Муки и радости. Роман о Микеланджело. Том 1 [Ирвинг Стоун] (fb2) читать онлайн

- Муки и радости. Роман о Микеланджело. Том 1 (пер. Николай Васильевич Банников) (и.с. След в истории) 2.35 Мб, 500с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Ирвинг Стоун

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Ирвинг Стоун
МУКИ И РАДОСТИ
Том 1

*
Серия «СЛЕД В ИСТОРИИ»


Перевод с английского Николая Банникова 


Стихотворные тексты в романе даны в переводах Н. Банникова (с. 187, 361, 449); М. Лозинского (с. 240, 262); С. Шервинского (с. 223); А. Эфроса (с. 358). 


© Ирвинг Стоун

© Т. Серова, вступительная статья, 1997. 

© Художник С. Царев, 1997.

© Оформление, изд-во «Феникс», 1997. 



Микеланджело

Эпоха Возрождения дала миру немало крупнейших художников, произведения которых и поныне сохраняют свою непреходящую ценность. Но творчество Микеланджело — скульптора и живописца, архитектора и поэта — уже само по себе представляет собой целую эпоху. Прожив долгую, почти девяностолетнюю жизнь (1475–1564), Микеланджело был свидетелем и одним из главных участников рождения и смены двух противоречащих друг другу мировоззрений. Мировоззрения Возрождения, насыщенного оптимизмом, основанного на вере в разум человека и его безграничные возможности, — и мировоззрения глубоко пессимистического, вытекающего из неверия в силы человека, в его способность разрешить противоречия, присущие обществу и всему мирозданию.

Культура итальянского Возрождения с ее воспеванием реального человека и чисто земных, реальных радостей, возникшая в борьбе со средневековой культурой, достигла своего апогея на рубеже между XV и XVI веками. В истории искусства этот период получил название Высокого Возрождения. Именно к этому периоду относится деятельность одного из самых крупных представителей Возрождения — Микеланджело Буонарроти.

Несмотря на то, что Микеланджело в равной мере проявил себя и в живописи и в архитектуре, он ощущал себя счастливым, только занимаясь скульптурой. Но как раз в скульптуре он не мог добиться осуществления своих грандиозных замыслов. Этому мешали войны, капризы высокопоставленных заказчиков, их борьба друг с другом. Но трагедией Микеланджело было не только то, что ему не удалось завершить многие свои скульптурные начинания; несчастье заключалось в том, что Микеланджело — величайший и самый значительный творец Возрождения — пережил свою эпоху по крайней мере на треть столетия. И если первая половина его творчества была целиком связана с Возрождением (или Ренессансом), то вторая, вопреки здоровой натуре художника, пронизана была настроениями, свойственными культуре так называемого контрренессанса.

В 1540 году утверждается орден иезуитов, который объявляет себя ревностным поборником христианства и начинает яростную борьбу со всяким проявлением вольнодумия как в вопросах религии, так и в науке. В 1542 году в Риме с той же целью создается центральный инквизиционный трибунал, ведущий расследование по делам еретиков. В 1559 году издается первый индекс запрещенных книг, которые публично сжигаются на площадях. Все это создает в Италии мрачную обстановку и особенно остро воспринимается во Флоренции — идеологической столице Возрождения и Риме — центре католической церкви.

Микеланджело, судьба которого с 1534 года тесно связана с Римом, пытается сохранить верность принципам Возрождения, но в атмосфере нарастающего мракобесия сделать это почти невозможно. Отсюда неудовлетворенность художника, приступы пессимизма, неверия в себя и вообще в разум как основу человеческого общества. Представление о гармоничном устройстве мироздания сменяется тяжелыми раздумьями о его противоречивости.

И все же даже самые мрачные предчувствия не могли заставить Микеланджело изменить себе и отказаться от борьбы и работы, которая составляла основной смысл его существования. Титанические образы, созданные Микеланджело, это не просто плод его воображения или результат подражания античным образцам, это часть его собственной личности — личности борца, который и в жизни и в искусстве не терпел ни малейшего проявления лжи, насилия, мелочности и не побоялся вступить в единоборство с самим папой римским.

Микеланджело пользовался величайшим уважением современников, его суждения и беседы с ним записывались и печатались, он не знал горечи непризнания своих заслуг в искусстве — их никто и никогда не оспаривал. Перед ним преклонялись не только купцы и ремесленники, художники и поэты, но и сильные мира сего — герцоги, кардиналы, папы; каждый из них хотел быть увековеченным в творениях этого мастера, которого они величали «божественным», хотя не упускали случая проявить свою власть и нанести ему жестокие обиды и унижения.

Микеланджело (точнее Микеланьоло) ди Лодовико ди Лионардо ди Буонарроти Симони родился 6 марта 1475 года в маленьком городке Капрезе. Отец его был направлен туда флорентийскими властями на должность подеста — так назывался временный правитель города, избиравшийся из жителей других городов, чтобы сохранить беспристрастность в решении местных дел. Через год, сразу по окончании срока должности, семья вернулась во Флоренцию. Рано проявив интерес к искусству, Микеланджело с большим трудом преодолел сопротивление отца, принадлежавшего к знатному, но обедневшему флорентийскому роду. Отец его больше всего ценил богатство, а к искусству относился как к занятию недостойному. Тринадцати летним мальчиком Микеланджело поступает в обучение к известному флорентийскому живописцу Доменико Гирландайо.

Страстно увлекаясь скульптурой, он через год оставляет своего первого учителя и в 1489 году переходит в скульптурную школу, известную под названием «Сады Медичи». Это была своеобразная придворная академия, созданная некоронованным властителем Флоренции Лоренцо Медичи, прозванным за широкий образ жизни и покровительство искусствам Лоренцо Великолепным.

В «Садах Медичи» ученики находились на полном обеспечении Лоренцо Великолепного. Тщательно изучали работы античных мастеров, собранные в саду флорентийского монастыря Сан Марко, где Лоренцо устроил своего рода фамильный античный музей.

Именно здесь, в условиях полной творческой свободы, сложилось мироощущение Микеланджело, которое впоследствии вступит в жестокое столкновение с окружающей жизнью.

Интерес к античности, связанный с пробуждением в человеке жажды жизни, был одной из наиболее ярких сторон культуры Возрождения. Не деяния святых, умерщвляющих свою плоть, не аскетические идеалы привлекают внимание человека Возрождения; образцом для его поведения служат подвиги античных героев — мужественных, сильных, не боящихся вступить в схватку ни с богами, ни с тиранами, угрожающими свободе их родины. Обращение к античности, проповедуемое гуманистами — учеными, писателями, историками, юристами, — распространяется на все: классически ясный латинский язык их сочинений, на столь же ясный, четкий «гуманистический» шрифт первопечатных книг и рукописей, на коллекционирование литературных и художественных памятников Древнего Рима, на украшение облика города. Богатые горожане заказывают для себя просторные и красивые дома-дворцы, дают средства на постройку церквей, монастырей, общественных зданий, пышных надгробий, которые должны возвеличить их город или род. Улицы и площади итальянских городов украшаются скульптурами античных героев или наемных полководцев-кондотьеров, которые помогали тому или иному правителю одержать победу над противниками.

Распространение идей гуманизма принимает настолько широкий характер, что влияния их не могут избежать даже папы, несмотря на то, что гуманизм возник именно в борьбе против католической церкви и ее догм. Чтобы окончательно не утратить свой авторитет, они вынуждены тратить колоссальные суммы на строительство дворцов и соборов, на живопись, скульптуру, рукописи греческих и латинских авторов.

Щедрое меценатство широко использовал и Лоренцо Медичи. Талантливый поэт, известный своими пасторальными поэмами, любовной лирикой, карнавальными песнями, которые распевал весь город, Лоренцо неслучайно был прозван Великолепным. Пышные приемы, турниры, театральные представления, разыгрываемые на городских площадях и в более узком кругу избранных придворных поэтов и философов, создают впечатление безмятежно спокойной жизни и благополучия, не оставляя времени для серьезных размышлений.

Обстановка постоянного творческого подъема не могла не оказать воздействия на молодого Микеланджело, тем более, что философия гуманистов, входивших в так называемую Платоновскую академию (то есть сторонников древнегреческого философа Платона) при дворе Медичи, была тесно связана с вопросами искусства.

В соответствии с теориями главы Платоновской академии Марсилио Фичино, мир подобен храму, созданному великим архитектором, и поэтому художник, действующий как творец, должен, если он хочет создать подлинное произведение искусства, постигнуть законы красоты и гармонии, лежащие в основе мироздания. Убеждение в том, что во всем царит разум и гармоничный порядок и что художнику надлежит искать наиболее совершенные формы для воплощения идеи прекрасного, стремление к точности изобразительного языка, чему можно научиться на примере античной скульптуры, собранной в «Садах Медичи», и легли в основу художественного мировосприятия Микеланджело.

Уже первые произведения, выполненные Микеланджело в годы обучения, когда ему было всего пятнадцать-шестнадцать лет — «Мадонна у лестницы» и «Битва кентавров», свидетельствуют о его удивительной творческой зрелости. В этих юношеских скульптурных рельефах отчетливо проявляются отдельные черты, характерные как для последующего творчества Микеланджело, так и для искусства Высокого Возрождения в целом. Если художники раннего Возрождения любовно и с нежностью передают в своих произведениях лирический облик матери, детскую припухлость тела младенца, то Мадонна Микеланджело поражает прежде всего своими могучими пропорциями. Она погружена в свои мысли, безучастна к прильнувшему к ней младенцу. Художника не волнуют конкретные детали, которые сделали бы образ матери живым и теплым; напротив, он стремится к обобщению и монументальности. Те же черты нового заметны в «Битве кентавров», где тема героической борьбы приобретает характер неистовой схватки.

Спокойная, размеренная жизнь Микеланджело неожиданно обрывается в 1492 году, сразу же после смерти Лоренцо Медичи, и для семнадцати летнего художника наступают мятежные времена — скитания по чужим краям, разочарование, одиночество, душевное смятение.

Бурные события во Флоренции, восстание, разграбление дворца Медичи французскими отрядами короля Карла VIII заставляют Микеланджело бежать из города. В 1495 году он возвращается во Флоренцию, но вскоре отправляется в Рим, где остается на целых пять лет.

В Риме под свежим впечатлением от античной скульптуры Микеланджело создает статую Вакха (око;Го 1497–1498) и знаменитое «Оплакивание Христа» (1498–1501). В этой скульптурной группе мастер замечательно передал горе матери, скорбящей над телом своего сына.

В 1501 году Микеланджело возвращается на родину и получает от городских республиканских властей почетный, хотя и трудный в техническом отношении, заказ на четырехметровую статую Давида. Микеланджело с жаром принимается за работу. Он превращает традиционный образ хрупкого, юного Давида в сильного, наделенного несгибаемой волей человека-героя. В этой статуе Микеланджело изобразил стойкого и мужественного борца. Мощный рельеф тела, выразительные пластические контуры, строгие и решительные черты лица, отмеченные печатью благородства, — все это использовано Микеланджело для создания титанического образа Давида.

Сразу же по окончании статуи Давида Микеланджело берется за аналогичную задачу в живописи, а именно — за роспись одной из стен Большого Совета во дворце Синьории. Подготовительный картон для фрески «Битва при Кашине», к сожалению, погибший и не осуществленный, он создавал в соревновании с Леонардо да Винчи.

В 1509 году Микеланджело едет в Рим, где вскоре получает заказ на выполнение грандиозного сооружения — гробницы римского папы Юлия II. Эта гробница, по мысли мастера, должна была явиться исключительным по своей монументальности сооружением, в котором архитектура, десятки статуй и живопись сочетались бы в органическом порядке. Но из-за недостатка средств и непонимания со стороны заказчиков Микеланджело принужден был все более и более урезывать проект, пока он не превратился в фрагмент того, что первоначально задумал мастер. Из-за конфликта с Юлием II Микеланджело был вынужден прекратить работу над гробницей.

1508–1512 годы Микеланджело работает опять же по заказу папы Юлия II над росписью потолка Сикстинской капеллы. Несмотря на слабое здоровье, в условиях плохого освещения, лежа на спине на лесах, ценой огромных, нечеловеческих усилий Микеланджело исполнил всю роспись сам. В этой грандиозной росписи он использовал сцены из библейских легенд о сотворении мира начиная с «Первых дней творения» и кончая «Погоном» и «Опьянением Ноя»; особенно выразительны «Грехопадение и изгнание из рая», «Сотворение Евы», «Сотворение Адама».

В 1513–1516 годах Микеланджело все-таки заканчивает гробницу Юлия II. Для этого более скромного варианта он высекает фигуры пленников (рабов) — умирающего и скованного, а также статую Моисея, в которой воплотил величественный образ могучего мудреца.

С 1520 и по 1530 год Микеланджело работает над гробницами Лоренцо и Джулиано Медичи в капелле Медичи в церкви Сан-Лоренцо во Флоренции. Здесь Микеланджело дал замечательный синтез архитектуры и скульптуры. По его проекту была оформлена вся капелла, несущая на себе печать строго выдержанного стилистического единства. Украшающие гробницы аллегорические фигуры — «Утро», «Вечер», «День» и «Ночь» — были взяты мастером как символы быстро текущего времени, приближающего человека к смерти. Особенно выразительны фигуры «Утра» и «Ночи». В них есть тот глубокий трагизм, который с каждым годом все более явственно проступал в мироощущении мастера. Недаром Микеланджело вложил в уста своей «Ночи» слова сонета:

Мне любо спать, а пуще быть скалой,
Когда царят позор и преступленье,
Не чувствовать, не видеть — облегченье,
Умолкни ж, друг, не трогай мой покой.
Закончив капеллу Медичи, Микеланджело навсегда покидает Флоренцию. Но настроение художника, ощущение крушения мира достигает апогея в его росписях алтарной стены Сикстинской капеллы. Он не случайно избирает темой этих фресок «Страшный суд». Сознавая безнадежность своей борьбы перед лицом неумолимого рока, обрекающего их на вечные страдания, фигуры «Страшного суда» не сникают, а протестуют, возмущаются, совершают титанические усилия, чтобы избежать слепой судьбы. От канонов спокойствия и гармонии здесь не остается уже ничего. «Страшный суд», который по традиционным церковным взглядам должен был показать тщету всего земного и торжество божественного начала, Микеланджело трактует как своеобразную борьбу гигантов, противопоставляющих свою волю слепой стихии. С огромной эмоциональной силой художник изобразил фигуры атлетического телосложения, в которых нет и намека на аскетизм. Не случайно католическая церковь потребовала частичной переделки обнаженных фигур.

Трагедия неизбежности человеческих страданий, одиночества, смерти находит отражение почти во всех скульптурных произведениях Микеланджело в эти годы. Она присуща и его поэзии, которой он стал заниматься еще в начале XVI столетия, когда был молодым и полным сил. В ее взволнованно лирический строй вторгаются все более мрачные ноты, и все же стихи Микеланджело всегда проникнуты глубокой человечностью, не покидавшей художника и в самые трагические годы его жизни.

Поэтическое наследие Микеланджело составляют сонеты, мадригалы и лирические стихотворения, большая часть которых написана между 1534 и 1564 годами. Поэзия Микеланджело проникнута мотивами гражданской скорби, вызванной падением Флоренции и общим упадком Италии. Лучшие сонеты Микеланджело, посвященные Данте, воспевают его как великого поэта и гражданина. В некоторых поздних стихотворениях звучат религиозные мотивы.

Последние годы своей долгой жизни стареющий мастер, одинокий, глубоко разочарованный, переживший почти всех своих сверстников, родственников и друзей, отдает архитектуре. Среди его многочисленных архитектурных работ, порой завершенных уже после смерти Микеланджело его учениками и последователями, наибольшее место занимает строительство в Риме. Заново перепланировав и перестроив все сооружения на Капитолийском холме, с которыми были связаны легенды о былом величии Рима — этого «вечного города», «главы мира» — он создал гармоничный архитектурно-скульптурный ансамбль, выдержанный в едином стилистическом ключе. И, наконец, с именем Микеланджело связан еще один крупнейший памятник архитектуры, ставший символом Рима, — собор святого Петра с венчающим его величественным куполом. Строительством собора Микеланджело руководил до последнего дня своей жизни. Причем в этом произведении, завершающем грандиозное творчество мастера, он вновь обращается к принципам ренессанского искусства.

Известнейший итальянский историк, живописец и архитектор Джорджо Вазари, считавший себя учеником Микеланджело, посвятил ему еще при жизни большой очерк в «Жизнеописаниях наиболее знаменитых живописцев, ваятелей и зодчих». Этот очерк Вазари начинает словами о том, что даже самые талантливые современники Микеланджело не могли преуспеть в стремлении подражать величию природы. И тогда всевышний творец соизволил в лице Микеланджело «послать на землю гения, способного во всех решительно искусствах и в любом мастерстве показать одним своим творчеством, каким совершенным может быть искусство рисунка, давая линиям и контурам, светом и тенью рельефность живописным предметам, создавая верным суждением скульптурные произведения и строя здания, удобные, прочные, здоровые, веселящие взор, соразмерные и богатые различными украшениями архитектуры».

В 1564 году, после смерти Микеланджело, тот же Вазари выкрал из Рима тело своего учителя и тайком привез его на родину. С величайшей торжественностью, при колоссальном стечении народа Микеланджело был вторично похоронен во флорентийской церкви Санта Кроче, где он покоится и сейчас.

Однако ни всеобщее признание, ни пышные похороны, ни борьба между Римом и Флоренцией за право обладания прахом мастера не свидетельствуют о его гладком и безоблачном жизненном пути. Напротив, его жизнь и творчество были исполнены превратностей, тяжких испытаний, взлетов и падений.

Татьяна Серова

Книга I Мастерская


1

Он сидел в спальне на втором этаже, смотрел в зеркало и рисовал свои худые, с резко проступавшими скулами щеки, плоский широкий лоб, сильно отодвинутые к затылку уши, спадающие к надбровью завитки черных волос, широко расставленные янтарного цвета глаза с тяжелыми веками.

«Как скверно у меня построена голова, — сосредоточенно размышлял тринадцатилетний мальчик. — Все не по правилам. Линия лба выступает вперед гораздо дальше рта и подбородка. Видно, кто-то забыл воспользоваться отвесом».

Он слегка подвинулся к краю кровати и, стараясь не разбудить четырех братьев, спавших тут же, за его спиною, навострил уши: с Виа делль Ангуиллара вот-вот должен был свистнуть ему приятель Граначчи. Быстрыми взмахами карандаша он принялся исправлять свой портрет — увеличил овалы глаз, придал округлую симметричность лбу, чуть раздвинул щеки, губы сделал полнее, а подбородок крупней и шире. «Вот теперь я выгляжу гораздо красивей, — решил мальчик. — Очень плохо, что лицо, если оно тебе уже дано, нельзя перерисовать, как перерисовывают планы фасада нашего собора — Дуомо».

Из высокого, в четыре аршина, окна, которое мальчик отворил, чтобы впустить свежий утренний воздух, послышались звуки птичьей песенки. Он спрятал рисунок под валиком кровати в изголовье и, бесшумно спустившись по каменной винтовой лестнице, вышел на мостовую.

Франческо Граначчи исполнилось уже девятнадцать лет; это был русоволосый юноша с бойкими голубыми глазами, ростом выше своего младшего друга на целую голову. Граначчи уже с год как снабжал мальчика карандашами и бумагой, не раз давал ему приют у себя дома, на Виа деи Бентаккорди, дарил ему гравюры, стянув их потихоньку в мастерской Гирландайо. Хотя Граначчи был из богатой семьи, его с девяти лет отдали в ученики к Филиппино Липпи, в тринадцать лет он позировал для центральной фигуры воскрешаемого юноши в фреске о «Чуде святого Петра» в церкви дель Кармине, — эту фреску Мазаччо оставил незаконченной, — теперь же Граначчи пребывал учеником у Гирландайо. К своим замятиям живописью Граначчи относился не слишком серьезно, но у него был острый глаз на чужие таланты.

— Ты в самом деле не струсишь, пойдешь со мной? — нетерпеливо спросил Граначчи у вышедшего к нему приятеля.

— Да, это будет подарок, который я сделаю себе к дню рождения.

— Чудесно!

Граначчи взял мальчика под руку и повел его по Виа деи Бентаккорди, огибающей огромный выступ древнего Колизея; позади высились стены тюрьмы Стинке.

— Помни, что я говорил тебе насчет Доменико Гирландайо. Я состою у него в учениках уже пять лет и хорошо его знаю. Держись с ним как можно смиренней. Он любит, когда ученики оказывают ему почтение.

Они повернули уже на Виа Гибеллина, чуть выше Гибеллинских ворот, обозначавших черту второй городской стены. По левую сторону оставалась могучая каменная громада замка Барджелло с многоцветным каменным двором правителя — подесты, затем, когда друзья, взяв правее, вышли на Виа дель Проконсоло, перед ними возник дворец Пацци. Мальчик провел ладонью по шершавым, грубо обтесанным камням стены.

— Не задерживайся! — подгонял его Граначчи. — Теперь самое удобное время, чтобы поговорить с Гирландайо, пока он не углубился в работу.

Торопливо отмеряя широкие шаги, друзья продвигались по узким переулкам, примыкавшим к улице Старых Кандалов; тут подряд шли дворцы с резными каменными лестницами, ведущими к дверям с глубоким навесом. Скоро друзья были уже на Виа дель Корсо; по правую руку от себя, сквозь узкий проход на улицу Тедалдини, они разглядели часть здания Дуомо, крытого красной черепицей, а пройдя еще квартал, увидели, уже с левой стороны, дворец Синьории — арки, окна и красновато-коричневую каменную башню, пронзающую нежную утреннюю голубизну флорентинского неба. Чтобы выйти к мастерской Гирландайо, надо было пересечь площадь Старого рынка, где перед прилавками мясников висели на крючьях свежие бычьи туши с широко раскрытыми, развороченными вплоть до позвоночника боками. Теперь друзьям оставалось миновать улицу Живописцев и выйти на угол Виа деи Таволини — отсюда они уже видели распахнутую дверь мастерской Гирландайо.

Микеланджело задержался на минуту, разглядывая Донателлову статую Святого Марка, стоявшую в высокой нише на Орсанмикеле.

— Скульптура — самое великое из искусств! — воскликнул он, и голос его зазвенел от волнения.

Граначчи удивился: ведь они знакомы уже два года, и все это время друг скрывал от него свое пристрастие к скульптуре.

— Я с тобой не согласен, — спокойно заметил Граначчи. — И хватит тебе глазеть — дело не ждет!

Мальчик с трудом перевел дух, и вместе они переступили порог мастерской Гирландайо.

2

Мастерская представляла собой обширное, с высоким потолком, помещение. В нем остро пахло красками и толченым углем. Посредине стоял грубый дощатый стол, укрепленный на козлах, вокруг него сидело на скамейках с полдесятка молодых учеников с сонными лицами. В углу, около входа, какой-то подмастерье растирал краски в ступе, а вдоль стен были свалены картоны, оставшиеся от написанных фресок: «Тайной Вечери» в церкви Оньисанти и «Призвания Первых Апостолов» в Сикстинской капелле в Риме.

В дальнем, самом уютном, углу сидел на деревянном возвышении мужчина лет сорока; в отличие от всей мастерской его широкий стол был в идеальном порядке — карандаши, кисти, альбомы лежали на нем один к одному, ножницы и другие инструменты висели на крючках, а позади, на полках вдоль стены, виднелись аккуратно расставленные тома украшенных рисунками рукописных книг.

Граначчи подошел к возвышению и встал перед учителем.

— Синьор Гирландайо, это Микеланджело, о котором я вам рассказывал.

Микеланджело почувствовал, что на него устремлен взгляд тех самых глаз, о которых говорили, что они видели и запоминали в одно мгновение гораздо больше, чем глаза любого другого художника в Италии. Мальчик тоже поднял свой взгляд: его глаза вонзились в Гирландайо, это были не глаза, а пара карандашей с серебряными остриями: они уже рисовали на воображаемом листе и лозу сидящего на помосте художника, и его васильковый кафтан, и красный плащ, наброшенный на плечи для защиты от мартовской стужи, и красный берет, и нервное, капризное лицо с полными пурпурными губами, и глубокие впадины на щеках, и сильные выступы скул под глазами, и пышные, разделенные прямым пробором черные волосы, спадающие до плеч, и длинные гибкие пальцы его правой руки, прижатой к горлу. Микеланджело припомнил слова Гирландайо, которые, как передавал Граначчи, он произнес несколько дней назад:

«Прискорбно, что теперь, когда я начал постигать суть своего искусства, мне не дают покрыть фресками весь пояс городских стен Флоренции!»

— Кто твой отец? — спросил Гирландайо.

— Лодовико ди Лионардо Буонарроти Симони.

— Слыхал такого. Сколько тебе лет?

— Тринадцать.

— Мои ученики начинают в десять. Что ты делал последние три года?

— Тратил понапрасну время в школе у Франческо да Урбино, зубря латынь и греческий.

Углы темно-красных, как вино, губ Гирландайо дернулись — это означало, что ответ мальчика ему понравился.

— Умеешь ты рисовать?

— Я умею учиться.

Граначчи, горя желанием прийти на помощь другу, но не смея признаться, что он таскал потихоньку у Гирландайо гравюры и давал их перерисовывать Микеланджело, сказал:

— У него прекрасная рука. Он изрисовал все стены отцовского дома в Сеттиньяно. Там есть такой сатир…

— А, мастер по стенным росписям, — усмехнулся Гирландайо. — Соперник для меня на склоне лет.

Все чувства Микеланджело были в таком напряжении, что он принял слова Гирландайо всерьез.

— Я никогда не пробовал писать красками. Это не мое призвание.

Гирландайо что-то хотел сказать в ответ, но тут же поперхнулся.

— Я тебя мало знаю, но если говорить о скромности, то ты наделен ею в должной мере. Значит, ты не хочешь быть моим соперником не потому, что у тебя нет таланта, а потому, что равнодушен к краскам?

Микеланджело скорее почувствовал, чем услышал, как укоризненно вздохнул за его спиной Граначчи.

— Вы не так меня поняли.

— Ты говоришь, что тебе тринадцать лет, а посмотреть — так ты очень мал. Для тяжелой работы в мастерской ты выглядишь слишком хрупким.

— Чтобы рисовать, больших мускулов не требуется.

И тут Микеланджело понял, что его поддразнивают, а он отвечает совсем невпопад и к тому же повысил голос. Все ученики, повернув головы, уже прислушивались к разговору. Через минуту Гирландайо смягчился: у него, по сути, было отзывчивое сердце.

— Ну, прекрасно. Предположим, ты для меня делаешь рисунок. Что бы ты нарисовал?

Микеланджело оглядел мастерскую, пожирая ее взглядом, как деревенские парни на осеннем празднике вина пожирают виноград, засовывая его в рот целыми гроздьями.

— Могу нарисовать вот хоть вашу мастерскую!

Гирландайо пренебрежительно рассмеялся, словно бы найдя выход из неловкого положения.

— Граначчи, подай Буонарроти бумагу и угольный карандаш. А теперь, если вы ничего не имеете против, я снова примусь за свою работу.

Микеланджело сел на скамейку около двери, откуда мастерская была видна лучше всего, и приготовился рисовать. Граначчи не отходил от него ни на шаг.

— Зачем ты выбрал такую трудную тему? Не спеши, рисуй как можно медленней. Может, он и забудет о тебе…

Глаза и рука, трудясь, помогали друг другу, они выхватывали из просторного помещения мастерской и заносили на бумагу самое существенное: длинный дощатый стол посредине с сидящими по обе его стороны учениками, помост, на помосте возле окна Гирландайо, склоненного за работой. Только теперь, впервые с той минуты, как Микеланджело переступил порог мастерской, он начал дышать ровно и спокойно. Вдруг он почувствовал, что кто-то подошел и встал у него за спиной.

— Я еще не кончил, — сказал он.

— Хватит, больше не надо. — Гирландайо взял листок и минуту разглядывал его. — Не иначе как ты уже у кого-то учился. Не у Росселли?

Микеланджело знал, что Гирландайо давно питает неприязнь к Росселли, своему единственному во Флоренции сопернику: у того тоже была художественная мастерская. Семь лет назад Гирландайо, Боттичелли и Росселли по приглашению папы Сикста Четвертого ездили в Рим расписывать стены только что отстроенной Сикстинской капеллы. Росселли добился расположения паны, угодив ему тем, что применял самую кричащую красную, самый яркий ультрамарин, золотил каждое облачко, каждую драпировку и деревцо, — и таким путем завоевал столь желанную им денежную награду.

Мальчик отрицательно покачал головой:

— Я рисовал в школе Урбино, когда учитель отлучался с уроков, рисовал и с фресок Джотто в церкви Санта Кроче, и с фресок Мазаччо в церкви дель Кармине.

Потеплев, Гирландайо сказал:

— Граначчи говорит правду. Рука у тебя крепкая.

Микеланджело протянул свою ладонь прямо к лицу Гирландайо.

— Это рука каменотеса, — с гордостью сказал он.

— Каменотесы нам не нужны, у нас в мастерской пишут фрески. Я возьму тебя в ученики, но при условии, как если бы тебе было всего десять лет. Ты должен уплатить мне шесть флоринов за первый год…

— Я не могу вам уплатить ничего.

Гирландайо бросил на него пронзительный взгляд.

— Буонарроти — это не какие-нибудь бедные крестьяне. Если твой отец хочет, чтобы ты поступил в ученики…

— Мой отец порол меня всякий раз, как я заговаривал о живописи…

— Но я не могу тебя взять до тех пор, пока он не подпишет соглашения цеха докторов и аптекарей. И разве он не выпорет тебя снова, если ты заведешь разговор об ученичестве?

— Не выпорет. Ваше согласие взять меня послужит мне защитой. И к тому же вы будете платить ему шесть флоринов в первый год моего ученичества, восемь во второй и десять в третий.

Гирландайо широко раскрыл глаза:

— Это неслыханно! Платить деньги за то, чтобы ты соизволил учиться у меня!

— Тогда я не буду на вас работать. Иного выхода нет.

Услышав такой разговор, подмастерье, растиравший краски, оставил свое занятие и, помахивая пестиком, изумленно глядел через плечо на Гирландайо и Микеланджело. Ученики, сидевшие у стола, даже не притворялись, что работают. Хозяин мастерской и желающий поступить в ученики мальчишка словно бы поменялись ролями: дело теперь выглядело так, будто именно Гирландайо, нуждаясь в услугах Микеланджело, захотел поговорить с ним и позвал его к себе через посыльного. Микеланджело уже видел, как складывались губы Гирландайо, чтобы произнести решительное «нет». Он стоял не шелохнувшись, всем своим видом показывая и почтительность к старшему, и уважение к себе. Его устремленный в лицо Гирландайо взгляд словно бы говорил: «Вы должны взять меня в ученики. Вы не прогадаете на этом». Прояви он малейшую слабость и неуверенность, Гирландайо тут же повернулся бы к нему спиной. Но, наткнувшись на столь твердый отпор, художник почувствовал невольное восхищение. Он всегда старался поддержать свою репутацию обходительного, достойного любви человека и поэтому сказал:

— Совершенно очевидно, что без твоей бесценной помощи нам никогда не закончить росписей на хорах Торнабуони. Приведи ко мне своего отца.

На Виа деи Таволини, где с самого раннего часа суетились и толкались разносчики товаров и шел оживленный торг, Граначчи ласково обнял мальчика за плечи:

— Ты нарушил все правила приличия. Но ты добился своего!

Микеланджело улыбнулся другу так тепло, как редко улыбался, его янтарные глаза с желтыми и голубыми крапинками радостно блеснули. И эта улыбка сделала то, что так неуверенно нащупывал карандаш, когда мальчик рисовал себя перед зеркалом в спальне: раскрывшись в белозубой счастливой улыбке, его губы словно бы налились и пополнели, а подавшийся вперед подбородок оказался на одной линии со лбом и уже отвечал всем требованиям скульптурной симметрии.

3

Идти мимо родового дома поэта Данте Алигьери и каменной церкви Бадиа для Микеланджело было все равно что идти по музейной галерее, ибо тосканцы смотрят на камень с такой же нежностью, с какой любовник смотрит на свою возлюбленную. Со времен своих предков-этрусков жители Фьезоле, Сеттиньяно и Флоренции ломали камень на склонах гор, перевозили его на волах вниз, в долины, тесали, гранили, созидая из него дома и дворцы, храмы и лоджии, башни и крепостные стены. Камень был одним из богатейших плодов тосканской земли. С детских лет каждый тосканец знал, каков камень на ощупь, как он пахнет с поверхности и как пахнет его внутренняя толща, как он ведет себя на солнцепеке, как под дождем, как при свете луны, как под ледяным ветром трамонтана. В течение полутора тысяч лет жители Тосканы трудились, добывая местный светлый камень — pietra serena, и возвели из него город такой удивительной, захватывающей дух красоты, что Микеланджело, как и многие поколения флорентинцев до него, восклицал: «Как бы я мог жить, не видя Дуомо!»

Друзья дошли до столярной мастерской, занимавшей нижний этаж дома на Виа делль Ангуиллара, в котором жило семейство Буонарроти.

— До скорого свидания, как сказала лисичка меховщику! — усмехнулся Граначчи.

— О, с меня наверняка спустят шкуру, но, не в пример лисичке, я останусь живым, — мрачно ответил Микеланджело.

Он завернул за угол Виа деи Бентаккорди, помахал рукой двум лошадям, высунувшим головы из дверей конюшни на другой стороне улицы, и по черной лестнице пробрался домой, на кухню.

Мачеха стряпала здесь свое любимее блюдо torta — кулебяку. С раннего утра цыплята, зажаренные в масле, были изрублены в фарш, куда добавлялись лук, петрушка, яйца и шафран. Затем из ветчины с сыром, крупчаткой, имбирем и гвоздикой готовились равиоли — пирожки наподобие пельменей, — которые укладывались в цыплячий фарш вместе со слоями фиников и миндаля и аккуратно завертывались в тесто. Всему изделию придавалась форма пирога — его надо было лишь испечь, поместив на горячие угли.

— Доброе утро, madre mia.

— А, Микеланджело! У меня для тебя сегодня приготовлено что-то особенное — такой салат, что слюнки потекут.

Полное имя Лукреции ди Антонио ди Сандро Убальдини да Гальяно занимало на бумаге куда больше места, чем список ее приданого, иначе зачем бы такой молодой женщине выходить замуж за сорокатрехлетнего седеющего вдовца с пятью сыновьями и стряпать на девятерых человек, составлявших семейство Буонарроти?

Каждое утро она вставала в четыре часа и шла на рынок, стараясь поспеть к тому времени, когда на мощенных булыжником улицах начинали громыхать крестьянские повозки, наполненные свежими овощами и фруктами, яйцами и сырами, мясом и птицей. Если она и не помогала крестьянам разгружаться, то облегчала кладь, выбирая себе товар прежде, чем он попадет на прилавок, — тут были самые нежные, сладкие бобы и piselli — горошек в стручках, превосходные, без малейшего изъяна, фиги и персики.

И Микеланджело, и его четыре брата звали свою мачеху la Migliore, Несравненной, ибо все, что поступало к ней на кухонный стол, должно было быть только самым лучшим, несравненным. К рассвету она уже возвращалась домой, ее корзинки были полны добычи. Она не заботилась о том, как она одета, и не обращала никакого внимания на свое простое, смуглое лицо с еле заметным пушком на щеках и верхней губе и тусклыми, гладко зачесанными к затылку волосами. Но когда она ставила на уголья свою кулебяку и, вся разрумянившись, с волнением в глазах, важно и в то же время грациозно ступала, идя от очага к глиняным кувшинам с пряностями, чтобы взять горсть корицы или мускатных орехов и присыпать ими корочку пирога, когда любое ее движение говорило, что для нее драгоценна каждая минута этого утра и что все у нее рассчитано до тонкости, тогда Микеланджело казалось, что она излучает сияние.

Микеланджело прекрасно знал, что мачеха была послушнейшим существом в семействе до тех пор, пока дело не касалось кухни: тут она превращалась в драчливую львицу, словно олицетворяя собой воинственного Мардзокко, геральдического льва республики. В богатую Флоренцию со всего света текли разнообразнейшие заморские редкие товары и пряности — алоэ, желтый имбирь, кардамон, тимьян, майоран, грибы, трюфели, молотый орех, калган. Увы, все это требовало денег! Микеланджело, спавший вместе с четырьмя своими братьями в комнате рядом со спальней родителей, не раз слышал, как еще до рассвета отец и мачеха, одевавшаяся к выходу на рынок, бранились друг с другом.

— Послушать тебя, так каждый день тебе нужен бочонок сельдей и не меньше тысячи апельсинов!

— Брось же скаредничать и выгадывать на корках от сыра, Лодовико. Тебе бы только складывать деньги в кошелек, а семья ходи с пустым брюхом.

— С пустым брюхом! Да ни один Буонарроти еще ни разу не оставался без обеда вот уже триста лет. Разве я не привожу тебе каждую неделю по теленку из Сеттиньяно?

— А почему мы должны каждый божий день есть одну телятину, когда на рынке полно молочных поросят и голубей?

В те дни, когда Лодовико приходилось сдаваться, он хмуро листал свои приходо-расходные книги, проникаясь уверенностью, что никогда уже не позволит себе съесть хотя бы кусок браманджьере: ведь птица, миндаль, свиное сало, сахар, гвоздика и дьявольски дорогой рис, закупаемые для этого блюда его легкомысленной супругой, разоряли семейство вконец. Но как только соблазнительные запахи из-под кухонной двери начинали прокрадываться через гостиную в его кабинет, он забывал свои страхи и дурные предчувствия, забывал свой недавний гнев, и к одиннадцати часам утра у него пробуждался зверский аппетит. Лодовико поглощал сытнейший обед, отодвигал стул от стола, растопыренными пальцами хлопал себя по вздувшемуся животу и произносил ту сакраментальную фразу, без которой прожитый день казался тосканцу тусклым и бесцельным:

— Ну и хорошо же я поел!

Выслушав столь лестное для себя признание, Лукреция прятала остатки обеда, чтобы сохранить их для сравнительно легкого ужина, приказывала служанке вымыть тарелки и горшки, затем шла к себе и спала до самого вечера: ее день был закончен, все его радости исчерпаны.

Иное дело Лодовико: весь крут его утренних размышлений и последующего грехопадения повторялся в обратном порядке. По мере того как время шло, а пища переваривалась и соблазнительные запахи выветривались из памяти, его опять начинали грызть тягостные мысли о дороговизне изысканного обеда, и он снова впадал в мрачную ярость.

Микеланджело прошел через пустую общую комнату с тяжелой дубовой скамьей перед камином, около которого у стены стояли воздуходувные мехи и несколько кресел с кожаными спинками и сиденьями: все эти чудесные вещи некогда смастерил своими руками родоначальник семейства Буонарроти. Рядом с этой комнатой, выходя окнами тоже на Виа деи Бентаккорди и на конюшни, был расположен кабинет отца: заполняя острый, в сорок пять градусов, угол кабинета, — ибо именно под таким углом тут, у каменного изгиба Колизея, пересекались улицы, — стоял треугольный стол, сделанный на заказ в столярной мастерской этажом ниже. Лодовико сидел за этим столом и терзался над своими пожелтевшими от старости пергаментными счетными книгами. Сколько Микеланджело помнил, единственным делом отца было раздумывать о том, как избежать лишних затрат и убытков и как сберечь жалкие клочки родового имения, основанного в 1250 году; от него оставалось теперь лишь четыре десятины земли в Сеттиньяно да городской дом. Дом этот находился неподалеку отсюда, права Лодовико на него юристы оспаривали, и семья жила в наемной квартире.

Услышав шаги сына, Лодовико поднял глаза. Природа щедро одарила Лодовико лишь одним даром — пышными волосами: их обилие позволило ему отпустить великолепные усы, сливавшиеся с широкой, падавшей на грудь бородою. Седина уже заметно тронула голову Лодовико, лоб его прорезали четыре глубокие морщины — следы долгих и тяжких дум над счетными книгами и фамильными документами. В маленьких карих глазах проглядывала тоска по утраченному богатству рода Буонарроти. Микеланджело знал, что отец его принадлежит к тем осторожнейшим людям, которые запирают дверь сразу на три ключа.

— Доброе утро, messer padre.

Лодовико тяжело вздохнул:

— Я родился слишком поздно. Сотню лет назад Буонарроти перевязывали свои виноградники колбасами.

Микеланджело ждал, что он еще скажет, но отец вновь погрузился в мечтательные раздумья, перебирая фамильные финансовые бумаги, этот Ветхий завет всей своей жизни. Лодовико подсчитывал до последнего флорина, сколько именно извлекало дохода каждое поколение Буонарроти из принадлежавших земель, домов, различных предприятий и денежных капиталов. История рода стала поистине специальностью Лодовико, все семейные легенды и предания он хотел вбить в головы и своим сыновьям.

— Мы — знатные горожане, — говорил им Лодовико. — Наш род столь же древен, как Медичи, Строцци или Торнабуони. Фамилию Буонарроти мы носим уже три сотни лет. — Голос его наполнялся горделивой энергией. — Триста лет мы платим налоги Флоренции.

Микеланджело запрещалось сидеть в присутствии отца без особого на то разрешения; выслушав какое-либо приказание, он должен был всякий раз кланяться. Скорей по обязанности, чем из интереса, он постепенно узнал, что в середине тринадцатого века, когда гвельфы захватили власть во Флоренции, род Буонарроти быстро возвысился: в 1260 году один из Буонарроти был советником при армии гвельфов; другой Буонарроти в 1392 году был даже предводителем гвельфов; с 1343 по 1469 год род Буонарроти десять раз давалчленов флорентинской коллегии приоров или городского совета — это были самые почетные посты в городе; между 1326 и 1475 годами восемь Буонарроти служили гонфалоньерами или старшинами квартала Санта Кроче; между 1375 и 1473 годами еще двенадцать Буонарроти числились среди buonuomini, советников этого квартала, включая самого Лодовико и его брата Франческо, назначенных в совет в 1473 году. Последнее официальное назначение, которым был отмечен увядающий род Буонарроти, состоялось тринадцать лет назад, в 1474 году, когда Лодовико получил пост подесты, или управляющего, двух городков — Капрезе и Кьюзи ди Верна, расположенных в суровых Апеннинских горах. Там, в городской ратуше, где шесть месяцев жила семья Лодовико, и родился Микеланджело.

Отец внушал Микеланджело, что труд — низкое занятие для благородного горожанина, и сам мальчик видел, что все старания Лодовико были направлены к тому, чтобы не тратить денег, а не к тому, чтобы их заработать. В руках Лодовико еще были кое-какие средства, дававшие ему возможность жить как благородному человеку, но лишь при условии — не тратить лишнего. И однако, несмотря на всю изворотливость Лодовико и его решимость придерживаться этого правила, родовой капитал, иссякая капля по капле, был на исходе.

Стоя в углублении стены подле высокого окна и чувствуя, как нежные лучи мартовского солнца греют его худые плечи, мальчик мысленно перенесся в старый дом в Сеттиньяно, стоявший над долиной Арно, к тем временам, когда была жива его мать. Все тогда дышало у них любовью и весельем, но мать умерла, когда Микеланджело было шесть лет, и мрачный, погруженный в горькие думы отец с отчаяния укрылся в своем кабинете. Домом в течение четырех лет управляла тетка Кассандра, и одинокий мальчик был никому не нужен, кроме бабушки монны Алессандры да семейства знакомого каменотеса: тот жил поблизости, за холмом, его жена в свое время кормила Микеланджело грудью, когда мать заболела и лишилась молока.

Все эти четыре года, пока отец не женился во второй раз и Лукреция не настояла на переезде во Флоренцию, мальчик при первом удобном случае убегал в семейство Тополино. Он шагал по полю пшеницы, потом среди серебристо-зеленых олив, перебирался через ручей, служивший границей участка, и, поднявшись на холм, виноградниками спускался вниз, во двор каменотеса. Здесь он молча садился на место и принимался тесать светлый камень, добываемый в соседней каменоломне; обтесанные глыбы этого камня шли на постройку нового дворца во Флоренции. Словно бы заглушая тоскливое чувство одиночества, ребенок бил по камню точными, размеренными ударами, к которым был приучен здесь с самого раннего возраста, когда каменотес дал ему в руки, как давал своим собственным сыновьям, маленький молоток и острое стальное зубило.

Усилием воли Микеланджело заставил себя подавить воспоминание: покинув двор каменотеса в Сеттиньяно, мальчик вернулся к действительности, в каменный дом на Виа делль Ангуиллара.

— Отец, я только что был в мастерской Доменико Гирландайо. Он согласен взять меня в ученики.

4

Наступила тревожная, бьющая по нервам тишина, и Микеланджело услышал, как на той стороне улицы, в конюшне, заржала лошадь, как ворошит угли в очаге на кухне Лукреция. Опершись обеими руками, Лодовико поднялся с кресла и грозно шагнул к мальчику. Это необъяснимое желание сына сделаться ремесленником может стать последним толчком, который ввергнет пошатнувшийся род Буонарроти в бездну!

— Микеланджело, я сожалею, что вынужден отдать тебя учиться в цех шерстяников, где ты станешь скорей купцом, чем человеком благородного образа жизни. Но ведь я послал тебя в хорошую школу, из последних средств платил за твое учение большие деньги, и все лишь для того, чтобы ты получил образование и завоевал себе видное место в цехе. Потом у тебя будут свои собственные мастерские и лавки. Ведь именно так начинали первейшие богачи Флоренции, даже сами Медичи.

Голос Лодовико зазвенел еще тверже:

— Неужели ты думаешь, что я позволю тебе погубить свою жизнь и стать художником? Опозорить наш род? Ведь за триста лет еще ни один Буонарроти не докатился до того, чтобы зарабатывать на хлеб собственными руками.

— Это верно, — сердито ответил мальчик. — Мы ведь ростовщики.

— Мы принадлежим к цеху денежных менял, одному из самых уважаемых цехов во Флоренции. Давать деньги в рост — это почетное занятие.

Микеланджело почувствовал, что самое лучшее для него сейчас сказать что-нибудь смешное.

— Видали ли вы, как дядя Франческо свертывает свою лавочку возле Орсанмикеле, когда начинается дождь? Такой ловкой работы руками больше нигде не увидишь.

Едва Микеланджело помянул дядю Франческо, как тот сам вошел в кабинет. Ростом Франческо был крупнее Лодовико, в выражении лица у него сквозила куда большая бодрость, чем у брата, — он как бы являл собою деятельную, рабочую половину семейства Буонарроти. Два года назад он отделился от Лодовико, сколотил немалое состояние, купил несколько домов и зажил на широкую ногу; потом его втянули в разорительные денежные операции с иностранцами, он потерял все и должен был возвратиться в дом брата. А ныне, как только в городе начинался дождь, он снимал со своего складного столика бархатную скатерть и, подхватив мешок с монетами, стоявший у него на земле между ног, бежал по мокрым улицам к приятелю, закройщику Аматоре, который разрешал ему разместиться с меняльным столиком у себя под навесом.

Голос у дяди Франческо звучал хрипло.

— Микеланджело, ты еще столь зелен, что не видишь вороны в чашке молока, — сказал он племяннику. — Неужели тебе доставляет удовольствие унижать род Буонарроти?

Мальчик пришел в ярость.

— Я горжусь своим родом не меньше, чем вы оба. Но почему я не имею права учиться и исполнять прекрасную работу, которой гордилась бы вся Флоренция, как она гордится дверями Гиберти, статуями Донателло и фресками Гирландайо? Флоренция — хороший город для художника.

Лодовико положил руку на плечо мальчика, назвав его ласкательным именем — Микеланьоло. Из всех пяти сыновей это был его любимый сын, на него он возлагал самые светлые свои надежды: именно поэтому Лодовико нашел в себе мужество целых три года платить за учение мальчика в школе Урбино. Учитель был слишком горд, чтобы сообщить отцу, что его сын, с виду столь смышленый, больше рисует в своей тетрадке, чем заучивает тексты из греческих и латинских манускриптов. Что же касается логики, то у мальчика были собственные правила, опровергнуть которые Урбино не мог при всем своем красноречии.

— Микеланджело, все, что ты говоришь насчет художников, сплошная глупость. Мне бы надо просто побить тебя, чтобы ты набрался разума. Но тебе уже тринадцать лет; я платил деньги за то, чтобы тебя учили логике, и я хочу теперь убедиться, как ты с нею ладишь. Гиберти и Донателло начали свою жизнь ремесленниками, ремесленниками они ее и кончили. Тем же кончит и Гирландайо. Такая работа не возвысит человека в обществе ни на один локоть, а твой Донателло под старость столь обнищал, что Козимо де Медичи пришлось из милости назначить ему пенсию.

Услышав это, мальчик вспыхнул.

— Донателло разорился потому, что держал свои деньги в проволочной корзинке, подвешенной к потолку, и из нее брали все его друзья и помощники, когда им было надо. А Гирландайо уже и теперь почти что богатый человек.

— Заниматься художеством — все равно что мыть ослу голову щелоком, — сказал Франческо, вставляя пословицу, ибо сея тосканская мудрость была целиком вплетена в пословицы. — Пропадут попусту и труд и щелок. Каждый надеется, что в его руках и булыжник обернется чистым золотом. Напрасная мечта!

— А у меня нет другой мечты! — воскликнул Микеланджело. Он повернулся к отцу: — Лиши меня искусства, и во мне ничего не останется, я буду пуст, как гнилой орех.

— А я-то всем говорил, что мой Микеланджело сделает род Буонарроти вновь богатым! — кричал Лодовико. — Уж лучше бы мне об этом и не заикаться. Но я из тебя этот плебейский дух вышибу!

И, оттопырив локоть, он начал правой рукой, как палкой, колотить мальчика по голове. Желая помочь воспитанию племянника, который мог свихнуться в эти опасные годы, Франческо тоже отвесил ему несколько тяжелых затрещин.

Микеланджело пригибался и покорно втягивал голову в плечи, как животное, застигнутое бурей. Вырываться и бежать прочь не было смысла, ведь разговаривать с отцом пришлось бы снова не сегодня, так завтра. Все время он твердил про себя слова, которые любила повторять ему бабушка: «Терпи! Когда рождается человек, с ним рождается и его работа».

Краешком глаза он увидел, что в дверь кабинета вломилась тетя Кассандра — тучная, раздувшаяся, как тесто на опаре, женщина. Широкая кость, пышные бедра, груди и ягодицы, басистый, вполне под стать ее дородности, голос не делали, однако, тетю Кассандру счастливой. Заботиться о счастье других она тоже не считала нужным. «Счастье, — твердила она, — бывает только на том свете».

Густой, утробный голос Кассандры, требовавшей объяснить ей, что происходит, отдавался в ушах Микеланджело гораздо больнее, чем оплеухи ее мужа. Но вдруг все крики и удары оборвались, и мальчик понял, что в комнату вошла бабушка. По-старушечьи одетая во все черное, с чудесно изваянной головой, хотя, пожалуй, и некрасивая, бабушка применяла свою родительскую власть только в минуты острых семейных раздоров. Лодовико не любил ее обижать. Он сразу отошел в сторону и тяжело опустился в свое кресло.

— Ну, спор, можно сказать, кончен, — сказал он. — Я воспитал тебя, Микеланджело, не затем, чтобы ты заносился и мечтал о чем-то великом, — тебе надо лишь наживать деньги и поддерживать честь рода Буонарроти. Не вздумай еще раз заговорить о каком-то там ученичестве у художников!

Микеланджело был рад тому, что мачеха усердно хлопотала над своей кулебякой и не могла отлучиться из кухни: в комнату отца и без того набилось слишком много зрителей.

Монна Алессандра сказала, обращаясь к Лодовико, сидевшему у стола:

— Пойдет ли мальчик в цех шерстяников и будет сучить там пряжу или вступит в цех аптекарей и будет смешивать краски — какая разница? Ведь на те деньги, которые останутся от тебя, не прокормить даже пятерых гусей, не то что пятерых сыновей. — Старуха говорила это без всякого упрека: она хорошо знала, что причиной разорения семьи послужили опрометчивость и неудачи ее покойного мужа, Лионардо Буонарроти. — Всем пятерым твоим сыновьям, Лодовико, надо где-то пристраиваться: пусть Лионардо идет в монастырь, если он хочет, а Микеланджело в мастерскую к художнику. Раз мы не можем им помочь, то зачем же мешать?

— Я пойду в ученики к Гирландайо, отец. Вам надо подписать соглашение. Это будет на благо всей семьи.

Лодовико недоуменно посмотрел на сына. Неужели в него вселился злой дух? Уж не отвезти ли мальчишку в Арецио, чтобы изгнать этого духа?

— Микеланджело, ты несешь такую чушь, что внутри у меня все переворачивается от злости. — И тут Лодовико привел последний, решающий довод: — Ведь у нас нет ни единого скудо, а за ученичество у Гирландайо надо платить.

Это была минута, которой Микеланджело давно ждал. Он сказал тихо и мягко:

— Никаких денег не потребуется, padre. Гирландайо согласен, если я буду у него учиться, платить деньги вам.

— Платить мне! — подался вперед Лодовико. — Почему он должен платить лишь за то, что ты соизволишь у него учиться?

— Потому что он считает, что у меня крепкая рука.

Откинувшись на спинку кресла, Лодовико долго хранил молчание.

— Если господь не поддержит нас, — сказал он наконец, — мы будем нищими. Право, не могу понять, в кого ты такой вышел? Уж конечно, не в Буонарроти. Видно, порча идет от твоей матери. Тут кровь Ручеллаи!

Он произнес эту фамилию с такой гримасой, будто выплюнул кусок червивого яблока. Микеланджело еще не слыхал, чтобы в доме Буонарроти когда-нибудь называли вслух род его матери. А Лодовико сразу же перекрестился, видимо, больше от растерянности, чем из благочестия.

— Воистину я одержал столько побед над собою, сколько не одерживал ни один святой!

5

Боттега Доменико Гирландайо была самой многолюдной и самой процветающей во всей Италии. Помимо двадцати пяти фресок, которые надо было написать на хорах Торнабуони в церкви Санта Мария Новелла в оставшиеся два года из условленных пяти, Гирландайо заключил контракт еще на фреску «Поклонение волхвов» для Воспитательного дома и на мозаику для портала кафедрального собора. Несколько раз в неделю художник отправлялся верхом в соседний город, где его просили написать небольшой запрестольный образ для герцогского дворца. Никогда не искавший заказов, Гирландайо не умел от них и отказываться. В первый же день, как Микеланджело приступил к учению в мастерской, Гирландайо сказал ему:

— Если тебе принесет крестьянка простую корзину и попросит раскрасить ее, приложи к работе все старание: как эта работа ни скромна, но по-своему столь же серьезна, сколь и роспись стены во дворце.

Мастерская показалась Микеланджело очень шумной, но, несмотря на суету, все работавшие в ней относились друг к другу доброжелательно. Надзирал за учениками Себастьяно Майнарди, мужчина двадцати восьми лет. У него были длинные черные волосы, постриженные в точности так, как постригался Гирландайо, бледное длинное лицо, острый хрящеватый нос, торчащие зубы; он приходился Гирландайо зятем, хотя, как уверял Якопо делль Индако, озорной малый, сын пекаря, женился Себастьяно без малейшего на то желания.

— Гирландайо женил его на своей сестре, чтобы он работал на их семейство, — рассказывал Якопо. — Остерегайся, Микеланджело, и ты! Будь начеку!

Как почти во всех шутках Якопо, доля правды была и в этой: семья Гирландайо составляла, можно сказать, целую фирму художников; все они учились в мастерской отца, золотых дел мастера, придумавшего модный венок-гирлянду — флорентинские женщины украшали такой гирляндой волосы. Два младших брата Доменико — Давид и Бенедетто были, как и он, живописцами. Бенедетто, миниатюрист, любил с кропотливостью изображать лишь ювелирные дамские украшения и цветы; Давид, самый младший из братьев, вместе с Доменико заключил контракт на роспись в Санта Мария Новелла и помогал ему.

Доменико Гирландайо в свое время ушел из мастерской отца, поступив к Бальдовинетти, мозаичисту, и работал у него до двадцати одного года, после чего без особой охоты покинул учителя и открыл собственную мастерскую. «Живопись — это рисование, а живопись, рассчитанная на века, — это мозаика», — говорил Гирландайо, но, поскольку спроса на мозаику почти не было, ему пришлось заняться фресками: на этом-то поприще он и добился успеха, обратив на себя внимание всей Италии. Он впитал в себя и изучил буквально все, чему только могли научить старые мастера фрески, начиная с Чимабуэ. Мало того, он с блеском привнес в это искусство нечто свое, присущее только его натуре.

Гирландайо в самом деле женил Майнарди на своей сестре после того, как юноша-ученик помог ему написать чудесные фрески в церкви соседнего городка Сан-Джиминьяно, в котором числилось семьдесят шесть башен. Майнарди, принявший теперь под свое крыло Микеланджело, многим удивительно напоминал своего патрона Гирландайо — такой же добросердечный, одаренный, прошедший прекрасную выучку в мастерской Верроккио, он любил живопись больше всего на свете и, как Гирландайо, считал, что в фреске важны прежде всего красота и очарование. В картинах приходится изображать что-нибудь из Библии, из священной истории или греческой мифологии, но живописец не должен заглядывать в смысл сюжета, раскрывать его значение или судить о его истинности.

— Цель живописи, — объяснял Майнарди своему новому ученику, — быть украшением, воплощать сюжет зримо, наглядно, приносить людям счастье, — да, да, счастье, если даже они видят перед собой печальные образы святых, отданных на мучения. Никогда не забывай об этом, Микеланджело, и ты станешь признанным живописцем.

Если Майнарди был поставлен над учениками в качестве управителя, то, как скоро понял Микеланджело, вожаком у них был Якопо, тот самый шестнадцатилетний подросток с обезьяньим лицом, который постоянно отпускал шутки. У него был особый дар прикидываться занятым по горло даже тогда, когда он бил баклуши. Едва тринадцатилетний новичок появился в мастерской, как Якопо разъяснил ему с важным видом:

— Отдаваться одной лишь тяжкой работе и не видеть ничего, кроме работы, — это недостойно христианина. — Повернувшись к столу, за которым сидели ученики, он весело добавил: — Во Флоренции бывает в среднем девять праздников в месяц. Если учесть, что есть еще воскресенья, то выходит, что мы должны трудиться только через день.

— Не понимаю, какая тебе разница, Якопо, — ядовито отозвался Граначчи, — ведь все равно ты бездельничаешь и в будни.

Незаметно прошло две недели, и наступил тот дивный день, когда Микеланджело должен был подписать контракт и получить первое жалованье. И тут мальчик вдруг понял, как мало он сделал, чтобы заслужить два золотых флорина — свой первый аванс у Гирландайо. Ведь до сих пор он лишь бегал за красками к аптекарю да просеивал песок и промывал его через чулок в бочке.

Проснувшись еще затемно, он перелез через маленького брата Буонаррото, спрыгнул с кровати и нащупал на скамейке свои длинные чулки и длинную, до колен, рубашку. Проходя замок Барджелло, он увидел, что вверху, на крюке, укрепленном в карнизе, висит мертвое тело: должно быть, это был тот человек, который, когда его повесили две недели назад, остался жив, но наговорил властям таких дерзких слов, что восемь приоров решили повесить его вторично.

Заметив мальчика на пороге мастерской в столь ранний час, Гирландайо удивился, и его «buon giorno» прозвучало сухо и отрывисто. Уже несколько дней он сосредоточенно работал над этюдом, рисуя Святого Иоанна, совершающего обряд крещения над Иисусом, и был в дурном настроении, так как все не мог ясно представить себе образ Христа. Скоро он омрачился еще больше; его побеспокоил брат Давид, принеся пачку счетов, по которым надо было платить. Резким движением левой руки Доменико оттолкнул счета, продолжая энергично рисовать правой.

— Неужели ты не можешь, Давид, распорядиться сам и оставить меня в покое, когда я работаю?

Микеланджело следил за этим разговором с угрюмым опасением: вдруг они не вспомнят, какое дело на сегодня назначено? Граначчи по лицу Микеланджело видел, как он тревожился. Поднявшись со своей скамьи, Граначчи подошел к Давиду и что-то шепнул ему на ухо. Давид развязал кожаный мешочек, висевший у него на широком поясе, прошел через всю мастерскую и протянул Микеланджело два флорина и книгу договоров. Микеланджело быстро начертал в ней свое имя, подтверждая, что во исполнение Соглашения докторов и аптекарей он получил все положенное, затем вывел дату: «6 апреля 1488 года».

Микеланджело трепетал от радости, мысленно уже видя ту минуту, когда он отдаст эти два флорина отцу. Два флорина — это, конечно, не богатство Медичи, но и они, может быть, немного рассеют мрачную атмосферу в доме Буонарроти. И тут только до сознания мальчика дошло, что все вокруг него о чем-то шумно и горячо спорят. Перекрывая голоса товарищей, Якопо говорил:

— Ну, значит, условились! Рисуем по памяти фигуру карлика, ту, что на стене за мастерской. У кого карлик выйдет самым похожим, тот будет и победитель. Он же платит за обед. Чьеко, Бальдинелли, Граначчи, Буджардини, Тедеско — вы готовы?

Микеланджело почувствовал глухую боль в сердце. Рисовать вместе с другими его не пригласили. До того как Микеланджело познакомился с Граначчи, признавшим в своем соседе по кварталу хорошего рисовальщика, все детство его прошло в одиночестве, без близких друзей. Затевая свои игры, дети часто его даже не замечали. Почему? Потому что он был малорослым и болезненным? Потому что в нем чувствовалось нечто угрюмое, безрадостное? Потому что он с трудом вступал в разговор? Ему так страстно хотелось сойтись и подружиться с компанией подростков, работавших в мастерской, но оказалось, что это далеко не просто. В конце первой недели Граначчи стал ему внушать, как надо вести себя с учениками Гирландайо.

Джулиано Буджардини, крепкий, весьма простодушный мальчуган лет тринадцати, дружественно встретивший Микеланджело, когда тот появился в мастерской, однажды начал делать рисунок, набрасывая фигуры женщин. Мальчик не умел рисовать обнаженную человеческую фигуру и не очень-то хотел научиться.

— Ради чего ее рисовать? — спрашивал он. — Ведь мы всегда пишем открытыми только лицо и руки.

Видя, какие бесформенные, мешковатые фигурки выходят у Джулиано, Микеланджело, не раздумывая, схватил огрызок пера и провел им несколько линий, прорисовав под одеждой тела женщин и придав им ощущение движения. Тяжелые веки Буджардини дрогнули, он, прищурясь, долго глядел на исправленный рисунок, дивясь тому, как ожили его фигуры. Он был независтлив и не думал протестовать против вмешательства Микеланджело. Однако острый на язык Чьеко, учившийся в мастерской, как это полагалось, с десяти лет, — а сейчас ему было тоже тринадцать, — не удержался и крикнул:

— Ты, наверное, уже рисовал голых женщин!

— Где это я мог бы рисовать голых женщин во Флоренции? — возразил Микеланджело. — У нас это не принято.

Тедеско, костлявый рыжеволосый парень, потомок давних германских завоевателей, вторгавшихся на землю Тосканы, спросил с оттенком враждебности:

— Тогда откуда же ты знаешь, как придать движение грудям и бедрам женщин, где ты научился, как показывать тело под одеждой?

— Разве я не видел женщин, когда они собирают бобы в поле или идут по дороге с корзинами на головах? Что видят глаза, может нарисовать и рука.

— Гирландайо это не понравится! — паясничая и кривляясь, возвестил Якопо.

В тот же вечер Граначчи предупредил друга:

— Держись осторожней, Микеланджело, не вызывай к себе зависти. Чьеко и Тедеско учатся здесь давно. Разве они могут примириться с тем, что ты, полагаясь только на чутье, рисуешь куда лучше их, хотя они обучаются уже не один год? Расхваливай их рисунки при каждом удобном случае. А что у тебя на душе, держи про себя.

И вот теперь, сидя за столом вместе с остальными учениками, Якопо уточнял правила затеянной игры:

— Времени на рисунок отпускается десять минут, не больше. Выигравший состязание объявляется победителем и угощает всех остальных обедом.

— Якопо, а почему не играю я? — громко сказал Микеланджело.

Якопо нахмурился.

— Ты зеленый новичок, тебе не победить в таком состязании. И, значит, угощения с тебя не получишь. Принимать тебя в игру будет несправедливо: каждый из нас теряет шанс пообедать за счет победителя.

Подавив обиду, Микеланджело просил:

— Прими меня, Якопо. Я вас не подведу, вот увидишь.

— Ну, хорошо, — небрежно ответил Якопо. — Но дополнительного времени мы тебе не дадим ни минуты. Ребята, вы готовы?

Волнуясь, Микеланджело схватил уголь и бумагу и стал проворно набрасывать причудливые очертания не то юноши, не то сатира, которого он много раз видел на каменной стене позади мастерской. Он мог припомнить линии и формы любого нужного в эту минуту предмета, подобно тому как ученики в школе Урбино удивительным образом припоминали, когда этого требовал учитель, стихи из «Илиады» Гомера или из «Энеиды» Вергилия.

— Время истекло! — объявил Якопо. — Кладите рисунки на середину стола один к одному.

Микеланджело подбежал к столу, положил свой рисунок и оглядел чужие рисунки. Он был поражен: все они показались ему недорисованными и жалкими. А Якопо, взглянув на рисунок Микеланджело, изумленно открыл рот.

— Не верю своим глазам! — вскричал он. — Кто хочет, подходи и смотри: победил Микеланджело.

Посыпались горячие поздравления. Чьеко и Тедеско одарили его улыбкой, впервые с тех пор, как поспорили с Микеланджело о женских фигурах. Микеланджело сиял, преисполненный гордости. Ведь едва он поступил в мастерскую — и вот, смотрите, уже завоевал себе право угощать всех обедом…

Угощать обедом! У него похолодело под ложечкой, словно он проглотил те два флорина, которые сегодня были получены. Он сосчитал своих товарищей — их было семь человек. Да они выпьют два штофа красного вина, будут есть суп, жареную телятину, фрукты… отщепив порядочный кусок от одной из тех золотых монет, которые он так мечтал преподнести отцу.

Когда вся ватага, шумя и озорничая, с веселым смехом направилась в остерию, у Микеланджело, шагавшего позади, зародилось тревожное подозрение. Он еще раз хорошенько продумал все от начала до конца и, поравнявшись с Граначчи, спросил:

— Ведь меня одурачили, правда?

— Правда.

— Почему же ты не предупредил меня?

— Так у нас заведено. Это твое посвящение.

— А что я скажу отцу?

— Ну, а если бы ты и догадывался, что тебя дурачат, разве ты мог бы заставить себя рисовать хуже?

Микеланджело застенчиво улыбнулся:

— Да, они били без промаха!

6

Какой-либо определенной методы обучения в мастерской Гирландайо не придерживались. Вся учительская мудрость была выражена на дощечке, которую Гирландайо прибил на стене позади своего стола.

Самый лучший наставник — это природа. Рисуйте непременно каждый день!

Микеланджело должен был учиться, приглядываясь к любой работе, какая делалась в мастерской. Никаких секретов от него не скрывали. Гирландайо задумывал план фрески, разрабатывал композицию каждой части и добивался стройности в их общем звучании. Он же писал и большинство центральных фигур, остальные фигуры писались кем-либо из подмастерьев; но случалось и так, что над одной и той же фигурой, спеша покрыть подготовленную штукатурку, работало несколько человек сразу. Если фреска помещалась в церкви на хорошем месте, была на виду, то Гирландайо писал ее собственноручно. Обычно же основную работу выполняли Майнарди, Бенедетто, Граначчи и Буджардини. Плохо просматривающиеся боковые люнеты мастер позволял расписывать для практики Чьеко и Бальдинелли, — этому Бальдинелли было тоже всего тринадцать лет.

Микеланджело ходил от стола к столу, выполняя случайные поручения. Ни у кого не было времени, чтобы оторваться от своего дела и что-то показать ему. Он смотрел, как Гирландайо заканчивал портрет Джованны Торнабуони, писавшийся по частному заказу; этот же портрет Гирландайо перерисовывал на картон для фрески «Встреча девы Марии с Елизаветой».

— Женские портреты лучше писать маслом, — насмешливо говорил Гирландайо, — но эта фигура вполне подойдет и для фрески. В человеческих фигурах ничего не надо выдумывать, Микеланджело; переноси на фреску лишь то, что ты рисовал с натуры.

Давид и Бенедетто работали вместе с Майнарди за одним длинным столом, стоявшим в углу мастерской. Бенедетто никогда не позволял себе рисовать свободно, импровизировать. Как замечал Микеланджело, он заботился больше о том, чтобы математически точно разбить лежавший перед ним лист на квадраты, и почти не думал о характере и особенностях изображаемых лиц. Но во всем, что касалось квадратов и измерительных инструментов, он был истинным знатоком.

— Запомни, — поучал он Микеланджело, — что лицо делится на три части: сначала волосы и лоб, затем нос, потом подбородок и рот. И заучи пропорции мужской фигуры. Я не беру в расчет женскую, потому что нет ни одной женщины, сложенной вполне пропорционально. Рука вместе с кистью, если опустить ее вниз, доходит до середины бедра… вот видишь? Длина мужской фигуры равна длине лица, взятого восемь раз; если человек встанет с раскинутыми в стороны руками, то длина этой линии тоже будет равна длине лица, взятого восемь раз. Никогда не упускай из виду, что в левом боку у мужчины на одно ребро меньше, чем у женщины.

Микеланджело пытался рисовать по геометрической схеме Бенедетто, придерживаясь неукоснительно прямых линий и точных, выведенных циркулем кругов и полукружий, но скоро увидел, что все эти жесткие предписания — своего рода гроб, куда можно втискивать только мертвые тела.

А у Майнарди была твердая, очень уверенная рука, придававшая его работе дух подлинной жизни. Он расписывал важнейшие участки всех люнетов и стен, самостоятельно искал колористическое решение для фрески «Поклонение волхвов». Он показал Микеланджело, как работать темперой, прописывая обнаженные части тела дважды.

— Первый слой темперы, накладываемой на фреску, в особенности когда пишешь людей молодых, со свежей кожей, надо готовить на яичном желтке, взятом от городской курицы; желток у деревенской курицы яркий, он годится только для тела людей пожилых или смуглых.

Майнарди научил Микеланджело оставлять под телесной краской просветы зеленого, показал, как класть светлые блики на брони и кончики носов, как обводить веки и ресницы черной линией.

Что касается Якопо, то никаких технических наставлений Микеланджело от него не получал, зато слышал множество городских сплетен. Все, в чем крылось гадкое и подлое, вызывало у Якопо самый жгучий интерес. Если бы он сталкивался в жизни только с проявлениями добра и доблести, он наверняка не замечал бы их, но темные стороны человеческой натуры он унюхивал инстинктивно и налетал на них, как ворона на навоз. Всяческие слухи и новости были нужны Якопо точно воздух; каждый день обходил он гостиницы, винные лавки, цирюльни, кварталы проституток, заговаривал со стариками, отдыхавшими у своих домов на каменных скамьях, ибо старики были первыми поставщиками сплетен и пересудов об очередных скандалах. Утром он шел в мастерскую обычно кружным путем: это давало ему возможность что-то зачерпнуть из своих источников на ходу; являясь к Гирландайо, он уже располагал ворохом самых свежих новостей: кому наставила рога жена, кому из художников предстоит получить новый заказ, кого собираются посадить в колодки у стен Синьории.

В мастерской Гирландайо хранился рукописный список трактата Ченнини о живописи. Хотя Якопо не умел прочесть ни слова, порой он, усевшись за ученический стол и скрестив ноги, делал вид, что читает манускрипт: в действительности он знал из него несколько отрывков наизусть.

«Если вы занимаетесь искусством, то ваш образ жизни должен подчиняться такому же порядку, как если бы вы изучали богословие, философию или какую другую науку; иначе говоря, вы должны есть и пить умеренно, по крайней мере дважды в день… вы должны всячески оберегать ваши руки, избегая поднимать камни или железо. Существует и другая причина, способная вызвать в вашей руке такую немощь, что она будет дрожать и трепетать сильнее, чем листья дерева, колеблемые ветром, — это чересчур частое общение с женщинами».

Якопо откинул голову и захохотал, брызгая слюной в потолок, затем повернулся к ошарашенному Микеланджело, который знал насчет общения с женщинами не больше, чем насчет астрономии Птоломея.

— Ну, теперь тебе понятно, Микеланджело, почему я больше не расписываю стен: я не хочу, чтобы фрески Гирландайо дрожали и трепетали, как листья на ветру!

Добродушный и веселый Давид, младший брат Гирландайо, прекрасно умел увеличивать до нужного масштаба отдельные части рисунков и переносить их на картон, который изготовлялся уже в размере будущей фрески. Это была не столь уж творческая работа, но она требовала мастерства. Он показывал, как надо разбивать на квадраты небольшой рисунок, затем — на соответствующее количество крупных квадратов — картон, как потом скопировать, перенести изображение с малого квадрата на большой. При этом, говорил Давид, ошибки, еле заметные в маленьком рисунке, при увеличении на картоне будут бросаться в глаза.

Буджардини, казавшийся таким неловким и неуклюжим, что вряд ли мог бы побелить у себя дома какой-нибудь амбар, умудрялся тем не менее вкладывать тонкую одухотворенность в фигуры, которые он рисовал для фрески «Встреча девы Марии с Елизаветой», хотя в них и были анатомические погрешности. Однажды он заставил Микеланджело просидеть перед собой в качестве натурщика все обеденное время. Через два часа, когда рисунок был закончен, Буджардини сказал:

— Взгляни на портрет. Я уловил-таки выражение твоего лица.

Микеланджело расхохотался.

— Буджардини, ты нарисовал меня так, что один глаз оказался где-то на виске. Погляди сам!

Буджардини еще раз всмотрелся в лицо Микеланджело, затем перевел взгляд на рисунок.

— Мне кажется, что я нарисовал твой глаз верно, — тут все так, как в натуре.

— В таком случае отнесем это за счет несовершенства природы, — улыбнулся Микеланджело.

Идя домой кружной дорогой, Микеланджело и Граначчи вышли на площадь Синьории, где толпилось множество народа, и поднялись по ступеням Лоджии делла Синьориа. Отсюда был хорошо виден внутренний двор Синьории — турецкий посол в тюрбане, похожем на яйцо, в ниспадающих зеленых одеяниях дарил сейчас Синьории привезенного им жирафа. Микеланджело хотелось зарисовать эту сцепу, но он чувствовал, что ему не охватить всей широты зрелища, и он сказал Граначчи, что сейчас его разум можно уподобить шахматной доске, на которой перемежаются черные и белые квадраты невежества и знания.

На следующий день, в обед, он наскоро поел приготовленной Лукрецией жареной телятины и возвратился в мастерскую, в тот час совершенно пустую, так как и Гирландайо, и все его ученики предавались послеобеденному отдыху. Микеланджело пришла в голову мысль рассмотреть получше, как рисует учитель. Под столом у Гирландайо он разыскал связку рисунков — эскизы к фреске «Избиение младенцев», перенес их на ученический стол и разложил по порядку, составив целую фреску. Микеланджело показалось, что Гирландайо плохо передает движение, — воины с поднятыми мечами, женщины и дети, бегущие в страхе, оставляли в его душе смутное ощущение беспорядка. Но в этих эскизах, однако, была и простота, и большая твердость. Мальчик принялся перерисовывать их и быстро, один за другим, сделал пять-шесть рисунков, как вдруг почувствовал, что кто-то стоит у него за спиной. Микеланджело повернулся и увидел нахмуренное лицо Гирландайо.

— Зачем ты роешься в этой связке? Кто тебе разрешил?

Микеланджело робко положил карандаш на стол.

— Я не думал, что тут какие-то секреты. Я хотел поучиться. — Он собрался с духом. — Чем раньше я научусь, тем скорее буду помогать вам. Я получаю у вас золотые флорины, мне их надо отработать.

Горячий, умоляющий взгляд мальчика действовал на Гирландайо сильнее его доводов: он подавил свой гнев.

— Очень хорошо, — сказал Гирландайо уже спокойным тоном. — Сейчас я немного займусь с тобою.

— Научите меня, как рисовать пером.

Гирландайо провел новичка к своему столу, расчистил там место и положил перед собой два одинаковых листа бумаги. Затем он подал Микеланджело перо с затупленным копчиком, сам взял другое и нанес на бумагу несколько четких перекрестных линий.

— Вот моя каллиграфия, — пояснил он. — Кружочками я рисую глаза, вот такой уголок — это нос, маленькая поперечная черта — рот, это отметина — подбородок, а вот, зарубкой, и нижняя губа.

Микеланджело смотрел, как учитель быстрыми движениями набрасывал фигуру, не заботясь о том, чтобы закончить ее, дорисовать ноги — суживаясь книзу, их контур вдруг обрывался. Двумя-тремя штрихами Гирландайо мог прекрасно показать, как облегают тело складки одежды, как, с отменной грацией, придерживает женщина подол своего платья; все линии, обрисовывающие тело, были у Гирландайо полны лиризма и в то же время придавали фигурам индивидуальность и характер.

На лице Микеланджело светился восторг. Никогда он не был так счастлив, как теперь. С пером в руках он чувствовал себя художником и жаждал что-то высказать, напрягал ум и все свои чувства, чутко прислушиваясь, что же они подскажут руке, готовой воплотить увиденное. Ему хотелось рисовать и рисовать, не отрываясь от этого стола часами, воспроизводя взятый предмет или фигуру в сотне новых поворотов.

От Гирландайо не укрылось, как горит лицо мальчика и как трепещут его руки.

— Микеланджело, ты не должен рисовать ради самого рисования. Вот эту твою фигуру — разве мыслимо перенести ее на фреску?

Видя интерес ученика к делу, Гирландайо вынул из стола еще два своих рисунка: на одном из них с грубоватой силой была вылеплена почти в натуральную величину голова мужчины лет тридцати, с гладкими полными щеками, с задумчивым взглядом широко открытых глаз и эффектно разметавшимися волосами; второй рисунок изображал обряд крещения в римской базилике и был превосходно выполнен по композиции.

— Великолепно! — проговорил Микеланджело, потянувшись к листу. — Вы овладели буквально всем, чему только мог научить Мазаччо.

Смуглое лицо Гирландайо побледнело — должен ли он обидеться на то, что его расценивают как некоего подражателя и копииста? Но в голосе мальчика звучала такая гордость! И при мысли, что желторотый ученик отваживается на похвалы учителю, Гирландайо стало смешно.

— Сами по себе рисунки ничего не значат, — сказал он, забирая их у Микеланджело. — Важна лишь написанная фреска. А эти листы я уничтожу.

За дверью мастерской послышались голоса Чьеко и Бальдинелли. Ученики еще не успели войти, как Гирландайо поднялся из-за стола, а Микеланджело спрятал перо и наброски, живо убрал со стола серию рисунков «Избиение младенцев», связал их в пачку и отнес на место.

В большом запертом ящике своего стола Гирландайо хранил папку с рисунками, которые он изучал и перерисовывал, задумывая очередную фреску. Граначчи говорил Микеланджело, что Гирландайо многие годы собирал эти рисунки и что они принадлежали тем мастерам, которых Гирландайо высоко ценил: Таддео Гадди, Лоренцо Монако, фра Анжелико, Паоло Учелло, Поллайоло, фра Филиппе Липпи и многим другим. Микеланджело часами как завороженный разглядывал алтари и фрески, созданные этими мастерами, — ведь их работы так щедро украшали город. Но ему ни разу не приходилось видеть ни одного чернового этюда, ни одного рисунка этих прославленных художников.

— Разумеется, нельзя, — решительно отрезал Гирландайо в ответ на просьбу Микеланджело посмотреть его папку.

— Но почему же? — взмолился Микеланджело в отчаянии: у него исчезала поистине золотая возможность хоть немного проникнуть в секреты техники лучших рисовальщиков Флоренции.

— Каждый художник обзаводится собственными коллекциями образцов по своему суждению и вкусу, — сказал Гирландайо. — Я собирал эту коллекцию двадцать пять лет. Ну, а ты в свое время соберешь свою.

Несколько дней спустя, когда Гирландайо долго сидел, разглядывая рисунок Беноццо Гоццоли — «Обнаженный юноша с копьем», в мастерскую зашли трое мужчин и позвали Гирландайо поехать в соседний город. Он ушел с ними, забыв убрать рисунок со стола и запереть его в ящик.

Дождавшись, когда все ушли обедать, Микеланджело поднялся на помост и взял рисунок Гоццоли. После многих попыток он скопировал рисунок так, что считал свою работу достаточно близкой к подлиннику. И вдруг у него в голове мелькнула мысль: не подшутить ли над Гирландайо, подсунув ему свой рисунок? Работа Гоццоли была тридцатилетней давности, от времени она загрязнилась и пожелтела. Прихватив несколько свежих листков, Микеланджело вышел во двор, намазал землей палец и, осторожно потирая бумагу вдоль волокон, постарался придать ей такой вид, какой был у бумаги с рисунком Гоццоли. Затем он вынес свою копию этого рисунка и тоже обработал ее измазанным в земле пальцем.

Ветхая рисовальная бумага по краям была словно бы обкурена дымом. Микеланджело, вернувшись в мастерскую, для опыта подержал над горящим очагом натертые землей листки, а потом закоптил и свою подделку. После этого он положил ее на стол Гирландайо, а оригинал спрятал.

Не одну неделю следил он за каждым движением Гирландайо; всякий раз, когда учитель забывал положить какой-нибудь рисунок в папку, будь это набросок Кастаньо, Синьорелли или Верроккио, мальчик был тут как тут и не упускал случая скопировать его. Если он заканчивал свою копию к исходу дня, то уносил ее домой, а дома, когда все спали, разжигал в нижнем этаже очаг и обкуривал изрисованный лист, чтобы он выглядел старым и обветшалым. Через месяц у Микеланджело скопилась дюжина чудесных чужих рисунков. Если бы дело шло таким образом и дальше, папка у него скоро стала бы не менее объемистой, чем у Гирландайо.

По старой привычке Гирландайо иногда приходил в мастерскую, не дожидаясь, пока истечет обеденное время, и учил Микеланджело, как пользоваться черным мелом или как работать серебряным карандашом, применяя для подцветки белый мел. Микеланджело спрашивал учителя, будут ли они когда-нибудь рисовать с обнаженных натурщиков.

— Зачем же тебе учиться рисовать обнаженные фигуры, если мы всегда рисуем людей одетыми? — удивлялся Гирландайо. — В Библии не так уж много обнаженных, и на них не заработаешь.

— Но ведь помимо Библии есть еще и святые, — возражал мальчик. — Святых надо изображать почти что голыми — когда их пронзают стрелами или жгут на решетке.

— Это правда, но кто требует верной анатомии у святых? Главное, что в них надо показать, — это дух, характер.

— Но разве верная анатомия не поможет выразить характер?

— Нет. Все характерное, если это так необходимо, вполне можно показать в лице… и еще в руках. Обнаженное тело не рисовал ни один художник со времен язычников-греков. А ведь нам приходится писать для христиан. Кроме того, наше тело безобразно, оно лишено пропорций, полно недугов, слизи и всякой мерзости. Сад с пальмами и кипарисами, апельсинные деревья в цвету, построенная архитектором каменная стена, ступени, спускающиеся к морю… вот настоящая, бесспорная красота. Живопись должна чаровать, освежать и ласкать душу. Кто мне докажет, что тут годится голое тело? Я люблю рисовать человека, когда он в изящном одеянии…

— …А я хотел бы рисовать его в том виде, в каком господь бог сотворил Адама.

7

Наступил июнь, и летний зной тяжким гнетом лег на Флоренцию. Микеланджело спрятал свои чулки и рейтузы и носил теперь сандалии на босу ногу и легкую бумажную рубашку. Выходившие во двор двери мастерской Гирландайо были распахнуты настежь, а столы вынесены наружу, под сень зеленых деревьев.

В день праздника Святого Иоанна мастерскую заперли на замок. Микеланджело встал рано и вместе с братьями пошел на реку Арно, пересекающую весь город, — там он хорошенько выкупался, резвясь в коричневатой илистой воде, и пошел к Собору, на условленнуювстречу с товарищами по мастерской.

Над всей площадью у Собора был сооружен широкий голубой навес, разрисованный золотыми лилиями, — он изображал небесный свод. Каждый цех города украсил навес своим облаком, поверх облака, на устланной шерстью деревянной решетке, в окружении херувимов сидел святой — покровитель цеха, вокруг него были рассыпаны огни и звезды из фольги. Внизу, на железном настиле, стояли мальчики и девочки, одетые в виде ангелов, с цветными яркими поясами на талиях.

Впереди торжественного шествия несли запрестольный крест Собора, затем, распевая, шли стригали, сапожники, одетые в белое дети, потом показались великаны на ходулях высотой в шесть локтей, с чудовищными масками на головах, вслед за гигантами выехали две повозки с башнями — на башнях были актеры, разыгрывающие живые картины из Священного писания: на одной архангел Михаил с ангелами бился против Люцифера, свергая его с небес; на другой показывали, как бог сотворил Адама и Еву и как появился между ними змий; на третьей — как Моисей получал скрижали завета.

Микеланджело эти живые картины из Библии казались бесконечными. Он не любил таких представлений и собрался уже уходить. Но Граначчи, зачарованный красочными декорациями, уговорил друга дождаться конца уличных торжеств. В Соборе, как только началась обедня, поймали некоего вора — болонца; тот срезал кошельки и золотые пряжки с поясов у прихожан, сгрудившихся перед кафедрой. Толпа людей и в церкви и на площади сразу озверела. «Повесить его! Повесить!» — этот крик звучал всюду, и толпа увлекла Микеланджело и Граначчи к дому начальника городской стражи: там, в проеме окна, преступник был тотчас же повешен.

А скоро в этот день поднялся страшный ветер — ураган пролетел над всем городом, разрушил пестрые навесы, залил потоками воды усыпанные песком дорожки. Буджардини, Чьеко, Бальдинелли и Микеланджело стояли среди прохожих, укрывшихся в дверях Баптистерия.

— Эта буря разразилась потому, что проклятый болонец дерзнул грабить людей в Дуомо в святой день, — негодовал Чьеко.

— Нет, дело тут совсем не в этом, — возразил Буджардини. — Господь послал бурю в наказание за то, что мы повесили человека в святой праздник.

Друзья спросили, что думает об этом Микеланджело, — тот был весь погружен в созерцание золотых рельефов Гиберти, которыми были отделаны двери Баптистерия, — десять знаменитых панелей, украшенных, поле за полем, изображениями упоминавшихся в Ветхом завете людей, животных, городов, гор и дворцов.

— Что я думаю? — переспросил Микеланджело. — Я думаю, что вот эти двери — воистину Врата Рая.


Картон «Рождение Святого Иоанна», над которым трудились в мастерской Гирландайо, был закончен, теперь можно было расписывать по нему стену в церкви Санта Мария Новелла. В назначенный для этого день Микеланджело пришел в мастерскую очень рано, но, как оказалось, там собрались уже все до последнего ученика. Он только широко раскрывал глаза, видя, какая царит в мастерской суматоха, как все спешат и мечутся, хватая картоны, связки рисунков, кисти, горшки и бутылки с краской, ведра, мешки с песком и известью, костяные шильца. Все это было уложено на маленькую тележку, в тележку впрягли ослика, и художники двинулись прочь от мастерской. Гирландайо, словно полководец, шел во главе процессии, а Микеланджело, самый младший из учеников, правил осликом, сидя на тележке; скоро это шествие, продвигаясь по Виа дель Соле, было у Знака Солнца — это означало, что художники уже вступили на землю прихода церкви Санта Мария Новелла. Микеланджело повернул ослика направо — перед ним открылась площадь Санта Мария Новелла, одна из старейших и самых красивых площадей города.

Вот ослик уже остановлен: прямо впереди вздымалось здание церкви. Церковь строили долго, ее кирпичные стены оставались ничем не украшенными с 1348 года, пока Джованни Ручеллаи, дяде Микеланджело, не пришла в голову счастливая мысль пригласить в качестве архитектора Леона Баттиста Альберти, — он-то и создал из великолепного черного и белого мрамора этот дивный фасад. При мысли о семействе Ручеллаи Микеланджело всегда испытывал какое-то странное волнение — ведь в доме Буонарроти эту фамилию было запрещено произносить. Хотя мальчик никогда не бывал в родовом дворце Ручеллаи на Виа делла Винья Нуова, но, проходя мимо него, он неизменно замедлял шаг и старался заглянуть в обширные сады, где скрывались античные греческие и римские статуи, и как следует вглядеться в архитектуру величественного здания, построенного по проекту Альберти.

Долговязый Тедеско был назначен распорядителем по разгрузке; получив такую власть, он с упоением командовал тринадцатилетними мальчишками. С рулоном рисунков в руках Микеланджело вошел в бронзовые двери и сразу почувствовал прохладу воздуха, пропитанного ладаном. Спланированная в форме египетского креста длиной более сорока саженей, церковь открылась ему вся сразу; под тремя стрельчатыми арками шли ряды величественных колонн, словно бы уменьшавшихся по направлению к главному престолу, позади которого боттега Гирландайо трудилась уже три года. Боковые стены храма были покрыты яркими фресками, прямо над головой Микеланджело стояло деревянное распятие работы Джотто.

Он медленно ступал по главному нефу, и каждый шаг доставлял ему новое наслаждение — перед ним страница за страницей раскрывалось все итальянское искусство. Вот Джотто, живописец, скульптор, архитектор — легенда гласит, что Чимабуэ встретил его, когда Джотто был пастушонком и рисовал на скале. Чимабуэ ввел его в свою мастерскую, и этот пастух стал освободителем живописи от византийского мрака, византийской мертвенности. В течение девяноста лет после Джотто художники лишь подражали ему, но вот наконец — по левую сторону от себя Микеланджело видел живое сверкающее чудо его «Троицы» — явился Мазаччо. Поднявшись из глубин, ведомых только господу, он явился и начал писать, и флорентинское искусство как бы родилось вновь.

В левой стороне нефа Микеланджело осмотрел распятие Брунеллески; фамильную часовню рода Строцци с фресками и изваяниями работы братьев Орканья; переднюю часть главного алтаря с бронзовыми украшениями Гиберти; и еще, как венец всей этой красоты, — часовню Ручеллаи, возведенную родом матери Микеланджело в середине тринадцатого века, когда Ручеллаи разбогатели и прославились, разведав на Востоке, как вырабатывать чудесную красную краску.

В прежнее время Микеланджело не находил в себе силы взойти на ступени, ведущие к часовне Ручеллаи, хотя эта часовня была украшена самыми драгоценными сокровищами искусства во всей церкви Санта Мария Новелла. Мальчика сковывало чувство страха перед родными. Теперь, когда он вышел из повиновения отцу и собрался работать здесь, в этой церкви, разве он не обрел право посмотреть часовню? Подняться в нее, даже не думая о том, что нарушит зарок и вторгнется во владения семьи, которая со смертью матери порвала всякие отношения с Буонарроти и совсем не интересуется, как живут пятеро сыновей Франчески Ручеллаи дель Сера, приходившейся дочерью Марии Бонда Ручеллаи?

Он положил рулон на пол и, медленно ступая, поднялся по лестнице. В часовне, увидя «Пресвятую деву» Чимабуэ и мраморную «Богородицу с Младенцем», изваянную Нино Пизано, он встал на колени: ведь здесь молилась в юности мать его матери, и здесь же, в те светлые дни семейного мира и счастья, молилась сама мать.

Слезы жгли ему глаза и стекали на щеки. С младенчества он учил молитвы, но, читая их, произносил лишь пустые слова, без мысли и чувства. Теперь горячая молитва сама срывалась с его уст. Кому он молился — этой прекрасной Богородице или своей матери? И было ли различие между ними? Разве образ его матери не сливался воедино с ликом Пресвятой, сиявшим на стене? Все, что мальчик смутно помнил о своей матери, как бы воплотилось в чертах Пречистой.

Мальчик встал, подошел к изваянию Пизано и своими длинными худыми пальцами провел по мраморным одеждам Святой девы. Потом он повернулся и вышел из часовни. Спускаясь вниз но ступеням, он думал о том, как не похожи друг на друга семья его матери и семья отца. Ручеллаи построили эту часовню около 1265 года, в те самые времена, когда разбогатели Буонарроти. У семейства Ручеллаи хватило чутья оценить и призвать к себе замечательных мастеров, почти основоположников искусства: в конце тринадцатого века живописца Чимабуэ и в 1365 году скульптора Нино Пизано. Даже теперь, в 1488 году, Ручеллаи как бы дружески состязались с Медичи, скупая древние мраморные статуи, выкапываемые в земле Греции, Сицилии и Рима.

Буонарроти не построили ни одной часовни, хотя часовню обычно строило любое семейство подобного достатка. Почему же проявляли такое равнодушие Буонарроти?

Мальчик смотрел, как в глубине хоров его товарищи тащат на подмостки ведра и кисти.

Может быть, Буонарроти не строили часовен потому, что были холодны к религии? Лодовико каждый раз вставляет в разговоре изречения из Библии, хотя монна Алессандра и говорила про своего сына: «Лодовико чтит все законы церкви даже тогда, когда нарушает их».

Буонарроти постоянно тряслись над каждым флорином, у них была природная скаредность и жадность к деньгам, свирепое упорство скупцов. Может быть, желание вкладывать свои средства только в дома и земли — единственный источник богатства, с точки зрения тосканца, — удерживало Буонарроти от того, чтобы затратить хоть скудо на искусство? Насколько помнил Микеланджело, никогда в доме Буонарроти не бывало ни одной, самой простенькой, картины или статуи. Разве это мало значит, если речь идет о богатом семействе, в течение трех веков проживавшем в городе, в котором искусство процветало, как нигде в мире, и в котором даже у скромных, бедных людей предметы религиозного культа, созданные художниками, переходили от поколения к поколению?

Мальчик вернулся и вновь оглядел покрытые фресками стены часовни Ручеллаи, с тоской осознавая, что Буонарроти не только скупцы и скряги, но и враги искусства — они презирают людей, которые создают искусство.

Буджардини, уже взобравшись на подмостки, громко окликнул Микеланджело, зовя его к себе. Оказалось, что все уже дружно работают, без толчеи и спешки. Буджардини еще вчера расчистил и оштукатурил ту часть стены, которую надо было расписать, теперь он накладывал свежий слой раствора. Вместе с Чьеко, Бальдинелли и Тедеско он стал помогать Гирландайо, поддерживая прислоненный к стене картон. Гирландайо переносил очертания фигур на стену, прокалывая картон длинным шильцем из слоновой кости и припудривая отверстия тампоном с угольной пылью, — затем он дал знак, чтобы картон убрали. Ученики сошли с лесов, а Микеланджело остался наверху, следя, как Гирландайо размешивал минеральные краски в маленьких горшочках с водой и как потом, отжав пальцами кисть, начал роспись.

Он должен был работать уверенно и быстро, ибо фреску следовало закончить сегодня же: ведь штукатурка, оставленная на ночь, засохнет. Если роспись отложить, не доведя до конца, то нетронутый грунт покроется жесткой корочкой, а впоследствии на этих местах фрески проступят пятна и появится плесень. Если же художник не сумеет рассчитать время и не исполнит за день того, что предполагал, то высохшую штукатурку назавтра надо будет со стены сбить и заменить свежей, причем по стыку свежей и старой штукатурки на фреске останется заметный шов. Переписывать и исправлять живопись нельзя: в красках, наложенных позднее, неизбежно проступают соли, от которых фреска обесцвечивается или темнеет.

Микеланджело стоял на помосте, держа в руках ведро с водой, и прямо перед летающей кистью Гирландайо обрызгивал штукатурку, чтобы она оставалась влажной, впервые он осознал истинный смысл поговорки, что еще ни один трус не отваживался писать фреску. Он смотрел, как кипит и спорится работа у Гирландайо, — сейчас художник писал девушку с корзиной плодов на голове, в модном в ту пору раздувающемся платье, которое делало флорентинских девушек похожими на беременных матрон. Рядом с Микеланджело стоял Майнарди, он писал двух пожилых, степенных тетушек из семейства Торнабуони, пришедших к постели Елизаветы.

Бенедетто, взгромоздясь на помосте выше всех, писал чудесный, с проступавшими дугами нервюр, сводчатый потолок. Граначчи трудился над изображением служанки, — она в середине картины, на втором плане, протягивала Елизавете поднос. Фигуру самой Елизаветы, откинувшейся на пышную резную спинку деревянной кровати, писал Давид. Буджардини, которому было поручено написать окно и дверь, окликнул Микеланджело и показал ему движением руки, чтобы тот спрыснул водой штукатурку, затем отступил назад и замер в восхищении, любуясь только что написанным маленьким окошком над головою Елизаветы.

— Ты видел когда-нибудь столь прекрасное окно? — спросил он.

— Окно великолепное, — отвечал Микеланджело. — В особенности это пустое место за рамой.

Буджардини, несколько озадаченный, еще раз вгляделся в свое произведение.

— Тебе нравится и это место за рамой? Странно? Ведь я еще и не притрагивался к нему кистью.

Работа над фреской достигла разгара, когда Гирландайо, которому помогал Майнарди, начал писать юную и прелестную Джованну Торнабуони. На ней были самые лучшие, самые изысканные флорентинские шелка и драгоценности, смотрела она прямо в лицо зрителю, не проявляя внимания ни к Елизавете, сидевшей на своей кровати с высокой спинкой, ни к Иоанну, который сосал грудь другой красавицы Торнабуони, поместившейся на низкой скамеечке.

Вся композиция потребовала пяти дней напряженного труда.

Писать красками не позволяли одному только Микеланджело. Его терзало двойственное чувство: хотя он пробыл в мастерской всего три месяца, он знал, что мог бы работать красками не хуже остальных тринадцатилетних юнцов. В то же время какой-то внутренний голос говорил ему, что эта суматошная работа на лесах чужда его сердцу. Даже в минуты, когда его особенно мучила обида на то, что ему не давали писать, его не покидало желание оставить и эту церковь, и мастерскую, уйти куда-то в себя, в свой собственный мир.

К концу недели штукатурка начала просыхать. Углекислота воздуха, проникавшая в известь, закрепляла краски. Сначала Микеланджело опасался, что краски на влажной штукатурке уйдут вглубь, но теперь увидел, что он ошибался, — краски остались на поверхности, они подернулись кристаллической пленкой углекислой соли, которая покрывала изображение столь же плотно и надежно, как покрывает кожа мышцы и вены у атлета. Этот плотный, с металлическим блеском, покров защищал красочный слой фрески от влияния жары, холода и сырости. Еще одно обстоятельство поразило Микеланджело: любая часть фрески, просыхая, приобретала именно те цветовые оттенки, какие замыслил для нее в своей мастерской Гирландайо.

И все-таки, когда в первое же воскресенье Микеланджело направился в церковь Санта Мария Новелла к обедне и, пробившись сквозь толпу прихожан, разодетых в короткие бархатные колеты, пышные камлотовые плащи, отороченные мехом горностая, взглянул на фреску, он был разочарован: в ней недоставало той свежести и силы, которая ощущалась в подготовительных рисунках. Восемь женских фигур композиции выглядели как бы застывшими, их словно выложили из кусочков цветного стекла. И, конечно же, это было не рождение Иоанна в скромном семействе Елизаветы и Захарии, — вся сцена напоминала скорее свидание дам в доме итальянского купца-богача и была совершенно лишена религиозного духа.

Разглядывая сверкающую красками фреску, мальчик понял, что Гирландайо любил Флоренцию преданной любовью. Флоренция была его религией. Всю жизнь, с ранней юности, он писал ее граждан, ее дворцы, ее изысканно отделанные палаты и горницы, ее храмы и чертоги, кипящие жизнью улицы, религиозные и политические шествия и празднества. А какой у Гирландайо был глаз! Ничто не ускользало от его внимания. Коль скоро ему не заказывали писать Флоренцию, он изображал ее под видом Иерусалима; палестинская пустыня была Тосканой, а все библейские персонажи — его земляками флорентинцами. И так как Флоренция по своему характеру была скорее языческим городом, чем христианским, то эти искусно подделанные кистью Гирландайо портреты и сцены нравились всем без исключения.

Микеланджело вышел из церкви в тяжелом раздумье. Формы были великолепны, но где сущность? Когда он пытался найти слова, чтобы выразить теснившиеся в голове смутные мысли, глаза у него заволокло туманом.

Ему тоже хотелось научиться достоверно и искусно передавать то, что он видел. Но для него всегда будет гораздо важнее показать не сам предмет, а вызываемые этим предметом чувства.

8

Он медленно шел к Собору, где на прохладных мраморных ступенях собиралась молодежь — повеселиться и поглазеть на красочно разодетую праздничную толпу. Без ярмарки не обходился во Флоренции ни один день, а в воскресенье этот богатейший в Италии город, вытеснявший из торговли с Востоком даже Венецию, весь выходил на улицу, словно бы желая показать, что тридцать три действующих в нем банкирских дома изливают свои щедроты на каждого жителя. Флорентинские девушки — белокурые, стройные, голову держат высоко, волосы у них всегда покрыты чем-нибудь ярким, платья с длинными рукавами, с глубоким вырезом у шеи, широкие юбки в мелких складках спускаются колоколом, под тонкой цветной материей рельефно проступает грудь. Пожилые люди в темных плащах, но юноши из знатных семей расцветили собой все пространство между ступенями Собора и Баптистерием: рейтузы на них разноцветные — одна нога одного цвета, другая — другого, по цветному полю узор, на котором вышиты фамильные гербы. Каждого молодого человека сопровождала свита, одетая точно так же, как и их патрон.

Якопо сидел на крышке древнеримского саркофага — несколько таких саркофагов белело подле темного кирпичного фасада Собора. Якопо то и дело отпускал замечания по адресу проходивших девушек, время от времени его алчные глаза останавливались на одной из них, и он награждал ее одобрительным отзывом:

— Ах, как годилась бы эта крошка для постели!

Микеланджело подошел к Якопо и нежно провел ладонью по саркофагу, ощупывая очертания рельефа, на котором была представлена сцена воинских похорон, с мечами и лошадьми.

— Ты только тронь, — эти мраморные фигуры еще живут и дышат!

В голосе его звучало такое волнение, что друзья, как один, взглянули на Микеланджело. А он словно бы исповедовался, открывал свою тайну этим прохладным флорентинским сумеркам, этому низкому солнцу, заливавшему своим огнем купола Баптистерия и Собора. Тайная страсть, владевшая им, прорвалась наружу, обнажив все лучшее, что только было в его душе.

— Господь был первым скульптором; он изваял первую фигуру человека. И когда он захотел дать человеку свои законы, какой он применил для этого материал? Камень. Десять заповедей, открытых Моисею, начертал он на каменной скрижали. Из чего были сделаны первые орудия человека? Из камня. Ты только взгляни, сколько тут художников точит лясы на ступенях Собора. А много ли среди них скульпторов?

Товарищи Микеланджело были ошеломлены. Даже Якопо перестал разглядывать девушек. Никогда еще не говорил Микеланджело с такой убежденностью — глаза его горели в гаснущем свете сумерек, как янтарные угли. Он сказал своим приятелям, почему, по его мнению, перевелись на свете скульпторы: напряжение, которого требует работа с молотком и резцом, истощает у человека мозг и мышцы, действовать же кистью, пером и карандашами живописцу не в пример легче.

Якопо только присвистнул. Граначчи возразил:

— Если тяжесть работы — это мерило в искусстве, то, выходит, рабочий, добывающий мрамор в горах с помощью клиньев и рычагов, куда более благородная фигура, чем скульптор, а кузнец важнее ювелира, и каменщик значительнее архитектора.

Микеланджело покраснел от смущения. Он допустил промах в споре и теперь видел, как ухмыляются Якопо, Тедеско и другие его собеседники.

— Но вы все же признаете, что труд художника тем выше, чем яснее художник выражает истину. А скульптура подходит к истине ближе других: ведь изваянная фигура высвобождается из мрамора со всех четырех сторон сразу.

Обычно скупой на слова, Микеланджело говорил теперь не смолкая. Живописец накладывает краски на плоскую поверхность и с помощью перспективы старается убедить люден, что они видят изображенное во всей его полноте. Но попробуй обойти вокруг человека, написанного живописцем, или же вокруг дерева! Разве не очевидно, что это лишь иллюзия, колдовство! А возьми скульптора — ах, он высекает подлинную действительность, всю как она есть! Скульптура и живопись — это как истина и обман… Если живописец ошибается, что он обычно делает? Латает свою работу, покрывая ее новым слоем краски. Скульптор же должен заранее увидеть в глыбе мрамора именно ту форму, которую он заключает. Скульптор не в силах склеить сломанные части. В этом-то и лежит причина того, что нынче не стало скульпторов. Работа требует от скульптора в тысячу раз больше, чем от живописца: и точности глаза, и рассудка, и прозорливости.

Он внезапно оборвал свою речь, тяжело дыша.

Якопо спрыгнул с саркофага и поднял обе руки вверх в знак того, что он не может слушать такую чепуху. Он весь горел от возбуждения — он любил живопись и понимал ее, хотя и был слишком ленив, чтобы всерьез заниматься ею.

— Скульптура — это скучища. Что может создать скульптор? Мужчину, женщину, льва, лошадь. Потом снова то же самое. Разве это не нудно? А живописец способен изобразить всю вселенную: небо, солнце, луну и звезды, облака и дожди, горные выси и деревья, реки и моря. Нет, скульпторы повывелись оттого, что у них скучное дело!

К спорщикам подошел и стал прислушиваться Себастьяно Майнарди. Он вывел было на воскресную прогулку и жену, но скоро отправил ее домой, сам вернувшись к ступеням Собора, к компании молодых друзей, обществом которых, подобно всем флорентинцам, он дорожил куда больше, чем обществом женщин. На его обычно бледных щеках алели пятна румянца.

— Так оно и есть! — подхватил Майнарди слова Якопо. — Скульптору достаточно сильных рук, а голова у него может быть пустая. Да, пустая; ведь после того, как скульптор набросал свой рисунок и сотни часов колотит молотком и рубит камень, — о чем ему надо думать? Ровным счетом ни о чем! А живописец должен обдумывать тысячу вещей каждую секунду, согласовывать все элементы и части картины. И создать иллюзию третьего измерения — неужто это не высокое мастерство? Вот почему жизнь художника интересна и богата, а жизнь скульптора — скучна.

От досады у Микеланджело навернулись слезы. Он проклинал себя за неумение выразить в словах те мысли, которые мог бы выразить ваятель в самом камне.

— Живопись подвержена гибели: пожар в часовне или слишком сильная стужа — и фреска начинает темнеть, обсыпаться. Но камень вечен! Ничто не может его уничтожить. Когда флорентинцы разрушили Колизей, что они сделали с его камнем? Построили из него новые стены. Лишь подумайте о греческих статуях, извлекаемых из земли, — ведь им по две, по три тысячи лет. А кто мне покажет живопись, которой было бы две тысячи лет? И поглядите на этот римский мраморный саркофаг: он так же чист и крепок, как в тот день, когда его изваяли.

— И так же холоден! — вставил Тедеско.

Майнарди поднял руку, прося внимания.

— Микеланджело, — мягко начал он, — не приходило ли тебе на ум, что скульпторы перевелись сейчас совсем по другой причине: слишком дорог у них материал. Скульптор нуждается в богатом покровителе или в каких-то людях, которые снабжали бы его мрамором или бронзой. Цех шерстяников во Флоренции сорок лет давал деньги Гиберти, пока тот работал над порталом Баптистерия. Козимо де Медичи снабжал Донателло всем, в чем только он нуждался. Кто доставит тебе камень, кто будет поддерживать тебя, когда ты трудишься над этим камнем? Краска дешева, заказов на живопись вдоволь — поэтому-то мы и нанимаем учеников и содержим их. Ну, а что касается опасности роковых ошибок в работе скульптора, то разве лучше обстоит дело у живописца, когда он пишет фреску? Если скульптор должен видеть форму, заключенную в камне, то разве не должен живописец заранее знать, каким именно будет цвет на его фреске после того, как штукатурка высохнет и тона красок подвергнутся изменению?

Микеланджело ничего не оставалось, как покорно согласиться с этим доводом.

— Существует еще одно обстоятельство, — продолжал Майнарди. — Все, чего можно было достичь в скульптуре, все уже сделано трудами Лизано, Гиберти, Орканьи, Донателло. Возьми Дезидерио да Сеттиньяно или Мино да Фьезоле: они создавали лишь милые, очаровательные копии с творений Донателло. А Бертольдо, который помогал Донателло отливать статуи и мог бы проникнуть в секреты великого мастера, усвоенные тем у Гиберти, — что создал этот Бертольдо, кроме нескольких мелочей, представляющих собой слабый отзвук идей Донателло? А сейчас Бертольдо болен и стар, творчество его замерло. Да, скульптор способен создавать лишь копии, ибо сфера скульптуры весьма ограниченна.

Микеланджело понуро опустил голову. Если бы ему было дано побольше знаний! Он сумел бы убедить этих людей, какое это великолепие — статуя, образ человека, воплощенный в камне.

Граначчи успокаивающе тронул мальчика за плечо.

— Ты забываешь, Микеланджело, что говорил Пракситель. У живописи и скульптуры одни родители: эти искусства — сестры.

Но Микеланджело отверг эту компромиссную формулу. Не говоря больше ни слова, он спустился с прохладных мраморных ступеней Собора и по вымощенным булыжником улицам побрел домой.

9

Ночью он не мог заснуть, все ворочался с боку на бок. В комнате было душно: Лодовико постоянно твердил, что воздух, проникающий в окно, не менее опасен, чем выстрел из арбалета. Буонаррото, спавший с Микеланджело в одной постели, дышал ровно и спокойно: он был спокоен всегда и во всем. Несмотря на то что Буонаррото был на два года младше Микеланджело, он опекал всех четырех своих братьев.

На кровати, которая стояла ближе к двери, за занавеской, спали два других брата — добро и зло потомства Буонарроти, Лионардо и Джовансимоне. Первый, полутона годами старше Микеланджело, всеми своими помыслами стремился к одному — стать святым; второй, на четыре гола младше Микеланджело, был ленив и вечно дерзил родителям; однажды он устроил пожар на кухне у Лукреции только потому, что та за что-то его наказала. Младший из братьев, Сиджизмондо, спал на низенькой кроватке, стоявшей в ногах у кровати Микеланджело, под которую ее на день и задвигали. Микеланджело опасался, что из Сиджизмондо никогда ничего не выйдет — столь он был простоват и не способен к какому-либо учению.

Осторожно соскользнув с кровати, Микеланджело надел короткие штаны и рубаху, сунул ноги в сандалии и вышел из дому. Он шел по Виа делль Ангуиллара, по только что вымытым переулкам с блистающими чистотой верандами, по площади Санта Кроче, где в предрассветном сумраке высились недостроенные кирпичные стены францисканской церкви. В полуоткрытой галерее он различил очертания саркофага Нино Пизано, поддерживаемого четырьмя аллегорическими фигурами. Микеланджело повернул налево, на Виа дель Фоссо, которая шла по второй черте городских стен, миновал тюрьму, затем дом, принадлежавший племяннику Святой Екатерины Сиенской, и в конце улицы, на Углу Ласточек, прославленную на весь город аптекарскую лавку. Отсюда он вышел на Виа Пьетрапьяна, или улицу Плоских Камней, которая вела на площадь Святого Амброджио, — в церкви на этой площади были похоронены скульпторы Верроккио и Мино да Фьезоле.

От площади мальчик направился на Борго ла Кроче, пока не вышел на сельскую дорогу под названием Виа Понтассиеве; дорога эта встречалась с притоком Арно, речкой Аффрико, по берегам которой росли пышные деревья и кусты. На перекрестке у Виа Пьяджентина перед Микеланджело встал крошечный поселок Варлунго — ко времена древних римлян тут был удобный брод, — потом мальчик снова свернул налево и стал подниматься по бугру к Сеттиньяно.

Он шел уже не меньше часа. На небе разлилась яркая, светлая заря. Взобравшись на вершину бугра, Микеланджело остановился, глядя, как похожие на женские груди холмы Тосканы, просыпаясь, вставали из мрака. На те красоты природы, которые так трогают живописцев, он почти не обращал внимания — его не волновали ни красные маки в густой зеленой пшенице, ни почти черные силуэты стройных кипарисов.

И все-таки он любил долину Арно, словно бы изваянную мудрым скульптором. Господь бог был бесподобным ваятелем: холмы, гряда за грядой, уходили вдаль, к горизонту, радуя глаз нежной пластичностью очертаний. И чудесные их гребни, и округло вылепленные склоны, и виллы, и рощи, вплоть до отдельных дерев, видимых за много верст, выступали в необычайно прозрачном воздухе четко, осязаемо, — казалось, их можно было тронуть рукой. Естественная перспектива здесь была будто перевернута: чем дальше отстоял предмет, тем ближе и доступнее он казался.

Всякий тосканец — прирожденный скульптор. Завладевая местностью, он возводил каменные террасы, разбивал виноградники и оливковые сады, умело вписывая их в холмистый ландшафт. Ни один стог сена у тосканца не был похож на другой: он придает ему то круглую форму, то овальную, то очертания зонтика, то шатра — форма стога служила здесь как бы личным знаком владельца.

Шагая по холмам, Микеланджело выбрался на проезжую дорогу, огороженную крепкими стенами — этой опорой всей жизни тосканца, дающей ему чувство уединения и безопасности, защитой его земли и его власти. Стены, сдерживая оползни со скатов холмов, достигали пяти с половиной аршин в высоту и были построены на века. Камень господствовал в здешней жизни: тосканец строил из камня дома и виллы, огораживал им свои поля, укреплял возделанную на крутых склонах почву, чтобы она не осыпалась. Местность изобиловала камнем; каждый холм представлял собой еще не открытую каменоломню. Стоило тосканцу поцарапать почву ногтем, как он находил столько строительного материала, что можно было громоздить целый город. А когда тосканец возводил стену, складывая ее из сухого дикого камня, она стояла так прочно, будто ее глыбы скреплялись самым надежным раствором.

«По умению людей обращаться с камнем можно судить, насколько они цивилизованны».

Микеланджело свернул с дороги в том месте, где она поворачивала к каменоломням Майано. В течение четырех лет, после того как у него умерла мать, Микеланджело бродил по этим местам, хотя по возрасту в ту пору ему надо было уже учиться в школе. Но в Сеттиньяно не оказалось учителя, а отец был слишком занят собой, чтобы думать об этом. И вот мальчик снова шел по старым тропинкам, где он прекрасно помнил каждый камень, каждое дерево, каждую борозду.

Он поднялся еще на один гребень и увидел поселок Сеттиньяно, полтора десятка домиков, обступавших по кругу серую каменную церковь. Это было сердце земли, вырастившей не одно поколение скальпеллини — лучших в мире каменотесов, тех самых мастеров, которые построили Флоренцию. Они издавна жили здесь, в трех верстах от нее, на первой возвышающейся над долиной горной гряде, откуда так легко было доставлять камень в город.

Про вереницу холмов, которые окружали Сеттиньяно, говорили, что у них бархатная грудь и каменное сердце.

Пробираясь по маленькому поселку к имению Буонарроти, Микеланджело шел мимо десятка дворов, где обрабатывался камень, — эти дворы-мастерские примыкали к домам и всем хозяйственным постройкам каменотесов. Скоро он был у просторного двора, на котором вырос и возмужал Дезидерио да Сеттиньяно. Смерть вырвала из его рук молоток и резец, когда ему исполнилось только тридцать шесть лет, но уже тогда он был знаменитым скульптором. Микеланджело хорошо знал изваянные им мраморные, с прелестными ангелами, надгробья в Санта Кроче и в Санта Мария Новелла и «Богоматерь», высеченную с таким искусством, что она казалась только что заснувшей, живой. Дезидерио принял в ученики Мино да Фьезоле, который был тогда молодым камнерезом, и научил его высекать из мрамора статуи. Когда учитель скончался, Мино с горя переехал в Рим.

Теперь во Флоренции не осталось ни одного скульптора.

Гиберти, воспитавший Донателло и братьев Поллайоло, умер тридцать три года назад. Донателло, руководившего скульптурной мастерской почти в течение полустолетия, тоже не было в живых уже двадцать два года, и скончались все его последователи: Антонио Росселлино — девять лет назад, Лука делла Роббиа — шесть, Верроккио — совсем недавно. Братья Поллайоло вот уже четыре года как переселились в Рим, а Бертольдо, любимец Донателло и преемник его мастерства, человек широких познаний, был безнадежно болен. Андреа и Джованни делла Роббиа, выучившиеся у Луки, забросили скульптуру из камня, отдавшись глазурованным рельефам на терракоте.

Да, скульптура совсем умерла. В отличие от своего отца, который хотел бы родиться на сотню лет раньше, Микеланджело было бы достаточно сорока — тогда он мог бы учиться под руководством Гиберти — или тридцати, чтобы попасть в ученики к Донателло; родись он на двенадцать, десять или пять лет раньше, его обучали бы работе по мрамору братья Поллайоло, Верроккио или Лука делла Роббиа.

