Синее платье [Дорис Дёрри] (fb2) читать онлайн

- Синее платье (пер. Анна Кукес) 266 Кб, 133с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Дорис Дёрри

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Дорис Дёрри Синее платье

Посвящается Анне и Даниэлю

* * *

Флориан звонил в дверь Бабетты Шредер и думал: «Синее платье, его надо вернуть. Оно точно у нее. Куплено 23 мая». У него с собой была копия кассового чека с номером ее кредитки. Адрес он нашел в телефонном справочнике. На этот раз ему повезло – в отличие от двух других покупательниц она оказалась дома. Синих платьев было всего три – 36, 38 и 40-го размеров. Альфред других размеров не шил. Женщин слишком крупных и слишком миниатюрных он не выносил в равной степени. Звал их козами и коровами. Для коз и коров он платья шить отказывался. Только кривил губы и улыбался нагловатой и при этом неотразимой улыбкой. «Ну, теперь только бы не сдрейфить», – убеждал себя Флориан, снова и снова нажимая на кнопку звонка. В марте Бабетта Шредер купила синее платье, в июне Альфред умер.

Флориан смог переступить порог магазина только через семь с половиной недель.

В тот вечер, когда Альфреда не стало, Флориан нарядил все манекены в витрине в черные платья из струящегося хлопчатобумажного джерси, по 759 марок каждое, и вывесил на двери табличку: «Закрыто по причине смерти владельца». Из больницы он выпорхнул странно радостный, успокоенный: Альфред лежал наверху, мертвый и голый, они оба отмучились, отстрадали свое. Куда же Флориану теперь податься, как не в бутик.

Идеальное маленькое черное. Под названием «Тиффани» – Альфред полагал, что оно способно из любой женщины сделать Одри Хепберн. Или почти из любой. Манекены в витрине умели носить эти платья с королевским достоинством. А людей в тот момент Флориан видеть был просто не в состоянии. Всюду ощущал он присутствие Альфреда, будто тот был жив: остались даже его следы на ковре, рисунок подошвы его кроссовок.

Да ведь Альфред здесь. Все еще не так плохо. Флориан недоверчиво наблюдал за собственным безудержным весельем. Да полно, он ли это радуется? Может, вовсе и не он, может, это мертвый Альфред торжествует наконец по поводу своего освобождения? Альфред умер у него на руках, и, когда сердце больного остановилось, Флориан совершенно четко увидел, как его друг легкими шагами удаляется в некое сияние. Так уж и увидел? Да, может быть. Во всяком случае, представил себе, что это так, пожелал, чтобы так оно и было. Чтобы снова все стало хорошо.

Но домой Флориан в тот вечер пойти не решился. А в ателье опустился на ковер и долго рассматривал отраженную в зеркале задом наперед надпись: «Владельцы – Альфред Брич и Флориан Вебер». Сначала Альфред. Вечно он первый. Он был из них двоих быстрее, изобретательнее, ему с самого начала предрекали блестящую карьеру, вертикальный взлет. А Флориан казался себе трамплином, с помощью которого Альфред оттачивал свои прыжки. И ему даже нравилось быть таким трамплином. Как правило, нравилось. А когда Альфред не смог больше прыгать, Флориан помогал ему ходить: маленькими шажками, пока тот не сумел сам добрести, шатаясь, до магазина и не встал снова за прилавок, румяный и сияющий, как будто только на минутку отлучался.

«Мой храбрый портняжка», – называл Флориан друга и осторожно целовал его: от химиотерапии у Альфреда на слизистых не осталось живого места. У его губ был вкус сальвиетмола, которым он смазывал воспаленные места. Он был благодарен Флориану за то, что тот все равно целовал его в губы. Они вообще продолжали жить, как раньше, насколько это было возможно. Альфред запудривал раны, знал об этом только Флориан. Всегда одним и тем же тоном. Ни одна живая душа ни о чем и не догадывалась. Выглядел Альфред румяным и свежим, а лысая голова – ну, так мало ли на свете лысых… Флориан тоже побрился наголо.

«Вот теперь мы классные, – говаривал он, – вот теперь мы крутые».

«Ты так думаешь? – сомневался Альфред, проводя рукой по своему голому затылку. – Черт, а ведь у меня были такие красивые волосы!..»

Теперь волосы у Флориана понемногу отрастают, отсчитывая время от смерти Альфреда. Стоит только провести ладонью по голове – сразу ясно: четыре недели прошло, пять, шесть, семь. Семь с половиной недель.

Ровно через семь с половиной недель Флориан снова переступает порог их бутика.

Пыль. Впрочем, ее гораздо меньше, чем хозяин ожидал увидеть. Манекены все так же терпеливо позируют в маленьких траурных платьях. Летняя коллекция еще висит на плечиках, но, кажется, уже устарела. Как вообще можно такое носить – голубое или фиолетовое? Их десятая совместная коллекция. Десять лет они с Альфредом были вместе. «Самый долгий период моей жизни», – кажется теперь Флориану. Жизнь свою до Альфреда он не помнил, жизнь после Альфреда не представлял. Конечно, у него было достаточно времени привыкнуть к мысли, что придется дальше как-то существовать без друга. Почти три года Альфред сражался, как боксер: снова и снова выходил на ринг, всякий раз оказывался на земле, окровавленный и ослепший дотягивал до своего угла, где падал на руки заботливого тренера Флориана, спустя время приходил в себя и опять бросался в бой.

А Флориану теперь кажется, что это он проиграл битву, а не Альфред. Кости ноют. Неужели скорбь по другу может так выражаться? Болят все кости, стонет каждая клеточка организма. Флориан ложится на ковровое покрытие, застилающее пол магазина, – серо-голубое, как крыло голубя. Они вместе выбирали его. Теперь ковер выглядит точно так, как предсказывал продавец: потертый, в пятнах весь, совсем как в дешевой гостинице. И почему только они не выбрали, как тот советовал, элегантный винно-красный или цвета морской волны?

– Нет, – вскричал тогда Альфред, – ненавижу винно-красный! Терпеть не могу цвет морской волны! Это цвета для вдов и капитанов дальнего плавания на пенсии!

– А серо-голубой – это чей цвет, простите? – почти с вызовом поинтересовался продавец.

– Это цвет королей! – Альфред гордо вскинул голову, вздернул подбородок. – Королей и императоров!

– Ах, ну да, конечно! – Брови продавца ковров удивленно взметнулись кверху. Парочка гомиков покупает себе коврик, как мило. Да на здоровье. – Пожалуйста, вот вам серо-голубой, цвета голубиного крыла.

Флориан разрыдался, уткнувшись лицом в этот самый ковер. Пахнет пятновыводителем и слезы не впитывает. Они повисают на ворсинках, как роса на траве.

«Ну, скажи же ты что-нибудь, черт тебя побери!» Пусть Альфред отпустит хоть какой-нибудь комментарий по поводу его, Флориана, возвышенного, патетического траура! Но Альфред молчит, молчит упорно вот уже семь с половиной недель. Флориан не видит друга во сне, тот не является ему нигде и никогда. Ни при каких обстоятельствах. Совсем. Другие его видят, говорят с ним, а потом еще сообщают Флориану: Альфред им поведал, что у него там все в порядке. Одна невыносимо болтливая покупательница вообще несет бог знает что: Альфред якобы отлично выглядел и, представьте, производил прекрасное впечатление. Флориан готов ее задушить. С чего это Альфреду вздумалось являться старой корове, а не ему, своему другу? Может, он вообще никому и не думал являться, может, все просто выдумывают, чтобы его, Флориана, утешить? Или Альфред исчез не совсем и продолжает существовать для тех, кто в это верит?

Они, конечно, об этом горячо спорили: Альфред – католик и некогда даже церковный служка, и Флориан – протестант, который последний раз был в церкви во время своего первого причастия. Альфред смущенно поведал другу после первой компьютерной томографии, что ему там, в той трубе, явилась на миг Пресвятая Дева, кивнула, улыбнулась и произнесла: «Все так, как оно есть». Да уж, отвечал Флориан, вот так утешила, нечего сказать. Если уж решила явиться, не могла, что ли, придумать чего-нибудь получше?

Потом Альфред побеседовал приватно со святой Терезой Коннерсройтской, у которой на Пасху из глаз текла кровь. Эта дама, как говорят, питалась исключительно церковными просвирами. Она посоветовала Альфреду отправиться в паломничество к святому Пию в Италию. Одним словом, чем хуже становилось состояние Альфреда, тем более истовым он становился католиком.

Флориан другу даже завидовал. Ведь самому ему не оставалось ничего, кроме страха. Пустого, глупого, панического страха. Вот и теперь: Флориан мечтал, чтобы Альфред подал какой-то знак, может, явился бы ему сам, без посредников, в нелепом, вычурном одеянии, с сиянием вокруг головы, как у святого. И чтобы ухмылялся, как всегда, чтобы избавил его от отчаяния и утешил.

Но ничего не происходило. Совсем ничего. Альфред не приходил.

В бессильной ярости Флориан переворачивается на спину, взгляд его упирается в потолок, который давно уже следовало бы заново побелить. Как документальный фильм, снятый трясущейся, неровной камерой, возникает на сероватом фоне показ мод в память об Альфреде. Флориан уже видит это дефиле. Из каждой коллекции – по одному шедевру: томатно-красное платье, струящееся вокруг тела, – из 1996-го; черные кашемировые брюки-клеш 1998-го; кремовое платье из креп-сатина 1999-го; вязаное крючком вечернее – длинное, в пол; потом маленькое «Тиффани», тут же, разумеется, желтая шифоновая пелерина и, наконец, синее платье «Адзуро» из летней коллекции 2001-го. Его последнее платье. Эти слова резанули по сердцу. Как звериными когтями. Его последнее платье. Флориан взвыл.

– Это платье любую превратит в Мэрилин! – твердо заявлял Альфред.

Откуда у него эта уверенность? Флориана бесило, что ему рядом с другом приходится изображать пессимиста, а ведь он им отнюдь не был.

– Что ты, – спорил Флориан, – синее подчеркивает бледность и идет лишь очень немногим.

– Да ладно тебе, – смеялся в ответ Альфред, слегка покачиваясь туда-сюда – не столь неистово, как поп-звезды на сцене, так он делал раньше, теперь же лишь на кончиках пальцев, потому что любое более энергичное движение вызывало боль. «Голова раскалывается, будто в нее иголок натыкали», – жаловался Альфред по ночам. И от ощущения собственной беспомощности на Флориана накатывала паника. Казалось бы, болеутоляющих средств масса, а если перестанут помогать и они, есть морфий. Но Альфред стонал от боли ночи напролет, как раненый пес, и Флориан в изнеможении уходил в другую комнату – выносить это не было сил.

Альфред сиял:

– Смотри, вот какое оно будет: свободного покроя, без рукавов, из синей органзы. Ярко-синее, аквамариновое, как глубокое море, да, как Средиземное море, да, да, так я его себе и представляю.

– Ткани такого оттенка, скорее всего, нет в продаже, – засомневался Флориан и тут же в очередной раз возненавидел себя за неспособность разделить Альфредов энтузиазм.

Идиотская, детская какая-то ревность, от которой он не может избавиться даже теперь, когда друга больше нет в живых. Всегда, всегда Альфред был красивее, привлекательнее, успешнее, всегда находился в центре всеобщего внимания, а уж когда заболел – тем более. Вечно все крутилось вокруг него. А о нем, о Флориане, когда кто подумал? Кто-нибудь спросил хоть раз, как его дела? Черт, что за мысли, что я за свинья? Да я и есть свинья! Самая настоящая! Свинья, которой позволено было остаться в живых за чужой счет.

– Нет в продаже? Ну, так мы его сами изобретем! – воскликнул Альфред. – Сами придумаем идеальный синий цвет!

Мы! Знаем мы это «мы». Это означало: колено-преклоненный Флориан колдует в ванной, смешивая в воде все новые химикаты, а Альфред лежит на диване, снова и снова прокручивая песню Челентано «Адзуро», с «рвотным», как он его называл, тазиком на коленях. Его постоянно тошнит, другие с такой же частотой откашливаются. Флориан между тем держит белые полоски органзы в синем растворе, смешивает этот синий, по рецепту Альфреда, с бирюзой и зеленым, то и дело бегает к другу – показать образцы новых оттенков, пока, наконец, глубокой ночью не добивается того самого синего цвета. Альфред окрестил его «адзуро».

«Адзуро», – шепчет Флориан, уткнувшись в сизый ковер.

23 мая в магазин зашла эта серая мышка. И Альфред оказался прав – даже из нее синее платье сделало нечто восхитительное. Она смущенно погладила шуршащие складки органзы. Альфред хихикнул, будто от щекотки. Щеки его зарделись:

– Элизабет Арден, Morning blush. Только что вывесили, минуту назад.

Флориан стоял у кассы и наблюдал за ним.

«Боже тебя упаси меня пудрить, когда я умру. Не вздумай тратить ни одного лишнего пфеннига. Тебе наверняка будут впаривать дорогой гроб, хотя для кремации он совсем не нужен. Боюсь, ты спустишь все сбережения на мои похороны». – Десять минут назад прозвучали эти слова в их крошечной кухоньке, десять минут назад Альфред неожиданно выпалил их. Так стреляют ковбои – выхватив пистолет из кобуры, от бедра.

Десять минут назад. А теперь он стоит перед этой маленькой, полноватой женщиной с плохой стрижкой, хлопает в ладоши и восклицает: «Ах, вы похожи на облако!»

Как Флориан любил эти его восторженность, энтузиазм, наивность! Только Альфред мог заставить портних в Чехии сшить синее платье из материала, который постоянно рвался. Женщины пришли в отчаяние, позвонили поздно ночью и с сильным акцентом заявили:

– Не годится! Не можем шить синее платье!

– Можете, можете, – заверил их автор идеи и потянулся за сигаретой. Вообще-то ему строго-настрого запретили курить, однако Флориан молча протянул другу зажигалку. Неужели теперь отказаться от всего? Спиртное Альфред больше не употреблял совсем, не мог, химиотерапия сделала его импотентом, так что от одной сигареты хуже ему уже не станет. – Вы справитесь, – кричал он в трубку, – я уверен, справитесь! Вы сошьете прекраснейшее синее платье всех времен и народов и осчастливите сотни женщин. Я точно знаю!

Он умолк на мгновение. Флориан знал: на том конце провода, в Чехии, к измотанным швеям потихоньку возвращаются силы и вера в успех. Альфред умел вдохновлять как никто!

– Возьмите газету, – руководил он, – да-да, просто газету, обычную газету, и зашейте ее в шов, ну, в стык двух полотнищ. Да-да, совершенно верно. Берите подкладку, потом газету, потом органзу. Да, вот так, правильно… – Он успокаивал, инструктировал портних и, закрывая трубку ладонью, хихикал, обращаясь к Флориану: – Немного внешней политики нашему платью не помешает!

Стежок за стежком кутюрье, словно проводник в горах, вел женщин к своему синему платью. А Флориан дремал и во сне видел газетные заголовки и Средиземное море.

Утром главным заголовком стала записка в ванной: «Синее платье готово!» С довольной детской улыбкой Альфред возлежал на высоко взбитых подушках, натянув на глаза маску для сна из бизнес-класса «Люфтганзы». В желтом свете настольной лампы он напоминал голливудскую диву без парика: казалось, горничная вот-вот внесет поднос с завтраком и раздвинет тяжелые гардины на окнах, а звезда лениво стянет маску с лица и картинно зевнет. Каждый новый день жизни – триумф.

– Если вы не купите его, я всерьез обижусь, – уговаривал Альфред покупательницу, – ведь это платье изменит вашу жизнь!

Та глядела на него в нерешительности.

– Определенно изменит. – Альфред взял ее за руку, как врач. – Вы просто обязаны его купить!

* * *

Пока был жив муж, Бабетта не отставала от моды. Вехи ее биографии были отмечены различными предметами одежды.

В пять лет ей купили национальный женский костюмчик с темно-красным фартучком. В шесть она получила пару черных лакированных туфелек, которые расцарапала в зарослях ежевики и оттого рыдала весь день. Потом мать сшила ей кремовую зимнюю курточку, в которой девочка была похожа на маленького белого медведя. Потом ей подарили махровый халат с желтой уткой на спине. В пятнадцать лет у Бабетты появилась пара коричневых джинсов, таких узких, что она с трудом втискивалась в них. На распоротую коленку она пришила зеленые сердечки. Потом – румынская пестрая вязаная блузка из немного колючей пряжи. Белая куртка из букле – в ней Бабетта, правда, была похожа на овцу, но, тем не менее, долго в нее куталась, скрывая не по возрасту маленький бюст. От бабушки в наследство ей досталась полупрозрачная голубенькая ночная рубашка, в которой она пыталась соблазнить своего первого друга. Не получилось – он побаивался ее папаши, и, надо сказать, совершенно справедливо. Два года подряд она носила только джинсы и зеленый пуловер с вязкой «косичкой» – просторный, с отцовского плеча.

С первой своей большой любовью Бабетта целый год встречалась в комбинезоне от фирмы «Форд». Расстегивая длинную молнию, ее парень шептал: «Поменяйте мне масло!»

Следующий ее мужчина заявил, что она больше всего нравится ему в платьях и чулках с подвязками. Время от времени Бабетта доставляла ему это удовольствие, не переставая удивляться: стоило ей появиться в таком одеянии, как мужчины придерживали перед ней двери и помогали нести тяжелые пакеты в супермаркете. А она все равно чувствовала себя ряженой. Подвязки ослабевали, холодный воздух задувал между чулком и кожей, и она жаждала как можно скорее снова натянуть любимые джинсы.

Шло время, и приятель все чаще хотел видеть ее в чулках с подвязками. Бабетте это настолько надоело, что она объявила ему: они расстаются – он, мол, любит ее не такой, какая она есть на самом деле. Во время этого последнего объяснения она назло ему напялила чулки с подвязками.

Следующий ухажер купил ей красную шелковую юбку, которую она так ни разу и не надела, но выбросить не решилась – больно уж дорогая.

Того, кто был после, вообще не волновало, как она одета, что ее, конечно, весьма обижало. Если бы он хоть раз высказался по этому поводу, ей было бы что проигнорировать. Сам он носил исключительно тренировочный костюм – был спортсменом. Время от времени они поколачивали друг друга – он воспринимал это как очередной вид спорта, что-то вроде гимнастики, чтобы поддерживать себя в форме.

Потом появился мужчина, который любил Бабетту в любой одежде и беспрестанно осыпал комплиментами. За него она вышла замуж и носила с тех пор неизменно, как и он, ковбойские сапоги. Раз в год они вместе покупали ей новую пару, и Бабетта отдавала ее в мастерскую, чтобы подошвы подбили металлическими пластинками. Они с мужем шли по улице, звонко стуча каблуками, и Бабетта чувствовала себя неуязвимой. Она достигла в своей жизни всего, к чему стремилась, и мечтала всегда быть с ним, Фрицем Бадером. Всегда.

На восьмом году брака он погиб, попав под машину на Бали. Произнося это, Бабетта не раз замечала на лицах людей с трудом скрываемые эмоции: «Бали? Ах, как это прекрасно!»

Тогда она стала говорить просто: «Он погиб в автомобильной катастрофе» или просто: «в катастрофе». И никто уже не спрашивал, где именно и при каких обстоятельствах это случилось.

Его ковбойские сапоги она выбросила из фуникулера в Доломитовых Альпах. Сколько раз они сюда приезжали, и не сосчитать. Последний раз загорали на горнолыжной базе, а долину покрывал, как одеяло, непроницаемый туман. Фриц тогда заметил: «Сидим же мы вечно там внизу, роемся в грязи под этим туманом и забываем, как здесь, наверху, красиво. А ведь насколько стало бы легче жить, если бы помнили, ну, или хоть изредка вспоминали».

Эти его слова все время звучали у Бабетты в голове. И, слегка напрягая воображение, она чувствовала ладонь Фрица у себя сзади на шее.

Той зимой они решили, что следующее Рождество будут встречать, в виде исключения, не среди снегов, а в теплых краях, на солнце. Как насчет Бали? Бали. Четыре буквы, которые напрочь выбили ее из колеи прежнего существования, как будто она случайно выпала из кабинки горнолыжного подъемника и теперь снизу наблюдает за другими лыжниками, которых канатная дорога проносит над ней, в то время как ее саму смяло в лепешку. Как ей хотелось вовремя выпрыгнуть из фуникулера самой и кинуться в темные лесные дебри, там, далеко внизу под ней. Что может быть проще: отстегнуть ремень, соскользнуть вниз и падать, падать, ничего больше не ощущая. Так же просто, как и продолжать жить.

Бабетта стала носить только черное. Сегодня такое встречается нечасто, а во времена ее детства это был верный знак скорби – женщина с ног до головы в трауре, даже шелковые чулки, и те черные. С ней следовало обращаться бережно, так уж было положено. Бабетта помнила, как менялся голос ее матери всякий раз, когда она заговаривала с такими женщинами – мать понижала голос, говорила тихо, почти шептала, и у дочки тоскливо сосало под ложечкой: казалось, земля уходит из-под ног, дает трещину, и в этот провал падают люди, чтобы, очевидно, уже никогда не вернуться, их забирает смерть.

Обращаться бережно с ней, Бабеттой, никто и не думал. Немногие знакомые скоро потеряли терпение: время идет, а ей все плохо да плохо! Застряла в своем трауре и не желает возвращаться к прежней жизни. Она прекратила с ними общаться, переехала в маленькую квартирку на Тенгштрассе, перестала принимать заказы на оформление подарочной упаковки – ей осточертели зайчики и белые мишки, – и устроилась внештатно художником-иллюстратором в издательство, специализирующееся на книгах по кулинарии и популярной медицинской литературе.

И зажила как монахиня. Или как старушка. Она словно стала невидимой – в зеркало почти не глядит, натягивает на себя все больше и больше слоев одежды и, когда моется, старается не смотреть на свое тело, иметь с ним как можно меньше общего. Везет же мусульманкам! Вот бы укутаться в чадру, спрятаться от всех… Бабетта проваливается в свои черные платья, как в черную дыру. И превращается просто в темное пятно в собственной биографии.

Рядом с ее квартиркой располагается кладбище Швабинг. Раньше она его не замечала – семь с лишним лет назад они с Фрицем весело проводили время в здешних пивнушках и барах: Бабетта была молодая, крутая, самоуверенная, в красной мини-юбке, с загорелыми ногами.

Вся ее самоуверенность нынче испарилась, как ацетон из открытого флакона. Кто она такая, ей больше неведомо, да и неинтересно совсем.

Она ходит на кладбище каждое утро перед работой. Там только и расслабляется немного. Обходит обычно кладбище раз пять и на каждом шагу думает: где же он? Среди мертвых она успокаивается. Здесь ее понимают, здесь согбенные пожилые дамы с лейками в руках сочувственно кивают ей, когда она ненароком всплакнет. Вскоре Бабетта знает наизусть уже все надгробия, помнит все имена: Маргарете Баадер, супруга парикмахера, и Карл Баадер, парикмахер, Анна Вольфрам, вдова галантерейщика, Антон Алльмер, машинист локомотива, Франц Ауэрбах, часовых дел мастер, Йоханн Непомук, Людвиг и Отто Кренер, владельцы мясной лавки и поставщики королевского двора. Всё имена, имена, одни имена, а людей уже нет.

Куда они все делись? – искренне недоумевает Бабетта. Фриц Бадер, куда ты делся? Уверовать бы во что-нибудь, да не научил никто. Родители верующими не были, в церкви она бывала только как туристка. Ее богом стал отец. Он был всемогущ. По вечерам он заходил к ней в детскую поцеловать на ночь, и она просила: «Пусть в Африке человек перейдет улицу». Он щелкал пальцами и объявлял: «В Африке человек перешел улицу!» «Сделай так, чтобы в Японии ребенок играл с мячиком». «Он уже играет с мячиком», – отвечал отец, и маленькая Бабетта совершенно отчетливо видела и ребенка, и его мячик. «Хочу, чтобы расцвел красный тюльпан». – «Уже расцветает».

Инстинктивно Бабетта чувствовала, что где-то существует предел отцовскому могуществу, но где? И всякий раз просила у него все больших чудес. «Сделай так, чтобы в Китае с дерева облетели все листья… чтобы снеговик растаял на Северном Полюсе… пусть залает собака в Гонолулу». Однажды она попросила: «Пусть Бог придет к нам в Браун-швейг».

Отец смеялся до слез, но пальцами щелкать не стал. Дочка была разочарована: значит, папа может не все!

Бабетта пытается не думать, как, в какой субстанции пребывает теперь Фриц. Представить себе полное ничто, небытие – труднее всего.

Небытие сумрачное и клейкое; когда она о нем думает, оно прилипает к ней, и его не удается отклеить от себя долго, как жвачку от подошвы. Нет, не буду больше думать о небытии, решает она, но это оказывается тяжелее, чем таскать мешки с цементом.

На одном из надгробий в центре кладбища надпись: «Возлюбленный мой, вернись, чтобы снова увидела тебя, как некогда в мае». Думать о мае, вздыхать о прошлом – еще хуже. Бабетта обходит этот камень стороной. Как и три скамьи, где золотыми буквами высечено: «ВЕРА, ЛЮБОВЬ, НАДЕЖДА».

Слова эти появились не так давно. Кто-то, должно быть, кропотливо, с трудом вырезал их и залил золотой краской. Видимо, мастер резьбы по дереву – художник, или, по меньшей мере, умелец с золотыми руками. Но почему? По призванию? По заказу города? Может, он получил грант под этот проект? Бабетте больше всего нравится такая версия: частное лицо, мужчина или женщина, сделало это по велению души, следуя творческому порыву. Желая утешить и не подозревая, какой болью отзываются эти слова. Значит, скорее всего, это был мужчина. Одаренный, конечно, но немножко бесчувственный.

Издалека, как напоминание о городской суете, сюда долетает гул машин. Здесь же, у скамеек, только птицы щебечут, ветви потрескивают, голуби возятся в листве, изредка слышен взмах крыльев. Звуки земли. А когда временами издалека доносится звук автомобильного гудка, это как восклицательный знак.

Каждое утро, заметила Бабетта, одна и та же женщина – из тех, что собираются в ближайшем бомжатнике в конце Тенгштрассе, – не обращая никакого внимания на прохожих, спускает лиловые тренировочные штаны и мочится за одной из могил. В холодную погоду от ее мочи поднимается пар. Женщина появляется почти всякое утро к девяти, если же ее нет, день Бабетты угрожает вылететь из колеи с самого утра. Малейшее несовпадение, несоответствие повергает вдову в страх, ведь это означает, что ни на что в жизни нельзя рассчитывать, ни на кого невозможно положиться. Что все вокруг постоянно меняется, ничто не остается таким, каково оно есть. Ужасно.

На одной из скамеек аккуратным рядком выложены камушки гравия, наверное, ребенок какой-нибудь играл. Привести бы вот так весь мир в порядок, как было бы здорово! Ворона, виляя толстым задом, ковыляет по дорожке, как старушка, у которой ноет бедро. Какая я старая, думает Бабетта, а ведь мне всего тридцать шесть. Вдова. Жутковатое и старомодное словечко. Она с трудом представляет себе, что это она и есть вдова. Теперь, заполняя какую-нибудь очередную анкету, ей следует ставить крестик в графе «Вдова/Вдовец». Но Бабетта пишет везде, что просто не замужем. Иначе она каждый раз рыдала бы в голос.

Шаг за шагом, день за днем движется она сквозь времена года. Каждый приходящий год несет новую, неведомую дотоле боль, будто преподносит сюрприз. Где огромный букет тюльпанов, который Фриц каждый год дарил ей, как только наступала весна? Где его знаменитый франкфуртский соус из семи трав, что он всякий раз готовил в мае? А к июлю у него всегда до черноты загорал живот. И куда теперь все это делось?

Бабетта шагает по кладбищу и думает: «Где ты?» Может ли кто-нибудь такое осознать?

Она ходит сюда весь год, от зимы до зимы. Вот уже иней по утрам покрывает скамьи и памятники, у бегунов белым облачком вырывается изо рта пар. Лица одни и те же: молодая женщина, у которой под рубашкой прыгает тяжелый бюст, высохшая особа лет сорока в спортивном топе-лифчике, маленький бледный субъект, который с трудом переводит дух и при этом озабоченно оглядывается, двое загорелых молодцов, всегда в новеньких костюмах фирмы «Найк», пышная, как взбитое тесто, рыжеволосая дама – ковыляет еле-еле, трюхает не быстрее пешехода, и наконец высокий мужчина со светлыми космами, в мохнатой кепке. С недавних пор он стал кивать Бабетте каждое утро.

Она только удивлялась: как он вообще ее замечает, разве она не стала еще невидимой? Просто черное пятно на белом снежном фоне. Незнакомец всякий раз здесь, тут как тут, в этом рыхлом раннем снегу, в этом дурацком, издевающемся январском снегу. Каждый день. С каждой неделей все худее и худее. Должно быть, из-за этих пробежек. Бабетта не уверена, что худоба ему так уж идет. Он совсем высох, лицо осунулось, вид встревоженный. Однажды утром – погода стояла прекрасная, снег на солнце сверкал, как бриллианты, – он ей невзначай улыбнулся.

«Доброе утро!» – крикнул он, и мохнатая кепка подпрыгнула у него на голове.

Бабетта изумленно улыбнулась в ответ. «Доброе утро», – тихо отозвалась она.

Так они три месяца друг с другом и здоровались.

Как-то в марте – снег уже почти весь стаял, среди мха показались подснежники, пробились крокусы, зацвели белоцветники, дорожки стали бурыми и скользкими – он показался из-за угла, как всегда. Бабетта узнала его по походке, даже не приглядываясь. Вот он бежит по направлению к ней, улыбается, вот сейчас кивнет. Она засовывает руки поглубже в карманы, потом смотрит на него и кивает ему. Он кивает в ответ, бежит дальше, собирается завернуть за угол. Бабетта видит – его нога заскользила на дорожке, потом словно побежала дальше сама по себе, а тело не может никак сообразить, за какой ногой ему бежать, кидается сначала за одной, потом – за другой. Мужчина нелепо взмахивает руками и во весь свой немалый рост растягивается в грязи.

Бабетта не спешит к нему – пусть сам поднимется. Отвлеченно глядит она в сторону, краем глаза наблюдая, как он все еще лежит, где упал, а потом слышит его крик.

Она бросается на помощь. Кривясь от боли, он, белый как мел, склоняется к своей лодыжке. В этот момент в своей зеленой мохнатой кепке он похож на огромный подснежник. Бабетта невольно улыбается, такого давно уже не случалось. Много позже она поймет: самое главное – он заставил ее улыбнуться.

Она помогает ему подняться и ведет к ближайшей скамье, одной из тех – с надписями. На какую из трех его усадить? Он стонет и падает на первую попавшуюся. На ней начертано «Любовь». Ну уж нет, думает Бабетта, никогда!

С закрытыми глазами он припадает к ее плечу и тихо постанывает. На лбу блестят капли пота. Она снимает с его головы кепку и как будто невзначай проводит рукой по растрепанным волосам цвета ржи. Какое у него светлое, красивое лицо, какая потрясающая кожа! Он открывает глаза. Бледно-голубые, холодные глаза цвета весеннего неба. Они и светло-голубые, и серые, и аквамариновые. Он наконец произносит шепотом: «Спасибо, мне уже лучше», – и садится прямо, пытаясь отдышаться.

Ему, конечно, вовсе не лучше. Сам идти он не может. Бабетта ведет его, хромающего, к нему домой на Изабеллаштрассе. Это совсем рядом с кладбищем, в двух шагах от ее собственной квартиры. Удивительно, как это они до сих пор не встретились в булочной, на почте или на рынке святой Елизаветы.

Как и когда пересекаются наконец пути двух людей? Как на выкройке видит Бабетта две линии, свою – красную, его – синюю. Годами они шли параллельно, иногда сближались, проходя на волосок друг от друга, пару раз разминулись на какие-то секунды, чтобы потом вдруг неожиданно встретиться, пересечься. Вот только зачем?

Его квартира – большая, просторная, не сравнить с тесной норой Бабетты, но мебели маловато, словно прежние жильцы только-только отсюда съехали.

