что волки, стаями кидались на любой корабль, лишь бы испытать себя стихией волны да ветров. Ну вот и сам сунулся в такое плавание. В Амстердаме дело случилось… Куда-то шли на голландском судне, шли долго, жары, качки натерпелись. Была ли то Ост-Индия — теперь тех земель и не вспомнить, давно заволокло снами то первое плавание. Но звук о нем, само прозвание — Ост-Индия — весьма потом пригодилось, когда в Амстердам явился высокознатный вербовщик от русского царя и его именем стал набирать моряков на службу в российский флот. В числе таких завербованных попал в Россию. Погнался за удачей. Приезжим из разных стран людям в России, бывало, сказочно везло. Сам царь Петр иноземцам потрафлял, службу их ценил. Вот и погнался за такой удачей. Но только удачи никакой не случилось. Долго тянул лямку каботажного моряка, получил звание мичмана, а в командование — лохань под рваными парусами, на ней вот и плавал от берегов Невы к острову Котлину, к новостроящемуся Кроншлоту. Все тягал туда тес, камень, бревна, песок. Нудная, грязная работа. Только потом, когда затеялась война против турок, потребовались моряки на фрегаты, вот тогда попал на боевой корабль, прошел на нем службы от подштурмана до капитана. Но в общем-то, можно считать так: на службе в русском флоте никакого везения не случилось. Кому чины-звания, кому награды, а Беринг с чего-то не в чести. Ну вот и обозлился, подал прошение об отставке. О чем думал? А всякое думалось? Отчасти хотелось показать характер, независимость свою, думалось еще и так: все ж таки рапорт заставит обратить внимание — человек теперь почти двадцать годов прослужил на флоте и еле-еле удостоился капитана. Думалось, обратят внимание на решимость. Ни тут-то было! Паспорт без разговоров выдали, прогонные отсчитали, будьте здоровы, господин Беринг, желаем вам удачи в Датском королевстве. Вот и сел на мель. Что делать? В Дании-то делать решительно нечего, там ни кола, ни двора. Да там, как и всюду, не очень-то неудачников привечают. В чинах, с наградами явишься, еще куда ни шло, а в малом-то звании, без единой наградной пуговички, без прижитого состояния — кому ты нужен в той же Дании. Вот и сел в лужу. Думы охватили тяжелей некуда. Пришлось гордыню смирить, пришлось пуститься в унизительные просьбы: верните на флот. А чем козырнуть? Козырял в прошениях единственно тем, что вот в боевых походах бывал, в Ост-Индию плавал. Мол, много ли у вас моряков, кто в Ост-Индию плавал? Потом-то сказывали — в Адмиралтействе над тем потешались, мол, вот он — второй Колон сыскался. Почти три года тянулось голодное, бедственное мытарство. Сколько прошений этих подал — не счесть. А слова-то в них одни, слова те же самые: верните на флот, готов служить кем угодно, где угодно. В августе 1724 года наконец вернули опять на корабль, а в декабре с него сняли! Вызвали в Адмиралтейство и объявляют:

— Капитан Беринг, сдайте командование фрегатом, вы отправляетесь в Сибирь!

Ясно. Все ясней стеклышка. Сам в прошениях писал, готов служить где угодно. В России всегда так делалось: тот, кто не угоден властям в Петербурге, — потрудись, проветрись в Сибири. Так, только так все воспринялось. Подумалось, может, там придется лес отбирать для кораблей. Но тут вдруг выясняется несказанное: посылают не лес заготовлять, не на фрегате там служить, а посылают в экспедицию — приказано самому строить где-то там бот и на том вот боте плыть черт знает куда, искать некий пролив между Азийским материком и вроде, по слухам, подступающей в той широте Америкой. Рот — вытянулся! Ничего подобного ни сном ни духом не предполагал. На уме-то такого никогда не бывало. Хотелось простого: служить на боевом корабле, дослужиться до приличного звания и уйти с честью в отставку, вот и все. Но тут скоро выяснилось еще более дивное: оказывается, имена трех главных участников экспедиции: Беринга, Шпанберга, Чирикова — утвердил сам царь Петр. А затея эта ничья-нибудь, а именно его, личная затея. Удивишься? Было с чего. Честь велика. Но ведь тут же и другое возникло в мыслях: а с чего же Петру-то стало известно его имя, имя Витуса Беринга, уж не с тех ли прошений?

Так-то, повелением российского самодержца в том 1724 году из капитана боевого фрегата обратился в сухопутного, а потом и в морского скитальца. Сказать, что был осчастливлен назначением, нет, сказать такое нельзя — в душе крепко скорбел, сильно тому обстоятельству печалился. А в январе следующего года — январь тут был рядышком — царь Петр скончался. В Адмиралтействе показали его посмертный наказ, собственноручно им написанный, в нем подтверждалось все то, что уже на словах было известно: ехать, пробираться через Сибирь аж до самой Камчатки, строить там бот, оттуда плыть на норд, выяснить, сошлась ли там берегами Азия с Америкой, и — как у Петра написано, — «поставя на карту, приезжать сюды». Никто этого повеления нарушить не посмел, пришлось срочно собираться в дорогу. И пять лет, без малого пять лет, прошли в скитаниях, через Сибирь обозами, в Камчатку водой, опять упряжными собаками, с обозами посуху через Камчатку, потом дикая, дичайшая, стройка в Нижнем Камчатске, потом, наконец, само это плавание. В Адмиралтейств-коллегии результатами остались недовольны. На Беринга стали смотреть косо, кисло: не сумел, не справился, пролив не вызнал. Теперь уже хотелось окончательно истребовать подорожную: «Верните мой паспорт, господа хорошие, и плавайте там сами. По моему убеждению, пролив там наличествует, заворот берега я видел, похоже по всему, попадать в Колыму водой можно, а ежели сомневаетесь, посылайте других лиц». Казалось-бы, вот и весь разговор. Конечно, потом пришлось кое-что написать в свое оправдание, оправдаться надо было за многое, пришлось написать те слова, что, мол, если желаете, готов еще раз поехать в те края, сплавать в те широты. Но ведь это писалось для успокоения, чтобы хоть чуть рассеять их сомнения да чтобы снять с себя обвинения и недовольство. Все же, как ни недовольны были, в чине подняли, вручили тысячу рублей наградных. Тем бы и успокоиться делу! Нет, ничто не успокоилось. В том-то вот и видится жребий судьбы.

К возвращению из экспедиции битва за русский престол стихла, на царствование взошла Петрова племянница — Анна. Царствовать бы ей тихо, смирно, без дядиного шума, грохота. Нет, видать, для тех, кто возносится так высоко, тихая жизнь заказана. Не по нутру им тихая жизнь. Хочется сразу утвердить себя на века в истории. Вот и при Анне такое случилось. Кто-то, видать, ее надоумил, сама бы она, пожалуй, такое не вздумала. И затеялось совсем невероятное, куда как превосходящее все то, о чем написал в своем наказе Петр. Экспедицию размахнули от Архангельска аж до Камчатки, по всему побережью Сибири. И вдруг опять всплыл на поверхность тот малец, урожденный на Ютландском полуострове, в местечке Хорсенсе. С чего же на этот-то раз? Вы ж им остались недовольны. Так, может, оставить его в покое, он же не Магеллан, не Колон. Да он и не мечтал никогда о таких путешествиях. Оставьте вы Беринга-то в покое. У вас же адмиралов полно. Все ученые, все знатные географы. Нет, не тут-то было. Пусть все возглавит Беринг. Вероятно, все делалось уже по-заведенному: «В тех краях бывал?» — небось спросила Анна. Ответили: «Как не бывать — бывал. Пять годов там пробыл». — «Как надо наказ Петра не исполнил?» Ответили: «Да вот, выходит, так, как повелено было, как надо — не исполнил». — «Края те знает?» Ответили: «Теперь, поди, знает». — «Ну так вот, пущай они снова и отправляются в дорогу: тот самый Беринг, Чириков, Шпанберг. Передайте им, чтоб на сей раз без окончательных результатов домой не возвращались». Так вот, что это — судьба или не судьба? Конечно, она, злодейка.

И вот он на глазах новый исход: земные дороги пройдены, надо собирать кости в морскую дорогу. Куда, зачем, для какой надобности туда тянуться? Вопрос не пустой и не так чтобы прост. У России и без того земли — задавись. Она не Дания. Так к чему же ей еще какой-то прикуп? Не выведан, видите ли, тот угол на востоке. Хорошо, справедливо сказано — не выведан. Положить на карту те широты полагается? Справедливо подмечено — полагается. Для общего просвещения? Все верно. Но ведь вот верно и другое. В кармане с той поры хранится инструкция, а в ней повеливается: все усмотренные земли, если они никому там пока что не принадлежат, немедля объявить российской собственностью, взять их под Российскую корону. Вот ведь так и сказано в инструкции: «К государственной пользе и умножению нашего интереса». А что все это выражает, как не непомерную алчность. Разве вот поймут когда те матросы, плотники, солдаты, что призваны они сюда заодно вместе с Берингом, с Чириковым послужить непомерной алчности! Вот о чем думы-то набегают.

В бытность в Сибири, пока там жили одним, сообществом, академик Миллер, да академик Гмелин, да академик Фишер, да астроном де ла Кройер на эту тему много раз толковали. В тех разговорах всегда изумлялись вслух, до чего же повезло на веку России, какие тут у нее немереные концы земли, сколько тут у природы понапрятано богатств: лесов, рыбы, золота, зверя всякого. Завидная, счастливая судьба у народа. Вот только чуть вдохнуть в народ просвещения — о чем и пекся Петр-то — и не сыскать будет на свете страны благодатнее России. Все-то, все у нее есть. В такой стране быть ей сыном великое счастье. С другой земли человеку служить в ней интересно. Но пока что чужеземцу служить в ней невероятно трудно. Народ по окраинам дикий, своенравный, шалый народ. Вот отчего и обидно, насквозь прожигает сердце обидой, что те мундирные мухоморы в Петербурге будто не понимают, что тут за край, легко ли тут в эдакой глуши, при бездорожье, неустроенности всякой, за тридевять земель от городов, впрямь что у чертей на куличках — легко ли тут построить корабли! В Охотск всякое бревно надо было приплавить издалека, всякую корабельную скобу и гвоздь отковать на месте, уголь для кузниц и смолу на просмолку кораблей надо было доставить с Камчатки, лен, пеньку — притянуть в тюках с полевых губерний, провианта дождаться, чтобы людей не поморить с голода, пушки, ядра где-то надо было изготовить, мачты выделать, парусину пошить. А они, нетерпеливые, остуженные души, пишут: ты, мол, там барствуешь, живешь в собственное наслажденье и, мол, не чешешься с плаванием. Дурни, набитые мякиной, старые дурни. Ведь вот после этой проклятой майской депеши сколько ночей не сомкнул глаз, внутри все изболелось. И так-то измучен, изглодан заботами, а они еще стригут тебя овечьими ножницами, прихватывая живой кожи. Теперь вот после всей дороги, после всех мучений с этими кораблями — не плыть полагалось бы, а полагалось бы слечь пластом под надзор лекаря.

Иногда он все же утихал оскорбленной душой, принимался заново пролистывать, в уме страницы прожитой жизни, примиренным чувством пробегал по лестнице скатившихся лет и тогда отчасти себе признавался: пожалуй, да, с плаванием дело чересчур, даже слишком, затянулось. Можно, можно было все ускорить. Можно было и первостроеными кораблями сходить. Восемь лет — не восемь месяцев. Теперь вот идет девятый, корабли пока что у своих берегов. А и власти у него в Сибири было много: одно-то время вся и все ему покорялись — от губернатора до смотрителей тюрем, можно было людей, тягло, лошадей, лодки, собак, все такое истребовать, и сам лес-то можно было чуть что не на плечах наносить в Охотск. Но что-то не особенно торопилась душа. Все чего-то подумывалось, чего-то ждалось, может, там, наверху, что переменится, и все это дело само собой прекратится. Ан нет. Оттуда погоняют, погоняют, погоняют, что называется, в три шеи погоняют. На что им сдалась эта Америка или та же Земля да Гамы — непонятно, неуяснимо. Сам, конечно, не сегодня родился, слава богу, шестьдесят годов прожиты, кое-что на веку читано, кое о чем слыхано: и про великие открытия, и про мореплавателей отважных слыхано. Но только в глубине-то души, в тайниках своих дум, примеряя свою судьбу к ним, к тем великим, всегда бывал смущен выпавшей на веку ролью такого мореплавателя, ибо ничем из их идей не был одержим, ни гордыней их, никогда не вынашивал в себе их устремлений. Так что это такое — крест, жребий, наказание Немезиды или повеление и выбор самого господа бога? Вот этого отчетливо он не знал, тем мучился, не мог взять в толк: отчего же именно его, в этой обширной стране, при множестве знатных, гораздо более, чем он образованных моряков, моряков в высоких рангах, — его, заурядного флотского служаку судьба избрала в такого рода мореплаватели — в открыватели земель? Почему его-то, а никого другого? Пугал сей неисповедимый жребий судьбы. Только теперь-то он окончательно был ею покорен и в молитвах своих изготовлен к дороге. Так тому и быть. От судьбы, говорят, ни в каких потаенных углах не отсидишься.


Часть вторая

Глава первая
Четвертого мая Беринг призвал офицеров на консилиум. Словечко это в устах его было фаворитным. Время от времени он любил кое-что обсудить коллективно. Из офицеров, бывших с ним теперь в Камчатке, никто так-то часто и так бесплодно не кипел на этих консилиумах, как Чириков. Но, выслушав всех, Беринг чаще всего предпочитал употребить власть. Именно так когда-то случилось и на «Святом Гаврииле» в северо-западных широтах: тогда тоже был созван консилиум, обсуждалось все горячо, но ни одному прозвучавшему слову командор не внял, а поступил по-своему. Прислушайся он к голосу того же Чирикова, уже в тех днях, в двадцать восьмом году, случилось бы открытие: если не вся истина, то большая часть истины о тех широтах, о противолежащей за проливом земле отворилась бы. Но то в прошлом, теперь уже в далеком прошлом, так что отряхнем с души прах пережитого.

Нынче консилиуму предстояло быть особенным: скоро экипажи разойдутся по кораблям, и тогда не вдруг посоветуешься, не посидишь рядком на одной лавке. Трепетность минуты осознали, исходность момента ощущали сердцами.

Перетряхнули форменную одежду, навели лоск на пуговках, явились в избу командора «при параде» — справные, чистые, моложаво-бравые. Командор сам был в полной форме, только что без треуголки. Поднялся вошедшим навстречу, каждому крепким жимком пожал руку. Со взгляда на них по сердцу резанула зависть — до чего они все молоды, хороши собой, красавцы, будто и не бывало ни у которого за плечами никаких испытаний. И как это нередко бывает с чувствами, вдруг и сам себе вспомнился таким же молодым да бравым, когда, будучи новоиспеченным российским мичманом, на всякой там мелкой посудке тягал по Балтике в строящийся Кроншлот доски, тес, камень, песок, бревна, шлепал туда-сюда под залатанным паруском, и все было нипочем, любая работа всласть. От набежавшего на ум случайного воспоминания командор взбодрился духом, приветливо, снисходительно улыбнулся всем, широким жестом хозяина призвал к столу.

— Проходите, господа, рассаживайтесь, где кому удобней!

С первого вздоха почувствовали запах какой-то сдобы, печенья, что ли, или булочек домашней выпечки. Удивились, переглянулись с загадочной хитринкой: не угостить ли чем командор собрался. Стали рассаживаться. Изба была во всем знакома: к столу с продольной стороны нынче приставлена еще одна лавка, а две другие тянутся вдоль простенков. С краю стола лежала картонка с монограммой — серебристым вензелем, пожалуй, не командору принадлежащим, потому как в вензеле затейливо сплетались буквы: А, М, Р.

Штурман Андреян Эзельберг сразу протиснулся в передний угол, Свен Ваксель сел с ним рядышком, Чириков углядел — не занято его, «Алексеево», место с торцовой стороны от окна — тут и устроился, а на приставной лавке уселись рядком: Елагин, Плаутин, Дементьев, Чихачев, против них сели спиной к стене Сафрон Хитров, профессор астрономии Делиль де ла Кройер, с ними в ряду теперь сидели Ваксель и Эзельберг. Все знали — командор велел воздержаться, не приглашать на консилиум адъюнкта Академии Георга Штеллера. Так же как и опального офицера Овцына. Между тем нынче-то можно было бы пренебречь опалой — Овцын вот как может сгодиться в дороге за полноценного штурмана: среди северных льдов плавал человек. Чириков в душе был обижен за Овцына, пытался говорить о нем с командором, но тот еще вчера изрек: «Нижним чинам тут пока нечего делать».

Командор опустился в свое кресло (он так с ним и путешествует) вальяжно, с локтями навалился на стол, скомкал в руках красный, как огонь, платок. У него всегда бывали именно такие — из китайской камки, а то и шелка.

Длилось выжидательное молчание.

Вот он освободился от набежавшей на брови хмурости, пытливо прошелся взглядом, но лицам. Удивительным свойством обладает память, наиудивительнейшим: все-то она отмечает, и совокупно и расчлененно; стоило поглядеть на людей и мгновенно пришло на ум что-то свое, единственное о каждом. О Сафроне Хитрове отчего-то подумалось: «А ведь он как раз вышел характером в фамилию — хитер, как бес»; о де ла Кройере: «Вот уж кто лишний, так лишний в эту дорогу, ишь каким раздутым петухом сидит»; про Чирикова тут же вспомнилось: «Вот вы в прошедшем году, Алексей Ильич, просили у меня бригантинку — проведать широты по-за Чукотским мысом. Было такое, верно. На тот раз я вам в бригантинке отказал — ни к чему совсем был бы тот ваш поход. А вот теперь, извольте». И так-то о каждом подумалось. Успокоился на лице Ивана Елагина: тот сидел с веселым блеском в глазах, будто хватанул чарку, краснощекий, налитой соками жизни, скуласт, ноздреват, крепок. «Пожалуй, зря его не забрал на свой корабль», — пронеслось в голове. Но теперь размышлять о том поздно, все расписаны.

— Господа офицеры, думаю, вы догадались на кой предмет позваны, — сказал командор, продолжая комкать в пальцах платок. — На новый консилиум соберемся теперь не скоро. Настало время выходить с гавани, отправляться в свою дорогу. Дорога предстоит нам немалая. Дай бог, ежели все будет благополучно — воротимся к сентябрю, а то, может статься, и в октябре. Лучше, лучше бы, конечно, до осенних штормов воротиться в Камчатку. Так вот и давайте сообща оглядим предстоящий нам путь!..

Неторопливо, подыскивая слова, он стал развивать свою мысль: напомнил прежде всего об инструкции, выданной ему на руки и утвержденной Сенатом, напомнил о главных ее параграфах и о решающем требовании: по выходе из здешней гавани направляться курсом на восток — юго-восток, следовать неизменно этим курсом до сорок пятого — сорок шестого градуса северной широты. В той широте, по убеждению петербургских географов, непременно должна повстречаться некая невыведанная Большая Земля. По дошедшим сведениям та земля когда-то была усмотрена неким мореплавателем Жуаном да Гамой. Но усмотрена, как видно, была без всяких к тому последствий, вполне допустимо думать, даже с далекого расстояния. Сведения о ней скудны, расплывчаты: то ли она часть материка, то ли — остров. Никто толком не знает и того, куда она простерлась. Нельзя поручиться и за то, что она часть Американского материка. Так же самое нельзя с уверенностью утверждать, что она никакому государству не принадлежит. Как знать, возможно, она охраняется пушками. Так что при подходе к той земле надо будет проявить осторожность, а то с простоты можно напороться на чужие жерла. Ежели она остров — то, как нам рекомендовано, придется ее обойти, сколько возможно, и положить на карту. Вероятно, придется сделать там высадку. А при высадке надо будет установить знак о принадлежности земли той России…

Все сидели в глубоком затаенном молчании: ни только что слухом — сердцами впитывали каждое произнесенное слово. В словах-то этих — твоя судьба. Между тем дивную ту сказку про португальского мореплавателя Жуана да Гаму они уже не раз слышали. А за годы пребывания в Сибири успели в ней разочароваться. Она-то и бывала предметом их потехи, когда в застолье офицерском вспоминалась «богоданная сорок пятая широта». Но теперь все шутовское-шутейное было не к месту. Командор без шуток призывал их навестить ту самую дагамовскую землицу. А земля ведь, известно, слухами полнится. Так вот с каких-то пор, уже здесь, в Сибири, в душу крепко запало сомнение: не поспешили ли петербургские географы объявить землю ту сущей. А не миф ли она?!

Командор был чуток — по глазам уловил в их сердцах смятение, еще и ухмылочку кой у кого на губах подметил, поспешил всех успокоить:

— Думаю, — сказал он, — сведения о земле Жуана да Гамы взяты не с потолка, они, видать, добыты из каких-то тайных источников. Не напрасно в Петербурге предупреждали: при подходе к той земле быть особенно осторожными. Может, она является продолжением Калифорнии. Может, она кому-то принадлежит: не испанцам, так голландцам. А то и англичанам. Время сейчас такое, государство от государства свои открытия притаивают в секрете. Мало открыть да положить на карту — надо еще суметь уберечь обретенное. Так что пренебрегать предупреждением нам не следует, Идем в незнакомые воды. Вот и давайте, говорю, оглядим свою дорогу. Нам рекомендовано, побывав в той широте, Землю да Гамы оставить и отправляться на восток — северо-восток. А ежели там усмотрим берега матерой земли, то и вовсе следовать на северо-запад, чтобы выскочить к своему азийскому берегу, в те самые широты, где мы с Алексеем Ильчом бывали.

Он умолк, стиснул в кулаке платок: сквозь мясистые пальцы ровно бы просочился огонь. За столом воцарилось гробовое молчание. Командор опять встревожился.

— Вы можете курить, господа! — сказал. — Пожалуйста, курите, нонче такой день. Дым не сор, веником выметать не надо, сам уйдет.

Он достал из кармана табакерку, слегка поторкал в ноздри душистой пыльцы.

За столом оживились: зашарили по карманам кисеты да табакерки. Чириков шмякнул на стол кожаный кисет, раздернул тесемку; окунул в кисет трубку. При этом усы на лице зло встопорщились. Не раскуривая трубки, вскинул на командора жесткий взгляд, с укором сказал:

— Не понимаю! Я не могу взять в толк, пошто нам непременно надо идти на юго-восток! К чему такое?! Мы же напрасно потеряем драгоценное время. А дни для нас дороги. У нас всего на кораблях в обрез: воды, провианта. Проищем Землю Гамы — проглядим Америку. А ведь не Гама нужен-то нам, а важно узнать главное — как далеко с запада, каким изворотом подступает с тех далей к нам Америка. Вот что для нас самое важное.

— Так разве я что упустил, — приудивился, с усмешкой сказал командор и решительно взял из-под локтя картонку с монограммой, откинул крышку, сказал:

— Могу, пожалуйста, если желаете, для верности прочесть инструкцию. В ней сказано все то самое. Вот ее слова: «направляясь из здешней гавани, идти наперед курсом зюйд — остен-остен и итить оным румбом до сорок шестого градуса северной широты». Разве я чего напутал? — сказав, пожевал улыбочку.

— Тогда вы все же не понимаете моей мысли, — ответил Чириков. — То, что в инструкции написано, я отлично помню. До запятых все в ней помню, но когда она писалась, эта инструкция? Почти девять, даже десять, годов тому назад. А за эти годы многое просветлело. В тех сорок пятых широтах побывали наши корабли. К чему же мы будем еще раз искать не существующее?!

 — Ах, вот вы о чем! — сказал командор, усмехнувшись. — Отвечу. Вам, а следовательно, и всем остальным отвечу: для меня это очень слабое утешение — те наши корабли, если вы имеете в виду поход Шпанберга да Вальтона. Их сообщениям довериться я никак не могу. Они не слишком добросовестно исполнили то, что им было поведено. По сию пору я толком не знаю, так и не смог разобраться по их отчетам, где они там плавали. Вроде бы к японскому острову подходили. И это все, что я мог понять. А в остальном в их отчетах сплошная неразбериха. А я хочу удостовериться во всем собственными глазами, к тому же в вашем присутствии, есть ли там эта Земля да Гамы, или она кому-то приснилась. Вот тогда совесть моя будет чиста.

Чириков мгновенно отозвался:

— Какая дорогая проверка чужим снам! Не знаю, господин командор, лично я с их рассказов понял все несколько иначе. Мне думается, они как раз побывали в той широте. В этом-то и состояло своеволие Шпанберга. Он хотел посетить эти воды пораньше нашего с вами похода. И что же?.. Никакой там земли не сыскалось. А кроме того, для нас теперь не секрет и другое: на северо-запад, где мы с вами бывали, сходили другие люди. Я не помню в точности кто пофамильно, кто-то из группы капитана Прилуцкого. Но точно известно, они там были. Подходили к Большой Земле за проливом, шли сколько-то миль вдоль ее берегов. Шли в параллель материковой земле. Вот ее-то нам, и надо найти, именно ту самую землю, только найти с восточной стороны. А найдем ту землю — значит, и к проливу, и к Чукотскому мысу выберемся.

Боль обиды кольнула душу командора: «Вот и этот норовит поддеть меня укором. Он, видите ли, забыл, не знает, кто там бывал. Отлично вы все помните, Алексей Ильич: и фамилию Федорова, и Гвоздева. Вам угодно уязвить Беринга, что он, дескать, плохой моряк. Хорошо, пусть будет по-вашему, — подумал он. — А сделаем все же, как я решил».

— Я и прежде держался того мнения, — говорил Чириков. — Вы о том знаете. Еще до нашего отъезда из Петербурга, еще тогда я доказывал, что для получения американских берегов нам вовсе ни к чему тянуться на юг к кокосовым пальмам. Между прочим, убежден, и в северо-восточных широтах климата будет неплохая. Даже очень неплохая…

Сдержав раздражение, командор только сказал:

— Алексей Ильич, вы слишком далеко залетаете в мыслях. Пророчествовать не будем. Погодите рассуждать про климату. Неизвестно, чем эта климата к нам повернется. Да, помню, совершенно справедливо, вы и тогда держались особого мнения. Но только из ваших замечаний далеко не все было принято. Да и суть сегодня не в том, кто да каких мнений держался в прошлом. Вот вы посудите сами: могу ли я сейчас своей волей изменить инструкцию? Утвержденную кем? Правительствующим Сенатом! Да хотя бы и с общего нашего согласия. Нет, такого шага я сделать не могу.

Мысли метались, как в западне: все было верно — и то и другое верно. В душе все были согласны с Чириковым, призывающим направить корабли сразу на восток — северо-восток, то есть — продвигаться кратчайшим путем, ибо теперь-то было достоверно известно, что берега Американского материка простираются где-то в тех широтах. С другой стороны взглянуть, по-своему прав и командор: ему первому придется предстать с ответом. А с Сенатом спорить плохо. Рисковое дело с ним спорить. Сидели и в нервном возбуждении поглядывали то на командора, то на Чирикова. Разговор у тех шел через стол, и было даже отрадно, что стол-то такой большой и долгий. де ла Кройер слушал разговоры с затаенным удовольствием, он словно бы слегка в душе улыбался.

— Вот вы говорите — я вас удивляю, — сказал командор. — А вы того больше меня удивляете, Алексей Ильич. Разве я не давал прочесть вам майскую депешу от прошлого года? Давал. Да и все ее читали. О чем в ней сказано? Вот ее слова, — размахнул картонку с вензелем — пошелестел листками, сосредоточился, стал читать — «И для того наикрепчайше!..» Обращаю ваше внимание, господа! «Наикрепчайше подтверждается: суда, ежели, паче чаяния, до получения сего указа не достроены, достраивать и подлежащее все исправлять, и в путь свой отправляться без всякого замедления!» Разве тут есть хоть слово, что нам разрешается поступить по-своему усмотрению?! Нет такого слова. У нас было много времени на сборы, у них также было много времени на продумывание нашего пути. Вероятно, мнение в Петербурге пока что ни в чем не переменилось.

— Да, да господа, это я могу подтвердить, — раздался голос, поднялся со своего места Людовик Делиль де ла Кроейр. Он торопливо пошарил за спиной, выхватил из-за спины футляр, быстро снял крышку, вытряхнул на стол свиток, подхватил тот свиток, услужливо подал в руки командора. — Вот та карта, на коей помечена Земля да Гамы, и этой картой нам надлежит руководствоваться в пути!

Он знал, минута такая наступит. Все эти годы терпеливо ее ждал. Если, паче чаяния, плавание не будет отменено ввиду промедления или по какой-либо иной причине и корабли все же выберутся на исходные позиции, то он обязан будет решительно вмешаться в дальнейшую судьбу экспедиции, этой картой подсказать давно обдуманное для нее направление.

— Господа, пусть вас не смущает эдакий неожиданный мой жест, — произнес де ла Кройер, испытывая в душе великое торжество. — Еще в Петербурге Академией наук мне было вменено в обязанность вручить эту карту именно перед самым выходом кораблей в море и проследить за неукоснительным исполнением инструкции. — На карте показано местоположение Земли Жуана да Гамы. Ввиду секретности сведений, я не имел права никого знакомить с картой раньше срока.

Командор покачал головой — занятно! Он весь как-то вдруг потерялся, раздвоился в чувствах: понимал — карта хорошая поддержка в его настояниях, а по-другому подумать — почему он только теперь ее получает, и из чьих рук — от этого шута горохового, незадавшегося звездочета. Точно скрипнуло в душе подозрение: и впрямь, нет ли тут какого подвоха. Командор быстро запихнул носовой платок в карман, расправил ладонями карту, углубился в рассмотрение чертежа.

— Долгонько же вы ее хранили.

Де ла Кройер опустился на место. Сидел, поджав тонкие губы, поглядывал на всех, точно бы извиняясь.

Взгляды людей являли многое: смятение, смущение, что-то брезгливое — какая-то странная смесь удивления и оскорбленности сдавливала сердце. Ему, видите ли, было поручено неукоснительно за всем проследить. Погодите?! Так, возможно, все эти годы он неукоснительно за каждым их шагом следил?.. С этой вспышки задетых за живое чувств многое вспомнилось: «Слушайте, братцы, — пробегало в мыслях, — а пожалуй что, так оно и было, так оно и есть. А какого он масла подливал в огонь наших споров». — «Выброшу! — наливался яростью Чириков. — Со мной ты долго не наплаваешь. Вот в той самой сорок пятой широте я тебя и ссажу, голубчик. Будет там земля или вода — вытолкаю за борт!» Сам-то он давно подозревал: в такой большой многолюдной экспедиции, при ее секретных задачах, при таком изобилии в ней чужестранцев, безусловно, не могло обойтись без резидентов. Они есть. Иностранные государства никак не могли пропустить мимо глаз, мимо ушей своих такую важную для их интересов затею русских. Только вот который, кто из них служит двум богам?! Сейчас будто высекло искру догадки: этот Людовик Делиль де ла Кройер и есть, видно, самый настоящий соглядатай. А сводный братец его Жозеф-Никола Делиль — брат не только по родству, но и по тайному их сговору. «Вот оно што, — думалось. — Вон как делото оборачивается».

Между тем карту подержали в руках все, подивились вслух, внимательно рассмотрели чертежик: да, в тех вот сорок пятых широтах на фоне невыведанного водного пространства помечен некий зигзагчик, будто курица лапками потопталась. И от того, что он просто кратенький зигзагчик, без всяких видимых намеков на контуры какой-либо суши, а наведен точно по блуду перышка, всем окончательно показался в высшей степени сомнительным.

Чириков — тот отшвырнул от себя карту, сказав:

— Воля ваша! Гама так Гама. Поплывем в пасть к Гаме.

Именно эта резко выкрикнутая фраза: «поплывем в пасть к Гаме» — кое-кого ужалила. Вспыхнул спор. Горячо говорил штурман старик Эзельберг, он твердо держался того мнения, что два таких авторитетных учреждения, как Адмиралтейств-коллегия и Академия наук, никак не могли действовать наобум лазаря. Значит, им известно больше, чем нам.

— При всем при том академик Жозеф-Никола Делиль — авторитет, — поддакнул в поддержку Беринг. — С мнением его нельзя не считаться. Мы с вами, Алексей Ильич, — стриганул взглядом Чирикова, — видать, не доросли еще до тех знаний!..

Поговорили и остальные: Хитров, Чихачев, Елагин, Плаутин. Но ведь как поговорили: внешне-то с горячностью, а в мыслях робко. Конечно, всем хотелось достигнуть цели более коротким путем, его, этот путь, даже окрестили тут — «путем Чирикова», но и переступить через поведенное было опасно. Кое-что говорилось с издевочкой по поводу новоявленной карты, а все-таки сходились все на том мнении, что деваться некуда — придется положиться на волю судьбы. Что поделаешь, коль академикам с высот Петербургского Олимпа превосходно видно, как тут все устроено, в этих краях. Спорь не спорь — изменить ничего невозможно. Так и порешили — положиться на карту петербургского географа академика Жозефа-Никола Делиля. Чтобы там ни было, придется исполнить волю Сената. Так и записали: в первую очередь, направляясь из своей гавани, идти курсом зюйд — остен-остен до сорок шестого градуса северной Сироты, ну а уж от той широты, ежели земли там не найдется, иметь курс остен-норден, непременно, покамест не получат землю. Оформили все это письменно, как собственное свое решение, хотя в глубине души сознавали: своего тут, конечно, маловато. Договорились о сигналах в пути, о призывах на случай надобности, перемолвились опять-таки с горячностью о некоторых хозяйственных делах: когда загружать провиант, наполнять бочки питьевой водой и так далее. При разговорах все невольно побрасывали взгляды на астронома: теперь он вызывал к себе жгучее любопытство, хотелось проникнуть в глубь его мыслей, выведать душу его: что же он испытывает, о чем текут его думы, ведь и ему в той дороге бедовать. Решимость его разделить со всеми участь экспедиции отчасти успокаивала: не может же человек желать своей погибели. Впрочем, как знать, чужая душа потемки. Сам Людовикде ла Кройер замкнулся, не вмешивался более ни в какие их разговоры, лишь по лицу, по осанке да по его напыщенности виделось, что он горд! А вот чем он горд, перед кем?! Чириков в своих мыслях гораздо резче с него вопрошал: «Кто же повелел тебе, нечистый твой дух, выждать этот час и своим вмешательством, своей говенной картой поставить сей решающий консилиум в положение тупоголового олуха?»

Сам воздух в избе, с приторным запахом сдобы, казался теперь противным, хотелось поскорее выбраться на волю. А командор их долго и не задержал: как только набело переписали решение да все поставили под ним свои подписи, он прибрал этот листок и карту, захлопнул их крышкой с вензелем, поднялся с места, сказал:

— Ну что ж, господа офицеры, поздравляю вас с решающей минутой. Так тому и быть. Установится погода — уходим в море!


Глава вторая
На «Святом Павле» — пакетботе Чирикова, как на подбор, собрались все в молодых годах: лейтенанты Иван Чихачев, Михаил Плаутин, штурман Иван Елагин, еще того моложе флотский мастер Авраам Дементьев, самый старый из них по годам — тридцативосьмилетний Чириков. В сравнении с Берингом, со штурманом Андреяном Эзельбергом, Свеном Вакселем — они, можно считать, зеленая молодежь. Что тут будешь делать — не автор этой повести формировал команды, так они укомплектовались на самом деле. На своем корабле командор больше доверялся опыту, исполнительности, дисциплине.

Пока корабли стояли рядышком в ковше, там и тут с напряжением сил шли последние приготовительные работы: упрятывали в трюмах бочки с водой, укладывали пушечные ядра, прилаживали по местам пушки — их было по четырнадцати, двух- и трехфунтовых, на каждом из пакетботов; спускали в погреба порох, распределяли, где чему лежать — где солонине, вяленой оленине, рыбе, где сухарям, муке, крупам, запасались на дорогу дровами; другие матросы да боцманматы усиленно занимались такелажем, особенно — бегучим, чтоб все двигалось без сучка, без задоринки. Еще с Охотска меж командами шло удалое заразительное состязание: у кого быстрее, складнее лучше. Часто с палубы на палубу летели озороватые словечки. Эзельберг — тот гоголем прохаживался по палубе своего пакетбота, в свитере, дымя трубочкой, улыбаясь, посмеивался на эти удалые выкрики, думал: «Ничего, поязвите! Море — оно все явит. Море — оно пустословия не терпит. Умеешь работать — все будет в норме. А не умеешь — оно быстро проучит. Поглядим, поглядим, что вы там за моряки собрались. Вот теперь скоро!..»

Скоро — оно и подступало.

Двадцать второго мая — прошло больше двух недель после памятного консилиума — Чириков явился в избу командора доложить о готовности корабля к плаванию.

Беринг был одет по-домашнему: в вязаной кофте, на ногах меховые сапоги, сам еще не причесан, он не очень-то обрадовался раннему приходу Чирикова. Между тем доклад выслушал, кое-что в словах покоробило. Вот всегда так получается, именно всегда так в их дороге, Чириков норовит во всем его поторопить, не подождет, когда будет позван, спрошен, а всегда лезет со словами первый. Рапорт выслушал, взглянул остро, но натолкнулся на такой же острый взгляд Чирикова, вынужден был сказать не то, о чем хотелось:

— Вы уж извините, Алексей Ильич, я вот еще не прибран, — сказал. — Проходите, садитесь. Ну что ж, это хорошо, что у вас все готово к походу. Вот погода бы нас не подвела, видите, какая дрызготня — то снег, то дождь.

— Перейдет, — сказал Чириков, присаживаясь на лавку. — С вашего разрешения, я нонче перебираюсь на корабль. Мои люди все на борту. Чего же теперь топтаться по земле. Хватит. Там хоть и на якорях, а будет налаживаться корабельный быт. Мы отойдем чуть на глубину.

— Тоже правильно, — сказал Беринг. — Я вот днями у вас побываю на корабле. Ну что же, Алексей Ильич, испытаем еще одну совместную дорожку, — произнес, потеплев взглядом, остановясь посреди избы, задумчиво, пытливо поглядел на спутника. Хотелось растворить створки чужой души.

Чириков усмехнулся.

— Раз на веку выпала такая честь. Отчего не сходить— сходим! Не мы — так других пришлют. Кому-то в те края да придется плыть. А мы с вами здесь. Думаю, если бы и пожелали отозвать которого, уже поздно, считай — мы в пути.

— Да, я думаю, они и ждать нас с вами забыли, — сказал Беринг. — Это ведь так, депешу-то кинут для острастки, а сами идут в карты играть. Знаю я этих адмиралтейцев… У них не тем голова занята. Там другая у них круговерть!..

Чириков простодушно рассмеялся, сказал:

— Нет, господин командор, думаю, на сей раз все посложнее. Они злы на нас. Майская депеша — это нам последнее предупреждение. Теперь, хоть в корыте, убирайся в море! Вот какое дело!..