Он родился слишком поздно, а на его родине, во Флоренции, и во всей долине Арно за два с половиной столетия, с тех пор как Николо Пизано нашел в земле несколько греческих и римских мраморов и начал ваять сам, были созданы такие величайшие богатства скульптуры, каких мир после Фидия и его Парфенона еще не видел. Таинственная чума, напавшая на тосканских скульпторов, вымела их всех до последнего; род ваятелей, некогда процветавший так пышно, исчез.

Чувствуя, как тоска сжимает его сердце, мальчик двинулся дальше.

10

Вниз по извилистой дороге, за несколько сот саженей от поселка, на участке земли в десятину с четвертью, стояла вилла Буонарроти, — теперь она была сдана на долгий срок в аренду чужим людям. Микеланджело не бывал здесь уже много месяцев. Но, как и прежде, его поразила сейчас красота обширного дома, построенного двести лет назад из лучших сортов майанского светлого камня. Линии виллы были изящны и строги, широкие портики ее смотрели на долину, где, подобно серебряной кайме, нанесенной рукой ювелира, поблескивала река.

Мальчик помнил, как когда-то ходила по этому дому его мать, как она спускалась по витым лестницам, как целовала и прощалась с ним на ночь в большой угловой комнате: из окон ее открывались владения Буонарроти, речушка, бегущая в низине, и усадьба каменотесов Тополино на ближнем холме.

Он прошел по заднему дворику виллы, ступая по чудесному камню выложенной дорожки, мимо каменного водоема, на котором был высечен изысканный решетчатый узор, — с этого узора Микеланджело делал первые в своей жизни рисунки. Затем он стремглав кинулся бежать вниз по скату — по одну сторону от него было поле пшеницы, а по другую почти вызревший виноградник — и оказался в лощине у речки, скрытой буйной листвой кустов. Он скинул с себя рубашку, штаны и сандалии и нырял и перевертывался в воде с боку на бок, радуясь прохладе всем своим усталым телом. Потом он вылез, полежал на солнышке, чтобы обсохнуть, оделся и начал взбираться на противоположный склон холма.

Завидя двор Тополино, он остановился. Перед ним была картина, которую он любил и которая всегда давала ему ощущение прочного домашнего покоя: отец семейства обтачивал стальными резцами круглую, с продольными желобками, колонну, младший сын тесал лестничные ступени, один из старших сыновей вырезывал изящный наличник, а другой обрабатывал плиту для пола; подсыпая мелкий речной песок, дед на пемзовом круге полировал колонну. Сзади, в стене, виднелись три ниши, подле них разгуливали куры, утки и поросята.

В глазах мальчика разницы между каменотесом и скульптором не существовало, ибо каменотесы были великолепными мастерами и от них зависело, как раскроется и заиграет фактура и цвет светлого камня. Разница могла быть в степени мастерства, но не в существе работы: каждый камень, пошедший на дворцы Пацци, Питти или Медичи, вырубался, обтесывался и обтачивался так, будто это было произведение скульптуры.

Как на произведение скульптуры и смотрел на него каменотес-сеттиньянец. Мастера послабее изготовляли строительный камень для обычных домов и для мощения улиц. Флорентинцы кичились своими каменными мостовыми — весь город с гордостью говорил, что однажды, когда ко дворцу Синьории везли осужденного человека, чтобы там его повесить, и телега начала подпрыгивать и трястись на камнях, этот человек с возмущением крикнул:

— Ну что за болваны тесали эти плиты?

Тополино-отец услышал шаги Микеланджело.

— Buon di, Микеланджело. Добрый день.

— Buon di, Тополино.

— Come va? Как дела?

— Non с'е male. E tu? Неплохо. А у тебя?

— Non с'е male. Как поживает почтенный Лодовико?

— Спасибо, хорошо.

В действительности Тополино не очень уж интересов вались жизнью Лодовико: ведь не кто иной, как именно Лодовико запрещал Микеланджело посещать дом каменотесов. Семейство по-прежнему сидело на своих местах и не прерывало работы: каменотес не любит нарушать уже налаженный ритм. Двое старших сыновей и один младший, ровесник Микеланджело, ласково сказали ему:

— Benvenuto, Микеланджело. Привет.

— Salve, Бруно. Salve, Джильберто. Salve, Энрико.

Слово каменотеса всегда скупо и кратко, оно произносится в лад с ударом молотка, за ту же секунду. Работая над камнем, мастер избегает разговаривать: раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь — летят секунды, и ни одного звука не срывается с губ, лишь в едином ритме качаются плечи и движется рука, сжимающая резец. Затем, в течение короткой паузы между двумя очередями ударов, каменотес может заговорить: раз, два, три, четыре. Все, что он скажет, должно уложиться в этот счет — раз, два, три, четыре, иначе фраза останется недоговоренной. Если высказываемая мысль сложна, ее приходится делить, прибегая к паузам, и подчиняться тому же четырехтактному ритму, в два или три приема. Однако каменотес умеет выразить свою мысль, ограничившись теми необходимыми словами, которые точно входят в один четырехтактный промежуток.

В детстве каменотес не знает никаких школ. Заключая договоры, Тополино буквально все подсчитывал на пальцах. Когда кому-либо из его сыновей исполнялось шесть лет, он вручал мальчику, как вручил однажды и Микеланджело, молоток и резец; в десять лет мальчишки трудились уже полный рабочий день, как взрослые. Браки у каменотесов заключались только в своем кругу. Контракты с подрядчиками и архитекторами передавались по наследству, из поколения в поколение, — тот же порядок царил и в каменоломнях Майано; ни один сторонний человек не мог получить там работы.

Около ниши стояла большая овальная плита, на ней были насечены образцы обработки светлого камня: в елочку, ямкой, рустом, перекрестным штрихом, в линию, скосом, прямым углом, возвратной ступенькой. Это была первая азбука, с которой познакомился Микеланджело, — он до сих пор ладил с нею куда лучше, чем с той, буквенной, по которой его учили читать Библию и Данте.

Тополино заговорил вновь:

— Ты пошел в ученики к Гирландайо?

— Пошел.

— Тебе нравится там?

— Не очень.

— Peccato. Жаль.

— Браться не за свое дело — все равно что варить суп в корзине, — отозвался дедушка.

— Почему же ты не уходишь оттуда? — спросил средний брат.

— А куда мне уходить?

— Мы могли бы взять резчика. — Это произнес Бруно, старший сын.

Микеланджело перевел взгляд с сына на отца.

— Davvero?

— Davvero. Правда.

— Вы возьмете меня учеником?

— По камню ты давно уже не ученик. Ты войдешь в долю.

У него екнуло сердце. Все молча работали, пока Микеланджело в остолбенении смотрел на Тополино-отца: ведь тот предлагал ему хлеб, часть рациона своей семьи.

— Мой отец…

— Ecco! Э, нет!

— Можно мне поработать?

Дед, вращая круг, ответил:

— «Даже самая малая помощь и та на пользу», — так говорил один человек, ступая в воду Арно, когда у его сына в Пизе села лодка на мель.

Микеланджело пристроился у шероховатой, неотделанной колонны, взяв в одну руку молоток, а в другую резец. Он любил ощущать тяжесть инструмента, любил камень. Камень — это весомая, конкретная вещь, а не какая-то абстракция. Никто не мог спорить и рассуждать о камне вкривь и вкось, с разных точек зрения, как рассуждают о любви или о боге. Ни один теоретик никогда еще не выломал ни одной каменной глыбы из ее земного ложа.

У Микеланджело была природная сноровка в работе, она не исчезла и теперь, хотя он не держал в руках молотка уже несколько месяцев. Под его ударами светлый камень откалывался и отлетал, словно сухое печенье. Был естественный ритм между движением его груди, вдохом и выдохом, и движением молотка вверх и вниз, когда он вел свой резец поперек ложбины. Прикосновение к камню, молчаливая работа над ним наполняла его чувством уверенности, что все на свете опять хорошо; удар, нанесенный по резцу, приятно отдавался в руках и волной шел к плечам и груди, потом эта волна скатывалась вдоль живота вниз, порождая радостную тяжесть в ногах.

Светлый камень, над которым трудились Тополино, был тяжел на вес, живого голубовато-серого цвета, он лучился и мерцал на свету, на нем отдыхал глаз. При всей своей прочности он был упруг и хорошо поддавался резцу, нрав у него был такой же веселый, как и цвет: камень одарял ясностью итальянского голубого неба всех, кто к нему приобщался.

Тополино научили Микеланджело работать, испытывая к камню дружеское чувство, раскрывая его естественные формы, его горы и долины, даже если с первого взгляда он мог показаться сплошным монолитом. Тополино говорили мальчику, что никогда не надо серчать на камень, раздражаться на него.

«Камень работает вместе с тобою. Он раскрывает себя. Но ты должен бить и резать его правильно. Камень не противится резцу. Резец его не насилует. Перемена, изменение формы лежит в природе камня. Каждый камень обладает своим, особым характером. Его надо постигнуть. Обращайся с камнем осторожно, иначе он расколется. Никогда не доводи камень до того, чтобы он погибал от твоих рук».

«Камень отзывается на любовь и уменье».

Первый урок, который усвоил Микеланджело, сводился к тому, что сила и крепость заключены в самом камне, а не в руках каменотеса или в его инструменте. Господином был камень, а не мастер, обрабатывающий его. Если даже резчики вообразит, что он господин, то камень сразу же начнет противиться и перечить ему. А если каменотес будет бить камень, как невежда мужик бьет свою скотину, то наполненный светом, дышащий материал сделается тусклым, бесцветным, уродливым — он умрет под рукой каменотеса. Сталкиваясь с грубым ударом и руганью, с нетерпением и ненавистью, он закутывает свою мягкую внутреннюю сущность жестким каменным покрывалом. Камень можно разбить вдребезги, по подчинить его себе насилием нельзя. Он уступает только любви и участию — тогда он сияет и искрится особенно празднично, делается гибким и текучим, являет глазу свои соразмерности.

С самого начала Микеланджело научили, что у камня есть одна тайна — его надо закрывать на ночь, ибо он непременно даст трещину, если на него упадут лучи полной луны. Внутри любой каменной глыбы есть рыхлые места и свищи. Чтобы они не давали себя знать, камень необходимо держать в тепле, укрывая его мешковиной — при этом мешковина должна быть влажной. Зной придает поверхности камня такую же грубую шершавость, какая у него была в горах, до того, как его выломали. Лед является врагом камня.

«Камень может разговаривать с тобой. Послушай, как он отзывается, когда ты ударяешь по нему молотком».

Камень называли тем словом, которое обозначает самую лучшую, самую дорогую пищу: carne, мясо.

Сеттиньянцы чтили камень. Для них это был самый прочный, самый долговечный материал в мире; из камня они строили свои дома, дворы и амбары, церкви, города, камень давал им в течение тысячелетия занятие, мастерство, независимость, пропитание. Камень был не царем, камень был богом. Они поклонялись камню, как поклонялись ему их предки-язычники этруски. Они прикасались к нему с благоговением.

Микеланджело знал, что каменотесы — народ гордый: ухаживать за коровами, свиньями, виноградниками, оливами, пшеницей — это была работа как работа, и они делали ее хорошо для того, чтобы хорошо питаться. Но работа над камнем — о! это уже совсем другое: человек вкладывал в нее свою душу. Разве не жители Сеттиньяно добыли камень в горах, обработали его, построив из него самый очаровательный город в Европе, жемчужину камнерезного искусства — Флоренцию? Красоту этого города создавали не только зодчие и скульпторы, ее творил и скальпеллино — не будь каменотеса, город никогда не обрел бы своего удивительного разнообразия в формах и в убранстве.

Монна Маргерита, расплывшаяся, толстая женщина, заботам которой были отданы в хозяйстве, не считая печки и корыта, скот и посевы, вышла во двор и, задержавшись у ниши, стала прислушиваться к разговору. Именно о ней с такой горечью говорил недавно Лодовико, когда Микеланджело признался, что хочет работать руками:

— Ребенок, которого отдают кормилице, с молоком впитывает и ее представления о жизни.

Два года Маргерита кормила грудью Микеланджело вместе со своим мальчиком, а с того дня, как у нее пропало молоко, она поила детей вином. Водой мальчиков она только обмывала, собираясь вести их к мессе. Микеланджело любил монну Маргериту почти так же, как и монну Алессандру, свою бабушку, он верил в неизменную ее доброжелательность и готовность помочь.

Он поцеловал ее в обе щеки.

— Добрый день, сын мой!

— Добрый день, милая бабушка.

— Будь терпелив, — сказала монна Маргерита. — Гирландайо — хороший мастер. Кто владеет искусством, тот не будет без хлеба.

Тополино-отец поднялся с места.

— Мне надо ехать за камнем в Майано. Ты мне не поможешь, Микеланджело?

— С удовольствием. До свидания, дедушка. До свидания, Бруно. Джильберто, Энрико, до свидания.

— Addio, Микеланджело.

Тополино-отец и Микеланджело сидели бок о бок на телеге, которую тянули два белых вола с великолепными мордами. В полях было видно, как сборщики олив взбирались на легкие деревянные лесенки с тонкими поперечинами. У каждого сборщика к животу веревкой была подвязана корзина. Сборщики притягивали к себе ветви левой рукой, а правой обдирали с них маленькие черные плоды, делая движение сверху вниз, как при дойке коров. Сборщики олив — народ разговорчивый: сидя по двое на дереве, они постоянно переговаривались друг с другом, ибо молчание для них было почти равнозначно смерти. Тополино сказал сквозь зубы:

— Голубю только бы слушать, как воркует другой голубь.

Извилистая дорога, огибая гряду холмов, спускалась в долину, затем исподволь шла вверх к горе Чечери, к каменоломне. Когда повозка объезжала Майано, Микеланджело увидел ущелье, где уже поблескивал серо-голубой светлый камень с темными железистыми прожилками. Светлый камень лежал горизонтальными пластами. Именно в этой каменоломне Брунеллески выбирал себе материал, возводя прекрасные церкви Сан Лоренцо и Санта Спирито. Высоко на скале несколько человек вгоняли в камень металлические буры, обозначая глыбу, которую следовало выломать. Микеланджело видел знаки, оставленные орудиями камнеломов на горе, — слои камня сдирали здесь с поверхности так, как отделяют лист за листом от пачки пергамента.

Наверху, где шла работа, в жарком воздухе мерцала пыль, — там камень рубили, кололи, обтачивали: мокрые от пота люди, низкорослые, худые, жилистые, неустанно трудились тут от зари до зари; с помощью молотка и резца они могли отсечь кусок глыбы с такой же точностью, с какой рисовальщик проводит пером линию на бумаге, приложив линейку; их упорство, сила и выдержка были столь же тверды, как и скала, которую они разрабатывали. Микеланджело знал этих людей с шестилетнего возраста, когда он начал ездить сюда на белых волах с Тополино. Они здоровались с ним, справляясь, как у него дела: древний народ, всю свою жизнь имеющий дело с самой простой, самой элементарной силой на земле — с камнем гор, созданных в третий день творения.

Тополино осмотрел свежевыломанные глыбы, бросая на ходу те ворчливые замечания, к которым давно привык Микеланджело.

— У этого камня явный свищ. А в этом чересчур много железа. А тут сланец: он будет выпадать кристаллами, как сахар на булочке. А в этом непременно есть пустоты.

И, перелезая через глыбы и оказавшись уже где-то на краю утеса, громко крикнул оттуда:

— А! Вот чудесный кусок мяса!

Существует способ шевельнуть, стронуть камень с места, надавливая на него сверху в разных местах. Микеланджело умел делать это, не прибегая к помощи рук. Взобравшись на камень, он раскачивался, перемещая свою тяжесть с одной ноги на другую, — камень чуть шелохнулся, а Тополино сразу же подсунул в образовавшийся под ним зазор железный ломик. Подталкивая глыбу, они выкатили ее на открытую площадку, затем, с помощью рабочих, каменный блок был погружен в повозку.

Подолом рубашки Микеланджело вытер с лица пот. Дождевые облака плыли с гор над долиной Арно к северу. Он стал прощаться с Тополино.

— До завтра, — сказал Тополино, хлестнув волов и трогаясь в путь.

«До завтра, — подумал Микеланджело. — Завтра — это тот день, когда я займу свое место в семействе Тополино, хотя и не знаю, когда он настанет — через неделю или через год».

Он стоял на холме, ниже Фьезоле, каменоломни были теперь позади. Теплый дождь кропил ему лицо. Силуэты ветвистых олив отливали серебристо-зеленым. Крестьянки в цветных платках на голове жали пшеницу. Там, внизу, виднелась Флоренция — кто-то словно бы обсыпал ее мелкой сероватой пылью, обесцветив красный ковер черепичных кровель. Но четко рисовался похожий на женскую грудь купол Собора и горделиво взлетала к небу башня Синьории — оба эти здания, под сенью которых расцветала и разрасталась Флоренция, как бы олицетворяли собою город.

Микеланджело стал спускаться с холмов на дорогу, сердце его ликовало.

11

Пропустив без разрешения целый рабочий день, Микеланджело пришел в мастерскую спозаранок. Гирландайо на этот раз не уходил домой и трудился при свечах всю ночь. Он был небрит, синеватая щетина на подбородке и впалых щеках придавала ему вид отшельника.

Микеланджело подошел к помосту, на котором величественно, словно бы господствуя над всей мастерской, возвышался стол Гирландайо, и стал ждать, когда учитель заговорит с ним. Не дождавшись этого, он спросил:

— Что-нибудь не ладится?

Гирландайо встал, поднял руки и вяло помахал ими, как бы отгоняя от себя заботы. Микеланджело подошел к столу и бросил взгляд на десяток незаконченных набросков Христа, которого крестил Иоанн. И Христос и Иоанн выглядели на рисунках хрупкими, почти изнеженными.

— Прямо-таки робею перед этим сюжетом, — тихо, словно разговаривая с самим собой, сказал Гирландайо. — Боюсь, что Иисус чересчур смахивает у меня на какого-то флорентинца.

Он схватил перо и стал поспешно набрасывать новый рисунок. На листе бумаги появилась неуверенная фигура, казавшаяся еще бесцветней и слабей оттого, что рядом был уже твердо и смело очерчен Иоанн, стоявший с чашей воды в руке. Гирландайо с отвращением бросил перо и пробормотал, что идет домой отсыпаться. Вслед за ним вышел и Микеланджело. Он прошел на задний двор и при ясном свете занимавшегося летнего утра принялся рисовать, делая набросок за наброском.

Он упорно работал всю неделю, стараясь найти то, что хотел. А потом взял свежий лист бумаги и запечатлел на нем фигуру с могучими плечами, мускулистой грудью, широкой поясницей, упругим овальным животом; ее сильные, большие ноги упирались в землю прочно, будто вросшие: это был человек, который мог одним ударом молота расколоть глыбу светлого камня.

Когда Микеланджело показал своего Христа Гирландайо, тот возмутился:

— У тебя был натурщик?

— Каменотес из Сеттиньяно, который помогал меня вырастить.

— Вот тебе на — Христос и каменотесы!

— Но Христос был плотником!

— Флоренция не примет Христа-мастерового, Микеланджело. Она привыкла видеть его благородным, изящным.

Микеланджело едва заметно улыбнулся.

— Когда я только начинал у вас учиться, вы мне сказали: «Живопись, рассчитанная на века, — это мозаика». И велели посмотреть в церкви Сан Миниато мозаику десятого столетия — «Христа» Бальдовинетти. Он показался мне совсем не похожим на торговцев шерстью из Прато.

— Надо отличать грубость от силы, — возразил Гирландайо. — Юноша всегда это может спутать. Я тебе расскажу одни случай. Однажды, совсем еще молодым, Донателло потратил уйму времени, вырезывая деревянное распятие для церкви Санта Кроче. Кончив распятие, он понес показать его своему другу Брунеллески. «Сдается мне, — сказал ему Брунеллески, — что ты поместил на кресте какого-то пахаря, а не Иисуса Христа, который был весьма нежен во всех своих членах». Донателло, огорченный замечанием старшего друга, воскликнул: «Сделать распятие не так легко, как судить и рассуждать о нем… Попробуй-ка сделать сам!» В тот же день Брунеллески принялся за работу. Потом он пригласил Донателло к себе пообедать, а по дороге друзья купили яиц и свежего сыра. И вот когда Донателло увидел в доме Брунеллески распятие, он так восхитился им, что всплеснул руками и выпустил фартук с покупками, уронив на пол и сыр и яйца. Брунеллески, смеясь, спросил его: «Что же теперь будет с обедом, Донато, — ведь ты разбил все яйца?» Донателло был не в силах оторвать свой взгляд от великолепного распятия и сказал Брунеллески так: «Да, ты можешь изваять Христа, а мне надо ваять лишь пахарей».

Микеланджело знал оба распятия, о которых говорил Гирландайо: распятие Брунеллески находилось в церкви Санта Мария Новелла. Запинаясь, он стал объяснять учителю, что предпочитает Донателлова пахаря неземному, возвышенному Христу Брунеллески: тот такой хрупкий и слабый, словно его для того и создали, чтобы распять. Для Донателлова же Христа распятие явилось ужасающей неожиданностью — такой же бедой, как и для Марии и всех других, кто был у подножия креста. Микеланджело склонялся к мысли, что возвышенную одухотворенность Христа надо связывать не с телесной его хрупкостью, а с непреложностью и вечностью его учения.

Богословские премудрости ничуть не интересовали Гирландайо. Нетерпеливо отмахнувшись от ученика, он погрузился в работу. Микеланджело вышел во двор и сел на горячем солнце, опустив голову. Он надоел самому себе.

Через несколько дней вся мастерская гудела от возбуждения. Гирландайо закончил своего Христа и теперь переносил рисунок на картон, в полную величину, в красках. Когда Микеланджело допустили взглянуть на готовую работу, он был поражен до глубины души: перед ним оказался его Христос! Ноги, жилистые, с узловатыми коленями, чуть вывернуты, в неловком положении; грудь, плечи и руки работника, таскавшего бревна и рубившего дома; округлый, выпуклый живот человека, не чуждавшегося земной пищи, — по своей жизненной силе этот образ Христа далеко превосходил все те скованные и застывшие фигуры, которые Гирландайо создал для хоров Торнабуони.

Если Микеланджело ждал, что Гирландайо признает, кто именно повлиял на его работу, то он глубоко заблуждался. Гирландайо явно забыл и свой недавний спор с учеником, и его набросок.

На следующей неделе вся боттега, как один, двинулась в церковь Санта Мария Новелла, чтобы начать работу над «Успением Богородицы», — эту фреску надо было вписать в полукруглый люнет над левым крылом хоров. Особенно радовался работе Граначчи: Гирландайо поручил ему фигуры апостолов. Он карабкался на подмостки, напевая себе под нос песенку о любви к Флоренции — героине всех любовных флорентинских баллад. Поднялся на леса и Майнарди — ему предстояло работать над фигурой женщины, склонившейся на коленях слева от распростертой Марии; с правого края пристроился Давид: он писал свой излюбленный мотив — тосканскую дорогу, лентой вьющуюся между гор по направлению к белой вилле.

Церковь в этот ранний час была пуста, лишь несколько старушек в черных платках молились перед статуей божьей матери. Холщовые полотнища, занавешивающие хоры, были сейчас раздвинуты, чтобы впустить свежий воздух. Микеланджело стоял в нерешительности под лесами, никто не обращал на него внимания. Потом он побрел по длинному центральному нефу на сиявший впереди яркий солнечный свет. Он повернулся и еще раз взглянул на поднимающиеся к потолку леса, на тусклые в этот ранний час витражи на западной стене, на мерцавшие краски нескольких уже законченных фресок, на учеников и помощников Гирландайо, сгрудившихся вверху у люнета, на подмостки, где лежали холсты, мешки с известью и песком, на дощатый стол, заваленный инструментами и материалами, — все, что различал в храме глаз, было окутано мягким сиянием.

Посредине церкви стояло несколько деревянных скамеек. Он поставил одну из этих скамеек на удобное место, вытащил из-под рубахи бумагу и угольный карандаш и принялся зарисовывать все, что видел перед собой.

Он очень удивился, заметив, как по лесам поползли тени.

— Время обедать! — крикнул наверху Граначчи. — Это странно, но, когда пишешь духовный сюжет, у тебя разыгрывается зверский аппетит.

— Сегодня пятница, — отозвался Микеланджело, — и вместо говядины ты получишь рыбу. Иди один, я есть не хочу.

Когда церковь опустела совсем, он мог без помех зарисовывать устройство хоров. Но художники вернулись и вновь полезли на леса гораздо раньше, чем он предполагал. Солнце зашло теперь с запада, глянуло в окна и залило храм густыми красноватыми лучами. Микеланджело вдруг почувствовал, что кто-то сверлит его сзади взглядом, он обернулся и увидел Гирландайо. Мальчик не произнес ни слова.

— Я не могу поверить, чтобы у такого юнца, как ты, и вдруг открылся подобный дар, — хрипло прошептал Гирландайо. — В твоем рисунке есть вещи, которые недоступны даже мне, а ведь я работаю больше тридцати лет! Приходи завтра в мастерскую пораньше. Быть может, теперь мы придумаем для тебя что-нибудь более интересное.

Когда Микеланджело шагал домой, лицо его пылало от восторга. Граначчи подтрунивал над ним:

— Ты сейчас похож на прекрасного святителя с картины фра Анжелико. Ты словно паришь над мостовой.

Микеланджело лукаво взглянул на приятеля.

— Парю как — на крыльях?

— Никто не посмеет назвать тебя святым хотя бы из-за твоего сварливого характера. Но всякое честное усилие пересоздать то, что уже создано господом…

— …есть своеобразный способ поклонения Господу?

— …есть любовь к Божьему творению. В противном случае зачем бы трудиться художнику?

— Я всегда любил господа, — просто ответил Микеланджело.

Утром он еле дождался, когда над Виа деи Бентаккорди начала светлеть узкая полоса неба. По мостовой Виа Ларга стучали копыта осликов и волов, а их деревенские хозяева подремывали в своих тележках, везя всякую снедь к Старому рынку. В лучах зари мраморная колокольня Джотто сияла белым и розовым. Как ни спешил Микеланджело, шагая по улицам, он все же посмотрел и подивился на купол, возведенный гением Брунеллески после того, как недостроенное здание Собора стояло открытым небу и стихиям больше сотни лет, ибо никто не знал, как завершить его, не прибегая к горизонтальным затяжкам.

Когда Микеланджело явился в мастерскую, Гирландайо уже сидел за своим столом.

— Скучнее сна занятий не придумаешь, — сказал он, поздоровавшись. — Возьми-ка вот этот стул и садись.

Мальчик уселся перед Гирландайо, а тот, стараясь лучше осветить мастерскую, отдернул на северной стене занавес.

— Поверни голову. Еще, еще, чуть больше. Мне надо нащупать образ юного Иоанна, покидающего город и уходящего в пустыню. Я все не находил подходящую натуру, но вот вчера увидел, как ты работаешь в церкви.

Микеланджело едва проглотил пилюлю. И это после стольких бессонных ночей, после всех его дум и мечтаний рисовать целые картоны для фресок, которых еще ждет церковь Санта Мария Новелла!

12

Но Гирландайо и не думал обманывать своего ученика. Однажды он кликнул Микеланджело, показал ему весь план фрески «Успение Богородицы» и небрежно добавил:

— Мне хочется, чтобы ты вместе с Граначчи поработал над этой сценой с апостолами. Испытай свою руку на фигурах слева, заодно нарисуй и ангелочка, который будет сзади.

Граначчи не ведал чувства зависти и работал с Микеланджело охотно. Скоро у них были готовы фигуры двух апостолов: один из них поддерживал рыдающего Иоанна, другой, выше ростом, стоял, понуро склонив лысую голову.

— Приходи завтра после заутрени в мастерскую, — сказал Граначчи. — Я дам тебе урок, как работать на стене.

Граначчи в самом деле вывел Микеланджело во двор мастерской и не один час учил его готовить стену под роспись.

— Заметь, что стена у тебя должна быть прочной, ибо, если она начнет крошиться, погибнет и твоя фреска. Следи, чтобы нигде не было и грана селитры: малейшее селитряное пятнышко съест всю роспись. Избегай применять песок, добытый близко от моря. А известь чем старее, тем лучше. Теперь я покажу тебе, как надо пользоваться мастерком, штукатуря стену. Помни, что известь надо замешивать как можно гуще, она должна быть не жиже сливочного масла.

Микеланджело покорно выполнял все, что приказывал друг, но потом взмолился:

— Граначчи, я хочу рисовать, мне надо в руки перо, а не мастерок!

— Художник обязан знать свое ремесло во всех его низменных подробностях, — резко заметил Граначчи. — Как ты можешь требовать, чтобы подмастерье затер и выровнял для тебя стену, если сам не умеешь приготовить штукатурку?

— Ты прав. И раз это так, я буду мешать известь еще и еще.

Когда раствор был готов, Граначчи сунул в одну руку Микеланджело деревянный соколок, а в другую — упругий, длиной дюймов в пять, мастерок, которым надо было набрасывать раствор на стену. Скоро Микеланджело приноровился к мастерку и работал не без удовольствия. Когда штукатурка достаточно просохла, Граначчи приложил к стене старый картон с рисунком, а Микеланджело длинным шильцем из слоновой кости стал протыкать по очертаниям фигур отверстия, затем припудрил эти отверстия толченым углем. Потом картон убрали, и Микеланджело соединил угольные отметки, проведя по ним линию красной охрой. Теперь оставалось только дождаться, когда высохнет охра, и птичьим крылышком счистить толченый уголь.

В мастерской появился Майнарди и, увидя, что происходит, тоже начал поучать Микеланджело.

— Ты должен помнить, что густота свежей штукатурки изменяется. Если ты работаешь утром, следи, чтобы твои краски были пожиже и не закрывали наглухо поры грунта. Под вечер краски тоже должны быть жидкими: штукатурка к тому времени плохо впитывает их. Лучшее время для письма — середина дня. Но прежде чем писать красками, необходимо научиться их растирать. Ты знаешь, что существует всего-навсего семь естественных красок. Давай начнем с черной.

Краски покупались в аптеке кусками величиной с грецкий орех. Растирались они на порфировой плите пестиком из того же порфира. Хотя считалось, что на растирание их достаточно получаса, Гирландайо для своих фресок брал только такую краску, которую растирали не менее двух часов самый тщательным образом.

— Мой отец прав, — сказал Микеланджело, посмотрев на свои запачканные черной краской пальцы. — Быть художником — это прежде всего работать руками!

Дверь мастерской отворилась, и вошел Гирландайо.

— Стой, стой! — воскликнул он. — Микеланджело, если тебе нужен просто черный цвет, пользуйся сажей; если же ты хочешь, чтоб и в черном играли какие-то отливы — добавь к черной краске малость зеленой, — вот так, прямо с ножа! — И, словно разогревшись от этих речей, он сбросил с головы берет. — Для того чтобы получить телесные тона, ты должен взять две части красного железняка и одну часть извести. Давай-ка я покажу тебе пропорции.

Теперь на пороге появился Давид, держа в одной руке пачку счетов, а другой прижимая к боку большую бухгалтерскую книгу.

— Ну какой толк рассказывать ему о красках, — заявил он, — если парень не знает, как изготовить кисть? Ведь хорошую кисть где попало не купишь. Вот эти кисти, Микеланджело, сделаны из щетины белой свиньи, но свинья должна быть непременно домашняя. На одну кисть берется фунт щетины. Щетину надо плотно перевязать, вот так — видишь?..

Микеланджело поднял свои запачканные руки вверх и воскликнул с насмешливым отчаянием:

— Караул! Видно, вы решили за одно воскресное утро обучить меня всему тому, на что уходит три года!


Наконец стена для фрески Граначчи была готова, и Микеланджело поднялся к нему на леса, чтобы занять место подручного. Гирландайо еще не разрешал Микеланджело браться за кисть, но мальчик уже неделю работал, накладывая штукатурку и смешивая краски.

К тому времени, когда Микеланджело закончил собственный рисунок для «Успения Богородицы» и мог приступить к первой своей настенной росписи, настала осень. Стояли светлые, ясные дни начала октября. Урожай был уже всюду собран, вино выжато, оливковое масло слито в огромные кувшины; сельский люд рубил в лесу дрова и свозил сучья, заготовляя топливо на зиму, поля лежали под паром, а древесная листва сплошь стала рыжевато-коричневой, напоминая теплые краски каменных зубцов башни Синьории.

Друзья поднялись на подмостки, где уже были расставлены ведра с известью и водой, заготовлены кисти, плошки, картоны и цветные эскизы. Микеланджело покрыл штукатуркой небольшой участок стены, потом прижал к ней картон, на котором был изображен седовласый святой с большой бородой и огромными глазами. Затем было пущено в ход костяное шильце, толченый уголь, красная охра для соединительных линий, птичье крылышко, чтобы счистить следы угля. И вот уже Микеланджело смешал краски, добиваясь зеленого тона, и мягкой кистью наложил на стену первый красочный слой. Потом взял заостренную, с тонким кончиком кисть и, обмакнув ее в более темную краску, очертил лицо святого: крупный римский нос, глубокие глазницы, белые волосы, волной спускавшиеся до плеч, усы и пышную, окладистую бороду. Легко и свободно, едва взглянув на рисунок, он прописал шею старика, плечи и руки.

Теперь, намереваясь продолжить работу, он вопрошающе посмотрел на Граначчи.

— Нет, милый Микеланджело, я тебе уж ничем не могу помочь, — ответил на его немой вопрос Граначчи. — Все теперь зависит от тебя самого и от бога. Buona fortuna! Желаю успеха!

И с этими словами он спустился с лесов.

Микеланджело стоял на высоких хорах один, — под его дощатым насестом, далеко внизу, была и церковь, и весь мир. На какое-то мгновение у него закружилась голова. Как странно выглядела церковь сверху — она была такая огромная, глубокая, пустая. Запах свежей, волглой штукатурки и едких красок щекотал ноздри. Он крепко ухватил кисть. Пальцами левой руки он тщательно выжал ее, помня, что утром краски должны быть пожиже, потом взял на кисть немного темно-зеленой и начал прописывать затененные места на лице, под подбородком, у крыльев носа, в уголках рта, в надбровье.

За все время, пока Микеланджело работал над фреской, он лишь однажды обратился к учителю, попросив совета:

— Как мне смешивать краски, чтобы они были точно такой же яркости, что и вчера?

— А ты каждый раз взвешивай на кончике ножа кусок краски, который отковыриваешь. Рука в этом деле куда чувствительней, чем глаз.

Целую неделю он работал один. Вся боттега могла прийти на помощь, если бы он захотел, но без зова никто к нему не приближался. Это было его крещение.

Однако уже на третий день все хорошо видели, что Микеланджело нарушает правила. Пользуясь зарисовками, которые он сделал на Старом рынке, наблюдая там двух мужчин, Микеланджело писал обнаженные фигуры и лишь потом набрасывал на них одеяния, тогда как все художники обычно писали человеческую фигуру сразу в одежде, показывая тело только движением складок.

Гирландайо и не пытался остановить ученика, он даже не делал ему замечаний, а лишь бормотал потихоньку:

— …я рисую их в том виде, в каком Господь Бог сотворил Адама!

Микеланджело ни разу в жизни не видел ангелов, поэтому он не знал, как их рисовать. Еще затруднительнее было решить, как изображать крылья: никто не мог ему сказать, были ли они из плоти и крови или из какого-то прозрачного, просвечивающего материала, вроде тех тканей, что изготовляют шерстяной или шелковый цехи. И никто не мог ему разъяснить, из чего состояли светящиеся нимбы, — было там что-то твердое, наподобие металла, или воздушное, как радуга?

Сотоварищи безжалостно издевались над Микеланджело.

— Ты мошенник, — нападал на него Чьеко. — Ведь это у тебя не крылья…

— И обманщик, — добавлял Бальдинелли. — Ты затемнил крылья так, что никто их и не разглядит.

— А что касается нимба, то даже не поймешь — нимб это или случайное пятнышко на стене, — изощрялся Тедеско. — В чем же дело? Или ты не христианин, Микеланджело?

— А может, ты ни во что и не веруешь?

Микеланджело страдальчески улыбался:

— Мой ангел — это сын столяра, он живет внизу под нами. Я уговорил столяра, и он вырезал парню крылья…

Две фигуры, над которыми трудился Микеланджело, составляли как бы отдельную картину. Помещались они в нижнем углу люнета, под остроконечной горой, увенчанной рыцарским замком. Остальное пространство люнета было заполнено двадцатью фигурами, окружавшими смертное ложе богородицы с высоким изголовьем, лики святых и апостолов были изображены почти с одним и тем же горестным выражением. Самое Марию было трудно разглядеть.

Когда Микеланджело, закончив работу, спустился с лесов, Якопо взял в руки маленькую черную шляпу Давида и обошел с нею мастерскую по кругу: все бросали в шляпу по несколько скуди, чтобы купить в складчину вина.

Якопо провозгласил первый тост:

— За нашего нового товарища, который скоро будет учиться у Росселли!

Микеланджело был горько обижен.

— Зачем ты так говоришь?

— Затем, что ты погубил люнет.

Вино Микеланджело не правилось никогда, но этот стакан кьянти показался ему особенно кислым.

— Замолчи, Якопо, я не хочу тебя слушать. И не хочу никаких ссор.

Когда день был уже на исходе, Гирландайо подозвал Микеланджело к своему столу. Он не сказал ему ни слова по поводу фрески, не похвалил, не побранил — будто мальчик никогда и не поднимался на леса и не писал этих святых.

— Вот все говорят, что я завистлив, и, пожалуй, не ошибаются, — начал он, уставясь своими темными глазами на Микеланджело. — Но только я завидую не тем двум твоим фигурам — они незрелы и грубы. Может, они по-своему и примечательны, но отнюдь не тем, что исполнены лучше, чем пишут в нашей мастерской, — нет, они сделаны совсем в другом духе. Мой шестилетний Ридольфо — и тот выдергивает стиль боттеги точнее, чем ты. Но я хочу сказать без обиняков: понимая, какие у тебя способности к рисованию, я завидую твоему будущему.

Микеланджело слушал его с чувством смирения, которое испытывал редко.

— Что я собираюсь с тобой сделать? Отослать тебя к Росселли? Нет и еще раз нет! Нам предстоит уйма работы над новыми фресками. Ты будешь готовить картон с фигурами для правой стороны. Только, будь добр, ничего не выдумывай, не лезь на рожон.

Поздно вечером в тот же день Микеланджело вернулся в опустевшую мастерскую, вынул из стола Гирландайо свои копии старых рисунков и положил туда подлинники. А наутро, проходя мимо Микеланджело, Гирландайо тихонько сказал:

— Спасибо, что ты вернул мне рисунки. Надеюсь, они были тебе полезны.

13

Зима в долине Арно выпала в тот год едва ли не худшая на всю Италию. Небо было свинцового цвета, стужа, проникая сквозь камень и шерстяную ткань, больно кусала тело. Вслед за холодами пришли дожди, вода текла по замощенным булыжником улицам целыми реками. А все, что было не замощено, покрылось грязью, превратилось в болото. Единственным памятным зрелищем для флорентинцев был в эту зиму приезд Изабеллы Арагонской: она остановилась в городе, направляясь в Милан, чтобы обвенчаться там с герцогом; ее сопровождала обширная свита дам и кавалеров, разодетых на деньги отца Изабеллы, герцога Калабрийского.

В мастерской Гирландайо был всего-навсего один камин.

Художники усаживались подле него, лицом к огню, за полукруглый стол и сидели, прижимаясь друг к другу, — спины их были на холоде, но руки все же согревались, и можно было работать. Церковь Санта Мария Новелла вымерзла и того сильнее. На хорах держался морозный сумрак, будто в подземелье. По церкви гулял ветер, раскачивая доски и кожаные ремни лесов. Писать там было немыслимо: жгучий, словно ледяная вода, воздух затруднял дыхание.

Но как ни сурова была зима, стояла она недолго. В марте северный ветер стих, солнце стало горячей, а в небе проглянула голубизна. На второй день после того, как установилась теплая погода, Граначчи влетел в мастерскую, обычно задумчивые его глаза горели. Микеланджело редко видел своего друга в таком волнении.

— Идем со мной. Я тебе что-то покажу.

Граначчи попросил у Давида разрешения отлучиться, и через минуту друзья были на улице. Граначчи повел Микеланджело через весь город, к площади Сан Марко. Однажды им пришлось остановиться: преграждая путь, по улице двигалась процессия с мощами Святого Джироламо, взятыми из алтаря Санта Мария дель Фиоре, — челюстью и костью руки, богато оправленными в серебро и золото. Друзья вышли на Виа Ларга — тут, напротив церкви, были ворота.

— Вот сюда я тебя и веду, — сказал Граначчи.

Он распахнул ворота. Микеланджело сделал несколько шагов вперед и в смущении остановился.

Перед ним был обширный, продолговатый в плане сад с небольшим — типа павильона — зданием посредине; прямая дорожка вела к пруду — там был виден фонтан и мраморная статуя на пьедестале: мальчик вытаскивал из ноги занозу. На просторной террасе павильона, за столами, работало несколько молодых людей.

Вдоль всех четырех стен сада тянулись открытые лоджии, где стояли античные мраморные бюсты — императора Адриана, Сципиона, императора Августа, матери Нерона Агриппины, там же стояло множество изваяний спящих купидонов. Прямая, как стрела, дорожка, ведущая к павильону, была обсажена кипарисами. К зданию павильона шли тропинки ото всех четырех углов сада — они были тоже обсажены деревьями, а меж тропинок зеленели широкие, как поле, лужайки.

Микеланджело был не в силах оторвать свой взгляд от террасы, где двое юношей трудились над каменной глыбой, обмеривая и размечая ее, в то время как несколько других молодых людей орудовали крупными резцами-троянками.

Заикаясь, Микеланджело спросил у Граначчи:

— Кто… что… что же это такое?

— Сады скульптуры.

— Но… для какой цели?

— Это просто школа.

— …школа?

— Для обучения скульпторов.

Мальчик так и присел.

— Каких скульпторов?..

— Сад этот — владение Клариссы Медичи. Его купил для Клариссы Лоренцо, чтобы в случае его смерти Кларисса здесь жила. В июле прошлого года Кларисса скончалась, и Лоренцо открыл тут школу скульпторов. Главным наставником в школе он назначил Бертольдо.

— Да Бертольдо же умер!

— Нет, он не умер, хотя и был при смерти. По приказу Лоренцо его перенесли сюда из больницы Санто Спирито на носилках. Лоренцо показал ему сады и сказал, что Бертольдо должен добиться того, чтобы скульптура во Флоренции снова достигла великого расцвета. Бертольдо поднялся с носилок и обещал Лоренцо, что эпоха Гиберти и Донателло наступит вновь.

Микеланджело жадно оглядывал сад, обошел все лоджии, любуясь статуями, греческими урнами, вазами, стоявшим подле ворот бюстом Платона.

— Бертольдо сейчас на веранде, — сказал Граначчи. — Я знакомился с ним однажды. Хочешь, мы подойдем к нему?

Микеланджело в знак согласия энергично мотнул головой.

Они прошли по усыпанной гравием дорожке, обогнули пруд и фонтан. Несколько человек самого разного возраста — от пятнадцати до тридцати лет — работали на широких столах. Бертольдо выглядел таким слабым, что неизвестно, в чем держалась его душа; его длинные седые волосы были закутаны тюрбаном. Румянец пламенел у него на щеках, когда он объяснял двум подросткам, как первоначально обрабатывать мрамор.

— Маэстро Бертольдо, разрешите вам представить моего друга Микеланджело.

Бертольдо поднял взор. У него были бледно-голубые глаза и мягкий голос, который странным образом не могли заглушить постоянно звучавшие удары молотка. Он пристально посмотрел на Микеланджело.

— Кто твой отец?

— Лодовико ди Лионардо Буонарроти Симони.

— Я слыхал это имя. Ты работаешь по камню?

Микеланджело стоял молча, мозг его сразу будто оцепенел. В эту минуту кто-то позвал Бертольдо. Он извинился и отошел в другой угол лоджии. Граначчи взял Микеланджело за руку и повел его по комнатам павильона — там были выставлены собранные Лоренцо коллекции камей, монет и медалей, а также произведения всех художников, работавших на семейство Медичи: Гиберти, который некогда победил в конкурсе на двери Баптистерия, объявленном прадедом Лоренцо; Донателло, который был любимцем Козимо Медичи; Беноццо Гоццоли, который поместил на своей фреске «Волхвы на пути в Вифлеем» в часовне Медичи всех членов этого семейства. Тут же была модель собора работы Брунеллески, рисунки святых, сделанные фра Анжелико для церкви Сан Марко, рисунки Мазаччо для церкви дель Кармине — всем этим мальчик был ошеломлен.

Граначчи снова взял его за руку и повел по тропинке к воротам; скоро они оказались на Виа Ларга. На площади Сан Марко Микеланджело сел на скамейку, у ног его расхаживали голуби. Судорожно прижимая ко лбу ладонь, он опустил голову, потом взглянул на Граначчи, глаза его лихорадочно блестели.

— Ну, а кто там в учениках? Как туда поступают?

— Их выбирают Лоренцо и Бертольдо.

— А мне надо еще больше двух лет томиться у Гирландайо! — стонал Микеланджело. — Боже мой, я сам себя погубил!

— Терпение, — утешал его Граначчи, — ты еще не старик. Когда пройдут годы твоего ученичества…

— Терпение, терпение! — вспыхнул Микеланджело. — Мне надо поступить туда, Граначчи. Сейчас же! Я не хочу быть живописцем, я хочу быть ваятелем, хочу работать по мрамору. Да, да, сейчас же! Как мне туда попасть?

— Надо ждать, когда тебя пригласят.

— А что надо сделать, чтобы меня пригласили?

— Не знаю.

— А кто же знает? Ведь кто-то же должен знать!

— Не толкай меня, пожалуйста. Скоро ты совсем спихнешь меня со скамейки.

Микеланджело утих. На глазах его выступили слезы досады.

— Ох, Граначчи, бывало у тебя, чтобы ты хотел чего-нибудь так сильно, что уже нельзя вынести?

— Нет. Мне всегда все давалось легко.

— Какой ты счастливый.

Граначчи посмотрел в лицо приятеля и прочел на нем лишь тоску и безудержное желание.

— Может быть, — сказал он задумчиво.

Книга II В садах Медичи


1

Его тянуло к Садам на площади Сан Марко так неотступно, словно там в древних каменных статуях были запрятаны магниты. Иногда он даже не отдавал себе отчета, каким образом он вдруг оказывался у Садов. Он проникал за ворота и втихомолку заглядывал в сумрак лоджии. Он ни с кем не заговаривал и никогда не осмеливался пройти по дорожке через зеленое поле к павильону, где работал Бертольдо с учениками. Он лишь недвижно, будто не дыша, стоял и смотрел, в глазах его был голодный блеск.

Глубокой ночью, ворочаясь с боку на бок и стараясь не потревожить спавших рядом братьев, он думал: «Должен же быть какой-то выход. Сестра Лоренцо Медичи Наннина замужем за Бернардо Ручеллаи. А если я пойду к Бернардо, скажу ему, что я сын Франчески, и попрошу его поговорить обо мне с Великолепным?..»

Но ни один Буонарроти не мог пойти к Ручеллаи с протянутой рукой.

Гирландайо был терпелив. Он говорил Микеланджело:

— Мы должны закончить фреску с «Крещением» за несколько ближайших недель, а затем перенести леса ниже, к фреске «Захария пишет имя своего сына». Времени остается уже в обрез. Может быть, тебе пора начать рисовать, а не шляться по улицам?

— Можно мне в фигуре неофита изобразить одного натурщика? Я видел подходящего человека, он разгружал на Старом рынке тележку.

— Что ж, изобрази.

И Микеланджело нарисовал этого крестьянского парня — только что с поля, обнаженный по пояс, в коротких штанах, он опустился на колени; тело у него было загорелое, янтарного тона, фигура коренастая, с грубыми, узловатыми мускулами, но лицо юноши, глядевшего на Иоанна, вдохновенно светилось. Позади него Микеланджело поместил двух седобородых старцев, помогавших Иоанну, — у них были красивые, благородные лица, и крепкие тела.

Граначчи смущенно вертелся около приятеля, наблюдая, как у того из-под карандаша возникал образ за образом.

— Такие фигуры Гирландайо не нарисовать!

— Скажешь, лезу на рожон, да?

Гирландайо был настолько занят разработкой остальных шести фресок, что не обращал на ученика внимания. Когда Микеланджело, поднявшись на леса, встал перед влажной штукатуркой, он уже не чувствовал никакого страха. Он смело смешивал краски в горшках, подбирая нужный оттенок для обнаженного тела, с наслаждением водил кистью, вызывая к жизни людей, набрасывая на них лимонно-желтые и розовые, теплого тона одежды. Но где-то в глубине сознания он все время говорил себе: «Еще два долгих года! Ну разве можно это вынести?»

Гирландайо впрягал его в работу, не давая отдыха.

— Теперь мы поставим тебя на левые хоры, к «Поклонению волхвов». Приготовь картон вот для этих двух фигур, которые будут справа.

Композиция «Поклонения» и без того была загромождена фигурами — рисовать две новых у Микеланджело не поднималась рука.

Как-то после обеда Граначчи сказал, обращаясь к столу учеников:

— Сегодня исполняется ровно год с того дня, как к нам поступил Микеланджело. Я запасся бутылкой вина, мы устроим на дворе пиршество.

Никто не произнес ни слова в ответ Граначчи, мастерская замерла. Склонив головы, ученики уткнулись в работу. Гирландайо сидел на помосте прямой и неподвижный, будто сойдя с мозаики своего учителя: взор его потемнел, небритые щеки ввалились.

— Меня вызвал к себе Великолепный и спросил, не отдам ли я в его школу двух своих лучших учеников, — сказал Гирландайо.

Микеланджело стоял не шелохнувшись, словно прирос к полу.

— Разумеется, я не хотел бы отпускать двух лучших учеников! — воскликнул Гирландайо. — Ведь это значит опустошить всю боттегу! Да еще сейчас, когда Бенедетто зовут работать в Париж, на французского короля. А мне надо спешно закончить полдюжины фресок! — Он метнул взгляд вниз, на учеников и помощников. — Но кто осмелится отказать Великолепному? Буонарроти, ответь мне — ты хотел бы пойти?

— Я бродил около Садов Медичи и глядел на них, как голодная собака на мясную лавку.

— Баста! — Гирландайо был вне себя, таким его Микеланджело еще никогда не видел. — Граначчи, ты и Буонарроти отныне свободны от всяких обязательств, вы уже не мои ученики. Сегодня вечером я подпишу у старшин цеха нужные документы. А теперь все за работу! Может быть, вы считаете, что я Гирландайо Великолепный и способен содержать на свои миллионы академию?

Радость пробирала Микеланджело до самых костей, словно холодный дождь, когда дует трамонтана. Граначчи стоял пасмурный.

— Граначчи, caro mio, что с тобой?

— Я люблю живопись. Я не могу работать с камнем. Это слишком тяжело.

— Нет, нет, дружище, из тебя выйдет замечательный скульптор. Я буду помогать тебе. Все будет прекрасно, вот увидишь.

Граначчи печально улыбнулся.

— О, я пойду с тобой, Микеланджело. Но что мне делать с молотком и резцом? Ведь камень вымотает у меня все силы.

Микеланджело уже не мог сосредоточиться и продолжать работу. Он встал из-за ученического стола и поднялся на помост к Гирландайо. Ему хотелось поблагодарить человека, который лишь год назад взял его в ученики, но он стоял перед Гирландайо с горящим взором и немыми устами: как выразить благодарность тому, кто позволяет беспрепятственно уйти от себя?

По лицу мальчика Гирландайо видел, какие чувства в нем борются. Он заговорил с Микеланджело мягко, негромко, явно не желая, чтобы его слышали другие.

— Ты прав, Буонарроти: фреска — не твое ремесло. Тот неофит, которого ты нарисовал для меня, выглядит так, будто он высечен из скалы. У тебя дарование рисовальщика; с годами, набираясь опыта, ты, возможно, применишь этот талант к камню. Но никогда не забывай, что Доменико Гирландайо был твоим первым учителем.

Дойдя этим вечером до отцовского дома, Микеланджело сказал Граначчи:

— Лучше бы тебе зайти к нам. Когда в одном мешке двое, его трудней сбросить с моста.

Они поднялись по парадной лестнице и,минуя кухню, чтобы не тревожить Лукрецию, тихо прошли к отцу: тот сидел, нахохлившись, в углу за своим треугольным столиком; высокий, почти в пять аршин, потолок делал его фигуру до смешного маленькой. В комнате было холодно: чтобы прогреть каменные стены, даже флорентинскому солнцу надо трудиться большую часть весны.

— Отец, у меня есть новости. Я ухожу от Гирландайо.

— А, великолепно! Я так и знал, что ты рано или поздно образумишься. Ты теперь вступишь в цех шерстяников…

— Я ухожу от Гирландайо, но поступаю учеником по скульптуре в Сады Медичи.

Чувство радости у Лодовико тотчас сменилось недоумением.

— Сады Медичи?.. Какие сады?

— Я тоже туда поступаю, мессер Буонарроти, — сказал Граначчи. — Мы будем учениками Бертольдо и попадем под надзор Великолепного.

— Каменотес, несчастный каменотес! — судорожно вскину руки Лодовико.

— Я буду скульптором, отец. Бертольдо последний наш мастер скульптуры, который еще жив.

— Когда не повезет, то уж не знаешь, где этому конец, — так все, петля за петлей, и раскручивается, и жалит, как змея. Если бы твоя мать не упала с лошади, тебя не послали бы ради кормилицы к Тополино, а не попади ты к Тополино, ты и не вздумал бы сделаться каменотесом.

Микеланджело не посмел ответить на это. Заговорил Граначчи:

— Мессер Буонарроти, многие дети тоже могли бы попасть к Тополино и никогда не заразились бы страстью к камню. У вашего сына влечение к скульптуре.

— Ну, а что такое скульптор? Еще хуже, чем художник. Даже не принадлежит ни к какому цеху. Мастеровой, вроде дровосека. Или сборщика олив.

— С одной только существенной разницей, — вежливо, но твердо возразил Граначчи, — что из олив выжимают масло, а дрова жгут, чтобы сварить суп. И масло и суп поедают — и тут им конец. А у искусства есть волшебная особенность: чем больше умы впитывают его, тем оно долговечнее.

— Это пустая поэзия! — взвизгнул Лодовико. — Я толкую о благоразумии, о том, как прокормить семейство, а ты мне читаешь какие-то басни.

В комнату вошла монна Алессандра, бабушка.

— Скажи своему отцу, Микеланджело, что тебе сулит Лоренцо Великолепный. Ведь он богатейший человек в Италии и славится щедростью. Долго ли ты будешь в учениках? И сколько тебе положат жалованья?

— Не знаю. Я не спрашивал.

— Он не спрашивал! — усмехнулся Лодовико. — Ты думаешь, что мы такие же богатые люди, как Граначчи, и можем потакать всем твоим глупостям?

На бледных щеках Граначчи проступили пятна.

— А я спрашивал, — с вызовом сказал он Лодовико. — Нам не сулят ничего. Договор с нами не заключают и не дают никакого жалованья. Лишь бесплатно учат.

Микеланджело покрепче уперся ногами в пол и наклонил голову, чтобы встретить самый бурный взрыв ярости Лодовико. Но тот, звучно шлепнувшись о жесткую кожаную обивку, лежал, не двигаясь, в кресле, на глазах у него выступили слезы.

И с чувством какой-то отрешенности Микеланджело подумал:

«Странные люди мы, флорентинцы: сентиментальность нам чужда, ею не заражена ни одна капля нашей крови, и, однако, мы легко плачем, глаза у нас на мокром месте». Он подошел к отцу, положил ему на плечо руку.

— Отец, позвольте мне воспользоваться выпавшим случаем. Лоренцо Медичи решил создать во Флоренции новое поколение скульпторов. Я хочу стать одним из них.

Лодовико поднял взор на своего самого многообещающего сына.

— Лоренцо попросил в школу именно тебя? Он полагает, что у тебя есть талант?

«Как легко стало бы всем, если бы я решился немножко солгать», — подумал мальчик.

— Лоренцо попросил у Гирландайо двух лучших учеников. Были выбраны Граначчи и я.

Стоя у двери, мачеха молча слушала разговор. Теперь она вошла в комнату. Лицо у нее было бледно, черные, расчесанные на пробор волосы четко обрисовывали голову.

— Микеланджело, я не хочу сказать про тебя ничего худого, — начала она. — Ты добрый мальчик. Ты хорошо кушаешь. Но я должна, — тут она повернулась к мужу, — подумать и о своей родне. Мой отец говорил, что войти в семью Буонарроти, — это большая для нас честь. А что останется на мою долю, если ты позволишь мальчонке разорить весь дом?

Лодовико вцепился в подлокотники кресла. Вид у него был очень усталый.

— Я тебе не даю своего согласия, Микеланджело, и никогда не дам.

И он вышел из комнаты. Вслед за ним вышли Лукреция и монна Алессандра. Наступило мучительное молчание. Первым заговорил Граначчи:

— Отец хочет лишь исполнить свой долг по отношению к тебе, Микеланджело. Разве старый человек способен признать, что он не прав, а прав четырнадцатилетний подросток? Нельзя требовать от него слишком многого.

— Выходит, я должен упустить такую возможность? — вскипел Микеланджело.

— Нет, не должен. Но ты пойми, что отец хочет действовать из лучших побуждений, а его упрямый сын подсовывает ему такую задачу, разобраться в которой — извини меня — у него не хватает разума.

Микеланджело моргал глазами, не отвечая ни слова.

— Ты любишь своего отца, Граначчи?

— Люблю.

— Я завидую тебе.

— Значит, ты должен быть добрее и по отношению к своему отцу.

— Добрее?

— Да, если ты хочешь, чтобы он не делал тебе зла.

2

В Садах Медичи в отличие от боттеги Гирландайо никто не гнался за заработком. Доменико Гирландайо вечно спешил: ему надо было не только кормить большую семью, но и выполнять множество заказов с твердо установленными сроками.

Как далека была от этой спешки и суеты атмосфера, в которую попал в один прекрасный день Микеланджело, начав работу у Лоренцо Великолепного и Бертольдо. Здесь царил совсем иной дух, все было пронизано одной заботой:

«Не торопитесь, работайте тщательно. У нас здесь одна-единственная цель — учиться. Мы постоянно говорим вам: упражняйтесь! Мы стремимся довести до совершенства лишь ваше искусство, ваше мастерство. Вам надо добиться одного: зрелости. Наберитесь терпения. Готовьте себя к тому, чтобы стать пожизненно скульпторами».

Первым в Садах заговорил с Микеланджело Пьетро Торриджани, зеленоглазый блондин, силач и красавец. Сверкая белозубой улыбкой, он сказал вкрадчиво:

— Так вот кто, оказывается, подглядывал за нами. Мы прозвали тебя Привидением. Ведь ты все время бродил у ворот.

— Я и не догадывался, что на меня смотрят.

— Не догадывался. Да ты пожирал нас глазами! — рассмеялся Торриджани.

Помимо скульптуры Бертольдо обожал две вещи: веселую шутку и кулинарию. Однако в юморе его было гораздо больше остроты, чем в колбасах, приготовленных им по охотничьему способу. Бертольдо даже написал свою поваренную книгу и сейчас, поселившись во дворце Медичи, сетовал лишь на то, что у него нет возможности прославить свои кулинарные рецепты.

Но скульптуру он прославлял с редкостной настойчивостью: этот изможденный, слабый человек с белоснежными волосами, воспаленными, в красных пятнах, щеками и бледно-голубыми глазами был истинным наследником знаний золотого века тосканской скульптуры.

Положив свою худую тонкую руку на плечи кому-нибудь из новичков, он говорил:

— Конечно, не все тайны мастерства можно передать. Донателло сделал меня своим наследником, но он не смог сделать меня равным себе. Он влил в меня свой опыт и свое мастерство, как вливают расплавленную бронзу в форму. Ни один человек не может сделать большего. Не будь Донато, я был бы простым ювелиром; проработав с ним бок о бок свыше полувека, я стал всего лишь скульптором-миниатюристом. Как бы он ни старался, он не мог отдать мне свои пальцы, вселить в меня пылавшую в нем страсть. Все мы таковы, какими нас создал бог. Я вам покажу все, чему Гиберти научил Донателло и чему Донателло научил меня; ну а что вы извлечете из моих уроков — это зависит от ваших способностей. Учитель — все равно что повар: когда у него жилистый цыпленок или жесткая телятина, то никакой самый расчудесный соус не сделает их мягче.

Микеланджело громко расхохотался. Довольный своей шуткой, Бертольдо повернул всю ватагу учеников к павильону.

— А сейчас за работу. Если у вас есть какой-то талант, он проявится.

Микеланджело подумал: «Только дайте мне в руки молоток и скарпель! Увидите, как от камня полетят осколки и пыль».

Но Бертольдо и не собирался давать новичку молоток и скарпель. Он посадил Микеланджело за рисовальный стол на террасе между семнадцатилетним Торриджани и двадцатидевятилетним Андреа Сансовино; раньше Андреа учился у Антонио Поллайоло, в церкви Санто Спирито можно было видеть исполненные им работы.

Принеся из внутренних комнат рисовальные принадлежности, Бертольдо сказал Микеланджело:

— Рисование для скульптора — совсем особое дело. И человек и камень — трехмерны, у них гораздо больше общего, чем у человека и стены или деревянной доски, на которых приходится писать живописцу.

Микеланджело скоро понял, что ученики здесь во многом похожи на учеников у Гирландайо. Сансовино как бы играл роль Майнарди: он уже давно был профессиональным художником, зарабатывая на жизнь изделиями из терракоты, и так же, как Майнарди, с большой теплотой и благородством относился к начинающим, отдавая им свое время. Самым неумелым в Садах, как Чьеко у Гирландайо, был Соджи: ему тоже исполнилось всего лишь четырнадцать лет; здесь, среди скульпторов, он казался случайным человеком и, на строгий взгляд Микеланджело, был лишен всякого таланта.

Не обошлось в Садах и без своего Якопо: это был двадцатилетний Баччио да Монтелупо — легкомысленный, как птичка, распутный тосканец. Подобно Якопо, он любил собирать всяческие слухи о грязных ночных скандалах и подробно пересказывал их утром. В первый же день, когда Микеланджело приступил к работе, Баччио с жаром поведал товарищам самую свежую и потрясающую новость: в Венеции родился урод, глаза у него не на том месте, где им полагается быть, а за ушами; а в соседней с Флоренцией Падуе родился другой уродец: у него две головы и на каждой руке по две ладошки. На следующее утро он рассказывал об одном флорентинце, который якшался с дурными женщинами ради того только, чтобы «сохранить целомудрие своей супруги».

Особенно комичными были побасенки Баччио из быта контадини, крестьян: как-то раз, уверял он, одна флорентинская дама из патрицианской семьи, вся в шелках и жемчугах, спросила у крестьянина, выходившего из церкви Санто Спирито:

— Скажи, обедня для сиволапых уже кончилась?

— Да, синьора, — отвечал крестьянин. — А обедня для шлюх только начинается, советую не опаздывать.

Бертольдо заливался тонким старческим смехом и аплодировал.

Был в Садах и ученик, чем-то похожий на Граначчи, — пятнадцатилетний паренек Рустичи, сын знатного и богатого тосканца.

Он занимался скульптурой из одного только удовольствия и почтения к искусству. Лоренцо высказывал желание, чтобы ученик жил во дворце Медичи, но Рустичи предпочитал свой дом на Виа де Мартелли. Микеланджело пробыл в Садах всего неделю, как Рустичи пригласил его к себе на обед.

— Подобно Бертольдо, я очень люблю всякую стряпню на кухне. С утра я буду жарить для тебя гуся.

Как убедился Микеланджело, образ жизни Рустичи оправдывал деревенское звучание его фамилии: в доме у него было полно животных. Там жили три собаки, прикованный к жердочке орел, скворец, которого крестьяне в сельском имении научили выкрикивать фразу: «Провалитесь вы все в тартарары!» Но еще больше смутил Микеланджело живший в комнате Рустичи дикобраз: зверек постоянно залезал под стол, сопел и возился там, укалывая своими иглами ноги гостя.

После обеда хозяин провел Микеланджело в тихую комнату, где висели портреты его предков. На фоне этой роскоши Рустичи словно бы преобразился: в нем проглянуло уже нечто аристократическое.

— Ты хорошо рисуешь, Микеланджело. Может быть, именно это позволит тебе стать скульптором. В таком случае разреши тебя предупредить: никогда не соглашайся жить в пышных дворцах.

Микеланджело недоуменно фыркнул:

— По-моему, это мне не грозит.

— Послушай, мой друг: роскошь, нега и уют так приятны, к ним так легко привыкнуть. А когда к этому пристрастишься, то уже совсем легко и просто стать лизоблюдом, угодником, всегда и во всем поддакивать, чтобы только не лишиться привычных благ. Потом ты начинаешь подлаживаться под вкусы власть имущих, а это для скульптора означает смерть.

— Я ведь простак, Рустичи. Едва ли все это меня касается.

Гораздо ближе, чем с другими учениками, Микеланджело сошелся с Торриджани: этот молодой человек выглядел в его глазах скорее бравым воином, чем скульптором. Микеланджело был очарован Торриджани; в то же время он страшился его, стоило тому лишь нахмурить брови и заговорить своим раскатистым, зычным голосом. Торриджани происходил из старинной семьи виноторговцев, давно уже выбившейся в знать, с Бертольдо он держался так смело, как никто из учеников. Рассердившись на кого-либо из товарищей по мастерской, он учинял шумные ссоры. Он быстро отличил Микеланджело своей горячей дружбой и постоянно разговаривал с ним — их рабочие столы были рядом. Микеланджело еще не доводилось встречать столь красивого человека, как Торриджани; эта физическая красота, стоявшая на грани человеческого совершенства, обескураживала его: он всегда сознавал, насколько некрасив и невзрачен он сам.

Граначчи видел, как крепнет дружба Микеланджело с этим юношей. Когда Микеланджело спросил Граначчи, считает ли он Торриджани выдающимся человеком, тот осторожно ответил:

— Я его знаю с детства. Наши семьи связаны друг с другом.

— Но ты уклоняешься от ответа, Граначчи.

— Прежде чем называть человека другом, Микеланджело, съешь с ним пуд соли.

Микеланджело работал в Садах уже больше недели, когда туда в сопровождении юной девушки явился Лоренцо Медичи. Впервые в жизни Микеланджело увидел вблизи человека, который, не занимая никакого поста и не нося никакого титула, правил Флоренцией и сделал ее могущественной республикой, где процветали не только ремесло и торговля, но и искусство, литература, наука. Лоренцо де Медичи было сорок лет, его грубое лицо казалось высеченным из темного гранита; все черты его были неправильны, лишены какой-либо привлекательности — нечистая кожа, выступающая нижняя челюсть, выпяченная нижняя губа, длинный массивный нос, вздернутый кончик которого был гораздо мясистее и толще, чем спинка, большие темные глаза, щеки с темными провалами около углов рта, кошт темных волос, разделенных прямым пробором и крыльями ниспадающих к бровям. Одет он был в длинную охристого цвета мантию с пурпурными рукавами, на шее виднелся краешек белого воротника. Роста он был чуть выше среднего, крепкого сложения; верховая езда и охота с соколами, которой он отдавался порой целыми днями, поддерживала его телесные силы.

Он был также знатоком классических языков, жадным читателем греческих и латинских манускриптов, поэтом, которого Платоновская академия сравнивала с Петраркой и Данте, создателем первой в Европе публичной библиотеки, для которой он собрал десять тысяч рукописных и печатных книг, — подобной библиотеки не было нигде со времен Александрии. Лоренцо был признан «величайшим покровителем литературы и искусства из всех владетельных принцев, которые когда-либо существовали»; его коллекция скульптуры, живописи, рисунков, резных гемм была открыта для всех художников, для каждого, кто хотел изучить ее и почерпнуть в ней вдохновение. Для ученых, стекавшихся во Флоренцию, чтобы сделать ее научным центром Европы, он предоставил виллы на склонах Фьезоле: там Пико делла Мирандола, Анджело Полициано, Марсилио Фичино и Кристофоро Ландино переводили недавно найденные греческие и древнееврейские рукописи, писали стихи, философские и богословские сочинения, способствуя тому, что Лоренцо называл «революцией гуманизма».

Микеланджело слыхал немало рассказов о Лоренцо, в городе это была излюбленная тема разговоров: ему было известно, что у Лоренцо слабое зрение, что он родился лишенным обоняния. Теперь, слушая, как Лоренцо разговаривал с Бертольдо, он убедился, что голос у него хриплый и неприятный.

Но казалось, что этот голос — единственная неприятная особенность Лоренцо, так же как слабость его глаз — единственная его слабость, а отсутствие обоняния — единственный прирожденный недостаток. Ибо у Лоренцо, богатейшего во всем мире человека, перед которым заискивали правители итальянских городов-государств и такие могущественные монархи, как турецкий и китайский, — у Лоренцо был открытый, мягкий характер и полное отсутствие высокомерия. Правитель республики — в том же смысле, в каком гонфалоньер справедливости и Синьория были хранителями законов и порядка в городе, — он не располагал ни армией, ни стражей, расхаживал по улицам Флоренции без всякой свиты, разговаривал со всеми гражданами, как равный, вел простую семейную жизнь, играя со своими детьми на полу и держа свой дом открытым для художников, писателей и ученых всего мира.

Таков был этот человек. Он пользовался абсолютной властью в делах политики, но правил Флоренцией, проявляя такой здравый смысл и такую прирожденную учтивость и достоинство, что те люди, которые могли быть врагами, жили и трудились при нем в полном согласии. Столь счастливого результата не достигали ни его одаренный отец, Пьеро, ни гениальный дед, Козимо, прозванный всей Тосканой отцом отечества за то, что после кровопролитной гражданской войны между партиями гвельфов и гибеллинов, бушевавшей во Флоренции не одно столетие, он создал республику. Флорентинцы могли напасть на Лоренцо Великолепного и, не дав ни часа на размышление, разграбить его дворец, изгнать владыку из города. Он знал это, знал это и народ, и благодаря тому, что такую возможность чувствовали все, Лоренцо сохранял свою неофициальную, не освященную законом власть. Ибо так же, как в нем не было ни тени высокомерия, в нем не было и малодушия: отчаянным военным натиском в семнадцать лет он спас жизнь своему отцу и, чтобы оградить город от вторжения неприятеля, рискнул собственной жизнью, напав на военный лагерь Ферранте в Неаполе с таким же ничтожным числом людей, с каким он разгуливал по улицам Флоренции.

Этот-то человек стоял теперь близ Микеланджело и оживленно беседовал с Бертольдо о каких-то античных скульптурах, только что привезенных из Малой Азии, ибо скульптура в глазах Лоренцо была столь же важным предметом, как и его флотилии, плававшие по всем морям мира, как его банки, опутавшие своей сетью всю Европу и Средиземноморье, как те оценивающиеся в миллионы золотых флоринов товары Флоренции — шерсть, оливковое масло и вино, — которые обменивались на экзотические благовония, пряности и шелка Востока. Одни уважали Лоренцо за богатство, другие за то, что он обладал властью, а ученые и художники уважали и любили его за страсть к знаниям, за то, что он дал свободу мысли, уже более тысячи лет замурованной в душной темнице.

Вот Лоренцо остановился поговорить с учениками. Микеланджело перевел взгляд на девушку, шедшую рядом с правителем. Она казалась моложе Микеланджело, хрупкая, в платье из розовой шерстяной материи, с длинными рукавами: это была гамурра с широкой юбкой, ниспадавшей мягкими, свободными складками, и плотно зашнурованным корсажем, под которым проглядывала бледно-желтая кофточка с низким, оставляющим открытой шею воротом. Туфельки на девушке были из желтой парчи, а на густых черных ее волосах алела атласная шапочка, украшенная жемчугами. Девушка была такой бледной, что даже алая шапочка и цветное платье не могли придать живости ее впалым щекам.

Когда Лоренцо, чуть заметно кивнув, проходил мимо стола учеников, Микеланджело внезапно встретился взглядом с глазами девушки.

Он замер, прервав работу. Она замедлила шаг, потом остановилась. Он не мог отвести взгляда от этой тоненькой девушки с милым, нежным личиком. А она напугалась: такое свирепое исступление было написано на лице Микеланджело, когда он водил карандашом по бумаге. На ее щеках цвета слоновой кости пятнами вспыхнул румянец.

Микеланджело почувствовал, с каким острым любопытством она посмотрела на него, дышать ему стало трудно. На секунду он подумал, что она хочет заговорить с ним. Но она лишь облизала свои бледные губы, затем с трепетной дрожью ресниц отвела от него взгляд и шагнула, догоняя отца.

Лоренцо обнял девушку за талию. Они медленно двинулись к фонтану, обогнули его и потом исчезли в воротах.

— Кто это был? — спросил Микеланджело у Торриджани.

— Ты что, болван, не знаешь? Лоренцо Великолепный!

— Да нет же, я говорю — кто эта девушка?

— Девушка? О, Контессина. Его дочь. Единственная дочь, которая у него осталась.

— Контессина? «Маленькая графиня»?

— Да, именно. Всех своих других дочерей Лоренцо называл «контессиной» в шутку. А когда родилась эта худышка, он ее и в самом деле окрестил Контессиной. Что тебя, собственно, интересует?

— Ничего, ровным счетом ничего.

3

Разрешения на то, чтобы Микеланджело поступил в Сады Медичи, Лодовико так никогда и не дал. Хотя все слышали, что Микеланджело оставил Гирландайо и начал заниматься скульптурой, дома открыто признать этот факт не желали и делали вид, будто ничего не случилось. К тому же мальчика в семье видели редко — он уходил из дому на рассвете, пока все еще спали, а мачеха была на рынке, и возвращался ровно в двенадцать, когда Лукреция ставила на стол жареную говядину или утку. После обеда он работал в Садах дотемна и брел домой, стараясь задержаться где только можно, чтобы дома к его приходу все уже легли спать: обычно лишь брат Буонаррото, лежа в кровати, дожидался его и расспрашивал о всяких новостях да в кухне сидела бабушка — она кормила его скудным ужином.

— Ты совсем вырос из своих рубашек, Микеланджело, — говорила монна Алессандра. — И чулки у тебя изорвались. Твои отец говорит, что, раз ты не зарабатываешь… ну да бог с ним. Вот я отложила немного денег. Купи, что тебе надо.

Он шутливо целовал ее в морщинистую щеку; они любили друг друга, но оба не очень-то умели выразить эту любовь.

Нетребовательный по натуре, Микеланджело был совершенно равнодушен к одежде.

— Скоро я начну рубить камень и буду весь в пыли, с головы до ног. Никто и не разглядит, что на мне надето.

Бабушка оценила гордость внука и вновь упрятала монеты в кошелек.

— Ну, как хочешь. Эти деньги всегда будут твои.

Граначчи не считал нужным вставать рано утром и возвращаться с работы поздно вечером; получалось так, что он теперь гулял по улицам с Микеланджело только в полдень. Настроение у Граначчи было самое скверное; он шагал, сильно сутулясь, и казался выше своего младшего друга всего на дюйм или на два.

— Ох, какая холодная и липкая эта глина! — жаловался он. — Я ненавижу ее. Я стараюсь лепить как можно хуже; надеюсь, Бертольдо не допустит меня до работы по камню. Десять раз приступал я к граниту, и всегда молоток словно бил прямо по мне, а не по камню.

— Граначчи, милый, а ты берись за мрамор, мрамор прекрасно поддается удару, — утешал его Микеланджело. — Мрамор очень чуток. А гранит — это вроде черствого хлеба. Подожди, придет время, и ты будешь работать по мрамору: пальцы в него погружаются, словно в тесто.

Граначчи с удивлением посмотрел на приятеля:

— Ты всегда тверд и сух, как кремень, но стоит тебе заговорить о мраморе — и ты поэт!

Теперь Микеланджело с головой ушел в рисование. Одно из первых поучений, с которым обратился к нему Бертольдо, звучало так:

— Если ты у нас не будешь работать над рисунком — знай, ты погибнешь. Прошу тебя, каждый день, как приходишь сюда, рисуй свою левую руку, потом снимай башмаки и рисуй ноги; это очень помогает брать нужный ракурс.

— А что вы скажете, если я нарисую и правую руку?

— Еще один остряк в нашей компании, — весело отозвался Бертольдо, приняв слова Микеланджело за шутку.

Микеланджело с равной легкостью и уверенностью работал, держа молоток то в правой, то в левой руке, уже в те времена, когда тесал светлый камень у Тополино. Теперь, нарисовав в разных положениях левую руку, он стал рисовать левой правую — сначала ладонь, потом тыльную сторону кисти, с вытянутыми пальцами.

Однажды, проходя мимо стола, Бертольдо взял у Микеланджело лист, который тот заполнил множеством набегающих друг на друга рисунков.

— Что ж, какое вино в бочку нальешь, такое из нее и вытечет. Ведь это я тебя подзадорил, — мягко заметил он.

— А я не в обиде. Гляньте, где я рисовал правой, где левой — не отличишь.

Пользуясь влиянием Лоренцо, натурщиков для работы учеников брали в любом квартале Флоренции: тут были ученые в черном бархате; солдаты с бычьими шеями, широкими лбами и густыми дугообразными бровями; головорезы и бандиты; жители деревень, приехавшие в город; плешивые старцы с крючковатыми носами и костлявыми подбородками; монахи в черных капюшонах, из-под которых выбивались седые волосы; флорентинские юноши, красавцы и модники, — у них были греческие, идущие прямо от надбровья носы, кудрявые, по плечи, волосы, круглые пустые глаза; красильщики шерсти с запачканными руками; грязные, с мозолями на огрубелых ладонях, торговцы скобяным товаром; силачи носильщики; дородные кухарки; знатные господа в красных и белых шелках, унизанных жемчугом; гибкие подростки в фиолетовом; полнощекие младенцы, с которых лепили и рисовали путти.

Однажды, когда Бертольдо свирепо раскритиковал нарисованный Микеланджело торс, тот хмуро заметил:

— Разве можно рисовать, глядя на человека только снаружи? Что выпирает из-под кожи, лишь то мы и видим. Если бы мы могли изучить человеческое тело внутри: кости, мускулы… Пока не знаешь внутренностей, кишок и крови, не знаешь человека. А я внутрь тела ни разу не заглядывал.

— Вот дьявол! — тихо выругался Бертольдо. — Вскрывать покойников разрешается только врачам и то в один-единственный день в году, перед лицом городского совета. Иначе это расценивается во Флоренции как тягчайшее преступление. Лучше выкинь такие мысли из головы.

— Выкинуть не могу, хотя молчать буду. Никогда мне не изваять человеческое тело точно и верно, если я не посмотрю, как оно устроено внутри.

— Даже греки не вскрывали покойников, хотя у ник не было церкви, которая это запрещает. И Донателло не нуждался в рассечении тел, но знал человека великолепно. Неужто ты хочешь стать лучшим скульптором, чем Фидий и Донателло?

— Лучшим — не хочу. А непохожим на них — хочу.

Микеланджело еще не видал, чтобы Бертольдо так волновался. Мальчик притронулся к высохшей руке старика, моля его успокоиться.

Несмотря на подобные споры, они стали большими друзьями. Пока остальные ученики лепили из глины или рубили камень, Бертольдо уводил Микеланджело в павильон и часами наблюдал за его работой: тот в это время копировал египетские амулеты, греческие медальоны, древнеримские монеты. Бертольдо брал в руки то одну драгоценную вещь, то другую и объяснял Микеланджело, чего хотели добиться старинные мастера.

К своему удивлению, Микеланджело завоевал и горячую привязанность Торриджани: тот уже придвинул свой рабочий стол вплотную к столу Микеланджело. Торриджани покорял своим обаянием — Микеланджело был ошеломлен, очарован, потрясен знаками его внимания, его веселыми шутками. Щеголь по натуре, Торриджани носил шелковые рубашки и широкий ремень с золотыми пряжками; каждое утро перед работой он заходил на Соломенный рынок к цирюльнику, брился там и намазывал свои волосы благовонными маслами. А Микеланджело во время работы ужасно пачкался: руки у него вечно были в угле, который он, забывшись, размазывал по лицу, рубашка закапана красками, чулки в чернильных пятнах.

Торриджани, проведя целый день на работе, умудрялся сохранить в безупречной чистоте свою ярко-желтую полотняную камичу — доходившую до поясницы рубашку с пышными рукавами, зеленую тунику с буквой Т, вышитой на плече желтым шелком, темно-голубые вязаные рейтузы. Рубя камень, он выбирал такую позу, что каменная пыль и крошка совсем не летела на него и не забивала одежды и волос, — этой хитрости не знал ни один из его товарищей: к концу рабочего дня они обычно были белы, как мукомолы. Микеланджело постоянно восхищался Торриджани и таял от удовольствия, когда тот, обнимая, клал свою мускулистую руку ему на плечи и наклонял великолепную голову, заглядывая мальчику в глаза. Осматривая его новый рисунок, он восклицал:

— Микеланджело mio, ты делаешь чистую работу, а пачкаешься так, что грязней тебя я никого не видел.

Торриджани был всегда в движении, — он хохотал, паясничал, отпускал остроты, нес чепуху, не смолкая ни на минуту, размахивал руками, на которых сверкали перстни с жемчугами и изумрудами, — ему всегда было надо занимать своей особой всех окружающих и первенствовать среди них. Его сильный, певучий голос разносился по пышным весенним лужайкам, где пестрели цветы, и каменотесы, возводившие в дальнем углу сада здание библиотеки для книг и манускриптов Лоренцо, приостанавливали работу, чтобы послушать, как хохочет Торриджани.

Нередко ученики Бертольдо отправлялись в церковь Санта Кроче, чтобы полюбоваться фресками Джотто в лучах утреннего солнца, или в церковь Санто Спирито — посмотреть при свете полудня на «Юного Иоанна и Двух Святых» Филиппино Липпи; порой они выходили взглянуть, как закат освещает изваяния на Кампаниле, — эти изваяния замыслил тот же Джотто, а исполнил его ученик Андреа Пизано. И хотя в таких случаях все тихо стояли, словно зачарованные, Торриджани не унимался и тут: он ни на шаг не отпускал от себя Микеланджело и, подхватив его под руку, громко говорил:

— Ах, если бы я был воином, Микеланджело! Сражаться в смертельных битвах, повергать врага мечом и пикой, завоевывать новые страны и всех женщин, какие там есть. Вот это жизнь! Искусство? Ба! Это занятие для евнухов в султанском гареме. Нет, amico mio, мы должны с тобой объехать весь свет, мы грудью встретим и опасности и битвы и найдем несметные сокровища!

Микеланджело испытывал к Торриджани глубокую привязанность, почти любовь. Он считал себя простоватым, скучным: завоевать дружбу и восхищение такого красивого, блистательного юноши, как Торриджани… это было слишком хмельное вино для того, кто его никогда не пробовал.

4

Теперь ему пришлось многому учиться заново, отказываясь от тех навыков, которые он приобрел у Гирландайо: столь разнился рисунок для фрески от рисунка для скульптуры.

— Нельзя рисовать ради самого рисунка, — поучал мальчика Бертольдо, в точности так, как поучал его в свое время Гирландайо. — Такое рисование годится лишь для тренировки руки и глаза.

Бертольдо упорно вдалбливал Микеланджело, в чем разница между рисунком художника и скульптора. Скульптор должен показать трехмерность фигуры, ему нужна не только высота и ширина, но и глубина. Художник рисует, чтобы заполнить пространство, а скульптор — чтобы его воспроизвести. Художник заключает в раму нечто остановившееся, скульптор же, рисуя, схватывает движение, вскрывает каждое усилие, каждый изгиб напрягшегося человеческого тела.

— Художник рисует, чтобы показать особенное, а скульптор ищет всеобщее, универсальное. Понятно? — спрашивал учитель.

Микеланджело отмалчивался.

— А самое важное то, что художник рисует, как видит, фиксирует на бумаге внешнее впечатление. Скульптор же подходит к форме изнутри и, взяв ее, как она есть, пропускает всю ее плоть и материальность через свое существо.

Кое-что из этих наставлений Микеланджело постигал разумом, но гораздо больше заставлял его оценить советы учителя тяжкий рабочий опыт.

— У меня теперь в голове какое-то месиво, — извинялся Бертольдо. — Там застряла тьма разных мыслей, до каких додумались тосканские скульпторы за двести лет. Ты прости меня, если я вспоминаю всякую всячину.

Задавшись целью воспитать новое поколение скульпторов, Бертольдо в отличие от Гирландайо, у которого на учеников попросту не хватало времени, стал самоотверженным учителем. Переговариваясь между собой, скульпторы ограничиваются в лучшем случае односложной фразой; стук молотка и удар резца — их истинная речь, заменяющая всякие объяснения; лишним словам тут не было места. Однако на Бертольдо это правило не распространялось.

— Микеланджело, рисуешь ты хорошо. Но важно также знать, зачем надо хорошо рисовать. Рисунок — это свеча, которую зажигают для того, чтобы скульптор не спотыкался в темноте; это схема, с помощью которой легче разобраться в видимом. Попытка понять другое человеческое существо, постигнуть его сокровенные глубины — это одно из самых опаснейших человеческих дерзаний. У художника, который отваживается на это, есть одно-единственное оружие — перо или карандаш. Этот фантазер Торриджани рассуждает о военных походах. — Бертольдо пожал плечами. — Детская забава! Трепет перед лицом смертельной опасности, — разве он может сравниться с трепетом одинокого человека, который дерзает создать нечто такое, чего еще не было на земле!

Микеланджело держал в руках сделанные за день наброски и разглядывал их, словно это помогало ему лучше понять, что говорил Бертольдо, или отыскать в своей работе хоть часть тех достоинств, каких Бертольдо требовал.

— Рисование — это превосходный путь к тому, чтобы познать предмет и рассеять мрак невежества, утвердить на своем законном месте мудрость, как утверждал ее Данте, когда он писал терцины «Чистилища». Да, да, — продолжал старик, — рисовать — это все равно что читать Гомера и таким образом увидеть Приама и Елену, читать Светоння и по его книгам понять цезарей.

Микеланджело опустил голову.

— А вот я невежда. Не читаю ни по гречески, ни по-латыни. Урбино три года мучился со мной, но я был упрям и не хотел учиться. Я хотел только рисовать.

— Глупая голова! Ты не понимаешь, что я тебе говорю. Не удивительно, что Урбино мучился с тобой. Рисование есть познание. Это искус и дисциплина, это точная мера, которой ты будешь измерен, чтобы сказать, насколько ты честен. Рисование словно исповедь: оно разоблачит тебя до конца, хотя тебе будет казаться, будто разоблачаешь кого-то ты. Рисунок — это строчка поэта, нанесенная на бумагу с тем, чтобы воочию убедиться, достоин ли вдохновения взятый предмет и есть ли у автора та правда, которая достойна строки.

Голос старика звучал теперь мягко и задушевно.

— Запомни это, сын мои. Рисовать — что быть богом, вкладывающим душу в Адама; только душа художника и сокровенная, тайная душа изображаемого, сливаясь вместе, и создают новую, третью жизнь на листе бумаги. Акт любви, Микеланджело, акт любви — вот что порождает все сущее на земле.

Да, рисование есть слияние души, дыхание жизни, он это знал, но для него рисование было не конечной целью, а только средством.

Таясь ото всех, он стал теперь оставаться в Садах на вечер, — хватал скульптурные инструменты и работал, подобрав валявшийся где-нибудь обломок камня. Здесь был изжелта-белый травертин из римских каменоломен, диорит из Ломбреллино, шероховатый импрунетский известняк, темно-зеленый мрамор из Прато, пятнистый красно-желтый мрамор из Сиены, розовый мрамор из Гаворрано, прозрачный мрамор чиполино, с синими и белыми разводами, похожими на цветы, гипсовый камень. Но радости Микеланджело не было границ, когда кто-нибудь по забывчивости оставлял без присмотра кусок снежно-белого каррарского мрамора. В детстве ему не раз приходилось стоять перед мастерами, рубившими этот драгоценный камень. Как он изнывал тогда от желания прикоснуться к нему, получить его в собственные руки! Но это казалось немыслимым: белый мрамор был редок и дорог, его привозили из Каррары и Серавеццы так мало, что он шел лишь на выполнение важных заказов.

Теперь же он втайне начал орудовать шпунтом, троянкой и скарпелью, обрабатывая поверхность мрамора теми приемами, какими он работал над светлым камнем у Тополино. Обычно к вечеру наступал для него самый чудесный час — он оставался один-одинешенек во всех Садах, на него смотрели лишь белые статуи. Скоро, скоро он получит эти инструменты в свои руки навсегда; каждое утро первым делом он будет браться за молоток и резец — ведь он ощущал их, как руки и ноги, органом своего тела. Когда в Садах становилось темно, он скалывал обработанное им место на камне так, чтобы никто не догадался, что он тут делал, и подметал пыль и крошку, ссыпая их на свалку.

Как и следовало предполагать, его застигли на месте преступления, и соглядатай был самый неожиданный из всех возможных. Контессина де Медичи появлялась теперь в Садах почти ежедневно, ее сопровождал то отец, то кто-нибудь из ученых Платоновской академии — или Полициано, или Фичино, или Пико делла Мирандола. Девушка разговаривала с Граначчи, с Сансовино и с Рустичи, которых, по-видимому, знала уже давно, но никто не представил ей Микеланджело. С ним она не заговорила ни разу.

Он безошибочно улавливал миг, когда Контессина показывалась в воротах, хотя еще и не видел ни ее подвижной фигурки, ни огромных глаз, сиявших на бледном лице. Все окружающее он воспринимал в эти минуты с необычайной остротой — и все, даже воздух и свет, казалось, куда-то летело в стремительном вихре.

Именно Контессина избавила Граначчи от опостылевших ему занятий скульптурой. Он поделился с ней своими печалями: она передала разговор отцу. Однажды, придя в Сады, Лоренцо сказал:

— Граначчи, я мечтаю о большой картине — «Триумф Павла-Эмилия». Ты не согласился бы ее написать?

— Как не согласиться! И чем сильнее нужда, тем быстрее услуга.

Когда Лоренцо отвернулся в сторону, Граначчи прижал пальцы левой руки к губам и послал в знак благодарности воздушный поцелуй Контессине.

Никогда она не останавливалась, чтобы посмотреть на работу Микеланджело. Обычно она задерживалась около Торриджани, став сбоку от его стола, напротив Микеланджело, так, что он мог следить за каждым ее движением, мог слушать, как она смеется, тронутая шутками забавлявшего ее красавца. И хотя Микеланджело словно зачарованный не спускал с нее глаз, взгляды их ни разу не встретились.

Когда, наконец, она исчезала, он чувствовал тоску и опустошение. Он не мог понять, почему это происходит. О девушках он не помышлял. Не помышлял даже после того, как Якопо, просвещавший Микеланджело в течение года, научил его распознавать тех, которые «годятся для постели». У него не было девушек ни дома, в семье, ни в том узком кругу друзей, который был ему знаком. Он не помнил, разговаривал ли он хотя бы раз с кем-нибудь из девушек. У него никогда не появлялось желания даже рисовать их! Они были чужды ему. Тогда почему же он так страдал, когда Контессина, всего в нескольких шагах от него, весело смеялась и разговаривала с Торриджани, держась с этим юношей как равная. Почему он так злился и на Торриджани, и на Контессину, что она могла значить для него, эта принцесса благородной медичейской крови?

Все это походило на какую-то таинственную болезнь. Ему хотелось, чтобы девушка больше не появлялась в Садах, оставила его в покое. Рустичи говорил, что раньше она редко приходила в Сады. Почему же теперь она проводит здесь каждый день по часу, а то и больше? Чем упорнее он отдавался работе, приникал к своим листам, заполняя их рисунками, тем острее чувствовал присутствие Контессины: остановившись у стола Торриджани, она любезничала с этим красавцем и атлетом, исподтишка подглядывая за Микеланджело и воспринимая каждый взмах его карандаша как личную обиду.

Время шло, наступил разгар лета, цветы в Садах увяли от зноя, лужайки выгорели и побурели — и только тогда Микеланджело понял, что он ревнует. Ревнует к Торриджани. Ревнует к Контессине. Ревнует к ним обоим сразу. Ревнует каждого из них в отдельности.

И тут ему стало страшно.

А теперь она застала его совсем одного, когда в Садах было пусто. Она пришла со своим братом Джованни, толстым, слегка косоглазым подростком, — он был, как догадывался Микеланджело, его же возраста, лет четырнадцати, и уже предназначен в кардиналы; кроме Джованни, вместе с Контессиной явился и ее кузен, побочный сын Джулиано, любимого брата Лоренцо, который был заколот в Соборе заговорщиками из семейства Пацци. Когда произошло это убийство, Микеланджело было всего три года, но флорентинцы до сих пор рассказывали, как висели казненные заговорщики в проемах окон Синьории.

Первые слова прозвучали неожиданно:

— Buona sera. Добрый вечер.

— Buona sera.

— Микеланджело.

— Контессина.

— Come va? — спросила Контессина.

— Non c'e male. — Ответ звучал кратко, как у сеттиньянского каменотеса.

Микеланджело рубил кусок светлого камня, отделывая его в елочку. Он и не думал прерывать работу.

— Этот камень пахнет.

— Только что сорванными винными ягодами.

— А этот? — Она указала на глыбу мрамора, лежавшую на скамье рядом с ним. — Этот пахнет свежими сливами?

— Нет, едва ли сливами. — Он отколол от глыбы кусочек. — Понюхай сама…

Она наморщила нос и засмеялась. Он сел перед мраморной глыбой и начал рубить ее с таким рвением, что осколки брызнули, как дождь.

— Почему ты бьешь так… так яростно? Разве ты не устаешь? Я давно бы выдохлась.

Он знал, что она очень болезненна, знал, что чахотка унесла ее мать и сестру за один прошлый год. Поэтому-то, говорил Рустичи, Лоренцо так нежен с нею: ей суждена недолгая жизнь.

— Нет, нет, что ты! Когда рубишь камень, то силы не убывает, а только прибавляется. Вот попробуй-ка поруби этот белый мрамор. Увидишь, как он оживет в твоих руках.

— Не в моих, а в твоих руках, Микеланджело. Может, ты закончишь для меня этот узор на светлом камне?

— Да это же всего-навсего простая елочка. Мы насекаем ее, когда строим ограду или обкладываем колодцы.

— Она мне нравится.

— Тогда я закончу ее.

Она стояла не двигаясь прямо над ним, а он, согнувшись, продолжал работать. Когда он натыкался на особо твердое место, то искал глазами ведро с водой и, не найдя, сплевывал на камень, чтобы сделать его более мягким, и вновь с молниеносной быстротой врубал и врубал свой резец.

Она засмеялась:

— А что ты будешь делать, когда во рту совсем пересохнет?

Он поднял голову, лицо его залилось румянцем.

— У хорошего скальпеллино слюны на плевок всегда найдется.

5

С наступлением духоты и зноя Сады понесли первую утрату: это был Соджи. Его бодрость и воодушевление увядали подобно тому, как увядала в то лето на лужайках трава. Соджи не получал в Садах ни премий, ни заказов, и, хотя Бертольдо выплачивал ему время от времени кое-какие ничтожные суммы, заработок его почти равнялся заработкуМикеланджело, а тот не зарабатывал ничего. По этой-то причине Соджи считал, что Микеланджело присоединится к нему.

Однажды вечером, в августе, когда от духоты нечем было дышать, он дождался в Садах тишины и безлюдья, отшвырнул свой инструмент и подошел к Микеланджело.

— Микеланджело, давай-ка уйдем отсюда совсем — и ты и я. Вся эта возня с камнем… это так глупо. Давай спасаться, пока не поздно.

— Спасаться? Что же нам грозит, Соджи?

— Не будь слепцом, Микеланджело. Нам тут никогда не дождаться ни заказов, ни заработков. Ну, кому нужна скульптура? Все прекрасно живут и без скульптуры.

— А я не могу.

На лице Соджи были написаны отвращение и страх — такой силы чувства он не достигал ни в одном из своих восковых или глиняных изваяний.

— Где же мы потом найдем себе работу? Если Лоренцо умрет…

— Но он еще молод, ему всего сорок лет.

— …тогда у нас не будет ни покровителя, ни этих Садов. Неужто нам бродить по Италии, как нищим, и протягивать шляпу, прося милостыню? Не надо ли вам мастера по мрамору? Не нужна ли вам «Богоматерь»? Не пригодится ли «Оплакивание Христа»? Я могу вам изготовить и то и другое, только дайте мне кров и пищу.

Соджи яростно засовывал свои пожитки в мешок.

— К черту! Я хочу заниматься таким ремеслом, чтобы ко мне люди приходили сами. Каждый день! За кулебякой или окороком, за вином или рейтузами. Люди не могут обойтись без этих вещей, они должны покупать их каждый божий день. Значит, каждый день я буду что-то сбывать. А на то, что я сбуду, я буду кормиться. У меня деловая натура, мне надо знать в точности, что сегодня или завтра я заработаю столько-то сольди. Скульптура — это уже роскошь, о ней вспоминают в самом крайнем случае. А я хочу торговать чем-то таким, что спрашивают в первую очередь. Что ты скажешь на это, Микеланджело? Ведь здесь тебе не платят ни единого скудо. Посмотри на себя, какую рвань ты носишь. Ты что, хочешь жить как побирушка до конца своих дней? Пойдем со мной. Вместе-то мы найдем работу.

Было ясно, что за вспышкой Соджи крылись твердые убеждения, что Соджи размышлял обо всем этом не одну неделю. И все же в глубине души Микеланджело воспринимал его бурную горячность чуть насмешливо.

— Скульптура для меня — самое важное дело, Соджи. Меня даже не интересует, нужна она кому-то в первую очередь или в последнюю. Я говорю «скульптура» — и ставлю на этом точку.

— Ты верно говоришь — надо поставить на этом точку! — подхватил Соджи. — На Старом мосту у отца есть знакомый мясник, он ищет подручного. Резец — ведь это все равно что нож…

Когда на следующее утро Бертольдо узнал об уходе Соджи, он пожал плечами:

— Что ж, обычная в нашем деле потеря. Все люди рождаются с задатками таланта, но у большинства так быстро тухнет этот огонь!

С покорным видом он провел рукой по своим жидким седым волосам.

— В мастерских это бывает сплошь и рядом. Учитель, конечно, знает, что в какой-то мере его усилия пропадут, но он не может бросить свое дело, иначе пострадали бы все ученики до одного. У таких людей, как Соджи, молодой порыв еще не означает любовь или привязанность к скульптуре, это лишь избыток юных сил. Как только этот буйный напор начинает спадать, юноши говорят себе: «Довольно мечтаний. Поищем-ка надежных путей в жизни». Когда ты сам будешь владельцем боттеги, ты увидишь, что я говорю правду. Скульптура — это тягчайший, зверский труд. Человек должен быть художником не потому, что он может им быть, но лишь потому, что он не может не быть им. Искусство — это удел тех, кто без него всю жизнь испытывал бы страдания.

На другой день в Сады в качестве нового ученика явился круглолицый, как луна, Буджардини: он стал еще толще, хотя вверх не вытянулся. Микеланджело и Граначчи обнялись с ним, как со старым другом.

Граначчи, закончив свою картину для Лоренцо, выказывал такую распорядительность и умение ладить с людьми, что Лоренцо поставил его в Садах управляющим. Граначчи с удовольствием исполнял свои обязанности: хлопотал целыми днями о том, чтобы в Сады был вовремя завезен камень, чугун или бронза, устраивал состязания учеников, доставал им скромные заказы в цехах.

— Оставь-ка ты эти дела, Граначчи, — уговаривал его Микеланджело. — У тебя такой же талант художника, как у любого из нас в этих Садах.

— Но мне нравятся всякие хлопоты, — мягко возражал Граначчи.

— Пусть тебе это и нравится. Если нам нужны будут карандаши или натурщики, мы найдем их сами. Почему ты должен бросать свою работу только затем, чтобы помогать нам?

Граначчи заметил эту косвенную похвалу своему таланту, хотя Микеланджело и высказал ее со злостью.

— Времени хватит на все, caro mio, — успокаивал он друга. — Я уже занимался живописью. Придет час, я займусь ею снова.

Но когда Граначчи действительно вновь взялся за кисть, Микеланджело стал злиться еще больше, так как Лоренцо заставил своего управляющего малевать декорации для пьесок-моралите и расписывать знамена и арки для праздничных процессий.

— Граначчи, глупец, как ты можешь петь и веселиться, расписывая карнавальные декорации, которые выбросят на свалку сразу же после праздников?

— А я люблю делать подобные пустячки — так ведь ты их называешь? Не все же на свете должно быть глубоко и вечно. Праздничные шествия или вечеринки тоже очень важны, так как они доставляют людям удовольствие, а удовольствие — одна из самых важных вещей в жизни, столь же важная, как еда, питье или искусство.

— Ты… ты — истинный флорентинец!

6

Осенние дни становились все прохладнее, а дружба Микеланджело с товарищами по работе — горячее. В праздники и церковные дни, когда Сады наглухо запирались, Рустичи приглашал его на обед, а затем вывозил за город, где он всюду выискивал лошадей; за право порисовать их в поле или в конюшне он платил деньги крестьянам, конюхам, грумам.

— Лошадь — это самое красивое из всех божьих творении, — говорил Рустичи. — Ты должен рисовать ее снова и снова, всякий раз, как только увидишь.

— Рустичи, я никогда не думал ваять лошадей. Меня интересуют только люди.

— Если ты знаешь лошадь, ты знаешь целый мир.

Сансовино, который происходил из крестьян Ареццо и был вдвое старше Микеланджело, высказывал еще един взгляд на жизнь:

— Художнику надо время от времени возвращаться к земле; он должен пахать, должен сеять, полоть, убирать урожай. Прикосновение к земле обновляет нас. Быть только художником — это значит сосать собственную лапу и докатиться до бесплодия. Вот почему я, что ни неделя, сажусь верхом на мула и еду домой в Ареццо. Тебе надо поехать со мной, Микеланджело, и ощутить вспаханное поле своими ногами.

— Я с радостью поеду с тобой в Ареццо, Сансовино. Если там найдется мрамор, я действительно могу пропахать в нем борозду.

И только дома Микеланджело чувствовал себя несчастным.

Лодовико ухитрился, пусть не совсем точно, разведать, сколько денег получают ученики в Садах в виде премий, наград и платы от заказчиков; он понял, что Сансовино, Торриджани и Граначчи зарабатывают приличные суммы.

— Ну, а ты? — допрашивал он сына. — Ты не получил ни скудо?

— Пока нет.

— За все восемь месяцев? Почему? Почему все остальные получают деньги, а ты нет?

— Я не знаю.

— Я могу заключить из этого только одно: по сравнению с другими ты никуда не годишься.

— Это неправда.

— А считает ли Лоренцо, что у тебя есть какие-то способности к скульптуре?

— Несомненно.

— Но он никогда не заговаривал с тобой?

— Никогда.

— Allora! Я даю тебе сроку еще четыре месяца, чтобы вышел целый год. А потом, если Лоренцо по-прежнему будет считать тебя бесплодной смоковницей, ты пойдешь работать.

Однако терпения Лодовико хватило всего на четыре недели. Однажды в воскресное утро, зайдя в спальню к Микеланджело, он учинил новый допрос, буквально прижав его к стенке:

— Хвалит ли Бертольдо твою работу?

— Нет.

— Говорит он, что у тебя есть талант?

— Нет.

— А дает ли он тебе хоть какие-нибудь заверения на будущее?

— Он дает мне советы.

— Это не одно и то же.

— Ammesso. Согласен.

— Хвалит ли он других?

— Иногда.

— Что ж, значит, ты самый безнадежный?

— Этого не может быть.

— Почему же?

— Я рисую лучше, чем остальные.

— Рисую! Какое это имеет значение? Если там тебя учат, чтобы ты стал скульптором, почему же ты не занимаешься скульптурой?

— Бертольдо не разрешает мне.

— Почему?

— Говорит, что еще рано.

— Ну, а другие что-нибудь лепят, высекают?

— Да.

— Так неужели тебе не ясно, что все это значит?

— Нет.

— Это значит, что у них больше способностей, чем у тебя.

— Все будет ясно, когда я приложу руки к камню.

— Когда это будет?

— Не знаю.

— А пока ты не станешь работать с камнем, у тебя не будет никакого заработка?

— Не будет.

— А говорят тебе, когда ты начнешь работать с камнем?

— Нет, не говорят.

— Ты не думаешь, что все это выглядит безнадежно?

— Нет.

— Что же ты думаешь?

— Я в недоумении.

— И долго ты будешь пребывать в недоумении?

— Пока Бертольдо не скажет своего слова.

— Куда же делась твоя гордость? Что с тобой случилось?

— Ничего.

— Это все, чего ты добился в Садах, — «ничего».

— Учиться — это не значит утратить свою гордость.

— Тебе уже почти пятнадцать лет. Ты что, так никогда и не будешь зарабатывать?

— Я буду зарабатывать.

— Когда же и каким способом?

— Не знаю.

— Двадцать раз ты сказал мне «нет» или «не знаю». Когда же ты будешь знать?

— Я не знаю.

Выбившись из сил, Лодовико вскричал:

— Да мне надо отдубасить тебя палкой! Когда в твоей башке будет хоть капля разума?

— Я делаю то, что должен делать. Разве это не разумно?

Лодовико повалился в кресло.

— Лионардо хочет идти в монахи. Кто и когда слышал, чтобы Буонарроти стал монахом? Ты хочешь сделаться художником. Кто и когда слышал, чтобы Буонарроти были художниками? Джовансимоне, видно, будет уличным шалопаем, бродягой, завсегдатаем мостовых. Проходимец из семьи Буонарроти — это немыслимо! Урбино выгнал из школы Сиджизмондо и говорит, что я бросаю деньги на ветер — парень не научился даже читать. Слыхано ли, чтобы Буонарроти был неграмотен? Уж и не знаю, зачем господь бог дает человеку сыновей?

Микеланджело подошел к Лодовико и легонько притронулся к его плечу:

— Не сомневайтесь во мне, отец. Стричь шерсть на осле я не собираюсь.

Дела Микеланджело в Садах не улучшились, они шли теперь даже хуже, чем прежде. Бертольдо жестоко тормошил его и все же никогда не был доволен тем, что делал ученик. Нервно переступая с одной ноги на другую, он кричал: «Нет, нет, ты способен сделать это гораздо лучше. Рисуй снова! Рисуй!» Он заставлял Микеланджело набрасывать эскизы, глядя на модель сначала сверху, с лестницы, потом распластываясь на полу, велел ему приходить в Сады и работать там по воскресным дням, рисуя композицию, в которой были бы слиты воедино все этюды, сделанные за неделю.

Идя вечером домой вместе с Граначчи, Микеланджело тоскливо воскликнул:

— Ну почему меня так обижают в Садах?

— Тебя не обижают, — ответил Граначчи.

— Обижают, это видно всем и каждому. Мне не разрешают участвовать ни в одной конкурсной работе на премию Лоренцо, не дают выполнять никаких заказов. Мне не позволяют ходить во дворец и смотреть там произведения искусства. Ты теперь управляющий в Садах. Поговори с Бертольдо. Помоги мне!

— Когда Бертольдо сочтет тебя подготовленным для участия в конкурсах, он скажет об этом сам. А до тех пор…

— О боже! — простонал Микеланджело, стискивая зубы. — Да к тому времени мне придется ночевать в Лоджии делла Синьориа — отец выгонит меня из дома палкой.

Было еще одно горестное обстоятельство, о котором Микеланджело не мог сказать Граначчи: с наступлением сырой погоды Лоренцо запретил Контессине выходить из дворца. А Микеланджело она не казалась ни сильной, ни хрупкой. Он чувствовал в ней страсть, чувствовал такое пламя, перед которым отступает и смерть. Теперь, когда девушка не появлялась в Садах, они стали для него странно пустыми, а без трепетного ожидания встречи дни тянулись уныло и однообразно.

В своем одиночестве Микеланджело еще больше тянулся к Торриджани. Они стали неразлучны. Микеланджело прямо-таки бредил Торриджани: он был без ума от его остроумия, его проницательности, красоты.

Граначчи в недоумении только поднимал брови.

— Микеланджело, я перед тобой в трудном положении: что бы я ни сказал, ты можешь подумать, что я говорю это из зависти или обиды. Но я должен предостеречь тебя. С Торриджани бывало это и раньше.

— Что бывало?

— Расточал свою любовь, пленял кого-нибудь без остатка, а потом впадал в ярость и резко рвал все отношения, если на горизонте появлялся кто-то другой, кого можно было увлечь и очаровать. Торриджани нуждается в поклонниках, в поклонниках ты у него и ходишь. Пожалуйста, не думай, что он тебя любит.

Бертольдо оказался не столь мягким. Когда он увидел рисунок, в котором Микеланджело подражал только что законченному этюду Торриджани, он изорвал его на сотню мелких клочков.

— Стоит только походить с калекой хотя бы год, как сам начинаешь прихрамывать. Передвинь свой стол на то место, где он стоял прежде!

7

Бертольдо понимал, что терпение Микеланджело вот-вот лопнет. Он положил свою хрупкую, как осенний лист, руку мальчику на плечо и сказал:

— Итак, приступим к скульптуре.

Микеланджело закрыл лицо ладонями, его янтарного цвета глаза горели, на лбу проступили капли пота. Внезапная радость, боль и горечь слились в едином ощущении, от которого колотилось сердце и дрожали руки.

— А теперь зададим себе вопрос: что такое скульптура? — назидательным тоном произнес Бертольдо. — Это искусство отсечь, убрать все лишнее с взятого материала и свести его к той форме, которая возникла в воображении художника.

— Убрать с помощью молотка и резца! — воскликнул Микеланджело, стряхивая с себя оцепенение.

— Или добавить какую-то долю материала еще, как это мы делаем при лепке из глины или воска, накладывая их часть за частью.

Микеланджело энергично замотал головой:

— Это не для меня. Я хочу работать прямо на мраморе. Я хочу работать, как работали греки, высекая сразу из камня.

Бертольдо криво улыбнулся.

— Благородное стремление. Но чтобы итальянец достиг того, что делали древние греки, потребуется еще много времени. Первым делом ты должен научиться лепить из глины и воска. До тех пор, пока ты не овладеешь методом добавления, нельзя прибегать к методу усекновения.

— И никакого камня?

— Никакого камня. Восковые модели должны быть у тебя не больше двенадцати дюймов высоты. Я уже велел Граначчи закупить для тебя воска — вот он, посмотри. Чтобы сделать его более податливым, мы добавляем в него немного животного жира. Вот так. С другой стороны, для прочности и вязкости надо добавить еще и скипидара. Тебе ясно?

Пока воск растапливался, Бертольдо показал мальчику, как делать из проволоки и деревянных планок каркас, потом, когда воск остыл, он научил его раскатывать воск в шарики. Вот уже готов и каркас. Микеланджело начал накладывать на него воск, желая убедиться, насколько точно можно воспроизвести плоский рисунок в трехмерной фигуре.

Ведь именно в этом и заключалось то чудо, о котором он когда-то кричал на ступенях Собора. Именно это он имел в виду, когда утверждал в споре с друзьями превосходство скульптуры над живописью. Истинные цели скульптора — глубина, округлость, размер; обо всем этом живописец может только намекнуть, прибегая к иллюзорной перспективе. В распоряжении скульптора твердый, ощутимый мир реальности; никто не может шагнуть в глубь его рисунка, но любому и каждому доступно обойти вокруг его изваяния и оценить его со всех сторон.

— Это значит, что изваяние должно быть совершенно не только спереди, но с любой точки обзора, — говорил Бертольдо. — А отсюда вытекает, что любое произведение скульптуры создается как бы не один раз, а триста шестьдесят раз, потому что при изменении точки обзора хотя бы на один градус оно уже становится словно бы другим, новым изваянием.

Микеланджело был заворожен; проникая в его сознание, слова Бертольдо жгли, будто пламя.

— Понимаю.

Он взял в ладони воск и почувствовал его теплоту; для рук, которые жаждали камня, катышек воска не мог быть приятным. Но наставления Бертольдо побудили Микеланджело задуматься, может ли он вылепить голову, торс или всю фигуру так, чтобы она в какой-то мере передавала рисунок. Задача была не из легких.

— Но чем скорее я начну, — сказал он себе, — тем скорее кончу.

Плотно облепив каркас воском, Микеланджело, как приказал ему Бертольдо, стал действовать металлическими и костяными инструментами. Добившись грубого приближения к замыслу, он начал отделывать модель своими крепкими пальцами. Статуэтка обрела какую-то, правдоподобность и печать неуклюжей силы.

— Но в ней нет и тени изящества! — возмутился Бертольдо. — Помимо того, здесь полностью отсутствует портретное сходство.

— Я не делаю портрета, — ворчливо говорил Микеланджело: указания Бертольдо он впитывал, как сухая губка, брошенная в Арно, но все, что пахло критикой, возбуждало в нем строптивость.

— Тебе придется делать портреты.

— Могу я сказать откровенно?

— А к чему бы тебе кривить душой?

— Черт с ними, с портретами. Я их, видно, не полюблю никогда.

— «Никогда» в твоем возрасте гораздо дольше, чем в моем. Если ты подыхаешь с голода, а герцог Миланский просит тебя отлить свой портрет в виде бронзового медальона…

Микеланджело вспыхнул:

— Я еще не дошел до такой нищеты.

Бертольдо настаивал на своем. Он толковал ученику о выразительности и изяществе, о силе и равновесии. О взаимосвязанности тела и головы: если у фигуры голова старика, то и руки, корпус, бедра и ноги должны быть тоже как у старика. Если же у изваяния голова молодого человека, то надо стараться придать фигуре округлость, мягкость и привлекательность, а складки одежды расположить таким образом, чтобы под ними чувствовалось юное, крепкое тело. Волосы и бороду следует отделывать всегда с особенной тщательностью.

Баччио был коноводом во всяких проказах. Нападала ли скука и уныние на Торриджани, рвался ли вдруг, изнывая от тоски, в свое Ареццо уставший Сансовино, требовал ли в раздражении дать ему в руки уже не воск, а глину Микеланджело, или Бертольдо отчитывал Рустичи за то, что тот рисует лошадей, когда следует рисовать специально приглашенного натурщика, или у Граначчи раскалывалась голова от боли, когда кругом беспрестанно стучали молотками, или Бертольдо заходился в кашле и жалобно говорил, что он был бы избавлен от многих страданий, если бы умер до своего прихода в Сады, — всегда в такие минуты Баччио спешил на выручку и спасал положение своими неистощимыми шутками, почерпнутыми в винных лавках и непотребных притонах.

— Маэстро, слыхали ли вы историю, как купец жаловался на дороговизну платьев, которые он покупал жене? «Каждый раз, когда я ложусь с тобой спать, это обходится мне в одно скудо золотом». А молодая жена ему отвечает: «Если ты будешь спать со мной чаще, это будет обходиться тебе каждую ночь гораздо дешевле».

— Нет, я держу его в Садах не в качестве клоуна, — оправдывался перед учениками Бертольдо. — У него есть проблески таланта, и он очень понятливый. Он, как и все остальные в Садах, твердо решил посвятить себя искусству. Он только не любит учиться, думает об одних удовольствиях. Но он еще излечится от этого. Брат его, монах-доминиканец, ведет исключительно строгий образ жизни; может быть, потому-то Баччио такой распущенный.

Время шло неделя за неделей. Бертольдо по-прежнему требовал, чтобы Микеланджело лепил лишь восковые фигурки, стараясь в них как можно точнее передать карандашный рисунок. Когда Микеланджело не мог уже больше выдержать, он бросал костяные инструменты; уходил в дальний угол Садов, подхватывал там молоток и резец и укрощал свой гнев, обтесывая строительный камень для библиотеки Лоренцо. Десятник, будучи не вполне уверен, что должен попустительствовать такому бунту, спросил Микеланджело на первый раз:

— Зачем ты к нам явился?

— Мне надо как-то очистить пальцы от воска.

— А где ты научился тесать камень?

— В Сеттиньяно!

— А, в Сеттиньяно!

Так каждый день в течение часа или двух он стал работать вместе со скальпеллини. Ощущая под руками твердую глыбу камня, зажатую между колен, он и сам становился словно тверже, прочнее.

Бертольдо капитулировал.

— «Alla guerra di amor vince chi fugge», — сказал он. — «В любовном сражении побеждает тот, кто пускается в бегство». Ныне мы принимаемся за глину… Запомни, что фигура, слепленная из мокрой глины, усыхает. Поэтому накладывай глину понемногу, не спеши. Подмешивай в нее мягкие стружки и конский волос с тем, чтобы в работах крупного размера потом не появлялось трещин. Покрывай свое изваяние мокрой тканью примерно такой влажности, какая бывает у густой грязи; заботься, чтобы ткань аккуратно окутывала всю фигуру. Позднее ты узнаешь, как увеличивать модель до того размера, в каком ты хочешь вырубать ее из камня.

— Вот это уже настоящее дело, — усмехнулся Микеланджело. — По мне, чем ближе к камню, тем лучше.