– Томас Крон, анестезиолог из клиники «Швабинг», – произносит он на одном дыхании, будто заполняет формуляр.

Ей, в общем-то, можно уже и уйти. Бледное, еще зимнее солнце освещает прибранную кухню, в раковине – одна кофейная чашка. Ага, всего одна, тут же отмечает Бабетта. Ни цветов, ни комнатных растений. Пожалуй, женщина в этом доме не живет.

Томас садится на стул, расшнуровывает кроссовку, снимает носок. Ногти на ноге аккуратно подстрижены, уже хорошо. Итак, в раковине только одна чашка, ногти в порядке – быстро же Бабетта собрала самую важную информацию!

Он бережно прощупывает свою лодыжку. Не так уж и страшно, завтра сходит в их больничную амбулаторию.

Она так и стоит в нерешительности, не снимая пальто.

– Ладно, я, пожалуй…

– Кофе хотите? – быстро реагирует он.

– О, с удовольствием. Я сама сварю, не надо вам вставать лишний раз.

– Тогда вот в том шкафу… А это вон там в ящике…

Бабетта с радостью суетится, варит кофе. Бегает по кухне от буфета к столу и обратно и чувствует себя как лошадка, которую вывели порезвиться на воздух после долгой зимы в душном стойле. Она варит кофе мужчине… Не положить бы ему по привычке два куска сахара, мелькает у нее в голове, а по телу пробегает приятная дрожь, оно словно просыпается после долгой спячки. Дрожащими руками Бабетта подает Томасу чашку:

– Да, я совсем забыла, Господи, да мне же… ой! Да я же опаздываю! Ну, поправляйтесь…

И вот она снова на улице, от возбуждения ее бросает в жар. «Нет, нет, нет», – твердит она. Слава Богу, он не узнал ее имени.

Вечером Бабетта возвращается с работы, садится у себя на кухне, сидит и вспоминает его кухонный стол.

На ее крошечном балкончике воркуют голуби. В ярости она распахивает балконную дверь и изо всех сил хлопает в ладоши. Птицы лениво убираются прочь. На полу остаются несколько сложенных в кружок веточек. Она сметает их в одну кучку и выкидывает. Голуби присаживаются на водосток и снова воркуют, сидят и ждут, пока хозяйка уйдет в дом, чтобы снова начать вить гнездо у нее на балконе.

Она уходит и закрывает уши ладонями.

Наутро Бабетта не пошла на кладбище: ее новый знакомый, понятное дело, все равно там не показался бы, бегать он ведь пока не в состоянии. Может, позвонить ему, справиться, как там его нога? Нет, не надо. Она не готова. Да и вообще – не надо, никогда больше, нет, нет, нет.

Вместо того она пошла в Английский сад, уже до краев заполненный весной. Там жизнь бурлит, как вода в джакузи, и Бабетту снова тянет на кладбище, к могилам. Дети визжат, влюбленные обнимаются на скамейках, подростки носятся на роликах, уже по пояс голые; открываются пивные на воздухе, птицы воркуют парочками.

Она скрывается от всего этого в туалет парковой пивной. На внутренней стороне двери объявление: «Ищу женщину, с которой можно трахаться 10 раз на дню. Еcли она родит ребенка, готов платить алименты. У меня потрясающий член. Ответ оставьте, пожалуйста, здесь. Мне 33 года. Возраст и внешность женщины не имеют значения. Где и когда?»

Бабетта расплакалась. Плачет она редко, но сейчас разрыдалась так, что легкие свело от боли, разрыдалась прямо здесь, в туалете парковой пивной. Побрела домой. Легла и стала писать письмо Фрицу. Иногда, если она отвлекается от печальных мыслей, он отвечает.

«Фриц, милый, я познакомилась с одним человеком. Против своей воли. Не хочу я ни с кем знакомиться».

«Детка моя, ты же знаешь, мне совсем не хочется, чтобы ты жила такой жизнью».

«Но я же по-другому не могу. Не хочу я ломать всю эту комедию. Все равно потом всему придет конец».

«Дурочка ты, моя. Ведь знаешь же, что дурочка».

«Помоги мне».

«Пойди и закадри его».

«Не могу».

«Я тебя люблю».

«И я тебя люблю».

Каждый день, приходя с работы, Бабетта обнаруживает, что коварные голуби уже свили новое гнездо. Она с криком гонит их ко всем чертям, выбрасывает ветки. И все-таки однажды находит яйцо. Она поддевает его ложкой и спускает в унитаз.

Убирайтесь вы к лешему, крысы вы летучие! Господи, да она же вся трясется от бешенства, с ума сойти, до чего дошло. Голубиный папаша усаживается на вентиляционную трубу, выходящую из стены ее ванной. «Гуль-гуль-гуль», – воркует он прямо у нее над ухом.

– Да чтоб тебя! – кричит Бабетта не своим голосом и что есть сил колотит ложкой по водосточной трубе, пока наконец соседи не требуют прекратить этот грохот.

Лишь спустя несколько недель Бабетта снова появляется на кладбище. Томаса, конечно, нет. Оно и понятн0 – с больной ногой ему здесь делать нечего, а она будет долго заживать. За время отсутствия Бабетты на могилах распустились мелкие синие цветочки. Может, правду говорят, что мертвые делают кладбищенскую землю плодородной? А может, после смерти человек превращается в маленький синий цветок? Почки набухли на деревьях, того и гляди, взорвутся. Одинокая муха прожужжала мимо.

Бабетта старается обойти скамейки стороной. На первой, что так и лезет ей под ноги, той, где высечено слово «Надежда», – записка, маленькая, с расплывшимися буквами: «Дорогая спасительница в черном. Простите, сегодня не смог доковылять. Давайте завтра? Томас».

Завтра? Это когда, сегодня или завтра? Или он имел в виду вчера? Или две недели назад? «Спасительница в черном», – бормочет Бабетта и прикрывает глаза, обернув лицо к солнцу. М-м-м, приятно-то как – красно-оранжевое тепло греет веки. И она потихоньку оттаивает, как пачка замороженного шпината. Ее острые углы и края размягчаются, тепло пробивается сквозь тугую оболочку внутрь – с трудом, но просачивается. Туда, где давно уже не было тепло и долго еще не будет, это уж точно. И все же Бабетта останавливается перед витриной бутика, а там – синее, как море, платье без рукавов.

Нехотя вылезает она из своего черного кокона. В ярком свете примерочной кабины собственное тело кажется ей очень белым и совсем беззащитным. Холодный, как вода, материал, ниспадая, касается ее кожи. Бабетта смущенно выходит из кабинки. Пол под ногами ледяной, мурашки бегают по голым плечам. Бабетта кажется себе глупой и неуклюжей в летнем платье.

Продавец – судя по всему, голубой – бритый наголо коренастый молодой человек, румяный, как младенец, придирчиво рассматривает Бабетту и восторженно хлопает в ладоши маленькими пухлыми руками.

– Это платье, – восклицает он, – это платье изменит всю вашу жизнь!

Другой продавец – тоже голубой, но не настолько ярко выраженный – стройный привлекательный брюнет, с сомнением поглядывает из-за прилавка. Но Бабетта уже не может отказаться, она не в силах обидеть этого румяного. И выкладывает бешеные деньги за платье, которое, как она надеется, способно превратить ее в другую женщину. Она бы рада измениться, но все же вряд ли сможет стать иной.

«Я купила синее платье. Синее, как море вокруг Бали».

«Ну, перестань!»

«Я тебе в нем понравлюсь».

«Понравишься. Я буду смотреть на тебя и восхищаться».

«Не хочу, чтобы ты видел меня в нем».

«Ладно, не буду».

«Хорошо, теперь я знаю, что ты будешь отворачиваться».

«Ты и вправду думаешь, я могу тебя видеть?»

«Нет. В том-то все и дело».

«Ялюблю тебя».

«Я тебя тоже».

* * *

Альфред вполне серьезно верил в то, что платья меняют жизнь людей, что оболочка определяет бытие.

Умирал он голым. И никто больше не пытался напялить на него эту дурацкую больничную рубаху с завязочками на спине, в которой любой похож на беспомощного младенца.

До самого конца его тело казалось молодым и невредимым. В том-то и был весь ужас – снаружи безупречная, красивая оболочка, а внутри уже все погибло, все разрушено и мертво, только сердце еще бьется.

Сердце у него крепкое, повторяла медсестра. Это означало: долго еще промучается.

Приехали его родители. Мать Альфреда приникла головой к груди Флориана и расплакалась. «Это я виновата, – шептала она ему на ухо, – я, моя дурная наследственность».

Дом, где Альфред некогда жил с родителями, стоял на холме посреди кучки бунгало постройки семидесятых. Оттуда открывался замечательный вид на замок Нойшванштайн1. Последний раз Флориан ездил туда с другом почти десять лет назад: как хохмил Альфред, «познакомиться с тестем и тещей».

– Не трясись, – говорил он, – это самые обычные, среднестатистические люди, и повернуты на том же, на чем и все остальные.

– Не к добру все это, – мрачно бурчал Флориан.

– Да нет, добра-то тут как раз полно – тот же Нойшванштайн во всей красе, – успокаивал Флориана Альфред, заводя машину в гараж. – А вот и королева-мать собственной персоной!

Фрау Брич оказалась жилистой загорелой женщиной, волосы мелированные, лежат свободно, львиной гривой. Она вышла им навстречу босиком, в джинсах и синей с белым мужской полосатой рубашке.

– Ну, заходите же наконец! – нервно крикнула она и распахнула дверцу машины.

С самого начала она стала обращаться к Флориану на «ты» – как будто Альфред просто привез в гости своего одноклассника.

– Давайте быстренько по сигаретке и по бокалу кампари, пока не вернулся папенька. Он не выносит, когда в доме курят, – поведала она Флориану.

– Альфред бросил, – отвечал тот.

– Да что ты?

– Четыре месяца уже не курит.

Альфред молчал.

– Ну, так это же здорово! – одобрила маменька. – А у меня не хватает силы воли. Не могу жить без моих маленьких грешков. – Она засмеялась, тряхнув волосами. – Бывало, мы с Альфредом даже вместе покуривали травку. Тайком, здесь, в саду. Помнишь?

Альфред продолжал молчать. Флориан улыбнулся.

– Ну, ладно-ладно, не буду, – пробормотала фрау Брич, и улыбка исчезла с ее губ.

Потом все трое расслабленно возлежали в шезлонгах в саду, мать Альфреда – в узком цветастом бикини.

Какой у нее размер? 36, не больше. Недурно для ее-то лет, отметил Флориан. Сам он чувствовал себя крайне неловко, будто шестнадцатилетний мальчишка, в старых альфредовых плавках, которые фрау Брич для него откопала. Узкие, темно-синие, с красной полоской сбоку, они сидели слишком в обтяжку, обрисовывая то, что он вовсе не собирался демонстрировать.

Альфред задремал. Его гладкий, плоский живот мерно опускался и поднимался.

Взял и заснул, а мне-то что теперь прикажете делать? – испугался Флориан. Он растерянно протянул руку к Альфреду и собирался уже коснуться его ноги, но тут фрау Брич перевернулась на живот и подняла голову.

– Жарко-то как сегодня! – воскликнула она. – Хочется освежиться. – Она нарочито проворно вскочила, схватила садовый шланг и включила воду.

Разумеется, Флориан знал, что будет дальше. Куда она направила струю? Понятное дело, на них двоих. Они, как дети малые, завизжали не своими голосами, кинулись к ней, отняли шланг и сполна отомстили, щедро поливая ее и все вокруг, пока газон под ногами не зачавкал, как болото. Посмеялись вволю, порезвились и не знали уже, чем занять себя дальше. Так и стояли все трое, положив руки на пояс, как три вершины треугольника. Фрау Брич пристально взглянула на плавки, обтягивавшие бедра Флориана. А до него долетел запах ее кокосового косметического молочка.

– Мы пойдем прогуляемся. Покажу Флориану окрестности, – пробормотал Альфред.

– Давай, – согласилась мать и убрала с лица мокрые белокурые пряди. В тот момент она выглядела немного неуверенной и даже смешной в своем узком бикини, как будто оделась не по случаю. И казалась уже гораздо менее стройной, чем когда лежала в шезлонге. Флориан хладнокровно отметил мелкие, вялые складки жира у нее на животе и бедрах. Она поежилась от его взгляда, скрестила руки на груди и отставила в сторону ногу.

– Покажи ему Нойшванштайн, сынок, на это стоит посмотреть.

– О боже! – восклицает Флориан в машине.

– Неужели тебе здесь так плохо?

– Просто ты себя плохо ведешь, вот что!

– Неужели?

– Ты меня игнорируешь!

– С ума сошел?

– Да ты на меня даже не взглянул ни разу!

– Несочиняй!

– Ты меня бросил одного. – Флориан отворачивается к окну. Зеленые поля, бурые коровы, синее небо. Скука смертная, природа эта – тоска зеленая, и больше ничего. – Ты меня просто бросил!

Они взяли напрокат лодку, Альфред сел на весла и повез друга через Альпзее. С той поездки сохранится фотография, Флориан частенько будет потом на нее посматривать. Мокрые черные кудри падают Альфреду на лицо, он стоит, голый по пояс, загорелый, в солнечных очках с золотой оправой, и ухмыляется – наглый и безумно привлекательный, сильный и с виду совсем здоровый.

– Дай я тебя поцелую.

– Флориан! Прекрати дурачиться! Мы сейчас перевернемся, сядь на место!

Тот послушно садится. Озеро сверкает так, что больно смотреть, и он закрывает глаза ладонями.

– Какой ты неженка! – смеется Альфред. – Господи, да открой же глаза, посмотри, как здесь красиво! Что, скажешь, нет? – Он кивает на желтые башни замка Хоэншвангау2. – Вон там жила маменька, – шутит он, – а вон там, – кивает на сверкающие белизной стены Нойшванштайна, – ее голубой сынок. Класс! – Смеется, встряхивает головой.

Молчание. Всплески весел.

– Ты заметил, что у нее только одна грудь? Полгода назад вторую ампутировали. По-моему, хорошо справились, ювелирная работа. Но она мне ничего не рассказывала. И отцу тоже. Держит нас за последних слабаков. Ей-то, должно быть, досталось. И ни слова. Если не знать, то и не заметишь ничего, правда? – Альфред замолкает, снимает очки, прикрывает глаза. – И волосы у нее не свои, и травку она курит после химиотерапии. – Он проводит рукой по глазам. – Да ты же мне нужен как никто, идиот, – вдруг тихо произносит он.

У берега заросли кувшинок. Белые цветы, как короны, возлежат на зеленых листьях. В их первой совместной коллекции появится потом такое платье, «Озерная кувшинка» – из белого плиссированного шелка с зелеными сатиновыми отворотами на рукавах и желтой вышивкой на воротнике. Они оба знали, откуда взялось это платье. Как же тесно переплетаются в единую сеть общие воспоминания, и как быстро улетучиваются те, что не связаны с чужими! Это Флориан заметил позже, когда ему пришлось учиться жить только собственной памятью, когда угасла память друга. Что это было за озеро? Как его называют, Алатзее или Альпензее? Помнится, Альфред забрался на дерево, махал ему оттуда рукой, потом пробежал по толстому суку над водой, как Тарзан, и с визгом бросился в ледяную воду. Интересно, а что запомнилось самому Альфреду?

– Я постелила тебе в комнате для гостей, – улыбается фрау Брич Флориану. Она проводит пальцами между светлых прядей львиной гривы. – Спокойной вам обоим ночи, сладких снов. – И целует обоих.

Альфред будет спать в бывшей детской. Флориан представил: мать укрывает его, садится рядом на одеяле с синими медвежатами, убирает волосы со лба, гладит по голове.

– Ну ладно, спи сладко, – с кривой ухмылкой произносит Альфред, обращаясь к Флориану, и открывает дверь в свою комнату. Виновато пожимает плечами, подходит к другу снова и целует его быстро, мимолетно, как будто украденным поцелуем. Лучше бы не целовал вообще, честное слово.

Да ладно, все в порядке. Флориан поднимается по трескучей лестнице наверх в гостевую комнату. На полотенце сверху лежит кусочек мыла, как в гостинице.

Он садится на кровать и прислушивается. Кашляет отец Альфреда, доносится голос матери. Флориан весь вечер старался не смотреть на ее грудь. За ужином на ней было светло-зеленое кимоно с красным поясом, одно из ранних творений Альфреда. Флориан пытается представить себе: мать и сын вместе, за швейной машинкой, а снаружи солнце садится за зубчатые башни Нойшванштайна и Хоэншвангау. Смешно, право слово. Не расхихикаться бы самым наиглупейшим образом. Но они беседовали о путешествии в Египет, тут хихикать нельзя. Отец Альфреда показывал слайды.

– Покажи лучше кино, – просит Альфред.

Мать хлопает в ладоши.

– Да, дорогой, пожалуйста, покажи!

Господин Брич не без труда установил проектор, Альфред и Флориан натянули экран. Альфред сверкнул глазами, Флориан украдкой коснулся его руки. А на экране уже бежала восьмимиллиметровая пленка: Италия, Испания. Маленький худенький Альфред снова и снова прыгает в бассейн, облизывает мороженое. Вот он в кожаных штанишках за руку с матерью, она – в летнем платье из белых кружев с огромными солнечными очками на носу. Опять Альфред – уже лет пятнадцати, долговязый, худой, черные как смоль кудри лезут в глаза. Теперь уже он держит за руку мать, и рядом с ним она оказывается неожиданно хрупкой и миниатюрной.

Фрау Брич смеялась, осушая один бокал за другим.

– Ты только посмотри, – восклицала она, – посмотри, как я здесь выгляжу! С ума сойти!

Глядя на эту прыгающую, размытую картинку, Флориан заново влюбился в Альфреда. В того, которого не знал, – робкого, неуклюжего. Маменькин сынок! Сосунок! Размазня! Малютка Альфред. Флориан задохнулся от нежности и, если бы не отодвинулся от Альфреда, сидевшего рядом на диване, наверное, задушил бы его в объятиях.

Отец Альфреда, краем глаза наблюдая за другом своего сына, молча крутил проектор, менял пленку, разливал вино. Слегка покачивая головой, смотрел на свое семейство на пляже десять, пятнадцать лет назад и произносил только: «Фуертевентура, семьдесят восьмой; Эльба, восемьдесят второй; Майорка, восемьдесят четвертый».

Флориану снится море, песок под ногами. Плавки, правда, узковаты. Чайки кричат над головой. Или это женщины в белых платьях?

Вдруг дверь открывается, Альфред проскальзывает под одеяло, зажимает другу рот рукой. Кровать скрипит.

– Ш-ш-ш, – произносит Альфред, – тихо. Не шуми.

Флориан заливается смехом.

– Да тише же!

– Не могу, – стонет Флориан, – я так тебя лю-блю!

Утром Флориан спускается вниз. В доме еще все спят, и он осторожно входит в гостиную. Не хотелось бы столкнуться с папашей Бричем. Пахнет вином и табаком. Горы заволокло облаками, Нойшванштайн не видно. Неужели они вчера там были? Существует ли вообще этот Нойшванштайн? Все, как сон.

Шевеление на кухне. Может, Альфред? Нет, маменька. Стоит, повернувшись к раковине, кофе медленно капает из кофеварки в чашку.

– Доброе утро, – довольно громко произносит гость.

В ответ невнятное бормотание. На фрау Брич утренний халат из ткани, которую обычно используют для национального женского костюма. Альфред однажды на себе демонстрировал Флориану костюм своей бабушки, с блузочкой и фартучком – чертовски миленькая штучка.

Ухмылка ползет по лицу гостя. А плечи хозяйки между тем вздрагивают. Да ведь она плачет!

– Ой, простите, я лучше пойду.

Она резко оборачивается, лицо белое. Отекшее. Светлые волосы стоят дыбом, так что голова кажется слишком маленькой.

– Как вы могли?! – выкрикивает она. – Да как вы только посмели?! – И наступает на Флориана. Он пятится назад, как нашкодивший ребенок.

– Как вы могли меня так подвести? – всхлипывает женщина. – Как вы могли так со мной поступить, ты и Альфред? Неужели вы оба такие бесчувственные? Каково мне все это теперь выслушивать?

Флориан получает пощечину и не пытается защищаться. Она падает головой ему на грудь, он обнимает рукой ее трясущиеся плечи, кофе капает в чашку, за окном поет скворец.

Альфред не рассказывал родителям о своей болезни. «Не могу я, – говорил он, – не могу им такое рассказать. Мать опять возьмет всю вину на себя. Она вечно считает себя во всем виноватой. И будет меня этой своей виной шантажировать. Это, мол, ее гены, ее дурная наследственность, это она виновата в моей болезни».

Альфред поведал другу, что по-японски «кожа» и «платье» обозначаются одним словом – так сказал в интервью один знаменитый японский модельер; ребенком он пережил Хиросиму и потом, неделями втирая сырые яйца в обгоревшую кожу своей матери, спас ей жизнь.

– Я могу понять, почему этот тип теперь шьет одежду, а ты?

Флориан кивнул, хотя, честно говоря, не совсем понимал. Тогда Альфред притянул к себе его голову и поцеловал в первый раз.

Флориан целует друга. «В последний раз, – думает он. – Хорошо, что умирающий этого не понимает».

Медсестра мягко берет его за руку и выводит из палаты. Он, собрав силы, выходит с ней, чтобы тут же снова рвануться обратно, откинуть простыню и еще раз дотронуться до тела Альфреда.

Ему надо удостовериться, просто необходимо. Тело еще теплое и мягкое, и все же Флориан чувствует, что Альфред в этой оболочке более не обитает, он покинул свое тело. Его нет. Как рак-отшельник, его друг покинул свое прежнее жилище и уже, наверное, ищет новое. Вот бы в это поверить! Флориан проводит ладонями по коже друга, такой знакомой – теперь она постепенно становится чужой. Оболочка эта больше не Альфред, а так, некто неизвестный. Ладно скроенный, 54-го размера, «хорошего такого 54-го», как любил говаривать покойный.

Серая мышка купила платье и рассчиталась с Флорианом кредиткой. «Бабетта Шредер», прочитал он ее имя. Она ушла, Альфред, крайне довольный собой, обернулся.

– А ведь это замечательное платье, а? Слушай, ведь правда, отличное платье!

На другое утро он проснулся с температурой сорок и воспалением легких. И в магазин больше не вернулся.

* * *

Флориан долго ждал, пока ему откроют. Хозяйка была в бесформенной серой футболке, серой кофте, голова немытая, нос распух от насморка. Из квартиры пахнуло гороховым рагу. Привет из детства, называется.

– Да? – прозвучало неприветливо, грубо.

Флориан что-то сбивчиво, запинаясь, понес о синем платье. Она недоверчиво сверлила его взглядом: сейчас этот человек наверняка предложит подписаться на какую-нибудь газету, попросит денег для реабилитации малолетних преступников или провозгласит скорое пришествие Иеговы. Но, выговорив имя Альфреда, он вдруг расплакался. Тогда она взяла его за руку, ввела в свое похожее на тюрьму жилище, силой усадила на диванчик из «Икеи» и налила чашку своего ромашкового чая.

Флориан рыдал, как ребенок, она ему не мешала. Принесла синее платье и повесила на дверь гостиной.

Под мышками он сразу заметил бледные, высохшие уже следы пота. И маленькое жирное пятнышко на подоле. Стирать нельзя, ни в коем случае, только в химчистку. Флориан скорбно поник головой над чаем, немного отдававшим затхлостью. Молча разглядывали они платье: в мрачной комнате оно казалось кусочком неба. На балкончике ворковали голуби.

– Крысы летучие, – пробормотал гость и высморкался.

– Я тоже их так называю, – засмеялась хозяйка.

– Я их боюсь, – признался Флориан.

– А я ненавижу, – вторила ему Бабетта. – Похотливые, отвратительно жизнелюбивые твари. Я выбрасываю их мерзкие яйца и разрушаю их гадкие гнезда. Не переношу их гнезд – неуютные и безвкусные сооружения, слеплены абы как!

– Никакого чувства стиля, – согласился гость.

Бабетта подлила ему чаю. Флориан окинул взглядом квартирку. Странное она производит впечатление: как будто здесь поселились временно, хотя, кажется, живут давно. Рядом со старинным письменным столом стоит шезлонг из какого-то кемпинга, столик в гостиной – пара камней и стеклянная столешница, диван из «Икеи» порядком обшарпан и в пятнах, только ковер хорош, действительно хорош – старинный келим3 с ярким рисунком.

– Да, – улыбнулась она, – чудное у меня жилище. Но я тут, должна признаться, поселилась не навсегда. Это так, перевалочный пункт.

Флориан кивнул, и она сказала:

– А знаете, вы не поверите, но ваш друг был прав – это платье и в самом деле изменило мою жизнь.

На другой же день после покупки Бабетта призвала на помощь все свое мужество и в этом самом синем платье присела на скамейку с надписью «Любовь». «Конечно, наряд совсем не по погоде, в нем прохладно, откровенно говоря, да и раненая лодыжка Томаса наверняка еще не зажила. Сижу здесь дура дурой», – думала она, но внутри у нее что-то мелко дрожало, трепыхалось, как золотая рыбка в стакане воды. В то утро Бабетта не стала выметать голубиное гнездо: пусть наглецы творят, что им вздумается. Пусть воркуют, она тоже пойдет поворкует! Уже шесть яиц вынула она брезгливо, кончиками пальцев из проклятущего птичьего обиталища и выбросила в мусорный мешок. Детоубийца. Согрешила против природы, что и говорить. И теперь наверняка будет наказана.

Слово «любовь» жгло ее, словно каленым железом. Она ругала себя, она себя презирала, но со скамейки не ушла.

Ноги и руки постепенно коченели. Наконец Томас показался на дорожке, ковыляя к скамейке. В синем платье он ее даже не сразу и узнал. А она еле сдержалась, чтобы не вскочить и не кинуться ему навстречу, как девчонка.

Ну, и с чего бы это, спрашивается? – думала она, пока он медленно, шаг за шагом приближался к ней. Пахнет от него хорошо? Кожа на ощупь приятная? Или все дело в том, что у него, как и у нее, в буфете все чашки и блюдца разномастные? Или потому, что его уши напоминают ей уши Фрица? Почему в новом всегда ищешь то, что уже знакомо? Что, черт возьми, из этого всего выйдет?

Он кивнул ей, и сердце у нее запрыгало – пустилось вскачь, как школьник домой после уроков.

– Вы похожи сегодня на голубой цветок, – улыбнулся он.

– Новалис, – выпалила она как из пистолета. Какого черта? Ей совсем не то хотелось сказать. Она хотела бы крикнуть: «Ну так сорви меня! Возьми меня! Съешь меня!»

Но это было сказано гораздо позже, потому что Томас оказался робким и стеснительным. Бабетту это жутко злило. Как голодная тигрица, металась она по квартире и клялась никогда, никогда больше о себе ему не напоминать и на кладбище не появляться. Пусть знает!

Один день она и вправду выдержала. А назавтра нашла на скамейке записку: «Куда ты подевалась? Я беспокоюсь».

Звонили они друг другу редко, будто боялись растратить чувства.

При следующей встрече Бабетте показалось, что Томас стоит перед ней, как перед столом, накрытым для фуршета, и никак не может выбрать, что бы такое съесть. Может, ограничиться закуской? А потом сразу десерт? Или все-таки попробовать жаркое? Ой, нет, он уже был женат, что-то страшновато.

А я? Это мне бояться надо, а не тебе, думала она.

– У тебя в жизни состоялась настоящая любовь, – сказал Томас, держа ее при этом за руку, словно у него для Бабетты плохие новости.

Состоялась любовь? Он не выпускал ее руки.

– Смерть, разумеется, страшна, – с нажимом произнес он, – потеря велика и ужасна, но я говорю о другом. Мне знакомы ощущения комнатного цветка, который по непостижимым причинам перестали поливать.

– Ты говоришь о своем браке? – недоверчиво переспрашивает Бабетта.

– Ну да.

– А почему ты больше не поливал этот цветок? Надоело? Стали нравиться другие растения? Потерял инструкцию по уходу? Или цветы у тебя всегда вянут?

Томас смущенно улыбнулся.

– Да, наверное, это вернее всего – не растут мои цветы, и любовь тоже вянет.

Больше Бабетта ничего от него не добилась. О своей бывшей жене он говорить избегал. Имени ее не называл, внешности не описывал. Так и осталась эта женщина без лица и без имени. В прошлом Томаса словно зияла черная дыра, и оно его удивительно мало интересовало. Бабетте, которой хотелось узнать его лучше, оставалось только прикасаться к нему, обнимать его. Но он не давал себя даже толком поцеловать. Чмок-чмок, и все – он выпроваживал ее за дверь или отвозил домой.

Он держал дистанцию, а ее тело сходило с ума. В конце концов она купила кроссовки. Продавщица поведала ей, что все принесла в жертву пробежкам по утрам.

– Когда бежишь, все остальное уже не имеет никакого значения, – убежденно заявила она, – это потрясающе!

– Ясно, – с сомнением ответила Бабетта и стала бегать по утрам на кладбище, пытаясь усмирить свое тело. До чего же обидно: она ведь, в сущности, ничем не отличается от этих маргариток, неистово прущих из земли к солнцу, или от этих деревьев, на которых взрываются одна за другой набухшие почки. Как она теперь понимала каждую из этих почек, любой рвущийся наружу сорняк!

Она накупила обтягивающих красных топов и маек с глубоким вырезом, коротких юбок, черные в сеточку чулки, туфли на высоких каблуках – Томаса ничто не впечатляло.

Она спрашивает его напрямик: в чем дело? Им уже давно не пятнадцать лет. Да и в пятнадцать все происходит гораздо быстрее, чем у них сейчас!

Он ерошит свои белокурые патлы и смущенно глядит в пол.

– Прости, я не хотел, чтобы тебе со мной было тяжело, просто не хочу все портить.

– Но можно же хотя бы выяснить, подходим ли мы вообще друг другу, – настаивает она. – Нет так нет. – На самом деле она просто не хочет терять времени.

Томас медленно качает головой: мол, ладно, он об этом подумает.

Бабетта смотрит на него пристально и недоверчиво. Чем ближе она его узнает, тем больше он становится похож на испуганного подростка. Видать, изрядно достал его этот несчастный засохший комнатный цветок, этот бывший брак.

Что я в нем нашла? Чем он вообще так мне симпатичен? Встреть я его на улице, может быть, и вовсе не заметила бы, не взглянула, не обернулась. Кто знает?

Она стала готовить ему ужины. Он обычно приходил из больницы поздно вечером, бледный, осунувшийся от усталости, руки, присыпанные тальком, пахли операционными перчатками. Бабетта сидела у него на кухне и ждала. В первые же дни она проверила все его полки, все шкафы, все выдвижные ящики. Ни единой фотографии. Ни одного намека на то, что у него было. Чудно, конечно, хотя успокаивает: не придется ни с кем сражаться. Тени его прошлого затаились где-то во мраке, их не видно.

В ванной, в шкафчике над раковиной, совсем у стенки, за склянками с эхиноцином, аспирином и легким снотворным, она обнаружила упаковку виагры. Пачка была вскрыта, не хватало только одной таблетки. Какой срок годности? Так, пачка старая, лежит здесь давно. Интересно, что бы это значило? Имеет ли вообще смысл продолжать так стараться добиваться близости?

Иногда, когда Томас задерживался надолго, Бабетта, не раздеваясь, ложилась прикорнуть у него на кровати. Порой ей снился Фриц. И всегда только в кошмарах. Ни разу не привиделся он ей в золотом сиянии, ни разу не обратился к ней с добрыми словами, не сообщил, что он там где-то счастлив. Вместо этого, покрытый страшными ожогами, он метался по их прежней квартире и кричал, что не хочет умирать. Или не желал ложиться в гроб, сопротивлялся, в отчаянии отбивался от мрачных мужчин в черных саронгах4, а они совместными усилиями втискивали его обратно и, навалившись сверху, заколачивали крышку. Бабетта в оцепенении стояла в углу и смотрела. Сделать она ничего не могла. Ее бросало в жар, тошнило, из горла рвались слова: «Ну, что же, может, не стоит больше биться? Не надо сопротивляться, прими уж, что тебе суждено, и упокойся с миром!»