— Да, это я, конечно, понял! — удрученно сказал Беринг. — Только вот что я вам отвечу, — вдруг повеселел глазами. — Я ведь их ничуть не боюсь. Что они со мной сделают? Стребую завтра подорожную и укачу. Уеду к себе в Данию, буду там на старости лет цветы разводить. Я уже отчего плыву, скажу вам по чистой моей совести: не хочется на склоне лет моих принимать позор. Вот взялся, мол, а до конца дела довести не смог, еще чего доброго скажут — струсил. И я такое уж слыхал, такое не раз с языка Скорнякова в Охотске срывалось, он меня этой трусиной пытался прожечь. Не таков только Беринг — тупая его прокурорская голова. У меня всего достанет: и воли и выдержки. Раз я продрался через сибирские чащобы, раз вывел корабли сюда, в Камчатку, разве я чего теперь устрашусь. А воды-то тем паче! Поплывем, Алексей Ильич, поплывем смело. Докажем всем этим Скорняковым-Писаревым, что мы тут не зря с вами хлеб ели. Все у нас есть — и воля и характер! Днями я у вас на корабле побываю…

Погода пока что не радовала: часто затевался дождь — густой, хлесткий, а то снег толчеей летучей — крупный, с полевые ромашки. Сразу завалит палубу, все на ней обрастет тяжелой сыростью. Минутами даже думалось, не напрасно ли поспешили, оттянулись из ковша. Но тут с утра весело воссияло теплынное весеннее солнце: бухту как золотом осыпало, все на ней замерцало и зашуршало.

Команда была на ногах, справлялись с утренней уборкой. В эту минуту вахтенный офицер прокричал: «К кораблю идет лангбот командора!» Вмиг все были истребованы наверх, построены шеренгами. Подали за борт штормтрап.

Шлюпка подошла к борту, с нее ловко, молодцевато на трап ступил Беринг. Трап также ловко и умело сильные руки подтянули к фальшборту. Командор ступил на палубу. Чириков тут же громко доложил: «Команда для осмотру построена».

Иван Чихачев, со списком в руках, выкликал людей по фамилиям. Срываясь с уст, бежали по строю краткие, четкие отклики: «Тут!», «Я!», «Тут!» — отвечали бодро, браво, будто бы хвалясь той честью, что находятся в строю избранников.

Командор остался доволен: и бравым видом людей, и решимостью их голосов. Он обошел все, как есть, отсеки корабля, заглянул в будку, где приготовляется пиша, потом поднялся в сопровождении офицеров на корму, в личную каюту Чирикова. Спустя недолгое время вышел оттуда. На лице его играл румянец, как после хорошей чарки. А оно так и было — по чарке пригубили, минутку еще посидели молчком, как положено перед дорогой.

Командор тут же, в каюте, всем крепко пожал руки.

— Ну, с богом, молодцы! — сказал. — Счастливого пути. Помните про все, о чем условились: идти друг у дружки на виду. Надо будет — призову пушкой. За сигналами на мачте наблюдайте. Ну, это, я думаю, само собой понятно. Крепите один однова. Наша дорога — все одно как бой.

Вышли всей свитой на палубу: командор был взволнован прощанием. Отчасти виной тому была верба в кувшине в каюте Чирикова — такой нежности души за ним прежде командор не примечал, наоборот, всегда казалось — человек он черствого сердца. Даже думалось иногда, что Чириков не только внешность наследовал у царя Петра — его глаза, усы, скулы, — а и характер его. Командор вида, конечно, не выказал, что чем-то удивлен или смущен, а в душе уносил некую растроганность. Странно, с вербы той пахнуло давно забытым отцовским углом.

Его проводили в ожидавший у борта лангбот. Пока он опускался, с палубы троекратно прокричали «ура!». Чириков облегченно вздохнул: «Ну, кажется, теперь все!» Они пошли в каюту посидеть своим офицерским мирком.

Однако дни тянулись, а «Святой Петр» пока что не покидал ковша. Беринг все еще чего-то выжидал: то ли гонца ждал с экстренной депешей, то ли какого знаменья на дорогу. Пакетбот его точно пристыл к водам залива. Так дождались конца мая.

Чириков не раз уже порывался сплавать на берег, выяснить, в чем же дело. Хотелось прийти и сказать: «Слушайте, господин капитан-командор, вы что же, собрались всех нас умучить выжиданием. Чего вы нынче-то ждете, чего медлите?! Кажется, все справлено, сборы кончились, провиант затащен, вода, дрова, ядра, порох — все на кораблях. Чего же вы ждете?!» Не находил себе места Чириков: то в каюте посидит, то на палубе потопчется. Но только, как и все, был он в обручах дисциплины, скован службой и положением. Так что все крики души в душе и замирали.

Только двадцать девятого мая с «Петра» подали сигнал пушкой — готовься к отходу. На «Святом Павле» вмиг все пришло в движение. Ответили выстрелом со всех пушек, принялись круто выбирать якоря, палубные матросы стояли по местам, ждали команды.

Наконец-то «Святой Петр», расталкивая синюю воду, потянулся неспешно к устью гавани.

А едва очутились на просторе открытой воды, на «Святом Петре» вдруг спешно принялись прибирать паруса: «Петр» готовился стать на якорь. Пришлось и «Святому Павлу» тоже отдать якоря. А думалось-то, что началось плавание…

Лишь второго июня стало как-то понятно: отчего да почему случилась эта задержка. Нет, не в погоде была суть, вовсе не в погоде, видать, командор ждал для себя каких-то важных известий и не мог пересилить предчувствий.

В этот день, второго июня, в далях моря объявились чьи-то паруса. Парусник приближался к устью Авачинской бухты. С «Петра» ему подали сигнал из пушки. С интересом и волнением ждали все приближения того судна, пока не разглядели да не признали в паруснике старую знакомицу, дубль-шлюпку «Святую Надежду». Пришла она из Охотска с кое-каким грузом провианта. Привел ее штурман Ртищев. Вероятно, вот с нею-то и ждал командор вестей от жены, племянника, а ведь может быть, и каких-то более существенных, например, из Адмиралтейств-коллегии. Как знать, может, даже избавления от этой дороги. Но только никаких подобного рода вестей Ртищев не доставил.

И только четвертого июня 1741 года командор наконец собрался с духом, решился в путь. Но тут опять при отходе произошла заминка.

Утром, не было еще шести часов, с «Петра» подали команду, подняли сигнальный флаг на мачте «добро» — в дорогу. Там и тут на реях расплеснуло паруса. На отдалении друг от друга — «Святой Павел» под ветром у «Святого Петра» — корабли стали продвигаться в море. Шли с час, и вдруг «Петр» лег в дрейф, а потом и вовсе на нем стали прибирать паруса. На корабле Чирикова не ожидали такого маневра, теми минутами проскочили вперед, и корабль пошел, пошел, пошел своим ходом…

Одни историографы этот факт отмечают, другие — обходят молчанием. А напрасно. Происшествие это, как важная деталь плавания, четкой строкой отражено в судовом журнале «Святого Павла». Тогда никто еще не мог знать — будет ли плавание историческим и незабываемым, трагическим или благополучным, одарит ли человечество чем значительным, или пройдет незамеченным, но для начавшейся дороги всякое такого рода событие, очевидно, имело свой глубокий, потаенный смысл: ничего хорошего не предвещала эта нерешительность командора.

Понятно, в какую-то минуту Чириков встревожился, приказал лечь в дрейф. В ожидании прошли долгие томительные часы. Корабль помаленьку тащило за волной, грозило навалить на скалы. Сделали промеры: глубина большая, якорем дна не достать. А «Петра» все нет. Придется лавировать, не возвращаться же назад. Всяк человек знает, — даже пред небольшой дорогой бывает суеверно тяжело и нежелательно возвращаться в дом за забытой вещью, поэтому и тут, на корабле, твердо порешили — назад ни на милю: будем лавировать сутки, будем носиться другие. «Но вот, вот он! Господи милостливый! — облегченно забились сердца. — Идет, идет наш „Петр“». Дождались, пропустили «Петра» вперед себя. С чувством радости, с ликованием в душе пошли следом, ни на секунду не выпуская из глаз вздувшихся над его палубой парусов.


Глава третья 
На паруснике моряку недосуг любоваться красотами природы: все, что творят вкупе небо, вода, солнце, моряк воспринимает на бегу, за крутым своим сиюминутным делом: обожжет-обовьет холодам ветра, услышится вдруг стекольный звон осыпавшейся на борта волны, попутно увидится жгучая краснина, растекшаяся по облакам, а вдали широко и блестко растворился в волнах затухающий огонь отгоревшего дня. Вот первопопавшаяся запись из судового журнала тех дней:

«Подняли марсели и поставили грот и фок-штаксели, бизань, кливер, а в половине часа подтянули грот на гитовы. В исходе часа поставили грот-лейб. Ветер мал, погода облачна. Подтянули на гитовы грот, фок, бизань. В половине часа поставили грот и фок-штаксель и грот-стенг-штаксель. Бросали лот, и, выпуская 100 сажен лотлиня, земли не достали. Поставили грот-сейль, а грот-штаксель спустили».

Или еще запись с десяти утра:

«Облачно и дождь. Подняли грот-штаксель, бросали лот и земли ста саженями не достали. Ветер брамселевый, облачно, дождь. Подняли марсель до топа, а грот-штаксель спустили. В исходе часа отдали грот-сейль и бизань и подняли все штаксели и кливер, бросали лот и ста саженями земли не достали».

И так-то вот с часа на час круглые сутки напролет. Ночью и светлым днем на том же ветру, ночью и днем несмолкающая беготня да стукотня каблуков о палубу.

Ясно, что с этих обрывочных строк лишь опытный глаз разглядит зримую картину того, как выглядели корабли в каждую минуту наполнения парусов. Но и неискушенному взгляду с этих слов все же кое-что явственно: грот и фок-мачты, стеньги, бизань, кливер. Стало быть, над палубами пакетботов высятся по две мачты с надставками к ним — стеньгами, моряки могут в дополнение к прямым парусам на двух основных реях распустить с кормы — бизань, а от бушприта поднять косые паруса кливера и штаксель. При полном наборе распущенных парусов, при бизани, отданной с кормы, при блинд-парусе, распущенном с носа, при марселях и при всех штакселях, венчающих мачты, корабли выглядели, пожалуй, красавцами на удивление самому здешнему небу.

Несколько раз в эти дни пакетботы сближались для разговора в голос, через переговорную трубу. Первый раз, на третьи сутки пути, Чириков принужден был выстрелом из пушки придержать «Святого Петра». Стали примечать, что лидер их слишком явно забирает на юг, к тому же там будто и не понимают опасности разлучения. А к вечеру всякий раз, как правило, океан парует. Это встревожило Чирикова, и он взял на себя смелость предупредить командора.

Подняли сигнальный флаг на мачте, пальнули из пушки. Самим было не по ветру гнаться за флагманом, потому легли в дрейф. Скоро «Святой Петр» приблизился на расстояние голоса. Чириков сказал Берингу, что «Святой Петр» слишком уклоняется на юг, отступает от принятого и согласованного курса. «К чему же так-то? — спросил. — Зачем так резко уклоняться на юг, когда путь лежит на восток — юго-восток. Надо исправить тот уклон к югу. К тому же и удаляться друг от друга опасно».

Командор воспринял поправку к курсу вроде как выговор себе. Он рассердился, потребовал прислать к себе на корабль для объяснения лейтенанта. На «Павле» ничего подобного не ожидали. Неужели все то, что было сказано в переговорную трубу настолько темно, что требуются какие-то особые пояснения; хотелось крикнуть: «Мужики, поглядите вы внимательно на компас — куда вас несет». Чириков еще раз спросил, все ли сказанное понятно и можно ли обойтись без присылки лейтенанта. Со «Святого Петра» было отвечено с некоторой долей иронии: если, мол, есть что предложить капитану-командору, тогда пусть лейтенант явится, а если предложить нечего, тогда и шлюпку спускать на воду не к чему.

Корабли разошлись, вроде как рассорясь. На «Павле», как следует из записи судового журнала, тут же «подняли марсели, поставили грот и фок-штаксели, бизань и кливер…» — то есть почти с полными парусами пустились в путь.

На другой день — седьмого июня, близко к полудню, видимость была приличной, вахтенный разглядел на мачте «Святого Петра» сигнал: «„Павлу“ следовать первым». Сначала было не поверили собственным глазам: один, другой, третий офицеры подержали в руках подзорную трубу. Интересно! Кто же тогда будет пролагателем пути в Америку? Налюбовавшись сигналом, а он и воистину им любовался, Чириков взял в руки судовой журнал, ушел в каюту, твердой строкой на листе легло: «У капитан-командора был сигнал, чтоб нашему судну итить наперед, и по тому сигналу стали мы следовать наперед». Отложил перо, задумался, хотелось кое в чем разобраться, с чего же произошел такой резкий скачок в настроении командора. Быть с ним на одной палубе нелегко. Чириков даже посочувствовал Свену Вакселю, Хитрову, Эзельбергу. Опыт давнего похода на «Святом Гаврииле» был остропамятен. То, что Беринг плавал на фрегатах, вовсе ни о чем не говорит. В тех походах по Балтике, в строю-то других кораблей, не заблудишься. А тут океан! Совсем особое плавание: тут надо все, все держать в соображения. Счет минутам, узлы хода, все «понюшки» компаса, куда, как он вострит носик, сто раз поглядишь на звезды, сто раз примеришься к следу за кормой, сто раз все пересчитаешь на листке, из чего да как складывается курс. «Значит, так тому и быть — будем следовать наперед, это даже лучше, — подумал он, — развязывает волю. Только командор может все перерешить…»

Но прошли сутки, на мачте «Святого Петра» снова углядели тот же самый сигнал. Теперь-то он, вероятно, заключал окончательное решение командора. В судовом журнале явилась новая запись: «…У капитан-командора был сигнал, чтоб нашему судну следовать наперед. Тогда развязали у фор-марселя другой риф и у грот-марселя и отдали блинд». А еще спустя минуты: «Отдали у грот-марселя третий риф и растянули бизань и подняли грот и фор-стеньг-штаксели и кливер». Весь, какой возможно было ухватить, весь ветер был в парусах, в работе! Теперь Чириков знал твердо, командор во всем положился на него и на команду «Святого Павла». Это, без сомнения, почетно, в душе таким можно погордиться. Но только лишь в душе, тихо, с сознанием великой своей ответственности за судьбу людей, за судьбу всего плавания.

На «Святом Павле» больше, чем прежде, были озабочены тем, чтобы не потерять из виду командорского судна, часто свертывали паруса, ждали «Святого Петра» дождавшись, предупреждали, какой световой сигнал будет поднят в ночь па кормовом флагштоке.

Корабли находились совсем близко от той широты, где, по предсказаниям петербургских академиков, должна была предстать их взорам Земля Жуана да Гамы. Каким бочком, взгорьем, мысами или хребтами горными она возникнет, никто того не знал.

Душу грызли сомнения. Чириков, а с ним и другие офицеры с тайным любопытством бросали взгляды на Людовика де ла Кройера, когда тот вдруг объявлялся на палубе. О чем он теперь думает, чает ли ту самую, предсказанную его братом, землю. Пора бы ей явиться. Но только и де ла Кройер в растерянности вытянет шею, молчком оглядит дали и тут же юркнет в свою каюту. У него на корабле самая беспечная жизнь — никаких вахт, а к нему для обслуги, по условиям, приставлены два солдата.

При очередном сближении командор попросил просигналить из пушки, если, паче чаяния, будет прихвачено дно. Пробы берутся часто, но пока что лотлинь дна не прихватывает. И нет пока никаких признаков близкой земли, вот разве что траву какую пронесет мимо бортов, корча прокувыркается древесная, так они могут быть скитальцами из очень отдаленных мест.

Двенадцатого июня с утра пересекли сорок шестую широту, потянулись далее на юг. Земли никакой не виделось. Внимательно караулили ее с салингов. С высоты мачт виделась все та же самая, далеко простершаяся под горизонт, пустынная гладь моря. Вот когда по-настоящему начали поигрывать нервы, на скулах уже не раз проступили желваки злости: значит, что же получается, выходит, впустую сломлена дорога, значит, как и говорил он — Чириков — на консилиуме, незачем было тянуться в эти широты.

При очередном сближении кораблей обо всем таком перекликнулись в трубу. С борта «Петра» ответствовал корабельный мастер Сафрон Хитров. Он передал мнение своих офицеров, поскольку не только что сорок шестой, а теперь уже и сорок девятый градус широты достигнут, не пора ли — крикнул он — сменить галс на северо-восточное направление. В самую пору было бы согласиться. Именно это давно требовалось — идти наконец своим путем на восток — северо-восток, не искать тут больше никаких земель. На «Павле» такое решение вполне созрело, и они были бы готовы совершить поворотный галс, но на беду, пока не позволял ветер. Чириков предложил денек переждать погоду, подержаться пока в сих широтах, дождаться подходящего для нового румба ветра. На эти слова с «Петра» ничего не ответили. Корабли разошлись.

Странно, командор даже в эту решающую минуту, когда следовало подвести итог их пустому плаванию, не пожелал взять в руки трубу, не подал своего голоса.

Корабли держались один от другого на расстоянии видимости. Ветер был неустойчивый, промозгло, холодно. Вроде и дороги настоящей не было, а чувствовались уже и усталость и разочарование. Это сразу отразилось на команде: вместо одушевления теперь явилось ко всему тупое безразличие — а, будь что будет, пропадать так пропадать.

Командор не проявлял никаких инициатив, «Святой Петр» виден был то с севера, то с юга, совершал в отдалении некоторые поворотные маневры, словно бы решили «натаскать» команду в обращении с парусами. Душу не покидало чувство досады, горечи, будто меж командами кораблей, что называется, пробежала черная кошка. А с чего? Неужели они рассердились за не принятое от них предложение о немедленной смене курса? Но если они моряки, если они знают вкус и соль этого груда, то, находясь под парусами, они должны понимать — на парусниках не все совершается по капризу да прихоти капитана. Тут более хозяин ветер.

В три часа дня пакетбот «Святой Петр» был виден с севера, а в пять часов за туманом, как записано 20 июня в судовом журнале: «Пакетбота не стало быть видно». Того ради на «Святом Павле» немедленно закрепили фок и стали дрейфовать под гротом и бизанью, чтобы дождаться «Петра». Туман не сошел, а еще пуще того сгустился — в молоке том потонул весь мир.

Ночью били в колокол. Всю ночь медь рыдала и всхлипывала. Раскутались поутру из тумана — увидели вокруг пустынное море. О, как тяжко было это пробуждение, этот взгляд с палубы в новый день! По самый горизонт пустынное, чужое, обманное море. Никакой земли тут не сыскалось, а теперь и корабля — дружка путевого — рядом нет.

Чириков стоял у борта со сдавленным бедой сердцем. В какую-то минуту оглянулся, увидел рядом с собой де ла Кройера, в порыве отчаяния невольно спросил:

— Вот что прикажете теперь делать?

Тот испуганно съежился, беспомощно развел руками.

— Не знаю! Господин Чириков, не знаю. Куда они подевались? Может, пока не поздно и нам воротиться в гавань…

— В гавань?! Нет, господин астроном, я вас еще хорошенько покатаю.


Глава четвертая
Смятение и паника охватили каждого. В самом деле — куда подевался корабль? Что его водяные подхватили или ангелы унесли? Что, собственно, случилось: ушли они, сбившись с расчетов в кружении последних дней, не понимают, где расстались, в какую широту следует воротиться? На консилиуме же было твердо оговорено: в случае разлучения надлежит непременно воротиться в то место, где виделись в последний раз. Но надежда пока что не покидала душу: казалось, обойдется, вот-вот «Святой Петр» обаружится.

Чириков распорядился ни на минуту не покидать салингов. С дежурством на мачте уже и так порядком извелись — всё высматривали, выискивали землю. А теперь вот еще и корабль ищи! Вместе с тем и землю ту все еще поискивали взглядом: все думалось, а вдруг откуда вздымется вершинкой та обещанная твердь, может, еще и с зелеными курчавыми лесами. А там в них чего-чего только не повстречаешь!.. И про корабль всякое думалось… Потонуть, захлебнуться, поводов никаких к тому не было: волнение на море — не так чтобы сильное, весьма умеренное волнение, ветер — тоже. Туман лег, верно, плотный! Но разве в первый раз окутывает туман. Все обдумывалось теперь с лихорадочной быстротой, обсуждалось и среди матросов, и среди офицеров — все хотелось объяснить себе: в чем сами-то оплошали, в чем повинны в этом разлучении. Между тем в разговорах все отчетливее стала проступать мысль, что на «Петре», пожалуй, рассердились за непринятую от них команду и ушли. В каком направлении — сказать невозможно. Вероятнее всего, кинулись на восток — северо-восток, как и предлагал Сафрон Хитров. Но ведь возможно и другое! И вот как только это другое попадало на ум, Чириков замыкался в себе, умолкал, усы начинали «похаживать», глаза загорались злым огнем. Неужели и на сей раз повторяется та же история, что была пережита в их первом походе, еще на «Святом Гаврииле»?! Может, поворотил командор судно на Камчатку: мол, был там! Был в тех широтах, в тех водах — земли никакой там не сыскалось. Вот и весь сказ.

Теперь-то, как никогда прежде, во всей полноте, зримо вставала пред глазами бурная та сцена на «Святом Гаврииле», когда громко было высказано, что уходить ни с чем с тех широт, ничего не опознав, ни вызнав: ни того — есть ли сквозной ход из Восточного моря в Студеное, ни того, как велика ширина этой воды, не опознав ни противолежащего берега, не дойдя до устья Колымы — покидать эти воды мы не имеем права. «Надо все ж таки помнить, — говорилось тогда, — о жертвах, что принесены на алтарь этого дела, надо помнить, что указ нам завещан самим Петром Великим и задача, поставленная им, ни есть праздное любопытство, а рождена необходимостью самой России».

 Но Беринг ушел назад. И все это ему сошло с рук удивительно легко. Не только что сошло, а спустя два года он вновь получил право командовать огромной экспедицией. Когда случилось это вторичное назначение Беринга во главе экспедиции, было до странности странно, что ошибки его не были приняты во внимание.

Этот старый поход на «Святом Гаврииле» в северо-западные широты, бесполезность и тщета того пути были вечной незаживающей в душе Чирикова раной, и она кровоточила всякий раз, как только возникала ситуация, хоть в чем-то сходная с пережитой в те годы. А сейчас, воистину, все было на удивление сходно.

Мыслей своих Чириков никому не высказывал, в глубине же сердца он не мог погасить чувства неприязни к командору и отрешиться от своих печальных раздумий о прошлом.

Вернулись в широту, где состоялся последний с Хитровым разговор. Пусто! Пробыли тут несколько часов в ожидании, лавировали туда-сюда переменными галсами, сделали несколько выстрелов из пушек. Ответа не дождались. Стали с ветром спускаться к югу — шли до вечера в том направлении, напряженно, во все глаза оглядывая горизонт. Нет! Не видно корабля! Вот там, играючи, парочкой прошли киты: переваливались туша через тушу, разбрызгивали золотящиеся на свету фонтаны. Киты, бог с ними, пусть они тут резвятся на приволье. Но куда же все-таки подевался «Петр»? Если в самом деле беда внезапная какая с ними приключилась, то все равно завиделась бы где-то шлюпка или хоть какая-то деревяшка от их корабля, волна непременно поведала бы о случившемся. Но на волнах ничего не было.

К ночи на флагштоке утвердили фонарь, и опять всю ночь, то засыпая, то пробуждаясь, призывно голосил колокол. На каждый его зов люди на корабле тут же отрывали с лежаков головы и не только что ушами — сердцем всем вслушивались в разливавшийся над палубой плачущий голос меди. Кто знает, что самим-то теперь суждено пережить: от Камчатки утянулись почти на тысячу миль, а впереди полная неизвестность. Умолк колокол, и кто-то — ни тот, так другой — в темноте жилого отсека вздохнет, скажет:

— Вот Гам, он Гам и есть. Вишь, цельный корабль у нас гамкнул.

— А что ты думаешь?! На море всякие чудовища живут. Может, то и не земля вовсе, Гам этот. Прослышал кто-то, мол, Гам да Гам. А это дракон огнедышащий. Нам-то скорее бы с этой воды убираться. Не слыхал, чего там капитан говорит? Куда отсель подаваться будем?

— Так, поди, на восток и на север потянемся. Наш капитан не отступится.

— Отсюда-то хоть бы скорее уходил, а уж там будь что будет. Вот до Америки доплывем — там в ей и останусь. Назад ни за что не поплыву…

На третьи сутки искать «Петра» бросили. Так и записали в судовом журнале — «бросили», — вкладывая в это слово все свое отчаяние, всю боль, гнев сердец, все свое неверие в гибель «Петра», а более утвердясь в том, что Беринг, не сказавшись, — ушел.

Надвигался вечер, команда укладывалась спать. Океан накрыло густым — не продохнуть — покрывалом тумана. В этот час Чириков распорядился всем офицерам собраться на совет. В каюте у него горел такой же фонарь, что и на флагштоке. При тусклом свечении того огонька, в тесноте, стаскались, раскинув по стенам свои тени, пятеро офицеров, да вот еще и он, тоже призванный на совет, явился Людовик Делиль де ла Кройер. Сейчас он очутился в центре внимания. Все вглядывались в его согбенную жалкую фигуру, в вытянувшееся от худобы лицо. При взгляде на него все хотелось спросить: слушайте, господин хороший, кто хоть вы такой в самом деле — прорицатель, астролог, колдун или все же подлец? Как же вы умудрились с братом околдовать такую тьму народа, обвести всех вокруг пальца и затянуть корабли в эти пустые широты? К чему вы это делали, зачем?! А он, пожалуй, понимал, что призван на их флотский суд. Теперь вроде как и утрата корабля грехом ложилась на его душу. С того он и держал себя повинно, понимая, что суд над ним может оказаться крутым.

Глаза всех — спрашивали, хотя уста пока что терпеливо, сдержанно молчали. Вот что изречет сам Чириков — так тому и быть.

Чириков глянул на де ла Кройера с мелькнувшей в глазах злой иронией, быстро отвел взгляд, усмехнулся в усы, перевел на товарищей.

— Вот такова наша сага, — сказал будто шутливо. — Плаванье только началось, а беду уже ковшиком не вычерпать. Что будем делать?

Задавая этот вопрос, в глубине сердца он страшился только одного: как бы беда-неудача не помутила их разума, как бы не потребовали воротиться в Камчатку. Такое они могли, имели веское основание потребовать. Все эти дни, пока бороздили воды в поисках «Святого Петра», он думал о такой возможности; люди устали, разочарованы, отчасти сломлены неудачей поисков несуществующей земли. А теперь к тому же и корабля второго рядом нет. А на нем сам глава экспедиции. Время потекло в июль. Если идти к Америке — неизвестно сколько до нее пути и представится ли нынче возможность воротиться от тех берегов на Камчатку. И если в отчаянии сердец они изрекут: «Идем назад!» — тогда он будет обезоружен. Задав свой вопрос, Чириков затаился в ожидании.

Они долго молчали. Никто первым не решался разжать уста. Чириков успел набить табаком трубку, раскурил ее, отмахнул от себя облачко дыма. Все это как бы с независимым видом.

— Так чего теперь делать? — вдруг громко произнес Елагин. — Теперь единственное — надо становиться на свой курс.

— Молодец! Молодец Иван, — мгновенно отозвался, подхватил его слова Чириков. — Я думаю так же. Слоняться нам в этих широтах больше не к чему. Послонялись впустую — хватит. Спасибо, добрые люди из Европы нас, дураков русских, просветили, — блеснул глазами на де ла Кройера. — Теперь кинемся добывать землю по собственному разумению. Я жду, кто и как скажет дальше. Хочу знать мнение всех.

— Алексей Ильич, так какие могут быть другие советы? — сказал второй Иван — Чихачев. — Теперь только так! Надо поскорее убираться с этих широт. Не лететь же в Камчатку с пустыми руками. Мы не те мужики. Мы по-божески: посланы за Америкой, обязаны Америку привезти!

Давно не слышалось такого веселого дружного смеха, а тут на слова Чихачева смех этот прорвался: все звонко, с захлебцем рассмеялись.

Михаил Плаутин тоже с мнением товарищей согласился. Едва дослушав его слова, Чириков тут же обратил взгляд на де ла Кройера.

— А вы?! Как вы теперь думаете, что изволите нам сказать?

— Очень печально думаю, Алексей Ильич, — со вздохом ответил и впервые открыто посмотрел на всех де ла Кройер. — Не знаю даже, как обо всей этой истории судить. Ведь я-то был кровью сердца убежден, со слов брата, что мы тут непременно повстречаем землю. Ведь он даже просил меня поименовать какую-либо частицу той земли своим именем. Как тут не поверить! Может, мы не дошли до нее. Но только воля ваша, воля ваша, — скороговоркой тут же поправился он. — Я посрамлен и готов перед вами нести ответ. Делайте со мной что хотите!

Конечно, от таких слов его все смягчились сердцами. Что ни говори — душа в людях есть.

— Ну что же, — сказал Чириков. — Теперь вам придется терпеть вместе с нами все до конца. Что сами изопьем — тем и вас угостим. А я-то знал, что вся эта затея с Землей да Гамы — обман. Что это злой, бесстыдный обман. И карта ваша такой же обман. Откуда они взяли эту свою закорючку, если в этих широтах никто еще не бывал, никто не плавал. Откуда?! Жаль, жаль, что нет с нами на борту вашего братца, мы бы его окунули в этой широте. Ну, да ничего, будет с вас! Так что наберитесь терпения. Ни на какой юг мы дальше клонить не будем. Юг — дело будущего. Пока что у нас другая задача. Значит, так: ночь отдыхаем в дрейфе, а с рассвета становимся на свой курс! Так, что ли?

— Так, Алексей Ильич! Только так. А иначе и жить не интересно, — ответствовали голоса из темноты.


Глава пятая
«Святой Петр» был цел, живы и невредимы на нем люди. В какой-то момент здесь также всех охватила тревога, растерянность, а потом и паника — «Святой Павел» исчез с горизонта. Немедленно раздались команды, туда-сюда простучали по палубе каблуки. Беринг был еще в постели, когда ему о том доложили. Он молчком проворно скинул ноги с лежака, привычно круто стал одеваться, в вязаной кофте на плечах вышел на палубу. При вздохе с холодного ветра сильно кольнуло сердце. Он ухватился рукой за перекладину, превозмог боль, взял поданную подзорную трубу.

— Когда перестали видеть?

Свен Ваксель стоял рядом: он был прикрыт от моросящего дождя плащом и, несмотря на этот плащ, чувствовал себя зябко, устало, виновато — длилась его вахта.

— С вечера был у нас под ветром. Вот там, с юга, — ответил на вопрос командора. — А потом туман сел. В тумане мы еще какое-то время видели их фонарь. Потом туман уплотнился и их стало не видать.

— Ну-ко, позвать с пушек! — приказал Беринг.

Спустя минуту с борта раздались один за другим четыре выстрела. Только звук выстрелов был глухой, будто стиснутый моросью, вряд ли достиг он далей, а скорее, пал тут же вблизи корабля. Подождали ответа. Море гнало шипучие, шелестящие волны, было, как всегда, неутомимо в свежей работе и, как всегда, холодно-равнодушно к заботам людей. Оно умеет, оно превосходно умеет беречь свои тайны. Вот так волной и залижет любую из тайн.

«Конечно, беды никакой пока не случилось и не за чем пускать на ум мрачные мысли, — подумалось, — через час-другой где-то „Святой Павел“ объявится. Поди, мало зарифели парусов и их отнесло ветром». Мысль вроде успокаивала, но сердце стонало, томило грудь нехорошим предчувствием. Все-таки это не первое пробуждение в дороге и не первый туман — было уже и такое, а поредеет туман — и отыщется в отдалении знакомый силуэт судна. Это вот отыскание поутру побратима, друга по скитальческой судьбе, было пока что самым отрадным и самым успокоительным чувством: ты не одинок на этой хляби. Хотя, чего греха таить, с Чириковым особенно не подружишься, человек он с шипами.

— Пройдем в ту широту, где разговаривали! — сказал Беринг.

Он так и не ушел с юта до самой поздней темноты. Плащ, теплую шапку ему принесли сюда, он и чаю тут поглотал из кружки, а есть ничего не стал, не взял куска в рот. Сам понимал — голодает напрасно. Плохо не потому, что опустел желудок, а плохо, что люди видят, как он раздосадован. Вот это плохо. Побороть же отвращение к еде не смог. Теперь еще и качка стала помучивать, хотелось уткнуться в постель. Но только он стойко выдержал день на ногах, ушел в каюту, когда море вновь обнесло туманом.

В каюте командор скинул плащ, сбросил теплую шапку, прошел к столику против оконца — устало, грузно втиснулся в узковатое кресло с охватным со спины ободом. Днем о многом говорилось с Вакселем, Эзельбергом, Хитровым: все советовались, где искать, куда попробовать направиться с утра. Но ведь корабль не иголка: так или иначе день прошел в поисках и что-то должно было явиться. А ежели ничто не явилось в этот, канувший день, то, стало быть, не явится и в другой. Тяжко сознавать себя обманутым. Эдакое трудно пережить даже на земной тверди, не то что в море! В море — тут особенно тяжко, невыносимо гнусно, омерзительно чувствовать себя обманутым. «Завтра, конечно, еще поищем, — думал командор, — а если завтра не объявится, то и время терять попусту незачем». В глубине души он был убежден, что Чириков ушел своевольно. Приключилась та же самая история, что и у Шпанберга с лейтенантом Вальтоном. Вальтон оскорбился каким-то распоряжением Шпанберга, дождался ночи, воспользовался туманом и ушел особняком к берегам Японии. Так-то они тогда и побывали у тех берегов врозь. Вот и теперь та же самая история: Чириков не пожелал идти совместно.

Сейчас Беринг готов был проклясть день и час выхода из гавани и собственную свою горькую судьбину. За что, за какие тяжкие грехи так-то мучает жизнь, за что же он теперь-то так обидно, жестоко наказан. Неужели за свою доверчивость?! А пожалуй, по-другому и не могло быть — сработала та же мысль. Поворот этот в судьбе надо было предвидеть. Так он отчасти и предвидел: Чириков давно ждал случая отличиться. Он еще в Охотске вырывал бригантинку, хотел уйти в плавание самостоятельно и распрощаться с ним, с Берингом. И ведь вот сколько годов прожили рядом, у одной беды ходили в поводырях, а почти всегда бывали не в ладах. Конфликты начались не теперь, нет, а давно: еще в первом совместном плавании. «Вот когда он затаил на меня злобу, — думал командор, — еще в тех днях, в тех водах. После того пути он ни разу не показался на глаза в Петербурге, вплоть до нового своего назначения. Так ведь предупреждал, просил кого следовало, что, мол, не надо, не направляйте со мной в совместную дорогу Чирикова. А в Адмиралтейств-коллегии не послушались. Теперь и про то зналось, отчего не послушались: не было полного доверия к Берингу — иноземец, шут его знает, какому он богу молится, что у него на уме. Дурни. Беринг никогда двух маток не сосал».

Теперь-то, как огнями яркими, все высветилось: жизнь увиделась в удивительной быстроте и сменности картин, обстоятельств, случаев, когда зримыми, становятся самые потаенные уголки человеческой души. Теперь вот казалось, что и, жалобы на него сыпались не столько заботами других лиц, сколько Чирикова — Чиркуна, по Петрову прозванию. Вот, видать, чиркуном он и был. Да, да, он Беринг, относился к нему всегда с нелюбовью, но вынужден был терпеть его подле себя. Иногда это чувство ослабевало, скатывалось с души, а при всякой новой стычке — все опять возобновлялось и закипало в душе кипятком. В поступках Чирикова он всегда усматривал неучтивость, спесь хозяина. Эдакое ужасно бесило. Ужасно! Все это сейчас особо виделось, сжигало грудь сожалением, истребляло остатки воли и желания куда-то там плыть, искать чего-то, открывать для этой варварской России. «Будьте вы неладны со своими причудами», — думал он, укорно, напряженной душой, думал и о себе, как о человеке, кругом обманутом, сожалел, что когда-то смалодушничал и взялся за это дело, а в нынешних днях еще раз смалодушничал и всю свою власть уступил Чирикову. Вот, вручаю тебе лидерство — рвись! Ведь думалось, тем привяжет его к себе, обременит его заботой — думой о втором корабле. Чтобы там ни бывало в земной жизни, какие бы кошки ни перебегали, а всегда он знал — навигатор Чириков отменный, моряк божьей милостью, широты сии чует как бы нюхом. Ведь вот что теперь получается? Получается — Чириков прав, никакой земли тут пока что не сыскалось. А он ведь когда говорил о бесполезности плавания в эти южные широты? Говорил и письменно настаивал еще в тридцать первом году. Ни Ваксель, ни Эзельберг, ни Хитров толком о том не знают. А ведь он-то, Беринг, собственными глазами читал чириковскую записку, в коей тот спорит с академиками. А теперь что получается? А вот то и получается, Чириков — прав, а не академики. Так стоило или нет довериться его знаниям? Пожалуй, все-таки стоило. Ошибки тут нет. Никакой ошибки он, командор, не совершил, нет. Тут было только явлено без больших слов признание правоты Чирикова. А он, видишь ли, оказался вторым Вальтоном. Так кто их поймет, людей?! Кто поймет их душу?!

Без стука отворилась дверь, с холода, с ветра, весь исхлестанный дождем, в каюту вошел Ваксель. От него словно тиной болотной пахнуло. Беринг вскинул на него суровый взгляд, крикнул:

— Подлец! Вот что я тебе скажу!..

Ваксель оцепенел, замер, удивленно расширив глаза, смотрел на Беринга.

— Ты думаешь, он потерял нас? Как бы не так! Потерять он никак нас не мог. Он самовольно ушел. Вот какое дело, Свен!

У Вакселя отлегло от сердца, слова эти не к нему обращены, он провел ладошкой по мокрым щекам.

— Господин капитан-командор, вы вольны думать как угодно, — сказал тихо. — Как хотите! Разрешите только мне остаться при своем убеждении. Я достаточно хорошо знаю Чирикова. Нет, он по свойствам натуры па такое не способен. Он не Вальтон!

— О-о! Свен! Видать, ты еще мало жил на свете. Что в человеке гнездится — тому и слов не подобрать. Люди на земле есть всякие. Ты его знаешь, и я его тоже знаю, довольно испытал. Я ведь и в гавани, пока мы в гавани стояли, наблюдал за ним. Он о ту пору готов был от нас сбежать. А помнишь, как они кинулись в море при отходе?! Помнишь?! Я ведь думал, они так и не дождутся нас…

— Нет, господин капитан-командор. Вы заблуждаетесь. С таким выводом я согласиться не могу. Чтобы там ни было у вас с ним — Чириков человек сердечный, в беде другого он не покинет. Он сам всегда во всех наших делах первым кидался людям на выручку. Как же он может совершить такое злодейство в море?! Нет, по-моему, это исключено. Он сам огорчен, сам ищет нас.

— Так ежели мы с тобой китов видим…Китов и тех видать! Как же не разглядеть судно?

— То самое можно и про нас сказать. Как же мы их не можем разглядеть? В том-то и несчастье — они пройдут где-то за полосой видимости, а мы протянемся от них другой стороной. Вот и опять разминулись.

— Ты говоришь, в беде не покинет. Может быть, оно и верно. А ты сейчас разве в беде? В какой же ты беде, когда ты при парусах и на ходу. В том-то и дело, Свен, что ты — не в беде. Он с того и ушел от нас, что ты не в беде, а в полной справности. В беде он, может быть, тебя бы и пощадил. А сейчас попросту кинул. Плывите, выгребайтесь сами! Вы, мол, навязали мне эту Землю да Гамы — вот сами тут ее и ищите, а я пошел к Америке. Вот какое дело, Свен.