Наступил февраль, с холмов поползли туманы, дождь сплошной сеткой заволакивал раскинувшийся в долине город, улицы превратились в реки. Сумрачный серый свет позволял работать лишь несколько часов в сутки, в церквах и дворцах была такая сырость, что срисовывать там работы старых мастеров стало невозможно. В Садах все были прикованы к комнатам павильона, ученики работали, сидя на высоких стульях, под которыми стояли жаровни с горячими углями. Нередко случалось так, что Бертольдо был вынужден лежать целый день в постели. Мокрая глина казалась еще более липкой и холодной, чем обычно. Микеланджело работал, зажигая масляный светильник, иногда, по вечерам, он оставался в вымерзшем павильоне совершенно один — на душе у него было нерадостно, тем не менее он чувствовал, что лучшего места, чем Сады, ему теперь нигде не найти.

Пройдет еще два месяца, и наступит апрель. У Лодовико было решено, что в апреле он возьмет Микеланджело из Садов, если тот по-прежнему не будет зарабатывать ни скудо. Когда, поднявшись с постели, закутанный в шерстяные платки, Бертольдо вновь пришел в Сады, он еле держался на ногах и был похож на привидение. Но Микеланджело знал, что поговорить с учителем ему необходимо. Он показал Бертольдо почти законченные глиняные модели и попросил разрешения перевести их в камень.

— Нет, сын мой, — сиплым голосом отозвался Бертольдо, — тебе еще рано.

— Все работают по камню, а мне рано?

— Тебе еще надо многому учиться.

— Да, от этого не уйдешь.

— Терпение! — ободрял его Граначчи. — Господь слепил нам спину как раз для того, чтобы тащить ношу.

8

Его язвило и жгло несколько заноз сразу. Самую острую из них вонзал Бертольдо: он постоянно обрушивал на Микеланджело поток придирчивых замечаний, и как тот ни старался, он не мог заслужить от учителя ни одной похвалы. Ныла и другая незаживающая рана — его до сих пор не пускали во дворец.

— Нет, нет, — ворчал Бертольдо. — Эта фигурка у тебя чересчур заглажена. Когда ты увидишь статуи во дворце ты поймешь, что мрамор любит выражать только самые заветные, самые глубокие чувства.

Микеланджело думал: «Ну что ж, позови меня во дворец, и я увижу!»

Когда Бертольдо приглашал во дворец Буджардини, Микеланджело злился. На кого? На Бертольдо или на Лоренцо? Или на самого себя? Если бы его спросили об этом, он не мог бы ответить. Было похоже, что его отвергают навсегда. Он чувствовал, что попал в положение осла, который везет на себе золото, а ест колючий чертополох.

Однажды в конце марта, в холодный, но ослепительно, яркий день Бертольдо оглядывал только что законченную глиняную модель Микеланджело — древнего полубога, наполовину человека, наполовину животного.

— Во дворец доставили недавно найденного «Фавна», — сказал Бертольдо. — Вчера вечером мы его распаковали. Грек и язычник, вне всяких сомнений. Фичино и Ландино считают, что это пятый век до рождества Христова. Тебе надо посмотреть находку.

У Микеланджело перехватило дыхание.

— Сейчас самое время идти. Бросай-ка свою работу.

Они перешли площадь Сан Марко и повернули на Виа Ларга. Защищаясь от пронизывающей стужи, Бертольдо прикрыл рот и нос концом тяжелого шерстяного шарфа, которым была закутана его шея. Под фундамент дворца Медичи со стороны Виа де Гори пошла часть второй стены, некогда окружавшей город. Здание это построил архитектор Микелоццо тридцать лет назад для Козимо. Оно было достаточно просторным, чтобы в нем разместилось большое, разветвлявшееся на три поколения, семейство, правительство республики, банкирская контора, отделения которой были раскиданы по всему свету, убежище для художников и ученых, съезжавшихся во Флоренцию; это был одновременно жилой дом и государственное учреждение, лавка и университет, художественная мастерская и музей, театр и библиотека; и все тут носило печать строгой, величавой простоты, свойственной вкусам Медичи.

— В этом дворце нет плохих произведений искусства, — сказал Бертольдо.

Мастерство, с которым был отделан камень, восхищало Микеланджело; любуясь дворцом, он даже задержался на минуту на Виа Ларга. Хотя мальчик видел дворец сотни раз, ему всегда казалось, что он оглядывает его впервые. Ах, какие же чародеи были эти скальпеллини! Каждый камень рустованных у основания стен был отделан так, как отделывают драгоценное изваяние; выпуклая поверхность блоков была хитроумно прострочена насечкой, а по их скошенным краям вырезаны тонкие и изящные завитки — большущие каменные глыбы словно бы пели. И не было среди них двух таких, которые бы походили друг на друга в большей степени, чем две разные статуи, изваянные Донателло.

В тяжелые блоки был ввинчен ряд железных колец, к которым посетители дворца привязывали своих лошадей, по углам были укреплены массивные бронзовые петли — на ночь в них вставлялись факелы. Вокруг цоколя, по обеим прилегающим улицам, тянулась высокая каменная скамья, на которой общительные флорентинцы могли вволю поболтать и погреться на солнышке.

— Любой камень этой рустики так прекрасен, что его можно перенести в лоджию и поставить там на пьедестал, — сказал Микеланджело, нарушая молчание.

— Может быть, — согласился Бертольдо. — Но, на мой взгляд, они слишком громоздки. От этого здание стало похоже на крепость. Мне больше нравятся вон те плоские каменные панели на втором этаже, а еще красивее мелкие камни третьего этажа — в их резьбе есть изящество гемм. По какой-то причине дворец кажется столь легким вверху, а внизу он тяжеловесен.

— До сих пор я не знал, что архитектура почти такое же великое искусство, как и скульптура, — заметил Микеланджело.

Бертольдо снисходительно улыбнулся.

— Джулиано да Сангалло, лучший архитектор Тосканы, сказал бы тебе, что архитектура есть не что иное, как скульптура: искусство создать форму, занимающую пространство. Если архитектор не является одновременно и скульптором, то все, что он создаст, будет не больше чем покрытые крышей стены. Если ты останешься без работы, ты можешь предложить вместо «Оплакивания» еще и проект дворца или храма.

Перекресток Виа Ларга и Виа де Гори занимала открытая лоджия — в ней семейство Медичи собиралось в дни торжеств и праздников. Флорентинцы считали, что они имеют право смотреть, как веселятся Медичи, — это служило для них развлечением, от которого они не собирались отказываться. Сюда, под величественную, в четыре с лишним сажени высотой, аркаду из серого камня приходили горожане, купцы и политики доверительно побеседовать с Лоренцо, а художники и ученые обсудить свои проекты. Для всех тут был припасен стакан сладкого белого греческого вина — «великолепное питье благородных людей» — и для всех гостеприимно ставилось печенье.

Микеланджело и его учитель прошли в большие ворота и оказались в квадратном дворе: здесь с трех сторон тянулись аркады, их поддерживали двенадцать великолепных колонн, увенчанных резными капителями. Бертольдо с гордостью указал на восемь круглых барельефов, которые были расположены над аркадой, ниже окон.

— Это мои изваяния. Я сделал их по античным геммам. Геммы ты увидишь в кабинете Лоренцо. Сколько людей принимало эти барельефы за произведения Донателло!

Микеланджело нахмурился: как только может Бертольдо идти на столь рабское подражание своему учителю? Тут он увидел две великие статуи Флоренции — «Давида» Донателло и «Давида» Верроккио. Он с радостным криком бросился к ним, ему хотелось потрогать их руками.

Бертольдо стоял рядом с Микеланджело и гладил своей искушенной рукой великолепное бронзовое литье.

— Я помогал отливать эту вещь для Козимо. Так и было тогда задумано — поставить статую здесь на дворе, чтобы ее было видно со всех сторон. Как мы волновались в ту пору! Веками в Италии были только барельефы или скульптура, прикрепленная к какой-то плоскости. «Давид» явился первой круглой статуей из бронзы — их уже не отливали тысячу лет. До того как пришел Донателло, скульптура служила лишь украшением архитектуры — она ютилась в нишах, на дверях, на хорах, на кафедрах. Донателло стал ваять круглые скульптуры первым после древних римлян.

Раскрыв рот, Микеланджело смотрел на Донателлова Давида: он был юный и нежный, с длинными кудрями волос, с четко обозначенными сосками на обнаженной груди; тонкая рука сжимала огромный меч; левой, изящно согнутой ногой в легкой сандалии он попирал отсеченную голову Голиафа. Тут, думал Микеланджело, воистину двойное чудо — и удивительно гладкая, атласная фактура литья, чему, как он знал, немало способствовал Бертольдо, и почти девическое, как у Контессины, изящество и хрупкость Давида, который тем не менее сумел убить Голиафа!

Едва он успел бегло оглядеть три римских саркофага под арками и две реставрированные фигуры Марсия, как Бертольдо уже повел его вверх по большой лестнице в часовню, где перед ним засияли своими красками такие фрески Гоццоли, что мальчик ахнул от удивления.

А потом Бертольдо стал водить его из комнаты в комнату, и у Микеланджело буквально закружилась голова: это был настоящий лес изваяний, необъятная кладовая картин. Ему теперь словно бы не хватало ни глаз, ни силы в ногах, чтобы осмотреть и обойти все, что тут было, он изнемогал от волнения. Здесь были представлены все достойные художники Италии, начиная с Джотто и Николо Пизано. Мраморы Донателло и Дезидерио да Сеттиньяно, Луки делла Роббиа и Верроккио, бронза Бертольдо. Во всех коридорах, залах, жилых комнатах, кабинетах и спальнях дивные картины — «Святой Павел» и «Площадь Синьории» Мазаччо; «Сражение при Сан Романо», «Битва Драконов и Львов» Паоло Учелло; «Распятие» Джотто на деревянном столе; «Мадонна» и «Поклонение Волхвов» фра Анжелико; «Рождение Венеры», «Весна», «Мадонна Магнификат» Боттичелли. Помимо того, тут находились произведения Кастаньо, Филиппо Липпи, Поллайоло и сотни венецианских и брюггских мастеров.

Вот уже они вступили в studiolo — кабинет Лоренцо: это была последняя комната в веренице прекрасных покоев, носивших название «благородного этажа». Кабинет был совсем не парадный и не деловой — скорее небольшая горница для работы с пером и бумагой; свод в ней был изваян Лукой делла Роббиа; письменный стол Лоренцо стоял у задней стены, а над ним были полки, где хранились сокровища хозяина; изделия из драгоценного камня, камеи, небольшие мраморные барельефы, древние рукописи с миниатюрами. Уютное, заставленное множеством вещей помещение, пожалуй, больше располагало к удовольствиям, нежели к работе, — здесь лучились красками маленькие столики, расписанные Джотто и Ван-Эйком, на каминной доске стояла античная бронза и фигура обнаженного Геракла, над дверями темнели бронзовые головы, тут и там поблескивали стеклянные вазы, отлитые по рисункам Гирландайо.

— Ну, что ты думаешь? — спросил Бертольдо.

— Ничего. И в то же время много. Голова у меня уже не работает.

— Не удивляюсь. А вот тот самый «Фавн», которого привезли вчера из Малой Азии. Глазки у него такие, что сразу ясно, что он не отказывал себе в плотских радостях. Это, наверное, древний флорентинец! А теперь я оставлю тебя на несколько минут, мне надо пойти и взять кое-что в своей комнате.

Микеланджело подошел к «Фавну». Он поймал себя на том, что смотрит в его мерцающие, злорадные глаза. Длинная борода Фавна была в пятнах, словно залита на пирушке вином. Он казался совсем живым, Микеланджело даже почудилось, что Фавн вот-вот заговорит, хотя сейчас он только улыбался порочной своей улыбкой, вдруг словно бы спрятав зубы. Микеланджело притронулся кончиками пальцев к зиявшему его рту, желая нащупать там зубы, — но зубов действительно не было. Микеланджело откинул голову и захохотал, смех его эхом прокатился по комнатам. Кровь снова заструилась у него по жилам.

— Ты что, старик, стер начисто зубы? И хвалишься своими похождениями?

Мальчик вытащил из-под рубашки бумагу и красный карандаш, отошел подальше в угол, сел там и принялся рисовать Фавна. Он нарисовал у него и губы, и зубы, и дерзко высунутый язык: ему казалось, что именно таким создал Фавна греческий скульптор две тысячи лет тому назад.

Вдруг он почувствовал, что кто-то стоит у него за спиной, ноздри его уловили легкий запах духов. Он резко обернулся.

Много недель прошло с тех пор, как он видел ее в последний раз. Она была такая тоненькая, хрупкая, что, казалось, не занимала собой никакого пространства. Сияли ее огромные всепоглощающие глаза, в теплой коричневой влаге их зрачков будто растворялись и исчезали все остальные черты ее бледного личика. Она была одета в голубую гамурру, отороченную коричневым мехом. Белые звезды были нашиты у ней на сорочке и рукавах. Она держала в руках греческий пергамент с речами Исократа.

Он сидел, не шевелясь, и смотрел ей в глаза как завороженный.

— Микеланджело.

Как много радости может быть в простом звуке твоего имени, хотя целыми днями ты внимаешь ему равнодушно.

— Контессина.

— Я занималась в своей комнате. Потом услышала, что кто-то здесь ходит.

— Я не смел и подумать, что увижу тебя. Меня привел сюда Бертольдо, мы смотрим статуи.

— Отец не хочет брать меня с собой в Сады, пока не наступит весна. Ты не думаешь, что я умру?

— Ты будешь жить и родишь много сыновей.

Яркий румянец залил ей щеки.

— Я тебя не обидел? — спросил он извиняющимся тоном.

Она покачала головой.

— Все говорят, что ты очень груб. — Она шагнула, приближаясь к его стулу. — Когда я стою рядом с тобой, я чувствую себя крепкой. Это почему?

— А когда я рядом с тобой, я смущаюсь. Это почему?

Она засмеялась, весело и непринужденно.

— Я скучаю по Садам.

— Сады скучают по тебе.

— Я и не думала, что там замечают мое отсутствие.

— Замечают.

Он сказал это столь горячо, что она нашла нужным переменить тему.

— Как идет у тебя работа — хорошо?

— Non с'е male.

— Ты не очень-то разговорчив.

— Не стремлюсь быть говоруном.

— Тогда почему ты даешь говорить за себя глазам?

— А что они говорят?

— Они говорят такое, что мне очень приятно.

— Хорошо, если бы ты мне пересказала. У меня нет с собой зеркала.

— То, что мы думаем о других, — наша личная тайна.

Он догадывался, что его видят насквозь, что он выказал ей чувства, которые не сумел бы назвать и сам, — в этом было что-то унизительное. Он опустил голову и взял в руки свой лист с рисунком.

— Мне надо работать.

Она топнула ногой.

— С Медичи так не разговаривают. — В глазах ее вспыхнул гнев, они вдруг потемнели, утратив свою прозрачность, затем по лицу ее скользнула слабая улыбка. — Больше таких глупых слов ты от меня не услышишь.

— Non importa. Я и сам не скуплюсь на них.

Она протянула ему руку. Рука была маленькая, с хрупкими пальцами, будто птичья лапка. Он понимал, что стискивать такую руку в своей грубой ручище нельзя. Но через секунду он уже чувствовал, как горячо, порывисто и сильно сжимает ее и как она отвечает ему столь же крепким пожатием.

— Addio, Микеланджело.

— Addio, Контессина.

— Удачи тебе в работе.

— Grazie mille. Спасибо.

И она вышла из отцовского кабинета, а он все еще чувствовал легкий запах ее духов, чувствовал, как рука его упруго наливается кровью, будто он долго работал превосходно пригнанным увесистым шпунтом из шведского железа.

Его красный карандаш вновь упрямо чертил по бумаге.

9

Всю эту ночь он метался в постели, не в силах заснуть. Истек уже почти год с тех пор, как он начал работать в Садах. Что будет, если Лодовико пойдет к Лоренцо, как он грозился, и потребует, чтобы отпустили его сына? Захочет ли Лоренцо затевать ссору с уважаемым флорентинским семейством? Из-за какого-то ученика, которого он даже не замечает?

Но уйти из Садов, не получив ни разу в свои руки кусок камня, он был попросту не в силах.

Руки его изнывали от жажды камня. Он вскочил с кровати, кое-как оделся при свете луны и решил тотчас же идти в Сеттиньяно, чтобы быть там к рассвету и весь день рубить светлый камень, обтесывая блоки и колонны. Но, бесшумно спустившись по винтовой лестнице и выйдя уже на Виа деи Бентаккорди, он вдруг замер на месте. В мозгу его вспыхнуло воспоминание о том, как он иногда тайком работал со скальпеллини на задворках Садов, где хранились все запасы камня. Он видел там один камешек, не такой уж большой кусок чудесного белого мрамора, — камень валялся в траве неподалеку от строительных блоков, предназначенных для библиотеки. Сейчас ему пришло на ум, что этот обломок по своим размерам прекрасно подходит к тому изваянию, которое ему грезилось: «Фавн», подобный древнему «Фавну», что был в кабинете Лоренцо, — и, однако, совсем особый, его собственный «Фавн»!

Вместо того чтобы повернуть налево и идти вдоль рва за город, он взял направо, прошел по Виа деи Бенчи с ее красивыми, погруженными в сон дворцами Барди, добрался до деревянных ворот городской стены, попросил разрешения у стражи и пересек мост Всех Милостынь, а затем поднялся на развалины форта Бельведер и сел там на парапет, глядя на мерцавшую внизу Арно.

Вся Флоренция светилась в лучах полной луны, город, казалось, лежал так близко, что можно было пальцами тронуть и Собор и Синьорию, — несказанная красота этой картины сжала ему сердце. Стоит ли удивляться, что флорентинские юноши распевают песни, полные любви к этому городу, с которым не может сравниться ни одна девушка. Ведь все истинные флорентинцы говорят: «Как бы я мог жить, не видя Дуомо!» Флоренция казалась теперь необъятной глыбой светлого камня; словно резцом каменотеса были вырублены в ней и темные, как реки, улицы, и сверкающие под луной белые площади. Дворцы стояли, как часовые, возвышаясь над скромными строениями, которые теснились вокруг них; рассекая золотисто-палевое небо, мерцали острые верхушки церквей Санта Кроче и Санта Мария Новелла, легко распознавалось громадное, в сорок три сажени высотой, здание Синьории. Друг подле друга поблескивали колоссальный красный купол кафедрального собора и небольшой белый купол Баптистерия, благородным красно-розовым телесным светом отливала Кампанила. И гигантским кругом опоясывала широко раскинувшиеся кварталы городская стена, усеянная множеством башен и башенок.

Сидя здесь и оглядывая свой любимый город, Микеланджело уже знал, что ему надо делать.

Луна плыла теперь совсем низко, опускаясь за холмами, остатки тумана, похожие на светящуюся серую пыль, таяли на кровлях домов. Свет на востоке все разгорался и усиливался, затем хлынул мощным потоком, словно бы солнце, ревниво прячась за горизонтом, ждало только сигнала, чтобы ворваться в долину Арно и стереть без следа, истребить этот таинственный, мистический свет луны и тем явить свою способность освещать, согревать и делать все ясным и доступным разуму. Где-то вверх по реке, близ болот и озера, на крестьянских усадьбах запели петухи; сторожа у городских ворот, перекликаясь друг с другом, вынимали из скоб тяжелые засовы.

Микеланджело стал спускаться с холма, прошел берегом до Старого моста, где сонные мальчишки-подручные только что начали открывать мясные лавки, и скоро был уже на площади Сан Марко, в Садах. Он прошел прямо к тому куску мрамора, лежавшему в траве близ будущей библиотеки, поднял его на руки и, задыхаясь от тяжести, потащил в самое глухое, отдаленное место. Здесь он разыскал валявшийся без присмотра комель толстого дерева и положил на его срез свой камень.

Он знал, что он не вправе касаться этого мрамора, что подобное своеволие означает мятеж, бунт против власти и отвергает ту железную дисциплину, которую утверждал в Садах Бертольдо. Что ж, иного пути нет — он все равно не отступит, если даже отец и исполнит свою угрозу; если же Бертольдо прогонит его из Садов, пусть это будет после того, как он закончит «Фавна», — ведь именно ради работы с камнем его и взяли сюда в свое время.

Руки его нежно оглаживали камень, выискивая в нем каждый затаенный выступ, каждую грань. За весь год он еще ни разу не прикасался к белому, пригодному к делу мрамору.

«Почему, — спрашивал он себя, весь дрожа, — почему я так волнуюсь?»

Белый, как молоко, мрамор был для него живым, одухотворенным существом, которое ощущает, чувствует, судит. Он не мог себе позволить, чтобы его застали врасплох и видели, как он томится и жаждет. Это был не страх, а благоговение. Где-то в глубине своего сознания он слышал: «Это любовь».

Он не испугался, он не был даже удивлен. Он просто принял это как факт. Самое важное для него, чтобы любовь не осталась без ответа. Мрамор был героем его жизни, его судьбой. До этой минуты, пока его руки ласково и любовно не легли на мрамор, он влачил свои дни словно бы в смутном сне.

Только к одному он стремился все эти годы: ваять из белого мрамора, быть скульптором. Ничего большего он не хотел, но он не согласился бы и на меньшее.

Он принес инструмент Торриджани и начал работать — без предварительных рисунков, без восковой или глиняной модели, даже без каких-либо пометок углем на жесткой поверхности камня. Им двигал голый инстинкт, в его воображении стоял лишь один образ — прочно врезавшийся в память «Фавн» из дворца, лукавый, пресыщенный, порочный, злой и в то же время бесконечнообаятельный.

Он прижал резец к камню и нанес по нему первый удар молотком. Вот где его настоящее дело. Разве не срослись, не слились воедино и он сам, и мрамор, и молоток, и резец?

10

«Фавн» был закончен. Три ночи работал Микеланджело, скрываясь на задах, подальше от павильона, три дня он прятал свое изваяние под шерстяным покрывалом. Теперь он перенес его на свой верстак, в мастерскую. Теперь он хотел услышать, что скажет Бертольдо, — смотрите, вот его «Фавн», с полными, чувственными губами, с вызывающей улыбкой, зубы у него сияют белизной, а кончик языка нахально высунут. Микеланджело усердно полировал макушку «Фавна», смачивая ее водой и натирая песчаником, чтобы уничтожить следы от ударов инструмента, как вдруг в мастерскую вошли ученики, а следом за ними Лоренцо.

— Ах, это «Фавн» из моего кабинета! — воскликнул Лоренцо.

— Да.

— Ты лишил его бороды.

— Мне казалось, что без бороды будет лучше.

— А разве не должен копиист копировать?

— Скульптор — не копиист.

— А ученик? Разве он не копиист?

— Нет. Ученик должен создавать нечто новое, исходя из старого.

— А откуда берется новое?

— Оттуда же, откуда берется все искусство. Из души художника.

Мальчику показалось, что в глазах Лоренцо что-то дрогнуло. Но прошла секунда, и взгляд их принял обычное выражение.

— Твой Фавн очень стар.

— Он и должен быть старым.

— В этом я не сомневаюсь. Но почему ты оставил у него в целости зубы — все до единого?

Микеланджело посмотрел на свою статую.

— Да, рот я ему сделал совсем по-иному. У вашего Фавна он не в порядке.

— Но ты, разумеется, знаешь, что у людей в таком возрасте что-нибудь всегда не в порядке?

— У людей — да. Но у фавнов? — И, не в силах сдержать себя, Микеланджело мальчишески улыбнулся. — Все считают, что фавны наполовину козлы. А у козлов выпадают зубы?

Лоренцо добродушно рассмеялся:

— Я этого не видал.

Когда Лоренцо ушел, Микеланджело принялся переделывать у Фавна рог. Наутро Лоренцо появился в Садах снова. Погода была в тот день теплая, и вместе с Лоренцо пришел в мастерскую и Бертольдо. Лоренцо направился прямо к верстаку Микеланджело.

— Твой Фавн, по-моему, постарел за одни сутки лет на двадцать.

— Скульптор — властитель над временем: в его силах прибавить лет своему герою или же убавить.

По-видимому, Лоренцо был доволен.

— Видишь, ты срезал ему верхний зуб. И еще два зуба на нижней челюсти с другой стороны.

— Для симметрии.

— Ты даже сделал гладкими десны в тех местах, где были зубы.

Глаза у Микеланджело прыгали.

— Ты проявил большую чуткость, переработав у Фавна весь рот. Другой бы выбил у него несколько зубов и на том кончил дело.

— Нет, тут все вытекало одно из другого.

Лоренцо молча посмотрел на Микеланджело, взгляд его глубоких карих глаз был мрачен.

— Я рад убедиться, что ты не варишь суп в корзине.

С этими словами Лоренцо повернулся и вышел. Микеланджело взглянул на Бертольдо: тот был бледен и даже чуть вздрагивал. Он не произнес ни слова и в ту же минуту тоже вышел из мастерской.

На следующее утро в Садах появился паж из дворца — на нем были разноцветные чулки и алый кафтан. Бертольдо крикнул:

— Микеланджело, тебя зовут во дворец. Сейчас же иди вместе с пажом.

— Вот и достукался! — заметил Баччио. — Попадет тебе, в другой раз мрамор красть не будешь.

Микеланджело посмотрел сначала на Бертольдо, потом на Граначчи. Выражение их лиц ничего ему не сказало. Он двинулся вслед за пажом; под старой стеной с зубцами они прошли в прилегающий ко дворцу сад, где Микеланджело поразили диковинно подстриженные самшитовые деревья — им была придана форма слонов, оленей, кораблей с поднятыми парусами. Он стоял как застывший перед фонтаном с бассейном из гранита, над которым возвышалась бронзовая Донателлова «Юдифь».

— Пожалуйста, синьор, — торопил Микеланджело паж. — Нельзя заставлять ждать Великолепного.

С огромным усилием мальчик оторвал взгляд от могучей поверженной фигуры Олоферна и от меча, занесенного над его шеей Юдифью. Паж провел Микеланджело по деревянному настилу около каретника, и скоро они уже поднимались по узенькой задней лестнице.

Лоренцо сидел за своим письменным столом в библиотеке — большой, загроможденной множеством полок комнате, где хранились книги, собирать которые начал еще его дед пятьдесят лет назад. Здесь было только два скульптурных изваяния: мраморные бюсты отца и дяди Лоренцо работы Мино да Фьезоле.

Микеланджело живо подбежал к бюсту Пьеро, отца Лоренцо; щеки у мальчика пылали.

— Как это чудесно отполировано — внутри камня будто горит тысяча свеч!

Лоренцо поднялся из-за стола и встал перед скульптурой рядом с Микеланджело.

— У Мино на это был особый талант: он умел придать мрамору трепет живого теплого тела.

— Волосы он обрабатывал полукруглой скарпелью. Но посмотрите, как бережно резец входил в мрамор!

Микеланджело пропел пальцами по волнистым волосам изваяния.

— И, однако, линии обозначены четко, — сказал Лоренцо. — Это называют «след железа»: инструмент сам собой делает круговое движение, воспроизводя рисунок волос.

— Камнерезы называют это «длинный ход», — заметил мальчик.

— У Мино была тонкая душа, — продолжал Лоренцо. — Техника у него отнюдь не подменяла чувство. Но этот бюст отца — первый мраморный портрет, который был изваян за всю историю Флоренции.

— Первый! Ну и смельчак же этот Мино!

Затем последовала секунда молчания, и вдруг лицо Микеланджело залилось пунцовой краской. Сгибаясь в пояснице, он неуклюже поклонился.

— Я забыл приветствовать вас, мессере. Меня взволновала скульптура, и я тут же начал трещать, как сорока.

Лоренцо приподнял руку.

— Я прощаю тебя. Сколько тебе лет, Микеланджело?

— Пятнадцать.

— Кто твой отец?

— Лодовико ди Лионардо Буонарроти Симони.

— Слыхал это имя.

Лоренцо открыл стол, достал из него пергаментную папку и вынул из нее, раскладывая на столе, десятка три рисунков. Микеланджело не верил своим глазам.

— Да ведь эти рисунки… мои.

— Именно так.

— Бертольдо мне сказал, что он уничтожил их.

Лоренцо слегка наклонился над столом, чтобы взглянуть в глаза мальчику.

— Мы ставили на твоем пути немало препятствий, Микеланджело. Бертольдо — тяжелый по натуре человек, он постоянно придирается и редко хвалит, еще реже что-либо обещает. Мы просто хотели убедиться… крепок ли ты в кости. Нам было ясно, что ты с талантом, но мы не знали, есть ли у тебя упорство. Если бы ты покинул нас из-за того, что тебя обходили похвалой и не платили никаких денег…

В чудесной комнате, пропитанной запахом пергаментных свитков, кожаных переплетов и свежеотпечатанных страниц, наступила тишина. Микеланджело блуждал взглядом по стенам и полкам, видел надписи на дюжине языков, ничего не разбирая в них. С чувством отчаяния он стиснул зубы, язык у него словно прирос к небу.

Лоренцо поднялся из-за стола и стал сбоку от мальчика.

— Микеланджело, у тебя есть задатки ваятеля. Мы с Бертольдо убеждены, что ты способен стать наследником Орканьи, Гиберти и Донателло.

Мальчик молчал.

— Я хотел бы, чтобы ты переехал к нам и жил в моем дворце. Как член семейства. Отныне тебе надо сосредоточиться только на скульптуре.

— Больше всего я люблю работать с мрамором.

Лоренцо усмехнулся:

— Никаких благодарностей, никакой радости по поводу переезда во дворец Медичи. Только и речи, что о твоей любви к мрамору.

— Разве не поэтому вы и пригласили меня?

— Разумеется. Можешь ли ты привести ко мне отца?

— Хоть завтра. Как я вас должен называть?

— Как тебе хочется.

— Только не Великолепный.

— Почему же?

— Какой смысл в комплименте, который можно слышать днем и ночью…

— …из уст льстецов?

— Я не говорю этого.

— Как ты меня называешь мысленно?

— Лоренцо.

— Ты произносишь это с любовью.

— Так я чувствую.

— Не спрашивай меня в будущем, чем именно ты должен заниматься. Я склонен ожидать от тебя неожиданного.


Граначчи снова вызвался замолвить за друга слово перед Лодовико. Тот никак не мог уразуметь, о чем Граначчи хлопочет.

— Граначчи, ты толкаешь моего сына в пропасть.

— Дворец Медичи — отнюдь не пропасть, мессер Буонарроти; говорят, это самый прекрасный дворец в Европе.

— Ну, а что это значит — каменотес в прекрасном дворце? Он там будет все равно что грум.

— Микеланджело не каменотес. Он скульптор.

— Ничего не значит. На каких условиях поступает он во дворец?

— Вы не совсем понимаете, мессере; жалованья платить ему не будут.

— Не будут платить жалованья! Значит, еще год пропадает.

— Великолепный пригласил Микеланджело жить у него во дворце. Микеланджело будет там на положении члена семейства. Он будет есть за одним столом с великими мира сего…

— Кто ест за одним столом с великими, тому рано или поздно выбьют глаз вишневой косточкой!

— Он будет набираться знаний в Платоновской академии, у самых мудрых ученых Италии, — невозмутимо продолжал Граначчи. — И он получит для работы мрамор.

— Мрамор, — простонал Лодовико, как будто это слово означало проклятие.

— Вы не можете отказаться и не пойти разговаривать с Великолепным.

— Я, конечно, пойду, — согласился Лодовико. — Что мне остается делать? Но не нравится мне это, ох, как не нравится.

Во дворце, когда отец стоял перед Лоренцо бок о бок с сыном, он показался Микеланджело смиренным, почти жалким. И Микеланджело было больно за него.

— Буонарроти Симони, нам хотелось бы, чтобы Микеланджело жил с нами здесь и стал скульптором. Он будет обеспечен у нас буквально всем. Согласны ли вы отдать мальчика?

— Мессере Великолепный, я не мыслю возможности отказать вам, — ответил Лодовико и низко поклонился. — Не только Микеланджело, но все мы душой и телом в вашей воле, ваше великолепие.

— Хорошо. Чем вы занимаетесь?

— Я никогда не занимался ни ремеслом, ни торговлей. Я жил на свои скудные доходы с небольших имений, которые мне оставили предки.

— Тогда воспользуйтесь моей помощью. Подумайте, нет ли чего-нибудь такого, что я могу для вас сделать. Я буду отстаивать ваши интересы во Флоренции всеми своими силами.

Лодовико посмотрел сначала на сына, потом куда-то в сторону.

— Я ничего не умею, я умею лишь читать и писать. В таможне только что скончался один из компаньонов Марко Пуччи, и я был бы рад занять его место.

— В таможне! Да ведь там платят всего восемь скуди в месяц.

— Насколько я понимаю, такой пост мне будет вполне по силам.

Лоренцо вскинул руки и замахал ими, словно стряхивал с пальцев воду.

— Я ожидал, что вы запросите значительно больше. Но если вы хотите сделаться компаньоном Марко Пуччи — что ж, вы будете им.

И он повернулся к Микеланджело, который стоял, закусив губы. Теплая улыбка озарила его грубоватое смуглое лицо.

— Сегодня исполнилось шестьдесят лет с того дня, как мой дед Козимо пригласил в свой дом Донателло, чтобы изваять большую бронзовую статую Давида.

Книга III Дворец


1

Паж провел его по парадной лестнице в коридор, а потом в покои, выходившие окнами на главный двор. Паж постучал в дверь. Ее отворил Бертольдо.

— Рад тебя видеть, Микеланджело, в своем убежище. Великолепный полагает, что дни мои сочтены и поэтому мне надлежит заниматься с тобой даже в те часы, когда я сплю.

Комната, в которой оказался теперь Микеланджело, имела форму буквы Г и как бы распадалась на две половины. Здесь были две деревянные кровати с белыми нарядными одеялами, поверх которых стлались красные, в ногах у каждой кровати стоял сундук. Кровать Бертольдо помещалась в длинной части буквы Г; над изголовьем ее, покрывая стены, пестрели шпалеры с изображеньями дворца Синьории. На сгибе буквы Г, с внутренней стороны, возвышался большой поставец: он был наполнен книгами Бертольдо, включая его собственные сочинения по кулинарии, переплетенные в свиную кожу, тут же хранились бронзовые подсвечники, работать над которыми он помогал Донателло, и восковые и глиняные модели большинства его скульптур.

Кровать Микеланджело стояла в короткой части буквы Г: отсюда он мог видеть скульптуры на поставце, но постель Бертольдо была от него скрыта выступом стены. На стене, напротив кровати, висела доска с изображением сцены Крещения, ближе к окну, выходившему на Виа де Гори, помещались вешалка и стол, на котором поблескивали ваза и кувшин с водой.

— Тут все устроено так, что мы можем не мешать друг другу, — сказал Бертольдо. — Спрячь свои вещи в сундук у кровати. Если у тебя есть что-нибудь ценное, я могу запереть в этот античный ларец.

Микеланджело глянул на свой узелок с платьем и заштопанными чулками.

— Все, что есть у меня ценного, — это пара рук; прятать их под замок мне бы не хотелось.

— Руки у тебя такие, что прятать их было бы грех.

В постель они легли в тот вечер рано. Бертольдо зажег свечи в бронзовых подсвечниках; лучи от них, словно пальцы, дрожа, тянулись через всю комнату. Микеланджело и Бертольдо не видели друг друга, но кровати их стояли так близко, что они могли спокойно разговаривать. И обоим хорошо был виден четырехугольный поставец с моделями работ Бертольдо.

— Ваши скульптуры при свете свечей выглядят очень красиво.

Бертольдо минуту молчал, потом тихо ответил:

— Полициано говорит так: Бертольдо — не скульптор миниатюры, он просто миниатюрный скульптор.

Микеланджело шумно, будто обжигаясь, втянул губами воздух. Услышав этот протестующий звук, Бертольдо продолжал мягким тоном:

— В жестокой остроте поэта есть доля правды, Микеланджело. Разве не горько думать, что ты со своей подушки одним взглядом можешь обнять весь труд моей жизни?

— Ну, кто же измеряет достоинства скульптуры на вес, Бертольдо!

— Как ни измеряй, а мой вклад в искусство очень скромен. Талант достается недорого, дорого обходится служение искусству. Оно будет тебе стоить всей жизни.

— А на что же иное нужна наша жизнь?

— Увы, — вздохнул Бертольдо, — порой мне казалось, что она нужна на многое: на охоту с соколами, на удовольствие отведать новое блюдо, поволочиться за красивыми девушками. Разве ты не знаешь флорентинскую пословицу: «Жизнь дана для наслаждений». А скульптор должен создать целое полчище статуй. Он должен трудиться и обогащать искусство лет сорок, а то и шестьдесят, как Гиберти и Донателло. Ему надо сделать столько, чтобы его произведения знал весь мир.

Усталость одолевала Бертольдо.

Прислушиваясь к его глубокому, размеренному дыханию, Микеланджело скоро понял, что старик засыпает. Сам он, закинув руки под голову, лежал, не смыкая глаз, и думал над словами учителя. Ему все казалось, что в этих поговорках — «Жизнь дана для наслаждений» и «Жизнь есть труд» — нет никакой разницы, что в них один смысл. Вот я живу здесь, во дворце Медичи, думал Микеланджело, и наслаждаюсь созерцанием бесконечного множества шедевров искусства, изучаю их, а там, в Садах, целый угол завален прекрасным мрамором, над которым можно работать. Когда Микеланджело все-таки уснул, на губах его блуждала улыбка.

Он встал с первыми лучами рассвета, оделся потихоньку и пошел бродить по залам дворца. Он гладил руками античную статую Марсия, изваяния Фаустины и Африкана, разглядывал яркую венецианскую живопись в комнате, которая оказалась прихожей; сравнивал портреты, написанные Поллайоло, с мраморными портретами Мино да Фьезоле; долго стоял в часовне, восхищаясь фресками Беноццо Гоццоли, на которых были изображены три евангельских волхва, спускавшиеся по холмам вниз от Фьезоле; потом, предварительно постучавшись в дверь, он прошел к Донателлову «Вознесению», «Святому Павлу» Мазаччо, «Сражению при Сан Романо» Учелло — он стоял и с благоговением смотрел на них, широко открыв глаза, забыв все на свете, пока у него не закружилась голова: на миг ему показалось, что он бредит, что все это видится ему во сне.

Часам к одиннадцати он вернулся в свою комнату; дворцовый портной уже позаботился о его новой одежде, она лежала на кровати. В радостном волнении он накинул на себя шелковую рубашку и замер, разглядывая себя в зеркале. Удивительно, как он похорошел, одевшись в богатое платье: алый берет словно нарумянил его щеки, откинутый на плечи капюшон фиолетового плаща придал более изящные очертания даже его голове, а золотистого цвета сорочка и чулки будто излучали веселое сиянье. Микеланджело вспомнил тот день, когда он, два года назад, сидя в спальне на кровати, набрасывал карандашом свой портрет и, мучительно исправляя его, все ждал условленного свиста Граначчи.

Зеркало говорило ему, что он сильно изменился к лучшему. Он не только подрос дюйма на два, почти догнав невысоких взрослых мужчин, но и прибавил в весе. Скулы уже не выпирали, как у скелета, рот и подбородок стали крупнее, и от этого было не так заметно, что уши у него отодвинуты слишком далеко к затылку. Чтобы немного прикрыть чересчур широкий лоб, он начесал на него сбоку прядь своих волнистых волос. Даже его небольшие, с тяжелыми веками глаза словно бы открылись шире, и смотрели они уверенно, как у человека, который нашел свое место в жизни. Теперь уж никто не подумает, что голова у него построена в нарушение всяких правил, без линейки и отвеса.

Он боготворил красоту, встречая ее в других людях, но сам был наделен ею до обиды скупо. Уже в тринадцать лет он осознал, насколько он мал ростом и невзрачен. Горячо восхищаясь мощью и стройностью мужского тела, он с грустью смотрел на свои худые руки и ноги. Сейчас, в этом платье, он, конечно, не так уж дурен…

Погруженный в свои мысли, он не заметил, как вошел Бертольдо.

— О, Бертольдо… Я лишь на минутку…

— Как вижу, ты не можешь налюбоваться на себя, обрядившись в эту роскошь.

— Я и не думал, что могу быть таким…

— А ты и не можешь. Такое платье положено носить только по праздникам.

— Разве воскресный обед — не праздник?

— Надевай-ка вот эту блузу и тунику. Скоро день Непорочной Девы, тогда и пофрантишь.

Микеланджело вздохнул, снял с себя фиолетовый плащ, расшнуровал чудесную желтую рубашку, потом с озорством взглянул на учителя.

— Я понимаю: когда запрягают лошадь в плуг, надевать на нее расшитую сбрую не годится!


Они поднялись по широкой лестнице наверх, миновали антресоли и обширный зал, потом, круто повернув направо, вошли в столовую. Микеланджело был удивлен, увидя строгую комнату, лишенную картин и статуй. Края панелей, наличники окон и дверные косяки в ней были обиты листовым золотом, стены выкрашены в кремовый цвет, сдержанный и спокойный. Стол, вернее, три отдельных стола, был поставлен буквой П; перекладина этой буквы представляла собой стол самого Лоренцо; подле него было двенадцать легких золоченых стульев, а у боковых столов, с внешней и внутренней стороны, стояло по двадцать четыре стула, — таким образом, все обедавшие, общим числом шестьдесят, оказывались неподалеку от хозяина.

Микеланджело и Бертольдо явились к обеду почти первыми. Задержавшись на секунду у двери, Микеланджело увидел Лоренцо, по правую руку от него Контессину, а по-левую — какого-то флорентинского купца.

— А, Микеланджело! — сказал, заметив его, Лоренцо. — Проходи и садись подле нас. Места тут заранее не распределяются; кто первым придет, тот ближе и садится, — было б свободное место.

Контессина тронула рукой соседний стул, приглашая Микеланджело сесть рядом с нею. Он сел, взгляд его сразу же был привлечен великолепными столовыми приборами: здесь были граненые хрустальные бокалы с золотой каемкой, серебряные блюда с флорентинскими золотыми лилиями, серебряные ножи, серебряные ложки с родовым гербом Медичи — шесть шаров, расположенных друг под другом: три, два и один. Едва Микеланджело успел учтиво поздороваться с Лоренцо, как дворцовые пажи начали отодвигать вазы и горшки с цветами, за которыми в нише, напоминавшей раковину, был скрыт оркестр: клавикорды с двойной клавиатурой, арфа, три большие виолы и лютня.

— Рада тебя видеть во дворце, Микеланджело, — сказала Контессина. — Отец говорит, что ты будешь членом нашего семейства. Могу я называть тебя братом?

Он чувствовал, что его поддразнивают, и досадовал: «Ну почему я родился таким неловким на язык?» Минуту размыслив, он ответил:

— Наверно, лучше звать меня не братом, а кузеном?

Контессина рассмеялась.

— Как хорошо, что ты обедаешь здесь в первый раз в воскресенье. Ведь в другие дни женщин за этот стол не допускают. Мы обедаем в верхней лоджии.

— Значит, я не увижу тебя целую неделю? — вырвалось у Микеланджело. Глаза у нее сделались такими же круглыми, как вошедшие в пословицу круги Джотто.

— Разве дворец так уж велик?

Микеланджело смотрел, как длинной чередой, будто в тронный зал короля, все в ярких цветных одеждах, входили приглашенные на обед. Встречая гостей, музыканты играли «Испанского Кавалера». На обед явились дочь Лоренцо Лукреция со своим мужем Якопо Сальвиати; двоюродные братья Лоренцо — Джованни и Лоренцо де Медичи, которых Великолепный воспитывал с тех пор, как они остались сиротами; настоятель Бикьеллини, остроумнейший человек, в очках, глава капитула августинцев при церкви Санто Спирито, в которой хранились личные библиотеки Петрарки и Боккаччо; Джулиано да Сангалло, создавший проект замечательной виллы в Поджо а Кайано; ехавший в Рим герцог Миланский со своими приближенными; посланник турецкого султана; два кардинала из Испании; члены высоких семейств, правящих в Болонье, Ферраре и Ареццо; ученые, привезшие древние рукописи, трактаты и произведения искусства из Парижа и Берлина; члены флорентинской Синьории; некрасивый, но обходительный Пьеро Содерини, которого Лоренцо готовил на пост главного магистрата Флоренции; эмиссар венецианского дожа; профессора из Болонского университета; богатые флорентинские купцы и их жены: заезжие коммерсанты из Афин, Пекина, Александрии, Лондона. Все они явились сюда, чтобы выразить почтение хозяину.

Контессина рассказывала Микеланджело о людях, рассаживающихся за столом. Тут был Деметрис Халкондилес, глава греческой академии, основанной Лоренцо, и редактор первого печатного издания Гомера; Веспасиано да Бистиччи, крупный библиофил, доставлявший редкие манускрипты в библиотеки папы Николая Пятого, Алессандро Сфорца, графа Ворчестера и самих Медичи; английские ученые Томас Линакр и Вильям Грокин, занимавшиеся под руководством Полициано и Халкондилеса; Иоганн Рейхлин, немецкий гуманист, ученик Пико делла Мирандола; монах фра Мариано, для которого Лоренцо по проекту Джулиано да Сангалло выстроил монастырь за пределами ворот Сан Галло; дипломат, привезший весть о внезапной кончине Матиаша Венгерского, восхищавшегося «князем-философом Лоренцо».

Пьеро де Медичи, старший сын Лоренцо, и его элегантно одетая жена Альфонсина Орсини немного запоздали, и им пришлось сесть на последние места за одним из длинных столов. Микеланджело заметил, что они были обижены.

— Пьеро и Альфонсина не одобряют эти республиканские нравы, — сказала Контессина шепотом. — Они считают, что у нас должен быть такой порядок, при котором на главных местах сидят только Медичи, а уж ниже их пусть рассаживаются плебеи.

В столовую вошел второй сын Лоренцо Великолепного, Джованни, со своим двоюродным братом Джулио. На макушке Джованни поблескивала свежевыбритая тонзура, один глаз у него постоянно дергался и мигал. Он был высок ростом, дороден, с тяжелыми чертами лица и пухлым подбородком; от матери он унаследовал светло-каштановые волосы и приятный цвет лица. В Джулио, побочном сыне погибшего брата Лоренцо, было что-то зловещее. Красивый, черноволосый, он зорко оглядывал собравшуюся компанию, не пропуская никого и стараясь понять, в каких отношениях между собой находятся гости. Он примечал всякое обстоятельство, которым мог бы воспользоваться для себя.

Последней явилась Наннина де Медичи; ее вел под руку изящный, изысканно одетый мужчина.

— Моя тетка Наннина, — шепнула Контессина. — А это ее муж Бернардо Ручеллаи. По словам отца, он хороший поэт, пишет пьесы. Иногда в его саду устраивает свои собрания Платоновская академия.

Микеланджело во все глаза разглядывал двоюродного брата своей матери. О том, что Ручеллаи приходятся ему родственниками, Контессине он не сказал.

Музыканты заиграли «Коринто» — эта музыка была написана по одной из идиллий Лоренцо. Два лакея, стоявшие у подъемников, стали принимать блюда с угощением. Слуги разносили на тяжелых серебряных подносах речную рыбу. Микеланджело был потрясен, увидев, как один из гостей, моложавый мужчина в многоцветной яркой рубашке, схватил с подноса маленькую рыбку, поднес ее к уху, потом ко рту, сделал вид, что разговаривает с нею, а затем вдруг разрыдался. Все, кто сидел за столом, не спускали с него глаз. Микеланджело обратил недоумевающий взгляд к Контессине.

— Это Жако, дворцовый шут. Он здесь напоминает: «Смейся. Будь флорентинцем!»

— О чем это ты плачешь, Жако? — спросил Лоренцо шута.

— Несколько лет назад мой папаша утонул в Арно. Я и спрашиваю у этой маленькой рыбки, не видала ли она его где-нибудь. А рыбка говорит, что она слишком молода и не встречала моего папашу; советует мне спросить об этом рыбу постарше, может быть, она что-нибудь скажет.

Лоренцо, казалось, был доволен. Он сказал:

— Дайте Жако большую рыбину, пусть он ее спросит.

Все рассмеялись, испытывая некое облегчение; иностранцы, сидевшие за одним столом с Лоренцо, — а эти люди впервые встречались друг с другом и, вероятно, привыкли к совсем иным правилам, — начали беседовать с теми из гостей, кто находился ближе. Микеланджело, не понимавший такого рода веселья и весьма удивленный присутствием шута за столом Лоренцо, тоже почувствовал, что его хмурая недоброжелательность утихает.

— Ты что, не любишь посмеяться? — спросила не спускавшая с него глаз Контессина.

— Я не привык. Дома у нас никогда не смеются.

— Таких людей, как ты, мой учитель-француз называет un homme serieux. Но мой папа тоже серьезный человек; он только считает, что посмеяться очень полезно. Ты сам увидишь, когда поживешь с нами побольше.

Речная рыба сменилась жарким. Микеланджело даже не ощущал вкуса пищи, взгляд его был теперь прикован к Лоренцо, который разговаривал то с одним из своих гостей, то с другим.

— Неужели Великолепный ведет деловые переговоры все время, пока тянется обед?

— Нет, ему просто нравятся эти люди, нравится шум, болтовня и шутки. Но в то же время в голове у него тысяча замыслов, тысяча дел, и, когда он кончает обед и выходит из-за стола, все эти дела оказываются уже решенными.

Слуги у подъемников приняли молочных поросят, зажаренных на вертеле, — в пасть каждому поросенку был вставлен цветок розмарина. Появился певец-импровизатор с лирой; перебирая струны, он мастерски пел песню за песней, в которых в язвительном тоне говорилось о самых свежих новостях и событиях, о слухах и сплетнях.

После десерта гости вышли прогуляться в просторный зал. Контессина взяла Микеланджело под руку.

— Понимаешь ли ты, что это значит — быть другом? — спросила она.

— Мне старался растолковать это Граначчи.

— У Медичи все друзья, все, кто угодно, — и вместе с тем нет ни одного друга, — тихо сказала она.

2

На следующее утро Микеланджело вышел из дворца вместе с Бертольдо. Воздух был чудесен, небо нежно голубело, камни мостовых напоминали расплавленное золото, словно впитали в себя все флорентинское солнце. Вдали, на холмах Фьезоле, каждый кипарис, каждая вилла и монастырь четко рисовались на серовато-зеленом фоне сливовых рощ и виноградников. Учитель и ученик прошли в дальний угол Садов, где хранились запасные глыбы мрамора. Этот глухой угол был похож на старинное кладбище, мраморные блоки казались здесь поверженными, побелевшими от солнца надгробьями.

Когда Бертольдо заговорил, в его бледно-голубых глазах проглянула робость.

— Что верно, то верно: я не великий ваятель по мрамору. Но, может быть, обучая тебя, я стану великим учителем.

— Ах, какой чудесный кусок мяса! — пылко воскликнул Микеланджело.

Услышав это излюбленное среди рабочих каменоломен выражение, Бертольдо улыбнулся.

— Фигура, которую ты хочешь высечь, зависит от выбранного блока. Ты должен прежде убедиться, подходящее ли в нем зерно; для этого надо сделать несколько ударов резцом и посмотреть осколки. А чтобы узнать, как идут в блоке жилы, плесни на него воды и вглядись, как она растечется. Крошечные темные пятна на мраморе, пусть даже на самом хорошем, — это вкрапления железа. Если ты ударишь по железной жиле, ты сразу же почувствуешь, потому что она гораздо тверже, чем вся остальная глыба; железо инструмента тут натыкается на железо, которым прошит камень.

— Прямо зубы ломит, когда подумаешь об этом.

— Каждый раз, когда ты врезаешься шпунтом в мрамор, ты давишь в нем кристаллы. Помятый кристалл — это мертвый кристалл. А мертвые кристаллы губят статую. Ты должен научиться рубить мрамор так, чтобы не разрушать кристаллы.

— Когда я буду учиться? Сейчас?

— Да нет же, потом. Еще успеешь.

Бертольдо рассказывал Микеланджело и о воздушных пузырьках, которые бывают в глыбе мрамора и в результате выветривания становятся пустотами. Снаружи их не распознаешь — нужен известный навык, чтобы угадать, есть они в камне или нет. Это все равно что выбрать яблоко: знаток сразу скажет, что яблоко цельное, без пустот, если оно ровно круглится и поверхность у него гладкая, ничем не попорченная, а гнилое яблоко всегда будет с ямками, безупречной круглоты у него нет.

— С мрамором надо обращаться как с человеком: прежде чем начать дело, следует постигнуть его существо, как бы влезть к нему внутрь. Если ты весь изъеден, полон таких воздушных пузырьков, я зря на тебя трачу время.

Микеланджело скорчил озорную мальчишескую гримасу, но Бертольдо не обратил на это внимания, а направился в сарай и принес оттуда набор инструментов.

— Вот это эакольник. Им устраняют в блоке все лишнее. А вот троянка и скарпель — ими уже высекается форма.

Бертольдо тут же объяснил, что, даже освобождая блок от лишнего материала, работать надо ровными, ритмичными ударами и ссекать камень сразу со всех сторон, по окружности. Сам он никогда не работал над какой-нибудь одной деталью, а одновременно над всем изваянием, добиваясь впечатления целостности. Понятно ли это Микеланджело?

— Будет понятно, как только вы оставите меня наедине с этим мрамором. Меня больше учат руки, чем уши.

— Ну, тогда бросай свои восковые модели. Твой Фавн недурен, но ты высек его вслепую, благодаря одной интуиции. Чтобы достигнуть серьезных результатов, надо знать, что и как ты делаешь.

Скульптурная мастерская в Садах была в то же время кузницей и столярной. Здесь, громоздясь по всем углам, хранились брусья, балки, клинья, деревянные коалы, рамы, пилы, молотки, стамески. Пол, для прочности упора, был зацементирован. Рядом с горном стояли бруски недавно привезенного шведского железа: Граначчи закупил их только вчера с тем, чтобы Микеланджело мог изготовить себе полный набор резцов.

Бертольдо велел ему разжечь в горне огонь: на дрова здесь шел каштан — из каштана получался лучший уголь, дающий ровный и сильный жар.

— А я знаю, как закалять инструменты для работы со светлым камнем, — сказал Микеланджело. — Меня научили Тополино.

Когда огонь разгорелся, Микеланджело, чтобы усилить тягу, тронул крышку вентилятора, в котором вращалось металлическое колесико.

— Достаточно, — командовал Бертольдо. — Постучи-ка этими шведскими брусками друг о друга, и ты убедишься, что они звенят, как колокол.

Бруски оказались великолепными, за исключением одного, который тут же отбросили. Огонь в горне запылал вовсю, и Микеланджело начал делать свой первый набор инструментов. Он хорошо помнил: «Тот, кто не сам готовит себе инструмент, тот не сам высекает и статую». Время летело незаметно. Ни Бертольдо, ни Микеланджело не прерывали работу даже на обед. Только когда наступили сумерки, Бертольдо почувствовал, что он очень утомлен; лицо его сделалось пепельно-серым. Он пошатнулся, чуть было не упал, но Микеланджело подхватил его на руки и отнес в павильон. Бертольдо показался ему удивительно легким, легче брусочка шведского железа, который они ковали. Дотащив учителя до павильона, Микеланджело бережно усадил его в кресло.

— Ну зачем я позволил вам столько работать? — упрекал он себя.

На худых щеках Бертольдо появился слабый румянец.

— Мало уметь обращаться с мрамором; надо, чтобы в твою кровь и плоть вошло и железо.

Утром Микеланджело поднялся затемно и, стараясь не разбудить Бертольдо, потихоньку вышел на улицу: ему хотелось прийти в Сады на рассвете. Он знал, что только первые утренние лучи солнца заставляют мрамор рассказать о себе всю правду. Пронизывая мрамор, они делают его почти прозрачным: безжалостно раскрываются и проступают все его жилы, все полости, все пороки. Чего не выявит в камне испытующее раннее солнце, того не разгадать уже ни днем, ни вечером.

Он переходил от глыбы к глыбе, постукивал по ним молотком. Хорошие, без пороков, блоки звенели, как колокол, блоки с изъяном издавали глухой звук. У одного камня, давно валявшегося под открытым небом, поверхность была шероховатая, грубая. С помощью резца и молотка Микеланджело стесал эту тусклую пелену, под которой сиял чистотой молочно-белый мрамор. Желая проследить, куда ведет в нем одна жила, Микеланджело покрепче зажал в руке молоток и ловко отколол углы камня.

Теперь ему камень очень нравился: взяв уголь, он нарисовал на нем голову — бородатого старца. Затем подтащил скамью, сел на нее, сжимая камень коленями, и вновь взялся за молоток и шпунт. Всем своим телом он прилаживался к ритму ударов. С каждым осколком, отлетающим от блока, движения Микеланджело обретали все большую свободу. Камень отдавался ему, шел навстречу; Микеланджело и инструмент были теперь как бы единым целым. Руки его делались все проворнее и сильнее. Железо резца, которое он стискивал ладонями, будто облекало их в прочный панцирь. Он ощущал себя несокрушимо крепким.

«Торриджани любит чувствовать в своих руках оружье, — думал он, — Сансовино — плуг, Рустичи — шерстистую шкуру собаки, Баччио — женское тело, а я испытываю наивысшее счастье, когда между моих колен зажата глыба мрамора, а в руках у меня — молоток и резец».

Белый мрамор — это душа мироздания, чистейшая сущность, сотворенная господом; это не просто символ бога, а отблеск его лика, средство, которым господь являет себя. Только господня рука способна создать эту благородную красоту. Микеланджело ощутил себя частью той белоснежной чистой плоти, которая сияла перед ним, он безраздельно сливался с нею.

Он вспомнил, как Бертольдо цитировал слова Донателло: «Скульптура — это искусство убрать с обрабатываемого материала все лишнее, сводя его к той форме, которую замыслил художник».

Но разве не столь же верно и то, что скульптор не может навязать свой замысел мрамору, если этот замысел ему не под стать? Микеланджело чувствовал, что даже при самых честных намерениях скульптор не добьется решительно ничего, если пойдет наперекор природе камня. Никогда скульптор не будет таким властителем своей судьбы, каким «является» живописец. Живопись — искусство гибкое, там всегда можно уклониться от препятствия, обойти его. Мрамор — эта сама прочность. Скульптор, имеющий дело с мрамором, обязан подчиниться непререкаемой дисциплине сотрудничества. Камень и человек здесь сливаются воедино. Они должны разговаривать друг с другом. Что касается Микеланджело, то для него нет ничего выше, как чувствовать мрамор, осязать его. Вкус, зрение, слух, обоняние — ничто не может доставить ему такую радость, как именно это всепоглощающее чувство.

Он уже срезал всю внешнюю оболочку блока. Теперь он врубался в сердцевину камня, открыл наготу его, как выражается Библия. Это был акт творения, и он требовал напора, проницательности, требовал того пыла и трепета, который, нарастая, завершается неотвратимым бешеным взлетом, полным обладанием. Это был акт любви, безраздельное слияние: обручение брезживших в его сознании образов с природными формами мрамора; творец как бы изливал семя, из которого вырастало живое произведение искусства.

Бертольдо вошел в мастерскую и, увидя Микеланджело за работой, воскликнул:

— Нет, нет, ты делаешь все не так. Оставь это, брось сейчас же… Так работают одни любители.

Сквозь стук молотка Микеланджело еле слышал голос Бертольдо и не сразу сообразил, кто и зачем его тревожит: он по-прежнему методично и мерно действовал своей троянкой.

— Микеланджело! Ты пренебрегаешь всеми правилами.

Микеланджело, словно оглохнув, не обращал на учителя внимания, когда Бертольдо в последний раз взглянул на своего ученика, тот прокладывал борозду в камне с такой отвагой, будто перед ним был не мрамор, а фруктовое желе. Учитель удивленно покачал головой:

— Это как извержение Везувия — его не остановишь.

3

Вечером он вымылся в ушате горячей воды, которая была приготовлена для него в маленькой комнате в конце коридора, надел темно-синюю рубашку и рейтузы и вместе с Бертольдо пошел на ужин в кабинет Лоренцо. Он волновался. О чем он там будет говорить? Ведь Платоновская академия слыла интеллектуальным центром Европы, университетом и печатней, источником всей литературы, исследовательницей мира — она поставила своей целью превратить Флоренцию во вторые Афины. Если бы он только слушал своего учителя Урбино, когда тот читал ему древнегреческие манускрипты!

В камине потрескивал огонь, бронзовые лампы на письменном столе Лоренцо струили теплый свет, во всем чувствовалась приятная атмосфера содружества. К невысокому столу было придвинуто семь стульев. Полки с книгами, греческие рельефы, ларцы с камеями и амулетами придавали комнате уют и интимность. Ученые встретили его просто, без всяких церемоний и снова заговорили о сравнительных достоинствах медицины и астрологии как науки, тем самым дав Микеланджело возможность хорошенько вглядеться во всех четырех собеседников, считавшихся выдающимися умами Италии.

Марсилио Фичино, которому было теперь пятьдесят семь лет, основал Платоновскую академию для Козимо, деда Лоренцо. Это был тщедушный, невысокий человек, страдающий ипохондрией; несмотря на недуги, он перевел всего Платона и стал живым справочником по древней философии; изучив и многое переведя из мудрости египтян, он проштудировал затем всех древних мыслителей от Аристотеля и александрийцев до последователей Конфуция и Зороастры. Отец готовил его к врачебному поприщу, поэтому Фичино был хорошо осведомлен в естественных науках. Он способствовал появлению книгопечатания во Флоренции. Его собственные труды славились по всей Европе, ученые многих стран ехали к нему послушать лекции. В своей прекрасной вилле в Кареджи, которую для него по приказу Козимо построил Микелоццо и которой распоряжались теперь его племянницы, он зажег негасимую лампаду перед бюстом Платона. Он пытался канонизировать Платона как «самого лучшего из учеников Христа» — это было одновременно и ересью, и извращением истории, за что Рим едва не отлучил его от церкви. Племянницы Фичино ядовито говорили про него: «Он может прочитать наизусть целый диалог из Платона, но вечно забывает, где оставил свои домашние туфли».

Затем Микеланджело обратил свое внимание на Кристофоро Ландино. Ландино исполнилось шестьдесят шесть лет, когда-то он был еще наставником отца Лоренцо. Пьеро Подагрика. Впоследствии учитель самого Лоренцо, блестящий писатель и лектор, он способствовал освобождению умов флорентинцев от оков догмы и ратовал за применение научных знаний в жизни. Когда-то он играл роль доверенного секретаря Синьории, был опытным политиком и главой кружка ближайших сторонников Медичи при всех трех правителях. Выдающийся знаток творчества Данте, он снабдил своим комментарием первое издание «Божественной комедии», напечатанное во Флоренции. Всю жизнь он занимался преимущественно изучением разговорного итальянского языка. Почти единоличными своими стараниями он превратил его из презираемого наречия в уважаемый, полноправный язык, переведя на него сочинения Плиния, Горация, Вергилия.

Во Флоренции был широко известен выдвинутый им революционный девиз: «Самым законным основанием для действия является высокая идея и знание». В лице Лоренцо он видел героя Платоновой республики: «Идеальный правитель города — это ученый».

На краешке жесткого кожаного кресла сидел, нахохлившись, Анджело Полициано. Ему было всего тридцать шесть лет: недруги Лоренцо говорили, что правитель держит его при себе с той целью, чтобы казаться рядом с ним непригляднее. Однако все считали Полициано самым удивительным из ученых: десяти лет он опубликовал свои сочинения на латинском языке, а двенадцати был приглашен во флорентинскую общину ученых, где с ним занимались Фичино, Ландино и те греческие ученые, которых призвали Медичи во Флоренцию. В шестнадцать лет он перевел несколько песен Гомеровой «Илиады»; Лоренцо взял его во дворец и назначил учителем своих сыновей. Один из самых безобразных по внешности мужчин, он владел таким прозрачным и ясным стилем, какого не было ни у одного поэта со времен Петрарки; его «Стансы для турнира» — пространная поэма, прославлявшая турнирные успехи младшего брата Лоренцо Джулиано Медичи, павшего жертвой заговора Пацци, — стали образцовым произведением итальянской поэзии.

Взгляд Микеланджело остановился теперь на самом молодом и самом красивом из присутствующих — на двадцатисемилетнем Пико делла Мирандола. Этот человек читал и писал на двадцати двух языках. Собратья-ученые поддразнивали его, говоря: «Пико не выучил двадцать третий язык только потому, что не мог отыскать такого». Пико делла Мирандола прозвали «великим мужем Италии»; добродушную и искреннюю натуру ученого не извратила даже его редкая красота — мягкие золотистые волосы, глубокие синие глаза, безупречно белая кожа, стройная фигура. «Прекрасный и милый» — так отзывались о нем флорентинцы. Пико делла Мирандола считал, что все человеческое знание представляет собой нечто целостное и единое; он стремился примирить и слить все религии и все философскиесистемы, какие только существовали с начала времен. Подобно Фичино, он хотел овладеть всеми знаниями, доступными человеку. С этой целью китайских мыслителей он читал по-китайски, арабских — по-арабски, еврейских — по-еврейски: различные языки, по его мнению, были только закономерными ответвлениями единого универсального языка. Самый одаренный из всех итальянцев, он, однако, не нажил себе врагов, так же как безобразный Полициано не мог приобрести себе друзей.

Дверь вдруг отворилась. Прихрамывая от подагрических болей, в комнату вошел Лоренцо. Он кивнул ученым и сразу обратился к Микеланджело.

— Вот ты и в святая святых: почти все знания, какие только есть у флорентинцев, зародились в этом кабинете. Когда ты находишься во дворце и ничем не занят, не забывай заходить к нам.

Лоренцо отодвинул резной щит и постучал в дверцу подъемника, из чего Микеланджело заключил, что кабинет находится прямо под столовой. Затем он услышал скрип движущегося механизма, и через несколько секунд ученые уже принимали блюда с сыром, фруктами, хлебом, орехами, медом и расставляли их на низком столе, который стоял посередине комнаты. Никаких слуг не было, не было и напитков, кроме молока. Хотя беседа текла весело и непринужденно, Микеланджело понял, что люди здесь собирались для работы, а вино после ужина чересчур пьянит головы.

Вот уже стол очищен, тарелки и блюда, кожура от фруктов и скорлупа от орехов удалены в подъемник. Разговор сразу принял серьезный характер. Сидя на низком стуле рядом с Бертольдо, Микеланджело услышал резкие слова в адрес церкви, которую ученые отнюдь не смешивали с религией. Недовольство церковью во Флоренции было особенно сильным, потому что сам Лоренцо и большинство горожан считали, что заговором Пацци, в результате которого погиб Джулиано и едва не был заколот Лоренцо, тайно руководил папа Сикст. Папа отлучил от церкви Флоренцию, запретив флорентинскому духовенству отправлять какие-либо службы. Флоренция в свою очередь тоже отлучила папу, заявив, что папские притязания на светскую власть основаны на такой фальшивке восьмого века, как Дар Константина. Пытаясь сокрушить власть Лоренцо, папа направил в Тоскану войска — они жгли и грабили тосканские селенья, дойдя до соседнего с Флоренцией города Поджибонси…

В 1484 году, когда папой стал Иннокентий Восьмой, между Флоренцией и Римом был восстановлен мир; но, как мог заключить Микеланджело из беседы за столом, большинство тосканского духовенства вело себя все разнузданней и исполняло свои обязанности весьма небрежно. Блестящим исключением являлся лишь орден августинцев с его монастырем Санто-Спирито: настоятель монастыря Бикьеллини поддерживал там безукоризненный порядок.

Пико делла Мирандола поставил локти на стол и, сцепив пальцы, уперся в них подбородком.

— Мне сдается, что я нашел ответ на все наши недоумения относительно церкви: его подсказал мне один доминиканский монах из Феррары. Я слушал его проповедь. Он прямо-таки потрясал стопы Собора.

Ландино, длинные седые волосы которого прядями падали на лоб, склонился над столом так низко, что Микеланджело разглядел все морщинки вокруг его добрых глаз.

— Этот монах такой же невежда, как и остальные?

— Напротив, Ландино, — отвечал Пико. — Он великолепно знает и Библию, и Святого Августина. И нападает на разложение духовенства еще решительнее, чем мы.

Анджело Полициано, жесткие волосы которого, прикрывая грубую кожу щек, тесемками нависали на уши, облизал свою чрезмерно красную, оттопыренную нижнюю губу.

— Дело не только в разложении. Невежество — вот что меня ужасает прежде всего.

Фичино, бледнолицый, с веселыми всепонимающими глазами, с крошечным ртом и носом, громко воскликнул:

— Давно уже не бывало на церковной кафедре во Флоренции истинного ученого! У нас есть только фра Мариано и настоятель Бикьеллини.

— Джироламо Савонарола посвятил наукам долгие годы, — твердо сказал Пико. — Он знает Платона и Аристотеля, знает и учение церкви.

— Чего же он хочет?

— Очистить церковь.

— И не меньше того? А посредством какой силы?

— Только посредством той, которая внутри него.

— Если бы этот монах стал действовать заодно с нами… — тихо молвил Лоренцо.

— Если только ваша светлость попросит ломбардских братьев отпустить его к нам.

— Я подумаю об этом.

Дело было решено; теперь старейший из присутствующих, Ландино, и самый молодой, Пико, обратили свое внимание на Микеланджело. Ландино спросил, читал ли он, что говорит Плиний о прославленной греческой статуе «Лаокоон».

— Я ничего не знаю о Плинии.

— Тогда я прочитаю тебе это место.

Ландино взял с полки книгу, быстро ее перелистал и начал читать описание знаменитой статуи во дворце императора Тита. «Эту скульптуру можно считать лучшей из всех произведений искусства, идет ли речь о живописи или ваянии. Вся она высечена из одного куска, — и главная, большая фигура, и фигуры детей, так же как и змей с его удивительными кольцами и изгибами».

Подхватив разговор, Полициано начал пересказывать описание «Венеры Книдской», оставленное Лукианом: по мнению этого писателя, Венера была изображена стоящей перед Парисом, в то время как он награждал ее за ее красоту. Затем в беседу вступил Пико: он заговорил об изваянии на могиле Ксенофонта, выполненном из пентеликопского мрамора.

— Микеланджело, ты должен почитать Павсания в оригинале, — сказал Пико. — Я тебе принесу собственную рукопись.

— Я не умею читать по-гречески, — с чувством неловкости ответил Микеланджело.

— Я научу тебя.

— У меня нет ни малейших способностей к языкам.

— А это не имеет значения, — вмешался Полициано. — Через год ты будешь писать сонеты по-латыни и по-гречески.

«Позвольте мне усомниться», — подумал Микеланджело, но вслух ничего не сказал. Ведь было бы слишком неучтиво, если бы он стал охлаждать пыл своих новых друзей, которые уже спорили, по каким именно книгам лучше его обучать.

— …Гомер. У него чистейший греческий.

— Аристофан занимательней. И учишься, и смеешься.

Скоро Микеланджело почувствовал облегчение: ученые заговорили совсем о другом и оставили его в покое. Насколько он мог уловить из торопливых и порой чересчур мудреных фраз, ученые толковали о том, что вера и знание могут существовать рядом друг с другом и даже обогащать друг друга. Греция и Рим до появления христианства создали великолепное искусство, литературу, науку, философию. Затем на целую тысячу лет вся эта красота и мудрость была сокрушена, предана проклятию и ниспровергнута в могильный мрак. А теперь эти одинокие и слабые люди — чувственный, красногубый Полициано, престарелый, весь в морщинах, Ландино, худой, маленький Фичино, златоволосый Пико делла Мирандола, — этот узкий, замкнутый кружок, опираясь на помощь своего вождя Лоренцо де Медичи, стремился вызвать к жизни и утвердить новый дух, новый разум и начертал на своем знамени слово, которое Микеланджело никогда не слыхал: ГУМАНИЗМ.

Что же это слово значило?

Шел час за часом, и он уже с интересом вслушивался в разговор ученых. И когда Бертольдо подал знак, что он собирается уходить, а потом потихоньку вышел, Микеланджело все сидел и слушал. Платоники, делясь мыслями друг с другом, рассуждали все горячее, и постепенно Микеланджело стал осознавать, за что они выступают.

Мы отдаем мир снова во владенье человека, а человека отдаем самому себе. Человек не будет больше ни низким, ни подлым, он должен быть благородным. Мы не будем попирать и теснить его разум, чтобы взамен дать ему бессмертную душу. Не владея свободным, могучим и созидательным разумом, человек будет не более как животным и будет умирать, как животное, лишенное души. Мы возвращаем человеку его искусство, его литературу и науку, возвращаем его право мыслить и ощущать себя как личность, а не быть опутанным оковами догмы, подобно рабу, который заживо гниет в цепях.

Поздно вечером, когда Микеланджело вернулся в свою комнату, Бертольдо еще не спал.

— Слушая их, я чувствую себя таким глупым! — жаловался Микеланджело.

— Это самые блестящие умы во всей Европе. Они заставят тебя думать, подскажут тебе великие темы для работы. — Затем, чтобы утешить приунывшего юношу, Бертольдо добавил: — Но они не умеют ваять из мрамора, а ведь это столь же выразительный язык, как и любой другой.

Наутро Микеланджело явился в Сады спозаранок. Торриджани разыскал его в сарае, около статуи бородатого старца.

— Ну, я сгораю от любопытства! — говорил он. — Сделай милость, расскажи, как живут во дворце.

Микеланджело рассказал своему другу про комнату, которую он занимал вместе с Бертольдо, про то, как он блуждал по залам и мог прикоснуться руками ко многим сокровищам искусства, о гостях, присутствовавших на воскресном обеде, о вчерашнем ужине с платониками в кабинете Лоренцо. Торриджани интересовался только людьми, посещавшими дворец.

— А как выглядят Полициано и Пико делла Мирандола?

— Как выглядят? Полициано безобразен до тех пор, пока не заговорит, в разговоре он прекрасен. Пико делла Мирандола такой красавец, что я не видал подобных, и вообще человек блестящий.

— Ты очень впечатлителен, — ядовито заметил Торриджани. — Стоит тебе завидеть новую пару голубых глаз, волнистые золотые волосы, и ты уже совсем очумел.

— По ты только подумай, Торриджани, — человек читает и пишет на двадцати двух языках! А мы едва можем выразить свои мысли на одном.

— Ко мне это не относится, — огрызнулся Торриджани, — я получил благородное воспитание и могу поспорить с любым из этих ученых. Я не виноват, если ты такой невежда.

Микеланджело почувствовал, сколь раздражителен стал его друг.

— Я не хотел тебя обидеть, Торриджани.

— Переночевал одну ночь во дворце Медичи, и уже вся Флоренция тебе кажется невежественной и дикой.

— Я просто…

— …ты просто хвастаешь своими новыми друзьями, — сказал Торриджани. — Они такие чудесные и умные, а мы, твои старые друзья, мы уже замухрышки, хотя столько времени страдали здесь вместе с тобой.

— У меня и в мыслях этого не было. Зачем ты так говоришь?

Но Торриджани его не слушал, он отвернулся и пошел прочь.

Вздохнув, Микеланджело вновь принялся обтачивать свой мрамор.

4

В вербное воскресенье, теплым весенним утром, Микеланджело обнаружил у себя на умывальнике три золотых флорина: Бертольдо сказал, что эти деньги каждую неделю будет выдавать ему секретарь Лоренцо мессер Пьеро да Биббиена. Показаться дома во всем блеске — устоять против такого искушения Микеланджело не мог. Он разложил на кровати еще одно свое праздничное платье — белую тунику с вышитыми на ней листьями и гроздьями винограда, короткий колет с пышными рукавами, перехваченными серебряными пряжками, винного цвета чулки. Он улыбался про себя, воображая, какую мину скорчит Граначчи, когда они встретятся на площади Сан Марко, откуда, как было решено, вместе пойдут домой.

Едва завидев Микеланджело на улице, Рустичи выпучил глаза, а подойдя поближе, начал паясничать и передразнивать приятеля.

— Простак, настоящий простак, — усмехнулся он, намекая на давний разговор, и прибавил еще более язвительно: — А ну-ка распусти свой хвост пошире!

— Хвост?

— Ведь всякий павлин хвастает своим пестрым хвостом.

— О, Рустичи, — оправдывался Микеланджело. — Ну, разве нельзя так нарядиться хотя бы раз?

— Разве нельзя нацепить на себя это ожерелье хотя бы раз? Разве нельзя выпить этого дорогого вина хотя бы раз? Помыкать и распоряжаться этими слугами хотя бы раз? Швырнуть, не считая, эти золотые монеты, хотя бы раз? Поспать с этой красивой девушкой хотя бы раз?

— Все земные искушения в одном страстном куплете. Сказать по правде, Рустичи, я и сам чувствую, будто я вырядился для карнавала. Но мне хочется поразить свое семейство.

— Vai via, — проворчал Рустичи. — Иди своей дорогой.

На улице показался Торриджани. Он шел покачиваясь, одетый в огненно-красный плащ, на его черном бархатном берете развевались оранжевые перья. Подойдя к Микеланджело, он резко остановился и схватил его за руку.

— Мне надо поговорить с тобой с глазу на глаз.

— Почему же с глазу на глаз? — отступая, спросил Микеланджело. — Разве у нас есть какие-то секреты?

— Раньше у нас всегда было чем поделиться с глазу на глаз. До тех пор, пока ты не перебрался во дворец и не заважничал.

Сомневаться не приходилось: Торриджани был чем-то разозлен. Стараясь его успокоить, Микеланджело говорил тихо и миролюбиво:

— Торриджани, ты ведь тоже живешь во дворце, только в своем собственном.

— Да, но я не пускаюсь на дешевые трюки вроде того, чтобы выбить у фавна зубы и тем войти в милость к Медичи.

— Неужели ты ревнуешь?

— Ревную? Это к какому-то самодовольному юнцу?

— Самодовольному? Что ты хочешь сказать этим?

— А то, что ты понятия не имеешь ни о настоящем счастье, ни о настоящей дружбе.

— Я сейчас чувствую себя гораздо счастливее, чем раньше.

— Уж не потому ли, что каждый день держишь в своих грязных руках уголь и мажешь им какие-то рисунки?

— Но ведь рисунки-то у меня — хорошие! — возразил Микеланджело, все еще не принимая всерьез нападок Торриджани.

Торриджани побагровел:

— Значит, по-твоему, у меня плохие?

— Почему ты всякий разговор сворачиваешь на себя? Ты что, центр вселенной?

— Для самого себя — центр. И для тебя был центр, до тех пор пока тебе, лизоблюду, не вскружили голову.

Микеланджело изумленно взглянул на Торриджани.

— Я никогда не считал, что ты для меня центр вселенной.

— Выходит, ты обманывал меня. Ты просто подлаживался из выгоды, ты хитрил со мною уже давным-давно!

Лицо у Микеланджело сделалось холодным, словно бы весеннее солнце вдруг потухло. Он отвернулся и почти бегом побежал прочь; скоро он уже был на улице Кольчужников.

Столяр и бакалейщик, сидевшие у своих домов на солнышке, почтительно сняли перед ним шляпы; только у них и вызвал восторг Микеланджело, ибо на домашних праздничное его платье подействовало не более благоприятно, чем на Рустичи. Лодовико был уязвлен, будто в этом пышном наряде сына он чувствовал некий упрек себе.

Микеланджело вынул из кошелька три золотых флорина и положил их на стол перед отцом. Лодовико смотрел на деньги, не произнося ни слова, но Лукреция горячо расцеловала своего пасынка в обе щеки, глаза у нее сияли от счастья.

— А теперь скажи мне, Микеланджело, какой там готовят соус к макаронам?

Микеланджело напряг свою память, желая потрафить Лукреции.

— Я не припомню.

— Тогда скажи, что они там делают с мясом? Любят ли дворцовые повара желтый имбирь? И как там жарят морской язык — с кожурой от бананов или с кедровыми орешками — об этой рыбе идет такая слава!

— Прости меня, madre mia, но я не знаю.

— Ты не можешь припомнить, какую еду ты ешь? Тогда войди в дружбу с поварами. И спиши у них для меня рецепты!

В комнате Лодовико, представлявшей собой контору и гостиную вместе, сейчас собралась вся семья. Бабушка была счастлива за Микеланджело, потому что он встречается с великими людьми Флоренции. Братец Джовансимоне любопытствовал по поводу званых обедов. На тетку и дядю особенно подействовал тот факт, что, получив золотые монеты, Микеланджело принес их домой. Буонаррото все хотел дознаться, на каких условиях поставлено там дело: будет ли Микеланджело получать три золотые монеты каждую неделю и в дальнейшем? Вычитается ли из его жалованья стоимость затраченного на работе мрамора?

Отец шикнул на всех, требуя тишины.

— Ну, а как с тобой обращаются Медичи? К примеру, Великолепный?

— Хорошо.

— Пьеро?

— Он надменен; таков у него характер.

— Джованни, будущий кардинал?

— Он со всеми одинаков. На любого человека смотрит так, будто впервые его видит.

— Джулиано?

Микеланджело улыбнулся:

— О, Джулиано любят во дворне все без исключения.

Лодовико подумал минуту, затем объявил:

— В будущем с тобой все будут обходиться не лучше, чем обходится Пьеро. Тебя держат во дворце как простого мастерового. — Он покосился на три золотые монеты, поблескивавшие на столе. — Скажи, что это за деньги? Подарок? Или плата за работу?

— Мне положено три флорина каждую неделю.

— А что они сказали, когда ты получал эти деньги?

— Деньги лежали на умывальнике. Когда я спросил Бертольдо, он сказал, что это мое недельное содержание.

Дядя Франческо не мог скрыть своего восторга.

— Чудесно! Если у нас постоянно будут в руках эти деньги, мы можем держать меняльный столик. Мы примем тебя в компанию, Микеланджело, ты получишь свою долю доходов.

— А может, благодаря нашему Микеланджело мы опять выйдем в настоящие коммерсанты! — почтительно вставила тетя Кассандра.

— Нет! — отрезал Лодовико, лицо его густо покраснело. — Мы не жалкие попрошайки, но бедняки.

— Но Медичи дают эти деньги Микеланджело как члену их семейства, — возразила мужу Лукреция.

— Хм! — фыркнул Лодовико. — Почему это он член семейства Медичи? Из-за этих-то трех золотых монет?

— Так вы полагаете, что это милостыня! — возмущенно сказал Микеланджело. — Знайте же: я тружусь с утра до вечера.

— Но ведь с точки зрения закона ты там даже не ученик. Разве я подписывал цеховой договор? — Лодовико повернулся к брату Франческо. — Подарок — это только прихоть, не больше. А вдруг на следующей неделе парню вместо денег покажут кукиш?

Микеланджело на миг показалось, что сейчас отец швырнет ему деньги прямо в лицо. А ведь он принес отцу эти флорины, этот свой заработок, как послушный сын, который осознает свой долг… ну, и, быть может, ему хотелось чуть-чуть похвастаться. Однако три флорина — это сумма, далеко превышающая все то, что мог бы заработать Лодовико на своей таможне за целый месяц. Микеланджело понял теперь, как неделикатно он поступил, принеся эти деньги. Опустив голову на грудь, Лодовико произнес:

— Только подумать, какая прорва золота у Медичи, если они могут давать пятнадцатилетнему ученику каждую неделю три флорина!

Затем, сделав быстрое движение рукой, он смахнул со стола деньги в выдвинутый ящик.

Уловив этот момент, Лукреция тотчас объявила, что пора обедать. После обеда семейство снова собралось в комнате Лодовико. До сих пор молчавший Лионардо сел напротив Микеланджело и непререкаемым, как у римского папы, тоном сказал:

— Искусство есть грех.

— Искусство… грех? — удивленно поглядел на брата Микеланджело. — Но почему же?

— Потому, что это чистейшее баловство, удовлетворение греховной страсти творить что-то собственное, в то время как следует лишь созерцать те чудеса, которые создал Господь Бог.

— Лионардо, да ведь наши церкви сплошь заполнены искусством.

— Это дьявол нас попутал. Храм — не ярмарка; люди должны стоять на коленях и молиться, а не глядеть на размалеванные суетными картинами стены.

— По-твоему, во всем мире уже нет места для скульптора?

Лионардо, заломив руки, набожно поглядел куда-то сквозь потолок.

— Мой мир — иной мир, тот, где мы воссядем по правую руку от господа.

Лодовико поднялся со своего кресла и мрачно буркнул:

— Ну, я вижу, на меня свалились сразу два фанатика.

И он вышел из комнаты, чтобы вздремнуть после обеда; вслед за ним удалилось и все семейство. Осталась одна только монна Алессандра, тихо сидевшая в углу. Микеланджело тоже хотел было идти: он чувствовал себя очень усталым. Весь этот день, с самого утра, был сплошным разочарованием.

Но Лионардо не хотел отпускать своего грешника-брата. Он начал гневно изобличать Лоренцо и Платоновскую академию в безбожии, называя ее ученых язычниками, врагами церкви, антихристами.

— Уверяю тебя, Лионардо, — миролюбиво отвечал ему Микеланджело, — что я не слыхал во дворце Лоренцо никаких кощунственных слов, никакого богохульства; религию там не трогают. Там осуждают только извращения. Лоренцо реформатор, он желает лишь очищения церкви.

— Очищения! Так всегда говорят неверные, когда хотят погубить церковь. Любое нападение на нее есть нападение на христианство.

Придя в ярость, Лионардо уже обвинял Лоренцо де Медичи в грязном разврате: правитель, говорил он, выезжает по ночам из дворца со своими дружками и предается беспутству, бражничает и соблазняет молодых женщин.

— Ничего подобного я не слыхал, — спокойно ответил Микеланджело. — Но он вдовец. Неужто любовь для него запретна?

— Он волочился за каждой юбкой еще при жизни жены. Это всем известно. От похоти он и обессилел и расстроил здоровье.

Микеланджело удивлялся, как мог его брат возводить такие обвинения на Лоренцо. Он не считал Лоренцо святым; он помнил, как тот со страхом сказал однажды Ландино: «Я грешу не потому, что порочен, а скорей потому, что какой-то частью своей натуры люблю удовольствия»; он помнил и другую фразу Великолепного, брошенную им Фичино: «Я не могу сожалеть, что люблю чувственные удовольствия: ведь любовь к живописи, скульптуре, литературе по природе своей тоже чувственная любовь». Но все это казалось Микеланджело чисто личным делом полнокровного, крепкого человека.

— Только такие лизоблюды, как ты, не хотят замечать, что Лоренцо — настоящий тиран, — продолжал Лионардо.

«Вот уже второй раз за день меня назвали лизоблюдом», — подумал Микеланджело. И ему вдруг стало очень горько, его праздничное платье показалось ему теперь жалким и нелепым.

— Он уничтожил свободу Флоренции! — визжал Лионардо. — Он смягчил тяготы жизни, сделал народу все доступным! Он дал ему хлеба и зрелищ… Он не надел на себя корону и не стал королем только потому, что чересчур бесчестен; ему нравится управлять всеми делами в городе исподтишка. Тосканцы теперь низведены на положение простых кукол…

Микеланджело не успел еще ответить брату, как послышался голос монны Алессандры:

— Да, Лионардо, это правда: он смягчил нас. Он отвратил нас от гражданской воины! Годами мы избивали друг друга, род воевал с родом, сосед сражался против соседа, и кровь потоком текла по улицам. А теперь мы единый народ. Только Медичи способны удержать нас от того, чтобы мы не схватили друг друга за горло.

Лионардо молчал, не отвечая бабушке.

— Микеланджело, я хочу тебе сказать на прощанье еще одно слово.

Микеланджело пристально посмотрел через стол в лицо брата. Никогда он не мог подолгу беседовать с этим странным парнем, никогда не чувствовал удовольствия от общения с ним.

— Я прощаюсь с тобой. Сегодня вечером я ухожу из дому к Джироламо Савонарола в монастырь Сан Марко.

— Значит, Савонарола уже приехал? Это Лоренцо его вызвал. При мне в его кабинете Пико делла Мирандола предложил вызвать Савонаролу, и Лоренцо согласился написать в Ломбардию.

— Ложь! Выдумки Медичи! Зачем бы Лоренцо вызывать его, если Савонарола намерен низвергнуть Медичи? Я покидаю этот дом точно так, как фра Савонарола покинул свое семейство в Ферраре: в одной холщовой рубашке. Я ухожу навсегда. Я буду молиться за тебя, стоя в моей келье на коленях до тех пор, пока на них будет держаться кожа и пока из них будет сочиться кровь. Может быть, этой кровью я искуплю твои грехи.

Глядя в горящие глаза Лионардо, Микеланджело понял, что отвечать ему нет никакого смысла. С насмешливым отчаянием он покачал головой и подумал: «Отец прав. И как это благоразумное, здравомыслящее семейство менял Буонарроти, в котором целых двести лет вырастали только смиренные, покорные обычаям люди, — как такое семейство могло породить двух фанатиков сразу?»

Обращаясь к Лионардо, он пробормотал:

— Мы будем неподалеку друг от друга. От меня до тебя через площадь Сан Марко рукой подать. Если ты выглянешь из окна своей монастырской кельи, то наверняка услышишь, как я в Садах обтесываю камень.

5

В конце следующей недели, когда Микеланджело вновь обнаружил на умывальнике три золотые монеты, он не понес их домой. Он стал искать Контессину и нашел ее в библиотеке.

— Мне надо купить какой-нибудь подарок.

— Для дамы?

— Для женщины.

— Может быть, драгоценный камень?

— Нет, не годится. — И добавил угрюмо: — Это мать моих друзей, каменотесов.

— Ну, а что ты скажешь насчет льняной скатерти, вышитой ажурной гладью?

— Скатерть у них есть.

— А много у этой женщины платьев?

— Одно, в котором она венчалась.

— Тогда, может быть, купим ей черное платье, — ходить в церковь?

— Прекрасно.

— Какого она роста?

Микеланджело был поставлен в тупик.

— Ну, нарисуй мне ее портрет.

Он улыбнулся:

— Пером я нарисую что угодно, даже покажу, какого роста женщина.

— Я попрошу свою няню отвести меня в лавку, и мы купим кусок черной шерстяной материи. А моя портниха сошьет потом платье по твоему рисунку.

— Ты очень любезна, Контессина.

Она досадливо отмахнулась: ей не надо никаких благодарностей.

Микеланджело отправился на рынок на площадь Санто Спирито и накупил подарков для всех остальных Тополино, затем договорился с грумом, служившим во дворце, выпросив у него лошадь и седло. В воскресенье утром, отстояв обедню в дворцовой часовне, он сложил купленные вещи в отдельную сумку и выехал в Сеттиньяно. Яркое солнце пригревало его открытую голову. Сначала у него была мысль надеть свое старое, домашнее платье, чтобы Тополино не подумали, что он важничает, по потом он быстро понял, что такой маскарад был бы для них обидным обманом. Помимо того, эта темно-синяя рубашка и рейтузы так ему нравились…

Тополино сидели на террасе, с которой открывался вид на долину и на дом Буонарроти, стоявший на гребне противоположного холма. Только что придя с мессы в маленькой деревенской церквушке, они отдыхали, пользуясь единственным во всю неделю часом, когда не было никаких дел. Завидев на дороге Микеланджело, скакавшего на серебристо-сером жеребце, в отделанном серебром седле, они так растерялись, что даже забыли поздороваться с ним. Микеланджело тоже молчал, не находя слов. Он слез с коня, привязал его к дереву, снял седельную сумку и вынул из нее покупки, положив их на грубый широкий стол. После минутной паузы отец семейства спросил, что это значит и к чему такие вещи.

— Это подарки, — ответил Микеланджело.

— Подарки? — Отец с недоумением посмотрел на трех своих сыновей по очереди: тосканцы никогда не преподносили никаких подарков; что-либо дарить было принято только детям. — День феи Бефаны уже прошел. Это ты даришь на минувший или на будущий?

— На тот и другой сразу. Я ел ваш хлеб и пил ваше вино не один год.

— Ты ел у нас не даром, ты тесал камень, — сурово возразил ему отец.

— Первые свои деньги я отнес домой, к Буонарроти. Потом я получил деньги во второй раз и вот сегодня принес их к Тополино.

— Ты получил заказ! — воскликнул дедушка.

— Нет. Лоренцо выдает мне каждую неделю кучу денег.

Тополино внимательно посмотрели друг другу в лицо.

— Кучу денег? — переспросил отец. — Это твой заработок?

— Нет, мне не платят за работу.

— О, значит, платят на содержание: на жилье, на еду.

— Жилье и еда у меня бесплатные.

— Тогда это деньги на покупки? На штаны, на мрамор для работы?

— Нет, я работаю на всем готовом.

— Так на что же это дается?

— На что пожелаешь.

— Если у тебя есть еда, жилье, мрамор, что же можно еще желать?

— Удовольствий.

— Удовольствий? — Тополино покатали это слово на языке, словно бы это был какой-то новый для них плод. — К примеру, какие же это удовольствия?

Микеланджело на секунду задумался.

— Ну, поиграть в карты, например.

— Ты играешь в карты?

— Нет.

— Так, может, назовешь другие удовольствия?

Еще секунда размышления:

— Ну, побриться у цирюльника на Соломенном рынке.

— У тебя растет борода?

— Пока не растет. Но я могу мазать маслом волосы, как Торриджани.

— А ты хочешь, чтобы у тебя волосы пахли маслом?.

— Нет.

— Тогда это не удовольствие. А что еще?

Микеланджело был в отчаянии:

— Ну, женщины, которые гуляют в субботу по вечерам в капюшонах с прицепленным колокольчиком…

— Тебе нужны эти женщины?

— Я говорю это только к примеру. Я могу купить свечей и поставить их перед Богородицей.

— Это тоже не удовольствие, это твой долг.

— Выпить стаканчик вина в воскресный вечер?

— Это обычай.

Микеланджело подошел к столу:

— Удовольствие — это преподнести какую-нибудь вещь своим друзьям.

Медленно, среди воцарившейся вдруг тишины, он начал раздавать свои подарки.

— Это тебе, mia madre, — ходить в церковь. Бруно, это тебе, — кожаный пояс с серебряной пряжкой. Это желтая рубашка и чулки для тебя, Джильберто. А тебе, дедушка, тебе шерстяной шарф, чтобы было что надеть на шею в зимние холода. Отцу Тополино — высокие сапоги; пригодятся, когда будешь работать в каменоломнях Майано. Энрико, ты говорил, что, когда вырастешь, заведешь себе золотое колечко. Держи его!

Тополино долго глядели на Микеланджело, не произнося ни слова. Затем мать ушла в дом, чтобы примерить платье; отец натянул на ноги высокие сапоги; Бруно надел пояс и застегнул пряжку; Джильберто нарядился в свою золотистую рубаху; дед, не присаживаясь на место, наматывал на шею и разматывал тяжелый шерстяной шарф. Энрико влез от радости на козлы и, отвернувшись в сторону, любовался своим перстнем.

Первым заговорил отец:

— Все эти… подарки… ты купил их на деньги, которые тебе там дали?

— Да, на эти деньги.

— Выходит, что же? Значит, Лоренцо дает тебе деньги на подарки для нас?

— Да.

— Тогда он воистину Великолепный.

Микеланджело только сейчас заметил, что на столе от всех его вещей остался еще один сверток. Недоумевая, он развернул его и вынул скатерть из прекрасной льняной ткани. Он сразу припомнил, как его спрашивала Контессина: «Ну, а что ты скажешь насчет льняной скатерти?» Контессина тайком от него положила свой подарок в седельную сумку, эта скатерть — личное ее приношение. Румянец залил его щеки. Dio mio! Как это объяснить Тополино? Он кинул скатерть на руки матери.

— Вот подарок от Контессины де Медичи. Для тебя.

Тополино обомлели.

— Контессина де Медичи! Да как только ей пришло на ум подарить нам скатерть? Неужели она знает, что мы живем на свете?

— Да, знает. Я рассказывал ей про вас. Твое платье, mia madre, кроила и шила портниха Контессины.

— Это настоящее чудо! — перекрестился дедушка.

«Аминь. Воистину так», — подумал Микеланджело.

6

Все четверо ученых из Платоновской академии располагали собственными виллами в сельской местности близ Флоренции. Несколько раз в неделю они приезжали в город — прочитать лекцию, поговорить и поработать с Лоренцо в его кабинете. Лоренцо настаивал, чтобы Микеланджело не упускал возможности поучиться у этих людей, и тот ревностно посещал их собрания.

Платоники старались приохотить Микеланджело к латинскому и греческому; они даже чертили схемы, убеждая ученика в том, что выводить греческие или латинские буквы — это все равно что рисовать человеческие фигурки. Микеланджело уносил в свою комнату манускрипты и письменные задания, часами сидел над ними… и почти ничего не усваивал.

— Все тут же вылетает из памяти, — жаловался он Бертольдо.

Оставив классические языки, ученые заставляли Микеланджело читать вслух стихи на итальянском: Данте, Петрарку, Горация, Вергилия. Это нравилось Микеланджело; особенно занимали его те философские споры о Данте, которые разгорались после чтения «Божественной комедии».

Платоники хвалили Микеланджело за его все более отчетливую дикцию, а затем познакомили своего подопечного с Джироламо Бенивиени; по их словам, это был «самый горячий поклонник поэзии на итальянском языке», и он должен был научить Микеланджело писать стихи. Когда Микеланджело пытался возражать, заявив, что он хочет быть скульптором, а не поэтом, Пико сказал:

— Композиция сонета требует такой же неукоснительно строгой дисциплины, как и композиция мраморного рельефа. Обучая тебя искусству сонета, Бенивиени развивает твой разум, логику, хочет придать твоим мыслям последовательность. Ну как не воспользоваться его талантом!

Ландино уверял: «Мы отнюдь не хотим, чтобы рука ваятеля ослабела, держа вместо молота и резца перо и лист бумаги, — нет!»

Полициано твердил: «Ты не должен оставлять изучение поэзии. Тебе надо, как и прежде, все время читать вслух. Для настоящего художника мало быть живописцем, скульптором или архитектором. Чтобы полностью выразить все, что он хочет, художник должен быть поэтом».

— У меня выходит такая дрянь, — пожаловался однажды вечером Микеланджело своему наставнику в поэзии Бенивиени, битый час просидев над несколькими рифмованными строчками. — И как вы только можете читать мои неуклюжие вирши?

Глядя на огорченную физиономию Микеланджело, Бенивиени улыбался и напевал им же сочиненную веселую песенку — он был также и одаренным композитором.

— Первые опусы у меня выходили не лучше, — отвечал он. — Пожалуй, они звучали гораздо хуже. Ты будешь считать себя плохим поэтом до тех пор, пока у тебя не возникнет потребность что-то выразить. И вот эти самые орудия поэзии — метр и рифма — окажутся тут как тут, под рукой, подобно тому как у тебя всегда под рукой молоток и резец.

В праздники, когда Лоренцо приказывал закрывать Сады, Микеланджело, сев на лошадь, уезжал на виллу Ландино — вилла была расположена в Казентино; ее подарила ученому Флорентинская республика за комментарии к «Божественной комедии». Ездил Микеланджело и на виллу Фичино в Кареджи — это был настоящий замок с зубчатыми стенами и крытыми галереями; бывал он и на вилле Пико под названием «Дуб», и на вилле Полициано Диана — они были построены на склонах Фьезоле. На вилле «Диана» гости и хозяин обычно сидели в садовом павильоне, напоминавшем те, в которых герои «Декамерона» Боккаччо рассказывали свои бесконечные истории. Полициано читал новое стихотворение:

Листвой весны одетый,
Блаженством лишит край,
Красавица, обеты
Любви не отвергай, —
Ведь всех, в ком сердце бьется,
Любовью дарит май.
Умрут цветы дубровы.
Воспрянут вновь они.
Но не заблещут снова
Твои младые дни.
Оставь же, дева, строгость,
Влюбленных не гони!
У Микеланджело постепенно начала складываться одна мысль: когда-нибудь он тоже будет владеть таким домом, как вилла «Диана»; он устроит там скульптурную мастерскую, а на пенсию, ежегодно выплачиваемую ему Лоренцо, будет закупать каррарский мрамор и ваять из него огромные статуи. Ведь, кажется, все идет к тому, что так оно и будет. Пока же ему спешить нечего, но если Лоренцо действительно даст ему поместье, то хотелось бы, чтобы оно было в Сеттиньяно, среди селенья каменотесов.

Шли дни и недели, заполненные рисованием с живой натуры, лепкой глиняных моделей с рисунков.

Взяв какой-нибудь обломок мрамора, Микеланджело ради опыта высекал из него согнутое колено, напряженное в сильном движении бедро, резко повернутую голову; он учился не оставлять на камне рубца, когда надламывался при работе кончик инструмента, пристально разглядывал греческие статуи во дворце, постигая технику древних.

Не забывал о воспитании Микеланджело и Лоренцо. Однажды воскресным утром он пригласил Микеланджело посетить вместе со всем семейством Медичи церковь Сан Галло и послушать там фра Мариано: Лоренцо ехал к монаху всякий раз, когда ему хотелось побеседовать на богословские темы.

— Фра Мариано — мой идеал, — говорил Лоренцо. — У него какая-то утонченная суровость, изысканный аскетизм и религиозное свободомыслие просвещенного, рассудительного человека. Вот ты увидишь сам.

Голос у фра Мариано был приятный и сочный, фразы текли ритмично, слова подбирал он легко. Он восхвалял христианство за то, что оно напоминает собой платонизм, цитировал греческих писателей, с тонким мастерством читал отрывки из латинских поэтов. Все это пленило Микеланджело; слушать подобные проповеди у священников ему еще не доводилось. Когда фра Мариано декламировал классиков, он был очарователен; когда Мариано разворачивал весь арсенал своих доказательств, он был неотразим; когда Мариано иллюстрировал свою мысль анекдотом, он мило улыбался; когда речь заходила о глубоких истинах, его лицо принимало покорно-почтительное выражение.

— Теперь мне гораздо яснее, — говорил Микеланджело, обращаясь к Лоренцо, — что именно вкладывает академия в понятие новой религии.

Один из грумов Пьеро постучал в дверь и тотчас вошел в комнату.

— Его светлость Пьеро де Медичи приказывает Микеланджело Буонарроти быть в приемной его светлости вечером перед заходом солнца.

«Какая, однако, разница в обращении, — подумал Микеланджело. — Ведь вот Лоренцо вежливейшим образом спрашивает меня, не доставит ли мне удовольствия побыть в его обществе». Однако Микеланджело ответил груму с надлежащей учтивостью:

— Передайте его светлости, что я непременно приду.

Оставалось еще достаточно времени, чтобы поплескаться в деревянном круглом ушате, который стоял в отведенной для мытья комнате в конце коридора. Согнувшись в ушате так, что колени почти касались подбородка, Микеланджело раздумывал, гадая, что от него надо наследному принцу медичейской династии, который при встречах обычно удостаивал его лишь церемонным, сдержанным кивком. Какой-то инстинкт говорил Микеланджело, что его павлиний наряд — вышитая рубашка и фиолетовый плащ — придется Пьеро как раз по вкусу.

Апартаменты Пьеро располагались на первом этаже, над открытой лоджией, которая выходила на Виа де Гори и на Виа Ларга. Микеланджело никогда не бывал в этом крыле дворца, ему даже не доводилось видеть хранившихся здесь произведений искусства, хотя о них немало говорили: причиной всему была холодность и надменность Пьеро. Пробираясь к покоям Пьеро, Микеланджело медленно шагал по коридору: на стене здесь висела чудесная картина фра Анжелико и топкий, мастерский рельеф Дезидерио да Сеттиньяно.

У дверей приемной его ждал грум. Без секунды промедления он провел Микеланджело в комнату. В пурпурном тройном кресле с высокой спинкой недвижно сидела мадонна Альфонсина, супруга Пьеро. Она была в сером платье из дамасского шелка, расшитого драгоценными каменьями. Степа позади ее кресла была покрыта цветными шпалерами, а по левую руку на той же стене висел портрет Альфонсины, писанный масляными красками: щеки ее на портрете были белы, как алебастр. Пьеро сделал вид, что он не слышал шагов Микеланджело. Стоя на ярком, многоцветном персидском ковре, спиной к двери, он разглядывал костяную дарохранительницу со стеклянными окошечками, внутри которой были изображены сцены из жизни Христа.

Альфонсина смотрела на Микеланджело недвижным, высокомерным взглядом, ничем не давая знать, что замечает его присутствие; по своему обыкновению, она только слегка засопела, словно от каждого флорентинца дурно пахло. С самого своего приезда Альфонсина не пыталась скрыть презрения к жителям Флоренции. Тосканцев, веками ненавидевших Рим и все римское, это приводило в ярость. Пьеро де Медичи по крови был наполовину Орсини, и новая представительница этой семьи, Альфонсина, подавила в его характере все, что шло от Медичи, сделав своего мужа уже как бы чистейшим Орсини.

Пьеро вдруг обернулся; густые длинные его волосы волнами ниспадали на плечи, лицо было красиво, его даже не портила криво посаженная ямочка на подбородке.

— Мы поручаем тебе, Микеланджело Буонарроти, высечь из мрамора портрет мадонны Альфонсины.

— Очень благодарен, ваша светлость, — ответил Микеланджело, — но я не умею высекать портреты.

— Почему же?

Микеланджело попытался объяснить, что он не ставит себе цели создать изображение какого-то определенного человека.

— Мне не удастся передать сходство, какого добился вот этот живописец, вы будете недовольны.

— Чепуха! Я приказываю тебе изваять из мрамора портрет моей жены.

Микеланджело смотрел в презрительно-хмурое лицо Пьеро и словно бы слышал голос своего отца: «Разве это дело — быть каменотесом во дворце Медичи! Это все равно что служить грумом».

Тут, в первый раз, заговорила Альфонсина.

— Будьте любезны, перенесите этот спор в свою комнату, — сказала она.

Пьеро с сердитым видом шагнул в какую-то дверь. Микеланджело решил, что самое благоразумное для него — идти вслед за Пьеро. Он оказался в комнате, где среди серебряных шлемов и кубков Пьеро, полученных им за победы на турнирах, увидел не один шедевр искусства — «Палладу» Боттичелли, «Беллерофонта» Бертольдо; в вызолоченных нишах он заметил старинные раскрашенные статуи из дерева.

— У вашей светлости превосходный вкус! — невольно воскликнул Микеланджело.

Это замечание ничуть не смягчило Пьеро.

— Когда я заинтересуюсь твоим мнением, я тебя спрошу. А пока объясни мне, почему ты считаешь себя выше, чем любой другой наемный работник в нашем доме?

Подавляя злость, Микеланджело стиснул зубы: надо было ответить как можно вежливее.

— Я скульптор. Я нахожусь в этом дворце по просьбе вашего отца.

— У нас во дворце живут сотни мастеровых. Если им говорят: «Сделай», — они не упрямятся. Ты приступишь к работе завтра же утром. И смотри, чтобы статуя ее светлости была красивой.

— Этого не добился бы даже сам Мино да Фьезоле.

Глаза Пьеро вспыхнули.

— Ты… ты… деревенщина! Собирай свои пожитки и убирайся вон!

Придя к себе в комнату, Микеланджело живо вытащил всю свою одежду из сундука и раскидал ее на кровати. В дверь постучали. Вошла Контессина с няней.

— Я слышала, что ты рассорился с моим братом.

Микеланджело, низко склонясь, шарил рукой на самом дне сундука.

— Встань как следует и будь добр поговорить со мной! — Она сказала это с гневным, величественным видом.

Микеланджело выпрямился и подошел к Контессине близко-близко.

— Мне нечего сказать.

— Это правда, что ты отказался делать портрет Альфонсины?

— Отказался.

— А отказался бы ты, если бы тебя попросил о том же мой отец?

Микеланджело молчал. В самом деле, отказал бы он Лоренцо, к которому питал столь глубокую привязанность?

— А если б я попросила сделать мой портрет? Ты бы отказался?

Сейчас ему придется ответить.

— Пьеро меня не просил, — тихо произнес он. — Пьеро мне приказывал.

В коридоре послышался звук торопливых шагов. В комнату вошелЛоренцо; лицо его потемнело, взгляд был колючий. Няня, заикаясь, сказала ему:

— Ваша светлость… Я не хотела пускать ее сюда.

Лоренцо нетерпеливо отмахнулся.

— Мне жаль, что это случилось в моем доме, — сказал он, глядя Микеланджело в лицо.

Глаза Микеланджело сверкали.

— Разве я не просил твоего отца отдать тебя мне?

— Просили.

— Значит, я отвечаю за тебя.

— Мне не в чем извиняться.

— Я и не желаю никаких извинений. Ты вошел в наш дом как член семейства. И никто не может обращаться с тобой, как… как с шутом… никто не может выгнать тебя из твоего дома.

У Микеланджело подогнулись колени. Он сел на кровать. Лоренцо говорил теперь гораздо спокойнее.

— Но и тебе, Микеланджело, следует многому поучиться…

— Конечно. Например, манерам…

— …и тому, чтобы не бежать к себе в комнату всякий раз, когда тебя обидят, и не собирать вещи. Ведь это отнюдь не показывает твою верность по отношению ко мне. Ты меня понимаешь?

Микеланджело поднялся, слезы текли у него по щекам.

— Я должен попросить прощения у Пьеро. Я не очень-то вежливо выразился о его жене.

— Но и он должен извиниться перед тобой. А что ты пожелаешь сказать ему в ответ — это уж твое дело.

Задержавшись на мгновение, Контессина обернулась через плечо и прошептала:

— Помирись с Пьеро. Он может причинить тебе уйму неприятностей.

7

Пришла пора выбрать для работы тему. Но какую именно тему? Что его интересовало, что влекло?

Платоники настаивали на том, чтобы Микеланджело взял древнегреческий мотив.

— Разве мало чудесных мифов, — сказал Полициано, не вытерев со своих темно-красных губ сок дыни-канталупы. — Геракл и Антей, битва с амазонками, троянская война.

— Уж очень мало я знаю об этом, — посетовал Микеланджело.

Ландино, с важной миной на лице, заметил:

— Дорогой Микеланджело, вот уж несколько месяцев мы в качестве официальных наставников только и делаем, что стараемся пополнить твои знания о Древней Греции и ее культуре.

Пико делла Мирандола засмеялся: голос его звенел, будто звуки виолы и клавикордов.

— Мне кажется, что мои друзья хотят прямо-таки перенести тебя в золотой век язычества.

Ученые принялись рассказывать Микеланджело о двенадцати подвигах Геракла, о страдающей по своим погибшим детям Ниобе, об афинской Минерве, об Умирающем Гладиаторе. Но тут Лоренцо умерил пыл платонистов, сказав несколько жестким тоном:

— Не надо предписывать нашему юному другу тему для работы. Пусть он изберет ее по своей доброй воле.

Усевшись поглубже, Микеланджело откинул голову на спинку кресла; при свете свечей его янтарные глаза поблескивали, в темно-каштановых волосах вспыхивали красные блики. Он прислушивался, что говорит ему его внутренний голос. Одно он ощутил теперь со всей определенностью: тема его первой работы не может быть заимствована из Афин или Каира, Рима или даже Флоренции. Она должна родиться в нем самом, из того, что он знал, чувствовал, понимал. Иначе всякая попытка будет напрасной. Произведение искусства — не школьное упражнение, в него надо вложить что-то сугубо личное, присущее только тебе. Его должно подсказать твое сердце.

Лоренцо спрашивал его: «Что бы ты хотел выразить в своей скульптуре?» И сейчас Микеланджело мысленно отвечал ему: «Что-то очень простое, глубоко затрагивающее мои чувства. Но что я постиг, что я знаю на свете? Только то, что я хочу быть скульптором и что я люблю мрамор? Чтобы создать изваяние, этого очень мало».

И вот под гул оживленного разговора ученых он увидел себя на ступеньках часовни Ручеллаи в тот день, когда он вместе с учениками Гирландайо впервые вошел в церковь Санта Мария Новелла. Часовня была сейчас словно перед глазами: он видел богородиц Чимабуэ и Нино Пизано и вновь почувствовал, как он любил свою мать и как тосковал, когда она умерла, почувствовал свое одиночество, свою жажду любви.

Было уже поздно. Ученые разошлись, но Лоренцо все еще сидел в своем кресле. Хотя и считалось, что Лоренцо временами был груб и резок на язык, сейчас он говорил очень сердечно и просто.

— Ты должен простить нашим платонистам эту восторженную любовь ко всему греческому. Фичино возжигает светильник перед бюстом Платона. Ландино в память Платона ежегодно дает великолепный литературный вечер. Платон и греки вообще служат для нас как бы ключом, которым мы пользуемся, чтобы вырваться из темницы религиозных предрассудков. Мы стараемся здесь, во Флоренции, установить новый век Перикла. Ты должен учитывать это и понять нас, когда мы превозносим все греческое.

— Если вы не очень устали, Лоренцо, — сказал Микеланджело, — то хорошо бы пройтись немного по дворцу и посмотреть на изображения божьей матери с младенцем.

Лоренцо взял в руки чудесно отполированную бронзовую лампу. Они прошли по коридору и оказались близ приемной Лоренцо: там находился мраморный рельеф Донателло, такой безликий и невыразительный, что можно было усомниться, действительно ли это работа великого мастера. Лоренцо повел Микеланджело в спальню Джулиано. Самый младший из семейства Медичи спал, укрывшись с головой, и даже не проснулся, когда Микеланджело и Лоренцо начали обсуждать написанную на деревянной доске картину Пезеллино — «Богоматерь с Младенцем и двумя ангелочками». Потом Великолепный вновь вывел Микеланджело в коридор, и у алтаря капеллы они смотрели Богородицу с Младенцем работы фра Филиппо Липпи; Лоренцо сказал, что моделями художнику послужили монахиня Лукреция Бути, которую любил Филиппе Липпи, и их ребенок, Филиппино Липпи, теперь тоже художник, прошедший выучку у Боттичелли, подобно тому как в свое время Боттичелли учился у фра Филиппе. Затем они остановились перед «Богородицей» Нери ди Биччи и «Божьей матерью с Младенцем», созданной Лукой делла Роббиа, — обе эти картины отличались яркостью красок; наконец, Микеланджело переступил порог спальни Лоренцо: здесь висела «Мадонна Магнификат», написанная Боттичелли для отца и матери Великолепного лет двадцать назад.

— Эти два ангела, стоящие на коленях перед богородицей и младенцем, — это мой брат Джулиано и я. Когда Пацци убили Джулиано, из моей жизни ушло все самое светлое… Мой портрет, как ты видишь, слишком идеализирован. Я некрасив и не стыжусь этого, а все художники думают, что мне нравится, когда они мне льстят. В нашей часовне писал Беноццо Гоццоли и тоже польстил мне — сделал мою смуглую кожу светлой, курносый нос прямым, а мои жидкие волосы такими же прекрасными, как у Пико.

Лоренцо испытующе взглянул на Микеланджело, губы его были сжаты, брови нахмурены.

— Мне кажется, тебе ясно, что я не нуждаюсь в лести.

— Граначчи говорит, что я строптив и тверд, как кремень, — смущенно сказал Микеланджело.

— Ты словно закован в алмазные латы, — отозвался Лоренцо, — таким ты и оставайся.

Лоренцо рассказал легенду о Симонетте Веспуччи, служившей Боттичелли моделью для «Мадонны Магнификат», — «самой целомудренной красавице во всей Европе».

«Это неправда, что Симонетта будто бы была любовницей моего брата Джулиано, — говорил Лоренцо. — Он любил ее, как ее любили все во Флоренции, но чисто платонически. Он посвящал ей длинные чувствительные поэмы… но моего племянника Джулио он прижил с настоящей своей любовницей Антонией Горини. А вот Сандро Боттичелли воистину боготворил Симонетту, хотя, как мне кажется, лично с ней никогда не разговаривал. Симонетта присутствует на всех картинах Боттичелли — она и Весна, и Венера, и Паллада. Ни один художник не писал еще такой удивительно красивой, ослепительной женщины».

Микеланджело молчал. Когда он думал о своей матери, он видел ее тоже красивой молодой женщиной, но красота ее была совсем иная, она шла откуда-то изнутри. Нет, его мать — это не та женщина, которой жаждали все мужчины и которую любил Боттичелли; в его глазах это была женщина, которая любила бы сына и была бы любима им. Он посмотрел в лицо Лоренцо и с полным доверием сказал ему:

— Я ощущаю в богородице что-то очень близкое. Только в ее образе я и вижу свою мать. Поскольку мне еще надо вырабатывать мастерство, может быть, самое лучшее для меня — сказать свое слово именно о Пречистой?

— Вполне возможно, что это самое лучшее, — ответил Лоренцо, задумчиво глядя на Микеланджело.

— Может быть, то, что я чувствую по отношению к матери, чувствовала по отношению ко мне и она сама.

Он бродил по дворцу и делал рисунки с работ художников; порой его сопровождали Контессина или Джулиано. Но скоро копирование чужих картин надоело ему, и он стал уходить в город, в самые бедные его кварталы. Здесь на улице перед домами обычно сидело множество женщин; держа младенца у груди или на коленях, они плели из тростника сиденья для стульев и корзины для бутылок, этих женщин можно было рисовать сколько душе угодно. Он шел и за город, к крестьянам, жившим близ Сеттиньяно: те знали его с младенческих лет и не думали ничего дурного, если он рисовал женщин, когда они купали детей или кормили их грудью.

Он не старался создать какой-то портрет, он хотел запечатлеть дух материнства. Он зарисовывал мать и дитя во всех позах, в каких только их заставал, стремясь к тому, чтобы карандаш и бумага верно передавали те чувства, которые он улавливал в модели; затем, предложив несколько скуди, он уговаривал женщину изменить положение, передвинуться, посадить ребенка по-иному: он искал все новый угол зрения, искал что-то такое, что не высказал бы словами и сам.