Томас разбудил ее. После очередного кошмара она долго приходила в себя и не сразу заметила, что он голый. Плохо соображая и все еще замирая от тупой боли в груди, Бабетта тоже стала раздеваться. На ней было синее платье. Томас бросил его на пол. Она никак не могла понять, где же, в сущности, пребывает – с Фрицем в кошмарном сне, с Томасом в постели или на полу в синем платье? И не отводила глаз от платья – страшилась встретиться взглядом с Фрицем. А вдруг он стоит здесь и смотрит, как она занимается любовью с другим мужчиной?

Все произошло совсем не так, как она себе представляла. Она не почувствовала единения с Томасом, хотя он старался, кажется, изо всех сил.

– Спасибо, – шепнула она.

– Да что ты, – отвечал он.

Она расплакалась в подушку. Он с беспокойством вытер слезы у нее со щеки, она замотала головой:

– Все в порядке, правда, все хорошо. – Она снова среди живых, и возвращаться оказалось труднее, чем она думала.

Глубокой ночью Бабетта потихоньку проскользнула в ванную и заглянула в шкафчик. Он даже больше не стал прятать упаковку. В ней не хватало уже двух таблеток.

Так, разберемся, что же она чувствует? Ей обидно? Она оскорблена? Ясно одно: ее неземного женского сияния, ее восхитительной индивидуальности, ее чулок в сеточку и синего платья – всего этого оказалось недостаточно, чтобы его соблазнить! Она продиралась сквозь свои смятенные чувства, как сквозь мебель, наваленную кучей в тесной комнатушке, и в своем смятении обвиняла, конечно, Томаса.

Он принимает виагру, иначе жизнь для него останавливается.

– Не понимаю, – откликается Флориан.

– Ну, – Бабетта наливает ему еще чаю. – Видите ли, речь идет, в конце концов, только о сексе, всего лишь о сексе. Неважно, как и сколько времени к этому шло, хоть всю жизнь, все равно в итоге все сосредоточено только на сексе. Ну, мне кажется, вы должны бы это понимать…

– Почему вы так решили?

– Ну, как же, ведь у гомосексуалистов секс и есть самое важное, разве нет?

– Если нет любви, то да. – И Флориан вытирает пот со лба, он вспотел от чая.

– Если нет любви, – повторяет она.

Молчание. Синее платье слегка покачивается на сквозняке – из балконной двери тянет.

– В платье зашиты несколько полосок чешской газеты, вы об этом знаете? – подает голос Флориан. – Его шили в Чехии. Материя все время рвалась, и Альфреду пришло в голову проложить швы газетной бумагой.

Бабетта поднимается как по команде и щупает швы на платье. Ногтем она выковыривает маленький кусочек газетной бумаги.

– Мы сами поехали в Чехию забирать готовые платья, – продолжает Флориан. – Жили в Праге в старой пыльной гостинице и чувствовали себя, словно в сказке о спящей красавице, честное слово. Официанты и прислуга в красных ливреях двигались, как в замедленной съемке. А у нас в номере висели три синих платья. Бог знает, что о нас подумали горничные. Мы валялись на огромной дубовой двуспальной кровати и смотрели «Мосты округа Мэдисон» на кабельном платном канале. Мы все глаза выплакали – жалко очень было Мерил Стрип, Клинта Иствуда и любовь их обреченную. На самом-то деле мы о своей любви плакали. У Альфреда после химиотерапии все время руки и ноги мерзли. Приходилось их постоянно растирать. А на другое утро он проснулся и нашел на подушке свой последний выпавший волос. Господи, как он тогда на испуганного младенца был похож. «И за что нам это все? Чем провинились? Да ведь мы же единственная счастливая пара гомиков на всей земле, черт возьми!» – вырвалось у меня. Альфред мне говорит: «Еще раз завоешь, еще один такой вопрос – и ты у меня получишь».

Пошли гулять на Карлов мост. Там пара стариков-музыкантов, муж и жена, слепые. Она поет, он играет на аккордеоне. На женщине было желтое в красный горошек платье, и она в такт музыке покачивала бедрами.

«От химии тоже можно ослепнуть, – сказал Альфред и улыбнулся. Стоит и улыбается, как на вечеринке, поболтать подошел, понимаешь ли. – Ты об этом знал? Или еще инфаркт может случиться. Рак-то от нее иногда проходит, а сердце не выдерживает. Знаешь, что они под видом химии в кровь загоняют? Отравляющий газ времен Первой мировой. Тут не только ослепнешь, тут вообще…»

Он спросил у женщины, можно ли снять ее на пленку, очень уж ему нравится ее платье. Она согласилась и кокетливо выставила вперед одну ногу в ожидании щелчка фотоаппарата. Мы купили у них кассету. Обложка оказалась черно-белой ксерокопией, раскрашенной фломастерами. На старушке было то же платье, только разрисовано другим цветом. Всю обратную дорогу в Мюнхен мы слушали их песни, тяжеловесные богемские баллады, и плакали. Но это были уже совсем другие слезы – радостные, легкие, немного даже нарочитые. От такого плача не разрывается грудь, не болит сердце – так плачут дети. И мы плакали так раньше, когда знали – стоит высохнуть слезам, и все снова будет прекрасно.

– Да, – откликается Бабетта, – я очень хорошо понимаю, что вы имеете в виду.

Они снова замолчали. С балкона неслось воркование одержимых любовью птиц.

– Ладно бы еще они строили какие-нибудь приличные гнезда, – снова завелась хозяйка, – так ведь нет.

Тащат ко мне на балкон всякие кусочки пластика, мусор. А потом еще шлепаются своим толстым задом в мою герань, уже всю переломали.

– Да, – отвечает Флориан, бережно упаковывая синее платье в принесенный с собой чехол. – Не сдавайтесь, – ободряет он ее, как дедушка внучку, – у вас еще будет любовь.

– Да ладно, – отмахивается она, – была у меня уже одна любовь в жизни. Да такая, какая другим и не снилась. Может, одной любви в жизни достаточно? Ведь я же знаю все, что будет потом: ну, съедемся мы с Томасом, станем жить вместе, он вечно будет первым захватывать пульт от телевизора, придется покупать второй телевизор, чтобы не ссориться, потом пойдем в поход в горы однажды осенью… Господи, все это старо, как мир, честное слово.

Флориан изучает ее взглядом, будто прикидывая размер.

– Да уж, это точно, так оно всегда и бывает, – подтверждает он, – но я руку правую готов отдать, чтобы в моей жизни это все снова повторилось.

И оба опять начинают рыдать.

– Простите, – вдруг говорит Бабетта, с веником в руках кидается на балкон и обрушивается на голубей: – Пошли отсюда! Ненавижу! – кричит она сквозь слезы. – Вон отсюда! Ненавижу! Черт вас возьми!

Иногда она не готовит ужин, и они с Томасом идут к «маленькому вьетнамцу». Вообще, это забегаловка, но там можно поесть сидя и есть даже туалет. Местечко стало их любимым: они его открыли, нашли и обжили. Кормят вкусно, но, с другой стороны, вроде бы и не выход в ресторан, так что ни к чему не обязывает, а ведь они так боятся быть чем-то друг другу обязанными. По настоянию Бабетты они платят по очереди, Томас ей не перечит. Ему не хочется, чтобы она рассчитывала на большее, чем просто прогулка в другой город – просто маленькая экспедиция, предсказуемое путешествие куда-нибудь, где они еще не были.

Заказывают они всегда одно и то же: два супа, тарелку лапши с салатом и уткой. Томас съедает утку, Бабетта – тофу с овощами.

Салат она делит так добросовестно, что он даже готов обидеться. Ну, зачем уж так-то? Они все-таки два месяца спят вместе, уже раз восемь, не меньше, так что ничего страшного, если один поклюет салат из тарелки другого.

Но нет, они держат дистанцию, и это болезненно для обоих, но изменить они ничего не могут.

Бабетта всякий раз давала Томасу время дождаться действия виагры. Придумывала что-нибудь: хочется новости посмотреть или книжку быстренько дочитать, двадцать страниц осталось. Она знала, что лекарство начинает действовать через полчаса минимум. Откуда ей это было известно? Да так, ходили кое-какие скабрезные шуточки и слухи, когда виагра только появилась в аптеках. Сочиняли даже, будто эти маленькие синие ромбовидные таблетки на самом деле бесполезны – их лепят итальянские хозяйки на кухне вместе со спагетти, а потом на грузовиках развозят по всей Европе, – и все это происки мафии, просто новый мафиозный бизнес.

А один ее знакомый рассказывал: его приятель слышал от своего приятеля историю о том, как этот последний ждал подругу на вокзале. Поезд должен был прийти через полчаса, и он принял таблетку заблаговременно, а поезд возьми да и опоздай часа эдак на два. Что с этим несчастным творилось там, на вокзале!

На самом деле никто из ее друзей и знакомых никакой виагры никогда не принимал. Одни только побочные действия чего стоят, кто же станет так рисковать. Да и не было такой необходимости.

Томас, хочется надеяться, знает, чем опасна виагра, он все-таки врач.

Он засыпает, а Бабетта – бегом в ванную, в шкафчик: принял ли он на этот раз таблетку? Принял, черт. И всякий раз ей обидно. На третий раз пачки в шкафчике уже не было. Бабетта обшарила все ящики и закутки, чувствуя себя при этом подлой дурой. А что толку? И вообще, что лучше – не знать ничего или узнать все точно? Если он больше не пьет таблетки, она могла бы убедить себя, что это ей удалось разбудить в нем снова мужскую силу. Ей и, может быть, еще природе, которой, как известно, по большому счету все равно.

В ящике стола она обнаружила совершенно новенькую, нераспечатанную еще пачку. Час от часу не легче. Запасливый какой, как трогательно. Значит, Томас имеет все-таки на нее виды. Хочется верить, что только на нее.

Она сидит в его гостиной с таблетками в руке, он спит в соседней комнате. С улицы долетают смех и голоса, стук каблуков по мостовой, и мужской голос кричит: «Да подожди же ты!»

Лето наступает.

Бабетта уже несколько месяцев пьет зверобой для повышения тонуса – не дай бог снова рухнуть в черную дыру, где она существовала еще недавно. И она осторожно убирает виагру на место.

Встретились два нездоровых человека. И чувства здесь ни при чем.

– Мы накачиваемся таблетками, чтобы не выпрыгнуть однажды из окна, – поедая вьетнамскую прозрачную лапшу, она пристально смотрит поверх тарелки на Томаса, прямо ему в глаза.

– Что?

– Да так, – бормочет она и краснеет. – Я просто подумала: может, нам следует об этом поговорить?

– О чем? – беспокоится он.

Она разрывается между нежностью и отчаянием.

– Да ладно, проехали.

Томас смотрит на нее с благодарностью и кладет перед ней обе ладони на стол.

– Ты такая сегодня хорошенькая.

– Сегодня?

До чего же трогательный неуклюжий комплимент.

– Я люблю тебя, – так, в качестве эксперимента произносит она. А вдруг поможет, надо просто сказать. А то чувства опять ей изменят, опять начнется это метание из крайности в крайность.

Флориан, вспоминает она. Какое у него молодое, печальное лицо, словно мордочка таксы. Флориан и его синее платье. Он готов отдать правую руку, лишь бы в его жизни снова появилось немножко любви и этой повседневной суеты. Он знает, чего хочет. А она никак не поймет, не определится. Бабетта ненавидит себя за это вечное шатание из стороны в сторону – она кажется себе моряком на палубе корабля в открытом море, который ходит развинченной, разнузданной походкой, как будто все время штормит. Ей легко представить, как она слоняется таким образом по их общей с Томасом квартире, натыкаясь на стены, чтобы только не упасть. Со временем она привыкнет к такой походке. К этим движениям. И когда снова причалит к берегу, он будет плясать у нее под ногами, ненадежный, как вода. Одно она знает точно – что бы ни случилось дальше, она, наконец, покинет материк своего вдовьего траура!

– Может, нам съехаться?

Ладони Томаса на столе начинают судорожно трепыхаться, как рыбы, выброшенные на берег.

– Ну, – тянет он, – не знаю.

– И я не знаю.

Он кривовато улыбается.

– Трудновато со мной, да?

Она улыбается ему в ответ и кивает. Не шевелясь, сидят они за столом. Стоит им произнести хоть слово, и призраки прошлого, вынырнув из тьмы, присядут к ним за столик. Привидения начнут болтать без умолку, они раздавят и Бабетту, и Томаса, припрут к стене.

Поэтому они молча доедают, платят и уходят.

Томас провожает ее домой. Ночевать он не останется, это понятно. Они быстро целуют друг друга в щеку, он вежливо ждет, когда она исчезнет в доме, а потом бежит.

Он минует собственный дом, прибегает на кладбище и там нарезает круги. Лодыжка все еще ноет, ботинки не те на ногах… Наплевать. Главное – избавиться, убежать от этих минут счастья, которые давят на него, сжимают ему горло, не дают дышать. Он бегает, пока чувства совсем не притупляются, и тогда только отправляется домой.

А Бабетта лежит одна в кровати и смотрит, как проезжающие мимо автомобили отбрасывают блики на потолок ее комнаты. Она не может унять свои бурлящие, беспорядочные чувства. На балконе слышен шелест. Шорох крыльев. Воркование. Она зажимает уши ладонями.

* * *

Лишь неделю спустя Флориан возвращает ей синее платье.

– Спасибо, больше оно мне не понадобится. – Он извиняется и отказывается зайти.

– Дефиле в память о вашем друге вы уже устроили?

Он мотает головой.

– Нет, не получается. – И смотрит в пол. Носком ботинка чертит круги на земле.

Бабетта рассматривает его склоненную голову, густые волосы.

– Я не смог, – тихо поясняет он.

Бабетта держит платье в шуршащем пакете на руках, как ребенка. Ей страшно опять остаться одной. Вообще-то в одиночестве нет ничего плохого, если только его не прерывает некто, кто приходит, а потом опять исчезает.

– Слушайте, а давайте-ка я быстренько приготовлю макароны по-флотски. – Флориан поднимает голову. – Набьем животы до отказа, чтобы не продохнуть было. А, как думаете?

– Уговорили, – устало соглашается он.

Молча двигаются они по ее тесной кухне, ни разу даже не задев друг друга локтем. Флориан моет салат и давит чеснок. Плавными движениями передают они друг другу нож, доску, миску. Бабетта изумляется: с этим совершенно чужим молодым человеком ей так легко, а с Томасом – как на состязаниях по тяжелой атлетике: каждый мускул дрожит от напряжения, каждое движение дается с трудом. Почему так?

– Секс – вот источник всех бед. – Флориан выгребает из миски остатки макарон. – Из-за него все летит к черту. Это самое идиотское изобретение на планете. Без него жизнь бы наладилась мгновенно и стала безмятежной и прекрасной. – Оба смеются. – Я бы сейчас рыгнул.

– Давай.

Они рыгают и смеются громче.

– Он принимает виагру. Меня это оскорбляет, – жалуется хозяйка.

– А если бы у него вообще ни разу не встал, представляешь, как тебе тогда было бы обидно, – утешает гость.

– Сколько же напридумывали таблеток… Для любви, от любви – на все случаи жизни!

– Я принимаю гомеопатию с тех пор, как Альфред умер. – Флориан сгребает крошки на столе в одну кучку. – От этой дряни, конечно, самочувствие ни к черту, голова гудит, секс вообще не интересует. Но, с другой стороны, без таблеток уж и не знаю, как бы я дальше…

– А почему бы просто не наложить на себя руки? Что сложного? Что дурного? В конце концов все упирается в способ, – откликается Бабетта.

– Ничего достойного в голову не приходит, – жалуется гость.

– Да уж, – соглашается хозяйка. – Повесишься – язык вывалится, уродство редкостное. Выпрыгнешь из окна – будешь валятся в разодранном свитере, со съехавшим бюстгальтером. Еще и в газете в таком виде поместят. Ничего привлекательного.

Оба вздыхают.

– Я больше ни с кем об этом поговорить не могу, – ухмыляется он, – никто не выносит таких разговоров.

– Точно, не выносит, – соглашается она. – Спасибо синему платью, оно нас и познакомило.

– Вот видишь, – торжествует Флориан, – оно и впрямь изменило твою жизнь!

– Ну да, только не совсем так, как я себе представляла. – Бабетта опускает голову на руки и скользит взглядом по заляпанному столу.

– Надень его, – приказывает Флориан таким тоном, каким мужчины обычно говорят «раздевайся».

Синее платье падает на нее, как кусочек неба. Медленно и с достоинством, как по подиуму, прохаживается она перед Флорианом.

Он следит за ней горящими глазами.

– Повернись-ка.

Она поворачивается один раз медленно, потом быстрее, еще быстрее. Он встает, подходит, берет за руку и танцует с ней пару кругов.

– Вот, смотри, – он приподнимает ее руку и указывает на пройму рукава. – Альфред всегда следил, чтобы вырез был не слишком глубоким и не слишком узким. Если бы он вырезал побольше, здесь на предплечье образовалась бы уродливая складка. А если рукава врезаются под мышками, остаются пятна от пота, что может быть ужаснее?

Они лежат на диване и пьют вино, пиво, чинзано и домашний ром, все подряд. Бабетта залезает в ящик, где у нее хранятся чулки и носки. Там на самом дне в конверте осталось еще немного травки. Но это не помогает. Их память снова по бесконечной спирали устремляется в прошлое.

– Все наши слабости он хотел прикрыть платьями, – вспоминает Флориан, – закутать в ткань все мерзости человеческие. Но меня всегда удивляло: ему самому ничто в жизни не было противно или мерзко. Удивительно, правда? Мне легко было за ним ухаживать, любую немощь своего тела он воспринимал спокойно, мол, со всеми такое бывает – у каждого автомобиля рано или поздно летит аккумулятор или еще что-нибудь, когда-нибудь ломается любой пылесос, и ты лишь понимаешь, качая головой, что все, отслужил он свой век, что ж тут поделать. Так же и любое тело однажды приходится отправлять на свалку.

Флориан прижимает к себе подушку, словно у него болит живот. Стонет. Бабетта смотрит на него холодно. Его ад приятнее, чем ее, она уверена.

– Я бы предпочла ухаживать за Фрицем всю оставшуюся жизнь, нежели вот так внезапно остаться вдовой.

– Откуда тебе знать? Ты ничего об этом не знаешь.

– Не знаю. Но и ты не знаешь, что я чувствую. Ты не знаешь, как мгновенно все может измениться. Как от удара грома. Как будто кто-то зло подшутил над тобой. А новая жизнь похожа на страшный сон, от которого нет сил проснуться.

Мы хотели встретить Новый год где-нибудь подальше от дома. Далеко-далеко. Там, где никогда еще не были. Идея, кажется, была моя, точно не помню. Если и вправду моя, не знаю, как мне это вынести.

– Назови какое-нибудь место, – требовал Фриц.

Мы сидели в гостиной. Дождь шел, по телевизору крутили какую-то пошлятину, и мне страсть как хотелось ее посмотреть.

– Бали! – выпалила я, лишь бы он отстал. С чего мне пришло в голову это словечко, сама не пойму. Может, понравилось просто, как оно звучит? Да, наверное, так и было.

– Бали, – повторил Фриц и замолчал.

Мы сели рядом и уставились в телевизор, как всегда. При этом нас снова смутно кольнула совесть: сидим, в телик пялимся, а жизнь мимо проходит.

Но что мы можем сделать? Завести наконец детей? Мы пытались, долго и безуспешно. Старались, как могли, с искренним удовольствием, самозабвенно. И в итоге решили, что надо смириться, принять жизнь такой, какая она есть, и стареть с достоинством, ни на что не жалуясь и не озлобляясь.

Тем не менее порой наша жизнь казалась мне скучной, однообразной, тоскливой. И я слышала в собственном голосе обиду и разочарование. Только вот никогда не могла до конца понять, чем же это я, собственно, разочарована. В том-то все и дело – не знала я этого!

Тогда я еще работала дизайнером – разрабатывала рисунки для оберточной бумаги, в которую заворачивают подарки. Это началось просто как хобби, потом стало неплохим ремеслом, однако не приносило радости. По образованию я художник по текстилю.

Фриц «доставал» меня одним и тем же вопросом: «Какая тебе, черт возьми, разница – рисуешь ты зайцев на бумаге для подарков или эти твои зайцы скачут на постельном белье?» А разница огромная! На постели занимаются любовью взрослые и видят сны дети, а что происходит с оберточной бумагой? Сам подумай: рисую я белых медвежат на льдине или пасхальных зайчат среди пестрых тюльпанов и представляю, как в этой упаковке преподносят кому-то подарок, а он ее тут же срывает, комкает и швыряет в урну. Хороша работка, нечего сказать, – на помойку работаю, и больше ничего. Что может быть недолговечнее, чем обертка для подарков?

Фриц потратил годы на то, чтобы меня утешить, но потом бросил это занятие. Его профессия была, в общем-то, ненамного лучше моей: он работал учетчиком в фирме, продававшей клапаны. Но ему было хорошо там, и он ничего не собирался менять. В отличие от меня его ничто не угнетало.

– Господи, – кричала я, – до чего ж мы отупели! Жизнь проходит мимо, а мы чем занимаемся? Ты продаешь клапаны, а я рисую зайцев на подарочной обертке! Отлично!

– У других работа еще хуже, – отвечал он всегда. А если я не унималась, убегал из дома и напивался где-нибудь. К его возвращению я обычно уже выпускала пар. Фриц нравился мне пьяным – он становился немного невменяемым и диким, ну, насколько умел. Однажды швырнул вазу в стену, в другой раз даже свитер на мне разорвал.

Я за целый день только Фрица одного и видела. Жизнь моя вертелась в треугольнике «кухня – рабочий стол – гостиная». Раз в день я выходила в супермаркет на углу, по средам вечером – на компьютерные курсы, училась рисовать зайцев на компьютере. Хотя мне больше нравилось работать вручную, вырезать и клеить, как в детском саду.

В хорошем настроении я называла свою работу «пойти поиграть» и не задавала вопросов о смысле жизни. Фриц каждый день ходил в контору, ему следовало носить костюм с галстуком, и в таком виде он ежедневно представал перед миром, а я, завернувшись в халат, подсаживалась к столу и «играла».

Годами копила я страх перед внешним миром, тем, что за пределами квартиры. Он казался враждебным и суровым, и мне не хотелось по своей воле выходить за дверь. Фриц тащил меня в кино, где мы обычно ссорились, или на концерт, где он всегда начинал неудержимо кашлять. Не реже раза в год мы ездили куда-нибудь в отпуск: Испания, Италия, Франция, Ирландия. А на Рождество – всегда в Доломитовые Альпы.

Откуда взялся этот Бали? Четыре буквы. «Рождество под жарким солнцем» – кажется, это он первый предложил. Но Бали предложила я, здесь уж ничего не изменишь.

25 декабря, под утро, когда нам надо было вылетать, снегу навалило больше двадцати сантиметров. Фриц озабоченно поглядел в окно и пробормотал: «В такую погоду самолеты, может, и вовсе не летают».

Он произнес это тихо-тихо, но я расслышала. И еще подумала: надеюсь, и вправду не летают.

Вся эта авантюра с Бали вдруг показалась мне противоестественной. Все равно что клубника зимой. Ну, что мы там забыли, что будем там делать? В тропиках, на жаре… На пляже валяться?

– Пошли, сядем на автобус пораньше, – заторопил меня Фриц.

Мы вышли из дома, поплелись, утопая в снегу. Темно, ветер ледяной. Неужели через двадцать часов, а то и меньше, мы будем жариться на солнышке? Черт, забыла! Дорожную аптечку забыла! Мы же без нее пропадем! А комары? А лихорадка? Мы бросились назад, взяли аптечку, пропустили ранний автобус, а мне все думалось: мы никуда не едем! Мы остаемся!

На каждом шагу возникали препятствия и появлялась возможность обмануть судьбу. Но нет, мы упрямо шли к цели. «Последнее напоминание, уважаемые пассажиры. Господин и госпожа Шредер, проследуйте, пожалуйста, к месту регистрации!» – произнес строгий голос у нас над головами, и мы, еле переводя дух и обливаясь потом, примчались к выходу на посадку.

Вместе с сытыми младенцами, спросонья прижимающими к себе своих плюшевых зверей, измученными на вид матерями и раздраженными папашами нас погрузили в чрево «боинга» индонезийских авиалиний «Гаруда».

Мой муж засиял, как школьник на экскурсии. Подружился тут же со стюардессами, похожими на эльфов: все как одна идеально сложены, волосы черные как смоль, губы ярко накрашены. У меня заныло сердце: что если на Бали все женщины такие?

Фриц великодушно пропустил меня к окну, а сам остался у прохода, где порхали его эльфы. Пластиковая надувная подушка обхватила мою шею, как ортопедический воротник, что меня, видимо, вовсе не красило. К тому же эта штука загородила от меня Фрица, я вообще его больше не видела и только ерзала в кресле туда-сюда, пытаясь поудобнее устроиться. Во время взлета Фриц взял меня за руку. Я хотела положить ему голову на плечо, но надувной воротник не давал. На мониторе появилась маленькая белая стрелка, указывавшая путь нашего самолета на другой конец света. Что это нас понесло в такую даль,зачем мы вообще сорвались с места, что хотим в нашей жизни изменить? Что такого должно произойти на Бали, чего не произошло бы дома? Фрица спрашивать было бессмысленно – у него был готов сколь идиотский, столь и банальный ответ: там солнце светит, детка моя сладкая! – все, что я услышала бы в ответ. А я жару переношу плохо, у меня кровь холодная, он сам надо мной по этому поводу всегда подтрунивал.

Подали обед. Я решила ничего не есть, чтобы влезть в купальник, но рядом с индонезийскими эльфами с их мальчишескими фигурками худеть уже не имело никакого смысла. В итоге я проглотила все, что мне принесли, и еще закусила ванильным кремом Фрица. Тут меня разморило. Фриц заказал себе третью порцию пива, лицо его выражало полнейшее удовольствие.

– Ах, – вздохнул он, – как чудесно лететь куда-то, правда?

Я кивнула в ответ и продолжила скучать по своему надежному, спокойному местечку у стола, и о голубой елочке прямо у меня под окном, и о синицах на ее ветках.

Муж заботливо сжал мои пальцы.

Я взглянула на его худую бледную руку, что лежала на моей, и она показалась мне вдруг ужасно старой. Когда она успела постареть, почему я ничего не заметила? Эта рука вызывала отвращение и жалость одновременно. Кажется, Фриц тогда в последний раз держал меня за руку. Я только помню, что вдруг отчетливо представила себе, как мы вместе с ним тихо старимся. Уютно старимся и чуть-чуть душновато. Так что я время от времени распахиваю окна и выкрикиваю какую-нибудь глупость вроде: «Воробьев в парламент!» или «Не допускайте к власти драчунов и засранцев!». Какая чудная эта старушенция с третьего этажа, будут говорить обо мне, вечно порет всякую чушь, похоже, потихоньку выживает из ума. Хихикая, я закрою окно, а Фриц, сидя в кресле с подлокотниками, улыбнется и покачает головой, посмеиваясь надо мной, – так всегда было, всю нашу совместную жизнь. Я сварю ему томатный суп, он запачкает им рубашку. Вот так примерно все и будет.

Я закрыла глаза. Минут пять, кажется, прошло, и муж стал трясти меня за плечо:

– Мы приземляемся в Сингапуре!

Я с трудом очнулась от грез. Из иллюминатора ударил слепящий свет. Меня укачивало, тошнило, душила жара.

– Ты десять часов проспала, – упрекнул меня Фриц, – а я ни минуты не спал. Надевай ботинки.

Он вытащил из-под переднего сиденья ковбойские сапоги. Ну почему мы не можем носить кроссовки, как все нормальные люди? Фриц с превеликим трудом напялил сапоги мне на ноги, при этом ему пришлось залезть под мое кресло, и выпрямился – тяжело дыша, весь красный. Он часто ухаживал за мной, как за капризным ребенком, и мне это нравилось. Но в тот момент мне было не до телячьих нежностей. Я поднялась.

– Куда ты?

– В туалет, – грубо ответила я и протиснулась мимо него к проходу.

– Но мы же приземляемся.

Я молча двинулась к туалету. Занято. Я долго ждала, потом нетерпеливо постучала в дверь. Тишина. Я хотела уже было обратиться к стюардессе, но тут задвижка щелкнула, и на меня надвинулся весьма упитанный китаец. Я приготовила ему свирепую гримасу, но у него было на редкость милое лицо и он так дружелюбно мне улыбнулся, что я невольно ответила тем же.

За ним пронеслось облако лимонного аромата – так пахло средство после бритья. Я жадно вдохнула этот запах, провожая китайца взглядом. Его черные волосы стояли мокрым ежиком, как будто он только что вымыл голову в крошечном туалете. Прическа придавала ему что-то наглое, юношеское и в сочетании с его комплекцией подействовала на меня возбуждающе. Я не могла отвести от него глаз – это и была та самая другая моя жизнь, по которой я скучала за рисованием, о которой мечтала, как о новом платье.

Он придержал мне дверь. Я вошла, заперлась, продолжая улыбаться. По ногам тянуло сквозняком, будто я, как и наш самолет, зависла где-то в необъятном пространстве. Ухватившись обеими руками за раковину, я увидела в зеркале свою придурковатую улыбку и тут только заметила, что выгляжу ужасно: опухшая со сна, бледная как мел, волосы всклокочены.

Китаец оставил под зеркалом маленький тюбик пасты. Я выдавила немного на палец и стала втирать в зубы, потом вынула из кармана помаду, накрасила губы. Кажется, вид у меня стал поприличнее. Я даже попыталась кокетливо улыбнуться.

Ища китайца глазами, я пошла между кресел. Вот он! Ого, как сердце-то подпрыгнуло! Он поднял голову. Легкая турбулентность, меня качнуло. Он улыбнулся и протянул руку, будто мы старые знакомые. Еще толчок – и я ухватилась за спинку его кресла. И непроизвольно нагнулась пониже к нему. Он посмотрел мне в лицо – прямо, открыто, от него опять пахнуло лимоном, и он подхватил меня под руку, чтобы я не упала к нему на колени. «Спасибо», – произнесла я по-английски и покраснела.

Он снова улыбнулся. Я могла различить каждый волосок у него в брови, видела собственное отражение в его темных зрачках. Там была я, только в совсем другой жизни. Я живу с ним в Гонконге, Сингапуре, Шанхае, Пекине. Покупаю экзотические овощи на запруженных народом рынках, ношу шелковые одежды и вместе с тысячами других людей езжу на велосипеде по широченной, как автобан, улице. Вечером мой китайский муж приходит домой, и после ужина мы играем партию в маджонг, а потом засыпаем рядом, и он во сне держит меня за руку. Моя китайская жизнь была довольно суетливой, но при этом вполне реальной, и выглядела я совершенно счастливой. Боже! С испугом я выпрямилась, оторвалась от китайца и в смятении рухнула в свое кресло.

Как оглушенная стояла я в ожидании пересадки в ледяном (спасибо кондиционеру!) аэропорту Сингапура, а мимо меня, как стаи цветных рыбок, проносились потоки людей со всех концов света. В одном из бесчисленных магазинчиков электроники Фриц приобрел шагомер – считать шаги и километры во время утренних прогулок на Бали.

– Смотри, – он в восторге протянул мне маленькую штучку, – как она точно фиксирует каждый мой шаг! – Он прикрепил устройство к икре своей ноги. – С ума сойти, откуда эта штука знает, сколько я сделал шагов?! – продолжал изумляться он, бесшумно шагая по ковровому покрытию в своих ковбойских сапогах.

Я смотрела ему вслед и думала: а если мне потеряться здесь, в Сингапуре, что тогда будет? В голове у меня зашумело, и, осторожно переставляя ноги, я двинулась за мужем.

– Сто двенадцать шагов отсюда до выхода и обратно, – посчитал он и заинтригованно уставился на шагомер. – Потрясающе: и здесь сто двенадцать, ровным счетом! Невероятно! Бетти! Разве не прикольно!

Я слабо кивнула. Он поцеловал меня в щеку.

– Тебе не по себе после полета?

– Угу.

– Чем это от тебя пахнет?

– Духами, – нагло заявила я. – В «дьюти фри» побрызгалась духами с ароматом мандарина.