— Вы, конечно, отчасти допустили промашку — зря разрешили ему лидерство. Надо было его держать в узде.

— Так при лидерстве разве о себе думают?! Это возлагает на человека вторую заботу. А они?.. Нет, Свен, совершилась подлость. Конечно, мы с тобой не потонем, домой пригребемся, но только хорошего нам ждать нечего. А они давно несутся от нас кормой!

— Еще раз скажу — не думаю, — твердо произнес Свен. — Уверен — они также печалятся, горюют, ищут нас. Они также ошеломлены. Дорога впереди огромная. Торить ее в одиночку — врагу такого не пожелаешь. Нет, господин командор, не верю, что они решились на такой шаг.

— С Овцыным ты разговаривал, как он судит?

— Отчего же! Конечно, разговаривал и с ним. И Овцын видит в разлучении несчастье.

— Где он теперь?

— На вахте!

— Ну-ко, подмени. Пусть зайдет ко мне.

Через какие-то минуты Овцын появился в дверях каюты — в плаще с капюшоном, надвинутым по брови, тоже весь мокрый, встревоженный вызовом, плечистый красавец моряк. Командор знал — он бывал в большой дружбе с Чириковым, да и со всеми другими офицерами «Святого Павла».

— Присядьте на минутку, — сказал Беринг. — Вот мы сейчас тут с Вакселем обсуждали, что же такое приключилось с тем кораблем — ушли они от нас, потонули или заблудились, — с некоторой печальной иронией в голосе проговорил Беринг.

Овцын отбросил с лица капюшон плата, шагнул из темноты на свет.

— Нет! Господин капитан-командор, осмелюсь вам возразить — нет! Они не потонули, не заблудились и не ушли от нас самовольно. Случившееся и для них, я думаю, — несчастье. Они так же, как и мы, недоумевают, куда от них подевался корабль. И так же ищут нас! Думаю, завтра все разрешится: либо мы их, либо они нас разглядят. Там Чириков! А Алексею Ильичу я верю, как самому себе!

— Ну что же!.. Вот о том я и хотел спросить ваше мнение, — Беринг примолк.

Овцын выдержал паузу, внимательно, только, пожалуй, не совсем дружелюбно, поглядел на командора, спросил:

— Разрешите идти?

— Да, да, пожалуйста.

Командор остался в одиночестве: сидел, подремывал, клевал за качкой, и не было никаких сил встать, скинуть куртку, стянуть ботфорты, перебраться в постель. Вот так-то на веку бывало в сильном хмелю: все кружится, все плывёт, скачут, беснуются в голове какие-то отвратные видения. «Нет, мужики, нет, — думалось в том тупом охмелении, — вы чересчур доверчивы. Вы, видать, мало жили на свете, вы плохо знаете, что есть человек. Намечавшиеся широты нами пройдены, будь тут какая земля, ее бы килями должны были перескочить, а ее нет как нет, той земли. По всей видимости, Чириков счел, что руки у него теперь развязаны. Возможно, у него они и развязаны, пусть будет так, — думал он, — а я пока что отступать от этих широт не намерен. Нет. Пока что я еще не убедился во всем с полной достоверностью. Вот спустимся завтра еще на юг — пройдем день, два в том направлении Не может быть того, чтобы искомую землю положили на карту с кондачка». Смутным тяжелеющим умом он все еще планировал, соображал, прикидывал, как лучше идти завтра, чтобы все-таки отыскать эту ускользающую землю, и постепенно погружался в сон.


Глава шестая
Когда поутру двадцать третьего июня Чириков изрек: «Становимся на свой курс», он произнес слова, выстраданные в долгих годах сборов к этому плаванию.

Еще десять лет тому назад в Петербурге, когда только затевалась Вторая Камчатская экспедиция, Берингу и ему были вручены для замечаний предварительные разработки Академии наук. Требовалось рассудить о главном: куда, в каком направлении, в какие широты отправляться с Камчатки, чтобы плавание увенчалось успехом, чтобы явилась наконец ясность о тех, пока что не выведанных от века, восточных широтах океана.

Представления академиков об этой части света были в достаточной степени смутными, а неопределенность и расплывчатость их суждений отражали общее состояние географических познаний в мире: будь известно что-то большее — это большее, несомненно, нашло бы свое отражение в параграфах. Где-то был подхвачен слух или окольными путями приобретены сведения о наличии южнее земли Иезо, так-то звалась в те поры Япония, южнее сорок пятого градуса северной широты — некоей земли Жуана да Гамы, эти сведения и попали в разработку. А вообще параграфы требовали: подняться на северо-востоке до шестьдесят седьмого градуса северной широты, по другим параграфам требовалось спуститься на юг — юго-восток и проведать воды вплоть до «Ишпанского владения Мексиканской провинции». Куда же все-таки направлять корабли — на юг или на север? В конечном-то счете всех интересовал вопрос, какие земли подступают к берегам Азийского материка: кто там на них расположился, какому государству они принадлежат. Новоявленное с каких-то пор словечко Америка обрело уже широкое распространение, оно счастливо прилепилось к землям, лежащим за пределами Атлантики. Так что, она ли, Америка, подступает на востоке своими западными берегами к России, или там лежат разомкнутые на острова какие-то невыведанные, никому не принадлежащие земли, пока что вопрос был открытым.

Беринг в своих замечаниях все эти географические мудрствования академиков оставил без внимания, то есть он попросту пренебрег ими, словно не ему плыть и не ему обыскивать те широты. Сосредоточил внимание на хозяйственной стороне дела: на том, что необходимо взять с собой в дорогу, как лучше организовать обозы, отправку людей и так далее. Никого такое «прекраснодушие» главы экспедиции не удивило, в Адмиралтейств-коллегии и в Академии наук превосходно знали «потолок» его географических познаний, более того, знали, что он чужд научных интересов, что по натуре он хороший служака. Вот и явился на свет, когда спонадобился крепкий кулак.

Чириков, тот поступил по-другому: он прочел параграфы академических разработок с пристрастием, прочел как предрекаемую кораблям судьбу, во всех рекомендациях вдумчиво разобрался и не просто сделал замечания к параграфам, а по сути, вступил в полемику с академиками. Он знать не хотел, который там из них колдовал над этими планами, слышал только, что за главного советчика слывет некий Жозеф-Никола Делиль, выходец из Франции. Будто бы в основу разработок положены его соображения. С присущей его характеру прямотой Чириков подверг резкой критике многие требования параграфов. Во-первых, он написал, что нет никакой нужды-необходимости подыматься кораблям так высоко на север, ибо в тех широтах все превосходно вызнают отряды, направляемые для картирования побережья Сибири. Они-то и убедятся, что Азия с Америкою разделяются водою. А острова, лежащие в той широте, по всей вероятности, безлюдны и вряд ли богаты какими рудами.

Писалось все это в 1731 году. Мир еще долгие годы будет оставаться в неведении относительно этих северных широт и познание их обретет не скоро. Необычайно интересно проследить за ходом мыслей этого удивительного моряка. В своих прозрениях он определенно опережал отечественную Академию, ему отчетливо виделось то, чего пока что не ведал никто во всей просвещенной Европе.

Чириков рассудил так: к чему же, собственно, опускаться на юг и следовать ниже пятидесяти градусов северной широты, если мы хотим узнать, где простерлась Америка. Для выяснения того на юг спускаться вовсе незачем. Для выяснения кардинального вопроса, где там Америка, в каком простирании она лежит, надо плыть, держась полосы воды меж шестьюдесятью пятью и пятьюдесятью градусами северной широты. «А идти же для того до Мексиканской провинции признаваю, — так писал Чириков, — признаваю не для чева». Если в тех названных широтах мы увидим неразрывный берег, писал он, то это и будет Америка. Более того, он убежденно констатировал, что в верхних широтах Америка лежит не весьма далече от Чукотского восточного угла.

По прочтении этих строк любознательный читатель может тут же взять в руки карту, раскинуть ее на столе и обозреть эти широты, эту предсказанную Чириковым полосу воды в пятнадцать градусов и полюбоваться воочию, что же таила в себе эта полоса. По сути, она и название-то на картах должна была бы обрести от его имени.

Знают ли про такое историографы? Зададим этот будто бы риторический вопрос. И ответим сразу, в настоящее время — безусловно, знают. Тем удивительней и непостижимей является все то, что предпринимают некоторые из них, излагая в своих трудах ход экспедиции.

Как раз с того момента, после трагического разлучения кораблей, историографы, излагая судьбу плавания, как правило, по давно заведенному, назовем это словом — ритуалу, именно с этих дней, с этой минуты начисто откидывают из памяти корабль Чирикова «Святой Павел», совершая тут как бы «заячью скидку», через хвост в сторону, и устремляют свой взор на корабль Беринга. И до конца пути «Святого Петра» больше ни словом, ни звуком не вспоминают корабль Чирикова. Он исчезает с их горизонта. Потом, под обложку, и то иногда, в нескольких строках бегло вспоминают о нем.

Отчего же следует бросить «Святого Павла» и переключить внимание целиком на «Святого Петра», сосредоточиться на его судьбе? Ответ следует наивно простой: на «Петре» плывет Беринг, названный в эту дорогу главой экспедиции. Следовательно, можно смело утверждать — в основу такой «научной» трактовки событий кладется не что иное, как престижное соображение; весь путь кораблей, все дальнейшие события дороги выстраиваются для поддержания реноме Главы экспедиции. Думается, это плохой историзм, более того — никудышный историзм. Никудышный уже потому, что из «престижных» соображений нарочито упускаются важнейшие факты — от первых теоретических разработок до практических усилий участников этого исторического плавания. Нет, мы не прибегнем к подобному «историзму», он нам чужд, оба корабля в равной степени близки нашему сердцу, оба вызывают чувство гордости и чувство печали, когда у них что-то не слаживается в пути. Проследим же судьбу каждого из них, только отринем с ума всякое чинопочитание, а исповедуемся правде-истине.

Вот в эти дни, в этих южных широтах, который из них более повинен в трагическом разлучении? Историки, большинство из них, вопрос этот обходят сторонкой или стараются просто его не задавать себе, подразумевая в том судьбу, фатальный случай, и сразу, без смятений в душе, переключают внимание на корабль Беринга. Чириков в той дороге вроде уже не существует. Разве это не произвол? Возможно ли забывать о теоретических выводах и настояниях Чирикова перед дорогой, о его отрицательном отношении к плаванию в южном направлении, о его словах на решающем консилиуме, наконец, о том, что на третьи сутки пути он стал фактическим лидером плавания? Да и корабль Беринга он искал полных трое суток. И двое суток из трех, пожалуй, носился за призраком: на вторые же сутки на «Петре» перестали надеяться на встречу и ушли в своем направлении. Если глава экспедиции Беринг, то по чувству долга и ответственности, именно «Святой Петр», обязан был искать потерянный корабль, может быть, не трое, а все четверо суток. Уже в том есть добрый пример Чирикова, что он не покинул эти широты до тех пор, пока окончательно не убедился в бесполезности поисков.


Командор был раздосадован, был в ярости. Он твердо верил — повторилась предательская история, бывшая на пути в Японию у Шпанберга с лейтенантом Вальтоном. Тут и раздумывать нечего: то, то самое — Чириков честолюбец, хитрая гиена, он не пожелал разделить с ним, Берингом, испытаний этого пути. В этом ослеплении на другие же сутки командор махнул рукой и прекратил поиски. По всему видно — рано. Но он не мог пересилить в себе чувства уязвленного самолюбия. Возобладал дух гордыни. «Нечего тут гоняться за ветром, — сказал он. — Пустое занятие!» И ушел в свой путь. Ушел вовсе не в том направлении, о коем размышлял Чириков: ни в Камчатку, ни на север, а двинулся дальше на юг, обыскать те широты, где они пока что не бывали. Он все же веровал в Землю да Гамы.

А как в нее не веровать? Возможно ли допустить, что Земля эта не реальность. Он-то превосходно знал: академики академиками, но кроме них есть на свете Правительствующий Сенат, а инструкция, выданная ему на руки, утверждена Сенатом. Следовательно, в Сенате разделяют мнение академиков. А сколько вообще народу колдовало над этой экспедицией, сколько трудов, средств на нее кинуто! Так разве мыслимо допустить, что все, происходящее теперь, творится по наитию какого-то там французика Жозефа-Никола Делиля. Смешно даже так думать!

Ночами он глубоко страдал по потерянному кораблю, казнил и винил себя — недоглядел. И хотя вслух бранил Чирикова, в размышлениях допускал возможность несчастья. Стеная сердцем, жаждал искупить свою вину. Кто ему простит, что он в первые же дни пути, отдалясь от Камчатки всего на семьсот пятьдесят миль, ничего не открыв, ничего не вызнав, — успел потерять корабль. В сознании поневоле все сопрягалось с первой морской дорогой в северо-западные широты, к проливу Аниан. Тот путь тоже был усеян не розами, а к великому прискорбию — бедой, смертями, порухой. Вернулся почти как с пустой торбой. С чем же он воротится теперь?! Нет, он должен, во что бы то ни стало должен найти эту злополучную Землю да Гамы. Он обойдет ее сколько возможно будет обойти, положит на карту, высадит на ней людей, поставит знак о ее принадлежности России, соберется с духом и!.. Тут мысль в растерянности останавливалась. Иной раз он все же давал ей волю, и тогда сквозь вздохи додумывалось остальное. А что, что еще остается делать в его бедственном положении?!

Многое перекипело в его душе, в мыслях, велико было его страдание, и чувство одиночества, и чувство вины при сознании, что за все нести ответ ему. На вторые сутки Беринг прервал поиски и ушел в южном направлении.

В таких обстоятельствах расставание было неизбежно. И оно произошло. Прояви командор большую выдержку, настойчивость, большее упорство в поисках, не утрать он веры в благородство души своего помощника — все могло бы сложиться по-другому.

На утро четвертых суток, после безуспешных поисков, Чириков вновь призвал офицеров в свою каюту на совет. Может быть, ночь после их вечернего разговора чем озарила. По себе знал, вряд ли который из них крепко спал.

Корабль лежал в дрейфе, слабо покачивался за волной. Над палубой пахло варевом, люди с котелками, с манерками в руках готовились получить свою порцию еды. В каюту Чирикова матрос принес котелок и чайник. Чириков нацедил из чайника в кружку крепко заваренного чая. В дорогу был взят китайский — в заварке душистый. Сидел с кружкой в руках, прихлебывал горяченькое для отрады души, когда один по одному вошли неразлучные его спутники: Плаутин, Елагин, Чихачев, Дементьев. По лицам он ничего не разобрал — удручены ли своей судьбой, закралась в их души какая червоточина — все насвежо умытые, причесанные, форменка на плечах как литая.

— Как спалось? Какие сны виделись? — спросил шутки ради для разведки.

— Так не перескажешь! — воскликнул, заулыбался Елагин. — Они же сто раз на ночь сменятся. Бывает только пристрелишься, начнешь разглядывать, а, глядь, его уже заволокло. Иной раз бывает до того жаль, до того жаль — первый-то так и не досмотрел!..

— Увернулась, что ли?

— Вы в точку, Алексей Ильич, то самое, как всегда, на самом интересном месте.

— Ну так что же ты, держал плохо!

— …Вот, вот то и есть. В снах всегда так, будто маслятки после дождика, из рук ускользают.

«Разговор, чего говорить, в самый раз по корабельной житухе, — подумалось с хлебком чая, — только не за тем вы, други, позваны, чтобы бередить на уме былые праздники».

— Так что, господа офицеры, давайте еще раз подобьем бабки? — снароку окрасил беду простецким словом. — Были мы с вами родней двух апостолов, остались на попечении одного Павла.

— Ну, Павел нас не подведет, буде сами не оплошаем, Все дружно рассмеялись.

— Про то самое и я хочу сказать: оплошать нам теперь никак нельзя. Надеяться нам не на кого. Только на самих себя. Пусть люди кончают завтракать, становимся на свой курс. Хочу предупредить — идем с возможным поспешанием, чтоб все паруса были в работе. День ли, ночь — все в работе. Только так мы с вами сможем достигнуть Америки и воротиться в срок от нее в Камчатку.

Дементьев вдруг подал голос, спросил осторожно:

— Алексей Ильич! А как вы думаете, где теперь командор?

— Авраам! — строго взглянул на него Чириков. — Не будем растравливать собственную душу. Теперь про все такое узнается, скорее всего, в Камчатке. Думаю, что на воде и при парусах. Куда правят — воля их. На сей день — мы одни. И в одиночестве своем должны проявить стойкость. Прошу внушить то же самое людям. Впереди у нас дорога большая. По первому звуку голоса — по местам! Огнем, искрой на свое место. И полные ветра паруса! Только так мы справимся со своим делом. Вот наш курс! — Чириков взял в руки путевую карту, размахнул ее на столике, приложил линейку, карандашом резко прочертил прямую линию в верхние широты. — С богом, господа! По местам!

Спустя полчаса после разговора за кормой вспенило поворотный след. Кренясь мачтами, одетыми парусиной, уваливаясь с борта на борт, расхлестывая тупым носом волну, «Святой Павел» пошел на восток, с уклоном к северу. Весь корабль — каждая душа на нем — была теперь как стрела, спущенная с тугой тетивы.


Глава седьмая
Второй месяц корабли в пути, успели испытать дождей, холодов, штормов. Оказалось, июль в сих широтах не ласковей камчатской осени: часто наносило снег вперемежку с дождем и с градом, а то случалось и при ясном небе так раскачает да вздыбит океан, хоть пропадай. Работали с парусами, не щадя сил: прибирали одно, распускали другое, прихватывали то понизовый, то верховой ветер, шли переменными галсами, всяким способом приноравливаясь к капризам ветров. Руки все в кровяных мозолях от лазаний по вантам, сами обтрепались, лица осунулись, обросли щетиной. Если выдалась свободная от вахты минута, норовили кинуться поскорее в угол, в тряпье какое, чтоб хоть чуть восстановить силы.

На салинге из бочки постоянно торчит чья-то голова в теплой зимней шапке. С высоты мачты во все недремные очи выискивает человек признаки суши. Но только пока что чаще виделись киты разные: то кашалоты, то голубые финвалы — исполины разгуливают тут на приволье большими стадами, и часто именно спины их казались возникшими из волн островами. А минутку переждешь — и видится: взметнулись над теми горбами фонтаны воды, и опять напряженно чутко взглядываешься в горизонт. Сам блеск воды ослепляет. Облака, те тоже кажутся снеговыми кручами, и не раз уже подступит к гортани крик: хочется обрадовать всех завидевшейся сушей, ибо по себе знаешь, как истомились душа и тело в том ожидании. А облака, как на поманку, опять складываются в горы, какие-то пики являют, мелово зарозовевшие в лучах солнца. Вот и испытываешь паническую растерянность перед тем их видом, готов сам в смятении выскочить из бочки и полететь туда поперед корабля, чтобы сблизи распознать — мираж ли то, или впрямь встают выбеленные снегом горы. Весь-весь обращаешься во взор, уже и не глазами, а всей середкой души вглядываешься в тот призрак. Обмануться-то страшно, ведь не себя обманешь, а всю заждавшуюся команду. Крик подступает к горлу, а ты терпишь, боишься разжать уста. И вот понемногу — сам себя уверишь, и будто не твой срывается с губ возглас:

— Вижу! Ребятушки, вижу землю! Прямо по курсу вижу землю!

На палубе, как при пожаре, затопотали каблуки, огонь радости, пламень нетерпения проник во все жилые отсеки, и там — кто спал, кто питался, кто откачивал в трюме воду, — все побросали из рук работу, устремились к трапам да к люку — наверх.

— Ура-аа! Братцы! Вон она! Земля на горизонте! Ты гляди, горы-то какие!..

Теперь восторг этот утрачен. Удивление пред новизной земель давно погасло да растворилось в привычном со школьных лет знании, где какой материк лежит, как простерлись моря, сколько миль от одного места до другого — куда да как клонит хребты гор. Все известно. А в тот-то день многое было загадкой: проливы и острова, архипелаги, целые материки таились еще в неизведанных пространствах.

Чириков на крик выскочил из каюты в чем был: волосы вразлет, полы куртки нараспашку, быстрым зажегшимся взглядом окинул даль, резко поворотил голову, крикнул собравшимся у борта офицерам:

— Так вот же она и есть! То вот и есть Америка!

Сердцем он уже знал ее, каким-то чутьем, инстинктом, прозрением угадывал, и исстрадался по встрече с ней, вот как иной человек страдает по возлюбленной.

Вахтенный! Вахтенный! — прогорланил он. — По такому случаю всем по чарке! Ложимся на полчаса в дрейф. Всем к обеду по чарке!..

Мужики встряхнулись из зачарованности: кто крестился в эту минуту, пошептывая молитву, кто размазывал на щеках просочившиеся непрошеные слезы, иной, упав на колени, отвешивал земные поклоны — все о чем-то гомонили, протягивали туда, к новоявленной земле, руки. Теперь же крик Чирикова привел всех в возбуждение: там и тут раскатился веселый гоготок, там и тут раздались одобрительные возгласы. Так, а чего, она и заслужена, чарка-то, она и заслужена: все руки изодраны, жилы повытянуты в корабельных трудах, душа измаялась в выжидании этой земли.

А что, если тут как раз и заглянуть в зерцало, отразившее те часы! На корабле, если на нем все происходило по заведенному правилу, такое зерцало непременно есть — это святая святых пути — судовой журнал. В те времена он звался — «диурналом». В нем без излишних эмоций, скупо, строго фиксируются работы на корабле и все происшествия пути, всё это сопрягается с точным местоположением корабля, со временем, взятыми в тот момент пеленгами, с промерами глубин, с узлами путевого хода. Глядя в журнал, моряк, к примеру, отчетливо видит и то, какие паруса нес корабль в каждый отдельный момент.

К сожалению, если бы мы того и страстно пожелали, мы навсегда лишены возможности заглянуть в такое зерцало с корабля Беринга. Судовой журнал со «Святого Петра» бесследно сгинул. Существует легенда, будто бы для какой-то надобности, какой именно — неизвестно, судовой журнал из Петербурга был в те же годы отправлен в Тобольск, оттуда — в Иркутск, и в Иркутске при большом пожаре погиб среди сгоревших архивов. Долгие годы оставался втуне для наших глаз и судовой журнал с корабля Чирикова. С этого журнала, на счастье, убереглась копия. А в историографии есть след, по которому можно предположить, куда и при каких обстоятельствах исчез подлинник. Убереглось следующее признание: «Во исполнение моих первых инструкций, я постарался узнать, какие именно открытия сделало здешнее правительство на северо-восточной окраине России, и мне посчастливилось достать копию журнала и карту знаменитого капитана Беринга, который взял на себя исследование Камчатского берега и островов, лежащих по направлению к Японии, я надеюсь быть в состоянии послать их вашему сиятельству со следующим курьером, но это надо держать в секрете, ибо если Чернышев узнает об этом, весьма многие будут отправлены отсюда оканчивать свои дни в той стране». Принадлежит это донесение британскому послу в Петербурге лорду Гиндфорду. А датировано оно ноябрем 1747 года. Известно и другое опосредствованное упоминание о журнале, а именно: Джемс Кук во время плавания в эти широты воспользовался чьими-то бумагами, чьими-то счислениями и воздал хвалу их пунктуальности и точности. Если судовой журнал со «Святого Петра» бесследно исчез в те же дни, уничтоженный в иркутском пожаре, то чьими же сведениями воспользовался английский мореплаватель?! Похоже, что он анализировал судовой журнал со «Святого Павла» — с корабля Чирикова.

Уберегшаяся копия судового журнала со «Святого Павла» явилась в печати впервые не далее как в 1951 году. Подумать только, как долго, как терпеливо долго тот журнал дожидался публикации! Теперь-то, когда судовой журнал объявился на свет, многое смотрится по-иному, — теперь нельзя скрасть ни денька, ни часа, и вся бывшая старательная подмалевка событий полезла шелухой, а за нею проступил подлинный лик событий.

Одно уже необычайно: долго считавшееся утраченным — живо! Хоть в копии, а убереглось. А копии вполне можно довериться, ее сличал с подлинником штурман корабля Иван Елагин. Вот концевая строка: «Подлинный диурнал за рукою командующего флота Алексея Чирикова, а с подлинного читал штюрман Иван Елагин». И еще: «С подлинного читал морского шляхетского кадетского корпуса градемарин Семен Кондратьев». Следовательно, эти вот двое, Иван и Семен, произвели в свое время кропотливую сверку копии с подлинником.

А вот и сами изначальные строки, занесенные Чириковым еще в тот момент, когда корабли стояли в Авачинской гавани.

«Пакетбот Святого апостола Павла вооружен и к походу в кампанию ныне обстоит во всякой готовности, в которой погружено: балласт шестьсот пуд, воды сто бочек, дров шестнадцать сажен, провианта всякого на полшеста месяца. Всего грузу во оной положено с артилерными и шхипорскими припасами пять тысяч девятьсот пуд, в грузу оной пакетбот ахторштевен девять фут шесть и три четверти дюйма, форштевен девять фут три дюйма, комплект служителей всех чинов шестьдесят девять человек, да астрономии профессор один, при нем солдат два, да слуг офицерских три человека, итого всех чинов семьдесят пять человек».

Теперь вот они и продвигались при облачной и туманной погоде, под моросящим дождем, с парусами неполными, по причине неустойчивой погоды, и все семьдесят пять пар глаз с жадным любопытством оглядывали с борта, новоявленную землю. Еще накануне начали являться на глаза смущающие приметы близкой земли, и одна за другой через все колонки судового журнала стали являться записи: «Видели уток, китов и карчи». «Увидели уток и деревья, видели отменную воду». Пока наконец не явилась сама знаменательная строка:

«Увидели землю Американскую».

Хоть мельком, через строку да через страницу пролистнем этот бесценный документ эпохи, эту трепетную хронику событий от июля 1741 года. Простим архаичность стиля, пренебрежем ею, а может быть, наоборот, не столько простим и пренебрежем, сколько вслушаемся в голоса тех людей как в звучание редкостной фонограммы, уберегшейся с тех давних дней.


Глава восьмая
«Вторник 14 дня июля. Во все сутки погода сначала до пятого часу пополудни была светла, потом стало быть пасмарно и туманно очень, с чем сутки и окончились; с полуночи от третьего часу явилось летающих довольно береговых уток и чаек, также видели китов и морских свинок, да три небольшие древа носящих, старых.

Среда 15 дня июля с полудни. Ветер брамселевой, погода облачна с туманом и с мокротою; парусы имели формарсель с одним рифом и грот-марсель до топа. Ветер мал, погода облачна. Ветер прибавился. В исходе часа сделав дрейф, бросали лот и ста саженями земли не достали. В два часа увидели землю Американскую. Ветер марселевой легкой, погода облачна, воздух чист. В начале часа, сделав дрейф, бросали лот, ста саженями земли не достали. В начале часа, осмотря землю и взяв пеленг, пошли в бейдевинт на левой галс и отдали и формарсели и риф.

Поставили грот-сейль.

Ветер самой малой и сияние солнца, бросив лот и шестдесят саженями достали землю, грунт песок серой.

8-9-11 часов. Видим землю.

До полуночи была погода облачна с туманом и с мокротою, а пополуночи сделалась погода ясная и до полудни было сияние солнца.

В местах, против которых сего числа ходили, берег везде гористой и в расстоянии от берегу в 5 к 3 минутам бросали многократно лот и глубина воды не была меньше 60 сажен, грунт песок серой и местами маленькой камень.

Около судна нашего много летало уток разных родов.

В полдень усмотрена ширина места 55°41′, а за небольшое разнство утвердились на счисленной ширине.

В 2 часа пополуночи впереди себя увидели землю, на которой горы высокие, а тогда еще не очень было светло, того ради легли на дрейф. В 3-м часу стало быть землю свободнее видеть, на которой виден был и оную признаваем мы подлинною Америкою по месту, по положению ее, по длине и по ширине; а в 3 часа пополуночи были в ширине 55°21′ N, в разности длине от Вауа 61°55′, с которого места первые при сем писанные пеленги и записываны все по исправленному компасу.

В 81/2 часа пополуночи к северу окончился в виду берег.

Четверг 16 дня июля с полудни. Погода мало облачна и сияние солнца; парусы имели марсели до топа, а грот и фок на гитовы.

Спустили бот и послали на нем к берегу боцманмата Трубицина с 8 человеки служителей и приказано ему гресть к тому месту, где виделось быть заливы полтора часа, и догребши, вымерить лот глубину и осмотреть, можно ли против оной губы стать на якорь пакетботом и какая защита во оной может быть от ветров, и притом ему приказано, чтоб слушал пушки и осмотрел флакшоу на пакетботе, и ежели оное учинено будет, то б возвратился к судну.

Ветер самый малый и сияние солнца.

6 часов. Выпалили из пушки и подымали флакшоу для возврату бота.

В половине часа увидели бот наш под берегом и воротили к нему фордевинт, и подошед близко, учинили дрейф.

Ветер малой. В начале часа пришел бот к судну, приняв его на буксир, пошли всеми парусами от берегу прочь, понеже боцманмат Трубицин объявил, что против заливы, в шестидесяти саженях от мысу той заливы глубины воды 40 сажен, а защиты-де в ней от западных и южных ветров нет, также объявил — на берегу видел лес большой ельняк, пихтовой и сосоновой, да видел же много зверей морских, сиучен (сивучей), а людей и жила лютцкого не видал.

Ветер крепкой марселевой, сделав дрейф, подняли ялбот на судно и взяли у марселей по рифу, бросали лот и ста саженями земли не достали. В половине часа поставили фок и марсели в полстенги и пошли в путь.

Ветер крепкой, риф-марселевой со шквалами, закрепили гротсейль и формарсель, а грот-марсель спустили на эзельготв. Беспрестанно летало птиц около судна великое множество, какие есть и на Камчатке, называемые юрики, вид северных гагарок и ару (кайра).

Ветер еще сил прибавил, взяли у грот-марселя 2 рифа. Поставили грот-штаксель и бизань.

Птиц видели, многое число уток и чаек разных родов, также и морских зверей, китов, сиучен и моржей.

Суббота 18 дня июля с полудня. Ветер марселевой со шквалами, погода облачна и туман и дождь; парусы имели марсель и фок, в половине часа поворотили оверштаг на левой галс.

В 31/2 часа, подшед сколько можно к берегу, отпустили бот на берег и на нем послан флоцкой мастер Дементьев и при нем вооруженных 10 человек служителей и приказано ему иттить в показавшуюся нам заливу и с ним отпущен (неразборчиво) компас и один малый лот, а что ему велено чинить, то явствует в копии с данного ему ордера, также что и еще с ним отпущено бочек, послано с ним на берег две дрег и перлин. К тому месту, в которое послан бот, взяты обстоятельные пеленги…

12 часов. Бот с берегу не пришел, а признаваем, что не пошел с берегу за непогодою.

Во все сутки ветер со шквалами непостоянно и дождь велик, лавировали близ того места, куды послан наш бот.

В три часа пополудни взяли пеленг, сопка круглая лесная и под ней низменно черно-зеленой густой лес на белом яру, другая сопка левее ее и поменьше, отдаленно от берега высокой голой мысок и на нем куст высокого лесу.

Понедельник 20 дня июля с полудни. Во все сутки ветер непостоянной, погода облачна с туманом и дождем. За великим ветром и дождем и для того, что отнесло нас от того места, куды послан наш бот, неблизко, он еще к нам не возвратился.

Четверг 23 дня июля с полудня. Ветер малой, туман великой с мокротою; шли в причале у берега, и по чаянию можно быть близь того места, куды послан бот на берег, но токмо за великим туманом обстоятельно берега и признатных мест не видать.

Ветер самой малой, и воздух от тумана прочистился, и приметные места берега низменного и гор, куды послан бот, очень открылись, а огонь горел у самой той губы, куды послан от нас бот, и мы чая, что всеконечно оной содержат служители, посланные от нас, им для позыву палили из пушек через несколько время семь раз, только бот не вышел, а погода к гребу очень была способна, токмо как выпалят от нас из пушки, они тотчас огня прибавят.

Штиль.

Огонь на берегу виден.

Подтянули на кормовом флагштоке фонарь с огнем, чтоб ежели пойдет наше судно с берегу, то могли б нас видеть.

Ветер мал, подняли марсели до топа, поставили фок и бизань, + поворотили на левый галс.

Штиль. На берегу огни не видать, а в половине часа показалось мало дыма и паки стало не видно.

Видели плавающего около судна одного моржа.

Подходили к месту, куды Дементьев послан.

В половине часа спустили малую лодку на воду для отсылки на берег на вспоможение тем служителям, кои посланы на боту.

Пятница 24 дня июля с полудни. Ветер легкой, брамсалевой, погода чистая и сияние (здесь помещен рисунок солнца), парусы имели марсели, фок, понеже довольное время стояла способная погода к выходу боту с берегу к нам, токмо оной не бывал, и потому мы признавали, что бот поврежден и затем с берегу нейдет. Того ради и все обер и унтер-офицеры согласились и по списку учинили, чтоб для проведования оного, зачем подлинно не идет и для починки с настоящим штилем послать на малой лодке плотника и конопатчика и дать им для починки бота надлежащие вещи, также послано к служителям и провианту, понеже с ними отпущено было токмо на неделю, а для свозу плотника и конопатчика на берег возьме желание своевольно (т. е. добровольно) боцман Сидор Савельев, да матрос Дмитрий Фадеев, а плотник с ним наш Полковников и конопатчик Горян, которые в сем первом часу с полудни и отправлены им с малым ветром. Мы следовали за ними к берегу. И ему боцману дан от меня ордер, чтоб, прибыв на берег, учинить огнем сигнал о своем прибытии, в каком состоянии найдет бот со служителями, что определено ему показать разными огнями и чтоб он, оставя плотника и конопатчика для починки бота, сам, ничего не мешкав, взяв с собою флоцкого мастера и служителей сколько можно, возвратился на пакетбот, чего ради мы весьма близко подходили к берегу, где уже от берегу великое волнение и с которого мы с трудом восходили, понеже парусы от волнения мало действовали, а видно нам было, что боцман приближился к берегу пополудни в 6-м часу, токмо сигналов никаких не учинил и с продолжающеюся тихою погодою к нам не возвратился.

Легли на дрейф для ожидания бота и малой лодки с берегу, тако ж и смотрели сигналов, которые приказано чинить боцману Савельеву, когда он прибудет на берег, точию сигналов на берегу никаких не видно.

В 7 часов поворотили прочь от берегу, понеже никаких сигналов от боцмана и от ботовых служителей не видать.

Паки поворотили к берегу для осмотру сигналов.

 В половине часа прошед паки близь самого берега, так что видно все наружные каменья и играющий бурун, а сигналов, которые велено чинить на берегу, никаких не видать, того ради для ношного время пошли от берегу прочь.

Выпалили призывания их из одной пушки, понеже ветер самой малой и ходу судна почти ничего нет и по такой тихой погоде можно им к нам с берегу ехать, и как выпалили из пушки, то видно было в то время на берегу якобы выпалено из ружья токмо звука никакого было не слышно, а в ответ показавшегося на берегу огня выпалили от нас из другой пушки в 9 часов, показался на берегу огонь.

Ветер самой малой; поставили у нас два фонаря с огнем, один с флагштока, а другой с гафеля, и на берегу огонь и когда явитца и когда нет.

Суббота 25 дня июля с полудни. Погода ясная, сияние солнца; натягивали у нас грот-ванты, в первом часу с полудня увидели мы идущие от той губы, куды послан от нас бот и лодка, две лодки на гребле, одна малая, другая побольше, от которых мы надеялись, что наш бот и лодка возвратились, и пошли к ним навстречу, а как одна малая лодка уже стала быть к нам близко, а погода была тихая, то я, подобрав парусы, приказал опять натягивать ванты, потом рассмотрели мы, что лодка гребущая не наша, понеже оная корпусом остра, и гребля не распашная, а гребут веслами просто у бортов, которая к пакетботу так не приближалась, чтобы в лицо человека можно видеть, токмо видели, что сидело в ней 4 человека, один на корме, а протчие гребли и платья видно были на одном красное, которые, будучи в таком расстоянии, встали на ноги и кричали по два раза „агай, агай“ и махали руками и в тот час поворотили и погребли к берегу, а я тогда приказал махать белыми платками и кланятца, чтоб они к нашему судну подъехали, что и чинено от многих служителей, токмо оные несмотря на то скоро погребли к берегу, а гнатца за ними было не можно, понеже ветер был тих, а лодка оная гораздо скороходка, а большая далече не подгребла к пакетботу, возвратилась и пошли обе в ту опять заливу, из которой выгребли. Тогда мы утвердились, что посланные от нас служители все конечно в нещастии, понеже флоцкому мастеру как объявлен уже настали осьмые сутки и было довольно времени способного к возврату и мы к тому месту ходили в самой близости, токмо он не возвратился, а по отправлении боцмана мы от того места не отлучались и погода была все тихая, и ежели б нещастие какого им не случилось, то б по настоящее время уже к нам возвратились, и можно чаять потому что американцы к нашему пакетботу не смели подъехать, что с посланными от нас людьми от них на берегу поступлено неприятельски, или их побили или задержали, однако ж мы еще до вечера близ того места ходили, поджидая своих судов, токмо ночью для опасения от берегу поудалились.

Натянули грот-ванты, дрефовали.

Ветер брамселевой и поворотили к берегу к тому месту, где видно был огонь и откуда выгребали две лодки.

Подошед близь берега, поворотили прочь и никаких сигналов и судов больше не видали, токмо в том же месте, где прежде был огонь, видно мало дыма.

Для ношного время взяли у марселей по 1-ому рифу, на берегу сигналов никаких и огня не видно.

Подняли у нас на кормовом флагштоке фонарь с огнем, чтоб ежели, паче чаяния, пойдут наши суда с берегу, то б могли нас видеть…»


Глава девятая
Больше месяца мы ничего не знаем о судьбе корабля Беринга — Вакселя. Эдак будет более справедливо обозначить второй корабль их именами, чем так, как это делают в некоторых трудах, называя то плавание плаванием Беринга — Стеллера. У Георга Штеллера (Стеллера), безусловно, была на корабле своя роль, но только все же путь прокладывал не он. Предпринималась ведь и такая попытка в историографии — чуть что не все открытия в этом пути поставить в заслугу Людовику Делиль де ла Кройеру. Мы, обладая теперь всей суммой фактов, постараемся подобной ошибки не совершить. У нас другая задача — выявить факты, достойные памяти, и утвердить эти факты на законно им принадлежащих местах. Прошлое тем и прекрасно, что оно приуготовляет мысль и волю человека к деяниям будущего, и чем справедливее оно явлено, тем горячее становится стремление продолжить дело пролагателей в неведомое. А такие дни грядут — будут еще и великие открытия, и величайшие потрясения на пути в неведомое. Вот отчего так необходима, так страстно желательна справедливость в оценке прошлого.

Отметим пока для себя тот важнейший факт, что один из отряда кораблей, а именно «Святой Павел», под командованием капитана Алексея Чирикова уже вступил в соприкосновение с новооткрытыми берегами западного побережья Америки. Положение у них сложилось — хуже быть некуда: две шлюпки, одна за другой, ушли к тем вот близко лежащим берегам, и обе шлюпки с людьми исчезли, то ли они пленены, то ли попали в несчастье. Ведь дым с той стороны берега виделся и даже стрельба была слышна. Скорее всего, шлюпки захвачены.