Вместе с Граначчи, Торриджани, Сансовино и Рустичи он ходил по церквам Флоренции и усердно зарисовывал всех мадонн с младенцем, слушал объяснения Бертольдо, часами беседовавшего с ним перед произведениями старых мастеров, вникал в тайны их творчества.

В своей приходской церкви Санта Кроче Микеланджело видел «Богоматерь с Младенцем» работы Бернардо Росселлино — эта богоматерь казалась ему слишком тучной и невыразительной; в той же церкви была «Святая дева» Дезидерио да Сеттиньяно, похожая на крестьянку: младенец ее был изображен завернутым в тосканские пеленки, а сама она выглядела обычной деревенской женщиной, принарядившейся ради праздника. В Орсанмикеле находилась «Богородица Рождества» Орканьи — в ней была и нежность и сила, но Микеланджело считал ее примитивной и очень скованной. Статуя Нино Пизано в Санта Мария Новелла явно выделилась по мастерству, но ей недоставало одухотворенности, пропорции были нарушены: богоматерь была похожа на раскормленную супругу какого-нибудь пизанского коммерсанта, а разнаряженный младенец выглядел чересчур земным. Терракотовая богородица Верроккио — женщина средних лет — недоуменно смотрела на своего сына, а тот уже стоял на ногах и благословлял рукою мир. У «Богоматери и Младенца» работы Агостино ди Дуччио были изысканные одеянья и пустые, растерянные лица.

Однажды утром Микеланджело пошел вдоль Арно по направлению к Понтассиеве. Солнце сильно припекало. Подставляя живительному теплу голую грудь, он скинул рубашку. Голубые тосканские холмы были в дымке, они шли гряда за грядой, сливаясь вдали с небом. Он любил эти горы.

Взбираясь на холм и чувствуя, как круто поднимается под ногами тропа, он понял теперь, что еще не знает, какую именно мысль он выразит в своей Марии с Младенцем. Ему хотелось одного — достигнуть в изваянии свежести и жизненной силы, и дальше этого его стремления не простирались. Он начал размышлять о характере и судьбе Марии. Излюбленной темой флорентинских живописцев было Благовещение: архангел Гавриил спускается с небес и возвещает Марии, что она понесет Сына Божьего. На всех изображениях, какие Микеланджело помнил, весть, полученная Марией, изумляла ее полной своей неожиданностью — Марии оставалось лишь смириться с предназначенным.

Но могло ли это произойти так, как обычно изображают? Можно ли было столь важный урок, самый важный из всех, какие только выпадали на долю человеческого существа со времен Моисея, возложить на Марию, если она ничего не знала заранее и не давала на то согласия? Чтобы избрать ее для столь дивного дела, господь должен был возлюбить Марию превыше всех женщин на земле. В таком случае разве он не поведал бы ей свой замысел, не известил о каждом будущем ее шаге, начиная с Вифлеема и кончая подножием креста? И, в мудрости и милосердии своем, разве он не дал бы Марии возможность отказаться от тяжкой миссии?

А если у Марии была возможность согласия или отказа, то в какой момент она могла высказать свою волю? В Благовещение? В час, когда она рождала дитя? Или в дни младенчества Иисуса, когда она вскармливала его грудью? А если она согласилась, то разве она не должна была нести свое тяжкое бремя вплоть до того часа, когда ее сына распяли? Но, зная будущее, как она могла решиться и предать свое дитя на такие муки? Как она не сказала: «Нет, пусть это будет не мой сын. Я не согласна, я не хочу этого?» Но могла ли она пойти против воли Бога? Если он воззвал к ней, прося о помощи? Была ли когда-нибудь смертная женщина поставлена перед столь мучительным выбором?

И он понял теперь, что он изваяет Марию, взяв то мгновение, когда она, держа у своей груди дитя и зная все наперед, должна была предрешить будущее — будущее для себя, для младенца, для мира.


Ныне, уже твердо зная, каким путем ему идти, он мог рисовать, ставя перед собой определенную цель. Мария будет доминирующей фигурой изваяния, центром композиции. У нее должно быть сильное тело героини — ведь этой женщине дано не только решиться на мучительный подвиг, но и проявить при этом отвагу и глубокий разум. Дитя займет второстепенное место; его надо представить живо, полнокровно, но так, чтобы он не отвлекал внимания от главного, существенного.

Он посадит младенца на колени Марии — лицом дитя приникнет к материнской груди, а спина его будет обращена к зрителю. Для ребенка это самая естественная поза, и дело, каким он занят, для него самое важное; помимо того, младенец, прижавшийся к груди матери, создаст впечатление, что наступила такая минута, когда Мария с особой остротой чувствует: пора сделать выбор, решиться.

Насколько знал Микеланджело, никто из скульпторов или живописцев не изображал Иисуса спиной к зрителю. Но ведь драма Иисуса начнется гораздо позднее, лет через тридцать. А пока речь шла о его матери, о ее страданиях.

Микеланджело просматривал сотни зарисовок матери к ребенка, которые он сделал в течение последних месяцев; ему надо было отобрать и выделить все, что так или иначе соответствовало его новому замыслу. Теперь, склонившись над столом с разложенными рисунками, Микеланджело пытался выработать основу будущей композиции. Где именно должна сидеть Мария? Вот рисунок — мать с ребенком сидит на скамье, у подножия лестницы. Кто же был тогда, помимо ее ребенка, с нею у этой лестницы? Микеланджело наблюдал множество маленьких детей, множество матерей. Фигуру Марии можно было изваять, вдоволь наглядевшись на крепкие тела тосканских женщин. Но как быть с головой богородицы, с кого высекать черты ее лица? Отчетливо представить себе, как выглядела его собственная мать, Микеланджело не мог: почти через десять лет, прошедших с ее кончили, в памяти остался лишь туманный, расплывчатый облик.

Он отложил рисунки в сторону. Разве мыслимо разработать композицию скульптуры, не зная того мрамора, который составит ее плоть?

Микеланджело пошел к Граначчи — тот занимался живописью в одной из самых больших комнат павильона — и спросил, нельзя ли вместе побродить по лавкам, где продавался мрамор.

— У меня быстрее бы двинулась работа, если бы мрамор, из которого придется высекать изваяние, был под рукой. Я применился бы к нему, изучил его нутро, его структуру.

— Бертольдо велел закупать мрамор лишь тогда, когда рисунки и модели уже готовы, — так проще выбирать соответствующий блок.

— Тут возможен и другой взгляд на вещи, — задумчиво сказал Микеланджело. — Ведь это же, по-моему, вроде венчания…

— Ну, раз так, я совру что-нибудь Бертольдо, и завтра мы сходим в лавку.

Во Флоренции, в районе Проконсула, было множество складов, где хранились камни всяких размеров и всякого назначения: гранит, травертин, цветные мраморы, готовые строительные блоки, дверные косяки и притолоки, подоконники, колонны. Но разыскать такой кусок каррарского мрамора, о каком мечтал Микеланджело, не удавалось.

— Давай-ка съездим к каменотесам в Сеттиньяно, — предложил Граначчи. — Там-то уж найдем, что нам надо.

На старом дворе, где Дезидерио некогда обучал Мино да Фьезоле, Микеланджело увидел глыбу мрамора, которая его пленила в первую же минуту. Глыба была средних размеров, но каждый ее кристалл словно сиял и лучился. Микеланджело лил на нее воду, чтобы обнаружить малейшие трещины, колотил по краям молотком и слушал, как она звучит, выискивал любой порок, любое пятнышко или полость.

— Вот это камень! — радостно сказал он Граначчи. — Из него выйдет Богородица с Младенцем. Но надо посмотреть на него утром, при первых лучах солнца. Тогда уж я твердо скажу, что это не камень, а совершенство.

— Не сидеть же мне здесь до утренней зари и любоваться на твой камень…

— Нет, что ты! Тебе надо лишь условиться о цене. А я выпрошу у Тополино лошадь, и ты доберешься до дому и будешь спать в своей кровати.

— Знаешь, дружище, не очень-то я верю в это колдовство с первыми лучами солнца. По-моему, это одни пустые слова, глупость. Ну что ты можешь разглядеть на утренней заре, если все видно и сейчас, при дневном свете? Я думаю, это какой-то языческий обряд: с восходом солнца умилостивляют и благодарят духов гор.

Разостлав одеяло на дворе у Тополино, Микеланджело проспал там ночь и поднялся до рассвета; когда первые лучи солнца тронули гребни холмов, он уже сидел перед своим камнем. Тот весь был пронизан светом. Его можно было видеть насквозь, во всех направлениях, проникая взглядом в самую толщу. В нем не было никаких изъянов: ни трещин, ни полостей, ни затемнений; вся поверхность глыбы сияла, как бриллиант.

— Ты — благородный камень, — сказал Микеланджело негромко.

Он расплатился за мрамор золотыми монетами, взятыми им у Граначчи, погрузил камень на повозку и тронулся в путь: в повозку были запряжены те самые волы, на которых он ездил в каменоломни Майано еще шестилетним мальчиком. Он перевалил через холмы, повернул вправо у Варлунго, затем поехал по берегу Аффрико, миновал древние ворота При Кресте, обозначавшие четвертую границу города, и, пробираясь по Борга ла Кроче, оказался у больницы Санта Мария Нуова; близ дворца Медичи повернул вправо, на Виа Ларга, и через площадь Сан Марко подкатил к воротам Садов — гордый и счастливый, будто привез не камень, а невесту.

Двое каменотесов помогли ему снять мрамор и уложить его под навесом. Затем он перетащил сюда из павильона столик для рисования и весь нужный инструмент. Обнаружив Микеланджело в столь глухом уголке Садов, Бертольдо был крайне удивлен:

— Неужели ты хочешь сразу же браться за резец?

— Нет, до этого еще далеко.

— Тогда зачем ты вынес свои вещи из павильона?

— Потому что я хочу работать в тишине.

— В тишине? Да ведь здесь целый день слышны звуки молотков: скальпеллини работают совсем рядом.

— Я люблю эти звуки. Я слышал их почти с пеленок.

— Но я должен проводить большую часть времени в павильоне. А если бы я был подле тебя, я бы мог что-то подсказать тебе, при нужде что-то исправить.

Микеланджело подумал минуту, потом сказал:

— Бертольдо, мне надо побыть наедине с самим собой, поработать без всякого присмотра — даже без вашего. Если мне нужно будет что-то спросить, я сам к вам приду.

Губы Бертольдо дрожали.

— Так ты наделаешь гораздо больше ошибок, caro, и тебе нелегко будет исправить их.

— Разве это не лучший способ обучения? Довести свою ошибку до ее логического конца?

— Но добрый совет помог бы тебе сберечь время.

— Времени у меня достаточно.

В усталых бледно-голубых глазах Бертольдо мелькнуло что-то отчужденное.

— Ну, конечно — улыбнулся он. — У тебя достаточно времени. Если понадобится помощь, приходи ко мне.

Вечером, когда почти все уже покинули Сады, Микеланджело обернулся, почувствовав на себе пылающий взгляд Торриджани.

— Значит, ты так загордился, что уже не хочешь рисовать рядом со мной?

— Ах, это ты, Торриджани! Я хотел немного уединиться…

— Уединиться! От меня? От своего лучшего друга? Тебе не надо было никакого уединения, пока ты был новичком и нуждался в помощи товарищей. А теперь, когда тебя отличил Великолепный…

— Торриджани, поверь мне, все остается по-старому. Ведь отсюда до павильона не больше двадцати саженей…

— Это все равно что двадцать верст. Я говорил тебе, что, когда ты начнешь ваять, я поставлю твой рабочий верстак рядом со своим.

— Я хочу сам делать свои ошибки и сам отвечать за них.

— Не означает ли это, что ты боишься, как бы мы не воспользовались твоими секретами?

— Секретами? — Микеланджело уже не на шутку сердился. — Какие могут быть секреты у скульптора, который только еще начинает работать? Ведь это первое мое изваяние. А у тебя их, наверно, с полдюжины.

— И все-таки не я тебя отвергаю, а ты меня, — упорствовал Торриджани.

Микеланджело замолк. Нет ли какой-то доли истины в этом обвинении? Да, он восхищался Торриджани, восхищался его красотой, его анекдотами и рассказами, его песенками… но сейчас ему не хотелось уже ни разговоров, ни анекдотов, его мысли были заняты одним — камнем, который с вызовом стоял прямо перед его глазами.

— Ты предатель! — сказал Торриджани. — Когда-то я сам был под покровительством старшего. Но тот, кто предает старшего, обыкновенно плохо кончает.

Через несколько минут явился Граначчи, вид у него был сурово-озабоченный. Он осмотрел все, что было под навесом: наковальню, грубый широкий стол на козлах, скамьи и доску для рисования на подъемной платформе.

— Что стряслось, Граначчи?

— Торриджани скандалит. Он вернулся в павильон туча тучей. Сказал несколько злых слов про тебя.

— Я слышал их и сам.

— Имей в виду, Микеланджело, я сейчас смотрю на это дело совсем по-иному. Год назад я предупреждал тебя, чтобы ты не очень-то льнул к Торриджани. А теперь я говорю, что ты несправедлив. Не отталкивай его так резко… Твои мысли и чувства поглощены теперь мрамором, я знаю, но Торриджани не способен это понять. Ничего волшебного в мраморе он не видит. Он объяснит твое охлаждение — и это будет с его стороны вполне естественно — только тем, что ты попал ныне во дворец. Если мы будем отвергать друзей лишь потому, что они нам надоели, с кем же в конце концов мы будем дружить?

Ногтем большого пальца Микеланджело чертил на камне какой-то силуэт.

— Я попробую помириться с ним.

8

Мрамор — это греческое слово, оно означает «сияющий камень». В самом деле, как он сиял в лучах утреннего солнца, когда Микеланджело ставил свою глыбу на деревянную скамью и с упоением вглядывался в мерцавшую поверхность камня: пронзая внешние слои, свет, дробясь, отражался и играл где-то в сердцевине, в самых глубинных кристаллах. Микеланджело не расставался со своим камнем уже несколько месяцев, разглядывая его то при одном освещении, то при другом, поворачивая под разными углами, выставляя то на жару, то на холод. Мало-помалу он постиг его природу, постиг лишь силой своего разума, еще не вторгаясь резцом внутрь блока; он был уже уверен, что знает каждый слой, каждый кристалл этого мрамора и сумеет подчинить его своей воле, придать ему те формы, какие замыслил. Бертольдо говорил, что эти формы надо сперва высвободить из блока, а уж потом восхищаться ими. Но мрамор скрывал в себе множество форм: не будь этого, все скульпторы высекали бы из взятого камня одно и то же изваяние.

Теперь с молотком и зубилом в руках, Микеланджело легко и быстро начал рубить мрамор; он постоянно прибегал к colpo vivo — проворным, живым ударам, укладывавшимся в один такт «Пошел!»; вслед за зубилом, без минуты перерыва, пускался в ход шпунт — он, словно пален, осторожно вдавливался в мрамор, выколупывая из него пыль и осколки; затем Микеланджело брал зубчатую троянку — она, как ладонь, сглаживала все шероховатости, оставленные шпунтом; затем наступала очередь плоской скарпели; подобно кулаку, она сшибала все заусеницы и бороздки, сделанные зубчатой троянкой.

Он не обманулся насчет этого блока. Врезаясь в него и раскрывая слой за слоем, чтобы обозначить будущие формы фигур, Микеланджело чувствовал, что камень покорен ему, что он отвечает на каждое его усилие.

Мрамор как бы осветил самые темные, самые неведомые уголки его сознания, заронил в нем семена новых замыслов. Он уже не работал сейчас по рисункам или глиняным моделям — все это было отодвинуто в сторону. Он ваял, стремясь вызвать из блока лишь те образы, которые рисовались в его воображении. Его глаза и руки уже знали, где возникнет та или иная линия, выступ, изгиб, на какой глубине появится в камне Мария с младенцем: изваяние должно было представлять собою рельеф, фигуры выступят наружу только на четверть своего объема.

Микеланджело трудился под своим навесом, когда к нему пришел Джованни. Этот пятнадцатилетний подросток, которому вот-вот предстояло сделаться кардиналом, не появлялся в Садах уже год, с тех самых пор, как его привела сюда однажды Контессина. Несмотря на то, что судьба жестоко обделила Джованни красотой, лицо его казалось Микеланджело и умным и живым. Флорентинцы говорили, что мягкий в обращении и любящий удовольствия второй сын Лоренцо способный юноша, но что все способности его остаются втуне, так как главное, чего он хочет в жизни, — это избегать всяческих хлопот. Джованни явился, сопровождаемый своей мрачной тенью — кузеном Джулио. Природа словно старалась создать из двоюродного брата и ровесника Джованни полную его противоположность: он был рослый, худощавый, с суховатым лицом, прямым носом и костистым раздвоенным подбородком. Этот красавец с круто выгнутыми черными бровями отличался большой энергией и на всякие дела и хлопоты смотрел как на свое естественное призвание, но был холоден и тверд, словно труп. Хотя Лоренцо считал Джулио членом семейства Медичи, Пьеро и Альфонсина презирали его, как незаконнорожденного, и молодой человек мог завоевать себе место под солнцем, лишь добившись расположения одного из своих кузенов. Он прилепился к пухлому добродушному Джованни и интриговал так искусно, что скоро принял на себя все его заботы и начал делать за него буквально все — он оберегал кузена от неприятностей, думал о его удовольствиях и забавах; любой вопрос он решал за него так, как его решил бы в случае необходимости сам Джованни. Считалось, что, когда Джованни станет настоящим кардиналом и переедет в Рим, Джулио тоже последует за кузеном.

— Я благодарен тебе за визит, Джованни. Это такая любезность, — сказал Микеланджело.

— А я к тебе не с визитом, — ответил Джованни; голос у него был густой, низкий. — Я пришел позвать тебя на охоту, которую я устраиваю. Во дворце это самый веселый день во всем году.

Микеланджело уже слышал об этой охоте: он знал, что лучшие ловчие Лоренцо, его грумы и вершники заранее посылаются в горы, в те места, где в изобилии водятся зайцы, дикобразы, олени и кабаны; там огораживается парусиной большое пространство, а жители близлежащих деревень следят, чтобы олени не перепрыгивали через изгородь, а кабаны не делали в ней дыр и тем не нарушали бы всего замысла охотников. Микеланджело никогда еще не видал, чтобы флегматичный Джованни был так возбужден и радостен.

— Прости меня, но, как ты видишь, я весь ушел в мрамор и не могу от него оторваться.

Джованни сразу приуныл.

— Но ведь ты не какой-нибудь мастеровой. Ты можешь работать, когда хочешь. Тебя никто не неволит.

Микеланджело сжал и разжал пальцы, охватывающие стержень резца, который он отковал восьмигранником с тем, чтобы инструмент не выскальзывал из руки.

— Ну, об этом еще можно поспорить, Джованни.

— Кто же тебя удерживает?

— Я сам.

— И ты действительно предпочитаешь свою работу нашей охоте?

— Если хочешь знать, действительно предпочитаю.

— Странно! Прямо не веришь своим ушам. Ты что, хочешь только работать и работать? И уж не признаешь никакого развлечения?

Слово «развлечение» было столь же чуждым Микеланджело, как слово «удовольствие» семейству Тополино. Он стер ладонью мраморную пыль с мокрой от пота верхней губы.

— А не считаешь ли ты, что каждый смотрит на развлечение по-своему? Меня, например, мрамор волнует нисколько не меньше, чем охота.

— Оставь в покое этого фанатика, — вполголоса сказал Джулио своему кузену.

— Почему это я фанатик? — спросил Микеланджело, впервые за все время обращаясь к Джулио.

— Потому что ты интересуешься лишь одним своим делом, — ответил за кузена Джованни.

Джулио что-то вновь тихонько сказал Джованни.

— Ты совершенно прав, — согласился тот, и оба молодых человека удалились, не произнеся больше ни слова.

Микеланджело опять погрузился в работу, позабыв весь разговор с братьями Медичи. Но скоро ему пришлось вспомнить его. Вечером, когда уже смеркалось и стало прохладно, в Сады явилась Контессина. Оглядев мрамор, она мягко сказала Микеланджело:

— Мой брат Джованни говорит, что ты напугал его.

— Напугал? Чем я мог его напугать?

— Джованни говорит, что в тебе есть что-то… жестокое.

— Скажи своему брату, чтобы он не смотрел на меня безнадежно. Может быть, я еще слишком зелен, чтобы предаваться удовольствиям.

Контессина бросила на него пытливый, ищущий взгляд.

— Этот выезд на охоту — любимая затея Джованни. Важнее этого у него ничего нет. Готовясь к охоте, он на какое-то время становится главой дома Медичи, и его приказы выслушивает даже отец. Если ты откажешься участвовать в охоте, ты как бы отвергнешь Джованни, поставишь себя выше его. А он добрый, он не хочет никого обидеть. Почему же ты его обижаешь?

— Я не собирался его обижать, Контессина. Мне просто не хочется портить себе настроение и прерывать работу. Я хочу рубить мрамор целыми днями, все время, пока не кончу.

— Ты уже сделал своим врагом Пьеро! Неужели тебе надо ожесточать и Джованни? — воскликнула Контессина.

Он ничего не мог сказать ей в ответ. Затем, почувствовав, что работа уже не пойдет, положил на место троянку и, намочив большое белое покрывало в воде у фонтана, закутал им мрамор. Наступит день, когда он не позволит отрывать себя от работы никому!

— Все в порядке, Контессина. Считай, что я еду.


Чтобы придать своим движениям нужный ритм, ему пришлось научиться наставлять резец и заносить над ним молоток единовременно, в один и тот же миг; резец при этом надо было держать свободно, без напряжения, так, чтобы он не скрадывал и не уменьшал силу удара молотка, большой палец должен был плотно обхватывать инструмент и помогать остальным четырем пальцам руки, глаза надо было закрывать при каждом ударе, когда от камня отлетают осколки. При работе над низким рельефом камня отсекается не так уж много, и Микеланджело даже умерял свою силу. Он врубался в мрамор, держа резец почти под прямым углом, но, когда обтачивал наиболее высокие детали рельефа — голову богоматери, спину младенца, угол следовало сразу же изменять.

Приходилось думать о множестве вещей в одну и ту же минуту. Надо было направлять силу ударов в главную массу блока, в его сердцевину, с тем чтобы камень выдержал их и не раскололся. И фигуру богоматери, и лестницу Микеланджело решил высекать по вертикали блока, заботясь о том, чтобы он не треснул, но скоро убедился, что камень не так-то легко поддается напору внешней силы — на то он и камень. Пределы прочности камня Микеланджело так до конца и не выяснил. С каждым новым ударом он проникался все большим уважением к мрамору.

На то, чтобы вызвать к жизни изваяние, Микеланджело должен был затратить долгие часы и дни: камень приходилось обтачивать медленно, снимая слой за слоем. Нельзя было торопить и рождение замышленных образов: нанеся серию ударов, Микеланджело отступал на несколько шагов от мрамора и смотрел, оценивая достигнутый результат.

Всю левую часть барельефа занимали тяжелые лестничные ступени. Мария сидела в профиль на скамье, направо от лестницы; широкая каменная балюстрада словно бы обрывалась где-то за правым бедром Марии, у ног ее ребенка. Оглядывая свою работу, Микеланджело почувствовал, что, если левую руку Марии, крепко приживавшую ноги младенца Иисуса, чуть подвинуть вперед и повернуть ладонью кверху, Мария будет держать на руке не только своего сына, но и боковую доску балюстрады, которая превратилась бы в вертикальный брус. Тогда Мария держала бы на своих коленях не только Иисуса: решившись послужить господу, как он о том ее просил, она приняла бы на свои колени и тяжесть креста, на котором ее сыну суждено было быть распятым.

Микеланджело не хотел навязывать зрителю этой мысли, но при известном чутье ее мог уловить каждый.

Вертикальные линии были определены, теперь, в противовес им, надо было найти горизонтальные. Микеланджело еще раз просмотрел свои рисунки — чем бы дополнить композицию? Он вгляделся в мальчика Иоанна, играющего на верхних ступенях лестницы. А что, если положить его пухлую руку на балюстраду?

Он зафиксировал свою мысль, набросав углем рисунок, и начал глубже врезаться в плоть камня. Медленно, по мере того как Микеланджело ссекал глубинные слои, фигура мальчика с его правой рукой, обхватившей балюстраду, все явственнее напоминала собой как бы живую крестовину. Собственно, так оно и должно быть: ведь Иоанну предстояло крестить Иисуса и занять свое бесспорное место в Страстях Господних.

Когда Микеланджело высек силуэты двух мальчиков, играющих на верху лестницы, изваяние было закончено. Под придирчивым взглядом Бертольдо он приступил к следующему делу, в котором у него не было никакого опыта: полировке. Бертольдо заклинал его не усердствовать и не «зализывать» мрамор — это придало бы всей работе сентиментальную сладость. Поскольку Микеланджело трудился над рельефом у южной стены навеса, он попросил теперь Буджардини помочь перенести изваяние и установить его у западной стены: полировать надо было при свете, падавшем с севера.

Прежде всего Микеланджело срезал рашпилем все лишние шероховатости, затем промыл изваяние, очистив его даже от самой мелкой мраморной пыли. При этом он обнаружил на рельефе неожиданные углубления, которые, как объяснил ему Бертольдо, образовались на первой стадии работы, когда резец проникал в камень слишком глубоко, сминая лежавшие ниже слои кристаллов.

— Протри свои рельеф мелкозернистым наждаком с водою, но только легонько, — велел ему Бертольдо.

Микеланджело исполнил наказ учителя и потом снова промыл изваяние. Теперь поверхность мрамора напоминала на ощупь матовую неотделанную бумагу. Кристаллы засветились и засверкали лишь после того, как Микеланджело протер весь рельеф кусочком пемзы, — мрамор стал, наконец, совсем гладким и лоснился под пальцами словно шелк. Микеланджело захотелось рассмотреть свою работу во всех подробностях, и он сбил несколько досок навеса с северной и восточной стороны. Теперь, под сильным светом, рельеф выглядел совсем по-иному. Микеланджело понял, что изваяние надо мыть еще и еще, протирать губкой, сушить… а потом снова пускать в ход наждак и пемзу.

Вот постепенно появились уже и блики: солнце заиграло на лице богородицы, на волосах, левой щеке и плечах младенца. На складках одеянья, облегавших ногу богоматери, на спине Иоанна, обхватившего рукой брус балюстрады, на самом этом брусе — значение его в композиции рельефа свет только подчеркивал. Все остальное — фон за плечами Марии, ступени, стены — оставалось в спокойной тени. Теперь, думал Микеланджело, зритель, взглянув на задумчивое и напряженное лицо богоматери, не может не почувствовать, какие решающие минуты она переживает, держа у своей груди Иисуса и словно бы взвешивая на ладони всю тяжесть креста.


Лоренцо созвал четверку платоников. Войдя в комнату, Микеланджело и Бертольдо увидели, что барельеф поставлен на высоком постаменте, затянутом черным бархатом.

Платоники были в самом лучшем расположении духа.

— Что ни говори, а скульптура твоя — чисто греческая! — с ликованием воскликнул Полициано.

Пико, с несвойственной ему серьезностью, заявил:

— Когда я смотрю на твое изваяние, Микеланджело, то мне кажется, что веков христианства будто не бывало. В твоей богоматери и героизм, и непостижимая возвышенность творений древних греков.

— Верно, — отозвался седовласый Ландино. — В рельефе есть то спокойствие, красота и высокая отрешенность, которые можно назвать только аттическими.

— Но почему же аттическими? — растерянно спросил Микеланджело.

— Почему? Да потому, что ты ощутил Акрополь во Флоренции, — ответил Фичино.

— В душе ты такой же язычник, как и мы. Великолепный, нельзя ли принести из твоей приемной ту античную стелу — надгробный рельеф с сидящей женщиной?

Дворцовый грум без замедленья притащил в кабинет не только эту античную стелу, но еще и несколько небольших изваяний Богородицы с Младенцем: глядя на них, платоники старались доказать Микеланджело, что его работа не имеет ничего общего с христианской скульптурой.

— Я и не думал кому-либо подражать, — уже немного сердясь, говорил им Микеланджело. — Я хотел сделать нечто оригинальное.

Лоренцо следил за этим спором с большим удовольствием.

— Друзья, Микеланджело добился синтеза: в его работе слилось греческое и христианское начало. Он чудесно сочетал ту и другую философию в едином сплаве. Вы должны это видеть совершенно ясно: ведь вы всю жизнь только и стараетесь примирить Платона с Христом.

«А что Мария изображена в момент, когда она решает свою судьбу и судьбу сына, об этом никто и не обмолвился, — думал Микеланджело. — Может быть, эта мысль запрятана в рельефе слишком глубоко? Или они считают, что и это от греков? Поскольку дитя еще не принесено в жертву?»

— Allora, давайте поговорим о самой скульптуре, — ворчливо заметил молчавший до сих пор Бертольдо. — Хорошо это сделано? Или плохо?

Никто не опасался задеть самолюбие Микеланджело, как будто его и не было в комнате. Он понял, что его первая большая работа нравится платоникам потому, что они рассматривают ее как плод гуманизма. Они восхищены смелостью Микеланджело, повернувшего младенца Христа спиной к зрителю, восхищены благородной мудростью образа Марии. Их радовали достижения Микеланджело в области перспективы: ведь скульптура в ту пору перспективы почти не знала. Ее пытался применить, высекая своих богородиц, Донателло, но и у него дело сводилось к тому, что за спиной главных фигур едва проступали изображения ангелов и херувимов. Всех подкупало, с каким напряжением и силой высек Микеланджело образы Марии, Христа и Иоанна; ученые согласились, что этот полный жизни рельеф — один из самых лучших, какие им приходилось видеть.

Однако ученым нравилось в этой работе далеко не все. Они напрямик говорили Микеланджело, что лицо богородицы слишком стилизовано, а обилие складок на ее платье отвлекает внимание зрителя. Фигура младенца выглядит чересчур мускулистой, рука его подогнута некрасиво и неловко; Иоанн изображен слишком крупным, в нем чувствуется что-то грубоватое…

— Стойте, стойте, — воскликнул Лоренцо, — ведь наш юный друг трудился над своим проектом не меньше полугода…

— …и разработал его вполне самостоятельно, — перебил Великолепного Бертольдо. — Советы, которые я ему давал, касались только техники.

Микеланджело встал, ему хотелось, чтобы его слушали все.

— Во-первых, я ненавижу и одеяния и складки. Мне хочется ваять только обнаженные фигуры. И здесь я просто запутался со складками. Что касается лица Богоматери, то я его не нашел. Я хочу сказать, не нашел в своем воображении и потому не мог ни нарисовать его ни изваять с большей… реальностью. Но теперь когда работа закончена, я должен объяснить, чего я хотел добиться.

— Мы полны внимания, — улыбнулся Полициано.

— Я хотел сделать фигуры такими подлинными, такими живыми, чтобы вы чувствовали, что они вот-вот вдохнут в себя воздух и двинутся с места.

Затем, робея и смущаясь, он объяснил, какую минуту переживает его Богоматерь, как тяжело ей решиться на жертву. Лоренцо и четверо платоников, смолкнув, смотрели на изваяние. Он чувствовал, что они размышляют. И вот медленно, один за другим, они отводили свой взгляд от мрамора и смотрели уже на него: в глазах их светилась гордость.

Возвратясь к себе в комнату, он обнаружил на умывальнике кожаный кошелек. Кошелек был набит новенькими флоринами — их было так много, что Микеланджело сбился со счету.

— Что это такое? — спросил он Бертольдо.

— Кошелек от Лоренцо.

Микеланджело взял кошелек из комнаты и зашагал по коридору к лестнице, поднялся на следующий этаж и потом, миновав еще коридор, был уже в спальне Лоренцо. Лоренцо сидел за маленьким столиком, перед масляной светильней, и писал письма. Как только слуга назвал Микеланджело, Лоренцо поднял голову и повернулся.

— Лоренцо, я не могу понять, зачем…

— Спокойнее, спокойнее. Садись. Ну, а теперь начинай сначала.

Микеланджело глотнул воздуха, стараясь привести свои мысли в порядок.

— Я по поводу этого кошелька с деньгами. Вам не надо покупать мой мрамор. Он принадлежит вам и так. Пока я работал над ним, я жил у вас во дворце на всем готовом…

— Я и не собираюсь покупать твой рельеф, Микеланджело. Это твоя собственность. А кошелек с деньгами я даю тебе как бы в качестве премии, вроде той, которая была выдана Джованни, когда он закончил курс богословия в Пизе. Я считал, что тебе, может быть, захочется поездить по разным городам, посмотреть там произведения искусства. К примеру, отправиться на север, через Болонью, Феррару и Падую — в Венецию? Или на юг — через Сиену в Рим и Неаполь? Я дам тебе рекомендательные письма.

Несмотря на поздний час, Микеланджело бросился бежать домой, на Виа деи Бентаккорди. Там все уже спали, тем не менее, встав с постелей, быстро собрались в гостиной: каждый шел, держа в руках свечу, со съехавшим набок ночным колпаком на голове. Размашистым движением Микеланджело высыпал на стол отца кучу золотых монет.

— Что… что это? — задыхаясь, спросил Лодовико.

— Моя премия. За окончание «Богородицы с Младенцем».

— Целое богатство! — изумился дядя. — Сколько же тут денег?

— Да я и сосчитать не мог, — горделиво ответил Микеланджело.

— …тридцать, сорок, пятьдесят, —пересчитывал флорины отец. — Вполне достаточно, чтобы безбедно прожить всему семейству целых полгода.

Микеланджело решил не портить игры и, сохраняя тот же горделивый тон, сказал:

— А почему я не могу кормить семейство полгода, если я работал над камнем столько же времени. Это было бы лишь справедливо.

Лодовико торжествовал.

— Давно мои руки не прикасались с таким деньгам: пятьдесят золотых флоринов! Микеланджело, раз тебе так щедро платят, ты должен приниматься за новую скульптуру сейчас же, завтра же утром.

Микеланджело усмехнулся. Только подумать: ни одного слова благодарности! Лишь нескрываемая радость оттого, что можно погрузить свои руки в эти россыпи золотых монет, поблескивавших при свете свечи. И тут он, иронизируя над собой, припомнил, с какой страстью он тянулся к мрамору, как жаждал его, когда впервые ступил во дворец Лоренцо.

— Теперь мы поищем себе еще один участок, — говорил Лодовико. — Земля — это единственное надежное место для помещения капиталов. А потом, когда доходы возрастут…

— Я не уверен, что у вас будет такая возможность, отец. Великолепный сказал, что эти деньги я должен потратить на путешествие — побывать в Венеции или Неаполе, посмотреть там скульптуру…

— Путешествовать! Посмотреть там скульптуру! — поразился Лодовико. Новые десятины земли, о которых он мечтал, поплыли у него перед глазами. — Да зачем глядеть на эту скульптуру? Ты поглядишь, поедешь дальше, а деньги уже и растаяли. А вот если у тебя новый участок…

— Ты в самом деле хочешь путешествовать, Микеланджело? — спросил его брат Буонаррото.

— Нет, — рассмеялся Микеланджело. — Я хочу только работать. — И, обратясь к Лодовико, он добавил: — Эти деньги ваши, отец.

9

Подчиняясь настояниям Бертольдо, ученики несколько раз в неделю ходили то в одну церковь, то в другую копировать старых мастеров. В церкви освещение меняется быстро: приспосабливаясь к нему, надо было часто пересаживаться — для этого ученики захватывали с собой деревянные стулья. Сегодня они работали в церкви дель Кармине, в капелле Бранкаччи. Торриджани поставил свой стул рядом со стулом Микеланджело, поставил так близко, что задевал своим плечом его локоть. Микеланджело встал и отодвинул свой стул чуть в сторону, Торриджани обиделся.

— Я не могу рисовать, если рука у меня стеснена, — сказал Микеланджело.

— Не слишком ли ты привередлив? Пока мы тут корпим, я хочу вам доставить маленькое удовольствие. Вчера я слышал сногсшибательную песенку…

— Позволь мне, пожалуйста, сосредоточиться.

— Фу, какая скука! Мы уже рисовали эти фрески пятьдесят раз. Чему тут еще можно научиться?

— Тому, чтобы рисовать, как Мазаччо.

— А я хочу рисовать, как Торриджани. Меня это вполне устраивает.

— Но это не устраивает меня, — резко сказал Микеланджело, отрывая глаза от своего рисунка.

— Ты, видно, забываешь, с кем говоришь! В прошлом году я получил за рисование три премии. Сколько получил ты?

— Ни одной. Вот почему тебе лучше бы не мешать мне и дать возможность поучиться.

Торриджани почувствовал, что ему нечем крыть. Криво улыбаясь, он промолвил:

— Не могу взять в толк, почему это любимый ученик до сих пор должен, как раб, делать школьные упражнения.

— Копирование Мазаччо — не школьное упражнение, если только человеку даны не куриные мозги.

— Значит, теперь и мозги у тебя лучше, чем у меня. — И, кипя от гнева, добавил: — Раньше я думал, что у тебя лучше лишь руки.

— Если тебе понятна суть рисования, ты должен знать, что это одно и то же.

— А если, кроме рисования, тебе понятно еще что-то, ты должен знать, какое ты ничтожество. Недаром говорят: ничтожный человек — ничтожная жизнь, большой человек — большая жизнь.

— Чем больше человек, тем больше от него вони.

Торриджани был взбешен. Микеланджело отвернулся от него, оборотясь всем телом к стене с фреской Филиппино Липпи: «Святой Петр воскрешает из мертвых царского сына», — именно для этой фрески позировал художнику Граначчи, когда ему было тринадцать лет. Торриджани передвинул свой стул по кругу, так, чтобы заглянуть Микеланджело в глаза.

— Ты хотел оскорбить меня!

Затем он вскочил со стула, схватил правой ручищей Микеланджело за плечо и рывком пригнул его к своим коленям. Микеланджело успел заметить, как исказилось от ярости лицо Торриджани, и мгновенно почувствовал, что тот ударит его со всей своей силою, — уклониться или избежать удара у него не было возможности. Кулак Торриджани взломал ему кость носа: удар раздался в ушах Микеланджело, будто взрыв в каменоломнях Манайо, когда там порохом подрывают светлый камень. Он ощутил вкус крови во рту, в крови катались кусочки раздробленной кости. Потом, откуда-то издалека, донесся страдальческий голос Бертольдо:

— Что ты наделал?

В черном небе вспыхнули звезды; но Микеланджело расслышал ответ Торриджани:

— Кость и хрящ носа хрустнули у меня под кулаком, как трубочка со взбитыми сливками…

Микеланджело, как подкошенный, рухнул на колени. Голубые звезды, кружась, плыли по стенам капеллы. Он почувствовал под щекой холодный и шершавый цемент, увидел перед собой на фреске зеленое, мертвое лицо Граначчи и потерял сознание.

Он очнулся в своей постели во дворце. Лицо и нос у него были закутаны мокрыми повязками. Голова раскалывалась от боли. Как только он пошевелился, кто-то сдвинул у него на лице повязку. Он попытался открыть глаза, но понял, что это ему не удастся: свет еле проникал сквозь узкие щелки между веками. У кровати его сидели Пьер Леони, врач Лоренцо, сам Великолепный и Бертольдо. Послышался стук в дверь. Кто-то вошел в комнату и сказал:

— Ваша светлость, Торриджани бежал из города. Через Римские ворота.

— Послать за ним самых быстрых всадников. Я забью его в колодки и выставлю у стен Синьории.

Микеланджело почувствовал, что веки его вновь плотно закрылись. Доктор оправил его подушку, вытер рот, потом кончиками пальцев осторожно ощупал лицо.

— Кость носа раздроблена. Приблизительно через год она совсем срастется. Дыхательные пути сейчас закрыты полностью. Позже, если ему повезет, он будет снова дышать носом.

Доктор просунул руку под плечи Микеланджело, слегка приподнял его и прижал к губам чашку со снадобьем.

— Выпей. Это поможет тебе заснуть. Когда проснешься, боль немного утихнет.

Раздвинуть губы и выпить горячий травяной отвар было истинной пыткой, но он все же осушил всю чашку. Голоса у его кровати постепенно смолкли. Снова он погрузился в сон и снова слышал язвительные слова Торриджани, видел кружащиеся голубые звезды, чувствовал холодный и шершавый пол под щекой.

Проснувшись, он понял, что в комнате никого нет. Голова уже не болела, только где-то глубоко в глазах и в носу сильно жгло при каждом ударе пульса. В окне он увидел дневной свет.

Он скинул с себя одеяло, встал с кровати и, шатаясь, пошел к умывальному столику. Затем собрав все свое мужество взглянул в стоявшее на столе зеркало. Чтобы не упасть от мгновенно подступившей тошноты, он вновь ухватился за край стола: в зеркале на него смотрел почти незнакомый человек. Распухшие глаза напоминали собой два голубых гусиных яйца. С усилием он раскрыл веки как можно шире и стал рассматривать дикую мешанину красок на лице: пурпур, лаванду, желтый кадмий, жженую сиену.

Предугадать полностью последствия удара Торриджани он не мог до тех пор, пока держалась опухоль. Пройдет, вероятно, много недель и месяцев, прежде чем появится возможность судить, насколько удалось его бывшему другу по-своему исполнить то, о чем мечтал Микеланджело: перерисовать лицо заново. Один-единственный удар могучего кулака Торриджани, и оно сдвинулось и преобразилось так, будто было слеплено из мягкого воска!

Весь дрожа, он еле дошел до постели и с трудом закутал себя одеялом, спрятав под ним и голову: ему хотелось забыть и людей, и белый свет. Ужасная тоска сжимала сердце. До какого унижения и позора довела его гордость!

Он услышал, как отворилась дверь. Он не хотел никого видеть, не хотел ни с кем разговаривать и по-прежнему лежал без единого движения. Чья-то рука тронула постель, откинула одеяло с его головы. Он встретился глазами с Контессиной.

— Микеланджело, дорогой…

— Контессина.

— Я так сожалею обо всем, что случилось.

— Я сожалею еще больше.

— Торриджани скрылся. Но отец клянется, что поймает его.

В знак отрицания Микеланджело слегка двинул головой и сразу же почувствовал боль.

— Это бесполезно. Я виню только себя. Я насмехался над ним… и вывел его из терпения.

— Но начал-то он. Мы слышали всю историю.

Микеланджело чувствовал, как по его глазам, обжигая, текут горячие слезы, и, весь напрягшись, произнес самые жестокие слова, какие только могли сорваться с его уст:

— Я теперь безобразен.

Лицо Контессины было совсем близко от его лица: говорить приходилось почти шепотом, чтобы их не услышала няня, стоявшая у открытой двери. Не меняя позы, Контессина прижала свои губы к его распухшей, искалеченной переносице; он ощутил что-то влажное, теплое, и это было для него как целительный бальзам. Потом она вышла из комнаты.

Дни тянулись один за другим. Он все еще не мог отлучаться из дворца, хотя опухоль и боль шли ни убыль. Прослышав о случившейся беде, Лодовико явился требовать возмещения. Тот факт, что у его сына испорчено лицо, Лодовико не очень печалил; старик испытывал скорей чувство злорадства: ведь его предубеждение против художников и скульпторов, оказывается, было не напрасным. Отец был весьма озабочен тем, что сейчас, когда Микеланджело прикован к постели, обычные три золотых флорина ему не будут выданы.

— Не задержит Лоренцо тебе плату?

Микеланджело покраснел от гнева.

— Мне не выдают никакой платы. И потому ее нельзя задержать, если я и не работаю. Может быть, просто никому не приходит в голову, что мне нужны деньги, пока я сижу в этой комнате.

— Я рассчитывал на эту сумму, — проворчал Лодовико и с тем оставил сына.

— Он не вправе упрекать меня, — вздыхая, говорил Микеланджело брату Буонаррото, когда тот пришел навестить больного, доставив миску куриного бульона с жареным миндалем от Лукреции. Буонаррото был теперь отдан к Строцци, учился торговать сукнами. На лице у него была написана сама серьезность.

— Мужчинам, Микеланджело, всегда надо располагать хоть небольшими, но своими собственными средствами. Теперь у тебя самое удобное время отложить несколько флоринов для себя. Позволь, я буду порой заходить к тебе и позабочусь о твоих деньгах.

Микеланджело был тронут этим вниманием брата и подивился его неожиданной прозорливости в финансовых делах.

Каждый день на несколько минут заходил к Микеланджело Лоренцо: он приносил с собой драгоценную камею или древнюю монету, и они с Микеланджело за разговором вместе рассматривали ее. Заглядывал к больному и певец-импровизатор; бряцая на своей лире, он пел соленые куплеты о последних происшествиях во Флоренции, включая и несчастный случай с Микеланджело. Ландино приходил почитать Данте, Пико показать новонайденные египетские рельефы, которые свидетельствовали о том, что греки переняли основные принципы скульптуры у египтян. По вечерам, когда надвигались сумерки, заходила в сопровождении няни Контессина — поболтать, почитать книгу. С коротким визитом были даже Джованни и Джулио. Пьеро прислал свои соболезнования.

Из мастерской Гирландайо пришли чертенок Якопо и рыжий Тедеско; они заверили Микеланджело, что, попадись им Торриджани на улице, они будут гнать его, швыряя в него каменьями, до самых ворот Прато. Граначчи сиживал у Микеланджело часами — он приносил в комнату друга свои папки и карандаши и рисовал. Доктор иглами зондировал нос Микеланджело и в конце концов заявил, что хотя бы через одну ноздрю, но дышать носом он будет. Бертольдо, покой которого нарушало столько посетителей, был всегда отменно любезен; он старался сделать все, чтобы развлечь и утешить Микеланджело.

— Торриджани своим кулаком хотел приплюснуть твой талант, чтобы низвести его до уровня собственного.

Микеланджело качал головой:

— Граначчи предупреждал меня.

— И, однако, я говорю истину: тот, кто завидует таланту другого, всегда хочет его уничтожить. А ты должен приниматься за работу. В Садах нам тебя не хватает.

Микеланджело разглядывал свое лицо в зеркале на умывальном столике. Эта вмятина под переносьем останется навсегда. Что за ужасный бугор на самой середине спинки носа, и как он весь покривился! Он шел теперь вкось от уголка правого глаза к левому углу рта: былая симметрия, при всем ее несовершенстве, исчезла бесследно. Микеланджело съежился, плечи его опустились.

«Какой скверный, сплошь залепленный латками обломок скульптуры! Видно, камень был мягкий, в свищах и проточинах. При первом же ударе молота он развалился, дал трещины. Теперь он загублен, в нем не осталось ни ладу, ни смысла, он исчерчен рубцами и шрамами, словно покинутая каменоломня в горах. Никогда я не был приятен на вид, но с каким отвращением я смотрю сейчас на эту разможженную, искалеченную рожу».

Микеланджело был полон отчаяния. Теперь он действительно станет уродливым ваятелем, который хочет создавать прекрасные мраморы.

10

Опухоль на лице спадала, синяки и кровоподтеки исчезали, но показаться на люди таким изменившимся и искалеченным Микеланджело все еще не решался. Однако, не отваживаясь выдержать встречу с Флоренцией днем, он покидал дворец ночью и вволю бродил по стихнувшим улицам, давая выход своей накопившейся энергии. Как необычно и странно выглядел темный город с масляными фонарями на дворцах, какими громадными казались каменные здания, задремавшие под звездами ночного неба!

Однажды в комнату Микеланджело явился Полициано и, не обращая внимания на Бертольдо, осведомился у больного:

— Могу я присесть? Микеланджело, я только что закончил перевод Овидиевых метаморфоз на итальянский. Когда я переводил рассказ Нестора о тучеродных кентаврах, мне пришло на ум, какое чудесное изваяние ты мог бы сделать, показав битву кентавров с лапифами.

Микеланджело сидел в кровати и разглядывал Полициано, мысленно сравнивая свое уродливое лицо с его лицом. Ученый покачивался в кресле, склонив голову и поблескивая крохотными, как бусины, глазками; маслянисто-черные космы волос Полициано производили впечатление таких же влажных, как и его темно-красные, омерзительно чувственные губы. Но как ни безобразен был Полициано, теперь, когда он говорил об Овидии и Овидиевых переложениях древнегреческих мифов, его лицо будто озарял какой-то внутренний жар.

— Сцена открывается такими строками:

С Гипподамией свой брак справлял Пирифой Иксионов.
Вот тучеродных зверей — как столы порасставлены были —
Он приглашает возлечь в затененной дубравой пещере.
Были знатнейшие там гемонийцы; мы тоже там были…
И своим мягким, гибким голосом Полициано стал читать описание буйного празднества:

Пестрой толпою полна, пированья шумела палата,
Вот Гименея поют, огни задымились у входа,
И молодая идет, в окружении женщин замужних,
Дивно прекрасна лицом. С такою супругой — счастливцем
Мы Пирифоя зовем, но о предвестье едва не ошиблись,
Ибо твоя, о кентавр, из свирепых свирепейший, Эврит,
Грудь испитым вином зажжена и увиденной девой, —
В нем опьяненье царит, сладострастьем удвоено плотским!
Вдруг замешался весь пир, столы опрокинуты. Силой
Схвачена за волоса молодая супружница, Эврит —
Гипподамию влачит, другие — которых желали
Или могли захватить; казалось, то — город плененный!
Криками женскими дом оглашен…
Живыми красками набрасывал Полициано ужасную схватку: Тезей швыряет древний кратер, полный вина, в лицо Эврита, так что из треснувшего черепа кентавра брызнули мозг и сгустки крови; огромный алтарь вместе с пылавшим на нем костром, кинутый свирепым кентавром Гринеем, свергается на головы двух лапифов; другой кентавр, Рет, всаживает горящую головню в горло противника…

Микеланджело перевел свой взгляд на поставец, где виднелась модель изваяния Бертольдо — «Битва римлян с варварами». Полициано заметил этот взгляд.

— Нет, нет, — сказал он. — Работа Бертольдо — это копия саркофага, находящегося в Пизе. Просто воспроизведение, не более. А у тебя должна выйти своя, оригинальная вещь.

Гневу Бертольдо не было границ.

— Вы лжете! — вскричал он. — Микеланджело, я повезу тебя в Пизу и покажу тот саркофаг. Завтра же! Ты увидишь, что середина саркофага совсем пустая, без всяких изображений. Мне пришлось ее заполнить самому. Я самостоятельно высек целую сцену, ввел, например, этого воина на коне…

Полициано протянул свою рукопись Микеланджело.

— Почитай на досуге. Когда я работал над переводом, я все время думал, как у тебя получится эта битва кентавров. Темы прекрасней прямо-таки не сыщешь.

Бертольдо еще с вечера заказал лошадей. С рассветом тронулись в путь — ехали вдоль Арно, через Эмполи, к морю. Вот уже перед ними на фоне пыльно-голубого неба высился купол собора и пизанская падающая башня. Бертольдо повел Микеланджело на кладбище Кампосанто — оно было обнесено четырехугольной стеной, которую начали строить в 1278 году; вдоль дорожек кладбища стояло сотен шесть надгробий и древних саркофагов. Бертольдо разыскал саркофаг с изображением битвы римлян и, желая убедить ученика в своей правоте, стал подробно разъяснять, чем этот рельеф отличается от его рельефа. Чем больше он настаивал на оригинальности своей работы, тем яснее Микеланджело видел сходство между двумя изваяниями. И, стараясь не огорчить учителя, он мягко заметил:

— Вы часто говорили, что даже в искусстве у каждого из нас есть свои прямые родители. Вот здесь, в Пизе, Николо Пизано открыл путь к новой скульптуре только потому, что изучил эти римские саркофаги, преданные забвению на тысячу лет.

Довольный и успокоенный, Бертольдо предложил Микеланджело отправиться в остерию: там они поели тунца с бобами, после чего Бертольдо часа на два улегся отдохнуть, а Микеланджело пошел осматривать собор и баптистерий, воздвигнутые при участии Николо и Джованни Пизано; там же находился и шедевр Николо — мраморная кафедра с пятью горельефами.

Выйдя на улицу, Микеланджело снова вгляделся в падающую башню, с ошеломляющей смелостью прочертившую лазурь пизанского неба. «Бертольдо прав только отчасти, — подумал Микеланджело, — мало быть архитектором и скульптором одновременно, надо быть еще и инженером!»

Вечером они поскакали домой: в прохладном сумраке, медленно уходя назад, плыли мягко вылепленные округлые холмы, копыта лошадей ритмично стучали по затвердевшей грязи дороги. В воображении Микеланджело встала картина битвы с кентавром, смятение напуганных женщин, крики раненых, муки и стоны сраженных. Добравшись до дворца, Бертольдо тотчас же лег в постель и крепко заснул, а Микеланджело, сев подле зажженной лампы, принялся читать перевод Полициано.

Прочтя несколько страниц, он задумался. Разве мыслимо изваять эту грандиозную сказочную битву? Ведь тут потребуется глыба мрамора величиной не меньше фрески Гирландайо! И как может скульптор изобразить такое множество орудий, пущенных в ход лапифами и кентаврами: алтари, охваченные пламенем, дубинки, дротики, оленьи рога, копья, вырванные с корнем деревья? Это будет не скульптура, а хаос и столпотворение.

Тут он вспомнил недавно прочитанную строчку и снова отыскал ее:

Мститель приспел Афарей и, скалу от горы оторвавши,
Кинуть в Эгида готов…
Образ кентавра возник перед ним как живой. Микеланджело дрожал от волнения. Он нашел, наконец, то звено, ту ноту, которая объединит изваяние. Он нашел тему! Если он не может показать все виды оружия, он изваяет одно, самое древнее и универсальное: камень.

Он снял с себя рубашку и штаны, нырнул под шерстяное красное одеяло и вытянулся, закинув руки за голову. Только сейчас он осознал, что провел весь день на людях, среди толпы, и ни разу не вспомнил о своем носе. В голове его теснились картины, навеянные чтением Овидия: все, что он видел в Кампосанто и пизанском баптистерии, поблекло и рассеялось, сейчас его занимала лишь битва кентавров.

— Слава тебе, господи, — прошептал он. — Теперь я излечился.

Рустичи радовался, как дитя.

— Помнишь, я тебе все время говорил: рисуй лошадей! Произведение искусства, в котором нет лошади, — пустышка.

Микеланджело улыбался.

— Вот ты показал бы мне, где зарисовать двух-трех кентавров!

Обстановка в Садах стала гораздо спокойней. Никто не произносил имени Торриджани и не заводил разговора о ссоре. Торриджани пока не нашли и не арестовали, возможно, его никогда и не найдут. Увлеченный своим новым замыслом, Микеланджело весь ушел в работу. Сияя от удовольствия, Полициано рассказывал ему о кентаврах и об их месте в греческой мифологии; Микеланджело в эти минуты быстро набрасывал рисунок за рисунком, стараясь представить себе облик сказочных чудовищ: корпус и ноги у них были конские, а плечи, шея и голова — как у человека.

Сами по себе легенды и мифы мало трогали Микеланджело, они были чужды ему по натуре. Реальная жизнь — вот к чему он стремился и что хотел, насколько позволяло ему умение, выразить.

Самой истинной, самой значительной реальностью в его глазах была мужская фигура — она заключала в себе все мыслимые очертания, все формы.

Он начал раздумывать, как ему скомпоновать и разместить те двадцать фигур, которые возникли в его воображении. На сколько отдельных сцен расчленить все действие? Должен ли быть там некий единый фокус, чтобы, отталкиваясь от него, зритель осматривал изваяние в той последовательности, какую подсказывал ему скульптор?

На пизанском саркофаге с битвою римлян, как и на рельефе Бертольдо, воины и женщины были изображены одетыми. Сейчас, взяв сюжет из древнегреческой легенды, Микеланджело считал себя вправе изваять фигуры обнаженными, без шлемов, мантии или набедренных повязок, которые, по его мнению, так отяжеляли и портили работу Бертольдо. Стремясь к простоте и строгости стиля, он решил отказаться от всяких одежд, не хотел высекать ни коней, ни оружия, ни громоздких тел кентавров.

Но, утвердившись в таком решении, он оказался в тупике. Ему не в силах был помочь даже Граначчи.

— Обнаженных натурщиков нигде не достать.

— А нельзя ли снять маленькую мастерскую и работать там в полном уединении?

Граначчи сердито нахмурил брови.

— Тебе покровительствует Лоренцо. Все, что ты делаешь, так или иначе отражается на его репутации.

— Выходит, остается только одно — работать в каменоломнях Майано.

Когда наступила вечерняя прохлада, он был уже в Сеттиньяно. Миновав темное поле и переходя ручей на дне оврага, он вдруг с тоской подумал, как встретят его сейчас Тополино. Они уже знают о его стычке с Торриджани, но, конечно, у них не случится той сцены, какая произошла в доме Буонарроти, когда он появился там впервые после выздоровления: мачеха и тетка навзрыд плакали, дядя чертыхался, бабушка качала головой, не говоря ни слова, но страдала не меньше, чем он сам.

Тополино приняли его, как всегда, ничем не выказывая своих чувств. Им было приятно, что он останется у них на ночь. Заметили ли они, как искалечен у него нос, и старались ли они разглядеть его лицо в вечерних сумерках — этого Микеланджело не мог бы сказать.

Утром, когда поднялось солнце, он умылся в ручье, затем по дороге, протоптанной волами по склону холмов, направился к каменоломням: работать там начинали через час после рассвета. С горы, где была каменоломня, Микеланджело хорошо видел замок, опоясанный цепочками олив и зелеными пятнами виноградников. Глыбы светлого камня, добытые за вчерашний день, были голубовато-бирюзового цвета, а более старые блоки приобрели бежевый оттенок. С дюжину колонн лежало уже отделанными, вокруг них было множество осколков и мелкого щебня. Каменотесы точили и закаляли свой инструмент: каждый готовил себе на день не меньше двадцати пяти зубил — так быстро они тупились во время работы.

Каменотесы были в хорошем настроении и встретили Микеланджело шутками:

— Что, опять потянуло в каменоломню? Хочешь немного поработать? Каменотес всегда останется каменотесом.

— В такую-то погоду — да работать! — смеясь, ответил им Микеланджело. — Я вот сяду в холодок под дерево и буду чертить углем по бумаге: зубило, сами знаете, вещь тяжелая.

Каменотесы больше ни о чем не спрашивали.

От камня шел сильный жар. Рабочие разделись, оставив на себе лишь рваные короткие штаны, соломенные шляпы и кожаные сандалии. Микеланджело сидел и смотрел. Позировать каменотесы ему не могли, им надо было работать. Все небольшого роста, худощавые, жилистые, гибкие, они мало чем напоминали собой тот идеал греческой красоты, который Микеланджело видел в древних статуях. Их потные тела блестели на ярком солнце, подобно полированному мрамору. Когда они рубили или поднимали камень, у них напрягался каждый мускул; тут двигалось и работало все сразу — спина, плечи, ноги. На Микеланджело они не обращали ни малейшего внимания, а он рисовал и рисовал этих упорных и ловких людей, стараясь выразить в своих набросках всю силу их крепких и твердых, как железо, тел.

Когда солнце поднялось уже довольно высоко, каменотесы оставили работу и перешли в свой «зал» — это была пещера в склоне горы, образовавшаяся в результате выработки камня: здесь круглый год держалась ровная температура. Каменотесы завтракали: ели они хлеб с сельдями и луком, запивая красным вином кьянти. Микеланджело рассказал им о своем замысле высечь «Битву кентавров».

— Похоже на то, что подле нашей горы Чечери объявится еще один скульптор, — сказал молодой худощавый рабочий. — Тут всегда были свои скульпторы — Мино да Фьезоле, Дезидерио да Сеттиньяно, Бенедетто да Майано.

Скоро каменотесы снова принялись за работу; Микеланджело зарисовывал теперь уже только детали: рука, с силой стиснувшая молоток и зубило, напружиненные, скрюченные пальцы, морщины на их сгибах. Как много можно подсмотреть и познать в теле человека! Сотни новых положений и поворотов, сотни сочленений, и все каждый раз по-своему, со своими увлекательными особенностями. Художник может рисовать человеческую фигуру до конца своих дней, и все же он запечатлеет лишь малую часть ее удивительно изменчивых, разнообразных форм.

Солнце било уже над головой, когда из деревни явилось несколько мальчиков-подростков: каждый из них тащил на плече по длинной палке, утыканной крючками, на крючках висели корзинки с обедом. Каменотесы опять собрались в своем прохладном «зале». Микеланджело поел вместе с ними овощного супа, вареного мяса, хлеба с сыром; еду, как и за завтраком, запивали красным вином. После обеда рабочие легли на часок поспать.

Каменотесы спали, а Микеланджело рисовал их. Они спали, раскинувшись на земле, прикрыв лица шляпами; спокойные, плавные линии распростертых тел, недвижные, как пласт, руки и ноги. К тому времени, когда рабочие проснулись, мальчики сходили за водой; вода была нужна для питья и для точки инструмента. Ребята крутили точильные круги, осматривали вырубленные глыбы и даже сами брались за молоток и зубило. Микеланджело во все глаза смотрел на их быстрые движения, и тонкие мальчишеские фигурки одна за другой возникали на листе бумаги.


В первое же утро, как он, вернувшись в город, вышел из дворца, его остановил какой-то монах, переспросил имя, вытащил из-под своей черной сутаны письмо, сунул ему в руки и тотчас исчез, столь же неожиданно, как и появился. Микеланджело развернул бумагу и, увидев подпись брата, начал читать. Брат умолял Микеланджело оставить мысль о языческом, богохульном изваянии, которое навлекло бы на его душу страшную опасность; а если он уж так упорствует и хочет по-прежнему высекать каменных кумиров, то ему следует думать лишь о сюжетах, освященных церковью.

«Битва кентавров, — заканчивал свое письмо Лионардо, — это дьявольское сказание, и мысль о нем нашептал тебе злой, порочный человек. Откажись от этого замысла и вернись в лоно Христовой церкви».

Микеланджело еще раз перечитал письмо, не веря своим глазам. Откуда может знать Лионардо, укрывшийся за монастырскими стенами, над какой темой работает его старший брат? И как он пронюхал, что эта тема подсказана ему Полициано? Ведь он, Микеланджело, пока всего-навсего ученик. Кому какое дело, над чем работает подмастерье, и разве это может стать предметом пересудов и уличных толков? Микеланджело на минуту даже устрашился: как хорошо осведомлены монахи Сан Марко обо всем, что творится в городе!

Он понес письмо брата в кабинет Лоренцо.

— Если я причиняю вам какой-то ущерб, выбрав эту тему, — тихо сказал он Великолепному, — то, может быть, мне лучше взять другую?

Лоренцо выглядел очень усталым. Вызов Савонаролы во Флоренцию оказался ошибкой, монах доставлял одни огорчения.

— Да, именно этого хочет добиться фра Савонарола — всех запутать, навязать нам свою цензуру. Дай ему волю — и он превратит наш великолепный Собор в душную тюрьму. Но мы не будем ему потакать. Уступить ему в одном, даже в самом малом, значит помочь ему вырвать у нас и следующую уступку. Продолжай свою работу, как задумал.

Микеланджело разорвал письмо Лионардо и бросил его в бронзовый этрусский горшок, стоявший под столиком Лоренцо.

11

Он взял корчагу чистого пчелиного воска и поставил ее на огонь, в горящие уголья. Затем, остудив расплавленный воск, он размял его и раскатал на тонкие полоски. Утром, начиная работу, он смачивал пальцы скипидаром: воск тогда делался более податливым. Поскольку он задумал высечь горельеф, фигуры на переднем плане должны были сильно выдаваться.

Круглолицый Буджардини, питавший к резьбе по мрамору такое же глубокое отвращение, как и Граначчи, теперь проводил под навесом почти целые дни: на нем лежала вся подсобная работа, и он стал у Микеланджело как бы правой рукой. Тот попросил его вырубить деревянный блок точно такого же размера, как предполагаемый мраморный, и натянуть на дерево проволочный каркас. Потом, пользуясь своими подготовительными рисунками, Микеланджело начал лепить восковые фигуры, крепя их на проволоке: предстояло найти положение каждой руки, каждого торса и головы, каждого камня, которые будут высечены в мраморе.

Мраморную глыбу, вполне пригодную для работы, он обнаружил близ дворца Лоренцо, не выходя за ворота. Буджардини помог перетащить глыбу в Сады, под навес; там, чтобы не обламывались и не крошились углы, камень огородили деревянными брусьями. Микеланджело ощущал особую бодрость и силу только от того, что он стоял подле мрамора и смотрел на него. Когда он приступил к первоначальной, самой грубой обработке глыбы, он наваливался на инструмент всем своим телом; широко расставя ноги для упора, он крепко бил молотком, заботясь лишь о золотом правиле скульптора: сила удара должна быть равной силе сопротивления того камня, который надо отсечь. Он вспомнил, как визжит кастрюля, когда по ней скребут металлическим предметом, или как болезненно отзываются зубы, столкнувшись с железом, — с такой же остротой он всеми своими нервами чувствовал теперь, что испытывает под резцом мрамор.

Он стремился выразить себя, свою сущность в объемных формах, в пространстве. И поскольку он жаждал этого, он твердо знал, что должен быть скульптором: ему хотелось заполнить пустоту величественными статуями — они будут высечены из благородного мрамора и явят перед миром самые заветные, самые высокие чувства.

Слои кристаллов шли в глыбе витыми кругами, как в срезе дерева, и расширялись по направлению к той стороне камня, которая была обращена у него когда-то к востоку; Микеланджело установил, откуда всходит солнце, и повернул блок так, чтобы он занял то самое положение, в каком лежал в горах, в дикой породе. Он будет рубить эту глыбу поперек зерна, направляя удар с севера на юг или с юга на север, иначе слои начнут шелушиться или обламываться.

Он сделал глубокий вдох, набирая в легкие воздуха, и, готовый к атаке, поднял молоток и резец. Скоро его руки и лицо покрыла мраморная пыль, она стала проникать и в одежду. Как хорошо прикоснуться к своему лицу и ощутить на нем эту пыль — пальцы тронули словно не лицо, а самый мрамор. В эту минуту у Микеланджело было такое чувство, будто он и его камень — это одно существо, одно неразрывное целое.

В субботу по вечерам дворец пустел. Пьеро и Альфонсина уезжали с визитами в знатные дома Флоренции; Джованни и Джулио тоже бывали где-то в гостях; Лоренцо, если верить слухам, предавался разврату и пьянству в компании молодых повес. Микеланджело так и не знал, насколько правдивы были эти слухи, но наутро Лоренцо обычно казался вялым и изнуренным. Подагра, унаследованная Лоренцо от отца, нередко заставляла его лежать в постели, а когда он поднимался и, прихрамывая, ходил по дворцу, то был вынужден опираться на тяжелую палку.

В такие вечера Микеланджело ужинал с Контессиной и Джулиано наверху, в открытой лоджии. В мягком вечернем сумраке горели на столе свечи, Контессина и Микеланджело ели холодный арбуз и дружески болтали. Она рассказывала ему, что ей удалось вычитать у Боккаччо о кентаврах.

— А знаешь, от традиционного изображения битвы кентавров в моем рельефе почти ничего не осталось, — со смехом признался Микеланджело.

Он вынул из-за пазухи бумагу, вытащил из кошелька коротенький угольный карандаш и, живо сделав набросок, объяснил Контессине, как он видит свою будущую работу. Камень был основой жизни человека, он же приносил ему и гибель. Надо выразить в изваянии, что человек и камень слиты воедино: пусть куски камня, которыми швыряются лапифы и кентавры, и их головы будут показаны как бы на равных правах. Все двадцать мужчин, женщин и кентавров сомкнутся в единую массу; каждая фигура отразит лишь какую-то грань многоликой природы человека, ведь в любом мужчине есть что-то от зверя, от животного, в любой женщине — что-то от мужчины, — эти противоположные начала насмерть борются друг с другом. Энергичными линиями Микеланджело показал на бумаге, какие чисто скульптурные задачи он перед собой ставит: один за другим высечь три яруса фигур, все глубже отступающих внутрь рельефа; все персонажи должны быть живыми и полнокровными, рельеф ничуть не скует и не поглотит форм, каждая фигура будет изваяна свободно и внушит зрителю ощущение силы.

— Однажды ты сказал, что для того, чтобы высечь изваяние, надо чему-то поклоняться. Чему же поклоняешься ты сейчас, высекая свою битву лапифов и кентавров?

— Самому высокому и совершенному, что только есть в искусстве: человеческому телу. Его красота и выразительность неисчерпаемы.

Контессина машинально посмотрела на свои тонкие ноги, на едва развившуюся грудь и с усмешкой встретила взгляд Микеланджело.

— А ведь я могу немало повредить тебе, если стану всюду рассказывать, что ты боготворишь человеческое тело. Платон, может быть, и согласился бы с тобой, но Савонарола сжег бы тебя на костре как еретика.

— Нет, Контессина. Я восхищаюсь человеком, но я благоговею перед Господом за то, что он создал человека.

Они весело рассмеялись, заглядывая друг другу в глаза. Заметив, как Контессина неожиданно посмотрела на дверь и сделала резкое движение, отстраняясь от него, а ее щеки покрылись красными пятнами, Микеланджело обернулся и по позе Лоренцо понял, что тот стоял и наблюдал за ними не одну минуту. Для стороннего человека все здесь было проникнуто духом особой, интимной доверительности, хотя Микеланджело не отдавал себе в этом отчета. Сейчас, когда уединение было нарушено, атмосфера сразу стала иною: эту перемену ощутили все — и Микеланджело, и Контессина, и Лоренцо. Лоренцо стоял молча, сжав губы.

— …мы… мы тут обсуждали… я сделал несколько набросков…

Суровая складка, лежавшая меж бровей Лоренцо, разгладилась. Он прошел к столу и осмотрел рисунки.

— Джулио мне докладывает о ваших встречах. То, что вы дружите, — это хорошо. Это не повредит вам, ни тому, ни другому. Очень важно, чтобы у художника были друзья. В равной мере важно, чтобы они были и у Медичи.


Несколько дней спустя, вечером, когда в небе сияла полная луна и воздух был насыщен запахами полей, они сидели у окна в библиотеке, глядя на Виа Ларга и далекие окружные холмы.

— Флоренция при лунном свете прямо-таки волшебна, — вздохнула Контессина. — Мне хочется забраться куда-то высоко-высоко и увидеть ее всю сразу.

— Я знаю такое место, — отозвался Микеланджело. — Это за рекой, на том берегу. Когда смотришь оттуда вниз, возникает ощущение, что стоит протянуть руки, и ты обнимешь весь город.

— А можно туда пойти? Вот сейчас же? На улицу мы проберемся через задний сад. Сначала выйдешь ты, а потом я. Чтобы меня не узнали, я надену глухой капор.

Микеланджело повел ее своей обычной дорогой; они повернули к мосту Всех Благодатей, вышли на противоположную сторону Арно и поднялись к старой крепости. Сидя на парапете, они опустили ноги вниз и болтали ими, будто окуная их в серые каменные воды города. Микеланджело показал Контессине виллу Лоренцо в Фьезоле, а чуть пониже виллы — Бадию; показал стену и восемь башен, охраняющих город у подножия холмов Фьезоле; поблескивавшие под луной здания Баптистерия, Собора и Кампанилы; золотистую громаду Синьории; плотный овал всего города, стянутого поясом стен и рекою. Здесь, на этой стороне Арно, мерцал в лунных лучах дворец Питти, построенный из камня, добытого совсем близко, в садах Боболи, которые темнели позади парапета.

Микеланджело и Контессина сидели рядом, почти касаясь друг друга; они были заворожены и луной, и красотою города: холмы гряда за грядой обступали их, замыкая со всех сторон, как стены замыкали Флоренцию. Блуждая по шершавому камню парапета, руки Микеланджело и Контессины тянулись все ближе друг к другу; наконец пальцы их, встретясь, переплелись.

Последствия не заставили себя долго ждать. Лоренцо, возвратясь из Виньоне, где он в течение некоторого времени принимал лечебные ванны, вызвал Микеланджело среди дня, оторвав его от работы. Лоренцо сидел за большим столом в своей приемной; на стенах висели карта Италии, карта мира, изображение замка Сфорца в Милане; в шкафах виднелось множество драгоценных ваз, изделия из слоновой кости, книги Данте и Петрарки в багряных кожаных переплетах, Библия в багряном же переплете из бархата, с серебряными украшениями. Рядом с Лоренцо стоял его секретарь, мессер Пьеро да Биббиена. Говорить Микеланджело, зачем он вызван, оказалось излишним.

— Она была в безопасности, ваша светлость. Я не отходил от нее ни на минуту.

— Я так и полагаю. Но неужто вы считали, что за вами никто не следит? Когда Контессина выходила из сада через задние ворота, ее видел Джулио.

Чувствуя, как к горлу подкатывает горький ком, Микеланджело ответил:

— Я поступил неблагоразумно. — Потом, отведя взгляд от пышного персидского ковра, он воскликнул: — Там было так красиво! Флоренция лежала под луной, как мраморный открытый карьер, все ее церкви и башни были словно изваяны из единого каменного пласта.

— Я не сомневаюсь в твоих добрых намерениях, Микеланджело. Но у мессера Пьеро есть серьезные сомнения, мудро ли ты поступил. Ты ведь знаешь, сколько во Флоренции злых языков.

— Кому придет в голову сказать дурное о маленькой девочке?

Лоренцо на секунду задержал свой взгляд на лице Микеланджело.

— На Контессину уже нельзя больше смотреть как на маленькую девочку. Она выросла. До сих пор я сам не сознавал этого. Вот, собственно, и все, что я хотел сказать тебе, Микеланджело. Теперь можешь возвращаться в Сады и работать — я знаю, что ты только об этом и думаешь.

Несмотря на такое разрешение, Микеланджело не двинулся с места.

— Чтобы исправить дело, может быть, от меня требуется что-то еще?

— Я уже принял все нужные меры. — Лоренцо вышел из-за стола и положил обе руки на дрожащие плечи Микеланджело. — Не огорчайся. Ты не хотел поступить дурно. Приоденься к обеду, там будет один человек, с ним тебе надо познакомиться.

В том угнетенном состоянии духа, в котором пребывал Микеланджело, ему меньше всего хотелось обедать в обществе шестидесяти гостей, но ослушаться Лоренцо сейчас было невозможно. Он хорошенько вымылся, надел красно-коричневую шелковую тунику и направился и обеденный зал; грум усадил его на специально отведенное место рядом с гостем, Джанфранческо Альдовранди. Гость этот принадлежал к одному из самых знатных семейств Болоньи; Лоренцо назначил его подестой Флоренции на 1488 год. Микеланджело никак не мог сосредоточиться на разговоре, его голова и желудок мутились. Но Альдовранди не спускал с него глаз.

— Его светлость весьма любезно показал мне твои рисунки и мраморную «Богоматерь с Младенцем». Я был взволнован.

— Благодарю вас.

— Я говорю это не ради пустых комплиментов. Дело в том, что я страстно люблю скульптуру и вырос подле великих творений Якопо делла Кверча.

— Ах, — воскликнул Альдовранди, — именно поэтому я просил Великолепного дать мне возможность побеседовать с тобой! Якопо делла Кверча не знают во Флоренции, хотя это один из величайших ваятелей, какие только жили в Италии. Он был драматургом в скульптуре, как Донателло был поэтом. Я надеюсь, что ты приедешь в Болонью и у меня будет случай познакомить тебя с его работами. Они могут оказать огромное влияние на тебя.

Микеланджело чуть было не сказал в ответ, что именно чьего-либо влияния, да еще огромного, он хочет избежать в первую очередь, но, как оказалось впоследствии, слова Альдовранди были пророческими.

В течение нескольких дней после этого обеда Микеланджело не раз слышал, что Пьеро и Альфонсина упорно возражают против того, чтобы «плебею нахлебнику позволяли общаться на короткой ноге с дочерью Медичи», а мессер Пьеро да Баббиена послал уехавшему на воды Лоренцо записку, в которой содержалось глухое предупреждение: «Если относительно Контессины не будет предпринят известный шаг, то, возможно, вы пожалеете об этом».

Прошло еще два-три дня, и Микеланджело понял, что имел в виду Лоренцо, когда говорил, что он принял все нужные меры. Контессина была услана в деревню, на виллу Ридольфи.

12

Микеланджело получил известие ототца. Дома беспокоились о Лионардо, — был слух, что он лежит больной в монастыре Сан Марко.

— Не можешь ли ты воспользоваться своими связями с Медичи и проникнуть к Лионардо? — спросил Лодовико, когда Микеланджело явился домой.

— В монастырские покои не допускается ни один посторонний.

— Монастырь и церковь Сан Марко семейству Медичи не чужие, — заметила бабушка. — Ведь их выстроил Козимо, а Лоренцо поддерживает монастырь деньгами до сих пор.

Прошла неделя, и Микеланджело убедился, что все его просьбы насчет того, чтобы проникнуть в монастырь, не возымели никакого действия. Затем он узнал, что в ближайшее воскресенье в церкви Сан Марко будет читать проповедь Савонарола.

— На проповедь придут все монахи, — говорил Бертольдо приунывшему Микеланджело. — Там ты можешь увидеть и своего брата. Вы даже сумеете перемолвиться с ним. А ты нам потом расскажешь, что за человек этот Савонарола.

В церкви Сан Марко тем ранним утром была восхитительная прохлада. Микеланджело рассчитывал встать у боковой двери, ближе к монастырю, чтобы Лионардо, идя на проповедь, оказался с ним рядом, однако этот план сразу же рухнул. Еще до рассвета в церковь набилось немало монахов; все в черном, они стояли плотной толпой, молясь и напевая псалмы. Капюшоны у них были низко опущены и закрывали лица. Был ли среди молящихся его брат, Микеланджело не мог решить.

Несмотря на многолюдие, свободные места в церкви еще оставались. Когда всеобщий гул возвестил о появлении Савонаролы, Микеланджело пробрался поближе к кафедре и сел на краешек деревянной скамьи.

Савонарола медленно ступал по лестнице, поднимаясь на кафедру; внешне он почти ничем не выделялся среди тех пятидесяти с лишним монахов, которые теснились в церкви. Капюшон доминиканца закутывал его голову и лицо, тонкую фигуру облегала сутана. Микеланджело успел разглядеть лишь кончик носа и темные, полузавешенные капюшоном глаза. Когда он начал проповедь, Микеланджело ясно почувствовал у него грубоватый северный выговор; в первые минуты голос его был спокоен, потом в нем зазвучали властные нотки; Савонарола излагал свой тезис о коррупции духовенства. Во дворце, когда там рьяно нападали на священников, Микеланджело не слыхал и малой доли тех обвинений, которые предъявлял им теперь Савонарола: священники преследуют скорее политические, чем религиозные цели; родители отдают своих сыновей церкви по чисто корыстным соображениям; все священники карьеристы и соглашатели, они ищут лишь богатства и власти; на их совести и симония, и непотизм, и лихоимство, и торговля мощами, и жадная погоня за бенефициями — «Грехи церкви переполнили мир!»

Все больше распаляясь, Савонарола откинул капюшон, и Микеланджело впервые увидел его лицо. Оно показалось ему таким же напряженным и резким, как и те слова, что с нарастающим жаром и стремительностью слетали со странных, не похожих одна на другую губ Савонаролы: верхняя губа была у него тонкая, аскетическая, заставлявшая вспомнить о власянице, а нижняя — мясистая и чувственная, еще более чувственная, чем у Полициано. Его горящие черные глаза, обшаривая церковь вплоть до самых дальних углов, словно сыпали искры; худые, провалившиеся щеки с четко обозначенными выступами скул свидетельствовали о длительном посте; широкие, крупные ноздри большого горбатого носа трепетали и раздувались. Такое трагическое лицо не мог бы замыслить ни один художник, если бы он не был самим Савонаролой. Микеланджело любовался энергичной пластикой лица Савонаролы и невольно думал о том, что вот этот твердый, будто высеченный из темного мрамора подбородок монаха слеплен из той же плоти, что и его чувственная, жирная нижняя губа, — его только отполировали корундом и пемзой.

Микеланджело оторвал взгляд от лица Савонаролы, чтобы внимательней вслушаться в речь, которая лилась, как поток расплавленной бронзы: голос проповедника наполнял церковь, отдавался в пустых капеллах и летел оттуда назад; заставив напрячься и покраснеть правое ухо, он уже стучался в левое.

— Я вижу, как гордыня и суета захлестывают Рим и оскверняют на своем пути все, что ни встретят, — Рим теперь стал размалеванной, тщеславной шлюхой! О Италия, о Рим, о Флоренция! Ваши мерзостные деяния, нечестивые помыслы, ваш блуд и жадное лихоимство несет нам несчастье и горе! Оставьте же роскошь и пустые забавы! Оставьте ваших любовниц и мальчиков! Истинно говорю вам: земля залита кровью, а духовенство коснеет в бездействии. Что им до Господа, этим священникам, если ночи они проводят с распутными женщинами, а днем лишь сплетничают в своих ризницах! Сам алтарь уже обращен ныне в подобие торговой конторы. Вами правит корысть — даже святые таинства стали разменной монетой! Похоть сделала вас меднолобой блудницей. Если бы вы устыдились своих грехов, если бы священники обрели право назвать своих духовных чад братьями! Времени остается мало. Господь говорит: «Я обрушусь на ваше бесчестье и злобу, на ваших блудниц и на ваши чертоги».

Савонарола стыдил и бичевал жителей Флоренции, он говорил им, что именно Флоренция послужила прообразом города Дата, который описан у Данте:

И казнь второго круга тех терзает,
Кто лицемерит, льстит, берет таясь.
Волшбу, подлог, торг должностью церковной,
Мздоимцев, своден и другую грязь.
Усилием воли Микеланджело стряхнул с себя оцепенение, вызванное речью Савонаролы, и огляделся вокруг: слушатели сидели, затая дыхание, словно один человек.

— Гнев божий испытает на себе вся Италия. Ее города станут добычей неприятеля. Кровь рекой разольется по улицам. Убийство будет обычным делом. Заклинаю вас: раскайтесь, раскайтесь, раскайтесь!

Этот яростный возглас летел и эхом отдавался по всей церкви, а Савонарола тем временем вновь опустил капюшон, закрывая лицо, и несколько минут молча молился; потом он сошел с кафедры и покинул церковь. Микеланджело сидел глубоко потрясенный: он чувствовал одновременно восторг и болезненную усталость. Выбравшись на жаркое, сияющее солнце площади, он слепо моргал глазами. Идти домой или во дворец ему не хотелось: какими словами рассказать там обо всем происшедшем сегодня? В конце концов он попросил кого-то из знакомых передать отцу, что увидеться с Лионардо ему не удалось.

Микеланджело уже почти успокоился после проповеди, как вдруг ему принесли письмо от Лионардо: брат просил его прийти в Сан Марко к вечерне. Монастырь был прекрасен и в сумерки: всюду заново подстриженная зеленая трава, изгороди из цветущих кустов, жасмин и крупные подсолнухи в тени арок, тишина и полная отрешенность от всего мира.

Лионардо показался брату таким же изнуренным и ужасающе бледным, как и Савонарола.

— Семейство беспокоится за твое здоровье.

Лионардо еще глубже втянул голову в капюшон.

— Мое семейство — это семейство Господа Бога.

— Не будь ханжой, Лионардо.

Когда брат заговорил снова, Микеланджело почувствовал в его тоне какую-то теплоту.

— Я позвал тебя потому, что ты не заражен злом. Дворец не развратил тебя. Даже находясь среди Содома и Гоморры, ты не пустился в распутство, а жил как отшельник.

— Откуда ты это знаешь? — удивился Микеланджело.

— Мы знаем все, что происходит во Флоренции. — Лионардо сделал шаг вперед и поднял свои костлявые руки. — Фра Савонароле было видение. Все Медичи, весь их дворец, все бесстыдные, безбожные произведения искусства, какие только есть в этом дворце, — все должно быть уничтожено. Никому из семейства Медичи не избегнуть смерти, но ты можешь спастись, ибо душа твоя еще не погибла. Раскайся и покинь их, пока не поздно.

— Я слушал проповедь Савонаролы — он нападал на духовенство, но Лоренцо он не трогал.

— Будет прочитано еще девятнадцать проповедей, начиная с праздника Всех Святых и кончая днем Епифания. И тогда Флоренция и дворец Медичи запылают в пламени.

Они стояли рядом друг с другом в душном проходе бокового придела. Микеланджело был так поражен словами брата, что не мог ничего ответить.

— Так ты хочешь спастись? — допрашивал его Лионардо.

— У нас с тобой совсем разные взгляды. Люди не могут быть одинаковы.

— Могут. Мир должен быть, как этот монастырь: здесь спасутся все души.

— Если моя душа спасется, то только благодаря скульптуре. Это моя вера, мое призвание. Ты говоришь, что я живу отшельником. А знаешь ли ты, что я живу отшельником из-за моей работы? Так разве может моя работа быть каким-то злом или грехом? И разве не сам Господь Бог определил мою участь, с тем чтобы мы оба — и ты и я — служили ему с равным рвением?

Лионардо впился своими горящими глазами в глаза Микеланджело. Затем он шагнул в сторону, отворил боковую дверь и стал подниматься вверх но лестнице.

«Пошел, наверное, в келью, расписанную кистью фра Анжелико», — с горечью сказал себе Микеланджело.


Он считал, что долг перед Лоренцо обязывает его пойти на проповедь в день Всех Святых. Церковь на этот раз была переполнена. Савонарола начал свою речь опять в спокойном, поучающем тоне, объясняя верующим таинства мессы и непреложность господнего слова. Те, кто слушал монаха впервые, были разочарованы. Но пока он лишь взбадривал себя, готовясь к наступлению; скоро он пустил в ход все свое искусство и стал говорить с неистовым жаром; звуки его могучего голоса словно хлестали толпу.

Он атаковал духовенство: «Нередко слышишь речение: «Благословен дом, где есть богатая паства». Но придет время, когда скажут: «Горе этому дому!» Острие меча будет занесено над вашими головами. Печаль и невзгоды поразят вас в сердце. Этот город уже не назовут больше Флоренцией, его назовут логовом, где царят грабежи, разбой и позорное кровопролитие».

Он бичевал ростовщиков: «Вы повинны в жадности, вы подкупаете всех выборных лиц, вы расстраиваете управление. Никто не в силах убедить вас в том, что давать деньги в рост — тяжкий грех; напротив, вы смеетесь над теми людьми, которые не делают этого, и называете их глупцами».

Он глумился над нравами флорентинцев: «Глядя на вас, сознаешь, что сбылись слова Исайи: «О грехе своем они рассказывают открыто, как содомляне, не скрывают: горе душе их!» И вы оправдали слова Иеремии: «У тебя лоб блудницы, — ты отбросила стыд». Воистину вас устыдить невозможно!»

Он заявил: «Я было поклялся воздержаться от пророчеств, но голос в ночи сказал мне однажды: «Безумец, разве ты не видишь, что твои пророчества — воля всевышнего?» Вот почему я не могу, не имею права замолкнуть. И я говорю вам: знайте же, неслыханные времена близки, страшные беды вот-вот грянут!»

В церкви все усиливался шум и ропот. Многие женщины рыдали.

Микеланджело поднялся с места и через боковой неф стал пробиваться к выходу: гневный голос проповедника настигал его даже в дверях. Он пересек площадь Сан Марко, вошел в Сады и укрылся под своим навесом: его всего трясло, будто в лихорадке. Он твердо решил: в церковь он больше не пойдет — какое ему дело до всех этих исступленных обличений разврата, лихоимства и жадности?

13

Контессина нашла его в библиотеке, где он, листая старинный манускрипт, срисовывал иллюстрации. Она только что вернулась из деревни, прожив там несколько недель. Лицо ее было пепельно-серым. Микеланджело вскочил со стула.

— Контессина, ты больна? Садись же, пожалуйста.

— Я должна тебе сказать… — Она опустилась на стул и протянула руки к холодному камину, будто стараясь согреться. — Контракт уже подписан.

— Контракт?

— Контракт о моем браке… с Пьеро Ридольфи. Я не хотела, чтобы ты узнал это, слушая дворцовые сплетни.

Помолчав мгновение, он жестоко сказал:

— Ты думаешь, это может меня поразить? Ведь всем известно, что Медичи выдают своих дочерей замуж лишь по политическому расчету: Маддалену за папского сына Франческето Чибо, Лукрецию за Якопо Сальвиати…

— Я и не думала, что это поразит тебя, Микеланджело, в большей мере, чем поразило меня.

Он твердо и прямо взглянул ей в глаза, впервые за весь разговор.

— А тебя поразило?

— Нет, почему же? Ведь всем известно, что Медичи выдают своих дочерей замуж лишь по политическому расчету.

— Извини меня, Контессина. Мне было очень больно.

— Не беспокойся, Микеланджело, теперь все хорошо. — Она задумчиво улыбнулась. — Теперь я знаю тебя.

— Ну, а когда… свадьба?

— Не скоро. Я еще слишком молода. Я попросила год отсрочки.

— И все-таки теперь все меняется.

— Не для нас. Во дворце мы по-прежнему друзья.

После недолгой паузы Микеланджело спросил:

— А Пьеро Ридольфи — он не сделает тебя несчастной? Он любит тебя?

Взглянув на него, она потупилась.

— Мы не входили в такие подробности. Я сделаю то, что должна сделать. Но мои чувства останутся моими.

Она встала и подалась к нему всем телом. Он стоял, опустив голову, как зверь, застигнутый бурей. Когда он, наконец, поднял взгляд, он заметил, что на глазах ее блестели слезы. Он протянул руку и медленно, неловко стал сплетать свои пальцы с ее пальцами, пока они не переплелись совсем крепко. Потом она вышла, оставив за собой еле слышный запах мимозы; в горле у него была горячая сухость.


Невольно вспоминал теперь Микеланджело грозный, звенящий голос Савонаролы и его заклинания: все, о чем предупреждал брат Лионардо, сбывалось. Читая вторую свою проповедь о прегрешениях флорентинцев, Савонарола, в самой середине речи, вдруг обрушился на Лоренцо, объявив его величайшим злом Флоренции; он предсказывал скорый крах власти Медичи и более того — свержение римского папы.

Платоновская академия спешно собралась в кабинете Лоренцо. Микеланджело рассказал о тех двух проповедях Савонаролы, которые он слушал, потом о предостережениях Лионардо. Хотя Лоренцо вел в свое время не одну памятную битву против Ватикана, ссориться с папой Иннокентием Восьмым ему не хотелось: через несколько месяцев Джованни будет утвержден кардиналом и, переехав в Рим, станет защищать там интересы дома. А сейчас папа вполне мог вообразить, что поскольку Савонарола вызван во Флоренцию по воле Лоренцо и проповедует в церкви, которой покровительствуют Медичи, то и на папскую власть он нападает с ведома и согласия Лоренцо.

— Это не плохо, что он выступил не только против папы, но и против меня, — говорил Лоренцо печально-равнодушным тоном.

— Надо заточить его в тюрьму — отозвался Полициано.

— Нет, но мы должны положить конец его пророчествам, — продолжал Лоренцо. — Пророчества чужды нашей религии и отнюдь не входят в его обязанности. Пико, тебе надо принять соответствующие меры.

Ущерб понесли в первую очередь Сады. Граначчи докладывал, что шаловливый Баччио вдруг впал в задумчивость, почти не разговаривал, потом начал исчезать, пропадая иногда на день или на два. С некоторых пор он дурно отзывался о Медичи, затем стал превозносить достоинства Савонаролы и расхваливать уединенную жизнь в монастыре. Наступил день, когда он сбежал к доминиканцам.

Проповеди Савонаролы в церкви Сан Марко привлекали теперь такие толпы людей, что в конце марта, на второе воскресенье великого поста, он выступил уже в Соборе. Там сошлось десять тысяч флорентинцев, но Собор был столь высок и огромен, что и такое множество прихожан будто терялось под его сводами. С тех пор как Микеланджело слушал Савонаролу в церкви Сан Марко, монах сильно изменился. От строгого поста и долгих молитв на коленях в монастырской келье он ослабел; чтобы подняться по лестнице на кафедру, он должен был напрячь все свои силы. Савонарола полностью принял теперь на себя роль Иисуса Христа.

— Неужели вы не видите воочию, что всевышний глаголет моими устами? Я семь глас господен на земле!

Молящихся охватывала холодная дрожь. Сам Савонарола впадал в такой же трепет, как и его поклонники.

Микеланджело явился в Собор незадолго до конца службы: ему хотелось увидеться с отцом и родственниками, встретить товарищей, сбежавших с работы в церкви Санта Кроче, чтобы послушать нового пророка. Он стоял в дверях и смотрел вверх, на хоры: там, по обе стороны алтаря, тянулись резные перила, украшенные Донателло и Лукой делла Роббиа; там резвились, пели, танцевали, смеялись, играли на музыкальных инструментах мраморные мальчики, истинные эллины в своей радости и любви к жизни, в своей телесной красоте и грации. Эти мраморные мальчики говорили Микеланджело: «Люди добры!» А внизу, с кафедры, гремел Савонарола: «Человечность есть зло!»

Кто же прав? Донателло и делла Роббиа? Или Савонарола?

Мрак, навеянный церковной проповедью, витал и над обеденным столом Буонарроти. Лукреция чуть не плакала.

— Ну прямо не человек, а чистый дьявол! Из-за него подгорела такая чудесная белая телятина. Лодовико, если ты опять захочешь идти слушать Савонаролу, то пусть это будет после обеда, а не до обеда.

Хотя религиозная смута встревожила всю Флоренцию, Микеланджело продолжал спокойно работать. В отличие от Савонаролы Микеланджело не мог убедить себя в том, что господь говорит его устами, но он чувствовал, что если бы бог увидел его работу, то он бы одобрил ее.

Он испытывал к Савонароле чувство ревнивого восхищения. Разве это не идеалист? И он, Микеланджело, разве он тоже не идеалист, если Рустичи говорит ему: «Ты как Савонарола: все время постишься, потому что не можешь заставить себя прервать работу, когда наступает полдень!»

Вспомнив это ядовитое замечание, Микеланджело скорчил гримасу. Разве он не чувствует в себе решимости безраздельно отдаться своему делу и преобразовать скульптуру, как некогда преобразовал ее Фидий, который в искусство древних египтян, боготворивших смерть, вдохнул эллинскую человечность? И разве он не готов, если это необходимо, к посту и молитве, к любому искусу, лишь бы у него достало сил хоть ползком приползти в эти Сады, в эту мастерскую?

И неужто не может господь возвестить слово своим чадам? Разве у него нет такого права? Нет такого могущества? Микеланджело верил в Бога. Если Бог сотворил землю и человека, почему же он не может создать пророка… или скульптора?

Синьория предложила Савонароле выступить перед нею в Большом зале своего дворца. Лоренцо, четверо платоников, все зависящие от Медичи важные должностные лица заявили о своем желании послушать монаха. Микеланджело сел на длинную скамью, заняв место между Контессиной и Джованни, и пристально посмотрел на Савонаролу. Тот стоял на возвышении, перед деревянным аналоем; позади него сидели члены городской управы.

Когда Савонарола в первый раз назвал Лоренцо де Медичи тираном, Микеланджело заметил, что на губах правителя мелькнула слабая улыбка. Сам Микеланджело в речь Савонаролы почти не вслушивался; глядя на огромные стены зала, покрытые белоснежной штукатуркой, он думал, какими великолепными фресками можно было бы их расписать.

Скоро Лоренцо уже перестал улыбаться: Савонарола шел в открытое наступление. Все дурное и хорошее, что только есть в этом городе, говорил он, зависит от правителя. Отсюда понятно, как велика ответственность этого человека. Если глава города стоит на верном пути, благословен и весь город. Но тираны неисправимы, ибо они объяты гордыней. Они передают все дела в руки дурных сановников. Они не внимают просьбе бедного, они не обличат и богатого. Они подкупают выборщиков и взваливают все более тяжкое бремя на плечи народа.

Теперь Микеланджело уже слушал гораздо внимательней: Савонарола обвинял Лоренцо в том, что он захватил Кассу Приданого — деньги, вносимые бедными жителями Флоренции в городскую казну с тем, чтобы их дочери всегда располагали приданым, без которого ни одна тосканская девушка не могла и мечтать о замужестве; Лоренцо, утверждал Савонарола, потратил эти деньги, скупая кощунственные манускрипты и произведения искусства; на эти же средства он устраивал омерзительные вакханалии, превращая тем самым народ Флоренции в добычу дьявола.

Темное лицо Лоренцо позеленело.

Но Савонарола высказал еще не все: он потребовал, чтобы Лоренцо, этот развратный тиран, был свергнут. Бесчестная Синьория, члены которой сидели позади Савонаролы, должна быть распущена. Судьи и все официальные лица должны подать в отставку. Должно быть создано совершенно новое правительство, действующее по совершенно новым и строгим законам, — оно сделает Флоренцию Божьим Городом.

Кто будет править Флоренцией? Кто будет устанавливать новые законы и следить за их исполнением?

Савонарола.

Так повелел Господь.

14

Явившись в кабинет Лоренцо, Микеланджело застал там настоятеля монастыря Сан Галло фра Мариано. Этот проповедник-гуманист быстро терял теперь паству, переходившую к Савонароле. Микеланджело пододвинул свой стул к низенькому столику, положил на тарелку яблоко и молча стал вникать в беседу.

— Мы не будем опровергать клевету, которую Савонарола возводит лично на нас, — говорил Лоренцо. — Такие факты, как дело с Кассой Приданого, ясны каждому флорентинцу. Но пророчества Савонаролы о грядущих бедах вызывают в городе истерию, и она все усиливается. Фра Мариано, я полагаю, что именно вы дадите ответ Савонароле. Могу ли я предложить вам выступить с проповедью на тему седьмого стиха главы первой Деяний святых апостолов: «Он же сказал им: не ваше дело знать времена и сроки, которые Отец положил в Своей власти»?

Лицо фра Мариано просияло.

— Я коснусь в этой проповеди всей истории пророчеств и объясню, каким образом Господь возвещал свое слово людям. Я докажу, что Савонароле не хватает лишь котла, над которым колдуют ведьмы…

— Не горячитесь, — сказал Лоренцо. — Ваша проповедь должна быть спокойной и неопровержимой. Вы должны привести такие факты и изложить их с такой убедительностью, чтобы разницу между откровением и колдовством увидели все.

Разговор далее пошел о том, какие материалы из Библии и других источников надо будет взять фра Мариано для проповеди. Микеланджело доел свое яблоко и потихоньку удалился.

Весь последующий месяц он работал в полном покое. Он почти отгородился от мира, мало спал, мало ел, упорно высекая из своего блока двадцать сгрудившихся в схватке фигур.

Дворцовая челядь оповестила верующих, что они должны явиться в день Вознесения в церковь Сан Галло, — фра Мариано произнесет там речь против Савонаролы. Придя к самому началу проповеди, Микеланджело увидел, что в церкви присутствуют почти все знатнейшие семьи Тосканы: тут были дворяне, богатые землевладельцы, купцы, ученые, путешественники из Европы и Англии, члены Синьории, судьи и юристы со всех четырех концов Флоренции.

Фра Мариано поднялся на кафедру; говорил он изысканно, как ученый, и начал свою проповедь, процитировав Козимо де Медичи: «Черные сутаны управлять государством не могут»; слова эти вызвали среди слушателей одобрительный смешок. Потом фра Мариано стал основательнейшим образом доказывать необходимость разделения церкви и государства, отметив, что в противном случае свобода человека окажется под угрозой.

Начало было вполне удачным. Лоренцо, сидя на своей скамье, блаженствовал. Прихожане внимательно слушали проповедника и были особенно довольны, когда он, переходя от одного логического довода к другому и постоянно ссылаясь на Писание, старался показать истинную роль церкви и ее место в духовной жизни народа.

Затем произошло что-то нелепое. Густо покраснев, фра Мариано вдруг вскинул руки вверх с тем же неистовством, с каким это делал Савонарола. Когда он впервые упомянул имя Джироламо Савонаролы, выплюнув это слово из уст, как что-то нечистое, голос его резко изменился. Все тщательно продуманные и взвешенные аргументы были отброшены прочь: награждая Савонаролу самыми бранными эпитетами, фра Мариано назвал его «коноводом всех смут и бесчинств».

Раздумывая над тем, что случилось, Микеланджело решил одно: фра Мариано проявил слабость и позволил возобладать своему чувству зависти к Савонароле, пожертвовав доводами благоразумия. Фра Мариано еще не закончил проповеди, как Лоренцо, прихрамывая, двинулся к выходу: вслед за ним шло все его семейство.

Впервые на памяти Микеланджело во дворце воцарился такой гнетущий мрак. Превозмогая острый приступ подагры, Лоренцо еле ковылял по залам. Потрясенный происшедшим, Полициано льнул к Лоренцо, будто ребенок, забыв все свои остроты и ученые рассуждения. Фичино и Ландино с горечью видели, что дело их жизни находится под ударом: Савонарола грозился сжечь во Флоренции все книги, кроме книг признанных церковных комментаторов. Хуже всех было положение Пико: он не только посоветовал в свое время пригласить Савонаролу во Флоренцию, но до сих пор разделял многие пункты его программы и по своей честности не мог скрыть этого от Лоренцо.

Лоренцо решил снова перейти в наступление и с этой целью пригласил в свой кабинет настоятеля монастыря Санто Спирито Бикьеллини. Микеланджело давно знал этого человека, познакомившись с ним во дворце на воскресных обедах; иногда он провожал настоятеля в церковь и срисовывал там прославленные фрески, в том числе изображение Иоанна Крестителя. Настоятель, энергичный мужчина лет пятидесяти, славился во Флоренции тем, что в отличие от всех остальных жителей города ходил по улицам в очках.

— Лица прохожих, когда все спешат, — сказал он однажды Микеланджело, — напоминают мне мелькающие страницы книги, которую листает ветер. Пользуясь этими могущественными линзами, я вижу и выражение лиц, и их характерные особенности.

Настоятель сидел теперь перед низеньким столиком, а Лоренцо спрашивал его, не может ли он выписать из Рима «самого блестящего проповедника-августинца с тем, чтобы вправить мозги жителям Флоренции».

— Мне кажется, я знаю такого человека. Я сегодня же напишу в Рим.

Скоро Флоренции пришлось слушать августинского монаха, который, не выходя из чисто богословских рамок, нападал на крайности учения Савонаролы и указывал на его опасность: люди шли в церковь Санто Спирито, вежливо ждали конца проповеди и уходили, на испытав никаких чувств.

Микеланджело вновь укрылся в своей мастерской под навесом, стараясь не отрываться от работы, но дурные вести проникали и сюда. Так, например, Пико тщетно убеждал Лоренцо не подсылать шпионов к Савонароле и не надеяться подловить его на каком-нибудь «плотском грехе» — монах, по словам Пико, был слишком фанатичен и предан своему делу, чтобы поддаться соблазнам. В результате шпионы Савонаролы выследили шпионов Лоренцо и разоблачили их. Фра Мариано изменил Лоренцо и на коленях ползал перед Савонаролой, вымаливая прощение. В Платоновскую академию на лекции явилась лишь горстка студентов. Флорентинские печатники отказывались что-либо печатать без одобрения Савонаролы. Сандро Боттичелли тоже перешел к Савонароле и публично объявил, что все его изображения обнаженных женщин непристойны, бесстыдны и безнравственны.

Микеланджело все еще в душе одобрял поход Савонаролы за реформу, ему только не нравилось, что монах нападает на Медичи и на искусство. Когда он пытался высказать свои взгляды и сомнения, Бертольдо гневался, а когда Микеланджело показал ему свой новый рельеф, он заявил, что Микеланджело совсем не проник в сущность темы.

— Твой рельеф чересчур беден и прост. Как будто ты и не изучал мою «Битву римлян» в Пизе. У тебя утрачена вся роскошь и богатство. Это, по-моему, явное влияние Савонаролы. Где тут кони, где развевающиеся одежды, мечи и копья? Что же ты, в конце концов, хочешь изображать?

— Людей, — пробормотал Микеланджело.

— Твоя вещь убога, ужасно убога. Если ты спрашиваешь мое мнение, я тебе скажу: этот мрамор надо выкинуть, как неудавшийся, и попросить Граначчи найти новую глыбу.

После этого разговора Бертольдо не заглядывал в убежище Микеланджело несколько дней. Зато пришел другой посетитель: брат Лионардо. Он был в плаще с капюшоном, щеки у него совсем провалились.

— Рад тебя видеть у себя в мастерской, Лионардо.

Стиснув зубы, Лионардо смотрел на «Битву кентавров».

— Я пришел по поводу твоей скульптуры. Мы хотим, чтобы ты подарил ее Господу Богу.

— Как я могу это сделать?

— Уничтожив ее. Вместе с картинами Боттичелли и другими непристойными произведениями искусства, которые добровольно сданы нашему духовному братству. Это будет первый костер, который зажжет Савонарола во имя очищения Флоренции.

Так Микеланджело выслушал уже второе предложение уничтожить свою работу.

— Ты считаешь, что этот рельеф непристоен?

— Он кощунствен. Перенеси его к нам в Сан Марко и брось в костер своими руками.

В голосе Лионардо звучало такое лихорадочное исступление, что Микеланджело еле сдерживал себя. Наконец он взял Лионардо за локоть, поразившись при этом, несмотря на весь свои гнев, как костлява и безжизненна рука брата, и задами вывел его по тропинке на улицу.

Микеланджело предполагал, что, затратив еще несколько недель, он хорошенько отполирует свое изваяние, добившись на фигурах игры света. Но теперь он решил по-иному: он попросил Граначчи помочь ему переправить мрамор во дворец сегодня же вечером. Граначчи раздобыл тачку, и Буджардини покатил ее через площадь Сан Марко на Виа Ларга.

С помощью Буджардини и Граначчи Микеланджело перенес мрамор в гостиную Лоренцо. Лоренцо не видел рельефа уже целый месяц, с тех пор как фра Мариано выступал со своей проповедью. Морщась от боли и прихрамывая, с тяжелой тростью в руке, он вошел в гостиную: лицо у него было желтое, глаза потускнели. Увидев рельеф, он изумился. Опустившись в кресло, Лоренцо долго смотрел на скульптуру и не произносил ни слова: он разглядывал мрамор часть за частью, фигуру за фигурой, на щеках у него проступил румянец. Его большое, расслабленное тело, казалось, заново оживает. Микеланджело стоял рядом с Лоренцо и тоже вглядывался в изваяние. Наконец Лоренцо повернул голову и посмотрел Микеланджело в лицо, глаза у него блестели.

— Ты правильно сделал, что не стал полировать мрамор. Такая фактура, когда заметны следы резца, лучше передает анатомию.

— Ваша светлость, выходит, рельеф вам нравится?

— Что значит нравится? Я чувствую тут каждый мускул, каждый камень, каждую кость, — посмотри, как прижал ко лбу руку тот раненый юноша, что высечен внизу справа, — в другой руке у него камень, но кинуть его он уже явно не в силах. Нет, ничего подобного я еще не видал.

— Насчет этого мрамора уже было одно предложение.

— Что, нашелся покровитель? Кто-то хочет купить твою работу?

— Не совсем так. Мне предлагали ее пожертвовать. Брат Лионардо передал мне, что Савонарола хочет, чтобы я подарил этот мрамор господу, кинув его в их костер.

Наступила короткая, почти неуловимая пауза, после которой Лоренцо сказал:

— И что ты ответил?

— Я ответил, что распоряжаться этим мрамором я не вправе. Он принадлежит Лоренцо де Медичи.

— Но мрамор твой.

— Мой? И я могу даже отдать его Савонароле на костер?

— Если ты пожелаешь.

— Но предположим, ваша светлость, что я уже посвятил этот мрамор Господу Богу? Тому Богу, который создал человека по своему образу и подобию, наделив его своей добротой, и силой, и величием? Савонарола твердит, что человек подл и низок. Но разве Бог сотворил нас в гневе и ненависти?

Лоренцо вдруг поднялся с места и начал ходить по комнате, на этот раз почти не прихрамывая. Вошедший слуга накрыл маленький столик на две персоны.

— Садись и ешь и послушай, что я тебе скажу. Пожалуй, мне надо тоже закусить, хотя до сих пор у меня не было никакого аппетита. — Лоренцо потянулся к слегка поджаренной, хрустящей корочке хлеба. — Знай же, Микеланджело, что разрушительные силы всегда идут по пятам созидания. Каждая эпоха дает свой чудеснейший цветок — искусство, но наступает новое время, и, глядишь, этот цветок уже вырван из почвы, сломан, сожжен. Порой, как ты можешь убедиться на примере нашей Флоренции, его ломают и жгут твои былые друзья, соседи, которые еще вчера делили с тобой все заботы. Савонарола выступает не только против светского искусства и не только против «непристойности», он хочет уничтожить всякую живопись и скульптуру, если она чужда его воззрениям: он уничтожит фрески Мазаччо, Филиппе Липпи и Беноццо Гоццоли, которые находятся в нашей дворцовой часовне, уничтожит произведения Гирландайо, все греческие и римские статуи, большую часть флорентинских мраморов.

Уцелеет очень немного — может быть, одни лишь ангелы фра Анжелико, украшающие кельи в Сан Марко. Если Савонарола возьмет власть в свои руки и укрепится, Флоренция будет обесчещена и опустошена, как были обесчещены и опустошены Афины, когда их захватила Спарта. Флорентинцы — народ, легко поддающийся настроению; если они пойдут за Савонаролой до конца, то все, что накопила Флоренция с тех пор, как мой дед объявил конкурс на двери Баптистерия, — все это будет превращено в пепел. Флоренцию снова окутает глубокий мрак.

Потрясенный словами Лоренцо, Микеланджело воскликнул:

— Как я ошибался, когда думал, что Савонарола хочет изгнать из жизни Флоренции одно лишь злое. Нет, он уничтожит и все доброе. Я как скульптор буду превращен в раба, мне отрубят обе руки.

— Когда кто-то теряет свободу, других это не беспокоит, — печально сказал в ответ Лоренцо. Он отодвинул от себя тарелку. — Я хочу пригласить тебя пройтись со мной. Надо тебе кое-что показать.

С тыльной стороны дворца, миновав небольшую, замкнутую с четырех сторон площадь, они подошли к родовой церкви Медичи — Сан Лоренцо. Здесь подле бронзовой кафедры, отлитой Бертольдо по проекту Донателло, был погребен Козимо, дед Лоренцо; в Старой сакристии, построенной Брунеллески, стоял саркофаг с останками родителей Козимо, Джованни ди Биччи и его жены; тут же помещался порфировый саркофаг Пьеро Подагрика, отца Лоренцо, — саркофаг был работы Верроккио. Но главный фасад церкви оставался пустым и неотделанным, — неровный, землистого цвета кирпич стены будто ждал руки мастера.

— Микеланджело, это последний труд, который я намерен предпринять ради моего семейства, — покрыть фасад мрамором и поставить в нишах двадцать скульптурных фигур.

— Двадцать фигур! Ровно столько же, сколько украшают фасад Собора.

— Для тебя это не слишком много. Сделаешь фигуры в полный рост, в духе твоей «Битвы кентавров». Мы должны создать нечто такое, чему радовалась бы вся Италия.

Микеланджело не знал, от чего у него что-то дрогнуло под сердцем — от счастья или от страха.

— Лоренцо, я обещаю вам, я сделаю это! — порывисто ответил он. — Но мне потребуется время. Еще так многому надо учиться… Ведь я пока не высек ни одной круглой скульптуры.

Придя к себе в комнату, Микеланджело увидел, что Бертольдо закутался в одеяло и сидит, скорчившись, над горящей жаровней, — глаза у него были красные, лицо мучнисто-белое.

— Вам не по себе, Бертольдо?

— Да, не по себе. Потому что я глупый, нелепый и слепой старик, которому давно пора убираться со света.

— Что же вас так огорчает, маэстро? — полушутливо спросил Микеланджело, стараясь развеселить Бертольдо.

— Твой мрамор в гостиной у Лоренцо. Когда я увидел его там, я с ужасом вспомнил, какую чушь я говорил о нем раньше. Я был неправ, глубоко неправ. Я подходил к нему как к вещи, отлитой из бронзы, а ведь твой рельеф — это именно мрамор, и перевести его в бронзу — только испортить. Ты должен простить меня, Микеланджело!

— Дайте-ка я уложу вас в постель.

Он укрыл старика пуховым одеялом и побежал вниз на кухню, чтобы согреть на углях кувшин вина. Прижимая к губам Бертольдо серебряный кубок, он говорил ему в утешение:

— Бертольдо, если «Битва кентавров» хороша, то это только потому, что вы научили меня хорошо работать по мрамору. Ну а если она мало чем напоминает бронзу, то ведь вы сами внушали мне, что твердый камень и текучий металл — совсем не одно и то же. Так что не волнуйтесь и будьте довольны. Завтра мы начнем новую вещь, и вы станете учить меня дальше.

— Да, завтра, — вздохнул Бертольдо. Глаза его закрылись, потом он быстро открыл их и сказал: — А ты уверен, что будет еще и завтра?

Он снова закрыл глаза и стал засыпать.

Через минуту дыхание его резко изменилось. Бертольдо дышал теперь тяжело, с огромным усилием. Микеланджело пошел будить мессера Пьеро, тот сейчас же послал слугу за личным врачом Лоренцо.

Всю ночь Микеланджело держал Бертольдо на руках, стараясь облегчить ему дыхание. Доктор признался, что предложить какие-либо меры для спасения больного он не в силах. С первыми лучами рассвета Бертольдо открыл глаза, посмотрел на Микеланджело, на доктора, на мессера Пьеро и, поняв, в каком он состоянии, прошептал:

— …отвезите меня в Поджо… там так красиво…

Когда явился грум и объявил, что карета готова, Микеланджело поднял закутанного в одеяло Бертольдо на руки и держал его на коленях всю дорогу. Карета катила в направлении Пистойи, на самую изысканную из вилл Медичи, в прошлом принадлежавшую родственникам Микеланджело Ручеллаи; позднее Джулиане да Сангалло еще пышнее украсил виллу, возведя великолепные галереи. В пути беспрерывно хлестал дождь, но когда Бертольдо перенесли в его любимую комнату и уложили на высокую кровать, в окнах засияло солнце, осветив расстилавшуюся внизу реку Омброне и буйную зелень тосканского пейзажа. Желая утешить своего старого друга, прискакал Лоренцо; вместе с ним приехал маэстро Стефано да Прато и привез для больного новые лекарства.

Бертольдо скончался поздним вечером на второй день. После того как священник соборовал его, он, чуть улыбаясь, произнес свои последние слова, будто желая покинуть этот мир не как ваятель, а как остроумец.

— Микеланджело… ты мой наследник… как я был наследником Донателло.

— Да. Бертольдо. Я горжусь этим.

— Я хочу передать тебе все свое состояние…

— Если такова ваша воля, Бертольдо.

— Оно сделает тебя… богатым… знаменитым. Это моя поваренная книга.

— Я буду хранить ее как сокровище.

Бертольдо вновь слегка улыбнулся, словно бы он по секрету шепнул Микеланджело что-то шутливое, и закрыл глаза уже навсегда. Микеланджело молча простился с ним и вышел. Он потерял своего учителя. Другого учителя у него уже не будет.

15

Беспорядок в Садах был теперь ужасный. Всякая работа прекратилась. Граначчи оставил свои почти уже законченные декорации для карнавала и целыми днями хлопотал и метался, нанимая натурщиков, изыскивая мраморные блоки, добиваясь мелких заказов на какой-нибудь саркофаг или изваяние богородицы.

Заглянув как-то в конце дня к нему в мастерскую, Микеланджело сказал:

— И к чему ты стараешься, Граначчи? Все равно нам здесь больше не учиться.

— Перестань болтать. Нам надо лишь найти нового учителя. Лоренцо сказал вчера, что я должен ехать в Сиену и поискать там такого человека.

Со скучающим видом зашли в мастерскую Сансовино и Рустичи.

— Микеланджело прав, — сказал Сансовино. — Я хочу воспользоваться приглашением португальского короля и уехать в Португалию.

— Мы уже выучились здесь всему, чему могли, — поддержал его Рустичи.

— А я никогда и не собирался рубить этот камень, — говорил Буджардини. — Для такой работы у меня чересчур мягкая натура: я люблю кисть и краски. Пойду к Гирландайо и попрошусь, чтобы он взял меня к себе снова.

Граначчи в упор посмотрел на Микеланджело:

— Ну, а ты? Может быть, ты тоже уходишь?

— Куда же мне уходить?

Граначчи запер мастерскую, юноши разбрелись по своим делам. Провожая Граначчи, Микеланджело зашел к себе домой: надо было сообщить родным о смерти учителя. Поваренная книга растрогала Лукрецию почти до слез; некоторые рецепты она даже зачитывала вслух. Лодовико отнесся к кончине Бертольдо равнодушно.

— Микеланджело, эта твоя новая скульптура — она окончена?

— Вроде бы окончена.

— А Великолепный, он ее видел?

— Да. Я перевез скульптуру к нему.

— И она ему понравилась?

— Да.

— Что ты долбишь, как дятел: «Да! Да!» Может быть, он изъявил свое удовольствие, одобрение?

— Да, отец, изъявил.

— Тогда где же деньги?

— Какие деньги?

— А пятьдесят флоринов.

— Отец, вы просто…

— Не увиливай, Микеланджело! Когда ты кончил «Богородицу с Младенцем», разве Великолепный не дал тебе пятьдесят флоринов? Выкладывай свои деньги.

— Да никаких денег у меня нет.