Запахи цитрусовых трудно отличить один от другого. И у меня возник план. Как только новый самолет взлетел и погасла надпись «Пристегните ремни», я встала с кресла.

– Опять в туалет? – Фриц неохотно пропустил меня.

Я вздохнула поглубже: китаец мог вообще остаться в Сингапуре. Но нет – вон он, я вижу его черный ежик среди кресел. Медленно-медленно поплыла я к нему, так, чтобы он смог увидеть меня и вдохнуть аромат моих духов. Ну, только бы никаких воздушных ям и тряски, мне надо дойти до него во что бы то ни стало! Но он читал газету и меня не заметил. Я задержалась в туалете: глядела на себя в зеркало и качала головой. Дура! Что ты вытворяешь? Пытаешься наверстать упущенное, ухватить шанс, которого никогда и не было? Зачем тебе бросать твою прежнюю жизнь? Тебе и там хорошо, тихо и спокойно, ты живешь там мирно и душевно со своим Фрицем.

Я прошла обратно, китаец так и не поднял головы. Мне хотелось расплакаться от разочарования, как будто я провалилась на экзамене.

Пыталась поспать, но никак не могла устроиться. Все было неудобно. Кроме того, пока я маялась дурью, Фриц стащил у меня надувную подушку и теперь мирно похрапывал с полуоткрытым ртом. Выглядел он весьма трогательно. Если приглядеться, так он даже очень симпатичный. Я давно заметила, что Фриц особенно хорош на фотографиях крупным планом. Я любила его пухлые губы, иссиня-черную небритую щетину, его почти греческий нос.

Я быстро его поцеловала. Он закрыл рот и вздохнул во сне. Я взглянула в окно: под нами проплывали индонезийские острова, похожие на зеленые подушки на синем огромном ковре. Ява, Суматра, Борнео, Калимантан, Ломбок, Бали. Как из детской считалки. Странно, столицу Бали, Денпасар, никто ни разу не называл, играя «в города»: Дюссельдорф, Дублин, Дели, но только не Денпасар.

С трудом передвигая отекшие ноги, я доковыляла до багажного конвейера и тупо уставилась на чемоданы и сумки, выплывающие из его недр. Сумка Фрица показалась сразу, а мой чемодан пришлось ждать. Ничего удивительного – я всегда и везде оказываюсь последней, так уж мне везет.

В изнеможении я вытерла со лба пот рукавом футболки и уловила слабый запах мандариновых духов. Где же мой китаец? Я огляделась. Нет его нигде. Мой китаец! Я посмеялась над самой собой.

– Твой чемодан! – крикнул Фриц.

Он снял мой новенький зеленый чемоданчик с бегущей ленты и взгромоздил его на тележку. Автоматические двери распахнулись, и нас, словно мокрой тряпкой, ударило влажным горячим воздухом. Я тут же показалась себе липкой и вдвое толще, чем есть, будто пропитанной жидкостью.

Пожилой балиец в красном с золотом саронге подошел к нам и, улыбаясь, несколько раз произнес наши имена. Раз на пятый мы его поняли.

В следующее мгновение такси, безбожно пропахшее потом, уже несло нас в отель.

Уж не знаю, как я представляла себе Бали, но кроме того, что здесь левостороннее движение, ничего интересного не заметила. Пожухлая зелень сменялась по временам магазинами, где торговали мопедами, мебелью, холодильниками и телевизорами, огромные рекламные щиты с обещаниями сказочного путешествия на плотах или пения райских птиц уродовали пейзаж, бесчисленные мотоциклы и микроавтобусы нещадно отравляли воздух.

Вдруг стало темно, будто дернули рубильник. Мы повернули с шумной центральной улицы в один из переулков, где в полутемных лавчонках продавали так называемые «сувениры»: бесконечных рыбок, фрукты и цветочки, вырезанные из кости и камня, кошек и лягушек в виде пресс-папье и прочую ерунду. Всего этого полно и в Германии, и годится оно только для того, чтобы в последнюю минуту купить хоть что-то на память о путешествии и подарить потом кому-нибудь, завернув сувенир в мою подарочную бумагу.

Я так и застонала. Такси в это время резко затормозило, и я ткнулась лбом в подголовник переднего сиденья. Когда я снова выпрямилась, в свете фар на дороге стояла белокожая блондинка в шортах и с виноватым видом махала руками.

– Туриста, – проворчал водитель, – не смотреть как следует на дорога!

– Движение левостороннее, – добавил Фриц, обращаясь ко мне. – Чтобы смотрела как следует, когда улицу переходишь!

Я осторожно потрогала пальцами лоб: приличная вздулась шишка, больно, черт!

– Ну-ка, покажи, – потребовал муж. Я отвернулась, но он положил свою горячую ладонь мне на лоб. – О-о, не хило! Зато будешь помнить: когда переходишь здесь дорогу, смотри сначала направо, а потом – налево.

Да ну вас всех! Я убрала его руку с моего лба и отвернулась к окну. Белокурая барышня на другой стороне улицы уже болтала о чем-то с длинноволосым балийцем.

Такси еще пару раз свернуло в какие-то темные проулки и наконец остановилось перед едва освещенным входом в гостиницу, крытую бамбуком.

Двое мужчин в таких же, как у нашего водителя, красно-золотых саронгах отворили дверцы и тихо, мягко, нараспев промолвили:

– Добро пожаловать в отель «Франджипани».

Я вышла. Ощущение было, как во сне. Воздух горячий, обволакивающий, сладкий. Цикады трещали без умолку. Один из служащих отеля ударил в большой гонг, возвещая о нашем прибытии. Его гудение прошлось по улице, как живое существо.

Наш багаж тем временем погрузили на тележку. Мы последовали за портье по узкой дорожке, усыпанной цветами франджипани. Я подобрала один из них и вдохнула его тяжелый, тягучий запах. С дорожки неожиданно открылся вид на бассейн, который блеснул в темноте, как огромный глаз. Чуть дальше уже шумел морской прибой и сияло немыслимое количество звезд.

Человек в саронге остановился перед маленьким бунгало и открыл перед нами дверь, покрытую искусной резьбой. Дверца оказалась такой узкой, что внутрь пришлось протискиваться боком, и то с трудом. Портье рассмеялся. «Балийская дверь», – пояснил он.

Однако сама хижина оказалась на удивление просторной. Посреди комнаты красовалась голубая ванна. Стекол в окнах не было, вместо них натянута противомоскитная сетка. В палисаднике росли гигантские банановые пальмы с красно-желтыми цветами, которые казались искусственными.

Портье осведомился: «О'кей?» Мы улыбнулись и молча кивнули. Он отдал нам ключи и откланялся.

– Ну как? – с гордостью спросил Фриц.

– Чудесно, – искренне ответила я.

– И вправду чудесно, – повторил муж и с довольным вздохом плюхнулся на постель. Через минуту он уже спал, свернувшись калачиком, как ребенок, и даже не сняв ковбойских сапог. Какой он маленький и хрупкий!

Десять лет назад я потому и заметила его. Моя прежняя любовь, верзила мордоворот физрук, периодически меня избивал. Интересное наблюдение: неужели мы выбираем новых друзей и возлюбленных, стремясь, чтобы они являли собой противоположность предыдущим? Насколько это верно? Что бы мы ни совершали, это всего лишь реакция на прошлый опыт? И если да, то в какой степени? Неужели у нас в жизни одна петля цепляется всегда за другую, как в вязаном свитере, и без предыдущей невозможна последующая? Мой свитер поначалу был вязан кое-как, и рисунок все время путался, зато последняя часть выполнена безукоризненно, без единой ошибки.

Я не могла уснуть. Маленькие неведомые звери копошились в листьях банановых пальм, птицы кричали незнакомыми голосами, гекконы сновали по стенам бунгало, шурша бамбуковыми стеблями, лягушка квакала где-то совсем рядом.

Я села в плетеное кресло на веранде и прислушалась к новым звукам. Издалека долетел звон ксилофона. Это их индонезийский оркестр – гамелан, я о нем читала в путеводителе. Говорят, он играет такую однообразную пятитактовую мелодию, и она гипнотизирует, как звуки кифары.

Моя белая кожа отсвечивала в темноте. Я сидела как на полотне Руссо – белая женщина среди тропических растений. Вместо льва, как на картине, меня охранял Фриц. Между тем я давно уже и не смотрела на мужа, я глядела вдаль. Грустно, конечно; впрочем, через десять лет совместной жизни, наверное, так оно и должно быть. Его бы это, думаю, не сильно расстроило.

На моих часах по-прежнему тикало немецкое время – два часа пополудни. В это время я шла бы по супермаркету и бросала в корзинку те же, что и каждый день, продукты. Трудно осознать, что я сейчас на другом конце света, оторвана от своей тихой надежной жизни. Телом – в тропиках, духом – в немецком магазине, размышляю: отчего это целая курица стоит дешевле, чем две отдельные упаковки куриного филе, вот ведь загадка.

Я открыла мой зеленый чемодан. Ой, что это? Разве это мое? Так, соберись, соберись давай, посмотри внимательно. Это что? Широченные хлопчатобумажные штаны. Голубые рубашки. Это мое? Нет, не мое. Что это значит? Это значит, что чемодан – не мой, вот что!

О-о! Ну, и что мне теперь делать без моих платьев? Что прикажете носить ближайшие две недели?

Потом любопытство пересилило страх. Осторожно погрузила я обе руки в недра чужого чемодана.

На свет явились мужские черные рейтузы большого размера. Ого, дядя-то немаленький! Белые хлопчатобумажные рубашки, напоминающие кимоно. Да, вполне идут к рейтузам, все вместе напоминает костюм для каратэ или дзюдо. Несессер с бритвенным набором, аспирин, зубная щетка, зубная паста, крем для загара, дезодорант-карандаш. Ага, уже хорошо: мужчина, использующий дезодорант, должен быть симпатичным. Хочется, очень хочется, чтобы вся эта куча чужих вещей принадлежала приятному, милому человеку. Далее я обнаружила приличные, скромные серенькие плавки и шлепанцы 46-го размера. На дне – несколько книг, все сплошь романы. Как это мило: мужчина, читающий романы! С ума сойти! Три на английском, один – на китайском. На китайском! Это мой китаец! Я так и подпрыгнула. Идея! Есть одна бредовая идея!

Имя на ярлыке: «Ци Ванг Шун, Нойсштрассе 37, Кельн». И кельнский телефон. Китаец из Кельна. Мой китаец. У меня есть его адрес и телефон! В любое время могу ему позвонить. В любое время… А, ерунда. На свете миллиард китайцев, половина из них женщины, и минимум у четверти миллиона мужчин-китайцев зеленые чемоданы. Чушь все это.

Я выползла из пропотевших тряпок, которые парились на мне вот уже больше двадцати часов, и нагая вышла на веранду, в тяжелый, сладкий воздух. Порыв ветра пробежал по растениям. Цветы франджипани, медленно кружась, попадали на землю, как белые платочки. Пошел дождь – не противная мелкая бесшумная немецкая изморось, а сильный, гулкий поток – будто кто-то включил на небе гигантский душ. Я подставила под струю воды сначала руку, потом ногу, а потом и вся, совершенно голая, встала под удивительно теплый ливень. Крупные капли расплющивались о мою кожу. Они так сильно по мне барабанили, что пришлось закрыть глаза. Вот радости-то было! Ослепшая от воды, счастливая как ребенок!

– Ты что здесь делаешь? – прозвучал голос Фрица.

Я вернулась на веранду и отряхнулась, как собака.

– Тепло-то как, – отвечала я.

– С ума сошла, – он зевнул, – тебя же могут увидеть.

– Да кто?

Он поглядел на меня, снисходительно качая головой.

– Раздевайся давай! Иди сюда! – Я потянула его за руку, не сильно, впрочем, надеясь, что он ко мне присоединится. У нас был с ним негласный уговор: мне разрешено быть слегка эксцентричной, а ему это должно нравиться.

Не говоря ни слова, он принес мне полотенце. Мы сели вместе на веранде и стали слушать дождь и фырканье гекконов. Как было в тот момент мирно, покойно, счастливо… Наш последний вечер вместе. Хорошо, что у меня остался тот вечер. Я берегу его, как драгоценный камушек в коробочке. Открываю время от времени крышечку и любуюсь на камушек.

Вообще-то мне следовало рассказать мужу о перепутанных чемоданах, но минута пролетала за минутой, а я молчала. Он наконец объявил, что пойдет еще немного поспит. И я его отпустила, а дождавшись, пока он заснет, снова кинулась к чужому чемодану.

В наружном кармане обнаружились миниатюрные акварельные краски и альбом. До чего же трогательно! Я извлекла также таблетки от изжоги, зарядное устройство для мобильного телефона и несколько нераспечатанных фотопленок. Все вроде как у обычного туриста. Я так его и увидела в тот момент, китайца моего: сидит, наверное, в растерянности перед моим чемоданом и вертит перед глазами не слишком привлекательное дамское нижнее белье. Ой, нет, только не это! Как вспомню свои дурацкие футболки с глупыми надписями, полинялые неряшливые шмотки, ношеные туфли и шелковое платье для новогодней ночи… А мой крем для эпиляции? Да уж, страшно предположить, что обо мне подумает китаец. Я наклонилась к чемодану, надеясь учуять лимонный аромат.

Точно, он. Я вспомнила, как он улыбнулся мне в самолете, и улыбнулась ему в ответ. С этой улыбкой упала в постель рядом с Фрицем и уснула.

* * *

Флориан дергает подол платья и отрывает торчавшую ниточку.

– Ну, ты ведь ему не изменила, ты только об этом подумала.

– Какая разница? – Бабетта поднимается и стаскивает синее платье через голову, нимало не заботясь о том, что вообще-то раздевается перед совершенно чужим мужчиной. – И с этим мне теперь жить до конца дней своих.

– Так серьезно? – Флориан протягивает ей серую потрепанную футболку. – Ну, тогда остается одно – взойти на костер, как подобает безутешной вдове! Вдова, – повторяет он. Это слово – как воронье карканье, как темный, мрачный еловый лес среди снежных полей. – Ну да, ты же вдова, разве нет?

– Ты тоже, не правда ли?

Она наливает ему «Чивас регал», причем двойной, – похоже, они негласно договорились сегодня напиться.

Флориан принимает бокал, одним махом опрокидывает в рот и уходит на кухню. Оттуда раздается шум и звон.

У Бабетты ноет сердце, будто туда воткнули нож, воздуха не хватает. Предынфарктное состояние? Коллапс легкого? Нервные колики? Она ни черта не смыслит в медицине, сто лет пройдет, пока разберется, и всегда готова искать причину физических недомоганий в глубинах своей психики. Сейчас ее терзает воспоминание и одна-единственная мысль: Фриц никогда больше не будет звенеть посудой на кухне! Годами она пережевывала и проглатывала сотни этих «никогда больше» и «ни разу снова», но вот об этом звоне посуды начисто забыла.

Забыла, с каким энтузиазмом Фриц наводил порядок на кухне, пока она срочно заканчивала очередной заказ. Те же самые звуки, надо же, абсолютно те же самые, как будто Флориан исполняет партию по тем же нотам. Ящик выдвигает, ящик задвигает, вилки и ножи раскидывает по ячейкам, тарелки моет, кастрюли споласкивает, сковородку убирает на место, снова ящик выдвинул, снова задвинул. Дзинь, динь, дон, стук, бряк, дзинь, дон. Бабетта затыкает уши, стонет. Не помогает. Она встает и ходит из угла в угол.

Едва она видит Флориана, боль утихает. Как тяжелобольной, страдающий хроническими болями, она научилась с этим жить. Флориан оборачивается к ней с половником в руке.

– Это куда?

Она пожимает плечами.

– Да все равно. Куда-нибудь.

Он подбрасывает половник в воздух и снова ловит.

– Сто лет не готовил, знаешь. – Улыбается смущенно. – Сто лет не мешал ложкой ничего, кроме киссьеля.

– Киселя? – переспрашивает она.

– Нет, киссьель, к-и-с-с-ь-е-л-ь, – медленно произносит он по буквам, замолкает и смотрит прямо перед собой.

Она отбирает у него половник и в шутку ударяет по плечу.

– Пошел вон с этой фигней, – шутит она.

Он молчит. Но рубашка у него на груди вздымается и выдает его.

– Ну, перестань, перестань, – мягко произносит она.

Он криво улыбается и отступает от нее.

* * *

– Я варил Альфреду такое странное зелье… каждую ночь, – говорит Флориан наконец. – Оно называется «киссьель». Это фамилия одной канадской медсестры, только задом наперед. Ее звали Рене Лессьик. Она кое-чему научилась у индейцев, позаимствовала у них пару травок, в том числе и такую, которая, как они утверждали, лечит рак. И она-таки действительно лечила рак этим снадобьем. Я уж не помню, кто нам об этом рассказал, помню только, что в Европе тогда это лекарство было не достать. Один друг наших друзей работал стюардом в авиакомпании «Дельта» и привез его из Штатов. Жутко вонючий настой, который нужно двенадцать часов кипятить на медленном огне, чтобы на дне образовалась слизь, которая якобы и помогает от рака. Альфред терпеть не мог эту бурду, но я три раза в день капал ее ему в рот из пипетки. И он глотал, чтобы утешить меня в моей беспомощности.

Больше я ничего для него сделать не мог… Он ввязался в совершенно бессмысленную войну, но ни разу не усомнился в том, что он воин и призван в этой войне воевать. А я превратился в женщину, которая ждет воина с войны, льет слезы и жалуется на судьбу. Он – герой, а я – тряпка! И чем больше он слабел, тем больше становился героем, а я, с моим безупречным здоровьем, все сильнее трясся от страха.

Ночь за ночью я варил на кухне это ведьмино снадобье. Индейцы барахла не подсунут, так я думал. Я сдабривал бульон своими лучшими чувствами и самыми большими надеждами. Результат, как видишь, оглушительный. А вот уж кому супчик по-настоящему кровь попортил, так это тому, кто его из-за океана привез.

Она, тихо:

– Стюарду?

– Стюарду.

– Китайцу, – подхватывает Бабетта.

– И стюарду, и китайцу, – откликается Флориан и тихо, осторожно убирает половник в ящик буфета.

– Стюард совсем был молоденький, года двадцать три – двадцать четыре, не больше. Из Тиммендорфа на Балтийском море. Блондин, волосы льняные, голубоглазый. Мне такие, правда, не нравятся. На нем была эта проклятущая униформа от «Дельты», когда мы с ним впервые увиделись. Договорились встретиться у терминала. Выходят они, всей командой – пилоты, стюарды, красивенькие все такие, ухоженные, прилизанные… аж противно, словно картинка из низкопробного бульварного порно для гомиков.

Выходит с ними и Энди, тащит пакетов двадцать этого «киссьеля». Даю ему деньги, он торопится, его автобус со всей командой ждет, в город едут. А он нигде купюру мою разменять не может. Бегал-бегал, так и не разменял. Автобус уехал без него. Я бы мог ему эту купюру подарить или он мог бы мне долг простить, но мы оба вцепились в чертову бумажку, как собаки в кость. Оба знали одно: она для нас – пропуск в другое пространство, где тела наши сольются в одно, уж бог его знает зачем и почему.

Мы встречались в какой-то панике. В чем была причина его страха, я так до конца и не понял. Откровенно говоря, мне нет до этого дела. Просто он был очень одинок, и жизнь его проходила в облаках и отелях. Сплошные перелеты. Он уже и не понимал, где находится, что он и кто с ним. А я вел себя, как человек, потерпевший кораблекрушение и всеми силами рвущийся снова ступить на твердый берег, оказаться среди живых. Я скучал по здоровому телу, которое не погибало бы от болезни, не напоминало о бренности всего земного, черт возьми! Были и совсем уж банальные причины: из-за химиотерапии Альфред стал импотентом. Он об этом узнал с удивлением, но без особого страха: ну вот, и еще один орган отказал, новая поломка. Он больше беспокоился обо мне, просил, чтобы я не зацикливался на нем и если мне захочется встретиться с другим, то ради бога…

Что в таких случаях отвечают? Понятное дело: «Ну что ты, нет, конечно, как тебе только в голову такое пришло! Ни в коем случае не буду ни с кем другим! Как я могу!» Все так говорят, наверняка. Никто ведь не скажет: «Ага, ладно, понял, спасибо, нет проблем. Ты прав, ну, тогда пока, пойду сниму кого-нибудь, развлекусь быстренько, ты подожди чуть-чуть, много времени это не займет».

Оно и правда получалось быстро: каждый раз один и тот же номер в «Холидэй Инн», поначалу я забирал Энди в аэропорту, потом мы стали встречаться прямо в гостинице.

Я поднимался в лифте вместе с выпившими бизнесменами, стучал к нему в дверь, он открывал, иногда еще не сняв униформу. Я порой даже находил ее сексапильной, хотя вообще-то меня от нее тошнило. Наверное, точно так же девчонки влюбляются в офицеров. Энди наливал мне немного виски из мини-бара, мы перебрасывались парой слов. Он рассказывал о всяких смешных случаях там, в воздухе: то какая-то толстуха застряла в туалете, то один тип тайно курил, а на выходе его арестовала полиция, то одному не в меру расшалившемуся актеру пришлось украдкой подсыпать успокоительное в шампанское. Мы смеялись и, не переставая смеяться, целовались. Один-два вежливых поцелуя, а потом – все приличия прочь. Остаток встречи был жестокий, отчаянный, и грела только надежда на краткое избавление. Избавление наступало. Но и в самом деле очень краткое.

Мы поднимались, как после тяжкой борьбы, шли в душ. Он мне – «киссьель», я ему – деньги, и, не прощаясь, бегом оттуда. Спустя несколько минут я уже был дома: «Привет, Начо, это я!»

Альфред лежал на софе и смотрел телевизор: новости, ток-шоу, игру «Спорим, что…». Он кивал мне в ответ. Даже если уже спал, просыпался и махал мне рукой, подзывая к себе.

– Слава богу, – улыбался он, – я уже начал беспокоиться.

– Вечно тебе что-то мерещится, – отвечал я и бежал на кухню заваривать траву. Я помешивал этот зеленый вонючий суп, мешал его, мешал и молился, чтобы снова все опять стало хорошо, чтобы нам позволено было вести нашу тихую, скучную жизнь вместе. Я и сам не знал, что меня заставляет варить это зелье. Может быть, то, что скоро мне надо будет снова отправляться за новой порцией?

* * *

В то первое утро на Бали Бабетту разбудил непонятный шуршащий звук, однообразный, монотонный, все ближе и ближе. Кто-то мел дорожку. В одном и том же ритме, словно метроном: вжик-вжик, вжик-вжик. Пропела птица, будто зазвенел мобильный телефон. Бабетта отодвинула тяжелую занавеску. Резкий свет полоснул ее по глазам, как ножом. Испуганно подалась она назад, удивленно моргая от встречи с тропическим утром. Кроваво-красные цветы гибискуса свисали из зеленой листвы. Мимо проплыла бабочка размером с тарелку. Бабетта в изнеможении снова закрыла глаза. Серенькое дождливое немецкое утро разбудило бы ее гораздо быстрее, а это навязчивое, душное тропическое великолепие…

Фриц вернулся из туалета. Она потянула носом, когда он приблизился к кровати, вдыхая запах родного существа.

Он удивленно взирал на нее сверху: его жена, как Маха на полотне Гойи, – голая и великолепная. Сквознячок от вентилятора под потолком играет прядью волос у нее на виске, кожа блестит в лучах света. Пожалуй, стоит попробовать уговорить ее – можно позволить себе немного любви. Но только не сейчас, не с утра, по утрам Бабетта обычно не в духе. Лучше после обеда, в самую жару. Все равно на улице находиться будет невозможно, придется прятаться в доме. И именно сегодня, потому что потом она обгорит на солнце, и до нее уже не дотронешься – кричать будет в голос.

Фриц не мог отвести от нее глаз. Она казалась ему в этом освещении совсем чужой и оттого очень привлекательной. Он чувствовал, что она отдаляется от него, и решил ее опередить. Так будет менее больно. Он протянул к ней руку, она уловила движение воздуха.

«Не надо меня трогать, пожалуйста, – подумала она, – не надо. Не хочу! Не желаю!»

«Куда бы положить руку? – размышлял он. – Лучше всего – сжать пышную белую грудь, но тогда пробуждение может быть особенно неприветливым. Нет, не надо». Он опустил ладонь на ее мягкое плечо. Она ощутила его руку – клейкую, как ручонка ребенка.

– Бабетта, – позвал он шепотом.

Она выжидала.

– Бабетта, – повторил он чуть громче, – погода отличная!

«Дурачок, – подумала она, – мы же в тропиках. Какой еще тут быть погоде?»

Он легонько потряс ее. Она медленно открыла глаза.

– Да, – проговорила она нарочито изумленно. – Уже приехали?

– Как и следовало ожидать, – засмеялся он.

За долгие годы замужества Бабетта научилась превращать свои капризы в своего рода заменитель любви. Стоило ей состроить из себя обиженную девочку, как Фриц обрушивал на нее такой поток нежности и заботы, что она сама бывала тронута.

Он вдруг наклонился над ней, и его небритая щетина защекотала ей живот.

– Ты думаешь, мы еще в самолете, – смеялся он, – вот в таком виде? В чем мать родила?

Она на всякий случай хихикнула тоже. Ободренный ее улыбкой, он упал на нее.

– Фриц, – застонала она и еще раз хихикнула, чтобы смягчить его разочарование, а потом строго произнесла: – Оставь меня в покое.

Его это отрезвило, он поднялся.

– Уже восемь почти, – сообщил он, – а я с шести на ногах. Ты представить себе не можешь, как там красиво…

– Только не рассказывай, – перебила она. – Не вздумай!

– Ладно, не буду.

– Я сама увижу, ладно?

– Скоро жара будет невыносимая.

– Естественно, мы же в тропиках.

– Очень жарко будет.

– Да, мне будет очень жарко, – лениво повторила она.

Они оба уставились на затянутое сеткой окно.

– Смотри, смотри, – всполошился Фриц, – смотри: бабочка! Какая огромная!

– Ага.

– С ума сойти, какая здоровенная!

– Угу.

– Я тебе кофе принесу.

– Давай.

Бабетта поднялась и стала спускаться по лестнице. Чемодан господина Шуна! Так тут и стоит, открытый. Неужели Фриц не заметил, что в ее чемодане лежат мужские вещи?

Проходя мимо, она захлопнула крышку чемодана. В ванной почистила зубы Фрицевой щеткой, пригладила волосы пятерней, «расческой морских русалок», как говаривала ее мать. Как же не хочется натягивать на себя снова пропотевшие шмотки, в которых она сюда прилетела! А у Фрица ничего не одолжишь, все его майки на ней трещат по швам. Что бы такое нацепить? А вот что: одну из голубеньких рубашек господина Шуна и его белые штаны, их можно немного закатать, и они, пожалуй, подойдут. Или белый халат от костюма для дзюдо? Нет, это даже Фриц заметит.

Жара стояла невыносимая, дышать было нечем. Вдали урчало море. Рядом со столовой лениво плескался о бортики бассейн. Вокруг бамбуковых столиков сидели парочками влюбленные японцы. Женщины с мальчишескими фигурками в вязаных купальниках, мужчины с козлиными бородками в разноцветных солнечных очках. И все такие молодые, такие красивые, такие худенькие, стройные.

Бабетта даже вздохнула. Фриц счел это вздохом восхищения. Едва супруги присели за один из столиков, до того маленьких, что даже японцы за ними казались большими, а уж они-то, немцы, и вовсе великанами, как появилась женщина необыкновенной красоты, Бабетта таких еще никогда не видела. Медленно, грациозно, плавно покачивая бедрами, она подплыла к их столику и положила перед каждым меню завтрака.

На ней был коричневый, тисненый золотом саронг, сверху желтая кружевная блузка, почти прозрачная, осиную талию перетягивал широкий золотистый пояс. Идеальной формы полная высокая грудь, длинная тонкая шея, увенчанная благородной формы точеной головкой.

Кожа нежно-кофейного оттенка, огромные темные глаза, роскошные губы. Густые черные волосы, как принято на Бали, заплетены в толстую сложную, затейливую косу. Как на картинке, да и только!

Женщина улыбнулась, показав розовые, как у младенца, десны и белые, как жемчуг, зубы, и тихо спросила:

– Что желаете на завтрак?

Бабетта глядела на нее почти с отчаянием и начинала тихо ненавидеть свою толстую распухшую плоть. Нервно расправила она на коленке штаны господина Шуна и тут услышала смех мужа:

– Одно мясо, ты смотри, они, видать, его как траву едят!

Надувшись, она метнула на него гневный взгляд, промолчала и тихо повторила: «Одно мясо, они едят его как траву».

Фриц пробежал глазами меню и произнес:

– Я, пожалуй, возьму яичницу с беконом.

– А я – фрукты.

Красавица принесла на голове поднос с завтраком и, грациозно опустившись на колени, стала накрывать столик. Бабетта рассматривала тарелки с пестрыми фруктами: оранжевая папайя, карминовые арбузы, солнечный ананас.

Она представила себе, как где-то на этом же острове господин Шун ждет завтрака в одной из ее маек, например в зеленой с надписью «Все, все, все». Или в черно-белой, где нарисован 101 далматинец. Или в синей, которая осталась после нескольких дней в отеле «Маритим» в Заульгрубе. Говорите, господин Шун, говорите, что же вы. Как вы сказали: едят мясо как траву? Что бы это значило?

Фриц оторвался от яичницы.

– Ну вот, ты уже выглядишь лучше, отдохнула, в себя пришла, улыбаешься.

Вот сейчас бы и рассказать ему о перепутанных чемоданах, самый подходящий момент. Но Бабетта его прозевала. А потом было уже поздно, слишком поздно. Фриц доел завтрак, вскочил, хлопнул в ладоши, воскликнул: «За дело!», вприпрыжку помчался на пляж, развернул на лежаке полотенце и откупорил крем для загара.

– Давай-ка натру тебе спинку, – решительно заявил он. – Солнце палит даже в тени. У них тут озоновая дыра, наверное, не меньше австралийской. Давай-давай, не спорь. Раздевайся.

– Не буду. Я вообще сегодня не стану раздеваться. – И Бабетта плюхнулась на лежак, который со скрипом прогнулся под ней до самой земли. Видимо, тут все было рассчитано на невесомых миниатюрных японок.

– Весьма разумно, – согласился муж, – а купаться как собираешься?

– Там видно будет, – лениво отвечала она.

Он весело вскочил на ноги, на икре у него опять был шагомер.

– Пробегусь по пляжу, в деревню загляну и вернусь, – крикнул он ей.

– Пока, – откликнулась она. – Удачи!

Фриц уже убегал. Со спины ему можно было дать лет семнадцать. Худенький какой! Тощий подросток, да и только. Он всю жизнь стыдился своей субтильности, долго пытался накачать мышцы, ворочал гири. Но ничего не помогало, и он это дело бросил.

«Парнишка мой худенький, – с нежностью подумала Бабетта. – Когда вернешься, расскажу тебе про чемоданы».

Пожилая балийка, с ног до головы укутанная в белое, со скульптурно выступающими бедрами, медленно двигалась по пляжу с подносом на голове. Она останавливалась перед каждым каменным изваянием божка – их было рассыпано по пляжу множество, – ставила перед ним маленькую коробочку из кокосового ореха с цветами, спрыскивала этот жертвенник водой из пластиковой бутылки и несколько раз проводила по голове статуи цветами, зажатыми между большим и указательным пальцами. Вот она приблизилась к каменной лягушке, охранявшей шезлонг Бабетты, и приветливо кивнула:

– Бог, – объяснила она по-английски, – важно.

Бабетта одобрительно кивнула в ответ.

– Очень важно, – подтвердила она.

Женщина снова кивнула и спокойно оглядела Бабетту.

– Важно, – повторила она и продолжила свой неспешный путь по пляжу от одного изваяния к другому, от лягушки к пучеглазой обезьяне.