Как ни сложна, как ни остра ситуация, возникшая на «Святом Павле», все же покинем на время тот корабль и отыщем на экране времени пакетбот командора, где капитаном Свен Ваксель: что с ними, куда прошли, с какими землями повстречались?

Разлучение двух кораблей, как помнится, произошло 20 июня. Поначалу все еще верилось: беда поправима, вот-вот где-то завидятся на открытой воде отбеленные дождями паруса, вот-вот возникнет корпус и самого пакетбота; мираж такой во взорах каждого моряка жил, внушал надежду даже и в тех днях пути, когда потянулись дальше в южном направлении — все думалось, а не пошел ли сюда и «Святой Павел». Да ведь и обещанная Земля да Гамы поманивала воображение внезапной с ней встречей, все чудилось, не она ли лежит там, в далях, заслоненная облаками. Шли, тянулись на те облака, провисшие брюхом до самой купели моря, вглядывались в них со всей силой вожделенного чувства, а облака опять вздымались и утекали в свои края. Бесконечность воды угнетала, повергала в уныние, хотелось увидеть хоть какой-нибудь уступ берега, хоть одиноко торчащую из моря скалу или самый малый островок, чтобы отдохнуть от нескончаемого зыблющегося разлива. А как жаждал встречи с этой невызнанной землей Штеллер! Он часами, а то полными днями стоял где-либо в притаенном местечке, где не так сильно охлестывает ветер, и все обыскивал, обыскивал взглядом даль, собственным воображением обряжал те невидимые уступы гористых круч в несказанные дерева, кусты, травы. Иногда мерещились уму какие-то дивные, ярких тонов-красок цветы. Бывало, что он весь озарялся надеждой, увидев проплывающие мимо водоросли, — возрадуется, закричит, всех взбаламутит своим одушевлением. Но вот, глядь, пронесло мимо бортов скопление тростника, утянула за собой волна кочующую старую корягу, заболтало в гребнях волн плети резнолистых багрянок, и опять остался пуст-пустынен океан. Понятно, в своем бытие он не был пустынен, наоборот, всякий час одаривал приметами бунтующей в нем жизни: то вдруг взметнутся стеклянной кущей фонтаны, извергнутые на вздохе китами, и они протянутся вдали своим властительным строем; то у самого борта всплеснет и на мгновение покажется в ярчайшей брачнойрасцветке рыбина; то высунется мордой диковинный зверь. Бывало, что и Штеллер, как самому ему казалось, дока и знаток до всего живого на свете, даже он обмирал в растерянности перед явившейся из пучины усатой мордой зверя. Однажды такой зверь терся у борта несколько часов, смотрел из воды проницательным, умнейшим взором, точно бы бессловесно выпытывал: «Слушайте! Кто хоть вы такие, откуда взялись, куда путь держите? Может, познакомимся, — говорил его взгляд. — Может, и я в чем помогу — спрашивайте!» Да ведь вот только как спросить-то его. Спросить хотелось о многом. Так не распознанным он и бултыхнулся в волну, ушел от борта в свои пределы.

Штеллер стоял в каком-то ошеломлении.

— Вот это чудо! Божусь, не знаю ему имени. А глаза, глаза-то какие, видели?! В них же столько ума-мудрости. Нет, мы еще ничегошеньки не знаем про жизнь! Мы поздние ее цветы. А ведь она ведется из таких глубин-далей. А океан — он всему колыбель. Тут-то и обитают высшие мудрецы. Куда там нашим академикам!

Так-то вот поговорил с толпившимися у борта любопытствующими матросами да солдатами Штеллер.

А потом и это ожидание Земли да Гамы оборвалось. Прощел день, протянулись другие сутки, третьи, четвертые, и командор распорядился сменить курс на восточный. Наконец и он отступился от поисков обманно предсказанной земли. «Выходит, что Чириков прав, — сказал в ту минуту себе, — а не академики. Вот и пойми, кого слушать». С досады сплюнул, чертыхнулся, хотя по суеверному убеждению моряка, чертыхаться на море — последнее дело. Даже кулак стиснул до того, что ногти впились в ладонь: «И-эх! Будь ты со мной сейчас на палубе, высокочтимый в Петербурге географ Жозеф-Никола да еще Делиль, я бы тебе показал, сукин ты сын, как водить за нос. Так ведь и этот, жила, глиста поганая, братец твой Людовик, — тоже зуда, подпевала хороший. Будь он на борту — его бы теперь удавить мало было за подсказки да за эти глупейшие, ни на чем не основанные настояния. Вот как теперь перед людьми глазами моргать?! Своих мужиков на борту совестно. Не знаешь, как грех свой замолить перед ними».

С этих дней, как только бросили искать да бросили надеяться на встречу с Землей да Гамы, командор заперся в каюте. По кораблю сразу разнесся слух: командор расхварывается, командор слег. Плохое предвестие.

Штеллер, тот тоже, узнав, что курс сменен на восточный, с печали, с разочарования поначалу замкнулся в себе. Отчасти даже позавидовал в душе Степану Крашенинникову, что тот — вот молодчага, умница — остался кочевать по Камчатке, а при его пытливости он там, безусловно, все обрыскает и, надо думать, не с пустыми руками воротится в Петербург. Вот с чем сам теперь воротишься?! Да и бывать ли возврату? Уж больно незадачливо все началось.

Что там ни говори о свойствах характера Штеллера: о его заносчивости, драчливости, о болезненном самолюбии — он все же был прирожденный натуралист. Все живое, включая и самого человека, входило в орбиту его наблюдений, подлежало зоркому рассмотрению, изучению, анализу. На корабле он не спускал своего пытливого взора ни с Вакселя, ни со штурмана Эзельберга, ни с подштурмана Юшина, ни с корабельного мастера да штурмана Сафрона Хитрова. Они — командная на корабле горсть. Но только, к несчастью, по наблюдениям Штеллера, никакой «горсти» из них не складывалось. С первых же минут плавания между штурманами и капитаном начался разлад: то спорят о прокладке курса, то о том, под какими парусами идти, то — ложиться ли в дрейф или никакого дрейфа не надо, одни говорят, надо на ночь зарифеть такие-то паруса, другие предлагают совсем иные. И так по каждому поводу, в каждую смену вахты, да почти что при всякой перемене ветра с командного мостика опять и опять слышатся споры, брань, взаимные укоризны. А корабль — не конь в серебряной сбруе, на паруснике, как нигде, должна быть согласованность во всех действиях команды, с юта должен раздаваться твердый голос. Его-то как раз и недоставало на «Святом Петре»: тут вроде бы все были умники — и ни одного капитана. Если эти наблюдения Штеллера верны, тогда становятся понятными и нерешительность при выходе из гавани, потом чрезмерное уклонение на юг и, наконец, внезапное повеление командора — быть «Святому Павлу» лидирующим кораблем. Офицеры с палубы «Святого Павла» сколько раз примечали, что на «Петре», видать, творятся какие-то нелады, пожалуй, распри среди офицеров, иначе они так бы не торкались вслепую с парусами, словно не разобрав, с какого направления да какой силы ветер. Все такое, как наблюдательный человек, Штеллер видел. Не будучи моряком, он, конечно, часто не понимал, в чем там закавыка, с чего шум-споры. Но он видел — должной согласованности в действиях офицеров нет, с того и корабль продвигается «шаляй-валяй». С первых же дней пути он никак не мог взять в толк, почему командор не прервет решительно споров. Для Штеллера это было загадкой. А теперь вот, после переполошных дней исчезновения «Святого Павла» да, видать, с еще большего разочарования и досады, что никакой земли в южных широтах не сыскалось, командор и вовсе как бы отступился от дел, заперся в каюте.

Конечно, что говорить, разочарование было велико, боль в душе и того горше. Нет рядом второго корабля, следственно, нет опоры, нет надежды на выручку, нет рядом Чирикова с его навигаторской выучкой, с его прозорливым суждением об этих широтах. В команде на все лады кляли академиков, в особенности знатоков белого света — Делилей и де ла Кройеров.

Именно в эти дни тяжких раздумий Свен Ваксель напишет в путевой тетрадке, что у него кровь закипает в жилах при одной мысли о бессовестном обмане «ученых» фантазеров, уверенно предрекавших встречу с Землей да Гамы, затянувших их в эти пустые широты. «Лучше бы им вовек не разжимать уст, — подытожит он, — чем так бесстыдно дурачить людей, вовлекать их в такие страдания».

Всей казуистики зла, всех подспудных течений да острых рифов в этой хитроустроенной ловушке он, понятно, постигнуть не мог. Он только догадывался — совершилась какая-то подлость, сознавал, что сам стал невольным, а в чем-то и добровольным соучастником, исполнителем этого черного дела. Простительно Вакселю всего не понимать… Эта замысловатая затея начнет проясняться только на завершающих стадиях Второй Камчатской экспедиции. Вдруг однажды исчезнет, как вор, улизнет из Петербурга тот самый ученый муж — академик Жозеф-Никола Делиль. И не с пустыми руками, нет, а прихватив с собой секретные карты и бумаги. Потом таким же манером, со всеми прижитыми документами, сведениями о Сибири — так же вдруг упорхнет за Российские рубежи другой академик Иоган Георг Гмелин. И начнут обнаруживаться досаднейшие пропажи да исчезновения карт, документов, дневников. Их почти все кто-то выловит, выудит, схватит на лету, чуть что не до последней бумажки, не до последнего листка дневника, и переправит в иные страны. Тогда только в правительстве спохватятся — батюшки, ведь обворовали, на круг обчистили «добрые люди», последует строжайший указ: «взнесть» все оставшиеся, все уцелевшие бумаги в кабинет ее императорского величества. Но спасать-то будет уже поздно. Резиденты поработали на славу, и все, все, что там оплавали, обошли, выведали у земли, у воды русские землепроходцы, сделается кладезем сведений для других правительств. Только через годы будет по-настоящему оценена бурная деятельность в России «выдающегося географа» Жозефа-Никола Делиля и будет во всеуслышание указом названа «подлыми делилевскими проделками». Так до этих лет еще надо было дожить…


Несколько суток «Святой Петр» тянулся на восток — никаких примет суши не было. Тогда после совета с командором сменили курс на более северный. Штеллер угрюмо и безнадежно, точно бы отстраненно, выжидал, во что же развернется это российское плавание. А по всему чувствовалось, над плаванием нависло что-то роковое — чувствовалось это и по унынию, по усталости команды, по шепоткам среди матросов да солдат, по разладу на юте среди офицеров, по их неуверенности, по раздражительности командора. Вот с того и курс корабля получался таким изломанным. Самые пристрастные к Берингу историки вынуждены будут потом про этот путь написать, что «Святой Петр» во все дни, с поворотом на восток — северо-восток, продвигался «кружа путем, нерешительно с неоправданными задержками».

В этом положении Штеллеру — самое благоразумное было бы наблюдать, да помалкивать, да заносить свои наблюдения в тетрадку, а он — нет, он порой, бывало, срывался на крик, прямо в глаза Вакселю бросал гневные осуждающие упреки: мол, какие вы капитаны, вам бы в корыте плавать. Ваксель такой «науки» над собой снести не мог и не оставался перед ней в долгу, отвечал не менее резко да зло, грозился при первом удобном случае высадить «этого без году неделя профессора» на берег. А Штеллер ему кричал: «Ты еще доплыви! Доплыви до берега-то! С твоими повадками мы можем доплыть только в ад кромешный. Либо акул собою накормим! Вот куда вы ведете корабль, к гибели всех!» К тому же на беду у него и единомышленники сыскались, на этой почве несогласия с действиями Вакселя он крепко подружился с матросом Дмитрием Овцыным, еще с сержантом Плениснером, таким же крепышом, таким же, как и он, удалым немцем. Плениснер — тот шел на корабле за художника, предполагалось, что он будет делать зарисовки новооткрытых берегов, зверей, птиц, растительности, портреты с дикарей, если такие повстречаются. А пока что рисовать было нечего, разве что портреты своих капитанов. Один только штурман старик Эзельберг умел осадить Штеллера.

— Вот ты орешь, — говорил он на родном для обоих немецком языке. — Орать ты мастер, глотка у тебя луженая. Орешь, кулаками по воздуху колотишь. А на что тебе богом сила дана? Да с такой-то силой в самую пору у штурвала стоять. Вот, становись-ка, берись за шпаги! — Действительно даст постоять у штурвала. — Ты гляди-ка, грудь-то у тебя шире ворот, — скажет в похвалу. — Тебе в самую пору быть моряком. С морем же, с ним завсегда так приходится — грудь на грудь. А оно, которого человека полюбит, того через любые шторма пропустит. А ты — «Ваксель, Ваксель!» Будто в нем все дело! Ваксель тоже не во всем волен. Есть на корабле кроме него — командор. Ты чего-то вот со своими словечками не сунешься к командору. Попробуй-ка подступись к нему, он тебя в момент утихомирит. А Ваксель-то, видишь ли, на беду свою, взял сынка Лоренца в плавание юнгой. Ну, а теперь положение сам видишь какое. Второго корабля с нами нет. Худо получилось. Вот с того он сам не свой, Ваксель-то. Вот и дергается человек. А ты эти свои травки забрось! Мой тебе совет — забрось! В моряки определяйся. На всю жизнь. Качка тебя не берет, стужа, ветры тоже! Вот ты и подавайся в моряки. Самое милое на веку дело. Ты погляди-ка, какое оно синее да живое, море-то!..

Штеллер на его призыв поневоле оглядывался, возносил взгляд на белые, снегов белее, облака, на бегущие, вскурчавленные барашками пены волны и как будто смирялся душой — от слов старика, от этой диковатой красоты облаков сверху и облаков, замешанных в волнах, от самой волнующейся по бортам стихии.

Так они плыли.


Глава десятая
Как бы там ни было, а в общем-то все обошлось благополучно — ветры и море без больших неприятностей пропустили корабль в верхние широты, и с 17 июля перед глазами моряков замаячили горные хребты. «Святой Петр» выскочил к берегам Американского материка значительно южнее того курса, коим прошел корабль Чирикова. На «Петре», понятно, ничего не знали о Чирикове, прошел ли куда или давно успокоился на морском дне. Сомнения такого рода в душе гнездились. Только теперь-то, когда новооткрытая земля была на глазах, радость обретения многое собой заслонила.

В далях над морем вставала неведомая земля. В мольбе душевной тянулись к ней жадными взорами, хотелось теперь поскорее подойти к берегу, оглядеть получше землю сблизи, может, пробежаться ее травами, похватать там в пригоршни проточной водицы, может, в лесу где побродить или бережком, в горы забраться, рыбки, зверя отведать. Чувство нетерпения коснулось всякой души — всех оживило, возрадовало.

Сам подход к этим берегам был искуплением за пережитые качки, за морской труд, рисковую битву с ветрами. Все, все теперь искупалось достигнутой целью. Хотелось увидеть улыбку на лице командора, расслышать с его уст одобрительное слово. А командор, напротив, был угрюм, молчалив, чем-то раздосадован.

Широко раскрытыми глазами люди смотрели на огромную, каких еще не видывали — ее верстами мерять-то надо! — одетую в лед и снег, огромную, подпирающую небеса гору. Там, в высях, все лучилось, виделись застывшие глетчеры, а ниже, с-под уступов льда срывались шумящие потоки. Над мачтами пестро кружили, горланили, высвистывали свои погудки птицы всякого цвета-оперения. Все дышало дивом. У самого черствого душой человека вымывало слезы мольбы и удивления.

Беринг был тут же, стоял у борта и мрачно хмурился. Его ничто не потрясло и не возрадовало. Он был болен своей тоской, умучен качками, бессонницами, а более всего — не унимающейся досадливой мыслью: куда мы забрались, к чему все это? Он стоял, потаптывался у борта, хотел было уйти в каюту, потом передумал, подозвал Вакселя.

— Свен, пожалуй, тут станем, — сказал. — Возьмем воды. Тут вроде тихо.

Паруса быстро прибрали, измерили глубину, отдали оба якоря. В шуме все это совершалось, в быстрой толчее ног.

Беринг окликнул Сафрона Хитрова, приказал ему отправиться на берег — наполнить бочки водой. Штеллер расслышал разговор, тут же подскочил к командору справиться, может ли он вместе с моряками побывать на берегу.

Командор окинул его суровым взглядом, резко, кратко ответил:

— Нечего там делать! Без вас все обойдется.

Штеллер побагровел и тут же сделался с лица белее полотна. Сдерживая себя, спросил:

— Отчего такое, господин командор? Мне казалось, я для того и послан в эту дорогу, чтоб в живые глаза увидеть открытый мир.

Командор вдруг отчеканил по-немецки:

— Штеллер, будьте вы хоть здесь благоразумны!

И тут водопадом на него обрушилась ответная речь:

— Отчего, почему вы решили держать меня пленником на судне, — вскричал Штеллер. — Я разве заложник! Или, может быть, корабельная мебель? Я для того послан в эти края, чтобы увидеть все своими глазами, ощупать все своими руками, все, что тут растет, цветет, летает, ползает в этой земле. Мы же не за водой с вами сюда пришли. Если вы не разрешите, я вплавь уйду, вот возьму — и прыгну сейчас за борт. Я хочу все видеть собственными глазами. Я для того сюда и послан. Зачем вы сковываете меня своим отказом! Там, на Камчатке, к вулкану запрещали приблизиться — теперь не разрешаете сойти на берег. Я тут при своем месте и требую, чтобы мне помогли перебраться на берег.

Он действительно был разъярен и оттого страшен: размахивая кулачищами, наступал на Беринга, выкрикивал с пеной у рта упреки.

Беринг от такой его дерзости похолодел: у него перехватило дыхание, хотелось возразить этому нахалу, крикуну, поставить на место эту рыжую бешеную обезьяну, а слова все комом в гдуди — не продохнуть.

На крики сбежались, столпились кружком люди, огнеглазые, отощавшие, кто во что горазд, пестро, разбойно одетые. Кто-то несдержанно рассмеялся, другие взволнованно, громко заговорили между собой: мол, а чего ж тут плохого-то! Он прав, Стеллер-то, на сей раз во всем прав. Ему ж поведено эти леса, травы сблизи оглядеть. Так любому разреши, разве ты не поплывешь? У тебя што, поджилки задрожат? Дай-ка мне волю, я вмиг буду там, на берегу.

До сей минуты Беринг был убежден — слово его непререкаемо. Даже минутой назад, отдавая праказание Сафрону Хитрову отправиться с бочками на берег за водой, он без смятений был убежден, что все так-то и должно происходить. Теперь же в нем вдруг что-то надломилось. Он переполошно оглядел лица мужиков, глянул на раскрасневшуюся морду немца и вдруг остро, до ощутимой боли осознал: а ведь на кораблях случалось всякое. Бывало, что и звание не помогало усмирить людей. Он даже потерялся духом — не хотелось уступать этому крикуну, а и дураком в глазах мужиков оставаться тоже не хотелось. Поманил Вакселя, резко сказал:

— Дай этому горлопану ялик. Пусть несется. Час сроку — и назад. Да пусть сопровождающего возьмет!

Случилось это 24 июля на расстоянии двух миль от берегов новооткрытой земли, на виду у самой грандиозной горы на северо-западном побережье Америки. В этот день 24 июля, вторично после Чирикова и, безусловно, независимо от него, экспедиция вступила в соприкосновение с новооткрытыми землями. Чириков со своим кораблем находился севернее миль за двести от «Святого Петра».

Спустили на воду лангбот большую шлюпку и малую — ялик. В первую проворно соскочили матросы, принимая с борта, расставили бочки, разобрали весла. Сафрон Хитров сел в шлюпке за руль, весь с чего-то растекся в улыбке, склонил рывком спину, подал знак гребцам. Весла разом сорвали первую сажень хода.

Все, кто был на корабле, облепили фальшборт — от волнения у людей клацали зубы, тело осыпало мурашками холодка: «Ну-ко, как там, в той земле. Кто там в ней обитает, какого облика, каких нравов люди? А вдруг они не брезгуют человечиной? Даже жутко подумать».

Во все глаза следили за отдаляющимися шлюпками, тихо переговаривались, ждали их сближения с сушей.

Вот ребята догреблись, прибрали весла, вцепились в шлюпку гурьбой, принялись затягивать ее на песок.

Сафрон действовал в новонайденной земле в точности так, как если бы был у себя на Камчатке. Затащив лодку, они сразу врассыпную кинулись на поиски ручья, очень скоро нашли говорливый, выбивающийся из земли родник, расторопно начали подкатывать бочки. А перед тем сами всласть напились свежей водицы, с хохотком, с плесканьем омыли лица. Вода была не хуже камчатской, веяла снеговой прохладой. Славная, сладкая водица! Протухлая-то так опостылела на корабле.

От воды этой, как от чарки, все захмелели, откуда смелость взялась — рысканули в кустарники, пошли всей гурьбой и вдруг набрели на тропу, набитую ногой людскою. По тропе этой бегом, наудалую — куда выведет. Вышли к землянке, без смятений занырнули в ее нутро.

По обычаям сибирским тут не полагалось бы ничего ворошить-трогать, между тем хотелось удивить своих мужиков. Ну как же! Экую даль плыли, думали, тут чуть что не особая планета, а люди здесь те же самые обитают, от стужи, от ветров так же укрываются. Не удержались от соблазна, кое-что прихватили из утвари: горшок глиняный, камень точильный, связку копченой рыбы, коробок деревянный, аккуратный такой, вроде ларца с крышкой. Другой прихватил веревок да стрел. Выйди сейчас человек любого обличья — они бы и не смутились, сами бы пошли навстречу с протянутой для знакомства рукой. Мол, так и так — прости, дорогой человек, за покражу — возместим своими дарами.

Штеллер, тот, как известно, вообще был не из робкого десятка: он как спрыгнул с лодки на песок, так и припустился бегом в кручу. Признаться, малость ошалел от всяческой новизны. Ведь для кого тут берег был усажен просто деревьями, набит просто зеленью, а ему вся эта зелень сразу кинулась в глаза своим видовым разнообразием; он мгновенно сообразил — ни зелени такой, ни хвои такой, ни цветов таких в Сибири не встречалось. Он вроде как в сад попал, в дивный, богами саженный сад. Хотелось все зримое захватить с собой. Вот он и торопился: хватал да выдергивал всякие растения с корнем, прихватывал веток с кусточков, трав из-под ног, мол, на корабле разберусь потом, что к чему. За ним поспешал приставленный для охраны солдат Лепехин, при оружии, к тому же с охотничьим рогом в руках. Вот только он и остерегал Штеллера своими криками, все призывал вертать назад, а то как бы чего не случилось худого. «Берег чужой, — кричал вослед, — тут и капкан и ловчая яма могут быть, а то и на дикарей нарвешься. Не ровен час, выскочат из кустов, словить могут». Сам-то Штеллер ни о чем таком не думал. Разве мог его воодушевление оценить солдат Лепехин, ежели сам командор Беринг не учувствовал, не понял его всепоглотительной любви к природе. Теперь-то, пламенея этой страстью, он не ведал ни страха, ни времени.

С Фомой вместе они накидали в ялик травы всякой, кустов, пряно пахучих веток, точно на пакетботе их ждало оголодавшее стадо. Фома и то пошучивал:

— Ваше высокородие, — говорил Лепехин. — Вы эго что же, на щи, что ли, для команды расстарались?

Штеллер в азарте сверкал глазами, кричал в ответ:

— Фома! Фома! Ты пока что помалкивай, коль не разумеешь. Эти щи, Фома, дорогого стоят. Эти щи — на весь мир похлебка. Это вот и будет наше с тобой доказательство, что мы с Америкой свиделись.

Когда шлюпка вернулась к судну и Штеллер с торжествующими криками принялся подавать на борт травы, ветки зеленые, цветы да кой-какие предметы: моток травяной веревки, в связке юколу (он тоже успел побывать в чьей-то землянке), кусты какие-то в цветках — ото всего этого резко дохнуло чужиной. Беринг, бывший тут же, у борта, увидел все это, придышался к пряным земным запахам, вроде сам слегка взбодрился, пожалуй, впервой за дорогу так-то откровенно, открыто всему улыбнулся.

— Ну-ко, ну, — сказал Штеллеру, прихватив его за локоть. — Идем в каюту. Расскажешь, чего там увиделось. Так и быть, за натуру я тебя угощу. — Он перегнулся за борт, крикнул людям в шлюпке: — Хитров! Тебе не привыкать. Раз бывал — побывай-ка еще. Сплавай, отвези им наш дар для приласкания.

— Господин командор! А что прикажете отвезти?!

— Вахтенному у меня наказано, — ответил Беринг. — Отвезешь малость материй, котел, трубок, табаку да штук двадцать большого бисеру… Положи все в ту землянку, кою разорили.

— Есть отвезти подарки на берег! — бойко ответствовал Сафрон Хитров.

Он был безотчетно смел — этот русоголовый, крепкого сложения моряк Сафрон Хитров. Вот и теперь он так-то с озорством сверкнул глазами, осклабился в улыбке. Глянув на него, Беринг подумал: «Отчаянный люд живет на свете! Вот ведь его — хоть в бой, хоть в пекло наладь — встряхнет кудрями и — полетел». В себе-то он попечальнее носил о ту пору думы.

Беринг со своим угощением попал в самую точку — Штеллер не переносил запаха шоколадного пойла: что он, Гретхен?! Ну, чашку кофе — куда ни шло, а лучше — чашку шнапса. А тут вдруг, пожалуйста, отведайте шоколада! Он сидел в капитанской каюте, пересиливая отвращение, все же глоточками схлебывал этот шоколадец и, поводя хитрецкими золотистыми глазами, сыпал, сыпал командору немецкую речь. Взахлеб пересказывал, что повидал на берегу.

Беринг слушал внимательно, чуть морщась: раздражали не слова — нет, раздражала неумеренная, глупая, наивная восторженность Штеллера. И еще диковатые запахи чужины, заглушавшие любимый им «ост-индский» аромат шоколада. Со щемящей болью в душе в торопливой этой речи он вдруг отчетливо увидал даль, куда занесло их. Жестом остановив Штеллера, поглядел на него, на сержанта Плениснера — тот, по дружбе со Штеллером, тоже очутился в гостях, — тихо укоризненно сказал Штеллеру:

— Радуешься-то чему!.. Чему ты, чудак-голова, радуешься? Мы вот не знаем теперь, где мы и как далеко от дома. И что нас ожидает впереди, того тоже не знаем. Может, назад нас не пустит пассатный ветер. Земля тут незнакомая. А для зимовки у нас не хватит провианта. Так вот, какая в том радость?! А ты весь серебром рассыпаешься!..

Штеллер, тот даже подскочил от его слов, несдержанно закричал:

— Господин командор! Вас страшит эта земля?! Так она же полна жизни! Тут все, все, что нужно человеку для жизни, в ней есть. На ней леса, травы, зверь, птица. Она к тому же обитаема!..

— Вот! — наставительно отвечал Беринг. — Обитаема! Кем? Того мы с тобой не знаем. Молись богу, что ушел от костра. Люд на свете всякий бывает…

Беседовали долго, успели поговорить о многом. За переборками слышались голоса — матросы ладились отойти судном мористей. Сквозь разговор Беринг слышал — вернулся на борт Сафрон Хитров. Значит, положил все, как было наказано. Он отогнал от себя мысль, что исполнена высадка на американском берегу вовсе не так, как повелевается в петербургской инструкции. «Так ведь инструкции-то пишутся где — в теплой комнате, еще и при ковре в ногах. Это легко — чертить на бумаге: мол, побывайте на тех берегах, вступите в знакомство с жителями тех мест да выведайте, чьего они подданства, да постарайтесь склонить их на свою сторону и так далее!.. Нет уж! Пусть-ка они живут тут с богом своим миром, не шевеленные. Мне бы теперь с божьей помощью дотащиться до камчатских берегов» — так-то по пути беседы текла мысль командора.

Сидел он в вязаной кофте, в меховых сапогах. Мысленно поневоле окидывал предстоящую возвратную дорогу, и порой ему казалось, что творится с ним какой-то невообразимый кошмарный сон.

Он отпустил собеседников, выпил еще чашку шоколада, забрался на койку, вздохнул, хотел изготовить мысли к спокойному сну. А сон не шел, и он мучительно маялся, все сожалея о чем-то, кому-то жалобился думой на свою долю, угнетенно и тихо жалел себя,

Пока длился закат, люди не расходились с палубы: топтались, толклись у бортов, глазели всё, дивились на высоченную, в снегах гору. По желанию командора, ее еще днем окрестили именем Святого Ильи. Так что она теперь была на века при имени. А душу не переставало теснить чувство, что горе этой вроде бы даже мало того имени, ее впору звать Саваофовой горой. Она вся, от вершины до отвесных круч, будто соткана из светозарного сияния — глаз не отвести, глядишь на нее — и молиться долит душу.

Штеллер все сразу оценил, как надо — мир нов! Не раз вознес он взгляд в поднебесье, полюбоваться искрящимися снегами, будто ножом, срезанного наверху конуса. Все, что виделось, было грандиозно, возвышенно, полно глубоких вековых тайн. От жадности ко всему зримому душа его трепетала.

На берегу темно и сине теснились скалы, а море будто кипело закатным золотым огнем. Штеллер мысленно видел на берегу свою тропинку, коей бегал днем: все было ярко, памятно и в то же время печально, прощально. Из разговора с командором он понял: на том берегу больше не бывать. Вот ведь так и не доведется заглянуть в тот чернеющий на склонах лес.

Он ушел с палубы совсем почти на рассвете с чувством непоправимой утраты, кинулся в постель и тотчас, обессиленный от пережитого, сраженно, мертвецки уснул.

Вокруг ворохами лежали натащенные с берега зеленые сочные плети, грудились ветки, листья, привядшие цветы; на столе кучкой лежали раковины, камни. Все это пахло пряно, резко, дурманяще. Обоняние во сне дразнил запах копченой рыбы — она в связке золотилась на переборке, а рядом лежали стрелы, прихваченные на берегу. В своем сне он дышал настоями этих трав, цветов, рыбы и, будто в угаре, продолжал носиться по той земле, все срывая удивившие взор кусты, какие-то алые в цветах папоротники.

Едва по воде побежали розовые отблески восхода, Беринг, будто и не спал ни минуты, одетый по форме, вышел на ют, приказал матросу позвать Вакселя. Тот прибежал скоро, взлохмаченный, кое во что на скорые сборы одетый. Беринг строго посмотрел на него, с укором сказал:

— Дремать нам тут нечего. Пока ветер способный, давай помаленьку пойдем назад. Курс держи юго-западный.

Ваксель вроде как не поверил тому, что было сказано.

— Господин командор, а может быть, останемся, — сказал он, — мы воды еще порядочно не добрали. Может, останемся тут до полудня. А с полудня уйдем!

— Свен, слушай, что тебе говорят! — строго, почти раздраженно сказал Беринг. — Эка важность — воды не добрали. Что она тут, последняя?! По дороге доберем. Снимайся и ставь паруса!

Ваксель понимал, что спорить с командором бесполезно, раз он так надумал. А сам переживал в душе ужасное смятение: в чем, откуда углядел командор нависшую над ними опасность, что им надо поспешать с отходом. Еще и еще раз Ваксель обшарил взглядом склоны горы в поисках той грозящей опасности, оглядел дальний берег. «Может, он боится, что поутру корабль окружат дикари в лодках? Господи боже мой, так пусть плывут — хоть поздороваемся с ними», — подумалось.

На берегу той минутой пробудились птицы: со всех сторон заслышались их голоса, запестрели над мачтами их крылья. До слез, до боли было жаль, как в пожар, покидать такой славный, такой удивительный в своем таинстве, новонайденный угол.


Глава одиннадцатая
Шестая ночь обрубила надежды: лодкам с берега не бывать. Случившееся было так ошеломительно, что Чириков отчасти потерял себя, не смыкал глаз, ночами все выходил на палубу, сквозь темень силился разглядеть берег. И не столько разглядеть, как проникнуть туда мысленным взором, выпытать, что же случилось с мужиками, в чем сам-то он сплоховал. Кажется, все было сделано как надо: дано с собой оружие, провиант, люди были обо всем строго предупреждены, все им было растолковано, на руки дана письменная инструкция.

Сопоставив обе высадки, случившиеся июльскими днями 1741 года на западном побережье Америки, и мы склонны согласиться — Чириков ничего не делал «наудалую», а предпринял высадку как хорошо во всем продуманную акцию, поступил во всем по-повеленному. О том свидетельствуют выданные на руки Дементьеву, а потом и Сидорову обстоятельные письменные инструкции. И ни в ком из моряков, оставшихся на корабле, не возникло подозрения, что лодки у берега попали под волну, что их погребло в бурунах, в водовороте. Если бы хоть на миг возникло такое подозрение, разве отправили бы они во вспоможение Аврааму Дементьеву вторую — последнюю на борту — шлюпку. Вот и в судовом журнале о том сказано: «…видно нам было, что боцман приближился к берегу пополудни в 6-м часу…» А раньше того записано, что на выстрелы с корабельных пушек люди на берегу тотчас огня прибавили. Все эти дни, в нетерпении и тревоге, рискуя судном, они не раз подходили к берегу так близко, что был слышен накат волны. Случись там несчастье другого рода, а не пленение, хоть какой-то предметик с лодок непременно бы всплыл и поведал о случившемся. Нет, решительно ничего не всплыло, и сомнений не осталось — совершилось пленение. Теперь со зла хотелось направить на берег стволы пушек. Вероятно, пока они тут бороздили воды, избирая место для высадки, за ними десятки глаз следили, таясь за травой, за каменьями. А как только шлюпка направилась к берегу — тут уже все было изготовлено к внезапному захвату… Трофей для них жгуче как интересен. Так что шлюпкам теперь, пожалуй, с берега не бывать… Тому явилось и еще одно подтверждение — остроносая лодка с тремя гребцами, с четвертым человеком на корме, появилась как раз у того самого места. Почти всё сумели рассмотреть с корабля, разве что кроме лиц сидевших в лодке, из-за дальнего расстояния, а крики слышали, взмахи рук видели и вину их отлично поняли: будь они без вины — эти люди в остроносой лодке — они бы из чувства любопытства приблизились к кораблю. А они, едва показались, тут же погреблись к берегу, криками призывая за собой. В этих обстоятельствах любой капитан испытал бы отчаянье.

Промаялись в виду берега еще ночь. Тянулась она бесконечно долго: тревожная, тягостная, страшная — в первую очередь тем, что надо принимать решение. А какое?!

В мыслях Чириков решение принял, ждал рассвета. Может, рассвет еще что изменит, может, еще ребята вывернутся, уйдут от беды. Изредка он поглядывал на фонарь, свисающий с флагштока за кормой: свет фонаря постепенно истаивал в затевавшемся проблеске утра, а скоро и вовсе как бы растворился в разлившемся молочно-белом паровании моря.

Было тихо. Таинственно-настороженно тихо. Чириков знал, чем набит сейчас корабль: по всем его углам-закутам набит несказанным, невыплаканным горем; с тем горем в душе, со страхом, с той жуткой неопределенностью, какая нависла над каждым, люди досыпают в мертвецком сне эту кошмарную, как перед собственной казнью, ночь. Не хотелось никого тревожить, а вот так бы и оставить всех в забытьи и самому погрузиться во мрак вечного сна. А надо трубить зорю. Надо жить. Надо, во что бы то ни стало надо доставить на родину весть об открытой земле. Ради этого открытия претерплено так много — сколько там-то позади оставлено жертв?! Грех сгинуть. Надо спасти оставшихся в живых, надо, непременно надо принести весть об открытом домой.

Вахтенный матрос снял сигнальный фонарь, тут же открыл дверцу, задул в нем пламечко, понес в руках обгоревшее стеклами ночное око надежды. Миром завладело утро — и сразу явилась ясность и твердость.

В закуте камбуза кто-то ворохался у печки, пахло смоловым дымком. Чириков вдохнул донесшийся запах, со сладостным мгновенным чувством вспомнилось о бывших на веку при речке костерках. Он подозвал вахтенного матроса, сказал:

— Разбуди офицеров, пусть сейчас же явятся ко мне. Этого, астронома, звать не надо, пусть дрыхнет!

На корабле все делается моментально — улицами бегать не надо. А кроме того, столь ранний призыв к капитану — уже само по себе чрезвычайность, стало быть, сборы как по тревоге. Офицеры с тем чувством и собрались в каюте капитана: с остатками сна на лицах, встревоженные, с всколыхнувшейся в сердцах вчерашней заботой.

— Садитесь, други, — сказал Чириков. — Пока повара хлопочут с едой, давайте обсудим, как поступить, что делать. Пожалуй, я так думаю, лавировать тут хватит. Видать, никого мы не дождемся. У кого какие на сей счет думы?!

Жестоковато, пытливо оглядел своих помощников. А они тоже, будто впервые видя его, внимательно вглядывались в обличье Чирикова, и во взглядах их проскользнуло изумление: «Неужто в эти ночи, — подумалось, — так-то сильно прихватило изморозью у него виски. Да и весь он с лица осунулся, ожесточел скулами, больше прежнего ввалились глаза. Так вот оно и бывает, — еще пронеслось, — седин никогда никто не просит, не ждет — они сами, как снег, в одночасье укрывают чело».

Чириков сшиб молчание, внезапно спросив:

— Воды сколь осталось?

Иван Чихачев ответил:

— Вечор осматривали, сорок пять бочек.

— Сколь там дней до новой, теперь не знать, — сказал Чириков. — Слетать за водой на берег нам нечем. Надо будет с парусов дождевую собирать в посуду. Запрещаю всякое своевольство с водой. Садимся на норму. Будем, как ром, пить — по чарке в сутки.

Помолчал, посипел трубкой, очнувшись от думы, сказал:

— Кто же там у нас застрял?..

Елагин — тот быстро поднялся с места, добыл из-под обшлага листок бумаги, помог вспомнить.

— Вот тут все поименно, — сказал, — корабельный наш мастер Авраам Дементьев, боцман Сидор Савельев, матросы: Петр Татилов, Григорий Зубов, Иван Ошмарин, Дмитрий Фадеев. Солдаты сибирского гарнизона Яков Аслалов, Никифор Панов, Михайла Ложников, Григорий Култышев, Иван Глаткой. Плотник Федор Полковников, конопатчик Елистрат Горян. Да два толмача — те, что с Камчатки: Дмитрий Шарахов да Иван Панов.

— Много! — вздохнув, покачал головой Чириков. — Ужас как много. Через край! И выручить их мы теперь не сможем. Как тут их выручишь! Ах, как мы сим разом опростоволосились. Видать, не в том месте пристали!..

— Так разве поймешь с дали: где лучше, где хуже, — сказал Михаил Плаутин. — В трубу-то берег все рассматривали, казалось, самое удобное, самое подходящее место.

— Хоть бы глазком на них глянуть, — горячо воскликнул Чихачев, да тут же осекся.

Чириков жестко глянул на него, с укором сказал:

— Панихиду справлять не будем. Крыльев у нас с тобой нет, чтобы там побывать. И носов вешать нам тоже не полагается. Ежели там люди, а не ганибалы — никуда наши мужики не подеваются. Проживут год, проживут два — приплывем, выручим.

Вместе с теми словами подумалось: «Так ведь и в боях гибнут люди. Не будешь же в бою по каждому штыку пускать слезы. Там еще не такие бывают жертвы». И несмотря на всю утешительность этой подсказки, все же тяжко и жутко было молвить остальное.