— Нет денег? Это за целый-то год работы? Ведь у тебя на эти деньги все права.

— У меня нет никаких прав, отец; что мне раньше давали, то просто давали.

— Великолепный заплатил тебе за одну скульптуру и не заплатил за другую. — Лодовико повысил голос: — Это значит, что она ему не понравилась.

— Это может значить и то, что он болен, обеспокоен множеством дел…

— Выходит, еще есть надежда, что он тебе заплатит?

— Не имею представления.

— Ты должен напомнить ему.

Микеланджело горестно покачал головой; когда он в задумчивости шагал во дворец, на улицах было холодно и сыро.

Художник без творческих замыслов в голове — все равно что нищий: бесплодно слоняется он, чего-то ожидая и вымаливая у каждого часа. Впервые за семь лет, с тех пор как Микеланджело начал учиться в школе Урбино, у него исчезло желание рисовать. О том, что на свете существует мрамор, он старался вообще не думать. Сломанный нос, совсем не беспокоивший его последние месяцы, вдруг начал болеть: одна ноздря плотно закрылась, дышать было трудно. Снова Микеланджело с горечью сознавал, как он безобразен.

В Садах теперь стало необыкновенно тихо. Строительство библиотеки Лоренцо велел приостановить. Каменотесы ушли; замер размеренный стук их молотков, долго служивший Микеланджело таким естественным аккомпанементом, когда он трудился у себя под навесом. Назревали перемены, они будто носились в воздухе. Ученые-платоники бывали теперь в городе и читали лекции очень редко. По вечерам в кабинете Лоренцо они больше уже не собирались. Лоренцо решил уехать на виллу и основательно полечиться, оставив на полгода и дворец, и все свои обязанности. В деревне он рассчитывал не только покончить со своей подагрой, но и обдумать план неминуемой схватки с Савонаролой. Это будет борьба не на жизнь, а на смерть, говорил Лоренцо, и ему надо отдохнуть и набраться сил, чтобы действовать потом со всей энергией. Для предстоявшей битвы в руках Лоренцо было могущественное оружие: богатство, мощь, власть над местной администрацией, договоры с городами-государствами Италии и чужеземными державами, надежные друзья из царствующих династий соседних стран. А все земное достояние Савонаролы сводилось к потрепанному плащу, который был у него на плечах. НоСавонарола вел жизнь святого; одержимый своей идеей, он был непоколебим и неподкупен; блестящий проповедник, он уже добился серьезных реформ в быте тосканского духовенства и сильно повлиял на психологию тех богатых флорентинцев, которые, встав на его сторону, ратовали за строгую жизнь и осуждали потворство изнеженной плоти. Казалось, все это давало Савонароле шансы взять верх.

Стремясь навести порядок в делах, Лоренцо не забыл принять меры к тому, чтобы наконец возвести Джованни в сан кардинала; Лоренцо опасался, что папа Иннокентий Восьмой, глубокий старец, может умереть, не выполнив своего обещания, а его преемник на троне, как это уже было с его предшественниками, может занять по отношению к Медичи враждебную позицию и не дать согласия на то, чтобы шестнадцатилетний юнец был допущен в круг высших лиц, правящих церковью. Лоренцо понимал также, что успешный исход дела с кардинальством Джованни будет стратегической победой и в борьбе с флорентинцами.

Зная, что Лоренцо собирается уехать в Кареджи, Микеланджело был весьма озабочен: он видел, что Лоренцо мало-помалу уже передает все важнейшие дела управления в руки Пьеро. Как-то сложится его жизнь, если Пьеро станет полным хозяином во дворце? Ведь Пьеро без церемоний может и выставить его отсюда. Ибо теперь, когда работа в Садах фактически прекратилась, положение Микеланджело во дворце стало еще более неопределенным.

Относительно каких-либо денег в связи с окончанием «Битвы кентавров» никто не говорил ни слова, поэтому Микеланджело даже не навещал пока своих домашних. Те три флорина на карманные расходы, которые Микеланджело обычно находил у себя на умывальном столике, тоже больше не появлялись. Микеланджело не нуждался в деньгах, но такая перемена встревожила его. Кто распорядился не выдавать ему денег? Лоренцо? Или, может быть, мессер Пьеро да Биббиена, полагая, что нет никакой необходимости платить ученику, поскольку Сады бездействуют? Или это приказал Пьеро?

Томясь такими мыслями, Микеланджело все чаше искал общества Контессины и часами беседовал с нею; среди разговора он нередко доставал с полки «Божественную комедию» и вслух зачитывал из нее особо нравившиеся ему места — читал он и отрывок из одиннадцатой песни Ада:

Искусство смертных следует природе,
Как ученик ее, за пядью пядь:
Оно есть божий внук, в известном роде.
Им и природой, как ты должен знать
Из книги Бытия, господне слово
Велело людям жить и процветать.
Когда-то платоники уговаривали Микеланджело писать сонеты и, приобщая его к поэзии, читали ему много своих стихов; чтобы выразить мысль в литературной форме, твердили они, нет ничего выше сонета. Но, весь отдавшись рисованию, лепке и ваянию, Микеланджело до сих пор не искал никаких новых средств выражения чувств. И только теперь, глубоко одинокий и растерянный, он начал набрасывать свои первые спотыкающиеся строки, обращенные… к Контессине…

Меня влечет прекрасное лицо —
И больше в мире нет мне наслаждений…
И еще:

Столь тонкую, столь редкостную душу
Лишь я постиг, лишь мой увидел дух…
Он рвал наброски, считая их напыщенными и незрелыми. Он бродил по тропинкам опустевших Садов, заглядывал в павильон — Пьеро распорядился убрать оттуда и перенести во дворец все камеи, все изделия из слоновой кости и папки с рисунками. Микеланджело тосковал по работе, но чувствовал себя опустошенным и не знал, за что взяться. Он сидел за рисовальным столиком у себя под навесом и слушал, как жужжат среди разросшихся диких цветов осы: его охватывала грусть, ощущение полного одиночества.

Наконец его вызвал к себе Лоренцо.

— Не можешь ли ты поехать с нами во Фьезоле? Мы будем ночевать на вилле. Завтра утром в Бадии Фьезолане Джованни примет сан кардинала. Тебе будет небесполезно присутствовать на этой церемонии. Потом, в Риме, Джованни, может быть, вспомнит об этом.

Микеланджело поехал во Фьезоле в одной карете с Контессиной, Джулиано и няней. В Бадии, на полпути к горам, Контессина велела остановить карету: ей хотелось осмотреть церковь Сан Доменико, в которой завтра она, как женщина, присутствовать на церемонии посвящения брата уже не могла.

Маленькую церковь Сан Доменико Микеланджело знал очень хорошо: он не раз бывал в ней, заходя по пути во Фьезоле и каменоломни Майано. Фасад церкви, построенный в 1050 году, носил чисто романский характер, но внутри ее все было переделано в стиле Брунеллески; стены, колонны, окна, алтари — вся работа по камню была мастерски исполнена чудесными фьезоланскими и сеттиньянскими резчиками, включая друзей Микеланджело — Тополино. Когда Микеланджело восторженно заговорил об этом, Контессина, смеясь, заметила:

— Ты просто еретик, Микеланджело. Ведь, по-твоему, ценность церкви сводится только к тем произведениям искусства, которые ее украшают.

— А разве это не так?

Его разбудили за два часа до рассвета. Одевшись, он присоединился к процессии, шествовавшей вниз к Бадии, где Джованни провел всю ночь за молитвой. У Микеланджело упало сердце: он увидел, что Лоренцо несут на носилках.

В церкви мерцали сотни горящих свеч. Стены были украшены эмблемами всех предков Джованни Медичи. Микеланджело стоял в дверях, глядя, как над долиной Муньоне занимается заря. С первыми лучами рассвета, важно кивнув Микеланджело, в церковь вошел Пико делла Мирандола, вслед за ним шагал старший нотариус Флоренции. Джованни опустился перед алтарем на колени и принял причастие. Отслужили литургию, священник благословил знаки нового сана Джованни: мантию и широкополую шляпу с длинной кисточкой. Было зачитано папское послание, утверждающее посвящение, после чего каноник Боссо надел на палец Джованни сапфировое кольцо — эмблему небесного происхождения церкви.

Из Бадии во Флоренцию Микеланджело пошел пешком. С высоты холмов в лучах весеннего утра красные кровли города, сливаясь друг с другом, напоминали собой яркий цветной ковер. На Муньонском мосту ему встретилась целая процессия жителей Флоренции; впереди шли наиболее знатные горожане, часть которых Микеланджело знал по воскресным обедам во дворце, за ними двигался простой народ, а за простым народом — духовенство. Микеланджело подумал было, что трудные дни Лоренцо уже миновали: среди шедших священников было немало таких, которые клялись в верности Савонароле. Празднично одетая толпа с песнями и веселыми возгласами направлялась в Бадию, чтобы принять благословение нового кардинала — Джованни де Медичи.

Во дворце в тот вечер снова звучали музыка и песни, были танцы и представления. Веселились флорентинцы: Медичи выставили им множество угощения и немало вина, щедрые суммы были отпущены на всякие развлечения и зрелища.

С отъездом кардинала во дворце вновь стало тихо и мрачно. Лоренцо объявил, что он отправляется в Кареджи. В его отсутствие всеми делами будет ведать Пьеро.

16

Прошло уже две недели с того дня, как уехал Лоренцо. Сидя у себя в комнате, Микеланджело услышал однажды тревожные голоса за дверями. Оказалось, что в купол Собора ударила молния и сбила фонарь, упавший в сторону дворца Медичи. Сотни флорентинцев выбегали на улицы и смотрели на разбитый фонарь, затем они отворачивались и с похоронным видом шли ко дворцу. Савонарола не упустил случая и на следующее же утро выступил с проповедью, предвещая городу всякие беды: нашествие врагов, землетрясение, пожары и наводнения. Судорожно сжимая руку Граначчи, Микеланджело стоял в плотной толпе слушателей.

В тот день, уже вечером, Микеланджело узнал и другое: прискакал грум, посланец секретаря Лоренцо, и сказал, что состояние здоровья правителя отнюдь не улучшилось, более того, ему стало совсем плохо. В Кареджи направили еще одного врача — Лаццаро из Павии, тот прописал Лоренцо порошок из толченого алмаза и жемчуга. Это, как считали, всемогущее средство оказалось на сей раз бесполезным. Лоренцо вызвал к себе Пико и Полициано, чтобы они помогли ему одолеть боль, читая вслух его любимые книги.

Охваченный мрачными предчувствиями, Микеланджело весь остаток ночи ходил взад и вперед по коридорам дворца. Пьеро уехал в Кареджи, взяв с собой Контессину и Джулиано. На рассвете Микеланджело бросился ни конюшню, оседлал лошадь и поскакал на виллу Лоренцо: вилла находилась за шесть верст от города, в предгорье, — великолепный дом с высокой башней, голубятней и обширными садами и огородами, которые тянулись по склону холма к долине.

Микеланджело подъехал к стенам усадьбы с самой глухой стороны и, проникнув в ворота, оказался на дворе. Из кухни доносился плач. Микеланджело тихо поднялся по широкой лестнице, не желая, чтобы его заметили. Вверху, на лестничной площадке, он шагнул налево, постоял минуту, все еще не решаясь войти в спальню Лоренцо, потом медленно повернул шарообразную ручку двери.

Спальня представляла собой просторную комнату с высоким потолком, по обе стороны двери спускались тяжелые занавеси — они задерживали жар камина, в котором горели поленья. Микеланджело увидел Лоренцо: тот лежал на кровати, под головой у него было множество подушек. Доктор Пьер Леони пускал из руки больного кровь. В ногах Лоренцо сидел Полициано, слезы текли по его лицу. Пико тихим голосом читал свое сочинение «Бытие и личность». Микеланджело укрылся у двери за портьерой и смотрел, как духовник, стоявший у изголовья, сделал знак врачу и всем остальным отойти от кровати. Он исповедовал Лоренцо и дал ему отпущение грехов.

Микеланджело стоял за портьерой, не шевелясь. Пико и Полициано вновь подошли к Лоренцо. Тот слабым голосом попросил, чтобы позвали из библиотеки Пьеро. Вошел слуга и стал с ложки поить Лоренцо горячим бульоном.

Полициано спросил:

— Радует ли тебя земная пища, Лоренцо Великолепный?

На измученном лице Лоренцо Микеланджело уловил тень улыбки.

— Как любого умирающего, — ответил он беззаботно. — Мне надо набраться сил, чтобы прочитать лекцию сыну.

Смиренно склонив перед лицом смерти голову, в спальню вошел Пьеро. Все слуги тотчас вышли. Лоренцо начал говорить:

— Пьеро, сын мой, ты будешь располагать в государстве такой же властью, какой располагал я. Но ты должен помнить, что Флоренция — республика и что в ней множество умов. У тебя не будет возможности вести себя так, чтобы угодить всем одновременно. Строго придерживайся того пути, который диктует честность. Учитывай в первую очередь интересы всех людей, а не выгоды и довольство какой-то части. Если ты будешь поступать таким образом, ты защитишь и Флоренцию и Медичи.

Пьеро поцеловал Лоренцо в лоб. Лоренцо перевел взгляд на Пико и Полициано, те сразу же приблизились к нему.

— Пико, я сожалею лишь о том, что был не в состоянии достроить нашу библиотеку в Садах: ведь я хотел поставить во главе ее тебя.

В прихожей послышались чьи-то торопливые шаги. В дверях появился Савонарола — он прошмыгнул мимо изумленного Микеланджело так близко, что его можно было схватить за руку. Секунда — и Савонарола был уже у кровати Лоренцо. Чтобы умирающий увидел его лицо, монах резко откинул свой капюшон. Все, кто стоял подле кровати, отошли в сторону.

— Ты звал меня, Лоренцо де Медичи?

— Звал, фра Савонарола.

— Чем могу служить тебе?

— Я хочу умереть в мире со всеми.

— Тогда я заклинаю тебя быть твердым в вере.

— Я всегда был тверд в вере.

— Если ты будешь жив, я заклинаю тебя исправить все свои прегрешения.

— Обещаю тебе это, отец.

— И наконец, призываю тебя, если это будет надо, мужественно встретить смерть.

— Ничто не доставит мне большего удовольствия, — слабеющим голосом ответил Лоренцо.

Савонарола сделал поклон, повернулся и пошел к двери. Приподнявшись на подушках, Лоренцо хрипло сказал:

— Благослови меня, отец, пока ты не ушел.

Савонарола вернулся, склонился и начал читать отходную. Лицо Лоренцо приняло набожное выражение, он повторял вслед за монахом слова молитвы, от стиха к стиху. Убитые горем Полициано и Пико стояли словно в оцепенении. Савонарола опустил свой капюшон, благословил Лоренцо и вышел.

Лоренцо лежал неподвижно, собираясь с силами, затем велел позвать слуг. Когда они встали вокруг кровати, он попрощался с ними, прося извинить, если он в прошлом кого-то обидел.

Микеланджело дрожал, едва сдерживая себя, чтобы не откинуть тяжелый занавес и не броситься к Лоренцо. Ему хотелось стать перед ним на колени и крикнуть: «Я тоже любил вас! Проститесь и со мною!» Но Микеланджело явился сюда самочинно. Он был здесь незваным, о его присутствии никто здесь не знал. Он зарылся лицом в жесткую изнанку бархатного занавеса; дыхание Лоренцо тем временем уже пресекалось.

Доктор Леони склонился над Лоренцо, закрыл ему глаза и накинул на лицо простыню.

Микеланджело вышел через полуоткрытую дверь, сбежал вниз по лестнице и скрылся на огороде. Он чувствовал, что сердце его вот-вот разорвется. Странно, что люди думают, будто легко заплакать. Слезы жгли ему глаза откуда-то изнутри, и он, как слепой, спотыкался, шагая через грядки и борозды.

Лоренцо умер! В это нельзя было поверить. Нет, недаром его имя было Великолепный! Как мог погибнуть, уйти навсегда этот великий дух, великий разум и талант, столь живой и сильный всего несколько месяцев назад? Зачем он позвал Савонаролу, своего смертельного врага? Чтобы тот увидел и возрадовался тому, что все его угрозы и пророчества сбываются! Вся Флоренция скажет теперь, что Савонарола победил Лоренцо и что сам бог захотел, чтобы это произошло столь просто и быстро.

Он сидел где-то в углу на огородах; мира для него не существовало. Лоренцо лежал в своей комнате мертвый: исчез великий друг Микеланджело, тот человек, который по своей преданности и сердечному вниманию заменял ему в сущности родного отца, Лодовико Буонарроти.

Он встал и, шатаясь, побрел к дому. В горле у него давило и жгло. Вот уже и широкий двор виллы. Дойдя до колодца, Микеланджело спустил на веревке ведро и заглянул вниз, желая убедиться, наполнилось ли ведро водой.

В колодце, лицом верх, плавал утопленник. Цепенея от ужаса, Микеланджело вгляделся во влажную темень. Через минуту он уже знал, кто был этот утопленник. Доктор Пьер Леони. Он покончил с собой.

С глухим воплем Микеланджело отпрянул от колодца и бросился бежать; он бежал до тех пор, пока не выбился из сил и не упал. И только теперь из глаз хлынули слезы; жгучие, мучительные, они текли на тосканскую землю и смешивались с нею.

Книга IV Побег


1

Снова он спал теперь на одной кровати с Буонаррото. Завернутые в мягкую шерстяную ткань, под кроватью хранились два мраморных рельефа. Рельефы принадлежали ему — ведь так сказал Лоренцо.

Уж конечно, думал Микеланджело, криво улыбаясь, взять их во дворец Пьеро не захочет. После двух лет жизни в просторной, комфортабельной комнате, откуда в любое время можно было выйти и спокойно разгуливать по всему дворцу, приспособиться к этой тесной каморке, где, кроме него, жили еще три брата, оказалось не просто.

— Почему ты не идешь во дворец, чтобы работать на Пьеро де Медичи? — спрашивал отец.

— Меня не хотят там видеть.

— Но ведь Пьеро ни разу не сказал напрямик, что ты ему не нужен.

— Напрямик Пьеро никогда не говорит.

Лодовико провел обеими руками по своей пышной шевелюре.

— Забудь свою гордость, Микеланджело, — это для тебя непосильная роскошь. В кошельке-то у тебя пусто.

— Кроме гордости, у меня сейчас ничего не осталось, — тихо отвечал Микеланджело.

Истощив свое терпение, Лодовико отступился.

Микеланджело не рисовал уже целых три месяца — такого перерыва в работе он еще не помнил. Безделье сделало его раздражительным. Лодовико тоже был не в духе, хотя и по другой причине: Джовансимоне, которому исполнилось тринадцать лет, где-то сильно набедокурил, и у пария были неприятности с Синьорией. Когда наступили знойные июльские дни, а Микеланджело по-прежнему хандрил и бездельничал, Лодовико возмутился:

— Никогда я не думал, Микеланджело, что ты просто лентяй. Я не позволю тебе больше слоняться по дому как неприкаянному. Я уже говорил с дядей Франческо: он устроит тебя в цех менял. С твоей образованностью, после двух лет учения у тех профессоров…

Вспомнив, как ученые-платоники, усевшись вокруг низкого стола в кабинете Лоренцо, вели споры об иудейских корнях христианства, Микеланджело печально улыбнулся.

— Извлекать прибыли они меня не учили.

— …и когда-нибудь ты вступишь в компанию с Буонаррото. Из него, надо думать, выйдет хитрый делец. У вас будет капитал!

Он шел вверх по Арно, на поросший ивами берег. Искупавшись в мутной реке и освежив накаленную зноем голову, он мучительно думал: «Что же мне теперь делать? На что решиться?» Он мог жить и работать у Тополино. Он уже и ходил к ним несколько раз, молчаливо усаживался во дворе и принимался за работу, обтесывая строительный камень, но то было временное облегчение, а не выход. Неужели же ему бродить по тосканской земле, от дворца к дворцу, от церкви к церкви, от селения к селению, и кричать, подобно точильщику ножей: «Высекаю мраморные статуи! Эй, кому мраморные статуи!»?

В отличие от платоников он не получил в свое распоряжение ни виллы, ни каких-либо средств для продолжения работы. Лоренцо просил Лодовико уступить ему сына, но он не сделал Микеланджело членом своего семейства. Лоренцо, по сути, приказал Микеланджело украсить фасад незавершенной церкви Медичи двадцатью мраморными изваяниями, но он даже не заготовил для этого материалов.

Микеланджело натянул на влажное тело рубашку; подолгу валяясь на речном берегу, он загорел сейчас не хуже каменотесов Майано. Дома его ожидал Граначчи. Вскоре после похорон Лоренцо Граначчи и Буджардини вновь перешли в боттегу Гирландайо.

— Salve, Граначчи. Как идут дела у Гирландайо?

— Salve, Микеланджело. Дела в мастерской идут чудесно. Заказ на две фрески для монастыря Сан Джусто в Вольтерре, заказ на «Поклонение» для церкви в Кастелло. Гирландайо желает тебя видеть.

В мастерской были точно те же запахи, какие ему помнились по прежним временам: запах только что истолченного угля, запах красок и извести. Буджардини радостно прижал Микеланджело к груди. Тедеско хлопал его по плечу. Чьеко и Бальдинелли, вскочив со своих мест, справлялись о его здоровье. Майнарди горячо расцеловал его в обе щеки. Давид и Бенедетто жали ему руки. Доменико Гирландайо сидел за своим тщательно прибранным столом на возвышении и с теплой улыбкой смотрел на всю суматоху. Глядя на своего старого учителя, Микеланджело думал, как много изменилось в жизни за четыре года, прошедшие с того дня, когда он впервые вошел в мастерскую.

— Может, ты все-таки снова поступишь к нам и завершишь свое ученичество? — спросил Гирландайо. — Я буду платить тебе двойную плату по договору. А если тебе покажется мало, мы потом поговорим об этом, как друзья.

Микеланджело стоял будто онемелый.

— У нас теперь, как ты видишь, полно заказов. И не надо мне говорить, что фреска — не твое дело. Если ты даже и не сумеешь писать по мокрой стене, то все равно в разработке фигур и картонов ты нам окажешь очень ценную помощь.

Он вышел из мастерской и, оказавшись на площади Синьории, слепо уставился на статуи в Лоджии: блеск и сиянье солнца кололо глаза. Да, Гирландайо предложил ему место вовремя: теперь не надо будет сидеть целыми днями дома, а двойная плата как нельзя лучше умилостивит Лодовико. С тех пор как закрылись Сады, Микеланджело чувствовал себя одиноким.

В мастерской у него снова будут товарищи. Вновь он станет на твердую профессиональную стезю, как это и положено семнадцатилетнему юноше. Сейчас он вял и бездеятелен, а Гирландайо окунет его в самую гущу хлопот и неотложной работы. Быть может, это выведет его из оцепенения.

Невзирая на палящий зной, он отправился в Сеттиньяно. Миновав поле вызревшей пшеницы, он сошел в овраг и хорошенько вымылся в ручье: ручей теперь сильно обмелел и стал не таким быстрым. Во дворе у Тополино он уселся под нишей и начал тесать камень.

Он жил у каменотесов несколько дней, прилежно работал, спал вместе с подростками тут же на дворе, на тюфяках из соломы. Тополино видели, что он чем-то озабочен. Но они ни о чем не спрашивали его и ничего ему не советовали. Пусть он вволю потрудится над камнем и все решит сам, без посторонней помощи. Крепко стискивая молоток и зубило, его пальцы сжимались и разжимались; рука ощущала привычную тяжесть инструмента, все ее мышцы и сухожилия, от кисти до плеча, были напряжены; мерно, в устойчивом ритме, наносил он удар за ударом — летели и падали осколки, камень обретал все более правильную форму. Микеланджело дивился: как пусто бывает у него на душе, если только не заняты руки.

В Сеттиньяно говорили: «Тот, кто работает с камнем, сам похож на камень: снаружи груб и темен, а внутри светел».

Обтесывая и граня камень, он в то же время гранил и свои мысли. Взлетает молоток, начиная серию ударов, — раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь: все ушло в работу, мысль не блеснула даже на мгновение. Раз, два, три, четыре — вот уже, пока наносишь остальные удары, в мыслях сделан какой-то шажок, что-то обдумано. Дух Микеланджело становился здесь спокойным и ясным, его внутренние силы крепли. И по мере того как трудились руки, придавая нужные очертания камню, зрела и чеканилась мысль: он уже знал, что к Гирландайо он не пойдет. Вновь заняться ремеслом, к которому у него не лежит душа, стать подмастерьем у живописца только потому, что во Флоренции нет скульптурной мастерской, — это было бы отступлением. Работа над фреской потребует изменить манеру рисования, сам подход к рисунку — все, чем он овладел за три года скульптурной работы, будет утрачено. Спор между двумя искусствами в его душе все равно не утихнет: скрывать это от Гирландайо было бы нечестно. Да и вообще из всего этого ничего хорошего не получится.

Он попрощался с Тополино и стал спускаться с холмов, шагая к городу.


На Виа де Барди он встретил очкастого отца Николо Бикьеллини — приора ордена Пустынников Святого Духа. Этот высокий, кряжистый человек вырос в тех же кварталах, где жил и Микеланджело; когда-то он мастерски гонял мяч на широком пустыре напротив церкви Санта Кроче. Теперь, когда ему перевалило за пятьдесят, в его черных, коротко подрезанных волосах блестела седина, но телесные силы у него были поразительны. Облаченный в черный шерстяной подрясник с кожаным ремнем, он буквально с рассвета и до поздней ночи бодро хлопотал, доглядывая за своим обширным монастырем-вотчиной, где было все, что требовалось для обители: церковь, больница, постоялый двор, пекарня, библиотека, школа и четыре сотни молчаливых монахов.

Увидев Микеланджело, он очень обрадовался; его искрящиеся голубые глаза казались под очками огромными.

— Микеланджело Буонарроти! Какой счастливый случай! Я не видел тебя с самых похорон Лоренцо.

— С тех пор, отец, по сути, я не видел никого и сам.

— А ведь я помню, как ты рисовал в Санто Спирито еще до того, как стал работать в Садах Медичи. Ты убегал от учителя Урбино прямо из класса и копировал у нас фрески Фиорентини. Знаешь ли ты, что Урбино жаловался мне на тебя?

В душе Микеланджело шевельнулось теплое чувство.

— Как это трогательно, отец, что вы все помните.

И тут же в его воображении встали библиотека и кабинет Лоренцо, груды книг и манускриптов в великолепных переплетах — теперь этих чудес ему уже не увидеть.

— А можно мне читать в вашей библиотеке, отец? Ведь доступа к книгам у меня сейчас нет.

— Ну разумеется, можно. Наша библиотека открыта для всех. Если ты простишь мне мое хвастовство, то я скажу, что наша библиотека — старейшая во Флоренции. Нам завещал свои рукописи и книги Боккаччо. То же сделал и Петрарка. Приходи ко мне прямо в кабинет.

Впервые за много месяцев Микеланджело почувствовал себя счастливым.

— Благодарю вас, отец. Я захвачу с собой карандаш и бумагу — порисовать.

На следующий день, рано утром, Микеланджело пересек мост Святой Троицы, направляясь к церкви Санто Спирито. Он зарисовал здесь фреску Филиппино Липпи и саркофаг Бернардо Росселлино. Это был первый рисунок, который он сделал после смерти Лоренцо. Он чувствовал, что в нем пробуждаются прежние силы; исчезло постоянное ощущение беды, сжимавшее горло; дыхание обретало теперь глубину и спокойный ритм.

Потом он, наискось перейдя площадь Санто Спирито, вышел к монастырю; монастырское подворье открывалось сразу же за площадью, строение, в котором помещался кабинет настоятеля, было с краю. Настоятелю приходилось часто разговаривать с мирянами, встретиться с ним мог кто угодно. Но входить в самый монастырь посторонним было воспрещено; монахи жили в своей обители совсем обособленно, блюдя строгий порядок.

Посмотрев на рисунки Микеланджело, отец Бикьеллини воскликнул:

— Прекрасно! Прекрасно! Только знай, Микеланджело, что внутри монастыря у нас есть фрески куда лучше и древнее. В покое Мастеров, например, фрески работы семейства Гадди. А зал Капитула великолепно расписал Симоне Мартини.

Янтарные глаза Микеланджело загорелись — казалось, в них проник ласковый взгляд настоятеля, блеснувший сквозь его огромные очки.

— Но ведь попасть внутрь монастыря нельзя…

— Мы можем тут помочь. Я тебе составлю расписание и укажу часы, когда в покоях и зале Капитула никого не бывает. Я давно думал, что эти произведения следует показать художникам. Но пока тебя интересуют книги. Пойдем же.

Настоятель провел Микеланджело в библиотеку. Углубившись в старинные тома, здесь сидело несколько мирян, а в уютных нишах скрипели перьями переписчики-монахи: они изготовляли копии рукописей и книг, которые заимообразно шли в монастырь Санто Спирито изо всех стран Европы. Настоятель показал Микеланджело полки, заполненные сочинениями Платона, Аристотеля, древнегреческих поэтов и трагиков, римских историков.

— Ведь у нас тут настоящая школа, — говорил Бикьеллини, сохраняя суховато-наставнический тон. — Цензоров в Санто Спирито не существует. Никаких книг мы не запрещаем. Мы даже настаиваем, чтобы все, кто у нас учится, мыслили, сомневались, допытывались. У нас нет боязни, что от такой свободы католицизм пострадает: чем зрелее умы наших ученых, тем крепче наша вера.

— Поневоле тут вспомнишь Савонаролу! — усмехнувшись, сказал Микеланджело.

Как только он произнес это имя, добродушное, румяное лицо настоятеля омрачилось.

— Ты хотел посмотреть рукописи Боккаччо. В них много любопытного. Большинство людей думает, что Боккаччо был врагом церкви. Это неправда. Он даже любил церковь. Он не любил извращений. Тут он был подобен Святому Августину. Мы скромно питаемся, не владеем никаким имуществом, кроме одежды на теле; строгость и чистота нам столь же дороги, как и наша любовь к Богу.

— Я это знаю, отец. Ваш орден — самый уважаемый орден во Флоренции.

— А разве стали бы нас уважать, если бы мы боялись науки? Мы считаем, что человеческий мозг — одно из самых дивных творений господа. И искусство, на наш взгляд, неотделимо от веры, потому что человек в нем выражает высшие свои стремления. Поганого, языческого искусства не существует, есть только хорошее и плохое искусство. — Настоятель помолчал минуту, с гордостью оглядывая свою библиотеку. — Приходи ко мне в кабинет, когда кончишь читать. Мой секретарь начертит тебе план монастыря и даст расписание, когда в каком покое можно работать.

Микеланджело трудился в монастыре уже не одну неделю, и никто ему не мешал. В те часы, когда он был в покое Усопших или во Втором покое, где находились фрески трех поколений художников Гадди, в зале Капитула, где сиенский художник Мартини написал «Страсти господни», — в эти часы здесь никто не появлялся. Если случайно проходил какой-нибудь монах или послушник, он делал вид, что не замечает Микеланджело. Тишина тут была поразительная; у Микеланджело было такое чувство, словно он оставался один на один со всей вселенной — он да его карандаш и бумага, да гробница, которую он рисовал, или фреска Чимабуэ под сводами. Если Микеланджело не рисовал, он сидел в библиотеке, читая Овидия, Гомера, Горация, Вергилия.

Настоятелю нравилось, что Микеланджело не упускает для работы ни одного часа, который был выделен ему по расписанию. Он не раз беседовал с Микеланджело о последних событиях во Флоренции. Раньше Микеланджело политикой интересовался мало. При жизни Лоренцо правительственные дела шли во Флоренции так гладко, а связи с другими государствами были так прочны, что ни во дворце, ни на улицах, ни в мастерской Гирландайо, ни на ступеньках подле Собора политических разговоров Микеланджело почти не слышал. А теперь он испытывал жгучую потребность в собеседнике, и настоятель, чувствуя это, охотно с ним разговаривал.

Со смертью Лоренцо все изменилось во Флоренции. Если Лоренцо постоянно встречался с членами Синьории и убеждал их одобрить свои распоряжения и действия, то Пьеро не хотел знать избранный Совет и принимал решения самовластно. Если Лоренцо запросто разгуливал по улицам в сопровождении одного-двух своих друзей, здороваясь и разговаривая с кем угодно, Пьеро появлялся на улицах лишь верхом, окруженный наемной стражей, — не видя и не признавая никого, расталкивая пешеходов, тесня кареты, груженые повозки и осликов, горделиво проезжал он по городу, держа путь на виллу или, наоборот, из виллы во дворец.

— Даже это можно было бы простить ему, — тихо говорил Бикьеллини, — если бы он с толком делал свое дело. Но такого неумелого правителя Флоренция не видела со времен несчастной войны гвельфов и гибеллинов. Когда, желая восстановить старые связи, во Флоренцию приезжают государи из других итальянских городов, они убеждаются, что Пьеро совершенно бездарен. Он им не нравится. Все, что он умеет, это отдавать приказы. Если бы у него хватило ума начать открытые переговоры о Синьорией…

— Это не в его характере, отец.

— Пора ему задуматься и что-то предпринять. Оппозиция смыкает свои ряды: Савонарола и его последователи; кузены Медичи, Лоренцо и Джованни, и их сторонники; старинные флорентинские роды, которых он не хочет признавать; раздраженные члены городского Совета; горожане, обвиняющие его в том, что он, пренебрегая самыми неотложными государственными делами, устраивает состязания атлетов, находит время для турниров, где все подстроено так, чтобы только он и выходил победителем. Да, настало тревожное время…

2

— Буонаррото, сколько у тебя хранится моих денег? — спросил Микеланджело брата тем же вечером.

Заглянув в свою счетную книгу, Буонаррото тотчас ответил, сколько флоринов он отложил из сбережений Микеланджело, когда тот жил во дворце.

— Чудесно. Этого хватит на глыбу мрамора. И еще останется, чтобы снять комнату для работы.

— Значит, у тебя есть какой-то замысел?

— Нет, у меня есть пока только желание. Ты должен помочь мне обмануть отца. Я ему скажу, что получил небольшой заказ и что заказчики сами купили мрамор и платят мне по нескольку скуди каждый месяц, пока я работаю. Мы будем давать эти деньги Лодовико из наших сбережений.

Буонаррото уныло покачал головой.

— Я скажу, — продолжал Микеланджело, — что заказчики имеют право принять или не принять работу, когда она будет кончена. Это на тот случай, если продать статую мне не удастся.

При таком положении дел Лодовико, казалось, будет доволен.

Но перед Микеланджело стояла еще одна задача. Что ему высекать? Он чувствовал, что пришло время высечь первое свое объемное изваяние. Но какое именно? На какую тему? Один вопрос влек за собой другой, ибо все то, что творит художник, рождается из первоначальной идеи. Нет идеи, нет и произведения искусства — эта взаимосвязь в глазах художника столь же проста, сколь и мучительна.

Любовь и скорбь, жившие теперь в сердце Микеланджело, толкали его к одному: сказать свое слово о Лоренцо, раскрыть в этой работе всю сущность человеческого таланта и отваги, ревностного стремления к знанию; очертить фигуру мужа, осмелившегося звать мир к духовному и художественному перевороту.

Ответ, как всегда, вызревал медленно. Только упорные, постоянные думы о Лоренцо привели Микеланджело к замыслу, который открыл выход его творческим силам. Не раз вспоминались ему беседы с Лоренцо о Геракле. Великолепный считал, что греческая легенда не дает права понимать подвиги Геракла буквально. Поимка Эриманфского вепря, победа над Немейским львом, чистка Авгиевых конюшен водами повернутой в своем течении реки — все эти деяния, возможно, были лишь символом разнообразных и немыслимо трудных задач, с которыми сталкивается каждое новое поколение людей.

Не был ли и сам Лоренцо воплощением Геракла? Разве он не совершил двенадцать подвигов, борясь с невежеством, предрассудками, фанатизмом, ограниченностью и нетерпимостью? Когда он основывал университеты и академии, собирал коллекции предметов искусства и манускриптов, заводил печатни, когда он воодушевлял художников, ученых, знатоков древних языков, поэтов, философов заново объяснить мир, рассказав о нем свежими, мужественными словами и тем расширив доступ к интеллектуальным и духовным богатствам, накопленным человечеством, — разве во всем этом не чувствовалась у Лоренцо поистине Гераклова мощь!

Лоренцо говорил: «Геракл был наполовину человеком, наполовину богом; он был рожден от Зевса и смертной женщины Алкмены. Геракл — это вечный символ, напоминающий нам, что все мы наполовину люди и наполовину боги. Если бы мы воспользовались тем, что в нас есть от богов, мы могли бы совершать двенадцать Геракловых подвигов ежедневно».

Да, необходимо изобразить Геракла так, чтобы он был в то же время и Лоренцо; пусть это будет не просто сказочный силач древнегреческих сказании, каким он показан на Кампаниле Джотто или на четырехаршинной картине Поллайоло, — нет, надо представить Геракла поэтом, государственным мужем, купцом, покровителем искусств, преобразователем.

А пока Микеланджело надо было оставить дом отца и найти собственную мастерскую.

Сейчас он смотрел не только на свои старые барельефы, но и на миниатюрные изваяния Бертольдо как на прошлое. Он уже мыслил высекать Геракла или Лоренцо не иначе как в натуральную величину. Его надо было изваять даже выше обычного человеческого роста — полубоги могли родиться только из величественного, крупного камня. Но где такой камень взять? Сколько надо будет заплатить за него? На это потребуется денег вдесятеро больше, чем он сумел скопить.

Он вспомнил мастерские при Соборе — обширный двор, где шла работа и хранились материалы еще с тех пор, как Собор строили: теперь там всегда находился десятник со своими подручными. В ворота постоянно въезжали и выезжали подводы с лесом и камнем, и, глядя на них, Микеланджело сообразил, что те глыбы мрамора, которые он когда-то видел на дворе, вероятно, и сейчас еще лежат на прежнем месте. Он вошел внутрь двора, прошелся по нему. Десятник с лысым, будто выточенным из розового мрамора, черепом и вздернутым, как торчащий палец, носом подошел к Микеланджело и осведомился, чем он может быть полезен. Микеланджело назвал себя.

— Я был учеником в Садах Медичи. Теперь мне приходится работать в одиночку. Мне нужна большая глыба мрамора, а денег у меня мало. Я и думаю: вдруг власти города согласятся уступить мне какой-нибудь камень, который им не нужен.

Десятник, каменотес по профессии, плотно прищурил глаза, будто оберегая их от летящих из-под зубила крошек.

— Зови меня, пожалуйста, Бэппе. Так какой тебе нужен камень?

У Микеланджело перехватило дыхание.

— Да вот хотя бы та большая колонна. Над нею уже кто-то работал.

— Мы зовем ее колонной Дуччио. Привезена из Каррары. В ней будет семь-восемь аршин длины. Строительная контора закупила ее для Дуччио: тот хотел высечь из нее Геракла. Чтобы сэкономить труд, Дуччио приказал обрубить ее еще в каменоломне. Там ее, видно, и испортили. Мне тогда было двенадцать лет, я был еще учеником. — Бэппе энергично почесал себе зад резцом о шести зубьях. — Дуччио трудился над камнем не меньше недели. И, как видишь, у него не вышло ни большой фигуры, ни маленькой.

Микеланджело обошел огромный камень, испытующе ощупал его пальцами.

— Бэппе, а это правда, что блок повредили в каменоломне? Слов нет, он обезображен, но, может быть, Дуччио искалечил его сам, вот этими ударами зубила, как тут, на середине. Согласится ли контора продать мне камень?

— Едва ли согласится. Был слух, что его когда-нибудь пустят в дело.

— В таком случае не продадут ли вон тот камень, поменьше? Он тоже поврежден, хотя не так сильно.

Бэппе оглядел блок, на который указывал Микеланджело, — в нем было почти четыре аршина длины.

— Я разузнаю про этот камень. Приходи завтра.

— Постарайся, пожалуйста, Бэппе, чтобы было подешевле.

Десятник улыбнулся, широко открыв беззубый рот.

— Чтобы скульптор был при деньгах — я такого еще не видывал.

Дело решилось лишь через несколько дней, но Бэппе исполнил просьбу Микеланджело на совесть.

— Считай, что камень твой. Я сказал им, что это никудышная глыба, и они рады избавиться от нее, освободить место. Мне же поручили и назначить справедливую цену. Что ты скажешь насчет пяти флоринов?

— Бэппе! Да тебя надо прямо-таки расцеловать! Сегодня же вечером я принесу тебе деньги. Пусть пока камень лежит как есть, не двигай его с места.

Кончиком троянки Бэппе в раздумье почесал свою лысую голову.

Теперь, когда у Микеланджело был мрамор, ему оставалось только найти мастерскую. Тоска по прошлым дням завела его в Сады Медичи. Они пустовали со дня кончины Лоренцо, всюду разрослась пожелтевшая от зноя, не тронутая косой трава, разоренный павильон зиял пустыми окнами, лишь на задах, в том месте, где хотели возводить библиотеку Лоренцо, по-прежнему белели груды камня. «А не начать ли мне работать в старом сарае? — думал Микеланджело. — Я там никому не помешаю, не нанесу никакого ущерба. Может быть, Пьеро и даст мне на это разрешение, если узнает, что я высекаю».

Но он не мог заставить себя пойти на поклон к Пьеро.

Уже выходя из Садов через задние ворота, уголком глаза он заметил две фигуры, появившиеся в Садах у главного входа, примыкавшего к площади Сан Марко. Это были Контессина и Джулиано. После смерти Лоренцо Микеланджело не видел их ни разу. Теперь он подошел к ним в тот момент, когда они были близ павильона. Контессина, казалось, ссохлась и стала меньше; даже на ярком июльском солнце ее лицо поражало своей желтизной. Лишь под шляпой с широкими полями по-прежнему сняли огромные карие глаза.

Первым заговорил Джулиано:

— Почему ты не заходишь к нам? Мы уже соскучились по тебе.

— Да, мог бы, конечно, и заглянуть, — в голосе Контессины звучал упрек.

— …но Пьеро…

— При чем тут Пьеро? Ведь я тоже — Медичи. И Джулиано — Медичи. — Она говорила теперь с раздражением. — Дворец — это наш дом. И мы рады видеть там своих друзей.

— Я постоянно спрашиваю Контессину, почему ты не приходишь к нам, — сказал Джулиано.

— Меня никто не приглашал.

— Я тебя приглашаю! — порывисто сказала она. — Джованни завтра снова уезжает в Рим, и мы будем опять совсем одни. А Пьеро и Альфонсину мы почти и не видим.

На секунду смолкнув, Контессина продолжала:

— Папа Иннокентий умирает. Джованни придется ехать в Рим — там надо оградить наши интересы и помешать тому, чтобы папа был избран из семейства Борджиа.

Она обвела взглядом Сады.

— Мы с Джулиано гуляем здесь почти каждый день. Нам казалось, что ты работаешь, а где ты можешь работать, если не в Садах?

— Нет, Контессина, я не работаю. Но сегодня я купил кусок мрамора.

— Значит, нам можно приходить сюда и смотреть на твою работу? — с живостью отозвался Джулиано.

Микеланджело, моргая, смотрел в глаза Контессины:

— У меня нет разрешения здесь работать…

— А если я получу тебе такое разрешение?

Микеланджело встрепенулся.

— Это колонна в четыре аршина высоты, Контессина. Очень старая, сильно попорченная. Но внутри вполне хорошая. Я хочу высечь Геракла. Это ведь любимый герой твоего отца.

Он дотронулся до ее руки. В столь жаркую погоду ее пальцы были удивительно холодны.

Он с нетерпением ждал ее день, второй, третий и четвертый, приходя в Сады на закате. Но она не являлась. И вот на пятый день, сидя на крылечке павильона и покусывая бурую травинку, он увидел, что в главные ворота входит Контессина. У него замерло сердце. Вместе с Контессиной была ее старая няня. Микеланджело вскочил и бросился бежать по дорожке навстречу Контессине.

Глаза у нее были красные.

— Пьеро отказал! — воскликнул он.

— Он не сказал ни да, ни нет. Я его спрашивала сто раз. Молчит, не отзывается. Это его обычная манера. Чтобы потом никто не упрекнул, что он отказывает.

Планы Микеланджело снова работать в Садах рухнули.

— Я опасался, что так оно и будет, Контессина. Вот почему я ушел из дворца, и не возвращался туда, хотя мне очень хотелось увидеться с тобой.

Она шагнула, приблизившись к нему вплотную. Их губы теперь были лишь на дюйм друг от друга. Няня отошла в сторону и отвернулась.

— Пьеро говорит, что семейство Ридольфи рассердится, если мы будем снова встречаться… По крайней мере до тех пор, пока не сыграна моя свадьба.

Они стояли, не двигаясь, их губы не сближались, их тонкие юные тела не касались друг друга, и все же ощущение у Микеланджело было такое, словно бы он слился с Контессиной в любовном объятии.

Контессина медленно пошла по тропинке к середине сада, миновала умолкший теперь фонтан с фигурой бронзового мальчика, вытаскивающего занозу из ноги. Потом исчезла, выйдя вместе с няней на площадь Сан Марко.

3

Снова его выручил краснощекий, с синими прожилками, безобразный, как безобразны все потомки этрусков, старик Бэппе.

— Я сказал в конторе, что мне нужен на время подручный и что ты согласен работать бесплатно. Ну, а если что-нибудь предлагают бесплатно, то настоящий тосканец от этого никогда не откажется. Устраивай свою мастерскую вон там, у задней стены.

Флорентинцы, дающие своим детям по полдюжине имен и верящие в то, что простое короткое имя знаменует короткую жизнь и скудное счастье, назвали этот двор Опера ди Санта Мария дель Фиоре дель Дуомо. И двороправдывал такое громоздкое название — он занимал целую площадь, оттесняя дома, мастерские и конторы, полукругом выстроившиеся позади Собора. Именно здесь, в этом месте, Донателло, делла Роббиа и Орканья высекали свои мраморы, здесь раздували горн, отливая бронзовые статуи.

У полукружья деревянной стены, ограждавшей двор, был навес, под которым укрывались рабочие, когда их загонял туда палящий летний зной или зимний дождь, приносимый в долину Арно тучами с предгорий. Тут-то Микеланджело установил горн, притащил сюда несколько мешков хорошего каштанового угля, отковал из шведских брусков полный набор — двенадцать штук — резцов, два молотка и сколотил стол для рисования, использовав для этого горбыли и доски, валявшиеся на дворе, казалось, с тех самых пор, как Брунеллески возводил купол Собора.

Теперь у Микеланджело было место, где он мог без помех трудиться с утра до вечера. Снова он мог работать под привычный стук молотков скальпеллини. Усевшись за стол и вооружившись угольными карандашами, перьями, цветными чернилами и бумагой, он был готов приступить к делу.

И вновь его терзали недоумения, ибо результат всего труда зависел от множества вопросов, на которые надо было ответить, — круг этих вопросов становился все шире, а сами они — все сложнее и сложнее. Каким должен быть изваянный им Геракл — юным или старым? Совершил уже герой свои двенадцать подвигов или находится на середине жизненного поприща? Носит ли он на плечах шкуру Йеменского льва — знак своей победы, своего триумфа — или предстает перед зрителем нагим? Воплощает ли он собой дух величия, свойственный полубогу, или, напротив, в нем надо яснее показать обреченность земного существа, которому предстоит умереть от ядовитой крови кентавра Несса?

За последние месяцы Микеланджело все больше убеждался, что обвинения против Лоренцо, будто бы развратившего флорентинцев и уничтожившего их свободу, — несправедливы, что после Перикла, который более двух тысяч лет назад утвердил золотой век в Греции, Лоренцо был, вероятно, величайшим в мире человеком. Каким же образом внушить зрителю, что деяния Лоренцо были столь же героическими, как и подвиги Геракла?

Прежде всего, Лоренцо был настоящим мужчиной. Именно мужчину, истинного богатыря, надо было вызвать к свету дня из этого обветренного, старого блока, который стоял перед ним на деревянных подпорах. Надо было замыслить человека такой мощи, какую только знала земля. Здесь, в Тоскане, в стране мелких, невзрачных, отнюдь не героических людей, где здесь можно было найти модель для подобного изваяния?

Он бродил по Флоренции, оглядывая бочаров с их тяжелыми деревянными молотками, красильщиков шерсти, руки которых были испачканы синей и зеленой краской, кузнецов, торговцев скобяным товаром, каменотесов, строивших дворец Строцци, носильщиков, что, согнувшись, таскали свои грузы по улицам, юношей-борцов, показывающих свое искусство в парках, полуголых возчиков песка, лопатами черпавших его со своих плоских лодок на Арно. Неделями он околачивался в деревне, наблюдая, как крестьяне собирают хлеб и виноград, грузя мешки и корзины на телеги, как молотят цепами пшеницу, крутят каменные колеса давильни, выжимая оливковое масло, подрезают фруктовые деревья, возводят каменные ограды. Потом он возвращался в свой угол во дворе Собора и тщательно вырисовывал на листе бумаги мускулы рук и ног, напруженные крепкие плечи, вздувшиеся при подъеме тяжести бицепсы, выкинутый в ударе, стиснутый кулак, напрягшееся в усилии бедро — скоро папка Микеланджело была полна разнообразных набросков. Он мастерил каркас, покупал запас чистого пчелиного воска, начинал лепить… и отступался, разочарованный.

«Как я могу создать даже грубый эскиз фигуры, если я не знаю, чего именно я добиваюсь? Что в таком случае я могу показать, кроме внешнего облика, вздутий и изгибов тела, очертаний костей, нескольких приведенных в действие мускулов? Все это лишь следствия. А что я знаю о причинах? О внутреннем устройстве человека, которое скрыто под внешним покровом и которого не видит мой глаз? Откуда мне знать, как то, что находится внутри, придает форму наружному, которое я только и вижу?»

Когда-то ответ на эти вопросы он пытался получить у Бертольдо. Теперь он знал его сам. В глубине души он знал его давным-давно. Сейчас пришло время внять ему. Это неотвратимо, иного выхода нет. Никогда он не станет таким скульптором, каким хотел стать, пока не решится на вскрытие трупов, не постигнет назначение каждого органа внутри человеческого тела, не поймет, какова его роль и действие, пока не разберется, как переплетены и взаимосвязаны в теле все части — кости и кровь, мозг и мышцы, кожа и сухожилия, кишки и почки. Круглая скульптура должна быть завершенной, должна смотреться под любым углом. Скульптор не может выразить движение, не зная, чем это движение вызывается: он не может показать мощь, напряженность, конфликт, драму, если не видит в мельчайших подробностях, как действует и работает тело, олицетворяющее силу и порыв, если не знает, какое мускульное движение скрывается за тем или иным внешним жестом, — короче говоря, если он не может охватить своим взором весь организм сразу.

Да, ему необходимо изучить анатомию! Но как? Стать хирургом? На это потребовались бы годы. И к чему столь долгий искус, если тебе будет позволено вскрыть всего-навсего два мужских трупа за год в компании других студентов на площади Синьории? Нет, чтобы видеть вскрытие трупов, надо искать другую возможность.

Микеланджело вспомнил, что Марсилио Фичино был сыном личного врача Козимо де Медичи. Марсилио учился у своего отца медицине, но впоследствии Козимо сказал, что юноша «родился врачевать людские умы, а не тело».

Скоро Микеланджело был уже в Кареджи, на вилле Фичино. Шестидесятилетний ученый день и ночь сидел в заваленной рукописями библиотеке, спеша закончить свое сочинение о Дионисии Ареопагите. Две хорошенькие племянницы Фичино встретили Микеланджело и провели его в библиотеку. Тщедушный основатель Платоновской академии сидел под бюстом Платона; в запачканных чернилами пальцах он держал перо, его худое, плотно обтянутое кожей лицо было изборождено морщинами.

Микеланджело без лишних слов изложил суть дела, по которому он явился.

— Вы сын врача и сами учились медицине; вы, должно быть, знаете, как выглядит тело человека внутри.

— Я не закончил своего медицинского образования.

— А как вы полагаете, сейчас где-нибудь производится вскрытие трупов?

— Разумеется, нет! Разве ты не знаешь, что за надругательство над мертвым телом грозит тяжкая кара?

— Пожизненная ссылка?

— Казнь.

Наступило молчание. Затем Микеланджело спросил:

— А если бы кто-нибудь рискнул и решился на это? Куда бы ему надо было пойти? На кладбище для бездомных?

Фичино воскликнул в ужасе:

— Мой юный друг, неужто ты можешь помыслить о хищении мертвецов на кладбище? Да ведь это верная и скорая смерть! Тебя поймают с изрезанным трупом и без разговоров повесят в проеме окна на третьем этаже Синьории! Давай-ка побеседуем о более приятных вещах. Как обстоят дела с твоей скульптурой?

— О ней-то мы только что и говорили, Фичино.


Он неотступно размышлял, что ему делать. Где можно найти трупы? Богачей хоронили в семейных склепах; могилы всех состоятельных покойников оберегались с чувством религиозного почитания. За какими могилами во Флоренции не присматривали, кто из покойников был брошен в небрежении? Только бедняки, одинокие люди, нищие, бродяги, во множестве скитавшиеся по дорогам Италии. Когда подобный люд болел и валился с ног, его подбирали и помещали в больницы. В какие именно больницы? В те, что находились при церквах: больных там лечили бесплатно. А та церковь, что содержит большую больницу, содержит и самый большой приют, пристанище для бездомных…

Санто Спирито!

Он замер от этой мысли, чувствуя, как у него шевелятся на голове волосы. Санто Спирито — он знал там не только настоятеля, но каждый коридор, он бывал там в библиотеке, и в ночлежном доме, и в садах, и в больнице, и в монастырских покоях.

Нельзя ли будет попросить у настоятеля Бикьеллини те трупы, до которых никому нет дела? Да, но если настоятеля уличат в таком преступлении, его постигнет наказание худшее, чем смертная казнь: он будет изгнан из ордена, отлучен от церкви. И тем не менее настоятель — отважный человек, он не побоится ничего на свете, если только будет уверен, что он не оскорбил Господа Бога. Как он гордился тем, что его предшественник, прежний настоятель, дружил с Боккаччо и, невзирая на то что никого в ту пору не преследовали и не поносили ожесточенней, чем Боккаччо, принял его в свою обитель, покровительствовал ему и воспользовался его библиотекой с тем, чтобы она служила развитию человеческих знаний. Когда эти августинцы уверены в своей правоте, они не ведают страха.

И кто совершил что-нибудь выдающееся без риска? Разве вот теперь, в этот самый год, в поисках нового пути в Индию не пустился на трех суденышках в Атлантический океан итальянец из Генуи, хотя ему и говорили, что поверхность океана совершенно плоская и в некоем месте он сорвется со своими утлыми кораблями и упадет вниз, в тартарары.

А если настоятель и решится на этот ужасающе смелый шаг, то имеет ли право он, Микеланджело, быть настолько эгоистичным, чтобы подвергать его такой опасности? Оправдывает ли цель этот риск?

Он мучился целыми днями и не спал по ночам, ища решения. Он пойдет к настоятелю Бикьеллини и изложит ему свою просьбу в прямых, достойных выражениях, ничего не скрывая и не допуская никаких уловок. Он не будет обижать настоятеля, прибегнув к какому-либо лукавству или взывая к его чувствительности: ведь тот мог поплатиться за все это отлучением от церкви или даже головою.

Но прежде чем идти к настоятелю, Микеланджело решил обдумать, как ему исполнить свой план в целом. Он разрабатывал его тщательно, шаг за шагом. Дрожа от волнения, он колотил молотком по зубилу и, как свойственно каменотесам, машинально отбивал семь тактов, чтобы отгранить в своем сознании несколько слов за те четыре, которые приходились на краткую паузу перед следующей серией ударов. Он бродил по монастырю, его покоям, садам и огородам, по проулочкам и аллеям, осматривал все ворота, все места, откуда видно было входящих, приближался к часовне, где отпевали покойников, проникал внутрь подворья, к самой покойницкой, где клали на ночь умерших, прежде чем утром отнести их на погост.

Он чертил планы, тщательно, в точных масштабах показывая на них, как соединено пристанище для бедных с больницей и где расположены кельи монахов. Он вычертил путь, которым он мог пройти, не будучи замеченным, через задние ворота в Виа Маффиа на территорию монастыря, а потом, минуя огороды, пробраться в коридоры и в самую покойницкую. Там надо было быть ночью, когда совсем стемнеет, и уходить оттуда до рассвета.

Микеланджело раздумывал, когда и где лучше обратиться со своей просьбой к настоятелю, чтобы увеличить шансы на успех и изложить дело как можно яснее. В конце концов он заговорил с Бикьеллини в его кабинете, среди книг и манускриптов.

Едва взглянув на чертежи, которые Микеланджело разложил на столе, и выслушав лишь несколько его слов, настоятель холодно оборвал беседу:

— Довольно! Я все понял. Никогда больше не заговаривай со мной об этом. Я ничего от тебя не слышал. Твои слова исчезли без следа, как дым.

Пораженный этим решительным и быстрым отказом, Микеланджело собрал свои чертежи и вышел, опомнившись только на площади Санто Спирито. Его вдруг пробрал озноб. Он не видел теперь ни хмурого осеннего неба, ни суеты расположенного рядом рынка; сознание его давила одна только мысль о том, что он поставил Бикьеллини в ужасное положение. Настоятель не захочет больше его видеть. В церковь он еще может ходить, церковь открыта для всех, но в монастырских покоях ему уже не бывать. Все свои привилегии он утратил.

Он прошел по шумным улицам, сел в оцепенении перед Геракловым мрамором. Ну какое у него право ваять Геракла, толковать по собственному разумению образ героя, к которому питал такую любовь Лоренцо? Он приложил пальцы к своему сломанному носу, словно бы у него впервые заныли поврежденные кости.

Теперь он был покинут всеми.

4

Он сидел на скамье напротив большой фрески. Заутреня уже кончилась, в церкви Санто Спирито было тихо. Случайно зашедшая женщина, в черном платке, опустилась на колени перед алтарем. Затем появился мужчина, тоже преклонил колена и быстро вышел. Пахучий ладан клубами висел в лучах солнца.

Настоятель Бикьеллини вышел из ризницы и, заметив Микеланджело, подошел к нему. Он остановился, посмотрел секунду на начатый рисунок, где было всего две-три неуверенных линии, и спросил:

— Где же ты пропадал все это время, Микеланджело?

— Я… я…

— Как подвигается твоя скульптура?

Настоятель разговаривал с ним прежним тоном, в нем слышался тот же интерес к жизни Микеланджело и та же симпатия, что и раньше.

— Скульптура?.. Она застряла на месте.

— Я вспомнил тебя, когда мы получили новую рукопись с миниатюрами. Там есть несколько человеческих фигур — рисунки, кажется, четвертого столетия. Для тебя они были бы любопытны. Не хочешь ли посмотреть?

Микеланджело робко поднялся и пошел за настоятелем через ризницу и монастырские покои в его кабинет. Там на столе лежал прекрасный пергаментный манускрипт, украшенный миниатюрами в синих и золотых тонах. Настоятель порылся в столе и, вынув оттуда длинный ключ, положил его поперек раскрытого манускрипта — придерживать листы. Несколько минут он спокойно разговаривал с Микеланджело. Потом сказал:

— Allora, нам обоим надо работать, и мне и тебе. Приходи же сюда на этих днях снова.

Микеланджело возвратился в церковь сияющий. Он сохранил дружбу настоятеля. Его простили, неприятный случай забыт. Если он пока и не достиг ничего в своем стремлении к анатомическим знаниям, то, по крайней мере, не понес непоправимого ущерба.

Но он отнюдь не собирался отступиться от намеченной цели. Сидя на жесткой деревянной скамье, он долго не в силах был приступить к работе и мучительно думал, не разумнее ли будет решиться на вскрытие могилы, если только он сумеет это сделать один, без чьей-либо помощи. Но как ему одному вырыть труп и привести могилу в такой порядок, чтобы случайный прохожий не мог ничего заподозрить, как перетащить мертвеца в какой-нибудь дом поблизости и отнести его вновь на кладбище, когда работа будет кончена? Сделать все это казалось физически невозможным.

Занимаясь в библиотеке монастыря, Микеланджело просматривал книги античных писателей — ему хотелось узнать, не подскажут ли древние какой-то новый взгляд на образ Геракла. Тогда же он наткнулся на иллюстрированную медицинскую рукопись: рисунки в ней изображали, как, готовя к операции, больных привязывали к веревочному матрацу, но что потом обнаруживалось под ножом хирурга — это показано не было.

Настоятель опять пришел к нему на помощь. Откуда-то, с самой верхней полки, он достал тяжелый фолиант в кожаном переплете и, перелистывая его, воскликнул: «Вот тут материал, который тебе, наверное, пригодится!» и вновь он положил на страницы раскрытой книги тяжелый бронзовый ключ.

Лишь на четвертый или пятый день Микеланджело обратил внимание и на ключ, и на то, что настоятель с ним проделывает. А Бикьеллини не только прижимал ключом раскрытые страницы, кладя его поперек книги, и пользовался им как закладкой, если книгу надо было закрыть, но даже проводил бородкой ключа по тем строкам, которые казались ему особо примечательными.

Всегда и всюду этот ключ. Все один и тот же ключ. И ни разу настоятель не вынимал его из стола, если в кабинете, кроме Микеланджело, был еще кто-нибудь, монах или знакомый мирянин.

Почему?

Наступило время, когда Микеланджело начал ходить в церковь Санто Спирито почти ежедневно. Если он усаживался перед фреской и рисовал час или два, то настоятель, проходя мимо, весело с ним здоровался и приглашал к себе в кабинет. И большой бронзовый ключ неизменно оказывался на столе.

Однажды ночью Микеланджело лежал в постели не смыкая глаз и вдруг словно увидел перед собой этот ключ. На рассвете, под осенним дождем, он пошел к каменоломням Майано, рассуждая вслух сам с собой.

«Это все-таки что-то да значит. Но что? Для чего служат ключи вообще? Ясно, для того, чтобы отпирать двери. А сколько существует дверей, отпереть которые я бы стремился? Всего-навсего одна. Дверь покойницкой».

Ему придется принять условия игры. Если настоятель желает, чтобы Микеланджело завладел этим ключом, что ж, великое ему спасибо; если же он не желает этого, то Микеланджело унесет с собой ключ как бы случайно, по забывчивости, и на следующий день возвратит его. А ночью он, проникнув через задние ворота и огороды в монастырь, прокрадется к покойницкой. Если ключ подойдет к двери, значит, догадка правильна. Если же нет…


Была уже полночь, когда он попал в монастырь. Осторожно, чтобы никого не разбудить, он выскользнул из дому и кружным путем стал пробираться к монастырской больнице: он шел мимо церкви Санта Кроче, через Старый мост, крался вдоль дворца Питти, нырял в лабиринт переулков. Так он избежал встречи с ночной стражей, которая с фонарями в руках расхаживала по назначенной ей дороге и уже мелькнула огнями где-то за площадью.

Прижимаясь к стенам больницы на Виа Сант-Агостино, он повернул к Виа Маффиа и оказался у маленьких ворот: над ними мерцала лампада, освещая фреску «Богородицы с Младенцем» работы Аньоло Гадди. Эти ворота отпирались любым монастырским ключом: Микеланджело вошел в них и, оставляя с левой руки конюшни, предусмотрительно свернул с центральной дорожки, ибо впереди уже были покои послушников, потом шмыгнул вдоль темных стен кухни. С бьющимся сердцем, затаив дыхание, он сделал крутой поворот и метнулся к зданию больницы.

Главный вход в нее оказался открытым, и он прошел в коридор, ведущий к кельям для больных — двери у них были плотно заперты, — и стал пробираться в покойницкую. В каменной нише горела масляная лампа. Микеланджело вытащил из парусиновой зеленой сумки, которую он прихватил с собой, свечу, зажег ее от лампы и прикрыл полой плаща.

Опасность грозила в первую очередь от смотрителя больницы, хотя этот монах хлопотал целыми днями, дозирая хозяйство больницы, ночлежного дома и монастыря, и едва ли был в силах вставать еще и ночью. После ужина, подававшегося в пять часов, все, кто находился в больнице, готовились ко сну, и двери их келий запирались. Дежурного врача не было: о том, что ночью больному могло стать дурно и ему потребовалась бы помощь, никто не думал. Больные же беспрекословно подчинялись раз заведенному порядку.

Микеланджело на секунду замер на месте — перед ним была дверь покойницкой. Он вставил ключ в скважину, медленно повернул его направо, потом налево, почувствовал, что запор открылся. Он отворил дверь, мгновенно проскользнул в покойницкую и запер ее изнутри на ключ. Хватит ли у него отваги и решимости сделать то, что он задумал? Этого сейчас он не знал.

Покойницкой служила небольшая, три с половиной аршина на четыре, келья, совсем без окон. Ее каменные стены были побелены известкой, пол сложен из грубых каменных плит. Посредине кельи, на узких досках топчана, завернутый с ног до головы в погребальный саван, лежал мертвец.

Микеланджело прижался спиной к двери; ему было трудно дышать, свеча в его руках дрожала, словно веточка на ветру трамонтана. Впервые в жизни он был наедине с трупом, в запертой келье, замышляя кощунственное дело. Мороз пробирал его до костей, он трепетал от страха, как еще не трепетал никогда в жизни.

Кто лежит под этим саваном? Что он увидит, когда развернет мертвеца и скинет саван на пол? Что сделал этот несчастный человек, за какие прегрешения его будут сейчас терзать и калечить, даже не спросив у бедняги согласия?

«Чепуха! Право же, чепуха все эти мысли, — успокаивал себя Микеланджело. — Какая разница человеку, что с ним будет, когда он уже мертв. Ведь на небеса возносится одна душа, а не тело. Души его я не трону, даже если мой нож наткнется на нее».

Несколько ободренный таким умозаключением, он положил свою сумку на пол и огляделся, соображая, куда бы поставить свечу: свеча нужна была ему не только для освещения, но и для того, чтобы следить по ней за временем. Он мог считать себя в безопасности лишь до трех часов утра, когда просыпались монахи, работавшие в обширной пекарне на углу Виа Сант'Агостино и площади Санто Спирито, и шли печь хлеб, которым кормилось, кроме монахов, немало их родственников и пришлых бедных. Микеланджело потратил много сил, устанавливая, сколько времени горит свеча того или иного сорта. Та свеча, которую он принес, должна была гореть в течение трех часов: когда она начнет трещать и брызгать воском, ему надо будет бросать работу и уходить. И надо было помимо прочего позаботиться и о том, чтобы не оставить после себя никаких следов.

Он вынул из сумки ножницы и нож, разостлал ее на полу, накапал на сумку воска от свечи, повернув ее горящим концом вниз, и укрепил свечу на сумке. Снял с себя плащ, — несмотря на холод в келье, он был уже весь в поту. Положив плащ в угол, он торопливо и сбивчиво прочитал молитву: «Прости меня, Господи, ибо я не ведаю, что творю», — и подошел к мертвецу.

Прежде всего с него надо было снять саван, в который он был плотно завернут. Доски топчана оказались очень узкими. Неловкость, с которой действовал Микеланджело, удивляла его самого. Медленно он поднимал и поворачивал закоченевшее мертвое тело. Сначала надо было высвободить ноги, размотать и вытащить из-под них полотно, затем, приподняв мертвеца за поясницу и придерживая его левой рукой, раскутать грудь и голову. Покойник был обмотан пятью витками длинного полотнища, и, чтобы обнажить его полностью, Микеланджело с мучительными усилиями пришлось приподнимать и поворачивать тело пять раз.

Взяв свечу в левую руку, Микеланджело осмотрел труп. Первое, что он ощутил, было чувство жалости к мертвецу. Потом на него нахлынул страх: «Ведь именно так кончу свою жизнь и я!»

Весь разительный контраст между жизнью и смертью открылся перед ним в одну минуту.

Лицо у покойника было лишено какого-либо выражения; рот полуоткрыт, кожа зеленая от гангрены. Коренастый, плотный, он был в среднем возрасте и погиб, вероятно, от удара кинжалом в грудь. Мертвец, по-видимому, лежал здесь довольно долго, тело его было таким же холодным, каким был воздух в покойницкой.

Микеланджело почувствовал запах, напоминающий запах очень несвежих, увядших в воде цветов. Запах был несильным, и, когда Микеланджело отворачивался к стене, он не слышал его, но стоило ему подойти к трупу, как запах уже ощущался постоянно.

С чего же начать? Он взял мертвеца за руку и приподнял ее, вдруг почувствовав, как она несказанно холодна. Это был даже не ледяной, а совсем особый, внушающий ужас холод: он словно бы проникал в самое сердце. И холодна была не кожа мертвеца, а то, что было под кожей, мышцы. Кожа казалась на ощупь мягкой, как бархат. Микеланджело испытывал тяжкое, противное чувство, будто железные пальцы скручивали у него желудок. Он подумал о том, какими теплыми бывают руки и плечи у человека, и опустил руку мертвеца.

Прошло немало времени, пока он смог взять с пола нож и припомнить все, что читал об устройстве человеческого тела, а также те немногие анатомические рисунки, которые ему довелось видеть. Он помедлил минуту, стоя над трупом, весь промерзший, с трудом глотая слюну. Затем он поднес к трупу нож и сделал первый разрез: от грудины к паху. Но он нажимал на нож с недостаточной силой. Кожа оказалась неожиданно прочной.

Он провел лезвием ножа вновь по тому же месту. Теперь, крепко нажимая на нож, он чувствовал, что мышцы, лежащие под кожей, совсем мягкие. Он сделал разрез дюйма на два. И он спрашивал себя: «Где же кровь?» — так как кровь под ножом не появлялась, впечатление холода и смерти делалось от этого еще разительнее. Затем он увидел под взрезанной кожей что-то жирное, мягкое, темно-желтого цвета. Он понял, что это такое, ибо видел, как на рынке вычищали жир у зарезанных животных. Он еще раз нажал на нож, чтобы добраться до мускулов, у которых был совсем другой цвет, чем у кожи и жира, и резать которые было гораздо труднее. Он внимательно всмотрелся в темно-красные валики мышечной ткани. Он сделал еще один разрез и увидел кишечник.

Противный запах усиливался. Микеланджело почувствовал тошноту. Чтобы провести ножом по телу в первый раз, ему пришлось напрячь свои силы до крайности. Но и сейчас его угнетало и отталкивало буквально все: холод и страх, мерзкий запах, ощущение смерти. Ему были отвратительны скользкие волокна мышц, отвратителен жир, обволакивающий пальцы, подобно маслу. Ему хотелось тотчас же опустить руки в горячую воду и вымыть их.

— Что же я делаю?

Он вздрогнул, услышав, как отдался его голос в каменных стенах. Но обнаружить его по голосу, пожалуй, никто не мог: стена позади, очень толстая, выходила на огороды, одна боковая стена примыкала к пустой часовне, где отпевали покойников, другая — к больнице; но она тоже была настолько толста и прочна, что проникнуть через нее не мог ни один звук.

Во вскрытой полости живота было темно. Микеланджело положил свою парусиновую сумку в ногах мертвеца и укрепил на ней свечу на высоте тела.

Все его чувства были обострены до крайности. Кишки, к которым он сейчас приглядывался, были холодные, скользкие, подвижные. Трогая их, он чувствовал боль и в своих кишках. Он взял в обе руки по витку кишечника и, поднеся их друг к другу, с минуту внимательно разглядывал. Перед ним была бледно-серая длинная змея, свернувшаяся во множество колец. Вся влажная, прозрачная, она поблескивала, словно перламутр, и была наполнена чем-то неуловимым, ускользающим при первом прикосновении.

Теперь Микеланджело уже не испытывал чувства отвращения; он был лишь сильно взволнован. Снова взявшись за нож, он провел им по телу от нижнего ребра вверх. Однако нож был недостаточно крепким. Он скользил по ребрам и отклонялся в сторону. Кости ребер были тверды; перерезать их было так же трудно, как перерезать проволоку.

Вдруг свеча начала шипеть и брызгать. Три часа пролетело! Микеланджело не мог этому поверить. Но пренебречь таким предупредительным знаком он не осмелился. Он снова положил свою зеленую сумку на пол, поставил на нее свечу и взял в руки саван. Закутать труп в полотнище оказалось в тысячу раз сложнее, чем обнажить; поворачивать мертвеца на бок было уже нельзя, так как все его внутренности вывалились бы на пол.

Микеланджело чувствовал, что в глаза ему течет пот; сердце стучало с такой силой, что, казалось, могло разбудить весь монастырь. Собрав последние силы, он приподнял мертвеца, просовывая под спину полотнище и обертывая его, как было нужно, пятью витками. Едва он успел удостовериться, что труп лежит на топчане в том же положении, в каком лежал прежде, осмотреть пол, выискивая на нем упавшие капли воска, как свеча замигала, зашипела, вспыхнула в последний раз и погасла.


У него хватило выдержки пойти домой той же окольной дорогой, какой он шел в монастырь. Много раз он останавливался у выступов и углов зданий, в темных местах: его тошнило и рвало. Трупный запах стоял у него в ноздрях и проникал в гортань с каждым вдохом. Придя домой, он хотел нагреть воды на горячих углях, которые оставляла в кухне Лукреция, но не осмелился: шум мог разбудить все семейство. Однако мерзкое ощущение жира на руках было невыносимо, его хотелось смыть сейчас же. Он нащупал в темноте кусок жесткого мыла и вымыл руки холодной водой.

Когда он лег в постель, все его тело было как ледяное. Он прижался к брату, но даже тепло Буонаррото не согревало его. Несколько раз он должен был вставать с постели и идти к ведру — его снова тошнило и рвало. Он слышал, как поднялась, оделась и прошла через кухню Лукреция, как по винтовой лестнице она спустилась на улицу, едва первые, еще слабые, жемчужно-серые отблески рассвета тронули окно, выходящее на конюшни Виа деи Бентаккорди.

Весь день его то бросало в жар, то знобило. Лукреция сварила для него куриный бульон, но он не мог проглотить ни ложки. Все в доме один за другим входили в спальню взглянуть, что с ним случилось. Он лежал в постели, чувствуя себя холодным и липким, как труп. Трупный запах в носу не улетучивался, он давал себя знать каждую минуту. Микеланджело заверил Лукрецию, что он занемог не от еды, которой она кормила его за ужином; успокоенная, она пошла на кухню и приготовила ему лечебное снадобье — настои из трав. Монна Алессандра осмотрела внука, желая знать, нет ли у него прыщей. К вечеру Микеланджело был уже в силах выпить немного целебного отвара и от душа поблагодарил за него Лукрецию.

Когда время приближалось к одиннадцати, он встал, надел башмаки, рейтузы, теплую рубашку, плащ и, еле держась на ослабевших ногах, направился в Санто Спирито.

Мертвеца в покойницкой не было. Его не оказалось и на следующий день. За это время Микеланджело уже успел вполне оправиться. На третью ночь он обнаружил, что на узком дощатом топчане снова лежит завернутый в саван труп.

Покойник на этот раз был старше возрастом, с кустиками седой бороды на широком красном лице; на очень плотной коже у него проступали, как на мраморе, влажные крапины и разводы. Теперь Микеланджело действовал ножом гораздо увереннее и вскрыл брюшную полость с первой попытки. Пустив в ход левую руку, он начал взламывать ребра; ребра трещали, как сухое дерево. Но отделить грудную клетку от ключиц ему не удалось.

Он поднял свечу, чтобы хорошенько осветить открывшиеся в полости груди внутренности: он видел их впервые. Перед ним была некая бледно-красная, ячеистая, прочная ткань — Микеланджело догадался, что это легкие. Они были покрыты черным налетом: Микеланджело знал по рассказам, что так бывает у рабочих-шерстяников.

Он попробовал нажать на легкое: изо рта мертвеца вырвался свистящий звук. Микеланджело в ужасе выронил из рук свечу. К счастью, она не погасла. Когда он немного пришел в себя и вновь поднял свечу, он понял, что, прикоснувшись к легкому, он выдавил находившийся в нем воздух; впервые он ясно представил себе, что такое дыхание, — он мог видеть, и чувствовать, и слышать, как ходит воздух между легкими и ртом, он увидел, как воздействует дыхание на форму всего торса.

Сдвинув легкое в сторону, он заметил темно-красную массу: он подумал, что это, должно быть, сердце. Оно было окутано блестящей пленкой. Ощупывая и оглядывал его, он убедился, что по очертаниям оно напоминает яблоко и подвешено в грудной клетке почти свободно.

«А можно его вынуть?»

Он колебался одну секунду, затем взял ножницы и надрезал защитную оболочку. Он снял ее, не применяя ножа, будто счистил кожуру с банана. В его руках теперь было обнаженное сердце. И тут, совсем неожиданно, его так ударило по нервам, словно бы на него обрушилась дубинка Геракла. Если сердце и душа — это одно и то же, то что произойдет с душой этого несчастного человека, если он вырезал у него сердце из груди?

Но страх исчез так же быстро, как и появился. Сейчас Микеланджело испытывал лишь чувство торжества. Ведь он держал в своих руках человеческое сердце! Он был счастлив от сознания того, что прикоснулся к самому важному органу тела человека, увидел его, ощутил его плоть. Он взрезал ножом сердце и был потрясен, обнаружив, что внутри его пусто. Потом он вложил сердце снова в грудь и поставил на свое место ребра, рисунок которых художники без особых хлопот постигали на первом встречном худощавом тосканце. Но теперь Микеланджело в точности знал, в каком именно месте под ребрами бьется сердце.

О том, как обращаться со змеевидной кишкой, у Микеланджело не было ни малейшего представления. Он ухватил ее пальцами и осторожно потянул. Аршина на два она вышла наружу легко, ибо кишечник отделялся от задней стенки довольно свободно. Но скоро кишка стала вытягиваться уже с трудом. В верхней части она утолщалась и была соединена с каким-то мешком: Микеланджело заключил, что это желудок. Он взял нож и отрезал кишку от желудка.

Он вытянул кишечник наружу аршин на десять, перебрал и ощупал его. Кишки были то толще, то тоньше и наполнены то чем-то твердым, то совершенно жидким. Микеланджело стало ясно, что кишечник — это длинный канал, наглухо закрытый: внутрь него проникнуть было нельзя. Чтобы взглянуть, что же в нем есть, Микеланджело разрезал его ножом в нескольких местах. В нижней части обнаружился кал — запах его был ужасен.

Микеланджело запасся на этот раз четырехчасовой свечой, но и она уже оплывала и брызгала воском. Он сложил внутренности в брюшную полость и с огромными усилиями запеленал труп.

На площади Санто Спирито он кинулся к фонтану и хорошенько вымыл руки, но ощущение липкой грязи на пальцах так и не исчезало. Он опустил голову в ледяную воду, словно бы желая смыть, снять с себя чувство вины. Минуту он стоял неподвижно; вода струйками текла у него по волосам и лицу. Потом он побежал домой, весь дрожа, как в лихорадке.

Он был измучен душой до предела.

Когда он проснулся и открыл глаза, перед ним стоял отец и смотрел на него с недовольным видом.

— Микеланджело, вставай. Лукреция накрывает стол к обеду. Видно, опять у тебя новые причуды. Почему ты целый день спишь? Что же ты делал ночью?

Микеланджело, не поднимаясь, смотрел на Лодовико.

— Извини меня, отец. Я себя плохо чувствую.

Он тщательно умылся, причесал волосы, надел свежее платье и пошел к столу. Он уже думал, что совершенно здоров. Однако, когда Лукреция внесла миску супа с говядиной, он выскочил в спальню и стал блевать в ночной горшок, пока у него не заныли все внутренности.

Но на следующую ночь Микеланджело был опять в покойницкой.

Не успел он запереть дверь кельи, как на него хлынул запах тления. Размотав саван, он увидел, что левая нога мертвеца вздулась, увеличившись раза в полтора, и стала коричневой; на ней появились, выступив из-под кожи, зеленые пятна. Все остальное тело было пепельно-серого цвета; глаза и щеки глубоко запали.

Микеланджело начал работу с того, на чем кончил во вчерашнюю ночь; быстро проник к кишечнику и распутал, разобрал его, петлю за петлей. Он сложил кишки на полу и поднес свечу прямо к брюшной полости. Там было несколько органов, увидеть которые он доискивался, — селезенка с левого бока и печень с правого. Печень он узнал, припоминая, как разрубали на рынке быков и овец; близ позвоночного столба, по обеим его сторонам, были почки.

Микеланджело осторожно оттянул их и убедился, что они соединены с мочевым пузырем тонкими, как проволока, трубками. Затем он рассмотрел, как прикреплена к задней стенке печень; ножницами он перерезал соединительные волокна и вынул печень наружу. Держа печень на ладони, он осмотрел ее со всех сторон и лезвием ножа тронул маленький пузырь, прикрепленный к печени снизу. Из пузыря вытекла темно-зеленая жидкость.

Теперь он поднес свечу ближе и увидел то, что прежде ускользало от его глаз: брюшная полость была отделена от грудной куполообразной мышцей. В центре этой мускульной преграды были два отверстия, через которые проходили трубы, соединяющие желудок со ртом. Одна труба — крупный канал, идя вдоль позвоночника, исчезала в грудной клетке. Микеланджело стало понятно, что грудь и брюшная полость связаны между собой посредством двух проходов. Один из них служил для принятия пищи и жидкостей. Назначение второго Микеланджело не мог разгадать. Он приподнял грудную клетку, но так и не выяснил, для чего служит этот канал. Свеча замигала, грозя погаснуть.

Бесшумно пробираясь по лестнице в дом, он увидел, что отец не спит и ждет его в дверях.

— Где ты был? Чем это от тебя так ужасно воняет? Прямо-таки мертвечиной!

Опустив глаза, Микеланджело извинился и быстро шмыгнул мимо Лодовико, чтобы укрыться в спальне.

Заснуть он был не в силах.

«Неужели я так никогда не привыкну к трупам?» — с горечью думал он.

На следующую ночь мертвеца в покойницкой не оказалось. Микеланджело почувствовал, что над ним нависает опасность: то место на полу, где он клал кишки, было выскоблено и вымыто и светлым пятном выделялось среди остальных плит. И там же на полу, подле ножек топчана, остались скатившиеся со свечи капли воска. Но если следы работы Микеланджело и были замечены, нерушимая, как и прежде, тишина в покойницкой помогла ему успокоиться.

Когда вновь наступила ночь, Микеланджело обнаружил на топчане мальчика лет пятнадцати. Никаких признаков болезни на его теле не было видно. Бледная, почти совершенно белая кожа покойника на ощупь была очень мягкой. Микеланджело открыл у него веки: глаза мальчика оказались голубыми, глубокого оттенка; рядом с пергаментно-белыми веками они производили впечатление темных. Мальчик был мил и привлекателен даже мертвым.

— Ну конечно, он сейчас проснется, — тихо сказал Микеланджело.

Грудь у мальчика была совсем гладкая, без единого волоска, — это почему-то особенно тронуло Микеланджело, и теперь он испытывал к мальчику такую же щемящую жалость, какую чувствовал к мертвецу в первую ночь.

Микеланджело отступил от топчана: нет, он не будет вскрывать тело мальчика, он сделает это завтра. Затем, глядя на выбеленные стены покойницкой, Микеланджело тяжело задумался. Ведь завтра утром этот мальчик уже будет укрыт под землей на кладбище Санто Спирито. Микеланджело повернулся, шагнул к мальчику и потрогал его: тот был холоден, как лед. Он был прекрасен, но мертв, как были мертвы все другие мертвецы.

Он взрезал теперь кожные покровы куда искусней, чем прежде: просунув руку под грудину, он легко отделил ее. Продвигаясь к шее, он нащупал какую-то трубку, с дюйм в диаметре; вся она состояла словно бы из очень твердых колец. Между кольцами прощупывалась мягкая перепончатая трубка, выходившая из самой шеи. Микеланджело не мог установить, где кончалась эта трубка и начинались уже легкие; но когда он потянул трубку, шея и рот мальчика пришли в движение. Микеланджело судорожно отдернул руку и отошел от трупа.

Минуту спустя он вслепую перерезал трубку — увидеть ее было невозможно — и одно за другим вынул из груди легкие. Они были почти невесомы, а когда Микеланджело сжал их, ощущение было такое, точно он сжимал комок снега. Он попытался вскрыть легкое ножом, положил его на топчан и взрезал — под плотной поверхностью легкого обнаружились сухие губчатые ткани. На одном легком Микеланджело заметил бледную желтовато-белую слизь, от которой оно делалось влажным; на другом легком слизь казалась розовато красной. Микеланджело хотел было открыть у мальчика рот и обследовать горло и шею, но, прикоснувшись к зубам и языку, почувствовал отвращение и замер на месте.

Ему вдруг показалось, что в покойницкой кто-то есть, хотя он прекрасно знал, что это немыслимо, что он запер дверь изнутри. Все в эту ночь было для него слишком тягостным.

Микеланджело завернул мальчика в саван: труп был легок, и это давалось ему без труда. Уложив покойника так, как он лежал прежде, Микеланджело вышел из кельи.

5

Он не мог больше рисковать тем, чтобы отец вновь почувствовал запах мертвечины, и брел наугад по улицам, пока не наткнулся в рабочем квартале на винную лавочку, которая была уже открыта. Там он выпил немного кьянти. Улучив момент, когда торговец на секунду отвернулся, он вылил остатки вина себе на рубашку.

Почуяв крепкий винный запах, Лодовико был взбешен:

— Мало того, что ты шляешься все ночи по улицам и бог знает что там творишь, мало того, что снюхался с падшими женщинами, — теперь ты явился домой в таком виде, что от тебя несет, как от винной бочки! Я не в силах тебя понять. Какой дьявол толкает тебя на эту, дурную дорожку?

Микеланджело мог сохранить мир в семье, лишь держа ее в полном неведении о своих занятиях. Пусть отец думает, что Микеланджело гуляет и бражничает: ведь он уже притерпелся к мысли о разгуле, поскольку Джовансимоне нередко возвращается домой с окровавленной физиономией и в изорванном платье. Но время шло, и, видя, что Микеланджело по-прежнему где-то бродит целые ночи и является спать только перед рассветом, семейство вознегодовало. Каждый нападал на Микеланджело, исходя из своих соображений. Лукреция на том основании, что он совсем не ест, дядя Франческо потому, что боялся, как бы Микеланджело не наделал долгов, тетя Кассандра — опасаясь за его моральные устои. Один только брат Буонаррото заставил Микеланджело рассмеяться.

— Я знаю, что ты не кутишь и не гуляешь, — сказал он.

— Откуда же ты знаешь?

— Да это ясней ясного. Ведь с тех пор, как ты купил свечи, ты не спрашивал у меня ни скудо. А без денег женщину во Флоренции не достанешь.

Микеланджело понял теперь, что ему необходимо найти место, где он мог бы отдыхать и отсыпаться днем. Тополино никогда ни о чем не спрашивают его, но до Сеттиньяно далеко: чтобы ходить туда и обратно, пришлось бы попусту тратить очень нужные ему драгоценные часы.

Придя утром в свою мастерскую на дворе Собора, Микеланджело уселся перед столиком для рисования. Когда Бэппе здоровался с ним, на лице у старика была недоуменная мина.

— Ты так исхудал, дружище, поглядеть — ну, чисто труп. Чем это ты себя мучишь?

Микеланджело бросил на каменотеса быстрый взгляд:

— Я… я работал, Бэппе.

Показав свои беззубые десны, Бэппе захихикал.

— Ох, если бы я еще годился для этой работы! Но послушай меня, дружок: не позволяй подниматься палице Геракла каждую ночь. Помни: то, что ты отдашь ночью женщине, уже не отдашь утром мрамору.

В ту ночь Микеланджело впервые столкнулся с покойником, столь обезображенным смертью, что, весь дрожа, смотрел на него и думал: господи, во что только может превратиться твое творение! Мертвец был лет сорока, с крупным темно-красным лицом, с опухолью на шее. Рот у него был открыт, губы синие, белки глаз в красных пятнах. За желтыми зубами виднелся багровый язык, он распух и заполнял собой всю полость рта.

Микеланджело приложил руку к лицу покойника. Щеки его напоминали на ощупь сырое тесто. Микеланджело хотелось на этот раз разобраться в строении лица и головы. Он взял в руки небольшой нож — меньших у него не было — и разрезал кожу на лице покойника от линии волос до горбинки носа. Он попытался снять кожу со лба, но это оказалось невозможно: кожа обтягивала череп чересчур плотно. Тогда он сделал надрезы над обеими бровями и, проведя лезвием ножа до внешних уголков глаз, а потом в сторону уха, откинул кожу на висках и скулах.

Теперь голова трупа была такбезобразна, что Микеланджело не мог продолжать работу. Он поднял с полу саван и прикрыл им ужасную голову, сосредоточив свое внимание на костях таза и волокнистых мышцах бедра.

Спустя несколько ночей, когда в покойницкой был уже новый труп, Микеланджело умело снял кожу с лица, действуя ножницами. Под тонким слоем желтого жира он обнаружил мышечную красную ткань — мышцы кругом облегали рот и шли от одного уха до другого. Впервые в жизни Микеланджело осознал, каким образом движение мускулов вызывает на лице улыбку, слезное горе, печаль.

Чуть глубже этих тканей располагалась несколько более толстая мышца, идущая от угла челюсти к основанию черепа. Просунув туда палец, Микеланджело нажал на мышцу и заметил, как челюсть шевельнулась. Он, вновь и вновь нажимал на мышцу, заставляя челюсть делать жевательное движение, а затем разыскал мускул, двигающий веки. Чтобы узнать, вследствие чего двигается глаз, ему надо было проникнуть в глазницу. Засовывая в нее палец, он надавил слишком сильно. Глазное яблоко лопнуло. Пальцы Микеланджело запачкала белая слизь, глазница сразу стала пустою.

Пораженный ужасом, он отошел в угол кельи и прижался лбом к выбеленной, холодной стене: его опять невыносимо тошнило. Подавив наконец этот приступ, он вернулся к трупу и перерезал мышечные ткани, вокруг второго глаза — глаз держался теперь лишь на чем-то, скрытом в глубине глазницы. Микеланджело погрузил в нее палец и медленно подвигал глаз направо и налево, а затем вытащил его наружу. Он долго перекатывал его на ладони, стараясь разгадать, как он движется. Он поднес свечу прямо к опустошенной глазнице и заглянул в нее. На дне впадины было заметно отверстие: тонкое, как проволочка, волоконце шло из глазницы в череп. До тех пор пока он не снимет верхушку черепа и не рассмотрит мозг, понять, как видит глаз, ему не удастся.

Его свеча уже догорала. Он срезал все мягкие ткани носа, обнажив кость, и ясно представил себе, что произошло с его собственным носом от удара кулака Торриджани.

Свеча оплыла совсем и зашипела.

Куда же теперь идти? Едва волоча ноги, он плелся через площадь Санто Спирито. От усталости у него ныло все тело, глаза жгло, желудок крутило и выворачивало. Возвращаться домой Микеланджело не хотел: ведь Лодовико встретит его на лестнице и будет кричать, что он, его сын, опускается все ниже и идет прямой дорогой к тюрьме.

Микеланджело решил укрыться в своей мастерской при Соборе. Он перекинул через ограду сумку, а затем легко перелез и сам. В лучах луны глыбы белого мрамора светились, словно были совсем прозрачные, щебень вокруг полузавершенных колонн сиял, как свежий, только что выпавший снег. Прохладный воздух успокаивал боль в желудке. Микеланджело добрался до своего верстака, расчистил под ним место и лег спать, укутавшись с головой плотной холстиной.

Спустя час или два он проснулся; солнце уже поднялось. С площади доносились голоса: приехавшие на рынок крестьяне выставляли свои товары. Микеланджело прошел к фонтану, умылся, купил кусок пармезана и два поджаристых хлебца и снова вернулся на двор Собора.

Полагая, что ощущение железных инструментов в руках даст ему радость, он начал было обрубать углы Гераклова блока. Но скоро он сложил молоток и закольник наземь, сел за стол и начал рисовать — руку, сухожилие, мышцу, челюсть, сердце, голову.

Когда к нему подошел поздороваться Бэппе, Микеланджело растопырил пальцы и прикрыл ими рисунки. Бэппе не стал особо любопытствовать, но все же успел разглядеть изображение пустой глазницы и вынутых наружу кишок. Он мрачно покачал головой, отвернулся и зашагал прочь.

Чтобы успокоить отца, к обеду Микеланджело явился домой.

Прошло несколько дней, прежде чем Микеланджело собрался с духом и решил идти в покойницкую, вскрывать череп. Он вскрывал его, нанося удары молотком и зубилом в переносье. Это была не работа, а сплошная пытка — при каждом ударе голова мертвеца содрогалась и дергалась. Микеланджело совсем не знал, с какой силой надо ударять инструментом, чтобы разрубить кость. Вскрыть череп ему так и не удалось. Он закутал голову мертвеца в саван, перевернул труп на живот и весь остаток ночи потратил на изучение позвоночника.

На следующую ночь, когда в покойницкой был уже новый мертвец, Микеланджело не повторил своей ошибки и не стал взламывать переносье; он начал пробивать череп у верхнего кончика левого уха, на линии волос; нанеся три или четыре сильных удара по одному месту, он прорубил кость насквозь. Теперь, удлиняя открывшуюся щель, можно было отделять череп по окружности головы. Выступало влажное желтое вещество; щель делалась все шире. Когда щель охватила половину окружности головы, Микеланджело просунул зубило поглубже и нажал на него сверху, как на рычаг. Черепная коробка отвалилась и лежала теперь у него в руках.

Она была словно бы сделана из сухого дерева. Потрясенный, Микеланджело едва не уронил ее на пол. Он перевел взгляд с черепа на труп и ужаснулся: лишенное лба, лицо казалось чудовищно нелепым и страшным.

Сейчас его опять переполняло чувство тяжкой вины, но, сняв череп, он мог уже рассмотреть, как выглядит человеческий мозг. Где же зарождаются эмоции, какая часть мозга дает возможность лицу выражать чувства и настроения? Как художник, Микеланджело интересовался прежде всего этим. Придвинув свечу к мозгу, он увидел, что его изжелта-белая поверхность изрезана красно-голубыми жилками: артерии и вены шли повсюду, в любом направлении. Вся масса мозга делилась посередине на две части; в соответственном месте вдоль черепа шла разделительная линия. Никакого запаха у мозга не было. Микеланджело осторожно притронулся к нему пальцами: он был влажный, очень мягкий и чуть скользкий; ощущение было такое, словно прикасаешься к нежной и мягкой рыбе.

Он приладил череп, надев его снова на голову, и плотно обмотал голову саваном так, чтобы череп держался на месте. Когда наступило утро, Микеланджело уже не чувствовал себя ни больным, ни несчастным и с нетерпением ждал часа, когда он вновь попадет в покойницкую и взрежет уже самый мозг.

Сняв черепную коробку у нового трупа, Микеланджело был поражен: люди так непохожи друг на друга, а мозг у них почти одинаков! После минуты раздумий он пришел к выводу, что внутри мозга должна существовать какая-то физическая субстанция, от которой зависит своеобразие каждого человека. Запустив указательный палец в основание черепа, он ощупал мозг со всех сторон и убедился, что его масса не соединена плотно с костью и легко от нее отделяется. Тогда он, просунув руки под мозг справа и слева, попробовал приподнять и вынуть его. Однако мозг не вынимался.

Пальцы его рук, шаря под мозгом, уже сошлись друг с другом: Микеланджело ощутил, что вся масса мозга удерживается на месте посредством множества волокон, похожих на проволоку. Он перерезал эти волокна и вытащил мозг наружу. Мозг оказался таким мягким и в то же время таким скользким, что, боясь помять и разрушить его, Микеланджело должен был действовать с величайшей осторожностью. Глядя на вынутый мозг, он и дивился и восхищался: ведь эта, в общем столь небольшая желтовато-белая масса, весившая от силы два фунта, породила все величие человеческого рода — его искусство, науку, философию, государственность; она сделала человека таким, каков он есть — добрым и злым одновременно.

Когда Микеланджело разрезал мозг вдоль борозды, делившей его на две половины, нож прошел сквозь белую массу с такой легкостью, словно бы это был очень мягкий сыр, прошел бесшумно, ничуть не сминая краев. Как и прежде, Микеланджело не ощущал никакого запаха. Куда бы ни проникал нож, всюду открывалось одно и то же вещество серого, чуть отдающего в желтизну, цвета. Микеланджело сдвинул труп немного в сторону, освободив место на топчане для мозга, и был удивлен, когда заметил, что мозг стал медленно оседать и расплываться.

Отверстия в черепе, как обнаружил Микеланджело, были заполнены теми же, похожими на проволоку, волокнами, которые ему пришлось оборвать, вынимая мозг. Он проследил, куда идут эти волокит, и понял, что лишь они-то и связывают мозг с телом. Передние отверстия соединяли с мозгом глаза, два отверстия с боков соответствовали ушам. Микеланджело увидел еще отверстие, дюйма в полтора, находящееся в основании затылочной части черепа: оно вело прямо к позвоночнику, — это была связь между мозгом и спиною.

Он уже изнемогал от усталости, ибо работал пять часов кряду, и был рад, когда свеча догорела.

Сидя на краешке фонтана на площади Санто Спирито и обмывая лицо холодной водой, он мучительно раздумывал:

«Уж не сошел ли я с ума, занявшись таким делом? Имею ли я право вскрывать трупы только потому, что это нужно для скульптуры? Какой ценой придется мне заплатить за эти сокровенные знания?»

Наступила весна, воздух стал теплее. Однажды Бэппе сказал Микеланджело, что в Санто Спирито собираются перестраивать приемную палату и ищут людей для скульптурной работы: надо будет делать резные капители и украшать свод и двери. Микеланджело не приходило и в голову, что можно обратиться по этому поводу к настоятелю Бикьеллини. Он разыскал десятника, руководившего перестройкой каменного свода, и предложил ему свои услуги. Десятник заявил, что ученик для такой работы не подходит. Микеланджело сказал в ответ, что он покажет десятнику свою «Богородицу с Младенцем» и «Битву кентавров», чтобы тот судил, можно ли ему поручить работу. Десятник нехотя согласился взглянуть на мраморы Микеланджело. Буджардини взял в мастерской Гирландайо повозку, подъехал к дому Буонарроти, помог Микеланджело закутать мраморы в мешковину и снести их вниз по лестнице. Они погрузили их в телегу, обложив со всех сторон соломой, и через пост Святой Троицы двинулись к Санто Спирито.

На десятника мраморы не произвели впечатления. Это, по его словам, было совсем не то, что требовалось сделать в монастырской приемной.

— Помимо всего, я уже нанял двух человек.

— Скульпторов? — изумился Микеланджело.

— Ну хоть бы и скульпторов.

— Как же их зовут?

— Джованни ди Бетто и Симоне дель Каприна.

— Никогда не слышал о таких скульпторах. Где они учились?

— У серебряных дел мастера.

— Разве вы думаете отделывать камень серебром?!

— Они уже работали в Прато. Люди с опытом.

— А разве я без опыта? Я три года работал в Садах Лоренцо, моим учителем был Бертольдо!

— Не горячись, сынок. Те люди пожилые, им надо кормить семьи. Ты же знаешь, работы по мрамору почти нигде нет. Но, конечно, если ты добьешься приказа Пьеро де Медичи, поскольку Медичи тебе покровительствуют, и если Пьеро оплатит твою работу…

Микеланджело и Буджардини свезли рельефы обратно и уложили их снова под кровать.

Лодовико молчаливо ждал, когда сын изменит свое поведение. Микеланджело по-прежнему возвращался домой на заре, целые ночи орудуя ножом над коленом или лодыжкой, локтем или кистью руки, бедрами, тазом, половыми органами. Снова и снова вглядывался он в мускулатуру, изучая строение плеч, рук, голеней, икр. Наконец, Лодовико прижал его к стене.

— Я приказываю тебе бросить этот распутный образ жизни. Днем надо заниматься делом, а ночью, сразу же после ужина, — спать!

— Обождите немного, отец, и все будет по-вашему.

Видя, что Микеланджело тоже пристрастился к разгульной жизни, Джовансимоне был в восторге. Флоренция волновалась, обсуждая последнюю новость: Пьеро уступил требованиям отцов доминиканцев и выслал Савонаролу, как «чересчур рьяного приверженца народа», в Болонью. На привычное времяпрепровождение Джовансимоне это не повлияло.

— Может быть, мы пойдем сегодня вечером вместе? Я знаю, где будет крупная игра и девки.

— Спасибо, не пойду.

— Отчего же? Разве ты уж так безгрешен, что гнушаешься мною?

— Каждому свой собственный грех, Джовансимоне.

6

Конец занятиям Микеланджело с трупами положила одна неожиданная смерть. Всегда деятельный и крепкий здоровьем, Доменико Гирландайо заразился чумой и в два дня скончался. Микеланджело пришел в мастерскую своего бывшего учителя и вместе с Граначчи, Буджардини, Чьеко, Бальдинелли, Тедеско и Якопо встал подле его гроба. По другую сторону гроба стояли сын, братья, зять и друзья покойного. Похоронная процессия двигалась по тем самым улицам, где Микеланджело когда-то ехал в запряженной осликом тележке, впервые направляясь писать фрески в церкви Санта Мария Новелла.

После заупокойной службы и погребения Микеланджело пошел к настоятелю Бикьеллини, спокойно положил длинный бронзовый ключ на раскрытую книгу, которую тот читал, и тихо сказал:

— Я с радостью высек бы какое-нибудь изваяние для церкви.

Настоятель отнюдь не удивился словам Микеланджело, его лицо выразило лишь удовольствие.

— Мне давно нужно распятие для центрального алтаря. Пожалуй, его надо сделать из дерева.

— Из дерева? Не знаю, сумею ли я вырезать распятие из дерева.

«Резьба по дереву — не мое дело» — эти слова были у Микеланджело уже на языке, но он благоразумно сдержался и не произнес их. Если настоятель хочет, чтобы распятие было из дерева, пусть оно будет из дерева, хотя Микеланджело никогда не работал по дереву. Бертольдо заставлял его осваивать любой материал для скульптуры — воск, глину, различные сорта камня. Но о дереве Бертольдо не заводил и речи; может быть, он не думал о нем по той причине, что учитель его, Донателло, создав свое «Распятие» для Брунеллески, за последние тридцать пять лет жизни совсем не брался за дерево.

Проведя Микеланджело через ризницу, настоятель указал на арку за главным алтарем, ведущую в один из алтарных приделов.

— Можно ли тут поставить фигуру в натуральную величину?

— Сначала, чтобы быть уверенным, надо бы зарисовать и арки и алтарь. Но, мне кажется, фигура почти в натуральную величину здесь поместится. Только я хотел бы работать в монастырской столярной — это можно?

— Братья будут тебе рады.

Солнечный свет из высоких окон потоком врывался в монастырскую мастерскую, заливая плечи и спины столяров. С Микеланджело они обращались совсем просто, как с равным своим товарищем, который делает какую-то нужную для обители — одну из тысяч нужных — вещь. Хотя особого запрета шуметь и громко разговаривать в столярной не существовало, здесь всегда было тихо: люди, склонные к крику и болтовне, в августинских монастырях не уживались.

Микеланджело тут нравилось; от тишины, которая нарушалась лишь приятным шумом пилы, фуганка и молотка, он испытывал физическое наслаждение. Запах опилок был целителен, как лекарство. Чтобы примениться к работе над материалом, столь непохожим на мрамор, Микеланджело перепробовал все породы дерева, какие только нашлись в мастерской. Казалось, дерево совсем не отвечает на удар, не сопротивляется ему.

Микеланджело принялся читать Новый завет, историю жизни Христа в изложении Матфея и Марка. По мере того как он читал страницу за страницей, в памяти, его блекли и отступали в тень все стародавние распятия флорентинских часовен, где крестные муки Спасителя внушали страх и ужас. Теперь перед его взором стоял лишь образ настоятеля Бикьеллини — веселого, сердечного, самоотверженного человека, во имя божие отдающего людям все свои силы и помыслы: его огромный ум и благородство как бы утверждали жизнь.

Натура Микеланджело требовала сказать нечто свое, самостоятельное. Но что скажешь нового и оригинального о распятом на кресте Иисусе, если его ваяли и писали красками уже столько веков? И хотя замысел распятия все никак не прояснялся, Микеланджело хотелось создать особенно прекрасную вещь и тем оправдать доверие настоятеля. Распятие должно быть поистине одухотворенным, возвышенным, — иначе настоятель придет к мысли, что, позволив Микеланджело вскрывать трупы, он сделал ошибку.

Микеланджело начал зарисовывать деревянные распятия тринадцатого века. Голова и колени Христа на этих распятиях были повернуты в одну сторону: такая поза, вероятно, легче давалась скульпторам и вернее действовала на чувства зрителей, не вызывая лишних вопросов. В четырнадцатом столетии скульпторы уже ваяли Христа с лицом, обращенным к зрителю, симметрично располагая все части тела по обе стороны центральной вертикали.

Он подолгу стоял перед «Распятием» Донателло в церкви Санта Кроче, дивясь величию замысла этой работы. Какие бы чувства ни хотел пробудить в зрителе Донателло, он великолепно передал ощущение силы, соединенной с идиллической мягкостью, способность простить и в то же время побороть, сломить сопротивление, готовность исчезнуть, рассыпаться в прах и, если надо, воскреснуть. Все это было чуждо Микеланджело, хотя, по-видимому, Донателло выразил тут свою душу. Микеланджело никогда не понимал, почему Господь Бог сам не мог совершить всего того, ради чего он послал на землю сына. Зачем был нужен Господу сын? Изысканно красивый, тихий Христос Донателло говорил ему: «Все совершилось так, как хотел Господь Бог, все было предопределено. И легко смириться и благословить свою судьбу, когда она уже предрешена. Я был заранее готов к этим мукам».

Но такой взгляд на события Микеланджело не мог принять по своему характеру.

Как примирить, согласовать насильственную смерть с божьей заповедью о любви? Зачем Господь дал совершиться насилию, если оно вызовет вслед за собой ненависть, страх, жажду мщения и снова насилие? И если Бог всемогущ, почему он не нашел другого, более легкого и мирного пути, чтобы возвестить свое слово людям? Его бессилие преградить путь варварству ужасало Микеланджело… и, быть может, самого Христа.

Он постоял на ярком солнце у ступенек Санта Кроче, глядя, как мальчики гоняли мяч по твердой, утоптанной площади, затем медленно двинулся по Виа де Барди, любовно трогая ладонью резной камень дворцов.

Что пронеслось в голове Христа, думал Микеланджело, между часом заката, когда римский воин вогнал первый гвоздь в его тело, и часом, когда он умер? Ибо эти мысли определяли не только его отношение к своей участи, но и его позу на кресте. Донателлов Христос принял свою смерть безмятежно, в нем нет и следа тревожных мыслей. А Христос Брунеллески был столь хрупким, столь эфемерным, что скончался при первом прикосновении гвоздя, ему не оставалось времени даже подумать.

Микеланджело возвратился к своему верстаку и стал размышлять с карандашом и пером в руках. На листе бумаги появилось лицо Христа, оно говорило: «Я умираю в муках, но страдаю я не от железных гвоздей, а от грызущих меня сомнений». Микеланджело не мог пойти на то, чтобы обозначить божественность распятого таким атрибутом, как нимб. Божественность надо было выразить, показав внутреннюю силу Христа, ту силу, которая позволила ему преодолеть горестные чувства и мысли в самый тяжкий для него час.

Христос Микеланджело неизбежно должен был быть ближе к человеку, чем к божеству. Он словно бы и не знал, что ему предназначено умереть на кресте. Он отнюдь, не жаждал смерти и не помышлял о ней. Не потому ли сомнения и боль, терзавшие Христа, как они терзали бы всякого человека, судорожно выгнули, скрутили все его тело?

Приступая к резьбе, Микеланджело мысленно уже видел перед собой этот новый образ Христа: он повернет его голову и колени в противоположные стороны, раскрывая такой контрастной пластикой мучительное борение двух разных начал, острый конфликт, потрясший тело и душу казнимого.

Он вырезал фигуру Иисуса из самого твердого дерева, какое только было в Тоскане, — из ореха и, закончив обработку скульптуры стамеской, протер ее наждачной бумагой, а затем чистейшим растительным маслом и воском. Монахи в мастерской молча смотрели, как продвигается у него работа, не решаясь высказать ни одного замечания. Заглянувший в столярную настоятель тоже не нашел нужным обсуждать изваяние. Он сказал просто и коротко:

— Распятие — это всякий раз автопортрет художника. Именно такую вещь я желал для алтаря. Большое тебе спасибо.

Воскресным утром Микеланджело привел в церковь Санто Спирито своих родных. Он усадил их на скамью поблизости от алтаря. Сверху на них смотрел его Христос. Бабушка сказала негромко:

— Ты заставил меня почувствовать к нему жалость. А раньше мне всегда казалось, что он жалеет меня.

Лодовико был не склонен кого-либо жалеть.

— На какую сумму был заказ? — спросил он.

— Это не заказ. Я вырезал распятие добровольно.

— Ты хочешь сказать, что тебе не заплатят?

— Настоятель сделал мне столько добра. Я хотел отблагодарить его.

— Настоятель делал тебе добро — это в каком же смысле?

— Как вам сказать… он позволял мне копировать картины и фрески.

— Церковь открыта для всех желающих.

— Я работал в монастыре. И он разрешил мне ходить в библиотеку.

— Тут публичная библиотека. Чтобы парень без гроша за душой бесплатно работал на такой богатый монастырь — для этого надо сойти с ума!


Густой снег, падавший в течение двух суток, сплошь выбелил Флоренцию. Утро в воскресенье выдалось холодное, но ясное и бодрое. Микеланджело сидел один в огороженной мастерской на дворе Собора и, примостясь у жаровни, пытался набросать углем облик своего будущего Геракла. Вдруг его окликнули — перед ним стоял грум из дворцовой свиты.

— Его светлость Пьеро де Медичи спрашивает, не можете ли вы к нему пожаловать.

Прежде всего Микеланджело поспешил к цирюльнику на Соломенный рынок, постриг там волосы, выбрил пробивавшуюся на щеках и подбородке бороду, а придя домой, согрел ушат воды, вымылся, надел синюю шерстяную тунику и — впервые почти за полтора года — направился прямо во дворец Медичи. Во дворе дворца снег шапками лежал на головах статуй. Все молодое поколение семейства Медичи собралось в кабинете Лоренцо, в камине горел яркий огонь.

Праздновали день рождения Джулиано. Кардинал Джованни — после избрания папой враждебного ему Борджиа он поселился в небольшом, но прекрасном дворце в приходе Сант Антонио — выглядел еще более одутловатым и расплывшимся; он сидел теперь в кресле Лоренцо, за спиной у него стоял кузен Джулио. Сестра их Маддалена, жена Франческето Чибо, сына покойного папы Иннокентия Восьмого, приехала с двумя своими детьми; с детьми же была Лукреция, супруга флорентинского банкира Якопо Сальвиати, владевшего домом Дантовой Беатриче: с ними тихо переговаривались их тетя Наннина и ее муж, Бернардо Ручеллаи. Пьеро и Альфонсина были со своим старшим сыном. На них сияла великолепная парча, украшенный драгоценными камнями атлас и бархат.

Была там и Контессина — ее шелковое, с серебряной нитью, платье поражало изяществом. Микеланджело с удивлением заметил, что она стала выше ростом и что ее руки и плечи стали чуть полнее, а грудь, подпираемая вышитым корсетом, налилась, как у взрослой девушки. Когда они встретились взглядом, глаза Контессины заблестели подобно тому серебру, в которое она была разнаряжена.

Слуга подал Микеланджело стакан горячего вина, сдобренного пряностями. Вино и тот теплый прием, который ему оказали, острая тоска, нахлынувшая при виде кабинета Лоренцо, смутная, быстрая улыбка Контессины — все это ударило в голову и ошеломило Микеланджело.

Пьеро стоял спиной к горящему камину. Он улыбался и, казалось, забыл старую ссору.

— Микеланджело, мы весьма рады вновь видеть тебя во дворце. Сегодня мы должны делать буквально все, что только будет приятно Джулиано.

— Я рад сделать что угодно, если Джулиано будет счастлив.

— Прекрасно. Знаешь, что сегодня утром сказал Джулиано? «Я хочу, — сказал он, — чтобы мне слепили большую, самую большую на свете снежную бабу». А поскольку ты был любимым скульптором нашего отца, естественно, что мы сразу вспомнили о тебе.

В груди Микеланджело что-то оборвалось и упало, как камень. Когда дети, обернувшись, пристально посмотрели на него, он вспомнил мертвеца в келье и те две трубки, которые шли у него ото рта через шею: одна для того, чтобы вдыхать воздух, а другая — чтобы пропускать в желудок пищу. Почему бы не быть еще и третьей — чтобы глотать разбитые надежды?

— Будь добр. Микеланджело, слепи мне бабу! — взмолился Джулиано. — Пусть это будет самая чудесная снежная баба из всех, какие когда-либо лепили на свете.

Стоило Микеланджело услышать это, как острая горечь, поднявшаяся при мысли, что его позвали лишь затем, чтобы он кого-то развлекал, вдруг утихла. А что, если он ответит: «Нет, снег — это не мой материал?»

— Помоги же нам, Микеланджело! — сказала Контессина, подойдя к нему совсем близко. — А мы все будем у тебя подмастерьями.

И он сразу почувствовал, что сдается.

Когда наступил вечер, толпы флорентинцев все еще заполняли двор Медичи и, покатываясь со смеху, глазели на гигантскую снежную бабу, а Пьеро, сидя в отцовской приемной за письменным столом, над которым висела карта Италии, говорил:

— Почему бы тебе не вернуться во дворец, Микеланджело? Мы были бы рады вновь собрать вокруг себя весь кружок отца.

— Могу я спросить, на каких условиях я должен вернуться?

— Ты будешь пользоваться теми же привилегиями, какими пользовался при отце.

У Микеланджело сдавило горло. Когда он в свое время поселился во дворце, ему было пятнадцать лет. Теперь ему почти восемнадцать. Едва ли это тот возраст, чтобы брать деньги на карманные расходы с умывальника. Но таким образом открывалась возможность уйти из постылого дома Буонарроти, избавиться от тяжкой опеки Лодовико, заработать немного денег и, может быть, изваять для семейства Медичи что-нибудь истинно достойное.

7

Грум провел его в старую, столь памятную комнату; статуэтки Бертольдо, как и прежде, хранились на полках поставца. Явился дворцовый портной, принеся выкройки и тесьму для обмера; в первое же воскресенье мессер Бернардо да Биббиена, секретарь Пьеро, положил на умывальник три золотых флорина.

Все было по-прежнему, и, однако, все было по-иному. Итальянские и иностранные ученые уже не приходили во дворец. Платоновская академия собиралась теперь в садах Ручеллаи. В воскресные дни за обеденным столом сидели лишь самые знатные семьи да легкомысленные богатые юноши, помышлявшие об одних удовольствиях. Тут уже не появлялись правители других итальянских городов-государств, приезжавшие прежде во Флоренцию, чтобы сделать приятное дело — заключить дружественный договор; не было богачей купцов, процветавших при Медичи; не было гонфалоньеров и буонуомини, или людей из флорентинских советов, которых Лоренцо считал нужным держать поближе к себе. Теперь всех их заменили шуты и молодые гуляки, приятели Пьеро.

Тополино приехали в город на своих белых волах в воскресенье после заутрени и погрузили Гераклов блок на телегу. Дедушка правил волами, а Тополино-отец, три его сына и Микеланджело, придерживая оплетавшие глыбу веревки, шагали позади телеги. Еще с рассвета вымытые и подметенные улицы были тихи и пустынны. Через задние ворота повозка въехала в Сады, там мраморную глыбу сняли и установили в сарае, где Микеланджело работал в прежнюю пору.

Удобно устроившись, Микеланджело вновь принялся за рисунки: он набросал красным мелом юношу, раздирающего руками челюсти Немейского льва, мужчину, душившего могучего Антея, старика, сражающегося со стоголовой гидрой, но все это показалось ему слишком живописным. В конце концов, отвергнув флорентинские образцы Геракла, где герой был представлен с широко расставленными ногами, с руками на бедрах, Микеланджело замыслил совершенно компактную фигуру, ближе к греческим изваяниям: огромная мощь и крепость Геракла чувствовалась в ней по той атлетической тяжеловесной силе, которая сливала округлый его торс с остальными членами в одно целое.

Какие же уступки он должен сделать общепринятым представлениям? Во-первых, показать дубинку: он задумал изобразить ее в виде древесного ствола, на который опирается Геракл. Затем, неизбежную львиную шкуру, обычно окутывавшую корпус Геракла: Микеланджело накинул ее на Гераклово плечо и слегка приспустил на грудь, оставляя могучий торс обнаженным. Одну руку Геракла он отвел чуть в сторону: эта рука словно бы ограждала яблоки Гесперид, круглые, как шары. Палица, длинная львиная шкура, легендарные яблоки служили прежним скульпторам для того, чтобы показать доблесть и мужество героя; Геракл Микеланджело обнаженный и прямой, самим своим телом, каждым своим мускулом явит ту доблесть и мужество, в которых нуждается мир.