Бабетта задумчиво смотрела ей вслед. «Какое ясное, простое существование, полное смысла, – с завистью подумала она. – Каждый день приносить цветы к жертвенникам богов, просто потому, что это важно. И никогда не задумываться ни о чем, ни в чем не сомневаться, не спорить, не восставать. Что я за жалкое существо, что за неудачница со своими подарочными зайцами! Что я за «не важно»\

Может, сфотографировать эти маленькие жертвенники и потом их нарисовать? И богов тоже. Подарочная бумага с этнической тематикой. Впрочем, такая уже наверняка есть, что там! Бабетта перевернулась на живот и тут услышала женский голос, обратившийся к ней по-английски:

– Здравствуйте, мадам!

Тяжело, как кит на суше, она снова перекатилась на спину. В ногах ее шезлонга стояла маленькая, но крепенькая женщина в розовой плетеной шляпке.

– Массаж? Маникюр? Педикюр, мадам?

Бабетта задумалась. Женщина тем временем просто взяла в руки ее ногу и стала рассматривать ногти.

– Вам нужен педикюр, мадам, – строго произнесла она, – и массаж. Почувствуйте себя красивой.

Едва мадам услышала эти слова, как все ее сопротивление тут же растаяло, она замотала головой уже не так решительно, и балийка тут же отреагировала:

– Когда же?

– Позже, – проговорила Бабетта, – давайте попозже.

– Мое имя Флауэр, – не отставала женщина. – Запомните? Цветок. Цветок сделает вас красивой.

У Бабетты пронеслась в голове отчаянная мысль: надо стать красивой, прежде чем она покажется на глаза господину Шуну. Она окинула свое тело быстрым взглядом – и с удовольствием, и с отвращением одновременно, стыдясь самой себя, будто ковыряла в носу или пукнула под водой. Лучше сейчас, решила она, стать красивой прямо сейчас.

Послушно последовала она за массажисткой на деревянный лежак под большое каучуковое дерево, где Флауэр и другие женщины держали массажный кабинет на открытом воздухе. Худенькие, маленькие, жилистые балийки энергично мяли и перекатывали с боку на бок, будто толстые колбасы, упитанных плотных европейцев поросячьего цвета. Время от времени эти «колбасы» похрюкивали от удовольствия.

– Одно мясо, плоть, как трава, – пробормотала Бабетта.

Откуда взялась эта фраза? Кто ее произнес? Почему она запала ей в душу? Почему ей кажется, что эти слова она услышала от китайца?

Массажистка указала ей на лежак.

– Снимите майку, – повелительно промолвила она.

Бабетта смущенно расстегнула пуговицы на рубашке, сняла ее и прикрыла грудь и живот.

– И брюки, – скомандовала Флауэр.

О господи, неужели придется валяться тут в чем мать родила? Бабетта покосилась по сторонам: часть тел некоторых клиентов, видимо, по их просьбе, была прикрыта саронгами. Она выползла из штанов господина Шуна, ей накинули кусок материи на голый зад, и Флауэр, закатав рукава, приступила к делу.

Вскоре Бабетте показалось, что она – младенец, которого укачивает мать. Дух воспарил над телом, райские картинки поплыли перед глазами. Вот они с господином Шуном в туалете там, в воздухе. Голым задом она сидит на унитазе, ноги ее сплелись на его шее. Он в изнеможении закрывает черные с длинными ресницами глаза, она гладит его ступней по волосам – как будто проводит ногой по густому газону. Потом среди душной ночи под деревом франджипани он снимает с нее свои же собственные брюки. Белые цветы, как нежные поцелуи, скользят по ее коже. Она увидела перед собой его живот, мягкий, уютный, черный ворс на груди, тоненькую линию черных волос, сбегающих вниз живота, и явственно ощутила запах лимона. М-м-м!

Так и мечтала Бабетта, лежа на своем топчане, об этом романе. Будто смотрела фильм, который сама же и поставила, совсем забыв, что господин Шун, может быть, вовсе не ее китаец. Но морской бриз ласкал ее тело, как перышком, и мысли всякий раз снова возвращались к одной и той же мечте. Как пчелы к меду.

А что если? Да господи, ничего! В том-то и дело! Что ей теперь – прыгнуть вместе с господином Шуном в кусты гибискуса? Тайно посетить его в гостинице? Приехать к нему в Кельн, родить от него ребенка, вести двойную жизнь, а потом, когда все кончится, застрелиться? Чего ей не хватает? Разве все так уж плохо? «Да нет, я просто хочу немного поиграть», – шептала она самой себе.

Мысли ее прервал истошный вопль с улицы за отелем. Бабетту он не заинтересовал, она даже не приподнялась. Только когда полицейский с веточкой жасмина за ухом тряхнул ее за плечо и произнес: «Ваш муж», она невольно резко вскочила.

У полицейского на лбу блестел пот, воротник белой нейлоновой рубашки лоснился. Цветок жасмина за ухом благоухал вызывающе сильно.

– Мой муж?

Тот взволнованно показал на дорогу за гостиницей.

– Ваш муж… – заикался он, – несчастный случай…

Первое, что она увидела, – это шагомер на его голой ноге. 7565 шагов насчитал он. Шагом меньше, и все бы обошлось.

Рядом с его головой в огромной луже крови плавала скорлупка кокоса с цветами внутри. Крови было невообразимо много. Бабетта просунула руки под затылок мужа и положила его голову к себе на колени. Какая-то сцена из дурацкой мелодрамы, честное слово. Только музыки не хватает. Смешно, право слово!

Фриц не улыбался, но выглядел тихим, спокойным. Глаза закрыты.

Левостороннее движение. Чтобы смотрела как следует, когда улицу переходишь!

Вокруг Бабетты бурлил поток машин, сновали люди. А она сидела с Фрицем тихо, одиноко. В воздухе пахло чем-то затхлым и немножко приторным. Поодаль стоял продавец супа со своей деревянной тележкой и равнодушно рассматривал женщину. Бабетта пыталась прочесть в его взгляде ответ на мучивший ее вопрос: то, что случилось, это беда или нет? Нет, не может быть. Фриц сейчас опять поднимется, и шагомер защелкает дальше: 7566, 7567, 7568…

Фрица даже не стали отвозить в больницу. В карете «скорой помощи» врач долго сидел, нагнувшись над пострадавшим, колдовал над ним, потом сделал укол в подошву ступни. Бабетту так и передернуло, Фриц не шелохнулся. Врач протянул ей сухую маленькую руку: «Мне очень жаль,мадам».

Он вышел на улицу. Вдова осталась с телом. Она сидела рядом с ним долго, вокруг ничего не происходило, все замерло. Тишина. У нее внутри тоже все остановилось, как будто встали часы, и только картинки пробегают еще перед глазами, сменяя друг друга.

Потом, много позже, она вспомнила, что та маленькая массажистка с пляжа, Цветок, в розовой шляпе, отвела ее обратно в номер, долго сидела с ней. Кричала незнакомая птица, будто звонил мобильный телефон. Вот, думала Бабетта, вот наконец звонит Фриц! И она, кажется, рассказывала ему по телефону, как он умер на Бали, потому что не смотрел по сторонам. Вернее, смотрел не в ту сторону, когда переходил улицу. И он, как всегда, смеялся в ответ. «Это ты не отличаешь «право» от «лево», ты их путаешь, а не я», – напомнил он ей.

Цветок кормила ее кусочками папайи, Бабетта улыбалась и болтала без умолку, будто ничего не случилось. А что, собственно, случилось? Массажистка, кажется, просидела с ней всю ночь? Так ли это? Это она помогла вдове утром принять душ и одела ее в темный саронг и черную майку? Или откуда взялись эти вещи?

Утром Бабетта обнаружила себя за столиком, за тем же самым, за которым вчера завтракала с Фрицем, когда он ел яичницу с беконом. Напротив нее сидел немецкий консул, загорелый мужчина в темно-синем льняном жакете. Он то и дело проводил рукой по седеющей голове и называл ее «сударыней».

– Я бы не советовал вам, сударыня, везти вашего мужа… тело вашего мужа, – поправился он, – обратно в Германию. Бюрократической мороки не оберетесь… это слишком утомительно. – Он подозвал красивую официантку и заказал дынного сока.

Красавица приветливо улыбнулась Бабетте, принимая заказ. А потом принесла ей, просто так, без всякого заказа, чай с лимонником. На пляже Бабетта заметила Флауэр. Та стояла и глядела на вдову.

– Так вот, – консул снова нервно провел рукой по волосам, – я советую вам, сударыня, немедленно заказать кремацию. Вы, разумеется, можете выбрать между простой, неформальной, и пышной, официальной. Однако вторую выбирать опять-таки не советую, она вам обойдется в немыслимую сумму. У балийцев эта церемония обставлена торжественней свадьбы.

Вдова кивнула, как будто поняла, что он сказал. На самом деле слова его проносились мимо нее безо всякого смысла, как радиоволны: «кремация, церемония, свадьба, бюрократическая морока». Она даже улыбнулась.

– Да, – отвечала она.

Консул вздохнул с очевидным облегчением.

– Весьма разумно, – похвалил он, – очень благоразумно.

– Церемонию, – произнесла она, – я хочу церемонию.

– О господи, – вскричал консул, – вы даже не представляете, во что ввязываетесь, сударыня!

И он передал вдову Флауэр и красивой официантке Майуни.

– Специальная церемония, – заулыбались они, – специальная церемония для мужа.

Бабетту отвели в деревенскую баню, там хорошенько оттерли, отмыли, промассировали, надушили ей волосы, сделали маникюр и педикюр и украсили каждый ноготь на руках и ногах крошечным цветком. Как в трансе, она позволяла вытворять с собой что угодно, безвольно отдавшись в чужие руки. Окружающие улыбались, и она тоже, ей кивали, и она кивала в ответ. Ни воли. Ни чувств. Только возбуждение по всему телу, как от наркотиков, да восприятие обострилось до предела. Каждую мелочь Бабетта видела как будто несколько увеличенной, но все вместе – связь вещей, общий фон от нее ускользали.

Время остановилось, о нем забыли. Потом она уже не могла сказать, сколько часов или дней прошло между смертью мужа и его кремацией. Тела Фрица она больше не видела и не хотела видеть. Он стоял перед ней живой. Да и потом, год за годом, она ощущала его подле себя везде и всегда. А разве теперь что-то изменилось?

Бабетта снова сидела на пляже, как будто отпуск ее продолжался по-прежнему. Только у Фрица, видимо, были другие планы. В смутной надежде она ждала, что Майуни принесет ей, как иногда другим гостям отеля, телефон. Должен же Фриц позвонить, не может же он вот так просто исчезнуть!

Фриц, где ты, старина? Куда же ты запропастился? Почему не звонишь? Я сижу на пляже одна и жду тебя! Почему ты заставляешь меня сидеть тут одну? Что на тебя нашло? Что ты задумал?

Мысли ее ходили по кругу, как цирковая лошадка, которая привыкла день за днем давать одно и то же представление, и теперь не может взять в толк, почему сегодня его отменили. Неужели его и завтра тоже не будет, и послезавтра? Не может быть!

Весь день лежала Бабетта на пляже и провожала глазами толпы людей, циркулировавших туда-сюда по песку. Балийские дети с тяжелыми ящиками, в ящиках вода, сигареты, жвачки, ящики балансировали на детских головках, прикрытых бейсболками. Мусорщик в желтом саронге и желтой майке, полицейский с цветком жасмина за ухом, толстые туристки в крошечных бикини, японские влюбленные парочками, женщины в сандалиях на высоких платформах и легких платьицах, мужчины в разноцветных пестрых пляжных шлепанцах…

Когда-нибудь должен появиться и Фриц, наконец! Ее мозг то и дело подсовывал ей эту картинку. Вдруг она и вправду увидела его и вскочила.

Перед ней вплотную стояла Флауэр – в темном саронге и черной майке, как и сама вдова, и в неизменной розовой шляпе на голове. В руке она держала фотографию Фрица в резной рамке.

Его фото с паспорта. Бабетта недоверчиво поглядела на снимок. Что с этим делать, когда все будет кончено? Кто это спросил? Кажется, он сам? Громко и четко. Неодобрительно качая головой.

Флауэр энергично взяла вдову за руку и потянула за собой.

– Церемония, – объявила она, – теперь церемония.

– Не хочу! – уперлась Бабетта. – Ни за что не пойду туда!

Как упрямый ребенок, она плюхнулась на лежак. Но Цветок снова дернула ее за руку и мелкими шажками, как буксир, потащила за собой по пляжу. Массажистка засмеялась, Бабетта ответила тем же. Чему она смеется? Она не знала. Просто так. Тело ее жило собственной жизнью. Какой-то юноша стал предлагать ей сначала сделать татуировку, потом совершить экскурсию по достопримечательностям острова, потом купить пару самодельных, вырезанных из дерева ложек. Наконец, Флауэр сказала ему пару слов по-балийски, и он, с извинениями сложив руки, слегка поклонился вдове. Бабетта на мгновение почувствовала себя чуть ли не королевой, высокородной особой, избранной.

Среди каучуковых деревьев столбом поднимался дым. Бабетта увидела множество балийцев в национальных костюмах, собравшихся вокруг костра. Мужчины были в черных майках, на голове украшения, вокруг бедер – черно-белая материя, похожая на кухонное вафельное полотенце. Женщины в черных вязаных крючком блузках, с разноцветными широкими поясами на талии.

Майуни взволнованно кивнула Бабетте. Та в смущении выступила вперед. Официантка выглядела пленительно в своей черной вязаной блузке.

Фриц, ты только посмотри!

Толпа расступилась перед Бабеттой, и она увидела пылающий картонный ящик на листе гофрированной стали. Гроб, подсказал ей ее мозг. Гроб. Но вслух она ничего не произнесла. Не может быть, чтобы Фриц лежал в этой картонке! Синие язычки пламени вырывались из горелок. Мужчины с горелками в руках стояли подле баллонов с пропаном. Вблизи огня было так жарко, что Бабетта в ужасе отшатнулась от этого ада.

Она прижала фото мужа к груди и в смятении оглянулась вокруг. Единственная белая женщина среди похоронной процессии. Кто их всех позвал? Кто все это устроил? Ей то и дело приветливо кивали. Дети носились со смехом вокруг, один из мужчин с зеркальными солнечными очками на носу вытащил из-под саронга мобильный телефон и стал звонить, старики играли в карты под каучуковым деревом.

Бабетте хотелось бежать, но Майуни и Флауэр крепко держали ее за плечи и подталкивали к белому столу, на котором громоздились приношения богам.

Священник в белых одеждах восседал перед столом, как единственный гость за праздничной трапезой. Темные очки с темными стеклами и тоненькая козлиная бородка делали его похожим на Хо Ши Мина. А рядом ждал и весь оркестр-гамелан в полном составе. Мужчины курили и, смеясь, поглядывали на часы.

Майуни нажала Бабетте на плечи, принуждая сесть на землю, Флауэр села рядом. Прошла вечность, во всяком случае, так показалось Бабетте.

Ее кормили фруктами и рисом, давали что-то пить, вокруг нее кружились голые загорелые детские ноги и черные саронги, туда-сюда, вверх-вниз. Она закрыла глаза и отключилась, пока Флауэр не вздернула ее снова кверху.

Стражи пропановых баллонов включили горелки. Пламя метнулось к листу гофрированной стали. Костер тут же потушили морской водой из кокосовых скорлупок. Гамелан заиграл. Бабетту подвели к листу стали и велели прикоснуться к золе. Майуни нагнулась первой, грациозно, изящно. Проведя рукой по мокрой золе, она выловила кусочек кости и бросила в жертвенную чашу из кокосовых листьев. Бабетта, как во сне, стала повторять ее движения и тоже нашла в золе кусочек кости.

Это и был теперь Фриц. Невероятно! Казалось, она копается в пепельнице. Странный звук слетел с ее губ. Она как будто хихикнула. Окружающие повторили за ней этот звук.

Жертвенную чашу передали жрецу, который тем временем снял белые одежды и остался в одной только набедренной повязке. Он водрузил на голову красный колпак и дребезжащим голосом запел. И тут, как будто по волшебству, солнце скрылось, сделалось темно, брызнул дождь, и все участники церемонии укрылись под каучуковыми деревьями и под столом, на котором лежали жертвенные дары.

Бабетта стояла в растерянности, в насквозь промокшей одежде, пока Цветок не втащила ее за руку под стол. Там церемония продолжалась как ни в чем не бывало: раздавали цветы гибискуса, Флауэр и Майуни делали изысканные изящные движения руками, Бабетта старалась за ними повторять, как могла. Теперь ей казалось, что она в балетной школе, где у нее не получается ни одно па. Болели коленки, головой она постоянно ударялась о крышку стола, единственная из всех неуклюже топталась на месте, мокрые тряпки липли к телу. Скорее бы уже эта церемония кончилась, тоскливо промелькнуло у нее в голове.

Туристы под зонтиками с изумлением взирали на происходящее. Что это белая женщина делает там под столом с балийцами? Краем уха Бабетта слышала обрывки фраз. Молодая женщина в саронге и бикини говорила по-немецки: «Ты ел когда-нибудь паданг? Они все едят руками. Не слишком гигиенично, правда? Но мясо у них очень вкусное! Только не ешь никогда левой рукой. Левой подтирают задницу. Или правой?»

Спустя немного времени солнце опять вышло из-за туч и стало нещадно палить. Бабетте сделалось дурно, голова закружилась, ее замутило. Ей хотелось в тень, в холод, домой.

Фотографию Фрица у нее забрали и пустили по кругу. Каждый внимательно рассматривал ее. Без снимка вдове стало вдруг невыносимо одиноко, она ощутила себя покинутой и расплакалась. Цветок похлопала ее по плечу:

– Сегодня счастливая, – строго велела она, – сегодня нельзя грустная.

– Простите, – машинально произнесла Бабетта.

Священник-жрец обошел стол и окропил всех святой водой. Бабетта жадно подставила ему лицо под кропило. Он на мгновение замешкался, а потом брызнул ей особенно щедрую порцию влаги. Вокруг захихикали. Священник зазвонил в колокольчик, похожий на рождественский. Все вскочили. Бабетта поднялась с трудом, ноги онемели. Она выпрямилась медленно, как старушка. Вокруг нее закипела работа. В мгновение ока жертвенные дары сложили на кусок гофрированной стали, и процессия двинулась к морю. Вдова медленно ковыляла позади.

Они ведут меня в море. (Она видела саму себя как через объектив камеры.) Мокрый подол саронга будет хлестать мне по ногам. Они посадят меня в каяк, который при этом чуть не перевернется, потому что садиться в лодку в саронге очень неловко. Мужчины мне помогут, сядут на весла и отчалят от берега. Дети поплывут рядом с лодкой, размахивая руками, я помашу им в ответ, словно все это просто развлечение, так, веселые каникулы. Не доплывая до утеса, где должно состояться погребение, мне отдадут чашу с жертвенными дарами, три цветка, прах моего мужа и три маленькие косточки, оставшиеся от него. И ободряюще кивнут мне.

– Так ведь?

Они кивают.

– Что теперь?

Они показывают руками: положи чашу с прахом в воду. «Нет, нет! – Я трясу головой. Они смеются. – Не хочу!» Как с ней расстаться? Останется кровоточащая рана. Рана, которая раньше была скрыта. Страшно! Мне страшно! От этой раны я истеку кровью и погибну.

Один из мужчин в каяке мягко берет меня за руку и подводит к воде. Урна с прахом вываливается из моих пальцев, грустно плюхается в воду, пытается остаться на плаву, но переворачивается, и зола расплывается по поверхности. Крошечные серые пятнышки на зеленом, они быстро намокают и становятся невидимыми.

Куда же ты, не уходи!

Я наклоняюсь над бортом, вытягиваю шею. Вижу еще несколько последних комочков золы, последние твои частички. Я их еще вижу, еще различаю на воде. Но тут влюбленная парочка проносится мимо меня на скутере, вода взметается и бурлит вслед за их мотором, как тайфун. В воздухе повисает их звонкий смех. А тебя больше нет. Ты ушел.

* * *

Флориан ночует у Бабетты на диване. Одну ночь, вторую, третью. Потом появляется с чемоданом. На другое утро хозяйка с изумлением обнаруживает в ванной на полочке его бритву, лосьон после бритья, в стаканчике становится на одну зубную щетку больше. Все вдруг выглядит как раньше. Она снова живет с мужчиной!

– Он… что?! – Томас изумленно трясет головой.

– Ну да, кажется, он ко мне переехал.

– Да ведь ты же его совсем не знаешь!

– Между прочим, не больше и не меньше, чем тебя.

Бабетта встает, приносит Томасу кофе в постель и снова ложится, хотя знает прекрасно, что он лежа завтракать не любит. Идиотский жест, конечно, однако она ему таким способом подает сигнал: имей в виду, милый, если мы станем жить вместе, мне хочется по утрам кофе в постель. И вообще много еще чего. Это так – к сведению. Совместный быт, знаешь ли.

– Слишком уж ты меня боишься, – произносит она.

– И поэтому ты съезжаешься с полузнакомым модельером-гомиком. – Это Томас так язвит.

– Не хочу стать грымзой и стервой от жизни в одиночестве, – пожимает Бабетта плечами, – наоборот: хочу уметь прощать чужие слабости, не замечать их.

С Флорианом вообще сосуществовать гораздо легче, чем с Томасом. Флориан не капризничает, он аккуратен, готовит вкусно, поболтать любит – мужчина любит поболтать! По воскресеньям они валяются в кровати с какой-нибудь маской на лице – йогурт, авокадо и мед, например, – и пялятся в телик. Но обо всем этом Бабетта Томасу рассказывать не стала.

Недвижно сидят они рядом в кровати и глядят в окно. Солнце светит. Бабетта уже знает, о чем он сейчас заговорит. Так и есть!

– Я обнаружил новый лабиринт.

– А оно нам надо? – Она вздыхает. – Может, без всякого плана просто так поедем на озера?

– Пробки везде, – отвечает он.

– Ну, давай просто так… – Еще одна попытка.

Томас терпеть не может путешествовать без плана.

Бабетта умоляюще на него смотрит. Она, между прочим, похорошела, а он и не заметил. Лето. Наверное, в этом все дело. Лицо округлилось, кожа светится, волосы блестят. И одежда, одежда наконец стала разноцветной. И Бабетте очень идет, она в цветном такая жизнерадостная, полная надежд.

Разве раньше она не носила только черное? Видимо, траур по мужу. Томас ее, правда, никогда не спрашивал, почему только черное. Ах, да. Муж погиб на Бали, переходя улицу. Попал под машину. Больше Бабетта ничего не рассказывала, а он и не хотел знать. Нет нужды мучиться прошлым. Ему хватает историй из больницы. Он потому и стал анестезиологом. Его пациенты, к счастью, молчат. Зато медсестры болтают без меры. Слово за слово, одно к другому, и вот уже сочинили целую трагедию. Такое впечатление, что любая жизнь в итоге выливается в трагедию. А с чего все начинается? С того, что пара клеточек в организме начинает вести себя не по правилам. Поначалу этого никто не замечает. В том-то и вся беда, считает Томас: начало злокачественного образования никто не в состоянии ухватить, а потом его уже не остановить. И в какой-то момент все идет наперекосяк. Так что лучше, чтобы и не начиналось, а то потом не избавишься. Вот и в отношениях с людьми так бывает.

В работе ему, по крайней мере, иногда удается отодвинуть трагедию и дать человеку надежду на будущее. Его профессиональный девиз – «Дать возможность жить дальше», а уж какой будет эта дальнейшая жизнь, его не волнует. Однако всякий врач знает: редко бывает так, чтобы все снова стало как раньше, чтобы не на что было жаловаться, чтобы человек снова ощутил себя счастливым и свободным. Лишь маленькое пространство удается расчистить врачам – пространство между надеждой и страхом. На этой-то территории пациент вместе со своими близкими отчаянно сражается за жизнь.

Бабетте такое неведомо. Ее бедному Фрицу повезло – ему выпала быстрая и легкая смерть. Это счастье, считает Томас. Он желал бы такого исхода каждому пациенту, а вместе с ним и остальные врачи и медсестры. И молится всю жизнь: «Не дай мне, Господи, стать пациентом!»

Не ту он выбрал профессию, Томас давно уже это понял. Он не может пережить чужого горя. Оно его преследует, давит, шантажирует, вгоняет в депрессию, повергает в отчаяние. Он не может отделаться от мысли, что жизнь заканчивается больничной палатой и смертью. Трагедия неизбежна. И зародыш этой трагедии каждый, видимо, носит в себе. Так что не может Томас радоваться. Не умеет, не получается у него.

Его и жена из-за этого бросила. «Мне радоваться хочется, вот что!» А кому не хочется? Ему тоже хочется, да что-то не радуется. Радость просто так не возникает, ее можно только спланировать.

– Ну давай просто так проедемся. Куда глаза глядят, – снова просит Бабетта.

Вот оно, вот что его добивает, вот это «просто так». Нельзя пускать жизнь на самотек.

– Отъезд через полчаса, – шепчет Томас мне на ухо.

Я слышу, как он бегает по квартире, собирает бутылки с водой, яблоки и вареные вкрутую яйца, пакует рюкзак, скатывает поролоновую подстилку для меня и ищет свою дурацкую панаму от солнца. Он в ней выглядит, как полный олух. Мечтаю ее выкинуть.

Глядя на наше снаряжение, можно подумать, что мы собрались штурмовать Альпы. Я выползаю из постели. Паркет приятно холодит мои ноги. Через пару часов я буду умирать от жары, злая и потная.

– Двадцать пять минут осталось! – кричит Томас.

Как предвкушающий прогулку пес носится он по коридору в прихожую и обратно. А я тем временем принимаю душ, с ног до головы натираю себя кремом от солнечных ожогов и пытаюсь найти губную помаду. Я без нее – ни шагу. Даже в лабиринт не пойду! Черт его знает, кому первому пришла в голову эта бредовая затея, но лабиринт на кукурузном поле вдруг стал самым модным развлечением.

Эти коварные крестьяне не просто бросают зерна в землю, они сеют кукурузу, соблюдая определенный рисунок. В июле рядом с полем выстраивают деревянные домики, а кукуруза между тем вырастает в человеческий рост. Владельцы плантаций берут с горожан за аттракцион от семи до двенадцати марок. Те бродят по кукурузному лабиринту часа четыре, а потом, выйдя наконец на свет божий, с восторгом налетают на мороженое и лимонад. Как правило, это детишки в сопровождении щебечущих мамочек и энергичных папаш, влюбленные парочки и активные пенсионеры, которым более интересного занятия в округе не найти.

Порой лабиринт посещают одинокие молодые мужчины. Одиноких молодых женщин там не встретишь никогда. Что нам за радость, одиноким женщинам, плутать по лабиринтам? Мы только этим в жизни и занимаемся. Гормоны виноваты, считает Томас. Женщины запоминают, в каком магазине они купили пару туфель, но не помнят к нему дорогу. Да, общаться с другими людьми они умеют лучше, что есть, то есть – иностранные языки учат быстрее, внешность и мимику собеседника запоминают сразу, но, глядя на план города, теряют всякую ориентацию в пространстве: их глаза беспомощно бегают по названиям улиц, как по узорам персидского ковра. Дайте мужчине немного эстрогена, женского гормона, учит Томас, и он мгновенно начнет путать «право» и «лево», зато станет лучше говорить и внимательнее слушать.

– Заметано, с этого дня будешь у меня питаться исключительно телячьими шницелями.

Он смеется:

– Разве я тебя невнимательно слушаю?

– Даже не знаю, – признаюсь я, – может, просто иногда притворяешься, что не слышишь.

– Я всегда все слушаю и прекрасно слышу, даже если вид у меня отсутствующий.

– Ну-ну, – бормочу я.

– Доказано, что пациенты даже под наркозом прекрасно слышат каждое слово, сказанное рядом. Мы поэтому стараемся не ругаться во время операций.

Довольный собой, он насвистывает что-то себе под нос, одной рукой держит руль, другой обнимает меня за плечи.

Несколько месяцев назад, влюбившись в Томаса, я изучила все веснушки и пятнышки на его коже. Она – как географическая карта, по которой я собиралась ориентироваться в новой жизни, иначе дорога моя уходила в никуда. Правда, карта на теле моего избранника тоже вела в никуда. Наши отношения в страхе замерли на одном месте, не двигаясь ни назад, ни вперед. Как жуки, опрокинувшиеся на спину. «Не надо никуда двигаться, – был наш девиз, – иначе станет хуже». Томас каждый день производит один и тот же отвлекающий маневр, по-другому не назовешь: как сумасшедший, нарезает круги по кладбищу. Дни теперь стали длиннее, так что он пропадает там все вечера. По субботам он отрабатывает свой марафонский забег, а по воскресеньям мы уже вместе мечемся по этому дурацкому лабиринту.

Съезжаем с автобана, и сразу же табличка: «Лабиринт на кукурузном поле – умопомрачительное развлечение для маленьких и взрослых».

Томас снова засвистел.

Я пыталась разделить его радость. Кажется, подобные приключения нравились ему значительно больше, нежели мои предложения остаться дома и поваляться в шезлонгах на балконе. Он нервно ерзал, нетерпеливо и громко листал свои медицинские журналы и не знал, куда себя деть. А я? Я стала искренне радоваться каждому новому распускающемуся цветку герани и петунии, мне стало нравиться поливать рассаду помидоров, наблюдать, как ползут по каменной стене цветочки, вдыхать резкий аромат свежих листьев. Я люблю положить в рот кусочек арбуза, устроиться поудобнее в шезлонге и красить ногти на ногах, улыбаясь солнышку на небе. И никуда с моего балкона уходить не хочу!

Миг за мигом, вздох за вздохом я заново отвоевываю ускользающую жизнь. Томас этого не понимает. Флориан понимает.

Мы тут недавно вместе вывели одного голубенка. Рука у меня больше не поднялась разрушать голубиное гнездо и отпугивать отчаявшихся голубей. Не смогли мы выбросить очередное яйцо в помойку.

– Слушай, – предложил однажды Флориан, – давай заведем домашнее животное.

Мы стали подкармливать голубей-родителей пшеном, так что скоро они уже не трепыхались в тревоге, когда мы подходили близко к гнезду. Мы построили им домик из полиэтиленовой пленки, когда в мае однажды пошел снег, и сделали их жизнь на моем балконе красивой и душевной. Мы стерегли их одинокое яйцо, когда оба родителя вдруг ни с того ни с сего одновременно отлучались из гнезда. Мы даже грелками гнездо обкладывали.

Мы начали радоваться по утрам голубиному воркованию и даже сами стали по-дурацки ворковать навстречу Паломе и Паулю, как мы их назвали. Наконец, мы дрожали от волнения, когда однажды утром из яйца на свет проклюнулся их тощенький синюшный отпрыск, похожий на того самого гадкого утенка. Мы окрестили его Пабло, отметили на балконе его рождение мохитосом, а потом, напившись в дым, плясали сальсу.

Я, конечно, не стала рассказывать Томасу о том, как провожу время со своим голубым соседом и голубиным семейством.

Птенец между тем научился летать, а потом Палома, Пауль и Пабло упорхнули, но с ними началась моя вторая весна без Фрица. Память снова не дает мне забыть своего одиночества, однако оно уже не как черное пятно. Медленно, но верно я обретаю цвет. Как маленькие бусинки, собираю и нанизываю на нитку счастливые моменты, которые еще пока помню.

Кукурузные початки указывают путь к лабиринту. Унылый бетонный двор раскалился на солнце. Хромоногая собака обессиленно ковыляет в тень. Парковка полна до краев. У входа в лабиринт сидит толстая девушка в топе из люрекса. Не успеваю я вылезти из машины, как Томас бросается к этой барышне и мгновенно выхватывает у нее из руки два билета.

Я слышу ее ленивый голос: «Если через два часа вы найдете выход, выиграете выходные в шикарном отеле на озере Кохельзее для двоих».

Ну, теперь Томасу есть к чему стремиться. В Эрбенбахе мы таким же вот образом выиграли настольный пылесос, в Холледау – набор из пяти ножей. В Бургене я растянула ногу, и поездка на Майорку досталась не нам. Не хватило пяти минут, хотя Томас последние несколько метров тащил меня на себе.