— Алексей Ильич, я ведь вот еще о чем подумал, — сказал опять Чихачев. — А вдруг они по сговору! Вдруг устрашились возвратного пути и решили тут остаться.

— Иван, окстись! — крикнул Елагин. — Чего ты несусветицу несешь! Кому хочется тут подыхать?! Перекрестись, перекрестись, так-то лучше будет.

— Не скажи! — не успокоился, с издевочкой в голосе ответил Чихачев. — Разговоры такие в команде были. Некоторые вслух мечтали, мол, вот доберемся, и баста, там и останемся. Да ведь и вызвались все сами. Один только Дементьев был назначен. А другие-то выкликнулись сами. С корабля-то у них все взято!..

— Чепуха! На тех корабельных харчах, что с ними, долго не протянешь.

— А у них и оружие с собой взято, — подзадорил Иван. — И топоры, и пилы. А тут лесу полно. Зверя всякого много. Найдут себе женок, вот и зажили!

Чириков слушал их внимательно: в собственной голове такая мысль мелькала, догадка такая жгла. На кораблях бывали случаи бегства, подобные поступки в истории мореплаваний известны. То ли самое произошло с нашими мужиками, сказать трудно, грешить на них больно. Не хотелось бы о них так думать, что поступили они по-подлому. Но ведь за жизнь всяк цепляется по-своему. Как знать, как знать, могло взбрести на ум и такое. Дорога впереди большая, дорога тяжелая. Пожалуй, что и впрямь не знаешь, где лучше упокоиться, здесь ли, на новонайденных берегах, или в море!..

Чириков очнулся от своих дум, сказал твердо, с решимостью:

— Нет, — сказал. — Я так не думаю. Скорее всего, они захвачены. Хотим быть сами живы — надо поспешать к своей гавани. Конечно, мы бы тут еще многое осмотрели, а теперь без шлюпок мы с вами плохие пловцы. На берег не выскочишь. Воды и той не набрать! У кого какие будут суждения!

Первым отозвался Иван Чихачев.

— Думаю так, — сказал. — Видать, надо держать прицел на Камчатку. Слоняться тут у берегов бесполезно. Может и самих прижать волной к берегу.

— Как остальные?

— Тяжко, — вздохнул на слове Елагин. — Прямо скажу, Алексей Ильич, непереносимо тяжко покидать мужиков в такой беде, безвестности. Прямо душа разрывается. Мужики-то все какие, один Авраамка чего стоит, — махнул рукой, отвернулся.

— Так они всех нас сманивали к берегу! — сказал Чириков. — «Агай! Агай!» — орали. Мол, плыви за нами. Будь они без вины, они бы не утерпели, подошли к борту. А они сразу рысканули назад. Что же, нам дожидаться теперь, пока они скопятся да обступят нас своими лодками?! Не войну же с ними затевать. Сюда теперь не раз придется приплыть. Оповестить об этой дороге мир — наша с вами задача. Так что давайте порешим, стойко, по-мужски: то, что случилось, то — от судьбы, от бога. Какова там у нас протечка?

— Да больше шести дюймов не даем собраться. К концу вахты откачиваем до двух дюймов. Измаялись с этой водой.

— С той измаялись — как бы с другой не оголодать. Теперь нас только расторопность может выручить. Вот как сюда с поворота летели, так и обратно надо. По первому зову — искрой на место. Людям все это надо внушить. И со всех парусов домой, мужики! Другого выхода в нашем положении я не вижу.

В каюте сделалось сдавленно тихо, будто кто скончался в их присутствии. Сидели, присклонив головы, не глядя друг на друга. Так в душе и было чувство последнего прощания.

С палубы доносилась беготня, потом четко расслышалось, как в трюме работают помпой — гремит струей изгоняемая за борт протечная вода. Чувствовалось — под ветром напряглись паруса, мерным качанием пошевеливает корабль.

— Значит, так и порешили, — подбодрил всех своим возгласом Чириков. — После завтрака сразу станем на поворотный курс. Идем со всей возможной поспешностью. Ежели все согласны, учиним подписку. Лейтенант Чихачев, ты как мыслишь?

— Согласен.

Свое слово согласия изрекли и двое других.

— Надо только опасаться отмелей, — предупредил Чириков. — Особливо в ночное время. Думаю так — земля тут будет нам всюду по правому борту. Она, видать, тянется изворотом на запад. А земля-то какая, братцы! — Вдруг восхитился он, влажно заблестев глазами. — По мне, так лучше, всяких тропиков! Вот что нам довелось оглядеть!.. Так разве позволено нам все такое теперь утерять?!


Глава двенадцатая
Потекли дни, сбираясь в протяженно долгие недели. Рвался корабль на запад — под тем же необозримым шатром небес, под теми же вразлет облаками, по той же хляби морской. Изредка, на короткие часы море стихало, будто впадало в сон или в обморок, но тут же скоро опять приходило в буйство, разгуливало широкой да высокой волной. В согласии с ним клубилось небо иссиня-темными тучами, гудел и завывал ветер, то и дело нанося холодные ливни. Бывало, что сутками, не унимаясь, хлестал дождь.

Ветер налетал то с севера, то вдруг с запада, обрушиваясь шквалами. Всякую минуту приходилось быть начеку: то так, то эдак изловчались с парусами. В опасении, как бы не заскочить на мели, приходилось часто ложиться в дрейф, выметывать лот, брать глубины. А тут еще Чириков вдруг обратил внимание, что судно, похоже, сносит встречным течением. В штиль проверили — да, все верно, сносит, и в судовом журнале за то число явилась запись: «Штиль, море течет…» Море течет, творит свой вековой круговорот, а случайная щепка на нем, суденышко, выбиваясь из сил, непокорно, одолевая волны, дожди, снегопады, рвется на запад. Давно забыли, что есть безмятежный сон, горячая еда, вдосталь — питьевая вода. Никто давно не стригся, не скоблил бород, все оголодали на сухарях, позавшивели в корабельной сырости. Несмотря что ветры пронизывают холодом до самых костей, особенно при верховой работе с парусами, матросы носились по палубе босиком — так казалось способнее, в рубахах распояской, в продранных защикольных портах, проворно стукотали по доскам голыми пятками.

Чириков жил в том состоянии духа, когда еда и сон кажутся излишними, он денно и нощно находился на юте возле рулевого, все оглядывал небо да напруженные ветром паруса и все смекал, нет ли какого упущения, хотелось подогнать ход судна.

Все их возвратное плавание обернулось незамиряющейся ни на один миг битвой со стихиями. Оно стало ярчайшим проявлением человеческого мужества, упорства, железной воли, изнурительного трудолюбия.

Всякий день кто-то брался за перо, чтобы заполнить столбцы судового журнала. А требует журнал многих ответов: который нынче день, каков час в сутках, в каком направлении работают ветры, румбы по компасу, узлы хода, каковы глубины, какие на реях паруса, усмотрение мест и прочего, свиреп ли шторм или мокрая дрызготня дождя над палубой, в звездах ли небо или в тучах, — и как бы ни был сам изнурен бессонницей, качками, жаждой, голодом — бери, человек, в руки инструменты, пеленгуй, если видима земля, ухватывай беглым пером ее приметы, клади все точной строкой на страницы журнала. Такова извечная участь моряка.

Так оно и было. Пока что все четверо офицеров: Чириков, Плаутин, Чихачев, Елагин — стойко держались на ногах, поровну делили все тяготы круговой вахты, а потом брались за перо, наспехвыводили строки в судовом журнале.

Оглядим еще раз напоследок несколько страниц их журнала, с искупительной мольбой в душе оглядим, ибо этот бесценный документ томительно долго, как уже было сказано — больше двухсот лет — пролежал в пыли архивов. И вдруг в середине двадцатого столетия вынырнул на поверхность: вот так бывает, всплывет под натугой строп да прорежется над гладью воды озеленелыми от водорослей бортами когда-то затонувший фрегат. Все обжигающе интересно: каждый уцелевший кованый гвоздь, сам бронзовый ключик от истлевшего флотского рундука. Кажется, не насмотреться, не надышаться этой вещественно зримой былью. Так-то вот ныне смотрится, так читается каждый знак, каждая строка в судовом журнале со «Святого Павла».

«31 июля. Во все сутки видели много летающих береговых уток и чаек и малой морской капусты, тако ж и вода цветом зелени, потому признаваетца, что в северной стороне земля не очень далеко, токмо за нечистотою воздуха или за низменностью берега видеть оной не можно.

3 августа. Видели землю. Во все сутки множество летало чаек стадами и уток красна носом и другого роду, у которых перья под крыльем и на брюхе белые, и кулики на судно прилетали, а также и морские звери ходили.

5 августа. Во все сутки летало птиц множество, тако ж и цвет воды кажется не очень морист, и потому признаваетца, что берег земли не очень далече, токмо за великим туманом оного видеть невозможно.

6 августа. Бросали дважды лот, глубина воды 35 и 30 сажен, грунт во все времени, как лот бросали, был переменной, иногда камень мелкой, иногда крупной, что и к лоту не приставал, а иногда серой мелкой песок, а берегу за ношным временем и туманом не видно, и потому признаваетца, что это отдаленной от берега банк.

12 августа. Сих суток ходило около судна и дале много морских китов.

15 августа. Спустили на трюм с палубы 4 пушки для убавления верхнего груза.

Ветер крепкий с мокротою, дождь, ветер то малый, то снова крепкий, туман великий», — гласят записи второй половины августа.

«4 сентября. Пополуночи в начале 7-го часа увидели впереди себя и мало левее землю, но токмо за пасмарностью тумана усмотреть подлинно невозможно. В сих сутках видели носящегося по морю мертвого кита и на нем много птиц морских, которые называются глупышами.

9 сентября. Ветер убавился. Штиль и великое волнение.

У острова блиско.

Взяты глубины, судно поставлено на два якоря: дагликс-якорь и плехт-якорь. Глубина воды против фалрепа 25 сажен, под кормою 24 сажени, слышон шум буруна на берегу.

За темностью ночи и за великим туманом ничего берега не видать».

Ночь минула, а день выдался особенный, оттого Чириков сам взялся за перо, и в судовом журнале легли его строки:

«9 сентября. Туман мало прочистился, и оказался нам в 200 саженях расстоянием берег, которого положение описано сего числа в своем месте пеленгами. И оный берег имеет горы высокие, и растет на нем трава великая, от которой и вид имеет зеленой, а лесу на нем не видали. Берег моря имеет утесы местами, а подле берега лежит множество наружных и подводных камней и в настоящем девятом часу увидели мы на берегу двух человек, идущих от северной стороны к южной, которые шли косогором по траве под высокою горою мимо одного текущего с гор водяного ручейка, и чаятельно, что, увидя нас, шли поближе, что рассмотреть могли свободнее судно наше, которым мы кричали русским и камчацким языком, чтоб к нам выехали, и в исходе того ж часа услышали мы голос от людей, которые кричали нам с берегу, токмо людей было не видно и слов за шумом буруна расслышать было невозможно… против чего и от нас к ним в трубу и без трубы многократно голос отдавано и звали их, чтоб к нам выехали.

В начале часа оказалися гребущих к нам 7 малых лодок, в которых сидит по одному человеку. А оные лодки длиною футов 15, шириною в середине футов 3-х, носы очень остры, а корма окружена тупо и обшиты все кругом кожею тюленьею или сивучьею, и палуба на оных отвалистая и обшита, равно как и борты, такою ж кожею. Токмо мало уступя от середины к корме имеется круглый люк, в котором сидит человек и на нем надета с рукавами и с накладкою вместо шапки на голову из китовых или из иных зверей кишок сшитая рубашка, тако от люка (неразборчиво) сделаны кожаные якобы брюки, которым кругом человек объязываетца, а у некоторых брюки (неразборчиво) не завязаны, и видно было, что около их в лодке окладено каменьями, а весла они имели двулопатные, самые легкие, из березового лесу, которыми гребут на обе стороны, и как можно видеть, плавают очень смело, не опасаясь никакого волнения, и в ходу оные лодки гораздо скоры. И как оные приближились к судну нашему за 50 сажен, то все кричали, повертывайся на обе стороны, не таким обычаем чтоб разговаривать, а подобно тому как якуцкие и тунгуские шаманы по своему зловерию шаманят (или колдуют) почему признаваем мы, что и выехавшие к нам или тогда по своему обычаю шаманили или молились и заговаривались, дабы от нас им вреда какого не сделалось. А подлинно для чего так странным образом кричали, знать неможно и кричали с полчетверти часа, стали говорить таким образом, как обычно люди меж собою разговаривают, тогда мы им показывали приятные виды и, кланяясь им, махали руками, чтоб подъехали близко к нашему судну. Токмо они скоро к судну подъехать не смели и руками разводили наподобие, как лук растягивают, из чего мы догадались, что они опасаются, дабы от нас по них не было стрелено. Прижимая руки к груди, показывали, что они приняты будут приятельски, причем для ласкания их бросил я к ним чашку китайскую, чтоб приняли в знак дружбы, которую из них один человек с воды поднял и, взяв оную в руки, махал, а с чего было можно догадатца, что ему не надобно, и хотел оную бросить назад к нам на судно, и от нас тогда ему кланяясь, чтоб оную взял он себе, тогда он ее бросил на воду. Потом приказал я отрезать два лоскута камки и, лаская, призывая их к судну, бросить на воду, которые они, подняв с воды, маленько в руках подержали и опять бросили на воду, а себе не взяли.

Тогда я велел вынести разных из подарочных вещей корольков, колокольчиков, игол, шару и трубок, чем они курят, и показывали, и звали к судну, причем и людей на палубе имел малое число и протчим велел быть под палубою при своем готовом ружье для опасения. Потом через долгое время, когда могли их всякими минами уверить, что от нас им обиды учинено не будет, ежели пристанут к судну нашему, а особливо осмелили их пристать к судну, показывая, что и воды уже нет и пить нечего и требуем от них в том себе помощи. Потом один, подъехав к судну, которому дано от нас китайского табаку и трубка, что, приняв, положил у себя на палубу, и на оное смотря, и все осмелились и приехали к судну, которым давали мы от себя колокольчики, корольки и иглы, которые принимали не с великим приятельством, знатно не зная, во что оное употреблять, и можно было видеть, что они не знают, что медь и иглы тонут, понеже оного от воды не берегли, ибо случалось из тех даванных им вещей падало в воду, которого они не подхватывали, а только смотрели, где оное упадет на воду.

Притом увидели мы, что из них некоторые, принеся одну руку ко рту, другую… вдруг ото рта руку отрывали, тогда мы узнали, что они спрашивают у нас ножей, понеже камчадалы и протчие здешние народы, как едят мясо или иное что, то ножами у рта отрезывают, и я велел им один нож дать из подарочных вещей, которое они увидели и очень обрадовались и друг у друга перехватывали и стали от нас ножей с великим прилежанием требовать.

Потом звали мы, чтоб сколько ни есть их вышли к нам на судно для лутчей оказии приятельской в намерении, чтоб уговорить, не отпустят ли они от себя нескольких человек с нами как велено призывать и с таким народом по силе данной инструкции господину капитану-командору. Но не токмо оных уговорить можно было ко спуску с собою, чему препятствовало незнание друг у друга языка, но и на судно не могли ни одного человека дозватца, что им можно было свободно разсудить, как мы их зовем прилежно у нас на судне побывать.

Меж тем давали мы им маленький бочонок, чтоб привезли нам с берегу воды, что они разсудили, токмо бочонка от нас не приняли, а показывали нам имеющиеся у себя пузыри, которыми к нам хотят воды привезти, из которых три лодки погребли на берег и привезли в пузырях воды, приехав к судну, один пузырь подавали к нам, требуя за оной ножа, за что я и велел дать нож. Токмо приняв нож, пузыря воды не отдал, а отдал пузырь товарищу своему, показывая, чтоб и тому нож дали за тот же пузырь воды, также и на третьего товарища указывали, чтоб и тому дать нож за тот же пузырь, почему можно признать, что они люди совести худой, что и из других их действ видеть было можно.

А собою они мужики рослые, лицами похожи на татар, видом бледны, а знатно, что здоровы. Бород почти у всех нет от природы или выщипывают, того знать невозможно, только двух или трех человек видели с бородами и коротенькими. В носах имеют все коренья воткнуты, отчего у них и кровь текла, которые коренья к нам подавали в гостинцы и давали, чтоб мы ели, понеже, подав к нам и сами те коренья ели, и с которых для знания, что оное за коренья, мы с собой малое число взяли, а им супротив того давали своих сухарей, они ж нам вывезли некоторой минерал, завернувши в листах морской травы, а протчего у них на лодках ничего не было, кроме стрел, которые мы от них получили. На головах они у себя имеют вместо шляп сделанные из березовых тонких досок желубки, которые разными красками писаны и перьями натыканы, а у некоторых на верху привязаны костяные штатурки, такой же лубок для объявления получили мы от них, а которой один дали тупой топор, которой они приняли с великою радостью, а как давали им на знак дружбы медной котел, то они, оной подержа в руках, отдали назад, и, быв у нас у судна довольное время, поехали к берегу, а после полудни приезжали к нам уже на лодках по одному человеку, в том числе несколько было из тех же людей, которые выезжали до полудни, а подъезжали к судну с таким криком, как и прежде. Потом были у самого судна часа 3 или 4, токмо на судно ни одного человека не могли дозватца, и хотя говорили очень много, ничего не могли без толмача знать, а еще бы они, чаю, у нашего судна пробыли, да я уже сам приказал давать знаки, чтоб они ехали на берег, понеже стал повевать ветер, которым можно нам, хотя с нуждою, из бухты, в которую мы внезапно зашли, вытить, из которой тем ветром, хотя с великою трудностию и с потерянием якоря, божию помощию вышли.

12 сентября. Осматривали, сколько в судне имеетца бочек пресной воды, которые нашлись средней и малой руки, а по счислению надлежит быть 19 бочек.

16 сентября. Служивый из ссыльных, который был в числе парусника, Михайло Усачев, цинготною болезнию умре, которого бросили в море.

Господин капитан Чириков, лейтенант Чихачев очень больны, также и все служители от недовольного с воды пропитания и от долговременного на море труда изнемогают, однако еще трудятца.

Во все сутки видели носящейся по морю морской капусты и травы довольно, которая растет близ морских берегов, тако ж и вода цветом зелена.

21 сентября. В 8-м часу видели около судна ходящую мелкую рыбку и для того бросили лот, глубина воды 60 сажен, грунт песок, а земли не видать, тогда убрав излишние парусы и сделав дрейф, паки бросили лот и явилась глубина воды такая ж, того ради опасаясь земли, поворотили назад и взяли у марселей по одному рифу.

Увидели землю.

В начале часа увидели мы берег земли, прямо против нас, которой нам кажетца, по-видимому, что не Камчатская земля, тогда поворотили на правый галс и пошли в параллель берега.

26 сентября. Воды в судне 6 дюймов, которую, вылив, оставили на 2 дюйма.

Господин капитан Чириков, лейтенанты Чихачез, Плаутин очень больны и рядовых 6 человек, а все цинготною болезнию, тако ж и все служители от долговременной кампании утрудились и водою недовольны, насилу могут ходить наверх исправлять все верховые работы, а воды при судне пресной только 7 бочек.

Шторм великой с дождем и градом и очень холодно, закрепили грот и легли под бизанью на дрейф, спустили фок-рей в треть мачты.

27 сентября. Господин капитан Чириков, лейтенанты Чихачев, Плаутин, астрономии профессор де ла Кройер, из служителей рядовых 12 человек жестоко одержаны цинготною болезнию, а протчие все служители от безводия через великую возможность ходят и все из силы выходят, понеже воды пресной при судне осталось только малой руки 6 бочек и служителям дается в день по 5 чарок, а каш не варят.

2 октября. Осмотрели грот-ванта, с правой стороны которого говтова в свитсарвине перервалась, на которую положен стопор.

По счислению имелось воды в судне пресной 5 бочек… а смотрели, что на одной треснули обручи и вода вся вытекла, только осталось 4 бочки.

5 октября. Ветер марселевой, небо облачно и снег великой со стужею великою, и служители, обессиля в такой стуже с великою нуждою верховые работы исправляют.

7 октября. Служитель лейтенанта Плаутина, якутщик житель Василий Нижегородов, жестокою цинготною болезнию умре, которого бросили в море.

Ветер крепкой марселевой, в исходе числа лейтенант Иван Чихачев жестокою цинготною болезнию умре.

8 октября. Штюрман в ранге лейтенант Михайла Плаутин жестокою цинготною болезнию умре.

Ветер вдруг переменился и небо облачно.

Увидели землю.

Увидели Камчатцко-Шипунинский мыс.

9 октября. Воздух чист, и небо чисто, в 6 часов видели обстоятельно мыс Вауа, но токмо за противным ветром и ношным временем в губу итить невозможно, и для того пошли в море.

10 октября. Ветер марселевой, небо чисто и сияние луны, увидели на маяке Вауа огонь.

В 9 часов миновали Вауа и пошли в устье губы Авачинской благополучно и бросили дагликс-якорь на глубине 7 саженей… приметных мест за ношною темнотою не видать.

Ветер малой, палили из пушек в разные часы для призыву из гавани нам шлюпки.

Ветер малой, небо облачно и холодно, прибыл из гавани на шлюпке к нам прапорщик Левашев и объявил, что капитан-командор на пакетботе „Святого Петра“ еще с моря в гавань не бывал, а галиот „Охоцк“ приходил из Охоцка, на котором командир подштюрман Андрей Шеганов, и привез провианта 1500 пуд, капитан Шпанберх прибыл из Охоцка в 5 судах для епонского вояжу в предбудущее лето.

Астрономии профессор де ла Кройер жестокою цинготною болезнию умре.

Капитан господин Чириков отбыл на шлюпке на берег в жестокой цинготной болезни.

11 октября. Ветер малой, небо облачно, стояли за противным ветром. Снегу довольно выпало, и туман велик.

12 октября. Ветер самой малой, подняв верп и отдали марсели фок и подняли штаксели, пошли губою в Петропавловскую гавань.

В начале часа, вошед в Петропавловскую гавань, бросили дагликс-якорь на глубине 6 1/2 сажен.

Спустили стеньги и нижние реи на низ.

Поставили пакетбот на место, на котором ему надлежит и зиму стоять, с правой стороны с носу положили дагликс-якорь, с кормы той якорь и с левой стороны с носу и с кормы закрепили перлини на берег и зачали растакелаживать».

Тем днем Россия, а вместе с нею весь мир, обрели новое пространственное видение земли-моря. Отныне историческое значение приобретал и тот счастливый день 15 июля 1741 года, когда в судовом журнале «Святого Павла» явилась пронзительная строка: «В два часа увидели землю Американскую».

Жертвы были велики: кто пропал в безвестности на встреченных островах, других по морскому обычаю пришлось с грузом опустить в море. Остались там, на дне морском, лейтенанты Иван Чихачев, Михаил Плаутин, сгинул в безвестности штурман Авраам Дементьев, боцман Сидор Савельев и многие другие цветущих лет люди, о ком плакать и плакать матерям. Жаль и его, профессора астрономии Людовика Делиля де ла Кройера, он каких-то часов не дотянул до своего спасения.

Даже с беглого осмотра текста судового журнала в графе «усмотрение мест и прочего» отчетливо встает картина того, с чем повстречался на своем пути корабль. В записях зорким глазом прихвачены звери, птицы, леса, горы, травы, снега, почти с графической четкостью, будто резцом по меди, запечатлены обитатели той земли: их лица, одежда, украшения, остроносые лодки, не распашная их гребля, сами весла — словно бы не строкой-словом выведены, а выделаны собственными руками. А сколько раз за дорогу были пеленгованы встреченные на пути горные вершины и к каждому такому месту, где брались пеленги, приложено их подробное описание. Всего этого с лихвой достаточно для первого плавания, чтобы признать открытие совершившимся.


Часть третья

Глава первая
Из плавания к берегам Америки Чириков возвратился на Камчатку почти в срок: договаривались быть в гавани в конце сентября, он увидел Камчатско-Шипунинский мыс 8 октября, а 12 октября корабль уже стоял на месте, отдав с кормы и с носа по якорю, команда приступила к растакелаживанию судна. Лето в тот год выдалось холодным, рано разгулялись осенние шторма, заставили пережить тяжелые испытания. Теперь к собственным утратам добавилась жутковатая весть: «Святой Петр» с моря еще не бывал. Разлучились с ним 20 июня. Чье хочешь сердце содрогнется от такого известия.

Но оставим прибывших в гавань с этим чувством беды и потерянности, ибо никакой поздней строкой мы невольны исправить положения, вдохнуть в людей надежду, рассеять их сомнения. Для них на тот миг никаких иных знаний не существовало. Был на уме и на сердце — кошмар случившегося.

Возвратимся взглядом в те благодатные летние дни, в то тихое утро, когда мы оставили пакетбот «Святой Петр».

Ни беды какой, ни утрат в те дни на корабле Беринга не бывало. Команда «Святого Петра» переживала самые счастливые, волнующие часы встречи с непознанным материком. Успели ступить на ту землю, отведали ее воздуха, освежили лица родниковой водой, похватали там травы-зелени, прикоснулись душой к чьему-то быту — даже доставили на корабль кое-какие свидетельства той чужой жизни, взамен забранного оставили в землянке свои дары. Ночь простояли вблизи берега, а на рассвете командор призвал Вакселя и строго распорядился становиться на поворотный курс. Что говорить, конечно, было дико, непонятно, до странности обидно не одному Вакселю, а и всем другим на корабле. С чего переполох, почему командор приказал уходить? По существу-то толком ни с чем не познакомились, едва лишь успели ткнуться в бережок носом шлюпки, малость набрали в бочки свежей воды (так ведь не за водой сюда пришли!) — и уже поворот. С чего такая паника?! Отчего такая осторожность? На ум, правда, навернулся памятный уход командора с тихих вод Аниан-пролива во время первой экспедиции в северо-западные широты. Там все случилось в точности так же: командор ушел из той широты будто бы по капризу. Ушел — и все тут.

Переменными галсами потянулись на юго-запад. Июльские остатние дни промелькнули незаметно, теперь отсчет вели дням августа. Только августом тут и не пахло, в природе все напоминало мартовское ненастье: было очень холодно, с небес срывался снег, сыпался-гремел о палубу град, а то град и снег переходили в проливной дождь. Душу охватывали какие-то апокалипсические ощущения, казалось — вот оно, началось предсказанное светопреставление: разве тут выберешься, разве уцелеешь при таком разбое волн, ветров, снегопадов, дождей?

Попутно и ко времени заметим: чириковский корабль бывал не в лучшем положении, нет, не другой стороной прошел, не на крыльях перелетал эти широты, а пробивался под парусами той же самой дорогой, крещен бывал теми же ветрами, бит был той же самой нахрапистой волной. Это обстоятельство надо иметь в виду, чтобы не обволакивать мысль свою исключительным сочувствием к одному кораблю, как к невольному страдальцу, очутившемуся по несчастью в круговерти штормов, и от болезненного сочувствия к нему не забыть посочувствовать другому кораблю. Оба корабля претерпели одинаковые нападки стихии.

По пути следования в далях выступали из облаков скалистые кручи — все они оставались по правому борту. Иногда, в ясную погоду, возникали мягкие песчаные склоны сопок в зелени, а то опять вершины в снегах. Всюду виделось много лесов, местами являлись глазу широкие песчаные косы, и опять они сменялись скалами, сплошь заполоненными птицей. Зверь всякий морской виделся подле берегов.

Однажды корабль обступили акулы — целое стадо рыжих акул, огромные, они с час рыскали вокруг судна, вскидывали зубастые морды, высверкивали зеленью глаз, будто требуя с корабля дани. Потом так же сгинули: мол, от этих мужиков черта с два чего дождешься.

По всему виделось — то во всем вольный, сам себя от веков сберегающий мир. Все звало подойти поближе, узнать в подробностях, что да как тут. На судне по людям стал переметываться ропот: «Как же такое, чего же мы перлись-то сюда, в этакую даль? Отчего мимо-то всего проходим? Ничего толком не оглядели, ни к чему рукой не прикоснулись». Сильнее и громче стали поговаривать: «Воды не хватит на возвратный путь. Надо бы опустевшие бочки наполнить водой. Дороги еще невесть сколько впереди…» А тут внезапно преставился матрос Никита Шумагин. Первая на корабле смерть. От цинги помер. Кого она только, проклятущая, не одолеет! Крепкий, добронравный, добролицый человек был. Одолела! Доложили Берингу, спросили: «Может, похороним на том вот близком отсель берегу? Пусть острова-то те будут в память матроса — Шумагинские. Пусть на вольном бережке в земле покоится человек. Чего ж его за борт сталкивать, когда берег совсем близко?! А заодно воды наберем». В этой затее Штеллер был, конечно, одним из закоперщиков. Это он главным образом подбивал мужиков на такой разговор с командором. Ему страстно хотелось походить еще новоявленной землей.

На сей раз Беринг без возражения на просьбы уступил. Для подыскания места стоянки, как и в прошлый раз, к берегу поплыл в компании отважных сердцами матросов корабельный мастер Сафрон Хитров.

В этой широте простояли несколько суток.

Никиту в парусине отвезли на берег, выкопали яму, опустили тело в песок, постояли молчком, с непокрытыми головами: «Прощай, Никита! Будь нашим стражем в этой земле».

Во все дни стоянки Штеллер был неутомим: неугомонен, восторженно-шумен, как мальчишка. Несколько раз он побывал на берегу, наволок в свой кубрик опять травы всякой, камней, раковин, перьев разной птицы, шкур, лапок, хвостов лисьих. Он как бы захлебывался от счастья, с каждой лодкой снова и снова норовил попасть на берег. Там же диво дивное, там кипень жизни — ничто не трогано, ничто не пугано. Над головой летучими облаками носятся, пластают крылья чайки, урилы — утки черного оперения с оранжевым горбатым носом, а на камнях в траве возлежат каланы, львы морские, сивучи. Да тут всякого зверья навалом. Не хочешь — сердце заколотится от удивления. А с темпераментом Штеллера, с его пристрастием ко всему живому — тут был рай для глаз, для пытливого ума. Зная теперь, как бывает крут в своих решениях командор, он спешил все оглядеть, все упомнить, прихватить с собой и стебелек и ракушку, чтобы потом отметить про них в своей тетрадке.

Беринг иногда от тоски на часок выбирался из каюты на палубу, прикладывал к глазам подзорную трубу: видел — в воде возле береговых круч да и на самом берегу живность правит пир жизни, ликует, блаженствует на вольном просторе. «Ишь как ныряют сивучи, — думалось, — ровно напоказ». Но только никакие красоты и чудеса того берега не поманили его ступить на землю. «К чему рисковать-то? Зачем? — той же минутой трубили отбой чувства. — Тут и без меня все облазают да вызнают. Вон ведь Штеллер, сам не свой от соблазнов, совсем голову потерял. Ну что ж, пусть носится когда так, пусть прыгает, раз головы своей не жаль! Видать, он для того и рвался сюда из своей Франконии».

Между тем опасения командора были не так чтобы безосновательны. В один из дней приключилась такая история: на берегу было несколько мужиков — они там траву съедобную против цинги собирали, с ними и Ваксель с сыном Лоренцем и Штеллер. Разбрелись который куда да замешкались, забрели в глубь острова. А тут внезапным порывом вскинулся шторм, кораблю пришлось срочно оттянуться от земли, уйти мористей. Ночная тьма обступила море, а мужики там на берегу остались безоружные, при одной только лодке, еды с собой ни крошки. Утром уже, на рассвете, их выручили. Они чуть живы — страху натерпелись. Ни огня с собой, ни ружья, у которого-то только случайно был взят ножик-складень. В пещере отсиделись.

Едва успели их выручить, едва подняли на борт шлюпку, как от того же самого острова вдруг погреблись к судну остроносые лодки. Смело так подступили к самому судну, и на берегу горланила целая орава. Вот тут и Штеллер, и Ваксель побелели лицом. Только, конечно, рядом со страхом на уме билась и такая мысль: «А как же иначе? С ними все равно когда-то придется вступать в общение». Вот с той думой, с тем чувством в душе Ваксель и подал голос:

— Подарить бы им чего! Для знакомства.

Беринг с усмешкой оглянулся, сказал:

— Так, а чего! Камки кусок красной подари. Может, колокольцев еще. Привяжите-ка на палку колокольцев. Разумеют ли они про такие вещи?

По его слову все было исполнено. Двое в тех лодках подскочили к брошенным вещам, подхватили их с воды и, быстро орудуя легоньким двулопастным веслом, погреблись к берегу. А там во всю мочь орали, горланили, прыгали в своем нетерпении, вскидывали вверх руки — их люди. Становилось яснее ясного — мир этот населен какими-то племенами. По облику они похожи на чукч, на камчадалов, только вот толмача-коряка, кричавшего им с борта, они не поняли. Видать, у них тут свой язык.

Беринг и теперь отлично помнил высочайший наказ — как повелено обойтись ему с жителями обретенных земель, только он тут же и отогнал эту мысль как сумасбродную в нынешних обстоятельствах. Он подал условный знак вахтенному — пора, мол, уходить. Хватит, налюбовались. Полегоньку судно стало отдаляться от этих островов.


Глава вторая
В ночь разразился шторм. И пошла свистопляска: волны — горой, небо раскалывается от громовых ударов, дождь хлещет не унимаясь. Море будто силится дотянуться гривами волн до провисающих туч. И эдак день за днем: ни поесть, ни выспаться. Половина команды сразу вповалку— кто в какой угол. И самого командора скосила морская болезнь — лежит, прихватив себя ремнем к койке.

Пока качка была терпимой, Штеллер с увлечением спешно сортировал да перекладывал листами бумаги собранные на берегу растения, торопливо заносил в тетрадку всякие мудреные их прозвания и все похвалялся перед матросами, какой славный подарок он доставит в Академию. Он уже насчитал в своем списке больше ста видов. В том увлечении он будто пропустил несколько дней плавания, будто их не было вовсе. А теперь и он очнулся да выбрался из забытья. От шторма на корабле никому нет снисхождения.

В эти дни четверых мертвецов сбросили за борт. С каждым днем положение становилось все безысходной: людей валила цинга. Теперь в жилом помещении не продохнуть: затхлость, сырость, дурнота. Люди лежат пластом на нарах, закутанные с головой в какое-то тряпье. Дожили, что и на вахту никого не дозваться. У штурвала стоять стало некому. Руль подвязали намертво, и волна несет корабль своей волей.

Беринг ничего этого уже видеть не мог: он лежал в забытьи, зажмурясь, едва стерпливая качку. Он и того не знал, что порывом ветра срезало с мачт стеньги а унесло вместе с полотнищами парусов.

Ваксель метался по кораблю в полной растерянности, не зная, что предпринять, как расшевелить людей, как дозваться кого-то наверх. С этим чувством потерянности он и вбежал в каюту к командору, с порога крикнул:

— Кажется, все кончено. Я ни одного не могу дозваться наверх. Все больны. Что делать, что делать — прямо не знаю. Неужто мы погибаем!..

Командор вскинул на него в недоумении взгляд— он не понимал, чего от него, больного человека, еще хотят, зачем мучают криком?

— Ведь я же просил, просил вас, — почти навзрыд вскрикнул Ваксель. — Надо было вовремя поворотить к Америке. Там бы и отстоялись в укрытии. А теперь что, что делать?! Корабль неуправляем — нас несет колодой…

Беринг наконец все осознал, разжал губы, со слезой молвил:

— Что об том толковать, Свен. Что говорить пустое. То минуло. Америка теперь от нас далече. Ты передай, передай людям — пусть подержат паруса. Какая будет земля, какая встретится первой, к той и пристанем.

С ним теперь было советоваться бессмысленно: он блуждал по грани между жизнью и смертью, лежал в койке как в гробу и почти не ощущал всей глубины трагедии. По глазам его виделось: что он изготовился к смерти, безумный блуждающий взгляд его ужаснул Вакселя. Хотелось ринуться прочь, но голос командора удержал на месте.

— Свенушка, — вдруг сказал он, — ежели доплывете, пусть часовню в Петропавловском поставят. И кирху, поставь кирху по мне в Виборге, — он утих, затворил глаза.

Ваксель кинулся на палубу, выскочил, шатаясь за качкой, раскидывая руки, пробежал к входному люку, слетел по трапу вниз, заорал всем, кто валялся на полу:

— Требую сейчас же встать! Чья вахта, встать сейчас же!

Он кричал, а люди лежали молчком.


Шторм не смирялся, тащил корабль из волны в волну, трепал на реях остатки парусов. Палуба покрылась слякотью — не перебежать, того и гляди, оскользнешься, скатишься за борт. Ванты ослабли, порвались иные, концы их разносит ветром, как наостренные сабли.

Но тут с утра наладился устойчивый восточный ветер. Посоветовались между собой — Ваксель, Эзельберг, Хитров — решили, давайте-ка поворотим в Америку. Куда ни шло — она пока что ближе. У тех берегов и укроемся. И докладывать командору ни о чем не стали. Призвали в помощь Овцына, Штеллера, растормошили моряков, кто был покрепче, — одолели такой поворот. Может, еще и не все потеряно, может, удастся пристать к бережку, укрыться, а уж там будь что будет, может, и дикари выручат. Какие ни есть дикари — аи они люди. Сутки полные ходко неслись на северо-восток, а тут ветер на прежний сменился и погнал, погнал. Едва успели укротить паруса. Как только опасность минула, с надеждой на спасение принялись выправлять корабль на курс к дому.

Теперь уже каждый с полным равнодушием относился к тому, что кто-то еще помер. Помер — стало быть, избавился человек от маеты. Лучшего-то ждать пока нечего.

Ваксель из последних сил держался на ногах. Самый верный помощник его, штурман Эзельберг, тот тоже свалился в болезни. Хитров был изнурен до крайней степени. Хорошо, еще пока Овцын крепился. С ним вот на пару да с несколькими матросами управлялись малым числом парусов, старались хоть как-то держать судно в заданном направлении. Но не всегда это удавалось: бывало, сутки, и другие, и третьи опять несло, подхватывало штормом и волокло корабль невесть куда. Давно не варилось никаких обедов, люди питались кто как. Сухари все искрошились, воды пресной оставалась самая малость. Теперь, если и погрузится судно в пучину, то мало кто учувствует живым и ясным сознанием свой переход в небытие. До слез, до боли жаль было мальчонку Лоренца: зачем его-то обрекли на эти страдания?! В порыве отчаяния Ваксель хватался за путевую тетрадку, неведомо уже для кого торопливой строкой изливал на страницах свое горе:

«В нашей команде столько больных, — писал он, — что у меня не осталось почти никого, кто бы мог помочь в управлении судном… Матросов, которые должны держать вахту у штурвала, приводят другие больные товарищи, из числа тех, которые способны немного двигаться. Сам я изнеможен, с большим трудом передвигаюсь по палубе, и то только держась за какие-нибудь предметы… Стоит поздняя осень, с сильными бурями, длинными темными ночами, со снегом, градом, с дождем. Немногие держащиеся на ногах люди до последней степени изнурены… Наш корабль плывет как колода, почти без всякого управления, несется по воле волн и ветра, куда им только вздумается его погнать. В таком ужасном состоянии мы дрейфуем по морю в разных направлениях…»

С той поры, как 4 июня вышли из Авачинской губы, минуло пять месяцев. Теперь по календарю ноябрь: самое разбойное время на море в этих широтах. Не только что люди — само дерево в пути износилось, ванты, бегучий такелаж — все в неисправности. Руль почти не слушается рук. Как вот управлять таким судном?! Теперь уже двенадцать мертвецов сброшены за борт, так и остальные люди — совсем близки к гибели. Внизу, в трюмном помещении, забившись кто в какой угол, лежат они, отравленные гнилостным воздухом тлена и разложения.