Пусть его Геракл будет самым большим из всех, какие были только изваяны во Флоренции, — это Микеланджело не смущало. Он разметил на глыбе размеры — три аршина и семь дюймов высота фигуры, пол-аршина с лишним основание, пять дюймов запаса над головой: отсюда, спускаясь все ниже, он и начнет работу. И тут же он подумал, что Геракл был национальным героем Греции, как Лоренцо был национальным героем Флоренции. Зачем же изображать его в миниатюрных и изысканных бронзовых статуэтках? Да, и Геракл и Лоренцо потерпели крах, но как много они сделали, как много достигли, идя по своему пути! Они в полной мере заслужили изваяния в крупном масштабе, больше натуральной величины.

Он вылепил из глины грубый эскиз фигуры, прикидывая, как распределится при задуманной позе вес, в каком движении окажутся мышцы спины, если рука будет отведена в сторону, как вообще расположатся мускулы при опоре всего тела на древесный обрубок, как напрягутся сухожилия, какой наклон примут поясница и плечо: все это Микеланджело хорошо теперь знал и мог лепить вполне уверенно. Какой-то инстинкт удерживал его от того, чтобы измерять размеры модели снурком или отмечать их для перенесения на крупный масштаб железными шпеньками. Поскольку это было его первое круглое изваяние большого размера и первая работа, предпринятая им совершенно самостоятельно, он хотел с убедиться, точно ли и послушно его рука следует глазу.

Приступая к первоначальной обработке глыбы, он раскалил на огне свой инструмент, немного вытянул резцы в длину и, чтобы было удобнее бить крупным молотом, расплющил у них верхние концы. И вновь, как только он взял в руки эти железные инструменты, он ощутил себя сильным и крепким. Он сел прямо наземь перед мрамором. Глядя на него, он испытывал чувство могущества. Крупным шпунтом и увесистым молотом он срубил у камня углы и с радостью подумал, что уже одним этим придал глыбе какую-то красоту. У него не было желания покорить, подчинить себе этот огромный камень, надо было лишь заставить его выразить пока не совсем ясную творческую мысль.

Это был мрамор, добытый в Серавецце, высоко в Ануанских Альпах. После того как Микеланджело стесал с него верхний выветрившийся слой, он стал раскалываться под острием шпунта, словно сахар; чистые, молочно-белые пластины крошились под пальцами. Взяв тонкую рейку, Микеланджело измерил, насколько глубоко ему предстояло врубаться в глыбу, чтобы высечь шею, впадины подмышек, грудную клетку, согнутое колено. Затем он вновь отправился в кузницу, изготовил там троянку и яростно набросился на камень, взрезая его по поверхности, как взрезает пахарь плугом землю. Теперь серавеццкий мрамор вдруг сделался твердым, будто железо; добиваясь нужных форм, Микеланджело пришлось вкладывать в работу всю силу своих мускулов.

Вопреки наставлениям Бертольдо, он не стал обрабатывать блок сразу по всему объему, а высек сначала голову, потом плечи, руки, бедра; вторгаясь в камень все глубже, он время от времени измерял наиболее высокие места изваяния — тут ему служили и топкая рейка, и просто глазомер. Однажды он едва не загубил свою глыбу. Обрабатывая шею и голову Геракла, он вошел в камень слишком глубоко; от сильных ударов резца по выступающим мускулам плеч голова изваяния начала вздрагивать. На миг Микеланджело показалось, что мрамор вот-вот треснет и Геракл окажется без головы, тогда пришлось бы высекать изваяние заново, уже в меньших размерах. Но все обошлось благополучно, через минуту дрожь прекратилась.

Микеланджело сел на ящик и вытер с лица пот.

Потом он отковал новый набор тонких резцов, стараясь заострить их как можно аккуратнее. Теперь каждый удар молотка передавался режущей грани инструмента точно, без отклонения, словно бы камень резало не железо, а пальцы и ногти ваятеля. Время от времени Микеланджело отходил от блока и оглядывал его со всех сторон — мраморная пыль и крошка, заполнявшая углубления, будто это ямка под коленом или впадина между ребер, мешали в точности оценить результаты работы. Щеткой он аккуратно вычищал пыль.

И вновь он сделал ошибку: не сумел соразмерить глубину заднего плана и несколькими резкими ударами нарушил соотношение плоскостей. Однако с тыльной стороны камня оставался еще достаточный запас, и Микеланджело втиснул фигуру в блок гораздо глубже, чем первоначально рассчитывал.

По мере того как он врубался в мрамор, работа его шла все быстрее: яростно взрезая глубинные слои блока, он стоял, словно окутанный вихрями снежной вьюги, вдыхал белую пыль и жмурил глаза при каждом ударе молота.

Теперь фигура уже стала похожей на ту, что он вылепил в глине, — у Геракла была могучая грудь, сильные, округлые предплечья, сверкающие белизной бедра, похожие на свежее, только что очищенное от коры огромное дерево, крепкая, будто вобравшая в себя необъятную силу героя, голова. С молотком и резцом в руках, он стоял перед этим, еще лишенным лица, титаном; грубо отесанная поверхность подножия как бы свидетельствовала, из чего возникло изваяние: мрамор с самого начала должен был подчиниться и уступить любви — он должен был родить статую. Трудясь над мрамором, Микеланджело ощущал себя поистине мужчиной: за ним, мужчиной, был выбор, его же, мужчину, ждала и победа. Войдя в соприкосновение с объектом любви, он становился воплощением страсти. Мрамор был девственным, но не холодным: пламень, которым горел ваятель, охватывал и его. Мрамор рождает статуи, но рождает их только тогда, когда резец глубоко вторгнется в него и оплодотворит его женственные формы. Только любовь порождает жизнь.

Он старательно протер изваяние пемзой, но не стал полировать его, боясь, что это нарушит впечатление мужественности. Волосы и бороду он почти не отделывал, лишь наметил кое-где завитки и кольца; при этом он действовал своим маленьким трехзубым резцом так, чтобы к камню притрагивался и резал его только крайний зуб.


Однажды к вечеру монна Алессандра почувствовала себя очень усталой, легла спать и больше уже не проснулась. Лодовико воспринял утрату нелегко; подобно большинству тосканцев, он был глубоко привязан к матери и выказывал по отношению к ней такую нежность, какой не проявлял ни к кому из семейства. Для Микеланджело кончина бабушки была особенно горькой: вот уже тринадцать лет, с тех пор как он потерял мать, монна Алессандра оставалась единственной женщиной в семье, у кого он мог найти любовь и понимание. Теперь, без бабушки, дом Буонарроти казался ему еще мрачнее, чем прежде.

А дворец Медичи сиял и был полом шума — там готовились к свадьбе Контессины, которая была назначена на май. Выдавая замуж Контессину, последнюю из дочерей Медичи, Пьеро попирал законы против роскоши: он собирался потратить на свадьбу пятьдесят тысяч флоринов и устроить такое пышное празднество, какого город еще не видел. У Контессины была уйма хлопот: ей приходилось принимать портних и примеривать платья, давать заказы на роспись сундуков для приданого, разговаривать с купцами, наехавшими со всех стран света, и выбирать лучшие ткани, парчу, серебряные и золотые украшения, посуду и одеяла, белье и мебель — ведь приданое невесты из дома Медичи должно было соответствовать ее положению.

Они встретились случайно, вечером, в кабинете Великолепного. Все было как прежде, кругом стояли книги, статуи и вазы Лоренцо, и, забыв на минуту о близкой свадьбе, они горячо пожали друг другу руки.

— Я так редко вижу тебя теперь, Микеланджело. Тебе не надо горевать из-за моей свадьбы.

— Меня пригласят на нее?

— Свадьба будет здесь, во дворце. Ты неизбежно окажешься среди гостей.

— Пусть меня все-таки пригласит Пьеро.

— Не будь же таким упрямым! — Глаза Контессины сердито загорелись, как они загорались всякий раз, когда Микеланджело в чем-то упорствовал. — Ты проведешь на свадьбе все три дня, так я хочу.

— Ладно, если ты только этого и хочешь, — ответил он, и оба они покраснели.

Граначчи по приказанию Пьеро готовил декорации для брачных торжеств, балов, пиршеств, театральных представлений. Во дворце постоянно пели, танцевали, пили, веселились. Но Микеланджело чувствовал себя одиноким и, стараясь укрыться, большую часть времени проводил в Садах.

Пьеро был с ним вежлив, но весьма холоден: он вел себя так, словно бы то обстоятельство, что он дает кров скульптору своего отца, уже исчерпывает меру его доброты. Ощущение сиротливости у Микеланджело особенно обострилось, когда он подслушал, как хвастался Пьеро тем, что в его дворце есть два необыкновенных человека: Микеланджело, слепивший огромную снежную бабу, и удивительно резвый скороход-испанец, которого Пьеро не может обогнать, даже пустив галопом свою лучшую лошадь.

— Ваша светлость, нельзя ли нам серьезно поговорить о моих занятиях скульптурой? Я хотел бы оплачивать свой хлеб работой.

На лице Пьеро проглянуло недоверие.

— Два года назад ты обиделся на то, что я обращался с тобой как с мастеровым. Теперь ты недоволен тем, что я смотрю на тебя по-иному. Что же надо сделать, чтобы вы, художники, были довольны?

— Мне нужна какая-то цель, наподобие той, которую ставил передо мной ваш отец.

— Какая же это была цель?

— Построить фасад церкви Сан Лоренцо. Украсить его нишами, где будут стоять двадцать мраморных фигур в натуральную величину.

— Я не слыхал от отца ни слова об этом.

— Он говорил это перед тем, как уехать в последний раз в Кареджи.

— Минутные мечты смертельно больного человека. Не очень-то реальные, как видишь. Занимайся своим делом прилежнее, Буонарроти, и не помышляй о постороннем. Когда нибудь я подумаю, какую работу тебе поручить.

Микеланджело видел, как со всей Италии, Европы и Ближнего Востока шли к Медичи свадебные дары — друзья Лоренцо, люди, связанные с ним делами, слали теперь редчайшие драгоценные камни, слоновую кость, благовония, дорогие азиатские атласы, восточные кубки и чаши, резную мебель. Он тоже хотел преподнести Контессине подарок. Но какой?

Геракл! В самом деле, что мешает ему подарить свое изваяние Геракла? Он покупал мрамор на собственные деньги. Он скульптор, и он преподнесет ей к свадьбе именно скульптуру. Геракл в саду дворца Ридольфи! Он ничего не скажет ей заранее, он просто попросит Тополино помочь ему перевезти статую в этот сад.

Теперь он впервые по-настоящему задумался, как изваять лицо Геракла. Да, это должен быть образ, портрет Великолепного — и не вздернутый нос, нечистая кожа и жидкие волосы Лоренцо де Медичи, а его внутренняя сущность, его дух. В нем должна быть гордость и в то же время смирение. Будут ощущаться не только сознание власти, но и готовность вести беседу, жажда общения. Устрашающая телесная мощь фигуры должна быть чем-то смягчена; ведь перед зрителями встанет борец, решившийся сразиться за человечество и обновить, перестроить мир, полный вражды к человеку.

Когда были готовы рисунки, он с волнением начал отделывать голову статуи; ручным сверлом он обрабатывал ноздри и уши, падавшие на лоб буйные волосы тонко заостренной скарпелью обтачивал округлые скулы Геракла; буравчиком бережно прикасался к его глазам, добиваясь того, чтобы взгляд их был ясным, проникающим в душу зрителя. Микеланджело работал от зари до зари, забывая об обеде, и валился по вечерам в постель, как мертвый.

Граначчи горячо поздравил приятеля с окончанием столь сложной работы, а потом тихо добавил:

— Amico mio, ты не можешь подарить это Контессине. С твоей стороны это было бы ложным шагом.

— Почему?

— Это… это слишком крупная вещь.

— «Геракл» слишком крупный?

— Слишком крупный подарок. Ридольфи могут истолковать это превратно.

— Значит, я не могу преподнести Контессине подарок?

— Можешь. Но этот подарок слишком крупный.

— Ты имеешь в виду размеры? Или стоимость?

— То и другое. Ведь ты не какой-нибудь Медичи, не вельможа из богатейших тосканских фамилии. Это может быть дурно воспринято.

— Но статуя ничего не стоит. Я не могу ее даже продать.

— Стоит. И ты можешь ее продать.

— Кому же?

— Семейству Строцци. Они поставят ее во дворике своего нового дворца. Я приводил их сюда в прошлое воскресенье. Они велели мне предложить тебе сотню золотых флоринов. Они поставят «Геракла» на самом почетном месте. И это будет первой работой, которую ты продашь!

Слезы бессилия навертывались и мучительно жгли веки Микеланджело, но он был теперь уже не мальчик и сумел сдержать их.

— Прав Пьеро, и прав мой отец: как бы ни бился художник, конец ему уготован один: быть наемным мастеровым, идти со своим товаром на рынок.

На свадьбу съехалось три тысячи гостей, до отказа заполнив все дворцы Флоренции, и укрыться от шума и толчеи было уже немыслимо. Утром 24 мая Микеланджело надел свою зеленую шелковую тунику с бархатными рукавами и фиолетовый плащ. Фонтан напротив дворца был увит гирляндами веток с плодами, посередине его высились изготовленные Граначчи две дельфиньи фигуры — из зева этих фигур обильной струей хлестало красное и белое вино, выливаясь на мостовую Виа де Гори.

Свадебная процессия вышла на украшенные флагами улицы, впереди Контессины и Ридольфи шагали трубачи, Микеланджело с Граначчи замыкали шествие. На площади Собора была построена копия римской триумфальной арки, украшенная гирляндами. Стоя на ступенях Собора, нотариус громко читал брачный договор; площадь была запружена тысячными толпами народа. Услышав обширный перечень приданого Контессины, Микеланджело побледнел.

В родовой церкви Сан Лоренцо, совершая обряд, Пьеро торжественно подвел Контессину к Ридольфи, тот надел на ее палец обручальное кольцо. Микеланджело стоял позади всех и, не дожидаясь конца свадебной мессы, выскользнул из церкви в боковую дверь и затерялся в толпе. Часть площади занимал деревянный помост, построенный для удобства зрителей, а в центре ее на столбе высотой в две сажени был сооружен выкрашенный белой краской павильон, в котором играли музыканты. В окнах и на балконах домов пестрели ковры.

Свадебная процессия вышла из церкви, долговязый Ридольфи был в белом атласном плаще, черные как смоль волосы обрамляли его худое, бледное лицо. Поднявшись на ступени помоста, Микеланджело смотрел, как шла Контессина, — на ней былопарчовое малиновое платье с длинным шлейфом и воротником из белых горностаев, изысканная малиновая шляпа, вся в блестках золотых бусин. Как только невеста села в изукрашенное кресло, начались представления: разыгрывали похожую на обычный турнир пьесу под названием «Битва между Целомудрием и Браком», в которой принял участие Пьеро; под конец было показано состязание «Рыцарей Кошки» — действие в нем развивалось так, что обнаженный до пояса человек с бритой головой входил в деревянную клетку и загрызал там кошку, не прикасаясь к ней руками.

В зале, где был устроен свадебный пир, получил место и Микеланджело. К торжественному дню во дворец свезли со всей Тосканы самые лучшие припасы: восемьсот бочек вина, тысячи фунтов муки, мяса, разной дичи, тертого с сахаром миндаля. На глазах у Микеланджело Контессина исполнила старинный обряд — в залог плодородия и богатства держала на руках младенца, а затем прятала в своей туфле золотой флорин. Когда застольное пиршество кончилось и гости перешли в зал для танцев, стараниями Граначчи превращенный в подобие сказочного Багдада, Микеланджело тихо вышел из дворца и побрел по улицам от площади к площади: по приказу Пьеро тут были расставлены столы с щедрым угощением и вином, чтобы веселилась вся Флоренция. Однако народ казался мрачным и подавленным.

Микеланджело так и не возвратился во дворец, хотя свадебные торжества должны были длиться еще двое суток, до переезда Контессины в дом Ридольфи. Глухой ночью он неторопливо шагал в Сеттиньяно. Придя туда, он расстелил на дворе у Тополино старое одеяло и, закинув руки за голову, долго смотрел, как над холмами вставало солнце, заливая своим светом кровлю дома Буонарроти, видневшуюся по ту сторону лощины.

8

Свадьба Контессины обозначила собой резкий поворот в судьбе Микеланджело, в судьбе всей Флоренции. Микеланджело уже видел, как негодовали толпы народа в первый вечер свадебных торжеств, слышал всеобщий ропот против Пьеро. И дело было даже не в яростных проповедях Савонаролы, который возвратился во Флоренцию и, обретя еще большую власть в ордене доминиканцев, требовал, чтобы Синьория судила Пьеро за нарушение законов против расточительства.

Озадаченный всеобщей смутой, Микеланджело пошел к настоятелю Бикьеллини.

— Разве свадьбы других дочерей Медичи обходились дешевле? — спрашивал он.

— Да нет, не дешевле. Но при Лоренцо народ считал, что он входит с правителем в долю, а сейчас флорентинцы думают, что они оплачивают прихоти Пьеро. Вот почему свадебное вино кажется им кислым.

Едва кончились свадебные празднества, как в политическую борьбу против Пьеро вступили кузены Медичи. Через несколько дней после венчания вся Флоренция была взволнована громким скандалом: на вечернем пиру, во дворце, Пьеро подрался со своим кузеном Лоренцо из-за женщины. Пьеро ударил Лоренцо по уху: впервые Медичи били друг друга. Соперники уже вытащили свои кинжалы, и, если бы в потасовку не вмешались друзья, дело кончилось бы смертоубийством. Когда Микеланджело вышел в полдень к обеду, он увидел, что кое-кого из постоянных сотрапезников во дворце нет, а смех и шутки Пьеро и его приятелей звучали несколько натянуто.

Как-то раз, в сумерки, Граначчи пришел в Сады и сказал, что некий человек видел во дворике Строцци «Геракла» и будет ждать Микеланджело, чтобы поговорить с ним о заказе. Увидев, что его ожидали там кузены Медичи — Лоренцо и Джованни, Микеланджело страшно удивился. Он часто встречался с ними во дворце еще при жизни Великолепного, которого они любили и почитали, как отца; Великолепный назначил их на самые высокие дипломатические посты, даже послал их — одиннадцать лет назад — в Версаль поздравить Карла Восьмого с восшествием на французский престол. Пьеро же всегда помыкал ими, как отпрысками младшей ветви семейства. Братья Медичи стояли у статуи Геракла по обе ее стороны. Могучего сложения, на двенадцать лет старше Микеланджело, Лоренцо был красив, хотя его выразительное лицо и попортила оспа. Шея, плечи и грудь этого человека говорили об огромной силе. Жил он по-княжески, в родовом дворце на площади Сан Марко; среди холмов, чуть ниже Фьезоле и в Кастелло, у него были еще две виллы. За счет его заказа, иллюстрируя «Божественную комедию» Данте, ныне кормился Боттичелли. Сам он был признанным поэтом и драматургом. Джованни, младшего его брата, которому уже исполнилось двадцать семь лет, Флоренция прозвала Красавцем.

Они встретили Микеланджело самым сердечным образом, с похвалой отозвались о «Геракле», затем перешли к существу дела. Первым заговорил об этом Лоренцо:

— Мы прекрасно помним те два мрамора, Микеланджело, которые ты изваял для нашего дяди Лоренцо. А мы с братом всегда говорили, что когда-нибудь закажем тебе статую и для нас.

Микеланджело потупился, ничего не сказав в ответ. Тогда в разговор вступил Джованни:

— Мы давно мечтаем о статуе Святого Иоанна из белого мрамора. Иоанн — это наш святой покровитель. Такая тема тебя не интересует?

Микеланджело неуклюже переминался с ноги на ногу, разглядывая яркое солнечное пятно на мостовой Виа Торнабуони, за воротами дворца Строцци. Да, ему нужна работа, и не столько ради денег, сколько для того, чтобы подавить в себе постоянно растущее чувство неудовлетворенности и беспокойства. Только подумать: опять в руках у него будет мрамор!

— Мы готовы заплатить тебе большие деньги, — сказал Лоренцо.

— А мастерскую ты себе устроишь у нас в саду, — добавил Джованни. — Что ты на это ответишь?

— Когда ценят твою работу — это всегда приятно. Вы разрешите мне немного подумать?

— Ну разумеется, — охотно согласился Лоренцо. — Мы совсем не намерены торопить тебя. Приходи к нам в воскресенье обедать, доставь удовольствие.

Микеланджело шел домой молча, опустив голову. Граначчи тоже молчал, пока они не дошли до угла Виа деи Бентаккорди и Виа делль Ангуиллара, где им нужно было расставаться.

— Меня просили привести тебя, я и привел. Но это отнюдь не значит, что я настаиваю, чтобы ты соглашался.

— Спасибо тебе, Граначчи. Я понимаю.

Однако домашние были настроены не так миролюбиво.

— Что за сомнения, ты должен брать этот заказ! — гудел Лодовико, откидывая со лба пышные космы седеющих волос. — Сейчас ты можешь диктовать свои условия, выговаривать любую плату — ведь они сами к тебе обратились.

— А почему они обратились ко мне? — спрашивал Микеланджело.

— Потому что им нужна статуя Святого Иоанна, — сказала тетушка Кассандра.

— По почему именно теперь, когда они собирают себе сторонников против Пьеро? Почему они молчали раньше, все эти два года?

— Да тебе-то какое дело до этого? — встрепенулся дядя Франческо. — Неужели ты такой глупец, что упустишь заказ, который сам плывет тебе в руки?

— Тут все гораздо сложнее, дядя Франческо. Настоятель Бикьеллини говорит, что кузены Медичи поставили себе целью изгнать Пьеро из Флоренции. Мне кажется, они хотят тут нанести ему еще один удар.

— Это с твоей-то помощью — да и удар? — Лицо Лукреции недоуменно вытянулось.

— Пусть скромный, но все-таки удар, madre mia. — Задорная улыбка Микеланджело сделала его безобразно сплющенный нос как бы незаметным.

— Хватит политики, давайте говорить о деле! — приказал Лодовико. — Неужели семейство Буонарроти так уж процветает, что мы можем позволить себе отвергать столь выгодные заказы?

— Отец, я не могу нарушить верности Лоренцо.

— Мертвые не нуждаются в верности.

— Нет, нуждаются. В такой же мере, как живые. И ведь я лишь недавно дал вам сто флоринов после продажи «Геракла».

В воскресенье братья Медичи посадили Микеланджело за своим празднично убранным столом на почетное место. Они говорили обо всем на свете, не коснувшись, однако, ни словом ни Пьеро, ни Святого Иоанна. Когда, уже раскланиваясь, Микеланджело пробормотал, что он высоко ценит их предложение, но в данное время не может принять заказ, Лоренцо небрежно заметил:

— А мы и не торопимся. Заказ все равно остается в силе.

Во дворце теперь Микеланджело чувствовал себя очень скверно. У него не было никакого определенного дела, и в нем никто не нуждался, кроме одного лишь Джулиано, питавшего к нему привязанность. Чтобы не слоняться праздно и не быть лишним, Микеланджело выискивал себе всякую работу: разбирал коллекцию рисунков, оставшуюся от Лоренцо, раскладывал по местам случайно приобретенные Пьеро античные медальоны и резные геммы. Когда-то Лодовико говорил ему, что гордость — непосильная для него роскошь, но порой натура человека диктует свое, не давая возможности взвесить, посильно или непосильно следовать ей.

Пьеро тоже чувствовал себя скверно; сидя за столом, бледный, угрюмый, он спрашивал своих немногих друзей, еще хранивших ему верность:

— Почему я не могу заставить Синьорию повиноваться и делать то, что мне надо? Почему у меня постоянные беды и неприятности, а у отца все шло хорошо и гладко?

Микеланджело задал этот вопрос настоятелю Бикьеллини. Оправив свою сутану, под которой виднелся жесткий снежно-белый воротничок рубашки, настоятель вдруг вспыхнул, глаза его сверкнули гневом.

— Все четверо Медичи, предшественники Пьеро, считали, что править государством — это искусство. Они любили прежде всего Флоренцию, потом уж себя. А Пьеро…

Он произнес это имя столь ожесточенно-враждебным тоном, что Микеланджело был поражен.

— Раньше вы никогда не судили о нем так строго, отец.

— …Пьеро и не думает прислушиваться к каким-либо советам. У руля государства стоит слабый человек, а жаждущий власти монах с бешеной энергией старается захватить его место… Печальные дни наступили во Флоренции, сын мой.

— Я слыхал, о чем говорит Савонарола в своих проповедях. Он предвещает новый потоп. Половина людей в городе верит, что Страшный суд начнется чуть ли не с первым же дождем. Ради чего он так запугивает Флоренцию?

Настоятель снял и положил на стол очки.

— Он хочет стать папой. Но его честолюбивые замыслы не ограничиваются этим — он мечтает покорить и подчинить себе все страны Востока.

— А вы не хотели бы обратить в христианство неверных? — полушутливо спросил Микеланджело.

Настоятель на минуту смолк.

— Хотел ли бы я, чтобы весь мир был христианским? Только в том случае, если мир этого пожелает. И конечно, я не хочу, чтобы некий тиран, попирая всякую гуманность, огнем и мечом обрушился на мир и во имя спасения души истребил человеческий разум. Ни один истинный христианин не пожелал бы этого.

Во дворце Микеланджело передали, что его срочно зовет к себе отец. Лодовико провел Микеланджело в комнату, где спали его братья, смахнул с сундучка Джовансимоне ворох какого-то платья и вытащил оттуда груду драгоценных камней, золотых и серебряных пряжек и медальонов.

— Что это значит? — спросил он Микеланджело. — Неужто Джовансимоне грабит по ночам дома?

— Нет, все гораздо проще, отец. Джовансимоне — капитан Юношеской армии у Савонаролы. Эти юнцы прямо на улицах снимают драгоценности с женщин, нарушающих указ их пророка. Ведь Савонарола запретил носить украшения в общественных местах. Отряды этого монаха, числом в двадцать-тридцать человек, дознавшись, что в каких-то семьях не признают законов против роскоши, врываются в дома и обирают хозяев до нитки. Если кто-нибудь сопротивляется, юнцы Савонаролы забивают его до полусмерти каменьями.

— Какое же право у Джовансимоне держать эти вещи дома? Ведь тут добра не на одну сотню флоринов.

— Наверное, он должен отнести все это в монастырь Сан Марко. Так они обычно делают. Но Джовансимоне образовал из этой шайки шалопаев отряд, который Савонарола называет «ангелами в белых рубашках». Совет города бессилен с ними бороться.

Именно в эти дни Лионардо позвал Микеланджело в монастырь Сан Марко и провел его в школу живописцев, скульпторов и иллюстраторов — школа эта находилась в монастырских садах и была основана Савонаролой.

— Видишь, Микеланджело, Савонарола совсем не против искусства, он только против искусства греховного. У тебя теперь есть возможность поступить к нам, стать скульптором нашего ордена. Ты не будешь больше нуждаться ни в мраморе, ни в заказах.

— А что я должен буду ваять?

— Зачем беспокоиться о том, что тебе ваять, — была бы лишь постоянная работа.

— Кто мне станет указывать, над чем работать?

— Фра Савонарола.

— А вдруг я не захочу ваять то, что он прикажет?

— Монах не может ни возражать, ни спрашивать. Собственных желаний у тебя не должно и быть.

Микеланджело снова сидел теперь за своим рабочим столом в пустующем павильоне. Здесь-то он мог на свободе рисовать, делать по памяти анатомические наброски — ведь он столькому научился, когда вскрывал в монастыре трупы. Эти дочерна изрисованные, с набегавшими друг на друга этюдами листы он сжигал, хотя такая предосторожность едва ли была нужна, — в Сады больше никто не заглядывал. Лишь изредка сюда приходил, с книгами под мышкой, пятнадцатилетний Джулиано, садился за старый стол Торриджани и, храня дружелюбное молчание, углублялся в занятия. По вечерам они вместе шагали ко дворцу: летние сумерки словно бы сыпали на город серую пыль и гасили сиренево-голубые и болотисто-коричневые тона каменных зданий.

9

Осенью Флоренция оказалась втянутой в международные распри, грозившие ей полной утратой самостоятельного существования.

Как понимал Микеланджело, все началось с того, что Карл Восьмой, король Франции, сколотил первую со времени легионов Цезаря постоянную армию — в нее входило двадцать тысяч хорошо обученных и хорошо вооруженных солдат. Теперь он шел с этой армией через Альпы на Италию, требуя себе, в силу наследственных прав, Неаполитанское королевство. Пока был жив Лоренцо, Карл Восьмой питал к дому Медичи слишком дружественные чувства, чтобы помышлять о походе своей армии через тосканские земли: решись он тогда на это, союзники Лоренцо, города государства Милан, Венеция, Генуя, Падуя, Феррара сразу сплотились бы, чтобы дать ему решительный отпор. Но Пьеро растерял своих союзников. Миланский герцог направил к Карлу эмиссаров, зазывая его в Италию. Кузены Медичи, когда-то присутствовавшие в Версале на коронации Карла, теперь уверяли его, что Флоренция нетерпеливо ждет, когда он с триумфом займет ее.

Как союзник семейства Орсини, из рода которых были его мать и жена, Пьеро стоял за Неаполь и отказался пропустить армию Карла через свои владения. Но за все время с весны до осени он не предпринял ровным счетом ничего, чтобы собрать войско и заградить путь французскому королю, если бы тот вторгся силой. Граждане Флоренции прежде с охотой стали бы сражаться за Лоренцо, но теперь они были готовы впустить французов, чтобы воспользоваться их помощью и изгнать Пьеро. Савонарола тоже склонял Карла занять Флоренцию.

В середине сентября Карл Восьмой повел свою армию через Альпы, был радостно встречен герцогом Милана и разграбил город Рапалло. Эти вести взбудоражили всю Флоренцию. Деловая жизнь в городе замерла, но, когда Карл вновь прислал эмиссаров, прося разрешения провести через Тоскану свое войско, Пьеро отпустил их без определенного ответа. Король Франции поклялся с оружием пройти Тоскану и захватить Флоренцию.

У Микеланджело был теперь под крышей дворца новый сосед. Пьеро вызвал во Флоренцию Паоло Орсини — брата Альфонсины — и поставил его во главе тысячи наемных воинов… чтобы остановить двадцатитысячную армию Карла. Микеланджело много раз говорил себе, что он покинет дворец и уедет в Венецию, как ему предлагал когда-то Лоренцо. Он чувствовал себя обязанным по отношению к Лоренцо, Контессине, Джулиано, даже по отношению к кардиналу Джованни, но он не испытывал ни малейшей привязанности к Пьеро, хотя тот предоставил ему кров, место для работы и платил жалованье. И все же стать перебежчиком, беглецом Микеланджело не решался, это ему претило.

Три года, проведенные им при Лоренцо в Садах и во дворце, были годами радостных волнений, роста, совершенствования мастерства, овладения ремеслом, — каждый день был словно драгоценный камень, которым любуются и который лелеют; каждый день обогащал его опытом, будто год. А теперь, вот уже два с половиной года, с тех пор как умер Лоренцо, он не может сделать ни шага вперед. Правда, благодаря помощи настоятеля Бикьеллини и работе с трупами он бесспорно вырос как рисовальщик, но он знал, что прежней живости у него нет, что он меньше постигает, меньше создает, чем создавал в те дни, когда учился у Бертольдо, у Великолепного, у Пико, Полициано, Фичино, Бенивиени. Долгое время он был в тесном общении с большинством членов кружка Лоренцо и немало черпал у них. Как ему снова наполнить свою жизнь жаром и воодушевлением? Как возвыситься над суетой, страхами и жуткой растерянностью Флоренции, как вновь стать скульптором, заставить свой ум и руки работать? В самом деле — как? Если даже Полициано просит Савонаролу отпустить ему грехи и в своем последнем слове умоляет принять его в орден доминиканцев, чтобы лечь в могилу чернецом в стенах монастыря Сан Марко?

Граначчи не мог ничего посоветовать. Буджардини говорил просто: «Если ты уедешь из Флоренции, я уеду вместе с тобой». Узнав, что Микеланджело думает об отъезде, Якопо при встрече воскликнул:

— Мне давно хотелось посмотреть Венецию. В особенности на чужие деньги. Возьми меня с собой. Я буду охранять тебя по дороге от разбойников…

— Развлекая их шутками?

— Каждая шутка — это своего рода копье, — ухмыльнулся Якопо. — Ты не согласен?

— Согласен, Якопо. Непременно тебя прихвачу, как только соберусь в дорогу.

Двадцать первого сентября, фра Савонарола, в последнем усилии изгнать Пьеро, произнес решающую речь в Соборе. Флорентинцы заполнили храм до отказа. Никогда еще этот монах не обретал такой власти, никогда его голос не звучал с такой громовой, разящей силой: у прихожан вставали дыбом волосы. Слушая, как Савонарола расписывал предстоящую гибель Флоренции и всего сущего в ней, люди стенали и плакали навзрыд.

…«Земля растлилась перед лицом Божиим, и наполнилась земля злодеяниями. И воззрел Бог на землю, и вот она растленна; ибо всякая плоть извратила путь свой на земле».

«И вот я наведу на землю потоп водный, чтобы истребить всякую плоть под небесами, в которой лишь есть дух жизни; все, что суще на земле, лишится жизни».

Самый тихий шепот монаха достигал отдаленнейших углов обширного Собора. Он эхом отдавался от каждого камня стены. Микеланджело, стоя в дверях, чувствовал, как толпа — целое море людей — теснит его со всех сторон, приподнимает, будто набегавшие волны. Он вышел на улицу и увидел множество народа, — лишившись дара речи, с остекленевшими глазами, люди были полумертвы от страха.

Один настоятель Бикьеллини сохранял спокойствие.

— Право же, милый Микеланджело, все это можно назвать только колдовством. Наследство темной поры, древнейших времен существования человека. Сам Господь дал надежду Ною и его сынам, обещав им, что никогда не будет второго потопа. В главе девятой Бытия, в стихе девятом — одиннадцатом, сказано: «Вот я поставлю завет мой с вами и с потомством вашим после вас… что не будет более истреблена всякая плоть водами потопа и не будет уже потопа на опустошение земли». А теперь ты ответь мне, пожалуйста, какое имеет право Савонарола заново писать Библию? Когда-нибудь Флоренция поймет, что ее попросту дурачили…

Мягкий голос настоятеля разгонял прочь бередящие сердце чары Савонаролы.

— А когда Флоренция это поймет, — сказал Микеланджело, — вы откроете Савонароле двери монастыря Санто Спирите, чтобы спрятать его там от гневной толпы.

Настоятель устало улыбнулся:

— Невозможно себе представить, чтобы Савонарола дал обет молчания. Скорее он согласится взойти на костер.

С каждым днем события разворачивались все быстрее: Венеция заявила, что она будет соблюдать нейтралитет. Рим отказался выставить свои военные силы. Карл осадил пограничные крепости Тосканы, некоторые из них сдались; каменотесы Пьетрасанты дали неприятелю хороший бой, но, несмотря на это, через несколько дней французская армия вступила во Флоренцию.

Прилежно обдумать все происходящее у Микеланджело почти не было возможности. Исступленный страх вдруг сменился у флорентинцев чувством облегчения, весь город высыпал на улицы, большой колокол на башне сзывал людей на площадь Синьории, все жаждали узнать новости. Будет ли отдан город на разграбление? Будет ли свергнута республика? Уцелеют ли в городе богатства, искусства и ремесла, безопасность и благополучие, или французский король со своей могущественной армией разграбит и растопчет все без пощады? Ведь Флоренция жила в мире со своими соседями так долго, что уже утратила и войско, и оружие, и желание сражаться. Действительно ли уже начался второй потоп?

Однажды утром, проснувшись, Микеланджело увидел, что дворец будто вымер. Пьеро, Орсини и их ближайшие помощники поехали договариваться с Карлом. Альфонсина с детьми и Джулиано нашли убежище на вилле в горах. Микеланджело казалось, что он остался среди пышных залов и комнат один, хотя там еще было несколько старинных слуг. Величественный дворец оцепенел в испуге, опустел и затих. Лоренцо умер в Кареджи, а теперь здесь, в этих дворцовых покоях, с великолепной библиотекой и чудесными произведениями искусства, словно бы умирал и самый дух этого человека. Микеланджело ходил по гулким коридорам, заглядывал в пустующие просторные комнаты: в них чувствовался страшный запах смерти. Он, Микеланджело, хорошо его чуял — ведь недаром он прошел такой искус в покойницкой монастыря Санто Спирито.

Всеобщее смятение не унималось. Пьеро пал ниц перед Карлом, предлагая завоевателю береговые крепости, Пизу и Лехгорн, и двести тысяч флоринов, если французская армия «пройдет дальше но побережью, не тронув Флоренции». Взбешенный такой постыдной капитуляцией, городской Совет ударил в колокол на башне дворца Синьории, созвал народ и объявил Пьеро изгнанным за «его трусость, скудоумие, бессилие и покорность перед лицом врага».

К Карлу была направлена делегации, в которую входил и Савонарола. Пьеро эта делегация не хотела и знать. Тот кинулся назад во Флоренцию, чтобы восстановить в ней свои прежние права. Город с гневом отверг эти притязания. Пьеро требовал, чтобы его выслушали. Толпа кричала: «Уходи прочь! Не мешай Синьории!» Пьеро презрительно отвернулся. Толпа на площади с возмущением размахивала шляпами и колпаками, мальчишки свистели и швырялись каменьями. Пьеро вытащил из ножен шпагу. Толпа погнала его по улицам. Он скрылся во дворце и отвлек на время народ тем, что приказал оставшимся слугам выставить на площади столы с вином и угощением.

По улицам ходили глашатаи. Они кричали: «Синьория изгоняет Медичи! Пожизненно! Четыре тысячи флоринов за голову Пьеро! Долой Пьеро!»

Возвратившись во дворец, Микеланджело убедился, что Пьеро ускользнул через задний сад, пробрался к шайке наемников Орсини у ворот Сан Галло и бежал. Кардинала Джованни благополучно вывели из дворца и тоже через калитку заднего сада — он тащил тяжелую связку манускриптов, вслед за ним поспешали двое слуг, также нагруженных рукописями. При виде Микеланджело глаза Джованни, полные тревоги и страха, радостно блеснули.

— Буонарроти! Я спас несколько редких манускриптов отца, самые его любимые!

Возмущенная Флоренция должна была нагрянуть сюда с минуты на минуту.

Ко дворцу уже приступала толпа. Она врывалась во двор, громко крича: «Медичи изгнаны!», «Все, что есть во дворце, — наше!» Мятежники захватывали винные погреба, сшибали обручи с бочек и, не утруждая себя раскупориванием бутылок, разбивали их об стену. Сотни фляг и склянок, булькая, пошли по рукам, от рта ко рту, люди торопливо пили из горлышка, не ощущая вкуса вина, разбрызгивая его и сплошь заливая пол. Потом буйное скопище людей, теснясь, с гиком стало подниматься по лестницам дворца, хватая все, что попадалось под руку.

Микеланджело стоял в тени аркады, прикрывая спиной Донателлова «Давида». Новые скопища повстанцев вламывались в главные ворота, заполняли двор; Микеланджело замечал среди них знакомые лица; с детских своих лет он видел их на улицах и площадях такими спокойными и добродушными, а теперь эти люди вдруг загорелись жаждой разрушения и шли напролом, сбившись в безликую, потерявшую ответственность толпу. Чем была вызвана такая перемена? Уж не тем ли, что они впервые почувствовали себя в стенах дворца Медичи не сторонними людьми, а полновластными хозяевами?

Микеланджело с силой шмякнули о статую «Давида», и на голове у него сразу же вскочила большая шишка. Донателлово изваяние «Юдифь и Олоферн», стоявшее поблизости, было снесено с подножия; толпа с радостным ревом и гиком утащила его на задний двор. Слишком тяжелые вещи, мраморные римские бюсты, например, повстанцы разбивали пиками и дрекольем.

Микеланджело метнулся вдоль стены, взбежал вверх по парадной лестнице, единым духом пронесся по коридору, распахнул дверь кабинета Лоренцо и стал искать внутренний засов. Засова не оказалось. Микеланджело окинул взглядом дивные манускрипты, ларцы с редкими каменьями, амулетами, резными драгоценными камнями, старинными монетами, посмотрел на висевшие над дверями греческие барельефы, на мраморные и бронзовые изваяния Донателло, на «Снятие с креста» Джотто и «Святого Иеронима» Ван-Эйка, написанные на деревянных досках. Что сделать, чтобы спасти эти бесценные вещи?

Тут его взгляд упал на подъемник для подачи кушаний. Он открыл люк, дернул за веревку и, когда ящик был подтянут, начал сваливать в него небольшие картины, мозаики, чаши из яшмы, сардоникса, аметиста, миниатюрный бюст Платона, хрустальные часы на позолоченной серебряной подставке, стеклянные вазы по рисункам Гирландайо, рукописи, кольца и броши. Старого беззубого Фавна — статуэтку, сделанную по первой своей скульптуре, он спрятал у себя под рубашкой. Потом он потянул за другую веревку, опустил ящик вниз и захлопнул люк. В эту минуту повстанцы ворвались в кабинет и, как саранча, принялись обшаривать и грабить его. Микеланджело пробился сквозь толпу, ушел в свою комнату и спрятал статуэтки Бертольдо и несколько бронзовых изваяний под кроватью.

Больше сделать он ничего не мог. Сотни распаленных от вина людей метались по дворцу, забегали в каждую комнату, хватали фамильную посуду в столовой, разбивая блюда и бокалы, визжали от радости и колотили друг друга, не поделив золотые и серебряные медали из коллекции Лоренцо, вытаскивали из покоев Пьеро его кубки и оружие, швыряли наполовину выпитые бутылки вина в статую «Геракла и Льва» работы Поллайоло. Микеланджело беспомощно смотрел, как они вынесли из комнаты Лоренцо четыре яшмовые вазы, на которых было начертано имя Великолепного, живописные работы Мазаччо, Венециано, как они вырывали полотна из рам, отламывали от статуй подножия, разбивали слишком громоздкие и тяжелые кресла и столы, раскалывали шкатулки и ларцы. В библиотеке редчайшие книги и манускрипты были сброшены на пол, их безжалостно топтали ногами.

Может быть, флорентинцы мстили опостылевшему им Пьеро? Но ведь эти великолепные коллекции собраны отнюдь не Пьеро. Глядя, как люди варварски срывают бархатные и шелковые портьеры, Микеланджело в отчаянии качал головой: «Кто может проникнуть в душу толпы?»

Только одного верного семейству Медичи человека заметил он во дворце — это был его родственник, Бернардо Ручеллаи, муж Наннины де Медичи. В комнате, расположенной рядом с гостиной, Бернардо стоял подле картины Боттичелли «Паллада, укрощающая кентавра», и громко кричал, обращаясь к толпе:

— Вы же граждане Флоренции! Зачем вы расхищаете свои собственные сокровища? Остановитесь, заклинаю вас!

В ту минуту он казался Микеланджело героем, глаза у него сверкали, руки были раскинуты, прикрывая картину. Но вот Ручеллаи уже сбит с ног, толпа его топчет. Микеланджело протиснулся к нему, поднял на руки и понес его, истекающего кровью, в маленькую кладовую рядом, а сам с горькой иронией думал: «Никогда еще не приходилось мне соприкасаться с родней по линии матери ближе, чем сегодня».

Во дворце воцарился полнейший хаос. Скоро в приемной Лоренцо, после того как там были сорваны со стен карты и шпалеры, несколько дюжих грузчиков сумели разбить сейф. Из него дождем посыпались деньги — двадцать тысяч флоринов. При виде золотых монет толпа возликовала; люди стали неистово рваться к деньгам, началась всеобщая драка.

Микеланджело с трудом пробрался к черной лестнице, спустился по ней в сад и боковыми аллеями вышел ко дворцу Ридольфи. Там он попросил у грума перо и чернила и написал Контессине короткую записку: «Если тебе удастся… пошли кого-нибудь в кабинет отца: я нагрузил подъемник для подачи пищи разными предметами искусства, сколько вместилось». И подписался: М.Б.

Идя домой, он заглянул к Буджардини и Якопо, сказав им, чтобы они были в полночь у ворот Сан Галло. Когда город, наконец, успокоился и заснул, он тихонько пробрался в конюшни дворца Медичи. Двое из грумов оставались еще при лошадях, охраняя их во время нашествия толпы. Эти грумы знали, что Микеланджело имеет право брать лошадей на конюшне в любое время, когда он захочет. Они помогли оседлать трех скакунов. На одного он сел, а двух других новел в поводу.

Стражи у ворот не оказалось. Буджардини уже ждал Микеланджело, раздумчиво орудуя ножом над своими длинными ногтями. Скоро появился и Якопо. Они сразу же тронулись в путь, направляясь в Венецию.

10

К полудню они пересекли Апеннины и по перевалу Фута спустились к Болонье, окруженной стенами из оранжевого кирпича с белыми малыми башенками и почти с двумя сотнями больших башен; некоторые их этих башен, четко рисующихся на фоне голубого неба Эмилии, были наклонены не менее удивительно, чем прославленная падающая башня в Пизе. Они съехали в город со стороны реки, через опустевший рынок, который подметали длинными метлами одетые в черное старухи. Путники спросили у одной из них дорогу и поскакали к площади Коммунале.

Кривые узкие улочки, над которыми нависали вторые этажи домов, были очень душными. Каждая болонская семья в целях защиты от соседей строила себе башню — во Флоренции этот обычай был запрещен еще Козимо: он приказал снести все домовые башни. На более широких улицах и площадях Болоньи были возведены аркады из оранжевого кирпича, укрывающие людей от снега, дождя и летнего зноя: все было рассчитано так, чтобы болонцы могли ходить по городу, не подвергаясь воздействию погоды.

Путники добрались до главной площади города с ее величественной церковью Сан Петронио с одной стороны и дворцом Коммунале, замыкавшим площадь с другой стороны; они слезли с лошадей, и тут их окружила болонская стража.

— Вы приезжие?

— Флорентинцы, — ответил Микеланджело.

— Покажите большой палец, пожалуйста.

— Большой палец? Зачем вам большие пальцы?

— Посмотрим, есть ли на них восковая красная печать.

— У нас нет никаких печатей.

— Тогда вам надо пройти с нами. Вы под арестом.

Их провели в таможню — это была целая анфилада комнат, расположенных в глубине за колоннами портика; там офицер объяснил им, что каждый, кто приезжает в Болонью, должен быть зарегистрирован: приезжему, как только он появится у одних из шестнадцати городских ворот, ставят на большой палец печать.

— Да откуда нам было знать это? — недоумевал Микеланджело. — Мы в вашем городе впервые.

— Незнание закона — не оправдание. Вы оштрафованы на пятьдесят болонских ливров.

— Пятьдесят болонских ливров… У нас нет таких денег.

— Очень печально. Вам придется провести пятьдесят дней в заключении.

С открытым ртом, не говоря ни слова, Микеланджело смотрел на Буджардини и Якопо. Пока они обрели дар речи, перед ними появился какой-то человек.

— Господин офицер, могу я поговорить с молодыми людьми?

— Конечно, ваша светлость.

— Ведь вы Буонарроти? — спросил мужчина, обращаясь к Микеланджело.

— Да.

— Ваш отец служит во флорентинской таможне, не правда ли?

— Служит.

Незнакомец повернулся к таможенникам:

— Этот молодой человек из хорошей флорентинской семьи; его отец занимает, как и вы, высокий пост в таможне Флоренции. Как по-вашему, разве не могут знатные семейства наших братских городов оказывать другу другу гостеприимство?

Польщенный такими словами офицер ответил, что, разумеется, могут.

— За поведение этих юношей я ручаюсь, — сказал, заканчивая разговор, незнакомец.

На площади, при свете ясного зимнего солнца, Микеланджело вгляделся в незнакомца. У него было широкое приятное лицо, без малейшего признака аристократизма. Хотя легкая седина свидетельствовала, что ему, вероятно, далеко за сорок, гладкое, с ярким румянцем, безбородое лицо казалось совсем молодым; маленький рот, в котором поблескивали очень белые зубы, был как бы зажат между крупным энергическим носом и острым подбородком. Брови у него от переносицы шли по горизонтали только до половины глаз, а потом насмешливо вздымались кверху. Одет он был в мягкую черную шерстяную мантию с белым гофрированным воротником.

— Вы чрезвычайно любезны, а я просто глупец; вы запомнили мою скромную персону, а вот я, хотя мы и встречались…

— Мы сидели рядом за обедом у Лоренцо Медичи, — сказал незнакомец.

— Ну конечно! Вы синьор Альдовранди. Вы занимали пост подесты во Флоренции. И вы рассказывали мне о великом скульпторе Болоньи.

— О Якопо делла Кверча. Теперь я могу показать вам его работы. Если бы вы и ваши друзья поужинали со мной, вы доставили бы мне удовольствие.

— О, это удовольствие гораздо приятнее нам! — рассмеялся Якопо. — У нас не было во рту ни маковой росинки с той самой минуты, как скрылся из виду Собор.

— Значит, вы не прогадали, приехав в наш город. Ведь Болонью прозвали La Grassa, Жирная. Еда у нас лучше, чем где-либо во всей Европе.

Шагая от площади к северной части города и оставив справа церковь Сан Пьетро, а слева семинарию, они повернули к Виа Галлиера. Дворец Альдовранди был неподалеку от угла на левой стороне улицы — кирпичное здание в три этажа, превосходных пропорций. Стрельчатая парадная дверь была украшена терракотовым цветным фризом с фамильным гербом; полукруглые сверху окна разделены мраморными колоннами.

Буджардини и Якопо ставили на конюшню лошадей, а тем временем Альдовранди провел Микеланджело в свою обшитую деревянными панелями библиотеку, которой он чрезвычайно гордился.

— Эти книги мне помогал собирать Лоренцо де Медичи, — сказал он.

Заметив поэму Полициано «Стансы для турнира» с личной надписью автора, Микеланджело взял в руки переплетенный в кожу манускрипт.

— Вы, конечно, знаете, мессер Альдовранди, что Полициано несколько недель назад скончался.

— Я был потрясен. Не стало такого великого ума! Да и Пико уже на краю могилы: долго он не протянет. Мир без них страшно опустеет.

— Пико? — Микеланджело почувствовал, что на глаза у него навертываются слезы. — Я и не слыхал. Ведь он еще так молод…

— Да, ему всего тридцать один год. Со смертью Лоренцо окончилась целая эра. От прежнего теперь уже ничего не останется.

Микеланджело раскрыл манускрипт и начал негромко читать поэму, а сам словно бы вслушивался в голоса своих друзей-платоников: они будто снова наставляли его в тихой беседе. Альдовранди чуть удивленно сказал:

— Вы хорошо читаете, мой юный друг. У вас ясная дикция, и вы прекрасно выделяете строку…

— Меня учили хорошие учителя.

— Вы любите читать вслух? У меня есть все великие поэты: Данте, Петрарка, Лукреций, Овидий.

— Нет, я редко читаю вслух.

— Скажите, Микеланджело, что привело вас в Болонью?

О том, что случилось во Флоренции с Пьеро, Альдовранди уже знал, так как только вчера через Болонью проехали все приближенные Медичи. Микеланджело объяснил, что он предполагает добраться до Венеции.

— Как же получилось, что у вас троих нет даже пятидесяти болонских ливров, хотя вы собрались ехать в такую даль?

— У Буджардини и Якопо нет ни сольдо. Все расходы лежат на мне.

Альдовранди улыбнулся.

— Я тоже с удовольствием ездил бы по свету, если бы расходы лежали на ком-то другом.

— Мы надеемся найти в Венеции работу.

— В таком случае почему бы вам не остаться в Болонье? Здесь можно изучать Якопо делла Кверча; кроме того, мы подыщем вам заказ и на скульптуру.

В глазах у Микеланджело появился блеск.

— После ужина я поговорю со своими товарищами.

Стычка с болонской таможней сильно охладила любопытство Якопо и Буджардини к городу. Изваяниями делла Кверча они тоже не очень интересовались. Они решили как можно скорее возвратиться во Флоренцию. Микеланджело дал им денег на дорогу и попросил доставить лошадей во дворец Медичи. Он сказал Альдовранди, что остается в Болонье и хотел бы найти себе жилье где-нибудь в гостинице.

— Это немыслимо! — возразил Альдовранди. — Ни один друг Лоренцо де Медичи или близкий к нему человек не может жить в болонских гостиницах! Ведь побеседовать с флорентинцем, выучеником платоновской четверки, — это для нас редчайшее удовольствие. Вы будете моим гостем.


Оранжевое болонское солнце разбудило его, залив своими лучами всю комнату — и цветные шпалеры на стенах и ярко раскрашенный сводчатый потолок. Найдя на расписном сундуке подле кровати льняное полотенце, он хорошенько вымыл лицо и руки в серебряном тазу, стоявшем у самого окна; подошвы голых ног приятно согревал разостланный на полу персидский ковер. Да, он оказался гостем в доме, который можно было назвать поистине радостным. В том крыле дворца, где помешалась комната Микеланджело и жили шесть сыновей Альдовранди, сейчас звенели громкие голоса и слышался смех. Синьора Альдовранди, уже вторая супруга хозяина дома, подарившая ему свою часть сыновей, была приятной женщиной и любила в равной степени всех шестерых мальчиков; Микеланджело она приняла так, словно он был седьмым сыном Альдовранди. Сам Джанфранческо Альдовранди принадлежал к ветви старинного рода, отпрыски которой, изменив традиционному образу жизни, занялись торговлей и банковским делом. Родители Джанфранческо были уже так богаты, что он, выйдя из университета и еще в молодости проявив себя способным финансистом — он занимал тогда должность нотариуса, — имел теперь возможность целиком отдаться искусству. Горячий поклонник поэзии, он писал довольно хорошие стихи на народном языке. И он быстро возвысился в политической сфере: стал сенатором, гонфалоньером справедливости, членом совета Шестнадцати Реформаторов Свободного Государства, который вершил дела в Болонье, и близким человеком правящего семейства Бентивольо.

— Об одном я сожалею в жизни, — говорил он Микеланджело, жуя сдобную булочку и запивая ее горячей водой, заправленной пряностями, когда они сидели за огромным — на сорок персон — обеденным столом орехового дерева, посредине которого был инкрустирован родовой герб Альдовранди. — Об одном я сожалею, что не могу писать по-гречески и по-латыни. Разумеется, я читаю на этих языках, но в молодости я слишком много времени потратил на банковские дела, в ущерб стихосложению.

Он был страстным коллекционером. Он водил Микеланджело по всему дворцу, показывая ему двустворчатые складни, резные деревянные доски, серебряные и золотые кубки, монеты, терракотовые бюсты, изделия из слоновой кости и бронзы, миниатюрные мраморные изваяния.

— И ни одного, как видите, значительного произведения местной работы, — печально признавался он. — Для меня это загадка: почему Флоренция, а не Болонья? Наш город столь же богат, как и ваш, народ у нас такой же сильный и смелый. Мы много сделали в области музыки, науки, но никогда не были способны создать что-либо великое в живописи или скульптуре. Почему?

— Простите меня, но почему ваш город называют Жирной Болоньей?

— Да потому что мы гурманы и еще со времен Петрарки прославились как поклонники плотских утех. Чувственность мы сделали предметом обожания.

— Не тут ли и кроется ответ на ваш вопрос?

— Но если плоть утолена, разве не остается места для искусства? Ведь и Флоренция богата, там тоже живут прекрасно…

— Только Медичи, Строцци и еще несколько семейств. А вообще тосканцы — люди по натуре скромные. И бережливые. Мы не находим удовольствия в трате денег. Я, например, не припомню случая, чтобы у нас в семье обедали какие-то гости, чужие люди или чтобы мои домашние обедали у друзей. Не помню, чтобы Буонарроти преподнесли кому-либо подарок или сами получили его. Мы любим зарабатывать деньги, но тратить их не любим.

— А мы, болонцы, считаем, что деньги для того и существуют, чтобы их тратить. На поиски утонченных удовольствий ушел весь наш талант. Знаете ли вы, что мы изобрели особую болонскую любовь? Что наши женщины одеваются не по итальянской моде, а только по французской? Что им надо несколько кусков различной материи, чтобы сшить одно платье? Что наши колбасы совершенно особого вкуса и мы скрываем рецепт их приготовления, как государственную тайну?

Во время обеда за столом оказались занятыми все сорок мест: братья и племянники Альдовранди, профессора Болонского университета, приезжие гости из правящих семейств Феррары и Равенны, князья церкви, члены Болонского совета Шестнадцати. Альдовранди был любезнейшим хозяином, но в отличие от Лоренцо отнюдь не старался сблизить своих гостей, уладить какие-то дела или вообще достичь какой-то цели, он хотел одного: чтобы гости вволю насладились чудесной рыбой, жарким, колбасами и винами и чтобы за столом царил дух товарищества и не смолкал интересный разговор.

Отдохнув после обеда, Альдовранди пригласил Микеланджело прогуляться по городу.

Они прошли под аркады, где в лавках была выставлена самая лучшая во всей Италии пища: изысканные сыры, белейший хлеб, редчайшие вина; в мясных рядах в Борго Галлиера Микеланджело увидел сразу столько мяса, сколько не видел во Флоренции за целый год; на Старом рыбном рынке торговали великолепными дарами речных вод, текущих вблизи Феррары: здесь были раки, осетры, лобаны. В тени навесов продавалась различная дичь, добытая лишь вчерашним днем: косули, перепела, зайцы, фазаны, и всюду, на каждом шагу, красовались знаменитые колбасы салями. Микеланджело то и дело встречал университетских студентов: они сидели в маленьких кофейнях под портиками оранжевого цвета и порой, оторвавшись от своих бесед и занятий, играли партию в кости или в карты.

— У вас в городе, мессерАльдовранди, не хватает одного — скульптуры из камня.

— Это потому, что у нас нет каменоломен. Причина простая, не правда ли? Но мы воспитали лучших мастеров по камню из чужаков: Николо Пизано, вашего земляка Андреа из Фьезоле, делла Кверча из Сиены, делл'Арка из Бари. Наша собственная отрасль в скульптуре — терракота.

Микеланджело взирал на все довольно спокойно до тех пор, пока Альдовранди не привел его в церковь Санта Мария делла Вита: там находилась статуя делл'Арка «Оплакивание Христа». Большое терракотовое изваяние было исполнено с подчеркнутой экзальтацией, скульптор придал фигурам выражение душераздирающей муки.

Несколько минут спустя Альдовранди и его гость встретили юношу, работавшего над терракотовыми бюстами: они были предназначены для капителей дворца Аморини на Виа Санто Стефано. Юноша выглядел очень крепким, с могучими плечами и бицепсами, с яйцевидной головой, сильно суживающейся к макушке; кожа у него так загорела, что почти не отличалась по цвету от болонского оранжевого кирпича. Альдовранди называл юношу Винченцо.

— Это мой друг Буонарроти, — представил он юноше Микеланджело, — лучший из молодых скульпторов Флоренции.

— Какая удача, что мы познакомились, — сказал Винченцо. — Я лучший молодой скульптор Болоньи. Наследник делл'Арка. Завершаю надгробие, начатое великим Пизано в Сан Доменико.

— Вы уже получили заказ? — сухо спросил его Альдовранди.

— Еще не получил, ваша светлость, но получу. В конце концов, я же болонец. И скульптор! Что же мне мешает получить заказ? — Тут он повернулся к Микеланджело. — Если вам нужна помощь в Болонье, хотите тут что-либо посмотреть — я к вашим услугам.

Когда они отошли от Винченцо, Альдовранди сказал сквозь зубы:

— Подумать только, наследник делл'Арка, лучший скульптор! Он наследник своего деда и отца, и те действительно лучшие кирпичники в Болонье. Вот и вел бы отцовское дело!

Они направились к церкви Сан Доминико, построенной доминиканскими монахами в 1218 году. Церковь делилась на три нефа, украшена она была гораздо богаче, чем большинство церквей во Флоренции. Альдовранди подвел Микеланджело к саркофагу Святого Доминика работы Николо Пизано — его мраморные фигуры были высечены в 1267 году, затем над ними работал Пикколо делл'Арка.

— Делл'Арка скончался восемь месяцев назад. Он не успел изваять еще три фигуры: ангела справа, Святого Петрония с моделью города Болоньи в руках и Святого Прокла. Вот эти-то фигуры и собирается высечь Винченцо.

Микеланджело пристально посмотрел в лицо Альдовранди. Но тот, не прибавив больше ни слова, вывел его из церкви на площадь Маджоре, чтобы осмотреть работы Якопо делла Кверча над главным порталом церкви Сан Петронио. Шагая по площади, он немного отстал, пропуская гостя вперед.

Микеланджело замер на месте, пораженный, задыхаясь от восхищения. Альдовранди был уже рядом.

— Знаете ли вы, что делла Кверча участвовал в конкурсе по созданию бронзовых дверей флорентинского Баптистерия? Это было в тысяча четырехсотом году. Гиберти победил его. Эти пять рельефов по бокам портала и пять сверху — ответ делла Кверча на его поражение во Флоренции. Мы, болонцы, считаем, что эти работы так же прекрасны, как и работы Гиберти.

Микеланджело стоял перед каменными рельефами и, не веря своим глазам, качал головой. Ведь это, пожалуй, образец самого высокого мастерства, какое ему только доводилось видеть у скульптора.

— Может, эти работы столь же прекрасны, может, еще и лучше, но во всяком случае они совсем не похожи на изваяния Гиберти, — отозвался он на слова Альдовранди. — Делла Кверча — такой же новатор, как и Гиберти. Посмотрите, какой живости он достигает в фигурах, как они трепещут и пульсируют, какая в них внутренняя сила!

Размахивая руками, он указывал то на один, то на другой рельеф.

— Вот изображение Господа Бога. Вот Адам и Ева, вот Каин и Авель. А здесь опьяневший Ной. Здесь изгнание из рая. Посмотрите, какая мощь, какая глубина замысла! Я буквально ошеломлен!

Он взглянул Альдовранди в глаза и произнес охрипшим голосом:

— Синьор Альдовранди, вот такие фигуры, такие лица я и мечтал высекать!

11

Его ждала в Болонье и еще одна волнующая встреча — из тех встреч, о каких он совсем и не помышлял.

Он бывал с Альдовранди всюду: ездил во дворцы его братьев на семейные торжественные обеды, на интимные ужины к его друзьям. Болонцы оказались людьми поистине хлебосольными, и они очень любили развлечения. С Клариссой Саффи Микеланджело познакомился на ужине, который устроил племянник синьора Джанфранческо Марко Альдовранди. Это было на вилле, среди холмов, и Кларисса играла там роль хозяйки. Других женщин в доме не было, приглашены были только мужчины, друзья Марко.

Она была тоненькая, с золотистыми волосами, зачесанными назад от самого лба, по последней моде. Гибкое, словно ива, тело; пластичные, пронизанные чувственностью, легкие движения; в малейшем повороте руки, плеч, бедер что-то радующее и певучее, как музыка. Кларисса была одной из тех редких женщин, самое дыхание которых, кажется, создано для любви. Мысленно зарисовывая ее фигуру, Микеланджело видел в девушке и самобытность натуры, и необыкновенную мягкость ее манер, голоса, походки.

Он любовался ее красивой шеей, плечами, грудью и думал о страсти Боттичелли к совершенному женскому телу: тот жаждал не владеть нагим телом, а писать его. У Клариссы было много от золотой прелести Симонетты, но в ней не было и намека на скорбное целомудрие, которое придавал своей излюбленной модели Боттичелли.

Подобной женщины ему еще не приходилось видеть: Кларисса была не похожа ни на кого. Он не только с жадностью вглядывался в нее, он словно бы ощущал ее каждой частью своего тела, всеми его порами. Сидя в ее присутствии в гостиной у Марко, он, прежде чем Кларисса делала движение или произносила слово, чувствовал, как кровь толчками била по его венам, сами собой, помимо его воли, распрямлялись плечи, к бедрам и пояснице волной приливала сила. Завидя Клариссу на ступенях собора, Якопо, наверное, воскликнул бы, что она вполне «годится для постели», но Микеланджело чутьем угадывал, что прелесть ее измерялась далеко не только этим. В его глазах она была самой любовью, олицетворенной в прекрасном женском существе.

Кларисса приветливо улыбалась ему: ей всегда нравились мужчины, к ним у нее было прирожденное влечение. Ее обворожительную грацию, сквозившую в каждом жесте, он воспринимал как благодать. Светло-золотистые длинные ее косы словно бы впитали в себя лучи итальянского солнца, обдавая его жаром с головы до ног, хотя в комнате, где они сидели, было прохладно. Шум пульсирующей в ушах крови мешал ему слушать, но он был поглощен мягкой музыкой ее голоса — эта музыка потрясала его до глубины души.

Кларисса была любовницей Марко уже три года, начиная с того дня, когда он случайно увидел ее, подметавшую пол в мастерской своего отца-сапожника. Первый разглядев в Клариссе красавицу, он поселил ее в уединенной вилле, одел в роскошные платья, осыпал драгоценностями, приставил к ней педагога, чтобы она училась читать и писать.

После ужина гости завели горячий спор о политике, а Микеланджело остался наедине с Клариссой в музыкальной комнате, убранной во французском стиле. Хотя Микеланджело не раз говорил, что его не привлекают женские формы и что он не считает их достойными резца скульптора, сейчас он был не в силах оторвать взгляд от корсажа Клариссы: оплетенный тонкой золотой сеткой корсаж, дразня и распаляя воображение, в одно и то же время и обнажал груди, и держал их прикрытыми. Чем упорнее он смотрел на них, тем меньше видел: перед ним был шедевр портновского искусства, рассчитанный на то, чтобы возбуждать и заинтриговывать, не показывая ничего определенного, а лишь заставляя угадывать очертания двух гнездившихся в корсаже белоснежных голубей.

Неуклюжая настойчивость Микеланджело забавляла Клариссу.

— Вы ведь художник, Буонарроти?

Микеланджело с усилием выдержал ее взгляд: глаза у нее были тоже словно бы мягкие, круглые; порой они искусно скрывали таившуюся в них мысль, а порой выражали ее очень красноречиво.

— Я скульптор.

— Можете вы изваять меня из мрамора?

— Вас уже изваяли, — выпалил он. — И изваяли безупречно.

Слабый румянец залил ее скулы, не тронув кремово-белой кожи нежных щек.

Оба они рассмеялись, чуть наклонясь друг к другу. Марко хорошо ее вышколил, и говорила она совершенно свободно, с милой интонацией. А Микеланджело чутьем постигал ее мысли на лету, в одно мгновение.

— Могу я увидеть вас снова? — спросил он.

— Если синьор Альдовранди привезет вас к нам.

— И не иначе?

Ее губы раскрылись в улыбке.

— Вы хотите, чтобы я позировала вам? Или я ошибаюсь?

— Нет. То есть да. Я не знаю. Я даже не знаю, что я сказал вам. Как же мне знать, ошибаетесь вы или нет?

Она расхохоталась. Золотая сетка корсажа, обтягивавшая грудь, слегка затрепетала, и Микеланджело вновь поймал себя на том, что разглядывает проступавшие под густыми нитями чудесные формы.

«Это сумасшествие! — сказал он себе. — И что только со мной творится?»

Откровенную, жадную страсть в глазах Микеланджело увидел лишь Альдовранди. Хлопнув друга по плечу, он воскликнул:

— Ну, Микеланджело, вы, видно, слишком рассудительны, чтобы вникать в нашу беседу на местные политические темы. Сейчас мы лучше послушаем музыку. Вам известно, что наш город — один из самых музыкальных городов Европы?

По дороге домой, когда они, пустив своих коней рядом, ехали затихшими оранжевыми улицами, Альдовранди спросил:

— Вы влюбились в Клариссу?

Микеланджело чувствовал, что Альдовранди можно довериться.

— Когда я гляжу на нее, меня лихорадит. Прямо мурашки бегут по всему телу. И где-то внутри, глубоко-глубоко.

— Да, наши болонские красавицы способны вызвать мурашки. Чтобы чуточку охладить ваш пыл, могу я спросить, во сколько, по-вашему, обходится эта красавица?

— Конечно, ее платья и драгоценности… Я догадываюсь.

— Нет, вы догадываетесь еще далеко не обо всем. Вы не знаете, что она занимает целое крыло в роскошном дворце, со слугами, с конюшней и выездом…

— Довольно, — остановил его Микеланджело, криво усмехнувшись. — Тем не менее никогда я не видел подобной женщины. Если бы я захотел изваять Венеру…

— И не вздумайте! У моего племянника самый горячий нрав и самая быстрая рапира во всей Болонье.

Всю эту ночь он мучился и метался, словно в горячке. Он судорожно погружал свое лицо в мягкие, теплые подушки, и ему чудилось, будто он зарывается в ложбинку между грудей Клариссы. Наконец, Микеланджело понял, что произошло с ним, но успокоиться и сдержать себя он был уже не в силах, как не в силах был вчера в музыкальной комнате оторвать свой взгляд от золотой сетки корсажа.

На следующий день он встретил ее вновь. В сопровождении пожилой женщины она появилась на Виа Драппри, где торговали одеждой и материями. С гирляндой цветов в волосах, в шелковом платье с золотым поясом, изукрашенным драгоценными каменьями, с шерстяным капором на плечах, она шла по улице все той же грациозной и легкой поступью. Увидев Микеланджело, она поклонилась, чуть улыбнувшись, и прошла дальше, оставив его приросшим к кирпичной мостовой.

Когда настала ночь и он вновь был не в силах заснуть, он спустился в библиотеку Альдовранди, зажег лампу, взял лежавшее на столе перо и, после многих бесплодных попыток, набросал такие строки:

ВЕНОК И ПОЯС

Нет радостней веселого занятья:
По злату кос цветам наперебой
Соприкасаться с милой головой!..
И льнуть лобзаньем всюду без изъятья!
И сколько наслаждения для платья
Сжимать ей стан и ниспадать волной;
И как отрадно сетке золотой
Ее ланиты заключать в объятья!
Еще нежней нарядной ленты вязь,
Блестя узорной вышивкой своею,
Смыкается вкруг персей молодых.
А тесный пояс, ласково виясь,
Как будто шепчет: «Не расстанусь с нею…»
О, сколько дела здесь для рук моих!
Микеланджело догадывался, что сонет вышел совсем не таким, какие учил его писать, тратя на это долгие часы, Бенивиени. Однако сонет этот, по выражению Альдовранди, сильно «охладил его пыл». Он перешел из библиотеки в свою комнату и быстро заснул.

Через несколько недель Альдовранди снова пригласил его провести вечер на вилле Клариссы — на этот раз здесь собрались самые близкие друзья Марко, чтобы заняться излюбленной игрой болонцев тароккино, в которой применялись шестьдесят необыкновенно крупных по размеру карт. Микеланджело не знал этой игры, да и не мог, принять в ней участие: у него не было денег. Проследив за тем, чтобы приятели Марко закусили и выпили, Кларисса села рядом с Микеланджело перед горящим камином, — дело было в гостиной, украшенной чудесным терракотовым фризом. При свете камина Микеланджело разглядывал лицо Клариссы, такое нежное и в то же время такое страстное.

— Приятно поговорить с человеком одного с тобой возраста, — сказала Кларисса. — Ведь все друзья Марко гораздо старше меня.

— У вас нет друзей помоложе?

— Теперь уже нет. Но я все-таки счастлива. Разве не странно, Буонарроти, что девушка, выросшая в крайней нищете, смогла так легко и просто приспособиться к этой вот роскоши?

— Не знаю, мадонна. Все это так далеко от моих интересов.

— Что же у вас за интересы? Помимо скульптуры, конечно.

— Поэзия. — Он страдальчески улыбнулся. — Я потратил две бессонных ночи, чтобы написать вам сонет.

— Вы написали мне сонет? — изумилась она. — Мне никогда еще не писали сонетов. Можно его послушать?

Микеланджело густо покраснел.

— Не думаю. Но я перепишу его и принесу вам. Вы прочитаете его наедине.

— Ну, зачем же вы так смущаетесь? Всегда приятно знать, что кто-то к тебе неравнодушен. Я принимаю ваше стихотворение как комплимент.

Микеланджело опустил глаза. Как признаться ей, что подобная игра для него столь же нова, сколь и тароккино? Как дать ей понять, что все его существо охвачено жарким огнем страсти?

Он поднял взор и увидел, что она пристально смотрит на него. Она ясно читала все его чувства. Она вложила свою руку в его руки и впилась взглядом в его оробевшее, сконфуженное лицо. Эти короткие минуты решили дело.

— Что это свалилось на твой нос, Микеланджело?

— Окорок.

— С прилавка мясника? И как же ты не успел уклониться?

— Тот, кто живет близ Везувия, не успевает бежать от лавы: лава заливает его прежде, чем он поймет, что она подступила.

— Была у тебя любовь?

— В некотором роде.

— Любовь всегда бывает в некотором роде.

— А бывает любовь просто, без всяких условностей?

— Право, не знаю. Люди порой вступают в брак по политическим соображениям, — вот, например, Виоланта Бентивольо вышла замуж за Пандольфо Малатеста в Римини; на свадьбе у них всем распоряжался твой друг Альдовранди. Бывает, женятся лишь для того, чтобы обзавестись детьми и жить поэкономней, — тогда берут в жены крестьянок; бывает, что сходятся ради удовольствий, из стремления к роскоши, к нарядам… вот как я…

— Ну, а какие чувства друг к другу у нас с тобою?

Она выпрямила спину, шелк ее платья, всколыхнувшись, резко зашуршал. Кованым носком своего модного башмака она тронула ногу Микеланджело ниже колена. Все у него внутри как бы перевернулось.

— Мы ведь оба молодые. Отчего бы нам просто не хотеть друг друга?

И вновь он, бессонный, всю ночь метался в постели; его горящее лицо уже не хотело зарыться в ложбинку между ее грудей — нет, он хотел теперь прижаться к ее телу всем своим телом. Невыносимое томление жгло и мучило его. Лежа в темной комнате, он снова и снова слышал ее слова, весь дрожа, как в лихорадке.

— Отчего бы нам просто не хотеть друг друга?

Он поднялся с постели, прошел в библиотеку Альдовранди и начал набрасывать на бумаге фразы и строчки, беспорядочно теснившиеся в его голове.

Червь обречен над коконом корпеть
И вить шелка, усердья не жалея.
Одев тебя, как нежную лилею,
Твой дух он тронет, прежде чем истлеть,
О шелкопряд, и мне б такую смерть!
И мне бы сбросить кожу, будто змею.
Отдать всю плоть — и гибелью своею
Тебя в одежды дивные одеть.
Лелеять кокон днями и ночами,
Чтоб соткан был искусными ткачами
На грудь твою прекрасную покров,
Иль в туфельки цветные превратиться
И ножки греть, когда рычит и злится
Седой Борей, примчавшийся с холмов.
Лишь в день Рождества, когда в гостиной горел камин традиционным «поленом добрых пожеланий», когда дети бедняков пели под окнами, выпрашивая подарки, а синьора Альдовранди велела собраться всем слугам и исполнить старинный обряд — вытащить из мешка «счастье», — лишь в день Рождества Микеланджело был избавлен от своего наваждения.

Выпив по стакану вина, слуги разошлись, все члены семейства Альдовранди, человек тридцать, разобрали свои подарки, и хозяин дома сказал Микеланджело:

— А теперь попытайте счастье вы!

Микеланджело засунул руку в мешок. Там оставался лишь один-единственный подарок. По улыбкам всех, кто стоял с ним рядом, Микеланджело понял, что в семье уже знали о приготовленном ему сюрпризе. Вынутая из мешка вещь оказалась терракотовой моделью надгробья работы делл'Арка в церкви Сан Доменико. На трех пустых местах, где недоставало ангела, Святого Петрония и Святого Прокла, Микеланджело увидел несоразмерно крупные карикатурные изображения самого себя; у всех трех статуэток носы были сломаны.

— Мне… мне поручается заказ?

Альдовранди, глядя на него, счастливо улыбался:

— Совет принял такое решение на прошлой неделе.

Когда гости разъехались, Альдовранди и Микеланджело прошли в библиотеку. Альдовранди сразу же заговорил о том, что, как только будут сделаны подготовительные рисунки и выяснятся размеры изваяний, он позаботится о доставке мрамора из Каррары. Микеланджело понял, что Альдовранди не только выхлопотал ему заказ, обещавший не менее тридцати золотых дукатов заработка, но и заплатит за этот каррарский мрамор и за перевозку его на волах с Апеннин. Сердце его было полно благодарности, он не знал, как ее выразить. В каком-то безотчетном порыве он схватил книгу с поэмой Данте и быстро-быстро начал перелистывать ее. Потом он взял перо и на полях страницы — сверху, снизу, с боков — молниеносно набросал виды Флоренции: Собор и Баптистерий, дворец Синьории и Старый мост через Арно, всю панораму города, лежащего в материнских объятиях каменных стен.

— Если вы разрешите, я буду разрисовывать по одной странице Данте ежедневно.

Слегка наклонившись, Альдовранди следил за быстрыми и уверенными движениями пера Микеланджело, и глаза его радостно светились.


Вдвоем с Альдовранди он отправился в мастерскую делл'Арка — она ютилась позади церкви Сан-Петронио, на огороженном дворе, примыкая к ризнице; тут же, за невысоким портиком, находились помещения для работы художников и скульпторов, похожие на те, что теснились подле Собора во Флоренции, хотя сарай, в котором Микеланджело высек своего «Геракла», был гораздо просторнее, чем эти болонские конуры. В мастерской делл'Арка все оставалось так, как было до смерти скульптора, внезапно скончавшегося около десяти месяцев назад. На верстаке были размещены его резцы и молотки, засохшие черновые эскизы из воска и глины, цветные миниатюры, папки рисунков для задуманных, но не исполненных фигур надгробья, обломки угольных карандашей — все эти вещи словно бы воссоздавали облик человека, жизнь и труд которого смерть оборвала в самом разгаре.

Было довольно холодно, как это бывает в Эмилии в январе, и большие жаровни еле согревали воздух в мастерской. Проведя два месяца за рисованием в болонских церквах и сделав немало набросков с произведений делла Кверча, Микеланджело рвался теперь к настоящей работе: ему хотелось лепить модели в глине, разжигать горн и оттачивать инструмент, укреплять мрамор на деревянных подпорах и осторожными, точными ударами срезать углы глыбы, нащупывая очертания фигур со всех сторон, по всему кругу. Минуло уже полгода, как он закончил своего «Геракла».

Укрыв голову и уши плотной валяной шляпой, он усердно, не разгибая спины, работал за рисовальным столом уже почти неделю, но однажды его уединение было нарушено: перед ним выросла чья-то громоздкая фигура. Он оторвал взор от рисунка и увидел Винченцо, скульптора по терракоте. Лицо у него от холода было цвета темной умбры, глаза горели.

— Буонарроти, ты забрал работу, которую хотел получить я.

Помолчав минуту, Микеланджело пробормотал:

— Я очень сожалею.

— Нет, ты вряд ли сожалеешь. Ты ведь здесь чужой человек. А я болонец. Ты отнимаешь у нас, скульпторов Болоньи, кусок хлеба, вырываешь прямо изо рта.

— Понимаю, — миролюбиво ответил Микеланджело. — В прошлом году ювелиры-серебряники тоже перехватили у меня несколько скульптур в Санто Спирито.

— Это хорошо, что ты понимаешь. Иди в Совет и скажи, что ты отказываешься от заказа. Тогда он перейдет ко мне.

— Но подумай, Винченцо: тебе отказывали в этой работе начиная с того самого дня, как умер делл'Арка.

Решительным жестом своей могучей руки Винченцо отверг этот довод.

— Ты заполучил заказ лишь благодаря влиянию Альдовранди. Тебя как скульптора никто другой даже не знает.

Микеланджело от души сочувствовал этому верзиле, так обескураженному неудачей.

— Я поговорю с мессером Альдовранди.

— Поговори ради своего же блага. Иначе пожалеешь, что приехал в Болонью. Я заставлю тебя пожалеть.

Когда Микеланджело рассказал Альдовранди об этой встрече, тот ответил:

— Да, он болонец, это бесспорно. Он знает, как работал делл'Арка. Он даже знает, что любят в искусстве болонцы, но у него есть одни недостаток: он не умеет работать по мрамору. Если он хочет обессмертить свое имя, пусть изготовляет наш великолепный кирпич.

— Может быть, мне взять его в помощники?

— А вам нужен помощник?

— Я хочу быть дипломатом.

— Оставайтесь лучше просто скульптором. И забудьте этого парня.

— Ты меня еще попомнишь! — пригрозил на следующий день Винченцо, когда Микеланджело сказал, что он ничем не может ему помочь.

Микеланджело смотрел на огромные костистые руки Винченцо — они были вдвое крупнее его собственных. Винченцо казался ровесником Микеланджело, лет девятнадцати, но весил, должно быть, вдвое больше него и был гораздо выше ростом. Микеланджело думал о Торриджани, видел, как взметнулся в воздухе его большущий кулак, нанося удар, — и вот уже во рту возник солоноватый вкус крови, и было слышно, как хрустнула кость носа. Микеланджело чувствовал, что ему делается дурно.

— Что с тобой, Буонарроти? Ты вдруг побледнел. Боишься, что я испорчу тебе жизнь, да?

— Ты уже испортил ее.

Однако жизнь его была бы испорчена куда безжалостней, если бы ему пришлось отказаться от надежды высечь изваяния из трех чудесных глыб белого каррарского мрамора. Но разве за это не надо чем-то расплачиваться?..

12

Он ни разу не написал домой и не получил оттуда ни одного письма, но люди, связанные с Альдовранди делами, каждую неделю пересекали перевал Фута, направляясь во Флоренцию. Они извещали семейство Буонарроти о том, как живет Микеланджело, и передавали ему все домашние новости.

Карл Восьмой вступил в город через неделю после бегства Микеланджело, горделиво держа в руке копье завоевателя, хотя нигде за время похода не прозвучал ни один выстрел. На улицах в честь французов были развешаны копры, горели факелы. Старый мост был по-праздничному украшен; Синьория любезно сопровождала короля к молебствию в Соборе. Дворец Медичи был предоставлен ему в качестве штаб-квартиры. Но когда дело дошло до заключения мирного договора, Карл оказался весьма надменным и, грозясь призвать во Флоренцию Пьеро, потребовал с города колоссальный выкуп. На улицах началось смятение, французские солдаты и горожане учиняли стычки, потом флорентинцы накрепко заперли все городские ворота, готовясь изгнать французов. Карл сразу же стал благоразумнее, сойдясь на ста двадцати тысячах флоринов контрибуции и праве удерживать за собой две крепости во владениях Флоренции, пока не закончится война с Неаполем. Армию из города он вывел.

Флорентинцы гордились тем, что, когда предводитель двадцатитысячного войска пригрозил: «Сейчас мы затрубим в наши трубы!» — город ему ответил: «А мы ударим в свои колокола!»

Однако расшатанные колеса городского управления действовали с большим скрипом. Привыкнув за долгие годы к подчинению Медичи, административные органы с трудом обходились без своего главы. Все прежние члены Совета были из числа сторонников Медичи и умели ладить между собой. Теперь же город раздирали междоусобные страсти. Одна группа ратовала за венецианский образ правления; другая группа хотела учредить Народный совет, с правом устанавливать законы и назначать магистратуру и второй Малый совет, руководящий внутренней и внешней политикой. Гвидантонио Веспуччи, представитель знати и богачей, считал все эти проекты слишком демократическими и опасными; он боролся за сосредоточение власти в руках немногих.

В середине декабря в Болонью пришла весть о том, что в политические дела Флоренции решительным образом вмешался Савонарола — в своих проповедях он одобрил проекты по демократизации управления в городе. Гости в доме Альдовранди, осведомленные в политических делах, передавали предложения Савонаролы так: выборные советы, налогом облагается только недвижимое имущество, каждый флорентинец пользуется избирательным нравом, каждый, кто достиг двадцати девяти лет и уплатил налоги, может быть избран в Большой совет. Выступив со своими проповедями, Савонарола добился того, что его план был принят; партия Веспуччи и его знатных сторонников потерпела поражение. Даже здесь, в Болонье, стало ясно, что Савонарола занял положение политического и религиозного руководителя Флоренции. Его борьба с Великолепным закончилась полной победой.

В первые же дни нового года в Болонье опять появился Пьеро де Медичи: он решил на время обосноваться тут вместе со своими людьми. Возвращаясь из мастерской, Микеланджело увидел, что перед дворцом Альдовранди толпится отряд наемных солдат Пьеро. Сам Пьеро вместе с Джулиано сидел в гостиной у Альдовранди. Хотя Карл, заключая мирное соглашение с флорентинцами, заставил отменить указ о награде за головы Пьеро и Джулиано, все имения Медичи были конфискованы, и, считаясь изгнанным, Пьеро не имел нрава жить ближе трехсот верст от границ Тосканы.

Столкнувшись с Пьеро на пороге столовой, Микеланджело сказал:

— Рад с вами встретиться, ваша светлость! Но было бы куда приятнее снова увидеть вас во дворце Медичи.

— Мы там будем очень и очень скоро, — ворчливо ответил Пьеро. — Синьория изгнала меня из города силой. Я собираю армию, которая силой изгонит Синьорию.

Джулиано заметно подрос и был теперь не ниже Микеланджело. Поклонился он ему довольно холодно, но, когда Пьеро с синьорой Альдовранди отошли к столу, юноши дружески разговорились.

За сколом у Альдовранди, где всегда было весело, на этот раз чувствовалось напряжение: Пьеро сразу же начал излагать свой план завоевания Флоренции. Ему требовались для этого лишь деньги, наемные воины, оружие и кони. Он рассчитывал, что Альдовранди даст ему на эту операцию две тысячи флоринов.

— Вы уверены, ваша светлость, что это лучший способ действий? — вежливо спрашивал его Альдовранди. — Когда был изгнан ваш прадед Козимо, он ждал, пока город не почувствовал в нем нужды и не обратился к нему с приглашением. Дождитесь и вы своего часа.

— У меня не такое всепрощающее сердце, как у моего предка. И сама Флоренция уже хочет, чтобы я возвратился. Только Савонарола да мои кузены строят против меня козни.

Тут Пьеро взглянул на Микеланджело.

— Ты должен вступить в мою армию в качестве инженера и помочь укрепить городские стены, как только мы завоюем Флоренцию.

Склонив голову, Микеланджело спросил после минутного молчания:

— Неужто вы будете вести войну с Флоренцией, ваша светлость?

— Буду. Это необходимо. Я начну наступление сразу же, как только наберу достаточные силы, чтобы не страшиться городских укреплений и стен.

— Но если город подвергнется бомбардировке, его можно и разрушить…

— Что ж тут особенного? Флоренция — это груда камней. Если мы развалим их, мы же снова их и сложим.

— Но искусство…

— Искусство? Мы можем вновь наполнить город картинами и статуями в течение одного года. И это будет новая Флоренция — город, где я стану владыкой.

Все сидели, не прикасаясь к пище. Альдовранди сказал, глядя в лицо Пьеро:

— Из уважения к памяти Великолепного, моего друга, я должен отклонить вашу просьбу. Деньги, о которых вы говорили, считайте вашими, но только пусть они будут предназначены не для военных целей. Будь жив Лоренцо, он первым остановил бы вас на этом пути.

Пьеро снова посмотрел на Микеланджело.

— А что скажешь ты, Буонарроти?

— Я, ваша светлость, тоже должен отказаться. Я готов служить вам как угодно и где угодно, но только не на войне против Флоренции.

Оттолкнув кресло, Пьеро поднялся.

— Что за людей оставил мне в наследство отец! Полициано и Пико предпочли смерть, только бы не сражаться. И вы, Альдовранди, вы, человек, которого мой отец назначил подестой Флоренции! И ты, Микеланджело, проживший под нашей крышей целых четыре года. Как вас теперь назвать, если вы и не помышляете о борьбе за утраченное нами!

Он стремительно вышел из комнаты. Со слезами на глазах Микеланджело сказал, обращаясь к Джулиано:

— Прости меня, ради бога.

Джулиано тоже встал, собираясь уходить.

— Так же, как и вы, я против войны с Флоренцией. Это только вызвало бы в городе еще большую ненависть к нам. Прощай, Микеланджело. Я напишу Контессине, что видел тебя.


Микеланджело по-прежнему смущали мысли об ангелах. Он вспоминал, как ему пришлось когда-то работать над образом ангела, расписывая фреску Гирландайо: в качестве натурщика ему служил в ту пору сынишка столяра, жившего внизу, под квартирой Буонарроти. Товарищи по мастерской подтрунивали над Микеланджело, называя его мошенником, так как он сделал нимб вокруг головы ангела весьма туманным, почти незаметным. И кто такие эти ангелы — мужчины они или женщины, люди или боги? Настоятель Бикьеллини назвал их однажды «духовными созданиями, сопровождающими Господа».

Сомнения еще больше стали одолевать его с той поры, как, нарисовав уже сотню ангелов, он попал в покойницкую и вскрывал трупы. Разобравшись в строении человеческого тела и работе органов, он уже на все смотрел новыми глазами. А есть ли у ангелов эти длинные, словно свернувшиеся змеи, кишки? Помимо того, он должен был теперь изваять своего ангела одетым, ибо ангел, стоявший на другой стороне надгробья, был в одежде. Работая над таким ангелом и двумя святыми, Микеланджело ныне вполне оправдал бы слова Гирландайо, который говорил ему, что он всю жизнь будет изображать обнаженными у человека лишь руки, ноги да, может быть, часть шеи. Все же остальное, что есть у человека и что Микеланджело изучил с таким тяжелым трудом, все будет упрятано под просторными складками одежды.

Чтобы изваять «духовное создание, сопровождающее Господа», Микеланджело выбрал натурщиком деревенского паренька, приехавшего со своими родственниками в церковь. Парень этот слегка напоминал собой Буджардини, лицо у него было полное и широкое, но все черты правильные, как у древнего грека, а сильные, хорошо развитые бицепсы и плечи свидетельствовали о том, что юноша немало походил, наваливаясь на ручки плуга, влекомого волами. Этот коренастый парень держал канделябр, поднять который мог бы только гигант. Вместо того чтобы смягчить, как это было положено, увесистость изваяния нежными, просвечивающими крыльями, Микеланджело, будто поддавшись какому-то соблазну, приделал юноше два по-орлиному поднятых крыла, росших от лопаток, почти вдоль всей его спины. Крылья он вырезал из дерева, насадив их на глиняную модель, — они оказались так тяжелы, что тоненький ангел делл'Арка, стоявший с противоположной стороны саркофага, свалился бы под их тяжестью наземь.

Он пригласил в мастерскую Альдовранди. При виде столь массивной модели тот отнюдь не удивился.

— Мы, болонцы, не похожи на духовные создания. Вот таким здоровенным и высекайте своего ангела.

Микеланджело внял совету и принялся за дело, воспользовавшись самым крупным из трех каррарских блоков Альдовранди. С молотком и резцом в руках он ощущал себя вновь полнокровным и крепким: в ноздрях у него скапливались комки засохшей мраморной пыли, белая крошка покрывала волосы и платье. Работая над камнем, он был могущественным. Он уже не нуждался теперь в жаровнях, ему было тепло от самой работы; он даже выносил свой верстак во двор, едва лишь зимнее солнце начинало пригревать: ему хотелось чувствовать вокруг себя открытое пространство.

Вечерами, почитав вслух перед Альдовранди и сделав рисунок на очередной странице Данте, он набрасывал этюды к статуе Святого Петрония — римлянина из знатной семьи, перешедшего в христианство, покровителя Болоньи и основателя церкви Сан Петронио. В качестве моделей Микеланджело брал гостей в доме Альдовранди, из тех, что были постарше, — членов совета Шестнадцати, университетских профессоров, судей; сидя с ними за столом, он мысленно зарисовывал их лица и фигуры, а потом удалялся в свою комнату и заносил на бумагу те черты, формы и особенности мимики, которые делают людей непохожими друг на друга.

Внести в образ Святого Петрония что-то оригинальное у Микеланджело почти не было возможности. Весь клир церкви Сан Доменико и болонские власти настаивали на том, чтобы Святой Петроний был изображен старцем не моложе шестидесяти лет, в пышных одеждах, с венцом архиепископа на голове. В руках он должен был держать модель города Болоньи — башни и дворцы города возвышались над защищающими его стенами.

В каморке, что находилась напротив мастерской Микеланджело, скоро появился сосед. Это был Винченцо: его отец получил заказ на выделку кирпича и черепицы для ремонта собора. Всюду на церковном дворе, во всех помещениях теперь было полно рабочих и мастеровых, воздух звенел от сгружаемых с подвод строительных материалов. Винченцо целыми днями потешался над Микеланджело, изводя его насмешками и тем увеселяя рабочих.

— Наш кирпич сохраняет крепость тысячу лет. Он попрочнее вашего флорентинского камня.

— Это правда, Винченцо, кирпич вы делаете прочный.

— А мы в твоих похвалах не нуждаемся, — отвечал Винченцо. — Ведь если послушать вас, флорентинцев, то выходит, что художников нигде нет, кроме вашего города: мы, мол, единственные!

Микеланджело смутился и не нашел, что возразить. Обращаясь к рабочим, Винченцо крикнул:

— Поглядите, как он покраснел. Вот я поддел его!

Через час, подъехав с новой телегой черепицы, Винченцо опять прицепился к Микеланджело:

— За вчерашний день я обжег сотню крепчайших черепиц. А что сделал ты? Нацарапал десяток загогулин углем на бумаге? — И, радуясь тому, что его шутка рассмешила окружающих, он продолжал: — Если ты рисуешь, так, по-твоему, сразу станешь и скульптором? Зачем ты толчешься у нас в Болонье и не уезжаешь восвояси?

— Собираюсь уехать, как только закончу эти три статуи.

— Смотри, с моими-то кирпичами ничего не станется. А ты подумай, как просто подойти к твоей статуе и случайно задеть ее чем-нибудь тяжелым — глядишь, она уже и раскололась.

Все замерли, прекратив работу. На дворе сразу стало тихо. Топыря, как всегда, пальцы, будто он захватывал ими только что отформованный кирпич, Винченцо сказал с хитрой улыбкой:

— Представь себе, кто-нибудь вдруг наткнется на саркофаг и ударится об него. Бац — и твой ангел разлетелся на мелкие кусочки!

Микеланджело почувствовал, как злость сдавила ему горло.

— Ты не посмеешь!

— Да разве обо мне речь, Буонарроти? Я двигаюсь ловко и осторожно. А вот какой-нибудь чурбан возьмет да и сослепу треснется прямо лбищем!

Хохот рабочих, уже вновь принявшихся за работу, больно резнул Микеланджело: силы разрушения всегда идут по пятам созидания! Этот случай не забывался и мучил его не одну неделю.

Святой Петроний выходил из-под резца с печальным, изборожденным глубокими морщинами лицом, но в фигуре его проглядывала немалая сила. В посадке головы, в крепком упоре ног, обутых в сандалии на тонкой подошве, в очертаниях колен, бедер, плеч, покрытых пышной мантией, в пальцах рук, сжимавших модель Болоньи, — во всем этом Микеланджело показал нечто прочное, кряжистое. Он знал, что как мастеровой он исполнил работу хорошо. Но подлинно творческого, артистичного — Микеланджело чувствовал это — в статуе было мало.

— Красиво, очень красиво, — сказал Альдовранди, глядя на отполированное изваяние. — Такого святого не высек бы и сам делл'Арка.

— Но я намерен сделать для вас нечто большее, — отозвался Микеланджело. — Я не уеду из Болоньи, не изваяв что-нибудь прекрасное и совершенно свое.

— Чудесно. Вы нашли в себе силы подчиниться и дать нам такого Святого Петрония, какого мы хотели. Я заставлю подчиниться Болонью и принять у вас такого Прокла, какого замыслили вы.

Болонья Жирная стала для него теперь Болоньей Тощей. Обедать домой он уже не ходил. Если кто-нибудь из слуг Альдовранди приносил ему горячей еды в мастерскую, Микеланджело порой долго не притрагивался к ней, не в силах оторваться от работы, и пища остывала. Приближалась весна, светлые рабочие часы становились все длиннее. Микеланджело нередко возвращался в особняк Альдовранди лишь затемно — грязный, потный, измазанный углем и мраморной пылью. От усталости он уже не помышлял ни о чем, кроме постели, но слуги тащили ему большой ушат горячей воды и клали на видном месте чистое платье. И, помимо того, он прекрасно знал, что хозяин дома ждет его в библиотеке, чтобы провести час-другой за дружеской беседой.

Клариссу он видел редко, поскольку на званых вечерах почти не бывал. Но после каждой встречи с нею он по-прежнему не спал ночи и страшно мучился; днем она тоже стояла у него перед глазами, и, вместо того чтобы рисовать Святого Прокла, он нередко набрасывал фигуру Клариссы, едва прикрытую прозрачным платьем.

Он даже уклонялся от встреч с нею. Они действовали на него слишком тягостно.

Первого мая Альдовранди предупредил Микеланджело, что в этот день работать не надо. Для болонцев это был самый радостный день в году: город переходил как бы в подданство Королевы Любви, люди шли в поля и собирали для родных и друзей цветы, юноши сажали перед окнами своих возлюбленных украшенные лентами деревья, а их приятели пели для девушек песни.

Микеланджело вместе с Альдовранди вышел за главные городские ворота: здесь было построено особое возвышение, покрытое пестрыми шелками и увитое гирляндами цветов. Здесь Королеву Любви короновали — огромная толпа горожан присягала ей, воздавая традиционные почести.

Микеланджело тоже хотел присягнуть любви, у него тоже горела и бродила хмелем кровь; в вольном весеннем воздухе плыли запахи тысяч букетов, запахи праздничных духов, которыми благоухали болонские дамы, все красивые в этот торжественный день, все разодетые в шелка с драгоценными каменьями.

Однако Клариссу он здесь не нашел. А Марко оказался в толпе: он был вместе с родственниками и двумя девицами, явно из тех, на которых его семейство благосклонно смотрело как на возможных невест, — они льнули к Марко, цепляясь за его руки справа и слева. Микеланджело заметил и ту пожилую женщину, которая сопровождала Клариссу на улицах, а также горничную Клариссы и еще несколько ее слуг: они пили и закусывали, расположившись на траве позади коронационного помоста Королевы Любви. Но и тут Клариссы нигде не было, как он ни старался ее найти.

А потом он, очнувшись, понял, что помост Королевы Любви и шум разряженной толпы уже где-то далеко-далеко позади. Он быстро шагал по дороге, ведущей к вилле Клариссы, ноги несли его туда будто сами. Что он там будет делать, он не знал. Не знал, что будет говорить, как объяснит свои приход, когда ему отворят ворота. Весь трепеща, он не то шел, не то бежал по лощине между холмами.

Ворота во двор оказались незапертыми. Он пошел к парадной двери, потянул за молоток, постучал снова и снова. Он уже решил про себя, что вилла пуста и что он поступил глупо, как вдруг дверь приоткрылась. За нею стояла Кларисса, ее золотистые волосы были рассыпаны по спине, ниспадая почти до колен, лицо было чистое, без следов румян, и чуть пахло мылом, на шее и в ушах никаких украшений; она показалась Микеланджело еще более красивой, чем раньше, и тело ее, полуголое, близкое, еще желанней.

Он сделал шаг вперед. В доме не слышалось ни единого звука. Кларисса задвинула засов у двери. И вдруг они приникли друг к другу, прижимаясь коленями, бедрами, грудью, в жадном поцелуе сливая воедино свои сладкие, влажные губы, стискивая друг друга так, что в их объятии билась и трепетала сама сила жизни, и уже не сознавая, не помня, где они и что с ними происходит.

Она провела его в спальню. Легкая ткань пеньюара не скрывала ее фигуры. Гибкая, тонкая талия, с пунцовыми кончиками сосков упругие груди, златоволосый венерин холмик — все до подробности уже заранее видели его глаза рисовальщика: перед ним была женская красота, созданная для любви.

Это было так, словно он живыми, пружинящими ударами резца проникал в глубь белоснежного мрамора, исподволь направляя эти удары, пробивающие телесно-теплую плоть глыбы, снизу вверх, словно он, занося молоток, говорил себе коротко-решительное «Пошел!», бросал вслед за молотом тяжесть всего своего тела и врывался все глубже и глубже в борозды и складки податливой, мягкой живой ткани, пока не наступало головокружительное, как взрыв, последнее мгновение и вся его текучая, стремительная сила, вся его нежность, желание, страсть не изливались в творимую форму и пока мраморный блок, созданный для того, чтобы его ласкала рука истинного скульптора, не отвечал, не отзывался на это, отдавая свой затаенный внутренний жар, и всю плоть свою, и свою текучую силу, пока, наконец, скульптори мрамор взаимно не проникали друг в друга, не становились единым целым — мрамор и человек в органическом слиянии, дополнив и завершив друг друга в том величайшем проявлении творчества и любви, какое только знают люди.


После памятного майского праздника Микеланджело закончил рисунки к статуе Прокла, который был убит у ворот Болоньи в 303 году, в расцвете молодости и сил. Он изваял его подпоясанным, в тунике, стараясь не закутывать могучую грудь святого и крепкие, мускулистые ноги. Все было тут анатомически верно и убедительно. Лепя модель из глины, он чувствовал, как обогатил его опыт работы над «Гераклом»: он сумел теперь передать ощущение силы и в бедрах, и в бугристых, толстых икрах Прокла — глядя на статую, зритель чувствовал, что такая грудь и такие ноги могли быть лишь у отважного воителя, у стойкого, несгибаемого бойца.

Затем, отбросив всякое стеснение, он при помощи зеркала, в спальне, стал лепить для лица святого свой собственный портрет: вмятина на носу, широкие плоские скулы, широко расставленные глаза, спадающие на лоб пряди густых волос, пристальный, твердый взгляд, выражающий готовность к схватке — с кем? С недругами Болоньи? С врагами искусства? Или с врагами самой жизни? А разве это, по сути, не один и тот же враг?

Трудясь над мрамором и думая лишь о том, как точнее направлять и нести удары своего резца, Микеланджело забывал Винченцо, забывал его землисто-оранжевое лицо и руки, его хриплый, тягучий голос. Он щурил глаза, защищаясь от летящей крошки, неотступно вглядывался в рождающиеся формы изваяния и снова ощущал себя высоким и крепким. Облик Винченцо в его сознании стал как бы бледнеть и уменьшаться, а потом исчез совсем, к тому же и сам кирпичник больше не появлялся близ церкви.

Когда полуденное солнце нагревало воздух слишком сильно и работать на закрытом душном дворе было тяжело, он обычно брал карандаш и бумагу и выходил на площадь перед церковью. Присев на прохладный камень подле рельефов делла Кверча, он освежал душу тем, что зарисовывал ту или другую фигуру — Господа Бога, Адама, Еву или Ноя; он пытался хотя бы отчасти понять, как удавалось делла Кверча вдохнуть в свои образы, едва проступавшие на плоской поверхности истринского камня, столь глубокие эмоции, такую драматичность и отблеск живой жизни?

Жаркое лето проходило в работе: с рассветом Микеланджело был уже на ногах и трудился до вечерних сумерек; прежде чем приняться за трапезу, открыв свою корзинку, где лежали колбаса салями и хлеб, он не выпускал инструмента из рук в течение шести часов. По вечерам, когда подступавшая темнота искажала и скрадывала объемы и плоскости высекаемой фигуры, он набрасывал на нее мокрое полотнище, переносил в мастерскую и надежно запирал дверь, потом шел к мелководной широкой реке Рено и не спеша купался. Возвратясь в особняк Альдовранди, он смотрел, как в ниспадавшем, будто полог, на равнины Эмилии темно-синем небе, сияя, загорались звезды.

Винченцо исчез, но исчезла и Кларисса. Из беглого замечания Альдовранди Микеланджело понял, что Марко увез ее на жаркий сезон в свой охотничий домик в Апеннинах. Семейство Альдовранди тоже уехало на летнюю виллу в горы. На большую часть июля и весь август Болонья замерла, словно пораженная чумой, окна у лавок были закрыты железными ставнями. Микеланджело остался во дворце лишь с двумя дряхлыми слугами, которые боялись покинуть дом по старости. Альдовранди он видел только в те редкие дни, когда тот, густо загоревший на горном солнце, приезжал присмотреть за своими делами. Однажды он привез поразительное известие из Флоренции. Как только он заговорил об этом, его короткие вздернутые брови в недоумении поползли вверх:

— Ваш фра Савонарола начал вести игру в открытую. Он объявил войну папе!

— Речь идет, видимо, о таких же ответных мерах, какие принял Лоренцо после того, как папа отлучил Флоренцию от церкви?

— Ах, тут совсем другое. Савонарола действует по чисто личным мотивам и хочет сразить папу насмерть.

И Альдовранди прочитал выдержку из последней проповеди Савонаролы в Соборе: «Когда вы видите, что голова здорова, вы вправе сказать, что здорово и тело; но когда голова больна, надо проявить заботу о теле. Точно так же, если глава правительства полон честолюбия, похотлив и наделен всеми другими пороками, то знайте, что наказание ему не заставит себя долго ждать… Когда вы видите, что Господь позволяет главе церкви погрязнуть в грехах и преступлениях, то верьте же, что тяжкая кара скоро обрушится на весь народ!»

Микеланджело воспринял это гораздо спокойнее, чем ожидал Альдовранди, так как настоятель Бикьеллини давно говорил ему, что конечная цель Савонаролы — свергнуть папу.

— И чем же на такие речи ответил папа?

— Он вызвал Савонаролу в Рим, чтобы тот объяснил свои пророческие откровения. Но Савонарола отказался ехать, сказав при этом так: «Все благонамеренные и благоразумные жители города видят, что мои отъезд отсюда нанесет великий ущерб народу и будет мало полезен вам в Риме… Я уверен, что в интересах той миссии, которую я исполняю, все, что препятствует моему отъезду, возникло по воле божьей и, следовательно, не в воле божьей, чтобы я сейчас покинул это место». Железная логика, не правда ли? — с усмешкой спросил Альдовранди.

Альдовранди уговаривал Микеланджело пожить у него в горах и отдохнуть от городской жары, но Микеланджело тоже отказался уехать из «этого места».

— Большое спасибо, — сказал он, — но я спешу закончить «Святого Прокла». Если дело пойдет так, как идет сейчас, то к осени он будет готов.


Лето кончилось, Болонья подняла свои ставни и вновь стала обитаемым городом. К осени изваяние Святого Прокла в самом деле было готово. Микеланджело привел Альдовранди взглянуть на него. Любовно оглаживая полированную поверхность мрамора, Микеланджело чувствовал себя очень усталым, но был счастлив. Счастлив был и Альдовранди.

— Я попрошу отцов церкви назначить день освящения статуи. Пожалуй, это надо приурочить к рождественскому празднику.

Микеланджело молчал: дело скульптора — изваять статую, а дело священников — освятить ее.

— Мы можем чествовать вас в церкви Сан Доменико, — предложил Альдовранди.

— Моя работа кончена, и я тоскую по Флоренции, — тихо ответил Микеланджело. — А вы были для меня хорошим другом.

Альдовранди улыбнулся:

— Мы в расчете. О хлебе и приюте в моем доме, где вы прожили год, не стоит говорить. Но сколько прекрасных часов провел я с вами, читая стихи! И вы проиллюстрировали для меня «Божественную комедию». Разве Альдовранди совершали когда-нибудь более выгодную сделку?

Он не мог уехать, не попрощавшись с Клариссой. Но встречи с нею надо было еще выждать. Однажды Альдовранди пригласил его на глухую загородную виллу, куда болонские богачи без опаски привозили своих любовниц потанцевать и повеселиться. Микеланджело увидел, что побыть наедине с Клариссой хотя бы десять минут нет никакой надежды. Что ж, им придется попрощаться здесь, в присутствии многих мужчин и женщин; они будут смотреть друг на друга с добродушно-шутливой болонской улыбкой и обмениваться пустыми любезностями.

— Я все собирался сказать вам, Кларисса, до свидания. Я возвращаюсь во Флоренцию.

Ее брови на мгновение дрогнули, сдвинувшись к переносью, но светская заученная улыбка не сходила с губ.

— Очень жаль. Мне было приятно сознавать, что вы живете в нашем городе.

— Приятно? Разве пытка приятна?

— В каком-то роде. Когда вы приедете в Болонью снова?

— Не знаю. Возможно, никогда.

— Все возвращаются в Болонью. Она по дороге, куда бы ни ехать.

— В таком случае вернусь и я.

13

Домашние искренне обрадовались, когда он приехал в свой город, и, удивленно восклицая при виде отросшей бородки, расцеловали его в обе щеки. Получив от сына привезенные им двадцать пять дукатов, Лодовико был в восхищенье. Буонаррото за год сильно подрос, Сиджизмондо, заметно возмужавший, пристроился в цехе виноделов, а Джовансимоне окончательно покинул отчий дом и по-царски зажил где-то в собственной квартире на той стороне Арно — он был теперь одним из вожаков Юношеской армии Савонаролы.

— К нам он уже больше и не заходит, — вздыхал Лодовико. — Мы задаем ему слишком много неприятных вопросов.

Граначчи с утра до ночи усердно трудился в мастерской Гирландайо, стараясь поддержать ее репутацию. Зайдя в мастерскую, Микеланджело застал там Давида и Бенедетто Гирландайо, Майнарди, Буджардини и Тедеско — они рисовали картоны для новых фресок в часовне Святого Зиновия. Картоны показались Микеланджело хорошими.

— Конечно, — соглашался Давид. — Но нам постоянно твердят одно и то же: со смертью Доменико мастерской больше не существует.

— Мы работаем теперь вдвое усерднее, чем прежде, — жаловался Майнарди, — но разве у кого-нибудь из нас есть такой талант, какой был у Доменико? Может, только у его сына Ридольфо. Но ведь ему двенадцать лет, сколько же надо ждать, пока он заменит отца?

По дороге домой Граначчи докладывал:

— Семейство Пополано хочет, чтобы ты изваял что-нибудь для них.

— Пополано? Я не знаю никаких Пополано.

— Нет, знаешь. — В мягком голосе Граначчи почувствовалось напряжение. — Это кузены Медичи, Лоренцо и Джованни. Они изменили свою фамилию, чтобы она звучала сходно с называнием Народной партии, и ныне участвуют в управлении Флоренцией. Они просили привести тебя к ним, как только ты приедешь.

Братья Лоренцо и Джованни приняли Микеланджело в гостиной, наполненной бесценными предметами искусства из дворца Великолепного. Микеланджело растерянно переводил взгляд с одной вещи на другую: тут были произведения и Боттичелли, и Гоццоли, и Донателло.

— Не думай, что мы похитили эти сокровища, — с улыбкой говорил Джованни. — Их продавали открыто, с аукциона. Это наше законное приобретение.

Микеланджело сел на стул, не дожидаясь приглашения. Граначчи почел нужным заступиться за братьев Пополано:

— По крайней мере, здесь эти картины и статуи в безопасности. Часть прекрасных вещей продана приезжим и увезена из Флоренции.

Микеланджело встал и прошелся по комнате.

— Все это так для меня неожиданно… столько нахлынуло воспоминаний.

Джованни Пополано распорядился подать лучшего вина и закуски. Лоренцо тем временем говорил Микеланджело, что они все еще хотят получить статую Юного Иоанна. Если Микеланджело желает ради удобства работать во дворце, ему всегда будут здесь рады.

В тот же вечер, когда колокола Флоренции звенели достаточно громко, чтобы напомнить тосканскую пословицу: «Колокола сзывают в церковь других, но сами туда не ходят», — Микеланджело шагал по узеньким улицам ко дворцу Ридольфи. Он хорошенько выбрился, вымылся, надел для визита свою лучшую голубую рубашку и лучшие чулки, волосы ему постриг на Соломенном рынке тот цирюльник, что когда-то стриг Торриджани.

Семейство Ридольфи прежде принадлежало к партии Биги, или партии Серых, и шло целиком за Медичи, каковую вину городской совет ему простил; теперь же оно подчеркнуто поддерживало партию Фратески, или Республиканцев. Контессина встретила его в гостиной, ее по-прежнему сопровождала та же старая няня. Микеланджело увидел, что Контессина беременна.

— Микеланджело.

— Контессина. Come va?

— Ты говорил, что я нарожу много сыновей.

Он смотрел на ее бледные щеки, лихорадочно горящие глаза, вздернутый, как у Лоренцо, нос. И он вспоминал Клариссу, чувствуя, что она словно стоит в этой комнате рядом с Контессиной. «Любовь всегда бывает в некотором роде».

— Я пришел сказать тебе, что твои кузены предлагают мне заказ. Я не мог вступить в армию Пьеро, но ослушаться семьи Великолепного второй раз мне не позволяет совесть.

— Я знаю, что кузены интересуются тобой. Ты уже проявил свою верность нам, Микеланджело, когда отверг их первое предложение. Не надо больше упрямиться и что-то доказывать этим. Если заказ тебе подходит, прими его.

— Я так и сделаю.

— Что касается Пьеро… Сейчас и я и сестра, мы обе живем под защитой мужниных семей. А если Пьеро нападет на Флоренцию с большим войском и город будет в опасности, кто знает, что случится с нами?

Сам город теперь сильно изменился. Бродя по знакомым улицам, Микеланджело всюду чувствовал дух вражды и подозрительности. Флорентинцы, жившие в мире и согласии с тех пор, как Козимо де Медичи приказал снести на домах оборонительные башни, ныне разделились на три враждебных, осыпающих друг друга проклятиями партии. Микеланджело уже научился различать их. К Арраббиати, или Бешеным, принадлежали богатейшие семейства с большим политическим опытом; они ненавидели теперь и Пьеро и Савонаролу, называя приверженцев последнего сопляками и нытиками. Затем существовала партия Белых, или Фратески, куда входили Пополано, — эта партия любила Савонаролу не больше Бешеных, но была вынуждена поддерживать его, поскольку тот выступал за народоправство. И наконец, была партия Пьеро де Медичи, Серые, — она всячески интриговала, борясь за возвращение в город Пьеро.

Оказавшись вместе с Граначчи на площади Синьории, Микеланджело несказанно удивился: бронзовая Донателлова «Юдифь», находившаяся некогда во дворце у Медичи, стояла теперь перед правительственным дворцом, а похищенный у Медичи же «Давид» был установлен на дворе Синьории.

— Что тут делает «Юдифь»? — спросил Микеланджело.

— Она теперь царствующая богиня Флоренции.

— Богиня, которую выкрали. И бедный «Давид»…

— Зачем такие резкие слова? Их не выкрали, их конфисковали.

— А что значит эта надпись?

— Горожане поставили эту статую здесь как предупреждение всем, кто помышляет о тирании во Флоренции. Юдифь с мечом в руке — это мы, доблестные граждане Флоренции, Олоферн, чья голова вот-вот будет отсечена, — это наши недруги, враждебные партии.

— Значит, на этой площади покатится множество срубленных голов? Выходит, мы в войне друг с другом?

Граначчи не ответил на этот вопрос, но настоятель Бикьеллини признался:

— Боюсь, что ты прав, Микеланджело.

Микеланджело сидел в его кабинете, кругом были полки с манускриптами в кожаных переплетах, на столе грудами лежали исписанные листы: настоятель заканчивал какое-то сочинение. Грея руки, он совал их в рукава черной августинской сутаны.

— Мы провели кое-какие реформы в области налогов и нравов. Управление у нас стало демократичнее, в нем участвует больше граждан. Но администрация скована по рукам и ногам, она ничего не может сделать, пока тот или иной ее акт не одобрит Савонарола.

Если не считать кружка самоотверженных живописцев в мастерской Гирландайо, художники и искусство совсем захирели во Флоренции. Росселли болел, его мастерская была закрыта. Двое родственников делла Роббиа, унаследовавшие профессиональные навыки Луки, стали священниками, Боттичелли писал только на сюжеты, навеянные ему проповедями Савонаролы. Лоренцо ди Креди, ученик Верроккио, занялся лишь реставрацией работ фра Анжелико и Учелло и ушел в монастырь.

— Я не раз думал о тебе, — говорил настоятель. — В особенности когда Савонарола выступил с проповедью для художников. У меня сохранились кое-какие записи этой проповеди, поверь, совершенно точные. «В чем заключается красота? В красках? Нет. В формах? Нет! Господь — вот сама красота. Молодые художники пишут то какую-то женщину или какого-то мужчину, то Магдалину, то Богородицу, то Святого Иоанна, и вот уже их образы появляются на стенах церквей. Это величайшее извращение, надругательство над святыми истинами. Вы, художники, творите зло, вы наполняете храмы суетными изображениями…»

— Я уже слыхал обо всем этом от моего брата. Но если у Савонаролы такая власть…

— Да, у него такая власть.

— …тогда, пожалуй, мне не надо было возвращаться во Флоренцию. Что мне здесь делать?

— А куда бы ты мог деться, сын мой?

Микеланджело не ответил. В самом деле, куда?

В день нового, 1490, года большая толпа народа вышла на площадь Сан Марко и окружила монастырь, вздымая горящие факелы и крича:

— Сожжем его логово! Сожжем Сан Марко! Выкурим отсюда этого грязного монаха!

Микеланджело стоял и смотрел, прячась в тени дворца Пополано. Монахи Сан Марко в своих черных одеяниях и капюшонах вышли из ворот, сомкнулись плечом к плечу, взялись за руки и, защищая церковь и монастырские покои, образовали плотную цепь. Толпа горожан все кричала, угрожая Савонароле и браня его, но монахи не дрогнули и не отступили; спустя какое-то время люди с факелами стали исчезать, убегая с площади, огни мелькали уже на окрестных улицах.