Жирные навозные мухи жужжали вокруг моей головы, как маленькие вертолеты, слепни уже облизывались, глядя на меня, осы мной сильно не заинтересовались, зато комары ликовали. Ох, и любят же насекомые кукурузные поля, сил нет! Я натираю «аутаном» каждый сантиметр моей кожи, не закрытый одеждой. В конце концов все равно любое зелье перестанет помогать, уж я-то знаю. Стиснув зубы, я вынуждена подставить хищным кровососам свои руки и ноги, потому что на мне, черт возьми, опять это синее платье – я ведь так нравлюсь в нем Томасу, он рассматривает меня всякий раз, как картинку: «До чего же тебе идет этот цвет!»

– Ты идешь?

В отдалении кричат дети, кричат все время одно и то же:

– Здесь мы уже были!

– Куда дальше?

– Пошли сюда!

– Нет, вот сюда, сюда дальше!

Треугольные белые флажки пляшут над полем, будто парусники на море. И зачем только всем всучивают эти дурацкие флажки? Наверное, чтобы можно было ими помахать и позвать на помощь, когда вечером уже никого в лабиринте не останется. И тогда придет крестьянин, хозяин поля, с карманами, набитыми до отказа выручкой, и, конечно, спасет заблудившегося гостя.

– Ну, иди уже наконец, – торопит Томас, – брось ты это все – комаров еще нет!

– Томас, у тебя вода с собой?

Да-да, он взял воду. Это я вечно все забываю, теряю, путаю!

Нетерпеливо хватает он меня за руку и увлекает в мрачный лабиринт. Высокие, уродливые растения воняют каким-то химикатом. С каждым шагом становится все страшнее. Мне тут же кажется, что я отдаюсь на волю судьбы. С тоской бросаю прощальный взгляд назад, где белеет пятно входа. Томас же с белым знаменем в руке уверенными шагами заворачивает за угол. Понурив голову, бреду за ним. В позапрошлый раз я украдкой сыпала на дорожку конфетти, чтобы долго не плутать, но он быстро заметил бумажные кружочки в траве и призвал меня к ответу: спортсменка фигова, вот я кто! Зачем игру порчу? Почему не доверяю ему? Не нужна ему здесь Ариадна. Настоящий мужчина никогда не заблудится!

Навстречу нам появляется парочка, он весь в зеленом, она – в красном.

– Мы здесь точно были, – смеется она, – точно говорю, клянусь тебе, были!

– Ну-ну, – самодовольно ухмыляется Томас, – все всегда так говорят.

Мы добрались до первой «угадайки». После старой, как мир, загадки Сфинкса «Что утром ходит на четырех ногах, в полдень – на двух, а вечером – на трех?» лабиринт превращается в паззл. Кто соберет все кусочки, поедет на выходные на Кохельзее.

Я с тоской вспоминаю о своем балконе, где сейчас распускались цветы. Пусть расцветет бегония! А теперь пусть петуния! Теперь – герань! Я почти слышу, как щелкает пальцами мой отец: щелк – вот теперь, в этот самый момент распускается петуния. Щелк – раскрывается герань. Щелк – расцветает бегония.

Пусть мой любимый снова придет ко мне, как тогда в мае.

– Пошли! – Томас тянет меня за собой, глядя на часы.

Верещащие дети проносятся мимо нас по закоулкам лабиринта. Издалека их окликают голоса матерей. Мы обгоняем пожилую супружескую пару в костюмах цвета хаки. Они низко склонились над планом, как следопыты. Я киваю им, проходя мимо. Они отвечают тем же и снова склоняются над картой, а потом поднимают голову и разглядывают кукурузные початки. Эти люди выглядят потерянными, заброшенными, будто попали сюда сто лет назад и не могут вспомнить, где и когда они уже все это видели.

А у меня такое чувство, что мы ходим по кругу, причем уже минут двадцать. У Томаса пот выступил на лбу. Он останавливается, настойчиво отдает мне флажок и снимает кепку. Я гляжу на него по-дружески. Я научилась не смотреть на Томаса с осуждением, когда у него что-нибудь не получается.

– Сейчас соображу, – уверяет он.

Я опускаю голову и, как лошадь копытом, долблю ногой землю. Он достает из рюкзака бутылку с водой, помедлив слегка, передает ее сначала мне.

– Зачем ты вечно таскаешь с собой эту гигантскую сумищу? Что у тебя там, в самом деле, а?

– Конфетти и клубок ниток, – сухо отвечаю я.

– И думать не моги. – Он убирает в рюкзак почти пустую бутылку. – Пошли дальше, и чтобы никаких фокусов! – И целует меня потными губами.

– Ариадне ее путеводная нить тоже не пригодилась, – вздыхаю я. – Все равно Тезей бросил ее одну на пустынном острове.

– Да, в общем… По-другому и быть не могло!

– Это почему же? Не напомнишь ли, что-то я подзабыла.

– Потому что Ариадна была предназначена в жены Дионису. И Тезей так по этому поводу печалился, что забыл поставить белый парус на корабле. А его отец увидел издалека черный, решил, что сын погиб, и бросился со скалы в море.

– А ты неплохо разбираешься в мифологии.

– Еще бы, я же специалист по трагедиям.

Из-за угла возникает уже знакомая красно-зеленая пара. Не слишком они теперь веселятся. В параллельном коридоре рыдает ребенок.

Томас начинает что-то насвистывать и берет меня за руку.

– Ну, – произносит он покровительственным тоном, – где мы сейчас, по-твоему?

– По-моему, мы ходим по кругу, – честно отвечаю я.

– Да ладно тебе, – смеется он. – Смотри: вон солнце, там у нас что? Там у нас юго-восток. Если есть солнце на небе и часы на руке, никогда не заблудишься.

Он бодро шагает дальше и тащит меня за собой. Пожилая пара в костюмах цвета хаки стоит за ближайшим поворотом и растерянно оглядывается по сторонам.

– О, этих мы уже встречали, – замечает Томас.

– Понятное дело, мы же по кругу ходим, – тихо повторяю я.

Он не слушает.

На пути нашем возникает семейство с тремя отпрысками. На каждом – желтая футболка с надписью «Развлечения на кукурузном поле». Мать стонет, отец бранится. Дети ноют.

– Ничего я не заблудился, – злится папаша, – и вообще, это вы хотели сюда повернуть, а не я!

Мы протискиваемся мимо них дальше. Маменька с завистью глядит вслед Томасу: у него такой уверенный вид, будто он шерп5 какой-нибудь и один знает правильную дорогу.

Раза три я повторила, что мы, судя по всему, шагаем по кругу. Вот опять наткнулись на красно-зеленую парочку. Она стоит, прижав платок к глазам, плечи вздрагивают, он нервно оглядывается и неуклюже мнет ее руку.

Я потерянно гляжу на часы: час сорок восемь минут кружим мы тут. Голые ноги Томаса покрываются противными красными волдырями. А ведь комаров еще нет, правда, дорогой? Темные пятна пота расплываются по его майке, вода кончилась, яйца и яблоки проглочены, на выход – ни намека.

– Ну, что ж, – вымученная улыбка, – выходные на Кохельзее нам уже не светят. Прости, Бетти, мне жаль.

– Да ладно, – откликаюсь я и осторожно интересуюсь: – Ты не знаешь, случайно, где мы находимся?

– Ха, – выкрикивает он, – этого только не хватало! – И продирается дальше, как будто решил пересечь Северный полюс, заодно взять приступом Аннапурну и еще пройти живым и невредимым пустыню Гоби насквозь.

У меня отекли лодыжки, плечо онемело от тяжелой сумки.

– Не могу больше, – жалуюсь я.

Он даже не оборачивается. Только когда я совсем отстаю и остаюсь далеко сзади, возвращается за мной.

– Ну, давай, Бетти, пошли. – Он слегка постанывает. – Весело же!

Весело ему! Я на такое даже отвечать не буду.

– Самому-то не смешно? Ты что сейчас сказал-то? Вот именно!

Он, конечно, все понял и погрустнел.

– Мы что, заблудились? – Я снова подступаю к нему. – Где мы? Куда идти дальше, ты знаешь?

Я падаю на вытоптанную побуревшую траву. Должно быть, мы оказались в одном из боковых коридоров, потому что мимо нас ни одна живая душа не промелькнула. Томас садится рядом со мной.

– А ты не знаешь, случаем, где мы находимся? – спрашивает он тихо.

Первый раз он спрашивает у меня дорогу. Первый раз он вообще кого-то об этом спрашивает!

– Нет, не знаю. Мы часами нарезаем тут круги.

– Что? Что ж ты молчишь? – Он встряхивает головой.

– Да говорила я тебе, только ты не слушал!

– Неужели? Ну, извини.

– Ты вообще никогда меня не слушаешь.

– Я понятия не имею, где мы сейчас. Правда, ни малейшего! – Он хихикает и притягивает меня к себе. – Мы безнадежно заблудились, – шепчет он мне на ухо.

– Окончательно, – шепчу я в ответ.

Над нами кружит мошкара. Голоса вдали.

– В тупике мы с тобой, – говорю я. – И не знаем, куда идти, что делать с нашими отношениями… Вот что.

– И поэтому ты пустила к себе жить другого мужчину? – спрашивает он тихо.

– Никакой он не другой мужчина, – отвечаю я.

– Хорошо, другого человека.

– Да, поэтому.

Томас молчит и палочкой чертит фигурки на земле между кукурузными стволами.

– Чего ты боишься? – спрашиваю я.

– Я не боюсь.

– Тогда почему?.. – Я осекаюсь. – Почему?..

– Что почему?

«Тогда почему тебе мало меня одной, – хочется мне спросить, – тогда зачем тебе таблетки?»

– Что почему? – переспрашивает он. – Говори уже.

– Почему ты не хочешь, чтобы мы стали жить вместе?

– А что в этом хорошего для каждого из нас?

– Повседневное сосуществование, совместная жизнь, день за днем!

– Совместная жизнь день за днем. – Смеется. Кладет голову мне на колени. Я убираю его вспотевшие космы со лба. – Повседневная жизнь ужасна, – вздыхает он.

– Повседневная жизнь прекрасна!

Он поднимается и заглядывает мне в глаза:

– С чего ты взяла? Что за чушь!

– Ну, раз уж у жизни все равно летальный исход, – отшучиваюсь я, – следует, видимо, радоваться мелочам…

– Ох, – выдыхает он и толкает меня вбок. – Ну да, и мы с тобой будем вместе сажать розы и тихо стариться.

– Да я же не о том! – Я встаю, хожу туда-сюда и размахиваю сумкой, как маятником. – До чего ж ты циничный! Надо ж так все наизнанку вывернуть!

Он улыбается мне снизу вверх:

– Ой-ой-ой, кажется, кое-кто здесь сердится!

– Да, сердится, – кричу я, – и в самом деле сердится! Хорошо тебе. У тебя все под контролем! Не дай бог, какой сбой произойдет! Нет, уж лучше наглотаться таблеток, и вперед – по плану!

Он быстро отводит глаза в сторону.

– Повседневность требует мужества, храбрости, – ворчу я. – Это же катастрофа! Это сплошной хаос, беспорядок, черт знает что такое! Джунгли! Туда и не войдешь поначалу просто так! Ты вот точно не войдешь! Сперва надо взять мачете и вырубить все к чертовой матери, расчистить себе пространство для жизни, ничего не оставляя, выкосить все подчистую, а то быть беде! Ну, во время такой чистки ты, конечно, срубишь парочку орхидей, куда ж без этого!

– Ишь ты, какая лирика! Не слишком ли возвышенно?

Томас удобно устраивается, опираясь на локоть, и нарочито небрежно закидывает ногу на ногу. Рассматривает меня, улыбаясь, и я кажусь себе отвратительной. А он все скользит глазами по моей фигуре: отекшие белые икры, круглый выступающий живот, большая грудь, пятна пота под мышками, волосы липнут ко лбу, нос блестит.

Может быть, сжав зубы, он слышит, как, словно птица в клетке, колотится у него сердце от волнения. «Я ей не поддамся, она меня не одолеет», – думает он. И улыбается. Научился.

– Ну, скажи что-нибудь! Говори уже! Иначе…

Молчит и улыбается.

– Иначе я уйду!

Дышит неровно, но улыбается по-прежнему. Напугаешь его, как же! Никто его не напугает, когда он так улыбается.

Ну что, идти? Нет? Мне совсем не хочется уходить. Но он по-прежнему нагло улыбается.

– Да ну тебя! – Я поворачиваюсь и ухожу за угол. Томаса больше не видно.

В беспамятстве мечусь я по этому проклятому лабиринту. В горле пересохло, в груди все горит. Знакомое ощущение: так болит, когда расстаешься. Останавливаюсь.

– Фриц, – вою я, – Фриц, помоги мне!

Но Фриц тоже молчит. Бросил меня тут одну, как ребенка в лесу.

– Фриц, мне страшно!

Лучше вернусь обратно к Томасу, еще не далеко ушла. Но кукуруза вся такая одинаковая… Как курица с отрезанной головой, мечусь туда-сюда. Солнце садится, початки приобретают масляно-желтый оттенок.

Отчаяние начинает душить меня. В итоге я останавливаю группу девчонок в спортивных брюках и куртках «комбат». Стою пред ними расстроенная, измотанная, и в своем синем платье, наверное, кажусь нелепой старухой, одетой совсем не для прогулок по лабиринтам. Они нетерпеливо, с сожалением разглядывают меня.

– Мы уже три раза обежали все вокруг, – признаются они, – пойдемте с нами.

И через несколько минут выводят меня к выходу. До него, оказывается, было рукой подать, даже смешно!

Машина Томаса еще здесь. А его самого не видать. Покупаю у толстой девочки в люрексовом топе бутылку липкой колы. Хорошо, что я взяла с собой мою сумку, там немного денег и ключ от квартиры. Эта привычка осталась еще с дофрицевой эпохи. «Не выходи из дома без денег и ключей, когда идешь на свидание. Ты же не знаешь, чем оно закончится!» – кажется, это еще маменькин совет. И ведь действительно, сколько раз я убегала со свидания со скандалом, захлопывала за собой дверь моего студенческого жилища и отправлялась в постель в одиночестве…

Я присаживаюсь на разогретый капот томасовой машины и гляжу на закат. Уже немногочисленные белые вымпелы мелькают над кукурузой.

Темнеет. Последние машины отъезжают со стоянки. А я все сижу. Над полем не видно больше ни одного белого флажка.

Толстая девочка запирает свою будку и вяло плетется по направлению к крестьянским усадьбам. Я по-прежнему лежу на капоте, глядя в небо: там одна за другой, как по расписанию, зажигаются звезды.

Рядом со мной, кажется, Фриц.

– Привет.

– Привет, – он легонько трясет мою руку, как когда-то. – Ты все-таки иногда ведешь себя очень глупо. Ну, скажи, что он тебе сделал?

Пискнула сигнализация, автоматически запирающая и отпирающая двери машины. Я не двигаюсь. Томас садится в автомобиль, а я валяюсь перед ним на капоте, как мне кажется, в весьма живописной позе. Медленно переворачиваюсь на живот и разглядываю его через лобовое стекло: лоб обгорел, волосы стоят дыбом. Он жадно пьет воду из бутылки, припасенной в машине. Вода, наверное, противно теплая. Пьет и смотрит на меня.

Я сползаю с капота и сажусь рядом с ним. У меня есть план. Молча я расстегиваю пуговицы у него на рубашке, одну за другой. Он не двигается. Но когда дело доходит до брюк, пытается удержать мою руку.

– Пусти, не трогай, – шепчу я, – пожалуйста.

Хочу ему кое-что доказать. У нас может получиться и без таблеток.

Сердце у меня колотится. Если не получится, то будущего у нас нет. Еще какое-то время мы будем приветливы и обходительны друг с другом, пару раз встретимся, может быть, даже переспим. Томас снова будет глотать свои синие таблетки, охлаждение между нами будет расти, я стану избегать маленькое кладбище, он, скорее всего, тоже. Мы будем случайно пересекаться где-нибудь в магазине (хотя раньше такого не случалось, так что вряд ли), грустно улыбаться друг другу, два неудачника. И будем знать, что мы неудачники.

Он откидывает голову на подголовник, бормочет:

– А вдруг кто-нибудь пройдет мимо?

Я молчу.

Пусть это будет компенсацией его слабости, страха, неудач, немощи. Виновата ли в них я? Он хочет, чтобы я слезла с его колен. Я сопротивляюсь.

– Увидит кто-нибудь, – повторяет он.

– Не увидит.

Низко склонившись над ним, я не сдаюсь, я держусь, долго, долго. И прежде чем впасть в отчаяние, прежде чем молча разочарованно сдаться, я вдруг обнаруживаю в кармане на двери пачку мятных леденцов «Аltoids».

Вообще-то они для меня крепковаты. Но я, помнится, читала в одном дамском журнале, что иногда, в определенных ситуациях, они оказывают совершенно взрывное действие. Осторожно запускаю я руку в коробочку и незаметно кладу один леденец в рот.

Пару секунд спустя тело Томаса вздергивает, как от удара током. Слава богу, сработало. Благослови господь все глянцевые женские журналы! Грудь Томаса вздымается, дыхание срывается, он притягивает меня к себе. Теперь нас уже ничто не остановит. Теперь уже ничто не имеет значения – ни мятные леденцы, ни наша усталость, ни темнота, ни абсурдная ситуация, ни страх, что нас застанут здесь крестьяне, обходящие поле в поисках последних посетителей лабиринта.

Это как подростковый секс в машине – быстрый и суетливый, для меня лично не ахти какой вообще, бывало и получше, но сейчас мы избавляемся от наших проблем, от наших воспоминаний и комплексов. Мы выбираемся из машины, в смущении бродим по траве, голые и потрясенные. Адам и Ева во время короткого перерыва. Значит, получается все-таки и так!

Томас покрывает мое лицо мелкими поцелуями. От этого счастья, внезапного и ущербного, – страх неудачи засел в нем, как косточка в персике, – я теряю остатки самообладания и заливаюсь слезами.

– Ну-ну, – успокаивает он меня, – не плачь, пожалуйста.

Он застегивает лифчик у меня на спине и молнию на платье. Мы, как примерные школьники, сидим рядышком в машине, он держит меня за руку. Долго молчим и смотрим через стекло на поле. Томас вдруг встряхивается и говорит:

– Вот, вспомнилось почему-то. Лет в шесть, в семь, так где-то, был у меня богатый приятель. Он жил в огромной светлой квартире, комнат там было столько, что можно заблудиться. Мать его была похожа на богиню: красавица с потрясающими длинными светлыми волосами. Я мечтал дотронуться до этих волос. Она часто оставляла нас после обеда одних в доме, строго-настрого запрещая заходить в ее спальню. Это был не единственный запрет, но главный. Иногда в полуоткрытую дверь я видел супружескую кровать, зеленый ковер, ее туалетный столик. И чем строже нам запрещали заходить в спальню, тем, понятное дело, больше нас туда тянуло.

И однажды я не вытерпел. Не помню уж, куда подевался мой приятель, но я толкнул дверь и оказался в спальне. Запах ее духов. Супружеская постель под гладким зеленым шелковым покрывалом хранила тайну. Я пытался представить себе ее в этой постели, в ночной сорочке, а под сорочкой – голой.

Я обошел кровать кругом и потрогал ее. Ноги мои утопали в ковровом покрытии, шагов не было слышно. Я взял ее щетку для волос, между зубцов застрял длинный золотой волос. Я увидел себя в зеркале – маленького глупого мальчишку в полосатом свитере, со смешной стрижкой и женской щеткой в руке. Я ненавидел собственную неопытность и невинность. Так и вижу себя таким до сих пор. Тут вдруг она позвала нас –вернулась домой раньше времени. Я кинулся из спальни вон. Вскоре послышался ее гневный вопрос: «Кто заходил ко мне в спальню?» Она возникла перед нами, высокая, даже огромная в гневе. «Это не мы», – соврали мы в один голос. «Врете!» – «Не врем», – разрыдались мы. Она схватила нас за руки и потащила в спальню: следы моих ног были совершенно отчетливо видны на ковре. Каждый шаг. К кровати, вокруг кровати, к туалетному столику и снова прочь из комнаты. – Томас засмеялся. – Надо же, тридцать лет не думал об этом, а тут вдруг вспомнил.

Я целую его руку.

– Ты впервые рассказываешь мне что-то о себе.

Вздыхает.

– Истории, это все истории, сказки, фантазии.

– Да нет же: это ты, я тебя узнала в этой истории, точно узнала!

– Ошибаешься. Все ошибаются. Это заблуждение. – Он отнимает у меня руку. – Мы не можем стать тем, кем были раньше. Прошлое прошло, его нет. Остаются только воспоминания.

– Но мы же и есть часть нашего прошлого, разве нет?

– Нет, – жестко парирует он, – не так. Наши воспоминания о нашем прошлом – это наши фантазии, вымысел. Вспоминая, мы рисуем в воображении новые образы и копим их в нашем сознании. Мы придумываем себе наши воспоминания, понимаешь? И чем чаще мы вспоминаем о чем-то, тем яснее проступают в сознании вымышленные картины. Так что однажды мы начинаем верить в то, что придумали.

– Ах, Фриц, почему же ты не хочешь ни о чем вспоминать?

– Потому что воспоминания ирреальны, – отвечает он после краткой паузы. – Вот почему. Потому что они – не более чем выдумка, и мы сами в наших воспоминаниях – тоже выдумка. Объективного прошлого не существует, только эффект наших воспоминаний о нашем прошлом и о самих себе.

– Но я люблю этого мальчика в спальне!

– Вот именно. Его больше нет, давно уже нет. Но ты задалась целью его найти во мне и не успокоишься, пока не найдешь.

– Ты невыносим.

Я открываю окно. Похолодало. Мурашки бегут по плечам.

– Я знаю. – Он включает мотор. – Поехали, у меня сегодня ночное дежурство.

– Ты не говорил.

– Забыл.

Бесшумно уезжаем мы с парковки, прочь от кукурузы, шумящей на ветру. Меня вдруг кидает в жар, потом опять в холод. Я назвала Томаса Фрицем? Неужели я по ошибке его так назвала? Или мне только показалось? Не потому ли он вдруг опять ушел в себя, спрятался, как улитка в домик? Не потому ли мы теперь мчимся обратно в город? Когда же я так сказала? Да слышал ли он вообще?

Имя Фрица только потому и сорвалось у меня с губ (если оно действительно сорвалось, в чем я совершенно не уверена), что я только что была неожиданно и необъяснимо счастлива. Потому что я вдруг вспомнила, как мне может быть легко и светло. Томасу я этого никогда не смогу объяснить.

Молча подвозит он меня к моему дому. Я целую его сомкнутые сухие губы. О встрече на будущей неделе мы не договариваемся.

Флориан встречает меня в прихожей.

– Ничего себе, – произносит он, окидывая меня взглядом. – Налью-ка я тебе выпить, подруга.

И наливает мне чиваса.

* * *

Дорогой Томас!

Жаль, что приходится тебе писать. Я ломаю голову: что я сделала неправильно? Вот уже несколько месяцев мы общаемся друг с другом так, будто мы два сырых яйца, которые в любую минуту могут разбиться. Вернее, в большей степени это ты так себя ведешь. Один-единственный раз я позволила себе попытку проникнуть внутрь твоей скорлупы, и теперь, видимо, ты меня за это наказываешь – держишь на расстоянии вытянутой руки и ближе не подпускаешь.

Я пишу тебе, потому что я спонтанно решила в понедельник вместе с Флорианом лететь в Мексику, на праздник всех мертвых. Второе ноября – годовщина смерти его друга, а мы как раз недавно видели по телевизору репортаж: в Оахаке в канун Дня всех святых отмечают праздник всех умерших. Покойникам устраивают роскошные поминки на кладбище. Нам обоим, мне и Флориану, показалось, что это именно то, что нас может утешить, так что на другой же день мы побежали в турагентство и купили два билета. Я бы с радостью обсудила это с тобой заранее, но не могу просто так позвонить тебе в больницу. И зайти просто так тоже не могу. Ты ведь строго регламентировал наши отношения, словно приемные часы, честное слово. Кроме того, бог его знает, как бы ты посмотрел на мои планы. Думаю, они тебе представляются совершенно безумными, ведь о смерти ты говорить не любишь, да и на кладбище танцевать вряд ли стал бы.

Сколько себя помню, я всегда боялась смерти. Никогда не забуду: однажды, года в четыре, я проснулась утром и в этом пограничном состоянии между сном и явью четко осознала вдруг, что все люди смертны. Все умрут рано или поздно: мои бабушка и дедушка, мои родители, мои сестры, моя воспитательница в детском саду, мои подружки, все люди, которых я встречаю на улице, – все-все. Я представила себе, как они один за другим исчезают, уходят, и я их больше не вижу. Земля все больше пустеет, и скоро я остаюсь на ней совсем одна, почти как Маленький принц. Я совсем одна, и никого вокруг. Страшнее я ничего себе представить не могла. И горько-горько расплакалась. Но тут меня осенило: ведь и я тоже однажды уйду туда, куда уходят другие. Мне нужно для этого лишь одно – умереть! Я пыталась представить себе собственную смерть – не получилось. Этот порог между жизнью и смертью мне преодолеть не удавалось, я оставалась среди живых и никак не могла выяснить, куда же исчезают мертвые. Помню, тогда я от этого едва не сошла с ума. Честно говоря, я до сих пор схожу с ума от этих мыслей.

Понятия не имею, что такое смерть, хотя не один раз ее видела, и даже совсем недавно своими глазами лицезрела переход из бытия в небытие. Какая-то она слишком нереальная, что ли. Такая банальная, обычная, казалось бы, и все же больше смерти мы ничего не боимся. Все кончается, все распадается. И никого это не минует. И не слишком утешает нас теория Эйнштейна, будто наша энергия после смерти не пропадает, а всего лишь переходит в другое состояние, как вода принимает разные формы: кубики льда в коктейле, морские волны, слезы, бутылка минералки или гейзер.

Может, мексиканцы знают об этом больше нашего.

Буду писать тебе каждый день.

Целую,

Бабетта.

В аэропорту выяснилось, что рейс в Мексику выполняет самолет мексиканской авиакомпании, а вовсе не Эр-Франс, как было объявлено раньше. Это повергло Бабетту в ужас: она была твердо убеждена, что полеты на лайнерах европейских авиалиний более безопасны, нежели на мексиканских. Не выйти ли, пока не поздно, не остаться ли дома? Что если это полет в смерть?

Откуда этот страх: знак судьбы или просто истерика? Рассказывают же люди всякие истории про недоброе предчувствие, про то, как они отменили поездку и поэтому остались в живых, а если бы полетели, то погибли бы. Тогда, перед тем отпуском на Бали, разве не было у Бабетты такого предчувствия? Да нет, признаться, не было. Ни намека. Тогда не было, и беда случилась, а теперь есть, значит, беды не будет.

Однако судьбе нет никакого дела до законов логики, плевать она на них хотела. Может, все-таки выпрыгнуть из самолета в последний момент? Или лучше вообще в него не садиться? Надо все объяснить Флориану.

– А теперь представь себе, – отвечал он, – ты остаешься. Грузчикам приходится выгружать твой багаж, две с половиной сотни пассажиров тебя тихо ненавидят, потому что из-за тебя задерживается вылет. А ты между тем объясняешь нетерпеливым стюардессам, что тебя охватил страх. К тому же объяснять наверняка придется по-французски.

Ой, нет, только не это! Лучше полететь, проблем будет меньше, честное слово. И Бабетта вместе с Флорианом заходит в старый, дребезжащий DC-10, где, к ужасу своему, узнает, что в полете пассажирам разрешается курить! Это чуть ли не последний курящий рейс в истории! Да как же так, они же специально справлялись?!

Ну, так и что? Мексиканцам закон не писан. Как курили, так и курят. Не во всем салоне, конечно, а только на двух последних рядах. Но именно там и сидят Бабетта и Флориан. Они видят рядом свободное место. Вот, думают, здорово! Можно устроиться поудобнее, не тесно будет лететь. Так нет же, выясняется, что именно это и есть то самое место, где всем курильщикам этого рейса разрешено дымить, сколько душе угодно.

К изумлению Бабетты, сюда заходят уютно покурить даже из бизнес-класса. Особенно зачастила одна пожилая, страшно элегантная дама в розовом костюме от «Шанель». Курит одну сигарету за другой все двенадцать часов до Мехико.

Бабетта и Флориан пробуют взбунтоваться. С пожилой дамой у них едва не доходит до драки. Сыплются жалобы шеф-стюарду, берутся в союзники другие некурящие пассажиры. В конце концов строгий голос капитана корабля объявляет по громкой связи, что в этом самолете имеет право курить любой, кто только пожелает. И сколько влезет!

Отчаявшись вконец, мятежники забираются опять к себе в кресла, как улитки в домики, и пытаются, задыхаясь в табачном дыму, немного поспать.

Бабетта пристально смотрит через иллюминатор в черное небо, бесконечное, безбрежное. И жизнь ее, кажется, растворяется в этом небе, как капля в море. Жива ли она еще вообще, в этой железной машине, высоко в воздухе, где мертвые, наверное, зависают вместе с живыми? Там впереди, кажется, сидят ее дед и бабка, тетушка Фрида, сосед с Ольгаштрассе, тот, что умер от астмы, а вон там – это случайно не Курт Кобейн?

Рядом сидит, конечно, Фриц. А впереди, через два ряда, виднеется черный ежик господина Шуна. Китаец тоже мертв, как и Фриц. Как и она сама.

А здесь даже совсем неплохо, наверху. Кино показывают без перерыва, то и дело приносят поесть. Что? Вены может закупорить, если долго сидишь? Или эмболия одолеет? Да кому до этого дело, если ты уже умер, грезит Бабетта во сне.

Разбудили, а жаль! Перед ней на подносе стоит завтрак. Снаружи льется яркий свет. Черная дыра куда-то исчезла, нет ее больше. Бабетте подают горячую влажную салфетку, она вытирает лицо. Живая! Жить, жить дальше! Она разминает затекшие конечности. Рядом с ней дама в костюме от «Шанель» зажигает очередную сигарету.

Они летят над неохватным морем крыш Мехико, нигде никакого намека на аэропорт. Самолет вклинивается носом между домами, будто птица, которая ищет свое гнездо. Того и гляди нырнет туда, где пробегают улицы. Да куда же здесь приземляться-то? Это какая-то ошибка, роковая ошибка!

Бабетта взволнованно хватает за руку Флориана. У него рука такая же ледяная, покрытая холодным потом, как и у нее.

Они выкатываются из самолета, как два тугих круглых жука, судорожно ищут свой багаж, еле находят, несутся через весь аэропорт, Бабетта кашляет, будто сама всю ночь курила не переставая, Флориан тащит ее за собой. Самолет на Оахаку улетел без них. Следующий – только утром. Их отправляют в гостиницу при аэропорте – забирает челночный автобус и везет по назначению.

Они в автобусе одни. Водитель не произносит ни слова. Из ярко освещенного аэропорта он поворачивает в одну из темных мрачных улиц. Флориану и Бабетте становится не по себе, они оказались к такому не готовы.

Классика жанра: первый попавшийся бандит за ближайшим углом, в двух шагах от международного аэропорта, легко порешит парочку вконец измотанных туристов, заберет паспорта, вычистит все карманы, и поминай как звали. Вот тебе и вся история. Что мы имеем? Двух безмозглых немцев, которым очень захотелось попасть на праздник всех усопших.

– Я даже нож карманный не захватил, – шепчет Флориан.

В тусклом свете салона автобуса он кажется зеленым. Бабетта прислоняется щекой к холодному стеклу. Она так устала, что сил нет даже испугаться по-настоящему. Ну и пусть зарежут! Наплевать! Если уж ей на роду написано вот так нелепо и смешно помереть, что ж, пожалуйста.

Флориан испуганно хватает ее за руку, как ребенок свою мать.

– Ш-ш-ш, тихо, – шепчет Бабетта, – ш-ш-ш. – И тихо напевает мотивчик популярной песенки, которую во время посадки включили в самолете. Она напевает эту мелодию Флориану, чтобы тот успокоился.

Life is a flower,

so precious in your hands…6

Дальше она текста не помнит.

– Да уж, супер, ничего не скажешь, – едко произносит Флориан.

Проходит еще бог знает сколько времени, автобус все кружит по узким темным улицам, все дальше, все ниже, и вдруг неожиданно поворачивает с одной из боковых улиц на главную – широкую, ярко освещенную. Через несколько минут перед ними, как мираж, весь в неоновом свечении, возникает отель.