Ни Ваксель, ни Хитров, ни Овцын вниз больше не спускались — страшились заразы. Штеллер — тот пока что не терял мужества — иной раз, по долгу лекаря, спускался, приносил людям воды, сухарных крошек, в отчаянии принимался тормошить людей.

— Я же говорю, вы сдохнете! Сдохнете так-то! Мужики, вам нельзя без свежего воздуха. Вы отравитесь, — вдалбливал криками в их сознание. — Фома, милый! — орал он. — Фома! Лепехин! Ты-то не умирай, голубчик. Савва, Савва! Стародубцев, вставай. Вот я тебе помогу, пойдем, вытащу на палубу. Вставай, Савва!

Он и на тот раз был в жилом отсеке, буйствовал, пытался расшевелить людей, возбудить в них волю к жизни, когда сверху вдруг в люк кто-то крикнул:

— Штеллер! Штеллер! Бежи скорей наверх. Видим Камчатку!..

Штеллер в единый миг очутился наверху, молчком впился глазами в горизонт. Наконец крики радости дошли до сознания тех, что лежали вповалку в жилом отсеке, мужики принялись выпутываться из тряпья, вскидывали недоуменные лица, вслушивались — и на губах их протаивало какое-то подобие улыбки. «Батюшки, никак, добрались в Камчатку!» — там и тут послышалось шевеление, кто как: ползком, на карачках, перехватываясь руками за что придется, — люди потянулись к трапу, принялись карабкаться наверх. А там, кто был на верхней палубе, все блажили в голос, махали руками, шапками, встречали криками радости нагрянувших от берега птиц.

В борта тяжко и устало шлепалась волна, казалось, все остальное теперь совершится само собой, по милости этой погоняющей волны. Руль был закреплен в килевом положении, а кое-какие оставшиеся на реях паруса слабо прополаскивало ветерком.

Свен Ваксель стоял у борта, вглядывался в подзорную трубу. На горизонте пологой грядой сопок вздымалась земля: то исчезала за волнами, то вновь проступала верхами гор. Душу все еще леденил страх — не мираж ли то видится от усталости, от напряженного ожидания этой земли?! Только нет, гребешок тверди не стаивал. И птицы оттуда летели — живые вестники жизни, слышался их свист, звенящим облаком они метались над мачтами.

— Командора, командора надо обрадовать! — вдруг спохватился Ваксель. Кое-кто кинулся к корме. Овцын там очутился впереди всех, протиснулся коридорчиком, с порога закричал в каюту:

— Господин капитан-командор, землю видим! Совсем близко какая-то земля. Только, по-моему, пожалуй, то не Камчатка!..

Командор порывисто сбросил с лица одеяло, ринулся было встать, а встать не смог. На нем спешно развязали ремни, помогли распрямить спину. Он тут же резко опустил с лежака ноги, тогда его подхватили под локти. Судорожно цепляясь за плечи людей, он наконец утвердился на ногах, потребовал одеться. На него накинули камзол, а он скороговоркой, с всхлипами радости говорил:

— Ну, вот, ну, вот!.. я же вам говорил. Вот мы и доплыли. Это господь помог нам. Подходить только надо с оглядкой. Может, гавань еще поискать. За бурунами рифы могут лежать. Их не вдруг увидишь за бурунами.

Непонятно было, о какой гавани он толкует — о своей ли, камчатской, или о какой-то воображаемой, на этой вот новонайденной земле. Он и говорил о том почти как в бреду.

Беринга под руки вывели на палубу. Он цепко ухватился за планшир, смиряя сердцебиение, смиряя дрожь в суставах, стоял, смекая что-то свое. Было жутко думать, что от этого дряхлого трясущегося старика зависит их судьба. Но как ни был плох, все же виделось: командор не утратил ясности мышления, глядел вдаль будто взбухшими глазами, полными удивления и неверия. Все за ним следили затаив дыхание, почти в полном безмолвии, ждали, что изречет. А он вдруг пошатнулся, надломленно стал оседать, теряя сознание. Вокруг него засуетились, подхватили под руки, поволокли назад в каюту. Едва стали укладывать в постель, командор очнулся, обшаривая людей возбужденными глазами. в какой-то панике закричал:

— Свен! Свен! Вы гавань, говорю, поищите. Наобум не приставай. Может, то не Камчатка вовсе. Надо подержать еще паруса. Может, то не Камчатка. Ты не торопись, Свен. Ну-ка, садитесь, садитесь все, давайте решим, приставать тут или как!..

Непрошено ворвался со словом Овцын, громко, как глухим, крикнул:

— Так я им про то и толкую! А они слышать не хотят. Тут и гадать нечего, это явно не Камчатка. По-моему, и Камчатка теперь недалече. Пока корабль на ходу, нам надо набраться терпения, надо подержать паруса, потянуться к своей гавани. Пристать не хитрость. А пристанем — беды напьемся!..

Сказалось все это единым духом. Ваксель да и Хитров — они оба были тут — зло оглянулись на Овцына и чуть что не в одно слово заорали, напустились оба на него:

— Вон! Вон отсюда! Вон! — взвился возглас Вакселя. — Кто тебя просит соваться с советами. Совсем одичали! Не знаешь теперь, кто на судне ответчик. Как это не Камчатка, ежели мы ее с картой сличили. Там мыс Шипунинский выступает. Мыс Шипунинский виден, а он орет не Камчатка!..

Овцын возражать-спорить не стал, язвительно усмехнулся, отошел в сторону, каюты не покинул, остался стоять у порога.

Дверь была раскинута в коридорчик, с воли слышались смачные шлепки волны о борт. Под ее вздохи Овцын подумал: «Будь что будет, пусть хоть живьем кидают за борт, не уйду и молчать не буду. Выискали, узрели, умники, Камчатку». Стоял, опершись о косяк, поглядывал на всех с язвительной усмешкой, ждал, что молвит сам командор. Прикажет покинуть каюту — так тому и быть.

Командор не был ни слеп, ни глух, он все отлично ухватил, все настроения, успел вспомнить и собственное обещание пристать к любой первой повстречавшейся земле. Следовательно, к чему же их теперь склонять? К тому, чтобы они тянулись дальше, искали Камчатку?! А вдруг снова подхватят да поволокут шторма. Вот и будет тогда, во всем виноват командор.

— Вы только подходите осторожней, — наконец промолвил он. — Не ровен час, на рифы кинет. Рифов, рифов остерегись! Будь я на ногах, я бы, конечно, поискал гавани. Ну, а так, что же, приставайте, когда так. Камчатка, она большая!.. Может, то она и есть!..

С двумя полотнищами парусов «Святой Петр» подваливал к каменистой земле — шел почти не управляемый, гонимый прибоем да ветерком, ударявшим в ободранную на реях парусину.

Меж людьми колобродил несусветный галдеж, чего давно не бывало, смех раскатывался. Ну так как же — спасение рядом! Иные никак не могли встать на ноги, ползали по палубе на карачках, потешались над собой: вот ведь как ослабли, что и при виде земли не вздынутся на копыта. Все, что происходило на палубе «Петра» в эти минуты, на здоровый ум могло показаться бредом, наваждением — только здоровых-то умов осталось мало, все отчасти были невменяемы, измотаны качкой, изнурены болезнью, оголодавшие, грязные, обросшие.

Как зачарованные, глядели все на тот берег, гадали-прикидывали, с какого же края, каким бочком встречает их родимая Камчатка. Ваксель и Хитров — те тоже вдруг на какое-то мгновение будто засомневались, не могли взять в толк, каким концом-краем предстал полуостров, да и впрямь ли то Камчатка? А вдруг то новый какой остров, вдруг то и есть злосчастная Земля да Гамы? Все это мельтешило в сознании. Охватывала оторопь, да и новая забота: думалось, не потянуться ли, правда, судном вдоль берегов, не поискать ли какой удобной для стоянки гавани. Только море распорядилось во всем быстрее людей. Кипучий, дерзкий вал вдруг подхватил корабль, вознес высоко к небу и могучим рывком поволок-потянул в самую крутоверть клокочущих бурунов. Тут люди заблажили:

— Якорь! Якорь надо скорей выправить!

Торопливо столкнули за борт якорь, канат ходко заструился к воде. Ожидалось, что корабль сию минуту станет, а он и на миг не задержался — в тех же охлестах волны его круто понесло к гряде островерхих рифов. И все увиделось-осозналось: канат-то перегнил, лопнул. Скорой рукой выбрали провисший конец. Якорь утопили, а судно уже плясало в буруне. Все вокруг пенилось. Судно кинуло еще раз вверх подоспевшим валом — и волна та будто сжалилась, легкой пушинкой перенесла корабль за рифы. Тут в самый раз матросы не растерялись, успели плюхнуть в воду последний становой якорь.

Минуты эти были страшнее трюмного умирания — все тут было на виду, в открытые глаза, каждым нервом ждалась погибель.

Вот когда взялись торжествующие крики:

— Целы! Братушки, целы! — до небес гремела голосами палуба. — Здравствуй, матушка Камчатка! Примай скитальцев. Сколь мы по тебе настрадались.

— Быстро, быстро, надо спускать шлюпку! — теперь орал, суетился Штеллер — выискался еще один советчик на беду Вакселю. Но тут и он не возражал — сам дал такую команду матросам.

Проворно отвязали, торопясь спустили на воду шлюпку. Как только шлюпка очутилась на плаву, всех растолкав, в нее самовольно спрыгнул Штеллер, за ним, никого не спросясь, соскользнул по трапу сержант Федор Плениснер — дружок Штеллера. Наконец назначенные Вакселем в шлюпку сошли четверо матросов. От нервности, невпопад волне кидая весла, они потянулись к берегу.

Произошло это в вахту с 4 на 5 ноября 1741 года.


Глава третья
Командора свезли на берег невдруг, трое суток еще он оставался на корабле — для него готовили землянку. В эти дни он многое перебрал в уме и уже твердо знал: угодили не в Камчатку, нет, а на какой-то, видать, неизвестный остров. Не есть ли то искомая Земля да Гамы? А может, того проще — пожалуй, та самая земля, о коей он слышал от камчадалов. Вот на какую Америку они торкали руками. Они не раз уверяли: там вот, на юго-востоке, совсем в небольших милях пути от Камчатки лежит непосещенная земля. Они ее будто бы с гор камчатских видели. Вот, пожалуй, она самая теперь и есть под ногами. Догадку эту он не решался высказать вслух, чтобы не пришибить своим откровением людей. Пусть лучше все узнается в постепенности.

Землянка была забрана сверху парусиной — углом над ямой холстинная кровля. Попал он сюда на носилках, закутанный с головой в три одеяла. С другими вгорячах так не остерегались, голов не укутали, и девять человек скосила смерть в день перевозки на берег. Оказывается, свежий воздух способен сразить ровно пуля. Троих, тех, что умерли от цинги на корабле, в самые последниечасы, когда земля была на глазах — тех погребли по морскому обычаю — с грузом у ног столкнули в воду. Вечная вам память, гренадеры Иван Небаранов, Алексей Попов да Иванка Давыдов! Вот сколько бед-смертей собралось на привал.

Беринг понимал: собственные дни его почти сочтены. А он и не противился надвигающейся смерти — слишком велика была усталость и слишком безнадежным казалось будущее. Что толку, вот сгрузились на берег, а кто и когда отсюда выручит?

Проносились в уме прожитые годы и пережитое в них напряжение души, все скопом, скоком перебегало в истерзанном мозгу: Сибирь с ее бесконечными белыми дорогами, Петербург, Охотск, Петропавловская гавань — все в толчее, в столпотворении каком-то. Пред закрытым взором являлись лики то Миллера, то вдруг самого царя Петра, то врага лютого — Скорнякова-Писарева, то Шпанберг врывался в избу с нагайкой в кулаке, кричал что-то бранное, злое, то виделась в ужасном, в растерзанном виде собственная женка. В страхе думал: «Неужто ее постигла в дороге беда?!» Хорошо помнилось, как снаряжал ее в путь. Она ведь отправилась в Петербург еще из Якутска, вместе с племянником, и ехала не с пустыми руками — с обозом мягкой рухляди. Вдруг схватили ее, обидели, отняли пушнину?! Он как мог отбивался от этих назойливых видений, пытался вызвать в памяти что-то хорошее, светлое, утешительное.

В раскаянии души вспоминал время отставки из флота и никак не мог теперь взять в толк: чего убоялся ее, почему не уехал в те годы из России? Ведь и подорожная была выправлена, и багаж был связан. Вот, вот в каких днях упустил свое счастье.

С бортов ямы скатывался песок. Над головой, совсем невысоко, светлел, вздрагивал под ветром угол парусины. За парусиной слышалось, как мужики торопливо орудуют заступами: они охвачены горячкой устройства. По голосам их слышалось — они рады-радешеньки. Ну что ж, пока в самом деле они счастливы. Он и сам им обещал еще там, в океане, измученным, утратившим в себе веру — обещал, какая встретится первой земля, к той и пристанем. Вот она и явилась, долгожданная твердь. Выручит ли, спасет ли только?

Сафрон Хитров некоторое время оставался на корабле возле больных. Теперь на корабле и на берегу — сплошной лазарет: в бреду умирает штурман Эзельберг, свалился в постель Ваксель. С часу на час оба могут скончаться. Кто покрепче, поудалей спешно свозили в шлюпках на берег необходимые, спасительные грузы. С поворотным рейсом доставляли на судно воду, привозили для больных собранную Штеллером съедобную траву, теперь к тому же разжились свежинкой, подкармливали больных мясом забитого на берегу зверя.

Даже в такой-то беде миры их не смешались: зажили пятью ямами. В одной устроились Штеллер с Плениснером, в другой — Ваксель с сыном Лоренцем, в особой — хваткие до всего боцманы, особняком — Беринг. А Хитров да Овцын устроились в общей с матросами.

И не успели устроиться, зарыться в землю, нагрянуло зимнее ненастье: густо повалил снег. Так в эту пору и в Сибири воют вьюги, как им не быть тут!

В землянке командора постоянно кто-нибудь дежурил. Пытались спасти, выходить: подчевали печенью моржа, приносили всякую съедобную траву, каши особенные ему варили, а он и от каш, и от вкусно пахнущих ломотков мяса отказывался, и травки никакой пожевать не желал.

— Не хочу, братцы! — открикивал да отмахивался. — Не хочу! Не надо! Дайте мне спокойно помереть!

А он и лежал уже как в могиле — по самую грудь присыпан песком. Отгрести песок не разрешал, чуть что не навзрыд кричал: не трожьте! Так, мол, мне теплее! Оно, может, и верно: песок тут на удивление теплый, видать, внизу, недалече залегает земной жар…

Тут как-то пришли навестить, сгибая спины, заползли к нему под парусину Ваксель, Сафрон Хитров да Штеллер. Штеллер на тот день воротился с дальней дороги, он выискал высокую в здешних местах гору, лазал туда на вершину, пропадал в дороге несколько суток: прихватило на самой высоте метелью. Вот заползли они втроем под парусину, тихо присели на корточках возле своего командора. А его не узнать, так изменила человека болезнь: долгий волос разбросился по щекам, щеки ослабели, тестом нависли на подбородок, а подбородок, совсем маленький, женственный, заострился.

Командор их слышал, но какое-то время лежал, не размыкая век. Они было решили — никак, помер. Сердце сжалось к нему жалостью. А он вдруг тяжело, шумно вздохнул, расцепил веки, обвел землянку тусклым, ищущим взглядом.

— Что, Свен? Что слышно, где хоть мы?

— Воротились, — сказал Свен. — Посланные воротились с дороги. В гору лазали. Все показывает — мы на острове. Округ нас море. Тут только мы да вот песцы еще. Песцов всюду пропасть сколько.

Командор, внезапно отвердев, прежним голосом строго спросил:

— А песцы-то отколь взялись, если то остров?

Примолкнув, все задумались: в самом деле, откуда они взялись. Кто их тут посеял?..

 Подождав и не дождавшись ответа, командор ворохнулся в песке, будто устраиваясь поудобнее. Помолчав, подумав, изрек:

— Ну, что ж, выгребайтесь как знаете. Без меня! Я вам не попутчик. Скоро отойду. Господи милостивый! И за что так-то нас мучаешь?!

Свен от горя, от щемящей в душе обиды не сжалился над ним, нет, а ожесточаясь, крикнул:

— Это на чем же прикажете? На чем выгребаться-то? Судно выкинуло штормом на берег, правый борт изломан…

С краев ямы, точно от голоса его, густо зашуршал песок. И тут же затрепетала, забилась, как в судороге, под ветром парусиновая кровля.

Беринг испуганно уставился на парусину, горестно сморщился.

— Уж ты меня прости, Свен! — сказал. — Прости. Все меня простите. Ежели как выберетесь, поставь, как просил, церквушку в Петропавловском… Пусть люди по нас помолятся. Мы настрадались. В багаже моем письмо найди. Доставь жене.

Сафрон подхватил кружку с водой, подсунул руку ему под плечи, хотел приподнять голову, дать испить. Командор отдернулся, слабо отпихнул кружку.

— Не надо, Сафрон. Не надо. Оставь! Мне хорошо.

На рассвете другого дня — это было восьмого декабря — он скончался. Матрос, что сидел при нем, слышал его последний вздох, выскочил на волю, заорал:

— Братцы! Командор наш помер!..

Покойники тут не вновь — девятерых мужиков недавно схоронили. Да в таких бедах они не страшны и не обременительны, покойники.

Тем же днем гурьбой, стуча каблуками о камни, пошли осмотреть местность, поискать угол, где положить на вечный покой командора.

Между береговых скал есть тут распадок, через всю длину того распадка стремглав бежит речонка. С нее брать питьевую воду — от воды, стало быть, надо подальше. Сколько тут самим жить — неведомо. Пошли вдоль скал, решили: вот тут и лежать командору — под козырьком навесной скалы, на виду у самого моря.

Разгребли, раскинули лопатами снег, принялись долбить яму. Скоро прогрызлись через камень, добрались до сыпучего песка. Сухой, он торопился назад в яму.

Командор был плотно затянут в парусину, привязан к широкой доске — это последняя ему с корабля почесть. Песцы не разорят могилу — значит, тут и истлеют его кости.

Стояли с непокрытыми головами, понурившись, молчком, со своей тяжелой тягучей думой, глядели на парусиновый его гроб. Сердце источало не столько скорбь, сколь ожесточение: многое в судьбе, может быть, и вся их бедовая судьба изошла от него, от его непостижимого характера. Теперь вот с укором смотрели в открытую желтую яму, черство, жестко думалось: «Вот ты и сводил нас в Америку. Себя не уберег и нас в западню засадил. Может, и нам скоро следовать в этот песок за тобой. А ведь и у американского берега было бы зимовать не страшней. Чего ты перепугался-то той стороны?» Только как зашуршала из-под лопат земля, все разом ему простилось и все забылось плохое.

— Ну, вечная тебе память на земле и на море, мученик! — сказали мужики. — Мы за себя ешо постоим!


Глава четвертая
Со дня высадки в походах по острову побывала уже не одна партия, и все, кто бывал в дорогах, приносили безутешную весть: земля, в кою попали, не что иное, как от веков не посещенный людьми остров. Хулы класть на него не за что — остров не так чтобы плох: гористый, есть протяженные моховые болота, в лето зеленеют тут высокие травы, озера есть, речонки в кустарнике, в них, надо думать, на нерест заходит лосось. Рыба — уже надежда. А тут к тому же в изобилии водится полярная куропатка. Во множестве расплодились лисы, не красные, а голубой окраски песцы. Для промысла они ох как хороши, голубой их зимний мех в цене. Только для нынешней житухи в землянках лисы будут, пожалуй, бедствием. Людей они не видывали, страха перед человеком не знают, куда бы ни пошел — бегут следом, а чуть устроился на привал — они тут как тут, обступают стаями. Что уворуют — все сгрызут. С ними, видать, вся война еще впереди. Сколько их ни бей, они снова набегают со всех концов острова, скапливаются ватагами, шныряют вокруг землянок, норовят прорыть ход внутрь жилья. Если в бочках что припасено, не устережешь — вмиг все разворуют. Вот какая напасть, окромя холодов, ветров, вечной тут сырости.

В землянках разводить огонь опасались — не ровен час, парусина вспыхнет. Дрогли при плошках с салом, согревались почти тем же теплом, что и зверь в берлогах. Износись на плечах куртки, думалось, истопчись сапожонки, провались куда нож, игла — вот и остался гол голышом, зарастай шерстью, вонзайся зубами в кусок мяса. А мясо-то еще надо каким-то манером изловчиться добыть в окрестном мире.

С голодухи, после корабельных сухарей, попервости напустились на свежинку, отъедались тем, что легче было взять у природы: мясом морской выдры, куропатками лакомились — они тут совсем непугливые. Пробовали песцовое зажаривать. Мясо оказалось совсем несъедобным. И выдрой скоро пресытились, стало от нее подташнивать, в желудке расстройство. Мука, крупы пока что были. Чтобы растянуть оставшиеся запасы, делили все по равной норме. А забота точила душу: что-то будет! Что будет, когда все корабельные запасы иссякнут? Придется перейти целиком на подножный корм. Надолго ли хватит терпения на такую жизнь?!

Рассчитывать на выручку трудно, да почти что невозможно: в той же Камчатке — откуда людям знать, что тут, у неведомого острова, завалился корабль. Жди, когда кто-то случаем нагребется на этот клок суши. До такого дня может пройти не одно десятилетие.

Лепешки мучные пока что жевали, кашкой ячменной кое-когда желудок баловали, а на уме коловоротом буровила одна мысль — как вырваться с острова.

Для отрешенной, оторванной от материка жизни — остров этот совсем плох. Год-два проскитаться в нем можно, а десять годов не стерпеть. Много ли прошло сроку, но вот уже и ни в ком не признать — в Сафроне прежнего Сафрона, в Свене прежнего Свена. Все обросли волосом, глаза глядят исподлобья, зверовато, от костров все грязные, руки от работы сделались что клешни. И в ночь ли, в день ли — несмиряющийся бой с лисами, кои вьются вокруг жилья, мечутся, хитрят, готовы любого сожрать с костями. Так они и могилы уже пробовали разрывать.

Корабля по сути нет — борт проломлен о камни, хорошо хоть не унесло пока с волной, не растрепало в щепки. Многое с корабля еще не снято, впопыхах-то стаскивали то, что может спасти собственные жизни: провиант, кое-какую утварь, а пушки, ядра, порох, все, что было взято на подарки американцам, — все это пока на борту. Там корабельного добра еще много. И распорядиться о нем некому. Ваксель и Хитров — оба вроде как получили отставку. Штурман старик Эзельберг — тот немного поболел и вскорости отошел вслед за Берингом. Его и положили рядышком с командором.

Вся боль души, весь гнев сердца обратились теперь на Вакселя да на Хитрова — растяпы безвольные, капитаны хреновы, куда завели корабль! Им по лужам плавать, а не океан-морем ходить. Так вот и другое по народу разузналось, говорят, шила в мешке не утаишь! Оказывается, на последнем совете в каюте у командора, когда еще были на ходу, Дмитрий Овцын — сам бывший лейтенант — призывал их подержать паруса да потянуться к Камчатке, а они оба, Хитров и Ваксель, на него озлились, будто выгнали даже с совета: мол, нос не дорос указывать. Ну, раз нос не дорос — он и отступился: поступайте как знаете. Будто и командор был согласен с Овцыным, то же самое призывал поискать гавани, а они убедили его с картой в руках, что, мол, то и есть Камчатка, а в ней, где ни пристанем, все будет хорошо, посуху доберемся до своего поселения. Вот и добрались до последней черты жизни — тут в какой конец ни отправишься, всюду край. Теперь окончательно выведано — очутились на острове. Положение хуже некуда. Вот с того и Хитров, и Ваксель — оба притихли, стараются ни в чем не выказывать былого старшинства, живут потупя стыдливо перед людьми взор. Их положению не позавидуешь! Так и всем худо, люди пока только духом бодрятся.

В довершение беды тут еще такая история приключилась: спали по своим норам, время близилось к рассвету, кое-кто успел побывать на воле, со снегов, с холодка заныривали под парусину. Вдруг в этот самый миг послышался гром, да не с неба, а из-под земли. Подумалось, это с моря катит крутая разбойная волна. Такие волны тут бывают. Не успела та мысль мелькнуть в голове, как по землянкам густо зашуршал песок. В какие-то минуты все ямы закидало, засыпало, едва успели сами выскочить на волю. И тут увидели жуткое: скалы со стороны на сторону шатает, с них с грохотом сыплются каменья.

— Упаси, господи, и помилуй! — взмолились все в одно слово.

На счастье, трясение земли на том и успокоилось.

Разгребали песок, искали свои пожитки: где он там, береженый ножик, где куртка, где оно, одеялишко, где шапка, где топор!.. Едва всего доискались. Штеллер, бедняга, тот чуть не расплакался: собранные им в Америке листки-травы перемешало с песком. Едва тетрадку с записями нашел. Так и каждый чего-нибудь из своих пожитков недосчитался — они как в бездну провалились.

С суеверным страхом думалось: «За что только карает господь? Пожалуй бы, и полно! Уж и так наказаны. Куда хуже-то?!»

Только, видать, человека сломить не так-то просто. Живуч, терпелив, кручен человек. Песок из ям выгребли, парусину натянули, лежаки опять сладили, бочки на место прикатили, костры запалили, принялись кашеварить. «А, была не была, а повидалась!.. Пока живы, авось не пропадем». Русское «авось»— оно ни смелости, ни надежды не убавляет.

Только и не все беда да беда — тут к тому же и подарок сыскался. Неподалеку от того места, где устроились на жительство, есть отмель с зеленой-зеленой от травы водой. Давно все приметили: на мелководье этом пасутся какие-то странные звери — рыбы не рыбы, киты не киты. Не сивучи, не львы морские — незнамой породы диковинные звери. Иные с детками. И что дивно — они будто не плавают, а другим способом передвигаются, скажем, вот как человек, ползком, на локтях. Бывает, зверь вскинет короткое рыло, шумно вздохнет, вроде звук какой подаст — и опять рыло в траву. И никуда с места того не отдаляются: плавать в море не уходят и на берег, как вот сивучи, котики, отдохнуть не вылазят, а постоянно бродят в зарослях морской травы. А в отлив отлеживаются в ямах.

Штеллер — тот сюда повадился: придет, усядется где на камнях в отдалении и часами их стережет, все наблюдает за их повадками, бывает, примется швырять камешками, а звери на его камешки и мордой не поведут. И вот Георг Штеллер, а с ним и рисовальщик Федор Плениснер загорелись желанием, во что бы то ни стало того зверя захватить. Смастерили большой гарпун, попробовали подобраться в лодке. Гарпун свой метнули, всадили в бок крепко. И тут зверь показал им свою силушку — вместе с лодкой поволок людей в море, да так ходко, что им спешно пришлось линь обрубить. При новой попытке, теперь уже большим числом народа, наконец зверь был захвачен, с криками вытянули его на берег. Вот тут рассмотрели все как надо — дивовались, языками щелкали. Никто таких чудищ прежде не встречал: рыло небольшое, сам туловом в кита, будто горбач, хвостовик мощный, а ласты передние короткие. За ластами увидели груди. Батюшки святы, зверь-то с титьками! За сосцы подергали — с них струйкой молоко. Тот, что подергал, орет: «Братцы, так это ж корова! Ты гляди, она доится». Тут, не долго думая, пошли в ход тесаки, напластовали мяса, мигом принялись на костре жарить. Признали вкус говядины. Это было великим в сих днях обретением. Теперь знали твердо: сколь ни доведись куковать на острове, пока этот зверь под берегом, голоду не бывать.


Глава пятая
В пересменках погоды — то дождь со снегом, то град крупой — куражливо затевалась весна. В землянках сидеть стало невмоготу: все чаще гурьбой выбирались на волю, обсыхали у костров, оттаивали у огонька душой. На дрова не скупились. Тут по закраинам есть хорошие хороненые бухточки, они бывают набиты приносным лесом. Среди тех лесин попадались и бывшие в деле — тесанные топором, струганые, с плотов дерева — с проушинами. Откуда они добрались — с востока или с запада, — сказать трудно, только всегда так казалось — есть тут скитальцы, принесенные восточными ветрами с Камчатки, а другие, видать, попали с далей Америки. Вот их и пригоняли вдоль бережка, а против землянок выкатывали на отмель, подальше от приливной волны, разделывали на дрова. Почти с каждого похода посланные всякий раз приволокут и какую-нибудь новонайденную вещицу: то рама оконная в завале сыскалась, то нарту, явно камчатской работы, нашли, то дверную полость, то вдруг корыто, долбленное из осины. Всякая такая находка была в радость, будто посылку из дома получили. Каждый ту вещицу осмотрит, огладит руками. А ведь и сердце при том кольнет горестью: вот как нехорошо все получилось, сбирались в сентябре быть в Камчатке, но уж и зиму промело, а до дома еще пути как до небес. Эх, отвернись худая жизнь — повернись хорошая!

Сидели как-то вокруг огня, смолили табак. Слов-то никаких молвить не хочется. Теперь ведь говорить — только душу травить. Разве что вот о том побеседовать, как через большие годы приплывут сюда люди, пойдут бродить по острову и ступят на белые кости мертвецов, растащенные песцами. Может, к тому времени еще сыщут, повстречают стариком былого нашего юнгу Лоренца, ополоумевшего, борода белая до пояса. Он, конечно, задаст от людей стрекача — к тем дням он совеем забудет, как да с кем сюда попал. Потом-то люди обнаружат кое-какое корабельное имущество, хотя бы те же пушки — они теперь стащены на берег, — найдут ядра к ним, скобы, гвозди, поржавевшие топоры, пилы. По ним поймут, чей тут завалился корабль. «Вон оно што! — скажут. — Стало быть, вот где корабль-то „Святой Петр“ гробанулся. А мы-то думали, у берегов Америки погиб». Сгребут те кости в яму да поставят над холмиком печальный, печальнее кладбищенского, одинокий при скалах крест. Вот и весь сказ. А для многих таким сказом дорога уже обернулась. Из семидесяти семи человек команды — тридцати одного как не бывало: которые в море сброшены, — Шумагин, тот на американском острове остался, — другие тут погребены. Не долго теперь и самим по земле ходить. Так об этом и говорить не хочется — этакое у каждого в затылке сидит, на душе саднит.

Море от землянок тут рядышком, шумит, рокочет накатной волной. И не простым шумом море шумит, оно беседует с берегом. Вот ведь и лес на ветру, думается, бестолково лопочет листвой-ветками, а прислушайся сердцем и расслышишь с того шума особенный лад, свой говор: бывает, что тихий, ласковый, утешительный, а бывает и строгий, с подсказкой человеку, а то и с угрозой. Вот и теперь так-то чуялось душой — море взывает к твоим чувствам: мол, не теряйте вы даром дней, мужики, поспешайте к своим домам. Прислушаешься и расслышишь — волна зовет, зовет в дорогу.

Вдруг который-то удало-заносчиво крикнул:

— Так а что, мужики?! Весной, говорю, пахнет. Куличом-пасхой позывает. Скоко же мы будем тут куковать! Пора бы нам к домам выгребаться!

Все под одно расхохотались. Только уж потом, насмеявшись вдоволь, признали, кому эдак вздумалось лихо пошутить. Стародубцев слово изрек, Савва Стародубцев — большой, рослый, сивобородый мужик. Он шел в артели корабельщиком. Одно-то время сильно человек недомогал, лежал на дерюжке пласт пластом, а потом на берегу со свежины, с жира сивучиного быстро оправился. Это он крикнул. Тут же к нему посыпались ответы:

— Оно бы ништо!.. Говорят: близок локоть, да не укусишь!

— На чем же выгребаться-то думаешь, Савель Михалыч? Саженками разве?!

Кто-то жалобно выкрикнул:

— Просто пристать было, браток! Вот как-то теперь отлепиться!..

— Разве что плот смастакать! Так не речка впереди-то, не озеро, а океан-море. На плоту далеко не утянешься.

Савва всех отслушал, оборачивая к крикунам лицо, упирая в каждого зоркие серые глаза, да, видать, с чего-то озлился на мужиков, со зла крикнул:

— Так мы-то с тобой на что людьми зовемся! Чать, не обезьяны! Не век же тут у костров коптиться. Кто нас с тобой искать станет? Отколь людям знать, што мы на голые камни вверзились?! Жди у моря погоды. До той поры, пока на этот остров натолкутся — от нас костей не останется.

— В том-то и загвоздка, Савель Михалыч. Кабы знать, где упасть, так соломки подстелил. На топоре не поплывешь!

Тут Хитров с места сорвался, с какой-то обидой в голосе яростно прокричал:

— А вот! Вот на нем-то и поплывешь как раз! Именно что на нем. А на чем ты сюда попал, как не на топоре. На нем и выгребаться надо.

Выдохнулся из груди вздох облегчения, разразился по народу хохотком, все накруговую рассмеялись: весело эдак, с удалым клекотцом.

— Оно так, оно так, паря! — зашумели голоса. — Топор — вещь сноровистая. Сим разом ты в точку попал. Топор — самая выручальная вещь, это верно. С-под топора всякое строение взялось.

— Топор известный кормилец!

— Он и молот, он и секира!

— А с чего же рубить-то ладишься? Разве что лесу с Камчатки приплавим?!

Сафрон повернулся на тот язвящий возглас, тоже не без язвы прокричал:

— Как это, с чего?! Голова — четыре уха. Молись господу богу, что судно штормами не унесло. Рот раззявим — унесет. Пока цело, в разбор его пустим. Окоротим, подновим — вот и уплывем!..

— О-о! Какой ты смелый! Окоротим! Подновим!.. За перекрой-то знаешь ли куда нас с тобой притянут?! Как раз на дыбе очутимся. Ежели б оно нашенское, кампанейское было судно, куда ни шло, а то оно царево, судно-то. Рисковое дело, паря!..

Тут поневоле многим подумалось: как бы и впрямь с этими капитанами не угодить из огня да в полымя. Мало бедовали, приплывешь да очутишься на каторге. Государево судно ломать — не свою избу развалить. Поглядывали на Свена Вакселя: он тут, на отдалении — руки за спину, в задумчивости прохаживался. Побрасывали взгляды и на Дмитрия Овцына — как он, бывший лейтенант, отвага-матрос, смекает. Он в житейских делах мужик тертый. С дней высадки на берег случилось так, что многие скисли, растерялись, а он — нет, он будто окреп мышцей, всех бодрил, всеми делами на берегу верховодил.

Овцын отчего-то в беседу не вмешивался, сидел в кругу со всеми, дымил самокруткой, покашивался на крикунов, посмеивался в бородку и помалкивал.

Ваксель — тот не особенно прислушивался, о чем горланят мужики, сквозь собственные думы казалось — у них какой-то мусорный пустой спор. А на последних словах — про царево судно — в нем догадкой встрепенулась некая живительная мысль, он подошел поближе к костру, заинтересованно вслушался. Вот они о чем речь ведут — ломать или миловать корабль?! Так, а если не ломать, не перестраивать — тогда как?! Ждать, когда унесет его волной либо разобьет в шторм о скалы?! О том он уже множество раз думал, и не только думал — втихую советовался с Хитровым, выспрашивал Штеллера, Плениснера, еще кое-кого из боцманов. Не посмел только подойти к Овцыну, помятуя перед ним свою вину, за тот крик в каюте командора. Теперь-то, когда правота его слов вышла наружу, полагалось бы перед ним покаяться: «Твоя, мол, правда, Овцын. Ты меня прости». Но только в каждом из нас сидит гордыня…

Той минутой двое из сидевших у костра вскочили, подхватывая с земли камни, понеслись разгонять песцов.

— Проклятые, отколь вы только беретесь! — орали парни, осыпая их градом камней. — Опять воровать! Или носы пришли отгрызать?!

А ведь было уже и такое. Они и впрямь подбирались к спящим, не за нос, так за ухо людей на зуб пробовали, шапки с голов уносили, сапоги, ремни утаскивали, бочки из-под камней выворачивали. На крики все оглянулись, и, хоть привычная картина, в душе все как-то сжалось в комок от вида этой настырной шкодливой твари. «Правда, в самом деле, — подумалось, — чего же собственно дожидаться?! Смерти! Когда вот эти лисы проклятые самого тебя больного стащут с постели?» Так-то все заныло-заныло в середке, плачем душа запросилась на материк, в тепло избы. Каким дивным раем казалась теперь натопленная духовитая бревенчатая изба!

Свен решительно ступил в круг сидящих, вскинув руку, требуя внимания, громко сказал:

— Так, вот, вот я тут перед вами! Ни с кого, как с меня первого спросится, пошто порушили корабль. Другого выхода у нас нет. Таково положение. Либо тут подыхать всем, либо нам надо решиться. Из большого, думаю, меньшее мы всегда выкроим. Это будет самое правильное в нашем положении. А ежели есть сомнения, для верности давайте поступим так, с каждого возьмем подписку: мол, с общего согласия положили, в виду крайнего случая, старый корабль разобрать, новый, меньших размеров, построить. Иначе нам отсюда никак не выбраться!

— То-то вот и есть! — воскликнул голос за пламенем костра. — Рисковое дело. Воротимся в Охотск, а тут нас за шкирку. Порты сымут да такой перекрой вложат, закачаешься!..

Кто-то из мужиков на тот возглас мигом отозвался:

— Ну-у!.. Вложат. Ты ране воротись, воротись в Охотск-то!

— А и тут жизня не лучше каторжной!..

— Отсель теперь попадать што в Охотск, што в Америку. Сладим судно да махнем туды! В Америку-то без ответов. Ешо дикарочками разживемся!..

— Вот стерва! Вот стерва! — разошелся по народу хохоток. — Кому што, а нашему Ваське все скоромное снится!

Натешились, отсмеялись. Шутки шутками, а мысль о перекрое судна на ум запала. Может быть, и не от огня жаркого так-то раскраснелись у всех лица да заблестели глаза, а мысль эта взбунтовала кровушку, окинула души жаром надежды.

Ваксель будто к незнакомым, к чужакам каким, присмотрелся к народу, поворотясь к Савве, спросил:

— Слушай-ка, Савель Михайлович, а кто же у нас из корабельщиков остался вживе? — Прежде-то он даже и не задумывался над тем, кого, которого из мужиков унесла смерть: гренадера, матроса, плотника или конопатчика, — унесла, и все тут. Теперь же душу охватило смятение.

— Так вот я и есть корабельщик, — сказал Савва. — Многих прибрал господь…

— Батюшки! — ужаснулся вслух Ваксель. — А ты-то хоть сумеешь ли за всех постоять!

Савва ворохнул на голове шапку, поскреб бороду, посверкал глазами, усмехнулся. Люди примолкли, затаясь ждали с него ответа.