Прижимаясь к холодным камням стены, Микеланджело чувствовал, как его бьет лихорадка. В мозгу его маячила Донателлова «Юдифь», стоящая с поднятым мечом, готовая срубить голову… чью же? Савонаролы? Настоятеля Бикьеллини? Пьеро? Самой Флоренции?

Или его собственную голову?

14

Желая повидаться с Бэппе, он пошел в мастерские на дворе Собора и узнал там, что где-то на соседнем подворье можно купить по сходной цене небольшую, но вполне хорошую глыбу мрамора.

Уплатив за мрамор, Микеланджело весь остаток денег, полученных авансом за работу над «Святым Иоанном», отдал Лодовико.

Заставить себя жить во дворце, называемом теперь «дворцом Пополано», Микеланджело не мог, но рабочее место пришлось ему оборудовать все же у заказчиков, в их саду. Кузены обращались с ним как с другом, часто зазывали его, прямо в рабочей одежде, в комнаты, предлагая посмотреть новую картину или украшенный миниатюрами манускрипт. Несмотря на студеную погоду, он не ел и не пил вплоть до полудня и возвращался домой с отменным аппетитом, чем восхищал Лукрецию. Им был доволен теперь даже Лодовико.

Сад у Пополано был разбит и подстрижен по всем правилам, обнесен высокой стеной, была там и крытая галерея, в которой Микеланджело спасался от холода. Работать в ней было удобно, но Микеланджело не испытывал ни радости, ни творческого воодушевления. И он все время спрашивал себя: «Почему?»

Сюжет был интересный: юный Иоанн идет с проповедью в пустыню. «Сам же Иоанн имел одежду из верблюжьего волоса и пояс кожаный на чреслах своих; а пищею его были акриды и дикий мед». Во Флоренции скопилось много изображений Святого Иоанна: «Иоанн, совершающий обряд крещения» Андреа Пизано на дверях Баптистерия, бронзовая статуя Гиберти в Орсанмикеле, мраморное изваяние Донателло на Кампаниле, фреска Гирландайо в церкви Санта Мария Новелла, «Крещение Христа» Верроккио, написанное для церкви Сан Сальви с участием Леонардо да Винчи.

Читая Библию, Микеланджело решил, что Иоанну было всего лет пятнадцать, когда он направился с проповедью к самаритянам в палестинскую пустыню. Большинство изображений показывало его совсем мальчиком, с тоненькой фигуркой, с детским лицом. Но это было едва ли необходимо. Ведь в пятнадцать лет многие итальянские молодые люди были уже мужчинами. Почему же Святому Иоанну не быть крепким, здоровым юношей, вполне готовым к тем суровым испытаниям, навстречу которым он шел? Почему Микеланджело не изваять одну из тех излюбленных им фигур, над какими он работал с особым жаром?

Тревога и смута в городе — не она ли убивала в нем воодушевление, не она ли заставляла его раздумывать о своем месте в отцовской семье? Кругом носились самые разные, порой дикие слухи, повсюду царил страх, говорили, что Савонарола взял управление городом полностью в свои руки. Отказавшись вступить в лигу итальянских городов-государств, Флоренция опасалась, что лига навяжет ей в правители Пьеро, что город вновь подвергнется нашествию неприятеля. Венеция, герцог Сфорца в Милане, папа Борджиа в Риме считали Пьеро подходящим союзником в борьбе с Савонаролой и помогли ему собрать десять тысяч дукатов для оплаты наемных войск.

Но в опасности было прежде всего искусство. Художники жили и работали в тревожном мире. И поистине, суждено ли им было когда-то жить в другом, более спокойном мире?

Или трудности Микеланджело заключались в том, что, как и раньше, он не мог уяснить себе значение Святого Иоанна, его роль. Зачем Господь Бог должен был посылать кого-то, чтобы подготовить пришествие Иисуса Христа? Если в господней воле нарушить все законы природы и творить чудеса, чтобы убедить сомневающихся, зачем же было заранее прокладывать путь для сына божьего?

У Микеланджело был пытливый ум. Он чувствовал необходимость добраться до сути вещей, до подоплеки философских положений. Он читал историю Иоанна у Матфея:

«В те дни приходит Иоанн Креститель, и проповедует в пустыне Иудейской, и говорит: покайтесь, ибо приблизилось царствие небесное. Ибо он тот, о котором сказал пророк Исайя: глас вопиющего в пустыне: приготовьте путь господину, прямыми сделайте стези ему».

Но пятнадцатилетний мальчик, впервые идущий проповедовать, не мог быть старше того человека, который позднее крестил Иисуса. Каким же он все-таки был, этот Креститель, как выглядел? Каково его значение в христианстве? Был ли его подвиг необходим или он только служил исполнением пророчества в Ветхом завете, — ведь первые христиане считали, что чем прочнее они утвердят свою веру на Ветхом завете, тем больше будет у нее возможностей выжить и сохраниться.

Если Микеланджело и не был искушенным богословом, он был добросовестным мастером. Он затратил не одну неделю, бродя по городу и зарисовывая каждого юношу, который соглашался задержаться на месте несколько минут. И хотя он не собирался высекать Иоанна необыкновенно сильным человеком, он не хотел его представить и тем хрупким, изнеженным подростком, какие украшали церкви Флоренции. Так он замыслил своего Иоанна; так его изваял — пятнадцатилетним юношей, с гибким, прикрытым лишь повязкой на бедрах, телом. Нимб вокруг головы он отверг, отверг и традиционный длинный крест, который нес в руках Иоанн у Донателло, ибо Микеланджело не думал, что юный Иоанн носил с собой крест за много лет до того, как крест вошел в жизнь Иисуса. Получился живой, полнокровный портрет юноши; закончив полировать изваяние, Микеланджело все еще не знал, какой смысл он вложил в него.

Кузены Медичи и не требовали смысла. Они были весьма довольны работой Микеланджело и поставили статую в нишу тыльной стены сада — из задних окон дворца ее хорошо было видно. Они заплатили Микеланджело все, что оставалось заплатить, и сказали, что с удовольствием предоставят Микеланджело свой сад под мастерскую и на будущее.

Но они и не заикнулись о новом заказе.

— Я не вправе обижаться, — говорил совсем захандривший Микеланджело, встретясь с Граначчи. — «Иоанн» у меня вышел самый обыкновенный, в нем нет искры божьей. Я научился высекать круглые статуи, но разве мне удалось создать хоть одно действительно выдающееся изваяние в круглой скульптуре? Теперь, когда мне скоро будет двадцать один год, я знаю и умею, пожалуй, меньше, чем тогда, когда мне было семнадцать. Как это может быть?

— Это не так.

— Бертольдо мне говорил: «Скульптор должен создать целое полчище статуй». Я изваял за эти четыре года шесть скульптур: «Геракла», деревянное «Распятие», «Ангела», «Святого Петрония» и «Святого Прокла» в Болонье, а теперь вот «Святого Иоанна». Но только в «Прокле» есть нечто действительно самобытное.

В свой день рождения он уныло побрел в мастерскую в саду Пополано. Там на рабочем верстаке он неожиданно увидел глыбу белого мрамора. По всей глыбе, рукою Граначчи, угольным карандашом было написано:

«Руби снова!».

И он тут же начал рубить. Не сделав ни одного рисунка, не слепив модели в воске или в глине, он стал высекать маленького мальчика — мысль о нем зародилась еще в ту пору, когда он трудился над «Иоанном»: ему хотелось изваять в древнеримском духе пухлого, полного языческих сил, крепкого малыша. Он и не думал, что создаст нечто серьезное, он смотрел на это как на забаву, простое упражнение, желая рассеяться после смутных раздумий об Иоанне. И вот уже мраморная крошка и пыль летела из-под резца, и из глыбы возникал прелестный спящий ребенок лет шести; правую руку он подложил под голову, а ноги привольно раскинул в стороны.

Эта работа заняла у Микеланджело всего несколько недель: он не рассчитывал достичь какого-то совершенства и не собирался продавать «Мальчика». Он изваял его ради удовольствия, словно бы играя, и теперь, когда мрамор был уже отполирован, он хотел вернуть его Граначчи, сопроводив такой надписью: «Вот твоя глыба, только чуть попорченная».

Но Лоренцо Пополано заставил его изменить свои намерения. Увидав готовую статую, он расплылся в радостной улыбке:

— Если бы ты сумел придать мрамору такой вид, будто он долгое время пролежал в земле, то я сбыл бы его в Риме за античного Купидона. Ты можешь это сделать?

— Кажется, могу. Однажды я подделал под старину целую папку рисунков.

— В таком случае ты продашь своего «Мальчика», заполучив гораздо большую сумму. У меня там есть ловкий торговец, Бальдассаре дель Миланезе. Он все нам и промыслит.

Микеланджело видел достаточно греческих и римских статуй, чтобы знать, как должен выглядеть теперь его мрамор. Для пробы он начал дело с тех кусков и обломков, которые остались от работы над «Мальчиком». Он втирал, прямо пальцами, в кристаллы мрамора влажную землю, потом, пройдясь по поверхности наждачной бумагой, еще раз вымазал камень грязью, придав всем его выступам коричневато-ржавый цвет; кистью из жесткой щетины он втирал эту землистую окраску как можно прочнее и глубже.

Уверившись, что все идет хорошо, он принялся за самого «Мальчика» и работал очень старательно, даже с увлечением; мысль об искусной подделке под древность занимала его сейчас не меньше, чем сам процесс ваяния, когда он только создавал статую.

Лоренцо был вполне удовлетворен достигнутым результатом.

— Это убедит кого угодно. Бальдассаре обеспечит тебе хорошую цену. Через несколько дней я отправляю в Рим кое-какие грузы, пошлю туда и твое изваяние.

Лоренцо все предугадал без ошибки: «Мальчика» купил первый же клиент, к которому Бальдассаре обратился, — кардинал Риарио ди Сан Джордже, внучатый племянник папы Сикста Четвертого. Лоренцо высыпал в руки Микеланджело кучу золотых монет — тридцать флоринов. Однако Микеланджело полагал, что античный Купидон, проданный в Риме, даст ему по крайней мере сотню флоринов. Но даже и полученная сумма вдвое превышала то, на что можно было рассчитывать в самой Флоренции, где, пожалуй, и не нашлось бы ни одного покупателя: отряды Юношеской армии Савонаролы, врываясь в дома, силой отнимали у горожан все языческие изображения.

Незадолго до великого поста Микеланджело встретил брата Джовансимоне: тот быстро шагал по Виа Ларга во главе шеренги юнцов в белых одеяниях — в руках у них были зеркала, шелковые и бархатные женские платья, картины, статуэтки и ларцы, инкрустированные драгоценными камнями. Микеланджело схватил брата за плечи, у того едва не выпала из рук ноша.

— Джовансимоне! Я живу дома вот уже четыре месяца, а тебя не видал ни разу.

Джовансимоне сжал свободной рукой руку брата и широко улыбнулся.

— Знаешь, сейчас нет ни минутки поговорить с тобою. Приходи завтра вечером на Площадь Синьории. Приходи непременно.

То грандиозное зрелище, которое было устроено на следующий вечер, не мог пропустить ни Микеланджело, ни любой другой флорентинец. Сразу с четырех концов города, шагая военным строем, в белых балахонах, на площадь Синьории выходила Юношеская армия — впереди шли барабанщики, трубачи и юноши с жезлами, у всех в руках были ветви оливы, и все, скандируя, кричали: «Да здравствует Христос, царь Флоренции! Да здравствует дева Мария, царица!» Здесь, прямо перед дворцом, было установлено громадное дерево. Вокруг этого дерева возвышался в виде пирамиды деревянный эшафот. Флорентинцы и жители близлежащих селений потоком шли и шли на площадь. Место вокруг эшафота было ограждено веревками, и его охраняли монахи Сан Марко, выстроившиеся цепью, рука в руке; тут же с видом повелителя стоял и Савонарола.

Юноши в белых балахонах стали складывать вещи для костра. Сначала они кидали в кучу связки фальшивых волос, коробочки с румянами, духи, зеркала, рулоны французских шелков, шкатулки с бисером, серьгами, браслетами, модными пуговицами. Затем туда полетели принадлежности всяких забав и развлечений, дождем посыпались, взмывая и подпрыгивая в воздухе, колоды карт, стаканчики для игры в кости, шахматные доски вместе со всеми пешками и фигурами.

Поверх этой огромной груды укладывали книги, переплетенные в кожу манускрипты, сотни рисунков, картин, все произведения античной скульптуры, какими только завладели удальцы из Юношеской армии. Потом туда стали швырять виолы, лютни и шарманки — их прекрасные формы и мерцающая лаком древесина придавали этой невообразимом сцене оттенок вакханалии, — затем пошли в ход маски, карнавальные наряды, резная слоновая кость и предметы восточного ремесла: перстни, броши и ожерелья, — летя на костер, они заманчиво поблескивали. Микеланджело увидел, как к костру пробился Боттичелли и кинул в него свои наброски с Симонетты. Затем подошел Фра Бартоломео со своими этюдами и монахи делла Роббиа: неистово размахивая руками, они бросали в общую кучу плод долгой своей работы — многоцветные терракотовые изваяния. Толпа отзывалась на это громкими криками, и было трудно понять, одобряет она жертвоприношение со страху или в порыве восторга.

Следя за зрелищем, на башенном балконе стояли члены Синьории. Юношеская армия давно уже ходила из дома в дом, выискивая «произведения искусства, противоречащие вере», всяческие украшения и предметы роскоши, запрещенные законами. Если найденная добыча не удовлетворяла молодых людей, они выгоняли хозяев из дома, предавая его разграблению.

Синьория не предприняла ничего, чтобы защитить город от этих «ангелов в белых рубашках».

Савонарола вскинул вверх руки, требуя тишины. Монахи, ограждавшие эшафот, разомкнули живую цепь и тоже воздели руки к небу. На пустом пространстве появился некий монах с горящим факелом и тут же передал этот факел Савонароле. Тот поднял его высоко над собой и оглядел площадь. Затем он пошел вокруг приготовленной для огня пирамиды и, поднося факел то к одному месту, то к другому, поджег ее со всех сторон. И эшафот, и дерево, и вся груда сваленных вещей занялись плотным высоким пламенем.

Юноши в белых балахонах строем двинулись вокруг костра и снова не то кричали, не то пели: «Да здравствует Христос! Да здравствует дева Мария!» Теснившаяся на площади толпа громко отвечала: «Да здравствует Христос! Да здравствует дева Мария!»

У Микеланджело навертывались на глаза слезы. Он вытирал их, как ребенок, тыльной стороной ладони. Слезы текли, и, когда пламя костра взметнулось прямо к небу, а дикие крики и пение зазвучали еще громче, Микеланджело почувствовал, что слезы катятся у него по щекам и солью оседают на губах.

Всей душой ему хотелось уехать куда-то далеко, как можно дальше от этого города!

15

В июне к Микеланджело явился от Джованни Пополано грум и сказал, что тот просит его прийти во дворец и поговорить с одним знатным человеком из Рима, интересующимся скульптурой. Лео Бальони, гость Пополано, оказался очень общительным и говорливым блондином лет тридцати. Он сразу же предложил Микеланджело пройти в сад, в мастерскую.

— Мои хозяева говорят, что вы превосходный скульптор. Можно посмотреть что-нибудь из ваших работ?

— Здесь у меня ничего нет, кроме «Святого Иоанна». Он установлен прямо в саду.

— А рисунки? Меня интересуют прежде всего рисунки.

— В таком случае вы почти исключение среди знатоков искусства, синьор. Я буду тронут, если вы заглянете в мои папки.

Лео Бальони перерыл сотни набросков.

— Вы не оказали бы мне любезность нарисовать что-нибудь на этом листе, пусть очень простое? Руку младенца, например?

Микеланджело мгновенно набросал несколько младенческих фигур в разных позах.

Помолчав минуту, Бальони сказал:

— Тут не может быть никаких сомнений. Вы — тот самый скульптор.

— Какой тот самый?

— Да тот, что изваял Купидона.

— Ах, вот как!

— Извините меня за ухищрения, но я послан во Флоренцию моим патроном, кардиналом Риарио ди Сан Джордже. Моя задача — разыскать скульптора, изваявшего Купидона.

— Это я. Бальдассаре дель Миланезе передал мне за эту вещь тридцать флоринов.

— Тридцать? Ведь кардинал заплатил ему двести…

— Двести флоринов! Так почему… почему же этот вор…

— Именно такое слово употребил кардинал, — встрепенулся Лео Бальони, и глаза его хитро блеснули. — Кардинал заподозрил с самого начала, что это обманщик. Что касается вас лично, то почему бы вам не поехать со мной в Рим? Вы можете там свести счеты с Бальдассаре. Я уверен, что кардинал с радостью окажет вам гостеприимство. Он говорил, что тот, кто способен на такую великолепную имитацию, в силах создать еще лучший оригинал.

Микеланджело качал головой, ошеломленный подобным стечением обстоятельств, но уже твердо решил, что делать.

— Я захвачу дома кое-что из платья, синьор, и мы тотчас можем ехать.

Книга V Рим


1

Он стоял на возвышении к северу от города. Рим лежал внизу среди холмов, весь в развалинах, будто после нашествия вандалов. Лео Бальони размашисто повел рукой в воздухе, очерчивая стену папы Льва Четвертого и замок Святого Ангела.

Снова сев на коней, они стали спускаться к Народным воротам, миновали могилу матери Нерона и въехали на небольшую площадь. Там валялись кучи отбросов, несло зловонием. По левую руку тянулся холм Пинчио, заросший виноградником. Улицы, по которым они проезжали, были узкие, со скверными мостовыми. Шум встречных карет, дребезжавших на неровных каменьях, был так силен, что Микеланджело едва улавливал слова Бальони: тот показал ему разрушенную гробницу императора Августа, подле которой теперь пасся скот, плоское Марсово поле близ Тибра, где жили самые бедные ремесленники — их мастерские ютились между античными дворцами, столь обветшалыми, что они, казалось, могли рухнуть в любую минуту.

Большая часть зданий, которые проезжал Микеланджело, была разрушена. Среди обвалившихся камней бродили козы. Бальони объяснил, что в минувшем декабре разлился Тибр, жители укрылись на окрестных холмах, проведя там трое суток; наводнение причинило Риму немалый ущерб; в грязном, промозглом от сырости городе появилась чума, и каждое утро на острове посреди реки хоронили полторы сотни покойников.

Микеланджело чувствовал, что ему становится дурно: Рим, праматерь христианства, оказался грудой развалин, запачканных пометом. Лошади то и дело спотыкались о валявшиеся трупы животных. Тут и там можно было видеть, как кто-то воровски разбирал стены, похищая камень и пережигая в кострах мраморные плиты и колонны на известь. Заметив перед собой в дорожной грязи какую-то античную статую, Микеланджело осторожно объехал ее; вокруг тянулись кварталы заброшенных жилищ, в трещинах стен зеленели ползучие растения. Огибая греческий храм, он увидел, что внутри его колоннады был устроен загон для свиней. Из подземного склепа, рядом с которым виднелись полузасыпанные землей колонны древнего форума, шел ужасающий запах: уже сотни лет многие поколения людей пользовались этим склепом как отхожим местом.

Бальони и Микеланджело ехали теперь по лабиринту темных, извилистых улиц, столь узких, что по ним едва проходили две лошади бок о бок; затем перед путниками открылся театр Помпея — в его зияющих ямах и расщелинах гнездились обездоленные семьи римлян; но вот уже кони ступили на ровную землю Кампо деи Фиори, где Микеланджело ощутил первые признаки нормальной городской жизни: тут был рынок. Торговые ряды показались ему очень опрятными и привлекательными, женщины покупали здесь овощи и цветы, сыр, мясо и рыбу. Впервые с тех пор, как Микеланджело спустился с холмов в город, он взглянул на Бальони и слегка улыбнулся.

— Что, страшно? — спросил Бальони. — Или интересно?

— И то и другое вместе. Несколько раз я чуть было не повернул лошадь назад, чтобы скакать во Флоренцию.

— Рим — в жалком состоянии. Посмотреть бы вам еще на паломников, которые идут сюда со всех концов Европы. Их всюду грабят, на улицах бьют и давят кавалькады принцев и богачей, в гостиницах кусают блохи, а в церквах у них отнимают последний динар. Лет шестьдесят назад Браччиолини писал: «Общественные и частные здания Рима запустели, они голы и искалечены, как члены поверженного гиганта. Рим — это разлагающийся труп». Папа Сикст Четвертый прилагал усилия, чтобы расширить улицы и отремонтировать кое-какие здания, но под властью Борджиа город запаршивел еще больше, чем во времена Браччиолини. А вот и мой дом…

Дом Бальони стоял на углу квартала, окнами к рынку. Это был хорошо распланированный трехэтажный особняк. Комнаты в нем были невелики и скудно меблированы столами и стульями из орехового дерева, однако ковров всякого рода тут было множество; бросались в глаза резные буфеты, с позолоченными рамами зеркала, красный сафьян.

Парусиновую сумку Микеланджело слуги унесли на третий этаж. Там же ему отвели и комнату: комната оказалась боковой и выходила окнами на рыночную площадь и огромный каменный дворец — его, по словам Бальони, только что отстроил кардинал Риарио, купивший Микеланджелова «Мальчика».

В столовую, куда совсем не доносился шум с улицы, был подан превосходный обед. После обеда гость и хозяин пошли к кардиналу, в его старый дворец. Они вышли на площадь Навона, где когда-то высилась пена стадиона Домициана: там Микеланджело залюбовался великолепным мраморным торсом. Торс стоял, наполовину зарытый в землю, перед домом одного из Орсини, родственника Альфонсины, жены Пьеро. По мнению Бальони, торс был обломком статуи «Менелай, несущий тело Патрокла».

Затем они оказались на площади Фьяметты, названной по имени любовницы Цезаря Борджиа, сына папы, и достигли дворца Риарио: дворец выходил на Виа Систина, рядом с самой опрятной римской гостиницей — Hostaria dell'Orso — гостиницей «Медведя». Бальони стал рассказывать Микеланджело о Рафаэле Риарио ди Сан Джордже. Внучатый племянник папы Сикста Четвертого, он был посвящен в кардиналы восемнадцати лет, еще студентом Пизанского университета. Юный кардинал ездил с визитом к Медичи во Флоренцию и находился в Соборе, близ алтаря, во время того молебствия, когда убийцы закололи Джулиано де Медичи и ранили Лоренцо. Хотя и сам Лоренцо, и все флорентинцы были убеждены, что папа Сикст и его племянник подстрекали Пацци убить обоих Медичи, Лоренцо сделал тогда вид, что он отнюдь не подозревает, будто кардинал участвовал в заговоре.

Кардинал Риарио принял Микеланджело, окруженный множеством сундуков и ящиков со скульптурой; слуги перетаскивали эти ящики один за другим в соседнюю комнату. Риарио прочитал рекомендательное письмо Лоренцо Пополано и сказал несколько ласковых слов, поздравляя Микеланджело с приездом в Рим.

— Ваш «Мальчик» — чудесное изваяние, Буонарроти, хотя это и не антик. Я полагаю, что вы можете высечь нам что-нибудь совершенно исключительное.

— Благодарю вас, ваше преосвященство.

— Я бы советовал вам пройтись сегодня после обеда и посмотреть наши лучшие мраморные изваяния. Начните с арки Домициана на Корсо, потом сходите к колонне Траяна, затем осмотрите коллекцию бронзы на Капитолии, начало которой положил мои дед Сикст Четвертый…

Кардинал перечислил не менее двадцати скульптур в разных коллекциях и в разных частях города. Лео Бальони повел Микеланджело прежде всего к статуе речного божества Марфорио — это чудовищно громадное изваяние стояло на улице между Римским форумом и форумом Августа и в древности будто бы входило в убранство храма Марса. Отсюда они направились к колонне Траяна: особое восхищение вызвал у Микеланджело «Лев, пожирающий коня». Поднявшись на Квиринальский холм. Микеланджело был поражен размерами и грубой силой мраморных «Укротителей коней», высотой в семь с половиной аршин, а также божествами Нила и Тибра: Нил опирался на сфинкса, а Тибр лежал, прижимаясь к тигру. Лео Бальони утверждал, что эти скульптуры попали сюда из терм Константина. Тут же поблизости стояла изумительной красоты богиня, «возможно, Венера», как заметил Лео.

Потом они направились к саду кардинала Ровере близ церкви Сан Пьеро ин Винколи. Лео рассказывал, что этот племянник Сикста Четвертого основал первую в Риме публичную библиотеку и музей бронзовых изваяний, собрал самую лучшую в Италии коллекцию античных мраморов и уговорил Сикста утвердить проект росписи стен в Сикстинской капелле фресками.

Когда Микеланджело, сопровождаемый Лео, прошел через маленькие чугунные ворота в сад кардинала Ровере, у него перехватило дыхание: здесь стоял «Аполлон». Искалеченный, сохранивший только часть своего торса, он все же являл собой удивительнейшее изображение человека из всех, какие Микеланджело доводилось видеть. Пораженный не меньше, чем в тот день, когда Бертольдо впервые ввел его во дворец Медичи, Микеланджело бродил среди леса статуй, переводя взгляд от «Венеры» к «Антею», от «Антея» к «Меркурию». Он был так заворожен всем этим, что едва слышал Лео, объяснявшего ему, какая из скульптур была похищена в Греции, а какая куплена императором Андрианом и перевезена в Рим по морю. Если Флоренция — величайший город в мире по богатству создаваемого в нем искусства, то разве этот грязный, запущенный, пришедшим в крайний упадок город не богатейшая из сокровищниц искусства древнего мира? И как он, Микеланджело, был прав тогда, на ступенях флорентинского Собора, разговаривая с товарищами по мастерской Гирландайо: именно здесь, в Риме, мраморные изваяния были столь же живыми и столь же прекрасными, как и в те времена, когда они были созданы, две тысячи лет назад.

— А теперь мы сходим к бронзовому «Марку Аврелию», у Латерана, — предложил Лео. — Затем, может быть…

— Кончим на этом, прошу вас. Я и так весь дрожу. Мне надо укрыться в комнате и немного подумать, переварить все то, что я видел.

Ужинать в этот вечер он не мог. Утром, в воскресенье, Лео повел его к службе в маленькую церковь Сан Лоренцо ин Дамазо, рядом с новым дворцом кардинала Риарио: на церковный двор с территории дворца можно было попасть через пробитый лаз в стене. Микеланджело вновь поразился, увидев вокруг себя множество колонн из мрамора и гранита. Он понял с первого взгляда, с каким мастерством они высечены. Ниодна колонна не повторяла другую, и у всех у них были различные капители.

— Собраны без разбора со всего Рима, — сказал Лео. — Но большинство взято из разрушенного портика театра Помпея…

Кардинал выразил желание, чтобы Микеланджело посетил его в новом дворце. Громадное каменное здание, вдвое больше дворца Медичи, было уже почти достроено, если не считать внутреннего дворика. Поднявшись по широкой лестнице, Микеланджело прошел через приемную, украшенную пышными занавесями и зеркалами в яшмовой оправе, через устланную восточными коврами, с резными ореховыми креслами, гостиную, через музыкальный зал с прекрасными клавикордами и, наконец, оказался в специальной комнате, где была собрана античная скульптура. В красной шапке и красном облачении здесь сидел кардинал; подле него стояли открытые ящики с мраморами, уложенными в опилки.

— Ну, что ты думаешь, Буонарроти, о тех статуях, которые повидал? Можешь ты изваять что-нибудь столь же прекрасное?

— Скорее всего, не могу. Но посмотрим, что у меня выйдет.

— Мне нравится такой ответ, Буонарроти. Он говорит о твоем смирении.

Микеланджело не испытывал чувства смирения, он хотел только сказать, что его скульптура будет отнюдь не похожа на все то, что он видел.

— Что ж, не начать ли нам дело сейчас же? — продолжал Риарио. — Моя карета ждет нас. Поедем на камнебитный двор.

Пока грум вез их по мосту Систо, через Сеттимианские ворота, направляясь к Трастеверским каменным складам, Микеланджело вглядывался в лицо своего нового покровителя. Про Риарио говорили, что он так был поражен убийством Джулиано Медичи, что навсегда остался с багровой физиономией. Микеланджело видел, что лицо у кардинала действительно было багрово. Но еще более багровым был его длинный крючковатый нос, нависший над тонкими, плотно сжатыми губами.

На складах кардинал Риарио торопился и проявлял нетерпение. Микеланджело оглядывал лежащие там блоки и мучительно думал, какого же размера осмелиться попросить себе камень. Наконец он остановился перед белой каррарской колонной аршина три в длину и сорока восьми дюймов в поперечнике. Глаза его возбужденно блестели. Он уверял кардинала, что в этом обрубке колонны заключена чудесная статуя. Кардинал Риарио быстро вынул деньги из кошелька, висевшего у него на поясе, и отсчитал тридцать семь дукатов.

На следующее утро Микеланджело, проснувшись с рассветом, пересек по Флорентинскому мосту Тибр и вышел в Трастевере — район, где жилища лепились друг к другу в страшной тесноте. Это были заповедные места гончаров, красильщиков, мукомолов, канатчиков, слесарей, рыбаков, лодочников, огородников — шумного и строптивого люда, ведущего свой род еще от древних римлян и гордого своими высокими стенами и своим Тибром, густо населенными кварталами, существовавшими без особых перемен уже сотни лет. Он шагал по узким кривым улочкам, глядя, как ремесленники работают в своих мастерских, почти лишенных света из-за нависающих верхних этажей, как жмутся друг к другу дома с крутыми крышами, на которых высились четырехугольные мрачные башни. Тут расхваливали свой товар бродячие торговцы, кричали и ссорились дети, на открытых лотках щедрые на брань женщины покупали свежую рыбу, сыры и мясо, всюду стоял несмолкаемый говор, всюду струился крепкий запах — сторонний человек чувствовал себя здесь совсем оглушенным.

По Виа делла Лунгара Микеланджело вышел около больницы Санто Спирито за Ватиканскую стену и был теперь уже на складах. Здесь не видно было ни одной живой души. Слушая, как поют на разные голоса петухи, Микеланджело ждал, пока появится хозяин.

— Что тебе надо? — угрюмо спросил тот, спросонья моргая красными глазами. — Мы ведь сказали, что привезем камень сегодня. А раз сказали, значит, сделаем.

— Я понимаю, что привезете. Меня беспокоит другое — я думал помочь вам его погрузить.

— Значит, по-твоему, мы не знаем, как грузить камень? — Хозяин был оскорблен до глубины души. — Мы возим камень по Риму не помню уже с каких времен — возили и деды и прадеды до пятого колена. Неужели же нам учиться своему ремеслу у какого-то флорентинца, мастера по статуям!

— Я с детства работал в каменоломнях Майано. И прекрасно знаю, как орудовать ломом и вагой.

— Выходит, каменотес, да? — сразу смягчился хозяин. — Ну, тогда другое дело. А мы, значит, добываем травертин. Гуффатти наша фамилия.

Микеланджело проследил, достаточно ли насыпано под мрамор опилок и надежно ли он привязан к телеге: колеи на улицах были столь глубоки, что колесо входили в них по самую ступицу. Когда лошади тронули, он шагал сзади, бережно придерживая мрамор и каждую минуту молясь, чтобы дряхлая деревенская телега, служившая, вероятно, еще дедам и прадедам до пятого колена, вдруг не рассыпалась, уронив кладь посреди дороги.

Подъехав ко дворцу, Гуффатти спросил:

— А где сгружать?

Микеланджело мгновенно вспомнил, что ему не сказали, где же он будет работать. Крикнув вознице, чтобы тот обождал минутку, он кинулся через двор на мраморную лестницу и вбежал в приемную. Тут он сразу столкнулся с одним из секретарей кардинала, подозрительно наблюдавшим, как некий мужлан в грязном рабочем платье врывается в торжественные покои самого нового в Риме дворца.

— Мне надо сейчас же увидеть кардинала. Срочное дело.

— Срочное для кардинала или для вас?

Холодный тон секретаря немного отрезвил Микеланджело.

— Я насчет мраморного блока… Мы вчера купили его… привезли, а места у меня нет…

Он замолк, видя, что секретарь листает свои записи.

— Его преосвященство не может заняться этим делом до следующей недели.

Микеланджело раскрыл рот.

— Но я… я не могу ждать.

— Я переговорю с его преосвященством. Если угодно, справьтесь завтра.

Микеланджело бегом сбежал вниз по ступеням, метнулся на улицу и, завернув за угол, был уже в доме Лео Бальони. Лео в это время брил цирюльник, и он сидел с белым полотенцем на плечах. Когда он понял, о чем говорит разгоряченный Микеланджело, глаза у него заиграли. Он велел цирюльнику обождать, скинул с плеч полотенце и поднялся с единственного в доме мягкого кресла.

— Идем, я подыщу тебе место.

Лео повел его в переулок за церковью Сан Лоренцо, к сараю, в котором рабочие, строившие дворец, оставляли на ночь свои инструменты. Микеланджело снял в сарае двери с петель. Лео пошел домой, где его ждал цирюльник, а подъехавший к сараю Гуффатти стал сгружать колонну.

Микеланджело сидел на земляном полу сарая, обхватив колени руками, и смотрел на мрамор. «Хороший кусок, ничего не скажешь», — рассуждал он вслух, стараясь угадать, какую же тему предложит ему князь церкви для будущей статуи. Наверное, это будет религиозный сюжет. Но ведь кардинал любит и античную греческую и римскую скульптуру. Что же он все-таки придумает?

Тем же вечером кардинал вызвал Микеланджело к себе. Он принял его в покое, лишенном всяких украшений и выглядевшем почти сурово. В углу, рядом с дверью, стоял небольшой аналой. Риарио был в строгой красной сутане и шапочке.

— Ты теперь примешься за длительную работу, поэтому тебе лучше поселиться у меня во дворце. Комната для гостей в доме синьора Бальони нужна, вероятно, уже целой веренице его прекрасных дам.

— На каких условиях я буду жить во дворце, ваше преосвященство?

— Пусть тебе будет известно, что твой адрес — дворец кардинала Риарио. А теперь мы должны прекратить беседу.

И ни единого слова о том, какую тему кардинал считал бы нужным взять для скульптуры. Или о том, сколько он заплатит за работу. Может быть, он будет выдавать ему в течение года определенное жалованье? Да, его адрес теперь — дворец кардинала, но не слишком ли мало ему сообщили?

Скоро он узнал больше. Ему предстоит жить во дворце кардинала не на положении сына, как он жил во дворце Медичи, и не на правах друга, как он жил в доме Альдовранди в Болонье. Дворецкий указал ему узенькую комнатку в глубине первого этажа, где было с десяток подобных же комнат, — там-то Микеланджело и разместил свои пожитки. Когда подошло время ужинать, он увидел, что его направляют в столовую «третьего разряда», где питались кардинальские писцы, счетоводы, торговые агенты, смотрители кардинальских угодий, лесных участков и корабельных верфей, раскинутых по всей Италии.

Кардинал Риарио дал понять совершенно ясно: Микеланджело Буонарроти должен жить в его дворце на положении одного из умелых мастеровых, слуг и наемников. Только так — ни на йоту больше и ни на йоту меньше.

2

На следующий день спозаранок он пошел к Бальдассаре, торговцу скульптурой, который должен был возвратить ему двести дукатов, полученных от кардинала Риарио за изваяние «Мальчика». Бальдассаре оказался смуглым толстым мужчиной с тремя подбородками и огромным животом, который он выпятил вперед, выйдя откуда-то из глубины уставленного статуями двора, расположенного поблизости от форума Юлия Цезаря. Микеланджело не сразу увидел его, засмотревшись на мраморы, стоявшие на подмостках.

— Я Микеланджело Буонарроти, скульптор из Флоренции.

Бальдассаре произвел неприличный звук губами.

— Я хочу, чтобы вы отдали мне моего «Мальчика». А я верну вам те тридцать флоринов, что вы мне прислали.

— И не подумаю, — отрезал торговец.

— Вы обманули меня. Ведь вы взялись выступить только посредником. А вы продали мрамор за двести дукатов и забрали себе сто семьдесят.

— Наоборот, это вы обманули меня. Вы и ваш друг Пополано. Вы прислали мне фальшивый антик. Я мог лишиться покровительства кардинала.

Кипя от злости, Микеланджело выскочил со двора и зашагал по Виа Санта. Он пересек улицу и задержался подле колонны Траяна: надо было чуть-чуть остынуть и успокоиться.

— Бальдассаре, в конце концов, прав, — сказал себе Микеланджело и расхохотался. — Ведь смошенничал-то я! Я подделал «Мальчика» под античность!

И тут он услышал, как кто-то спросил его из-за спины:

— Микеланджело Буонарроти! Ты всегда разговариваешь вслух сам с собой?

Обернувшись, Микеланджело увидел знакомца по Флоренции, юношу своих же лет: когда-то он был учеником при цехе менял и даже недолго работал на дядю Франческо в давние времена дядюшкиного процветания. Там, во Флоренции, они могли бы знать друг друга всю жизнь и никогда не сделаться друзьями, но здесь, в чужом городе, они радостно обнялись.

— Бальдуччи! Что ты делаешь в Риме?

— Служу в банке Якопо Галли старшим счетоводом. Самый тупой флорентинец проворнее самого ловкого римлянина. Вот почему я тут так быстро продвигаюсь. Ну, не пообедать ли нам вместе? Я сводил бы тебя в Тосканскую тратторию, в квартале флорентинцев. Не могу терпеть этой римской пищи. Давай поедим кулебяки и телятины, ты сразу почувствуешь себя как дома, словно перед твоими глазами наш Собор.

— До обеда остается еще уйма времени. Сходим пока в Сикстинскую капеллу. Я хочу посмотреть, что за фрески написали там флорентинские мастера.

Сикстинская капелла, строившаяся с 1473 по 1481 год, представляла собой громадное, с цилиндрическим сводом, здание: высокие окна были расположены в ней близко от потолка, под окнами вдоль стен тянулся огражденный решеткой узкий балкончик. Прямоугольник сводчатого плафона был расписан золотыми звездами, рассыпанными по голубому полю. К противоположной от входа стене примыкал алтарь; он отделялся от зала мраморной резной преградой работы Мино да Фьезоле. Отсутствие гармоничных пропорций в архитектуре капеллы искупалось величественным фризом: его панели шли по обеим стенам, подступая к алтарю, и были покрыты фресками.

Микеланджело с волнением увидел фрески Гирландайо; он помнил, как в мастерской рисовали картоны к этим фрескам — «Воскресению» и «Призванью Петра и Андрея». Вновь он не мог не восхититься живописным мастерством своего давнего наставника. Потом Микеланджело прошел к «Тайной Вечере» Росселли — она показалась ему не столь уж аляповатой и кричащей, как утверждал Гирландайо, — и с жадностью вгляделся в «Моисея перед неопалимой купиной» Боттичелли. Затем он осмотрел фрески умбрийских мастеров — Перуджино, Пинтуриккио и Синьорелли. Расхаживая по капелле, Микеланджело чувствовал, что здесь, под этими тяжелыми, мрачноватыми сводами, создано величайшее собрание шедевров — истинная сокровищница, равной которой не было во всей Италии. Он понял, что фреска Перуджино «Христос передает ключи святому Петру» выдержит сравнение с любой из работ флорентинских художников, а большей похвалы Микеланджело не мог бы придумать. Как странно, сказал он, обращаясь к Бальдуччи, что вот эта, напоминающая пещеру, капелла, с ее тяжелым потолком, со скучной, пресной архитектурой, хуже которой он ничего не видел, — как странно, что такая капелла могла воодушевить художников на настоящий творческий подвиг!

Но Бальдуччи не обращал внимания на фрески.

— Идем же поскорей в тратторию, — твердил он. — Я голоден, как волк.

За обедом Микеланджело узнал, что Торриджани находится в Риме.

— Но ты, пожалуй, и не увидишь его, — говорил Бальдуччи. — Торриджани примазался к Борджиа, и поэтому флорентинцы его не принимают. Он исполняет лепные работы в башне дворца Борджиа и высекает бюст папы. Ему дают любые заказы, какие он захочет. Говорит, что собирается идти в армию Цезаря Борджиа и завоевывать Италию.

В тот же вечер Бальдуччи пригласил Микеланджело в дом Паоло Ручеллаи, двоюродного брата флорентинского Ручеллаи и, следовательно, дальнего родственника самого Микеланджело. Ручеллаи жил в кварталах Понте, которые называли Малой Флоренцией. Здесь, сбившись вокруг дворца флорентинского консула и тосканских банков, замкнутой тесной общиной обитали оказавшиеся в Риме флорентинцы — тут у них были свои собственные рынки, где торговали тосканскими пирогами и кулебяками, тосканскими овощами и фруктами, мясом и сладостями.

Завладев землей, флорентинцы построили здесь свою флорентинскую церковь и скупили все без остатка дома на Виа Канале, так что там уже не было ни одной крыши, под которой жил бы римлянин. Флорентинцы и римляне взаимно ненавидели друг друга. Римляне говорили: «Лучше покойник и доме, чем флорентинец на пороге». А флорентинцы, в свою очередь, нарочито расшифровывали римскую надпись S.P.Q.R. — «Римский сенат и народ» так: Sono Porci, Questi Romani. «Свиньи они — эти римляне».

Кварталы флорентинцев в Поите охватывала широкая излучина реки, которую в самой середине пересекал Флорентинский мост — от него дорога шла прямо к Трастевере. У флорентинцев были великолепные дворцы и дома, тянувшиеся вдоль двух улиц, тут и там пестрели цветники и огороды. Блики флорентинцев стояли на Виа Канале, примыкая к Апостолическому дворцу — официальному банку Ватикана. На окраине флорентинской колонии, близ моста Святого Ангела, стояли дворцы Пацци и Альтовити. Вдоль берега реки тянулся открытый луг — тут тоже были разбросаны цветники и огороды. Когда разливался Тибр, как это случилось год назад, прибрежные луга превращались в озера.

Вопреки всеобщей римской грязи и запустению, преуспевающие флорентинцы каждый день мыли по утрам свои улицы, заботливо чинили мостовые, заменяя булыжник ровными, гладкими плитами; они следили за тем, чтобы дома были в исправности и продавались или сдавались внаем только флорентинцам. В колонии непременно штрафовали всех, кто сваливал нечистоты на улице или сушил свое белье перед домом, а не с задней его стороны. По ночам порядок на улицах охраняла вооруженная стража: это был единственный район в городе, где жители могли выйти утром на крыльцо, не опасаясь споткнуться о мертвое тело.

В гостиной Ручеллаи Микеланджело был представлен знатнейшим семьям общины — Торнабуони, Строцци, Пацци, Альтовити, Браччи, Оливиери Ранфредини и Кавальканти.

Ко всем им у Микеланджело имелись рекомендательные письма. В Риме жили флорентинцы банкиры, купцы, ведшие торг шелком и шерстью, ювелиры, поставщики пшеницы, мастера серебряных и золотых дел, корабельщики и кораблестроители, владевшие оживленными причалами в Рипа Гранде и Рипетте, откуда суда с моря поднимались по Тибру, перевозя ткани и благовония с Ближнего Востока, вина и оливковое масло из Тосканы, мрамор из Каррары, лес с Адриатики.

Многие спрашивали у Микеланджело: «Кто ваш отец?» И когда он отвечал: «Лодовико Буонарроти Симони», они удовлетворенно кивали: «Знаем такого» — и уже беседовали с Микеланджело как с равным.

Ручеллаи сделал из своего римского дома чисто флорентинское жилище: выложенный светлым камнем камин в углублении стены, в столовой пол из керамических плиток, введенных в моду Лукой делла Роббиа, любимая флорентинцами инкрустированная мебель. Приветливому и обходительному красавцу Паоло Микеланджело даже не намекнул, что он тоже имеет касательство к роду Ручеллаи. Ведь Ручеллаи давно порвали всякие отношения с Буонарроти. А затронуть в разговоре столь щекотливое обстоятельство первым Микеланджело не позволяла гордость.


Он установил свой трехаршинный блок на брусья, оставив проход у стены, чтобы камень был доступен со всех сторон. С горечью раздумывая о том, что кардинал так и не определил темы изваяния, Микеланджело вдруг понял: он сам в первую очередь должен решить, какое именно изваяние надо высечь из кардинальской глыбы. Тогда уже не пришлось бы со смиренным видом спрашивать у Риарио: «Что я, по-вашему, должен изваять из этого мрамора, ваше преосвященство?»

— Будь осторожен, — наставлял его Лео. — Пусть твой резец не притронется к глыбе, пока ты не получишь разрешения кардинала. Во всем, что касается его имущества, Риарио неумолим.

— Разве я испорчу камень, если чуть-чуть обтешу у него углы и попытаю, на что он годится?

Слушать предупреждения о том, чтобы, упаси Боже, не испортить вещь, принадлежащую покровителю, было унизительно: ведь он не поденщик, нанятый на черную работу! И все же Микеланджело обещал, что он не отколет от блока ни единого кристалла.

— Ты можешь воспользоваться свободным временем с пользой для себя, — говорил ему Лео в утешение. — В Риме столько чудес — только смотри и учись!

— Конечно, — вздыхал Микеланджело. К чему объяснять Лео, что его мучит желание взрезать этот мрамор сейчас же. И он переводил разговор на другое. — А можно нанять в Риме обнаженных натурщиков? У нас во Флоренции это не разрешается.

— Мы, римляне, смотрим на все по-иному, — усмехнулся Лео. — Потому что мы чистые, высоконравственные люди. А вот вы, флорентинцы… — И он хохотал, вгоняя Микеланджело в краску. — А почему мы такие нравственные? Я думаю, потому, что никогда не болели греческой болезнью, которой прославлены или скорей обесславлены флорентинцы. У нас в Риме мужчины ведут свои дела, заключают политические союзы, женятся, и все это не мешает им развлекаться и отдыхать, даже раздеваясь донага.

— Можешь ты достать мне натурщиков?

— Скажи только, каких?

— Всяких. Малорослых и долговязых, костлявых и жирных, молодых и старых, смуглых и белокожих, работяг и бездельников…

Микеланджело поставил в сарае невысокую ширму, чтобы создать некое укрытие. На следующее утро к нему явился первый посланец Лео — плотный, плечистый бондарь средних лет. Он скинул свою пропахшую потом рубаху, снял сандалии и свободно расхаживал за ширмой, пока Микеланджело придумывал для него наивыгоднейшую позу. Теперь каждый день с восходом солнца Микеланджело направлялся в свою мастерскую, раскладывал на столе бумагу, мел, чернила, уголь, цветные карандаши, совсем не зная, какой сюрприз ему приготовлен: придет ли на этот раз корсиканец из личной охраны папы или немец-печатник, француз, изготовляющий духи и перчатки, булочник, родом с Рейна или Одера, испанец, промышлявший продажей книг, плотник-ломбардец, работающий на Марсовом поле, далматинский корабельщик, грек, копиист живописных произведений, португалец — сундучный мастер с Виа деи Бауллари, или ювелир из лавки близ Сан Джордже. Иногда это были люди с великолепным телосложением, и Микеланджело рисовал их фигуры то спереди, то со спины в спокойном состоянии, потом он заставлял натурщика напрячь мышцы, в повороте, двинуть плечом, поднять руку или ногу, согнуться, имитировать толчок, размашистый удар зубилом, палкой или камнем. Но чаще фигура натурщика оказывалась неинтересной, тогда Микеланджело брал отдельно мускулы плеч, очертания черепа, оплетенную жилами, твердую, как железо, икру ноги, емкую, круглую грудь; привлекшую его внимание деталь он рисовал целый день, делая набросок за наброском, все время под новым углом, в новых поворотах.

Годы усердного учения давали себя знать теперь с особой силой. Ночи, проведенные за вскрытием трупов, сделали его руку уверенной, рисунок Микеланджело обрел внутреннюю достоверность, изменился самый подход его к натуре. Даже видавший виды Лео не мог скрыть своего изумления перед напряженной динамичностью Микеланджеловых фигур.

— Каждое утро ты начинаешь рисовать новую модель так, будто идешь навстречу какому-то удивительному приключению. Неужто тебе не надоедает рисовать снова и снова одно и то же — голову, руки, грудь, ноги?..

— Помилуй, Лео, да ведь они всегда разные! Каждая рука, нога, шея, бедро — все они неповторимы, особенные, единственные на свете. Запомни, дружище, что в мужской фигуре можно найти все формы, какими только Господь одарил вселенную. Тело и лицо человека способны сказать о нем все. Так разве же мне надоест вглядываться в человека и рисовать его? Нет, никогда!

Жар, с которым говорил Микеланджело, забавлял Бальони. Он взглянул на ворох рисунков, разбросанных по столу, и с недоверием покачал головой.

— Ну, а как показать тайные свойства человека? Мы, римляне, склонны скорее скрывать свое истинное нутро, а не обнаруживать его.

— Это уж зависит от скульптора: насколько глубоко он способен проникнуть сквозь внешнюю оболочку. Всякий раз, когда я берусь за работу, я говорю мысленно: «А ну-ка, покажи без утайки, кто ты есть, предстань перед миром наг, словно новорожденный».

Задумавшись на минуту, Лео сказал:

— Выходит, скульптура для тебя — прежде всего проникновение.

Микеланджело застенчиво улыбнулся.

— Разве это не относится ко всем художникам? Каждый человек видит истину через печную трубу в своем жилище. Когда я наблюдаю нового человека, вижу его тело, я чувствую то же самое, что чувствует астроном, открывая новую звезду: в общее здание вселенной входит еще одна ее частица, еще один кирпич. Если бы я мог нарисовать каждого мужчину, какие есть на свете, тогда, возможно, я познал бы всю правду о человеке.

— Ну, что ж, — отозвался Лео. — Могу предложить тебе сходить со мной в бани. Там ты нарисуешь целую сотню мужчин за один сеанс.

Он повел Микеланджело к руинам грандиозных античных терм Каракаллы, Траяна, Константина, Диоклетиана, объясняя ему, что римляне древних времен смотрели на бани как на клуб, место постоянных встреч, и проводили в них послеобеденное время с юных лет до старости.

— Ты, наверное, слышал изречение, приписываемое Цезарю: «Дайте народу хлеба и зрелищ!» Кое-кто из императоров полагал, что столь же важно дать народу и воду. Эти императоры считали, что их популярность в народе зависит от того, насколько хорошо оборудованы публичные бани.

Теперь, когда бани в Риме содержались только для барыша, в них не было уже ни той пышности, ни красоты, какие бывали в банях в древности, но все же там имелись бассейны для плавания, парные, комнаты для массажа и дворики, где клиенты могли развлечься, обмениваясь новостями, и куда заглядывали музыканты, фокусники и бродячие торговцы съестным; там же молодые люди могли поиграть в мяч.

В бане на площади Скоссакавалли к Лео давно привыкли: эта баня принадлежала кардиналу Риарио. Приняв горячую ванну и потом выкупавшись в прохладном бассейне, Лео и Микеланджело присаживались в зале на задней скамье; зал был полон народа; люди группами сидели, стояли, прогуливались, споря между собой, со смехом рассказывали анекдоты; Микеланджело лихорадочно набрасывал на бумаге сцену за сценой, они превосходно компоновались как бы сами собой — так хорошо был виден с этой скамьи весь зал, так четко рисовались формы самых разных по телосложению людей.

— Я никогда не видел ничего подобного. Во Флоренции публичные бани существуют только для бедняков.

— Я всем, буду говорить, что ты приехал в Рим по приглашению кардинала. Тогда тебе позволят рисовать в банях сколько захочется.

Лео водил Микеланджело и еще во многие бани — в бани при гостиницах, монастырях, старинных дворцах, в баню на Виа деи Пастини, и баню Сант Анжело в Пескериа. Там Лео знакомил Микеланджело со всеми, кто потом принял бы его здесь уже одного, без провожатого. И вот Микеланджело снова и снова с жадным любопытством следил, как играет свет на голых телах, как окрашивают их своим отблеском цветные стены, как лучится на коже вода и солнце. Глядя на все это, он каждый раз находил для себя нечто новое, какую-то доселе неведомую ему истину, и тут же старался выразить ее в простой и смелой линии, начертанной карандашом.

Но никогда Микеланджело не мог привыкнуть рисовать, будучи сам раздетым. «Эх ты, флорентинец!» — сетовал он на себя, бормоча сквозь зубы.

Как-то вечером Лео спросил у Микеланджело, не желает ли он рисовать женщин.

— У нас в городе есть несколько бань, куда ходят мужчины и женщины. Содержат эти бани проститутки, но посетители там вполне порядочные.

— Женские формы меня не интересуют.

— Значит, ты вычеркиваешь из существующих в мире фигур почти половину.

— Да, пожалуй. — И они оба рассмеялись. — Но я считаю, что вся красота, вся телесная мощь заключена в мужчине. Погляди на него, когда он в движении, когда он прыгает, борется, кидает копье, пашет, вздымает ношу: вся мускулатура, все сочленения, принимающие на себя натугу и тяжесть, распределены у него с необыкновенной соразмерностью. А что касается женщины, то, на мой взгляд, она может быть прекрасной и волнующей только в состоянии абсолютного покоя.

— Ты просто не видел ее в нужном положении…

Микеланджело улыбнулся:

— Нет, видел. Я считаю ее прекрасной для любви, но не для скульптуры.

3

Он не любил Рим как город, но, по существу, Рим не был единым городом, а множеством городов — был Рим немецкий, французский, португальский, греческий, корсиканский, сицилийский, арабский, левантинский, еврейский, — каждый из них располагался на своей территории и терпел вторжение чужаков в свою общину не больше, чем римские флорентинцы. Бальдуччи говорил ему: «Эти римляне — гадкое племя. Или, вернее сказать, сотня гадких племен». Микеланджело убедился, что его окружает разношерстное сборище людей, которые по-разному одеваются, говорят на разных языках, едят разную пищу и поклоняются разным кумирам. Любой встречный в городе, казалось, вел свое происхождение откуда-то извне и призывал на Рим чуму, сифилис и прочие напасти, кляня его за развалины, наводнения, эпидемии, бесчинства, грязь и всеобщую продажность. Поскольку в Риме не было настоящей власти, не было законов, судов и советов, защищающих права жителей, каждая община налаживала самоуправление, как могла. Тибр являлся своеобразным кладбищем, где хоронили следы преступлений: утром на рассвете в его волнах то и дело всплывали, колыхаясь, трупы. Ни о справедливом распределении богатств, ни о равном для всех правосудии, ни о содействии искусству здесь не могло быть и речи.

Часами разгуливая по Риму, Микеланджело ощутил всю меру его запустения: под защитой просторных стен города во времена империи тут жило миллионное население, а теперь оно не насчитывало и семидесяти тысяч. Всюду в городе виднелись руины и заброшенные, мертвые жилища. Даже в самых населенных районах не было квартала, где между домами не зияли бы темные провалы, напоминавшие щербины во рту дряхлой старухи. Строения тут были возведены из совершенно разного, до безобразия пестрого материала — в ход шел и грубый, похожий по цвету на навоз, кирпич, и черный туф, и красно-коричневый травертин, и блоки серого гранита, и похищенный из древних зданий розовый и зеленый мрамор.

Манеры у римлян были отвратительны: люди ели прямо на улицах; даже состоятельные по виду женщины, выходя из булочной, жевали на ходу свежие, посыпанные сахарной пудрой слойки, с охотой ели у крестьянских возов и уличных жаровен горячий рубец и другую неприхотливую пищу; пообедать среди толпы, под открытым небом, никто не считал зазорным.

Жители не гордились своим городом, не желали украсить его или позаботиться об элементарных удобствах. Беседуя с Микеланджело, они говорили: «Рим — не город, Рим — это церковь. Мы не властны навести тут порядок или что-либо изменить». Когда Микеланджело спрашивал, зачем они живут в таком городе, ответ был один: «Потому что здесь можно заработать денег». Во всей Европе Рим считался самым неопрятным, отталкивающим городом.

Микеланджело видел этот разительный контраст между Римом и безупречно чистой Флоренцией, охваченной кольцом своих прочных стен. При мысли об однородном, быстро растущем и не знающем нищеты населении Флоренции, о ее республиканских порядках, процветающих архитектуре и искусстве, о ревностной гордости своими традициями, о том почтении со стороны всей Европы, которое вызывали успехи флорентинцев в просвещении и правосудии, картины римской разрухи и упадка вызывали у Микеланджело мучительное чувство. Еще мучительней для его сердца было видеть эту ужасающую по грубости каменную кладку зданий, мимо которых он ежедневно проходил. Идя по улицам Флоренции, он не мог удержаться от искушения провести ладонью по прекрасно высеченным и пригнанным блокам флорентинского светлого камня. А здесь, в Риме, он буквально содрогался, когда его искушенный глаз замечал шершавые, неловкие следы резца, израненную постыдными щербинами плоскость, перекошенные грани. Таким камнем флорентинцы не стали бы покрывать даже мостовые!

Микеланджело стоял на площади Пантеона, около лесов возводимого здания; строительные подмостки из деревянных стоек и железных труб рабочие связывали здесь кожаными ремнями. Клали стену; грани и плоскости огромных блоков травертина били неровные, с изъянами, так как строители явно не умели раскалывать камень. Микеланджело подхватил кувалду, повернулся к десятнику и сказал:

— Разрешаешь?

— А что разрешать?

Микеланджело постучал по краю глыбы, нащупывая линию, где камень расслаивался в продольном направлении, и властным быстрым ударом расколол его надвое. Взяв молоток и зубило у одного из рабочих, он обтесал и выровнял два полученных блока и мерными, с оттяжкой, ударами стал отделывать плоскости, пока камень не изменил и цвет и форму и не засиял под его руками.

Он поднял голову и увидел настороженные, враждебные взгляды. Пожилой каменщик проворчал:

— Это адская работа, человеку она не по силам. Ты думаешь, мы тесали бы здесь камень, будь у нас иной кусок хлеба?

Извинившись за непрошеное вмешательство, Микеланджело зашагал по Виа Пелличчариа: он чувствовал, что свалял дурака. Но разве флорентинский каменщик не считает, что обработать блок — это значит как-то выразить себя, свою индивидуальность? Даже друзья ценили каменщика в зависимости от того, насколько искусен и изобретателен он, придавая блоку печать своего характера. Работа с камнем всегда считалась самым уважаемым, самым почетным ремеслом — тут сказывалось древнее, первобытное убеждение, что человек и камень родственны друг другу по природе.

Возвратясь во дворец, Микеланджело получил записку: Паоло Ручеллаи приглашал его на прием в честь Пьеро де Медичи и кардинала Джованни де Медичи — Пьеро приехал в Рим, чтобы набрать себе войско, а кардинал жил здесь постоянно, занимая небольшой особняк близ Виа Флорида. Микеланджело был тронут тем, что о нем вспомнили; приятно было хоть на время покинуть постылую каморку и столовую в кардинальском дворце и вновь встретиться с Медичи.

В субботу, в одиннадцать часов утра, побрившись и причесав спадавшие крутыми завитками на лоб волосы, Микеланджело услышал звуки труб и выбежал на улицу: тут он наконец увидел папу — того самого Борджиа, которого боялись Медичи и на которого с таким ожесточением нападал Савонарола. Впереди процессии, с поднятым крестом, ехали, все в красном, кардинал и сам папа Александр Шестой, он же Испанец Родриго Борджиа, в белых одеяниях и в белой, сверкающей жемчугами епитрахили, сидел на белом коне, покрытом белым чепраком; кавалькада двигалась по Кампо деи Фиори, направляясь в францисканский монастырь в Трастевере; ее замыкали несколько князей церкви в пурпурных мантиях.

Александру Шестому исполнилось шестьдесят четыре года; это был смуглый мужчина могучего сложения, тучный, широкой кости, с изогнутым широким носом и мясистыми щеками. Хотя его называли в Риме чаще всего актером, у него было много и других прозвищ — прилипший к нему эпитет «необыкновенный наглец» знали все горожане. В бытность свою кардиналом Родриго Борджиа прославился тем, что завладел таким количеством красивых женщин и такими богатствами, каких еще не было ни у одного кардинала. В 1460 году Родриго Борджиа получил нагоняй от папы Пия Второго за «неподобающую галантность»: такими словами папа намекал на его шестерых, только известных, детей, родившихся от разных женщин. Трое из этих детей были любимцами Борджиа: Хуан, завзятый повеса и мот, соривший деньгами, выжатыми отцом из римского духовенства и баронов; Цезарь, сластолюбивый красавец, садист и воин, про которого говорили, что он усеял Тибр трупами, и прекрасная Лукреция, вызывающая в городе ропот своими любовными связями в промежутках между браками, число которых все возрастало.

Высокие стены Ватикана охраняла трехтысячная вооруженная стража, однако в Риме сложилась такая система передачи новостей, что все случившееся за стенами быстро становилось известным на семи городских холмах. Но если в папских покоях происходило что-то хорошее, город об этом молчал, будто ничего не зная.

Дождавшись, когда папская процессия скрылась из виду, Микеланджело пошел по Виа Флорида в Понте. Он явился к Паоло Ручеллаи слишком рано, и тот принял его у себя в кабинете, отделанном темными деревянными панелями. Здесь было немало прекрасно переплетенных манускриптов, мраморные барельефы, картины, писанные масляными красками на деревянных досках, резной флорентинский письменный стол и кожаные кресла. Паоло был удивительно похож на флорентинского Бернардо Ручеллаи: те же крупные, правильные черты лица, выразительные большие глаза, белая кожа — Микеланджело с грустью подумал, что сам он от материнского рода ничего такого не унаследовал.

— Мы, флорентинцы, живем здесь дружной общиной, совсем особняком, — говорил Паоло. — Как ты убедился, в нашей колонии свое управление, своя казна, свои законы… и свои средства принуждения, чтобы эти законы исполнялись. Иначе мы погибли бы в здешнем болоте. Если тебе будет нужна помощь, обращайся к нам. Никогда не проси ее у римлян. Римляне в любом деле ищут для себя наживы: это у них считается честностью.

За обедом Микеланджело снова встретил почти всю флорентинскую колонию. Он поклонился Пьеро; тот, не забыв ссоры в Болонье, держался с ним холодно. Кардинал Джованни — папа его преследовал и отстранил почти от всех церковных дел — явно обрадовался, увидя Микеланджело, но Джулио был крайне сух. Микеланджело узнал, что Контессина родила мальчика, Луиджи, и вновь была беременна. Когда Микеланджело стал расспрашивать, не в Риме ли Джулиано, Джованни ответил:

— Джулиано теперь при дворе Елизаветы Гонзага и Гвидобальдо Монтефельтро в Урбино. Он хочет завершить там свое образование.

Двор в герцогстве Урбино, расположенном в Апеннинских горах, был один из самых просвещенных дворов в Италии. Микеланджело подумал, что Джулиано будет там хорошо.

Тридцать флорентинцев уселись за обеденный стол и начали трапезу с каннелони, толстых макарон, начиненных мелко изрубленной говядиной и грибами; потом была подана телятина, спаренная в молоке, и зеленая нежная фасоль. Гости пили вино броглио и оживленно беседовали. Своего общего врага они в разговорах ни разу не назвали ни папой, ни Александром Шестым; для него здесь существовало единственное имя — Борджиа. Флорентинцы как бы подчеркивали этим свою почтительность к папскому престолу и выражали крайнее презрение к авантюристу-испанцу, который вследствие стечения прискорбных обстоятельств захватил власть в Ватикане и правил там, как говорил Кавальканти, руководствуясь девизом: «Все богатства христианского мира принадлежат папству. И мы должны получить их в свои руки!».

Папа, в свою очередь, тоже не привечал флорентинцев. Он прекрасно знал, что флорентинцы ненавидят его, но зависел от их банков, от их торговли, охватывавшей весь мир, от тех огромных налогов, которые они платили, ввозя в Рим товары, — словом, от их неиссякаемых и надежных денежных средств. В отличие от римских баронов флорентинцы не боролись открыто, не воевали с папой, а только молились в страстной надежде на его падение. По этой причине они поддерживали Савонаролу, обличающего папу, и считали теперь, что приезд Пьеро в Рим путает им карты.

Попивая портвейн, гости затосковали о Флоренции и стали говорить о ней таким тоном, словно бы сидели в нескольких минутах ходьбы от площади Синьории. Микеланджело только и ждал этой минуты.

— А скажите мне, как в Риме обстоит дело с заказами? — спросил он. — Ведь папы всегда приглашали к себе художников и скульпторов.

— Борджиа вызвал из Перуджии Пинтуриккио и заставил его украшать свои апартаменты в Ватикане, — сказал Кавальканти, — Пинтуриккио украсил еще несколько помещений в замке Святого Ангела. В прошлом году он закончил работу и уехал из Рима. Перуджино расписал фресками гостиную у Борджиа и башню в папском дворце и тоже теперь уехал.

— А как насчет работы по мрамору?

— Самый уважаемый скульптор в Риме — мой друг Андреа Бреньо. У него здесь, пожалуй, монополия на надгробные изваяния. Он содержит большую мастерскую, у него много учеников.

— Мне хотелось бы с ним познакомиться.

— Ты увидишь, что это одаренный человек и большой труженик. Он украсил множество церквей. Я предупрежу Андреа, что ты к нему наведаешься.


Бальдуччи разделял отвращение своих земляков к Риму, но была в здешней жизни сторона, которая его восхищала: наличие семи тысяч публичных женщин, собранных со всего света. В первое же воскресенье после памятного обеда в Тосканской траттории Бальдуччи увлек Микеланджело бродить по городу. Римские площади, фонтаны, форумы, триумфальные арки и храмы Бальдуччи знал не по их историческому прошлому, а по национальной принадлежности гулящих женщин, которые там обосновались. Шагая по площадям и переулкам, друзья заглядывали в лица встречных женщин и старались оценить скрытые под длинными платьями фигуры: дотошно разбитая достоинства и недостатки каждой, Бальдуччи так и сыпал словами. Надушенные, украшенные драгоценностями римлянки, появляясь на улицах с попугаем или обезьянкой на плече, в сопровождении сверкавших черной кожей слуг, надменно смотрели на блудных иностранок — на испанских девушек, с черными как смоль косами и большими ясными глазами, на гречанок в белых, перехваченных в талии платьях, на смуглых египтянок в капюшонах, спадающих с плеч, на синеглазых белокурых северянок с цветами, вплетенными в косы, на черноволосых турчанок, робко выглядывавших из-под вуали, на закутанных в цветистые шелка девушек Востока, глаза которых напоминали ягоды терма…

— Никогда не беру второй раз одну и ту же девушку, — объяснял Бальдуччи. — Я люблю разнообразие, контрасты, — чтобы был другой цвет кожи, другие формы, все другое. Это меня и увлекает: я будто пускаюсь в путешествие по всему миру.

— Ну, а разве ты можешь поручиться, Бальдуччи, что первая девушка, которая пройдет мимо тебя, не есть самая интересная из всех, что встретятся за день?

— Мой невинный друг, я тебе отвечу, что весь интерес — в самом преследовании, в охоте. Поэтому-то я и не тороплюсь, порой брожу до позднего вечера. Разнообразна только внешность — рост, очертания тела, манеры. А соитие? Да оно всегда одинаково, почти что одинаково. Эта рутина. Только поиски, только охота и привлекает.

Микеланджело все-это лишь забавляло. Его опыт с Клариссой не породил в нем ни малейшего желания симулировать любовь с какой-то наемной, взятой на улице женщиной; его влекло только к Клариссе.

— Я обожду, пока не встречу нечто другое… что уведет меня от рутины.

— Любовь?

— В каком-то роде.

— Боже, да ты праведник! Вот уж не думал: художник — и такое почтение к безгрешности.

— Я берегу свою греховность для скульптуры.

Он мог жить без работы по камню только потому, что все время думал о ней и рисовал для нее. Но дни шли неделя за неделей, а от кардинала Риарио не было никаких повелений. Несколько раз Микеланджело ходил к секретарям, прося свидания с кардиналом, но секретари выпроваживали его без лишних слов. Он понимал, что кардинал занят: ведь это был, как говорили, самый богатый после папы человек в Европе, он правил такой обширной банковской и торговой империей, какая была разве только у Лоренцо де Медичи. Микеланджело не удавалось увидеть кардинала даже на церковных службах, но тут ему вызвался помочь Лео, уверив, что кардинал ранним утром часто бывает в дворцовой капелле.

В конце концов Лео добился того, что был назначен день свидания. Микеланджело притащил с собой целую папку рисунков. Кардинал Риарио, по всем признакам, был рад видеть Микеланджело, хотя слегка удивился, что тот все еще в Риме. Он сидел в своем кабинете, окруженный бухгалтерскими книгами, счетоводами и писцами, с которыми Микеланджело несколько раз в неделю обедал, но отнюдь не дружил. Писцы и счетоводы стояли за высокими конторками и ни на минуту не отрывались от своей работы. Когда Микеланджело спросил кардинала, решил ли он, что следует высечь из трехаршинного мраморного блока, Риарио ответил:

— Мы подумаем об этом. Всему свое время. А пока не забывай, Буонарроти, что Рим — превосходное место для молодого человека. На свете нет таких удовольствий, какие нельзя было бы найти в Риме. А теперь ты должен извинить нас; прощай.

Опустив голову, Микеланджело медленно сошел по лестнице, выйдя на недостроенный дворик. Было ясно, что он оказался в Риме точно в таком же положении, в каком был при Пьеро Медичи: приютив человека под своей крышей, эти господа довольны собой и считают, что мера их благодеяний исчерпана доконца.

Придя к себе в комнату, Микеланджело столкнулся с мрачной фигурой в черной сутане, из-под которой выглядывал белый подрясник; впалые, исстрадавшиеся глаза пришельца говорили о долгом голоде.

— Лионардо! Что ты делаешь в Риме? Как там у нас дома?

— Никого из домашних я не видел, — холодно сказал Лионардо. — Савонарола послал меня с поручением в Ареццо и Перуджию. Теперь я еду в Витербо — усмирять тамошних монахов.

— Когда ты ел в последний раз?

— Дай мне флорин, мне надо добраться до Витербо.

Микеланджело порылся в кошельке и протянул Лионардо золотую монету. Тот взял ее с тем же холодным видом.

— Может, ты скажешь спасибо? — спросил Микеланджело, чувствуя себя уязвленным.

— За деньги, которые ты дал Господу Богу? Ты помог ему в его трудах. А за это ты обретешь возможность спасения.

Еще не изгладился неприятный осадок от встречи с Лионардо, как Микеланджело получил письмо от отца — его привез почтовый курьер, каждую неделю ездивший во Флоренцию. В полной растерянности отец писал, что он сильно задолжал поставщику шелка и бархата и тот грозит передать дело в суд. Микеланджело вертел в руках письмо, стараясь отыскать между строками о здоровье мачехи, братьев, тети и дяди хотя бы намек на то, сколько же отец должен выплатить торговцу и каким образом накопился этот долг за шелка и бархат. Но такого намека в письме не было. В нем звучала только мольба: «Пришли мне денег».

До сих пор Микеланджело стремился получить твердый заказ от кардинала потому, что его снедало желание работать. Теперь его подталкивала к этому и забота о деньгах. А ведь он совершенно не знал, сколько же заплатит ему Риарио за будущую скульптуру.

— Ну как его преосвященство может назначить тебе какую-то сумму, — с раздражением отвечал на расспросы Микеланджело Лео, — если он не представляет себе, что ты намерен изваять и что у тебя получится?

Микеланджело был обеспечен материалами для рисования, бесплатно питался и жил во дворце, но та горсть флоринов, которую он сберег от полученных у Пополано денег за «Святого Иоанна», уже разошлась. Он несколько раз в неделю обедал с Бальдуччи в Тосканской траттории, купил рубашки и пару чулок, чтобы приличнее выглядеть в домах флорентинцев, и в предвидении зимы обзавелся теплым платьем. Пришлось тронуть и тридцать флоринов, отложенных на выкуп в Риме статуи «Мальчика». Кошелек Микеланджело тощал, а деньги от кардинала могли быть получены, очевидно, лишь после завершения скульптуры, на что ушло бы много месяцев.

Он пересчитал свою наличность. Всего у него оставалось теперь двадцать шесть флоринов. Тринадцать флоринов он тотчас же отнес в банк Якопо Галли, попросив Бальдуччи послать чек агенту этого банка во Флоренции. Затем, вернувшись в мастерскую, он сел и крепко задумался: надо было наметить такую тему изваяния, которая побудила бы Риарио без задержки утвердить ее. Не в силах угадать, предпочтет ли кардинал религиозный сюжет или античный, Микеланджело надумал разработать сразу и тот и другой.

Через месяц у него уже была готова восковая фигура Аполлона — его образ возник под влиянием могучего торса, который стоял в саду кардинала Ровере, и «Оплакивание Христа» — вариант старой работы «Богородица с Младенцем»: только Христос здесь был изображен уже не в начале, а в конце своего земного пути.

Он написал кардиналу письмо, извещая его, что приготовил две модели, — пусть его преосвященство сделает выбор.

Ответа не последовало. Микеланджело написал снова, прося на этот раз свидания. Опять никакого ответа. Он пошел к Лео, застал своего друга за ужином с какой-то красавицей и был решительно выпровожен из дома.

Наутро Лео явился к Микеланджело в мастерскую, как всегда, изысканно вежливый и обещал поговорить с Риарио.

Шли дни и недели, Микеланджело сидел в мастерской и смотрел на мрамор, горя от нетерпения приняться за дело.

— Почему кардинал меня не принимает? — накидывался он на Лео. — Ведь, чтобы выбрать из двух предложенных моделей одну, ему достаточно минуты!

— У кардинала нет привычки объяснять, почему он кого-то принимает или не принимает, — отвечал Лео. — Терпение!

— Моя жизнь уходит, с каждым днем она все короче, — жаловался Микеланджело. — Неужто она дана мне лишь для того, чтобы я сам окаменел и превратился в статую. Тогда ты вправе будешь назвать ее — «Терпение»!

4

Он так и не добился свидания с кардиналом, Лео рассказывал, что Риарио одолевают заботы и связи с тем, что его корабли, плывущие с Востока, запаздывали, и поэтому он «потерял всякий аппетит к искусству». По словам Лео, Микеланджело оставалось только молиться, чтобы корабли кардинала поскорее появились на Тибре…

Снедаемый страстью к скульптуре, Микеланджело пошел к Андреа Бреньо. Бреньо, еще крепкий семидесятипятилетний старик, был выходцем из Северной Италии, с берегов Комо. Мастерская его помещалась при древнем дворце, в бывшей конюшне: убрав оттуда перегородки и расставив скамьи и верстаки, он оборудовал удобное для работы место — здесь возникала самая оживленная скульптурная мастерская во всем Риме, а самого мастера окружили ученики, набранные из северных областей страны.

Прежде чем отправиться в мастерскую, Микеланджело решил осмотреть работы Бреньо — алтари и саркофаги в церкви Санта Мария дель Пополо и Санта Мария сопра Минерва. Бреньо оказался плодовитым скульптором, у него был хороший вкус, тонкое проникновение в классическое искусство, и он создавал прекрасные декоративные рельефы. Однако воображения у него было не больше, чем у кошки; он не мог привнести в работу никакой творческой выдумки, не умел вдохнуть в изваяние жизнь, найдя свежий подход к объемам, глубине, перспективе. Молотком и резцом он владел превосходно, но был неспособен высечь что-либо такое, чего бы не видел раньше в чужих изваяниях. Когда ему надо было разработать новую тему, он обращался к древнеримским надгробьям, искал в них для себя образцы.

Бреньо принял Микеланджело радушно и был особенно тронут, когда узнал, что Микеланджело вырос в Сеттиньяно. Двигался и говорил старик очень порывисто, лишь густая сеть морщин на лице и похожая на пергамент кожа выдавала его возраст.

— Я высекал гробницу по заказу Риарио вместе с Мино да Фьезоле. Это был чудесный ваятель, прекрасно делал херувимов. Поскольку вы из тех же мест, вы, наверное, скульптор не хуже Мино?

— Может быть.

— У меня постоянно работают помощники. Я только что кончил раку для церкви Санта Мария делла Кверча в Витербо. На очереди у нас вот этот памятник Савелли для церкви Санта Мария в Арачели. В юности я был учеником у серебряных дел мастера, поэтому мы работаем не спеша и все же не запаздываем: я в точности, минута в минуту, знаю, сколько времени потребуется, чтобы высечь тот или иной листик или гроздь винограда. Я правлю своей боттегой так же, как правил бы ювелирной мастерской.

— Но, предположим, мессер Бреньо, что вам надо изваять нечто совершенно новое, еще невиданное в скульптуре?

Бреньо вдруг осекся и, будто что-то отстраняя от себя, замахал левой рукой.

— Скульптура требует не выдумки, а воспроизведения. Если бы я стал фантазировать, в мастерской воцарился бы хаос. Мы высекаем здесь то, что люди высекали до нас.

— И делаете это превосходно, — сказал Микеланджело, оглядывая многие начатые работы.

— Делаем великолепно! Вот уже полсотни лет никто у меня не забраковал ни одного заказа. Еще в молодые годы я усвоил правило: «Что делалось раньше, то и продолжай делать». Эта мудрость, Буонарроти, принесла мне богатство. Если ты хочешь достичь успеха в Риме, то давай людям то, на чем они воспитаны с детства.

— А что будет со скульптором, который скажет себе: «То, что делалось раньше, надо изменить!»?

— Изменить? Ради того только, чтобы изменить?

— Нет, не ради этого. А просто потому, что скульптор чувствует, что каждая новая вещь, которую он высекает, должна как бы вырваться из привычных представлений, явить собой нечто свежее, невиданное.

У Бреньо заходили челюсти: он словно хотел разжевать эту мысль. Потом он сплюнул себе под ноги и, отечески обняв Микеланджело, сказал:

— В тебе говорит твоя юность, мальчик. Побудь несколько месяцев в моей мастерской, под моим присмотром — и ты забудешь эти глупые суждения. Пожалуй, я взял бы себя в ученики на два года: пять дукатов в первый год, десять — во второй…

— Мессер Бреньо, я уже был учеником три года, в Садах Медичи у Бертольдо.

— У Бертольдо? У того, что работал с Донателло?

— У того самого.

— Очень плохо. Донателло погубил скульптуру на глазах у всех вас, флорентинцев. И тем не менее… Нам надо изваять столько ангелов для надгробий…


Когда подули ноябрьские ветры и полились дожди, Пьеро де Медичи вместе со своим войском покинул Рим, отправившись завоевывать свои былые земли; тогда же приехал к Микеланджело Буонаррото. Надвигались пепельно-серые сумерки; загнанный дождями в свою каморку, Микеланджело сидел, рисуя при свете лампы; брат явился до нитки промокший, но веселый, со счастливой улыбкой на смуглом лице. Он радостно кинулся к Микеланджело.

— Я закончил свое ученичество и не могу жить без тебя во Флоренции. Хочу поискать здесь работу в цехе шерстяников.

Привязанность брата тронула сердце Микеланджело.

— Скорей переоденься, возьми мое сухое платье. Когда дождь кончится, я отведу тебя в гостиницу «Медведь».

— А разве нельзя остаться здесь? — огорченно спросил Буонаррото.

Микеланджело обвел взглядом узенькую, монашеского вида комнатку с единственным стулом.

— Я здесь всего-навсего гость. А в гостинице «Медведь» очень удобно. Расскажи-ка мне, как там дела у отца с торговцем шелками. Суд не состоялся?

— Благодаря твоим тринадцати флоринам все на время затихло. Но Консильо заявляет, что отец должен ему гораздо больше. Отец брал у него шелка, это совершенно ясно, но что он хотел делать с ними — никто не знает, даже Лукреция.

И, натягивая сухую рубашку, рейтузы и чулки Микеланджело, Буонаррото пересказал брату все, что случилось дома за последние пять месяцев. Дядя Франческо был болен, Лукреция тоже долго не вставала с постели — у нее, скорее всего, был выкидыш. Лодовико содержал семейство лишь на доходы с земли в Сеттиньяно и никак не мог свести концы с концами. Забота о деньгах не давала ему покоя ни днем, ни ночью. Ко всем его просьбам помочь семье брат Джовансимоне остается совершенно глух.

Буонаррото устроился жить в гостинице «Медведь»; ужинали братья в траттории. Через неделю стало очевидно, что работы в Риме Буонаррото не найти: цеха шерстяников во флорентинской колонии не было, а брать на службу приезжего флорентинца римляне, конечно, не хотели.

— Думаю, что тебе надо возвращаться домой, — с горечью говорил Микеланджело. — Если все четверо старших сыновей разлетятся кто куда и не будут помогать отцу, разве он справится с делами?

Буонаррото уехал в самый ливень; Пьеро де Медичи возвратился в Рим, тоже насквозь промокнув от дождя. Последние остатки войска Пьеро были рассеяны, деньги у него иссякли, его покинул даже Орсини. Пьеро возил с собой описок флорентинских семей, которые он хотел разгромить, как только вновь захватит власть. Альфонсина с детьми уехала в одно из своих наследственных имений; здесь, в Риме, Пьеро нашумел крупными проигрышами в карты и публичными скандалами и ссорами с братом Джованни. С утра он сидел во дворце Сан Северино, потом ехал к своей очередной куртизанке. Вечером выходил на улицу, ввязываясь то в одну, то в другую грязную историю, на рассвете же вновь укрывался во дворце Альфонсины. Не менее пагубны в глазах здешних флорентинцев были надменность и тиранические замашки Пьеро. Он открыто говорил, что, захватив Флоренцию, будет править ею единолично, не прибегая к помощи Совета. «Лучше я буду править плохо, но самостоятельно, чем хорошо, но с помощью других», — добавлял он для ясности.

Микеланджело очень удивился, получив написанное рукою Пьеро приглашение на рождественский обед у кардинала Джованни. Обед был обставлен весьма пышно. Дом украшали многие произведения искусства, которые Джованни перевез сюда из Флоренции: фамильные картины Медичи, бронза, ковры, серебряные сосуды… и все это было заложено из двадцати процентов банкирам-флорентинцам за долги Пьеро: банкиры говорили теперь, что «на каждом затраченном флорине Медичи теряют восемь лир».

Микеланджело поразился тому, как потрепала Пьеро жизнь: веко левого глаза у него почти не поднималось, а на голове, в тех местах, где волосы выпадали целыми прядями, просвечивала бледная кожа. Когда-то красивое его лицо обрюзгло и покрылось красными жилками.

— Буонарроти, — сурово заговорил Пьеро, — я подумал было в Болонье, что ты изменил нам. Но сестра Контессина говорит, что ты спас во дворце немало драгоценностей и предметов искусства.

— Ваша светлость, мне представился для этого счастливый случай.

Пьеро властным движением поднял правую руку и громко, с таким расчетом, чтобы его слышали все, кто находился в гостиной, сказал:

— В знак признательности за твою верность, Буонарроти, я заказываю тебе изваять мраморную статую.

— Я буду рад изваять ее, ваша светлость, — спокойно ответил Микеланджело.

— Я хочу сказать — большую статую, — добавил Пьеро горделивым тоном.

— Лучше изваять маленькую, — вмешался Джованни, и на его жирном лице появилась растерянная улыбка. — Моему брату предстоят многие переезды, и возить с собой «Геракла», изваянного в натуральную величину, ему будет трудно.

Пьеро с досадой отмахнулся от слов кардинала.

— Я скоро пришлю за тобой, Буонарроти. И тогда ты получишь точные распоряжения.

— Буду ждать вашего вызова.

Возвращаясь с этого тяжкого для него обеда, Микеланджело впервые увидел Торриджани. В модном камлотовом костюме с золотой тесьмой он шел по улице в компании молодых людей: его красивое лицо расплылось в улыбке, раскинутые руки лежали на плечах товарищей; все были пьяны и веселы и громко хохотали над остротами своего вожака.

Микеланджело почувствовал, как боль стиснула ему горло. Неужели это от страха? — думал он в недоумении. И тут же понял, что дело не в страхе, а в чем-то гораздо более глубоком: перед ним встала на миг и картина разгрома дворца Медичи, и синеватые проплешины на голове стареющего Пьеро — разве само пространство и время не таили в себе силы бессмысленного разрушения, всегда готовые ринуться вперед и сокрушить на своем пути все и вся.

Корабли кардинала Риарио добрались, наконец, до пристани в Рипетте. Пустив в ход всю свою изворотливость, Лео добился того, чтобы Микеланджело пригласили на новогодний прием к кардиналу.

— Я закажу два изящных ящичка, обитых черным бархатом, вроде тех футляров, в которых ювелиры хранят тиары и короны, — объяснял Лео свой план Микеланджело. — Мы поместим в эти ящики твои глиняные модели. Кардинал будет доволен, если мы блеснем перед его гостями этакой роскошью. Я дам тебе знак, когда подойти к Риарио.

Именно так все было и сделано. Риарио сидел вместе с князьями церкви, папой, сыновьями папы Хуаном и Цезарем, Лукрецией и ее мужем, кардиналами, епископами, вельможами и дамами в шелковых и бархатных платьях, усыпанных драгоценными каменьями.

Лео подошел к Риарио и сказал:

— Ваше преосвященство, Буонарроти изготовил для вас две скульптурные модели. Соблаговолите сказать, какая вам нравится.

Микеланджело поставил ящики на стол, нажал пружины, и стенки ящиков отвалились, открыв модели. Он брал эти модели, то одну, то другую, и ставил на ладонь, давая кардиналу возможность вглядеться. Гости оживились: мужчины вполголоса обменивались одобрительными замечаниями, а женщины, не снимая перчаток, наградили Микеланджело сдержанными рукоплесканиями.

— Превосходно, превосходно! — отозвался кардинал, глядя на модели. — Продолжай работать, мой дорогой, и скоро мы получим то, чего нам хочется.

— Ваше преосвященство, значит, ни одну из этих моделей высекать из мрамора мне нельзя? — спросил Микеланджело; голос его прозвучал хрипло.

Кардинал Риарио повернулся к Лео:

— Когда у вашего друга будут готовы новые модели, приведите его ко мне снова. Я уверен, что они получатся у него наилучшим образом.

Как только друзья вышли из кардинальской приемной, гнев Микеланджело прорвался в бурном потоке слов:

— Господи боже, что за человек! Ведь сам, сам просил меня что-нибудь изваять, сам купил для этого мрамор, дал мне жилье и пропитание… Я могу жить здесь месяцы, годы — но этот злополучный мрамор мне нельзя даже тронуть!

Лео был обескуражен.

— Я думал, что он захочет польстить своим гостям, позволив им выбрать лучшую модель.

— Чудесный способ выбора! Гости решают, что мне высекать из трехаршинной глыбы каррарского мрамора!

— Но ведь это лучше, чем не услышать никакого решения. Ты бы знал только, как я огорчен!

Микеланджело стало стыдно за свою горячность.

— Прости меня, Лео. Я испортил тебе настроение. Оставь меня, пожалуйста, и возвращайся в зал к кардиналу.

Микеланджело в одиночестве вышел на улицу, запруженную праздничными толпами людей. С холма Пинчио летели в небо огни фейерверка и сыпало искрами огненное колесо. Да, Соджи был прав! Скульптура — она действительно поставлена в самом конце списка. Видно, ему остается одно: ходить, как уличные торговцы, по мостовым и кричать: «Не нужен ли вам «Аполлон»?», «Кому «Оплакивание»?»

«Время! Время! — бормотал он, шагая. — Каждый только и хочет от меня, чтобы я терпел и не думал о времени. Но время, как и пространство, — сущая пустота, если я не заполню его мраморными статуями!»

Он впал в черную тоску и уже был не в состоянии с кем-нибудь спокойно разговаривать. Стараясь вывести приятеля из меланхолии, Бальдуччи подыскал ему золотоволосую флорентинскую девушку. Узнав об этом, Микеланджело улыбнулся — в первый раз после приема у кардинала.

— Ах, Бальдуччи, если бы в жизни все было так просто, как ты думаешь.

В Тосканской траттории они встретили Джулиано да Сангалло, флорентинского архитектора, друга Лоренцо, — от него Микеланджело когда-то получил первые познания в архитектуре. Длинные пышные усы золотистого цвета, как и прежде, украшали лицо Сангалло, но выглядел архитектор довольно уныло. Оставив во Флоренции жену и сына, он жил в Риме, снимая комнатку, и постоянно ожидал лучшего заказа, чем тот, которым был теперь занят: он сооружал деревянный плафон в церкви Санта Мария Маджоре, облицовывая его золотом — первым американским золотом, которое привез Колумб. Сангалло звал Микеланджело и Бальдуччи работать вместе с ним и выпытывал у Микеланджело, как складываются у того дела в Риме. Микеланджело жаловался ему на крушение всех своих надежд.

— Кардинал, которому ты служишь, — пустой человек, — заявил Сангалло. — Другое дело — кардинал Ровере. Ведь именно он поехал в тысяча четыреста восемьдесят первом году во Флоренцию и пригласил Гирландайо, Боттичелли и Росселли расписывать стены в капелле своего дяди Сикста Четвертого. Он же убедил Сикста открыть первую публичную библиотеку в Риме и основать музей бронзовой скульптуры на Капитолии. Когда кардинал Ровере вернется в Рим, я тебя представлю ему.

— Когда же он вернется? — спросил Микеланджело, обрадовавшись.

— Сейчас он в Париже. Он обозлен на Борджиа и живет в чужих краях вот уже несколько лет. Но теперь положение складывается так, что у него есть все шансы стать папой. Я зайду к тебе завтра, и мы погуляем по городу. Я покажу тебе не нынешние вонючие конюшни, а прежний Рим, полный величия, город изумительной архитектуры. Как только кардинал Ровере сделается папой, я восстановлю этот Рим, воздвигая камень за камнем. К завтрашнему вечеру ты и не вспомнишь, что хотел стать скульптором, душа твоя будет принадлежать архитектуре.

Это была прогулка, полезная во всех отношениях.

Сангалло начал ее с Пантеона, шедевра римлян в области сводчатых конструкций. Тут был даже не один, а два купола, органически вплетенных друг в друга, — забытые секреты римских зодчих Брунеллески сумел разгадать лишь спустя полторы тысячи лет. Вникнув в это чудо римского гения, явленное миру за двадцать семь лет до Рождества Христова, Брунеллески возвратился во Флоренцию и достроил купол Собора, ждавший своего завершения более века.

Сангалло подал Микеланджело пачку плотной бумаги и сказал:

— Давай-ка мы попробуем воссоздать Пантеон таким, каким его видели римляне во времена Августа.

Сначала они рисовали внутри храма, изобразив облицованные мрамором стены и отверстие в середине купола, в котором виднелось небо. Затем, выйдя наружу, нанесли на бумагу шестнадцать красных и серых гранитных колонн, образующих портик, гигантские бронзовые двери, купол, крытый бронзовыми пластинами, и огромный кирпичный цилиндр всего здания, как его описывали древние историки.

Держа папки под мышкой, они направились к Виа делле Боттеге Оскуре и потом поднялись на Капитолийский холм. Теперь, когда перед ними открылся Римский форум, они были в сердце древней столицы. Среди развороченного булыжника и бугров взрытой земли паслись козы и свиньи, — когда-то, до Рождества Христова, тут стояли на двух холмах храм Юпитера и храм Юноны Монеты!

Сангалло толковал о кровле храма Юпитера — она была, по словам Дионисия Галикарнасского, бронзовая, с частыми прокладками из золота; по фасаду здания шли колонны в три ряда, а по остальным трем стенам — в один ряд; внутри храма друг подле друга стояли три священных алтаря — Юпитера, Юноны и Минервы. Это строение во всех своих подробностях быстро возникало под руками Сангалло и Микеланджело на бумаге. Плутарх некогда описывал четвертый храм Домициана: стройные столбы из пентеликонского мрамора, сложенные из гигантских каменных глыб стены, царившие над портиком статуи, перед которыми императоры и высокие сановные лица приносили жертвы богам, — вся эта картина тут же встала в молниеносно набросанных рисунках.

Архитектор вел с собой Микеланджело дальше. Они спустились с холма и вышли на Римский форум, где сидели до наступления темноты, рисуя здания в том виде, какой у них был в дни величия Рима: храмы Сатурна и Веспасиана, сенат Юлия Цезаря, построенный из простого желтого кирпича, огромный храм Кастора с колоннами, увенчанными пышными коринфскими капителями, за ними уже виднелась триумфальная арка Тита и Колизей… Руки Микеланджело так и летали по бумаге; стараясь угнаться за Сангалло, у которого наброски карандашом и словесные пояснения лились одним стремительным потоком, он рисовал с небывалой для него быстротой.

Наступила ночь. Микеланджело чувствовал себя вконец измученным, Сангалло торжествовал.

— Теперь ты приоткрыл завесу над великолепием Рима. Продолжай эту работу, не оставляя ее ни на один день. Иди на Палагин и восстанови в своем воображении древние термы Севера и дворец Флавия. Не забудь и цирк Максима, базилику Константина, золотой дворец Нерона у подножия Эсквилинского холма. Римляне были величайшими архитекторами, каких только знал мир.

Микеланджело глянул на подвижное милое лицо Сангалло с горящими от волнения глазами.

«Чтобы сделать свою жизнь осмысленной, — думал он, — у Сангалло есть древнеримская архитектура, у Бальдуччи — девушки. Что касается меня — то меня может спасти лишь заказ на скульптуру».

5

В глубине души Микеланджело все больше сомневался, что он когда-либо получит разрешение кардинала Риарио на обработку трехаршинного мраморного блока. Совсем отчаявшись, он бросился во дворец Орсини, к Пьеро. Он попросит Пьеро, чтобы тот заказал ему какое-нибудь скромное изваяние: так будет больше шансов не получить отказа. Пьеро в ту минуту бушевал, браня слуг за плохо приготовленный обед. Альфонсина сидела за громадным дубовым столом, напротив мужа. В ее усталых глазах при появлении Микеланджело что-то блеснуло: по-видимому, она узнала его.

— Ваша светлость, у меня есть теперь время взяться за работу и высечь вам прекрасную статую. От вас зависит распорядиться, чтобы я приступил к делу.

Пьеро, словно только что проснувшись, недоуменно взглянул на него.

— Разве вы не помните? На приеме в Рождество вы говорили…

— Ну и что же?

— Я задумал изваять Купидона, если это вам подойдет.

— Купидона? Что ж, можно и Купидона.

— Я хотел попросить лишь вашего согласия.

В эту минуту Пьеро вновь начал браниться и распекать слуг. Микеланджело чувствовал, что на него уже не обращают внимания, хотя Пьеро и успел сказать, чтобы он продолжал работу. Шагая вдоль берега Тибра, Микеланджело направился, к камнебитным складам подле верфи, выбрал там небольшую глыбу, заплатил за нее пять флоринов, чем нанес серьезный ущерб своему уже отощавшему кошельку, и поплелся позади тачки, которую покатил к его дому мальчишка-подручный.

Не прошло и двух суток, как Микеланджело убедился, что мрамор он приобрел плохой. Глупо же он сделал, кинувшись сразу на склады и купив там первый попавшийся ему камень! Во Флоренции он действовал бы куда осмотрительнее. А здесь, в Риме, он допускал оплошность за оплошностью, словно новичок. Пять флоринов были выброшены на ветер.

На следующее утро, с рассветом, он был уже на складе Гуффатти — того самого каменотеса, у которого кардинал Риарио купил трехаршинный блок. Теперь Микеланджело осматривал камни самым придирчивым образом и наконец остановился на одной белоснежной глыбе мрамора — под лучами утреннего солнца она хорошо просвечивала, а когда ее полили водой, не обнаружила ни трещин, ни каверн. На этот раз Микеланджело затратил пять флоринов с пользой, но в кошельке у него осталось лишь три последних монеты.

Все время до обеда он провел в рабочем квартале в Трастевере, рисуя детей, — они или играли посреди улицы, или сидели у порога мастерских, где работали их отцы и откуда слышался лязг и звон металла. Пройдет несколько дней — и, взяв в руки молоток и резец, Микеланджело занесет их над мрамором, чтобы сделать первый удар. Бальдуччи его спрашивал:

— Не лучше ли тебе сначала получить от Пьеро письменный контракт? Ведь каждый флорин, какой попадает ему в руки, он тратит на сбор войска против Флоренции.

Пьеро не хотел и слышать о контракте:

— Дорогой Буонарроти, я уеду из Рима раньше, чем ты закончишь этого Купидона. И, по всей вероятности, сюда не вернусь…

— Вы хотите сказать, ваша светлость, что вы отказываетесь от своего слова? — Микеланджело сказал это очень резко, но что ему оставалось делать?

— Медичи никогда не отказываются от своих слов, — холодно возразил Пьеро. — Просто я теперь слишком занят. Отложим это дело на год…

Выйдя на овеянную стужей площадь Сант-Аполлинаре, Микеланджело сказал: «Так тебе и надо!» Он сказал это громко, срывающимся голосом; лицо его горело от гнева. Только неодолимое желание высечь скульптуру, кто бы ее ни заказал, заставило Микеланджело принять почти случайно оброненные слова Пьеро за твердый его приказ.

И тем не менее он высек Купидона — высек в жажде той радости, которую доставляла ему работа над белым мрамором, густая мраморная пыль, взлетающая из-под резца.

Прошло два мучительных месяца, пока его снова принял кардинал Риарио.

— Чем же ты порадуешь меня сегодня? — заговорил кардинал, пребывая в благодушном настроении. — Не задумал ли ты здоровенного язычника, под стать тем великолепным антикам, которые собраны в саду кардинала Ровере?

— Да, ваша милость, именно такого я и задумал, — поспешно солгал Микеланджело.

Теперь он сидел на кровати в своей узенькой комнате, весь мокрый от пота, будто в лихорадке, и судорожно думал, какого же веселого греческого бога ему высечь. Недавно в флорентинском квартале Альтовити спросил его:

— А ты никогда не думал изваять Вакха?

— Нет, я редко пью вино.

— Вакх, он же Дионис, — бог природы, символизирующий плодородие. Он принес людям странные и чудесные дары, которые помогают им забыть несчастья, томительно скучную работу, жестокую трагедию жизни. Если только для человека целительно предаваться удовольствиям, смеяться, петь, ощущать себя счастливым, тогда мы многим обязаны Вакху.

Микеланджело вспомнил юношу, увиденного им в бане, — у него было стройное, ладное тело атлета: сильные ноги, тонкая поясница, мускулистая, могучая грудь и руки. Чем-то он походил на барса.

Микеланджело теперь работал, но он не мог и думать о вознаграждении: на страстную пятницу в Риме начался бунт, мостовые окрасились кровью. Бунт вспыхнул в первую очередь против испанских солдат, наемников папы: римляне люто их ненавидели и бросились на вооруженных чужеземцев с палками и камнями в руках. В те же дни бежал из Рима Сфорца, муж Лукреции Борджиа, — ему стало известно, что папа собирается убить его, чтобы выдать свою дочь за испанца. Вслед за Сфорца город покинул и Пьеро де Медичи, вторично выступив против Флоренции во главе тринадцати сотен набранных им наемников. Когда папа отлучил от церкви Савонаролу, смута захватила и римскую общину флорентинцев. Дело кончилось страшным убийством Хуана Борджиа. Рыбаки выловили в Тибре его труп и положили на берег — Хуан был в бархатном кафтане, в плаще и сапогах со шпорами; на теле его насчитали девять ножевых ран, руки у него были связаны. Узнав об этой смерти, римляне почти не скрывали своей радости.

В городе царил страх. Ватикан казался парализованным. Папские стражники врывались в каждое жилище, где когда-либо бывал Хуан, пытали прислугу, доискиваясь нитей заговора, с той же целью они шныряли по домам флорентинцев. Сначала в убийстве Хуана обвиняли отвергнутого мужа Лукреции, потом каждую знатную семью, когда-либо выступавшую против папы… пока в городе всем до одного — в том числе самому папе — не стало известно, что Хуана убил его младший брат Цезарь, желавший этим расчистить путь к своему возвышению.

Кардинал Риарио теперь постоянно находился при папе, оплакивавшем убитого. В кардинальском дворце занимались лишь самыми неотложными делами. Скульптура в число таких дел, конечно, не входила. Но Микеланджело не мог примириться с тем, чтобы всякий раз, как в городе что-то случалось, забывали и о скульптуре, и о его работе.

— Кардинал не захочет говорить о твоих делах еще очень долго, — предупреждал Микеланджело Лео Бальони. — Советовал бы тебе приискать другого покровителя.

— В Риме? Да разве влияние кардинала Риарио не распространяется здесь буквально на всех?

— К несчастью, да. Но ведь и во Флоренции под властью Савонаролы ничем не лучше.

— Верно. Но там моя родина. Можешь ты договориться о встрече с кардиналом — в последний раз? Я намерен получить вознаграждение.

— Вознаграждение? Но ты же не высек скульптуры!

— Все равно я работал. Я рисовал, лепил модели. А ваять мне не позволил ты. Кардинал — богатый человек, а у меня вот-вот не останется ни гроша.

Он ворочался в постели, не смыкая глаз всю ночь напролет, и совсем было заболел, но тут Бальдуччи позвал его на охоту — стрелять уток на болотах.

— Свежий воздух принесет тебе пользу. Сделает из тебя мужчину. Посмотри на меня: я не упускаю ни одного свободного часа, когда можно побродить по болотам и поохотиться. Это возрождает силы мужчины.

Микеланджело прекрасно понимал, что значит в устах Бальдуччи слова: силы мужчины.

— Ты, конечно, заботишься о своих силах, чтобы затратить их на женщин? — насмешливо заметил он.

— А как же иначе! — ответил Бальдуччи. — Каждый мужчина копит свои силы, чтобы на что-то их тратить.

Горести и заботы зрели и множились у Микеланджело дружно, будто на грядке помидоры. Вновь явился в Рим Лионардо, плащ у него был рваный, лицо в крови. Из его отрывочных слов Микеланджело понял, что монахи в Витербо набросились на него, избили и выгнали из монастыря, не желая, чтобы он восхвалял отлученного от церкви Савонаролу.

— Я хочу домой, в Сан Марко, — говорил Лионардо хриплым голосом, облизывая потрескавшиеся губы. — Дай мне денег на дорогу.

Микеланджело встряхнул кожаный кошелек и вынул из него последние монеты.

— Знаешь, меня тоже будто побили, и притом очень крепко. Я тоже хочу домой. А ты лучше пожил бы здесь немного, пока не оправишься.

— Нет, Микеланджело, я поеду. Спасибо тебе за деньги.

Впервые за много лет Микеланджело почувствовал в тоне брата какое-то доверие и задушевность.

Едва уехал Лионардо, как на Микеланджело обрушился новый удар: весть о смерти мачехи. Отец сообщал об этом в письме, состоявшем из нескольких малосвязанных фраз. «Il Migliore» — с теплотой в душе вспоминал Микеланджело излюбленное выражение Лукреции: «Самое лучшее». Она приносила с рынка только самую лучшую провизию и старалась дать вообще все самое лучшее девяти Буонарроти, которых взялась кормить. Любил ли ее Лодовико? На этот вопрос трудно было ответить. Любила ли Лукреция дом, в который она вошла? Пятерых своих пасынков? Да, любила. И не ее вина, если весь ее пыл, все способности были устремлены к кухне. Она беззаветно отдавала все, что у нее было, и теперь ее пасынок оплакивал ее кончину.

Спустя несколько дней слуга принес Микеланджело записку из гостиницы «Медведь»: Буонаррото вновь приехал в Рим. Микеланджело торопливо вышел на улицу и зашагал к площади Навона, к мастерским и лавкам между разрушенным театром Помпея и стадионом Домициана; обогнув широко раскинувшиеся огороды, он скоро был на площади Сант'Аполлинаре.

— Что с отцом? — спрашивал он брата. — Как он перенес смерть Лукреции?

— Тяжело. Заперся в своей спальне и не выходит.

— Нам надо подыскать ему новую жену.

— Он говорит, что лучше ему доживать век одиноким, чем еще раз перенести такую утрату. — Помолчав, Буонаррото добавил: — Поставщик шелков хлопочет, чтобы отца за тот долг арестовали. Этот торговец, Консильо, докажет, что отец действительно брал товары, а поскольку у нас наличных денег почти нет, его наверняка посадят в тюрьму.

— В тюрьму! Dio mio! Пусть он продаст и землю и дом в Сеттиньяно.

— Это невозможно. Земля отдана в долгосрочную аренду. И отец говорит, что лучше он будет сидеть а тюрьме, чем лишит нас последнего наследства.

— Что за вздор! — рассердился Микеланджело. — Наше наследство — это не дом, не земля, а честь рода Буонарроти! Ее-то мы и должны сохранить.

— Но что нам делать? Я зарабатываю всего несколько скуди в месяц…

— А я и того не зарабатываю. Но скоро я получу деньги! Я добьюсь, чтобы кардинал Риарио понял наконец, что мне надо платить.


Кардинал слушал, задумчиво играя длинной золотой цепью, висевшей у него на груди.

— Я отнюдь не думал, что ты потратишь это время попусту.

— Благодарю вас, ваше преосвященство. Я знал, что вы проявите щедрость.

— Что ж, и проявлю. Я отказываюсь от всех своих прав на мраморный блок, который обошелся мне в тридцать семь дукатов. Отныне мрамор твой, я отдаю его тебе за твое терпеливое ожидание.

Микеланджело мог теперь добыть денег только у флорентинских банкиров — Ручеллаи и Кавальканти. Придется взять какую-то сумму в долг. Он сел за стол и написал письмо отцу: «Я пришлю столько денег, сколько вам потребуется, если даже мне придется запродать себя в рабство». Потом он направился к Паоло Ручеллаи поговорить о своем деле.

— Заем в банке? Нет, нет, это будет для тебя разорительно — ведь банк берет двадцать процентов на каждом дукате. Возьми денег у меня лично, без всяких процентов. Двадцать пять флоринов тебя устраивает?

— Я верну их вам, поверьте моему слову!

— Забудь о них совсем, пока не наполнишь свой кошелек как следует.

Микеланджело опрометью бросился бежать по лабиринту немощенных улиц, запруженных повозками и усеянных грудами речного песка, отдал Буонаррото кредитный чек с подписью Ручеллаи и тут же написал письмо торговцу Консильо, заверяя его, что в течение года он выплатит и остальную сумму долга.

— Это, конечно, страшно обрадует отца, — раздумчиво говорил Буонаррото, сжимая в пальцах чек и письмо. — Едва ли ему заработать теперь какие-то деньги, от дяди Франческо тоже ждать нечего. Ты да я — вот кто сейчас Буонарроти. А на помощь Лионардо и Джовансимоне нам рассчитывать вообще не стоит. Что касается нашего меньшего, Сиджизмондо… то из цеха виноделов его выставили. И как только отец увидит этот чек, считай, что обязанность кормить семейство Буонарроти легла на тебя.

Удачи и успехи зрели и множились у Микеланджело дружно, словно персики на дереве. Он довел до конца полировку своего «Купидона» — прелестный ребенок, только что проснувшись, тянул пухлые ручонки, желая, чтобы мать взяла его на руки. Беспечная радость, которой была овеяна статуя, ее сияющая бархатистая поверхность восхитили Бальдуччи. Тут же он вспомнил своего хозяина. Нельзя ли перенести «Купидона» в дом Якопо Галли и показать его банкиру?

Рим — не Флоренция, и здесь не было Буджардини, чтобы везти мрамор по улицам на тачке. Бальдуччи нанял мула. Микеланджело завернул «Купидона» в одеяло, приторочил его к большому седлу и, ведя мула под уздцы, зашагал мимо церкви Сан Лоренцо ин Дамазо к переулку Лентари. Дом Галли был построен одним из предков банкира. Банкир испытывал чувство благодарности к этому предку, потому что тот, вместе с постройкой дома, положил начало собранию древних скульптур, которое теперь уступало лишь коллекции кардинала Ровере.

Пока Бальдуччи привязывал мула, Микеланджело раскутал своего «Купидона». Поднявшись по широкой лестнице, Микеланджело оказался в атриуме, замкнутом с трех сторон стенами дома, — с четвертой стороны шли вниз ступени, и здесь открывался вид на сад. Когда Микеланджело бегло посмотрел туда, перед ним возник целый лес статуй, чудесных фризов и каменных зверей, хищно припавших к земле.

Якопо Галли получил образование в Римском университете и с той поры ни на один день не расставался с книгами. Теперь он отложил в сторону «Лягушек» Аристофана и стал медленно подниматься с низкого кресла. Казалось, он никогда не поднимется — так долго распрямлялось его огромное тело: сколько в этом человеке росту — два аршина с половиной или три с лишним? Такого дородного, такого высокого мужчины Микеланджело еще не видал: под грузом лет Якопо Галли ссутулился, и тем не менее почти любой римлянин — они чаще всего низкорослы — пришелся бы ему по плечо. Микеланджело чувствовал себя перед ним ребенком.

— О, вы явились ко мне с готовым мрамором. Статуи — это лучшее украшение моего сада.

Микеланджело поставил своего «Купидона» на стол, рядом с лежавшей там книгой, и глядел в голубые глаза Якопо Галли.

— Боюсь, — сказал он, — что мы привезли изваяние рановато, ему тут не приготовлено место.

— Нет, не думаю, — ответил Галли рокочущим голосом, который ему приходилось сильно умерять, чтобы не оглушить собеседника. — Бальдуччи, проведи же своего друга Буонарроти в дом и угости его ломтем холодного арбуза.

Когда через несколько минут приятели вышли в сад, они увидели, что Галли снял с пьедестала на низкой стене рядом с лестницей какой-то торс и установил на нем «Купидона». Сам же он вновь сидел, удобно устроившись в кресле. Став за спиной хозяина, Микеланджело мог внимательно рассмотреть три греческих торса, римский саркофаг, храмовый фриз и большую настенную плиту с изображением огромного сидящего грифона — египетского льва с почти человеческой головой.

Галли добродушно моргал глазами.

— У меня такое чувство, будто ваш «Купидон» занимает это место давным-давно, с тех пор, как я себя помню. Он так прекрасно вписывается в эти ряды античных статуй. Вы продадите мне его? Какую цену вы назначаете?

— Какую назначите вы, — покорно ответил Микеланджело.

— Тогда скажите мне, как у вас обстоит дело с деньгами.

Микеланджело рассказал ему, в каком положении он прожил год у кардинала Риарио.

— Значит, дело кончилось тем, что вы не получили ни скудо, хотя у вас остался на руках трехаршинный блок мрамора? Можно вам предложить за «Купидона» пятьдесят дукатов? Но, поскольку вы сильно нуждаетесь в средствах, я позволю своей жадности снизить эту цену до двадцати пяти дукатов. А потом, презирая хитрость в делах с художниками, я вновь добавлю к первоначальной сумме удержанные двадцать пять дукатов и приложу к ним еще двадцать пять. Вас устраивает такой расчет?

Янтарные глаза Микеланджело сияли.

— Синьор Галли, весь этот год я был очень дурного мнения о римлянах. Но вы оправдали сейчас в моих глазах целый город.

Не поднимаясь с кресла, Галли склонил голову.

— А теперь поговорим о том трехаршинном мраморном блоке. Что, по-вашему, можно из него высечь?

Микеланджело стал рассказывать о своих рисунках для «Аполлона», для «Оплакивания Христа» и для «Вакха». Галли проявил ко всему этому живейший интерес.

— Мне не приходилось слышать, чтобы в наших местах где-то отрыли Вакха, хотя есть два-три изваяния, привезенные из Греции, — бородатые старцы, все довольно скучные.

— Нет, нет, мой Вакх будет юным, как и полагается быть богу веселья и плодородия.

— Принесите мне свои рисунки завтра в девять часов вечера.

Галли прошел во внутренние комнаты и вернулся с кошельком. Он вручил Микеланджело семьдесят пять дукатов. Уже смеркалось, когда Микеланджело поставил мула на конюшне, расплатившись с его хозяином, и побывал у Ручеллаи, чтобы вернуть ему двадцать пять флоринов, которые он у него занял.

На следующий день к назначенному часу он был в саду Галли. Там царила полная тишина, никто не вышел к нему навстречу. Время тянулось страшно медленно. Размышляя в одиночестве, Микеланджело уже видел, как он бросает в этом городе свой мрамор или за полцены отдает его обратно Гуффатти, как он с первым же караваном уезжает во Флоренцию. Но вот в саду появился Галли, поздоровался с Микеланджело, предложил ему вина и уселся рассматривать рисунки. Затем вышла синьора Галли, высокая стройная женщина, уже сильно увядшая, но хранившая патрицианскую осанку. При свете свечей все трое сели за ужин. Прохладный ветерок освежал накаленный за день воздух. Когда с ужином было покончено, Галли сказал:

— А вы не согласились бы перевезти ваш блок сюда и здесь вырубить для меня Вакха? Помещение для работы у нас найдется. Я уплачу вам за готовую вещь триста дукатов.

Чтобы не выдать своих чувств, Микеланджело потупил взор и отодвинулся от свечи. Теперь ему уже не надо будет с позором возвращаться во Флоренцию, теперь он спасен.

Но наутро, когда он шагал рядом со взятой у Гуффатти телегой, перевозя мрамор из дворца Риарио к Галли, и сжимал под мышкой тощийузел с платьем, он чувствовал себя каким-то попрошайкой, нищим. Неужто он обречен на то, чтобы долгие годы переезжать с места на место, менять одну комнатку на другую? Он знал, что немало художников странствуют от двора ко двору, от покровителя к покровителю, обретая себе приличный кров, пропитание и даже приятное общество, но он знал также, что такая жизнь не принесет ему удовлетворения. И он повторял себе, что он должен быть и скоро действительно будет независимым человеком, который живет под своей собственной крышей.

6

Его провели в спальню, расположенную в том крыле подковообразного особняка, которое смотрело окнами на комнаты Якопо Галли: в спальне было приятно, тепло, солнечно. Вторая дверь из нее вела в сад, где росли смоковницы. В конце сада стоял сарай с твердым земляным полом. Микеланджело разобрал у сарая дощатую крышу; густые деревья, росшие рядом, давали ему прохладу и тень. Сразу за сараем шел глухой переулок — им могли пройти к Микеланджело приятели, и этим же переулком удобно было доставлять необходимые для работы материалы. Дом Галли от сарая был не виден — его заслоняли деревья, — а стук и шум, производимый Микеланджело, в жилые комнаты не долетал. У входа в сарай Микеланджело поставил бочку, налил в нее воды, взятой из колодца, и, прежде чем идти к ужину, мылся и надевал чистое платье — семейство Галли всегда уже ждало, его, сидя в саду. Якопо Галли безотлучно проводил в конторе целые дни: домашний обед готовили лишь в воскресенье и в праздники. Каждый полдень слуга тащил Микеланджело поднос с легким завтраком, и тот съедал его за своим рисовальным столом. Микеланджело был рад, что ему не надо переодеваться к обеду, не надо ни с кем разговаривать.

Пришло письмо от отца: он благодарил за полученные двадцать пять флоринов. Торговец шелками принял чек Микеланджело, но выразил желание, чтобы ему сейчас же выплатили еще двадцать пять флоринов из тех пятидесяти, которые отец оставался ему должным. Не может ли Микеланджело прислать двадцать пять флоринов с первой же субботней почтой?

Микеланджело со вздохом надел чистую блузу и понес двадцать пять флоринов в контору Якопо Галли — она находилась на площади Сан Чельсо, рядом с банком семейства Киджи. Бальдуччи на месте не оказалось, и Микеланджело подошел к столу самого Галли. Тот поднял голову, но сделал вид, что не узнает Микеланджело. Микеланджело тоже почти не узнал Галли — такое у него было суровое, холодное, неприступное лицо, Банкир безразличным тоном спросил, что Микеланджело угодно.

— Кредитный чек… на двадцать пять флоринов. Переслать его во Флоренцию, — вымолвил Микеланджело и положил на стол деньги.

Галли что-то сказал писцу, сидевшему рядом. Тот зашелестел бумагами и мигом выписал чек. Галли сурово поджал губы и опустил непроницаемые глаза, уткнувшись в бумаги.

Микеланджело был поражен. «Чем я его обидел, чем вызвал такой гнев?» — с тревогой думал он.

Он принудил себя вернуться в дом только поздним вечером. Из окон своей комнаты он увидел, что в саду горят свечи. Он осторожно вышел в сад.

— А, это вы! — весело крикнул Галли. — Идите же сюда, выпьем по стакану — у нас превосходная мадера!

Якопо Галли сидел, развалясь, в своем кресле. Он ласково спрашивал, как Микеланджело устроился в сарае, чего ему там недостает. Такая разительная перемена в поведении Галли объяснялась очень просто. Он никак не мог или не хотел сомкнуть воедино две разных стороны своей жизни. В банке он был сух и резок. Его сотрудники восхищались его деловитостью и умением выколачивать прибыли, но не любили его. Его считали чересчур жестким. Приходя домой, Галли сбрасывал с себя эту оболочку, как ящерица сбрасывает кожу, и становился веселым, беспечным и шутливым. Дома от него нельзя было услышать ни одного слова о делах, о банке. Сидя в саду, он толковал лишь об искусствах, литературе, истории, философии. Те его друзья, что заходили к нему каждый вечер, от души любили его, считая большим хлебосолом и добрым семьянином.