Спотыкаясь, бредут они в ресторан, заказывают две порции пива «Корона», тортиллас, черную фасоль с тоненькими кусочками мяса, жаренными на гриле. И с жадностью набрасываются на еду, хотя, казалось бы, их три раза кормили в самолете. Видимо, сказывается пережитый страх.

– Ур-ра, – провозглашает Флориан, – мы еще живы!

Они, довольные, плюхаются в постель. И никто рядом не курит, вот это да!

На другой день мы погрузились в какой-то крошечный кукурузник. За штурвалом сидел такой же крошечный пилот с огромными усами. И мы, безбожно тарахтя и пыхтя, полетели совсем низко над землей, а под нами с неимоверной скоростью менялся пейзаж. До чего ж я ненавижу эти перелеты! Да еще пилот лихачил, спортсмен фигов, некоторые так водят машину. Стюардесса щедро разливала нам текилу в пластиковые стаканчики, так что приземлились мы уже совершенно пьяные. Я только запомнила, что Оахака лежит в зеленой долине, запертой со всех сторон желтоватыми, будто подгоревшими горами, что здесь тепло и небо синее. Мы были счастливы, как блаженные. Даже багаж наш появился сам собой, словно по волшебству. Мы видели, как он лежит за стеклянной дверью, но забрать его долго-долго не могли: дверь была заперта, и ключ никак не могли найти. Но мы так напились, что ждали терпеливо, а потом, навьюченные нашими сумками, прибыли наконец в маленький пансион «Каса Мария» и обнаружили в номерах здоровенных пауков, но были совершенно удовлетворены.

Вечером на Сукало – так у них рыночная площадь называется – мое блаженствующее расслабленное сознание туриста сообщило мне: здесь настоящая жизнь, именно здесь, а не где-нибудь! Здесь, на улице, среди теплой мягкой ночи, и не нужно сидеть взаперти в своих четырех стенах, потому что на улице – лютый мороз, так что любая собака замерзнет, справляя малую нужду. А здесь – толпы народа, музыка и цветы; в центре площади под деревьями играет маленький маримбабэнд – одни только ударные. Цветочницы продают свежие гардении. Мальчишки самозабвенно полируют ботинки солидным господам в дорогих костюмах. Натирают до блеска, пока обувь не начинает сверкать в темноте. Детвора предлагает купить маленьких кукол, жвачку и деревянные ножи, чтобы вскрывать письма. Школьницы в форме – зеленых плиссированных юбках и белых блузках – прогуливаются стайками и хихикают, как в любой другой стране мира. Повсюду воздушные шары, розовая сахарная вата и мыльные пузыри – выбирай, что душе угодно! Слепой старик играет на гитаре чудеснейшую музыку на свете. Насколько я могла понять, он пел о тоске и разбитом сердце.

Я по тебе скучаю, и это не просто воспоминание, которое ты, разумеется, назвал бы вымыслом. Я действительно скучаю, и именно по тебе. «Вот только кто для тебя этот "ты"»? – спросишь ты. Да я толком и не знаю. И все же того, что я знаю о тебе, достаточно, чтобы я соскучилась.

– Я скучаю по нему, – признается Бабетта.

– По кому? – не понимает Флориан.

– Ну, подумай, глупенький.

– Я не знаю, кого ты имеешь в виду.

– Я и сама не знаю, – отвечает она. – То по одному, то по другому, то по обоим вместе.

– Бедная, – сочувствует Флориан.

Он здесь прямо-таки помолодел: капельки пота блестят над верхней губой, спутанная копна каштановых волос. Только Бабетта знает, что он специально делает себе укладку гелем для волос, чтобы добиться эдакого художественного беспорядка. Карие глаза Флориана всегда немного заспанные, что придает ему сексапильность, как и щербинка между передними зубами. У Бабетты такое ощущение, что во время этого путешествия они с Флорианом расстанутся. Пора уже, думает она, почти два года прошло. И проводит рукой по его волосам.

– Фу-у-у! – Она вытирает испачканную липким гелем ладонь о скатерть.

– Сама виновата, – ухмыляется Флориан.

Он покупает у босоногой девочки два букетика гардений: один – себе, другой – Бабетте. Белые цветы дурманят своим запахом, и Бабетта вспоминает вдруг белые цветы франджипани на Бали. Сердце у нее обрывается.

– На! – В ужасе возвращает она цветы Флориану. – Забери их! Забери, пожалуйста.

Она вскакивает из-за столика, проходит пару шагов по площади и присаживается на скамейку в темноте. Судорожно, будто в панике или в приступе астмы, вдыхает и выдыхает, пока воспоминания не растворяются в воздухе, как облака, которые постоянно меняют свои очертания. Когда же наконец мои воспоминания станут воспоминаниями о хорошем? – с горечью вопрошает она.

Флориан тихо опускается на скамейку рядом с ней, молча ждет. Потом, не сговариваясь, они одновременно встают и двигаются к центру площади, где собралась толпа народа.

На огромном экране крутят фильм о планетах. Затаив дыхание, люди сидят на складных стульях, и у них над головами плавают по своим орбитам Марс, Уран, Венера. А поодаль толпа теснится перед церковью, собираясь на мессу.

Бабетта к ним присоединяется, входит в церковь, встает в уголке, среди дряхлых старичков и старушек, которые держат в руке свечки.

– Eres сото una flor, eres la vida, – произносит священник.

– Ты как цветок, ты есть жизнь, – вторя ему, бормочет Бабетта.

Сто лет не была она в церкви. Чтобы не забыть эти слова, быстро выходит наружу, повторяя: «Una flor, la vida».

Флориана она обнаруживает в очереди, которая выстроилась у телескопа.

– Ты как цветок, – обращается она к Флориану, – ты есть жизнь.

– Думаю, жизнь сама как цветок, – улыбается он в ответ.

– Это мексиканская версия, – объясняет Бабетта и поет: – «Eres сото una flor, eres la vida».

Люди в очереди смеются, слушая ее. Ей и самой радостно, даже удивительно. Подходит их очередь смотреть в телескоп, но астроном растерянно пожимает плечами: звезды больше нет, зашла за большие деревья, не достанется Бабетте и Флориану сегодня звездочки. Он протягивает им утешительный приз – конфетку.

Счастливые, бредут они обратно в «Каса Мария» по маленьким улочкам.

– Пошли здесь, – Флориан сворачивает в крошечный переулок, там – непроглядная тьма.

Бабетта секунду сомневается, но он уже зашагал вперед. Чего же бояться? Жизнь здесь привольная, чудесная. Молодой человек в белой майке идет им навстречу, наклоняется немного вперед и возится, топчется, переминаясь в своих кроссовках с ноги на ногу. Крошечное сомнение снова зарождается у Бабетты. Да ладно, ну его!

Мужчина проходит мимо Флориана и направляется прямо к ней. Она пытается его обойти, он преграждает ей путь. С быстротой молнии одна его рука оказывается у нее между ног, другая хватает ее за грудь. Бабетта издает истошный вопль, как будто ей воткнули нож в спину. Она уже ждет, что сейчас ее полоснет страшная боль – при ножевых ранениях, она слышала, боль чувствуется не сразу.

Флориан оборачивается. Мужчина убегает, его белая футболка мелькает в темноте.

– Ты ранена? – Флориан кидается к Бабетте.

Она еще не знает.

– Да нет, – заикается она, – кажется, нет.

– Что он тебе сделал? Что он сделал тебе?

Бабетта дрожит всем телом.

– Твоя сумка! Где твоя сумка?!

Да что он так орет? Вот она, вот сумка, здесь.

– На месте, – тихо отвечает она.

Молча бегут они в пансион, отпирают два массивных запора и наконец прячутся внутри.

Чтобы успокоить нервы, Флориан включает телевизор, детский канал. Тихонько сидят они на кровати и наблюдают, как Том гоняется за Джерри и наоборот, как Тома взрывают, расчленяют на мелкие кусочки, дробят и распиливают.

Вообще-то у них отдельные номера, но сегодня они жмутся друг к другу на узкой койке Бабетты. Бабетта спиной чувствует, как вздымается и опускается грудная клетка Флориана, как там бродят взбаламученные чувства и эмоции, будто песчинки в стакане воды, если его как следует взболтнуть. И с каждым следующим вдохом вихрь постепенно успокаивается, песчинки медленно опускаются на дно, вода становится опять ясной и прозрачной.

В какой-то момент Бабетта засыпает. И снится ей высокое дерево с гладкими зелеными, словно пластмассовыми, листьями. Она подходит к нему и трясет его. С дерева падают один за другим разные звери: лев, леопард, пантера, тигр – все дикие. А попадав на землю, как спелые фрукты, встают и дружно шагают в свои клетки.

Дорогой Томас!

Мы здесь всего второй день, а у нас уже появились здешние привычки. Чудно мы все-таки устроены: всегда-то нам хочется все выстроить по образцу. По плану. Такие уж мы. Наверное, нам становится вольготно, только когда мы в новом узнаем старые приметы. В шесть часов утра, как только рассветет, у нас в саду начинает трещать попугай – зовет хозяйку нашего пансиона: «Мария! Мария! Мария!» А потом сама хозяйка точно с такой же интонацией энергично зовет нас завтракать: «Сеньора Бабетта! Сеньор Флориан!»

Я знаю, ты ревнуешь меня к Флориану, хотя и не признаешься в этом. Ладно, не волнуйся, комнаты у нас отдельные, если тебя это вообще еще интересует. Мне так хотелось бы, чтобы у нас с тобой опять все наладилось. Но для этого мне нужно знать, в чем я провинилась, что сделала не так? Видимо, я вторглась в запретную зону…

На завтрак подают лепешки из кукурузной муки и черные бобы, а для туристов с плохим пищеварением – пару кусочков белого хлеба.

Наша Мария – маленькая толстая женщина лет пятидесяти пяти, хромоногая. Представляешь, этот пансион она тащит в одиночку. Мечтает сама стать туристкой. «Turista», – говорит она, в ее устах это звучит прямо как профессия, правда? У Марии трудная жизнь за плечами. Родители погибли в автомобильной катастрофе, когда она еще девочкой была. Когда о них рассказывает, всегда плачет. А ведь уже сколько времени прошло. Вот тебе, пожалуйста, и воспоминания.

Знаешь, у меня такое чувство, что мы вспоминаем слишком редко и мало. Кажется, я начинаю понимать одну вещь: глубокий траур, скорбь может стать предпосылкой для нового большого счастья. Господи, как же мне тебе это объяснить?

Тогда в машине, у входа в кукурузный лабиринт, я расплакалась от внезапного счастья и оттого, что этот миг никогда не вернется. Хуже того: счастье-то потому и счастье, что мимолетно, мгновенно и неповторимо. Понимаешь, любовь не утоляет невыносимой тоски по ушедшим – ее ничто не утолит, – но превращает утрату в нечто волшебное, невыносимо прекрасное.

Твоей улыбки – такой, как там, на кукурузном поле, я никогда больше не увижу. Каким я обрела тебя тогда, таким и потеряла.

Но я хочу снова и снова тебя терять, понимаешь? Это боль и счастье одновременно. Кажется, я тогда оговорилась и назвала тебя Фрицем, но это не потому, что я вас перепутала, а потому, что мое счастье с тобой основано на моей вдовьей тоске. У этой тоски есть имя. И имя ей Фриц.

Раскаленное бирюзово-синее небо нависает над городом, как шелковое покрывало, все краски на земле под таким небом тоже раскаляются, рдеют, пылают. Перед кобальтово-голубым домом стоит женщина в лиловом платье. Жара, тени черны, как уголь. С одного из балконов прохожих приветствует скелет ростом с нормального человека. Он в платье и шляпе с вуалью.

– О господи, – произносит Флориан, – я этого не выдержу.

– Выдержишь, – смеется в ответ Бабетта, – мы затем сюда и приехали.

Повсюду продаются миниатюрные скелетики из гипса и папье-маше. На любой вкус, какие только душе угодно: женщины и мужчины, в костюмах и с мобильными телефонами, домохозяйки у гладильной доски, дамочки на пляже в бикини, секретарши за компьютером, целая семья в автомобиле, скелет верхом на мопеде, влюбленные парочки, медицинские сестры и врачи, мамаши с детьми на руках, причем дети – тоже скелеты.

– Ты посмотри, какое платьице на нем! – изумляется Бабетта.

Она поднимает на вытянутой руке вверх скелетик в платье невесты из белых кружев. Флориан глядит на эту куколку и становится белый как мел. На нем черная майка, и кажется, что он стал черно-белым, как будто в цветном телевизоре убрали цвет. Он бросается вон из магазина.

Бабетта озадаченно глядит ему вслед, все еще держа скелетик-невесту в руке. Флориан уже скрылся за поворотом, и слышно только, как громко хлопают по пяткам его шлепанцы.

В одиночестве проходит она по горячему булыжнику, выстилающему улицы, и чувствует себя странно, как будто ее блеклый образ вклеили в пеструю яркую картинку. Белая кожа, бледные одежды – она сюда явно не подходит, в этот вездесущий карнавал смерти, кричащий, яркий, пылающий, вычурный. Это ужасно, жутко, отвратительно, тошнотворно.

Измученная, заходит она в дорогой отель «Камино Реаль» и позволяет себе заказать чашечку кофе. Но и оттуда приходится бежать: в фойе наперебой предлагают туры по кладбищам, целые экскурсионные пакеты, где уже все включено: цветы, ладан, мескаль и маленький pan de muerte, хлеб смерти в форме человечка, с ручками, ножками и тельцем из теста.

– Pan de muerte, – в ужасе бормочет Бабетта.

Перед одним немецким турагентством на черной доске – расписание «Дней мертвых», план экскурсий:

Первый день, 30 октября: души утопленников и убиенных.

Второй день, 1 ноября: души детей.

Третий день, 2 ноября: души взрослых.

Значит, Фриц и Альфред должны вернуться сюда второго ноября. Куда они вернутся? В гостиницу? В «Каса Мария», посидеть с Бабеттой и Флорианом на диване, посмотреть вместе телевизор? «Но ведь мертвые приходят только к тому, кто верит в их возвращение, – подавленно, удрученно, мучительно размышляет Бабетта. – Домой, хочу домой».

Она оглядывается: вокруг почти одни огромные американки в неряшливых шмотках. Вдовы, видимо. Года на два постарше Бабетты, не больше. Как одержимые, они штудируют планы кладбищ, что-то записывают, раскладывают по сумкам фотоаппараты, бутылки с водой, крем от солнечных ожогов.

«Как же я на них похожа, – думает Бабетта в отчаянии, – тоже хочу найти утешение, когда утешения нет».

Она пишет письмо Томасу из интернет-кафе, сидя в жестяной будке на Сукало.

Почему ты мне не отвечаешь? У меня такое впечатление, что я громко ору в звукоизолированной комнате и, как идиотка, жду эха. Это мое последнее послание. Мне надоело.

На этом месте компьютер зависает. Бабетта не в состоянии справиться с ним сама и обращается за помощью к соседке – молодой немке, чья белая как снег кожа сплошь покрыта татуировками: на икре – вишни, на плече – скелет, его огромная костлявая рука обнимает другое. Бабетта разглядывает барышню, как книжку с картинками.

– А почему вы решили вот там нарисовать вишни? – любопытствует она.

Девушка гордо поворачивается к ней:

– На моей коже очень хорошо получаются цветные картинки. Кожа-то вон какая! – произносит она, даже, собственно, и не отвечая на заданный вопрос.

– Ах, ну конечно. – Бабетта кажется себе старой и глупой.

– Ой, я, кажется, нечаянно стерла ваш e-mail, – признается девушка. – Это очень страшно?

– Нет, – откликается Бабетта, – пожалуй, даже наоборот. Это было прощальное письмо.

– Прощальные письма лучше отсылать на другой день, а не сразу, – советует опытная барышня. – Ведь назавтра все может измениться.

– Убедили, – соглашается Бабетта.

– Вот именно. – Девушка чешет одну из вишен на своей икре. – Я вот однажды собралась самоубийство совершить. Написала прощальные письма родителям, другу, пошла в последний раз в туалет, поскользнулась на лестнице и лодыжку сломала.

– А как вы собирались себя убить? – интересуется Бабетта.

– Воздух в вену впрыснуть, – непринужденно отвечает несостоявшаяся самоубийца, снова поворачиваясь к своему компьютеру. – Простите, но здесь минута стоит один евро, а я любимому письмо пишу.

– О, извините, – отзывается Бабетта. Ей бы хотелось спросить: «Воздух в вену – и что, действует? Больно? И сколько ждать?»

Хотя ты мне и не отвечаешь, я все равно тебе пишу. Надеюсь услышать эхо, ну, а если его нет, что же я могу поделать. Наверное, я пишу тебе, просто чтобы вспомнить, что со мной происходило, иначе все новые впечатления и эмоции канут в Лету, как камушки в воду.

Рыночная площадь в Тлаколуле. Рано утром мы уже ждем в длинной очереди collectivo, маршрутного такси. Мексиканцы ждут стоически, неподвижно, а я нетерпеливо расхаживаю туда-сюда, негодуя. С чего это я взяла, что лишь активно проведенное время имеет смысл?

Чем дольше я жду, тем больше донимает меня мое проклятущее нетерпение. Рядом со мной неподвижно выстроились низкорослые женщины: волосы убраны в длинные черные косы, а в них, как у лошадей на турнире, вплетены блестящие ленты. Все эти женщины в мексиканских национальных костюмах – блузка, рукава фонариком, юбка и сверху фартук с пестрой вышивкой. Подальше стоит мой сосед по отелю, древний старик, босой, в ковбойской шляпе, лицо покрыто глубокими морщинами, два последних зуба оправлены в серебро. Он улыбается мне по-дружески и немного изумленно. Я отвечаю ему улыбкой. Чудно, наверное, этим людям на меня смотреть. Что нужно здесь этой чужестранке? – думают они. Что она тут толчется? Зачем все время высматривает такси на улице? О чем все время бормочет своему спутнику? Что случилось с этими странными людьми, почему они так нервничают?

На другой стороне улицы я вижу молодого американца, у которого на майке написано: «Пока ты не бегаешь, ты никому не интересен». Я бы купила у него эту футболку и подарила тебе…

Золотистые бархатцы называются на языке индейцев-сапотеков cempasuchil. Это важнейший цветок в день мертвых – с одной стороны, символизирует чью-нибудь душу, с другой – солнце. Мило, правда? Лепестками бархатцев посыпают путь от кладбища в дом родственников, чтобы умерший мог найти дорогу домой, а потом вернуться на кладбище. Потому что если покойник заблудится и не найдет снова своей могилки, он будет весь год донимать родных. Может быть, имеются в виду опять-таки воспоминания?

Наконец-то такси! Больше пяти человек в одну машину не влезает. Я вместе с весьма внушительных размеров парочкой втискиваюсь на заднее сиденье, Флориан садится вперед, рядом с водителем и стариком в ковбойской шляпе. Под оглушительный аккомпанемент музыки диско автомобиль несется по узкой деревенской улице, и только «лежачие полицейские» заставляют водителя несколько снизить бешеный темп. Я боюсь погибнуть в какой-нибудь идиотской автокатастрофе в Мексике, только этого еще не хватало. А ведь все может случиться, мало ли глупых, нелепых случаев происходит в жизни, и как их избежать? Я с ума сойду, если буду об этом думать! Почему, спрашивается, я до сих пор не научилась использовать свое время с толком, если так сильно боюсь смерти и постоянно жду ее? Почему я все по-прежнему живу одним днем и как будто наугад, на ощупь? Но мне невыносима мысль, что нужно наслаждаться каждым днем как последним, любить жизнь, постоянно взвешивать и решать, что важно, а что второстепенно, всегда держать в голове, что век наш на земле краток, что отпущено нам всего ничего. Ужасно! Разве так можно жить? Как ты только это выносишь? Ты же сталкиваешься с этим каждый день! Вот живет человек и думает, что он бессмертен, и вдруг – раз! – он у тебя на операционном столе, под наркозом. Потом наркоз плавно перетекает в вечный сон. А может, и разницы-то никакой нет между ними, кто знает?

Супружеская пара, мои соседи, в своей массивной неподвижности плотно прилипли к сиденью, а меня швыряет на поворотах из стороны в сторону. Но когда я обращаюсь к ним, они одаривают меня душевной теплотой. Это люди без предрассудков, открытые, искренние, ничего не боятся и не чураются.

Они проводят нас по рыночной площади Тлаколулы. Это огромный лабиринт, откуда можно выбираться часами, да так и не выбраться – вот бы тебе сюда…

Мы протискиваемся между горами арахиса, сладостей, бананов, кукурузных початков, какао и chapulinas – жаренной на гриле саранчи. Здесь существует примета: кто съест одну такую жареную саранчу, обязательно вернется в Оахаку. На площади продают мельницы для приготовления кукурузной муки к тортиллас, мачете и индюков, которых торговки носят, как детей, – в платках, завязанных через плечо. Мальчишки чистят ботинки, а клиенты – не намного их старше, почти сверстники, – в это время со скучающим видом листают порнокомиксы. Представляешь, я здесь в одной палатке нашла на полке с медицинскими книгами пару порножурналов. Да, пока ты хранишь искусственный сон своих пациентов, лежащих на операционном столе, и читаешь их взбаламученные мысли и чувства, истории и воспоминания, я повсюду пытаюсь обнаружить намеки на твое прошлое, все вынюхиваю, какой ты, что было в твоей жизни. Интересно, а что происходит с их историями в момент, когда твои приборы показывают одну только прямую белую линию и издают резкий писк? Может быть, душа наша просто выключается тогда, как телевизор? Ты в это веришь?

Позади торговых рядов мы обнаруживаем магазинчик свадебных нарядов. В витрине среди манекенов-невест болтается пластиковый скелет. Тут же в открытом гараже продаются новенькие гробы, выбирай любой. Рядом младенец спит в картонной коробке, а его мамаша продает сахарные черепа. Я купила один из черепов и попросила написать на нем синими сахарными буквами твое имя, только без «h», как здесь принято. Такие мертвые головы из сахара называют calaveras. Их дарят любимым. Теперь и я ношу с собой в сумке подарок для тебя!

От жары Флориан и Бабетта спасаются в величественной церкви Тлаколулы. Оглушенные ее пышностью, присаживаются на обшарпанную скамью. Зеркала в позолоченных рамах отражают босоногих индейцев, которые истово молятся перед огромным, больше человеческого роста, распятием, громко взывая к Господу. В церковь вваливается толпа французских туристов. У каждого на груди – табличка с именем, украшенная черепом. Они прилипают к видеокамерам и обводят объективами все, что видят: молящихся индейцев, старика-инвалида, который с белой гвоздикой в руке тянется к распятию и, дрожа всем телом, проводит цветком по ногам распятого. Этот старик останется на отпускных кассетах туристов, и по всей Франции люди будут наблюдать, как он тянется белым цветком к кровоточащим ранам Христа. Кого-то увиденное тронет, кого-то шокирует, а кто-то останется равнодушным и он будет есть в это время пиццу, воспитывать детей или подавится рыбной костью…

Вдруг Флориан грохает кулаком по церковной скамье. Бабетта сжимается от страха.

– Дерьмо! – орет он надрывно. – Фигня! Дерьмо все это! Молишься, молишься, а кому и когда это помогало? Никому! Никогда! Ни фига не помогает, никогда!

Видеокамеры дружно перебегают на него – молодого привлекательного немца, который решил поднять мятеж в мексиканской церкви. Ну, не совсем мятеж, так, что-то вроде. Право, даже жаль, что только вроде.

– Мы с Альфредом однажды отправились на автобусе, вместе с паломниками из Алльгоя, в Сан Джованни Ротондо. Всю дорогу они пели «Мать Мария, будь нам защитой». Альфред не пел, а я пел, как только мог, пел изо всех сил.

Чего я только ни предпринимал: ходил к колдунам и шаманам, гадал на рунах и картах Таро, медитировал, готов был сделать все что угодно, лишь бы откуда-то оттуда, из космоса, кто-нибудь меня хоть немного утешил. Ничего не помогало, и я от отчаяния стал молиться. Я понятия не имел, как это делать, никогда не учился и не умел – молился вслепую, на ощупь, как придется. Причем даже не знал, кому. Бога я себе представлял очень смутно. Но тогда в автобусе молиться вдруг стал искренне, горячо, надрывно, а Альфред смотрел на меня, как горнолыжники-профи смотрят на новичков. Смотрел с сомнением: вряд ли, мол, этот дилетант когда-нибудь научится по-настоящему дело делать.

Сам он постоянно пребывал в возвышенном диалоге со святой Терезой Коннерсройтской, звал ее Резерль, и именно от нее получил наказ отправиться в Апулию, к месту рождения святого отца Пия, монаха-капуцина, которому приписывают множество чудесных деяний.

– На Пасху у Пия из ладоней текла кровь, как и у Резерль, – рассказывал Альфред, – только немного сильнее. И ему велено было носить в этот день рукавицы, чтобы никто его кровоточащих рук не видел.

Он показывал мне в альбоме, что достался ему от бабушки, в детстве еще, фотографии Терезы. Резерль оказалась полненькой маленькой женщиной, которая, как полагали, питалась только освященными просвирками.

На другом снимке видны были только два белых крестика в темноте, не иначе как ее стигматы светились в темноте.

Мы валялись в кровати, рассматривали фотографии и смеялись до слез. Я обмотал лысую голову Альфреда кухонным полотенцем, нарисовал ему на ладонях фломастером кресты и так сфотографировал. Мы хохотали, как сумасшедшие.

На другой день Альфред сломал зуб и решил, что это кара за издевательства над Терезой. С меня, известного язычника, спросить нечего, так что наказан один только он, Альфред.

Я рассмеялся, он взбесился.

Прежде чем отправляться в паломничество, надо было дождаться конца второго курса химиотерапии. Тогда мы и тронулись в путь, два гомика-паломника. Всю дорогу Альфред сидел, прильнув головой к стеклу и спрятавшись за зеленой занавеской – ему не хотелось, чтобы все пялились на его распухшее, отекшее от гормонов лицо. Дурачок, да ведь у любого из алльгойских крестьян лицо вдвое больше и краснее, чем у него.

Жадно слушал я все истории о том, как святой Пий исцелял больных. Еще одна крошечная капелька надежды. Опухоль между тем росла – я постоянно названивал в лабораторию и узнавал результаты анализов. Сердце у меня замирало в тоске, а на том конце равнодушно шуршали бумагами и безразличный голос лаборантки, как приказ о казни, зачитывал мне данные о лейкоцитах, уровне гемоглобина, росте опухоли. И дела наши с каждым днем становились все хуже.

В автобусе постоянно крутили видео: отец Пий машет из окошка своей кельи огромным платком, белым, как его борода. Иногда он кивал головой, и паломники со слезами на глазах отвечали ему. Одна пожилая дама из деревни близ Мемингена рассказала, как отец Пий диктовал ей номера выигрышных лотерейных билетов, и она даже кое-что выиграла. Другая показала глубокие шрамы на шее: нет, не было никакой операции – святой Пий два раза провел по ее огромному зобу рукой, и базедовой болезни как не бывало.

Надежда. Снова надежда. Надежда в сочетании со страхом – жутчайшее из чувств.

Всю дорогу туда я полагал, что отец Пий еще жив. Я так и видел: Альфред закатывает свою рубашку, святой отец прощупывает ему живот и улыбается, а потом мы возвращаемся домой, и врачи в больнице в изумлении разглядывают снимки компьютерной томографии, на которых нет больше и следа от опухоли. Я видел уже, как ухмыляется Альфред своей неподражаемой нагловатой ухмылкой. Вера должна спасти его, я был в этом убежден.

Если бы святой отец был еще жив, так бы оно и произошло, я точно знаю, но он, как выяснилось, давно уже умер. В бессильном бешенстве любовался я на его уродливую бронзовую статую, увешанную подношениями благодарных больных, которых он исцелил: очки от тех, кто некогда был слеп, детские нагруднички от некогда бесплодных женщин. И это все? Все, я вас спрашиваю?!

Альфред утешал меня, как ребенка, который вдруг узнал, что деда Мороза на самом деле не существует. чтобы развеяться, он предложил по дороге домой завернуть в Венецию.

Смерть в Венеции, подумал я, что может быть пошлее и подлее?

Но Альфреда было уже не отговорить. Ну, и, конечно погода нас ждала мерзкая: дождь лил как из ведра, площадь Святого Марка затопило, наш пансион не отапливался, а ходить по музеям или просто гулять у Альфреда не было сил.

Дни напролет мы просиживали в непристойно дорогих кафе и злились на бесстыжих официантов.

Мы как раз и сидели в кафе, когда Альфред вдруг ткнул меня кулаком в ребра, да так, что я завопил не своим голосом.

– Смотри! – воскликнул он. – Ты только посмотри! – Он взволнованно указывал рукой в сторону собора Святого Марка.

Через затопленную площадь по деревянным настилам торопливо двигалась элегантная брюнетка в томатно-красном платье. В синеватом, бледном свете дня платье горело, как пожар.

– Наше платье, – заорал Альфред, – это наше платье!

Он вскочил, кинулся вон из кафе и помчался вслед за дамой, увлекая меня за собой. Мы бежали за ней до тех пор, пока наконец не оказались у нее за спиной, так близко, что могли различить неровно простроченный шов на юбке – это мы, мы немного схалтурили. Да, наше платье! Оно самое!

Женщина шла, точно зная, куда идет, к определенной цели, не оборачиваясь, пересекала узкие мостики и кривые переулки. Значит – не туристка, местная, венецианка! Наше платье продано за границу! До чего же она была хороша в нем, как прекрасно самоуверенна и элегантна – мы не могли отвести от нее глаз. Вот оно, вот зачем мы шьем наши платья, вот зачем творим – ради такой красоты и стараемся!

Мы шли за женщиной, пока она не исчезла в каком-то желтом доме. Альфред от восхищения, казалось, совсем забыл, что слаб и болен.

– Ты видел, как красный отливает при этом освещении? Разве не потрясающе? Идеальный красный! И синим не отдает, и желтизной не отпугивает. А ты еще хотел меня тогда уговорить на красный бургундский, помнишь?

Он трясся всем телом, и я стал умолять его вернуться в отель.

– Нет, – заупрямился он, – будем ждать.

И мы стали ждать. Холод, дождь, неуютно, промозгло. А у него иммунитет ослаб, не дай бог еще воспаление легких схватит.

– Пошли домой, – умолял я.

Нет, он останется на посту. Желает еще раз увидеть свое творение.

– Да она, может быть, вообще сегодня больше не выйдет. А если выйдет, то наверняка переоденется, – твердил я.

– Да ты что?! – Альфред посмотрел на меня с сожалением. – Она никогда больше не снимет это платье, она в нем звезда. Спорим?

Вскоре открылась дверь, и женщина выскользнула наружу. Мы едва не застонали: на ней было светлое пальто-тренч. Но из-под него все же сверкнул красный цвет. И мы снова пошли за ней, проводили до ресторанчика поблизости, как туристы мы сами никогда бы его не нашли. Там она встретилась с мужчиной. У него были волосы, крашенные под седину, и тяжелый подбородок. Как это ее угораздило встречаться с таким типом?

Мы сели за соседний столик, продолжая любоваться, как материал нежно обволакивает ее грудь и плечи глубоким декольте, как ласкает кожу. Только вот подправить бы немного пару мест – она не очень удачно обернула ткань вокруг тела. Я еле удержал Альфреда.

– Классическая ошибка, – стонал он, – слишком перетянула ткань налево, слишком туго затянула на талии. Платье же так износится мгновенно!

Изношенной ткань не выглядела совершенно, но я не стал отвлекать Альфреда от его мыслей. Пусть радуется, пусть забудет о своей беде хоть ненадолго. Пусть хоть немного посветит этот неожиданный лучик света в нашем с ним мраке. А мы погреемся в нем, все равно он выглянул на считанные часы. Еще чуть-чуть, еще пару минут, еще один только миг, и солнцеэто снова зайдет за тучи.

Мы напились от счастья, и Альфред даже поел с аппетитом, чего давно уже не случалось, а потом и вовсе не повторялось.