— Так отчего не суметь, сумеем, думаю, — сказал с отмашкой Савва. — Теперь такое дело, кто топор в руках держать может, тот и корабельщик. О старом-то судне и думать не смей: нам с камней его не стащить…

— Не знаю, Савель Михайлович, не знаю, — сказал вдруг Овцын, поднявшись с места. — К примеру, я держусь другого мнения: именно старое нам надо стащить на воду. Да положить заплаты на него. А то корабль разберем, а потом совсем волками взвоем!

— О-о! Милый. Стащить мы его никак не стащим!

— Это почему же? Два ворота надо сладить, канаты заведем, катки подложим и стащим.

— Нет, парень! — твердо сказал Савва. — Не стащим. Кабы всей артелью, какая была у нас, ну тогда еще попытаться можно было. А так и пытаться нечего. Я все там сто раз осматривал, на ем весь борт хрястнул. Ничего, ты не робей, срубим новое! — Удало отмахнулся Савва. — Пока руки не отсохли — срубим!..

Великое дело — решимость! Без решимости какая там жизнь — тоска полынная, горькая. А тут вдруг она явилась — решимость, а с ней запламенела в душах надежда: авось еще не все потеряно.


Часть четвертая

Глава первая
По возвращении в родную гавань, Чириков первое время сильно недомогал. Сошел он на берег своими ногами, до избы добрался с провожатыми, а там стянуть одежды с плеч не смог — помогли раздеться, уложили в постель. Пришлось укрыть шубой — его бил озноб. Потом впал в забытье, лежал, утонув черной головой в белизне подушки, будто на смертном одре: все черты лица заострились, глаза запали, былые стрелки усов приникли к щекам черными хвостиками. И седина вся вдруг в волосах выступила. Со взгляда казалось — вот-вот преставится. На корабле он держался силой воли, а в тепле избы, в неге постели расслаб. Ночью у него начался жар, бред. Мозг и тело еще не могли никак отрешиться от ощущений качки. Моментами он оглядывал потолок безумно блуждающим взглядом, все обыскивал чужые стены, выкрикивал какие-то команды, призывал то Чихачева, то Плаутина — в его сознании они все еще были живы, все чего-то требовал с них, наказывал им что-то о парусах, порывисто раскидывал одеяло, хотел встать. Мыслью и чувствами он все еще был в море.

Тут сразу нашлись лекари, сиделки. Чириков по народу пользовался симпатией, для многих матросов слыл кумиром. Весть о его возвращении моментально дошла до камчадалов. Они отозвались на беду всей добротой сердца, понанесли всяких даров — кто рыбы, кто свежей оленины, кто моченых ягод. Вот ягодами он и питался главным образом — моченой княженикой. Видаль, ягодка та обладает какой-то целительной силой: спустя неделю человек стал выбираться из кошмаров, осознал себя в болезни, наконец, понял — мир корабельной зыбкости отлетел.

Иван Елагин — тот по свойствам натуры, по крепости дарованного природой здоровья залеживаться в постели долго был не способен: чуть отдышался, отоспался с дороги и уже готов был к новым делам. Вот он-то теперь и оживлял своими беседами Чирикова. Не раз погоревали они о команде «Святого Петра», пришли к тому выводу — надеяться на их возвращение в эту осень бессмысленно. Если живы — притянутся весной, а то летом, это в лучшем случае, а то и вовсе никогда. Берега те малость теперь выведаны, известно, чем может обернуться даже во всем благополучная высадка. Авраам Дементьев, Сидор Савельев с пропавшими людьми не сходили с ума. Не так печально думалось даже о павших в дороге от трудов, от цинги, как о них. О павших от изнурения голода, холода, на безводье, — о тех было все известно: где да как померли, как хоронены. Судьба же оставшихся в Америке угнетала своей загадочностью.

Властно наплывало на ум и другое: значит, все, что самим довелось повидать да запечатлеть строкой в судовом журнале, пока что и есть главное обретение. Других вестей ждать не от кого. Как ни мала эта лепта, а, видно, она и должна послужить изначальным знанием о тех краях и искуплением за все людские гибели в тех прошлых сибирских дорогах, за всех канувших в нынешнем морском пути. Срочно надо поспешать с рапортом! Пусть хоть о малом узнают в Петербурге.

Теперь они полными днями просиживали вдвоем: капитан да штурман. Правда, Чириков все еще оставался в постели. Вплотную к ней придвинули дощатый стол, на нем стоял поставец со свечами, разбросаны были листки бумаги, кое-какие карты, графленые листы с градусной сеткой, тут же лежал раскинутый на читанных страницах судовой журнал. Теперь они с пристрастием выверяли каждую записанную в пути строку, обсуждали всякую помеченную цифру, дату, сообразуясь со счислениями, переносили на градусную сетку пеленговые земли.

К сожалению, в пути все же многое осталось непроясненным, затканным туманом. Вот и теперь невозможно было со всей твердостью ответить, что же все-таки там было встречено — сам ли неразрывный материковый берег Америки или же, кроме матерой земли, близко примыкающие к нему, протянувшиеся грядой на запад, разобщенные проливами острова. Елагин настаивал, встречались, мол, на всем пути близко отстоявшие один от другого острова. Чириков отчасти сомневался в том, казалось, что это тянется материк, в душе мучался тем сомнением, сожалел, что не удалось все рассмотреть как положено, может быть, пройти одним из проливов, чтобы ответить с уверенностью и твердостью. «Но если все же встречались острова, — рассуждал он, — то они есть прямое продолжение матерой земли, они не что иное, как ее островной отрог, и острова те, видать, разделены не слишком широкими проливами».

В спорах выверили счисления, разобрались, где да с чего брались пеленги, нанесли пунктирно на карту общую картину открытых земель. Чириков принялся за составление рапорта. В первых числах декабря рапорт был во всем слажен, перебелен, и 7 декабря 1741 года он подписал этот исключительный по своему значению документ. Совпало так, что рапорт он подписал, будучи на Камчатке, в канун того дня, когда на необитаемом острове скончался в своей землянке полузасыпанный песком командор Беринг.

Чириков ничего не скрыл от Адмиралтейств-коллегии — ни сомнений своих, ни бед. Поведал обо всем с предельной честностью, издревле свойственной русскому моряку: пишу только то, что наблюдаю. Плохо ли, — хорошо ли исполнено поручение, но большего сказать на сей день невозможно. О том, что побывал у Американского материка, сомнений не было. В рапорте Чириков воздал должное мужеству своего помощника Ивана Елагина и ставил в известность Адмиралтейств-коллегию о том, что своей волей произвел его в лейтенанты.

В тот же день рапорт был вручен нарочному, отправлен на упряжных собаках в Большерецк, чтобы оттуда, по возможности быстро, его могли переправить в Охотск и далее по фельдъегерской связи. Со времени учреждения экспедиции такая связь действовала непрерывно.

Чтобы теперь ни случилось с самим, весть о новооткрытых землях до Петербурга доберется. А станет известна в Петербурге — следственно, дойдет весть и до всего человечества. Камень с души спал. Можно было слегка распрямить грудь. На другой же день Чириков призвал Елагина — отдал распоряжение готовить судно к новому плаванию.

— Алексей Ильич! Да неужто поплывем по весне в те края? — обрадовался Елагин.

— Иван! Тут и рассуждать не о чем. Мы обязаны сходить туда еще раз. Может, выручим захваченных в плен. Да ведь и «Петра» надо будет обстоятельно поискать. Возможно, и они где на островах бедуют…

Пока мысль была занята собственной дорогой да заботой о рапорте, Чириков старался не впускать на душу думы о возможной трагедии «Святого Петра». Наоборот, порой даже нарочито бодро говорил, мол, ничего худого с ними не случилось, они нашли там подходящую гавань, давно выбрались на берег, а теперь, поди, припеваючи зимуют в Америке. Но это на словах, для поддержания в людях бодрости, отчасти в успокоение себе, а на самом-то деле никакого такого успокоения в душе не было. Наоборот, душу терзали укоры.

Получилось все слишком как-то обвинительно для чести моряка. Хотя всему, конечно, есть свидетели, есть и документ — судовой журнал, в нем все отмечено: сколько суток искали «Петра», где, в какой широте ждали, — все с точностью до минут можно установить по журналу. Но только вот беда — никакие такого рода свидетельства не могут освободить от сознания некоей своей вины. А в чем эта вина — непостижимо. Тем не менее чувство вины казнило: должен был и не смог предотвратить разлучение, должен был и не сумел.

Чириков в день высадки на берег в Петропавловске как-то не вдруг осознал вести, привезенные на корабль прапорщиком Левашевым, что-де тут же, в Авачинской бухте, при кораблях, прибывших из Охотска, находится Мартын Шпанберг. Был тогда очень плох, воспринял все новости отвлеченно. Четко осознал лишь то, что капитан-командор с моря еще не бывал. Пожалуй, эта весть в ту минуту и доконала. Почему-то твердо верилось: они должны быть дома. Только спустя дни, когда выбился из кошмаров, наконец разобрался в обстановке, понял отчего, на какой предмет очутился тут Мартын: оказывается, он намерен еще раз побывать у берегов Японии. Может быть, на сей раз удастся исполнить высочайшее повеление — завязать с японцами дружбу.

Теперь они нередко собирались в одну горницу— почти вся Берингова офицерская рать. Тут очутились на эти дни почти все строенные в Охотске корабли и все с них офицеры. Вот за общим столом — за чаем, а то и за ромом, — что называется, «подбивали бабки». Это было ходовое выражение самого Чирикова. Но только ни веселья удалого, ни шуток былых не слышалось. За эти годы все сильно сдали, посуровели, на том и на другом лице следы испытаний, у того и у другого в волосах заплелись белые пряди, углубились морщины, в глазах будто поселилась не сходящая с ума тяжелая дума. А она и была при них, эта тягостная, не отпускающая дума.

Как-то всем офицерством собрались в бывшей избе командора, за тем самым столом, где происходил памятный майский консилиум, подняли чашки, кружки, какие нашлись в обиходе, выпили на помин души Чихачева, Дементьева, Плаутина, Людовика де ла Кройера, Сидора Савельева и всех, всех тех мужиков, что полегли в этой крестовой дороге. Конечно, мысль тут же затормозилась, не знали, тем ли словом, поминать команду «Петра».

Шпанберг вдруг кстати вспомнил, что в Охотске у начальника порта читал бумагу, указ о том, что Дмитрию Овцыну даровано прощение, еще с 19 февраля 1741 года ему возвращен прежний чин лейтенанта.

Чириков изумился, воскликнул:

— Как?! Прежний чин возвращен с февраля! Стало быть, он в июне, спустя четыре месяца после амнистии, ушел в плавание матросом. Так вот, я вам при всех, не таясь, по чистой совести скажу: этому матросу можно было доверить судно. Будь на «Петре» капитаном Овцын, а не Свен Ваксель, убежден — никакого разлучения у нас бы не случилось.

Навернулась на ум эта тема, перебрали опять события, как да что случилось в походе, как произошло разлучение кораблей.

Шпанберг про все уже слышал от Елагина и имел на события свой взгляд. Как ни скажи, командор ему земляк, а когда два человека одной земли оказываются рядом, в одной упряжке, в столь сложных условиях, в каких им привелось жить, тут, невзирая на различия в характерах, на разницу в годах, люди обычно сближаются. Такое дружество поневоле было и у них с Берингом. Бывало, что в пылу откровенности командор изливал ему свою душу, выговаривал обиды и часто, весьма часто жаловался на непокорного, своенравного, непочтительного своего помощника Чирикова.

«Нет, нет и нет, — той же минутой под разговор раздумывал Шпанберг, — пожалуй, не туман повинен в вашем разлучении, скорее причиной всему ваша взаимная неприязнь». Сам-то Шпанберг уже обжегся на таком разлучении и убедился, как может быть коварен человек. Ведь вот и у самого не сложились отношения с лейтенантом Вальтоном, невзлюбили один другого еще в Охотске. Дважды отправлялись в совместный путь отрядом кораблей вдоль Курил да к берегам Японии и оба раза с пути возвращались порознь. В первый-то поход вроде бы действительно разминулись из-за тумана, а во втором походе Вальтон обозлился на какую-то поданную ему команду, дождался ночи и за туманом исчез. Так и подходили к берегам Японии в разных местах, в разные дни, всяк своим кораблем. А утекали от тех берегов, как на пожар, лишь бы спасти собственные жизни. Конечно, если бы поход состоялся отрядом кораблей да все было бы исполнено в строгом соответствии с инструкцией, никакого бы такого бегства не случилось. А ведь тайная задумка у самого была куда как заманчивой: хотелось пройти до самой той широты, где предполагалось отыскать Землю да Гамы и опознать ее раньше, чем успеют собраться в свой путь Беринг да Чириков. Ничего из этой задумки не получилось. Потеряли в том пути шестнадцать человек из команды, поплавали вокруг да около островов Курильской гряды и воротились в Большерецк, оттуда по погоде перебрались в Охотск. Теперь вот, по весне, намечен еще один поход к тем же самым берегам. В глубине души отчасти было даже отрадно, что зашел разговор о разлучении кораблей, ибо и Вальтон был тут же в застолье, сидел молчком, зардевшись щеками. Может быть, поймет, как опасно в пути творить своевольство.

Между тем на уме у Шпанберга мелькала и другая, отчасти дерзкая, мстительная мысль: доведись самому вот так-то плыть в связке с Берингом, возможно, что и сам не стерпел бы его капризов, а поступил бы в точности так, как Вальтон обошелся с ним, Шпанбергом, как, вероятно, поступил и Чириков: махнул бы рукой и ушел своим путем в тумане. «А, шут с тобой, выбирайся, — сказал бы с отмахом. — Ты великий знаток морей, в Ост-Индию ходил, фрегатами командовал, так с таким опытом просто плавать. Вот, дорогой мой земляк, кормчее весло в руки — и правься с богом по ветерку в Америку. Честное слово, — думал он, — так бы все оно и произошло». От этих тайных мыслей своих Шпанберг озоровато поигрывал глазами, на губах скользила хитрая лисья ухмылочка. Но порой он вдруг весь как-то суровел лицом, глаза разгорались жгучим интересом к самому Чирикову.

Знают они друг друга с давних пор, почитай с двадцать пятого года, со времен Первой Камчатской экспедиции, первого плавания на «Святом Гаврииле» в северо-западные широты по-за Чукотский мыс. Вот ведь с каких давних пор прикованы к одной тачке. Изучена, кажется, не только что в лице каждая черта, а всякая червоточинка в характере. С тех пор оба ходили в помощниках у Беринга. Правда, во Вторую Камчатскую экспедицию, в отличие от Первой, сам Шпанберг угодил на роль второго помощника. Первым был объявлен Чириков. Это, конечно, ранило, в душе залегла обида и ревность. Так что, если по правде по совести признаться, Чирикову всегда жилось среди них нелегко. Характерец у самого не из нежных, нет. Что будешь делать, если таким уродился: в душе всегда тлеет порох, чуть что — взрыв. А такие взрывы между ними случались. Теперь-то, конечно, многое в душе угасло: прошли годы, труднейшие годы строек, испытаны свои обособленные плавания. И вот теперь в душе происходило некое жуткое крушение: в тайне все думалось — так что же значат собственные дороги в сравнении с той, кою одолел Чириков?! Что болтать о Курилах, они тут рядышком. Да и Япония — суть не велико достижение: сколько туда ни ходи — она не есть твое открытие, коли туда с давних пор через все моря с самой «маркизовой лужи» регулярно приходят голландцы. Все эти дороги — пустая житейская маета. А вот то, что сделал Чириков, а с ним его парни — теперь это будет их вечной, неизгладимой в людской памяти дорогой. Шпанберг вглядывался в Чирикова и, к своему удивлению, во всем его облике находил нечто новое. Даже странно было себе признаться, что вдруг своими глазами видится в чертах его лица это запечатленное величие.


Глава вторая
Двадцать третьего мая рангоутное дерево окинуло парусиной. На «Святом Павле» все выглядело обновленным. Зима не прошла вбеспечном пережидании метелей, а и под натиском пурги на корабле шла непрестанная работа. Судно обросло щепой, повсюду валялись концы каната, были опущены мачты, снят с гнезда румпель, трудно было пробраться в загроможденные тесом трюмные помещения. Теперь все было установлено на законных местах, погружены балласт, пушки, дрова, провиант, бочки с водой. Пакетбот снова готов был к скитальческой жизни, примерно месяцев на пять, при команде в шестьдесят человек.

Люди, уцелевшие в прошлом походе, благополучно спасшиеся от цинги, снова были на борту. Рядом с Чириковым стоял испытанный друг, отныне лейтенант, Иван Елагин. Теперь и Елагин был не тот, что при первом плавании, хотя, казалось бы, сроку-то прошло всего только год. Но ведь год на год не приходится: бывает что и волосок с головы не упадет и морщинка не коснется своим крылышком, а в другой год от пережитого, как чернью, покроет чело. Вот таким он и был теперь — коренастый крепыш, тугой в мышце моряк Иван Елагин: на серебро молодости как бы легла чернь возмужания, суровой строгости.

Оба они, Чириков и Елагин, стояли на юте, вскидывали глаза на парусину да на отдаляющиеся кручи камчатских берегов. Невольно вспоминалось: так-то вот и прошедшим летом выбирали якоря, с торжественным чувством наблюдали, как набухают, выправляются на реях паруса. Во всем этом действии тогда было, конечно, больше некоего душевного трепета, вероятно, по той причине, что отправлялись в путь во всем неведомый. Сегодня про ту даль многое известно, на уме четко возникает пространственное представление пути. К тому же в душе обреталось чувство гордости, тихой да потаенной радости, что те берега изведаны. Вот ежели поспособствует ветер, не зашалят, не собьют с пути шторма, то и во второй раз скоро удастся оглядеть ту землю.

Действовали во всем на собственный риск — рапортов отдавать некому, позволения спрашивать не у кого — сами на сей раз большаки!

На беду, погода тотчас в дорогу не пустила. Губу Авачинскую покинули, вышли на внешний рейд, а тут навстречу затеялась сутолока дождя со снегом. Как в ловушке, метались несколько суток на виду мыса Вауа, то выбирая якоря, то снова цеплялись ими за грунт. А если в дрейф ложились, пакетбот теснило волной на береговые кручи. Укрыться, спрятаться тут негде. Гонялись за ветром, а он, шквалистый, крепкий, гонит совсем не в том направлении.

Чириков нервничал, ему нетерпелось быть в открытом море — казалось, там, на океаническом просторе, ветер скорее сменится и не будет той угрозы, что вот-вот сорвет с якорей да кинет о скалы. На самом деле — не возвращаться же назад, в бухту.

Сидели так-то в каюте, горевали, советовались, что делать, а тем часом мир уготовил благостные перемены: будто единым махом стащило за край горизонта снеговые тучи и в разрывах проносящихся облаков ярко зацвели-замерцали звезды.

В эту ночь в законные права вступал июнь 1742 года. На широте мыса Вауа дохнуло отрадной легкостью юго-восточных ветров. В ночь эту началось второе плавание пакетбота «Святой Павел».

В первую же неделю все просолились от штормов, продрогли до костей от холода. Ветер кидался колючими шквалами, наносил с небес кутерьму снега с дождем. Бывало, что сутками продвигались в метели. Где там море, где небо, ничего не понять, будто с облаками закружило весь мир и сам ты очутился в том белом кружении. Слышится только бессильное щелкание парусов. Опять сбился с направления ветер, опять угадывай — куда его клонит. И так-то во все часы суток. После вахты матросы валились замертво. Так началась дорога.

Чириков редко уходил в каюту, забежит на минутку похватать чего горяченького — похлебки там или чая кружку — и опять на посту, то рядом с Елагиным, то со вторым помощником шкипером Коростылевым. Последнего он знал плохо, оттого особенно насторожен бывал в его вахты.

И все же, несмотря на все каверзы ветров, «Святой Павел» шел почти круглые сутки с полными парусами.

На восьмой день пути раздернуло завесу тумана, и — о, чудо! — вдруг к кораблю стаями устремились птицы. Они трубно горланили, вызванивали голосами, посвистывали: стаей чайки, своей тучей — красноклювые топорки, лохматые серые урилы. Птицы, казалось, хотели передать что-то приветное, метались у самых верхушек мачт, будто признали старых знакомцев.

— Ну, доброго вам здравия, — отвечали возгласами моряки. — Где ж тут ваша землица, указывайте. А мы уж так и потянемся за вами.

И вот через два часа хода ее увидели с юга. В далях гористо вздымались снеговые вершины. Опять воочию виделось: мир здешний словно бы не ведает другого материала, кроме как камень, льды да снега. Яркие, лучисто-белые, светились они издали, казалось, что все тут изготовилось к светлому престольному празднику.

С прошлогоднего плавания в душе Чирикова отложилось впечатление, будто увиденное было вроде как нереально, а явилось на ум в бреду в час болезни. Теперь же он будто прозревал глазами, с души спадала тягота мучивших сомнений — возобновлялось ощущение реальности найденного мира. При виде тех гористых склонов вновь испытывал он чувство торжества, пожалуй, даже не менее остро, чем в счастливый день, когда впервые предстали глазам берега Америки. Впрочем, в думах своих он больше и не называл ту землю американской, а звал ее для себя Страной агаев. Он не раз уже подумал, откуда же взялись в сих краях те люди, кричавшие им: «Агай! Агай!» И в суждениях пришел к такому выводу, что не иначе как явились они с Азии, когда-то перебрались на Большую Землю именно в тех широтах, где они бывали с Берингом, перешли небось через тот пролив Аниан зимними льдами, а потом рассеялись по всему побережью.

— Ну, здравствуйте, когда так, — сказал с облегчением вслух Чириков. — Есть ли кто тут из ваших агаев? Хоть бы поведали наконец, куда вы подевали наших мужиков.

Елагин, стоявший рядом, рассмеялся на его слова.

— Алексей Ильич, а ведь не плохо бы которого из них прихватить на корабль. Может, обучили бы балакать по-своему. Без их языка с ними, видать, не поладишь. А знакомства нам теперь не миновать.

Берега были гористы, вершины сурово величественны. Люди перехватывали друг у друга подзорную трубу, вглядывались в развалы да в нагромождения камней под берегом — там шумно да пенно дробился бурун. Белой гривой волна кидалась на кручи, и за каждым махом ее чувствовался могучий натиск океана. Не зря тут под берегом накрошено так много камня. Это все следы разрушительной работы океана.

Со всеми осторожностями принялись обходить берега, чтобы приискать бухточку. Несколько раз подходили к берегу настолько близко, что простым глазом видны были все складки ущелий, виделись и заросли пожелтевшей сухой травы.

Теперь отчетливо поняли — то простирается громадный остров.

Чириков не склонен был поименовывать встреченные земли, казалось, что это требует какой-то особой торжественности, но все же для опознания, по святцам на тот день, остров назвали именем святого Федора, а два мыса при нем окрестили — Андриановским и Снеговым.

Остров явил для понимания природы всей этой земли многое. Те, кто бывал в прошлогоднем плавании, теперь сходились в том убеждении, что земля так и тянется островами, наподобие гряды, с востока на запад. Но только окончательно и на сей раз убедиться в том не привелось — на другой же день море обнесло туманом. В надежде, что туман развеется, лавировали в виду берегов вплоть до 17 июня.

День ото дня все печальней и безутешней становилась дума: пожалуй что, дальше лезть в белый мрак, в это промозглое молоко тумана, рискованно. Как видно, правильно сказано: «Человек предполагает, а бог располагает».

В команде объявились больные цингой. Да и сам Чириков ощутил приступы знакомой болезни: десна набухли, куска не разжевать, опять отекли ноги, по икрам пошли темные пятна, во всем теле слабость. Здравый смысл подсказывал, нестись сломя голову в туман — доблесть невелика: можно всех погубить.

Чириков призвал на совет Елагина да Коростылева. Сидели втроем в каюте, обсуждали положение. Небось вот так-то бывает нелегко и военачальникам — принять решение об отходе с занятых позиций. Что говорить, они терзались думой, болезненно размышляли: каков будет суд над их решением, если они, достигнув первых островов в гряде, поворотят назад. Пожалуй, они не меж собой даже спорили, а спорили именно с некими будущими судьями, убеждая их, что сейчас самым правильным будет не спорить с природой, а воротиться в свою гавань. Во все эти дни так и не удалось найти защищенную бухту или какой залив, берег тут весь загроможден дайками, рифами. Среди них грохочет прибой. Шлюпкой пристать к берегу невозможно. И все-таки западный уступ Американской земли снова сыскан, на достижение его потребовалось восемь суток пути. После того что случилось в первом походе, не хотелось далее рисковать. На том твердо порешили — сменить курс на поворотный.

Утром 22 июня, к общей неожиданности, вновь увидели землю. На душе было такое чувство, что океан тут же, на твоих глазах, нарождает новые острова.

Чириков в недоумении глядел из-под ладони в сторону взраставших у горизонта гор. Для него тоже был в диковинку такой подарок. Больше-то — о новых землях уже и не думалось. Все мысли были настроены на Камчатку. Так теперь и по счислению она где-то близко должна быть. Он отчасти даже засомневался — а не камчатский ли то берег? Только известно — у земель, как у людей, — у каждой свое обличье. В подзорную трубу Чириков долго вглядывался в новоявленный остров, наконец с твердостью понял: «Нет, то не Камчатка — земля новая, земля подарочная».

Несколько часов шли в параллель берегу, успели хорошо разглядеть северо-западную оконечность: длинный песчаный мыс будто кипел зверем, пожалуй, котиком. И в воде его было много. Вот это подлинное обретение, можно сказать, само золото, его ни копать, ни промывать не надо, само о себе заявляет.

Далее следовать вдоль берега помешал туман. Остров начало обносить хмарью. Убоялись заскочить на мели — потянулись в южном направлении. А скоро и вовсе остров заткало туманом. В душе же осталось чувство изумления: до чего же богат мир здешней воды, сколько тут у природы притаено, припрятано от людских глаз. Прощаясь с островом, Чириков пытался разгадать, обитает ли кто там или нет.

Будь погода поустойчивей да решись они переждать туман, да поискать какой-нибудь залив, возможно, они бы и приметили на берегу костры и самих людей!..

Люди тут были, хотя и не агаи, но с агаями теперь по облику сходные: кое-как одетые, обросшие бородами, они со всех рук гнали топоры в работу — поспешали вырваться отсюда до холодов. «Святой Павел» прошел мимо, за крутым изворотом берега. Паруса его были очень близко, да растворились незамеченными. Вот отчего, наверное, так неспокойно было на душе у Чирикова, словно предчувствие томило. И раскаяние мучило, что остров остается не обследован, не положен на чертеж.

По-святому на тот день окрестили остров именем Иулиана. Пусть так и будет Иулианова кладовая добра. Может, на первый случай и такой вести довольно, что есть тут остров, местообиталище морского зверя. А с годами все проведается и все узнается: что да как тут. Поманив-подразнив взоры людей диковинкой, природа поспешно пеленала в туман свое сокровище.


Глава третья
Диво! Даже тут, на закинутом в море треклятом острове, июль дохнул цветами. Смутительно повеяло по воздуху памятными соками лесов, будто даже сенокосной страдой. Так ведь и тут не мертвая земля — не один только голый камень, нет! Повсюду выгнало в рост травы, многие из них известны: лопушок, желтоцвет-лютики, борщевик, осотник, арника, ирисы засинелись, бархатно зацвели своей багряницей мхи. А в сухих ворохах отмершей травы попряталась сарана. И кладка птичья в той же полеглой траве. Пойдешь яйца собирать и ненароком на цветок наткнешься, наклонишься сорвать, понюхать: «Батюшки родные! — удивишься. — Цветок-то сибирской луговиной позывает». Вот с того и прозвали его сараной.

Снегу в горах еще много. Видать, он так и пролежит до новых вьюг. А беговая вода оживела, с бубенцом покатилась к морю. За землянками тут как раз речонка, по ее берегам кучно растет ивняк да рябина. Росточком рябина не вышла — кустарник кустарником, а кружевце цветов на ней то же самое и запах с цветка исходит душистый, медвяный. Иной раз пойдешь к речонке воды в ведра набрать, бывает, присядешь на камень да тут тайком от народа и наплачешься. Отсюда, издали, Сибирь своя кажется роднее отца-матери.

Савва Стародубцев дышал тем же щемящим сердце воздухом и с того погонял и погонял мужиков покриками, как кнутом. Он в стане теперь за верховода. Ну-ка, окликни которого Ваксель — другой по его слову и не почешется, а окликни Стародубцев — по его зову любой хоть в море катышем скатится, хоть в гору бегом побежит. Все судьбы сейчас в его руках.

Поначалу-то, как растащили корабль на составные части да увидели груды хлама древесного, ужаснулись, почти не верилось, что удастся сладить какое-то судно, хотя бы коч или гукор какой. Печаль так и хватанула ножом острым по сердцу — все думалось: пожалуй, всем нам плыть следом за Берингом, да за стариком Эзельбергом, да за всеми теми мужиками, коих тут сгрузили в ямы. Что-то будет, что-то будет теперь! Как ни кинь, а забрать на борт надо сорок шесть душ! Непростая задача. Сорок шесть душ да провиант, да воды в бочках, да дров сколько-то надо прихватить — хоть чайку в дороге согреть.

Савва поглядывал на все с большой печалью, в задумчивости почесывал седую бороду. А ему и выказать нельзя, что он в чем-то усомнился.

— Легше! Легше! — вскричит вдруг на которого Савва. — Дьявол тя прохвати. Ишь, разошелся с крутого плеча! Кроши мельче. В нашем положении щепкой надоть дорожить. Вот все поплывут, а ты тут куковать останешься.

— Савель Михалыч, так неуж бросишь! — состроит из себя мужик чудака, распустит по лицу виноватую улыбочку.

— Вот разве что на лине за кормой потянешься.

— Вот фарты! Вот ладненько. Хоть прополощусь за дорожку. А то в бане незнамо сколько не был.

«Ах ты, дьявольщина, — думает про себя Савва, — непростую, господи, ты мне подсуропил задачку. Видать, ко гробу доска-то ночесь снилась!..»

Походил он день, походил другой вокруг разобранных корабельных досок-планок, приказал что из-под чего выворотить, что с чем сложить. Сделали, как повелел. Опять поносил туда-сюда бороду, постоял, почесался, пошмыгал носом, похмурился, потом будто во гневе цопнул оземь с головы шапку:

— А, была не была! Гукор смастачим!

Кто-то шутейно крикнул:

— На сколь душ гукор-то думашь делать? А то ученых капитанов сплавишь, а мы тут говеть останемся!

— Не-е! Что ты, браток. Так негоже! Нет. С нами пришли, нас привезли, теперь пущай и возвратную дорожку с нами мыкают.

— Лесин-то хватит ли?

— Так если не хватит — у моря прикупим. Наносной лес по закраинкам надо поискать. Вол на козлы, на подель нужны позарез дерева…

Но только и в тот раз нельзя сказать, чтобы душа успокоилась: многое смущало — быть или не бывать спасению, быть или не бывать плаванию. А вдруг и правда придется по жребию плыть, вдруг только для заманки так-то молвлено, мол, все в гукор попадут. А как не, сладится такой гукор? Все это мучило ум, сто раз страх слабиной кидался в руки и в ноги.

А потом день за днем — глядь, вдруг увиделось: щепа крошеная засветлела на берегу, все в том конце становья заворохалось, голоса веселые в воздухе повисли, плотницкие всякие покрики…

Закипел красен день трудом.

Рос гукор-то — это ли не диво дивное! Рос! Из обломков, из старья, а рос! Чем он казался теперь — трудно определить: не гукор виделся-то, нет, а сам фрегат белопарусный. Борта начали забирать. Во всей форме плавучая посудина увиделась. Никак, и вправду быть плаванию.

Нет, не прост мужик Савва. Он ведь что ни скажет — все в крой годится. Оттого и слушались его, как самого господа бога. А он и обликом походил сейчас на какого-то святого апостола. Будто не примечает ни ветров, ни прохлады, похаживает в рубахе без опояски, босой, с топором в руках да все приговаривает: «Милое дело, по галечке босым походить: камешки-то согрелись, совсем летние». А глаз у него соколиный, цепкий — вот прикинет мерочку, а то отвесик спустит, а то щекой прильнет к тесине и тотчас все скажет: где что припустить, где что подтесать, как да что угнездить на свое место.

Для них, только для них — для корабельщиков — теперь и табак соблюдали. Им без перекура какая работа! Им перекур не для удовольствия нужен, а больше для перемолвочки. Вот сядут в сторонке где — на камне, на плахи — и издали оглядывают свое творение, и все им со стороны видно, что еще недотюкано топорами.

— Не робей, мужики, — скажет Савва. — Я этих кораблей на своем веку повидал. Не помню уж теперь с какого года. Вот как все это затеялось — попал я с Архангельска в Охотск. Иван-то Иванов к нам в Охотск добрался — у нас щитик был готов, «Фортуной» звался. Вот я с ним в Нижний Камчатск и попал, там в те поры мы артелью для Ивана Иванова «Святого Гавриила» строили. А потом опять я в Охотск воротился. Тут снова под горячку угодил. Слышно, мол, царица Анна повелела корабли строить да в Америку ими попадать. Ну, вот их и строили тамо, на Охоте-реке: поперед «Михаила Архангела», опосля — «Надежду». А потом за «Петра» да «Павла» принялись. На их палубах одних порток сколько изъелозил… Ништо!.. Не робей, мужики, уплывем!..

Лилась эта речь его с ветерком да с шелестом волны в душу, вдыхалась со смоловым да травным духом земли, и так-то верилось, так ждалось-жаждалось той минуты, когда этот гукор новостроеный очутится под парусом.


Глава четвертая 
Теми днями «Святой Павел», как уже сказано, находился в пути.

После того, как распростились с новооткрытым островом Иулиана (тут-то как раз и бедовала команда со «Святого Петра»), на другое утро, на рассвете, среди просторов океана опять увидали громадный край суши. Вид берегов изумил. Возможно, свет так располагался, но только остров привиделся черным — весь, от подножья до верховых скал, будто он обуглился. Так и дохнуло с тех далей мраком, злой ведьминой тайной. На палубе и то все поговаривали: «Вот не дай-то господи очутиться на таком острове, на нем жить хуже, чем в заточении». Его и поименовывать не стали. Какое ему дашь имя? Назови по святителю — так чего доброго и святитель обидится да разгневается! Так и прошли, прошли стороной. А скоро тот остров потонул в далях, в молоке тумана. (Ныне мы зовем его остров Медный.)

Ветер был крепкий, попутный, паруса упруго гудели, сам блинд-парус словно рвался тугой грудью к дому.

В Авачинскую губу добрались 1 июля. Тут опять узнали — командор с моря не бывал. А ведь море только что испытали, знали, как трудно при нынешних туманах пробиться к дому.

Колобродили в Петропавловском целых две недели. И конечно же, всякий день, всякий час ждали Беринга. Может, вот-вот забелеют на воде паруса. А их все не было. Неужели и их постигла судьба Авраама Дементьева? Ждать далее было нельзя, иначе осенние шторма самих не пустят в Охотск. С камчатских далей казалось, что там, в России, затаясь духом в немом оцепенении, люди и в Москве, и в Петербурге, до самых дальних пределов, ждут не дождутся от них вестей. Это чувство торопило в дорогу.

Возле них, пока были в Петропавловском, все покруживал молодой сероглазый сержант Емельян Басов, общительный, громкоголосый, усмешливый — улыбочка в бочок. Смелый с виду парень. Хмельное хлещет — ни умом, ни телом не сламывается. Пожует красной рыбины — опять взялся выспрашивать.

— Слышь, так ты говоришь там котиков полно?

— Что ты, паря! Устлан берег-то, устлан, — повещают ему бывалые. — По всей косе зверь ворохается… Там, поди, тыщи его.

— Какое тыщи! — бросит кто другой свое слово. — Коса-то, видал, какая! А они во весь берег лежат. И в воде их, парень, сила! Вот как у нас в реке нерки в нерест.

— Скажи на милость! — Качает русой головой Емельян, а в глазах его уже затевается нечто разбойное. — А сколь миль-то до того острова?

— Так миль полтораста будет. Это ежели отсюда добираться. А от устья Камчатки, скажем с Нижнего Камчатска, оттуда гораздо мене.

— Схожу! — решительно выдыхает Емельян. — Вот те крест, схожу. Полтораста миль — не конец! Вот слажу корабль — и схожу.

Мужики взяли его в оборот шутками, как на вилы, подцепили на хохоток. Емельян молчком, улыбаясь, всех отслушал, потом, зло скривив губы, сказал:

— Полно зря ляму-то ширить! Отколь ты меня знаешь? Ты что, силы мои мерил? Не мерил. Верно? Ну! Я вот на образа перекрещусь. Перед иконой божусь, что побываю тама. И шкур котов привезу. Хоть оставайся за кормщика, приму в пай! Я от еще капитана вашего попытаю. Пусть-ка он мне чертежик срисует.

И в самом деле, он улучил минутку, присоседился к Чирикову, выпытал у него на листок бумаги чертежик. Другим днем также самое подсел к Елагину — долго, настойчиво «вынимал душу» у него своими расспросами и все ронял: «Схожу! Вот те крест, схожу. Это же богачество там валяется. Схожу. Запомни имя: Емельян Басов. Так и передай в Петербурге: мол, туда наладился промышленный человек Емельян Басов. Мужики у нас тут удалые. Нам стрельнуть— пороха тратить не надо. Гляди, какое богачество зря пропадает…»

 Чириков похаживал туда-сюда в роли хозяина, а на душе выговаривалось тоскливое, слезное: «Прощайте, горы! Прощай, травушка! Прощай и ты, рассыпной камушек, больше вряд ли свидимся. И ты, говорун ручей, прощай!» За две побывки в Камчатке он полюбил эти камни и эту дивную бухту, сверкание снега на вершинах вулканов и эту зеленовато-синюю воду. Все это жаль было покидать. Вроде бы он тут не в первый раз, спрашивается, отчего не бывать еще случаю?! Но в том-то и состояла казнь души — такой случай, по внутреннему убеждению, судьба больше не обещала.

Они обсудили с Елагиным, как быть с личным багажом офицеров команды «Святого Петра», и порешили все их пожитки забрать с собой в Охотск. Там у многих моряков остались семьи: жены, ребятишки — так и шапка отцова сгодится на память. Чириков распорядился на каждый багаж прицепить именную бирку, упрятали вещи у себя на корабле. А потом двинули с Иваном в сопки: «Пойдем, Иван, оглядим на прощание мир с высоты берега».

Пробыли на гриве сопки с час, сидели рядышком молчком, поглядывали на синевшую гладь воды, на верха дальнего берега — там всюду белой каймой лежал снег. Охваченный закатными лучами, он льдисто мерцал, а моментами вспыхивал огненным цветом граненых рубинов, рассыпался синими искрами сапфира. За спиной их шуршал листвой березняк.

На уме возникал то один, то другой обрывок прожитой жизни. Вдруг ясно памятно увиделся далекий-далекий теперь денек, когда двинулись в первый свой путь в эти края на тридцати груженых подводах от петербургской заставы. Увиделось это с тем молодым чувством, с тем накалом страсти, когда душа еще не знает никаких поражений. Хотелось всеми силами своими, всей жизнью послужить России.

С мыслей внезапно сбил Елагин:

— Алексей Ильич, а вот как мыслите, — спросил, — вспомянут нас потом люди когда или так все и забудется?

Чириков почти как забыл, что Иван рядом, глянул на него с недоумением, в ус свой ухмыльнулся.