Впервые за свое пребывание в Риме Микеланджело стал теперь видеть интересных ему людей: Петера Савинуса, университетского профессора красноречия, который почти не обращал внимания на скульптурные сокровища Галли, но который, по словам того же Галли, наизусть помнил «невероятное количество раннехристианских текстов»; коллекционера Джованни Капоччи — он одним из первых в Риме пытался ввести какой-то порядок при раскопках катакомб; Помпония Лета, бывшего наставника Галли по университету; этот незаконный отпрыск могущественного семейства Сансеверино напускал на себя вид изысканного бездельника, он жил только для науки, одеваясь во что попало и ютясь в жалких каморках.

— Чтобы захватить место в зале, где он читал лекции, — рассказывал Галли, — я приходил туда с ночи. Мы ждали его до утра, а утром он спускался к нам с холма, держа в одной руке фонарь, в другой — старинный манускрипт. Его пытала инквизиция, потому что нашу академию, подобно вашей Платоновской академии во Флоренции, подозревали в ереси, язычестве и республиканских устремлениях. — Галли самодовольно рассмеялся. — Такие обвинения вполне оправданны. Помпоний так погряз а язычестве, что при виде античной статуи он может разрыдаться. — Микеланджело догадывался, что Галли тоже «погряз в язычестве», — ведь в доме банкира ни разу не появлялось ни одно духовное лицо, кроме слепых монахов, братьев Аврелия и Рафаэля Липпус: эти августинцы из флорентинского монастыря Санто Спирито пели здесь под звуки лиры латинские песни и гимны; бывал у Галли и француз Жан-Вилье де ла Гроле, кардинал Сен Дени, маленький человечек с аккуратно подстриженной белой бородой, в багряной сутане, — духовную карьеру он начал бенедиктинцем, позднее Карл Восьмой, возлюбя монаха за преданность и ученые познания, своей королевской волей сделал его кардиналом. Жан-Вилье был далек от грязных махинаций Борджиа и жил в Риме той же уединенной жизнью, какую вел в свое время в бенедиктинских монастырях, продолжая изучать сочинения отцов церкви — область, в которой его считали крупным авторитетом.

Но не все ученые здесь были стариками. Микеланджело подружился с двадцатилетним Якопо Садолето, уроженцем Феррары, чудесным поэтом и латинистом; познакомился с Серафино, тоже поэтом, обласканным при дворе Лукреции Борджиа: в доме Галли он никогда не заговаривал о Борджиа или о Ватикане, а читал свои исторические поэмы, аккомпанируя себе на лютне; бывал у Галли и Санназаро — несмотря на свои сорок лет, он казался очень моложавым; языческие образы в его стихах причудливо смешивались с чисто христианскими мотивами.

Семейство Галли старалось по возможности держать себя в рамках общепринятого, посещало церковную службу почти каждое воскресенье и каждый значительный праздник. Якопо Галли говаривал, что его выпады против клерикализма — единственная форма борьбы с развращенным двором Борджиа и его приспешниками, какую он мог себе позволить.

— Читая книги, Микеланджело, я хорошо вижу зарождение, расцвет, упадок и исчезновение многих религий. Такой же процесс переживает сейчас и наша религия. Христианство существовало пятнадцать веков, чтобы в конце концов вылиться… во что же? В вакханалию борджианских убийств, лихоимства, кровосмесительства, в извращение всех догматов нашей веры. Рим сегодня заражен грехами гораздо сильнее, чем Содом и Гоморра в тот день, когда они погибли в пламени.

— Вы говорите в точности так, как говорит Савонарола!

— Да, точно так, как говорит Савонарола. Сто лет царства Борджиа — и мир превратится в груду загаженных развалин.

— Разве Борджиа могут процарствовать сто лет?

На крупном, открытом лице Галли обозначились резкие морщины.

— Цезарь Борджиа только что короновал Федериго, сделав его королем Неаполя, и с триумфом возвратился в Рим. А папа отдал Цезарю имения его брата Хуана! Архиепископа обвиняют в подделке церковных документов! Епископа уличают в том, что он за тысячу дукатов продает должности в курии! И так вот повсюду.

Рисунки, которые заготовил Микеланджело для статуи древнегреческого бога веселья, казались ему теперь надуманными, даже бесчестными. Он пытался проникнуть воображением в века седой древности, но чувствовал, что играет мифами, как ребенок играет куклами. Рим — вот что было теперь для него реальностью, — Ватикан и папа, кардиналы и епископы, весь город, оплетенный коррупцией, насквозь прогнивший, с разжиревшими иерархами. Такой Рим вызывал у него лишь отвращение и ненависть. Но разве мог он, живя одной ненавистью, быть скульптором? Разве мог он воспользоваться своим любимым белым мрамором, чтобы показать зло и передать тот запах смерти, которым был овеян Рим, бывшая столица мира? Ведь эта ненависть неизбежно проникнет и в самый мрамор! А он, Микеланджело, не может заставить себя забыть идеал древних греков: белый мрамор должен порождать лишь красоту.

По ночам он часто просыпался. Шел в библиотеку Галли, зажигал лампу и брался за перо, как это было в доме Альдовранди после встречи с Клариссой. В ту пору его лихорадила любовь, и он выливал чувства на бумагу, чтобы «охладить свой пыл». Теперь уже не любовь, а другое, столь же жгучее чувство — ненависть — заставляло его набрасывать строчку за строчкой, исписывая целые листы, пока, уже на рассвете, из этих исчерканных строчек и слов не возникало стихотворение.

Здесь делают из чаши меч и шлем,
Здесь кровь Христову продают ковшами,
Здесь крест обвит терновыми шипами,
Здесь бог на грани гнева, хоть и нем.
Исус, не приходи сюда совсем,
Иль к небу брызнет кровь твоя струями!
Здесь даже кожу жадными руками
С тебя сдерут, чтоб в торг пустить затем.
Я от труда невольно здесь отвык:
Как взор Медузы, сковывает руки
Одетый в пурпур мантии старик.
Но если есть на небе высший суд,
То чем нам, чадам горя, воздадут
За эту нищету, за эти муки!
Микеланджело стал ходить ко всем коллекционерам в Риме, изучая древние изваяния. Однажды он увидел действительно юного Вакха — перед ним был подросток лет пятнадцати, абсолютно трезвый. По тому, как он небрежно держал в руках гроздь винограда, могло показаться, будто бог скучает при мысли, что он принес на землю этот чудесный плод, самый странный изо всех плодов.

Он, Микеланджело, должен вдохнуть в свой мрамор радость, постараться выразить суть животворной силы Диониса, природу божества, могущество хмельного напитка, который дарит человеку способность смеяться и петь и хоть на короткий час забыть всю горечь земных бед и печалей. И, может быть, ему в то же время удастся передать едва уловимый дух распада и увядания — этот дух проникал в жизнь вместе с излишней забывчивостью и, как видел Микеланджело, побуждал людей поступаться своими моральными и духовными достоинствами ради удовольствий плоти. Вакх предстанет центральной фигурой, воплощающей эту тему, в нем будет гораздо больше от человека, чем от полубога; рядом с ним возникнет ребенок — ласковое, лет семи, дитя с миловидным личиком: он откусывает ягоды от виноградной грозди. В изваяние войдет и мотив смерти: тигр. Тигр любит вино, и тигра любит Вакх — у тигра совершенно безжизненная, мертвая шкура и голова.

В поисках натуры Микеланджело ходил по баням: ему казалось, что он создаст фигуру Вакха тем же методом, каким он работал над статуей Геракла, когда он придирчиво осматривал сотни тосканцев, — от одного человека возьмет шею, от другого плечи, от третьего очертания живота. Но через несколько недель, применив твердый серебряный карандаш, он свел с таким трудом накопленные этюды в единый рисунок и обнаружил, что образ у него получается неубедительным. И тогда он обратился к Лео Бальони.

— Мне нужен натурщик. Молодой. От двадцати до тридцати лет. Из знатного рода.

— И чтобы был красивым?

— Когда-то красивым, но уже увядающим. Его фигура должна быть уже чуть испорченной.

— Чем же испорченной?

— Вином. Излишней чувственностью. Распущенностью.

Лео подумал мгновение, перебирая в уме знакомых молодых людей, их фигуры и лица.

— Может быть, я и укажу тебе подходящего человека. Это граф Гинаццо. Но он богат, из знатной семьи. Чем же ты можешь подкупить его?

— Лестью. Тем, что я увековечу его в виде великого греческого бога Вакха. Или Диониса, если ему так больше понравится.

— Этот довод, пожалуй, подействует. Граф ведет праздный образ жизни и может отдавать тебе все время, какое у него остается после ночных попоек и утреннего сна.

От предложенной ему новой роли граф был в восторге. Когда Микеланджело привел его к себе в сарай, граф разделся донага и принял требуемую позу.

— А знаете, вы сделали мне очень удачное предложение, — сказал он. — Я всегда считал, что во мне есть что-то от настоящего бога.

Посапывая от удовольствия, Микеланджело приник к рисовальному столу. Можно было объехать всю Италию и не найти лучшей модели, чем выбрал для него Лео: чуть-чуть мелкая по отношению к фигуре голова, мягкий мясистый живот, крупные при таком торсе ягодицы, несколько вялые бицепсы, стройные, будто литые, бедра греческого борца. Было в этом облике что-то бесполое; рассеянный, усталый взгляд от обилия выпитого вина и съеденной пищи, полуоткрытый, словно в изумлении, рот; однако рука, что держала поднятую чашу с вином, казалась гибкой и мускулистой, а безупречно белое бархатистое тело сияло под прямыми солнечными лучами так, будто было освещено изнутри.

— Вы прекрасны, — восхищенно сказал Микеланджело. — Живой Вакх да и только!

— Весьма тронут вашим мнением, — отозвался граф Гинаццо, не поворачивая головы. — Когда Лео предложил позировать для вас, я сказал ему: не докучай мне такими глупостями. Но сейчас мне, пожалуй, даже интересно.

— В котором часу вас ждать завтра? И, пожалуйста, приносите с собой вино, не стесняйтесь.

— О, значит, все великолепно! Я могу потратить на вас завтра всю вторую половину дня. Но без вина это было бы скучно.

— Мессер, вы никогда не покажетесь мне скучным. Каждый раз я вижу вас как бы в новом свете.

Микеланджело ставил своего натурщика в сотни различных поз: вот его правая нога резко согнута в колене и приподнята, едва касаясь пальцами грубого деревянного помоста; тяжесть тела перенесена на левое бедро, корпус для равновесия откинут назад; маленькая голова чуть выдвинута и с выражением глубокого самодовольства медленно поворачивается то в одну сторону, то в другую. По вечерам, когда Гинаццо уже сильно напивался, Микеланджело вплетал ему в волосы виноградные гроздья и рисовал его так, словно бы гроздья сами по себе росли на его голове… Это забавляло графа несказанно. Но однажды поздним вечером граф выпил чересчур много. Он качался, еле держась на ногах, потом споткнулся о деревянный блок и упал, ударившись подбородком о твердую землю. Он лежал на земляном полу, словно мертвый. Микеланджело привел графа в чувство, вылив на него ведро воды. Весь дрожа, Гинаццо оделся, вышел из сарая, скрылся меж деревьями сада и исчез из жизни Микеланджело навсегда…

Якопо Галли подыскал ему чудесного семилетнего мальчика с кудрявыми золотистыми волосами и большими мягкими глазами, — рисуя его, Микеланджело успел с ним подружиться. Но работать с таким натурщиком было не просто: мальчугану приходилось стоять в трудной позе, с поднятой рукой, в которой он держал прижатую ко рту кисть винограда. Закончив эту работу, Микеланджело целыми днями бродил по окраинам города и рисовал пасущихся на холмах коз, с особым вниманием приглядываясь к их ногам, копытцам, длинным завиткам шерсти.

Будущая скульптура приобрела под его карандашом такие очертания: в центре слабый, смущенный, высокомерный, обреченный на скорую гибель юноша, поднимающий чашу: позади него идиллическое дитя, ясноглазный, жующий виноград мальчуган, символ радости: между юношей и мальчиком — шкура тигра. Вакх — внутренне опустошенный, вялый, расшатанный, уже постаревший; Сатир — свежий, юный, веселый, символ детства и шаловливой невинности.

В воскресное утро Микеланджело пригласил Галли в сарай и показал ему рисунок: чаша, высоко поднятая рукой Вакха, виноградные гроздья и листья, покрывавшие его голову: длинные, изогнутые ветви винограда, связывающие Вакха и Сатира; древесный пень, на который опирается Вакх и на который присядет Сатир; наконец, шкура тигра, идущая от опущенной руки Вакха к руке Сатира, и голова тигра, повиснувшая между раздвоенными копытцами Сатира, — полая голова тигра как напоминание и символ того, что произойдет с головой Вакха в будущем.

Галли задавал бесчисленные вопросы. Микеланджело объяснял, что он вылепит несколько восковых или глиняных моделей, высечет из обломков мрамора отдельные детали, чтобы хорошо представить себе, как, например, будет выглядеть голова Сатира у левого локтя Вакха.

— И как бедро мальчика перейдет в мохнатую ногу Сатира.

— Совершенно верно.

Галли был заворожен.

— Право, я не знаю, как и отблагодарить вас.

Чуть смущаясь, Микеланджело рассмеялся.

— Отблагодарить меня очень просто. Нельзя ли послать какое-то количество флоринов во Флоренцию?

Наклонясь к Микеланджело, Галли словно бы прикрыл его своими мощными плечами.

— А не лучше ли будет, если я прикажу своему агенту во Флоренции выдавать вашему отцу несколько флоринов каждый месяц, регулярно? Тогда вы перестанете волноваться при каждой почте из Флоренции. И ведь денег на это пойдет не больше, чем раньше; а каждую выдачу мы будем записывать, внося ее в счет заказа.

— Право же, отец ни в чем не виноват, — оправдывался Микеланджело, уязвленный в своей гордости. — Дядя заболел, и образовались кое-какие долги…

7

Он положил свою мраморную колонну горизонтально наземь, плотно закрепил ее клиньями и брусьями, затем, взяв в руки шпунт, нанес несколько ударов в том месте, где должна была возникнуть чаша с вином. Сначала он обтесывал лишь переднюю сторону глыбы, а потом, чтобы охватывать взглядом всю работу сразу, перешел к боковым. Наметив самую высокую точку — пальцы руки, держащей чашу, и выступающее вперед правое колено, он стал врубаться вглубь, нащупывая живот и устанавливая отношения между крайними выступами и впадинами. Промежуточные плоскости явятся в свое время сами, они уже предопределены, как бывают предопределены боковые стороны и тыл, когда ясна фронтальная сторона изваяния. Скоро Микеланджело принялся за обработку контуров торса, стараясь показать в них шаткость и неустойчивость фигуры, затем стал поворачивать блок по часовой стрелке и обтесывать его со всех сторон, все больше отделывая руку с чашей — ключевую деталь статуи.

Он вызвал одного из сыновей Гуффатти, чтобы тот помог ему снова поставить колонну вертикально. Теперь у мрамора был уже свой лик, своя индивидуальность — у него определился размер, пропорции, вес. Микеланджело сидел напротив камня и сосредоточенно думал, заставляя его говорить, предъявлять свои требования. Он испытывал чувство боязни, будто встретился с неким незнакомцем. Ваять — это значит отсекать мрамор, но это значит также исследовать его, проникать в его глубины, обливаться потом, размышлять, чувствовать мрамор и жить с ним, пока он не закончен. Половина первоначального веса этого блока останется в готовой статуе; остальное будет лежать в саду в виде щебня и пыли. И сожалеть Микеланджело будет лишь об одном: время от времени ему придется есть и спать, с мучительным усилием отрываясь для этого от работы.

Недели и месяцы постоянного, настойчивого труда текли как речная стремнина. Зима выдалась мягкая, покрывать сарай крышей не было никакой нужды; когда холод давал себя знать всерьез, Микеланджело натягивал на голову валянную из шерсти шляпу с наушниками и надевал теплую тунику. По мере того как Вакх и Сатир выступали из камня, у Микеланджело появлялись новые чувства, рождались новые мысли, но, чтобы воплотить их в мраморе, требовалось время. Он должен был внутренне расти и зреть сам, пока росла и зрела его работа. Незавершенный мрамор преследовал его, занимая все помыслы в любой час дня и ночи. Освобождать от лишнего камня чашу и согнутое правое колено сразу, оставив их в пустом пространстве, было небезопасно; Микеланджело пришлось сохранить мраморную препону между воздетой вверх чашей и предплечьем, между коленом и локтем, между подножием и коленом: пока он врезался в блок глубже и глубже, изваянным деталям нужна была прочная подпора. Теперь он то обтачивал статую сбоку, то работал над головой и лицом, шеей, виноградным венком в волосах, то над левым плечом, захватывая и лопатку, потом переходил к бедру, к икре ноги. Сзади он уже обозначил Сатира, пенек, на котором он сидел, кисть винограда, которую он ел, и шкуру тигра, соединявшую обе фигуры. Это была самая сложная по композиции вещь, какую когда-либо начинал Микеланджело. Хотя голову Сатира и его руки, ухватившие виноградную кисть, он искусно прикрыл левым локтем Вакха, они все же достаточно сильно выступали наружу.

Настоящая битва началась в тот лень, когда он принялся обтачивать мускулы, давая окончательное воплощение всему замыслу. Грубая обработка глыбы была позади, и теперь, сдирая остатки внешней коры камня, Микеланджело с нетерпеливо бьющимся сердцем ждал, как засияют на свету высвободившиеся формы человеческого тела. Мрамор был упорен; столь же упорен был и Микеланджело, стремясь показать еле заметную игру мышц округлого мягкого живота, гладкую, будто глиняную, поверхность древесного пня, спиралеобразный поворот тела Сатира, виноградные гроздья на голове Вакха, сливающиеся с его похожими на лозы волосами. Каждая законченная деталь приносила Микеланджело огромное удовлетворение, вселяла в него чувство мира и покоя: в тот миг отдыхали не только его глаза, мозг и душа, но и плечи, спина, поясница.

А когда он был не в силах найти форму какой-то детали, он складывал инструмент, выходил из сарая и смотрел сквозь ветви деревьев на небо. Возвратившись в сарай, он оглядывал мрамор издали, оценивая его контуры и массы, и уже знал, как надо продолжить работу. Деталь становилась теперь частью целого. Микеланджело снова брался за инструмент и работал с яростью: один-два-три-четыре-пять-шесть-семь — наносил он удары молотом; один-два-три-четыре — это отдых, передышка время от времени он отступал на несколько шагов, чтобы взглянуть, что у него получилось. Мысль его всегда опережала его физические возможности. Если бы он только мог работать над блоком с четырех сторон сразу!

Высекая круглое колено, лохматую ногу и копыто Сатира или шкуру тигра, он стремился за одну серию ударов выхватить, высвободить из камня как можно больше. Каждый день должен был приносить свои плоды, каждый натиск резца и молота, прежде чем Микеланджело отложит их вечером в сторону, должен был вызвать к жизни новые формы. Просыпаясь по утрам, Микеланджело был заряжен нервной энергией, будто сжатая пружина, и работал, не замечая, как летят часы. Он не мог оторваться от резца, если даже один палец статуи был обточен у него в меньшей степени, чем другой, ибо он продвигал работу всю сразу, как единое целое. Любой день труда лишь усиливал это впечатление цельности. Она проглядывала в каждом узле изваяния, на всех ступенях работы и была как бы знаком его творческого могущества.

Перед тем как уйти вечером из сарая, он еще раз оценивал сделанное и размечал те места, которые следовало обработать завтра. У себя в комнате он писал письма домой, горделиво ставя в конце:

«Микеланджело, скульптор в Риме».

У него не было теперь времени ни на встречи с приятелями, ни на отдых и развлечения, и Бальдуччи с упреком говорил, что, застряв с головой в мраморе, он совсем покинул мир. Микеланджело признавался другу, что в его словах есть большая доля правды: скульптор переносит в мрамор видение мира более яркого, чем тот, который его окружает. Но художник не укрывается, не бежит от мира, он преследует его. Напрягая все свои силы, он старается ухватить видение. И отдыхал ли Господь Бог на седьмой день своей созидательной работы? В прохладе того долгого вечера, когда он дал себе спокойно сосредоточиться, не спрашивал ли он себя: «А кто будет говорить на земле от моего имени? Надо сотворить там еще какое-то существо, совершенно особое. Я назову его «художник». Пусть его заботой будет вдохнуть смысл и красоту во всю поднебесную».

Бальдуччи все же не отступал и каждое воскресенье вечером являлся к Микеланджело, надеясь соблазнить его и вытащить из затвора. Он подыскал ему девушку, которая была так похожа на Клариссу, что Микеланджело заколебался. Но мрамор поглощал все его силы, и выбора, в сущности, не оставалось.

— Я пойду с тобой, как только закончу «Вакха», — обещал он Бальдуччи.

Тот с отчаянием покачал головой:

— Так долго отказываться от лучших благ жизни! Это значит — бросать свою молодость псу под хвост.

Радуясь в душе тому, как он твердо противился уговорам приятеля, Микеланджело вскинул голову и захохотал, вслед за ним расхохотался и Бальдуччи.

Микеланджело испытывал минуты особого волнения, когда, удаляя каменную препону между выступами фигуры, видел на гранях среза яркое свечение мрамора. Он чувствовал, как воздух врывается в открывшееся пространство и мгновенно окутывает формы, как эти формы начинают словно бы двигаться и дышать, едва от них оторвешь резец.

Самым тонким делом оказалось выбрать камень между предплечьем правой руки, держащей чудесную чашу с вином, и чуть склоненной набок головою. Он работал с величайшей осторожностью, пока не вышел на покатую линию плеча. И все не мог решиться выбить толстую преграду, крепившую руку с поднятой чашей и отставленное правое бедро.

Бальдуччи поддразнивал его, не зная жалости.

— Ты допускаешь явный промах. Тебе надо высечь какой-то столб, чтобы он подпирал у бедного парня его мужские сокровища. А вдруг они отвалятся? Тогда дело будет куда хуже, чем если упадет эта чаша, о которой ты так печешься.

Микеланджело схватил горсть мраморной пыли и швырнул ее в Бальдуччи.

— Если рассудить, все твои мысли, все до единой, упираются в эти самые сокровища.

— А у кого они не упираются?

В конце концов Микеланджело не устоял перед зазываниями Бальдуччи и пошел с ним полюбоваться на праздничные развлечения римлян: то был карнавал накануне Великого поста. Приятели поднялись на гору Тестаччио. Здесь они увидели четырех увитых лентами, расчесанных специальными цирюльниками поросят; животные были запряжены в четыре разукрашенных флагами тележки. Когда трубачи протрубили сигнал, тележки покатились вниз в направлении Авентинского холма; вооруженная ножами толпа бешено ринулась вслед за тележками; все кричали: «Хватай свиней!» — «Al porco! Al porco!» Скатившись с горы, тележки разбивались вдребезги; люди с ножами бросались к поросятам и, тесня и толкая друг друга, старались вырезать себе кусок мяса получше.

Когда Микеланджело вернулся домой, он увидел, что его ждет француз, кардинал Сен Дени. Нарушив свои обычные правила, Галли спросил, нельзя ли провести кардинала в мастерскую и показать ему «Вакха». Микеланджело был вынужден согласиться.

Засветив в сарае лампу, Микеланджело объяснил, что он обрабатывает статую со всех сторон сразу, стараясь достичь того, чтобы все ее формы выявились одновременно. Он рассказал, как, вырубая камень между ног и между левой рукой и торсом Вакха, он обтачивал блок спереди и сзади, все утончая и утончая преграду. И тут же, на глазах кардинала, чтобы показать, как просто проломить каменную перепонку, он слегка постучал по ней шпунтом, а затем, взяв закругленную скарпель, начисто ее срезал и тем высвободил форму полностью.

— Как вы добиваетесь такого впечатления, что у вас будто живет и дышит даже полуобработанная фигура? Под этой мраморной поверхностью я прямо-таки ощущаю кровь и мышцы. Приятно сознавать, что растут новые мастера, работающие по мрамору.

Через несколько дней слуга принес в сарай записку от Галли: «Не поужинаете ли вы сегодня вместе с Гроле и со мною?»

Микеланджело спокойно работал до вечера, потом пошел в баню и помылся, выпарив мраморную пыль из всех своих пор, надел свежую рубашку и рейтузы и причесался, спустив волосы на лоб. Синьора Галли подала легкий ужин, ибо, исполняя обет, принятый им еще с юности, кардинал не ел мяса; к предложенным блюдам он едва прикасался. Когда он заговорил с Микеланджело, его выцветшие глаза, отражая пламя свечи, блеснули.

— Я знаю, сын мой, что жить мне недолго. Я должен оставить после себя что-то такое, что было бы достойно красоты Рима, явилось бы приношением этому городу от Франции, от Карла Восьмого и моей скромной персоны. Я получил согласие папы поставить изваяние в храме святого Петра, в капелле Королей Франции. Там есть ниша, которая вместит статую в натуральную величину.

Микеланджело даже не пригубил чудесного треббиано, стоявшего на столе, но чувствовал себя так, будто выпил больше, чем граф Гинаццо в жаркий послеобеденный час. Изваяние для самого древнего, самого почитаемого храма в христианском мире — для надгробья Святого Петра! Мыслимо ли, чтобы этот французский кардинал выбрал его, Микеланджело? И за какие заслуги? За маленького «Купидона»? Или за «Вакха», что стоит, еще не оконченный, в сарае?

Пока он в смятении думал об этом, разговор за столом перешел на другие темы. Кардинал стал рассказывать Якопо Галли о сочинениях двух еретиков-священников, осужденных на Никейском соборе. Вскоре за кардиналом подъехала карета. Он распрощался, пожелав Микеланджело доброй ночи.

В воскресенье, в час обедни, Микеланджело направился в храм Святого Петра — посмотреть часовню Королей Франции и нишу, о которой говорил кардинал Сен Дени. Он поднялся по тридцати пяти мраморным и порфировым ступеням, ведущим к базилике, пересек атриум, миновал центральный фонтан, обнесенный колоннадой из порфира, и остановился у подножия каролингской колокольни: плачевная ветхость храма, резко накренившегося в левую сторону, повергла его в ужас. Войдя внутрь, он убедился, что часовня Королей Франции очень скромна по размерам и достаточно сумрачна — свет падал сюда из небольших окон под кровлей; единственным украшением капеллы было несколько саркофагов, перенесенных с языческих и раннехристианских могил, да деревянное распятие в боковой нише. Он оглядел, разочарованно измеряя взглядом, пустую нишу на противоположной стене: ниша оказалась настолько глубокой, что статуя в ней была бы видна только спереди.

Галли вернулся к прежнему разговору лишь через неделю.

— Микеланджело, этот заказ кардинала Сен Дени может стать самым крупным заказом начиная с того дня, как Поллайоло взялся изваять надгробие Сикста Четвертого.

У Микеланджело заколотилось сердце.

— А много ли у меня шансов получить этот заказ?

Загибая свои длинные тонкие пальцы, Галли стал считать, словно эти шансы поддавались какому-то подсчету.

— Во-первых, я должен убедить кардинала в том, что вы — лучший скульптор в Риме. Во-вторых, вы должны придумать тему, которая воодушевит его. И, в-третьих, нам надо добиться подписания формального договора.

— Он одобрит лишь духовную тему?

— Не потому, что он церковник, а потому, что он человек глубоко духовный. Он живет в Риме вот уже три года, находясь в таком блаженном состоянии души, что буквально не видит, как разложился и прогнил Рим.

— Что это — наивность? Или слепота?

— Могу ли я ответить вам, что это вера? Когда у человека такое чистое сердце, как у кардинала Сен Дени, он идет по земле, чувствуя на своем плече Господню руку. Не замечая земного зла, он видит лишь Вечную Церковь.

— Не знаю, хватит ли у меня сил изваять статую, в которой бы чувствовалась рука Господня.

Галли покачал своей львиной головой:

— Об этом придется думать уже вам самому.

Работать целыми днями над образом, олицетворяющим духовный упадок, и одновременно замышлять статую на возвышенную тему казалось невозможным. Но скоро Микеланджело уже знал, что предметом его будущей работы будет «Пиета» — Оплакивание, Печаль. Ему хотелось изваять Оплакивание с тех самых пор, как он высек свою «Богоматерь с Младенцем»: ведь если «Богоматерь с Младенцем» была началом, то «Оплакивание» — это конец, предначертанное завершение всего того, на что решилась Мария в роковой час, когда воззвал к ней Господь. Теперь, через тридцать три года, после долгого своего странствования, ее сын был снова на ее коленях.

Заинтересованный этим замыслом Микеланджело, Галли повел его во дворец кардинала Сен Дени: здесь им пришлось ждать, пока кардинал исполнит свои моленья и обряды, занимавшие у каждого бенедиктинца пять часов в сутки. Но вот он явился, и все трое уселись в открытой лоджии, выходившей на Виа Ректа, — позади них, на стене, была картина «Благовещенье», писанная масляными красками. После долгих молитв кардинал был мертвенно-бледен. Опытным взглядом скульптора Микеланджело видел, что под складками одежды кардинала почти не чувствуются очертания тела. Но когда речь зашла об «Оплакивании», глаза кардинала засветились.

— А как насчет мрамора, Микеланджело? Можно ли найти здесь, в Риме, такой прекрасный камень, какой вам требуется?

— Полагаю, что не найти, ваше преосвящество. Колонна найдется, но продолговатый, с хорошей глубиной, блок, ширина которого превосходила бы высоту, — такого блока я нигде здесь не видел.

— Значит, будем искать его в Карраре. Я напишу братьям монахам в Лукку, попрошу их помочь. Если они не найдут того, что нужно, вам придется поехать в каменоломни самому и выбрать подходящую глыбу.

Микеланджело подпрыгнул в кресле.

— Знаете ли вы, отец, что чем выше в горах берется мрамор, тем он чище? Там нет такого давления тяжестей, и мрамор образуется без всяких полостей и изъянов. Если бы нам удалось добыть глыбу на вершине горы Сагро — это был бы замечательный мрамор!

По дороге домой Галли сказал:

— Вам надо ехать в Каррару немедленно. Я оплачу все расходы.

— Нет, я не могу.

— Почему же?

— Я должен закончить «Вакха».

— «Вакх» может подождать. А кардинал не может. Скоро наступит день, когда Господь опустит руку на его плечо чуть тяжелее, и Гроле вознесется на небо. А с неба он уже не закажет вам изваять «Оплакивание».

— Это верно. Но я не могу прерывать работу, — упрямо твердил Микеланджело.

— Я освобождаю вас от своего заказа. Когда вы закончите «Оплакивание», вы вновь возьметесь за «Вакха».

— Это для меня немыслимо. Статуя уже созрела в моем воображении. Чтобы она вышла совершенной, я должен закончить ее без задержки.

— Всякий раз, когда мечтательные порывы вторгаются в практические дела, я изумляюсь, — вздохнул Галли. — Докучать кардиналу рассказом о вашем упрямом фанатизме я уже не буду.

— Пока не кончен «Вакх», работать над «Оплакиванием» невозможно. И поступиться своим фанатизмом я не в силах.

8

Низкую подставку между плоскостью основания и пяткой Вакха он уничтожил, а правую стопу, которая как бы висела, поставил на пальцы. Затем, взявшись за дрель, он стал сверлить камень, остававшийся между локтем правой руки и чашей, сделав несколько отверстий ближе к плечу и осторожно расширяя их. В конце концов он добился того, что кисть руки, полностью выточенная, уже вздымала в воздухе чашу. Сатир в нижнем левом углу и чаша в верхнем правом теперь дополняли друг друга. Вся фигура при круговом обзоре казалась скомпонованной великолепно.

С горделиво-удовлетворенным чувством он обходил и оглядывал ее, прослеживая линию от крайнего выступа правого колена до противоположного плеча; он убеждался, что сумел слить воедино все части изваяния, начиная от стенок чаши и кончая копытцами Сатира.

Особую выразительность фигуре придавало распределение весовых масс. Голова Вакха наклонена, сильный торс чуть откинут, затем масса мрамора словно бы стекала к животу и тянула все тело вниз, к тазу. Тяжелые ягодицы служили как бы противовесом сзади, прекрасно изваянные бедра держали фигуру в устойчивости, хотя и не столь уж прочной, ибо опьяненный Вакх покачивался; левая его ступня была уверенно впечатана в землю, а правая, опиравшаяся на пальцы, еще раз напоминала о том, что Вакх испытывает головокружение.

— Вы как инженер, — отозвался Галли, с восхищением осмотрев Вакха и разобравшись в замысле Микеланджело.

— Я говорил Бертольдо, что скульптор и должен быть инженером.

— Во времена императоров вы проектировали бы колизеи, термы и бассейны. Вместо всего этого теперь вы творите душу.

Желтоватые глаза Микеланджело вспыхнули.

— Нет души, нет и скульптуры.

— Многие из моих античных статуй были найдены разбитыми на куски. Но когда мы собрали и восстановили их, дух изваяний открылся снова.

— Вот почему скульптор навсегда остается жить в мраморе.

В воскресенье Микеланджело пошел обедать к Ручеллаи, желая послушать новости о Флоренции. Почти во всех событиях было замешано имя Савонаролы. Римская община флорентинцев восхищалась тем, что Савонарола обличал папу, что он заявил Борджиа, будто несправедливое отлучение от церкви не имеет силы; община торжествовала и радовалась, зная, что Савонарола вопреки запрещению отслужил три мессы в соборе Сан Марко на Рождество. Савонарола будто бы писал королям, государственным мужам и князьям церкви всей Европы, требуя созыва собора, который должен изгнать Борджиа и провести самые решительные реформы, уничтожив симонию в церкви и существовавшую торговлю не только местами кардиналов, но и престолом самого папы. 11 февраля 1498 года он снова выступил в Соборе с проповедью и нападал на папу, а две недели спустя сошел с кафедры с гостией в руках и заявил тысячам флорентинцев, толпившихся на площади, что, если он заслуживает отлучения, пусть его немедленно поразит Господь. Убедившись, что Господь его не поражает, Савонарола ознаменовал свое торжество новым костром, в котором пылали предметы роскоши и искусства; его Юношеская армия вновь рыскала по городу, грабя дома.

Письма Савонаролы, призывающие к реформе, тайно распространялись флорентинцами в Риме, он стал их кумиром. Когда Микеланджело рассказывал о виденном им костре, в котором погибли сотни бесценных манускриптов, книг, картин и скульптур, римских флорентинцев это мало трогало.

— Если кругом голод, за пищу платят любую цену, — возражал ему Кавальканти. — Мы должны уничтожить Борджиа, во что бы это нам ни обошлось.

Микеланджело находил новые доводы:

— А как вы посмотрите на эту цену через несколько лет, когда ни папы, ни Боттичелли уже не будет в живых? Придет другой папа, но другого Боттичелли нам уже никогда не видать. Работы, которые он бросил в огонь, исчезли навеки. На мой взгляд, вы оправдываете беззакония во Флоренции, чтобы избавиться от них здесь, в Риме.

Микеланджело не мог убедить римских флорентинцев своими рассуждениями, но папа тронул у них самое уязвимое место: он пригрозил конфисковать все имущества общины и выдворить ее из города без всяких средств, если Синьория Флоренции не доставит Савонаролу на суд в Рим. Насколько понимал Микеланджело, община пошла на полную капитуляцию: Савонарола должен умолкнуть; он должен признать себя отлученным и молить папу о прощении. Римские флорентинцы обратились к Синьории, прося ее действовать от их имени и привезти Савонаролу под стражей в Рим. Ведь папа только требует, объяснили они, чтобы Савонарола явился в Рим и получил отпущение грехов. А потом он будет волен возвратиться во Флоренцию и спасать души.

В конце мая по Риму распространился слух, заставивший Микеланджело поспешить в Поите: первый помощник Савонаролы, фра Доменико, решил обречь себя на испытание огнем. Флорентинская община собралась у своего патриарха, Кавальканти. Войдя в его дом, Микеланджело был оглушен: гости шумели и кричали не только в гостиной, но и на лестнице.

— Это испытание огнем — что оно означает? — спрашивал Микеланджело. — Перед масленой Савонарола накликал на себя смерть и говорил, что если его проповедь не внушена самим Богом, то пусть Бог поразит его. Может, у фра Доменико та же игра?

— Почти. Разница только в том, что огонь сжигает.

Виновниками всего происходившего были то ли враги доминиканцев — францисканцы, возглавляемые Франческо ди Пулья, то ли сам фра Доменико. Произнося горячую речь в защиту своего патрона, фра Доменико заявил: он так уверен в божественном внушении всего того, чему учит Савонарола, что готов в доказательство своей веры войти в огонь и вызывает на то же самое любого францисканца. На следующий день фра Франческо ди Пулья принял вызов, но настаивал, чтобы на костер шел не фра Доменико, а сам Савонарола: если Савонарола выйдет из огня живым, то Флоренция признает его за истинного пророка. Собравшись на ужин во дворце Питти, группа молодых арраббиати заверила фра Франческо и его орден, что на подобное испытание Савонарола никогда не решится. Его отказ, говорили они, покажет Флоренции, что подлинной веры в то, будто Господь Бог спасет его, у Савонаролы нет.

И вот в этот момент флорентинцы выступили против Савонаролы по соображениям чисто политическим. Семь лет терпели они постоянные распри и раздоры, живя под угрозой папского проклятия и отлучения города от церкви, что сразу привело бы к прекращению торговли и самой ужасной смуте. Город нуждался в трехпроцентном налоге на церковное имущество, и папа был согласен разрешить этот налог при условии, если Савонарола смирится и смолкнет. Флорентинские избиратели лишили доверия Синьорию, поддерживавшую Савонаролу, и выбрали новый Совет, враждебный ему. Во Флоренции, как во времена гвельфов и гибеллинов, назревала гражданская война.

Седьмого апреля на площади Синьории был возведен помост, бревна его вымазали смолою. Собралась огромная толпа зрителей. Францисканцы не желали выйти на площадь, требуя, чтобы фра Доменико входил в огонь без гостии. Часы ожидания шли и шли, пока не разразилась буря и не пошел дождь, заливший помост и разогнавший толпу; ни торжество костра, ни сожжение теперь было уже невозможно.

На следующую ночь арраббиати напали на монастырь Сан Марко и перебили немало последователей Савонаролы. Синьория начала действовать и арестовала Савонаролу, фра Доменико и фра Сильвестро, второго помощника Савонаролы, заключив их в колокольную башню своего дворца. Папа направил во Флоренцию своего агента, требуя,чтобы Савонаролу доставили в Рим. Синьория отказалась выполнить это требование, но назначила комиссию Семнадцати, которая должна была допросить Савонаролу и добиться у него признания в том, что его проповеди не были внушены Богом.

Савонарола твердо стоял на своем. Комиссия пытала его, сначала истязая на дыбе, а потом вздергивая на веревках и внезапно швыряя на пол. Савонарола впал в беспамятство, начал бредить, а затем согласился написать признание. Прекратив пытки, его отвели в темницу. То, что он написал, Синьорию не удовлетворило. Его стали пытать снова. Истощенный постами и ночными молитвами, Савонарола не выдержал мучений и подписал признание, составленное нотариусом, хотя сделал это не сразу, а уже после третьих пыток.

Комиссия признала Савонаролу виновным в ереси. Специальный совет присяжных, созданный Синьорией, приговорил его к смерти. В тот же день папа разрешил Флоренции взимать трехпроцентный налог со всего церковного имущества Тосканы.

На площади Синьории, близ ступеней дворца, возвели три помоста. Публика стала заполнять площадь еще с ночи, окружая тесным кольцом виселицу. К рассвету на площади и на прилегающих к ней улицах уже стояла сплошная толпа.

Савонаролу, фра Доменико и фра Сильвестро вывели на ступени дворца: одежда на них была изодрана, тонзуры расцарапаны. Они взошли на эшафот и молча помолились. Затем взобрались по лесенке под самую виселицу. Им надели на шеи веревочные петли и железные цепи. Через минуту они уже раскачивались в воздухе со сломанными шейными позвонками.

Костер под виселицей подожгли. Пламя взвилось вверх. Три трупа все еще висели, держась на цепях, так как веревки уже сгорели. Арраббиати кидали в полуобгоревших мертвецов камнями. Затем собрали пепел и повезли его на телегах к Старому мосту, где сбросили в Арно.

Мученическая смерть Савонаролы потрясла Микеланджело. Он хорошо помнил, как Пико делла Мирандола, сидя рядом с ним, тогда еще совсем мальчиком, советовал Лоренцо пригласить монаха во Флоренцию. Савонарола способствовал смерти Лоренцо, Пико, Полициано, а теперь вот умер сам. Микеланджело лишь смутно сознавал, какие чувства шевелились в его душе: все заглушала жалость.

Он погрузился в работу. В мире бушует хаос, но мрамор — надежная вещь. У мрамора есть своя воля, свой разум, у него есть постоянство. Когда в твоих руках мрамор, мир хорош.


Ему хотелось поскорей закончить «Вакха». До сих пор он только намечал плоскость лба, нос, рот, полагая, что высеченная фигура подскажет и выражение лица. Теперь он отработал все детали, придав лицу Вакха, уставившегося на чашу с вином, изумленное выражение: глаза чуть выпучены, рот алчно открыт. Чтобы изваять виноград, пришлось пустить в ход дрель, — каждая ягода получилась круглой, как бы наполненной соком. Обозначая курчавую шерсть на козьих ногах Сатира, он срезал жесткую поверхность камня закругленной скарпелью, придававшей завиткам определенный ритм, — пучки шерсти ложились рядами, один за другим.

Предстояло затратить еще два месяца на отделку и полировку изваяния, чтобы оно засветилось тем телесным блеском, которого хотел добиться Микеланджело. Эта работа, требовавшая необычайной осторожности и точности, была все же технической и поглощала у Микеланджело лишь часть сил: в нем действовал сейчас только ремесленник. Теперь, теплыми весенними днями, он мог вволю размыслить, в чем же заключается внутренний смысл Оплакивания. По вечерам, пользуясь прохладой, он пытался изобразить на бумаге Мать и Сына в те последние минуты, когда они были вместе.

Он спросил Якопо Галли, можно ли сейчас же, не откладывая дела, подписать договор с кардиналом Сен Дени. Галли ответил, что кардинальский монастырь в Лукке уже давно заказал мраморную глыбу тех размеров, какие желал Микеланджело. Глыба была уже выломана, но каррарская каменоломня отказалась доставить ее в Рим, так как за нее не было уплачено. А монастырь в Лукке в свою очередь, не хотел платить за глыбу, пока ее не одобрил кардинал. Каменотесам надоело держать у себя глыбу без пользы, и они сбыли ее какому-то перекупщику.

В тот же вечер Микеланджело набросал условия договора, который он считал справедливым как в отношении себя, так и в отношении кардинала Сен Дени. Галли монотонным голосом прочитал эти пункты вслух и сказал, что унесет документ к себе в банк и спрячет его в надежном месте.

К осени «Вакх» был закончен, Галли в своем восхищении не знал границ.

— Мне кажется, что Вакх совсем живой и может в любую минуту уронить чашу. А Сатир у вас и шаловлив, и невинен. Вы создали для меня самую прекрасную статую во всей Италии. Надо поставить ее в саду и устроить праздник.

Слепцы-августинцы, Аврелий и Рафаэль, своими чувствительными пальцами ощупали Вакха с ног до головы, заявив, что они «еще не видели» мужской статуи, в которой была бы так выражена внутренняя сила жизни. Профессор Помпоний Лет, подвергшийся пыткам инквизиции за язычество, был тронут до слез и заверял, что композиция статуи, так же как и отделка ее атласистой поверхности, носит чисто греческий характер. Серафино, придворный поэт Лукреции Борджиа, с первого взгляда проникся к «Вакху» ненавистью, назвав его «безобразным, бессмысленным, лишенным всякого намека на красоту». Санназаро, соединявший в своих стихах образы христианства и язычества, объявил «Вакха» «олицетворением синтеза». У статуи, говорил он, стиль исполнения — греческий, чувство, вложенное в нее, — христианское, и в общем она «взяла все лучшее из обоих миров»; такая оценка напомнила Микеланджело рассуждения четверки платонистов о его «Богоматери с Младенцем». Петер Санинус, профессор красноречия в университете, собиратель раннехристианских текстов, и его друг Джованни Капоччи, занимавшийся раскопками в катакомбах, трижды приходили смотреть статую, и хорошенько обсудив ее, заявили, что, хотя они и не принадлежат к поклонникам изваяний на античные темы, «Вакх», по их мнению, — нечто новое в искусстве скульптуры.

С наибольшим вниманием отнесся Микеланджело к оценке Джулиано да Сангалло. Весело улыбаясь, Сангалло разобрал весь сложный замысел статуи.

— Ты построил этого «Вакха» так, как мы строим храм или дворец. Такой эксперимент в конструкции очень опасен, очень смел. У тебя все могло рухнуть. Но этот малый будет стоять до тех пор, пока не рухнет небо.

На следующий день Галли принес из банка договор Микеланджело с кардиналом Сен Дени: его составил сам Галли, а кардинал под ним уже только расписался. В договоре впервые Микеланджело был назван маэстро; но тут же применялось слово статуарио, изготовитель статуй, что, конечно, звучало далеко не так уважительно. За сумму в четыреста пятьдесят дукатов в папском золоте он обязывался изваять из мрамора Оплакивание; сто пятьдесят дукатов выплачивались ему в начале работы, и сто дукатов вручались по прошествии каждых четырех месяцев. К концу года статую надо было закончить. Прочитав перечень гарантий, которые давались кардиналом Микеланджело, Галли приписал снизу:

«Я, Якопо Галли, заверяю, что работа будет самой прекрасной из всех, работ по мрамору, какие только есть сегодня в Риме; она будет такого качества, что ни один мастер нашего времени не сумеет создать лучше».

Микеланджело с любовью посмотрел на Галли.

— Мне сдается, что этот договор вы составляли не в банке, а, скорее, дома.

— Это почему же?

— Да потому что вы ставите себя под явный удар. Представьте себе, я закончу работу, а кардинал скажет: «Я видел в Риме мраморные изваяния гораздо лучше». Что вы тогда будете делать?

— Верну его преосвященству папские дукаты.

— И останетесь со статуей на своей шее!

— Такую тяжесть я в силах вынести, — лукаво подморгнув, ответил Галли.

Микеланджело бродил по каменным складам Трастевере и по пристаням, разыскивая подходящую глыбу, но блок в три аршина ширины и в аршин с четвертью толщины найти было трудно: из опасения, что такие глыбы никто не купит, в горах их не добывали. Через два дня поисков Микеланджело убедился: нужного ему по размерам камня — или даже близкого к нему — в городе нет. Однажды, уже собравшись ехать на свои собственные деньги в Каррару, он увидел, что по переулку к его сараю, задыхаясь, бежит Гуффатти.

— Только что сгрузили с баржи… — говорил Гуффатти. — Того самого размера, какой ты ищешь. Вырублен по заказу каких-то монахов из Лукки. Каменотесам не уплатили, и они продали глыбу.

Микеланджело со всех ног кинулся на пристань в Рипетту. Вот она, глыба, белоснежная, чистая, мастерски вырубленная высоко в горах Каррары, стоит, сияя в горячих лучах солнца. Как чудесно отзывается она на стук молотка, как хорошо выдерживает испытание водой, мягкие ее кристаллы плотно легли друг к другу, зерно превосходно. Ночью, перед рассветом, он снова сидел подле камня, следя, как его заливают лучи восходящего солнца; вот уже глыба стала прозрачной, светясь, будто розовый алебастр, и ни одной трещины, ни одной ямки или полости, ни одного желвака невозможно было отыскать в ее тяжелом, широком теле.

Глыба для «Оплакивания» обрела свой дом.

9

Он начисто убрал все, что оставалось от работы над «Вакхом», и принялся за «Оплакивание». Но «Вакх» по-прежнему вызывал различные толки. Много людей приходило смотреть на него. Галли приводил посетителей в мастерскую или посылал туда слугу спросить, не выйдет ли Микеланджело в сад. Микеланджело должен был объясняться и защищать свою точку зрения, в особенности перед поклонниками Бреньо, утверждавшими, что Микеланджело в своей статуе «извратил легенду о Дионисе». Беседуя же с теми посетителями, которые выражали перед его «Вакхом» восторг, он невольно рассказывал им о своем замысле статуи и технических сторонах ее исполнения. Галли приглашал его теперь на ужин каждый вечер, звал побеседовать и в воскресенье, так что Микеланджело мог приобрести множество друзей и ждать новых заказов на будущее.

Ручеллаи, Кавальканти, Альтовити ныне гордились им. Они давали в его честь званые вечера, после которых наутро он чувствовал себя усталым и разбитым. Ему хотелось теперь забыть, избавиться от «Вакха», выбросить из головы мысль об этом языческом изваянии и настроиться на возвышенный, духовный лад, как этого требовал сюжет Оплакивания. Когда прошел месяц, насыщенный зваными вечерами и празднествами, ему стало ясно, что ни обдумать, ни изваять Оплакивание в такой обстановке невозможно и что теперь, когда он утвердил себя как профессиональный скульптор, настало время завести собственное жилище и мастерскую, где бы он спокойно работал в полном уединении, работал днем и, если хотел, ночью, устранясь от всякой суеты. Он уже возмужал для этого. Он уже чувствовал твердую почву под ногами и иного пути для себя впереди не видел.

Чуткий Якопо Галли однажды спросил его:

— Вас что-то беспокоит, Микеланджело?

— Да, беспокоит.

— Что-нибудь серьезное?

— Моя неблагодарность.

— Вы мне не обязаны ничем.

— Все, кому я был обязан больше других, все мне говорили то же самое — Лоренцо де Медичи, Бертольдо, Альдовранди и теперь вот вы.

— Скажите мне, что вы намереваетесь делать?

— Уехать от вас! — выпалил он. — Жизнь с семейством Галли слишком спокойна и приятна… — Он замолк на секунду. — Я чувствую, что мне надо работать под своей собственной крышей. Быть мужчиной, а не юнцом, не вечным гостем и нахлебником. Вам не кажется, что я поступаю опрометчиво?

Галли задумчиво посмотрел на него.

— Я хочу только, чтобы вы были счастливы и чтобы вы создавали изваяния, самые прекрасные в Италии.

— Для меня это одно и то же.

Он начал ходить по городу и искать дома со свободным нижним этажом — побывал по совету Альтовити в флорентинском квартале, осмотрел один дом близ Квиринальской площади с прекрасным видом на Рим. Все эти жилища казались ему чересчур роскошными и дорогими. На третий день, бродя по Виа Систина и оказавшись напротив гостиницы «Медведь», у края Марсова поля и чуть ниже набережной Тибра, он нашел просторную угловую комнату с двумя окнами: одно выходило на север, пропуская ровный, постоянный свет, а другое на восток, откуда врывались резкие лучи утреннего солнца, — такой свет Микеланджело иногда тоже был нужен. Позади этой комнаты была другая, поменьше, с исправным очагом. Микеланджело уплатил за два месяца вперед несколько скуди, снял навощенные холсты с оконных рам и хорошенько осмотрел помещение: деревянный пол обветшал и кое-где подгнил, цемент между камнями стен крошился, штукатурка на потолке осыпалась целыми кусками, обнажая унылые разноцветные разводы в тех местах, где протекали струи дождя. Микеланджело сунул в карман полученный ключ и побежал к Галли.

Там его ожидал Буонаррото. Вид у брата был прямо-таки ликующий. Буонаррото добрался до Рима с караваном, нанявшись погонщиком мулов, и путешествие не стоило ему ни гроша. Возвращаться домой он хотел таким же способом. Микеланджело с радостью смотрел на загорелое, крепко вылепленное лицо Буонаррото, на его волосы, тоже опущенные, в подражание старшему брату, на брови. Прошел уже целый год, как они не виделись.

— Ты приехал в такое время, что лучше и не придумать, — говорил Микеланджело. — Мне нужен помощник, чтобы перебраться в мой новый дом.

— Ты обзавелся квартирой? Ну, тогда я останусь с тобой!

— Сначала ты осмотри мои роскошные хоромы, а потом уже решай, что делать, — улыбнулся Микеланджело. — Пойдем со мной в Трастевере, мне надо раздобыть штукатурки, извести и щелока. Но сперва я покажу тебе своего «Вакха».

Буонаррото оглядывал статую очень долго. Потом он спросил:

— Нравится она людям?

— Большинству нравится.

— Это хорошо.

И Буонаррото не прибавил больше ни слова. «Он не имеет ни малейшего понятия, что такое скульптура, — размышлял Микеланджело. — Он заинтересован только в том, чтобы люди одобряли мою работу и чтобы я был счастлив этим и мог получать еще больше заказов на статуи… которых ему никогда не понять. Как истый Буонарроти, в искусстве он совершенно слеп. Но он любит меня».

Закупив известь и прочий материал, братья пообедали в Тосканской траттории, затем Микеланджело повел брата на Виа Систина. Ступив в комнату, Буонаррото присвистнул:

— Микеланджело, неужели ты и вправду собираешься жить в этой… в этой дыре? Тут все рушится и рассыпается в труху.

— А мы с тобой затем и пришли, чтобы не рассыпалось, — непреклонно ответил Микеланджело. — Для работы комната вполне годится.

— Отец будет весьма огорчен.

— А ты не говори ему, — рассмеялся Микеланджело. И, поставив посреди комнаты высокую лестницу, приказал: — Давай-ка соскребать с потолка эту пакость!

Содрав старую штукатурку и промазав потолок свежей, братья перешли к стенам, затем стали чинить пол, заменяя прогнившие половицы новыми. Следующей задачей было навести порядок во внутреннем дворике. Единственная дверь в этот дворик выходила из комнаты Микеланджело, но другие жильцы пользовались вместо дверей окнами, в результате чего дворик был завален чудовищными кучами мусора и отбросов. Вонь там стояла такая же непробиваемая, как окружающие стены. Два дня братья лопатами укладывали весь этот хлам в мешки и, пронеся их через свою комнату, опорожняли на пустыре около Тибра.

Питавший отвращение ко всякой физической работе, Бальдуччи объявился лишь после того, как Микеланджело и Буонаррото закончили ремонт. Он знал в Трастевере одного торговца подержанными вещами и очень недорого купил у него кровать, матрац из пеньки, кухонный стол, два плетеных стула, комод, несколько горшков, тарелок и ножей. Когда на ослике, запряженном в тележку, весь этот скарб был перевезен, братья поставили кровать возле восточного окна, с тем чтобы Микеланджело просыпался при первых лучах солнца. Комод нашел себе место у задней стены, ближе к кухне. Напротив окна, выходившего на север, Микеланджело поставил стол, сколоченный из четырех досок, на козлах, — на нем он будет рисовать и лепить восковые и глиняные модели. Середина комнаты оставалась свободной для работы над мрамором. Заднюю каморку отвели под кухню — там поместились кухонный стол, стулья, горшки и тарелки.

Тщательно разведав, какие будут у Микеланджело соседи, Бальдуччи говорил ему:

— Тут за стеной живет одна аппетитная куропаточка — блондинка, всего лет пятнадцати, очень стройная. Француженка, на мой взгляд. Могу уговорить ее — пойдет к тебе в служанки. Представь себе, как приятно: поработаешь до обеда, а она тут как тут на кухне, ждет тебя с горшком горячего супа. — Бальдуччи, приплясывая, прошелся по комнате. — А ночью, глядишь, она у тебя и в постели. Это тоже входит в ее обязанности. Ведь в этой пещере тебе надо как-то согреваться: немного естественного тепла не помешает.

Микеланджело и Буонаррото хохотали, Бальдуччи же так загорелся, что готов был бежать за девушкой тотчас, не откладывая дела ни на минуту.

— Нет, Бальдуччи, — урезонивал его Микеланджело, — я не хочу ничего такого, что осложнило бы мне жизнь, да и денег у меня на служанку не хватит. Если мне кто и нужен, так это, по старому обычаю художников, юный подмастерье: я бы его учил, а он бы на меня работал.

— Я поищу тебе во Флоренции расторопного мальчишку, — отозвался Буонаррото.

Буонаррото помог Микеланджело устроиться на новом месте, покупал и готовил пищу, убирал в комнатах. Но весь этот порядок рухнул, как только он уехал. Погруженный в работу, Микеланджело не удосуживался ни сварить себе обед, ни закусить в таверне или у лотка уличного торговца. Он исхудал и выглядел таким же неряшливым, какой стала его квартира. Забыв обо всем на свете, он не отрывался от рабочего стола и думал лишь об огромном беломраморном блоке, установленном на распорах посреди комнаты. Он даже не заботился о том, чтобы прибрать постель или вымыть посуду, оставшуюся на кухонном столе. В комнатах оседала залетевшая с улицы пыль, сеялась сажа от очага в кухне, где Микеланджело время от времени кипятил себе питьевую воду. К концу месяца он понял, что так жить не годится, и уже начал посматривать на маленькую француженку, о которой говорил Бальдуччи; к тому же девушка шмыгала у его двери гораздо чаще, чем, по его мнению, было необходимо.

Выход из положения нашелся благодаря вмешательству Буонаррото. Однажды под вечер Микеланджело услышал стук в дверь и, выглянув на улицу, увидел забрызганного дорожной грязью мальчугана лет тринадцати с простодушным лицом оливкового цвета. Мальчик подал письмо, и Микеланджело сразу узнал почерк брата. Буонаррото рекомендовал в своем письме Пьеро Арджиенто, приехавшего во Флоренцию в надежде найти скульптора, к которому он мог бы поступить в ученики. Кто-то направил мальчика в дом Буонарроти, и теперь он, пройдя весь долгий путь пешком, добрался до Рима.

Микеланджело провел Пьеро в комнату и пристально разглядывал его, пока тот говорил о своих родных, живших в деревне близ Феррары. Голос у мальчика был чистый и ясный, держался он спокойно.

— Умеешь ты читать и писать, Арджиенто?

— Монахи в Ферраре обучили меня письму. Теперь мне надо обучиться ремеслу.

— Ты считаешь скульптуру хорошим ремеслом?

— Я хочу поступить в ученики сроком на три года. По договору с цехом.

Такая строгая деловитость и прямота поразили Микеланджело. Он взглянул в запавшие карие глаза мальчугана, оглядел его худую шею, грязную рубашку, разорванные старые сандалии.

— Есть у тебя знакомые в Риме? Дом, куда ты мог бы пойти?

— Я шел к вам. — Это было сказано настойчивым, твердым тоном.

— Я живу очень просто, Арджиенто. Ты не можешь рассчитывать здесь на роскошь.

— Я деревенский. Мы едим любую еду, лишь бы ее было вдоволь.

— Ну, раз тебе нужна крыша, а мне нужен помощник, давай попробуем пожить вместе хотя бы несколько дней. Если у нас ничего не выйдет, расстанемся как друзья. На обратный путь во Флоренцию денег я тебе дам.

— Согласен. Спасибо.

— Возьми-ка вот эту монетку и сходи помойся в банях около церкви Санта Мария делль Анима. А когда будешь возвращаться, купи что-нибудь на рынке — надо сварить обед.

— Я сварю вам прекрасный деревенский суп. Научился у покойницы матери.

Феррарские монахи научили Арджиенто не только счету, но и безупречной честности. Уходя на рынок еще до рассвета, мальчик брал с собой для записей огрызок карандаша и бумагу. А возвратясь с покупками, трогал сердце Микеланджело тем, что самым пунктуальным образом отчитывался в расходах: все у него старательно и точно было записано — столько-то динаров он уплатил за овощи, столько за мясо, фрукты, хлеб и макароны. Весь этот небогатый запас Микеланджело складывал в печной горшок, надеясь, что еды хватит на неделю. Закупая продукты, Арджиенто яростно торговался. Ему потребовалась всего неделя, чтобы прекрасно освоиться в городе и знать, что и где продают. На рынок он выходил ни свет ни заря: это совпадало с интересами Микеланджело, который мог подумать и поработать с утра в одиночестве.

У них установился простой и твердый распорядок дня. В середине дня после обеда, состоявшего всего из одного блюда, Арджиенто прибирал в комнатах, а Микеланджело уходил на час прогуляться; он шел берегом Тибра вплоть до пристаней и слушал там песни сицилианцев, разгружавших лодки и баржи. Когда он возвращался домой, Арджиенто уже спал на своей низенькой кровати, стоявшей в кухне рядом с лоханью. Часа два Микеланджело спокойно работал, потом Арджиенто вставал, умывался, громко фыркая и плескаясь в тазу, и подсаживался к Микеланджело, чтобы исподволь привыкать к работе. Этими немногими послеобеденными часами и исчерпывалось время, которое Арджиенто тратил на ученье; большего он, кажется, и не хотел. Когда опускались сумерки, он снова был на кухне и кипятил воду. Вечерняя темнота заставала его уже в постели: он засыпал, надежно укрыв голову одеялом. Микеланджело зажигал масляные светильники и вновь садился за работу. В душе он был благодарен Буонаррото за то, что тот прислал ему Арджиенто: совместная жизнь с ним как будто налаживалась, хотя мальчик не проявлял и тени таланта к рисованию. Позднее, когда надо будет работать над мрамором, он постарается научить юнца держать в руках резец и молоток.

В Евангелии от Иоанна Микеланджело читал:

«После этого Иосиф из Аримафеи, ученик Иисуса… просил Пилата, чтобы снять тело Иисуса… Он пошел и снял тело Иисуса. Пришел также и Никодим… и принес состав из смирны и алоя, литр около ста. Итак они взяли тело Иисуса и обвили его пеленами с благовониями, как обыкновенно погребают иудеи».

И тут же указывалось, кто был при снятии с креста: Мария, сестра Марии, Мария Магдалина, Иоанн, Иосиф из Аримафеи, Никодим. Как ни старался Микеланджело, он не мог найти в Евангелии таких строк, где бы говорилось о минутах, когда Мария оставалась одна с Иисусом. Там постоянно толпились люди; все было точно так, как изобразил в своем болонском «Оплакивании» делл'Арка: убитые горем, рыдающие зрители лишали Марию возможности оплакать своего сына уединенно.

По мысли же Микеланджело, в композиции никого, кроме Христа и Марии, не должно было быть.

С самого начала он хотел сотворить из камня только мать и сына — только их, наедине со вселенной. Но когда же могла Мария держать свое мертвое дитя на коленях? Может быть, сразу после того, как солдаты положили его наземь, а Иосиф из Аримафеи выпрашивал тело Христа у Понтия Пилата? Никодим в ту минуту, возможно, готовил настой смирны и алоя, а все остальные с плачем пошли по домам. Пусть же займут место евангельских спутников Марии те, кто будет смотреть на уже изваянное Оплакивание. Они почувствуют, что происходит с Марией. И пусть в этом изваянии не будет никаких нимбов, никаких ангелов. Будет только два человеческих существа, избранные богом на страдание.

Он словно бы ощущал Марию рядом: так много он когда-то думал о начале ее рокового пути. Теперь она вся в нервном напряжении, в муках — ее сын простерт перед нею мертвый. Если он впоследствии и воскреснет, сейчас он мертв, воистину мертв, и следы томления на его лице говорят о том, что он испытал на кресте. И значит, в изваянии нельзя показать какие-либо чувства Иисуса по отношению к матери, можно лишь выразить чувства Марии к сыну. Тело Иисуса будет безжизненным, инертным, глаза его закрыты. Всю тяжесть горя примет на себя перед зрителем Мария. Это, казалось Микеланджело, будет верным решением темы.

Устав от таких дум, Микеланджело обращался к технической стороне дела. Если Христос будет изваян в натуральный рост, то как добиться того, чтобы, лежа на коленях Марии, он не нарушал простоты и естественных пропорций статуи? Ведь, по мысли Микеланджело, Мария — нежная, хрупкая женщина, а взрослый мужчина должен был лечь на ее руки с такой же убедительностью для зрителя, как если бы это было малое дитя.

Этого можно было достичь только одним путем — набрасывать рисунок за рисунком, схему за схемой и ждать, пока в какую-то минуту в голове не блеснет верная мысль.

Он начал небрежно водить углем по бумаге, стараясь дать волю воображению. Образы, жившие где-то внутри его сознания, стали постепенно обретать видимые черты. Все чаще выходил он теперь на улицу, вглядываясь в прохожих, смешиваясь с толпою на рынках: он старался хорошенько запомнить и лица, и фигуры людей, и их движения. В особенности он следил за нежными тонколицыми монахинями с прикрытыми вуалью лбами — придя домой, он тут же, не откладывая, чтобы ничего не забыть, зарисовывал их облик.

Осознав, что драпировки могут сыграть в изваянии конструктивную роль, он принялся изучать их самым тщательным образом. Слепив из глины эскиз статуи в натуральную величину, Микеланджело купил дешевой тонкой ткани и, чтобы сделать ее более тяжелой, намочил в тазу и промазал жидкой глиной, которую Арджиенто принес с берега Тибра. Ни одна складка ткани не должна ложиться случайно, каждая ее впадина, каждый изгиб должен органически служить общему замыслу и так прикрывать нежные ноги Пресвятой, чтобы выглядеть естественной опорой для тела Христа и подчеркивать душевные муки Богородицы. Когда ткань высохла и затвердела, Микеланджело увидел, каких исправлений требует его работа.

— Не очень-то чистое это дело — скульптура, — с досадой сказал Арджиенто, замывая на полу грязь недельной давности. — Все равно что лепить пироги из глины.

— Разве ты не видишь, Арджиенто, — весело ответил ему Микеланджело, — что стоит собрать складки в узел, как вот здесь, или плавно опустить их вниз — и фигура от этого сразу же выиграет. В складках таится такая же выразительность, как и в самом теле.

Чтобы яснее представить себе облик Христа, надо было рисовать иудейские лица, и Микеланджело пошел в — еврейский квартал. Он был расположен в Трастевере, близ Тибра, у церкви Сан Франческо а Рипа. До 1492 года, когда испанская инквизиция начала гонения на евреев, в Риме их было очень мало. Отношение к евреям здесь было в общем хорошее; в них видели напоминание о том «наследии Ветхого завета», которое восприняло христианство; много одаренных евреев играли видную роль при Ватикане в качестве врачей, музыкантов, банкиров.

Как и всюду, люди здесь не возражали, если Микеланджело рисовал их за работой, но уговорить кого-либо позировать в мастерской было невозможно. Микеланджело надоумили сходить в субботу вечером в синагогу и посоветоваться с рабби Мельци. Рабби Мельци, тихий белобородый старик со светящимися серыми глазами, в черном длиннополом одеянии и в ермолке, сидел за столом в притворе учения и вместе с несколькими членами своей общины читал талмуд. Когда Микеланджело объяснил, зачем он явился, рабби Мельци сурово заметил:

— Библия запрещает нам поклоняться идолам и изображать их. Поэтому у нас все, кто способен к творчеству, отдают свое время литературе, а не живописи или скульптуре.

— Но, рабби Мельци, разве вы против того, чтобы люди другой веры занимались изобразительным искусством?

— Отнюдь не против. Каждая вера держится своих правил.

— Я высекаю из белого каррарского мрамора Оплакивание. Мне хочется изваять Христа с обликом истинного еврея. Я не смогу это сделать, если вы мне не поможете.

Задумавшись на минуту, рабби тихо сказал:

— Я совсем не желаю, чтобы у наших людей возникали трения с церковью.

— У меня заказ от кардинала Сен Дени. Я уверен, что он одобрит это.

— Какие именно натурщики вам требуются?

— Из мастеровых. Лет тридцати — тридцати пяти. Но не грузные парни, не силачи, а просто жилистые люди. И с рассудком. С какими-то чувствами.

В бесконечно старых, но веселых глазах рабби Мельци заиграла улыбка.

— Напишите мне, как вас разыскать. Я пришлю вам самого лучшего натурщика, какой только у нас найдется.

Взяв с собой рисунки, Микеланджело поспешил на холостяцкую квартиру Сангалло с просьбой: не поможет ли архитектор смастерить такую скамью, которая воспроизводила бы сиденье Богоматери, как оно выглядело на рисунках. Сангалло немного подумал, глядя на наброски Микеланджело, и сделал небольшой чертеж. Микеланджело купил тесу. Вдвоем с Арджиенто они сколотили скамью Марии и задрапировали ее одеялами.

Первый натурщик пришел вечером, в сумерки. Когда Микеланджело предложил ему раздеться, тот был так смущен, что пришлось увести его в кухню, где он, сняв с себя одежду, повязал бедра полотенцем. Затем Микеланджело уложил парня на скамью и стал объяснять, что незадолго до того натурщик умер и что сейчас мать держит его, мертвого, на коленях. Было очевидно, что юноша принимает Микеланджело за сумасшедшего и готов тотчас бежать: его удерживал только приказ рабби. Под конец сеанса, когда Микеланджело показал ему свои быстрые, свободные наброски, где была изображена мать, державшая на коленях сына, парень понял, чего добивался Микеланджело, и обещал поговорить со своими друзьями… Рабби присылал теперь одного человека за другим: Микеланджело работал с ними по два часа ежедневно.

Образ Марии влек за собой совсем другие заботы. Хотя статуя должна была показать мать Христа через тридцать три года после ее рокового решения, Микеланджело не мыслил Богородицу как женщину пятидесяти с лишним лет, увядшую, морщинистую, изможденную трудом и тревогами. Пресвятая дева виделась ему такой же юной, какою он помнил свою собственную мать.

Якопо Галли познакомил Микеланджело с несколькими римскими семьями. Он ходил в их дома и рисовал там молодых, не старше двадцати лет, девушек или недавно вышедших замуж женщин. Поскольку в больнице при монастыре Санто Спирито были только мужчины, Микеланджело не удалось с ножом в руках заниматься анатомией женщины, но в свое время в Тоскане он немало рисовал их в полях и за домашней работой. И сейчас, глядя на римлянок в их шелковых и полотняных платьях, он умел за ниспадающими широкими складками угадать очертания живого тела.

Он напряженно трудился неделю за неделей. Теперь надо было согласовать, слить две фигуры изваяния воедино: Марию, еще молодую и нежную, но достаточно сильную, чтобы держать сына на коленях, и Иисуса, который, несмотря на худобу, был силен и крепок даже в смерти… именно такое впечатление осталось в памяти Микеланджело от работы в покойницкой Санто Спирите. Он добивался воплощения своего замысла на бумаге и компоновал фигуры, даже не заглядывая в подготовительные наброски, сделанные с натуры: все подсказывала ему цепкая, точная память.

Скоро уже можно было перейти от плоского бумажного листа к трехмерной модели из глины. Лепил Микеланджело свободно, не стремясь к абсолютной точности, потому что при переводе в другой материал формы все равно должны измениться. Желая что-либо подчеркнуть и усилить, он то добавлял глины, то отщипывал и срезал ее. Затем он взялся за воск: у воска есть нечто общее с мрамором — они схожи на ощупь и оба просвечивают. Он питал уважение ко всякому материалу и применялся к его особенностям: в рисунках пером штрих у него как бы передавал ткань кожи; глину он заставлял выражать мягкое движение телесных форм — живота, откинутого назад торса; гладкий воск хорошо показывал поверхность тела, ее эластичность. Но ни глиняная, ни восковая модель никогда не были для него эталоном; они служили лишь некоей отправной точкой, грубым эскизом. С резцом в руках он обретал новый заряд энергии: тщательная разработка модели только связывала бы его, как путы, принуждая воспроизводить в мраморе то, что было вылеплено раньше в глине и воске.

Истинный порыв таился лишь в самом мраморе. Рисование и лепка моделей были только мышлением Микеланджело. Рубка мрамора — действием.

10

Совместная жизнь с Арджиенто текла ровно, хотя порой Микеланджело не мог понять, кто из них хозяин, а кто подмастерье. Иезуиты воспитали Арджиенто в такой строгости, что Микеланджело был не в силах изменить его привычки: рано утром мыть пол, невзирая на то, грязен он или чист, каждый день кипятить на очаге воду и стирать белье, после каждой трапезы чистить речным песком горшки.

— Какой в этом смысл, Арджиенто? — жаловался Микеланджело, не любя работать на влажном полу, особенно в холодную погоду. — Ты чересчур много думаешь о чистоте. Мой полы в мастерской раз в неделю. Этого вполне достаточно.

— Нет, — тупо твердил Арджиенто. — Надо каждый день. На рассвете. Так меня учили.

— Помоги, господи, всякому, кто захочет тебя переучить! — ворчал Микеланджело, хотя и понимал, что ворчать не следует, ибо Арджиенто доставлял ему не так уж много хлопот. Мальчик свел теперь знакомство с крестьянами, привозившими свой сельский товар на римские рынки.

В воскресенье он обычно уходил пешком за город, в деревню, погостить у новых друзей-крестьян и полюбоваться на лошадей. Покинув свой родной дом в долине По, Арджиенто ни о чем так не тосковал, как о животных. Прощаясь по субботам с Микеланджело, он нередко говорил так:

— Сегодня я иду к лошадям!

Надо было стрястись беде, чтобы Микеланджело увидел, насколько мальчик, предан ему. Однажды, стоя у наковальни, во дворе, Микеланджело обтачивал свои резцы, и кусочек стали, отскочив, попал ему в глаз и застрял в самом зрачке. Еле-еле Микеланджело добрался до мастерской, глаз горел как в огне. Арджиенто уложил его в постель, приготовил кастрюлю горячей воды, смочил в ней чистую белую тряпицу и с ее помощью пытался извлечь осколок из глаза. Хотя глаз сильно болел, Микеланджело не очень беспокоился. Ему казалось, что он проморгается и что осколок скоро выпадет сам. Однако время шло, а все оставалось по-прежнему. Арджиенто всю ночь не отходил от Микеланджело, он то и дело подогревал воду и ставил ему горячие компрессы.

На следующий день Микеланджело не на шутку встревожился, а ночью был в полной панике: поврежденный глаз уже ничего не видел. С рассветом Арджиенто кинулся к Якопо Галли. Тот пришел со своим домашним врачом, маэстро Липпи. В руках у врача была клетка с живыми голубями. Он велел Арджиенто вынуть из клетки голубя, надрезал ему большую вену под крылом и промыл голубиной кровью раненый глаз Микеланджело.

Вечером врач явился снова, надрезал вену у другого голубя и вновь промыл глаз. Наутро Микеланджело почувствовал, что осколок в его глазу двигается. К вечеру он выпал.

Арджиенто не ложился спать в течение семидесяти часов.

— Ты очень устал, — сказал ему Микеланджело. — Почему бы тебе не отдохнуть и не погулять несколько дней?

Обычное выражение упрямства на рожице Арджиенто сменилось радостной улыбкой:

— Тогда я пойду к лошадям!


На первых порах Микеланджело раздражали люди, постоянно входившие и выходившие из гостиницы «Медведь», что была напротив его квартиры, беспокоил доносившийся топот лошадей и стук карет по булыжной мостовой, сердили крики возниц и шумный говор на десятке языков и наречий. Теперь же он смотрел на улицу со все большим любопытством: так интересны были среди толпы паломники, стекавшиеся в Рим со всей Европы, — один шел в длинном плаще, другой в короткой, сверкавшей всеми переливами зеленого и пурпурного цвета тунике, а третий выделялся своей широкой жесткой шляпой. Прохожие служили ему неисчерпаемым источником натуры: сидя за столом у открытого окна, он без устали рисовал и рисовал их. Скоро многих завсегдатаев улицы Микеланджело знал уже в лицо — как только подобный знакомец появлялся перед окном, он хватал незаконченный рисунок и дорисовывал его, спешно поправляя, что было нужно: так возникали на бумаге люди в самых разнообразных движениях — вот кто-то разгружает телегу, тащит дорожную суму или сундучок, кто-то сбрасывает с плеч поклажу, взбирается на мула или слезает с него.

Уличный шум, говор и возгласы, кучки и толпы прохожих — все это как бы заменяло ему собеседников, ничуть не нарушая его уединения. Он жил в таком одиночестве, что мелькавшие за окном люди порождали в нем ощущение, будто он постоянно общается с ними. Большего ему и не надо было, ибо, если у него в руках мрамор, он никогда не будет чувствовать себя на отшибе и смотреть на людей откуда-то со стороны, — нет, он будет находиться как бы среди них, в самой их гуще.

Набрасывая композицию «Оплакивания» на бумаге, Микеланджело резкими линиями заштриховывал те места, которые надо было выбрать, изъять из глыбы, — чернильные штрихи словно обозначали направление будущих ударов инструмента. Теперь же, взявшись за молоток и резец и обрубая лишний камень, он не испытывал удовольствия и нетерпеливо ждал того дня, когда скрытые в мраморе образы проступят въявь, когда его блок оживет и заговорит с ним. Начав обрабатывать лицевую сторону глыбы, Микеланджело скоро перешел к фигурам. Еще несколько недель труда — и эти фигуры обретут свою трепетную плоть, выступят из плоскости камня, приблизятся к зрителю. Но сейчас, начиная работу, Микеланджело, наоборот, должен был идти в глубь блока и, вслед за резцом, устремлять свое внимание и взгляд к потаенным, скрытым под поверхностью пластам. Он домогался столь крупной глыбы, так как ему хотелось ваять, видя перед собой изобилие мрамора. У него нет теперь ни нужды, ни желания утеснять хотя бы единый выступ или форму, как он утеснял их когда-то, прижимая друг к другу фигуры Вакха и Сатира.

Он вломился в глыбу, начав срубать камень по левую сторону от головы Богородицы, и шел влево все дальше; свет из северного окна падал из-за спины, сзади, поворачивая с помощью Арджиенто блок на подпорах, он мог поставить его так, чтобы тени ложились в тех местах, где надо было высечь углубления, — игра света и тени показывала ему, какие куски камня надо изъять: отсеченный мрамор тоже был скульптурой, создавал собственные эффекты.

Теперь Микеланджело оставалось смело врезаться в толщу и нащупать основные, решающие формы. Тяжесть капюшона Богородицы, заставляющая ее склонить голову вниз, к руке Христа, лежавшей близ ее сердца, останавливала внимание зрителя на мертвом теле, распростертом на коленях матери. Плотная лента, бежавшая между грудей Девы, напоминала руку, крепко стиснувшую трепетное, пульсирующее сердце. Линии складок на платье шли к руке Богородицы, которой она держала сына, надежно подхватив его за плечи, потом уводили взгляд к Христову телу, к его лицу, к глазам, мирно закрытым в глубоком сне, к прямому, не столь уж тонкому носу, к чистой и гладкой коже на щеках, к мягким усам, к вьющейся нежной бородке, к искаженному мукой рту.

Склонив голову, Богородица смотрела на своего сына, а зрителю надо было заглянуть в ее лицо — в нем читалась такая печаль, сострадание ко всем сынам человеческим, полный кроткого отчаяния вопрос: «Что я могла сделать, чтобы спасти его?» И другой, идущий из глубины ее любящей души: «В чем смысл происшедшего, к чему оно, если человек не может быть спасен?»

Все, кто увидит изваяние, почувствуют, что мертвое тело сына лежит на ее коленях невыносимой тяжестью и что гораздо большая тяжесть легла на ее сердце.

Соединить две фигуры, взятые в натуральную величину, в одном изваянии, положить вполне взрослого мужчину на колени женщине — это было дерзостно новым, необычайным шагом в скульптуре. Приняв такую композицию, Микеланджело тем самым отринул все прежние представления об Оплакивании. Как когда-то Фичино считал, что Платон мог бы быть любимейшим учеником Христа, так и Микеланджело стремился теперь сочетать эллинские представления о красоте человеческого тела с христианским идеалом бессмертия человеческой души. Микеланджело отвергал мрачный, траурный дух прежних «Оплакиваний», погружая свои фигуры в атмосферу покоя и умиротворенности. Человеческая красота могла возвестить святую чистоту духа с такой же ясностью, как и боль. И с такою же силой его возвысить.

Все это — и многое другое — надо было заставить мрамор высказать. Когда последний час овеян такой трагичностью, пусть ему сопутствует красота. Он, Микеланджело, щедро насытит его мрамор и выразит свою любовь и поклонение с тою же чистотой, какая была в этом безупречно белом блоке. Возможно, он в чем-то и ошибается, но ошибки эти будут сделаны любящими руками.

Зима обрушилась нежданно, как удар грома. И с нею хлынули стужа, сырость и ветер. Как и предсказывал Буонаррото, потолок начал протекать. Чтобы вытереть на полу воду, Микеланджело и Арджиенто передвинули рабочий стол и кровать в другой угол, потом перенесли со двора в комнату горн. Микеланджело надел свою болонскую шапку, прикрывающую уши. Ноздри у него распухли, причиняя постоянную боль, — дышать было трудно.

Скоро пришлось приобрести чугунную жаровню и ставить ее во время работы под стул, чтобы обогреваться снизу, но стоило Микеланджело отойти на минуту в строну, как у него начинали стучать от холода зубы. Он послал Арджиенто купить еще две жаровни и корзину угля: это сильно опустошило его кошелек. Пальцы у него так замерзали, что он был вынужден работать, надев шерстяные рукавицы. Вскоре, однако, это привело к беде: от глыбы неожиданно отвалился кусок, и, когда он со стуком упал на пол, у Микеланджело было такое чувство, словно это упало его сердце.

Как-то в воскресный день Арджиенто вернулся домой сам не свой, у него был жар и головокружение. К полуночи ему стало очень плохо. Микеланджело поднял мальчика и перенес его на собственную кровать. Утром Арджиенто был весь в поту и начал бредить — звал родичей, рассказывал о каких-то давних происшествиях, о порках и несчастьях. Микеланджело отирал у него пот с лица и держал за руки: мальчик несколько раз порывался вскочить с постели.

Когда рассвело, Микеланджело окликнул первого прохожего и попросил сходить за доктором. Доктор явился и, не переступая порога, закричал:

— Это чума! Сожгите сейчасже все вещи, к каким прикасался больной.

Микеланджело дал знать обо всем Галли. Маэстро Липпи, бегло осмотрев Арджиенто, сказал презрительно:

— Глупости, это совсем не чума. Перемежающаяся лихорадка. Он не бывал в последнее время подле Ватикана?

— Был, в воскресенье.

— И, наверное, пил тухлую воду из канавы возле стены. Сходите к французским монахам на Эсквилин — они делают пилюли из шалфея, соли и колоквинта.

Микеланджело умолил соседа посидеть с Арджиенто. Почти целый час, под проливным дождем, шел он через весь город — сначала ему надо было пройти по длинной улице за форумом Траяна, потом, обогнув форум Августа и базилику Константина, добраться до Колизея и, наконец, до монастыря на Эсквилинском холме. Пилюли словно бы и помогли Арджиенто, боль в голове прошла, и в течение двух спокойных дней Микеланджело уже думал, что опасность миновала, но затем Арджиенто снова впал в забытье и стал бредить.

К концу недели Микеланджело совсем выбился из сил. Чтобы не оставлять больного без присмотра, Микеланджело поставил его кровать в мастерской: заснуть ему удавалось только в те редкие минуты, когда засыпал Арджиенто. Микеланджело мучился, борясь с дремотой, но еще тяжелее было бороться с голодом: выйти из дому и купить еды Микеланджело не мог, не желая бросать мальчика одного.

Тогда-то в дверь постучался Бальдуччи.

— Я говорил тебе, что надо было взять в служанки ту француженку. Заболей она, и за ней ухаживал бы не ты, а ее семейство.

— Что говорить о прошлом, — устало отмахнулся Микеланджело. — Еще столько тяжелого впереди.

— Держать мальчишку здесь больше немыслимо. Посмотри, на кого ты стал похож. Отправь его в больницу Санто Спирито.

— Чтобы он там умер?

— Почему же он там умрет?

— Потому что в больницах совсем не лечат.

— А чем именно лечишь его ты, доктор Буонарроти?

— Я слежу, чтобы все было чисто, не отхожу от него ни на минуту… Он ухаживал за мной, когда я повредил себе глаз. Как я его брошу, оставлю на чужое попеченье? Это не по-христиански.

— Если ты твердо решил погубить себя, я буду каждое утро, перед тем как идти в банк, приносить тебе какой-нибудь еды.

От нахлынувшего чувства благодарности Микеланджело чуть не заплакал.

— Бальдуччи, ты только разыгрываешь из себя циника. Вот возьми, пожалуйста, деньги и купи мне полотенец да одну-две простыни.

И тут Микеланджело заметил, что на него пристально смотрит Арджиенто.

— Я скоро умру, Микеланджело.

— Нет, нет, ты не умрешь, Арджиенто. Крестьянин не может умереть так просто — разве что на него свалится скала!

Прошло три недели, прежде чем болезнь отступила. Самое худшее было в том, что пропал почти целый месяц для работы; Микеланджело волновался, опасаясь, что не сможет закончить статую в обусловленный годовой срок.

Зима в Риме была, по счастью, коротка. В марте повеял из Кампаньи мягкий ветер, все было залито ярким и резким солнечным светом. Промерзшие каменные стены мастерской начали оттаивать. И когда стало еще теплей, в мастерскую явился кардинал Сен Дени: он хотел знать, как подвигается «Оплакивание». Каждый раз при встрече с кардиналом Микеланджело думал, что одежда на нем обвисает все тяжелее, а тело становится все суше и незаметнее. Кардинал спросил, получает ли Микеланджело в должный срок положенные ему деньги. Микеланджело заверил его, что получает. Они стояли перед огромной белой глыбой, белевшей посредине мастерской. Фигуры были еще не отделаны, с толстым слоем излишнего камня, сохраненного для поддержки, но лица выглядели почти завершенными, а они-то и интересовали кардинала прежде всего.

— Скажите, сын мой, — тихо заговорил кардинал, — каким образом лицо Богородицы осталось столь юным — оно у нее моложе, чем у сына?

— Ваше преосвященство, мне кажется, что дева Мария не может состариться. Она чиста и непорочна — и потому сохраняет всю свежесть юности.

Такой ответ удовлетворил кардинала.

— Надеюсь, вы кончите работу в августе. Мое заветнейшее желание — отслужить молебен в храме Святого Петра при освящении этой статуи.

11

Он яростно работал с рассвета до позднего вечера, затем падал поперек кровати, не поужинав, не раздеваясь, и засыпал словно убитый. В полночь он просыпался, освеженный, в голове его кипели мысли о мраморе, руки жаждали работы. Он вставал, съедал ломоть хлеба, зажигал медную лампу, в которой еще оставалось немного оливкового масла, и брался за дело, поставив лампу так, чтобы она бросала свет на обрабатываемое место. Но свет оказывался слишком бледным, рассеянным. Орудовать резцом при таком освещении было небезопасно.

Он купил плотной бумаги, смастерил из нее картуз и, обвязав его проволокой, сделал на козырьке спереди петлю, в которую можно было вставлять свечку. Теперь, если он приникал к мрамору на расстоянии нескольких дюймов, свет от этой свечи был ярок и ровен. Опасаться того, что стук молотка разбудит Арджиенто, не приходилось: тот спал на кухне, плотно закутав голову одеялом. Свечи сгорали быстро, растопленный воск стекал по козырьку бумажного картуза на лоб, но от своего изобретения Микеланджело был в восторге.

Однажды поздно вечером в дверь резко постучали. Микеланджело отпер: перед ним стоял Лео Бальони в бархатном плаще цвета индиго; вместе с Лео явилась компания его молодых друзей — в руках у них были фонари из рога и восковые факелы на длинных шестах.

— Я увидел свет в окнах и решил узнать, чем ты занимаешься в такой глухой час. А, ты работаешь! Что это за штука у тебя на лбу?

Микеланджело с гордостью показал ему свой картуз и свечу. Лео и его друзья покатывались со смеху.

— А почему ты не берешь свечи из козьего жира? Ведь они крепче, их хватит на целую ночь, — отдышавшись от смеха, сказал Лео.

На следующий день после ужина Арджиенто исчез из дому и явился во втором часу ночи, увешанный тяжелыми свертками, которые он швырнул на кровать.

— Я был у синьора Бальони. Вот от него подарок.

Микеланджело вытащил из свертка твердую желтую свечу.

— Мне не нужны его подарки! — крикнул он. — Отнеси эти вещи ему обратно.

— Я еле дотащил их с Кампо деи Фиори, даже руки занемели. И обратно я эти свечки не понесу. Прилеплю их к двери с улицы и зажгу все сразу.

— Ну, хорошо, дай мне взглянуть, лучше ли они восковых. А сначала мне нужно расширить проволочную петлю у картуза.

Лео оказался прав: свечи из козьего жира горели гораздо медленнее и почти не оплывали.

Микеланджело разделил ночи на две половины — одну отвел для сна, другую для работы и сильно ее продвинул, отделывая широко раскинутый подол платья Марии, грудь Христа, его бедра и колени, одно из которых, левое, было чуть приподнято и еще не отделено от руки Марии, горестно отведенной в сторону.

Он отклонял любые приглашения, почти не виделся с друзьями, но Бальдуччи постоянно рассказывал ему о последних новостях: кардинал Джованни, которого не хотел замечать Борджиа, уехал путешествовать по Европе; Пьеро, собиравший войска, чтобы в третий раз идти на Флоренцию, был решительно отвергнут римской общиной флорентинцев; замершая было война Флоренции с Пизой вспыхнула вновь; Торриджани стал офицером в армии Цезаря Борджиа, подчинявшей Романью Ватикану. Борджиа отлучал от церкви дворян и священников, присваивая их земли, и ни один флорентинец не знал, когда его постигнет та же участь.

Чудесным летним утром, когда воздух был настолько прозрачен, что Альбанские горы казались не дальше какой-нибудь городской площади, к Микеланджело явился слуга Паоло Ручеллаи с приглашением. Микеланджело поспешил к родственнику, недоумевая, зачем он ему понадобился столь срочно.

— Микеланджело, ты так похудел!

— Когда полнеет скульптура, я худею. Это естественно.

Ручеллаи удивленно поглядел на него.

— Я хочу сказать тебе, что со вчерашней почтой я получил письмо от моего двоюродного брата Бернардо. Во Флоренции устраивается конкурс на скульптуру.

У Микеланджело задрожала правая рука; чтобы сдержать эту дрожь, он положил на правую руку левую.

— Конкурс… на что именно?

— В письме Бернардо говорится: «Довести до совершенства мраморную колонну, уже отесанную Агостино ди Дуччио и ныне находящуюся в мастерской при Соборе».

— Блок Дуччио?

— Ты знаешь его?

— Я хотел купить его у Синьории, когда собирался высекать Геракла.

— Так это к твоей же выгоде, если ты хорошо помнишь мрамор.

— Я вижу этот блок так, словно он лежит сейчас у наших ног в этой комнате.

— А можешь ты высечь из него что-нибудь толковое?.

Глаза Микеланджело засверкали:

— Dio mio!

— В письме сказано, что, как думает Совет, мрамор «плохо обтесан».

— Нет, нет, это чудесный блок. Правда, в каменоломне его вырубили дурно, и Дуччио слишком глубоко врезался в него в середине…

— Значит, ты хотел бы принять участие в конкурсе?

— Нет ничего на свете, к чему бы я так стремился! Скажите, пожалуйста, какая там может быть тема — политическая, религиозная? И кого допускают к конкурсу — только флорентинцев? Могу я участвовать? Захотят они?..

— Стой, стой! — воскликнул Ручеллаи. — Больше того, что я сказал, я ничего не знаю. Я попрошу Бернардо написать мне еще, со всеми подробностями.

— В воскресенье я приду к вам за новостями…

Ручеллаи засмеялся:

— Ответа от Бернардо к тому времени еще не будет. Но ты приходи ко мне обедать: перед конкурсом тебе надо поправиться.

— А можно прийти к вам обедать лишь после того, как вы получите ответ?

Ручеллаи позвал его вновь только через три недели.

Микеланджело одним духом взбежал по лестнице в библиотеку.

— Новости есть, но их немного. Время конкурса до сих пор не установлено. Вероятно, его назначат на начало будущего года. Тему изваяния могут предлагать только скульпторы, живущие во Флоренции.

— Значит, я еду туда.

— И характер работы еще не определен. Заниматься этим будут старшины цеха шерстяников и попечители Собора.

— Собора? Тогда тема статуи будет, конечно, религиозной. А мне после «Оплакивания» хотелось изваять что-нибудь совсем другое.

— За все платит цех шерстяников, поэтому он же, мне кажется, определит и характер статуи. Насколько я знаю его старшин, они закажут что-нибудь символизирующее Флоренцию.

— Символизирующее Флоренцию? Вроде «Льва» Мардзокко?

Видя, как встревожен Микеланджело, Ручеллаи улыбнулся.

— Нет, зачем же второго льва! Вероятно, им нужен некий символ их новой республики…

Сложив пальцы наподобие зубчатого резца, Микеланджело в раздумье почесал голову.

— Какая же именно статуя может служить символом республики?

— Не исключено, что такой вопрос станет частью конкурса. Чтобы художники ответили на него…

Паоло передавал Микеланджело все новые сведения из Флоренции, как только они, перевалив Сабатинские горы, достигали Рима: конкурс состоится в 1500 году, в память столетия конкурса на двери Баптистерия. Цех шерстяников рассчитывает, что, подобно тому как сто лет назад состязались Гиберти, Брунеллески и делла Кверча, так и на этот раз, привлеченные мраморным блоком Дуччио, в конкурсе примут участие скульпторы всей Италии.

— Уже на исходе лето девяносто девятого года! А у меня осталось еще столько работы над «Оплакиванием», — говорил Микеланджело, страдальчески морща лицо. — Я не могу спешить, подгонять себя, — эта работа для меня так важна, так дорога. И вдруг я не успею закончить ее к сроку…

Паоло обнял Микеланджело, чувствуя, как у него дрожат плечи.

— Я непременно извещу тебя обо всем, что только узнаю о конкурсе. И цех шерстяников еще не один месяц будет спорить и думать, пока установит условия.

Кто проиграл, пытаясь упредить бег времени, так это кардинал Сен Дени. Ему так и не удалось посмотреть на законченное «Оплакивание», хотя он и перевел последнюю сотню дукатов в банк Галли в начале августа, когда скульптура должна была бы уже стоять в храме. Кардинал тихо скончался, до последнего дня не оставлял службы. На погребение кардинала Якопо Галли и Микеланджело пошли вместе, став в храме подле длинного, в две сажени, катафалка, возвышавшегося между колоннами. В глубине алтаря пели певчие. Возвратясь с похорон, Микеланджело спросил Галли, в доме которого они сидели:

— Кто теперь будет решать, является ли мое «Оплакивание» «самой лучшей из работ по мрамору, какие только есть сегодня в Риме»?

— Кардинал уже решил это. После того, как он побывал у вас в мае месяце. Он говорил, что вы выполняете условия договора. Этого для меня достаточно. Когда вы думаете закончить работу?

— Потребуется еще месяцев шесть, а то и восемь.

— Значит, вы кончите ее как раз в завершающий год столетия. Такой случай обеспечит вам зрителей со всей Европы.

Микеланджело смущенно заерзал в своем кресле.

— Вы не могли бы послать последнюю сотню дукатов моим родичам? У них там опять какие-то неприятности.

Галли пристально посмотрел на него.

— Это последняя ваша получка. Вы говорите, что вам надо еще работать шесть или восемь месяцев, а почти все деньги, полученные от кардинала, и так ушли во Флоренцию. Что же там, бездонный колодец?

— Я хочу отдать эту сотню дукатов на покупку лавки для моих братьев Буонаррото и Джовансимоне. Вы понимаете, Буонаррото никак не может найти себе места в жизни. После смерти Савонаролы Джовансимоне подыскал было работу, а потом пропал, даже домой не приходит. Если бы в руках у братьев была лавка, и я стал бы получать свою долю доходов…

— Микеланджело, если ваши братья — люди совсем не деловые, откуда же возьмутся доходы? — Казалось, Галли вышел из терпения, но, когда он заговорил вновь, в голосе его звучала лишь тревожная заботливость. — Я не могу допустить, чтобы вы швыряли свои последние деньги в это болото. Вам надо серьезно заняться своими делами и подумать о будущем. Восемьдесят процентов денег, полученных за «Вакха» и «Оплакивание», ушли в ваше семейство. Я-то это прекрасно знаю — ведь я ваш банкир.

Опустив голову, Микеланджело тихо сказал:

— Буонаррото не хочет браться ни за какую работу, мне надо пристроить его к делу. А если я теперь не наставлю Джовансимоне на верный путь, он собьется окончательно. И тогда уже ему ничем не поможешь.

Деньги были переведены во Флоренцию, себе Микеланджело оставил лишь несколько дукатов. И тотчас его стала одолевать нужда: не хватало всяких вещей для скульптурной работы и домашнего обихода, надо было купить многое из одежды и себе и Арджиенто. Он экономил каждый грош, Арджиенто выискивал на рынке лишь самую дешевую и необходимую пищу. Платье у них обоих обветшало и валилось с плеч. И только письмо Лодовико, полученное в эти недели, враз образумило Микеланджело.

«Дорогой сын,

Буонаррото сказал мне, что ты живешь в большой нужде. Нужда — это зло, это даже грех, не угодный ни богу, ни людям: нужда наносит вред душе и телу… Живи умеренно и не страшись невзгод, воздерживайся от неприятных волнений.

…А помимо того, оберегай свою голову, держи ее в умеренном тепле и никогда не мойся. Нельзя ни в коем случае мыться, а надо только крепко растираться».

Микеланджело пошел к Паоло Ручеллаи, снова взял у него в долг двадцать пять флоринов и вместе с Арджиенто направился в Тосканскую тратторию — поесть телятины, приготовленной по-флорентински. На обратном пути они купили себе по рубашке, по паре длинных рейтуз и сандалий.

На следующее утро в мастерскую заявился Сангалло: он был сильно возбужден, его золотистые усы гневно топорщились.

— Твою любимую церковь Сан Лоренцо ин Дамазо разрушают! Сто резных колонн уже убрали.

Микеланджело даже не сразу уловил, о чем он говорит.

— Да сядь же ты, пожалуйста. Теперь рассказывай сначала. Что случилось с церковью?

— Все из-за Браманте, нового архитектора из Урбино. Он втерся в доверие к кардиналу Риарио… навязал ему идею — перенести колонны из церкви во дворик кардинальского дворца и тем завершить его убранство. — Сангалло ломал руки, словно бы сдерживая вопль отчаяния. — Как по-твоему, можешь ты воспрепятствовать Браманте?

— Я? Каким же образом? Я отнюдь не пользуюсь каким-то влиянием на кардинала и даже не видел его вот уже почти два года.

— Действуй через Лео Бальони. Кардинал его слушает.

— Сейчас же иду к Лео.

Шагая к Кампо деи Фиори, Микеланджело вспоминал все, что слышал о Браманте: пятидесяти пяти лет, уроженец Урбино, он состоял архитектором при герцоге Милана и приехал в Рим в начале этого года, намереваясь жить здесь на свои ломбардские сбережения, чтобы досконально проникнуть в тайны римского архитектурного гения, то есть сделал в точности то же, прибавлял от себя Микеланджело, что и Сангалло.

Бальони пришлось ждать не один час. Лео выслушал Микеланджело совершенно спокойно, как всегда выслушивал горячившихся собеседников, потом сказал негромко:

— Что ж, нам надо пойти к Браманте. Это его первый заказ в Риме. Он честолюбив, поэтому очень сомнительно, чтобы ты один заставил его отступиться.

Пока они шли к дворцу кардинала, Лео описывал Браманте.

— Это любезный человек, очень общительный, всегда весел и бодр, чудесно рассказывает всякие анекдоты и басни. Я ни разу не видел его не в духе. Он уже обзавелся в Риме множеством друзей. — И, искоса взглянув на Микеланджело, Бальони прибавил: — Чего я не сказал бы о тебе.

Дворец был уже перед ними.

— Он сейчас там, — уверенно сказал Бальони. — Смотрит колонны, обмеряет их.

Ступив во дворик, Микеланджело увидел Браманте. Этот человек не понравился ему с первого взгляда: большой лысый череп со скудными остатками волос на затылке, большой костистый лоб и сильные надбровные дуги, бледно-зеленые глаза, вздернутый нос и маленький, ярко-красный рот, так не вязавшийся с крупной головой. Низко наклонясь, Браманте передвигал какие-то камни, и его бычья шея и мускулистые плечи напомнили Микеланджело профессионального атлета.

Лео представил Микеланджело Браманте. Тот весело поздоровался с ним и тут же рассказал смешной анекдот. Лео хохотал от души. Микеланджело анекдот не тронул.

— Вы не любите смеяться, Буонарроти? — спросил Браманте.

— Варварское разрушение церкви Сан Лоренцо меня не очень-то смешит.

Браманте втянул голову в плечи, весь напружинившись, как кулачный боец, готовый отразить нападение. И он и Микеланджело посмотрели на Лео. Лео стоял, не вступаясь ни за того, ни за другого.

— А какое вам, собственно, дело до этих колонн? — спросил Браманте, еще не выходя за пределы вежливости. — Разве вы архитектор кардинала Риарио?

— Нет, я даже не его скульптор. Но, представьте себе, я считаю эту церковь одной из самых прекрасных в Италии. Чтобы разрушить ее, надо быть истинным вандалом.

— А я скажу вам, что эти колонны — вроде разменной монеты. Вы знаете, что они были перенесены в церковь из театра Помпея в триста восемьдесят четвертом году? Весь Рим — это каменоломня, особенно для тех людей, которые знают, как употребить добытое. Я не постою ни перед чем и все переверну вверх ногами, если только у меня будет возможность построить на месте старого что-то более прекрасное.

— Камень — это принадлежность тех мест, для которых он замышлен и высечен.

— Старомодная мысль, Буонарроти. Камень применяется там, где считает нужным применить его зодчий. А что устарело, то умирает.

— Но множество нового и рождается мертвым!

Браманте уже еле сдерживал раздражение:

— А мы с вами не были знакомы. Вы не могли явиться ко мне без причины. Вас кто-то научил. Скажите мне, кто мой противник?

— Вас порицает тончайший архитектор во всей Италии, строитель виллы Лоренцо де Медичи в Поджо а Кайано, автор проекта дворца герцога Миланского — Джулиано да Сангалло.

Браманте презрительно рассмеялся:

— Джулиано да Сангалло! А что он такого создал и Риме? Восстановил потолок в какой-то церкви? Это ископаемое ни на что другое и не способно. В течение года я его выставлю из Рима, и он больше никогда не сунет сюда носа. А теперь, если вы соблаговолите убраться с моего пути, я буду работать, как работал, и создам красивейший в мире дворик. Приходите когда-нибудь снова — и вы увидите, как строит Браманте.

Возвращаясь домой, Лео сказал:

— Насколько я знаю Рим, этот человек взберется на самый верх. И не дай бог никому заполучить в нем врага.

— Чувствую, что я его уже заполучил, — угрюмо отозвался Микеланджело.

12

Он должен был придать мрамору возвышенную духовность, однако и теперь, разрабатывая религиозную тему, он хотел изобразить человека истинно живым — живым в каждом нерве и мускуле, в каждой жилке и косточке, в волосах и пальцах, глазах и губах. Буквально все должно быть живым, если ты намерен воспеть мощь и величие, показав это в образе человека. Он рубил, направляя резец вверх, зная и помня уже выявленные внизу формы и действуя по интуиции столь же древней, сколь был древен этот, добытый в горах, мрамор; он стремился высечь лицо Марии так, чтобы в нем были переданы не только ее чувства, но и воплощен характер всей статуи. Микеланджело смотрел в это лицо, приникнув к нему снизу, приподнимая руки с молотом и резцом вверх, на уровень своей головы: вся драма Оплакивания была теперь прямо перед его глазами. Мрамор тоже смотрел на него пристально, в упор, и оба они, ваятель и камень, были теперь объяты как бы единым чувством нежной, сдержанной печали. Где-то далеко позади себя Микеланджело ощущал множество других «Оплакиваний», мрачных, отвергающих всякое чувство прощения: их послание любви было смочено кровью. Нет, он не станет ваять смертные муки. Даже следы гвоздей на руках и ногах Христа он обозначит лишь слабыми пятнышками. Не будет никаких свидетельств насилия. Иисус мирно спит на руках своей матери. Над обеими фигурами как бы некий отблеск, некое свечение. У тех, кто смотрит на мрамор и думает над ним, Христос возбуждает не испуг и отвращение, а глубокое сочувствие и любовь.

Свою веру в бога он передал в возвышенном духе фигур; их слитность и внутреннее созвучие означали, по его мысли, слитность и гармонический строй вселенной Господа. Он не пытался сделать Христа божественным, да и не знал, как это сделать. Христос вышел у него земным и утонченно-человечным. Лицо у Марии — нежное, девическое, с флорентинскими чертами; в его молчаливой бледности разлито спокойствие. Придав лицу Богородицы такое выражение, Микеланджело как бы хотел сказать, что божественное не равнозначно возвышенному: возвышенным для него было просто чистейшее и совершенное. «Смысл фигур, — размышлял он, — заключен в человеческих достоинствах; красота их лиц и телесных форм отражает величие их духа».

Он увидел теперь, что достигает той осязаемой достоверности и живости, в которой отозвалась любовь, горевшая в нем все дни работы.

Бальдуччи известил его, что Сансовино, соученик Микеланджело по Садам Медичи, после нескольких лет работы в Португалии возвратился во Флоренцию и получил заказ — высечь мраморную группу для Баптистерия: «Святой Иоанн совершает обряд крещения над Христом». Сансовино будто бы считал эту работу первым шагом к тому, чтобы победить в конкурсе на блок Дуччио.

— Сансовино — хороший скульптор, — доброжелательно сказал Микеланджело.

— Лучше, чем ты?

С усилием преодолев внезапную сухость в горле, Микеланджело ответил:

— Он с успехом доводит до конца все, что начинает.

— Как ты думаешь, он может победить тебя?

И снова Микеланджело с трудом выдавил ответ:

— Мы оба приложим все свои силы.

— Вот не знал, что ты такой скромница.

Микеланджело покраснел. Он решил во что бы то ни стало превзойти Сансовино и победить его, но он не желал говорить о нем ни одного дурного слова.

— Лео Бальони сказал мне, что у меня мало друзей. Сансовино — мой друг. Я не хочу его потерять.

— Торриджани тоже участвует в конкурсе и говорит каждому встречному, что блок Дуччио передадут ему, так как он был против Медичи. Тебя же, говорит он, не допустят к конкурсу, поскольку ты поддерживал Пьеро. Паоло Ручеллаи считает, что тебе надо вовремя приехать во Флоренцию и помириться с Синьорией.

Этот разговор стоил Микеланджело нескольких бессонных ночей. И опять он мог только благодарить Бальони за его щедрый подарок — свечи из козьего жира.

В середине января вновь пошел густой снег, он не прекращался двое суток. С севера потянуло холодом. На несколько недель установилась сильная стужа. Внутренний дворик в доме Микеланджело завалили сугробы. В комнатах гулял ледяной ветер. Сквозь ставни из дерева и холстины он легко прорывался внутрь. Три жаровни отнюдь не нагревали воздух. Микеланджело работал в шапке и наушниках, обвязав грудь и плечи одеялом. В феврале снег и стужа подступили вновь. Город замер, рынки опустели, лавки не открывались: слякоть и обледеневшая грязь на улицах держали людей по домам.

Микеланджело и Арджиенто мучались несказанно. Микеланджело укладывал мальчика на ночь в свою кровать, чтобы обоим было теплее. По белой известке стен сочилась влага. В тех углах, над которыми на крыше лежал затвердевший снег, струйки воды текли медленнее, но зато держались дольше. Купить угля было трудно, цены на него подскочили так, что Микеланджело приходилось беречь каждую пригоршню. Арджиенто часами бродил по пустырям и рылся в снегу, выискивая древесное топливо для очага.

Микеланджело простудился и слег в горячке. Арджиенто стащил на какой-то стройке два кирпича, нагревал их в очаге и, обернув полотенцем, подкладывал к ногам Микеланджело, когда у того был озноб. Кормил он его горячим говяжьим бульоном. Всякая работа стала; сколько дней это продолжалось — Микеланджело потерял счет. К счастью, статую надо было лишь отполировать. На такую тяжкую физическую работу, как рубка мрамора, у Микеланджело теперь не хватило бы сил.

Ему хотелось отполировать «Оплакивание», добившись того совершенства, какое только способен дать мрамор: бархатистая поверхность статуи должна была быть безупречной. В первый же теплый день он пошел в Трастевере и купил несколько больших комков пемзы, дома он молотом раздробил эти комки, стараясь придать каждому осколку равные грани. Теперь, положив кусок пемзы на ладонь и прижимая его шелковистые продольные волокна к камню, он начал полировать широкие плоскости платья Богоматери, грудь и ноги Христа: работа была медленная, требовавшая бесконечного терпения, — она заняла не один день и не одну неделю.

Затем он резцом нарезал пемзу так, чтобы у кусков образовались острые края, — надо было проникнуть во все впадины и бороздки волос, одежды, пальцев рук и ног, чтобы отполировать морщины вокруг ноздрей Христа, пришлось изготовить заостренные, вроде примитивных стрел, палочки. Он не стал до конца обрабатывать спину Марии, поскольку статуя предназначалась для ниши; задняя сторона камня, как и скамья Богородицы, была лишь грубо обтесана. Отполированный белый мрамор, мерцая, освещал грязную комнату, превратив ее в подобие какой-то сияющей капеллы с цветными витражами. Уродливый художник действительно сотворил красоту.

Первым увидел законченную скульптуру Сангалло. Он ни слова не сказал о религиозном характере работы, но как архитектор расхвалил Микеланджело за треугольную композицию, за найденное равновесие линий и масс.

Якопо Галли, появившись в мастерской, долго молча стоял у «Оплакивания». Потом он сказал тихо:

— Я выполнил свой договор с кардиналом Сен Дени: это самая прекрасная работа по мрамору, какая только есть ныне в Риме.

— Даже не знаю, как быть с установкой статуи, — заговорил Микеланджело. — В договоре не сказано, что мы имеем право поставить «Оплакивание» в храме Святого Петра. Если бы кардинал был жив…

— А мы не будем никого и спрашивать. Установим статую без всякого шума. Если никто ничего не знает — никто ничего и не оспаривает.

Микеланджело стоял ошеломленный.

— Вы хотите сказать, что мы втащим туда статую тайком?

— Нет, не тайком. Но без всякого шума. Как только «Оплакивание» окажется в нише, никто не потребует убрать его оттуда.

— Но ведь папа так любил кардинала. Он приказал устроить ему трехдневные похороны. Он разрешил ему поставить статую в капелле Королей. Неужели кто-то будет теперь возражать против этого?

— Уверен, что не будет, — успокоил его Галли. — Вам надо нанять своих приятелей с камнебитных складов — они-то и перевезут статую в церковь. Завтра же, после обеда, когда весь город отдыхает.

У статуи было столько уязвимых частей — руки, ноги, складки платья Богоматери, — что Микеланджело сомневался, возможно ли без риска поднимать и нести ее на брусьях и вагах, хотя, конечно, статуя будет надежно закутана. Он позвал Гуффатти осмотреть статую в мастерской и спросил его, как в данном случае поступить. Гуффатти молчал, расхаживая вокруг изваяния, затем сказал:

— Придется кликнуть все семейство.

Семейство Гуффатти состояло не только из трех его рослых сыновей, но и из множества племянников. Они не позволили Микеланджело даже прикоснуться к статуе, окутали ее десятком ветхих одеял и с гомоном, спорами и криком подняли ее с пола. Они понесли ее — восемь крепких мужчин — к старой телеге, поставили на соломенную подстилку и привязали веревками. Телега осторожно двинулась по булыжной Виа Постерула, проехала мост Святого Ангела, потом свернула на новую, очень ровную и гладкую Виа Алессандрина: она была отремонтирована и обновлена по приказанию папы в честь юбилейного года. Шагая вслед за телегой, Микеланджело впервые за все свое пребывание в Риме благословлял заботливость папы.

У подножия лестницы в тридцать пять ступеней телега остановилась. Гуффатти сняли статую и с натугой понесли ее вверх, по первому из трех маршей, заключавшему семь ступеней: тащить статую было так тяжело, что лишь сознание святости ноши удерживало этих людей от бранных слов. Одолев первый марш, Гуффатти с мокрыми от пота лбами сели отдохнуть, затем вновь подняли статую и понесли ее через атриум, мимо плещущего фонтана, к самому порталу.

Оглядевшись здесь, пока Гуффатти снова отдыхали, Микеланджело заметил, что здание базилики накренилось еще больше, чем в ту пору, когда он начинал работу над «Оплакиванием». Оно было теперь в столь бедственном состоянии, что, казалось, его уже нельзя и отремонтировать. И тут тревога сдавила Микеланджело горло: ведь его «Оплакивание» попадет в храм, который вот-вот рухнет! А вдруг его опрокинет хотя бы первый же ураган, налетевший с Альбанских гор? Микеланджело вообразил на минуту, как он, сидя на корточках среди развалившихся камней храма, собирает осколки своей статуи, — однако скоро он успокоился, вспомнив, что Сангалло показывал ему на чертежах, каким образом можно укрепить базилику Святого Петра.

Гуффатти снова взялись за свою ношу. Микеланджело показывал им путь внутрь храма, под своды пяти нефов, подпираемых сотнями колонн, когда-то свезенных со всего Рима, потом, оставив за собой с левой стороны массивную фигуру Христа на троне, вошел в капеллу Королей Франции. Гуффатти опустили статую перед пустой нишей, сняли с нее одеяла, чисто вытерли от пота руки и с благоговением установили «Оплакивание» на предназначенное место. Микеланджело бдительно следил, чтобы статуя заняла там наивыгоднейшее положение. Кончив работу, Гуффатти купили у старушки в черном одеянии свечи и зажгли их перед статуей.

Взять деньги за свой тягчайший труд они решительно отказались.

— Мы получим свою плату на небесах, — сказал отец семейства.

Это была самая высокая награда, на какую только мог рассчитывать Микеланджело. И, как оказалось, это была единственная награда, которую он получил.

Якопо Галли явился в капеллу в сопровождении Бальдуччи. Банкир радостно кивал головой. Старый Гуффатти, недоуменно взглядывая на своих сыновей и племянников, спрашивал:

— И это все? И никакой службы? И никакого священнического благословения?

— Статуя благословлена еще в самом начале, когда она рождалась, — ответил Галли.

Гуффатти и Арджиенто преклонили перед Святой Девой колена, перекрестились, шепча молитву. Микеланджело смотрел на «Оплакивание», испытывая грусть и пустоту в душе. Когда он, уходя из капеллы, повернулся и взглянул на статую в последний раз, он почувствовал, как печальна и одинока Святая Дева — самое одинокое человеческое существо из всех, каких Господь только создавал на земле.


Он заходил в храм Святого Петра ежедневно. Из паломников, стекавшихся в Рим, редко кто давал себе труд заглянуть в капеллу Королей Франции. А те, кто заглядывал, торопливо преклоняли колена перед «Оплакиванием», крестились и шагали прочь.

Поскольку Галли советовал избегать шума, почти никто в Риме не знал, что в базилике Святого Петра появилась новая статуя. Микеланджело и не ведал, как воспринимают его работу: на этот раз не было даже тех противоречивых суждений, какие высказывали в свое время поэты и профессора в саду Галли. Паоло Ручеллаи, Сангалло и Кавальканти побывали в храме, остальные же римские флорентинцы, опечаленные и возмущенные казнью Савонаролы, отказывались заходить внутрь стен Ватикана.

Отдав почти два года всепоглощающей работе, Микеланджело праздно сидел теперь в своей унылой комнате — сидел опустошенный, подавленный. Никто не заходил к нему поговорить о скульптуре. Он был так утомлен, что не мог даже думать о блоке Дуччио. Понимая, что время для этого еще не наступило, не предлагал ему никакой новой работы и Галли.

Однажды вечером Микеланджело бродил по храму и увидел, как некое семейство — отец, мать и их взрослые дети, судя по одежде, говору и жестам, коренные ломбардцы, — стоит перед его «Оплакиванием». Желая послушать, что они говорят, Микеланджело подошел к ним поближе.

— Я тебе говорю, что узнаю его работу, — утверждала мать семейства. — Это высек тот парень из Остено, который делает все надгробные памятники.

Отец замахал руками, словно стряхивая с них высказанную супругой мысль, как собака стряхивает с себя воду.

— Нет, нет, что ты! Это наш земляк, миланец Кристофоро Солари, по прозвищу Горбач. Он высек много таких статуй.

Той же ночью Микеланджело тихо шел по улицам, держа в руках зеленую парусиновую сумку. Он вошел в храм Святого Петра, вынул из сумки и зажег свечу, вставил ее в проволочную петлю на своем картузе, потом вытащил из сумки инструменты. Дотянувшись через тело Христа к Богородице, он убедился, что пламя свечи ровно освещает ее, и поднял резец и молоток. На ленте, бежавшей между грудей Марии, он быстрыми и изысканно красивыми буквами высек:

«МИКЕЛАНДЖЕЛО БУОНАРРОТИ ФЛОРЕНТИНЕЦ СОЗДАЛ».

Он вернулся домой и стал собирать свои вещи. Сотни рисунков, сделанных во время работы над «Вакхом» и «Оплакиванием», он бросил в огонь очага. Арджиенто тем временем сбегал за Бальдуччи. Тот явился, наспех одевшись и не причесав волос; по просьбе Микеланджело он обещал сбыть всю обстановку комнаты перекупщику в Трастевере.

На небе еще только начинала брезжить заря, как Микеланджело и Арджиенто, с парусиновыми сумками в руках, подошли к Народным воротам. Микеланджело нанял двух мулов и, присоединившись к каравану, с первыми лучами солнца тронулся в путь во Флоренцию.




Оглавление

  • Микеланджело
  • Книга I Мастерская
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  • Книга II В садах Медичи
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  • Книга III Дворец
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  • Книга IV Побег
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  • Книга V Рим
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12