Женщина, похоже, проводила время гораздо менее приятно, чем мы. У нее с тем типом вышел серьезный разговор. Но одета она была потрясающе, а до остального нам дела не было.

Я вспоминаю того японского модельера, который ребенком пережил Хиросиму, и понимаю его решение – окружить себя только красивыми вещами, сосредоточиться только на красоте. Альфреда тогда ничто не могло бы утешить так, как то его красное платье.

Дорогой Томас!

Сегодня начинается самое интересное. Мария соорудила маленький алтарь для своих родителей: на маленьких столиках в семь ярусов цветы, свечки, ладан. Она сварила mole, острый шоколадный соус, говорят, это любимое блюдо мертвых, припасла сигареты и пиво для отца, если он придет. Мы помогали ей усыпать путь от кладбища к дому лепестками бархатцев, чтобы покойники и в самом деле нашли дорогу домой. Мария ни минуты не сомневается, что они придут. Правда, чудесно, когда кто-то во что-то так твердо верит?

Еще при свете дня мы поехали на кладбище Хохо, за пределами Оахаки. Уйму времени промучились в жуткой пробке. Тут не ставят фильтры на выхлопную трубу, так что мы чуть не задохнулись. Я думала, мои легкие взорвутся. Возможно, мы теперь умрем раньше времени только оттого, что побывали здесь.

В Хохо перед старым кладбищем расположились торговые ряды: цветы, «хлеб смерти», сахарные черепа, свечки. Еще все спокойно, народу немного. Семейства украшают могилы своих покойников. На фоне темно-синего неба белеют молочные гладиолусы, горят тигровые лилии, и повсюду вездесущие бархатцы.

Все принарядились. Женщины на каблуках, в коротких юбках. Несут сумки – на могилах будет пикник, «кола» и «спрайт» для детей, «Корона» и мескаль для взрослых. Для стариков ставят складные стульчики прямо рядом с надгробием. В воздухе носится запах тортиллас и ладана.

Мы сидим на скамейке под кладбищенской стеной и наблюдаем за суетой. Перед нами заброшенная сиротливая могилка. Кто это? Мальчик, младенец, Марсело – родился 24 сентября 1984 года и умер в тот же день. Мы бросаем друг другу короткий взгляд, идем и покупаем букет цветов, огромный «хлеб смерти» и замечательный сахарный череп, в который, как в подсвечник, можно поставить свечку.

Мы украшаем могилку Марсело, зажигаем свечи. Красиво горит наша сахарная мертвая голова. Довольные, мы снова садимся на лавку и смотрим на «нашу» могилу, чувствуя себя гораздо более комфортно, чем те несчастные туристы, что толпой слоняются по кладбищу, растерянно глазея по сторонам и стараясь не наступать на надгробия, а это весьма непросто, поскольку никаких дорожек здесь не предусмотрено.

Ах, вздыхаем мы облегченно, до чего же хорошо, что мы сами по себе, а не с этой ошалевшей ордой. Тут приближается семья с цветами и пакетами в руках – родители и маленький ребенок. Они идут прямо к нашей могилке. Господи! Мы испуганно вскакиваем. Ну, конечно: это семья Марсело, его родители! Мы лепечем извинения, но родители удивленно улыбаются и даже благодарят нас за украшенное надгробие. Мы готовы сквозь землю провалиться, но они нас успокаивают: ningun problema, нет проблем. Им пришлось дольше других добираться до кладбища, они далеко живут, но своего Марсело никогда не забудут, хотя он и прожил всего один день – «родился до срока на рыночной площади и был слишком слаб, чтобы выжить», – рассказывает мать. Теперь у нее уже четверо детей. «Вот, – она кивает на мальчика, – этот – наш младшенький».

Малыш залезает на одно из надгробий и прыгает ко мне на руки. Он карабкается по мне, хватается ручонками, как обезьянка. Родители смеются и любуются на нашу сахарную голову-череп со свечкой, прикидывая, куда им теперь девать свои цветы, ведь могилка уже вся покрыта нашими.

Все еще пунцовые, по-прежнему бормоча извинения, мы отправляемся восвояси. Я представила себе, как прихожу в Германии в День поминовения на могилу Фрица, а там компания японцев или тех же мексиканцев решила украсить надгробие, потому что оно показалось им заброшенным…

Смеешься, наверное, надо мной, да? Головой качаешь? Считаешь меня дурочкой? Знаешь, мне было бы даже приятно, если бы ты считал меня немного дурочкой. И смеялся надо мной. Я старалась, как могла, казаться умной – это, видимо, и была моя самая большая ошибка. Так я думаю теперь, здесь в Мексике, сидя в интернет-кафе. Комары безбожно впиваются мне в ноги, и я размышляю: почесать зудящую икру или продолжить свои серьезные размышления?

* * *

С наступлением темноты туристы потекли на кладбище рекой. Вспышки фотоаппаратов сверкали, как молнии во время грозы, видеокамеры жужжали, как шершни.

Толпы собираются у наиболее причудливо украшенных могил. Туристы держат наготове кладбищенские наборы – букетик бархатцев, свечку, кусочек ладана и бутылочку мескаля. Под руководством опытного гида им разрешается украсить одно из надгробий. Родственники покойного несколько смущенно стоят в сторонке и доброжелательно улыбаются.

Бабетту и Флориана охватывает паника. Потерянно бродят они по кладбищу, чувствуя себя особенно одинокими. Их мертвые совсем не здесь, они далеко в Германии. Флориан начинает так тосковать по Альфреду, что тошнота подступает у него к горлу. Он опускается на вытоптанную траву, его тут же окружают дети и клянчат у него пару песо. Они ставят несколько свечек на одну из могил и, хихикая, утверждают, что здесь похоронен их дедушка. «Один песо, – скулят они, – один песо ради Хэллуина!»

Бабетта дает им монетки, и они с победными криками убегают. Она садится на траву рядом с Флорианом. Но он ее не замечает, слишком погружен в свои мысли. «Что я, черт возьми, здесь делаю? – думает она. – Что я от всего этого балагана ждала?»

По кладбищу разливается густой запах благовоний. Семейства раскладывают еду: закуска, жареная курица с шоколадным соусом, бутылки мескаля. Повсюду продается сахарная вата. Включаются магнитофоны. Маленькие ансамбли мариачи – ma-riachi – играют музыку на заказ на отдельных могилах. Молодежь расслабляется, старики все больше серьезнеют: сидят, погруженные в думы, на складных стульчиках, неподвижные в пламени свечи, а музыка играет все громче. Ветер сплетает мелодии из разных уголков кладбища в пестрый ковер звуков. Дети в костюмах Дракулы, Смерти и черта играют в догонялки, какой-то парнишка, сидя верхом на надгробном камне, занят электронной игрой, девочка лет трех выкладывает на могиле узор из лепестков бархатцев. Грудной младенец в обтягивающем костюмчике скелета, с белыми костяшками, нарисованными на черном фоне, качается на коленях у деда, его старший брат палит из игрушечного пистолета, над ними простирает руки статуя Христа, которому кто-то вложил в пальцы букетик бархатцев.

Вдруг звучит туш, и на кладбище появляется ряженый субъект на тощей лошаденке, к животу его привязана белобрысая кукла. Рядом с лошадью идет мужчина, переодетый женщиной, и несет на голове чашу с фруктами. Они разыгрывают немой диалог: «женщина» пронзительными жестами умоляет всадника пощадить ее любовь. Дети и взрослые спешат, чтобы увидеть диковинное зрелище. Становится тихо-тихо. Вдруг один из оркестров мариачи резко заводит свою мелодию, и все как безумные бросаются в пляс.

Некто в костюме монстра, с красной гривой, не спрашивая согласия, увлекает Бабетту в самую гущу танцующих. Она хватает за руку Флориана, тот вынужден последовать за ней. Их подхватывает толпа и несет по кладбищу. Бутылка мескаля пошла по кругу. Флориан поначалу еще вытирает губы рукавом, но алкоголь жжет его изнутри огнем, распаляет тело и чувства. Он протягивает руку: еще, еще глоток! И гори синим пламенем проклятые воспоминания! Дотла!

Из-за одного надгробия выскакивает Фидель Кастро в полном обмундировании и пускает по Бабетте и Флориану очередь из автомата. Бабетта кричит в ужасе, Флориан хохочет. Тут Фидель, не снимая неподвижной резиновой маски, ухватывает Флориана за руку и тянет за собой – это худенький, молоденький мексиканец с крепким задом, Флориан сразу заметил его. Фидель кладет ему руки на плечи и притягивает к себе. Флориана обдает жаром изнутри, как будто у него поднялась температура. Два года уже он не встречался с мужчиной. Невероятно. Словами не опишешь! Он чувствует, что лицо у него все мокрое. Горячие слезы или холодный пот? Чувства порхают как бабочки, вьются в воздухе, и не поймать их. Только нацелишься, а она уже улетела.

За кладбищенской стеной с криком качаются на качелях-лодочке дети. Взлетая то в одну сторону, то в другую, они появляются над стеной, как видение с того света, а потом опять пропадают.

Фидель Кастро увлекает Флориана в глубину кладбища. Еще раз оборачивается Флориан в поисках Бабетты, но ее уже не видно. Все ближе подпускает его к себе мексиканец. Запах дешевенького одеколона, резиновая маска, смуглая кожа на шее. Флориану хочется поцеловать его в эту шею, прямо сейчас, но парень тянет его дальше, туда, где среди могил собралась компания молодежи. Здесь играют два ансамбля – духовой и мариачи. Быстрые бешеные ритмы сменяются медленной, щемящей музыкой, которая берет за сердце. Под сумасшедший гром труб молодые люди беспорядочно и самозабвенно выбрасывают в стороны руки и ноги, а потом медленно танцуют парами под музыку мариачи. Флориан цепляется за Фиделя в медленном танце, как утопающий, и тем развязнее двигается в дикой пляске под громовые звуки труб.

Никто здесь не счастлив, никто не радуется. Это понятно. Здесь царит отчаяние, тупая упрямая тоска. Боль проступает все яснее, наползает то жестко, неуклонно, то медленно и тягуче, в зависимости от музыки.

Да, именно так оно и есть: таков и его, Флориана, траур, и его тоска. Эта тоска коверкает лица, меняет их облик, но ни на минуту не отпускает. Здесь берут свою тоску, как быка за рога, здесь нет необходимости ее скрывать, потому что она, якобы, неприлична, здесь тоска не делает тоскующих изгоями.

– Моя сестра, – говорит Фидель по-испански, – умерла в прошлом году. Двадцать восемь лет.

– Мой друг, – поняв его, пытается ответить по-испански же Флориан, – умер два года назад.

Понял ли его Фидель, нет ли, но он протягивает руку и с участием гладит иностранца по щеке, а потом обнимает его и прижимает к своей камуфляжной униформе, да так крепко, что у того перехватывает дыхание.

«Пусть все так и остается, – мечтает Флориан. – Не двигайся, обнимай меня и дальше, пока я не расскажу тебе все об Альфреде, все, что знаю о нем. Оставь все как есть, чтобы я ничего не боялся, и сам оставайся, какой есть». Но музыка снова меняется, опять бешено ревут трубы, опять Фидель отталкивает его от себя, и оба скачут и топают, трясут друг друга, дергаются как безумные, как звери, попавшие в ловушку. Как будто такая пляска поможет стряхнуть с себя боль.

Бабетта поздно вечером возвращается домой одна. Она словно потеряла верного пса, а поводок все еще в руке. Где теперь ее песик? Львы скушали, пока она глядела в другую сторону, упал в пропасть между скал, пропал навсегда? Да нет, ей известно, кто его проглотил – не львы и не бездна, а мужчина, мексиканский паренек. Она давно ждала этого. И теперь опять осталась совсем одна.

Мертвые сидят кружком на ее кровати. Пошли вон! Уйдите! Оставьте меня одну! Оставьте меня в покое! Убирайтесь отсюда! Они закидывают ногу на ногу и пялятся на нее пустыми черными глазницами. Она включает телевизор в поисках Дональда Дака, он однажды ее уже успокоил. Но сегодня по всем каналам – только новости со всей Мексики: кто, где и как празднует День всех усопших. В Кампече косточки почивших достают в этот день из деревянного ящика, чистят, украшают, иногда даже надевают на череп маленький паричок и в глазницы вставляют цветы. А когда праздник проходит, останки снова на целый год убирают в ящик. В Патсуокаро украшенные лодки отправляются на кладбище, расположенное на маленьком острове. В Мехико на рыночной площади стоит гигантский ofrenda, алтарь для поминовения, а в городских клубах устраивают дискотеки, посвященные Дню мертвых.

Бабетта видит, как танцуют парами женщины в блестящих мини-юбках и мужчины с иссиня-черными волосами. Чем бы заняться, что бы предпринять… Развлечения ради она делает пару кругов по комнате, проходит от кровати к окну и обратно. Мертвые смеются: зря стараешься. И ребра у них жутковато постукивают друг о друга.

В тоске бежит она в сад. Трава под луной отливает ядовитым зеленым оттенком. Попугай выкрикивает имя хозяйки. Но Марии нет, она на кладбище, как и все остальные. В пансионе темно, пусто и тихо, как в склепе.

Дверь в хозяйкино бюро заперта, но дверь на кухню открыта. В холодильнике стоит блюдо с соусом моле, острым и сладким. Бабетта опускает туда палец и слизывает шоколад. Ее обдает холодом из холодильника, и ей становится зябко, как в Германии. Через кухню она пробирается в офис хозяйки. Телефон. Пальцы набирают номер Томаса. Гудок похож на пароходный, будто судно трубит в тумане. Там, на другом конце земли, звонит телефон. Но никто не отвечает.

Она принимает две таблетки снотворного и проваливается в сон, как в снег. Холодно. Через ее сон шествует снеговик в черном бюстгальтере. Это она там, под снегом, потому что это ее бюстгальтер, ее любимый, из черных кружев, она его узнала. Стоил, надо сказать, немало.

– Где же сеньор? – спрашивает утром Мария.

Бабетта улыбается.

– Спит, – отвечает она. На самом деле сеньор вообще не приходил ночью домой.

Туристы за столиками выглядят утомленными. Прошедшая ночь порядочно всех измотала, они даже осунулись. Сегодня нужно сходить на кладбище еще раз, но ненадолго, и сразу домой, в гостиную, на диван, – все, слава богу, мы в безопасности. Жизнь и смерть теперь будут сражаться только на экране, а не внутри тебя. Такого поединка никто ведь не выдержит!

– По-моему, это уж слишком, – по-английски произносит дама в голубом костюме, – вам так не кажется?

– Это уж слишком, – шепотом повторяет Бабетта. Она придвигает к себе тарелку и распеленывает из кукурузных листьев острые кусочки мяса тамалес, как куколку из платья. Кукуруза. Кукурузное поле. Томас. Томас, шепчет она. И имя исчезает в мексиканском воздухе, как мыльный пузырь, как будто она придумала его.

Она покупает сувениры. Для кого только? Для коллег в издательстве? Нужны ли им маленькие гипсовые скелеты: секретарши с безглазыми мертвыми лицами, монахини и невесты, женщины в бикини, музыканты и бизнесмены с мобильными телефонами? А вот этого надо купить Томасу – скелетик врача в белом халате со стетоскопом вокруг костлявой шейки. С осторожной улыбкой он возьмет у нее из рук эту маленькую фигурку и поставит на книжную полку, где она скоро покроется пылью и станет еще мертвее. И никто не станет больше подсмеиваться над этим скелетом, никто не станет выкрикивать: «Ах, а покойничек-то какой хорошенький!»

На Ськало продавец воздушных шаров тащит свой товар за собой, споря с ветром, будто тянет упряжку упрямых волов. Ветер намел на площади причудливые рисунки из песка. Это от песчаных черепов, конечно, откуда же еще? Бабетте хочется, как девчонке, пронестись по ним, растоптать, расшвырять в разные стороны песок мертвых голов.

А еще ей хочется в Мюнхене, сразу по приезде, самой слепить из песка мертвую голову с пустыми глазницами, а потом набить их черной, как смоль, землей. Из разных уголков детской площадки к ней сползутся дети с разноцветными совочками и будут помогать: просеивать песок, укладывать его в формочки. Пусть постучат ладошками, утрамбуют как следуют, чтобы череп получился плотный и гладкий. И пусть сердитые мамаши в тренировочных штанах грозно зовут своих отпрысков, возмущенно поглядывая на Бабетту и закрывая глаза детям: не смотрите на нее. Она ненормальная, она больше не хозяйка своей жизни.

«А ведь я могла бы бесследно исчезнуть, пропасть без вести, – думает Бабетта. – В газетах так и написали бы: двое немцев не вернулись с праздника всех усопших, канули в вечность, исчезли навсегда: Бабетта Шредер и Флориан Вебер».

Молодая американка с ребенком на руках присаживается рядом с ней на скамью. Мальчик держит в руке красный воздушный шар и рассматривает его снизу вверх – красный круг на синем фоне неба. Загляделся, разжал кулачок, и шарик был таков: «Счастливо оставаться, вы там внизу, дурачки! Вас сила притяжения навсегда прилепила к земле, как сосиску к булке. Пока, свиньи вы мои несчастные, чао!» Бабетта и малыш провожают глазами шарик, он летит все дальше, все веселее. Немного подумав, мальчик истошно кричит. Бабетта молча покупает ему новый шар.

Мать по-английски благодарит и тут же, хотя ее и не спрашивали, рассказывает свою историю. Два года назад, во время свадебного путешествия в Акапулько, ее муж скончался от инфаркта, хотя ему не было еще и тридцати. Вдова добилась от мексиканских чиновников, чтобы ей позволили взять у покойного сперму. Результат сидел теперь у матери на коленях, равнодушно взирал на Бабетту и пускал слюни, нимало не интересуясь новым шариком.

Бабетта прощается и уходит.

«Как же надоели мне все эти истории, – думает она. – Не хочу их больше слышать. Все – прощайте навсегда! И новых мне не надо. С этого момента у меня нет больше прошлого!»

На подушке она находит записку: Le esta buscando un seсor de Alemania. «Вас ищет господин из Германии». Флориан вернулся.

Бабетта стучит к нему в комнату, он не отвечает. Через просвет жалюзи она видит: он лежит на кровати. Как чернильное пятно на белой простыне. Да он в моем синем платье, догадывается она. Вот это да! Стащил у нее синее платье, напялил и лежит! Голые икры торчат из-под юбки, лежит на спине как… О господи! В страхе она дергает ручку двери. Не дай бог! Он ведь так и хотел, именно здесь и собирался! Неужели сделал, что задумал? Смог! Да еще в ее синем платье! Ах, до чего возвышенно, какая патетика!

Она так и видит: мексиканские врачи прибывают в карете «скорой помощи», взламывают дверь. Опять, опять у нее тоскливо ноет грудь, опять эта боль тянет изнутри.

Тут синее платье шевелится и встает. Это совсем и не Флориан. Это какой-то молоденький симпатичный мексиканец. Он протирает глаза и пялится на Бабетту. Она отскакивает от двери. Да что ж это такое, а? Что Флориан себе позволяет? Что ему взбрело в голову? Почему он так с ней поступает? От ярости у нее брызнули слезы из глаз. Да чем она в конце концов провинилась, что от нее все сбегают?

Бесцельно бродит она по улицам города, откусывая кусочки сладкой ваты, в толпе гуляющих перед большим кладбищем «Пантеон Хенераль». Вкус ваты напоминает ей детство, ее горькие слезы в электрическом автомобильчике Луна-парка, страх в покачивающейся на воде лодке и в «пещере ужасов». Смеркается, небо наливается багровым цветом, будто хочет сгореть дотла, пока черным занавесом не упадет на землю ночная тьма.

В одном из переулков она сталкивается с шествием ряженых детей. Здесь и Дарт Вадер, и Фредди Крюгер, и парочка диких чудищ с кровоточащими ужасающими ранами, и, конечно, Смерть, облаченная в белую простыню и маску с жутким оскалом. Смерть надвигается прямо на Бабетту, а когда та пытается пройти мимо, подхватывает ее под локоть и увлекает за собой.

Шествие с оркестром во главе перетекает из улицы в улицу и останавливается наконец перед открытым гаражом, где уже сооружен семиярусный алтарь. Молодой человек в сутане читает детям отрывок из маленькой книжки: что означает этот алтарь, как его строят. И задает в конце концов вопрос:

– Что символизируют во всей этой истории бархатцы, cempasuchil?

– Души умерших и солнце, – дружным хором отвечают монстры.

– А благовония?

– Общение с Богом, – бормочет Фредди Крюгер.

Молодой священник удовлетворенно кивает, оркестр снова играет, каждый получает кусочек сладкого «хлеба смерти», Бабетте тоже достается, и шествие отправляется дальше.

Смерть не отходит от нее ни на шаг. Она на голову ниже Бабетты, приземистей, коренастей. Кажется, под простыней прячется мальчик лет пятнадцати.

Он крепко держит Бабетту за локоть, и она послушно шагает рядом с ним. Дома становятся все беднее, улицы все темнее, у них уже даже нет названия. В одиночку Бабетта никогда в жизни не отправилась бы в такой квартал, но в толпе монстров с самой Смертью под руку она ощущает себя в безопасности. Она улыбается своему спутнику, тот обнимает ее за талию, произносит по-английски: «Я люблю тебя» и нагло ухмыляется костлявой физиономией.

Чудовища смеются. Оркестр играет быструю музыку мариачи. Монстры раскачиваются в такт, Смерть приглашает Бабетту на танец.

Она принимает приглашение, а сердце у нее колотится, как сумасшедшее. Дети аплодируют: Смерть танцует с белокурой чужестранкой. Темп ускоряется, и вот уже все пускаются в пляс в тусклом свете уличного фонаря. Смерть кружит Бабетту, слегка покачивая бедрами в такт музыке. А может, это все-таки женщина? Трудно понять, хотя в танце они вплотную прижимаются друг к другу. Бабетта боится наступить Смерти на ногу. Подумать только, а ведь раньше Фриц с таким трудом уговаривал ее потанцевать. Она редко соглашалась, потому что казалась себе слишком неуклюжей. А он так хорошо танцевал, чувствовал себя совершенно в своей стихии, и всякая стеснительность слетала с него напрочь.

– Эй, Фриц. Ты только посмотри на меня, – шепчет она.

– Ну, слава богу, наконец-то, – отвечает он.

И она слышит, как он смеется.

– Хорошо тебе?

– Да, – откликается он, – недурно. Вообще, мертвым быть совсем неплохо. Все эти мерзкие ощущения и переживания больше не мучают.

Танец кончается, Смерть кланяется своей даме, но дети требуют: «Еще! Еще!», и снова гремит музыка, еще более дикая, чем прежде. Смерть дергает Бабетту за руку и увлекает в самую гущу танцующих, Бабетта двигается все быстрее, быстрее, тело ее растворяется в музыке, становится текучим и невесомым, словно отделяется от нее. Она больше не контролирует себя, не смотрит себе на ноги, она забывает о себе и полностью отдается танцу. Откидывает голову назад и кружится, кружится, кружится, пока свет фонаря не превращается в сверкающий шар, как на дискотеке. Там, за пределами светлого круга, властвует тьма, глубокая, тоскливая, а здесь, в свете фонаря, посреди улицы, жизнь сладка и остра, как шоколадный крем моле.

Бабетте хочется танцевать и танцевать бесконечно, пока не вздуются волдыри на ногах, пока кости не начнут вылетать из суставов.

На рассвете монстры расходятся по домам. Маленькие детские лапки жмут ей на прощание руку, а Смерть протягивает свой номер телефона.

– Call me7, – и он прыскает со смеху.

– Don't call us, we'll call you8, – шутит Бабетта, и Смерть хохочет во весь рот.

– Adiys, muerte9, – прощается Бабетта, обнимая Смерть и чмокая ее в резиновый лоб.

– Adiys10, – откликается Смерть.

Спотыкаясь, бредет Бабетта домой, в пансион. Тишина. Попугай спит, накрытый платком. Еле волоча отяжелевшие, усталые ноги, она поднимается по лестнице, входит в свою комнату. На ее кровати лежит Томас.

Не веря своим глазам, она подходит к нему на цыпочках, дотрагивается осторожно до его рубашки, проводит кончиками пальцев по его коже. Сантиметр за сантиметром ее пальцы двигаются по его телу, ничего не пропуская, пока она не убеждается, что это и вправду он.

Он открывает глаза.

– Hola, chica11, – говорит он. – Прости. Не мог приехать раньше, дежурил в больнице.

– Но теперь ты ведь здесь, – шепчет она, – теперь-то ты приехал.

* * *

Скелеты из витрин убирают, город впадает в летаргию, будто вымирает. Теперь он действительно кажется мертвым. Я заботливо упаковала гипсовые скелеты в газету, а сахарный череп с именем Томаса положила сверху. Он получит его дома, в Германии, однажды летним вечером, когда взревут на улицах Швабинга мотоциклы и люди распахнут окна, чтобы выветрить застоявшиеся в доме зимние ссоры.

Я прощаюсь с Флорианом. Он остается здесь, хочет окончательно разобраться в себе. Последний раз гуляем мы по центральной площади, вдыхая смешанный запах гуталина и гардений.

Дети скачут в куче песка, очертания песчаного черепа пропадают. В одном из ларьков мы покупаем кулек жареной саранчи, chapulinas.

– Ну, давай, – подбадривает меня Флориан, – кто съест хоть одну, вернется в Оахаку снова.

А хочу ли я этого?

У саранчи отвратный прогорклый вкус, она премерзко хрустит на зубах, и каждая ее жалкая лапка чувствуется на языке, а потом в горле. Флориану она вообще в горло не полезла, он ее просто выплевывает: «Я и так уже здесь».

Мы забираемся на низенькую стену рядом с церковью. Я разглядываю мои задубевшие ноги, совсем коричневые стали от солнца, даже не верится, что это мои ноги.

– Ты вернешь мне мое синее платье?

Пауза.

– А можно еще немного подержать его у себя? Просто так, чтобы иногда на него смотреть, – просит Флориан. – Оно же тебе сейчас не нужно, ты уже себе одного парня подцепила.

– Ты тоже, – смеюсь я.

– Хм, на самом деле нет. Это так, на одну ночь. И платье на него напяливать – дурацкая была затея. Ума не приложу, что на меня нашло. Что-то вдруг внутри заговорило, да еще по-чешски.

– И ты, конечно, все понял?

– Понял. Это «что-то» все повторяло: «Pravda, pravda, pravda».

От смеха мы оба скатываемся со стены.

– Я иногда слышу смех Альфреда, – признается Флориан. – Раньше этого не было.

– Понимаю. Фриц вчера ночью тоже первый раз засмеялся. Когда я танцевала. Видимо, дети впервые смеются в три месяца, а покойники – через два года после смерти.

– Почему бы и нет, – соглашается Флориан.

– Все может быть.

– Ты так и не рассказала, что же стало с господином Шуном.

– С господином Шуном?

– С китайцем. Из самолета.

– Никогда больше о нем и не вспоминала, – изумляюсь я. – Честное слово. Транспортная компания еще там, на Бали, обменяла наши чемоданы. Мне отдали мой. А ему, должно быть, доставили его. И я ни разу больше о нем и не думала. Странно, правда?

Флориан кивает:

– Я тоже больше не думал об Энди. Он был, пока Альфред был жив. И я был, пока был Альфред. А теперь я – это уже не я, а кто-то другой.

В самолете, который уносит нас обратно в Мехико, мы – единственные туристы среди индейцев. Непривычно как-то сидеть рядом с Томасом, спотыкаться о его длинные ноги, которые в тесном салоне некуда деть. Мы смущенно улыбаемся – не привыкли так долго сидеть, прижавшись друг к другу.

Снова мы пересекаем море крыш мексиканской столицы, опять я сомневаюсь, что пилот найдет здесь место для посадки, но вот уже под нами протянулась посадочная полоса. Мне представляется, что я уже приземлилась, стою и жду, когда по плывущей ленте подъедет ко мне мой чемодан. Вдруг, когда мы уже в каких-нибудь метрах трех от земли, наш самолет снова резко взмывает в небо.

«Вот оно как, значит», – проносится у меня в голове, страх наваливается, как голодный хищник на жертву, и начинает душить. Холодно, как же становится холодно! Липкий холод ползет по телу, меня знобит, как от сильного шока. Я вижу, как Томас бросается на меня и закрывает собой. Я лежу на ковре, жестком и колючем, самолет стонет и трещит, будто сейчас развалится на части. Я, кажется, кричу, воздух вырывается из моих легких, как из спущенной шины. Потом на меня накатывает полнейшее равнодушие, потом опять страх.

Спустя несколько минут или лет самолет снова набирает высоту и понемногу выравнивается.

Я выпрямляюсь. Томас крепко обнимает меня одной рукой, прижимая к себе. Где заканчивается мое тело и начинается его – уже не разобрать. Тишина вокруг мертвая. Индейцы стоически глядят прямо перед собой, на их лицах ни тени волнения. Томас убирает мне со лба волосы. Лицо у него блестит от пота и совершенно белое.

Еще через пять минут капитан объявляет, причем только по-испански, ни слова по-английски: «К сожалению, другой самолет занял нашу посадочную полосу». Вот и все.

Мы снова заходим на посадку, на этот раз все проходит гладко. Я еле встаю – так колени трясутся. У выхода стоят стюардессы, бледные как полотно, одна из них дрожит как осиновый лист.

– Gracias12, – я неистово трясу ее руку, будто это она лично посадила самолет. – Gracias!

Снова мы опаздываем на ближайший рейс, снова трясемся в челночном автобусе по тем же самым улицам, что и неделю назад.

Томас озабоченно глядит по сторонам:

– Ты уверена, что мы не заблудились? Нам сюда?

– Не волнуйся, – авторитетно произношу я и беру его за руку. – И ничего не бойся.

Как и тогда, нас высаживают перед ярко освещенным отелем. Ресторан как раз открылся, будто только нас и ждали. Мы наваливаем себе побольше еды на тарелки, наполняем бокалы, чокаемся.

– За жизнь, – провозглашает Томас, и я повторяю:

– За жизнь. И за смерть.

Он ухмыляется:

– И за смерть.

Я протягиваю ему руку. Он бережно кладет на нее свою ладонь.

Прижавшись друг к другу, мы лежим в кровати. Воздух в комнате кажется неоново-голубым. Вдали гудят самолеты, взлетая и приземляясь. За стеной ссорится какая-то парочка.

– Хорошо тебе? – шепчет Томас.

– Да, – тихо отвечаю я. – Очень даже.

Я встаю и роюсь в чемодане. Достаю газетный сверток и разворачиваю его. Все гипсовые скелеты раскрошились, одни разноцветные осколки остались. Только сахарный череп с именем Томаса на лбу цел и невредим. «Томас» – голубые сахарные буквы.

Бережно несу его в постель.

Мы молча сидим и облизываем череп, лижем и лижем. Мало-помалу он теряет форму, тает и превращается просто в кусочек сахара без имени.

Примечания

1

Замок в Баварских Альпах на юге Германии, построенный по заказу баварского короля Людвига II, великого почитателя романтизма и германской мифологии. Строился в течение семнадцати лет, с 1869 по 1886 год. Здесь и далее – примечания переводчика.

(обратно)

2

Хоэншвангау – замок в Баварских Альпах, выстроенный отцом Людвига II Максимилианом II.

(обратно)

3

Тканый восточный ковер, как правило настенный, с одинаковым вытканным или вязаным рисунком на лицевой и изнаночной стороне.

(обратно)

4

Национальный индонезийский костюм.

(обратно)

5

Шерпы – одна из коренных народностей Непала, чьи представители служат проводниками во время восхождений в Гималаях.

(обратно)

6

Жизнь – это прекрасный цветок в твоих руках (англ.).

(обратно)

7

«Позвони мне» или «Позови меня» (англ.).

(обратно)

8

Не зови нас, мы сами позовем тебя (англ.).

(обратно)

9

Прощай, смерть (исп.).

(обратно)

10

Прощай (исп.).

(обратно)

11

Привет, подруга (исп.).

(обратно)

12

Спасибо (исп.).

(обратно)

Оглавление

  • * * *
  • * * *
  • * * *
  • * * *
  • * * *
  • * * *
  • * * *
  • * * *
  • * * *
  • * * *
  • * * *
  • * * *
  • *** Примечания ***