— А тебе-то пошто такое знать? Разве не все равно. Эх! Иван, о чем ты говоришь, о чем спрашиваешь? Нам с тобой теперь бы выгрестись из этой каши. Вот ты о чем думай. Воротимся мы с тобой в Охотск — с ходу рванемся в Петербург!.. Прибыли. Тут мы. И первый к нам вопрос: где командор Беринг, отчего не уберегли. А потом и про другое спросят: сколько вы там казенных денег насорили? Нам с тобой за все придется ответ держать. Уверяю тебя, и за командора в том числе.

— Ну, уж больно густо за все-то!..

А вот так!.. Помяни мое слово — именно так все будет. Могу заранее предсказать — орденов-лент на нас не навесят. Собак — тех, да! Тех сколько угодно… По шеям еще накладут. Так что готовь к тому шею.

Елагин вскочил на ноги, залихватски удало рассмеялся.

— А ведь сплавано, Алексей Ильич! Сплавано. В Америке-то мы с вами побыли. Путь проторили. Кто теперь такое отымет? — и ответил. — Никто не посмеет отнять.

— Ладно! — сказал Чириков, поднимаясь. — Идем попьем чайку. Чего нам с тобой рядить да гадать. Без нас люди обо всем рассудят. Мы — не наняты. Мы с тобой Отечеству служим. Как умеем, так служим. Почестей не требуем. Не наш это удел — с живого тела драть шкуру.


Глава пятая
Они покинули Авачинскую губу 12 июля 1742 года. Износившийся в дорогах корабль опять подхватили волны, так от их купели не скроешься, пропасти их не перепрыгнешь. Размашистой зыбучей силой той опять кренило палубу. Пакетбот на гребне — как вздохнет в натуге. Но только и к этим звукам привыкаешь: раз за разом слышатся все те же скрипы, а взялись они от устали самого дерева.

Туман — проклятая сила — был мерзок. А впереди проливы в Курильской гряде. Которым-то из них надо проскочить, чтобы попасть в Охотское море. В них постоянно бунтует встречное с двух морей волнение.

«Торопиться не будем, — думал Чириков, — переждем, перетерпим и туман, и все прочие напасти. Теперь задача не в том, чтобы погонять время, а в том лишь, чтобы донести до места прижитые в дороге знания. Вероятно, на первое время добытое в этом плавании и будет служить людям единственным ориентиром, пока не обретутся более точные всему сведения. Без сомнения, ветры и течения тут действуют в своей закономерности. Если познать их, то они не будут казаться такими устрашающими да внезапными. Видимо, надо знать — в какую пору способнее плыть к американским берегам, когда трогаться от них на запад». Так-то вот минутами перебегало в мыслях. Иной раз, находясь в каюте, втиснувшись в креслице, так и уснет с беспокойной думой на лице.

Вот сию минуту грезился ему удивительный сон: будто стоит он в классе Морской академии, где когда-то обучался навигаторскому искусству, и будто бы в том классе, за столами учебными сидят не юнцы безусые, а какие-то важные люди в чинах, в орденских лентах, к тому же в париках серебристо-белых. А он будто стоит перед ними и с горячностью в сердце повещает о своей дороге: где да как плавалось. Чувство такое, словно хочется перелить в них восторг своей души и передать им свою заботу, как устроить все на будущие времена в этой земле с наилучшей пользой для Отечества.

Важные те, в париках, в орденских лентах люди слушают со вниманием. И вдруг в их рядах, за чьими-то плечами углядел самого царя Петра. В душе ужаснулся. Слово-то последнее от испуга изо рта выронил, в растерянности умолк, а Петр вскинул на него веселые глаза, еще и усмехнулся:

— Дело, дело говоришь, — сказал. — Чего ты приумолк. Рисуй, рисуй дале!..

Пакетбот покидывало с борта на борт, моментами круто окунало форштевнем в пену волны.

Чириков спал с редкостной усладой. Ему было хорошо сейчас в этом кресле корабельном, спокойно, тепло, уютно, будто на мягкой постели.

Вбежал матрос, каким-то ошалелым голосом крикнул:

— Ваше благородие! Судно по левому борту!

Чириков мгновенно вскочил на ноги, прояснел взглядом, вслух изумился:

— Какое судно? — а сердце так и обмыло радостной догадкой: неужто «Петр»?

— По левому борту, — сказал матрос. — От Второго Курильского жмет к нам.

— Да неужто! — сказав, обрадованно сорвался с места.

Чириков подбежал к борту, глянул в тот край, куда указывал матрос. Простым глазом, без трубы подзорной, увидел: в далях напруживается парусок. Только то был не «Петр». Он потребовал подзорную трубу, всмотрелся зорко. Бот летит: из волны в волну килем ухает. От вида паруска кинулось в душу что-то звонкое, счастливое: обживаем сии края.

По команде Чирикова быстро перекинули паруса в распор ветру, на две стороны. Пока с парусами все устраивалось, бот приблизился настолько, что можно было перекликнуться в голос.

— Чей бот? — крикнул в трубу Чириков.

Оттуда, тоже с переговорной трубы, донесся голос.

— Нашенский! «Большерецк» зовется. Из отряда капитана Шпанберга. Подштурман Козин докладывает.

— Вон кто, Козин! А как вы тут очутились?

— Так к вам бежали. Вас приметили. Наши суда за проливом стоят. Пятый день тут обретаемся. У японов бывали. Вот идем назад. Задержались травки посбирать. Цинга одолела.

— Хорошего мало, коли цинга завелась, — крикнул Чириков. — А мы идем в Охотск. Передай Шпанбергу привет со «Святого Павла». Скажи ему — капитан-командор в Камчатке еще не бывал. У вас-то все живы?

— Пока живы. Больных, правда, лазарет. Вот для того передохнуть остановились.

— Теперь крепитесь духом, — крикнул Чириков. — Теперь дом близко!

— О! До дому еще попыхтишь!.. Ничего! Небось сдюжим! Вам счастливой дорожки.

— У японов-то приставали к берегу?

— Нет! К берегу пристать не приставали. Они никого на берег не допускают. На борту у нас с гостинцами бывали.

— Стало быть, несолоно хлебавши возвращаетесь? — шуткой откликнулся Чириков.

Козин в трубу рассмеялся.

— Как же, винцом попотчевали. Шелку, ваз всяких фанфоровых надарили!

— Ну и то хорошо, хоть винцом попотчевали. Кланяйся своим людям. Скажи Шпанбергу, может, выйдет с утра за пролив помористей, мы бы с ним перемолвились.

С бота кто-то с озорством крикнул:

— Вы баньку, баньку нам закажите в Охотском!

— За банькой дело не станет. Пирогов с рыбой напечем. Только возвращайтесь, — со смешком ответил Чириков.

Поутру, когда выбрались за пролив, случилось переговорить и с самим Шпанбергом. Он выдвинулся кораблем в море и тут в дрейфе пережидал. Конечно, речь опять зашла о «Петре». Не столько о своей дороге, о собственных испытаниях, сколько именно опять о них. Чириков рассказал, что багаж их забрал, везет с собой. А едва распрощались, на душе печалью осело тягостное чувство, что судно его набито вовсе не багажом, а останками сгинувших людей. Сколько же там осталось? На «Петре» семьдесят семь душ, да на своем сгинули двадцать четыре. Вот какова дань за познание. Но только и это еще не все, всех смертей не счесть, сколько там в Сибири народу повалилось, пока грузы выволакивали, покуда суда строили. Там покойников осталось будто после большой битвы. Неужто и впрямь, — вспомнились слова Елагина, — живые забудут и не помянут погибнувших в этом пути ни свечой, ни добрым словом! Не хотелось верить в людскую черствость. Все ж таки русский человек сердобольный, думалось, помянут и помнить, пожалуй, эту нашу дорогу будут.


Глава шестая
С того памятного совета, когда решено было разобрать потерпевший крушение корабль, большая часть людей дневала и ночевала возле строящегося гукора. Другие промышляли зверя, иные мох на болоте дергали. Без него не обойтись — им конопатить судно заместо кудели. Так же и без зверового сала не обойтись — оно необходимо вместо смолы. И что ни день — объявлялись новые прорехи. Мох да сало — еще полбеды: в своих руках промысел. А то, бывает, спохватятся корабельщики — нужной тесины недостает. Так и захолонет все в душе: неужели из-за той злосчастной тесины дело станет. Спасибо судьбе, мужики догадливые собрались: не теряли они ни надежды, ни мужества, всегда изловчатся, извернутся, выход из бедового положения найдут.

Наконец дождались — выдался великий день, собрались всей артелью, по каткам бревенным — тихо, тихо, тихо — стянули гукор на воду. Вскинуло с-под бортов серебром сыпучим брызги, разметнул гукор корпусом хлябь, и увиделось дивное — зашатало, закачало судно лебедушкой. Что тут сделалось: крики, шум, припляски шутовские, прибаутки, слезы по щекам и смех во весь рот. Кто бы глянул со стороны, сказал бы — мужики рехнулись. Так, а ничего удивительного, рехнешься. Одни Савве Стародубцеву руки жмут, другие Овцына тискают. Все орут, все блажат. Лисы с испугу разбежались, попрятались.

— Ну, робяты, теперь плывем! Хоть на веслах, хоть под паруском — уйдем.

— Нет, окаянная сила, не бывать тут нашей смертушке!

— На том Русь стояла, на том стоять будет — на силушке нашей!

— Да ведь и без мозги не обойдешься!

— Плевать на мозги, была б смекалка!..

— Ну, бабы, топите баню!

— Ха-ха-ха!.. Может, еще чего запросишь! Может, тебе ватрушек с кашкой?!

— Все теперь будет, все! Будут и ватрушки!

— И-эх! Берегись, женка!..

Свен Ваксель постоял в ошеломлении, послушал эту сумятицу голосов да вдруг, как с испугу, припустился бежать в сторону неприступ-скалы.

Тут ведь как все сложилось: в том месте, где прибило корабль, землянки строить было несподручно, их выкопали у распадка, неподалеку от неприступ-скалы, прикрывавшей поселение от ветров с моря. Новый корабль строился на месте крушения. Вот в сторону землянок и помчался Свен. Кто оглянулся на него, а кто и внимание не обратил. Только лишь тот, кто оглянулся, смекнул, видать, побежал мужик обрадовать оставшихся в стане. Небось, в первую очередь, за сынка рад, об сыне-то он сильно убивался, просил, если с самим случится что, не бросать мальца, сто раз покаялся, что взял его в эту дорогу, так же вот сто раз покаялся и в том, что не хватило у самого воли да характера. Только тут, на острове, раскрылся душой человек: никаких потемок ни в ком не осталось. Беда, она всех просвечивает.

Свен все бежал, бежал краем воды, прыгал с камня на камень, оскальзывался на залегших тут гнездами морских звездах, хрустел сапогами по рассыпанным панцирям морских ежей, разгонял пригревшихся чилимов. Они проворные, эти чилимы, тут же успевали из-под самых каблуков ушмыгнуть! А! Все это мусорное — чилимы, звезды, ежи. Все, все — мусор. Кажется, суждено быть спасению. Подумать только, сумели сладить посудину. Как тут не изумиться рукам человеческим — они все могут. Оказывается, нет такой беды, которую нельзя было бы одолеть. Все возможно, все доступно — была бы только к тому воля. Сейчас, казалось, облака белые над морем и чайки с их надоедливым криком, сам воздух в сиянии дня — все подобно чуду, все окрест вещает о счастье близкого спасения.

У землянок творилась своя житейская суета: горел костер, кто-то хлопотал возле огнища, другие на отдалении разделывали тушу морской коровы — ее на рассвете прихватили гарпуном, двое шли с ведрами — несли с речки питьевую воду. Свен углядел Штеллера, тот с ножом в руках, руки в крови по локоть, свежевал тушу зверя. Рядом с ним, как всегда, неразлучный Плениснер, тут же и малец Свенов — Лоренц. Свен издали, на бегу еще крикнул им:

— Чего вы возитесь-то, мясники, колбасники! Судно на воде! Пора пожитки складывать!

По радостному да шутливому возгласу его они наконец поняли: там совершилось то самое чудо, которого все терпеливо дожидались, о котором страстно мечтали. Побросали ножи, оставили на полдороге ведра с водой — все сбежались на крик.

— Плывем! Плывем, мужики! — орал не в себе от радости Свен. — Судно на воде. Теперь часа лишнего тут нельзя задерживаться. А то еще и его унесет.

Штеллер — тот вдруг почувствовал непривычную странную в ногах слабость, сел, опустил долу лицо. В глазах все пошло кругом. Сам тому удивился — вдруг осознал, как изнурен телом и духом, устал от ожидания, от землянки, от костров, от этой зверовой крови, от всей этой дикарской жизни.

— Ты что это? — удивленно и даже с испугом спросил Свен. — Что с тобой, Георгий?!

А вопрошая, в тот же миг понял: сдал, даже этот гигантски терпеливый, каменно выносливый Штеллер — и он сдал.

— Бог его знает, — сказал Штеллер. — Вдруг вверх тормашками свет перевернулся.

Работали с темна до темна, а все-таки, как ладились, к двенадцатому августа, с делами не управились. Бочки пресной водой еще не были наполнены, в стане беспорядок, а полагалось все прибрать, сложить в одно место, составить всему опись: отвечать все одно придется и за пушки, и за погнившую китайскую камку.

В одной из землянок сладили склад, хотя заранее знали — все будет разорено, и не кем-нибудь из людей, а поганцами-песцами. Они тут наработают, окромя железа да пушек, все растащат. Но только о том думалось теперь мельком, без большой тревоги за оставляемое: хотелось самому как можно скорее унести отсюда душу. Так к душе-то теперь кое-что прижилось — у каждого багажик собрался: сухари прибереженные, мясо вяленое, шкуры с добытых котов, шкуры выдры морской да тех же песцов. И это добро теперь было жаль бросать, несли все к месту погрузки.

А тут на берегу стоял Овцын да за всем приглядывал, что норовит человек затолкнуть в лодку.

— Ты что же, желаешь всем устроить мокрую?! Так твою бабушку! — кричал Овцын. — Ну-ка, к чертям собачьим, кидай всю свою рухлядь. Кидай, кидай не смущайся!

Как ни жаль, а надо было добро кинуть. Жизнь — дороже. Будет жизнь — меха-шкуры наживутся…

А тем временем размещали да утрясали в трюме дрова, закатывали бочки с водой, бочки с солониной и салом, ядра пушечные перекидывали с рук на руки, умощали их внизу под пайолом, для балласта, печку слаживали — вся эта работа деньки съела. Подкатило уже не двенадцатое, а тринадцатое число. За несчастливостью день этот полагалось бы перепустить, но только нетерпение было так велико, что и чертовой дюжиной пренебрегли.

Теперь почти все были на борту. Мужики шептали молитву, окидывали себя крестным знамением. Одного шептуна Овцын невзначай толкнул локтем.

— Ну-ка, святой отец, пропусти. Чего ты бормочешь?

— Так и за тебя бормочу. За всех вас, нехристей, бормочу! На спасение ваше бормочу.

— А-а! Вот ты чего усердствуешь! — расхохотался Овцын. — Ладно, тогда бормочи. Может, с твоей-то молитвы нас пухом пронесет.

Штеллер — тот, пожалуй, был сейчас единственным, кто сохранял зоркость наблюдателя, примечал не только то, что творится на самом судне, а нет-нет похватывал взглядом и сам берег. Он исходил остров вдоль и поперек, знал его долины, сопки, озера, ручьи, пещеры, своими ногами мял мхи и травы, знал, зверей и птиц, какие тут есть, и теперь в прощальные минуты думалось: не будь так бедственно положение, можно бы было прожить тут и год, и два. Вон ведь как славно зарделись мхи, а по низу сопок, будто по подолу выпушка, густо зеленеет высокая трава. «Если доведется когда, непременно доберусь сюда еще разок», — решил Штеллер. Пожалуй, только он и прощался с берегом с долей сердечной печали, а в остальных-то, казалось, ни в ком не осталось чувства благодарности к этой земле, хотя и приютила она их в столь тяжкую минуту жизни.

Кое-как разместились в гукоре. Лишних Хитров загнал под палубу, чтобы не мешали управляться с парусами. Сам Овцын взялся стоять на руле. Штеллер той минутой присел рядышком со Стародубцевым.

— Ты что это, Савель Михайлович, никак травой на дорогу запасся? — спросил с любопытством.

— Так она пользительная, трава-то эта, — сказал Савва. — Это вот, по-нашему, лопушок. А эта вот любую кровь держит. А эту зову я — бессонник. Понюхаешь ее — и спать не хочется.

— Против сна-то которая?

Штеллер перенял у него из рук пучок травы, с вниманием рассмотрел, подумал: «Может, я, правда, в чем не разобрался?» Он — надо отдать должное — был чуток к людскому опыту, многому за это время обучился у солдата Фомы Лепехина. Но только тут в пучке увидел он всего-навсего арнику да борщевик вперемешку с анемонами. Савва взял назад пучок.

— Ешо как бодрит-то, милый! Этого снадобья мне по самую Камчатку хватит, — сказал. — Вот буду сидеть да дышать травушкой.

Парус в то мгновение напружило ветром, и с набежавшей волной гукор мягко, со шлепком, перебрался за камни. По ветерку потянулись своим корабликом в вольное море. И тут ровно бы только теперь прорвались из груди слова сердечные, слезные, благодарственные к самому острову. Всяк орал свое:

— Прощевайте, камушки! Долгой вам жизни тут!

— Не обессудьте, мужики! — кричали могилам.—

Самим жить охота…

— Может, еще навестим вас! Да теперь уж, непременно, навестим.

— Командору наш поклон! Всем, всем вам земной наш остатний поклон!

К кромке прибоя в растерянности стайками сбегались песцы, иные даже на камни ближние повскакивали и так вот, замерев в удивлении, глядели на отдалявшийся корабль, жалобно скуля.


Однопалубный гукор — а был он шести саженей по килю да двух саженей в ширину — крепко осаживало в волны, и при всяком таком нырке ожидалось: вот-вот кувырнет на борт. Сон был не в сон, и еда не лезла в горло — пить только хотелось, как с жары. Жались в тесноте. Как ни скажи — на борту сорок шесть человек! Постельное, что попало случайно с багажом, то сразу же, по общему согласию, выбросили за борт, будто на острогу Нептуну откупную дали.

Ухватывая ветер в парусок, гукор тянулся в тот край горизонта, где с островных гор была примечена Камчатка. Так-то всегда думалось, что это именно она, Камчатка, видится в ясную погоду, в той, южной, стороне. И всегда при виде ее говорилось: «Вот то и есть Камчатка. Это видны ее горы». К тому же добавлялось: «Вишь, сколь мало до нее оставалось. Вот как мы сим разом опростоволосились. А все отчего — не послушались Овцына, наказали себя смертями да девятимесячным сидением на острове. Мало того — корабль потеряли». Но то было в прошлом, а теперь была лишь одна мысль: как можно скорее пристать к камчатскому берегу. И чего теперь ворошить непредвиденности прошлого пути. Кто в том повинен — шторм, погоды негодяйские, туман, ветры шалые или своя слабина, — в том теперь не вдруг разберешься. Вот если шханочный журнал цел и ежели в нем все по правде писалось, то, может быть, еще и разберешься, в ком да в чем было больше слякоти: в погоде или в капитанах. А без тех поденных записей теперь всяк может наболтать в свое оправдание любых красных слов.

Темным пологом легла над головами вторая в пути беззвездная ночь. Всяк выискал себе местечко подремать: кто на бочках сидел в трюме, кто комом жался возле печурки в кормовом отсеке, другие вповалку лежали на палубе, укрывшись парусиной.

На море было парко. Моментами парус вздрагивал под натиском сменившегося ветра, и тогда рей с парусиной вместе принималось колотить о мачту.

Сна-то ни в одном глазу нет, разве тут уснешь — лежали, будто зажмурясь, а в прощелки век ко всему приглядывались, в каждый звук за бортом вслушивались. На море человеку всегда зыбко. А в таком-то положении, как теперь, — втройне зыбко. Волна да ветер — они тут хозяева, что захотят то и настучат своей колотушкой в борта. Людская беда им неведома…

Савва Стародубцев, тот так и не расставался с пучком травы в руках, все вдыхал сенной душок да настораживал большое хрящеватое ухо на всякий звук да на скрип в гукоре. Сшит-то он, беда, на одних шпунтах, конопачен мохом на зверовом сале. А эта «просмолка» горевая, для моря она что мыло. В такую вот минуту сторожкой тишины кто-то заорал, как в бреду, за возгласом вдруг вынесло наружу шум взбурлившейсяпаники.

— Беда, братушки! В трюм вода хлобыщет!

Тут, кто нужен, кто не нужен, — все повскакали на ноги. Один за другим кинулись к люку. Савва — тот мгновенно шатнулся к проему, раскидал мужиков руками, сам скатился трапом на пятках вниз.

— Где? В каком месте? А ну, быстро засвети фонарь!

Савва толкнул бочки, сорвал пайол, под ноги ударила черная струя. «Приплыли!» — огнем метнулась мысль.

В несколько пар рук заходил рычаг помпы. Кто-то сунул Савве зажженный фонарь. Он заметался с ним от борта к борту, вышаривая ладонью проранное место. Отдал светильник, сам растянулся на досках, окуная живот и бороду в разлившуюся воду.

— Вот она где пробилась, гадская сила! У самого киля. В распор прет!

Укрощением воды занимались почти весь остаток ночи, никто уже и не соображал толком: плывет гукор или тонет. Все в трюме теперь плескалось-плавало, и не понять было, в старую или в новую щель набирается вода, и будет ли спасение, или так вот, тихо и постепенно, от шпангоута к шпангоуту, будет погружаться судно в пучину. Наконец протечка умерилась. Но люди все еще усиленно работали помпой.

Над морем занимался рассвет. Где-то в далях за маячила окоемом полоса гор, прибеленных верховым нетающим снегом. Всматривались в то видение, не давая пока что воли словам. Наконец Хитров не стерпел, первым сказал:

— Братушки, никак, Кроноцкий!

Тут же прорвало с десяток других голосов:

— Мыс! Мыс Кроноцкий видно!

Овцын побежал к люку, крикнул в трюм:

— Крепись, служивые! Мыс Кроноцкий видим.

Верно — горы Камчатки возникали по правому борту. Тотчас переложили парусок, круто кренясь на борт, пошли навстречу долгожданной земле. Почти все теперь были на палубе, глядели в ту сторону неверящими полными слез глазами, и никто не смущался своих слез.

— Господи! Неужто догреблись!..

Через час хода все признали: да, то она самая, Камчатка-милушка, отчая, родная. Вот она совсем, совсем близехонько, вон ее утесы, ее снега, а там вот и зелень леса виднеется. С той зелени будто духовитым домашним теплом повеяло.

Сильно окоротевший в дорогах, хотя все с тем же названием «Святой Петр», гукор, расхлестывая волну, шел навстречу желанному берегу. Теперь еще час-другой хода — и можно будет ступить на спасительную твердь.

Они могли совершить подход к берегу в тот же самый день, но только, по общему согласию, путь длился еще почти десять суток.

Зацепившись за бережок, теперь они не теряли Камчатку из вида и где под парусом, где на веслах настойчиво пробивались к Авачинской губе, предвкушая тепло изб, избавление от мытарств этой дороги. Им виделись люди, слышались их голоса, радостные крики встречи. А их ждала пустынная осенняя бухта и наглухо заколоченные досками склады.


Глава седьмая — она же служит послесловием
Путь кораблями пройден. Штормы и бури тех лет улеглись. Страсти замирились, голоса очевидцев давно умолкли. Только, как видно, долго еще будут пребывать в волнении чувства тех, кто попытается вдумчиво разобраться в истории плаваний двух русских пакетботов, совершенных на заре географических открытий. Такое волнение неизбывно. Суд правды — суд истории над этими кораблями еще не завершен, плавания эти ждут своего добросовестного исследователя. Люди в том пути явили много подлинного бесстрашия, равное бесстрашие требуется и от историка.


В тот самый день, когда уцелевшие со «Святого Петра» люди отрывались от безымянного, а по слову корабельного мастера Сафрона Хитрова — нареченного именем Беринга, острова, пакетбот «Святой Павел» под командованием капитана Чирикова был на подходе к Охотску. Различие в положении кораблей столь существенно, что тут и сомнений не может оставаться — на чьей стороне и за кем в том пути осталось первенство. А надо помнить твердо: свое плавание к берегам Америки Чириков завершил в середине октября прошедшего 1741 года. Где же тут и с чего взялась первенствующая роль Беринга? Летом следующего года Чириков предпринял попытку вновь пробиться в широты, где побывал ранее. Осуществить полностью замысел не удалось, хотя попытка оказалась не напрасной, — то, что предстало взору мореплавателей, закрепляло представление о характере и местоположении ближних на востоке островов.

Пакетботы — оба принадлежат России, так что, как говорит один мудрец, не будем бояться сопоставлять то, что ярко бросается в глаза.

Страдальцы со «Святого Петра» втянулись на веслах в Авачинскую губу, как помним по рассказанному, в последних числах августа, а на календаре был уже 1742 год.

В Камчатке на складах, вестимо, не все было выбрано под метелку, пропитание сыскалось; избы в свое время были строены на две команды — жилье есть, воды, дров с избытком. Была тут оставлена охрана при складах. Так что для них мир просветлел, многое сразу отворилось в понимании событий. Оказывается — «Святой Павел» невредим, капитан Чириков тут зимовал, с ним заодно зимовал Шпанберг при трех кораблях, а по весне следом за Чириковым ушел своим путем к берегам Японии. Оттуда еще не возвращался. Да, как видно, он пройдет прямо в Охотск. А Чириков и нынче побывал с возвратной дороги, отдыхал тут с командой и вот только совсем недавно поднял паруса, ушел в Охотск. Все стало ясно — «Святой Павел» их сильно опередил. «Значит, — подумал Свен Ваксель, — у Чирикова рапорт давно отправлен. Такое на сухари не сушат!» Совершенно справедливо — дополним от себя — рапорт Чирикова о новооткрытых землях датирован декабрем 1741 года.

Пятнадцатого августа 1742 года «Святой Павел» подошел к Охотску. Ночь простояли на внешнем рейде, только поутру, на зорьке втянулись в устье реки. Тут, на берегу, мигом вскинулся переполох: из избенок, из барабор земляных кто в чем сыпанул народ, стучали каблуки по мосткам, спотыкаясь о камни, неслись бегом да вприпрыжку. «Оиньки, богородица пресвятая, пресветлая! — разносило голоса. — Никак, мужики с моря вертаются!» Возрадуешься — их не бывало с моря два года! Охотск проводил их в дорогу 8 сентября 1740 года. Без малого, без дней прошло два года.

На Дальнем Востоке и по сию пору так-то вот сбегаются на берег люди, завидев в далях мачты или трубы своих краболовов или китобоев. Они тоже теперь подолгу пропадают в тех водах.

И вот первые жгучие вопросы: «А где же „Святой Петр“?», «Побывали аль нет в Америке?!» В перекличке голосов скоро все объяснилось: у берегов Америки побывали, а «Святой Петр» с возвратного пути в Камчатку еще не являлся. В эти дни новостроенный гукор под паруском пробивался морем к Камчатке. К тому дню команда его пока еще и не завидела мыс Кроноцкий. И огласился охотский берег воем, воплями, ревом, раскатился плач с истерикой, с причитанием в голос: ведь там-то, на «Петре», свои мужики остались — отцы, мужья, дружки-любушки. На одном только «Святом Павле» какая убыль народа! Отправлялись семьдесят пять человек — воротились пятьдесят один. Да семьдесят шесть на «Святом Петре» сгинули. Мы-то знаем, не все семьдесят шесть на «Святом Петре» сгинули в дороге, только на тот день ничего не известно было о том на охотском побережье.

— Дорого! Подумать только, как дорого купилась дорожка, — вздыхал Скорняков-Писарев, стоя рядом с Чириковым. Он вздыхал и, сострадая душой, мучился своей думой. Дорога эта и впрямь обошлась России через край дорого и в смысле людских жертв, и в смысле денежных затрат. По тратам для своего времени ее смело можно назвать золотом мощенной дорожкой.

Тут же, на каменистом берегу, обсудили ситуацию: Чириков, да начальник Охотского порта Скорняков-Писарев, да еще вот Елагин с ними. Других начальников на сей день тут не было.

Скорнякову было повелено встретить корабли с моря и, если что не сойдется с задуманным, внушить кое-что строго вернувшимся ранее Беринга. Лично он всю эту затею с открыванием земель считал никчемной и всегда готов был экспедичному народу подсыпать на свежие раны сольцы. Справедливости ради только надо заметить — как раз к Чирикову он злобы не питал и за все время совместной жизни в Охотске единого раза не положил на него в донесениях никакой хулы: творившиеся в экспедиции склоки, подсиживания, лихоимство и прочее к Чирикову не имели касательства. Он в этом отношении безукоризненно чист. Во все годы подготовки к плаванию являл он собой образец усердия и исполнительности. Раз только вроде как смалодушничал — послал рапорт с просьбой об отставке, но и то по той немаловажной причине — капитан-командор часто безосновательно отвергал его дельные советы да предложения.

Скорняков встретил Чирикова с прежней симпатией, тепло, по-отечески.

— Ну, вот и сплавали, — сказал еще раз. — Сбылось, чего хотелось. — И конечно же, по свойству характера все же не утерпел, чтобы не съязвить — Золотых гор там не приметили, Алексей Ильич?..

— Да гор-то видели всяких много! Горя еще того больше.

— Ну, все так! Исполнилось. Теперь, я так думаю, Америка у нас за пазухой.

Чириков промолчал, однако Скорняков, перехватив его взгляд, понял: пошутил неладно — остроты, пожалуй, не ко времени.

— Стало быть, и Делилька там застрял? А о нем все справляются. Уже которую депешу о нем получаю.

— Людовик де ла Кройер? — переспросил Чириков. — Так он на моем корабле плавал. На подходе к Камчатке скончался от цинги.

— Вон што!.. А там академик этот Жозеф-Никола все ждет его с вестями. Плохое дело. А где же вы с командором-то расстались?

— Так еще прошедшим летом.

— И с той поры их нет?! Ну, братец мой, это будет не по вкусу академикам. Они ведь сделали свою ставку на Витуса.

Чириков начал догадываться, куда гнет Скорняков, не сдержавшись, зло сказал:

— Так, я думаю, мы не в рулетку играли!

— Да вы-то нет, конечно. Я это знаю. А ведь кое-кто и играл. Тут игра была затеяна крупная. Вы что думаете, я так-то вот по-пустому злился. Нет, Алексей Ильич, у меня в таких делах нюх собачий…

Помолчали.

— Придется по мужикам панихиду отслужить, — сказал Скорняков. — Уж это как положено. Пусть зараз отревутся бабы да и замрут. Вон на том косогоре поставим крест. К кресту-то тому, может, еще и прибьет которого домой. По поверью, всегда так…

Они оглядели косогор, будто и крест увиделся — большой с косым да прямым перекрестием.

Надо было молвить главное, и Скорняков, привздохнув печально, сказал:

— Алексей Ильич, что вернулись, что живы — это хорошо, слава богу, что живы. А теперь вот рассуди как знаешь: средства на экспедицию прекратились. Велено передать вам, в Петербург спешить незачем. Кормиться чем будете, чем с командой рассчитываться — ума не приложу.

— Так это что, лично по мою душу такое повеление? — раздражаясь, спросил Чириков. — А ежели Беринг пришел бы ране моего?

— Алексей Ильич, не могу того ведать.

— Отчего же я такой проклятый?! Ко мне-то с чего такая немилость?!

— Думаю, не в милостях суть. Там ране вашего ждут Беринга.

— А если он с кораблем погиб?

— Ну, так выждут, пока прояснится, тогда, может, и вам разрешат прибыть.

Хотелось возразить многое, в душе все вскипело, моментально вспомнилось, как поступил Беринг по возвращении из первого их плавания к проливу Аниан в 1729 году. Он и спрашивать ни у кого не стал — можно или нельзя возвращаться в Петербург. В конце июля в тот раз воротились с Камчатки в Охотск, а в марте пили чай в Петербурге. А ехали с чем? Да ни с чем. Жутко было глаза показать в столице. Теперь-то ведь и доложить есть о чем…

В застольях, семейном да дружеском, в разговорах они, несомненно, перебрали события последних лет. Сибирь, хоть она и далека от столицы, а ветры столичных перемен и ее овевают. На беду, время выдалось тревожное. Ну-ка, если окинуть взором весь бег прожитых лет, со смерти Петра и вот по сей день — по август 1742 года! Чего только не случалось за эти семнадцать годов на Руси: в верхах, как на сечи, князья-дворяне рубились смертным боем за власть. Там головы с плеч летели. А последние десять годов не поймешь, кто и володал Россией — какой-то конюх курляндский, фаворит царицы Анны. А теперь и Анны Иоанновны в живых нет, и вся ее курляндская родня смыта. Отныне твердой рукой управляет Россией дочь Петра — Елизавета. И уже молва разносит: царица привередлива, страсть как не любит яблоки — духа их не переносит. А в России из-за каждого забора яблоками разит.

Надобно понять все правильно — Чириков судьбе покорился. По-иному быть не могло. Он человек долга. В Охотске, правда, не задержался, проследовал в Якутск. К этим дням сюда стали стягиваться разрозненные отряды, обследовавшие да картографировавшие северное побережье Сибири. И все как есть заботы по свертыванию экспедиции свалились на его плечи. Но, конечно, первейшей его заботой было отчитаться за собственную дорогу.

Едва маленько утрясли быт, устроились по избам, Чириков сообща с Елагиным принялись по судовому журналу выверять счисления, уточнять привязки, принялись ладить новую карту. Провозились с работой почти до середины октября. Восемнадцатого октября 1742 года Чириков подписал второй обстоятельный рапорт, приложив к нему карту открытых земель с изображением на ней и самой Камчатки, как он считал, для наглядности расстояний. Пунктиром на карте изобразил курс двух корабликов: рисованный черными чернилами плыл на поиски земель, красненький — возвращался.

Никаких заблуждений или недопонимания какого в мыслях Чирикова не было. Он теперь твердо знал: ход в Америку найден, несомненно, этим путем теперь скоро потянутся на восток русские корабли. А с их походами постепенно все прояснится. Скорбно было осознавать свою участь, тоскливо и оскорбленно думалось: «Мать-отчизна пригвоздила к Сибири. За что? За какую провинность бедовать ему здесь с семьей?» Он не стерпел, приложил к рапорту на отдельном листке прошение о своей отставке, мотивируя просьбу тем, что находится без малого пятнадцать лет в Сибири, здоровьем совсем пошатнулся, ноги от цинготной болезни опухли, выкрашиваются зубы. А за давностью отсутствия может лишиться последней опоры — отчего угла в Москве. Все это они с Елагиным тщательно упаковали, в первую очередь бесценное их достояние — судовые журналы, рапорт, карту, и Елагин собрался в дорогу. Именно он повез все документы в Петербург.

Чириков вскоре перебрался в Енисейск. В городе этом и по сию пору живы в народе легенды о той давней для наших дней экспедиции. Даже иной раз указывают дома, где будто бы жили те люди.

Слова прошения не вдруг возымели действие: в ожидании ответа, в заботах о возвращающихся людях Чириков прожил весь остаток сорок второго года, весь сорок третий год, весь напролет сорок четвертый. А выбыл из Енисейска, по разрешению, только в августе сорок пятого года. В Петербург же добрался, как и после Первой Камчатской экспедиции, опять в марте, но тот-то раз — в тридцатом году, а ныне уже сорокатрехлетним, изнуренным болезнями, не по годам состарившимся, прибыл, как сказано, — в марте 1746 года.

«Ну, вот и здравствуй, столица! — подумалось с облегчением, еще и с теплотой в душе. — Чем теперь порадуешь?»

Нет, жизнь ничем особенно его не порадовала. Да ее мало, скудно как мало было отпущено. В сорок восьмом году, в конце ноября месяца, в Москве Алексей Ильич Чириков скончался. Ему было сорок пять лет. До кончины ему успели присвоить звание капитан-командора, но только это ничуть не облегчило его участи. Жил он все эти годы трудно: в долгах как в шелках. За неимением других начальников, вся тяжесть ответственности за безалаберщину, хищничество, расточительность, творившиеся в экспедиции, даже не легла, а обрушилась на его плечи. За все содеянное в той экспедиции ему приходилось отдуваться теперь, что называется, своими боками. Так и детям еще хватило разбираться с повисшими на отце долгами.

И вот в эти скупо отмеренные судьбой три неполных года жизни после возвращения из Сибири он еще успел кое над чем потрудиться, главным образом над изложением собственных мыслей на бумаге: как лучше подступиться к освоению природных богатств Сибири и Дальнего Востока. Пожалуй, свой близкий конец он предчувствовал и поспешал для будущих поколений россиян оставить завещание: так, мол, и так, люди добрые, распорядитесь с этими прекрасными землями. Многое из того, о чем он написал, и по сей день является нашей заботой, отчасти — нашими свершениями. В тех наметках своих он писал об использовании рек для торговых связей, указывал, где, в каком устье, должен быть построен порт, говорил о целесообразности хлебопашества на Камчатке и совершенно точно определял для того место — близ Верхне-Камчатского острога, «которое место к тому признавается удобнейшим», выражал свою заботу о лесах, об упорядочении промыслов — охоты, рыболовства (заметим, писалось это в 1746 году!), напоминал и о такой «мелочи» — какими сетями должна снабжаться Камчатка ради безущербного и успешного промысла. В те-то годы мало кто мог похвастать такой широтой познаний этих земель и пока что никто не излагал подобных мыслей на бумаге, не оглядывал эти края таким хозяйским рачительным взглядом.

И вот судьба: достойнейший из достойных, сам истинный первооткрыватель северо-западных берегов Америки, а так же многих островов в цепи Алеутской (теперь-то все это детально рассмотрено, счислено до секунд, точнейшим образом выверено по судовому журналу, пеленговые места сличены с аэрофотосъемкой, а описания мест в судовом журнале с морскими лоциями), он же наблюдавший первым остров Медный, он же первым нарекший нынешний остров Беринга именем святого Юлиана, — сам-то капитан Чириков так и не удостоился чести быть запечатленным на географической карте. На открытых им землях, проливах, усмотренных им островах, бухтах, мысах и так далее — прилепилось множество имен шедших за ним мореходов. Конечно, сразу следует оговориться, в том, что произошло с именами Беринга или кого другого, разумеется, нет никакой их вины. Разве мог предполагать Беринг, что его имя всех предвосхитит и так-то безудержно-широко расплеснется на пролив, на море, на острова… Во всем этом крестилище, безусловно, вины командора нет, а все это есть результат усилий торопливых ревнителей его славы. По их же вине остался в ряду второстепенных мореплавателей командор Чириков. Спустя два с лишним столетия после событий, невзирая ни на какие очевидности, по сию пору имя его пишется не иначе как через дефис за полюбившейся звучной фамилией. Не пора ли нам пробудиться от затянувшихся снов, бросить тешиться заведенной в литературе мифологией, не пора ли воздать должную хвалу и честь истинным героям выдающегося на века свершения?! Они достойны благодарной памяти потомков.



Оглавление

  • Пролог
  • Часть первая
  • Часть вторая
  • Часть третья
  • Часть четвертая